«Врата ада»

1548

Описание

Потеря ребенка — что может быть ужаснее для отца и матери и что безнадежнее? Против этой безнадежности восстает герой нового романа Лорана Годе, создавшего современную вариацию на вечную тему: сошествие в ад. Теперь Орфей носит имя Маттео: он таксист в Неаполе, его шестилетний сын погибает от случайной пули во время мафиозной разборки, его жена теряет разум. Чтобы спасти их, нужно померяться силами с самой смертью: Маттео отправляется в ее царство. Картины неаполитанского дна сменяются картинами преисподней, в которых узнаются и дантовский лес самоубийц, и Ахерон, и железный город демонов. Чтобы вывести сына из царства теней и спасти его мать из ада безумия, отец пойдет до конца. Пронзительный рассказ об отчаянии и гневе, о любви, побеждающей смерть, рассказ, в котором сплелись воедино миф и бытовая достоверность, эзотерика и психология. Лоран Годе (р. 1972), французский романист и драматург, автор книг «Крики» (2001), «Смерть короля Тсонгора» (2002, рус. пер. 2006), «Солнце клана Скорта» (2004, Гонкуровская премия, рус. пер. 2006), «Эльдорадо» (2006). «Врата ада» — его пятый роман. [collapse]В...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Лоран Годе Врата ада

Анне

Пусть твой смех раздается и там, Согревая тех, по ком мы тоскуем.

I Мертвые воскресают (август 2002)

Долгое время меня называли просто Филиппо Скальфаро. Сегодня я вернул себе свое настоящее имя, и теперь меня зовут Филиппо Скальфаро Де Ниттис. Сегодня утром на рассвете я стал старше отца. Я стою на кухне, лицом к окну. Поставил кофейник на газовую плиту. Живот болит. По-другому и быть не могло. Впереди трудный день. Я готовлю себе очень крепкий, горький кофе, надо продержаться до вечера. Кофе поможет. Когда кофе наконец закипает, из аэропорта Каподикино взлетает самолет, сотрясая воздух. Я вижу, как он летит над городом. Огромное плоское металлическое брюхо. В какой-то момент я думаю, что он может рухнуть вниз, на людей, но нет, превозмогая собственную тяжесть, он устремляется вдаль. Выключаю плиту. Ополаскиваю лицо водой. Отец. Я думаю о нем. Сегодня его день. Отец — его лицо я почти не помню. И голос тоже. Иногда в памяти вдруг всплывают его слова, обращенные ко мне, — но правда ли он их говорил или я сочинил их сам, чтобы заполнить пустоту, которую он оставил после себя? На самом деле, только разглядывая себя в зеркале, я могу хоть что-то узнать о нем. Ведь я должен быть на него похож, ну хотя бы разрезом глаз или формой скул. С сегодняшнего дня я буду видеть то лицо, которое у него могло быть сегодня, доживи он до этого дня. Отец, он со мной. Утром, на заре, он вскарабкался мне на плечи, словно ребенок. Теперь он рассчитывает на меня. Все случится сегодня. Я так давно готовился к этому дню.

Я неторопливо прихлебываю еще дымящийся кофе. И ничего не боюсь. Я вернулся из преисподней. Я пережил невозможное. Только по ночам во сне на меня нападает страх. По ночам я вновь слышу вопли гарпий и душераздирающие стоны. Чувствую тошнотворный запах серы. Души умерших окружают меня. По ночам я вновь становлюсь ребенком и молю о пощаде. По ночам я дрожу всем телом и зову отца. Кричу, всхлипываю, плачу. Любой другой счел бы это за ночной кошмар, но я-то знаю, что это не так. Я бы не испугался ни снов, ни видений. Я точно знаю, что все это правда. Я вернулся оттуда. Я видел это собственными глазами. И кроме этого ничего не боюсь.

Стены дома больше не содрогаются от шума реактивных двигателей. В небе остается только узкая белая полоска. Я решил побриться сегодня утром, потом передумал. Хотя нет, надо все же это сделать. Сегодня щетина мне ни к чему, я хочу выглядеть как можно более юным. Если есть хоть один шанс, что он меня узнает, я не могу упустить его. Вода из крана идет грязная. Желтоватая. Сегодня день моего торжества. Я возьму с собой отца. Я созрел для мести. Я готов. Пусть сегодня вечером прольется кровь. Так надо. Я надеваю рубашку, скрывая и от себя самого свою худобу. Неаполь просыпается медленно. Только рабы встают в такую рань. Я хорошо знаю это время. Именно сейчас тени, что бродят вокруг центрального вокзала, высматривают местечко, куда спрятать свои картонные подстилки.

Я поеду в центр. С безмятежным лицом. И войду в ресторан через служебный вход, как и каждое утро уже два года. В ресторан «Берсальера». На улице Партенопе будет пустынно. Ни одного такси, ни одного мотороллера. В порту Санта-Лючия у причала будут плескаться лодки. Большие гостиницы, что напротив моря, покажутся мне безмолвными, как величественные спящие слоны. За весь день до вечера я ничем не выдам себя. Кофе, который я выпил утром, поможет мне продержаться. По части кофе я — ас. И потому в семь вечера меня выпускают в зал. Я бросаю мыть посуду и выхожу из кухни с ее баками грязной воды в зал, к кофеварке. И принимаюсь варить кофе. Не обслуживаю посетителей, не принимаю заказы, не разношу еду. Большинство клиентов даже не видят меня. Я колдую над кофе. Вообще-то в Неаполе я уже стал знаменитостью. У меня есть своя клиентура, они приходят в ресторан ради меня. Сегодня вечером я выйду в зал и стану улыбаться в ожидании, когда наступит час мести.

Я закрываю дверь квартиры. Больше я сюда не вернусь. Ничего с собой не беру. Только ключи от машины. Чувствую себя сильным. Я вернулся из страны мертвецов. Я помню, каково там, у меня перед глазами все ужасы апокалипсиса. Сегодня мне предстоит возродиться. Сегодня великий день. Закрываю дверь. Погода прекрасная. Самолеты будут вновь и вновь сотрясать стены домов в квартале Секондильяно. Все они летят к морю, проносясь прямо над крышами. Я займу свое место в ресторане «Берсальера» и буду ждать. Надеюсь, он придет. Я спокоен. Живот больше не болит. Иду быстро. Отныне меня сопровождает отец. Сегодня я вернул себе его имя, и теперь меня зовут Филиппо Скальфаро Де Ниттис.

Главное — сохранять полное спокойствие. Тихонько делать свое дело и не привлекать к себе внимания. Не выдать себя ни мимикой, ни жестом. Не возбуждаться, не обливаться потом. Я гляжу на него украдкой, постоянно, но не могу разглядеть его так, как мне бы хотелось. Я был уверен, что он придет в ресторан сегодня вечером. Он педантичен, как стенные часы. По четвергам вечером он обязательно ужинает здесь. Иногда появляется с какой-нибудь девицей, которая весь вечер или гогочет, словно гусыня, или молчит, изображая из себя кинозвезду. Но случается, он ужинает один и торопится, едва заплатив, вернуться в гостиницу, где его поджидают подружки. Сегодня вечером он пришел один. Я видел, как он вошел, всем своим видом демонстрируя, что везде чувствует себя как дома, и ни секунды не сомневается, что его обслужат со всем рвением и расторопностью. Он ждет, когда с него снимут пальто. Ждет, когда придвинут стул, и лишь потом садится. На него устремляются любопытные взгляды окружающих, люди недоумевают, кто же он такой и почему все так стремятся ему услужить, хотя ничто в его лице, одежде или манерах не выдает в нем важную персону. Как же он любит быть в центре внимания.

Терпение мое вознаграждено. Я долго оставался на кухне и все ждал, когда шеф наконец позовет меня к кофеварке. Ожидание тянулось бесконечно. Мне все казалось, что я вытираю одну и ту же чашку, вынимаю одну и ту же тарелку из одной и той же посудомоечной машины. Но когда первые посетители перешли к десерту, шеф резко окликнул меня, вызывая в зал. Я вытер руки тряпкой, думая о том, что теперь только от меня зависит, как пройдет этот вечер и чем он закончится. Сняв белый фартук, я занял место за стойкой с кофеваркой. Двое американцев с восьмого столика заказали капуччино к пасте. Официант передал мне заказ, скривившись: капуччино к пасте — какое кощунство. Я медленно-медленно варю капуччино — и все смотрю в зал, на него. Большой зал со стеклянной крышей постепенно заполняется гулом голосов. В голове куча мала из сменяющих друг друга блюд. Официанты бойко снуют между столиками, скользя по плиточному полу. Они пролетают мимо меня, не глядя, с озабоченным видом, иногда сквозь зубы отдавая мне распоряжения. Кофе на седьмой. Смотрю на свои руки, не дрожат ли они, но нет, мой организм спокоен. Конечно, я бледнее, чем обычно, но кого это заботит? Опять стреляющая боль в животе, старая рана дает о себе знать. Ко мне подходит шеф. Неторопливо. Говорит, что восемнадцатый хочет меня видеть. Я поднимаю голову. За восемнадцатым сидит ingegnere[1]. Я знаю, в чем дело. Ingegnere — наш завсегдатай. Он кончил есть и теперь рассчитывает на мои таланты. Подхожу к столику. Ingegnere мне улыбается. Говорит, что прекрасно поужинал и теперь хотел бы выпить маленькую чашечку кофе, только кофе настоящего, а не пресного без кофеина, и хотя ночью он должен обязательно выспаться, но кофе без кофеина — это не кофе. Спрашивает меня, не могу ли я ему помочь. Я киваю. Он мне подмигивает. Я все могу. Он это знает. Я возвращаюсь к кофеварке. По части кофе мне нет равных. Потому я и работаю здесь. Иначе такой мелкой сошке, как я, никогда не получить места в этом ресторане. Никто в Неаполе не умеет варить кофе, как я. Меня научил этому отец. Мой второй отец — Гарибальдо Скальфаро. А он это искусство унаследовал от дяди. Я умею варить кофе на любой вкус и на все случаи жизни. Хлесткий, как пощечина, — чтобы легко проснуться утром. Мягкий и нежный — от головной боли. Сливочный — сладострастный. Крепкий и терпкий — прогоняющий сон. Кофе-ожидание. Кофе-провокатор. Я колдую, как алхимик. Добавляю пряности, которые не распознать на вкус, но эффект очевиден. Ingegnere за восемнадцатым столиком будет хорошо спать сегодня ночью и проснется утром без тяжести в голове. Я улыбаюсь. Шефу не терпится разрекламировать мои таланты. Он заказал отпечатать новые меню с дополнением: «Волшебный кофе от Берсальера. Для нас нет ничего невозможного. Исполнение заветных желаний…» Ну и, конечно, под этим предлогом уже поднял цены. Надеется на приток новых клиентов. Я улыбаюсь. Ничего такого не будет. Сегодня вечером я приготовлю кофе в последний раз — для того, за кем я так пристально слежу — для Тото Кулаччо. И когда шефу привезут новенькие блестящие меню, я буду далеко, и ему придется их выбросить, осыпая меня проклятиями.

Тото Кулаччо, с которого я больше не свожу глаз, доедает своих жареных кальмаров. Он весь вымазался пастой по-аматричански. Как всегда. У него дрожит рука, и он с трудом удерживает вилку. Какая удача, что он дожил до сегодняшнего вечера. Тото Кулаччо. Его можно принять за почтового служащего на пенсии. Он облысел, пальцы у него распухли. Но я-то знаю, на что он способен. Я знаю, почему он повсюду чувствует себя как дома и почему машет мне рукой с раздраженным видом хозяина: это не клиент подзывает официанта, это команда собаке — к ноге!

Я бросаю тряпку за стойку. Подхожу. Он знаком велит мне наклониться и своим гнусным голосом шепчет на ухо, что вечер еще не закончен, его поджидают две шикарные дорогие красотки, но силы уже не те, особенно после такого плотного ужина. И теперь он надеется на меня, просит сделать ему маленькую чашечку кофе, чтобы не оплошать. Он не ждет от меня ответа. Знает, что я могу это сделать. Я возвращаюсь к кофеварке. Напряженный, как струна. Меня прошибает пот. Кровь стучит в висках. Я весь мокрый. Спазмы в животе. Словно я вновь истекаю кровью. Только бы выдержать. Чувствую себя ребенком, скрючившимся на мостовой. Слышу удаляющийся голос отца. Я должен взять себя в руки. Не допустить, чтобы мной овладели видения и страхи. Все случится сегодня вечером. Сейчас. Через несколько секунд. Отец в нетерпении. Он зовет меня. Кофе налит в чашку. Я ничего в него не добавил. Это и не нужно. Кофе самый обычный, но Тото Кулаччо все равно не выпьет его. Я ставлю чашку с блюдцем на поднос. Туда же кладу и нож. Иду к Тото Кулаччо. Жарко. Чуть не смахнул графин с водой, проходя мимо одного из столиков. Живот болит. Я подхожу к нему все ближе и ближе. Пока он не понял, что я стою у него за спиной, громко называю его по имени: «Тото Кулаччо», и он вздрагивает. Люди за соседними столиками притихли, не понимают, почему я стою не двигаясь и бледный как смерть. Он обернулся и злобно смотрит на меня. Я не отвожу глаза. Да, это он. Так похож на себя. И тогда я говорю ему, что меня зовут Пиппо Де Ниттис, и это звучит странно. Все присутствующие меня слышали. Я так громко назвал свое имя, что люди оборачиваются на меня. Сейчас он спросит меня, как я осмелился назвать его по имени и на кой черт ему сдалось мое. Но я его опережаю. Роняю на пол поднос с чашкой кофе и стаканом с водой — они разбиваются вдребезги у моих ног — и ударяю его ножом прямо в живот. Крики вокруг. Оцепенение. Люди потрясены, застыли, открыв рот. Хорошо, что они молчат. Пусть все смотрят на меня. И пусть потом расскажут, что видели. Я рассчитал силу удара, пырнул его именно так, как хотел. Не убил на месте. Хочу, чтобы ему было больно, чтобы он стонал и плакал. Вспарывать живот я не собирался. Теперь надо спешить. Встаю позади Кулаччо и приставляю нож к горлу. Сейчас события начнут развиваться стремительно. Живот больше не болит. Я все слышу. Все вижу. Женщины так и не опомнились. Мужчины не смеют встать, так им страшно. Кулаччо начинает выть от боли. На его рубашке уже проступила кровь. Легким нажатием на нож я заставляю его встать. Он подчиняется, превозмогая боль в животе. Веду его к выходу, опрокидывая пару столиков. Мы доходим до входной двери. Никто и не пытается нас остановить. Кулаччо скулит, как собака. Я знаю, что он чувствует. Я тоже скулил, как он, много лет назад, корчась от боли, не в силах вздохнуть. Я был совсем маленьким. Все это он забыл. Ну и ладно. У него будет время, чтобы вспомнить. Выходим из ресторана. Свежий морской воздух еще больше возбуждает меня. Безмолвие причала нарушают только его стоны. Машина ждет. Труднее всего подняться по ступенькам на улицу Партенопе. При каждом усилии он стонет от боли. Этот раненый кит еле удерживается на ногах. Кулаччо рыдает и о чем-то молит, только я не обращаю внимания на его стоны. Удар был нанесен безупречно. Он способен передвигаться. Сознания не потерял. Мы уже у машины. Приказываю ему открыть дверь. Швыряю его на переднее сиденье. Он съеживается, как слизняк, который может наконец лизать свои раны. Плачет, держась за живот. Сиденье уже залито его кровью. Я быстро обхожу машину, все еще держа нож в руке. Моя очередь хлопнуть дверцей. Сажусь рядом с ним. Прекрасная ночь, влажная и тихая. Я доволен. Время у нас есть.

II Кровь на улице Форчелла (июнь 1980)

Маттео Де Ниттис пошел еще быстрее. Малышу Пиппо было трудно поспевать за ним, но он не решался ничего сказать. Отец держал его за руку и дергал каждый раз, когда мальчик начинал отставать. Они опаздывали уже на полчаса, и Маттео прикинул, что идти еще минут десять. На улице Нолана они протиснулись через толпу зевак, теснившихся у передвижных лотков. Порой Маттео просто расталкивал покупателей, даже не извиняясь. Он ругался, стиснув зубы, проклиная топчущихся на одном месте людей, бесконечные улицы, этот так плохо начавшийся день.

Джулиана пришла в гостиницу раньше, чем обычно. Сегодня две уборщицы не вышли на работу, и ее попросили заменить их. Она поручила мужу отвести малыша в школу. И пока пила кофе на кухне отеля-люкс «Санта-Лючия», вместе с подругами, у которых глаза припухли после сна, все пробовала представить себе, как проведут это утро ее мужчины, что скажут друг другу, что сделают. Эти мысли были ей приятны. Отец и сын. Она всегда радовалась, когда они вместе. Потом пришло время подниматься наверх, приступать к работе. Забыть об оставшемся на дне чашки кофе. Перестать думать о муже и сыне и о том, что ей уже не терпится вновь их увидеть. Выкинув все это из головы, она занялась работой.

И Маттео и Пиппо прямо обливались потом. Час они провели в пробке, пока не добрались до Ноланских ворот. Стоял весь Неаполь, превратившийся в огромный сгусток бензина и раздражения. Весь этот час Маттео топал ногами от нетерпения, а его сжимавшие руль руки дрожали. Ранним утром он отвез клиента в аэропорт, и пришлось взять малыша с собой. Обратный путь превратился в муку. Одна сплошная пробка. Простояв час и увидев, что движение не восстанавливается, он припарковал машину и решил добираться до школы пешком. «Так будет быстрее», — сказал он себе. Но был базарный день, и теперь ему пришлось продираться сквозь толпу, которая словно специально оказалась на его пути, чтобы окончательно истрепать нервы.

Он почти бежал. У Пиппо горели щеки, и не потому, что ему было трудно угнаться за отцом, а потому что тот вдруг рассвирепел. Пиппо попросил дать ему пять минут передохнуть, но Маттео накричал на него: нет и нет, никаких передышек, пока не доберутся до школы, марш вперед, и пусть помалкивает.

Они продолжали бежать. Маттео то и дело чертыхался: когда налетал на прохожего, когда они застревали на переходе через улицу, когда включался красный свет, когда мотороллер, чуть не сшибая их, проносился как метеор. Быстрей. Только об этом он и думал. Скорее покончить с этим треклятым утром. Доставить Пиппо в школу, пусть с опозданием, пусть в слезах. Доставить и наконец перевести дух. Сдав Пиппо на руки учителям, он спокойно выпьет чашечку кофе, сполоснет лицо в туалете и, обтерев щеки бумажным полотенцем, как бы скинет с себя напряжение, которое накопилось в нем во время стояния в пробке и гонке по переполненным улочкам. Да, у него будет время отдохнуть и осушить пот. Но пока сознание того, что с каждой минутой они опаздывают все больше, казалось ему худшей из пыток.

Джулиана давно не работала на этажах, не мыла полы, сгибаясь в три погибели, не вытирала пыль быстрыми, заученными движениями. Обычно она обслуживала завтрак в зале на первом этаже. Накрывала столы, следила за приготовлением кофе и соков, заботилась о том, чтобы все клиенты были довольны. На завтрак отводилось три часа. Все это время клиенты шли друг за другом, кто с заспанным видом, кто явно торопясь, все с желанием насытиться и увенчать свое пробуждение кофейным ароматом. Она раскладывала еду по тарелкам, перестилала скатерти, доливала воду в кофеварку. Она любила свою работу. За столиками разговаривали на самых разных языках. Никто не обращал на нее внимания. Она незаметно сновала по залу, следя за порядком.

Сегодня, в коридоре третьего этажа, она оказалась в тишине, и аромат кофе сюда не проникал. Она была одна. Вспомнила, как начинала здесь пять лет назад. Уборщицей. И вот вновь очутилась в этих длинных, выстланных паласами коридорах. Ей предстояло убрать каждый номер, и везде одно и то же, везде одни и те же правила чистоты: открыть окно, взбить подушки, перестелить постель, сменить полотенца, вымыть ванную и пропылесосить. Она стояла перед номером 305 и думала о том, что все сегодняшнее утро будет посвящено уборке. Улыбнулась. Вспомнила, как провела здесь, в отеле-люкс «Санта-Лючия», две ночи. Два раза эти роскошные номера оказались в ее распоряжении. Джозуе-администратор предупредил ее в последний момент. Номера оплачены, клиенты не появились. Они с Маттео примчались сразу. Это было до рождения Пиппо. Две ночи. В этом дремлющем дворце. Она опять улыбнулась. Воспоминание об этих упоительных ночах скрашивало ожидавшую ее работу.

Когда отец с сыном свернули в переулок делла Паче, Маттео полегчало. Толпа схлынула. Территория рынка закончилась, больше помех на их пути не будет. Именно в этот момент малыш расплакался. Сказал, что устал, что ему больно, когда отец дергает его, что у него развязался шнурок и он хочет передохнуть. Маттео ничего не хотел слышать. Он продолжал тянуть Пиппо за руку и раздраженно бросил ему «поторопись», чтобы Пиппо понял: до школьных ворот все просьбы бесполезны, пусть и не пытается, а стиснет зубы и идет за ним.

На какую-то долю секунды он заколебался, не перейти ли на другую сторону улицы. Там тень, но это опять потеря времени. Плевать, пойдет по солнцу. Все равно он уже весь в мыле.

Именно тут, на углу переулка делла Паче и улицы Форчелла, все покатилось в тартарары. Сначала он вообще ничего не заметил. Продолжал упрямо дергать Пиппо за руку. Потом раздались крики, и он остановился. Нет, он не испугался. Он еще ничего не понял. Огляделся. Ощущение было странным. Застывшие, удивленные лица людей. Крики. Какая-то женщина с корзинкой в нескольких метрах от нас, стоя на четвереньках, привалилась к машине, и ноги у нее дрожали, словно по ним полз паук. Маттео замер на мгновение, показавшееся ему вечностью, скорее телом почувствовал опасность и упал на тротуар. Его словно парализовало от страха: и тело, и голову, и дыхание. Он услышал выстрелы. Перестрелку. Прижал сына к тротуару, прикрыв собой. Вдыхал раскаленный асфальт, солнце уже успело нагреть его. Крики повсюду. Вернее стоны — долгие, пронзительные, вместе с ними уходил страх и возвращалось дыхание.

Изо всех сил он сжимал Пиппо. Обнимая мальчика, он чувствовал себя спокойнее. Ощущать его рядом сейчас было самым важным. Так он наконец может успокоиться. И попытаться понять, что происходит. Они с Пиппо попали в перестрелку. В нескольких метрах от него валялись осколки стекла. У машин включилась сигнализация. Лучше всего лежать и не шевелиться, пока все это не прекратится. Дождаться, когда появятся полицейские, спасатели и вернется тишина. Вот тогда можно будет встать на ноги. Дышал он с трудом. Чувствовал во всем теле пульсацию крови. Так и лежал, распластавшись по тротуару, прикрывая ладонью голову сына. Секунды проходили с роковой медлительностью. Он больше не обращал внимания на шум вокруг него. Просто молился, и губы его все время шевелились: «Ave, Maria».

Потом постепенно все стихло.

В одном из номеров третьего этажа зазвонил телефон. Звон заполнил все коридоры отеля-люкс «Санта-Лючия». Сначала она не обратила на телефон никакого внимания. Она была в номере 309. Ранним утром уехали сразу с десяток клиентов, и ей предстояло убрать все освободившиеся номера. Сейчас она убирала № 309, оставив открытой дверь. Согнувшись, мыла тряпкой пол в ванной и не хотела отрываться от работы. Телефон все звонил. Через какое-то время она все же распрямилась, вытерла руки, вышла из номера и зашагала по коридору. Она не могла определить точно, из какой комнаты доносится звонок. Просто шла по коридору на его звук. Телефон продолжал звонить, и внезапно она поняла, что звонят ей. И испугалась. Неизвестно почему. Что-то не давало ей покоя. Что-то следовало за ней по пятам, что-то насмешливое и угрожающее. Телефон все звонил. Наконец она вошла в комнату и подошла к телефону, чувствуя слабость во всем теле, как человек, который уже знает, что на него свалилось несчастье.

Маттео не смог бы сказать, сколько времени прошло. Улица наполнилась голосами, которые уже не звучали так панически. Эти голоса спрашивали, все ли в порядке, не ранен ли кто, вызвали ли полицию. Услышав наконец сначала далекий, но все приближающийся звук полицейской сирены, он испытал облегчение.

Опасность миновала. Он разжал руки, сжимавшие Пиппо. И задрожал всем телом, не в силах совладать с собой. Из него выходил страх. На сколько же они опоздают, в конце концов? Эта мысль мелькнула в его голове, и он чуть было не рассмеялся. Теперь это не имело никакого значения. Он погладил мальчика по спине и прошептал, что все закончилось, что можно вставать, что теперь уже не страшно. Малыш не шелохнулся.

Пиппо! Мальчик не ответил. Внезапно он почувствовал, что бледнеет. Встал на колени. Его рубашка была испачкана в крови. Пиппо! У него перехватило дыхание. Его сын не шевелился, лежал ничком, неподвижно. Пиппо! Он закричал. Он не знал, что делать. Снова закричал. Как сделать так, чтобы кровь его любимого сына не растекалась по тротуару? Его руки ощупывали тело ребенка, словно он пытался и не мог найти рану, остановить кровотечение. Руки у него все больше окрашивались в красный цвет, скользя или плавая в крови. Его руки словно отказались служить ему, ничего путного они сделать не могли.

Люди с опаской подошли к нему. Стояли в нескольких метрах и все твердили, что «скорая помощь» сейчас приедет, но он почти их не слышал. Он изо всех сил старался не заплакать. Зевак становилось все больше, и они ничего не делали. Он снова закричал. Пусть бегут за врачом. Пусть поторопятся. Никто не двинулся. Почему же они медлят?

Она положила трубку. И осталась сидеть на только что убранной ею постели, одна посреди безупречно чистой комнаты. Какая пустота внутри. Она не понимала, где она, и ничего больше не чувствовала. День разломился надвое. Она ничего не могла. Ни плакать. Ни встать и бежать куда-то. Она сидела на кровати, не делая ничего. Мир все так же был наполнен звуками. Люди на нижних этажах, в соседних комнатах — повсюду продолжали жить своей жизнью, ничего не зная о несчастье, приковавшем ее к этой чересчур роскошной кровати. Она так и сидела на ней, уверенная, что теперь с ее жизнью покончено, вот здесь, на этом самом месте, и все остальное виделось ей, как в тумане.

На улице Форчелла мужчины в униформе наконец пробились сквозь толпу и встали на колени рядом с Маттео. Он попросил, чтобы сыну оказали помощь. Поддерживал его голову, которая висела мертвым грузом. Быть того не может. Только не он. Только не в этот день. Полицейские подняли Маттео с земли. Принесли носилки, расчистили путь санитарам, чтобы те могли делать свою работу.

Они стали задавать ему вопросы. Спросили его фамилию, адрес. Он пытался слушать, что они ему говорят, но мало что понимал. Судя по лицам людей, окружавших его, с ними случилось что-то очень серьезное. Он не хотел отпускать руку Пиппо. Даже холодную и неподвижную. Он просил только об этом. Позволить ему держать сына за руку. Пусть они увозят его куда хотят, руку сына он все равно не выпустит. Видимо, они поняли, что он не уступит, и не стали настаивать. Распахнули обе створки задней двери, и он смог подняться вслед за носилками.

Они с Пиппо теснились среди одеял и ящиков с бинтами. «Скорая» тронулась с места. Сколько же раз он видел, как она мчится по улицам Неаполя? Сколько раз он съезжал на обочину, чтобы пропустить ее вперед? А теперь находился прямо в ней. Он не знал, куда они едут. Главное — найти место, где Пиппо сумеют помочь. Все остальное не имеет значения. В машине они вставили мальчику в рот трубку. Почему-то это его немного успокоило. Значит, не все потеряно, они делают, что положено, они помогут. Наверно, это будет долго и трудно, ему предстоят тревожные часы, даже целые дни, но это не важно, он не дрогнет. Он был полон решимости вызволить своего сына и забыть об этом дне, об этой улице, о толпе, с ее нездоровым любопытством, об этой «скорой», пропахшей кровью и бинтами.

«Скорая» остановилась. Через несколько секунд задние двери открылись, и его ослепил свет.

Он поднялся и вышел из машины. «Скорая» стояла во внутреннем дворике какой-то больницы. Он повернул голову, стал искать глазами вход, и вдруг увидел Джулиану. Она шла к ним. Он не сразу понял, что она здесь делает.

— Джулиана!

Она не ответила. Он хотел спросить, как она узнала, кто сказал ей, что они приедут именно сюда. Он не помнил, что сам же назвал полицейским имя своей жены и дал номер телефона, по которому ее можно найти.

— Джулиана. Послушай…

Он хотел обнять ее, но она шла не к нему.

— Джулиана!

Она не слышала его. Шла прямо к «скорой». Он посмотрел на нее. Помертвевшее лицо, хлюпающий нос, искривленные губы. Джулиана молчала. Когда она проходила мимо него, он сделал шаг навстречу, чтобы остановить ее. Хотел, чтобы она подошла, хотел обнять ее. Успокоить. Рассказать ей, как все случилось. Еще он хотел, чтобы они объяснили им, что будут делать с Пиппо. Но Джулиана не обратила на него внимания. Она вообще его не заметила. Никто из мужчин, что стояли возле машины «скорой», санитары, полицейские, не посмел остановить ее. Она поднялась в заднюю дверь «скорой», и тогда все услышали, как она застонала.

Опять это странное чувство. Он хотел было пойти за ней, но застыл там, где стоял, силясь понять, что вокруг него не так. А потом потихоньку в его голову закралась догадка, которая все больше и больше крепла, превращаясь в уверенность: Джулиана знает то, чего не знает он. Джулиана знает, в чем дело. Может, санитары что-то ей сказали, когда звонили по телефону и просили приехать как можно быстрее, а может, она поняла сама в тот самый момент, когда все и случилось, сработало материнское чутье. Но теперь все, наконец, очевидно: Пиппо умер. И он тоже это знает. Понял, взглянув на Джулиану. Иначе почему все эти люди словно оцепенели? Почему не перенесли Пиппо в больницу, не суетились, отдавая распоряжения, медлили? Почему они оставили Джулиану стонать в «скорой» и не успокоили, не сказали, что они сделают все, чтобы спасти ее сына?

Вот так он все и узнал. И стоял как столб, безвольный и понурый, в окружении людей, опустивших глаза от неловкости и сострадания. Он не должен был выпускать его руку. Вот об этом он сейчас думал. Только об этом. Не отпускать его руку. Никогда. Пока он держал руку Пиппо, его сын жил. Но когда он вышел из «скорой», отпустил ее. И он решил вернуться обратно, снова взять Пиппо за руку и сжать ее. Он шагнул к машине, но двое мужчин встали на его пути. Они не сказали ни слова, и вид у них был печальный, подавленный. Кто они такие? Почему не дают ему пройти? Почему он не может вернуться к сыну? Какое им до этого дело? Он хочет туда. Он нужен своему сыну. Чем он им помешал?

Они остановили его вежливо, но решительно. И ему пришло в голову, что они, видно, собираются сказать ему правду. Сообщить наконец, что никогда больше он уже не сможет прижать к себе сына, притронуться к нему, поцеловать, потрепать по волосам. Никогда. Они теперь разлучены. С сыном. Вот это он должен понять. Своего сына Пиппо он больше никогда не увидит, не притронется к нему, не поцелует в лобик. Сына у него отняли в одну секунду. И теперь все. Никогда. Он не обнимет его. Своего родного сына. Ноги у него подкосились, и он рухнул на землю.

III На коленях перед моей могилой (август 2002)

Я резко даю по газам. Рядом со мной продолжает скулить Кулаччо. Он никак не может опомниться. Не таким он представлял себе этот вечер. Но за одно мгновение все может измениться. Мне ли это не знать. Твоя жизнь, как ты представлял ее себе, вдруг оказывается перечеркнутой, и приходится смириться с тем, что отныне тебе уготованы одни страдания. Кулаччо задыхается, его рвет на сиденье. Но пусть не волнуется, от этой раны он не умрет. Я ведь сознательно не вспорол ему живот. Кровь стекает у него между ног и пачкает брюки. Ему страшно. Я знаю. Ему кажется, что здесь он и умрет в муках. Я знаю.

Мы едем. Маршрут я изучил вдоль и поперек. Этот день у меня отрепетирован до мелочей. Еду по улице Партенопе. Вдоль моря. Машина подскакивает на булыжной мостовой. При каждом толчке он громко стонет. Теперь мы спускаемся к порту. Он не задает ни одного вопроса. Только скулит и несет какую-то чушь. Боится, наверно, как бы я не прибил его. Зачем? Ему уже и так больно. На дороге полно ям. И для него это сущая пытка. А я не стараюсь их объехать. Теперь он вцепляется в бардачок, надеется, что ему будет легче, но тут же вновь начинает извиваться, как угорь. И это тоже мне известно. Я помню: сучишь ногами, корчишься, пытаясь избавиться от боли, но все бесполезно. И я тоже, я долго мучился — а отец кричал, плакал. Помню его белое лицо, он ничего не мог сделать и только изо всех сил прижимал меня к себе, чтобы я чувствовал, что я не один.

Я подумал, что, возможно, кровь Кулаччо капает на асфальт сквозь дно машины. Надо остановиться и проверить. Хорошо бы, чтобы так и было. Чтобы кровь его капала на мостовую в Неаполе. Чтобы она просочилась сквозь асфальт и разбудила отца. Стемнело. Слева от нас — мрачные здания, они хранят гробовое молчание, словно в городе свирепствует чума. Справа — огни порта и нескольких больших барж у причала, их блики играют на потном лице Кулаччо. Прямо плачущий клоун. Никто здесь не услышит его стонов. Да пусть даже и услышат. В этих кварталах не станут проявлять заботу о ближнем. Я не гоню машину сознательно. Хочу насладиться этим моментом. Слушаю клокотанье боли. Иногда замечаю краем глаза, как искажается его лицо. Вот и хорошо.

Мы проезжаем теперь мимо двух башен, что напротив площади дель Кармине. Именно здесь я родился. Говорю ему об этом. Он ничего не отвечает. Не знаю, услышал ли он и понял ли, что я обращаюсь к нему, повторяю еще раз: здесь, на этом газоне у подножия башенок. Он смотрит на меня круглыми глазами. По-моему, это напугало его куда больше, чем если бы я сказал, что сейчас добью его. Видимо, думает, что я не в себе. Ничего удивительного. Как я мог родиться здесь, у башен, возле пристани? На траве, среди пустых бутылок из-под пива, — тут спят наркоманы и бездомные под постоянный гул машин. И все же я сказал правду, именно здесь я появился на свет во второй раз. Конечно же, в первый раз я родился в больнице — из чрева матери, из ее горячего лона. Но позже я родился здесь и только потому, что так захотел отец. Сделал первый вздох, проглотив воздух этого двухполосного грязного шоссе, и, как при первом рождении, моргнул глазами, ослепленный светом, и закричал — этот воздух прямо обжигал мне легкие. Я помню все. Помню даже то, что было раньше. То, что приходит ко мне по ночам с воплями и тошнотой. Но об этом я не стану ему рассказывать. Это слишком долго. Может, и наступит такой момент, когда он поймет, кто я на самом деле. Хотя вряд ли — понять это невозможно — но все же он содрогнется, и до него дойдет кое-что, о чем я умолчал. А сейчас он решил попытать счастья, превозмочь боль и договориться со мной. Я его не слушаю. Наверно, он пробует вразумить меня. Предлагает деньги. Если только не взывает к моему милосердию. Он говорит, а мои мысли витают где-то далеко. Материнские глаза, жаркое тепло ее шеи. Это было так давно. Ее запах, заливистый смех. Мать меня отвергла. Бросила, поставила на мне крест.

По левую сторону от нас высятся два больших цилиндра из черной стали. Нависают над соседними зданиями своими бессмысленными остовами. Скоро придется взять правее и выехать из Неаполя на tangenziale[2].

Когда я включил поворотник, Кулаччо запаниковал. Он похож на паука, который внезапно попал на яркий свет. Я перестал кружить по улочкам и вообще выезжаю из Неаполя, — для него это плохой знак. Теперь я еду быстро. Tangenziale возвышается над городом. Мы проезжаем мимо делового центра — с полдюжины небоскребов, жмущихся друг к другу, откуда ни возьмись роща из серебра посреди грязи и нищеты. На дорожных щитах указатели на Бари и к амальфийскому побережью. Теперь я попадаю в лабиринт мостов, дорог, въездов и выездов. Каподикино. Следую указателям аэропорта. В темноте взлетает самолет и проносится над нами. Как бы поразились пассажиры, если бы командир самолета объявил им, что под ними автомобиль, где шестидесятилетний мужчина истекает кровью, как зарезанный поросенок. Я окружен людьми, они в воздухе, они на встречной полосе, и они никогда ни о чем не узнают. Да, наши жизненные пути пересекаются, но лишь на мгновение, а потом мы теряем друг друга уже навсегда.

Кулаччо в ужасе. Даже забывает о боли. Он заметил указатели аэропорта и теперь боится, что я затащу его в самолет. И куда, интересно, мы с ним полетим? Если бы он только знал, откуда я явился, ему осталось бы только молить о милосердии Божьем. Я съезжаю с tangenziale. Теперь мы едем вдоль кладбища, расположившегося на холмах. Вид у Кулаччо пришибленный, наверно, он думает, что я ищу место, где прикончу его. Я проезжаю мимо главных ворот кладбища. Не останавливаюсь. Мне нужно дальше, еще метров триста, там другой вход, поменьше, им давно не пользуются. Я ставлю машину перед старыми проржавевшими воротами. Я часто приходил сюда по ночам, чтобы представить, как все будет.

Я вытаскиваю Кулаччо наружу. Он падает на землю и какое-то время так и лежит, плача, как старуха, лицо в соплях, ноги в крови. Тут я его и оставляю. Он не убежит. Вынимаю из багажника ножницы по металлу и срезаю замок. С воротами пришлось повозиться. Их так долго не открывали, что они совершенно проржавели и просто вросли в землю. Я с яростью налегаю на них. Наконец они поддаются, образуя щель, в которую мы уже можем пройти. Теперь надо заставить Кулаччо подняться. Я железным голосом приказываю ему встать, и он действительно встает, несмотря на всю свою слабость. Мы заходим на кладбище. Надгробья похожи на очертания странных кораблей. Я не должен поддаваться страху. Мной не должны овладеть кошмары. Мне кажется, что памятники, мимо которых мы проходим, улыбаются нам. Я узнаю гнетущую тишину смерти. Мне все труднее дышать. Я должен сосредоточиться на Кулаччо и не думать ни о чем другом. Мы идем по аллеям, то и дело натыкаясь на кошек, которые бросаются наутек. Я иду за ним и подталкиваю его. Он часто спотыкается, падает. Меня это только радует. Я смотрю, как он с грехом пополам ковыляет впереди, и чувствую облегчение. Вот он, живой, реальный, со своей болью, со своей раной. Всякий раз, когда он падает, я, не церемонясь, поднимаю его и вновь толкаю вперед. Он дышит, как загнанный зверь. Странно, но я вообще ничего не чувствую. Я не свожу с него глаз, но не испытываю к нему ни жалости, ни отвращения, несмотря на то, что он плачет как ребенок.

— Это здесь.

Он останавливается, словно выполняя мой приказ. Оборачивается, оглядывается, ничего не понимает. Я показываю ему могильную плиту. Вот здесь. Я хочу, чтобы он встал на колени. Он смотрит на меня. Он похож на гиену, виляющую хвостом. Начинает говорить, бормочет, что не знает, кто я такой, но если он виноват передо мной… Я не даю ему закончить. Мы пришли. Я показываю ему надпись на плите и велю прочесть ее. Он со страхом смотрит на нее.

— Читай вслух, — добавляю я.

Хочу, чтобы голос его звучал в полную силу. Поначалу он молчит, не решаясь начать. Я пинаю его ногой, как собаку. Наконец он решается. «Филиппо Де Ниттис. 1974–1980», — читает он и всхлипывает. Он сам не знает, почему плачет: скорее всего, боится, что конец близок. Пытается хоть что-то вспомнить, но тщетно. Это имя, эти даты ничего ему не говорят. Ему хотелось бы узнать, кто я и за что собираюсь ему мстить, но он не решается спросить меня об этом. В этот момент перед моими глазами встают картины преисподней. Я хорошо все помню. Громадные пустые гроты, их оглашают лишь страдальческие стоны душ покойных. Лес, населенный гарпиями, где под ледяным ветром извиваются кривые стволы деревьев. Толпы переплетенных теней, вздымающих обрубки рук. Все это проносится у меня перед глазами, и в ушах стоит звон. Надо держаться. Я вновь думаю об отце. Своей силой воли он сумел согреть меня и вернуть к жизни. Хватаю Кулаччо за волосы и швыряю лицом на могильную плиту. Приказываю положить на нее руки. В это мгновение он думает — потому и совсем затих — что сейчас я убью его. Упираюсь коленом в его голову. Щека его, должно быть, трется о гранит могилы. Изо всех сил прижимаю его руку к камню. Правой рукой достаю из кармана нож и резким движением обрубаю ему пальцы — все, кроме большого. Он так дернулся всем телом, что я почти растерялся. Брызнула кровь.

— Вторую, — уже кричу я.

Он слышит, несмотря на боль. Умоляет меня остановиться. Я не слушаю его. Прижимаю его правую руку. Смотрю на нее. Вот этим указательным пальцем он нажал на курок. Нажал и выстрелил. Я снова пускаю в ход нож. Он кричит как оглашенный. Я поднимаюсь. Он валится рядом с могилой, прижимая к животу два бесполезных обрубка. Именно этого я хочу. На всю оставшуюся жизнь он превратится в калеку, у него больше нет рук, и он ничего не может. Он постоянно будет нуждаться в помощи. Ему придется униженно просить, чтобы ему помогли встать, причесаться, высморкаться. Ему понадобится сиделка, которая будет ухаживать за ним, скрывая брезгливость. Он не забудет меня. Будет вспоминать всякий раз, когда захочет просто взять что-то в руку и не сможет. Я буду сопровождать его до самой смерти. Я сведу его с ума. И если он задумает поквитаться со мной, если поднимет на ноги весь Неаполь, чтобы найти и убить меня, то быстро убедится, что все его поиски ведут только сюда, к этой могиле, возле которой он сейчас стонет. Он просто будет биться лбом об стенку, но так ничего и не поймет: меня зовут Пиппо Де Ниттис, и я умер в 1980 году.

Я оставляю его возле могилы лежащим, в полуобморочном состоянии. Он лепечет что-то невразумительное, несет какую-то околесицу. Сейчас я брошу его, пойду обратно к воротам, снова сяду в машину. Я в последний раз любуюсь этим зрелищем, чтобы запечатлеть его в своей памяти: могильная плита в пятнах крови. На ней — пальцы. Другие валяются рядом. Я наклоняюсь и два пальца беру с собой. Оставляю Кулаччо стенать от боли. Он не умрет. Во всяком случае, не от этого. Его скоро найдут. Отвезут в город, будут лечить, потом начнут задавать вопросы. Посетители ресторана «Берсальера» давно уже подняли тревогу. И хорошо. Он не должен умереть. Я поворачиваюсь к нему спиной. Я с ним закончил. Ночь теплая. Кровь пульсирует в моем теле. Сейчас я вернусь к машине и уеду. У меня впереди столько дел.

IV Дороги одиночества (сентябрь 1980)

О том, что происходило потом, Маттео и Джулиана не помнили ничего. Конечно, время не остановилось, оно двигалось вперед час за часом. День за днем. Но им казалось, что они выкинуты из жизни. Спали ли они вообще в то время? Конечно, иначе и быть не могло, но они ничего про это не помнили. На самом деле им и в голову не приходило, что они могут лечь спать. Боль не давала им ни минуты передышки. Им казалось, что для них продолжается один и тот же бесконечный день, и они все время слышат одни и те же слова, и люди произносят их, смущаясь и волнуясь. Друзья, коллеги-таксисты, соседи — все они говорили одно и то же, тихим голосом, не ожидая ответа, словно возлагая дары к статуе святого. Маттео и Джулиана благодарили. Говорили, что тронуты. Или ничего не говорили и стискивали зубы, чтобы не плакать.

Маттео часто хвалили за мужество. Все считали его сильным и волевым. Как же они ошибаются, думал он, ведь он-то знал, как мало похож на себя прежнего. Он теперь многого не мог: зайти в комнату Пиппо, произнести его имя, вернуться туда, где они бывали вместе. Да еще это состояние полного отупения, в котором он пребывал постоянно, из которого уже ничто не могло его вывести.

Хуже всего ему было на улице, когда навстречу попадались дети. Особенно ровесники Пиппо, которые все так же с восторгом носились на велосипедах и весело выкликали приятелей, живущих по соседству.

— Eh Anto’, vieni qua![3] — слышал он и вздрагивал всем телом.

— Anto’, vieni a giocare![4]

Они живы, думал он, ускоряя шаг, все живы, кроме моего сына. И играют в те же игры: салочки, прятки.

— Anto’!

Возможно, эти самые мальчишки играли с его сыном. Он не хотел даже смотреть на них, заранее знал, какие мысли полезут в голову. Будь они прокляты, и пусть бы погиб кто-нибудь из них, любой, на выбор, пусть бы у другого отняли жизнь, да хоть бы и у всех, лишь бы Пиппо вернули обратно. Почему они все живы? Чем они лучше Пиппо? Он старался пройти мимо них поскорее, боялся, что сейчас вцепится в кого-нибудь из них и будет твердить, как безумный: «Почему? Почему?»

Лицо Джулианы словно превратилось в маску. Бледная как мел, с черными кругами под глазами, почти все время она сидела в кресле и плакала, поникшая, поблекшая, как старая выцветшая фотография. Но однажды — Джулиана и сама не знала, сколько времени прошло после смерти Пиппо, — она вдруг собралась и вышла из дома. Ей хотелось побывать на кладбище. Она не была там после похорон. Очень медленно дошла до остановки автобуса, зажав сумочку под мышкой, глядя вперед пустыми глазами. Когда подъехал автобус, она не смогла сесть в него. Автобус стоял с открытыми дверями, а ее словно парализовало. Шофер подождал несколько секунд, потом закрыл двери и тронулся с места. Она стояла как столб, потеряв всякую способность передвигаться. Даже не попыталась. Не дернулась. Она не сразу пошла обратно, еще стояла какое-то время, а потом поплелась, еле передвигая ноги, словно сраженная собственной слабостью.

Маттео не говорил об этом никому, даже Джулиане, но сам постоянно заново проживал тот злополучный день. Ему все казалось, что он сейчас на том же самом месте, на углу улицы Форчелла и переулка делла Паче. Все на том же тротуаре. В своих мыслях он жил именно там. И вспоминал все события в одной и той же последовательности. Этот день, каким он был на самом деле, и опять этот день, но каким бы он мог быть, какие-нибудь ничтожные, незначительные детали — и все могло быть по-другому. Если бы он сам так не торопился. Если бы не оставил машину и не пошел пешком или оставил, но в другом месте. Перейди он тогда на другую сторону улицы, туда, где тень, — и ведь эта мысль у него мелькнула — или остановись на мгновение, опустись на колени, чтобы завязать шнурок на ботинке Пиппо, когда тот его об этом попросил… И всякий раз всего какие-то секунды, и этого было бы достаточно, они бы оказались в нескольких сантиметрах от того рокового места. Несколькими секундами раньше или позднее, и пуля пролетела бы мимо. Какой-нибудь пустяк, случайность: ему послышался знакомый голос, и он на мгновение остановился. Внезапно выскочивший мотороллер, и они пятятся назад. Но нет. Все вело к тому, чтобы встреча тела и пули оказалась неизбежной. Кому это понадобилось? Почему случайность оказалась просчитана с такой ужасающей точностью? Неужели их кто-то сглазил? И если да, то почему именно их и именно в этот день? Так, от нечего делать, играючи?

По ночам или когда Маттео оставался один, он вновь слышал, как плачет сын. Вот он рядом с ним, держит его за руку, хнычет, что устал и не может больше бежать. Ведь они расстались в ссоре. Этого он не смог сказать никому, даже Джулиане. Почему он так злился, все стремился идти быстрее и как раз успел на встречу со смертью? Боялся, что они опоздают в школу? Какая же это чушь, как все это глупо. Если бы он по крайней мере смог поговорить с сыном, на тротуаре или в «скорой», сказать ему: я здесь, я тебя люблю, я вовсе не злюсь. Но нет. Пиппо умер, не услышав этих слов.

Поначалу у него просто не было сил забрать свою машину. Когда же он наконец решился, предпочел сделать это ночью. Хотел, чтобы тротуары выглядели по-другому, не так, как в день перестрелки. Пусть ничто не напоминает ему ни этот день, ни толпу, ни уличный гомон, ни свет. Он увидел машину издали. Она стояла там, где он ее оставил. Он подошел, открыл дверцу, сел, стиснув зубы, и завел мотор. В ту ночь он не взял ни одного клиента. Не включил световой сигнал, чтобы никто не знал, занято такси или свободно. Он сел в машину не для того, чтобы работать. Доехал от аэропорта Каподикино до Санта-Лючии, от площади Данте до делового центра, от порта до Вомеро. Он рулил, не зная зачем, иногда подолгу останавливался на обочине и сидел, понурив голову, тяжело дыша, стараясь унять дрожь в руках. Он рулил, пока не вымотался окончательно, и лишь тогда вернулся домой.

Когда он в пять утра потихоньку проскользнул в спальню, Джулиана повернулась в кровати, не проснувшись окончательно, и спросила его сонным голосом:

— Ты снова работаешь?

Он ничего не ответил. Постоял только несколько секунд возле кровати.

— Это хорошо, — добавила она.

И тут же зарылась лицом в подушку, собираясь спать дальше. Он ничего ей не сказал. Не стал ее разубеждать. Не стал рассказывать, что пережил. Просто лег рядом. Пусть заснет спокойно с мыслью, что муж ее сильный человек, он вернется к жизни и станет ей опорой.

А ему так и не удалось сомкнуть глаза. Он стал вспоминать свои долгие скитания в ночи, от набережной Мерджеллина до вокзала, по пустым улицам. И не понимал, зачем ему все это понадобилось, что толкнуло его сесть за руль. То ли пытался так заглушить боль, то ли и в самом деле возвращается к жизни, как думала Джулиана, то ли окончательно идет ко дну. И еще: захочется ли ему и будет ли он теперь так проводить каждую ночь — мчаться куда глаза глядят, подставляя лицо теплому ветру.

Джулиана снова попробовала съездить на кладбище. Она должна там побывать — эта мысль не давала ей покоя. Но она знала, что для этого надо преодолеть какой-то барьер. На этот раз она все же села в автобус. Но была так бледна, что всю дорогу сидела, опустив голову и стиснув зубы, опасаясь, как бы кто-то из попутчиков не стал ее расспрашивать, что с ней и не нужна ли помощь. Подъем к Санта-Мария дель Пьянто показался ей бесконечно долгим. Автобус полз наверх в потоке машин, петляя по холму, то резко тормозя, то срываясь с места. Ее начало подташнивать.

Когда она, наконец, вышла, на воздухе стало легче. Она тихо пошла к кладбищу, приходя в себя. Остановилась у высокой кладбищенской ограды. Посмотрела на кованую железную решетку, на могилы за ней и решила, что дальше не пойдет. Не сегодня. Чувствовала, что пока ей это не под силу. Она должна постепенно свыкнуться с этим местом. Долго-долго смотрела на ограду и повернула обратно. На этот раз она не была так подавлена. Знала, что добьется своего, но тогда, когда придет время. Когда ощутит в себе силы и решимость. Чтобы войти на это кладбище твердым шагом, с высоко поднятой головой и сделать то, что она задумала.

Маттео совсем перестал работать днем. Он выходил из дома вечером, часов в шесть, и возвращался только на рассвете. Ночью, за рулем машины ему становилось лучше. Никто ничего от него не требовал, никто его не видел. Он ехал в полной тишине, чувствуя себя несчастным, весь во власти своего горя. На какое-то время ему удавалось забыться, и это было великим облегчением. Когда он проезжал по пустынным улицам и видел людей, исчезающих за углом, этот грязный город казался ему по-своему красивым. Он знал их — тех, кого замечал на улицах, кто бодрствовал в эти удивительные часы, когда небо темнее мостовой. Маргиналы, которые либо сами бежали от жизни, либо жизнь отвергла их. Он видел, когда ехал мимо, опустив все стекла в машине, как они с тоской допивают очередную бутылку или мочатся на грязные мостовые. «Ощущают ли они себя живыми людьми? — думал он. — Ведь они похожи на тени, которые слоняются без всякой цели. Как я. Внутри у них пустота. Они не знают, чем занять себя. Просто скользят по жизни. Остались ли у них какие-то чувства?» С растерянным видом, потухшими глазами они бредут по улице, замкнувшись в своем одиночестве, чтобы делать хоть что-то, чтобы оказаться в компании себе подобных и не поддаться искушению наложить на себя руки. Иногда между ними случались драки, и они вяло, точно пьяные, обменивались ударами или, подобно убийцам, молниеносно набрасывались друг на друга. Вот эту публику, которую гонит прочь дневной свет, он и встречал на своем пути: эти люди слонялись по улицам кто с отчаянием, кто со злобой.

Он ездил по улицам в это странное время, когда все магазины превращаются в печальные слепые фасады, закрытые железными шторами, когда человек вообще не помнит, что раньше был человеком. Он ехал, считая нищих и опрокинутые мусорные баки. Когда он оказывался один, без пассажира, он глушил мотор, неважно где, в порту, у вокзала, на улице Партенопе, перед замком дель’Ово или в зловещих переулках испанского квартала. Тогда он вбирал в себя все немые шорохи и предавался размышлениям: почему людям не дано умирать, подобно языкам пламени: медленно тлеть и, наконец, угаснуть совсем? Такого конца он хотел бы для себя — это казалось ему самым естественным в его теперешнем состоянии. Так действительно не могло дальше продолжаться, он все ждал, что потихоньку съежится, дыхание прервется, и все кончится. Но ничего такого не происходило, и каждую ночь, пока влажный морской ветер продувал пустые улицы Неаполя, он признавался себе, что все еще живет.

А потом наступило то сентябрьское утро. Джулиана вышла из дома с решимостью, на которую уже считала себя неспособной. Солнце медленно поднималось над улицами Неаполя, и свет с тенью поделили между собой фасады домов. Накануне она предупредила в гостинице, что не выйдет на работу, но Маттео не сказала ничего и потому ушла из дома рано, как обычно, чтобы не вступать с ним в объяснения. Она пошла по улице Фориа. Лицо осунувшееся, мертвенно-бледное, но в движениях ее чувствовалась глухая сила. Она знала, что сегодня у нее все получится. Решила не ехать на автобусе. А пойти пешком. Как-нибудь дойдет туда потихоньку. Будет время подумать, и то, что она устанет, тоже хорошо. Она шла на неаполитанское кладбище, что на холмах Санта-Мария дель Пьянто, а за спиной у нее просыпался город в ореоле сине-розового света.

Она не колеблясь вошла в ворота кладбища. Твердым шагом прошла между могилами. Оказавшись перед могилой сына, резко остановилась и без особого волнения взглянула на надпись.

«Каменная плита, вот и все, что осталось от моего сына», — подумала она.

Тишина, окружавшая ее, действовала успокаивающе. Хорошо, что на кладбище совершенно пусто, нет ни посетителей, ни рабочих — этого она бы не вынесла. Она застыла у могилы, но больше не смотрела ни на плиту, ни на имя, выгравированное на ней. На горизонте поблескивала, точно рыба, неаполитанская бухта. На Джулиану нахлынули видения недавнего прошлого. Она вновь услышала голоса тех, кто пришел несколько недель назад на похороны Пиппо. Она помнила, как все они шли за катафалком, долгую церемонию прощания, саму себя, цепляющуюся за Маттео, чтобы не упасть. Вереница лиц перед глазами, одни и те же слова. Как будто она вновь попала в эту толпу. Пустое кладбище словно наполнилось людьми. Ей казалось, что она действительно видит их всех. Вот они вокруг нее со скорбными лицами, в черных одеждах. Родственники, друзья, окрестные торговцы. Все на месте. И тут она впала в бешенство, сокрушительное, испепеляющее — холодное бешенство матери, потерявшей сына и не смирившейся с этой потерей. И она начала говорить, там, где стояла, в полном одиночестве, и услышать ее могли разве что птицы. Вот оно, ее первое проклятие:

«Будьте вы все прокляты. Этот уродливый мир — таким его сделали вы. Вы толпились возле меня, окружили заботой и вниманием, но меня это не утешало. Я проклинаю могильщиков, которые несли гроб моего сына и вздыхали с облегчением, ведь он был такой легкий, не надо напрягаться. Я знаю, что они подумали именно об этом, даже если на лицах у них ничего не отразилось, и я проклинаю их за эту мысль.

Проклинаю тех, кто был здесь, в толпе, и с кем я вообще не была знакома. Они пришли сюда из праздного любопытства, и я желаю, чтобы и им пришлось оплакивать тех, кого они действительно любят. Проклинаю и друзей, и их искренние слезы. Их страдания — что они по сравнению с моими, я плюю на них и попираю ногами. Только слезы матери имеют право на существование. Все остальное — мерзкая профанация. Я проклинаю всех. Потому что мне больно. Я гоню этот мир от себя. Как можно дальше. Пусть заткнутся священники с их успокоительной чушью или пусть говорят правду, пусть напомнят, как обливается кровью материнское сердце, когда твой ребенок гниет в земле, и как сводит судорогой внутренности при виде остекленевших глаз того, кого ты кормила грудью. Я склонилась над этой мраморной плитой, и я вне себя от ярости. Проклинаю это надгробие, его тоже выбирала не я, но под ним навечно погребен мой мальчик. Я смотрю вокруг и плюю на все это. Я больше никогда сюда не приду. Не возложу ни единого венка. Не полью ни единого цветка и никогда не произнесу ни одной молитвы. Благоговейной скорби не будет. Я не стану говорить с этим камнем, понурив голову, со смиренным видом, точно вдова погибшего на войне. Больше никогда не приду сюда, потому что Пиппо здесь нет. Я проклинаю всех тех, кто плакал вокруг меня, считая, что так положено. Но я-то знаю: Пиппо здесь нет».

V Верни мне сына или отомсти за него (сентябрь 1980)

Маттео продолжал все так же колесить по городу в те ночные часы, когда кошки с жадностью рвут мешки с мусором, которые люди, спешащие покончить с рабочим днем, выставляют на задворках ресторанов. Но только работать почти перестал. Сколько раз он проезжал, не останавливаясь, мимо клиента, поднявшего руку при виде его такси? Нет, это было ему не под силу. Он был слишком далеко, весь погружен в себя. Он садился за руль, чтобы ни о чем не думать. И так каждую ночь.

Но однажды вечером, когда он уже был в дверях, Джулиана вдруг схватила его за рукав. Все было, как всегда. Перед уходом он разогрел себе еду. Она вернулась домой, когда он кончал есть, и не сказала ни слова. Он тоже. Он поднялся через силу, сходил за документами и ключами от машины, и в тот момент, когда уже открывал дверь, она вдруг с неожиданной силой вцепилась в него. От внутреннего напряжения она даже на мгновение похорошела. Но губы дрожали, как бы не решаясь произнести то, что рвалось наружу. Он не знал, что и думать. Что с ней такое? Почему она выглядит так странно? Он даже растерялся. Совершенно непонятно, чего от нее можно теперь ждать. Что ею движет: ярость или отчаяние? То ли она сейчас набросится на него с кулаками, осыпет проклятиями, а то и влепит пощечину — или, наоборот, упадет на грудь и будет плакать в его объятиях? Он терялся в догадках.

Но наконец Джулиана сумела заговорить прерывающимся от горя голосом, и он понял, что на самом деле она в бешенстве, копившемся в ней все это время, а молчание ее, которое он поспешил принять за смирение перед судьбой, было лишь долгой прелюдией вот к этому моменту.

— Что происходит, Маттео? — спросила она.

Он молчал.

— Что происходит? — с нажимом повторила она.

— Я ухожу, — просто сказал он.

И добавил, давая ей понять, что все в порядке, все, как всегда:

— Мне пора.

И тут она взорвалась, завопила не своим голосом:

— Ах, тебе пора? Опять будешь мотаться по городу? До самого утра? А потом вернешься и спрячешься здесь? Что происходит, Маттео?

Он остолбенел, пораженный тем, что она знает, зачем он уезжает из дома и скитается неизвестно где, а значит, понимает, в каком он состоянии, хотя до сих пор ни слова ему об этом не сказала. Она его разоблачила. Ему стало стыдно. Он хотел было сказать, что не собирается все это с нею обсуждать, но она его опередила. Набросилась на него и стала колотить кулачками в грудь. И при этом стонала, словно жалуясь и проклиная его одновременно, вряд ли она хотела причинить ему боль, скорее встряхнуть его, вывести из состояния тупого оцепенения. Он не сопротивлялся, надеясь, что, выплеснув гнев, она успокоится, но она распалялась все больше и больше и, наконец, сквозь слезы, продолжая молотить его кулачками, выкрикнула такие слова, которые действительно пронзили его в самое сердце:

— Верни мне моего сына, Маттео. Верни мне его, а если не можешь, найди хотя бы того, кто его убил!

Он еле удержался на ногах. Все закружилось в его голове: слова Джулианы, лицо Пиппо, сцена перестрелки, бесцельные скитания по городу. Он не мог ни ответить ей, ни оставаться еще хоть на минуту здесь, рядом. Он осторожно отвел ее руки. Она покорилась, послушная как ребенок. Тогда он открыл дверь, ни слова не говоря, вышел и бросился вниз по лестнице.

Подходя к своей машине, он все боялся, что упадет. У него подгибались ноги. Он чувствовал, что очень бледен. И еще этот постоянный шум в ушах. И только сев за руль и вцепившись в него, он немного пришел в себя. Тронулся с места и стал колесить по городу. Перед его глазами проплывал Неаполь, а он все вспоминал лицо Джулианы, искаженное гневом, сморщенное от слез. Она все равно красива, его жена, его храбрая жена с черными кругами горя под глазами. Она оказалась куда прозорливей его, смотрела правде в глаза. Сейчас она выставила ему свои требования и была на самом деле совершенно права. Он не сможет вернуть Джулиане сына, но если поквитается с убийцей, возможно, они смогут жить дальше. Впервые после смерти Пиппо он ощутил в себе прилив сил. Он несся по улице, что идет вдоль порта, просто как сумасшедший. У него появилась цель в жизни. Он чувствовал себя сильным, он решился и отступать не собирается. Он будет терпеливым и жестоким. Умным и безжалостным. Он найдет убийцу своего сына. И тогда его жена с прекрасным скорбным лицом снова сможет улыбаться.

Несколько дней спустя Маттео вошел в кафе на улице Рома и оглядел сидящих за столиками посетителей. Мужчина лет сорока поднял руку, подзывая его. Это был инспектор, который вел дело Пиппо. Накануне Маттео позвонил по номеру, который оставили ему полицейские, и мужчина без особого энтузиазма, но все же предложил встретиться.

Маттео не смог бы узнать его, хотя уже виделся и разговаривал с ним, но это было сразу после смерти Пиппо, а тогда он просто ничего не соображал, и люди, слова, поступки вообще не оставляли следа в его сознании.

Инспектор заказал вторую чашку кофе. Вид у него был угрюмый, и Маттео задумался, то ли он вообще такой, меланхолик, то ли ему просто не слишком приятно встречаться с ним и он стремится поскорее покончить с тяжкой обязанностью: ведь ему предстояло сказать отцу, что никто и никогда не узнает, кто убил его сына.

Маттео спросил спокойно, но решительно, продвигается ли расследование. Инспектор долго смотрел на него, прежде чем ответить. Пытался оценить по выражению его лица, не лучше ли отделаться обычными, лживыми, но успокоительными формулировками, и сказать, например, что дело идет своим чередом, что, конечно, на это потребуется время, но что убийцы в конце концов всегда бывают наказаны, — или же с этим человеком можно говорить откровенно. Он выбрал второй вариант, то ли потому, что действительно ужасно устал и ему было лень врать, то ли потому, что увидел в глазах Маттео решимость, и это ему понравилось.

— Оно не продвинется, синьор Де Ниттис. Такого рода дела никогда не продвигаются.

Маттео промолчал, и инспектор понял, что поступил правильно: этот человек готов выслушать то, что он ему скажет, и для него это лучше, чем то, что обычно говорят в таких случаях.

— Расскажите мне все, — попросил Маттео, — все, что вам известно о деле.

Ему хотелось, чтобы инспектор понял, что он настроен решительно, сознает, как все это опасно, и предупреждать его об этом не надо, он ничего не боится. Инспектор охотно выполнил его просьбу, лишь вздохнул украдкой, сочувствуя отцу, который, углубляясь в подробности расследования, пытается отвлечься от потери, которую не восполнить ничем.

За контроль над городом ведут кровавую борьбу два семейных клана. Люди с улицы Форчелла и клан Секондильяно. Те, что в клане Секондильяно, помоложе, порасторопнее и уже практически наложили руку на традиционные оплоты каморры. В течение последних недель, предшествовавших смерти Пиппо, разборкам и убийствам несть числа. Вероятнее всего, по мнению инспектора — но это его личное мнение, не больше, — ту перестрелку затеял кто-то из клана Форчелла. Тем более что в тот же день в Секондильяно люди с улицы Форчелла совершили налет на бар и убили двух человек. В общем, все это очень похоже на попытку взять реванш. Ну и самое главное: через несколько дней после перестрелки около порта было обнаружено тело мужчины с размозженной головой — ему выстрелили в рот — и пулей в плече. Мужчина принадлежал к клану Секондильяно. По мнению инспектора, в переулке делла Паче метили именно в него. Но ранили только в плечо, и он сумел скрыться. Этот район он знал плохо, очень скоро его нашли и добили. Разумеется, это всего лишь одна из версий, свидетелей нет, и точно восстановить события невозможно, но инспектор почти не сомневается, что все обстояло именно так.

— Кто стрелял, я хочу знать имя, — сказал Маттео.

Маттео весь дрожал от возбуждения. Все время, пока инспектор излагал ему свою версию, он от нетерпения притоптывал ногой.

Инспектор не ответил. Он медленно поднял глаза на собеседника и спросил:

— Зачем вам оно, синьор Де Ниттис?

Маттео на секунду заколебался. В свою очередь он взвесил, что можно сказать этому человеку и о чем лучше умолчать. Способен ли тот его понять? Ему показалось, что да, и тогда он ответил со сверкающими от бешенства глазами:

— Я хочу найти человека, который это сделал. И наказать его.

— Вы в этом уверены? — спросил инспектор.

И Маттео понял, что правильно сделал, ответив откровенно. Полицейский принял его слова как должное, вероятно, с самого начала почувствовал его настрой, и в каком-то смысле такой разговор был ему по душе. Уж куда лучше, чем рыдающий отец, который только и делает, что стонет, цепляясь за его пиджак. А сейчас, по крайней мере, они говорили как мужчина с мужчиной.

— Ведь мне придется арестовать вас, — заговорил тот с явной симпатией в голосе, — и вы кончите жизнь в тюрьме, среди тех, кто разрушил вашу жизнь. Вы стоите большего, синьор Де Ниттис.

— Меня попросила об этом жена, — отрезал Маттео.

Инспектор замер. Этот ответ, по всей видимости, ошеломил его. Он опустил глаза, чтобы не выдать своего смятения. Потом встал, на лице его промелькнула улыбка, и он пошел к выходу, не сказав больше ни слова.

— Что с тобой?

Маттео только что вернулся. Он застал Джулиану на кухне всю в слезах. Он понимал, что вопрос его лишен всякого смысла. Он и так хорошо знал, что с ней и почему она плачет. Всего несколько минут назад она спокойно готовила ужин. Стол был накрыт. Вода для пасты закипала. И вдруг на нее что-то накатило. Вокруг все померкло, осталось одно горе. Так это и происходило. После смерти Пиппо они то и дело впадали в отчаяние, оно настигало их неожиданно, когда они меньше всего этого ожидали. Он хорошо знал, почему у его жены появились морщинки вокруг глаз.

— Что с тобой?

Он все же повторил свой вопрос, чтобы вывести ее из оцепенения. Она взглянула на него и печально улыбнулась. В это мгновение она видела своего прежнего мужа. Он так ласково заговорил с ней, и во взгляде, обращенном к ней, читалось такое беспокойство, она давно отвыкла от всего этого. С некоторых пор они стали друг для друга, как безликие тени, и уже то, что он просто проявил к ней внимание, задавая и повторяя свой вопрос, — встревожился, посочувствовал — потрясло ее. Она улыбнулась сквозь слезы.

— Я больше не могу, — просто сказала она.

Маттео сел и взял ее за руку. Он ничего не сказал, и она была признательна ему за это. Он все равно не смог бы ее утешить, и такая попытка только усугубила бы ее страдания. Хорошо, что он промолчал. И она постепенно успокоилась. Тихонько приникла к его груди.

— Верни мне сына, Маттео — сказала она странным голосом, слабым, но твердым. — Почему ты не идешь за ним?

И опять всхлипнула. И опять он ничего не сказал, и она мысленно поблагодарила его, что он не смеется над ней, не говорит, что это невозможно, — а просто чуть сильнее привлекает к себе. Она открыла мужу самую сокровенную свою мечту, безумное желание вернуть сына назад, чтобы хоть еще один раз снова прижать его к себе, надышаться его запахом.

— Они убили нас, Маттео, — добавила она. — Смерть здесь. В нас. И вокруг. Она забралась к нам внутрь, и ее оттуда не выгнать.

— Он свое получит! — отвечал Маттео, и в его голосе зазвучала не свойственная ему жесткость.

Им снова овладела мысль о мести. Может, это и не успокоит ее, но по крайней мере сблизит их. А что еще могло их объединить — лишь общая ненависть к врагу.

— Клянусь тебе, Джулиана. Он свое получит.

И они закрыли глаза, чтобы в полной мере насладиться этой мыслью, предвкушая свое горькое торжество.

Некоторое время спустя он получил письмо. Обнаружив его в ящике, он сразу понял, что письмо это необычное, и, поднимаясь по лестнице, вертел его в руках с нетерпением и тревогой.

Он вскрыл его, только когда сел за кухонный стол. В конверте не было ничего, кроме фотографии. Ни письма, ни клочка бумажки, ни подписи, только эта старая фотография с потрепанными углами, слегка надорванная с краю, старая черно-белая фотография мужчины в полный рост, смотрящего в объектив со снисходительно-вызывающим видом. Его лицо было обведено ручкой, добавлено имя: «Тото Кулаччо» и адрес: «Переулок Джиганти, 7».

Маттео долго сидел на стуле, держа фотографию в руках. Он улыбался. Ему было совершенно все равно, кто послал ему это письмо. Это мог быть кто угодно. Инспектор, с которым он встречался и в котором вдруг проснулась совесть, кто-то из соседей, вообще не знакомый ему человек — какая разница. Он об этом даже не думал. Смотрел на фотографию и понимал, что смотрит на убийцу сына. Чтобы это понять, ему не требовались никакие объяснения. Тото Кулаччо. Значит, это он. Теперь оставалось только отыскать его и вспороть ему брюхо.

Перед тем как уйти, он намеренно оставил фотографию на кухонном столе. Сегодня он не будет сидеть дома. И хотел, чтобы Джулиана нашла фотографию, здесь, в тишине их квартиры, и чтобы у нее было время и возможность отдаться мыслям о мести.

Он пошел к рынку Форчелла. Он все твердил про себя имя убийцы и улыбался. Затесавшись в толпу, заполонившую улочки, он оказался в вопящем и истекающем потом Неаполе. На рынке Форчелла невозможно было протолкнуться, все тротуары были заставлены десятками палаток. Неаполитанцы торговали рыбой, фруктами и овощами, посудой и одеждой. Чуть дальше азиаты — игрушками и обувью: босоножками разных фасонов и всех цветов радуги. Еще дальше негры толкали огромные прилавки на колесиках, заваленные купальниками и майками. Прямо на тротуаре шла подпольная торговля — сумки и очки, подделанные под известные бренды. Самые бедные торговцы, скорее всего, пакистанцы, раскладывали на тротуарах плакаты, постеры с изображениями котят или дельфинов, фотографии американских звезд или итальянских футболистов. Здесь можно было найти все что угодно. Жители окрестных домов приходили сюда за продуктами, одеждой, просто прогуляться, рассчитаться с кредиторами или подработать. Маттео пробирался сквозь хаотичное нагромождение прилавков, непрерывно думая об этом человеке, который тоже наверняка сейчас здесь, на этих самых улочках. Возможно, они только что разминулись. Возможно, они оба слышали, как надрывается мясник, привлекая покупателей свежестью своего товара. Тото Кулаччо. Маттео хмелел от одного этого имени. Он мог бы прокричать это имя что есть силы, но пока смаковал его про себя.

Вернувшись домой под вечер, он застал Джулиану на кухне. Стол был накрыт. Фотография оставалась на прежнем месте, на самом виду. Конечно, Джулиана, как только вошла на кухню, мгновенно заметила ее, повертела в руках, рассмотрела, пылая злобой. И она тоже сразу поняла, чья эта фотография, положила на прежнее место и стала ждать Маттео, чтобы вместе порадоваться успеху.

Войдя на кухню, он хотел было спросить ее, видела ли она фотографию, но она его опередила:

— Никогда не произноси это имя в нашем доме, — сказала она таким голосом, что он содрогнулся.

Она не сводила с него глаз. Застыла перед ним, горделиво выпрямившись, словно римская матрона.

— Сегодня вечером я это сделаю, — сказал он.

Она еще пристальней взглянула на него, словно проверяя, собирается ли он сделать именно то, что она от него ждет. Но больше ни о чем не спросила. Удовлетворилась тем, что прочла в глазах.

— Когда ты вернешься, я выстираю твои вещи, запачканные его кровью, — просто сказала она.

Он молча посмотрел на нее, потом вынул из шкафа старый пистолет, доставшийся ему от дяди, зарядил его и сунул в карман. Она следила за ним спокойно, с благодарностью. Эта месть сейчас была для них обоих единственным возможным проявлением любви друг к другу. Она заранее благодарила его за мужество, которое ему понадобится, чтобы на несколько мгновений стать убийцей, сжать в руке пистолет и не дрогнуть. Она заранее благодарила его за то, что он совершит, для нее это означало, что он все еще верит в нее, Джулиану, и разделяет ее чувства.

VI Прощание с Грейс (август 2002)

Я вновь спускаюсь в лабиринт городских улиц. Все позади. Неаполь здесь, у моих ног, и он меня укроет. Времени у меня достаточно. Тото Кулаччо, должно быть, еще воет на кладбище. Мне кажется, я его слышу. Я представляю себе, как он воздевает обрубки рук к небу. Кровь течет по рукавам. Кошки, крысы и облака спасаются бегством. Я одержал славную победу. Изуродовал урода. Я счастлив. Я прихватил с собой два его пальца. Не собирался этого делать, но теперь смогу предъявить их. Один палец для Грейс, другой для отца.

Я неторопливо спускаюсь вниз, меня овевает ночная прохлада, где-то там, на кладбище, как червяк извивается Кулаччо. Он похож на персонажей из моих ночных видений. На мерзких чудовищ, которые оживали по ночам в моем сознании, цепко держали его в своих когтях и пытались поглотить меня. Кулаччо очень похож на них. Вот уже двадцать лет я сражаюсь с ними во сне. И потому я не содрогнулся при виде искаженного болью лица Кулаччо, я к этому давно привык. Я видел и не такое. Я был там, где вопли Кулаччо показались бы жалким лепетом. Там стоит такой вой и рев, там столько уродства и ужаса, что меня до сих пор бросает в дрожь.

Неаполь кажется мне безмятежным. Красивый спящий город, убаюканный морскими волнами. Все позади. Я совершенно спокоен. Ни полиция, ни люди Кулаччо не найдут меня. Я растворюсь в переулках, я буду красться, как кот, вдоль фасадов домов. Хорошо, что я не убил Кулаччо. Он спустится в преисподнюю калекой на подкашивающихся ногах, со старческой дрожью во всем теле, с едва зарубцевавшимися культями вместо рук. И погрузится туда с моими отметинами, так что всем будет понятно, что он мой, что я сотворил это чудовище своими руками.

Машина едет по проспектам, ведущим к порту. Я дышу спокойно. Хочу увидеться с Грейс в последний раз перед отъездом. Не могу зайти в бар и обнять отца — того, который еще жив — боюсь подставить его. Но с Грейс встретиться могу. Я знаю, где найти ее. Неаполь охотно открывается передо мной, точно сказочный лес, где расступаются деревья.

Вот она, Грейс. Я сразу нашел ее, она стояла на площади дель Кармине, как обычно. Смотрю на нее с нежностью. Грейс. Моя любящая уставшая тетушка. Моя робкая мать с увядшим лицом. Ее губы начинают немного обвисать. Она слишком сильно красится. Вот уже двадцать лет она живет проституцией. За это время она изучила всю потную изнанку Неаполя, все его сладострастные стоны. Ее осыпали бранью. Насмехались над ней, над ее слишком широкими плечами, слишком низким голосом, тяжелой походкой и большими руками, но держали при себе. Даже платили, чтобы получить от нее немного любви, хотя и демонстрировали ей свою брезгливость. А Грейс улыбалась. Вот уже двадцать лет, как она грустно улыбается. Они по-своему любят ее, хотя никогда в этом не признаются. Она все про них знает, но не бросает их. До каких же лет ты, Грейс, будешь черной Мадонной неаполитанского порта? Когда-нибудь и ты превратишься в старуху с нетвердой походкой и согбенной спиной. Сколько лет прошло? А ты все такая же, размалеванная, похожая на уставшую актрису.

Я стою перед ней. Она отводит меня в сторону, чтобы мы могли спокойно поговорить. Целует, как мать своего ребенка. Я и есть ее сын, который никогда не станет похож на нее. Тот самый сын, которого у нее никогда не было.

— Что с тобой? — спрашивает она.

Я спокойно отвечаю, что собираюсь в путь. Она выглядит удивленной, но ни о чем больше не спрашивает.

— Начало положено, — говорю я.

— Чему? — спрашивает она с искренним любопытством, словно ожидая от меня какой-то детской шалости.

— Моей мести, — я вынимаю из кармана палец Кулаччо.

— Смотри, Грейс. Этим пальцем он нажал на курок. И двадцать лет прожил безнаказанным. Теперь с этим покончено. Он корчится от боли и воет, как собака.

— Господи, да что же ты с ним сделал? — в глазах ее страх.

— Я уезжаю.

И швыряю палец на землю. Я принес его не для того, чтобы отдать ей на хранение. Это не реликвия. Я просто хотел, чтобы она его увидела. И швырнул на землю, на тротуар, как клочок бумаги или никому не нужный мусор. Пусть Тото Кулаччо растащат на куски, я буду только рад. Пусть его плотью питаются городские голуби или крысы.

— Куда ты собрался? — Грейс берет меня за руку.

Я смотрю на нее с удивлением. Я думал, она догадалась.

— За отцом, — говорю.

Она внимательно вглядывается в меня. И произносит слова, которые меня очень удивляют:

— У тебя ничего не получится. Такое не повторяется.

Конечно, она не станет меня удерживать. Не сделает ничего против моих желаний, удивительно лишь то, что она меня не одобряет. Я думал, она обрадуется, что такое путешествие наконец-то мне по силам. Понадобилось двадцать лет, чтобы я на это решился. Говорить больше не о чем. Я целую ее. Нежно. Со всей нежностью, на которую способен, только так я могу проявить мою любовь к ней. Грейс. Хозяйка этого порта. Любовница всех изгоев, пропахших мочой, которые потешаются над своей жалкой жизнью.

— Есть еще один человек, который живет в аду вот уже двадцать лет.

Она говорит это в тот момент, когда наши щеки соприкасаются. Голос у нее ласковый. Я делаю шаг назад. Я удивлен. Кто это может быть?

— Твоя мать, — отвечает она без улыбки, просто очень-очень спокойно, и это ее спокойствие распространяется вокруг.

Я смотрю на нее. Наши взгляды встречаются. Она не опускает глаза. Ждет моего ответа. Я улыбаюсь.

— У меня нет другой матери, кроме тебя, — говорю я и ухожу.

VII Бар Гарибальдо (сентябрь 1980)

«Как я теперь вернусь домой?» — подумал Маттео, грустно возвращаясь к тому месту, где оставил машину.

Он чувствовал себя опустошенным, измученным.

— Я трус, — прошептал он, поникнув головой, — трус, и ничто меня не спасет.

Несколько минут назад он направил дуло пистолета в лицо убийцы. Несколько минут назад время остановилось, потом, сам не зная почему, он опустил руку, и мужчина метнулся за угол стремительно, как кошка, которую вспугнула разорвавшаяся петарда.

Ему бы посидеть на скамейке или на церковной паперти, чтобы потянуть время, передохнуть, восстановить силы, дождаться, когда он простит самого себя, и это липкое чувство стыда хоть немного отпустит его, но пошел дождь, надо куда-то прятаться. «Буду ездить, пока не кончится бензин», — подумал он и пошел быстрее к тому месту, где оставил машину.

В эту ночь он колесил по Неаполю, не разбирая дороги, даже не пытаясь понять, где он, куда ведет улица, по которой он едет, натыкаясь на памятник или площадь, хорошо ему знакомые, и всякий раз удивляясь, потому что он думал, что находится совсем в другом месте. Он вел машину, и Неаполь казался ему лишь чередой светофоров, загоравшихся то красным светом, то зеленым, то снова красным.

Когда уже стемнело, он вдруг, сам того не ожидая, выехал прямо к порту. И обрадовался. Здесь было грустно и тихо, как раз для него. Никаких прохожих, никакой торговли. Он опустил стекло, чтобы подышать соленым морским воздухом. Машина урчала на светофоре. Он заглушил мотор. Вокруг не было ни одного автомобиля, ему хотелось вслушаться в ночные звуки.

В этот момент перед ним появилась женщина. Он не заметил, как она подошла. Возникла словно ниоткуда, с трудом переводя дыхание. Облокотилась о дверцу машины. На мгновение он решил, что она сейчас предложит ему свои услуги: накрашенные глаза, напомаженные губы. Ночь была теплой, но она нарядилась в широкое красное пальто с воротником из искусственного меха. Он отмахнулся от нее рукой, мол, занят, пассажиров не беру, но она не обратила на это внимания.

— Отвезите меня в церковь Санта-Мария дель Пургаторио, пожалуйста… Спакканаполи[5], — голос ее показался Маттео на удивление низким.

Он хотел было сказать ей, что она не по адресу, он сейчас не работает, пусть ищет другую машину, потому что ему в эту ночь не до клиентов, не до всех тех, кто куда-то спешит, не до церквей и вообще плевать на все на свете, но она не дала ему вставить ни слова.

— Поторопитесь, я должна исповедаться, — нервно сказала она, словно дело было неотложное.

Он онемел. Четыре часа утра, мерзкий, как труп собаки на обочине квартал, а она твердит о церкви и исповеди, точно мальчишка, которому приспичило, словно не может больше держать в себе то, что хочет сказать священнику.

Не успел он опомниться, как она открыла заднюю дверцу и уселась в машину. Тогда, вместо того чтобы выгонять ее из машины силой или вступать в объяснения и говорить ей, что сегодня он никуда ее не повезет, потому что ему совсем не до работы, вместо всего этого он поудобнее устроился в кресле и нажал на газ.

Пока они ехали в полном молчании, Маттео время от времени осторожно поглядывал на нее в зеркало. Было в ней нечто странное, но что именно, он не понимал и изучал ее, словно кошка еду с незнакомым запахом.

Она открыла сумочку и подкрашивалась. Взглянув на нее повнимательнее, Маттео понял, что она пытается скрыть следы крови в углу рта и запудрить синяк, красовавшийся на лбу. Он ни о чем не спросил. Все это его не интересовало. Главное — она не представляла для него никакой опасности, ее присутствие в машине ничем ему не грозило, а если она с кем-то там подралась, ему на это в высшей степени наплевать.

Когда он подъехал к церкви и остановился, она наклонилась к нему и заговорила доверительным тоном. Он снова удивился, какой низкий у нее голос. Он чувствовал ее дыхание на плече и понимал, что она изо всех сил старается быть любезной и обходительной.

— У меня небольшая проблема, — сказала она.

Он поднял глаза, посмотрел на нее в зеркало, но ничего не сказал. Она огорченно улыбнулась.

— У меня нет денег.

Он опять ничего не сказал. Свалилась же на его голову! Чушь какая-то. Плевать ему на деньги. Но она по-своему истолковала его молчание, решила, что он злится на нее, и поторопилась добавить:

— Вот что я вам предлагаю: я пойду на исповедь…

— В такой час? — перебил ее Маттео.

— Да, да, не беспокойтесь, я обо всем договорилась… Ну вот, я пойду в церковь, а вы в это время зайдете выпить стаканчик в бар напротив. За мой счет.

Маттео посмотрел в окно. Действительно, к дому напротив церкви была пристроена аркада, образующая маленькую пешеходную зону. Несколько лавок: зеленщик, портной. Он очень удивился, обнаружив там еще и небольшой бар, в котором, несмотря на поздний час, горел свет.

— Это здесь? — спросил он.

— Да. Я знакома с хозяином. Он все запишет на мой счет. Договорились?

Маттео не ответил, но выключил мотор. Он не совсем понимал, зачем согласился. Конечно, не для того, чтобы компенсировать убытки. Может, чтобы просто где-то отсидеться, напиться и оттянуть возвращение домой.

Они оба вышли из машины. Она поднялась по ступенькам церкви и постучала в тяжелую бронзовую дверь. Очень долго ей никто не открывал. Он усмехнулся. Ерунда какая-то! Надумала исповедоваться в такое время! Он уже хотел сесть обратно в машину; наврала, пусть теперь сама выпутывается, а денег ее ему не надо, как вдруг, к его великому удивлению, дверь приоткрылась, и женщина, отбив нервную дробь каблуками по мрамору, исчезла. В машину он все же не вернулся, ведь это означало вновь бесцельно колесить по городу, и он решил принять ее предложение, толкнул дверь бара, которая открылась со звуком, похожим на тот, что издает, зевая, старый пес.

В баре никого не было. Или почти никого. Войдя, Маттео заметил только одного посетителя, сидевшего за столиком в глубине. Мужчина лет пятидесяти, полный и лысый, лица он не разглядел — тот склонился над ворохом бумаг, которые изучал необычайно внимательно. Столик его был завален бумагами, папками, ручками и газетными вырезками. За стойкой высокий мужчина с усталым видом медленно вытирал не слишком чистые стаканы.

— Что вам налить? — спросил патрон.

— Стаканчик белого, — ответил Маттео, удивляясь, почему хозяин не закрывает бар.

Было четыре часа утра. Один-единственный клиент, ну теперь два, — и из-за этого работать всю ночь? «В этом мире все странно», — только и подумал Маттео. Он выпил вино. Заказал еще. Он пил, чтобы не думать ни о чем и ни о ком, в полной тишине, которая, видно, воцарилась здесь давно, казалось, будто она висит в воздухе, словно пыль.

Когда примерно через час дверь открылась, он вздрогнул. Вошла та самая женщина, что он высадил у церковной паперти. Он совсем забыл о ней и очень удивился, когда она радостно направилась прямо к нему.

— Вы здесь!

Она кивнула хозяину в знак приветствия и громко объявила:

— Гарибальдо, все, что синьор выпил и выпьет сегодня ночью, запишите на мой счет.

Подойдя к Маттео почти вплотную, она протянула руку:

— Я даже не представилась: Грациелла. Но я предпочитаю, чтобы меня называли «Грейс» на американский манер, в этом больше шика.

И она громко расхохоталась, пожимая Маттео руку. И тут до него дошло, почему с первой минуты она показалась ему какой-то странной, неестественной, только тогда он не понял, в чем дело. «Да это же мужчина!» — подумал он. Теперь все получило объяснение: и ее низкий голос, и грубоватые черты лица, и широкие плечи, и нарочито женские ужимки.

— Маттео, — буркнул он из вежливости и сразу опустил голову в надежде, что она тоже пойдет за выпивкой и оставит его наедине с собой.

— Дон Мадзеротти — святой, — сообщила она, и Маттео понял, что в покое его не оставят, и либо ему надо уходить, либо придется поддерживать разговор.

— Если он исповедовал вас посреди ночи, значит, и правда, святой! — пробормотал он без особой уверенности.

— Вот именно! — подхватила она, доставая из сумки расческу и поправляя прическу. — Вы знаете, только он один, один во всем Неаполе готов принять нас.

Маттео не знал, кого она имеет в виду под этим «нас», но предпочел не задавать вопросов.

— Если бы вы знали, из скольких церквей меня вышвыривали, обзывая шлюхой. А он нет. Никогда. Впрочем, это создает ему проблемы. Они хотят лишить его прихода. Поэтому он и запирается. Ну а мы-то на что? Мы не дадим его в обиду, правда, Гарибальдо?

Она махнула рукой хозяину, призывая его в свидетели.

— Правда, Грейс. Такого человека, как дон Мадзеротти, мы в обиду не дадим, — с готовностью поддержал он, но в голосе его звучала усталость.

Она много о чем говорила, о самых разных вещах, постоянно спрашивая мнение хозяина, опрокидывая стакан за стаканом и требуя, чтобы их наполнили снова, когда они были пусты. Она говорила о Неаполе, который с каждым днем становится все уродливее, о своих ночных похождениях и каким изощренным пыткам ее порой подвергают, и потому после этого ей одна дорога — к священнику. Она говорила, говорила и пила, а Маттео вместе с ней. Потом, заметив, что Маттео уже хорош и голова его начинает клониться к столу, она осмелела:

— Тебе надо выпить чашечку кофе, настоящего кофе. И ты сразу очухаешься. Понимаешь, Гарибальдо с кофе творит чудеса.

Он с недоумением взглянул на нее. Гарибальдо готовит волшебный кофе, объяснила она. У него особый дар. Никто не знает, что он в него добавляет, сколько, в каких сочетаниях, но в результате способен выполнить любое пожелание клиента. Получив заказ, он удаляется в заднюю комнату. Там он установил кофеварку, и там же у него множество баночек с пряностями и другими добавками: перец молотый и в стручках, тмин, флердоранж, граппа, лимоны, вино, уксус. И тут он начинает колдовать, но делает все быстро, словно готовит самый обычный кофе. Клиенты всегда довольны. Они получают то, что хотели. Проси, что хочешь: кофе, чтобы не спать три ночи подряд или чтобы стать в два раза сильнее, кофе расслабляющий или возбуждающий… Правило только одно: кто заказывает, тот и пьет. Гарибальдо не хочет превращаться в отравителя.

В довершение Грейс торжественно заявила:

— Именно сюда я приду выпить свой последний кофе, когда почувствую, что смерть близка…

— Смерть давно здесь… — внезапно раздался мужской голос, и все вздрогнули.

Мужчина, сидевший за столиком в глубине, оторвался от своих бумаг. Это он встрял в разговор, чем слегка смутил всех присутствующих.

— Что вы сказали? — озадаченно переспросила Грейс, поворачиваясь и подмигивая Маттео с Гарибальдо.

— Похоже, мы разбудили Проволоне! — добавила она шепотом.

Мужчины с трудом сдержали улыбку: тот, что сидел за столиком в глубине зала, своей большой лысой головой при полном отсутствии шеи и правда напоминал «проволоне»[6] цилиндрической формы — забавную толстую колбасину. Сыром этим бойко торговали во всех бакалеях города.

— Вы разве не чувствуете ее? — продолжал он. — Смерть? Она вокруг нас. Она преследует нас, от нее нет спасения.

— Вы хорошо в этом разбираетесь? — спросил Маттео с оттенком нервозности, как человек, которому не терпится остаться одному, но он вынужден вступить в разговор.

— В некотором роде, — ответил мужчина, одернув пиджак. — Я ученик Варфоломея Антиохийского.

— Кого? — спросил Гарибальдо.

— Архиепископа Варфоломея Антиохийского, который скончался в 1311 году в Палермо.

— Он говорит с вами по ночам? — с насмешкой спросила Грейс.

— Нет, — ответил мужчина очень спокойно. — Он погребен в крипте Палермского собора. У него красивая гробница. Удивительно красивая. Там на меня снизошло откровение, мне было тогда тридцать пять лет. Я разглядывал эту гробницу, стоящую среди десятков других, не представляющих интереса, и взгляд мой привлекли украшавшие ее рельефы. В каждом ее углу вырезаны лица, а на крышке врата. Их створки украшают две бычьи головы. Но самым удивительным было другое… Эти самые врата оказались приоткрытыми. Я был потрясен. Покойник словно открывал нам дорогу в потусторонний мир. Я бросился изучать сочинения Варфоломея Антиохийского, и именно он раскрыл мне глаза: мир живых и мир мертвых сообщаются… Вот тогда на меня снизошло откровение. Все последующие годы я изучал этот вопрос. Анализировал тексты. Прочел все, что касалось Орфея и Тесея. Александра Великого и Улисса… Я работал не покладая рук… Обшарил все закоулки в библиотеках Палермо и Бари, отыскал книги, которые не открывались в течение столетий. Все, что только можно. Ничего не пропустил. Объездил всю Италию: Неаполь, Палермо, Лечче, Матеру. Исписал сотни страниц. Только никто их не прочел. Меня сочли за сумасшедшего. Всюду, где я бывал, на меня смотрели одинаково — с легкой насмешкой и смущением. Ректор университета в Лечче даже вызвал меня к себе в кабинет и заявил, что моя работа антинаучна во всех отношениях и он сделает все возможное, чтобы положить конец моей преподавательской деятельности. Для всех окружающих я всегда оставался фантазером. Это было задолго до того, как меня застукали в саду возле порта, так сказать, со спущенными штанами, в обществе восхитительного пятнадцатилетнего отрока. Но это не так уж важно. Я не отступился. Я помню все, что прочел. Я ничего не выдумал.

— И что же? — раздраженно прервал Маттео.

Professore[7] ответил не сразу. Он не хотел, чтобы его подгоняли, и не обратил никакого внимания на дурное настроение одного из присутствующих.

— Знаете ли вы, — продолжал он, — что Фридрих II объявил смерти войну? Нет? Меня это не удивляет. Об этом не знает никто. Он спустился в потусторонний мир со своей армией. Проник туда через аббатство Калена, в Каньяно, летней ночью 1221 года, у него было тридцать тысяч воинов. Спуск занял пять часов. Уж я-то знаю. Я об этом прочел. Пять долгих часов его солдаты исчезали за мощными крепостными стенами аббатства, и ни один не отступил. Император вступил в жестокий бой. Он хотел убить смерть. Потом, уже гораздо позже, он построил для себя Кастель дель Монте. Восьмиугольный замок, возвышающийся над морем. Кастель дель Монте — это его могила на веки вечные. Он сделал замок неприступным. И смерть не нашла его. Так и не смогла заполучить. Говорят, что летними ночами он иногда вместе со своими воинами в полном вооружении погружается в воду, посреди бухты Пескичи или в открытом море, у побережья Трапани. Он продолжает бороться.

Все выслушали его рассказ, очарованные, как дети.

— Никогда не слышала ничего подобного, — прошептала Грейс.

— Поэтому его и отлучили от церкви, — продолжал профессор. — В 1245 году. Папа Иннокентий IV принял такое решение, чтобы выставить его перед людьми пустым мечтателем.

— А вы, — спросил Маттео, — вы знаете про смерть то, чего никто не знает?

Он спросил его по-детски, в надежде узнать что-то, что облегчит, возможно, его страдания.

— Я знаю, что смерть разъедает наши сердца, — ответил профессор, глядя Маттео прямо в глаза. — Это точно. Я знаю, что она залезает к нам внутрь и постоянно разрастается всю нашу жизнь.

Маттео показалось, что профессор говорит о нем. Он тряхнул головой, как измученный конь, и сказал:

— Вы правы.

Все вернулось на круги своя. Усталость. Тяжесть утраты. Как же он хотел избавиться от всего этого, хоть ненадолго, сбросить этот давящий на плечи панцирь. И тут он заговорил. Внезапно, неожиданно для себя самого. Не поднимая глаз. Те трое, что были с ним в баре, замолкли, и никто его не прерывал. Он говорил, чтобы исторгнуть из себя раскаленную лаву, сжигающую ему душу.

— Сегодня я должен был убить человека. Тото Кулаччо. Я держал его на мушке. Он был там, под дулом моего пистолета, но я опустил руку. Почему, не знаю. А ведь это он убил моего сына. Шестилетнего мальчика, который умер у меня на руках, а я и слова не успел сказать. Когда я думаю о сыне, об его оборвавшейся жизни, о своей жизни, которая отныне потеряла всякий смысл, я совсем ничего не понимаю. Мир невелик, и я окружен со всех сторон. Он все сделал правильно, ваш Фридрих II. И плевать на отлучение. Что оно ему? Ему нечего бояться. Ни неба. Ни папы. Знаете почему? Потому что небо — это пустота, а на земле — сплошной бедлам. Я-то надеялся, что убийцы понесут наказание, а невинные попадут в рай. Да, я надеялся. Всей душой. Но люди крушат все на своем пути и ничего не боятся. Так уж устроен мир. И что нам остается? — Он повернулся к Гарибальдо и Грациелле, словно желая узнать их мнение, но никто ему не ответил. — Нам остается только одно. Наше мужество или наша трусость. И ничего другого.

Потом, уже не дожидаясь, что ему ответят, он резко встал, сожалея о том, что излил душу, кивнул, прощаясь, и вышел.

VIII Джулиана уходит (сентябрь 1980)

Когда Маттео добрался до дома, он знал, что Джулиана ждет его, несмотря на поздний час. Он вошел в квартиру. Как он и предполагал, Джулиана сидела в гостиной за столом. Эта ночь оказалась для нее очень долгой, время словно застыло на месте. Она гадала, что происходит. Пробовала представить себе сцену убийства, мгновение, когда Маттео стреляет. Потом она забеспокоилась. Маттео все не возвращался. Неужели с ним что-то случилось? Ей оставалось только ждать. Ждать рассвета. Ждать, когда вернется муж или что-то наконец произойдет — зазвонит телефон или полиция постучит к ней в дверь. В конце концов она смирилась и села за стол, твердо решив, что больше не двинется с места, пока что-нибудь не случится.

Услышав, как в замке поворачивается ключ, она улыбнулась, но не сделала ни единого движения. Ей не терпелось увидеть его, выслушать его рассказ, обнять его и перевязать ему раны, ликуя, что убийца получил по заслугам. Но, едва взглянув на него, она сразу побледнела. Вот он перед ней, но на рубашке нет следов крови. По его смущенному виду она сразу поняла, что ничего не произошло, но не удержалась и спросила.

— Ну что?

— Ничего, — ответил Маттео, опуская глаза.

В комнате повисло тягостное молчание. Он знал, о чем она думает. Что это не ответ. Что не этого она ждала от него. Что ей нечего делать с мужчиной, который способен лишь исчезнуть надолго, а потом вернуться с усталым и виноватым видом. Нет, с этим она смириться не могла.

Она молчала, стиснув зубы. Чем дальше, тем ужаснее чувствовал себя Маттео. И он решил отвлечь ее, чтобы она перестала смотреть на него глазами, в которых был один лишь упрек, и брякнул первое, что пришло в голову.

— А ты знала, что Фридриха II отлучили от церкви? — спросил он как-то по-детски.

Она застыла в полном изумлении. Теперь в ее глазах не было ни гнева, ни боли. Просто в этот момент она вдруг отчетливо поняла, что муж стал ей чужим, что они бесконечно далеки друг от друга. Она все же ответила на его вопрос, невольно. «Нет». Она этого не знала. Ей и в голову никогда не приходило, что они будут когда-нибудь это обсуждать. Скорей всего, она вообще ничего не желала знать ни о Фридрихе II, ни о папе, потому что в эту тошнотворную скорбную ночь ее волновало лишь одно: будет ли когда-нибудь наказан тот, кто отнял у нее сына, сможет ли ее муж однажды вернуться домой чуть бледнее, чем обычно, еще не отдышавшись после долгой погони по кривым переулкам, в рубашке, запачканной кровью убийцы. Только этим она и жила. Маттео понял это в то мгновение, когда она сказала «нет». Он понял, что ничего не сможет рассказать ей о том, что было сегодня ночью, о том как они вчетвером сидели в баре, о странной беседе, участником которой он оказался, хотя, о чем была эта беседа, он объяснить бы, наверно, не смог. Но на самом деле там, в баре, он почувствовал себя почти счастливым, ну, по крайней мере отдохнул душой, к чему безуспешно стремился все последнее время, наполненное скорбью и страданием. Ему там и правда было хорошо, он успокоился, отвлекся. Он хотел бы рассказать об этом Джулиане, но не стал этого делать. Она бы только рассмеялась. Или дала ему пощечину.

Внезапно Джулиана встала. И стала ходить из комнаты в комнату, не торопясь, равнодушно, с холодным и отрешенным видом. Но в каждом ее движении сквозила твердая решимость.

— Джулиана, — тихо позвал он. Его испугало выражение ее лица.

Она остановилась в дверях.

— Я бы выстирала твою рубашку, — сказала она. — И вода в ванной стала бы красной от крови, а я опустила бы в нее свои руки. Но ты ничего не сделал, Маттео.

Он знал, что ответить ему нечего. Он обещал убить и не смог. Только он не хотел, чтобы она смотрела на него вот так, с отвращением.

— Джулиана, — снова позвал он ее, надеясь, что она подойдет к нему, что все еще можно исправить, он постарается.

Но она пресекла его нежный порыв.

— Ты не сделал этого, Маттео. И это всегда будет стоять между нами. До конца наших дней, — жестко отрезала она.

Потом она решительно вошла в спальню и вытащила из-под кровати чемодан — тот самый, который они брали с собой в свадебное путешествие в Сорренто, десять лет назад. Маттео грустно смотрел на нее. Она взяла белье, какие-то украшения, что-то на кухне и из комнаты Пиппо, он не знал, что именно, зайти в комнату Пиппо он был не в состоянии. Ей понадобилось всего двадцать минут, чтобы собрать вещи, необходимые для жизни.

Джулиана уходила. В то мгновение, когда он вошел, усталый и покорный, она отчетливо осознала, что ее больше ничего не держит в этой квартире, рядом с ним. Она не сердилась на Маттео. Что он мог с этим поделать? Пришло время уходить, вот и все. Им больше нечего сказать друг другу. Упрекать его не имело никакого смысла. Они уже ничего не могли сделать друг для друга, их совместная жизнь превратилась в сплошное мучение, в ней ничего не осталось, кроме тягостных воспоминаний и горьких слез.

Через полчаса она взяла в руки чемодан, накинула на плечи плащ. Маттео стоял не двигаясь. Он даже не знал, хочет ли удержать ее. На самом деле и ему тоже все это представлялось логическим продолжением этого долгого дня. К чему еще могли привести их бесконечные страдания, которые они взвалили на себя, как вьючные лошади, безмолвно и покорно.

Они молча посмотрели друг на друга. Любые слова казались ненужными. Что они могли сказать друг другу? Никто не виноват в том, что происходит. Никто из них не предполагал, что с ними может случиться такое. Им не повезло. Просто не повезло. Это жизнь уложила их на обе лопатки, и подняться они уже не смогут.

Она подняла руку — словно хотела погладить по щеке — в знак того, что не винит его ни в чем и в момент расставания хочет помнить только хорошее, — но остановилась на полдороге, рука ее повисла в воздухе, а потом медленно опустилась вниз. Он оценил этот ее порыв, на губах у него промелькнула странная улыбка, просто в знак признательности. И он посторонился, пропуская ее.

«Джулиана уходит», — подумал он. Его любимая жена. Мать его сына, его угасшая любовь. Джулиана, она сильнее его, она все делала как положено, а вот он оказался слабаком. Джулиана, обиженная жизнью, ей бы улыбаться и улыбаться еще лет тридцать, а потом бы она потихоньку, незаметно, начала увядать, как маленькое яблочко, оставаясь все такой же красивой, только счастливо прожитая жизнь наложила бы на нее патину. Но она уже подурнела, подурнела так быстро, у нее теперь пустые глаза и мрачное лицо. Джулиана отвернулась от жизни без тени сомнения. «Джулиана уходит». В последний раз он вдохнул запах ее духов и посторонился, пропуская ее. Джулиана ушла от него, лишив его последней ласки, как женщина, которая сожалеет, что больше не способна на любовь.

Выйдя из парадного, она перешла на другую сторону улицы, поставила чемодан на тротуар и долго смотрела на дом, где прожила столько времени. Маттео был там, наверху. Свет горел. Наверное, он ходит взад-вперед по квартире. Или рухнул в кресло. Если бы он подошел к окну, они могли бы посмотреть друг на друга в последний раз, но он этого не сделал. Джулиана стала думать о нем. Изо всех сил. Она все пыталась вызвать в памяти воспоминания, которые могли хоть как-то оправдать его, но все время натыкалась на одно и то же. Он ничего не сделал. Он трус. Лицо Джулианы исказилось гримасой отвращения, и она произнесла второе проклятие, которое услышали лишь голодные окрестные коты:

«Я проклинаю тебя, Маттео. Проклинаю вместе со всеми. Ты такой же. Тот мир, в котором дети умирают, а отцы дрожат от страха, — трусливый мир. Я проклинаю тебя за то, что ты не выстрелил. Что тебе помешало? Посторонний шум? Случайный прохожий? Умоляющий взгляд Кулаччо? В ту минуту ты должен был просто оглохнуть и ослепнуть. Пули не думают, Маттео. А ты согласился стать моей пулей. Я проклинаю тебя, Маттео, все эти годы ты был со мной, любящий и заботливый, — но ты ничему не смог помешать и ничего не смог исправить. Для чего тогда ты нужен, Маттео? Я ведь рассчитывала на тебя. В день похорон ты крепко держал меня, не отпускал ни на секунду. Видно, ты считал особой доблестью сохранять в горе сдержанность и скрывать свои чувства. А я другого мнения, Маттео. Мне плевать на условности. По мне — так я бы бросилась на гроб и разодрала его на доски голыми руками. Исторгла бы всю влагу из своего тела со слезами, с потом. И для меня это было бы лучше всего. Но ты помешал мне, ты меня не понял, тебе бы только соблюсти приличия. На самом деле прилично все. Неприлична только смерть Пиппо.

Проклинаю тебя, Маттео, ты ни на что не способен. Кровь Кулаччо не запятнала твою рубашку. Я мечтала, что ты расскажешь мне, как он кричал, как отбивался от тебя, как тщетно молил о пощаде. Мечтала, что ты расскажешь мне все это в мельчайших деталях. Я надеялась, что мне станет чуть полегче, ну хотя бы самую малость, словно легкий ветерок немного остудит мою боль. Но я услышала от тебя лишь жалкий лепет. Мне не нужны твои извинения. Я не хочу все это время помнить, что ты ничего не смог, и презирать тебя всю оставшуюся жизнь. Мир устроен неправильно, Маттео. Я думала, ты сумеешь что-то исправить в нем ради меня. Но нет, отцы бессильны. А сыновья умирают. Остаемся только мы, скорбящие матери, в ярости оплакивающие то, что у нас украли. Я проклинаю тебя, Маттео, за то, что ты не выполнил своего обещания забыл о нем где-то там, на грязных тротуарах».

IX Призраки Авеллино (август 2002)

Я еду уже больше часа. Миновал Везувий и неаполитанскую бухту. Шоссе почти пустынно. Эта дорога ведет к Бари. Я начал подниматься по горам Авеллино, в открытые окна машины врывается воздух, он прохладнее, чем на побережье. Еду очень быстро. Прямо на восток, взбираясь на крутые холмы. Вскоре покажется Авеллино с его современными постройками. С этим городом мы ровесники. Он возник в 1980 году, после землетрясения[8]. Именно здесь был его эпицентр, но пострадали и Неаполь, и вся Южная Италия. А здесь все погибло за несколько секунд. Я проезжаю прямо по тому месту, где случился этот чудовищный взрыв, сравнявший с землей тысячи домов на многие километры вокруг. Тут все было отстроено заново, по шаблону, ведь уцелевшим надо было где-то жить. Исчезла прежняя красота и налет старины. История оказалась погребенной в строительном мусоре. И, в конечном счете, эта обезличенная современность — самое ужасное следствие того, что случилось.

Я пересекаю зеленые холмы Авеллино. Мне стыдно. Мне всегда казалось, что это я стал причиной природного катаклизма. Никому не могу об этом сказать, знаю, что меня примут за сумасшедшего, но так ли уж это невероятно? Гарибальдо столько раз пересказывал мне историю Фридриха II, ссылаясь на то, что слышал от professore. Если все это правда, так ли уж невероятно, что смерть решила отомстить за оскорбление? И в тот день дала волю своей ярости. Она поглотила тысячи мужчин, женщин и детей, целые семьи погибли за одну секунду под обвалившимися крышами или рухнувшими стенами. Я знаю, что все это случилось из-за меня. Смерть не стерпела обиду и покарала людей, посмевших бросить ей вызов. Она не осталась в долгу. Огромное облако пыли накрыло всю местность от Неаполя до Авеллино. Все дороги от Казерты до Матеры исполосовали трещины — так страшен был ее гнев.

Я родился той ночью, родился во второй раз, как раз тогда, когда погибали люди. Родился и закричал. Воздух вновь обжег мне легкие. Чудовищный грохот стал ответом на мой крик. Я родился, принеся в город ужас и слезы.

Смерть не удовлетворилась одним толчком. В ту ночь в Неаполе их было пятьдесят шесть, они возникали во всех концах города, уродуя стены трещинами и валя фонарные столбы. Неаполитанцы крестились всю ночь, убежденные, что все они погибнут, провалившись под землю.

Мне всегда казалось, что это я убил всех этих людей. Я так и живу с этим чувством. Только разве это жизнь? По ночам я не сплю. А схожу с ума. Внезапно просыпаюсь. По ночам я слышу, как жертвы землетрясения взывают ко мне и спрашивают, с выпученными как у рыб глазами и искаженным от страданий лицом, почему моя жизнь оказалась важнее их жизней и чем же я заслужил спасение, тогда как их обрекли на заклание.

Я никогда никому не рассказывал об этих видениях. Когда я внезапно просыпаюсь ночью, то просто лежу на кровати мертвенно-бледный, стуча зубами, уверенный, что тени вернутся и грядущий день — это всего лишь краткий перерыв между двумя ночами. Наверно, я действительно сумасшедший. А как было не сойти с ума? У меня не было матери, но это неважно, я научился обходиться без нее. Я хочу найти отца. Только я могу сделать это. Я молод и силен. Я знаю дорогу. Во мне пыль мертвецов. Они пропустят меня. Может быть, даже проводят к отцу, не знаю, способен ли он идти. Я спешу, хочу, чтобы он заплакал на моем плече и улыбнулся, вновь обретя сына.

X Мольбы безутешной матери (сентябрь 1980)

Джулиана продолжала работать в отеле-люкс «Санта-Лючия». Она даже ночевала там. Джозуе помог ей устроиться. Расставшись с Маттео, она сразу же пошла к нему и попросила найти какой-нибудь закуток, где можно укрыться на некоторое время. Он сам проводил ее в подвал и показал маленькую комнатенку, где стояли ящики с мылом и бельем.

— Я положу здесь для тебя матрас, — сказал он. — Утром будет шумновато, как только заработают стиральные машины, но ночью тут тихо.

Уже месяц она так жила. Работала не покладая рук. Ничего не требовала. Охотно делала все, что от нее требовали. Как только появлялось немного свободного времени, шла на улицу. Просто ходила и все. И тихонько разговаривала, сражаясь с духами, которые повсюду следовали за ней по пятам. Шептала молитвы, останавливалась, чтобы перекреститься, потом шла дальше. За несколько недель она очень изменилась. Проходя мимо церкви, надолго останавливалась и стояла, вытянувшись во весь рост, словно пытаясь что-то сказать. Но слов никаких не находила и, опустив голову, продолжала свой путь.

Но вот однажды, когда Неаполь поливало дождем и все прохожие попрятались кто куда, она стояла под портиком, и ее лицо вдруг просветлело. Она наконец поняла, что ей надо делать. И шепнула самой себе: «Церковная стена». И как она раньше не додумалась. «Церковная стена — люди приникают к ней и целуют ее. Обращаются к ней с просьбами, жалобами. Вот что мне нужно».

Вынув из сумочки клочок бумаги, она написала на нем несколько слов и вышла под дождь в поисках ближайшей церкви. Первой на ее пути попалась Сан-Доменико Маджоре. Площадь была пуста. Она остановилась. Ей не хотелось спешить. Тихонько подошла к церкви и сунула записочку в щель между камнями кладки, быстро поцеловала стену, перекрестилась и ушла.

С этого момента все свое свободное время она посвящала одному и тому же. Ходила и ходила по городу. Если ей попадалась церковь, она писала на клочке бумажки несколько слов, сворачивала шарик и засовывала в щель между камнями. Она просила у церковных стен всегда одно и то же. Чтобы ей вернули сына. Чтобы день его возвращения настал быстрее. Просила отменить все: кровь, смерть. Эти прошения множились день ото дня. Десятки и десятки маленьких бумажных шариков, и в них всегда одно и то же. «Я жду сына». Неаполь молчал. Стены безмолвствовали. Иногда какой-нибудь шарик сдувало ветром, и он падал на землю. В другой раз местные ребятишки вытаскивали бумажку и со смехом читали ее. Но большей частью они, эти крохотные зернышки боли, оставались наполовину скрытыми в стене как обращенные к ней тайные мольбы.

Джулиана продолжала свое дело. Без устали. Совала свои записочки всюду, где оказывалась. Их становилось все больше. «Я жду сына». Она скатывала бумажку в шарик и оставляла ее в стене Сан-Грегорио Армено. «Пусть мне вернут Пиппо или пусть все пойдет прахом» — в Санта-Мария Дональбина. «Не хочу быть матерью мертвеца» — в Сан-Джорджо Маджоре. «Я прокляну вас, если мой сын не вернется» — в Кьеза Мадре. Она засовывала свои прошения в каждую щель на стене. Чтобы у всего Неаполя было одно имя на устах. Пиппо. Пиппо. Пиппо.

Переходя от одной церкви к другой, она очень скоро прослышала про дона Гаэтано Маринуччи. Этот молодой священник только что получил приход в Санта-Мария ди Монтесанто. С тех пор как он появился здесь, на богослужениях стало многолюдно. Молодой священник был хорош собой и привлекал к себе тем несколько грубоватым обаянием, которое часто встречается у черноволосых и черноглазых южан. Как и Джулиана, он был родом из Апулии. Ходили упорные слухи, что он подвизался в учениках у Падре Пио[9] и состоял при нем в последние годы его жизни. Близость к святому прославила его на всю округу. Большинство женщин с рыбных рынков Монтесанто ничуть не сомневались, что рано или поздно молодой священник тоже начнет творить чудеса и станет достойным преемником Падре Пио. Тогда и у Неаполя появится свой святой, и весь мир узнает, на что способны простые люди, когда ими движет вера.

Джулиана все чаще и чаще бродила по кварталу Монтесанто. Кружила вокруг церкви. Каждый раз, проходя мимо, она засовывала в щель свою записочку. Вскоре в церковной стене они исчислялись десятками. Она хотела усеять ими всю стену целиком, чтобы настоятель знал: она здесь и ждет от него великих дел.

Наконец однажды ночью она решилась. Она подошла к церкви часа в два ночи. Небо было ясное, и звезды блестели. Джулиана преклонила колени перед тяжелой запертой дверью и горячо зашептала:

«Я стою на коленях перед вами, падре, но не подумайте, что это от слабости. Я сильная. Я верю в вас. Вы совершите для меня чудо, и я уже чувствую, как мое тело наполняется радостью. Я знаю, такие люди, как вы, способны совершать чудеса. Возможно, им это непросто, но они здесь именно для того, чтобы помогать нам в наших несчастьях. Я знаю, что случится. Слепые прозреют. Паралитики встанут на ноги. Я все это знаю. Я готова. Пришел час воскресения мертвых. Все они, один за другим, восстанут из-под земли. Я жду с нетерпением. И это будет значить, что Господь помирился с людьми. Ведь он оскорбил нас. Вы это знаете так же хорошо, как я. Смертью Пиппо он швырнул меня на землю и попрал ногами. Это жестоко, и я прокляла его. Но сегодня настал час прощения. Господь сам встанет перед нами на колени и извинится перед нами. Я буду долго смотреть на него, поцелую в лоб и все прощу. Именно тогда восстанут мертвые, и все завершится. Я радуюсь, предвкушая этот миг. Молюсь, чтобы этот день наконец наступил. Я полна сил. Надеюсь, это случится завтра. Я уже чувствую, как гудит земля. Мертвецы задвигались. Они готовятся, они вне себя от нетерпения. Остается всего несколько часов до того, как Господь предстанет пред нами. Мне не терпится увидеть, падре, как он преклонит передо мной колени и прольет слезы смирения».

Ранним утром, когда возле церкви появились первые прихожане, она спряталась от них и села, прислонившись спиной к церковной стене. Зазвонили колокола. Мало-помалу люди потянулись в церковь. Это были почти одни только женщины, в преклонных летах, местные старухи и торговки, они пришли к мессе, прежде чем отправиться на работу. Джулиана сидела на прежнем месте. Не стала присоединяться к другим. Подождала, пока все войдут и начнется месса. Лишь тогда она поднялась по ступенькам на паперть и застыла в проеме высоких бронзовых дверей, чтобы издали понаблюдать за молодым священником. Вот он, перед алтарем, с сосредоточенным и суровым видом — таким она себе его и представляла. Она не вошла. «Я не буду принимать причастия, пока Господь не попросит прощения», — подумала она. Ненависти в ней не было. Она просто ждала, чтобы закончилась месса, как мать ждет у школы своего ребенка после окончания уроков.

И вот зазвучал орган. Женщины, одна за другой, стали выходить из церкви. Джулиана вошла, пробираясь сквозь идущих ей навстречу людей. В церкви осталось с десяток человек возле алтаря. Священник давал каждому облатку. Она села на скамейку в первом ряду, спокойная, полная доверия. «А ведь орган сегодня звучит во славу этого дня», — подумала она.

Наконец церковь опустела. Она еще подождала, сидя в первом ряду, точно прихожанка, погруженная в свои мысли. Когда, кроме нее и священника, в церкви не осталось никого, она встала и подошла к нему.

— Дон Маринуччи, я Джулиана.

Он молчал. Только с удивлением взглянул на нее, ожидая объяснения, он понятия не имел, кто она такая.

— Вы совершите чудо, — продолжала она. — Я пришла сказать вам об этом. Прикажите моему сыну подняться, и он встанет, пойдет вновь. Пора.

Священник понял, что перед ним страждущая душа. Он посмотрел на женщину ласково, взял ее руки в свои и постарался передать ей свое спокойствие.

— Что случилось с твоим сыном? — тихо спросил он.

— Он был мертв, — ответила она. — До вчерашнего дня. Но это больше не важно, ведь Бог попросит у меня прощения. Я поцелую его в лоб, и он перестанет стыдиться. Мертвые восстанут.

— Что ты говоришь? — спросил священник со страхом в голосе.

Тогда Джулиана объяснила, что уже несколько недель кладет записки в стену его церкви, чтобы сообщить о грядущем событии. Она упомянула о чудесах, которые совершил Падре Пио и которые ничто в сравнении с теми, на какие способен он, падре Маринуччи. Именно этого ждут от него люди. Они страдают, и в этом виноват Господь. Она выложила все, что себе напридумала, и все время повторяла имя Пиппо, словно надеялась, что так он вернется к ней быстрее. Лицо священника стало непроницаемым. Его черные глаза, смотрящие на нее, запылали негодованием.

— Так это, значит, ты? Это твои записки?

— Да, — ответила она. — Сегодня вы вернете мне сына.

— Замолчи, — приказал он, повышая голос, с брезгливым видом. — Позор на твою голову. Ты богохульствуешь. Ты оскорбляешь Господа. Ты оспариваешь его власть. Твой ребенок рядом с ним. По правую руку. Он соединился с ним в свете. А ты еще хочешь, чтобы Он просил у тебя прощения…

При этих словах Джулиана отступила на шаг назад и плюнула под ноги священнику. Он побледнел и резким движением ударил ее по лицу. Пустая церковь ответила эхом.

— Все это фарисейство, — продолжал священник. — Завтра я сожгу твои записки. Господь не просит прощения. Он забрал твоего сына. Такова была его воля, и мы должны возрадоваться…

Джулиана дрогнула. Слова священника звенели у нее в голове. Ей казалось, что она слышит внутри себя дьявольский хохот. Она закричала. Это был пронзительный, долгий крик, разорвавший неподвижную тишину церкви. Он напугал всех птиц в округе, они взмыли в воздух и улетели. И прежде чем священник успел что-то добавить, она выбежала из церкви.

Через несколько часов она была на вокзале. Успела зайти в отель-люкс «Санта Лючия» за вещами, потом в последний раз прошлась по улицам города. Посидела в просторном зале ожидания с чемоданом и только что купленным билетом. Она превратилась в жалкую несчастную тень. И села в первый же поезд, уходивший в Фоджу.

«На вокзале Неаполя я расстаюсь с сыном».

Поезд тронулся. Джулиана смотрела в окно. На печальном перроне еще стояли несколько человек, провожая отъезжающих. Она попрощалась и с этими людьми и вновь стала думать о своей жизни, что прошла в этом городе, о жизни, которая теперь окончена и оставит след, возможно, лишь в душе Маттео. Она сюда не вернется. Сын ее останется здесь, похороненный на неаполитанском кладбище. Больше она не чувствует себя матерью. Она прислонилась лбом к стеклу и попрощалась со всем тем, что было связано для нее с Пиппо. С его школой. С его комнатой. С его одеждой — той, которую он любил, той, которую никогда не надевал. Попрощалась с радостью их совместных прогулок, когда она крепко держала его руку в своей. Попрощалась с материнской тревогой за сына, которая зародилась в ней, как только она забеременела и которая должна была бы сопровождать ее всю жизнь. В последний раз она чувствовала его рядом с собой. В последний раз извлекла его из-под холодного мрамора могилы и попыталась мысленно представить, как он смеется. Вот он здесь, играет с ней. Бежит и кричит ей что-то. Она закрыла глаза, чтобы ничего больше не видеть, чтобы целиком принадлежать ему.

На вокзале Неаполя она в последний раз посмеялась вместе с ним. Она знала, что другого раза не будет, и попыталась продлить свою последнюю материнскую улыбку.

— На вокзале Неаполя я рассталась с сыном, — прошептала она, — и теперь все в прошлом.

Поезд шел вперед, унося с собой всю тяжесть ее бессонных ночей. Она не спешила, ей некуда было спешить. Она прощалась со своей жизнью. Каждая новая станция была этапом ее медленного и неотвратимого самоуничтожения.

В Казерте, где перрон, невзирая на поздний час, оказался забит людьми с чемоданами и детьми, она простилась с Маттео. Она рассталась с ним, со своим мужем, без ненависти, без озлобления. Когда-то она его любила. Но этот мужчина смог дать ей только то, что отняла судьба. Жизнь из песка, сметенная за секунду. Все было уничтожено. В Казерте она в последний раз мысленно поцеловала Маттео, и поезд поехал дальше.

В Беневенто она поняла, что даже воспоминания ей будут тяжелы. Перрон был пуст. Поезд почему-то долго стоял на станции, хотя никто не садился и не выходил. Даже двери вагонов были закрыты. Может, просто для того, чтобы дать ей время отказаться от всего. В Беневенто она попрощалась с воспоминаниями своей жизни. Со всеми. Она вытряхнула их в окно, как фотографии из альбома. Они остались на перроне. Двадцать лет, о которых она никогда больше не будет думать. Работа в гостинице, монотонная, однообразная. Уборка. Стирка. Раздача блюд. Счастливые мгновения, которые согревали бы ей душу до самой старости. Все, все в прошлом. В памяти ничего не осталось, и поезд, наконец, поехал дальше.

В Фодже все было кончено. Она встала, взяла чемодан и открыла дверь. Было, наверное, часа два ночи. Она удивилась, что в такой поздний час все еще тепло. Ступила на перрон. Не подняла голову, не огляделась. Ей не хотелось даже взглянуть на знакомые места. Она шла с поникшей головой.

— Меня зовут Джулиана Макерони, — сказала она вполголоса и повторила еще раз свою девичью фамилию, примеряя ее на себя. Отныне придется жить с ней. С девичьей фамилией, которую она носила до замужества, когда жизнь еще не началась и так хотелось все успеть. Джулиана Макерони — вот так теперь ее зовут, она словно нагнулась и подняла с земли то, что обронила двадцать лет назад.

— Меня зовут Джулиана Макерони. Со мной ничего не случилось. Я дочь своих родителей. И ничего больше. Я возвращаюсь, чтобы умереть там, где родилась.

XI У меня нет матери! (август 2002)

Кровь на сиденье рядом высохла. Пахнуло первозданной свежестью пиний. Я еду. Прохладный воздух бодрит. Какая чудесная ночь. Смотрю по сторонам. Кругом холмы.

Меня преследует голос Грейс. Не надо было встречаться с ней. Я злюсь на себя за то, что не устоял и пришел попрощаться. Дал слабину. Я должен был взять себя в руки и весь отдаться холодной ярости. Я ждал от Грейс, что она ласково благословит меня, перекрестит кончиками пальцев, а она заронила во мне мысль, которая терзает меня. Я не имею права поддаваться слабости. Не сейчас.

И все же я думаю о матери. Ничего не могу с собой поделать. Не могу выбросить ее из головы. Я вновь слышу голос Грейс, который все твердит, что вот уже двадцать лет моя мать живет в аду. Но я ведь еду не к ней. Эти мысли тяготят меня.

Моя мать не существует. Я забыл ее лицо. Забыл, что такое благотворная материнская нежность. И все же это не так. На самом деле я знаю, что у меня была мать, но я прогнал ее. Если я очень постараюсь, я вспоминаю то время, когда она была рядом и окружала меня сладким ароматом счастья. И потом ни с того ни с сего — полный провал. Мать уехала. Бросила меня. Я помню, помню пустоту, которая внезапно образовалась вокруг меня. Она перестала думать обо мне. Внезапно и навсегда. Так вот решила. И тогда я тоже прогнал ее. Когда я почувствовал, что она выкинула меня прочь из своих мыслей, то поклялся никогда больше не обращаться к ней, не мечтать о ней, не любить ее.

В то мгновение, когда я больше всего нуждался в ней, она устранилась. Разве мать может так поступить? Я ведь чувствовал, когда обо мне думали. Это единственное, что у меня оставалось. Только благодаря этому я держался. Отец — он как одержимый постоянно проживал вновь и вновь тот роковой день, он умолял небо позволить ему вновь сжать меня в своих объятиях, пусть даже в последний раз. Я долго чувствовал и ее: она не хотела смириться с моей смертью, она боролась, а потом исчезла. И никогда больше не думала обо мне. Разве мать может так поступить? Она уехала. Она забыла мое имя, забыла, что я ее сын, и я лишился матери. А она была мне так нужна. И я все кричал об этом. Нужна для того, чтобы разогнать тени и отсрочить мгновение, когда я исчезну безвозвратно. Нужна, потому что я был совсем маленьким и провалился в чудовищную бездну. Я звал ее. Часто. Она не отвечала. Я умолял ее вернуться ко мне, опять подумать обо мне, чтобы я мог ощутить ее тепло. Она не ответила ни разу. Я долго ждал, но потом отсек от себя эту боль. Я уцепился за отца. Он сильный даже в своих страданиях, он ни на мгновение не забывает обо мне. Я чувствовал, что он идет ко мне, и только благодаря этому мог отогнать от себя гарпий и стенающих духов.

У меня нет матери. Грейс ошиблась. У меня нет матери, которая думала бы обо мне, как думают о своем ребенке. Но остается это слово «мать», с ним ничего не поделаешь, пьянящее слово, причиняющее мне боль. Моя мать.

XII В компании мертвецов (ноябрь 1980)

Уже больше двух часов Маттео колесил по спящему городу. Он думал о Джулиане, о которой совсем ничего не знал. О том, как опостылела ему жизнь. Он ехал вдоль набережных. Улицы были пустынны. Свернув на улицу Мелисурго, он обогнал прохожего, неожиданно понял, что знает его, и с удивлением посмотрел на него в зеркало. Конечно же, он знаком с ним. Не сразу, но все же опознал в нем professore Проволоне, того самого, что встретил в баре несколько недель назад. Что он делает в столь пустынном месте, в такое время? Не раздумывая, Маттео развернулся.

Он ехал очень медленно, чтобы не пропустить профессора. И через несколько минут увидел его: он как раз был в конце улицы, исчез в тупичке. Маттео поставил машину и пошел за ним.

Добравшись до того места, где исчез толстый рыхлый профессор, он услышал голоса. Сразу почувствовав что-то неладное, он ускорил шаг. Из темноты долетали взрывы смеха. Подойдя поближе, он увидел троих парней, которые веселились, пиная ногами бесформенное тело, лежащее на земле. Маттео сразу понял, что они избивают профессора. Трое хулиганов били его с невинным видом и как-то даже радостно, словно под ногами у них была картонная коробка или старый деревянный ящик. Маттео услышал, как стонет профессор. Один из парней расстегнул ширинку и с торжествующим видом помочился на свою жертву.

Маттео закричал и бросился к ним. Парни, казалось, ничуть не испугались. Тот, кто мочился, неторопливо застегнул ширинку.

— Тебе чего? — с вызывающим видом спросил.

— Прекратите, — Маттео сжал кулаки, приготовившись к драке.

Парни переглянулись и с любопытством уставились на него.

— Хочешь, чтобы тебе тоже вмазали? — спросил один из них.

— Сейчас получишь по первое число, — со смехом добавил другой.

— Прекратите, — повторил Маттео, стиснув зубы.

Парни помедлили, словно взвешивая все «за» и «против». Есть ли смысл ввязываться в драку и вообще стоит ли игра свеч.

— Забирай его и проваливай, иначе мы и на тебя помочимся! — сказал, наконец, один из них.

И все трое злобно рассмеялись.

— Эй, профессор! Обращайся, если будет охота! — крикнул самый высокий.

Они похлопали друг друга по плечам, в последний раз пнули лежащее на земле тело, а потом развернулись и пошли восвояси. Маттео еще долго слышал, как они хохочут, словно мальчишки, празднующие победу в футбольном матче.

— Как вы, профессор? — спросил Маттео, наклоняясь к распростертому телу.

Проволоне лежал на боку. Из его расстегнутой ширинки свисал маленький дряблый пенис. Рубашка была залита мочой, лицо покрыто ссадинами. Изо рта капала кровь, одна из бровей вспухла. Но, вглядевшись в его лицо, Маттео с удивлением увидел, что он словно бы смеется.

— Профессор! Профессор! Вы в порядке?

Тот не ответил. Продолжал что-то бормотать, улыбаясь, словно в бреду.

— Профессор? Вставайте. Я провожу вас…

Проволоне схватил Маттео за руку и встал со словами:

— Ну точно ангелы небесные… если они существуют… как же они хороши, эти негодяи!

Маттео показалось это странным, но он промолчал. Подумал, что профессор бредит или просто не в себе, еще не оправился от шока.

— Я оставил машину в двух шагах, — сказал он, подхватывая Проволоне. — Обопритесь на меня!

Пока он с большим трудом волок профессора к машине, тот все твердил, смеясь:

— Будь они благословенны! Эти сорванцы… Как они дерутся! Как хороши собой! Животные! Вот кто они такие: восхитительные животные!

Одной рукой Маттео толкнул дверь бара, другой придерживал профессора. Он был встречен радостным приветствием:

— Смотрите-ка! Вот и мой шофер!

Грейс была здесь, как и в прошлый раз, она потягивала за стойкой коктейль и гримасничала, как американская старлетка.

— Что с вами случилось? — сразу спросил Гарибальдо, увидев окровавленное лицо Проволоне.

— На него напали, — ответил Маттео, усаживая побитого за стол. — Я привез его сюда, чтобы он подкрепился, выпил стаканчик.

— И я вам благодарен, — пробормотал профессор, — в самом деле… спасибо, но зря вы это, зачем… я доставил вам столько хлопот…

Гарибальдо принес ведерко со льдом, чистую тряпку и бутылку граппы, которую поставил на стол.

— У вас что-нибудь украли? — спросил Маттео.

К его удивлению, Грейс фыркнула у него за спиной, будто он задал совершенно нелепый вопрос. Профессор покраснел.

— Спасибо вам за хлопоты, спасибо… Все в порядке… Мне жаль, что я втянул вас в это, — сказал он.

Грейс насмешливо подмигнула Маттео, но тот явно ничего не понимал:

— Профессор хочет сказать, что ты вмешался не в драку, а в любовные игры! — пояснила она.

Маттео остолбенел. Посмотрел на Проволоне, ожидая, что на это скажет он. Профессор только смущенно пожал плечами:

— Да, вы ошиблись… это правда…

— То есть…? — протянул Маттео, не веря своим ушам.

— Да, — продолжал Проволоне. — Это так… я люблю этих уличных бесенят, правда. Ничего не могу с этим поделать…

Грейс расхохоталась и, подняв свой стакан, провозгласила:

— За здоровье professore Проволоне!

Маттео долго сидел как пришибленный, не зная, возмущаться ему или смеяться. Он был совершенно растерян. «Мир обезумел», — подумал он и выпил рюмку граппы, которую с улыбкой подал ему Гарибальдо.

— Я ничего не могу с собой поделать, — продолжал Проволоне. — Правда… мне так неловко.

Маттео посмотрел на него с удивлением. Он по-прежнему не понимал, как можно терпеть такое издевательство над собой и даже находить в этом удовольствие. Он не спросил об этом, но был так явно обескуражен, что профессор, потупив взгляд, пустился в объяснения:

— Вы удивляетесь, зачем мне все это… не так ли? Я вас понимаю. Вы помните, о чем мы говорили в прошлый раз? О смерти, поселившейся в нас… И иногда тебе кажется, что ты просто тень, да-да, тень, безжизненная тень… И понимаете, как раз тогда, когда они колошматят меня и ржут, как дикари, когда я чувствую на себе их жизненную энергию… в такие моменты я живу. Как ни странно. Уверяю вас, я чувствую, как бы это сказать, я чувствую себя до боли живым…

Маттео молчал. Он вспоминал, о чем они говорили во время первой встречи.

— Почему вы сказали, что жизнь и смерть связаны теснее, чем мы думаем? — спросил он, помолчав.

Профессор провел рукой по лицу и спокойно улыбнулся.

— Потому что это правда… Нынешнее прагматичное и рациональное общество убеждено в незыблемости своих границ, но оно заблуждается. Не существует только мертвых или только живых. Нет и нет… Все гораздо сложнее. Все смешано и взаимосвязано. Древние это знали. Мир живых и мир мертвых сообщаются. Есть мосты, точки пересечения, пограничные зоны. Мы просто разучились видеть и ощущать это…

Видя, что разговор становится серьезным, хозяин бара накрыл стол для своих гостей. Выставил четыре рюмки, бутылку граппы и два шарика чудесной mozzarelle di bufala[10]. Потом запер дверь, чтобы им не помешал случайный посетитель.

Грейс улыбнулась. Сегодня была их и только их ночь. И сейчас всем им хотелось только одного: забыть о времени, слушать друг друга, и чтобы внешний мир оставил их в покое.

— Но почему все-таки вы считаете, что нет границы между жизнью и смертью? — спросил Гарибальдо, откусывая от tramezzino[11] с ветчиной и артишоками.

Долгое время он был активистом крайне левых, но потом завел бар и теперь водил дружбу со своими клиентами. Ко всему, что касалось потустороннего мира, он относился с большим подозрением.

— Вам приходилось терять кого-то из близких? — спросил Проволоне.

Гарибальдо ничего не ответил, но невольно подумал о своей жене, которая десять лет назад очень быстро сгорела от рака.

— Вам не кажется, что все эти люди продолжают жить в нас? Правда, правда… Они оставили в нас частичку себя и будут с нами, пока мы сами живы. Жесты… Манера говорить или думать… Привязанность к каким-то вещам и местам… Поверьте мне. Мертвые продолжают жить. Они толкают нас на разные поступки. Влияют на наши решения. Они имеют над нами власть. Лепят нас по своему образу и подобию.

— Да, — с горечью откликнулась Грейс. — Когда есть из чего лепить…

— Правильно, — с ликованием воскликнул профессор. — Это оборотная сторона слияния двух миров. Порой мы не такие уж живые. Умирая, наши близкие забирают с собой и частичку нас самих. Каждая потеря убивает что-то и в нас. Мы все прошли через это. Радость жизни, бодрость — все это мы постепенно теряем вместе с каждым умершим. И с каждой потерей это становится все ощутимее…

Маттео ничего не сказал и стиснул зубы.

— Именно поэтому… — вновь заговорил профессор, — я говорю, что жизнь и смерть взаимосвязаны… Возьмите Неаполь, не кажется ли вам, что иными вечерами он похож на город теней?

Маттео улыбнулся. Сколько раз он об этом думал, проезжая по пустынным улицам? Сколько раз ему казалось, что он попал в странный, подвешенный в пустоте мир?

Внезапный стук прервал раздумья Маттео. Все присутствующие одновременно вздрогнули и подняли голову. Сначала им показалось, что кто-то стучится к ним в дверь, но они ошиблись. Стук раздался снова, с удвоенной силой, и Маттео уже хотел было выбежать на улицу, посмотреть, что там происходит, может, пьяница какой вздумал попортить стену бара и колотит в нее.

— Да это же падре Мадзеротти! — воскликнул Гарибальдо.

И тут же вскочил, бросился к окнам. Маттео не понял, почему так засуетился хозяин бара. И почему он с такой поспешностью захлопывает ставни, словно решил совсем закрыть свое заведение. Зачем? Неужели он в таких плохих отношениях со священником, что не хочет даже пускать его к себе? Маттео терялся в догадках, но тут Гарибальдо наклонился к люку в полу, ведущему в погреб.

— Сейчас, сейчас, — шептал он, поддевая крышку люка.

Только тут до Маттео дошло, что священник стучит им из погреба.

— Вы что, посадили падре в погреб? — спросил он озадаченно.

— Да нет, — со смехом ответила Грейс. — Он прорыл туннель между церковной криптой и подполом бара. Чтобы не проходить по улице.

— Почему? — спросил Маттео, все более и более поражаясь всем этим странностям.

Грейс не успела ему ответить. Гарибальдо откинул крышку люка, и появилась голова тощего старика.

— Вы не очень-то торопились, — жалобно сказал он старушечьим голосом.

Когда Гарибальдо вновь захлопнул люк, подняв столб пыли, Маттео смог приглядеться к священнику повнимательнее. На вид ему было лет семьдесят. Высохший старик, с такой морщинистой кожей, что его трость и державшая ее рука, казалось, были сделаны из одного узловатого дерева. Беззубый рот, как у какого-нибудь нищего, и больные глаза: левый сильно косил, правый затянут катарактой, что придавало ему сходство со столетней черепахой.

— Садитесь, дон Мадзеротти, — ласково сказала Грейс.

Из всех присутствующих она, видимо, знала его лучше всех. На самом деле, Грейс, не задумываясь, пожертвовала бы своей жизнью ради этого старичка, который вот уже много лет выслушивал ее, давал советы, порой отчитывал, в общем поддерживал, как мог, но никогда не унижал, даже когда она рассказывала ему о том, как торгует своим телом по ночам в порту и сосет мужские члены, о хамах, которые, вволю натешившись и доведя до слез, тут же бросают ее прямо на мостовой, швырнув две купюры по 10 тысяч лир, и она, совершенно одуревшая, ползает на четвереньках, подбирая деньги, и только потом, всхлипывая, подтягивает чулки. Она выкладывала ему все: как порой ей бывает хреново и как она переживает, когда местные ребятишки преследуют ее, обзывая «подстилкой», — наверно, они не очень понимают, что это значит, но всегда рады устроить ей травлю.

— Почему он приходит тайком? — спросил Маттео у Гарибальдо.

— Он боится, что эмиссары Ватикана воспользуются тем, что его нет, и захватят церковь.

— Он не в ладах с Ватиканом?

— Да, — прошептал Гарибальдо с заговорщицким видом.

И объяснил Маттео, что в настоящее время церковь Санта-Мария дель Пургаторио стала прибежищем всех отверженных. Бродяги, проститутки, душевнобольные молятся здесь по ночам. Дон Мадзеротти всех их пускает и специально для них служит мессу. В конце концов духовенство обратило на это внимание. И решило, что дон Мадзеротти делает это неспроста. Принимая в своей церкви всех убогих, жалких и несчастных, он тем самым как бы демонстрирует, что, в отличие от других священников, заботится о простом народе. Положение ухудшается с каждым днем. Никто не желает терпеть «красного» падре в Неаполе. В один прекрасный день церковные власти направили дону Мадзеротти письмо с требованием оставить приход и удалиться в один из местных монастырей. Он отказался. Ему послали второе письмо, потом третье, уже на повышенных тонах. Пригрозили отлучением от церкви. Дон Мадзеротти опять ответил отказом. Именно поэтому он и занял круговую оборону. Не выходит на улицу, закрывает дверь церкви на засов и исповедует только знакомых. Есть он приходит к Гарибальдо, всякий раз только через туннель. Жители квартала прозвали его «prete matto»[12], и каждый день на ступеньках церкви появляются корзинки с провизией или бутылками вина — их приносят почтенные матроны, а старик забирает с наступлением темноты, как осторожный бродячий кот.

Дон Мадзеротти сел и долго смотрел на окружавших его людей.

— Извините, я прервал ваш разговор, — любезно сказал он, что при его внешности — а он был похож на старую тощую птицу — прозвучало неожиданно.

— Нет, что вы… — тут же опровергла его Грейс.

— …Профессор объяснял нам, что все мы больше мертвецы, чем думаем, — добавил Маттео.

— Совершенно справедливо, — ответил священник.

В это мгновение Гарибальдо поднял руки, прерывая завязавшуюся беседу и приглашая своих гостей немного повременить.

— Подождите, подождите, — добродушно сказал он. Ему показалось, будто он вернулся в эпоху, когда вместе с соратниками готовил революцию в прокуренных подвалах. — Сначала давайте поедим. Чего бы вам хотелось?

Было решено, что он приготовит большой омлет с луком и pappardelle[13] с белыми грибами. Гарибальдо счел, что обстоятельства исключительные и вполне заслуживают того, чтобы он угостил присутствующих за счет заведения. Очень скоро из кухни донесся аппетитный запах жареных грибов.

Впервые за долгое время Маттео почувствовал себя хорошо. Он оглядывал эту странную компанию: безработный профессор, трансвестит, безумный священник и добродушный хозяин. Он наслаждался в компании этих людей, деля с ними трапезу, беседуя и слушая их, в полумраке этого маленького бара, вдали от мира и своих страданий.

— Итак, вы полагаете, что мы скорее мертвы, чем живы? — спросил Гарибальдо священника, продолжая есть.

На старика он смотрел с детским любопытством.

— Я сорок лет исповедовал людей, — ответил тот с лукавым видом, — и я знаю, что говорю. Вы не представляете, для скольких из них жизнь уже ничего не значит. Иногда они и сами этого не понимают, но все, о чем они говорят, это печальная череда страхов и дурных привычек. Их уже ничто не интересует, не волнует, не будоражит. Каждый новый день похож на предыдущий. В них не осталось ничего живого. Тени. Всего лишь тени. Сорок лет они сменяют друг друга, садясь на скамью в моей исповедальне. На душе у них тягостно, но в чем дело, они не понимают. Большинству из них вообще нечего мне сказать. Ни страстных желаний, ни злодеяний, ни душевных терзаний. Ну разве что какие-нибудь мелкие пакости. К счастью, тела их бренны.

Маттео смотрел на Грейс. Она грустно улыбалась. Что-то в ее лице изменилось. На нем застыло выражение неизбывной печали. «Что у нее за жизнь? — подумал Маттео. — Так ли уж ей весело, когда она громко болтает, размахивая руками? Скорей всего, ее жизнь полна страданий. И вообще, хоть кто-то здесь из сидящих за столом ощущает себя в полной мере живым?»

— Я согласен с вами. Да, да, — подхватил профессор, улыбаясь священнику. — Хоть я никогда никого не исповедовал… Вы правы. Я могу говорить только о себе… Если быть честным с собой, то все это совершенно очевидно…

— А я-то думал, что вы будете морочить мне голову вечным блаженством и успокоением душ, — сказал Гарибальдо, поднося к губам рюмку граппы. — И, наверно, это было бы куда приятней, потому что ваши слова наводят такую тоску!

— Вы когда-нибудь слышали о подземелье Аль Сальфьени? На Мальте? — внезапно спросил профессор, ни к кому не обращаясь, словно и не услышав Гарибальдо. — Нет? Это великолепный пример взаимопроникновения двух миров. В Ла-Валлетте можно побывать в громадных подземельях, возникших примерно за три тысячи лет до Рождества Христова. Это череда гротов и пещер. О народе, создавшем эти катакомбы, почти ничего не известно. Но я нашел ценный документ. Один польский ученый выдвинул в начале XX века захватывающую гипотезу: по его мнению, мы имеем дело с первым коллективным бунтом против смерти.

— Что это значит? — спросила Грейс, закуривая сигарету.

— По его мнению, эти люди вырыли гигантское подземелье, чтобы жить поближе к своим мертвецам, — ответил профессор. — Все спустились под землю. Женщины. Дети. В лабиринт, состоящий из пещер, и все лишь для того, чтобы оказаться рядом со своими близкими. Жители Мальты отвергли смерть.

— Где это? — спросил Гарибальдо, ошарашенный тем, что услышал.

— На окраине Ла-Валлетты. Вообще, на Мальте множество подземелий. Различных эпох. Рядом с Мдиной есть катакомбы святого Павла и святой Агаты. Словно люди на этом острове всегда хотели жить как можно ближе к своим покойникам.

— Невероятно! — вскричал старый священник.

Гарибальдо поднялся, открыл люк, из которого несколько часов назад появился дон Мадзеротти, и спустился в подпол. Вскоре оттуда донеслось его громкое сопение. Потом они услышали, как он что-то волочит по земле, наконец, из люка высунулись руки, держащие деревянный ящик, и водрузили его на кафельный пол, подняв облако пыли. Когда хозяин-исполин выбрался из люка сам, он перенес ящик к столу, открыл его с помощью ножа и вытащил все бутылки разом, держа по три в каждой руке. Он поставил их на стол, словно трофеи, и сказал с победоносным видом:

— Они не такие старые, как подземелья Мальты, но старше любого из нас.

Это были шесть запыленных бутылок неаполитанского вина, густого, как кровь буйвола, и черного, как слезы, которые каждый год, 24 апреля, стекают по фарфоровым щекам Мадонны из Кастель Фьорентино.

— Похоже, на сегодня с работой можно завязывать, — притворно захныкала Грейс. — От меня сбежит даже самый похотливый албанский матрос! — пояснила она, и все засмеялись.

— Сегодня вечером, — ответил священник, — ты не будешь работать, ты будешь просвещаться. — И добавил с лукавством старика, которому нравится шокировать окружающих: — А своими безобразиями ты займешься завтра. И не беспокойся об албанских матросах, они найдут себе другую дырку!

На мгновение все притихли: такие скабрезности в устах служителя церкви их изумили, но Грейс громко расхохоталась пьяным смехом, и остальные последовали ее примеру, они смеялись от всего сердца над непристойными шутками этого священника, который по возрасту мог быть папой, а выражался, как мясник.

— Подождите, у меня тут есть кое-что еще про запас… — заговорил профессор, счастливый тем, что явно завоевал аудиторию и все теперь готовы слушать его бесконечно. — Знаете ли вы о фаюмских портретах[14]?

Только Гарибальдо кивнул в ответ. Тогда профессор попытался описать своим слушателям странную неподвижность лиц, изображенных на портретах I или II веков после Рождества Христова. Аристократы, крестьяне, женщины и молодые пастухи из Верхнего Египта смотрели с них неподвижным взглядом своих круглых, больших глаз.

— Существует тысяча гипотез о том, что означают эти рисунки, — сказал он. — Кто-то считал, что речь идет о посмертных портретах, украшавших саркофаги. Что эти люди смотрят на нас, уже будучи покойниками. Это и верно, и неверно. На самом деле все сложнее. В 55 году после Рождества Христова случилось большое наводнение. За несколько дней до этого один молодой пастух предсказал, что Нил выйдет из берегов, и тщетно пытался предостеречь местных крестьян. Лишь немногие поверили ему и ушли вместе с ним, постаравшись найти убежище понадежнее. Наводнение действительно случилось, и за несколько минут все было сметено. Громадная грязная волна накрыла дома, людей и животных. И уничтожила их. Когда спасшиеся через несколько дней вернулись в родные места, вода уже схлынула, но от их деревень не осталось и следа. Там, где они раньше жили, образовались лишь залежи грязи. Тем же вечером они устроили грандиозные похороны. И тогда случилось нечто невероятное: мертвые вернулись, медленно поднялись из воды. Они перемешались с живыми, пели и танцевали вместе с ними. Как же они радовались, вновь обретя друг друга, это была радость вперемежку со слезами. Позже, уже ночью, когда луна исчезла за облаками, мертвые и живые стали совокупляться. Они похитили эту ночь любви у судьбы, так жестоко разлучившей их. Вдовы воссоединялись со своими супругами. Мертвые юноши сжимали в объятиях крестьянских девушек, на которых собирались жениться при жизни. В ту фантастическую ночь были зачаты дети, которые потом появились на свет. Странные существа — высокие, бледные, немые люди. Именно они и изображены на портретах из Фаюма. Их нарисовали, чтобы поведать всему миру о том, что случилось на берегах Нила. Чтобы весь мир узнал, что люди здесь, пусть на одну ночь, но победили смерть и ярость реки.

Сидящие за столом словно окаменели. Грейс и священник, как дети, ловили каждое слово профессора. Маттео чувствовал, как у него закипает кровь. Его охватило волнение. Он стиснул зубы и опустил глаза. История, рассказанная профессором, напомнила ему об его собственном горе. Все вернулось на круги своя. Он чувствовал свою полную беспомощность. Как будто на него набросили толстое вонючее покрывало, которое давит ему на плечи тяжелым грузом. Он помрачнел. Залпом осушил бокал, но это не принесло облегчения. У вина был горький вкус, и он пожалел, что выпил его. Перед глазами вновь возник Пиппо. Вот он лежит в машине «скорой». А вот бежит за ним, торопится и хнычет, потому что отец больно сжимает ему руку.

— Что нужно сделать сегодня, чтобы мертвые восстали? — спросил он глухим голосом.

Повисла неловкость. Все знали, что имеет в виду Маттео, и все боялись, что он не выдержит, завопит как оглашенный или разрыдается.

— Не знаю, — спокойно ответил профессор.

Нехорошая улыбка промелькнула на губах Маттео. Если профессор не может ничего ему ответить, значит, и все остальное — пустые слова.

— Все это сказки для детей, — сказал Маттео, мрачно глядя в пол. — Мертвые не возвращаются, профессор.

— Да, это так, — спокойно ответил ему профессор. — Но вы… вы можете к ним спуститься.

Маттео ошеломленно посмотрел на него. Он чуть было не спросил: «Куда?» Но удержался. Он все прекрасно понял. Спуститься туда. В преисподнюю. Это и хотел сказать профессор. Почему же в это мгновение он не рассмеялся, не рассердился на дурацкую шутку? Почему остался сидеть за столом, обдумывая про себя эту мысль, как нечто вполне реальное? Грейс, Гарибальдо и священник тоже сидели не шелохнувшись. Ни один из них не вздрогнул от удивления, не подавился от смеха. Казалось, никто не счел это предложение за бред. Почему? Неужели все они свихнулись, или их загипнотизировал профессор, который продолжал серьезно вглядываться в них, ожидая реакции?

И тогда, в полутемном зале, Маттео вдруг заговорил. Нет, он ничуть не возмутился предложением профессора и не собирался поднимать его на смех. Вместо того чтобы печально улыбнуться и откланяться или просто предложить профессору помолчать, ну в крайнем случае устало и недоуменно пожать плечами, он спросил, сам того не ожидая:

— Но как я туда попаду?

Словно то, что предлагал профессор, представлялось ему вполне возможным и все это можно было рассматривать всерьез, а единственная трудность — как это все осуществить.

Профессор посмотрел на него так, будто ожидал этого вопроса. Он сразу встал и пошел к своему столику за старым кожаным саквояжем. Открыл его прямо на глазах у своих нетерпеливых слушателей и вытряхнул оттуда груду пожелтевших от времени бумаг, исписанных бисерным почерком. Точно выпавшие листки из дневника безумца. Десять лет лихорадочной работы в полутемных библиотеках Юга Италии. Профессор педантично разложил перед присутствующими всю эту невообразимую мешанину испещренных записями листков, разорванных бумажек, карт с пометками. Глаза у него горели, как у человека, собирающегося раскрыть свои сокровенные тайны.

XIII Забытые врата Неаполя (ноябрь 1980)

— Знаю, о чем вы думаете… правда, правда… все, кому я рассказывал про свои открытия, реагировали так же, я к этому привык, — лукаво сказал профессор. — Вы считаете, что я безумен. И несу бред. Некоторые говорили мне это прямо в лицо. Но вы ошибаетесь… Я ничего не придумал. Ни словечка. Я все это выудил из книг. Люди больше ни во что не верят. И, чтобы не огорчаться, называют это прогрессом. Древние оставили нам много разных свидетельств. Карты. Тексты. Предметы. Изображения. Ученые изучают их, переводят, анализируют, комментируют, но на самом деле относятся к ним с пренебрежением. Никто в них все равно не верит.

Маттео и Гарибальдо опустили глаза. Они испугались, что профессор сейчас будет изображать из себя гонимого за правду и распространяться на эту тему. Должно быть, профессор почувствовал их настрой, поэтому сразу умолк, обвел присутствующих долгим взглядом, а когда заговорил вновь, перешел прямо к делу:

— Существует много проходов в ад…

Сидящие за столом прислушались повнимательнее.

— Они существовали всегда, — продолжал профессор. — Особенно здесь, у нас, на Юге Италии. В античные времена все знали это, и никому это не казалось странным. Посмотрите. Вот карта. Времен Великой Греции. Озеро Аверно, в нескольких километрах от Неаполя, помечено как врата ада. На протяжении веков птицы, которые пролетали над ним, умирали, задохнувшись ядовитыми испарениями. Озеро было вратами, потом смерть, по-видимому, решила закрыть их и открыть вход в другом месте. То же самое относится к Сольфатара. Я съездил туда. Там по-прежнему сильно пахнет серой, а желтая почва воняет, как тухлые яйца, и у вас першит в горле — несомненный признак того, что некогда это был вход в потусторонний мир. Существовали и другие. Я составил полный их список. Аббатство Калена. Катакомбы Палермо, до того как сицилийцы упрятали туда множество скелетов в партикулярном платье. Таинственные подземелья Мальты. Сасси в Матере. И это далеко не все. Я потратил два года, чтобы составить карту преисподней. Она у меня с собой. Смотрите.

Друзья с изумлением склонились над листком бумаги, который выложил перед ними профессор. Там была изображена карта Юга Италии, названия некоторых мест обведены черными кружочками.

— Что это? — спросил Маттео, ткнув пальцем в черный кружочек возле порта в Неаполе.

— Врата ада, — сдержанно произнес профессор.

— Здесь? В Неаполе?

— Да, — ответил Проволоне. — Вот эти нам подходят лучше всего. Их никто не знает. Вполне возможно, что они открыты. А все другие наверняка давно уже замурованы.

— И все же… — только и смог сказать Гарибальдо, подняв от карты глаза, полные страха. Похоже, он уже начал побаиваться профессора с его безумствами.

Он не закончил фразу, и никто так никогда и не узнал, что же он хотел сказать. Его прервал дон Мадзеротти, который вдруг выпрямился и приосанился. Присутствующие вздрогнули от неожиданности. Пока профессор говорил, священник сидел молча, прикрыв глаза и слегка откинувшись на спинку стула, поэтому все решили, что алкоголь вкупе с возрастом сделали свое дело и старик попросту заснул. Они ошиблись. Дон Мадзеротти не упустил ни слова из рассказа. И теперь сидел вот так, в безмолвном оцепенении, только потому, что рассказ поверг его в глубокое смятение. С каждым словом ученого священник убеждался, что всю жизнь ждал этого момента. С некоторых пор он стал скептически относиться к христианской иконографии и утратил веру в трехчастное деление потустороннего мира. Он перестал говорить своей пастве о рае и чистилище, и сердце его наполнилось тоскливой усталостью. А рассказ профессора вдруг возродил в нем веру. Теперь он, выпрямившись на своем стуле, сидел с непроницаемым лицом и воинственным видом. И когда заговорил, присутствующим стало не по себе:

— Я стар, вот уже несколько лет болен раком, мой кал окрашен кровью. Не сегодня-завтра я сдохну прямо в этой церкви, которую превратил в крепость, потому что псам из Ватикана не нравятся манеры моих прихожан. Я не хочу ждать, когда болезнь прикончит меня. Я спущусь в преисподнюю. По крайней мере, это имеет какой-то смысл. Ведь кто-то должен пойти на разведку.

— Мы пойдем вместе, — сказал Маттео.

Маттео все вспоминал, что сказала ему Джулиана: «Верни мне сына, а если не можешь, отомсти за него». Он сразу стал думать о мести как о единственно возможной, но сегодня, в компании этих странных людей, ему показалось, что и второй вариант тоже не исключен. «Верни мне Пиппо», — сказала она. Вот это он и сделает. Спустится в ад. Найдет там Пиппо и вернет его. Или по крайней мере попросит у него прощения и прижмет к себе.

— Если идти, — сказал дон Мадзеротти, вновь наполнив свой стакан, — то сегодня же ночью. Я весь сгнил изнутри и не знаю, доживу ли до завтра. А сейчас я еще и выпил. Не удивлюсь, если мои сосуды начнут лопаться один за другим. Сегодня ночью или никогда.

— А мы? — спросила Грейс с явным беспокойством.

— Вы проводите нас до входа и будете ждать там, — ответил священник.

— Совершенно незачем спускаться всем, — добавил профессор, который понимал, что Грейс разрывается между чувством солидарности и жутким страхом. — Да и вообще, вполне вероятно, что нас никуда не пустят.

— Как это? — спросил Гарибальдо, заинтригованный таким поворотом дела.

— Если в нас слишком много жизни, врата не откроются. Только если мы почти мертвы, мы сможем пройти.

— Пусть будет так, — сказал Гарибальдо, который твердо решил для себя, что он не пойдет. — Мы подождем вас у входа, пока вы не подниметесь обратно. Но сначала я сварю вам кофе…

И он побежал за стойку.

Приятели вновь уселись за стол и запаслись терпением. Они слышали, как Гарибальдо открывает стеклянные банки, выдвигает ящики столов, включает кофемолку, мелет, смешивает. Он колдовал, как алхимик, который вот-вот откроет тайну философского камня, но уже через десять минут вернулся с маленьким круглым подносом в руках, на котором стояли две кофейные чашечки. Странный исходил от них аромат — сочетание сладковатого ликера и горечи. Жасмин, мирт, лимон — все было в том кофе, приправленном дымком. Маттео заглянул в чашку: кофе был красного цвета.

— Кофе для смерти, — сказал Гарибальдо торжественно. — Пусть оно сохранит вам бодрость, пока вы спускаетесь в преисподнюю.

Оба выпили кофе залпом. Легкое опьянение, притупившее чувства Маттео и туманящее разум, сразу прошло. Мощное тепло заструилось по его телу.

— Если я выживу после этого кофе, — сказал старик-священник, переводя дух, — значит, черви до меня еще не добрались.

Друзья встали. У Маттео была ясная голова. Он чувствовал прилив сил. И был преисполнен решимости. Свежий ночной ветерок, бьющий в виски, окончательно отрезвил его. Ничто не могло бы заставить его отказаться от своей затеи. Пусть их компания выглядит гротескно, пусть нелеп и сам профессор, который развернул перед собой карту, чтобы не заблудиться в переулках. Ветер дул с моря, он нес влагу, оседавшую на коже.

«Если я не вернусь оттуда, — подумал Маттео, — я по крайней мере проведу мою последнюю ночь, как настоящий мужчина».

Они двинулись в путь. Дон Мадзеротти шел медленно. Грейс взяла старика под руку, чтобы поддержать его на черной булыжной мостовой. Все было тихо и неопределенно. Они то и дело вспугивали огромных жирных котов, которые удирали от них, прячась за ближайшей мусорной кучей или под машинами. Тротуары в старом городе были усеяны отбросами. Вечерами жители просто выбрасывали весь накопившийся за день мусор на улицу, не думая, о той вони, которую сами же устраивают. Город засыпал в этих рвотных миазмах, как гость, которого сморило за праздничным столом, и он уронил голову прямо на свою тарелку с объедками.

Вскоре они вышли из Спакканаполи и стали спускаться по широким улицам к порту. Ни одна машина не обогнала их. Улицы были пустынными. Маттео с удивлением разглядывал Неаполь. Вроде он изучил его вдоль и поперек. Он так часто ездил по городу в этот поздний ночной час, но сейчас все казалось ему странным, незнакомым. Они шли пешком, не слишком уверенно, точно паломники, затерявшиеся в чужих краях. Держась за руки, обнимая друг друга за плечи, они двигались в темноте на ощупь, точно слепые или безумцы, брошенные на произвол судьбы. Широко открытыми глазами они смотрели на непонятный им мир.

Вскоре они добрались до Кастель Нуово и свернули налево, на длинную улицу Нуова Марина, что идет вдоль моря. Они шли по левому тротуару, а машины мчались мимо них в обоих направлениях, к порту и от порта. Профессора слегка пошатывало, и Маттео подумал, то ли он совсем ослабел, ведь его все же избили, то ли выпил слишком много.

Наконец они вышли на площадь у церкви Санта-Мария дель Кармине, большую, мрачную и печальную, у самого моря. Днем на этой площади гудел рынок и была парковка для машин. В ночное время она наполнялась жалким, уродливым сбродом. Здесь бродили оголодавшие люди в поисках спиртного и секса. Чаще всего Грейс работала именно здесь. В одном углу толпились трансвеститы, в другом проститутки, а между ними сновали убогие клиенты и в зависимости от настроения или потребности обращались либо к тем, либо к другим. Здесь торговали своим телом нищие и оборванцы, которых не встретишь в борделях испанских кварталов или в публичных домах в стиле рококо в Вомеро. Здесь совокуплялись больные телом и душой, и деньги за оплату этих жалких услуг были столь же грязными и погаными, как руки, в которые они попадали.

Как только вся компания во главе с профессором оказалась на площади, она сразу попала в центр внимания. Предвкушая легкую добычу, к ним потянулись сгорбленные и ковыляющие люди. Они стремились осмотреть их со всех сторон, пощупать, стащить хоть что-то, а то и отобрать у них все, что можно, чтобы потом бросить их на тротуаре, словно выпотрошенные сумочки.

Но как только они узнали Грейс, тут же отступили. И она больше не дала им подойти, понося их почем зря и называя по имени.

— Эй, Наза, свинья такая, от твоей вони мы задыхаемся! А ты, Дино, дай людям пройти. От твоей злобы даже крысы сдохнут!

Если они не отступали сразу, она знала, как добиться своего, и унижала их, выдавая тайные пороки:

— Эй, Раф, кретин последний, хочешь, я расскажу всем, как тебе вставляют?

Она перемывала им косточки, наскакивая то на одного, то на другого, и это возымело действие. Оборванцы держались в стороне и дали им возможность спокойно пройти через площадь.

— Здесь! Здесь! — вскричал профессор, указывая на море.

— Там ничего нет, — возразил Гарибальдо.

Действительно, когда они перешли улицу Нуова Марина, за ней оказалась только земляная площадка, где валялись пустые пивные бутылки, сломанные шприцы и отупевшие пьяницы, а дальше возвышалась решетка, перекрывавшая вход в порт.

— Нам туда — к башне! — сказал профессор, приглашая их идти вперед.

На площадке, разделявшей два шоссе, действительно виднелась небольшая широкая башенка с усеченным верхом. А за вторым шоссе, у самой решетки перед зданием, где находилось управление капитана порта, стояла вторая. Обе уродливые. Вероятно, башни были старинные, но впоследствии так небрежно залатанные кирпичами, что выглядели просто убого. Словно две одинаковые бородавки.

Перейдя через дорогу и достигнув первой площадки, они оказались на островке, окруженном двумя скоростными дорогами, по которым даже в этот поздний час машины мчались на полной скорости.

— Это здесь! Здесь! — твердил профессор, указывая пальцем на башню.

Гарибальдо с Маттео подошли к ней и сразу принялись освобождать вход от сорняков, колючих кустарников и диких розовых кустов. Потом они толкнули дверь, которая поддалась без особых усилий, с усталым хрустом трухлявого дерева. С лестницы повеяло прохладой — словно они попали в грот или саркофаг.

— Пора, — произнес старый священник, ни минуты не колеблясь и с той властностью, которой от него уже не ожидали.

— Мы ждем вас здесь, — сказал Гарибальдо.

Тогда дон Мадзеротти поочередно обнял Грейс, Гарибальдо и профессора, взволнованно прошептав каждому из них «прощай»: конечно, он прекрасно понимал, как рискует, пускаясь в такую авантюру в его-то возрасте и с его здоровьем, и не питал никаких иллюзий. Обнимая Грейс, он добавил воинственным тоном:

— Когда меня тут уже не будет, не позволяй им отдать мою церковь какому-нибудь недоноску.

Настала очередь Маттео попрощаться с друзьями. Он хотел было попросить Гарибальдо связаться с Джулианой и рассказать ей обо всем, что случится, но потом передумал. Когда он в последний раз посмотрел на город, в глазах у него стояло лишь ее лицо. А когда он пригнул голову, чтобы начать спуск, когда обошел старого священника и вошел в башню, в ушах его звучал лишь ее голос. Голос Джулианы, которая потребовала того, на что не решилась бы ни одна другая женщина. «Верни мне сына». Конечно же, только из-за нее он оказался здесь, но она об этом никогда не узнает. Джулиана, любимая женщина с истерзанным лицом. Джулиана, поблекшая от горя, но с пылающими гневом глазами. Джулиана, которая так часто спрашивала «за что?», но в отличие от других женщин, не заламывая рук, не стеная бесполезно и жалобно, а в самом деле добиваясь ответа и проклиная этот мир, не способный его дать. Джулиана, которую он ощущал в себе и которая заставляла кипеть его кровь.

XIV Лес гарпий (ноябрь 1980)

Маттео и дон Мадзеротти с большой осторожностью спускались по лестнице с высокими неровными ступенями. В темноте каждый шаг они делали с опаской. Маттео шел впереди. Он ощупывал стены и постоянно оглядывался, проверяя, идет ли за ним старый священник, не случилось ли чего. А тому становилось все хуже и хуже. Кровь пульсировала во всем теле. Голова кружилась, и он то и дело цеплялся за каменные выступы, чтобы удержаться на ногах. Он молчал и только молился, чтобы дурнота отступила и он смог продолжать путь. Но сил становилось все меньше: он слабел с каждой минутой. Он понял, что конец его близок, и все же старался не отстать от Маттео, превозмогая навалившуюся на него тяжесть. «Я умру потом, — думал он, — когда увижу то, что там, внизу».

Целый час они спускались вот так, и наконец Маттео почувствовал под ногами ровную землю и понял, что они попали, скорее всего, в грот. Забрезжил свет. Бледный, мутный, слишком слабый, чтобы можно было разглядеть все вокруг, но контуры уже проступили.

Они остановились, пытаясь прийти в себя. Но стояли молча, не в силах говорить. Они не знали, куда попали, что ждет их впереди и вообще, готовы ли они идти дальше… Обстановка действовала на них угнетающе. Старый священник никак не мог отдышаться, и в тишине подземелья слышались лишь его хрипы, которым вторили с хрустальным звоном разбивающиеся о камни капли воды.

Они снова двинулись вперед и вскоре поняли, что попали в лабиринт. Гроты — крохотные и низкие — следовали друг за другом. Бесконечное множество коридоров. В каждом гроте — два или три выхода. Они поняли, что им все равно не найти прямую дорогу. Придется просто идти вперед, положившись на случай. Они вполне могут заблудиться и вернуться туда, откуда начинали свой путь. Состояние дона Мадзеротти все ухудшалось. Маттео часто приходилось останавливаться, собирать ледяную воду, стекающую по стенам, и смачивать ею губы старика. Это помогало, но лишь на мгновение, а потом в горле у него опять пересыхало, и он начинал хрипеть.

Несколько часов они шли вот так, наугад, но вдруг Маттео резко остановился. Он заглянул в очередной проем, ожидая увидеть еще один грот, как две капли воды похожий на остальные, но то, что он увидел, ошеломило его. Он позвал дона Мадзеротти и подождал, когда тот присоединится к нему. Перед ними открылся столь огромный грот, что ни стен его, ни потолка разглядеть было невозможно. Одни сплошные заросли густых колючих кустарников в рост человека.

— Это Вопящий Лес, — прошептал дон Мадзеротти, изумившись собственным словам.

Он сам не понимал, откуда ему это известно. Он никогда ничего не читал про этот лес, нигде не встречал картинки с его изображениями, но почему-то был уверен, что не ошибся.

— Это последнее препятствие, способное отпугнуть или погубить незваных гостей, — стал объяснять он Маттео, а ведь несколько минут назад ни о чем таком и не подозревал.

И задрожал всем телом, еще больше побледнев и окончательно обессилев.

— Не знаю, смогу ли я идти дальше, — добавил он.

Маттео ничего не ответил, но обнял его и крепко прижал к себе. Не мог он оставить его здесь одного. Так они и продолжали путь, обнявшись. И медленно, с трудом продвигаясь вперед, подошли вплотную к лесу.

Вблизи кусты выглядели еще более зловещими. Узловатые растения, с тысячью шипов, с серыми цветами, похожими на чертополох. Кусты так тесно переплелись друг с другом, что пробраться сквозь них казалось невозможным.

Как только Маттео со священником попробовали расчистить себе дорогу, заросли вдруг заколыхались, словно от дуновения ветра или от изумления. И все же Маттео с доном Мадзеротти как-то продвигались вперед, прикрывая лицо, потому что при каждом их движении тысячи шипов вонзались в тело. Они шли по узеньким тропинкам, проложенным в лесу, но кусты, качаясь, царапали им бока. Стало темнее. Вскоре над их головой образовалась крыша из колючек. Они попали в лес, который, казалось, жил своей жизнью.

Именно тогда раздались первые крики, сначала глухие, как стон умирающих, потом громкие и угрожающие. Лес заволновался, как в преддверии шторма. Только кусты колыхались сильнее и беспорядочнее. Маттео и дон Мадзеротти почувствовали, что им грозит опасность, и инстинктивно втянули голову в плечи, но это оказалось бесполезным. На них обрушились тени. Одни жужжали у них над ухом, как плотоядные мухи, другие садились им на головы, как обезумевшие птицы. В тот момент, когда тени касались их, они превращались в страшных гарпий, иссохших от времени гаргулий, но, взмывая вверх, вновь становились бестелесными и, покружив в воздухе, опять шли в атаку. Их крики надрывали барабанную перепонку. Они издавали животные стоны — как если бы коровы вдруг взвыли, как гиены. Норовили укусить и поцарапать, от них не было спасения. И хотя это были только тени и они не могли причинить вреда, но от них исходила такая ненависть, что Маттео и дон Мадзеротти невольно содрогались от ужаса. Вскоре уже несколько сотен теней наседали на Маттео и священника, точно пчелиный рой, неотступно кружащий вокруг своей добычи.

Дон Мадзеротти пошатнулся. Он был на пределе. Тени доконали его. Маттео завопил что есть силы, чтобы тот услышал его, несмотря на окружавший их гул:

— Вперед, дон Мадзеротти! Вперед!

И они храбро двинулись дальше, прижавшись друг к другу, как слепцы, оказавшиеся в толпе.

А теней тем временем стало поменьше, и крики их постепенно затихали. Они отступали, словно Маттео и дон Мадзеротти, упорно продвигаясь вперед, покинули их владения.

Маттео и дон Мадзеротти даже не решились сразу остановиться и немножко отдохнуть, боялись, что не в состоянии будут снова подняться. Они пошли дальше, еле волоча ноги. Наконец им удалось выйти из леса. Вконец обессилев, они рухнули на землю и вздохнули с облегчением. Перед ними возвышались бронзовые гигантские врата. Высотой более десяти метров, почерневшие от времени и тяжелые, как столетия. На створках — рельефные изображения сотен голов, обезображенных страданием и страхом. Все они походили на тени, которые только что преследовали их. Словно эти лица застыли в бронзе. Беззубые, смеющиеся, слюнявые, вопящие от ярости и боли. Одноглазые, с кривыми ртами. Рогатые, со змеиными языками. Все эти головы, налезая и громоздясь друг на друга, походили на чудовищное скопище уродов и словно смотрели прямо на них, приказывая им сию минуту остановиться. Вот они, эти врата, которые не откроешь, врата в потусторонний мир, через которые проходят только мертвецы. Маттео и дон Мадзеротти стояли на самой границе двух миров и чувствовали, насколько они с их изнуренными человеческими телами ничтожны перед этой воплощенной в бронзе вечностью.

Внезапно священник упал. Сразу после того, как подошел к вратам, чтобы рассмотреть их получше, дотронуться до скульптур и оценить работу мастера. Еще он попытался найти замок или хоть что-то, что могло бы помочь эти врата открыть, но вдруг потерял сознание. И лежал теперь на земле, прижав ладонь к груди. Он все еще пытался сопротивляться, но тело его одеревенело, дышать становилось все труднее, и он понимал, что конец близок. Маттео бросился к нему, обхватил его голову руками. Стал шептать ему что-то ласковое, потом, видя, что тот его не слышит, повысил голос. У дона Мадзеротти посерело лицо и побелели губы. Он уже не чувствовал рук Маттео и не слышал, что тот ему говорит. Глаза его пристально смотрели в пустоту, словно он видел перед собой танцующие тени. Он что-то бормотал, едва шевеля губами, и Маттео, даже наклонившись к нему, так и не смог понять, то ли он молится, то ли дает ему последние указания. Вокруг них едва заметно повеяло холодом. Словно в воздухе повисла изморозь. Маттео отчаянно пытался помочь своему спутнику, вдохнуть в него силы, — но не знал, как это сделать. Тогда он снова заговорил. Просил старика держаться. Умолял не оставлять его.

— Вы должны встать, дон Мадзеротти! Ну же! Вы меня слышите?

Голос его терялся в заледеневшем воздухе.

— Держитесь, дон Мадзеротти, я с вами. Взгляните на меня. Мужайтесь.

И старик моргал в знак того, что слышит его, — но был слишком слаб, чтобы ответить.

— Дон Мадзеротти, мы сейчас пойдем дальше. Мы должны открыть врата и войти.

Маттео не замолкал, но вдруг губы священника тронула какая-то странная улыбка, и, собрав все силы, он сжал кулаки и сказал замогильным голосом:

— Ты войдешь за мной.

Тут он издал последний хрип, голова его откинулась назад, и он умер. Маттео оцепенел. Тело священника распласталось по земле, словно смерть придавила его сверху, чтобы уничтожить последнюю искорку жизни. Маттео поцеловал покойника в лоб и поник головой, словно признавая свое поражение.

Тут же вокруг них началось какое-то движение. Возле тела старика проскользнула какая-то тень. Она направилась к вратам, послышался глухой скрежет заржавленных петель. Врата ада открывались. Маттео замер, потрясенный. Створки раздвигались с неспешностью веков. Казалось, все страшные скульптуры оживают. Стенают и скрипят зубами, им не терпится завладеть жизнью, которая только что угасла и которую они вот-вот получат в свое распоряжение.

Маттео встал. Он больше ни о чем не думал. Он просто знал, что время пришло, что он должен воспользоваться этим моментом. Он устремился вслед за тенью и вошел в ворота. Тело дона Мадзеротти со странной улыбкой на устах так и осталось лежать на земле.

XV Страна мертвецов (ноябрь 1980)

Врата закрылись. Перед Маттео простиралась бескрайняя равнина, поросшая черной травой, похожая на поля, которые тосканские крестьяне поджигают по весне, чтобы удобрить почву. До самого горизонта виднелась лишь эта черная высохшая трава, хрустящая под ногами. Равнина была залита бледным светом, как в ясную ночь, но только на небе не было ни луны, ни звезд, откуда брался этот свет, оставалось непонятным.

Рядом с Маттео держалась тень дона Мадзеротти. Тень была точь-в-точь как живой священник — того же роста, телосложения, даже черты лица те же, — но только бесплотная. Тело осталось за вратами, а тень шла туда, куда положено идти душам мертвецов. И Маттео последовал за ней. Она покажет ему дорогу и приведет в самую сердцевину загробного царства.

Они двинулись в путь. И вскоре услышали далекий рокот, похожий на шум водопада. Маттео шел с опаской, стараясь ступать как можно тише и недоверчиво оглядываясь вокруг. Боялся, что окружающая его смерть вдруг проникнет и в него или появятся отвратительные обитатели ада, которые расцарапают ему лицо, а то и вообще отнимут жизнь.

А шум тем временем все нарастал. Они подошли к берегу огромной реки. Маттео остановился и стал глядеть на воды, ревущие перед ним. Они были черными, как густая смола, их покрывала серая пена, которая, забурлив то здесь то там, взлетала вверх высокими фонтанами.

— Что это? — спросил Маттео.

— Река Слез, — ответила тень падре бесцветным голосом. — Это казнь душ. Их швыряет в разные стороны, и они стенают.

Маттео вгляделся внимательнее. Действительно, теперь он видел в воде множество теней, которые барахтались, как утопающие, тщетно стараясь бороться с течением. Поначалу он их даже не заметил, они слились с водой, но сейчас стал различать и понял, что они совсем заполонили реку — тысячи теней вперемешку, и река швыряет их в разные стороны, сметая все на своем пути.

— Что мне делать? — с ужасом спросил Маттео.

И в ответ услышал именно то, чего так боялся:

— Перейти реку.

Маттео не двинулся с места, и тогда тень добавила:

— Не бойся, тебе река ничего не сделает.

Они подошли еще ближе, к самой воде. И падре молча вошел в нее. Маттео услышал, как его тень испустила долгий стон. Он попытался проследить за ней глазами, — она казалась щепкой, попавшей в бушующее море, которую волны то уносят с собой, то выплевывают обратно на берег, — но очень скоро потерял ее из виду. Ее отнесло слишком далеко. Маттео еще немного подождал, затем решился и медленно вошел в реку. Он был совершенно ошеломлен. Он погрузился в воду по грудь, черную свирепую воду, которая то и дело пузырилась, словно клокоча от ярости. Вокруг — тени, тысячи теней, уносимых потоком. Именно они подпрыгивали вверх — издали он этого не понял. Они же кружились в водоворотах и стенали. Теперь, когда он попал в самую их гущу, он понимал, как они страдают. Слышал их крики, мольбы, жалобы. Спускаясь по Реке Слез, души мертвых как бы вновь путешествовали по своей жизни, но не той, что прожили когда-то, а по искаженной злой волей реки. Река была к ним безжалостна, швыряла о скалы, накрывала с головой, и их земная жизнь представлялась им такой, что они впадали в тоску и смятение. Не то чтобы она казалась им замечательной или чудовищной, но отягощенной тысячью компромиссов и пакостей. И души стенали, представляя себе все это. Те благородные поступки, о которых они помнили, оказывались малодушными. То, чем они гордились, оборачивалось убожеством. Вся их жизнь окрашивалась в серый цвет. Река обрекла их на муку. Река ничего не выдумывала, но лишь расставляла другие акценты. Тот, кто помедлил секунду, прежде чем вступить в борьбу, превращался в труса. Тот, кто позволил себе помечтать о жене друга, видел себя похотливым животным. Река уродовала их жизнь, чтобы они больше не жалели о ней. То, что они любили в ней, выглядело достойным презрения. То, о чем вспоминали с радостью — постыдным. Все хорошее — омерзительным. Выходя из реки, измочаленные водой души уже не хотели возвращаться к жизни. Они покорно шли туда, куда вела их смерть, медленным шагом, опустив глаза.

Переходя через реку, Маттео не смог сдержать слез. Он плакал над всеми этими людьми, чья жизнь была честной и счастливой и вдруг представилась им уродливой и мерзкой. Плакал над достойными людьми, которые уверовали в свою порочность. Плакал и над этой рекой страданий, которая отнимала у мертвецов их самые прекрасные воспоминания, чтобы превратить их в бесцветных и покорных — в тени без страстей и желаний, которые сбивались теперь в огромную безликую толпу, плакал над жестокостью смерти, которая издевается над мертвыми, чтобы утвердить свою власть над ними и чтобы в ее безграничных владениях по-прежнему царило смиренное безмолвие, а обитатели забыли о том, что такое страсть, слезы, злость, свет, и просто тупо шли, сами не зная куда, бесплотные, как полые деревья, в которых свистит ветер.

Когда Маттео наконец выбрался на берег, к нему снова присоединилась тень дона Мадзеротти. Только теперь она казалась совсем жалкой и бесконечно печальной. Река сделала свое дело, и тень тащилась, как уставший пес, не поднимая глаз от земли.

Внезапно Маттео насторожился. На них надвигался все возрастающий гул.

— Быстрее, — шепнула тень дона Мадзеротти, — спрячемся.

И повлекла Маттео подальше от реки. Они стремглав взлетели на небольшой черный холм из шлаков, пружинящих под ногами. Взобравшись наверх, Маттео приник к земле, он все боялся, что его обнаружат, и снова взглянул на реку, которую они только что перешли.

— Смотри внимательно, — прошептал дон Мадзеротти свистящим голосом, — вон тени, которые любой ценой хотят вернуться к жизни и отказываются умирать. Они мчатся как безумные, хотят на другой берег, кричат, но стражи смерти всегда на посту, они отгонят их.

Маттео в самом деле увидел стекающиеся со всех сторон тени. Они в беспорядке стремились к реке, им не терпелось войти в нее, переплыть и снова ступить на землю живых. Но высокие черные фигуры, блестящие, как кварц, не пропускали их. Тощие верзилы протягивали руки и ловили беглецов. Они хватали их, как листья, полными пригоршнями, и без труда швыряли назад.

— Есть две разновидности мертвецов, которые без конца пытаются вернуться к реке, — тихо пояснил священник. — Во-первых, тени мертворожденных младенцев. Они вообще не жили, а сразу из материнского чрева попали на иссохшие земли преисподней. Они слетаются к реке, как насекомые на свет. Они хотят пожить, хоть немного. Но стражи смерти постоянно отгоняют их.

— А другие? — спросил Матео.

— Это те, кто умер насильственной смертью, был вырван из жизни за секунду, стал жертвой несчастного случая или пал от руки убийцы в расцвете сил, в добром здравии. Это самые безумные и самые отважные. Они никак не могут смириться и предпринимают все новые и новые попытки. Они хотят любой ценой завершить то, что не успели сделать, начать жизнь с того момента, когда ее у них отняли. Они ушли из мира внезапно, не попрощавшись с теми, кого любили, и ярость будет клокотать в них всегда.

— Тогда Пиппо должен быть среди них, — сказал Маттео, и горло у него сжалось.

— Нет, — сказал дон Мадзеротти, — твой сын погиб случайно, но что он будет делать в жизни, еще не знал.

— Значит, он среди мертворожденных? — спросил Маттео.

— Тоже нет, — ответил падре.

Маттео поискал глазами, куда стражи смерти отогнали тени мертворожденных, и обнаружил их неподалеку, на вершине холма. Эти маленькие пугливые тени жались друг к другу, словно надеясь согреться. Вглядевшись в них, он понял, что глаза у них не открываются, а рты зашиты. Они ничего не видели и не могли кричать. Некоторые умерли еще в горячем материнском чреве — из-за разорвавшегося плодного пузыря, проникшего в их тельце яда или перекрученной пуповины, вызвавшей удушье. Другие успели услышать стоны материнского тела, увидеть проникший сквозь закрытые веки свет жизни. Успели закричать, задергать ручонками, потом обжегшая их жизнь внезапно решила покинуть их, и они затихли, как мертвые котята.

На холме они громоздились друг на друга, не понимая, где они, но смутно ощущая присутствие рядом себе подобных, — единственное, что могло хоть немного успокоить их в этом мире бессознательных страхов.

Маттео отвел глаза. Смотреть на это было невыносимо. Эти младенцы, которые умерли еще до рождения и никогда не узнают, что такое жизнь, никогда не смогут ни полюбить ее, ни возненавидеть, просто разрывали ему сердце. На этих выкидышей жизни и никто не смог смотреть без содрогания, потому что смысла в этом не было никакого.

— Если хочешь найти сына, — сказал священник, и голос его отвлек Маттео от печальных мыслей, — надо идти в самую сердцевину царства, туда, где смерть собирает покойников.

— Пошли, — откликнулся Маттео.

И они покинули свое укрытие. Позади остались тени, устроившие страшную игру со стражей, пресекавшей все их попытки к бегству, — и никогда ни одной из них, с самого возникновения мира, еще не удалось выбраться из преисподней.

Тень дона Мадзеротти привела Маттео к высокой скале. В ней был пробит огромный вход, словно ведущий в шахту или пещеру троглодитов. Перед скалой росли высокие колючие кустарники, преграждавшие к ней путь.

— Ты должен добраться до входа, — сказала тень.

— А что это? — спросил Маттео.

— Кровавые Кусты, — ответил падре.

Маттео подошел совсем близко к кустам и теперь разглядывал бесконечное переплетение узловатых стволов и колючек. Как только он сделал шаг вперед, ветви вцепились в него. Лицо, ноги и грудь тут же покрылись глубокими царапинами. Как он ни извивался, все было бесполезно. Кое-где на кустах висели куски кровавого мяса, с которых на землю падали черные капли. Маттео посмотрел на эти куски с ужасом.

— Это ошметки живой плоти, — сказала тень дона Мадзеротти.

— Неужели сюда уже приходили живые люди? — спросил Маттео.

— Нет, но каждый мертвец забирает с собой что-то от живых, которые окружают его. Отец отдает частичку себя покойному сыну, овдовевшая супруга — мужу, тот, кто пережил своих друзей, — друзьям. За каждым покойным, попадающим в ад, тянется шлейф из скорбящих по нему. Но этим частичкам живых, этим кровоточащим ошметкам запрещено сопровождать покойника дальше в страну мертвых. Заграждение из колючих кустов цепляет их, и они остаются здесь навечно.

Маттео огляделся по сторонам. Окружавшие его кусты были усеяны клочьями плоти, имевшими самый жалкий вид, словно дары какому-то божку, покровителю каннибалов, или смердящие остатки звериного пиршества. Стало быть, именно здесь завершается путь той частички живых, что продолжает тосковать по покойнику. Наверное, на этих кустах есть клочки и его самого. И Джулианы. Та их частица, что не оставила Пиппо и после смерти. Маттео с большим трудом справился с подступающей тошнотой и взял себя в руки. Потом, приняв решение прорваться сквозь кусты любой ценой, он с яростью ринулся напролом, не обращая внимания на впивающиеся в него колючки. Выбравшись наконец на волю, он даже вскрикнул от облегчения. Перед ним был вход в большой грот, вырытый прямо у скалы.

Его поразила царившая здесь тишина. Словно все звуки поглощала какая-то неведомая сила. Ни скрипа, ни шороха, ни шепота. Постепенно Маттео стал чувствовать покалывание в пальцах. Живот свело, он весь вспотел. Им овладел животный страх. Руки и ноги дрожали, и он ничего не мог с этим поделать. Лоб покрылся холодным потом, дышать становилось все труднее.

— Скорее бы выбраться отсюда, я больше не могу, — шепнул он дону Мадзеротти.

Тень падре приблизилась к его лицу, приникла губами к его уху и стала объяснять, в чем дело, чтобы ему не было так страшно.

— Мы идем по пустым гротам, которые ожидают будущих мертвецов. Поэтому ты так испугался. Они чувствуют наше присутствие и вне себя от нетерпения. Эти огромные гроты скоро переполнятся. Здесь скопятся поколения людей, которые родились уже при тебе. Время идет, и нужно приготовить место для всех. Территория преисподней постоянно расширяется. Появляются все новые и новые гроты. Просторные и высокие, чтобы принять завтрашних покойников. Эта тишина вокруг нас, тишина, которая леденит твою кровь, — это тишина ожидания. Камни ждут своих гостей.

Маттео посмотрел вдаль. В самой глубине громадного грота теплился свет. Увидев его, Маттео приободрился и пошел быстрее.

— Что это там? — спросил он.

Падре не ответил, и Маттео еще больше заторопился, чтобы поскорее выбраться из грота. Вскоре он понял, что грот выходит на что-то вроде террасы. Маттео ступил на нее. Терраса возвышалась над бескрайней равниной, погруженной в полумрак. Маттео оглядел окрестности. Пейзаж был безобразным. Почву словно поразила кожная болезнь. Серого цвета земля, вся в прожилках. Где-то она потрескалась от сухости, в других местах вздувалась пузырями гнилой грязи. Здесь росли лишь искривленные деревья без всякой листвы. Маттео заметил два бурных потока, срывающихся с крутых склонов и потом теряющихся на равнине. В первом копошились сотни тысяч насекомых, которые застилали воду гудящим облаком. Второй, хоть и падал с горы, казался неподвижным. Никакого течения, бурления, ряби. Это стоячая вода, тысячелетия зараставшая тиной.

Вдалеке, в самом центре, на возвышении, похожем на гору из угля, возвышался город. Величественный, грозный город, похожий на крепость. В нем царила полная тишина, он казался безжизненным. Но на самом деле был красив. Маттео видел мрачные, черные, как сажа, дворцы. Пустынные улицы, площади, террасы и сады. Даже ветер не отваживался прогуляться по его переулкам.

— Это цитадель смерти, — сказала тень.

— А она, она где? — спросил тогда Маттео чуть ли не с любопытством.

— Кто?

— Смерть.

— Она везде! — ответил священник. — В каждом темном закоулке. Под каждым камнем, что лежит здесь с незапамятных времен. В летающей пыли вокруг нас и в сковывающем нас холоде. Она везде!

Маттео молчал. Он оглядывал все вокруг и думал, что тень права. Смерть окружала его со всех сторон. Он дышал ею, ходил по ней, был окутан ею. Вдруг тень задвигалась и подала знак идти за ней.

— Куда ты? — спросил Маттео.

— А ты ничего не слышишь? — отозвался падре.

Маттео прислушался. Издали действительно доносился приглушенный шум.

— Что это? — спросил он, но тень ничего не ответила.

Она заторопилась, и Маттео пришлось пойти за ней. Он чуть ли не с сожалением оторвался от зрелища цитадели смерти, этот город произвел на него сильное впечатление своей необычной красотой, и ему все казалось, что черные мраморные дворцы словно стонут от старой раны или глубокой усталости.

Шум все нарастал и превратился в оглушительный грохот. Столь сильный, что под ногами у Маттео дрожала земля. Они поднялись на вершину ближайшего холма, и Маттео застыл в изумлении. Ничего подобного он еще не видел: перед ним, на огромном пространстве, толпились тысячи и тысячи теней. Они двигались по спирали, словно притягиваемые невидимой силой. Еле-еле волоча ноги. Огромный, необъятный кортеж, который продвигался вперед так медленно, что порой это было вообще незаметно. Гул рождался из стонов: тени выли, стенали, клацали зубами, звали на помощь, вопили от страха или изрыгали проклятия.

— Это спираль мертвецов, — прошептал дон Мадзеротти и продолжил, увидев, что Маттео совершенно потрясен:

— Ты спросил меня, куда идут тени, смотри, все завершается здесь. Попав сюда, они присоединяются к толпе и занимают свое место. И начинают движение к центру. Как только они туда попадают, то исчезают навсегда. Центр спирали — это небытие, их вторая смерть.

— Такое впечатление, что они топчутся на месте, — сказал Маттео.

— У каждой тени свой путь, — ответил падре. — Каждая идет, как может. Все зависит от того, сколько света в ней сохранилось.

Маттео и правда заметил, что тени светятся по-разному. Некоторые сверкали, как блуждающие огоньки, другие были такими бледными, что казались почти прозрачными.

— Это закон страны мертвецов, — продолжал дон Мадзеротти. — Тени, о которых думают в мире живых, чью память чтут, кого оплакивают, они светятся. И очень медленно приближаются к небытию. Другие, о которых забыли, тускнеют и быстро оказываются в центре спирали.

Маттео пригляделся. В густой толпе из десятков тысяч теней он теперь подмечал множество отличий. Одни тени плакали, царапая себе лицо, другие улыбались, благодарно целуя землю.

— Взгляни вот на эту тень, — прошептал падре, указывая пальцем. — Она вся в слезах, но улыбается. Она только что почувствовала, что о ней думает кто-то из живых, думает с любовью, чего она никак не ожидала. Смотри. Вот тени, которые плачут и рвут на себе волосы, они надеялись, что их будут помнить бесконечно, но о них уже забыли и близкие, и друзья. И они в ярости. Они ссыхаются и тускнеют. Бледнеют, становятся совсем прозрачными и стремительно движутся к небытию.

— Сколько времени занимает их путь? — спросил Маттео.

— Несколько человеческих жизней для тех, кому повезло, — ответил священник. — Но некоторые исчезают за несколько часов: о них забыли сразу после смерти. В аду сотни таких спиралей. Единственное, что дает возможность теням замедлить продвижение к небытию, это мысли живых. Каждая мысль, даже мимолетная, даже беглая, придает им немного сил.

Падре умолк.

— Твой сын там, — вдруг сказал он.

Маттео вздрогнул. Он спустился в преисподнюю ради Пиппо, но когда он попал сюда, куда живым доступ запрещен, его так потрясло все увиденное, что он и представить себе не мог, что его сын здесь, среди всего этого ужаса.

— Там? — переспросил он, словно очнувшись от сна.

— Да, — ответил старый священник. — Среди них. Среди мертвых, где за него, как и за всех других, сражаются силы памяти и забвения. Он там. Перед твоими глазами. В этой толпе, которая не хочет двигаться вперед и боится мгновения, когда канет в небытие, позабытая всеми. Он там, Маттео. Тот, к кому ты так стремишься. Твой сын, которого ты согреваешь своими мыслями…

Прежде чем тень Мадзеротти договорила, Маттео устремился к толпе теней. Больше ничто не могло остановить его. Его сын здесь, в каких-то сотнях метров от него. Сын, которого он жаждал увидеть, обнять, вырвать из этой инертной массы теней, обреченных на забвение.

Он сбежал по склону с яростью, удесятерившей его силы. Даже не заметив, что шаги его гулко разносятся в безбрежном сумраке, заглушая стоны теней. Он бежал, задыхаясь, ища взглядом сына. Бежал к спирали. И не видел, что тени, удивленные этим непривычным шумом, повернули голову в его сторону. Они не могли освободиться от силы, неумолимо влекущей их вперед, но разглядывали его во все глаза. Толпу всколыхнула надежда на спасение. Среди них оказался живой человек, способный, быть может, увести их с собой. Тени трепетали от нетерпения и радости, точно потерпевшие кораблекрушение при виде корабля, идущего к ним на помощь. Они тянули руки, стенали, умоляли, жалобно таращили глаза. Пусть их заберут. Пусть похитят у смерти.

Маттео резко остановился. У него перехватило дыхание: перед ним, в нескольких метрах, была тень, которая светилась ярче других. Она стояла к нему спиной, но он уже не сомневался — это был Пиппо. Он закричал изо всей сил. Пиппо! Мальчик обернулся медленно, как умирающий. Пиппо! Маттео с трудом удержался на ногах. Он не видел сына со дня его смерти. Любимое лицо, которое он так часто целовал, его волосы, чей запах вдыхал ночью, когда мальчик спал. Да, это его Пиппо! Мальчик был бледен. Черная точка в животе — след убившей его пули. Пиппо не изменился. Не состарился и не поблек.

Увидев отца, он открыл рот, но не издал ни единого звука. Протянул руки к Маттео, и этот простой жест, казалось, стоил ему нечеловеческих усилий. Он боролся с неподвижностью смерти, с неотвратимостью окостенения.

Маттео не выдержал. Он нырнул в толпу, руками отгоняя оказавшиеся на его пути тени, и пошел прямо к Пиппо. Но тени обступали, окружали его со всех сторон. Они словно обезумели. Живой человек — человек из плоти и крови, который дышит, потеет — вот она, нежданная возможность бежать. Они пытались ухватиться за него, цепляясь за волосы, хватали за ноги, мешали идти. Как нищие, молили его взять их с собой. Он легко отшвырнул их, невесомых, бестелесных, и вскоре добрался до сына. Но тут тени опять пошли в атаку. Бессильные против живого человека, они задумали отогнать тень Пиппо. Каждая из них стремилась занять место ребенка. Они набросились на Пиппо, тысяча рук уцепилась за него, царапая когтями. Маттео попытался прикрыть сына своим телом. Он прижимал мальчика к себе, но покойники вновь и вновь шли на штурм, вокруг них бесновалась целая толпа. Маттео растерялся. Он был уверен: потеряй он сейчас Пиппо, и больше он его не увидит. Он посмотрел на испуганное лицо сына. И тут время словно остановилось. Маттео забыл, что он в аду отбивается от теней мертвецов. Он вновь увидел сына на тротуаре той проклятой улицы. В глазах Пиппо он прочитал тот же ужас. И все смешалось. Ему казалось, что он вновь переживает роковую сцену убийства. Опять его сын с мольбой смотрит на него. Опять он бессилен ему помочь. Это взбесило его. Он словно задохнулся от ярости. Тело его напряглось. Он не имеет права отступить во второй раз и никак не вмешаться в роковой ход событий. Прижав тень Пиппо к груди с такой силой, что ему самому стало трудно дышать, он поднял сына к лицу. Вот он Пиппо — перед ним. Он мог ощутить своим лицом его странную легкость. Притронувшись губами к лицу малыша, словно собираясь поцеловать, он неторопливо и бережно вдохнул его в себя всего целиком. Тень скользнула в него, точно он глотнул воды. Он сделал это, не раздумывая. Как бы по наитию.

Он отнял у теней сына и теперь защищал его всем своим телом, всей тяжестью живого человека, всей страстью, на которую был способен.

Он яростно растолкал тени, застывшие в изумлении, бросился назад к тому холму, откуда пришел, чувствуя в себе неукротимую силу. Тени устремились за ним в погоню. Они, жужжа, лезли к нему со всех сторон. Каждая умоляла забрать ее с собой. Всем им хотелось вновь увидеть свет. Он бежал, сосредоточившись на своем дыхании, не слушая их стоны.

Тень падре по-прежнему была рядом с ним. Она указывала ему путь к выходу. Он пересек унылую равнину. На этих бескрайних пустынях остались его следы, первые следы живого человека в подземном царстве. Он рвался вперед, больше не глядя вокруг — не замечая ни бесконечных гротов с гнилостным воздухом, ни растущих на скалах тощих, словно обугленных деревьев. Он бежал, уверенный, что еще немного, и он вырвется отсюда, что до возвращения к жизни ему рукой подать.

Но внезапно его тело стало тяжелеть. Сначала он почти этого не заметил и продолжал бежать все так же быстро. У него просто участилось дыхание. Он постарался не сбавлять темп.

Перед ним была Река Слез. Он бросился в нее без колебаний, не уклоняясь от постоянно набегающих волн мертвых теней, не отворачивая лица от их вони и стонов. Добравшись до другого берега, он поздравил сам себя. И мысленно улыбнулся. Оставалось только найти врата, и он вырвется из ада вместе с сыном. Но тело его двигалось все медленней. Мышцы одеревенели и не повиновались ему с прежней быстротой. Суставы утратили гибкость. Голова оставалась ясной, но руки и ноги окоченели. Вскоре ноги совсем отказали. Он рухнул на землю. Оглянулся с беспокойством, но тут же успокоился: тени отстали. Они не смогли перейти через реку и остановились на берегу мертвецов, завидуя этому живому, который ускользнул от них. Эта грозная, бурная река оказалась для них непреодолимым препятствием. Маттео постарался отдышаться. Тень дона Мадзеротти все еще была рядом.

— В чем дело? — ласково спросила тень, подходя к нему.

— Что-то происходит со мной, чего я не понимаю, — ответил он.

— Поторопись, — шепнул дон Мадзеротти. — Вставай! Мужайся!

Тогда Маттео, собрав последние силы, поднялся. Его шатало, но он двинулся вперед. Бежать он уже не мог. Он шел тяжело, как астматик. Дон Мадзеротти не переставал ободрять и торопить его, — и лишь усилием воли он продолжал идти.

Когда они подошли к бронзовым вратам, Маттео с удивлением обнаружил, что они приоткрыты.

— Почему же они не закрылись? — слабым голосом спросил он священника.

— Из-за меня, — ответил дон Мадзеротти.

Маттео с удивлением посмотрел на него.

— Я не умру сегодня, — объяснил падре. — Врата ждут, когда я уйду, и они тут же закроются.

У Маттео накопилось множество вопросов. Он многого не понимал. Неужели дон Мадзеротти все это знал с самого начала? Каким чудом удалось ему не умереть? Он бы с удовольствием порадовался вместе с ним, поблагодарил за то, что тот провел его по аду, но он знал, что не может терять ни минуты. Сейчас самое главное — выбраться отсюда. И он попытался сделать те последние шаги, что отделяли его от врат, но остался недвижим. Ноги больше не слушались его. Им овладел ужас. Он упал на колени и поднял вопрошающий взгляд на священника. Они встретились глазами, и Маттео понял, что бороться бесполезно. Дон Мадзеротти смотрел на него с состраданием и нежностью.

— Я умираю? — спросил Маттео.

Ему хотелось сказать еще что-то, но он не смог. Ему хотелось выть, умолять, уцепиться за падре, попросить его о помощи, но он совершенно обессилел.

— Смерть не даст тебе отсюда уйти. Ты похитил у нее тень, она требует взамен твою жизнь, — смиренно произнес дон Мадзеротти.

Маттео опустил глаза. «Рано было праздновать победу, — подумал он. — Ну и ладно. Я на углу переулка делла Паче и улицы Форчелла, в Неаполе, в тот проклятый день. Я держу сына за руку, и роковая пуля попадает в меня. Вот так я все это себе представляю. Ведь я хотел умереть вместо Пиппо. Я умру сегодня. Я на тротуаре улицы Форчелла и умираю вместо него, под палящим солнцем, среди испуганных криков прохожих. Отлично. Я плюю на эту идиотскую смерть и благословляю судьбу за то, что она сразила не сына, а меня».

И сделав долгий мучительный выдох, он изверг из себя тень мальчика. Какое-то время они с волнением смотрели друг на друга. Уже зная, что их лишили радости жить рядом, расти и стареть бок о бок. Теперь сын потеряет отца, и ему придется жить с этой утратой. Отец и сын. Значит, им было отпущено всего шесть лет. Шесть лет, чтобы любить и узнавать друг друга, просто быть рядом. Короткие шесть лет, а остальное время у них украли.

Маттео принял тень Пиппо в свои ладони. Прижал к себе. Он хотел держать его здесь, у своей груди. Чтобы вдыхать запах его волос долгими часами, целую вечность. Он не увидит, как будет расти его сын. Как превратится в мужчину. Будет ли сын вспоминать о нем? И как — по рассказам других? Если только не сохранит свои воспоминания — живые, жгучие, яркие: например, запомнит звук его голоса, запах тела. Сын. Он возвращает его жизни. Но как же тяжело расставаться. Как это грустно. Судьба вновь разлучает их. В последний раз он вдохнул запах волос мальчика, потом, как бы нехотя, выпустил Пиппо из своих объятий. Силы покидали его. Он уже не мог встать с колен. Дон Мадзеротти схватил Пиппо за руку и повлек к вратам. Они проскользнули в щель между двумя огромными створками. Маттео смотрел им вслед. Он не двинулся. Стоял все там же на коленях, бледный, несчастный и обескровленный. На мгновение он подумал, что победа все же осталась за ним и надо радоваться, но по всему телу разлилась тоска, придавившая его к земле. Узнает ли Джулиана о том, что он сделал? Поцелует ли его мысленно, когда поймет, откуда он вернул их мальчика? «Расскажи ей», — хотел он крикнуть сыну на прощанье, но не смог выдавить из себя ни звука.

Он так и стоял на коленях. Лицом к вратам. Подумал о вечности, о невыносимой тягомотине, что ждет его впереди. Он был здесь, единственный живой среди мертвых. Сколько времени это продлится? Огромные пустые гроты ждут его, он пойдет по ним в мучительном одиночестве, огласит их своими криками. Он подумал обо всем этом, не испытывая ужаса. Он все же одержал победу. Его сын снова жив. Он улыбнулся бледной горячечной улыбкой. Он уже не мог даже двинуть рукой, на него навалилась огромная тяжесть, и, согнувшись как старик, он смотрел, как врата вновь закрываются — медленно, торжественно и неотвратимо, как приговор.

По другую сторону бронзовых ворот труп дона Мадзеротти задергался в конвульсиях. Тело, которое лежало неподвижно, постепенно холодея, теперь сотрясала дрожь. У него порозовели щеки — в тело проникло жизненное тепло. Внезапно он открыл глаза и задышал — словно вынырнул на поверхность воды. Сердце забилось. На самом деле сердце его остановилось лишь на несколько секунд, но время в аду исчисляется по-другому, и этих нескольких секунд хватило на все.

Дон Мадзеротти тут же встал. Он был еще немного бледен, и сердце сжималось в груди, но он прекрасно помнил, что пережил по другую сторону ворот. Он не потратил ни единой секунды на поиски Маттео, он и так знал, что больше не увидит его. Но стал искать глазами Пиппо. Он был здесь, перед бронзовыми вратами. И по сравнению с ними выглядел просто жалкой букашкой. Малыш стоял на коленях спиной к священнику и изо всех сил колотил в ворота, чтобы они вновь открылись.

Дон Мадзеротти тихонько подошел к нему. Мальчик рыдал. Он все стучал и стучал, из последних сил. Пусть врата откроются и выпустят его отца. И они увидятся опять. Он стучал, стонал, заламывал руки, лицо кривилось в гримасах. Он не унимался. Отец был там, всего в нескольких метрах от него, но он не мог добраться до него. Отец. Он хотел к отцу. Чтобы тот опять обнял его. Чтобы Пиппо опять услышал его голос. Чтобы врата опять открылись!

Дон Мадзеротти не осмелился помешать ему. Так и стоял рядом, потрясенный этим душераздирающим зрелищем: малыш, бросающий вызов самой смерти. Слушал, как его кулачки вновь и вновь бьют по бронзовым вратам, и поражался его упорству. Эхо этих ударов все нарастало и разносилось по лабиринтам потустороннего мира. Дон Мадзеротти представлял Маттео, по-прежнему стоящего на коленях, там, с другой стороны: наверно, он прислушивается, до него долетает звук этих ударов. Конечно, он понимает, что это его сын. Что сын не смирился, не хочет расставаться с ним. Что он любит его, хочет жить с ним вместе. Пиппо зовет его. Разбивая в кровь кулаки. Кричит о своей беззаветной детской любви. И отец, по другую сторону врат, наверное, благословляет каждый из этих ударов как самый прекрасный подарок, который он когда-либо получал.

Дон Мадзеротти не мешал мальчику колотить в ворота, но наконец тот совсем обессилел и упал навзничь в грязь, сраженный усталостью. Не мешал, чтобы Маттео не чувствовал себя одиноким. Пусть он услышит, как сын благодарит его и плачет. Пусть до него долетят звуки жизни — хоть и отчаянные, несчастные — и больше не сомневается в своей победе.

И только когда Пиппо лишился чувств, старик благоговейно взял его на руки, как святую реликвию, и двинулся в обратный путь.

XVI Неаполь содрогается (ноябрь 1980)

Когда Маттео и дон Мадзеротти исчезли в проеме башни, Грейс, Гарибальдо и профессор остались ждать их на грязной земляной площадке, разделявшей две скоростные дороги. Все молчали. Сколько времени прошло? Они не знали. Время замедлило свой бег. Окутавшие их сумерки действовали успокаивающе. Сначала они просто ждали, как на перроне вокзала или у дома. Профессор сел у подножия башни, поставив свой старый саквояж между ног. Гарибальдо выкурил сигарету, потом вторую, третью. Только Грейс ходила взад-вперед, пытаясь представить себе, что сейчас переживают Маттео и дон Мадзеротти. «Почему я не спустилась? — подумала она. — Разве я тоже не мертва?» Она думала о своей никчемной жизни, одинокой и пустой. «У нас только одна жизнь, и моя вообще ни на что не похожа. Не жизнь, а жалкая уродина». Она вспоминала, как издеваются над ней на улицах, как обзывают ее со злобой и отвращением. Одна-единственная жизнь. Полная презрения и насмешек. И все же она не спустилась. Потому что вдруг поняла, что ей нечего делать среди мертвых. «Да, я люблю ее, эту жизнь, — призналась она самой себе с печальной улыбкой. — Она уродлива и пропахла потом, но я люблю ее. И город тоже, с его длинными черными улицами и странными обитателями, которые, матерясь, роются в мусорных баках. Я здесь у себя дома», — подумала она и с удивлением осознала, что в ней больше жизни, чем ей казалось. Она не спустилась в ад, потому что несмотря на смрадную слизь, от которой приходилось отмываться по утрам, ей было здесь хорошо, разве что чуть грустно и порой страшновато, как ребенку, которого мир забрызгал грязью.

Прошли минуты, часы, и постепенно их сморила усталость. Гарибальдо уселся рядышком с профессором, прислонившись спиной к каменной стене, а Грейс растянулась на траве. Они уже не вздрагивали от несущихся мимо машин. Они даже не слышали их. В какой-то момент к ним подошел бледный мужчина с трясущимися губами, наверно, хотел попросить у них что-нибудь: денег, прикурить или что еще, но, посмотрев на них, почему-то сразу понял, что ему ничем здесь не разжиться, и пошел восвояси. Позже — но когда именно? — проехала, завывая, «скорая помощь», но и это не вывело их из оцепенения. Казалось, они уснули, впрочем, скорее всего, они на самом деле не спали, а впали в прострацию. Вскоре ночь достигла своего апогея. Воцарилась полная тишина. И ни единой машины. Город не издавал больше ни звука.

Внезапно их разбудил шум падающего камня. Они тут же вскочили и бросились к входу в башню, склонившись над проемом, где начиналась лестница. Они различили неясные очертания: кто-то с трудом, тяжело дыша, поднимался по лестнице.

— Это вы, дон Мадзеротти? — прошептала Грейс.

В голосе ее звучали и радость, и страх. По правде говоря, в глубине души, не признаваясь в этом самим себе, они были уверены, что больше не увидят своих друзей, что Маттео и Мадзеротти исчезли навсегда. И теперь им казалось, что им явился призрак с того света.

— Дон Мадзеротти, — повторил Гарибальдо, — это вы?

Вскоре они смогли разглядеть лицо человека, пытавшегося подняться по лестнице. Это действительно был старый священник. В его лице не было ни кровинки, и Грейс даже решила, что он уже умер, но каким-то чудом ему удается идти. Заострившееся лицо, побелевшие губы, ввалившиеся глаза. Он с трудом переводил дыхание. И никак не мог взобраться на последние ступеньки. Грейс не понимала, что с ним. Дон Мадзеротти открыл рот, словно хотел попросить о чем-то, но не издал ни звука. Он был слишком слаб.

— Ему надо помочь, — прошептала Грейс.

Гарибальдо наклонился, схватил старика за плечи и стал тянуть вверх изо всех сил. Падре почему-то был очень тяжелым. И только сейчас профессор догадался, что Мадзеротти несет чье-то тело и потому идет с таким трудом.

— Возьмите его, — наконец выдавил из себя дон Мадзеротти. — Возьмите его, ради всего святого!

Гарибальдо спустился в проем к старику. В темноте он ухватил безжизненное тело, которое дон Мадзеротти держал на руках, и поднялся обратно наверх, оборачиваясь и проверяя, следует ли за ним старик. Когда они наконец выбрались наружу, падре в изнеможении рухнул на землю. А в это мгновение Гарибальдо посмотрел на лицо того, кого нес: перед ним был мальчик лет шести, казалось, он спал глубоким сном, но оказавшись на свежем воздухе, открыл глаза — большие испуганные глаза. И, пока Гарибальдо разглядывал его, он закричал так, что они похолодели. Это был крик новорожденного, как если бы воздух впервые проникал в его горло и бронхи.

— У вас все получилось? — ошеломленно спросил профессор. — Я был прав… Врата… это действительно врата! — повторял он в крайнем возбуждении.

— Где Маттео? — встревожилась Грейс.

Старый падре не ответил ни на один их вопрос. Он с большим трудом встал на ноги, все такой же бледный, прижимая руку к сердцу, потому что ему было очень трудно дышать, словно на его грудь давила страшная тяжесть.

— Возьмите его. И в церковь. Скорее. Я все расскажу. Там. Но, ради Бога, поторопитесь.

Они не двинулась с места, все еще пытаясь понять, что происходит, кто этот мальчик, где Маттео, и он добавил уже с угрозой:

— Смерть гонится за нами, и один Господь ведает, что она учинит, чтобы сцапать нас.

Тогда, не задавая больше вопросов, профессор пошел вперед, Грейс подхватила дона Мадзеротти, а Гарибальдо взял на руки ребенка. Тот уже не кричал. Он разглядывал все вокруг глазами смертельно испуганного зверька.

Они спасались, словно воры, совершившие кражу, или сбежавшие рабы, в ужасе от того, что их преследуют, но опьяненные внезапной свободой.

Первый толчок застиг их, когда они добрались до площади Джезу Нуово. Земля внезапно загудела. Асфальт покрылся трещинами. Дома задрожали. С балконов все посыпалось вниз — белье вперемешку с цветочными горшками и световыми рекламами. Словно какое-то животное огромных размеров — слепой кит или гигантский червь — ползло под землей и колебало ее поверхность. Вскоре улицы Неаполя наполнились криками. Проснувшиеся среди ночи люди не понимали, что происходит и почему стены их комнат качаются, словно они из картона. Весь город впал в панику и огласился воплями о помощи. Дома оседали, живших в них людей поглощала прожорливая бетонная пасть.

Их тоже швырнуло на землю. В нескольких метрах от них уличный фонарь рухнул на две машины, разбив ветровые стекла. Дон Мадзеротти, хоть и самый старый из них, поднялся первым. Он был полон боевого задора. Казалось, ничто не пугает его. Он крикнул своим все еще лежавшим на земле спутникам хладнокровно, как капитан корабля во время шторма:

— Скорее! Мы должны добраться до церкви!

Трое друзей встали и пошли вслед за стариком, который яростно шагал вперед. Им было непросто пробраться по завалам. Оставалось пройти всего несколько улиц, но все тротуары были забиты женщинами, вопившими, как весталки, изнасилованные варварами. Повсюду громоздились кучи обломков, преграждавших путь. Они не смогли пройти по улице Сабастьяно, там рухнул целый дворец и царил невообразимый хаос. Пришлось сделать большой крюк. Всю дорогу до церкви дон Мадзеротти излучал волю и энергию, изумлявшую его спутников.

Когда они добрались до церкви, падре приказал всем немедленно спуститься в крипту. В это мгновение земля задрожала вновь. Они почувствовали себя, как в трюме корабля, попавшего в шторм. Они не видели, что происходит, лишь слышали отдаленный гул разгулявшейся стихии, вопли и глухой треск. Снаружи, видно, было полное светопреставление, и неизвестно, удастся ли им вообще когда-нибудь выбраться из своего убежища. Вполне возможно, дом напротив рухнул и завалил вход в церковь. Если только выстояла сама церковь и не погребла их под своими обломками.

— Будь что будет, — сказал дон Мадзеротти с поразительным хладнокровием. — Но если нам придется умереть этой ночью, надеюсь, я хотя бы успею рассказать вам о том, что видел.

Он принес с десяток свечей, зажег их и расставил вокруг, потом устроил ребенка — тот, как младенец, впервые пососавший грудь матери, тут же уснул, — и при свечах начал говорить. Он рассказал все. Неаполь содрогался в конвульсиях, а он продолжал свой рассказ. Когда стены крипты сотрясались от нового толчка, он не прерывался, а даже начинал говорить быстрее — хотел успеть рассказать все до конца, пока с ними ничего не случилось.

Той ночью они ощутили около пятидесяти толчков, сильных, коротких и глухих, как отдаленное эхо яростной битвы титанов. Каждый раз пол содрогался, стены трясло, на голову сыпались пыль, штукатурка и мраморная крошка, на потолке змеились трещины. Каждый раз они боялись, что не дослушают священника до конца, а погибнут под грудой камней.

Потом дон Мадзеротти умолк. Он закончил. Земля вокруг, казалось, вновь обрела свою вековечную недвижность. У Грейс и Гарибальдо были серьезные лица. Они думали о Маттео и о ребенке. А профессор сидел, потрясенный. И выглядел как одержимый. Он никак не мог прийти в себя. Он оказался прав, тысячу раз прав. Рассказ дона Мадзеротти смыл с него двадцать лет оскорблений и насмешек.

Они медленно встали, вышли из крипты, а потом и из церкви, чтобы посмотреть, во что превратился Неаполь.

Спустились по ступенькам паперти, как сомнамбулы, с широко раскрытыми глазами, изумленно взирая на мир. То, что они увидели, ошеломило их. От Неаполя остались одни руины. Жители вынесли из домов все, что смогли. Опасаясь, что дом их рухнет и похоронит под собой все, что было у них ценного, они расположились на тротуаре, тесно прижавшись друг к другу, водрузив в центр старый семейный шкаф, чемоданы, батареи кастрюль или любимое кресло.

Перед церковью молодая женщина держала в руках хрустальную люстру, как младенца. Весь город был на улице, среди обломков домов и разбитых цветочных горшков. Он погрузился в темень доисторических времен. То тут, то там люди зажигали свечи. Чтобы успокоить детей, старики играли на аккордеоне. И все смеялись, словно наступила последняя ночь перед концом света.

Вчетвером, прихватив с собой Пиппо, они прошлись по разрушенному городу. Конечно же врата башни, там, около порта, теперь завалены, и никто больше не сможет пройти через них. Они знали, что никогда никому не расскажут о том, что совершили, ведь скорее всего именно из-за них смерть с таким бешенством сотрясла землю. В ближайшие дни Гарибальдо заявит об исчезновении Маттео, и тот отныне будет числиться среди жертв землетрясения. Мальчику тоже нельзя ничего рассказывать. Какой шестилетний ребенок сможет выслушать подобное и не сойти с ума? Он вскоре забудет о том, что случилось с ним в аду, и почему у него нет родителей. Они воспитают его вчетвером. Гарибальдо возьмет его к себе в кафе, Пиппо сможет там жить. Грейс будет приглядывать за ним и станет для него тетушкой, готовой на все ради племянника. А профессор и падре займутся его воспитанием, сделают из него человека, и тогда жертва Маттео не окажется напрасной.

Они шли по улицам Спакканаполи и смотрели на последствия землетрясения. Им казалось, что именно они стали причиной бедствия, но никто из них об этом не говорил. Они считали, что старый мир погиб и нужно все начинать сначала. Они будут воспитывать Пиппо, все четверо, несмотря на свой возраст и собственные проблемы.

Потом они присоединились к людям, собравшимся на площади Сан-Паоло Маджоре. Принесли с собой две церковные скамьи, чтобы разжечь угасающий костер, и расположились там, вокруг ребенка, а тот не говорил ни слова и широко раскрытыми удивленными глазами смотрел на этот мир, который заново открывал для себя, странный мир, разрушенный, опрокинутый на землю. Согревшись у костра, они стали петь вместе со всеми старые неаполитанские песни, чтобы улочки вновь наполнились голосами людей, чтобы грохот земли сменился пением и чтобы Маттео услышал их там, где сейчас находится. Чтобы он понял, что все хорошо, что Пиппо здесь, вместе с ними, и для начинается новая жизнь.

XVII Письмо отцу (август 2002)

Я остановился у заправки и выключил мотор. Подбежал парень залить бензин. Я вылез из машины. Хотелось подышать ночным воздухом. Вокруг меня — сплошное уродство. Это рабочий пригород Фоджи, большого города, что на полуострове Гаргано: бензоколонки чередуются с унылыми домами с размеренной монотонностью. Интересно, есть ли в этом уродливом, безликом городе исторический центр. Я не понимаю, куда попал, и уже не знаю, куда мне ехать. Меня знобит. Необычная усталость навалилась на меня. Мне казалось, что уже все решено и осталось только дойти до цели. Верил, что эта ночь станет ночью моего торжества, и вдруг обессилел. Ноги подгибаются. Я переоценил себя. Меня по-прежнему мучает то, что сказала Грейс. Мать. Вот название ее городка на указателе. Каньяно. Это ее родной город. Руки у меня дрожат. Неужели я проделал весь этот путь, чтобы добраться до нее? Неужели, не признаваясь в том самому себе, я стремился в Каньяно? Нет. Я приехал к отцу. Только к нему.

Надо взять себя в руки и ехать дальше. Не в Каньяно, а в Калена, туда, где мертвецы общаются с живыми. В то место, откуда Фридрих II пошел в атаку на потусторонний мир. Я еду в Калена, чтобы мой отец знал: мне хватит сил, чтобы спуститься за ним в ад. Настал мой черед. Я исправлю ошибку, которую совершил в день смерти zio[15] Мадзеротти. Мне всегда тяжело вспоминать ту январскую ночь 1999 года. За мной пришел Гарибальдо и сказал, что старый падре при смерти. В агонии. Он послал его за мной. Мы открыли люк и спустились в подпол, потом прошли по туннелю под улицей к нему в церковь. Вот уже полгода он из нее не выходит. Гарибальдо давно предупреждал меня, что он совсем плох и конец близок. Но проходили дни, потом недели, а старик упорно цеплялся за жизнь. Год назад на пляже, в стоящей на песке машине, голый как червь, держась руками за руль, без единой царапины или синяка на теле, умер professore, столь же загадочной и безумной смертью, какова была его жизнь. Мы похоронили его по-семейному. Тогда я в последний раз видел падре. Это он и служил заупокойную мессу, с покорной печалью старика, который устал провожать в последний путь тех, кого любит, тогда как его самого смерть обходит стороной.

Когда мы вошли в церковь, меня поразил запах. Я узнал его сразу. Это был смрадный, тяжелый запах преисподней. Zio Мадзеротти поставил свою кровать прямо посреди нефа. Вокруг царил невообразимый хаос. Церковная утварь соседствовала с продуктовыми пакетами, которые каждое утро приносил Гарибальдо. Вот уже пять лет церковь была закрыта. У падре не было ни желания, ни сил отправлять хоть какую-нибудь службу, а Ватикан принял решение церковь полностью отреставрировать. Гарибальдо часто говорил, что именно это и спасло zio Мадзеротти, иначе он давно бы оказался на улице. Но в каком-то там управлении некий безымянный чиновник решил, что церковь Санта-Мария дель Пургаторио нуждается в реставрации, и все было опечатано. Потом явились рабочие и построили на церкви леса, чем все и закончилось. Больше этих рабочих никто никогда не видел. Люди говорили, что старому падре помог сам Неаполь, чудесным образом отсрочив начало работ. И потому zio Мадзеротти смог устроиться в церкви с удобствами. В нефе у него возвышалась большая кровать из черного дерева. На мраморных ступенях он разложил книги, для освещения использовал свечи.

Едва увидев его иссохшее тело, я сразу понял, что он скоро умрет. Он слабел с каждой минутой. Тощий, как портовый кот, он лежал на грязных простынях такого же желтоватого цвета, как его кожа. Мутные глаза блуждали в поисках невидимых теней. Из горла вырывались хрипы. Когда я подошел к нему, он знаком попросил, чтобы его приподняли на подушках, и велел Гарибальдо рассказать мне все. Грейс опустила глаза, чтобы никто не видел, как она плачет. Гарибальдо заговорил. И, старательно подбирая слова, рассказал мне то, о чем молчал все эти годы. Не утаил ничего. Признаюсь, я испытал громадное облегчение. Стало быть, я не сумасшедший. И мои воспоминания не были бредом. Вот уже много лет каждую ночь меня преследовали безобразные лики гаргулий, и я слышал их крики. В конце концов я стал думать, что все это — порождение моего безумного сознания и я сам терзаю себя, наказывая за какие-то неведомые мне проступки. И вот теперь я знаю правду. Действительно, я был в аду. И мне не привиделись эти толпы завывающих теней, царапающих мне лицо и терзающих уши своими жуткими стонами.

Когда Гарибальдо умолк, zio Мадзеротти, собрав последние силы, сказал мне, что умирает и, если я хочу передать отцу письмо, он возьмет его с собой. Я опешил. Гарибальдо протянул мне лист бумаги и ручку. Прошло несколько минут. Мадзеротти, Грейс и Гарибальдо отвели глаза, чтобы не стеснять меня.

Я отдал письмо zio Мадзеротти. Он взял его коченеющей рукой и, к моему великому удивлению, медленно порвал. «То, что пусто здесь, там заполнится, — сказал он. — То, что порвано здесь, там воссоединится». Я помню этот слабый голос, прозвучавший в нефе неожиданно властно. Он попросил Грейс положить кусочки разорванного письма ему в карман. Потом сказал, что теперь уже скоро. Я не понял, о чем он говорит. Мы переглянулись в недоумении, не зная, что нам делать. Когда мы вновь посмотрели на zio Мадзеротти, он был мертв. И унес с собой обрывки моего письма. То, что здесь пусто, там наполнится. Я представил себе, как отец читает мое письмо в преисподней. Письмо? Но ведь я не сумел написать ни единого слова. Пустой лист. Даже без подписи. Вот что я отдал zio Мадзеротти. Вот что он унес с собой, чтобы гордо вручить отцу. Я не смог. Что я мог ему написать? Что я мог сообщить такого важного тому, кто все еще смотрит на меня оттуда и кому я обязан жизнью?

Я не смог, отец, прости. Именно поэтому сегодня я мчусь сломя голову в сторону Бари. Именно поэтому моя рубашка еще залита кровью этой свиньи Кулаччо. Я решил написать его, это письмо. Сейчас, через три года. Раньше я просто не мог. Прости меня. Три года. Но теперь я еду. Ничто больше не может остановить меня. Ты услышишь обо мне, отец. Все сомнения и колебания позади, я оставил их на заправке в Фоджа. Это случится сегодня. Я и так потерял слишком много времени.

XVIII Погребальный звон (декабрь 1980)

Джулиана швырнула сумку с едой у двери. В ее квартире звонил телефон. Она стала рыться в кармане в поисках ключей. Этот звонок означал, что ей надо спешить. Она чувствовала, что ей звонят из Неаполя.

На следующий же день после землетрясения она безуспешно попыталась дозвониться до Маттео. И потом звонила постоянно в разное время, и днем, и ночью. Никто не отвечал. В конце концов она позвонила в отдел помощи пострадавшим от землетрясения. Муниципалитет Неаполя создал его специально для тех, кто разыскивал своих пропавших родственников. Ей удалось дозвониться с пятой попытки. Чиновник записал фамилию Маттео и обещал связаться с ней, как только будет располагать какими-нибудь сведениями.

Прошло двенадцать дней после землетрясения, разрушившего Юг Италии. Люди уже вдоволь нагляделись на страшные картины разрушений и страданий. И она тоже безмолвно смотрела на последствия катастрофы. Повсюду одни только развалины и рыдающие женщины. Улицы, заваленные грудами камней и обломками домов. Ошалевшие лица карабинеров, не знающих, кого утешать в первую очередь. Изуродованный Неаполь. Горы пыли на месте Авеллино. Да, она видела все это и представляла себе свою развороченную квартиру. Осевшие стены, проломанные полы. Комната Пиппо без потолка, их улица в руинах, как после бомбардировки. Ей все было ясно: это землетрясение — еще одна попытка ее уничтожить. Покончить с ней навсегда. Сын, Маттео, теперь дом, город. Сравнять все с землей. В чем она провинилась, если ей приходится расплачиваться такой ценой? Она не знала. Молча смотрела на эти картины, и ей казалось, будто ее осыпают ударами. Жизнь просто издевалась над ней. Терзала, душила, топтала. Что теперь осталось от Маттео и Джулианы? Что останется от них, которые жили себе, никому не мешая, и хотели для себя немного счастья. Неаполь умер. У него было искаженное лицо, с ним словно случился апоплексический удар. Пыль оседала на окровавленные стены. Все пропало.

Телефон продолжал звонить. Джулиана швырнула сумку с продуктами куда попало. Два апельсина покатились вдоль стены. Она нашла ключи и открыла дверь. И вдруг замерла, вместо того чтобы побежать к телефону. Эти назойливые звонки, повторяющиеся с завидной регулярностью и разносящиеся по всей квартире, напомнили ей то утро в отеле-люкс «Санта-Лючия». И тогда телефон звонил точно так же, призывая ее поторопиться. Вестник беды. Сейчас она бросится к нему, и ее придавит горе. В Неаполе или в Каньяно, в коридорах гостиницы или в собственной квартире телефон звонил для того, чтобы сломать ее жизнь, ее жалкую жизнь, изуродованную, обтрепанную.

— Алло?

Она все же сняла трубку. Села в кресло как была, прямо в пальто.

Голос на другом конце провода заговорил с ней с деликатной медлительностью. Попросил ее представиться. Действительно ли она Джулиана Маскерони? Да. Вы обращались с запросом в наш отдел относительно некоего Маттео Де Ниттиса? Да. Наступила пауза, словно чиновник на том конце собирался с силами, потом все же решился и произнес именно те слова, которых так страшилась Джулиана. Сказал, что Маттео числится в списке пропавших. Что он, по всей вероятности, погиб в ночь на 23 ноября, во время первого толчка, под обломками рухнувшего дома. Во всяком случае, именно об этом заявил некий Гарибальдо, хозяин местного бара, оказавшийся свидетелем трагедии…

— Алло?

Джулиана не сказала ни слова. Выговорив этот текст, чиновник, видно, решил, что она повесила трубку, но все же окликнул ее по имени. Она ответила глухим голосом.

— Кем вы приходитесь потерпевшему? — спросил он.

Она не ответила. Опустила руки. Трубка у нее на коленях продолжала говорить: «…Синьора?..» Она перестала слушать. Устало повесила трубку и осталась сидеть в кресле. Везде одно и то же. И в отеле-люкс «Санта-Лючия», и в Каньяно. Смерть Пиппо. Смерть Маттео. Телефон и отчаяние, навалившееся на нее всей своей тяжестью, словно решившее доконать ее.

XIX Аббатство Калена (август 2002)

Повеяло теплым ветром. Я приехал в Калена. Поставил машину на небольшой гравиевой площадке у подножия аббатства. Все спокойно, и ночь тихая. Слегка шелестят листвой оливковые деревья. Аббатство безмолвное и темное. Я обхожу крепостные стены. Они слишком высокие, и я не могу разглядеть внутренний двор. Толстые деревянные ворота заперты на засов. Аббатство похоже на заброшенную крепость.

Меня охватывает бесконечная печаль. Я не стану перелезать через стены. Я просто похожу здесь. На склоне холма виднеется оливковая роща. Порой мне кажется, будто я слышу отдаленный шум волн. Вокруг меня веет покоем, и он проникает в мое тело. Мне уже не страшно. Я успокаиваюсь. Встаю на колени перед оливковым деревом и достаю из кармана второй палец Кулаччо. Кладу его здесь, на земле Калена, чтобы отец почувствовал это и порадовался. Я принес его в подарок. На протяжении всего пути я предвкушал, как сделаю это. Пусть отец знает, что его сын стал мужчиной и расплатился по старым счетам. Но радости я не чувствую. Кладу палец на сухую землю Калена и знаю, что дальше не пойду. Я хотел найти вход в ад и пойти туда за отцом, как когда-то он пошел за мной. Я хотел вернуть ему жизнь, но оказался слабее его. Меня терзают сомнения. Во мне сидит страх, с которым мне не справиться. И вот я стою на коленях здесь, перед аббатством, и знаю, что мне нет туда пути. Я не смогу бороться с тенями. Они схватят меня, затянут, проглотят, а я не стану сопротивляться. Я слабый. Таким меня сделала жизнь. Я мальчик, которого ранили в живот, мальчик, рыдающий в аду, мальчик, испуганный на всю жизнь. Прости меня, отец. Я добрался сюда, но я не спущусь к тебе. Оливковые деревья смотрят на меня с неспешной улыбкой. Я слишком мал, и дыхание мое растворяется во влажном воздухе холмов.

Ты умер. Впервые я признаюсь себе в этом. Ты умер. Я шепчу это земле, и деревья подрагивают, словно эти слова щекочут их. Сначала я думал, что границы не существует. Я сам был тому доказательством. Я верил, что сделаю для тебя то, что ты сделал для меня. Это придавало мне сил. Я знал тайну — как проникнуть к мертвым.

Сегодня ночью, в морском воздухе Калена, я понимаю, что этого не случится. Я не смогу. Ты умер, отец. И я тебя больше не увижу. Ты сам говоришь мне это. Ведь именно здесь мертвые разговаривают с живыми, здесь тени могут выбраться наружу, подышать воздухом жизни и пошептаться с ветром, не так ли, отец? Я верю в это, иначе почему мне вдруг стало так спокойно? Мне уже не грустно. Я больше не стыжусь своей трусости. Я не спущусь в ад, потому что ты этого не хочешь и отдаешь мне приказ с того света. Мы больше не увидимся. Тогда перед вратами преисподней ты обнял меня в последний раз. Я был совсем еще мальчиком, и ты сильно сжал меня. Мне бы хотелось, чтобы ты увидел, каким я стал, отец. Молодой мужчина, с большими руками и открытым взглядом. Мне бы хотелось обняться с тобой еще раз, но ты умер, и мы больше не увидимся. Я знаю, что ты здесь, в этом ветре и в отдаленном шелесте волн. Я не ухожу, я здесь, отец. Ты хочешь мне что-то сказать? Слушаю тебя. Не из-за пальца Кулаччо я приехал сюда. Ведь это всего лишь жалкий обрубок. Скажи мне, чего ты ждешь от меня. Для этого я здесь. Я не пройду во врата аббатства Калена, но я чувствую, что ты рядом со мной.

Говори, отец, говори в последний раз. Ветер стих. Воздух недвижен, и оливковые деревья ждут твоих слов. Ты здесь. Ты повсюду. Ты не сердишься на меня. Ты обволакиваешь меня с нежностью. Я не могу вернуть тебя к жизни. Оставим мертвых мертвым, и пусть все идет своим чередом. Я смирился с этой мыслью. Ты подарил мне жизнь дважды, а я так и останусь в долгу перед тобой. Буду жить. И все. Но я могу починить то, что сломалось. Вылечить рану, которая все еще кровоточит.

Вот чего ты хочешь. Я слышу твой шепот в недвижности холмов. Об этом ты просишь меня. Не все закончено. Мать. Ты тоже говоришь мне о ней. Только называешь ее не мать, как Грейс, а «Джулиана». Джулиана — и земля вторит тебе дрожью. Джулиана — и волны хлынули на берег. Это мой долг перед тобой. Я должен вернуть тебе Джулиану. Моя смерть разлучила вас. Она так никогда и не узнала, что ты исполнил ее просьбу. Не узнала, что ты победил. «Верни мне сына», — молила она. Наперекор всему. За это ты ее и любил. Она не смирилась с моей смертью. Не стала оплакивать меня и просто скинула с себя ненавистные траурные одежды. Ты сделал то, о чем она просила тебя, но она об этом так и не узнала. Вот чего ты хочешь от меня. Воссоединить вас. Пусть слишком поздно, пусть через столько лет, но вы снова будете вместе. Этой мой долг. И пусть я оказался трусом, я не смог спуститься в ад и с ужасом вспоминаю о нем, но об этом ты меня никогда и не просил. Ты только хочешь, чтобы она все знала.

Ты умер, отец, но твоя история не окончена. Джулиана должна узнать о том, что ты совершил. Я беру с собой горсть земли из Калена. Я поеду к ней. Она снова полюбит тебя. Будет бережно хранить память о тебе. В мыслях целовать тебя. Ты добрался до края света, чтобы исполнить то, чего она от тебя ждала. Ты одержал победу. Я должен просто встретиться с ней, чтобы вы снова были вместе.

Мать. Джулиана. К тебе я и еду. Я не сразу это понял. Не сразу отыскал тебя. Ты ничего об этом не знаешь, Джулиана, ты живешь затворницей в маленьком жалком городишке на побережье Гаргано. Джулиана, я представляю себе, как ты, вся в черном, идешь, опустив голову, и разговариваешь с тенями. Я тороплюсь добраться до тебя поскорее. Скоро буду в Вико. Оттуда поеду в Каньяно. Мать, я иду к тебе, а ты и не знаешь, что все это время ждешь меня.

XX Последнее проклятие Джулианы (декабрь 1980)

Она стояла, выпрямившись, на вершине холма. Вокруг царило спокойствие. Лишь шла, не прекращаясь ни на минуту, хлопотливая жизнь насекомых. Она оглядывала хорошо знакомые места. Нагнулась, вдыхая запах пиний, затем расстегнула блузку. Свежий ветер обласкал ей грудь. Вынула из кармана нож. Лицо у нее побелело, словно она готовилась взойти на костер. В окружавшей ее равнодушной тишине она внезапно заговорила. И это было последнее проклятие Джулианы:

«Я, Джулиана, я проклинаю саму себя как женщину, которая отвергла любовь. Я думала, что смогу отгородиться от жизни. Я отказалась от мужа, сына и своего города. Я отказалась даже от воспоминаний, хотя должна была лелеять их как единственное, что уцелело после катастрофы. Я проклинаю сама себя, безобразную Джулиану. Я тоскую по Маттео. По Маттео, который погиб в развалинах. Я тоскую по Пиппо. Мои мужчины погибли, а я ничего не сделала. Не помогла им. Не последовала за ними. Я выкинула их из головы. Я трусливо хотела избежать страданий. И я беру этот нож и отрезаю себе грудь. Ту, которую сосал мой сын, я бросаю ее здесь, на холмах, в память о матери, которой я когда-то была. И ту, которую ласкал мой муж, — вслед за ней, в память о возлюбленной, которой я когда-то была. Я безобразная Джулиана, у меня нет больше грудей. Я их не заслуживаю. Теперь я буду стареть. Хочу быть страшной и дряхлой. Хочу, чтобы тело мое поскорей износилось и скрючилось. У меня больше нет возраста. Я быстро состарюсь. И хорошо. Через недели, месяцы, годы и совсем поблекну. Завтра мои волосы поседеют. А потом выпадут зубы и задрожат руки. Хочу превратиться в дрожащую старуху. Я отрезаю себе грудь. Я больше не женщина. Со мной никто не будет общаться. Я перестану узнавать знакомых. В моей безумной голове останутся лишь мои воспоминания. Людям придется отправить меня в больницу. Там и буду доживать свою жизнь в одиночестве, среди таких же, как я. Я безумная Джулиана. Моя кожа покроется морщинами, я облысею. Я буду разговаривать сама с собой. Кричать, чтобы прогнать тени, которые истерзают меня. Ночи мои будут длинными, бессонными, полными ужаса, и покоя мне не видать. Я Джулиана с отрезанной грудью. Я расстаюсь с этим миром».

XXI Стволовая гниль (август 2002)

В Каньяно я приезжаю на рассвете. Сегодня базарный день. Ставлю машину у въезда в городок. Дальше пойду пешком. Смотрю по сторонам. Все вокруг выглядит уродливым и жалким. Дома теснятся на бесплодном мысе. На указателе небрежная, но горделивая надпись — «Citta-dell’olio»[16], в это трудно поверить. Грязные улицы, пустые дома. Центр городка окружен множеством четырех-пятиэтажных зданий без крыш и без лестниц, их построили нелегально и никак не доведут до ума. Пустые здания. И ничего, кроме них. Они просвечивают насквозь. Кто строит тут, в Каньяно? Для кого эти здания-призраки? Это родной город моей матери. Каньяно, полная безысходность.

Дохожу до центра. Ищу торговую лавку. Первой попадается мясная. Вхожу, и мясник смотрит на меня с интересом. Он видит меня впервые. Я объясняю, что разыскиваю некую женщину. Джулиану Маскерони. Вы ее знаете? Джулиана Маскерони — да или нет? Взгляд становится жестким, настороженным. Нет, он такую не знает. По его лицу я понимаю, что настаивать бесполезно. Выхожу из лавки и иду дальше, задавая всем один и тот же вопрос. Но никто не знает Джулиану Маскерони. Спрашиваю у мальчишек на улицах. Синьора Маскерони? Нет, они о такой никогда не слышали. Возвращаюсь назад, захожу на рынок. Там всего несколько мотороллеров с прицепами. Стоят прямо на мостовой, привезли продавать овощи и фрукты. Вглядываюсь в колоритные лица крестьян. Никакого сравнения с неаполитанскими рынками, где царит изобилие. Здесь весь товар можно пересчитать по пальцам. Похоже, крестьяне предлагают лишь то, что им удалось укрыть от солнца.

Я подхожу к старому крестьянину. Покупаю у него полкило персиков и спрашиваю о том же. Знает ли он Джулиану Маскерони? Он смотрит на меня выжидательно.

— Я друг ее мужа. Он погиб в Неаполе… я привез его вещи… — поясняю я. — Так вы ее знаете?

Он утвердительно кивает. Потом на сочном местном диалекте рассказывает мне, что она давно уехала из Каньяно. Куда? В Сан-Джованни Ротондо, отвечает он. Она в больнице. Она больна? Он не отвечает ни да, ни нет, потом говорит, что она собиралась работать там, помогать санитаркам. Заинтригованная нашим разговором, подходит его жена.

— Да она же свихнулась! — выпаливает она.

Свихнулась? Я прошу ее рассказать мне поподробнее. Похоже, женщина удивлена, что я ничего не знаю. Она запинается, говорит о том, что Джулиана изувечила себя, о ноже, потом старый крестьянин обрывает ее.

— Стволовая гниль, есть такая болезнь у деревьев. Ее-то она и подхватила, — замечает он.

Я не вполне уверен, что понял его. Прошу повторить.

— Вдруг ни с того, ни с сего деревья начинают желтеть, — объясняет он. — Что-то подтачивает их изнутри. И с этим ничего не поделаешь. Их сок становится ядовитым и отравляет листья. Это с ней и случилось. Вдруг, ни с того, ни с сего.

Я благодарю их и ухожу. Сан-Джованни Ротондо. Это в тридцати километрах. Я буду там через полчаса. Садясь в машину, я понимаю, что даже не спросил у этого крестьянина, кем он приходится Джулиане. Может, это ее двоюродный брат или друг детства? И он знает ее гораздо лучше меня. Но я ничего не спросил. Резко тронулся с места, покидая Каньяно и его дома-призраки.

XXII Там, «где облегчают страдания» (август 2002)

Я стою перед высоким зданием больницы Сан-Джованни Ротондо. До чего все уродливо. Больница сурова и печальна, похожа на тюрьму. Над главным входом величественная надпись, мимо нее не пройдешь равнодушно: Здесь облегчают страдания. Я знаю, что все это ложь. Эта надпись означает совсем другое. В этой больнице страдания не облегчают. Здесь просто страдают. Вот что это означает. Вас просто предупреждают, что здесь чаще умирают, чем выздоравливают, умирают в муках, лихорадке и удушье. Мать там, за этими стенами. Не знаю, в каком состоянии. Я доехал до края света, я ее нашел. Здесь облегчают страдания. Я уже знаю, что возненавижу это место, как ненавижу этот город и заполонивших его паломников. Повсюду: на стеклах машин, в окнах лавок, в бумажнике каждого жителя красуется бородатая физиономия того, кого они почитают святым. Это город Падре Пио, священника-чудотворца, который исцелял больных и прятал свои стигматы под шерстяными митенками. Люди приходят сюда со всех окрестностей, а может, и со всей страны, надеясь, что стены больницы сохранили его дух и его дар. Я в это не верю. Здесь облегчают страдания. Словно предупреждение. За этой дверью корчатся в муках раковые больные. За ней — бессонные ночи и рыдания обреченных. И бесполезные молитвы родных, которые перебирают четки, стирая себе пальцы в кровь, в то время как умирающие, тараща большие птичьи глаза, хватают ртом воздух, чтоб хоть немного отсрочить свой конец. За этой дверью приступы кашля, горячка и бред, и бесконечные операции, после которых вокруг хирургических столов остаются пятна отслужившей свое крови. Здесь облегчают страдания. И все молятся во избавление от них.

Я злобно смотрю на здание больницы. Если бы не мать, я бы ни за что не переступил через ее порог. Плюнул бы и вернулся туда, откуда приехал. Но мать здесь. Я знаю, что она здесь. Она не могла умереть. Я должен завершить то, что затеял. Глубоко вздыхаю и беру себя в руки. Не плюю на землю. Не сажусь в машину, проклиная уродство этого города. Я опускаю голову и поднимаюсь по широкой лестнице, проходя вслед за всеми теми, кто прошел здесь до меня, под этой надписью. На самом деле я такой же, как все, я тоже надеюсь облегчить здесь свои страдания и найти поддержку. У меня свои раны, и я хочу залечить их. Я такой же, как они. Как бы мне хотелось увидеть удивленную улыбку того, кого здесь спасли и кто никак не может поверить в свое чудесное исцеление.

XXIII Последний коридор (август 2002)

— Кем вы приходитесь Джулиане Маскерони?

Женщина напротив меня — ей около пятидесяти, вид неприветливый — кладет руку на стол, поднимает голову, вертит в пальцах ручку.

— Я ее племянник, — говорю я.

Почему я не сказал, кто я на самом деле? Не знаю. Словно мне хочется приблизиться к Джулиане постепенно, с осторожностью. А может, для того, чтобы мать первой узнала обо мне и чтобы до нее никто не проведал, кто я.

Старшая медсестра не выражает никакого удивления. Помечает что-то в своих бумагах, потом начинает говорить. Сначала я не слушаю ее. Оглядываю маленький запыленный письменный стол, тесное помещение, убожество обстановки. Ее речь монотонна, бесстрастна и скучна, как протокол. Слова вяло слетают с ее губ. Рассказывает о лечении. Предупреждает, что не следует питать иллюзий. Намекает, что лечение направлено только на то, чтобы замедлить процесс. Потому что — и это она повторяет дважды — эта болезнь неизлечима. Старческое слабоумие — наконец выговаривает она и, сделав паузу, добавляет:

— Она пришла сюда, чтобы помогать нам. Более пятнадцати лет отработала нянечкой. А потом заболела сама.

Я поднял голову.

— Вы отдаете себе отчет, в каком она состоянии? — спрашивает она, чтобы проверить, все ли я понял. Голос у нее стал громким и резким. Она поднимает на меня глаза. Я стою неподвижно. И она принимается подробно описывать мне состояние больной: Джулиана, моя мать, стала терять рассудок уже давно. Болезнь быстро прогрессировала. Все началось с потери памяти. То, что случилось с ней когда-то, она помнила очень отчетливо, но забывала, что ела два часа назад, и даже не помнила, ела ли вообще.

Медсестра продолжает рассказывать мне о болезни матери: слабоумие изгрызло ее мозги, как парша. Некоторое время назад она перестала узнавать знакомых — даже нянечек, которых видит десять раз на дню. Если нянечка заходит к ней в палату, она спрашивает, как ее зовут, словно видит впервые. Она страдает недержанием мочи, часто кричит, иногда за едой. Ее преследуют кошмары. Терзают ужасные видения. Все это очень странно, — добавляет медсестра, — ведь больная не так уж стара. Ей нет и шестидесяти, но она чувствует себя, как девяностолетняя.

— Теперь вы все знаете и должны подготовиться к встрече, — заключает медсестра, глядя на меня маленькими суровыми глазками. — Это тяжело. Не знаю, когда вы в последний раз видели вашу тетушку, но та женщина, с которой вы встретитесь сейчас, мало на нее похожа.

Я молчу. Не стану же я рассказывать ей, что в последний раз видел Джулиану, которая мне не тетка, а мать, давно позабытая мать, в тот самый день, когда меня убили на улицах Неаполя двадцать два года назад? И о том, что сегодняшнее ее состояние — следствие горя, которое свалилось на нее в тот день. Горя, которое все это время усугублялось, поглотило ее целиком, и она подчинилась ему с такой яростью, что возненавидела отца, который бездействовал, возненавидела свою жизнь, в которой после моей смерти осталась лишь пустота. И решила, что самое лучшее для нее, вернее единственное, на что она способна, — это вернуться в свой жалкий городок Каньяно и похоронить себя там заживо.

Конечно, она не подозревала, что смерть сыграет с ней страшную шутку и проберется в ее голову, которую будет уничтожать медленно, жестоко, превращая ее саму в безумную куклу. Что жизнь ее закончится здесь, в грязных коридорах геронтологического отделения больницы Сан-Джованни Ротондо, среди еле двигающихся больных, сгорбленных от одиночества и беседующих со стенами тихим боязливым голосом. Но, быть может, в глубине души ей на это наплевать. Я почти в этом уверен. Здесь или в другом месте, ей все равно. Она уже давно мертва.

— Поймите, — вновь заговорила медсестра, которая все же хочет убедиться, что я все понял, — очень мало шансов, что она вас узнает.

— Знаю, — улыбаюсь я.

И правда, шансов мало. Как она сможет узнать своего сына, с которым рассталась июньским утром 1980 года на пороге двери, после того как одела его и препоручила отцу? Вспомнит ли она, как в последний раз причесала и поцеловала меня? Но я помню тебя, Джулиана. Помню улыбающейся, помню твой виноватый взгляд — ведь в тот день ты уходила слишком рано. Ты клялась себе, что вечер посвятишь сыну и, как только вернешься, наверстаешь украденное у вас время, — ведь ты не подозревала, что тебе позвонят по телефону и этот звонок навсегда разобьет твою жизнь: ты побежишь куда-то, задыхаясь, с бескровными губами, а потом будешь плакать и плакать, без конца. Мать, я не видел тебя двадцать два года. Ты сдалась, решив, наверно, что тебе незачем больше жить и незачем вспоминать лица и имена. И теперь ты только и делаешь, что уничтожаешь свою память, ты больше не хочешь ничего помнить, ведь даже сына, того, кто был тебе дороже всего, в ней уже нет. Ты живешь среди кошмаров и стонов, испуганная и одинокая. Я знаю. Джулиана. Я встаю. Благодарю медсестру и протягиваю ей руку, чтобы ей не пришло в голову проводить меня. Она называет номер палаты. 507. Джулиана. Пора.

XXIV Нас снова трое (август 2002)

Я иду по коридору западного крыла. Из громкоговорителей, установленных по всей больнице, разносится голос — голос, созывающий на молитву. Во всей больнице мужчины и женщины, у которых еще остались силы, тихо прикрыв глаза, читают Ave Maria, чтобы облегчить страдания умирающих. Я не останавливаюсь, не молюсь, я иду дальше.

Палата 507. Останавливаюсь. Я у цели. Я здесь, мать. Через несколько мгновений я открою дверь и увижу тебя. Пытаюсь представить себе, как это будет. Когда я войду, ты будешь стоять ко мне спиной. Меня, конечно, удивит теснота палаты: маленькая квадратная комнатка, в которой почти все занято кроватью. Окно в глубине, видны деревья. Все больничные палаты одинаковы. Итак, ты будешь стоять у окна, в бесформенном, обвисшем халате, не подпоясавшись. Я помолчу немного, а потом негромко окликну тебя. Джулиана! Ты медленно обернешься. В этот момент я пойму, что ты тихонько разговариваешь. Давно ли ты стоишь вот так у окна и с кем беседуешь? Ты смотришь на меня, пытаясь понять, кого я тебе напоминаю. Откуда я и какое отношение имею к тебе, к твоей прошлой жизни. Тогда я, наверно, скажу: «Я твой сын» — тихо-тихо, шепотом, словно прося прощения. «Я твой сын», но не решусь подойти к тебе. Твои брови нахмурятся. Лицо исказится недоверчивой гримасой. Ты постараешься что-нибудь вспомнить. Но вспомнишь ли ты своего сына? Своего Пиппо, которого ты так давно не видела и постаралась совсем забыть?

Я прислоняюсь спиной к стене. Дверь справа от меня. Я стараюсь успокоиться, потом, очень медленно, осторожно, нажимаю на ручку двери.

Я умер, Джулиана, я умер, мать, и я возвращаюсь. Со мной отец, я несу его в себе. Пора тебе узнать, что он пошел за мной в ад и сделал то, о чем ты его просила. Я похож на него, правда? Чертами и овалом лица. Возможно, это смутит тебя больше всего. Ты вдруг подумаешь, не Маттео ли это здесь, перед тобой, но только почему он так молод. Все смешается в твоей голове, мать, и это нормально. Я пришел, чтобы ты в мыслях поцеловала Маттео, чтобы он почувствовал там, где он сейчас, что ты снова любишь его. Только он один во всем мире смог совершить такое. Я сын, вернувшийся из преисподней. Ты будешь смотреть на меня. Мать. Ты уже не сможешь отвести от меня глаз и внезапно улыбнешься. Улыбнешься улыбкой древней, как мир, но в ней будет свет первого дня творения.

Я набираю в грудь воздух, как перед прыжком в воду. Открываю дверь. В глаза мне бьет белый свет.

Мы снова втроем. Вместе с отцом я вхожу в палату, где ты живешь со своим безумием. Он дрожит, как и я, хотя никогда ничего не боялся. А сейчас ему страшно. Он так давно ждет, что ты посмотришь на него с любовью. Я открываю дверь. В это мгновение, Джулиана, смерть больше не существует. Нас трое, и мы живы. Свет в этой жалкой комнатке на несколько секунд обретает яркость мирных дней. Я перед тобой и не решаюсь подойти к тебе. Я смотрю на тебя. И говорю: «Я твой сын». Слышишь ли ты меня? Понимаешь ли ты меня, несмотря на все свое безумие? Ты смотришь на меня. Долго. Странно. Я застыл на месте. Отец тоже притих. Мы здесь. Все трое. Время словно остановилось. Потом, с изяществом и неспешностью счастливых времен, ты раскрываешь нам свои объятья.

Я написал эту книгу для близких мне людей, которых уже нет в живых. Для мужчин и женщин, общение с которыми помогло мне стать собой. Для тех, кто вложил в меня частичку себя. Для родственников и друзей, с которыми мне посчастливилось встретиться в жизни. Все они, покидая этот мир, унесли с собой и частичку меня самого. Позвольте мне назвать их поименно: Матиас Кузен, Жан-Ив Дюбуа, Симона Годе, Серж Годе, Лино Фуско, Юбер Жинью. Я буду счастлив, если эта книга развлечет их. То, что написано здесь, оживает там.

Примечания

1

Инженер (итал.). В Италии имеет статусный характер, используется в обращениях и указывает на руководителя промышленного предприятия (Здесь и далее прим. перев.).

(обратно)

2

Окружная дорога (итал.).

(обратно)

3

Эй, Анто, иди сюда! (итал.). Анто — уменьшительное от Антонио.

(обратно)

4

Анто, иди играть! (итал.).

(обратно)

5

Букв. «то, что рассекает Неаполь» (итал.). Улица с таким названием делит город на две части. Расширительно — кварталы старого города.

(обратно)

6

Твердый сыр из коровьего молока — в виде шара, груши или цилиндра.

(обратно)

7

Профессор (итал.).

(обратно)

8

Имеется в виду землетрясение, которое произошло в Южной Италии 23 ноября 1980 года. В результате семи толчков силой 6,6 баллов по шкале Рихтера погибло 3 тысячи человек, столько же было покалечено, остались без крова 200 тысяч человек.

(обратно)

9

Падре Пио (1887–1968) — Пио из Пьетрольчины, в миру Франческо Форджоне, итальянский монах-капуцин, канонизированный католической церковью. Получил широкую известность из-за стигматов на теле и приписываемых ему чудес.

(обратно)

10

Моцарелла из молока буйволицы (итал.).

(обратно)

11

Бутерброд (итал.).

(обратно)

12

Сумасшедший поп (итал.).

(обратно)

13

Вид пасты (итал.).

(обратно)

14

Погребальные египетские портреты I–III вв. Впервые были описаны в 1615 г. итальянским исследователем Пьетро делла Валле. Свое название портреты получили по месту первой крупной находки в Фаюмском оазисе, где в 1887 г. их обнаружила экспедиция британских археологов во главе с Флиндерсом Питри.

(обратно)

15

Дядя (итал.).

(обратно)

16

Город оливкового масла (итал.).

(обратно)

Оглавление

  • I Мертвые воскресают (август 2002)
  • II Кровь на улице Форчелла (июнь 1980)
  • III На коленях перед моей могилой (август 2002)
  • IV Дороги одиночества (сентябрь 1980)
  • V Верни мне сына или отомсти за него (сентябрь 1980)
  • VI Прощание с Грейс (август 2002)
  • VII Бар Гарибальдо (сентябрь 1980)
  • VIII Джулиана уходит (сентябрь 1980)
  • IX Призраки Авеллино (август 2002)
  • X Мольбы безутешной матери (сентябрь 1980)
  • XI У меня нет матери! (август 2002)
  • XII В компании мертвецов (ноябрь 1980)
  • XIII Забытые врата Неаполя (ноябрь 1980)
  • XIV Лес гарпий (ноябрь 1980)
  • XV Страна мертвецов (ноябрь 1980)
  • XVI Неаполь содрогается (ноябрь 1980)
  • XVII Письмо отцу (август 2002)
  • XVIII Погребальный звон (декабрь 1980)
  • XIX Аббатство Калена (август 2002)
  • XX Последнее проклятие Джулианы (декабрь 1980)
  • XXI Стволовая гниль (август 2002)
  • XXII Там, «где облегчают страдания» (август 2002)
  • XXIII Последний коридор (август 2002)
  • XXIV Нас снова трое (август 2002) Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Врата ада», Лоран Годе

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!