«Богатый мальчик»

1104

Описание

«…Позвольте же мне рассказать вам о самых богатых. Они отличаются от нас с вами. Они рано познают, что такое обладание и удовольствие, и это делает с ними что-то, делает их мягкими там, где мы тверды, и циничными там, где мы полны доверия тем особым образом, который очень трудно понять в том случае, если ты не родился очень, очень богатым. Они считают, глубоко в душе, что они лучше нас, потому что мы должны сами находить и получать что-то хорошее от жизни. Даже когда они глубоко погружаются в наш мир, начиная тонуть в нем, они продолжают считать себя лучше нас. Они другие…»



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Богатый мальчик (fb2) - Богатый мальчик (пер. Ю. В. Седова) 290K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Фрэнсис Скотт Фицджеральд

Фрэнсис Скотт Фицджеральд Богатый мальчик

Красная книга,(январь и февраль 1926)

I

Начни с особенного, и, не успев этого понять, ты создашь нечто типичное, начни с типичного и не создашь ничего. Все мы слегка чудные, чуднее того, что готовы продемонстрировать кому-либо или самим себе. Когда я слышу человека, объявляющего себя «обычным, честным, открытым малым», я чувствую глубокую уверенность в каком-то определенном и, возможно, ужасном пороке, который он скрывает, и его торжественные заверения в собственной нормальности, и честности, и открытости всего лишь способ напомнить себе об этом укрывательстве.

Так что не существует ничего типичного, ничего обобщенного. Есть богатый мальчик, и это история о нем, а не о ему подобных. Всю свою жизнь я провел среди его собратьев, но только он стал моим другом. Кроме того, если бы я писал о его братьях, я должен был начать с разоблачения всей той лжи, которую бедные говорят про богатых, а богатые сами про себя. Вместе они создали настолько дикую нелепость, что, когда мы берем в руки книгу о богачах, то некий инстинкт готовит нас к чему-то нереальному. Даже самые умные и бесстрастные наблюдатели жизни создали страну богатых настолько же нереальной, как и сказочную страну.

Позвольте же мне рассказать вам о самых богатых. Они отличаются от нас с вами. Они рано познают, что такое обладание и удовольствие, и это делает с ними что-то, делает их мягкими там, где мы тверды, и циничными там, где мы полны доверия тем особым образом, который очень трудно понять в том случае, если ты не родился очень, очень богатым. Они считают, глубоко в душе, что они лучше нас, потому что мы должны сами находить и получать что-то хорошее от жизни. Даже когда они глубоко погружаются в наш мир, начиная тонуть в нем, они продолжают считать себя лучше нас. Они другие. Я могу описать молодого Энсона Хантера единственном способом, представив его чужестранцем, и я буду упрямо держаться за эту точку зрения. Но если я приму его точку зрения хотя бы на мгновение, я пропал – и мне нечего будет показать, кроме нелепого надуманного фильма.

II

Энсон был старшим из шестерых детей, которым было уготовано однажды разделить состояние в 15 миллионов долларов. Сознательного возраста – кажется, это должно быть семь лет – он достиг в начале века, когда бесстрашные молодые женщины уже скользили вдоль Пятой авеню в электромобилях. В те дни у него с братом была английская гувернантка, которая говорила на очень чистом, очень хорошем английском, так что оба мальчика говорили в точности как она – все их слова и предложения были гладкими и чистыми и не бежали вприпрыжку, как у нас. Они не говорили в точности как английские дети, но переняли акцент, присущий великосветским людям, живущим в Нью-Йорке.

Летом всех шестерых детей перевозили из дома на 71-й улице в большое поместье на севере Коннектикута. Это не было модным местечком, отец Энсона хотел познакомить детей с этой стороной жизни как можно позже. Он был человеком, в чем-то превосходившим свое сословие, которое составляло основу нью-йоркского общества, и свое время, полное снобизма и утрированной вульгарности Позолоченного века, и он хотел, чтобы его сыновья усвоили привычку концентрироваться, имели здоровое сложение и выросли правильными успешными людьми. Они с женой приглядывали за сыновьями, пока это было возможно, до того момента, когда двое старших мальчиков отправились в школу – а это вообще довольно затруднительно в больших домах. Намного проще это делать в домах маленьких или средних, наподобие того, в котором прошло мое детство, – я никогда не выходил за пределы слышимости маминого голоса, ощущения ее присутствия, ее одобрения или неодобрения.

Впервые Энсон ощутил свое превосходство, когда увидел отличие в отношении к нему местных жителей. Родители мальчиков, с которыми он играл, всегда спрашивали о его отце и матери и приходили в плохо скрываемый восторг, когда их собственных детей приглашали в дом Хантеров. Он принимал это как естественный порядок вещей, и определенное нетерпение, с которым он относился ко всем компаниям, в которых не занимал центральное место – с точки зрения денег, положения или авторитета, – осталось с ним до конца жизни. К соревнованию с другими за превосходство он относился с презрением, поскольку ожидал, что оно достанется ему само по себе, и когда этого не происходило, он замыкался в своей семье. Ему было достаточно семьи, на Востоке до сих пор деньги были чем-то феодальным, кланообразующим. На снобском Западе деньги разделяли семьи, заставляли их формировать разные слои общества.

Когда Энсон отправился в Нью-Хейвен в восемнадцать, он был высоким юношей крепкого телосложения со здоровым цветом лица, обязанный этим упорядоченной жизни, которую он вел в школе. У него были светлые волосы, растущие в забавном беспорядке, и нос с горбинкой – эти два обстоятельства не позволяли ему заслужить звание красавчика – но у него было обаяние уверенности в себе и слегка грубоватая манера поведения, так что люди из высшего общества, сталкиваясь с ним на улицах, без объяснений узнавали в нем богача и ученика одной из лучших школ. Тем не менее его столь явное превосходство не позволило ему иметь успех в колледже: независимость была принята за эгоизм, а отказ соответствовать стандартам Йеля с надлежащим почтением принижал тех, кто старался им соответствовать. Итак, задолго до выпуска он начал переносить центр своей жизни в Нью-Йорк.

В Нью-Йорке он был дома – там был его личный дом со «слугами, которых вы нынче больше нигде не найдете» – и его собственная семья, в которой благодаря чувству юмора и умению устраивать дела он стремительно становился центром, и вечера дебютанток, и правильный мир мужских клубов, и иногда случающиеся шумные попойки с изысканными девушками, которых Нью-Хэвен видел только с пятого ряда. Его собственные стремления были весьма традиционны – они включали даже безупречную тень женитьбы, которая когда-нибудь случится, – но они отличались от желаний большинства молодых людей тем, что над ними не витал туман идеализма или иллюзий. Энсон полностью принимал мир больших денег и большой экстравагантности, мир разводов и разврата, мир снобизма и привилегий. Жизнь большинства из нас закончится компромиссом – его жизнь с этого началась.

Мы с ним впервые встретились поздним летом 1917 года, когда он только что покинул Йель и, как и большинство из нас, был подхвачен истерией войны. В сине-зеленой форме военно-морской авиации он прибыл в Пенсаколу, где гостиничные оркестры играли «Прости, дорогая», а мы, молодые офицеры, танцевали с девушками. Он всем нравился, и, несмотря на то что он водился с выпивохами и был не самым хорошим пилотом, даже инструкторы относились к нему с определенной долей уважения. Он часто заводил с ними долгие разговоры в своей уверенной логичной манере, разговоры, которые заканчивались тем, что он вытаскивал себя, а чаще другого офицера из какой-то надвигающейся заварушки. Компанейский, пошловатый, алчущий удовольствий – и мы все были изумлены, когда он влюбился в консервативную подходящую девушку.

Ее звали Паула Леджендр, темноволосая серьезная красотка откуда-то из Калифорнии. У ее семьи была зимняя резиденция где-то за пределами города, и, несмотря на свою чопорность, она была невероятно популярна. Существует целая категория мужчин, чей эгоизм не приемлет в женщине чувства юмора. Но Энсон к ним не относился, и я не мог понять притягательности ее «искренности» – это было то, что ее характеризовало, – для его пытливого и в чем-то саркастического ума.

Так или иначе, но они полюбили друг друга – и на ее условиях. Он больше не участвовал в сумеречных посиделках в баре «Де Сот», и, где бы их ни замечали, они всегда были вовлечены в долгий, серьезный разговор, который продолжался уже несколько недель. Много позже он рассказал мне, что эти беседы были не чем иным, как обменом незрелыми и порой бессмысленными утверждениями. Эмоциональное содержание, которое постепенно заполняло эти диалоги, произрастало не из слов, а из невероятной серьезности, с которой их произносили. Это было наподобие гипноза. Часто его прерывали, уступая выхолощенному юмору, который мы называем весельем, но наедине разговор продолжался, торжественный и серьезный настолько, чтобы дать им ощущение единства чувства и мысли. Они стали негодовать из-за любых прерываний, перестали откликаться на комичность жизни и даже на умеренный цинизм своих сверстников. Они были счастливы, только когда диалог продолжался, и купались в его серьезности как в янтарном сиянии открытого пламени. Ближе к концу все же возникала пауза, которой они не противились, и эта пауза была вызвана страстью.

Как это ни странно, Энсон был так же поглощен диалогом, как и она, и так же до глубины души взволнован, но в то же время он понимал, что с его стороны многое не было искренним, а с ее – слишком простым. Поначалу он презирал и ее эмоциональную незрелость тоже, но любовь сделала ее глубже и помогла расцвести, так что ни о каком презрении речи больше не шло. Он чувствовал, что если бы он смог войти в теплую безопасную жизнь Паулы, то был бы счастлив. Долгая подготовка к диалогу исключала любую напряженность, и он научил ее тому, что сам узнал от более авантюрных женщин, и это вызывало у нее поистине священный восторг. Однажды вечером после танцев они решили пожениться, и он написал матери длинное письмо о своей избраннице. На следующий день Паула рассказала, что она богата и владеет состоянием более миллиона долларов.

III

Это было в точности, как если бы они сказали: «У каждого из нас ничего нет, и мы будем бедны вместе», – только, к счастью, они были богаты. У обоих появилось одно и то же ощущение приключения. Тем не менее, кода Энсон должен был уехать в апреле и Паула с матерью сопровождали его на Север, положение его семьи в Нью-Йорке и их образ жизни произвели впечатление. Находясь наедине с Энсоном в комнатах, где он играл мальчиком, она была преисполнена приятным ощущением безопасности и заботы. Фотографии Энсона в шапочке выпускника начальной школы, Энсона верхом с возлюбленной из давно забытого лета, Энсона в толпе шаферов и подружек невесты со свадьбы заставили ее почувствовать ревность к той жизни, которую он вел до встречи с ней, и настолько полно его значительная личность вобрала эти проявления, что ею полностью завладела мысль о незамедлительной свадьбе, чтобы вернуться в Пансаколу уже будучи его женой.

Но о немедленной свадьбе речи не шло, даже помолвка должна оставаться секретом до окончания войны. Когда она осознала, что до конца отпуска осталось всего два дня, ее неудовлетворенность выкристаллизовалась в намерение заставить его чувствовать то же нетерпение, что и она сама. Они ехали на загородный ужин, и она решила поставить вопрос ребром этим же вечером.

С ними в «Ритце» с некоторых пор жила кузина Паулы, закрытая хмурая девушка, которая любила Паулу, но слегка завидовала ее выдающейся помолвке. Пока Паула, опаздывая, одевалась, ее кузина, которая не была приглашена на вечеринку, поймала Энсона в гостиной их номера.

Энсон встречался с друзьями в пять часов, где спокойно и ни от кого не скрываясь выпивал в течение часа. В нужный момент он ушел из Йельского клуба, и шофер его матери отвез его в «Ритц», однако его обычная устойчивость к алкоголю немного подвела, и в жарко натопленной комнате у него внезапно закружилась голова. От осознания этого он удивился и одновременно был смущен.

Кузине Паулы было двадцать пять лет, но она была невероятно наивна и сначала не смогла понять, что происходит. Она никогда не встречалась с Энсоном до этого момента и была ошарашена, когда он стал бормотать что-то несусветное и чуть было не сел мимо стула, но до появления Паулы до нее так и не дошло, что тот запах, который она приняла за запах свежевычищенной униформы, на самом деле был запахом виски. Однако Паула поняла это сразу, как только вошла; и ее единственной мыслью было увести Энсона подальше до того, как ее мать увидит его, кузина догадалась по ее взгляду.

Когда Паула и Энсон наконец добрались до лимузина, внутри обнаружились двое мужчин, оба спали; именно с ними Энсон выпивал в Йельском клубе, и они также намеревались поехать на вечеринку. Он полностью забыл о том, что они в машине. По дороге в Хэмпстед они проснулись и стали петь. Некоторые из песен были довольно грубыми, и хотя Паула и пыталась смириться с тем, что Энсон может позволить себе небольшие словесные злоупотребления, ее губы сжимались от стыда и отвращения.

Кузина, оставшаяся в отеле, смущенная и взволнованная, обдумала случившееся и затем вошла в спальню миссис Леджендр со словами:

– Разве он не забавный?

– Кого ты считаешь забавным?

– Мистера Хантера. А что? Он кажется таким забавным.

Миссис Леджендр пристально на нее посмотрела.

– И что же в нем забавного?

– Он сказал, что он француз. Я этого не знала.

– Это какой-то абсурд. Ты, должно быть, неправильно его поняла. – Она улыбнулась – Это была шутка.

Но кузина упрямо покачала головой.

– Нет. Он сказал, что вырос во Франции. И еще сказал, что не знает ни слова по-английски и поэтому не может разговаривать со мной. И он действительно не мог!

Миссис Леджендр нетерпеливо отвернулась в тот момент, когда кузина задумчиво добавила:

– Однако, возможно, это было из-за того, что он был очень пьян, – и вышла из комнаты.

Этот забавный рассказ, тем не менее, был правдой. Энсон, обнаружив, что не может контролировать свой голос, прибегнул к неожиданному выходу, объявив себя неспособным говорить по-английски. И еще много лет впоследствии он любил пересказывать эту часть истории, и каждый раз она заканчивалась заливистым смехом, который вызывали у него эти воспоминания.

Пять раз в течение следующего часа миссис Леджендр пыталась дозвониться до Хэмпстеда. Когда ей наконец это удалось, пришлось ждать еще десять минут, пока она услышала в трубке голос Паулы.

– Кузина Джо сказала мне, что Энсон нетрезв.

– О нет…

– О да. Кузина Джо сказала именно это. Он назвался ей французом, и упал со стула, и вел себя очень странно. Я не хочу, чтобы ты возвращалась домой с ним.

– Мама, он в полном порядке. Пожалуйста, не волнуйся о…

– Но я волнуюсь. Я думаю, это все ужасно. Я хочу, чтобы ты пообещала мне не приходить с ним домой.

– Я позабочусь обо всем, мама.

– Я не хочу, чтобы ты возвращалась с ним домой.

– Хорошо, мама. До свидания.

– Будь осторожна, Паула. Попроси кого-нибудь проводить тебя.

Паула медленно отодвинула трубку от уха и положила ее на рычаг. На ее лице появилось выражение безнадежной досады. Энсон спал мертвецким сном в одной из спален наверху, в то время как ужин внизу с грехом пополам подходил к концу.

Часовая поездка немного привела его в чувство, и он заявил о своем приходе уже не таким выдающимся образом, что дало Пауле надежду на то, что вечер будет не окончательно испорчен после всего произошедшего, однако два неосмотрительных коктейля перед ужином завершили катастрофу. Он громогласно и местами переходя на оскорбления, что-то рассказывал собравшимся на вечеринке в течение пятнадцати минут, а затем молча сполз под стол, совсем как пьяница на старой репродукции. Однако в отличие от репродукции в этой ужасной ситуации не было ничего забавного. Никто из присутствующих молодых девушек не сделал ни единого замечания о произошедшем инциденте, который, казалось, заслуживал только молчания. Его дядя и двое других мужчин затащили его наверх, и только после этого Паула позвонила домой.

Спустя час Энсон проснулся в густом тумане нервной агонии, сквозь который он, спустя мгновение, ощутил присутствие своего дяди Роберта, стоящего у двери.

– … Я спросил, тебе лучше?

– Что?

– Тебе получше, старина?

– Я чувствую себя ужасно, – сказал Энсон.

– Я дам тебе кое-что. Если сможешь проглотить, то уснешь.

С усилием Энсон спустил ноги с кровати и встал.

– Со мной все в порядке, – глухо сказал он.

– Тихо, тихо.

– Я дума, что сткан брнди помжт мне спститься внз.

– О нет.

– Да, мне пмжт тольк это. А счас я в прдке. Полагаю, я в…

– Все решили, что на тебя повлияла погода, – сказал его дядя неодобрительно. – Но не волнуйся об этом. Шуйлер вообще не появлялся. Он вырубился прямо в раздевалке клуба «Линкс».

Безразличный к любому мнению, кроме мнения Паулы, Энсон тем не менее решил спасти обломки этого вечера, но, появившись после холодного душа, он обнаружил, что большая часть гостей уже разошлась. Паула немедленно встала, готовая ехать домой.

В лимузине прерванный серьезный разговор продолжился. Она знала, что он иногда выпивает, принимала это, но никак не ожидала подобного поведения, и ей даже кажется, что после всего пережитого они не очень хорошо подходят друг другу. Их представления о жизни слишком различаются, и так далее. Когда она закончила говорить, настала очередь Энсона, и он говорил очень рассудительно и трезво. Затем Паула сказала, что ей нужно еще раз все обдумать, она не будет принимать решение сегодня же, и она вовсе не злится, просто ей ужасно жаль. Она не сможет позволить ему зайти в отель вместе с ней, но, перед тем как выйти из машины, она потянулась и безрадостно поцеловала его в щеку.

Следующим днем у Энсона состоялся долгий разговор с миссис Леджендр, Паула тем временем сидела и молча слушала. Было решено, что Пауле потребуется некоторое время на размышления о том, что произошло, и позже, если мать и дочь решат, что так будет лучше, они последуют за Энсоном в Пенсаколу. Со своей стороны он принес искренние извинения с чувством собственного достоинства – и на этом все завершилось. Имея на руках все карты, миссис Леджендр была не в состоянии воспользоваться преимуществами. Он не давал обещаний, не выказал никакого раскаяния и только произнес несколько глубокомысленных замечаний о жизни, которые в конце концов позволили ему ощутить собственное моральное превосходство. Когда они приехали на Юг тремя неделями позже, ни Энсон в своем удовлетворении, ни Паула в облегчении от воссоединения не осознавали, что психологический момент был упущен навсегда.

IV

Он подавлял и одновременно привлекал ее, и при этом наполнял тревогой. Смущенная сочетанием твердости и ребячества, сентиментальности и цинизма – несоответствие, которое было чересчур тяжелым для ее простодушного ума, – Паула привыкла думать о нем как о двух разных людях. Когда они были наедине, на официальном приеме или рядом с подчиненными, ее наполняла огромная гордость за ощущение силы и привлекательности от его присутствия, покровительственного и понимающего характера.

В другой компании ей становилось не по себе, когда то, что было настоящей светскостью без снобистских замашек, показывало себя с другой стороны. Другая сторона была грубой, с балаганным чувством юмора и пренебрегающая всем, кроме удовольствий. На какое-то время рассудок заставлял ее избегать его, даже вовлек ее в короткий тайный роман с давним поклонником, но безрезультатно – после четырех месяцев обволакивающей со всех сторон жизненной энергии Энсона остальные мужчины казались его бледным подобием.

В июле он получил приказ уехать за границу, и их нежность и желание достигли крещендо. Паула рассматривала возможность скоропалительной свадьбы и отказалась от этой мысли только потому, что теперь к его дыханию всегда примешивался запах коктейля, а мысли о вечеринке заставляли ее чувствовать себя больной от страха. После отъезда она писала ему длинные письма, полные сожалений о днях любви, которые они теряют из-за ожидания. В августе самолет Энсона разбился над Северным морем. Его подобрал эсминец после ночи, проведенной в холодной воде, и отправил в госпиталь с пневмонией, перемирие было подписано до того, как его окончательно отправили домой.

Потом, получив еще один шанс и не имея никаких материальных преград, загадочное столкновение их темпераментов возникло вновь, осушая слезы и поцелуи, приглушая голоса, заставляя сердца стучать тише, и в их распоряжении остались только старые добрые письма. Однажды днем репортер светской хроники прождал около дома Хантеров почти два часа, чтобы получить подтверждение состоявшейся помолвки. Несмотря на отрицания Энсона, первым абзацем в статье было: «постоянно замеченные в обществе друг друга в Саусхэмптоне, Хот-Спрингс и Тукседо-Парк». Однако их серьезные разговоры переросли в продолжительные ссоры, и дело чуть было не закончилось разрывом. Энсон взял привычку постоянно напиваться, и из-за этого он даже опоздал на помолвку, а Паула тем временем стала требовать от него определенного поведения. Его отчаяние было беспомощно перед лицом его гордости и знания самого себя: помолвка была окончательно расторгнута.

«Моя самая дорогая… – так теперь начинались его письма. – Моя самая дорогая, любимая, когда я проснулся сегодня посреди ночи и осознал, что все кончено, я почувствовал, что хочу умереть. Я не могу больше продолжать жить. Возможно, встретившись этим летом, мы еще раз обо всем поговорим и примем другое решение, мы были так возбуждены и огорчены в тот день, и я чувствую, что не смогу прожить жизнь до конца без тебя. Ты говоришь о каких-то других людях. Разве ты не знаешь, что для меня нет никого, кроме тебя…»

Паула, путешествуя по Востоку, иногда вскользь упоминала свои развлечения, чтобы вызвать его интерес. Но Энсон был слишком проницательным для того, чтобы удивляться. Когда в ее письмах проскальзывали мужские имена, он чувствовал даже большую уверенность в ней и легкое пренебрежение, он всегда был выше подобных вещей. Но при этом он продолжал надеяться, что однажды они поженятся.

Тем временем он рьяно погрузился в блеск и мишуру развлечений послевоенного Нью-Йорка, стал вхож в маклерскую контору, присоединился к полудюжине клубов, допоздна танцевал и существовал в трех мирах: его собственном, в мире выпускников Йеля и в той части полусвета, которая обитает на Бродвее. Но при этом всегда были восемь нерушимых и вдумчивых часов, посвященных работе на Уолл-стрит, где сочетание обширных связей его семьи, острый ум и безграничная энергичность быстро продвинули его вперед. У него был тот редкий ум, состоящий из множества ячеек, иногда он появлялся в офисе отдохнувший и посвежевший, не проспав и часа, но такие случаи были редкостью. И вот в начале 1920-х его общий доход, включая комиссионные, превысил двенадцать тысяч долларов.

По мере того как йельские обычаи уходили в прошлое, он становился все более и более популярной фигурой среди своих одноклассников в Нью-Йорке, популярность эта превзошла даже колледж. Он жил в великолепном доме и имел все возможности для введения молодых людей в другие великолепные дома. Более того, его жизнь уже сейчас была безопасной и устроенной, в то время как у них по большей части все было шатко и ненадежно. Они обращались к нему за поддержкой, испытывая при этом восхищение, и он с готовностью отвечал, получая удовольствие, помогая людям и устраивая их дела.

Теперь в письмах Паулы не было никаких мужчин, но зато в них появилась ранее не замеченная нотка нежности. Из разных источников он слышал, что у нее появился «серьезный кавалер», Лоуэлл Тайер, бостонец высокого достатка и положения, и, несмотря на уверенность в том, что она продолжает любить его, ему пришлось с трудом принять мысль о том, что в конце концов он ее потеряет. За исключением одного жалкого дня, она не была в Нью-Йорке почти пять месяцев, и по мере того, как слухи усиливались, им овладевало все большее желание увидеть ее. В феврале он взял отпуск и поехал во Флориду.

Палм-Бич раскинулся широко и привольно между мерцающим сапфиром озера Уэрт, с вкраплениями домов – лодок, стоящих на якоре, там и здесь, великолепным бирюзовым берегом Атлантического океана. Громады отелей «Брейкерс» и «Ройял Пойнсиана» высились как близнецы над ярким песком, и вокруг них теснились клуб «Денсинг Глейд», игорный дом «Бредли» и дюжина модных магазинов с ценами в три раза выше, чем в Нью-Йорке. По решетчатой веранде отеля «Брейкерс» две сотни молодых девушек делали шаг вправо, затем шаг влево, крутились и затем скользили, используя то, что в гимнастике называется двойным шагом, в то время как две тысячи браслетов со звоном скользили вверх-вниз по двум тысячам рук.

В клубе «Эверглейдс» после наступления темноты Паула, Лоуэлл Тайер, Энсон и случайно подвернувшийся четвертый играли в бридж. Энсону казалось, что ее милое серьезное лицо было бледным и усталым. К этому моменту он близко знал ее три года, а в свете она была четыре или пять лет.

– Две пики.

– Сигарету? О, прошу прощения. Пас.

– Пас.

– Я удвою три пики.

В комнате, наполненной дымом, было с дюжину столов. Энсон, встретившись с Паулой глазами, неотрывно смотрел на нее, даже после того как Тайер заметил это.

– Что на кону? – рассеянно спросил он.

«Роза на площади Вашингтона, —

нестройно запели молодые люди, сидящие по углам комнаты:

Я задыхаюсь без единого стона В воздухе этого притона».

Дым лежал плотными пластами, как туман, и открывшаяся дверь наполнила комнату полуразмытыми мистическими силуэтами. Блестящие глазки метались между столов, разыскивая господина Конана Дойля среди англичан, которые притворялись англичанами в вестибюле отеля, как и положено англичанам.

– Хоть ножом режь.

– … ножом режь…

– … режь.

В конце игры Паула неожиданно поднялась и заговорила с Энсоном тихим напряженным голосом. Бросив с опаской взгляд на Лоуэлла Тайера, они вышли в дверь и преодолели долгий спуск по каменным ступеням, и спустя мгновение они уже шли, взявшись за руки, по залитому лунным светом пляжу.

– Дорогая, дорогой… – Они без оглядки обнимались, страстно, под прикрытием тени.

… Затем Паула отклонилась назад и позволила его губам произнести то, что она хотела услышать, – она чувствовала, что эти слова были на подходе, пока они целовались. И опять она отклонилась, слушая, но, как только он притянул ее ближе к себе, она поняла, что он не сказал ничего, кроме «дорогая моя», тем глубоким и печальным шепотом, от которого ей всегда хотелось плакать. Робко и покорно ее эмоции отступили, и слезы потекли по лицу, но сердце продолжало кричать: «Попроси меня, ох, Энсон, мой дорогой, попроси же!»

– Паула… Паула!

Эти слова сжали ее сердце, и Энсон, чувствуя, как она дрожит, решил, что эмоций достаточно. Ему больше не нужно было ничего говорить, не нужно посвящать судьбы неясному призраку, не имеющему никаких практичных оснований. Почему он должен, когда он может держать, как сейчас, ее в объятьях, ждать неизвестно чего еще год – или вечность? Он думал о них обоих, и о ней даже больше, чем о себе. На мгновение, когда она внезапно сказала, что ей нужно возвращаться в отель, он засомневался, сначала подумав: «Вот он, этот момент», а потом: «Ну уж нет, я подожду, все равно она моя».

Он забыл, что Паула тоже была измотана напряжением этих трех лет. Ее настроение улетучилось в ночи.

Следующим утром он вернулся в Нью-Йорк, наполненный беспокойным неудовольствием. Там его ждала прелестная дебютантка, с которой он познакомился в машине, и в течение двух дней они вместе обедали и ужинали. Сначала он рассказал ей немного о Пауле и придумал какую-то мифическую несовместимость, помешавшую им быть вместе. Девушка была юной, дикой и импульсивной, и ей польстило доверие Энсона. Он мог завладеть ей, даже не добравшись до Нью-Йорка, но, к счастью, он был трезв и сохранял контроль над собой. Позже, в апреле, без предварительных уведомлений, он получил телеграмму из Бар-Харбор, в которой Паула уведомляла его о помолвке с Лоуэллом Тайером и о незамедлительной свадьбе в Бостоне. То, в реальность чего он никогда не мог поверить, наконец происходило на самом деле.

В то утро Энсон до краев налился виски и поехал в офис, где без перерывов работал, страшась того, что произойдет, если он остановится. Тем вечером он, как обычно, вышел в свет, ничего не рассказав о произошедшем, он вел себя очень сердечно и внимательно, много шутил. Но с одной вещью он и там не мог справиться – в течение трех дней в любом месте, в любой компании он внезапно клал голову на руки и начинал рыдать как ребенок.

V

В 1922 году, когда Энсон вместе со своим младшим партнером поехал за границу, чтобы изучить некоторые лондонские займы, стало известно, что его берут в фирму. Ему было 27 лет, он потяжелел, но не обрюзг и обладал манерами человека более старшего возраста. Люди младше и старше его любили и доверяли ему, а матери были спокойны, когда их дочери оказывались под его попечительством, благодаря его манере ставить себя на одну ступень с самыми старшими и наиболее консервативными людьми в любой компании. «Вы и я, – как бы говорил он, – мы едины. Мы-то понимаем».

У него было интуитивное и слегка снисходительное понимание слабостей мужчин и женщин, и, как священник, он больше заботился о поддержании внешнего образа. Утром каждого воскресенья он по традиции проводил уроки в воскресной школе – даже если холодный душ и быстрая смена костюма на строгий пиджак были единственным, что отделяло его от дикой ночи накануне. Однажды, руководствуясь общим чувством, несколько детей встали из переднего ряда и пересели на последний. Он частенько рассказывал эту историю, и обычно его вознаграждали бурным смехом.

После смерти своего отца он стал фактически главой семьи и взял на себя ответственность за судьбу младших детей. Из-за некоторых сложностей его власть не распространялась на семейную недвижимость, которой управлял его дядя Роберт, добрый от природы, но пристрастившийся к алкоголю любитель скачек.

Дядя Роберт и его жена Эдна были очень дружны с Энсоном и были сильно огорчены, когда его по праву заслуженное превосходство не нашло нужного применения. Он устроил ему членство в городском клубе, попасть в который в Америке было сложнее всего – условием принятия было «участие семьи в строительстве Нью-Йорка» (или, иными словами, семья должна быть богата до 1880 года) – и когда Энсон после принятия пренебрег им в пользу Йельского клуба, дядя Роберт вызвал его на небольшой разговор. Но когда Энсон отказался стать партнером консервативной, хотя и немного запущенной брокерской конторы самого Роберта Хантера, отношения дяди и племянника стали заметно прохладнее. Подобно учителю начальных классов, научившему всему, что знал он сам, Роберт незаметно исчез из жизни Энсона.

В его жизни было так много друзей, но едва ли нашелся бы хоть один, не воспользовавшийся его необычной добротой, и едва ли был кто-то, ни разу не почувствовавший смущения из-за грубых высказываний или привычки напиваться когда и как ему было угодно. Его беспокоило, когда портачил кто-то другой, а по поводу собственных промахов он только отшучивался. Рассказывая о происходящих с ним странных событиях, он всегда заражал окружающих смехом.

Той весной я работал в Нью-Йорке и частенько встречался с ним за ланчем в Йельском клубе, членство в котором, за временным неимением собственного клуба, обеспечивал мне мой университет. Я прочел о свадьбе Паулы, и однажды днем, когда я спросил его о ней, что-то подвигло его рассказать всю историю. После этого он частенько приглашал меня на семейные ужины в свой дом и вел себя так, как будто между нами были особенно близкие отношения, и я невольно перенял часть его уверенности в этом.

Я обнаружил, что, несмотря на доверие матерей, он не относился покровительственно ко всем девушкам без разбора. Все зависело от девушки, и при малейшем намеке на отсутствие твердости ей приходилось самой о себе заботиться, даже рядом с ним.

– Жизнь сделала из меня циника, – иногда говорил он.

Под жизнью он имел в виду Паулу. Иногда, особенно когда он выпивал, что-то путалось в его голове, и он считал, что она жестоко его бросила.

Этот «цинизм», или же понимание того, что легкомысленные девушки не заслуживают пощады, подтолкнул его к роману с Долли Каргер. В те годы это был не единственный его роман, но именно он глубже всего его затронул и сильно повлиял на его отношение к жизни.

Долли была дочерью печально известного публициста, благодаря женитьбе попавшего в высшее общество. Сама же она выросла в Младшей Лиге, дебютировала в «Плазе» и вступила в Женскую Ассамблею, и только самые почтенные семьи, к которым относились Хантеры, могли усомниться в том, по праву ли она занимала место в свете, так часто ее фотографии мелькали в газетах, привлекая к ней завидного внимания больше, чем к некоторым девушкам, без сомнения его заслуживающим. У нее были темные волосы, красные губы и яркий румянец, чрезвычайно ей шедший, который она, однако, маскировала под слоем бледной розоватой пудры во время своего первого года, проведенного в обществе. Иметь румянец считалось немодно, нужно было демонстрировать викторианскую бледность. Она носила черные строгие костюмы и стояла держа руки в карманах и слегка подавшись вперед, со сдержанным и чуть насмешливым выражением на лице. Она восхитительно танцевала – и любила это занятие больше, чем что-либо другое, – за исключением флирта. С того момента как ей исполнилось десять, она всегда была влюблена, и обычно в кого-то, кто не отвечал ей взаимностью. Те же, кто отвечал – и таких было великое множество, – утомляли ее после первой же короткой встречи, но, несмотря на все свои неудачи, ее сердце оставалось отзывчивым и теплым к тем, с кем она терпела неудачу. Когда она встречала их, то всегда предпринимала еще одну попытку – иногда успешную, чаще нет.

В погоне за недостижимым ей никогда не приходило в голову, что определенное сходство объединяет всех тех, кто отказался любить ее: все они обладали сильной интуицией, которая позволяла заглянуть внутрь и увидеть ее слабость, слабость, заключенную не в недостатке эмоций, а в недостатке умения ими управлять. Энсон понял это сразу, как только увидел ее, меньше чем через месяц после свадьбы Паулы. Он довольно сильно пил, и на неделю он притворился влюбленным в нее. Затем он грубо ее бросил и забыл об этом – и незамедлительно стал самым главным человеком в ее сердце.

Как и многие девушки того времени, Долли вела себя несдержанно и неосмотрительно. Отсутствие традиционной морали у поколения, бывшего немногим старше, было простым следствием послевоенного желания избавиться от устаревших манер, а Долли была одновременно старше и развязнее, и она увидела в Энсоне две крайности, которые так ищут эмоционально незрелые женщины, – нежелание потакать слабостям, перемежающееся с умением защищать. В его характере она почувствовала одновременно и черты сибарита, и твердый гранитный камень, и эти две черты полностью отвечали всем потребностям ее природы.

Она понимала, что это будет тяжело, но ошиблась в причине: она думала, что Энсон и его семья ожидают более подходящей женитьбы, но она тут же догадалась, что ее преимуществом станет его пристрастие к алкоголю.

Они встретились на большом балу дебютанток, и, по мере того как росло ее страстное увлечение, они все больше и больше времени проводили вместе. Подобно всем матерям, миссис Каргер верила в неукоснительную порядочность Энсона и поэтому позволяла Долли сопровождать его в загородные клубы, расположенные не близко, и в пригородные дома, не вникая особенно в то, чем они там занимаются, и не задавая вопросов по поводу поздних возвращений. Сначала эти объяснения звучали правдоподобно, но приземленные намерения Долли заполучить Энсона вскоре были погребены под лавиной ее эмоций. Поцелуев на заднем сиденье такси уже было недостаточно, и тогда они придумали забавный выход.

Они на некоторое время выпадали из обычного мира и создавали свой собственный мир, в котором выпивка Энсона и пропадания Долли не были бы так заметны и вызывали бы меньше замечаний. Этот мир состоял из меняющихся элементов – из некоторых друзей Энсона по Йелю и их жен, двух или трех молодых брокеров и биржевых маклеров и горстки неприкаянных молодых людей, только-только закончивших колледж, при деньгах и со склонностью пускаться в загулы. Чего не хватало этому миру, так это масштаба, и в качестве компенсации они получили свободу, которую едва ли могли себе позволить. Более того, они были центром этого мира, который подарил Долли удовольствие честной снисходительности – удовольствие, которым Энсон, вся жизнь которого состояла из снисходительности, предопределенной с самого детства, был не в состоянии с ней поделиться.

Он не был в нее влюблен и много раз повторял это на протяжении всей долгой и суровой зимы их романа. К весне ему все наскучило, он захотел обновить свою жизнь каким-то другим способом, кроме того, он понял, что должен либо порвать с ней, либо взять на себя ответственность за определенное обольщение. Выжидающее отношение ее семьи ускорило это решение – однажды вечером, когда мистер Каргер негромко постучал в дверь библиотеки, объявляя, что он оставил бутылку старого бренди в столовой, Энсон почувствовал, что жизнь заманивает его в ловушку. Этой ночью он написал ей короткую записку, в которой сообщил, что уезжает в отпуск и в свете всех обстоятельств им лучше больше не видеться.

Это было в июне. Его семья закрыла дом и переехала за город, поэтому он временно жил в Йельском клубе. Я слышал о его романе с Долли по мере его развития – соленые шуточки о его презрении к женщинам с нестабильной психикой, не заслуживающим места в социальной системе координат, в которую он верил, – и когда той ночью он сказал мне, что определенно с ней расстается, я был рад. Я встречал Долли то тут, то там и каждый раз ощущал жалость из-за безнадежности ее битвы, к которой примешивался стыд от того, что я знал многое, что было не положено знать. Она была, как принято говорить, «маленькой милашкой», и в этом было определенное безрассудство, которое очаровывало меня. Ее поклонение богине упадка было бы не столь заметно, отдавайся она ему с меньшим чувством, – она готова была пожертвовать всю себя, и я был рад, когда услышал, что эта жертва будет принесена не на моих глазах.

Энсон собирался оставить прощальное письмо у нее дома следующим утром. Это был один из немногих домов, который оставляли незапертым на Пятой авеню, и он знал, что Каргеры, по непроверенной информации, полученной от Долли, отложили путешествие за рубеж, предоставив дочери шанс. Как только он вышел за порог Йельского клуба на Мэдисон-авеню, мимо него прошел почтальон, и он последовал за ним внутрь. Первое же письмо, на которое упал его взгляд, было написано рукой Долли.

Он знал, что это – одинокий и трагичный монолог, полный упреков, мольбы и «а что, если», всех тех извечных интимных подробностей, которые он сам писал Пауле Леджендр когда-то в прошлом, которое казалось другим веком. Схватив письмо вместе с несколькими счетами, он снова достал и открыл его. К его удивлению, это была короткая и отчасти формальная записка, в которой говорилось, что Долли не сможет сопровождать его в поездке за город в этот уик-энд, потому что Перри Халл из Чикаго неожиданно приехал в город. В заключение было сказано, что Энсон сам виноват в случившемся: «Если бы я чувствовала, что ты любишь меня так же сильно, как я люблю тебя, я бы поехала с тобой в любое время и в любое место, но Перри так мил и он так хочет, чтобы я вышла за него замуж…»

Энсон презрительно усмехнулся, у него уже был опыт с подобными ловушками. Более того, он знал, как Долли поработала над этим планом, возможно послав за доверчивым Перри и высчитав время его прибытия, – и даже то, как она поработала над этим посланием, чтобы заставить его ревновать, но удержать при этом. Подобно большинству компромиссов, в этом не было ни силы, ни жизнеспособности, а только одно безнадежное отчаяние.

Внезапно он разозлился. Он сел в вестибюле и перечитал записку еще раз. Затем подошел к телефону, позвонил Долли и сказал ясным приказным тоном, что он получил ее письмо и позвонит ей в пять часов, как они заранее и планировали. Едва дождавшись показной неуверенности в ее «возможно, я смогу встретиться с тобой на часок», он повесил трубку и пошел на работу. По дороге он разорвал свое собственное письмо на клочки и выбросил его на улице.

Он не испытывал ревности – она для него ничего не значила, – но ее жалкая уловка разбудила все самое упрямое и эгоистичное в нем. Он усмотрел в этом дерзость кого-то, явно находящегося гораздо ниже его самого, и такое нельзя было спускать с рук. Если ей хотелось знать, кому она принадлежит, она это узнает.

В четверть шестого он был на пороге. Долли была одета для прогулки, и он в молчании выслушал ее послание, гласившее: «Ах, я смогу уделить тебе всего лишь час», которое она начала по телефону.

– Надень шляпку, Долли, – сказал он, – мы немного прогуляемся.

Они поднялись от Мэдисон-авеню до Пятой авеню, и за это время рубашка облепила крупную фигуру Энсона, став влажной из-за сильной жары. Он мало говорил, сухо побранил ее и не сказал ни единого слова любви, но еще до того, как они прошли шесть кварталов, она опять была его, извинялась за записку, предлагая отменить встречу с Перри в качестве расплаты, предлагая сделать все что угодно. Она думала, что он пришел потому, что начинал влюбляться в нее.

«Мне жарко, – сказал он, когда они дошли до 71-й улицы. – Я в зимней одежде. Если я ненадолго зайду в дом и переоденусь, ты сможешь подождать меня внизу? Это займет всего минуту».

Она была счастлива, признание в том, что ему жарко, вообще любой физической факт о нем приводил ее в дрожь. Когда они подошли к обитой железом двери и Энсон вынул ключ, она испытала восторг.

Внизу было темно, и, после того как он поднялся в лифте, Долли подняла занавеску и посмотрела через плотный тюль на дома напротив. Она услышала, как остановился лифт, и, намереваясь немного подразнить его, нажала кнопку и вызвала его вниз. Затем, следуя неосознанному импульсу, она вошла в лифт и поехала на этаж, который должен был быть его.

– Энсон, – позвала она, слегка посмеиваясь.

– Одну минуту… – ответил он откуда-то из спальни. И затем после небольшой паузы. – Теперь ты можешь войти.

Он переоделся и застегивал жилет.

– Это моя комната, – сказал он приветливо. – Как она тебе нравится?

В ее поле зрения попала фотография Паулы на стене, и она уставилась на нее с восхищением, совсем как Паула когда-то рассматривала детские фотографии Энсона пять лет назад. Она кое-что знала о Пауле – какие-то фрагменты, которые она по частям вытянула из Энсона.

Внезапно она подошла к Энсону и подняла руки. Они обнялись. За окном уже сгущались мягкие искусственные сумерки, хотя солнце еще ярко отражалось от крыш домов. Через полчаса в комнате будет совершенно темно. Непредвиденная возможность захватила их, лишила обоих дыхания, и они теснее придвинулись друг к другу. Это было величественно и неизбежно. Все еще держа друг друга в объятьях, они подняли головы, и их взгляды встретились на портрете Паулы, глядящей на них со стены.

Неожиданно Энсон убрал руки и, сев за стол, попытался открыть ящик, используя связку ключей.

– Хочешь выпить? – спросил он грубовато.

– Нет, Энсон.

Он налил себе полстакана виски, проглотил его и затем открыл дверь в холл.

– Пошли, – сказал он.

Долли колебалась.

– Энсон, я поеду с тобой сегодня за город, после всего этого. Ты ведь понимаешь, правда?

– Конечно, – коротко ответил он.

В машине Долли они доехали до Лонг-Айленда, чувствуя себя ближе друг другу, чем когда-либо. Они знали, что должно случиться, и лицо Паулы не должно напоминать о том, чего им не хватало, но, когда они оказались одни этой тихой жаркой ночью на Лонг-Айленде, им было уже все равно.

Имение в Порт-Вашингтоне, в котором они должны были провести этот уик-энд, принадлежало кузине Энсона, которая вышла замуж за сына медного магната из Монтаны. Бесконечная подъездная дорога начиналась у сторожки привратника и петляла между привезенных из-за границы молодых тополей, упираясь в итоге в огромный розовый дом в испанском стиле. Энсон частенько здесь бывал раньше.

После ужина они танцевали в клубе «Линкс». Около полуночи Энсон убедился, что его кузены не собираются уходить раньше двух, и затем объяснил, что Долли устала, поэтому он отвезет ее домой и потом вернется обратно на танцы. Слегка дрожа от волнения, они забрались в арендованный автомобиль и поехали в Порт-Вашингтон. Когда они доехали до сторожки, Энсон остановился, чтобы перекинуться с ночным сторожем парой слов.

– Когда тебе на обход, Карл?

– Да вот прямо сейчас.

– И потом ты будешь здесь, пока все не приедут?

– Да, сэр.

– Очень хорошо. Послушай, если в эти ворота въедет автомобиль, любой, неважно чей, я хочу, чтобы ты немедленно позвонил в дом. – Он вложил в руку Карла пятидолларовую банкноту. – Все ясно?

– Да, мистер Энсон. – Будучи человеком старой закалки, он не позволил себе ни подмигнуть, ни улыбнуться. Все это время Долли провела в машине, слегка отвернувшись в сторону.

У Энсона был ключ. Зайдя внутрь, он сразу же налил им обоим выпить, хотя Долли так и не прикоснулась к стакану, а он тем временем точно определил местонахождение телефона и убедился, что его хорошо слышно из их комнат, расположенных на первом этаже.

Пять минут спустя он постучал в дверь комнаты Долли.

– Энсон?

Он вошел, закрыв за собой дверь. Она была в постели, в волнении приподнявшись на локтях, сев рядом, он взял ее руки в свои.

– Энсон, дорогой.

Он ничего не ответил.

– Энсон… Энсон! Я люблю тебя… Скажи, что ты меня любишь. Скажи это сейчас – разве ты не можешь сказать это сейчас? Даже если это и не так.

Он не слушал. Поверх ее головы он заметил портрет Паулы, висящий на стене.

Он встал и подошел поближе. На раме слабо поблескивало отражение лунного света, а внутри была размытая тень лица, которое, казалось, он не узнавал. В порыве чувств он обернулся и с отвращением уставился на маленькую фигурку на кровати.

– Все это полная глупость, – глухо сказал он. – Я не понимаю, о чем я думал. Я не люблю тебя, и тебе лучше дождаться того, кто действительно будет тебя любить. Я не люблю тебя нисколько, ты понимаешь это?

Его голос треснул, и он стремительно вышел вон. Вернувшись в гостиную, он нетвердой рукой налил себе выпить, и в этот момент открылась входная дверь и вошла его кузина.

– Энсон, что ты здесь делаешь? Я услышала, что Долли нездоровится. – В ее голосе слышалась забота. – Я слышала, что она плохо себя чувствует…

– С ней все в порядке. – Он оборвал ее, повысив голос, чтобы Долли могла услышать их из своей комнаты. – Она просто немного устала и отправилась спать.

Еще долгое время Энсон верил, что господь, пытаясь оградить нас, иногда вмешивается в людские дела. Но Долли Каргер, лежа без сна, уставившись в потолок, никогда больше не верила ни во что.

VI

Когда Долли следующей осенью вышла замуж, Энсон был в Лондоне по служебным делам. Как и со свадьбой Паулы, все произошло неожиданно, но оказало на него другой эффект. Сначала он решил, что это забавно, и даже с трудом удерживался от смеха, думая об этом. Позже эта мысль повергла его в депрессию, она заставила его почувствовать себя старым.

В этих историях был какой-то повторяющийся мотив, даже несмотря на то что Паула и Долли принадлежали к разным поколениям. Он ощутил что-то похожее на чувство, которое испытывает сорокалетний мужчина, узнавший о свадьбе дочери своего старинного друга. Он отправил свои поздравления, и, в отличие от поздравлений Пауле, на этот раз они были искренними – он никогда по-настоящему не хотел, чтобы Паула была счастлива.

Когда он вернулся в Нью-Йорк, его сделали партнером на фирме, и в связи с возросшими обязанностями у него почти не осталось свободного времени. Отказ застраховать его жизнь, который он получил от страховой компании, так сильно на него повлиял, что он бросил пить почти на год и уверял, что чувствует себя физически намного лучше, хотя думается мне, что он скучал по веселым россказням о приключениях, которые играли такую большую роль в его жизни в то время, когда ему было чуть за двадцать. Но он не перестал бывать в Йельском клубе. Он был там видной фигурой, известной личностью, и, в то время как его ровесники, закончившие колледж семь лет назад, расползались по тихим и трезвым местечкам, он олицетворял собой старые добрые времена.

Его день, как и его голова, никогда не были слишком заняты, чтобы не оказать любого рода помощь тому, кто просил о ней. То, что вначале казалось гордостью и чувством собственного превосходства, стало привычкой и истинной страстью. И всегда было что-то: младший брат, попавший в беду в Нью-Хейвен, ссора между другом и женой, которую нужно было разрешить, должность, которую нужно было найти для этого человека, или дело, требующее вложений. Но его коньком были неурядицы молодых женатых пар. Молодые пары очаровывали его, и их квартиры были для него настоящими святилищами, он узнавал историю их романтических отношений, советовал, где и как жить, и запоминал имена их детей. С молодыми женами он вел себя очень осмотрительно, он никогда не злоупотреблял доверием, которое их мужья неизменно оказывали ему, как бы странно это ни выглядело в свете его неприкрытой распущенности.

Казалось, он испытывал радость от счастливых браков и погружался в настолько же приятную меланхолию от тех, кто сбился с пути удачного замужества. Не проходило ни одного сезона, чтобы он не наблюдал крах союза, созданию которого он, возможно, и поспособствовал. Когда Паула развелась и почти сразу же вышла замуж за другого бостонца, он говорил со мной о ней однажды. Он никогда не любил никого так же сильно, как ее, но настаивал, что ему уже все равно.

«Я никогда не женюсь, – говорил он. – Я слишком много видел, и для меня счастливый брак – это огромная редкость. Кроме того, я слишком стар».

Тем не менее он верил в брак. Подобно всем людям, почти вступившим в счастливый брак, он верил в брак со всей страстью – и ничего из того, что он видел, не могло поколебать эту веру, его цинизм растворялся в ней как воздух. Но он действительно верил в то, что он уже слишком стар. В возрасте 28 лет он начал хладнокровно принимать тот факт, что в браке не будет романтической любви, решительно выбрал девушку из Нью-Йорка, принадлежащую к его классу, привлекательную, умную, подходящую ему девушку без намека на нарекания, – и постарался влюбиться в нее. Вещи, которые он говорил Пауле от чистого сердца, другим из чувства приличия, он больше никому не мог сказать без усмешки или с силой, необходимой для убеждения.

«Когда мне будет сорок лет, – говорил он друзьям, – я стану настоящим мужланом и влюблюсь в хористку, как и все остальные».

Несмотря ни на что, он упорствовал в своих попытках. Его матери хотелось видеть его женатым, и он мог теперь это себе позволить – у него было свое место на рынке ценных бумаг и его доход приближался к двадцати пяти тысячам в год. С ним нельзя было не согласиться: когда его друзья – а большинство времени он проводил в том кругу, который образовался во времена Долли, – расходились каждый к своему домашнему очагу, он уже не получал удовольствия от своей свободы. Он даже задумался, не стоило ли ему жениться на Долли. Даже Паула не любила его больше, чем она, и он хорошо усвоил, какой большой редкостью для холостяка являются подлинные чувства.

В тот момент, когда подобные настроения незаметно подобрались к нему вплотную, его слуха достигла одна тревожная история. Его тетя Эдна, женщина около сорока лет, завела открытую интрижку с распущенным молодым выпивохой по имени Кэри Слоун. Все знали об этом, за исключением его дяди Роберта, который вот уже пятнадцать лет проводил все время за разговорами в клубах, воспринимая собственную жену как нечто само собой разумеющееся.

Энсон слышал об этом отовсюду, каждый раз со все возрастающей тревогой. Он даже стал испытывать к дяде что-то наподобие прежней приязни, и это было больше, чем просто личная приязнь, это было что-то наподобие семейной солидарности, на которой была основана его гордость. Его интуиция подсказала одно необходимое условие, которое нужно соблюсти, а именно то, что дядя не должен был пострадать. Это был его первый опыт непрошеного вмешательства, но, зная характер Эдны, он чувствовал, что сможет разобраться с этим лучше, чем посторонний судья или его собственный дядя.

Дядя был в Хот-Спрингс. Энсон изучил источник скандала, чтобы избежать возможности ошибки, а затем пригласил Эдну пообедать с ним в «Плазе» на следующий день. Что-то в его голосе, должно быть, испугало ее, поэтому она стала отказываться, но он настаивал, меняя дату, пока у нее наконец не осталось оснований для отказа.

Она встретилась с ним в назначенное время в вестибюле «Плазы», миловидная, слегка увядающая сероглазая блондинка, одетая в шубу из русского соболя. Пять роскошных колец, с бриллиантами и изумрудами, мерцали на ее изящных руках. Энсон подумал, что эти меха и камни, маскирующие ее угасающую красоту, заработаны отцом, а не дядей.

Несмотря на то что Эдна почувствовала его враждебность, она оказалась не готова к его прямолинейности.

– Эдна, я поражен тем, как ты себя ведешь, – сказал он сильным и твердым тоном. – Сначала я не мог в это поверить.

– Поверить во что? – резко спросила она.

– Не нужно притворяться передо мной, Эдна. Я говорю о Кэри Слоуне. Помимо всего прочего, я не думаю, что ты можешь обращаться с дядей Робертом и…

– А теперь послушай, Энсон… – начала она сердито, но он не допускающим возражений тоном продолжил:

– …и с собственными детьми подобным образом. Вы женаты уже восемнадцать лет, и у тебя достаточно опыта, чтобы понимать, что происходит.

– Ты не имеешь права разговаривать со мной подобным образом. Ты…

– Имею. Дядя Роберт всегда был моим лучшим другом. – Он резко дернулся. Он по-настоящему сочувствовал дяде и своим трем маленьким кузенам.

Эдна поднялась, оставив свой салат из краба нетронутым.

– Это самая большая глупость.

– Очень хорошо. Если ты не хочешь выслушать меня, я пойду к дяде Роберту и все ему расскажу. Все равно рано или поздно он обо всем узнает. А после этого я пойду к старому Моисею Слоуну.

Эдна неуверенно опустилась на стул.

– Не говори так громко. – В ее голосе звучала мольба, а глаза наполнились слезами. – Ты не представляешь себе, как звучит сейчас твой голос. Ты должен был выбрать не такое людное место для своих нелепых обвинений.

Он ничего не ответил.

– Ох, я никогда тебе не нравилась, я знаю это, – продолжала она, – а сейчас ты просто пытаешься получить выгоду от каких-то идиотских сплетен, чтобы разрушить единственную интересную дружбу, которая у меня есть. Что я сделала, чтобы ты так меня ненавидел?

Энсон ждал в молчании. Она пыталась воззвать к его рыцарскому духу, затем к жалости и, наконец, к его изысканной утонченности, когда же он не высказал никакого интереса, последовали признания, и он смог воспользоваться ситуацией. Храня молчание и невозмутимость, возвращаясь к своему главному орудию, которым были его искренние эмоции, он погрузил ее в глубочайшее отчаяние к тому моменту, когда обед подошел к концу. В два часа она достала зеркальце, носовой платок и постаралась скрыть следы слез и запудрить тени под глазами. Она согласилась встретиться с ним у себя дома в пять.

Когда он появился, она лежала, растянувшись, на шезлонге, закрытом летним навесом из плотной ткани, и слезы, которые он вызвал за обедом, казалось, все еще блестели у нее на глазах. Затем он ощутил неприятное присутствие Кэри Слоуна.

– Чего ты хочешь? – сразу же пошел в атаку Слоун. – Я знаю, что ты пригласил Эдну на ланч и запугал ее какими-то дешевыми слухами.

Энсон сел.

– У меня нет оснований полагать, что это всего лишь слухи.

– Я слышал, что ты хочешь довести это до сведения Роберта Хантера и моего отца.

Энсон кивнул.

– Либо ты все это прекращаешь, либо я сделаю это, – сказал он.

– Какого черта ты лезешь не в свое дело, Хантер?

– Кэри, не заводись, – нервно сказала Эдна. – Вопрос только в том, чтобы доказать ему, что это все абсурд.

– По той простой причине, что люди склоняют мое имя, – оборвал ее Энсон, – и это все, что тебя касается, Кэри.

– Эдна не член твоей семьи.

– Конечно же, она член семьи. – Его злость росла. – Иначе с чего бы ей жить в этом доме и носить на пальцах кольца, которые куплены на деньги моего отца. Когда дядя Роберт женился на ней, у нее не было ни гроша за душой.

Все они посмотрели на кольца, как будто все дело было именно в них. Эдна сделала попытку снять их.

– Я полагаю, это не единственные кольца во всем мире, – сказал Слоун.

– Ох, это абсурд! – воскликнула Эдна. – Энсон, пожалуйста, ты можешь меня выслушать? Я выяснила, с чего поползли эти глупые сплетни. Служанка, которую я уволила, пошла работать к Чиличевым, а эти русские, ты же знаешь, вытягивают из слуг всякие россказни и потом пересказывают их совсем по-другому. – Она со злостью ударила кулаком по столу. – А потом Том еще одолжил им лимузин на целый месяц, пока мы были на юге прошлой зимой…

– Видишь? – нетерпеливо сказал Слоун. – Во всем виновата служанка и ее болтовня. Она знала, что мы с Эдной друзья, и рассказала об этом. В России считают, что если мужчина и женщина…

И он пустился в пространные обсуждения особенностей взаимоотношений между людьми на Кавказе.

– Если в этом все дело, то лучше объяснить все это дяде Роберту, – сухо сказал Энсон. – Чтобы он знал, что эти слухи неверны, к тому моменту, когда они достигнут его ушей.

Слегка изменив манеру поведения, к которой он прибегнул за ланчем, он дал им возможность все объяснить. Он знал, что они оба виноваты и скоро перейдут черту между объяснениями и оправданиями, чем выдадут себя даже больше, чем это смог бы сделать он. К семи часам они пошли на отчаянную меру и рассказали ему правду: Роберт Хантер пренебрегает ей, жизнь Эдны совершено пуста, и из обычного флирта разгорелось жаркое пламя страсти. Но, как и любая другая правда, эта была стара как мир, и ее сломленная сила не выдержала упрямой воли Энсона. Угроза рассказать все отцу Слоуна сделала ситуацию окончательно безвыходной, так как последний, торговец хлопком из Алабамы, будучи известным поборником морали, контролировавшим своего сына и выделяющим ему содержание, дал обещание навсегда лишить его этого содержания после следующей же выходки.

Они поужинали в маленьком французском ресторане, и там разговор продолжился – то Слоун пытался перейти к физическим угрозам, то чуть позже оба они умоляли его дать им немного времени. Но Энсон был непреклонен. Он видел, что Эдна уже сдалась и что нельзя позволить ей воспрять духом от возобновления этих отношений.

В два часа ночи в маленьком ночном клубе на 53-й улице нервы Эдны окончательно сдали, и она потребовала вернуться домой. Слоун весь вечер накачивался алкоголем, он растянулся на столе, начав тихо всхлипывать, закрыв лицо руками. Энсон быстро сформулировал свои условия. Слоун должен уехать из города на шесть месяцев в течение сорока восьми часов. По возвращении ни о каком возобновлении их отношений не могло идти речи, но в конце года Эдна может, если пожелает, сказать Роберту, что она хочет развестись, но по причинам самым обыденным.

Он сделал паузу, убеждаясь, что они готовы услышать его финальные слова.

– Или же еще кое-что, что вы можете сделать, – медленно проговорил он. – Если Эдна хочет оставить детей, то нет ничего, что я мог бы сделать, чтобы помешать вам убежать вместе.

– Я хочу поехать домой! – опять воскликнула Эдна. – Не слишком ли много ты сделал для одного дня?

Снаружи было темно, и размытые огоньки Шестой авеню были отчетливо видны. В этом неверном свете те двое, что были любовниками, посмотрели в последний раз на трагичные лица друг друга, осознав, что им недостает молодости и силы, чтобы противиться окончательному расставанию. Слоун внезапно пошел вниз по улице, а Энсон остановил такси взмахом руки.

Было почти четыре утра, по призрачному тротуару Пятой авеню тихо текла вода, очищая его, и тени двух ночных бабочек мелькали рядом с темным фасадом церкви Святого Томаса. Промелькнули безлюдные аллеи Центрального парка, где Энсон часто играл, будучи ребенком, и увеличивающиеся номера улиц, столь же значительные, как и их названия. Это был его город, подумал он, в этом городе его имя что-то значило на протяжении пяти поколений. Никакие перемены не могли повлиять на постоянство этого места, хотя сами по себе перемены были необходимы, благодаря им он сам и члены его семьи могли отождествлять себя с Нью-Йорком. Способности и могущественная воля, не значащие ничего в более слабых руках, очистили имя его дяди, имя его рода и даже имя той дрожащей фигурки, сидящей рядом с ним в машине.

Тело Кэри Слоуна было найдено на следующий день на нижней перекладине одной из опор моста Квинсборо. В темноте и очень взволнованный, он решил, что это вода течет внизу, но уже меньше чем через секунду это стало не важно, если только он не решил потратить эту секунду, чтобы подумать в последний раз об Эдне и прокричать ее имя, в тот момент, когда он беспомощно рухнет в воду.

VII

Энсон никогда не винил себя за участие в этом деле, ситуация, которая привела к этому, не имела к нему отношения. Но он страдал от неправильности произошедшего, и обнаружил, что его самая старинная и, наверное, самая важная дружба закончилась. Он не знал, какую именно извращенную версию истории рассказала Эдна, но отныне вход в дом дяди был для него заказан.

Перед самым Рождеством миссис Хантер совершила последнее путешествие на небеса, обещанные англиканской церковью, и Энсон стал во главе семьи. Незамужняя тетушка, жившая с ними долгие годы, взяла на себя заботы о доме и предпринимала безуспешные попытки опекать младших девочек. Все дети были менее независимы, чем Энсон, и более консервативны и в вопросах морали, и в собственных недостатках. До смерти миссис Хантер перенесла первый выход в свет одной из дочерей и свадьбу другой. И еще она вытащила на поверхность что-то глубоко материальное во всех них, и с ее уходом тихому роскошному превосходству Хантеров пришел конец.

Взять хотя бы то, что недвижимость, существенно отягощенная двумя налогами на наследство и требующая в недалеком будущем раздела между шестерыми детьми, больше не являлась таким уж лакомым кусочком. Энсон заметил за сестрами обычай говорить с уважением о семьях, чье имя ничего не значило еще двадцать лет назад. Его собственное ощущение превосходства больше не отражалось на них, просто иногда они вели себя как заправские снобы, и ничего более. Более того, это было последнее лето, которое они проведут в поместье в Коннектикуте, слишком сильными были протесты против этого: «Кому придет в голову тратить самые лучшие летние месяцы, сидя взаперти в этом старом мертвом городе?» С неохотой он уступит, и дом будет выставлен на продажу осенью, а на следующее лето они снимут дом поменьше где-нибудь в Уэстчестере. Это был шаг назад от идеи богатого, но скромного образа жизни, принадлежащей его отцу, и, хотя он пошел навстречу, это беспокоило его, пока мама была жива, он ездил туда не реже чем раз в две недели, даже в свои самые разгульные годы.

Несмотря на то что он тоже был частью этих перемен, его сильное жизненное чутье отвело его, когда ему было чуть за двадцать, от пустых ценностей этих несостоявшихся представителей праздного класса. Он не осознавал этого со всей ясностью и все еще ощущал, что существует какая-то норма, какой-то стандарт общества. Но никакой нормы не было, и сомнительно, чтобы хоть какая-то норма существовала во всем Нью-Йорке. Те немногие, которые все еще платили и боролись за то, чтобы войти в определенный круг, преуспев, видели только общество, в котором едва теплилась жизнь, или, что еще хуже, обнаруживали за своим столом богему, от которой так стремились скрыться.

К двадцати девяти годам главной заботой Энсона стало его растущее одиночество. Теперь он был уверен, что никогда не женится. Число свадеб, на которых он был лучшим другом или шафером, уже нельзя было сосчитать, у него дома была специальная полка, забитая галстуками, напоминавшими о той или другой свадьбе, о романах, не продержавшихся и года, и о парах, навсегда исчезнувших из его жизни. Булавки для галстука, позолоченные карандаши, запонки – все эти подарки от поколения женихов прошли через его коробку с украшениями и навсегда пропали, и с каждой новой церемонией он был все менее и менее способен представить себя на месте жениха. Под его сердечным и доброжелательным отношениям ко всем этим свадьбам скрывалось отчаяние по поводу своей собственной.

И как только ему исполнилось тридцать, он впал в нешуточную депрессию от того, что браки, особенно из числа последних, разрушают его дружеские связи. У целых групп людей появилась приводящая в замешательство особенность растворяться и исчезать. Его собственные однокашники – а ведь именно им он уделял больше всего времени и сил – были самыми трудноуловимыми. Большинство из них с головой погрузились в домашний уклад, двое умерли, один теперь жил за границей, а еще один в Голливуде писал сценарии продолжения картин, на которые Энсон честно ходил.

Большинство из них, однако, только наездами бывали в городе, а их запутанная семейная жизнь вертелась вокруг загородных клубов, и именно с ними он наиболее остро чувствовал отчуждение.

На первых порах брака они все нуждались в нем, он давал советы об их прохудившихся финансах, разрешал их сомнения по поводу пригодности двухкомнатной квартиры с ванной для ребенка, он был для них огромным внешним миром. Но теперь их финансовые проблемы остались в прошлом, а с тревогой ожидаемый малыш вырос и стал частью семьи. Они всегда были рады повидаться со стариной Энсоном, но к его приходу они наряжались и старались произвести впечатление собственной значимостью, а свои проблемы предпочитали держать при себе. Он был им больше не нужен.

За пару недель до его тридцатого дня рождения последний из его старых и близких друзей женился. Энсон выступил в своей привычной роли лучшего друга, подарил свой обычный серебряный чайный сервиз и, как обычно, пожелал счастливого пути у парохода «Гомерик». Это был жаркий майский день, и по дороге с пирса он осознал, что все начинает закрываться и он свободен до утра понедельника.

– Так куда пойдем? – спросил он себя.

Конечно, в Йельский клуб, партия в бридж перед ужином, затем четыре-пять коктейлей в чьей-нибудь комнате и приятный, слегка размытый вечер. Он ощутил сожаление, что сегодня жених не составит ему компанию: они знали, как с толком провести такие ночки, знали, как привлечь женщин, и как от них избавиться, и сколько именно внимания заслуживает каждая из девушек в порыве их гедонизма. Вечеринка легко видоизменялась – ты брал определенных девушек в определенные места и просто тратил деньги, чтобы поразить их, ты выпивал, но немного, однако чуть больше, чем следовало, и в определенное время ты вставал и заявлял, что тебе пора домой. И таким образом ты избегал друзей из колледжа, нахлебников, возможных помолвок, драк, сантиментов и неблагоразумных поступков. И только так это и работало. Все остальное было неразумной тратой времени.

Наутро не приходилось ни о чем страшно сожалеть, ты не давал никаких обещаний, но если ты немного дал себе волю и твое сердце вышло из-под контроля, ты всего лишь садился в машину и уезжал без предупреждения на несколько дней и спокойно ждал, пока усиливающаяся скука не приведет к еще одной вечеринке.

В вестибюле Йельского клуба было пустынно. В баре три недавних выпускника мельком и без интереса взглянули на него.

– Привет, Оскар, – поздоровался он с барменом. – Мистер Кейхилл не заглядывал сегодня?

– Мистер Кейхилл уехал в Нью-Хейвен.

– Вот как? А что такое?

– Уехал посмотреть игру. Многие молодые люди уехали.

Энсон еще раз осмотрелся, поразмышлял минуту, затем вышел и направился в сторону Пятой авеню. Через широкие окна одного из клубов, в котором он состоял – и в котором был едва ли раз за последние пять лет, – седой мужчина с водянистыми глазами уставился на него. Энсон быстро отвернулся, обреченность и надменное одиночество этого человека нагнали на него тоску. Он остановился и, повернув обратно, пошел по 47-й улице по направлению к квартире Тика Уордена. Тик и его жена когда-то были его самыми близкими друзьями, и в этот дом он наведывался во времена романа с Долли Каргер. Но Тик имел склонность к выпивке, а его жена во всеуслышание объявила, что Энсон оказывает на него плохое влияние. Это замечание дошло до Энсона в преувеличенной форме, и когда они со всем разобрались, магия близости уже была нарушена и никогда так и не восстановилась.

– Мистер Уорден дома? – спросил он.

– Они уехали за город.

Эта новость внезапно подкосила его. Они уехали за город, а он ничего об этом не знал. Два года назад он знал бы точный день и час отъезда, и пришел бы выпить по стаканчику на дорожку, и уже планировал бы свой первый визит к ним. А сейчас они уехали, не сказав ни слова.

Энсон посмотрел на часы и решил провести этот уик-энд со своей семьей, но единственный поезд был местный, что обещало три часа тряски в жуткой жаре. И завтра нужно будет сидеть за городом, и в воскресенье тоже, а у него не было никакого настроения играть в бридж с вежливыми выпускниками, а после ужина танцевать в сельском клубе, имитируя веселье, которое так хорошо удавалось его отцу.

– Ну уж нет, – сказал он самому себе. – Нет.

Он был видным, производящим впечатление молодым человеком, сейчас уже довольно крепкого сложения, но ни в чем другом не проявлявшим следов разгульной жизни. Он мог быть опорой чего-нибудь – но это не касалось общественных ценностей, иногда как раз напротив – опорой закона или церкви. Он постоял некоторое время без движения в переулке перед жилым домом на 47-й улице, почти впервые в жизни ему было нечем заняться.

Затем он быстро пошел в сторону Пятой авеню, как будто внезапно вспомнил о назначенной встрече. Необходимость подобного притворства немного роднит нас с собаками, и я думаю, что Энсон в тот день был похож на породистого пса, перед которым закрыли знакомую дверь. Он собирался повидаться с Ником, некогда модным барменом, которого зазывали на все частные вечеринки, а теперь разливающим охлажденное безалкогольное шампанское в подземных лабиринтах гостиницы «Плаза».

– Ник, – спросил он, – что произошло вокруг?

– Все умерло, – ответил Ник.

– Сделай мне «Виски Сауэр». – Энсон протянул бутылку через прилавок. – Ник, девушки стали другие; у меня была маленькая подружка в Бруклине, и на прошлой неделе она вышла замуж, даже не сказав мне.

– Это точно? Ха-ха-ха, – дипломатично ответил Ник. – Подшутила над вами, значит.

– Точно, – сказал Энсон. – А мы неплохо провели время вместе буквально накануне.

– Ха-ха-ха, – рассмеялся Ник. – Ха-ха-ха.

– Ты помнишь ту свадьбу в Хот Спрингс, Ник, где я заставил официантов и музыкантов спеть «Боже, храни короля»?

– Где же это было, мистер Хантер? – Ник сосредоточенно задумался. – Кажется мне, это было…

– В следующий раз они сами предложили повторить, и я призадумался, сколько же я заплатил им, – продолжил Энсон.

– Мне кажется, это было на свадьбе мистера Тренхольма.

– Не знаю такого, – решительно сказал Энсон. Его задело, что какое-то имя вторглось в его воспоминания, и Ник почувствовал это.

– На… но… Я должен знать его, – признался он. – Он был один из ваших. Бракинс… Бейкер…

– Точно, Бейкер, – сказал Энсон в ответ. – Они положили меня в катафалк, после того как все закончилось, завалили цветами и увезли.

– Ха-ха-ха, – рассмеялся Ник. – Ха-ха-ха.

Ник вскоре стал неубедительным в роли старого семейного слуги, и Энсон поднялся в вестибюль. Он огляделся, и его глаза встретились со взглядом незнакомого служащего за стойкой, а затем сфокусировались на цветке, оставшемся от утренней свадьбы и повисшем на медной плевательнице. Он вышел и медленно пошел навстречу кроваво-красному солнцу, заходившему над площадью Колумба. Внезапно он развернулся и опять двинулся в сторону «Плазы», где заперся в телефонной будке.

Позже он сказал, что трижды пытался дозвониться до меня в тот день, потом попробовал дозвониться до каждого, кто мог быть в Нью-Йорке, мужчин и девушек, которых он не видел много лет, и до некой актрисы и модели времен его студенчества, чей полустертый номер до сих пор был в его записной книжке, – с центральной телефонной станции сообщили ему, что этой линии уже не существует. В конце концов этот поиск привел его за город, где он вступал в короткие и невразумительные разговоры с вежливыми дворецкими и горничными. Такого-то и такой-то не было дома, они ездили верхом, плавали, играли в гольф, уплыли в Европу на прошлой неделе.

Мысль провести этот вечер в одиночестве была нестерпимой, уединение, задуманное как момент приятной праздности, теряет всякое очарование, когда одиночество неизбежно. Конечно, всегда были девицы определенного поведения, но те, которых он знал, внезапно испарились, а провести вечер в Нью-Йорке в компании незнакомцев, которым ты платишь, было из разряда тех событий, которые не могли с ним случиться: он всегда воспринимал это как нечто постыдное и тайное, подходящее только для моряка, ищущего развлечений в незнакомом городе.

Энсон оплатил телефонный счет, и девушка неудачно пошутила о его размере – и уже второй раз за этот вечер он вышел из «Плазы», не имея никакого представления, куда же идет. У вращающейся двери он заметил женскую фигуру, очевидно в положении, стоящую в стороне от света. Легкий прозрачный плащ развевался на ней каждый раз, когда дверь открывалась, и она с нетерпением поглядывала в ее сторону, как будто бы изнывая от ожидания. При первом взгляде на нее он почувствовал сильное волнение, вызванное узнаванием, но пока не оказался от женщины в пяти футах, он не понимал, что перед ним Паула.

– Ну привет, Энсон Хантер.

Его сердце подпрыгнуло.

– Привет, Паула.

– О боже, это чудесно. Я не могу поверить, Энсон!

Она взяла его за руки, и по легкости этого жеста он понял, что воспоминания о нем утратили для нее остроту. Но не для него, и он ощутил прежнее чувство, которое она вызывала в нем, захватывая его сознание, и мягкость, с которой он всегда встречал ее оптимизм, как будто опасаясь навредить ему.

– Мы приехали в Рай на лето. Пит вынужден поехать на Восток по делам – ты ведь знаешь, конечно, что я теперь миссис Пит Хагерти, поэтому мы взяли детей и сняли дом. Ты должен как-нибудь приехать навестить нас.

– Могу ли я, – быстро спросил он, – когда?

– Когда захочешь. А вот и Пит. – Крутящаяся дверь открылась, пропуская высокого мужчину, которому было около тридцати лет, загорелого и с маленькими усиками. На фоне его безупречной физической формы Энсон выглядел изрядно располневшим, что было очень заметно в его плотно подогнанном пальто.

– Не нужно тебе стоять, – сказал Хагерти жене. – Присядь здесь. – И он указал на стулья, стоящие в вестибюле, но Паула засомневалась.

– Я поеду прямо домой, – сказала она. – Энсон, почему бы ты… почему бы тебе не прийти к нам на ужин сегодня? Мы только-только начали обустраиваться, но если ты не будешь обращать на это внимания…

Хагерти от души поддержал это приглашение.

– Присоединяйтесь к нам сегодня.

Их машина ждала перед отелем, и Паула устало оперлась на шелковые подушки в углу сиденья.

– Я столько всего хочу тебе рассказать, – сказала она, – что даже не знаю, получится ли.

– Я хочу все о тебе услышать.

– Ну что ж, – она улыбнулась Хагерти, – это займет много времени. У меня трое детей от первого брака. Старшему пять, потом четыре и три года. – Она опять улыбнулась. – Как видишь, я не тратила зря времени, не так ли?

– Мальчики?

– Мальчик и две девочки. Потом – ох, столько всего произошло – год назад в Париже я развелась и вышла за Пита. Вот и все, не считая того, что я ужасно счастлива.

В Райе они подъехали к большому дому около пляжного клуба, из которого выбежали трое загорелых, худеньких детишек, которые убежали от своей английской няни и окружили их с дикими воплями. Паула подняла каждого по отдельности и с некоторым трудом, и эту ласку они встретили с осторожностью, так как недавно получили наказ не толкать мамочку. Даже на фоне их свежих мордашек на лице Паулы не было заметно ни тени усталости, и несмотря на свое положение, она выглядела моложе, чем в последний раз, когда они виделись семь лет назад в Палм-Бич.

За ужином она ушла в себя и потом, слушая радио, лежала с закрытыми глазами на диване, пока Энсон пытался понять, не является ли его присутствие утомительным. Но в девять часов, когда Хагерти поднялся и вежливо покинул их, предоставив самим себе на некоторое время, она начала медленно рассказывать о себе и о прошлом.

– Мой первый ребенок, – сказала она, – мы называем ее Дорогушей, я хотела умереть, когда узнала, что беременна, потому что Лоуэлл казался мне совершенным незнакомцем. Казалось совершенно невозможным, что это мой собственный ребенок. Я написала тебе письмо и разорвала его. Ох, Энсон, ты так плохо обошелся со мной.

И снова это был тот самый диалог, поднимающийся и опускающийся. Энсон внезапно что-то вспомнил.

– А разве ты не был однажды помолвлен? – спросила она. – девушку звали Долли или как-то так?

– Я никогда не был помолвлен. Я пытался, но я никогда не любил никого, кроме тебя, Паула.

– Ох, – сказала Паула. И потом через мгновение: – Этот ребенок – первый, которого я действительно хочу. Видишь, я влюблена наконец-то.

Он ничего не ответил, пораженный коварностью ее воспоминаний. Она, должно быть, поняла, что своим «наконец-то» сделала ему больно, потому что продолжила:

– Ты вскружил мне голову, Энсон. Ты мог заставить меня сделать все что угодно. Но мы не были бы счастливы. Я для тебя недостаточно умна. Я не люблю все усложнять так, как ты. – Она сделала паузу. – Ты никогда не остепенишься, – наконец сказала она.

Эта фраза сбила его с ног, это был приговор из приговоров: он никогда не женится.

– Я мог бы остепениться, если бы женщины были другими, – сказал он. – Если бы я не знал их настолько хорошо, если бы женщины не порочили тебя перед другими женщинами, если бы у них было хоть немного гордости. Если бы я мог пойти немного вздремнуть, а потом проснуться в доме, который был бы моим, – что же в этом такого, это именно то, для чего я был создан, Паула, это то, что женщины видят во мне и за что меня любят. Но только я не смогу еще раз начать все с самого начала.

Хагерти вошел около одиннадцати, выпив немного виски, Паула встала и объявила, что собирается в постель. Она прошла немного вперед и встала рядом с мужем.

– Куда ты ходил, дорогой? – спросила она.

– Мы с Эдом Сандерсом пропустили стаканчик.

– Я волновалась. Подумала, может быть, ты сбежал от нас.

Она прижалась к нему щекой.

– Он милый, правда, Энсон? – спросила она.

– Абсолютно точно, – ответил Энсон, улыбаясь.

Она подняла лицо и посмотрела на мужа.

– Ну что ж, я готова, – сказала она, после чего повернулась к Энсону. – Хочешь посмотреть на наш семейный гимнастический фокус?

– Конечно, – ответил он с интересом.

– Отлично. Поехали.

Хагерти легко подхватил ее на руки.

– Вот что мы называем семейной акробатикой, – сказала Паула. – Он отнесет меня наверх. Разве это не мило с его стороны?

– Да, – согласился Энсон.

Хагерти слегка наклонил голову, и их с Паулой лица соприкоснулись.

– И я люблю его, – сказала она. – Я как раз говорила тебе об этом, правда, Энсон?

– Да, – сказал он.

– Он самый лучший человек на свете, правда, дорогой?… Ну что же, спокойной ночи. Поехали. Ну разве он не силен?

– Да, – сказал Энсон.

– Ты найдешь старую пижаму Питера, которая дожидается тебя. Сладких снов и увидимся за завтраком.

– Да, – сказал Энсон.

VIII

Старшие партнеры фирмы настаивали, что Энсону необходимо на лето уехать за границу. За семь лет он едва ли раз был в отпуске, сказали они. Он выдохся и нуждался в смене обстановки. Энсон сопротивлялся.

– Если я поеду, – объявил он, – то никогда больше не вернусь.

– Ерунда, старина. Ты вернешься через три месяца, а депрессии как не бывало. Вернешься в форму.

– Нет, – упрямо качал головой он. – Если я остановлюсь, то назад к работе не вернусь. Если я остановлюсь, это будет означать, что я сдался, что я готов.

– Мы с этим поспорим. Оставайся там хоть шесть месяцев, если захочется, мы не боимся, что ты нас бросишь. Мы знаем, что без работы ты будешь чувствовать себя несчастным.

Они все устроили. Им нравился Энсон – всем нравился Энсон, – и перемены, произошедшие в нем, беспокоили весь офис. Где его неизменный энтузиазм, который передавался делу, его отношение к равным и к подчиненным, подъем от его живительного присутствия? За последние четыре месяца его плохо скрываемая нервозность сделала из него мелочного пессимиста лет сорока. Во всех сделках, в которых он принимал участие, он был как будто под действием наркотиков и невероятного напряжения.

– Если я уеду, то никогда уже не вернусь, – сказал он.

За три дня до его отплытия Паула Леджендр-Хагерти умерла при родах. Я тогда проводил с ним много времени, мы путешествовали вместе, но впервые за всю нашу дружбу он не сказал мне ни слова о том, что чувствует, да и я не заметил ни малейшего следа эмоций. Его главной заботой стал собственный возраст, и он подводил любой разговор к тому, чтобы напомнить собеседнику об этом, а затем замыкался в молчании, как будто предполагал, что это заявление вызовет цепочку размышлений, которые достаточны сами по себе. Как и его партнеры, я был поражен перемене, произошедшей в нем, и был рад, когда корабль «Париж» унес нас в водное пространство между двумя мирами.

– Как насчет пропустить по стаканчику? – предложил он.

Мы пошли в бар, с тем особым чувством, которое всегда возникает в момент отъезда, и заказали четыре мартини. После первого коктейля я увидел, как он изменился – он внезапно подался вперед и хлопнул меня по колену с радостью, которую я наблюдал впервые за четыре месяца.

– Ты видел девушку в красном берете? – спросил он. – Ту, румяную, ее провожали с двумя овчарками.

– Она хорошенькая, – согласился я.

– Я подсмотрел в комнате стюардов. Она путешествует одна. Через несколько минут я спущусь, чтобы переброситься со стюардом парой слов. Сегодня вечером мы с ней ужинаем.

Через некоторое время он оставил меня и через час ходил вверх-вниз по палубе с ней, рассказывая что-то своим ясным сильным голосом. Ее красный беретик был ярким пятном на фоне серо-зеленого моря, и время от времени она поглядывала на нас сквозь развевающуюся прядь волос и улыбалась с удивлением, интересом и участием. За ужином мы выпили шампанского и были очень веселы, потом Энсон играл в бильярд с заразительным азартом, и несколько людей, видевших меня с ним, спросили, как его зовут. Они с той девушкой болтали и смеялись вместе в баре, когда я пошел спать.

Во время путешествия я виделся с ним меньше, чем рассчитывал. Он хотел найти для меня пару, но не было никого подходящего, так что мы виделись только за едой. Впрочем, временами он заходил в бар выпить коктейль и рассказать мне о девушке в красном берете и их приключениях, сумасшедших и удивительных, и я был рад, что он снова стал собой или, по крайней мере, кем-то, кого я знал и с которым я чувствовал себя как дома. Я не думаю, что он чувствовал себя счастливым, если кто-то не влюблен в него, не тянется к нему как к магниту, не помогает ему лучше понять себя самого, не обещает ему что-то. Я не знаю, что именно. Возможно, они обещали ему, что в мире всегда будут женщины, которые будут проводить с ним свои самые лучшие, яркие, светлые часы, чтобы заботиться и защищать то превосходство, которое он любовно вырастил в своем сердце.

Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Богатый мальчик», Фрэнсис Скотт Фицджеральд

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства