Драгомощенко Аркадий Имя речи - Пенелопа
Аркадий Драгомощенко
ИМЯ РЕЧИ - ПЕНЕЛОПА
Тогда друзья познают содружества. Их священный знак нанесен на Речь.
Гимны Ригведы, Х, 71 "Познание"
Я съел все, что вы просили, а теперь дайте мне то, что я заказывал.
В. Соснора.
Ведьме не удалось одолеть притяжение этой земли. Темными парусами со Средиземного моря шел вечер. Музей притягивал: он был сложен из стеклянных кубов магнитного жара, в которых ничком распласталось, многократ отраженное в зрачках посетителей, прелестное существо воздушных рытвин. Простота завоевывала сложность, как гребень волосы женщины.
Она едва дышала. Она была красива, но ее дело было плохо, как и любой восковой персоны. На щиколотке размеренно билась лазурная жилка. Жилку пробовали пальцем ? по очереди все, в смокингах и в свитерах, опускаясь на колени, корточки.
В саду, клубясь над головами мускусом, ныла густая музыка, извлекаемая из инструментов тремя, вознесенными на помосты, гигантами, о которых уместней промолчать. Парад музыкальных машин, управляемых культуристами, был под стать параду Сати на полотнах Руссо Таможенника. Старый Порт еще был относительно жив.
Я позволю себе упомянуть лишь велосипед без заднего колеса ? сладостная камедь Амати лилась из фанерных громкоговорителей. Голова Александра Скидана горела факелом Кассиской земли, его волосы звенели от морской соли. В 4:30 какого-то утра, стоя у окна номера в Астории он недоуменно воскликнет: "Бог мой, что же это! Всю ночь говорить о Бунине?!" Черный борец в полосатом трико, меланхолично вращавший жернов велосипедной гармонии, остановил движение ноги: звон волос Александра перерастал музыку и орлиный женский клекот. Мы слышали, однажды в садах Гесперид эта музыка приснилась Жану Клоду Ганье. Арифметикой сфер, колес и дельтовидных мышц управлял Дик Офринга. Они нашли кратчайший, "шелковый" путь следования музыки из телесного средоточия. Тело оказывалось технологией-луковицей, с которой пелена за пеленой сматывались законы чисел. Текст-тело-луковица-Барт. Мне кажется, что человек может написать в своей жизни столько же стихотворений, сколько позволит пространство его тела. Свет, соль, молчание и время ? лучшие мастера татуировок. Ночь ? колер, которому должно переливаться под кожей, опускаясь к атомам крови и хромосомам.
Женщины побережья (еще несколько минут назад) лениво следили за нашим многослойным блужданием в толщах вод. Ольга Флоренская, прикрыв глаза рукой, спала на глубине 8 футов. Ацетиленовые актинии расчесывали ей ресницы. Вращая, течение тихо тащило меня к берегу, где среди гудящих, натянутых, как тетива, пиний и кувшинов скал в стакане стояло вино. Иных море одевало в многокрылую хвою и зеркальную чешую йода. Женщины не нуждались в одежде. Усилие не протянуть ладонь к их груди обретало определенную значимость. Сухость становилась поводырем речи в полдень. Шесть лет тому в Ленинграде Анри Делюи, выставя перед собой палец, говорил о ничтожестве сюрреализма. Я его понимал. Бессознательное ? есть только более или менее сложная сеть следов оставленных работой языка. Описание этих следов является репрезентацией того, что уже было представлено. Бессознательное реально в той же степени, что и реальность, которая ежемгновенно ткется волей, желанием, речью. Но имя речи ? Пенелопа. Поэзия обречена всегда начинать с начала. В этом заключена ее бесконечность желания. Даже сны языка ? поражение, залегающее в каждом импульсе его преодолеть. Шесть лет спустя я нашел фотографию Анри Делюи в книге о Балларе, в книге о их молодости и баснословных временах. В журнале Аксьон Поэтик, полученном сегодня, я нашел стихотворения Жан Жака Витона, Жульена Блэна.... Этой же весной в Нью Йорке Лин Хеджинян, не в силах сдержать счастливый смех, рассказывала о недавней своей поездке в Марсель. Эммануэль Понсар встречал ее в аэропорту. Последовало приглашение на апперетив, за ним еще одно.... В полдень последовало предложение повторить апперетив. Спустя час, сказала Лин, я услышала, как говорю о необходимости выпить еще один апперетив. Солнце шло долу. Нас становилось больше. Я не заметила, как началось чтение.
Все эти имена я привел лишь с одной целью ? я хочу сравнить нашу теперь общую жизнь, жизнь поэтов из России, Франции, Калифорнии, Испании, Китая... etc. ? со сложнейшей капиллярной системой, в которой циркулирует возможно всего-навсего единственный смысл. Сокрытый в нескончаемом смещении, диффузии, перетекании, он тем не менее излучает нескончаемое число значений, образуя странной сложности и притягательности узоры, которые разум с полным на то основанием считает лишь возможностями иных и иных отношений.
Вероятно также, что важны не поэты сами по себе, но связи, которые они протягивают между собой, вещами и словами, во власти установления которых сами они растворяются.
В день первого чтения в Международном Центре Поэзии позвонил Том Рейворт из Лондона. Он сказал: "Берегись Пастиса!" Но вскоре я понял, что должен был беречься вовсе не этого. Мы покупали ордена Директории на блошином рынке. Голубая гильотина в руках тунисского негра сияла нам глазами Родины. Мы могли скупить все самурайские мечи и собрания сочинений Поля Валери, чтобы найти на страницах последнего то, что касается раковин и рыбообразных машин, которые несколько обугленных неочевидностью ангелов возвращают по ночам скалам и морю, отпуская их в кратчайший грохот, пламя и пену. Пожарные автомобили 50-х годов яростно рдели на кипевшем свету. Маленькие пони носят соломенные шляпы, обычно с красными лентами. Но у маленьких пони растут большие уши и в соломенных шляпах для них прорезают специальные отверстия. Чтоб торчали... Темная соль покрывала веки Бенедикт. В каждой ее крупинке, как в шаре, брезжило изображение порта, домов, ветра и черепичного иероглифа, значение которого было известно только Оливье Деверу.
Подобно колесу, мы возвращались из странной поездки. Возвращенье произошло за миг до падения ведьмы на пол холла музея современных искусств. Поэзия здесь безразлична к собственному существованию. Я мог только догадываться, что причиной падения ведьмы послужили мы ? точно так же, сухим листом, со скоростью 150 км в час стремительно ввинчивались из Кассиса, минуя Мазарг, в Марсель. Ведя автомобиль, составленный из зноя, бензиновой коры, грохота, изогнутых сквозняков, Стефан Беррар, по всей вероятности, нарушил какие-то главные воздушные нити управления пространством; привычный порядок вещей в мановение расползся, словно надрезанный бритвой свитер. Вдали, в жасмине и светляках спал туманный от собственного дыхания Толстый. Над ним грезила, еще не отворившая по юности глаз, безымянная звезда. Она напоминала Бенедикт. От Толстого шло тепло греческих диалогов, чьи действующие лица крохотными фигурками обыкновенно копошатся в складках учительского пиджака. Асфальт твердел на глазах. Лариса Барахтина таяла в виртуальных мирах львов и великого Соренко.
Но повторим. Еще раз увидим как ? мимо La Maison de Vin.
Мы услышим, как Иван Миньо с неожиданной силой внезапно выговаривает: "кому он нужен, ваш арбуз!.." И тут же ? (на вопрос, почему он завел двух козлов) ? "ах, слишком слишком быстро растет трава... Косить ? нет времени. Козлы ее жрут, как нанятые!" В Петербургском аэропорту Соснора пристально глядит таможенникам в глаза и, едва заметно пожимая плечами, проходит мимо ? он летит в Марсель без ничего. Книга "Николай 1", грохоча ржавой жестью северных равнин, летит вслед, срезая листву случайных платанов.
К тому времени Жюльен Блэн уже закончил одну из своих кратчайших бесед с г-ном Тубоном (при желании мы прочтем по бумаге: министр культуры Франции). Наползает неотчетливая видеозапись: Жюльен кладет у ног теннисную ракетку, отирает лицо полотенцем, произносит: "К сожалению, друг мой, я не в силах разделить с вами счастье присутствовать на суаре в честь открытия нашего прекрасного музея! Увы, я не могу этого сделать по той причине, что у меня назначен обед с поэтами!"
Поэты ждут, бродят по жопу в мелких горных цветах. Считают франки, дни и пальцы на руках друг у друга.
Таких обедов было столько же, сколько положила нам дней судьба в Марселе. Дней было ? четыре. Судьбы несколько больше. В поздних свидетельствах желающий сможет без усилий прочесть, что их было безмерно больше. Что они начали свой счет 26 веков назад. Докатившись до нашего рождения, ничего из нас не утратив.
Что ты там делал, Аркадий Драгомощенко? Я? Я делал многое, но больше того не делал. Я наблюдал как мои глаза путешествуют из ночи в рассвет, как по границам зрения гаснут костры арабов и вновь просыпаются красные зеркала крыш. Утром, ты сворачивал с Канебьер налево, в сторону Капуцинов, туда, где в квартале оружейных лавок брал: креветок, чеснок, маслины, fromage de chevre, вино. Да. Это правда. Но не путать Pastis с Cassis'ом. Вино Кассиса превосходит известные. Пастис ? наука бешенства. Всего капля воды, и его прозрачные горькие глубины заволакивает пелена смуты, детства, простуды. Не любовь, Картезий, но восхищение... Поэты считают не только пальцы на руках и ногах, но и строки. Скорее их счет ? это чтение. Про отсчет/чтения ? другие. Мне нравилось. Я сидел за порогом зала, над головой летели, искрившиеся средиземноморской тьмой, птицы и выстиранное белье билось на веревках, как прибой на кривых камнях. Распев Сосноры роднил кочевников вод с номадами песков. Надламывая по лучу, вела вдоль нас свою звезду Ольга Флоренская. Мы разворачивали огромные холсты и расстилали их по земле перед Фредерик Гета Ливиани.
На холстах беглые тени притворялись письмом, но и по вере нашей ? им становились.
Аркадий Драгомощенко
4
ПРОТЯЖЕННОСТЬ
ОСЕННИХ
ВЫСТАВОК
1.
Кажется, Хайдеггер говорил, что истина попрежнему продолжает означать для нас согласие между познающим и познаваемым. Таким образом согласие, повидимому, должно означать совпадение моего ожидания, догадок, предположений, возможного истолкования и т.д. с предметом взыскующим моего внимания. Согласие также может означать для меня не сходство, как в первом случае, но обоюдное выжидание и открытость познающего познаваемому и vice verse. Возможно говорить также о некоем резонансе сочувствии, взаи
мовслушивании, взаимопредвосхищении или предугадывании. Однако познаваемое состоит частью моего опыта как намерение, поскольку является лишь желанием определить нечто отстоящее моего знания, меня самого, но уже не принадлежа лишь только одному мне в желании. Легкий поворот темы обнаруживается в смещении от оси меня, познающего в акте намерения познать отстоящее меня нечто (оно может отстоять меня и во мне), в одновременно развертывающемся процессе осознании того, что это действительно нея, это "объект", созерцание которого теперь меня исчерпывает, в который я тем самым "перехожу", становясь им. Но именно желание, как указывает Александр Кожев возвращает нас к себе.
"<...Ю и потому желание должно быть направлено к неприродному объекту, к чемуто, что, происходит вне данной реальности. Итак, единственное, что происходит вне данной реальности есть Желание само по себе. Ибо Желание взятое как желание то есть до его удовлетворения есть откровение ничто, нереальная пустота." [Alexander Kojeve, Introduction to Reading of Gegel]
Эти несколько абзацев, как бы ни о чем не говорящих, кроме, вероятно, как о моем желании понять, почему мне "так хочется", тем не менее играют еще одну роль, в данный момент они готовят время и место еще одной цитате, на этот раз из размышлений Джорджио де Кирико:
"Не следует забывать что картина всегда должна взывать к глубинному ощущению, а оно означает странность, и эта странность означает малоизвестное или вовсе неведомое. Ибо произведение искусства для того, чтобы быть действительно бессмертным, должно полностью преступать пределы человеческого. Так оно достигает области сна и духа детства."
2.
Если бы истина (в смысле "согласия") была единственным, ради чего существует искусство, мы бы обошлись несколькими образцами, которые со временем также исчерпали бы свою "истинность" или необходимость существовать в качестве таковых. Попытки установить подобный подход предпринимались с времен необозримого прошлого, продолжаясь и ныне. Впрочем, истоки этой проблемы залегают гораздо глубже, чем это может в данный момент интересовать. Отмечу другое безусловное несовпадение познающего и познаваемого (в моменте "возвращения"?), или неистинность искусства дает возможность сосредоточиться на одном наиболее странном и непостижимом факте неинтерпретируемого, ускользающего постоянно остатканепонимания, единственное нерасчленимое мгновение которого является нескончаемым и неозначиваемым настоящим. Смотреть работы художников надлежит ранним утром с лежащим у сердца холодным камнем осени, когда за окнами толькотолько начинает брезжить то, что по традиции именуется у нас светом. Песок в глазах, алмазная пыль бессонницы, припорошившая какиебы то ни было тропы и следы ежедневных упражнений в сложнейших маневрах отхода, приумножают силы, обнаруживающего себя в какой-то условной галерее перед перетекающими формами, для которых наблюдатель не намерен выискивать никаких замен в сфере ценностей и значимостей. Я нахожу себя именно в такой галерее, чистота состава воздуха которой остра, как разбитое стекло.
Искусство аналогии пятилось, и постепенно я покидал места хорошо освоенных сравнений.
Даже забавно, стеклянные банки Вадима Флягина, отдаваясь уличным позвякиванием неведомо какой поры меняя масштаб моего внимания, открывают дощатый занавес театра поры ледяной крови и мечей из стволов бурьяна. Информационные банки, исполненные мирами, разъедаемыми чумой собственной несостоятельности, подрагивания различных элементов, провозглашающих свое родство и устройство, невзирая на полное несходство и неистинность, все эти мусорные миры складывались в мерцающее действие, за кулисами которого угадывалась фигурка гна Гофмана.
И поныне существуют бутылки с посланиями, плавающие где-то в водах многих. Существуют стеклянные лампы, излучающие желтый туман по ночам. И есть лампы Вадима Флягина, светильники заброшенных подоконников, неуступно глядящие в стены дней, волшебные фонари, излучающие темный свет предметов и вещей, в которых, как в нечистом воске отложились дактилоскопические подробности нашего, сквозняком дующего у лица, сожития, сожительства с окружающим не вызывающего ни восторга, ни отвращения, но только лишь настороженность. Возможно упомянуть веревки с выстиранными пластиковыми пакетами. Подобной настороженностью прокисает сердце любого, кому предлагается для рассмотрения также и холст, на котором посредством масляной краски и других вспомогательных средств изображается то или иное, вплоть до возможностей самих материалов искать собственные пути проникновения в незримые поры разгадок своей необходимости. Шапкин Сергей будет вторым, (чье повестввование) кто в нашей бессмысленной предрассветной галерее начал свое повествование. Искушает возможность, "глядя" на его работы сложенные из различных поверхностей дерева, едва тронутых угаданными рукой продолжениями, заговорить о неожиданном соседстве в собственной голове Витгенштейна и Клее, то есть обратиться как бы к совершенно иному... Но, прежде я напомню эпизод из одного моего любимого фильма, (я говорил вам, Елена, о нем этим жарким летом, ты помнишь духота Фонтанки, блеск часов на запястьи, гости): "Каждый за себя, а Бог против всех".
Каспар Хаузер видел сны. Ему снился Кавказ. Все остальное, что снилось ему, также возможно охарактеризовать этим словом Кавказ, несмотря на то, что в разфокусированной вибрации угадывались пагоды, небывалые растения, грифы, непонятные молекулярные передвижения, пересекающие законы существования пространства и протяженности в воображении. Но зеленый и прозрачный осколок из следующей работы поистине на магической привязи нитки, не дающей зрачку раствориться в цвете ландшафта (холм, склон, некое пространство, обращенное к иной стороне рассудка) словно мятник продолжает мигать в моих глазах, очерчивая плавную кривую великих осенних выставок, завершающих еще один круг в наших разговорах, и все же настойчиво уводящих в области сна и к духу детства.
ШЕЛКОВЫЙ ПУТЬ БОРЕЯ
Разговоры о художественных галереях за последние несколько лет превратились в томительно-развязную тему светских бесед о искусстве вообще, о "жуткой" судьбе отечественного в частности, о funds, grants, телефонных счетах, смерти "постмодернизма", о превосходстве "российскогп гения" над чем бы то ни было и так далее. По полям же эти мушиные беседы неопрятно вышиты изрядно вылинявшим мулине критики, от лоснящихся вавилонов которой на версту разит нью-йоркским художественным смятением середины восьмидесятых, мутными слезами родных 60-х, да наспех усвоенной философией из Бордо, тупо и наугад приставляемой к якобы имеющим место явлениям.
Искать закономерность в том, что заведомо закономерности не подлежит занятие не из благодарных. Действительно, если кто и осмелится заявить нам о том, что счетчик дескать включен, вряд ли кто ему поверит. Используя другой, не менее прелестный жаргон, можно продолжить тем, что "галерейная революция" в России оказалась глубоко преждевременной. Реестр счастья и энтузиама размывается подпочевенными водами вот, и великая гастрономическая машина наслаждения стала давать сбои трудно вообразить, чтобы ныне ктото поперся за стакан вина + шницель на другой конец города смотреть иные работы; о, avant garde! сошел ли ты вкупе со своими преданиями в туманный дол вместе с очередными богами, не отбрасывая ни отвлеска на некое общее лицо Знатока, очарованное магическим равнодушием...
Другими словами, собственным отражением. Как певал в свое время Джим Моррисон this is the end. Отчетливый и прекрасный конец того, что в прессе романтически именуется империей, конец ностальгии, кукольным страстям по Московскому Метрополитену и прочим радостям, к коим в свое время "дети" не были допущены. Но простирающаяся до горизонта свалка, на которой с завидной непосредственностью порезвились поношенные "дети", также обречена на умирание увы, процессы распада неукоснительны в сроках, также как и рождения звезд.
Такая ситуация и впрямь вызывает в душе нечто вроде вечернего чувства а где же последующие, где "те, кто идет за". Праздный вопрос - как где! там, где никаких галерей не надо, там, в "ином" пространстве, в иных конфигурациях его репрезентации. Спросите у Аллы Митрофановой. Она ответит.
И все же о художественных галереях, как и о порнографии, можно говорить бесконечно долго, несмотря на различия перспектив, в которых вероятно рассмотрение этого предмета.
Один из таких подходов меня в эту минуту занимает меня более остальных: галерея как место создания публичности, локус, обращающий высказывание в слух, в молву, в то, что мы с полным правом могли бы назвать шумом, полем, в котором возникает и исчезает определенное конкретное мнение, превращаясь в благотворность, не имеющей никакого источника, молвы. Галерея как ось rumorology. С такой точки зрения дальнейшее рассмотрение галереи возможно, скорее, как явления географического, антропологического, нежели как "эстетического", иными словами как феномена машины, производящей некую систему обмена, переименования, переозначивания в пределах ею же производимой community.
В жизни существуют счастливые места. Этим местам некоторые обязаны если не всем, то очень многим. Чемто галерея БОРЕЙ обязана своему месту также. Но, обернемся словно Троя на Трое два года тому возникает БОРЕЙ в локусе достаточно известном любому жителю Ленинграда, подобно тому как и сам Петербург точно также призрачно оседает умозрительным чертежом на стогны, семьдесят лет бежавшего от себя в некое математическое не-время, города.
Не имея ни основополагающей великой идеи (удивительно все же, сколько за последние годы было порождено великих идей!), ни четкого представления "зачем" и "для чего", не имея за плечами даже захудалого скандала (за исключением местных дебатов в прессе поповоду истинной сути галереи), БОРЕЙ, тем не менее , подобно хорошо слаженному телу яхты, спокойно скользит в своем каботажном плавании вдоль "милых" берегов нищеты и стыда. Порой действия ее сотрудников вводят в заблуждение проницательные умы; иные язык и поговаривают о каких-то тончайших провокациях, другие о далеко идущих таинственных планах, связанных с подъемом затонувшего испанского галеона, а есть и такие (они, впрочем, немногочисленны) что рассматривают деятельность галереи как очередной шаг в многоуровневой паралогической игре наподобие той, в которой участники пытаются вспомнить все имена бога. Так или иначе, там мы можем увидать нечто странное выставки. Список таких выставок существует в реальности, он настораживающе длинен, имена кажутся знакомыми и чужими одновременно. Вопреки множеству неблагоприятных обстоятельств Портрет-Художника-в-Юности продолжает в этих стенах свою хитроумную жизнь в изгнании. И существует здесь, наконец, главное четкое понимание того, что ни при каких обстоятельствах человек в Петербурге не может обойти это место стороной, невзирая на свою принадлежность к той или иной банде или котерии. В связи с этим мне хочется произнести ныне забытое фатализм. Именно это древнее ощущение проникает любого, кто со стаканом красного вина (его продают в двух шагах на Литейном), упав ли в потертое чудовищное кресло об одном колесе, бродя ли в белых пустых стенах накануне или после, внезапно начинает ощущать собственной кожей нечто вроде соприкосновения с принципом дополнительности: есть черное? Да. Есть ли, тогда, белое? О, да! А что же есть еще, Сократ? А есть, мой друг, то, что есть и белое и черное, или же ни то, ни другое, или то, а потом другое есть нескончаемая пустыня превращения, шелковый путь галереи БОРЕЙ. Есть Литейный проспект 58, легкий моросящий дождь, намокший воротник плаща, есть Петербург... Есть многое, Кратил. Я там есть и буду. Остального на этой странице покуда не нужно.
Комментарии к книге «Имя речи - Пенелопа», Аркадий Трофимович Драгомощенко
Всего 0 комментариев