«Парковая зона»

815

Описание

Действие романа охватывает период от шестидесятых годов прошлого века по настоящее время. Центральный герой произведения – Иван Захарович Метёлкин, прошедший тяжёлую и не всегда однозначную жизнь. После окончания сельской школы судьба его связала с ребятами городских окраин со всеми характерными чертами той среды – частые попойки, тяжёлая физическая работа. Мечта стать инженером, кажется, рухнула навсегда, но здравый смысл и желание побороть в себе маргинальные начала заставили Ивана окончить технический институт и стать руководителем на монтажных площадках строящегося города. Но вот грянула, так называемая перестройка, и всё кардинально поменялось: не стало любимой работы. В маленьком городе устроиться на другую невозможно, и вот используя старые связи, Иван Захарович устраивается охранником в санаторий, в эту парковую зону, где и происходят основные события…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Парковая зона (fb2) - Парковая зона 1124K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Аркадий Васильевич Макаров

Аркадий Макаров Парковая зона

© ЭИ «@элита» 2013

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Сколько хочешь, плачь и сетуй, Ни звезды нет, ни огня! Не дождешься до рассвета, Не увидишь больше дня! В этом мире, в этой теми Страшно выглянуть за дверь: Там ворочается время, Как в глухой берлоге зверь. Сергей Клычковиз эпоса вогулов «Янгал-маа»

Пролог

Мартовская ночь, обмякнув после застарелых морозов, покойно улеглась на гранитные ступени белокаменного дворца.

Несмотря на пролетевшее столетие, на гражданские бури и непогоду, во всем дворце: и в граните, и в мраморной облицовке, опоясывающей его по высокому фундаменту, – угадывалась державная незыблемость.

Дворец этот – достопримечательность города Талвиса, и какой житель, подгоняемый бытовым любопытством и завистью к прошлым временам, не бывал здесь, не цокал языком, осматривая замысловатую лепнину высоких потолков и настенную роспись, местами осыпавшуюся и подновленную умелыми художниками?

Дворец когда-то принадлежал братьям Евсеевым – богатым купцам, известным в старой России меценатам, у которых не оскудевала рука, протянутая бездомным лишенцам и сиротам.

Несчитанные богатства, заработанные еще их дедом – крепостным моршанским крестьянином Евсеем, сметливым и оборотистым мужиком, – внуки пустили в дело, построив в окрестностях Талвиса несколько мануфактур, выросших потом в суконную фабрику, обставленную передовым английским оборудованием.

Законы капитализма везде одинаковые, да люди разные.

За свою благотворительность братья были отмечены самим государем.

Богатей, Россия! Мчись, тройка-Русь, не ослабляй вожжей, возница – разнесут вдребезги!..

Но то дела давно минувших дней. Разгулявшихся коней кто остановит?

Сейчас уцелевший после разрушительной скачки времени по российскому бездорожью дворец местные власти удачно приспособили под санаторий, что как нельзя лучше подходило к его внешнему пышному облику дворянского гнезда. Хотя дворян, в том понимании, в каком мы привыкли их представлять по произведениям русских классиков, этот дворец никогда не видел.

Едва успел высохнуть благородный алебастр высоких плафонов, еще не улетучились благовония от курильниц, кадивших во славу и благополучие дома, как за дверью неукротимая тройка ископытила и втоптала русское дворянство в грязь, из которой и головы не высунешь – снимут.

И вот теперь, уверовав, что все болезни от нервов, а не от удовольствия, здесь поправляют здоровье не то чтобы очень уж богатые, но состоятельные граждане.

А раньше, при Советах, тут отдыхали местные заводчане, строители, управляющая интеллигенция, одним словом – фабричные люди.

«Дом Евсеевых», как зовут местные жители дворец, возвышается на крутом открытом берегу широкого в этом месте канала, прорытого пленными турками в позапрошлом веке, стянувшего с двух концов излучину реки Цны.

Конечно, выбор места для постройки дворца был не случаен: огромный, в несколько гектаров, парк с тенистыми деревьями, еще помнившими суровые капища мордвы, охотников и бортников, первых поселян и подсобных строителей города-крепости, воздвигнутой здесь, на реке Цне, в отместку набегам степняков на тучные черноземы и определившей дальнейшую судьбу Дикого Поля.

Река времени текла, огибая высокий берег с дворцом и парком, с храмом на травянистом холме неподалёку, мимо города Талвиса, хоть и областного центра, но провинциального и тихого, как все города Черноземья.

Прошедшая Отечественная война, конечно, не обошла и Талвис. Морозная зима – не тетка, а жить хочется всем, и потихоньку, минуя властные запреты, деревья парка – свидетели державной поступи молодой России – перекочевали в прожорливые, горластые печи-голландки жителей Талвиса.

От всей языческой роскоши остались с десяток развесистых лип да огромный кряжистый дуб, перед которым задумчивая мордва била поклоны, молясь своему верховному кумиру.

Говорили, что дубу этому, почитай, лет за тысячу будет, и околдован он истуканами мордовскими, идолищами погаными, которые до сих пор его оберегают от пилы и секиры.

Пробовали не раз ночкой темной повалить его навзничь: это ж сколько кубов жарких поленьев будет!

Да ничего не вышло.

Был один такой ухарь: размахнулся топором, хотел только ветку срубить, а топор возьми да отскочи от сучка, как от камня, да обушком и попал в лоб своему хозяину. Наутро нашли его под дубом с проломленным черепом.

Брались пилить, да видно у пилы зубья не те – искрошились. Даже сам библейский Илья-пророк, оберегая христианскую веру, саданул его молнией в самое темя, да только верхушку отсек. А может, это и не Илья был, а сам обойденный в почестях Перун швырнул в него, заклятого, горсть огненных стрел, да не сладил. Как знать!

Вот и стоит, обхватив мозолистыми лапищами матушку-землю, дубище-патриарх, перед которым теперь, в наше безверье, молодожены, мучаясь дурью, вместо свадебного стола пиры справляют, фотографируются, в отцы-крестные его зовут…

Но это поверье – только блажь людская или память темная языческая.

Стоит дуб-богатырь, руки-ветви раскинул, а в каждом рукаве жар-птица до осени прячется. Как упадут золотые перья на землю, – значит, всё: зима подметать идет, в белый подол эти перья собирать станет.

На смену многодумной дубраве пришли другие деревья, как поспели заменить родовую степенную знать говорливые простолюдины, проглядевшие тяжёлую поступь времени и гомонящие теперь об утраченном.

Парк большой, деревьев много, да все не те: скороспелые тополя, клены, березки, сосенки да жидкоствольные рябинки – снегириное лакомство, забава дроздам да свиристелям из заречного леса.

Говорят, деревья повторяют судьбу человека. А человек?..

Поваленное дерево, по давним русским поверьям, наверное, взятым ещё у друидов, несёт несчастие тому, кто приложит к этому руку. Если не по нужде его срубит, а по прихоти.

В этом Иван Захарович Метелкин, скромный герой данного повествования, недавно убедился сам.

…Дерево умирало медленно. По его жилам ещё бродил сок жизни, но оно уже было обречено, хотя само не знало об этом: оно всё так же трепетало листочками, весело перебирая струны солнца, отчего в который раз рождалась музыка лета – тихая и ясная, какая бывает в средней полосе после майских дождей и гроз, когда устанавливается хорошая погода, предвещая богатый урожай и осенний достаток.

О том, что дерево умирает, первыми узнали птицы – они стали избегать его, будто ощущали какую-то невидимую угрозу. Воробьи больше не бранились в его листве, выясняя отношения. Однажды из своего окна Метелкин увидел, как, возбужденно крича на лету, к дереву устремилась тётушка-сорока. Спикировав в зелёную крону, она тут же взметнулась вверх, словно это была не крона, а костёр.

Тополь умирал молча и в одиночестве, и хотя оставался могучим и раскидистым, в нём не стало слышно прежнего беспечного щебетанья, особенно заметного в ранние утренние часы, когда бледно-зеленая полоска неба на востоке только намекает на приближающийся день.

Эти перемены Иван Захарович уловил сразу после того, как всё случилось…

Всё утро раздавался истеричный визг мотопилы. Была осень, и Метелкин решил, что в соседнем дворе хозяйственные мужики заготавливают дрова на зиму. Иван Захарович с неудовольствием (не дали выспаться) подумал о ранней деятельности соседей.

Дело в том, что рядом с его многоэтажкой стоял особняк, который вовремя не успели снести местные власти, и он так и остался оплотом частной собственности, окружённый со всех сторон новостройками. Снести частную собственность районной администрации оказалось ни в жилу – не было денег, а главное, желания.

Когда-то у особняка был рачительный хозяин: почерневшие от времени подсобные строения до сих пор вызывали уважение. Небольшой огородик, обнесённый дощатым забором, исправно кормил жильцов этого дома, но потом, после смерти старых хозяев, зарос канадской лебедой и чернобылом.

В родительском доме остались жить по праву наследства два брата. Пьянь несусветная! Метелкин каждый вечер из окна наблюдал, как они с матерной бранью и угрозами, непонятно в чей адрес, на полусогнутых добирались до дому.

Пить-то пей, но надо и закусывать! А закусывать зачастую им было нечем. Прошли времена, когда только за один выход на работу платили хоть небольшие, но деньги.

Как-то незаметно братья остались не у дел, а «кушать хотца» каждый день. Вот они и решили по лебеде и чертогону высадить картошку.

Мешок весной положили в землю, а осенью полмешка взяли. Дёргать за космы канадскую «красавицу» – дело хлопотное. Братанам это было не под силу, вот и уродилась картоха-кроха.

Братаны всю вину свалили на дерево. Это она, мол, ветвистая зараза, свет огороду застит. Хотя тень от дерева и в зимний день, как не тянется, а до огорода не достаёт.

Срубить дерево сразу под корень братаны не смогли и окольцевали своего зелёного врага двумя надрезами. Осенью было ещё ничего, а по весне надрезы стали сочиться, поливая траву у комля пахучей влагой.

От тополя потянуло сыростью – верным признаком скорой кончины. Полчища муравьёв чёрной шубой покрыли низ дерева до самых этих надрезов. Наглотавшись, теряя рассудок, муравьи вместе с соком стекали на землю. Слегка обсохнув и протрезвев, они трусцой добирались до источника, чтобы снова впасть в наркотическое забытьё и сползти вниз. И так до бесконечности.

К муравьям дерево было равнодушно – сок всё равно без пользы обливал ствол, испаряясь на воздухе и превращаясь в желто-белую студенистую массу, липкую на ощупь, в которой, насосавшись, увязали отяжелевшие орды.

Тополь их не замечал и по-прежнему шумел на ветру распускающимися листочками.

Первое предвестие умирания появилось, когда на ветвях, будто из ничего, вдруг материализовались белые безглазые существа, похожие на бабочек, которых Метелкин, сколько жил на свете, никогда не видел. Явившись из запредельного мира, они стали готовить душу дерева к уходу.

Безгрешная жизнь деревьев, разумеется, не противна Богу, и в райских кущах для любого из них всегда найдётся место, в отличие от нас грешных.

Бабочки, эти молчаливые и верные посланники Смерти, исполняли какой-то ритуальный танец вокруг кроны – вместилища души дерева.

Бабочек было так много, что пыльца с их бумажных крыльев белой пудрой висела в воздухе, да и сами бабочки, исполнив свой долг, снежными хлопьями валились на землю, покрывая траву мучнистой пылью.

Сразу же после этих белых херувимов на дереве: на стволе, ветвях и листьях – появились темно-зеленые гусеницы. Они были похожи на маленькие складные мерительные инструментики. Складываясь и раскладываясь, гусеницы словно обмеривали дерево, готовясь шить ему саван.

В летний полдень, устав от работы, гусеницы блаженно отдыхали, повиснув на едва видимых шёлковых нитях. Покачиваясь на лёгком ветерке, они, в дрёме переждав жаркие часы, к вечеру снова устремлялись на дерево, продолжать свою мрачную работу.

Потом исчезли и гусеницы, опутав тополь мутной полупрозрачной тканью, похожей на старую застиранную марлю.

Кое-где саван прорывался, грязные его лохмотья полоскались в прозрачном воздухе, показывая всю непристойность тленья.

Кора дерева, отслаиваясь, отваливалась кусками и тоже свисала на высохших сухожилиях, обнажая бурое окоченевшее тело.

Иван Захарович всячески избегал смотреть в окно, чтобы не видеть печальное зрелище, от которого начинало першить в горле.

К осени всё было кончено.

Костлявое, безобразное многорукое дерево тщетно старалось зацепиться за пролетающее облако, чтобы оторваться от земли вслед за душой. Но – увы!

Под первыми осенними дождями зрелище стало ещё горше. Холодный порывистый ветер не заламывал, как прежде, ветви, а только злобно свистел в засохших прутьях.

В народе говорят, что сухое дерево у дома – к несчастью и близкой смерти кого-нибудь из рядом живущих людей.

Так и случилось.

По первому зазимку, то ли от мороза, то ли от ветра-холодрыги, дерево рухнуло, расколовшись до самого комля. Проломив крышу и потолок, тополь придавил братьев, сидевших в это время за пустым столом в горестный час похмелья.

Братьев схоронили соседи, а дерево долго ещё лежало, упираясь раскоряченными ветвями в землю. Как будто хотело, да не могло подняться – слишком сильно земное притяжение.

Кстати сказать, и в то лето у братьев урожай не вышел – чертогон задушил картофельные ростки.

Такие вот дела бывают на белом свете…

И одинокий тополь способен мстить. А лес или парк? Если каждое сгубленное дерево начнет сводить счеты, где спрятаться человеку от возмездия?

Вот и здесь от некогда живописного парка осталось одно воспоминание. Со всех сторон его потеснили дома-новоделы, где на первое место выпирает тщеславие и безвкусица – такие же, как у их обремененных золотыми цепями и браслетами хозяев. Бывший коммунистический и комсомольско-космополитический охлос, разжиревший на объедках и забывший свое подлое происхождение, выхваляется нахватанным с одобрения ныне власть предержащих.

Теперь парк стал хиреть и скукоживаться. Строительный мусор: обрезь, цементная крошка, битый кирпич, грязно-белые остатки извести – паршой покрыли недавно густые, никогда не кошеные травы, чахлый вид которых сегодня приводит в уныние.

Но не все так худо в этом мире! Если согласиться с мнением горожан, то и парк этот, и Евсеев дом еще очень даже хороши, и нечего привередничать!

Может быть, оно и так.

Он, горожанин, обкурившись асфальтовыми испарениями и автомобильным чадом, посетив этот парк, вздохнет полной грудью, зажмурится, и лицо его расползется в улыбке: «Ах, как хорошо-то здесь!»

Действительно, несмотря ни на что, парк еще удивляет какой-то запредельной таинственностью, словно в каждом дереве: в березке, в кленочке, в тополе – тоже живет Божья дудка. Стоит только остановиться и прислушаться, как тихая густая музыка заполнит все твое существо. Звука нет, а ты его слышишь.

Вибрация в пространстве живого – это радость встречи солнца, каждый луч которого создает то, что мы называем гармонией.

Вот ведь слово какое! Гармония! Гармонь.

Да, гармонь… Кто теперь знает ее тоскливые вздохи по русскому раздолью, ее звонкие и радостные переливы, когда гармонист отдохнувшими пальцами пробежится наскоро, едва касаясь клавиш… Так пробегает, пробуя зеленые листочки первыми каплями, летний дождь, перед тем как разыграться весело и звонко – по траве, по лужам, по крышам.

Гармонь – это и сваха, и сводница, и разлучница, и утеха молодой удали.

Кто в наше время еще помнит цветастые карагоды на вытоптанных каблуками полянах, где жениховались и невестились многие поколения хлеборобов и ратоборцев России?

Разве может электронная музыка, рожденная вибрацией тока, заменить живую душу русской тальянки? Это все равно что сравнивать тексты на интернетовских сайтах с рукописными книгами, которые действительно заполнены живыми знаками, а не мертвыми электронными символами…

Да что там говорить! То, что есть – не бережем, потеряем – ищем.

Там, где щербленный гребень из вновь посаженых елей уже прочесывает парк, спускаясь к странному одноэтажному строению с высокой трубой местной котельной и примкнувшей к нему, плечо в плечо, то ли прачечной, то ли бани, то ли спортивного комплекса с кухней, а может, и всего вместе взятого под одной крышей, произошло то, что не могло бы произойти никогда с героем, нет, лучше – персонажем данного повествования. Ну какой он герой?..

1

На вневедомственную службу охраны Иван Захарович Метелкин попал хотя и по «блату», но совершенно случайно.

Один весьма удачливый товарищ Метелкина, подполковник милиции в отставке и аппаратный работник областной администрации, используя свои связи, устроил Ивана на дефицитное место санаторного сторожа, и стал Метелкин вхож и во дворец братьев Евсеевых, и в принадлежащий санаторию парк, который все еще служил зеленым заслоном от городского гомона и гари.

Место сторожа из-за скудности жалования спасти Метелкина от безденежья, конечно, не могло, но на проезд в два конца – на работу и обратно домой – хватало, даже оставалась некоторая сумма на сигареты, поэтому Иван Захарович с энтузиазмом написал заявление и принял пост у широкого, как шкаф, мужика, неосмотрительно сунув в тиски его кулака свою не то чтобы изнеженную, но далеко не мозолистую ладонь.

Предвкушение уединенности свободных вечеров, которых Метелкину так не хватало в житейской круговерти, стушевало боль от рукопожатия.

Мужик, к которому Иван был поставлен сменщиком, помимо охраны объекта занимался еще и сапожным делом: и уснуть не уснешь, и приработок надежный.

Хорошо бы и Метелкину такое ремесло в руки, но он был дипломированным инженером и к дратве не имел никакого отношения…

Смахнув со служебного стола обрезки резины и кожи и спрятав в потаенное место свой инструмент, сменщик строгим взглядом дал понять, что к этим вещам у Метелкина не должно быть никакого интереса. Занимайся и ты, чем хочешь: железо куй или веники вяжи, если способный и ловкий.

– Ты вот эту кнопку не тронь, – сказал «шкаф», показывая Ивану на маленькую пуговку красного цвета распределительного щита у тихо гудящего аппарата с несколькими зелеными глазками в застекленном узком окошечке, – это аварийная кнопка связи с милицией. Заденешь невзначай, со спанья, – группа захвата с автоматами приедет. Потом замучаешься объяснительные писать за холостой прогон ментовской машины. Усёк? – почему-то подмигнул «шкаф». – А вот эти зеленые пиповки показывают номера охраняемых объектов. Если пиповка станет мигать, тогда как раз жми красную кнопку и на улицу не высовывай носа – грабеж со взломом! Гопники шутковать не умеют, а черепок проломят. Пусть воруют. Не мешай им. Для этого ментяры есть, у них зарплата хорошая. А ты на рожон не лезь, не наше с тобой это дело. Главное – через каждые два часа делай обход точек – складов, значит. Там тоже возле дверей и ворот кнопки, вот их надо нажимать обязательно при каждом обходе. Если через два часа сигнала от тебя на центральном пункте не будет, менты тоже примчатся. Могут и по шее дать, если проспишь свое время. Ты мне закурить дай, а то свои жалко докуривать, всего пара штук осталась, – сказал сменщик и хлопнул Ивана по плечу так, что тот прогнулся.

– Ну и лапа у тебя, как лопата совковая! – Метелкин миролюбиво протянул мужику сигарету, которая тоже была предпоследней. – Ключицу обломил…

– Не ссы! – сказал мужик. – Все – путем! – и, отшвырнув от себя дверь сторожки, нырнул в набухший влагой серый войлок начинающего вечереть дня.

«Шкаф» был ловок и силён, и после его ухода Иван Захарович Метелкин стал немного сомневаться в правильности своего решения поработать сторожем.

В самом деле, какие барыши сулила ему эта служба? Если вычислить стоимость проезда сюда и обратно, как накладные транспортные расходы, выражаясь языком счетовода, в активе остается только сумма для поддержания никотиновой зависимости, то есть деньги, конвертированные в ядовитый дым. Проще бросить курить. И здоровье поправишь, и на такую работу ходить не надо, чтобы просиживать бессонные ночи в собачьей будке, отведенной под сторожку, охранять, как цепной пес, кладовые очередного общества с ограниченной ответственностью – «ООО», козырной процент акций которого ухитрился переписать на себя ушлый проходимец, присвоив право первой руки при дележе.

– Трезор, фас! Фас, Трезор!

– Гав! Гав! Гав!

У Ивана действительно из горла чуть не вырвался хриплый собачий лай. С ума сойти! Вот куда могут завести критические размышлизмы, если поддаваться их влиянию.

Иван Захарович осмотрелся по сторонам – маленькая, в два шага по периметру, коморка, продымленная насквозь никотиновой смолкой, дощатый стол в черных несмываемых пятнах сапожного вара, два вихлястых стула, выброшенных за ненадобностью из конторы и подобранных Божьей милостью, какое-то самодельное подобие вешалки и – все!

Единственной приметной вещью здесь была настольная лампа экзотического вида, представляющая собой гипсовую фигуру голой бабы во всем своем естестве, широкобедрой и задастой, натуралистическая красота которой могла бы поспорить с каменными изваяниями скифов.

Белотелая эта соблазнительница держала в вытянутой руке розовый шелковый зонтик, под которым ровным призывным светом горела электрическая лампочка. В самом интересном месте у барышни был впаян крохотный тумблер выключателя, так и зовущий к себе, чтобы им поманипулироватъ.

Неизвестный самодеятельный скульптор был гениален в своей скабрезности, вызывающей чувства не только эстетические.

Пощелкав несколько раз выключателем и убедившись в его полной исправности, Метелкин, расслаблено вытянув ноги, закурил сигарету.

Подлая эта привычка – дым глотать! Думаешь, что всегда можешь от неё отказаться, но этот отказ всегда откладываешь на будущие времена. Похоже на привязанность к развратной женщине, после близости с которой идешь домой, отплевываясь, с клятвенным убеждением не опускаться до животных прихотей, но потом, махнув рукой – а-а, это в последний раз! – снова покупаешь бутылку водки с куском дешевой колбасы и униженно скребешься в ее двери в предвкушении сладостного чувства…

Так часто бывало в молодости у нынешнего сторожа и инженерно-технического работника эпохи развитого социализма, Ивана Захаровича Метелкина.

«У, блудница вавилонская!» – вспомнив приключения юности, Иван Захарович благостно заулыбался.

Затянувшись поглубже куревом, он стал лениво выпускать кольца дыма в направлении белотелой красавицы под розовым абажуром. Кольца затягивало под зонтик, где в перегретом воздухе они взлохмачивались и горячим потоком выносились вверх уже сиреневым от подсвета дымом, как из благовонной курильницы. Фимиам разврату!

Иван улыбался, вспоминая «разврат» подросткового времени, в который неожиданно окунулся, как муравьи в белесоватую жижу умирающего тополя…

2

Тогда, на заре свой молодости, в первоцветных годах своих, Иван Захарович Метелкин, а попросту Ванька-Веник, водился с Мишкой Спицыным, по прозвищу Спица, который впоследствии дослужился до полковника госбезопасности, а в отставке окунулся в бизнес, да так и сгинул в прожорливом чреве Баал-Зебула, Молоха в нашем нынешнем понимании.

Нашли бывшего рыцаря своей страны с прострелянной башкой на городской свалке бомжи, которые и довели до сведения правоохранительных органов информацию о человеческом трупе среди скупых отходов местной промышленности и зловонного бытового мусора.

Мишка с Иваном были самыми настоящими закадычными друзьями, в том понимании, что, помимо прочего, любили и совместно закладывать за кадык.

Мишка проживал в старом просторном рубленом доме на территории районной больницы, где его мать работала главврачом, и квартиру им дали в бывшей хозяйской пристройке – удобно и хорошо. Подвал в доме тоже был просторный, выложенный бутовым камнем, – все сделано не в наше время, то есть на совесть. Там находился большой склад лекарств и медицинского оборудования, и там же хранились картошка и всякие соления на зиму для семейства столь нужного специалиста.

Ныряя с другом в подвал за припасами, Иван поражался обилию больших зеленых бутылей с притертыми стеклянными пробками. Бутыли эти плотно сидели в плетеных корзинах, простеленных соломой, как куры на яйцах.

Что было в бутылях, ребята не знали, и однажды Мишка решил спросить об этом у матери. Она ответила, что это вшивомор – яд такой, для уничтожения насекомых.

Ну, вшивомор так вшивомор! И на этом вопрос был исчерпан.

Ребята продолжали лазать в подвал, и если прихватывали что, так это витамины и марганцовку. Витамины тут же глотали, а из марганцовки делали светящийся порох.

Рецепт его изготовления весьма прост. Как известно из школьного учебника по химии, марганцовокислый калий при нагревании начинает обильно выделять кислород, и если к нему в известных пропорциях подмешать древесный уголь и алюминиевую пудру, то получится взрывная смесь с яркой магниевой вспышкой, не уступающая пороху.

Из этой смеси догадливые ребята делали ракеты: набивали картонную гильзу самодельным порохом, привязывали гильзу к наконечнику стрелы и, предварительно запалив с одного конца, по ночам пускали в небо. А, надо признаться, ночи в то время были – глаз выколи. Ни одного фонаря на улице. Электричество еще не проводили, а местный чахоточный движок на радиоузле был маломощным и питал только одну улицу, где жило все районное начальство.

Зрелище было потрясающее: горящая стрела вонзалась в черное небо, расцветая яркой вспышкой.

Жители, кто из общественников, грозились милицией:

– Спалите деревню, стервецы!

Но не спалили ведь…

Тут главное – рассчитать запал так, чтобы вспышка происходила на макушке подъема, на взлете, и все дела!

С коротким сухим треском разрывалась занавеска ночи, и свет выхватывал из черной бездны запрокинутые к небу бледные, худые восторженные лица да купы черных остолбеневших деревьев…

…Между белыми шапками плесени, в холодном погребе, зеленые пробки бутылок таинственно и призывно отсвечивали при керосиновой лампе.

В один из дней простая мысль заставила школяров усомниться в истинности слов матери: если в бутылях яд, то почему нет предупреждающей надписи?

Одна из посудин была откупорена, и из узкой горловины пахнуло резким, но уже знакомым спиртным духом. В свои пятнадцать лет друзья потихоньку в местной чайной уже пробовали рябиновый вкус, от которого сразу же становилось вольготно и жарко.

Отхватив блестящим скальпелем, которых в подвале было более чем достаточно, кусок тонкой полупрозрачной медицинской трубки, ребята без особых хлопот нацедили в стоящую рядом колбу граммов триста-четыреста розоватой жидкости, однозначно пахнущей спиртом, и решили предложить ее кому-нибудь на анализ. Самим попробовать было боязно: а вдруг это действительно яд?

Иван быстро сунул колбу за пазуху, и они вынырнули на свет божий, под яркое горячее солнце.

Куда податься?

В деревне жил один дед, звали его Шибряй, а прозвище он имел – Клюкало, за свою оторванную на войне ногу. Клюкало этот был большой любитель побаловаться свежатиной из шустрых полевых воришек – сусликов.

Сусличий промысел в то время был основным занятием деревенских ребят. Шкурки принимались в заготконторе без ограничений, а тушки они приносили Шибряю. Дед таким гостинцам радовался необыкновенно. Взвар делал в помойном ведре, другую посуду жена не давала.

Клюкало разжигал во дворе под высоким изогнутым таганом костер, ставил на таган ведро с розоватыми тельцами грызунов и нетерпеливо топтался, загребая деревянной ногой пыльную землю. Когда вода в ведре закипала, он, блаженно щурясь, широкой щепой снимал с отвара густую пену, подцеплял тушку и, по-кошачьи повернув голову набок, пробовал уцелевшими зубами побелевшее мясо.

За один присест Шибряй мог съесть штук десять-пятнадцать разжиревших на колхозных хлебах зверьков, ну а ежели под водочку, да с растяжкой, то и десятка три укладывал.

Пил он, разумеется, все подряд, лишь бы булькало и першило в горле. Такого вшивомор не одолеет, дед и ацетон пробовал пить и – ничего, не загнулся…

Товарищ все уговаривал Ивана, а заодно и самого себя, мол, что делать – животные гадостей не пьют, на них опыт не поставишь, остается только один дед Шибряй, тот все сможет. И, уверовав в правоту своего дела, закадычные друзья смело пошагали по широким сельским улицам к дегустатору.

Но у палисадника Шибряева дома путь им перегородил Колька Манида – здоровенный малый лет девятнадцати, работавший после школы, перед Армией, на радиоузле монтером.

Манида водил дружбу с сыном Шибряя и прослыл на селе безотказным утешителем женских судеб. Бабы поговаривали, что Колька в этом деле был большой мастер.

Видать, Манида уже приложился у Шибряя и стоял теперь навеселе, широко улыбаясь.

– А-а, привет активистам-онанистам! – Манида растопырил руки, чтобы перехватить недорослей. – Кто дрочет, тот баб не хочет! А ну-ка, ну-ка, покажите ручки! – гоготал он. – От Дуньки Кулаковой на ладонях шерсть должна расти.

Мишка Спицын с готовностью выбросил руки ладонями вверх: на, мол, смотри – никакой шерсти на ладонях не растет.

Иван показал только левую ладонь – правая рука его бережно придерживала за пазухой стеклянную колбу с неизвестной пока жидкостью.

Манида, заинтересованно запустил Ивану подмышку свою лапищу и, выхватив колбу, извлек ее на свет.

– Вот те раз! – воскликнул он. – К химичке направились с реактивом-то? Ну-ну, привет ей от меня! Скажите, что зайду скоро. Она у меня в очереди на послезавтра, – Манида вытащил из колбы бумажную пробку и уткнулся в горлышко здоровенным носом. – Э! Да тут разобраться надо! Никак – С2H5OH? Учил, учил химию! Я у этой Нинки Иванны все больше на повторных уроках ума набирался. Любила она меня без обеда оставлять, а во вторую смену – без ужина. Ох, и вопросики мне тогда подкидывала! – от приятных воспоминаний он сладко зажмурился. – Я эту реторту ей сам занесу. Не беспокойтесь. Все будет – хок-кей!

Покачав в тяжелом кулаке колбу, Манида опрокинул ее, сделал несколько глотков, отнял от губ и, скривившись, шумно выдохнул из себя воздух.

Ребята опасливо глядели на него: что будет?

– Н-да! По-моему боярышником отдает. За чистоту реакции не ручаюсь, – он, разомлев, попридержал школяров за плечи. – Очковые ребята! Молотки! А что трением молофью добываете – это ничего. Я и сам иногда для разнообразия этим способом пользуюсь. И – ничего, ништяк! – Колька выставил перед ними торчком две большие и загребущие ладони. Колба уже болталась в его широком кармане. – Во! Ни одной шерстинки нет! А за посудой потом зайдете.

Легонько столкнув пацанов лбами, он повернулся и крупным неровным шагом направился к своему дому.

Сомнений не было. Ребята понимающе переглянулись и не сговариваясь двинулись обратно к подвалу.

Время было августовское. Грустно шуршал пожухлый чертополох по краям пустынных огородов. Летние каникулы заканчивались, скоро идти в школу, и подростки решили элегическую эту пору отметить, как водится, хорошей выпивкой, благо продукт проверен – яда не обнаружено.

Весь их энтузиазм и творческий пыл остудила няня – домработница в семействе главного врача. В этот день она, как на грех, вздумала заниматься засолкой огурцов, и подвал был под ее бдительным контролем. Нырнуть туда – никакой возможности. Она, засучив рукава, ошпаривала крутым кипятком у самого входа в вожделенные закрома большую дубовую кадушку.

Заметив ребят, няня строго пригрозила пальцем и тут же заставила таскать неподъемные ведра из больничного колодца такой глубины, что он казался бездонным.

Теперь они с ненавистью крутили огромный скрипучий барабан и, плеская на землю, носили бесконечную воду.

Но… был день, и была пища.

Наутро, чуть свет, наспех умывшись, Иван уже нетерпеливо свистел под окном своего дружка с намерением осуществить их вчерашние замыслы.

Долго свистеть не пришлось.

Нырнув в подвал, они быстренько нацедили в пол-литровую бутылку боярышника, рассовали по карманам картошку, не забыв прихватить огурчиков вчерашнего засола. Мишка, вооружившись операционным ножом, быстро отхватил приличный шматок домашней копченой грудинки, висевшей тут же у потолка на черном кованом крюке.

После такого набега, тихо просочившись за дверь, они огородами подались на речку.

Там, над песчаным свеем, на пустынном крутом берегу реки имелась потаенная пещера, вырытая неизвестно кем и неизвестно когда. Это было их так называемое «разбойничье место», где ребята играли в свои, не всегда безобидные мальчишеские игры.

В пещере было все для «культурного» отдыха братьев-разбойников.

Во-первых, имелась коробка золотого пахучего флотского табака и две курительные трубки, приобретенные по случаю Мишкиного дня рождения, когда мать, расщедрившись, отвалила ему на морс и леденцы приличную сумму.

Дабы табак, как и порох, всегда оставался сухим, ребята предусмотрительно пересыпали его в большую металлическую коробку из-под индийского чая, а трубки, после того как накурились до одури, спрятали, завернув в газету, под слой перетолченной, рассыпанной на полу соломы, в самый дальний угол.

Во-вторых, тут же под рукой, на широкой дощатой полке, расположенной поперек всей пещеры, всегда находились котелок, соль, хлеб и спички.

Для того времени запасец был совсем неплохой, к тому же охапка сухих дров всегда аккуратно пополнялась за счет того, что плохо лежало на сельских задворках.

Конечно, для полного счастья не хватало какой-нибудь пленницы. Но что поделаешь? Ровесницы их почему-то не жаловали, а с малолетками, которые крутились под ногами, играть в куклы подростки боялись.

У Ивана была надолго сохранившаяся рыбацкая привычка – прятать где-нибудь в кепке или за воротником крючок с леской, так, на всякий случай. Удилище с поплавком смастерить всегда можно, а рыбка в то время – слава КПСС! – водилась. И уха, конечно, не помешала бы…

И вот, пробираясь мимо изб, ребята решили наковырять червячков в унавоженной с весны куче, где деловито копались куры. А, надо сказать, червяки там водились отменные. Их с большим аппетитом глотали не только куры, но и любая рыбная братия.

Разворошив кучу, молодые рыбари присели, выбирая насадку пожирнее, но тут их осенила великолепная мысль: курица в собственном соку нисколько не хуже ухи, а, может быть, даже питательней!

Как же могут разбойники да без дичи?

Быстро размотав тугую, из шелковой нити, леску, Иван насадил толстого, извивающегося, как грешник в аду, дождевого червя и мигом подбросил наживку отпрянувшим было курам. Озадачено повернув голову, черная с ярко-красным гребнем хохлатка клюнула несколько раз обеспокоенного червяка и разом заглотила его.

Не понимая, что случилось, хохлатка икнула и вдруг, заполошно захлопав крыльями и прижимая голову к земле, заголосила на все село так, что сидящие в сладкой дреме вороны с карканьем сорвались с растущей рядом ветлы и закружили, как рваные листы горелой бумаги.

Подтащив упирающуюся добычу, Иван сунул под растрепанное крыло ее пламенеющую голову.

Сразу стало тревожно и тихо.

Воровато оглянувшись, подростки как ни в чем не бывало продолжили путь к речке по заросшей лопухами меже, держа под неусыпным контролем добычу, которая отчаянно царапалась своими острыми когтями.

Пещера, в которой они собирались отметить конец лета, находилась на том берегу, где разросшийся краснотал образовывал непроходимую чащобу. Рядом торчали из воды черные сваи бревенчатого моста.

Мост этот был однажды по полой воде разрушен пьяными подрывниками, которые, не рассчитав заряда аммонала, вместо льда подняли на воздух единственную на селе переправу.

Теперь переходить речку надо было вброд по илистому зыбкому дну.

Ильин день уже прошел, и упругая речная струя стала светлой и знобкой, лезть туда не хотелось, и друзья бросили жребий – кому кого придется переносить на горбу через брод.

То ли Мишка Спица словчил, то ли и впрямь так крутанулась у него в руке монета, но лезть в воду пришлось Метелкину.

Засучив штаны, покрякивая и качаясь под тяжестью упитанного Мишкиного тела, Иван медленно пробирался к другому берегу, уходя по щиколотку в податливую тину.

Притихшая было курица неожиданно выпорхнула из рук, плюхнулась в воду и, бешено колотя крыльями, крепкими, как гребной винт, бросилась под шаткие ноги «перевозчика».

Удар был такой силы, что оба приятеля тут же оказались в речке.

Крылатая жертва еще пыталась выкрикнуть что-то гневное, но вода равнодушно относила ее вниз по течению.

Леса была длинной, и курицу унесло далеко, пока она не остановилась, зацепившись ниткой за корягу. Фыркая и по-мужски матерясь, приятели перебежали брод и подтянули к себе разом обмякшую добычу.

И вот тогда можно было понять, почему сельский шалопай Мишка Спица дослужился до столь высокого чина в карающих органах…

Он не торопясь подхватил недоутопленную хохлатку, зажал ее голову между указательным и средним пальцами правой руки и резко, как бросают соплю, тряхнул птицу к земле.

Через мгновение Иван с удивлением смотрел на сонно зевающую голову с красной короной в Мишкиной горсти, а внизу, у ног, на влажном песке, выталкивая из хрипящей гортани кровь и что-то брезгливо отстраняя чешуйчатыми лапками, вытягивалась в последней судороге чернушка.

От шеи к голове в Мишкином кулаке тянулась кровавой жилой шелковая леска.

Крючок засел так глубоко, что пришлось сматывать с пальца леску и протаскивать через нее, как оторванную пуговицу, клювастую хохлаткину голову.

Спицын, размахнувшись, забросил ее по ту сторону обломков моста, и она, булькнув, ушла на глубину кормить раков.

Что было делать? Иван подхватил за ноги раскинувшую веером крылья добычу, и они, роняя с одежды неисчислимые капли воды, встряхнувшись по-собачьи, подались к своему «разбойничьему месту» – в потаенное логово, где ни одна душа не могла помешать им сотворить желаемое.

Обогнув по пути топкую лощину, заросшую ивняком и кугой, где паслись, отфыркиваясь и хлеща себя хвостами по бокам, несколько колхозных лошадей, ребята остановились возле навалившейся на берег раскидистой ветлы у входа в свое обетованное место.

Бросив на песок обезглавленную курицу и сложив все свои пожитки, они стянули с себя мокрую одежду, развесили ее на ветле и, оставшись нагишом, с гиканьем на манер туземцев стали вскидывать вверх кулаки, приплясывая вокруг добычи.

В апогей победных кличей друзья заметили, что к ним приближается Колька Манида с отвислой папиросой на широкой губе, и загрустили. Вероятно, Манида выследил мальчишек из любопытства. Вид у него был праздный, хотя стоял разгар рабочего дня, и Колька в это время где-нибудь был позарез нужен, это уж точно.

Живя по принципу «работа не веревка – постоит», он частенько отирался с удочкой на реке.

Вот и теперь, остановившись перед ребятами, по-свойски улыбаясь после вчерашнего, он резко воткнул удилище в песок возле своей правой ноги и замер, как племенной вождь с боевым копьем. Вид его был по-отцовски самоуверен, как и подобает вождю.

Приятели застыли, ожидая какого-нибудь подвоха.

– Э, да ты еще с таким секульком живешь и не застрелишься? – Манида нагнулся и, как пробуют за сосок умывальник, ладонью снизу вверх потрогал Мишкино полумужское начало.

Тот стоял, смутившись до слез и не зная, что сказать.

Надо же Маниде привалить сюда, теперь весь пир испортит!

– Ну, ладно, ладно, – великодушно похлопал он Мишку по плечу. – Не обижайся, у твоего друга тоже только милиционеру на свисток и хватит. Эту штуку надо каждый день тренировать, тогда толк будет! – Манида, скрестив ноги, опустился там же, где и стоял. – Я вот вам анекдот подкину… Приехала наша партийная делегация в одно дружественное африканское племя. Вождь по такому случаю собрал всех жителей вокруг огромного общего костра, накатили, как и полагается, по котелку тростниковой бузы, человечиной угостили, боевые танцы показали, а как встреча окончилась, туземцы окружили костер, наши тоже рядышком встали. Задрали аборигены набедренные повязки, ну и давай из своих шлангов костер поливать. Обычай у них такой. И нашим знак делают, мол, чего там, давайте смелее. Что делать? Международный скандал может выйти! Руководитель делегации расстегнул на бостоновых брюках форточку, вслед за ним все остальные, и тоже присоединились к этому ритуальному акту. Туземцы посмотрели на наших и хором стали, пританцовывая, кричать: «Бум-булумбум! Ха-хаха! Бум-булумбум! Ха-хаха!» Наши смущенно спрашивают у переводчицы: «Чегой-то они так раскричались?» Переводчица помялась, помялась, да и говорит: «Туземцы увидели, чем вы тушите костер, и стали смеяться, мол, с такими булумбумчиками, и вы хотите нас научить коммунизм строить?»

Манида беззлобно ткнул Ивана кулаком в живот:

– А вот здесь смеяться надо!

Потом посмотрел на все припасы и распростертую курицу, которую Иван хотел незаметно отодвинуть в кусты, и покрутил головой:

– А я смотрю, что это бабка Миронова к твоему отцу пошла? Злая, как ведьма. Это не ее ли курица? – Манида веером поднял одно крыло. – Э, точно ее! Таких чернушек у нас в Бондарях больше ни у кого не замечено. Но я молчок! Ни-ни! – он дурашливо приложил палец к губам, сделав заговорщицкое лицо. – Один секунд – и мы из нее чахохбили по-нашенски сделаем!

Он весело вытащил из кармана узкий длинный нож и, не обращая внимания на перья, вспорол белеющее куриное гузно, поскреб там двумя пальцами и, слегка дернув, вытащил спутанные, как розовые шнурки, внутренности. Между пальцами, стекая с ладони золотом желтка на песок, среди окровавленных лохмотьев, белела раздавленная скорлупа яйца.

Манида подошел к воде, пустил по течению куриные потроха и стал промывать вскрытую тушку.

Вынув курицу из воды, он с коротким хрустом переломил ей ноги, обрезал и тоже бросил в речку.

Ребята с недоумением смотрели на него: надо же сначала ощипать перья, а потом потрошить…

– Ну, что зенки вылупили? Марш огонь разжигать! – по-хозяйски приказал Колька.

Друзья быстро разложили сухие дрова, и вскоре, весело потрескивая, они занялись зыбким пламенем.

Иван нырнул в пещеру, принес пачку соли, и Манида, густо посолив курицу изнутри, стал смазывать ее размокшей синеватой глиной, наковырянной тут же, у берега.

Через минуту-две внушительный, больше футбольного мяча, шар блестел лакированной поверхностью. Внутри него, как ядро грецкого ореха, находилась чернушка-хохлушка.

Манида оставил шар на песке, давая ему немного подувянуть и окрепнуть.

Пока нажигались уголья, надо было что-то делать, и Иван снова полез в пещеру, за куревом. Тем временем их старший благодетель уже сидел по-свойски у костра, сжав мертвой хваткой бутылку, и терпеливо вдалбливал Мишке правила пития неразбавленного спирта.

– Тут что главное? Не дышать! – он вытащил зубами бумажную пробку, выплюнул ее, поднял бутылку на свет, что-то внимательно разглядывая. – Продукт вчерашний? – Мишка с готовностью кивнул. – Ну, тогда смотри и учись, пока я жив! – он вложил в губы узкое, как флейта, горлышко бутылки и медленно сделал несколько глотков.

Сало и хлеб были под рукой, но Манида не кинулся тут же зажёвывать выпивку, а, подняв глаза к небу, как можно длиннее выдохнул, прислушиваясь к чему-то внутри себя. Потом пальцами отщипнул от краюхи хлеба, поднес щепоть к носу и также долго-долго, с шумом, всасывал через широкие ноздри воздух. Потом откинулся с наслаждением, упираясь руками в песок, и победно поглядел на подростков.

Мишка, а он во всем опережал своего друга, подхватил посудину и, зажмурившись, быстро-быстро стал глотать из горлышка.

Запрокинутое лицо скорчилось в гримасе отвращения. По подбородку ему на голый живот обильной струей потекла столь ценная влага. Поперхнувшись, расплескивая спирт, он чуть не выронил бутылку, которую Иван тут же подхватил.

Мишка, синея, со слезами на глазах, всасывал и никак не мог всосать воздух. С утробным звуком «Ы-ыыыы!» он, скребя песок пальцами, лег на живот и, дотянувшись до воды, стал по-собачьи лакать прямо из речки, остужая обожженный язык и нёбо.

Глядя на друга, Иван, с опаской приложив бутылку к губам, быстро запрокинул голову и не дыша сделал несколько глотков.

Сначала вкуса не ощутил, но потом, когда он резко вытолкнул воздух, почувствовал, как внутрь, от гортани до самого седалища, входит, туго поворачиваясь, ржавый железный костыль.

Но уже через пять-шесть секунд Иван наслаждался теплом, которое прорастало из самой мальчишеской сердцевины.

Затем нарочито медленно и спокойно двумя пальцами он подхватил сочащуюся пластинку копченого сала, тщательно наструганного Манидой, не спеша отломил кусочек хлеба и как ни в чем не бывало стал с удовольствием жевать.

Манида восхищенно смотрел на такого способного ученика:

– Е-мое! Вот это заглотнул! Ну, молоток! Ну, молоток! Наверняка кувалдой будешь. В каких таких школах ты этому научился? – он только покачивал своей лохматой головой.

Манида не знал, что Иван с девяти лет ходил с отцом плотничать, помогая ему то принести-отнести инструмент, то поддержать доску, одним словом, был на подхвате. Иван приучался к труду и заодно маленько подкармливался. Не обходилось и без выпивки. Отец, то ли от скуки, то ли забавы ради, иногда плескал ему на донышко стакана, когда ладились на работу или когда размывали руки. Всяко бывало…

Мишка еще долго сидел, вытирая слезы и ни к чему не притрагиваясь, а Иван с Манидой посмеивались, аппетитно уплетая прокопченное Мишкиной няней на яблоневых опилках и немного подвяленное на воздухе доброе домашнее сало.

Незадачливый выпивоха не утерпел и, снова ухватив бутылку за горло, резко опрокинул ее в рот.

В этот раз у него получилось. Торопливо подцепив сало, он стал тут же глотать его, почти не разжевывая. Слезы на глазах еще не просохли, но Мишка уже был улыбчив и гордо поглядывал на Маниду.

Колька обеспокоено покосился на поубавившуюся выпивку, вытер губы тыльной стороной ладони, одним махом влил в себя порядочную порцию боярышникового спирта, занюхал его хлебной коркой и дружески, на равных, спустившись с высоты своего положения, обнял ребят за плечи.

Всем было хорошо и уютно. Весело, как цыгане в красных одеждах, на черных обугленных поленьях плясал огонь.

Жар от костра аккуратно сдвинули в сторону, разровняли его, сделав огненный круг, который то разгорался, потрескивая, то покрывался бледным налетом, чтобы через мгновение предстать во всем своем огненном величии.

В этот круг Манида уложил глиняный шар с неощипанной курицей внутри, поверх него тоже стал раскладывать горящие поленья.

Было так хорошо, что лучше быть не может. То ли от огня, то ли от спиртного горели лицо, руки и даже подошвы стоп.

На огне глина стала быстро твердеть, покрываясь мелкой сетью трещин, через которые спустя некоторое время маленькими гейзерами стали вырываться ароматные дымки.

Манида угостился приобретённым ребятами капитанским табачком, и все они, мирно покуривая, разлеглись на теплом августовском песочке.

Речка, играя холодными солнечными бликами, безразлично спешила мимо куда-то по своим делам.

От костра и от пригревающего солнца одежда стала парить, так что скоро можно было прикрыть мальчишечью наготу.

Иван чувствовал, как хмель медленно и сладко высасывает его силы, словно перезрелую сливу, и как тело, отрываясь от земли, тает, теряя вес. Ловчее и лучше их, сидящих здесь вокруг чадящего жжеными перьями костра, никого в мире не было. Вот они какие – трое мужиков, веселых и сильных, полеживают себе на бережку реки Большой Ломовис, попыхивают табачком, и – ничего! Они молоды и красивы! Сама земля прислушивается к мужскому разговору, сдобренному легким матерком, метким и беззлобным. Сейчас вот расколется этот глиняный орех, эта черепушка, и они будут, ломая руками птицу, не спеша жевать душистое мясо, запивая его боярышниковым спиртом…

Иван встал и быстро полез в костер палкой, чтобы выкатить шипящий и свистящий со всех сторон, как исколотая футбольная камера, глиняный шар, но тут же получил от Маниды по рукам короткой и хлесткой хворостиной:

– Поперек батьки в пекло не лезь!

Сначала Иван обиделся до глубины души, отвернулся и чуть не заплакал от жалости к себе: как же так? Он уже считал Кольку своим старшим другом, своим товарищем, а тот его – по рукам!..

Но потом неудержимый смех стал сотрясать Ивана Метелкина, такой, что он даже закашлялся.

– Ты чего ржешь? – недоуменно спросил Манида. – Чего ты, а?

– Так надо говорить не «поперек батьки», а «поперед батьки», понял, неуч?

Мишка, уяснив суть, тоже покатился со смеху, да так, что опрокинулся в воду, и с матом и хохотом снова пополз на песок.

Манида растеряно посмотрел на ребят, не улавливая смысла сказанного, но чтобы замять неловкость, тоже заржал по-лошадиному и сгреб малолетних шалопаев в кучу:

– Во, падла, грамотеи! Отца учат!

Одежда уже просохла и перестала парить. Теперь можно облачаться, чтобы прикрыть свой мужской позор.

– А на хрена попу гармонь, а козе телега!

Приятели, гогоча и разбрызгивая вокруг себя воду, бросились в речку. Ледяная вода сначала ошпарила холодом, а потом, нежно обнимая, забаюкала их на своих ладонях.

В небе кружил коршун. Он был так одинок, что Ивану даже стало его жалко. Подросток опрокинулся на спину и тоже раскинул руки, вглядываясь в бездонную синь. Бесконечность потрясла его… Знать бы, что там, на дне вселенной? Да и есть ли оно, это самое дно?

Философские размышления оборвала Мишкина туша, которая, навалившись, тут же опустила Ивана на самое что ни на есть настоящее, осязаемое илистое дно…

…. Господи! Как давно это было! Другая жизнь, другая эра.

Метелкин с доброй усмешкой, хотя и не без привкуса горечи, вспоминал свои мальчишеские проделки.

Уму непостижимо! Куда смотрели семья и школа?!

…Вынырнув из родниковой глубины, Иван торпедой выскочил на берег, завалившись под самый бок костра. Поленья уже прогорели, и Веник, стуча зубами, норовил влезть в него по самые уши.

Душистый запах жареного мяса встал над костром, как джин из волшебной лампы, призывая едоков к себе.

Иван вопросительно посмотрел на Маниду.

– На, глотни сначала, согрейся, – Колька протянул бутылку трясущемуся от холода подростку.

Пить не хотелось, но не мог же Иван смалодушничать перед столь представительным товарищем!

Он, звякая зубами по стеклу, сделал несколько глотков, и спирт снова обжег внутренности, ввинчиваясь до самых пяток.

Иван не рассчитал – доза получилась приличная: земля, на миг накренившись, выровнялась, но стала зыбкой, и чтобы не упасть, Метелкин снова полез в воду. Там у берега все еще плескался и фыркал, как сивуч, Мишка.

Несколько раз окунувшись, Иван вылез и стал одеваться, и друг последовал за ним. Одежда была теплой и приятно согревала их озябшие тела.

Тем временем Манида выкатил из костра шар, подул на него и развалил на две половины. В одной из них белело мясо. Перья снялись вместе со скорлупой, запекшись в ней. Невыносимо дразня аппетитным духом, курятина лежала как на блюде.

Ребята уселись кружком, с нетерпением ожидая команды своего покровителя. Тот молча протянул Мише бутылку, и Спицын, запрокинув голову, сразу начал глотать боярышниковую настойку, поливая свои колени.

Видя такое дело, Манида потянул бутылку на себя, одновременно подсовывая Мишке толстую куриную ляжку, и тот, сграбастав ее, торопливо стал жевать, обжигаясь и урча от удовольствия.

Хорошо прожаренное, в собственном соку, куриное мясо парило. Ивану досталась другая ножка, а Манида на правах хозяина взял себе гузку. Оставшуюся костистую часть клушки-несушки поделили на троих.

Курятина была настолько хороша, что Иван и спустя годы, особенно в пору холостяцкого скитания по рабочим общежитиям, часто вспоминал вкус того белого, истекающего розовым соком мяса…

Сердце гулкими толчками гоняло всосавшийся в кровь алкоголь по молодому телу. Снова стало жарко, и Иван расстегнул рубашку до самого живота.

Лошади, что паслись неподалеку, то ли из любопытства, то ли из желания пообщаться с людьми, прибрели на весёлый говорок. Да и обилие матерных слов, видать, по многолетней привычке притягивало их: местный колхозный конюх, приблудный Хомка Юхан, был виртуоз в этом деле, и лошади шли на знакомые звуки.

Коняги подошли совсем близко, обирая под берегом траву и нещадно хлеща себя метлами хвостов. Ребята с любопытством поглядывали на них. Молодые кобылы, резкими движениями стряхивая с себя слепней и налипших мошек, всё норовили подсунуть свои головы под шею вожака.

Вожак начал возбуждаться и тихо, как бы про себя, коротко заржал, поигрывая плотной, цвета тяжелой меди, блестящей кожей. Перебирая задними ногами, он, обнажив большие и крепкие, как морская галька, зубы, игриво покусывал своих шаловливых подруг и восторженно всхрапывал. Темный с синеватым отливом ствол стал медленно выходить из подбрюшья.

Молоденькая цыганистой масти кобылка, подгибая задние ноги, все приседала, опуская круп перед похохатывающей мордой ухажера. Широко раздутые ноздри, глубокие и темные, как бездонные воронки, черными розами ложились на ее склоненное тело.

Жеребец то поднимался, то соскальзывал передними ногами с услужливой подруги. Ствол, напрягшись до предела, стал похож на толстый раскаленный стальной стержень перед его закалкой в масляной ванне. Поднимаясь и опускаясь, пульсируя скрученными жгутами вен, он жил отдельно, как бы сам по себе.

Заинтересованные неожиданной картиной и подогретые алкоголем шалопаи с любопытством наблюдали, чем все это кончится.

Манида поцокал языком:

– Гадом буду! Если бы я имел такой дрын, тут же укатил бы в Сочи, на Черном море деньгу заколачивать, а не здесь, в этих гребных Бондарях ошивался…

– Не прибедняйся, Колюха, – со знанием дела вставил Мишка, – небось, наша училка тебя так далеко не отпустит.

Купаясь, ребята не раз имели возможность сравнить свои достоинства с Колькиными.

Тем временем жеребец с налитыми кровью глазами, победно затрубив, придавил широкой грудью свою податливую подругу, вогнал в нее весь стержень до отказа, и заработал им, как паровозным шатуном.

Кобылка, выгнув спину дугой, задрав верхнюю губу и обнажая розовые бугристые десны, тихо и утробно урчала.

От возбуждения заскоблив ногами по песку, Мишка опрокинул бутылку, и она, быстро опоражниваясь, покатилась к воде.

Вода лизнула ее и, видимо, обожглась – отпрянула назад. Затем снова лизнула и, успокоившись, закачала ее у самого берега.

Манида с воплем «Чего же ты, сука, наделал!», вскочил на четвереньки и одним прыжком достиг воды, но бутылка, уже накренившись, встала «на попа» и заплясала, как поплавок во время поклевки.

Колька, не сознавая, что делает, стал быстро черпать пригоршнями воду, где качалась бутылка, и торопливо поднося ко рту, хватать ее губами, будто спирт еще мог находиться там, в набегающей волне.

Уже зачумленные хмелем и испачканные общением с великовозрастным балбесом Манидой, ребята, утробно икая, хохотали, отвернувшись в сторону, чтобы не схлопотать по шее за непочтительность.

Жеребец, вспугнутый громким криком, сделал резкое движение и вышел из недр своей подруги, поливая лоснящуюся кожу и примятую пыльную траву белой струей.

Манида, поняв безнадежность своего дела, встряхивая кистями рук, стал медленно вылезать из воды. Вид у него был растерянно-глуповатый – потеря почти полбутылки спирта сбила с него спесь и самоуверенность, а опьянение его было не настолько глубоким, чтобы притупить чувства.

Он сел у костра на корточки, раскачиваясь и глубоко вздыхая. Потом принялся в задумчивости раскуривать сигарету, но в мокрых пальцах она отсырела, и ничего не получалось. Наконец он бросил ее в костер и посмотрел на лошадей.

Вороная кобылка еще кружилась, тряся головой и царапая копытом землю. Жеребец, успокоившись, стоял, медленно вбирая в себя столь мощное, ставшее обвислым, жало.

Манида, глядя на эту картину, стал понемногу веселеть.

– «Кофта белая с плеч свалилася, о, как дорог его поцелуй…» – блаженно щурясь, вдруг запел он, но, оборвав на полуслове старую приблатненную песню, обратился к ребятам: – Мужики, а как на счет того, чтобы порнуху посмотреть в натуре, как есть?

Друзья весьма заинтересованно отнеслись к этому предложению, сопя от предвкушения обещанного.

Догадываясь о том, где они берут спирт, Манида посулил устроить эротический сеанс еще за одну бутылку боярышника.

Предполагаемое мероприятие было столь рискованным, что Иван потом долго удивлялся, как это могло придти Кольке в голову. Но эта сумасшедшая идея овладела незрелым сознанием, полуобморочным от выпивки и подогретого созерцанием конского ристалища, настолько, что ребята, разом вскочив, засобирались бежать туда, куда звал их Манида.

Но Колька был трезвее и соображал отчетливо.

– Братаны! – высокопарно продекламировал он. – В село до вечера носа не совать, там вас застукают и сдадут родителям под ремень. Доканчивайте курицу и в свою берлогу – спать. А вечером, часиков эдак в девять, перед танцами, я жду вас у клуба. И чтобы – молчок! Никому ни слова, а то языки узлами завяжу. Вникли?

«Комсомольцы-добровольцы», горячо божась, стали убеждать его, что они – ни-ни, не проболтаются, суками будут!

Манида, подхватив пиджак, засунул руки в карманы и пошел с беспечным видом по берегу, напевая свою любимую:

Он красивым был, и вино любил, Выпивал за бокалом бокал. Он обнял меня, целовал меня. Панталончики тут же сорвал…

Его голос раздавался на пустынном берегу Большого Ломовиса и уносился все дальше, в степь.

Как молодые волчата, радостно поскуливая, приятели вцепились в остов курицы, обобрали все, что было съестного, затем пошвыряли в воду обсосанные кости и осколки глиняной скорлупы с вплавленными в нее перьями.

Все шито-крыто, и – никаких гвоздей!

Положив под головы рванину, которая была в пещере, они завалились там на солому, прочь от постороннего глаза, посасывая по очереди набитую новым табаком трубку и предвкушая предстоящее приключение.

Проснулись уже зябким вечером, когда над рекой тонкой пленкой стелилась голубая дымка тумана, и небо из бледного становилось синим, наливаясь вечерним покоем.

Чтобы придти в себя, ребята выкурили ещё по трубке и подались в село. Пора.

Шли снова огородами, дабы помятые физиономии кого-нибудь не насторожили.

Добрались благополучно, и, воровато нырнув в подвал, в потемках, на ощупь, проливая спирт на пол, нацедили бутылку всклень, затем, нагнувшись ниже линии окон, прошмыгнули в бурьян, а оттуда двинулись в клуб на танцы.

Опасливо сторонясь сверстников, Иван нашел Маниду танцующим с одной из местных невест.

Надо сказать, что бондарские девчата, боясь ославиться, избегали встреч с Манидой, хотя почти каждая втайне мечтала оказаться в его далеко не скромных объятиях.

Вот и теперь девица на выданье, Зинаида Уланова, отстраняясь от Кольки обеими руками, как бы через силу топталась под мелодию танго, всем видом показывая, что вот, мол, ничего я с этим дураком не сделаю, нахал он – да и только!

Манида, увидев Ивана, бросил партнершу прямо посреди зала и зашагал к парню. Зинка залилась краской и быстро шмыгнула в сторону, от стыда подальше.

Зайдя за угол клуба, ребята передали Маниде бутылку, которую он тут же опрокинул в рот, выдернув пробку.

– Не пьянки для, а опохмелки, бля! – смачно крякнув, он вытер тыльной стороной ладони мокрые губы. – Крепкая, зараза!

На улице была уже спелая августовская ночь. Звезды по кулаку величиной развесились, как белые наливы на ветках. Луна огромным красным помидором выкатывалась из-за бугра, отражаясь огненными бликами на мокрых от росы крышах.

Электричества в Бондарях еще не было, и редкие окна желтыми бабочками порхали в черноте ночи. Тишина, как огромное байковое одеяло, накрыла с головой всю деревню. Даже собаки, и те замолчали – не с кем было спорить.

– К училке вас, что ли, сводить? – скребя затылок, предложил Манида.

Мишка радостно закивал головой, возбужденно потирая руки.

Ивану почему-то совсем не хотелось идти к химичке. В его эротическом воображении для нее не было места. Для Метелкина училка была бесполой, и вероятное созерцание ее, трепещущей под Манидой, не вызывало никакого энтузиазма. Да к тому же это было небезопасно – вдруг она их заметит? Тогда прощай, школа! Выгонят.

Поэтому Иван, переминаясь с ноги на ногу, стал отнекиваться.

– Ну, ладно, уговорил! – хлопнул его по плечу Манида. – Пойдем к Машке Зверевой, та без уговора дает, – и он, повернувшись, быстро нырнул в темноту.

Подростки, тычась «Сусанину» в спину, трусили сзади, задыхаясь от предчувствия приключений.

У Маньки в окне света не было, перед ними зияли только черные провалы, глубокие, как разинутые глотки.

Колька постучал коротким условным стуком – тишина! Он постучал еще раз. Стало слышно, как скрипнула половица и кто-то, зевая, шарящим движением стал нащупывать дверную задвижку.

Пацаны быстро нырнули за угол в ожидании своего момента.

В ответ на Колькино настойчивое требование послышался неразборчивый быстрый-быстрый шепот, а затем несколько раз: «Нет, не могу! Гости!»

Поводырь по неизведанным тропам Венеры, матюгнувшись, отлепился от двери, и тут же звякнула щеколда – все, крышка!

«Комсомольцы» разочарованно затрусили за тёмным Колькиным силуэтом. Куда он теперь?..

Манида, чиркнув спичкой, выхватил из темноты клочок света, остановился, прикурил, протягивая ребятам мятую пачку.

Вытащив по сигарете, они так же молча прикурили от его огонька и пошли дальше по самой середине улицы, загребая ногами невидимую теплую пыль.

Иван стал осторожно расспрашивать, что за гости у Машки Зверевой – вроде все время живет одна и никаких гостей не принимает…

– Какие там гости! – Манида снова заматерился. – Демонстрация у нее!

Иван опешил:

– Какая демонстрация? Седьмое ноября, что ли? Или Первое Мая?

– Какая, какая! Такая, с красными флагами на целых три дня!

Иван так и не понял, что за демонстрация у Машки в конце лета, но переспрашивать не стал.

– Так, мужики, верняк! Пойдем к Нинке Чалой, у той охотка всегда есть, – Манида повернул в ближайший переулок, увлекая школяров за собой.

Луна уже вывалилась из-за холма и, наливаясь белым молоком, медленно поднималась над крышами, заглядывая в низкие молчаливые окна: чтой-то там люди делают в такую позднюю пору? А люди стонали, ворочались, храпели, ругались, занимались любовью… Велика матушка-ночь, времени хватит на все.

Стало так светло, что среди замершей листвы раскидистых яблонь светились белые кругляши, но сегодня было не до яблок, «пилигримов» ждали другие плоды, от которых, как говорят, никогда не бывает оскомины.

Нинкин дом низкий, с осыпавшейся глиняной штукатуркой, из-под которой, как тюремная решетка, белела крест-накрест дранка, стоял на Лягушачьей улице, прямо у самой реки. Чувствовалась зябкая влага, запах гниющих водорослей пропитал воздух. Здесь на огородах до самой осени не успевали высыхать бочажки воды от весеннего разлива. Улица заросла каким-то дуроломом, и надо было раздвигать кусты, пробираясь через росистые джунгли.

В черных Нинкиных окнах огненной мухой кружилась красная точка горящей сигареты.

Снова не повезло! Ранний гость и здесь опередил.

Поторчав у дома, ночные странники, спотыкаясь о какие-то корневища, вышли снова в проулок и остановились с намерением разойтись по домам. Манида достал из кармана подаренную бутылку, виновато предлагая распить её.

Дневной хмель еще никак не хотел отпускать подростков, накатываясь и толкаясь мягкой волной в затуманенном сознании.

Ну что ж, выпить – не вылить!

Мишка перемахнул через забор под горбатую согбенную яблоню, и через секунду послышался частый тяжелый стук – он добросовестно помогал старушке освободиться от сладкого груза. Иван с Манидой на всякий случай нырнули под куст – вдруг хозяин с дробовиком выйдет!

Но вот показался их товарищ с раздутой на животе рубахой.

Действительно, пить без закуски, на сухую, спиртовую жгучую настойку – дурной тон!

Выпили и смачно захрумкали сочными августовскими наливами.

Вкус яблок после спирта ощущался не сразу, зато потом заливающий гортань сок смывал всякое присутствие алкоголя, и выпивохи, довольные, одобрительно хлопали добытчика по спине.

Настроение поднималось, оживление возрастало, пробуждались и тёмные желания.

За селом, на самом бугре, обшаривая дорогу светом, шла какая-то припозднившаяся машина.

Манида задумчиво посмотрел в ее сторону.

– Во, сучара! Как же я про Косматку забыл? – он радостно хлопнул себя по бокам. – Та наверняка свободна, падлой буду! Дороги хорошие, шоферня вся по домам ночует. Я как-то по пьяни обещал к ней зайти. Теперь самое время!

Катька Семенова, по прозвищу Косматка, дочь которой училась с Иваном и Мишкой Спицыным в параллельном классе, содержала нелегальный постоялый двор, или попросту притон для всякого бродячего люда, включая всю областную шоферню.

Дело в том, что месяца три-четыре в году бондарские дороги превращались в сплошное месиво, и транзитные люди неделями маялись у Катьки дома, расплачиваясь с ней, кто деньгами, а кто и натурой.

Жила Косматка без хлопот и весело, поэтому ее дочь, бледная тихоня Маруська, большую часть времени вынуждена была коротать у подружек и сердобольных соседей.

Милиция Косматку не трогала – сама была не дура погудеть на дармовщину. Самогона у Катьки было всегда вдоволь.

Опустив недопитую бутылку в карман, Манида с воодушевлением пошагал в сторону базарной площади, где жила в большом, похожем на барак, доме Косматка, и его спутники, повизгивая, засеменили следом.

На этот раз осечки быть не должно, уж очень целеустремленно вышагивал наставник.

Напротив памятника Ленину, прямо там, куда указывал воздетой рукой Ильич, стоял на два крыла с дощатым крыльцом посередине, под крытой серебряной осиновой щепой крышей этот своеобразный дом приезжих. В одном из окон, дразня красным языком, чадила керосиновая лампа со щербатым стеклянным пузырем. Судя по тому, что окно не зашторено, Катька ночевала одна; постояльцы все разъехались, а дочь проводила лето в соседнем селе у какой-то родственницы.

Манида уверенно взошел на крыльцо и резко звякнул щеколдой.

– Щас, щас! – послышался скорый ответ.

Хозяйка, вероятно, по привычке никак не могла заснуть одна.

Оба друга прижались к стене, Манида жестом велел им оставаться здесь и смело шагнул в черную пасть сеней. Через миг в окне заметалась огромная лохматая тень, и занавеска тут же была задернута.

Больше Колька не появлялся и никаких знаков не подавал.

Как две ночные птицы, Иван с Мишкой сидели у стены на корточках, покачиваясь в начинающей валить дремоте. Сколько они так просидели – час или больше – они не знали, только вдруг резкая струя, ударив где-то поблизости, разбудила бедолаг: голый Манида стоял перед ними и мочился на угол дома.

Отряхиваясь от брызг, дозорные быстро вскочили на ноги. От неожиданности Маниду швырнуло в сторону. Похоже, он был пьян под завязку. Тупо уставившись на ребят, он крутанул большой головой:

– Во, петухи гамбургские! Чуть вас не смыл. Чего вскочили, а не кукарекаете? – Манида пятерней почесал под животом. – «Вышел Колька на крыльцо почесать своё яйцо»… Ну, щас я вам картину Репина покажу под названием «Не ждали». Пошли! – и, сверкнув под высокой луной бледным задом, стал шатаясь подниматься по ступенькам.

Двери в сени были распахнуты, и компания бесшумно провалилась в провонявшую соляркой и бензином темноту. Похоже, что постояльцы, кроме всего прочего, занимались здесь и мелким ремонтом – чинили свои разбитые «Газоны» и «Зисы», оставляя после себя, как водится, лишние детали.

Резко распахнув избяную дверь, Манида толкнул ночных гостей вперед, и они оказались в душной комнате, пропахшей срамом и алкоголем.

Комната еле освещалась лампой-семилинейкой. Были когда-то такие, под стеклянными пузырями.

Напротив, прямо перед глазами любопытных зрителей, свесив до пола распахнутые ноги, поперек кровати лежала Катька Косматка. Головы не было видно, только над голым животом спущенными футбольными камерами лежали груди с короткими черными сосками, то ли для того чтобы надувать эти спущенные камеры, то ли еще для какой цели.

Между раскинутых ног (Иван не сразу сообразил, что это) топорщилось какое-то темное разворошенное гнездо, в середине которого маленький розовый птенец жадно разевал рот.

Зачем он здесь?! Невозможность ситуации приковала его к половицам. Он не мог поверить, что перед ним лежала голая женщина, готовая к выполнению предназначенных ей природой действий.

Манида обнял замерших зрителей:

– Подходите ближе, она не кусается – зубов нету, одни губы.

Приятели ошалело хлопали глазами.

– А, чего боитесь? Катька уже хорошая! Она почти всю бутылку одна засосала, да еще самогонки добавила, – он подошел и легонько ладошкой пошлепал ее по растрепанному гнезду.

Женщина никак не отреагировала, подставляя свету всю свою срамоту.

– Навались, подешевело! – ерничал Манида, раздвигая двумя пальцами, указательным и средним, темные заросшие губы. Иван с ужасом увидел рассеченную, зияющую рану, от которой не было сил отвести глаз. Его почему-то охватила такая дрожь, что застучали зубы.

Мишка оказался впереди, расстегивая трясущимися руками брюки. Он во всем хотел быть первым. Да Иван и не настаивал на обратном.

Колька по-отцовски снисходительно приободрял: «Давай, давай!» – когда Мишка Спица, сын врачихи, вдруг заходился в припадочном экстазе.

…Иван помнил только непролазный чертополох и заросли колючей ежевики, потом какое-то чавкающее болото, в котором он тонул и задыхался. И – все!

Ему тогда показалось, что пьяная растрепанная женщина лишь притворялась таковой. Когда Иван пробирался сквозь кустарник, тонул и задыхался, ему мерещилось её тихое хихиканье.

От стыда, от необратимости сделанного, Иван, не обращая внимания на ободряющие восклицания Маниды, пулей выскочил на улицу.

Страшная ночь встала перед ним. Какая-то неестественность белых крыш, домов, деревьев. Он не помнил, как очутился на берегу Большого Ломовиса.

Тишина и черная вода омута.

Липкие нечистоты сочились из каждой его поры. Иван не мог прикоснуться к себе без омерзения. Скинув на холодный песок одежду, он стоял перед наполненной ночными страхами темной водой с непреодолимым желанием соскрести ногтями с себя эти нечистоты, смыть их.

Закрыв глаза, Метелкин шагнул по пояс в кромешную тьму, которая неожиданно оказалась ласковой и теплой.

Набрав полные горсти песка с илом, Иван стал тереть себя, как грязную закопченную утварь.

Раскапюшонив свой мужской придаток, он опорожнил его, пустив омерзительную струю вниз по течению. Потом натер его песком, илом, листьями мать-мачехи и, морщась от боли, стал промывать водой эту погань, этого дождевого червя, эту мразь…

Луна дробилась перед ним и разбегалась рыбной мелочью, поблескивая на речной ряби.

Плескаясь и моясь снова и снова, Иван не выходил из воды, пока его не стала колотить холодная дрожь.

Он добежал до своего дома и быстро нырнул в сарай, где спал почти все лето на сеновале.

После купания все, что произошло, стало казаться Ивану дурным сном. Такого быть не может, потому что такого не может быть. Какое-то кошмарное наваждение!

Уткнувшись носом в теплую подушку, он проспал до самого обеда, пока солнце не накалило крышу, и не стало нестерпимо жарко. Вчерашнего происшествия не было. Молодость забывчива.

Вечером Иван уехал с отцом на целых два дня в лес, где для них была выделена делянка для заготовки дров на долгую зиму.

Натрудившись в лесу, Иван вернулся домой усталый и счастливый. Дурной сон забылся, и он снова почувствовал себя свободным и неуязвимым.

Перед ужином к нему зашёл Мишка Спицын с озабоченным видом. Спрятавшись за домом, Мишка затянулся куревом и качнул годовой:

– Во, елки, чего-то молофья у меня с конца выделяется и режет как-то…

Хотя они с Иваном были одногодками, Мишка, то ли от хорошего питания, то ли порода у него была такая, рос быстро и крепко. Он был почти на голову выше Метелкина, да и в плечах пошире. И ночные видения, от которых становилось тревожно и сладостно, у него тоже появились гораздо раньше и приходили чаще. В этом Иван ему всегда завидовал и с интересом слушал его очередные сновидения.

– Ну-ка, покажи! – заинтересовался Метелкин.

Спицын расчехлил свой ствол и надавил на его конец.

– Во, елки! Мокнет чего-то, а не щекотно, как всегда…

Иван его успокоил, сказав, что это, наверное, так и должно быть, если во сне случается, – мужская сила выходит. Мишка немного приободрился, и на время эта тема была забыта.

Но на следующее утро, покуривая под сиреневым кустом в больничном дворе, друзья сквозь железные прутья ограды увидали непривычно озабоченное лицо шагавшего к Мишкиному дому Маниды. Тот, еще не замечая ребят, остановился в раздумье у калитки.

Иван тихонько и протяжно свистнул. Манида, вздрогнув, резко повернул голову на свист, но никого не заметил и снова потянулся рукой к калитке.

Иван свистнул еще раз, высовываясь из-за куста. Манида с удрученным и хмурым видом подозвал их кивком к себе.

«Что-то случилось», – насторожился Метелкин.

Перед тем как идти к Мишке, Ивану пришлось заглянуть в сельповский магазин, чтобы купить сигарет. Деньги, хоть и малые, у приятелей были общие, и на курево всегда хватало. Возле магазина его чуть не сшибла с ног спешившая куда-то Катька Косматка. Лицо ее было, как от зубной боли, перетянуто белым в горошек платком, а под глазом чернел кровоподтек таких размеров, что его, кажется, нельзя было прикрыть даже ладонью.

– Челюсть сломала. Говорит, в погреб сорвалась, – на осторожный вопрос Ивана ответила Светка Дубовицкая – сельмаговская продавщица, безнадежными поклонниками которой были все местные кавалеры.

«Прынца ждет!» – говорили про Светку завистливые бабы.

Местные – пьянь и рвань – ей не подходили, а других не было…

Светка, погрозив Метелкину пальчиком с ярким и маленьким, как божья коровка, ноготком, незаметно сунула пачку болгарских сигарет, и он подался к своему товарищу, соображая по дороге, как можно в одно и тоже время сломать челюсть и поставить под глаз фингал?

Друзья подошли к Маниде, которому было сегодня явно не до шуток, весело поздоровались. Тот пристально посмотрел на них и повел за угол больничной прачечной, которая стояла напротив Мишкиного дома в зарослях все той же вездесущей сирени.

– Hy-ка, покажи! – непривычно сухо сказал Манида, обращаясь к Ивану, как только они завернули за угол.

– Чего показать-то? – недоуменно спросил Иван.

– Чего-чего? Секулёк покажи!

– На, смотри! – он что есть силы сжал свой «сосок».

– Не режет? – заботливо спросил Манида.

– Резать не режет, а так, иногда чешется.

– Ну, если чешется, то это нормально, – похлопал парня по плечу повеселевший Манида.

– Ну-ка, а ты достань! – обратился он к Мишке.

Мишка с готовностью расстегнул брюки.

Лицо Маниды сразу сделалось белым, и он опустился по стене на корточки, вытирая спиной побелку.

– Все. Трубочное дело! Я так и знал! – трясущимися руками наставник вытащил из пачки тугую гильзу сигареты. – Ребята, – обратился он к ним, – никому ничего не рассказывайте, иначе мне крышка будет. Триппером сука наградила! – Манида зло сплюнул в кучу битого щебня.

Отчим у Мишки Спицына был большим человеком в райкоме партии. Взглядов он был далеко не либеральных. Узнай, каким образом его пасынок в пятнадцать лет поймал эту птичью болезнь, он мог бы довести дело до логического конца, в котором место Кольке, по кличке Манида, наверняка было бы на нарах возле параши. За пособничество в совращении несовершеннолетних ему грозили бы, как поется в одной песне, «срока огромные».

После некоторого молчания Манида снова заговорил:

– Мужики, а там, где вы спирт качали, еще какие-нибудь лекарства есть?

– Да там навалом всего! – хором ответили его прилежные ученики.

– Вот что, братцы, – Манида немного приободрился, – пошарьте там пенициллина и шприцы, я эту сучью болезнь сразу вышибу. У меня кореш один на фельдшера в Талвисе учится, я видел, как он гонорею лечит: пенициллин с новокаином по два укола в день, и все шито-крыто, а то мне – вилы! – он выразительно воткнул два растопыренных пальца себе в шею, красноречиво показывая, что ему будет, если он не вылечит ребят.

Без лишних слов поняв все, как есть, друзья быстро шмыгнули к Мишке во двор. Но там, как на грех, топталась няня, и сунуться в подвал незаметно не представлялось возможным.

– Чегой-то этот ухарь к вам привязался? Чегой-то он тут шныряет? – подозрительно строго выговаривала пожилая женщина. – Какие такие вы ему товарищи?

Мишка начал нести какую-то ахинею про вечернюю школу, про помощь рабочей молодежи, про шефство над переростками…

– Смотри, Михаил, доиграешься. Все матери расскажу. Курить, стервец, начал! – она, еще что-то пробурчав, наконец зашла в дом.

Ребята знали, что няня ни при каких обстоятельствах жаловаться на Мишку не станет, и со спокойной совестью нырнули в подвал, на всякий случай закрывшись изнутри на крючок.

Пенициллин с новокаином обнаружили сразу же в плотных картонных упаковках, заклеенных полосками бумаги с соответствующими надписями, а шприцы пришлось искать долго, распарывая какие-то пакеты и пакетики. Наконец, конспираторы нашли коробку, в которой лежали стеклянные цилиндрики шприцов, и в отдельной упаковке – иглы. На всякий случай прихватили всю коробку.

Подойдя к двери, воришки услышали во дворе топтанье няни и ее глухой голос, отчитывающий кур, которые, проскакивая сквозь металлические прутья ограды, расклевывали литые, как пули, огурцы.

Друзья притаились. Только бы старухе не вздумалось запереть подвал снаружи! Тогда все – пропало дело!

Но, наконец, ворчанье прекратилось, и Мишка, приоткрыв дверь, вынырнул наружу, а Иван с коробками остался сидеть в темноте. Мишка долго не давал о себе знать, видимо, ждал, пока его няня успокоится и снова уйдет в дом. Наконец дверь открылась, и Иван прошмыгнул в щель, щурясь от ударившего по глазам света.

Колька ждал все там же, за прачечной, сидя на корточках, и, цвиркая сквозь зубы, мрачно сплевывал себе под ноги.

Иван сунул ему в руки коробки. Повеселевший Манида раскрыл одну, с пенициллином:

– Э, да тут на всю жизнь хватит от триппера лечиться! Ну, теперь все в порядке, аккумулятор на зарядке! Двигаем! – приказал он и встал.

Приятели молча потопали следом за ним.

За селом, недалеко от того места, где теперь над Большим Ломовисом летит бетонный мост, стояла старая, еще времен коллективизации, рига. После объединения мелких колхозов, рига была заброшена, и там, кроме мышей в перегнившей соломе, никто не водился. Правда, крыша была вся изрыта воробьями, которые ныряли в нее прямо с лету.

Туда-то и привёл их старший товарищ.

Встряхивая кистями рук, как бы сбрасывая с них микробов-паразитов, Манида достал из коробки стеклянный с градуировкой цилиндрик шприца, ловко ввернул в него тонкую стальную иглу и набрал новокаин. Потом достал из коробки опечатанный алюминиевой нашлепкой маленький, низкий пузырек с пенициллином и, не распечатывая его, вонзил в крышку блестящую иглу, выпустил туда жидкость, перевернул пузырек вверх дном, потряс и стал медленно вытягивать поршень. Почти все содержимое пузырька ушло в шприц.

Вытащив иглу, он большим пальцем снова нажал на шприц, и тонкая светлая струйка быстро прыгнула вверх.

– Так! Подставляй задницу, – обратился лекарь-самоучка к Мишке.

Тот, боязливо поглядывая на иглу, стал стягивать штаны.

– Раком! Раком становись! Чтоб удобнее ширять было!

Мишка с обреченным видом встал на четвереньки, подставляясь под Колькину иглу.

– Во, бля! Задницу продезинфицировать надо! Вы бы еще спиртяги принесли для протирки, – Манида остановился на полпути с изготовленной иглой.

– Может, мочой промыть? – предложил Иван, – она, как я читал, раны помогает заживлять…

Манида задумался.

– Не, не пойдет мочой. Она триппером загажена.

– Так у меня-то еще пока ничего не капает. Может, зараза не пристала?

Манида почесал концом шприца голову:

– А, чё? Может, и верно? Зараза к заразе не пристает. Ну-ка, давай, дезинфицируй!

Иван направил свою струю на посиневший Мишкин зад.

– Что же ты, гад, делаешь? Все штаны залил. Ты ватой давай! – почему-то глухим голосом заговорил друг.

Вытащив клок ваты из коробки, Иван смочил ее мочой и стал протирать Мишкину кожу.

– Ну-ка, – отстранил его локтем Манида и резко, в один прием, вогнал иглу в бледную шершавую ягодицу.

Мишка от внезапной боли изогнулся дугой, задрав по-волчьи голову, заматерился и завыл сквозь зубы.

Манида медленно давил на поршень, опорожняя шприц. «Ы-ыы-ыыы!» – только и было слышно.

Вытащив иглу, он кивком головы приказал Ивану тоже встать на четвереньки:

– Давай, давай! Для профилактики!

Тот нагнулся, упершись головой в полусгнивший обрешетник.

Манида, достав новый пузырек, проделал с ним то же, что и с первым, опорожнил его и приказал Ивану не скулить.

Через секунду тот почувствовал, что его ягодицу прошили гвоздем, и в эту пробоину стали закачивать кипяток. Было нестерпимо горячо и больно одновременно.

Иван только стискивал зубы, со стоном мотая головой.

Когда вышла игла, он не заметил, но задница была, как отшибленная! Еле удалось распрямить ноги.

Пока Иван, оглядываясь, приходил в себя, Манида со спущенными до пяток брюками, присев на какую-то колоду, обжигал спичкой конец иглы. Пузырек с пенициллином был зажат у него между коленей.

Иван, подтаскивая правую ногу, подошел было к нему со своими услугами.

– Не, я сам. Надежности больше! – Он высосал шприцем еще один пузырек и медленно, не дрогнув ни одним мускулом, загнал себе иглу во внутреннюю сторону ляжки, почти в самый пах.

Мишка раскуривал сигарету и постанывал, большими затяжками глотая дым.

Манида застегнул брюки, подхватил подмышки коробки с медикаментами и вышел из риги, сказав, чтобы оба были здесь в пять часов для вечернего сеанса терапии.

…Была ли у Ивана грязная болезнь, он не знал, но огромный, в кулак, абсцесс на месте укола он приобрёл, и абсцесс этот пришлось резать уже в больнице у Мишкиной матери. А пока они с другом, хромая, волочились по Бондарям, матерясь и проклиная эту половую жизнь.

– Маль-чи-ки! – остановил их певучий голос классной руководительницы Поповой Нины Александровны. Она вела уроки русского языка и литературы. Молоденькая, краснощекая учительница была любимицей всех ребят. – Мальчики, завтра первое сентября, не забудьте придти в школу, – нараспев говорила она, когда друзья остановились прямо у ее дома, где она квартировала. – А в футбол надо поаккуратнее, поаккуратнее, я же вам говорила, вот и ноги были бы целы… Мальчики! – снова пропела она вслед. – Я жду от вас содержательных сочинений на тему: «Как я провел летние каникулы», и чтобы с прологом, с прологом было!

Пролога не было, но эпилог остался в памяти.

Много чего вспоминается в долгие вахтенные ночи…

Сидел Иван, наслаждался одиночеством, пока не почувствовал чей-то взгляд сбоку. Он повернул голову – в маленькое окно сторожки, жутковато приглядываясь к нему, смотрела глухая косматая ночь. Пора обходить владенья.

3

В свое первое дежурство, когда Метелкин только определился на охранную службу, ему пришлось проявить то, что обычно называют мужеством. Правда, во всем была виновата его неопытность и честное отношение к любому порученному делу. Иной более разумный и расчетливый сторож в таких случаях и носа бы из своего логова не высунул, заперев дверь на все крючья и засовы.

А Метелкину это и в голову не пришло.

Газовый пистолет у него имелся, но это так, пустячок, игрушка, пугач детский, если подходить серьезно, а Иван на него понадеялся в эту злосчастную ночь, которая могла бы стать при другом раскладе для него, Метелкина, последней. Ночь была, как на грех, глухая и знобкая, и час что ни на есть воровской, который честных людей с ног валит, как водка на меду, – половина третьего.

Только для самых черных дел это время…

Обошел Иван Захарович все охраняемые точки. Отстучал озябшими пальцами по контрольным кнопкам на опломбированных дверях – и полетел сигнал на контрольный диспетчерский пункт: у сторожа И. З. Метелкина все в порядке! Не спит человек. Бдит!

И в тетради у оперативного дежурного появилась галочка. Шесть таких галочек за дежурство, и в табели заполнена графа – «рабочий день». Пройдет месяц, подойдет Иван Захарович к окошку кассы в охранной конторе и получит свои кровные: хватит на два блока сигарет с фильтром, на месячный проезд в городском транспорте, да еще останется на «комсоставскую» порцию водки с прицепом из двух кружек пива и жене с дочерью на хрусткую карамельку.

Вспомнив про жену и дочь, Иван тепло улыбнулся в успевший обледенеть воротник куртки, которая стала теперь жесткой и стылой, как жесть: «Мерзкая погода, мать ее так!»

Метелкин вернулся в свою собачью будку и стал отдирать пальцами мокрую наледь на брюках.

Брюки топорщились, словно сшитые из рогожи, неприятно холодили икры ног. «Трико бы надо под брюки, – резонно подумал Иван, осыпая ледяные бляшки, – так и простыть можно. Лечись потом от ревматизма…»

За дверью, где-то в глубине парка, послышались прерывистые звуки, словно кто-то пытался и не мог завести машину.

У Метелкина все захолонуло внутри: «Вот оно, додежурился! В первую же ночь – и угон машины! Ах, сволочи!»

Он выскочил на улицу, доставая из кармана свой газовый пугач: «Стрельну вверх, может, напугаю!» Но, слепя фарами, угонщик гнал машину прямо на Ивана, отмахивая за обочину черную тряпку ночи.

Метелкин выстрелил вверх. Шумовые патроны – хорошая штука!

Остервенело рыкнув напоследок, машина пошла юзом, заскользила и остановилась в полуметре от бдительного охранника.

– Ах, сволочь ты такая! – Иван приставил к ветровому стеклу автомобиля достаточно внушительное на вид оружие. – Руки! Руки! – орал он, не помня себя от страха, когда из машины медленно выползало одетое в легкий костюмчик жиденькое тело ночного гостя.

«Холодрыга, а он как из театра только что, в костюмчик врос, падла!» – мелькнуло в голове у Метелкина.

В глубине салона испуганно жалась девица подросткового возраста, закрывая лицо руками.

– Мамочки! Мамочки! – кричала она истерически. – Не надо!

– Вперед! – уже окрепнув, четко приказал Иван грабителю, тыча в его сухую спину ствол. – Руки за голову! – вспомнив, как это делают настоящие омоновцы на экране телевизора, гаркнул он.

В дежурке все выяснилось: машина принадлежала ему, самому «угонщику», джигиту кавказской национальности. Горному орлу, одним словом…

И тут Метелкин вспомнил давнюю встречу с ним на одной занятной круговой пьянке, о которой будет время рассказать позже.

Ее организовывал этот орел по поводу какого-то большого барыша. Барыши темные, и ел-пил тогда Иван, не вникая в подробности.

Сегодняшний гость или не вспомнил, или не хотел вспоминать застольного кунака, и в сторожке, сразу оправившись от конфуза, хищно поводя носом, прохрипел:

– Твою маму имел! Хорошо пасешь добро хозяина. Маладец! Спрячь шпаллер! – указал он глазами на все еще наставленный на него ствол. – Собака спать не должен. Держи стольник за бдительность! – горный орел протянул Метелкину предварительно смятую в кулаке сотенную.

– Спасибо, коль не шутишь! Спасибо! Я бы в туалете сам помял, – зло пошутил Метелкин, разглаживая розовощекую бумагу.

Но гость, не поняв издевательского смысла реплики, нервно рванул дверь дежурного помещения, схожего, действительно, с будкой для сторожевой собаки, нырнул в машину и заскользил по уже обледеневшей дороге в своей усадистой широкозадой иномарке.

Иван выскочил было на улицу, но холодная тьма плесканула в лицо мокрым ледяным крошевом, заставив его снова спрятаться в свое убежище.

В окне мелькнули и умчались дразнящие красные кукиши задних фонарей взревевшей зверюги…

4

Конечно, работать в сторожку Иван Захарович Метелкин пришел не навсегда. Надо было какое-то время перебиться, перекантоваться, как говорили монтажники, с которыми он столько лет месил, хлебал и расхлебывал на строительных площадках наши черноземные, и не только черноземные, но и таежные грязи на отвалах, прокладывая технологические сети трубопроводов, монтируя тысячи тонн металлоконструкций и оборудования, рвал простуженную глотку «вирой» и «майной», бывало, и полоскал ее, эту глотку, неразбавленным спиртом под одобрительный гул бригады, когда приходилось обмывать досрочные пуски объектов, и растроганное начальство не жалело казенной огненной влаги.

Была жизнь! Кто бы мог подумать, что захваченное «могучей кучкой» государство станет на путь преступления, перестав соблюдать закон и трудовой кодекс.

Пользуясь политическим развратом в стране, монтажную контору, где работал Метелкин, прикупил по случаю бывший растратчик социалистической собственности, как тогда говорили, прошедший уголовную школу, с характерной фамилией – Расплюев.

Трудно было поверить Метелкину, что такая фамилия существует на самом деле. Но расплюевых на Руси-матушке оказалось столько, что Закон и Порядок, не выдержав, рухнули.

«А-а! Пошел ты на…!» – сказал Иван хозяину, когда тот, хитро подмигивая Метелкину, предложил замысловатую схему увода от налогов сметной стоимости выполненных работ, в результате которой Расплюеву сидеть под жарким солнцем на далеких Канарах, а прорабу Метелкину – на скрипучих нарах в родной и близкой «тигулевке».

Работа одна, а перспективы разные.

И вот тогда безденежье опрокинуло Метелкина на самую низкую ступень социальной лестницы. Падать, правда, было не высоко, но ощутимо больно. Зарплаты ему больше никто не гарантировал – рыночные отношения!

Свободное плаванье результативно только при попутном ветре и за отсутствием рифов, это еще при том, что есть хорошие паруса, а так – болтаешься, как некий предмет в проруби.

Вот ведь какие ассоциации приходят в голову, когда выкурена последняя сигарета, а новую пачку купить не на что.

5

Дом инвалидов и ветеранов труда не такое уж жуткое место, как рисует воображение.

Пригородный лес. Осенняя благодать природы! Лёгкий утренний заморозок, как первая сединка в твоих волосах. Темная, но совсем не угрюмая зелень вековых сосен. Стоят, покачивая мудрыми вершинами, разглядывая хлопотливых людишек возле старого двухэтажного особняка, где нашла свой последний приют бездомная старость, отдавшая некогда молодые силы и здоровье обескураженной двадцатым веком дорогой стране. Да и сама эта страна, выпотрошенная вселенскими экспериментами, теперь тоже похожа на убогую нищенку, стоящую у парадного подъезда благополучного запада.

Но все это – политика, к которой Иван Захарович Метелкин не имеет никакого отношения.

Он здесь на шабашке. Разгружает трубы, сварочное оборудование, нехитрый слесарный инструмент.

В интернате прохудились водоводы, не работает канализация, чугунные гармони отопительных батарей, смонтированные полвека назад, забиты илом и многолетней накипью…

Шабашка тем и хороша, что за свой короткий и угробистый труд можно тут же получить живые деньги, а не бросовый товар по бартеру.

Ухнув, Метелкин кидает с кузова трубу; она, ударившись о старый пень и спружинив, отскакивает от земли и стегает невысокую ограду, ломая почерневший от времени штакетник, из-за которого на высоких колесах выруливает инвалидная коляска с обезноженной пожилой женщиной.

Иван прыгает с машины, оттаскивает в сторону трубу, загородившую проезд к дому. Слава Богу, что женщина двигалась неторопко, а то бы стальной хлыст сделал непоправимое.

– Ахмед! – дергает его за рукав женщина. – Живой?

Иван Захарович ошалело смотрит на нее. На темном морщинистом лице приветливый отблеск глаз, как просвет в осеннем небе, показался и тут же исчез.

– Ахмед, помнишь, мы в Фергане с тобой в госпитале лежали? Зажила, видать, дыра в плече, вон как трубы кидаешь! А мне вот ноги доктора отчикали, культи остались, зато зимой валенок не покупать.

Метелкин подумал, что старуха его разыгрывает, видя азиатскую внешность, как теперь говорят, прикалывается, и тоже решил отшутиться:

– Не, я не Ахмед! Я Рома из детдома, цыганской повозки шплинт.

Женщина укоризненно посмотрела на него и, вздохнув, печально покатилась на лесную стежку, раскручивая руками колеса.

В любом интернате, как в солдатской казарме, самое большое удовольствие – побыть наедине с собой.

Взрыв на ферганском базаре забросил эту женщину сюда, под колючие сосны Талвиса, доживать отпущенное милосердной судьбой время. Ей повезло – другие маются и бродяжничают, попрошайничая на городских улицах, неприветливых к чужому горю, замерзают в подвалах, отравленные алкогольными суррогатами…

Метелкин оказался в доме инвалидов совершенно случайно. Никогда не думал, что рабочие навыки, полученные в юности, помогут ему на время одолеть денежную невезуху.

Идёт смурной, смотрит под ноги, чтобы найти ключ от квартиры, где лежат деньги. Вдруг толчок в бок:

– Вчерашний день ищешь?

Иван поднимает глаза – вот она, находка! Перед ним стоит старый товарищ с поднятыми парусами, и в каждом сноровистый попутный ветер.

Его товарищу свободное плаванье в масть. Знай себе рули, и веслами шевелить не надо.

Хороший инженер, изобретатель, имеющий множество патентов, забросил свое хлопотливое дело, и в удачный час организовал акционерное общество с ограниченной ответственностью. Используя первоначальную сумятицу при переходе к народному капитализму, приобретя по бросовым ценам ваучеры, сколотил хорошие «бабки», говоря «новоязом», и теперь процветает махровым цветом.

Смеется, протягивает руку, хлопает по плечу:

– Как жизнь?

– Да как в курятнике, – отвечает Иван, – Кто выше сидит, тому перья чистить не надо. Сверху никто не наваляет.

– Всё жалуешься? – спрашивает.

– Жалуюсь, – отвечает Метелкин неохотно. – Ты чего без «Опеля»? Ноги поразмять решил? – зная его пристрастие к иномаркам, подслащивает Иван разговор.

– Э-э, чего вспомнил! Я уже третью тачку с той поры поменял, у меня теперь «Мерс» на пристёжке.

– А чего же ты не на колесах?

От товарища исходит запах вина и хорошего одеколона. Лицо розовое, гладко выбритое, ухоженное. Не то, что в далёкой молодости: крутой мужик, авторитет за квартал светится…

– Гуляю, – говорит товарищ, – жену на Азорские острова.

– Отправил. Холостякую. Вчера тёлку снял в кабаке, до сих пор в ушах шумит. Вампир, а не девка! Губы, как присоски у осьминога. Пойдем, я тебя опохмелю!

– Не пью! – мотает Иван головой.

– Давай, рассказывай сказки! На халяву все пьют. Помнишь, как мы по общежитиям гудели?

– Ну, это когда было… – отнекивается Метелкин.

– Пойдем, пока я простой!

Пошли.

В ресторане молодежь пасется. Девочки соломки для коктейля губками пощипывают. Как котята пушистые ластятся: «Погладь, – говорят, – погладь»…

Еще не перебродивший хмель делает Иванова товарища сентиментальным и щедрым.

Бутылка сухого мартини и лощёный пакетик солёных орешков располагают к релаксации, к полной расслабленности и снятию нервного напряжения, которое еще полчаса назад давило череп Метелкину отчаянной безысходностью. Теперь ароматная затяжка «Мальборо» могла бы возвратить его в былые обеспечение дни.

И он наглеет:

– Толян, у тебя хрусты по всем карманам распиханы – отстегни до первой возможности, с получки отдам. За мной не заржавеет, ты же знаешь!

Товарищ хлопает Ивана по плечу. Смеется. Взгляд дружеский, обнадёживающий.

Метелкин мысленно уже благодарен ему. Вот что значит старый друг! Вместе по девкам шлялись, стеной в пьяных драках стояли. На нож шли. Выручит.

– Дать я тебе дал бы, – говорит друг, – но ведь ты мужик строптивый. Мало не возьмешь, обидишься. А много я с собой не ношу. Деньги все в деле. Помнишь, как мы с тобой учили по политэкономии: капитал должен работать. Пей, я еще бутылку возьму!

Наливает Иван полный бокал. Пьёт. Вино хорошее. Согревает. Волны тепла и света размягчают сознание. Нестерпимо хочется курить. Его товарищ лет двадцать не притрагивается к сигарете. Метелкин крутит головой в поисках знакомых – у кого бы отовариться куревом.

Но здесь компания не его. Лица все чужие, сосредоточенные на своих разговорах, увлечённые.

Вот оно «племя младое, незнакомое» – вспоминается как нельзя кстати классик.

К столу присаживается щеголеватый молодой человек – главный инженер разваливающегося строительного треста, Укачкин.

Фамилия Ивану Захаровичу знакома. Когда-то, после окончания института, он нанимался на работу к его отцу, начальнику монтажного управления. Отец его был стоящим мужиком: несмотря на неопытность Метелкина, взял его на участок мастером.

Укачкин-младший, имея тестя-депутата областной думы, быстро оказался в кресле главного инженера треста «Промстрой». Судя по заносчивому виду этого молодого человека и его щегольской одежде, с отцом – прирожденным монтажником и работягой – он имел мало общего.

Несмотря на раздетое до крайности предприятие, главный инженер выглядит вполне преуспевающим человеком. Мягкий костюм из модной ткани, демократическая майка с громкой надписью, разумеется, «на инглиш», делают его похожим на лобастых парней, тусующихся возле игральных заведений. Садится без пожатия руки, еле заметно кивнув головой, и начинает, не притрагиваясь к выпивке, какой-то деловой разговор с товарищем Метелкина. Берёт быка за рога.

Видно, что у них давние деловые отношения.

Разговор Метелкину малоинтересен, он подливает в свой бокал еще вина и выпивает. Затем, окончательно обнаглев, тянется к пачке деликатесных сигарет «Парламент», неосмотрительно положенной на стол новым знакомым, берет пару штук – одну про запас, и закуривает, наполняясь блаженством и ленью.

Укачкин бросает взгляд в его сторону и продолжает разговор о пиломатериалах, трубах, бетоне.

Из разговора Метелкин понял, что у пришедшего намечается выгодный подряд на капитальный ремонт дома-интерната для престарелых и инвалидов, и теперь ему крайне необходимо найти бригаду скорых на руку ребят для быстрого завершения сантехнических работ.

– Да чего искать? – указывая на Ивана, говорит его старый товарищ. – Вот, безденежьем мается! Он тебе за комиссионные по старым связям целое монтажное управление приведет.

– Ну, управление без надобности, а пару-тройку человек я бы взял, – говорит Укачкин.

Метелкин согласно кивает головой. Для него найти свободного сварщика и тройку слесарей не составляет никакого труда. Шабашка – есть шабашка!

Проведенный по левым бумагам подряд, освобожденный от налогов, сулит хорошие деньги, и Укачкин, уже повеселевший, жмёт Ивану руку.

Старый товарищ заказывает еще бутылку, теперь уже коньяка, и они, припозднившиеся в застолье, расходятся довольные друг другом.

Чего тянуть время?

К работам приступили быстро, под честное слово Укачкина.

– Плачу деньгами за каждый этап выполненных работ, – говорит главный инженер. – Никаких бумаг! Не люблю бюрократию. Всё отдаю наличманом. Самая лучшая бумага – это дензнаки. Сроки поджимают. Идет?

– Идёт!

Пожимают друг другу руки. Хлопают по плечам.

Метелкин нашёл знакомого сварщика – тоже сидит на мели…

Тот обрадовался:

– Какой разговор! Работа – деньги. Лучше маленький калым, чем большая Колыма! – восклицает его бывший рабочий, а теперь и напарник, Гена Нуриев.

После ознакомления с объектом работы Ивану показалось не совсем удобным брать деньги за посредничество, и он решает их честно заработать в качестве слесаря-сантехника, припомнив свою трудовую молодость.

Весь объем можно выполнить двум рабочим – главное, чтобы не подвел сварщик. И они, оговорив все условия, приступают с Геной к работе.

…В подвале сыро, смрадно и гнусно. За шиворот с потолка каплет скопившийся конденсат. Пахнет дохлятиной и гнилью. Вокруг какие-то тряпки, куски бинтов, ваты, пищевые отбросы. Из прохудившихся труб напористо бьет вода.

Меняют проржавевший водовод на новый.

– Падла! – крутясь волчком на одной ноге, кричит на Ивана.

Гена Нуриев: кусок металла белого каленья проваливается ему за широкое голенище кирзового сапога. – Сука! Держи трубу прямее! Это тебе не на участке командовать! Инженеры! Бездельники! – уже миролюбивее обобщает Гена, лучший на монтажном участке сварщик, где когда-то работал прораб Метелкин. – Стыкуй ровнее, пока я не прислюню.

Гена снова берет автоген в руки и делает короткий стежок прихватки.

Прислюнил…

Иван облегченно отхватыватывается от раскаленного стыка и разгибает затёкшую от неудобной позы спину.

Труба надежно закреплена. Теперь можно спокойно перекурить, пока Гена, немыслимо изворачиваясь, будет обваривать неповоротное соединение.

Прорывающееся сквозь стык упругое пламя ревет в трубе, и Метелкин уже не слышит смачных матерков в свой адрес.

Иван Захарович взял Гену к себе в напарники, зная его усердие и добросовестность.

Геннадий Махмудович Нуриев – тоже бывший интеллигентный человек, в свое время с отличием закончивший математический факультет пединститута. Проработав около года за мизерную зарплату учителем в школе, он, плюнув на это занятие, пришел на монтажный участок учеником сварщика и быстро втянулся в рабочую лямку.

Полутаджик, полурусский, он, как сам рассказывал, обладал нестерпимым темпераментом, который сжигал его внутренним огнем.

Любимая подружка, узнав, что из учителя он успешно перековался в монтажники, бросила его, и Гена метался обездоленный, выплескивая перед Иваном Захаровичем обиду за свою поруганную любовь.

Однажды Метелкин, решив над ним подшутить, сказал, что Генкина подружка, раз он так мучается, «присушила» его к себе, и надо его сводить к «бабке». Та «присушку» ликвидирует в один приём: отчитает, водички наговоренной даст – и он снова станет человеком, а подружку свою за километр оббегать будет.

– Своди! – мужественно сказал Гена. – Бутылку коньяка поставлю.

– Ну, ставь!

Заранее договорившись, Метелкин повел Гену к одной разбитной бабенке, которая, прочитав над головой страдальца какую-то белиберду, окатила его из кружки водой и оставила у себя «отсыхать».

Пока Гена «отсыхал», Иван, моргнув веселой вдове, потихоньку улизнул из дома.

На другой день Гену как подменили. Ласточкой в руках его летала газовая горелка, производительность пошла в гору.

Так Иван Захарович Метелкин с Геной и сблизились.

Характера Геннадий был незлобивого, а сегодня ругал Ивана нарочито грубо в отместку за его сентенции в свой адрес, когда был у Метелкина в подчинении.

Шабашка поставила их в равные условия, и напарник не скупился на самые изысканные выражения в адрес своего бывшего начальника.

– Ты не обижайся, – говорил он Ивану Захаровичу на перекуре. – Это все те же слова, которыми ты когда-то крыл меня, а теперь я их возвращаю по адресу, чтобы ты знал, как с работягами разговаривать. А то с утрянки сам, бывало, по-черному матерился. Нехорошо, брат! Вот теперь мне на тебе отыгрываться приходится.

Сантехнические коммуникации располагаются под дощатым полом первого этажа, где находится столовая и все службы интерната. Днем вскрывать полы нельзя – люди ходят, обслуживающий персонал и подопечные поселенцы, кто на костылях, кто на колесах. Поэтому днем шабашники отсыпаются в бытовке, где от их храпа вибрируют стеновые панели, вызывая зависть страдающих бессонницей стариков.

Работать приходится ночью.

– Физдюки! – кричит на них, хватаясь за голову, директор этого богоугодного заведения – тучный мужик лет пятидесяти. – Физдюки, вы у моих бабок на целый год охоту ко сну отобьёте. В медчасти все снотворные кончились! Полночь. Гремите потише. Здесь вам не кузница!

А как не греметь, коль с металлом работают?

– Владимир Ильич, – перекрикивает гул автогена Метелкин, – сон разума порождает чудовищ. «Там» отоспятся!

– Все шутишь! А у меня голова пухнет! Распряглись – не пройти, не проехать. Я вам сколько раз говорил: зовите меня без фамильярности, просто, как Ленина – Ильич.

Директор этого «хосписа» с юмором. Смерть у него всегда перед глазами ходит, косой помахивает. Не углядишь – она в палату, да и прихватит кого-нибудь с собой. Меланхолику на такой должности никак нельзя – крыша поедет.

Вчера заходит Иван Захарович в столярную мастерскую, ручку к молотку поправить, а там две ладьи через речку Стикс печальные стоят. Нос к носу. Мужики на крышках посиживают, в домино колотят, «рыба» получается – пусто-пусто. Обвыклись. А Метелкин, пока ручку к своему инструменту прилаживал, все пальцы посшибал, соринки в глазах мешались.

Мужики похохатывают веселые, крепкие. Сивушкой попахивают.

…Полночь. Дом, как больное животное, спит, беспокойно поджав под себя конечности, подёргивая в краткой дремоте тусклой запаршивевшей кожей.

Через лестничный проем слышится неразборчивое бормотанье, надрывистый кашель, какой-то клекот, резкие вскрики… Обитателям снится каждому – своё: кому распашистая молодость, а кому тягостные образы старческих дум – предвестники затянувшегося конца.

В белой длинной рубахе, раскинув, как в распятье, руки, на слабых ногах, ощупывая белёную стенку, движется к шабашникам то ли слепой, то ли в сомнамбулическом сне старик. Он идёт так тихо, что работники замечают его уже у самого провала: освобождая технологический канал для трубопроводов, они с Геной вскрыли полы. Из подполья тянет крысиной мочой, сладковатым запахом гнили и сырыми слежалыми грибами – плесенью.

Гена, увидав деда, матюкнувшись, вскакивает, загораживая ему дорогу:

– Ты куда, дед? Назад! Здесь яма, грохнешься, и хоронить не надо.

– Сынки, – трясущимися губами в короткой позеленевшей поросли стонет человек. – Мне бы в буфет, хлебца купить. Голодный я, сынки.

– В какой буфет, мужик? – недоверчиво спрашивает Метелкин. – Ты действительно есть хочешь?

– Собаки здесь работают, мать-перемать! – переходит он на понятный им с Геной язык. – Есть не дают. Заморили. Мне бы хлебца…

Иван бежит на кухню, где на тарелке лежат ломти хлеба – остаток от ужина. Набирает несколько кусков пшеничного, сомневаясь, что проснувшийся ночью старик, хочет есть. Ведь сегодня на ужин давали гречневую кашу с разварной тушёнкой и яблочный компот. Может, деду приснились его голодные годы, в которых он прожил почти всю свою жизнь?

Старик слеп. Иван суёт ему в холодную костистую ладонь хлеб, расстраиваясь, что у них нет ничего посущественнее. Но дед уже забыл о своей просьбе: он сжимает его, кроша и разминая, топчет вывалившиеся из ладони куски, испачканные побелкой, и ощупью, так же тихо, как пришел, поднимается к себе.

Гена втягивает воздух, Метелкин лезет за куревом, с удивлением замечая, как быстро здесь кончаются сигареты.

Наутро в доме стало шумно. Толчея; тянет волей и чем-то давним, забытым, как в его прошлом, когда цех, в котором Метелкин начинал работать, получал зарплату.

Жильцы сбиваются в кучу, что-то радостно обсуждают, гомонят. В разговорах участвуют больше старики, бабки да женщины помоложе; жертвы несчастного случая и инвалиды детства топчутся в стороне, иные на колясках прокатываются взад-вперед, с вожделением посматривая на белую закрытую дверь, за которой находится касса.

Сегодня пенсионный день.

Деньги обещали привезти после обеда, но уже с утра нет-нет да и вспыхивают озорные искорки в, казалось бы, давно отцветших глазах. Обсуждают, кто кому сколько должен и когда расплатится.

Инвалидная коляска для обезноженного или разбитого параличом человека здесь больше, чем личный автомобиль. Перекатив утром свое непослушное тело в коляску, – ты на коне! Ты на колесах – кати себе в любую сторону. Мобильность! Фигаро здесь, Фигаро там.

Многие так удобно влиты в свои коляски, что, кажется, вросли в колеса. Кентавры! Как тут не вспомнить древних: движение – это жизнь.

Навстречу Ивану, толкая руками маятниковые рычаги, на старом драндулете еще военного образца катится женщина. Инструмент и разбросанные обрезки труб мешают проезду, и Метелкин помогает ей миновать захламлённый участок и дальше толкать свою тачку жизни в никуда. Женщина еще не старая. Глаза смотрят на Ивана с каким-то удивлением, потом выражение лица меняется, она кладет свою тёплую ладонь ему на руку. Ладонь по-мужски жесткая, крепкая.

– Вот она, жизнь-то какая случилась! И тебе, видать, от новой власти ничего не досталось, инженер…

В словах ее горечь сочувствия.

Иван обескуражен. Откуда эта несчастная прознала, что Метелкин Иван Захарович был когда-то инженером?

Женщина провела рукой по его ветхой, испачканной известью и ржавчиной одежде:

– А ведь какой ты голубь был! Не помнишь меня?.. Да, теперь разве кто угадает!

Иван растеряно улыбается. Старается вспомнить это опечаленное недугом лицо. Может, землячка из Бондарей?.. Вроде нет. В его селе такая не жила.

– Да не мучайся! Марья я, Алексеевна, знатная доярка из Умёта. Из Красного Октября! Ты в колхозе у нас котельную строил. Тебя потом ещё в газете пропечатали, хвалили.

Метелкин вспоминает: Марья Ильичева, передовик труда! Как же! «Над Уметом зима бедовая. Зябнут избы в иглистой мгле. Вот доярки гремят бидонами. Разрумянились на заре».

Марье Алексеевне стыдно за свое положение в этом безрадостном приюте.

Метелкину стыдно за свое положение шабашника, такое же, как у его соседа Ерёмы, пьяницы и скандалиста, как сотни российских сантехников, стреляющих у хозяина на похмелку за пустячную работу по устранению течи в кране.

– Спился, что ль? – жалеет Ивана бывшая знатная доярка.

– Ага! – говорит он как можно веселее. – Не пей вина – не будет слез!

– Да-а, вот она, судьба-то какая! Каждому – своё… Живи – не зарекайся, – вздыхает Марья Алексеевна, а Метелкин осторожно перевозит ее по досочкам в медицинский кабинет на процедуры.

Услышав разговор, к Ивану заворачивает высокий и прямой, как фонарный столб, старикан. Вид его необычен. Несмотря на промозглую погоду и сквозняки в протяженном коридоре, на нем только одна майка десантника и войсковые с множеством карманов брюки. На груди поверх майки большой старообрядческий кипарисовый крест на витом шелковом шнуре. На затылке – пучок пегих выцветших волос, стянутых резинкой.

Он протягивает Метелкину узкую жилистую руку. Знакомится:

– Арчилов! Бывший полковник КГБ!

Достает какое-то потертое удостоверение и горсть желтых увесистых значков и медалей.

– Вот они, молчаливые свидетели моих подвигов! Тайный фронт! Вынужден бежать из Абхазии от преследования. Горун! T-сс! – полковник боязливо крутит головой. И совсем тихо: – Меня здесь третируют. Никакого уважения. Колхозники! – кивает в сторону директорского кабинета. – Я на внутреннем фронте кровь проливал. Мафия! Я тебе расскажу. Всё расскажу, – шепчет он торопливо, – тут осиное гнездо. Все воры. Простыни воруют, волки тамбовские! В кашу машинное масло льют. Нас травят. Я писал – знаю, куда. Но мне не верят. Ты напиши. Напиши депутатам, чтоб комиссию выслали! – ссыпает он в карман горстью, как железные рубли, свои награды. – Ко мне дохляка подселили. А мне, по моим заслугам, положено одному жить. Я выстрадал.

За несколько дней работы в интернате, Иван на короткую ногу сошелся с директором, Ильичём, как он просил себя называть, и подался выяснять: по какому праву здесь обижают полковника, вышедшего неопалимым из горячих точек Закавказья. Вон у него сколько орденов и медалей за боевые заслуги!

– Да пошел он к такой-то матери! По кляузам этого Арчилова пять комиссий было. Вот они, бумаги! Им даже в ФСБ интересовались. Смотри! – Ильич достает ворох листов из стола. – Удостоверение и медали за Арчиловым не значатся. По его собственному признанию оперативнику, он все это купил на базаре в Сухуми. Там еще и не такое купишь! Избавиться от него не могу. Обследование делали. Говорят – не шизик. Здоров, как бык! Зимой снегом натирается. С ним в одной палате жить никто не хочет. Ссыт прямо в валенки. Мочу собирает, а потом в них ноги парит. Вонь страшная! А выселить его не имею права. Безродный! Вынужденный переселенец! У меня для инвалидов мест не хватает. А этот боров ещё на старух глаз метит. Жду, пока изнасилует какую. Может, тогда от него освобожусь. Как чирей на заднице! Дай закурить!

Иван протягивает сигареты, и они с Ильичом разговаривают о превратностях судьбы.

– Я ведь по молодости сам заметки писал. На филфаке учился. А теперь забыл все. Здесь такого насмотришься – на целый роман хватит. Горстями слезы черпай! Иди ко мне в завхозы? – хитро смотрит на Метелкина директор Дома Призрения.

В коридоре шумно: обитатели приюта получают причитающуюся им пенсию. За вычетом на содержание, у каждого остается для своих нужд. А у русского, тем более казённого человека, какая нужда? Крыша есть. Кормёжка, хоть и диетическая, тоже имеется. Надо и грешную душу потешить.

Ко дню выплаты пенсий местные спиртоносы, крадучись, чтобы не заметило начальство, доставляют самогон прямо к месту употребления, в палаты – обслуживание на дому.

– Надоели мне эти компрачикосы! Стариков травят. У него завтра на похмелку инсульт будет, а он пьёт, – сокрушается по поводу своих постояльцев Ильич. – Милицию вызывал. Оштрафуют двоих-троих, а на следующий раз другие приходят, в грелках отраву приносят. Хоть охрану выставляй! Пойдем, поможешь бабку до палаты дотащить. С катушек свалилась, а все петь пытается.

Метелкин с Ильичом поднимают пьяную женщину, пытаясь усадить в инвалидную коляску. За женщиной тянется мокрый след. Видать, не справился мочевой пузырь с нагрузкой. Протёк.

Отвезли бабку в палату. Пошли через коридор к умывальнику руки мыть.

В углу, на старых вытертых диванах посиделки. Оттуда слышится протяжная старинная песня: «Мил уехал, мил оставил мне малютку на руках. На руках. Ты, сестра моя родная, воспитай мово дитя. Мово дитя. Я бы рада воспитати, да капитала мово нет. Мово нет…»

Потянуло далеким семейным праздником, небогатым застольем в Ивановой избе. Здоровая, молодая, шумная родня за столом, покачиваясь, поёт эту песню. Дядья по материной линии голосистые, певучие. Песню любят больше вина. Иван лежит на печке, иззяб на улице – теперь греется. Слушает. И сам не знает, почему наворачиваются слезы на глаза. Ему жалко брошенную девушку. Жалко малютку на руках, такого же, как и его братик, в полотняной люльке с марлевой соской во рту…

Да… Родня… Песня… Детство… Ау!..

Иван берёт в руки скарпель – зубило такое с длинной ручкой, молоток и начинает долбить кирпич в стене. Здесь должна проходить труба.

Кирпич обожженный. Звенит.

От резкого удара скарпель, проскальзывая, вышмыгивает из кулака. Палец краснеет и пухнет на глазах.

Гена, буркнув какую-то гадость в его сторону, подхватывает скарпель и продолжает вгрызаться в стену, пока Иван изоляционной лентой перематывает ушибленное место. Гнусно на душе. Пакостно. Хочется всё бросить и уехать в город: принять ванну, надеть чистое белье, выпить кофе с лимоном, развалившись в кресле, и смотреть, смотреть очередной бразильский сериал, при виде которого он недавно испытывал только зубную боль. А теперь и сериал вспоминается с затаенной тоской…

Завтра – Седьмое Ноября. День согласия и примирения, так теперь, кажется, называется памятная дата начала глобальных экспериментов над Россией, приведших её к такому постыдному состоянию, когда затюканный народ, чтобы прожить, должен наподобие нищего «лицом срамиться и ручкой прясть».

В Дом пожаловали представители администрации области, поздравить неизвестно с чем собравшихся в маленьком кинозале обитателей, вызвав у них болезненные воспоминания о шумной молодости и дружных демонстрациях в честь Октября – красного листка календаря.

До одинокой, неприкаянной старости тогда было далеко. Да и не верили они, хмельные и здоровые, в эту самую старость, когда душа становится похожа на дом с прохудившейся крышей, через которую осеннее ненастье льет и льет холодную дождевую воду. А спрятаться негде…

– Безобразие! – выговаривает высокий гость директору, показывая на шабашников, громыхающих ключами возле истекающего ржавой водой распотрошенного вентиля. – Праздник портят! Сейчас должна самодеятельность прибыть, а здесь они с трубами раскорячились! Халтурщики!

«Халтурщики» ухмыляются, переглядываясь, и начинают еще ретивее греметь железом.

Правда, обещанная самодеятельность так и не приехала.

Чиновники, подражая ведущим передачи «Алло, мы ищем таланты!», вызывали на сцену под бравые выкрики тоже принявших на грудь ради такого дела и повеселевших старичков с рассказами о героическом начале дней давно минувших.

Не обошлось, конечно, и без Арчилова, который и в этот раз клеймил позором неизвестно кого, призывая с корнем выкорчевывать иждивенческие настроения масс.

В этот день и Метелкина с Геной не обошел «нежданчик».

К вечеру на белом джипе к серому обшарпанному зданию подкатил их работодатель. Румяный, молодой, в ярком адидассовском спортивном костюме, модном ныне среди «новых русских», Укачкин выглядел молодцом на фоне замызганных и усталых шабашников и пергаментных постояльцев.

Король-олень, да и только!

По рукам ударять не пришлось, но поприветствовал он шабашников вполне дружески:

– Ну что, мужики, с праздником вас! Работу кончили?

Гена почесал затылок: больно скорый начальник, дел еще на целую неделю, а он уже прикатил.

– Ну, ладно, – говорит начальник миролюбиво. – Поднажмете ещё. Я вот позаботился о вас! – достает из машины полиэтиленовый пакет.

В пакете бутылка водки и румяный батон вареной колбасы.

Вот теперь и для них – День Революции!

Работодатель улыбается:

– Ну что – со мной можно иметь дело?

– Можно, можно, – говорит Гена, забирая угощение. – Да и авансец надо бы выплатить… Работа кипит. Пойдём, посмотрим!

Укачкин идёт за ними. Осматривает сделанное. Доволен. Взгляд хозяйский, покровительственный. Видно, что он здесь имеет свой маленький бизнес.

Лезет в карман, достаёт несколько сотен. Протягивает: берите, берите! Бумаги на получение аванса никакой. Зачем бюрократию разводить? Вот они, деньги! Листок к листку. Пусть пока сумма небольшая – аванс всё-таки!

Шабашники довольны. Хороший человек! Хороший хозяин! Своих работников не обижает!

Садится в джип, бросает ногу на педаль. Газует. Лихо разворачивается и уезжает.

Метелкину с Геной пить некогда. Дела. Потом догонят. Дом без горячей воды. Директор нервничает: который день не работают душевые и прачечная.

– Вы, – говорит, – ребята, будьте добры, пожалейте стариков…

И «ребята» поспешают, жалеют стариков – бьют-колотят, гнут-кантуют, режут-сваривают, концы заводят.

За полночь к ним подходит дежурная медсестра. Уговаривает не греметь:

– Тише! Человек умер. Хороший дедок был. Аккуратный. Учитель бывший. Пришла к нему укол делать, а он холодный. А этот малахольный Арчилов кричит, что он с покойником вместе спать не будет. Может, в коридор учителя поможете вынести, а?..

Смерть – самое естественное в этом мире, а привыкнуть нельзя. Разум кричит. Как сказал великий поэт: «Оттого пред сонмом уходящих я всегда испытываю дрожь».

И у Метелкина нехорошо сжимается сердце.

Бросают работу. Гена зачем-то берет обрезок трубы, и они поднимаются в палату, где лежит покойник.

Арчилов возмущенно размахивает руками, что-то клокочет.

– Замолчи, гнида! – Гена поднимает трубу и тот в подштанниках, взлохмаченный, прихватив одеяло, выбегает в коридор и устраивается в углу на диване.

– Пусть учитель побудет один, – говорит Метелкин, и медсестра соглашается.

Накрытый тёмным солдатским одеялом, бывший учитель с неестественно выступающими ступнями страшен в своей неподвижности.

Они, не выключая свет, уходят.

Арчилов уже храпит на весь этаж беззаботно и отрешенно.

Идут в свою бытовку помянуть учителя.

Утром в маленькой комнатке, служащей чем-то вроде домашней церкви, возле бумажных икон неумело крестится кучка старушек, глядя на горящие свечи. Их комсомольская атеистическая молодость все еще проглядывает сквозь сухие скорбные лица.

В столярке опять оживленно. Выбирают доски посуше да попрямее на новый гроб. Жизнь идет своим чередом…

А Укачкин так и не заплатил Метелкину с Геной за выполнение работы. Говоря по-теперешнему, кинул.

Что с него взять? Какое время, таков и человек.

6

С инженерным образованием, когда производства разворованы и бездействуют, сразу на работу не устроиться, и удачливый товарищ, тот самый, из областной администрации, подполковник милиции в отставке, по блату выхлопотал Ивану место сторожа.

Но, как говорится, всякий труд благослови, удача!

И вот Иван Захарович Метелкин сидит здесь, и темная ночь приглядывается к нему своим немигающим взглядом.

Работа сторожа только на первый взгляд пустячная – заперся в своей сторожке и не высовывай носа. Ночь покрутился с одного бока на другой, повалял дурака – и два дня свободны, как говорится, гуляй, Вася!

Так же представлялось и Ивану Захаровичу до того момента, пока он не остался один на один с ночью в большом, по-зимнему мертвом парке.

Это уж потом ему, пообвыкшему, находясь на дежурстве в полудреме, было наплевать на докучливые жалобы и кряхтенье старых деревьев, еще помнивших лучшие времена.

Подремывал Иван, не обращая внимания на всполошную возню и яростное повизгивание крысиного племени, дерущегося за объедки возле мусоросборника, на безнадежный выкрик одинокой птицы, которой приснился то ли ястреб в небе, то ли кошачий глаз возле ее носа.

А по первости не то что впасть в дрему – завернуть в сторожку обогреться представлялось опасным: мало ли что может произойти там, за стеной дощатой конуры в черном ночном пространстве. Тем более поздний визит того горного орла предостерегал от беспечности. Вот и ходит, крутит головой Иван, прислушиваясь: непременно придут бандиты-налетчики с ломами вскрывать склады с тушенкой и мочеными яблоками в капустном рассоле, а то еще и кассу подломят, где в столе у главбуха лежит заначка в сотню рублей.

Зашуршала бумага в кустах, и Метелкин уже встрепенулся, объятый первобытным страхом: напряглись мышцы, весь подобрался, как дикий зверь перед прыжком – что это?! Потом плюнет облегченно: «Тьфу ты, дьявол! Бумажный мешок из-под макарон за угрозу принял», – и лезет в карман за успокаивающим куревом.

Похожее чувство Иван Захарович Метелкин уже испытывал в армейском карауле, охраняя пусковую ракетную установку под немецким городом Борна, в лесу, где находился учебный полигон Группы Советских Войск в Германии.

Тогда еще служили не за деньги, а за совесть, не обремененные рыночным космополитизмом. Хотя и на той службе встречались разные судьбы, разные по своей удаче и своей глупости. А у кого молодость без греха?

Восточная часть когда-то пораженного врага сменила веру и стала демократической, но не все немцы были в восторге от советских неугомонных войск. Помнили возмездие за вероломство…

Воинская часть, где служил рядовой Метелкин, была особой секретности. Комар носа не подточит. На учебный полигон выезжали без пусковых установщиков, имитируя их, громадных и неповоротливых, тягачами на гусеничном ходу.

Но в тот раз, то ли для устрашения сил НАТО, то ли еще по какой причине, на полигон выползли уже легендарные тяжелые ракетные установщики, закамуфлированные теперь под те же тягачи, с бревнами баллистических ракет на подъемных решетчатых башнях.

Полигон был хоть и не дальний, но марш-бросок до него делался окружными путями и при тщательной охране большим количеством броневой техники, притупляющей бдительность потенциального противника.

Отцы-командиры перед каждым выездом проводили бесконечные инструктажи и наставления, поминутно напоминая, что они, солдаты, находятся здесь впереди пограничных застав, почти что в логове врага.

Это было действительно правдой: весной полностью вырезали караул базы, где находились в боксах заправщики ракетным топливом. Только успевший нажать сигнальную кнопку начальник караула предотвратил диверсию. Азотная кислота с керосином – смесь адская, апокалипсическая. А этой смеси как раз хватило бы сжечь дотла тот городок, где располагалась их часть.

Вот тебе и комар носа не подточит!

А городок тот, в округе Лейпциг, был удивительной красоты. Он, говорят, несмотря на новые застройки, и сейчас такой же, с готическим стреловидным собором, лебединым озером в самом центре, с мощеными камнем улочками и домами, похожими на декорации к средневековому спектаклю.

Так вот, в первый раз стоя часовым возле ракетной установки в глухом буковом лесу, окруженный кромешной тьмой, молодой солдат Иван Метелкин, ответственный за великую державу, охранял величайшую тайну советского оружия.

Надо хорошо знать то время, чтобы понять ситуацию: Америка – «молочная корова империализма» – бычилась против страны Советов. Да и мы, оплот социализма, засучивали рукава, примериваясь к ее рогатой морде.

Это теперь Америка для нас как вдохновитель и направляющая сила построения капиталистического общества. Идем рука в руке…

И вот – ночь. Неясный тревожный шум столетних деревьев, неведомых в средней полосе России, откуда Иван родом. Прислонишься к стволу – кора осклизлая и бугристая, как лягушачья кожа.

Чудные деревья, тяжелые.

Впереди маятниковый черный силуэт разводящего на посты сержанта, и Метелкин за ним: шур-шур-шур.

В высокой, как осока, траве мясистое чмоканье неисчислимых грибов под армейским, в стальной ошиповке, сапогом. За такое в Союзе грибники бы шею свернули, но здесь немцам вход на полигон запрещен, а солдатам грибы без надобности, вот и растут боровики да лисички вольно, кучкуясь без присмотра, как деревенские мужики возле дармовой выпивки.

Лениво идет за разводящим Метелкин.

А вот и пост. Хрипловатый от долгого терпеливого молчания окрик часового, Петьки Чижика, дружка Метелкина. Кричит обрадовано:

– Стой! Кто идет?

В ответ – дежурное:

– Разводящий со сменой!

– Пароль?

– Звезда! – кричит Иван на весь лес. Сержант сует ему приклад под дых:

– Я тебя сейчас звездану, салага! Не тебя спрашивают!

Но пароль уже выговорен.

– Караул сдал! – радостно отчеканил рядовой Чижов.

– Караул принял, – буркнул рядовой Метелкин.

От мечущегося фонарика уходящих в ночь сослуживцев – бесчисленные брусничные вспышки капель дождя на листьях. И – все.

Охраняй секретный объект, солдат.

Остались только тьма, Метелкин с автоматом Калашникова и нависшая зловещая громада ракетной установки под тяжелым от воды штормовым брезентом.

Стоит Иван. Мерещится затаенный шорох лазутчиков с кинжалами в зубах. Огнестрельное оружие они не применят, переполох поднимется. Обнаружат себя шпионы-диверсанты. Вот сегодня американские агенты обязательно нападут на его пост, другого времени нет. Хорошо бы залечь в секрете под спасительные траки установщика, да там воды полно в густой сочной траве.

Потеснился Иван спиной к броне – все-таки сзади не нападут. Стоит, весь превратившись в слух, крутит головой вправо-влево, байбак байбаком.

От сырого и жесткого брезента ракетной громадины за спиной плащ-палатка на Иване набухла, и сам он превратился в подобие мокрой швабры.

Попробовал Метелкин переступить затекшими ногами – хруст травы под коваными сапогами раздался неимоверный. На том конце леса слышно.

«Снимут! Непременно снимут проклятые американцы! У них приборы ночного видения, а у меня мокрый капюшон то и дело на глаза наползает», – упал духом Иван, рядовой солдат великой державы.

Сколько раз идешь на пост, столько раз начальник караула тебя инструктирует: «Не загоняй патрон в патронник! Не засылай! Самострел может произойти!» – и показывает на стену в караулке, где пуля вошла плашмя в кирпич, да так там и застряла: солдат-первогодок, разряжая по уставу автомат после караула, забыл, что там, в стволе, смерть схоронилась, нажал на контрольный спуск – хлестанул выстрел. И одного бойца рота не досчиталась. Первогодку – трибунал, а начальник караула звезду с погона потерял…

«А как стоять с порожним стволом, когда кругом враги? Пока затвор передернешь, тебя шпион ножом по горлу – вжик! И будешь ты лежать молодой и зеленый, как эта трава, примятая траками и сапогами», – так думал молодой солдат Метелкин, до боли всматриваясь в черную жижу ночи.

И осторожно отодвинул затвор на себя, потом медленно отпустил его, чтобы не клацнул.

Вот патрон, влажно чмокнув, мягко вошел в промасленное трубчатое влагалище патронника, вожделея скорого выстрела.

Палец, чтобы, не дай Бог, не коснуться спускового крючка, лежит на скобе рядом.

Ну-ка, попробуй подойди!

Но вокруг только усталый шум деревьев, и ни одного постороннего шороха.

Эх, закурить бы теперь, да начальник караула перед разводом на посты приказал часовым вывернуть карманы.

Глотает Метелкин слюну – до его смены целая вечность!

Чтобы не тянуло курить, мусолит Иван во рту горьковатую ткань капюшона плащ-палатки. Все тело вяжет сладкая дрема. Встряхивает головой, как застоялая лошадь, прогоняя от себя соблазнительную вялость.

Вдруг шагах в десяти от поста кто-то потаенно чихнул или кашлянул. Пружина страха, разжавшись, бросила Метелкина под спасительные литые траки установщика.

И тут, ломая кусты, в сторону шарахнулось то неведомое, от которого Ивана между лопатками долбануло стальным рельсом. Забыв крикнуть «Стой, кто идет?!», он, нажав на спусковой крючок, полоснул от плеча очередь на возникший шум.

Из ствола полыхнули красноватые метелки прерывистого огня.

По-бабьи взвизгнув и затопав тысячей ног, кто-то бросился в лес, ломая все на своем пути.

Иван все метал и метал огненные брызги, пока не опустел рожок, и автомат не замолчал.

Откинув пустую коробку, он вставил запасной рожок, и снова в грудь бешено заколотил окованный сталью приклад.

Тряска в плече быстро прекратилась, и стало так тихо, что Метелкину стало слышно, как колотит в виски кровь и, остывая, потрескивает ствол автомата.

Распахивая настежь ночь светом огромных фар, тут же на звук автоматных очередей примчался дежурный штабной «газик» с начальником караула и несколькими солдатами из бодрствующей смены.

Метелкин уже стоял наизготовку, не зная, что говорить в свое оправдание. Выстрелы в карауле, на посту – это всегда ЧП, за которым следует дознание и выводы.

– Там! Там! – кричал в горячечном порыве Иван, показывая автоматом в кусты ежевики, в которых путался свет фар.

Сам начальник караула с солдатами прочесали все вокруг и не обнаружили никого.

– Ну, все! Допрыгался! Завтра передам тебя особисту, трус поганый! – зловеще прошипел начальник караула. – Соску бы тебе в рот засунуть. Наберут в армию дураков, а ты за них отвечай!

Метелкин крутил головой по сторонам, пытаясь доказать, что он стрелял по врагу, затаившемуся в кустах.

Конечно, с караула его сняли.

Сослуживцы над ним подтрунивали:

– Паникер ты, Метелка! В разведку с тобой никто не пойдет!

Подобных случаев стрельбы на посту в армии было много, и Метелкин знал, что ждет солдата, нарушившего караульную службу: или дисциплинарный батальон, или, при лучшем исходе дела, высылка в Союз на Новую Землю, где, по слухам, испытывали атомные бомбы.

– Хлебать тебе кисель клюквенный на Северах! – вторил ребятам и сам старшина-хохол.

А он-то все про всех знал.

С майором, Петей-пистолетом, начальником особого отдела части, прозванным солдатами так за свой негнущийся палец правой руки, сломанный при дознании какого-то упрямца, у рядового Ивана Метелкина был разговор долгий и обстоятельный.

Майор спрашивал отвлеченно: как служишь, какие разговоры ведут солдаты, и всяческую другую ерунду. А о происшедшем – ни слова.

– Иди пока в казарму! – сказал особист, задвигая письменное объяснение солдата Метелкина в стол. – Потом решим, что с тобой делать.

Вечером, уже после отбоя, старшина поднял Ивана и коротко спросил почему-то:

– Воротничок чистый?

– Только что подшил. Так точно!

– Тогда иди в штаб!

– Зачем? – дрогнул голос у Метелкина.

– Отставить разговоры! Там тебе все скажут.

Приходит провинившийся солдат в штаб, который располагался как раз напротив их казармы. Одноэтажное краснокирпичное здание времен гитлеровского рейха.

– Разрешите? – отворяет дверь начальника штаба. – Рядовой Метелкин по вашему приказанию прибыл! – отвечает по уставу, а у самого коленки дрожат.

А начальник штаба, надо сказать, был мировой мужик, участник Великой Отечественной войны, академий не кончал. Учился больше у жизни. Это он в первый раз спас солдата Метелкина от неизбежного трибунала, когда тот заснул возле полкового знамени.

Три часа ночи. Никого нет. Тепло, тихо. Одни мыши шуршат. По стойке смирно, как требует устав караульной службы, долго не простоишь. Вот рядовой Метелкин и присел на корточки возле стеклянной пирамиды с боевым знаменем части.

Вдруг оглушительный удар по затылку:

– Стоять! Кому сказал?!

Пружина Метелкина выбросила по стойке смирно. Перед ним глыбисто покачивался начальник штаба, майор – «отец солдат, слуга народа». Карман галифе пузырит солдатская фляжка.

В ракетных войсках тогда, да и сейчас, спирту немеряно.

Во избежание всяческих инцидентов заведовал этим стратегическим складом как раз начальник штаба.

Вот он и пришел разогнать бессонницу: жена со взрослыми детьми в Союзе, а что ему делать одному в холодной постели?

Глаза у майора веселые:

– Стоять!!

Стоит рядовой Метелкин, корчится, вроде как от боли в животе.

– Схватило, товарищ майор. Не могу…

– Ах, ты, дристун, мать твою мать! – и давай солдату ухо крутить.

Тогда все обошлось. Но на этот раз – вряд ли.

– Товарищ майор, рядовой Метелкин прибыл по вашему при… приказанию!

Голос у Метелкина дрожит, срывается. Пробкой горло заклинило. Колени слабнут. Думает: «Щас бить будет!»

Майор встает, протягивает испуганному солдату руку:

– Молодец, сынок! Бдительность на посту проявил. Вот, на тебя приказ оформил – десять суток отпуска домой, не считая дороги. Из тебя хороший боец получится.

Обнимает Ивана. Забыл, что месяц назад драл его за уши – не нарушай Устава караульной службы при знамени части. Пост № 1 – серьезный пост.

Теперь вот благодарит. Оторвал солдата от пола:

– Ох ты, легонький какой!

Глаза у майора блестят – выпимши, конечно. Смеется:

– Ты, боец, полвзвода немецких харь вчера ночью завалил. Благодарю за службу!

– Служу Советскому Союзу! – орет Иван во всю глотку, еще не понимая, что произошло.

– Так, – говорит майор, – иди к старшине, пусть он тебя сухим пайком снабдит. Завтра в Дрезден на сборочный пункт тебя отвезут. Вот мать обрадуется… – майор по-отечески похлопал Метелкина по спине. – Ну, иди, иди!

– Есть! – отвечает солдат и вихрем выносится из кабинета.

Старшина еще не спит. Влетает Иван в каптерку. Одышливо докладывает слова майора.

– Да не тарахти ты! Сам знаю.

Старшина, здоровенный хохол из сверхсрочников, указывает солдату глазами на стол:

– Садись, салажонок! Садись!

Старшина пирует. У него на столе большой оковалок мяса, графин со спиртом. А с чем же еще? Несколько ломтей крупно нарезанного сыра. Старшина тоже выпимши. Он тоже одинок. Ему скучно.

– Ты спирт когда-нибудь пробовал? – спрашивает.

– А то нет! – духарится солдат. – В монтажниках, где меня учили, приходилось и не то глотать.

– Ну, тогда пей неразведенный. Я посмотрю, какой ты питок.

Иван налил из тяжелого с гранеными стенками графина в алюминиевую кружку.

– Э-э, мы так не договаривались! – старшина отливает себе, оставляя солдату на палец от донышка. – Вот теперь хватит.

Метелкин спешно вытирает губы, опрокидывает в себя кружку и судорожно шарит по столу – чем бы потушить огонь в гортани.

Он явно переоценил свои возможности.

Старшина вытащил из пластиковых ножен специальной заточки штык-нож и отполовинил от оковалка розовый ломоть, пахнущий свежим дымком:

– На, накинь! Мясо трофейное. Ловко ты вчера повалил свинью с подсвинками. Ловко… «Угости Метелкина», – сказал мне начштаба. Вот я тебя и угощаю.

Оказывается, утром, на свету, готовя бумаги на израсходование боекомплекта часового Метелкина, начальник особого отдела, Петя-пистолет, с солдатами осматривал место происшествия, где и нашел матерую кабаниху с подсвинками.

Окровавленная трава привела к самому месту.

Огонь был хоть и не прицельный, но кучковатый, результативный.

Повезло рядовому солдату Метелкину, нечего сказать. О нем даже в газете «За Советскую Родину!» очерк написан был. Военкор приезжал.

Хоть и трепач тот корреспондент был, а ничего мужик, немецкими сигаретами Ивана угощал, когда выспрашивал о его подвиге.

7

В жизни всегда есть место подвигу, а уж дурости и подавно.

Метелкин нес срочную военную службу в замечательном немецком городе Борна, что расположен южнее Лейпцига километров на двадцать пять-тридцать.

Город – курорт. Прекрасные старинные здания в том самом готическом стиле, который воспринимается, как декорация к Гофману. Гаштет «Драй Розен», над дверью которого красовались три искусные, кованые из железа колючие розы. Серый, с цветными витражами католический собор навечно впечатался своей графикой в прозрачную прохладную голубизну неба. Хрустальное сердце города – лебединое озеро, окаймленное полумраком тенистого парка из дубовых и буковых деревьев.

Да что там говорить!

Осталось ли все это теперь в новой «старой» объединенной Германии?

Воинство сохраняет преемственность. И советские солдаты тоже квартировали в старых, еще кайзеровских времен казармах из красного, как бы литого, кирпича.

Воинство вечно. И казармы эти тоже были рассчитаны на вечность: немецкое рыцарское наследие и добросовестность…

Служил рядовой Метелкин три года, а воспоминаний на всю жизнь.

…Тогда за всю батарею пришлось расплачиваться сроком одному лишь Феде, по прозвищу Газгольдер. Военный трибунал приговорил его, не слишком вдаваясь в подробности дела, к исправительно-трудовым лагерям еще мягко, несмотря на то что особист, майор Петя-пистолет, представил дело так, что Федя мог загромыхать и под «червонец», за Ленина, да по политической статье, да за увечье, нанесенное своему командиру.

А так – зима-лето, зима-лето и еще зима-лето… И все – ты свободен!

Федя был для рядового Метелкина кошмаром. Они с ним спали на одной кровати, правда, двухъярусной: Федя внизу, а Ивана старшина поместил наверх.

«В тебе, – говорит старшина, – вес воробьиный. Ничего. А если Федю на второй ярус уложить, то он из сетки гамак сделает и еще невзначай, чего доброго, ночью приспит тебя, а отвечать – мне!»

В Советской Армии было как: если сверхсрочник – так обязательно хохол. Вот и у них старшина тоже был из-под Чернигова. Ничего себе службист.

Как только боец Метелкин не просил его сменить соседа – ничего не помогало, и бойцу оставалось только терпеть.

Федя пожрать был большой любитель, а кормили тогда сухарями да шрапнелью – перловкой с треской резко солёной, из военных запасников.

Ну, Федя Газгольдер по ночам и давал своим клапанам передышку, приговаривая: «Нюхай, друг, – хлебный дух!»

У него, старшина говорил, кожи на теле не хватает: как только глаза закроет, в другом месте открывается…

А у Метелкина от этого «духа» кружилась голова, и тошнило, как при морской болезни.

Приходилось носовой платок мочить одеколоном и накрывать им лицо, пока Федя спускал давление в своей емкости.

Здоров был малый – килограммов под девяносто, да ещё с веселой придурью…

Федя Газгольдер служил киномехаником солдатского клуба, имел сравнительно небольшую свободу и вовсю пользовался подарком судьбы, хотя русская дурь, заложенная в генах, не раз доводила его до крайностей.

Он уже разок залетал, но, к счастью, тогда отделался гауптвахтой.

Почти каждые выходные солдаты, конечно, кто был не в наряде, маршировали «на кино» в клуб советского ракетного сверхсекретного дивизиона, который располагался за пределом казарм, на краю города. Шли мимо лебединого озера и потихоньку, короткими щелчками, посылали доверчивым птицам недокуренные «бычки», от которых те воротили красные клювы и молча, с достоинством, как оскорбленные дамы на светском рауте, уплывали от берега, брезгуя русской махоркой.

Курево солдатам тогда выдавали исключительно моршанской махрой, злой и ядовитой, как кобра.

Перед фильмом солдаты обычно скидывались и брали в лавке по флакону тройного одеколона, специально припасенного для этой цели веселой продавщицей Валей из «вольных», которая в перерывах между офицерами занималась так же и отнюдь не строевой подготовкой солдат.

От души спасибо ей за это, иначе многие после трех с половиной лет службы за колючей проволокой превратились бы или в сексуально озабоченных маньяков, или в импотентов. Это уж точно.

Так вот, в этот раз Федя со своим пузырем опрокинул для счета и пузырь Метелкина, чтобы тот впредь не тратил добро на носовые платки и не воротил бы морду, как фашистские лебеди.

Поднабравшись, Федя не по ранжиру тащился в конце строя. Сержант был башкир, но свой малый, поэтому старался таких дел не замечать.

Бойцы как раз подходили к центру города, где над озером трепыхался немецкий флаг. Федю это оскорбило, и он, решив отомстить за своего погибшего под самым Берлином отца, взобрался по трубе флагштока на самый верх, сорвал полотнище с молотком и циркулем и полетел вместе с флагом в озеро, отчего лебеди, извивая змеиные шеи и шипя, шарахнулись кто куда.

Тогда особист Петя-пистолет, учитывая Федино сиротское, пролетарское происхождение определил ему пятнадцать суток гауптвахты, в которую Федя Газгольдер нырнул с охотой, избавившись на время от нудных политзанятий.

Но на этот раз Федя влип здорово, и все из-за игры в «жучок».

Игру эту, Метелкин убежден, могли изобрести только русские. Она до предела жестока, но и справедлива, и в Советской Армии была самой популярной, если не считать игры в домино. Правила ее просты.

Количество игроков не ограничивается, но лучше, если их будет четыре-пять. Тот, кому досталось по жребию водить, снимает рубашку и, согнувшись пополам, заводит левую руку под правый локоть ладонью наружу так, чтобы тыльная сторона примыкала к локтю. Правая ладонь обязательно подпирает подбородок.

Такая вот стойка.

Остальные игроки встают сзади в полукруг, и кто-нибудь один, размахнувшись, резко бьет по ладони, которая защищает локоть. Сила удара не ограничивается. Чаще всего игрок летит головой вперед на пол, но есть и те, которые могут после удара удержаться на ногах, правда, при этом рискуют потерять зубы.

Но игра есть игра. Задача несчастного – угадать, кто нанес удар. Если угадал – становится в круг, а на его место встает тот, кого разгадали. Но если принявший удар не угадает, кто бил, он снова становиться раком и принимает очередную порцию.

Такая вот заводная игра. Главное – не надо шевелить мозгами.

Каждый веселится по-своему, как сказал черт, садясь голой задницей на горячую сковороду.

В тот день, а было воскресенье, бойцы тоже по-своему веселились, закатив порожние пузырьки из-под тройного одеколона под умывальник. Подошла очередь рядового Метелкина становиться под удары, как вдруг в «ленинскую комнату», где солдаты играли, пожаловал сам командир батареи. В трезвом виде он был невыносим, мог до полусмерти загонять на бесчисленных марш-бросках с полной выкладкой, да еще под команду «Газы!».

Кстати, от Феди Газгольдера Иван пробовал спастись и противогазом, но всю ночь продержаться в нем было невозможно: пот заливал глаза, разъедая их, и сон приходил только на короткое время…

И вот, стоит рядовой Метелкин раком, вобрав голову в плечи, в предвкушении очередного удара, как вдруг раздается команда дневального «Смирно!».

Солдаты замерли в стойке, с тоской ожидая неприятностей.

Но на этот раз командир ввалился в «красный уголок», вяло махнув рукой, что на языке военных означает «Вольно!».

Пьян он был, как и полагается командиру, совсем в меру. Его валяло, но он был непобедим – боролся.

Увидев играющих солдат, защитников демократии на передних рубежах коммунизма, молодых и здоровых, он, блаженно ухмыляясь, встал за спиной рядового Метелкина.

Тому не оставалось ничего делать, как снова, приняв положение буквы «г», подставиться под удар.

На этот раз удар был мягкий, смазанный, и Метелкин, ликуя всем своим существом, узнал руку командира.

Оглянувшись, он увидел восторженные лица своих друзей, указывающих глазами на комбата, и Иван без колебаний указал на своего благодетеля.

Комбат с готовностью стал стаскивать гимнастерку, вспомнив свою боевую молодость. Приняв характерную стойку, он, слегка пошатываясь, смиренно ожидал свою порцию удовольствия.

Солдаты в замешательстве переглянулись: у кого поднимется рука на своего командира!

Выручил всех Федя Газгольдер.

На этот раз не пришлось комбату ломать голову. Игра прекратилась сразу же.

После Фединого хлопка комбат, вытянувшись ласточкой, как-то странно поднырнул под кумачовую тумбочку с тяжелым литым бюстом головастого Ленина. Тумбочка была высокой и узкой, и командир, боднув ее, выбил опору из-под Ильича. Вечно живой, лишившись поддержки, с высоты своего положения грохнулся на капитана.

Комбат лежал ничком на паркетном, натертом до блеска полу, и тонкая струйка крови красной змейкой выползала из его расплющенного носа.

Низвергнутый вождь, долбанув в затылок советского офицера, развалился на две половинки, страшно светясь белой костью.

Солдаты в ужасе смотрели на осколки, забыв о своем командире. Всем было понятно, что расколотый вождь может люто отомстить за себя…

И вот уже особист Петя-пистолет тут как тут.

На эти дела он был натаскан здорово, всегда знал, с какой стороны дует.

Въедливо вглядываясь в лица бойцов, он молча остановился на Феде. И тот покорно, как загипнотизированный, по-старчески шаркая коваными сапогами, пошел на выход.

Сопровождать его не потребовалось.

С тех пор Федю поминали, как покойника, только с лучшей стороны.

А капитан все-таки с лёгким сотрясением мозга попал в санчасть, но провалялся там недолго. Правда, с тех пор даже трезвый, он никогда не злоупотреблял своим положением – учения проводил строго по правилам.

А вот Ленин оказался вовсе не бронзовым, как думали солдаты, а всего-навсего гипсовым, и ему сразу же нашлась замена.

Двойник снова чернел своей огромной головой на узкой высокой кумачовой тумбочке.

Рядовой Метелкин теперь на вождя смотрел с опаской. И играть в «жучок» ему больше не пришлось: запретили отцы-командиры эту дурацкую игру под угрозой отправить заводил в штрафбат.

Этот Федя спас однажды и рядового Метелкина от того срока, протяжённого во времени, позорного, который в уголовной среде называется «за Красную Шапочку».

Так что от Метелкина теперь ему особая благодарность и добрая память.

А то, что он лишился передних зубов и ходит с «фиксой», в этом ничего обидного нет: Иван улыбчивей сделался, и рот светится…

Иван цвиркнул сквозь зубы длинную струю в направлении светящихся окон санатория, который он теперь сторожил, и глубоко затянулся сигаретой.

Вот были дни! Он тряхнул головой, отгоняя, как назойливых мух, воспоминания «тревожной», сексуально озабоченной молодости.

Но воспоминания эти кружились в мозгу, высвечивая картины, от которых Метелкину одновременно становилось грустно и стыдно за свою необузданность, но добрая улыбка всё же сверкнула той самой «фиксой», отражая свет высоких окон.

…Немочка Кристина лежала на спине, раздвинув длинные, как школьный циркуль, загорелые ноги, стыдливо прикрывая глаза еще по-детски пухлыми ладошками.

Там, где должны быть трусики, белел треугольником солдатского письма, обойденный загаром из-за своей интимности, участок тела, пока не тронутый мужчиной, но уже готовый вобрать в себя клокочущую страсть.

Темная, тоже треугольная, как штемпель полевой почты, отметина в уголочке повергла рядового Метелкина в остолбенение своей невозможностью.

Так и стоял он, сжимая пилотку в кулаке, и маленькая, красной эмали звездочка входила в его ладонь своими острыми клинками. Но боли не ощущалось. Тело сделалось деревянным и непослушным, как бывает в глубоком сне.

Сравнение обнаженного участка тела лежащей перед солдатом молодой немки с треугольником солдатского письма пришло к Ивану сразу же, по ассоциации.

Воинские письма на Родину, в Союз, как говорили все, кто служил заграницей, принимали только в таких незапечатанных конвертах-косыночках: «Лети с приветом, вернись с ответом!»

А с письмами у солдата связана вся жизнь.

Полевая почта знает свое дело. Полевая почта работает не спеша. Письма идут медленно, мучительно долго, а ответы – и того дольше.

Весь истоскуешься, изъерзаешь на скамейке в курилке, ожидая почтаря, который и на этот раз не выкрикивает твоей фамилии, а ты только смолишь и смолишь моршанскую махру, настороженно вытягивая шею: авось почтарь хочет тебя разыграть и выманить за письмо какую-нибудь безделицу?

Но нет, хохлацкая морда Микола Цаба хлопает, как курица крыльями, по пустой дерматиновой сумке: «Аллес! В смысле – звездец!» – и уходит в штаб заниматься своими писульками или сочинять «Боевой листок».

Сердце ухает в провальную яму и барахтается там, как муха в навозной жиже. Служба становится невыносимой.

Старшина – самая мерзкая личность – заставит в который раз или подшивать подворотничок, или приводить в соответствие уставу боевую выкладку вещмешка, как только увидит бойца с опущенными руками и поникшей головой.

Измотает придирками, сволочь, пока твое огорчение по поводу отсутствия желанного привета с Родины не растворится в нудных тяготах повседневной службы.

Надо признаться, что письма от девушек в батарее, где служил Метелкин, получали трое-четверо, в том числе и он.

Значит, есть чем похвастаться и потрепаться среди сослуживцев, сочиняя разные небылицы о своих похождениях на гражданке.

Разговоры на эту тему – самые излюбленные в армейской среде. Кто служил, тот знает. Вся анатомия женского тела вдоль и поперек изучена не хуже личного оружия АКМ (автомат Калашникова модернизированный).

После отбоя в наступившей тишине слышится короткий вздох и тягучий нарочито вялый голос:

– А у татарок, говорят, она поперек расположена… Ей-богу!

Это задумчиво сообщает флегматичный Витька Мосол, длинный худощавый солдат, потомок поморских первопроходцев, призванный с архангельской глубинки, с рыбных тоней. Ему бы в Морфлоте служить, травить баланду на полубаке после ночной вахты, а он вот здесь, в самом сердце Европы, в городке Борна, под Лейпцигом, или, как говорят немцы, Ляйпцигом, механик-водитель ракетной установки, один боевой пуск которой способен отправить в небытие любой город в радиусе полтысячи километров…

Витя по штату – сержант, разжалованный в рядовые за самовольную отлучку из части в местный гаштет, где его тут же сдали патрулям немецкие фройндшафты.

А он ещё с ними по русской привычке вздумал сообразить на троих бутылочку «Корна» – добротной хлебной водки, которая хорошо развязывает язык и связывает ноги.

Мосол говорит о столь вожделенном и загадочном предмете безразличным тоном, в подначку старшему сержанту, своему командиру Усану Енгалычеву, который еще до службы успел жениться и теперь мужественно переносил разлуку с женой, озабоченный ее возможной неверностью.

Она, по всей видимости, не очень тяготилась положением солдатки: после ее писем Усан всегда мрачнел, скрипел зубами и курил, уставившись в одну точку перед собой.

В это время его лучше было не заводить – можно схлопотать по шее, или, как говорят, спровоцировать неуставные отношения.

– Что, не веришь, что ли? – свесилась к Метелкину стриженая ежиком белесая голова. – Спроси Усана. Они и губы выбривают по самой щелке. Правда, товарищ сержант? – это уже Енгалычеву.

Тот что-то бормочет на своем башкирском и коротко матерится по-русски.

Тема, затронутая Витей, настолько привлекательна, особенно после отбоя, перед сном, что казарма враз оживает, перехватывает разговор и смакует на все лады каждую деталь, каждую черточку этого женского запретно-сладостного участка тела.

Каждый старается показать себя знатоком, хотя наверняка никогда в жизни не видел того места, из которого вышел сам около двух десятков лет назад без обратной дороги и со стершейся памятью о той дате.

И теперь раздвинутые, как школьный циркуль, ноги и то, что между ними, вызвали в Иване шок, полный паралич.

Наверное, то же самое чувствует лягушонок перед открывшейся щелью змеиной утробы с манящим и вибрирующим языком, рассеченным надвое…

В голубых сумерках белая косыночка с черной отметиной настолько резко выделялась на фоне грубого солдатского одеяла, что резала глаза.

Безыскусная, еще подростковая поросль, не выбритая в строчку, как это делают более опытные, до мурашек пугала и притягивала одновременно.

Так пугает и притягивает к себе провал, обрез вертикальной стены, когда ты стоишь на крыше, тянешься к самому краешку и с замиранием сердца заглядываешь туда, в глубину, в пропасть, за обрез. Кажется, ты вот-вот сорвешься и полетишь вниз, а какая-то сила удерживает тебя, но ты не можешь отползти от провала, не можешь отвести глаз.

Ужас и страсть смешались в этом чувстве, гибельном и сладостном. Да, гибельном и сладостном…

Будка киномеханика на втором этаже солдатского клуба была хоть и тесной, но довольно благоустроенной.

Федя Газгольдер из далекого сибирского села Горелые Чурки, совершенный кержак по натуре, ухватистый – «цоп-цобе, все себе», – основательно обустроил свое рабочее место.

Выброшенный бесхозный диван из офицерского городка он приспособил под себя, прикрыв его одеялом из колючей и прочной, как проволока, шерсти. Два стула с затейливыми резными спинками, правда, у одного из них ножки не было вовсе, а вместо нее была приделана простая деревяшка, у второго стула не было сидения, его заменял старый солдатский бушлат, свернутый в скатку.

Если бы не два проекционных аппарата, похожих на перевернутые вверх колесами ржавые велосипеды, эта комната выглядела бы совсем по-домашнему.

Несмотря ни на что, Федя был близким товарищем рядовому Метелкину, если можно так выразиться, потому что в солдатской среде все твои сослуживцы – товарищи, и все близкие, но есть и такие, с которыми ты сошелся настолько близко, что готов дать адрес своей младшей сестры для заочного знакомства.

А это уже почти что брат по крови.

Солдатский клуб располагался на краю города в замшелом старинном парке с вековыми деревьями, у которых кора была непривычно зеленой и скользкой, похожей на лягушечью кожу.

Может, это был платан или бук – Метелкин не знал.

Такие деревья у них в средней полосе не встречались: огромные, развесистые, с тяжелыми, в две ладони, листами и причудливо вывихнутыми, узловатыми ветками.

В этом парке Иван Метелкин был прописан на всю оставшуюся службу по негласной договоренности старшины и комбата после того, как он однажды в курилке осмелился покритиковать действия своих командиров.

Дело в том, что деревья, росшие вокруг казарм, засыпали палыми листьями все вокруг, даже бетонный, времен Вермахта, плац, мешая строевым занятиям. Кому-то из командиров пришло в голову обрезать сучья и верхушки зеленых братьев, тем самым укоротив обвал листопада.

Культяпые, они нелепо топорщились обрубками, но зато листву уже не сыпали, и плац снова был гол и чист, как широкая ладонь старшины Петрухи.

Заступаясь за деревья, рядовой Метелкин несдержанно выражался в адрес командиров за это варварство, за что старшина, вызвав его на доверительную беседу, закрепил за бойцом уборку всего парка, где располагался дивизионный клуб.

Работа проверялась с пристрастием, и бойцу приходилось часто использовать личное время для наведения «марафета» на территории за пределами части.

Одна отрада – можно было спокойно пройтись по городку, заглядывая с интересом в непривычно богатые витрины магазинов. Заходить туда ввиду отсутствия немецких марок не имело смысла, но иногда можно было позволить себе купить стограммовый шкалик хлебной водки и втихую побаловаться по русскому обычаю.

Сегодня был как раз такой случай, поэтому, потеряв бдительность, солдат Метелкин решился на дисциплинарный проступок, пригласив молоденькую немку в киношную будку.

Иван знал, что за связь с местными жителями можно было попасть и под трибунал, или в лучшем случае отправиться служить куда-нибудь, где «Макар телят не пасет».

Христя, или Кристина, как Иван ее называл, немецкая школьница, проживала напротив солдатской санчасти, где Метелкину одно время пришлось отлеживаться по пустячному поводу – вывих лодыжки не самое страшное в солдатской жизни.

Попасть в санчасть – мечта каждого солдата.

Вот и рядовому Метелкину подфартило! Вот и он сидит без надзора и пускает зеркального зайчика на аккуратную немецкую девочку, высунувшуюся из окна своей квартиры, чтобы полить ящик с цветами.

Цветы были необыкновенные – мохнатые, как шмели, и желтые, как русский подсолнух. Они вытягивали длинные шеи навстречу сверкающим струйкам из маленькой детской лейки.

Девочка, отложив поливалку, поймала зайчик в ладонь и с улыбкой посмотрела в сторону боевого солдата, сидящего на подоконнике второго этажа казарменного здания за неприступной чугунной оградой расположения воинской части.

Зайчик с ладони перепрыгнул ей на грудь и заскользил по нежной впадине между тугих, как майская редиска, мячиков под розовыми чашечками лифчика.

Стояло жаркое лето, и немочка была без блузки, ничуть не стыдясь своей сладостной наготы.

Она на секунду исчезла в провале комнаты, и вот уже по лицу и рукам солдата весело запрыгало теплое солнечное пятнышко.

Молчаливый разговор имел продолжение.

Теперь каждое утро солнечный зайчик играл в ее комнате, она ловила его ладошкой и посылала обратно, как срочное письмо солдату, минуя полевую почту.

Разговаривать и кричать через улицу боец не осмеливался, да и что будешь говорить, если знаешь немецкий язык на уровне «шпрехен зи дейч, Иван Андрейч?», да еще под страхом запрета своих командиров.

Однажды пятнышко света выхватило надпись на тетрадном листочке, где печатными буквами Кириллицей было выведено «Христя».

Вот теперь все понятно – ее зовут Кристина, и она не прочь развлекать советского воина своим присутствием.

Ее коротко стриженые соломенные волосы открывали маленькие розовые ушки, в которых при каждом проблеске зайчика вспыхивали зеленым кошачьим глазом граненые стеклышки уже модных в то время клипс.

Волосы были тяжелыми и жесткими, и при каждом наклоне головы они распадались на пряди и свисали, как литые, по ровному срезу.

Юная немка была типичной представительницей своей нации. Светлые брови и ресницы, еще не тронутые тушью, делали глаза пронзительно голубыми и открытыми. Резко очерченный рот, широкий подбородок и нос были явно германского происхождения.

Девушек с такими лицами у себя на родине редко повстречаешь, и Метелкин не представлял её рядом с какой-нибудь своей, оставленной на родине знакомой.

Разве что Марина, из-за которой Иван с таким нетерпением ждал полевую почту, и которую так торопливо целовал в маленькие, как лепестки, неловкие губы, в тот прощальный вечер, когда она, перевозбудившись от его откровенных прикосновений, стала дрожать всем телом, икать и отрывисто выталкивать из себя какую-то бессмыслицу.

Призывник Метелкин был настолько пьян, что не сумел ее тогда как следует успокоить.

Но та Марина, как и большинство русских чернозёмного края, настолько перемешанной крови, что славянские черты в ней едва проступали сквозь смуглость кожи.

Восточная роскошь темных глаз под широкими строчками густых ресниц, да и брови, как две разлетающиеся ласточки, скользили под черными кудряшками мягких и податливых волос, когда на ощупь чувствуешь, как торкается кровь за ушной раковиной и разрывает твою ладонь.

В девочке, играющей с Иваном в зайчики, чувствовалась чистая прохлада светлой воды, женская, не по годам, основательность и угадываемая доступность, не зацикленная на пуританской морали.

А может быть, это только рисовалось в воображении молодого солдата, налитого всклень сладкой и тревожной силой, переполнявшей его за продолжительный срок службы.

Увольнений солдатам по причине секретной службы впереди пограничных застав не полагалось, и все контакты с женским полом происходили только на уровне продолжительных и жадных взглядов.

Христя, показывая пальцем сначала на бумажку, потом на солдата, знаками спрашивала, как зовут.

Конечно, ни бумаги, ни карандаша здесь, в санчасти, не было, и солдат, воспользовавшись отсутствием санитара, вытащил из аптечки пузырек с йодом, достал спичку и, размотав с ноги портянку, стал громадными буквами на холщовом полотне выводить свое имя. Буквы получились кривые, но достаточно четкие, чтобы разобрать написанное.

Вывесив полотнище в раскрытое окно, Иван провел рукой по надписи, показывая: вот он я!

Кристина сразу же согласно закивала головой.

Потом буквы на солнце стали расплываться, желтеть, превращаясь в какие-то кровоподтеки.

Наверное, в квартире напротив никого кроме Кристины не было, и немочка, покружив перед Иваном на цыпочках, показала, как ей жарко, и взялась расстегивать свой яркий лифчик, но это ей сразу никак не удавалось.

Нетерпение было на пределе, и советский боец стал показывать жестами своё желание помочь ей.

Она весело закивала головой, продолжая терзать за своей спиной непослушную застежку.

– Ты чего тут руками крутишь, как мельница, а?.. – рявкнул в дверях старший лейтенант медслужбы, начальник санчасти, мужик, не раз выручавший ребят из тягостных объятий службы. Да и к Метелкину он сегодня утром отнесся более чем внимательно, согласившись продлить его пребывание на постельном режиме.

Метелкин, вздрогнув, отшатнулся от окна и вытянулся по стойке смирно – одна нога в сапоге, другая босая, травмированная, с розовыми потными пальцами.

– Ну-ка, ну-ка! Наступи на правую ногу. Пошевели пальцами! Так. Теперь присядь, вытяни руки вперед. Встань! Так. Присядь на одной ноге. Так… Собирай свои личные вещи и бегом в казарму! Может, еще к обеду успеешь, сачок!

Солдат с огорчением взглянул на теперь уже опустевшее окно напротив, намотал исчерченную йодом портянку на ногу, обулся и подался в казарму, ругая себя за излишнюю прыть. «А немочка хороша! Хороша», – глядя себе под ноги, бормотал он.

На обед Иван, конечно, опоздал.

Старшина обрадовано хлопнул его по плечу:

– Ну, молодец! Вовремя выписался. Твою территорию надо в образцовом порядке поддерживать. Возле клуба хлама навалено, да и в парке листов, как у Рокфеллера денег. Встреча солдат с молодежью города намечается по линии «Дружба-Фройндшафт, Руссиш-Культуриш». Может, и к нам заглянут. Личное время – это лишнее время. А на службе лишнего времени быть не может. Так, с завтрашнего дня шанцевый инструмент в руки, и на уборку. Через КПП тебя вот по этой бумажке пропустят, – и он сунул Метелкину в руки листок с неразборчивой подписью и штабной печатью. – Время выхода и возвращенья там указано. И не вздумай просрочить. Посажу на «губу». Понял?

– Так точно, товарищ старшина!

– Ты чего, не обедал, что ли? – взгляд Метелкина на бумажный мешок с сухарями, стоящий в углу, размягчил даже его. – Сухого пайка не дам, а сухарей бери, сколько влезет. Да, а что это у тебя, товарищ рядовой, воротничок на гимнастерке не по форме? – он протянул руку, прихватывая за краешек полоску белого целлулоида.

Этот пластик обычно используют старослужащие и сверхсрочники вместо обычного белого миткаля: протер влажным носовым платком – и все, воротничок снова как накрахмаленный.

Старшина резко, чуть не перерезав жесткой полоской Ивану шею, оторвал пластик.

Оставалось сказать только армейское «Есть!», насыпать в карман сухарей и, повернувшись по уставу, спешно уйти, не раздражая и не соблазняя старшину на дальнейшие уставные действия.

И то, и другое, и третье Метелкин сделал быстро и четко, и выскочил из каптерки.

Встреча советских солдат, стоящих впереди пограничных застав на страже социалистического лагеря, конечно, состоялась, но не там, где предполагал старшина.

Общество советско-немецкой дружбы организовало такую желанную для бойцов встречу в местном немецком клубе на Карл Маркс штрассе.

Улицу с таким названием можно было встретить в любом поселке Союза. Иван и сам проживал в своих Бондарях на такой улице.

Самым волнующим, о чем сослуживцы еще долго вспоминали, был буфет на втором этаже.

Внизу, в фойе располагался танцевальный зал с небольшим дощатым подиумом эстрады, а все остальное – на втором этаже: библиотека, кинозал, столики в уголочке и небольшая стойка буфета, где можно было выпить чего-нибудь, но закусок, как и в Союзе, не полагалось. Пей и вытирайся рукавом.

Солдат собрали в гулком кинозале.

Из представительной молодежи города были только девочки, в большинстве своем школьного возраста, верткие и раскованные. Немки постарше с воинами-освободителями для встречи не были готовы, а молодцы со стрижеными затылками здесь были не к месту.

Все это: и обстановка клуба, и девочки, и буфет, где можно запросто выпить порцию водки (махонький наперсточек, залитый толстым стеклом таким образом, что капелька водки в нем выглядит вполне объемисто), и стены, расписанные под Пикассо, – было так непохоже на то, что называется Домом Культуры где-нибудь в Лысых Горах или Тихой Балке, где лузгают семечки, матерятся и греются от самокруток.

Солдаты поначалу даже не знали, куда себя деть, и организованной кучей сгрудились возле своего старшины в дальнем углу, пока организатор вечера, молодой немец в русской косоворотке, гостеприимным жестом не позвал всех на второй этаж в кинозал.

Официальная часть, как всегда, была длинной и скучной. Сначала говорил немец, переводчик переводил его на русский, и девочки в зале хлопали в ладошки. Затем говорил замполит части, и переводчик переводил его на немецкий – тогда хлопали солдаты.

Потом крутили кино – «Броненосец Потемкин».

Иван все это время клевал носом, отдыхая после караульной службы, и очнулся только тогда, когда задвигались стулья и затопали по восковому паркету сначала «цок-цок-цок!» – туфельки, потом «топ-топ-топ!» – армейские сапоги.

Старшина, замполит и командир сразу юркнули с немцем за сцену.

Командир части, оглянувшись, еще успел погрозить пальцем солдатам, мол, я вас знаю, чтобы ни-ни, тихо было!

Купив в буфете по пачке дешевых сигарет «Казино» (не курить же здесь солдатскую махру!), Иван с Витей Мослом, усевшись за столик, покуривали, обсуждая, что им здесь делать дальше. Пятнадцать марок, полученных накануне, жгли карман – небольшие деньги, но на них можно было хорошо выпить, и Метелкин с бывшим рыбаком-помором решили заказать себе по паре «дупельков» – так, для разминки.

«Дупелек» – это двойная порция, налитая в один стаканчик, тот самый наперсток.

От «дупелька» немцу хорошо, а русскому – как слону дробина.

Буфетчик, или бармен по-ихнему, удивленно округлял глаза, наливая сразу двойные порции:

– О, Зовьет зольдат! Гуд! Гуд! Руссиш культуриш!

– Ну, а хуйлиш! – смеются они с другом, опрокидывая «дупельки» и затягиваясь сушеной соломой «Казино».

Отцов-командиров не видно. Они тоже где-то рядом «культуриш» делают.

Дурной пример заразителен.

Глядя на товарищей, к стойке потянулись и другие. Даже Усан – и тот не устоял, забыв предписание Корана, и быстро, один за другим, опустил в себя те же «дупельки».

Усан, оправдываясь, позже говорил, что Коран запрещает пить вино, а о водке там ничего не сказано.

Ребята, у кого кончились марки, потянулись вниз, где уже гремела музыка и разогревались немецкие девочки.

Ивану с Витей спешить было некуда – Витю уже разжаловали, а Метелкина разжаловать невозможно. За всю свою службу он не заработал даже лычек ефрейтора.

Пока оставались деньги, они сидели за столиком.

Один, да и другой «дупелёк» на русских «профессионалов» не подействовали, пришлось повторять еще и еще раз.

Теперь стало не то чтобы хорошо, но уже – как раз, и друзья по широкой чугунной со спящими львами лестнице спустились вниз – себя показать и на других посмотреть.

Где-то рядом, по ту сторону берлинской стены, в американской зоне, несколько лет назад служил солдатом король рока, гениальный Элвис, и сюда уже проникла «тлетворная зараза буржуазного Запада».

Немецкие девочки-школьницы такое выделывали под саксофон и гитару, что если бы в Союзе кто-то позволил себе подобное, наверняка попал бы в ближайшее отделение милиции за хулиганские действия. Пятнадцать суток ему гарантированы.

Советские солдаты такое выделывать были неспособны, да еще в сапогах и тесном, как броня, кителе.

Два друга были еще не в той степени опьянения, чтобы, облапив порхающую бабочку, душить ее в объятьях, и ребята решили «накатить» еще по одному «дупельку», а уж потом в своих говнодавах из толстой яловой кожи, кованых железом, подергаться под чужую непривычную музыку с какой-нибудь немчуркой.

Под гармошку можно и так обойтись, а под этот громыхающий, как состав по рельсам, рок, да еще по чудному приседать и вихляться… Нет, надо определенно «накатить»!

Они с Витей уже направились к лестнице, как вдруг Ивана кто-то тихо потянул за рукав. Иван недовольно оглянулся.

Перед ним, расцветая улыбкой, стояла та девочка из окна, что напротив санчасти, та самая Кристина, с которой Иван так увлеченно играл в солнечные зайчики.

Теперь она выглядела совсем как девушка Гретхен, в национальной клетчатой юбочке и ослепительно белой блузке. На шее у нее, на манер советских пионеров, был повязан галстук, но только голубого цвета.

Друг Ивана Метелкина – помор, механик-водитель ракетной установки, разжалованный в рядовые сержант Витя Мосол – так и застыл с недоумением на своем рябоватом лице архангельского мужика.

Вот будет в казарме разговоров! Вроде и морда, как сапог, а, поди ж ты, немчуре понравился! В особый отдел надо настучать, вот так – тук-тук!

Но на Витю такой поклёп возводить не надо. Не стучал Витя Мосол на Ивана. Точно не стучал.

Кристина потянула растерявшегося солдата за рукав под лестничный пролет, в полумрак, где их никто не увидит. «Ком, ком!» – говорит, иди, мол, чего упираешься?

Метелкин с опаской оглянулся. Витя, пьяно разведя руками, сразу же подался к буфету налаживать «фройндшафт» с барменом. Другим до Ивана не было никакого дела.

Потихоньку-полегоньку, бочком-бочком, его сослуживцы, поднабравшись в буфете смелости, уже неуклюже топтали дубовый паркет в бывшей гостиной какого-то барона пудовыми сапогами. Получалось – «Дойч-руссиш-культуриш». Гибрид «Семеновны» с «рок-н-роллом».

Иван к танцам, ввиду своей неловкости и мешковатости, относился, как к глупым и недостойным настоящего мужчины занятиям. И теперь, конечно, был рад, что не придется отдавливать своей неожиданной знакомой маленьких ножек, упакованных в белые туфельки.

Кристина потянула солдата за руку, и тот с готовностью нырнул в гулкое пространство под лестницей, откуда сквозь витиеватый орнамент чугунной решетки хорошо просматривался зал, и в случае прихода отцов-командиров с командой «Туши свет и выходи строиться!» Иван Метелкин будет наизготовку.

Вот теперь он по-настоящему пожалел о своей нерадивости в изучении иностранного языка, а ведь в его сельской школе как раз и преподавали немецкий.

Из всего словарного запаса Иван наскреб только три слова: «Их либе дих», но в такой ситуации сказать «Я люблю тебя» – несерьезно как-то. Ну, повстречались бы несколько вечеров подряд, походили бы, держась за руки, по городу, повздыхали бы у калитки…

Но в армии порядки строгие, тем более за границей увольнения солдатам запрещены, а энергия бьет через край: «их либе дих!» – и все тут!

Кристина, услышав это, не сразу поняла, о чем речь. Видимо, произношение никуда не годилось, и уловить смысл сказанного советским солдатом было трудно. Но потом, поняв все, она рассмеялась и положила свой теплый пальчик на его губы, отчего у Ивана заломило сердце, и захлестнуло душной волной безрассудного желания.

Судя по внешнему виду, по манере держаться, Кристине было лет шестнадцать-семнадцать, и как у молодой девушки, у нее все было на месте – в этом Иван убедился, действуя на ощупь, как учили командиры действовать на минном поле.

Стоя с молодой немкой под гулкой лестничной площадкой, Метелкин с удивлением обнаружил, что ему ни к чему языковые изыски. Общение на уровне желаний не оставляет места для разговоров – и так все понятно и ясно без переводчика. С таким же успехом он был бы понят любой племенной туземкой. Вот губы – целуй их, вбирай в себя этот странный привкус солоноватой влаги, от которой слабеют колени, размягчаются мускулы, и тело перестает тебе подчиняться.

Тактильные ощущения – самые верные и сильные из всех, что человеку подарила природа. Каждое прикосновение, движение губ и пальцев отзывалось такими импульсами в его молодом теле, что боец боялся не выдержать и лопнуть, как перезрелый гороховый стручок выстреливает свою плоть прямо на землю.

Для немочки любовная связь с советским солдатом была, наверное, игрой в экзотику. Все равно как русской отдаться негру: сознавать незавершенность подобной связи сладостно и вместе с тем опасно.

Женщины на всех континентах одинаковы. Разовая встреча прощает все! Наверное, поэтому так легко и охотно они отдаются в командировках, в разных санаториях, пансионатах и домах отдыха, в чем Иван не раз убеждался позже.

Солдат – существо нетерпеливое и грубое. Сугубо мужское общение делает его решительным и жестким. Ему не свойственно сентиментальное отношение к женщине. «Пришел, увидел, победил!» – и все. И концы в воду, или точнее – в пушку!

Но с Метелкиным было совсем по-другому. Он снова почувствовал себя школьником, спрятавшимся с одноклассницей под скрипучей деревянной лестницей, которая была в его бондарской школе. Под этой лестницей находились все принадлежности для уборки. Там переростки-школяры со своими подругами, забыв обо всем на свете, путаясь в паутине, опрокидывая гремучее железо под ноги, по-щенячьи тыкались носами друг в друга, пока уборщица, разбуженная громыханием ведер, добрейшая тетя Паша, охаживая шваброй, не выгоняла парочки из этой дыры прямо под убойный взгляд директора.

Однажды попался и Метелкин. Не знал Иван, как отнеслись к их затее родители одноклассницы, но после того случая она, забыв все обещания, перестала замечать его и всякий раз сторонилась, боязливо оглядываясь, если они оставались одни.

Метелкина же перевели в параллельный класс с последующим предупреждением об исключении из школы.

«Убью сукина сына!» – коротко сказал отец на педсовете, предупредив тем самым долгие разбирательства по поводу аморального поведения сына.

Теперь, осторожничая, как бы не накатили командиры, Метелкин стоял в неподобающей солдату нерешительности, соображая, что же ему делать дальше?

Теплый пальчик ее руки нежно скользнул по губам бойца и остановился на полпути. Иван забыл обо всем на свете, даже об уставе воинской службы.

По-деревенски, как это делают парни на тамбовщине, он расстегнул тугие пуговицы кителя, снял его и накинул на плечи прильнувшей к нему Христе – немке, быть может, дочери фашиста, карателя, эсэсовца!

Китель советского солдата-освободителя пришелся ей впору, и погоны артиллериста со скрещенными пушечками плотно лежали на ее покатых плечах.

Руки сами, как будто они делали это каждый день, мяли, щупали и тискали эту полуправду, это существо из другого, параллельного мира.

Ладонь скользила по груди, задевая твердые окатыши сосков, язык жадно искал их, ныряя в бархатистую прохладу кожи, в лощину, в цезуру междугрудья.

Что он делает?!

Рука, просунутая за жесткий поясок шотландской юбки, стала гибкой, как змея, и скользнула ниже. Пальцы, путаясь в завязках и тесемках, мяли податливое и нежное. Дыхание неровное от одышки, как у скалолазов на восхождении, – вот она, вершина! Еще один бросок тела, и ты там, на самой верхотуре.

Еще чуть-чуть. Еще… Еще…

Музыка обрывается, и резкий голос старшины бьет по обнаженным перепонкам: «Батарея! На выход! Строиться!»

Все…

Иван лихорадочно срывает с плеч ничего не понимающей юной немки свой мундир. Тугая жесть пуговиц режет пальцы. Передернув бляху ремня, которая оказалась на боку, он только махнул рукой и выскочил на улицу, где уже в две развернутые шеренги стояли товарищи, бойко отзываясь на перекличку: «Я! Я! Я!»

Ничего не соображая, Метелкин встал в строй слева по ранжиру.

Старшина вторично выкрикивает его фамилию.

Да, наверное, его…

– Я! – голос обрывается в темноте ночи.

– На-пра-во! Запе-вай!

Старшина навеселе. Старшие командиры разошлись по квартирам. Старшине тоже хочется покуражиться.

– Запе-вай! Мою любимую!

Запевала, угадав настроение старшины, затянул своим звонким вольным голосом в сопровождении характерного пересвиста кого-то из колонны переделанную на манер строевой песню.

– Нам, ре-бя-та, не жени-ться!

Батарея подхватывает в полсотни молодых глоток:

– И за нас не от-дадут!

– Не отдадут! – тонким голоском выкрикивает ефрейтор «Чижик».

– А кто отдаст!

Потом снова вступает запевала:

– Нам бы где-нибудь на-пить-ся, да ко-му-нибудь за-дуть.

Далее подхватывает колонна с воодушевленным повтором, четко, в ритм шагов:

– Да кому-нибудь задуть! Да кому-нибудь задуть!

Немецкий городок погружен в сон. Спят добропорядочные бюргеры, недовольно ворча в полусне на незнакомые звуки солдатской маршевой песни: «О, майн Гот! Фюрер – думкомпф. Руссишен швайн нихт шляфен. О, майн Гот!» – и снова беспокойно засыпают, заворачиваясь в теплую перинку на гусином пуху…

…Не дожидаясь листопада, загодя, рьяный старшина снова и только в личное время (лишнее время), отправлял рядового Метелкина на ежедневные уборки территории солдатского парка.

Правда, в этом парке солдатским был только один клуб, где бойцам два раза в неделю крутили кино, а несколько домиков из красного кирпича назывались офицерским городком, там проживали с женами командиры.

Мусора хватало, и Метелкину стали ненавистны эти постоянные отлучки из расположения части. Выскребая, или, вернее сказать, вычесывая жесткими прутьями металлической метлы всякий сор из газонной лужайки, Иван раздумывал о превратностях судьбы: не говорил бы лишнего на своих начальников, сидел бы теперь в курилке, поплевывал на землю, слушая нескончаемые байки своих сослуживцев, а может, и сам загадывал бы загадки, загиная про свою довоенную жизнь, а здесь вот – метла, лопата, ведра, всяческий хлам… Впору застрелиться!

Полевая почта как работала, так и работает, а долгожданного письма все нет.

Только из дома от имени родителей и от своего имени посылала весточки младшая сестра: «В Бондарях все по-старому, вторым отелом ходит наша корова Красавка, отец бросил курить, говорит, до твоего возвращения цигарку в рот не возьмет. Мать по тебе скучает, плачет иногда – все на побывку едут, а тебя все не пускают. Вот и дружок твой, Мишка Спицын, приезжал в отпуск. Он курсант, хвалится, учусь, мол, на чекиста, врагов Советской Родины доставать буду. Приставал ко мне, но я ему по рукам дала, чтобы не распускался…»

Вот такая шла из Союза писанина!

А от Марины, с которой Иван так горячо прощался, – ни строчки.

«Наверняка скурвилась!» – успокаивал его Фёдор, тот, что с кличкой Газгольдер.

Тогда, ещё до своих трагических случаев, за хорошую службу Федя был представлен комбатом на звание младшего сержанта. Кино крутить – служба хоть и не пыльная, но тоже служба. Новые из черного бархата погоны он перепоясал двумя золотыми лычками и божился, что обмоет их с Метелкиным пузырьком тройного одеколона…

В конце аллеи, кружась по желтому песочку дорожки, в клетчатой юбочке из шотландской ткани, в малиновом берете набекрень и в белых гольфах, как Красная Шапочка с плетеной из ивняка круглой корзиночкой в руке, навстречу шла Христя.

Тот случай в немецком клубе Иван, конечно, не забыл. Более того, все нюансы под гулкой чугунной лестницей бывшего дворца сбежавшего в Западную Зону оккупации барона прокручивались в его мозгу не единожды. В ночное время они особенно будоражили солдатское воображение, мешая спокойно спать, а в долгие часы караульной службы мешали сосредоточиться на бдительном охранении вверенного объекта.

Метла, звякнув веером металлических прутьев, выпала из его рук, опрокинув стоящее рядом ведро с окурками и другим мусором. «Тоже мне, солдат! Защитник социализма на передних рубежах! Надо стоять гордо, бронзовея налитой силой мускул, сжимая в руках оружие! А ты стоишь, растерянно растопырив руки, в пыльных сапогах, в заношенной армейской форме со следами штопки на коленях, со сбившейся набок пилоткой!»

Весь шанцевый инструмент так и топорщится своей неприглядностью, выдавая уборщика мусора с ног до головы.

Случайно или нет юная немка, эта Гретхен, пришла сюда, в парк, арендованный Советской Армией для своих нужд, но чувствовала она себя здесь весьма уверенно.

Узловатые деревья с вывихнутыми суставами сучьев, с зеленой, болотного цвета корой, пупырчатой, как лягушачья кожа, перестали перешептываться между собой и замерли в изумлении.

Красная Шапочка остановилась напротив, с интересом разглядывая Ивана и улыбаясь, потом нагнулась и сунула ему в руки проклятую метлу с гребнем из железных прутьев.

– Гутен так! – сказала она. Метелкин еще помнил со школы, как приветствовала их учительница немецкого языка, входя в класс.

– Гутен, гутен… – пробормотал Иван, широким жестом показывая: вот мы, мол, какие, русские! Любим во всем чистоту и порядок.

– Ду шлехт зольдат ист гут менш! – что можно понять, как «если ты плохой солдат, значит наверняка хороший человек».

Кристина поправила у бойца на голове пилотку, смахнула ладошкой приставшие к погонам соринки и, отойдя на полшага, остановилась, оглядывая его далеко не строевой вид.

Иван показал на часы, мол, надо ко времени закончить работу: «Арбайтен! Арбайтен!»

Красная Шапочка подняла большие широкие грабли со сверкающими, как улыбка идиота, зубьями и стала собирать выметенный из парка сор в одну кучу.

Плетеная корзиночка, конечно, без пирожков, а так, набитая всякой пустяковиной, стояла у дерева.

Иван вздохнул, опасливо поглядывая по сторонам (не увидел бы кто из его командиров), присел на корточки и стал разжигать огонь под кучей хлама. Пламя то вспыхивало, то гасло, и ему приходилось снова и снова, ломая спички, поджигать неловко сложенный костер.

Христя смотрела на его тщетные усилия, потом присела рядом, сложила из сухих веточек, коры и мятой бумаги островерхий шалашик, взяла у Ивана спички, подожгла свое сооружение, и пламя затрепыхалось, как птица, но не взлетело, привязанное к самому гребню шалашика. Теперь осталось только подкармливать эту птицу.

И вскоре там, где топорщилась куча хлама, чернел небольшой холмик пепла.

Аллея была вычищена, мусор сожжен, склянки и пепел Иван зарыл в землю, прикрыв сверху дерном. Теперь старшина не подкопается.

Иван одобрительно посмотрел на Красную Шапочку.

Она стояла перед ним, раскрыв испачканные сажей ладони, показывая тем самым, что надо вымыть руки.

Вода была только в помещении клуба, в туалете, и Метелкин кивнул головой в ту сторону, что там, мол, есть вассер – вода.

Красная Шапочка приветливо закивала головой: «Ферштейн! Ферштейн!» – понимаю! – подхватила свою корзиночку и с веселой готовностью пошла за солдатом.

Деревья, обступившие их со всех сторон, недовольно зашумели, предосудительно качая головами и трагически заламывая свои жилистые руки. Потянуло холодком и сыростью. Заморосил мелкий и частый, как всегда бывает в этих местах, дождь. Вечер натягивал глухое солдатское одеяло на город, и они побежали.

Двери гарнизонного клуба никогда не запирались. Немцы сюда не заходили, а солдатам казенное имущество было ни к чему. Только аппаратная, где работал киномехаником Газгольдер Федя, закрывалась на маленький, вроде чемоданного, замочек, который при желании можно было скрутить одной рукой.

С Федей парочка встретилась в самом проходе. Увидев Метелкина с Красной Шапочкой, он поперхнулся глубокой затяжкой, выронил цигарку и затоптался в дверях, пытаясь ее затушить сапогом. Быстро захлопав по карманам, Федя показал, что у него никакого ключа нет, и незачем Ивану заходить в аппаратную.

Туалет, разумеется, был мужским, и Метелкин, пропустив туда свою Красную Шапочку, остался стоять в коридоре, охраняя ее плетеную корзиночку.

Федя сразу же улизнул, видимо, боялся опоздать к ужину: едок он был еще тот.

Кристина вышла, пошарила в корзиночке, достала дивный, в розовых кружавчиках носовой платочек и вытерла ладони.

Метелкин оглянулся: во всем огромном и гулком помещении – никого. Сразу захотелось тесноты и уюта.

Замочек в аппаратную, раскрывшись, прыгнул в ладонь, и они поднялись по узкой крутой лестнице в кинобудку, где можно было уединиться и тихо посидеть, пережидая дождь на улице.

В кинобудке витал спиртовой запах целлулоида, будил и тревожил забытое ощущение хмельной радости.

Иван ухватил свою Красную Шапочку за талию и прижал к себе так близко, что почувствовал ее ментоловое дыхание и тонкий аромат атласной кожи на щеках. Забыв обо всём на свете, они с Кристиной опрокинулись на завизжавший по-поросячьи диван, который тут же выбросил все пружины вверх, чем сразу отрезвил Ивана.

Метелкин вскочил на ноги: при любом раскладе ему грозил большой срок за совращение несовершеннолетней, и усугубляло его положение то, что потерпевшая – гражданка другой страны. Стоит Красной Шапочке закричать – и уготован срок поболее первого – за попытку к изнасилованию.

Так и стоял Иван, растерянно скручивая цигарку из крупчатой сыпучей армейской махорки, которая никак не скручивалась, соря желтыми крошками. Потом, вспомнив, что спички все равно кончились, он бросил эту затею.

Подняв глаза, солдат увидел раздвинутые ноги и то, что между ними.

Потрясенный, он ощутил, как неодолимое звериное влечение тянет его к темному створу ног…

Но вдруг куда более сильное чувство поразило Метелкина: на своем погоне рядового Советской Армии он почувствовал тяжелую ладонь неотвратимого рока, судьбы, от которой никуда не денешься.

Повернувшись, боец увидел перед собой комбата. Капитан был в спортивном трико и в домашних тапочках. Он дышал как-то хрипло и сдавленно – наверно, запыхался, пока спешил сюда. А может быть, его душил гнев: всего несколько минут назад он спокойно отдыхал, пил кофе, читал газету, и кто-то ему сообщил о подозрительных действиях рядового такого-то и девушки немецкой национальности.

Опоздай он минут на пять, разборка была бы другой и в другом месте.

Удар кулаком в зубы опрокинул Ивана навзничь, и он головой вперед по узкой деревянной лестнице скатился прямо к двери, в которую минут десять назад заходил с таким воодушевлением.

Во рту стало солоно и просторно. Передних зубов – как не бывало!

Иван все удивлялся, когда это он успел их выплюнуть, а может, вгорячах проглотил вместе со сгустками крови…

Об этом случае не узнал даже майор особого отдела, который всегда был в курсе последних разговоров в курилке.

8

Давно это было. Ох, как давно! Иван тепло улыбнулся воспоминаниям. Да, как тогда говорилось, кто не служил, тот побудет, а кто служил, тот не забудет…

Метелкин, очнувшись, посмотрел на часы. Они показывали время «Ч» – время обхода складских помещений и самой конторы, располагавшейся в деревянном флигельке.

Окна конторы выходили прямо на улицу, которая тут же кончалась крутым обрывом у самого берега. Со стороны улицы окна флигелька были надежно зарешечены, и ожидать нападения грабителей с той стороны не приходилось.

Если бы кому и вздумалось вскрыть контору, то это можно было бы сделать только изнутри парка, где флигелек прятался в зарослях колючего кустарника. Крыша флигелька была покрыта старым, мшистым шифером, и грабителям ничего бы не стоило снять один, обмякший от времени лист, и через крышу проникнуть туда, минуя сигнализацию.

Но до сих пор на контору никто не позарился, хотя там, внутри флигелька, находились несколько компьютеров и небольшие, но деньги на текущие расходы этой когда-то всесоюзной здравницы.

А в глубине парка, в самой его глухой части, стояла рубленая из желтых смолистых бревен изба в стиле «а-ля Русь», с большим красным кочетом, задравшим в улетевшем крике чубатую голову. Кочет венчал высоченный шатер зеленой чешуйчатой крыши, крытой заморской черепицей.

К теремку этому примыкала приземистая небольшая котельная, если судить по черной стальной трубе под небольшим конусообразным чепчиком.

Терем-теремок был срублен по специальному заказу для финской бани, привезенной в полном комплекте из северной страны Суоми, где, как и в России, зима-зима-зима, а остальное лето.

Говорили, что областному управлению курортами это удовольствие дорого обошлось.

Но, ничего… Деньги-то большие были не свои кровные, а государственные.

И главный врач санатория, по фамилии Худович, под занавес перестройки сумел отыграть на себя эту чудо-избу с парилкой из карельской березы, бассейном с проточной водой, спортивным инвентарем, комнатой отдыха, кухней и прочими удобствами, оформив все это как незавершенное подсобное строение, предназначенное за отсутствием средств к ликвидации.

Мало ли таких «недостроек-незавершенок» было приобретено в расплюевские годы, прокатившиеся, как чума, по России?

О! Метелкин был однажды в этом теремке, в этой по-европейски изысканной сауне, в этой «незавершенке»! И мед там пил, и по усам текло, и в рот попадало.

Все тот же удачливый товарищ, подполковник милиции в отставке, нынешний работник администрации, решив похвалиться своим могуществом, на правах давнего знакомого пригласил Ивана на тесный междусобойчик, организованный одним кавказским джигитом, верховодом рыночных отношений, сложившихся в нашей мясной сфере, и по совместительству – агентом влияния на местный уголовный мир.

Кавказец был до подобострастия радушен, не обходил вниманием и случайно попавшего сюда Метелкина.

– Э-э, дарагой, – говорил Ивану Горун, когда тот пытался зубами стащить с длиннющей шпаги запеченный кусок бараньего мяса, чтобы приглушить смолистый привкус заморского алкоголя, непривычный и терпкий. – Ты никогда не ел настоящий барашка!

Он взял из рук Метелкина пахучий, килограмма на полтора, сочащийся жиром вертел, положил его на стол, выбрал из корзины, стоящей здесь же, ярко-красный гранат, подбросив его в руках, достал из чехла узкий с синеватым отливом нож, перехватил жилистой ладонью его лезвие и тяжелой витой ручкой стал отбивать лежащий в другой ладони крепкотелый, размером с теннисный мяч, фрукт. Вскоре гранат обмяк, и весь стал похож на кожаный кисет, стянутый шнурком у горловины. Горун сжал узловатый кулак, и из кулака потекла алая струйка на парные куски баранины, трогая ноздри запахом сладко-кислого дорогого вина с привкусом корицы.

– На, дарагой, кушай! – Горун царственным жестом протянул чуть захмелевшему Метелкину длинную спицу шампура с плотно нанизанными на него кусками продымленного, прихваченного огнем мяса, облитого гранатовым соком. – Кушай шашлык, дарагой! Что ты в жизни видел? Барашка по земле ходил. Травку кушал. А мы его – вжик! – Джигит нарочито-устрашающе полоснул возле горла Ивана узким, хищным лезвием и гордо, по-петушиному, огляделся вокруг.

Было видно, что Горун доволен жизнью в русской глубинке, доволен административной властью, оказавшей ему, кавказскому джигиту, услугу, которую он сегодня так богато обмывает. Он – широкая душа. Ему для гостей ничего не жалко: «На, кушай, что ты в жизни видел?!»

Да, действительно, что в жизни видел Иван Захарович Метелкин? И что видел этот Горун, кроме своих каменных гор да русских назойливых, пошлых и крикливых базаров? За плечами Ивана – десятки лет переменчивой монтажной жизни на больших и малых стройках страны, погулять довелось и за ее пределами, правда, в качестве праздного туриста; служба в ракетных войсках, технический институт, где пришлось ломать голову над сотнями расчетов всевозможных конструкций… Да мало ли что было у него еще за плечами!

Ему бы возникнуть, ударить кулаком по столу, сказать в лицо, что он думает об этой компании, но – русский уступчивый конформизм! – Метелкин, прикинувшись простачком, согласно кивнул головой, вонзая зубы в еще горячую мякоть баранины. Сказано в Писании – гордыня грех величайший!

– Всем шампанского! – хлопнул в ладони оборотистый сын Кавказа.

Да, крупное дельце, видать, провернул с чиновничьей помощью Горун, коли, после парилки и обильного стола, еще хочет накачать всех пенистой шипучкой, воображая себя грузинским князем.

– Всем шампанского!!!

Вот отворились створки украшенных резьбой дверей, и в проеме показалась совершенно голая, только в кружевном чепчике, розовотелая от банного жара и мужских взглядов девица с подносом в руках, на который были водружены бутылки с золотыми косыночками, извергающие белую пену.

Девица, качнув предусмотрительно бедрами, стала обносить присутствующих при столь утешительном явлении, уже порядком раздобревших мужиков, лениво переставляя полные ноги, при этом кончики грудей ее как бы нечаянно задевали каждого, чтобы не обидеть.

Да, на самом деле, такого в жизни Иван Захарович Метелкин еще не видел.

Горун торжествовал.

Он легоньким движением пальца подозвал к себе эту вышедшую из пены русскую Афродиту, выпил наполненный фужер, прихватил губами розовый сосок девицы, покатал во рту, как ягодку, и, сладостно чмокая, пососал, отчего девица круто выгнула спину, выставляя на показ свое естество.

– Шакалад – дэвушка! Сладкая, слаще инжира будет! Попробуй! – повернулся он к Ивану, желая поразить русского человека своей щедростью. – Бери, я не обижусь. Братом будешь! – и довольный, опять по-петушиному, оглядел присутствующих.

Иван Захарович отстранил бокал с шипучей кислятиной, дотянулся до настоящей водки, влил в себя несколько глотков прямо из горла и вытер рукавом губы. Потом стал объяснять джигиту, что он алкоголик, а не гребарь, и к любовным утехам не имеет никакого интереса.

В самом деле, до стадного инстинкта он еще не дозрел. Мужик, одним словом! Деревня!

– Брезгуешь? Да? – оскалился на Метелкина хозяин гор и базаров, но, что-то вспомнив, успокоился, и, наклонившись к девице, пошептал ей на ухо.

Розовотелая подошла к уже начинающему привычно советь удачливому товарищу Ивана, бывшему милиционеру, а ныне – аппаратному работнику областной администрации, и, подхватив его под руку, увела за розовую, обтянутую шелком дверь.

Иван Захарович Метелкин догадывался, что такой теремок при санатории, где ему пришлось попользоваться услугами кавказского орла, должен пользоваться бешеным спросом в кругах рыночных волонтеров, и не только их.

Чтобы снять такой уголок на весь вечер, Горун хорошо потратился. Но эта трата наверняка не принесет ему убытка.

Потери его – это его находки. Большого человека встречал. Девку давал!..

9

Иван Захарович Метелкин еще раз озабочено сквозь окно посмотрел в бездонные глаза ночи и, толкнув вихлястую дверь, вышел из тесной и неуютной сторожки на улицу.

Снаружи все оказалось не так беспросветно: высокие огни санаторных окон еще стояли, как сторожевые, среди голых стволов молчаливых деревьев с застывшими в черной судороге ветвями.

Трудно было поверить, что через каких-нибудь полтора месяца они вскипят зеленью листьев, вспенятся черемуховым цветом, отпуская на волю переливчатую соловьиную трель, и не будет человека рядом, который не повернул бы свою голову с улыбкой на родниковую чистоту птичьего голоса, вспоминая свои сладостные ночи, отгоревшие вешними зорями.

Эх, молодость!

Ходит бывший прораб монтажной конторы Иван Захарович Метелкин на дежурство исправно, а все никак не привыкнет. Разве для этого выпростался он пятьдесят лет назад из материнской утробы, чтобы вот так стеречь чужие овины, сундуки кованые?..

Низкий, ухающий звук, как глубокий тоскливый выдох в широкую жестяную трубу, возвратил Ивана к действительности.

Стряхнув липкую паутину воспоминаний, он оглянулся: широкая и разлапистая, как здоровенная баба, укутанная в тяжелую шерстяную шаль, на фоне подсвеченного городскими огнями неба, темнела столетняя ель. Томящий сердце звук точно доносился оттуда.

Иван подхватил у ног обрезок доски и запустил туда, в самую гущу ветвей. Бесшумно клочком черного дыма с вершины соскользнула и отлетела в сторону большая лохматая птица и скрылась в ночной мгле. За ней – еще одна.

Наступившая первовесенняя расслабленность природы делает свое дело.

Свое дело надо делать и Метелкину. Он поднырнул под заросли высокого цепкого кустарника и очутился рядом с офисом, или конторой, как раньше, до пришествия рынка, говорили.

Над дверью горел тусклый фонарь, кое-как освещая контрольный замок и сигнальную кнопку под жестяным козырьком, защищающим электрические контакты сигнального устройства от непогоды. Прислушался. Все спокойно. Нажал кнопку. Где-то там, на центральном пункте, в управлении по охране, звякнул сигнал возле определителя номера, под которым стоит данный объект. Раздался сигнал – значит, «в Багдаде все спокойно». Не спит сторож. Живой. Выполняет свои обязанности.

Порядок, значит.

Обошел Иван здание со всех сторон. Ничего подозрительного.

На других объектах было то же самое: желтоватый отсвет контрольных ламп, маленькие сосочки сигнальных кнопок под жестяными козырьками, и – тишина.

Метелкин обошел весь парк по периметру. Никого. Даже в окнах того теремка с финской баней стояла мертвая ночь. То ли гости, утомленные излишествами, уснули в объятьях, то ли сегодня у теремка был выходной. Ни одна блестка греха не просачивалась сквозь шторы. Глухо.

Иван посмотрел в сторону самого санаторного дворца: там тоже окна уже смежились, потухли. Только стены с замысловатой лепниной тихо высвечивались в ночи матово-голубой известковой побелкой.

Сны, клубясь в метафизическом пространстве, уже обволакивали его обитателей.

Но еще пыхал переменчивый огонь в стеклах полусводчатых окон местного клуба для отдыхающих, на дверях которого на долгие годы белилами было выведено «Вход свободный».

Ивану вспомнилась афиша на доске объявлений перед медпунктом, где все вновь пребывающие проходят регистрацию перед вселением во дворец. На той афише было написано чернилами: «После лекции будет дискотека».

Лекция о вреде курения, о жизни на Марсе, или еще о чем-нибудь подобном, уже давно закончилась, и танцы в самом разгаре. Вон как перемигиваются между собой огни светомузыки, дразня разноцветьем серый мрак ночи.

«Пойду загляну в клуб, сто лет на танцах не был, – подумал Иван Захарович и завернул на огни. – Посмотрим, чем отличаются сегодняшние танцы от нашенских».

Танцором Иван был никудышным, но и ему приходилось срывать нечаянные тихие поцелуи под медленную расслабляющую музыку танго, прижавшись как можно ближе к партнерше. Повторял незамысловатые шутки, щекоча своим горячим дыханием розовый лепесток ушной раковины такой же молоденькой и легкомысленной девочки, которая за час до танцев, скинув сиротского цвета комбинезон штукатура-маляра, вдруг превращалась в Дюймовочку, в принцессу, в королеву…

По крайней мере, Ивану всегда так казалось, когда, уткнувшись в прическу девушки, он перебирал губами ее душистые шелковистые волосы.

Незабываемый запах того времени! Запах жаркой разогретой кожи, смешанный с запахом духов «Красная Москва». Да, вот именно, «Красная Москва», и никакие другие! «Ах, как кружится голова! Как голова кружится…» – непременно с ударением на «и».

Шульженко! Ну, кто же еще? Тогда даже примадонна Пугачева только-только первые шажки делала…

Ау, молодость! Протяни свои ладони, и старый хиромант нагадает тебе будущее, потому что настоящее живет в прошлом. Она у каждого своя, эта сумасшедшая пора первоцвета, несущая завязи будущих ягод.

Да только не узреть, где завязалась малина, а где волчья ягода…

И вот теперь, роясь на чердаке своей памяти, Иван Захарович Метелкин все время натыкается на грязную рухлядь, разбросанную здесь и там в абсолютном беспорядке, и никак не может найти ничего стоящего, что бы пригодилось на сегодняшний день…

10

Проснувшись после выпускного вечера с головой, налитой всклень какой-то теплой и тухлой жидкостью, вчерашний школьник Иван Метелкин с отвращением собрал все свои учебники и тетради, сложил во дворе костер и, наплевав на «широкие возможности» каждого выпускника, поджег бумаги, с удовольствием посматривая, как пламя превращает кладовые человеческой мудрости в черный пепел.

Нудная и пресная жизнь деревенского мальчика кончилась. Его ждали «большие стройки», «туман тайги» и прочая, и прочая…

Иван решил по Маяковскому: «Я в рабочие пойду». А рабочему человеку вся эта ученая грамота ни к чему, если вот они – две руки и классовое презрение ко всякой интеллигентной сволочи, которая из ноздри соплю не выбьет, а все норовит платочком подцепить.

Вот туда-то, в «кузнечный гром завода», к южному морю, ни с кем не посоветовавшись и никого не спросив, и решил поехать колхозный паренек – в свой Зурбаган, где без него ну никак не могли обойтись.

Деньги кое-какие у Ивана водились: он с дружками приспособился их зарабатывать на местной допотопной чесальной машине с ручным приводом.

Работа, надо сказать, не для слабых. Мужики на такую не соглашались. Ершистые барабаны, приведенные в движение мальчишескими руками, терзали и раздирали на волокна уже заранее промытые белые, как летние облака, кудели, из которых потом прялись шерстяные нити.

Здесь надо сказать, что единственным заработком для населения, при полном развале колхоза, было вязание платков и последующий их сбыт за Урал и на Севера, где эта мода еще держалась ввиду крутых зим.

Поставить электрический привод на чудо-машину было некому, да и ток подавала местная электростанция в один движок нерегулярно: то клапана подгорели, то топлива не завезли. Поэтому рабочая сила здесь всегда требовалась, и ребятня – вот она!

За каждый фунт прочесанной шерсти определялась такса. Бери, работай! К вечеру можно было так намотаться, что только рубли цветом в опавший лист могли поддерживать боевой дух в тощем мальчишеском теле.

После работы, комкая в карманах и без того мятые считанные и пересчитанные деньги, ребята с чувством мужской гордости проторенной дорожкой направлялись в местную чайную или в сельмаг, где отоваривались русским портвейном со вкусом жженого яблока или такого же качества вермутом.

Шли куда-нибудь на бережок, и там под шелест ивняка и птичий щебет распивали вино.

Отцам смотреть было некогда, а от матерей какая угроза? С мужьями бы справиться!

После вина ребята обычно «на спор» дрались, молодо и азартно до первой крови, соблюдая теперь уже забытое русское правило: лежачего не бить.

Надравшись, садились играть в очко. Кому везло, а кому и нет. На все нужна удача.

Так вот, с поджога мостов и началась новая Ивана Метелкина жизнь. Позже он понял, что не с этого надо было начинать…

Оставив короткую записку своим родным, чтобы они не очень-то беспокоились, вчерашний выпускник налегке, в ременных сандалиях, в старой вельветовой курточке и в модной тогда кепке-восьмиклинке подался в город Талвис на маленьком пассажирском автобусе, еще не представляя толком маршрут своего дальнейшего путешествия.

Если бы молодость знала, если бы старость могла…

Ныряя в лощины и перелески и снова выныривая, жесткий, трескучий и дребезжащий всеми суставами, наш российский дилижанс кое-как доковылял до железнодорожного вокзала.

Натянув до бровей свой кепарь-восьмиклинник, сунув руки в карманы и сделав как можно более свободной и независимой свою походку, Иван встал в очередь к билетным кассам, размышляя, каким поездом удобнее добраться до веселого Зурбагана – в город Сумгаит на «великую комсомольскую стройку», которая ну никак не могла без него осуществиться.

Новороссийский поезд на юг уже ушел, оставалось дожидаться поезда на Воронеж, а там с пересадками через Харьков и далее. Авось успеет! А куда успевать, когда вся жизнь впереди?! Вещей у Ивана не было, а налегке и пешком добраться можно, беспечно думал он, стоя у билетной кассы.

– Эт-та… Бухать будешь? – прямо перед путешественником Метелкиным откуда-то выскочил, приплясывая и нехорошо ломаясь, малый примерно того же возраста, с резко очерченными губами и тонким с горбинкой носом на смуглом, неизвестных кровей лице. В руках он держал приличных размеров чемодан из темно-коричневой фибры с маленьким висячим замочком и был одет в яркую, расстегнутую до брючного ремня клетчатую рубашку из плотной фланели.

Парень, видно, тоже собрался на комсомольскую стройку, а попутчик в дороге никак не помешает. Он был свой в доску и не мямля, одним словом, «чайник битый», а к этой категории людей Метелкина всегда тянуло.

Иван, замешкавшись, растеряно полез в карман, соображая, какая доля с него причитается на выпивку, хотя пить ему вовсе не хотелось.

– Не елозь! Хрусты у меня есть! – парень вытащил из кармана горсть измятых рублевок, придавив чемоданом ноги Метелкину. – Паси, в смысле – карауль! Я в магазин отвалю, ага! – повернувшись и прорезав толпу скучающих пассажиров, он торопливо нырнул в раскрытую дверь вокзала.

Чемодан стал заваливаться набок, и Метелкин едва успел его подхватить.

На подходе к кассам с громоздким багажом стоять было неудобно, и бондарский пилигрим, замешкавшись, соображал, куда же получше поставить этот проклятый сундук.

«Есть же хорошие, доверчивые люди! Вот так, не зная человека, оставляют ему спокойно вещи на хранение. Может быть, внешность у меня слишком колхозная, а может, парень этот плохих людей не встречал?..» – думал Иван про себя, волоча обеими руками чемоданище в угол вокзала, подальше от посторонних лиц.

Вдруг чья-то рука, сильно дернув за ручку фибрового чудовища, мертвой хваткой потянула чемодан на себя, да так неожиданно, что Метелкин чуть не упал, и испугано дернулся назад. «До чего же обнаглели воры, уже из рук норовят вырвать, как волки голодные. И милиции не боятся!»

Иван руками еще крепче впился в жесткую, обтянутую кожей ручку: «Нет, пусть убивают, а вещи я не отдам! Мне как порядочному человеку доверили. Не пущу!»

Возбужденная, раскрасневшаяся женщина с криком «Вот он! Вот он! Милиция!» стала колотить по мальчишеской спине одной рукой, а другой – рвать к себе багаж.

Вдруг кто-то сильный встряхнул Ивана за шиворот так, что у него с головы слетела кепка, и он машинально нагнулся, чтобы ее подхватить. Но тут же, сбитый с ног, очутился лицом вниз на кафельном полу.

Подняться он уже не смог. Его шея была придавлена ребристой подошвой армейского сапога, дегтярный запах которого Метелкин запомнил на всю жизнь.

Краем глаза он увидел синие милицейские галифе, щеки которых самодовольно и важно раздувались по бокам у стоящего над ним блюстителя порядка.

Для острастки пнув парня под ребра тупым и тяжелым носком, милиционер приказал Ивану встать и, заломив ему руки за спину, стал толкать вперед.

Женщина, волоча по полу чемодан и всхлипывая, тоже последовала за ними.

У Ивана от животного страха перед милицией сразу заныло под ложечкой.

Перед его глазами встало одутловатое плачущее лицо бондарского дурачка Коли «Покажи Ленина», который после встречи с милицией стал настолько тихим, что скоро затих насовсем.

Коля родился в рубашке.

Его появление на свет совпало с годом Красного Произвола на Талвисе. Вовсю шла коллективизация. Уже начались головокружения от успехов, а кое-где даже обмороки. В Бондарях стоял голод.

Осерчавшие на власть вольные бондарские девки на скудных посиделках распевали частушки про новые порядки. С особым рвением пелась такая:

«Под телегу спать не лягу И колхознику не дам, У колхозного совета И физда по трудодням!»

Наверное, потому, что бондарцам за трудодни ничего не причиталось.

Лампочка Ильича еще не горела, а керосин в цене стоял выше овса, поэтому в долгих осенних потемках невзначай делали детей.

В гинекологическом отделении бондарской больницы только разводили руками: «Экая прорва изо всех щелей лезет!»

Санитарка тетя Маша, выгребая из палаты мерзкие человеческие остатки и всяческие лоскуты жесткой березовой метлой, наткнулась на красный шевелящийся комок, который в страшном предсмертном позевывании уже беззвучно открывал и закрывал беззубый, по-старчески сморщенный рот.

Медицинские работники, видно, не доглядели, и какая-то ловкая девка, быстро опроставшись, выскользнула за двери, оставив в розовой пелене свой грех.

Даже в нормальное время лишние рты в Бондарях особо не жаловали, а теперь и подавно. К тому же – выблядок. Все равно его или подушкой задушили бы, или приспали. А так – вольному воля!

Добрая тетя Маша Бога боялась, а свою совесть – еще пуще, поэтому, наскоро обложив младенца ватой, кое-как запеленала в холщевую тряпицу, попавшуюся под руку, и унесла находку домой.

Дома она сунула мальца в теплую горнушку [1] русской печи, где обычно сушились валенки или другая обувь.

Таким образом, малец и прижился на этом свете.

У тети Маши была коза, и добрая женщина, перед тем как подоить ее, подсовывала под мохнатое брюхо животного малыша, и тот сноровисто хватал длинную, как морковь, сиську и, сладко чмокая, высасывал почти все ее содержимое. Наевшись, он отваливался от этого рога изобилия и мгновенно засыпал. Поэтому у тетки Маши особых проблем с новым жильцом не было – расти!

И парень рос, и вырос.

Коля был тихий, улыбчивый и счастливый, как будто только что нашел денежку. Правда, не разговаривал, только понятливо кивал головой, кивал и улыбался.

Тетя Маша обихаживала и обстирывала его, как могла.

Коля в школу не ходил и работал по дому, управляясь с нехитрыми крестьянскими делами. Управившись, спокойно посиживал на дощатой завалинке, кивая головой и улыбаясь каждому встречному.

Из-за умственной отсталости в колхоз его не записывали, а тетя Маша, жалея парня, и не настаивала.

Так и жили они – с огорода да с небольшой санитарской зарплаты.

Все было бы хорошо, только спрямляя дорогу на Талвис, перед тети Машиным домом насыпали «грейдер», и дощатые «полуторки» со «Студобейкерами», крутя колесами, пылили мимо.

Ошалелый Коля тоже крутил головой туда-сюда, туда-сюда.

Шоферы частенько брали Колю в рейс и постепенно приучили его к вину и другим нехорошим делам.

Теперь он уже не сиживал под окнами, а ошивался возле районной чайной в ожидании веселой шоферни.

Многие помнят, что обычаи на дорогах в то время были много проще, ГАИ в районе не было, а милиция к шоферам не цеплялась, пользуясь их услугами – кому топку подвезти, кому на новостройку леса.

Потому, обедая в чайной, удалая шоферня перед дальней дорогой, не стесняясь, пропускала через себя стаканчик-другой, оставляя щепотку и Коле.

Как известно, курочка по зернышку клюет, и сыта бывает.

Коля имел совесть, и просто так руку не тянул – своё он отрабатывал.

Соберется, бывало, шоферня в чайной, подшучивает и подтрунивает над буфетчицей, а Коля тут как тут. Улыбается и кивает головой. Ему кричат: «Коля, покажи Ленина!»

Коля, смущенно зардевшись, медленно расстегивал ширинку, доставал свой возмужавший отросток, раскапюшонивал его и показывал по кругу – нате вам, вот он – Ленин!

Все честь по чести, Коле махонький стаканчик водки.

Коля степенно втягивал в себя содержимое, ставил стакан на стол и снова весело поглядывал на своих благодетелей, а те разойдутся, бывало, и сквозь хохот кричат: «Коля, покажи Карла Маркса!»

Коля опять развязывает на штанах тесемку, расстегивает ширинку, спускает холстину и показывает Карла Маркса во всей бородатой красе.

Мужики за животы хватаются, а Коле еще стаканчик.

Веселая жизнь!

До Сталина, правда, дело не доходило.

Стояло послевоенное лихолетье, и за такую насмешку над живым вождем народов можно было бы поплатиться и головой, а в лучшем случае загреметь на урановые рудники в соплях и в железе…

Как-то в Бондари нагрянуло высокое начальство из Талвиса, то ли для подведения итогов очередной успешной битвы за урожай, то ли совсем наоборот. Мало ли каких уполномоченных было в то время!

После работы «на износ» гостей повели обедать в районную чайную.

Тогда еще не догадывались ставить отдельные банкетные залы для приема пищи начальства, чтобы убогий вид общего помещения не портил их слабые желудки.

Ну, пришли гости в чайную, оглядели помещение снаружи и внутри.

Долго и одобрительно чмокали губами, рассматривая Советский Герб, сделанный местным умельцем Санькой-Художником – пьяницей, но талантливым человеком. Герб был сделан из настоящих пшеничных колосьев перевитых красным кумачом, охвативших в своих крепких объятьях голубой школьный глобус.

Этот рукотворный Герб стоял на специальной подставке над головой веселой, вечно поддатой буфетчицы Сони.

За гоготом и шумом, сидя спиной к дверям, очередная партия шоферов и не заметила высокое начальство, увлекшись Колиным представлением.

А в это время Коля как раз показывал Карла Маркса – лохматого и мужественного.

Партийные гости, услышав имя своего пророка и застрельщика борьбы классов, оглянувшись, увидали сгрудившихся мужиков и тоже заинтересовались: что там еще за Карл Маркс? Может картина или бюст какой?

Руководящая партийная дама из комиссии с поджатыми строго губами даже очки надела, чтобы получше разглядеть очередной экспонат коммунистического воспитания.

Увидев «Карла Маркса», она затопала ногами, истерически завизжала что-то нечленораздельное, но пугающее.

Торжественный обед был сорван.

Начальник бондарской милиции, прибывший совсем недавно из очередных тысячников для укрепления порядка и дисциплины, ласково так поманил Колю за собой, и Коля, смущенно улыбаясь и завязывая на ходу шнурки на обвислых портках, пошел за ним.

После этого Колю долго не видели.

Позже он появился снова, но уже тихий и опечаленный.

Коля как-то нехорошо стал подкашливать в кулак, сплевывая кровью и боязливо оглядываясь по сторонам.

Показывать Карла Маркса и Ленина Коля больше не хотел. Вскоре он тихо умер, так и не раскрыв, о чем же с ним беседовал большой начальник…

Над Колиной могилой плакала только одна старая тетя Маша, припав к сухим кулачкам подбородком.

Вот что пульсировало в мозгу Ивана Метелкина, когда его вел под руки в синих галифе представитель того закона, который сделал смиренного Колю холмиком на заросшем сельском кладбище.

Железнодорожное отделение милиции города Талвиса раньше располагалось в небольшом деревянном строении рядом с вокзалом. Теперь, вероятно, все изменилось. Новоделы перекроили весь город. Самые удобные места расхватаны – маркеты, казино, лавчонки…

Внутри милицейского помещения было тихо и прохладно. Из темного коридора под охраной милиционера вчерашний школьник Ваня Веник и хныкающая женщина с чемоданом сразу же попали в маленькую прокуренную комнату. Там за дощатым неопрятным столом, заваленным окурками и смятой бумагой, сидел, судя по погонам, капитан, чапаевские усы которого, как два штыка, прокалывали голубой, стелющийся над столом дым. Тяжелый махорочный запах обволакивал всю комнату.

Время было послеобеденное, и сытое лицо капитана выражало довольство и умиротворение.

– Митрофаныч, смотри, какого я тебе скворца поймал! Залетный, е-мое! Не наш, – милиционер ткнул Ивана в спину твердым, как тележная ось, пальцем.

Закурив, он сел на угловатый самодельный табурет, выкрашенный в грязно-зеленый цвет.

Женщина, зажав крепкими ногами чемодан, осталась стоять тут же.

Капитан долго оглядывал «скворца» с ног до головы, потом, подвинув к себе чернильницу-невыливайку, выбрал из вороха бумаг листок поприличнее.

– Цыган будешь? – миролюбиво спросил он.

Смуглая внешность деревенского паренька и потертая, поношенная одежда, вероятно, говорили капитану, что стоящий перед ним принадлежит к этому крикливому и бродяжьему племени.

Испуганный происшедшим, Иван осторожно крутил вывихнутой шеей, медленно соображая: куда же он влип, и что ему теперь делать?

– Так, сержант, – обратился капитан к громиле, который все так же сидел на табурете, – обыщи его на всякий случай!

Тот широкими лапами захлопал по всему телу потупившего голову парня, как будто бил на нем мух.

В кармане куртки у Ивана лежал паспорт с вложенным в него аттестатом зрелости, а в брючном кармане были спрятаны небольшой складной нож с перламутровой ручкой и пистолет-зажигалка – мальчишеская похвальба, немецкий трофей, привезенный отцом с фронта. Отец давно бросил курить, и зажигалка перешла по наследству к сыну.

В одно мгновение все это богатство оказалось на столе у капитана.

Не обращая внимания на нож и зажигалку – их-то Иван и боялся выпустить из вида – капитан взял в руки паспорт и углубился в чтение, потом поднял телефонную трубку и набрал номер, как понял бедолага, по-детски шмыгающий носом, сельского райотдела милиции, в котором Метелкина Ивана знали не только с худшей стороны.

Уточнив сведения о личности задержанного подростка, капитан обратился к женщине, которая стояла сбоку от Ивана и, опасливо на него поглядывая, плакала.

– Ваше имя-отчество, гражданка? – спросил капитан, записывая что-то на бумаге. – Расскажите, как все случилось? Как ваши вещи оказались в руках этого молодого человека?

Спокойный тон капитана озадачил Метелкина: невероятно! Милиционер при допросе не бьет, не выламывает руки? Немыслимо!

Иван хоть и сельский житель, но знал, что милиция для того и существует, чтобы задерживать, выламывать руки и бить так, как бьют только там, в участке.

Вон, в прошлом году, после Коли-дурачка, могила которого успела зарасти лебедой, до полусмерти забили его товарища Федьку Коняхина за то, что тот не сказал, куда мать спрятала мешок украденного в колхозе зерна.

Позже, правда, выяснилось, что этот мешок сплавил за литр самогона Федькин отчим, который с ними уже давно не жил, но иногда зачем-то захаживал, особенно когда выпимши, а, бывало, и до утра оставался.

Федьку потом в больнице откачали, но он почему-то стал на живот жалиться и всю зиму не ходил в школу…

Встряхнувшись от воспоминаний, Иван с надеждой посмотрел на женщину.

Она, поправив платок, сбивчиво стала рассказывать, что едет в Воронеж улаживать семейные дела дочери, которая вышла замуж, родила ребеночка, а теперь вот мучается одна, потому что зять, падла, коварный изменник, снюхался с хохлушкой поганой и бросил семью.

– И вот ведь оказия какая, – женщина злобно взглянула на мнущегося с ноги на ногу Ивана, – туалет на вокзале не работает, а уборная на улице по какой-то причине забита, и мне пришлось искать кустик, а чемодан неподъемный – там для дочери сальца-смальца и прочих продуктов тысячи на полторы. Девушка, которой я доверила караулить чемодан, сидела со своим хахалем – какой из нее сторож! Шалава. Она сама себя-то сберечь не может, не то что добро чужое. Да если б я чуяла, я бы этот чемодан за собой в кустики заволокла. Кабы знала, где упасть – соломки бы постелила! А то пришла, как оправилась, а чемодана нет! Туда-сюда – нету! Что же ты, говорю ей, лизунья, так и свою пичужку не сбережешь, смотри – улетит ведь. А ее хахаль стал материться, с кулаками подходить. «Угроблю!» – говорит. Я и пошла, пригорюнившись, по углам шарить – нет баула! А он заметный, таких чемоданов теперь не делают. Не умеют. И замочек верный. И тут смотрю, а этот шпана, – женщина боязливо посмотрела в сторону Метелкина, – тащит и тащит. Думал уйти, паскуда. Я и начала кричать, милиционера звать, защитника…

Капитан жестом остановил разговорившуюся тетку и вежливо попросил осмотреть чемодан – все ли на месте.

Женщина почему-то чемодан открывать не стала, махнула согласительно рукой, что все, мол, здесь, и претензии она ни к кому не имеет – самой надо было сторожить и глаз с вещей не спускать. Ей идти надо – поезд стоит. Не приведи господи, не успеет на колеса: родных в Талвисе нет, а ночевать на вокзале страшно – зарежут, да и билет пропадет. А чего зря деньги мотать? Так ведь?.. И она снова опасливо посмотрела в сторону Метелкина.

Капитан, записав ее адрес и предупредив, что если она понадобится, ее вызовут, отпустил женщину к поезду.

Иван было дернулся за ней, но милиционер, который его привел, выставив ногу вперед, загородил парню дорогу, показывая молча глазами – к столу!

– Так! Фамилия, имя, отчество? – теперь уже капитан уперся в несчастного странника-романтика тяжелым, как стальной лом, взглядом.

Метелкин назвал себя, еще не понимая, почему теперь так недружелюбно смотрит на него начальник?

– Откуда приехал? Где родился? – нервно заговорил капитан, вероятно забыв, что только что смотрел у него документы.

Иван стал объяснять: вот, мол, еду на комсомольскую стройку, хочу быть в первых рядах строителей коммунизма и приносить пользу своему отечеству, рабочим молотом ковать свое молодое счастье. Поезд скоро отходит… Опаздываю, товарищ капитан!

– Заткнись, щенок! – громила, сидящий за спиной Метелкина, подсек его сзади под колени так, что Иван, запрокинувшись, упал и ударился затылком о дощатый пол. – Зачем чемоданы воруешь, сучонок гребаный? – и резко ткнул упавшего каблуком в плечо. – Жопу отшибу, падла, если еще раз мне на глаза попадешься!

Иван поднялся и, обращаясь за помощью к капитану, стал говорить, глотая со слезами слова, что чемодан он не брал, что он только охранял его…

– Отпустите меня! Я ни в чем не виноват! Мне ехать пора… Поезд вон отходит!

То ли бумага кончилась, то ли капитан писать устал, но он, отбросив в сторону ручку и сунув задержанному в карман паспорт с новеньким аттестатом зрелости, дал глазами знак громиле, и тот, подхватив путешественника сзади одной рукой за шиворот, а другой рукой за брюки пониже пояса, так, что ноги Метелкина сами оторвались от пола, и он, повиснув в воздухе, стал елозить сандалиями, стараясь хоть как-то найти опору, уж очень сильно брюки врезались ему в промежность, – головой вперед швырнул паренька в полуоткрытую дверь.

Иван, зацепив плечом притолоку, очутился один в сумеречном коридоре.

Быстро сообразив, что его отпустили на все четыре стороны, он опрометью выскочил на улицу.

От яркого солнца в глазах сразу сделалось темно, и он, ничего не видя и протирая кулаками глаза, очутился на воле.

Иван стоял посреди привокзальной площади, ошеломленный случившимся, растоптанный, так сказать, кованой подошвой правосудия, ежась от обильного света и пространства.

Площадь была большой, а Метелкин – маленьким, и некуда было идти. Его поезда ушли, оставив прощальные гудки в сухом и дымном воздухе.

Не зная, что делать дальше, Иван повернул в небольшой заросший лебедой и цепким кустарником скверик, где на брусчатых скамейках коротали время пассажиры и всякий пришлый люд, не занятый в данный момент ничем, кроме ожидания.

Молодой строитель коммунизма даже и не мог предполагать, что это был самый крутой поворот в его непростой судьбе.

Но, как известно, всякая случайность есть проявление закономерности.

Сплевывая себе под ноги густую, тягучую слюну, розовую из-за разбитой губы, Иван понуро шел мимо зеленых скамеек, не находя свободной, чтобы сесть и отдышаться.

Неожиданно чья-то ладонь бесцеремонно шлепнула его по ушибленному в милиции плечу так, что он даже присел, скорчившись от нестерпимой боли, инстинктивно сжав кулаки, с твердым намерением защищать себя.

Быстро оглянувшись, он уперся взглядом в того малого, который доверил ему сторожить злополучный чемодан. Губы вихлястого жулика извивались в какой-то неопределенной усмешке: то ли виноватой, то ли чересчур наглой.

Когда Метелкин стоял в прокуренной милицейской комнате дежурного по вокзалу, он уже понимал, что послужил для кого-то, так сказать, громоотводом. Вероятно, увидев, что женщина идет прямо по следам, вор запаниковал и для отвода глаз наспех сунул чемодан ему – доверчивому колхозному парню, а сам быстро улизнул, растворившись в привокзальной суете.

Выигрыш был двойной: если чемодан не обнаружится, то он через некоторое время будет у вора в руках, а если женщина найдет свои вещи, то отвечать придется не ему.

Прием откровенно подлый, но волчок должен крутиться, чтобы не упасть.

Купленный таким невероятным и коварным способом, Иван, деревенский губошлеп, застыл перед расхристанным, развязным парнем со змеиной усмешкой на губах, не зная, что делать: то ли кинуться в драку, то ли…

– Эта, – опередил он Ивана, – ты, эта, в ментовку первый раз угодил, что ли? Ну – припух. С кем не бывает?

Он стоял так плотно к Метелкину, что в его неулыбчивых черных глазах тот увидел свое отражение, беспомощное и растерянное. Или ему только показалось.

– Эта, тогда с крещеньицем тебя. Ага! – парень похлопал себя по растопыренному карману, в котором и впрямь стояла бутылка водки с тогдашней сургучной белой опечаткой. «Белая головка» – назывались такие бутылки.

В руках молодой блатняк держал промасленный бумажный сверток, из которого вкусно пахло жареными пирожками с ливером. Теперь такую вкуснятину уже разучились делать и, судя по всему, долго не научатся.

Усталая пожилая женщина, сидевшая на скамейке рядом, при виде молодых правонарушителей встала и боязливо, бочком, прошмыгнула мимо них, от греха подальше.

Новый знакомый Метелкина развернул на крашеных ребрах освободившейся скамейки кулек с пирожками и, достав бутылку, пригласил Ивана садиться рядом.

– Давай, со свиданьицем, ага! – расковыряв сургуч, он выпростал картонную пробку и первому протянул водку Ивану. – Без посуды можешь?

Какой вопрос! Мог ли семнадцатилетний Иван Метелкин пить из горла? Он не только мог запросто делать это. Он с ровесниками на спор запросто хлебал тюрю из накрошенного в водку хлеба, мог выпить сто наперстков сразу и без закуски, чем гордился, и не без основания.

Один раз попробуешь – и все поймешь!

Метелкин был не то чтобы заядлый пьяница, но алкоголь у него не вызывал отвращения. Он к водке был, как теперь говорят, индифферентен. Тяги к спиртному не чувствовал, нет, но и при случае выпить не отказывался – дурь юношеская.

На шабашках, малолеткой, плотничая с отцом, ему приходилось делить с ним те нехитрые утешения, которые выставляли для них хозяева.

Походив летними каникулами по чужим подворьям, как подсобник, мальчишка научился разному. Мог строгать, тесать, с одного удара забивать гвоздь. А за хорошую работу клиент не скупился.

Водка в то время была самым дешевым и доступным товаром. А отец у Ивана свою работу делал всегда хорошо.

Плотник в деревне – человек необходимый, и топор отца со своим подсобником помогал прокормиться всей семье с многочисленными братьями и сестрами. Правда, лучший кусок всегда подкладывался ему, Ивану, как одному из кормильцев.

Летний день долог. Хотя Иван был у отца на подхвате, все же, пока тот перекуривал, Ивану приходилось орудовать не только топором, но и другими плотницкими инструментами. Утомительнее и тяжелее всего было работать «шуршепкой» – небольшим рубанком, только с овальным лезвием для первичной грубой обработки лицевой стороны доски.

Работа не ответственная, и старый плотник смело доверял ее своему сыну.

Мелкая пыльная стружка так и липла к голому вспотевшему телу. Оно нестерпимо чесалось, и к вечеру отец непременно поливал Ивана ледяной колодезной водой прямо из ведра и напоследок, чтобы не простыл, хлопал сына по тощему мальчишескому заду своей огромной и жесткой, как лопата, ладонью.

До обеда время летело быстро, но после обеда Иван с трудом сдерживал себя, чтобы не сбежать на речку к ребятам.

Упрашивать отца было бесполезно – не пустит. Только выпив, отец расслаблялся, добрел и позволял сыну делать все, что угодно.

Но выпивал отец редко, только при расчете за работу.

Когда хозяева звали тружеников к обеду, Иван привычно ожидал, не притрагиваясь к еде, выставят или нет на стол стаканы. Если стаканов не было, то день был загружен под завязку. Отец в таких случаях вкалывал до темна.

Но вот когда заканчивалась работа, и надо было «размывать» руки…

Вбив последний гвоздь, отец посылал Ивана за хозяевами, чтобы они могли одобрить работу или сделать какие-нибудь замечания. Сколько Иван помнит, замечаний по работе никогда не было.

Отец – человек старого закала и «портить свою фамилию», как он выражался, не смел и сыну заказывал.

Правда, сын не всегда был верен отцовскому завету, а жаль: все могло бы повернуться иначе…

Хозяева, а это были преимущественно бабы, рассчитывались за работу на совесть.

Когда последний гвоздь был вколочен, родитель просил сына принести из колодца воды. Поставив ведро на верстак, Иван долго поливал отцу из кружки в его почерневшие, как корневища, ладони с растопыренными пальцами. Сделать из ладоней пригоршню отец не мог – пальцы с заскорузлой и ороговевшей кожей не слушались и никак не собирались вместе. Вода протекала между ними, и старому плотнику трудно было смыть пену с лица. Тогда он, широко расставив ноги, низко, по-бычьи, нагибал голову, поливая себя прямо из ведра.

Сын с завистью смотрел, как сплетались и расплетались толстые жгуты мышц под его смуглой, обветренной кожей. Тяжелая физическая работа на солнце просмолила и продубила эту кожу, сделав ее невосприимчивой к жаре и холоду.

Фыркая и расплескивая воду, отец радостно ухал и весело, беззаботно матерился. В легком матерке том не было ни зла, ни упрека жизни.

Работа окончена. Вытираясь полотенцем, отец давал сыну знаки, чтобы тот тоже умывался и приводил себя в порядок.

И вот, одетые по такому случаю в чистые рубахи и гладко причесанные, они садились за стол.

За столом из мужчин отец с сыном были единственными: война повышибала мужиков, как зубы в кулачном бою, и, несмотря на прошедшее десятилетие, раны еще кровоточили.

Бабы в то время, слава Богу, водкой не баловались, не до того было, и потому всю бутылку старому плотнику приходилось осиливать одному. Не оставлять же выпивку в посуде, как-то не по-русски. Иван про себя загадывал, кто нынче кого повалит: отец бутылку или она его?

Чаще победа оставалась на стороне отца, повалить его было трудно.

Отцу пить одному скучно, нужен товарищ, и иногда так, шутки ради, он наливал и сыну, постепенно приучая начинающего плотника к главному мужскому торжеству.

Отец у Ивана Метелкина был без комплексов, и за малой долей выпивки ничего дурного для сына не видел. Сам с десяти лет, плотничая в бригадах по селам, он прошел ту же школу жизни, и ничего, не спился.

У родителя была любимая поговорка: «Отец сына бил не за то, что тот выпивал, а за то, что опохмелялся».

Старый плотник опохмелки не признавал. Выпив на утро кружки две холодной воды, виновато крякал и снова как ни в чем не бывало принимался за работу.

Сто грамм – не стоп кран, дернешь – не остановишь.

Выпив при расчете бутылку водки и хорошо закусив, отец не считая совал в карман заработанные деньги и шел в местную чайную, чтобы отвести душу от суеты и обыденщины.

Встретив дружков, плотник обычно щедро угощал их и, разумеется, угощался сам. Тогда Иван незаметно вынимал у него деньги и уносил домой, а потом снова возвращался в чайную, чтобы проводить родителя до постели.

Раннее употребление в малых дозах спиртного у Ивана никогда не вызывало болезненной тяги. Может быть, молодой организм вырабатывал какие-нибудь антитела к алкоголю, а может быть, физиология у него была такая, структура организма. Как знать? Но Метелкин ни тогда, ни потом сам к выпивке не тянулся. Есть – выпьет, нет – ну и не надо…

Кстати, хлебать тюрю из водки с хлебом Иван тоже научился у отца, и при случае любил этим козырнуть, вызывая в зависимости от обстоятельств гримасу восхищения или отвращения.

Но теперь надо вернуться туда, на привокзальную площадь, где на ребристой скамейке вполоборота к незадачливому романтику из колхоза, сидел молодой вор, блатняк, подставивший его милиции, и предлагал выпить за, так сказать, крещение.

Иван не возмутился, не послал его куда подальше, а сидел, держа в руке бутылку водки и раздумывая, пить или не пить.

Водки Ивану вовсе не хотелось, но и показывать из себя сельскую морду тоже было ни к чему. Да еще так вкусно пахло пирожками!

И он, поймав ртом прохладное стекло бутылки, припал к нему, как к сиське, медленно высасывая бешеное молоко.

Блатняк боязливо покашивал взглядом, опасаясь за содержимое бутылки.

Прикинув, что бутылка опорожнена ровно на половину и не поморщившись, Иван нарочито не спешил с закуской, хотя выпитое подпирало под самую гортань, норовя выпрыгнуть наружу.

Блатняк от неожиданности даже поперхнулся и, округлив глаза, наблюдал за дальнейшими действиями этого неказистого парня.

– Во! Клепать мой рот горячими пончиками! – с восхищением прицокнул языком «благодетель» Метелкина. – Ты, эта, где учился-то?

Иван не спеша отвернул промасленную бумагу, осторожно взял светло-коричневый, истекающий жиром, еще горячий пирожок и мгновенно, не понимая его вкуса, проглотил.

Кроме утренней колодезной воды у Метелкина во рту ничего не было.

После пятого по счету запашистого пирожка, Иван решил передохнуть и полез за сигаретами.

Курить он научился уже давно.

Верткий знакомый с готовностью протянул ему мятую пачку «Примы», все еще держа в руке бутылку, опрокинуть которую он примеривался.

Взяв сигарету, Иван с сожалением вспомнил, что зажигалка и перочинный ножик остались там, в отделении милиции, и ему их уже не вернуть.

Прикуривая от угодливо поднесенной спички, он поделился с новым знакомым своей бедой.

– Накрылись! – коротко успокоил тот. – Ты что, Мукосея не знаешь, что ли? Он, падла, на прошлой неделе у меня стольник при обыске смыл. Козел он, Мукосей стебанный! Взял деньги и смеётся. Попадешься, мол, в другой раз, тогда и верну, а пока взаймы беру. Во, мусорило поганый!

Блатняк глотал водку жадно, захлебываясь и обливая рубашку. С мокрого подбородка стекала тонкая струйка. Водка в него вошла с третьей попытки. При первых двух его стошнило, и он, утираясь рукавом, смущенно шмыгал носом:

– Во, бля, не могу без аршина!

Половина бутылки, выпитая Метелкиным натощак, – порция, надо сказать, совсем не малая, особенно для семнадцатилетнего парня, хотя в этом деле и тренированного.

Алкоголь медленно, но верно начал действовать.

Тело, освободившись от земного бремени и только что пережитого страха, стало терять вес. Иван почувствовал себя весенней раскрывающейся почкой. Было жарко, и Метелкин, расстегнув рубаху нараспашку, откинулся на спинку скамейки, вытянув в дурном блаженстве ноги.

Проломив черствый панцирь, душа его тихо воспарила над шумом привокзальной площади, над скамьей, жесткой и ребристой, как останки древнего ящера.

Длинношеий и чернявый парень уже клевал носом, как гриф над падалью.

Обиды сегодняшнего дня сами собой улетучивались, и приходило чувство христианского всепрощения. Грудь распирало от глупой мальчишеской гордости, что он вот так запросто сидит с блатняком, уркой, и пьет его водку и курит его сигареты.

И-эх, деревенская простота и бесхитростность! Кабы молодость знала…

В избытке чувств Иван положил парню на плечо горячую, потную ладонь. «А что? Гриф он вроде и не гриф, а больше галчонок щипаный. И не страшный. С ним и в разведку можно. Я сам виноват, что он меня подставил. Не надо позволять лапшу на уши развешивать, – мешалось у него в голове. – Ничтяк, малый!»

Тот, что-то промычав, разломил пирожок и стал быстро его обнюхивать, потом, немного пожевав, протянул Метелкину вместе с бутылкой, в которой еще плескалось. До конца допить верткому ухарю было слабо.

Иван махом всосал в себя остатки, дожевал пирожок, медленно вытер ладони о брусчатые ребра скамьи и с наслаждением потянулся за сигаретой.

Дело было сделано, пачка мятой «Примы» все еще лежала на коленях у блатняка. Тот крепко пожал протянутую за куревом руку и с достоинством и гордостью процедил:

– Карамба.

Метелкин, не поняв, уставился на него.

– Кликуха у меня такая – Карамба. В детском доме получил. Говорят, отец мой, ну, пахан по-нашему, испанский республиканец, от фашистов прибег и замотался, падла, на русских просторах. А тебя как зовут?

– Иван, – в первый раз пожалев, что не имеет такой громкой пиратской клички, буркнул Метелкин.

Ну, какая может быть «кликуха» у колхозного пацана, все уголовные деяния которого – это соседские сады, за кои, если и наказывали, то крапивой по мягкому месту?

– А-а, Ваня, – разочаровано протянул потомок испанских конкистадоров. – Ваня – он и есть, Ваня… Что, ночевать негде? Бери бутылку! Я тебя в общагу устрою. Ты – мужик, и должен лопатить. Там у меня кореш один есть – Колыван. У него жить будешь, ломом ты подпоясанный. Гони за водярой!

Так, после успешного окончания сельской школы, судьбе было угодно окунуть Ивана Метелкина в помойку…

Правда, утонуть он в ней не утонул, но дерьма наглотался достаточно.

– Эх, Иван, Иван, – говорил потом в перекурах Михей, бригадир монтажников, – парень ты смышленый, а дурак дураком. Учиться тебе надо, а ты с нами, пропойцами связался…

11

Замороченный романтикой рабочих окраин Иван Метелкин сорвался, как гайка с резьбы, с насиженного его предками места на земле, кормившей Россию, закрутился среди удалых барачных ребят, проходя пробу на крепость.

Проба была, правда, не всегда высшей марки, но была такой, какой была.

– Эй, шухаренок! – сковырнул Ивана с полуночной, уляжистой кровати на ледяной пол его сосед по комнате – Колыван.

Голос у Колывана – как калитка ржавая под ветром, но рука твердая и ухватистая, покрытая порыжевшей порослью, жесткой, как прошлогодняя трава.

Эта рука не дает Ивану увернуться.

Над дощатым столом, мерцая в порожних бутылках, на тонком электрическом шнуре висит в черном щербленном патроне электрическая лампочка. На столе, рубашкой кверху, веер карт.

По всему видать – игра в разгаре.

Кроме Колывана под лампочкой – еще трое незнакомых Ивану парней лет под тридцать.

Намотавшись за день в монтажной бригаде, Метелкин после работы еле донес себя до кровати, а тем временем, как всегда, за столом начиналась обычная пьянка.

Игру, затяжную и азартную, Иван проспал. Теперь куча мятых бумажных денег выросла на кону.

В картежных делах молодой монтажник не участвовал, да и кто бы его туда взял? Здесь шел разговор серьезный. За одну игру Метелкину надо было бы полгода болтить, не разгибаясь, рожковым ключом 36×42 двутавры да швеллера на верхотуре, или махать кувалдой, подгоняя сварные стыки металлоконструкций.

Иван со своим соседом по койке работал в одной бригаде, вернее, работал Метелкин, а Колыван больше по больничным листам в общаге ошивался. Где-то на зоне, у «хозяина» в отсидке, он получил «тубика», и теперь ему в санчасти дают бюллетень по первому требованию.

Где бывший зек берет деньги, Метелкин не спрашивал, и правильно делал – не суйся, куда собака свой нос не сует.

Деньги у Колывана всегда были. Водились деньги. И туберкулеза у него никогда не было. За долгий тюремный срок он хорошо «косить под тубика» научился. В этом он был мастер. Бывало, потрет ниткой зубы, а потом продернет сквозь кожу на шее – вот тебе и карбункулы месяца на два.

Своего молодого соседа тоже учил, но, правда, только теоретически.

Любимые поговорки Колывана: «Работа не Алитет, в горы не уйдет», и «Ты, работа, нас не бойся, мы тебя не тронем!»

В комнате они с Метелкиным жили вдвоем, хотя рядом пустовали еще две койки с продавленный сетками, но к ним начальство больше никого не подселяло.

Митрич, комендант общежития, с Колываном большие товарищи. Говорили, что они когда-то подельниками были, вот отсюда и простор в комнате.

Митрич в картежных играх никогда не участвовал, а выпивать – выпивал.

Придет, бывало, пошепчет что-то Колывану на ухо, выпьет стакан граненый с краями вровень, понюхает мякиш хлеба, помнет, покатает его между пальцами, отложит в сторону и уйдет.

А после уже игра начинается.

Крутая игра.

Иногда целыми сутками швыряют карты, заставляя молодого парня бегать за водкой.

Попробуй, откажись и не пойди!

Вот и стоит Иван, переминаясь, на холодном полу. Время – час ночи, а утром снова на работу, ковать свой железный венец.

«„Я в рабочие пойду, пусть меня научат“, – научить бы этого поэта-стихотворца, вручив ему вместо авторучки лом с кувалдой или кайло», – думает молодой монтажник, протирая глаза. Молчит.

Колыван берет, не глядя, щепотью мятые рублевки и – сколько ухватил – сует Ивану за вырез майки.

В такое время водки с огнем не найдешь, и парень вопросительно смотрит на своего старшего товарища.

Лицо Колывана в щетинистой заросли – как хлебное поле после жатки. Под набрякшими от выпитого за вечер веками огромные белки в капиллярной сетке – паутина кровавая.

Сколько Иван Метелкин с ним живет, он его ни разу не видел в хмельном благодушии, которое обычно наступает у нормальных людей. Колыван, когда пьет, свирепеет пропорционально количеству выпитого. Свалить его бесполезно. Они с алкоголем близнецы-братья. Друг друга на лопатки никак не положат. «Иммунитет», – мудро говорит Колыван.

Вот и сейчас было видно в его напряженных глазах мысль тяжелую и прямую, как стального проката рельс.

– Топай в дежурную аптеку за «аллелсатом», – приказывает он.

Из всех пузырьков Колыван любит именно «аллелсат» – чесночный препарат убийственного действия на чистом спирту, после которого невозможно отмыть стакан. Даже стекло пропитывалось невыносимым прогорклым запахом.

– На все? – оттягивает время Иван.

Вопрос конечно риторический.

– Сделай так, чтобы я больше тебя не видел! – Колыван заворачивает средний палец правой руки за кукиш, приготавливаясь дать щелбана неразумному.

Палец у соседа, как стальной пруток. Ивана сдувает ветром, и вот он уже на улице.

А на улице жуть и темень. От барака, то есть общежития, до аптеки с ночным дежурством – как до Владивостока. Одному идти страшновато. Троллейбусы уже не ходят. Час туда, час обратно.

Ежась от полночного озноба, прикидывает Иван, по какой улице ближе бежать.

Напротив, возле женского общежития, на лавочке под желтым воспаленным фонарем – одинокая маленькая фигурка. Это, наверное, опять Анюта, лаборантка с растворобетонного цеха. Она проходит практику от строительного техникума на железобетонном заводе, построенном недавно для новостроек Талвиса.

Тогда на окрестностях города возводились новые районы. Надо было обеспечивать жильем вчерашних сельских жителей, ринувшихся со всех сторон в город.

Сидит девочка, опасливо поглядывает по сторонам. Анюте часто приходится коротать поздние вечера на улице – у соседок по комнате снова гости.

Ее по малолетству и неопытности выдворяют на улицу. Заботятся о моральном облике комсомолки. Пока еще не по ней вся эта взрослая игра, борьба под одеялом.

Подходит Иван – точно, Анюта. Сжалась в калачик, колени уперла в подбородок и сидит, дожидается, когда там, в общежитии, закончатся игрища и скачки, и можно будет идти спать. Сигнала из окна комнаты ждет.

Увидев Метелкина, Анюта опустила на землю ноги и одернула платьице.

– Не пускают? – говорит Иван как можно веселее.

– Я и сама не хочу! Вот на воздух вышла. В комнате душно.

Смотрит на нее Метелкин Иван: дрожит вся, глаза тоской набухли.

Ему неуютно, ей неуютно.

– Айда со мной в аптеку!

– Ты что, заболел? – в ее голосе просачивается сестринская заботливость.

– Ага, – старается пошутить Иван, – Колыван заболел. Язву лечить желает. За пузырьками послал. Айда?

– Айда, – вздохнув, соглашается Анюта.

Иван в восторге. Берет Анюту за руку. Впереди ночь и длинная дорога, но им вместе уже хорошо.

Вернувшись, Метелкин высыпал под одобрительный матерок Колывана пузырьки, опорожнив карманы от аптечной отравы, и завалился спать, беззаботно и легко, под суконное сиротское одеяло.

Спал, как говорится, без задних ног. Сон был единственной отрадой в то время.

Спал Иван, и слава Богу, что спал…

Утром захлебнувшегося в собственной крови Колывана с перерезанным горлом санитары, перевалив с пола на брезентовые носилки, увезли в морг, а Метелкина милиция прихватила на всякий случай с собой. Мало ли люди какие бывают? Не смотри, что смирный, деревенский…

Но все обошлось.

– Ступай, крути гайки! – через месяц сказал Ивану на прощание следователь. – В другой раз – смотри!

– Буду! – хмыкнул Метелкин и резко затворил за собой дверь.

В каком временном пространстве осталась Иванова молодость, несуразная и ликующая пора жизни? В каком уголке Вселенной? С ума сойти! Зачем учился? Зачем ломал голову, осваивая инженерную науку, интегральные и другие исчисления после рабочего дня, усталый и яростный? Вечерний институт осилить не каждому дано.

После первой же сессии одна треть студентов-переростков отчислялась за неуспеваемость, а Иван удержался. Зубами цеплялся, на волоске висел. Но осилил, защитил диплом…

А что теперь?

– Трезор!

– Гав! Гав-гав!

12

Счастливо отделавшись от подозрений в убийстве, Иван Метелкин вышел из следственного изолятора на вольный и бескрайний воздух, который показался ему райским, голубым и высоким, как вся его будущая жизнь, которую он нагадывал себе после деревянных нар и прокисшего запаха несвежего человеческого тела.

В следственном изоляторе Ивана, как малолетку, сокамерники, прошедшие огни и воды, подвергать испытанию «присягой» не стали. То ли веселые уркаганы посчитали «западло» ставить с собою вровень деревенского подростка, то ли засомневались, выдержит ли он и не окочурится после «приема в партию» – еще и так назывался столь изуверский способ испытания вновь прибывшего в среду уголовного мира.

А ритуал «присяги» или «приема в партию» был дегенеративно прост и безыскусен: попавшего по первому разу в камеру предварительного заключения местные авторитеты ставили лицом к стене и били со спины по становой жиле так, что у бедолаги на короткое время происходил паралич конечностей, и он плашмя, как в подсечке, падал на пол. Несчастного никто не откачивал, он приходил в себя сам, после того как его душа, немного поблуждав в черном космическом провале, возвращалась на свое место.

Если ты после этого не бросишься в панике к глазку надзирателя и не завопишь от боли и страха, считай, что ты принят на равных в компанию сокамерников, и можешь требовать к себе уважение.

Но если на твой вопль в камеру ворвется надзиратель, и ты ему будешь жаловаться, тогда – все! И не поможет мать родная…

Тогда тебя изнасилуют, как девочку, пробьют насквозь посуду, и ты никогда уже не будешь пользоваться другой. Смотри – не перепутай ни с кем ни миски, ни кружки, иначе тебе нож под ребро обеспечен. Ты уже заразный. Ты в касте неприкасаемых, на тебя в уголовном мире уже не будут распространяться никакие охранные законы. Ты – Красная Шапочка! Изгой. Вечный Жид Агасфер!

От испытания «присягой» молодого Метелкина спасли неопытность деревенская и наивность. Когда за ним со скрежетом закрылась стальная дверь, он, растерянно оглядываясь, сел в самый дальний угол на пол и заплакал по-детски горько и безнадежно, представляя себе неотвратимость наказания.

– За убийство тебе грозит вышка. Как есть, расстреляют, это уж точно, – спокойно раскуривая цигарку, сказал Ивану сержант милиции, когда Метелкин, скинутый чьей-то рукой с койки, с ужасом почувствовал, как у него на голове зашевелились волосы от вида распластанного на полу и чему-то улыбающегося Колывана.

На шее у соседа, которого не сваливал и литр водки, узлом наружу был завязан шелковый пионерский галстук с черной оторочкой, а в воздухе стояла густая дурнота свежей крови, словно Иван находился посреди сельской бойни.

И вот теперь, сидя в сером холодном уголке следственной камеры, Метелкин со всхлипами плакал, растирал кулаком слезы, а рядом, обступив новичка, гоготали над редкостным зрелищем все повидавшие отступники закона.

Потом они, уже узнав, в чем дело, дружески хлопали Ивана по плечу, угощали крепчайшим куревом и так же, как его нынешний сменщик по сторожке, говорили ободряюще: «Не ссы!»

И вот после всех злоключений Иван на свободе.

Город вроде как раздался и вдаль и вширь. Сколько воздуха! Дыши, впитывай в себя, наслаждайся! Улицы наполнены живыми звуками и вселяют уверенность, что мир, в который он только что вошел, справедлив и прекрасен, и еще много-много удовольствий отпустит ему жизнь.

«Вперед и дальше!» – сказал Метелкин себе, толкнув барачную дверь своей комнаты.

Она никогда не закрывалась на замок: то ли ключи к замку не подходили, то ли замок к ключам. Уходили на работу, прислонив дверь к притолоке – и все! А там, в тумбочке, хоть небольшие, но деньги от получки, выходная одежда.

Но за все время никогда ничего не пропадало. Да и как могло что-то пропасть, когда бок о бок жил Колыван – вор и картежный шулер, которого знала вся рабочая окраина. Положи часы золотые на столешницу, придешь – они на месте, подзавёл – и снова на руку. Во как жили!

Часов, правда, у Ивана не то что золотых, даже железных не было. Время узнавал по солнцу да по круглым, как автомобильное колесо, электрическим часам, что торчали обочь высокого столба прямо перед бараком. Часы были с подсветом, так что в любое время суток, лишь глаза поднимешь, – время московское, вот оно! Точное, точнее которого не бывает.

А теперь, толкнув дверь, Иван удивился, что она закрыта на замок. Толкнул еще раз резко, со всей силы. Тогда дверь широко распахнулась, и Метелкин с раскинутыми в броске руками, по инерции, ласточкой влетел в комнату, не знающую запора, скользнув животом по свежеокрашенному, но уже подсохшему дощатому полу. До этого он красился только один раз – лет сорок назад, при сдаче барака для лиц, приписанных за нарушение трудовой дисциплины к принудительным работам.

Потирая ушибленные колени, Метелкин сел на услужливо подставленный каким-то парнем стул.

Парень незнакомый.

Иван осмотрелся по сторонам. Его барачное пристанище заметно преобразилось. Закопченный до того потолок отсвечивал побелкой. Стены были оклеены, правда, не обоями, на которые в то время был дефицит, а, судя по заголовкам и текстам, свежими газетами. Теперь жажду знаний международной и советской событийности можно было удовлетворить в прямом смысле не пошевелив пальцем. Сыпучесть оштукатуренных на заре коллективизации плохим известковым раствором стен была сразу остановлена решениями очередных пленумов Коммунистической Партии. Сплошная политграмота! Хоть в университет марксизма-ленинизма поступай.

Судя по чистым застеленным кроватям, которые до этого нагоняли тоску своими поржавевшими и отвисшими сетками, в комнату подселили новых жильцов.

Было светло и пахло масляной краской, как в школьном классе в начале учебного года. Метелкину до боли, до слез захотелось вернуться туда, в свое недавнее прошлое, где все было так ясно и понятно…

– Так и рога обломать можно, – спокойно сказал, запахивая за Иваном дверь, осадистый малый в белесой, выгоревшей на солнце армейской гимнастерке и в домашнем трико, которое обычно носят под брюками в холодную погоду.

По осанке и уверенному голосу можно было сразу понять, кто здесь хозяин.

– Не дергайся! – на попытку Метелкина подняться сказал малый, прижимая крепкой, литой из чугуна ладонью его плечо. – Зачем в дверь ломился? Говорить будешь сразу или потом? – он достаточно убедительно поводил перед носом Ивана увесистым кулаком.

– Да живу я здесь! – с готовностью выпалил Метелкин, не успев справедливо обидеться на угрозу.

– Выпустили? – сняв с его плеча пудовую ладонь, присел на недовольно взвизгнувшую койку парень. – Говорят, ты своего соседа как барана резал. Правда?

– А тебе какое дело? – в отместку за свою первоначальную растерянность, с вызовом видавшего виды человека, сказал Иван. – Не бойся, тебя не трону! – и улыбнулся, уже совсем обнаглев.

– Ну, ты и ке-нар! – восхищенно протянул новый жилец. – Из клетки вылетел – думаешь орел! На-ка! Держи веревку! – парень в солдатской гимнастерке и морщинистых застиранных трико кинул Метелкину в руки конец бельевой веревки. – Завяжи узел на трубе отопления! Мне надо постирушки развесить.

В ногах у парня стоял жестяной таз с мокрым бельем. Через минуту на протянутой из угла в угол веревке висели рукавами вниз рубашки, пузырились сатиновые трусы, носовой платок – все по порядку, по-бабьи.

Иван попытался по этому поводу сострить, наверстывая упущенное. Но в ответ услышал:

– А вот за это ты можешь по зубам получить! Ага!

Конечно, сломанная челюсть Метелкина не устраивала, и он сказал примиряюще:

– Шутю, шутю! – и, назвав свое имя, протянул руку.

Парень, расправив на провисшей бельевой веревке манжеты белой рубашки, не глядя, как прихлопывают комара, ударил по ладони нового товарища:

– Санёк!

Теперь знакомство и счастливое освобождение из КПЗ надо было, как водится, чем-нибудь отметить. Денег за бестолковое сидение в камере Ивану не дали. Даже в автобусе проехал зайцем. Здесь, в комнате, у него оставалась кое-какая сумма, но после ремонта и прихода новых жильцов эта сумма наверняка исчезла.

Иван машинально отодвинул верхний ящик своей тумбочки, которая стояла все там же, возле застеленной зеленым суконным одеялом кровати.

К удивлению Метелкина, в ящике лежали те же смятые рублевки.

– Не пьет только телеграфный столб, потому что у него все фарфоровые чашечки донышком вверх, – на предложение Ивана отметить событие отозвался Санёк. – Гони в кооперацию! Туда портвейн «Три семерки» завезли. Бери пару пузырей!

– Может, мало? – Иван показал глазами на застеленные койки, давая понять, что и те ребята захотят тоже познакомиться. Как-никак – вместе жить.

Санек пренебрежительно махнул рукой:

– А-а! Эти ребята из колхоза. На отхожем промысле. Крепостные. Бетон лопатят. Им обещали за это стройматериалы на коровник выписать. Хозяйственные они. Вчера после ремонта, – он поводил рукой вокруг, – целый жбан самогонки выцедили. Я им только немного помог. Ну, стакана два, не больше. А они ребята крепкие. Портвейн их не возьмет. Гони в кооперацию!

В те времена в магазинах кооперативной торговли продавали, правда, по завышенным ценам, разный дефицитный продукт, к которому относился и модный портвейн, на бутылке которого мощно, топорищами вниз отпечатаны три великолепные семерки.

Хотя портвейн, в отличие от семерок, был так себе, он пользовался особым спросом. Пился легко, а забирал по-настоящему. Девятнадцать градусов крепости. И закуски не надо. Зачем на лишнее тратиться?

Так вот, по воле случая, недавно демобилизованный сержант танковых войск, а теперь бульдозерист Александр Шутилин, Санёк, стал проводником Ивана Метелкина в мир решительный и открытый.

Проводником он был опытным и бескорыстным.

Однажды, увидев Ивана, сидящего рука об руку с лаборанткой Анютой на той же самой скамейке под воспаленным от недостаточного тока фонарем у женского общежития, он, подозвав Метелкина указательным пальцем, сказал внятно и тихо:

– Ты что делаешь? Дурак! Она же целка! Красная Шапочка! А ты – волк! Ву-ву-уу! – поднял голову Санек и заклацал зубами. – Айда за мной! Нам сучки нужны! Пошли!

От Санька уже достаточно дурно попахивало вином, а в этом состоянии с ним было лучше не спорить. Себе дороже.

Обняв Метелкина за плечи, он потащил его куда-то в заросший кустарником и бурьянистым травостоем переулок.

Ивану оставалось только, оглянувшись, с сожалением распрощаться с детством, с девочкой Анютой, растаявшей в блеклом свете тлеющего фонаря…

13

Пройдя лающими во все собачьи глотки дворами, Метелкин со своим новым другом Сашей Шутилиным оказались на самом краю города, который в этом месте обрывался большим кустистым оврагом.

Скорее всего, это был не овраг, а лощина, мокрая балка, из которой вытекает небольшая речушка Студенец, когда-то полноводная и зарыбленная, превратившаяся теперь в канаву с грязным стоком промышленных и бытовых вод.

Никакой живности в Студенце уже давно не водилось, даже лягушки избегали этого места, только по полой воде, обольщенные видом большого водоема, сюда залетали утки, но и они, покопавшись в иле, брезгливо отплевывались и покидали это гиблое место.

Правда, соловьям здесь было полное раздолье. Несмотря на бесконечные мастерские, заводики, общественные гаражи, опять мастерские с кузнечным грохотом и лязганьем железа о железо, птицы по весне здесь заливались вовсю.

Но охотников слушать по ночам соловьиные перепады не находилось: лихой человек или безвольный пропойца за мелочь в кармане могли здесь покалечить или отправить на тот свет. Лучшего места для этого во всем городе не сыщешь.

Вот и послушай любовные трели! Понаслаждайся.

И зачем Санек потащил за собой парня по этим недобрым местам?

Поди спроси!

Хотя болотца в лощине пересохли, где-то рядом спросонья по-своему лопотал ручеек, робко обозначая истоки Студенца – речки, от которой осталось только одно название.

По хлипкому, шаткому мосточку, спрятанному в кустах, ночные гости перебрались через этот ручеек. Было достаточно темно, но для Санька потаенных мест здесь, видимо, не было.

Несколько нырков в кусты – и вот он, пригородный поселок с характерным названием «Ласки». Рабочая окраина.

Поселок этот больше напоминал деревеньку с палисадниками возле домов, с кустами уже отцветшей сирени в них, с капустными грядками, белеющими в свете еще не погашенных окон. А там, где окна были уже погашены, за дощатым частоколом палисадников пряталась ночь, и больше ничего.

Ивану стало тоскливо и неуютно посреди улицы, ведущей в никуда. И зачем он сдуру потянулся за этим Саньком? Не ровесник ведь. Чешет, не оглядываясь, как зверь по следу! Улизни, Иван! Ваня Метелкин! Уйди!

Но куда уйдешь, когда вот она – изба и три светящихся окна в ней?

Санек привычно пошарил рукой за штакетником в палисаднике и отворил узкую калиточку, закрытую кустами сирени.

– Форвертс! – махнул он решительно рукой. – Вперед и дальше!

Нечего делать. Иван тоже поднырнул под куст и оказался внутри небольшого пространства.

В густом медовом свете окон кусты сирени выглядели отяжелевшими, то ли от пыли, то ли от выпавшей росы. Листья шириной в ладонь еле шевелились. Невозможно было предположить, что на сирени когда-то набухали пахучие кисти, в которые можно было зарыться лицом и вдыхать, забыв обо всем на свете, их тонкий аромат.

Оглядывался Иван Метелкин. Думал.

Но вот в одном окне огромной черной птицей заметалась, пластаясь по занавеске, размашистая тень.

Не успел Санек постучать, как створки окна раскрылись, и женская фигура с головой в белых барашках бигуди перевесилась через подоконник.

По звучному всплеску поцелуя Иван понял, что его друга здесь ценят выше, чем он думал. Следуя за подвыпившим Саньком, он все гадал, придется или не придется возвращаться им в общежитие глухой ночью по кустам да по кочкам, несолоно хлебавши?

А теперь у него появилась уверенность, что и в столь поздний час таких гостей, как его друг, за просто так не выпроваживают. И Метелкин почувствовал под ложечкой сладкий озноб ожидания того обещанного и еще неведомого удовольствия, страшного в своей сути, которое, по словам Санька, готовы им предоставить две способные к этому «честные давалки», с одной из коих Санёк уже давно «вахляется».

Слово тогда такое было – «вахляться», значит встречаться, или, как говорят, «заниматься любовью», хотя русскому человеку «любовью» это занятие никак не назвать. У русского для этого другое слово есть, короткое и емкое.

С трудом оторвавшись от Саньковых губ, девица с подоконника повернулась к Ивану своей головой в осьминожьих присосках:

– Сашуля, а это что за довесок с тобой? – в ее голосе Метелкину послышалось досадливое неудовольствие: мол, этого сосунка зачем черт сюда занес?

Оскорбившись, Иван хотел было повернуть обратно к выходу и, махнув рукой на всяческие удовольствия, уйти в ночь – пусть его бандиты там на куски изрежут. Плевать!

Но тут Санек заорал неожиданно:

– Тпру! Стоять! Нинка, отворяй ворота! Кони пить хочуть!

Голова из оконного проема мгновенно исчезла, лишь тень колыхающейся занавески заметалась у «коней» под ногами, пластаясь, как верная собака.

Санек, конечно, жеребец, а вот Иван чувствовал себя потерявшимся жеребенком.

Сыто чавкнула задвижка, и дверь с недовольным старушечьим всхлипом сонно зевнула.

Санек втолкнул упирающегося неопытного друга в избу:

– Не спи в хомуте! – и легонько поддал коленом.

Свет в доме после ночных потемок показался особенно ярким и резким.

Нинка бросила недовольный взгляд на Метелкина, растерянно переминающегося с ноги на ногу, и молча повисла у Санька на шее, капризно, по-девичьи, поджав под себя ноги.

Икры у нее были туго налиты, в мелких серебристых волосках. Даже маленькие пупырышки, мурашечки, высвечивающиеся на коже, так невыносимо манили, что досель неведомое, то, что до срока томилось в подростке, вдруг прорвалось и затопило смутившегося Ивана радостью жизни, бесконечностью ее, когда таких минут будет достаточно много, чтобы их не считать.

Нинкин поцелуй, беззастенчивый и откровенный, наконец прервался, и, оторвавшись от губ Санька, она опустилась на ноги:

– Малолеток приваживаешь?

Мягкой поступью она подошла к Ивану, провела по его губам мизинчиком и быстро по-кошачьи его лизнула, потом этот мизинчик выразительно пососала.

У Метелкина ноги подкосились.

– Не молочко, а сливки с клубничкой, – сладко застонав, распутница томно прикрыла глаза.

От ее здорового девичьего тела веяло женским обволакивающим уютом и определенной доступностью.

Глаза хоть и неопытного в таких забавах Ивана расслаблено легли на кружевную кровать с бесчисленными подушечками пряничного вида, расшитыми, вероятно, их хозяйкой в свободное от других дел время.

Санек выбросил вперед кулак и погрозил своей несдержанной подруге:

– Сразу и однова – убью! Попробуй еще так сделай!

Нинка смеясь повалилась на кровать:

– Ой, напугал! Боюсь вся прямо! Ты мне еще не муж пока!

– Нинок, не буди зверя! Кровь будет! – Санек оглянулся по сторонам. – Где Верка, подруга твоя?

– А-то ты не знаешь? На танцах Верка. Где ж ей еще быть? Это я у тебя такая верная. Сижу, слезы лью…

Тут за дверью, в коридорчике, что-то загремело, послышался короткий смешок, дверь распахнулась, и в дом яркой бабочкой вспорхнуло, как показалось Метелкину, Божье создание, сотворенное из лепестков роз, свежести утреннего ветерка и света.

Иван видел перед собой только облачко цветущей пыльцы да трепещущий ажур крыльев.

Юношеская пылкость оправдывает любые восторги.

За бабочкой, как-то бочком-бочком, выдвинулся долговязый малый в сверкающих при электрическом свете очочках. Увидав перед собой двух незнакомых парней, он смутился и, как застенчивый студент, затоптался у порога.

Санек нервно забарабанил пальцами по столу и так взглянул на долговязого, что тот заспешил, засобирался, извиняясь неизвестно за что.

– Я Верочку только до дома проводил, – предварительно сняв очки, затараторил парень. – Я ничего. Я ухожу! Ухожу! – и враз растворился. Стал – ничто и нигде. Только испуганно взвизгнула дощатая дверь в сенцах, да колыхнулся за окном черной медведицей лохматый куст, на который, не выдержав взгляда влетевшей прелестницы, Иван как раз и смотрел.

– Саша, опять буянить пришел? – голос у прелестницы оказался обволакивающе тягучим и вязким – такой бывает вишневая смолка, вытекающая на солнце, в которой вязнут всякие Божьи твари. Такой голос раз послушаешь, и будешь барахтаться в нем, как те мошки.

Медовый голос. Обольстительный.

– Саша, я кого спрашиваю?

Но вопрос, поставленный в лоб, Санька никак не смутил. Не тот он человек, чтобы краснеть за свои поступки. Бабы – они и есть бабы! Что ж перед ними теперь на цирлах стоять, что ли? Ну, перебрал маленько. Пьяненький пришел. Гостей разогнал. Было дело – Нинку колотил, зубы-то он ей тогда не выбил! Вон она щерится во все тридцать два. Коль бьет, значит любит. Подумаешь – в глаз дал? Не говори поперек! Вот он какой, Сашка Шутилин! Такие своих друзей на бабу не сменяют, как Стенька Разин. Бабьим угодником Санек никогда не будет!

Такая философия и образ мыслей должны быть у парня с городской окраины. Кулак за все в ответе.

– Верка, промеж ног дверка, ругаться мы опосля будем. Ты лучше вот на моего друга взгляни. Видишь бутончика какого к тебе привел! Бычок, а не бутончик!

По всему было видно, что в этом доме Санек – свой человек. Мужик!

Циничный и грязный каламбур вбил Ивана в пол, как гвоздь по самую шляпку. Он-то думал, что эта прелестница, эта розочка, волшебная фея сейчас взорвется, выпустит свои шипы и колючки, и сотни жал вопьются в бедного Санька за его несусветную похабщину.

Но она, эта фея, бабочка-капустница, сказала довольно миролюбиво и с растяжкой:

– Дурак ты, Санька! И шутки у тебя дурацкие. Смотри, своего товарища в какую краску вогнал!

Очевидно, что подобные шуточки здесь не в новинку, и девушки к ним привыкли. Пообтесались.

На стройплощадках и не такое услышишь, но Ивану стало почему-то невыносимо стыдно и за себя, и за своего несдержанного друга, хотя в другие моменты он и сам мог бы запустить в разговор что-нибудь и покруче. Но здесь подобное он никак не представлял себе возможным.

Как ни в чем не бывало фея подошла к смущенному Метелкину и протянула узенькую, как детская туфелька, ладонь:

– Вера Павловна!

«Совсем как у Чернышевского!» – подумал Иван и, чтобы казаться как можно более развязным, сказал:

– Рахметов! Из романа «Что делать?».

Санек коротко хохотнул:

– Ну, допустим, что делать – мы знаем, нас учить не надо. Я и сам такой роман нарисую, что чертям завидно будет!

– Ты что, татарин, что ли? – не поняла шутку фея. – Звать-то тебя как? Я же не училка какая-нибудь, чтоб по фамилиям обращаться!

Вера Павловна, Верка эта, и слыхом не слыхивала об экзальтированном кандидате в мировые революционеры.

Иван назвал свое имя.

– Чудное какое-то у тебя имя, редкое, – сказала она с издевкой. – Ну, значит, и ты называй меня Верой.

– Верка, ты его целоваться научи! У него еще сургучную печать с губ не сняли. Он – как бутылка непочатая. Распечатай его, Верка! Поставь метку, чтоб всю жизнь помнил и наших не забывал!

…Да, прав тогда оказался недавно демобилизованный воин Советской Армии Александр Шутилин, Санёк, товарищ Метелкина по забавам невинным и «винным» тоже. Иван ничего не забыл. Иван все помнил. То было время бесхитростных радостей и простых истин, естественных желаний, нестерпимых и острых своей новизной, когда тело ликует, а душа томится.

Но кто думает о душе в свои молодые неоглядные годы?

Учила Вера Павловна, а попросту Верка, Ивана Метелкина. Учила, но наука это давалась ему не сразу.

– Так пейте вы, пропойцы несчастные! – зевая, кивнула Вера Павловна на стол, где ниоткуда появилась бутылка обязательного портвейна. Бутылка большая. Огнетушитель. – Вы пейте, а я спать пойду. Мне завтра в утреннюю смену на башенный кран влезать. Не то что тебе! – она с усмешкой посмотрела на Санька.

Куда идти спать, если вот они – две кровати? Одна с белыми лебедями по самодельному гобелену на стене, другая такая же, но голубиная – два целующихся голубка на склоненной ветке. Домашняя вышивка на белом полотняном ромбе в простенькой, пропитанной потемневшей от времени олифой, рамочке.

Куда идти спать, если комната одна?

Вера Павловна подошла к кровати с голубками и стала стаскивать через голову платье, не обращая на сидящих за столом ребят никакого внимания, словно была в своей деревенской избе, раздевалась после вечерней дойки коров на колхозной ферме, и рядом не было посторонних жадных взглядов.

– Смотри в корень! – Санек пододвинул к Ивану наполненный по самый край большой с ободком стакан. – Дважды не предлагаю!

Иван цедил сквозь зубы сладковато-жгучую жидкость, а там, возле стены с целующимися голубками, под тонким трикотажем белья, скользило, жило и двигалось настоящее женское тело. И это не во сне.

Верка разбирала для сна постель, а Иван все цедил и цедил дешевое вино и, казалось, этому не будет конца.

Метелкин пытался скрыть охватившее по самые пятки волнение.

Ау, молодость!

Спать захотелось не только Верке. Ее подруга тоже заскучала, задвигалась на стуле, сладко потянулась, выпрастывая из широких рукавов халата свои по-бабьи полные руки:

– Сашуля, кто для тебя дороже – я или это вино поганое?

– И то и другое хорошо в меру, – философски ответил Санек и кончиками пальцев легонько провел по позвоночнику своей томящейся подруги, от чего та, по-кошачьи прогнувшись дугой, сладко прикрыла глаза.

– Саня, давай спать ложиться, у меня что-то голова разболелась!

Санёк подозрительно посмотрел на Нинку, хитро усмехнулся, прямо из горла вылил в себя остатки вина и быстро, по-армейски, разделся.

– Подожди! Подожди, дурачок, я еще кровать не приготовила, а он уже распростался! Шустрый какой! – в голосе Нинки почувствовалась затаенная радость и хозяйская уверенность.

Наверное, их связывала не только лебединая песня.

Что делать Ивану?

Метелкин, отодвинув опорожненный стакан, тоскливо посмотрел на дверь, а потом на своего веселого приятеля. Хорошо ему! Санек сейчас на перинах справлять свою молодую жизнь будет, а ему, Ивану, придется ощупью пробираться через лощину, овраг и кусты, шарахаясь от каждой неожиданной тени. Вон, на днях, там бабу одну зарезали… Говорят, живот вспороли, искали чего-то. Хорошо Саньку, нечего сказать…

– Ваня, ты что, куковать за столом собрался? Ложись с нами! Мы Нинку посередке положим. Она у нас, как это… как в бутерброде начинкой будет, – ощерился в непристойной улыбке друг. – А что? Нинка уже согласна. Правда, Нинок?

– Ну, ты, прям, Саш, как Чингисхан какой! Что я, в гареме, что ль, с двумя мужиками спать? – подхихикнула та.

– Да какой он мужик? Посмотри, весь красней малины сидит. Ягодка.

– Это аллергия от вермута. У меня всегда так! – тяжело, с одышкой выдавил Иван.

От одной мысли, что они с другом разделят Нинку на двоих, у него чуть не случился сердечный приступ. Молодая закипевшая кровь ударила по всем жилам.

– Ты что, Ваня? Память потерял? Какой вермут? Мы же портвейн пили! – Санек уже прильнул к самой стеночке, туда, где озеро с лебедями и осокой по краям было нарисовано малярной кистью на клееной столешнице, прибитой гвоздочками к стене.

Иван выжидательно посмотрел на Санькину подругу.

Нинка еще не раздевалась и стояла в нерешительности: может, и правда положить этого птенчика к левому боку, возле самого сосочка, пусть побалуется… Про постель на троих она уже где-то слышала. Заманчиво… Может, и ей попробовать?

– Вон, Верка одна разлеглась, – медленно протянула она, – небось, с собой положит…

– Да бросьте вы базар устраивать! – подняла голову с подушки Вера Павловна. – Мне в шесть утра на пахоту вставать! Ложись, маленький, со мной, только к стеночке, а то я тебя нечаянно на пол столкну.

Слово «маленький» так разозлило Ивана, что он, плюнув на ночные приключения, сунулся было в дверь, но она оказалась уже на защелке.

– Да ложись ты, ложись, не нервничай! – сладко зевнула Верка и отодвинулась от стены с голубками, освобождая место для «маленького».

– Ну, Ваня, Бог в помощь! – Санек щелкнул выключателем, стараясь тем самым прекратить нравственные неудобства.

Скатившись с крутого Веркиного бедра к стене, Иван замер, не зная, что делать дальше.

– Да лезь ты под одеяло! Чего дрожишь? Замерз, что ль? – в голосе послышалась легкая усмешка все наперед знающей женщины.

Рядом – рукой дотянуться – тяжело, с хрипотой задышала Нинка, будто поднималась с пудовым мешком в гору.

Ночь все спишет. Хорошо Саньку!

Верка, нашарив под одеялом ладонь лежащего с ней юнца, потянула ее и положила себе на грудь.

– Держись, Ваня! Такого еще с тобой не случалось! Покажи себя мужиком! Внедряйся! Действуй!

Грудь Веры Павловны с отвердевшим враз соском была похожа на крышку раскаленного от кипятка чайника. Ладонь так и жгло.

Иван Метелкин, без пяти минут мужик, боясь сделать что-то не так, весь напрягся до звона в ушах, до боли во всех суставах…

Но Верка уже спала. Дыхание ее было спокойным и ровным.

Не стыдись, друг мой, Ваня! В первый раз это бывает со всяким. Приглуши напор в себе! Плюнь на лживую женскую суть! Отвернись к стенке и спи. Утро вечера мудренее…

Но как уснешь, когда в ноздрях застрял запах то ли морских водорослей, то ли свежепролитой крови – запах зрелого тела, пряный и душный.

Как уснешь, когда кончики пальцев становятся так чувствительны, что ощущают каждую впадинку, каждый капилляр под шелковистой, бархатистой кожей женщины.

Держись, Иван! Такой мучительной и длинной ночи тебе переживать уже никогда не придется. Лиха беда начало.

Хотя было лето и ночи стояли теплые, Метелкина бил и бил озноб, а до рассвета прошла целая вечность. Но и с рассветом не прошла горечь этой ночи, она запомнилось на всю жизнь…

– Я с тобой дружить буду! – сладко потягивалась утром Верка. – Приходи еще!

Иван приходил. Угощался вином, даже оставался наедине, жадно, взахлеб, целовался, но спать с собой Верка его уже не приглашала. Дружить – дружи, а телу воли не давай. Не дорос еще!

Жить в общежитии – это всё равно что жить на вокзале: одни уезжают, другие прибывают.

Вот и Санёк ушёл к своей Нинке на постой, разменяв шебутную холостяцкую жизнь, пусть и голодную, но необременительную, на кашу с маслом в семейном чугунке. На вопрос Ивана о свадьбе Санёк коротко хохотнул:

– А на фига козе баян! Она и так попляшет! Давай споём, ведь где-то играют!

На прощанье Санёк поставил литр водки, и теперь они с ним – оба два – пели, обнявшись, как родные братья, песню всех времён и народов:

Я приехал к миленькой в дальнее село. Розочкой любимое личико цвело. Я сначала милую, а потом бычка Грохнул ломом по рогам резко, с кондачка. Если жизнь-обидчица суёт фигу в нос, Пусть рога величества разрешат вопрос. Нет у милой памяти, силоса зимой, И играет Гамлета мусорок с братвой.

– Эх, Ванька-встанька!

И ушёл Санёк в тихий семейный омут, даже не притворив за собой двери…

14

В общежитии тебе не дадут поскучать в одиночестве.

Подселили к Ивану сразу двоих, чтобы особенно не тосковал: Витьку Мухомора и Поддубного Ивана, тезку.

Лежит Ваня на сиротской кровати, заправленной вытертым бумазейным одеялом из списанных солдатских запасов, читает книгу «Технология металлов». Учиться Иван хочет. На монтажной работе можно только получить «Орден Сутулова».

Будет учиться – может, летом в армию не возьмут, дадут получить образование…

– Ну что, ёк-макарёк, все читаешь? Ученым хочешь быть? Наука… Нами, работягами, брезговать начнешь, а? – над Иваном склонилась веселая морда Вити Мухомора.

Кличка у него была подходящая. За что она к нему прилепилась, никто не знал: то ли за рыжую голову, то ли за большое, почти во всю щеку, родимое пятно цвета красной меди, а то ли еще за что, – но кличка к нему припаялась так, что он ее за всю жизнь отодрать не сумеет.

Может, Витьку прозвали так обидно еще и за то, что он имел исключительную способность к ловле мух.

Бывало, придёт Иван в обеденный перерыв в столовую, отстоит приличную очередь, только примостится к столу, а Витька уже рядом с подносом подъезжает. Разложит тарелки и горстью так – чирк перед носом, – и вот она, муха, как есть, у Метелкина в тарелке плавает, облитая жиром, вся розовая от наваристого борща, сытая…

Идти на кухню просить замену – только оскандалишься, да и есть уже почти расхотелось.

Ребята за это бить его не били, а обедать с ним вместе избегали. А Иван по молодости и на его кивок головой (мол, присаживайся, чего там, я ведь для тебя только место держу), вздохнув, всегда садился рядом.

Витя действовал безошибочно. Он видел, что рядом столы все заняты, а на приглашение отказаться молодой парень не сумет, неудобно – еще деликатность от школьной парты оставалась, еще не все выветрилось, хотя ветерок в голове погуливал.

И вот, помявшись, Иван садился рядом с Мухомором, чтобы тут же получить в тарелку невесть откуда взявшуюся очередную жужжалку.

В таких случаях он отодвигал тарелку, а сосед, вопросительно посмотрев на него, спокойно доедал борщ, обзывая Ивана презрительно «интелигентиком» и «наукой».

Парню ничего не оставалось, как приняться за второе, пока руки у Мухомора были заняты.

Витя, оставив в милиции права на вождение автомобиля, работал в бригаде монтажников подсобником, на подхвате, как говорил бригадир.

После шоферских непременных шабашек, здесь ему было скучновато, и он, доставив на объект кислород, металл, пропан, разные заготовки и метизы, обычно примащивался в бытовке на ящиках, прикрытых всяким хламом, возле раскоряченного «козла» с пылающей нихромовой спиралью, и подремывал, посасывая свою вечную «беломорину».

Жил он с Иваном мирно и по-своему уважал его за начитанность, которой сам похвастать не мог.

Ивана в бригаде, как самого грамотного, ставили всегда на разметку заготовок.

Работа, надо сказать, муторная – перенести все размеры деталей с чертежа на металл и напарафиненным мелом, не боящимся дождя, вычертить детали в натуральную величину. Не дай Бог ошибиться! Да если таких деталей штук пятьдесят-шестьдесят, а то и сотня, да загробишь металл… От бригады в лучшем случае получишь по шее, а в худшем – стоимость металла могут вычесть из твоей зарплаты, которую и без этого тянешь, как резину, до конца месяца и не всегда дотягиваешь…

Работа, что ни говори, препаскуднейшая. Особенно зимой. В рукавицах ни метра, ни штангенциркуля руками не удержишь, а без рукавиц пальцы так скрючит, что ширинку по малой нужде не расстегнешь, хоть зови кого.

Придешь, бывало, в бытовку и за раскаленную спираль чуть ли не хватаешься. Ботинки не стащишь – носки к подошвам примерзают, а Витя Мухомор лежит-полеживает, да еще зубы скалит: «Ну, как, – говорит, – „Наука“, когда стоит мороз трескучий, стоит ли член на всякий случай?»

Иван посылал его в сакраментальное место, состоящее из пяти букв, но Мухомор на него за это не обижался, только всегда говорил, что там хорошо, как в бане: тепло и сыро.

А Иван Поддубный, по первой кличке Бурлак, – коренной волжанин, бывший капитан речного флота.

Фуражка с крабом – это все, что осталось от его прежней жизни. Посадив по пьяни пароход на мель, он сбежал от ответственности и осел на стройке, забыв в управлении Речного Флота свою трудовую книжку. Делать он ничего не умел, а силенки были еще о-го-го какие! Вот его и взяли бетонщиком, лопату он держал хорошо.

Работа бетонщиком – одна гробиловка. С вибратором так натаскаешься, что потом руки еще долго ходуном ходят. Еда нужна калорийная, а денег обычно хватало только на щи из костного бульона, да на гарнир. Кабы не пить, оставалось бы и на мясо в щах и на котлету.

Но это – кабы не пить.

Иван Поддубный был человеком многоопытным, прошедшим вдоль и поперек школу жизни.

Обычно с получки он, пока был трезв, приобретал несколько бутылок рыбьего жира, который в то время шел за бесценок в любой аптеке.

Водку пил, не оглядываясь на завтра, а рыбий жир берег до случая.

Когда кончались деньги даже на макароны, он подпитывался рыбьим жиром. Бывало, встанет с утра, брухнётся нечесаной головой, схватит одной рукой себя за волосы, а другой – рыбий жир. Мучительно скосоротится, сделает тройку глотков – вот и позавтракал, вот и ничего, вот и работать можно…

Бурлак знал, что делал…

Вот такие у Ивана Метелкина были первые учителя-наставники, которых он, конечно же, никогда не забудет.

В то время Иван учился в вечернем техникуме, прилежания особенного не было, но время занято, и это спасало его от почти ежедневных пьянок.

Но слаб человек перед соблазном!

Сегодня Ивану почему-то в техникум идти не захотелось, в такую погоду хозяин собак не выгоняет, и он, отложив в сторону учебник, уставился на Витю Мухомора, гадая, куда это он так сегодня вырядился?

Бурлак в это время смазывал своим рыбьим жиром рабочие, на толстой антивибрационной подошве (других не было) ботинки, тоже готовясь в культпоход.

И Мухомор, и Бурлак были трезвыми и голодными, значит, опять пойдут к торфушкам – так они называли женщин на кирпичном заводе, которые могли покормить и обиходить только за один щипок любого неприкаянного холостяка.

«Торфушки» – распространенное в то время название всех женщин и девчат, прибывших в город на тяжелые условия труда в основном из сельской местности, которые были либо завербованы, либо по комсомольским путевкам, что, в общем-то, одно и то же.

Тогда так и только так можно было вырваться из колхозного ярма, получив паспорт. Значит, в колхозной круговерти было еще хуже, чем гробиловка подсобницами на стройках, на дорожных участках, на торфяных разработках и лесоповале. Хоть какие-то деньги, но платили.

Перемещенные, если можно так назвать, женщины были в основном или разведенки, или девицы-оторвы, которые, вдохнув свободы, без родительского глаза готовы были восполнять утраченные возможности деревенской юности, где каждая на виду, и надо во что бы то ни стало блюсти себя и, если уж под кого лечь, то непременно после соответствующей расписки в сельсовете.

Хотя и тогда было всякое…

Торфушки, к которым собрались его старшие товарищи, жили прямо на кирпичном заводе, где и работали, в длинном сарае для сушки кирпича, наскоро переделанном в жилой барак с отсеками на четыре-пять человек.

В каждом отсеке стояла печь, прожорливая и бокастая, которую девчата кормили дармовым углем, взятым здесь же, у печей обжига.

Кирпичный завод от мужского общежития располагался километра за полтора, если идти по железнодорожному пути, проложенному для промышленных перевозок.

Стоял февраль – самый метельный месяц зимы, и сегодняшний вечер был соответствующим.

Ошметки снега глухо ударялись в стекло и шумно сползали, подтаявшие и обессиленные.

Идти куда-то в такую погоду, чтобы похлебать щей, хотя вечно голодный желудок требовал насыщения, все же не хотелось.

Иван, отложив учебник, молча разглядывал винные разводы на побелке.

Это всё Бурлак: затеяв ссору с Мухомором, он запустил в него бутылкой. Мухомор увернулся, а бутылка с остатками вермута врезалась в стену, плеснув брызгами стекла прямо в лицо Ивану, когда тот молча, но с волнением ждал, чем кончится эта ссора.

Мухомор в ответ протянул Бурлаку сигарету, и тот сразу же обмяк, успокоился, послав Метелкина гонцом в магазин за очередной «поллитрой».

Мировую пили все вместе, втроем…

– Эх, Наука ты Наука, п…да тебя родила, а не мама! Вот коптишь ты на свете семнадцать лет, а бабу ни разу не…, – тут Мухомор сделал соответствующий жест, оформив его известными словами.

– Отчаль от него! Не трогай парня! – Бурлак разогнулся, кончив протирать ботинки, поставил бутылку с рыбьим жиром на подоконник и повесил полотенце на спинку кровати.

– Бурлак, Лялькин Жбан снова загремел в отсидку, а как бабе одной маяться? Истосковалась, поди, по скоромному-то. Живая душа, – Витя Мухомор стал стягивать с Метелкина одеяло. – Давай возьмем Науку, нюх наведем, чтобы он, кутак, бабу за километр чуял, а?

Что имел в виду Мухомор под словом «кутак», Иван не знал и совсем не знал, что на этот выпад ответить.

Хотя года два назад, если не считать того поганого дня с Манидой, один интересный случай по этому поводу имел место.

Дело было летом, в каникулы, когда каждый школьник чувствует себя вольным и отвязанным. Все друзья в это время ночевали по сараям, чердакам, или просто так, под звездным небом.

Иван тоже норовил проводить летние ночи вне дома.

На жухлом прошлогоднем сене валялся мехом наружу старый отцовский полушубок, который и служил ему постелью. Под голову годилась и телогрейка.

Спать приходилось мало, зато сон был здоровым и крепким. Разбудить его стоило больших трудов, а дел летом в деревне всегда по горло.

Преимущества ночевки без родительского глаза очевидны – ночь вся твоя.

И ночь была для мальчишек.

Обшаривались тогда еще немногочисленные, но урожайные сады, грядки и огороды, курился табачок, жглись костры… И девочки тоже ночевали на прошлогоднем сене, на воздухе, под лунным тревожным светом.

А лунными ночами, да под соловьиный свист разве усидишь? Разве удержишься на отцовском кожушке, когда тебе 16–17 лет, груди выше маминых, а ножки просят ласковых услад и всего, связанного с этим?

Как говорится, залётки в самом соку – действуй!

Некоторые Ивановы ровесники в этом деле уже преуспевали, а его всё еще робость одолевала – стеснительный был, как теперь говорят, недоразвитый.

Он девочек в сарай не водил, но они его услугами пользовались, а кое-кто даже злоупотреблял.

В сговорчивости Метелкина особенно нуждалась одна юная и красивая, не по годам развитая одноклассница, та, за которой тянулся шлейф всевозможных любовных приключений.

В кровь разбивая носы друг другу, не раз сходились из-за нее бондарские парни.

Боясь своего строгого отца, подруга эта после ночных бдений украдкой пробиралась домой, и, чтобы не стучать в дверь, просила Ивана ждать ее возвращения со свиданий. Дождавшись, он должен был осторожно перелезть через высокий забор и, отодвинув засов, открыть ей во двор калитку.

Подруга бесшумно проскальзывала в щелочку, шу-шу, – уже на сеновале, уже спит!

А Иван с чувством выполненного долга шел к себе, прокручивая в мозгу варианты любовных затей с той одноклассницей, хотя в действительности дальше рукопожатий у них дело не заходило.

Какой ей прок от такого молокососа, каким был Иван? То ли дело Колька Манида! У того на каждой руке по десять пальцев, и все в деле, не считая того существенного, за которое он получил характерную кличку.

Манида, как ни странно, теперь стал курсантом пехотного училища, ходил в красных погонах, в окантованной фуражке со звездой. Видный парень с казенным будущим, любимец всех старых и молодых дев.

Вот и увлеклась подруга Метелкина на время его старшим товарищем.

«Он целуется хорошо и всегда в засос», – говорила она Ивану каждый раз, когда возвращалась под утро к себе домой.

И вот сидит Иван, значит, в кустах, ждёт назначенного часа, когда вернется со свидания его подружка, сунет холодные ладони ему под рубашку, согреется и – шмыг в калиточку, и дверь на задвижку: все как и было – чин-чинарем.

То ли в тот раз Иван задремал, то ли слишком задумался, но возвращение маленькой блудницы он прозевал.

Стояла лунная ночь, переполненная соловьиными трелями: под каждым кустом свой певун, свой горлодёр.

Метелкин, чтобы не маячить перед домом и не вызывать у отца одноклассницы подозрений, уселся в тени, размышляя о девичьей чести и о той допустимой границе, которую могла соблюдать его непостоянная в своих связях подружка.

Ивана вывел из забытья характерный звук упругой струи, ударившей в землю. Повернувшись, он увидел, как подружка, присев на корточки прямо на самом лунном пятачке, справляет малую нужду.

Он тихо и протяжно, как и было условленно, свистнул.

Подруга быстро вспорхнула ночной бабочкой, мелькнув белым платьицем прямо перед глазами Ивана.

– Фу, какой противный! Нехорошо за девочками подглядывать! – и она легонько шлепнула Метелкина ладошкой по щеке. – Стыдно, небось?

Иван торопливо стал говорить ей в свое оправдание, что, вот, заснул малость и ничего не видел.

Она крутанулась перед ним на пальчиках так, что подол платья взлетел белым венчиком, обнажая до самых трусиков ее ослепительные от лунного света точеные ножки.

У Ивана все поплыло перед глазами, как будто это он сам закружился на лунном облачке соловьиной ночью.

– Ну, как я? – она по привычке сунула Ивану под рубаху ладони, на этот раз теплые и мягкие.

– Видали мы и получше! – стараясь казаться как можно более невозмутимым, ответил тот.

– Ах ты, наглец! Да ты еще и с девкой-то ни разу не целовался! Губошлеп! – она, вынув из-под рубашки одну руку, сверху вниз указательным пальцем провела Ивану по губам. – Тебя еще учить надо, кавалер подворотный!

Она так играючи, между прочим, высказала не всю правду.

Но почему-то выслушивать подобное оскорбление из ее уст было совсем не обидно. О случае с Манидой той кошмарной, прилипчивой, как гриппозная простуда, ночью, он старался совсем не помнить.

– Ну, иди, иди, открывай калитку, Казанова!

Иван, примерившись к забору, подпрыгнул, уцепился руками за край доски, затем подтянулся, перебросил ногу – и вот он уже там, во дворе, где пахнет парным молоком и коровьим навозом. Запахи, которые в деревне сопровождают каждого человека от самого рождения.

Иван соскользнул на соломенную подстилку. Сто раз перелезал, и ничего, а тут – на тебе! Гвоздь распорол штанину почти до самого паха, ободрав кожу.

Чертыхаясь про себя, он отодвинул засов и, прихрамывая, вышел через калитку снова на улицу.

Его подруга почему-то идти домой не спешила. Увидев Ивана с рваной штаниной, она так и присела рядом на корточки.

– Ой-ой-ой! Иди, пожалуйся, я тебя пожалею, – ее рука скользнула снизу вверх по ноге Ивана. Штанина была располосована почти надвое по самому шву. – Оцарапался, бедненький!

Она повернула ладонь к луне. Пальцы были испачканы кровью. Откуда-то из-за пазухи подруга достала надушенный платочек и стала промокать Метелкину рану:

– У кошки заболи, а у мальчика заживи. У кошки заболи, а у мальчика заживи, – наклонившись, она прикоснулась губами к ранке и трижды сплюнула рядом, в траву.

От ее прикосновений с Иваном случился столбняк в прямом и переносном смысле слова. Так его не трогала ни одна девочка.

Почувствовав очевидное напряжение, она со вздохом поднялась с земли, еще раз задев рукой обнаженную ногу ночного рыцаря Ивана Метелкина, и, как бы невзначай, чуть выше.

Во рту пересохло, и Иван не мог выговорить ни слова. Девочка стояла так близко, заглядывая ему в глаза, что он, кажется, слышал, как стучит ее сердце, а может, слышал свое – маленькое мальчишеское, еще не знавшее любовного трепета.

Ее дыхание было сладостным, он ощущал его на своих губах, глотал его, упивался им.

Распутница расстегнула свою блузку, из которой выпрыгнули груди с темными пятнышками сосков. Потом наклонила лохматую голову Ивана и прижала ее к себе.

Не помня себя, он зарылся в нежную, пахнущую чем-то неведомым упругую девичью грудь.

Иван только мотал головой, не смея касаться ее тела руками. Стало нечем дышать, и чтобы не задохнуться, он отпрянул от своей ночной подруги.

– Цы-ы! – она прижала палец к своим губам. – Я тебе за твою кровь еще одну штучку дам потрогать. Только ты никому не рассказывай, ладно?

Она взяла одной рукой Иванову ладонь и подсунула ее под резинки трусиков. Упрямые волосы и влажная плоть между ними.

Влажное и горячее обволокло пальцы, слегка скользнув по ним.

Иван по-настоящему испугался, будто он вот-вот станет соучастником большого преступления – ограбления или убийства. Словно он стоит на краю крыши, и вниз смотреть – душа замирает, и взгляда не отведешь…

Он со стоном вытащил руку и сразу же нырнул за угол, в густую черную тень, расслышав за спиной короткий девичий смешок.

Иван перевел дыхание только у своего дома. Казалось, луна, как свидетель той сцены, вовсю хохочет над ним, раздувая свои круглые щеки.

До самой осени, до школы, Метелкин не мог, не смел встречаться с его искушённой обольстительницей, лживой и бесконечно притягательной, и дом ее обходил стороной. Стыдно.

Ночные двери он ей больше не открывал, хотя невыносимо хотелось повторить тот опыт.

Мучительные бдения с Верой Павловной не в счёт. Очень уж там было всё холодно и отстранённо.

Теперь перспектива оказаться с Лялькой, или с какой другой девкой в одной постели не могла не воодушевить Ивана.

Молодой, здоровый парень. Кто же бросит в него камень?

– Гони за бутылкой! – увидев заинтересованный взгляд Метелкина, присоединился к Мухомору Бурлак. – Возьмем! Только ты уж нас не подкачай, сразу полный ход не давай, а мало-помалу – и на фарватер выходи, где красный бакен на стрежне. Главное – не спеши. Как мы начнем, так и ты начинай. Понял?

Иван обрадовано кивнул головой, рванув в магазин за водкой.

Магазин был уже закрыт, но у сторожа, дяди Митрия, бывшего интеллигентного человека, учителя по образованию, отстраненного от работы за антипедагогическую деятельность, можно было всегда отовариться, правда, с небольшой процентной надбавкой в зависимости от времени суток. «В пользу жертвам алкоголя», – всякий раз говорил он, опуская деньги в карман своего вечного, без износу, пастушьего плаща с большим, как заплечный мешок, капюшоном и накладными карманами. Только в зиму под плащ дядя Митрий надевал зеленый, военного времени бушлат. Видать, бушлату тоже не было износа.

На условный стук – два коротких удара по стеклу – из магазина никто не отозвался, только в стекле на затяжке, будто на ветру уголек, отражаясь, качнулась цигарка.

Иван испугано оглянулся назад. За спиной, спокойно потягивая «козью ножку», топтался дядя Митрий.

– Ты кто? – спросил он коротко.

– Я твой шанс, – попытался сострить Иван.

– Не свисти! Шанс два раза не стучит.

– Ну, тогда ты мой шанс, – подыграл Иван, протягивая сторожу деньги.

– Ночной тариф учел?

– А то нет!

Дядя Митрий молча, не считая, сунул деньги куда-то за пазуху, а из объемистого накладного кармана вытащил заветную бутылку.

В комнате, увидев отяжелевший карман гонца, Бурлак принялся выгребать окурки из помятой алюминиевой кружки. Стаканы не приживались – стекло.

Но Мухомор был предусмотрительнее приятеля, и после долгих препирательств Иван Поддубный согласился с предложением товарища взять эту бутылку водки с собой к девчатам.

– На всякий случай. А вдруг там голяк, – сказал Витя.

На веселое дело, которое ожидало, собраться – только подпоясаться.

На этот раз Иван под брюки вместо семейных сатиновых трусов неопределенного цвета натянул трикотажные плавки с голубым якорьком на шитом карманчике. На всякий случай.

Наслушавшись историй о разных нехороших болезнях, он втайне от ребят сунул в кармашек гибкое резиновое колечко.

Укомплектовавшись таким образом, он нырнул вслед за своими наставниками в метельную ночь, представляя себя опытным старым развратником на тропе порока.

Дорогу уже порядком занесло. Ветряные свеи снега грядками лежали поперек пути, и в ботиночки-корочки уже по самое некуда набилась ледяная крошка. Ноги сводило от холода, но они Ивана сами несли вперед: на веселое дело идем!

Вот уже длинной черной палкой в небо уперлась труба котельной кирпичного завода, где живут «торфушки».

Вот уже из-за производственного блока показался жилой барак с желтыми огнями, которые зимними бабочками, выпорхнув из окон, распластались тут же, на снежных завалах.

Отчаянный порыв Метелкина сменился сомнениями и легкой дрожью внутри. Стали слабнуть ноги, как будто он поднимался по маршевой лестнице на сороковую отметку, на самую верхотуру. Да и дышать стало трудней. Жарко.

Иван опустил поднятый от ветра воротник и расстегнул пальто. Подмышками зашарил влажный и по-весеннему вязкий ветер. «К оттепели!» – еще подумалось одного дела страдальцу.

Вот уже и крыльцо широкое, как дощатый настил на эстакаде.

Поворачивать было поздно, а впереди – обрыв. Яма.

Витя, оглянувшись, сунул бутылку в сугроб и запорошил снегом. «На похмелье, если повезет!» – нервно хихикнул он.

«Тоже дрейфит», – мелькнуло в голове у Метелкина.

Бурлак сунул зазевавшемуся Ивану кулак промеж лопаток, и они очутились в «предбаннике» – длинном узком коридоре, по обе стороны которого, прошитые стеганкой, мерцали железными ручками двери.

В потолке под проволочной решеткой матово светилась лампочка.

Немного подумав, Витя Мухомор потянул на себя третью по счету дверь слева.

Тяжело вздохнув, как перед неизбежным злом, обитая остатками телогреек, дверь медленно отворилась.

Из дверного проема вместе с паром клубами покатились запахи свежего борща, только что постиранного белья, сохнущих валенок, дешевого, как в парикмахерской, одеколона.

Но все эти запахи заглушал плотский, утробный, от которого раздуваются ноздри и тяжелеет тело, женский, здоровый запах, густой и приторный.

Витя с Бурлаком уверенно, Иван не очень, вошли в ярко освещенную комнату.

По самому центру стоял круглый, совсем как в деревенском доме, стол, покрытый зеленой ряской скатерти, возле самой двери, направо, с трубой, уходящей в потолок, в тупичке, игрушечным паровозиком на железных лапах стояла печь. На этом паровозике сверху, вряд один к одному, головастые, как новобранцы, голенищами вниз прислонились друг к другу валенки казенной выделки.

Над печью наискосок на бельевой веревке висели всякие женские штучки.

За круглым столом в байковом халате с большими отворотами, с полными белыми руками сидела женщина, несколько старше и Бурлака, и Вити Мухомора, не говоря уже про Ивана. Женщина что-то штопала, наклонившись под лампочкой без абажура над скатертью.

Видимо, здесь никого не ждали.

Метелкин уже было повернул к выходу, но цепкая лапа Бурлака и его грозное «Куда?» остановили парня.

– Наше вам с кисточкой! – шутовски сняв шапку, поклонился Мухомор и кокетливо, с укоризной в голосе, добавил: – Ляля, а где же дамы?

Кажется, Мухомор здесь был своим человеком.

– Проходите, мальчики! Проходите… – Женщина, сидевшая за столом, привстала и снова села. Она была излишне одутловата, маленького роста, с неисчислимыми веснушками на круглых щеках, частыми, как семечки в шляпке подсолнуха.

Бурлак, что-то буркнув и сопя, стал стаскивать свои антивибрационные ботинки.

На полу были постелены, вероятно, привезенные из деревни, полосатые самотканые половички. Действительно, нехорошо стоять вот так, чтобы с обуви стекала на эти разноцветные лоскутные дорожки талая вода.

Постучав ботинками друг о друга, Иван тоже разулся.

Витя уже сидел за столом, не обращая внимания на то, что с его кирзовых сапог сползал мокрый снег, тут же превращаясь в лужу.

Женщина сразу оживилась, озабоченность с лица сошла, глаза заблестели. Теперь она не выглядела старше Бурлака и Мухомора.

– Щас я за Зинкой и Тоськой сбегаю. Они в подсобке языки чешут, – молодо передернув плечами, поднялась она.

– И я с вами! И я с вами, – вихляясь, притирался сбоку Витя, выходя с ней из комнаты.

Метелкин с Бурлаком остались одни.

Иван оглянулся.

Вдоль стен под матерчатыми рисованными ковриками стояли три железные солдатские койки, заправленные одинаковыми кирпичного цвета жесткими казенными одеялами.

Белые облака и гуси, намалёванные на ковриках, были похожи на взбитые подушки. Коврики раскрашивала одна и та же рука по трафарету белилами.

На одной кровати, положив перед собой лапы и склонив голову с бусинками глаз, с красным лоскутным языком и львиным загривком, лежал черный пудель. Петельки шелковых ниток были очень похожи на кудрявую собачью шерсть, хвост с кисточкой на конце был победно задран, как будто пудель вот-вот собирался спрыгнуть на пол.

Бурлак уже сидел за столом, по-хозяйски кивнув Ивану на кровать, мол, чего там, садись!

Табуреты были заняты – на одном стояло ведро с водой, на другом емкая алюминиевая кастрюля с черными подпалинами, а третий держал из последних сил Поддубного.

Бурлак вальяжно покачивался, пробуя табурет на прочность.

Метелкин сел на краешек ближней кровати с тряпочным пуделем, теребя в руках шапку.

От только что протопленной печки, от валенок и белья тянуло укладистым жильем и уютом.

Бурлак, убедившись в прочности табурета, встал, подошел к двери, повесил на вбитый в стенку костыль свой флотский бушлат, сверху прицепил фуражку с крабом. С фуражкой он не расставался даже зимой.

Метелкин последовал его примеру – уж очень в комнате было душно.

Через несколько минут, во главе с Витей Мухомором, в дверь просунулись подруги.

– А, женишки пришли! – одна из девиц радостно обняла Бурлака, прыгнув ему на колени. – А этот сынок, – она ткнула пальцем в Ивана, – тоже скоромного захотел? У, какой кудрявенький! Губки не целованные.

Бурлак легонько ударил ее по руке:

– Зинка, не торопи события. Он у нас еще целочка, по теории – профессор, а вот практики никакой. От того и волосы на ладонях растут, что по ночам рукам волю дает.

– А волосатая лапа – всегда к деньгам! – откуда-то из-за печки выкрикнул Ивану в поддержку Мухомор. Он уже возился там со своей подругой, смахивая на пол все, что плохо лежало.

– Антонина, не распускай руки, ведро опрокинешь, – урезонивала Витину забаву та конопатая, что сидела за шитьем.

Витя Мухомор шутливо защищался от нападавшей на него Антонины, по-простому, Тоськи, вытирая спиной побеленную стенку.

Все были при деле, только Метелкин и веснушчатая женщина не знали, чем себя занять.

– Как тебя зовут? – она потеребила мягкой рукой его взлохмаченные волосы. – Что-то я тебя здесь никогда не видела?

Иван представился. Она протянула навстречу теплую ладонь:

– Зови Лёля и не стесняйся, будь как дома.

Ее протянутая ладонь, резкое пожатие руки Ивана, Ляля-Лёля – все это так не вязалось с обстановкой в комнате, с игривостью ее обитателей, с нахальными мордами задубелых в работе и водке товарищей, что Ивану стало неловко, и он поднялся, как только Лёля села к нему на кровать.

Чтобы замять стеснение и не дать повода снова над собой посмеяться, Иван достал сигарету, не по делу матюгнувшись, закурил и цвиркнул сквозь зубы тонкую струю в направлении двери.

Он намеренно хамил, в надежде, что возмущенные женщины погонят его из комнаты в шею, и тогда не придется переламывать себя с этой конопатой.

Но никто не заметил его отчаянно-возмутительной бравады, только Лёля подошла к нему, погладила, как обиженного ребенка, по голове, молча вытащила из губ сигарету и бросила ее в таз, стоящий у двери.

– Девочки! – обратилась она к своим товаркам. – Давайте мужиков покормим, они с пахоты вернулись. Трезвые – значит голодные, – и пошла за печку, греметь посудой.

Скоро на столе появилась не хитрая, но по-домашнему аппетитная снедь: еще не остывшая картошка, баночные огурцы своего засола, откуда-то взявшаяся селедка с луком.

Витя Мухомор, по-свойски перегнувшись, дотянулся до подоконника и достал лежащий между рамами в промасленной бумаге шмат сала, который тут же, сползая с ножа, превращался в розоватую кудрявую стружку. Видать, сало еще хранило недавний морозец.

Витя любил резать его не по-деревенски – большими ломтями, а легонько, вскользь, стряхивая с ножа тонкие, как бумага листочки. Сало от этого становилось нежным, и само таяло во рту.

Две поллитровки поблескивали желтыми бескозырками и как нельзя лучше растапливали сердца непрошеных, но необходимых гостей. Стол, может, и не ахти какой, но баночка соленых грибов перекочевавших из тумбочки на стол, вписалась очень кстати, поставив завершающую точку.

Гостей уговаривать не пришлось.

Придвинув стол поближе к кроватям, чтобы всем хватило места, они с воодушевлением смотрели на ловкие руки Вити Мухомора.

Только Антонина, откинувшись на подушки, потянулась, прикрывая короткими белесыми ресницами глаза. Большие и выпуклые, говорящие о проблеме со щитовидной железой, они до конца не прикрывались, сквозь щелочки были видны полоски белков. Лицо Антонины было сероватого цвета, усталое и невзрачное, какое бывает от неухожености, забот и нездоровой пищи.

Потянувшись, Витина подруга встряхнула головой, прогоняя какие-то нехорошие мысли, и снова, открыв глаза, прильнула к столу.

То ли из-за своих выпуклых глаз, то ли из-за одутловатого маленького круглого личика, она была похожа на удивленного ребенка, который что-то хочет понять и никак не поймет.

Уловив ее настойчивый взгляд, Метелкин отвернулся, пытаясь прихватить вилкой убегающий с тарелки гриб.

Мухомор уже расстегивал бутылку с присказкой: «Ручки зябнут, ножки зябнут. Не пора ли нам дерябнуть?» На что Бурлак сбоку пробубнил: «Ручки стынут, ножки стынут…» – но, не зная, чем окончить фразу, замолчал. Все засмеялись. Даже Леля возле Иванова плеча тихонько хихикнула в руку.

– За присутствующих дам! – Витя поставил бутылку на стол и поднял стакан.

Граненые, налитые по пояс стаканы сразу отяжелели и просили облегчения.

Под банальный тост их освободили.

Присутствующим дамам было налито вровень со всеми.

Минута молчания, только легкое сопение и похрустывание огурчиками.

Картошка, присыпанная сольцой, скользкие, в тягучей влаге грибочки под водку пришлись как нельзя кстати. Черненое серебро селедочных спинок, в капельках росы бледно-розовые лепестки домашнего сала немедленно требовали повторного тоста.

Снова выпили «за присутствующих дам».

Лёля, сидящая рядом с Метелкиным, усилено подкармливала его закусками:

– Ешь, галчонок желторотый.

Ее обидные слова задели Ивана за живое, и он, отложив вилку, сделал вид, что есть ему вовсе не хочется, а следовало бы выпить по новой.

Конечно, за последний год, как Метелкин уехал из дома постигать премудрости рабочей жизни, так сказать, авангарда, он ничего подобного в общежитии и общепитовской столовой не ел, но, как говорится, ешь солому, а форсу не теряй.

И он держал форс, беззаботно поглядывая на окружающих, за что впоследствии здорово поплатился.

Его товарищи не были столь гордыми и споро стучали вилками, словно вколачивали гвозди, на время забыв о еще непочатой второй бутылке.

Сделали передышку.

Первым отвалился от стола Бурлак, придерживая за талию Зинаиду, девку крупную, мясистую лицом и телом.

Танцуя пальцами, как по клавишам, Бурлак забирался все выше и выше, и вот уже его широкая ладонь успокоилась, придерживая мягкую, норовящую выскользнуть из-за отворота халата Зинаидину грудь.

Сквозь пушок над верхней губой девицы проступала испарина, глаза светились то ли от выпитой водки, то ли от безыскусной ласки ухажера, но было видно, что ей хорошо. Так хорошо, что она жмурилась, прислонившись щекой к Бурлаку, к его плечу, обтянутому ситцевой рубахой.

Тем временем Тоська, как называл ее Витя Мухомор, взяла инициативу на себя, и, дав волю рукам, рылась у него под рубашкой. Ее по-совиному круглое лицо выражало охотничий азарт и удовольствие.

Если бы не круглая мордочка, Иван бы сравнил ее с мышкующей лисицей, которая то, задрав хвост, встанет на задние лапки над полевой норкой, то отпрянет в сторону, делая безразличный вид, то прижмет лапкой воображаемую добычу, то снова сунется в жухлую поросль, пытаясь добраться до полевки.

Все были при деле, кроме Метелкина и сидящей рядом с ним стареющей женщины, с еще не увядшим лицом, но с глазами, в которых светилась глубинная осенняя синева.

Заниматься дальше закусками было уже неприлично.

В воздухе запах спиртного перебивал запахи мыла и перегоревшего угля. Самое время закурить.

Иван достал сигарету и, хотя у него в кармане была зажигалка, потянулся к Мухомору за спичками, чтобы как-то отвлечь его от любовных забав и разрядить обстановку. Витя, матюгнувшись, только махнул рукой, предаваясь игрищу.

Бурлак был занят капитально, и его тревожить не имело смысла, он мог и кулаком двинуть.

Лёля, ничуть не обидевшись на невнимание к себе, встала с кровати, нашарила за печкой спички, зажгла одну и медленно поднесла к сигарете. Ивану ничего не оставалось, как глубоко затянуться.

Что делать? Ну не лезть же целоваться к этой женщине, которая родилась лет на двадцать раньше него и вызывала лишь сочувствие своей неустроенностью?

В то же время надо было что-то предпринимать.

Еще непочатая бутылка водки на столе могла вытащить Метелкина из столь неприглядной и странной ситуации.

Ни целоваться, ни тем более лезть за пазуху к Лёле Иван не мог, чувствуя возрастной барьер и какую-то внутреннюю несовместимость.

С ужасом ожидая конца начала, он решил притвориться горьким пьяницей, хотя было бы лучше и не пить.

– Ну что, Оля-Лёля, как вас там по батюшке? Выпьем! – отправив щелчком сигарету в таз, Иван потянулся за бутылкой.

– Поперед батьки не лезь! – угадав решительный жест, оторвался от своей пассии Бурлак. – Ты забыл, как на Руси ведется? Сначала свекор нагребется. А потом тому, кто старший в дому. Значит, опять ему.

Бурлак распоясал бутылку, и снова стаканы отяжелели.

На этот раз выпили молча, каждый за себя, и снова все, кроме Ивана с Олей-Лёлей, занялись своим извечным делом.

Им было хорошо.

Метелкин опять потянулся за бутылкой, разлил остаток водки себе и своей соседке. Ее раскрасневшееся лицо, осенние глаза и чуть приоткрытый рот взывали к справедливости.

Подруги уже сомлели от ласк, позволяя делать с собой все, что угодно.

Антонина, расстегнув лифчик и не обращая внимания на присутствующих, уже водила влажным соском по разгоряченным губам Мухомора. Витя блаженно улыбался, пытаясь прихватить сладкую клубничку, но сосок все выскальзывал и выскальзывал, играя в поддавки.

По всему было видно, что Тоська уже готова.

Бурлак, посадив Зинку на колени к себе лицом, придерживал одной лапищей ее за спину, а другой что-то искал у нее под юбкой и никак не мог найти.

Зинка, откинувшись назад, рассеяно рассматривала беленый потолок, незаметно ерзая по ладони Бурлака.

Всем было хорошо.

– Оля, выпьем за то, чтобы им было еще лучше! – Иван решил надраться. Его от дальнейшей ночи могло спасти только это. Как говорится, пьяного Бог бережет.

Оля-Леля подняла стакан, вздохнув, прикоснулась краешком к стакану Метелкина и одним махом выпила.

Иван повторил за ней.

Теперь все пошло по накатанной, закусывать водку не приходилось.

Соседка взяла у Ивана из кармана сигареты, вытащила одну, прикурила, затянулась и долго не выпускала дым из груди. Она явно нервничала и злилась на молодого парня и на всю компанию, хотя и старалась не подавать вида.

Необходимо было что-то предпринять.

Но что? Метелкин по своей неопытности в таких делах не мог перешагнуть через порог допустимого. Как тогда, у Веры Павловны в гостях, с дружком своим, Санькой. Ну никак не мог! Перешагнуть – значит разделить свою жизнь пополам, и тогда прошлому не будет места.

Стыдно. Надо непременно напиться.

Дабы выйти из дурацкого положения, Иван выскочил на улицу и остановился у сугроба, где Витя Мухомор закидал снегом бутылку.

Ветер плескал в лицо ледяное крошево. После жаркой и душной комнаты, пропитанной запахами женского общежития, на улице было вольно и хорошо. Так хорошо, что возвращаться в комнату не хотелось.

Метелкин не знал, как поступить с доставшейся ему женщиной – обнимать и целовать ее он, однозначно, не мог. Не мог даже представить, как это стал бы делать. Это все равно как прыгнуть с карниза вниз – либо ничего, либо ноги переломаешь.

«Нет, не могу!» – сказал себе Иван.

По-собачьи разгреб снег и вытащил из сугроба бутылку. Она уже покрылась жесткой корочкой льда и норовила выскочить из рук.

Покачиваясь, то ли от выпитого за сегодняшний вечер, то ли от порывов резкого февральского ветра, Иван снова вломился в барак, в ту комнату, где пахло золой, мылом и еще черт знает чем.

Бутылка в руке вошедшего сразу развеселила присутствующих.

– Выпьем!

– А кто сказал – нет? – Бурлак, скинув с колен разомлевшую Зинку, сразу потянулся за стаканом.

Витя Мухомор, пьяно улыбаясь, пытался вырвать из рук Метелкина водку:

– Чем завтра похмеляться будешь, дурак?

– А, будет день, и будет пища! – Иван зубами решительно сорвал с бутылки тюбетейку и сам разлил водку по стаканам.

Подруги переглянулись и поддержали порыв Ивана. Только Оля-Леля отодвинула свой стакан и вяло посоветовала Метелкину сделать то же самое.

Как бы ни так!

Иван большими глотками влил в себя содержимое своей емкой посуды.

Водка ледяными комьями провалилась в желудок, разбудив в нем омерзительных жаб, которые начали бестолково торкаться внутри, стараясь выпрыгнуть наружу, и царапать перепончатыми лапками глотку.

Он едва успел добежать до железного оцинкованного таза, в котором плавали всевозможные отбросы.

Метелкина вырвало. Жабы рукавом выплеснулись в помойную емкость. Перед глазами поплыли разноцветные пятна, кружась, как в детском калейдоскопе, половицы выскользнули из-под ног и он, ударившись головой о притолоку, сполз на пол.

Организм кричал только об одном – о покое. Но многоликие и многорукие существа стали тормошить зачумлённого водкой парня, стягивая одежду, кусая и ломая ушные раковины.

– Ну, кажется, наш грёбарь уже приплыл, – услышал Иван, как сквозь подушку, басовитый, простуженный голос Бурлака.

Поддубный подхватил обмякшее, раздетое до плавок, тело подмышки и выволок на улицу.

Там ветер с ожесточением стал кидаться охапками снега, норовя попасть в рот, глаза, ноздри, царапая лицо и раздирая обнажённое тело наждачной бумагой.

Ледяная баня вернула Ивана к действительности.

– Ну что, очухался? – заботливо спросил Бурлак.

Метелкин потряс головой и что-то промычал в ответ, ухватившись за его плечо.

– Пошли, а то дуба дашь, – Бурлак вытащил из сугроба ожившего товарища, внес в комнату и положил на кровать.

Окончательно придя в чувство, Иван отвернулся к стене и попытался уснуть, или хотя бы снова впасть в беспамятство.

Все стали готовиться ко сну. Погас свет, раздались короткие смешки, шорох снимаемой одежды и какая-то возня, будто все что-то искали и никак не могли найти.

Над ухом Иван услышал глубокий вздох, и кто-то скользнул к нему под одеяло.

– Это я, – короткий шепот вывел Метелкина из состояния отрешенности.

Всей спиной, всей кожей он почувствовал присутствие постороннего существа с холодными тугими коленями и мягким, тоже холодным, животом.

Осталось притвориться спящим.

Оля-Лёля провела рукой по жёсткому, уже возмужалому лицу Метелкина, по плечам и, снова вздохнув, опустила руку на его худую грудь.

В комнате, в неясном свете фонаря, пробивавшемся сквозь заснеженное окно и раскинувшем узорные тени по стенам, в потемках, короткие всхлипы и беспорядочная возня стали переходить в стон, как будто у всех сразу разболелись зубы.

Женщина, лежащая с Иваном, перевернула своего бездеятельного партнёра на спину и положила одну ногу ему на бедро.

Вдвоем лежать под одним одеялом протрезвевшему Ивану было непривычно, тесно и жарко, так жарко, что он весь покрылся испариной.

Женщина несколько раз провела коленом туда-сюда по его бедрам. А Метелкин, глубоко дыша, делал вид, что непробудно спит, и старался не шевелиться. Это сделать было не так-то просто: к влажному телу неприятно прилипали простыни, кожа чесалась. На груди, на щеке, подмышками он ощущал какую-то возню, как будто по его телу сновали муравьи.

Не выдержав зуда, Иван все-таки раздавил на щеке одного из этих ползучих бесчисленных монстров. Сразу отвратительно запахло клопом.

Не сказать, что Метелкин вырос в идеальных санитарных условиях, но в данный момент эти вонючие кровососы у него вызвали непреодолимое отвращение, которое перешло в отвращение и к лежащей рядом с ним женщине. Хотя она, эта женщина, и не была виноватой и никаких насильственных действий по отношению к нему не совершала. Разве что несколько раз, как бы между прочим, ее теплая ладонь с огрубевшей от постоянного контакта с глиной и водой кожей, прошлась по его съежившимся, как от ледяной воды, первичным мужским признакам.

Метелкину показалось, что сотни клопов забили его ноздри, облепили руки и ноги, копошатся в промежности. Они как будто уже проникли под кожу и возятся там. Возятся!..

Ошалело вскочив, Иван перемахнул через замершую неподвижно женщину, ощупью, в желтых отблесках фонаря, стащил со стены одежду: куртку, ватник и еще что-то вроде женского платка – бросил тут же у порога под ноги и лег на этот ворох.

Жара здесь, у печки, была еще несносней, но зато теперь он лежал совершенно свободный.

Метелкин уже не ощущал зуда, от двери потянуло прохладой, и он успокоился, стало совсем хорошо. Судя по мерному сопению на кроватях, зубная боль у всех прошла, и наступил крепкий, здоровый сон.

Незаметно для себя Иван тоже уснул.

Ему привиделся безоблачный летний день, легкие всплески воды, а на воде – множество мерцающих разноцветных солнечных бликов. Постепенно из них, из теплого воздуха и прозрачной воды вылепилась совсем голая незнакомая девушка с волосами из солнечных лучей. Белые тугие груди с розовыми сосками стояли торчком, а в низу маленького упругого живота – пушистое облачко, от которого нельзя отвести глаз.

Девушка скользила по воде прямо к Ивану, раскрыв для объятий руки и подставляя поцелуям свежие лепестки губ.

И вот Иван и девушка соединились. Вот он вошел в нее, в то облачко внизу живота, и оно, разрастаясь и разбухая, поглотило Ивана.

Неизъяснимое блаженство, переливаясь, как ртуть, прошло по всему телу.

Вдруг что-то стало стеснять его движения навстречу девушке, и он открыл глаза.

Блаженство еще продолжалось, но перед собой Иван увидел все ту же жаркую комнату в фонарном свете, потолок с набегающими тенями и сидящую на нём голую Тоську-Антонину.

Витя Мухомор спал рядом на кровати и рыкал, захлебываясь храпом.

Покачиваясь, Антонина скользила, слегка откинув назад голову и прикрыв глаза. Свет фонаря короткими всплесками окатывал ее лицо, и Ивану виделись ее полуоткрытые, как для поцелуя, губы.

Некрасивость с ее лица исчезла, и в своей одухотворенности в этот момент оно казалось обворожительным.

От наслаждения, доставленного Антониной, улетучилось из памяти всё, что было до этого, и хотелось, чтобы такой сладостный сон продолжался и продолжался…

…Утро было ясным и солнечным, как это бывает после метели. Все опаздывали на работу. В суетливой спешке Иван даже не взглянул на Антонину – маленькую глазастую девушку с лицом удивлённого младенца.

Снег к утру стал жестким и плотным и на солнце слепил глаза. Разговаривать не хотелось. Впереди широко и размашисто шел Бурлак, за ним Витя Мухомор, а Ивану пришлось замыкать шествие.

Подняв глаза, Метёлкин увидел, что черная суконная куртка Мухомора была в побелке.

– Мухомор, у тебя спина белая! – кинул с коротким смешком Иван, хотя смеяться ему вовсе не хотелось.

– *

…С Витей Мухомором жизнь свела Ивана Метелкина ещё один раз, но уже в другое время и в другом качестве.

Расслабляясь после трудового дня, Иван сидел в заплеванном и бестолковом кафе «Пельменная». Когда-то это было приличное место, где можно было недорого и от пуза поесть пельменей – жареных, вареных, с уксусом, сметаной или с бульоном, заказать яичницу-глазунью, брызжущую жиром прямо на сковороде, предварительно опрокинув чарку-другую водки.

Теперь «Пельменная», прозванная в народе «рыгаловкой», представляла собой одно из самых отвратительных мест: здесь можно было запросто схватить кишечную инфекцию или наскочить на пьяный кулак. Вечно мокрые полы и столы, загаженные объедками и пивом, как правило, вытирались одной тряпкой. В общем, от былой прелести осталось одно название.

Иван мирно поглощал очередную кружку пива, как вдруг кто-то подошел сзади и цепко ухватил его за плечо.

Метелкин резко обернулся, намереваясь отразить столь бесцеремонное вторжение в, его отдых, и тут увидел перед собой помятое, как после длительного сна, лицо Мухомора, с маленькими, глубоко запавшими поросячьими глазками и с белесыми, выгоревшими за лето ресницами.

Перекошенная улыбка не делала это лицо добрее: в беспокойных глазах, где-то на самом дне, таилась давняя, мучительная и не выплеснутая злоба, которая заставляла собеседника быть настороже – еще неизвестно, что предвещает эта гримаса.

От знакомых ребят Иван как-то слышал, что Мухомор ушёл к ворам и покатился по пересыльным тюрьмам и лагерям, по лестнице, ведущей вниз и дальше. Как ни странно, несмотря на то что не виделись они лет тридцать, Мухомор помнил имя Метелкина.

Внутри шевельнулись холодные и жестокие воспоминания юности, которую Метелкин, как ни старался, всё не мог из себя выдавить, как советский человек не может выдавить из себя советского человека. В той юности было всякое, и пускаться в воспоминания Ивану Захаровичу не хотелось.

Он протянул Мухомору оставшиеся у него деньги, и тот сразу же, как головой в воду, нырнул в очередь. Через минуту, плеснув Метелкину на колени, поставил на стол две кружки пива и неполный стакан водки.

Собравшись уходить, Иван Захарович поднялся из-за стола, но Витя Мухомор, медленно цедя водку, положил свою болезненно-горячую ладонь ему на запястье.

Наслаждение, с которым давний знакомый тянул алкоголь, остановило Метелкина.

Поставив стакан, Мухомор с явным облегчением стал шарить по карманам в поисках сигарет. Их не было, и Иван Захарович пододвинул к нему свои. Тот, похрустев в кулаке целлулоидом, которым была обтянута пачка, не спеша вытащил одну сигарету, посмотрел на свет, понюхал тонкими ноздрями табак и только после этого прикурил, держа ее в горсти, как будто от кого-то пряча.

Такую манеру курить имеют почти все, кто побывал там, у «хозяина», за колючей проволокой.

В нашей стране чего-чего, а колючки достаточно, и при надобности может хватить на всех.

– Жизнь пошла фуфлыжная, – вдруг стал жаловаться Мухомор. – Фраера верх держат, понял? Ну, ты ж меня знаешь, копейка водилась, а когда кончалась, нырнешь – и опять в кармане хрустит. – Он как-то нехорошо стал озираться кругом, зло щерясь и тиская Иванову руку. – Хожу пустой, как ощенившаяся сука! А ты – понтовила! Понтовила! – то ли с восхищением, то ли с укором говорил Мухомор. – Придурком работаешь. Слыхал, ксиву получил. Институт кончил. Рогом шевелить начал, – все так же улыбаясь кривыми губами, хищно поглядывал он на Метелкина. – А помнишь, как мы тогда ларек подломили? Водяры – море! Шалавы косяком шли… – Он прямо через Ивана Захаровича, куда-то за плечо цвиркнул длинную струю слюны.

То ли от избытка воды, то ли от продолжительного хранения в алюминиевых цистернах, пиво в кружках быстро погасло, редкая белесая пена осела. Содержимое кружек превратилось в желтоватую мутную жидкость.

Мухомор царским жестом пододвинул Ивану щербатую граненую склянку с отколотой ручкой и снисходительно ткнул его в плечо жилистым сухим кулаком в синеватой наколке.

Нет, он явно переоценивал былые заслуги Метелкина. Подельником тот с ним никогда не был и ларьки не подламывал. Водяру пить – пил, шалав по закуткам щупал, по ночным улицам спотыкался, но что насчет подлома, то этого не было.

Иван слышал, что среди своих Мухомор был безусловным авторитетом и в шестерках никогда не числился, но жизнь его, наверное, обломав, отодвинула в сторону с удачливой тропы. По ней, по тропе удачи, уже шли другие люди – не рабы воровского закона, а его хозяева.

Спиной к ним, матово отсвечивая красноватой кожей импортной куртки, стоял, лениво барабаня пальцами по стеклу витрины и разговаривая с буфетчицей, какой-то человек, в которого жадно впился глазами Иванов собеседник.

– Рокеры, бля, пенки снимают. Смотри, смотри – она ему хрусты отстегивает, – от напряжения он даже сглотнул слюну, резко двинув туда-сюда острый челнок кадыка.

– Рэкетиры, – поправил его Метелкин, но Витя, не обращая на него никакого внимания, шипел:

– Подколоть бы его, падлу. Сало спустить, – как загипнотизированный, не отрывая глаз от человека в коже, шелестел он рядом. – Я этого фраера, бля, сделаю, пусть пока ногами жир потопчет!

В его словах чувствовалась невыполнимая угроза, но хоть она и невыполнима, всё же было неуютно.

Кожаный человек, опустив что-то в карман и медленно повернувшись, высокомерно осматривал полупьяную братию. Посмотрев на Витю Мухомора, он, по-хозяйски согнув указательный палец, одетый в массивную золотую печатку с черным камнем, поманил его к себе.

Виляя между столами, Мухомор с готовностью бросился к нему, подчеркивая всем своим видом покорность. Куда исчезли вечная уголовная нахрапистость и уверенность в безнаказанности?

Кожаный человек что-то назидательно говорил Мухомору, а тот с услужливой готовностью слушал его, втянув голову в ссутулившиеся и по-мальчишески узкие плечи.

Через секунду он отлепился от кожаного человека, держа в голубоватой горсти деньги. Похоже, он был у него на какой-то нечистоплотной службе.

Да, действительно, фраера держат верх…

Бутылка водки с тарелкой мятых, рыхлых котлет не воодушевила Ивана, и он, поднявшись, пошел к выходу, оставив своего собеседника медленно косеть одного.

15

Жизнь прошла, чего уж там…

Отмахнув от себя воспоминания заревой молодости, Иван Захарович Метелкин, санаторный сторож без стажа и опыта в охранном деле, отнесся к своей новой должности серьезно.

Все обошел. Все оглядел. Ничего подозрительного. Оставалось только заглянуть в клуб для отдыхающих.

Он вошел в широкое, осадистое здание из красного кирпича, больше похожее на складское помещение, чем на увеселительное заведение. Но сквозь легкомысленное перемигивание разноцветных лампочек, резкий дух застарелого греха и алкоголя били наотмашь.

А может, это только с непривычки?

Огляделся Иван: танцующим, вернее, топчущимся, далеко за сорок, а некоторым и за пятьдесят, но это нисколько не уменьшало их подстегнутого громыхающей радиоаппаратурой энтузиазма, задора и всплеска накатившей последней девятой волны.

Почему не разгуляться в отрыве от семьи, от надоедливых внуков, от дебета и кредита домашней бухгалтерии?

Правда, а почему ж не оторваться – вход свободный?! Однова живем!

Навязчивое женское преимущество сразу бросилось в глаза: обветшалые, рыхлые телеса так и выпирали из всех щелей, выползали наружу.

У Ивана были свои представления на этот счет. Всякому овощу – свое время. Нет ничего безобразнее и гаже престарелой блудливой женской похоти с претензиями на любовь. Климакс – это когда мужчина за безопасный секс, а женщина: «Да как изволите! Я ваша!» Жизнь прошла, терять нечего, а свое урвать, хоть под занавес, хочется.

Климакс превращает одиноких вдовиц или разведенок, посчитавших себя обойденными, в настоящих охотниц, в чем Метелкин позже, работая здесь, неоднократно убеждался.

Санаторный клуб для окрестных баб-волонтеров давно стал клубом «для тех, кому за сорок», с той же податливостью, искусственным возбуждением и мнимой веселостью.

Сам санаторий был кардиологического направления. Сюда съезжались отдохнуть и подлечиться – совместить приятное с полезным – в большинстве своем мужское сословие бывших руководителей, этаких советских буржуев, теперь оттесненных от рычагов и всяческих рулей молодыми, нахрапистыми внуками этих же самых руководителей, да провинциальные криминальные, вхожие в местное руководство, авторитеты.

Свято место пусто не бывает.

Вся новая публика едет на развлекаловку к лазурным берегам экзотических забугорных курортов, а деды – вот здесь, прячутся от стенокардии и коронарной недостаточности.

Но короткая свобода и передышка от материнской опеки собственных жен, близость заканчивающих дистанцию женщин делают курортников будущими инфарктниками.

Один такой случай Иван Захарович Метелкин наблюдал, когда помогал санитарам выносить из палаты женского отделения огрузшего от сердечного удара в самый кульминационный момент мужчину.

«Испекся!» – коротко сказал санитар, прикрывая голое тело простынкой.

Но это было потом, когда Метелкин уже пообтесался и в клубе, и в стенах самого санатория, где из первых рук получал горячий дармовой ужин, по калорийности не уступающий бойцовскому. Да и к женским волонтерам он потом стал относиться без ханжеского скрипа. Вольному – воля! Эти волонтеры тоже заработали себе капельку удовольствия, оставшись, наконец, освобожденными от страха быть поколоченными пьяницей-мужем, от его деспотической власти в семье, от бледной немочи безденежья: пенсия хоть небольшая, а надежная.

А что делать? Дети давно разъехались, внуками не успокоишься, вот и встречают эти женщины свою запоздалую пору осенних предненастных дней, превращаясь хоть на вечер в тех самых, надушенных «Красной Москвой», девчат, чьи шелковые локоны теребил Иван в приступах неизъяснимой нежности в свою соловьиную пору, отдавшись течению молодости.

Зрелость плода не в его оболочке, а в сердцевине. Работа сторожем делала Метелкина философом.

А пока Иван с иронической усмешкой, стоя в дверях клуба, наблюдал, как под железнодорожный грохот музыкальных механизмов конвульсировало и нелепо двигалось в противоестественном ритме желе человеческих тел далеко не праздного возраста.

Густой запах женских подмышек будил темные воспоминания…

Вдруг удивленный голос окликнул Метелкина по имени. Иван, вздрогнув, повернулся.

Перед ним стояла густо напомаженная баба с высоким шиньоном на голове. Такие прически носили советские модницы лет сорок назад. Баба в молодежном джинсовом костюме с яркими аппликациями, противоречащим ее округлым формам и возрасту, имела вид великосветской львицы, помноженный на рыночную оторву, промышляющую челночным бизнесом.

Все ее существо говорило, что она женщина хоть и одинокая, но обеспеченная и вполне счастливая в своем положении, не обделенная мужским вниманием, как некоторые в ее возрасте. Но под обильной косметикой угадывалась уверенная поступь времени: пунцовые маки румян на тоненьких стебельках морщин высвечивались особенно четко, уголки глаз, жирно обведенных графитовым стержнем, пыльно лучились к вискам наподобие птичьих лапок, и все-таки в них, вопреки всему, светилось женское, еще не ушедшее кокетство.

Как же это он сразу не догадался? Верка! Точно, она! Вера Павловна, как она любила себя называть. Крановщица. Но вся другая. От прежних времен у нее остались только этот взбитый горкой шиньон, да румяна, да глаза зовущие.

Румянец, правда, тогда был от жаркой молодой крови, а не от косметики. Маки цвели прямо на щеках, а не на жухлых стеблях. И клубнички губ были не как сейчас, мятые, а тугого налива, свежие и крепкие, и сладостно сочились, стоило только к ним прикоснуться.

Ох, и целовалась же она! Скользкая, как угорь! Как не стискивай ее – все равно изворотится! Думаешь – вот, все, приплыла, а она вывернется и ускользнет с тихим смешком. А на другой день еще и издеваться начинает: «Чтой-то у тебя походочка такая, вроде без седла всю ночь скакал?» Отшутится Иван. Скажет – на работе балкой прищемило. Стерва, а не девка!

Много лет прошло, а все мнится то время…

16

Эти воспоминания заворошились у Ивана Захаровича в голове, когда он стоял в дверях санаторного клуба, и под вагонный грохот музыки та самая Верка, Вера Павловна, заглядывая ему в глаза, гладила и гладила обезволенную его руку в попытке вызвать ответное что-то.

Напрасно это все!

Поезд ушел давно и навсегда, унося за собой едкий и стыдливый дым юности.

Перед Метелкиным стояла чужая, едва знакомая женщина тех самых лет, когда девичьи комплексы становятся обузой, и с ними расстаются без сожаления.

Теперь надо успеть ухватить, урвать, повольничать, пока не источилось, пока не иссякло устье родника, еще дающего о себе знать в тоскливом одиночестве…

– Это сколько же лет мы не виделись?.. – Вера Павловна томно закрыла глаза и начала отсчитывать. – Так. Один, два три, десять… – Потом коротко хохотнула: – Много! А я Володьку уже похоронила. Ну как же, Володьку, мужа моего! Помнишь, какой красавец был? Ох, и погулял он от меня! Ты ведь его знаешь. Я говорю: «Жеребец ты, Владя, кастрирую тебя! Дождешься!» А он смеется. Сам знаешь. Вы с ним по бабам вместе терлись. Он все тебе завидовал. Как выпьет лишку, так зубами скрипеть начинает. Берется нож точить.

Верка тараторила без умолка, словно Метелкин только вчера с ее кровати слез.

Когда-то обволакивающий, тягучий голос ее стал теперь глуховатым и густым, словно шел не из гортани, а откуда-то из-за пазухи, из груди.

У Веры Павловны от давних лет, наверное, в голове все перепуталось. Какой Володя-Владя? И почему он должен завидовать Ивану Захаровичу Метелкину – монтажному прорабу, который за чистый оклад горбатился по четырнадцать-пятнадцать часов в сутки, обеспечивая таких, как ее муж, пропойц и лентяев, Владей-Володей, приличным заработком, несмотря на все их раздолбайство?

Не знает Метелкин никакого Володи! Был у него истинный друг, Санек, с которым они мужиковствовали когда-то, да и того припуржила зима на морозном полустанке. Спирт, он только изнутри греет, а снаружи ветер, да градусов под тридцать. Цифра высокая, если бы не минус впереди. Не устоял его товарищ…

Но это – вон когда было! Сколько зим мело и пуржило на Руси! Не сосчитать.

Иван Метелкин с Александром Шумилиным по молодости на удачу понадеялись. Золотой песок времени через сито цедили. Хоть дырок много, а цедилка не сработала. Голый вассер получился – вода! Поэтому и сидит ныне Иван в сторожевой будке, аки пес безродный. Своего не взял – чужое караулит…

– Я ему говорю, – продолжает Верка, – паразит ты, Вова, Вовака козерогий! Тварь бессовестная! Почему без трусов домой явился? Чем хвалишься? А он как схватился рукой – точно, погремушки одни. «Я, – говорит, – с приятелем в бане был, а там жара несусветная. Жарко в трусах. Вот и забыл их на полке. Завтра принесу». Блядун был, а вот любила я его, хотя тоже не без греха была. Как возьмет Вовка меня на руки, когда не совсем выпимши, так сердце и замрет, словно на макушке горы сижу, – разоткровенничалась Вера Павловна. Юность, что ли, свою вспомнила, когда юлой крутилась? Теперь вот стоит, смеется. – Ты, – говорит она Ивану, – на меня зла не держи, что тебя в смущение вводила. Жалко тебя было, такого огурчика малосольного, к этому делу приручать. Тебе ведь еще надо было в Армии послужить. А там, говорят, девок нет. Чего тебе было бы там без женщин казниться? Так что – прости меня! Хочешь, пойдем ко мне? Я одна живу. В хороших условиях. Ты-то сюда как попал?

Иван Захарович жаловаться на жизнь не стал. Рассказал, что вот, мол, устроился сторожем. Днем спит, а ночью ножи точит. Шутил с ней.

Верка посмотрела на Метелкина с сожалением и покачала головой:

– Да, тогда тебе отлучаться нельзя. А в сторожке всей мебели – стул один. Нам с тобой в этом возрасте такой способ не подходит. Не угнездимся. Кабы помоложе быть, тогда и стоя можно…

От Верки слегка попахивало вином.

Иван с любопытством и восхищением поглядывал на нее. Вот молодец, баба! Не остыла еще. Не слиняла. Хотя, конечно, она его, семнадцатилетнего, тогда покружила. Распахнется, бывало: на, бери! Ухватишь, а в горстях воздух один…

До сегодняшнего дня, может быть, к счастью, так и не пересекались его пути с Веркой. После Армии у Ивана были другие забавы, другие грезы…

– Пойдем потанцуем, – она потянула его за рукав туда, где колыхалась и потела густая человеческая масса.

Ах, Вера Павловна, Вера Павловна! Неугомонная Верка. В бочке огурцов меньше, чем у тебя мужиков перебывало! Вот видишь, Метелкин Иван Захарович не забыл твое имя-отчество. Он и танцевать-то по-настоящему никогда не умел, а теперь и вовсе не знает, с какой ноги начинать. Плохому танцору всегда что-нибудь, да мешает.

Метелкин отрицательно покачал головой, чем вызвал Веркино недовольство:

– Каким ты скучным мужиком стал! Молодым был веселым. Помнишь? Стишки какие-то чудные читал. Мы такие в школе сроду и не проходили. Ох, и смеялась я тогда! А ты все – Шагане да Шагане. И плакал после, когда тебя перебивали. Теперь не пьешь?

– Это смотря с кем сравнивать, – отшутился Иван. – С чего ты взяла, что я не пью?

– Да уж больно ты на меня подозрительно смотришь! Все вроде принюхиваешься. От меня вином пахнет, да? Имею полное право! Я – женщина-одиночка. Оправдываться не перед кем. Ну, приглашай к себе в сторожку! Эх ты! Дослужился до охранника!

Почему-то слово «сторож», которое больше всего подходило к обязанностям Метелкина, она снисходительно не произнесла.

Эта ее ненужная деликатность Ивана не то чтобы обидела, но проехалась по живому.

Да, работает сторожем, да, не пьет в том понимании, которое вкладывает русский человек в слово «пить».

Безотчетная тревога и безнадежная ночная тоска после очередного загула, когда хочется раствориться в этой вязкой теми, стать корпускулой, молекулой ночи, превратиться в ничто, тоска по загубленной жизни, когда кажется, что ты вчера в запое зарезал самого близкого человека, напился его крови, – все это вместе взятое стало для Ивана Захаровича Метелкина плотиной, сдерживающей поток русской безоглядности, когда душа рвет оковы обыденности, норовя соединиться с зенитом, с «надиром» в восточном понятии. Западному человеку такое не приснится и в страшном сне.

Да, он работает сторожем!

Но то не воля неудачника или отсутствие знания и другого, более достойного занятия. Имея несколько рабочих специальностей, инженерный институт, проектные и прорабские навыки в монтажном управлении, десятки рационализаторских предложений, Иван Захарович, как многие и многие русские интеллигенты, стал лишним звеном в посреднической, торгашеской и воровской конторе под названием «капитализация», где до демократии, как до Марса.

Из этой конторы никуда не уйти, никуда не спрятаться. Русского человека на Западе сторонятся, как мафиози, а в своей стране он живет, как в резервации.

«У нас за все уплочено, кому следует!» – без стыда говорят титулованные торгаши России, рогатясь пальцами в золотых и татуированных пальцах.

Теперь законы защищают богатого от бедных, а не наоборот, как во всём мире. Что делать? Оружие в руки не возьмешь – враг везде и нигде. Семью кормить надо, вот и сгодились Ивану старые связи.

Устроился Метелкин на помесячную оплату за дежурство, маленькую, но стабильную, в то время, когда в стране годами не выплачиваются деньги. Как говорится, лучше синица в руках, чем в небе журавль.

«Так что не жалей меня, краснощекая лукавая вдовица, за мою раздвоенность и бесчестие, а жалей страну свою раскроенную, расчетверенную и распятую», – думал Метелкин, глядя в черные, насурьмленные ямины глаз, размытые безжалостным временем.

Почему-то расхотелось Ивану вести раскормленную стареющую самку в казенное помещение сторожки, где и ноги не пристроишь, как следует. И, уклоняясь от лестного в иных случаях предложения, стал городить огород о недопустимости нахождения посторонних лиц в служебном помещении.

И здесь получилось, как в басне Эзопа: пока виноград был зелен, он не давался лисе, но вот виноград созрел и сам просится в рот, но лиса отказывается, и тогда виноград зеленеет от ненависти…

Что тут началось! Верка, которая мучила Ивана в молодости обманчивой близостью невозможного и сладостного, когда кажется – вот она, птица в руках, – теперь, покрываясь красными пятнами гнева, кинулась на Метелкина с кулаками:

– Ах ты, импотент несчастный! Я тебя такого пожалела! Да у меня мужиков, как кукурузных початков в поле! Так я тебе и расставилась! Ты хочешь, а не можешь? Так и скажи!..

Положение Метелкина было, действительно, дурацким. Он, смеясь, перехватил ее мягкие кулачки:

– Ну, шутю! Шутю! Стареешь, Вера Павловна, юмора не понимаешь.

– А ты все в молодого рядишься! Посмотри на себя! Посмотри! Усы над губой шнурком вялым повисли, хотя дело и не в усах только… – Она опустила руки и с горькой усмешкой посмотрела обидчику в глаза: – Не боись! Веди в свою сторожку, я тебя не трону!

17

Нет, Иван Метелкин своё отбоялся. Откружился в своих танцах. Отплясал. Всяко было в его неприбранной монтажной жизни. Одного не было – страха: ни перед женщиной, ни перед бандитом, ни перед перепившим, впавшим в белую горячку монтажником с кувалдой в руках и с пеной в оскале.

Одного он боялся – своей совести. Женщину можно уломать или отмахнуться от неё, если слишком назойлива, от бандита-налётчика можно увернуться или откупиться деньгами, бешеного монтажника можно оглушить на время стаканом спирта. А от совести не уйдёшь…

Метелкин и с рабочими всегда поступал по совести, по рабочим законам и понятиям, за что они его и называли запросто – Захарыч.

Но было по-всякому.

Жизнь – штука сложная, и пути Господни неисповедимы, извилисты, хоть дорога Его и пряма.

Вот и Метелкину пришлось однажды испытать то, от чего у него до сих пор стоит страх перед своей совестью и честью, хотя вина его не в этом.

…Осень была неряшлива и безобразна. Она стояла за окном, как плаксивая пьяная баба, назойливо заглядывая своими водянистыми глазами в неприбранную душу прораба Метелкина Ивана Захаровича.

Грязные, нечесаные космы, свисающие кое-как с низкого неба, цеплялись за деревья, унося за собой последние листья. Они отчаянно хватались маленькими коготками за тонкие голые ветви, трепеща от страха – улететь. Что делать? Всему свое время – время сеять и время собирать посеянное.

Ни на что не надеясь, Иван Захарович сидел в маленьком гостиничном номере, какие бывают в наших районных городах: комната – два на три метра, у стены – деревянная узкая кровать с продавленным матрацем, стол в винных подтеках, на столе графин, закрытый щербатой рюмкой без ножки – «пей до дна!», рядом с койкой – шаткий скрипучий стул, сидение и спинка которого обтянуты коричневой потертой клеенкой. Вот и весь антураж.

Но это временное пристанище и вся его убогая обстановка в тот момент были дня Ивана милее всех дворцов и палат. Метелкину не хотелось уходить отсюда в неизвестность, которая может обернуться для него чем угодно, но только не благополучием.

Он сидел и ждал.

И, если говорить по правде, трепетал, как тот одинокий листок на зябкой ветке.

Иван ждал, что его повяжут. Вот так, придут и повяжут, и пойдешь не туда, куда сам хочешь, а куда поведут…

Дело в том, что Иван Метелкин оказался в той гостинице не по своей воле. Около месяца назад его прислали сюда, чтобы он возглавил здешний монтажный участок.

В такую поганку и глушь порядочного человека не направили бы, да он и сам бы не поехал.

Участок, где Метелкин должен исполнять обязанности начальника, пользовался дурной славой, хотя по всем производственным показателям он был самый благополучный.

Как это удавалось Шебулдяеву, бывшему начальнику участка, для Ивана оставалось загадкой.

Надо сказать, что начальник тот был человек крутой, с уголовным прошлым – сиделец, то ли за воровство, то ли за крупную растрату по подложным документам, что, в сущности, одно и то же.

Конечно, без покровительства сверху такого человека к руководству участком и близко бы не подпустили.

С Шебулдяевым Иван знаком не был, так, как-то раз видел его красную подпитую морду в приемной монтажного управления, где он, нахально развалившись в кресле, отпускал банальные шуточки секретарше Соне и не упускал возможности потрогать ее мягкий зад, пока она шныряла мимо в кабинет и из кабинета начальника.

Значит, очень крепко стоял на ногах этот Шебулдяев, если вот так шумно и при людях оказывал свое недвусмысленное внимание карманной игрушке самого начальника управления.

Что делать? Сам – он и есть Сам! Его приказ – закон, не плевать же против ветра!

И Метелкин, молодой специалист, но уже, как ему казалось, наученный жизнью, старался не конфликтовать с начальником и не очень-то высовываться в среде своих сослуживцев. Эдакий маленький Премудрый Пескарь, каким он сам себе казался.

Работал бы Иван и работал себе инженером в отделе главного механика, перекладывал бумажки исходящие и входящие, если бы не эта злополучная командировка.

На его несчастье, Шебулдяев на этот раз запил, и запил крепко.

Все бы ничего – он, по разговорам, и раньше не просыхал, но на этот раз его пришлось отозвать в ЛТП – лечебно-трудовой профилакторий, для тех, кто не знает.

В припадке алкогольного психоза он во время очередной планерки кинулся с монтажкой – металлическим прутом – на куратора стройки, видного партийного работника-товарища.

Времена тогда были суровые, коммунисты, известное дело, шутить не любили, и шутку товарища Шебулдяева многие не поняли. Был вызван наряд милиции, но Шебулдяев, пользуясь заступничеством Самого, вместо тюрьмы, оказался в ЛТП.

Лечением, конечно, эти профилактории не занимались, но кое-какая польза от них все же была. Во-первых, человека изолировали и ломали его волю, а во-вторых – бесплатная рабочая сила на особо тяжелых производствах.

Одним словом – каторга.

Новая должность Ивана Метелкина и командировочное удостоверение давали ему право на отдельный гостиничный номер, а, не как обычно, койку в общежитии.

Этот, ставший для него роковым, участок был задействован на монтаже оборудования сахарного завода.

Как и все горячие стройки, эта так же кипела народом, приехавшим сюда чуть ли не со всех концов страны. Партком был завален идеями и персональными делами. Когда Метелкин пришел в штаб стройки встать на учет, на него там посмотрели, как на помешанного.

Бестолковщина – спутница всех комсомольских строек – сначала сбила Метелкина с толку, но потом он быстро адаптировался, благодаря своему возрасту и раннему производственному опыту.

Труднее было с бригадой.

Участок, разбитый на звенья требовал постоянного присутствия и надзора, тем более что технологическая цепочка была сложной, а за этим «авангардом» нужен был глаз да глаз.

Монтажники – народ своеобразный, свободный, всегда в разъездах, без женского внимания и семейных тягот. А такой народ более всех склонен к пьяному разгулу и безобразиям. Немудрено, что большинство из них были или сидельцами, или уже на подходе к этому.

Сидельцы – люди обидчивые и злопамятные – промаха не прощают. Попробуй споткнись, и они тебя тут же повалят.

Приход свежего человека в любой коллектив настораживает, к новичку всегда с подозрением приглядываются, и, как говорится, всякое лыко вставляют в строку.

Первое, что Иван сделал после размещения в гостинице, это пошел на стройку, разыскал своего бригадира и велел ему собрать весь участок в одной из бытовок.

Был как раз обеденный перерыв, и люди потихоньку стали подходить один за другим, с явным любопытством приглядываясь к новому прорабу: «Что это еще за козел вонючий прибыл к нам в начальники?»

Рабочие всегда к любому начальству относятся, как это ни парадоксально, свысока и снисходительно. Мол, да что там! Видали мы вас в гробу! Мы одни, а вас, придурков, до… и более.

Но, что самое интересное, каждый начальник, для виду старается с рабочим заиграть, подладиться под рабочего, простачка из себя показать. И чем длиннее дистанция, тем примитивнее подыгрывание – советская выучка!

Никакой дистанции у Ивана Метелкина не было, и подыгрывать ему было некому. Он играл самого себя.

Все началось с того, что Метелкина на участке не представили. Эта, на первый взгляд, маленькая деталь и определила к нему все дальнейшее отношение.

Рабочие очень чувствительны к подобным нюансам. «Не представили – значит, не посчитали нужным, значит, и цена ему – рупь в базарный день. Что с него взять? Придурок, он и есть придурок!» – угадывал Иван в их с тайным подвохом и угрозой взглядах.

«Не ко двору пришелся…» – мелькнуло у него в голове.

Тем не менее, работа есть работа, и, ознакомившись с каждым монтажником по табелю и лично, Метелкин провел инструктаж, как того требуют правила техники безопасности, и попросил бригадира, невысокого хмурого мужика в рваной брезентовой робе, составить ему компанию для ознакомления с производственным объектом. Тяжело, исподлобья посмотрев на Ивана, тот сделал знак головой – идти за ним.

Само качество труда и организация рабочих мест, конечно, оставляли желать лучшего, и Метелкин напрямую сказал об этом своему проводнику. Бригадир вроде как весело хмыкнул и не проронил в ответ ни слова. Его невозмутимость злила прораба, и Метелкин стал читать ему азбучные истины: о качестве исполнения, об организации и тщательном соблюдении технологии монтажа, о строительных нормах и правилах, и еще о чем-то для него обидном.

Ивану хотелось вызвать в нем аналогичную ответную реакцию. Но тот, видимо, вовсе и не слушал нового начальника, только катал и катал носком сапога валявшийся тут же обрезок трубы.

Накопившееся недовольство требовало немедленного выхода, и Метелкин со всего размаха пнул пустую картонную коробку из-под электродов, всем своим видом давая понять, кто здесь хозяин, и – нечего захламлять рабочее место разным мусором!

От его удара коробка не сдвинулась с места, а Метелкин, приседая, со стоном ухватился за ушибленную ногу: какой-то шутник в коробку сунул чугунину, в надежде хорошо посмеяться.

Иван не думал, что это было сделано специально для него. В самом деле, откуда весельчаку было знать, что он непременно будет здесь и непременно ударит по этой злосчастной коробке?

Как бы то ни было, шутка удалась – боль в ноге была невыносимой.

Бригадир тут же участливо подхватил начальника под руку, но тот зло отмахнулся от него.

Надо отдать должное хладнокровию и выносливости бригадира – торжествующего смеха Иван от него не услыхал.

Припадая на правую ногу и матерясь про себя, Метелкин повернул обратно в бытовку с намерением провести необходимый техминимум по организации рабочих мест.

Открыв дверь, он остолбенело уставился на стол: перед его уходом на столе, кроме разбросанных костяшек домино и обсосанных окурков, ничего не было, а теперь торчали бутылок пять-шесть водки, газетный кулек с килькой, буханка хлеба и еще что-то съестное.

Все это ну никак не входило в его планы по организации и наведению должного порядка на участке.

Метелкин тогда придерживался одной истины: не пей, где живешь, и не живи, где пьешь.

Что в его положении оставалось делать? До конца рабочего дня еще далеко, а эта посудина на столе ждала своего освобождения, и – немедленного.

Метелкин сделал, на его взгляд, самое умное, что можно было в этой ситуации сделать: повернувшись, молча вышел из бытовки, слыша за спиной неодобрительный гул.

Что это? Провокация или искреннее желание таким образом, с водочкой, отметить знакомство с новым начальником? Иван не разгадывал. Он ушел, и формально был прав, хотя можно было бы поступить и по-другому.

Потерянный день не наверстаешь, и Метелкин, покрутившись для порядка на стройплощадке, подался обратно в гостиницу. «Ничего! Ничего! – уговаривал он сам себя. – Завтра будет день, и будет пища. Надо затянуть гайки. Я знал, что они распущены, но не до такой же степени!»

Иван был возмущён до предела, хотя здравый голос ему говорил, что не надо пороть горячку. Надо во всем разобраться. Может быть, они от чистого сердца решили его угостить, а он полез в бутылку?

Как бы там ни было, но злость и обида не проходили. К тому же, мозжила разбитая нога.

Присев на лавочку у палисадника, Иван расшнуровал ботинок и осторожно вытащил из него ступню.

Освободившись от носка, он увидел, что большой палец ноги стал лилово-черным и распух. Он был похож на большую черную виноградину.

При попытке помассировать его, Иван дернулся от боли: футбольный удар был что надо! Хорошо, если не сломана фаланга, а то еще долго ему костылять на манер «шлеп-ноги».

Обратно сунуть ступню в ботинок было делом мучительным. Метелкин, проклиная себя за то, что разулся, вытащил шнурок из ботинка, кое-как втиснул туда ногу и пошел, хромая, к центру города.

Обычно, при случае, в поездках и служебных командировках, Метелкин любил бродить по глухим местам малых городов районного масштаба. Эти места поистине полны всяческих неожиданностей. То попадется какой-нибудь старинный особнячок русского мещанина с ажурными, резными наличниками, с замысловатыми башенками на высокой железной крыше, с узорным крыльцом, хотя и покосившимся, но не потерявшим прелести русской постройки. То встретится каменное гнездо служилого уездного чиновника – двухэтажное, с большими арочными окнами, с кованой оградой перед домом, с бывшим когда-то парадным входом.

Этими парадными теперь почему-то не пользуются – дверь облуплена и кое-как заколочена ржавыми скобами, или костылями.

Теперь ближе черный ход, в который можно незаметно, по-крысьи, по-мышьи, прошмыгнуть и притихнуть в своей конуре – молчок!

А то привлечет внимание незатейливый пейзаж с одинокой водокачкой на отшибе. Или какая-нибудь лавка в каменном подвальчике, непременно в каменном, бывший владелец которой давно уже сгнил на суровых Соловках или до сих пор лежит бревном в вечной мерзлоте Магадана за то, что был ретивым хозяином и не хотел быть холуем.

Такие вот уездные, районные города Ивана всегда приводили в умиление.

Дома здесь обычно одно, реже двухэтажные, деревянные, крашеные зеленой или коричневой краской, кирпичные – беленые известью.

Улицы по обочинам поросли травой-муравой вперемежку с упругим двужильным подорожником. Возле водопроводных колонок зелень всегда гуще и ярче. Сочная, она радует глаз.

Каждая из колонок этих, стоящих по пояс в траве, издалека похожа на писающего мальчика в бескозырке, выбежавшего поозорничать к дороге: из крана почти всегда тонкой струйкой бежит вода – российская бесхозность.

Среди дня на улицах бывает пусто и тихо – мало или совсем нет приезжих, а местные люди трудятся, кто где. Маленькие фабрички районного масштаба, мастерские, конторы, да мало ли где можно заработать копейку на то, чтобы не дать нужде опрокинуть себя?

К вечеру, на час-два, улицы оживляются – пришел конец рабочего дня. То там, то здесь можно увидеть спотыкающегося человека – успел перехватить где-нибудь за углом с приятелями и теперь несет свое непослушное тело домой, во власть быта. Женщины непременно озабочены и всегда с поклажей, скользнут по тебе безразличными глазами и – в сторону.

Сама обстановка говорит за то, что здесь нет места легкомыслию, а тем более пороку.

Но это только так, с первого взгляда. В таких городках, как и везде, бушуют страсти, и непримиримы порок и добродетель, кто кого – вечная борьба.

Боль в ноге не давала Метелкину полного удовлетворения от созерцания местных достопримечательностей, но все же одно здание его заинтересовало. Высокие окна стрельчатого типа показывали почти метровую толщину стен, в которые были вделаны стальные решетки из кованого квадрата, искусно скрученного по оси. Эти решетки на перекрестиях были перевязаны тоже коваными железными лентами, что говорило о давности происхождения. Над окнами, в таких же стрельчатых нишах из красного кирпича, выложены барельефы крестов.

Было ясно видно, что здание это – обезглавленная церковь. Потому оно было непропорционально высоким и венчалось нелепым фонарем, тоже кирпичным, с узкими, как бойницы, окнами, забитыми за ненадобностью фанерой. Вероятно, эта кирпичная надстройка служила когда-то звонницей и собирала православный люд к молитве и покаянию.

Теперь покаяние – это забытая нравственная категория, и потому церковное здание стало приютом зла и порока. В нем размещался РОВД – районный отдел милиции, далекий от духовных исканий человека и жертвенной добродетели.

Впрочем, тогда обезглавленное здание церкви Ивану ни о чем не говорило, но какая-то скрытая угроза, как от всех милицейских учреждений, от него исходила.

У входа дежурил в постоянной готовности бежевый «уазик» с характерной синей полосой и решетками на окнах. Такой вот малый «воронок». Его функция известна – взять и оградить.

Брать и ограждать Ивана Метелкина – нового прораба монтажного участка – было не за что, и он спокойно зашел в продовольственный магазин, расположенный тут же, напротив милиции.

Как говорится, война войной, а кушать надо!

Прихватив вареной колбасы, хлеба и бутылку кефира, он повернул в гостиницу.

Пустой номер встретил его неуютом.

После наспех проглоченной колбасы и кефира, стало сыро и зябко: отопительный сезон еще не начался, и ледяные батареи усугубляли чувство неустроенности и заброшенности.

Заняться было нечем, да и не было желания.

Метелкин, быстро скинув одежду, нырнул в стылую постель, как в воду, сжался там по-детски калачиком и завернулся с головой в одеяло. Ему стало невыносимо жаль себя, такого маленького и одинокого, лежащего на самом дне глубокого омута.

Так он и уснул со своей печалью и грустью.

Но утро – мудренее вечера.

С помощью бригадира вчерашний вопрос был исчерпан, и Метелкин потихоньку стал втягиваться в уже забытый им ритм стройки с ее неразберихой, пьянством и неизбежными авралами.

Регулярно, раз в неделю, он ездил в управление на планерку, сдавал отчеты, привозил материалы и оборудование, матерился по-черному с заказчиками, и ему, в общем, стала даже нравиться такая жизнь без начальственного окрика и взгляда, если бы, если бы…

…Отсюда, с высоты тридцати пяти метров, громоздкая фигура Фомы казалась приплюснутой, как будто ему откусили ноги.

Фома что-то говорил подошедшему бригадиру, жестикулируя непропорционально длинными руками. Сюда слова не долетали, но прораб Метелкин знал, что Фома говорит про него что-то веселое, потешаясь над своей остроумной выдумкой.

С этой высоты, где теперь стоял Иван, он, новый начальник, должен был загреметь однозначно, а почему не загремел, Фома так и не понял.

Фомин – Фома, как его называли ребята, – по своей наивности считал Метелкина придурком, а придурка надо было наказать, да так, чтобы потом и следственные органы не догадались, почему это прораб вдруг сорвался с такой высоты и разбился насмерть.

Падение с этой отметки, да еще на груду железа, смертельный случай гарантировало, на что и рассчитывал Фомин.

Надо сказать, что его выдумка быта изощрённой: если бы Метелкин сорвался, то вся вина лежала бы на нём самом – поскользнулся, и вот он – лови!

Осторожность и отсутствие опыта – налицо, да еще налицо нарушение техники безопасности. Кто бы стал вникать в детали? Винить рабочего? Такое у нас тогда не практиковалось.

Как и большинство уголовников, прошедших школу в зонах, Фома был злопамятен, как хорь. Со всегдашней приговоркой, что «не школа делает человека человеком, а тюрьма», он был, говоря откровенно, Метелкину неприятен, но – не более того. Тот же на Ивана всегда смотрел с ненавистью и затаенной угрозой, стараясь их скрыть за лагерными усмешечками и прибаутками.

Метелкин не знал, что заставило Фому пойти на эти исчерпывающие меры. Может быть, его приобретенная в лагерях ненависть к удачливым людям (в глубине души Иван себя относил к таковым), или еще что-то такое, чего Фома ему простить не мог.

Но до этого у прораба с ним открытой стычки не было.

Конечно, Иван и теперь сделал вид, что ничего в этой игре не понял. Что все – путем!

Но у каждого дерева есть свои корни…

Вечернее одиночество, да еще в чужом городе, провоцировало Метелкина на редкие, но результативные вылазки на дискотеку, которая по средам, субботам и воскресеньям устраивалась в местном неказистом ресторане, где Иван и столовался.

Дискотека давала ему отдушину в однообразной череде дней, серых и безвкусных.

В тот вечер Иван сидел, как и положено одинокому приезжему холостяку, за маленьким столиком с голубой пластиковой столешницей в самом дальнем углу ресторанного зала. Тощий ужин был съеден, водка была выпита, и только бутылка местного, дешевого, со вкусом перегорелого сахара, вермута по-товарищески разделяла с ним этот омерзительный осенний вечер.

Танцы-шманцы еще не начались, и Метелкин уже было засобирался в свою нору, как вдруг за окном, в свете фонаря, увидел спешащую к дверям ресторана молодую женскую фигурку в ярко-красном плаще под таким же ярким импортным зонтиком.

Скользнув в дверной проем, фигурка погасила зонтик, тряхнула им раза два и вошла в гардеробную. Оттуда послышался ее торопливый веселый щебет и глуховатый голос гардеробщицы.

Иван с интересом стал поглядывать в ту сторону, ожидая, что незнакомка скоро появится в зале, и тогда можно будет забросить наживку. Авось клюнет.

Прошло много времени.

Нетерпение охотника и вермут, который уже подходил к концу, еще больше подогревали его желание. Иван заглянул в окошко гардеробной – на него вопросительно уставилась неряшливая образина старухи, которая по всем признакам была в подпитии.

Вытащив из накрашенного слюнявого рта изжеванную «беломорину», она, игриво осклабившись, спросила: «Что надо?»

Иван молча повернул к своему столику.

За раздевалкой в приоткрытую дверь просматривался буфет, а в буфете с расшитой короной на голове, какие бывают у официанток в провинциальных заведениях общепита, в белом школьном фартуке стояла Она и что-то протирала салфеткой.

Чтобы войти в равновесие, Метелкин решил еще побаловать себя бутылкой сухого вина, которое и пьется хорошо, и с ног не валит.

Он завернул в буфет, который обилием вин не отличался, но, на удачу, среди водочного избытка он приметил зеленую бутылку «Монастырской избы».

Тогда вино этой марки было отменного вкуса. После тошнотворного вермута – настоящий бальзам.

Весело хмыкнув, Иван протянул молодой буфетчице последнюю оставшуюся у него купюру, на которую можно было взять пять таких объёмистых бутылок.

Та, повертев в руках деньгу, сунула ее в большой карман фартука и вопросительно поглядела на такого состоятельного клиента.

– Да вот, старый монах-отшельник хочет прикупить себе избенку, – съёрничал Иван, показывая глазами на вино.

Буфетчица строго погрозила тонким, как сигаретка, пальчиком с огненно-красным ноготком:

– Это не тот ли монах-отшельник, что в «Декамероне» прописан?

Метелкин искренне удивился ее «начитанности».

– Да-да! Он самый, который умеет загонять дьявола в ад, чтобы тот не бодался.

Явная наглость клиента и откровенная похабщина ничуть не привели ее в смущение, напротив, она недвусмысленно подмигнула Ивану, сказав, что для таких, как он, грешников, и стража на вратах ада не помеха.

Чувствовалось, что молодуха с явной охотой включилась в его игру.

– А стражника ада зовут Аня, да? – протянул Иван по слогам.

Она удивленно подняла свои по-мужски густые, темные брови. Эти шмелиные бархотки на ее лице будили всяческие фантазии, вызывая желание физической близости.

Он показал глазами на фартук, где крутой вязью было вышито – «Аня».

Новая знакомая весело рассмеялась.

– Метод дедукции! – поднял Иван с дурашливой значительностью указательный палец.

Аня потянулась к полке буфета, привстав на цыпочки так, что обрез платья, поднявшись, обнажил розовые, без единого изъяна ноги почти до самого основания, до белой косыночки трусиков…

Жарко! Иван, мотая головой и захлебываясь воздухом, расстегнул пуговицу на рубашке.

В руках у Аннушки оказалась тяжелая, толстого стекла бутылка.

Соскользнув, бутылка повалилась боком на прилавок. Иван легонько толкнул горлышко посудины, и его «Монастырская изба» закрутилась вокруг своей оси на скользком пластике.

– Избушка, избушка, повернись ко мне передом, а к Аннушке – задом.

Но бутылка, вопреки его просьбе, обернулась к нему своим толстым вогнутым дном.

– Ну что, красавица, целоваться будем, или как?

Аннушка, сказав «Или как», подхватила бутылку, ловко ввернула штопор и резким движением выдернула пробку, которая при этом издала характерный звук крепкого поцелуя.

Пить в одиночку – это все равно что играть с самим собой в «подкидного дурака»: скучно.

Иван взял из рук Аннушки посудину и наполнил два стоящих рядом больших фужера.

От электрического света вино в фужерах отсвечивало теплым янтарем, невольно вызывая чувство жажды.

На предложение Метелкина выпить за знакомство Аннушка отрицательно покачала головой и показала пальцем наверх, давая понять, что начальство не разрешает.

Он знал, что в таких заведениях особых строгостей не наблюдается, и само начальство смотрит на это сквозь пальцы.

– А что начальство? Начальству нужны «мани-мани», – сказал Иван.

– Ты так думаешь, да? – Аннушка, поколебавшись, ущипнула тонкую ножку фужера, поднесла его к губам и, не допив, поставила на стойку.

Мягкое вино ложилось лекарством в обожженный водкой и плохим вермутом желудок Метелкина.

Здесь, в буфете, было хорошо и уютно. Иван пододвинул стоящий рядом тяжелый табурет и примостился на нем, весело поглядывая, как Аннушка работает, принимая заказы от официанток и разливая водку в маленькие стеклянные графинчики.

Желтые тюбетейки пробок так и вылетали из-под ее руки. «И в воздух чепчики бросали», – вспомнился не к месту Грибоедов.

Как пьяный дебошир в дверь, по барабанным перепонкам колотил резкий звук тяжелого рока. В этом бедламе слова были пустой тратой сил – все равно не услышишь, и Метелкин, долив Аннушке бокал, знаками предложил выпить еще.

Она, махнув рукой, – а, была не была! – снова двумя пальчиками ухватила ножку бокала и поднесла его к губам.

На этот раз вино было выпито до дна.

Промокнув губы бумажной салфеткой, Аннушка скомкала ее и бросила в стоящую рядом коробку из-под вина, затем достала с полки пачку «Мальборо» и, вытащив из нее две сигареты, одну предложила Ивану.

Она пододвинула к нему объемистую стеклянную пепельницу, уже полную окурков, и они оба, весело переглядываясь, продолжили молчаливый разговор.

И третий, и четвертый бокал были выпиты, и клиент с воодушевлением, наклонившись над стойкой, уже кричал своей новой знакомой нежности известного назначения. Она в ответ вскидывала свои пушистые ресницы и, заливаясь смехом, обнажая белые чистые зубы, обдавала Ивана дыханием, смешанным с молоком и мятой.

Стараясь перекричать невообразимый грохот музыки, он прислонялся к ее уху и норовил щекой потереться о мягкие волосы. У него от этого дыхания, выпитого вина и ласковых прикосновений, как у мальчишки, закружилась голова.

Да и у нее щеки раскраснелись, а пальцы теребили тяжёлую мужскую руку.

Теперь грудь за тонкой тканью держала взгляд клиента, как собаку на привязи.

Аннушка смеялась, откидывая назад голову, то и дело всплескивала руками над его очередной шуткой.

Иван следил за каждым ее движением, отмечая раз за разом все новые и новые прелести.

Ладони ее были шелковисты на ощупь и прохладны, он подносил их к губам, остужая себя и от этого еще больше распаляясь.

Метелкин был уже почти влюблен в нее, и в этот, ставший сказочным, вечер никак не хотел с ней расстаться. Да и Аннушка чувствовала, наверное, то же самое.

Он сразу и не заметил, как вторая бутылка вина похудела наполовину, и ему стало необходимо выйти.

Иван с неохотой поднялся со стула. Аннушка с улыбкой помахала ему ладошкой из стороны в сторону, как протирают окна. Он кивнул ей в ответ и вышел.

В туалете было, как и положено, сыро и мерзко. Изъеденные известью и мочой бетонные полы сочились, выделяя из пор дурную влагу.

Подняв глаза, Метелкин увидел у писсуара Фому, стоящего к нему спиной. Его тяжелый загривок, поросший коротко стрижеными волосами, покраснел от напряжения – человек делал свое извечное дело.

Вступать в разговор с ним Ивану вовсе не хотелось, и он, «не узнавая» его, встал рядом.

Но Фома уже повернул к нему голову.

– Ну что, начальник, тоже полный х… воды принес? – скалился он в пьяной улыбке.

Чтобы уйти от его рукопожатия, Иван быстро занял свою позицию, кивнув ему головой. Ладонь Фомы на секунду повисла в воздухе и медленно опустилась.

По неряшливому виду Иван понял, что Фома весь день круто гулял, а теперь еще пришел накинуть, так сказать, на сон грядущий.

Так вот почему его сегодня не было на работе! Прогулом его, конечно, не удивить, но завтра попугать надо.

Если бы Иван знал, что потом случится, он не думал бы так уверенно…

Встряхнувшись для порядка, как мокрый пес, Фома остановился, поджидая прораба. Его присутствие раздражало, но что поделать? Иван вздохнул и повернулся к выходу.

Пока Метелкин в вестибюле приводил себя в порядок перед зеркалом, Фомин куда-то исчез. Облегченно вздохнув, Иван снова направился в буфет, но там обнаружил, что Фома, сграбастав в свои широкие объятья Аннушку, лезет к ней целоваться. Двумя руками упираясь ему в грудь, девушка откинулась назад, явно противясь. На ее лице был то ли гнев, то ли страх, – Иван так и не понял.

Увидев вопросительный взгляд Метелкина, Аннушка уронила руки, и Фома тут же всем телом накрыл ее, заодно смахнув с прилавка всю посуду, а с нею вместе – ещё недопитую бутылку «Монастырской избы».

Затем, оглянувшись, осклабился и полез поднимать рассыпанную стеклотару. Разогнувшись, посмотрел на свет опустошенную бутылку, поставил ее перед Иваном, и, промычав что-то оскорбительное, покачиваясь, вышел из зала. Скандал поднимать не стал, вероятно, из-за находившейся в зале милиции.

Аннушка поправила прическу и принялась торопливо объяснять Метелкину, что этот негодяй Фома не дает ей прохода. Даже жениться обещал. Но что ей с этой пьянью делать? А то она лучше не видела!

В том, что она видела мужиков и получше Фомы, у Метелкина сомнений не было: вот и он сам стоит перед ней, уже готовый к приключениям.

Вечер был скомкан и, к сожалению, имел далеко идущие последствия, которые не заставили себя ждать.

Фома все рассчитал.

В тот день он занимался сварочными работами на эстакаде, на самой верхотуре, где только небо да ветер.

Туда, на площадку обслуживания, можно было добраться только по вертикальной лестнице и – через лаз в стальном настиле.

Площадка уже была покрыта профильным железом, и теперь эти листы следовало закрепить электроприхватками к несущим конструкциям – попросту балкам.

Работа самая примитивная. Фома сидел наверху и, как дятел, все стучал и стучал стержнем электрода по металлу.

Это прораба раздражало. Наверное, электроды были отсыревшие, плохого качества, и электрической дуги не держали. Конечно, сварка – одно мучение.

Не облегчить работу Фоме, а проконтролировать – чего это он все там стучит? – Иван полез наверх, заодно взяв из прокалочной печи еще горячие электроды, завернув их в лоскут от старой спецовки.

На этот раз, как на грех, на голове у прораба не было защитной каски – от неё устает голова, и при каждом удобном случае каску эту хочется где-нибудь забыть.

Одной рукой Метелкин держал электроды, а другой, поднимаясь наверх, перехватывался за лестничные перемычки.

Влезать по шаткой лестнице было неудобно, и Фома предвидел это.

Он опустил в проем лаза кабель с электродержателем, который, разумеется, был под током.

Так как руки у прораба заняты, а головы не поднять, то лаза над собой он видеть никак не мог и наверняка должен был головой коснуться оголённой части держака, замкнув таким образом сварочную цепь.

Кто попадал под действие тока, тот знает его результат. Удар неминуемо должен был сбросить прораба вниз и, как говорил Фома, «ваши – не пляшут!».

Да и если бы прораб вдруг увидел держатель, то инстинктивно отвел бы его рукой в сторону, чтобы просунуться в лаз. И в этом случае эффект тот же – крышка!

Но, как говорится, человек предполагает, а Господь Бог располагает…

Иван сам проработал сварщиком несколько лет, и поймать его на эту наживку Фоме не удалось.

С Аннушкой Иван Метелкин встречался почти каждый день, но все как-то наспех, не подозревая, что скоро Фома положит конец его неожиданной и странной увлеченности.

В тот поздний промозглый вечер в городе было зябко и неуютно. Порывистый ветер, как грязный бомж, шарил на ощупь по закоулкам, выискивая старые газеты и афиши, шуршал ими, выкатывал из разных углов замусоленные окурки. Редкие фонари, лохматясь в темноте, желтым светом подметали улицу.

Все порядочное человечество в такую погоду уже давно спит, утомившись, кто от дел, кто от любовных затей. Пусто.

Иван с Аннушкой не сговариваясь повернули в сторону гостиницы. Больше всего на свете Метелкину хотелось очутиться с этой женщиной где-нибудь в тепле, в уюте.

Пройти мимо дежурной в свой номер с посторонней женщиной сложновато, но Иван был уверен, что как-нибудь все утрясется. Главное, чтобы дежурная не стала сразу кричать и звонить в милицию, а там он посмотрит…

Аннушка, хотя одна ее рука была занята хозяйственной сумкой, то и дело прижималась к плечу своего попутчика, сторонясь очередной лужи. Ее тепло переходило в Метелкина сквозь тонкую ткань куртки, тревожило своей доступностью, предвосхищая и торопя события.

Влюбленные то и дело останавливались, целовались, и спутница Ивана не могла не чувствовать всю его готовность к продолжению.

С каждым разом все крепче и продолжительнее Аннушка прижимала к себе весёлую голову прораба, хватала губами мочку уха, делая влажно и горячо за воротником куртки.

В этот вечер их уже ничто не могло разлучить.

Несмотря на то что город еще не отапливался, маленькая котельная гостиницы уже клокасто дымила на фоне абсолютно черного неба. Дым то уходил вверх, то ложился на желтую от фонарного света крышу, сползая вниз рваной ватиной.

Пахло, как в преисподней – серой и жженой шерстью.

Сквозь незанавешенное окно было видно, как очкастая, осовелая дежурная клевала носом над какой-то бумагой, лежащей на столе под ярко-красным абажуром настольной лампы.

Тяжелая скрипучая дверь швырнула их прямо пред тяжёлые очи ночного директора. Стекла ее очков солнечно поблескивали, вселяя надежду. Дежурная, встряхнувшись, как ни в чем не бывало бодро стала листать что-то перед собой.

Иван сделал унизительно-просительное лицо, показывая кивком головы в сторону номера.

В это время Аннушка, распаковав сумку, положила на стол дежурной какой-то сверток. Что было в нем, Метелкин не знал, но явно что-то вкусное.

Дежурная тетя, то ли сконфузившись, оттого что её застали спящей, то ли от подношения, понимающе улыбнулась, сняла ключ с гвоздя, и с ее высочайшего позволения парочка нырнула во вседозволенность одиночного номера.

Иван надавил кнопку выключателя. Тусклая лампочка без абажура осветила пусть и временное, но достаточно тихое, уютное прибежище.

Сдвинув на край стола всю непотребность, которая накопилась за время проживания командированного прораба, Аннушка вытащила из сумки свертки и разложила снедь на столе.

Коньяк и бутылка вина, как генерал с денщиком, замерли по стойке смирно, намекая на предстоящий праздник и полюбовное решение всех вопросов. К ногам генерала припали еще не остывшие котлеты, брусок отварной говядины, большая подкова колбасы, кофе «на утро», батон белого хлеба, лимон и два яблока.

При сём антураже можно было и не торопиться – все остальное обождет.

Вытряхнув из стакана изжеванные окурки на пол, Иван для профилактики дунул в граненое стекло и поставил стакан на стол. Потом, немного помучившись с коньячной пробкой, плеснул Аннушке приличную порцию в мутную посудину.

Она поглядела стакан на свет, покрутила его и тут же вылила содержимое в цветочный горшок, стоявший на подоконнике.

Сухая, кочковатая земля в один момент заглотила драгоценную жидкость. Горшок стоял без цветка, так – на всякий случай. По всей видимости, постояльцы выливали туда всякую гадость.

Ополоснув таким образом стакан, Аннушка поставила его на стол, взяла из рук своего партнёра бутылку с коньяком, плеснула себе на самое донышко и вопросительно посмотрела на Ивана.

Увидев его недоуменный взгляд, Аннушка увеличила первоначальную дозу вдвое.

То ли от коньяка, то ли от нахлынувшего возбуждения ее глаза масляно отсвечивали, придавая лицу выражение томного удовольствия.

Метелкин свою порцию выпил по-плебейски быстро, хотя он знал – коньяк требует иного подхода.

Столового ножа не было, и ему пришлось доставать свой, с узким выкидным лезвием, нож армейской выделки.

Подобные ножи с заморским клеймом теперь продаются повсеместно, да только – не то! Лезвия у них сырые, сделанные из плохой стали, с некачественной пружиной. Надежность такого ножа сомнительна.

А у Ивана был нож – подарок десантника-афганца, с лезвием, сделанным из полотна саперной лопаты. Этим ножом запросто можно было рубить гвозди. Нож – защитник, нож – боец, которому не по статусу выступать в роли дамского угодника и крошить какую-то закусь.

Таких ножей Метелкин ни у кого не видел, да и сам больше не имел.

После котлет и мяса захотелось выпить еще.

Коньяк разогрел женщину. Она громко смеялась, лицо ее сделалось пунцовым, пуговка на кофточке расстегнулась, выпуская наружу пару чистокровных белогрудых голубей с розовыми клювиками. Они ворковали, терлись друг о друга, просили покормить их с ладони.

Иван кормил их с ладоней и с губ пищей, сладостней которой не бывает на свете! И голуби эти торкались в щеки, нос, глаза, подбородок, сытые и благодарные.

Сжав пальцы у Ивана на затылке, Аннушка тихо постанывала, как от легкой боли, прижимая его лицо к себе. Кожей он чувствовал, как рвется ее дыхание, как воздух резкими толчками выходит из ее гортани, рождая характерные звуки любви.

Мужская ладонь, почуяв волю, нырнула, куда ей следовало, и стала ласково тереться о паутину колготок, заставляя женщину все чаще и чаще, изгибаясь, пульсировать.

Вдруг Аннушка встревожено ойкнула и резко вскочила со стула. Лицо ее вместо любовной истомы выражало теперь испуг и растерянность. Она стала нервно и суетливо застегивать кофточку, но пуговицы то и дело не попадали в петельки, руки ее дрожали.

Повернувшись к окну, Иван услышал, как что-то звякнуло о стекло, и резко задергалась освещенная ветвь дерева, а дальше – ночь, чернота и больше ничего.

– Да брось ты! – он попытался прижать к себе только что близкое и податливое тело, ставшее теперь деревянным и чужим.

Одной рукой он дотянулся до бутылки и знаком предложил Аннушке выпить, но та отрицательно замотала головой.

Метелкин вылил оставшийся коньяк до донышка и, подойдя к окну, швырнул бутылку в форточку. Было слышно, как она мягко покатилась в сад.

Одевшись, Аннушка встала у двери. Остаться категорически отказалась.

Что могло так подействовать на женщину? Тень в окне? Там рос раскидистый вяз, и ветки его, время от времени царапая стекло, пытались вломиться в оконный проем для знакомства с постояльцем.

Неужели она испугалась дерева?

Как жаль!.. А начало было таким многообещающим…

Метелкин рвался на воздух, туда, в промозглость ночи. Аннушка пыталась его остановить. Но разве такого остановишь?

Взяв со стола нож, Иван на всякий случай сунул его в карман и вышел на улицу.

Холодный, порывистый ветер с дождем хлестнул его по лицу, как кнутом, отрезвляя. Постепенно в затуманенном мозгу перебравшего за сегодняшний вечер прораба стало проясняться.

Иван с недоумением оглянулся вокруг: рядом никого не было. Ночь. Темные дома с угрожающими провалами окон. Гостиница осталась где-то там, позади, отсюда ни огней, ни трубы котельной уже видно не было.

Вечная заброшенность городских окраин. Заросли кустарника и канадской лебеды, железная ограда стадиона, пустынного, как убранное картофельное поле. Глухомань.

И только впереди, то пропадая, то возникая в свете фонаря, торопливо шла прочь маленькая женская фигурка, держась за зонт, как за воздушный шарик.

Зонт порывами ветра трепало в разные стороны, и, исхлестанная дождевыми струями, фигурка отчаянно металась от лужи к луже в разные стороны.

Метелкину стало ее жаль.

Вдруг откуда-то сбоку, из мокрых зарослей ивняка, большая черная птица хищно кинулась к ней, и громкий женский вскрик позвал Метелкина к действию.

В широком распахнутом плаще, человек, похожий на птицу, схватил ночную странницу за плечи и что-то озлобленно закричал, дергая головой, словно хотел расклевать свою добычу.

Иван ринулся к ним.

Услышав окрик, человек-птица выпустил из когтей свою жертву и рванулся к Метелкину. Последнее, что хорошо запомнил прораб, – два черных распахнутых крыла, победно трепещущих за его спиной.

Птица закружила возле неожиданно возникшего Ивана и, вскинувшись, ударила своим, как почудилось Метелкину, железным крылом. Удар пришелся вскользь, в шею, от уха к плечу, и прораб сразу оказался на четвереньках.

Хорошо, что железо попало в мягкую ткань, а то бы лежать ему с развороченным черепом на местных черноземах.

Обрезок толстой арматуры еще долго валялся там, у забора, где все произошло. Потом Метелкин специально ходил туда, держал этот шкворень и все удивлялся, все благодарил судьбу, что шкворень в тот злополучный момент сжимали нетвердые руки…

Если бы Иван был трезв – единственным способом защиты от озверевшего, нетрезвого и явно сумасшедшего нападающего было бы увернуться, уйти в сторону. В этом нет ничего постыдного. Как говорят в народе, пьяного и безумного сам Бог стороной обходит.

Но сбитый на землю, еще не до конца протрезвевший Метелкин видел перед собой не человека, а только опасную преграду, которую нужно преодолеть. В сердце бушевали хмель и страсть, и чувство бесконфликтного самосохранения не сработало.

Он вспомнил про армейский нож, спрятанный в кармане, и рука тут же инстинктивно выбросила его вперед.

Снова тень накрыла его своими черными крылами, и он, еще не разогнувшись от первого удара, почувствовал, как под рукой что-то хрустнуло. Выпустив рукоятку ножа, он юзом сполз в наполненный жижей кювет.

Черная тень согнулась пополам, замерла, затем закружилась на месте. Иван услышал только зловещий животный хрип и кинулся к спасительной ограде стадиона. По-кошачьи вспрыгнув на ее узкий поясок, он ухватился за острые кованые пики, подтянул тело вверх и опрокинулся на другую сторону, прямо на беговую дорожку.

Краем глаза он увидел, как человек-птица, вскинувшись, тоже взлетел на ограду, и Метелкин, не разбирая дороги, ринулся прямо поперек игрового поля, туда, к парку, где были выход и укрытие.

В одно мгновение перемахнув стадион, а затем и парк, Метелкин выскочил на освещенную центральную улицу города. Там, вдалеке, за желтым журавлиным клином фонарей, уютно дымила труба котельной.

Не помня, как добрался до гостиницы, он прошел мимо дежурной, которая мирно посапывала на посту, положив на стопку бумаг свой выгнутый подбородок, и проскользнул в приоткрытую дверь своей комнаты.

Тупо болела шея и левая сторона груди. Вылив в себя стакан воды, он опрокинулся на кровать, на ходу стаскивая набухшую одежду.

Сон придавил Метелкина, и он провалился в пустоту.

Неожиданно кровать качнуло, и Иван, застонав, открыл глаза.

– Фому грохнули! – почему-то радостно закричал над ним неизвестно откуда взявшийся бригадир.

У Ивана внутри все оборвалось. После вчерашнего и так не хотелось жить. Хотелось превратиться в песчинку, в молекулу, в атом, забыть себя и растаять в мироздании…

– Его нашли там, у стадиона, я ходил на опознание, – частил утренний гость. – Лежит навзничь в плаще каком-то чудном, весь в грязи и руки враскид. Голова запрокинута, а на шее дыра – кулак влезет, черная вся, жуть!

Прораб Метелкин хотел встать, но не смог даже пошевелить пальцем – тело сделалось вялым, как тесто, и не слушалось. Он только горестно охнул.

– Да не расстраивайся ты, начальник, его все равно когда-нибудь пришили бы. Больно он залупаться любил, особенно по пьяни. Ты лечись, – он с пониманием глянул на безобразие на столе. – Ты лечись, лечись. Я сегодня сам покомандую, – и ушел так же неожиданно, как и пришел.

Наскоро ополоснув лицо, Иван Метелкин стал безнадежно молиться у окна: «Господи! Что я наделал?!» Его охватил ужас и отвращение к происходящему: к вину, к женщинам, к самому себе и даже к небу за окном, тяжелому и косматому. И его ночная гостья, эта похотливая бабёнка, теперь казалась Ивану сосредоточием зла и грязи. Конечно, его она была здесь не причем, только ведь человеку всегда легче, когда прижмет, свалить вину на другого, чем виноватить самого себя.

Метелкин ждал.

Но днем за ним никто не пришел. Не пришли за ним и ночью. А наутро Иван первым поездом уехал к себе в управление, не попрощавшись даже с бригадиром. Только страшно и жутко было проходить мимо того места у стадиона, где все и свершилось. Толстый витой обрезок арматуры лежал никем не замеченный, тяжелый, как сама вина.

В управлении, куда прораб Метелкин пришел с заявлением об освобождении от должности, его пригрозили уволить по статье за самовольный уход с рабочего места без уважительной причины, но он, оставив заявление на столе у начальника, не дослушав его угроз, вышел.

На другой день его перевели на другой участок, спокойный и благополучный.

Пожалел молодого инженера начальник…

А Фоме не повезло. Ослепленный ревностью, с порезанной рукой, он кинулся за Иваном на железную ограду. Но то ли его прораб был ловчее, то ли Фому подвела водка и скользкая глина на сапогах, но, соскользнув, он наткнулся подбородком на пиковину ограды и повис на ней.

Так его и нашли в этой страшной и беспомощной позе, с раскинутыми руками и с тяжелыми гирями сапог…

18

В прогорклой, немытой и пропитанной табачным дымом сторожке, нечаянно объявившаяся Вера Павловна, вечная Верка, сразу превратилась в озабоченную женщину неопределенного возраста. Прежний игривый настрой ее померк, взгляд стал деловым и жестким, что Ивана несколько озадачило.

– Заработать хочешь? – она положила сдобные оладушки ладоней на стол, одна на другую.

– Ха, спрашиваешь? А то нет! – коротко хохотнул Метелкин. – Очередного любовника пришить? Это мы могём! – и достал из-за пазухи газовый пистолет, который брал с собой на дежурство для острастки, а больше – для собственного успокоения. Мало ли что может случиться в полуночное время?

Пистолет был настолько похож на боевой своим зловещим видом, что Верка боязливо ойкнула:

– Ты что, сдурел? – и кинулась занавешивать грязной тряпицей, служащей одновременно шторой и полотенцем, оконный проем. – У ночи глаз много… И то – дело! – сказала она, немного помедлив. – Может, и нам сгодится любопытных отпугивать. Точно! Будешь со мной работать!

В ее голосе была такая уверенность, что Метелкин и вправду увидел перед собой не разбитную Верку, а Веру Павловну, начальницу при исполнении.

Он машинально задвигал руками, наводя порядок на грязном столе. «Фу ты, черт! Рабская привычка перед начальством выслуживаться!» – полез в карман, достал мятую пачку дешевой «Примы» и небрежно, с чувством собственного достоинства, швырнул на стол вместе со спичками.

– Ну, ты еще не запрягла, а погоняешь, – посопротивлялся он, нарочно потянувшись к заветной кнопочке похабистой настольной лампы – помигать, посигналить.

Верка с интересом наблюдала за его действиями.

– Я-то думала, ты совсем пропащий. А ты, вон, бабьей заманкой играешься… Но я тебе все равно не дам. Задаёшся много. Я на это дело злопамятная. Ты обидел меня. Ни одна женщина такое не простит. Ну, да ладно! А работать ты ко мне пойдешь. Вижу, как тебе деньги нужны! – Она сжала в кулаке только что початую «Приму» и, раздавив ее, выбросила в мусорное ведро, стоящее в углу комнаты. – Такую гадость в твоем возрасте не курят!

Иван Захарович в отчаянье, что ему сегодняшнюю ночь без курева не перетерпеть, стал выбирать из мусора смятые и переломанные бумажные гильзы с моршанским табаком, местным и злым.

– На, держи! – Верка, как Царевна-Лебедь, взметнула рукавом, и в ладони у Метелкина оказался узкий пенальчик деликатесных сигарет «Парламент».

Он вопросительно посмотрел на свою благодетельницу.

– Оставь себе и не напрягайся! А то у тебя к утру не только уши опухнут.

Ну, Верка! Ну, Вера Павловна, хищница-капиталистка! Она эдак и деньгами швыряться начнет…

– Так идешь ко мне работать?

– А почему бы и не пойти, если бабки хорошие? Только что я у тебя делать буду?

– А ничего! Работа не пыльная, а мыльная. И в ночную смену. Будешь как раз по совместительству бабам спины чесать.

– …?

– Ты чего глаза уставил? Банщиком в моей сауне будешь – где водички подогреть, где чего, – она кивнула головой в сторону котельной.

Там, в сауне, Метелкин с абреком кавказской национальности братался. Шашлык кушал. Вино пил.

– Вера Павловна, ну ты даешь! Мы хоть и бедные, но гордые!

– Какая у тебя гордость, если ты за свое месячное жалование хорошего курева не купишь? А у меня плата от выручки. Хочешь понедельно, хочешь поденно. Да и натурой мои девчата с тобой расплачиваться будут за отдельные услуги. Лишь бы стимул был… – Верка хитро посмотрела на Ивана, пустив в потолок густую, как сиреневый цвет, струю сигаретного дыма.

Раньше она куревом только баловалась, а теперь курила жадно и взатяжку.

Предложение, не в смысле понатурной оплаты, а во всех смыслах, показалось Метелкину заманчивым. У него здесь все равно вся ночь свободная. Некуда время девать. Почему бы за это еще и деньги не получить?

– Надо подумать… – хитро потянул он.

– Думай, думай, казак, пока голова на плечах! Завтра я тебе свое хозяйство покажу. Ты вроде на все руки мастер, инженер. В котельных разбираешься. Слышала я, что ты теплотехником тоже работал. Нужный ты для дела человек, Ваня! – Верка сделала ручкой и кокетливо произнесла «Бай-бай!», растворяясь за дверью в ночной темноте.

Через минуту за воротами санатория дремотно, по-кошачьи, заурчала машина, распоров улицу надвое светом галогенных ламп.

«Иномарка, – подумал Метелкин, – наши так не урчат, и фары не те».

Заскользила по улице машина. То ли это Верка потревожила ночь, то ли загулявший автолюбитель рванул колесами после ночного бдения у какой-нибудь знакомой, спеша к своей законной в теплую, укладистую супружескую постель.

19

Работа у Веры Павловны оказалась действительно – не бей лежачего. Глупо было бы отказываться от легкого заработка.

Иван Захарович Метелкин долго ломал голову: почему Верка, вроде и не безоглядная женщина, выбрала его в сотоварищи?

Может быть, в подходящий момент он попался ей на глаза, а может, и еще по какой причине. Хотя, конечно, Верке нужен был именно такой человек: бескорыстный, грамотный, чтобы исполнял в одном лице обязанности и технического работника, и обслуги своих невероятных клиентов.

Сауну, или спортивно-оздоровительный комплекс, как называла Верка это сооружение, она взяла в аренду у того Худовича, который и до сих пор, несмотря на свою предприимчивость и вороватость, служил при санатории главврачом.

Худовичу этот комплекс ничего не стоил, кроме некоторого количества затраченных нервов в шальное время приватизации, но, говоря по-базарному, эта баня сулила барыши, и немалые.

Напрямую заниматься черным бизнесом в своем родном санатории было опасно и недостойно представителя самой элитной в новой России нации.

Вера Павловна, давнишняя и преданнейшая знакомая Худовича, известная в некоторых кругах своей предприимчивостью особа, подхватила из рук «нового еврея» золотую русскую курицу, несущую жемчужные яйца.

Вперед, Верка! Время такое нахрапистое – хватай и неси!

Судьба иногда любит иронически посмеяться, сводя совершенно разных людей в один круг.

Так вот и оказался Метелкин Иван Захарович, русский неудачник Страны Восходящего Базара, в нужное время в нужной точке.

Конечно, в его основные обязанности не входило мастурбирование разомлевших и распаренных после баньки и вина, крутобедрых, как репа, девиц, именуемое скромным словом «массаж», хотя приходилось делать и это.

Салон – вот верное слово для определения заведения «мамочки», как ее называли все клиенты, и старые, и молодые, Веры Павловны – требовал безукоризненных санитарных и технологических условий, обеспечивающих комфорт отдыхающим, а без умелых рук дорогую и сложную импортную сантехнику не осилишь.

Вот и пришелся Метелкин Верке, как патрон к патроннику.

Банальную баню, используя невиданную предприимчивость и дырки в законе, Вера Павловна превратила в очень даже доходное место.

Прав был тогда Горун, кавказец тот, осадив Ивана сакраментальной фразой: «Что ты в жизни видел?» В салоне у Веры Павловны Метелкин насмотрелся всякого…

После канительной работы прорабом на монтаже, где круглое таскают, плоское катают, а что не поддается – ломиком, его новые занятия трудно было назвать словом «работа».

«Чему научился в молодости, тем разбогатеешь в старости», – говорил незабвенный родитель, вдалбливая Ивану необходимость охоты к труду и учебе совсем непедагогическими методами.

А теперь все переменилось.

Не знал Метелкин, разбогатеет ли он к старости, занимая место банщика, кочегара и сантехника одновременно у мамы Веры, одно несомненно: чему научился в молодости, тем в старости не разбогатеет. Времена не те! А работая здесь, Метелкин вместо вонючей и гадкой «Примы» стал курить «Мальборо». А ведь недавно совсем курево хотел забросить от безденежья… Чего же он тогда кочевряжился – идти к Верке работать или нет? Дурак был! Дураком бы не помереть только…

Эх, молодость, молодость!

Чему Иван тогда только не учился: и таскал, и катал, и ломиком орудовал, и кувалду из рук не выпускал. Работа таких, как Метелкин Иван Захарович, любит. Иногда так зацелует, что с ног валишься.

Он сам учился и других учил. Вот они – удостоверения, дипломы и допуски. Сварщик паспортный, монтажник-высотник, такелажник, инженер-механик, преподаватель спецдисциплин в профтехучилище, и такое было, и все один. Вот он какой, Иван Метелкин, русский человек, сын своей страны!

А у Верки делов-то: котелок водогрейный на пару-тройку кубов протопить, водицы погорячее в душевых сделать, парку в парилку поддать, чтобы весь прогорклый назём вытравить из клиентов, вошедших в раж грехопадения.

Разные клиенты. Менялы и перекупщики базарные, продажные девки из местных, начальство административное, падшее в ересь непослушания законов российских, да мало ли еще какой люд сюда заглядывал и заглянет еще в свободное от других занятий время, под шуршанье коросты денежной!

Тьфу ты, черт лысый!

Иван котелок протопит, парку напустит, в бассейне водицу поменяет, чтобы свежей, родниковой была. Клиенты страсть как контрасты любят, чтобы из огня да в полымя.

Правда, девочки визжат от перемены такой, от контрастов этих. Словно дверью защемили что, хоть уши затыкай.

Надоедают иногда клиенты своими капризами, но на то она и работа, чтобы к ней не прикипать.

Русский человек терпелив, когда его не обижают очень.

Клиенты у Верки щедрые. Что им деньги, когда завтра еще больше будет? После себя они столы почти нетронутыми оставляют. Закуски деликатесные, да и коньячок не наш, а больше западный, с печатями золотыми, в бутылках низких.

Простые клиенты. Бывало, натешившись в парилке на полках струганных, сплошь из медовой липы, пахучей, белотелой, кричат в дверь:

– Мужик, ломом подпоясанный! Тащи сюда пузырей шампанского!

Ну, принесет им, конечно, ледяного, фужерчики прихватит, а они гогочут, как гагары жирные:

– Лей не в нас, а в таз!

И давай девок пенной струей охлестывать.

А девки разойдутся и начнут свой стыд наружу выпрастывать. Ноги – к потолку. Гусаки толстобрюхие их пеной по женскому естеству хлещут. И – никакого зазору при постороннем человеке. Зовут:

– Мужик, попробуй кого-нибудь! У нас за все уплочено!

Или начнут коньяком девок мылить, говорят, чтобы гуще волосы росли.

Халатики махровые, полные горячего воздуха, Иван подаст – зелененькую отстегнут.

Так жил бы, горя не знал.

Метелкин дома говорит, что охранником при банке устроился. Жена на этот счет сомневается:

– Может, ты банк с рестораном путаешь? Смотри, после каждого дежурства от тебя дорогим вином попахивает. Да и пузо как на дрожжах растет. Затылок, как у бугая стал.

Иван отшучивается. Сует ей лохматую голову подмышки:

– Забодаю, забодаю!

– Будешь такой домой приходить, на самом деле рога вырастут. Вот тогда и бодайся, сколько влезет. Ищи себе постоянную работу. Зря, что ли, институты кончал?..

Жена права. Настоящая работа… А где она? После сорока лет кто на тебя поставит? Расплюевщина в России. Циничное время молодых, нагловато-азартных.

А Иван Захарович Метелкин и в карты-то, кроме «подкидного дурака», ни в какую игру не втянулся.

Чего искать? С Верой Павловной он, видать по всему, в приятельских отношениях. Она довольна, а Метелкин – еще больше. Деньги платит за каждый день, смотря по барышу. Чаевые бывают. По его запросам достаточно, жить можно.

Верка на него не покушается. Поняла, что Иван теперь человек семейный, на такие игры не соблазнишь. Ничего. Веркины клиенты – люди отвязные, вольные, при больших и скорых деньгах, без комплексов разных, как этот вот слюнтяй. Ничего! И на ее бабий век таких хватит, успевай поворачиваться…

20

Иван Захарович снова ударился в воспоминания своей богатой на случайные встречи жизни.

Когда-то и он не только гонял шары в карманах…

Почти все рабочие отпуска, и по молодости, и после, он любил проводить у себя на малой родине, в замечательных Бондарях, в селе своего детства.

Отпускное время у них с женой редко совпадало, вот и повелось так, что в отпуск он уезжал не к морю и пальмам, как бывало с женой, а в привычную обстановку обжитого места.

Сядет, бывало, Иван у раскрытого окна, а там ночь – опустится с неба, припадёт теплой грудью к остывающей земле и задышит в лицо забытыми запахами детства: парного молока, перемешанного с горьковатыми нотами полыни, лебеды и пыли.

А из-за горизонта тяжело наползают груженые дождями тучи.

Сырая духота предвещает хороший ливень. И сидит Иван долго без огня, всматривается туда, где, как огненные ящерицы, снуют молнии. Пока еще беззвучные, они, извиваясь, тут же испуганно прячутся за нагромождениями темно-сизых облаков. Земля просит вернуть ей выпитую за день влагу. Теперь, на исходе лета, природа как бы спохватилась и снова спешит одарить распростертое чрево животворящей грозой.

Август.

Август – время отпускников, людей солидных, много повидавших на своем нелегком жизненном пути.

Молодежь – она больше рвется отдыхать в горячей спешке, лишь только начинает пригревать солнце. Им хочется порезвиться на молодой травке, поплескаться в еще не успевшей как следует прогреться воде, подставляя бока и спины обжигающему ультрафиолету.

Нет, солидный человек не такой – ему подавай умеренное тепло уходящего лета, когда солнечные лучи до самого дна прогреют речную воду, играя светлыми бликами с рыбной мелочью.

Солидный человек хочет, блаженно жмурясь и разминая затекшие суставы, полежать, как на русской печке, на горячем песочке, вкусно похрумкать яблочком или, выплевывая в кулак косточки, всасывать прохладную сиреневую мякоть слив.

Время зрелости и умиротворенного отдыха – август.

Время вечерних гуляний, непременно с собеседником, ну а если очень повезет, то и с собеседницей. Сетовать на недальновидность политиков, на дороговизну жизни или порицать молодежь за сексуальную распущенность и половую свободу. Одним словом – брюзжать.

Само это милое брюзжание повторяется веками, маскируя тайную зависть.

Видно, так уж устроен человек, что с возрастом, забывая самые тяжкие грехи своей молодости, он укоряет юных только за то, что они молоды и желанны.

Видно, буйное жизнелюбие на фоне прихваченной увяданием зрелости кажется всегда непристойным.

Притупленные временем чувства пресны и безвкусны. Краски как будто выцвели, и все многоцветье вытесняется черно-белым, переходящим в серый.

Но весна жизни полна благоухающей радости и утренней свежести. И надо ли корить молодежь за стремление самообнажаться, открывая миру прелести здорового чувственного тела и легкой эротики?

Добрые, хорошие люди! Будем же снисходительны к неумеренному жизнелюбию и беззаботности. Молодость еще наплачется в старости, и потому ей простительно все, даже глупость…

Иван любит август. Любит легкую горечь уходящего лета.

Тихая грусть утраченного заставляет острее воспринимать настоящее и ценить его за мимолетность.

Август – пора зрелых плодов земли.

Ночами по одному, по два, глухо ударяясь о землю, тяжело падают с яблонь белые наливы. Тугие и круглые, они светятся из травы, как обнаженные женские колени, пробуждая смутные желания.

По ночам дереву невмочь, и оно спешит освободиться от груза, а освободившись, с облегчением вскидывает вверх ветви. Кажется, что дерево хочет улететь…

Сладостно погружать в прохладную мякоть зубы, обливаясь пенистым соком божьего дара.

Август – время отпуска Ивана Метелкина, добросовестного прораба монтажного участка, не строящего себе карьеру, но и не последнего человека в управлении.

Уже порваны все веревки, связывающие его конторой. Получены отпускные. Временно погашены долги, и еще остается малая толика на самоудовлетворение. Эти деньги – святые, краткосрочные билеты в рай, они должны, хотя бы на время, дать ощущение полной свободы и независимости.

Каждому необходимо иногда почувствовать себя человеком, а не унылой, загнанной лошадью.

В августе прохладны и прозрачны рассветы.

Мокрая от росы трава обещает погожие дни, когда, захватив купальные принадлежности и что-нибудь поесть-выпить, можно будет уединиться на отшибе, на бережке затерянной среди полей речки, еще не заплеванной и не загаженной.

Хорошо бездумно перелистывать какое-нибудь чтиво или просто так, закинув за голову руки, полежать на песочке, наблюдая причудливые очертания облаков, находя в них отдаленное сходство с обнаженными женскими телесами и спальными интимными принадлежностями.

В отрыве от догляда жены такие образы часто приходят в голову.

Что же может быть лучше свободы и одиночества?..

И вот Иван уже лежит-полёживает на тихом бережке Ломовиса, вдалеке от всяческих забот и волнений. Одуревшая от жары муха назойливо вьется возле его лица, не давая сосредоточиться.

Послеполуденное солнце, скатываясь с вершины дня, погружает окружающий мир в сладкую дрему, а эта настырная зараза все никак не успокоится, норовя залезть отпускнику непременно или в ухо, или в ноздрю.

Он уже порядком отбил себе ладони, пытаясь ее прихлопнуть, но тщетно – тугая заноза сидит в раскаленном воздухе, и нет никакой возможности ее оттуда вытащить.

Греясь, как кот на солнышке, Иван не спеша перелистывает прихваченный в местном книготорге индийский трактат о любви «Камасутра», «Ветка персика».

«Камасутра» эта дает истинное толкование великого человеческого чувства. Древние знали толк в таком деле и охотно делились опытом.

Ватьсьяна – автор нетленных трактатов – написал великолепный самоучитель для начинающих. Жалко, что в пору юности Метелкина и его школьных товарищей таких рекомендаций не существовало, и они вынуждены были до всего доходить сами, эмпирическим, так сказать, путем – путем проб и ошибок. Что поделаешь?

Теперь вот Метелкину приходится заново восполнять пробелы в его сельском образовании.

Для наглядности древнее пособие по сексу было богато проиллюстрировано. Вместе с откровенными рисунками помещены фотографии с настенных барельефов и фресок многочисленных храмов любви.

Изображения настолько живописны, что Ивану иногда приходится откладывать эту Священную Книгу, чтобы немного придти в себя и отдышаться.

Жизнь отпускника располагает к излишествам в еде и неумеренным возлияниям с бесчисленными родственниками и друзьями.

Вынужденное безделье и холостяцкое бытие сделали чувствительным индикатор на всякое внешнее воздействие такого рода, обострив безусловные рефлексы.

Стрелка «компаса» показывает только зенит.

Не имея купальных принадлежностей, Иван мучился комплексом неполноценности, загорая в своих семейных, сшитых из отходов швейного производства трусах.

Цветастые и яркие, они явно были рассчитаны на вкус аборигенов затерянной африканской сельвы. Фантастические цветы отдаленно напоминали огромные желтые подсолнухи на полотнах экспрессионистов и тем самым не раз привлекали насмешливые взгляды приезжих красавиц – студенток какого-то мединститута, нагрянувших для прохождения врачебной практики в местную райбольницу.

Студенток, поклонниц экспрессионизма, было много, а райбольница была маленькая и одна, поэтому они свободно проводили свою стажировку на зеленых берегах Ломовиса, рядом с тем местом, где обычно загорал Иван.

Девицы эти, как и положено молодым, были веселы и нагловаты.

Метелкин располагался поодаль от их шумного лежбища и с легкой завистью поглядывал на чужое беззаботное существование, на чужой праздник.

Студентки частенько приходили сюда с туго накачанным волейбольным мячом, от черно-белых шашечек которого рябило в глазах.

Исподтишка он с наслаждением разглядывал упругие и ладные изгибы молодых женских тел, стремительно летящих навстречу мячу. Смотрел, как при этом вскидываются их груди с маленькими розовыми сосками, которых еще не трогали детские губы. Вблизи соски были похожи на только что сорванные ягоды малины и сами просились в рот.

Будучи медиками, студентки, забыв условности, наиболее рациональным способом поглощали солнечную энергию, используя почти всю площадь своего тела. Они настолько привыкли к Ивану, что иногда просили подать им мяч, если он летел в его сторону, или принять участие в игре.

Ивану льстило такое внимание и в то же время раздражало. Он смущенно кидал им мяч и опять ложился на песок в гордом одиночестве.

Черт бы побрал эту швейную промышленность! Негде было достать приличные плавки: толкучки в райцентре тогда не было, а в магазинах, как известно, – голяк!

Студентки, будущие медики, известное дело, – без комплексов, и выставляли напоказ все свои прелести. Из-под ярких шнурочков, заменяющих им трусики, нет-нет да и выглянут пугливые черные мышки, выглянут и тут же быстро шмыгнут обратно.

Иногда, переодеваясь, девчата беспечно стягивали с ладных бедер узкие трусики, весело щебеча между собой, не обращая на Ивана ни малейшего внимания. И… тогда в нём погибал мужчина! С опущенной головой, расстрелянный террористками, он замертво валился с ног, как сломленный красный коммунар.

Еще бы!

Для этих молодых сучек Метелкин был не более чем банщик для гетер в римских термах. Ту-ту! Поезд ушел, отстукивая на стыках время. Как говорится, не откладывай пьянку на завтра, а занятия любовью на старость.

Ожидание легкого и острого, как шампанское, приключения постепенно исчезало. По Сеньке и шапка, а по Метелкину – колпак! Эти летучие создания, эти жгучие бабочки – не для него. Можно успокоиться.

Когда сегодня утром он направлялся на речку, проходя мимо больницы, видел их порхающую стайку возле совхозной машины.

Врачебную практику им, видимо, решили заменить полевыми занятиями. Иван злорадно усмехнулся – дергать за головки сорняки тоже надо уметь.

Поэтому вдали от женского сглаза, окруженный кустами краснотала и зарослями ржавого камыша, почувствовав волю, Метелкин блаженно растянулся в чем мать родила на горячем песочке, скинув ненавистные трусы, и всасывал сладкую мякоть прихваченных с собой слив.

Освобожденное от пут тело жадно впитывало в себя солнце и речную влагу, радуясь каждому прикосновению легкого ветерка или былинки.

Вот теперь Ивану стало понятно, почему только голый человек может быть по-настоящему свободен.

В Финляндии, отдыхая с женой, он видел памятник непокоренной Белой Гвардии: там, на высоком постаменте с мечом в руке стоял полностью обнаженный мужчина – аллегория Свободы.

Американское племя ирокезов вступало в бой всегда обнаженным, как в доказательство своего мужества и свободы.

Раскинув ноги и подставляя солнечным ладоням начинающее покрываться жирком пузо, Метелкин блаженствовал!

Листая Священную Книгу любви и вкушая «плоды персика», Иван улетал в далекое детство.

Впервые обнаженную женщину он увидел там, на пыльном чердаке старой больничной прачечной, где они с другом, тем самым Мишкой Спицыным, теперь заслуженным полковником, читали «Декамерона», блаженно покуривая махорку.

Женщины в прачечной не только стирали белье, но по субботам устраивали там баню.

Нагрев в огромном «титане» воду и накалив железную печку, они обливали ее кипятком, отчего прачечная сразу же превращалась в парилку. Затем, усевшись в круглые оцинкованные тазы с горячей водой или развалившись по лавкам, с уханьем и матерком поливали свои раскаленные плечи в спины.

Раздвинув ветхие потолочины, Иван с другом, затаив дыхание, смотрели вниз.

Сверху женщины казались им огромными белыми рыбами, которые то ныряли, то выныривали из стелющегося тумана.

Вид голой женщины еще не возбуждал, но уже притягивал их, и они каждую субботу, оставив занятия в школе, приходили сюда, цинично сплевывали под ноги, раздвигали горбатые потолочины и, как заядлые рыбаки, затягиваясь цигарками, ждали свою поклевку.

Женщины выплывали на середину прачечной из тумана, осторожно держа перед собой тазики с водой.

Медленные белые рыбы в речной воде.

Помывшись, белотелые купальщицы отдыхали, лежа на длинных лавках для белья.

В основном это были медсестры, работавшие здесь же в тихой районной больнице.

Догадливым и любознательным подросткам особенно нравилась одна новенькая прачка. Загорелая и сдобная, она напоминала пшеничную булочку, которую Иван однажды видел за стеклом на витрине, когда отец первый раз взял его в город.

Новенькую медсестру ребята звали на свой деревенский лад Пампушкой.

Обычно, весело напевая, она окатывала себя из большой алюминиевой кружки. Вода, лаская ее, стекала к ногам на темный цементный пол. Потом, помывшись и сладко потягиваясь, она долго лежала на лавке.

Пампушка нежно поглаживала свое тело, рассеянно массировала ладошками масляные бёдра и кудрявую светлую поросль внизу живота.

Ее груди с острыми девичьими сосками в это время так напрягались, что казалось, будто эти соски, как две тяжелые пули, вот-вот вопьются в потолок.

– Замуж тебе, девка, пора. Замуж, – назидательно говорили ей бабы. – В твое гнездо, да соловья бы…

Она только тихо посмеивалась и пошлепывала себя ладошками.

Лежа на спине, иногда красавица вскидывала вверх ноги и делала «велосипед» или «ножницы», разминая розовые бедра и икры.

Тогда деревенским, жадным до таких зрелищ подросткам во всей красе открывалась великая тайна природы. Открывалось невозможное, чего, несмотря на любознательность, они никак не могли постичь разумом.

Они были согласны караулить свою добычу сутками, не слезая с чердака, чтобы потом припасть глазами к женскому чуду – этому неиссякаемому роднику жизни.

Перехватывало дыхание и больно стучало в висках – в них медленно просыпался и рос мужчина. Хотелось быть могучим и сильным, великодушно-добрым, чтобы защитить это нежное, неотвратимо влекущее к себе и одновременно отталкивающее, нечто.

После они глубоко затягивались цигарками и долго-долго молчали.

Иван чувствовал, как тяжелели и наливались соком его мускулы, а сердцу, этому вечному пленнику, хотелось на волю из тесной грудной клетки.

Однажды подростки увидели здесь самое невероятное и самое прекрасное, что дает жизнь, чем все обязаны жизни, – любовное действо. Это было потрясением, от которого они потом никак не могли освободиться.

Было стыдно и сладко одновременно. Хотелось зажмуриться и отвернуться, но на это не хватало сил. Глаза смотрели и жадно сквозь потолочную расселину наслаждались неведомым.

В один из субботних дней Пампушка пришла купаться гораздо позже других. Она, осторожно переступая босыми ногами по цементному полу, еще не привыкнув к теплу и сырости и зябко ежась, поставила свой таз на лавку.

Бабы, беззлобно переругиваясь между собой, отдыхали в предбаннике.

Прачечная была пуста и жарко парила. Пампушка принесла еще один таз с водой и, усевшись прямо в него, болтала свесившимися ногами, сладко охая.

Но здесь надо остановиться и рассказать вот о чем: у старого культяпого Шибряя был сын, Мишка Глот, прозванный так с детства за свой зычный голос.

Мишка только что вернулся из армии. Красивый и статный, совсем не похожий на Шибряя, он был завидным женихом для местных невест.

Пользовался молодой Шибряй успехом не только у вчерашних выпускниц, но и у дам понадежнее – у выручалок, которыми Бондари в ту пору не бедствовали. То ли бабы были до этих дел жадные, то ли мужикам была водка больше по вкусу, но желающих порезвиться на стороне, особенно с молоденькими, всегда хватало. И они, самые охочие, вроде невзначай, жужжа, как мухи, кружили возле парня, обучая его самому древнему искусству – искусству любви и обольщения. Прилежный ученик схватывал столь высокие и необходимые науки, как говорится, сходу, налету.

Мишка Глот работал шофером в районной больнице, одновременно выполняя еще и всякие хозяйственные поручения. Что починить, подремонтировать – за Машкой дело не станет, Мишка всегда готов. Канализация забьется или водопровод прохудится – без молодого Шибряя никуда. Главврач с ним за эту грязную работу обычно расплачивался, к взаимному удовлетворению, спиртом.

На этот раз, используя безотказность парня, бабы, выходя из предбанника, решили подшутить и сказали Мишке, чтобы он починил в прачечной кран.

Об чем разговор!

Быстро сбегав в мастерскую за ключами, Мишка Глот, ничего не подозревая, шагнул в парилку, где Пампушка уже стояла спиной к двери и, широко расставив ноги, беспечно намыливала голову, низко нагнувшись над тазом.

Имея в таких делах опыт и сноровку, Мишка не шарахнулся обратно на улицу, а, положив инструмент, медленно, крадучись, подошел к купальщице.

Дружки на чердаке подсмотрели, как он, улыбаясь от восхищения, медленно одной рукой взял девушку за талию снизу, а другую положил на крепкие розовые ягодицы.

Купальщица резко вздрогнула и быстро обернулась. Мыльная пена, попавшая в глаза, мешала ей, и она стала руками протирать их. Узнав нахала, она уперлась руками ему в грудь, тяжело дыша и медленно откидываясь назад.

Жадно поймав губами ягоду соска, Мишка одной рукой придерживал девушку, а другая его рука скользнула под низ живота, отчего белое тело вдруг сразу обвисло и стало податливым, как после ножевого удара.

Прерывистое дыхание было глубоким и всхлипывающим. Мишка осторожно опустил девушку на лавку, опрокинув на пол таз с водой.

Пампушка тут же очнулась, как от глубокого обморока, и что-то невнятно забормотала.

От лица и шеи девушки, от тугих налитых сосков Мишкина голова стала медленно опускаться все ниже и ниже.

Сквозь томные всхлипы дозорные услышали быстрое «Не надо, не надо!» и уже хотели придти девушке на помощь, рискуя быть поколоченными, но в словах сквозило что-то такое, отчего им вдруг расхотелось покидать свое убежище.

Рука Пампушки запуталась в густой лохматой Мишкиной шевелюре, как будто поощряя его. Мишка совсем сполз в то место, где, по настоящему разумению, он никак не должен быть.

Тело девушки вдруг напряглось и затрепетало так, что Мишину голову стало швырять, как на ухабах, и вместо хриплого «не надо» им послышалось тягучее «еще, еще…» Произнесено это было с такой сладостью и страданием, которых подросткам никогда не приходилось слышать.

Сразу стало как-то неловко и стыдно, и они, не сговариваясь, отпрянули от расселины, прикрыв ее куском рубероида, лежащего тут же, под руками. Потом, оглушительно гремя железной лестницей, быстро скатились с чердака, нечаянно спугнув ласкающуюся парочку.

Мишкина взлохмаченная голова быстро показалась в окне, и вот уже он сам в рубашке и брюках с мокрыми пятнами догнал возбуждённых «доглядчиков» и как ни в чем не бывало предложил по сигаретке. Пальцы у него при этом немного дрожали.

Женился на Пампушке Мишка Глот или нет, Иван не помнил, но с той поры почему-то друзьям расхотелось подсматривать чужие тайны.

Видимо, так должно и быть – вместе с возрастом взрослели чувства, и ребята редко вспоминали свои мальчишеские, не совсем безобидные проделки, хотя знание того, что они видели, лично Ивану не раз помогало в разнообразных любовных ситуациях.

Теперь, листая «Камасутру» и блуждая в сладостных эмпиреях, Иван чутко улавливал космическую энергию, потому что все антенны чувств были направлены в небо, и его распирало от этой могучей энергии, отчего приходилось периодически лезть в холодную воду, чтобы часть этих неведомых сил ушла в речку. Стрелка компаса снова опускалась, и он успокаивался.

Пока отпускник читал и предавался легкомысленным воспоминаниям, ему все время казалось, что за ним подглядывают. Хотя место это было пустынным, располагалось в стороне от жилья, и вряд ли кто-нибудь мог сюда забрести.

Студентки были на полевых работах, а местным жителям здесь и вовсе делать нечего, тем более что купальный сезон кончился.

Как бы там ни было, ощущение чьих-то посторонних глаз не проходило.

Однажды Метелкину даже послышалось, как рядом обломилась ветка, и кто-то за спиной тихонько хихикнул.

В этих местах еще не до конца истребленная охотниками за шапками водилась ондатра, поэтому Иван перестал прислушиваться и продолжал загорать в голом виде, держа перед глазами столь занимательную книгу. Между чтением и купанием он дремал или предавался размышлениям, вольным и игривым.

Теплый ветерок, изредка пробегая по верхушкам кустарника, бегло пересчитывал узкие, уже загрубевшие листья и тут же, убедившись, что все на месте, успокаивался. Жара спадала, кузнечики, так оглушительно цвиркавшие в низкой пожухлой траве, смолкли, но резче стали вскрикивать белесые узкогрудые речные чайки.

Время от времени они, сложив дугообразные крылья, проваливались вниз, что-то цепляя длинными клювами в воде. То ли они промахивались, то ли были настолько прожорливы, что сразу же заглатывали добычу, но сколько бы Иван ни вглядывался, у них в клювах ничего не видел. Они просто касались воды и тут же с резким и злым криком взмывали вверх, как бы ругаясь за очередную промашку.

Надо было собираться домой, погода клонила к дождю, да и солнце уже не грело, хотя в воздухе еще стояла влажная духота. С юго-запада крадучись подползали тучи, предвещая вечернюю грозу.

Иван напоследок зашел в воду, разогнав брызнувших в разные стороны серебристых мальков. В начинающей темнеть воде они хорошо просматривались.

Несколько раз окунувшись с головой, отфыркиваясь, он вышел на берег и стал одеваться у самой кромки воды.

Пока Метелкин прыгал на одной ноге, пытаясь натянуть трусы, у него за плечом отчетливо послышались чье-то дыхание и короткий тихий смешок. Вздрогнув от неожиданности, Иван резко развернулся, но потерял равновесие и вместе с семейными в подсолнухах трусами опрокинулся в воду.

Матерясь, Метелкин прополоскал их, крепко выжал и растянул сушиться на тонких ветках кустарника. Потом поднялся выше по берегу и стал всматриваться в густые заросли, но никого не обнаружил.

Было тихо-тихо. Даже слабый ветерок, и тот не шуршал в камышах, копя силу для предстоящей грозы. Только падали и взлетали, падали и взлетали неугомонные серпокрылые чайки, вспахивая вечернюю воду.

Вдалеке паслось совхозное стадо, и оттуда раздавались неразборчивые крики верховых пастухов, сгонявших стадо на вечернюю дойку, и сухое щелканье кнута.

Не хотелось возвращаться в село в тесных и мокрых джинсах, и Метелкину ничего не оставалось, как ждать, пока его семейные трусы хоть немного пообсохнут.

Иван снова спустился к воде и пошел вдоль берега, пытаясь найти гнездо ондатры, он знал, что поблизости находится ее выводок, но следов зверька не обнаружил, а только спугнул какую-то большую белую птицу, которая, резко захохотав, низом, почти задевая воду, мигнула на прощание широким крылом и скрылась за поворотом.

Нет, он был один.

Вот уже и речка стала покрываться мелкой рябью, как голое зябкое тело мурашками. Пора собираться домой.

Пора.

Стряхнув мелких, как пыль, налипших мошек, Иван напялил еще сырые трусы, натянул джинсы, белую майку и стал подниматься наверх, упираясь в кручу босыми ногами.

Говорят, что через босые ноги стекает в землю статическое электричество, которое, накапливаясь в человеке, пожирает его жизненную энергию. Потому, находясь на природе, Метелкин всегда старался обходиться без обуви.

Вот и теперь, за две недели, пока он отдыхал в Бондарях, подошвы его ног уже задубели и стали жесткими.

Облака, все более и более сгущаясь, клубились, как дерущиеся псы. Кроме Господа Бога, разнять их было некому, и Метелкин прибавил шагу, чтобы не угодить под ливень, который обещал вот-вот быть.

Возле брошенного деревянного сарая Ивану в ступню попала какая-то колючка, и он уселся прямо на землю, чтобы вытянуть занозу. Пока он возился, темные лохматые тучи обложили село со всех сторон, облизываясь быстрыми красными языками и глухо урча.

Пастухов и стада уже не было видно, и Метелкин остался один на один с грозной ломовой силой природы. Потянуло близкой водой. По дороге запрыгали, гоняясь друг за другом, первые веселые капли.

Бежать Иван не мог, и ему пришлось тут же шмыгнуть в темный проем сарая, под двускатную тесовую крышу.

Как только он нырнул в пахучий, еще не успевший остыть, сумрак, тут же зацокали серебряные копытца – быстрее, быстрее, гуще, гуще, пока все не слилось в единый, сплошной гул.

В сарае стало совсем темно, только в проеме колыхалась белесая штора дождя.

Неожиданно, пританцовывая и ежась, вобрав голову в плечи, в проеме показалась гибкая девичья фигурка в прилипшей к телу светлой трикотажной кофточке с широкой открытой горловиной. Тонкий и мокрый трикотаж почти сполз с плеча.

Мини-юбку заменяла широкая – в ладонь – манжета, которая довольно плотно облегала ладные тугие бедра чуть ниже плотных небольших ягодиц. Такую одежду молодежь тогда почему-то называла «скифой».

Узкие длинные икры были немного забрызганы грязью. Видно, неожиданная гостья бежала уже по мокрой дороге, спасаясь от дождя.

Переступая с ноги на ногу и мотая головой в короткой стрижке, она пыталась ладонями согнать с себя воду. В светлом проеме окна, гибкая и ладная, девушка казалась серебристой лаской. Изящно и грациозно выгнув спину, она потянулась, приглаживая руками волосы. Ее гибкие движения так напоминали движения этого маленького стремительного хищного зверька, что Ивану почудилось – ее лицо медленно превращается в симпатичную хитрую мордочку с быстрыми бусинками глаз и шелковистой шерсткой.

Откуда она и зачем здесь? Ведь когда он, сидя на дороге, вынимал из пятки занозу, рядом никого не было, он был один в поле. Не могла же она материализоваться из воздуха и грозы?

Иван слышал прелестные деревенские рассказы о том, как ласки стерегут хозяйское добро, ухаживая за скотиной, и даже заплетают косы в гривах полюбившихся им лошадей.

Человек, хозяин дома, никогда не убивал этого красивого зверька и радовался, если видел его у себя во дворе. По словам стариков, убийство ласки всегда приносило несчастье.

В детстве один из ровесников Ивана на глазах у товарища рассёк ласку лопатой на части. Тогда Ивану было так жалко беззащитную зверюшку, что он ночью даже плакал об этом.

Потом он несколько раз видел ту ласку во сне – быструю и живую, брал ее на руки, и она нежно терлась о его щеку своим шелковистым мехом.

Его жестокий ровесник впоследствии спился и был зарублен той же лопатой. Совпадение ли это, как знать?..

Девушка, заметив в полутьме незнакомца, ничуть не удивилась, а только тихо хихикнула, обнажив свои белые сияющие зубки.

Боже мой! Да это тот же зверек, которого Иван так часто видел в своих детских снах!

Ему неудержимо захотелось взять это существо на руки, потереться щекой о его прохладное тельце, нежно провести ладонью по этой гибкой восхитительной спинке.

Закрыв глаза, он мотнул головой, пытаясь отогнать наваждение.

Не может быть того, чего быть не может! Всё это – результат больного воображения. Отсутствие женщины и многодневные, обильные застолья с добротным дымным самогоном, настоянным на разных пряностях, обострили его причудливую фантазию. Что за бред? Какие зверьки? Какие ласки? Этот сарай уже сто лет как пуст, и в нем давно выветрился всякий дух живности. Откуда здесь взяться девушке, да еще такой хорошей? Есть только вечер, гроза и ливень. И ничего больше. Вот он сейчас откроет глаза и никого не увидит.

Иван быстро посмотрел перед собой.

Он так и знал! Проем двери был пуст. Действительно – никого!

Но тут он услышал легкое дыхание и перевел взгляд в ту сторону. Так и есть! Вот она – перед ним, во всем своем женском обаянии. Изящная и ладная, заложив руки за спину, она прижалась к стене и, хитро посмеиваясь, смотрела на него.

Что за черт! Иван застенчиво шмыгнул носом. Не она ли весь нынешний день, купаясь рядом, подглядывала за ним? Но он обыскал весь берег, и вокруг никого не было, даже всякие следы отсутствовали. Он был один. Не могла же она, как русалка, все это время сидеть под водой?

Вспомнив о компасной стрелке, о непристойном виде, в котором находился целый день, Ивану стало действительно неловко. Он молчал, неуклюже переминаясь с ноги на ногу.

Заговорить с незнакомым человеком для него никогда не составляло особого труда. Коммуникабельность выручала Ивана в любых ситуациях, но здесь, в этом сарае, он совсем утратил дар речи. Предложить ей свою сухую майку? Бестактно. Заговорить о погоде? Пошло.

Молчание становилось критическим, и надо было что-то делать.

Шум дождя временно оборвался, и в наступившей тишине он слышал только свое учащенное дыхание, и ничего больше. Сердце колотилось, как перед прыжком через пропасть.

В углу, в старой истлевшей соломе, что-то зашуршало. Девушка-ласка, выдернув руки из-за спины, быстро повернула голову, насторожившись. Ивану даже показалось, что у нее зашевелились ушки, улавливая направление звука, и стали обнажаться острые коготки на пальцах.

Теперь прошуршало совсем рядом.

«Мыши!» – подумалось Метелкину. Почуяли хищницу и убираются из сарая.

Девушка вдруг, испуганно взвизгнув, стремительно, в один прыжок, бросилась к нему на шею, поджав под себя ноги.

От неожиданности Метелкин чуть было не опрокинулся навзничь. Хорошо еще, что за его спиной стоял толстый деревянный столб, поддерживающий стропила, и он прижался к нему.

– Мыши! Я боюсь мышей! – щекоча ресницами его ушную раковину, затараторила она.

Ничего себе – ласка!

Иван непроизвольно потерся щекой о ее волосы: они были влажные, и от них горько пахло полынью.

Ему стало душно и жарко так, что он почувствовал, как разрывается его грудная клетка. Перед глазами медленно поплыли фиолетовые круги. Иван окунулся губами в ямочку на плече возле шеи и услышал, как в артерии упругой струей пульсирует кровь в такт ударам молодого, здорового женского сердца.

Ему неудержимо захотелось выпить этот пульсирующий родник, высосать его до дна и, обессилив, упасть возле него или утонуть в нем. Что он делает?! Губы, не подчиняясь ему, впитывали в себя прохладу ее кожи. Она пахла дождем, грозой, и была бархатиста, как лист мать-мачехи на исподе.

Теребя губами мочку уха, она что-то торопливо говорила, но он не прислушивался, осыпая короткими поцелуями ее лицо, шею, плечи и руки…

Мокрый трикотаж, сползая с нее, освобождал сочную грудь с тугими, напряженными сосками. Не чувствуя стягивающей узды бюстгальтера, грудь встала на дыбы, как жеребенок, радуясь свободе и молодости.

Рука Ивана, забыв все приличия, начала блудливо шарить по бедрам девушки.

Под обвисшим платьем ничего не было. Нежные влажные складки – и все.

Пальцы, руководствуясь инстинктом и ничем больше, сладостно погружались в пленительную, горячую зыбкость ее тела. Медленно входя и снова выходя, они жили отдельно от Ивана, подчиняясь древнему первобытному ритму.

Девушка в темноте нашла его губы, разомкнув их быстрым лезвием языка. Во рту у него оказался маленький, размером с бусинку, немного сладковатый шарик, который, медленно тая, заполнил всю полость рта. Маслянистый, сытный и одурманивающий запах забил все поры.

Тихо оторвавшись от земли, Иван беззвучно поплыл в бесконечность черного космоса. Короткие вспышки солнц проносились мимо. Сердце остро замирало и щемило, как в самолете перед самой посадкой. Потерялось ощущение времени и пространства. Крыша сарая раздвинулась до самого зияющего небосвода.

Пушистый зверек змейкой обвился вокруг его тела, колеблясь, как пламя. Распаленное дыхание толчками вырывалось из темных глубин ее существа. Медленно, как по дереву, сползая к ногам, девушка засасывала Ивана в свою гибельную, головокружительную воронку.

Вот она уже встала перед ним на колени, прижавшись щекой к холодной пряжке ремня. Торопливо прошуршала застежка-молния на брюках, и он оказался в невыносимо сладостном капкане ее губ. Подчиняясь все тому же первобытному ритму, он нырял и выныривал, и снова нырял…

Затопив черный космос светом, большое ослепительное солнце взорвалось в его мозгу, освободив от пут телесную оболочку. Стало легко и просторно.

Метелкин никогда до сих пор не ощущал так остро всю радость земного бытия. Почему-то невыносимо хотелось есть, дурашливое счастье переполнило его, выплескиваясь наружу.

Он ошалело осмотрелся.

Проем окна потемнел. Было тихо, и он слышал, как с проводов, срываясь, падали тяжелые капли. Ливень давно ушел дальше, вылив на грешную землю небесную влагу. Никого вокруг.

Ласка, отпрянув от него, бесшумно растворилась в теплых испарениях ночи.

Покачиваясь и скользя босыми ногами в жидком черноземе, Иван, напрямик, через пахоту, опустив голову и бессмысленно ухмыляясь, побрел к жилью. А вдали, за горизонтом, беззвучно вспыхивали и тухли зарницы. Вспыхивали и тухли. Там кто-то невидимый и огромный пытался прикурить, зажигая отсыревшие спички.

21

– Ну, люди! – вскинулась Верка, заглядывая к Метелкину в сторожку. – Совки недоделанные! Охота тебе в этой богадельне за гроши сычовничатъ? Я тебе за неделю плачу больше, чем ты за месяц здесь соберешь. Пупком прирос, что ли?

Иван глуповато ухмыльнулся. Что ей ответить, вольной удачливой бабе? Ей руки золотой теленок лижет, лобастой головой играючи, копытцем звонкую монету вышибает. Прикормила она его, теленка этого, молочком волшебным с ладони отпаивала. Вот и вскипает на теленке шерстка блескучим кипеньем. Ничего, что молочко от коровки бешеной. Прибыльные люди научили, в розовое ушко нашептали, наворожили удачу ту.

Иван смотрит на Верку – зверь баба!

Вот она сидит, распахнув болотного цвета дубленку. Дубленка длиннополая. Поярковым гладко стриженым исподом по краям старается наружу вывернуться, похвастаться. Шерсть шелковистая, полированная, бриллиантом отсвечивает.

Дорогая шуба…

Иван не удержался и кончиками пальцев провел по исподу.

– Убери руки! Я девушка честная!

Ярко накрашенные губы ее маслянисты, но мелкие и тонкие бороздки на них не дают обмануться. Привянувшие губы, когда Вера Павловна говорит или улыбается, удивительно похожи на двух жирных гусениц, или нет, пиявочек, еще не успевших отпасть от кормящего их тела. Невкусно.

И Метелкин отводит глаза, больше любуясь ее шубой. Вот бы жене такую! Ох, и зацеловала бы она его тогда! А то все ругань да раздоры…

У Верки сегодня хорошее настроение. Она сидит широкая, добрая, похожая на кошелку со всякой всячиной. Просунешь руку, покопаешься, покопаешься, а там, на донышке, деньги грудкой лежат.

Верка действительно лезет за пазуху, куда-то далеко-далеко, и достает плотный узелок. Он у нее, как выпрыгнувший зайчонок на ладони: два аккуратных ушка топорщатся весело, бодро. От узелка пахнуло духами, теплом и мелким грешком.

Вот ведь неистребимая бабья привычка прятать деньги в носовой платок! Времена прошлой скудной жизни не проходят даром. Теперь денег много. Все в женский кошелек не спрячешь, а барсетки больше для мужиков шьют. Не в кармане же таскать такой кирпич?

Деньги – та самая материя, количество которой, несомненно, переходит в качество. Вот уже и Верка совсем другая! Ни хозяйской, ни дамской сумочки Метелкин у нее никогда не видел, наверное, натаскалась за свою жизнь сумок. Теперь отдыхать надо. Теперь деньги за нее все сделают.

Верка протягивает Ивану несколько бумажек:

– На, это тебе премиальные! Клиенты говорят: «Где ты такого поворотливого мужика нашла?» Хвалят тебя. Бери, бери деньги! Что язык за зубами держишь, это хорошо. У нас ведь всякое может быть…

О том, что в салоне Веры Павловны может быть всякое, Метелкин убедился сразу же, как только приступил к своим обязанностям.

Пока он протапливал и нагонял температуру в парилке до кондиции, в комнате отдыха в ожидании уже кучковались соловьи-разбойники.

– Смотри, мужик, если перегреешь, тебя задницей на раскаленные камни посадим, а не догреешь – в унитазе в собственном говне утопим, – пообещал один из них, вертлявый, как шнурок от ботинка, угодливо расставляя коробки со снедью на стол.

– Смотрю, смотрю! – пробурчал Иван про себя, зная, что «шестерка» – она и есть «шестерка». Карту не бьет, а масть поддержит.

Пока то да сё, пока Метелкин примерялся к терморегулятору, который умудрился поставить в парилке, чтобы умный автомат срабатывал на отключение при заданной температуре, наиболее подходящей для особо требовательных клиентов (изобретение не хитрое, но стоящее – все же не напрасно Иван учился на инженера), в комнате отдыха за массивной дубовой дверью стали слышаться характерные всхлипывания и стоны.

Что за черт?! Девок как будто не было, не будут же эти соловьи-разбойники заниматься друг с другом?

Метелкин опасливо приоткрывает дверь, вроде для доклада, что все, мол, о’кей, ребята! Моя задница готова отчитаться за работу. Пора запускать пробника – ту самую «шестерку», которая тузом прикидывалась.

А Ивану дружелюбно из-за двери кричат:

– Мужик, иди сюда! Не сквози в дверях! Прими сотку!

Наливает шестерка-хлопотунчик в фужер из одутловатой приземистой бутылки и протягивает Ивану.

В углу на весь экран домашнего кинотеатра – то, что женщины между ног носят…

Ах, мать-перемать! Что же это они вытворяют! Рядом школьницы угодливо на диванчике устроились, бесенята юные. А здесь похабень такая, что и вообразить трудно!

Отплевывается Иван. Стыдно!

«Шестерка» протягивает Метелкину бутерброд с икоркой, малюсенький такой, со спичкой в центре. На один прикус бутербродик. Пустота одна, а не закусь.

– Ты что, мужик, язык проглотил? Ни разу порнуху не смотрел, что ли? Дикой ты человек, мужик!

Девочки-бесенята подхихикивают:

– Дядя, а дядя, не засть экран! Там самое интересное начинается!

Взять бы трубку да позвонить в милицию, что здесь подпольный бордель и полный разврат несовершеннолетних.

Позвонил бы, да не поймут охранники порядка и Конституции. Посмеются или сдадут вместе с потрохами этим самым веселым ребятам. Вот тогда и будет самое интересное кино, но только не для Ивана Метелкина. Печенки отобьют, сволочи!

Выпил Иван фужер пойла заморского (наше забористее будет) и в каптерку свою подался от греха неминуемого.

Вера Павловна потом выговаривала: «Не твоего ума дело! Святоша нашелся! Сам-то вспомни, как под юбки девкам руки распускал. Молчи! Они похлещи нас с тобой – эти девки. В школьных сочинениях пишут о заветной мечте стать валютной проституткой, блядью, если по-нашему. Видишь, что в стране творится? Куй железо, не отходя от кассы! Коли ты такой умный, почему же такой бедный?»

Махнул Иван рукой. Пропади все пропадом! Деньги не пахнут!

Так с тех пор ничему удивляться не стал. Не его это дело! Пусть садомничают, если им это нравится. По телевизору тоже похабень в детское время показывают. Может, так надо. Может, указание такое сверху – молодежь обучать…

Вот и теперь выдала ему Верка премиальные и говорит: «За меня остаешься! Я в деревню уезжаю, а сегодня серьезные ребята у нас „стрелку“ назначили».

Ах, Вера Павловна, Вера Павловна! И ты перешла на это лихое словечко. Тебе-то зачем выговор уголовный?

Но молчит Иван. «Стрелку» так «стрелку». Хотя знает, что на этих «стрелках» сатана руки греет.

– Я в отлучке буду, – продолжает Верка, – а ты обслужи народ по высшему разряду. Твое дело телячье. Стой и мычи в лад, а то они тебе вместе с языком и всю голову отнимут. – Метелкин опасливо на нее посмотрел. – Ну, прям, шуток не понимаешь! Ты на всякий случай зажмурься, а уши соломой заткни. Чтобы не получилось, как в той песне: «Кому пожалуюсь, пойду?..»

«Хитрая ты баба, Верка! – думал про себя Иван. – Алиби для себя хочешь устроить? За все – стрелочник в ответе. Скажешь: „Отсутствовала, гражданин начальник. Ничего не ведаю, не знаю…“ Хитрая баба! Хорошо, если всё хорошо кончится. У нас ведь как – весь серьезный бизнес на крови стоит. Только вчера из полковника милиции Джанаева средь бела дня дуршлаг сделали. Калашников осечки не дает. Говорили – тоже „стрелка“ была. Игра такая. Прикуп взял, но донести не смог. На крови поскользнулся, как на льду. Большой человек был. А когда хоронили, он маленьким оказался, уместился на двух квадратных метрах. Два особняка в Талвисе и квартира в Москве осиротели, лишними оказались».

Может ему, Метелкину, отказаться от Верки? Работает себе сторожем, ну и пусть работает. На воротах стоит – вратарь значит. Деньги маленькие, но соразмерные. Честные…

– Да, – говорит опять Верка Ивану, – с твоим дежурством на сегодня в этой богадельне я договорилась. Тебя подменят. Так что – всю ночь свободный! Только девок не води! – хитро подмигнула Верка, прощаясь. – Да, забыла, – остановилась она в дверях. – Из кладовки бутылок пять-шесть шампанского полусухого в холодильник доставь на всякий случай. Ребята горячие, может, охолонуться захотят. Денег с них не бери, сколько бы они не выпили. За все уплачено. Оревуар!

Она кокетливо сделала Ивану Захаровичу ручкой, но в глазах ее Метелкин увидел тревожное напряжение.

– Презерватив! – буркнул Иван, почему-то переиначивая ассоциативное по звучанию слово, кажется, тоже французского происхождения.

Получилось, как ответный пароль. Одним словом – партизанщина! Подпольное общество белошвеек!

– Нелегалы, мать вашу так! – сплюнул под ноги Иван.

22

Верка не обманывала.

Пришли люди действительно серьезные. При галстуках.

«Вот ведь какое дело – не галстуки при них, а они – при галстуках!» – успокаивал раздражение Метелкин.

Пришли клиенты по виду все малопьющие. Таким девок не надо. Такие со своими женами по выходным только да по праздникам позволяют – не царское это дело с бабами возиться! По будням у таких работы через край: все продумать, все просчитать. Одним словом – госслужащие. У них и зарплата, и льготы всяческие Думой обозначены, чтобы взятки не брать. А уж если и брать, то в больших количествах, соразмерных зарплате и положению. А как же? В Думе тоже свои люди. Одного помета.

«И чего это Верка испугалась? – Метелкин услужливо закрыл за вошедшими дверь. – Им лавровые венички!»

В запасе у Веры Павловны были и такие – от геморроя.

Клиентам тем нужен бассейн с подогревом, парок влажноватый, чтобы гортани не обжечь, а то на утро доклады делать, интервью давать…

– Открой бильярдную!

– Что-что? – не понял Иван.

– Ну, эту… Как ее? Бардельерную! (так у Верки бильярдная комната называлась).

– А-а! Сию минуту!

Помнят гости, как называется это место. Знают. Значит, были здесь не раз, да Иван их не видел. Не положено. Знатных гостей Верка сама обслуживает. Теперь он тоже в доверие вошел, раз она ему гостей таких перепоручила.

Открыл Иван замысловатой резьбы дверь. Поставил на дубовый столик пару бутылок шампанского из холодильника.

Гости на бутылки даже и не взглянули. Кивают, мол, иди, занимайся своим делом. Когда будет надо – позовем.

А какие у Метелкина дела? В бассейне вода, как в Сочи – двадцать восемь градусов. Для влажного пара у Ивана Захаровича особое устройство есть: нажал ногой педаль, клапан сработал, и принимай туманчик рукотворный за милую душу. Из горки, выложенной красным гранитом, гейзер пофыркивает, на ромашках пар настоянный.

Бьет гейзер, облачко по парилке растекается. Лавровые венички на полках разложены. Все чин чином. Позаботился Метелкин. Все-таки больше люди!

Пошел Иван к себе в каптерку, прихватив в светлых пупырышках влаги бутылку темного стекла. Шампанское настоящее. Подделка здесь не проходит. Спишет Иван эту бутылку на сегодняшних госслужащих. Они не проговорятся. Тихие. Что ж ему теперь, когда свободен, и выпить нельзя? На «сухача», что ль, телевизор смотреть? Спать еще рано…

Шампанское доброе. Пузырьки, как ландышевый цвет в мае, с солнышком в прятки играют. По гортани пузырьки эти пробегут, щекоткой побалуют, а в голове чисто, следов не оставляют.

Думает Метелкин: «Что ж это я, как курсистка на первом свидании, ломаюсь? Выпью что-нибудь покрепче да посерьезнее, и – вся ночь свободная!»

Полез в погребок. Выхватил из картонной коробки, как солдат в обороне выхватывает гранату противотанковую, бутылку водки свойской – «Тамбовского волка». Этот не подведет. Внутри всегда сорок градусов вне зависимости от погоды. Обжечься не обожжешься, а согреешься.

Теперь вот хорошо. Теперь все в порядке! Похрустывает сухариками ржаными. Цветастая брюхатая амальгамная пачка ерошится под рукой. Хорошие сухарики. Подсоленные в меру. Рябиновый привкус водки не гасят, но усиливают. Любуется на себя Иван в стоящее тут же, на столике, зеркало.

Знает – пить вредно. Но ведь хорошо как! Уверенность в себе появляется. Вроде ты и не подлец вовсе. И время уже, как переметнувшийся лазутчик, на твоей стороне. И не прессует больше. И ты еще вполне ничего мужик – с семьей управляешься, товарищи тебя уважают… Деньги Веркины – вот они! Да какие же они Веркины? Они твои, Иван! Правда, Верка – тварь продажная! Курва базарная! Но она же тебя подхватила в трудную минуту. Смотри, как на казенных харчах разожрался!

Вглядывается Метелкин в зеркало: волосы от сытой жизни на голове закурчавились. На пуделя похож. Не волк ты вольный, а лизоблюд с хозяйского стола. Тьфу! На человеческих пороках жиреешь. На сатану молишься! Заветы юности предал…

Вдруг – звонок в дверь. Певучий такой звоночек. Ладный. Нажмешь кнопку – ровно тридцать секунд мелодия Грига звучит «Песня Сольвейг». Где только Верка отыскала такой сувенир? Гости рады бывают. Прислушиваются, головой тряхнут и в омут Веркин окунаются.

А потом все «Муркой» кончается. Самой популярной в наше время песней.

Над дверью бардельерии снова прозвучала мелодия великого норвежца.

Что такое? Вроде все дома, а чужим здесь делать нечего. Тихие клиенты в бильярдной шары гоняют. Хорошие клиенты. Хорошие гости. У таких скандалов и пьяных оргий не будет. Погоняют шары, да и разойдутся. Кого там еще черт принес?!

Налоговая полиция уже была. Отоварилась по необходимости. Лицензия у Веры Павловны в полном порядке. Заведение ее – это спортивно-оздоровительный комплекс, СОК называется. Комар носа не подточит. Льготы от налогов зарегистрированы по обществу инвалидов. Верка предусмотрительно получила бумагу, что она – инвалид детства, жертва родителей алкоголиков. Страдает пароксизмом. Так, кажется, у нее в бумагах написано. А может, и не так. Но бумага у нее точно есть. Иван Захарович бумагу сам видел. Показывала на всякий случай. Поэтому налоговики ее особенно не донимают. Придут иногда компанией: пожуют, попьют, попарятся-попотеют, конвертики возьмут – и до свиданья. До следующей встречи в новом году!

Иван идет открывать дверь – гость дорогой пожаловал! Рамазан! Хозяин гор! Гордость аула!

Иван делает во все лицо улыбку, от которой его самого передергивает, вроде зазывала балаганного. Или лабуха из цыганского ансамбля местного индпошива. Но что поделаешь? Клиент теперь для него с Веркой как отец родной, возвратившийся с боевых действий. Встречай с объятиями, а провожай со слезой в глазу. Наказ своей начальницы Иван чтит и помнит.

Маленькими шажками отступает назад:

– Проходите, проходите, пожалуйста! Мы так рады! Так рады!

– А-а! – вошедший снисходительно хлопает Метелкина по плечу, доставая из тугой барсетки стыдливо розовеющую сотенную бумажку, и двумя пальцами протягивает Ивану: – Держи! Русский собака – хороший собака! Ты и здесь вратарем работаешь? – узнал Рамазан Метелкина. – Семью кормить. Блядям деньги давать. Жена – дьявол, див! Дети – черти! Бери! – Горун поводил внушительным носом, почувствовав запах дорогих мужских духов, призрачно витающих в воздухе. Сдавлено прошептал: – Большие люди пришли?

– Пришли-пришли! – заскороговорил Иван внушительным шепотом, показывая руками, какие большие люди пришли, и все при галстуках.

Играет роль придурка.

Бараньи глаза хозяина гор тревожно покосились на дверь. Горун, сразу спустившись с поднебесных высот, стал примериваться к двери, никак не решаясь ее открыть. Под очевидной зависимостью от людей за дверью спина его костляво согнулась, и джигит стал на глазах уменьшаться в росте.

«Иди, иди, – злорадно думал Иван. „Умного – к умным, а дурака к табе“, – так говорил когда-то его начальник, посылая очередного разгильдяя-монтажника к прорабу Метелкину на участок. – И за русскую собаку ответишь!» – не унимался Иван, глядя вслед встревоженному гостю.

Там, за дверью, начиналось какое-то общее дело.

…Конечно, не забыл хвастливый джигит Рамазан той памятной ночи, когда стоял, пугливый и покорный, перед Иваном Метелкиным на корячках…

23

И вот теперь базарный человек, откормленный на русских просторах, Горун, по меткому определению Метелкина, нервно подергав внушительным носом, кротко постучал в дверь и, не ожидая ответа, нырнул туда, где «большие люди» то ли от безделья, а то ли от деловых перегрузок, вяло, судя по редким ударам кия, разминались за бильярдным столом.

«Мне бы их заботы!» – ухмыльнулся Иван и снова подался к себе продолжать начатое.

Много пить вредно – это факт.

А факт – не реклама, и шляпа – не панама. Поэтому Иван наливает себе махонькую дозу в хрустальный стаканчик-неваляшку, всего-то на один глоточек. Выпьет и снова похрустит солеными сухариками. Потом опять глоточек – и сухарики.

Куда спешить? Хо-po-шо! Лучше не бывает!

Но, как говорится, лес опасается не того, кто много дров рубит, а того, кто мало, да часто. Так можно и рощу вырубить.

Бутылка, хоть и долгоиграющая, а кончается. Да и Метелкин тоже уже хорош. Довольно ему!

Отодвинул Иван емкость в сторону, качнулась водка в ней на донышке. Значит, завтра натощак хватит. А теперь – все. А теперь баиньки. Пусть себе эти умники, – Иван посмотрел в сторону бильярдной, – шарики в штанах катают. В галстуках-удавках шеями крутят. Начальники! Раздели страну, сволочи! Как здоровкаться, так – без руки и слова. Кивнут головой, мол, пес ты поганый… – пьяно путалось у Метелкина в голове.

За стеной гудит котельная установка. Там ревмя ревет газовое пламя, упираясь в насадку из огнеупорного кирпича белого каления, аккумулирующего жар пламени.

Хорошая котельная. Чистая. В другое бы время Метелкину переходящее знамя дали, как передовику-рационализатору.

Иван, занимаясь котельной по совместительству, полностью ее автоматизировал. Вспомнил свое инженерное образование. Для знающего человека это дело нехитрое: вывел Метелкин наружу, на стену котельной, температурный датчик и подключил его к подающему в топку газ клапану. Если снаружи холодно, то в монометрическом термометре, в этом самом датчике температуры, давление падает, и тогда клапан начинает пропускать большую порцию газа. Снаружи потеплело – давление в баллончике датчика увеличивается, газа поступает меньше, и – все дела!

Гори-гори ясно, чтобы не погасло!

Верка только головой качает: «Ну, Ваня! Ну, колдун чертов!» – и от обиды женской чуть Ивану в глаза не впивается: ей бы мужика такого! Век бы Богу молилась. Так бы высоко голову носила – рукой не достать!

Только Метелкину она, как в бане лыжи.

И Верка все это понимает. Коньячком его с желтками перепелиными подпаивает, мужскую силу накачивает. А Иван, вместо рюмки, хлестанет стакан такого коктейля и вдребезги пьяным притворяется. Вроде как импотент он.

Потом, правда, на жене отыгрывается.

Верка злится, как змеюка, а жене – в радость…

Сидит вот теперь Иван на своем любимом диванчике и сам с собой объясняется. Мучает его, Метелкина, пролетарского происхождения совесть.

Что есть истина? Достаток ли в доме с необремененной нравственностью или укоризненные взгляды жены, когда приходишь домой, но совесть чиста, как слеза плохо накормленного ребенка?

Вот и решает подвыпивший Метелкин дилемму: лизоблюдством заниматься или бросить все эти дела и остаться в сторожах?

Если лизоблюдствовать с Веркой – два выхода: или жене изменить, или себя продолжать на прочность испытывать.

Если в сторожах остаться, то тогда только один выход: от безденежья курить бросать…

Посмотрел Иван на тлеющую ароматным дымком сигарету «Кэмел», он теперь от дешевой «Примы» вроде как отвык, и прижал пальцем окурок в розовой раковине пепельницы.

Только расслабился на диванчике, как вот он – Горун перед ним, как лис перед травой, когда мышкует. Золотая фикса его под усами желтым радостным цветом отливает. А сам Горун щерится, словно челюсти от зубной боли свело. Дергается как-то.

– Вано, – шипит сквозь сведенный рот, – иди, давай! Хозяин зовет! Самый большой человек будет…

Да плевать Ивану на всех этих больших людей с колокольни! Они, люди эти, тогда большие, когда ты маленький. А Метелкин теперь – никакой. И нигде! Это раньше он по бумагам казенным числился. Сам бумаги хитрые составлял. Чертежи чертил. Свою фамилию оставлял. Сам расписывался в ответственности. Определенное место занимал. Хоть небольшое место, но нужное…

– Да пошли они все на х!.. – Иван красноречиво показал рукой, куда должны были пойти эти люди.

Глаза у кавказца бильярдными шарами по темному лицу раскатились:

– Вано, твою маму, зачем пил много, не закусывал?! Иди! Парашок из твоя башка будет. Парашу хлебать заставят. «Харчо», скажут. И ты кушать будешь. На шашлык нанижут. Иди, Вано!

Встал Метелкин с облежанного, ленивого дивана. Сунул сухарик в зубы:

– Пошли!

Горун Ивана вперед пропускает. Вроде как боится первым в логово волчье заходить.

А Иван хорохорится. Мысли, как часы кремлевские тикают: «Падальщик ты, Горун, а не орел! Каркуша базарная! А я – Иван Метелкин. За моей спиной Россия! – Вспомнив про Россию, Иван горько вздохнул. – Какая Россия? Русь-Тройка? Оборваны поводья, и кони разбежались… Эх, мать твою, мать!»

Ивана шибануло в сторону, и он, выбив плечом дверь, очутился прямо перед светлые очи гостей, ища рукой опору на зеленом сукне бильярдного стола.

– Вызывали?

– Э, да ты, видать, уже напарился? И нас не подождал. Баня готова?

– А то нет! Всегда готова! – по-пионерски отсалютовал Иван. – Проверять изволите?!

– Нет, мы уже как-нибудь сами! – отвечают большие люди. Небожители. – А за работу досрочную иди, выпей!

– Н-нет! – мотнул головой Метелкин. – На службе – ни-ни! – пьяно дурачится.

– Ну, какая это служба? Услужение одно. А услужение требует покорности. Говорят «Выпей!», значит, пей! Все простится.

Иван оживленно посмотрел на маленький столик, где кучковались заманчивые бутылки с чем-то заморским: то ли с водой содовой, то ли еще с чем. Сами, видать, гости о себе позаботились. Вон и портфель рядом брюхатый морщинисто зевает. Кожа сафьяновая…

Ну а почему, по правде сказать, не выпить? Пей, Метелкин Иван Захарович! Что ты в жизни, кроме работы, видел? Пахоту проклятую! Бьешь-колотишь, пьешь-торопишь…

Выпить бы он выпил, да вроде хватит ему. К чему бы такие щедроты от этих волкодавов, которым такое человеческое качество, как благотворительность, что рыбе зонтик?

«Нет, пойду на боковую! Всю водку не перепьешь, и не стремись. Сдалось мне с вами, волками серыми, брататься?» – на минуту протрезвел Иван и завернул было на выход к двери.

– Не-ет! У нас так не полагается! – говорят большие люди. Скалятся. – Дают – бери, а бьют – беги! Тебя как зовут, мужик?

– Иван Захарович я. И честь имею!

Небожители развеселились:

– Вот если бы ты «бабки» имел, тогда – ничего. Мы бы тебя послушали. А честь – понятие не материальное. Но если ты говоришь, честь у тебя есть, сделай милость, окажи ее. А коли, оказать не можешь, то иди выпей с ним на брудершафт, – и показывают на увядшего кавказца, – он тоже когда-то честь имел!

Горун стоял у стены, поодаль от небожителей, и нервно подергивал большим пальцем правой руки темно-вишневые косточки четок, с которых траурно свешивалась из крученого шелка черная кисточка.

– Не-е! – говорит расхрабрившийся Метелкин. – С ним я пить не буду. Западло!

Слово «западло» сорвалось с губ Ивана само собой, неожиданно. Так в далекой юности Метелкина называлось недостойное, брезгливое действие.

– Я лучше с самим собой выпью и еще налью, – качнулся Иван и пошел прямиком к столику с бутылками.

За спиной смеются:

– Наливай, Иван Захарович, вон из той бутылки, со шляпой сомбреро. Текилу попробуй! Может, слышал? Ее с солью пьют. Там на столе пакетик с порошком есть. Его сначала лизни, а потом уж пей.

Никогда не приходилось пробовать Ивану текилу. Что тут поделаешь? До этого раза не предлагали. А за свои позволить себе такую роскошь он не мог. У цены зубов нет, а кусается.

– А! – махнул Метелкин рукой. – Что я кручусь, как блядь перед супружеской ночью?

Видел Иван по телевизору, как пьют эту кактусовую водку: соль, лимончик, вода содовая, бандиты рядом.

Вот и он наливает себе, картинно откинув пластиковую нашлепку-сомбреро с маленькой головки чудной ненашенской посудины, наливает прямо в певучий колокол объемистого фужера. Потом, тоже выхваляясь, как те бандиты на экране, впадинку между большим и указательным пальцами припорошил мелкой, как пудра, солью (что ж они, сволочи, и соль с собой носят?), отбросив все сомнения, лизнул, опрокинул в себя фужер, пососал лимонную дольку и провалился в небытие.

24

Проснулся Иван Захарович Метелкин в одном порыве, хорошо знакомом каждому, надравшемуся через край, человеку. Очнулся, словно вынырнул из бездны, – сразу и окончательно.

Похмельным синдромом Иван никогда не страдал, но сегодня у него с головой творилось такое, что хотелось, ухватившись за виски, снять этот чугунный колган-колокол с плеч.

«He голова, а седалище поносное!» – ржаво провернулось в мозгу. В пустыне Сахара влаги больше, чем у него во рту. Наждачный песок на языке. Провел по губам – рашпиль рашпилем.

«Так-так-так, – стучало в голове, – что же вчера было?» В чугунной коробке, где-то возле лба, снова провернулся коленчатый вал, вытаскивая из глубин памяти вчерашний вечер. Ничего! Провальная яма! В эту яму ухнула последняя надежда оправдать свое теперешнее состояние. С кем же он вчера так набрался, что в мозгу полное отключение, как в энергосистеме у Чубайса?

Фамилия Чубайс тут же вызвала у Метелкина такое же отвращение, как в жару глоток теплой водки.

Наверное, у перенасыщенного алкоголем организма при одной мысли о водке сработала защита, и Метелкина стошнило прямо на грудь.

Надо бы снять рубашку и прополоскать ее, но тело ему никак не подчинялось. Неимоверным усилием Иван поднял себя и, держась за стеночку, кое-как добрался до умывальника.

Сунув голову и уронив ее в широкую раковину, открыл кран холодной воды. Ледяная упругая струя ударила его железным прутом в затылок, отчего Иван болезненно застонал. Вода хлестала и хлестала по голове, лицу, затекала за воротник, бежала между лопаток. И только когда кожа на голове стала бесчувственной и онемела, он отключил воду.

Облегчение медленно проникало сквозь каждую пору на теле, возвращая его к жизни. Иван отерся висящим здесь же, над умывальником, полотенцем, снял рубаху и прополоскал ее в раковине, потом развесил на батарее отопления – ничего, высохнет.

От намокшего жесткого джинсового полотна рубахи сразу же пошел пар, наполняя каптерку Метелкина банным воздухом. Воздух был прогорклым и отдавал жестким перегаром.

Еле дотянувшись до форточки, Иван открыл ее, впустив в комнату сладостную, с утреннего морозца, свежесть. Дышать стало легче, но голове это мало помогло.

О том, чтобы вышибить клин клином, то есть глотнуть водки, не могло быть и речи. Может, Иван и ошибался на этот счет, но сейчас он крепил в груди уверенность, что до конца жизни ни в какую не прикоснется к губительному стакану. Как говорится, не пей вина, не будет слез. Вот и у него, Ивана, на душе слякотно, тревожно, вроде убил кого или зарезал ножом тупым…

Понятие «зарезал» ощутимо подействовало на психику, и Метелкин стал боязливо озираться по сторонам, боясь обнаружить расчлененный труп.

Порожняя бутылка на столе и всего один стакан красноречиво говорили: пил он долго и в одиночку, что за ним наблюдалось лишь в исключительных случаях. Пьяницей он не был и выпивку любил только в компаниях.

«Во, бля, так и алкоголиком стать можно, – простонал Иван, упираясь взглядом в мужскую сумочку-барсетку черной тесненной кожи, сыто пузатеющую на столе. – А эта чья будет? – он покрутил барсетку в руках, помял, рассуждая о качестве кожи. – Нет, в Турции такую не выделывают. Может, только в Арабских Эмиратах?.. А не вскрыть ли брюшную полость этой красавице?»

Опрометчиво поступил Иван Захарович. Опрометчиво.

Он потянул отливающий золотом «бегунок» на застежке «молния», едва сознавая, каким образом качество кожи соотносится с внутренним содержанием.

Только застежка распахнулась, на пол, как стайка синиц из мешка, вылетел ворох зеленых бумажек. «Мать твою, мать! Это же доллары!»

У неопохмеленного Метелкина закружилась голова.

Ругая себя за неловкость, он, ползая на коленях, стал собирать цветные дензнаки, ценнее которых богатые люди в теперешней России не хотят знать ничего.

«Да сколько же их тут?» – Иван чужих денег никогда не считал, и теперь считать не хочет. Что толку, если они чужие?!

Водворяя этих заморских птичек снова в кожаный мешок, Метелкин увидел пластиковую карточку водительского удостоверения, на имя Рафаила Моисеевича Когана, хотя с фотографии красовался Рамазан, Горун этот.

Иван застонал, как от зубной боли, сразу вспомнив вчерашний день, и как он прислуживал «большим людям» – депутатам или чиновникам из городской администрации, черт их знает. Такие люди все на одно лицо. Вспомнил, что он сам был далеко не сдержан в употреблении спиртных напитков.

Еще Ивану припомнился сон вчерашний.

Чудной какой-то сон, странный. Не приведи господи, если он в руку будет! Вроде лежит Иван в темном гробу, в черной провальной яме, а сверху, из темноты, вспышки какие-то, наподобие молний, но молнии шаровые эти долго не гаснут, и голос оттуда, грозный такой голос, говорит кому-то:

– Может, и этого давай замочим за компанию? Он только притворяется, что в отключке. Видишь, глаза у него, как шары бильярдные, под веками бегают! Замочить надо!

– Его не трожь! – раздался другой голос. – Нам довесок этот – как тебе третья нога. Он с амстердамского порошка сразу в осадок выпал. Там все чисто сделано. Предохранительные вставки в сети, видишь, перегорели. Умысел налицо. Корыстные цели. Ты кошель вахабита нашего оставь здесь, положи на стол рядышком. Мужик, он и есть, ломом подпоясанный. Таких денег никогда не видел. Возьмет. Не трожь мужика! – долдонил тот же голос. – Возьмет деньги обязательно! И наследит. Пальчики у него, как грабли. И дактилоскопии не надо, все и так видать. Туши фонарь. Пошли!

Голоса пропали.

Опять стало невыносимо тихо и черно, и горько оттого, что Иван, живой человек, по недоразумению в гробу лежит, из которого никак не выбраться, и безобразное чудище, грязное и липкое, перепончатыми лапками, как медными пятаками, придавило его измученные глаза.

Снова обрыв памяти. Снова яма, канава эта, бесконечная во времени и пространстве.

Наверное, так выглядит смерть…

Жутким холодом повеяло на Ивана от окна этого проклятого. Сон-то в руку оказался! Он действительно наследил – ведь трогал, мял и распоясывал кошель этот, где долларов – как страниц в Библии!

«Опять неувязочка! – схватился за голову Метелкин. – Почему правоверный мусульманин Рамазан ибн Абдулла в иудеи записался? Может, потомок хазар? Говорят, хазары тоже евреями были. Что могло заставить гордого джигита изменить вере своей? Не будет же человек с фамилией Коган Корану молиться, Мухаммеда за библейского пророка почитать? Наверное, фамилия эта – как индульгенция. Да и кто же у нас еврея в терроризме ваххабитском будет подозревать?» – наконец дошло до Ивана Захаровича, у которого в голове все гудели и гудели телеграфные столбы. Мочи нет.

Иван спешно, на всякий случай, протер рукавом мокрой рубахи матовую в пупырышках кожу барсетки. Потом вспомнил, что лапал эти проклятые доллары, собирая с пола, и совсем упал духом. Это сколько же времени потребуется, чтобы протереть каждую бумажку!

Метелкин подхватил комок промасленной обтирочной ветоши, решив, что после нее не только отпечатков пальцев не будет, но даже всех этих бородатых президентов на зеленых листах с вождями революции спутать можно…

За этим занятием его и застала чем-то встревоженная хозяйка заведения для взрослых, Вера Павловна, собственной персоной, спешно воротившаяся из родных мест.

– Иван, ты что? Сдурел спьяну?! Зачем валюту портишь? Это сколько же у тебя зелени этой?

Похмельная тревога еще не сошла с Метелкина. От неожиданного появления Верки он испугано дернулся, как от электрического тока, и деньги снова веером посыпались на пол из-под промасленных протирочных концов.

– Что с тобой, Иван Захарович? – Верка почему-то впервые назвала Метелкина по имени-отчеству. Зауважала, что ли, видя такое обилие денежных эквивалентов деревянному нашенскому рублю? Много. Действительно много, по любому – по черному или банковскому курсу…

– Верка, – выдавил хрипло Иван из пересохшего за ночь горла, – денег-то сколько у кавказца этого! В милицию бы сообщить надо, чтобы лишнего разговору не было. Криминалом здесь пахнет! А, Верка? – то ли спросил, то ли сказал утвердительно растерявшийся от неожиданных проблем Метелкин.

От волнения и похмельной жути он назвал свою благодетельницу, тоже впервые, расхожим именем Верка, вместо уважительного – Вера Павловна.

– О чем толкуешь, дурак! Какая милиция? Там пахан на пахане сидит и паханом погоняет. Милиция… Это же как зараза. Прикоснись только – чесотку подхватишь! Двух рук недостанет задницу чесать. Говори, что случилось?

А что ей скажет Иван? Ничего Иван сказать не может. Показывает виновато глазами на ощенившуюся долларами и сразу похудевшую зевластую суку – барсетку орла горного, удачно промышлявшего на русском базаре. Вон денег сколько!

Верка повертела в руках пластиковую карточку водительского удостоверения этого орла, что-то соображая. И по мере того как к ней приходило понимание ситуации, в глазах ее вырастал ужас.

Ивану, мельком заглянувшему в глаза своей начальницы, стало еще хуже.

– Ты про что, Верка? – уже догадываясь, но не представляя всего происшедшего ночью, дотронулся Метелкин до округлого, сразу же опустившегося Веркиного плеча.

«А все-таки красивая она баба!» – не к месту подумалось ему.

Глаза у Веры Павловны расширились, накладные ресницы стали похожи на черные крылья махаона, пьющего из голубого цветка нектар. От прихлынувшей крови лицо Верки раскраснелось, дыханье стало учащенным, как в любовной схватке.

Минуту она просидела так, молчаливая и отрешенная. Потом вдруг, сорвавшись со стула, швырнула на стол тонкие велюровые перчатки, которые комкала в руках, резким движением скинула прямо под ноги мех роскошной шубы и, коротко крикнув Метелкину «Пошли!», направилась в бильярдную.

Иван, оглядываясь на оставленные без присмотра зеленые американские «эквиваленты», потянулся за ней.

В бильярдной комнате все было чин чином: опрятно, чисто, вроде вчера здесь никого и не было. Может, Ивану все это толковище только приснилось? Даже слоновой кости шары, и те лежат на зеленом сукне в привычном треугольном порядке.

Верка распахнула дверь в сауну, по привычке щелкнув выключателем, но свет не зажегся. В потемках белой костью высвечивали пустые полки. Здесь тоже – ничего и никого. Осталось только проверить помещение бассейна.

Набухшая от постоянной влаги дверь трудно открывалась, и на этот раз Ивану пришлось плечом помогать встревоженной женщине.

Тяжелый банный дух сырым махровым полотенцем прошелся по искаженному, как от зубной боли, лицу Метелкина. Не вышедший до конца вчерашний хмель откликнулся эхом в затылке.

Иван машинально отмахнул от себя ладонью застоявшиеся испарения.

Над черной, как деготь, водой, в глубине обширного пространства, то ли от тонированных стекол на окнах, то ли от еще не разошедшегося как следует утра, было сумеречно и тихо. Так тихо, что слышались мерные удары капель, сочащихся сквозь дренажный клапан.

«Надо бы уплотнитель на золотнике заменить», – снова не к месту профессионально озаботился Метелкин.

Разве об этом ему надо было думать, когда там, в дальнем конце бассейна, в воде пузырилось нечто необъяснимое, словно полузатопленный плавательный матрац, из которого не до конца выпустили воздух, покачивался на черной глади?

Предмет был белым, как спальная простыня.

Иван, опередив свою спутницу, поспешил туда с намерением выловить этот странный предмет: «Бревно, что ли, там какое?»

Он потянулся было к камину за кочережкой, чтобы ей потом зацепить плавающую штуковину, но тут страшная догадка гвоздем прошила его мозг.

Верка стояла в дверном проеме, крича оглушенному Ивану, чтобы он открыл фрамуги на окнах, нужно, мол, проветрить помещение, да свету прибавить, здесь ни черта не видно!

Но Метелкин уже ничего не слышал, тупо уставившись на голое человеческое тело. Из воды торчал только стриженый затылок и часть спины чуть пониже плеч.

«Вот он, сон вчерашний! Не подвел! На мокрое дело пошли мужики прошлой ночью. Это же Горун плавает! Его череп бугристый. Точно, он! Какой же телефон милиции? Ноль один, ноль два, а может, ноль три, – возбужденно перебирал Иван в застопоренном мозгу прыгающие цифры. – Во влип! Теперь и меня допрашивать будут – чего, да как? Скажут: „Ты что, из корыстных побуждений Рафаила Моисеевича замочил? Или антисемитом состоишь? А теперь овцой прикидываешься? А ну-ка, ну-ка! Откуда у тебя американских денег столько? К вышке подлеца!..“ Ну что они в милиции дураки, что ли?» – успокаивал себя Иван. Он расскажет все, как было: пил с мужиками высокого чина, скапустился рано. А когда протрезвел, увидел на столе сумочку-барсетку этого… как его?.. Распустил молнию. А там доллары. Теперь вот Горун этот, ну, Рафаил, по паспорту… по водительскому удостоверению то есть, в бассейне плавает.

Метелкин, как увидел в тихой черной воде утопленника, так отключился: сразу стал наивней мужика деревенского, хоть и образование высшее.

Иван Захарович, Иван Захарович, ну кто в наших органах к тебе в понятие войдет? Убийство налицо? Налицо! Вот он, труп свежий еще. Свежее некуда. Кошель с американской валютой у тебя? У тебя! Пальчики-то, пальчики-то не до конца стер. Соляркой, говоришь, нечаянно замочил? Кого провести хочешь? Ты человека замочил, ублюдок, а не баксы эти! Из корыстных побуждений совершил умышленное убийство. Ты – инженер?! А, инженер… Проводок высоковольтный в бассейн сунул, значит, соображал, что делал. Сам, что ль, провод туда упал? А будешь вертеться и уходить от ответственности, мы тебе жопу отобьем. Это уж точно! Подписывай протокол, дело закрывать надо. А как ты думал? За досрочное раскрытие тяжкого преступления – премия полагается. Бери бумагу! Чистосердечное признание скащивает вину. Может, тебя к высшей мере и не приговорят. Расстрел у нас все равно пока в моратории. Доживай как-нибудь в тюрьме, зато почки отбитыми не будут, здоровеньким умрешь, зачем тебе с отбитыми внутренностями в тюряге гнить? Мы тебя отсюда все равно не выпустим. Бери ручку, подписывай! Мужики большие, говоришь, были… Ну, мужики-то большие, да ты маленький, с ноготок теперь. Подписывай – и все дела!

Такой разговор потом у Ивана Захаровича прокрутился в голове, когда он остыл и немного пришел в себя. Что черт не сделает, когда Бог уснет? Ай-яй-яй! Ай-яй-яй!..

25

Смерть гостя в бассейне наступила от удара электрическим током. Вода сработала лучше конденсатора. Иван Захарович Метелкин понял это сразу, когда увидел опрокинутую в бассейн настольную лампу.

С умом сделана работа. Таким током можно и быка завалить. Понятно теперь, почему в сборке предохранительные вставки погорели.

Как оказалась лампа в бассейне, кто теперь скажет? Нет свидетелей. Вон он, Иван Захарович Метелкин, один здесь. Он в электричестве соображает. Позарился на чужое, вот и покусился на гражданина неизвестной территории. Какие такие вчерашние гости? Покажи их! Не знаешь? А-а! Первый раз видел? А они тебя угощать кинулись? Понятно-понятно. Все так говорят…

Иван, как сел на край бассейна, так и остался сидеть под ярмом случившегося. Верка тут еще подзуживает. Плачет:

– Иван, – говорит, – как же ты на деньги позарился? На такое пошел? Человека убил. Он хоть и не наш, а человек все-таки! Что делать будем, Иван?

Метелкин хоть был и не в себе, но так посмотрел на нее, что она тут же поперхнулась:

– Я – щас! Я – щас, Ваня! – и кинулась в дверь.

Через минуту принесла осаженному страшной нелепицей Ивану, расплескивая через край, стакан водки.

Но пить Иван не стал. Он взял из Веркиных рук стакан и, машинально повертев его в руках, бросил в черную воду.

Стакан оказался из дутого пластика, он на мгновение скрылся под водой, затем выскочил пробкой и закачался, как поплавок во время поклевки. Тут же закачалось в судорожном заломе смерти, уже покрытое синевой мокрое тело.

Привела Ивана в чувство все та же Верка. Властным, не терпящим возражений голосом она приказала Ивану Захаровичу закрыть на все запоры входную дверь, вывесив снаружи табличку: «Спортивно-оздоровительный комплекс закрыт по техническим причинам».

Метелкин, вынырнув из черных вод отчаяния, как тот пластик с водкой, пошел запирать двери.

Конечно, это было самое разумное решение до принятия других мер, о которых Иван Захарович и не догадывался.

Он еще верил в справедливость милицейских органов, в дотошное изучение происшествия со смертельным исходом следователем, ну, наконец, и в справедливость суда, считая наш суд самым гуманным.

Электролампа еще не орудие убийства, он, что ли, ее в бассейн сунул? Может, подсветку какую вчерашние гости хотели в бассейне устроить. В бассейне пол мокрый. Вот и поскользнулся Горун и упал с проводом в воду.

С током шутки плохи. Поэтому необходимо заявить в милицию о происшествии. Пусть разберутся. Виновных найдут. Пусть ему выговор по несоблюдению техники безопасности вкатают. Пусть. Не надо где попало провода разбрасывать, лампы разные включать. Не надо… В сырых помещениях даже верхний свет, и тот должен в прозрачный колпак одеваться. И-ех!

Успокоившись, Иван снова вернулся в бассейн: надо с Веркой обозначить свои действия перед следствием и милицией, чтобы потом расхождений в показаниях не было.

Но в помещении бассейна, кроме тихо покачивающегося трупа, он никого не обнаружил.

Обшарив весь комплекс, Иван нашел Веру Павловну в подсобном помещении, сидящей на ящике из-под тары с мобильником в руке. Увидев Ивана, она тут же спрятала телефон в карман жакета.

– В милицию звонила? – с облегчением выдохнул Иван.

– В трест по очистке города! – сухо, по-деловому, ответила, на чем-то сосредоточившись, Вера Павловна.

Иван так и не понял: шутит ли она, как всегда цинично, в своей манере, или издевается над ним. И это его взбесило.

– Чего ты несешь? Какой трест по очистке? Звони властям!

– Не бабахай! Я и звоню властям! Кому же еще? Иди к себе в каптерку и не о чем не думай!

Ничего себе – «ни о чем не думай»!

Иван посмотрел на Верку: «Ах ты, ведьмина дочь!», – плюнул и обречено побрел туда, где поутру он так неуютно проснулся.

26

Протирать ветошью валюту, эти проклятые доллары, было теперь бессмысленно – похоже на умышленное уничтожение следов преступления. И зачем он только к ним прикасался?! «Нечистые доллары. Нечистые…» – скажет следователь. И начнет дознавать: какую роль играл И. З. Метелкин в преступном сообществе.

Иван отодвинул от себя кожаный «лопатник» с дензнаками, скрестил на столе руки и положил на них тяжелую от похмелья и беды лохматую голову. Так обычно делают больные собаки, моргая отекшими глазами в пустоту.

Ни желаний, ни мыслей у Ивана Захаровича не было. Вернее, все это было, но в хаотическом первобытном состоянии, и построить из этих мыслей и желаний логическую цепь он уже не мог. Оборвались и потерялись причинно-следственные связи, как в порванной киноленте.

Из этой безнадеги Ивана вывел знакомый булькающий звук наливаемого стакана.

– Давай выпьем, Ваня! – с ироническим ударением на «Ваня», Вера Павловна протянула Метелкину высокий стакан из тонкого стекла, в котором высвечивалось что-то наподобие крепко заваренного чая. Рядом стояла распузатившаяся бутылка темно-зеленого дымчатого сплава с потеками по выпуклой поверхности.

Не пожадничала Верка и на этот раз, коньяк-то французской выделки и стоимости неимоверной. В таких бутылках содержимое должно быть действительно настоящим.

Иван, не отрывая с ладоней головы, посмотрел Верке в глаза. Верка держала на изготовке свой, тоже высокий, стакан.

– Как пить? Милиция же должна приехать…

– Ничего, Ваня, давай выпьем на удачу! А это, – она указала взглядом на барсетку, – убери! Не гони на себя волну. Баксы твои. И ничьи больше. Плата за страх должна окупаться.

Но Иван только безнадежно махнул рукой.

После телефонного разговора Вера Павловна преобразилась, повеселела. В глазах снова появились желтые волчьи огоньки.

«А, была не была! – вскинул голову Иван. – Верка тоже за все, что случилось здесь, в ответе!»

Стакан тяжелил руку.

– Давай!

– За союз и свободу! – Верка положила теплую ладонь Ивану на плечо.

Вкус дорогого коньяка и его действие оказались самыми благоприятными. На Метелкина нахлынула какая-то бесшабашная отчаянность: «Ну, замочили здесь при разборке одного, завтра другого замочат в другом месте. Время такое. Нынешняя власть, захомутовавшая Россию, тоже в парадных туфлях по мокрому ходит. Молодец Верка! Бой-баба! Если бы не жена дома с подозрениями, лучшей любовницы не сыскать».

Первая похмельная порция – самая вожделенная. Большинство выпивох уже с вечера алкают в мыслях ту утреннюю, самую заветную после провальной ночи (а если еще и халявную, то совсем во благость) рюмку. Наслаждение от сентиментальной волны первого глотка неописуемо. Кто испробовал это, тот знает…

Вот и Метелкину стало хорошо. Он был теперь по гроб жизни обязан Верке за участливое отношение к его беде. Ивану стало нестерпимо жаль Горуна, который плавал ничком в бассейне рядом, за стеной, покачиваясь на черной воде. «Бог ему навстречу! – думал Метелкин. – Какой ни есть, а ведь тоже человек. „Он, поди, тоже цигарку курил. Он, поди, тоже по бабам ходил“», – пришли Ивану в похмельную голову откуда-то взявшиеся строчки. Наверное, из далекой студенческой жизни.

– Верка, – Иван со слезами на глазах посмотрел на свою благодетельницу, – не бросай меня, Верка! Свидетелем иди, если что. Ты же знаешь, что я чист, Верка! Не я это… Не я!

– Не паникуй! – отмахнулась Вера Павловна. – Давай, выпей еще, полегчает. Заладил: «Если что, если что». «Если что» – не будет. Язык только держи за зубами, а то тебе тоже вместе с языком и голову отхватят. Не благости!

«Кто голову отхватит? За что?..» – не понял намека простодушный Метелкин. Но додумывать ему было уже некогда: в дверь постучали.

– Звонок же есть! – потерял бдительность Иван, кинувшись туда, на стук.

Но Верка, отстранив ретивого, пошла открывать гостям сама.

– Санитаров вызывали? – задевая плечами притолоку, ввалились два здоровенных мужика в белых халатах, но почему-то в черных вязаных из грубой шерсти масках. Из-под больничных халатов выглядывал лягушечьей расцветки камуфляж.

Метелкин ошалело смотрел на вошедших. Но для Верки «Санитаров вызывали?» было чем-то вроде пароля.

– Вызывали! Конечно, вызывали! – сказала она и повела мужиков прямо в помещение бассейна, туда, где в судорожном заломе плавало молчаливое тело.

У одного «санитара» за пояс был заткнут небольшой разделочный топорик с вызывающим тревогу хищно изогнутым лезвием. Другой подмышкой держал скатанный в трубку мешок из тканого стекловолокна. В таких упаковочных мешках рыночные «челноки» обычно держат всевозможные товары.

Вскоре за дверью, куда вошли «санитары», стали раздаваться характерные звуки рубщиков мяса.

«Пойду, посмотрю, – шатнулся Иван, выбираясь из-за стола, – чего это они там хряпают?»

А мужики «хряпали» прямо на широком гостевом столе покойника, разделывая его на части.

Верки рядом не было. У стола на кафельном полу уже пузатился тот мешок из упаковочной ткани, а на столе, по всей его плоскости, пузырилось кровавое месиво.

У Метелкина от ужаса увиденного зашевелились на голове волосы. Мгновенно отрезвев, он шарахнулся обратно к себе, приткнув поплотнее дверь, чтобы не слышать чавкающих ударов.

– Верка! Куда же она, сука, пропала? Впутала меня. Подвела под монастырь. Жил бы спокойно. Нет, подвернулась, тварь, в недобрый час. До милиции бы надо дело довести. Тех «небожителей» за мозолистые задницы взять. Это они убили человека. Их судить надо! – Иван обреченно сел опять за свой стол, поймав ладонями сразу упавшую голову. – Что теперь будет? Что будет?..

Но помешать тому, что творилось за стеной, он уже не мог.

27

Вытирая о полу халата мокрые кисти рук, перед отрешенным Иваном вырос все в той же черной маске один из «санитаров».

– Иди, принимай работу, мужик! Все упаковано чики-чики.

Метелкина тут же вырвало прямо под ноги «санитару».

– Э-э, какой ты брезгливый стал! Прямо как баба беременная! – опустил «санитар» еще мокрую ладонь Ивану на плечо. – Ничего, привыкнешь. Это в первый раз боязно. А потом – убил-зарезал, зарезал-убил. У всех так. Подожди, набьешь еще руку!

– Да не резал я никого! – кинулся Иван с кулаками на веселого амбала.

Но тот даже не пошатнулся. Здоров бугай.

– Не психуй, мужик! Все там будем! Иди, раскочегаривай свой котел. Мы этого малого сейчас, как комбрига Лазо, в топке сожжем. Хоть какая-то от него польза будет. Сухой, хорошо гореть будет! – цинично сплюнул под ноги амбал.

По всему было видно, что санитаров этих откомандировала сюда могучая и волосатая рука. Верка только предупредила по телефону – и все. Теперь дело сделано.

Справедливо полагая, что у этого мужика, Ивана то есть, и без напоминания язык отвалится при одной только мысли рассказать о произошедшем кому-либо, «санитары» вели себя здесь по-хозяйски, не опасливо, но в масках. Ведь дело, которое они делали, тоже не на каждый день. Что ни говори, а статья Уголовного Кодекса и про них написана.

Хотя Метелкин на вчерашние «дрожки» уже хорошо накинул, сознание его при всей бесовщине происходящего оставалось трезвым, взведенным и настороженным. Чуть тронь – и защемит душу, как пугливую мышь в мышеловке.

– Мужик, – опять говорит вбитому в пол Метелкину тот самый амбал, – не торчи, иди раздувай пламя, а то я и тебя на фарш порубаю!

У Ивана от напряжения так сжались челюсти, что, казалось, начали крошиться зубы.

– Пошли! – обреченно выдавил он.

– Болт! – кричит амбал другому, который все еще возился там, у бассейна, вытирая от крови стол. – Не тяни резину! Чего меньжуешься? Волоки Сергея Лазо в котельную!

Понимая абсолютную безысходность своего положения, Метелкин делал все, что ему приказывали «санитары», да и сам он, боясь себе признаться, хотел побыстрее стереть огнем весь кошмар сегодняшнего действа.

Казалось, сгорит в адском пламени котла то, что вчера еще было человеком (а сгорит – это точно, и пепел мощная тяга вынесет в трубу), и весь сатанизм сегодняшнего дня тоже улетучится вместе с памятью о нем.

Так думалось…

Конструкция котла была устроена таким образом, что попасть в топку можно только с тыльной стороны, через взрывной клапан. Чтобы его вскрыть, надо погасить горелки, снизить температуру в топке. А для этого требуется немалое время.

– Ну, давай, гаси тогда! Чего сопли жуешь? – выслушав Метелкина, прорычал другой «санитар», шмякнув под ноги отяжелевший мешок со страшной поклажей. В мешке сыро хлюпнуло, отчего у Ивана под ложечкой юркнула проворная мышь, которую тут же вынесло из желудка вместе с клочковатой струей.

Метелкина опять рвало долго и мучительно, и он, сотрясаясь в судорогах, выскребывал из себя вместе с блевотиной всю ту мерзость, которая уже стала проникать в его поры после встречи с Верой Павловной, с той Веркой, из далекой и полузабытой юности.

Думать не думал и в помыслах не держал, да вот роковой случай и Веркина «незабывчивость» схлестнули их, до этого такие разные, пути-дороги.

– Давай, мужик, не дури! Дело делай! – встряхнул Ивана за плечи один из «мясников», служителей дьявола.

Что удивительно, после рвоты голова у Ивана стала чистой и ясной.

Вначале он поворотом ручки пробкового крана отрубил доступ газа в горелки. В котельной сразу стало тихо и гулко.

Для верности Метелкин заглянул в смотровое окошко. Там, в глубине топки, только ало тлела аккумулирующая насадка из горки огнеупорного кирпича, вобрав в себя весь жар пламени.

Судя по накалу огнеупорной горки, топка будет остывать часы и часы. А то, что собирались делать заплечных дел мастера, надо было делать быстро и без оглядки. По-другому быть не должно. Иван только теперь почувствовал это. «Господи, что же со мной произошло? Как оказался я участником сатанинской мессы? Дурак я. Дурак…»

Но есть – что есть. Жизнь – не кино, и назад ее не перекрутишь.

Стоящий посреди котельной полный ужаса мешок огруз, осел и стал похож на страшную бугристую жабу, которая вот-вот прыгнет и проглотит Метелкина со всеми его страхами, подкатив липким языком, как мошку.

Иван даже опасливо обошел это чудовище, дотягиваясь до ватника, который висел за мешком на винтовом штоке запорной арматуры. Но из-за того, что петелька ватника попала в резьбовой срез, снять его сразу не удалось, и тогда стоящий рядом «санитар» сдернул спецовку со штока, оборвав вешалку, и швырнул ватник в лицо незадачливому Ивану.

Тот безропотно подхватил стеганку, встряхнул ее и стал надевать на себя, но только необычно – задом наперед.

– Застегни на спине! – неожиданно резко сказал Метелкин этому верзиле, и тот стал выполнять команду Ивана столь усердно, что одна из пуговиц, звякнув о кафель, покатилась по полу.

Теперь грудь у Метелкина была надежно защищена от огнедышащей топки. Намочив из крана полотенце, он замотал им свое лицо, оставив прорезь для глаз, затем сунул руки в банные войлочные рукавицы, которые на случай всегда находились в карманах его рабочей куртки.

Упаковавшись таким образом, Иван шагнул туда, за котел, где располагался взрывной клапан, предохраняющий агрегат от разрушения при взрыве газо-воздушной смеси в топке.

Клапан представлял собой металлическую рамку с мембраной из рыхлого асбестового полотна, который при хлопке рвался, высвобождая излишнее давление взрыва.

Сними стальную рамку, и вот она – топка с ячеистой горкой насадки из огнеупорного шамотного кирпича. Самое пекло, где можно в течение часа превратить быка в горстку серого пепла.

«Освенцим, твою мать!» – ругался Метелкин, разымая болтовое соединение рамки на топке котла. От асбестового полотнища исходил такой жар, что полотенце, которым Иван замотал лицо, задымилось.

Рамка крепилась по углам на четырех болтах, два из которых ему с большим трудом, но все-таки удалось снять. Пар от полотенца застилал глаза, стало невыносимо дышать. Обжигало гортань. Метелкин, не выдержав напряжения, кинулся к спасительному крану с холодной водой.

«Санитары», стоящие поодаль, оказались ребятами сообразительными. Резиновый шланг для полива пола был уже наготове, и мощная струя ледяной воды чуть не сбила Ивана с ног. Набухший ватник в одно мгновение обвис, стал пудовым. Иван с трудом поднял руку, чтобы снять полотенце с лица.

Теперь дышать стало совсем хорошо. Невыносимо захотелось курить. Метелкин показал характерным жестом курильщика, что ему нужна сигарета. «Санитар», тот, что был со шлангом, выключил воду и, прикурив, пару раз затянулся сам, потом сунул дымящийся «бычок» в губы Метелкину.

Сигарета была душистой и сладковатой на вкус, по телу прошло томительное блаженство.

Что нужно человеку? Вот она, одна затяжка табака – и ты уже живой, готовый к делу.

Иван, глядя на огрузший мешок, пожалел Горуна, которому уже никогда не суждено сделать ни одной затяжки, такой вожделенной и пахучей. С тоской посмотрев на окурок, что быстро кончился, щелчком откинул его от себя, и, снова обмотавшись сырым полотенцем, уверенно шагнул за котел.

Два других болта ему дались легче, и он рывком, без труда снял рамку. Из образовавшегося проема жгучий жар чуть не сбил Ивана с ног, но дело было уже сделано. Теперь вся работа – у так называемых «санитаров».

Метелкин отошел в сторону, всем своим видом показывая, мол, теперь ваша очередь, ребята!

«Санитары», переглянувшись, подхватили с двух концов осевший грузный мешок, подтащили к адову проему и, качнув пару раз, закинули в преисподнюю. Оставшись в одном камуфляже, туда же, в сатанинское пламя, швырнули и свои больничные халаты.

Из проема котла, из самого жерла, сразу же повалил, пластаясь по котельной, тяжелый, смердящий, тошнотворный дым.

Иван быстро поставил на место взрывной клапан и накинул гайки. Зловоние прекратилось. Всё.

Метелкин размотал с лица обвисшее полотенце, не расстегивая, через голову стянул ватник и брезгливо бросил его под ноги.

Дальнейшее он делал уже спокойнее: разжег запальник, сунул его в смотровое оконце топки и на всю мощь открыл газовую задвижку.

Пламя, ударившись в кирпичную шамотную горку, пружинистой реактивной струей зарокотало, загудело, запело поминальную песню, то ли по мусульманскому закону, то ли по иудейскому обычаю. Религиозную принадлежность сгорающего в пламени никто не знал…

Иван видел, как в ячеистой кирпичной кладке, в огненном вихре что-то завозилось, заголосило, и Метелкин, испугавшись увиденного, отпрянул от окошка. Да, теперь уже все! Окончательно! Весь кошмар сегодняшнего дня остался там, в газовом огне топки.

Иван Захарович долго мыл руки в умывальнике, намыливал их снова и снова, смывая тугой струей желтую прогорклую пену – мыло было хозяйственным, с повышенной концентрацией щелочи, и вскоре ладони его стали белыми и скользкими, какие бывают у прачек и посудомоек.

Побрезговав полотенцем, Иван выпустил из-под брюк рубашку и тщательно вытер жесткой джинсовой тканью руки.

Амбец! Метелки направился в свою служебную комнату, не оборачиваясь и не обращая внимания на «санитаров» в армейском камуфляже, только что отправивших в адово вертище то, что еще вчера считалось человеком.

Наверное, забыл человек тот в базарном азарте себя и заповедь Божью.

«И аз воздам!» – говорится в Писании…

28

Иван Захарович Метелкин, волею случая став соучастником преступления, сидел за столом, на своем обычном месте, уперев спаренные кулаки в подбородок. Глаза смотрели в окно. В ночь. В пустоту.

За черными делами время пролетело быстро, зачеркнув еще один день в его судьбе. Боевики, как мысленно называл «санитаров» Иван, ангелы смерти, присланные сюда «большими мужиками», теми же вчерашними «небожителями», сделали все профессионально, по-сатанински. Не дозовешься, не докричишься. Конец всему.

– Плати за работу, человек!

Метелкин, не поднимая на голос головы, отмахнул на край стола барсетку – злополучный кожаный кошель того, кто сейчас становился золой в газовом пламени котла.

– Ну, смотри! – почему-то угрюмо произнес один, пряча себе под камуфляж пузанчик с проклятыми долларами и документами.

«А документы зачем?» – хотел было сказать Иван, да вовремя опомнился. Таким ребятам обычно вопросов не задают.

В два захода прямо из горла они опорожнили стоящую на столе бутылку элитного коньяка, чуть-чуть похрустели сухариками и, не прощаясь, направились к выходу. Правда, один, крутанув головой, повторил предупреждающе:

– Ну, смо-три!

Сработала защелка, дверь пружинисто дернулась, и вот уже за окном мягко заурчала заведенная машина. По стеклу пробежали световые сполохи и сгинули.

Вот теперь по-настоящему – все!

Глаза Ивана Захаровича всасывали черноту ночи, и эта чернота пропитывала самые закоулки души.

От ужаса содеянного сердце Метелкина, зажатое в клещах тоски, казалось, замерло и не хотело толкать кровь, продлевая бестолковую жизнь в бестолковое, отчаянное время.

«Если нет бога, то все дозволено», – вспомнилась Ивану мрачная фраза из школьного сочинения по Достоевскому. Давно это было. Так давно, что само слово «Бог» писалось с прописной буквы, показывая незначительность сущности. Но теперь другое время, и «Бог» пишется с заглавной буквы, а Зверь рыскает повсюду, и все дозволено.

Распласталась жизнь Ивана Метелкина, развалилась надвое, и не будет ему покоя до скончания века. А за стеной, там, в глубине топки, упругое пламя уже ворошило пепел, выдувая его в трубу.

Из ничего, из пустоты, из закоулка пространства вдруг возникла, материализовалась Верка – кошмар всей его оставшейся жизни. Казалось, хуже этого уже никогда не будет. Да не дано человеку ничего разуметь наперед.

– Вань, что ты? Что ты, Ваня? – всхлипнула Вера Павловна, наклоняясь и придавливая Метелкина мягкой грудью.

– Да пошла ты на х…! – грязно выругался Иван и, отмахнувшись от нее в дверях, вышел вон.

29

На улице было морозно и тихо, как бывает в раннем апреле, и мороз этот не холодил, а, казалось, подогревал ночь, уже чувствуя свое бессилие.

За рекой багряная, огромная, ни на что не похожая луна медленно вставала над пригородным лесом, и тлеющий свет ее придавал ночи оттенок крепко заваренного чая, и, как рафинад, таял в ней дворец братьев Евсеевых.

Таинственно и льдисто высвечивала мертвая вода канала, на берегу которого в парковой зоне высился дворец, сотню лет назад построенный внуками моршанского крепостного, и во дворе было все спокойно.

И в спортивно-оздоровительном комплексе, залицензированном в соответствующем комитете при городской Администрации на имя Веры Павловны Плешаковой, тоже было все спокойно.

Только ровно и напряженно гудели газовые горелки. По всем корпусам санаторных строений тихо разливалось умиротворяющее тепло.

Парковая зона жила своей жизнью.

А там, за оградой парка, за темной пропастью канала, рвалось, ревело и клокотало русское половодье. Черная вода, прорвавшись сквозь открытые затворы плотины, осела, опустив еще не растаявший ледяной панцирь, и теперь шла по основному руслу реки, унося за собой выплывающую из-за леса луну. Она то ныряла, то выныривала в протоке большой красноперой рыбиной, метала и никак не могла выметать до конца желтые зерна икры.

Природа смывала всю нечисть мира, освобождая его для нового пришествия весны. Но, казалось, время остановилось, и весна споткнулась о высокий берег и отпрянула туда, к пригородному лесу.

Когда луна поднялась достаточно высоко и стала похожа на бьющий среди звездной россыпи песчинок неистощимый родник света, из обращенного к парку высокого круглого слухового окна дома Евсеевых бесшумно, как тень от облака, соскользнула птица-филин – крылатая метафора ночи. Мягкие, как опахала, крылья ее, не задев ни одной веточки на дереве под окном, опираясь о пустоту воздуха, вынесли хищницу на открытое пространство.

Инстинкт позвал ее из глухоты захламленного чердака на простор, на вольную волю. Апрельское движение соков ощутила и она, томимая этим движением.

И вот уже странное лохматое навершие на электрическом столбе, освещающем парковую зону, закрутило головой-локатором во все стороны, еще не зная, что предпринять.

А в это время внизу, из промозглого подвала, сирого и мерзкого подполья, мягким плюшевым комочком прошмыгнул в пожухлую траву сбежавший прошлым летом из домашнего благополучия ручной хомячок.

Там, в своей позапрошлой жизни, где было тепло и сухо, он был веселой забавой маленькой девочки, и часто, наигравшись, засыпал в ее ласковых и мягких ладонях, и ему было хорошо. Но любопытство сгубило его счастливую жизнь.

Слишком много соблазнов в открытом окне, и он скатился туда, наслаждаясь солнцем и волей. Но дожди и холодное дыхание осени выстудили и обезобразили его живое пространство. Долго метался он в поисках девочки, пока не оказался в темном подвале санаторного дома, где по сравнению с улицей было не так зябко. Свернувшись в пушистый узелок, он благополучно проспал суровую зиму, пока беспокойные весенние соки не вернули его к жизни, разбудив непреодолимое чувство голода.

И вот теперь голод гнал юркую плюшевую игрушку на запах пищи. Запах, нестерпимый и сладостный, исходил от мусорного бака, заваленного всяческими отбросами с кухни. Быстрее туда, в головокружительное блаженство насыщения!

Голод гнал зверька, и с каждым движением он, этот голод, становился все нестерпимее и острее. Вот сейчас, совсем скоро, прекратятся болезненные конвульсии пустого желудка.

Приманчивая пища рядом, только успеть схватить, укусить, насытиться…

Но этот зверек, подвижный, как ртуть, и стремительный, как желание, ошибся. Что-то чужое, зловещее накрыло его с головой, сотни раскаленных игл вонзились в его тело, раздирая внутренности.

Биолокатор ночной хищницы точно указал на цель, и пара взмахов крыльев решила все.

Тяжело, как бы нехотя, оторвавшись от земли, удачливая птица направилась обратно к слуховому окну, в свое привычное гнездовье, но то ли добыча была неподходящей, то ли птица была не голодна, она на лету выронила из когтистых лап израненную жертву и, сделав прощальный круг, скрылась в густой старой ели, подальше от слепящего ее лунного света.

Проходящий мимо человек испугано отшатнулся, когда сверху, из поднебесья, визжа и кувыркаясь, что-то живое упало ему прямо под ноги и, мерцая в лунном свете золотом шелковистого меха, скрылось в траве, прихваченной морозцем.

Чудом спасшийся хомячок, дрожа от боли и страха, нырнул снова в свое огороженное пространство, в сырость и плесень.

Но смерть уже жила в нем.

А человек, остановившись, долго смотрел в небо, но там, кроме редких звезд, ничего не увидел и, вздохнув, полез в карман за куревом.

Иван Захарович Метелкин долго кружил по парковой зоне, и только теперь пришел в себя от дневных кошмаров.

Луна, зацепившаяся за остроугольный излом крыши, теперь была похожа на щекастую рожу клоуна, густо размалеванную белилами, и Ивану стало жутко от этого мертвого, застывшего в страшной и безжизненной гримасе, обнаженного лика.

Застывший свет проникал в каждую пору, выворачивая Метелкина наизнанку перед невозмутимой природой. Высота и глубина слились в холодном и мертвом поцелуе, касаясь своим ледяным дыханием плачущего Метелкина. И жизнь, и он сам были теперь похожи на сломанное дерево под равнодушным небом.

Что-то неотвратимое и грозное поселилось в нем, высасывая его мозг и волю.

Свет, глубокий, как морская вода, заливал застывшие в судороге деревья, и трудно было поверить, что под их холодной и, казалось бы, неживой кожей уже начинал бродить весенний сок, и скоро, совсем скоро, от томительного напряжения лопнут, взорвутся жизнью на этих ветвях почки, и соловьиная песня поселится в них, чтобы проходящий мимо человек, вспоминая свою молодость, вздохнул и сказал: «Ах, соловьи!»

А в стороне, на фоне бледнеющих от лунного света звезд, стелился по небу дым из высокой черной трубы.

Над парковой зоной еще чернела и смрадно курилась свеча дьяволу…

Эпилог

Иван Метелкин перед милицией теперь стал не просто робеть, а по-настоящему паниковать, да так, что завидев стража порядка, старался обойти его стороной.

Никаких дел иметь с представителями, как ему казалось, грозного и карательного органа, который, случись что, вряд ли его, Метелкина, защитит, он никак не хотел. Какой ему резон от этих людей в скучной и мешковатой форме, невзрачной, как сама его жизнь?

Синие галифе и такой же синий и тесный, как броня, мундир, окантованный красным шнуром, яркая, как срезанный арбуз, фуражка – все это ушло в коммунистическое прошлое, жестокое и прекрасное, как сама Иванова молодость.

Серый цвет, цвет праха и пыли, пришедший на смену синему с красным, не мог убедить Метелкина в объективности и безобидности милицейских намерений. Иван хоть и не попадал к ним в объятия, тесные, как гробовой приют, но со времен давних помнил, что там могут пришить подошвы к любой обуви, а если потребуется, то пришьют и к голой стопе. Была бы необходимость, за дратвой дело не станет.

Однако случай встретиться с данными органами Метелкину все-таки неожиданно представился, после тихого застолья у его друга, такого же обывателя, как и он сам.

И, надо заметить, причина, нет, не для знакомства с милицией, а для хорошей выпивки, была самая уважительная – его товарищ уходил на пенсию.

Работа на вредном производстве мелкодисперсных красителей преждевременно освободила его от унизительного труда без заработанной платы и представила счастливую возможность получать ежемесячно (невиданное дело!) свои гарантированные, хоть и небольшие, но деньги.

Иван Захарович Метелкин страшно завидовал товарищу: вот уж повезло так повезло человеку! Пятьдесят лет – и он уже на пенсии! Ничего, что зубов во рту, как у младенца, и вместо волос на голове – одуванчик белый, но зато какое блаженство быть хозяином своего времени!

А времени у Метелкина всегда не хватало: вечная зачумленная круговерть и бестолковщина монтажных площадок, где Иван числился сначала слесарем, потом мастером, потом, наконец, прорабом.

Прораб на монтаже хоть и начальник, но нередко вкалывает и за бригадира, когда тот находится в загуле, и за нормировщика, и за кладовщика, иначе на такой работе не удержишься.

Так и кружиться бы ему еще лет десять-пятнадцать, если бы не перемены.

А перемены в России всегда к худшему.

Монтажное дело сразу как-то стало ненужным. На рабочих площадках уже не было слышно того зычного и упругого русского мата, говорившего о здоровье нации и творческом подъеме. Сразу стало грустно и скучно. На работу ходили больше по привычке, чем по нужде. В бухгалтерии денег все равно не было, да и за работу никто не спрашивал.

Начальство сразу забыло о своем высоком предназначении и, оглядываясь на центр, занялось растаскиванием по своим норам социалистической собственности в особо крупных размерах, не стесняясь ни своей совести, ни карательных органов, которые, по стороннему наблюдению Метелкина, никак не желали вникать в суть открытого обворовывания народа.

Может, им, то есть этим самым органам, установка сверху дана такая – не трогать своих, да и чужих не задевать? Молоти свою копну для навара! А народ он и есть народ – ему сколько не дай, он или пропьет, или потеряет. Не привык народ к достатку, что тут поделаешь?

Кремлевские стены высоки, за ними ничего не слышно. Горько стало Ивану Захаровичу, плюнул он на свое родимое производство и подался на вольные заработки – на случайные, на шабашные. Приходилось делать всякое. А куда деваться? Жить-то надо!

Так вот Иван и крутился с темна и до темна. После парковой зоны с деньгами полегче стало. Шабашит Иван. Руки у него от плеч растут, да и глаз, как ватерпас. Богатеям особняки помогает возводить. Новая буржуазия хоть и прижимистая, но за работу платит вовремя и не бартером, а рублями – дешевыми, да настоящими.

Бьется Иван Захарович, колотится, семью кормит.

А вот другу повезло. Тот без семьи живет. Как устроился на химкомбинат, так жена, после двух-трех месяцев его работы, сразу почему-то ушла, хотя этот самый Иванов друг спиртного в рот почти не брал, деньги всегда носил домой, а от женщин стыдливо отводил глаза. И вот живет он теперь вольным холостяком: ни перед кем не отчитывается и никому не должен. А Иван все крутится и крутится, все крутится и крутится! Все горб гнет. Жене вечно не хватает денег: то шуба износилась, то зубная паста кончилась. Правда, вторая дочь – умница, в институте красный диплом норовит получить, но для этого теперь ума мало, деньги профессорам тоже нужнее чести…

Вот и пропустил Иван на этом грустном мальчишнике, может, немного лишнего, завидуя предстоящей свободе своего товарища, заодно и радуясь за него.

Запозднился Иван у друга, загулялся. Домой идти не хочется. Откинулся на спинку стула, кайф ловит. На столе закуска хоть и не богатая, но питательная: колбаса вареная, селедочка в рассоле, картошка уже нынешнего урожая, сало. Какая же выпивка без сала! Ну и лучок, конечно, кольцами на тарелке разбросан, и бутылочка еще не вся опорожнена. Водичка минеральная пузырьками прыскает.

И хорошо так Ивану – век бы сидел, не двигался.

Но, как говорится, хорош гость, который вовремя уходит. Вот и ему пора уже двигать восвояси. Наломался за день, да и водочка подействовала – в сон манит, расслабляет.

Расцеловались они с другом, и Ивана подхватила промозглая русская осень, неряшливая и грязная: то ветер с дождем, то дождь с ветром.

Нехорошая осень.

Наверное, никогда матушка-Россия от грязи не отвыкнет – засеют газоны травой, а к осени уже перемесили: или люди в обход идти никак не хотят, или машина из кювета юзом по тому газону протащится. Глядишь, к весне опять траву сеять придется…

Пересек Иван рынок, и – на остановку, троллейбус ждать. А троллейбусы, как известно, в нужный момент никогда не приходят.

Стоит мужик, вжал голову в плечи. От назойливой, докучной погоды воротником заслонился. Холодно.

Теперь почему-то сразу к семье потянуло. Жена попилит-попилит, да и мягким бочком согреет. Кровать тесна, а женское тело просторное, теплое. Пусть дочь еще не замужем, пусть учится, так оно, может, и к лучшему. Чем зятя-бездельника кормить. Они вон нынче какие: в показуху играют, секс-эротику практикуют, где не попадя, машину-иномарку подавай, квартирой обеспечь. Живут по принципу – «ты, работа, нас не бойся, мы тебя не тронем». От такого зятя сам в общежитие сбежишь…

– Что, дядек, притомился? – щелкнуло Ивана по ушам бесцеремонным вопросом.

Метелкин встрепенулся, в себя пришел. Глядит, а перед ним, как ванька-встанька, милиционер вырос, рука дубиночкой поигрывает, в плечах сила налита. Стало как-то нехорошо Ивану, засмущался, заерзал руками по карманам. Стоит, оправдывается.

А милиционер, то ли от скуки, то ли пытливый такой, все пристает: откуда да чего, да куда путь держишь?

Пока разговаривали – то да сё, вот и машина подкатила. На крыше голубой стакан с денатуратом крутится.

– Садись, гражданин, подвезем!

Не поверил Иван, но обрадовался. Видать, зря он плохо думал о своей милиции, она, оказывается, взаправду нас бережет.

Приободрился Метелкин, сунулся в услужливо открытую дверь и оказался в тесном, но довольно уютном месте, правда, окна зарешеченные. Ну и пусть зарешеченные! Что ему, вылезать через них, что ли?

Сидит Иван весело, посиживает: в потолке лампочка матовая, правда, тоже зарешеченная, тусклая, а все видать.

Качнуло мужика, как на волне высокой, и поехали они.

То ли от качки, то ли от выпитого, Метелкина в сон потянуло, дремота на грудь, как медведь, навалилась. Сухо, тепло в машине, только по крыше дождь барабанит «цок-цок-цок!», да лампочка в потолке на толчках мигает, мол, не робей, мужик, скоро на месте будем!

Эх, и завалится сейчас в кровать Иван! Буди – не разбудишь. За день уработался, да и у товарища себе позволил… Нет, в постель! Спать-спать! Никаких баталий с женой. Голову до подушки донесет – и все!

Неожиданно машина тормознула так, что Метелкина швырнуло вперед, и он ударился головой о какую-то железяку в кузове.

По щеке потекло теплое и липкое.

– Давай-давай, отец! Выползай на свет Божий, не стесняйся! Все свои тут. Родные! – сквозь перестук дождя кричал в открытую дверь молодой парень в черной, блестящей от воды, куртке и тоже с погонами.

Но это был уже другой блюститель порядка.

«Во, еще один!» – подумал Иван, морщась от боли в виске.

Тыльной стороной ладони он смахнул вязкую струйку. «Кровь, наверное? Жена еще по глупости подумает, что дрался с кем… – Иван, кряхтя, высунулся из машины и не узнал местность. – Нет, это не мой дом – светится весь. В жилых домах подъезды никогда не освещаются, потому там легко и на кулак наскочить…»

Черный квадрат таблицы на стене под фонарем, где красными буквами было прописано, что это за учреждение, вмиг развеял сомнения Метелкина: «Вот те на! В ментовку привезли! Может, какой свидетельский документ подписать? Да и какой я свидетель, если стоял на остановке и никакого противозакония не видел? Чего мне здесь торчать? Времени нет. Жена беспокоится, домой надо…»

Иван хотел было что-то сказать этому молоденькому в мокрой тужурке, но тот, быстро и привычно схватив его за воротник, выдернул из машины.

Метелкин, не ожидая такой сноровки от молоденького парня, пролетел юзом по мокрому асфальту, ткнувшись головой прямо в бордюрный камень, где, журча и ворочаясь, уходила вода в канализационную решетку.

– Ну вот, отец, говорили тебе: закусывать надо! Не валялся бы теперь в ногах, – укоризненно, в насмешку, наставлял его начинающий блюститель порядка и законности. – Возись теперь с вами, свиньями!

Милиционер был хоть и молоденький, да ухватистый, он вытащил Метелкина из лужи и втолкнул в как будто само собой распахнувшуюся дверь.

Иван, еще не успев как следует осерчать, очутился в просторном светлом помещении, одна часть которого – «зверинец» – была огорожена стальной решеткой, за которой никого не было: то ли день был такой неурожайный, то ли клиентов перевели в более подходящее место.

Метелкин стоял посередине комнаты и загнано оглядывался по сторонам.

– Э-э! Дядя, обмочился никак? – из-за тяжелого и широкого, как двуспальная кровать, стола, потягиваясь, поднялся и вышел навстречу дежурный по отделению. А может, и вовсе не дежурный, а просто убивающий свое рабочее время человек в милицейской форме.

Человек, наклонив голову, с удивлением рассматривал Ивана, обходя его стороной, как обходят строптивую лошадь.

На доселе скучающем лице обозначилось оживление. Наверное, плохо без постояльцев, время долго тянется, а до смены еще ой-ой-ой сколько! Пуст сегодняшний «зверинец»: то ли погода не позволяет российскому гражданину нарушать правопорядок, то ли патрульную службу осенняя слякоть загнала по обсиженным углам. Ну нет постояльцев и – все тут! Сейчас дежурному повезло. То скучал весь вечер, а теперь вот шута горохового привезли – есть повод в кошки-мышки поиграть.

Дежурный сделал два или три круга возле Метелкина и быстро выбросил натренированный кулак вперед:

– Ты чего, мужик, стоишь тут? Садись!

От короткого молниеносного удара в грудь Метелкин пошатнулся, но устоял на ногах.

«Кто же так шутит?» – подумал Иван, осторожно присаживаясь, чтобы не испачкать стул, на самый его краешек.

Дежурный, не обращая больше внимания на Метелкина, вернулся к своему столу, дотянулся, перегнувшись, до пачки сигарет, крутанул в руках зажигалку и, сделав несколько затяжек, подошел к Ивану, протягивая дымящийся окурок.

Иван после того случая в парковой зоне бросил курить, и к табаку теперь имел стойкое отвращение. Он, обижено посмотрев на дежурного, несколько раз отрицательно мотнул головой.

Дежурный, вроде потеряв интерес к задержанному, перевел взгляд куда-то в угол. Туда же посмотрел Метелкин.

В углу было пусто.

Вдруг удар милицейского крепкого башмака снизу под колени, опрокинул Метелкина вместе со стулом на спину, и он больно ударился затылком о кафельный пол.

– А чегой-то ты тут разлегся? – спокойно, почти по-свойски, спросил его милиционер.

Нет! С Иваном Захаровичем так еще никто не обращался! Конечно, он, как и всякий человек, бывал в различных переделках, но чтобы его били вот так, в насмешку, ради азарта…

Метелкин был хоть и небольшого роста, но еще в силе мужик. Постоять за себя считал делом чести. Дотянувшись до казенных башмаков обидчика и цепко ухватившись за них, он дернул милиционера на себя.

То ли от неожиданности, а то ли от крепкого захвата, малый грохнулся со всего роста на спину, да так и остался лежать, быстро-быстро суча ногами.

На грохот и возню в дежурное помещение поспешил другой милиционер, вероятно, помощник того дежурного, который теперь лежал на полу и елозил кожей ботинок по кафелю.

Метелкин уже стоял, потирая грязной ладонью ушибленный затылок. Из разбитого еще в машине виска все так же сочилась кровь.

Помощник оказался посмышленей своего начальника и, быстрым захватом заломив руку Ивану, тут же приковал его наручниками к решетке «зверинца».

Дежурный, перестав сучить ногами, медленно поднимался с пола, ухватившись руками за голову и морщась от боли.

Напарник, подсуетившись, помог ему подняться и, усадив на стул, где только что сидел Метелкин, стал, раздвигая волосы, высматривать ушибленное место своего начальника.

– Ну всё, батяня! Ты – инвалид! – с кривой усмешкой процедил дежурный, пока напарник рылся у него в волосах.

Достав из стоящего в углу зеленого сейфа еще непочатую бутылку водки, помощник быстро зубами снял алюминиевую тюбетейку с горлышка и опрокинул бутылку на зажатый в руке носовой платок.

Водка прерывистой струей щедро стекала на пол из-под его ладоней. Обернувшись к своему начальнику, он стал прикладывать набухший тампон к его волосам, отчего по батисту платка пошли розовые разводы.

Обидчик Метелкина от каждого прикосновения своего напарника приподнимался со стула, морщась и качая головой.

Выкурив услужливо поданную помощником сигарету, дежурный встал и, глядя в сторону, мимо Метелкина, неожиданно развернувшись, точным движением пудового кулака ударил его в живот, отчего тот, переломившись пополам, повис на пристегнутой наручниками кисти руки.

От болевого шока Метелкин никак не мог вздохнуть, лишь только беззвучно шевелил губами, синея и выпучивая глаза.

Помощник дежурного быстро отстегнул Ивана, и Метелкин кулем свалился на пол, судорожно дергая головой в попытке захватить воздух.

Помощник заботливо перевалил несчастного на живот и, вроде бы слегка, ребром ладони ударил его между лопаток, отчего тот сказал «Ы-ы!», и тут же задышал.

– Сволочи! – хрипел Метелкин сквозь морковную пену на губах. – Фашисты! За что?

– А было бы за что, мы бы тебя угрохали, – невозмутимо ответил дежурный, все еще прикладывая ладонь к затылку.

– Слушай, Михалыч, надоел он мне до страсти! – наклонился помощник к своему начальнику так близко, что тот отстранил его рукой. – Давай мы из него «колобок» сделаем, а?

– Не, – мотнул головой дежурный и тут же тихо застонал, скривив рот. Наверное, хорошо приложил его Метелкин к полу. – Мы этого «молотка» в «кувалду» сорганизуем. Будем в стенку костыли забивать.

Помощник, чему-то обрадовавшись, широко заулыбался, потирая, как от холода, руки.

Подойдя к стонавшему Метелкину, они перевернули его на спину, встали по обе стороны, подхватили за руки и за ноги и подтащили к массивной кирпичной стене старинной кладки. С выкриком «Гоп!», резко качнув страдальца, они ударили тощим мужицким задом в покрашенную тоскливой темно-зеленой краской стену.

Потом «Гоп-гоп!» – еще раз.

И еще раз.

Иван, почему-то ни разу не ойкнув, вдруг отяжелел и откинул назад голову.

Ребята снова опустили Метелкина на пол, и тот, что постарше, сунул два пальца ему за воротник, прижав сонную артерию.

– Живучий, гад! – он поддел носком ботинка Метелкину ноги, и они тут же, с глухим стуком, упали на пол.

– Убрать бы его, а то к утру смена придет. Бумагу составлять надо… – помощник вопросительно посмотрел на своего старшого.

Тот понимающе кивнул головой, полез зачем-то в аптечный ящик, висящий здесь же, на стене, и достал оттуда большую, как детский мяч, клизму оранжевого цвета. Опустив ее длинный сосок в бутылку с водкой, он вобрал почти все ее содержимое и подошел с клизмой, держа ее, как свечку, к безжизненному Метелкину.

Помощник спустил с Ивана штаны, перевернул лицом к полу, подсунув под живот его согнутые колени, отчего зад мужика приподнялся.

Дежурный со второго или третьего захода найдя анальное отверстие, ввел туда длинный, как дудка, наконечник клизмы и нажал резиновую грушу.

Ребята знали, что делали.

Мужик, даже если и придет в сознание, после такой дозы в прямую кишку, никогда не вспомнит, что с ним было за последние два года.

Вытащив Метелкина на улицу, они бросили его мокнуть в соседнем парке. Пусть охладится, а то горячий больно.

Метелкин очнулся только на третий день в больнице.

Конечно, у него отшибло память напрочь. Сплошная черная дыра. Помнит, как звать его, а дальше – ничего!

То ли от простуды, то ли еще по какой причине, никто не знал, у Ивана отказали ноги. Когда ущипнешь, вроде больно. А ходить не ходят. Но Метелкину повезло – сосед по лестничной клетке, безногий Митька-афганец, как раз к этому времени помер, и легкая в ходу, с иностранной эмблемой коляска досталась Ивану.

Катается теперь Метелкин по двору. На солнышко смотрит. Щурится. Пообвык уже. На то он и русский человек…

–//–

[1] – Горнушка – квадратное углубление сбоку зева печи для разных хозяйственных предметов (прим. автора).

Оглавление

  • Пролог
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • Эпилог Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Парковая зона», Аркадий Васильевич Макаров

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!