«Собрание сочинений в одной книге»

797

Описание

В этом издании собраны самые популярные произведения классика приключенческой литературы, многие из которых были неоднократно экранизированы: «Морской Волк», «Сердца трех», «Белый Клык», «Зов предков», а также сборники «Рассказы южных морей» и «Клондайкские рассказы», в основу которых легли приключения самого автора.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Собрание сочинений в одной книге (fb2) - Собрание сочинений в одной книге (Лондон, Джек. Сборники) 6187K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Джек Лондон

Джек Лондон Собрание сочинений в одной книге

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2013

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2013

Никакая часть данного издания не может быть скопирована или воспроизведена в любой форме без письменного разрешения издательства

Джек Лондон. Страницы биографии

Джек Лондон – знаковая фигура американской и мировой литературы на рубеже XIX и XX веков. Напечатав свой первый рассказ в 1893 году, писатель очень быстро стал едва ли не самым лучшим и популярным писателем Америки. В 1910-е годы его слава быстро распространилась по всему миру. Переводы произведений Лондона появились и в России. Даже во времена постреволюционной разрухи его издавали у нас немыслимыми для той поры тиражами. Интерес к творчеству этого самобытного автора не угасает и в наши дни.

Чем же и каким образом простой американец, рубаха-парень, заслужил такую славу?

Как потом будут острить литераторы, известность Джек Лондон приобрел еще до рождения. Правда, на этом этапе скандальная «популярность» связана даже не с ним, а с его экстравагантными родителями. Мать писателя Флора Уэллман, дочь предпринимателя из штата Огайо, приехала в Сан-Франциско (штат Калифорния) зарабатывать уроками музыки и, главное, модным в ту пору спиритизмом. Неуравновешенная, эксцентричная любительница эзотерики познакомилась с известным в стране профессором магии (сведущим, впрочем, и в других науках, в том числе математике и литературе) неким У. Г. Чени (Чани), с которым одно время жила в гражданском браке.

Почувствовав охлаждение к ней профессора, Флора, ожидавшая в то время ребенка, организовала публичный скандал, симулировав попытку самоубийства с помощью старого заржавленного револьвера. Прибывшим на место событий журналистам она сообщила, что Чени настаивал на избавлении от ребенка, чем и довел ее до полного отчаяния. С ее слов эта версия появилась в падкой на сенсации местной газете «Кроникл».

Ославленный в печати профессор-прорицатель и астролог-литератор в июне 1875 года навсегда покинул Сан-Франциско и впоследствии ни разу не встретился со своим сыном, который все же попытался с ним связаться. У. Г. Чени ушел из жизни в самом конце XIX века, так и не прочитав ни одного произведения Джека Лондона.

12 января 1876 года у Флоры, жившей в ту пору в пригороде Сан-Франциско Эллен-Хилле, родился сын, которого назвали Джоном Гриффитом, в быту – Джеком.

Однако под «отцовской» фамилией мальчику суждено было прожить всего восемь месяцев. Флора по-прежнему вела светский образ жизни, а кормилицей и нянькой Джека стала медицинская сестра, негритянка Дженни Принстер.

Род матери Джека происходил из Уэллса.

Валлийцы не меньше ирландцев (У. Г. Чени – ирландец) гордятся своим происхождением и предприимчивостью, считая себя также костяком американской нации.

В свое время, по семейным преданиям, бабушка Флоры миссис Джоэль, вдова валлийского пастора, в 1800 году отправилась в Новый Свет одна с четырьмя детьми в поисках счастья. Один из них – отец Флоры Маршалл Уэллман (дед писателя) поселился в городе Мэслон (штат Огайо) и прославился своими изобретениями, одно из которых – угольная топка – названо его именем. Там же жила тетка Джека Мери Эвергард с сыновьями.

Флора, получившая неплохое гуманитарное и музыкальное образование, в 16 лет ушла из дому, поселилась в предместье Сан-Франциско и стала самостоятельно зарабатывать себе на жизнь. Джек появился на свет, когда его матери было уже 30 лет.

Своих публичных выступлений и увлечения спиритизмом Флора не прекратила даже в связи с рождением сына. Вскоре к ней обратился за «психологической помощью» некто Джон Лондон, потерявший не так давно любимую жену и сына. Джон оказался отцом десятерых детей и прекрасным человеком. Он любил своего приемного сына не меньше, чем оставшихся от первого брака двух несовершеннолетних дочерей и сына младшей из них Джонни Миллера, впоследствии усыновленного Флорой. Но главное то, что мальчик Джек так никогда и не почувствовал себя пасынком в семье Джона, что было чрезвычайно важно для его развития и становления характера.

Старшая из сестер Элиза, заменившая мальчику няньку, хотя была старше его всего на восемь лет, стала его преданным другом на всю жизнь.

В поисках лучшей жизни семья то и дело переезжала и останавливалась в маленьких провинциальных городках, разбросанных у залива Сан-Франциско (Окленд, Аламеда, Левермор), а порою и в их окрестностях, где отец занимался фермерством и перепробовал немало других профессий. Джон Лондон не обладал крепким здоровьем – он был ранен еще на Гражданской войне 1861–1865 годов, где воевал на стороне северян. Его приемный сын рос в атмосфере трудовых будней и многое научился делать собственными руками. Впоследствии юноша мог самостоятельно связать плот, построить лодку или хижину из лесных стволов, что ему потом очень пригодилось в Клондайке. С десяти лет Джеку приходилось зарабатывать себе на жизнь: вставая за два часа до уроков, доставлять газеты подписчикам, подвозить лед на рынке по субботам, устанавливать кегли в местном кегельбане по воскресеньям и др. Семья нередко терпела нужду – чаще всего по вине взбалмошной и склонной к невероятным фантазиям матери. Отец не раз был на грани банкротства, особенно когда Флоре приходила в голову какая-то «нелепая» мысль.

Часто семейство, казалось бы, достигшее сносного материального положения, в очередной раз оказывалось на мели. Иной раз пожар уничтожал сооруженные с таким трудом семейные и пансионатные постройки. Приходилось все начинать с нуля, менять местожительство, чтобы не платить по счетам.

Джон Лондон стойко переносил все невзгоды. В последние годы он занимался мелкой розничной торговлей, зарабатывая гроши. В 1891 году глава семьи попал под поезд и был сильно искалечен.

В 1892 году Джек окончил начальную школу и начал работать на консервном заводе. За 10-часовой, а иногда и 12-часовой изнурительный труд ему платили всего доллар.

Хотя подросток и оставил надежду на получение сносного образования, он был одним из самых уважаемых мальчишек – читателей библиотеки в Окленде.

Его круг чтения стала контролировать и тактично корректировать поэтесса и очеркистка мисс Айна Кулбрит, лауреат литературной премии местного значения. К этой доброжелательной и образованной женщине Джек сохранил на всю жизнь самые теплые чувства. Здесь же несколько позже начал работать штатным библиотекарем и такой замечательный человек, как Фред Джекобс, который оказал на будущего писателя очень большое влияние.

Однажды Джек, заняв триста долларов у своей кормилицы, решил одним махом покончить с нищетой и «скотской жизнью». Они с приятелем купили шхуну «Рэззл-Дэззл» – «Пирушка» (прообраз «Ослепительного»). Шестнадцатилетний хозяин шхуны собрал команду «опытных пиратов». У каждого из этих подростков была своя лодчонка. Набив руку в управлении такими суденышками, «устричные пираты» пошли на «дело».

Их задача – забраться в чужие садки, наловить устриц в заливе, на отмелях, взятых в аренду предпринимателями, в основном, служащими железнодорожных компаний, набить ходким товаром мешки и под прикрытием темноты доставить его к рассвету перекупщикам на рынок или хозяевам мелких салунов в Сан-Франциско. При этом надо было еще ускользнуть от сторожей и хозяев, а также не попасться в руки речного патруля. Такой промысел считался самым неблаговидным делом. Но на нем удавалось заработать больше, чем на фабрике, хотя при этом можно было нарваться на разъяренных «владельцев отмелей», лишиться шхуны, а то и жизни. Иногда «устричные пираты» дерзко нападали на китайские джонки, часто тоже пиратские, чтобы продемонстрировать удаль и превосходство людей белой расы.

Практически вся территория США была в свое время частично захвачена у различных индейских племен, а частично куплена у испанской короны. Поэтому в приверженцах теории расового превосходства в Сан-Франциско, южном форпосте страны, не было недостатка. Молодость и жажда риска брали свое, моральные проблемы не слишком волновали юношей. Доблесть их выражалась в кровопролитных драках, в умении постоять за себя, а главное – перепить противника на спор в салуне «Шанс первый и последний». Тут Джек, молодой красивый парнишка, выиграл однажды пари у самого известного в тех местах горького пьяницы Джонни Хейнголта. Отчаянный боец из юношеской команды – Джордж Сатана Нельсон, дравшийся особенно дерзко и в кровь раздиравший лицо противника, сначала получил под ребра нож, а через два года был убит выстрелом в голову. Такая же участь постигла всех остальных приятелей Джека. Судьба хранила его одного.

Отчаянные пираты, как и их Устричный Король – «капитан Джек», смогли залатать кое-какие дыры в семейном бюджете, а сам Джек даже полностью расплатился с няней Дженни, чего она вряд ли от него ожидала. Но в какой-то момент устричный промысел оказался просто невозможным, поскольку за пиратов хорошенько взялись.

Джек на своем шлюпе совершил путешествие в городок Сакраменто, расположенный также в одном из заливов Тихого океана. Там на пляже он познакомился с шайкой «отбросов», или босяков, которые приняли его в свою «толкучку», а некто по имени Боб даже взял под свое покровительство. Отсюда и очередная кличка Джека – Морячок («Сейлер Кид»). Юноша увлекся босяцкой романтикой и готов был отправиться с ними в «Дорогу» (у американцев это нечто вроде путешествия бомжей), лишь тяжелое положение семьи удержало его от продолжения безумных странствий, где он приобрел уже немалый жизненный опыт. Здесь же Джек получил высшую квалификацию бродяги – «Хобо», или «Человек дороги». Однако пришлось вернуться домой и снова заняться устричным пиратством. Но тут случилось несчастье – шхуну Джека угнали и «разбомбили» так, что когда ее удалось отыскать в океане, пришлось продать то, что от нее осталось, всего за 20 долларов.

Ловкость, отвага Джека и его друзей не остались незамеченными в Сан-Франциско. Его уже начали здесь величать Морским Принцем или Устричным Королем. А один из пожилых работников речной охраны, таможенник, предложил юноше поступить на службу в речной патруль, где и внештатные сотрудники находились под охраной закона. Тут также не раз приходилось рисковать, увертываясь от ножа или пули. Это хорошо описано в рассказе «Абордаж отбит» и в сборнике «Рассказы рыбачьего патруля» (1905). Основной нерв в «Рассказах рыбачьего патруля» – преследование браконьеров, причем не менее интересен их душевный мир – дерзость и коварство, состязание в хитрости и изобретательности. Такое занятие не исключало и применение оружия в безвыходном положении, хотя те и другие участники «соревнований» старались этого избежать.

Море и тяжелая поистине собачья служба закалили характер Джека. Но были и явные издержки. На такой должности опять надо было работать как следует, драться до крови и пить до полусмерти, подтверждая репутацию пока еще начинающего Морского Волка, или Морского Принца.

Только книги спасали юношу от отчаяния, рассказывали о другой жизни. И хотя Джек рано прочел Гёте, Смоллета, Бальзака, Толстого, Тургенева, Золя, эти книги едва ли стали его художественным ориентиром. Юношу больше влекли занимательные морские приключения Р. Стивенсона, а также профессионального моряка Г. Мелвилла – «Тайпи» и «Моби Дик», «Белый Бушлат». Но самым любимым автором оказался Р. Киплинг, совместивший яркую художественную изобразительность с «революционной» для того времени философией ницшеанства – новыми суждениями о сверхчеловеке и превосходстве белой расы. В книгах этого самого популярного в англоязычном мире автора Джек находил духовную поддержку. Приобретя некоторый опыт коротких радиальных переходов в окрестностях залива Сан-Франциско, а нередко выходя и в открытый океан, пылкий и красивый юноша решил испытать себя в настоящих морских походах и приключениях. В январе 1893 года семнадцатилетний Джек отправляется на шхуне «Софи Сюзерленд» к берегам Японского моря. Записался он матросом первого класса, что давало ему право стоять за штурвалом и получать высшую для моряка зарплату. Бывалые морские волки отнеслись к такому вызывающему поведению недоверчиво, но капитан Пит Холд, увидев его на вахте за штурвалом во время шторма, лишь одобрительно махнул рукой.

Уважение матросов Джек завоевал в кровавой схватке со шведом – гигантом Рыжим Джоном, который хотел на правах старшего заставить Морячка себе прислуживать. Однако тот, вскочив ему на спину, едва не выдавил наглому противнику глаза – по примеру своего друга Сатаны.

Джека любили многие. Он отличался веселым, неунывающим нравом, великолепным чувством юмора, мастерством рассказчика, что особенно ценилось в трудных и опасных морских походах. Шхуна была, по существу, пиратским суденышком, которое охотилось на морских котиков в русских и японских территориальных водах. Убив и вытащив на палубу обитателей прибрежных вод, котиков обдирали прямо тут же и, выбросив шкурки на просушку, отдавали тушку на растерзание морским хищникам-акулам, следовавшим за шхуной. Работа грязная, мужская – палуба залита кровью и жиром, в воздухе – запах освежеванного мяса и жира, но Джек воспринимал эту бойню с неизменной белозубой улыбкой. Поистине мужская работа. Платили за такую адскую работу не так уж много – сорок долларов в месяц. А связана она была также с немалым риском. Можно было сесть на мель, затонуть во время шторма, попасть в руки русского пограничного патруля, как в рассказе «Исчезнувший браконьер», где похожий на автора несовершеннолетний герой, взятый русскими в качестве заложника, перерезает буксирный канат, спасая от тюрьмы и потери добычи команду собственной шхуны.

Вернувшись в августе 1893 года с берегов Берингова моря в Окленд, Джек Лондон, желая побыть какое-то время на суше и поддержать семью, поступает на джутовую фабрику. Изнурительный труд по 10–12 часов, потогонная, по сути, конвейерная система приносили жалкую зарплату – 10 центов в час, или один доллар в день. Было над чем серьезно задуматься. Заметив грустное выражение на лице уставшего кормильца-сына, его мать Флора посоветовала ему поработать головой – «пораскинуть мозгами». Ведь его отец и дед были интеллектуалами, выжившими на Диком Западе исключительно благодаря своим умственным способностям. Но у Джека не было необходимого образования. И тогда мать предложила ему заняться литературным творчеством, услужливо подсунув местную газетку «Морнинг Колл», объявившую конкурс на литературное произведение. Кстати, художественными рассказами зарабатывал иногда на жизнь и его отец У. Г. Чени.

И Джек Лондон попытался рассказать читателям о своей работе на зверобойной шхуне «Софи Сазерленд» у берегов Японии и России. Его рассказ «Тайфун у берегов Японии» (2000 слов) не был выдающимся, остросоциальным произведением – он поведал людям о борьбе с беспощадной дикой стихией моря и об умении моряков противостоять этой стихии. Рассказ отвезла в редакцию сама Флора. 12 ноября 1893 года он был опубликован. Жюри отметило «масштабность, глубину проникновения и выразительность, которые отличают молодого художника». Автор занял первое место на конкурсе, опередив двух студентов-гуманитариев Калифорнийского и Стенфордского университетов, и получил первый литературный гонорар – премию в 25 долларов. Остальные морские рассказы не были приняты ни этой газетой, ни другими изданиями. Любопытно, что Джек Лондон, прежде чем стать популярным автором, получил 650 отказов от различных редакций.

1893 год – время финансового кризиса, через два года захватившего и Россию. Этот период исторической жизни известен и тем, что во всем мире резко увеличилось число безработных и босяков.

Отчаявшиеся люди искали выход. Верхи, как всегда, были безразличны к их бедам и страданиям. Однако в Англии, несколькими годами раньше, чем в Америке, нашелся боевой генерал В. Бутс, провозгласивший создание Армии Спасения. Генерал призывал бедняков не к борьбе с властями, а к принятию неотложных мер по улучшению быта рабочих, прежде всего тех, кто остался без работы и скатился на дно. Это были пока еще пресловутые экономические требования, слабо связанные с идеями марксизма и социализма, но те и другие явления имели общий корень. Армия Спасения сотрудничала с властями.

Подобная организация возникла и в Америке. Сразу два американских «генерала» – Кокси и Келли объявили о создании Рабочей армии (из числа безработных) и о походе на Вашингтон с целью использовать всю эту массу людей как трудармию на строительстве железных дорог. Оба лидера собирались добиться в Конгрессе выделения пяти миллионов долларов на рабочие нужды.

Джек Лондон, без гроша в кармане, постепенно проникаясь идеями социализма, решил присоединиться к участникам марша, подговорив поехать с собой и своего друга Фрэнка Дэвиса.

Армия «генерала» Келли тронулась в путь 6 апреля 1894 года. Однако Джек и его друг опоздали к отправлению товарного поезда и решили догнать остальных по дороге на Восток. Добравшись до Сакраменто «зайцами» в «слепом» товарном вагоне, друзья узнали, что «генеральский экспресс» уже отправился дальше. Фрэнк вернулся в Окленд, а неугомонный Джек со своей записной книжкой решил продолжать «индивидуальный поход» обычным для бродяг способом.

У него уже был опыт дорожного странника, полученный пару лет назад. Сдавшим экзамен на настоящего Рыцаря Дороги считался тот, кто пересечет гряду Сьерра-Невада на площадке или внутри «слепого» вагона.

Армию Келли Джеку удалось нагнать, когда он окончательно замерз после преодоления знаменитых Скалистых гор, находясь во время бурана на открытой площадке вагона. В товарном вагоне, где разместились 84 «борца за права рабочих», нельзя было протолкнуться. 85-й пассажир – Джек, наступив кому-то на руку, попал в «молотилку». Его долго швыряли на чьи-то головы и ноги, награждая увесистыми тумаками, пока в темноте он не обнаружил крохотное свободное пространство, где можно было кое-как устроиться на соломе.

В таких сообществах ценились «хорошие парни» и смышленые, а порой и действительно одаренные рассказчики душещипательных историй из жизни. При этом разоблаченное вранье, как и косноязычие, каралось чаще всего побоями – той же «молотилкой».

И Джек не раз признавался потом, что такого количества великолепных историй ему не доводилось больше слышать никогда в жизни. Элемент авантюризма, таившийся в его индивидуалистической натуре, время от времени вспыхивал, как затаившийся уголек.

В штате Айова жители восторженно встречали участников похода. Трудармейцы разбили палаточный городок, разделившись на воинские отделения, взводы, роты. Джек попал в арьергардное подразделение. Но тут возникли непредвиденные трудности.

Железнодорожные боссы, предупрежденные властями, перестали поставлять поезда для марша на Вашингтон. Пришлось обзаводиться лодками и плотами, чтобы из городка Де Мойн отправиться вплавь по течению знаменитой реки Миссисипи – по родным местам Тома Сойера… И тут Морячок проявил себя наилучшим образом. Выбившись со своим плотом и командой из девяти человек в авангард флотилии, он ухитрялся подчищать продуктовые запасы, приготовленные для всей армии. Лучшая обувь и одежда также доставалась этой десятке. Джек со своими напарниками стал истинным зачинателем великой идеи «автопробега» Остапа Бендера, с той лишь разницей, что орудовали «борцы за справедливость» на реке, а не на дорогах. Джек засыпал жителей прибрежных местечек невероятным количеством «правдивых историй», а пожертвованных слушателями продуктов, одежды и обуви хватило бы на целую роту. Дух авантюризма вновь захватил юношу.

В связи с ухудшением материальных условий бесшабашная Армия Келли вскоре стала разваливаться и разбредаться кто куда. Это был уже июнь 1894 года. Нельзя сказать, что пребывание в рядах Рабочей Армии оказалось столь уж бесполезным. Джек услышал здесь немало интересных ораторов и собеседников – социалистов, а также претендентов на «генеральскую должность» Келли, пытавшихся его сместить, что всегда характерно для таких вождей и движений.

Покинув Рабочую Армию, Джек взял курс на Канаду – ему хотелось увидеть знаменитый Ниагарский водопад. Когда остатки трудармейцев в июле того же года прибыли к месту условленной встречи в пригороде Вашингтона для слияния с Армией Д. Кокси, того уже успели арестовать: за вытоптанные цветы на газоне у Белого Дома.

Марш на столицу США провалился. Не лучше обстояли дела и у дезертировавшего из Армии Джека. В конце концов его арестовали в пограничном городишке Ниагара-Фоллс и посадили на тридцать дней в окружную тюрьму Эри. Это тоже была своеобразная школа жизни. По рекомендации тертого уголовника Приятеля его вскоре избавили от тяжелой работы – разгрузки пароходов в порту. Благодаря собственным связям с «бывалыми людьми» Джек стал коридорным, что позволило ему неплохо питаться и изучать нравы обитателей тюрьмы – от долгосрочных заключенных, в том числе и женщин, до сурового обслуживающего персонала.

Познакомившись с жизнью этих людей, будущий писатель уверился в том, что никакой справедливости добиться здесь невозможно. Однако короткое знакомство с жизнью люмпенов подкинуло ему немало увлекательных историй, а когда он стал их записывать, ему грех было жаловаться на отсутствие тем или сюжетов. Заинтересовавший Джека устный рассказ бывалого человека оставалось только «отделать», довести до литературного блеска.

Привычным для себя способом – в холодных вагонах-рефрижераторах, в товарняках, груженных углем, Лондон преодолел тысячу миль по Канаде и добрался до порта Ванкувер. Там он устроился кочегаром на пароход «Уматилла» и благополучно вернулся в Сан-Франциско.

У него осталась записная книжка – своеобразный дневник на 73 страницах, с карандашными записями. Этого материала хватило на сборник очерковых рассказов «Дорога», напечатанных журналом «Космополитен Мэгэзин» в 1907–1908 годах. Произведения, основанные на реальных происшествиях, окрашены не только оригинальными жаргонизмами. В них пробивается своеобразный юмор автора, не уступающий шуткам в рассказах О’Генри или в сценариях Чарли Чаплина. Дорога стала для писателя подлинной школой народной жизни.

Вернувшись домой после своих скитаний, 19-летний автор пока еще одного газетного рассказа пытается продолжить учебу в средней школе, где ему приходится общаться с четырнадцати-пятнадцатилетними юнцами и барышнями из приличных семейств, которые не выносят его развязных манер и предельно вульгарной, с их точки зрения, речи.

Джек Лондон и сам понимал, что ему надо как-то повышать свою культуру. Он публикует ряд очерковых рассказов в школьном журнале «Эгида», в том числе «Фриско Кид» и «Острова Бонин». В них ощущается огромный жизненный опыт, который и не снился его одноклассникам. Усиленно занимаясь самообразованием, этот практически взрослый школьник берет книги едва ли не на все шесть абонементов – он записал в библиотеку всех членов своей семьи. Тут ему пригодился как никто другой его давний знакомый библиотекарь Фред Джекобс.

Днем приходится подрабатывать – убирать в той же школе, что еще больше отдаляет школьных приятелей, и особенно приятельниц, от бывшего матроса и бродяги. Самообразованием Джек занимается по ночам, в ущерб сну. Его настроения той поры описаны в «Мартине Идене». Автору этой книги, как и его герою, катастрофически не хватало тепла и человеческого участия.

Однако в городе существует клуб интеллигентных людей – клуб имени Генри Клея, где обсуждаются самые острые вопросы жизни. Там Джек Лондон не только привлек к себе внимание как оратор и мыслящий человек, но и сошелся с хорошими друзьями – студентом Эдвардом Эпплгартом и его сестрой Мэйбл, готовившейся поступать на филологическое отделение Калифорнийского университета. Семья эта выведена в романе «Мартин Иден» под фамилией Морз.

Джек в ту пору стал известен выступлениями в школе и на общественном митинге как оратор социалистического толка. В полицейском участке его обвинили в произнесении речи на «несанкционированном митинге», арестовали и продержали в камере три дня, после чего ему пришлось уйти из школы. Там он проучился полтора года.

Оставив школу, Джек поступил на подготовительные курсы в Аламеде и очень скоро добился немалых успехов. Привычка и умение работать самостоятельно, в основном, по ночам, сделали свое дело. Двухгодичные курсы он закончил в пятинедельный срок, и руководитель заведения даже вернул ему деньги, полученные от сестры Элизы. Три месяца Джек потратил на самостоятельное образование, работая уже по университетской программе и используя освоенную на курсах методику высшей школы. В пригороде Сан-Франциско Беркли он без труда сдал вступительные экзамены в Калифорнийский университет и, получив на прокат лодку у начальника рыбачьего патруля, помчался в Сасунский залив промышлять лосося и отмечать с друзьями свою будущую победу, не став дожидаться официального зачисления.

Общение с природой укрепило его здоровье, и вскоре этот белокурый красавец и почти джентльмен, правда, с выбитыми в очередной потасовке передними зубами, появился во дворе университета. Знавшие его по оклендской школе однокашники увидели перед собой другого человека – с привлекательной внешностью, вполне приличными манерами, с правильной речью и искрометным юмором. Сказывалось, очевидно, и влияние Мэйбл Эпплгарт, с которой они теперь нередко уединялись на окрестных холмах, совершая загородные велосипедные прогулки.

Джек умел ориентироваться в обстановке и постоянно работать над собой. Отец Мэйбл был вовсе не ограниченным чиновником-буржуа, как родитель Руфи Морз, а геологом – начальником геологической экспедиции, человеком трудной профессии. Скорее всего он и стал прототипом инженера Д. Скотта в повести «Белый Клык».

…Достойно выдержав экзамены за первый семестр и втянувшись в учебу, Джек с огорчением почувствовал, что с университетом придется расстаться: Джон Лондон уже не мог прокормить даже Флору, не говоря уже о взрослом сыне. Поначалу автор увлекательных рассказов надеялся на литературные гонорары, но журналы не хотели его печатать. Пришлось оставить университет и зарабатывать на жизнь в прачечной Бельмондской военной академии, переглаживая бесконечные горы белья. Здесь не нужно было платить за жилье и квартиру, поэтому весь свой заработок Джек отдавал матери.

…Именно в эту пору в Штатах началась «золотая лихорадка». На купленной Америкой у России Аляске (1867) было обнаружено золото (1896), особенно большие запасы – в Клондайке. Стремление к наживе захватило разные общественные слои Америки. Однако за доставку туда нужно было заплатить немалые деньги, а при высадке на Аляску пройти своеобразный таможенный контроль и подтвердить свою платежеспособность, имея не менее пятисот долларов в кармане. Таких денег у Джека не было. Но тут ему вновь пришла на помощь сестра Элиза, заложившая собственный дом и отправившая в качестве компаньона на Аляску собственного престарелого мужа Джеймса Шепарда. Помимо всего прочего, понадобилось еще запастись продуктами, снаряжением, теплой одеждой. По иронии судьбы друзья отправились в дальнее путешествие на той же «Уматилле», где Джек в свое время работал кочегаром, возвращаясь из Ванкувера в Сан-Франциско. Отплыли они 25 июля 1897 года.

Для путешествия в суровых краях Джек решил сколотить собственную группу. Надежную компанию ему составили Фред Томпсон, шахтер Джим Гудман и плотник Слоупер. Высадившись в городе Джуно, они добрались на шлюпках до реки Дайи. Отсюда группе предстояло штурмовать Чилкутский перевал – самый крутой переход в этих местах.

Признав, что переход через Чилкут с грузом ему не по силам, Д. Шепард, как и многие другие слабосильные старатели, отправился в обратный путь на той же «Уматилле».

Джек остался со своими новыми друзьями. Через Чилкутский перевал он несколько раз пронес на плечах по сто пятьдесят фунтов груза, обгоняя при этом индейцев-носильщиков. Тут встретилось новое препятствие – озеро Линдерман. Для всех золотоискателей не хватило лодок, и снова люди разбрелись или повернули обратно. Но не такой оказалась четверка Джека. Срубив и распилив несколько сосен, они взялись за постройку двух плоскодонных лодок. Умение плотника Слоупера дополнили представления о надежных судах Джека Морячка, который руководил постройкой. Из брезента им удалось даже сшить паруса. Лодки были названы «Юконская красавица» и «Красавица Юкона».

Озеро друзья благополучно преодолели за несколько часов. Но у верховьев Юкона, в центре золотоискательства, Аппер-Айленде, их ждало новое испытание. Там скопилась целая флотилия застрявших у порогов лодок. Пороги под названием «Белая лошадь» для многих гребцов оказались непреодолимым препятствием. Лодки разносило в щепки на этих каменных глыбах. Однако искусство вождения судов помогло Джеку не только успешно переправить свои лодки, но и помочь какой-то супружеской паре справиться с порогами. Друзья заработали на переправе 3000 долларов. От других многочисленных предложений и рискованного заработка пришлось отказаться. Нужно было до наступления морозов попасть в Доусон, но свирепая зима застигла их в устье реки Стюард. К счастью, двигаясь в авангарде искателей золота и приключений, Джек и его товарищи успели занять брошенную кем-то из старожилов бревенчатую хижину и, приведя ее в жилой вид, поселились там на зиму.

Стоявшая на пути в Доусон хижина оказалась желанным приютом для многих горе-путешествеников. Кто тут только ни побывал – и полисмены, и индейцы, и охотники, и полузамерзшие странники, даже старожилы-соседи заглядывали на огонек… Все это будущие персонажи «Белого безмолвия» и других рассказов писателя.

Ни одного грамма золота «великолепной четверке» добыть не удалось. Это вовсе не значит, что друзья бездельничали. Помимо чисто бытовых забот, они еще спускали плоты на продажу, вылавливали плавающие в реке деревья, выручая за них какие-то деньги. Не удавалось добыть лишь золото. Для этого требовалась не кустарная лопата или лоток, а современное техническое оборудование. «Золотая лихорадка» оказалась красивой американской мечтой, очередной всеобщей авантюрой.

Но зато Джеку посчастливилось добыть другое – бесценный материал для литературного творчества, определивший оригинальную тематику и проблематику писательского труда, его тональность, что и помогло автору застолбить свое место не на Юконе, а в мировой литературе. И все это было получено из первых рук, не понаслышке. Писатель поистине нашел свою тропу в жизни и в литературе.

Только к 1900 году Лондону удалось пристроить свои очерки об Аляске и опубликовать сборник рассказов «Сын волка».

Помимо мощной художественной энергетики, подпитываемой реальными процессами американской жизни, начиная с деяний первопроходцев, Джек Лондон увидел в Клондайке конфликт двух разорванных тысячелетиями цивилизаций – столкновение понятий и представлений «каменного века» с «веком железным». В отличие от своего любимого Киплинга, Дж. Лондон усмотрел в «консерватизме» своих индейцев, живущих преданиями и первобытными ощущениями, убедительную и своеобразную логику, правоту исторических и духовных ценностей, уже недоступных современному человеку. Бесспорна правота одних, имеют какой-то резон и доводы других, но конкретные люди, переходя в противоположный лагерь или возвращаясь в свой собственный мир, нередко разрываются между этими трагическими противоречиями разных веков и культур. В этом сила повествования Джека Лондона, масштабность его художественного и общечеловеческого мышления. Да, у него немало острых сюжетов, без которых не было бы ощущения суровой романтики, снежного безмолвия, риска и азарта золотоискательства, предельного выражения человеческой индивидуальности на грани существования. Однако нравственно-психологическая и философская составляющие в этих конфликтах то и дело дают о себе знать, совмещая жизненную конкретику с поисками высокого смысла человеческой жизни.

…Пережив трудную полярную зиму, друзья спустились на плоту вниз к Доусону, где попали в гущу золотоискательской цивилизации. В Доусоне, тогда еще полупалаточном городке, уже были церковь, салуны, где устраивались на зиму хозяева с детьми и скарбом. Джеку и его друзьям довелось тут увидеть преуспевших золотопромышленников-старателей с волевыми подбородками и преступными наклонностями. Были здесь для контраста и аляскинские старожилы разных наций, пришедшие в эти края еще до «золотой лихорадки» и скептически относившиеся к новым пришельцам. Мир непредсказуемо менялся на глазах, менялись и его обитатели. Джеку Лондону были по душе такие переломные моменты в жизни.

Но любоваться всей этой экзотикой и наслаждаться доусоновской цивилизацией пришлось недолго. Джека замучила цинга. Короткое лето пришлось провести в католической больнице, где его подлечили за умеренную плату. Джек не мог не удивляться религиозной благотворительности монахов в этих суровых краях. Оказывается, были еще люди, думающие о Всевышнем, а не о золоте!

Как только искатель приключений стал на ноги и немного окреп, он с двумя новыми друзьями – Джоном Торнсоном и Чарли Тейлором пустился в очередную авантюру – дальний и опасный путь в тысячу девятьсот миль на утлой ненадежной лодке вниз по Юкону. Так путешественники вошли в холодное Берингово море, стараясь далеко не отрываться от побережья.

Через девятнадцать дней после отплытия отважные гребцы-первопроходцы вышли к форту Святого Михаила. Здесь Джек устроился на пароход кочегаром и отправился сначала в портовую Британскую Колумбию, потом поездом до Сиэтла (штат Вашингтон) в вагоне четвертого класса, а оттуда «зайцем» на товарняках до Окленда. У «золотоискателя» закончились последние деньги. Домой он прибыл веселым и полным надежд, но без гроша в кармане. Здесь ему сообщили печальную новость – ушел из жизни отчим Джон Лондон, человек, сделавший немало для самого Джека и для его матери. Снова жизнь ставила будущего писателя перед вечной проблемой – как прокормить осиротевшую семью.

Лондона считают одним из самых реалистических рассказчиков в литературе морских приключений, да, пожалуй, и во всей американской литературе. Этому мастерству художественной речи он учился в кубрике, в арестантской камере, на привалах, в забитых до отказа товарных вагонах, где бродяги выдавали себя за политических борцов.

Прозаик Лондон, сохраняя повествовательный колорит, учитывающий особенности речи и психологию личности, судьбу героя, тончайшие детали событий и обстановки, стремился к лаконичному, интеллигентному комментарию, возвышающему сказанное персонажем (или их группой) до социально значимых проблем современной жизни. Неслучайно, чтобы быть на уровне своего века, автор штудировал Бэкона, Бабефа, Прудона, Спенсера, Маркса, Дарвина, Фрейда. И его рассуждения, кстати, приведшие его к социалистической идее, выглядели отнюдь не тривиально или банально, несмотря на то, что социализм, как и научный прогресс, многим казался универсальной отмычкой или золотым ключиком ко всем проблемам жизни, что великолепно продемонстрировала Америка в своей «золотой лихорадке». Умение трудиться писатель всегда выдвигал на первое место как лучшее человеческое качество – в сочетании со здоровьем, искренностью и философской концепцией жизни. Не так уж прост был этот увлекательный и занимательный автор!

Имитация автором речи индейцев и чернокожих граждан Америки, насыщенная племенным фольклором с его особым характером восприятия мира, убеждает читателей в нравственно-мифологических ценностях уходящего «каменного века». Все это придает прозе писателя неповторимый колорит.

В не меньшей степени Лондона интересовали социальные особенности характеров и речи людей. Это хорошо выражено в рассказах, где героями выступают священники, – «По праву священника» и «Бог его отцов».

Есть в его произведениях люди из образованного общества – чиновники, адвокаты, офицеры. В одних случаях это просто беспомощные слюнтяи – «Мудрость снежной тропы», «В далеком краю», в других же – предприимчивые, отчаянные, а порой и безжалостно-бездушные белые люди – «За тех, кто в пути», «Жена Короля» и др. Последних смертельно ненавидят индейцы, как исключительно безнравственных завоевателей, – «Северная Одиссея», «Лига стариков» и др. Первобытная культура «каменного века» выступает на фоне современной «железной», беспощадной и порабощающей первобытные народы цивилизации. Одни духовные ценности сталкиваются с другими. И далеко не всегда «новое» побеждает в нравственно-духовном смысле старое.

Сами белые люди, американцы-старатели, часто проявляют далеко не лучшие свои качества – жадность к наживе, готовность убить конкурента за крупинку золота. Эти отрицательные черты в чем-то смыкаются с первобытными инстинктами индейцев, но мотивы поведения коренных обитателей Аляски на фоне золотой лихорадки выглядят несравненно более возвышенными и благородными, хотя они тоже высоко ценят оружие и готовы отдать за него своих дочерей. Так происходит сближение противоположных полюсов, взаимодействие разных времен и культур.

Такое противостояние придает рассказам писателя не только заостренность конфликта и соревновательность персонажей – но и подчеркивает разное по своей природе умение бороться за жизнь, демонстрирует духовную самобытность и привлекательность героев. Разнонаправленность современного мира была предугадана Джеком Лондоном задолго до того, как о ней заговорили современные политики и журналисты.

Общаясь с местными аборигенами и старателями-соотечествениками, писатель услышал немало увлекательных историй. Нередко такой рассказ был крепко сбит и сюжетно закручен, но в основе его лежала не первобытная борьба за обладание золотом или женщиной, а проблема утверждения полноценной человеческой личности, жизненные принципы которой дороже жизни. И такие незыблемые принципы часто демонстрируют индейские мужчины и женщины, а не физически слабые и коварные белые люди. Таким образом, психологический рисунок и внутренний сюжет повествования, выстраиваемый на почве человеческих отношений, постепенно отодвигают на второй план занимательность рассказа и остроту ситуации. Идеи в литературе тех лет нередко становятся важнее сюжета или стилевого мастерства автора. Однако нельзя отрицать и установку Джека Лондона на занимательность повествования, на неукротимый фабульный бег его произведений.

В конце ХIХ – начале ХХ века Джек Лондон был одним из самых динамичных писателей в мире. Он хорошо уяснил и применил на практике изобразительные возможности зарождающегося немого кино. Если до него американская проза была преимущественно фантастико-романтической, то Лондон густо насытил ее реализмом, а порой и достойной социальной проблематикой.

…Но пока XIX столетие подходит к концу. Джек Лондон снова весь в поисках работы. Ему удается пройти конкурс на должность почтальона с твердой ставкой 65 долларов в месяц. Однако когда такая возможность представилась, запротестовала самолюбивая Флора, велевшая сыну продолжать свои литературные опыты. Семь месяцев напряженного труда дали неплохие результаты. Во-первых, был первоначально обработан выигрышный северный материал; во-вторых, рассказ «За тех, кто в пути!» опубликовал журнал «Трансконтинентальный ежемесячник» («Оверленд Мансли» в январе 1899 г.), пообещавший платить семь с половиной долларов за каждое принятое к печати произведение. В феврале того же года в этом журнале появляется «Белое безмолвие». Однако обещанных гонораров не присылают. Положение семьи остается катастрофическим.

Разъяренный писатель-моряк является в редакцию журнала (благо она тут же в Окленде) и вытряхивает заработанные им гроши, в полном смысле слова взяв за горло издателей. Эта сцена красочно описана в «Мартине Идене».

Тяжелое финансовое положение нарушало личные планы самого Джека. Он хотел обзавестись семьей, жениться на Мэйбл Эпплгарт. Ему нравилась Мэйбл – изящная, умненькая и мягкая по характеру девушка из приличной семьи.

В отличие от Руфи Морз Мейбл не была высокомерной неженкой, презирающей малокультурного Морячка. Она вложила в него уже немало сил. Им удалось, наконец, обручиться. Но ее мамаша сначала потребовала от будущего зятя материального обеспечения (к тому времени умер ее муж), а затем поставила условием обязательное собственное проживание вместе с дочерью. Таких условий самолюбивый Джек никак не мог принять. Слабохарактерная же и послушная дочь не могла постоять за свое счастье.

В декабре 1899 года произошло чудо. Высокомерный ирландский журнал «Атлантический ежемесячник», выходивший в Бостоне и противопоставлявший «ирландскую культуру доброй старой Англии» полудикому и необразованному американскому Западу, вдруг согласился напечатать «Северную Одиссею». Мало того, он заключил с западным автором договор и тут же заплатил за короткую повесть 125 долларов гонорара, пообещав всячески поддерживать необычного для себя и чуждого для собственного направления писателя. Но весь гонорар был тут же растрачен Флорой, и Джеку пришлось занимать у друзей пять долларов, чтобы как-то отпраздновать успех и встретиться с отдаляющейся от него Мэйбл.

В это время случилось несчастье. Его друг времен учебы в университете, библиотекарь Фред Джекобс, пожелавший принять участие в испано-американской войне, погиб, и отнюдь не геройски – в армии он отравился мясными консервами.

После похорон Мэйбл попросила Джека утешить ее подружку Бэсси Маддерн – невесту покойного Фреда. Та неожиданно понравилась ему, хотя они были знакомы и раньше. Бэсси выглядела физически здоровой и «простой» в общении, вовсе не жеманной, скорее флегматично-деловой, а главное – не выдвигала никаких раздражающих требований. Закончив женский колледж, она давала уроки математики, занимаясь с отстающими школьниками и готовя абитуриентов в университет.

Джек решил, что такая жена не только не будет его раздражать, но у них могут быть здоровые полноценные дети. Правда, каждый из супругов пока еще любил другого, но об этом старались не вспоминать, не лукавить и не дразнить друг друга. Что поделать, если Мэйбл не может «бросить маму», которая оказалась несусветной эгоисткой, по оценке даже ее собственного сына Эдварда? Судьба уготовила возлюбленной Джека участь старой девы.

В 1900 году нью-йоркский издатель С. Мак-Клюр опубликовал рассказ «Сын волка» и попытался наложить лапу на творчество перспективного молодого литератора. Передавая его произведения другим издателям, если сам не был в них заинтересован, он предложил ежемесячно платить автору по 100, а затем и по 125 долларов в счет будущего романа («Дочь снегов»). Теперь Джек Лондон был завален предложениями, и это стимулировало его активность.

В том же 1900 году выходит первый сборник рассказов Джека Лондона «Сын волка» (Бостон), в 1901 – второй – «Бог его отцов» (Чикаго). Однако, к своему удивлению, счастливый автор узнает, что сидит все же на мели. Все его заработки быстро растрачиваются женой и матерью. Между ними постоянно происходят бесконечные ссоры за влияние на сына и мужа. К тому же Джек стал отцом – в 1901 году родилась его дочь Джоан. В знак протеста против рождения девочки Джек порезал себе палец ножом – ему нужен только наследник.

Он чувствует, что заработался и устал до крайности – и от литературных трудов, и от издательских манипуляций, и от семейного климата. К тому же роман «Дочь снегов» не удовлетворил С. Мак-Клюра, и он передал его другому издателю, а тот потребовал существенных купюр и переделок. Мать Флора то и дело скандалит с невесткой Бэсси, не понимая, что писательский труд требует по крайней мере тишины и спокойствия.

Надо куда-то уехать, развеяться, обрести прежнюю форму. И вот при содействии «Американской ассоциации писателей» Лондон получает приглашение отправиться на англо-бурскую войну.

Предполагалось, что поначалу ему нужно будет взять интервью у британских генералов, чтобы запастись хоть какими-то фактами, стратегическими сведениями и прогнозами (о будущем Трансвааля). Однако пока Джек оформлял нужные документы и добирался до Лондона, война неожиданно закончилась, и он оказался в огромном европейском городе как писатель социалистического направления, как гражданин Америки, в конце концов, как турист. Такими возможностями грех было бы не воспользоваться.

И Джек Лондон в 1902 году неожиданно принимает умопомрачительное и дерзкое решение. Прежде всего, он намерен снять жалкое жилье в самой «непрестижной» части города – Ист-Энде, населенном бродягами, бездомными, пьяницами и проститутками. Товарищи журналисты отговаривают его от столь безумной затеи, предупреждают, что тут могут зарезать, как ягненка, в собственной постели. В ответ – лишь белозубая улыбка Джека.

Но и этого мало. В лавке старьевщика на Петтикот-Лейн писатель приобрел «маскарадный» костюм – пиджак с одной пуговицей, грубые ботинки и, войдя в роль отставшего от своего корабля матроса-бича, начал вживаться в мир печально знаменитых английских трущоб. Над легендой ему особенно трудиться не пришлось. В Лондоне полно матросов («бичей»), в том числе и американских, нанятых на один рейс до столицы Великобритании. Здесь эти здоровые, физически полноценные люди без гражданства либо слонялись без дела, либо нанимались на самую низкооплачиваемую и грязную работу. Джек Лондон избрал для своей книги оригинальный способ знакомства с материалом – попытался сам, хотя бы временно, влезть в шкуру «лондонского бедняка-изгоя».

Собрав огромный, исключительно ценный материал, писатель вернулся в родные пенаты, где жена «порадовала» его рождением второй дочери – Бэсс (1902). Джек безнадежно махнул рукой, но пальцы уже не резал.

В то же время ему удалось договориться в Нью-Йорке с солидным издательством «Макмиллан» о ежемесячном пособии в 150 долларов в счет будущих своих произведений. Оставалось только не спеша оформить собранный для «Людей Бездны» социально острый материал, который и был впервые опубликован в 1903 году.

В своей книге «Люди Бездны» автор рисует удручающую картину лондонской «бездны», или «преисподней», но это – по понятиям того времени. Людей, живущих за чертой бедности, в столице Великобритании насчитывалось 450 тысяч человек, из них бездомных – 123 тысячи, 17 тысяч пребывали в благотворительных заведениях, 19 тысяч получали от государства какое-либо пособие (типа нынешней субсидии). Общее число нуждающихся в английской столице составляло 7 %. Очевидно, любой мегаполис мира с более чем двухмиллионным населением мог бы сейчас гордиться такими показателями. 5–7 % нищих во всем мире теперь, во времена научно-технического прогресса, считается нормой.

Как видим, писатель-социалист подошел к своей проблеме системно и научно, используя статистику, почерпнутую из официальных источников и архивов Великобритании, в том числе и опубликованную Армией Спасения. Последняя пыталась что-то делать для бедных – хотя бы раз в день накормить всех желающих горячей пищей. Правда, порой за это благо им приходится мести улицы, убирать мусор или снег. Но самым чудовищным, как показалось автору, было то, что в благодарность за пищу и тепло несчастные должны были еще выслушивать многочасовые религиозные проповеди. Экое лицемерие благодетелей! Это даже хуже, чем в родной Америке.

Вывод автора суров и однозначен: «Негодная система управления. Цивилизация несет с собой многочисленные блага, но рядовой англичанин не получает своей доли… Цивилизацию нужно заставить служить интересам простого человека». Такой лозунг в наши дни не менее актуален, чем сто с лишним лет назад.

Нечто подобное происходило и во многих других странах, в том числе в России. В один год с «Людьми Бездны» была написана и поставлена горьковская пьеса «На дне» (1902), получившая мировую известность. Кстати, в русском переводе сочинение Дж. Лондона «Люди Бездны» появилось под названием «На дне» (1906).

Конечно, Джек Лондон поставил перед обществом жгучую социальную проблему, нарисовал безысходную картину народной жизни в одной из самых развитых стран Старого Света. И нельзя его упрекать в том, что он не учел каких-то наследственных, генетических факторов, порочной антисоциальной или даже уголовной ориентации некоторой части обитателей бездны, хотя речь идет об алкоголизме, анемичности и психических отклонениях. Наука той поры еще не могла глубже проникнуть в мир трущоб. Не было и горького опыта реального социализма, после которого капиталистический мир облегченно вздохнул. Однако система субсидий и страхования, существующая сейчас в развитых странах, в немалой степени облегчает участь бедняков.

Социалистический идеал, как его понимал Джек Лондон, был тогда весьма современен и прогрессивен. Во многом он определил сферу изображения, стиль, а нередко и пафос литературного творчества автора, порою далекого от воссозданной им городской среды. Джек Лондон решительно вышел за пределы Клондайка и морских приключений, проникся судьбой маленького человека и заставил правителей всерьез задуматься над перспективой грядущей революции.

Не случайно его книга пользовалась огромной популярностью. Ее издавали не только социалистические партии, но и самые престижные издательства Европы и Америки. Считали, что писатель сделал ощутимый прорыв в своем творчестве и книга «Люди Бездны» обессмертила его имя. И когда в России началась революция 1905 года, Лондон искренне ее приветствовал и оправдывал ее негативные стороны, что вызвало возмущение так называемых «простых американцев» – среднего класса, одобряющего правопорядок и особенно конституцию.

Еще в 1903 году, прекрасно понимая, что он уже достиг определенных вершин в рассказах об Аляске и «золотой лихорадке», Джек Лондон старался художественно освоить новые сферы социальной жизни, что не сводилось к автоматическому переключению писательского регистра.

Клондайкские рассказы за несколько лет также изменили свою форму. Они стали отличаться не столько остротой сюжета, сколько постижением психологии персонажей, выходом повествования на новый морально-этический и социально-философский уровень. Поэтому критерии оценки изображаемого становятся со временем многообразными, а форма повествования – полифоничной, многосоставной. В какой-то мере писателя уже не удовлетворял жанр небольшой новеллы. Он чувствовал себя в силах претендовать на более солидный жанр – такой, как роман.

Назрела необходимость в освоении жанров повести и романа при сохранении гедонизма[1] художественного мироощущения и своеобразной эстетики слога, которую читатели так высоко оценили в сочинениях Джека Лондона. Тут ему повезло. Один из самых влиятельных, популярных и высокооплачиваемых журналов – «Сатердей Ивнинг Пост» неожиданно не вернул присланную по почте рукопись, а согласился печатать повесть «Зов предков» (1903), прислав в качестве аванса чек на 750 долларов. Эта повесть также о Клондайке. Но события увидены здесь глазами собаки, помеси сенбернара с шотландской овчаркой – сильного и от природы доброго пса, которого продали в настоящее рабство. Возненавидев своих мучителей и разделавшись со многими из них, Бак становится вождем волчьей стаи. Его возвращение к предкам – волкам – более чем символично. В этом произведении писатель не только освоил новый пласт «собачьей жизни», развивая известную с античности тему – жизнь животных, но и уловил некую общую логику развития современного мира, захватившего в свой индустриальный водоворот практически все, что окружает человека, стоящего в центре мировой цивилизации. Такова концепция жизни и разнообразные формы протеста против существующего миропорядка любого живого существа.

В ту пору Джек Лондон жил в дачной местности – пригороде Сан-Франциско Пьедмонте. К нему часто приезжала разведенная теперь сестра Элиза Шепард, чтобы улаживать отношения между Бэсси и Флорой, гасить семейные скандалы. Обстановка в доме становилась все более невыносимой. Джек, общаясь в это время с давней своей знакомой (с 1899 года), эмигранткой из России, социалисткой Анной Струнской, гостившей у них по приглашению Бэсси, с женами и подругами своих бывших товарищей по университету, понимал, что и без того суховатая жена стала непогрешимой матроной, человеком, с которым он не мог свободно обмениваться мыслями. А Джеку хотелось вернуться к морской теме, обновить в памяти полузабытые впечатления мятежной юности. Он покупает яхту «Спрей» («Морская пена») и переезжает в родной свой городок – местечко Глен-Эллен, поселившись с семьей на даче в Лунной долине, чтобы разлучить наконец жену и мать.

Теперь предстояло с головой окунуться в работу. Джек выходит на собственной яхте со своим другом Джорджем Стерлингом (местный «богемный» поэт) в залив Сан-Франциско, где до обеда упорно трудится над «Морским волком», потом друзья стреляют уток, ловят рыбу, готовят ужин. По воскресеньям берут с собой на морскую прогулку Элизу с сыном, Бэсси с дочерьми и целую ораву детей из окрестных дач.

«Морской волк» основан на воспоминаниях времен плавания на «Софи Сюзерленд». Там часто говорили о легендарном капитане Алексе Маклине, который не верил ни в Бога, ни в черта, но был необыкновенной личностью – отважным моряком, который выходил победителем из самых трудных переделок. Эту морскую легенду писатель невольно связал с представлениями о сверхчеловеке, хорошо известными из сочинений Ф. Ницше и Р. Киплинга.

Новый индивидуальный стиль писателя, дающий о себе знать в этой повести, создавался во взаимодействии с великим традиционным стилем морской приключенческой литературы.

Запас своих морских впечатлений Лондону удалось существенно обновить – 7 января 1904 года в качестве американского корреспондента он отправляется в Токио, чтобы успеть к началу русско-японской войны. Однако хитрые японцы никого на фронт не собирались пускать. Они устроили для корреспондентов нечто вроде базы отдыха – с баром и развлечениями, пичкая «акул пера» лишь официальными цензурованными сообщениями.

Джек Лондон решил вырваться из этой информационной блокады. Он хотел отправиться сначала в Нагасаки, оттуда попасть на Корейское побережье и по Желтому морю добраться до линии фронта в Чемульпо. С этой целью писатель купил джонку, нанял команду из трех корейцев и кое-как в течение шести суток, преодолевая штормы и стужу (это была довольно суровая зима), простуженный и обмороженный прибыл к месту назначения. И, как на грех, начал еще что-то фотографировать в Пхеньяне. Его тут же арестовали и отправили в сеульскую военную тюрьму как русского шпиона и разбойника. К тому же он еще накануне избил обокравшего его местного вора. В лучшем случае новоиспеченному журналисту грозил многолетний срок тяжелого заключения. В худшем – военный трибунал и смертная казнь.

К счастью, друзья журналисты вовремя забили тревогу. Один из них, Р. Дэвис, связался с Белым Домом, и после прямого вмешательства президента США Теодора Рузвельта Джек Лондон был освобожден и в июне того же года благополучно доплыл до Сан-Франциско.

Как утверждали газеты, 19 корреспонденций, отправленных раньше, а затем корейские фотографии стали едва ли не единственным ценным журналистским материалом, добытым на этой бесславной для России войне.

Поездка на Восток оживила писательские впечатления. В Японии и Корее автор «Белого безмолвия» встретился с людьми, похожими на индейцев Аляски, с теми же трудностями морского плавания и пешего перехода по скалистым тропам, с тем же хамством и бестолковостью военных властей.

По прибытии домой его ждала неприятная новость – Бэсси подала на развод, а все его банковские счета оказались замороженными. Виновницей семейной распри оказалась Чармиан Киттредж, которая обладала литературными способностями и мечтала стать единомышленницей и другом писателя. Правда, Чармиан была старше Джека на пять лет.

Теперь писатель вынужден был построить в Пьедмонте дом для бывшей жены и девочек, а сам в ноябре 1905 года после развода с Бэсси перебрался с новой женой Чармиан в родной для него Глен Эллен, где купил сначала живописное ранчо, а несколько позже и 800 акров виноградника. Этот свой уголок он назвал «Ранчо красоты».

Планов у Лондона было немало, но главным занятием оставалась литература, помимо пропаганды социалистических идей в Калифорнийском университете, где он вызвал целую бурю своим выступлением.

Особенно громкий успех ждал его в Йельском университете (штат Нью-Йорк) в 1906 году. Студенты и рабочие восторженно встретили оратора (тема его лекции – «Революция», присутствовало на ней более 3.000 человек). Недаром Социалистическая партия Америки выдвинула писателя кандидатом не только в мэры Окленда (1901,1905), но и в Президенты США. Откровенная поддержка любой революции, прежде всего русской, вызвала горячий энтузиазм одних и ярую ненависть других. Двери ряда солидных издательств для Джека Лондона были закрыты, а его книги изымались из американских школ и библиотек.

Однако Джек был далеко не самый «праведный» социалист: он считал, что каждый может жить достойно и даже богато, но этого благополучия надо добиваться упорным трудом, а не отнимать и делить чужое. Писатель не представлял себе американский тип социализма без сметки и предприимчивости своих соотечественников, без постоянного преобразующего жизнь труда.

Работа над повестью «Белый клык», «Рассказами рыбачьего патруля» и почти одновременно – над «Дорогой» стала свидетельством необычайного синтеза различных впечатлений его жизни и тематики творчества.

К тому времени в Америке появилось множество подражателей мэтру, некоторые из них выдавали себя за Джека Лондона. Немало мистификаций проникло и в Россию.

Рассказы же, написанные по модели его произведений, стали неотъемлемой частью литературной жизни Америки. Это снижало их цену, подрывало финансовую базу самого основоположника жанра. Приходилось постоянно двигаться вперед, осваивать новые творческие материки.

Джек Лондон – человек кипучей энергии, жаждущий перемен и приключений. Реальную жизнь, полную риска и неожиданностей, он ставил выше собственного творчества. Таким писатель проявил себя во всем. Желая привести в порядок фермерское хозяйство на «Ранчо красоты», он по примеру Л. Толстого поставил перед собой задачу обновить выродившиеся породы калифорнийских лошадей (в первую очередь его интересовали мощные тяжеловозы-першероны), закупить породистых йоркширских свиней, ангорских коз и овец, культивировать лучшие, элитные сорта зерновых и винограда, чтобы поднять уровень всего сельского хозяйства края. Каждому работнику своей фермы Джек старался платить достойную зарплату и, помимо дома, выделить по сто акров земли.

Не успев достроить даже собственный дом и поселившись в слегка подремонтированной летней даче, Джек загорается новой идеей: построить шхуну и совершить на ней кругосветное путешествие – начать с Дальнего Востока, затем, повернув на Запад, пересечь Атлантику, попасть в Старый Свет, объехать все европейское побережье и посетить русскую столицу Петербург. Путешествие, рассчитанное на семь лет, должно было дать Лондону свежие впечатления, в которых он остро нуждался.

Вместительная шхуна была названа «Снарк» – в честь одного из мистических животных «Охоты на Снарка».

Строился «Снарк» по собственным чертежам Лондона, лично руководившего строительством и принимавшего непосредственное участие в плотничных работах. В то же время писатель лихорадочно трудился, чтобы покрыть непредвиденные финансовые расходы. Один из лучших циклов его рассказов «Любовь к жизни» написан именно в этот период строительной лихорадки. Создан был и острый социальный роман «Железная пята», где писатель предвидел будущую фашизацию Европы.

2 апреля 1907 года капитан Лондон предпринимает первую попытку проверить надежность судна – сначала в южных морях. Вместе с ним отправляется в поход и Чармиан – «помощник капитана», как шутливо называет ее муж. Шхуна сразу же застревает при спуске на воду, едва не переворачивается, затем дает течь, но опытный шкипер мужественно устраняет все неполадки. Выходят в открытое море, скорее даже – в открытый океан через Золотые ворота, но увы! – без мощного мотора и со сломанным начисто брашпилем! Команда корабля на 90 процентов состоит из новичков, имеющих весьма слабое представление о морском деле.

Первая половина дня уходит на литературную работу, вторая – на ловлю рыбы, приготовление обеда. Затем обед, фотографирование необычных мест, вечерние развлечения. Во время шторма хозяину судна приходится выполнять обязанности рулевого и капитана одновременно. Неожиданно к нему на помощь приходит жена Чармиан. Она оказывается смышленой и мужественной женщиной, часами выстаивающей в штормовую погоду у штурвала. Прозвище «капитана» теперь закрепилось за нею всерьез. Но у писателя грандиозные литературные планы.

Так началась Южная Одиссея Джека Лондона.

Помимо путевых очерков, главное его многочасовое занятие – работа над романом «Мартин Иден».

Первую остановку судно делает в печально прославившемся впоследствии гавайском порту Пирл-Харбор. После Гавайских островов следуют Маркизские, весной 1908 года – Таити, затем – Фиджи, Новые Гебриды, Соломоновы острова и др. В ту пору еще не было книги рекордов Гиннесса, но Джек Лондон сумел впервые в мореплавании преодолеть в тяжелейший шторм расстояние от Гавайев до Маркизских островов.

Впечатления, полученные во время путешествия, составили содержание цикла «Рассказы южных морей» и романа «Приключение», а также тома очерков «Путешествие на «Снарке». Плавание оказалось не из легких. Команда страдала от тропической лихорадки, у членов экипажа и у жены Чармиан вздувались огромные волдыри на теле, превращавшиеся в тропические язвы. Сам Джек держался молодцом, как умел, даже лечил заболевших. Оставив судно на попечение пьяницы-капитана Роско, он вынужден был возвратиться домой, чтобы уладить свои запутанные финансовые дела. Падкие до сенсаций журналисты объявили, что столь несовершенное судно вместе с его взбалмошным хозяином-авантюристом нашло вечный покой в южных морях, а банки, воспользовавшись ситуацией, закрыли на время почти все его счета.

По возвращении на «Снарк» Джек оставил свою яхту в какой-то гавани, поскольку вся команда страдала от малярии, а сам устроился на судно, вербующее туземцев-бушменов на работу в Штаты. Тут он попал под обстрел отравленными стрелами туземцев-людоедов, затем жил две недели вместе с Чармиан на острове прокаженных и совершил немало других авантюр, следуя причудам своего непредсказуемого характера. Его замечательный рассказ «Кулау-прокаженный», а также главы очерковой книги «Путешествие на «Снарке», где рассказывается о вырождении сильных и гордых туземцев, вкусивших плоды современной цивилизации, дают представление о занятиях писателя.

Наконец «Снарк» берет курс на австралийское побережье. Но в сентябре 1908 года Лондон свалился сам, пораженный какой-то неизвестной болезнью. Обязанности капитана взял на себя некий Уоррен, отсидевший пять лет в тюрьме Орегона за убийство.

Увы, Джеку сейчас не до яхты: у него чудовищно распухли руки и ноги. В мае 1909 года врачи сделали ему операцию в Сиднее, вырезав какую-то застарелую язву-свищ, но точный диагноз так и не был поставлен.

Писатель еще не подозревает, что пережитые им испытания и изнуряющий режим работы в течение многих лет подорвали его крепкое от природы здоровье. «Снарк», стоивший ему 40 000 долларов, пришлось продать в Сиднее всего за 3500.

После более чем двухлетних скитаний путешественник возвращается морем в свой несравненный Сан-Франциско и свое «Ранчо красоты». Дома он начал строительство большого каменного здания, которое назвал «Домом Волка» – в честь своего знаменитого произведения, а также потому, что индейцы Аляски именуют Волком любого белого человека. К тому же ему самому нравилось прозвище «Морской Волк», которым иногда называл его экипаж «Снарка».

Самым большим литературным достижением писателя в то время – неким итогом его путешествия – стал роман «Мартин Иден». В романе отразилось все пережитое самим автором и воплощенное в его герое, выходце из социальных низов.

Возвратившись на «Ранчо красоты», Джек Лондон поправился и снова стал похож на пышущего здоровьем преуспевающего американца. Правда, это была лишь внешняя оболочка, далеко не всегда отражающая его внутреннее состояние. Писатель полностью посвящает себя хозяйству и литературному творчеству. И хотя Джек не упускает случая выйти на своем новом суденышке «Ромер» («Скиталец») в залив Сан-Франциско или добраться до самого Нью-Йорка, большую часть времени он проводит в седле, объезжая на племенном жеребце Ошо Бане свои новые владения. Он постоянно раздумывает над тем, как улучшить истощенную калифорнийскую землю, варварски эксплуатируемую со времен ухода испанцев. Его проекты восстановления прежней природы, улучшения быта рабочих людей вызывают насмешки местных фермеров и забулдыг. К писателю присосались сотни прилипал, которые уверены, что деньги ему достаются даром. Из пятидесяти тысяч долларов, отданных в долг, ему возвратили в трудную минуту лишь часть. Джек Лондон заботился об интересах рабочих, занятых на постройке великолепного Дома Волка. Но ему, как и всякому человеку, взявшемуся не за свое дело, фатально не везло. Получив за литературный труд более миллиона долларов, он нередко оставался без гроша в кармане, задолжав огромные суммы кредиторам.

«Моряк в седле», как думал назвать писатель одну из своих книг, не случайно терпел в жизни одно поражение за другим. Породистые коровы и свиньи то и дело «падали» от «современного» американского содержания на цементных полах. Особенно потрясла Джека гибель жеребца Ошо Бана, за которого было выложено немало денег, как и пристреленной кем-то в поле породистой жеребой кобылы. Никому не нужными становились и выносливые тяжеловозы-першероны – наступала эпоха тракторов и автомобильного бума… Прогулки с Чармиан в фаэтоне на хорошей четверке лошадей были шиком вчерашнего дня. Такая мода уже не производила впечатления на окружающих. Оставалась идиллическая надежда – соорудить двадцатикомнатный Дом Волка, куда Джек собирался пригласить всех своих друзей. Однако и ей не суждено было сбыться.

21 августа 1913 года строительство дворца было окончательно завершено. Оставалось только подключить электричество и убрать строительный мусор. И тут произошло невероятное. «Замок», в котором, по утверждению недоброжелателей Лондона, не подобало жить социалисту, среди ночи вдруг вспыхнул как свеча. Скорее всего, это был кем-то организованный поджог.

Четыре дня хозяин пролежал в нервном расстройстве. А едва встав на ноги, пошел осматривать собственные «Руины» – новое наименование того, что осталось от «замка». Утешение Джек Лондон находит в работе. Помимо уже опубликованных рассказов и очерков о тропических приключениях (почти все они вышли в 1911 году), писатель пишет цикл повестей «Лютый зверь», роман «Лунная долина» (1913), где речь идет о высоком смысле жизни и предназначении человека.

Ему вновь захотелось встряхнуться и отправиться военным корреспондентом на войну с Мексикой, куда уже прибыли корабли США (1914). Однако здоровье снова «напомнило» о себе. Заболевший дизентерией корреспондент отказался от контракта с журналом «Кольерс» и возвратился на родину. Войны, впрочем, удалось избежать – все закончилось мирно. Как память об этой поездке остался впечатляющий рассказ «Их дело – жить».

Джек не дает себя сломить болезням, он не сдается. Писатель работает над экранизацией «Морского Волка» и пишет киносценарный роман «Сердца трех», а в феврале 1915 года отправляется с Чармиан на Гавайские острова, чтобы обновить прежние впечатления и закончить повесть «Джерри-островитянин». Тут автор повести выступает прямым предшественником Хемингуэя и других американских литераторов.

Только в мае Джек Лондон возвратился в Глен Эллен. Но в июле его уже опять тянет на Гавайи – задумано продолжение повести «Майкл, брат Джерри». Однако чувствует он себя все хуже и хуже. У него уже нет сил и желания не только что-либо строить, но и участвовать в работе Социалистической партии, которой он отдал пятнадцать лет жизни. Разочаровавшись в социалистическом движении, писатель вместе с женой Чармиан выходит из рядов партии.

Теперь автор «Мартина Идена» страдает от ревматизма и уремии. Он то и дело впадает в депрессию, порою, вопреки своим твердым принципам, прикладывается к рюмке.

Больной писатель все же собирается отправиться в Нью-Йорк, чтобы в очередной раз встряхнуться и подышать морем. Но в день предполагаемого отъезда – 22 ноября 1916 года его находят в постели без сознания: Джек принял большую дозу снотворного.

На его столе нашли расчеты этой «дозы». Усилия врачей оказались напрасными. На следующий день Джека Лондона кремировали, и после панихиды в Окленде прах его был погребен на великолепном холме «Ранчо красоты», под отполированным ледником красным камнем, которому не нашлось места при строительстве Дома Волка. Но на самом камне словно бы лежит печать вечности.

Так в 40 лет оборвалась жизнь этого красивого и необыкновенно талантливого человека, бунтаря, мастера слова, определившего пути развития американской и мировой литературы ХХ века, особенно в малом жанре и приключенческой повести. За кажущейся простотой его слога и занимательностью повествования стоит упорный труд писателя-самоучки, достигшего в своем деле немыслимых литературных вершин, совместившего красоту словесно-эстетического выражения со стремлением осмыслить все происходящее в свете самых серьезных научно-философских идей ХХ века.

Наиболее значительные работы, посвященные жизни Джека Лондона:

1. Ирвин Стоун. Джек Лондон. Моряк в седле. М.: Молодая гвардия. ЖЗЛ, 1962.

2. Оберт Алтроп. Джек Лондон, человек, писатель, бунтарь. М.: Прогресс, 1981.

3. Ф. С. Фонер. Джек Лондон – американский бунтарь. М.: Прогресс, 1966.

Морской Волк

Глава I

Не знаю, право, с чего начать, хотя иногда, в шутку, я сваливаю всю вину на Чарли Фэрасета. У него была дача в Мидл-Вэллей, под сенью горы Тамальпе, но он проводил в ней время только в зимние месяцы, когда читал Ницше и Шопенгауэра, чтобы дать отдых своему мозгу. Когда наступало лето, он предпочитал страдать от жары и пыли в городе и работать не покладая рук. Не будь у меня привычки навещать его каждую субботу и оставаться у него до утра понедельника, я не очутился бы именно в это утро январского понедельника на водах бухты Сан-Франциско.

Нельзя сказать, что «Мартинес» представлял собой надежное судно – это был новый маленький пароходик, совершавший свой четвертый или пятый рейс между Саусалито и Сан-Франциско. Опасность грозила со стороны покрывавшего всю бухту тяжелого тумана, хотя я, как человек сухопутный, почти не догадывался об этом. Я хорошо помню, как спокойно и радостно расположился на верхней передней палубе, под самой рубкой рулевого, и любовался таинственными клубами этого тумана, овладевшего моим воображением. Дул свежий бриз, и некоторое время я был один среди сырости и мрака, – впрочем, и не совсем один, так как смутно сознавал присутствие рулевого и еще кого-то, по-видимому капитана, в стеклянной будке над своей головой.

Помню, я размышлял о том, как хорошо, что благодаря разделению труда я не обязан изучать туманы, ветры, приливы и всю морскую науку, если хочу навестить друга, живущего по ту сторону морского рукава. «Хорошо, что существуют специалисты», – думал я. Рулевой и капитан с их профессиональными знаниями обслуживают тысячи людей, знающих о море и мореплавании не больше моего. Вместо того чтобы отдавать свою энергию изучению множества вещей, я сосредоточиваю ее на немногих специальных вопросах, например на выяснении вопроса о месте, занимаемом Эдгаром По в американской литературе. Кстати, моя статья об этом напечатана в последнем номере «Атлантика». Проходя после посадки на пароход через каюту, я с удовольствием заметил какого-то плотного джентльмена, читавшего номер «Атлантика», раскрытый как раз на моей статье. В этом опять сказывалось разделение труда: специальные знания рулевого и капитана давали плотному джентльмену возможность читать плоды моих специальных знаний о По и в то же время безопасно переправляться из Саусалито в Сан-Франциско.

Какой-то краснолицый человек, хлопнув дверью каюты за моей спиной и выбравшись на палубу, прервал мои размышления, и я успел только мысленно зафиксировать тему моей будущей статьи, которую мне захотелось назвать «Необходимость свободы. Слово в защиту художника». Краснолицый человек взглянул на рулевую рубку, посмотрел на окружающий туман, проковылял взад и вперед по палубе – очевидно, у него были протезы – и остановился рядом со мной, широко расставив ноги и с выражением полного блаженства на лице. Я оказался прав, когда решил, что он провел свою жизнь на море.

– От такой погоды волосы могут поседеть, – cказал он, кивая в сторону рулевой рубки.

– Мне кажется, что особых затруднений нет, – ответил я. – Дело капитана просто, как дважды два – четыре. Компас дает ему направление; расстояние и скорость также известны. Тут простая математическая достоверность.

– Затруднения! – проворчал мой собеседник. – Просто, как дважды два – четыре! Математическая достоверность! – Глядя на меня, он как будто искал для себя точки опоры.

– А что вы скажете об отливе, стремящемся сквозь Золотые Ворота? – спросил или, вернее, пролаял он. – Быстро ли падает вода? Какие возникают течения? Прислушайтесь-ка, что это? Мы лезем прямо на колокольный буй! Видите, они меняют курс.

Из тумана донеслись заунывные удары колокола, и я увидел, как рулевой быстро стал крутить колесо. Колокол, находившийся, казалось, впереди, звучал теперь сбоку. Слышался хриплый гудок нашего пароходика, и время от времени из тумана доносились другие гудки.

– Это тоже пассажирские пароходы, – заметил краснолицый человек, указывая вправо, в сторону последнего гудка. – А это! Слышите? Просто рупор. Верно, какая-нибудь плоскодонная шхуна. Эй, не зевайте там, на шхуне!

Невидимый пароходик гудел без конца, и рупор вторил ему, казалось, в страшном смятении.

– Вот теперь они обменялись любезностями и стараются благополучно разойтись, – продолжал краснолицый человек, когда тревожные гудки прекратились.

Его лицо сияло и глаза горели восхищением, когда он разъяснял мне, о чем кричат друг другу сирены и рожки.

– Вот теперь слева проходит паровая сирена, а слышите, вон там кричит какая-то паровая шхуна, как будто лягушка квакает. Она, кажется, очень близко и ползет навстречу отливу.

Резкий звук неистовствовавшего, как сумасшедший, свистка раздался где-то совсем близко впереди. На «Мартинесе» ему ответили ударами гонга. Колеса нашего парохода остановились, их пульсирующие удары замерли, но вскоре возобновились. Свисток, напоминавший стрекотание кузнечика среди голосов крупных животных, пронизывал туман, отклоняясь все больше в сторону и быстро ослабевая. Я вопросительно посмотрел на своего спутника.

– Какой-то отчаянный баркас, – пояснил он. – Прямо перед нами, стоило бы потопить его! От них бывает много бед, а кому они нужны? Какой-нибудь осел заберется на такую посудину и носится, сам не зная зачем, надрывая свисток и заставляя всех на свете волноваться! Скажите пожалуйста, важная птица! А вам приходится из-за него смотреть в оба! Право свободного пути! Необходимая порядочность! Они не отдают себе отчета во всем этом!

Этот ничем не оправдываемый гнев очень позабавил меня, и, пока мой собеседник возмущенно ковылял взад и вперед, я снова отдался романтическому обаянию тумана. Да, в этом тумане, несомненно, была романтика. Словно серая тень неизмеримой тайны, повис он над бурлящим кусочком земного шара. А люди, эти сверкающие атомы, гонимые ненасытной жаждой деятельности, мчались на своих деревянных и стальных конях сквозь самое сердце тайны, ощупью находя свой путь в незримом, и беседовали с напускным спокойствием, в то время как их души дрожали от неуверенности и страха.

Голос моего спутника вернул меня к действительности и заставил усмехнуться. Ведь я сам блуждал ощупью, тогда как думал, что мчусь уверенно сквозь тайну.

– Эге! Кто-то идет нам навстречу, – сказал он. – Слышите, слышите? Он быстро приближается. Идет прямо на нас. Кажется, он еще не услышал нас. Ветер относит.

Свежий бриз дул прямо в нашу сторону, и я ясно слышал свисток сбоку и немного впереди нас.

– Тоже пассажирский? – спросил я.

Краснолицый человек кивнул и добавил:

– Да, иначе он не несся бы так, сломя голову. Гм, наши там забеспокоились!

Я посмотрел вверх. Капитан высунул голову и плечи из рулевой рубки и напряженно всматривался в туман, будто стремясь силой своей воли проникнуть сквозь него. Лицо его отражало тревогу, как и лицо моего спутника, который проковылял к перилам и внимательно смотрел в сторону невидимой опасности.

Все произошло с непостижимой быстротой. Туман раздался в стороны, будто разрезанный лезвием, и показался нос парохода, тащивший за собой клочья тумана, словно водоросли на морде Левиафана. Я разглядел рулевую рубку и высунувшегося из нее белобородого старика. Он был одет в синюю форму, и я помню, с каким непоколебимым спокойствием он держался. Его спокойствие при этих обстоятельствах было ужасно. Он подчинился судьбе, шел рука об руку с нею и холодно измерял удар. Он смотрел на нас, как бы рассчитывая точку, где должно произойти столкновение, и не обратил никакого внимания на яростный окрик нашего рулевого: «Вы сделали свое дело!»

Оглядываясь в прошлое, я вижу, что фраза рулевого, по всей очевидности, и не требовала ответа.

– Держитесь за что-нибудь, – сказал мне краснолицый человек.

Его жизнерадостность слетела с него, и, по-видимому, он заразился тем же сверхъестественным спокойствием.

– Послушайте, как женщины будут визжать, – сердито, почти злобно сказал он, как будто ему уже раньше приходилось это наблюдать.

Суда столкнулись прежде, чем я успел воспользоваться его советом. По-видимому, встречный пароход ударил нас в середину борта, хотя я этого не видел. Это было вне поля моего зрения. «Мартинеса» сильно качнуло, и послышался треск ломающегося дерева. Я упал плашмя на мокрую палубу и не успел еще подняться на ноги, как услышал крик женщин. Это был неописуемый, душераздирающий вопль, наполнивший меня ужасом. Я вспомнил, что спасательные пояса лежат в каюте, но у дверей столкнулся с толпой обезумевших пассажиров. Не помню, что произошло в ближайшие минуты, но перед моими глазами сохранилась картина, как снимали спасательные пояса с высоких полок над головой и как краснолицый человек обвязывал ими нескольких бившихся в истерике женщин. Как сейчас, вижу я зазубренные края пробоины в стене каюты и вползавший в это отверстие серый туман; пустые мягкие сиденья с разбросанными на них доказательствами внезапного бегства – пакетами, саквояжами, зонтиками и пледами; плотного джентльмена, читавшего мою статью, а теперь упакованного в пробку и парусину, – журнал все еще был у него в руке, и он с монотонной настойчивостью спрашивал меня, есть ли, по моему мнению, опасность; краснолицего человека, бодро ковылявшего на искусственных ногах и снабжавшего поясами всех вновь прибывавших; и, наконец, визжащий бедлам женщин.

Да, визг женщин больше всего действовал мне на нервы. По-видимому, от него страдали и нервы краснолицего человека, ибо я помню еще другую картину, которая никогда не изгладится из моей памяти: плотный джентльмен засовывает журнал в карман пальто и с любопытством озирается кругом; перепутавшаяся толпа женщин, с вытянутыми бледными лицами, рыдает, словно хор потерянных душ, а краснолицый человек, с лицом, теперь уже совсем багровым от гнева, и с поднятыми над головой руками, из которых, казалось, сейчас посыплются молнии, громовым голосом орет:

– Молчать! Молчать, говорят вам!

Эта сцена вызвала во мне внезапный смех, но через минуту я понял, что сам впал в истерику; ведь передо мной были женщины моего круга, женщины, похожие на мою мать и сестер, охваченные страхом грозившей им смерти и не желавшие умирать. Я помню, что их голоса напомнили мне визг свиней под ножом мясника, и реальность этого сравнения поразила меня ужасом. Эти женщины, способные на самые высокие чувства, на самую нежную симпатию, вопили, разинув рты. Они хотели жить, они были беспомощны, как крысы в крысоловке, и визжали изо всех сил.

Ужас этого зрелища выгнал меня на палубу. Я испытывал слабость и отвращение и опустился на скамью. Смутно видел я метавшихся людей и слышал их крики при попытках спустить шлюпки. Блоки застревали. Все было в неисправности. Одну шлюпку спустили, забыв вставить пробку; когда женщины и дети сели в нее, она наполнилась водой и перевернулась. Другую шлюпку удалось спустить только одним концом, и другим концом она все еще болталась на талях. А парохода, вызвавшего все это несчастье, и след простыл, но кругом говорили, что он, несомненно, вышлет спасательные шлюпки.

Я спустился на нижнюю палубу. Очевидно, «Мартинес» быстро погружался, так как вода была уже очень близко. Многие пассажиры бросались за борт. Другие просили из воды, чтобы их взяли обратно наверх. Никто не слушал их. Поднялся общий крик: «Тонем!» Я был захвачен возникшей паникой и бросился в воду среди множества других, падавших в море тел. Я и сам не знал, как я это сделал, но зато мгновенно понял, почему находившиеся в воде так жаждали вернуться на пароход. Вода была холодна – холодна до боли. Когда я нырнул, меня обожгло, как огнем. Холод пронизывал меня до костей, словно рука смерти уже схватила меня. Я захлебывался от неожиданности и страха и успел набрать полные легкие воды прежде, чем спасательный пояс снова поднял меня на поверхность. Вкус соли наполнял горечью мой рот, и я задыхался от ощущения чего-то едкого, проникшего мне в горло и легкие.

Но особенно ужасен был холод. Я чувствовал, что не выживу больше нескольких минут. Вокруг меня в воде барахтались люди. Я слышал, как они что-то кричали друг другу. Я слышал также звук весел. Очевидно, встречный пароход спускал шлюпки. Время шло, и я удивлялся, что все еще жив. Но нижняя половина моего тела утратила чувствительность, и холодное онемение подступало к самому сердцу. Мелкие волны с сердито пенящимися хребтами опрокидывались на меня, забирались в рот и заставляли задыхаться.

Постепенно звуки стали менее отчетливыми, но вдруг я услышал вдали последний отчаянный вопль и понял, что «Мартинес» пошел ко дну. Потом – не знаю, насколько позже это было, – я очнулся с новым приливом ужаса. Я был один. Я не слышал больше призывных криков – только шум волн, которому туман придавал какую-то таинственную, дрожащую звучность. Паника, охватывающая человека, когда он в толпе, не так ужасна, как паника, переживаемая наедине. Куда волны несли меня? Краснолицый человек говорил, что отлив уходит через Золотые Ворота. Неужели меня унесет в открытое море? А мой спасательный пояс – не развалится ли он в любую минуту? Я слышал, что они иногда делаются из папки и тростника, и тогда, напитавшись водой, быстро теряют свою плавучесть. А ведь я совсем не умел плавать. Я был один и плыл неведомо куда, среди беспредельной серой пустыни. Признаюсь, что мною овладело безумие, я кричал, как кричали женщины, и бил по воде своими окоченевшими руками.

Я не имею понятия о том, долго ли это продолжалось. Потом я впал в забытье и об этом времени вспоминаю только как о тяжелом, полном кошмаров сне. Когда я очнулся, казалось, прошли века. Почти над собой я увидел выступавший из тумана нос судна и три треугольных паруса, заходящих один за другой и вздуваемых ветром. Там, где нос разрезал воду, она пенилась и клокотала, и я был как раз на этом пути. Я хотел крикнуть, но у меня не было сил. Нос судна промчался вплотную мимо меня, окатив потоком воды. Мимо меня скользил длинный черный борт судна – так близко, что я мог бы прикоснуться к нему руками. Я сделал попытку ухватиться за него, готов был впиться в дерево ногтями, но руки мои были тяжелы и безжизненны. Я снова попытался крикнуть, но голос изменил мне.

Вот промчалась и корма судна, как будто погруженная в провал между волнами. Мельком я увидел человека у руля и другого, который спокойно курил сигару. Я видел дым, поднимавшийся у него изо рта, когда он медленно повернул голову и скользнул взглядом по воде в мою сторону. Это был случайный, рассеянный взгляд – одно из тех движений, которые люди машинально делают, когда они ничем не заняты.

Но жизнь и смерть были в этом взгляде. Я видел, как туман снова поглотил судно. Я видел спину рулевого и голову другого человека, когда он повернулся и посмотрел на воду. Видимо, он сосредоточенно о чем-то думал, и мне казалось, что, если его взгляд упадет на меня, он все равно меня не заметит. Но его глаза внезапно блеснули и встретились с моими. Он увидел меня, потому что он прыгнул к штурвалу и, оттолкнув рулевого, сам быстро стал крутить колесо, перебирая по нему руками и в то же время выкрикивая какую-то команду. Судно начало отклоняться от своего прежнего курса, но почти в тот же миг скрылось в тумане.

Я почувствовал, что снова впадаю в беспамятство, и из последних сил боролся с душившими меня пустотой и мраком. Вскоре я услышал быстро приближавшиеся плеск весел и человеческий голос. Когда он был уже совсем рядом, раздался сердитый окрик:

– Что же вы молчите, черт вас возьми?

«Это относится ко мне», – подумал я, но тут пустота и мрак одолели меня.

Глава II

Мне казалось, что какой-то мощный ритм колышет меня и несет в мировой пустоте. Мерцающие искорки вспыхивали и пролетали мимо. Я догадывался, что это звезды и огненные кометы, сопровождающие мой полет среди солнца. Когда в своем качании я достиг вершины и готов был уже опуститься в глубину, где-то загремел громадный гонг. Неисчислимо долго, целые века, среди этого безмятежного колыхания наслаждался я своим исполинским полетом.

Но сон мой начал меняться. Ритм становился все короче и короче. Меня начало толкать из стороны в сторону с неприятной быстротой. Я едва переводил дух – с такой стремительностью мчался я сквозь небеса. Гонг грохотал все чаще и яростнее. Я ждал его звука с невыразимым ужасом. Потом мне казалось, что меня тащат по хрустящему песку, белому и раскаленному солнцем. Мною овладело чувство невыразимой тоски. Мою кожу опалял огонь. Гонг гудел, как похоронный колокол. Сверкающие точки мчались мимо меня бесконечным потоком, как будто все звездные системы провалились в пустоту. Я вздохнул, мучительно перевел дыхание и открыл глаза. Два человека, стоя на коленях, хлопотали надо мной. То, что казалось мне могучим ритмом, было покачиванием судна на волнах. Ужасный гонг оказался висевшей на стене сковородой, которая бренчала и дребезжала при каждом наклоне судна. Хрустящий, палящий песок был не чем иным, как жесткими ладонями человека, растиравшего мою обнаженную грудь. Я застонал от боли и приподнял голову. Моя грудь стала шероховатой и красной, и я увидел мелкие капельки крови, проступившие сквозь воспаленную кожу.

– Хватит, Ионсон, – произнес один из двоих людей. – Разве вы не видите, что совсем содрали с молодчика кожу?

Тот, кого назвали Ионсоном, человек тяжелого скандинавского типа, перестал растирать меня и неуклюже поднялся на ноги. У говорившего с ним – судя по выговору лондонского кокни – были мелкие, почти женственные черты лица. Грязноватый полотняный колпак на его голове и не менее грязный передник на тощих бедрах изобличали в нем кока несомненно грязной судовой кухни, в которой я оказался.

– Ну, как вы себя чувствуете, сэр? – спросил он с угодливой улыбкой, достающейся лишь в наследство от целых поколений получавших на чай предков.

Вместо ответа я с усилием привел себя в сидячее положение и затем, при помощи Ионсона, встал на ноги. Лязг и дребезжание сковороды ужасно действовало мне на нервы. Я не мог собраться с мыслями. Ухватившись за стенку, грязь которой заставила меня стиснуть зубы от отвращения, я потянулся через горячую плиту к надоедливой посудине, снял ее с гвоздя и положил в ящик с углем.

Кок ухмыльнулся при таком проявлении моей нервности. Он сунул мне в руку дымящуюся кружку с какой-то бурдой и сказал:

– Выпейте, вам полезно!

Это был отвратительный отвар, напоминавший кофе, но он согрел и оживил меня. Прихлебывая этот напиток, я рассматривал свою разодранную и окровавленную грудь и потом перевел взгляд на скандинава.

– Благодарю вас, мистер Ионсон, – сказал я. – Но не думаете ли вы, что предприняли слишком героические меры?

Скорее по моим жестам, чем по моим словам, он понял упрек и показал мне свою ладонь. Это была необыкновенно мозолистая рука. Я провел пальцами по ее роговым выступам, и мои зубы снова сжались от ужасного ощущения шероховатости.

– Меня зовут Джонсон, а не Ионсон, – сказал он, хоть и медленно, на очень хорошем английском языке с почти незаметным акцентом.

В его бледно-голубых глазах светились кроткий протест и в то же время робкая откровенность и мужественность, сразу расположившие меня к нему.

– Благодарю вас, мистер Джонсон, – поправился я и протянул ему руку.

Он медлил и в неуклюжем смущении переминался с ноги на ногу. Но потом решительно схватил мою руку и сердечно пожал ее.

– Нет ли у вас какого-нибудь сухого платья для меня? – спросил я кока.

– Есть, сэр, – радостно и весело отозвался тот. – Я сбегаю вниз и поищу, если вы, сэр, не побрезгуете надеть мои вещи.

Он вышел или, вернее, выскользнул из дверей с проворством и увертливостью движений, в которых мне почудилось что-то кошачье. Эта скользкость и увертливость оказались, как я впоследствии убедился, самыми характерными его чертами.

– Где это я? – спросил я Джонсона, в котором не без основания предположил одного из матросов. – Что это за судно и куда оно идет?

– Вы – около Фараллонских островов, на юго-запад от них, – медленно ответил он, как будто стараясь говорить по-английски как можно лучше и строго следуя порядку моих вопросов. – Это шхуна «Призрак», которая идет бить котиков у берегов Японии.

– А как зовут капитана? Мне необходимо повидаться с ним, как только оденусь.

На лице Джонсона отразилось крайнее смущение. Он долго возился, пока подобрал в своем словаре полный ответ.

– Капитан – Вольф Ларсен – так люди называют его. Я никогда не слыхал его настоящего имени. Но советую вам говорить с ним поосторожнее. Он сегодня бешеный. Штурман…

Он не окончил фразы, так как в камбуз нырнул кок.

– Убирайтесь-ка лучше отсюда, Ионсон, – сказал он. – Капитан потребует вас на палубу, а сегодня не такой день, чтобы ссориться с ним.

Джонсон послушно направился к двери, но через плечо кока кивнул мне с необычайной серьезностью и значительностью, будто хотел подчеркнуть свое прерванное замечание и внушить мне необходимость быть осторожным в разговоре с капитаном.

На руке у кока висела кучка жалкой на вид и дурно пахнувшей одежды.

– Я снял эти вещи сырыми, сэр, – объяснил кок. – Но вам придется довольствоваться ими, пока я высушу ваши над огнем.

Цепляясь за переборки и спотыкаясь от качки судна, я с помощью кока облачился в грубую шерстяную фуфайку и невольно поежился от прикосновения грубой ткани. Кок, заметив гримасу на моем лице, приветливо улыбнулся мне.

– Надеюсь, вам не придется привыкать к подобной одежде. У вас такая нежная кожа, словно у какой-нибудь леди. Я сразу же, как только увидел вас, не сомневался, что вы джентльмен.

Я с первого момента невзлюбил этого человека, и, пока он помогал мне одеться, моя неприязнь к нему еще более возросла. Его прикосновения внушали мне гадливость. Я старался отодвигаться от его руки и вздрагивал, когда он дотрагивался до меня. Это неприятное чувство и запахи, поднимавшиеся из кипевших и бурливших на плите кастрюль, заставили меня ускорить одевание, чтобы поскорее выбраться на свежий воздух. Ведь мне нужно было поговорить с капитаном о доставке меня на берег.

Дешевая бумажная рубашка, с разодранным воротом и подозрительными пятнами на груди, которые я принял за кровь, была надета на меня среди целого потока извинений и пояснений. На ноги я натянул пару грубых башмаков, затем надел голубой выцветший рабочий костюм, причем одна штанина оказалась дюймов на десять короче другой.

– Кому же я обязан этой любезностью? – спросил я, окончательно нарядившись. На голове у меня красовалась шапка юнги, а курткой служил грязный полосатый бумазейный жакет, оканчивавшийся у талии и с рукавами до локтей…

Кок скромно выпрямился, и заискивающая улыбка расплылась по его лицу. Основываясь на моем опыте общения с прислугой на атлантических пароходах, я мог бы поклясться, что он ожидает подачки. Мое дальнейшее знакомство с этим субъектом показало мне, что эта поза у него автоматическая. Видимо, это у него было наследственным.

– Мэгридж, сэр, – раболепно улыбаясь, пробормотал он. – Томас Мэгридж, сэр. К вашим услугам.

– Ладно, Томас, – сказал я. – Я не забуду вас, когда высохнет мое платье.

Его лицо просияло, и глаза заблестели, как будто где-то в глубине его существа зашевелились его предки, смутно вспоминая о чаевых, полученных в прежних жизнях.

– Благодарю вас, сэр, – произнес он с большой благодарностью и почти искренним смирением.

Когда я раздвинул дверь, он тоже скользнул в сторону и пропустил меня на палубу. Я был еще очень слаб от долгого пребывания в воде.

Встреченный порывом ветра, я, пройдя два шага по качающейся палубе, вынужден был ухватиться за угол каюты. Сильно накренившись, шхуна скользила вверх и вниз по длинной тихоокеанской волне. Если, как говорил Джонсон, шхуна шла на юго-запад, то ветер должен был дуть приблизительно с юга. Туман рассеялся, и солнце искристыми чешуйками играло на поверхности воды. Я повернулся к востоку, где должна была лежать Калифорния, но не увидел ничего, кроме плоских полос низко стлавшегося тумана, несомненно того самого, из-за которого попал в катастрофу «Мартинес», а я оказался в моем теперешнем положении. К северу, не особенно далеко от нас, из моря торчала группа голых скал, и на одной из них я различил маяк. К юго-западу, почти в направлении нашего курса, я увидел пирамидальные очертания парусов.

Закончив обзор горизонта, я перевел взгляд на более близкие предметы. Моей первой мыслью было, что человек, пострадавший при столкновении пароходов и бывший на волосок от смерти, заслуживал несколько большего внимания. Кроме рулевого, который через крышу каюты с любопытством поглядывал на меня, никто не поинтересовался моей особой.

Казалось, все были заняты тем, что происходило посреди палубы. Там, возле люка, лежал на спине какой-то мужчина. Рубашка на его груди, поросшей густыми черными, похожими на шерсть волосами, была разодрана. Лицо и шею покрывала черная с проседью борода, которая выглядела бы пышной и пушистой, если бы не сбилась в клочья и с нее не капала вода. Глаза этого человека были закрыты – он, очевидно, находился без сознания. Но грудь тяжело вздымалась; он с шумом вбирал в себя воздух, широко раскрыв рот, борясь с удушьем. Матрос спокойно и методично спускал в океан на веревке парусиновое ведро, потом вытягивал его и окатывал лежавшего на палубе.

Мимо люка взад и вперед расхаживал, сердито жуя конец сигары, тот самый человек, случайный взгляд которого спас меня. Ростом он был не меньше пяти футов и десяти дюймов, но прежде всего мне бросился в глаза не его рост, а производимое им впечатление силы. Он был крупного телосложения, с широкими плечами и грудью, но я не назвал бы его тяжеловесным. Это была жилистая, узловатая сила, какая обычно свойственна нервным и худощавым людям, и этому огромному человеку она придавала некоторое сходство с гориллой. Но в этой силе было что-то независимое от физической внешности. Такого рода мощь мы приписываем первобытным существам, диким зверям, нашим воображаемым, жившим на деревьях предкам – мощь грозную, свирепую, заключающую в себе стихийный жизненный элемент, претворенный в различные формы живых созданий; короче говоря – ту живучесть, которая заставляет змею извиваться, когда у нее отрубят голову, и которая таится в бесформенном комке мяса черепахи, содрогающемся при прикосновении пальца.

Таково было мое впечатление от ходившего по палубе человека. Он твердо стоял на ногах; ступал твердо и уверенно; каждое движение его мускулов, манера пожимать плечами и стискивать губами сигару – все было полно решимости и казалось проявлением избыточной, бьющей через край силы. Но за этой внешней силой чувствовалась другая, дремлющая внутри, но способная в любой миг грозно проснуться, как просыпается ярость льва и бешенство урагана.

Кок высунул голову из кухонной двери и ободряюще улыбнулся мне, указывая пальцем на человека, прогуливавшегося около люка. Таким образом я узнал, что это капитан, тот человек, которого я должен был побеспокоить просьбой доставить меня как-нибудь на берег. Я двинулся было вперед, зная, что мне придется пережить несколько бурных минут, но в этот миг новый сильный приступ удушья охватил несчастного, лежавшего на палубе. Он начал корчиться в судорогах. Подбородок с мокрой черной бородой приподнялся, спинные мускулы напряглись, и грудь вздулась в бессознательном усилии набрать побольше воздуха. Я чувствовал, хотя и не мог этого видеть, что под его бакенбардами кожа принимает багровый оттенок.

Капитан, или Вольф Ларсен, как его называли окружающие, остановился и посмотрел на умирающего. При виде этой последней, отчаянной борьбы матрос перестал лить воду и с любопытством уставился на лежавшего на палубе. Парусиновое ведро опрокинулось, и из него вытекла вода. Умирающий судорожно бил каблуками по крышке люка, потом его ноги вытянулись и застыли, а голова еще продолжала мотаться из стороны в сторону. Но вот мускулы ослабли, голова успокоилась и вздох, казавшийся вздохом глубокого облегчения, сорвался с его губ. Подбородок упал, верхняя губа приподнялась и обнажила два ряда окрашенных табаком зубов. Казалось, его черты застыли в дьявольской насмешке над миром, который он перехитрил покидая.

Тут произошло нечто совершенно неожиданное. Капитан, как гром, обрушился на мертвеца. Ругань непрерывным потоком хлынула из его уст. И это не был просто неприличный способ выражения. В каждом слове было кощунство, а слов таких было много. Они хлопали и трещали, как электрические искры. Я в жизни не слыхал ничего подобного. Обладая сам литературной жилкой и питая пристрастие к сочным словцам и оборотам, я мог, как никто другой, оценить своеобразную живость, красочность и в то же время невероятную кощунственность его метафор. Насколько я мог понять, причина всего этого заключалась в том, что умерший – это был штурман – закутил перед уходом из Сан-Франциско, а потом имел неделикатность умереть в самом начале рейса и оставить Вольфа Ларсена без помощника.

Излишне упоминать, по крайней мере перед моими друзьями, что я был шокирован. Ругательств и всякого сквернословия я всегда не переносил. У меня начало сосать под ложечкой, и я испытывал почти тошноту. Для меня смерть всегда была сопряжена с торжественностью и благоговением, она была тиха и священна. Но смерть в таком грязном и отталкивающем виде была до сих пор совершенно незнакома мне. Как я говорю, оценивая выразительность изрыгаемых Вольфом Ларсеном проклятий, я был ими чрезвычайно шокирован. Их палящий поток, казалось, мог сжечь лицо трупа. Я нисколько не удивился бы, если бы мокрая черная борода начала завиваться колечками и вспыхнула с дымом и пламенем. Но мертвому до всего этого не было дела. Он продолжал сардонически усмехаться. Он был хозяином положения.

Глава III

Вольф Ларсен перестал ругаться так же внезапно, как начал. Он снова зажег свою сигару и оглянулся кругом. Взор его упал на Мэгриджа.

– А, кок? – начал он с ласковостью, в которой чувствовались холод и твердость стали.

– Да, сэр, – угодливым и извиняющимся тоном отозвался тот.

– Вы не боитесь, что так вытянете себе шею? Это, знаете ли, нездорово. Штурман умер, и я не могу потерять еще и вас. Вы должны очень беречь свое здоровье, кок. Поняли?

Его последнее слово, в противоположность плавности всей предыдущей речи, щелкнуло резко, как удар бича. Кок съежился.

– Да, сэр, – послышался его робкий ответ, и раздражавшая капитана голова исчезла в камбузе.

При этом разносе, касавшемся, собственно, только кока, остальной экипаж перестал интересоваться умершим и занялся своим делом. Но несколько человек остались в проходе между камбузом и люком и продолжали тихонько беседовать между собой. По-видимому, это были не матросы. Как я впоследствии узнал, это были охотники на котиков, считавшие себя несравненно выше простых матросов.

– Иогансен! – позвал Вольф Ларсен. Один из матросов тотчас приблизился. – Возьмите наперсток и иглу и зашейте этого бродягу. Вы найдете старую парусину в ящике. Ступайте.

– Что на ноги, сэр? – спросил матрос.

– Сейчас устроим это, – ответил Ларсен и громко кликнул кока.

Томас Мэгридж, как Петрушка, выскочил из камбуза.

– Ступайте вниз и принесите мешок угля.

– Есть у кого-нибудь Библия или молитвенник? – послышалось новое требование капитана, обращенное на этот раз к группе охотников.

Они покачали головами, и один из них ответил не расслышанной мною шуткой, которая была встречена общим смехом.

Капитан обратился с тем же к матросам. Библия и молитвенники были здесь, по-видимому, лишними предметами, но один из людей предложил опросить спасенных. Однако через минуту он вернулся с пустыми руками.

Капитан пожал плечами.

– Тогда придется опустить его без болтовни. Разве что выловленный нами молодчик знает похоронную службу наизусть. У него ведь поповский вид.

При этих словах он круто повернулся лицом ко мне.

– Вы не пастор? – спросил он.

Охотники – их было шестеро, – как один, повернулись в мою сторону. Я болезненно ощутил свое сходство с вороньим пугалом. Я услышал вызванный моим видом хохот, нисколько не смягченный и не заглушенный присутствием покойника, простертого на палубе перед нами; хохот гулкий, грубый и откровенный, как само море, служивший выражением грубых чувств людей, которые не имели представления о вежливости и деликатности.

Вольф Ларсен не смеялся, хотя в его серых глазах мелькали искорки удовольствия. Подойдя к нему ближе, я впервые получил впечатление от самого человека, независимо от его тела и потока ругательств, которые я от него слышал. Лицо, несколько квадратное, с крупными чертами и резкими линиями, на первый взгляд казалось массивным. Но эта массивность куда-то отступала, и создавалось впечатление ужасной, сокрушающей умственной или духовной силы, таившейся где-то в недрах его существа. Челюсть и подбородок, высокий, тяжело выдававшийся над глазами лоб – все эти черты сильные, даже необычайно сильные сами по себе, казалось, говорили о неизмеримых энергии и мужестве, скрытых где-то вне поля зрения. Такой дух не измерить, не определить его границ, и его нельзя отнести в какую-нибудь установленную рубрику.

Глаза – мне было суждено хорошо узнать их – были большие и красивые, широко расставленные, как это бывает у настоящих художников, осененные густыми черными бровями. Цвет их принимал бесчисленное множество оттенков, как переливчатый шелк на солнечном свету. Они были то серыми, темными или светлыми, то серовато-зелеными, то принимали лазурную окраску глубокого моря. За этими глазами скрывалась многообразная душа, и в редкие мгновения она проглядывала, как будто впивая мир в неиссякаемой жажде приключений. Эти глаза могли хмуриться, как безнадежное свинцовое небо; могли метать искры, подобные сверканию меча; могли окутывать холодом, как полярный ландшафт, и могли становиться теплыми и нежными. В них могли зажигаться любовные огни, яркие и мужественные, притягивающие и властные, огни, которые и очаровывают, и покоряют женщин, и заставляют их отдаваться в упоении, с чувством радостной жертвы.

Но вернемся к рассказу. Я сказал капитану, что я не пастор и, к сожалению, не могу быть полезен для похоронной службы. Но он бесцеремонно перебил меня:

– Чем вы живете?

Признаюсь, что ко мне никогда еще не обращались с таким вопросом, да и сам я не задумывался над ним. Я опешил и, не успев еще прийти в себя, довольно глупо пробормотал:

– Я… я – джентльмен.

По губам капитана скользнула быстрая усмешка.

– У меня есть занятие, я работаю, – запальчиво вскричал я, как будто передо мною были мои судьи и я должен был просить их об оправдании. В то же время я все яснее сознавал, как глупо с моей стороны вообще пускаться в объяснения по этому вопросу.

– Сами ли вы зарабатываете себе на жизнь?

В этом вопросе была такая властность и такое превосходство, что я растерялся, словно школьник перед строгим учителем.

– Кто вас кормит? – последовал новый вопрос.

– У меня есть постоянный доход, – с достоинством ответил я, но в тот же миг готов был откусить себе язык. – Все это, простите меня, не имеет никакого отношения к тому, о чем я хотел бы переговорить с вами.

Но капитан не обратил внимания на мой протест.

– Кто заработал эти средства? А?.. Ну, я так и думал. Ваш отец. Вы стоите на ногах умерших людей и никогда не стояли на своих собственных. Вы не могли бы прожить самостоятельно от восхода до восхода солнца и не сумели бы раздобыть себе чем наполнить брюхо. Покажите вашу руку.

Прежде чем я опомнился, он подошел ко мне и схватил меня за правую руку. Я попытался выдернуть ее, но его пальцы сжались без всякого видимого усилия и чуть не раздробили мне кости. Трудно при таких обстоятельствах сохранять свое достоинство. Я не мог бежать или брыкаться, как мальчишка, и не мог атаковать это чудовище, угрожавшее целости моей руки. Мне ничего не оставалось, как стоять смирно и перенести это унижение. Я имел время заметить, что из карманов умершего вещи были вынуты на палубу, и труп с его саркастической усмешкой скрылся из виду в складках холста, который Иогансен сшивал толстой белой ниткой, втыкая иглу с помощью надетого на руку кожаного приспособления.

Вольф Ларсен презрительно уронил мою руку.

– Руки умерших сделали их такими нежными. Они годны только для мытья посуды и работы в камбузе.

– Я хотел бы сойти на берег, – решительно заявил я, овладев собой. – Я уплачу вам сумму, в какую вы оцените вашу задержку и труд.

Он с любопытством поглядел на меня. Насмешка светилась в его глазах.

– Я тоже хочу сделать вам предложение, и притом для вашего же блага. Мой штурман умер, и у нас будет много перемещений по службе. Один из матросов займет место штурмана, юнга повысится в чин матроса, а вы замените юнгу. Мы подпишем условие на этот рейс – двадцать долларов в месяц и харчи. Ну, что вы скажете? Заметьте, что это для вашего же блага. Вы станете человеком. Вы научитесь за это время стоять на своих ногах и, может быть, даже ковылять немного.

Я не обратил внимания на эти слова. Замеченные мною на юго-западе паруса вырастали и вырисовывались все яснее и яснее. Они принадлежали такой же шхуне, как и «Призрак», хотя, насколько я мог видеть, корпус судна был меньше. Шхуна, которая, покачиваясь, скользила нам навстречу, представляла красивое зрелище и, очевидно, должна была пройти совсем близко. Ветер быстро крепчал, и солнце, послав несколько мигающих лучей, скрылось. Море приняло тусклый свинцово-серый цвет, забурлило и начало взбрасывать к небу клочья белой пены. Шхуна прибавила ходу и глубже ныряла в волнах. Во время одного из порывов ветра вода плеснула через борт и хлынула на ближайшую часть палубы, заставив нескольких охотников поспешно поджать ноги.

– Это судно скоро пройдет мимо нас, – сказал я, помолчав. – Оно идет в обратную сторону и, вероятно, направляется в Сан-Франциско.

– Весьма возможно, – отозвался Ларсен и, отвернувшись от меня, закричал: – Кок! Эй, кок!

Томас Мэгридж вынырнул из камбуза.

– Где этот юнга? Скажите ему, что я его зову.

– Да, сэр, – и Томас Мэгридж, умчавшись на корму, исчез в другом люке около штурвала. Через секунду он снова показался на палубе, а за ним шел коренастый парень восемнадцати или девятнадцати лет, с мрачным и злобным выражением лица.

– Вот он, сэр, – сказал кок.

Но Ларсен, не обращая на него внимания, сразу повернулся к юнге.

– Как тебя зовут, юнга?

– Джордж Лич, сэр, – последовал угрюмый ответ; лицо юнги ясно показывало, что он догадывается, зачем его позвали.

– Совсем не ирландское имя, – буркнул капитан. – О’Туль или Мак-Карти гораздо больше подошло бы к твоей роже. А впрочем, у тебя, верно, со стороны матери был какой-нибудь ирландец в роду.

Молодой человек от обиды сжал кулаки, и кровь прилила к его шее.

– Ну, оставим это, – продолжал Вольф Ларсен. – У тебя могут быть веские причины забыть свое имя, и я от этого не стану хуже к тебе относиться, пока ты делаешь свое дело. Твой постоянный порт – Телеграф-Хилл. Это у тебя на лбу написано. Я вашего брата знаю. Вы там все упрямы как ослы и злы как черти. Но можешь быть спокоен, мы здесь тебя переделаем. Понял? Кстати, кто тебя сдал на службу?

– Мак-Криди и Свенсон.

– Сэр! – загремел капитан.

– Мак-Криди и Свенсон, сэр, – поправился юнга, и глаза его сердито сверкнули.

– Кто получил аванс?

– Они, сэр.

– Я так и думал. И тебе, верно, это доставило огромное удовольствие! Ты, верно, очень спешил в то время, так как узнал, что тобой интересуются кое-какие джентльмены.

В мгновение ока юнга преобразился в дикаря. Он пригнулся, словно для прыжка, на его лице отразилось бешенство, и он зарычал.

– Это вы…

– Что? – спросил Ларсен, с необычайной мягкостью в голосе, как будто его одолело любопытство услышать невыговоренное слово.

Юнга колебался, но совладал со своей вспышкой.

– Ничего, сэр. Я беру свои слова назад.

– Ты показываешь мне, что я был прав. – Капитан произнес это с улыбкой удовлетворения. – Сколько тебе лет?

– Только что исполнилось шестнадцать, сэр.

– Врешь. Тебе больше восемнадцати. И то ты велик для своего возраста, и мускулы у тебя лошадиные. Собери свои пожитки и переходи на бак. Будешь матросом. Это повышение, понимаешь?

Не ожидая подтверждения со стороны юнги, капитан повернулся к матросу, который только что справился с печальной задачей зашивания трупа.

– Иогансен, ты что-нибудь смыслишь в навигации?

– Нет, сэр.

– Ну не беда. Все равно, ты теперь будешь штурманом. Перенеси свои вещи в корму, на штурманскую койку.

– Есть, сэр, – весело ответил Иогансен, выступая вперед. Но прежний юнга все еще не трогался с места.

– Чего же ты ждешь? – спросил капитан.

– Я не подписывал условия на матроса, сэр, – был ответ. – Я подписывал на юнгу. И я не желаю быть матросом.

– Укладывайся и ступай на бак.

На этот раз приказ капитана звучал грозно и властно. Парень мрачно сверкнул глазами, но не двинулся с места.

Тут Вольф Ларсен показал свою чудовищную силу. Все произошло неожиданно, с быстротой молнии. Он сделал гигантский прыжок и ударил юнгу кулаком в живот. В тот же миг я почувствовал острую боль в области желудка, как будто ударили меня самого. Я упоминаю об этом, чтобы показать, как чувствительны были в это время мои нервы и как непривычны были для меня подобные грубые сцены. Юнга – весивший, кстати, не менее ста шестидесяти пяти фунтов – согнулся пополам. Его тело безжизненно повисло на кулаке Ларсена, словно мокрая тряпка на палке. Он был подброшен на воздух, описал короткую дугу и рухнул на палубу, ударившись о нее головой и плечами. Так он и остался лежать, корчась от боли.

– Ну как? – обратился Ларсен ко мне. – Вы приняли решение?

Я взглянул на приближавшуюся шхуну, которая уже почти поравнялась с нами; ее отделяло от нас не более двухсот ярдов. Это было стройное, изящное суденышко. Я различал крупный черный номер на одном из парусов и, по виденным мною раньше картинкам, сообразил, что это лоцманское судно.

– Что это за судно? – спросил я.

– Лоцманское судно, «Леди Майн», – угрюмо ответил Ларсен. – Оно доставило своих лоцманов и возвращается в Сан-Франциско. При таком ветре оно будет там через пять или шесть часов.

– Будьте добры дать им сигнал, чтобы я мог попасть на берег.

– Очень сожалею, но я уронил свою сигнальную книгу за борт, – ответил капитан, и в группе охотников послышался смех.

Секунду я колебался, глядя ему прямо в глаза. Я видел, как ужасно разделался он с юнгой, и знал, что меня, быть может, ожидает то же самое, если не худшее. Как я уже сказал, я колебался, но потом сделал то, что считаю самым смелым поступком в моей жизни. Я подбежал к борту и, размахивая руками, закричал:

– «Леди Майн», а-о! Возьмите меня на берег. Тысячу долларов за доставку на берег!

Я ждал и смотрел на двоих людей, стоявших у руля, – один из них правил, другой поднес к губам рупор. Я не поворачивал головы, хотя каждую секунду ожидал смертельного удара от человека-зверя, стоявшего за мной. Наконец, когда мне казалось, что прошли уже века, я не выдержал и оглянулся. Ларсен не тронулся с места. Он стоял в той же позе, слегка покачиваясь в такт кораблю и раскуривая новую сигару.

– В чем дело? Что-нибудь случилось? – раздался крик с «Леди Майн».

– Да! – благим матом заорал я. – Спасите, спасите! Тысячу долларов за доставку на берег!

– Мой экипаж слишком угостился водкой во Фриско! – крикнул вслед за мной Ларсен. – Вот этот, – он указал на меня пальцем, – видит уже чертенят и морских змей!

Человек на «Леди Майн» расхохотался в рупор. Лоцманское судно прошло мимо.

– Дайте ему нахлобучку от моего имени! – долетели прощальные слова, и оба человека помахали руками в знак приветствия.

В отчаянии я облокотился на перила, глядя, как стройная маленькая шхуна отделялась от нас все более широкой полосой холодной океанской воды. Она будет в Сан-Франциско через пять или шесть часов! У меня голова шла кругом и ком подступал к горлу. Курчавая волна ударилась о наш борт и соленой влагой брызнула мне на блузу. Ветер налетал свежими порывами, и «Призрак», сильно раскачиваясь, черпал воду подветренным бортом. Я слышал, как вода с шумом врывалась на палубу.

Когда немного спустя я оглянулся, то увидел юнгу, с трудом поднимавшегося на ноги. Лицо его было мертвенно-бледно и искажено сдерживаемой болью. Он выглядел совершенно больным.

– Ну, Лич, ты идешь на бак? – спросил капитан.

– Да, сэр, – последовал смиренный ответ.

– А ты? – вопрос относился ко мне.

– Я дам вам тысячу… – начал я, но капитан прервал меня.

– Брось это! Ты согласен приступить к обязанностям юнги? Или мне придется взяться за тебя?

Что мне оставалось делать? Дать себя зверски избить и, может быть, даже совсем укокошить – не имело смысла. Я твердо посмотрел в жестокие серые глаза. Они были словно из гранита, хотя в них отражалась живая человеческая душа. В глазах людей бывают видны их душевные движения, но эти глаза были мрачны и холодны, и серы, как само море.

– Ну что же?

– Да, – сказал я.

– Скажи: да, сэр.

– Да, сэр, – поправился я.

– Как тебя зовут?

– Ван Вейден, сэр.

– Имя?

– Гэмфри, сэр. Гэмфри ван Вейден.

– Возраст?

– Тридцать пять, сэр.

– Ладно. Пойди к коку, и пусть он тебе покажет, что делать.

Так состоялось мое невольное поступление на службу к Вольфу Ларсену: он был сильнее меня, вот и все. Тогда это казалось мне чем-то фантастическим. Эта история не кажется мне менее фантастической и теперь, когда я оглядываюсь назад. Она всегда будет представляться мне чем-то чудовищным и непостижимым, каким-то ужасным ночным кошмаром.

– Подожди.

Я послушно остановился на пути к камбузу.

– Иогансен, собери всех наверх. Теперь, когда у нас все выяснилось, справим похороны и освободим палубу от ненужного хлама.

Пока Иогансен собирал экипаж, двое матросов, по указаниям капитана, положили зашитый в холст труп на доску, служившую крышкой для люка. Вдоль обоих бортов на палубе лежали дном кверху маленькие лодки. Несколько матросов подняли доску с ее жуткой ношей и расположили на этих лодках, с подветренной стороны, так что ноги трупа высовывались за борт. К ним привязали принесенный коком мешок с углем.

Похороны на море представлялись мне всегда торжественным и внушающим благоговение событием, но эти похороны резко изменили мое мнение. Один из охотников, темноглазый маленький человечек, которого товарищи называли Смоком, рассказывал анекдоты, щедро сдобренные бранными и непристойными словами. Каждую минуту группа охотников разражалась хохотом, который напоминал хор волков или лай адских псов. Матросы, стуча сапогами, собрались на корме. Свободные от вахты и спавшие внизу протирали глаза и тихонько переговаривались. На их лицах было мрачное и озабоченное выражение. Очевидно, им мало улыбалось путешествие с таким капитаном, начавшееся к тому же при столь неблагоприятных предзнаменованиях. Время от времени они украдкой поглядывали на Вольфа Ларсена, и я видел, что они его побаиваются.

Капитан подошел к доске, и все обнажили головы. Я присматривался к ним – их было всего двадцать человек или двадцать два, считая рулевого и меня. Мое любопытство было извинительно, поскольку мне, по-видимому, предстояло на долгие недели или месяцы быть запертым с этими людьми в этом крошечном плавучем мире. Большинство матросов составляли англичане и скандинавы с тяжелыми, неподвижными лицами. Лица охотников, изборожденные следами игры необузданных страстей, были более энергичны и разнообразны. Удивительно, но я сразу же заметил, что в чертах Вольфа Ларсена не было ничего порочного. Глубокие борозды на его лице – это были линии решимости и силы воли. Лицо его скорее казалось дружелюбным и открытым, и это впечатление усиливалось тем, что он был гладко выбрит. Я никак не мог поверить – до ближайшего нового случая, – что это лицо того самого человека, который так обошелся с юнгой.

В тот миг, когда он открыл рот, чтобы заговорить, резкий порыв ветра налетел на шхуну и сильно накренил ее. Ветер свистел и пел в снастях. Некоторые из охотников тревожно поглядывали вверх. Подветренный борт, у которого лежал покойник, зарылся в море, и, когда шхуна выпрямилась, вода, перекатившись через палубу, обдала наши ноги до щиколотки. Внезапный ливень обрушился на нас, и каждая капля колола, как градом. Когда шквал пронесло, Вольф Ларсен заговорил:

– Я помню только часть похоронной службы. Она гласит: «И останки да будут опущены в воду». Так вот и опустите их.

Он умолк. Люди, державшие доску, были смущены; видимо, краткость церемонии озадачила их. Но капитан яростно накинулся на них:

– Поднимайте с этого конца, черт вас подери! Какого дьявола вы еще возитесь?

Конец доски был поспешно поднят, и покойник, словно выброшенная за борт собака, ногами вперед, соскользнул в море. Уголь, привязанный к ногам, потянул его вниз. Он исчез.

– Иогансен, – бодрым голосом обратился капитан к новому штурману, – раз уж все наверху, ты и оставь их здесь. Уберите марселя. Нас ожидает зюйд-ост. Возьмите-ка, кстати, рифы у кливера и грота.

Вмиг все на палубе пришло в движение. Иогансен выкрикивал слова команды, матросы тянули и травили всевозможные канаты, и все это было совершенно непонятно для меня, сухопутного человека. Но особенно поразило меня проявленное этими людьми бессердечие. Смерть человека была для них мелким эпизодом, который канул в воду вместе с зашитым в холст трупом и мешком угля, а корабль продолжал свой путь, и работа шла своим чередом. Никто не был огорчен. Охотники смеялись над каким-то свежим анекдотом Смока. Люди натягивали снасти, а двое полезли на мачту. Вольф Ларсен всматривался в облачное небо с наветренной стороны. А мертвец, позорно умерший, безобразно похороненный, уходил все дальше и дальше в глубину…

Тогда мне вдруг стала ясна жестокость и неумолимость моря. Жизнь показалась мишурой, дешевой забавой, чем-то диким и бессмысленным, каким-то бездушным метанием среди всяческой грязи. Я держался за перила и смотрел через пустынные, пенящиеся волны на туман, скрывавший Сан-Франциско и калифорнийский берег. Дождевые шквалы налетали между мной и этим туманом, скрывая от меня даже его. А это странное судно с его ужасным капитаном, кланяясь и приседая, скользило на запад, в широкие и пустынные просторы Тихого океана.

Глава IV

Мои старания приспособиться к новой обстановке охотничьей шхуны «Призрак» сопровождались для меня бесконечными страданиями и унижениями. Мэгридж, которого экипаж почему-то называл доктором, охотники – Томми, а капитан – коком, стал теперь совсем другим человеком. Перемена в моем положении побудила и его совершенно иначе относиться ко мне. Насколько угодливо и заискивающе он держался раньше, настолько же властным и враждебным стал его тон теперь. Действительно, я больше не был изящным джентльменом, с кожей нежной, как у «леди», а стал обыкновенным и довольно бестолковым юнгой.

Он нелепо требовал, чтобы я называл его «мистер Мэгридж», и был невыносимо груб, когда объяснял мне мои обязанности. Помимо работы в кают-компании с примыкавшими к ней четырьмя маленькими спальнями, я должен был помогать ему в камбузе, и мое полное невежество в вопросах чистки картофеля и мытья грязных горшков служило для него неиссякаемым источником саркастического изумления. Он отказывался считаться с тем, кем я был, или, вернее, с обстановкой и условиями, к которым я привык в своей жизни. Это было частью его позиции по отношению ко мне; и я признаюсь, что, прежде чем окончился день, я уже ненавидел кока сильнее, чем кого бы то ни было.

Этот первый день был для меня тем труднее, что «Призрак», «имея все рифы взятыми» (с подобными терминами я познакомился лишь впоследствии), нырял в волнах, которые посылал на нас ревущий зюйд-ост. В половине пятого я под руководством мистера Мэгриджа накрыл стол в кают-компании, установив предварительно решетку на случай непогоды, а затем начал приносить из камбуза чай и кушанья. По этому поводу я не могу не рассказать о своем первом близком знакомстве с бурным морем.

– Глядите в оба, а то смоет, – напутствовал меня мистер Мэгридж, когда я покидал камбуз с огромным чайником в одной руке и с несколькими караваями свежеиспеченного хлеба под мышкой другой. Один из охотников, долговязый парень по имени Гендерсон, направлялся в это время в каюту. Вольф Ларсен курил на юте свою неизменную сигару.

– Идет, идет! Держись! – закричал кок.

Я остановился, так как не понимал, что, собственно, «идет», и видел, как дверь камбуза захлопнулась за мной. Потом я увидел, как Гендерсон, словно сумасшедший, бросился к вантам и полез по ним с внутренней стороны, пока не очутился в нескольких футах над моей головой. Потом я увидел гигантскую волну с пенистым хребтом, высоко вздымавшуюся над бортом. Я стоял как раз на ее пути. Мой мозг работал медленно, потому что все было для меня ново и странно. Я только чувствовал, что мне грозит опасность, и застыл на месте, оцепенев от ужаса. Тут Ларсен крикнул мне с юта:

– Держитесь за что-нибудь, Горб!

Но было уже поздно. Я прыгнул к снастям, за которые мог бы уцепиться, но был встречен опускающейся стеной воды. Мне трудно сообразить, что произошло потом. Я был под водой, задыхался и тонул. Палуба ушла из-под ног, и я кувырком куда-то полетел. Несколько раз я натыкался на твердые предметы и жестоко ушиб правое колено. Потом волна вдруг отхлынула, и я снова мог перевести дух. Меня отнесло к камбузу и дальше по проходу, к подветренному борту. Боль в колене была невыносима. Я не мог стоять на этой ноге, или, по крайней мере, мне так казалось. Я был уверен, что она у меня сломана. Но кок уже кричал мне из камбуза:

– Эй, вы! Долго мне вас ждать? Где чайник? Уронили за борт? Не жаль было бы, если бы вы сломали себе шею.

Я сделал попытку встать на ноги. Чайник был все еще у меня в руке. Я проковылял в камбуз и отдал его коку. Но Мэгридж кипел негодованием – настоящим или притворным.

– Растяпа же вы, я вам скажу. Ну куда вы годитесь, хотел бы я знать? А? Куда вы годитесь? Не можете чай донести, не расплескав. Теперь мне придется заваривать новый.

– Ну, чего вы тут сопите? – через минуту с новой яростью набросился он на меня. – Ножку ушибли? Ах вы, маменькин сынок!

Я не сопел, но лицо у меня было искажено болью. Собрав всю свою решимость и стиснув зубы, я заковылял от камбуза до каюты и обратно без дальнейших инцидентов. Этот случай имел для меня два последствия: ушибленную коленную чашечку, которая без надлежащего ухода заставила меня страдать много месяцев, и прозвище Горб, которым наградил меня с юта Вольф Ларсен. С тех пор все на шхуне иначе и не называли меня, пока я так привык к этому, будто это мое имя с первого дня жизни.

Нелегко было прислуживать за столом кают-компании, где восседали Вольф Ларсен, Иогансен и шестеро охотников. Прежде всего, каюта была мала и двигаться по ней было тем труднее, что шхуну качало и кидало во все стороны. Но что было особенно тяжело – это полное равнодушие со стороны обслуживаемых мною людей. Я чувствовал, как у меня все сильнее распухает колено, и от боли у меня кружилась голова. В зеркале на стене каюты я видел свое бескровное, искаженное болью лицо. Все сидевшие за столом не могли не видеть мое состояние, но никто не проронил ни слова. Поэтому я был почти благодарен Ларсену, когда, застав меня после обеда за мытьем тарелок, он бросил мне:

– Не обращайте внимания на такие пустяки. Со временем вы привыкнете. Немного, может быть, и покалечитесь, но зато научитесь ходить. Вы назвали бы это парадоксом, не правда ли? – добавил он.

По-видимому, он остался доволен, когда я утвердительно кивнул и ответил обычным: «Да, сэр».

– Вы, кажется, кое-что смыслите в литературе? Ладно. Я как-нибудь побеседую с вами.

С этими словами он повернулся и вышел на палубу. Когда вечером я справился со своей бесконечной работой, меня послали спать на кубрик, где для меня нашлась свободная койка. Я был рад лечь и хоть на время уйти от несносного кока. К моему удивлению, платье высохло на мне, и я не замечал ни малейших признаков простуды ни от последнего купанья, ни от продолжительного пребывания в воде после катастрофы с «Мартинесом». При обычных обстоятельствах после всего испытанного мною мне пришлось бы лежать в постели под наблюдением сиделки.

Однако колено очень беспокоило меня. Мне казалось, что коленная чашечка сместилась под давлением опухоли. Я сидел на своей койке и рассматривал колено (все шесть охотников помещались тут же: все они курили и громко разговаривали), когда мимо прошел Гендерсон и мельком взглянул на меня.

– Выглядит неважно, – заметил он. – Обвяжите тряпкой, тогда пройдет.

И все! Будь это на суше, я бы лежал в постели, а надо мной склонился бы хирург, который уговаривал бы меня отдыхать и ни в коем случае не шевелиться. Но справедливости ради я должен заметить, что с таким же равнодушием они относились и к собственным страданиям. Я объясняю это, во-первых, привычкой, а во-вторых, тем, что их организм действительно менее чувствителен. Я вполне убежден, что хрупкий и нервный человек страдает в подобных случаях несравненно сильнее.

Несмотря на усталость и, можно сказать, полное изнеможение, боль в колене не давала мне уснуть. Я с трудом удерживался от стонов. Дома я, наверное, дал бы выход своей боли, но эта новая, стихийно-грубая обстановка невольно внушала мне необыкновенную сдержанность. Подобно дикарям, эти люди стоически относились к серьезным вещам, а в мелочах напоминали детей. Во время дальнейшего путешествия мне пришлось видеть, как Керфуту, одному из охотников, раздробило палец и он не только не издал ни звука, но даже не изменился в лице. И тем не менее я неоднократно видел, как тот же Керфут приходил в бешенство из-за пустяков.

Так вот, и теперь он орал, вопил, размахивал руками и ругался – все по поводу спора с другим охотником о том, инстинктивно ли научается тюлений детеныш плавать. Он утверждал, что это умение присуще маленькому тюленю с первой же минуты его появления на свет. Другой же охотник, Лэтимер, тощий янки с хитрыми, узко прорезанными глазками, полагал, напротив, что тюлень потому и рождается на суше, что не умеет плавать, и, конечно, матери приходится учить его плавать, как птицам – учить своих детенышей летать.

Остальные четыре охотника сидели облокотившись на стол или лежали на своих койках, прислушиваясь к спору, который очень интересовал их, и временами вступая в него. Иногда они начинали говорить все сразу, и голоса их наполняли гулом тесную каюту, точно раскаты бутафорского грома. Насколько детской и несерьезной была тема, настолько же детской и несерьезной оказалась их манера спорить. Собственно говоря, они не приводили никаких аргументов и ограничивались голословными утверждениями и отрицаниями. Они доказывали умение или неумение новорожденного тюленя плавать, просто высказывая свое мнение с воинственным видом и сопровождая его лишенными здравого смысла выпадами против национальности или прошлого своего противника. Я рассказал это, чтобы показать умственный уровень людей, с которыми я вынужден был общаться. Они обладали детским интеллектом, будучи взрослыми физически.

Они непрестанно курили грубый и зловонный дешевый табак. Воздух был наполнен тяжелым дымом. Этот дым и сильная качка боровшегося с бурей судна могли бы довести меня до морской болезни, если бы я был подвержен ей. Во всяком случае, я чувствовал себя скверно, хотя причиной испытываемой мною тошноты могли быть и боль в ноге или утомление.

Лежа на койке и предаваясь своим мыслям, я, конечно, больше всего думал о своем настоящем положении. Это неслыханно, чтобы я, Гэмфри ван Вейден, ученый, любитель искусства и литературы, вынужден был валяться здесь, на какой-то шхуне, направлявшейся в Берингово море бить котиков. Юнга! Я никогда в жизни не занимался грубой физической, а тем более кухонной работой. Я всегда вел тихий, монотонный, сидячий образ жизни – жизнь обеспеченного ученого, затворника, существующего на приличный доход. Житейская суета и спорт никогда не привлекали меня. Я всегда был книжным червем. Мои сестры и отец с детства называли меня так. Я только раз в жизни принял участие в экскурсии, да и то сбежал с самого начала и вернулся к комфорту и удобствам оседлой жизни. И вот передо мной теперь открывалась печальная перспектива бесконечного накрывания столов, чистки картофеля и мытья посуды. А ведь я вовсе не был силен. Доктора всегда говорили, что я замечательно сложен, но я никогда не развивал своего тела упражнениями. Мои мускулы были слабы, как у женщины, по крайней мере, доктора постоянно указывали на это, когда пытались убедить меня заняться гимнастикой. Но я предпочитал упражнять голову, а не тело. И я совсем не был приспособлен для предстоявшей мне тяжелой жизни.

Я привожу лишь немногие из приходивших мне тогда в голову мыслей и делаю это для того, чтобы заранее оправдаться за ту беспомощную роль, какую мне суждено было играть.

Думал я также о своей матери и сестрах и представлял себе их горе. Я был одним из пропавших после катастрофы с «Мартинесом», меня, несомненно, причислили к ненайденным трупам. Я мысленно видел заголовки газет, видел, как мои приятели в университетском клубе покачивают головами и говорят: «Вот бедняга!» Видел я также и Чарли Фэрасета в минуту прощания, в то роковое утро, когда он полулежал в халате на мягком диванчике под окном и изрекал пророческие, пессимистические эпиграммы.

А в это время шхуна «Призрак», раскачиваясь, ныряя, взбираясь на движущиеся горы и проваливаясь в бурлящие пропасти, прокладывала себе путь в самое сердце Тихого океана… и уносила меня с собой. Я слышал свист ветра в снастях. Он доходил до моего слуха, как заглушенный рев. Иногда над головой раздавался шум шагов. Кругом все стонало и скрипело, деревянные части и соединения кряхтели, визжали и жаловались на тысячу ладов. Охотники все еще спорили и бушевали, словно какие-то человекоподобные земноводные. Ругань висела в воздухе. Я видел их разгоряченные и раздраженные лица в искажающем тускло-желтом свете ламп, раскачивавшихся вместе с кораблем. Сквозь облака дыма койки казались логовищами диких животных. Клеенчатые плащи и морские сапоги висели по стенам; там и сям на полках лежали винтовки и дробовики. Это напоминало боевое снаряжение морских разбойников былых времен. Мое воображение разыгралось и не давало мне уснуть. Это была долгая, долгая утомительная и тоскливая ночь.

Глава V

Эта первая ночь в каюте охотников была также и последней. На другой день новый штурман Иогансен был изгнан из каюты капитана и переселен в каюту к охотникам. Поэтому и я перебрался в маленькую каюту, в которой уже было двое обитателей. Охотники быстро узнали причину этой перемены и остались ею очень недовольны. Оказалось, что Иогансен каждую ночь во сне переживает все свои дневные впечатления. Вольф Ларсен не мог перенести его непрестанной болтовни и командных окриков и поэтому предпочел переложить эту неприятность на охотников.

После бессонной ночи я встал слабый и измученный. Томас Мэгридж поднял меня в половине шестого с такой грубостью, с какой не будят даже собаку. Но за эту грубость он тут же был награжден с лихвой. Поднятый им без всякой надобности шум – я всю ночь не смыкал глаз – разбудил кого-то из охотников; тяжелый башмак просвистел сквозь тьму, и мистер Мэгридж, взвыв от боли, начал униженно рассыпаться в извинениях. Потом, в камбузе, я увидел его окровавленное и распухшее ухо. Оно никогда не вернулось к своей нормальной форме, и моряки прозвали его «капустным листом».

День для меня был полон неприятностей. Я взял из камбуза свое высохшее за ночь платье и первым делом поспешил сбросить с себя вещи кока. Потом я посмотрел, на месте ли мой кошелек. Кроме мелочи (у меня хорошая память) там лежало сто восемьдесят пять долларов золотом и бумажками. Кошелек я нашел, но его содержимое, за исключением мелкого серебра, исчезло. Я заявил об этом коку, когда вышел на палубу, чтобы приняться за работу, и хотя не ожидал вразумительного ответа, тем не менее был захвачен врасплох обрушившимся на меня воинственным красноречием:

– Вот что, Горб, – хриплым голосом начал он, злобно сверкая глазами. – Вы, верно, хотите, чтобы вам прищемили нос? Если вы считаете меня вором, то держите это про себя, а то вам придется пожалеть о своей ошибке. Вот какова ваша благодарность! Я подобрал вас в самом жалком виде, взял к себе в камбуз, возился с вами, и вот что я получаю взамен. В другой раз можете отправляться к черту, у меня руки чешутся показать вам дорогу.

Продолжая кричать, он с кулаками двинулся на меня. К своему стыду, должен признаться, что я увернулся от удара и выскочил из камбуза. Что мне было делать? Сила, грубая сила, царила на этом подлом судне. Мораль здесь была неизвестна. Вообразите себе человека среднего роста, худощавого, со слабыми, неразвитыми мускулами, привыкшего к тихой и мирной жизни, не знакомого с насилием, – что мог тут поделать такой человек? Вступать в драку с озверевшим коком имело не больше смысла, чем сражаться с разъяренным быком.

Так думал я в ту минуту, испытывая потребность в самооправдании и желая примириться со своей совестью. Но такое оправдание не удовлетворило меня. Мне и до сих пор стыдно вспоминать об этом случае. С точки зрения строгой логики мне абсолютно нечего стыдиться. И все-таки стыд каждый раз охватывает меня при воспоминании об этом, и я чувствую, что моя мужская гордость была попрана и оскорблена.

Однако тогда мне было не до рассуждений. Я удирал из камбуза с такой поспешностью, что почувствовал жестокую боль в колене и должен был присесть у лестницы, ведущей на ют. Но кок не преследовал меня.

– Глядите на него! Ишь как улепетывает! – услышал я его смех. – А еще с хромой ногой! Иди назад, бедный маменькин сынок. Я тебя не трону, не бойся!

Я вернулся и снова взялся за работу. На этом дело пока и кончилось, однако оно имело свои последствия. Я накрыл в каюте к завтраку и в семь часов подал его. Буря за ночь улеглась, хотя волнение все еще оставалось сильным и дул свежий ветер. Во время ранней вахты были подняты паруса, и «Призрак» мчался под всеми парусами, кроме двух марселей и трепыхавшегося кливера. Как я понял из разговора, эти три паруса тоже предполагалось поднять сразу же после завтрака. Я узнал также, что Вольф Ларсен старается использовать этот шторм, который гнал его на юго-запад в ту часть океана, где он надеялся застать северо-восточный пассат. Под этим постоянным ветром он рассчитывал пройти большую часть пути до Японии, спустившись на юг в тропики и затем повернув опять на север, при приближении к берегам Азии.

После завтрака меня ожидало новое незавидное приключение. Покончив с мытьем посуды, я выгреб из печки в каюте золу и вынес ее на палубу, чтобы выбросить за борт. Вольф Ларсен и Гендерсон оживленно беседовали у штурвала. Матрос Джонсон стоял на руле. Когда я двинулся к наветренному борту, он мотнул головой, что я принял за утреннее приветствие. На самом же деле он пытался предостеречь меня, чтобы я не выбрасывал золу у этого борта. Ничего не подозревая, я прошел мимо Вольфа Ларсена и охотника и сбросил золу за борт, против ветра. Ветер подхватил ее, отнес назад на шхуну и осыпал ею не только меня, но и капитана с Гендерсоном. В тот же миг Ларсен ударил меня, и с такой силой, что я обезумел от боли. Отлетев, я уперся в стену каюты в полусознательном состоянии. Все плыло у меня перед глазами, меня тошнило. Чувствуя приступ рвоты, я сделал усилие и подполз к борту. Но Вольф Ларсен уже забыл обо мне. Стряхнув золу с платья, он возобновил разговор с Гендерсоном. Иогансен, наблюдавший все это с юта, послал двух матросов прибрать палубу.

Немного позже в то же утро я столкнулся с неожиданностью совсем другого рода. Следуя указаниям кока, я отправился в капитанскую каюту, чтобы прибрать ее. На стене, у изголовья койки, находилась полка с книгами. Я просмотрел их и с удивлением прочел имена Шекспира, Теннисона, Эдгара По и Де Куинси. Были там также и научные книги, среди которых я нашел труды Тиндаля, Проктора и Дарвина. Я заметил также книги по астрономии и физике, «Мифический век» Булфинча, «Историю английской и американской литературы» Шоу и «Естественную историю» Джонсона в двух больших томах. Были там и несколько грамматик – Меткалфа, Гида и Келлога. Я улыбнулся, увидев экземпляр «Английского языка для проповедников».

У меня вызвало сомнение соответствие этих книг характеру их владельца, я не был уверен в том, способен ли он читать их. Но когда я стелил постель, из-под одеяла выпал томик Браунинга, вероятно читанный перед самым сном. Он был открыт на стихотворении «На балконе», и я заметил, что некоторые места подчеркнуты карандашом. Между страницами лежала бумажка, испещренная геометрическими фигурами и какими-то выкладками.

Выходило, что этот ужасный человек совсем не такой неуч, как можно было предположить по его грубым выходкам. Он сразу стал для меня загадкой. Та и другая сторона его натуры были вполне понятны, но совокупность их представлялась нелепой. Я уже заметил, что говорит он безупречно, лишь изредка в его языке проскальзывали мелкие неточности. В обычном разговоре с матросами и охотниками он позволял себе использовать морской жаргон. Но в тех редких случаях, когда он обращался ко мне, его речь была четкой и правильной.

Случайно узнав его теперь с другой стороны, я осмелел и решился сказать ему о пропавших у меня деньгах.

– Меня обокрали, – обратился я к нему, застав его немного позже на юте, где он прогуливался один.

– Сэр, – поправил он меня, без грубости, но внушительно.

– Меня обокрали, сэр, – повторил я.

– Как это случилось? – спросил он.

Тогда я рассказал ему все как было – как я оставил платье в камбузе для просушки и как потом меня чуть не избил кок, когда я заикнулся ему о пропаже.

Вольф Ларсен улыбнулся моему рассказу.

– Это пожива кока, – решил он. – Не думаете ли вы, что ваша жалкая жизнь все-таки столько и стоит? Кроме того, это для вас урок. Вы понемногу научитесь сами заботиться о своих деньгах. До сих пор, вероятно, это делал за вас ваш поверенный или управляющий.

Я почувствовал насмешку в этих словах, но спросил:

– Как мне получить их назад?

– Это ваше дело. Здесь у вас нет ни поверенного, ни управляющего и вам приходится полагаться на самого себя. Если вам перепадет доллар, держите его крепко. Человек, у которого деньги валяются где попало, заслуживает того, чтобы потерять их. Кроме того, вы еще и согрешили. Вы не имеете права искушать ваших ближних. Вы искусили кока, и он пал. Вы подвергли опасности его бессмертную душу. Кстати, верите ли вы в бессмертие души?

При этом вопросе веки его медленно поднялись, и мне показалось, что я заглянул в таинственную глубину его души. Но это была иллюзия. Я убежден, что ни один человек не заглянул на самое дно души Вольфа Ларсена. Как я постепенно узнал, это была душа одинокая, всегда скрытая под маской и лишь изредка слегка приподнимавшая ее.

– Я читаю бессмертие в ваших глазах, – ответил я и для опыта пропустил «сэр», так как считал, что это оправдывается интимностью разговора.

Ларсен не обратил на это внимания.

– Я полагаю, что вы видите в них нечто живое, но это не значит, что это «нечто» будет жить вечно.

– Я читаю в них больше, – смело продолжал я.

– Тогда вы читаете в них сознание. Сознание жизни; но вы не можете видеть дальше. Вы не можете видеть бесконечность жизни.

Как ясно он мыслил и как хорошо выражал свои мысли! Он отвернулся от меня и устремил взор на свинцовое море. Глаза его стали непроницаемыми, и у рта обозначились резкие, твердые линии. Очевидно, он был настроен мрачно.

– Для чего же мне бессмертие? – отрывисто спросил он, повернувшись ко мне.

Я молчал. Как было мне объяснить этому человеку мой идеализм? Как было передать словами неопределенное чувство, похожее на звуки музыки, слышимой во сне, нечто вполне убедительное для меня, но не поддающееся выражению?

– Во что же вы тогда верите? – вопросом ответил я.

– Я верю, что жизнь – борьба, – быстро ответил он. – Она похожа на закваску, которая бродит минутами, часами, годами или столетиями, но рано или поздно успокоится. Большие пожирают малых, чтобы продолжать двигаться. Сильные пожирают слабых, чтобы сохранять свою силу. Кому везет, тот ест больше всех и двигается дольше всех, – вот и все! Как вы на это смотрите?

Он нетерпеливым жестом показал на группу матросов, которые возились с канатами посреди палубы.

– Они движутся, как движутся медузы. Движутся для того, чтобы есть, и едят для того, чтобы продолжать двигаться. Вот и вся штука. Они живут для своего брюха, а брюхо существует для их благополучия. Это круг, из которого некуда вырваться. Это им и не удается. В конце концов они останавливаются. Они больше не двигаются. Они мертвы.

– У них есть мечты, – прервал я, – сверкающие, лучезарные мечты…

– О жратве, – лаконично закончил он.

– И еще…

– И еще о жратве. О большем аппетите и о большей удаче в удовлетворении его.

Его голос звучал резко. В нем не было и намека на шутливость.

– Вы посмотрите: они мечтают об удачных плаваниях, которые дали бы им больше денег, мечтают о том, чтобы стать владельцами кораблей или найти клады, – короче говоря, о том, чтобы занять более выгодную позицию и высасывать соки из своих ближних, чтобы всю ночь спать под крышей, хорошо питаться и иметь слугу для грязной работы. Мы с вами такие же. Разницы нет, кроме той, что мы едим больше и лучше. Сейчас я ем их и вас тоже. Но в прошлом вы ели больше моего. Вы спали в мягких постелях, носили тонкое платье и ели вкусные блюда. Кто сделал эти постели, и эти платья, и эти блюда? Не вы. Вы ничего не сделали своими руками. Вы живете с доходов, созданных вашим отцом. Вы похожи на альбатроса, бросающегося с высоты на бакланов и похищающего у них пойманную ими рыбу. Вы один из толпы, создавшей то, что называется «государством», из толпы людей, властвующих над всеми остальными и съедающих пищу, которую те добыли и сами не прочь бы съесть. Вы одеваетесь в теплую одежду. Они сделали материю для нее, но сами дрожат в лохмотьях и вымаливают работу у вас, вашего поверенного или управляющего, заведующего вашими деньгами.

– Но это совсем другой вопрос! – воскликнул я.

– Вовсе нет! – Капитан говорил быстро, и его глаза сверкали. – Это свинство, и это… жизнь. Какой же смысл в бессмертии свинства? К чему это все идет? Зачем все это нужно? Вы не создали пищи, а между тем пища, съеденная или выброшенная вами, могла бы спасти жизнь десяткам несчастных, которые создали эту пищу, но не ели ее. Какого бессмертия заслужили вы? Или они? Подумайте о нас с вами. Чего стоит ваше хваленое бессмертие, если ваша жизнь столкнулась с моей? Вам хочется назад, на сушу, так как там благоприятная обстановка для вашего рода свинства. По своему капризу я держу вас на борту этой шхуны, где процветает мое свинство. И я вас не отпущу. Я или сломлю вас, или сделаю из вас человека. Вы можете умереть здесь сегодня, через неделю, через месяц. Я мог бы одним ударом кулака убить вас, так как вы жалкий червяк. Но если вы бессмертны, то какой в этом смысл? Вести себя всю жизнь по-свински – неужели это подходящее занятие для бессмертных? Так для чего же все? Почему я держу вас тут?

– Потому, что вы сильнее, – выпалил я.

– Но почему же сильнее? – не унимался он со своими вопросами. – Потому что во мне больше этой закваски, чем в вас. Неужели вы не понимаете? Неужели не понимаете?

– Но ведь это очень безнадежный взгляд, – протестовал я.

– Я согласен с вами, – ответил он. – Зачем же вообще двигаться, если движение – это вся жизнь? Если не двигаться и не быть частью жизненной закваски, то не будет и безнадежности. Однако – и в этом все дело – мы хотим жить и двигаться, хотя и не имеем для этого основания, хотим, потому что это в природе жизни и движения. Без этого жизнь умерла бы. Только благодаря сидящей в вас жизни вы и мечтаете о бессмертии. Жизнь внутри вас жива и стремится жить вечно. Эх! Вечность свинства!

Он круто повернулся на каблуках и ушел от меня. Остановившись у ступенек юта, он позвал меня.

– Кстати, насколько обчистил вас кок? – спросил он.

– На сто восемьдесят пять долларов, сэр, – ответил я.

Он кивнул мне. Минутой позже, когда я спускался накрывать на стол к обеду, я услыхал, как он громко ругал матросов на юте.

Глава VI

К следующему утру море совсем утихло, и «Призрак» тихо покачивался на неподвижной глади океана. Иногда лишь в воздухе чувствовалось легкое дуновение, и капитан не покидал палубы, все время поглядывая на северо-восток, откуда должен был задуть пассат.

Весь экипаж был на палубе и занимался снаряжением лодок для предстоящей охоты. На борту было семь лодок: капитанская шлюпка и шесть лодок, предназначенных для охотников. Команда каждой из них состояла из охотника, гребца и рулевого. На борту шхуны экипаж состоял из гребцов и рулевых. Но вахтенную службу должны были нести и охотники, по усмотрению капитана.

Все эти подробности я знал. «Призрак» считается самой быстроходной шхуной в промысловом флоте Сан-Франциско и Виктории. Когда-то он был частной яхтой. Его линии и отделка – хотя я ничего не понимал в этих вещах – говорят сами за себя. Джонсон рассказал мне, что он знал об этой шхуне, во время вчерашней вахты. Он говорил с энтузиазмом и с такой любовью к хорошим кораблям, какую иные люди испытывают к лошадям. Он очень недоволен своим положением и дал мне понять, что Вольф Ларсен пользуется среди капитанов очень скверной репутацией. Только желание поплавать на «Призраке» соблазнило Джонсона подписать контракт, но он уже начинал об этом жалеть.

Как он сказал мне, «Призрак» – восьмидесятитонная шхуна великолепной конструкции. Ее ширина составляет двадцать три фута, а длина немного превышает девяносто футов. Чрезвычайно тяжелый свинцовый киль придает ей большую устойчивость, и она несет огромную парусную площадь. От палубы до клотика грот-мачты больше ста футов, тогда как фок-мачта футов на десять короче. Я привожу все эти подробности для того, чтобы можно было представить себе размеры этого плавучего мирка, несшего на себе двадцать два человека. Это крошечный мирок, пятнышко, точка, и я удивляюсь, как люди осмеливаются пускаться в море на таком маленьком и хрупком сооружении.

Вольф Ларсен, кроме того, известен своей неустрашимостью в плавании под парусами. Я слышал, как говорили об этом Гендерсон и один из охотников, калифорниец Стэндиш. Два года назад Ларсен потерял мачты на «Призраке» во время бури в Беринговом море, после чего и были поставлены теперешние, более крепкие и тяжелые. Когда их устанавливали, он заметил, что предпочитает перевернуться, чем снова потерять мачты.

Не было человека на борту, за исключением Иогансена, упоенного повышением, который не подыскивал бы оправдания своему поступлению на «Призрак». Половина экипажа говорила, что они ничего не знали ни о шхуне, ни о капитане, знакомые же с положением вещей шепотом говорили об охотниках – это прекрасные стрелки, но такая сварливая и продувная компания, что ни одно приличное судно не согласилось бы их взять.

Я познакомился еще с одним матросом, по имени Луи; это был круглолицый и веселый ирландец, который рад был болтать без умолку, лишь бы его слушали. После обеда, когда кок спал внизу, а я чистил свою неизменную картошку, Луи зашел в камбуз поболтать. Он свое пребывание на судне объяснял тем, что был пьян, когда подписывал условие, и без конца уверял меня, что ни за что не сделал бы этого в трезвом виде. Оказалось, что он уже лет десять каждый сезон регулярно выезжает бить тюленей и считается одним из лучших рулевых в обеих флотилиях.

– Эх, дружище, – мрачно покачивал он головой, – ведь это худшая шхуна, какую вы могли выбрать, а между тем вы не были пьяны, как я. Охота на котиков – это рай для моряка, но только на каком-нибудь другом судне. Штурман положил начало, но, помяните мои слова, у нас будут еще покойники, прежде чем кончится плавание. Между нами говоря, этот Вольф Ларсен настоящий дьявол, а «Призрак» покажет себя тем чертовым кораблем, каким он был с тех пор, как ходит под этим капитаном. Разве я не знаю? Разве я не помню, как два года назад в Хакодате он выстроил на палубе весь экипаж и на глазах у всех застрелил четверых матросов? Разве я не был в то время на «Эмме Л.», стоявшей на якоре в трехстах ярдах оттуда? А в том же году он убил человека ударом кулака. Да, сэр, так и убил насмерть. Голова его разлетелась, как яичная скорлупа. А случай с губернатором острова Кура и начальником тамошней полиции – двумя японскими джентльменами, явившимися на борт «Призрака» в гости со своими женами, хорошенькими маленькими созданьицами, каких рисуют на веерах? Когда пришло время сниматься с якоря, он спустил мужей с кормы в их сампан и как будто случайно не успел спустить их жен. И только неделей позже бедных маленьких леди высадили на берег с другой стороны острова, где им ничего не оставалось, как брести домой через горы в своих непрочных соломенных сандалиях, которых не могло хватить и на одну милю. Разве я всего этого не знаю? Разве он не зверь, этот Вольф Ларсен – тот зверь, о котором упоминается в Апокалипсисе? И он добром не кончит… Но помните, я вам ничего не говорил. Я не шепнул вам ни словечка. Ибо старый толстый Луи поклялся вернуться живым из этого плавания, если бы даже все остальные отправились на корм рыбам.

– Вольф Ларсен! – заворчал он минуту спустя. – Прислушайтесь к этому слову! Он волк, настоящий волк! Его нельзя назвать жестокосердым, так как у него и вовсе нет сердца. Волк, просто волк, вот и все! Не находите ли вы, что это имя пристало ему?

– Но если его так хорошо знают, – возразил я, – как же ему удается набрать себе экипаж?

– А как вообще находят людей для какой угодно работы? – с кельтской горячностью переспросил Луи. – Разве вы застали бы меня на борту, если бы я не был пьян, как свинья, когда подписывал свое имя?

– Часть наших матросов сами таковы, что не могут рассчитывать на лучшую компанию, чем эти охотники, а другие, бедняги, не знали, куда они поступают. Но им придется узнать это, и тогда они пожалеют, что родились на свет. Мне их жаль до слез, хотя я должен все-таки раньше подумать о толстом старом Луи и об ожидающих его бедах. Только молчок обо всем этом. Я вам не сказал ни слова.

– Эти охотники – порядочная дрянь, – помолчав, заговорил он снова, так как отличался необычайной словоохотливостью. – Дайте срок, они еще покажут себя. Впрочем, Ларсен такой человек, что справится и с ними. Только он может нагнать на них страху. Вот возьмите моего охотника Горнера – он такой мягкий, спокойный и вежливый, прямо мед на устах. А разве он не убил в прошлом году своего рулевого? Тогда объявили, что это был несчастный случай, но я встретил потом в Иокогаме гребца, который мне все выложил. А этот маленький черный проходимец Смок – разве русские не держали его три года в сибирских соляных копях за браконьерство на принадлежащем России острове Коппер? Он был скован нога с ногой и рука с рукой со своим товарищем. На работе что-то между ними произошло, и вот Смок отправил своего товарища из шахты наверх, в бадье с солью. Но посылал он его по частям: сегодня ногу, завтра руку, а послезавтра голову и так далее.

– Что вы говорите! – в ужасе вскричал я.

– Что я говорю? – мгновенно переспросил он. – Да я ничего не говорю. Я глух и нем, что и вам советую, если вам жизнь дорога. Если я беседовал с вами, то только для того, чтобы похвалить этого человека, черт побери его душу, и пусть он гниет в чистилище десять тысяч лет, а потом провалится на самое дно адово!

Джонсон, матрос, который чуть не содрал с меня кожу, когда я впервые попал на борт, казался наименее двуличным из всей команды на баке. Он сразу производил впечатление человека прямого, честного и мужественного, но в то же время был скромен почти до робости. Однако робким его все-таки нельзя было назвать. По-видимому, он был способен отстаивать свои убеждения и защищать свое достоинство. Это и побудило его при нашем знакомстве протестовать против неточного произношения его имени. О нем Луи высказался следующим образом:

– Славный парень этот упрямец Джонсон, лучший матрос у нас на баке. Он – гребцом в моей лодке. Но с Вольфом Ларсеном у него дойдет до беды – полетят пух и перья. Я-то уж знаю! Я вижу, как готовится шторм. Я говорил с ним как с братом, но он не желает тушить свои фонари и обходить подальше буйки. Чуть что не по нем, он начинает ворчать, а на корабле всегда найдется доносчик, который передаст капитану. Волк силен, а волчья порода не терпит силы в других. Он видит, что Джонсон силен и что его не согнуть, что он не станет благодарить и кланяться в ответ на удар или ругательство. Эх, будет буря! Будет! И бог знает, где я возьму другого гребца. Лишь только капитан назовет его «Ионсон», этот дурак поправляет его: «Меня зовут Джонсон, сэр» – и начинает выговаривать буква за буквой. Вы бы видели при этом лицо нашего волка! Я думал, он уложит его на месте. Он этого не сделал до сих пор, но рано или поздно он сломит упрямца, или я мало смыслю в том, что делается на море.

Томас Мэгридж становится невыносим. Я должен величать его «мистер» и «сэр» при каждом слове. Одна из причин его наглости заключается в том, что Вольф Ларсен почему-то благоволит к нему. Вообще это неслыханная вещь, чтобы капитан дружил с коком, но в данном случае это несомненно. Два или три раза он просовывал голову в камбуз и благодушно болтал с Мэгриджем. А сегодня после обеда целых четверть часа беседовал с ним у ступеней юта. После этого разговора Мэгридж вернулся в камбуз, радостно ухмыляясь, и за работой напевал гнусавым, действующим на нервы фальцетом.

– Я всегда в дружбе с судовым начальством, – конфиденциальным тоном сообщил он мне. – Я умею себя поставить, и меня всюду ценят. Вот хотя бы мой последний капитан – я свободно заходил к нему в каюту поболтать и распить с ним стаканчик. «Мэгридж, – говорил он мне, – Мэгридж, а ведь вы ошиблись в своем призвании!» «А какое же это призвание?» – спросил я. «Вы должны были родиться джентльменом и никогда не жить своим трудом». Разрази меня на этом месте, если это не были его собственные слова! И я при этом сидел как у себя дома в его каюте, курил его сигары и пил его ром.

Эта болтовня доводила меня до исступления. Никогда человеческий голос не был мне так ненавистен. Масляный, вкрадчивый тон кока, его жирная улыбка, чудовищное самомнение так действовали мне на нервы, что я весь начинал дрожать. Это была самая омерзительная личность из всех, кого я когда-либо встречал. Стряпал он среди неописуемой грязи, и я во время еды с большой осторожностью выбирал наименее грязные куски.

Очень беспокоило меня состояние моих рук, не привыкших к грубой работе. Ногти почернели, а грязь так въелась в кожу, что ее нельзя было удалить даже щеткой. Затем по коже пошли болезненные пузыри, а один раз я сильно обжег себе руку, потеряв равновесие во время качки и ударившись о кухонную плиту. Колено мое тоже не поправлялось. Опухоль не спадала, и коленная чашечка все еще была не на месте. Необходимость сновать по кораблю с утра до ночи не способствовала выздоровлению. Мне требовался покой как важнейшее условие для поправки.

Покой! Раньше я не знал истинного значения этого слова. Я отдыхал всю свою жизнь и не сознавал этого. Но теперь, если мне удавалось посидеть полчаса, ничего не делая и даже не думая, это казалось мне самым приятным состоянием на свете. Но с другой стороны, это оказалось для меня откровением. Теперь я буду знать, как живет трудящийся люд. Я не представлял себе, что работа так ужасна. С половины пятого утра и до десяти вечера я – общий раб, без минуты для себя, кроме тех кратких мгновений, которые мне удается урвать в конце полуденной вахты. Стоит мне остановиться на миг полюбоваться сверкающим на солнце морем или посмотреть, как матрос взбирается на реи или бежит по бушприту, как тотчас за мной раздается ненавистный голос: «Идите сюда, Горб! Нечего там лодырничать!»

На баке замечаются признаки тревожного настроения и ходят слухи, что между Смоком и Гендерсоном произошла драка. Гендерсон, видимо, не боится охотников. У него медлительная натура, и его трудно раскачать, но, похоже, его раскачали, потому что Смок ходит с распухшими глазами и за ужином смотрит особенно свирепо.

Перед ужином я наблюдал жестокое зрелище – свидетельство грубости и черствости этих людей. В команде есть новичок по имени Гаррисон, неуклюжий деревенский парень, которого, вероятно, жажда приключений толкнула на это первое плавание. При слабом ветре шхуна плохо слушалась руля. В таких случаях паруса часто приходится менять и наверх посылают матроса перекинуть через гафель марселя. Почему-то, когда Гаррисон был наверху, шкот защемило в блоке, через который он пропущен на конце гафеля. Насколько я понимаю, существовало два способа освободить его: спустить фок, что было сравнительно легко и не сопряжено с опасностью, или забраться по гафелю до самого его конца – предприятие весьма рискованное.

Иогансен приказал Гаррисону подняться по вантам. Все понимали, что мальчишка трусит. Да и немудрено испугаться, если нужно подняться на восемьдесят футов над палубой и доверить жизнь тонким раскачивающимся канатам. При более ровном бризе опасность была бы не так велика, но «Призрак» покачивался, как пустая скорлупа, на длинных волнах, и при каждом качании паруса хлопали и полоскались, а ванты то ослабевали, то снова натягивались. Они могли стряхнуть с себя человека, как кучер стряхивает муху с кнута.

Гаррисон расслышал приказ и понял, чего от него требуют, но все еще мешкал. Быть может, ему первый раз в жизни приходилось карабкаться на снасти. Иогансен, успевший заразиться властным тоном Вольфа Ларсена, разразился градом ругательств.

– Будет, Иогансен, – оборвал его Ларсен. – Вы должны знать, что ругаться на корабле – это мое дело. Если мне понадобится ваша помощь, я вам скажу.

– Да, сэр, – покорно отозвался штурман.

В это время Гаррисон уже лез по вантам. Выглядывая из кухонной двери, я видел, как он весь дрожал, точно в лихорадке. Он продвигался вперед очень медленно и осторожно. Его фигура выделялась на ясной синеве неба и напоминала огромного паука, ползущего по нитям своей паутины.

Гаррисону приходилось взбираться вверх под небольшим уклоном. Окружавшие его снасти и блоки кое-где создавали опору для рук и ног. Но вся беда была в том, что непостоянный ветер не удерживал паруса в одном положении. Когда парень был уже на полдороги, «Призрак» сильно покачнулся, сначала в наветренную сторону, а потом назад, в провал между двумя валами. Гаррисон остановился и крепко уцепился за гафель. Внизу, в восьмидесяти футах под ним, я видел, как напряжены были его мускулы в мучительном старании удержаться. Парус повис пустой, и гафель повернулся на прямой угол. Гардели ослабли, и, хотя все произошло очень быстро, я видел, как они прогнулись под весом тела Гаррисона. Потом гафель внезапно вернулся в прежнее положение, огромный парус загремел, как пушка, а три ряда риф-сезней захлопали по парусине, напоминая ружейную пальбу. Цеплявшийся за гардели Гаррисон совершил головокружительный полет. Но этот полет внезапно прекратился. Гардели мгновенно натянулись – и это был удар кнута, стряхивающий муху. Гаррисон не удержался. Одна рука отпустила канат, другая секунду еще цеплялась, но только секунду. Тело матроса перевернулось, но каким-то чудом ему удалось зацепиться ногами, и он повис головой вниз. Быстрым усилием он снова ухватился за гардели. Мало-помалу ему удалось восстановить прежнее положение, и он повис в вышине жалким комочком.

– У него, пожалуй, не будет аппетита к ужину, – услышал я голос Вольфа Ларсена, который подошел ко мне из-за угла камбуза. – Не стойте под мачтой, Иогансен. Берегитесь! Сейчас свалится!

И действительно, Гаррисону было дурно, как будто он страдал морской болезнью. Он долго цеплялся за свою непрочную жердочку и не решался двинуться дальше. Но Иогансен не переставал подгонять его, требуя, чтобы он исполнил данное ему поручение.

– Стыд какой, – проворчал в это время Джонсон, с усилием выговаривая английские слова. Он стоял около вант в нескольких шагах от меня. – Мальчик ведь и так старается. Он научится, если ему дадут возможность. Но это…

Он остановился, так как не хотел выговорить слово «убийство».

– Тише, вы! – шепнул ему Луи. – Держите язык за зубами.

Но Джонсон не унимался и продолжал ворчать. В это время с капитаном заговорил один из охотников, Стэндиш:

– Послушайте, – сказал он, – это мой гребец, и я не хочу потерять его.

– Ладно, Стэндиш, – последовал ответ. – Он ваш гребец, когда он у вас в лодке, но на борту он – мой матрос, и я могу сделать с ним, что мне заблагорассудится.

– Но ведь нет основания… – не успокаивался Стэндиш.

– Довольно, – огрызнулся Ларсен. – Я высказал вам свое мнение, и на этом закончим. Это мой человек, и я могу зажарить его и съесть, если мне захочется.

Злой огонек сверкнул в глазах охотника, но он повернулся на каблуках и отправился по палубе к трапу каюты, где остановился и стал смотреть вверх. Все матросы были теперь на палубе, все глаза были обращены вверх, где жизнь боролась со смертью. Как поразительно бесчувственны те люди, которым современный промышленный строй предоставил власть над жизнью других. Я, живший всегда вне житейского водоворота, никогда не представлял себе, что работать приходится в подобных условиях. Жизнь всегда казалась мне чем-то высоко священным, но здесь ее не ставили ни во что, здесь она была просто цифрой в коммерческих счетах. Должен оговориться, что матросы в общем сочувствовали своему товарищу, как, например, тот же Джонсон, но начальники – охотники и капитан – проявляли полное бессердечие и равнодушие. Даже протест Стэндиша объяснялся лишь тем, что он не хотел потерять своего гребца. Будь это гребец с другой лодки, он отнесся бы к происшествию так же, как остальные, и оно только позабавило бы его.

Но вернемся к Гаррисону. Иогансену пришлось целых десять минут всячески ругать несчастного, чтобы заставить его тронуться с места. Вскоре тот добрался до конца гафеля. Там он мог сидеть верхом, и поэтому ему легче было держаться. Освободив шкот, он мог вернуться, опускаясь по уклону вдоль гардели к мачте. Но у него не хватило духу. Он не решался променять свое опасное положение на еще более опасный спуск.

Он поглядывал на воздушную дорожку, по которой ему надлежало пройти, и переводил взор на палубу. Глаза его были расширены, его сильно трясло. Мне никогда не случалось видеть столь ясного отражения страха на человеческом лице. Тщетно Иогансен звал его вниз. Каждую минуту его могло снести с гафеля, но он оцепенел от страха. Вольф Ларсен прогуливался по палубе, беседуя со Смоком, и больше не обращал внимания на Гаррисона, хотя раз он резко окрикнул рулевого:

– Не зевать на руле, дружище! Смотри, как бы тебе не влетело!

– Да, сэр, – ответил рулевой, повернув штурвал на несколько спиц.

Вина его состояла в том, что он несколько отклонил шхуну от ее курса для того, чтобы слабый ветер мог все-таки надуть парус и удерживать его в одном положении. Этим он пытался помочь злополучному Гаррисону, рискуя навлечь на себя гнев Вольфа Ларсена.

Время шло, и ожидание становилось невыносимым. Однако Томас Мэгридж находил это происшествие очень смешным и каждую минуту высовывал голову из кухонной двери, отпуская шутливые замечания. Как я ненавидел его! Моя ненависть за это ужасное время выросла до исполинских размеров. Впервые в жизни я испытал желание убить. Я сидел весь красный, как образно выражается один из наших писателей. Жизнь вообще может быть священна, но жизнь Томаса Мэгриджа представлялась мне чем-то презренным и нечистым. Я испугался, когда почувствовал жажду убийства, и в моей голове промелькнула мысль: неужели я настолько заразился грубостью окружающей меня обстановки – я, который даже при самых вопиющих преступлениях отрицал справедливость и допустимость смертной казни?

Прошло целых полчаса, а затем я увидел Джонсона и Луи погруженными в какой-то спор. Он окончился тем, что Джонсон стряхнул с себя руку удерживавшего его Луи и куда-то пошел. Он пересек палубу, прыгнул на ванты и начал взбираться по ним. Это не ускользнуло от быстрого взора Вольфа Ларсена.

– Эй, куда ты там? – крикнул он.

Джонсон остановился. Глядя капитану в глаза, он медленно ответил:

– Я хочу снять мальчишку.

– Ступай сию минуту вниз! Слышишь? Вниз!

Джонсон медлил, но долгие годы послушания взяли в нем верх, и, спустившись с мрачным видом на палубу, он ушел на бак.

В половине шестого я ушел вниз накрывать на стол, но плохо сознавал, что делал, потому что перед моими глазами стоял образ бледного и дрожащего человечка, смешно, словно клоп, прилепившегося к качающемуся гафелю. В шесть часов, подавая обед и бегая через палубу в камбуз за кушаньями, я видел Гаррисона все в том же положении. Разговор за столом шел о чем-то постороннем. По-видимому, никого не интересовала эта потехи ради подвергнутая опасности жизнь. Однако несколько позже, лишний раз сбегав в камбуз, я, к своей радости, увидел Гаррисона, который, шатаясь, брел от вант к каюте на баке. Он наконец набрался храбрости и спустился.

Чтобы покончить с этим случаем, я должен вкратце передать свой разговор с Вольфом Ларсеном, обратившимся ко мне в каюте в то время, как я мыл посуду.

– У вас сегодня был что-то неважный вид, – начал он. – В чем дело?

Я видел, что он отлично знает, почему мне было почти так же худо, как Гаррисону, и ответил:

– Меня расстроило жестокое обращение с этим мальчиком.

Он усмехнулся.

– Нечто вроде морской болезни, не так ли? Одни подвержены ей, другие нет.

– Ну нет! – протестовал я.

– Совершенно одно и то же, – продолжал он. – Земля так же полна жестокостью, как море – движением. Иных тошнит от первой, других – от второго. Вот и вся причина.

– Но вы, издевающийся над человеческой жизнью, разве вы не признаете за ней никакой цены? – спросил я.

– Цены? Какой цены? – он взглянул на меня, и, несмотря на суровость, я прочел в его глазах затаенную усмешку. – О какой цене вы говорите? Как вы ее определите? Кто ценит жизнь?

– Я ценю, – ответил я.

– Как же вы ее цените? Я имею в виду чужую жизнь. Ну-ка скажите, сколько она стоит?

Цена жизни! Как я мог точно назвать ее? Я, привыкший ясно и свободно излагать свои мысли, в присутствии Ларсена не находил нужных слов. Впоследствии я объяснял себе это воздействием его сильной личности, но главная причина была в полной противоположности наших точек зрения. В отличие от других встреченных мною материалистов, с которыми я всегда находил общий язык, с этим у меня не было абсолютно ничего общего. Быть может, он поражал меня стихийной простотой своего ума. Он всегда приступал к самой сути дела, отбрасывал все ненужные детали и говорил с такой решительностью, что я тотчас терял почву под ногами. Цена жизни! Как мог я тут же ответить на этот вопрос? Что жизнь священна – я принимал как аксиому. Что она бесконечно ценна – было истиной, которую я никогда не подвергал сомнению. Но когда это сомнение высказал он, я растерялся.

– Мы с вами беседовали вчера, – сказал он. – Я сравнивал жизнь с закваской, с дрожжевым грибком, который пожирает жизнь, чтобы жить самому, и говорил, что жизнь просто преуспевающее свинство. Если смотреть с точки зрения спроса и предложения, то жизнь – самая дешевая вещь на свете. Количество воды, земли и воздуха ограничено, но жизнь, которая может быть рождена, безгранична. Природа расточительна. Возьмите рыб с миллионами зерен икры. Подумайте о себе и обо мне. В нас тоже заложены возможности миллионов жизней. Если бы мы имели время и случай использовать каждую частицу содержащейся в нас нерожденной жизни, мы могли бы стать отцами народов и населить целые материки. Жизнь? Пустое! Она ничего не стоит. Из всех дешевых вещей она самая дешевая. Природа рассыпает ее щедрой рукой. Где есть место для одной жизни, там она сеет тысячи, и везде жизнь пожирает жизнь, пока не остается лишь самая сильная и свинская.

– Вы читали Дарвина, – заметил я. – Но вы плохо поняли его, если думаете, что борьба за существование оправдывает произвольное разрушение вами жизней.

Он пожал плечами.

– Вы, очевидно, говорите лишь о человеческой жизни, так как зверей, птиц и рыб вы уничтожаете не меньше, чем я или любой другой человек. А между тем с человеческой жизнью дело обстоит точно так же, хотя вы и смотрите на нее иначе. Зачем мне беречь эту жизнь, раз она так дешева? Матросов больше, чем кораблей на море для них, и рабочих больше, чем хватает для них фабрик и машин. Вы, живущие на суше, отлично знаете, что, сколько бы вы ни поселили бедняков в городских трущобах и сколько из них ни умерло бы от голода и эпидемий, их остается все больше и больше, они умирают, не имея корки хлеба и куска мяса (то есть той же разрушенной жизни), и вы не знаете, что с ними делать. Видели вы когда-нибудь, как лондонские грузчики дерутся, словно дикие звери, из-за возможности получить работу?

Он направился к трапу, но повернул голову, чтобы сказать что-то напоследок.

– Знаете ли, единственная цена жизни – это та, которую она дает себе сама. И конечно, жизнь преувеличивает свою цену, так как она неизбежно пристрастна в свою пользу. Возьмите этого матроса, которого я держал на реях. Он цеплялся там, как будто он был чем-то необычайно драгоценным, сокровищем дороже бриллиантов или рубинов. Для вас? Нет. Для меня? Ничуть. Для самого себя? Да. Но я не признаю его оценки, он жестоко переоценивает себя. Бесчисленные новые жизни ждут своего рождения. Если бы он упал и разбрызгал свои мозги по палубе, словно мед из сотов, мир от этого ничего не потерял бы. Он не имел для мира никакой цены. Предложение слишком велико. Только для себя он имел цену, и, чтобы показать, как обманчива такая оценка, я укажу вам на то, что мертвый он не сознавал бы, что потерял себя. Он один ставил себя выше бриллиантов и рубинов. Бриллианты и рубины пропадут, рассыплются по палубе, их смоют ведром морской воды, а он даже не будет знать об их исчезновении. Он ничего не теряет, так как с потерей самого себя он утрачивает и сознание потери. Теперь вы видите? Что же вы можете сказать?

– Что вы, по крайней мере, последовательны, – ответил я.

Это было все, что я мог ответить, и снова занялся мытьем тарелок.

Глава VII

Наконец, после трех дней переменчивых ветров, мы поймали северо-восточный пассат. Я вышел на палубу, хорошо выспавшись, несмотря на боль в колене, и увидел, что «Призрак» летит, как на крыльях, и все паруса на нем подняты, кроме кливеров. В корму дул свежий бриз. Какое чудо эти мощные пассаты! Весь день мы шли вперед, и всю ночь, и следующий день, и так изо дня в день, а ветер, ровный и сильный, все время дул нам в корму. Шхуна сама управляла своим ходом. Не надо было тянуть и травить всевозможные снасти, не надо было перекидывать марселя, и у матросов не было другого дела, кроме дежурств у руля. Вечерами, после захода солнца, паруса немного спускали; а по утрам, дав им просохнуть после росы, снова натягивали, – и это было все.

Мы делали то десять, то двенадцать, то одиннадцать узлов. А попутный ветер все время дул с северо-востока и передвигал нас за сутки на двести пятьдесят миль по нашему пути. Мне было и больно, и радостно думать о том, что мы все дальше уходим от Сан-Франциско и в то же время приближаемся к тропикам. С каждым днем становилось заметно теплее. Во время второй дневной вахты матросы выходят на палубу, раздеваются и окатывают друг друга морской водой. Начинают появляться летучие рыбы, и ночью вахтенные носятся по палубе, убивая тех из них, которые падают на шхуну. А утром из камбуза распространяется приятный запах жареной рыбы. Иногда же все лакомятся мясом дельфина, когда Джонсону удается поймать с бушприта одного из этих сверкающих красавцев.

Джонсон проводит там все свое свободное время или же забирается на реи и смотрит, как «Призрак», гонимый пассатом, рассекает воду. Страсть и упоение светятся в его глазах, он ходит как в трансе, восхищенно поглядывает на раздувающиеся паруса, на пенистый след корабля, на его бег по зеленым горам, которые движутся вместе с нами стройной процессией.

Дни и ночи полны блаженства, и, хотя мне трудно оторваться от моей скучной работы, я все же стараюсь улучить минутку, чтобы полюбоваться бесконечной красотой, о существовании которой я даже и не подозревал. Над нами чистая лазурь неба, синего, как само море, которое впереди принимает оттенки голубоватого шелка. На горизонте тянутся белые, перистые облака, неизменные, неподвижные, точно серебряная оправа безупречного бирюзового свода.

Никогда не забуду я одну ночь, когда, вместо того чтобы спать, я лежал на площадке над баком и смотрел на волшебную игру пены, разбиваемой носом «Призрака». Я слышал звук, напоминавший журчание ручейка по мшистым камням. Он манил меня и увлекал за собой, пока я не перестал быть юнгой Горбом и ван Вейденом, человеком, промечтавшим тридцать пять лет своей жизни за книгами. Меня пробудил раздавшийся за мною голос Вольфа Ларсена, сильный и уверенный, но мягко и любовно произносивший слова:

Ночь тропиков чертог из света строит Над звездной гладью океанских вод. За кораблем серебряной уздою Прикован к морю душный небосвод. Роса натягивает снасти туго, Коробит солнце дерево бортов, А мы скользим все дальше к югу, к югу, Знакомый старый путь – он вечно нов.

– Ну что, Горб? Как это вам нравится? – спросил он меня, помолчав, как этого требовали слова и обстановка.

Я посмотрел ему в лицо. Оно было озарено светом, как само море, и глаза сверкали.

– Меня поражает, что вы способны на такой энтузиазм, – холодно ответил я.

– Почему же? Это говорит во мне жизнь! – воскликнул он.

– Дешевая, ничего не стоящая вещь, – вернул я ему его же слова.

Он рассмеялся, и я впервые услышал в его голосе искреннее веселье.

– Ах никак не заставишь вас понять, никак не втолкуешь вам, что это за штука – жизнь! Конечно, она ценна только для себя самой. И могу сказать вам, что и моя жизнь сейчас весьма ценна… для меня. Ей прямо нет цены, хотя вы найдете в этом ужасное преувеличение. Но что делать, моя жизнь сама оценивает себя.

Казалось, он подыскивает слова, чтобы высказать какую-то мысль, и наконец заговорил:

– Поверите ли, я испытываю странный подъем духа. Мне кажется, как будто все века звучат во мне, как будто все силы принадлежат мне. Я вижу истину. Я чувствую в себе способность отличать добро от зла. Зрение мое проникает вдаль. Я почти мог бы поверить в Бога. Но, – голос его изменился, и лицо омрачилось, – почему я в таком состоянии? Что значит эта радость жизни? Это упоение жизнью? Это ясновидение, как я хотел бы выразиться? Это бывает просто от хорошего пищеварения, когда желудок человека в порядке, когда у него исправный аппетит и все идет хорошо. Это подачка жизни, кровь, обращенная в шампанское, брожение закваски, внушающее одним людям высокие мысли, а других заставляющее видеть Бога или создавать его, если они не могут его видеть. Все это – опьянение жизни, бурление закваски, бессвязный лепет жизни, одурманенной сознанием, что она жива. Но, увы! Завтра придется расплачиваться за это, как расплачивается всякий пьяница. Завтра я буду помнить, что я должен умереть и что я умру, скорее всего, в море; что я перестану ползать и воевать с коварным морем; что я буду гнить, что я сделаюсь падалью; что сила моих мускулов перейдет в плавники и чешую рыб. Увы, увы! Шампанское уже иссякло. Вся игра ушла из него, и оно стало безвкусным напитком.

Он покинул меня так же внезапно, как появился, и спрыгнул на палубу с эластичностью тигра.

«Призрак» продолжал плыть по своему пути. В журчащих звуках у форштевня мне теперь слышалось мучительное хрипение. Должно быть, такое впечатление произвел на меня внезапный переход Ларсена от экстаза к отчаянию.

Вдруг какой-то матрос на шканцах звучным тенором запел песню о пассате:

Я – ветр, любезный морякам. Я свеж, могуч. Они следят по небесам Мой лет средь туч. … И я бегу за кораблем Вернее пса. Вздуваю ночью я и днем Их паруса.

Глава VIII

Иногда Вольф Ларсен кажется мне сумасшедшим или, по крайней мере, полусумасшедшим – столько у него странностей и прихотей. Иногда же я думаю, что это великий человек, гений, какого еще не видел свет. И наконец, я убежден, что он совершенный тип первобытного человека, опоздавший родиться на тысячу лет или поколений, живой анахронизм в наш век высших культурных достижений. Конечно, он индивидуалист ярко выраженного типа. Но, помимо этого, он человек крайне одинокий. Между ним и остальными на корабле очень мало общего. Его необычайная физическая и духовная сила отделяет его от других. Он смотрит на них, как на детей, не делая исключения даже для охотников, и как с детьми обращается с ними, заставляя себя спускаться до их уровня и играя с ними, как играют со щенками. Иногда же он испытывает их суровой рукой вивисектора и копается в их душах, как будто желая узнать, из чего они сделаны.

За столом я десятки раз наблюдал, как он хладнокровно наносил оскорбления то одному, то другому охотнику и с таким любопытством принимал их ответы и вспышки гнева, что мне, постороннему наблюдателю, становилось почти смешно. Когда же он сам проявляет ярость, она кажется мне напускной. Я уверен, что это только манера держаться, усвоенная им по отношению к окружающим. За исключением случая с умершим штурманом, я никогда не видел его в искреннем гневе. Да я и не желал бы наблюдать настоящий припадок его ярости, в котором развернулась бы вся его чудовищная сила.

Что же касается его прихотей, то я расскажу о том, что случилось с Томасом Мэгриджем в кают-компании, и в то же время закончу описание инцидента, которого я уже раза два касался. Однажды, после обеда, я заканчивал уборку каюты, как вдруг в нее спустились Вольф Ларсен и Томас Мэгридж. У кока была своя конура, примыкающая к кают-компании, но в последней он не смел показываться, и только раз или два в день проскальзывал через нее робкой тенью.

– Итак, вы играете в «Нэп», – довольным тоном произнес Вольф Ларсен. – От вас, как от англичанина, следовало этого ожидать. Я сам научился этой игре на английских кораблях.

Томас Мэгридж был на седьмом небе от дружеского отношения к нему капитана. Его ужимки и болезненные старания держаться достойно человека, рожденного для лучшей жизни, могли бы вызвать омерзение, если бы не были так потешны. Он совершенно игнорировал мое присутствие, и я думаю, что он действительно не замечал меня. Его светлые, выцветшие глаза подернулись влагой, но моего воображения не хватало, чтобы угадать, какие блаженные видения таились за ними.

– Достаньте карты, Горб, – приказал Вольф Ларсен после того, как они уселись за стол. – Принесите также сигары и виски; вы найдете все это в ящике под моей койкой.

Когда я вернулся, лондонец туманно распространялся о какой-то связанной с его жизнью тайне, намекая, что он сбившийся с пути сын благородных родителей или что-то в этом роде. Дальше из его слов следовало, что кто-то платит ему деньги за то, чтобы он не возвращался в Англию.

Я принес обыкновенные водочные рюмки, но Вольф Ларсен нахмурился, покачал головой и жестом пояснил мне, чтобы я принес бокалы. Он наполнил их на две трети неразбавленным виски – «напитком джентльмена», по словам Томаса Мэгриджа, – и, чокнувшись бокалами во славу великолепной игры «Нэп», они зажгли сигары и принялись тасовать и сдавать карты.

Они играли на деньги и все время увеличивали размер ставок. При этом они пили виски и, выпив все дочиста, послали меня за новым запасом. Я не знаю, передергивал ли Вольф Ларсен – он был вполне способен на это, – но, во всяком случае, он неизменно выигрывал. Кок неоднократно путешествовал к своей койке за деньгами. Каждый раз он проделывал это со все более хвастливым видом, но никогда не приносил больше нескольких долларов сразу. Он осовел, стал фамильярен, плохо видел карты и с трудом удерживался на стуле. Собираясь снова отправиться к себе, он грязным указательным пальцем зацепил Вольфа Ларсена за петлю куртки и бессмысленно начал повторять:

– У меня есть деньги, есть. Говорю вам, что я сын джентльмена.

Вольф Ларсен был совершенно трезв, хотя пил стакан за стаканом, каждый раз подливая себе снова. Я не заметил в нем ни малейшей перемены. По-видимому, его даже не смешили выходки кока. В конце концов, торжественно заявив, что он может проигрывать как джентльмен, кок поставил последние деньги и проиграл их. После этого он оперся головой на руки и заплакал. Вольф Ларсен, с любопытством взглянув на него, как будто собирался ножом вивисектора вскрыть и исследовать его душу, но раздумал, вспомнив, что и исследовать-то здесь, собственно, нечего.

– Горб, – с особой вежливостью обратился он ко мне, – будьте любезны, возьмите мистера Мэгриджа под руку и отведите его на палубу. Он себя плохо чувствует. И скажите Джонсону, чтобы он угостил его двумя-тремя ведрами соленой воды, – добавил он, понизив голос, чтобы только я мог его услышать.

Я оставил мистера Мэгриджа на палубе в руках нескольких ухмыляющихся матросов, призванных для выполнения приказа капитана. Мистер Мэгридж сонно бормотал, что он «сын джентльмена». Опустившись по трапу убрать в каюте со стола, я услыхал, как он закричал после первого ведра воды.

Вольф Ларсен подсчитывал свой выигрыш.

– Ровнехонько сто восемьдесят пять долларов, – произнес он вслух. – Как я и думал. Бродяга явился на борт без гроша в кармане.

– И то, что вы выиграли, принадлежит мне, сэр, – смело заявил я.

Он насмешливо улыбнулся мне.

– Горб, в свое время я изучал грамматику и думаю, что вы путаете глагольные времена. Вы должны были сказать «принадлежало».

– Это вопрос не грамматики, а этики, – ответил я.

Прошла минута, прежде чем он заговорил снова.

– Знаете ли вы, Горб, – медленно и серьезно начал он, с неуловимой грустью в голосе, – что я в первый раз слышу слово «этика» из человеческих уст? Вы и я – единственные люди на этом корабле, знающие его смысл.

– В моей жизни была пора, – продолжал он после новой паузы, – когда я мечтал, что буду когда-нибудь беседовать с людьми, пользующимися таким языком, что когда-нибудь я поднимусь из низин жизни, в которых я родился, и буду вращаться среди людей, говорящих о таких вещах, как этика. И теперь я в первый раз услышал это слово произнесенным вслух. Но это все между прочим. А по существу вы не правы. Это вопрос не грамматики и не этики, а – факта.

– Понимаю, – сказал я, – факт тот, что деньги у вас.

Его лицо просветлело. По-видимому, он остался доволен моей проницательностью.

– Но вы обходите самый вопрос, – продолжал я, – который лежит в области права.

– Пхе! – отозвался он, презрительно вытянув губы. – Я вижу, вы все еще верите в такие пустые вещи, как право.

– А вы не верите? Совсем?

– Ни на йоту. Сила всегда права. И к этому все сводится. Слабость же не права. Другими словами, полезно быть сильным и вредно быть слабым, или – еще лучше – приятно быть сильным из-за получаемых от этого выгод; и неприятно быть слабым, так как это невыгодно. Вот, например, владеть этими деньгами приятно. Владеть ими полезно. Но, имея возможность владеть ими, я буду несправедлив к себе и к жизни во мне, если отдам их вам и откажусь от удовольствия обладания ими.

– Но вы несправедливы ко мне, удерживая их, – возразил я.

– Ничего подобного. Один человек не может причинить другому несправедливость. Он может оказаться несправедливым только по отношению к себе самому. Я убежден, что поступаю дурно всякий раз, когда соблюдаю чужие интересы. Как вы не видите сами? Могут ли две частицы дрожжей обидеть одна другую при взаимном пожирании? Им присуще от рождения стремление пожирать и стараться, чтобы их не пожрали другие. Когда они отклоняются от этого закона, они грешат.

– Так вы не верите в альтруизм? – спросил я.

Звук этого слова, по-видимому, показался ему знакомым, хотя заставил его напряженно задуматься.

– Погодите, это, кажется, что-то относящееся к кооперации?

– Пожалуй, некоторая связь существует между этими двумя понятиями, – ответил я, не удивляясь пробелу в его лексиконе, так как знал, что он своими знаниями обязан только чтению и самовоспитанию. Никто не руководил его занятиями. Он много размышлял, но ему почти не приходилось говорить. – Альтруистическим поступком мы называем такой, который совершается для блага других.

Он кивнул головой.

– Так, так. Теперь я припоминаю. Это слово попадалось мне у Спенсера.

– У Спенсера?! – воскликнул я. – Неужели вы читали его?

– Читал, хотя немного, – произнес он. – Я довольно хорошо понял «Основные начала», но от «Биологии» мои паруса повисли, а на «Психологии» я окончательно попал в мертвый штиль. По совести, я не мог понять, куда он там гнет. Я приписывал это своему скудоумию, но теперь знаю, что мне не хватало подготовки. У меня не было прочного основания для таких занятий. Только Спенсер да я сам знаем, как я долбил эти науки. Но из «Данных этики» я кое-что извлек. Там-то я и встретился с «альтруизмом» и теперь припоминаю, в каком смысле это было сказано.

Я подумал, что этот человек едва ли вынес много из такой работы. Я достаточно хорошо помнил Спенсера, чтобы знать, что альтруизм лежит в основе его идеала совершенного поведения. Очевидно, Вольф Ларсен, впитывая учение великого философа, отбрасывал то, что ему казалось лишним, и приспособлял его к своим нуждам и желаниям.

– Что же еще вы там вычитали? – спросил я.

Он сдвинул брови, видимо подбирая выражение для своих мыслей. Мной овладело волнение. Я ощупывал его душу так, как он привык ощупывать души других. Я исследовал девственную область. Странное и ужасное зрелище развертывалось перед моими глазами.

– Коротко говоря, – начал он, – Спенсер рассуждает так: прежде всего человек должен заботиться о собственном благе. Поступать так – нравственно и хорошо. Затем он должен действовать для блага своих детей. И в-третьих, он должен заботиться о благе своего народа.

– Но наивысшим, самым разумным и правильным образом действия, – вставил я, – будет такой, когда человек заботится одновременно и о себе, и о своих детях, и обо всем человечестве.

– Этого я не сказал бы, – ответил он. – Не вижу в этом ни необходимости, ни здравого смысла. Я исключаю человечество и детей. Ради них я ничем не поступился бы. Это все бредни и сантименты, и вы сами можете понять, что человек, не верящий в загробную жизнь, иначе мыслить не может. Будь предо мною бессмертие, альтруизм был бы для меня приемлем и выгоден. Я могу поднять свою душу на любую высоту. Но не ожидая ничего после смерти и имея лишь короткий срок, пока шевелятся и бродят дрожжи, именуемые жизнью, я поступил бы безнравственно, если бы соглашался на какие-нибудь жертвы. Всякая жертва, которая дала бы возможность шевелиться другой частице дрожжей вместо меня, была бы не только глупа, но и безнравственна по отношению ко мне самому. Ожидающая меня вечная неподвижность не будет для меня ни легче, ни тяжелее оттого, стану ли я приносить жертвы или заботиться только о себе в тот срок, пока я составляю частицу дрожжей и могу шевелиться.

– В таком случае вы индивидуалист, материалист, а вместе с тем неизбежно и гедонист.

– Громкие слова! – рассмеялся он. – Но что такое гедонист?

Он одобрительно кивнул головой, выслушав мое определение.

– А кроме того, – продолжал я, – вы такой человек, которому нельзя доверять даже в мелочах, как только дело касается личных интересов.

– Теперь вы начинаете понимать меня, – радостно улыбаясь, сказал он.

– Так вы человек, совершенно лишенный того, что люди называют моралью?

– Совершенно верно.

– Человек, которого надо всегда бояться?

– Вот именно.

– Бояться, как боятся змеи, тигра или акулы?

– Теперь вы знаете меня, – сказал он. – И вы знаете меня таким, каким меня знают все. Люди называют меня «волком».

– Вы – чудовище, – бесстрашно заявил я, – Калибан, создавший Сетебоса и поступающий, подобно вам, под действием минутного каприза.

Он нахмурился при этом сравнении, так как не понял его, и я догадался, что он вообще не читал этой вещи.

– Я как раз читаю Браунинга, – признался капитан, – и он подвигается у меня очень трудно. Я недалеко ушел, и у меня почти иссякло терпение.

Чтобы не наскучить читателю, я прямо скажу, что сбегал за книжкой в каюту капитана и прочел ему «Калибана» вслух. Он был восхищен. Этот примитивный способ рассуждения и взгляд на вещи были вполне доступны его пониманию. Он неоднократно прерывал меня своими замечаниями и критикой. Когда я закончил, он заставил меня прочесть второй раз и третий. Мы углубились в спор о философии, науке, эволюции, религии. Он выражался с шероховатостью самоучки, но с уверенностью и прямолинейностью, свойственными его первобытному уму. В самой простоте его рассуждений была сила, и его материализм был гораздо убедительнее замысловатых, материалистических построений Чарли Фэрасета. Этим я не хочу сказать, что он переубедил меня, заядлого идеалиста или, как выражался Фэрасет, «идеалиста по темпераменту». Но Вольф Ларсен штурмовал устои моей веры с таким мужеством и настойчивостью, которые внушали уважение к нему.

Время шло. Пора было ужинать, а стол еще не был накрыт. Я заерзал и начал беспокоиться и, когда Томас Мэгридж, с хмурым и злым лицом, заглянул к нам с трапа, приготовился уходить. Но Вольф Ларсен крикнул ему:

– Кок, сегодня вам предстоит похлопотать самому; Горб нужен мне, и вам придется обойтись без него.

Опять произошло нечто неслыханное. В этот вечер я сидел за столом с капитаном и охотниками, а Томас Мэгридж прислуживал нам и мыл потом посуду. Это был калибановский каприз Вольфа Ларсена, от которого я предвидел много неприятностей. Мы говорили, говорили без конца, к великому неудовольствию охотников, не понимавших ни слова.

Глава IX

Три дня покоя, три дня счастливого покоя провел я в обществе Вольфа Ларсена. Я ел за столом в кают-компании и без конца рассуждал с капитаном о жизни, литературе и вопросах мироздания. Томас Мэгридж рвал и метал, но делал за меня мою работу.

– Берегитесь шквала. Вот все, что я могу сказать вам, – предостерегал меня Луи, когда мы остались с ним вдвоем на палубе, в то время как Вольф Ларсен был занят улаживанием очередной ссоры между охотниками. Если смотреть с точки зрения спроса и предложения, то жизнь – самая дешевая вещь на свете. Количество воды, земли и воздуха ограничено, но жизнь, которая может быть рождена, безгранична. Природа расточительна. Возьмите рыб с миллионами зерен икры. Подумайте о себе и обо мне. В нас тоже заложены возможности миллионов жизней. Если бы мы имели время и случай использовать каждую частицу содержащейся в нас нерожденной жизни, мы могли бы стать отцами народов и населить целые материки. Жизнь? Пустое! Она ничего не стоит. Из всех дешевых вещей она самая дешевая. Природа рассыпает ее щедрой рукой. Где есть место для одной жизни, там она сеет тысячи, и везде жизнь пожирает жизнь, пока не остается лишь самая сильная и свинская. Никогда нельзя сказать, что случится, – продолжал Луи в ответ на высказанное мною недоумение. – Этот человек изменчив, как ветры или морские течения. Никогда не угадаешь его намерений. Вам кажется, что вы уже знаете его, что вы хорошо ладите с ним, а он тут как раз повернет, помчится на вас и в клочья разнесет ваши паруса, поставленные для хорошей погоды.

Поэтому я не был особенно удивлен, когда предсказанный Луи шквал налетел на меня. Между мной и капитаном вышел горячий спор – о жизни, конечно, – и, слишком расхрабрившись, я позволил себе пройтись насчет самого Вольфа Ларсена и его жизни. Должен сказать, что я вскрывал и выворачивал его душу наизнанку так же основательно, как он привык проделывать это с другими. Быть может, это мой недостаток: речь моя резка. А тут я отбросил всякую сдержанность, колол и хлестал, пока он не рассвирепел. Смуглая бронза его лица почернела от гнева, глаза выскакивали из орбит. В них уже не было ясной сознательности – ничего, кроме ужасной ярости сумасшедшего. Я видел пред собой волка, волка бешеного.

С глухим ревом прыгнул он ко мне и схватил меня за руку. Я напряг все свои силы для борьбы, хотя внутренне дрожал. Но где мне было устоять перед чудовищной силой этого человека! Он схватил меня за руку выше локтя, и, когда сжал пальцы, я взвыл от боли. У меня подкосились ноги. Я просто не мог стоять и выдерживать эту пытку. Мускулы отказывались служить, боль осиливала их.

Внезапно Ларсен пришел в себя, в глазах его снова засветилось сознание, и он отпустил мою руку с коротким смешком, больше похожим на рычание. Я упал на пол, чувствуя страшную слабость, а он сел тут же, зажег сигару и принялся наблюдать за мной, как кошка, сторожащая мышь. Корчась на полу, я уловил в его глазах то любопытство, которое часто замечал в них, – удивление и недоумение, вопрос: для чего все это?

Наконец мне удалось встать на ноги и подняться по трапу. Пришел конец хорошей погоде, и мне ничего не оставалось, как вернуться в камбуз. Моя левая рука онемела, как будто была парализована, и только спустя несколько дней она смогла служить мне. Неловкость и боль в ней чувствовались еще много недель. А ведь Ларсен просто схватил и сжал ее своей рукой. Он не ломал и не выворачивал ее. Он только стискивал ее упорным нажимом. Что мне грозило, я узнал только на следующий день, когда он просунул голову в камбуз и в знак возобновления дружбы спросил, как поживает моя рука.

– Могло выйти хуже, – улыбнулся он.

Я чистил картофель. Ларсен взял одну из картофелин в руку. Это была большая, твердая, неочищенная картофелина. Он сжал руку, и картофель мокрой кашей проступил у него между пальцами. Бросив оставшийся комок в чан, он ушел. А мне ясно представилось, что произошло бы со мной, если бы чудовище употребило против меня всю свою силу.

И все-таки трехдневный покой принес мне пользу, так как дал моему колену столь необходимый отдых. Ноге стало гораздо лучше, опухоль заметно спала, и коленная чашечка опустилась на свое место. Но тот же трехдневный отдых принес мне и те неприятности, которых я ожидал. Томас Мэгридж ясно проявлял свое намерение заставить меня заплатить за эти три дня сполна. Он обращался со мной злобно, непрестанно ругал меня и взваливал на меня свою работу. Он даже посмел угрожать мне кулаком. Но я сам озверел и огрызнулся так свирепо, что он испугался и отступил. Малопривлекательную картину представлял я, Гэмфри ван Вейден, в этом вонючем камбузе, когда сидел, скорчившись в углу над своей работой, глядя в лицо замахнувшемуся на меня негодяю, скаля зубы, как собака, и сверкая глазами, в которых беспомощность и страх смешивались с мужеством отчаяния. Не нравится мне эта картина. Она слишком напоминает мне крысу в западне. Но эффект был достигнут, и грозивший мне удар предотвращен.

Томас Мэгридж попятился. Глаза его сверкали такой же ненавистью и злобой, как и мои. Мы были как двое зверей, запертых в общей клетке и показывающих друг другу зубы. Он был трус и боялся ударить меня потому, что не сумел заранее запугать. Поэтому он избрал новый путь для моего устрашения. В камбузе был всего один более или менее исправный нож. Благодаря долгому употреблению лезвие его стало узким и тонким. Этот нож имел необычайно зловещий вид, и вначале я всегда с содроганием брал его в руки. Кок занял у Иогансена оселок и принялся точить этот нож с подчеркнутой старательностью, многозначительно поглядывая на меня. Он точил его весь день. Чуть у него выдавалась свободная минутка, он хватал нож и принимался точить его. Сталь приобрела остроту бритвы. Он пробовал ее на пальце и поперек ногтя. Он сбривал волоски с тыльной стороны своей руки, прищурив глаз, глядел вдоль лезвия и каждый раз делал вид, что находит ничтожные зазубринки. Тогда он снова доставал оселок и точил, точил, пока меня не начинал разбирать смех.

Но дело могло принять и серьезный оборот. Вскоре я убедился, что кок действительно способен пустить этот нож в ход и что, при всей своей трусости, он так же, как и я, обладал храбростью исступления, которая могла толкнуть его на поступок, противный его натуре.

«Кок точит нож на Горба», – поговаривали шепотом матросы, и некоторые даже порицали кока. Он сносил это очень спокойно и только с таинственным и довольным видом покачивал головой, пока бывший юнга, Джордж Лич, не позволил себе какую-то грубую шутку на его счет.

Надо заметить, что Лич был одним из тех матросов, которым приказано было окатить Мэгриджа после его игры в карты с капитаном. Очевидно, Мэгридж не забыл, с каким рвением Лич исполнил свою задачу.

Когда Лич задел кока, тот ответил грубой бранью и пригрозил ему ножом, который он точил для меня. Лич расхохотался, ответил новой дерзостью, и, прежде чем мы успели опомниться, его правая рука оказалась разодранной от локтя до кисти быстрым взмахом ножа. Кок отскочил с сатанинским выражением лица и выставил перед собой нож для защиты. Но Лич отнесся к происшедшему крайне спокойно, хотя кровь из его руки хлестала на палубу, как вода из фонтана.

– Я посчитаюсь с тобой, кок, – сказал он, – и посчитаюсь как следует. Спешить не стану. Когда я приду к тебе, ты будешь без ножа.

С этими словами он повернулся и спокойно ушел. Лицо Мэгриджа исказилось страхом перед содеянным им и перед местью, рано или поздно ожидавшей его со стороны Лича. Но его озлобление против меня с этой минуты еще более усилилось. Он видел, что для меня это был наглядный урок, и держался с этих пор еще более заносчиво. Помимо того, в нем проснулась жажда крови, доходившая почти до безумия. Как ни сложны такие психические переживания, все побуждения этого человека были для меня так же ясны, как если бы они были напечатаны в книге.

Проходили дни. «Призрак», гонимый пассатом, все еще спускался к экватору. Я ясно видел, как безумие зреет в глазах Томаса Мэгриджа. Признаюсь, что меня обуял страх, отчаянный страх. Кок все точил и точил свой нож. Когда он ощупывал лезвие и посматривал на меня, в его глазах сверкала хищность зверя. Я боялся поворачиваться спиной к нему и, выходя из камбуза, всегда пятился, что очень забавляло матросов и охотников, нарочно собиравшихся посмотреть на это зрелище. Я страдал от этого невыносимого напряжения. Иногда мне казалось, что мой рассудок не выдержит – да и немудрено было сойти с ума на этом корабле, среди безумных и озверелых людей. Я не был спокоен ни за один час, ни за одну минуту моего существования. Моя душа была в смятении, и на всем судне не было никого, кто выказал бы мне сочувствие и пришел бы на помощь. Порой я подумывал отдать себя под защиту Вольфа Ларсена, но мысль о дьявольской усмешке в его глазах, презиравших жизнь, останавливала меня. Иногда я серьезно помышлял о самоубийстве, и только сила моей оптимистической философии удерживала меня от прыжка в вечный мрак.

Несколько раз Вольф Ларсен пытался втягивать меня в разговор, но я отделывался лаконическими ответами и избегал его. Наконец он приказал мне снова занять место за столом в кают-компании и временно предоставить коку исполнение моей работы. Тогда я высказался откровенно и сообщил капитану, что мне пришлось вытерпеть от Томаса Мэгриджа из-за подаренных мне трех льготных дней.

Вольф Ларсен смотрел на меня, и глаза его улыбались.

– Так вы боитесь, да? – усмехнулся он.

– Да, – честно сказал я, – мне страшно.

– Вот так вы все, – с огорчением в голосе воскликнул капитан, – разводите антимонии о ваших бессмертных душах, а сами боитесь умереть. При виде острого ножа в руках труса вы судорожно цепляетесь за жизнь, и вся дурь вылетает у вас из головы. Как же так, милейший, ведь вы будете жить вечно? Вы – бог, а бога нельзя убить. Кок не может причинить вам зла, так как вы уверены в своем воскресении. Чего же вам бояться?

Перед вами вечная жизнь. Вы миллионер, в смысле бессмертия, и миллионер, не могущий потерять своего состояния, которое долговечнее звезд и безгранично, как пространство и время. Вы не можете растратить своего капитала. Бессмертие не имеет ни начала, ни конца. Вечность есть вечность, и, умирая здесь, вы будете продолжать жить и впредь в другом месте. И как это прекрасно – освобождение от плоти и свободный полет духа. Кок не может причинить вам зла. Он может только подтолкнуть вас на пути, по которому вам суждено идти вечно.

Посмотрим на дело иначе. Если вам не нравится, чтобы вас сейчас толкнул кок, почему бы вам самому не толкнуть его? Согласно вашим воззрениям, он тоже миллионер бессмертия. Вы не можете довести его до банкротства. Его акции всегда будут котироваться альпари. Убив его, вы не можете сократить срок его жизни, так как этот срок не имеет ни начала, ни конца. Где-то, как-то, но этот человек должен жить вечно. Так толкните же его! Воткните в него нож и выпустите его дух на свободу. Этот дух томится в отвратительной тюрьме, и вы только окажете ему любезность, взломав для него дверь. И кто знает, – быть может, это прекраснейший дух, который воспарит в лазурь из своей уродливой оболочки? Толкните его, и я повышу вас, переведу на его место, где он получает сорок пять долларов в месяц.

Ясно было, что мне не приходилось ждать ни помощи, ни жалости от Вольфа Ларсена. Я мог надеяться только на самого себя, и именно мой страх подсказал мне план, как побороть Томаса Мэгриджа его же оружием. Я тоже одолжил у Иогансена оселок!

Луи, рулевой одной из лодок, как-то просил меня достать ему сгущенного молока и сахару. Кладовая, где хранились эти деликатесы, находилась под полом кают-компании. Улучив удобную минуту, я стянул пять жестянок молока и в ту же ночь, когда Луи стоял на вахте на палубе, выменял это молоко на кинжал, такой же длинный и страшный, как кухонный нож Томаса Мэгриджа. Кинжал был заржавленный и тусклый, но мы с Луи отчистили и отточили его. В эту ночь я спал более крепким сном, чем в последнее время.

Утром, после завтрака, Томас Мэгридж опять начал свое: чирк, чирк, чирк. Я с опаской взглянул на него, так как стоял в это время на коленях, выгребая из печки золу. Когда я выбросил ее за борт и вернулся в камбуз, кок разговаривал с Гаррисоном, честное и простодушное лицо которого было полно восхищения.

– Да! – рассказывал Мэгридж, – и что же сделал судья? Дал мне два года тюрьмы. Но мне на это было наплевать, зато я хорошо разукрасил рожу тому подлецу. Жаль, что вы не видели. Нож был вот такой самый. Вошел как в масло. А тот как завопит! Любо слушать было! – Кок бросил взгляд в мою сторону, чтобы убедиться, что я все слышал, а затем продолжал: – «Я не хотел тебя обидеть, Томми, – захныкал он, – убей меня Бог, если я вру!» А я ему в ответ: «Я тебя еще мало проучил». Я исполосовал его всего, а он только визжал, как поросенок. Раз он ухватился рукой за нож и пытался отвести его, а я дернул и разрезал ему руку до кости. Ну и вид же был у него, доложу вам!

Голос штурмана прервал этот кровавый рассказ, и Гаррисону пришлось уйти. Мэгридж уселся на пороге камбуза и продолжал точить свой нож. Я отложил лопату и спокойно расположился на угольном ящике, глядя на моего врага. Он злобно покосился на меня. Сохраняя внешнее спокойствие, хотя сердце сильно колотилось у меня в груди, я вытащит кинжал Луи и принялся точить его о камень. Я ожидал от кока какого-нибудь взрыва, но, к моему удивлению, он как будто не замечал, что я делаю. Он точил свой нож, я – свой. Часа два сидели мы так, лицом к лицу, и точили, точили, точили, пока слух об этом не распространился по шхуне и половина экипажа не столпилась у кухонных дверей полюбоваться таким зрелищем.

Со всех сторон раздавались подбадривающие возгласы и советы. Даже Джок Горнер, спокойный и молчаливый охотник, который, казалось, не мог бы обидеть и мухи, советовал мне пырнуть не в ребра, а в живот, применяя так называемый испанский поворот. Лич, выставив напоказ свою перевязанную руку, просил меня оставить ему хоть кусочек кока, а Вольф Ларсен раза два останавливался в своей прогулке по юту и с любопытством поглядывал на то, что он называл брожением жизненной закваски.

Могу смело сказать, что в эту минуту и для меня жизнь имела незначительную цену. В ней не было ничего привлекательного, ничего божественного – просто два труса сидели друг против друга и точили сталь о камень, а кучка других, таких же, толпилась кругом и глазела. Я уверен, что половина из них жаждала увидеть кровопролитие. Это было бы для них развлечением. И я думаю, что среди них не нашлось бы ни одного, кто вмешался бы, если бы мы схватились не на жизнь, а на смерть.

С другой стороны, во всем этом было много смешного и ребяческого. Чирк, чирк, чирк! Гэмфри ван Вейден, точащий свой нож в камбузе и пробующий на пальце его лезвие, – трудно было выдумать что-либо более нелепое! Знавшие меня люди никогда не поверили бы в возможность чего-то подобного. Недаром меня всю жизнь называли «Сисси» ван Вейден, и то, что Сисси ван Вейден способен на такие вещи, было откровением для Гэмфри ван Вейдена, который не знал, радоваться ли ему или стыдиться за себя.

Однако дело кончилось ничем. Через два часа Томас Мэгридж отложил нож и камень и протянул мне руку.

– К чему нам потешать этих скотов? – спросил он. – Они были бы рады, если бы мы перерезали друг другу глотки. Вы не такая уж дрянь, Горб. В вас есть огонек, как вы, янки, говорите. И вы мне даже нравитесь. Ну, давайте лапу!

Каким бы я ни был трусом, я оказался менее труслив, чем он. Это была явная победа, и я не хотел умалить ее, пожав эту мерзкую руку.

– Ну ладно, – необидчиво заметил он, – не хотите – не надо. Вы все-таки славный парень.

Желая скрыть свое смущение, он грозно повернулся к зрителям.

– Убирайтесь-ка отсюда, лодыри!

Приказ этот был подкреплен кастрюлей кипятку, при виде которой матросы быстро попятились. Таким образом, и Томас Мэгридж одержал победу, которая смягчила ему тяжесть нанесенного мною поражения. Впрочем, он был настолько осторожен, что, прогнав матросов, оставил в покое охотников.

– Ну, коку пришел конец, – поделился Смок своими мыслями с Горнером.

– Верно, – последовал ответ. – Теперь Горб хозяин в камбузе, а коку придется присмиреть.

Мэгридж услыхал это и метнул на меня быстрый взгляд, но я и ухом не повел, как будто разговор этот не долетел до меня. Я не считал свою победу окончательной и полной, но решил не уступать ничего из своих завоеваний. Со временем пророчество Смока оправдалось. Кок держал себя со мной еще более заискивающе и подобострастно, чем с самим Вольфом Ларсеном. Я больше не величал его ни «мистером», ни «сэром», не мыл грязных горшков и не чистил картошки. Я исполнял свою работу и только. И делал ее так, как находил нужным. Кинжал, по обычаю моряков, я носил в ножнах у бедра, а в обращении к Томасу Мэгриджу придерживался властного, грубого и презрительного тона.

Глава X

Моя близость с Вольфом Ларсеном возрастает – если только слово «близость» применимо к отношениям между господином и слугой или, еще лучше, между королем и шутом… Я для него не больше чем забава, и ценит он меня не больше, чем ребенок игрушку. Моя обязанность – развлекать его, и, пока ему весело, все идет хорошо. Но стоит только ему соскучиться в моем обществе или впасть в мрачное настроение, как я мигом оказываюсь изгнанным из кают-компании в камбузе, и хорошо еще, если мне удается уйти целым и невредимым.

Его одиночество понемногу ложится мне на душу. На всей шхуне нет человека, который не ненавидел бы и не боялся бы его. И нет ни одного, кого бы он в свою очередь не презирал. Он словно задыхается от заключенной в нем неукротимой силы, не находящей исхода в делах. Он таков, каким был бы Люцифер, если бы этот гордый дух был обречен на общество бездушных призраков.

Такое одиночество тягостно само по себе, у капитана же оно усугубляется исконной меланхоличностью его расы. Думая о нем, я начинаю лучше понимать древние скандинавские мифы. Белолицые, рыжеволосые дикари, создавшие этот ужасный пантеон, были одной кости с этим человеком. В нем нет ни капли легкомыслия представителей латинской расы. Его смех является выражением свирепого юмора. Но смеется он редко. Чаще он печален. И печаль эта глубока, как корни его расы. Он унаследовал эту печаль. Она выработала в его расе трезвый ум, привычку к опрятной жизни и фанатическую нравственность и впоследствии сказалась даже в английском пуританизме. Главный исход эта первобытная меланхолия находила в религии. Но Вольфу Ларсену не было дано этого утешения. Оно было несовместимо с его звериным материализмом. Поэтому, когда черная тоска одолевала его, ему оставались только его дикие выходки. Будь этот человек не так ужасен, я иногда огорчался бы за него, как это, например, могло случиться три дня назад, когда я нечаянно застал его в его каюте. Я зашел туда, чтобы налить ему воды в кувшин. Он не видел меня. Он сидел, обхватив голову руками, и плечи его судорожно вздрагивали от сдерживаемых рыданий. Какое-то острое горе терзало его. Я тихонько вышел и слыхал, как он стонал: «Боже мой, боже мой!» Он, конечно, не призывал Бога, это было просто восклицание, но оно шло из души.

За обедом он спрашивал у охотников средство от головной боли, а вечером этот сильный человек с помутившимся взором, шатаясь, слонялся по кают-компании.

– Я никогда в жизни не хворал, Горб, – сказал он, когда я отвел его в каюту. – Даже головной боли я никогда не испытывал, кроме одного раза, когда мне раскроило череп рукояткой от судовой лебедки.

Три дня мучила его эта нестерпимая головная боль, и страдал он безропотно и одиноко, как страдают дикие звери и как, по-видимому, принято страдать на кораблях.

Но войдя сегодня утром в его каюту, чтобы прибрать ее, я застал его здоровым и погруженным в работу. Стол и койка были завалены рисунками и чертежами. С циркулем и угольником в руке он наносил на большом прозрачном листе какой-то масштаб.

– А, это вы, Горб? – приветливо встретил он меня. – Я как раз провожу последние штрихи. Хотите посмотреть, как эта штука действует?

– Но что же это такое?

– Это приспособление, сберегающее морякам труд и упрощающее кораблевождение до детской игры, – весело ответил он. – Отныне и ребенок сможет вести корабль. Долой бесконечные вычисления! Даже в туманную ночь вам достаточно одной звезды в небе, чтобы сразу определить, где вы находитесь. Вот поглядите. Я накладываю этот прозрачный масштаб на звездную карту и вращаю его вокруг Северного полюса. На масштабе я обозначил круги широты и долготы. Я устанавливаю масштаб по звезде и поворачиваю его, пока он не окажется против цифр, написанных внизу карты. И готово! Вот вам точное положение корабля!

В его голосе звучало торжество, в глазах его, голубых в это утро, как море, искрились огоньки.

– Вы должны быть сильны в математике, – заметил я. – В какой школе вы учились?

– К сожалению, я никогда не учился в школе, – ответил он. – Я до всего дошел сам.

– А как вы думаете, для чего я это изобрел? – неожиданно спросил он. – Вы думаете, что я хотел оставить следы своих ног на песке времени? – Он насмешливо захохотал. – Ничего подобного! Просто я хочу взять патент, получить деньги за него и предаваться всякому свинству, пока другие трудятся. Вот моя цель. Кроме того, сама работа над этой задачей доставляла мне радость.

– Радость творчества, – вставил я.

– Кажется, вы это правильно назвали. Это один из способов проявления радости жизни, торжества энергии над материей, живого над мертвым, гордости дрожжей, сознающих себя жизненной закваской.

Я всплеснул руками, беспомощно протестуя против его закоренелого материализма, и принялся стелить постель. Он продолжал копировать линии и цифры на прозрачный масштаб. Это была задача, требовавшая величайшей внимательности и точности, и я только поражался его способности умерять свою силу при исполнении этой тонкой работы.

Постелив постель, я невольно с восхищением засмотрелся на него. Он был, несомненно, красив, красив настоящей мужской красотой. Снова я с удивлением отметил полное отсутствие злобных или порочных черт в его лице. Это лицо внушало убеждение, что человек этот не способен на зло. Я не хочу быть неверно понятым. Я только хочу сказать, что это было лицо человека, никогда не шедшего вразрез со своей совестью, или же человека, вовсе лишенного ее. Я склоняюсь к последнему предположению. Это был великолепный образчик атавизма. Человек, принадлежавший к первобытному типу, явившемуся на свет до введения каких-либо нравственных законов. Он не был безнравственным, так как стоял вне понятия о нравственности.

Как я уже сказал, его лицо отличалось мужественной красотой. Оно было гладко выбрито, и каждая черта на нем выделялась резко, как у камеи. От моря и солнца его первоначально светлая кожа потемнела до бронзового оттенка и свидетельствовала о долгой и упорной борьбе. Эта смуглость усиливала впечатление его дикости и красоты. Полные губы обладали той твердостью и резкостью, какая свойственна обычно тонким губам. Форма рта, подбородок и нос говорили о той же твердости и неукротимости его характера. Лицо человека, рожденного побеждать и властвовать. Его нос напоминал орлиный клюв. Его можно было бы назвать и греческим, и римским, но он был немного массивен для первого и чуть-чуть тонок для второго. При всей энергии и резкости этого лица на нем лежала тень его древней меланхолии, подчеркивавшая складки вокруг его рта и морщины на лбу и придававшая этому лицу какое-то величие и законченность.

Итак, я поймал себя на том, что стоял и праздно изучал его. Мне трудно передать, как глубоко этот человек заинтересовал меня. Кто он? Кем он был? Откуда он взялся? Казалось, он располагал всеми силами, всеми возможностями. Почему же он оставался безвестным капитаном какой-то охотничьей шхуны, пользующимся среди охотников на котиков репутацией необычайной жестокости?

Мое любопытство прорвалось целым потоком слов.

– Почему вы не совершили ничего великого на свете? Заложенная в вас сила могла бы поднять вас на любую высоту. Не зная ни совести, ни нравственных устоев, вы могли бы покорить весь мир. А я застаю вас здесь в зените жизни, когда она уже начинает идти на убыль, застаю ведущим темное и отвратительное существование, охотящимся на морских животных для удовлетворения тщеславия женщин и их любви к украшениям, погрязшим в свинстве, по вашему же выражению, – времяпрепровождение, в котором нет ничего высокого и блестящего. Так почему же, при вашей удивительной силе, вы не делаете ничего другого? Ничто не могло остановить вас или помешать вам. В чем же дело? У вас не хватало честолюбия? Вы подвергались искушениям? В чем дело?

Он поднял на меня глаза в самом начале моей вспышки и спокойно ждал, пока я не закончил и не остановился перед ним, запыхавшийся и смущенный. Помолчав минутку, как будто подбирая слова, он заговорил:

– Горб, знаете ли вы притчу о сеятеле, который вышел сеять? Если вы помните, «иное упало на места каменистые, где немного было земли, и скоро взошло, потому что земля быта неглубока. Когда же взошло солнце, увяло и, как не имело корня, засохло; иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его».

– Ну хорошо, – сказал я.

– Хорошо? – иронически переспросил он. – Нет, совсем не хорошо. Я был одним из этих семян.

Он наклонился над масштабом и возобновил свою работу. Я закончил уборку и открыл уже дверь, чтобы уйти, как вдруг он окликнул меня.

– Горб, если вы посмотрите на карту западного берега Норвегии, вы найдете залив, называемый Ромсдаль-фиорд. Я родился в ста милях оттуда. Но я не норвежец по рождению. Я датчанин. Мои родители оба были датчане, и я так и не знаю, как они попали в эту часть западного берега Норвегии. Я никогда не слыхал об этом. За исключением этого, в их жизни не было никакой тайны. Они были бедные, неграмотные люди, происходившие от целого ряда поколений таких же неграмотных людей, испокон веков посылавших в море своих сыновей. Тут не о чем больше рассказывать.

– Нет, есть, – возразил я. – Ваша история все еще темна для меня.

– Что же я могу рассказать вам? – спросил он, снова впадая в мрачное настроение. – О перенесенных в детстве лишениях? О скудной жизни, когда я питался одной лишь рыбой? О том, как я выходил с лодками в море, лишь только научился ползать? О моих братьях, которые один за другим уходили пахать морское дно и больше не возвращались? О том, как я, не умея ни читать, ни писать, десятилетним юнгой плавал на береговых судах? О грубой пище и еще более грубом обращении, когда пинки и побои заменяли слова и страх, ненависть и боль были моими единственными душевными переживаниями? Я не люблю вспоминать об этом! Эти воспоминания и сейчас приводят меня в бешенство. Я готов был убить кое-кого из этих каботажных шкиперов, когда стал взрослым, да только судьба закинула меня в другое место. Не так давно я побывал там, но, к сожалению, все шкипера поумирали, кроме одного. Он был штурманом, когда я был юнгой, и стал капитаном, когда мы встретились вновь. Когда же я расстался с ним, он был калекой, которому никогда в жизни не суждено больше ходить.

– Вы никогда не учились в школе, а между тем читали Спенсера и Дарвина. Как же вы вообще научились читать и писать?

– На английских торговых судах. Будучи кают-юнгой в двенадцать лет, юнгой в четырнадцать, рядовым матросом в шестнадцать, старшим матросом в семнадцать и потом боцманом, с гордыми замыслами и бесконечным одиночеством, без всякой помощи и сочувствия, – я сам обучал себя и навигации, и математике, и наукам, и литературе. А что толку с этого? Теперь я хозяин шхуны, в зените моей жизни, как вы говорите, когда путь мой начинает понемногу клониться к смерти. Чепуха, не правда ли? И когда солнце взошло, я засох, так как не имел корней.

– Но история знает рабов, достигших порфиры, – указал я ему.

– Но история приводит и благоприятные обстоятельства, способствовавшие такому возвышению, – мрачно возразил он. – Никто не создает эти обстоятельства сам. Великим людям оставалось только пользоваться ими, когда они являлись. Так поступил Корсиканец. И я носился с не менее великими мечтами. Я не упустил бы благоприятной возможности, но она так и не явилась. Терние выросло и задушило меня. Горб, могу вам сказать, что вы знаете обо мне больше, чем кто-либо на свете, кроме моего брата.

– А кто он? И где он сейчас?

– Он охотник на котиков, хозяин парохода «Македония». Мы, вероятно, встретим его у берегов Японии. Его называют Смерть-Ларсен.

– Смерть-Ларсен? – невольно вскричал я. – Он похож на вас?

– Мало. Он просто глупое животное. В нем, как и во мне, много… много…

– Зверского, – подсказал я.

– Вот именно, благодарю вас за слово. В нем не меньше зверства, чем во мне, но он едва умеет читать и писать.

– И он никогда не философствовал о жизни? – добавил я.

– Никогда, – ответил Вольф Ларсен с невыразимой грустью в голосе. – И от этого он только счастливее. Он слишком занят жизнью, чтобы думать о ней. Я сделал ошибку, когда впервые открыл книгу.

Глава XI

«Призрак» достиг самой южной точки той дуги, которую он описывал по Тихому океану; он уже начинал забирать к западу и к северу, по направлению к какому-то уединенному островку, где, по слухам, нам предстояло набрать запас пресной воды, прежде чем направиться к берегам Японии. Охотники принялись упражняться в стрельбе из ружей, а матросы приготовили паруса для лодок, обвязали весла и уключины кожей и веревками, чтобы бесшумно подкрадываться к котикам, вообще «распарадили лодки», по выражению Лича.

Рука его, кстати сказать, поправляется, хотя шрам останется на всю жизнь. Томас Мэгридж боится его до смерти и в темноте не высовывает носа на палубу. На баке нескончаемые ссоры. Луи говорит, что болтовня матросов доходит до ушей капитана, и двое доносчиков были жестоко избиты своими товарищами. Он не предвидит ничего хорошего для Джонсона, который гребет в одной лодке с ним. Джонсон слишком свободно высказывает свои мысли и раза два имел столкновение с Вольфом Ларсеном по поводу произношения своего имени. Иогансена он как-то ночью вздул на шканцах, и с тех пор штурман произносит его имя правильно. Но конечно, не может быть и речи о том, чтобы ему удалось вздуть Вольфа Ларсена.

Луи сообщил мне также дополнительные сведения о Смерть-Ларсене, совпадающие с краткой характеристикой, данной капитаном. По всей вероятности, мы встретимся со Смерть-Ларсеном у японских берегов. «Ждите шквала, – предрекал Луи, – они ненавидят друг друга, как настоящие волчата».

Смерть-Ларсен командует «Македонией», единственным тюленебойным пароходом во флоте, снаряженным четырнадцатью лодками, тогда как на шхунах их бывает всего шесть. Поговаривают даже о пушках на борту и о странных экспедициях, начиная от контрабандного ввоза опиума в Соединенные Штаты и оружия в Китай и кончая торговлей рабами и открытым пиратством. Я не могу не верить Луи, так как никогда не ловил его на лжи, а кроме того, у него положительно энциклопедические знания во всем, что касается тюленебойного промысла и занятых в нем людей.

Такие же ссоры, как на баке и в камбузе, наблюдаются и в кают-компании этого поистине дьявольского корабля. Люди дерутся и готовы лишить друг друга жизни. Охотники же ежеминутно ожидают перепалки между Смоком и Гендерсоном, не уладившими своей старой ссоры, а Вольф Ларсен заявил, что убьет того, кто уцелеет в этой схватке. Он откровенно признает, что занятая им позиция основывается отнюдь не на моральных соображениях и что он не имел бы ничего против того, чтобы охотники истребляли друг друга, если бы все они не были нужны ему для охоты. Если они воздержатся от драки до конца сезона, то он обещает им царскую потеху: они смогут уладить все свои ссоры, выбросить трупы за борт и потом выдумать какие угодно объяснения гибели недостающих людей. Мне кажется, что даже охотники изумлены его хладнокровием. Несмотря на всю свою свирепость, они все-таки боятся его.

Томас Мэгридж заискивает предо мной, как собачонка, а я в глубине души побаиваюсь его. Он обладает мужеством страха – это странное явление я хорошо знаю по себе, – и в любую минуту он может преодолеть свой страх и покуситься на мою жизнь. Мое колено теперь значительно поправилось, хотя болит часто и подолгу. Понемногу отходит и рука, которую сдавил Вольф Ларсен. Вообще же мое здоровье не оставляет желать ничего лучшего. Мускулы увеличились и стали тверже. Вот только руки огорчают меня. Они выглядят как ошпаренные. Ногти сломаны и испорчены, появились трещины и мозоли. Кроме того, я страдаю от нарывов, которые я объясняю пищей, так как никогда не страдал этим раньше.

На днях Вольф Ларсен позабавил меня: я застал его вечером за чтением Библии, экземпляр которой, после тщетных поисков в начале путешествия, был найден в рундуке покойного штурмана. Я недоумевал, что ищет в ней Вольф Ларсен, и он прочел мне вслух из Екклезиаста. При этом мне казалось, что он не читает, а высказывает собственные мысли, и его голос, гулко и мрачно раздававшийся в каюте, очаровывал меня и держал в оцепенении. Пусть он необразован, но он, несомненно, умеет оттенить смысл печатного слова. Я, как сейчас, слышу его меланхолический голос:

«Собрал себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел у себя певцов, и певиц, и для услаждения сынов человеческих – разные музыкальные орудия».

«И сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; и мудрость моя пребыла со мною».

«И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их: и вот, все – суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!»

«Всему и всем – одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы; как добродетельному, так и грешнику; как клянущемуся, так и боящемуся клятвы».

«Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем, и сердце сынов человеческих исполнено зла, и безумие в сердце их, в жизни их; а после того они отходят к умершим».

«Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву».

«Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению».

«И любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более доли вовеки ни в чем, что делается под солнцем».

– Так-то, Горб, – сказал он, заложив пальцем книгу и взглянув на меня. – Проповедник, который был царем Израиля в Иерусалиме, мыслил так же, как я. Вы называете меня пессимистом. Разве это не самый черный пессимизм? «Все – суета и томление духа», «нет от них пользы под солнцем», одна участь всем, дураку и мудрому, чистому и нечистому, грешнику и святому, и эта участь – смерть, вещь неприятная, по его словам. Проповедник любил жизнь и, видно, не хотел умирать, если говорил: «И псу живому лучше, нежели мертвому льву». Он предпочитал суету и томление тишине и неподвижности могилы. И я согласен с ним. Ползать по земле – это свинство. Но не ползать, быть неподвижным, как пень или камень, – об этом гнусно и подумать. Это противно жизни во мне, самая сущность которой есть движение, сила движения, сознание силы движения. Жизнь полна неудовлетворенности, но еще меньше удовлетворяет нас мысль о предстоящей смерти.

– Вам еще хуже, чем Омару, – заметил я. – Он, по крайней мере, после обычных сомнений юности нашел удовлетворение и сделал свой материализм источником радости.

– Кто это – Омар? – спросил Вольф Ларсен, и мне уже не пришлось работать ни в этот день, ни в следующие.

В своем случайном чтении ему не пришлось наткнуться на «Рубаяту», и эта книга была для него драгоценной находкой. Большую часть стихов я знал на память, а остальные восстановил без труда. Часами обсуждали мы отдельные стансы, и он усматривал в них проявления скорбного и мятежного духа, которых я совершенно не мог уловить. Возможно, я вносил в мою декламацию не свойственную этим стихам жизнерадостность; но он, обладая прекрасной памятью и запомнив многие строфы при первом же чтении, вкладывал в них страстность и тревогу, почти убеждавшие слушателя.

Меня интересовало, какая строфа понравится ему больше всего, и я не был удивлен, когда он остановился на той, где отразилось случайное раздражение, шедшее вразрез со спокойной философией и благодушным взглядом на жизнь, обычно свойственными персу:

Врывается без спросу почему? И для чего? – без спросу убегает. О, много чаш запретного вина Мне нужно, чтобы позабыть их дерзость!

– Замечательно! – воскликнул Вольф Ларсен. – Замечательно! Этим сказано все. Дерзость! Он не мог употребить лучшего слова.

Напрасно я отрицал и протестовал. Он ошеломил, потопил меня своими аргументами.

– Это в природе самой жизни. Жизнь, предвидящая свой конец, всегда восстает. Она не может иначе. Проповедник нашел, что дела житейские – суета и томление и вещь дурная.

Глава XII

Последние сутки были наполнены сплошным зверством; оно разразилось от кают-компании до бака, словно вспыхнувшая эпидемия. Я не знаю, с чего и начать. Настоящим виновником всего был Вольф Ларсен. Отношения между людьми, натянутые благодаря непрестанным стычкам и ссорам, находились в состоянии неустойчивого равновесия, и злые страсти вспыхнули пламенем, как степной пожар.

Томас Мэгридж – проныра, шпион и доносчик. Он пытался снова втереться в милость к капитану, наушничая на матросов. Я знаю, что это он передал капитану неосторожные слова Джонсона. Последний купил в корабельной лавке клеенчатый костюм. Он нашел его скверным и не скрывал своего неудовольствия. Корабельные лавки существуют на всех тюленебойных шхунах и торгуют всем, что может потребоваться матросу. Стоимость купленного в лавке высчитывается впоследствии из заработка на промыслах. Во время охоты гребцы и рулевые, наравне с охотниками, получают вместо жалованья известный пай, зависящий от числа шкур, добытых той или иной лодкой.

Я не слыхал, как Джонсон ворчал по поводу своей неудачной покупки, и все последующее явилось для меня полной неожиданностью. Я только что кончил подметать каюту и был вовлечен Вольфом Ларсеном в разговор о Гамлете, его любимом шекспировском герое, как вдруг по трапу спустился Иогансен, сопровождаемый Джонсоном. Последний по морскому обычаю снял шапку и скромно остановился посреди каюты, покачиваясь из стороны в сторону вместе со шхуной и глядя капитану в лицо.

– Закройте дверь на задвижку, – сказал мне Вольф Ларсен.

Исполняя приказание, я заметил выражение тревоги в глазах Джонсона, но не понял, в чем дело. Он же, по-видимому, знал, что ему предстоит, и покорно ждал своей участи. В том, как он держался, я вижу полное опровержение материалистических теорий Вольфа Ларсена. Матросом Джонсоном руководили идея, принцип, правдивость и искренность. Он был прав, он знал, что прав, и не боялся. Он готов был умереть за истину, но остался бы верен себе и не покривил бы душой. Здесь воплотилась победа духа над плотью, неустрашимость и моральное величие души, не знающей запретов и возвышающейся над временем, пространством и материей с такой уверенностью и непобедимостью, какие только бессмертие может ей придать.

Но вернемся к рассказу. Я заметил тревожный огонек в глазах Джонсона, но принял его за врожденную робость и смущение. Штурман Иогансен стоял в нескольких шагах сбоку от него, а в трех ярдах перед ним восседал на одном из вращающихся каютных стульев сам Вольф Ларсен. После того как я закрыл дверь, наступило молчание, длившееся целую минуту. Его прервал Вольф Ларсен.

– Ионсон, – начал он.

– Меня зовут Джонсон, сэр, – смело поправил матрос.

– Ладно. Пусть будет Джонсон, черт бы вас побрал! Вы догадываетесь, зачем я вас позвал?

– И да и нет, сэр, – последовал медленный ответ. – Свою работу я делаю хорошо. Штурман знает это, да и вы знаете, сэр. Тут не может быть жалоб.

– И это все? – спросил Вольф Ларсен мягким, тихим и ласковым голосом.

– Я знаю, что вы имеете что-то против меня, – с той же тяжеловесной медлительностью продолжал Джонсон. – Вы не переносите меня. Вы… Вы…

– Продолжайте, – торопил его Вольф Ларсен. – Не бойтесь задеть мои чувства.

– Я и не боюсь, – возразил матрос, и краска досады начала проступать сквозь его загар. – Я говорю медленно, потому что я не так давно уехал с родины, как вы. Вы не любите меня за то, что я уважаю самого себя. В этом все дело, сэр.

– Вы слишком уважаете себя для судовой дисциплины, понимаете вы, что я вам говорю? – отрезал Вольф Ларсен.

– Я говорю по-английски и понимаю ваши слова, сэр, – ответил Джонсон, еще гуще краснея при намеке на его неполное знание английского языка.

– Джонсон, – продолжал Вольф Ларсен, считая, по-видимому, предисловие оконченным и переходя к делу, – я слышал, будто вы не совсем довольны купленным вами костюмом?

– Да, я недоволен им. Он нехорош, сэр.

– И вы болтали об этом направо и налево?

– Я говорю то, что думаю, сэр, – смело ответил матрос, не упуская в то же время прибавлять после каждой фразы слово «сэр», обязательное по правилам морской вежливости.

В этот миг я случайно взглянул на Иогансена. Он то сжимал, то разжимал свои огромные кулаки и с дьявольской злобой посматривал на Джонсона. Я заметил синяк у него под глазом, след взбучки, полученной им на днях от Джонсона. Впервые я начал догадываться о том, что предстоит что-то ужасное. Но что – этого я не мог себе представить.

– Вы знаете, что ждет тех, кто говорит такие вещи про мою лавку и про меня? – спросил Вольф Ларсен.

– Знаю, сэр, – последовал ответ.

– А что именно? – резко и повелительно спросил Вольф Ларсен.

– То, что вы и штурман собираетесь сделать со мной, сэр.

– Поглядите на него, Горб, – обратился Вольф Ларсен ко мне. – Поглядите на эту частицу живого праха, на это скопление материи, которое движется и дышит, и осмеливается оскорблять меня, и искренне уверено, что оно на что-то годно; которое руководствуется ложными человеческими понятиями права и чести и готово отстаивать их, невзирая на личные неприятности и угрозы. Что вы думаете о нем, Горб? Что вы думаете о нем?

– Я думаю, что он лучше вас, – ответил я, охваченный бессознательным желанием отвлечь на себя часть гнева, готового обрушиться на голову Джонсона. – Его «ложные понятия», как вы их называете, говорят о его благородстве и мужестве. У вас же нет ни морали, ни грез, ни идеалов. Вы нищий.

Он кивнул головой со свирепой вежливостью.

– Совершенно верно, Горб, совершенно верно. У меня нет иллюзий, свидетельствующих о благородстве и мужестве. «Псу живому лучше, нежели мертвому льву», – говорю я вместе с проповедником. Моя единственная доктрина – это целесообразность. Она на стороне победителей. Когда эта частица дрожжей, которую мы называем «Джонсон», перестанет быть частицей дрожжей и обратится в прах и тлен, в ней будет не больше благородства, чем в прахе и тлене, а я по-прежнему буду жить и бушевать.

Он помолчал и спросил:

– Вы знаете, что я сейчас сделаю?

Я покачал головой.

– Я использую свою возможность бушевать и покажу вам, куда девается благородство. Смотрите!

Он сидел в трех ярдах от Джонсона. В девяти футах! Одним гигантским прыжком покрыл он это расстояние. Это был прыжок тигра, и Джонсон напрасно пытался отразить этот яростный натиск. Он выставил одну руку, чтобы защитить живот, а другою прикрыл голову. Но Вольф Ларсен свой сокрушающий первый удар направил посредине, в грудь. Дыхание Джонсона внезапно пресеклось, и изо рта у него вырвался хриплый звук, как у человека, сильно взмахнувшего топором. Он чуть не опрокинулся навзничь и зашатался на ногах, стараясь сохранить равновесие.

Я не могу передать подробностей последовавшей гнусной сцены. Это было нечто возмутительное, мне противно даже вспоминать об этом. Джонсон доблестно боролся, но он не мог устоять против Вольфа Ларсена, а тем более против Вольфа Ларсена и штурмана. Это было ужасно. Я не представлял себе, что человеческое существо может столько вытерпеть и все-таки жить и бороться. Да, Джонсон боролся. У него не могло быть ни малейшей надежды на победу, и он знал это не хуже моего, но его мужество не позволяло ему отказаться от этой борьбы.

Я не мог больше оставаться свидетелем этого. Я чувствовал, что схожу с ума, и бросился к трапу, чтобы открыть дверь и убежать на палубу. Но Вольф Ларсен, оставив на миг свою жертву, одним могучим прыжком догнал меня и швырнул в дальний угол каюты.

– Жизненное явление, Горб, – с усмешкой бросил он мне. – Оставайтесь и наблюдайте. Вам представляется случай собрать данные о бессмертии души. Кроме того, вы ведь знаете, что душе Джонсона мы не можем причинить зла. Мы можем разрушить только ее бренную оболочку.

Мне казалось, что прошли века, но на самом деле побоище продолжалось не больше десяти минут. Вольф Ларсен и Иогансен со всех сторон наседали на беднягу. Они дубасили его кулаками, колотили своими тяжелыми башмаками, сшибали его с ног и поднимали, чтобы повалить снова. Джонсон ничего уже не видел, и кровь, текшая у него из ушей, носа и рта, превращала каюту в мясную лавку. Когда он уже не мог больше держаться на ногах, они продолжали избивать лежачего.

– Легче, Иогансен, тише ход! – произнес наконец Вольф Ларсен.

Но проснувшийся в штурмане зверь не желал так скоро успокаиваться, и Вольфу Ларсену пришлось оттолкнуть локтем своего помощника. От этого, казалось бы, легкого толчка Иогансен отлетел, как пробка, и с треском ударился головой о стену. Полуоглушенный, он упал на пол и поднялся, тяжело дыша и моргая глазами с самым глупым видом.

– Отворите дверь, Горб, – получил я приказ.

Я повиновался, а оба зверя подняли бесчувственное тело, словно мешок с тряпьем, и вытащили его по узкому трапу на палубу. Кровь красной струей брызнула на ноги рулевому, которым был не кто иной, как Луи, товарищ Джонсона по лодке. Но Луи только повернул штурвал и невозмутимо уставился на компас.

Иначе отнесся к этому делу бывший юнга Джордж Лич. От бака до юта вся шхуна была изумлена его последующим поведением. Он самовольно явился на палубу и унес Джонсона на бак, где начал, как умел, перевязывать его раны и хлопотать около него. Джонсона нельзя было узнать. И не только его черты стали неузнаваемы, он вообще потерял всякий человеческий облик, до того распухло и исказилось его лицо за несколько минут, которые прошли от начала избиения до того, как его вытащили на палубу.

Но вернемся к поведению Лича. К тому времени, как я закончил уборку каюты, он уже сделал для Джонсона все, что мог. Я поднялся на палубу подышать свежим воздухом и немного успокоить свои расходившиеся нервы. Вольф Ларсен курил сигару и осматривал патентованный лаг, обычно висевший за кормой, но теперь для какой-то цели поднятый на борт. Вдруг голос Лича долетел до моего слуха, голос хриплый и напряженный от гнева. Я повернулся и увидел его на палубе, перед самым ютом. Его побледневшее лицо судорожно подергивалось, глаза сверкали, и сжатые кулаки были подняты над головой.

– Пусть Господь пошлет твою душу в ад, Вольф Ларсен, хотя ад еще слишком хорош для тебя! Трус, убийца, свинья! – такими словами приветствовал он его.

Я был поражен, как громом. Я думал, что от юнги сейчас же ничего не останется. Но у Вольфа Ларсена в эту минуту не было желания убивать его. Он медленно подошел к ступеням юта и, облокотившись об угол каюты, с задумчивым любопытством поглядывал на взволнованного мальчишку.

А тот громогласно обвинял его, как никто еще не обвинял до сих пор. Матросы боязливо жались у бака и прислушивались к происходившему. Охотники гурьбой вывалились на палубу, и я заметил, что выражение легкомыслия слетело с их лиц, когда они услышали тираду Лича. Даже они были испуганы необычайной смелостью мальчика. Им казалось невозможным, чтобы кто-нибудь мог бросать Вольфу Ларсену подобные оскорбления. О себе могу сказать, что я был поражен и восхищен Личем и видел в нем блестящее доказательство непобедимости бессмертного духа, который выше плоти и ее страхов. Этот мальчик напоминал мне древних пророков, обличающих людские грехи.

И как он обличал его! Он обнажал душу Вольфа Ларсена и выставлял напоказ всю ее порочность. Он осыпал ее проклятиями от лица Бога и Небес и громил его с жаром, напоминавшим сцены отлучения от церкви в Средние века. В своем гневе он то поднимался до грозных, почти божественных высот, то в изнеможении падал до грязной площадной брани.

Его ярость граничила с безумием. На губах выступила пена, он задыхался, в горле у него клокотало, и временами нельзя было разобрать его слов. А Вольф Ларсен, холодный и спокойный, слушал, опираясь на локоть, и, казалось, был весь охвачен любопытством. Это дикое проявление жизненного брожения, этот буйный мятеж и вызов, брошенный ему движущейся материей, поражал и интересовал его.

Каждый миг и я, и все присутствующие ожидали, что он бросится на мальчика и уничтожит его. Но, по странному капризу, он этого не делал. Его сигара потухла, а он все еще смотрел вниз с безмолвным любопытством.

Лич в своем неистовстве дошел до предела.

– Свинья! Свинья! Свинья! – не своим голосом вопил он. – Почему же ты не сойдешь вниз и не убьешь меня, убийца? Ты спокойно можешь сделать это! Никто не остановит тебя! Но я не боюсь тебя. В тысячу раз лучше быть мертвым и подальше от тебя, чем оставаться живым в твоих когтях! Иди же, трус! Убей меня! Убей! Убей!

Как раз в эту минуту беспокойная душа Томаса Мэгриджа вытолкнула его на сцену. Он все время слушал, стоя у кухонной двери, но теперь вышел якобы для того, чтобы выбросить за борт какие-то очистки, на самом же деле для того, чтобы не прозевать убийства, в неминуемости которого был уверен. Он заискивающе улыбнулся в лицо Вольфу Ларсену, который, по-видимому, не замечал его. Но кок не смутился. Обратившись к Личу, он крикнул:

– Что за ругань! Как не стыдно!

Бессильная ярость Лича наконец нашла себе выход. В первый раз после их столкновения кок вышел из камбуза без своего ножа. Не успели слова слететь с его губ, как он был сбит с ног кулаком Лича. Трижды поднимался он на ноги, стараясь удрать в камбуз, и каждый раз молодой матрос швырял его на палубу.

– Боже мой! – завопил Мэгридж. – Помогите! Помогите! Уберите его прочь! Что вы глядите, уберите его прочь!

Охотники смеялись с чувством облегчения. Трагедия кончилась, начался фарс. Матросы теперь осмелели и с шутками подошли ближе, чтобы лучше следить за избиением ненавистного кока. Даже я почувствовал искреннюю радость. Признаюсь, что я испытывал великое удовольствие при виде ударов, наносимых Личем Мэгриджу, хотя они были почти так же ужасны, как те, которые недавно, по вине того же Мэгриджа, выпали на долю Джонсона. Но лицо Вольфа Ларсена хранило свою невозмутимость. Он даже не переменил позы и продолжал смотреть вниз с прежним любопытством. Казалось, что он наблюдает за игрой и движением жизни в надежде узнать о ней что-нибудь новое, различить в ее безумных корчах что-то, ускользавшее до сих пор от его внимания, – ключ к тайне, который все распутает и объяснит.

Ну и бил же Лич кока! Это побоище было вполне похоже на виденное мною в каюте. Мэгридж напрасно старался спастись от разъяренного парня. Напрасно пытался укрыться в каюту. Он катился к ней, пытался добраться до нее ползком. Но удар следовал за ударом с непостижимой быстротой. Лич швырял его, как мяч, пока наконец кок беспомощно не растянулся на палубе. Никто не заступился за него. Лич мог бы убить его, но, очевидно, он исчерпал весь свой гнев и оставил своего поверженного врага, который лежал и скулил, как щенок.

Эти два происшествия были только началом программы этого дня. Под вечер между Смоком и Гендерсоном произошла ссора, из кубрика раздались выстрелы, и остальные четыре охотника выскочили на палубу. Поднялся столб густого, едкого дыма, какой всегда бывает от черного пороха. Вольф Ларсен бросился сквозь этот дым, поднимавшийся из люка. До нас долетели звуки ударов. Смок и Гендерсон оба были ранены, а капитан еще избил их обоих за то, что они ослушались его приказа и изувечили друг друга перед началом охоты. Они оказались раненными серьезно, и, отколотив, Вольф Ларсен принялся лечить их как умел и перевязывать им раны. Я помогал ему, когда он зондировал и промывал пробитые пулями отверстия, а оба молодца переносили эту грубую хирургию, поддерживая свои силы всего только добрым стаканом виски.

Затем, во время первой вечерней вахты, поднялась драка на баке. Она возникла вследствие шуток и сплетен, вызванных избиением Джонсона, и по сопровождавшему ее шуму и по побитым физиономиям матросов было видно, что одна половина бака изрядно отделала другую.

Вторая вечерняя вахта ознаменовалась новой дракой, на этот раз между Иогансеном и худым, похожим на янки охотником Лэтимером. Поводом стало замечание Лэтимера, недовольного тем, что штурман разговаривал во сне. И хотя последний получил изрядную трепку, тем не менее он всю ночь не давал остальным спать, без конца переживая во сне все подробности драки.

Меня же всю ночь томили кошмары. Этот день был словно ужасный сон. Одна зверская сцена сменялась другой, кипучие страсти и хладнокровная жестокость заставляли людей покушаться на жизнь ближних, ранить, калечить, уничтожать. Мои нервы были потрясены. Ум возмущался. Мои дни прошли в сравнительном незнании зверской стороны человеческой природы. Ведь я жил чисто интеллектуальной жизнью. Я сталкивался с жестокостью, но только с жестокостью духовной – с колким сарказмом Чарли Фэрасета, с безжалостными эпиграммами и остротами моих приятелей по клубу и злыми замечаниями некоторых профессоров в мои студенческие годы.

Это было все. Но то, что люди могут срывать свой гнев против ближних путем побоев и кровопролития, было для меня чем-то новым и жутким. «Не напрасно меня называли Сисси ван Вейден», – думал я и беспокойно ворочался на койке, падая из одного кошмара в другой. Я поражался своему полному незнанию жизни. Я горько смеялся над собой и готов был находить в отвратительной философии Вольфа Ларсена более правильное объяснение жизни, чем в моей.

Такое направление мыслей испугало меня. Я чувствовал, что окружающее зверство оказывает на меня развращающее влияние, омрачая для меня все, что есть хорошего и светлого в жизни. Разум подсказывал мне, что избиение Томаса Мэгриджа было делом дурным, но я не мог заставить себя не ликовать при мысли об этом происшествии. И сознавая всю греховность своих мыслей, я все же захлебывался от злорадства. Я больше не был Гэмфри ван Вейденом. Я был Горбом, юнгой на шхуне «Призрак». Вольф Ларсен был мой капитан, Томас Мэгридж и остальные – товарищи, и штамп, которым они были отмечены, неоднократно накладывал свой отпечаток и на меня.

Глава XIII

Три дня я работал не только за себя, но и за Томаса Мэгриджа. Могу с гордостью сказать, что справлялся с работой хорошо. Я знаю, что она заслужила одобрение Вольфа Ларсена, да и матросы остались довольны мной во время моего краткого правления в камбузе.

– Это первый раз, когда я ем чистую пищу, с тех пор как попал на борт, – сказал мне Гаррисон, возвращая через кухонную дверь обеденную посуду с бака. – Стряпня Томми почему-то всегда отдавала застывшим жиром, а кроме того, мне кажется, что он не менял рубашки с тех пор, как мы вышли из Фриско.

– Это так и есть, – подтвердил я.

– Готов биться об заклад, что он и спит в ней, – заметил Гаррисон.

– И не проиграете, – согласился я. – На нем все та же рубашка, которой он ни разу не снимал.

Но только три дня дал капитан коку на поправку от нанесенных побоев. На четвертый день его, хромающего и слабого, стащили за шиворот с койки и заставили приступить к своим обязанностям. Глаза у Мэгриджа так распухли, что он почти не видел. Он хныкал и вздыхал, но Вольф Ларсен был неумолим.

– Смотри, не подавай больше помоев, – напутствовал он его. – Чтобы не было больше грязи! И хоть изредка надевай чистую рубашку, а то я тебя выкупаю. Понял?

Томас Мэгридж с трудом двигался по камбузу, и первый же крен «Призрака» заставил его пошатнуться. Стараясь удержать равновесие, он протянул руку к железным перилам, окружавшим плиту и не дававшим кастрюлям соскочить на пол. Но он промахнулся, и его рука тяжело шлепнулась на раскаленную поверхность. Раздалось шипение, потянуло запахом горелого мяса, а кок взвыл от боли.

– Боже мой! Боже мой! Что я наделал! – причитал он, усевшись на угольный ящик и размахивая своей злополучной рукой. – И почему это все на меня валится? Прямо тошно становится. А между тем я ведь стараюсь прожить жизнь, никого не обижая.

Слезы бежали по его дряблым, бледным щекам, и на лице отражалась боль. Но сквозь нее проглядывала затаенная злоба.

– О, как я ненавижу его! Как я ненавижу его! – прошипел он.

– Кого это? – спросил я, но бедняга уже опять начал оплакивать свои несчастья. Впрочем, угадать, кого он ненавидит, было нетрудно; труднее было бы угадать, кого он любит. В этом человеке сидел какой-то бес, заставлявший его ненавидеть весь мир. Иногда мне казалось, что он ненавидит даже самого себя – так нелепо и бессмысленно сложилась его жизнь. В такие минуты у меня пробуждалось горячее сочувствие к нему и мне становилось стыдно, что я мог радоваться его неприятностям и страданиям. Жизнь подло обошлась с ним. Она сыграла с ним скверную шутку, сделала его тем, чем он был, и не переставала издеваться над ним. Как мог он быть иным? И как будто в ответ на мои невысказанные мысли он прохныкал:

– Мне всегда, всегда не везло. Некому было послать меня в школу, некому было наполнить мой голодный желудок или вытереть мой расквашенный нос, когда я был малым мальчонкой! Кто когда-либо заботился обо мне? Кто, спрашиваю я?

– Не огорчайтесь, Томми, – сказал я, успокаивающе кладя руку ему на плечо. – Подбодритесь. Все придет в порядок. У вас еще долгие годы впереди, и вы успеете чего-нибудь достигнуть.

– Это ложь! Гнусная ложь! – заорал он мне в лицо, стряхивая мою руку. – Это ложь, и вы сами это знаете. Я уже достиг всего, чего мог. Такие рассуждения хороши для вас, Горб. Вы родились джентльменом. Вы никогда не знали, что значит быть голодным и засыпать голодным в слезах, когда ваш пустой желудок грызет вас, словно забравшаяся внутрь крыса. Мне уж не выплыть. И если я завтра проснусь президентом Соединенных Штатов, то разве это насытит меня за то время, когда я бегал голодным щенком? И разве может быть иначе? Я родился для страдания. Я перенес их столько, что хватило бы на десятерых. Половину своей злосчастной жизни я провалялся по больницам. Я хворал лихорадкой в Аспинвале, в Гаванне, в Нью-Орлеане. Я чуть не умер от цинги и полгода мучился ею в Барбадосе. Оспа в Гонолулу. Перелом обеих ног в Шанхае. Воспаление легких в Уналаше. Три сломанных ребра во Фриско. А теперь! Взгляните на меня! Взгляните на меня! Мне снова поломали все ребра. И наверное, я буду харкать кровью. Кто же мне возместит все это, спрашиваю я. Кто это сделает? Бог, что ли? Видно, Бог здорово ненавидел меня, если послал гулять по этому проклятому миру.

Это возмущение против судьбы продолжалось больше часа, а потом он снова взялся за работу, хромая, охая и дыша ненавистью против всего живущего. Его диагноз оказался правильным, так как время от времени ему становилось дурно, у него начиналась кровавая рвота, и он очень страдал. И видно, Бог действительно сильно возненавидел его, так как не дал ему умереть. Понемногу Мэгриджу стало лучше, он оправился и с тех пор стал еще злее прежнего.

Прошло несколько дней, прежде чем Джонсон выполз на палубу и кое-как взялся за работу. Он все еще был болен, и я нередко украдкой наблюдал, как он с трудом взбирается по вантам или устало наклоняется над штурвалом. Но хуже всего было то, что он совсем пал духом. Он пресмыкался перед Вольфом Ларсеном и перед штурманом. Но совсем иначе держал себя Лич. Он ходил по палубе с видом молодого тигренка и не скрывал своей ненависти к Вольфу Ларсену и Иогансену.

– Я еще разделаюсь с тобой, косолапый швед, – услыхал я как-то ночью на палубе его слова, обращенные к Иогансену.

Штурман послал ему ругательство в темноту, и в следующий миг что-то с силой ударилось о стенку камбуза. Новая ругань, насмешливый хохот, и, когда все стихло, я, выйдя на палубу, нашел тяжелый нож, на дюйм вонзившийся в плотную переборку. Через несколько минут к этому месту приблизился штурман, ощупью искавший нож, но я тайком вернул его Личу на следующее утро. Он только осклабился при этом, но в его улыбке было больше искренней благодарности, чем в многословных речах, свойственных представителям моего класса.

В противоположность остальным обитателям корабля, я ни с кем не был в ссоре и со всеми отлично ладил. Охотники относились ко мне равнодушно, во всяком случае, невраждебно. Поправлявшиеся Смок и Гендерсон, качаясь весь день в своих гамаках под тентом, уверяли меня, что я лучше всякой больничной сиделки ухаживаю за ними и что они не забудут меня, когда в конце плавания получат свои деньги. (Как будто мне нужны были их деньги! Я мог купить их со всеми их пожитками, мог купить всю шхуну, даже двадцать таких шхун!) Но мне выпала задача ухаживать за их ранами и лечить их, и я делал все, что мог.

У Вольфа Ларсена снова был припадок головной боли, продолжавшийся два дня. Должно быть, он жестоко страдал, так как позвал меня и подчинялся моим указаниям, как больной ребенок. Но ничто не помогало ему. По моему совету он бросил курить и пить. Я не понимал, как это великолепное животное могло страдать такими головными болями.

– Это божья кара, уверяю вас, – высказался по этому поводу Луи. – Кара за его черные дела. И это еще не все, а то…

– А то что? – торопил его я.

– А то я скажу, что Бог клюет носом и не исполняет своего дела. Только помните, я ничего не сказал.

Я ошибался, говоря, что я в хороших отношениях со всеми. Томас Мэгридж не только по-прежнему ненавидит меня, но и нашел для своей ненависти новый повод. Я долго не знал, в чем дело, но наконец догадался: он не мог простить мне, что я родился в более счастливых условиях, родился «джентльменом», как он говорил.

– А покойников-то все еще нет, – поддразнивал я Луи, когда Смок и Гендерсон, дружески беседуя и держа друг друга под руку, в первый раз прогуливались по палубе.

Луи хитро поглядел на меня своими серыми глазками и зловеще покачал головой.

– Шквал налетит, говорю вам, и тогда берите все рифы и держитесь обеими руками. Я предчувствую это уже давно, шторм близок, и я ощущаю его так же ясно, как оснастку над своей головой в темную ночь. Шторм близок, близок!

– Кто же будет первым? – спросил я.

– Только не старый толстый Луи, обещаю вам, – рассмеялся он. – Я знаю, что через год в это время я буду глядеть в глаза моей старой матушке, уставшей ждать своих пятерых сыновей, которых она отдала морю.

– Что он говорил вам? – осведомился минутой позже Томас Мэгридж.

– Что он когда-нибудь съездит домой повидаться с матерью, – дипломатично ответил я.

– У меня никогда не было матери, – заявил кок, уставившись на меня своими унылыми, бесцветными глазами.

Глава XIV

Мне пришло в голову, что я никогда должным образом не ценил женское общество. Должен сказать, что хотя я вообще и не влюбчив, тем не менее до сих пор проводил много времени среди женщин. Я жил с матерью и сестрами и всегда мечтал о том, чтобы расстаться с ними. Они докучали мне своими заботами о моем здоровье и своими вторжениями в мою комнату, где переворачивали кверху дном тот хаос, которым я гордился, и учиняли, с моей точки зрения, еще больший беспорядок, хотя комната и приобретала более приветливый вид. После их ухода я никогда не мог найти нужных мне вещей. Но как я был бы рад теперь ощутить возле себя их присутствие и шелест их юбок, который так искренно ненавидел! Я уверен, что, если мне удастся попасть домой, никогда больше не буду ссориться с ними. Пусть они с утра до ночи пичкают меня чем хотят, пусть они весь день вытирают пыль в моем кабинете и подметают его, – я буду спокойно смотреть на все это и благодарить судьбу за то, что у меня есть мать и столько сестер.

Все это заставило меня теперь задуматься. Где матери всех этих людей, плавающих на «Призраке»? Мне представляется неестественным, что эти люди совершенно оторваны от женщин и одни скитаются по свету. Грубость и дикость – неизбежные результаты этого. Окружающим меня людям следовало бы иметь жен, сестер, дочерей. Тогда они были бы мягче, человечнее и были бы способны на сочувствие. А ведь никто из них не женат. Годами никто из них не испытывал на себе влияния хорошей женщины. В их жизни нет равновесия. Их мужественность, которая сама по себе есть нечто животное, чрезмерно развилась в них за счет духовной стороны природы, сократившейся и почти атрофированной.

Это компания холостяков, постоянно грубо сталкивающихся между собой и черствеющих от этих столкновений. Иногда мне даже начинает казаться, что у них и вовсе не было матерей. Может быть, они какой-нибудь полузвериной, получеловеческой породы, особый вид живых существ, не имеющих пола; может быть, они вывелись, как черепахи, из согретых солнцем яиц, или получили жизнь каким-нибудь другим, необычным способом. Свои дни они проводят в грубых драках и в конце концов умирают так же скверно, как жили.

Это новое направление мыслей побудило меня заговорить вчера вечером с Иогансеном. Это была первая частная беседа, которой он удостоил меня с начала путешествия. Он покинул Швецию, когда ему было восемнадцать лет, теперь же ему тридцать восемь, и за все это время он ни разу не был дома. Года два назад он встретил в Чили земляка и от него узнал, что его мать все еще жива.

– Теперь она, вероятно, уже порядком стара, – сказал он, задумчиво глядя на компас, и затем метнул колючий взор на Гаррисона, отклонившегося на один румб от курса.

– Когда вы в последний раз писали ей? Он принялся высчитывать вслух.

– В восемьдесят первом… нет, в восемьдесят втором, кажется. Или в восемьдесят третьем? Да, в восемьдесят третьем. Десять лет тому назад. Писал из какого-то маленького порта на Мадагаскаре. Я служил тогда на торговом судне. Видите ли, – продолжал он, как будто обращаясь через океан к своей забытой матери, – каждый год я собирался домой. Так стоило ли писать? Год – это ведь только год. Но каждый год что-нибудь мешало мне поехать. Теперь же я стал штурманом, и дело изменилось. Когда я получу расчет во Фриско и соберу около пятисот долларов, я наймусь на какую-нибудь шхуну, идущую вокруг мыса Горна в Ливерпуль, и по дороге зашибу еще денег. Это окупит мне проезд оттуда домой. Тогда моей старушке не придется больше работать.

– Но неужели она еще работает? Сколько же ей лет?

– Под семьдесят, – ответил он. Затем с гордостью добавил: – У нас на родине работают со дня рождения и до самой смерти, поэтому мы и живем так долго. Я дотяну до ста.

Никогда не забуду я этого разговора. Это были последние слова, которые я от него слышал, и, может быть, последние, вообще произнесенные им.

Спустившись в каюту, чтобы улечься, я решил, что там душно спать. Ночь была тихая. Мы вышли из полосы пассатов, и «Призрак» еле полз вперед, со скоростью не больше одного узла. Захватив под мышку одеяло и подушку, я поднялся на палубу.

Проходя между Гаррисоном и компасом, вделанным в крышу каюты, я заметил, что на этот раз рулевой отклонился на целых три румба. Думая, что он заснул, и желая спасти его от наказания, я заговорил с ним. Но он не спал, глаза его были широко раскрыты. У него был настолько растерянный вид, что он не мог даже ответить мне.

– В чем дело? – спросил я. – Вы больны? Он покачал головой и глубоко вздохнул, как будто очнувшись от глубокого сна.

– Так вы бы держали курс получше, – посоветовал я.

Он повернул штурвал, и стрелка компаса, медленно повернувшись, установилась после нескольких колебаний на NNW.

Я снова поднял свои вещи и приготовился уйти, как вдруг что-то необычное за кормой привлекло мой взгляд. Чья-то жилистая мокрая рука ухватилась за перила. Потом другая появилась из темноты рядом с ней. С изумлением смотрел я на это. Что это за гость из морской глубины? Кто бы он ни был, я знал, что он взбирается на борт по лаглиню. Обрисовалась голова с мокрыми и взъерошенными волосами, и передо мной появилось лицо Вольфа Ларсена. Его правая щека была в крови, струившейся из раны на голове.

Энергичным усилием он втянул себя на борт и, очутившись на палубе, быстро огляделся, не видит ли его рулевой и не угрожает ли ему со стороны последнего опасность. Вода ручьями стекала с него, и я невольно прислушивался к ее журчанию. Когда он двинулся ко мне, я невольно отступил, так как прочел смерть в его глазах.

– Постойте, Горб, – тихо сказал он. – Где штурман? Я покачал головой.

– Иогансен! – осторожно позвал он. – Иогансен!

– Где он? – осведомился он у Гаррисона.

Молодой матрос успел уже прийти в себя и довольно спокойно ответил:

– Не знаю, сэр. Недавно он прошел по палубе вперед.

– Я тоже шел вперед, но вы, очевидно, заметили, что вернулся я с обратной стороны. Вы можете объяснить это?

– Вы, наверное, были за бортом, сэр.

– Поискать его на кубрике, сэр? – предложил я.

Вольф Ларсен покачал головой.

– Вы не найдете его, Горб. Но вы мне нужны. Пойдем. Оставьте ваши вещи здесь.

Я последовал за ним. На шканцах было все тихо.

– Проклятые охотники, – проворчал он. – Так разленились, что не могут выстоять четыре часа на вахте.

Но на носу мы нашли трех спавших матросов. Капитан перевернул их и заглянул им в лицо. Они составляли вахту на палубе и, по корабельным обычаям, в хорошую погоду имели право спать, за исключением начальника, рулевого и дозорного.

– Кто дозорный? – спросил капитан.

– Я, сэр, – с легкой дрожью в голосе ответил Холиок, один из моряков. – Я только на минуту задремал, сэр. Простите, сэр. Больше этого не будет.

– Вы ничего не заметили на палубе?

– Нет, сэр, я…

Но Вольф Ларсен уже отвернулся, сердито буркнув что-то и оставив матроса протирать глаза от изумления, что он так дешево отделался.

– Теперь тише, – шепотом предупредил меня Вольф Ларсен, протискиваясь через люк, чтобы спуститься на бак.

Я с бьющимся сердцем последовал за ним. Я не знал, что нас ожидает, как не знал и того, что уже произошло. Но я знал, что была пролита кровь и что не по своей воле Вольф Ларсен очутился за бортом. Знаменательно было и отсутствие Иогансена.

Я впервые спускался на бак и нескоро забуду то зрелище, которое представилось мне, когда я остановился у подножия лестницы. Бак занимал треугольное помещение на самом носу шхуны, и вдоль трех его стен в два яруса тянулись койки. Их было всего двенадцать. Моя спальня дома была невелика, но все же она могла вместить двенадцать таких баков, а если принять во внимание высоту потолка, то и все двадцать. В этом помещении ютилось двенадцать человек, которые здесь и спали, и ели.

Тут пахло плесенью и чем-то кислым, и при свете качавшейся лампы я разглядел стены, сплошь увешанные морскими сапогами, дождевыми плащами и всевозможным тряпьем, грязным и чистым. Все эти предметы раскачивались взад и вперед с шуршащим звуком, напоминавшим шелест деревьев. Какой-то сапог глухо ударял через равные промежутки об стену. И хотя погода была тихая, балки и доски скрипели неумолчным хором и какие-то странные звуки неслись из бездны под полом.

Спящих все это нисколько не смущало. Их было восемь человек – две свободные от вахты смены, и спертый воздух был согрет их дыханием; слышались храп, вздохи, невнятное бормотанье – звуки, неизменно сопутствующие отдыху этих полулюдей, полузверей. Но действительно ли все они спали? И давно ли спали? Вот что, по-видимому, интересовало Вольфа Ларсена. Для решения этого вопроса он воспользовался приемом, напомнившим мне один из рассказов Боккаччо.

Он вынул лампу из ее качающейся оправы и подал мне. Свой обход он начал с первой койки от носа по штирборту. Наверху лежал канак Уфти-Уфти, великолепный матрос. Он спал лежа на спине и дышал тихо, как женщина. Одну руку он заложил под голову, другая лежала поверх одеяла. Вольф Ларсен двумя пальцами взял его за пульс и начал считать. Это разбудило канака. Он проснулся так же спокойно, как спал, и даже не пошевельнулся при этом. Он только широко открыл свои огромные черные глаза и, не мигая, уставился на нас. Вольф Ларсен приложил палец к губам, требуя молчания, и глаза снова закрылись.

На нижней койке лежал Луи, толстый и распаренный. Он спал непритворным и тяжелым сном. Когда Вольф Ларсен взял его за пульс, он беспокойно заерзал и на миг вывернулся так, что его тело опиралось только на плечи и пятки. Губы его зашевелились, и он изрек следующую загадочную фразу:

– Кварта стоит шиллинг. Но гляди в оба за своими трехпенсовиками, а то трактирщик мигом вклеит тебе лишних шесть.

Потом он повернулся на бок и с тяжелым вздохом произнес:

– Шесть пенсов – это «теннер», а шиллинг – «боб». Но что такое «пони», я не знаю[2].

Удостоверившись в непритворности сна Луи и канака, Вольф Ларсен перешел к следующим двум койкам штирборта, занятым Личем и Джонсоном.

Когда капитан нагнулся к нижней койке, чтобы взять Джонсона за пульс, я, стоя с лампой в руках, увидел, как над бортом верхней койки осторожно показалась голова Лича, который хотел посмотреть, что происходит. Должно быть, он разгадал хитрость Вольфа Ларсена и понял неизбежность своего разоблачения, так как лампа вдруг исчезла из моих рук и бак погрузился в темноту. В тот же миг он спрыгнул прямо на Вольфа Ларсена.

Первые секунды столкновения напоминали борьбу между быком и волком. Я слышал громкий взбешенный рев Вольфа Ларсена и неистовое кровожадное рычание Лича. Джонсон немедленно вмешался в драку. Его униженное поведение за последние дни было только хорошо обдуманным обманом.

Это ночное сражение поразило меня таким ужасом, что я, весь дрожа, прислонился к лестнице и не мог подняться по ней. Меня снова охватила знакомая боль под ложечкой, всегда вызываемая во мне зрелищем физического насилия. В этот миг я ничего не видел, но до меня долетал звук ударов, глухой стук тела, ударяющегося о тело. Кругом шел треск, слышались учащенное дыхание и возгласы внезапной боли.

Должно быть, в заговоре на убийство капитана и штурмана участвовало несколько человек, так как по звукам я догадался, что Лич и Джонсон быстро получили подкрепление со стороны своих товарищей.

– Дайте мне нож, кто-нибудь! – кричал Лич.

– Двинь его по башке! Вышиби из него мозги! – вопил Джонсон.

Но Вольф Ларсен после своего первого рева не издал больше ни звука. Он молча и свирепо боролся за свою жизнь. Ему приходилось туго. Сразу же сбитый с ног, он не мог подняться, и я понимал, что, несмотря на чудовищную силу, положение было бы для него безнадежно. О ярости их борьбы я получил весьма наглядное представление, так как был сбит с ног их сцепившимися телами и при этом больно ушибся. Однако посреди суматохи мне удалось заползти в одну из нижних коек и таким образом убраться с дороги.

– Все сюда! Мы его держим! Попался! – слышал я выкрики Лича.

– Кто? – спрашивали проснувшиеся, не понимая, что происходит.

– Кровопийца штурман! – хитро ответил Лич, с трудом произнося слова.

Его сообщение было встречено возгласами радости, и с этой минуты Вольфу Ларсену пришлось отбиваться от семерых дюжих матросов, наседавших на него. Луи, я полагаю, не принимал участия в борьбе. Бак гудел, как улей, потревоженный вором.

– Эй, вы, что там у вас внизу? – крикнул через люк Лэтимер, слишком осторожный, чтобы спуститься в этот ад кипевших во мраке страстей.

– Неужели ни у кого нет ножа? Дайте мне нож! – умолял Лич в минуту временного затишья.

Многочисленность нападавших повредила им. Они мешали друг другу, а Вольф Ларсен, имевший перед собою лишь одну цель, в конце концов достиг ее. Цель его была – пробраться по полу к лестнице. Несмотря на полный мрак, я по звукам следил за его передвижением. Только такой силач мог сделать то, что сделал он, когда добрался до лестницы. Шаг за шагом, перебирая по ступенькам руками, он поднял свое тело от пола и встал во весь рост, преодолевая усилия тащивших его вниз людей. Потом он с героическими усилиями начал взбираться по лестнице. Конец этой сцены я не только слышал, но и видел, так как Лэтимер принес наконец фонарь и опустил его над люком. Вольф Ларсен, кажется, уже почти добрался до верха, его закрывали от меня облепившие его матросы. Эта кишевшая масса напоминала огромного, многоногого паука и раскачивалась взад и вперед в такт ровной качке шхуны. Мало-помалу, шаг за шагом, с большими остановками вся эта масса ползла кверху. Раз она дрогнула и чуть не упала вниз, но равновесие восстановилось, и движение кверху началось снова.

– Кто это? – крикнул Лэтимер.

При свете фонаря я увидел его склоненное над люком изумленное лицо.

– Я, Ларсен, – донесся из середины кучи приглушенный голос.

Лэтимер протянул вниз свободную руку. Снизу протянулась рука и ухватилась за нее. Лэтимер потянул, и следующие две ступеньки были пройдены быстро. Тогда показалась другая рука Ларсена и ухватилась за край люка. Качавшаяся внизу масса отделилась от лестницы, но матросы все еще цеплялись за своего ускользавшего врага. Постепенно они начали отваливаться, по мере того как Ларсен сметал их, ударяя об острый край трапа, и отбивал их ногами. Последним был Лич, свалившийся с самого верха лестницы на распростертых внизу матросов. Вольф Ларсен и фонарь исчезли, и мы остались в темноте.

Глава XV

Со стонами и ругательствами матросы стали подниматься на ноги.

– Зажгите спичку, я вывихнул себе большой палец, – сказал один из матросов, Парсонс, смуглый и мрачный человек, служивший рулевым в лодке Стэндиша, в которой Гаррисон был гребцом.

– Пощупай на бимсах, они там, – сказал Лич, присаживаясь на край койки, где я притаился.

Послышались шорох и чирканье спичек, потом тускло вспыхнула коптящая лампа, и при ее мрачном свете босоногие матросы принялись рассматривать свои ушибы и раны. Уфти-Уфти захватил палец Парсонса, сильно дернул его и вправил на место. В то же время я заметил, что у самого канака пальцы разодраны до кости. Он показывал их, скаля свои великолепные белые зубы и объясняя, что получил эти раны, когда ударил Вольфа Ларсена в зубы.

– Так это ты, черное пугало? – воинственно обратился к нему Келли, бывший грузчик, первый раз выходивший в море и состоявший гребцом при Керфуте.

При этих словах он выплюнул изо рта несколько зубов и приблизил к Уфти-Уфти свое разъяренное лицо. Канак отпрыгнул к своей койке и вернулся, размахивая длинным ножом.

– А, брось! Надоели вы мне! – вмешался Лич.

Очевидно, несмотря на свою молодость и неопытность, он был коноводом на баке.

– Ступай прочь, Келли, оставь Уфти в покое. Как мог он узнать тебя в темноте, черт возьми!

Келли нехотя повиновался, а канак благодарно сверкнул своими белыми зубами. Он был красив. Линии его фигуры были женственны, а в больших глазах таилась мечтательность, казалось бы противоречащая его вполне заслуженной репутации драчуна и забияки.

– Как ему удалось уйти? – спросил Джонсон.

Он сидел на краю своей койки, и вся его фигура выражала крайнее разочарование и уныние. Он все еще тяжело дышал от сделанных усилий. Во время борьбы с него сорвали рубашку; кровь из раны на щеке текла на обнаженную грудь и красной струйкой сбегала по ноге на пол.

– Удалось, потому что он дьявол. Говорил ведь я вам, – ответил Лич; он вскочил, и слезы отчаяния стояли у него в глазах. – И ни у кого из вас вовремя не оказалось ножа! – жаловался он.

Но в остальных проснулся страх ожидавшихся последствий, и они не слушали его.

– Как он может узнать, кто с ним дрался? – спросил Келли и, свирепо оглянувшись кругом, добавил: – Если никто из нас не донесет.

– Для этого ему стоит только взглянуть на нас, – ответил Парсонс. – Одного взгляда на тебя будет достаточно.

– Скажи ему, что палуба поднялась и дала тебе по зубам, – усмехнулся Луи.

Он был единственный не слезавший с койки и торжествовал, что на нем нет следов ранений, которые свидетельствовали бы о его участии в ночном побоище.

– Ужо будет вам завтра, когда он увидит ваши рожи, – захлебывался он.

– Мы скажем, что приняли его за штурмана, – сказал кто-то. А другой добавил: – Ну а я скажу, что услышал шум, соскочил с койки и сразу же получил по морде за свое беспокойство. Но понятно, я не остался в долгу, а кто и что – не знаю, темно было.

– А попал-то ты в меня, конечно, – закончил за него Келли, просияв на миг.

Лич и Джонсон не принимали участия в этом разговоре, и было ясно, что товарищи смотрят на них как на людей обреченных, у которых больше нет надежды. Лич некоторое время терпеливо слушал их, но потом взорвался.

– Надоели вы мне! Растяпы! Если бы вы поменьше мололи языком да больше работали руками, ему был бы уже конец. Почему ни один из вас не подал мне ножа, когда я кричал? Черт бы вас взял! И чего вы нюни разводите, как будто он вас может убить? Вы ведь сами отлично знаете, что он этого не сделает. Он не может себе это позволить. Здесь нет корабельных агентов, и ему некем заменить вас. Вы нужны ему для дела. Кто без вас стал бы грести и править на лодках и обслуживать шхуну? Вот меня и Джонсона ждет музыка. Ступайте по койкам и заткнитесь. Я хочу поспать.

– Что верно, то верно, – отозвался Парсонс. – Пожалуй, убить-то он нас не убьет, но, помяните мое слово, жарко нам придется. Ад покажется нам холодным местом после этой шхуны.

Все это время я с тревогой думал о том, что будет, когда они заметят меня. Я не сумел бы пробиться наверх, как Вольф Ларсен. В этот миг Лэтимер крикнул через люк:

– Горб, капитан зовет вас!

– Его здесь нет! – отозвался Парсонс.

– Нет, я здесь! – крикнул я, появляясь на свет и стараясь придать своему голосу твердость.

Матросы глядели на меня в замешательстве. На их лицах отражался страх и злоба, им порождаемая.

– Иду! – крикнул я Лэтимеру.

– Нет, врешь! – крикнул Келли, становясь между мной и лестницей и протягивая руку к моему горлу. – Ах ты, подлая гадина! Я тебе заткну глотку!

– Пусти его, – приказал Лич.

– Ни за что на свете, – последовал сердитый ответ.

Лич, сидевший на краю койки, даже не пошевельнулся.

– Пусти его, говорю я, – повторил он, и на этот раз в его голосе зазвенел металл.

Ирландец колебался: я шагнул к нему, и он отступил в сторону. Достигнув лестницы, я повернулся и обвел глазами круг зверских и озлобленных лиц, глядевших на меня из полумрака. Внезапное и глубокое сочувствие проснулось во мне. Я вспомнил слова кока. Как Бог, должно быть, ненавидит их, если подвергает их таким мукам!

– Поверьте мне, я ничего не видел и не слышал, – спокойно произнес я.

– Говорю вам, что он не выдаст, – услышал я за собой слова Лича. – Он любит капитана не больше, чем мы с вами.

Я нашел Вольфа Ларсена в его каюте. Исцарапанный, весь в крови, он ждал меня и приветствовал своей иронической усмешкой:

– Ну, приступайте к работе, доктор! По-видимому, в этом плавании вам предстоит обширная практика. Не знаю, как «Призрак» обошелся бы без вас. И если бы я был способен на высокие чувства, то я бы сказал, что его хозяин глубоко признателен вам.

Я уже был хорошо знаком с устройством простой судовой аптечки «Призрака», и, пока я кипятил на печке воду и приготовлял все нужное для перевязки, капитан, смеясь и болтая, расхаживал по каюте и хладнокровно рассматривал свои раны. Я никогда не видал его обнаженным и был поражен. Физическая красота никогда не приводила меня в экстаз, но я был слишком художником, чтобы не оценить это чудо.

Должен признаться, что я был очарован совершенством линий фигуры Вольфа Ларсена и его жуткой красотой. Я видел людей на баке. Многие из них обладали могучими мускулами, но у всех имелся какой-нибудь недостаток: слишком сильное или слабое развитие какой-нибудь части тела, нарушавшее симметрию, искривление, чересчур длинные или очень короткие ноги, излишняя жилистость или костлявость. Только у Уфти-Уфти была хорошая фигура, да и то слишком женственная.

Но Вольф Ларсен был идеальным типом мужчины, достигшим почти божественного совершенства. Когда он ходил или поднимал руки, огромные мускулы вздувались и двигались под его атласной кожей. Я забыл сказать, что его бронзовый загар спускался только до шеи. Его тело благодаря скандинавскому происхождению было белым, как у женщины. Я помню, как он поднял руку, чтобы ощупать рану на голове, и мышцы, как живые, заходили под своим белым покровом. Это были те же мышцы, которые недавно чуть не лишили меня жизни и которые на моих глазах наносили столько страшных ударов. Я не мог оторвать от него глаз, стоял и смотрел, а антисептический бинт выпал у меня из рук и, разматываясь, покатился по полу.

Капитан заметил, что я смотрю на него.

– Бог дал вам красивое сложение, – сказал я.

– Вы находите? – отозвался он. – Я сам часто об этом думал и недоумевал, к чему это.

– Высшая цель… – начал я.

– Польза! – прервал он меня. – Все в этом теле приспособлено для пользы. Эти мускулы созданы для того, чтобы хватать и рвать, уничтожать то живое, что станет между мною и жизнью. Но подумали ли вы о других живых существах? У них тоже как-никак есть мускулы, также предназначенные для того, чтобы хватать, рвать и уничтожать. И когда они становятся между мною и жизнью, я хватаю их, рву на части, уничтожаю. Этого нельзя объяснить высшей целью, а пользой – можно.

– Это некрасиво, – протестовал я.

– Вы хотите сказать, что жизнь некрасива, – улыбнулся он. – Но вы говорите, что я сложен хорошо. Видите вы это?

Он широко расставил ноги, как будто прирос к полу каюты. Узлы, хребты и возвышения его мускулов задвигались под кожей.

– Пощупайте! – приказал он.

Они были тверды, как железо, и я заметил, что все его тело как-то подобралось и напряглось. Мускулы волнисто круглились на бедрах, вдоль спины и между плеч. Руки слегка приподнялись, их мышцы сократились, пальцы скривились, как когти. Даже глаза изменили свое выражение, в них появилась настороженность, расчет и боевой огонек.

– Устойчивость, равновесие, – сказал он, на миг принимая более спокойную позу. – Ноги для того, чтобы упираться в землю, а руки, зубы и ногти для того, чтобы бороться и убивать, стараясь не быть убитым. Цель? Польза – более точное слово.

Я не спорил. Передо мной был механизм первобытного зверя, и это произвело на меня такое же сильное впечатление, как если бы я видел машины огромного броненосца или огромного трансатлантического парохода.

Помня жестокую схватку на баке, я был поражен незначительностью повреждений, полученных Вольфом Ларсеном. Могу похвалиться, что неплохо перевязал их. Кроме немногих более серьезных ран, остальные оказались простыми царапинами. Удар, полученный им перед тем, как он упал за борт, разорвал ему на несколько сантиметров кожные покровы головы. Эту рану я промыл по его указаниям и зашил, предварительно обрив ее края. Кроме того, одна нога его была сильно разодрана, словно ее искусал бульдог. Он объяснил мне, что один из матросов вцепился в нее зубами в начале схватки, и он так и втащил его до верхушки лестницы. Лишь там матрос выпустил ногу.

– Кстати, Горб, я заметил, что вы толковый малый, – заговорил Вольф Ларсен, когда я закончил свою работу. – Как вы знаете, я остался без штурмана. Отныне вы будете стоять на вахте, получать семьдесят пять долларов в месяц и всем будет приказано называть вас «мистер ван Вейден».

– Вы ведь знаете, я… я… и понятия не имею о навигации, – испугался я.

– Этого и не требуется.

– Право, я не стремлюсь к высоким постам, – протестовал я. – Жизнь и так нелегко дается мне в моем теперешнем скромном положении. У меня нет опыта. Как вы видите, посредственность тоже имеет свои преимущества.

Он улыбнулся так, как будто мы с ним отлично поладили.

– Я не хочу быть штурманом на этом дьявольском корабле! – с негодованием вскричал я.

Его лицо сразу стало жестоким, и в глазах появился безжалостный блеск. Он подошел к двери каюты и сказал:

– А теперь, мистер ван Вейден, доброй ночи!

– Доброй ночи, мистер Ларсен, – чуть слышно ответил я.

Глава XVI

Не могу сказать, чтобы положение штурмана доставляло мне много удовольствия, если не считать того, что я был избавлен от мытья посуды. Я не знал самых простых штурманских обязанностей, и мне пришлось бы плохо, если бы матросы не сочувствовали мне. Я не умел обращаться со снастями и ничего не смыслил в работе с парусами. Но матросы старались учить меня – особенно хорошим наставником оказался Луи, – и у меня не было неприятностей с моими подчиненными.

Другое дело – охотники. Все они более или менее были знакомы с морем и смотрели на мое штурманство как на шутку. Действительно, это было смешно, что я, сухопутная крыса, исполнял обязанности штурмана, хотя быть предметом насмешек мне совсем не хотелось. Я не жаловался, но Вольф Ларсен сам требовал в отношении меня самого строгого соблюдения этикета, какого никогда не удостаивался бедный Иогансен.

Ценою неоднократных стычек, угроз и воркотни он привел охотников к повиновению. От носа до кормы меня титуловали «мистер ван Вейден», и только в неофициальных случаях Вольф Ларсен называл меня Горбом.

Это было забавно. Иногда во время обеда ветер крепчал на несколько баллов, и, когда я вставал из-за стола, капитан говорил мне: «Мистер ван Вейден, будьте добры поворотить оверштаг на левый галс». Я выходил на палубу, подзывал Луи и осведомлялся у него, что нужно сделать. Через несколько минут, усвоив его указания и вполне овладев маневром, я начинал распоряжаться. Помню случай в самом начале, когда Вольф Ларсен появился на сцене, как раз когда я начал командовать. Он покуривал сигару и спокойно смотрел, пока все не было исполнено. Потом остановился около меня на юте.

– Горб, – сказал он, – впрочем, простите, мистер ван Вейден. Я поздравляю вас. Мне кажется, что теперь вы можете отправить отцовские ноги обратно в могилу. Вы нашли свои собственные и уже научились стоять на них. Немного упражнения со снастями и парусами, немного опыта с бурями, и к концу плавания вы сумеете командовать любой каботажной шхуной.

Этот период между смертью Иогансена и прибытием к месту промыслов был для меня самым приятным временем на «Призраке». Вольф Ларсен был не слишком строг, матросы помогали мне, и у меня больше не было столкновений с Томасом Мэгриджем. Должен признать, что, по мере того как проходили дни, я начал испытывать некоторую тайную гордость. Как ни фантастично было мое положение – сухопутного жителя, очутившегося вторым по рангу на корабле, – я справлялся с делом хорошо. Я гордился собой и полюбил плавное покачивание под ногами палубы «Призрака», направлявшегося по тропическому морю на северо-запад, к тому острову, где мы должны были пополнить запас пресной воды.

Но мое счастье было непрочно. Это было лишь время сравнительного благополучия между большими несчастьями в прошлом и такими же в будущем, ибо «Призрак» был и оставался ужасным сатанинским кораблем. На нем не было ни минуты покоя. Вольф Ларсен припоминал матросам покушение на его жизнь и трепку, которую они задали ему на баке. Утром, днем и даже ночью он старался всячески донимать их.

Он хорошо понимал психологическое значение мелочей и умел мелочами доводить свой экипаж до бешенства. При мне он, вызвав Гаррисона, приказал ему убрать с койки положенную не на место малярную кисть и разбудил двух подвахтенных только для того, чтобы они пошли за Гаррисоном и проверили, исполнил ли он приказание. Это, конечно, пустяк, но его изобретательный ум придумывал их тысячи, и можно себе представить, какое настроение это вызывало на баке.

Ропот продолжался, и отдельные вспышки повторялись неоднократно. Сыпались удары, и двое или трое матросов постоянно возились с повреждениями, нанесенными им их хозяином-зверем. Общее выступление было невозможно ввиду большого запаса оружия на кубрике и в кают-компании. От дьявольского темперамента Вольфа Ларсена особенно страдали Лич и Джонсон, и глубокая грусть в глазах последнего заставляла сжиматься мое сердце.

Лич относился к своему положению иначе. В нем самом было много зверя. Он весь горел неукротимой яростью, не оставлявшей места для горя. На его губах застыла злобная усмешка, и при виде Вольфа Ларсена с них срывалось угрожающее рычание. Он следил глазами за Вольфом Ларсеном, как зверь за своим сторожем, и злоба клокотала в его горле.

Помню, как однажды в ясный день я дотронулся на палубе до его плеча, желая отдать ему какое-то приказание. Он стоял ко мне спиной и при первом же прикосновении моей руки отскочил от меня с диким криком. Он на миг принял меня за ненавистного капитана.

Он и Джонсон убили бы Вольфа Ларсена при первой же возможности, но только такая возможность все не представлялась. Вольф Ларсен был слишком хитер, а кроме того, у них не было подходящего оружия. Одними кулаками они ничего не могли достигнуть. Время от времени капитан показывал свою силу Личу, который всегда давал сдачи и кидался на него, как дикая кошка, пуская в ход и зубы, и ногти, но в конце концов падал на палубу без сил и часто даже без сознания. И все же он никогда не отказывался от новой схватки. Дьявол в нем бросал вызов дьяволу, сидевшему в Вольфе Ларсене. Стоило им обоим одновременно появиться на палубе, как начинались проклятия, рычания, драка. Один раз я видел, что Лич кинулся на Вольфа Ларсена без всякого предупреждения или видимого повода. Однажды он швырнул в капитана свой тяжелый кинжал, пролетевший всего в дюйме от его горла. Другой раз он бросил в него с реи стальной драек. Сложно было попасть в цель при качке, но острие инструмента, просвистав по воздуху с высоты семидесяти футов, мелькнуло мимо самой головы Вольфа Ларсена, когда тот показался из люка, и вонзилось за целых пять сантиметров в твердую палубную обшивку. Потом он пробрался на кубрик, завладел заряженным дробовиком и собирался выскочить с ним на палубу, когда его перехватил и обезоружил Керфут.

Я часто задавал себе вопрос, почему Вольф Ларсен не убьет его и не положит всему этому конец. Но он только смеялся и, казалось, наслаждался опасностью. В этой игре была для него какая-то прелесть, подобная тому удовольствию, которое доставляет укротителям диких зверей их работа.

– Жизнь приобретает остроту, – объяснял он мне, – когда ее держит в своих руках другой. Человек по природе игрок, а жизнь – самая крупная его ставка. Чем больше риск, тем острее ощущение. Зачем я стал бы отказывать себе в удовольствии взвинчивать Лича до последних пределов? Этим я ему же оказываю услугу. Мы оба переживаем сильнейшие ощущения. Его жизнь богаче, чем у любого другого матроса на баке, хотя он и не сознает этого. Он имеет то, чего нет у них, – цель, поглощающую его всего: желание убить меня и надежду, что это ему удастся. Право, Горб, он живет богатой и высокой жизнью. Я сомневаюсь, чтобы он когда-либо жил такой полной и острой жизнью, и иногда искренно завидую ему, когда вижу его на вершине страсти и исступления.

– Но ведь это трусость! трусость! – воскликнул я. – Все преимущества на вашей стороне.

– Кто из нас двоих, вы или я, больший трус? – серьезным тоном спросил он. – Попадая в неприятное положение, вы вступаете в компромисс с вашей совестью. Если бы вы действительно были на высоте и оставались верны себе, вы должны были бы взять сторону Лича и Джонсона. Но вы боитесь, боитесь! Вы хотите жить. Жизнь в вас кричит, что она хочет жить, чего бы это ни стоило. Вы влачите презренную жизнь, изменяете вашим идеалам, грешите против своей морали и, если есть ад, прямым путем ведете туда свою душу. Ба! Я выбрал себе более достойную роль. Я не грешу, так как остаюсь верен велениям жизни во мне. Я искренен, по крайней мере, со своей совестью, чего вы не можете сказать о себе.

В том, что он говорил, была своя правда. Быть может, я в самом деле праздновал труса. Чем больше я размышлял об этом, тем яснее сознавал, что должен поступить так, как он подсказывал мне, то есть примкнуть к Джонсону и Личу и вместе с ними постараться убить его. В этом, мне кажется, сказалось наследие моих суровых предков пуритан, оправдывавших даже убийство, если оно делается для благой цели. Я не мог отделаться от этих мыслей. Освободить мир от такого чудовища казалось мне актом высшей морали. Человечество станет от этого только счастливее, а жизнь – лучше и приятнее.

Я раздумывал об этом, ворочаясь на своей койке в долгие бессонные ночи, и перебирал в уме все факты. Во время ночных вахт, когда Вольф Ларсен был внизу, я беседовал с Джонсоном и Личем. Оба они потеряли всякую надежду: Джонсон из-за мрачного склада своего характера, а Лич – потому, что истощил свои силы в тщетной борьбе. Однажды он взволнованно схватил мою руку и сказал:

– Вы честный человек, мистер ван Вейден! Но оставайтесь на своем месте и помалкивайте. Мы мертвые люди, я знаю. И все-таки в трудную минуту вы, может быть, сумеете помочь нам.

На следующий день, когда с подветренной стороны перед нами вырос остров Уэйнрайта, атакованный Личем, Вольф Ларсен набросился и на Джонсона и только что поколотил их обоих. Тут он и изрек пророческие слова:

– Лич, – сказал он, – вы знаете, что я когда-нибудь убью вас?

Матрос в ответ только зарычал.

– А что касается вас, Джонсон, то вам так надоест жизнь, что вы сами броситесь за борт, не ожидая, пока я прикончу вас. Вот увидите.

– Это внушение, – обратился он ко мне. – Держу пари на ваше месячное жалованье, что он это сделает.

Я питал надежду, что его жертвы найдут случай спастись, когда мы будем наполнять водой наши бочонки, но Вольф Ларсен слишком удачно выбрал для этого место: «Призрак» лег в дрейф в полумиле за линией прибоя, окаймлявшей пустынный берег. Здесь открывалось глубокое ущелье с обрывистыми, каменистыми стенами, по которым никто не мог бы вскарабкаться наверх. И здесь, под непосредственным наблюдением съехавшего на берег капитана, Лич и Джонсон наполняли бочонки и скатывали их к берегу. Бедняги не имели шансов вырваться ни на одной из шлюпок.

Но Гаррисон и Келли сделали такую попытку. Они составляли экипаж одной из лодок, и их задача была курсировать между шхуной и берегом и каждый раз перевозить по одному бочонку. Перед самым обедом, двинувшись с пустым бочонком к берегу, они внезапно изменили курс и отклонились влево, стремясь обогнуть мыс, далеко выступавший в море и отделявший их от свободы. За ним были расположены живописные деревушки японских колонистов и веселые долины, глубоко вдававшиеся в середину острова. Попав туда, оба матроса могли бы посмеяться над Вольфом Ларсеном.

Гендерсон и Смок все утро бродили по палубе, и теперь я понял, в чем дело. Достав свои ружья, они неторопливо открыли огонь по дезертирам. Это была хладнокровная демонстрация искусства стрельбы в цель. Сначала их пули безвредно шлепались в воду с обеих сторон лодки, но потом они начали ложиться все ближе и ближе. Люди в лодке гребли изо всех сил.

– Смотрите, я прострелю правое весло Келли, – сказал Смок и прицелился более тщательно.

Я увидел в бинокль, как после выстрела весло разлетелось в щепы. То же самое Гендерсон проделал с правым веслом Гаррисона. Лодка завертелась на месте. Быстро были перебиты и два других весла. Матросы пытались грести обломками, но и те были выбиты у них из рук. Тогда Келли оторвал доску от дна лодки, начал работать ею, но с криком боли выронил ее, когда и она сломалась, поранив ему руку. Тогда беглецы покорились своей участи и предоставили лодку волнам, пока ее не взяла на буксир посланная Вольфом Ларсеном вторая лодка, которая и доставила их на борт.

К вечеру мы подняли якорь и ушли. Теперь нам предстояли три или четыре месяца охоты. Мрачная перспектива, и я с тяжелым сердцем занимался своим делом. На «Призраке» установилось почти похоронное настроение. Вольф Ларсен валялся на своей койке в одном из своих странных и ужасных припадков головной боли. Гаррисон беспечно стоял у руля, опираясь на штурвал, как будто был утомлен весом собственного тела. Остальные хранили угрюмое молчание. Я наткнулся на Келли, который скорчился у переднего люка, спрятав голову в колени и охватив ее руками, в позе безысходного отчаяния.

Джонсон лежал, растянувшись, на самом носу и следил, как пена вздымается у форштевня шхуны. Я с ужасом вспомнил пророческие слова Вольфа Ларсена. Мне казалось, что его внушение начинало действовать. Я попытался изменить направление мыслей Джонсона и позвал его, но он только грустно улыбнулся мне и не тронулся с места.

Когда я вернулся на корму, ко мне подошел Лич.

– Я хочу попросить вас кое о чем, мистер ван Вейден, – сказал он. – Если вам когда-нибудь удастся вернуться в Фриско, то не откажите отыскать Матта Мак-Карти. Это мой старик. Он живет на Холме, за пекарней Мэйфера. У него сапожная лавочка. Его знают все, и вам нетрудно будет его найти. Скажите ему, что я сожалею о том горе, которое доставил ему, и… и скажите ему еще за меня: «Да хранит тебя Бог».

Я кивнул, ответив:

– Мы все вернемся в Сан-Франциско, Лич, и я вместе с вами пойду повидать Матта Мак-Карти.

– Хотелось бы верить в это, – ответил он, пожимая мне руку. – Но не могу. Вольф Ларсен покончит со мной, я знаю. Я только хочу, чтобы это было поскорее.

Когда он ушел, я почувствовал в своей душе такое же желание. Неизбежное пусть случится поскорее. Общая подавленность покрыла своим плащом и меня. Гибель казалась неотвратимой. Час за часом шагая по палубе, я чувствовал все яснее, что начинаю поддаваться отвратительным идеям Вольфа Ларсена. К чему все на свете? Где величие жизни, раз она допускает такое опустошение человеческих душ? Жизнь – дешевая и скверная штука, и чем скорее ей конец, тем лучше. Покончить с ней, и баста! Как Джонсон, я нагнулся через перила и не отрывал глаз от моря, с уверенностью, что рано или поздно я буду опускаться вниз, вниз, в холодные зеленые пучины забвения.

Глава XVII

Странно, но, несмотря на мрачные предчувствия, на «Призраке» все еще не произошло ничего особенного. Мы плыли на северо-запад, пока не достигли берегов Японии и не наткнулись на большое стадо котиков. Явившись сюда из неведомых просторов Тихого океана, они направлялись на север, к пустынным островкам Берингова моря. Повернули и мы за ними к северу, свирепствуя и разрушая, бросая ободранные туши акулам и засаливая шкуры, которым впоследствии предстояло украшать гордые плечи женщин больших городов.

Это было безумное избиение, производившееся во славу женщин. Мяса и жира никто не ел. После дня успешной охоты наши палубы были завалены шкурами и телами, скользкими от жира и крови, и по доскам текли красные ручейки. Мачты, снасти и перила – все было забрызгано кровью. А люди, с обнаженными и окровавленными руками, словно мясники, делали свое дело, сдирая свежевальными ножами шкуры с убитых ими красивых морских животных.

На моей обязанности лежало считать шкуры, поступавшие на борт с лодок, наблюдать за свежевальной работой и за уборкой после нее палуб. Это было неприятное занятие. Моя душа и мой желудок возмущались против него. Но мне было полезно командовать таким количеством народа. Это развивало во мне мой скромный запас административных способностей. Я сознавал, что крепчаю и грубею, и это не могло не быть полезным для Сисси ван Вейдена.

Я начал сознавать, что никогда уже не буду прежним человеком. Хотя мои надежды и моя вера в человеческую жизнь все еще сопротивлялись разрушительной критике Вольфа Ларсена, последний все же успел во многом переделать меня. Он раскрыл предо мною реальный мир, о котором я раньше практически ничего не знал, так как избегал его. Я научился ближе присматриваться к реальной жизни, спустился из мира абстракций в мир фактов.

Теперь, когда мы достигли промыслов, я больше времени, чем когда-либо, проводил с Вольфом Ларсеном. Когда стояла хорошая погода и мы оказывались посреди стада, весь экипаж был занят в лодках, а на борту оставались только мы с ним да Томас Мэгридж, которого мы не принимали в расчет. Но нам не приходилось сидеть без дела. Шесть лодок веером расходились от шхуны, пока расстояние между первой наветренной и первой подветренной лодками не достигало десяти или двадцати миль. Потом они плыли прямым курсом, пока ночь или плохая погода не загоняли их обратно. Мы же должны были направлять «Призрак» в подветренную сторону, к крайней лодке, для того чтобы остальные могли с попутным ветром подойти к нам в случае шквала или угрозы бури.

Нелегкая задача для двух человек, особенно при свежем ветре, справляться с таким судном, как «Призрак», править рулем, следить за лодками, ставить или убирать паруса. Мне пришлось учиться всему этому, и я быстро делал успехи. Управление рулем далось мне легко. Но взбегать наверх, к реям, и раскачиваться, вися на руках, когда мне нужно было лезть еще выше, уже не было так легко. Но и это я усвоил быстро, так как чувствовал какое-то необъяснимое желание оправдать себя в глазах Вольфа Ларсена, доказать свое право на жизнь, основанное не на одном только уме. И даже настало время, когда мне доставляло радость взбираться на самую верхушку мачты и, уцепившись за нее ногами, с жуткой высоты осматривать в бинокль море в поисках лодок.

Помню, как в один чудный день лодки вышли спозаранку, и отзвуки выстрелов охотников, постепенно удаляясь, замерли совсем, когда лодки рассеялись по широкому океанскому простору. С запада тянул едва заметный ветерок. Но и он затих, пока мы выполняли наш обычный маневр в подветренную сторону. С вершины мачты я видел, как все шесть лодок, одна за другой, исчезли за выпуклостью земли, преследуя плывших на запад котиков. Шхуна чуть покачивалась на тихой поверхности и не могла следовать за лодками. Вольф Ларсен начал беспокоиться. Барометр упал, и небо на востоке не нравилось капитану. Он внимательно изучал его.

– Если нагрянет оттуда, – сказал он, – и отнесет нас от лодок, то опустеют койки на кубрике и баке.

К одиннадцати часам море стало гладким, как зеркало. В полдень была невыносимая жара, хотя мы находились уже в северных широтах. В воздухе ни малейшего ветерка. Душная, гнетущая атмосфера напоминала мне погоду, какая бывает в Калифорнии перед землетрясением. Чувствовалось что-то зловещее. Каким-то необъяснимым путем зарождалось сознание близкой опасности. Понемногу весь восточный небосклон затянулся тучами, нависшими над нами подобно гигантским черным горам. Так ясно были видны в них ущелья, перевалы и пропасти, что глаз невольно искал белую линию прибоя и пещеры, где море с ревом бросается на берег. А шхуна все еще плавно покачивалась на тихой воде, и ветра не было.

– Это не шквал, – сказал Вольф Ларсен. – Природа собирается встать на дыбы, и, когда она заревет во всю глотку, придется уж нам поплясать, Горб, и в дальнейшем обойтись половиной наших лодок. Полезайте-ка наверх и отдайте марселя.

– Но что будет, если шторм заревет? Ведь нас только двое! – ответил я с ноткой протеста в голосе.

– Ну что же, мы должны воспользоваться первыми порывами и добраться до наших лодок прежде, чем сорвет у нас паруса. Мачты выдержат, и придется нам с вами тоже выдержать, хотя будет несладко.

Штиль продолжался. Мы пообедали на скорую руку. Меня тревожило отсутствие восемнадцати человек, находившихся в море, где-то за горизонтом. Небесный горный хребет медленно надвигался на нас. Вольфа Ларсена это, по-видимому, не особенно смущало, хотя, когда мы вышли на палубу, я заметил, как у него чуть-чуть вздрогнули ноздри. Лицо его было сурово, с жесткими линиями, но в глазах – голубых, ясно-голубых в этот день – был странный блеск, какой-то яркий, мерцающий свет. Меня поразило, что он был весел какой-то свирепой вероятностью, что он счастлив предстоящей борьбой, что он захвачен великой минутой, когда стихия жизни собиралась обрушиться на него.

Не заметив меня и, может быть, даже бессознательно, он расхохотался насмешливо и презрительно в лицо приближавшемуся шторму. Как сейчас вижу его стоящим, словно пигмей из «Тысяча и одной ночи» перед каким-то злым гением. Он бросал вызов судьбе и ничего не боялся.

Он прошел в камбуз.

– Кок, когда покончишь в камбузе, ты будешь нужен на палубе. Приготовься, тебя позовут.

– Горб, – сказал он, заметив мой изумленный взор, – это получше виски, хотя ваш Омар этого и не понимал. В конце концов, он не так уж умел пользоваться жизнью.

Теперь уже нахмурилась и западная половина неба. Солнце потускнело и скрылось во мгле. Было два часа дня, и вокруг нас сгустился призрачный полумрак, прорезываемый беглыми багровыми лучами. В этом багровом свете лицо Вольфа Ларсена разгоралось все ярче, и моему возбужденному воображению мерещилось сияние вокруг его головы. В воздухе будто висела какая-то сверхъестественная тишина, хотя вокруг уже зарождались предвестники звука и движения. Духота становилась невыносимой. Пот выступил у меня на лбу, и я чувствовал, как он катился по моим щекам. Мне казалось, что я падаю в обморок, и я вынужден был ухватиться за перила.

И вот ощутилось едва заметное дуновение. Как легкий шепот, прилетело оно с востока и исчезло. Нависшие паруса не шелохнулись, но мое лицо ощутило это движение воздуха как приятную свежесть.

– Кок, – тихо позвал Вольф Ларсен.

Показалось жалкое, покрытое рубцами лицо Томаса Мэгриджа.

– Полезай на бушприт, отдай нижний лиссель и перебрось его. А потом опять закрепи шкот. Если перепутаешь, то тебе в жизни больше не придется ошибаться. Понял?

– Мистер ван Вейден, будьте готовы переменить грот. Потом вернитесь к марселям и подымите их как можно скорее – чем скорее вы это сделаете, тем легче вам будет. Что касается кока, если он станет мешкать, дайте ему по переносице.

Мне доставил удовольствие скрытый в этих словах комплимент и то, что приказания капитана не сопровождались угрозами по отношению ко мне. Нос шхуны был обращен к северо-западу, и капитан хотел сделать поворот при первом же порыве ветра.

– Ветер будет бакштаг, – объяснил он мне. – Судя по последним выстрелам лодки отклонились немного к югу.

Он повернулся и пошел на корму к штурвалу. Я же прошел на нос и занял свое место у кливеров. Снова пронеслось и замерло дыхание ветра. Паруса лениво полоскались.

– Наше счастье, что буря налетела не сразу, мистер ван Вейден, – возбужденно крикнул мне кок.

Я тоже был этому рад, так как знал уже достаточно, чтобы понимать, какое несчастье грозило бы нам, если бы все паруса были подняты. Дуновение ветра сменилось порывами, паруса наполнились, и «Призрак» двинулся вперед. Вольф Ларсен круто повернул шхуну влево, и мы пошли быстрее. Мы шли теперь фордевинд, ветер завывал все громче, и верхние паруса сильно хлопали. Я не мог видеть, что делается в других частях шхуны, но почувствовал, как она внезапно закачалась под неровными порывами бури, ударявшей в паруса фок-и грот-мачты. Я возился с кливерами, и, когда справился со своей задачей, «Призрак» прыгал уже по волнам на юго-запад, перебросив все паруса на штирборт. Не успев перевести дух, хотя сердце бешено колотилось у меня в груди, я бросился к марселям и успел вовремя отдать их. Потом я отправился на корму за новыми приказаниями.

Вольф Ларсен одобрительно кивнул и передал мне штурвал. Ветер все крепчал, и море все больше волновалось. Я правил около часа, и с каждой минутой мне становилось труднее. У меня не было достаточного опыта, чтобы править при таком ветре.

– Теперь поднимитесь с трубой наверх и поищите лодки. Мы прошли не меньше десяти узлов и теперь делаем не меньше двенадцати или тринадцати. Моя старушка быстра на ходу!

Я удовлетворился тем, что взобрался на фока-рею, на семьдесят футов над палубой. Осматривая пустынную поверхность моря, я хорошо понял, что нам необходимо очень спешить, если мы хотим подобрать наших людей. Глядя на бушующее море, я даже сомневался, может ли лодка вообще удержаться на нем. Казалось немыслимым, чтобы такие хрупкие суденышки могли устоять против двойного напора волн и ветра.

Я не мог оценить всей силы ветра, так как мы мчались вместе с ним. Но со своего высокого места я смотрел вниз, как будто находился вне «Призрака» и был отделен от него, и контуры мчавшейся шхуны резко выделялись на фоне пенящихся волн. Иногда шхуна вставала на дыбы и бросалась поперек огромной волны, зарывая в нее свой штирборт и окуная палубу до люков в кипящий океан. В такие мгновения я с безумной быстротой описывал в воздухе дугу, словно был прицеплен к концу огромного перевернутого маятника, отдельные размахи которого достигали семидесяти футов. Ужас охватил меня от этой головокружительной качки. Дрожащий и обессиленный, я уцепился руками и ногами за мачту и не мог ни искать в море пропавших лодок, ни смотреть вниз, на бушевавшую бездну, грозившую поглотить «Призрак».

Но мысль о погибавших людях заставила меня опомниться, и в тревоге за них я забыл о себе. Целый час я не видел ничего, кроме пустынного, расходившегося океана. И наконец там, где случайно прорвавшийся солнечный луч скользнул по океану и обратил его поверхность в жидкое серебро, я заметил маленькое черное пятнышко, подброшенное к небу и тут же быстро скрывшееся. Я терпеливо ждал. Снова крошечная черная точка мелькнула среди свирепых валов, в нескольких румбах слева от нашего курса. Я не пытался кричать и только жестом сообщил эту новость Вольфу Ларсену. Он изменил курс, и я послал ему утвердительный сигнал, когда пятнышко показалось прямо перед нами.

Оно росло, и так быстро, что я впервые вполне оценил скорость нашего бега. Вольф Ларсен позвал меня вниз, и, когда я остановился возле него у штурвала, он дал мне указания, как положить шхуну в дрейф.

– Теперь весь ад обрушится на нас, – предостерег он меня, – но вы не смущайтесь. Делайте свое дело и смотрите, чтобы кок стоял у фока.

Мне удалось пробраться на нос, хотя то через один, то через другой борт на палубу врывалась вода. Отдав распоряжения Томасу Мэгриджу, я взобрался на несколько футов на снасти передней мачты. Лодка была теперь очень близко, она была обращена носом к ветру и волокла за собой свою мачту и парус, выброшенные за борт, чтобы служить своего рода якорем. Все трое пассажиров вычерпывали воду. Каждая вздымавшаяся гора скрывала их из виду, и я с замиранием сердца ждал, что вот-вот они скроются совсем. Внезапно с молниеносной быстротой лодка выскакивала из пены, носом к небу, так что обнажалось все ее мокрое черное дно. Один миг лодка опиралась только на корму. Трое людей в ней с безумной поспешностью вычерпывали воду. Потом нос лодки опускался, корма оказывалась почти вертикально над ним, и лодка стремглав летела в зияющую пучину. Каждое ее новое появление было чудом.

«Призрак» вдруг изменил свой курс, уклонился в сторону, и я с содроганием подумал, что Вольф Ларсен считает спасение лодки невозможным. Но потом сообразил, что он просто готовится лечь в дрейф, и я спустился на палубу, чтобы быть наготове. Я почувствовал, что паруса вдруг ослабли, давление и напряжение на миг исчезли, но скорость шхуны возросла. Она быстро поворачивалась навстречу ветру.

Когда шхуна стала под прямым углом к волнам, от которых мы до сих пор убегали, ветер всей своей силой обрушился на нас. По неопытности я повернулся лицом к нему. Ветер шел на меня стеной и наполнил мои легкие воздухом, который я не мог выдохнуть. Я захлебывался и задыхался и, когда «Призрак» медленно перевалился на бок, увидел огромную волну высоко над своей головой. Я повернулся, перевел дух и взглянул снова. Волна шла на «Призрак», и я усмотрел самые ее недра. Луч солнца играл на ее пенистом хребте, и я видел прозрачную, зеленую массу воды, увенчанную молочно-белой пеной.

И вот волна обрушилась, и началось светопреставление. Страшный толчок сбил меня с ног. Я не ушибся, но чувствовал боль во всем теле. Мне не удалось удержаться, вода накрыла меня, и мозг мой пронзила мысль, что сейчас совершится то ужасное, о чем мне приходилось слышать: меня смоет в море. Я кубарем полетел куда-то и, не в силах больше удерживать дыхание, вздохнул и набрал полные легкие воды. Но, несмотря ни на что, одна мысль не покидала меня: «Я должен обстенить кливер». Я не ощущал страха смерти. Почему-то я был уверен, что как-нибудь выкручусь. Под влиянием настойчивой мысли о необходимости исполнить приказание Вольфа Ларсена мне казалось, что я вижу его стоящим у штурвала, посреди дикого разгула стихий, гордого своей могучей волей и бросающего буре дерзкий вызов.

Я с силой налетел на что-то, принятое мною за перила, вздохнул и почувствовал в своих легких свежий воздух. Пытаясь встать, я ударился головой о какой-то предмет и снова очутился на четвереньках. По капризу волн я был отброшен в носовую часть палубы. Выбираясь оттуда, я наткнулся на Томаса Мэгриджа, который мешком лежал на палубе и стонал. У меня не было времени для расспросов. Я должен был обстенить кливер.

Когда я вышел на середину палубы, мне показалось, что настал конец света. Со всех сторон слышался треск дерева, стали и холста. Буря бросала «Призрак» и рвала его на части. Фок и марсель, опустев благодаря нашему маневру от ветра, хлопали и рвались, так как некому было вовремя убрать их; тяжелая рея треснула и раскололась от борта до борта. В воздухе носились обломки, обрывки снастей свистели и извивались, как змеи, и среди всего этого вдруг с треском обломился фор-гафель.

Брус, рухнувший в нескольких сантиметрах от меня, напомнил мне о необходимости спешить. Быть может, не все еще потеряно. Я вспомнил предупреждение Вольфа Ларсена. Он предвидел, что «весь ад обрушится на нас». Но где же сам капитан? Я увидел его перед собой. Он возился с главным парусом, своими могучими мускулами натягивая шкот. В это время корма шхуны поднялась высоко на воздух и его фигура четко вырисовывалась на фоне белой пены мчавшихся мимо волн. Все это, и еще больше – целый мир хаоса и разрушения я увидел и услышал меньше чем в четверть минуты.

Я не задумывался над тем, что стало с жалкой шлюпкой, и бросился прямо к кливеру. Он хлопал и рвался, то наполняясь ветром, то пустея. Приложив всю свою силу и улучив удобный момент, я медленно начал обстенивать его. Я знаю, что делал все, что мог. Я тянул шкот до тех пор, пока не треснула кожа на кончиках моих пальцев. И в то время как я тянул, бом-кливер и стаксель лопнули по всей длине и с грохотом унеслись в море.

Но я продолжал тянуть, закрепляя двумя оборотами каждый выигранный кусок шкота. Потом парус пошел легче, и в это время ко мне подошел Вольф Ларсен. Он один положил шхуну в дрейф, пока я возился с рифами.

– Поторопитесь! – крикнул он. – А потом идите сюда!

Я последовал за ним и увидел, что, несмотря на разрушение, восстановился некоторый порядок. «Призрак» лег в дрейф. Он был еще в состоянии бороться. Хотя все паруса были сорваны, кливер и грот еще держались и сами помогали шхуне держаться носом к разъяренным волнам.

Я стал искать лодку и, пока Вольф Ларсен приготовлял лодочные тали, увидел ее на вершине большой волны, футах в двадцати от нас. Капитан так ловко рассчитал свой маневр, что мы неслись прямо на нее и нам оставалось только прицепить канаты к обоим ее концам и поднять ее на борт. Но это легче было сказать, чем сделать.

На носу лодки находился Керфут, Уфти-Уфти сидел на корме и Келли – посредине. Когда нас поднесло ближе, лодка поднялась с волной, мы же опустились в глубину, и я видел почти прямо над собой головы троих людей, смотревших на нас через борт. В следующий миг уже вздымались мы, они же проваливались в ложбину между двух волн. Казалось невероятным, чтобы «Призрак» не раздавил своей массой эту хрупкую яичную скорлупу.

Но в нужный момент я бросил свой конец канаку, а Вольф Ларсен – Керфуту. Канаты были тотчас закреплены, и все трое, ловко рассчитав свой прыжок, одновременно очутились на борту шхуны. Когда «Призрак» поднял свой борт из воды, лодка повисла на нем, и, прежде чем вернулась волна, мы успели втянуть ее на борт и перевернули вверх дном на палубе. Я увидел, что левая рука Керфута в крови. Он размозжил себе средний палец. Не подавая и виду, что ему больно, он правой рукой помогал нам устанавливать лодку на место.

– Помогите отдать кливер, Уфти! – скомандовал Вольф Ларсен, как только мы покончили с лодкой. – Келли, ступайте на корму и отдайте грот! Вы, Керфут, ступайте на нос и посмотрите, что стало с коком! Мистер ван Вейден, полезайте наверх и по пути отрежьте все лишние лоскутья!

Отдав распоряжения, он сам своим тигриным прыжком бросился к штурвалу. Пока я хлопотал на передних вантах, «Призрак» медленно повернулся. В этот миг шхуна дала чудовищный крен, и мачты ее легли почти параллельно воде. На полдороги к рее, прижатый ветром к снастям с такой силой, что и при желании я не мог бы упасть, я видел палубу не внизу, а прямо перед собой, почти под прямым углом к поверхности моря. Но я видел собственно не самую палубу, а поток воды, дико мчавшийся по ней. Из этой водной массы торчали две мачты, и это было все. В этот миг весь «Призрак» был покрыт морем. Понемногу выпрямляясь и ускользая от бокового давления, шхуна высунула свою палубу из-под воды, как кит высовывает спину, поднимаясь на поверхность.

Мы бешено мчались по бушующему морю, а я, как муха, висел на рее и высматривал остальные лодки. Через полчаса я увидел еще одну: она плавала кверху дном и за нее судорожно цеплялись Джок Горнер, толстый Луи и Джонсон. На этот раз я остался наверху. Вольфу Ларсену удалось лечь в дрейф, и опять нас понесло на лодку. Приготовлены были тали, и людям бросили веревки, по которым они вскарабкались на борт, как обезьяны. Лодка же раскололась пополам, пока мы ее поднимали на борт. Однако мы накрепко привязали к палубе обе ее части, так как ее можно было потом починить.

Опять «Призрак» помчался от бури и на этот раз так зарылся в воду, что было несколько секунд, когда мне казалось, что ему уже не вынырнуть. Даже штурвал неоднократно покрывался водой. В такие мгновения мною овладевало странное чувство: мне казалось, что я здесь наедине с Богом и один вижу грозу его гнева. Но штурвал появлялся снова, показывались широкие плечи Вольфа Ларсена, его руки, ухватившиеся за колесо и подчинявшие курс шхуны его воле, и весь он, земной бог, повелитель бури, стряхивавший с себя ее волны и заставлявший ее служить себе. О, это было чудо, поистине чудо! Ничтожные люди жили, дышали, делали свое дело и управляли хрупким сооружением из дерева и холста, мчавшимся среди разбушевавшейся стихии.

Через полчаса, когда вокруг нас уже начали сгущаться тусклые зловещие сумерки, я заметил третью лодку. Она тоже плавала кверху дном, но экипаж ее исчез. Вольф Ларсен повторил свой маневр и дал волнам нести себя к лодке. Но на этот раз он промахнулся на сорок футов, и лодка проскользнула мимо кормы.

– Лодка номер четыре! – воскликнул Уфти-Уфти, острые глаза которого успели разглядеть номер в тот короткий миг, когда лодка поднялась из пены.

Это была лодка Гендерсона, а с ним погибли Холиок и Вилльямс. Гибель их была несомненна, но лодка оставалась на волнах, и Вольф Ларсен сделал еще одну смелую попытку завладеть ею. Я спустился на палубу и услыхал, как Горнер и Керфут тщетно протестовали против этого намерения.

– Пусть этот шторм дует из самого ада – я не позволю ему отнять у меня лодку! – кричал капитан, и, хотя мы все приблизили к нему головы, чтобы лучше слышать, его голос долетал до нас еле-еле, словно из неизмеримой дали.

– Мистер ван Вейден! – крикнул он мне, и сквозь общий шум эти слова донеслись до меня, как тихий шепот. – Станьте у кливера вместе с Джонсоном и Уфти! Остальные – на грот! Живо, а то я отправлю вас в лучший мир! Поняли?

Он энергично взялся за руль, и, когда нос «Призрака» начал поворачивать, охотникам ничего не оставалось, как постараться исполнить его опасное распоряжение. Насколько велика была эта опасность, я понял лишь тогда, когда снова очутился под хлынувшей на палубу водой и забарахтался, спасая свою жизнь, у подножия грот-мачты. Пальцы мои оторвались от скобы, за которую я держался, меня отнесло к борту и смыло в море. Я не умел плавать, но, прежде чем я успел погрузиться, волна отбросила меня назад. Тут сильная рука схватила меня, и, когда «Призрак» окончательно освободился от воды, я увидел, что своей жизнью обязан Джонсону.

Он тревожно оглядывался кругом в поисках Келли, который за минуту до того шел по палубе, а теперь исчез.

Промахнувшись вторично, мы уже не могли повторять тот же маневр, так как нас отнесло вбок, и Вольф Ларсен решил попытаться подойти к лодке с другой стороны, что ему и удалось.

– Здорово! – крикнул мне в ухо Джонсон, когда мы благополучно проскочили сквозь угрожавший нам потоп, и я знал, что его похвала относится не столько к морскому искусству Вольфа Ларсена, сколько к самой шхуне.

Стемнело настолько, что лодки уже не было видно, но Вольф Ларсен правил, словно руководимый каким-то безошибочным инстинктом. Мы налетели на лодку и порядком помяли ее, подымая на борт.

Еще два часа продолжалась ужасная работа. Все мы – двое охотников, три матроса, Вольф Ларсен и я – брали рифы у кливера и грота. При этой уменьшенной парусности нашу палубу не так уж заливало водой, и «Призрак», точно пробка, прыгал и нырял среди волн.

Я с самого начала стер себе кожу на пальцах, и слезы боли все время катились у меня по щекам. Когда же все было сделано, я не выдержал и повалился на палубу в состоянии полного изнеможения.

Томаса Мэгриджа, словно мокрую крысу, вытащили из закоулка у бака, куда он в страхе забился. Я увидел, что его потащили на корму в кают-компанию, и тогда лишь с изумлением заметил, что камбуз исчез. Там, где он раньше стоял, на палубе образовалось пустое место.

Все, не исключая матросов, собрались в кают-компании, и, пока на печурке варился кофе, мы пили виски и грызли галеты. Никогда в жизни еда не казалась мне такой желанной, а горячий кофе таким вкусным. «Призрак» так кидало и швыряло, что даже моряки не могли ходить не держась, и часто с криком «берегись!» мы кучей валились на стены боковых кают, принимавшие горизонтальное положение.

– К черту дозорного! – заявил Вольф Ларсен, когда мы наелись и напились. – На палубе нечего делать. Если бы мы налетели на что-нибудь, то все равно не могли бы свернуть в сторону. Ступайте все по местам и ложитесь спать!

Матросы пробрались на бак, по дороге вывесили бортовые огни, а двое охотников остались спать в кают-компании, так как не стоило рисковать и открывать люк, ведущий на кубрик. Мы же с Вольфом Ларсеном отрезали Керфуту его изувеченный палец и зашили рану. Мэгридж, которому все время пришлось стряпать, подавать нам кофе и поддерживать огонь в печке, каждую минуту жаловался на внутренние боли и теперь клялся, что у него сломано одно или два ребра. Осмотрев его, мы убедились, что у него сломано целых три. Но его лечение мы отложили на следующий день, главным образом потому, что я ничего не знал о переломах ребер и хотел сначала прочитать о них.

– Не стоило, пожалуй, жертвовать жизнью Келли из-за разбитой лодки, – сказал я Вольфу Ларсену.

– Да и сам Келли немногого стоил, – был ответ. – Спокойной ночи!

После всего пережитого, невыносимо страдая от боли в пальцах и тревожась за судьбу трех пропавших лодок, я был уверен, что не смогу уснуть, тем более что «Призрак» по-прежнему дико прыгал по волнам. Но глаза мои сомкнулись, как только голова коснулась подушки, и в полном изнеможении я проспал всю ночь, в то время как «Призрак», одинокий и никем не управляемый, прокладывал себе путь сквозь бурю.

Глава XVIII

На следующий день, пока утихал шторм, мы с Вольфом Ларсеном занимались хирургией – вправили Мэгриджу ребра. Когда же погода совсем прояснилась, Вольф Ларсен принялся крейсировать немного к западу от того места, где нас настигла буря. Тем временем ремонтировались лодки и паруса. Мы часто встречали промысловые шхуны, которые тоже искали свои потерянные лодки и подбирали чужие, встречавшиеся им в море. Главная масса промысловой флотилии находилась к западу от нас, и рассеянные в океане лодки искали спасения на первой встреченной шхуне.

Мы сняли две наши лодки со всем экипажем с «Циско», а на другой шхуне, «Сан-Диего», мы нашли, к великой радости Вольфа Ларсена и к моему огорчению, Смока с Нильсеном и Личем. Таким образом, по прошествии пяти дней мы не досчитывались только четверых – Гендерсона, Холиока, Вилльямса и Келли – и могли возобновить охоту.

Продолжая путь к северу, мы начали встречать опасные морские туманы. День за днем мгла проглатывала спущенные ложи, как только они касались воды. На борту шхуны через определенные промежутки времени трубил рожок, и каждые четверть часа стреляла сигнальная пушка. Лодки постоянно то терялись, то находились вновь; согласно морским обычаям их принимала на борт первая попавшаяся шхуна с тем, чтобы потом возвратить хозяину. Но Вольф Ларсен, у которого не хватало одной лодки, поступил так, как можно было от него ожидать: он завладел первой, отбившейся от своей шхуны лодкой и заставил ее экипаж охотиться вместе со своим, не позволяя людям вернуться на их шхуну, когда она появлялась. Я помню, как охотника и обоих матросов загнали вниз и держали их там под ружейным прицелом, в то время как их шхуна проходила мимо нас и капитан справлялся о них.

Томас Мэгридж, с таким странным упорством цеплявшийся за жизнь, вскоре начал опять ковылять по палубе и исполнять свои двойные обязанности кока и юнги. Джонсон и Лич больше прежнего подвергались побоям и ждали для себя конца вместе с окончанием охотничьего сезона. Остальным тоже жилось как собакам под начальством безжалостного капитана. Что же касается отношений Вольфа Ларсена ко мне, то мы отлично ладили, хотя я никак не мог отделаться от мысли, что единственно правильным поступком для меня было бы убить его. Он бесконечно очаровывал меня, и я бесконечно боялся его. И все же я не мог представить себе его мертвым. Он был окружен ореолом какой-то долговечности или вечной юности. Я мог представлять его себе только живущим вечно и вечно властвующим, борющимся и разрушающим.

Когда мы попадали в самую середину стада и ветер был слишком силен, чтобы спускать лодки, он любил выезжать на охоту сам, с двумя гребцами и рулевым. Он был также хорошим стрелком и привозил на борт много шкур при таких условиях, которые охотники считали невозможными для охоты. Казалось, он лишь тогда мог дышать свободно, когда жизнь его была в опасности и он боролся с сильнейшим противником.

Я все больше осваивался с корабельным делом, и однажды, в один из ясных дней, какие редко выпадали на нашу долю, я имел удовольствие самостоятельно управлять «Призраком» и лично вылавливать наши лодки. Вольф Ларсен опять лежал у себя с головной болью, а я с утра до вечера стоял у руля, потом обошел сбоку крайнюю лодку, лег в дрейф и одну за другой поднял все шесть лодок без всяких указаний с его стороны.

Время от времени на нас налетали бури – мы находились в штормовой полосе, – а в середине июня нас настиг тайфун, хорошо памятный мне по тем важным изменениям, которые он внес в мою жизнь. По-видимому, мы попали почти в самый центр этого кругового шторма, и Вольф Ларсен удирал от него на юг сначала под дважды зарифленным кливером, а потом и с совсем голыми мачтами. Никогда раньше я не видел таких волн. Все виденные мною раньше по сравнению с этими казались мелкой рябью. От одного вала до другого было полмили, и они вздымались выше наших мачт. Даже Вольф Ларсен не осмелился лечь в дрейф, хотя нас отнесло далеко к югу от котикового стада.

Когда тайфун затих, мы оказались на пути океанских пароходов. И здесь, к изумлению охотников, мы повстречались со вторым стадом котиков, составлявшим как бы арьергард первому. Это было чрезвычайно редкое явление. Раздался приказ «лодки на воду!», затрещали ружья, и жестокая бойня продолжалась весь день.

В этот вечер ко мне в темноте подошел Лич. Я только что кончил подсчитывать шкуры с последней поднятой на борт лодки, когда он остановился возле меня и тихо спросил:

– Мистер ван Вейден, на каком расстоянии мы от берега и в какой стороне лежит Иокогама?

Мое сердце радостно забилось. Я понял, что у него на уме, и дал ему нужные указания: вест-норд-вест, расстояние пятьсот миль.

– Благодарю вас, сэр, – ответил он и снова скользнул в темноту.

Утром не оказалось лодки номер три, а также Джонсона и Лича. Одновременно исчезли бочонки с водой и ящики с провизией со всех остальных лодок, а также постельные принадлежности обоих беглецов. Вольф Ларсен неистовствовал. Он поднял паруса и помчался на вест-норд-вест. Двое охотников не сходили с марсов, осматривая море в подзорные трубы, а сам он, как разъяренный лев, шагал по палубе. Он слишком хорошо знал мою симпатию к беглецам, чтобы послать дозорным меня.

Ветер был свежий, но порывистый, и легче было бы найти иголку в стоге сена, чем крошечную лодку в беспредельном синем просторе. Но капитан пустил «Призрак» полным ходом, чтобы очутиться между беглецами и сушей. Когда это ему удалось, он стал крейсировать поперек их предполагаемого пути.

На утро третьего дня, вскоре после того, как пробило восемь склянок, Смок крикнул с марса, что видна лодка. Все столпились у перил. Резкий бриз дул с запада и сулил еще более крепкий ветер. И вот с подветренной стороны на фоне мутного серебра восходящего солнца начало появляться и исчезать черное пятно.

Мы изменили курс и направились к нему. У меня было тяжело на душе. Я видел торжествующий блеск в глазах Вольфа Ларсена. Мысль о судьбе Лича и Джонсона настолько волновала меня, что в этот миг я был словно помешанный. Я почувствовал непреодолимое желание броситься на капитана. В каком-то полусознании я спустился на кубрик и собирался уже выйти на палубу с заряженным ружьем в руках, как вдруг услыхал изумленный возглас:

– В лодке пять человек!

Я задрожал и в припадке слабости оперся о стенку трапа. У меня подогнулись колени, и я опустился на ступени. Лишь в этот миг я снова стал самим собой и содрогнулся при мысли о том, что я собирался сделать. Я был бесконечно счастлив, когда успел положить ружье на место и выбраться на палубу.

Никто не заметил моего отсутствия.

Лодка была теперь уже близко, она оказалась крупнее охотничьей и другой конструкции. Когда она еще больше приблизилась к нам, на ней спустили парус и сняли мачту. Положив весла в уключины, пассажиры лодки ждали, пока мы ляжем в дрейф и возьмем их на борт.

Смок, спустившийся на палубу и стоявший теперь рядом со мной, начал многозначительно усмехаться. Я вопросительно взглянул на него.

– Вот так штука! – смеялся он.

– В чем дело? – спросил я.

Он снова захохотал.

– Разве вы не видите, что лежит на корме? Чтоб мне никогда больше не убить котика, если это не женщина!

Я стал всматриваться, и действительно, в лодке оказалось четверо мужчин, а пятой, несомненно, была женщина. Все пришли в крайнее волнение, за исключением Вольфа Ларсена, очевидно разочарованного тем, что это не его лодка, в которой он ожидал увидеть жертв своего гнева.

Мы спустили бом-кливер, привели к ветру кливер-шкоты и легли в дрейф. Весла ударили по воде, и после нескольких взмахов лодка подошла к борту шхуны. Лишь теперь я более отчетливо разглядел женщину. Она была закутана в длинный плащ, так как утро было свежее. Я видел только ее лицо и светло-каштановые волосы, выбивавшиеся из-под матросской шапочки. У нее были большие блестящие карие глаза, нежный, приятно очерченный рот и правильный овал лица, загоревшего и обожженного солнцем и ветром.

Она показалась мне существом из другого мира. Меня потянуло к ней, как голодающего к хлебу. Ведь я так давно не видел ни одной женщины! Я был так ошеломлен этим чудесным видением, что совсем забыл о своих обязанностях штурмана и не помогал поднимать вновь прибывших на борт. Когда один из матросов поднял женщину и передал ее в протянутые навстречу руки Вольфа Ларсена, она взглянула на наши любопытные лица и улыбнулась так приветливо и нежно, как только может улыбаться женщина.

Я так давно не видел улыбок вообще, что забыл об их существовании.

– Мистер ван Вейден!

Голос Ларсена сразу привел меня в себя.

– Не отведете ли вы эту даму вниз и не позаботитесь ли вы о ее удобствах? Прикажите приготовить запасную каюту на левом борту. Поручите это дело коку. А сами поройтесь в нашей аптечке – у дамы сильно обожжено лицо.

С этими словами он отвернулся от нас и принялся расспрашивать мужчин. Лодка была брошена на произвол волн, хотя один из спасенных возмущался этим, так как Иокогама была под боком.

Я как-то странно робел перед женщиной, которую сопровождал вниз, и чувствовал себя неловко. Мне казалось, что я впервые понял, какое хрупкое и нежное создание женщина. Помогая ей спуститься по трапу, я взял ее за руку и был поражен тем, как мала и нежна она была. Это в самом деле была хрупкая и нежная женщина, и мне она казалась такой воздушной, что я боялся раздавить ее руку в своей. Я был долго лишен женского общества, и Мод Брюстер была первая женщина, которую я видел с тех пор, как попал на эту шхуну.

– Вы напрасно так беспокоитесь обо мне, – протестовала она, когда я усадил ее в кресло Вольфа Ларсена, которое поспешно вытащил из его каюты. – В это утро мы каждую минуту ожидали увидеть землю и к вечеру, вероятно, будем в порту. Не правда ли?

Ее спокойная вера в ближайшее будущее смутила меня. Как мог я объяснить ей положение и ознакомить ее со странным человеком, подобно злому року блуждавшим по морям? Мне самому это знание далось ценою месяцев. Но я ответил ей откровенно:

– При каком угодно другом капитане я сказал бы, что завтра утром вы будете в Иокогаме. Но наш капитан странный человек, и я прошу вас быть готовой ко всему. Вы понимаете – ко всему!

– Признаюсь, я не совсем понимаю вас, – ответила она. В глазах ее было недоумение, но не испуг. – Быть может, я ошибаюсь, но мне казалось, что потерпевшие кораблекрушение всегда встречают особое внимание к себе. Мы так близко к берегу, ведь это такой пустяк!

– Откровенно говоря, я ничего не знаю, – ответил я. – Мне только хотелось на всякий случай подготовить вас к худшему. Наш капитан зверь, дьявол. Никто не знает, что через минуту взбредет ему на ум.

Я начинал волноваться, но она усталым голосом прервала меня:

– Да, да, понимаю!

Ей, по-видимому, трудно было думать. Она была на грани полного изнеможения.

Больше она ни о чем не спрашивала, и я, воздерживаясь от дальнейших замечаний, приступил к исполнению приказа Вольфа Ларсена и постарался поудобнее устроить ее. С хозяйственным видом я хлопотал вокруг нее, достал успокаивающую мазь для ее ожогов, совершил налет на частные запасы Вольфа Ларсена, чтобы извлечь из них бутылку портвейна, и давал указания Томасу Мэгриджу, приготовлявшему запасную каюту.

Ветер быстро крепчал, качка усиливалась, и к тому времени, как каюта была готова, «Призрак» уже изрядно прыгал по волнам. Я совершенно забыл о существовании Лича и Джонсона и был как громом поражен, когда через открытый люк донесся возглас: «Лодка в виду!» Несомненно, это был голос Смока, кричавшего с марса. Я бросил взгляд на женщину, но она сидела в кресле, откинувшись и устало закрыв глаза. Я сомневался, слышала ли она эти слова, и решил избавить ее от зрелища тех зверств, которых я ожидал после поимки беглецов. Она была утомлена – и отлично! Пусть спит!

На палубе раздались быстрые слова команды, послышался топот ног, и «Призрак» повернул на другой галс. Вследствие внезапного поворота кресло начало скользить по полу каюты, и я подоспел как раз вовремя, чтобы не дать спасенной женщине упасть с него.

Ее глаза полуоткрылись, и она сонно и недоумевающе взглянула на меня. Она спотыкалась и шаталась, пока я вел ее в приготовленную для нее каюту. Мэгридж гадко осклабился мне в лицо, когда я выпроводил его и приказал ему вернуться в камбуз. Он отомстил за себя, рассказывая охотникам о том, какой прекрасной горничной я оказался.

Наша новая пассажирка тяжело опиралась на меня и, вероятно, заснула уже на полдороги от своего кресла до каюты. Она почти упала на койку, когда шхуну внезапно качнуло. Потом она приподнялась, улыбнулась и опять заснула. Я оставил ее спящей под парой тяжелых матросских одеял; голова ее опиралась на подушку, которую я взял с койки Вольфа Ларсена.

Глава XIX

Выйдя на палубу, я увидел, что «Призрак» забирает влево, обходя с наветренной стороны знакомый парус, державший тот же курс, что и мы. Весь экипаж собрался на палубе, так как все ожидали событий после того, как Лич и Джонсон будут подняты на борт.

Пробило четыре склянки. Луи пошел на корму сменить рулевого. Было сыро, и я заметил, что он надел свой непромокаемый плащ.

– Чего можно ждать? – спросил я его.

– Недурного шторма, сэр, – ответил он, – да дождика, который промочит нам жабры. Только и всего.

– Какая досада, что мы увидели их, – сказал я, когда большая волна немного повернула нос «Призрака» и лодка на миг мелькнула сквозь кливера.

Луи повернул штурвал и помолчал.

– Я думаю, сэр, что они все равно не добрались бы до берега.

– Не добрались бы? – переспросил я.

– Нет, сэр. Вы видите?

Порыв ветра подхватил шхуну и заставил его быстро повернуть руль.

– Будет такая погода, – продолжал Луи, – что их скорлупке никак не удержаться на море. И счастье для них, что мы оказались тут и можем их подобрать.

Вольф Ларсен прошел на корму со шканцев, где он беседовал со спасенными мужчинами. В его походке было еще больше кошачьей упругости, чем всегда, глаза холодно блестели.

– Три смазчика, четвертый машинист, – были его первые слова. – Но мы сделаем из них матросов или, по крайней мере, гребцов для лодок. Ну, как поживает дама?

Не знаю почему, но меня словно ножом резануло, когда он упомянул о ней. Сознавая, что это глупо с моей стороны, я все же не мог отделаться от этого чувства и вместо ответа лишь пожал плечами.

Вольф Ларсен сложил губы трубочкой и насмешливо засвистал.

– Как же ее зовут? – спросил он.

– Не знаю, – ответил я. – Она спит. Очень утомлена. Но я, собственно, ждал новостей от вас. С какого они судна?

– С почтового парохода «Город Токио», – буркнул Ларсен. – Шел из Фриско в Иокогаму. Разбит этим тайфуном. Старая калоша. Издырявилась, как решето. Их носило в лодке четыре дня… Так вы не знаете, кто она такая? Девушка, замужняя или вдова? Ну ладно, ладно.

Он шутливо покачал головой и посмотрел на меня смеющимися глазами.

– Не предполагаете ли вы… – начал я. У меня на кончике языка вертелся вопрос о том, намерен ли он доставить спасенных в Иокогаму.

– Что я предполагаю? – спросил он.

– Что вы предполагаете сделать с Личем и Джонсоном?

Он покачал головой.

– Право не знаю, Горб. Видите ли, с этим новым прибавлением к экипажу мне, пожалуй, достаточно людей.

– А с них, пожалуй, достаточно этих попыток к бегству, – заметил я. – Почему бы вам не изменить обращение с ними? Возьмите их на борт и обойдитесь с ними мягко. Если они провинились, то они были доведены до этого.

– Мною?

– Да, вами, – твердо ответил я. – И я предупреждаю вас, Вольф Ларсен, что я могу забыть любовь к собственной жизни ради желания убить вас, если вы будете истязать этих несчастных.

– Браво! – вскричал он. – Я горжусь вами, Горб! Наконец-то вы становитесь настоящим человеком! Теперь вы личность. На ваше несчастье, вам всегда жилось очень легко, но теперь вы развиваетесь, и это нравится мне в вас.

Его голос и выражение лица изменились. Он серьезно смотрел на меня.

– Вы верите в обещания? – спросил он. – Священны ли они для вас?

– Конечно, – ответил я.

– В таком случае предлагаю вам договор, – продолжал этот хитрый актер. – Если я обещаю вам и пальцем не тронуть ни Джонсона, ни Лича, то обещаете ли вы в свою очередь не покушаться на мою жизнь? О, не думайте, что я боюсь вас! Я вас не боюсь! – поспешил он добавить.

Я не верил своим ушам. Что нашло на этого человека?

– Идет? – нетерпеливо спросил он.

– Идет, – ответил я.

Он протянул мне руку, и я искренно пожал ее, но мог бы поклясться, что в этот миг в его глазах сверкнул какой-то дьявольский огонек.

Мы прошли к подветренному борту. Лодка, отчаянно боровшаяся с волнами, была теперь совсем близко. Джонсон греб, Лич вычерпывал воду. Мы догоняли их, делая два фута на их один. Вольф Ларсен сделал Луи знак отклониться немного в сторону, и мы промчались мимо лодки едва в двадцати футах от нее. Волна, шедшая за «Призраком», подбросила лодку. Опустевший парус затрепетал, лодка качнулась, и матросы в ней должны были поспешно переменить положение. Лодка перестала подвигаться вперед, и, когда нас подняла огромная волна, она наклонилась и скользнула вниз.

В этот миг Лич и Джонсон взглянули в лица своим товарищам, столпившимся у борта шхуны. Приветствий не было – в глазах экипажа эти двое людей были уже мертвецами, и разделявшая их пропасть была рубежом между жизнью и смертью.

В следующий миг они были уже против кормы, где стояли Вольф Ларсен и я. Теперь мы спускались, а они взлетали вверх на гребне волны. Джонсон взглянул на меня, и я увидел его мрачное измученное лицо. Я махнул ему рукой, и он ответил мне на приветствие безнадежным жестом. Он как будто прощался со мной. Лич с прежней непримиримой ненавистью смотрел на Вольфа Ларсена.

Но вот они очутились за кормой. Их парус снова надулся ветром, который так накренил утлое суденышко, что оно чуть не перевернулось. Шапка белой пены обрушилась на него и разбилась мелкими брызгами. Потом полузатопленная лодка вынырнула опять, и в то время, как Лич вычерпывал воду, Джонсон с бледным и встревоженным лицом судорожно налег на рулевое весло.

Вольф Ларсен резко захохотал мне в ухо и перешел к наветренному борту. Я ожидал, что он даст приказ лечь в дрейф, но шхуна шла своим курсом, и капитан ничего не предпринимал. Луи невозмутимо стоял на руле, но матросы, собравшиеся на баке, тревожно озирались в нашу сторону. А «Призрак» уходил все дальше и дальше, лодка успела уже обратиться в маленькое пятнышко, когда раздался голос Вольфа Ларсена, скомандовавший поворот.

Мы легли в дрейф в двух милях к ветру от боровшейся с волнами скорлупки. Промысловые лодки не приспособлены ходить против ветра; при охоте они располагаются так, чтобы в случае сильного ветра они могли, уходя от него, добраться до шхуны. Но теперь, среди разгулявшейся стихии, у Лича и Джонсона не было иного убежища, кроме «Призрака», и они решительно вступили в борьбу с ветром. Это была трудная работа. Каждый миг их могло залить волнами. Бесконечное число раз мы видели, как лодка зарывалась в пенистые гребни. Ее вертело и отбрасывало назад, как пробку.

Джонсон был превосходный моряк и умел управляться на лодке не хуже, чем на шхуне. Через полтора часа они почти поравнялись с нами.

– Так вы передумали! – крикнул Вольф Ларсен так, чтобы его слышали люди в лодке. – Вы не прочь вернуться на борт, а? Ну что же, подходите!

– Руль на борт! – скомандовал он канаку Уфти-Уфти, который в это время успел сменить Луи.

Команда следовала за командой, и мы опять помчались по ветру. Когда шхуна снова запрыгала по волнам, Джонсон с величайшей опасностью повернул и перерезал наш кильватер в ста футах расстояния. Вольф Ларсен снова захохотал, в то же время рукой приглашая лодку следовать за нами. Очевидно, он собирался играть с ними. Я думал, что он хочет дать Личу и Джонсону суровый урок. Вместо побоев он подвергал их смертельной опасности, так как лодку могло каждую минуту залить волнами.

Джонсон закончил поворот и помчался за нами. Ему больше ничего не оставалось делать. Смерть подстерегала их со всех сторон, и только вопросом времени было, когда именно волны зальют и потопят их.

– Вот когда у них скребет на сердце, – шепнул мне Луи, когда я прошел на нос, чтобы приказать убрать бом-кливер и стаксель.

– Капитан, верно, скоро прикажет лечь в дрейф и подобрать их, – бодро ответил я. – Он просто хочет их проучить.

Луи хитро посмотрел на меня.

– Вы думаете? – спросил он.

– Уверен, – ответил я. – А вы разве нет?

– Я думаю только о своей шкуре, – был его ответ. – Удивительная судьба бывает у людей. В хорошую переделку попал я из-за лишнего стаканчика во Фриско! А вы попадете в еще лучшую из-за этой женщины. Знаю я вас!

– Что вы хотите сказать? – спросил я.

Но он, метнув свою стрелу, отвернулся.

– Что я хочу сказать? – вскричал он. – Вы спрашиваете об этом у меня? Что я говорю, не важно, а важно то, что говорит Волк. Волк, – повторяю я.

– Будете ли вы на нашей стороне, если заварится каша? – невольно спросил я.

– На вашей стороне? Я буду на стороне старого толстого Луи. Нам еще предстоят дела, говорю вам. Это еще только начало.

– Я не думал, что вы такой трус, – уколол я его.

Он окинул меня презрительным взглядом.

– Если я пальцем не пошевельнул для того, чтобы выручить этих несчастных, – он указал на крошечный парус за кормой, – то неужели вы думаете, что я дам проломить себе голову из-за женщины, которой я до этого дня никогда не видел?

Я отвернулся, возмущенный, и ушел на корму.

– Отдайте марселя, мистер ван Вейден, – сказал мне Вольф Ларсен, когда я появился на мостике.

Услышав это, я несколько успокоился за судьбу людей в лодке. Было ясно, что капитан не имел намерения слишком далеко уйти от них. Я быстро исполнил его приказ. Не успел я раскрыть рот, чтобы отдать команду, как матросы с готовностью бросились к снастям и начали проворно взбираться на реи. Их усердие вызвало у Вольфа Ларсена мрачную улыбку.

Расстояние между шхуной и лодкой все еще увеличивалось, но, когда лодка исчезла в нескольких милях за кормой, мы легли в дрейф и стали ждать. Глаза всего экипажа с беспокойством следили за ее приближением. Лишь Вольф Ларсен оставался невозмутим.

Лодка подходила все ближе и ближе, как живое существо, ныряя среди зеленых волн, то появляясь на пенистых гребнях, то исчезая из виду, чтобы затем снова взлететь к небу. Прошел дождевой шквал, и лодка вынырнула из водяной завесы почти у самого нашего борта.

– Руль на борт! – заорал Вольф Ларсен и, бросившись к штурвалу, сам резко повернул его.

Снова «Призрак» рванулся вперед и помчался фордевинд. Два часа Джонсон и Лич гнались за нами. Мы ложились в дрейф и снова убегали вперед, а маленький парус за кормой то взлетал к небу, то проваливался в пучину. Вскоре новый дождевой шквал скрыл его от нас своей густой пеленой. Больше лодка не показывалась. Ветер разогнал облака, но жалкого лоскутка не было видно на возмущенной поверхности океана. На миг мне показалось, что я вижу среди волн черное дно лодки. Это было все. Труд жизни для Джонсона и Лича был окончен.

Матросы продолжали толпиться на шканцах. Никто не уходил вниз, никто не произносил ни слова. Люди избегали смотреть друг на друга. Но Вольф Ларсен не дал им долго раздумывать. Он сразу же вернул «Призрак» на надлежащий курс, направляя его к промыслам, но отнюдь не к порту Иокогамы. Теперь, переставляя паруса, матросы работали вяло и с их уст срывались глухие проклятия. Не так держали себя охотники. Неунывающий Смок рассказал какой-то анекдот, и они спустились на кубрик, покатываясь от хохота.

Ко мне подошел спасенный нами машинист. Лицо его было бледно, губы подергивались.

– Ради создателя, сэр! Что это за судно? – вскричал он.

– У вас есть глаза, и вы видите сами, – почти грубо ответил я, так как сам в эту минуту был слишком удручен и обеспокоен.

– Где же ваше обещание? – обратился я к Вольфу Ларсену.

– Давая обещание, я и не думал брать их на борт, – ответил он. – Как бы то ни было, вы согласитесь, что действительно я их «и пальцем не тронул».

Я ничего не ответил. Я не мог говорить. Мне надо было продумать все случившееся. Я чувствовал на себе ответственность за женщину, спавшую в это время в запасной каюте, и единственное, что я ясно сознавал, было то, что я не должен действовать опрометчиво, если хочу быть чем-нибудь полезен ей.

Глава XX

Конец дня прошел без событий. Легкий шторм, промочивший нам жабры, начал стихать. Машинист и трое его товарищей после теплого разговора с Вольфом Ларсеном получили снаряжение из судового склада. Их распределили между охотниками по различным лодкам, назначили им вахты на шхуне и велели устроиться на баке. Они шли туда неохотно, не смея, однако, громко протестовать, – они уже успели ознакомиться с характером Вольфа Ларсена. А истории, которые им тотчас преподнесли на баке, окончательно отбили у них охоту к бунту.

Мисс Брюстер, имя которой мы узнали от машиниста, все еще не просыпалась. За ужином я попросил охотников понизить голоса, чтобы не потревожить ее. Она вышла к нам лишь на следующее утро. Я хотел подать ей еду отдельно, но Вольф Ларсен запретил это. «Кто она такая, – сказал он, – чтобы гнушаться столом и обществом кают-компании?»

Но ее появление за столом было довольно забавно. Охотники молчали, точно воды в рот набрали. Только Джок Горнер и Смок держали себя развязно, украдкой поглядывая на нее и даже принимая участие в разговоре. Остальные четверо уткнулись в свои тарелки и жевали методически и задумчиво, причем их уши двигались в такт с челюстями.

Вольф Ларсен вначале был неразговорчив и только отвечал на обращенные к нему вопросы. Нельзя сказать, чтобы он был смущен. О нет! Но эта женщина представляла собой для него новый тип, какую-то новую породу, и это возбуждало его любопытство. Он изучал ее, и глаза его отрывались от ее лица только тогда, когда он следил за движениями ее рук или плеч. Я тоже присматривался к ней и поддерживал разговор, хотя чувствовал, что и я немного робею и не вполне владею собой. Вольф Ларсен держался невозмутимо, с огромной уверенностью в себе, которой ничто не могло поколебать. Женщины он боялся не больше, чем бури и битвы.

– Когда же мы придем в Иокогаму? – спросила она, поворачиваясь к нему и смотря ему прямо в глаза.

Этот вопрос требовал прямого ответа. Челюсти прервали свою работу, уши перестали двигаться, и, хотя глаза по-прежнему были устремлены в тарелки, каждый ждал ответа с напряженным и жадным вниманием.

– Месяца через четыре, а может быть, и через три, если сезон окончится рано, – сказал Вольф Ларсен.

Она ахнула и пробормотала:

– А я думала… мне говорили, что до Иокогамы всего день пути. Вы… – Она запнулась, оглядывая круг ничего не выражавших лиц, упорно смотревших в тарелки. – Вы не имеете права…

– Этот вопрос вы можете обсудить с мистером ван Вейденом, – ответил капитан, лукаво подмигнув в мою сторону. – Он у нас авторитет в вопросах права. Я же – простой моряк и смотрю на дело несколько иначе. Для вас, может быть, это несчастье, что вы должны остаться с нами, но для нас это, несомненно, счастье.

Он, улыбаясь, поглядел на нее. Она опустила глаза перед его взором, но снова подняла их и вызывающе посмотрела на меня. Я прочел в ее глазах невысказанный вопрос: прав ли капитан? Но я решил, что должен играть нейтральную роль, и ничего не ответил.

– А вы что думаете? – спросила она.

– Конечно, вам не повезло, особенно если вас ждут какие-нибудь неотложные дела в ближайшие месяцы. Но раз вы говорите, что ехали в Японию для поправки здоровья, то могу вас заверить, что нигде вы не поправитесь так, как на борту «Призрака».

Ее глаза возмущенно сверкнули, и на этот раз я должен был опустить свои и почувствовал, что мое лицо пылает. Я говорил как трус, но что мне оставалось?

– Мистер ван Вейден имеет основание так говорить, – расхохотался Вольф Ларсен.

Я кивнул головой, а она, овладев собой, ждала дальнейших объяснений.

– Ему и сейчас особенно нечем похвастать, – продолжал Вольф Ларсен. – Но он удивительно поправился. Посмотрели бы вы, каким он попал к нам на борт. Более жалкий образчик человеческой породы трудно было себе представить. Не правда ли, Керфут?

При таком прямом обращении Керфут смешался и, уронив на пол нож, утвердительно промычал.

– Он закалил себя чисткой картофеля и мытьем посуды. Не так ли, Керфут?

Охотник опять промычал.

– Смотрите на него. Правда, его нельзя назвать атлетом, но все-таки у него появились мускулы, которых не было, когда он попал на борт. И он сам стоит на ногах. А раньше он этого не мог без посторонней помощи.

Охотники начали пересмеиваться, но она взглянула на меня с сочувствием, которое с лихвой вознаградило меня за издевательства Вольфа Ларсена. Я так давно не встречал сочувствия, что оно тронуло меня и сразу сделало добровольным рабом этой женщины. Но я был зол на Вольфа Ларсена. Своими насмешками он оскорблял мое человеческое достоинство.

– Возможно, я научился стоять на ногах, – возразил я, – но еще не умею попирать людей ногами.

Он нагло взглянул на меня.

– Значит, ваше воспитание еще далеко не закончено, – сухо сказал он и повернулся к нашей пассажирке.

– Мы на «Призраке» очень гостеприимны. Мистер ван Вейден уже убедился в этом. Мы делаем все, что возможно, чтобы наши гости чувствовали себя как дома. Не так ли, мистер ван Вейден?

– Вплоть до чистки картофеля и мытья посуды, – ответил я, – не говоря уже о хватании за горло в знак дружеского расположения.

– Прошу вас не составить себе по этим словам ложного представления о нас, – с притворным беспокойством вмешался Вольф Ларсен. – Заметьте, мисс Брюстер, что он носит за поясом кинжал, – вещь, гм, довольно необычная для корабельного штурмана! Личность почтенная, мистер ван Вейден иногда – как бы это сказать? – бывает склонен к ссорам, и тогда необходимы крутые меры. В спокойные минуты он очень рассудителен, и так как в настоящую минуту он вполне спокоен, то не станет отрицать, что лишь вчера грозился убить меня.

Я задыхался и свирепо смотрел на капитана. Он указал на меня.

– Вот, посмотрите-ка на него! Даже в вашем присутствии он едва владеет собой. Мне придется вооружиться, прежде чем я решусь выйти с ним на палубу.

Он печально покачал головой, бормоча: «Плохо, плохо дело!», в то время как охотники ржали от удовольствия.

Грубые, хриплые голоса этих людей наполняли всю каюту. Это была какая-то дикость. Глядя на эту женщину, такую чужую здесь, я впервые понял, насколько сам слился с окружающей средой. Я знал этих людей и их умственный кругозор. Я сам был одним из них, жил промысловой жизнью, питался грубой пищей, и даже мысли мои редко выходили за рамки этой жизни. Мне не казались странными их грубые платья, суровые лица, дикий смех, качающиеся стены каюты с качающимися лампами.

Намазывая маслом хлеб, я случайно взглянул на свои руки. Кожа с суставов слезла и была воспалена, пальцы распухли, и ногти были с черной каймой. Я знал, что у меня борода росла густой щетиной, рукав разорван, у ворота моей синей рубашки не хватает пуговицы. Упомянутый Вольфом Ларсеном кинжал торчал из ножен у моего пояса. Мне все это казалось вполне естественным, но, взглянув вокруг глазами этой женщины, я понял, каким диким должно было все это представляться ей.

Она услышала насмешку в последних словах Вольфа Ларсена и снова бросила на меня сочувственный взгляд. Кроме сочувствия, я прочел в ее взгляде и тревогу.

– Быть может, меня возьмет какой-нибудь встречный пароход? – промолвила она.

– Тут не будет никаких встречных судов, кроме других охотничьих шхун, – ответил Вольф Ларсен.

– У меня нет одежды, нет ничего, – возражала она. – По-видимому, вы забываете, сэр, что я не мужчина и что я не привыкла к той скитальческой жизни, которую ведете вы и ваши люди.

– Чем скорее вы привыкнете к ней, тем лучше для вас, – ответил Вольф Ларсен.

– Я дам вам материю, иголки и нитки, – добавил он, – и надеюсь, что для вас не будет таким уж тяжелым трудом сшить себе одно или два платья.

Она надула губы, давая понять, что шить не умеет. Мне было ясно, что она напугана и сбита с толку, хотя и старается это скрыть.

– Я надеюсь, что вы, подобно мистеру ван Вейдену, привыкнете сами обслуживать себя. Кстати, чем вы зарабатываете свой хлеб?

Она уставилась на него с нескрываемым изумлением.

– Поверьте мне, я не желаю оскорбить вас. Люди хотят есть и поэтому должны добывать себе пищу. Мои охотники добывают себе средства к жизни тем, что бьют котиков; я управляю шхуной. А мистер ван Вейден, по крайней мере, в настоящее время, зарабатывает свой хлеб, помогая мне. А вы чем занимаетесь?

Она пожала плечами.

– Вы сами кормите себя или это делает кто-то другой?

– Боюсь, что большую часть жизни меня кормили другие, – засмеялась она, храбро стараясь попасть в тон шуткам Вольфа Ларсена. Но я заметил, что чем больше она смотрела на этого человека, тем больший ужас отражался в ее глазах.

– И верно, кто-нибудь другой стлал вам постель?

– Мне случалось и самой это делать.

– Часто?

Она отрицательно покачала головой.

– А вы знаете, что в Соединенных Штатах делают с такими несчастными, которые, подобно вам, не зарабатывают себе на жизнь?

– Я очень невежественна. Что же делают с ними?

– Сажают их в тюрьму как бродяг. Будь я мистером ван Вейденом, который вечно возился с вопросами справедливости, я спросил бы вас: какое право вы имеете жить ничего не делая?

– Но так как вы не мистер ван Вейден, то я не обязана отвечать, не правда ли?

Она улыбнулась ему своими испуганными глазами, и мне стало больно за нее. Я решил вмешаться и направить разговор по другому руслу.

– Вы заработали хоть доллар собственным трудом? – торжествующе спросил капитан, заранее уверенный в ее ответе.

– Да, заработала, – тихо ответила она, и я чуть не расхохотался, когда увидел, как вытянулось лицо Вольфа Ларсена. – Помню, когда я была девятилетней девочкой, отец как-то раз дал мне доллар за то, что я сидела совершенно смирно пять минут.

Он снисходительно улыбнулся.

– Но это было давно, – продолжала она, – и едва ли вы будете требовать от девятилетней девочки, чтобы она зарабатывала себе на жизнь.

– Но теперь, – продолжала она после небольшой паузы, – я зарабатываю около тысячи восьмисот долларов в год.

Все, словно сговорившись, оторвали глаза от тарелок и уставились на нее. На женщину, зарабатывавшую тысячу восемьсот долларов в год, стоило взглянуть.

Вольф Ларсен не скрывал своего восхищения.

– Жалованье или сдельная работа? – спросил он.

– Сдельная, – с живостью ответила она.

– Тысяча восемьсот, – рассчитывал он. – Это значит, полтораста долларов в месяц. Ну что же, мисс Брюстер! Мы тут на «Призраке» не скупимся. Считайте себя на жалованье все время, пока вы останетесь с нами.

Она ничего не ответила.

– Я забыл спросить, – вкрадчиво продолжал он, – в чем состоит ваше занятие. Какие полезные предметы вы выделываете? Какие вам нужны инструменты и материалы?

– Бумага и чернила! – рассмеялась она. – И, увы, пишущая машинка!

– Так вы – Мод Брюстер! – спокойно и уверенно проговорил я, как будто обвиняя ее в каком-то преступлении.

Она с любопытством взглянула на меня.

– Откуда вы знаете?

– Ведь я не ошибся? – ответил я вопросом.

Она кивнула головой. Теперь пришел черед удивляться Вольфу Ларсену. Это магическое имя ничего не говорило ему. Я был горд тем, что я его знал, и в первый раз за долгое время ясно сознавал свое превосходство над этим человеком.

– Я помню, как я раз писал рецензию на тоненький томик… – начал я, но она перебила меня.

– Вы! Вы…

Она смотрела на меня широко раскрытыми изумленными глазами.

– Гэмфри ван Вейден! – докончила она и со вздохом облегчения добавила: – Я так рада! Я помню вашу статью, – поспешно продолжала она, заметив неловкость своего последнего замечания, – в которой вы слишком польстили мне.

– Ничуть, – галантно возразил я. – Не подрывайте мое реноме критика. Впрочем, все мои коллеги были со мной согласны. Разве Лэнг не причислил ваш «Вынужденный поцелуй» к четырем лучшим сонетам, написанным на английском языке женской рукой?

– Вы очень любезны, – проговорила она.

Изысканность ее слов и манер пробудила в моей душе множество ассоциаций, напомнивших мне о прежней жизни на другой стороне земного шара. Я ощутил острую тоску по родине.

– Итак, вы – Мод Брюстер! – торжественно произнес я, смотря на нее.

– Итак, вы – Гэмфри ван Вейден! – ответила она, глядя на меня с такой же торжественностью и уважением. – Как все это странно! Не должны ли мы ждать от вашего трезвого пера какой-нибудь фантастической морской повести?

– О нет, уверяю вас! Я не собираю материалов, – ответил я. – У меня нет ни способностей, ни склонностей к беллетристике.

– Скажите, почему вы всегда прятались у себя в Калифорнии? – спросила она меня. – Это нелюбезно с вашей стороны. Мы на востоке почти не видели вас.

– Но я раз чуть не встретился с вами в Филадельфии. Вы читали там лекцию о Браунинге. К несчастью, мой поезд опоздал на четыре часа.

За этим разговором мы совершенно забыли, где находимся, и забыли о Вольфе Ларсене, безмолвно внимавшем нашей болтовне. Охотники встали из-за стола и ушли на палубу, а мы все еще сидели и говорили. С нами оставался лишь Вольф Ларсен. Я отметил, что он, откинувшись на стуле, с любопытством прислушивается к языку неведомого ему мира.

Я умолк на полуслове. Настоящее, со всеми его опасностями и тревогами, грозно встало предо мной. Мисс Брюстер взглянула на Вольфа Ларсена, и прежний ужас проснулся у нее в глазах.

Он встал и неловко рассмеялся металлическим смехом.

– О, не обращайте на меня внимания! – с деланно скромным видом произнес он. – Не считайтесь со мной. Продолжайте, продолжайте, прошу вас!

Но поток нашего красноречия уже иссяк, и мы тоже, смущенно улыбаясь, поднялись из-за стола.

Глава XXI

Досада Вольфа Ларсена на то, что мы с Мод Брюстер игнорировали его в нашем разговоре, искала выхода, и жертвой ее стал Томас Мэгридж. Он не переменил ни своих привычек, ни своей рубашки, хотя по поводу рубашки он утверждал противоположное. Но ее вид опровергал его слова, а скопление жира на печке и на кастрюлях не свидетельствовало и об общей опрятности.

– Я предостерегал тебя, кок, – сказал Вольф Ларсен. – Теперь пора проучить тебя.

Лицо Мэгриджа побледнело под слоем сажи, и, когда Вольф Ларсен вызвал двух матросов с веревкой, несчастный кок обратился в бегство и, как безумный, заметался по палубе, преследуемый хохочущим экипажем. Выкупать его за бортом было для них большим удовольствием, так как он по-прежнему посылал на бак самую отвратительную стряпню. Обстоятельства благоприятствовали этой затее. «Призрак» скользил по спокойной поверхности моря со скоростью не более трех миль в час. Но Мэгриджу купанье не улыбалось. Вероятно, он видел раньше, как это делается. Кроме того, вода была очень холодна, а он не отличался крепким здоровьем.

Как всегда в таких случаях, подвахтенные и охотники высыпали на палубу, предвкушая забаву. Мэгридж, по-видимому, боялся воды, как кошка, и проявлял необычайное проворство, которого мы от него совсем не ожидали. Загнанный в угол, он ловко вскочил на крышу каюты и побежал к корме. Когда преследователи опередили его, он повернул и, промчавшись над камбузом, снова спустился на палубу. Гнавшийся за ним гребец Гаррисон начал настигать его. Но Мэгридж, внезапно подскочив, ухватился за снасти и повис на руках. Это произошло неожиданно. Качнувшись и выставив вперед ноги, он угодил ими Гаррисону прямо в живот. Матрос глухо вскрикнул и упал на палубу.

Аплодисменты и хохот приветствовали этот подвиг, а Мэгридж, увернувшись от одной половины своих преследователей у фок-мачты, уже мчался к корме, проскальзывая между остальными, словно форвард на футбольном поле. Он улепетывал с такой быстротой, что в конце концов поскользнулся и упал. Нильсон стоял в это время на руле, и кок, падая, своим телом сшиб его с ног. Оба покатились по палубе, но встал один лишь Мэгридж. Как это ни странно, но его тщедушное тело переломило ногу сильного матроса как соломинку.

На руль стал Парсонс, и преследование продолжалось. Обезумев от страха, Мэгридж носился по палубе. Матросы улюлюкали, кричали, охотники хохотали и подбадривали беглеца. У переднего люка Мэгриджа настигли сразу трое, но он ускользнул от них, как угорь, с окровавленной губой и разодранной в клочья рубашкой, и прыгнул на ванты. Он карабкался по ним все выше и выше, на самую верхушку мачты.

Несколько матросов вслед за ним взобрались на реи, а двое – Уфти-Уфти и Блэк, гребец Лэтимера, продолжали подниматься, цепляясь руками за тонкие стальные штаги.

Это было опасное предприятие, так как им приходилось висеть на руках, в ста футах над палубой, и трудно было защищать головы от ног Мэгриджа. Кок дико лягался, пока наконец канак, повиснув на одной руке, другой не схватил его за ногу. Блэк проделал то же со второй ногой. Тогда все трое сплелись в один качающийся клубок и, продолжая бороться, соскользнули на марс, в объятия поджидавших их там товарищей.

Воздушная битва окончилась. Мэгридж визжал и невнятно бормотал что-то. На губах у него выступила кровавая пена. Когда его доставили на палубу, Вольф Ларсен сделал из веревки петлю и продел ему под мышки. После этого кока подхватили и швырнули в море. Сорок, пятьдесят, шестьдесят футов размоталось, когда наконец Вольф Ларсен крикнул: «Закрепить!» Уфти-Уфти закрепил трос. «Призрак» рванулся вперед, трос натянулся и вытащил кока на поверхность.

Это было жалкое зрелище. Он не мог утонуть, но переживал все муки утопающего. «Призрак» подвигался очень медленно, и, только когда волна приподнимала его корму, он вытаскивал несчастного на поверхность и давал ему короткую передышку. Потом веревка ослабевала и кок вновь погружался в воду.

Я совсем забыл о существовании Мод Брюстер и вспомнил о ней лишь тогда, когда она вышла наверх и приблизилась ко мне. Это было ее первое появление на палубе. Команда встретила ее гробовым молчанием.

– Что тут происходит? – спросила она.

– Спросите капитана Ларсена, – сдержанно и холодно ответил я, хотя во мне кровь кипела при мысли, что она может стать свидетельницей такой жестокости.

Она собиралась последовать моему совету, как вдруг ее глаза упали на Уфти-Уфти, который в двух шагах от нее, грациозно изогнувшись, держал конец веревки.

– Вы удите рыбу? – спросила она.

Он не ответил. Его глаза, пристально устремленные на море, внезапно блеснули.

– Акула, сэр! – крикнул он.

– Тащи! Живо! Все навались! – скомандовал Вольф Ларсен, и сам первый подскочил к веревке.

Мэгридж услыхал предостерегающий крик канака и дико завопил. Я увидел разрезавший воду черный плавник, догонявший кока с большей быстротой, чем мы успевали подтаскивать его к шхуне.

У нас и у акулы были приблизительно одинаковые шансы, и вопрос был в секундах. Когда Мэгридж был уже под самой кормой, последняя опустилась под набежавшей волной, и это дало акуле преимущество. Плавник скрылся, в воде мелькнуло белое брюхо. Акула бросилась вперед. Почти так же проворен оказался и Вольф Ларсен. Всей своей могучей силой он рванул веревку. Из воды показалось тело кока, а за ним голова акулы. Мэгридж поджал ноги. Чудовище как будто лишь коснулось одной из них и шлепнулось обратно в воду. Но в этот миг Томас Мэгридж громко закричал. Еще миг, и он, как пойманная на удочку рыба, перелетел через борт и бесформенной массой упал на палубу.

На палубу брызнул фонтан крови: правой ноги кока как не бывало – она была откушена по щиколотку. Я быстро взглянул на Мод Брюстер. Ее лицо было бледно, в расширенных глазах стоял ужас. Она смотрела не на Томаса Мэгриджа, а на Вольфа Ларсена. Он заметил это и со своим обычным коротким смешком сказал:

– Просто забава, мисс Брюстер! Более грубая, чем те, к которым вы, вероятно, привыкли, но все-таки забава! На акулу мы не рассчитывали. Она…

Но в этот миг Мэгридж, подняв голову и оценив размеры своей потери, перекатился по палубе и впился зубами в ногу Вольфу Ларсену. Капитан спокойно нагнулся и двумя пальцами сдавил коку челюстные суставы. Челюсти медленно разжались, и Вольф Ларсен высвободил свою ногу.

– Как я уже сказал, – продолжал он, как будто ничего не случилось, – на акулу мы не рассчитывали. Это было… гм!.. может быть, Провидение?

Мисс Брюстер не подала виду, что слышала эти слова, но в глазах ее мелькнуло крайнее негодование, и она поспешно отвернулась. Однако, едва двинувшись, она зашаталась, и я едва успел подхватить ее. Я поспешил усадить ее на стул, думая, что она упадет в обморок, но она овладела собой.

– Достаньте хирургические инструменты, мистер ван Вейден, – приказал мне Вольф Ларсен.

Я колебался. Но губы мисс Брюстер беззвучно зашевелились, и она глазами послала меня на помощь пострадавшему.

– Пожалуйста! – чуть слышно пробормотала она, и я не мог ослушаться ее.

К этому времени я успел уже приобрести такой навык в хирургии, что Вольф Ларсен, дав мне краткие указания, предоставил мне самому, с помощью двух матросов, справляться с задачей. Сам же он решил отомстить акуле. За борт был опущен на крючке жирный кусок свинины, и к тому времени, как я зажал все вены и артерии, матросы с веселыми криками втаскивали на борт провинившееся чудовище. Сам я не видел его, но мои помощники, то один, то другой, по очереди бегали посмотреть, что делается на шканцах. Шестнадцатифутовая акула была подвешена к снастям. Рычагами ей широко раздвинули челюсти и вставили в пасть заостренную с обоих концов крепкую палку. Когда рычаги были удалены, челюсти уже не могли сомкнуться. После этого акулу бросили назад в море, и она, все еще полная сил и тем не менее беспомощная, была обречена на голодную смерть, – смерть, которой она заслуживала меньше, чем человек, придумавший это наказание.

Глава XXII

Когда мисс Брюстер подошла ко мне, я уже знал, о чем будет разговор. Перед этим она минут десять серьезно беседовала с машинистом. Ее лицо было бледно, большие глаза пристально смотрели в мои. Я почувствовал некоторую робость, так как они заглядывали в душу Гэмфри ван Вейдена, а Гэмфри ван Вейден мало чем мог гордиться с тех пор, как находился на «Призраке».

Мы прошли по палубе до кормы. Я тревожно оглянулся кругом, чтобы убедиться, что никто не видит нас.

– В чем дело? – мягко спросил я, но решительное выражение ее лица не смягчилось.

– Я допускаю, – начала она, – что утреннее происшествие было просто несчастным случаем. Но я только что говорила с мистером Хэскинсом. Он рассказал мне, что в день нашего спасения, в то время как я спала в каюте, двоих утопили, намеренно утопили, убили!

В голосе ее был вопрос и укор, как будто я был виновен в этом преступлении или, по крайней мере, способствовал ему.

– Вам сказали правду, – ответил я. – Эти двое людей действительно были убиты.

– И вы допустили это! – воскликнула она.

– Вернее было бы сказать, что я не мог этого предотвратить, – все еще мягко ответил я.

– Но вы пытались?

В тоне, которым она задала свой вопрос, ясно слышалась надежда получить утвердительный ответ.

– О, вы не пытались! – заранее угадала она мой ответ. – Но почему?

Я пожал плечами.

– Вы должны помнить, мисс Брюстер, что вы – новая обитательница в этом маленьком мирке и еще не знаете действующих здесь законов. Вы принесли с собой высокие понятия гуманности, чести, благородства. Но здесь они неуместны. Я уже убедился в этом.

При этих словах я невольно вздохнул.

Она недоверчиво покачала головой.

– Что же вы посоветуете? – спросил я. – Взять нож, ружье или топор и убить этого человека?

Она испуганно отступила.

– Нет, только не это!

– Так что же мне сделать? Убить себя?

– Вы говорите как настоящий материалист, – возразила она. – Ведь существует же мужество правоты, и оно никогда не остается безрезультатным.

– О, – улыбнулся я, – вы советуете мне не убивать ни его, ни себя и предоставить ему убить меня. – Она хотела было возразить, но я жестом остановил ее. – Мужество правоты не имеет смысла в этом маленьком плавучем мирке. Лич, один из убитых, обладал им в высшей степени. То же можно сказать и о другом, Джонсоне. Но это не только не принесло им пользы, но, наоборот, погубило их. Такая же судьба ожидает и меня, если я вздумаю проявлять свое мужество. Вы должны понять, мисс Брюстер, что этот человек – настоящее чудовище. Он лишен совести. Для него нет ничего святого, и он ни перед чем не останавливается. Только по его капризу я был задержан здесь на борту, и только по его капризу я все еще остаюсь в живых. Я ничего не предпринимаю и не могу предпринять, потому что я раб этого чудовища, так же как и вы теперь его рабыня. Я так же, как и вы, хочу жить, но я не могу победить его, так же как этого не можете сделать и вы.

Она молчала, ожидая, что я скажу дальше.

– Что же делать? Я здесь слабейший. Я молчу и терплю унижения, как и вы будете молчать и терпеть их. И это разумно. Это лучшее, что мы может сделать, если хотим уцелеть. Но победа не всегда достается более сильному. Мы не можем бороться открыто и должны пустить в ход хитрость. Если вы хотите послушаться моего совета, то вам следует поступать именно так. Я знаю, что мое положение опасно, но, скажу откровенно, ваше еще опаснее. Мы должны стоять друг за друга и заключить тайный союз. Открыто я не смогу вступаться за вас, и вас также прошу молча выслушивать все оскорбления, которые могут выпасть на мою долю. Мы не должны раздражать этого человека или противиться его воле. Мы должны улыбаться и быть любезными с ним, какое бы отвращение он нам ни внушал.

Она в недоумении провела рукой по лбу и сказала:

– Я все еще не понимаю…

– Вы должны делать то, что я вам говорю, – внушительно произнес я, заметив, что глаза гулявшего с Лэтимером по палубе Вольфа Ларсена обратились в нашу сторону. – Поступайте так, как я вам советую, и вскоре вы убедитесь, что я прав.

– Как же мне, собственно, поступать? – спросила она, заметив тревожный взгляд, брошенный мною на объект нашего разговора, и, по-видимому, проникнувшись серьезностью положения.

– Забудьте о всяком «мужестве правоты», – поспешно продолжал я. – Не восстанавливайте этого человека против себя. Держите себя с ним по-дружески, беседуйте с ним о литературе и искусстве – он это любит. Вы найдете в нем внимательного слушателя и неглупого собеседника. И ради себя самой старайтесь избегать диких сцен, разыгрывающихся на этом судне. Насколько возможно, я помогу вам играть вашу роль.

– Так я должна лгать! – возмущенно воскликнула она. – Лгать словами и поступками!

Вольф Ларсен оставил Лэтимера и направился к нам.

– Умоляю вас, поймите меня! – поспешно заговорил я, понизив голос. – Весь ваш житейский опыт здесь ничего не стоит. Вы должны начать с азбуки. Я знаю и вижу, что вы привыкли покорять людей взглядом. Вы уже покорили им меня. Но не пробуйте этого с Вольфом Ларсеном. Вам легче было бы покорить льва, этот же человек только посмеется над вами. На это он… Я всегда был горд тем, что открыл его, – продолжал я, меняя разговор, так как видел, что Вольф Ларсен подходит к нам. – Издатели боялись его и не хотели иметь с ним дела. Но я оценил его сразу и не ошибся: его гений блестяще проявил себя, когда он выступил со своей великолепной «Кузницей».

– Но ведь она появилась в газете, – без запинки подхватила она.

– Да, но это было чисто случайно, потому что он не хотел отдать ее в журналы. Мы толковали о Гаррисе, – сказал я, обращаясь к Вольфу Ларсену.

– Так, так, – отозвался он. – Я помню «Кузницу». В ней много возвышенных чувств и несокрушимая вера в человеческие заблуждения. Кстати, мистер ван Вейден, пошли бы вы проведать кока. Он жалуется на боль и очень беспокоен.

Таким образом меня бесцеремонно выпроводили с палубы. Мэгриджа я застал крепко спящим от данного ему мною морфия. Я не спешил вернуться наверх, когда же я вышел, то, к своему удовольствию, увидел, что мисс Брюстер оживленно беседует с Вольфом Ларсеном. Я был доволен, что она следовала моим советам, но в то же время я почувствовал легкий укол в сердце оттого, что она оказалась способной на то, о чем я ее просил и что так претило ей.

Глава XXIII

Свежий ровный ветер быстро гнал «Призрак» к северу, прямо в стадо котиков. Мы встретили их у сорок четвертой параллели, среди бурного моря, часто застилаемого туманами. Иногда мы целыми днями не видели солнца и не могли делать наблюдений. Потом ветер разгонял тучи, волны начинали искриться и сверкать, и мы узнавали, где находимся. После двух или трех дней хорошей погоды туман сгущался снова.

Охотиться было опасно. Каждое утро серая мгла поглощала лодки, и мы не видели их до самого вечера, а иногда и до ночи, когда они появились, наконец, одна за другой, словно вереница серых морских духов. Уэйнрайт – охотник, захваченный Вольфом Ларсеном вместе со шлюпкой и матросами, – воспользовался туманной погодой и скрылся. Впоследствии мы узнали, что он, переходя со шхуны на шхуну, благополучно добрался и до своей.

Я хотел последовать его примеру, но случай все еще не представлялся. Штурману не полагалось выходить на лодках. Хотя я иногда заговаривал об этом, Вольф Ларсен не пошел мне навстречу. Если бы этот план мне удался, я так или иначе увез бы с собой и мисс Брюстер.

В свое время мне приходилось читать морские романы, где обязательно фигурировала женщина, одна среди множества мужчин. Теперь я лицом к лицу столкнулся с таким положением. В довершение всего этой женщиной была Мод Брюстер, которая лично нравилась мне так же, как раньше очаровывали меня ее произведения.

Трудно представить себе существо, менее подходящее к нашей обстановке. Это было хрупкое, эфирное создание, стройное, с гибкими движениями. Мне всегда казалось, что она ходит не как обыкновенные люди, а скользит по воздуху, как пушинка или как птица, парящая на бесшумных крыльях.

Своей хрупкостью она напоминала мне дрезденскую фарфоровую статуэтку. Мне казалось, что от грубого обращения она может сломаться. Никогда я не видел более полной гармонии тела и духа. Критики называли ее стихи возвышенными и одухотворенными, и таким же можно было бы назвать ее тело. Оно казалось принадлежностью ее души, словно оно тончайшими нитями связывало эту душу с жизнью.

Она являла разительный контраст Вольфу Ларсену. Между ними нельзя было найти ничего общего. Как-то утром, видя их гуляющими вдвоем по палубе, я отнес их к противоположным концам человеческой лестницы: он воплощал в себе первобытную дикость, а она – всю утонченность современной цивилизации. Правда, Вольф Ларсен обладал необычайно развитым интеллектом, но последний был направлен исключительно на удовлетворение его диких инстинктов и делал этого дикаря еще более страшным. При всей мускулистости и твердости походки его никак нельзя было назвать тяжеловесным. Его движения обладали кошачьей мягкостью. Я сравнил бы его с большим тигром, хищным и смелым зверем. В глазах его часто мелькал огонь, какой я наблюдал в глазах пойманных леопардов и других хищников.

Когда они приблизились ко мне, я почувствовал, что она чем-то крайне смущена, хотя внешне и не проявляет этого. Взглянув на меня, она произнесла несколько незначительных слов и рассмеялась довольно непринужденно. Но я видел, как ее глаза, словно повинуясь какой-то силе, поднялись на Вольфа Ларсена и тотчас опустились снова, но не настолько быстро, чтобы нельзя было не заметить выражения ужаса в них.

Разгадку этого я увидел в его глазах. Обычно серые, холодные и жестокие, они теперь сияли теплым, золотистым блеском, в них то вспыхивали, то пропадали лучистые огоньки, пока весь зрачок не наполнился ярким светом. Оттого, может быть, и казались золотыми его глаза. Они манили и повелевали, выражали мольбу и говорили о волнении крови – этого не могла не понять ни одна женщина, а тем более Мод Брюстер.

Ее ужас передался мне, и в этот миг страха – самого ужасного страха, какой может испытывать мужчина, – я понял, насколько она мне дорога. Сознание, что я ее люблю, наполнило меня ужасом. Смешанные чувства кипели у меня в груди, и я чувствовал, как какая-то высшая сила увлекает меня неведомо куда. Против воли я снова посмотрел в глаза Вольфу Ларсену. Но он уже успел прийти в себя. Золотистый свет потух, глаза его снова были серы и холодны. Он сухо поклонился и ушел.

– Я боюсь, – с дрожью в голосе прошептала она. – Я так боюсь!

Мне тоже было страшно, но, сделав над собой усилие, я спокойно ответил:

– Все уладится, мисс Брюстер! Все уладится, поверьте мне.

Она ответила мне благодарной улыбкой, от которой забилось мое сердце, и ушла с палубы.

Я долго стоял на том месте, где она оставила меня. Мне необходимо было разобраться в своих чувствах, отдать себе отчет в значении происшедшей во мне перемены. Итак, наконец любовь пришла ко мне, пришла при самых невероятных обстоятельствах. Конечно, моя философия всегда признавала неизбежность (рано или поздно) любовных переживаний. Но долгие годы, проведенные в одиночестве среди книг, были плохой подготовкой для этого.

И вот любовь пришла! Мод Брюстер! Память вернула меня к прошлому, я увидел ее первый тоненький томик на своем столе и как к нему постепенно прибавлялись другие. Как я приветствовал появление каждого из них! Я находил в них родственный мне ум. Теперь же их место было в моем сердце.

Мое сердце! Странное чувство охватило меня. Я с недоверием думал о самом себе. Гэмфри ван Вейден, «рыба», «бесчувственное чудовище», «демон анализа», как называл меня Чарли Фэрасет, – влюблен! И вдруг, без всякой причины, мой ум вернулся к маленькой биографической заметке в справочнике, и я сказал себе: «Она родилась в Кэмбридже, и ей двадцать семь лет». Потом я мысленно добавил: «Двадцать семь лет, и все еще свободна и не влюблена?» Но откуда я мог знать, что она действительно не влюблена? Неожиданно нахлынувшая волна ревности положила конец всем сомнениям: да, я действительно любил! И женщина, которую я любил, была Мод Брюстер.

Вне себя от восторга я отошел от трапа и побрел по палубе, бормоча про себя прелестные стихи миссис Браунинг:

На годы я покинул мир людей И жил один среди моих видений. Я не знавал товарищей милей, — Мне не забыть их сладостного пенья.

Но еще более сладостная музыка звучала в моих ушах, и я был глух и слеп ко всему окружающему. Резкий голос Вольфа Ларсена заставил меня очнуться.

– Какого черта вы тут шляетесь? – спросил он.

Я набрел на матросов, красивших борт шхуны, и чуть не перевернул ведро с краской.

– Вы лунатик или у вас солнечный удар? – продолжал он.

– Расстройство желудка, – отрезал я и как ни в чем не бывало продолжал свою прогулку.

Глава XXIV

Самыми яркими событиями моей жизни я считаю происшедшие на «Призраке» в ближайшие сорок часов с того момента, когда я понял, что люблю Мод Брюстер. Я, всегда проводивший свою жизнь в тиши и теперь, в возрасте тридцати пяти лет, попавший в полосу самых нелепых приключений, никогда не мог себе представить, чтобы за сорок часов можно было пережить столько волнений. Отбросив ложную скромность, я могу сознаться, что мое поведение за это время достойно некоторой похвалы.

Началось с того, что за обедом Вольф Ларсен объявил охотникам, что впредь они будут есть на кубрике. Это было неслыханно для промысловой шхуны, где охотники согласно обычаю неофициально приравниваются к офицерам. Капитан ничем не пояснил своего распоряжения, но причина была очевидна. Горнер и Смок позволили себе ухаживать за Мод Брюстер. Это было только смешно и нисколько не обидно для нее, но капитану, по-видимому, пришлось не по вкусу.

Приказ был встречен гробовым молчанием, но остальные четверо охотников многозначительно покосились на виновников изгнания. Джок Горнер, человек спокойный, ничем не проявил своего недовольства, но Смок побагровел и уже собрался раскрыть рот, чтобы что-то сказать. Вольф Ларсен наблюдал за ним и со стальным блеском в глазах ждал его слов. Но Смок промолчал.

– Вы хотели что-то сказать? – грозно спросил Вольф Ларсен.

Это был вызов, но Смок отказался принять его.

– По поводу чего? – спросил он с таким невинным видом, что Вольф Ларсен был озадачен. Остальные улыбались.

– Так, пустяки, – протянул Вольф Ларсен. – Мне казалось, что вы хотите пинка.

– За что? – невозмутимо осведомился Смок.

Товарищи Смока теперь уже открыто смеялись. Капитан был способен убить его, и я не сомневаюсь, что, если бы не присутствие мисс Брюстер, в каюте пролилась бы кровь. Не будь мисс Брюстер, Смок тоже не сдержал бы свою злобу. Я боялся, что начнется драка, но возглас рулевого отвел грозу:

– Дым на горизонте!

– В каком направлении? – крикнул Вольф Ларсен.

– С кормы, сэр.

– Не русское ли судно? – предположил Лэтимер.

Его слова вызвали тревогу на лицах остальных охотников. Русское судно могло быть только крейсером, а они хорошо знали, что находятся близко от запретной полосы; Вольф Ларсен был известным браконьером. Все устремили глаза на него.

– Нам ничего не грозит, – смеясь, успокоил он их. – На этот раз, Смок, вам не придется попасть на соляные копи. Но вот что я вам скажу: я ставлю пять против одного, что это «Македония».

Никто не принял пари, и он продолжал:

– Если это так, то ставлю десять против одного, что нам не обобраться хлопот.

– Нет, благодарю вас, – ответил Лэтимер. – Я готов рискнуть своими деньгами, но не согласен проигрывать их наверняка. Не было еще случая, чтобы при вашей встрече с вашим почтенным братцем все обошлось благополучно. Со своей стороны ставлю двадцать против одного, что не обойдется мирно и теперь.

Раздался общий смех, к которому присоединился и Вольф Ларсен, и обед закончился гладко, особенно благодаря моему терпению, так как капитан возмутительно обращался со мной, то вышучивая меня, то принимая снисходительный тон, заставлявший меня задыхаться от сдерживаемого гнева. Но я знал, что ради Мод Брюстер должен владеть собой, и был вознагражден, когда ее глаза на миг встретились с моими и яснее всяких слов сказали мне: «Будьте мужественны! Не падайте духом!»

Встав из-за стола, мы вышли на палубу, так как каждый пароход был развлечением в монотонной морской жизни, а уверенность, что это Смерть-Ларсен на «Македонии», увеличивала наше возбуждение.

Море, бурное накануне, теперь затихло, и можно было спустить лодки для охоты, которая обещала быть особенно удачной. Утром котиков нигде не было видно, теперь же мы нагнали стадо.

Дым все еще виднелся в нескольких милях за кормой и начал быстро приближаться к нам, пока мы спускали лодки. Они рассеялись в северном направлении. Мы видели, как они то и дело спускали паруса, затем следовали отголоски ружейных выстрелов, и паруса снова взвивались. Котики шли большим стадом. Ветер постепенно замирал, все благоприятствовало охоте. Местами море, как ковром, было покрыто спящими котиками. Они лежали группами, по двое и по трое, вытянувшись на волнах, и напоминали ленивых щенков.

Приближавшийся пароход был теперь уже ясно виден. Это была «Македония». Я прочел ее имя в бинокль, когда она проходила в какой-нибудь миле справа от нас. Вольф Ларсен смотрел на пароход со злобой, в то время как мисс Брюстер разглядывала его с любопытством.

– Где же та беда, которую вы предсказывали, капитан Ларсен? – весело спросила она.

Он взглянул на нее, и черты его на миг смягчились.

– Чего же вы ожидали? Что они возьмут нас на абордаж и перережут нам глотки?

– Чего-нибудь в этом роде, – призналась она. – Обычаи охотников на котиков так новы и странны для меня, что я готова ожидать чего угодно.

Он кивнул.

– Вы правы, вы совершенно правы. Ваша ошибка лишь в том, что вы не ожидали самого худшего.

– Как? Что могло бы быть хуже, чем если бы нам перерезали глотки? – с наивным и забавным удивлением спросила она.

– Опустошение наших кошельков, – ответил он. – В наше время человек устроен так, что его жизнеспособность определяется его деньгами.

– Кто отнимет мой кошелек, отнимет у меня немного, – сказала она.

– Кто отнимет мой, отнимет у меня право на жизнь, – ответил Вольф Ларсен. – Он отнимет мой хлеб, и мясо, и постель и тем самым подвергнет опасности мою жизнь. Когда у людей пуст кошелек, они обычно умирают, и притом самым жалким образом, если только им не удается достаточно быстро наполнить его вновь.

– Но я не вижу, чтобы этот пароход покушался на ваш кошелек.

– Подождите и увидите, – мрачно ответил он.

Долго нам ждать не пришлось. Обогнав на несколько миль наши лодки, «Македония» начала спускать на воду свои. Мы знали, что на ней четырнадцать лодок, тогда как у нас было всего пять – одной мы лишились благодаря бегству Уэйнрайта. Маневр «Македонии» испортил нам охоту. За нами котиков не было, а впереди линия из четырнадцати лодок, словно огромная метла, сметала находившееся там стадо.

Наши лодки вскоре вернулись ни с чем. Ветер упал, море становилось все спокойнее. Такая погода, при наличии крупного стада, могла бы обеспечить прекрасную охоту. Подобных дней бывает не больше двух или трех даже в удачный сезон. Охотники, гребцы и рулевые, поднимаясь на борт, кипели злобой. Каждый чувствовал себя ограбленным. Со всех сторон сыпалась ругань, и если бы проклятия имели силу, то Смерть-Ларсен был бы обречен на вечную гибель.

– Чтоб он сдох и был проклят на десять вечностей, – злился Луи, и глаза его сверкали, в то время как он привязывал свою лодку.

– Прислушайтесь, и вы сразу же узнаете, что больше всего волнует их души, – сказал Вольф Ларсен. – Вера? Любовь? Высокие идеалы? Добро? Красота? Правда?

– В них оскорблено врожденное сознание права, – заметила Мод Брюстер, присоединяясь к разговору.

Она стояла немного в стороне, одной рукой придерживаясь за ванты и мягко покачиваясь в такт качке шхуны. Она не повысила голоса, и все же я был поражен его ясным и звонким тоном. О, как он ласкал мой слух! Я едва осмелился взглянуть на нее, боясь выдать себя. На голове у нее была мальчишеская шапочка, светло-каштановые пушистые волосы сверкали на солнце и окружали, словно ореолом, нежный овал ее лица. Она была обворожительна и казалась каким-то высшим существом. Все мое прежнее преклонение перед жизнью вернулось ко мне при виде этого дивного ее воплощения, и холодные рассуждения Ларсена показались мне смешными и бледными.

– Вы сентиментальны, как мистер ван Вейден, – усмехнулся он. – Этих людей приводит в бешенство лишь то, что кто-то помешал исполнению их желаний. Вот и все. Но чего они желали? Вкусной пищи и мягких постелей на берегу после удачного заработка. Женщин и пьянства, то есть разгула и животных удовольствий, которые так хорошо их определяют. Вот лучшее, что в них есть, их высшие надежды, их идеал, если хотите. Проявление их чувств – картина малопривлекательная, но она показывает, как глубоко задеты их души, или, что то же самое, как глубоко задеты их кошельки.

– По вашему поведению не видно, чтобы ваш кошелек был задет, – сказала она смеясь.

– И все же, уверяю вас, у меня задеты и кошелек, и душа. Принимая во внимание последние цены шкур на лондонском рынке и учитывая приблизительный улов, который сегодня испортила нам «Македония», мы должны оценить убытки «Призрака» в полторы тысячи долларов.

– Вы говорите об этом так спокойно… – начала она.

– Но в душе я совсем не спокоен. Я мог бы убить ограбившего меня человека, – перебил ее капитан. – Да, да, это так, а то, что этот человек мой брат, – пустые сантименты.

Его лицо вдруг изменилось. Голос стал менее резок, и он с полной искренностью сказал:

– Вы, сентиментальные люди, должны быть счастливы, искренно и глубоко счастливы, считая, что все на свете прекрасно. Поэтому вы и себя считаете хорошими людьми. Скажите мне оба, считаете ли вы и меня хорошим человеком?

– На вас, пожалуй, приятно смотреть, – определил я.

– В вас есть хорошие задатки, – был ответ Мод Брюстер.

– Ну конечно! – почти рассердился он. – Ваши слова для меня пустой звук, они не содержат ясной и отчетливой мысли. Вообще это не мысль, а что-то расплывчатое, основанное на иллюзиях, а не на деятельности мыслительного аппарата.

По мере того как он продолжал говорить, голос его снова смягчился и зазвучал более интимно.

– Знаете, я тоже иногда ловлю себя на желании быть слепым к фактам жизни и только упиваться ее иллюзиями. Они лгут, они противны рассудку, но они дают наслаждения, а в конце концов наслаждение – единственная награда в жизни. Без него она была бы пустой. Взять на себя труд жить и ничего за это не получать – это хуже, чем умереть.

Он задумчиво покачал головой.

– Как часто я сомневаюсь в ценности нашего разума! Мечты гораздо ценнее и дают больше удовлетворения. И я завидую вам. Но только умом, а не сердцем. Зависть – продукт мозга. Я подобен трезвому человеку, который очень устал и смотрит на пьяного, жалея, что сам не пьян.

– Или подобны умному, который смотрит на дураков, жалея, что сам не дурак, – улыбнулся я.

– Вот именно, – ответил он. – Вы пара милых, обанкротившихся дураков. В вашем бумажнике нет фактов.

– Но мы тратим не меньше вас, – вставила Мод Брюстер.

– Вы можете тратить и больше, раз это вам ничего не стоит.

– Но мы рассчитываем на вечность и потому берем из нее.

– Поступая так, вы получаете больше, чем я, затрачивающий добытое мною в поте лица.

– Почему же вы не измените вашу монетную систему? – спросила она.

Он быстро взглянул на нее и огорченно ответил:

– Слишком поздно. Я бы и рад, пожалуй, но не могу. Мой бумажник набит старыми бумажками, и я ничего не могу поделать. И я не могу заставить себя признать ценность в чем-нибудь другом.

Он умолк, и его взгляд скользнул мимо нее в морскую даль. Его первобытная меланхолия снова ожила в нем; своими рассуждениями он довел себя до припадка хандры, и можно было ожидать, что теперь следовало опасаться пробуждения в нем дьявола. Я вспомнил Чарли Фэрасета и понял, что грусть капитана есть кара, которую каждый материалист несет за свое миросозерцание.

Глава XXV

– Вы были на палубе, мистер ван Вейден, – сказал на следующее утро за завтраком Вольф Ларсен. – Как погода?

– Довольно ясно, – ответил я, глядя на полосу солнечного света, проникавшую через открытый трап. – Свежий вест, который еще усилится, если верить предсказаниям Луи.

Капитан с довольным видом кивнул головой.

– Есть ли туман?

– Густая пелена на севере и на северо-западе.

Он снова кивнул, с еще более довольным видом.

– А как «Македония»?

– Не видно, – ответил я.

При этом сообщении лицо у него вытянулось, но я не мог понять, что именно могло так разочаровать его.

Но вскоре я узнал это. «Дым на горизонте!» – раздалось с палубы, и лицо его просветлело.

– Отлично! – воскликнул он и тотчас же встал из-за стола. Он поднялся на палубу и прошел на кубрик. Охотники первый раз завтракали в своей новой столовой.

Ни Мод Брюстер, ни я почти не дотронулись до еды и только тревожно переглядывались и прислушивались к голосу Вольфа Ларсена, проникавшему в каюту, через переборку. Говорил он долго, и конец его речи был встречен диким одобрительным ревом. Слов мы не могли разобрать, но было очевидно, что они произвели на охотников огромное впечатление.

По звукам с палубы я догадывался, что матросы были вызваны наверх и готовились спускать лодки. Мод Брюстер вышла вместе со мной на палубу, но я оставил ее на юте, откуда она могла видеть всю сцену, не участвуя в ней. По-видимому, и матросам сообщили, в чем дело, так как они работали с необыкновенным подъемом. Охотники гурьбой вывалились на палубу с дробовиками, патронташами и, что было уж совсем необычайно, с винтовками. Последние редко брались в лодки, так как котики, убитые с дальнего расстояния, всегда успевали потонуть, прежде чем лодка добиралась до них. Но в этот день при каждом охотнике была его винтовка и большой запас патронов. Я заметил, как они довольно ухмылялись, посматривая на дымок «Македонии», который поднимался все выше и выше, приближаясь к нам с западной стороны.

Все пять лодок были живо спущены за борт и так же, как накануне, веером рассеялись в северном направлении. Некоторое время я с любопытством наблюдал за ними, но не заметил в их поведении ничего особенного. Они спускали паруса, стреляли котиков, потом снова ставили паруса и продолжали свой путь. «Македония» повторила свой вчерашний маневр, спустив свои лодки впереди, поперек нашему курсу. Четырнадцать лодок требуют для охоты довольно обширного пространства, и пароход, обогнав нас и удаляясь к северо-востоку, спускал все новые лодки.

– Что вы затеваете? – спросил я Вольфа Ларсена, не в силах долее сдерживать свое любопытство.

– Вас это не касается, – грубо ответил он. – Вам этого и за тысячу лет не отгадать. Лучше помолитесь о попутном ветре для нас. Впрочем, я могу сказать и вам, – через минуту добавил он. – Я хочу угостить моего брата по его же рецепту. Короче, я сам хочу подложить ему свинью и испортить ему не один день, а весь конец сезона, если нам повезет.

– А если не повезет?

– Этого не может быть, – рассмеялся он, – нам должно повезти, а не то мы пропали.

Он стал на руль, а я пошел на бак, в свой лазарет, проведать обоих калек, Нильсона и Томаса Мэгриджа. Нильсон был в прекрасном настроении, так как его сломанная нога отлично срасталась. Но кок находился в черной меланхолии, и я искренно пожалел беднягу. Меня поражало, что он все еще жив и цепляется за жизнь. Тяжелые годы иссушили его тощее тело, но искорка жизни все еще ярко горела в нем.

– С искусственной ногой – теперь их делают хорошо – вы до конца своих дней сможете ковылять по палубам, – весело заверил я его.

Но он ответил мне серьезным и даже торжественным тоном:

– Я не знаю, о чем вы говорите, мистер ван Вейден. Я знаю только одно: я буду счастлив лишь тогда, когда увижу этого изверга мертвым. Ему не пережить меня. Он не имеет права жить. И он, как говорит Писание, умрет позорной смертью. А я добавлю: аминь и проклятие его душе!

Вернувшись на палубу, я увидел, что Вольф Ларсен правит одной рукой, а в другой держит морской бинокль, изучая расположение лодок и особенно следя за курсом «Македонии». Единственной переменой, которую я заметил, было то, что наши лодки повернули круто к ветру и уклонились немного к западу. Они шли не только на парусах, но и на веслах. Даже охотники гребли, и наша флотилия быстро приближалась к лодкам «Македонии». Дым парохода виднелся лишь смутным пятном на северо-восточном горизонте. Самого же судна не было видно. До сих пор мы подвигались вперед не спеша и даже два раза ложились в дрейф. Но теперь этому настал конец. Были поставлены все паруса, и Вольф Ларсен пустил «Призрак» полным ходом. Мы промчались мимо наших лодок и направились к ближайшей лодке неприятельской линии.

– Отдайте бом-кливер, мистер ван Вейден, – скомандовал Вольф Ларсен, – и приготовьтесь переменить кливер!

Я бросился исполнять распоряжение, и вскоре мы промчались в ста футах мимо намеченной нами лодки. Трое сидевших в ней людей подозрительно посмотрели на нас. Они прекрасно знали свою вину и, уж конечно, хоть понаслышке знали Вольфа Ларсена. Охотник, огромный скандинав, сидел на носу и держал на коленях ружье, место которому было бы на скамье. Когда они поравнялись с нашей кормой, Вольф Ларсен приветливо помахал им рукой и крикнул:

– Идите на борт поболтать!

Между охотниками существует обычай навещать друг друга, что приятно нарушает однообразие морской жизни.

«Призрак» повернул к ветру.

– Пожалуйста, останьтесь на палубе, мисс Брюстер, – сказал Вольф Ларсен, направляясь встречать своего гостя. – И вы тоже, мистер ван Вейден.

Лодка спустила парус и пошла рядом с нами. Золотобородый, как викинг, охотник перескочил через перила. Несмотря на свой богатырский рост, он держался несколько тревожно. Недоверие ясно выражалось на его лице. Несмотря на густую растительность, это было открытое лицо, и на нем сразу же отразилось облегчение, когда он взглянул на Вольфа Ларсена и на меня и понял, что нас только двое, а потом поглядел на своих двух матросов, присоединившихся к нему. Конечно, у него не должно было быть оснований для страха: он, как Голиаф, возвышался над Вольфом Ларсеном. В нем было не меньше шести футов девяти дюймов, и, как я впоследствии узнал, он весил двести сорок фунтов. При этом ни следа жира, одни только кости и мускулы.

Когда Вольф Ларсен пригласил его спуститься в каюту, он снова забеспокоился. Но видя, что хозяин, хоть и крупный мужчина, все же карлик по сравнению с ним, он решительно начал спускаться по трапу. Оба они исчезли с палубы. Тем временем оба его матроса направились согласно обычаю на бак, в гости к нашим матросам.

Вдруг из каюты донесся полузаглушенный рев, сопровождаемый звуками яростной борьбы. Схватились леопард и лев. Ревел лев. Вольф Ларсен был леопардом.

– Вы видите, как свято наше гостеприимство? – с горечью обратился я к Мод Брюстер.

Она кивнула головой, и я заметил на ее лице признаки той же дурноты, которая охватывала меня при виде физического насилия в первые недели моего пребывания на «Призраке».

– Не лучше ли вам пройти на нос, пока все не кончится? – предложил я.

Но она только покачала головой и с грустью взглянула на меня. Она не боялась, но была поражена этими зверскими нравами.

– Вы должны понять, – поспешил я предупредить ее, – что, какую бы роль я ни стал играть в том, что сейчас произойдет, я не могу поступать иначе, если только мы с вами хотим спастись. Мне это очень тяжело, – добавил я.

– Я понимаю вас, – слабым и каким-то далеким голосом отозвалась она, и в глазах ее я прочел, что она действительно понимает меня.

Звуки внизу вскоре затихли. Затем Вольф Ларсен один показался на палубе. Легкая краска выступила под его бронзовым загаром, других следов борьбы не было заметно.

– Пришлите сюда этих двух людей, мистер ван Вейден, – сказал он.

Я повиновался, и через минуту они стояли перед ним.

– Поднимите вашу лодку, – обратился он к ним. – Ваш охотник решил остаться некоторое время на борту и не хочет, чтобы лодка болталась на воде. Поднять лодку, говорю я! – повторил он более резко, так как они еще медлили исполнить его приказание.

Когда же они двинулись к борту, он добавил мягким голосом, в котором, однако, звучала скрытая угроза:

– Кто знает? Быть может, вам придется некоторое время поплавать со мной, и нам следует сразу же наладить дружеские отношения. А теперь живо! Смерть-Ларсен заставляет вас поворачиваться еще проворнее, вы это знаете!

Его окрик заставил их поторопиться, и, как только лодка была поднята на борт, я был послан отдать кливера. Вольф Ларсен, стоя на руле, направил «Призрак» ко второй лодке «Македонии».

Пользуясь свободной минутой, я посмотрел, что делается на море. Третья от нас лодка «Македонии» была атакована двумя нашими, а остальные три наши лодки набросились на четвертую неприятельскую лодку; пятая лодка «Македонии», сделав поворот, шла на выручку к своим. Сражение завязалось с далекого расстояния, и слышалась несмолкаемая ружейная трескотня. Порывистый ветер поднял крупную зыбь, мешавшую точному прицелу: мы видели, как пули со свистом прыгали с волны на волну.

Преследуемая шхуной лодка бросилась в сторону и на бегу старалась принять участие в отражении атаки наших лодок.

Вольф Ларсен послал обоих чужих матросов на бак, и они угрюмо подчинились. Затем он приказал мисс Брюстер уйти вниз и улыбнулся при виде ужаса, вспыхнувшего в ее глазах.

– Вы не найдете там ничего страшного, – сказал он, – кроме целого и невредимого человека, накрепко привязанного к рымам. Сюда могут залететь пули, а я, знаете ли, не хотел бы, чтобы вы были убиты.

Не успел он выговорить эти слова, как пуля ударила в медную ручку штурвала между его руками и отскочила в воздух.

– Вы видите? – сказал капитан и, обратившись ко мне, добавил: – Мистер ван Вейден, не станете ли вы на руль?

Мод Брюстер спустилась по трапу настолько, что видна была лишь ее голова. Вольф Ларсен принес ружье и стал его заряжать. Я глазами просил ее уйти, но она ответила с улыбкой:

– Быть может, мы, слабые обитатели суши, действительно не умеем сами стоять на ногах, но мы покажем капитану Ларсену, что в храбрости ему не уступим.

Он бросил на нее быстрый восхищенный взгляд.

– Я вас люблю за это вдвое больше, – сказал он. – Знание, ум и храбрость! Хотя вы и синий чулок, но вы достойны быть женой вождя пиратов. Гм… об этом мы поговорим потом, – улыбнулся он, когда новая пуля шлепнулась о стенку каюты.

Опять я увидел золотистый блеск в его глазах и ужас в глазах Мод Брюстер.

Вольф Ларсен спустился на палубу и положил свое ружье на перила. Мы теперь находились на расстоянии полумили от стрелявших в нас лодок. Тщательно прицеливаясь, капитан выстрелил три раза. Первая пуля пролетела в пятидесяти футах от лодки, вторая – мимо самого борта, а после третьей рулевой выпустил из рук кормовое весло и скорчился на дне лодки.

– Я думаю, этого хватит с них, – сказал Вольф Ларсен, поднимаясь на ноги. – Я не мог пожертвовать охотником и надеюсь, что гребец не умеет править. Охотнику придется взяться за руль, и он не сможет отстреливаться.

Предположения капитана оправдались. Лодку завертело ветром, и охотник бросился на корму сменить рулевого. Стрельба с этой лодки прекратилась, но на остальных ружья продолжали весело трещать.

Охотнику удалось снова привести лодку в фордевинд, но мы все-таки быстро нагоняли ее. Вскоре я увидел, как гребец передал охотнику ружье. После этого охотник дважды отрывал руку от кормового весла и протягивал ее за ружьем, но не решался поднять его.

– Эй, вы! – вдруг крикнул Вольф Ларсен людям в лодке. – Примите конец!

В то же время он бросил им свернутую веревку. Она попала в цель, чуть не сбросив матроса за борт, но он, тем не менее, не исполнил приказа и вопросительно посмотрел на охотника. Но тот сам пребывал в нерешительности. Ружье лежало у него на коленях, но для выстрела ему пришлось бы оставить руль, и лодка, повернувшись, столкнулась бы со шхуной. Кроме того, он видел направленное на него ружье Вольфа Ларсена и знал, что тот во всяком случае успеет выстрелить раньше его.

– Прими! – тихо сказал он матросу.

Тот послушался и привязал конец веревки к передней скамье.

– Теперь спускайте парус и подходите к борту, – скомандовал Вольф Ларсен.

Он не выпускал из рук ружья, даже передавая вниз тали. Когда лодка очутилась у борта шхуны и оба непострадавших моряка готовились уже подняться на борт, охотник поднял ружье, как будто желая положить его в надежное место.

– Бросьте! – крикнул Вольф Ларсен, и охотник уронил ружье, как будто оно было горячее и жгло ему руки. Выбравшись на палубу, оба пленника подняли лодку и по указанию Вольфа Ларсена перенесли раненого рулевого на бак.

– Если наши пять лодок поработают не хуже нас с вами, то у нас будет достаточно народу, – сказал мне Вольф Ларсен.

– Надеюсь, что человек, которого вы ранили… – с дрожью в голосе заговорила Мод Брюстер.

– Он ранен в плечо, – ответил капитан. – Ничего серьезного. Мистер ван Вейден поставит его на ноги в какие-нибудь три-четыре недели. Но едва ли он поставит на ноги вон тех парней, – добавил он, указывая на третью лодку «Македонии», к которой я в это время направлял шхуну. – Это работа Горнера и Смока. Я говорил им, что нам нужны живые люди, а не трупы. Но стрельба в цель слишком увлекательное занятие для хорошего стрелка. Испытывали вы это когда-нибудь на себе, мистер ван Вейден?

Я покачал головой и посмотрел на «работу» наших охотников. Лодка, как пьяная, покачивалась на волнах, ее сбитый парус торчал в сторону и хлопал по ветру. Охотник и гребец лежали на дне, а рулевой – поперек лодки, наполовину высунувшись и опустив руки в воду. Голова его моталась из стороны в сторону.

– Пожалуйста, не смотрите туда, мисс Брюстер, – просил я ее, и, к моей радости, она послушалась меня и отвернулась.

– Держите прямо на них, мистер ван Вейден, – приказал Вольф Ларсен.

К тому времени, когда мы приблизились, огонь прекратился, и мы увидели, что сражение окончено. Остававшиеся две лодки были взяты в плен нашими пятью, и теперь все семь ждали, чтобы мы подняли их на борт.

– Посмотрите! – невольно вскричал я, указывая на северо-восток.

На горизонте снова появился дымок «Македонии».

– Да, я слежу за ней, – спокойно ответил Вольф Ларсен. Он измерил глазом расстояние до полосы тумана. – Думаю, что мы успеем, но не сомневаюсь, что мой милейший брат разгадал нашу игру и теперь спешит к нам. Ага, взгляните-ка!

Пятно дыма вдруг выросло и стало густо-черным.

– Но все-таки я перехитрю тебя, братец! – усмехнулся Вольф Ларсен. – Я перехитрю тебя и заставлю твою старую машину развалиться на части.

Мы легли в дрейф, и началась суетня. Лодки поднимались на борт одновременно с обеих сторон. Как только пленники оказывались на палубе, наши охотники отводили их на бак, а матросы кое-как устанавливали лодки на палубе, не теряя времени на привязывание их. Мы двинулись в путь и вскоре мчались на всех парусах.

И торопиться следовало. Извергая из трубы густой черный дым, «Македония» на всех парах неслась к нам. Не обращая внимания на свои оставшиеся лодки, она изменила курс, чтобы пересечь наш путь. Наши курсы сходились, как стороны угла, вершина которого лежала на краю тумана. Только там, но не дальше «Македония» могла надеяться догнать нас. Для «Призрака» же вся надежда была в том, чтобы раньше «Македонии» достигнуть этой точки.

Вольф Ларсен правил, сверкающими глазами следя за всеми обстоятельствами, которые могли повлиять на исход состязания. Он то осматривал море, улавливая признаки усиления или ослабления ветра, то следил за парусами и, поминутно отдавая приказания, довел «Призрак» до его предельной скорости. Все ссоры и недовольство были забыты, и я с изумлением увидел, что люди, столько терпевшие от него, с необычайным усердием исполняли его распоряжения. Странно, но в эту минуту мне вспомнился злополучный Джонсон, и я пожалел, что он не может полюбоваться этой картиной. Он так любил «Призрак» и всегда восхищался его мореходными качествами.

– Приготовьте ружья, ребята, – обратился Вольф Ларсен к охотникам; и все пятеро, с ружьями в руках, расположились вдоль подветренного борта.

«Македония» была теперь всего в миле от нас и мчалась с такой быстротой, что дым под прямым углом стлался из ее трубы. Но стена тумана была уже недалеко.

Вдруг с палубы «Македонии» вырвался клуб дыма, мы услыхали тяжелый гул, и посреди нашего грота образовалась круглая дыра. Они стреляли в нас из маленькой пушки, которая, как мы уже раньше слышали, имелась у них на борту. Наши матросы, столпившись на шканцах, замахали шапками и насмешливо закричали «ура». Новый клуб дыма, снова гул, и на этот раз ядро упало всего в двадцати футах за кормой и дважды перепрыгнуло с волны на волну, прежде чем пошло ко дну.

Ружейной стрельбы не было, так как часть охотников «Македонии» были в далеко отставших лодках, часть – у нас в плену. Когда оба судна еще больше сблизились, третий выстрел пробил новую дыру в нашем гроте. Но тут мы вошли в туман. Он окружил нас, окутал и скрыл своей густой влажной пеленой.

Внезапность перехода была поразительна. За секунду до того мы мчались в ярких солнечных лучах, над головой было ясное небо, море катило свои волны до самого горизонта, и корабль, изрыгавший дым, пламя и чугунные снаряды, бешено преследовал нас. И вдруг, в мгновение ока, солнце скрылось, небо исчезло, даже верхушки мачт пропали из виду. Горизонта не стало, только густые волокна тумана скользили мимо нас. Каждая ворсинка на шерстяной одежде, каждый волос на наших головах украсились хрустальными шариками. Ванты и реи покрылись влагой, капавшей с них на палубу. Мною овладело странное чувство какой-то стесненности. Шум корабля, разрезавшего волны, отбрасывался туманом назад, и так же отбрасывались назад наши мысли. Ум отказывался признать существование другого мира за этой окутывавшей нас пеленой. Весь мир, вся вселенная сосредоточилась здесь, вокруг нас, и пределы ее были так близки, что, казалось, их можно было раздвинуть руками. Все за этой серой стеной было сном, воспоминанием сна.

Это было волшебство. Я взглянул на Мод Брюстер и понял, что она переживает то же, что и я. Потом перевел взор на Вольфа Ларсена, но тот всецело был поглощен сиюминутной задачей. Он твердо держал колесо, и я чувствовал, что он считает минуты.

– Ступайте и возьмите круто под ветер, но без малейшего шума, – понизив голос, сказал он мне. – Но прежде возьмите марселя на гитовы. Поставьте людей на все шкоты и смотрите, чтобы не скрипели блоки и не было слышно голосов. Ни звука, понимаете, ни звука!

Приказ был выполнен в точности. Едва мы успели повернуть, как туман вдруг поредел. Мы снова вышли на солнечный свет, безбрежное море опять развернулось перед нами до самого горизонта. Но океан был пуст. Разъяренная «Македония» не бороздила его поверхности и не чернила небо своим дымом.

Вольф Ларсен направил шхуну по самому краю полосы тумана. Его план был очевиден. Он вошел в туман с наветренной стороны парохода и, в то время как последний вслепую пробирался сквозь туман, вывел шхуну обратно и теперь намеревался войти в туман с подветренной стороны. Если бы это ему удалось, то его брату было бы найти нас труднее, чем иголку в стоге сена.

Вскоре мы благополучно закончили этот маневр, и в тот миг, когда пелена тумана снова поглощала нас, я готов был поклясться, что вижу смутные очертания судна, выходящего с наветренной стороны. Я быстро взглянул на Вольфа Ларсена. Он кивнул головой. Он тоже заметил «Македонию» – она угадала его маневр и только на миг опоздала предупредить его. Не было сомнений, что мы ускользнули незамеченными.

– Он не может продолжать эту игру, – заметил Вольф Ларсен. – Ему придется вернуться за своими лодками. Поставьте матроса на руль, мистер ван Вейден, пусть покамест держит тот же курс. Поставьте также вахтенных. Сегодня ночью нам отдыхать не придется. Я дал бы пятьсот долларов, – добавил он, – за то, чтобы побыть пять минут на «Македонии» и послушать, как ругается мой брат. А теперь, мистер ван Вейден, – сказал он мне, когда его сменили у руля, – мы должны принять наших гостей. Поставьте охотникам побольше виски и несколько бутылок пошлите на бак. Держу пари, что завтра все они до единого будут спокойно охотиться с Вольфом Ларсеном, как раньше охотились со Смертью-Ларсеном.

– Но не убегут ли они, как Уэйнрайт? – спросил я.

Он хитро усмехнулся.

– Не убегут, потому что этого не допустят наши старые охотники. Я обещал им по доллару с каждой шкуры, добытой новыми. Их сегодняшние старания наполовину объясняются этим. О нет, они не дадут им убежать! А теперь пойдите в лазарет, там, вероятно, вас ждет много пациентов.

Глава XXVI

Вольф Ларсен освободил меня от обязанности раздавать виски и занялся этим сам. Когда я возился на баке с новой партией раненых, там уже начали появляться бутылки. Мне случалось видеть, как пьют в клубе виски с содой. Но там пили совсем иначе. Матросы же пили из чашек и кружек, а то и прямо из бутылок, огромными глотками; уже от одного такого глотка можно было охмелеть, но они не довольствовались одним или двумя. Они все пили и пили, все новые бутылки появлялись на баке, и не было этому конца.

Пили все. Пили раненые. Пил помогавший мне Уфти-Уфти. Воздерживался один Луи, он только осторожно мочил губы в водке, хотя в шумной веселости не уступал другим. Это была настоящая оргия. Они галдели, обмениваясь впечатлениями дня, спорили о подробностях сражения и братались, забыв о недавней вражде. Пленники и победители икали друг у друга на плече и клялись в вечной дружбе и уважении. Они оплакивали невзгоды, перенесенные ими в прошлом и ожидающие их в будущем, под железным управлением Вольфа Ларсена. И все проклинали его и рассказывали ужасы о его жестокости.

Это было странное и жуткое зрелище. Тесная каюта с койками по стенам, качающийся пол, тусклое освещение, колеблющиеся тени, то короткие, то чудовищно удлиняющиеся; воздух, тяжелый от дыма, запаха человеческих тел и йодоформа, и разгоряченные лица людей, или, скорее, как я назвал бы их, полулюдей. Уфти-Уфти, державший в руках конец бинта, блестящими, бархатными, как у оленя, глазами смотрел на эту картину, и я знал, что, несмотря на всю мягкость и женственность его лица и фигуры, в нем таится жестокая душа дикаря. Запомнилось мне также мальчишеское лицо Гаррисона, когда-то добродушное, но теперь искаженное злобой; он горячо рассказывал пленникам, на какой дьявольский корабль они попали, и призывал проклятия на голову Вольфа Ларсена.

Имя Вольфа Ларсена было у всех на устах – Вольфа Ларсена, поработителя и мучителя, Цирцеи в мужском образе, превратившего их всех в свиней. Они пресмыкались перед ним и роптали лишь в пьяном виде. «Неужели я тоже одна из его свиней? – подумал я. – А Мод Брюстер? Нет!» Я гневно заскрежетал зубами. Матрос, которого я перевязывал, вздрогнул, а Уфти-Уфти с любопытством взглянул на меня. Я почувствовал в себе внезапный прилив сил. Моя любовь превращала меня в богатыря. Я ничего не боялся. Я готов был пробиться сквозь все опасности вопреки воле Вольфа Ларсена и тридцати пяти годам затворничества. Все кончится хорошо. Я позабочусь об этом. С новой бодростью и сознанием силы я вышел из этого ревущего ада и поднялся на палубу. Белесый туман скользил сквозь тьму, воздух был чист и спокоен.

На кубрике, где лежали оба раненых охотника, была та же картина, но только здесь не ругали Вольфа Ларсена. Я с большим облегчением вышел снова на палубу и направился на корму, в кают-компанию. Ужин был готов, и Вольф Ларсен с Мод поджидали меня.

Пока весь экипаж спешил напиться, капитан оставался трезв. Ни капли вина не коснулось его губ. Он не решался пить при таких обстоятельствах, когда мог полагаться только на Луи и на меня, причем Луи был уже занят у штурвала. Мы плыли сквозь туман без дозорного и без огней. Меня удивляло, что Вольф Ларсен дал матросам столько виски, но, очевидно, он лучше знал их психологию и умел спаять дружбой то, что началось кровопролитием.

Победа над Смертью-Ларсеном, по-видимому, произвела на него большое впечатление. Накануне вечером он довел себя до хандры, и теперь я с минуты на минуту ожидал от него какой-нибудь вспышки. Но все шло гладко, и он был в прекрасном настроении. Я думал, что блестящий захват стольких охотников и лодок задерживает обычную реакцию. Как бы то ни было, хандра прошла, а дьявол не просыпался. Так мне казалось тогда. Но, увы! Как мало я знал его! Именно в это время он замышлял нечто еще более ужасное, чем все до сих пор виденное мною.

Как я уже сказал, при моем входе в каюту он был в прекрасном настроении. Его уже несколько недель не мучила головная боль, глаза были ясны и сини, как небо, бронзовый загар говорил о цветущем здоровье, жизнь мощным потоком струилась по его жилам. В ожидании моего прихода он оживленно разговаривал с Мод. Темой их беседы был соблазн. Вольф Ларсен доказывал, что соблазн только тогда является таковым, когда человек поддался ему и пал.

– Видите ли, – говорил он, – по моему мнению, человек, поступая так или иначе, повинуется своим желаниям. Желаний у него много. Он может желать избегнуть боли или насладиться удовольствием. Но чтобы он ни делал, его толкает на это желание.

– Но допустим, что у него возникли два противоположные желания, и одно из них препятствует удовлетворению другого. Что же тогда? – перебила его Мод.

– К этому я и вел, – ответил капитан, но она продолжала: – В борьбе этих двух желаний сказывается душа человека. Если эта душа благородна, она последует хорошему побуждению, если же нет, то это душа низменная. Но решает во всех случаях именно душа.

– Вздор и чепуха! – нетерпеливо воскликнул он. – Решает желание. Возьмем человека, который хочет напиться. С другой стороны, он почему-либо не хочет быть пьяным. Как он поступит? Он игрушка, он раб своих желаний и повинуется более сильному из них. Вот и все. Его душа не имеет к этому никакого отношения. Как может он желать пить и отказаться от этого? Если желание остаться трезвым берет верх, то значит оно сильнее. Соблазн тут ни при чем, если только… – Он остановился, чтобы овладеть новой мыслью, мелькнувшей у него в уме… – Если только он не испытывает соблазна остаться трезвым. Ха, ха! – захохотал он. – Что вы думаете об этом, мистер ван Вейден?

– Что ваш спор не стоит выеденного яйца, – сказал я. – Душа человека – это его желания. Или, вернее, совокупность его желаний. Поэтому вы оба неправы. Вы придаете значение только желаниям, не считаясь с душой. А мисс Брюстер придает значение только душе, не считаясь с желаниями. А между тем, в сущности, душа и желания – одно и то же. Однако, – продолжал я, – мисс Брюстер права, утверждая, что соблазн остается соблазном независимо от того, поддался ли ему человек или победил его. Огонь раздувается ветром, пока не начинает бушевать грозным пламенем. Желание подобно огню. Оно, как ветром, раздувается созерцанием желаемых предметов. Тут и зарождается соблазн. Он – тот ветер, который раздувает желание, пока оно не завладеет человеком. Иногда он для этого недостаточно силен, но, если он хоть сколько-нибудь усилил желание, его уже можно назвать соблазном. И как вы говорите, он может толкать и на добро, и на зло.

Садясь за стол, я был очень доволен собой. Мои слова звучали весьма решительно. По крайней мере, они положили конец спору.

Вольф Ларсен был необычайно разговорчив. Такого желания говорить я еще никогда не замечал в нем. Казалось, скопившаяся в нем энергия ищет выхода. Через минуту он уже затеял спор о любви. Как всегда, он отстаивал материалистическую точку зрения, а Мод – идеалистическую. Что касается меня, то я лишь изредка вставлял несколько слов, вообще же не принимал участия в этом разговоре.

Вольф Ларсен говорил блестяще, но Мод не уступала ему в остроумии, и на некоторое время я даже потерял нить разговора, любуясь ее лицом. Оно редко покрывалось румянцем, но сегодня порозовело и оживилось. Спор, видимо, доставлял ей большое удовольствие, а Вольф Ларсен прямо упивался им.

Не помню почему – я в это время отвлекся созерцанием выбившегося из прически каштанового локона Мод, – он привел слова Изольды, обращенные к Тентажилю:

Среди всех жен я взыскана судьбой. Так согрешить, как я, им не дано, И грех прекрасен мой.

Как раньше он сумел приписать пессимизм Омару, так и теперь он прочел восторг и ликование в строчках Суинберна. Читал он стихи правильно и хорошо. Не успел он умолкнуть, как Луи просунул свою голову в люк и шепнул нам:

– Тише, тише! Впереди пароход, виден левый бортовой огонь!

Вольф Ларсен выскочил на палубу так проворно, что, когда мы присоединились к нему, он уже успел закрыть люк кубрика и спешил проделать то же с люком, ведущим на бак. Туман не исчез, он только поднялся, застилая звезды и увеличивая ночной мрак. Перед нами я увидел яркий красный огонь и другой, белый, и услышал мерный стук пароходной машины. Несомненно, это была «Македония».

Вольф Ларсен вернулся к нам, и мы остановились молчаливой группой, наблюдая за быстро скользившими мимо нас огнями.

– Хорошо, что у него нет прожектора, – сказал Вольф Ларсен.

– А что, если бы я вдруг крикнул? – шепотом спросил я.

– Все пропало бы, – ответил он. – Но вы не подумали о том, что произошло бы прежде всего?

В тот же миг он своими руками гориллы схватил меня за горло и едва заметным движением мускулов дал мне понять, что ему ничего не стоит свернуть мне шею. Но тотчас же выпустил меня, и мы снова начали смотреть на огни «Македонии».

– А что, если бы крикнула я? – спросила Мод.

– Я слишком люблю вас, чтобы причинить вам вред, – сказал он мягко и с такой нежностью в голосе, что я содрогнулся. – Но все же не делайте этого, а то я в тот же миг сверну шею мистеру ван Вейдену.

– В таком случае я разрешаю ей крикнуть, – вызывающе сказал я.

– Едва ли вы серьезно захотите пожертвовать собой, – усмехнулся Вольф Ларсен.

Больше мы не разговаривали, но мы уже настолько привыкли друг к другу, что молчание не тяготило нас. Когда красный и белый огни исчезли, мы вернулись в каюту доканчивать прерванный ужин.

Они снова принялись за стихи, и Мод прочла «Impenitentia Ultima» Даусона. Она читала великолепно, но я следил не за ней, а за Вольфом Ларсеном. Меня поразил его взгляд, устремленный на Мод. Он был так увлечен, что бессознательно шевелил губами, беззвучно повторяя за нею слова. Он прервал ее, когда она прочла:

Когда скроется солнце, пусть сияют мне ее очи, И голоса милого скрипки пусть поют в последний мой час.

– В вашем голосе поют скрипки, – смело сказал он, и глаза его сверкнули золотом.

Я был в восторге от ее самообладания. Она без запинки прочла последнюю строку, а затем направила разговор в более безопасное русло. Я сидел как в дурмане. Пьяный разгул кубрика доносился к нам сквозь переборку, а человек, которого я боялся, и женщина, которую я любил, все говорили и говорили. Никто не убирал со стола. Матрос, заменявший Мэгриджа, очевидно, присоединился к своим товарищам на баке.

Казалось, Вольф Ларсен находился на вершине наслаждения жизнью. Время от времени я отрывался от своих мыслей, чтобы следить за ним, поддаваясь обаянию его необычайной интеллектуальной силы и страстной проповеди мятежа. Разговор не мог не коснуться Мильтоновского Люцифера, и тонкость, с какой Вольф Ларсен обрисовал и разобрал этот характер, была для меня новым доказательством его загубленного гения. Он напоминал мне Тэна, хотя я знал, что он никогда не читал этого блестящего, но опасного мыслителя.

– Он защищал безнадежное дело и не боялся Божьего гнева, – говорил Вольф Ларсен. – Низвергнутый в ад, он остался непобежденным. С собой он увел треть ангелов и тотчас принялся возмущать человека против Бога. Этим он завоевал для себя и для ада большую часть человечества. Почему он был изгнан из Царства Небесного? Разве он был менее храбр, чем Бог? Или менее горд? Менее властолюбив? Нет! Тысячу раз нет! Бог был несравненно могущественнее, но в Люцифере жил дух свободы. Он предпочитал страдать, лишь бы никому не покоряться. Он не хотел служить ни Богу, ни кому-нибудь иному. Он не был пешкой, он стоял на своих ногах. Это была личность.

– Первый анархист! – засмеялась Мод, вставая и собираясь уйти в свою каюту.

– Значит, хорошо быть анархистом! – вскричал Вольф Ларсен. Он тоже поднялся и, когда она задержалась у двери своей каюты, остановился против нее и продекламировал:

…Здесь наконец Свободны будем мы, и Всемогущий Отсюда не изгонит нас. Мы сможем Спокойно править здесь. По мне же лучше Царить в аду, чем в небе быть рабом.

Это был вызывающий крик могучего духа. Его голос гудел по всей каюте, а он, с бронзовым сияющим лицом, с высоко поднятой головой, стоял перед Мод и смотрел на нее своими золотистыми, бесконечно мужественными и бесконечно нежными в эту минуту глазами.

В ее глазах опять появился неизъяснимый ужас, и она почти шепотом произнесла:

– Вы – Люцифер!

Дверь закрылась, и она исчезла. Он поглядел ей вслед, а потом повернулся ко мне.

– Я сменю Луи на руле, – коротко сказал он, – и позову вас сменить меня в полночь. Пока же ложитесь спать.

Он надел шапку и рукавицы и поднялся по трапу, а я последовал его совету и лег. Но по какой-то непонятной причине, охваченный каким-то таинственным предчувствием, я не раздевался. Некоторое время я прислушивался к шуму на кубрике и думал о снизошедшей на меня любви, но на «Призраке» я научился хорошо спать, и, когда пение и крики затихли, глаза мои закрылись и я погрузился в глубокую дремоту.

Не знаю, что разбудило меня, но я внезапно очнулся и вскочил на ноги с неясным сознанием какой-то надвигающейся опасности. Я распахнул дверь. Огонь в кают-компании был приспущен, и я увидел Мод, мою Мод, бьющуюся в объятиях Вольфа Ларсена. Она тщетно боролась, упираясь головой ему в грудь, чтобы вырваться. В тот же миг я бросился вперед.

Когда он поднял голову, я ударил его кулаком в лицо, но это был слабый удар. Ларсен издал свирепый звериный рев и оттолкнул меня рукой. В этом толчке была такая сила, что я отлетел, как мяч. При этом я ударился о дверь бывшей каюты Мэгриджа, которая раскололась в щепы. С трудом поднявшись на ноги и забыв о боли, я весь отдался охватившему меня бешенству. Выхватив свой кинжал, я вторично бросился к Вольфу Ларсену.

Но тут что-то произошло. Капитан и Мод Брюстер отшатнулись друг от друга. Я был уже возле него с поднятым ножом, но задержал удар. Меня поразила неожиданная перемена положения. Мод стояла, прислонившись к стене, а он шатался и левой рукой прикрывал глаза, а правой, словно в забытьи, шарил вокруг себя. Его рука нащупала стену, и, по-видимому, сознание найденной опоры доставило ему облегчение.

Но ярость уже снова овладела мной. Передо мной промелькнули перенесенные мною обиды и унижения, все выстраданное мною и другими от его руки, вся чудовищность существования этого человека. Я подскочил к нему, как слепой, как безумный, и вонзил нож ему в плечо. Однако, чувствуя, что нанес только легкую рану – сталь скользнула вдоль лопатки, – я поднял нож для нового удара.

Но в этот миг Мод с криком бросилась ко мне:

– Не надо! Умоляю вас!

На миг я опустил руку, но только на миг. Я снова занес нож, и Вольф Ларсен, несомненно, погиб бы, если бы она не встала между нами. Ее руки обвились вокруг меня, ее волосы щекотали мне лицо. Сердце у меня усиленно забилось, но бешенство мое только возросло.

Она смело смотрела мне в глаза.

– Ради меня! – просила она.

– Я хочу убить его ради вас! – крикнул я, стараясь высвободить свою правую руку так, чтобы не причинить вреда Мод.

– Tсc!.. – вдруг прошептала она; закрыв мне рот своей рукой.

Я готов был поцеловать ее пальчики, так как при всем моем гневе их прикосновение было для меня бесконечно сладостно.

– Пожалуйста, пожалуйста! – умоляла она, и этим обезоружила меня, что и впоследствии всегда удавалось ей.

Я отступил и вложил кинжал в ножны. Вольф Ларсен все еще стоял, прижимая руку ко лбу и прикрывая ею глаза. Голова его была опущена на грудь. Весь он как-то осел, его широкие плечи согнулись.

– Ван Вейден! – хрипло, с тревогой в голосе, позвал он. – О ван Вейден, где вы?

Я взглянул на Мод. Она промолчала и только кивнула головой.

– Я здесь, – ответил я, приближаясь к нему. – В чем дело?

– Помогите мне сесть, – сказал он тем же хриплым испуганным голосом. – Я болен, я очень болен, Горб, – прибавил он, после того как я подвел его к стулу.

Он положил голову на стол и закрыл ее руками. Время от времени он покачивался взад и вперед от боли. Один раз он было приподнялся, и я увидел крупные капли пота у него на лбу.

– Я болен, я очень болен, – повторял он.

– Что с вами? – спросил я, кладя ему руку на плечо. – Чем я могу вам помочь?

Но он раздраженно сбросил мою руку, и я долго молча стоял возле него. Мод, растерянная и подавленная, смотрела на нас. Мы не понимали, что могло с ним случиться.

– Горб, – сказал он наконец, – мне надо лечь. Дайте мне руку. Я скоро оправлюсь. Это опять проклятая головная боль. Я боялся ее. Мне казалось… нет, я не знаю, о чем я говорю. Помогите мне добраться до койки.

Но когда я уложил его, он опять закрыл лицо руками, и, уходя, я слышал, как он шептал:

– Я болен, я очень болен…

Мод встретила меня вопросительным взглядом. Я покачал головой и сказал:

– Что-то случилось с ним. Не знаю только, что именно. Он беспомощен и, кажется, первый раз в жизни испытывает чувство страха. Несомненно, это началось еще до того, как я ударил его ножом, так как я нанес ему только поверхностную рану. Вы, наверное, видели, как все это было?

Она покачала головой.

– Я ничего не видела. Для меня это так же загадочно, как и для вас. Он внезапно выпустил меня и отшатнулся… Но что нам теперь делать? Что я должна делать?

– Подождите, пока я вернусь, – ответил я.

Я вышел на палубу. Луи стоял на руле.

– Вы можете пойти спать, – сказал я ему, становясь на его место.

Он не стал медлить, и я остался один на палубе «Призрака». Стараясь производить как можно меньше шума, я взял марселя на гитовы, отдал бом-кливер и стаксель и подтянул грот. Потом я вернулся вниз к Мод. Приложив в знак молчания палец к губам, я прошел в каюту Вольфа Ларсена. Он лежал в том же положении, в каком я его оставил.

Голова его беспокойно металась по подушке из стороны в сторону.

– Могу я чем-нибудь помочь вам? – спросил я.

Сначала он не отвечал, но на мой повторный вопрос произнес:

– Нет, нет, мне ничего не надо. Оставьте меня до утра.

Когда я повернулся к выходу, я заметил, что голова его снова начала метаться по подушке. Мод терпеливо ждала меня, и мной овладела радость, когда я увидел ее гордо посаженную головку и спокойные лучистые глаза. В них светилось спокойствие ее души.

– Доверяете ли вы мне настолько, чтобы решиться на путешествие в шестьсот миль?

– Вы хотите сказать?.. – спросила она, и я знал, что она поняла мою мысль.

– Да, именно это, – ответил я. – Для нас ничего не остается, кроме лодки.

– Для меня, хотите вы сказать? – возразила она. – Вы здесь в такой же безопасности, как и раньше.

– Нет, для нас ничего не остается, кроме лодки, – с упорством повторил я. – Будьте любезны одеться как можно теплее и собрать вещи, которые вы хотите взять с собой.

– И поторопитесь, – бросил я ей вдогонку, когда она направилась в свою каюту.

Кладовая находилась как раз под кают-компанией. Открыв люк в полу и захватив с собою свечку, я спустился туда и начал шарить среди судовых запасов. Я отбирал главным образом консервы и передавал их в протянутые сверху руки Мод.

Мы работали молча. Я запасся также одеялами, рукавицами, дождевыми плащами и шапками и тому подобными предметами. Нелегко было довериться маленькой лодке среди бурного моря, и мы непременно должны были защитить себя от холода и сырости. Лихорадочно работая, мы вытаскивали нашу добычу на палубу и укладывали ее на шканцах. Слабые силы Мод скоро иссякли, и она в изнеможении должна была присесть на ступеньки юта. Но это не помогло ей, и она легла, раскинув руки, прямо на твердую палубу. Такой прием применяла моя сестра, и я знал, что благодаря ему Мод скоро оправится. Оружие тоже пригодилось бы нам, и я вернулся в каюту Вольфа Ларсена, чтобы взять его винтовку и дробовое ружье. Я заговорил с ним, но он не ответил, хотя голова его все еще моталась из стороны в сторону и он, очевидно, не спал.

– Прощай, Люцифер, – сказал я про себя, тихо закрывая за собой дверь.

Далее на очереди были патроны, и мне нетрудно было их достать, хотя и пришлось спуститься за ними в кубрик. Я унес два ящика из-под самого носа кутивших охотников.

Теперь нужно было спустить лодку. Одному человеку это не так-то просто сделать. Справившись с этим, я удостоверился, что весла, уключины и парус – все на своем месте. Но нужна была еще пресная вода, и я забрал бочонки со всех лодок на борту. Поскольку последних было теперь девять, мы были обеспечены и водой, и балластом. При обилии взятых мною запасов была даже опасность, что лодка окажется перегруженной.

В то время как Мод передавала мне провизию и я укладывал ее в лодку, на палубу вышел матрос: он постоял у борта, потом медленно побрел на шканцы и остановился, обратившись лицом к ветру и спиною к нам. Я присел в лодке, и сердце у меня стучало. Мод неподвижно лежала в тени рубки. Но матрос ни разу не повернулся. Заложив руки за голову, он громко зевнул и снова ушел на бак.

Через несколько минут лодка была нагружена. Я помог Мод перелезть через перила и, чувствуя ее так близко от себя, с трудом удерживался, чтобы не крикнуть: «Я люблю вас! Люблю!» Одной рукой держась за перила, другой я поддерживал ее при спуске, гордясь своей силой: этой силы я не имел несколько месяцев назад, в тот день, когда простился с Чарли Фэрасетом и отправился в Сан-Франциско на злополучном «Мартинесе».

Отрезав веревки, я прыгнул вслед за ней. Никогда в жизни мне не приходилось грести, но я взялся за весла и ценою больших усилий увел лодку в сторону от «Призрака». Затем я принялся за парус. Я часто видел, как ставятся в лодке паруса, но сам проделывал это впервые. Охотники справлялись с этой задачей в две минуты, у меня же она отняла целых двадцать. Но все же в конце концов это было сделано, и, взяв в руки рулевое весло, я направил лодку по ветру.

– Там Япония, – заметил я, – прямо перед нами.

– Гэмфри ван Вейден, – сказала Мод, – вы смелый человек!

– Нет, – ответил я, – это вы смелая женщина.

Мы повернули головы, повинуясь инстинктивному желанию в последний раз взглянуть на «Призрак». Его невысокий корпус поднимался и нырял среди волн, паруса темной массой выделялись среди ночи, подвязанный штурвал скрипел при поворотах руля. Потом очертания шхуны и долетавшие с нее звуки отодвинулись вдаль, и мы остались одни среди темного моря.

Глава XXVII

Забрезжило утро, серое и холодное. Лодка качалась под свежим бризом, и компас показывал, что мы держим курс прямо на Японию. Пальцы у меня озябли, несмотря на рукавицы, и мне больно было держать рулевое весло. Ноги ломило от холода, и я не мог дождаться восхода солнца.

Передо мной на дне лодки лежала Мод. Ей было тепло, так как она была укутана в теплые одеяла. Верхним я прикрыл ей лицо, чтобы защитить его от ночного воздуха. Я видел лишь смутные ее очертания и выбившуюся прядь светло-каштановых волос, сверкавших каплями росы.

Я долго смотрел на эту прядь, как смотрит человек на то, что ему дороже всего на свете. Мой взгляд был так пристален, что она зашевелилась под одеялами и, откинув верхнюю складку, улыбнулась мне глазами, тяжелыми от сна.

– Доброго утра, мистер ван Вейден, – сказала она. – Что, еще не видно земли?

– Нет, – ответил я, – но мы приближаемся к ней со скоростью шести миль в час.

– М-м-м… – разочарованно протянула она.

– Но это составляет сто сорок четыре мили в сутки, – добавил я в утешение.

Лицо ее просветлело.

– А сколько нам нужно проплыть?

– Вон там Сибирь, – указал я на запад, – но в шестистах милях отсюда к юго-западу лежит Япония. Если этот ветер удержится, мы будем там через пять дней.

– А если будет буря? Наша лодка не выдержит ее?

Она умела смотреть собеседнику прямо в глаза и требовать правды.

– Если буря будет очень сильна, – ответил я.

– Что же тогда?

Я наклонил голову.

– Но нас каждую минуту может подобрать какая-нибудь промысловая шхуна. Их много в этой части океана, – помолчав, заметил я.

– Но вы ведь совсем продрогли! – вскричала она. – Не отрицайте, я вижу! А я-то лежала и все время грелась под одеялами!

– Не вижу, чем бы это помогло делу, если бы и вы сидели и зябли, – засмеялся я.

– И все-таки поможет! Дайте мне только научиться править!

Она села и занялась своим несложным туалетом. Она распустила волосы, и они коричневым облаком закрыли ей лицо и плечи. Милые каштановые волосы! Я хотел целовать их, пропускать их между пальцами, зарыться в них лицом. Очарованный, я смотрел на них, пока не налетел порыв ветра и захлопавший парус не напомнил мне о моих обязанностях. Идеалист и романтик, каким я был, несмотря на свой аналитический ум, я до сих пор плохо понимал физические проявления любви. Я всегда считал любовь между мужчиной и женщиной чем-то возвышенным, какими-то духовными узами, соединяющими и взаимно притягивающими души. Плотские узы играли небольшую роль в моем представлении о любви. Но теперь полученный мною сладостный урок показал мне мою ошибку. Я понял, что душа может выражаться через тело. Я понял, что нежность и запах волос любимой говорят нам то же, что и свет, сияющий в ее глазах, или слова, слетающие с ее губ. Итак, я смотрел на светло-каштановые волосы Мод и любил их и узнал о любви больше, чем мне могли рассказать все певцы и поэты своими песнями и сонетами.

Вдруг Мод быстрым движением откинула назад волосы, и показалось ее улыбающееся лицо.

– Почему женщины не носят волосы всегда распущенными? – спросил я. – Это было бы гораздо красивее.

– Да, но если бы они не путались так, – с улыбкой ответила она. – Ну, вот! Я потеряла одну из моих драгоценных шпилек!

Я восхищенно следил за всеми ее движениями, пока она рылась в одеялах, разыскивая свою шпильку. Меня поражала и радовала ее женственность. Я слишком высоко вознес ее в своем представлении, вообразил ее чем-то неземным, сделал из нее недосягаемую богиню. Поэтому я так наслаждался проявлениями чисто женских черт в ней, тем, как она изящным движением откидывала назад волосы или искала шпильку.

С радостным возгласом она наконец нашла свою шпильку, и я сосредоточил теперь свое внимание на управлении лодкой. Я сделал опыт и подвязал рулевое весло таким образом, чтобы лодка могла идти по ветру без дальнейшего моего участия. Опыт удался, и лодка недурно держала курс.

– А теперь давайте завтракать, – предложил я. – Но сначала вам надо одеться теплее.

Я достал новую плотную фуфайку, скроенную из корабельного одеяла. Ткань была толстая и могла несколько часов сопротивляться дождю, не промокая. Когда Мод через голову надела ее, я дал ей матросскую шапку, закрывавшую ей волосы, которая при откинутом верхе могла также защищать шею и уши. Эффект получился очаровательный. Ее лицо было из тех, которые прелестны при всех обстоятельствах. Ничто не могло испортить его изысканного овала, почти классических черт, тонко очерченных бровей, больших карих глаз, ясных и поразительно спокойных.

Налетел резкий порыв ветра. В это время лодка под углом взбиралась на гребень волны и внезапно накренилась, зачерпнув около ведра воды. Я как раз вскрывал жестянку с консервированным языком и, бросившись к парусу, едва успел отпустить его. Он захлопал и затрепетал, и лодка выпрямилась. Через несколько минут мне удалось снова направить ее по надлежащему курсу, и я возобновил приготовления к завтраку.

– По-видимому, лодка идет хорошо, хотя я ничего не смыслю в морском деле, – сказала Мод, нагнув голову в знак похвалы моему искусству.

– Все это хорошо, пока мы идем бейдевинд, – объяснил я, – но если мы пойдем быстрее, например, при полном бакштаге, то мне придется все время править рулем.

– Должна признаться, что ничего не понимаю в этих технических подробностях, – заметила Мод. – Но вывод мне ясен, и он мне не нравится. Вы не можете сидеть на руле круглые сутки. Поэтому после завтрака я хочу взять первый урок. А потом вы ляжете и будете спать. Мы установим вахты, как на кораблях.

– Не знаю, как мне учить вас, – протестовал я. – Ведь я и сам только учусь. Когда вы доверились мне, вы не подумали о том, как у меня мало опыта в управлении маленькой лодкой. Я в первый раз берусь за эту задачу.

– В таком случае, сэр, мы будем учиться вместе. И так как вы на целую ночь опередили меня, то должны поделиться со мной тем, чему уже успели научиться. А теперь – за завтрак! И разыгрывается же аппетит на воздухе!

– Кофе не будет, – с сожалением сказал я, передавая ей морской сухарь с маслом и ломтиком языка. – Не будет у нас ни чая, ни супа, ничего горячего, пока мы не доберемся до берега.

После скромного завтрака, завершенного чашкой холодной воды, Мод взяла урок управления лодкой. Уча ее, я многому научился и сам. Она оказалась способной ученицей и вскоре уже умела держать курс, управлять парусом и отдавать шкот при слишком сильных порывах ветра.

Утомившись, она передала весло мне. Я убрал было одеяла, но она опять разостлала их на дне лодки. Покончив с этим делом, она сказала:

– А теперь в постель, сэр! Вы будете спать до завтрака, то есть до обеда, – поправилась она, вспомнив порядок дня на «Призраке».

Что мне оставалось? Она настаивала и повторяла свое «пожалуйста, пожалуйста», пока я не передал ей весло. Я испытывал чисто физическое наслаждение, когда улегся в постель, приготовленную ее руками. Сквозь овладевшую мной дремоту я созерцал овальное лицо, обрамленное рыбачьей шапкой, выделявшееся то на фоне серых облаков, то на фоне принявшего также серый оттенок моря, а потом… очнулся с сознанием, что спал.

Я взглянул на часы. Был час дня. Я проспал семь часов! А она семь часов правила лодкой! Принимая от нее весло, я сначала должен был разогнуть ее окоченевшие пальцы. Она исчерпала весь небольшой запас своих сил и теперь не могла пошевелиться. Я должен был оставить парус, помочь ей добраться до постели и отогреть ей руки.

– Я так устала! – вздохнула она и бессильно опустила голову.

Но в следующий миг выпрямилась.

– Не вздумайте бранить меня, – с шутливым вызовом произнесла она.

– Надеюсь, я не выгляжу сердитым, – серьезно ответил я. – Смею вас уверить, что я ни капли не сержусь.

– Н-нет, – произнесла она, – но на вашем лице упрек.

– В таком случае у меня честное лицо, выражающее то, что я чувствую. Вы поступили нехорошо по отношению к себе и ко мне. Как я могу теперь доверять вам?

Она виновато посмотрела на меня.

– Я буду паинькой, – сказала она, словно нашаливший ребенок. – Я обещаю…

– Повиноваться, как матрос повинуется капитану?

– Да, – ответила она. – Это было глупо с моей стороны, я знаю.

– Обещайте мне еще кое-что, – продолжал я.

– Охотно.

– Обещайте мне не говорить так часто «пожалуйста, пожалуйста». А то вы быстро подорвете мой авторитет.

Она рассмеялась довольным смехом. Она уже и сама заметила силу этого слова.

– Это хорошее слово… – начал я.

– Но я не должна злоупотреблять им, – перебила она.

Слабо улыбнувшись мне, она снова опустила голову. Я оставил весло, чтобы подоткнуть одеяло ей под ноги и накрыть лицо. Ведь она такая слабенькая. Я с сомнением поглядел на юго-запад и подумал о шестистах милях тяжелых лишений, отделявших нас от берега. О, если бы дело ограничилось одними лишениями! Шторм мог разыграться каждую минуту и погубить нас. Но я не боялся. Я не был спокоен за будущее, оно представлялось мне крайне сомнительным, но все же я не испытывал страха. «Все обойдется, все обойдется», – без конца повторял я себе.

Во второй половине дня ветер стал свежее, поднялись волны, и мне пришлось усиленно бороться с ними. Впрочем, большой запас провизии и девять бочонков воды придавали лодке устойчивость, и я шел под парусом, пока это не стало слишком опасным. Но потом я спустил его.

Уже под вечер я заметил на горизонте с подветренной стороны пароходный дымок; это мог быть или русский крейсер, или разыскивавшая «Призрак» «Македония». Солнце весь день пряталось, было страшно холодно. К ночи надвинулись густые тучи, ветер все более крепчал, и нам пришлось ужинать в рукавицах, причем свободной рукой я управлял рулем, ни на минуту не выпуская его.

Когда стемнело, лодка не могла больше бороться с волнами и ветром. Я с сожалением убрал парус и принялся делать из него плавучий якорь. Это была нехитрая штука, о которой я слыхал от охотников. Свернув парус и крепко связав его с мачтой, реей и двумя парами запасных весел, я бросил все это за борт. Линем это приспособление было привязано к корме. Мало выступая из воды и меньше подвергаясь поэтому действию ветра, оно задерживало ход лодки и направляло ее нос против волн и ветра. Такое положение лодки при бурном море является самым безопасным.

– Что же теперь? – весело спросила Мод, когда я справился со своей задачей и снова надел рукавицы.

– А теперь мы уже не плывем к Японии, – ответил я. – Нас несет к юго-востоку со скоростью не меньше двух миль в час.

– Это составит до утра лишь двадцать четыре мили, – заметила она, – и то, если этот ветер продержится всю ночь.

– Да, но это составит сто сорок миль, если такая погода продержится трое суток.

– Не продержится, – успокоительно решила она. – Ветер повернет и будет дуть как следует.

– Море – великий предатель.

– А ветер? Я слышала, как вы красноречиво расхваливали пассаты.

– Я жалею, что не захватил с собой хронометра и секстанта Вольфа Ларсена, – мрачным тоном произнес я. – Когда мы идем на парусах в одном направлении, ветер сносит нас в другом, а течение – в третьем, то трудно учесть, что из этого получится. Так мы скоро сможем ошибиться и на пятьсот миль.

После этого я попросил у нее прощения и обещал больше не падать духом. Уступая ее просьбам, я оставил ее на вахте до полуночи, но, прежде чем улечься, закутал ее в одеяло и в непромокаемый плащ. Я спал только урывками. Волны подбрасывали лодку, я слышал их шум у борта, а брызги ежеминутно обдавали нас. Тем не менее, думал я, это не плохая ночь; она ничто по сравнению с теми ночами, которые выпадали на мою долю на «Призраке», и с теми, которые, быть может, предстояли нам на этой скорлупе. Ее обшивка была толщиною всего в три четверти дюйма. От морского дна нас отделял лишь слой дерева тоньше одного дюйма.

И все-таки – я утверждаю и готов повторять это – я не боялся. Страх, который нагоняли на меня Вольф Ларсен и Томас Мэгридж, теперь прошел. Появление в моей жизни Мод Брюстер переродило меня. В конце концов, думал я, лучше и прекраснее любить, чем быть любимым, и только это чувство заставляет человека дорожить жизнью и ненавидеть смерть. Я готов был пожертвовать своей жизнью ради другого существа, и все-таки – странный парадокс! – мне никогда так не хотелось жить, как теперь, когда я так мало ценил свою жизнь. Сквозь дремоту я старался проникнуть взглядом в темноту, где, я знал, приютилась у кормового весла Мод и смотрит на пенящееся море, готовая каждую минуту окликнуть меня.

Глава XXVIII

Не стоит рассказывать о всех страданиях, перенесенных нами в течение долгих дней, когда мы носились в нашей маленькой лодке по бесконечному простору океана. Сильный ветер дул с северо-запада целые сутки; когда же он затих, его сменил юго-западный. Для нас не могло быть ничего хуже. Но я втянул наш плавучий якорь, поставил парус и старался держать лодку хотя бы в юго-юго-восточном направлении.

В три часа ночи, среди полного мрака, поднялся свирепый юго-западный ветер, заставивший меня снова выбросить плавучий якорь.

Когда рассвело, я сидел с распухшими глазами и смотрел на побелевший океан, грозивший, казалось, разнести в щепы нашу лодку. Нам грозила опасность быть залитыми волнами. Брызги и пена в таком количестве врывались к нам, что я должен был безостановочно вычерпывать воду. Одеяла промокли. Промокло все, и лишь Мод, в непромокаемом плаще и галошах, оставалась сухой. Вода забрызгала только ее лицо и руки. Время от времени она брала у меня черпак и бодро работала им, не обращая внимания на шторм. Все на свете относительно. Этот свежий ветер для нас, боровшихся за жизнь в нашем утлом суденышке, был настоящим штормом.

Озябшие и измученные, мы весь день боролись с морем и жестоким ветром, хлеставшим наши лица. Настала ночь, но никто из нас не спал. К утру ветер все еще хлестал нас по лицу, а мимо неслись седые гребни волн.

На вторую ночь Мод заснула от изнеможения. Я прикрыл ее непромокаемыми плащами и брезентом. Она окоченела от холода, и я боялся за ее жизнь. Но снова занялся холодный, безрадостный день с тем же затянутым тучами небом, яростным ветром и ревом волн.

Я не спал уже сорок восемь часов, промок и продрог до костей и был полумертв от усталости. Мускулы болели от долгого напряжения, но я не мог дать им отдыха. И все это время нас уносило на северо-восток от Японии, к холодному Берингову морю.

Но мы все еще были живы, и лодка была цела, хотя ветер дул неослабно. К вечеру третьего дня он даже усилился. Лодка зарылась носом в волну, и ее на три четверти залило водой. Я работал черпаком как сумасшедший. Лодка сидела теперь очень глубоко, и еще одна такая волна окончательно погубила бы нас. Вычерпав воду, я должен был снять с Мод брезент, чтобы устроить из него перекрытие на носу лодки. Это было хорошо, так как брезент закрыл почти треть лодки, и ближайшие несколько часов он три раза отражал обрушивавшуюся на него воду, когда лодка зарывалась носом в волны.

Мод была в жалком состоянии. Она сидела, скорчившись на дне лодки, губы ее посинели, на посеревшем лице было написано страдание. Но она мужественными глазами смотрела на меня, и губы ее произносили ободряющие слова.

Утром четвертого дня ветер почти улегся, море утихло и проглянуло солнце. О благодатное солнце! Мы купались в его нежащей теплоте и оживали, как букашки после бури. Мы снова улыбались, шутили и бодро смотрели на свое положение. Однако оно оставалось плачевным. Мы были от Японии дальше, чем в ту ночь, когда покинули «Призрак». Я мог лишь самым грубым образом определить нашу долготу и широту. Нас отнесло не менее чем на полтораста миль к северо-востоку.

Я не знал точно, где мы находимся, но мы легко могли оказаться и в близком соседстве с «Призраком». Вокруг нас плавали котики, и я все время ожидал увидеть какую-нибудь промысловую шхуну. Одну из них мы и увидели к концу дня, когда снова задул свежий северо-западный ветер. Но неизвестная шхуна вскоре скрылась за горизонтом, и теперь мы снова остались одни посреди пустынного моря.

Были туманные дни, когда даже Мод падала духом, и я уже не слышал от нее подбадривающих слов; дни штиля, когда мы одни носились по безграничному простору, подавленные величием океана и недоумевая, как мы все еще живы и можем бороться за жизнь; дни ветра и снежных шквалов, когда нам никак не удавалось согреться; дождливые дни, когда мы наполняли наши бочонки стекавшей с мокрого паруса водой.

Моя любовь к Мод все росла. Это была многогранная натура и богатая душа. Я называл ее разными нежными именами, но только мысленно. Признание в любви тысячу раз готово было сорваться с моих губ, но я знал, что теперь не время для этого. Когда мужчина взял на себя задачу спасти и защитить женщину, ему не следует просить ее о любви. Мне казалось, что я ни взглядом, ни жестом не выдавал своих чувств. Мы были добрыми товарищами, и с каждым днем наша дружба крепла.

Больше всего поражало меня в Мод полное отсутствие робости и страха. Грозное море, хрупкая лодка, бури, лишения, наша заброшенность в водной пустыне – все это могло бы испугать и более сильного человека, но, по-видимому, не производило впечатления на Мод, выросшую в обстановке изнеженности и комфорта.

Опять налетел шторм, бушевавший днем и ночью и грозивший поглотить нашу боровшуюся с волнами лодку. Нас все дальше относило на северо-восток. И вот во время этого наиболее свирепого из всех пережитых нами штормов я бросил усталый взгляд на море, ничего не выискивая, а скорее моля разгневанную стихию успокоиться и пощадить нас. И не поверил своим глазам. Дни и ночи бессонницы и тревоги, вероятно, затуманили мой разум. Я взглянул на Мод, и вид ее милых мокрых щек, развевающихся волос и смелых карих глаз убедил меня, что зрение мое нормально. Повернувшись снова в подветренную сторону, я опять увидел выступающий мыс, черный, высокий и обнаженный, бурный прибой, разбивающийся у его основания и высоко вскидывающий фонтаны пены, и черную неприветливую береговую линию, уходящую на юго-восток и окаймленную белой полосой бурунов.

– Мод, – воскликнул я, – Мод!

Она повернула голову и тоже увидела землю.

– Неужели это Аляска? – вскричала она.

– Увы, нет, – ответил я и спросил: – Вы умеете плавать?

Она покачала головой.

– И я не умею, – сказал я. – Поэтому нам придется добираться до берега не вплавь, а постараться проскочить с лодкой между рифами. Но мы должны очень и очень спешить.

Я говорил со спокойствием, которого в душе у меня не было. Мод поняла это и, посмотрев на меня своим пристальным взглядом, сказала:

– Я еще не поблагодарила вас за все, что вы сделали для меня, но…

Она запнулась, как будто подыскивая слова для выражения своей признательности.

– Ну? – угрюмо отозвался я, так как мне не нравилось, что она вздумала благодарить меня.

– Помогите же мне, – улыбнулась она.

– Помочь вам высказать перед смертью вашу благодарность? И не подумаю. Мы не умрем. Мы высадимся на этот остров и найдем приют, прежде чем окончится день.

Я говорил решительно, хотя не верил ни единому своему слову. Я лгал не потому, что боялся. Я не испытывал страха, хотя был уверен, что мы погибнем в этом кипящем прибое, среди выраставших перед нами скал. Ветер в любую минуту мог перевернуть лодку; волны грозили залить ее. За себя я не боялся, но мое воображение рисовало Мод, разбитую и растерзанную прибрежными камнями, и эта мысль была для меня невыносима.

Я ужаснулся картине столь страшной гибели, и на миг у меня мелькнула дикая мысль схватить Мод в объятия и прыгнуть с нею за борт. Потом я решил подождать и лишь в последний миг, шепнув ей о своей любви, броситься вместе с ней навстречу неминуемой смерти.

Мы невольно придвинулись друг к другу на дне лодки. Ее рука искала мою. И так, без слов мы ожидали конца. Мы были недалеко от западного края мыса, и я слабо надеялся, что нас пронесет мимо, прежде чем мы достигнем линии прибоя.

– Мы проскочим, – заявил я с уверенностью, не обманувшей ни меня, ни ее. – Клянусь Богом, мы проскочим!

В своем волнении я побожился, вероятно, первый раз в своей жизни. И это смутило меня.

– Простите, – сказал я.

– Этим вы только убедили меня в вашей искренности, – со слабой улыбкой ответила Мод. – Теперь я знаю, что мы проскочим.

За мысом я увидел отдаленные холмы, и перед нами открылась береговая линия, образовывавшая глубокую бухту. До нашего слуха долетал непрерывный и мощный рев. Он напоминал отдаленный гром и шел с подветренной стороны, заглушая грохот прибоя и достигая нас, несмотря на бурю. Когда мы обогнули мыс, то увидели дугу берега, покрытого белым песком и усеянного мириадами котиков. От них-то и исходил слышанный нами рев.

– Лежбище! – воскликнул я. – Теперь мы действительно спасены. Тут должны быть люди и крейсера для защиты животных от охотников. Вероятно, на берегу есть стоянка.

Но, продолжая изучать линию прибоя, я заметил:

– Плохо, но все же лучше, чем раньше. Если боги будут милостивы к нам, мы обогнем следующий мыс и подойдем к совершенно защищенному берегу, где сможем выйти из лодки, даже не замочив ног.

И боги были милостивы к нам. Пройдя в опасной близости от мыса, мы вошли в глубокую бухту. Здесь море было спокойно, и, втянув наш плавучий якорь, я сел на весла. Берег изгибался все дальше на юго-запад, и наконец показалась бухта внутри бухты, маленькая закрытая гавань, где вода стояла ровно, как в пруде, и лишь изредка подергивалась рябью, когда дыхание шторма врывалось сюда между окружающих скалистых стен.

Котиков здесь не было. Киль лодки черкнул по твердой гальке. Я выскочил и протянул руку Мод. Миг – и она была рядом со мной. Но как только я отпустил ее руку, она поспешно ухватилась за меня. В тот же миг и я закачался и чуть не упал на песок. Так повлияла на нас внезапная неподвижность. Мы столько времени провели на морских волнах, что твердая почва оказалась непривычной для нас. Представлялось, что берег тоже должен подниматься и опускаться, а скалы качаться взад и вперед, как бока корабля.

– Я должна сесть, – сказала Мод, нервно смеясь, и, действительно, тут же опустилась на песок.

Закрепив лодку, я присоединился к ней. Так мы высадились на остров Усилий, больные «земной» болезнью после долгого пребывания на море.

Глава XXIX

– Дурак! – дал я выход своей досаде.

Я разгрузил лодку и перенес ее содержимое повыше на берег, где и принялся устраивать стоянку. На берегу мы нашли много щепок, принесенных волнами, и вид кофейника, захваченного мною с «Призрака», подал мне мысль о костре.

– Настоящий идиот! – продолжал я.

Но Мод мягко остановила меня, осведомившись, почему я настоящий идиот.

– Нет спичек! – простонал я. – Я не захватил с собой ни одной спички, и теперь у нас не будет ни горячего кофе, ни супа, ни чаю, ничего!

– Разве Робинзон Крузо не добывал огня трением одной палки о другую?

– Но мне много раз случалось читать рассказы потерпевших кораблекрушение, которым это не удавалось, несмотря на все усилия, – ответил я. – Я припоминаю Винтерса, газетного репортера, много путешествовавшего по Аляске и Сибири. Однажды он рассказывал нам о своих попытках добыть огонь с помощью двух палок. Забавно было слушать его. Он неподражаемо рассказывал об этой своей неудаче. Я помню его заключительные слова, когда он, сверкнув своими черными глазами, сказал: «Джентльмены, быть может, островитяне Тихого океана или малайцы и делают это, но даю вам слово, что это недоступно белому человеку».

– Ну что же, до сих пор мы ведь обходились без огня, – весело отозвалась Мод, – можем обойтись и впредь.

– Но вы подумайте о кофе! – воскликнул я. – А кофе у нас прекрасный, я взял его из личных запасов Ларсена. Посмотрите на эти великолепные дрова!

Признаюсь, мне ужасно хотелось кофе. Вскоре я узнал, что и Мод питает слабость к этому напитку. Кроме того, мы так долго сидели на холодной пище, что застыли внутри так же, как снаружи. Горячая пища была бы как нельзя более кстати. Но я больше не жаловался и начал устраивать из паруса палатку для Мод.

Это казалось мне простой задачей, так как у нас были весла, мачта, парус и большой запас веревок. Но я не имел опыта в этом деле. Каждую подробность приходилось изобретать во время работы, и палатка была готова лишь к концу дня. А потом, ночью, пошел дождь, палатка промокла, и Мод пришлось перейти назад в лодку.

На следующее утро я окопал палатку неглубокой канавой, но часом позже внезапный порыв ветра подхватил мою постройку и швырнул ее на песок на расстояние в тридцать ярдов.

Мод рассмеялась над моим унылым видом, и я сказал:

– Как только утихнет ветер, я выйду в лодке обследовать остров. Где-нибудь тут должна быть стоянка и люди. И корабли не могут не заходить сюда. Какое-нибудь правительство защищает этих котиков. Но прежде чем я тронусь в путь, я должен устроить вас поудобнее.

– Я хотела бы сопровождать вас, – сказала она.

– Вам лучше было бы остаться. Вы и так натерпелись довольно лишений. Чудо, что вы вообще пережили их. Не так уж уютно плыть в лодке в такую дождливую погоду. Вам необходим отдых, и я был бы рад, если бы вы остались и отдохнули.

Что-то подозрительно похожее на влагу заблестело в ее прекрасных глазах. Потупившись, она отвернулась.

– Я предпочла бы поехать с вами, – произнесла она тихим умоляющим голосом. – Я могла бы немного по… – ее голос прервался, – помочь вам. Если что-нибудь случится с вами, подумайте, каково будет мне здесь одной.

– О, я буду очень осторожен, – ответил я. – И я не поеду так далеко, чтобы не успеть вернуться к ночи. Итак, я думаю, что вам лучше всего остаться здесь, спать, отдыхать и ничего не делать.

Она повернулась и посмотрела мне в глаза пристальным, но нежным взглядом.

– Пожалуйста, пожалуйста, – чуть слышно прошептала она.

Собравшись с духом, я отрицательно покачал головой. Она все еще ждала и смотрела на меня. Я заколебался. Тогда радость засияла в ее глазах, и я понял, что проиграл. Теперь я уже ничего не мог возразить.

После полудня ветер улегся, и мы решили двинуться в путь на следующее утро. Мы не могли проникнуть в глубь острова из нашей бухты через отвесные береговые скалы.

Настало тусклое, серое, но спокойное утро, и я, рано проснувшись, снарядил лодку.

– Дурак! Болван! Идиот! – закричал я, когда пришло время будить Мод. Но на этот раз я кричал весело и метался по берегу без шапки, в притворном отчаянии.

Ее голова показалась из-под складок паруса.

– Что случилось? – заспанным голосом, но все же с любопытством спросила она.

– Кофе! – крикнул я. – Что сказали бы вы о чашке кофе? Горячего кофе?

– Ах господи! – пробормотала она. – Вы напугали меня. И вообще, это жестокая шутка. Я только что примирилась с мыслью, что кофе не будет, а вы снова дразните меня!

– Смотрите, – ответил я.

В расселинах скал я подобрал несколько сухих щепок и настругал из них мелких стружек. Затем я вырвал страницу из записной книжки, а из ящика с огнестрельными припасами достал ружейный патрон. Удалив ножом пыж, я высыпал порох на плоский камень, затем вынул из патрона пистон и положил его на камень, посреди кучки пороха. Теперь все было готово. Мод из палатки следила за приготовлениями. Держа бумагу в левой руке, я ударил по пистону небольшим камнем. Показался белый дымок, вспыхнул небольшой огонь и охватил неровный край бумаги.

Мод в восторге захлопала в ладоши.

– Прометей! – вскричала она.

Но я был слишком занят, чтобы отвечать ей. Слабый огонек требовал бережного ухода. Я подкладывал все новые стружки, пока наконец он не затрещал и не запрыгал в сухом дереве. В мои расчеты не входило очутиться на пустынном острове, и я не взял с собой никаких кухонных принадлежностей. Но я воспользовался ковшом, служившим для вычерпывания воды из лодки, а впоследствии, когда мы съели часть наших консервов, у нас накопился порядочный запас кухонной посуды.

Я вскипятил воду, но кофе Мод сварила сама. О, как он был вкусен! Я со своей стороны приготовил консервированное тушеное мясо с крошеными сухарями и водой. Завтрак удался на славу, и мы сидели у костра гораздо дольше, чем полагается предприимчивым путешественникам; прихлебывая горячий кофе, мы обсуждали наше положение.

Я был уверен, что в какой-нибудь бухте мы найдем стоянку, так как знал, что лежбища Берингова моря охраняются. Но Мод, по-видимому желая приготовить меня к возможному разочарованию, высказала предположение, что мы открыли никому не известное лежбище. Тем не менее она была прекрасно настроена и легко относилась к нашему трудному положению.

– Если вы правы, – сказал я, – то нам придется здесь перезимовать. Провизии не хватит, но зато есть котики. Осенью они уплывут, и поэтому нам следует поскорее запастись мясом. Затем нам придется построить хижину и собрать дрова. Кроме того, надо испробовать жир котиков для освещения. Словом, если остров окажется необитаемым, у нас будет много работы. Впрочем, я надеюсь, что мы встретим людей.

Но она оказалась права. Воспользовавшись легким ветром, мы направились вдоль берега, осматривая в бинокль бухты и кое-где высаживаясь, но нигде не заметили ни следа человеческого пребывания. Однако оказалось, что мы не первые приставшие к острову Усилий. Высоко на берегу, через бухту от нас, мы нашли разбитый остов лодки. Это была промысловая лодка с уключинами, подвязанными ремешками, и с белой, почти стертой надписью вдоль борта: «Газель, № 2». Лодка, вероятно, давно уже лежала здесь, так как ее наполовину занесло песком. На корме я нашел заржавленный дробовик и матросский кинжал, сломанный и тоже весь изъеденный ржавчиной.

– Они уехали отсюда! – бодро сказал я, но сердце мое упало, когда я вспомнил о побелевших костях на берегу.

Я не хотел, чтобы настроение Мод было омрачено подобной находкой, и, направив нашу лодку в море, обогнул северо-восточную оконечность острова. На южном берегу не было бухт, и вскоре после полудня за высоким черным мысом мы закончили объезд нашего острова. Он имел около двадцати пяти миль в окружности при ширине от двух до пяти миль. По самым скромным подсчетам, на берегу насчитывалось не меньше двухсот тысяч котиков. Выше всего остров был в своей крайней юго-западной точке и плавно понижался отсюда к северо-востоку, где почва лишь на несколько футов выдавалась над уровнем моря. Берега остальных бухт, кроме нашей, поднимались отлого, на расстоянии полумили переходя в холмы и образуя то, что я назвал бы скалистыми лугами, местами поросшими мхом и тундровой травой. Сюда выходили котики, и старые самцы охраняли свои гаремы, а молодые держались особняком.

Вот краткое описание, какого только и заслуживает остров Усилий. Сырой и скалистый, открытый морю и ветрам, потрясаемый ревом двухсот тысяч морских животных, он представлял собой жалкое и унылое место для пребывания. Мод, которая сама подготовила меня к разочарованию и весь день не теряла веселости, теперь упала духом. Она храбро старалась скрыть это от меня, но, раздувая костер, я слышал, как она всхлипывала, завернувшись в одеяла в своей палатке. Настал мой черед быть веселым. Я по мере сил разыгрывал свою роль, и так успешно, что даже заставил ее смеяться и спеть мне перед сном. Я в первый раз слышал ее пение и, лежа у огня, восхищенно прислушивался к нему. Во всем, что бы она ни делала, сказывалась ее художественная натура. И голос ее, хотя и не сильный, был удивительно нежен и выразителен.

Я все еще спал в лодке, и в эту ночь долго лежал, глядя на первые звезды, которые видел с тех пор, как мы покинули «Призрак». Я думал о создавшемся положении. Ответственность подобного рода была для меня совершенно нова. Вольф Ларсен был прав: я не умел стоять на своих ногах. Мои поверенные или агенты управляли за меня моим состоянием, я же не знал никакой ответственности. Позже, на «Призраке», я научился нести ответственность за самого себя. А теперь, впервые в жизни, я оказался ответственным еще за кого-то другого. И это была самая тяжкая ответственность, так как со мной была единственная для меня в мире женщина – моя единственная маленькая женщина, как я любил думать о ней.

Глава ХХХ

Не напрасно мы назвали наш остров островом Усилий. Целых две недели мы трудились над постройкой хижины. Мод непременно хотела помогать, и мне до слез было жаль ее исцарапанных в кровь рук. Но я гордился ею. Эта утонченно-воспитанная женщина, не отличающаяся физической силой, проявляла, несомненно, героизм, безропотно перенося все лишения и исполняя самую грубую работу. Многие из камней, использованные мною для возведения стен хижины, были принесены ею. Она и слышать не хотела, когда я просил ее меньше утруждать себя. В конце концов она согласилась взять на себя более легкую работу и ограничилась стряпней и собиранием щепок и мха в запас на зиму.

Стены хижины росли без затруднений, и все шло гладко, пока я не дошел до сооружения крыши. Чего стоят стены без крыши! Но из чего ее сделать? Правда, у нас были запасные весла, которые могли послужить стропилами. Но чем прикрыть их? Мох не годился. Тундровая трава тоже непригодна. Парус был нам нужен для лодки, а брезент начал протекать.

– Винтерс для своей хижины пользовался моржовыми шкурами, – сказал я.

– А у нас есть котики, – подсказала Мод.

И вот на следующий день началась охота. Я не умел стрелять, но начал учиться. Затратив на трех котиков около тридцати патронов, я убедился, что наши огнестрельные запасы иссякнут скорее, чем я приобрету необходимый навык. Восемь патронов ушло на разжигание костров, пока я не догадался прикрывать жар сырым мохом, – таким образом, в ящике оставалось не больше ста штук.

– Придется бить котиков дубинками, – заявил я, окончательно убедившись в том, что я плохой стрелок. – Охотники говорили и о таком способе убоя.

– Но эти животные такие славные, – протестовала она. – Я и думать не могу об этом. Это прямо зверство. Стрелять – другое дело…

– Но нам нужна крыша! – твердо заявил я. – Зима на носу. Или мы, или они должны погибнуть. Жаль, что у нас мало патронов, но мне кажется, от дубинок они будут страдать не больше, чем от пуль. Кроме того, ведь бить их буду я.

– Вот в том-то и дело, – с живостью начала она и вдруг смешалась.

– Конечно, – начал я, – если вы предпочитаете…

– Но что же буду делать я? – прервала она меня с мягкостью, за которой, как я знал, крылась большая настойчивость.

– Собирать дрова и варить обед, – не задумываясь, ответил я.

Она покачала головой.

– Идти вам одному слишком опасно… Я знаю, знаю, – предупредила она мой протест. – Я только слабая женщина, но и моя маленькая помощь может спасти вас от беды.

– А кто будет работать дубинкой?

– Конечно вы. Я, вероятно, буду визжать. Я буду смотреть в сторону, когда…

– Когда будет самый опасный момент! – рассмеялся я.

– Я сама решу, когда мне смотреть, а когда нет, – с важным видом ответила она.

В результате нашего разговора она на следующее утро отправилась вместе со мной. Я направил лодку в соседнюю бухту. Всюду вокруг нас в воде резвились котики, тысячи их сидели на берегу; они ревели так оглушительно, что нам приходилось кричать, чтобы услышать друг друга.

– Я знаю, что их бьют дубинками, – сказал я, стараясь подбодрить себя и с сомнением поглядывая на огромного самца, футах в тридцати, поднявшегося на передние ласты и внимательно разглядывавшего меня. – Весь вопрос в том, как это делается.

– Соберем лучше травы для крыши, – предложила Мод.

Она не меньше моего испугалась при виде сверкающих зубов и собачьих морд котиков.

– Я всегда думал, что они боятся людей, – сказал я.

– Но почему я решил, что они не боятся? – спросил я минутой позже, проплыв немного вдоль берега. – Быть может, если я смело пойду на них, они обратятся в бегство и я ни одного не поймаю.

И все же я медлил.

– Я слыхала про человека, который напал на гнездо диких гусей, – сказала Мод, – и они заклевали его.

– Гуси?

– Да, гуси. Мой брат рассказывал мне об этом, когда я была еще маленькой девочкой.

– Но я знаю, что котиков бьют дубинками, – настаивал я.

– А я думаю, что для крыши отлично подойдет и трава, – ответила Мод.

Ее слова только подзадоривали меня, хотя она к этому не стремилась. Не мог же я в ее глазах показать себя трусом!

– Вперед! – вскричал я, гребя одним веслом и направляя лодку носом к берегу.

Выйдя на песок, я храбро пошел на долгогривого секача, окруженного своими женами. Я был вооружен дубинкой, какой пользуются матросы, чтобы добивать раненных охотниками котиков. Она имела всего полтора фута в длину, и в своем невежестве я не знал, что на берегу применяют совсем другие дубинки, длиной в четыре или пять футов. Самки уползали с моего пути, и расстояние между мной и самцом все уменьшалось. Он сердито привстал на своих ластах. Между нами оставалось всего двенадцать футов. Я продолжал идти вперед, ожидая, что вот-вот он повернется и обратится в бегство.

И вдруг у меня мелькнула ужасная мысль: «Что, если он не побежит?» «Ну что же, тогда я хвачу его дубинкой», – последовал ответ. В своем страхе я забыл, что моя цель – убить зверя, а не спугнуть его. Но в эту минуту он фыркнул, заворчал и бросился ко мне. Глаза его сверкали, пасть была широко разинута, зубы угрожающе блестели. Откровенно признаюсь, что в бегство обратился не он, а я. Он бежал за мной неуклюже, но быстро. Зверь был в двух шагах за мной, когда я вскочил в лодку и впился зубами в весло, которым я отталкивался от берега. Крепкое дерево раскололось, как яичная скорлупа. Мы были изумлены. Секундой позже он нырнул, ухватился зубами за киль лодки и сильно потряс ее.

– Ай! – вскрикнула Мод. – Лучше вернемся.

Я покачал головой.

– То, что делали другие, могу сделать и я. А я знаю, что охотники бьют котиков дубинками. Но только секачей я думаю оставить в покое.

– Я тоже думаю, что это будет лучше, – сказала она.

– Только не говорите «пожалуйста, пожалуйста!», – с некоторой досадой в голосе произнес я.

Она ничего не ответила, и я понял, что она обиделась.

– Простите меня, – сказал или, вернее, прокричал я, стараясь не быть заглушенным ревом лежбища. – Если вы будете настаивать, мы можем вернуться, но, по правде говоря, я хотел бы остаться.

– Но только не говорите: «Вот что значит брать с собой женщину», – сказала она.

Она кокетливо улыбнулась мне, и я понял, что она меня простила.

Проплыв несколько сот футов, чтобы привести в порядок свои нервы, я снова вышел на берег.

– Будьте осторожны, – бросила мне вслед Мод.

Я кивнул ей и предпринял фланговую атаку на ближайший гарем. Все шло хорошо, пока я не ранил одну самку. Она зафыркала и попыталась уползти. Я погнался и нанес ей второй удар, но попал не в голову, а в плечо.

– Берегитесь! – услышал я возглас Мод.

Увлеченный охотой, я не замечал, что делается вокруг, но теперь увидел, что ко мне приближается разгневанный владыка гарема. Преследуемый им, я опять спасся в лодке. Но на этот раз Мод уже не говорила о возвращении.

– Пожалуй, будет лучше, если вы не станете трогать гаремов и сосредоточите свое внимание на одиноких смирных котиках, – сказала она. – Помнится, я что-то читала о них. У Джордана, кажется. Это молодые самцы, еще не имеющие своих гаремов. Он их называет «холостяками». Если бы нам удалось найти их…

– Кажется, и у вас разгорелся охотничий инстинкт? – пошутил я.

Она мило вспыхнула.

– Я, как и вы, не люблю поражений. Но все же мне противна мысль об убийстве этих милых, безобидных созданий.

– Милых? – усмехнулся я. – Я не заметил ничего милого в этих чудовищах, с пеной у рта гнавшихся за мной.

– Это ваша точка зрения, – засмеялась она. – Вам не хватало перспективы. Если бы вы не были так близко к ним…

– Вот именно! – вскричал я. – Мне нужна более длинная палка. Кстати, у нас есть сломанное весло.

– Я припоминаю, – сказала она, – рассказ капитана Ларсена об охоте на лежбища. Котиков небольшими стадами отгоняют от берега и потом уже убивают их.

– Я не расположен загонять ни один из этих гаремов, – возразил я.

– Но остаются еще «холостяки», – подхватила она. – «Холостяки» держатся особняком. Джордан говорит, что между гаремами остаются дорожки и, пока «холостяки» придерживаются их, секачи их не трогают.

– Вот как раз один из них, – сказал я, указывая на плескавшегося в воде молодого самца. – Проследим за ним и посмотрим, где он выйдет на сушу.

Он подплыл прямо к берегу и вышел в свободном промежутке между двумя гаремами, повелители которых предостерегающе заворчали, но не тронули его. Он медленно удалялся от берега, пробираясь между гаремами по отведенной ему дорожке.

– Вперед! – крикнул я, выскакивая из лодки; но признаюсь, сердце упало у меня при мысли о том, что мне придется пробираться сквозь это огромное стадо.

– Надо, пожалуй, закрепить лодку, – предложила Мод.

Она вышла на берег вслед за мной, и я с изумлением смотрел на нее.

Она решительно кивнула головой.

– Да, я пойду с вами. Поэтому закрепите лодку и вооружите меня дубинкой.

– Вернемся, – попробовал я отговорить ее. – В конце концов, мы обойдемся и травой.

– Вы сами знаете, что она не годится, – был ответ. – Может быть, мне идти вперед?

Я пожал плечами, но в душе был восхищен смелостью этой женщины. Вооружив ее сломанным веслом, я взял себе другое. С нервной дрожью прошли мы первые шаги по берегу. Раз Мод в испуге вскрикнула, когда любопытная самка ткнулась носом ей в ноги. По той же причине я несколько раз ускорял шаги. Но, кроме предостерегающего покашливания справа и слева, никаких признаков вражды мы не замечали. Это лежбище, по-видимому, никогда не посещалось охотниками, благодаря чему котики не боялись и были настроены мирно.

В середине стада стоял неописуемый шум. От него действительно можно было почти оглохнуть. Я остановился и ободряюще улыбнулся Мод, так как первый успел овладеть собой. Она подошла ко мне и прокричала:

– Я ужасно боюсь!

– Ничего, ничего, – успокаивал я ее и мгновенно покровительственно обнял ее за талию.

Я никогда не забуду, какой прилив мужества ощутил я в эту минуту. Глубочайшие недра моего существа пришли в движение, я почувствовал себя мужчиной, защитником слабых, борющимся самцом. Но, что самое главное, я почувствовал себя защитником моей возлюбленной. Она оперлась на меня, хрупкая, нежная, как лилия. Когда дрожь ее понемногу утихла, я почувствовал в себе новые силы. Я готов был сразиться с самым свирепым самцом стада и знаю, что, если бы такой бросился на меня, я не отступил бы и, наверное, убил бы его.

– Теперь я оправилась, – сказала Мод, с благодарностью глядя на меня. – Пойдем дальше.

И сознание, что моя сила успокоила ее и что она доверяет мне, наполнило радостью мое сердце.

На четверть мили от берега мы нашли «холостяков», еще не окрепших молодых самцов, живущих в одиночку и набирающихся сил для того дня, когда они смогут с боем проложить себе путь в ряды счастливцев.

Теперь все пошло как по маслу. Можно было подумать, что я уже давно знал, что и как делать. Крича, угрожающе размахивая своей дубинкой, даже подталкивая отставших, я быстро отрезал десятка два холостяков от их товарищей. Когда кто-нибудь из них пытался пробраться к воде, я тотчас преграждал ему путь. Мод принимала активное участие в работе, кричала, махала своим сломанным веслом и оказывала мне существенную помощь. Я заметил, что, если какой-нибудь котик казался ей утомленным или больным, она щадила его. Но я видел также, что, когда какой-нибудь холостяк, оскалив зубы, пытался прорваться мимо нее, глаза ее разгорались и она энергично ударяла зверя своей дубинкой.

– Как это увлекает! – воскликнула она, останавливаясь в изнеможении. – Я должна присесть.

Я отогнал маленькое стадо, в котором теперь оставалось около двенадцати голов, ярдов на сто дальше. К тому времени, как Мод присоединилась ко мне, я перебил всех котиков и уже начал сдирать с них шкуры. Час спустя мы гордо возвращались по дорожке между гаремами. И дважды еще мы проходили по этой дорожке, нагруженные шкурами, пока я не решил, что нам достаточно для крыши. Я поднял парус и вывел лодку из бухты.

– Мы словно домой приехали, – сказала Мод, когда лодка врезалась в берег.

Ее слова взволновали меня своей милой интимностью, и я сказал:

– Мне кажется, что я всегда жил такой жизнью. Мир книг и книжных людей представляется мне смутно, скорее как сон, чем как действительность. Как будто я всю жизнь только охотился и дрался. И вы тоже представляетесь мне частью этой жизни. Вы… – я чуть не сказал «моя жена, моя подруга», но быстро изменил конец фразы: – вы отлично переносите все трудности.

Но ее тонкий слух уловил фальшь в моем голосе. Она догадалась, что я не то хотел сказать, и быстро взглянула на меня.

– Вы хотели сказать что-то другое?

– Что вы ведете жизнь дикарки и отлично приспособились к ней, – непринужденно произнес я.

– О! – ответила она, и я мог бы поклясться, что в ее голосе звучало разочарование.

Слова «моя жена, моя подруга» весь этот день и еще много дней не выходили у меня из головы. Но никогда они не звучали громче, чем в этот вечер, когда я наблюдал, как она снимала мох с углей, раздувала огонь и готовила ужин.

Глава XXXI

– Она будет попахивать, – сказал я, – но зато не будет выпускать тепла и защитит нас от дождя и снега.

Мы любовались законченной крышей из котиковых шкур.

– Она неказиста, но своей цели послужит, а это главное, – продолжал я, надеясь услышать похвалу Мод.

Она захлопала в ладоши и объявила, что крыша ей чрезвычайно нравится.

– Но внутри совсем темно, – добавила она через секунду, и плечи ее невольно вздрогнули.

– Вы могли напомнить об окне, когда стены еще не были завершены, – сказал я. – Хижина строилась для вас, и вы должны были подумать об окне.

– Но ведь вы знаете, что как раз самое необходимое я всегда забываю, – засмеялась она. – А кроме того, вы можете в любое время пробить в стене дыру.

– Совершенно верно. Об этом я не подумал, – ответил я, глубокомысленно качая головой. – А подумали вы о том, чтобы заказать стекла? Позвоните по телефону и скажите, какой сорт и размер вам нужен.

– То есть… – начала она.

– То есть окон не будет.

Темно и неприглядно было в этой хижине, которая в цивилизованном мире годилась бы лишь для свиного хлева. Но для нас, скитавшихся по морю в открытой лодке, она была уютным уголком. Вслед за устройством освещения при помощи котикового жира и скрученного из пакли фитиля пришел черед для заготовки впрок мяса и постройки второй хижины. Теперь это не представляло трудностей. Мы выезжали с утра и возвращались к полудню с котиками. Затем, пока я трудился над постройкой хижины, Мод топила жир и коптила мясо. Она нарезала мясо тонкими ломтиками, и над огнем оно отлично прокапчивалось.

Сооружать вторую хижину было легче, так как я пристроил ее к первой, и понадобилось возвести только три стены. Но все-таки это была тяжелая работа. Мы с Мод трудились весь день, не щадя сил, и, когда наступала ночь, в изнеможении валились на постели, забываясь тяжелым сном. И все же Мод говорила, что никогда не чувствовала себя здоровее и сильнее. О себе я мог сказать то же самое. Но она была так хрупка, что я постоянно недоумевал, откуда вообще у нее берутся силы.

– Подумайте о долгом зимнем отдыхе, – отвечала она всегда, когда я просил ее не переутомляться. – Мы будем изнывать от недостатка работы.

В тот вечер, когда была закончена крыша моей хижины, мы отпраздновали у меня новоселье. Три дня бушевал шторм. Он начался с юго-востока, но потом повернул и дул теперь с северо-запада прямо на нас. У берегов внешней бухты грохотал прибой, и даже в нашем внутреннем маленьком порту ходили внушительные волны. Скалистый хребет острова не защищал нас от ветра, который так свистел и ревел вокруг нашей хижины, что я боялся за целость стен. Крыша из шкур, натянутая, как мне казалось, достаточно туго, ходила вверх и вниз при каждом порыве ветра. В стенах открылись бесчисленные щели, недостаточно плотно законопаченные мхом. Но в хижине весело горел котиковый жир, и нам было тепло и уютно.

Мы приятно провели вечер. На душе у нас было легко. Мы не только примирились с предстоявшей нам суровой зимой, но и подготовились к ней. Котики могли теперь спокойно отправляться в свое путешествие на юг – нам они больше не были нужны. И бури больше не страшили нас. Нам не только был обеспечен сухой, теплый и укрытый от ветра угол, но мы располагали даже мягкими и вполне удобными матрацами из мха. Их изобрела Мод. Это была первая ночь, которую мне предстояло спать на матраце, и я знал, что буду спать слаще оттого, что он был сделан ее руками.

Собравшись уходить, она повернулась ко мне и, смущенно улыбаясь, сказала:

– Что-то должно случиться. Что-то готовится. Я чувствую это. Что-то приближается сюда, к нам.

– Хорошее или дурное? – спросил я.

Она покачала головой.

– Не знаю, но оно близко.

Она указала на море.

– Это подветренный берег, – рассмеялся я. – И лучше быть на нем, чем приближаться к нему в подобную ночь.

– Вы не боитесь? – спросил я, вставая, чтобы открыть ей дверь.

Она смело посмотрела мне в глаза.

– Вы себя хорошо чувствуете? Совсем хорошо?

– Никогда не чувствовала себя лучше, – ответила она.

Мы поговорили еще немного, и она ушла.

– Спокойной ночи, Мод, – сказал я.

– Спокойной ночи, Гэмфри, – ответила она.

Мы совершенно невольно начали называть друг друга по имени. Это было так же непреднамеренно, как и естественно. В этот миг я готов был обнять ее и привлечь к себе. Будь это в другой обстановке, я так и сделал бы. Но здесь я сдержал себя и остался один в своей маленькой хижине, согретый сознанием, что между мной и Мод возникли какие-то новые нити, которых еще недавно не существовало.

Глава XXXII

Я проснулся, охваченный каким-то странным ощущением. Мне чего-то не хватало в окружавшей меня обстановке. Но это таинственное угнетенное состояние прошло через несколько секунд, когда я убедился, что отсутствующее «нечто» – ветер. Когда я засыпал, нервы у меня были напряжены его постоянными порывами, и поэтому неожиданная тишина так поразила меня.

Это была моя первая за много месяцев ночь под кровлей, и я несколько минут нежился под одеялами – наконец-то не мокрыми от тумана и сырости – и размышлял сначала о впечатлении, произведенном на меня неожиданным затишьем, а потом о радости, которую доставляла мне мысль, что я покоюсь на матраце, сделанном руками Мод. Одевшись и открыв дверь, я услышал шум волн, все еще бившихся о берег и свидетельствовавших о бурной ночи. День был ясный и солнечный. Я изрядно заспался и, выйдя из хижины, ощутил внезапный прилив энергии и готовность наверстать упущенное время.

Очутившись на воздухе, я остановился как вкопанный. Я не мог не верить своим глазам, но был ошеломлен тем, что увидел. На берегу, в каких-нибудь пятидесяти футах от меня, лежало носом на песке лишенное мачт черное судно. Мачты и реи, перепутавшись с вантами и разодранной парусиной, свисали, покачиваясь, с его бортов. Я готов был протирать глаза от изумления. Сооруженный нами самодельный камбуз, знакомый уступ юта, низкая крыша кают-компании над самым бортом… Это был «Призрак».

Какой каприз судьбы занес его именно сюда? Что за поразительное совпадение? Я взглянул на мрачную, неприступную стену за моей спиной и пришел в полное отчаяние. Бегство было невозможно, о нем нечего было и думать. Я подумал о Мод, спящей в построенной нами хижине; вспомнил, как она сказала мне: «Спокойной ночи, Гэмфри». Слова «моя жена, моя подруга» промелькнули в моем мозгу, но звучали теперь погребальным звоном. Затем все поплыло у меня перед глазами.

Быть может, это продолжалось лишь долю секунды, но я не знаю, сколько времени протекло до тех пор, пока я пришел в себя. Передо мной лежал «Призрак», его нос врезался в берег, расколотый бушприт торчал в песке, перепутанные снасти, приподнимаемые волнами, терлись о борт судна. Нужно было что-нибудь сделать, что-то предпринять.

Меня поразило, что на борту не заметно движения. Я подумал, что экипаж, измученный ночной борьбою с бурей и крушением, теперь отдыхает. Следующая мысль была о том, что Мод и я можем все-таки как-нибудь скрыться. Не удастся ли нам сесть в лодку и обогнуть мыс, прежде чем кто-нибудь проснется? Я решил позвать Мод и сейчас же двинуться в путь. Я поднял руку, чтобы постучать ей, и вдруг вспомнил, как ничтожно мал наш остров. Нам не оставалось ничего, кроме широкого сурового океана. Я подумал о наших уютных маленьких хижинах, о наших запасах мяса и жира, мха и дров и понял, что нам не выдержать путешествия по зимнему морю с его неизбежными штормами.

В нерешительности стоял я у дверей Мод. Нет, это невозможно, совершенно невозможно. В моем мозгу возникла дикая мысль ворваться и убить ее спящую. Но через секунду передо мной мелькнуло лучшее решение. Весь экипаж спал. Почему бы не взобраться на борт «Призрака» и не убить самого Вольфа Ларсена? Ведь дорогу к его койке я отлично знал. А потом… потом видно будет. Хуже, чем теперь, быть не могло.

Мой нож был у меня за поясом. Я вернулся в хижину за ружьем, убедился, что оно заряжено, а затем направился к «Призраку». Не без труда и промокнув по пояс, я взобрался на борт. Баковый люк был открыт. Я остановился прислушаться к дыханию людей, но внизу было тихо. Меня поразила новая мысль: «Что, если “Призрак” покинут?» Я прислушался внимательнее. Ни звука. Я осторожно спустился по лестнице. На баке было пусто; стоял затхлый запах покинутого жилья. Повсюду валялась рваная одежда, старые морские сапоги, дырявые дождевые плащи – весь ненужный хлам, скапливающийся на баке во время долгого плавания.

Я поднялся на палубу с мыслью о том, что корабль спешно оставлен его обитателями. Надежда снова ожила в моей груди, и я уже более спокойно присматривался ко всему. Лодок не было. На кубрике я увидел то же, что и на баке. Охотники, по-видимому, укладывались с такой же поспешностью. «Призрак» был покинут. Он принадлежал Мод и мне. Я подумал о судовых запасах, о кладовой под кают-компанией, и у меня явилось желание поразить Мод чем-нибудь необычным к завтраку.

Реакция после пережитого страха и сознание, что страшное дело, для которого я сюда пришел, больше не нужно, пробудили во мне мальчишескую радость. Перепрыгивая через ступеньку, я взбежал по трапу. Огибая камбуз, я с удовольствием подумал о находившихся в ней великолепных кухонных принадлежностях. Я поднялся на ют и увидел… Вольфа Ларсена!

От неожиданности я с разгона пробежал еще несколько шагов по палубе, прежде чем мне удалось остановиться. Вольф Ларсен стоял на трапе кают-компании, видны были только его голова и плечи. Опираясь руками о полуоткрытый люк, он в упор смотрел на меня. Он не шевелился и только стоял и смотрел.

Я задрожал. Появилось привычное чувство тошноты. Я должен был ухватиться за край рубки, чтобы не упасть. Мои губы сразу пересохли, и я несколько раз облизнул их. Я не сводил глаз с Вольфа Ларсена. Мы оба молчали. Что-то жуткое было в его молчании и неподвижности. Мой прежний страх перед ним вернулся с удесятеренной силой… И так мы стояли и смотрели друг на друга.

Я чувствовал, что надо что-то предпринять, но беспомощно ждал инициативы с его стороны. Положение напомнило мне тот момент, когда я приближался к долгогривому секачу, и мое намерение убить Вольфа Ларсена, под влиянием страха, сменилось желанием обратить его в бегство. Тогда мне стало ясно, что я здесь не для того, чтобы уступать инициативу Вольфу Ларсену, а для того, чтобы проявить ее самому.

Я взвел оба курка и навел ружье. Если бы он шелохнулся или попытался спуститься в люк, я, без сомнения, застрелил бы его. Но он по-прежнему стоял неподвижно и смотрел на меня. Целясь в него дрожащими руками, я успел разглядеть, что его лицо сильно осунулось. По-видимому, он пережил сильные волнения. Щеки впали, на лбу залегли морщины. Глаза его тоже показались мне странными, и не только своим выражением, но и своим внешним видом; казалось, что их нервы и поддерживающие мышцы испытывали напряжение и слегка их перекашивали.

Мой мозг быстро работал, и я успел подумать о тысяче вещей. Но я не мог спустить курок.

– Ну что же? – нетерпеливо спросил он.

Я напрасно боролся с собой, стараясь заставить мой палец нажать собачку, и не мог выговорить ни слова.

– Почему вы не стреляете? – спросил он.

Я откашлялся, но говорить все-таки не мог.

– Горб, – медленно проговорил он, – вы не можете этого сделать. Не то чтобы вы боялись, но вы бессильны. Ваша условная мораль сильнее вас. Вы раб взглядов, общепринятых среди людей вашего круга. Их кодекс с детства вдолбили вам в голову, и, несмотря на всю вашу философию и на мои уроки, вы не можете заставить себя убить безоружного, не оказывающего сопротивления человека.

– Я знаю, – хрипло отозвался я.

– И вы знаете также, что мне убить безоружного – все равно что выкурить сигару, – продолжал он. – Вы знаете меня и мою цену в мире, по вашим понятиям. Вы называли меня змеей, тигром, акулой, чудовищем и Калибаном. И все-таки вы тряпичная кукла, эхо чужих слов. Вы не способны убить меня, как убили бы змею или акулу, и только потому, что у меня есть руки и ноги и тело, похожее на ваше. Ба! Я ожидал от вас большего, Горб!

Он вышел из люка и приблизился ко мне.

– Оставьте ружье. Я хочу задать вам несколько вопросов. Я еще не успел оглядеться. Что это за место? Как лежит «Призрак»? Почему вы промокли? Где Мод?.. Прошу прощения, мисс Брюстер… или я должен сказать «миссис ван Вейден»?

Я пятился от него, чуть не плача оттого, что не мог заставить себя пристрелить его, но все же не был настолько глуп, чтобы отложить ружье. В отчаянии я надеялся на какой-нибудь враждебный выпад с его стороны. Только если бы он попытался ударить меня или схватить за горло, я нашел бы в себе силы выстрелить.

– Это остров Усилий, – ответил я на его вопрос.

– Никогда не слыхал о таком.

– Так, во всяком случае, называем его мы, – пояснил я.

– Мы? – переспросил он. – Кто это «мы»?

– Мисс Брюстер и я. А «Призрак», как вы сами можете видеть, лежит носом на берегу.

– Тут есть котики, – сказал он. – Они разбудили меня своим ревом, а то я все еще спал бы. Я еще ночью слышал их, и это было первым признаком близости подветренного берега. Это лежбище, какого я давно искал. Благодаря моему брату Смерть-Ларсену я нашел клад. Это настоящий монетный двор. Каковы широта и долгота острова?

– Не имею ни малейшего понятия, – ответил я. – Но вы сами должны иметь точные сведения. Что говорят ваши последние наблюдения?

Он загадочно улыбнулся, но не ответил.

– Где же команда? – спросил я. – Как это вы оказались один?

Я ожидал, что он снова промолчит, но, к моему удивлению, он охотно ответил.

– Брат нашел меня меньше чем через сорок восемь часов, хотя я и не сделал никакого промаха. Он абордировал шхуну ночью, когда на палубе был всего один вахтенный. Охотники изменили мне. Он предложил им лучшую плату. Я сам слышал. Он сделал это на моих глазах. Конечно, и команда перешла к нему. Этого можно было ожидать. Все они в один миг перескочили через борт, и я остался один на своей шхуне. На этот раз Смерть-Ларсен взял верх.

– Но как вы потеряли мачты? – спросил я.

– Пойдите и осмотрите снасти, – сказал он, указывая туда, где должна была находиться оснастка бизань-мачты.

– Перерезаны ножом! – воскликнул я.

– Не совсем, – усмехнулся он. – Это была чистая работа, присмотритесь внимательнее.

Я так и сделал. Талрепы были надрезаны так, что при сильном порыве ветра веревки должны были лопнуть.

– Это дело рук кока, – снова со смехом сказал Вольф Ларсен. – Я это знаю, хотя и не накрыл его. Он хотел посчитаться со мной.

– Молодец Мэгридж! – воскликнул я.

– Да, я подумал то же самое, когда все покинули меня. Только я не высказал этого вслух.

– Но что же вы сами делали в то время, когда это происходило? – спросил я.

– Делал, конечно, все, что мог и что при таких обстоятельствах можно было сделать.

Я снова начал рассматривать работу Томаса Мэгриджа.

– Я, пожалуй, присяду и погреюсь на солнышке, – услышал я слова Вольфа Ларсена.

В его голосе послышалась нотка физической слабости, и это было настолько странно, что я поспешно взглянул на него. Он нервно проводил рукой по лицу, как будто смахивая паутину. Я был озадачен. Все это было мало похоже на Вольфа Ларсена, которого я знал.

– Как ваши головные боли? – спросил я.

– Все еще мучают меня, – ответил он. – Кажется, и сейчас начинается приступ.

Он медленно опустился на палубу, потом повернулся на бок и опер голову на руку, свободной рукой защищая глаза от солнца. Я стоял и с недоумением глядел на него.

– Вот вам благоприятный случай, Горб, – сказал он.

– Я не понимаю вас, – солгал я.

– Ладно, – тихо, словно сквозь дремоту, произнес он. – Вот я перед вами, как вы этого хотели.

– Ничего подобного, – возразил я, – я хотел бы, чтобы вы были за несколько тысяч миль отсюда.

Он усмехнулся и больше не произнес ни слова. Он даже не пошевельнулся, когда я прошел мимо него и спустился в каюту. Открыв люк в полу, я медлил спускаться в темную кладовую. Что, если капитан притворяется? Не хватало попасться тут, как крыса в ловушку. Я осторожно поднялся по трапу и выглянул на палубу. Вольф Ларсен лежал в том же положении, в каком я оставил его. Я снова сошел вниз, но, прежде чем спуститься в кладовую, предварительно спустил туда крышку люка. По крайней мере, теперь ловушка осталась без крышки. Но все это было излишне. Я выбрался назад в кают-компанию с запасом мармелада, морских сухарей и мясных консервов. Я набрал столько, сколько мог унести, а потом закрыл за собой люк.

Достаточно было взглянуть на Вольфа Ларсена, чтобы убедиться, что он не пошевельнулся. Вдруг меня осенила блестящая мысль. Я прокрался в капитанскую каюту и завладел его револьверами. Другого оружия я не нашел, хотя тщательно обыскал и остальные каюты. На всякий случай я заглянул еще на кубрик и на бак и забрал из камбуза все ножи. Затем я вспомнил об огромном ноже, который Ларсен всегда носил при себе. Подойдя к нему, я заговорил с ним, сначала тихо, потом громче. Он не шелохнулся. Я нагнулся и вынул нож из его кармана. Теперь я вздохнул свободнее. У него не осталось оружия, чтобы напасть на меня на расстоянии, а я, вооруженный, всегда мог предупредить его попытку, если бы он вздумал схватить меня своими ужасными руками гориллы.

Наполнив частью моей добычи кофейник и сковороду и захватив из кают-компании немного фарфоровой посуды, я оставил Вольфа Ларсена лежащим на солнце и спустился на берег.

Мод еще спала. Я раздул костер – мы пока не успели соорудить зимней кухни – и лихорадочно принялся готовить завтрак. Когда все уже было почти готово, я услышал, что она встала. Я разлил кофе по чашкам, дверь открылась, и она вошла.

– Это нехорошо с вашей стороны, – приветствовала она меня, – вы посягаете на мои права. Мы ведь договорились, что стряпать буду я, и…

– Только один разочек, – умоляюще перебил я.

– Если вы обещаете, что это не повторится, – улыбнулась она. – И конечно, если вам не надоела моя стряпня.

К моему удовольствию, она ни разу не взглянула на берег, а я так удачно отвлекал ее внимание, что она машинально напилась кофе из фарфоровой чашки, после жареного картофеля, и намазала вареньем бисквит. Но это не могло продолжаться вечно. Вдруг на ее лице отразилось изумление. Она заметила, что ест с фарфоровой тарелки. Оглядев все вещи на столе, она перевела взгляд на меня, а потом медленно обернулась к морю.

– Гэмфри! – сказала она.

Прежний невыразимый ужас появился в ее глазах.

– Неужели… он? – пробормотала она.

Я кивнул головой.

Глава XXXIII

Весь день мы ждали, что Вольф Ларсен сойдет на берег. Это были мучительно тревожные часы. Каждую минуту то один, то другой из нас поглядывал на «Призрак». Но Вольф Ларсен не являлся. Он даже не показывался на палубе.

– Вероятно, у него болит голова, – сказал я. – Когда я уходил, он лежал на палубе. Он может пролежать так и всю ночь. Надо бы пойти и взглянуть на него.

Мод умоляюще поглядела на меня.

– В этом нет ничего опасного, – успокоил я ее. – Я возьму с собой револьверы. Вы знаете, что я унес со шхуны все оружие.

– Но остались его руки, его страшные, чудовищно сильные руки! – возразила она, а затем вскричала: – О Гэмфри, как я боюсь его! Не ходите, пожалуйста, не ходите!

Она положила свою руку на мою, и сердце мое забилось. В этот миг мои чувства, наверное, отразились на моем лице. О милая! Она была так женственна в своей мольбе!

– Я не буду рисковать, – сказал я, – и только погляжу через борт.

Она серьезно пожала мне руку и отпустила меня.

В том месте палубы, где я оставил Вольфа Ларсена, его не оказалось. Очевидно, он спустился к себе. В эту ночь мы с Мод дежурили по очереди, так как не знали, что вздумает предпринять Вольф Ларсен. Он был способен на все.

Мы прождали день, и еще день, а он все еще не подавал признаков жизни.

– Эти головные боли… эти припадки… – сказала Мод к вечеру четвертого дня. – Быть может, он серьезно болен или умер. Или умирает, – договорила она, не получив ответа.

– Это было бы лучше всего, – ответил я.

– Но подумайте, Гэмфри, как тяжело должно быть ему в его смертный час!

– Может быть, – буркнул я.

– Я никогда не простила бы себе этого. Мы должны что-то сделать.

– Может быть, – повторил я.

Я ждал, с улыбкою думая о ее женской душе, которая заставляет ее заступаться даже за Вольфа Ларсена.

– Вы должны подняться на борт, Гэмфри, и выяснить это, – сказала она. – Если же вы хотите смеяться надо мной, то даю вам на это мое согласие и прощение.

Я послушно поднялся и пошел к берегу.

– Будьте осторожны! – крикнула она мне вслед.

Я помахал ей рукой с палубы, а потом прошел на корму и крикнул вниз, в кают-компанию. Вольф Ларсен ответил мне, и, когда он начал подниматься по лестнице, я взвел курок револьвера. Во время разговора я держал его на виду, но Вольф Ларсен не обращал на это никакого внимания. Физически он казался таким же, каким я в последний раз видел его, но был мрачен и молчалив. Те несколько слов, которыми мы обменялись, собственно, нельзя даже назвать разговором. Я не спросил, почему он не сходил на берег, как и он не спрашивал, зачем я явился на борт. Он сказал лишь, что голова у него прошла, и я оставил его в покое.

Мод выслушала мой отчет с видимым облегчением, а когда через некоторое время над камбузом показался дымок, она и совсем повеселела.

В ближайшие дни ничего не изменилось. Мы часто видели дымок, а иногда и самого Вольфа Ларсена на юте. Но он не делал попыток спуститься на берег. Мы знали это, так как продолжали сторожить по ночам. Его бездействие смущало и тревожило нас.

Так прошла неделя. В нашей жизни не было другого интереса, кроме Вольфа Ларсена, и его присутствие угнетало нас и мешало нам приводить в исполнение наши маленькие планы.

Но в конце недели дымок перестал подыматься над камбузом, и капитан больше не показывался на мостике. Я видел, что в Мод снова растет беспокойство за него, хотя она – быть может, из гордости – воздерживалась от повторения своей просьбы. Да и мне самому, хотя я чуть не убил этого человека, было тяжело думать, что он умирает один, когда так близко от него есть люди. Он был прав. Мой нравственный кодекс был сильнее меня. Тот факт, что у него были руки, ноги и тело, подобные моим, создавал запрет, которого я не мог нарушить. Поэтому я не стал ждать, пока Мод снова пошлет меня. Заметив, что нам не хватает сгущенного молока и мармелада, я объявил, что отправляюсь на борт шхуны. Я видел, что Мод вздрогнула. Она даже пробормотала, что эти продукты не так необходимы и что моя экспедиция за ними может оказаться безуспешной.

Взобравшись на палубу, я снял башмаки и пошел на корму в одних носках. На этот раз я не окрикнул Вольфа Ларсена. Осторожно спустившись по трапу, я нашел кают-компанию пустой. Дверь из нее в каюту капитана была прикрыта. Сначала я думал постучаться, но, вспомнив о цели своего путешествия, воздержался. Избегая шума, я поднял крышку люка в полу и отложил ее в сторону. Запасы судовой лавки хранились в том же помещении, что и провизия, и я воспользовался случаем запастись бельем.

Поднявшись из кладовой, я услышал шум в каюте Вольфа Ларсена. Я притаился и стал слушать. Звякнула дверная ручка. Инстинктивно я отодвинулся за стол и взвел курок. Дверь распахнулась, и показался Вольф Ларсен. Я никогда не видел такого отчаяния, какое выразилось на его лице – на лице Вольфа Ларсена, борца, сильного, неукротимого человека. Он ломал руки, как женщина, потрясал кулаками и тяжко вздыхал. Время от времени он проводил ладонью по глазам, как будто смахивая с них паутину.

– Господи, господи! – стонал он.

Это было ужасно. Я весь дрожал, по спине у меня бегали мурашки, и пот выступил на лбу. На свете нет более страшного зрелища, чем вид сильного человека в минуту крайней слабости и упадка духа.

Но усилием своей необычайной воли Вольф Ларсен овладел собой. Это потребовало от него огромного напряжения. Все его тело сотрясалось, и он был похож на человека, охваченного нервным припадком. В голосе его прорывались рыдания. Когда ему удалось наконец вполне овладеть собой, он пошел к трапу своей обычной походкой, в которой все-таки чувствовались нерешительность и слабость.

Теперь я начал бояться за себя. Открытый люк находился прямо на его дороге, и, обнаружив, что крышка поднята, Вольф Ларсен тотчас узнал бы о моем присутствии. Я не хотел, чтобы он нашел меня в такой трусливой роли, притаившегося на корточках на полу. Но у меня оставалось еще время. Я быстро встал и совершенно бессознательно принял вызывающую позу. Но Вольф Ларсен не видел меня. Не заметил он и открытого люка. Прежде чем я мог вмешаться, он занес ногу над отверстием. Но, почувствовав под собой пустоту, он мгновенно превратился в прежнего Вольфа Ларсена, и его мускулы тигра могучим прыжком перенесли его тело через люк. Широко раскинув руки, он грудью упал на пол. В следующий миг он подтянул ноги и откатился в сторону, прямо на приготовленные мною мармелад и белье.

По лицу его видно было, что он что-то соображает. Но прежде чем я догадался, что у него на уме, он задвинул люк, закрыв таким образом кладовую. Очевидно, он думал, что я нахожусь там. Он был слеп, слеп, как летучая мышь! Я следил за ним, затаив дыхание, чтобы он не услышал меня. Он быстро направился в свою каюту. Его рука не сразу нащупала дверную ручку. Пока он шарил, отыскивая ее, я поспешил на цыпочках перейти через каюту и подняться по трапу. Вскоре Вольф Ларсен вернулся, таща за собой тяжелый сундук, который он надвинул на крышку люка. Не удовольствовавшись этим, он приволок второй сундук и взгромоздил его на первый. Подобрав с полу банки с мармеладом и белье, он положил все это на стол. Когда он направился к трапу, я отступил, тихонько перекатившись через крышу каюты.

Капитан отодвинул дверцу и, облокотившись о край трапа, поднял над ним голову. Немигающим взором он смотрел вдоль палубы. Я был всего в нескольких шагах от него и прямо на линии его зрения. Мне стало жутко. Я чувствовал себя каким-то призраком-невидимкой. Я помахал рукой, но без всякого результата. Однако, когда тень от моей руки упала ему на лицо, я сразу заметил, что он это почувствовал. По-видимому, его кожа была так чувствительна, что реагировала на разницу температуры между светом и тенью.

Наконец, отказавшись от попыток определить, откуда именно падает тень, он поднялся на палубу и пошел по ней с поразившими меня быстротой и уверенностью. И все же заметно было, что это идет слепой.

К моему огорчению, хоть это выглядело смешным, он нашел мои сапоги и унес их в камбуз. Там он развел огонь и начал варить себе еду. Я же прокрался назад в каюту за моим мармеладом и бельем, потом проскользнул мимо камбуза и, сойдя на берег, отправился с отчетом о своей экспедиции.

Глава XXXIV

– Какое несчастье, что «Призрак» потерял мачты. Ведь мы могли бы отправиться на нем. Не правда ли, Гэмфри?

В волнении я вскочил с места.

– Надо подумать, надо подумать, – повторял я, шагая взад и вперед.

Глаза Мод с ожиданием следили за мной. Она верила в меня, и сознание этого придавало мне новые силы. Мод была для меня всем, неисчерпаемым источником смелости и силы. Стоило мне взглянуть на нее или подумать о ней, и я снова чувствовал себя сильным.

– Это можно, безусловно, можно сделать, – рассуждал я вслух. – Раз люди делают это, могу сделать и я; могу, даже и в том случае, если никто раньше этого не делал.

– Ради создателя, о чем вы говорите? – спросила Мод. – Что такое вы можете сделать?

– Мы можем, – поправился я. – Не более, не менее, как поставить мачты на место и уехать на «Призраке».

– Гэмфри! – воскликнула она.

Я так гордился своим планом, как будто уже осуществил его.

– Но возможно ли это? – спросила она.

– Не знаю, – ответил я, – я только знаю, что теперь я способен сдвинуть горы.

Я самоуверенно улыбнулся ей – даже слишком самоуверенно, так как она потупилась и на миг умолкла.

– Но капитан Ларсен… – возразила она.

– Он слеп и беспомощен, – поспешно перебил я, отбрасывая его, точно соломинку.

– Но его ужасные руки! Его сила! Вспомните, как он перескочил через люк кладовой.

– А вы вспомните, как я проскользнул мимо него и благополучно улизнул, – весело подхватил я.

– И потеряли при этом башмаки.

– Ну, понятно, они-то не могли улизнуть от Вольфа Ларсена без моего участия!

Мы посмеялись, а потом принялись серьезно обсуждать, как восстановить мачты «Призрака» и вернуться в нормальный мир. Физику я изучал только в школе и помнил ее смутно, но за последние месяцы я приобрел некоторый практический опыт в использовании механических приспособлений для подъема тяжестей. Должен сказать, что, когда мы ближе осмотрели «Призрак», вид свесившихся в воду огромных мачт чуть не привел меня в отчаяние. С чего начать? Если бы уцелела хоть одна мачта, мы могли бы к ее вершине прикрепить блоки. А так как у нас не было точки опоры, это было все равно что поднять самого себя за волосы.

Грот-мачта имела пятнадцать дюймов в диаметре у места своего перелома, но длина ее все-таки достигала шестидесяти пяти футов, а вес, по грубому расчету, около трех с половиной тысяч фунтов. Фок-мачта была еще больше и тяжелее.

Я не знал, как приступить к делу. Мод молча стояла возле меня, в то время как я старался вспомнить устройство приспособления, которое матросы называли «стрелами». Связав два длинных бруса, я мог бы установить их на палубе в виде перевернутой ижицы и таким образом получить желанную точку опоры. К этому сооружению я мог бы прикрепить блок. Кроме того, в нашем распоряжении был ворот!

Мод видела, что я пришел к определенному решению, и ободряюще смотрела на меня.

– Что вы собираетесь делать? – спросила она.

– Разобрать этот хлам, – сказал я, указывая на перепутавшиеся обломки за бортом.

В моем голосе была, вероятно, мелодраматическая нотка, так как Мод улыбнулась. Она всегда подмечала в людях их смешные стороны и безошибочно улавливала малейший оттенок преувеличения или хвастовства. Это и придавало уверенность и глубину ее мысли и составляло достоинство ее литературных трудов. Серьезный критик, обладающий чувством юмора и сильным слогом, всегда заставит себя слушать.

Поняв, над чем она смеется, я страшно сконфузился.

Но она тут же протянула мне руку.

– Простите, – сказала она.

– Нет, поделом мне, – ответил я. – Во мне слишком много мальчишества. Но не в этом дело. Мы действительно должны разобрать этот хлам. Если вы подъедете со мной в лодке, мы попробуем справиться с этой задачей.

В ближайшие часы мы мирно работали. Она удерживала лодку на месте, а я возился со снастями. Какая это была путаница! Гардели, шкоты, бурундук-тали, ниралы, ванты, штаги, запутываясь все больше и больше, раскачивались от ветра и волн. Я перерезал только там, где это было необходимо. Подводил длинные канаты под реи и мачты, вытягивал гардели и шкоты, складывая их на дне лодки. Работая, я скоро промок до костей.

Освободив и паруса, я разложил их на берегу для просушки. Мы с Мод страшно устали. Хотя мы сделали немало, результаты нашей работы не казались значительными.

Когда на следующее утро мы приступили к работе, стук моего молотка привлек Ларсена.

– Кто там? – крикнул он.

При звуке его голоса Мод, словно ища защиты, придвинулась ко мне и положила руку мне на плечо.

– Добрый день, – ответил я.

– Что вы там делаете? – спросил Вольф Ларсен. – Собираетесь потопить мою шхуну?

– Наоборот, ремонтирую ее, – ответил я.

– Но, черт возьми, что вы там ремонтируете? – озадаченно спросил он.

– Готовлю все необходимое, чтобы поставить на место мачты, – небрежно ответил я, как будто это была самая простая вещь на свете.

– Вы положительно стали на ноги, Горб, – произнес Вольф Ларсен и на некоторое время умолк.

– А знаете ли, Горб, – снова окликнул он меня, – вам этого не сделать.

– Нет, сделаю, – возразил я, – я уже начал.

– Но это мой корабль, моя частная собственность. Что, если я вам не позволю?

– Вы забываете, что вы уже не прежний большой кусок жизненной закваски, – ответил я. – Когда-то вы были им и могли меня сожрать, как вы любили выражаться. Но обстоятельства переменились, и теперь я могу сожрать вас. Закваска перестоялась.

Он рассмеялся отрывистым, неприятным смехом.

– Вы используете против меня мою же философию. Но смотрите не ошибитесь, недооценивая меня. Предупреждаю вас для вашего же блага.

– С каких это пор вы стали филантропом? – спросил я. – Согласитесь, что вы непоследовательны, предостерегая меня для моего блага.

Он пропустил мимо ушей мою насмешку и сказал:

– А если я сейчас захлопну люк? Вы не проведете меня, как тот раз в кладовой.

– Вольф Ларсен, – внушительно произнес я, впервые называя его по имени, – я не способен застрелить беспомощного, безоружного человека. Вы доказали мне это, к моему и к вашему удовольствию. Но теперь я предупреждаю вас, и не столько для вашего, как для собственного блага, что при первой враждебной попытке с вашей стороны я вас застрелю.

– Тем не менее я запрещаю вам, категорически запрещаю, хозяйничать на моем корабле.

– Что с вами? – воскликнул я. – Вы подчеркиваете, что судно это ваше, как будто это дает вам какие-то моральные права. Между тем вы сами никогда не считались с чужими моральными правами. Неужели же вы думаете, что я поступлю иначе по отношению к вам?

Я вышел из люка, чтобы лучше видеть капитана. Его лицо было лишено всякого выражения, остановившиеся, неморгающие глаза уставились в одну точку. Неприятно было смотреть на это лицо.

– Даже Горб отказывает мне в уважении! – насмешливо произнес он, но лицо его осталось неподвижным. – Здравствуйте, мисс Брюстер! – помолчав, неожиданно проговорил он.

Я вздрогнул. Она не произвела ни малейшего шума и даже не пошевелилась. Неужели у него сохранился слабый остаток зрения? Или, может быть, оно возвращается?

– Здравствуйте, капитан Ларсен, – ответила она. – Скажите, как вы узнали, что я здесь?

– Просто услыхал ваше дыхание. А Горб-то совершенствуется, как вы находите?

– Не знаю, – ответила она, с улыбкой взглянув на меня, – я никогда не знала его другим.

– Жаль, что вы не видели его раньше!

– За это время я принимал Вольфа Ларсена, и притом в больших дозах, – пробормотал я.

– Еще раз повторяю вам, Горб, лучше оставьте шхуну в покое, – с угрозой произнес он.

– Но разве вам не хочется спастись вместе с нами? – недоверчиво спросил я.

– Нет, – ответил он, – я хочу умереть здесь.

– Ну а мы нет, – решительно произнес я и снова застучал молотком.

Глава XXXV

На следующий день, расчистив гнезда для мачт и приготовив все остальное, мы начали втаскивать на борт две стеньги. Грот-стеньга была длиной свыше тридцати футов, фок-стеньга почти такой же длины, и из них-то я и собирался соорудить стрелы. Это была не легкая работа. Прикрепив один конец тяжелых талей к вороту, а другой к основанию фок-стеньги, я начал тянуть. Мод придерживала сходящий с ворота конец каната и укладывала его в бухту.

Мы были поражены той легкостью, с какой поднимался груз. Ворот был усовершенствованной системы и развивал огромную силу. Конечно, выигрывая в силе, мы теряли в расстоянии. Веревка медленно ползла через борт, и, по мере того как брус выходил из воды, вертеть рукоятку становилось все труднее. Когда же конец стеньги поравнялся с перилами, дело застопорилось.

– Я должен был предвидеть это, – нетерпеливо сказал я. – Теперь придется начинать все сначала.

– Почему бы не прикрепить веревку ближе к середине мачты? – спросила Мод.

– Вот это я и должен был сделать с самого начала, – ответил я, крайне недовольный собой.

Стравив один оборот веревки, я опустил стеньгу назад в воду и прикрепил к ней веревку на треть от толстого конца. Через час я снова поднял ее, но она опять уперлась, и я ничего не мог поделать. Конец стеньги возвышался на восемь футов над перилами, и окончательно поднять ее на борт я не мог. Присев, я стал думать над этой задачей. Вскоре я с торжеством вскочил на ноги.

– Придумал! – вскричал я. – Следует прикрепить веревку у центра тяжести. И так надо будет поступать со всеми предметами, которые нам придется поднимать на борт.

Снова пришлось спустить стеньгу в воду. Но я неверно рассчитал место центра тяжести, и когда я начал тянуть, то кверху на этот раз пошла верхушка стеньги. Мод пришла в отчаяние, но я только рассмеялся, заверив ее, что все-таки добьюсь своего.

Когда мы, после невероятных усилий, наконец втянули стеньгу на палубу, был уже полдень. Вольф Ларсен сидел неподалеку от нас и прислушивался к нашей работе. Я страшно устал, был голоден, и у меня болела спина. А результат целого утра работы – одна стеньга на палубе! Теперь только я понял масштабность взятой на себя задачи. Но я учился, приобретал сноровку и надеялся, что после обеда работа пойдет лучше. Так и вышло. К часу дня мы вернулись, отдохнув и подкрепившись сытным обедом.

Меньше чем в час я втащил на палубу грот-стеньгу и принялся сооружать стрелы. Связав верхушки обоих брусьев, я в точке пересечения прикрепил двойной блок. Присоединив к нему посредством веревок простой блок, я получил настоящий подъемный кран. Для того чтобы концы стеньги не скользили по палубе, я приколотил к ней толстые деревянные обрубки. Когда все было готово, я прикрепил к верхушке стрел веревку и провел ее на ворот. Я начинал верить в этот ворот, придававший мне такую чудовищную силу. Как всегда, Мод помогала мне, пока я вертел рукоятку. Стрелы поднялись над палубой.

Тут я вспомнил, что забыл оттяжки. Мне пришлось дважды взобраться на верхушку стрел, и в результате они были закреплены со всех сторон. Пока я возился с этим, спустились сумерки. Вольф Ларсен, весь день безмолвно просидевший на палубе, ушел в камбуз варить себе ужин. Я так устал, что не мог выпрямиться без боли в спине, но зато гордо взирал на свою работу. Как ребенок, получивший новую игрушку, я горел нетерпением поднять что-нибудь своими стрелами.

– Жаль, что так поздно, – сказал я. – Хотелось бы видеть, как они действуют.

– Не будьте таким жадным, Гэмфри, – пожурила меня Мод. – Завтра тоже будет день, а сейчас вы так устали, что еле держитесь на ногах.

– А вы? – с внезапной тревогой спросил я. – Вы, должно быть, совсем измучены? Вы честно трудились. Я горжусь вами, Мод.

– А я горжусь вами вдвойне и имею на это основание, – ответила она, и в глазах ее мелькнул какой-то трепетный огонек. Раньше я никогда не видел такого выражения в ее глазах, и оно доставило мне острое наслаждение, хотя я и не вполне понял его. Она потупилась и снова взглянула на меня, уже со смехом.

– Что, если бы наши друзья могли теперь видеть нас? – промолвила она. – Вы когда-нибудь задумывались над нашей внешностью?

– О вашей я думал часто, – ответил я, стараясь уяснить себе странный блеск в ее глазах и быструю перемену темы.

– Мерси! – вскричала она. – А на что же я похожа?

– Боюсь, что на воронье пугало, – ответил я. – Вы только взгляните на вашу обтрепанную юбку, на эти треугольные дыры. А блузка на вас какая! Не нужно быть Шерлоком Холмсом, чтобы догадаться, что вы стряпали над костром и вытапливали котиковый жир. Но венец всего – эта шапка! И это женщина, написавшая «Вынужденный поцелуй»!

Сделав глубокий церемонный реверанс, она сказала:

– Что же касается вас, сэр…

Мы несколько минут весело болтали, но под шутливыми словами чувствовалось что-то серьезное, и я связывал это со странным неуловимым выражением, подмеченным мною в ее глазах. Что это было? Неужели наши глаза говорили помимо нашей воли? Я знал, что мои уже несколько раз выдавали меня. Но я каждый раз заставлял их молчать. Неужели она все-таки заметила и поняла? И неужели ее глаза ответили моим? Нет, это было бы невозможно! Эти мысли владели мной и тогда, когда мы сошли на берег, и пора было думать о другом.

– Какое безобразие, что, проработав целый день, мы не можем спокойно проспать ночь! – жаловался я после ужина.

– Но неужели со стороны слепого нам угрожает опасность? – спросила она.

– Я никогда не смогу доверять ему, – возразил я, – и тем более теперь, когда он слеп. Его беспомощность озлобляет его еще больше. Я знаю, что я завтра сделаю прежде всего: я выброшу легкий якорь подальше от берега и подтяну к нему шхуну. И каждый вечер, когда мы будем возвращаться в лодке на берег, Вольф Ларсен будет оставаться на борту пленником. Итак, мы последнюю ночь стоим на вахте.

Утром мы поднялись рано, и, когда заканчивали завтрак, уже рассвело.

– О Гэмфри! – воскликнула вдруг Мод и перестала есть.

Я взглянул на нее. Она смотрела на «Призрак». Посмотрел тогда и я, но не заметил ничего особенного.

Я вопросительно поглядел на Мод.

– Подъемные стрелы… – дрожащим голосом произнесла она.

О них я совсем забыл. Я посмотрел снова – стрел не было.

– Если он… – свирепо пробормотал я.

Она с сочувствием положила руку мне на плечо и сказала:

– Вам придется начать сначала.

– О, поверьте мне, мой гнев ничем не грозит. Я не мог бы обидеть и мухи, – с горечью улыбнулся я ей. – Хуже всего то, что он это знает. Вы правы. Если он уничтожил стрелы, мне больше ничего не остается, как начать сначала.

– Но теперь я буду стоять на вахте на борту, – сказал я минуту спустя, – и если он еще раз вмешается…

– Но я боюсь оставаться на берегу одна всю ночь, – заметила Мод, когда я несколько пришел в себя. – Насколько лучше было бы, если бы он примирился с нами и помог нам. Нам было бы так удобно жить всем на борту.

– Мы и будем жить там, – уверил я ее, все еще страдая от уничтожения моих драгоценных стрел. – Я хочу сказать, что вы и я будем жить на борту, независимо от того, как на это посмотрит Вольф Ларсен.

– Какое ребячество, – рассмеялся я вслед за тем, – с его стороны – делать такие вещи, а с моей – сердиться на него за это.

Но сердце у меня заныло, когда мы взобрались на борт и увидели учиненный Вольфом Ларсеном разгром. Стрелы исчезли бесследно. Оттяжки справа и слева были перерезаны. Протянутые мною веревки были разрезаны на куски. Он знал, что я не сумею сплеснить их. Внезапное подозрение вспыхнуло в моем мозгу. Я бросился к вороту. Он не действовал. Вольф Ларсен испортил его. Мы в отчаянии взглянули друг на друга. Потом я подбежал к борту. Распутанные мною мачты, реи и гафели исчезли. Он нащупал удерживавшие их веревки и пустил их в море.

Слезы стояли на глазах у Мод, и я уверен, что это были слезы огорчения за меня. Я и сам готов был плакать. Во что обратилась наша мечта оснастить «Призрак»! Вольф Ларсен хорошо поработал! Я сел на комингсы люка и в отчаянии подпер голову руками.

– Он заслуживает смерти, – вскричал я, – но, да простит мне Бог, я не могу быть его палачом!

Мод подошла ко мне, провела рукой по моим волосам, словно успокаивая ребенка, и сказала:

– Ну, ну, все еще уладится.

Я прижался к ней головой, и это придало мне новую бодрость. Эта женщина была для меня неиссякаемым источником духовных сил. Что в самом деле произошло? Простая задержка, отсрочка. Отлив не мог далеко унести мачты в море, тем более что не было ветра. Нужно было только найти их и прибуксировать назад. А кроме того, это был для нас урок. Теперь я знал, чего следовало ожидать от Вольфа Ларсена.

– Вон он идет, – шепнула мне Мод.

Я поднял глаза. Вольф Ларсен тихонько шел по левой стороне палубы.

– Не обращайте на него внимания, – шепнул я. – Он пришел посмотреть, как мы встретили эту неприятность. Делайте вид, что ничего не случилось. Мы можем лишить его удовольствия. Снимите башмаки – вот так – и возьмите их в руки.

И вот мы стали играть в жмурки со слепым человеком. Когда он шел к нам по левой стороне, мы проскальзывали мимо него по правой. Потом с юта мы смотрели, как он повернул и пошел за нами на корму.

Он, несомненно, знал, что мы на борту, так как дружелюбно сказал «здравствуйте» и ждал ответа на свое приветствие. Потом он ушел на корму, а мы перебрались на нос.

– Я ведь знаю, что вы на борту! – крикнул он нам, и я видел, как он напряженно прислушивался.

Он напоминал мне огромного филина, который, громко крикнув, прислушивается к движениям вспугнутой добычи. Но мы не шевелились и двигались только тогда, когда двигался он. Так мы бегали по палубе, словно двое детей, преследуемых свирепым людоедом, пока Вольфу Ларсену, очевидно, это наскучило, и он ушел с палубы к себе в каюту.

Наши глаза весело блестели, и мы едва сдерживали смех, обуваясь и перелезая через борт в лодку. Заглянув в ясные карие глаза Мод, я забыл все причиненное нам зло и помнил только, что я ее люблю и что это придаст мне силы проложить ей и мне обратный путь в мир.

Глава XXXVI

Два дня мы с Мод искали в море и вдоль берегов наши пропавшие мачты. Только на третий день мы нашли их, все и даже нашу стрелу, в самом опасном месте, там, где волны разбивались о суровый юго-западный мыс. О какая это была тяжелая работа! Когда уже смеркалось, мы вернулись, измученные, в нашу бухточку, таща за собой на буксире грот-мачту. Стоял мертвый штиль, и нам весь путь пришлось грести.

Еще день изнурительной и опасной работы, и к нашему имуществу прибавились обе стеньги. На третий день мы добыли фок-мачту, две реи и оба гафеля. Ветер был попутный, и я надеялся доставить наш груз под парусом. Но ветер обманул меня, стих, и мы черепашьим шагом подвигались вперед на веслах. Это требовало от нас страшного напряжения. Я всей тяжестью налегал на весла и чувствовал, как тяжелые бревна тормозят ход лодки.

Уже спускалась ночь, и в довершение всего поднялся сильный ветер. Мы не только не продвигались вперед, но нас даже начало сносить в открытое море. Я греб, пока хватало сил, но теперь мои распухшие пальцы уже не могли удержать весел. Бедная Мод в изнеможении откинулась на корму. Я испытывал невыносимую боль в суставах и мускулах рук и, хотя основательно поел в полдень, теперь, от усиленной работы, снова проголодался.

Я убрал весла и нагнулся над веревкой, к которой были привязаны мачты и реи. Но Мод схватила меня за руку.

– Что вы хотите сделать? – спросила она тревожным голосом.

– Отрезать веревку, – ответил я.

Но мой ответ не удовлетворил ее.

– Пожалуйста, не делайте этого! – попросила она.

– Вы напрасно просите, – ответил я. – Уже ночь, и ветер относит нас от берега.

– Но подумайте, Гэмфри, если мы не уедем на «Призраке», нам придется остаться на острове на годы, быть может, на всю жизнь! Если его не открыли до сих пор, он может остаться неоткрытым и впредь.

– Вы забываете о лодке, которую мы нашли на берегу, – напомнил я ей.

– Это была промысловая лодка, – ответила она, – и вы прекрасно знаете, что, если бы ее экипаж спасся, он вернулся бы сюда за котиками, которых здесь такое множество. Вы знаете, что эти люди не спаслись.

Я молчал и колебался.

– А кроме того, – медленно добавила она, – это была ваша идея, и я хочу, чтобы вы успешно воплотили ее.

Теперь, когда она перевела вопрос на личную почву, мне легче было отказать ей.

– Лучше несколько лет жизни на острове, чем гибель в эту ночь или завтра в открытом море. Вы знаете, что мы не подготовлены к такому плаванию. У нас нет ни еды, ни воды, ни одеял, ничего. Вы и одной ночи не пережили бы без одеял. Я знаю ваши силы. Вы уже дрожите.

– Это только нервы, – сказала она. – Я боюсь, что вы не послушаетесь меня и отрежете мачты. О, пожалуйста, пожалуйста, Гэмфри, не надо этого делать! – взмолилась она секунду спустя.

Эта фраза, имевшая надо мной такую власть, положила конец нашему спору. Мы мучительно мерзли всю ночь. Несколько раз меня охватывала дремота, но боль от холода каждый раз будила меня. Как Мод могла это вынести, было положительно выше моего понимания. Я так устал, что не мог даже похлопать руками, чтобы согреться. Но все же у меня хватало силы время от времени растирать ей руки и ноги, чтобы восстановить кровообращение. А она умоляла меня не бросать мачт. К трем часам ночи она совсем окоченела. Я испугался. Вставив весла в уключины, я заставил ее грести, хотя она была так слаба, что, казалось, вот-вот потеряет сознание.

Забрезжило утро, и в его бледном свете мы долго разыскивали наш остров. Наконец он показался черной точкой на горизонте, милях в пятнадцати от нас. Я осматривал море в бинокль. Далеко на юго-западе я заметил на воде темную линию, которая росла на моих глазах.

– Попутный ветер! – воскликнул я, и сам не узнал своего охрипшего голоса.

Мод хотела ответить мне, но не могла вымолвить ни слова. Ее губы посинели от холода, глаза ввалились, но как мужественно глядели на меня эти карие глаза! Мужество, внушавшее сострадание.

Я снова принялся растирать ей руки и дергать их вверх и вниз, пока она не смогла действовать ими самостоятельно. Тогда я заставил ее встать, походить по лодке и, наконец, попрыгать.

– О, вы храбрая, храбрая женщина! – сказал я, когда краска начала возвращаться на ее щеки. – Знаете ли вы, что проявили большую храбрость?

– Я никогда не была храброй, – ответила она. – Пока не познакомилась с вами. Это вы сделали меня храброй.

– А я сам не был храбрым, пока не узнал вас, – ответил я.

Она одарила меня быстрым взглядом, и снова я уловил мерцающие огоньки и еще что-то таившееся за ними в ее глазах. Но это длилось только мгновение. Потом она улыбнулась.

– Этому, вероятно, способствовала обстановка, – заметила она; но я знал, что она не права, и меня интересовало, знает ли она об этом сама.

Задул свежий ветер, и скоро лодка, борясь с волнами, начала приближаться к острову. В половине четвертого мы миновали юго-западный мыс. Мы страдали не только от голода, но и от жажды. Губы у нас пересохли, потрескались, и мы не могли увлажнять их языком. Потом ветер медленно стих. К ночи опять установился мертвый штиль, и я снова, едва шевеля руками, взялся за весла. В два часа утра нос лодки коснулся берега нашей внутренней бухты, и я вылез причалить. Мод не могла стоять на ногах, а у меня не хватало сил нести ее. Я уронил ее на песок, упал при этом и сам, и когда немного оправился, то взял ее за плечи и кое-как доволок по берегу до хижины.

Следующий день мы не работали. Мы спали до трех часов дня, по крайней мере я. Проснувшись, я застал Мод, занятую стряпней. У нее была способность удивительно быстро восстанавливать свои силы. Ее хрупкое тело лилии обладало огромной выносливостью, какой-то цепкостью, трудно совместимой с ее явной слабостью.

– Вы знаете, что я поехала в Японию ради здоровья, – сказала она мне, когда после обеда мы сидели у огня и наслаждались полным покоем. – Я никогда не была особенно сильна. Врачи советовали мне предпринять морское путешествие, и я выбрала самый длинный путь.

– Вы не знали, что вы выбираете, – рассмеялся я.

– Но благодаря этому опыту я стану другой и более сильной, – ответила она, – и, надеюсь, лучше. Во всяком случае, я буду глубже понимать жизнь.

Когда короткий день погас, мы заговорили о слепоте Вольфа Ларсена. Она была необъяснима. О серьезности его положения я мог судить по высказанному им намерению остаться и умереть на острове Усилий. Если он, сильный человек, безумно влюбленный в жизнь, примирялся со смертью, то, очевидно, его угнетало что-то еще более тяжелое, нежели слепота. Мы знали о его ужасных головных болях и пришли к заключению, что у него какое-то заболевание мозга и во время приступов он терпит ни с чем не сравнимые муки.

Говоря о нем, я заметил, что Мод проникается все большим состраданием к нему. Меня только радовала в ней эта трогательная, чисто женская черта. Ее сочувствие к капитану было свободно от всякой ложной сентиментальности. Она соглашалась, что для нашего спасения нам надо поступить с ним решительно, хотя содрогалась при мысли, что мне, быть может, когда-нибудь придется лишить его жизни для спасения моей – «нашей», как поправила она.

Утром, с рассветом позавтракав, мы принялись за работу. В переднем трюме я нашел легкий якорь и, поднатужившись, вытащил его на палубу, а оттуда спустил в лодку. К корме я привязал длинную веревку, вышел на веслах на середину нашей бухточки и спустил якорь в воду. Ветра не было. Высокий прилив приподнял шхуну. Притягивая ее вручную (ворот был испорчен), я подвел ее к тому месту, где был брошен якорь. Но он был слишком мал, чтобы удерживать судно в свежую погоду. Поэтому я спустил со штирборта главный якорь и после обеда мог уже заняться исправлением ворота.

Три дня возился я с этой задачей, которую простой машинист решил бы за несколько часов. Мне приходилось сначала знакомиться с каждым инструментом и самому выводить простейшие правила механики. Как бы то ни было, через три дня в моем распоряжении был ворот, который кое-как работал. Он действовал далеко не так хорошо, как раньше, но все же давал мне возможность продолжать работу.

Я втащил на борт обе стеньги и восстановил стрелы. В эту ночь я спал на палубе шхуны, возле моей работы. Мод, отказавшаяся одна провести ночь на берегу, спала на баке. Вольф Ларсен весь день сидел на палубе, прислушивался к моей работе и беседовал с нами на отвлеченные темы. Никто не упоминал о произведенных им разрушениях, и он больше не просил, чтобы я оставил в покое его шхуну. Но я по-прежнему боялся этого слепого, беспомощного и вечно прислушивающегося человека и никогда во время работы не подходил близко к его страшным рукам.

В эту ночь, заснув под моими драгоценными стрелами, я был разбужен шагами на палубе. Ночь была звездная, и я смутно различил фигуру капитана. Я вылез из-под одеяла и в одних носках бесшумно направился за ним. Он был вооружен ножовкой из рабочего ящика и собирался перепилить оттяжки, которые я опять успел прикрепить к стрелам. Он ощупал веревки и убедился, что они не натянуты. Перепилить их в таком состоянии он не мог и поэтому предварительно натянул их. Затем он приготовился пилить.

– На вашем месте я бы этого не делал, – спокойно произнес я.

Он услышал, как щелкнул взведенный курок моего револьвера и рассмеялся.

– А, Горб! – проговорил он. – Я все время знал, что вы здесь. Вам не обмануть моего слуха.

– Вы лжете, Вольф Ларсен! – по-прежнему спокойно сказал я. – Однако я жажду случая убить вас. Поэтому принимайтесь за дело. Пилите!

– Случай вы имеете когда угодно, – насмешливо отозвался он.

– Начинайте же пилить! – зловещим голосом произнес я.

– Мне приятнее разочаровать вас, – усмехнулся он и, повернувшись на каблуках, ушел на корму.

Наутро я рассказал Мод об этом ночном происшествии, и она заявила:

– Нужно что-нибудь предпринять, Гэмфри! Оставаясь на свободе, он может натворить бед, может потопить шхуну или поджечь ее. Трудно предвидеть, что взбредет ему в голову. Его необходимо запереть.

– Но как? – спросил я, беспомощно пожав плечами. – Я не решаюсь приближаться к нему, а он знает, что, пока он ограничивается пассивным сопротивлением, я не могу застрелить его.

– Какой-нибудь способ должен быть, – настаивала она. – Дайте подумать.

– Способ есть, – мрачно произнес я, взяв в руку охотничью дубинку. – Это не убьет его, и, прежде чем он придет в себя, мы скрутим его по рукам и по ногам.

Она с содроганием покачала головой.

– Нет, только не это! Надо придумать что-нибудь менее жестокое. Подождем.

Нам не пришлось долго ждать, и задача разрешилась сама собой. Утром, после нескольких попыток, я нашел центр тяжести фок-мачты и прикрепил в нескольких футах над ним мой подъемный блок. Мод стояла у ворота и травила свободный конец, в то время как я поднимал мачту. Будь ворот в порядке, задача не была бы так трудна. Но теперь мне приходилось наваливаться на рукоятку всей тяжестью своего тела и завоевывать каждый дюйм подъема. Я вынужден был часто отдыхать. Мод изо всех своих слабых сил помогала мне.

Через час подвижный и неподвижный блоки сошлись у верхушки стрелы. Выше нельзя было поднимать, а между тем мачта еще не поравнялась с бортом. Мои стрелы оказались слишком короткими. Пока я обдумывал, как выйти из этого положения, на палубе показался Вольф Ларсен.

Мы сразу заметили в нем что-то странное. Он двигался не так уверенно, как всегда. Заплетающимися ногами обогнул он рубку каюты и у ступеней юта пошатнулся; проведя своим обычным жестом рукой по глазам, он упал, широко раскинув руки. Однако сейчас же поднялся, постоял немного, качаясь, но ноги его вдруг подкосились, и он опять рухнул на палубу.

– Припадок, – шепнул я Мод.

Она кивнула головой, ее глаза выражали сострадание.

Мы подошли к нему, но он, по-видимому, был в забытьи и прерывисто дышал. Мод начала хлопотать около него, приподняла ему голову и послала меня в каюту за подушкой. Я захватил с собой еще и одеяло, и мы удобно устроили его. Я пощупал его пульс. Он бился сильно и ровно и был вполне нормален. Это озадачило меня и возбудило во мне подозрение.

– Что, если он притворяется? – спросил я, все еще держа его пульс.

Мод укоризненно покачала головой. Но в этот миг рука Вольфа Ларсена высвободилась из моей и стальным кольцом обхватила мою кисть. В безотчетном ужасе я дико вскрикнул. На лице Вольфа Ларсена появилось злорадное и торжествующее выражение, и свободной рукой он с силой притянул меня к себе.

Он отпустил мою кисть, но сжал меня так, что я не мог пошевелиться. Вдруг его свободная рука сдавила мне горло, и я испытал весь ужас предсмертных мук, навлеченных на меня моей глупостью. Зачем я поверил ему и приблизился к его страшным рукам? Но вдруг я ощутил прикосновение других рук к моему горлу. Это была Мод, тщетно старавшаяся оторвать от меня душившие меня руки. Вскоре она отказалась от своей попытки и издала вопль страха и беспредельного отчаяния. Такие вопли я слышал, когда тонул «Мартинес».

Мое лицо было прижато к груди Вольфа Ларсена, и я ничего не видел, но слышал, как Мод повернулась и быстро побежала по палубе. Дальнейшее произошло очень быстро. Я еще не потерял сознания и через минуту услышал ее возвращающиеся шаги. И вдруг я почувствовал, что тело Ларсена ослабело. Он дышал с трудом, и грудь его опустилась под моей тяжестью. Его рука отпустила мое горло, он попытался схватить меня еще раз, но не мог. Его воля была сломлена. Он потерял сознание.

Я откатился в сторону и, лежа на спине, тяжело дышал и моргал глазами от солнечного света. Мод была бледна, но владела собой и смотрела на меня со смешанным чувством тревоги и облегчения. В руках у нее была охотничья дубинка. Заметив мой взгляд, Мод выронила ее, как будто она жгла ей пальцы. Радостное чувство наполнило мою душу. Это действительно была моя жена, моя подруга, боровшаяся за меня, как боролась бы жена пещерного человека. В ней проснулся первобытный инстинкт, до сего времени заглушенный смягчающим влиянием культурной жизни.

– О милая! – вскричал я, поднявшись на ноги.

В следующую секунду она была в моих объятиях и судорожно всхлипывала на моем плече. Я смотрел на ее пышные каштановые волосы, озаренные солнцем, и блеск их был для меня дороже всех сокровищ царей. Нагнувшись, я нежно поцеловал их, так нежно, что она и не заметила.

Но затем я опомнился. В сущности, это были лишь слезы облегчения от того, что прошла опасность. Будь я ее отцом или братом, я повел бы себя так же. Кроме того, время и место не подходили для объяснений, и я хотел завоевать себе больше права для признания в любви. Я еще раз нежно поцеловал ее волосы и почувствовал, что она освобождается из моих объятий.

– На этот раз припадок настоящий, – сказал я, – вроде того, после которого он ослеп. Сначала он притворялся и этим вызвал припадок.

Мод хотела поправить ему подушку.

– Подождите, – остановил я ее. – Теперь он беспомощен и в нашей власти. Так это должно остаться и впредь. С этого дня в каютах будем жить мы, а Вольф Ларсен переселится на кубрик.

Я подхватил его за плечи и потащил к трапу. По моей просьбе Мод принесла веревку, с помощью которой я и спустил его на кубрик. С большим трудом мы общими усилиями взгромоздили его на койку.

Но это было не все. Я вспомнил про лежавшие в его каюте наручники, которыми он сковывал матросов вместо старинных корабельных кандалов. Когда мы оставили его, он был скован по ногам и рукам. Впервые за много дней я вздохнул свободно. Гора свалилась с моих плеч. Я чувствовал, что этот случай сблизил меня с Мод.

Глава XXXVII

Мы немедленно переселились на борт «Призрака», заняли наши старые каюты и начали стряпать в камбузе. Заключение Вольфа Ларсена пришлось как нельзя кстати: бабье лето быстро кончилось и сменилось дождливой и бурной осенью.

Мы устроились очень удобно, а стрелы с подвешенной к ним фок-мачтой окрыляли нас надеждой на успех.

Теперь, когда мы сковали Вольфа Ларсена, это оказалось совсем ненужным. Как и после первого припадка, теперь наступил полный упадок сил. Мод заметила это, когда под вечер пошла накормить больного. Он выказывал признаки сознания, но, заговорив с ним, она не дождалась ответа. Он лежал на левом боку и, по-видимому, страдал. Беспокойным движением он повернул голову вправо и, когда его левое ухо отделилось от подушки, к которой было прижато, сразу услыхал Мод и подозвал ее к себе.

– Знаете ли вы, что оглохли на правое ухо? – спросил я.

– Да, – твердо ответил он, – и не только это. У меня отнялась вся правая сторона. Она словно заснула. Я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой.

– Опять притворяетесь? – сердито спросил я.

Он покачал головой, и губы его скривились в странной усмешке. Это действительно была кривая усмешка, так как он улыбался только левой стороной лица, в то время как мускулы правой оставались неподвижными.

– Это была последняя забава Волка, – сказал он. – Я парализован и никогда не смогу ходить… О, только та сторона, – добавил он, как будто угадывая мой подозрительный взгляд, который я бросил на его левую ногу, шевелившуюся под одеялом.

– Это случилось не вовремя, – продолжал он. – Я хотел сначала покончить с вами, Горб, и думал, что на это у меня хватит сил.

– Но зачем? – спросил я, охваченный ужасом и любопытством. Опять кривая улыбка исказила его строгие губы.

– О, лишь для того, чтобы жить, чтобы действовать, до конца чувствовать себя бóльшим куском закваски и сожрать вас! Но умереть так…

Он пожал плечами или, вернее, одним плечом. Подобно улыбке, это движение тоже вышло кривым.

– Но чем вы объясняете это? – спросил я. – Где источник вашей болезни?

– Мозг, – тотчас ответил он. – Этим я обязан проклятым головным болям.

– Это были лишь симптомы, – заметил я.

Он кивнул головой.

– Я не могу понять, в чем дело. Я никогда в жизни не болел. Но с моим мозгом произошло что-то неладное. Рак или какая-то другая опухоль пожирает и разрушает его. Она поражает мои нервные центры, поражает их шаг за шагом. Я уже не вижу, слух и осязание покидают меня; если так пойдет и дальше, я скоро перестану говорить. И таким я буду лежать здесь, беспомощный, но все же живой.

– Когда вы говорите, что вы здесь, вы как будто говорите о своей душе, – заметил я.

– Чепуха! – возразил он. – Это просто показывает, что мои высшие мозговые центры еще не затронуты болезнью. Я не утратил памяти, могу мыслить и рассуждать. Когда кончится и это, меня не станет. Душа!

Он язвительно рассмеялся, потом повернул голову налево, показывая этим, что не желает больше разговаривать.

Мы с Мод снова принялись за работу, подавленные его страшной участью. Это казалось нам возмездием за его жестокости. Нас охватило глубоко торжественное настроение, и мы говорили между собой шепотом.

– Вы могли бы снять наручники, – сказал в этот вечер Вольф Ларсен, когда мы навестили его. – Теперь это не опасно, я паралитик. Мне остается только ждать пролежней.

Он улыбнулся своей кривой улыбкой, и Мод в ужасе отвернулась.

– Вы знаете, что у вас кривая улыбка? – спросил я, зная, что Мод придется ухаживать за ним, и желая избавить ее от неприятного зрелища.

– Тогда я больше не буду улыбаться, – спокойно ответил он. – Это меня не удивляет. Правая щека уже с утра онемела.

– Значит, у меня кривая улыбка? – продолжил он. – Ну что же! Считайте, что я улыбаюсь внутренне, душой, если хотите. Вообразите, что я и сейчас улыбаюсь.

Несколько минут он лежал спокойно, забавляясь своей странной выдумкой.

Характер его не изменился. Перед нами был все тот же неукротимый, ужасный Вольф Ларсен, но заключенный в жалкую оболочку, некогда столь великолепную. Действовать он не мог, ему оставалось только существовать. Дух его был по-прежнему жив, но тело безнадежно мертво.

Я снял с него наручники, хотя мы не переставали бояться его. Мы никак не могли освоиться с его теперешним состоянием. Наш ум возмущался. Мы привыкли видеть этого человека полным сил. С тревожным чувством вернулись мы к нашей работе.

Я решил задачу, возникшую вследствие недостаточной длины стрел и, пристроив еще два блока, втянул конец мачты на палубу. Большого труда стоило мне расположить мачту как следует, остругать ее нижний конец и заставить ее спуститься шипом в гнездо.

– Я уверен, что мачта будет служить великолепно! – воскликнул я.

– Вы знаете, как Джордан проверяет каждую истину? – спросила Мод.

Я покачал головой и перестал стряхивать с шеи опилки.

– Он ставит вопрос: можем ли мы извлечь из этой истины пользу? Можем ли мы доверить ей свою жизнь? Вот это и есть проверка.

– Он, кажется, ваш любимый писатель, – заметил я.

– Когда я разрушила мой старый пантеон, изгнав из него Наполеона, Цезаря и им подобных, я тогда же создала себе новый, – серьезно ответила она, – и первым я поместила туда Джордана.

– Героя современности.

– И тем более великого, – добавила она. – Разве могут герои древности сравниться с нашими?

Я не мог спорить с ней. Наши точки зрения и взгляды на жизнь были слишком схожи.

– Как критики, мы удивительно сходимся! – засмеялся я.

– Как корабельный плотник и его подручный – тоже! – шуткой ответила она.

Но нам редко приходилось смеяться в эти дни, когда мы были обременены тяжелой работой, а рядом так тяжело умирал Вольф Ларсен.

С ним случился новый удар. Он почти лишился дара речи и только изредка мог говорить. Он иногда умолкал посреди фразы и часами был лишен возможности общаться с нами. При этом он жаловался на невыносимую головную боль. Он придумал, как объясняться с нами в тех случаях, когда речь изменяла ему. Одно пожатие руки означало «да», два пожатия – «нет». И хорошо, что он вовремя придумал это, так как к вечеру совсем онемел. Этими условными знаками он отвечал на наши вопросы, а когда сам хотел сообщить что-нибудь, то довольно разборчиво писал левой рукой на листе бумаги.

Наступила жестокая зима. Метель сменялась метелью и ледяными дождями. Котики отправились в свое путешествие на юг, и лежбище опустело. Я работал лихорадочно. Несмотря на дурную погоду и на непрестанно мешавший мне ветер, я не уходил с палубы с утра до ночи, и работа моя заметно подвигалась вперед.

Опыт, приобретенный мною при сооружении стрел, пошел мне впрок. Когда фок-мачта была установлена, я принялся укреплять на ней реи и снасти. По обыкновению я недооценил эту работу, и она отняла у меня два долгих дня. А оставалось еще так много! Хотя бы паруса, которые, собственно говоря, надо было шить заново.

Пока я возился с оснасткой фок-мачты, Мод сшивала парусину, готовая ежеминутно бросить работу и прийти мне на помощь, когда мне не хватало собственных рук. Парусина была толстая и грубая, и шить приходилось при помощи трехгранной морской иглы и матросского наперстка. Руки Мод покрылись царапинами, но она стойко продолжала работу, успевая также готовить и ухаживать за больным.

– Забудем о предрассудках, – сказал я в пятницу утром, – и поставим мачту сегодня.

Все было готово. Соединив мачту с воротом, я поднял ее в вертикальное положение. Потом, оттягивая ее веревками в разные стороны, установил ее нижний конец над отверстием в палубе.

Я велел Мод травить канат, а сам спустился в трюм. Мачта гладко прошла через отверстие, но, когда дошла до гнезда, квадратный шип на ее конце не совпал с гнездом. Я не сразу придумал, как повернуть мачту, но наконец и это препятствие было устранено, и мачта плавно села на свое место.

Я радостно закричал, и Мод прибежала вниз посмотреть. При желтом свете фонаря мы любовались плодами наших трудов. Потом мы взглянули друг на друга, и наши руки встретились. Глаза у обоих были влажны от радостного сознания успеха.

– Как легко это, в сущности, оказалось! – заметил я. – Самой трудной была подготовка.

– А вся прелесть в завершении дела, – добавила Мод. – Я не могу привыкнуть к мысли, что огромная мачта действительно уже над нами, что вы вытащили ее из воды, перенесли по воздуху и поставили на место. Это была титаническая работа.

– Мы оказались неплохими изобретателями, – весело начал я, но вдруг замолчал и втянул носом воздух.

Я быстро взглянул на фонарь: с ним все в порядке. Я снова понюхал воздух.

– Что-то горит, – уже уверенно сказала Мод.

Мы вместе бросились к лестнице, но я первым выскочил на палубу. Густые клубы дыма ползли из трапа кубрика.

– Волк еще не умер, – пробормотал я, бросаясь сквозь дым вниз.

Густой дым застилал мне глаза, и я должен был пробираться ощупью. Личность Вольфа Ларсена настолько действовала на мое воображение, что я не был бы поражен, если бы беспомощный гигант своей железной рукой опять схватил меня за горло. Я колебался и едва преодолевал желание вернуться на палубу. Потом я вспомнил Мод. Она мелькнула предо мной, какой я видел ее только что при свете фонаря в трюме, я вспомнил ее светящиеся радостью милые карие глаза и понял, что не могу бежать.

Кашляя и задыхаясь, я наконец добрался до койки Вольфа Ларсена. Я нащупал его руку. Он лежал без движения, но, когда я прикоснулся к нему, слегка вздрогнул. Я ощупал всю его постель, но не заметил ни особой теплоты, ни признака огня. Но откуда-то должен же был исходить этот евший мне глаза и душивший меня дым. Я совершенно потерял голову и бессмысленно метался по кубрику. Больно ударившись о стол, я наконец опомнился и сообразил, что прикованный к месту человек мог зажечь огонь только возле себя.

Я вернулся к койке Вольфа Ларсена и столкнулся с Мод. Я не знал, давно ли она здесь, в этой удушливой атмосфере.

– Ступайте на палубу, – решительно приказал я.

– Но, Гэмфри… – непривычно хриплым голосом запротестовала она.

– Пожалуйста, пожалуйста, – крикнул я. Она послушалась меня, но вскоре я услышал ее сдавленный голос:

– О Гэмфри, я заблудилась!

Я нашел ее у переборки и, подхватив ее, помог ей подняться по лестнице. Чистый воздух показался нам дивным нектаром. Мод была лишь слегка одурманена, и я оставил ее лежать на палубе, а сам снова нырнул в люк.

Источник дыма должен был находиться где-то возле Вольфа Ларсена. Я был уверен в этом и направился прямо к его койке. В то время как я шарил среди одеял, что-то горячее упало мне на руку и обожгло ее. Я отдернул руку и понял. Через трещины в дне верхней койки Вольф Ларсен поджег матрац – настолько он еще владел своей левой рукой. Сырая солома, подожженная снизу и лишенная притока воздуха, все время тлела.

Когда я стащил матрац с койки, он развалился и вспыхнул пламенем. Затушив горевшие остатки соломы на койке, я выбежал на палубу глотнуть свежего воздуха.

Достаточно было нескольких ведер воды, чтобы затушить матрац, и через десять минут, когда дым рассеялся, я позволил Мод сойти вниз. Вольф Ларсен был без сознания, но вскоре свежий воздух привел его в себя. В то время как мы хлопотали около него, он знаками потребовал бумагу и карандаш.

– Прошу не мешать мне, – написал он, – я улыбаюсь.

– Я все еще частица закваски, как видите, – написал он немного позже.

– Я рад, что вы теперь такая ничтожная частица, – сказал я.

– Благодарю вас, – письменно ответил он. – Но мне еще намного нужно уменьшится, чтобы умереть.

– И все-таки я весь здесь, Горб, – написал он потом. – Я мыслю яснее, чем когда-либо. Ничто не отвлекает меня, я могу хорошо сосредоточиться. Я весь здесь.

Это было как будто вестью из могильного мрака, ибо тело этого человека стало его гробницей. И в ней, в этом странном саркофаге, жил и трепетал его дух. Он будет жить и трепетать, пока не порвется последняя связь, и кто знает, не будет ли он жить и трепетать и после этого?

Глава XXXVIII

– Мне кажется, у меня отнимается и левая сторона, – писал Вольф Ларсен на следующее утро после попытки поджечь корабль. – Онемение все возрастает. Мне трудно шевелить рукой. Вам придется говорить громче. Рвутся последние нити.

– Вам больно? – спросил я.

Мне пришлось повторить свой вопрос громче, и лишь тогда он ответил мне:

– Не все время.

Левая рука его медленно и с явным трудом двигалась по бумаге, и нам было крайне трудно разбирать его каракули. Это было похоже на письмо духов, демонстрируемое на сеансах спиритов, по доллару за вход.

– Но я еще здесь, я весь здесь, – еще медленнее нацарапала рука.

Он уронил карандаш, и нам опять пришлось вложить его в ослабевшую руку.

– Когда боли нет, я чувствую полный мир и покой. Никогда я не мыслил так ясно. Я могу размышлять о жизни и смерти, как индусский мудрец.

– И о бессмертии? – громко спросила Мод, наклоняясь над его ухом.

Три раза его рука пробовала написать ответ, но безуспешно. Карандаш вываливался из его пальцев, и мы напрасно вновь вкладывали его. Тогда Мод своей рукой придержала его пальцы, и он огромными буквами, затрачивая на каждую по нескольку минут, вывел: «В-з-д-о-р».

Это было последнее слово Вольфа Ларсена, до конца сохранившего свой скептицизм. Рука упала, и тело слегка шевельнулось. Потом движения совсем прекратились. Мод отпустила руку, и карандаш, выпав из растопыренных пальцев, откатился в сторону.

– Вы еще слышите? – крикнул я, держа его руку и ожидая пожатия, которое означало бы «да». Ответа не было. Рука омертвела.

– Он, кажется, еще шевелит губами, – сказала Мод. Я повторил свой вопрос. Губы зашевелились. Мод дотронулась до них кончиками своих пальцев. Я еще раз повторил вопрос.

– Да, – сообщила Мод.

Мы выжидательно переглянулись.

– Какой смысл в этом? – спросил я. – Что можем мы сказать ему?

– О, спросите его…

Она запнулась.

– Спросите его о чем-нибудь таком, на что он должен был бы ответить «нет», – предложил я. – Тогда мы будем знать наверное.

– Вы голодны? – крикнула она.

Губы шевельнулись под ее пальцами, и она объявила: «Да».

– Хотите мяса? – был следующий вопрос.

– «Нет», – ответил он.

– А бульону?

– Да, он хочет бульону, – спокойно проговорила она, глядя на меня. – Потом он еще слышит, мы можем общаться с ним, а потом…

Она взглянула на меня. Губы ее дрожали, и в глазах стояли слезы. Вдруг она покачнулась, и я должен был поддержать ее.

– О Гэмфри! – всхлипывала она. – Когда же это кончится? Я так устала, так устала!

Она положила голову на мое плечо, и все ее хрупкое тело сотрясалось от рыданий. Она была как перышко в моих объятиях, такая нежная и хрупкая.

«Не выдержала, бедная! – подумал я. – Что я буду делать без ее помощи?»

Кое-как я утешал и ободрял ее, пока наконец она не сделала над собой усилие и не оправилась духовно так же быстро, как она обычно оправлялась физически.

– Мне стыдно, – сказала она и потом добавила с лукавой улыбкой, которую я так обожал: – Но ведь я только маленькая женщина.

Слова «маленькая женщина» прошли по мне электрическим током. Ведь этими словами я всегда называл ее в своих думах!

– Откуда у вас это выражение? – спросил я так поспешно, что на этот раз вздрогнула она.

– Какое выражение?

– «Маленькая женщина».

– Разве оно придумано вами? – спросила она.

– Да, – ответил я.

– Значит, вы говорили во сне, – улыбнулась она.

В ее глазах опять плясали шаловливые огоньки. И я знал, что мои глаза говорят помимо моей воли. Я наклонился к ней. Я наклонился против воли, как дерево, клонимое ветром. Но она тряхнула головой, словно освобождаясь от грез, и сказала:

– Я знала эти слова всю жизнь. Мой отец называл так мою мать.

– Но это и мое выражение, – упорствовал я.

– Для вашей матери?

– Нет, – ответил я, и она больше не спрашивала, но в ее глазах мелькнул насмешливо-ласковый огонек.

Теперь, когда фок-мачта была на месте, работа заспорилась. Без особых трудностей я установил и грот-мачту. Через несколько дней была закончена оснастка. Марселя могли быть опасны при экипаже из двух человек, и потому я спустил их стеньги на палубу и крепко привязал их.

Еще несколько дней отняли у нас паруса. Их было всего три: кливер, фок и грот. Заплатанные, укороченные, безобразные, они совсем не подходили к такому изящному судну, как «Призрак».

– Но они будут служить нам, – торжествующе восклицала Мод. – Мы заставим их работать и доверим им нашу жизнь!

Среди моих новых специальностей я меньше всего знал пригонку парусов. Я лучше умел управлять ими, чем пригонять их, и не сомневался в том, что сумею привести шхуну в какой-нибудь северный порт Японии. Навигацию я успел изучить по книжкам, а кроме того, я располагал звездной картой Вольфа Ларсена – приспособлением настолько простым, что даже ребенок мог бы с ним управиться.

Что же касается ее изобретателя, то глухота его усиливалась, движения губ становились все менее заметными, но в общем за эту неделю в состоянии его не произошло особых перемен. Однако в тот день, когда мы закончили установку парусов, он совсем перестал слышать и шевелить губами. Но я успел спросить его: «Вы все еще здесь?», и его губы ответили: «Да».

Последняя нить оборвалась. Где-то, в этой могиле из плоти, еще жил человеческий дух. Но он уже не чувствовал своего тела. Мир для него больше не существовал. Он знал только себя и беспредельную глубину спокойствия мрака.

Глава XXXIX

Настал день нашего отъезда. Ничто больше не удерживало нас на острове Усилий. Неуклюжие мачты «Призрака» были на месте, паруса привязаны к реям. Моя работа не отличалась изяществом, но прочность была обеспечена. Я знал, что снасти будут действовать исправно, и это придавало мне сознание собственной силы.

– Я сам сделал это! Сам! Своими руками! – чуть не кричал я.

Но мы с Мод всегда читали мысли друг друга, и, когда приготовились поднять грот, она сказала:

– Подумать, Гэмфри, что вы все это сделали своими руками!

– Но были еще две руки, – ответил я. – Две маленькие ручки, и не говорите мне, что это тоже выражение вашего отца!

Она рассмеялась, покачав головой, и показала свои руки.

– Мне никогда не отмыть их, – жаловалась она, – и к ним никогда не вернется их нежность.

– В таком случае и грубая кожа будет делать вам честь, – сказал я, взяв ее руки в свои. Несмотря на принятое решение, я расцеловал бы эти дорогие руки, если бы она поспешно не отдернула их.

Для наших отношений настало теперь тревожное время. Я долго подавлял свою любовь, но это становилось мне не под силу. Она отражалась в моих глазах, проскальзывала в моих словах, кипела на моих губах в безумном желании расцеловать эти маленькие ручки, так верно и неустанно трудившиеся. Я сходил с ума. Меня неудержимо влекло к ней. И она понимала это.

– Нам никогда не поднять якорь в таком узком месте, – сказал я. – Мы непременно наскочили бы на скалы.

– Что же делать? – спросила она.

– Спустить в море цепь, – ответил я. – А вам в это время придется впервые поработать на вороте. Я должен буду сразу же взяться за штурвал, а вы поднимете кливер.

Этот маневр, необходимый, чтобы тронуться в путь, я изучил хорошо и проделывал его десятки раз. В том, что Мод справится со своей задачей, я тоже был уверен.

Когда я выбил рым-болт, якорная цепь с грохотом скользнула через клюз и упала в море. Я побежал на корму и повернул руль. «Призрак» снова ожил, как только надулись его паруса. Когда наполнился ветром и кливер, нос «Призрака» повернулся и шхуна тронулась.

Я изобрел автоматический кливер-шкот, который сам перебрасывал кливер и освобождал Мод от необходимости это делать. Повинуясь рулю, шхуна повернулась носом к ветру. Паруса захлопали, заскрипели блоки, и под эту столь приятную для моего слуха музыку корабль вышел из бухты.

Мод справилась со своей задачей и подошла ко мне в своей маленькой шапочке на развевающихся от ветра волосах. Щеки ее раскраснелись, ноздри дрожали. Ее карие глаза сверкали и решимостью, и тревогой, когда «Призрак», едва успев повернуть у скал, загораживавших внутреннюю бухту, бросился вперед и выплыл в открытое море.

День был туманный и тусклый, но теперь солнце прорезало облака, что мы сочли хорошим предзнаменованием, и озарило изогнутый берег, где мы воевали с владыками гаремов и убивали «холостяков». Весь остров Усилий горел в солнечных лучах. Даже суровый юго-западный мыс казался менее мрачным, и там, где волны разбивались о его подножие, ярко сверкали на солнце бриллианты брызг.

– Я всегда с гордостью буду вспоминать об этом острове, – сказал я Мод.

Она царственным движением откинула голову и проговорила:

– Милый, милый остров Усилий! Я всегда буду любить тебя!

– Я тоже, – быстро добавил я.

Казалось, глаза наши сейчас встретятся в великом взаимном понимании, но они не встретились.

Наступило почти неловкое молчание, и я прервал его, сказав:

– Посмотрите на эти черные тучи! Помните, я говорил вам, что барометр падает.

– И солнце скрылось, – подхватила она, не отрывая глаз от нашего острова, где мы доказали превосходство человеческого духа над материей и познали самую чистую дружбу, какая только возможна между мужчиной и женщиной.

– И паруса мчат нас в Японию, – весело крикнул я.

Задул свежий бриз, но я решил как можно дольше не спускать парусов. К несчастью, при таком ветре нельзя было привязывать штурвал и мне предстояло нести вахту всю ночь. Мод выражала желание сменить меня, но у нее не хватило бы сил для управления рулем при такой погоде, если бы даже она и овладела этим искусством в такой короткий срок. Это открытие чрезвычайно расстроило ее, и она с огорчением принялась за уборку палубы. Кроме того, ей приходилось еще стряпать, стелить постели, ухаживать за Вольфом Ларсеном. Свой день она закончила генеральной уборкой кают-компании и кубрика.

Всю ночь я бессменно простоял на руле. Ветер все крепчал, волны усиливались. В пять часов утра Мод принесла мне горячего кофе и испеченные ею бисквиты, а в семь часов – сытный горячий завтрак, придавший мне новые силы.

Ветер усиливался весь день. Казалось, он решил дуть без конца. «Призрак» бежал вперед, оставляя за собой пенистый след и делая не меньше одиннадцати узлов. Жаль было упускать такой случай. Но к вечеру я окончательно выбился из сил. Хотя я был вполне здоров и крепок как никогда, тридцать шесть часов дежурства на руле превысили предел моей выносливости. Мод упрашивала меня положить шхуну в дрейф, и я знал, что если ветер и волна за ночь еще усилятся, то потом мне уже не удастся этого сделать. Поэтому с наступлением сумерек я начал приводить «Призрак» к ветру.

Но я не рассчитал, как чудовищно трудно будет одному управиться с тремя парусами. Убегая от ветра, я недооценил его силу, в чем теперь с отчаянием убедился. Ветер парализовал мои усилия, рвал паруса из моих рук и в один миг уничтожал то, чего я достигал за десять минут. К одиннадцати часам ночи я еще не справился со своей задачей. Кровь выступила у меня на пальцах из-под обломанных ногтей. От боли и изнеможения я плакал в темноте, так чтобы не увидела Мод.

Только к двум часам ночи, взяв рифы у фока и рискнув не брать рифов у грота, я справился с маневром и, полумертвый от усталости, упал на палубу.

Я был очень голоден, но Мод тщетно старалась накормить меня. Я засыпал с едой во рту, и Мод приходилось поддерживать меня, чтобы я не свалился со стула.

Я не помнил, как дошел до каюты, и вообще не помнил ничего, пока не проснулся на своей койке без сапог. Было темно. Все тело мое ныло, и я вскрикивал от боли, прикасаясь израненными пальцами к одеялу.

Утро, очевидно, еще не настало, и, закрыв глаза, я снова погрузился в сон. Я не знал, что проспал целый день и что это была уже вторая ночь.

Потом я опять проснулся, недовольный тем, что мало спал. Я зажег спичку и взглянул на часы. Они показывали полночь. А между тем я пробыл на палубе до трех часов ночи! Я был удивлен, но вскоре сообразил, в чем дело. Неудивительно, что мой сон прервался: я проспал двадцать один час! Некоторое время я прислушивался к ударам волн в шхуну и к заглушенному вою ветра, потом снова повернулся на бок и снова проспал до утра.

Встав в семь часов и не найдя Мод внизу, я решил, что она в камбузе готовит завтрак. Выйдя на палубу, я убедился, что «Призрак» отлично держится против волн. В камбузе топилась плита и кипела вода, но и там я не застал Мод.

Я нашел ее в кубрике, у койки Вольфа Ларсена. На его лице лежал теперь новый отпечаток покоя. Мод взглянула на меня, и я все понял.

– Жизнь его погасла во время шторма, – проговорил я.

– Но он по-прежнему жив, – ответила она с несокрушимой верой в голосе.

– В нем было слишком много сил.

– Да, – сказала она, – но они больше не терзают его. Теперь он свободный дух.

– Свободный, несомненно, – сказал я и, взяв ее за руку, вывел на палубу.

За ночь шторм утих или, вернее, утихал так же постепенно, как и нарастал. Когда на следующее утро я поднял тело Ларсена на палубу для погребения, дул все еще сильный ветер. Вода часто захлестывала через борт на палубу, сбегая потом через шпигаты. Мы стояли по колена в воде, когда я обнажил голову.

– Я помню только часть похоронной службы, – проговорил я. – Она гласит: «И останки да будут опущены в воду».

Мод с негодованием и изумлением взглянула на меня. Но впечатление того, чему я когда-то был свидетелем, властно требовало от меня, чтобы я похоронил Вольфа Ларсена так, как он сам похоронил штурмана. Я приподнял конец доски, и завернутое в парусину тело соскользнуло ногами вперед в море. Чугунный груз потянул его, и оно исчезло.

– Прощай, Люцифер, гордый дух! – так тихо прошептала Мод, что голос ее был заглушен ветром. Но я видел движение ее губ и понял ее слова.

Когда, цепляясь за подветренный борт, мы пробирались на корму, я случайно бросил взгляд на море. В этот миг волна приподняла «Призрак» и я отчетливо увидел в двух-трех милях небольшой пароход, разрезавший волны по направлению к нам. Он был окрашен в черный цвет, и, вспомнив рассказы охотников, я догадался, что это американское таможенное судно. Указав на него Мод, я поспешно отвел ее на корму, в самое безопасное место.

Потом я кинулся вниз за флагом, но вспомнил, что, исправляя снаряжение «Призрака», я не позаботился о флаг-фалах.

– Нам не нужно подавать сигнала о бедствии, – сказала Мод. – Им достаточно поглядеть на нас.

– Мы спасены, – торжественно произнес я и в порыве радости добавил: – Но я не знаю, радоваться ли мне?

Я взглянул на нее. Теперь наши глаза встретились. Мы склонились друг к другу, и рука моя невольно обняла ее.

– Надо ли мне говорить? – спросил я.

И она ответила:

– Не надо… Хотя мне было бы так приятно слышать это от вас.

Наши губы слились.

– Жена моя, моя маленькая женщина! – сказал я, свободной рукой лаская ее плечо, как умеют делать все влюбленные, хотя и не изучают этого в школе.

– Муж мой, – промолвила она, и ресницы ее вздрогнули, когда она опустила глаза и со счастливым вздохом прильнула головкой к моей груди.

Я посмотрел на таможенный пароходик. Он был близко. С него уже спускали лодку.

– Один поцелуй, любовь моя, – шепнул я, – еще один поцелуй, прежде чем они подойдут.

– И спасут нас от нас самих, – закончила она с улыбкой, полной бесконечного очарования и лукавства, – лукавства любви.

Сердца трех

Предисловие автора

Да простит мне читатель то, что мое предисловие начнется с небольшой похвальбы. Для меня этот роман является в известном смысле юбилейным. Завершив работу над ним, я праздную свое сорокалетие, свою пятидесятую книгу, шестнадцать лет писательского труда и мое новое достижение.

«Сердца трех», несомненно, новое достижение! Я еще никогда не писал ничего подобного и почти уверен, что больше и не напишу. Без ложной скромности открыто заявляю, что горжусь этим романом. Теперь я хочу обратиться к читателям, интересующимся только фабулой. Им следует сразу же приступить к чтению первой главы, пропустив несколько хвастливое предисловие. Пусть они сами скажут: ну разве не увлекательный получился рассказ?

Более любознательным читателям я дам еще кое-какие разъяснения.

Благодаря растущему успеху кинематографа, который является теперь самым популярным зрелищем во всех странах мира, общий запас литературных сюжетов стал быстро истощаться. Одна-единственная кинокомпания может при двадцати режиссерах в течение года инсценировать все произведения Шекспира, Бальзака, Диккенса, Скотта, Золя и Толстого и, кроме того, сочинения еще нескольких десятков менее плодовитых писателей. А поскольку появились сотни таких компаний, им сразу же стало не хватать сырого материала для создания сценариев кинофильмов.

Эти компании немедленно приобрели права или заключили временные контракты на экранизацию всех повестей, рассказов и театральных пьес, еще не защищенных авторским правом. Литературный материал, на который срок авторского права уже истек, подхватывался ими еще быстрее, чем самородки золота жадными искателями, и тотчас подвергался переработке для экрана. Тысячи людей, вернее, даже десятки тысяч, ибо буквально все – мужчины, женщины и дети – кинулись писать сценарии – грабили литературу всех стран (подчас невзирая на авторские права), набрасывались на только что вышедшие журналы и присваивали себе любой новый сюжет, любой новый рассказ, любую завязку и развязку, когда-либо придуманные кем-либо из пишущей братии.

Справедливости ради, однако, нужно упомянуть, хотя бы вскользь, что этот грабеж происходил в те совсем недалекие времена, когда написание сценариев для кино считалось занятием вовсе не почтенным, когда несчастные сценаристы, работая чуть ли не круглые сутки, получали в неделю долларов пятнадцать-двадцать от какого-нибудь высасывавшего из них все соки директора либо, торгуя в розницу, отдавали свои произведения долларов по десяти-двадцати за штуку. При этом им обычно не выплачивали и половины обещанных денег, или же «вор крал у вора дубинку», и добро, украденное одним, похищал его столь же беспардонный и наглый собрат. Так было еще вчера. Сегодня все обстоит иначе. Я лично знаю сценаристов, которые имеют по три автомобиля, держат двух шоферов, отдают своих детей в самые престижные учебные заведения – людей, живущих в условиях все возрастающего благополучия.

Именно благодаря нехватке исходного материала и возросла роль сценаристов. К ним начали относиться с уважением, их труд стал лучше оплачиваться, зато повысился и спрос с них. Поиски новых сюжетов привели кинобизнес к попытке сотрудничества с известными авторами, хотя, если человек создал десятка два хороших романов, это еще не означает, что он сумеет написать хороший сценарий. Скорее наоборот: выяснилось, что именно хорошим беллетристам трудно написать приличный сценарий.

Тем не менее кинокомпании не отступились от своего. Вся суть, по их мнению, заключалась в разделении труда. Они начали заключать контракты с могущественными газетными ассоциациями. Иногда же сами газеты предлагали подобное сотрудничество (так было, например, в случае с «Сердцами трех»). В результате успешные сценаристы (не сумевшие бы ни при каких обстоятельствах написать роман) стали сочинять сценарии, а эти сценарии переделывались в романы писателями (которые не смогли бы ни за какие деньги написать хороший сценарий).

И вот однажды является некий мистер Чарлз Годдард к некоему Джеку Лондону и говорит: «Время, место и действующие лица – все установлено; режиссеры, газеты, капитал – налицо. Давайте работать вместе». И мы стали работать. Результат – «Сердца трех». Если к этому добавить, что мистер Годдард инсценировал фильмы «Приключения Паулины», «Подвиги Эллен», «Богиня», «Быстро богатеющий Уоллингфорд» и другие, то всякому станет ясно, насколько неуместен даже вопрос о его мастерстве и компетентности. Кстати говоря, имя героини повести – Леонсия придумано тоже им.

Первые эпизоды сценария мистер Годдард написал, когда гостил на моем ранчо в Лунной Долине. Но он работал быстрее меня и закончил свои пятнадцать эпизодов гораздо раньше. Пусть слово «эпизод» не вводит вас в заблуждение. Первый эпизод охватывает тысячу метров кинопленки, на каждый из остальных четырнадцати приходится по семьсот метров. При этом один эпизод включает приблизительно девяносто сцен, что дает в общей сложности около тысячи трехсот сцен.

Работать мы с мистером Годдардом начали параллельно. Я писал главу, заранее не задумываясь над тем, что должно случиться в следующей – сам этого не знал. Мистер Годдард тоже не знал. В результате оказалось, что в «Сердцах трех» иногда отсутствует логическая связь, хотя в целом повесть отличается последовательностью изложения.

Представьте себе мое удивление, когда я, находясь здесь, на Гавайских островах, и трудясь над десятым эпизодом, вдруг получил из Нью-Йорка от мистера Годдарда сценарий четырнадцатого эпизода, откуда узнал, что мой герой уже женился, – правда, не на той, на которой бы следовало. И мне остается всего один эпизод: герой должен избавиться от первой жены и связать себя брачными узами с женщиной, предназначенной ему изначально. Обо всем этом вы узнаете в последней главе пятнадцатого эпизода[3]. Недаром же мистер Годдард – мастер своего дела. Ибо он – король действия и бог быстроты. Ему никогда не приходится задумываться над развитием сюжета во время съемок. «Изобразите!» – говорит он, и артисты, видимо, «изображают», поскольку мистер Годдард тотчас же идет дальше.

«Изобразите горе, – велит мистер Годдард, – или огорчение, гнев, трогательное чувство, жажду крови либо намерение покончить с собой». Этим все и ограничивается – ограничивается поневоле, так как иначе ему бы вовеки не удалось закончить тысячу триста сцен.

Представьте себе теперь меня, несчастного! Я ведь не могу произнести магического слова «изобразите»! И мне волей-неволей приходится описывать (а это не так-то скоро делается) все настроения и чувства, которые мистер Годдард создает мимоходом, одним мановением своего волшебного жезла. Подумать только, что Диккенс тратил по тысяче слов на подробное описание и тонкий анализ чувств одного персонажа. А мистер Годдард произносит только слово «изобразите!» – и рабы экрана повинуются.

А действие! Я в свое время написал немало приключенческих романов, но даже во всех их, вместе взятых, вы не найдете столько действия, сколько его имеется в романе «Сердца трех».

Зато теперь мне понятно, почему кино пользуется такой популярностью. Почему «Бернс из Нью-Йорка» и «Человек из Техаса» были распроданы в миллионах экземпляров. Отныне я знаю, почему одна умело произнесенная речь подчас завоевывает оратору больше голосов, чем самые благодетельные и мудрые политические акты, самые возвышенные мысли.

Новеллизация сценария мистера Годдарда оказалась для меня весьма интересным и в высшей степени поучительным опытом. Благодаря ему мои прежние выводы в области социологии получили новое освещение, мне открылись причины и связь многих явлений. Приобретенный опыт помог лучше понять людей. Я осознал, что демагог, хорошо знающий народную душу, всегда поведет народ за собой только потому, что способен дать толпе яркие зрительные впечатления. Поэтому буду крайне удивлен, если мой роман не получит широкого распространения. («Изобразите удивление!» – как сказал бы мистер Годдард, или: «Изобразите быструю распродажу!»)

Если в основе истории с романом «Сердца трех» и лежит сотрудничество, то, признаюсь, я в восторге от такого сотрудничества. Но, увы! Боюсь, что такие, как мистер Годдард, встречаются не чаще чем один на миллион. Ни разу мы с ним не поспорили, ни разу не разошлись во мнениях. Правда, и я, очевидно, жемчужина среди авторов. Ведь я позволил ему «изображать» все, что ему было угодно, на протяжении пятнадцати эпизодов и тысячи трехсот сцен длиною в десять тысяч метров пленки. При этом я ни разу не пожаловался, хотя по его воле мне пришлось написать сто одиннадцать тысяч слов.

И все же теперь, когда моя работа окончена, я сожалею о том, что написал этот роман, – сожалею потому, что хотелось бы самому прочесть его и узнать, легко ли он читается. Очень мне это любопытно знать. Очень, очень любопытно!

Джек Лондон

Уайкики, Гавайи

23 марта 1916 г.

Там, спина к спине, у грота…
Вы хотите жить без горя? Ну, так слушайте меня: Только океан и море Вас, пиратов, опьянят. Ветра свист и глубь морская! Жизнь недорога. Эгей! Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага! Где кинжал и пистолеты? Быть хорошему деньку! Бей из пушек по бульварку[4] И дорогу тесаку! Ветра свист и глубь морская! Жизнь недорога. Эгей! Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага! Ну и славная пожива, Всем ветрам не раздарить! Пусть они о жизни молят, Капитана не щадить! Ветра свист и глубь морская! Жизнь недорога. Эгей! Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага! Поделом тому, кто сдался! Сильным побеждать дано! Нам и груз, нам и красотки, Что останется – на дно! Ветра свист и глубь морская! Жизнь недорога. Эгей! Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага!.. Джордж Стерлинг

Глава I

В это позднее весеннее утро события в жизни Фрэнсиса Моргана чередовались с невероятной быстротой. Вряд ли кому-то еще пришлось пережить такой резкий скачок во времени и так внезапно попасть в яркую, полную жизни драму, вернее, даже трагедию; вряд ли кому-то другому удалось так близко соприкоснуться с удивительной – то ли первобытной, то ли средневековой – мелодрамой, в которую подчас превращается жизнь народов латинской расы, населяющих Среднюю и Южную Америку, – народов, как известно, отличающихся пылкими чувствами и необузданными страстями. Да, можно сказать, что в это утро судьба не церемонилась с Фрэнсисом Морганом!

Однако пока еще он лениво валялся в постели, не зная даже, пробудился ли мир ото сна. Да и сам Фрэнсис еще окончательно не проснулся. Накануне он до поздней ночи играл в бридж и потому поздно встал. Поздно позавтракав фруктами, молодой человек направился в библиотеку – элегантно обставленную, но выдержанную в строгом стиле комнату. Отсюда его отец до конца своей жизни отдавал распоряжения, занимаясь многочисленными делами.

– Паркер, – обратился Фрэнсис к лакею, служившему еще его отцу, – не замечали ли вы – не начал ли Р. Г. М. полнеть перед смертью?

– О нет, сэр, – был ответ. В тоне его слышалась почтительность отлично вышколенного слуги; правда, лакей невольно окинул не слишком одобрительным взглядом дородную фигуру молодого хозяина. – Ваш отец, сэр, не утратил стройности до конца своих дней. Он и под старость был таков же, как в молодости: широкоплечий, с мощной грудью и широкой костью, но талия у него так и осталась тонкой, сэр. Нынешние молодые господа могли бы ему позавидовать. Очень уж он за собой следил – каждое утро ровно полчаса делал в постели гимнастические упражнения. Ничто не могло ему помешать. Он называл это своей религией.

– Да, у него была редкая фигура, – рассеянно ответил молодой человек и бросил взгляд на биржевой телеграф и на телефоны, поставленные тут еще его отцом.

– О да, – убежденно подтвердил Паркер, – он был строен, как настоящий аристократ. И вы унаследовали его фигуру, сэр, только немного дороднее.

Молодой Фрэнсис Морган, унаследовавший от отца, кроме фигуры, еще и несколько миллионов долларов, лениво развалился в широком кожаном кресле и вытянул перед собой ноги, словно посаженный в клетку могучий лев, расправляющий свои члены. Раскрыв утреннюю газету, он взглянул на заголовки. Там говорилось о новом обвале на Панамском канале.

– Хорошо, что мы, Морганы, вообще не склонны к полноте, – сказал он и зевнул, – а то я давно растолстел бы от подобной жизни… Как, по-вашему, Паркер?

Пожилой лакей вздрогнул. Он не ожидал вопроса и потому не сразу нашелся что ответить.

– Конечно, сэр, – наконец поспешно проговорил он, – то есть я хочу сказать, нет, сэр, вы сейчас вполне в форме, сэр.

– Не сочиняйте, Паркер, – сказал молодой человек. – Я, пожалуй, не то чтобы разжирел, а так… мускулы слегка начали дрябнуть… Правда, Паркер?

– Да, сэр… нет, сэр, я хотел сказать – нет, сэр. Вы выглядите не хуже, чем три года назад, когда вернулись домой, окончив колледж.

– И всецело посвятил себя ничегонеделанию, – весело пошутил Фрэнсис. – Паркер!

Паркер был полон почтительного внимания. Хозяин его между тем погрузился в глубокие размышления, словно решал какую-то важную задачу. Рука его тихо поглаживала короткие щетинистые усики, которые с недавних пор украсили верхнюю губу.

– Паркер, поеду-ка я рыбу удить.

– Да, сэр.

– Я купил несколько складных удочек. Пожалуйста, составьте их и принесите мне сюда – хочу попробовать, хороши ли они. Мне пришло в голову, что необходимо уехать недели на две и пожить где-нибудь в глухом лесу. Если я этого не сделаю, то начну толстеть и опозорю славный род Морганов. Помните сэра Генри? Старого оригинала сэра Генри – этого лихого пирата?

– Да, сэр, я читал о нем, сэр.

Паркер уже стоял в дверях и дожидался минуты, когда его словоохотливый молодой хозяин наконец замолкнет и ему удастся улизнуть.

– Мне не слишком бы следовало гордиться этим старым пиратом!

– О что вы, сэр! – запротестовал Паркер. – Ведь он был губернатором Ямайки. И до самой смерти пользовался всеобщим уважением.

– Счастье, что его не повесили, – засмеялся Фрэнсис. – В сущности он один и является позором нашего рода, основателем которого считается. Впрочем, я не то хотел сказать. Дело в том, что я недавно начал тщательно изучать все относящиеся к нему документы и узнал, что он до смерти сохранил стройность фигуры: у него не было ни малейшего намека на брюшко. Да, он нам, Морганам, оставил хорошее наследство. Правда, мы так и не смогли отыскать его сокровищ, но зато отсутствие брюшка дороже всяких драгоценностей. Эта черта – характерный признак всей нашей породы… я вспоминаю лекции моего профессора биологии.

Наступило молчание. Паркер исчез. Фрэнсис погрузился в чтение газеты. Из нее он узнал, что открытие Панамского канала для пароходов должно состояться не раньше чем через три недели.

Зазвонил телефон. Судьба, пользуясь телефонными проводами, этими нервами современной утонченной цивилизации, выпустила свои щупальца – щупальца, которыми вскоре был опутан Фрэнсис Морган, спокойно сидевший у себя в библиотеке, в роскошном доме, выстроенном его отцом на Набережной.

Морган взял трубку и стал слушать.

– Да нет, дорогая миссис Каррутерз, – стал он уговаривать невидимую собеседницу, – это просто местная горячка. Акции компании «Тэмпико-Нефть» стоят твердо. Это не спекулятивные бумаги, а солидное помещение капитала. Держите их, держите крепко… Наверное, дело просто в том, что на бирже появился какой-нибудь разбогатевший фермер, который и старается прикупить эти акции. Ведь они пользуются солидной репутацией и на самом деле солидны… Что из того, что они поднялись на два пункта? Не продавайте ни в коем случае! Акции «Тэмпико-Нефть» – не лотерея и не рулетка. Это не дутая компания, а подлинное промышленное предприятие. Я даже жалею, что оно слишком крупное для меня одного – хотелось бы финансировать его единолично… Подождите, дайте договорить! Это вовсе не мыльный пузырь. У нас на миллион одних только цистерн. Наша железная дорога и три линии нефтепровода стоят пять миллионов. У нас работают сейчас нефтяные фонтаны, в которых добра миллионов на сто. Наша задача теперь – найти способ доставлять нефть к морю для погрузки на пароход. Сейчас самый подходящий момент для приобретения акций «Тэмпико-Нефть». В настоящее время они представляют собой самое разумное помещение капитала. А через год-два будут стоять настолько твердо, что перещеголяют любые государственные бумаги… Да, да, пожалуйста. Не обращайте внимания на биржу. Но не забудьте, пожалуйста, что не я посоветовал вам приобрести эти акции. Я никогда не даю таких советов друзьям. Но раз они у вас имеются, держитесь за них. Компания «Тэмпико-Нефть» не хуже вашего Английского банка… Да, мы с Дикки вчера ограбили партнеров… отлично провели вечер. Хотя Дикки человек, слишком увлекающийся, – ему не следовало бы играть в бридж… Да, везло как утопленнику!.. Ха-ха!.. Я не увлекаюсь?.. Ха-ха!.. Что вы? Неужели!.. Передайте Гарри, что я уезжаю недели на две… Поеду ловить форель… Весна, понимаете, быстрая речка, деревья, налитые соком, распускающиеся почки, цветы и все такое прочее… Ну, пока до свидания, и держитесь «Тэмпико-Нефть». Если они немного упадут, когда фермер из Миннесоты прекратит их покупку, купите еще. Я тоже куплю. Прямой расчет!.. Да!.. Да, разумеется. Их нельзя продавать при первом же повышении курса, потом вы не выкупите. Разумеется, я знаю, что говорю! Я отлично выспался – спал восемь часов – и не выпил еще ни капли виски… Да, да… До свидания!

И Фрэнсис, удобно расположившись в кресле, подтянул к себе ленту аппарата, соединенного с биржей, и стал ее лениво разглядывать. Полученные сведения о состоянии биржи, по-видимому, не вызвали у него особого интереса.

Вскоре вернулся Паркер, держа в руках несколько новеньких, ярко блестевших удочек. Каждая из них являла собой своего рода чудо техники и человеческого искусства. Фрэнсис тотчас же вскочил на ноги, забыв о биржевом телеграфе. Словно маленький мальчик, он с восторгом начал разглядывать свои игрушки. Испытывая удочки одну за другой, молодой человек взмахивал ими так, что они со свистом, словно хлыст, рассекали воздух, потом осторожно и медленно двигал рукой в разные стороны, будто забрасывал их в какой-то невидимый пруд, таивший в своих глубинах множество форели.

Снова зазвонил телефон. На лице Фрэнсиса мгновенно отразилось раздражение.

– Бога ради, Паркер, – приказал он, – подойдите к нему! Если звонит какая-нибудь дура, вздумавшая играть на бирже, скажите ей, что я умер, или напился до бесчувствия, или заболел тифом, или собираюсь жениться, – одним словом, скажите, что со мной стряслась какая-то беда.

После короткого диалога, выдержанного Паркером в скромном и сдержанном тоне, вполне подходившем к холодной и строгой обстановке библиотеки, почтенный слуга произнес в трубку: «Одну секунду, сэр!», затем, закрыв трубку рукой, объявил:

– Это мистер Бэском, сэр. Он просит вас.

– Пошлите мистера Бэскома ко всем чертям! – ответил Фрэнсис и закинул удочку так далеко, что крючок чуть было не вылетел в окно и не зацепил садовника, занятого в саду пересадкой розового куста.

– Мистер Бэском просит передать, что ему необходимо переговорить с вами относительно положения на бирже, сэр. Он вас задержит всего на минутку, – настаивал Паркер, но настолько деликатно и незаметно, словно просто передавал какое-то маловажное сообщение.

– Ладно, так и быть! – И Фрэнсис, осторожно прислонив удочку к столу, подошел к телефону.

– Алло! – сказал он. – Да, это я, Морган. В чем дело? Ну!

Он слушал с минуту, затем раздраженно перебил говорившего:

– Продавать – на кой черт? Ни в коем случае… Конечно, я рад, что узнал об этом. Даже если бы они поднялись на десять пунктов – чего, разумеется, быть не может, – держите все акции до единой. Может быть, это вполне законное повышение и они больше не упадут. Акции солидные. Они стóят дороже своей котировки. Публика может этого не знать, но я-то знаю. Не пройдет и года, как они дойдут до двухсот… то есть, само собой разумеется, если в Мексике наступит успокоение. Если они начнут падать, я вам велю покупать… Глупость… Кто хочет получить контрольный пакет? Это чисто случайное явление… Что? Ах, простите, я хотел сказать, чисто временное явление. Я собираюсь уехать недели на две – поудить рыбу. Если акции упадут на пять пунктов, покупайте. Покупайте все, что будут предлагать. Ведь вы знаете, когда человек является владельцем солидного предприятия, повышатели для него так же опасны, как и понижатели… да… да… да… Разумеется… Да. До свидания.

Фрэнсис с удовольствием повесил трубку и вернулся к своим удочкам. А между тем судьба уже принялась за работу.

Перенесемся теперь на Уолл-стрит, в собственную контору Томаса Ригана. Риган только что отдал нескольким маклерам приказ скупить акции компании «Тэмпико-Нефть», а сам через своих тайных агентов пустил слух, что с делами этой компании творится что-то неладное и концессия, выданная мексиканским правительством, висит на волоске. Покончив с этим делом, Томас Риган погрузился в изучение доклада, составленного командированным им в Мексику экспертом. Эксперт провел на месте целых два месяца и всесторонне разведал перспективы компании «Тэмпико-Нефть» на будущее.

В кабинет вошел клерк. Он подал Ригану визитную карточку и объяснил, что посетитель, несомненно иностранец, требует его принять. Риган выслушал клерка, взглянул на карточку и сказал:

– Передайте этому мистеру Альваресу Торресу из Сиу-дадде-Колон, что я принять его не могу.

Минут через пять клерк вернулся с той же карточкой. На сей раз на ней было написано карандашом несколько слов:

«Дорогой и многоуважаемый мистер Риган!

Честь имею сообщить, что мне известно местонахождение сокровищ сэра Генри Моргана, некогда зарытых им в землю во времена пиратов.

Альварес Торрес».

Прочитав написанное, Риган усмехнулся и покачал головой. Клерк собрался было выйти из кабинета, но хозяин остановил его:

– Пригласите сюда посетителя немедленно.

Оставшись один, Риган злобно усмехнулся. Ему вдруг пришла в голову новая мысль.

– Надо проучить щенка! – пробормотал он сквозь зубы и закурил сигару, окружив себя облаками дыма. – Воображает, что он может разыгрывать из себя льва, как старик Р. Г. M.! Всыпать ему надо хорошенько – вот что! Об этом уж позаботится матерый волк Томас Р.!

Сеньор Альварес Торрес изъяснялся на правильном английском языке, и его модный весенний костюм выглядел вполне респектабельным. Хотя смуглая кожа явно выдавала его латиноамериканское происхождение, а по блеску темных глаз можно было угадать, что в нем течет смесь испанской и индейской крови, манерами посетитель ничем не отличался от любого ньюйоркца. Томас Риган одобрительно взглянул на своего гостя.

– После многих усилий, после долгих лет поисков я наконец нашел ключ к разгадке тайны сэра Генри Моргана – узнал, где находится награбленное им золото, – так начал свою речь сеньор Торрес. – Клад Моргана зарыт на Мескитовом Берегу. Сейчас я вам сообщу только, что он зарыт не так уж далеко от лагуны Чирикви, а ближайший к этому месту город – Бокас-дель-Торо. Я там родился, хотя воспитывался в Париже, и знаю окрестности как свои пять пальцев. Требуется всего одна небольшая шхуна – расходы незначительны, сущие пустяки. А какая награда! Какая выгода, какое богатство нас ожидают!..

Сеньор Торрес остановился. Его красноречие, видимо, иссякло, и он не в силах был как следует обрисовать блестящие перспективы, которые ему представлялись. Но Томас Риган был прежде всего человеком дела; он тотчас же подверг посетителя допросу, как настоящий следователь.

– Мне сейчас, – сразу признался сеньор Торрес, – несколько недостает… как бы это выразиться?.. средств на предварительные расходы.

– Вам нужны деньги? – грубо спросил биржевой делец, и испанец с огорчением наклонил голову в знак согласия.

Под перекрестным огнем энергичного допроса он признался еще во многом. Да, он в самом деле недавно покинул Бокас-дель-Торо и надеялся больше туда не возвращаться. Впрочем, готов вернуться, если достигнет соглашения с сеньором Риганом… Но Риган перебил его. Властным жестом человека, привыкшего считать всех людей своими подчиненными, он взял чековую книжку и выписал чек на тысячу долларов на имя Альвареса Торреса.

– А теперь – вот что мне от вас нужно, – сказал Риган. – Я лично нисколько не верю вашему рассказу. Но у меня есть один юный друг, к которому я глубоко привязан. Меня огорчает, что мальчик ведет здесь, в Нью-Йорке, слишком рассеянный образ жизни: он кутит ночи напролет, увлекается женщинами и так далее… понимаете? – В ответ сеньор Альварес Торрес поклонился, как светский человек, вполне понимающий намек светского человека… – Так вот, ради его здоровья, а также ради спасения не только его души, но и состояния я нахожу, что самый лучший для него выход – прокатиться за кладом пирата. Ему полезен будет моцион, всякие приключения и… ну, одним словом, я уверен, что вы меня понимаете.

Альварес Торрес снова поклонился.

– Вам нужны деньги, – продолжал Риган. – Постарайтесь заинтересовать этого юношу. Тысяча долларов вам за труды. Если удастся заинтриговать его настолько, чтобы он отправился искать золото старого Моргана, вы получите еще две тысячи. Сумеете так сильно его увлечь, что он не покажется сюда в течение трех месяцев, – еще две тысячи будут ваши. Задержите его там на шесть месяцев – заработаете пять тысяч. Поверьте, я знал его отца. Мы с ним были товарищами, компаньонами, почти братьями. Я готов пожертвовать целым состоянием, чтобы вернуть его сына на путь истинный. Ну, что вы скажете? Эту тысячу я даю вам в виде аванса. Ну, так как же?

Сеньор Альварес Торрес дрожащими пальцами то откладывал в сторону, то снова разворачивал чек.

– Я… я согласен, – пробормотал он, заикаясь от радости, – я… я… как бы это сказать… я ваш слуга, приказывайте…

Минут через пять сеньор Торрес поднялся, собираясь уходить. Он успел получить подробные инструкции относительно роли, которую должен был разыгрывать. Его рассказ о сокровищах Моргана был тщательным образом прокомментирован умным и опытным дельцом, сумевшим придать всей истории более правдоподобный и убедительный вид. Выслушав Ригана, испанец вдруг заявил вроде бы шутливым тоном, в котором чувствовался оттенок грусти:

– А самое странное то, что я ведь поведал вам сущую правду, мистер Риган. Благодаря изменениям, которые вы посоветовали мне внести в мою историю, она звучит более правдоподобно, но и раньше в ней не было ни слова лжи. Деньги мне нужны, не отрицаю. Вы очень щедры, и я буду стараться изо всех сил… я… я – артист в душе и горжусь этим. Но все-таки это истинная правда, что у меня есть сведения о подлинном местонахождении награбленных Морганом богатств. Я имел возможность познакомиться с некоторыми документами, неизвестными широкой публике. Существуют фамильные записи, известные нашей семье. Многие из моих предков тоже читали их и потратили целую жизнь на поиски, так и оставшиеся безуспешными. А между тем они были на правильном пути – просто им не хватило догадки: они ошибались на каких-то двадцать миль. Место было точно указано в документах. Они не нашли его только потому, что запись была намеренно составлена в виде загадки, ребуса или шарады, которую я – только я – сумел расшифровать. Мореплаватели старых времен, составляя свои карты, постоянно прибегали к подобным трюкам. Таким способом мои соотечественники-испанцы скрыли местонахождение Гавайских островов: они умышленно неверно обозначили долготу – с погрешностью пять градусов.

Для Томаса Ригана все это было китайской грамотой. Он выслушал речь посетителя со снисходительной улыбкой, которая ясно говорила, что делец не верит ни одному слову Торреса.

Не успел сеньор Торрес выйти из кабинета Ригана, как туда вошел Фрэнсис Морган.

– Я решил заглянуть к вам на минутку, попросить у вас совета, – сказал он после обычного обмена приветствиями. – К кому мне и обращаться, как не к вам? Ведь вы столько лет работали рядом с моим отцом. Насколько мне помнится, вы с ним вместе вели крупнейшие дела. Он всегда говорил мне, что я могу смело полагаться на ваше деловое чутье. Вот я и пришел к вам. Дело в том, что я хочу уехать ловить рыбу. В чем там дело с акциями «Тэмпико-Нефть»?

– С акциями «Тэмпико-Нефть»? – повторил Риган, искусно притворяясь удивленным, хотя сам же и подстроил всю махинацию. – Компании «Тэмпико-Нефть»?

Фрэнсис кивнул головой, опустился на стул и закурил папиросу. Риган тем временем посмотрел на ленту биржевого телеграфа.

– Акции «Тэмпико-Нефть» поднялись на два пункта. На вашем месте я бы обеспокоился, – объявил он.

– Вот и я так думаю, – согласился Фрэнсис. – Не кажется ли вам, что кто-то подбирается к контрольному пакету? Ведь речь идет о солиднейшем предприятии… Ценность его колоссальна… Вы понимаете, это разговор между нами, исключительно между нами… – Риган кивнул в знак согласия. – Дело-то настоящее. И тут нет никаких фокусов. Так вот насчет этого повышения: не думаете ли вы, что какая-то банда охотится за контрольным пакетом акций?

Однако друг отца Фрэнсиса только тряхнул седой головой. Кто бы мог подумать, что под этими сединами скрывалось столько хитрости и коварства?

– Не думаю, – заявил он. – По всей вероятности, это просто временное колебание, а может быть, спекулирующая публика пронюхала что-нибудь о реальной солидности предприятия.

– Разумеется, это солидное дело, – горячо подхватил Фрэнсис. – Я получил отчеты, Риган, настолько благоприятные, что вы изумились бы, если бы их прочли… Я говорил всем моим друзьям, что это стоящее дело, без всякого обмана. Ужасно обидно, что мне пришлось выпустить акции на рынок. Но дело слишком крупное, и я поневоле вынужден был на это пойти. Даже всего капитала, оставленного мне отцом, – я имею в виду свободный капитал и, конечно, не говорю о деньгах, вложенных в другие предприятия, – даже всего моего свободного капитала не хватило бы, чтобы запустить это дело.

– А что, вам нужны деньги? – спросил старик.

– О нет, у меня есть кругленькая сумма, которой я могу оперировать, – весело ответил юноша.

– Вы хотите сказать?..

– Ну да. Разумеется. Если акции начнут падать, я буду скупать. Это верная прибыль.

– До каких же пределов вы решили скупать? – продолжал расспрашивать Риган, скрывая свой интерес под личиной добродушия и делая вид, что он вполне одобряет решение молодого человека.

– Пока хватит капитала, – не задумываясь ответил Фрэнсис Морган. – Ведь я же говорю вам, Риган, – это грандиозное дело.

– Я особенно этим делом не интересовался, Фрэнсис, но, хотя и мало с ним знаком, должен сказать, что оно кажется мне перспективным.

– Кажется?! Послушайте, Риган, я еще раз повторяю, что здесь золотое дно; просто безобразие, что предприятие пришлось пустить на биржу. На этом деле никто не разорится. Я только окажу услугу миру, выбросив на рынок много сотен миллионов, – боюсь назвать точную цифру, – много сотен миллионов бочек нефти… Знаете, у меня есть фонтан в Хуастеке, который вот уже семь месяцев выбрасывает в день по двадцать семь тысяч бочек! До сих пор выбрасывает. И какая нефть! Удельный вес – двадцать два, а осадка не больше чем 0,2 процента. А другой фонтан, – кстати, там придется проложить трубы на протяжении шестидесяти миль, – так вот другой фонтан ежедневно выбрасывает около семидесяти тысяч бочек, и вся эта благодать пока что зря разливается по окрестности. Конечно, я вам это сообщаю под строжайшим секретом. У нас сейчас вполне хватает денег, и я вовсе не хочу, чтобы акции «Тэмпико-Нефть» вдруг подскочили до небес.

– Ну, насчет этого не беспокойтесь, мой мальчик! Прокладывайте свои нефтепроводы, а затем ждите конца революции в Мексике – только тогда акции «Тэмпико-Нефть» будут стоять действительно высоко. А пока поезжайте себе удить рыбу и забудьте обо всем.

Риган умолк было, но внезапно схватил лежащую на столе карточку Альвареса Торреса, словно только что о ней вспомнил.

Комедия была разыграна великолепно.

– Посмотрите-ка, кто сейчас у меня был!

Риган, словно его осенила какая-то новая мысль, задержал карточку в руке.

– Зачем вам ехать ловить какую-то форель? Ведь это в конце концов пустое развлечение! Вот если бы вы отправились на поиски клада – это было бы хоть и развлечение, но развлечение, достойное мужчины. Это вам не лагерь в Адирондакских горах, где к вашим услугам и прислуга, и электричество, и искусственный лед. Ведь ваш отец всегда очень гордился своим предком-пиратом. Он постоянно твердил, что у него есть сходство с ним; а вы, Фрэнсис, очень похожи на отца.

– Сэр Генри! – с улыбкой произнес Фрэнсис и протянул руку за карточкой. – Откровенно говоря, и я немало горжусь этим старым негодяем.

Прочитав карандашную надпись на карточке, Морган вопросительно посмотрел на Ригана.

– Этот проходимец рассказывает довольно правдоподобную историю, – начал тот. – Уверяет, что он уроженец Мескитового Берега и узнал о месте, где зарыт клад, из каких-то документов, хранящихся в его семье. Признаюсь, я лично ему не верю. Мне некогда верить всякой чепухе и интересоваться делами, которые не входят в сферу моей деятельности.

– А между тем ведь это факт, что сэр Генри умер сравнительно небогатым человеком, – убежденно возразил Фрэнсис. Он нахмурил брови, и лицо его на мгновение выразило беспредельное упорство – семейную черту Морганов. – А зарытые им сокровища так и не были найдены.

– Ну что ж, желаю вам успеха, – с добродушной усмешкой сказал Риган.

– И все-таки я не прочь был бы повидаться с этим Альваресом Торресом, – ответил юноша.

– Это какое-то мифическое золото, – продолжал Риган. – Впрочем, должен признать, что рассказ этого проходимца возмутительно правдоподобен. Эх, черт возьми, будь я сам помоложе… Но где уж мне. У меня и тут дел по горло.

– А не знаете ли вы, где я мог бы отыскать этого Торреса? – спросил Фрэнсис. Он еще не знал, что к нему уже тянутся роковые щупальца, которыми судьба в лице Томаса Ригана стремилась его схватить.

Свидание произошло на следующее утро в кабинете Ригана. При виде Фрэнсиса сеньор Альварес Торрес вздрогнул; впрочем, он тотчас же взял себя в руки. Однако Риган заметил его невольное движение и с улыбкой спросил:

– Не правда ли, как он похож на старого пирата?

– Да, сходство поразительное! – соврал, вернее, наполовину солгал Торрес.

Дело в том, что Альварес Торрес действительно увидел во Фрэнсисе сходство кое с кем, но испанец имел в виду не портрет сэра Генри Моргана. Стоило ему закрыть глаза, как перед ним сразу вставал образ другого, живого, человека. Этот человек так же несомненно походил и на Фрэнсиса, и на сэра Генри, как оба они – друг на друга.

Когда Фрэнсису что-то приходило в голову, он обычно доводил дело до конца. Так случилось и теперь. Молодой человек тотчас же засел за современные карты и старинные планы, изучил давние документы, написанные выцветшими чернилами на пожелтевшей от времени бумаге. Вскоре он заявил, что решил поудить рыбку на острове Быка или Тельца – так назывались два острова у входа в лагуну Чирикви. Торрес уверял, что клад зарыт на одном из них.

– Я еще успею попасть на вечерний поезд до Нового Орлеана, – сказал Фрэнсис. – А там как раз смогу пересесть на один из пароходов «Объединенной Фруктовой Компании» и доберусь до Колона. Я еще вчера вечером составил себе маршрут.

– Только не нанимайте шхуны в Колоне, – посоветовал Торрес. – Поезжайте лучше верхом до Белена. Вот где лучше всего зафрахтовать судно; там все моряки – туземцы, дети природы; да и вообще местные жители – народ наивный и простодушный.

– Вы правы, – согласился Фрэнсис. – Мне давно хотелось побывать в тех краях. А вы успеете попасть на вечерний поезд, сеньор Торрес?.. Само собой разумеется, финансирую экспедицию я. Беру все расходы на себя.

Риган тотчас же незаметно бросил взгляд на Торреса, и тот соврал не моргнув глазом:

– К сожалению, мистер Морган, мне придется немного задержаться; я присоединюсь к вам позже. У меня здесь есть небольшое, но неотложное дело – процесс в суде, с которым необходимо сначала покончить. Речь идет, правда, о незначительной сумме, но дело касается всей нашей семьи, и потому так для меня важно. У нас, Торресов, много фамильной гордости. В вашей практичной стране, согласен, это вещь неуместная, но для нас фамильная честь дороже всего.

– Он может потом догнать вас и направить на верный след, если понадобится, – стал уверять Фрэнсиса Риган. – Кстати, я посоветовал бы вам заранее договориться с сеньором Торресом насчет дележа добычи, если только вы что-нибудь найдете.

– Как же нам, по-вашему, делиться? – спросил Фрэнсис.

– Поровну. По пятьдесят процентов каждому, – ответил Риган. Он с легким сердцем давал советы о дележе несуществующего, по его глубокому убеждению, богатства.

– Итак, вы постараетесь как можно скорее меня догнать? – обратился к испанцу Фрэнсис. – Риган, займитесь-ка вы сами его судебной тяжбой и ускорьте ее, прошу вас!

– Конечно, мой милый! – последовал ответ. – А если понадобится, не авансировать ли мне сеньора Альвареса деньгами?

– Отличная мысль! – И Фрэнсис, протянув одну руку Ригану, а другую Торресу, стал прощаться с обоими. – Это избавит меня от лишних хлопот. А ведь мне нужно спешить, чтобы успеть уложить вещи, отказаться от всяких там свиданий и приглашений и вовремя попасть на поезд. Ну, Риган, будьте здоровы! Прощайте, сеньор Торрес, до скорого свидания… Где-нибудь в окрестностях Бокас-дель-Торо или над какой-нибудь ямой на острове Быка или Тельца… По-вашему, скорее на острове Тельца. Ну ладно, до встречи в тех краях!

Сеньор Альварес пробыл еще недолго у Ригана. Он получил подробные инструкции относительно роли, которую должен был разыгрывать. Ему следовало с самого начала всячески задерживать и тормозить экспедицию, постоянно придерживаясь такой тактики в дальнейшем.

– Одним словом, – сказал в заключение Риган, – я не буду особенно огорчен, если он вовсе не вернется. Пусть останется там подольше, хоть и навсегда – это будет полезно для его здоровья!

Глава II

Деньги, как и молодость, ни в чем не знают отказа. Поэтому Фрэнсис Морган, обладавший и деньгами, и молодостью, в одно прекрасное утро, недели через три после прощания с Риганом, очутился на борту зафрахтованной им шхуны «Анжелика». Шхуна только что попала в полосу штиля на близком расстоянии от берега.

Море было гладким как зеркало, и судно еле-еле покачивалось на волнах. Фрэнсис скучал. Избыток кипевшей в нем энергии неудержимо увлекал его навстречу неизведанному. Он попросил капитана – это был метис, сын индианки и ямайского негра, – приказать подать ему шлюпку.

– Здесь, пожалуй, можно подстрелить какую-нибудь обезьяну, или попугая, или еще что-нибудь в этом роде, – объяснил Фрэнсис, разглядывая в свой сильный цейсовский бинокль видневшийся на расстоянии полумили берег, покрытый густыми зарослями.

– Весьма вероятно, сэр, что вы будете укушены лабарри – местной очень ядовитой змеей, – ответил капитан, он же владелец «Анжелики», причем физиономия его расплылась в широкой улыбке.

Но Фрэнсиса уже нельзя было удержать. Как раз в это мгновение он увидел в бинокль белую гасиенду[5] и фигуру женщины в белом платье. Женщина стояла на берегу моря и тоже разглядывала шхуну в бинокль.

– Спустите шлюпку, капитан! – приказал Фрэнсис. – Кто тут живет? Белые?

– Семейство Энрико Солано, сэр, – последовал ответ. – Ручаюсь вам, это важные господа из старинной испанской семьи. Они владеют всецело и безраздельно всей этой местностью от побережья до Кордильер; им же принадлежит половина лагуны Чирикви. Они очень бедны, богаты разве что землями, и к тому же горды и горячи, как кайенский перец.

Фрэнсис прыгнул в крохотную шлюпку и быстро стал грести к берегу. Однако зоркие глаза капитана подметили, что он забыл прихватить с собой винтовку или ружье для охоты на обезьян или попугаев. А затем метис заметил белую фигуру женщины, выделявшуюся на фоне темных зарослей.

Фрэнсис направился прямо к берегу, покрытому белым коралловым песком. Он боялся оглянуться через плечо, чтобы посмотреть, осталась ли на месте женщина в белом. В голове у него была вполне естественная для молодого человека мысль об идиллической встрече с «прекрасной пастушкой» или с белой полудикаркой; в лучшем случае он мог надеяться на знакомство с провинциальной барышней. Отчего же не поболтать и не посмеяться, не провести весело время в женском обществе, пока «Анжелика» стоит, захваченная штилем.

Как только шлюпка ударилась о берег, Фрэнсис выскочил из нее и одним сильным движением втащил ее на песок, чтобы волны не унесли лодку в море. Затем он обернулся. Весь пляж до самого леса был пустынным. Фрэнсис уверенно двинулся вперед. Любой путешественник, прибывший в незнакомые ему места, имеет право обращаться к местным жителям и спрашивать у них дорогу. Именно так намеревался поступить Фрэнсис.

Молодой человек собирался всего лишь немного развлечься, но на берегу оказалось более чем достаточно развлечений. Неожиданно из-за зеленой завесы джунглей выскочила, словно марионетка на пружинах, женщина, которую он видел со шхуны; она обеими руками вцепилась ему в руку. Морган успел разглядеть, что это была взрослая девушка. Сила, с которой она схватила его за руку, удивила Фрэнсиса. Свободной рукой он снял шляпу и отвесил незнакомке поклон, стараясь сохранять полную невозмутимость, как и подобало известному богачу Моргану, получившему первоклассное воспитание в Нью-Йорке и приученному никогда ничему не удивляться. Но ему сразу же пришлось снова удивиться, и притом не один раз. Молодого человека как громом поразила своеобразная красота незнакомки. Ее пронзительный суровый взгляд окончательно его ошеломил. Ему вдруг показалось, что он знал ее раньше. Чужой человек не стал бы так на него смотреть.

Фрэнсис почувствовал, что незнакомка дернула его за руку.

– Скорее! Следуйте за мной! – сердитым шепотом приказала она.

Молодой человек попытался сопротивляться, но вынужден был подчиниться. Девушка стала трясти его и потащила куда-то за собой. Фрэнсис подумал, что она, видимо, играет с ним в какую-то неизвестную ему местную игру. Он улыбнулся и решил повиноваться. Впрочем, он и сам не мог бы сказать, добровольно ли уступает ее желанию или она силой тащит его в направлении леса.

– Делайте то же, что я! – крикнула она ему, оглянувшись назад. Девушка уже шла впереди, не отпуская его руки.

Он снова улыбнулся и пошел за ней. Пригибался к земле, когда пригибалась она, лавировал, подобно ей, между деревьями. На ум ему пришла история пионера-первопроходца Джона Смита и индианки Покахонтас.

Наконец молодая девушка остановилась и села на землю. Не выпуская его руки из своей, она указала ему на место рядом с собой. Когда он уселся, она приложила руку к сердцу и, задыхаясь, произнесла:

– Слава Богу и Пресвятой Мадонне!

Фрэнсис уже настолько привык подчиняться своей спутнице, что и тут, улыбнувшись, повторил ее жест. Он решил, что таковы, очевидно, правила загадочной игры. Впрочем, молодой человек не стал упоминать ни Бога, ни Мадонну.

– Неужели вы никогда не перестанете шутить? – накинулась на него девушка, заметив его жест.

Фрэнсис сразу же перешел на серьезный искренний тон.

– Сударыня… – начал он. Но собеседница резким движением заставила его замолчать. Со все возрастающим удивлением Фрэнсис заметил, что она, наклонив голову, к чему-то прислушивается. В самом деле, всего в нескольких шагах от них послышался топот бегущих по тропинке людей.

Мягкая теплая ладонь незнакомки легла на руку Фрэнсиса, словно приказывая ему молчать. Вдруг девушка вскочила с места со свойственной ей стремительностью, к которой он уже начал привыкать, и направилась к тропинке. Морган чуть не присвистнул от удивления. В это мгновение до него донесся голос его спутницы. Она резким тоном о чем-то спрашивала по-испански, ей отвечали, тоже по-испански, несколько мужских голосов, в звуке которых слышались и покорность, и настойчивость, и возмущение.

Все еще продолжая разговор, вся компания двинулась куда-то вперед. Прошло еще минут пять. Наступило молчание. Вдруг Фрэнсис снова услыхал голос девушки. Она повелительным тоном приказывала ему выйти к ней.

«Ха-ха! Хотел бы я знать, как поступил бы в подобных обстоятельствах Риган», – подумал Фрэнсис и с улыбкой повиновался незнакомке.

Он снова шел за ней, но теперь она уже не вела его за руку. Вдвоем они прошли к опушке леса и вышли на пляж. Когда девушка остановилась, Фрэнсис подошел к ней и заглянул ей в лицо. Он все еще был уверен, что они играют в какую-то игру, что-то вроде «пятнашек».

– Пятна! – засмеялся он и дотронулся до ее плеча. – Пятна! Я запятнал вас.

Ее темные глаза вспыхнули гневом.

– Глупец вы этакий! – воскликнула она и дотронулась мизинцем до его подстриженных усов. Фрэнсис был удивлен такой фамильярностью. – Неужели вы воображаете, что эта штука так сильно изменила вашу внешность?

– Но позвольте, дорогая леди… – запротестовал Фрэнсис, желая убедить свою спутницу, что он вовсе с ней не знаком.

Ее ответ, заставивший его внезапно умолкнуть, оказался таким же оригинальным и непредсказуемым, как и все поведение незнакомки. Настолько стремительными были ее движения, что Фрэнсис даже не заметил, откуда она вытащила крохотный серебряный револьвер. Дуло его было теперь направлено на него; хуже того, незнакомка крепко прижала игрушечный револьвер к животу Фрэнсиса.

– Дорогая леди… – снова начал он.

– Я не желаю с вами разговаривать, – вновь прервала она его. – Возвращайтесь на свое судно и уезжайте… – Она сделала короткую паузу. Фрэнсис скорее угадал, чем расслышал сдавленное рыдание… – Уезжайте навеки!

Фрэнсис опять было открыл рот, но и на этот раз его речь была прервана: молодая девушка снова прижала дуло револьвера к его животу.

– Если вы когда-нибудь вздумаете вернуться, то я, да простит меня Мадонна, я застрелюсь!

– В таком случае мне, очевидно, лучше убраться отсюда, – нарочито спокойно проговорил молодой человек и направился к лодке. Он старался удалиться с достоинством, но это ему плохо удавалось: он чувствовал себя сконфуженным и готов был посмеяться над собой и над тем нелепым смешным положением, в которое попал.

Фрэнсис был настолько поглощен желанием сохранить хотя бы видимость достоинства, что не заметил, как незнакомка последовала за ним. Пытаясь сдвинуть лодку с места, он почувствовал, что легкий ветерок зашевелил листья пальмы. По морю уже пошла рябь, а там, вдали, за зеркальной гладью моря, виднелся вход в лагуну Чирикви, кольцо которой, словно мираж, поднималось над потемневшей поверхностью воды.

Фрэнсис занес уже ногу, чтобы сесть в шлюпку, когда громкое рыдание заставило его обернуться. Рядом с ним стояла его незнакомка. Револьвер повис у нее в руке; она плакала. Морган в одно мгновение очутился рядом с ней… Он протянул руку и коснулся руки девушки. В этом жесте были и вопрос, и сочувствие. Но она вздрогнула от его прикосновения. Глаза ее, полные слез, глядели на него с укором. Фрэнсис пожал плечами: он окончательно перестал понимать эту столь быструю смену настроений. Утратив всякую надежду разгадать эту загадку, он повернулся и хотел было сесть в лодку, но незнакомка снова остановила его.

– Вы могли бы… – начала она, но голос ее прервался, она глотала слезы, – вы могли бы… хоть поцеловать меня на прощание!..

И молодая девушка импульсивным движением протянула ему обе руки. При этом в правой руке она продолжала держать револьвер. Фрэнсис в недоумении на миг остановился, а затем обнял девушку. К его полному изумлению, незнакомка, подарив ему страстный поцелуй, склонила голову на его плечо и разрыдалась. Фрэнсис, несмотря на все свое изумление, ясно ощущал прикосновение револьвера, который незнакомка держала в руке; теперь он повис у него между лопатками. Повернув к молодому человеку мокрое от слез лицо, девушка несколько раз крепко его поцеловала. Фрэнсис отвечал ей такими же страстными поцелуями, в душе называя себя подлецом. Он не мог понять, какая таинственная сила влекла его к этой женщине, и был бы рад, если бы их прощание длилось хоть целый век.

Неожиданно девушка вырвалась из его объятий, и Фрэнсис увидал на ее лице прежнее выражение гнева и презрения. Угрожающим жестом она протянула руку вперед и револьвером указала ему на лодку.

Фрэнсис пожал плечами, словно говоря, что он ни в чем не может отказать столь прелестной особе. Он послушно уселся в лодку лицом к берегу и заработал веслами.

– Спаси меня, Мадонна, от порывов моего своенравного сердца! – воскликнула девушка. Свободной рукой она сорвала с себя медальон и бросила его в воду. Звенья цепочки золотым дождем рассыпались у ее ног.

На опушке леса появилось трое вооруженных винтовками мужчин. Они подбежали к девушке, опустившейся в изнеможении на землю, и кинулись ее поднимать. В этот момент они заметили Фрэнсиса, быстро удалявшегося от берега. Оглянувшись, молодой американец увидел невдалеке «Анжелику». Шхуна шла с зарифленными парусами ему навстречу.

В этот момент один из трех – пожилой бородатый мужчина – выхватил у девушки бинокль и направил его на лодку. В следующее мгновение он отбросил бинокль и прицелился из винтовки в Фрэнсиса.

Пуля упала в воду на расстоянии всего ярда от борта лодки. Девушка вскочила на ноги и ударила снизу по винтовке старика – вторая пуля ушла в небо. Фрэнсис стал грести еще яростнее. Между тем его новые враги, отойдя на несколько шагов от девушки, прицелились в него, но незнакомка направила на них свой револьвер и заставила их опустить ружья.

«Анжелика» шла под ветром наперерез шлюпке. Когда судно вплотную приблизилось к ней, Фрэнсис ловким движением запрыгнул на палубу, между тем как капитан, стоя у руля, разворачивал шхуну. Паруса надулись ветром, и «Анжелика» стала быстро удаляться от берега. Фрэнсис не мог удержаться от чисто мальчишеской выходки: он послал своей незнакомке воздушный поцелуй. А она метнулась вперед, но тотчас же в изнеможении упала на руки пожилого мужчины.

– Ну разве они не настоящий кайенский перец – эти проклятые, противные, гордые до безумия Солано? – обратился капитан к Фрэнсису и засмеялся, сверкнув белыми зубами.

– Бешеные какие-то… У них, видно, в голове винтика не хватает, – рассмеялся в ответ Фрэнсис и, быстро подойдя к борту шхуны, стал посылать незнакомке воздушные поцелуи.

Благодаря попутному ветру, дувшему с материка, «Анжелика» к полуночи добралась до рифов наружного кольца лагуны Чирикви. Пройдя еще миль пятьдесят вдоль этих рифов, судно очутилось в виду островов Быка и Тельца. Здесь капитан решил остановиться и ждать рассвета. Утром, после завтрака, Фрэнсис сел в шлюпку вместе с одним из матросов, английским негром, и отправился на разведку на остров Быка, который был больше острова Тельца. По словам капитана, в это время года сюда обычно съезжались индейцы с материка для сбора черепашьих яиц.

Не успел Фрэнсис подплыть к острову, как уже ясно почувствовал, что его отделяют от Нью-Йорка не только тридцать градусов широты, – ему показалось, что он вернулся на триста или даже на три тысячи лет назад, совершив скачок из современной цивилизации в первобытную эпоху. Собиратели черепашьих яиц оказались настоящими дикарями. Единственную их одежду составляли короткие штаны из грубого холста, а вместо оружия у них были мачете – тяжелые, необычайно острые, смертоносные топорики. Дикари сразу же доказали, что они ловко умеют клянчить, но по их виду можно было предположить, что они не остановятся и перед убийством. Через переводчика, которым был матрос-негр, они заявили Фрэнсису, что остров Быка принадлежит им; что касается острова Тельца, то они раньше тоже завладевали им каждый год на то время, когда черепахи кладут яйца; но в этом году островок был захвачен каким-то незнакомым сумасшедшим гринго[6]. Из их рассказа было ясно, что это отчаянный сорвиголова. Его бесстрашие и манера повелевать, по-видимому, произвели такое впечатление на индейцев, что они стали относиться к нему с уважением и трепетом: очевидно, они не привыкли видеть двуногих существ еще более свирепых, чем они сами.

Фрэнсис сунул одному из индейцев серебряный доллар и отправил его с поручением к таинственному гринго: он просил передать незнакомцу, что желал бы с ним повидаться. Остальные дикари в это время собрались вокруг лодки, выпрашивая подачки и бесцеремонно разглядывая белого чужестранца; один из них нагло украл у Фрэнсиса трубку, которую тот только что вынул изо рта и положил рядом с собой на корму лодки. Молодой американец не раздумывая ударил его по уху, а затем наградил оплеухой и второго вора, схватившего трубку, когда ее уронил первый, и таким образом вернул себе свою собственность. В мгновение ока вся толпа, как один человек, схватилась за мачете. Фрэнсис увидел множество угрожающе поднятых вверх, блестевших на солнце топориков. Однако он не растерялся и в тот же миг направил на индейцев свой револьвер.

Испуганные дикари отошли в сторону и начали совещаться зловещим шепотом. А Фрэнсис между тем обнаружил, что его чернокожий переводчик струсил и покинул его. Подойдя к индейцам, матрос заговорил с ними весьма дружелюбным, даже заискивающим тоном, который совсем не понравился Фрэнсису.

В это время вернулся его посланец. Он принес молодому Моргану его же записку, на обратной стороне которой было написано карандашом: «Ко всем чертям!»

– Придется, видно, самому к нему отправиться, – сказал Фрэнсис матросу-негру, приказывая тому вернуться в лодку.

– Я посоветовал бы вам быть в высшей степени осторожным и осмотрительным, сэр, – предупредил негр, – ведь эти индейцы не люди, а звери неразумные, и весьма вероятно, что они будут действовать как существа без разума, сэр.

– Садитесь в лодку и везите меня на остров Тельца, – кратко приказал Фрэнсис.

– Нет, сэр, я, к сожалению, вынужден отказаться, сэр, – ответил чернокожий матрос. – Я нанялся на судно к капитану Трефэзену, но не нанимался на то, чтобы идти на верную смерть. А ехать туда, сэр, равносильно самоубийству. Самое лучшее для нас, сэр, это немедленно выбраться отсюда, ибо здесь, безусловно и вне всякого сомнения, скоро станет слишком жарко для нас.

Фрэнсис, всем своим видом выражая возмущение и презрение, положил в карман свой револьвер, повернулся спиной к дикарям и направился мимо пальм к противоположному берегу острова, где высилась огромная коралловая скала, образовавшаяся тут, по всей вероятности, после какого-нибудь землетрясения. Оттуда за узким проливом ясно виднелся остров Тельца. На берегу лежала большая лодка. Там же, где стоял Фрэнсис, валялся выдолбленный из дерева челнок, довольно ненадежный на вид, без сомнения, сильно протекавший. Молодой Морган принялся вычерпывать из него воду. Вдруг он заметил, что индейцы отправились ему вслед. Теперь они подсматривали за ним, притаившись на опушке рощи кокосовых пальм. Трусливого матроса-негра нигде не было видно.

Перебраться через узкий пролив было для Фрэнсиса делом нескольких минут. Однако не успел он ступить на берег острова Тельца, как увидел, что его и здесь ожидает не слишком радушный прием. Высокий босой молодой человек вышел из-за ствола пальмы, направил на гостя револьвер и закричал:

– Ко всем чертям! Убирайтесь вон! Проваливайте!

– О боги! – Фрэнсис усмехнулся полушутливо-полусерьезно. – Ну и местечко! Шагу нельзя здесь ступить, чтобы тебе не сунули под нос револьвер. И еще просят при этом проваливать.

– Никто вас сюда не приглашал, – возразил незнакомец. – Вы здесь непрошеный гость. Убирайтесь вон с моего острова! Даю вам полминуты на размышления.

– Знаете что, приятель, мне все это начинает надоедать, – возмущенно заявил Фрэнсис, искоса поглядывая на ближайшую пальму и соображая, какое расстояние отделяет его от ствола дерева. – Все, кого я здесь вижу, какие-то сумасшедшие и в высшей степени неприветливые люди. Все с каким-то непонятным раздражением просят меня освободить их от моего присутствия. Кончилось тем, что общее настроение заразило и меня. Теперь и мне в свою очередь хочется отделаться от других. К тому же, хотя вы и утверждаете, что остров ваш, это еще не доказывает вашей правоты.

Однако молодому американцу так и не удалось закончить фразу. Ему пришлось стремительно отпрыгнуть в сторону под прикрытие пальмы. Едва успел он спрятаться за ее стволом, как в дерево со свистом вонзилась пуля.

– Вот тебе в отместку! – крикнул Фрэнсис и в свою очередь всадил пулю в ствол пальмы, за которой скрывался его враг.

Несколько минут продолжалась перестрелка. Противники то палили из своих револьверов, то выжидали момент для более удачного выстрела. Фрэнсис, выпустив свою восьмую, последнюю пулю, вспомнил не без огорчения, что его противник сделал всего семь выстрелов. Сняв свой пробковый шлем, он осторожно выставил его кончик из-за ствола. Шлем был тотчас же пробит пулей.

– Какой системы у вас револьвер? – холодным вежливым тоном спросил Фрэнсис у незнакомца.

– Кольт, – был ответ.

Фрэнсис смело вышел из-за прикрытия.

– Значит, вы истратили все свои пули! – сказал он. – Я вел счет. Восемь выстрелов. Теперь мы можем с вами поговорить.

Незнакомец тоже показался из-за своей пальмы. Фрэнсис невольно залюбовался его рослой фигурой, которую не мог испортить даже костюм, состоящий из грязных холщовых брюк, ситцевой рубашки и широкополого сомбреро. У Моргана мелькнула мысль, что он уже где-то видел этого человека, но не сообразил, что незнакомец является его собственным двойником.

– Поговорить! – ответил неизвестный, бросив револьвер на землю и выхватив нож. – Я сейчас отрежу вам уши, а может быть, и сниму скальп.

– Ого! Какие, однако, добродушные и кроткие существа водятся в здешних лесах! – ответил Фрэнсис. Его гнев и возмущение росли с каждой минутой. Он тоже обнажил свой охотничий нож, блестящий, новехонький, только что купленный. – Знаете что, давайте-ка лучше бороться без поножовщины.

– Мне нужны ваши уши! – любезным тоном заявил незнакомец и стал медленно двигаться вперед.

– Ладно! Кто первый окажется на земле, тот и проиграет. Другой будет иметь право отрезать ему уши.

– Идет! – Молодой человек в холщовых брюках спрятал свой нож в ножны.

– Эх! Досадно, что нет киноаппарата, чтобы запечатлеть эту сцену! – заявил Фрэнсис и тоже спрятал нож. – Я зол как разъяренный бык. И буду драться как дикий индеец. Берегитесь! Сейчас наскочу. Все приемы дозволены. Что угодно, как угодно – только бы повалить противника!

И Фрэнсис, исполняя свою угрозу, тотчас же храбро ринулся на незнакомца. Но его блестящая атака закончилась позорным поражением. Противник его был, очевидно, сильнее и приготовился встретить его бешеный наскок. Как только борцы сцепились друг с другом, неизвестный поддался назад, повалился на спину и ударил Фрэнсиса ногой в живот так, что бедняга перевернулся в воздухе.

После падения Фрэнсис долго не мог перевести дух, тем более что противник, навалившись на него всем телом, не давал ему вздохнуть. Он молча лежал на спине, задыхаясь. Внезапно молодой человек заметил, что лежавший на нем незнакомец с удивлением разглядывает его лицо.

– Зачем это вы носите усы? – пробормотал он.

– А вам, видно, и усы мои помешали, – произнес Фрэнсис, с трудом переводя дыхание. – Нет, уж извините! Уши – ваши, так и быть. Ну а усы – мои. Насчет усов договора не было. А кроме того, ваш прием – чистейший джиу-джитсу.

– Вы сами говорили: «Что угодно, как угодно – только бы повалить противника», – улыбаясь, возразил незнакомец. – Что касается ваших ушей, то пусть они при вас и останутся. Теперь чем больше я на них смотрю, тем больше вижу, что они мне вовсе не нужны. Вставайте и убирайтесь вон отсюда. Я вас поколотил. Ко всем чертям! И больше не лезьте сюда! Ну, гоп! Проваливайте!

Фрэнсис был возмущен до глубины души. Вдобавок к его возмущению примешивалось теперь еще чувство стыда, вызванное тем, что он потерпел поражение. Молодой американец повернулся и направился к своему челноку.

– Послушайте, молодой человек, не оставите ли вы мне вашу визитную карточку? – крикнул ему вслед победитель.

– Визитные карточки как-то не вяжутся с покушением на жизнь гостей! – ответил, не оглядываясь, Фрэнсис. Он прыгнул в челнок и опустил в воду единственное весло. – Моя фамилия Морган.

Лицо незнакомца отразило сначала удивление, затем бесконечное изумление. Он открыл было рот, чтобы что-то сказать, но затем передумал и только пробормотал себе под нос:

– Одна порода – не удивительно, что мы так похожи друг на друга!

Фрэнсис, все еще кипевший от возмущения, вернулся на остров Быка. Там он присел на край землянки, набил трубку и закурил, предаваясь мрачным размышлениям.

«Нет сомнения, что все люди здесь какие-то сумасшедшие. Ни капельки разума нет во всех их поступках. Хотел бы я видеть, как стал бы старик Риган обделывать свои дела с таким народом. Уж ему-то наверняка пришлось бы поплатиться ушами!»

Если бы Фрэнсис мог в эту минуту увидеть молодого человека в холщовых брюках, у которого было такое знакомое ему лицо, он окончательно убедился бы в том, что все жители Центральной Америки отличаются ненормальностью поведения, ибо упомянутый молодой человек как раз в это время входил в крытую травой хижину, стоявшую посреди острова Тельца. Переступив порог, незнакомец усмехнулся и вслух произнес: «Кажется, мне удалось внушить страх Господень этому потомку Морганов!» Затем он подошел к стене и начал пристально разглядывать висевшую на стене фотографию – снимок с портрета сэра Генри Моргана.

– Ну что, старый пират? – сказал он с усмешкой. – Кажется, два твоих потомка сегодня чуть было не всадили друг в друга по несколько пуль, да еще из автоматического револьвера, а это, старик, не то что твой допотопный пистолет!

С этими словами незнакомец подошел к старинному, сильно побитому и изъеденному червями сундучку. Приподняв крышку, на которой была вырезана буква «М», он снова обратился к портрету:

– Эх ты, старый пират-валлиец! Ничего-то мне от тебя не досталось в наследство, если не считать старого тряпья да еще наружности! Да, сходство поразительное!.. А что, не переодеться ли мне в костюм старика? Эх, старина, подожди – сейчас увидишь, что и из меня вышел бы неплохой пират! Пожалуй, и это дельце при Порт-о-Прэнсе я обстряпал бы не хуже тебя самого.

Продолжая говорить, молодой потомок сэра Генри стал натягивать на себя истрепанную, изъеденную молью одежду, найденную им в сундуке.

– Ну вот я и разоделся в твое старое тряпье! Сойдите-ка с полотна, многоуважаемый предок, и скажите: есть ли сейчас хоть капля разницы между нами?

Теперь, когда молодой человек надел старинный костюм сэра Генри вместе с поясом, на котором висели кинжал и два тяжеловесных кремневых пистолета, сходство между живым потомком и портретом давно умершего и успевшего обратиться в прах предка было еще более поразительным.

Ветра свист и глубь морская! Жизнь недорога. Эгей! Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага!

Молодой человек запел, аккомпанируя себе на гитаре. Чем дольше он пел, тем больше ему казалось, что портрет предка теряет свои очертания. Вместо него молодой человек увидел другую картину.

Прислонившись спиной к грот-мачте, с длинным кривым кинжалом в руке, стоял сам старый пират. Перед ним полукругом толпились матросы-головорезы в фантастических одеяниях. А с другой стороны, прислонившись спиной к мачте, стоял другой человек, одетый в одинаковый с сэром Генри костюм; он тоже удерживал тесный полукруг взбунтовавшихся матросов. Таким образом, весь экипаж окружил кольцом грот-мачту и стоявших спиной к спине пиратов.

Яркие образы, порожденные воображением молодого человека, вдруг исчезли; его видения прервал звук лопнувшей струны, которую, увлекшись, слишком сильно дернул. Наступило молчание. Молодому человеку показалось, что в этой тишине портрет сэра Генри вышел из своей рамы и приблизился к нему. Как живой, стоял перед ним старый пират; он дергал его за рукав, словно приказывая куда-то идти; а губы, казалось, шептали замогильным голосом:

Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага!

Молодой человек, повинуясь то ли приказанию призрака, то ли какому-то интуитивному внутреннему побуждению, вышел из хижины и направился к морю. Очутившись на берегу, потомок Моргана кинул взгляд на другой берег узкого пролива. Там, на острове Быка, он увидел своего недавнего противника. Фрэнсис Морган стоял, прислонившись спиной к высокой коралловой скале, и отбивался от толпы полуголых индейцев, яростно размахивавших мачете. Единственным оружием ему служило огромное полено, очевидно выброшенное волнами на берег, которым он яростно размахивал в воздухе.

Еще немного, и Фрэнсис несомненно бы погиб. Кто-то из дикарей хватил его камнем по голове так, что у него от удара потемнело в глазах. Как раз в этот миг ему почудилось странное видение, которое окончательно убедило его в том, что он уже умер и перешел в царство теней: сам старый пират сэр Генри летел ему на помощь, размахивая своим кинжалом. Еще невероятнее было то, что призрак крушил индейцев направо и налево, распевая громким голосом:

Ветра свист и глубь морская! Жизнь недорога. Эгей! Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага!

У Фрэнсиса подкосились колени, и он тихо опустился на землю; но перед тем как потерять сознание, успел увидеть, как индейцы под натиском фантастического существа рассеялись и обратились в бегство. Их крики: «Боже Милосердный! Спаси нас, Мадонна! Это дух старого Моргана!» – еще звучали в ушах Фрэнсиса, когда сознание окончательно его покинуло…

Открыв глаза, молодой миллионер увидел, что лежит в небольшой, крытой травой хижине – той самой хижине, скрытой в глубине острова Тельца. Не успел он еще вполне прийти в себя, как узнал лицо сэра Генри, глядевшее на него с портрета на стене. А рядом очутилась копия портрета, впрочем несколько помолодевшего, – копия, бесспорно, обладавшая всеми свойствами материальных тел, ибо этот двойник портрета поднес к губам Фрэнсиса кружку с виски и велел ему сделать глоток. Но Фрэнсис не стал пить и вскочил на ноги. Некоторое время он и незнакомец пристально смотрели друг на друга, затем, словно что-то одновременно их подтолкнуло, оба перевели взгляд на портрет, чокнулись кружками в знак уважения к памяти старого пирата и лишь после этого выпили залпом виски.

– Вы мне сказали, что происходите из рода Морганов, – заговорил незнакомец. – Я тоже Морган. Вот этот пират был моим родоначальником. А вы?

– Я тоже его потомок, – ответил Фрэнсис. – Мое имя Фрэнсис. А вас как зовут?

– Генри – в честь оригинала портрета. Мы с вами, очевидно, дальние родственники. Я сейчас занят поиском сокровищ старого рыжего скряги.

– Я тоже к ним подбираюсь, – сказал Фрэнсис, протягивая руку. – Но только без дележа. К черту всякие дележи!

– В вас говорит кровь Морганов, – проговорил Генри и одобрительно улыбнулся. – Пусть весь клад достанется тому, кто его первый найдет. Вот уже шесть месяцев, как я тут работаю. За это время успел изрыть весь остров вдоль и поперек, но нашел только этот сундук со старым тряпьем. Богатства сэра Генри я постараюсь у вас отнять; но если понадобится, вы только затяните песнь старого пирата, и я в любой момент приду вам на помощь, сколько бы ни было вокруг врагов.

– Замечательная песня! – сказал Фрэнсис. – Я должен выучить ее наизусть. Ну-ка, начинайте!

И молодые люди снова подняли кружки и, чокнувшись, запели:

Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага!

Глава III

Сильная головная боль вскоре заставила Фрэнсиса умолкнуть. Он обрадовался, когда Генри, уложив его в свой гамак, сам отправился на «Анжелику», чтобы передать капитану приказания молодого американца. Фрэнсис велел Трефэзену стать на якорь, но не отпускать матросов на берег. Лежа в гамаке, Фрэнсис погрузился в глубокий сон. Только на следующий день, поздно утром, он проснулся и объявил, что голова у него снова свежа, как обычно.

– Я знаю это ощущение, – сам однажды свалился с лошади, – с сочувствием отозвался его новоявленный родственник и налил ему огромную чашку ароматного черного кофе. – Выпейте-ка это – сразу другим человеком себя почувствуете. Завтрак могу предложить вам неважный – солонина, морские сухари и яичница из черепашьих яиц. Яйца свежие – за них я ручаюсь: я вырыл их сегодня из песка, пока вы спали.

– Эта чашка кофе одна стоит целого завтрака, – заявил Фрэнсис. Он все время смотрел на своего нового родственника, мысленно сравнивая его с портретом их общего предка.

– Вы – вылитый сэр Генри, и не только внешне, – со смехом сказал Генри, уловив один из его взглядов. – Когда вы вчера заявили, что ни за что не станете со мной делиться, я готов был поверить, что предо мной стоит сам воскресший сэр Генри. Он всегда испытывал глубокое отвращение ко всякого рода дележке. Даже тогда, когда дело касалось его собственного экипажа, и в этом была главная причина постигших его бед. Во всяком случае, он ничем не поделился со своими потомками. Ну а у меня иной характер. Я не только уступлю вам часть острова Тельца, но даже отдам свою хижину вместе со всей ее движимостью и со всеми прилегающими к ней угодьями и урочищами в ваше вечное, наследственное и потомственное владение – и даже со всеми черепашьими яйцами, которые после меня останутся. Можете вступать во владение в любой момент.

– Что вы хотите сказать? – спросил Фрэнсис.

– То, что говорю. Здесь нет абсолютно ничего. Я перерыл весь остров, а нашел только этот сундук с тряпьем.

– Эта находка, наверное, чрезвычайно воодушевила вас?

– Еще бы! Я совсем было решил, что добрался до клада. Во всяком случае, это доказывает, что я напал на верный след.

– А почему бы нам не попытать счастья на острове Быка? – спросил Фрэнсис.

– Я сам об этом подумываю, – ответил Генри. – Впрочем, у меня есть кое-какие сведения, на основании которых я думаю предпринять поиски на материке. Ведь в старину мореплаватели часто неправильно помечали на картах широту и долготу.

– Десятый градус северной широты и девяностый восточной долготы, – произнес Фрэнсис. – Это может означать двенадцатый и девяносто второй или же восьмой и восемьдесят восьмой. Составитель карты держал записи в уме и никому не доверял своей тайны. Если он неожиданно умирал – а такова была, видимо, судьба всех бесстрашных мореплавателей, – тайна так и умирала вместе с ним.

– Иногда у меня появляется желание перебраться на остров Быка и выгнать оттуда всех этих собирателей яиц, – заговорил Генри. – А потом мне начинает казаться, что лучше сначала попытать счастья на материке. Вы тоже, наверное, собрали целую кучу всяческих указаний относительно места, где зарыт клад?

– Разумеется, – Фрэнсис кивнул головой. – Но послушай-ка, Генри, мне хотелось бы взять обратно свои слова о дележе.

– Ну так бери!

– Беру!

Собеседники скрепили договор крепким рукопожатием.

– «Компания Морган и Морган» со строго ограниченной ответственностью, – провозгласил Фрэнсис.

– Актив[7]: все Карибское море, бóльшая часть Центральной Америки, один сундук, полный никуда не годного тряпья, и целая куча вырытых ям, – подхватил шутку Генри. – Пассив: змеиные укусы, грабители-индейцы, малярия, желтая лихорадка…

– И хорошенькие девушки, которые готовы то расцеловать совершенно незнакомого человека, то приставить к его груди серебряный игрушечный револьвер, – перебил Фрэнсис. – Да! Ведь я еще не рассказал тебе о своем приключении. Три дня назад я в шлюпке отправился на берег. И не успел ступить ногой на твердую землю, как откуда-то появляется хорошенькая девица, хватает меня и тащит за собой в лес. Я не мог сначала понять, что она, собственно, хочет со мной сделать – то ли съесть живьем, то ли выйти за меня замуж. Я так и не успел это выяснить: барышня вдруг начала делать весьма нелестные замечания относительно моих усов и с револьвером в руках погнала меня назад к лодке. При этом она приказала мне поскорее удирать и больше никогда не возвращаться – или что-то в этом роде.

– В каком месте все это происходило? – спросил Генри.

Фрэнсис, весь погруженный в веселые воспоминания о своих приключениях, не заметил, что голос его собеседника звучал как-то напряженно.

– Где-то там, у дальнего конца лагуны Чирикви, – ответил он. – Я потом узнал, что там имение Солано, а все Солано – народ горячий, настоящий перец! В этом я убедился лично. Но постой. Я еще не досказал. Слушай дальше: сначала эта молодая особа потащила меня в лес и там стала говорить оскорбительные вещи о моих усах, затем она с револьвером погналась за мной и заставила сесть в лодку, наконец, она пожелала узнать, почему я ее не поцеловал. Нет, слыхал ты когда-нибудь о подобной нелепости?

– Ну и что же, ты поцеловал ее? – спросил Генри, сжимая правую руку в кулак.

– А что оставалось делать бедному иностранцу в чужом краю? К тому же девушка была очень хорошенькая…

Фрэнсис так и не договорил. Он едва успел вскочить на ноги, чтобы парировать удар могучего кулака Генри, направленный ему прямо в челюсть.

– Я… прости!.. – пробормотал Генри, опускаясь на старый сундук пирата. – Я дурак, знаю, но не могу же я спокойно выслушивать…

– Ну вот, опять тебя какая-то муха укусила! – с упреком сказал Фрэнсис. – Ты, видно, рехнулся! Да и все жители прекрасных здешних мест рехнулись – все до единого. То ты перевязывал мне рану на голове, то готов сам меня по этой самой голове стукнуть. Ты ничуть не лучше той барышни, которая то целовала меня, то тыкала в меня револьвером.

– Ладно, бранись, я заслужил, сам знаю, – признал свою неправоту Генри. Но гнев его тотчас же вспыхнул снова.

– Черт побери! Ведь это была Леонсия!

– Ну и что из того, что это была Леонсия? Да будь она хоть Мерседес или Долорес! Неужели человек не может под угрозой револьвера поцеловать хорошенькую девушку без того, чтобы за это на него не накинулся первый встречный проходимец в грязных холщовых штанах, живущий на каком-то богом забытом острове?

– Если хорошенькая девушка оказывается невестой упомянутого проходимца в грязных холщовых штанах…

– Да что ты! Неужели? – взволнованно воскликнул Фрэнсис.

– …то этому проходимцу не так уж приятно слышать, что его невеста целовалась с каким-то другим, никому не ведомым проходимцем, только что прибывшим в страну на старой шхуне, принадлежащей полупочтенному негру с Ямайки, – закончил Генри.

– Так она меня приняла за тебя! – задумчиво произнес Фрэнсис. Наконец-то он узнал, в чем дело. – Я понимаю теперь, почему ты вышел из себя, хотя характер у тебя – ой-ой! Ведь еще вчера ты во что бы то ни стало хотел отрезать мне уши – помнишь?

– Да и твой ничуть не лучше, милый мой! Как ты настаивал на том, чтобы я их отрезал, когда я тебя повалил… ха-ха-ха!

И оба весело и дружелюбно рассмеялись.

– Это моргановская вспыльчивость, – сказал Генри. – По слухам, и наш предок-пират был горяч как перец.

– Ну уж, наверное, не хуже всех этих Солано, с которыми ты собираешься породниться. Ты только подумай, ведь они почти в полном составе вышли меня провожать и усердно старались на прощание всадить в меня пулю. А твоя Леонсия вытащила свой игрушечный револьвер, угрожая им какому-то длиннобородому типу, который ей по виду в отцы годится, и дала ему понять, что она выстрелит в него, если он не перестанет палить в меня.

– Держу пари, это был ее отец – сам старик Энрико! – воскликнул Генри. – А молодые люди – ее братья.

– Очаровательные господа, – заявил Фрэнсис. – А что, ты не боишься соскучиться, породнившись с этой миролюбивой и кроткой семейкой?.. – Он умолк, пораженный внезапно пришедшей ему в голову мыслью. – Черт возьми, Генри, если они все приняли меня за тебя, то почему же им так хотелось тебя укокошить? В чем дело? Может, виновата твоя вспыльчивость? Ты чем-то досадил родственникам будущей жены?

Генри поглядел на него, словно раздумывая, и наконец ответил:

– Хорошо, так и быть, скажу тебе. История действительно вышла крайне неприятная. Пожалуй, в самом деле виновата моя вспыльчивость. У меня вышла ссора с дядей Леонсии. Это был младший брат ее отца…

– Был? – перебил его Фрэнсис, делая ударение на прошедшем времени.

– Был, я говорю, – и Генри кивнул головой. – Его уже нет в живых. Звали его Альфаро Солано, и он сам был очень горяч. Солано уверяют, что они происходят от испанских конквистадоров[8]. Они горды, как сам сатана. Альфаро нажил состояние, торгуя кампешевым деревом[9], и на эти деньги основал там же, вблизи гасиенды Солано, обширную плантацию. Мы с ним поссорились. Случилось это в небольшом тамошнем городке Сан-Антонио. Может быть, тут вышло недоразумение, хотя я все-таки утверждаю, что Альфаро был неправ. Он постоянно ко мне придирался – ему, видишь ли, не хотелось, чтоб я женился на Леонсии.

Ну и вышла же у нас с ним перепалка! Началось все в пулькерии[10]. Альфаро сидел там, пил мескаль[11] и, видимо, хватил лишку. Он нанес мне оскорбление. Присутствующим пришлось разнимать нас и отнимать у нас револьверы, но мы оба кричали, что жаждем мести, жаждем крови врага. В этом-то и была вся беда: множество свидетелей присутствовали при ссоре и все они слышали наши взаимные угрозы.

Два часа спустя сам комиссарио и два жандарма застигли меня в одном из переулков. Я стоял, склонившись над трупом Альфаро. Кто-то всадил ему нож в спину, и я случайно наткнулся на его тело, когда шел по направлению к морю. Объяснения, ты говоришь? Никаких объяснений! Факты были налицо: ссора, угрозы, а два часа спустя меня находят почти на месте преступления, рядом с еще не остывшим трупом. С тех пор мне не доводилось бывать в Сан-Антонио. Я тут же удрал, не теряя времени. Альфаро пользовался там большой популярностью – это был крутой парень, а толпа таких любит. Меня бы даже не стали судить. Народ хотел меня растерзать на месте – и я рассудил, что нужно исчезнуть как можно пронто[12].

Затем, когда я уже был в Бокас-дель-Торо, ко мне явился посланец от Леонсии. Она вернула мне обручальное кольцо. Вот тебе и вся история. У меня от всего этого появилось какое-то отвращение к жизни. Вернуться в те края я не посмел: семейство Солано и все местное население жаждут моей крови. Поэтому я решил превратиться в отшельника и перебрался сюда, надеясь отыскать сокровища старого Моргана… А все-таки дорого бы я дал, чтобы узнать, кто всадил Альфаро нож в спину! Если бы мне удалось отыскать убийцу, я мог бы оправдаться в глазах Леонсии и ее родственников, и тогда, без сомнения, мы вскоре отпраздновали бы свадьбу. Теперь, когда все это дело прошлого, я не прочь признать, что Альфаро был славный парень, хоть и вспыхивал как порох из-за всякого пустяка.

– Ясно как азбука! – пробормотал Фрэнсис. – Теперь понятно, почему ее отец и братья так старались меня изрешетить. Чем больше я на тебя смотрю, тем больше убеждаюсь, что мы с тобой похожи друг на друга как две капли воды. Если бы не мои усы…

– Да вот еще эта штука, – и с этими словами Генри засучил левый рукав и показал длинный тонкий шрам, белевший у него на руке. – Это я получил, когда еще был мальчиком. Упал с ветряной мельницы и провалился сквозь стекла оранжереи.

– Вот что! – сказал Фрэнсис. Лицо его прояснилось: в голове уже намечался план. – Надо, чтобы кто-нибудь помог тебе выпутаться из этой истории. И кому же еще этим заняться, как не второму компаньону фирмы «Морган и Морган» по имени Фрэнсис? Ты сиди тут тихо или, если хочешь, отправляйся искать клад на остров Быка, а я между тем вернусь на гасиенду Солано и объясню все Леонсии и ее родне.

– Если они только до этого тебя не подстрелят, – пробормотал Генри. – В том-то и вся беда с этими Солано! Они всегда сначала всадят в тебя пулю, а уж потом начнут разговор. Не захотят выслушивать никаких объяснений, покуда их враг еще жив.

– Ничего, старина, я готов рискнуть, – заверил его Фрэнсис. Он всей душой готов был заняться задуманным им делом и решил во что бы то ни стало уладить недоразумение, возникшее между Генри и его невестой.

Однако мысль о молодой девушке не давала ему покоя. Его не раз охватывало сожаление, что это очаровательное создание по праву принадлежит не ему, а тому, кто был так на него похож. Перед ним вновь и вновь вставал образ Леонсии. Он вспомнил сцену на берегу моря, когда молодая девушка, терзаемая противоречивыми чувствами, то выказывала ему свою любовь и страстное влечение, то вспыхивала гневов и презрением. У него вырвался невольный вздох.

– О чем это ты вздыхаешь? – поддразнил его Генри.

– Леонсия – необычайно красивая девушка, – ответил Фрэнсис, нисколько не скрывая своих мыслей. – Все равно, впрочем, она принадлежит тебе. Моя задача устроить все так, чтобы она стала твоей. Где то кольцо, которое она тебе вернула? Если я через неделю не возвращусь к тебе и не сообщу, что мне удалось снова надеть это кольцо ей на палец, то разрешаю тебе не только отрезать мне уши, но и сбрить усы.

Час спустя к берегу острова Тельца уже причалила шлюпка, высланная с «Анжелики» капитаном Трефэзеном в ответ на сигнал, поданный Фрэнсисом. Молодые люди простились друг с другом.

– Вот еще что, Фрэнсис: во-первых, я забыл тебе сказать, что Леонсия по крови не родня Солано, хотя она сама об этом не знает. Мне рассказал Альфаро. Она – приемная дочь Энрико, и старик буквально боготворит ее, хоть и не его кровь течет у нее в жилах. Альфаро не сообщил подробностей, он только говорил, что она будто бы даже и не испанка. Не знаю, кто она – англичанка или американка. Говорит она по-английски очень недурно; впрочем, языку ее обучили в монастыре. Видишь ли, Энрико удочерил ее, когда она была еще совсем крошкой, и она убеждена, что старик Солано – ее отец.

– Понятно, почему она выказала мне столько ненависти и презрения, когда приняла меня за тебя, – сказал Фрэнсис. – Ведь она убеждена, что ты убил близкого ей по крови человека – ее родного дядю. И как убил – ножом в спину!

Генри, кивнув в ответ головой, продолжал:

– Второй момент – очень важен. Дело в тамошних законах, вернее, в полном беззаконии. В этих богом забытых местах закон легко превращается в произвол. До Панамы далеко, а губернатор штата, или округа, или как он по-здешнему называется, какой-то сонный старый Силен. Опасайся главным образом начальника полиции города Сан-Антонио. Это местный царек, причем человек очень плохой, способный на все, – уж поверь мне на слово. Сказать, что он берет взятки и понятия не имеет о справедливости, – это не сказать ничего. При этом он жесток и кровожаден, как хорек. Любимое его развлечение – присутствовать при смертной казни. Вешать людей для него истинное наслаждение. Пуще всего старайся не попадаться ему на глаза. Ну, желаю тебе!.. Что бы я ни нашел на острове Быка – половина всего твоя, помни!.. И смотри: постарайся устроить так, чтобы кольцо снова оказалось на руке у Леонсии.

* * *

Через два дня после этого разговора Фрэнсис вновь причаливал к тому месту, где он впервые встретился с Леонсией. Предварительно послав на разведку капитана-метиса, он узнал от него, что все мужчины Солано куда-то разбрелись и Леонсия дома одна. На сей раз на берегу нигде не было видно ни девушек с серебряными револьверами, ни мужчин с винтовками. Местность казалась тихой и мирной. У моря сидел только один мальчик-индеец, одетый в лохмотья. Маленький оборванец за серебряную монету охотно согласился отнести записку на гасиенду и передать ее молодой сеньорите. Фрэнсис вырвал листок из записной книжки, написал на нем: «Я тот, кого вы приняли за Генри Моргана. У меня есть к вам поручение от него» – и отправил это послание. Не думал он в ту минуту, что и на этот раз снова на него посыплются необычайные приключения, причем с той же быстротой и неожиданностью, что и при первом его посещении берега.

К сожалению, молодой американец не догадался заглянуть за большой выступ скалы, у которой присел, прислонившись к ней спиной. Поступи он так, его бы ожидало чарующее зрелище: молодая девушка как раз в это время выходила из воды после купания. Но Фрэнсис продолжал спокойно писать свою записку; маленький же индеец так заинтересовался процессом письма, что тоже ничего не заметил. Таким образом, Леонсия, обогнув скалу, первая увидела эту пару. Сдержав чуть было не вырвавшееся у нее восклицание, она повернулась и побежала без оглядки, пока не скрылась в зеленых зарослях джунглей. Почти тотчас же после этого Фрэнсис услыхал крик ужаса и вздрогнул. Он узнал ее голос и понял, что Леонсия находится где-то поблизости. Записная книжка и карандаш выпали у него из рук. Вскочив с места, он в то же мгновение бросился со всех ног в том направлении, откуда раздался крик. Обогнув скалу, молодой человек столкнулся с каким-то совершенно мокрым и не вполне одетым существом, оказавшимся самой Леонсией. Она в этот момент отскочила назад, видимо чем-то смертельно напуганная. От неожиданного столкновения с Фрэнсисом девушка вскрикнула. Впрочем, она тотчас же обернулась назад и убедилась, что ей не только не грозит новая опасность, но и, наоборот, ей на помощь явился спаситель.

Леонсия промчалась мимо Фрэнсиса, чуть было не наткнулась на маленького индейца и остановилась только тогда, когда очутилась на открытом месте. Лицо ее было бледным как полотно.

– В чем дело? – спросил Фрэнсис. – Вы ушиблись?

Девушка показала на свое обнаженное колено: на коже виднелись две едва заметные ранки, из которых сочилось по капельке крови.

– Змея! – воскликнула она. – Ядовитая ехидна! Укус ее смертелен. Через пять минут я буду лежать здесь мертвая, но я рада этому, да, рада – тогда мое сердце, по крайней мере, перестанет терзаться из-за вас!

И Леонсия хотела было осыпать Фрэнсиса упреками, но силы покинули ее, и она упала на землю в глубоком обмороке.

Фрэнсис знал о змеях Центральной Америки только понаслышке, но этих сведений было достаточно, чтобы его испугать. Говорили, что собаки и даже мулы погибали в страшных мучениях минут через десять после укуса какой-нибудь маленькой змейки длиной всего в каких-нибудь пятнадцать-двадцать дюймов. Неудивительно, что Леонсия упала в обморок, решил Фрэнсис, – очевидно, уже сказывалось действие смертельного яда. Какую помощь следует оказывать пострадавшим от змеиных укусов – об этом молодой американец тоже знал только по рассказам других людей.

В голове у него мелькнуло воспоминание, что в таких случаях следует крепко перетянуть укушенную конечность повыше раны, чтобы остановить кровоток и не дать яду проникнуть в сердце.

Молодой Морган вытащил свой носовой платок и перевязал им ногу Леонсии повыше колена. Затем он всунул в узел платка небольшую палку и стал поворачивать ее что было сил; таким образом получилась очень тугая повязка. Затем, опять-таки припомнив советы бывалых людей, он быстро вынул свой нож, прокалил его лезвие над пламенем нескольких спичек, чтобы простерилизовать, и осторожно, но решительно сделал несколько надрезов на коже, чтобы увеличить две крошечные ранки от укуса змеи.

Фрэнсис работал в лихорадочном темпе, сам дрожа от страха. Он с ужасом ожидал, что вот-вот прекрасное тело девушки, распростертое перед ним в песке, будет биться в предсмертных судорогах и разлагаться чуть ли не у него на глазах. Он слыхал, что тела умерших от змеиных укусов почти моментально начинают пухнуть и вздуваться до огромных размеров. Делая надрезы, молодой Морган думал о том, что делать дальше. Он решил, что сначала попробует высосать, насколько это окажется возможным, яд из ранок, а затем закурит папиросу и прижжет ею пораженное место.

Однако Фрэнсис успел сделать только два неглубоких крестообразных надреза, когда Леонсия от боли очнулась и стала двигаться.

– Лежите тихо! – приказал он, но она вместо того села и увидела, что он наклоняется к ее ноге.

В ответ на его слова Леонсия замахнулась и маленькой нежной ручкой влепила ему звонкую пощечину. Как раз тут из леса выбежал маленький индеец; в руке у него болталась мертвая змея. Мальчик, приплясывая, с восторгом кричал:

– Лабарри! Лабарри!

У Фрэнсиса мелькнула мысль, что надо ожидать худшего.

– Лежите тихо! – повторил он резким тоном. – Нельзя терять ни секунды!

Между тем Леонсия так и впилась глазами в мертвую змею. На лице ее появилось выражение облегчения, но Фрэнсис не заметил, что ее испуг прошел. Он снова наклонился, собираясь приступить к классической операции, которую всегда применяют при змеиных укусах.

– Как вы смеете! – сердито произнесла Леонсия. – Ведь это всего лишь маленький лабарри: укус его совершенно безвреден. Я думала сначала, что это ехидна. Их трудно различить, пока лабарри еще не вполне взрослый.

Почувствовав боль в ноге – давящая повязка остановила кровообращение, – Леонсия опустила глаза и увидела платок, которым, как жгутом, была перетянута ее нога.

– Ах! Что вы сделали!

Яркий румянец покрыл ее лицо.

– Ведь это же был всего лишь маленький лабарри! – с упреком произнесла она.

– Но вы же сами сказали, что это была ехидна!

Молодая девушка закрыла лицо руками, краска стыда не сходила с него, даже уши у нее горели. Однако Фрэнсис готов был поклясться, что она хохочет. Уж не истерика ли у нее начинается?

Только тут Морган понял, какую трудную, почти непосильную задачу взял на себя, пообещав Генри надеть на руку Леонсии обручальное кольцо – символ любви к ней другого мужчины. Но он твердо решил не поддаваться ее очарованию. Взглянув прямо в глаза молодой девушке, Фрэнсис с горечью сказал:

– А теперь ваши родные, наверное, снова будут меня расстреливать за то, что я не умею отличить лабарри от ехидны. Пожалуй, еще решат, что их самих мало, – позовут рабочих с плантации. Или, быть может, вы сами захотите всадить в меня пулю?

Но Леонсия, казалось, не слышала этих иронических слов. Она вскочила на ноги и легким, грациозным движением, вполне соответствующим ее безупречному телосложению, топнула перевязанной ногой.

– Она совсем у меня онемела!

Затем она от души расхохоталась – на этот раз уже не сдерживая смех и не закрывая лицо руками.

– Однако вы странно себя ведете! – поддразнил ее Фрэнсис. – Ведь вы, кажется, считаете меня убийцей вашего дяди?

При этом упоминании Леонсия сразу перестала смеяться и румянец исчез с ее лица. Она не ответила ни слова, а только наклонилась и дрожащими от гнева пальцами стала развязывать узел платка. Она с отвращением дотрагивалась до него, словно в нем таилась зараза.

– Разрешите вам помочь, – любезно предложил молодой Морган.

– Подлец! – Леонсия гневно вспыхнула. – Отойдите в сторону! Мне противно, что на меня падает ваша тень.

– Вы прелестны, вы просто очаровательны, – продолжал насмехаться молодой человек. Он смеялся, но каких трудов стоило ему подавить охватившее его страстное желание схватить ее в свои объятия и крепко прижать к груди. – Да, именно такой я и помню вас при нашем первом свидании, когда вы то упрекали меня за то, что я вас целую, то сами целовали меня, – да, да, вы меня целовали! – то собирались навек испортить мне пищеварение своим игрушечным револьвером. Нет, вы ни на йоту не изменились с тех пор. Вы все та же запальчивая Леонсия. А знаете что, позвольте-ка развязать этот узел мне. Он слишком туго завязан, и вашим пальчикам с ним не справиться.

Молодая девушка в безмолвной злобе топнула ногой.

– Какое счастье для меня, что у вас нет привычки брать с собой ваш игрушечный револьвер, когда идете купаться! – продолжал дразнить ее Фрэнсис. – А не то пришлось бы тут же, на берегу моря, хоронить некоего любезного молодого человека, всегда питавшего по отношению к вам самые лучшие намерения.

В это мгновение к молодым людям подбежал маленький индеец. Он держал в руках купальный халат Леонсии. Девушка схватила халат, быстро накинула его на себя и снова принялась развязывать узел, на этот раз с помощью мальчика. Когда ей это наконец удалось, она отшвырнула от себя платок, словно это на самом деле была ядовитая змея.

– Зараза! – выпалила она, чтобы уязвить Фрэнсиса.

Но Фрэнсис только медленно покачал головой. Он по-прежнему держал себя в руках, стараясь не поддаваться ее обаянию.

– Поздно, Леонсия. Я уже наложил на вас свое клеймо, – медленно произнес он, указывая на надрезы на ее ноге, и засмеялся.

Леонсия уже собиралась уходить, но при этих словах резко повернулась к нему.

– Печать зверя! – крикнула она. – Предупреждаю вас, мистер Генри Морган, – берегитесь!

Но Фрэнсис преградил ей дорогу.

– Ну а теперь давайте поговорим о деле, мисс Солано, – сказал он совсем другим тоном. – Вы должны меня выслушать. Сверкайте глазами сколько хотите, но не перебивайте меня. – Он наклонился и поднял с земли записку, которую ей написал. – Я как раз собирался послать вам несколько слов с мальчиком, когда меня остановил ваш крик. Возьмите эту бумажку, прочтите ее. Она вас не укусит. Это не ядовитая змея.

Леонсия не хотела брать записку в руки, но ее взгляд невольно упал на первую строчку:

«Я тот, кого вы приняли за Генри Моргана».

Молодая девушка взглянула на своего собеседника. По ее испуганным глазам было видно, что она еще не вполне понимает, в чем дело, но уже о многом догадывается.

– Даю вам честное слово, – серьезным тоном произнес Фрэнсис.

– Вы… вы… не Генри? – заикаясь, спросила она.

– Нет, я не Генри. Возьмите, пожалуйста, мою записку и прочтите ее.

На этот раз она повиновалась и стала читать. А он между тем любовался золотистым загаром на ее нежной смуглой коже – поцелуем жаркого солнца тропиков. Казалось, этот поцелуй проник и в ее кровь, или, быть может, пробивавшийся сквозь загар румянец придавал такой чудесный золотисто-матовый оттенок ее лицу? Словно во сне, молодой человек глядел в ее бархатные карие глаза, которые испуганно-вопросительно смотрели на него.

– А какая предполагалась тут подпись? – наконец спросила она.

Фрэнсис пришел в себя и догадался поклониться.

– Но имя? Ваше имя?

– Морган, Фрэнсис Морган. Как я вам и объясняю в записке, мы с Генри дальние родственники – какие-нибудь сорокаюродные братья или что-то в этом роде.

Однако, к ужасу Фрэнсиса, в глазах Леонсии вдруг снова появилось выражение сомнения. Взгляд ее вспыхнул гневом.

– Генри, – начала она с укором, – это хитрость, какой-то дьявольский обман с вашей стороны! Нет, не может этого быть, вы – Генри.

Фрэнсис указал на свои усы.

– Вы отрастили их с тех пор! – вызывающе бросила она.

Тогда он засучил рукав, обнажив руку до локтя. Однако Леонсия, видимо, не понимала, что он хотел этим доказать.

– Помните шрам? – спросил Фрэнсис.

Она кивнула головой.

– В таком случае попробуйте его отыскать.

Она наклонила голову и быстро оглядела его руку, затем, убедившись в своей ошибке, медленно покачала головой и пробормотала:

– Простите… простите меня. Я была в страшном заблуждении, а когда я вспомню, как ужасно себя вела с вами…

– Тот поцелуй был восхитительным! – поддразнил ее Фрэнсис.

Леонсии пришли на ум совсем недавние события; она опустила глаза и посмотрела на свою ногу. Фрэнсису показалось, что при этом девушка с трудом удерживается от смеха.

– Вы говорите, что у вас есть поручение от Генри, – вдруг сказала она, резко меняя тон. – И утверждаете, что он не виновен… Неужели это правда? Ах как бы мне хотелось вам верить!

– Я глубоко убежден в том, что Генри виновен в убийстве вашего дяди не более, чем я…

– В таком случае пока не говорите больше ничего об этом! – радостным голосом воскликнула молодая девушка. – Прежде всего мне следует попросить у вас прощения, хоть и вы должны признать, что наговорили мне много ужасных вещей, да и поступили со мной ужасно. Вы не имели никакого права меня целовать.

– Если припомните, вы могли застрелить меня, если бы я отказался.

– Молчите, молчите! – воскликнула она. – А теперь вы должны пойти со мной на гасиенду. По дороге расскажете мне о Генри.

Тут ее взгляд случайно упал на платок, который она недавно так презрительно отшвырнула прочь. Она подбежала к нему и подняла с земли.

– Бедный пострадавший платочек! – нежно сказала Леонсия. – Я и перед тобой должна извиниться. Я сама тебя выстираю и… – Она подняла глаза на Фрэнсиса и продолжала, обращаясь к нему: – …и верну его вам, сэр, свежим, с вечной благодарностью моего сердца.

– А печать зверя? – спросил молодой человек.

– Простите! – с раскаянием произнесла она.

– И вы не будете сердиться, если моя тень упадет на вас?

– Наоборот! – весело воскликнула она. – Вот – теперь я сама встала на вашу тень. Пойдемте!

Фрэнсис кинул песо[13] улыбающемуся мальчику-индейцу. А затем, радостный и взволнованный, он повернулся и направился вслед за Леонсией по тропинке, ведущей сквозь зеленые заросли к белевшей вдали гасиенде.

На широкой пьяцце[14] гасиенды Солано сидел Альварес Торрес. Сквозь отверстие в пышной листве тропических деревьев он увидел пару, приближавшуюся по извилистой дороге к дому. Торрес увидел, вернее, ему показалось, что увидел, нечто такое, что заставило его заскрежетать зубами от ярости и сделать абсолютно неверное заключение. Он пробормотал какие-то проклятия и от злости не заметил, что папироса у него погасла.

Что же он увидел? Леонсия и Фрэнсис шли рядом, поглощенные разговором настолько, что, по-видимому, забыли обо всем на свете. Фрэнсис в чем-то горячо убеждал Леонсию – словами и жестами. Молодая девушка на мгновение даже остановилась, – видимо, ее сильно тронули мольбы спутника. И вдруг – Торрес едва верил своим глазам – вдруг Фрэнсис вынул из кармана кольцо, а Леонсия, протянув ему левую руку и глядя в сторону, позволила молодому человеку надеть это кольцо на ее четвертый палец. А в том, что это обручальное кольцо, Альварес Торрес готов был поклясться.

На самом же деле Фрэнсис только вернул девушке обручальное кольцо, подаренное ей Генри. Леонсия же, сама не зная почему, приняла это кольцо довольно неохотно.

Торрес отшвырнул прочь погасшую папиросу и стал злобно крутить ус, словно находя в этом некоторое облегчение. Наконец он решил пойти навстречу молодым людям, уже показавшимся на пьяцце. Поравнявшись с ними, Торрес даже не ответил на приветствие молодой девушки. Вместо того повернулся к Фрэнсису и, возбужденно жестикулируя по обыкновению всех представителей латинской расы, злобно выкрикнул:

– Хоть от убийцы и не ожидаешь стыда, все же, по крайней мере, из простого чувства приличия…

Фрэнсис грустно улыбнулся.

– Ну вот! Опять началось! Еще один сумасшедший в сумасшедшей стране! В последний раз я имел удовольствие видеть этого господина в Нью-Йорке. Тогда он вел со мной серьезный разговор. А здесь при первой же встрече заявляет мне, что я не кто иной, как бесстыдный, не знакомый с приличиями убийца.

– Сеньор Торрес, вы должны просить извинения, – гневно произнесла Леонсия. – До сих пор еще не бывало, чтобы гостю пришлось выслушивать оскорбления в доме Солано.

– А разве в доме Солано оказывают гостеприимство тому, кто убил одного из представителей рода? – возразил Торрес. – Очевидно, нет такой жертвы, которую вы не были бы готовы принести во имя гостеприимства.

– Успокойтесь, сеньор Торрес, – любезно посоветовал Фрэнсис. – Я знаю, в чем ваша ошибка. Вы воображаете, что я Генри Морган. На самом деле перед вами Фрэнсис Морган, и мы с вами еще недавно вели деловую беседу в кабинете мистера Ригана в Нью-Йорке. Пожмем друг другу руки – вот и все извинения, которых я от вас потребую.

Торрес, совершенно ошеломленный тем, что мог так ошибиться, пожал протянутую Фрэнсисом руку и рассыпался в извинениях перед Фрэнсисом и Леонсией.

– А теперь, – сказала молодая девушка, радостно засмеявшись, – я должна позаботиться о комнате для мистера Моргана, да и одеться мне не мешает. – С этими словами Леонсия хлопнула в ладоши, призывая горничную. – А потом, сеньор Торрес, с вашего позволения, мы вам расскажем о Генри.

Леонсия ушла к себе. Фрэнсис также направился в отведенную ему комнату, куда его проводила молоденькая и хорошенькая горничная-метиска. Торрес между тем пришел в себя и почувствовал, что злость его не только не улеглась, но, наоборот, только усилилась. Так вот кто надел Леонсии на руку кольцо! Этот пришелец, совершенно незнакомый ей человек! Охваченный страстью, сеньор Альварес быстро соображал. Леонсия – та девушка, которую он всегда называл владычицей своего сердца, – Леонсия вдруг обручилась с каким-то неизвестным гринго из Нью-Йорка. Невероятно! Чудовищно!

Хлопнув в ладони, Торрес велел подать нанятую им в Сан-Антонио коляску. Когда Фрэнсис вышел из своей комнаты, намереваясь поговорить с ним, чтобы получить более подробные сведения о местонахождении сокровищ пирата, испанец уже мчался по дороге в своем экипаже.

* * *

После завтрака неожиданно подул ветер с суши, что позволяло «Анжелике» быстро переплыть лагуну Чирикви и добраться до островов Быка и Тельца. Поэтому Фрэнсис, спешивший как можно скорее обрадовать Генри известием, что его кольцо снова украшает руку Леонсии, решительно отказался от предложения молодой хозяйки провести ночь в доме ее отца и познакомиться с Энрико Солано и его сыновьями.

Была у Фрэнсиса еще одна причина, по которой он торопился уехать. Его смущало присутствие Леонсии вовсе не потому, что она ему не нравилась. Напротив, она очаровала его, его тянуло к ней с такой силой, что он не смел дольше оставаться с ней – боялся оказаться предателем отшельника с острова Быка, который расхаживал там по берегу моря в своих холщовых брюках и копал землю в надежде найти зарытый пиратом клад.

Фрэнсис уехал, увозя с собой письмо Генри от Леонсии. В минуту прощания он резким движением отстранился от нее, быстро подавил вздох – настолько быстро, что Леонсия не смогла понять, вздохнул ли он на самом деле или это ей только почудилось. Она глядела ему вслед, пока он не исчез из виду, а затем все с тем же чувством смутного беспокойства посмотрела на кольцо, блестевшее на ее руке.

Дойдя до берега, Фрэнсис подал знак капитану «Анжелики», которая стояла на якоре, чтобы за ним прислали шлюпку. Не успели, однако, матросы спустить лодку, как Фрэнсис увидел, что вдоль берега скачут прямо на него шестеро всадников с револьверами за поясом. Каждый из них держал перед собой на седле винтовку. Двое из них мчались впереди других полным галопом. Остальные четверо были, по-видимому, метисы – какие-то проходимцы. В одном из всадников молодой Морган узнал Торреса. Весь отряд направил винтовки на Фрэнсиса. Тому не оставалось ничего другого, как исполнить приказание предводителя отряда. Он поднял руки вверх и проговорил вслух:

– Подумать только, что когда-то, всего несколько дней или, быть может, несколько миллионов лет тому назад, я воображал, что бридж по доллару за фишку – вещь занятная и волнующая! Будьте любезны, сеньоры, сообщить мне, в чем дело и почему вы так стремитесь меня подстрелить! Неужели мне так и не суждено покинуть этот берег без каких-либо осложнений с огнестрельным оружием? Что вам от меня нужно – отрезать мне уши или вы удовольствуетесь моими усами?

– Нам нужны вы сами, – ответил предводитель, незнакомый Фрэнсису испанец со щетинистыми усами и коварными черными глазами, взгляд которых притягивал, словно магнит.

– А сами-то вы кто такие, сто чертей и столько же ведьм?

– Это его высокородие сеньор Мариано Веркара-э-Хихос, начальник полиции города Сан-Антонио, – ответил Торрес.

– Спокойной ночи! – рассмеялся Фрэнсис. Он вспомнил, как описал ему этого типа Генри. – Вы, вероятно, думаете, что я нарушил какие-нибудь правила, касающиеся мест стоянки судов или одно из постановлений санитарной инспекции? Но по поводу этого вам следует поговорить с капитаном Трефэзеном, в высшей степени почтенным человеком. Я только зафрахтовал судно и еду на нем как простой пассажир. А капитан – большой знаток всяких морских правил и обычаев.

– Вы обвиняетесь в убийстве Альфаро Солано, – ответил Торрес. – Вам не удалось одурачить меня, Генри Морган, когда вы там, на гасиенде, попытались выдать себя за другого человека. Я знаю этого другого. Его зовут Фрэнсис Морган, и о нем я смело могу сказать, что он вовсе не убийца, а глубоко порядочный человек.

– О боги! – воскликнул Фрэнсис. – А ведь вы еще недавно пожимали мне руку, сеньор Торрес.

– Я поддался обману, – с грустью сказал Торрес. – Но это было лишь на мгновение. Согласны ли вы добровольно следовать за нами?

– Словно я могу… – Фрэнсис красноречиво взглянул на винтовки и пожал плечами. – Вы, вероятно, быстро меня осудите и на рассвете повесите?

– В Панаме рука правосудия карает быстро, – ответил начальник полиции. Он говорил по-английски довольно прилично, хотя и с акцентом. – Но все-таки не так уж быстро! На рассвете мы вас не повесим. Лучше часов в десять утра – так будет удобнее для всех. Как по-вашему?

– О, пожалуйста! – ответил Фрэнсис. – Можно даже в одиннадцать или в полдень, – протестовать я не буду.

– Попрошу вас следовать за нами, сеньор, – сказал Мариано Веркара-э-Хихос. Несмотря на его слащаво-любезный тон, в нем чувствовалась холодная твердость мрамора. – Хуан! Игнасио! – приказал он по-испански своим людям. – Слезайте с коней! Отберите у него оружие! Нет, руки ему связывать не нужно. Посадите его на седло позади Грегорио!

* * *

Фрэнсис сидел в камере местной тюрьмы, построенной из высушенной глины. Стены этой камеры, давно уже не беленные, были в пять футов толщиной. На земляном полу вповалку спали человек двенадцать заключенных-пеонов[15]. Откуда-то снаружи доносились удары молотка. Фрэнсис стал припоминать подробности только что закончившегося суда. При этом воспоминании он тихо и протяжно свистнул.

Был вечер – половина девятого. А суд начался в восемь… Удары молотка, которые он слышал, возвещали, что уже начали сооружать виселицу, на которую ему придется взойти в десять часов утра, чтобы с этого возвышенного места сделать последний прыжок в вечность. Рассматривалось его дело ровно тридцать минут. Оно могло бы закончиться и в двадцать минут, если бы не Леонсия. Молодая девушка ворвалась в зал заседаний и затянула суд минут на десять – срок, который любезно предоставили ей, как представительнице знатного рода Солано.

– Начальник полиции был прав, – сказал себе Фрэнсис. – В Панаме правосудие в самом деле скорое!

Найденное у него в кармане письмо Леонсии, адресованное Генри Моргану, погубило обвиняемого. Остальные улики подобрать было уже нетрудно. Нашлось с полдюжины свидетелей, которые удостоверили факт убийства и показали, что убийцей был именно подсудимый. Это подтвердил даже сам начальник полиции. Был только один момент во всей процедуре суда, когда у бедного Фрэнсиса немного потеплело на душе. Когда в зал ворвалась Леонсия. Ее сопровождала в качестве дуэньи древняя тетка Энрико, у которой от дряхлости непрестанно тряслась голова.

Да, несмотря ни на что, это был сладкий миг для Фрэнсиса: он увидел, как горячо молодая девушка отстаивала его, как страстно она желала спасти ему жизнь. Увы! Все ее старания были тщетны.

Леонсия прежде всего заставила подсудимого засучить рукав и обнажить левую руку. На это начальник полиции только презрительно пожал плечами. Тогда Леонсия повернулась к Торресу и разразилась целым потоком слов, но, так как она говорила по-испански, и притом очень быстро, Фрэнсис не смог ничего понять. А когда после нее выступил со своими показаниями Торрес, весь переполненный людьми зал загудел: присутствующие взволнованно переговаривались и жестикулировали.

Все это Фрэнсис видел со своего места. Не заметил он только того, что Торрес, пробираясь сквозь толпу на свое свидетельское место, успел по дороге обменяться несколькими словами с начальником полиции. Эта сценка ускользнула от подсудимого. Не догадывался он и о том, что Риган подкупил Торреса и велел ему как можно дольше удерживать Фрэнсиса от возвращения в Нью-Йорк. Точно так же бедняга не подозревал, что Торрес сам был влюблен в Леонсию и испанца терзала бешеная ревность.

Поэтому Фрэнсис так и не понял, какую комедию разыгрывал Торрес, выступая в качестве свидетеля. Леонсия заставила сеньора Альвареса признать, что он никогда не видел у Фрэнсиса Моргана шрама на левой руке. Добившись этого, молодая девушка бросила полный торжества взгляд на старичка судью. Но тут начальник полиции громогласно задал Торресу вопрос:

– А можете ли вы присягнуть, что видели шрам на руке у Генри Моргана?

На лице сеньора Альвареса отразились смущение и растерянность, он испуганно взглянул на судью, умоляюще посмотрел на Леонсию и, наконец, молча покачал головой в знак того, что подобной клятвы он дать не может.

У толпы оборванцев вырвался торжествующий рев. Когда судья вынес приговор, рев еще усилился. Тотчас же комиссарио и жандармы бросились к Фрэнсису и, несмотря на его сопротивление, вытолкали молодого человека из зала суда. Прямо оттуда Моргана отвели в тюрьму. Все это делалось, видимо, с целью спасти его от разъяренной толпы, не желавшей дожидаться времени казни.

«Эх, как бедняга Торрес попался на этом шраме!» – с сожалением подумал Фрэнсис. Но его размышления были прерваны на этом месте. Он услышал звук отодвигаемого засова, и в камеру вошла Леонсия.

Не говоря ни слова заключенному, она сразу накинулась на сопровождавшего ее комиссарио и быстро заговорила с ним по-испански, украшая свою речь повелительными жестами. Комиссарио, видимо, склонился перед ее волей и тотчас же приказал сторожу перевести пеонов в другую камеру. Затем он суетливо, словно извиняясь, поклонился и вышел, закрыв за собой дверь.

Только тогда самообладание покинуло Леонсию. Она упала на грудь Фрэнсису и зарыдала.

– Проклятая страна, проклятая! Здесь нельзя добиться правосудия.

Фрэнсис обнял ее гибкий стан, чувствуя, что теряет голову от близости этой обаятельной, нежной, прелестной девушки; но внезапно он вспомнил о Генри, – о Генри, работающем босиком, в холщовых брюках и широкополом сомбреро там, на острове Быка, в надежде отыскать клад.

Молодой человек попытался освободиться из объятий Леонсии – объятий, которые доставляли ему такое наслаждение. Но ему удалось только немного отстраниться от нее. Однако это вернуло Фрэнсису самообладание. Он заговорил с ней деловым тоном. Увы! Чего бы он не дал сейчас за право высказать ей свои чувства! Но нет! Ему суждено было играть роль друга.

– Теперь я знаю, как легко подстроить обвинение и вынести смертный приговор, – сказал Фрэнсис, хотя в душе ему хотелось заговорить совсем о другом. – Если бы ваши пылкие соотечественники попытались рассуждать более хладнокровно, вместо того чтобы действовать импульсивно, они успели бы уже понастроить железных дорог и вообще позаботиться о прогрессе в стране. Ведь весь этот суд был подстроен, а обвинение основано исключительно на эмоциях. Все были так уверены в моей виновности, что не стали даже заботиться о каких-то там уликах или даже об установлении моей личности. К чему отсрочка? Ведь они знают, что я не кто иной, как Генри Морган. А когда знаешь, зачем в чем-то удостоверяться?

Но Леонсия не слышала того, что говорил ей Фрэнсис. Она рыдала и только старалась теснее прижаться к нему. Не успел он умолкнуть, как ее головка снова очутилась у него на груди. Внезапно она подняла к нему лицо, и, прежде чем Фрэнсис опомнился, губы их встретились.

– Я люблю вас!.. Я люблю вас! – бессвязно шептала девушка.

– Нет, нет! – ответил Фрэнсис, упорно отказываясь верить в то, что могло бы дать ему счастье. – Мы с Генри слишком похожи друг на друга. Вы любите Генри, а я не Генри!

Леонсия вырвалась из его объятий, сняла с пальца кольцо Генри и швырнула его на пол. Фрэнсис совсем потерял голову – он сам не мог бы сказать, чем все это кончится… Спас положение комиссарио, который вошел как раз вовремя. Он держал в руках часы и упорно смотрел на них, не поднимая глаз, словно для него существовали только стрелки на циферблате.

Леонсия мгновенно взяла себя в руки и приняла гордый и равнодушный вид, но, когда Фрэнсис, снова надев ей на палец кольцо Генри, поцеловал ее руку на прощание, она опять чуть было не разрыдалась. В дверях камеры молодая девушка остановилась и посмотрела на него. Губы ее беззвучно шевелились, и он понял, что она хотела сказать: «Я вас люблю».

* * *

Не успели часы пробить десять, как Фрэнсиса уже вывели из камеры в патио[16] тюрьмы, где стояла виселица. Посмотреть на казнь собрались не только все обитатели Сан-Антонио, но и население окрестностей. Толпа была радостно возбуждена. Среди присутствующих находились Леонсия, Энрико Солано и все его пять рослых сыновей. Энрико с сыновьями возмущались и негодовали, но начальник полиции, поддерживаемый комиссарио и жандармами, оставался непреклонным. Все попытки Леонсии пробраться поближе к Фрэнсису, которого уже успели подвести к подножию виселицы, оказались тщетными. Между тем отец и братья уговаривали ее покинуть место казни. Они попытались было еще раз убедить начальника полиции, что Фрэнсис вовсе не тот, за кого его принимают. Однако начальник только презрительно улыбнулся и приказал продолжать приготовления к казни.

Фрэнсис взошел на помост виселицы. Тут к нему приблизился священник, но он отказался от его услуг, по-испански объяснив патеру, что, когда ни в чем не повинного человека вешают, он и без чужих молитв попадет прямо в рай.

– Ваши молитвы пригодились бы больше тем, кто взял этот грех на душу, – добавил молодой американец.

Ноги приговоренного уже опутала веревка, ему собирались связать также руки, рядом с ним уже стояли палачи: один из них должен был накинуть ему на шею петлю, а другой – надеть на голову черный капюшон…

В это мгновение за стеной патио послышался чей-то голос. Человек пел:

Ветра свист и глубь морская! Жизнь недорога. Эгей! Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага!

Леонсия, которая была близка к обмороку, сразу пришла в себя, услыхав этот голос; она вскрикнула от радости, увидев в воротах Генри Моргана. Он быстро вошел, расталкивая часовых, которые попытались было его остановить.

Зато сеньор Торрес был крайне огорчен появлением молодого человека. Впрочем, всеобщее возбуждение было таким сильным, что никто его волнения не заметил.

Толпа была вполне согласна с начальником полиции, который, пожав плечами, сказал, что ему все равно, кого вешать, лишь бы казнь состоялась. Но тут вся семья Солано стала горячо протестовать, утверждая, что Генри тоже не виновен в убийстве Альфаро. Однако спас его все-таки Фрэнсис. Он все еще стоял на виселице, но ему уже начали развязывать руки и ноги. Громким голосом, перекрывшим шум толпы, молодой американец заявил:

– Меня вы судили – не его. Но нельзя вешать человека без суда. Вы обязаны его судить.

И не успел Фрэнсис сойти с виселицы и крепко пожать руку друга, как комиссарио, позади которого стоял начальник полиции, уже подошел к Генри Моргану и с соблюдением всех формальностей арестовал его по обвинению в убийстве Альфаро Солано.

Глава IV

– Одно несомненно: надо действовать быстро, – заявил Фрэнсис семейству Солано. Совещались они на пьяцце гасиенды. Леонсия взволнованно ходила взад-вперед по пьяцце.

– Несомненно! – воскликнула она презрительным тоном, внезапно остановившись. – Несомненно только одно: мы должны во что бы то ни стало его спасти!

И в подтверждение своих слов она так страстно зажестикулировала, что чуть было не задела Фрэнсиса по лицу. Затем повернулась и так же яростно потрясла кулаком перед носом отца и братьев, словно желая придать больше силы своим словам.

– Быстрее! – с жаром воскликнула она. – Еще бы не быстро! Ведь иначе… – и голос ее оборвался при мысли об ужасной участи, которая ожидала Генри в случае промедления со стороны его друзей.

– Для начальника все гринго одинаково хороши, – сказал Фрэнсис, сочувственно кивая головой. Какой прекрасной казалась ему в эту минуту Леонсия! Что за удивительная девушка! – Ведь этот господин – всевластный хозяин в Сан-Антонио. Он привык рубить с плеча и не даст Генри передышки, – без сомнения, даст ему столько же времени, что и мне. Нужно выручать Генри из тюрьмы сегодня же!

– Послушайте, – снова заговорила Леонсия. – Мы все, Солано, не можем допустить… этой… этой казни! Наша гордость… наша честь… Не можем допустить, не можем! Да говорите же! Отец! Скажи ты, предложи что-нибудь!

Пока Солано обсуждали положение дел, Фрэнсис молчал. Его охватила печаль. С каким жаром говорила Леонсия и как прекрасна она была в эту минуту! Но все ее помыслы были с другим. И эта мысль повергала молодого человека в глубокую грусть. Сцена в патио тюрьмы все еще стояла у него перед глазами. После того как его освободили, а Генри арестовали, Леонсия бросилась на шею своему жениху и тот схватил ее за руку, желая убедиться, на месте ли его кольцо. А затем… затем последний долгий поцелуй…

«Ну что ж?» – подумал Фрэнсис и грустно вздохнул. Ведь он со своей стороны сделал все, что мог. Когда Генри увели жандармы, он спокойно и холодно напомнил Леонсии, что тот – ее жених и что лучшей партии нечего желать даже представительнице славного рода Солано.

И все же при воспоминании об этом ему становилось тяжело на душе, хотя он сознавал, что поступил так, как и следовало поступить порядочному человеку. Да, иначе вести себя он не мог. Однако сознание собственной правоты и порядочности – плохое утешение для человека, который потерял любимую женщину.

Но разве он мог надеяться на что-то иное? Несчастье его заключалось в том, что он опоздал, приехал сюда тогда, когда эта прелестная девушка-цветок уже отдала свое сердце другому, и этот другой был нисколько не хуже его самого, а может быть, – подсказывало Фрэнсису чувство справедливости – даже и лучше. Порядочность заставляла его хранить верность Генри Моргану, отважному и немного бесшабашному потомку бесшабашного предка, любившему разгуливать по диким местам в грубых холщовых брюках и в сомбреро, питавшемуся морскими сухарями и черепашьими яйцами, готовому перерыть лопатой целых два острова в надежде отыскать спрятанное под землей сокровище пирата, – Генри Моргану, питавшему кровожадную страсть к ушам незнакомцев, нарушивших его уединение.

Пока Энрико Солано с сыновьями, сидя на широкой пьяцце гасиенды, обсуждали различные планы и проекты, – проекты, которых почти не слышал погруженный в размышления Фрэнсис, появилась горничная. Она что-то шепнула Леонсии на ухо и увела ее на террасу, прилегавшую к другому фасаду дома. Тут произошла сцена, которая вызвала бы и гнев и смех Фрэнсиса, если бы он при ней присутствовал…

На террасе Леонсия увидела Альвареса Торреса. Он стоял перед ней в отличавшемся чисто средневековым великолепием костюме местных богатых плантаторов – костюме, который многие еще продолжают носить в Центральной Америке. Низко поклонившись молодой девушке, так что его сомбреро почти коснулось земли, он пододвинул ей плетеное кресло. Леонсия поздоровалась с ним немного грустно; но его посещение возбудило ее любопытство, словно она надеялась, что он принес ей какую-то удивительную весть.

– Суд уже кончился, Леонсия, – сказал Торрес тихо и печально, как если бы говорил о покойнике. – Его приговорили к смерти. Завтра в десять часов он будет казнен. Все это очень грустно, очень, очень грустно. Но… – Он пожал плечами. – Нет, я не стану говорить о нем ничего плохого. Он был человеком чести, и единственный его недостаток – вспыльчивость. Слишком горяч, слишком несдержан. Эта вспыльчивость и погубила его, заставив погрешить против чести. Не потеряй Генри голову, рассуждай хладнокровно, он никогда бы не ударил Альфаро ножом в спину…

– Неправда! Он не убивал моего дядю! – воскликнула Леонсия, вскинув вверх склоненную раньше голову.

– Очень жаль, – продолжал Торрес тихим и грустным голосом, стараясь не противоречить ей. – Все – и судьи, и народ, и начальник полиции – все одинаково убеждены в его виновности. Очень жаль, разумеется. Но я пришел говорить с вами не об этом. Я пришел, чтобы предложить вам свои услуги. Располагайте мною всецело. Моя жизнь, даже моя честь в вашем распоряжении. Говорите! Я ваш раб…

И Альварес неожиданно полным изящества движением склонил перед Леонсией колено и взял ее за руку. Видимо, он собирался продолжить свои красноречивые излияния, но в этот миг его взгляд упал на кольцо, блестевшее на ее четвертом пальце. Торрес невольно нахмурился, но тотчас же опустил голову, чтобы молодая девушка не могла заметить его злобу. Только когда его лицо приняло обычное выражение, он снова поднял голову.

– Я помню вас еще тогда, когда вы были маленькой, Леонсия, когда вы были еще очаровательным ребенком, – и я всегда любил вас. Нет, вы должны меня выслушать! Прошу вас об этом. Моему сердцу необходимо высказаться. Выслушайте же меня. Я всегда любил вас! Но когда вы вернулись из монастыря, где заканчивали свое образование, когда вы приехали из далеких стран уже женщиной – прекрасной и благородной дамой, настоящей представительницей рода Солано, – тогда, о, тогда мое сердце загорелось безумной страстью. Я был терпелив. Я долго молчал. Но вы могли догадаться о моих чувствах, – наверное, вы догадывались о них. С тех пор я пылаю страстью к вам. Меня сжигает пламя любви к вашей красоте – пламя, еще более яркое, чем ваша красота.

Леонсия знала, что остановить поток красноречия Торреса было невозможно. Она терпеливо слушала, глядя на склоненную перед ней голову поклонника и думая о том, почему это он так плохо пострижен и где он стригся в последний раз – в Нью-Йорке или в Сан-Антонио?

– Знаете ли вы, чем были для меня с тех пор, как вернулись?

Но Леонсия ничего не ответила. Она не пыталась даже вырвать у него свою руку, хотя он так крепко сжимал ее пальцы, что кольцо Генри Моргана впилось в палец и причиняло боль. Но она не слушала речей испанца. Ее мысли унеслись далеко. «Почему это южане всегда употребляют такие цветистые выражения, говоря о своих чувствах?» Генри был совсем не такой. Он почти ни слова не сказал – предпочитал действовать. Он поддался ее обаянию, чувствуя, что и она в свою очередь к нему неравнодушна, и вдруг, без предупреждения – знал, что она не удивится и не испугается, – обнял ее и прижался устами к ее устам. И она вовсе не была этим поражена, напротив, ответила ему поцелуем. И только тогда Генри, все еще держа ее в своих объятиях, заговорил о любви.

О чем говорят сейчас те там, на пьяцце? Что придумают ее родные и Фрэнсис Морган? Мысли Леонсии порхали, и она была глуха к мольбам стоявшего перед ней поклонника. «Фрэнсис! Ах!» У молодой девушки вырвался легкий вздох. Ведь она твердо знает, что любит Генри. Так почему же этот чужой гринго покорил ее сердце? Неужели она такая безнравственная? Любит ли она того? Или другого? Любит ли вообще кого-нибудь? Нет, нет, она не может быть ветреной изменницей. А впрочем… Может быть, все это оттого, что Фрэнсис и Генри так похожи друг на друга – ее бедное глупое женское сердце соединяет их воедино. И все-таки…

Леонсии казалось, что она готова следовать за Генри на край света, терпеть ради него и бедность, и лишения; но с Фрэнсисом она готова была идти еще дальше, терпеть еще больше. Генри она, безусловно, любит – так подсказывает ей сердце. Но она любит и Фрэнсиса. Более того, девушка догадывалась о том, что и он ее любит. В их поцелуе там, в камере тюрьмы, было нечто такое, чего она забыть не могла. Но между ее любовью к Генри и чувством к Фрэнсису существовало какое-то различие, которого она постичь не могла. Порой у нее мелькала позорная мысль, что она, последняя и единственная представительница женской линии рода Солано, просто-напросто безнравственная тварь!

Внезапно острая боль от врезавшегося в руку кольца заставила ее очнуться: Торрес в порыве страсти крепко стиснул ее пальцы. Она стала прислушиваться к тому, что он говорил:

– Вы были для меня мучительным, но сладким тернием, непрестанно вонзавшимся мне в сердце! Вы, словно шпорой, разрывали мне грудь, наполняя ее страданием и любовью! Я полон мечтами о вас… и о том, что я совершу ради вас! У меня для вас всегда было одно имя – владычица моих грез. Вы будете моей женой, Леонсия! Мы забудем этого сумасшедшего гринго, который уже стоит одной ногой в могиле. Я буду лелеять и беречь вас. Буду любить вас всегда. Образ того, другого, никогда не встанет между нами. Я не позволю себе вспоминать о нем. Что касается вас, то я буду любить вас так, что вы поневоле забудете о нем и воспоминания о прошлом никогда не принесут вам даже минутного страдания.

Но Леонсия по-прежнему ничего не отвечала. Ее длительное молчание придало Торресу надежду. Она чувствовала, что ей не следует высказываться определенно, нужно хитрить с ним. Если есть возможность спасти Генри… Ведь Торрес предлагал ей свои услуги! Нельзя резко отталкивать его, когда жизнь ее жениха может зависеть от расположения испанца.

– Говорите… я весь горю! – задыхаясь, произнес Торрес.

– Молчите! – прошептала она. – Как могу я отвечать на чью-либо любовь, когда еще жив тот, кого я любила?

«Любила!» Употребив этот глагол в прошедшем времени, она невольно вздрогнула. Торрес также был поражен: слово «любила» воскресило его надежды. Значит, Леонсия уже почти согласна. «Любила» могло означать только то, что она уже больше не любит Генри. Теперь любовь к нему – дело прошлое. Как женщина с тонкой душой, она не могла, разумеется, высказать свои чувства, пока тот, другой, был еще жив. Какая утонченность! Торрес сам считал себя человеком тонких чувств и даже гордился этим, он был уверен, что сумел разгадать мысли Леонсии. Итак… уж он позаботится о том, чтобы приговоренного к смерти не успели спасти друзья. Если он хочет назвать Леонсию своей, необходимо, чтобы Генри Морган умер как можно скорее.

– Не будем об этом говорить… пока, – сказал он с чисто рыцарской нежностью и, тихо пожав руку молодой девушки, встал и посмотрел ей в глаза.

Леонсия тоже слегка ответила на его пожатие, словно хотела выразить ему свою признательность.

– Пойдемте, – сказала она, поднимаясь с места, – пойдемте к моим родным. Они сейчас совещаются и разрабатывают план спасения Генри Моргана.

Когда Леонсия и Торрес появились на пьяцце, разговор сразу прекратился, словно беседующие не вполне доверяли испанцу.

Старый Энрико встал и покачал головой. Несмотря на почтенный возраст, он держался прямо и фигура у него была не менее стройная и легкая, чем у его сыновей.

– У меня есть план, – начал было Торрес, но Алессандро, старший из братьев Солано, взглядом предупредил его, чтобы он замолчал.

На дорожке, проложенной ниже пьяццы, показались двое мальчишек-нищих. Одеты они были словно огородные чучела. Судя по росту им можно было дать лет по десять, но в глазах и выражении лиц проглядывало столько хитрости и знания жизни, что они казались гораздо старше. Одежда их была необычайно оригинальна. У каждого была только одна часть костюма, так что на двоих приходились одна рубашка и одни штаны. Но что это были за штаны! Сшитые из старой парусины, они, несомненно, когда-то принадлежали рослому мужчине. Мальчику же доходили почти до горла, пояс был застегнут вокруг шеи и кое-где связан веревками, чтобы штаны не свалились у него с плеч. Для рук были проделаны отверстия на месте карманов. Внизу штаны подрезали ножом, чтобы они не волочились по земле. На втором мальчике была мужская рубашка, полы которой подметали землю.

– Ко всем чертям! – яростно накинулся на ребят Алессандро и стал их прогонять.

Однако одетый в штаны мальчик невозмутимо снял со своей головы лежащий на ней камень. Под камнем была записка. Алессандро перегнулся через балюстраду, взял письмо, взглянул на него и передал Леонсии. Мальчик тотчас же стал клянчить монету. Фрэнсис, невольно рассмеявшись, кинул нищим несколько мелких серебряных монет, после чего рубашка и штаны важно удалились.

Записка была от Генри. Леонсия торопливо пробежала ее глазами. Это было вовсе не прощальное письмо: Генри не допускал и мысли о том, что смерть его неизбежна, вернее, считал, что она может произойти только из-за какой-то непредвиденной случайности. Но поскольку никто не гарантирован от случайностей, молодой человек решил, что ему не мешает, пожалуй, на всякий случай проститься с невестой. При этом он в шутливом тоне просил ее не забывать Фрэнсиса, учитывая, что тот так похож на самого Генри.

Первым побуждением Леонсии было показать записку присутствующим, но, прочитав то, что касалось Фрэнсиса, она передумала.

– Это от Генри, – сказала девушка и спрятала письмо за вырез блузки. – Ничего важного. Видимо, он ни на минуту не сомневается в том, что так или иначе выберется из тюрьмы.

– Об этом уж мы позаботимся, – решительно заявил Фрэнсис.

Леонсия благодарно ему улыбнулась, вторую улыбку она подарила Торресу, вопросительно взглянув на испанца:

– Вы говорили, у вас есть какой-то план, сеньор Торрес?

Торрес улыбнулся, покрутил свой ус и принял важный вид.

– Есть только один способ – излюбленный способ англосаксов, всех гринго. Он очень прост и ведет к цели. В том-то и дело, что он ведет прямо к цели. Мы вырвем Генри из тюрьмы самым простым, грубым, первобытным способом – так любят действовать гринго. Это единственная вещь, которой никто не ожидает. Потому-то она и должна удаться. На пристани всегда шляется толпа разной рвани. Можно нанять этих проходимцев – столько, сколько понадобится, – и с их помощью напасть на тюрьму. Заплатите им щедро, дайте часть денег вперед, и дело будет сделано.

Леонсия с восторгом закивала головой в знак согласия. У старого Энрико заблестели глаза и раздулись ноздри, словно он уже почувствовал запах пороха. Глядя на него, воодушевились и молодые люди. Все повернулись к Фрэнсису, ожидая, что он скажет. Но он медленно покачал головой. Леонсия вскрикнула от разочарования.

– Это безнадежно! – заявил Фрэнсис. – Зачем вам всем рисковать жизнью и решаться на такую безумную авантюру, которая заранее обречена на провал?

С этими словами он встал со своего места рядом с Леонсией и подошел к балюстраде; при этом молодой человек всего на секунду очутился между Торресом с одной стороны и остальными мужчинами – с другой. Уловив подходящий момент, он успел бросить многозначительный взгляд Энрико и его сыновьям.

– Что касается Генри, то, по-моему, нет никакой надежды его спасти! – продолжал Фрэнсис.

– Вы хотите сказать, что сомневаетесь во мне? – вспыхнул Торрес.

– Да что вы, господь с вами! – стал разубеждать его молодой Морган.

Но испанец продолжал с жаром:

– Неужели вы, человек, которого я едва знаю, – вы хотите отстранить меня от участия в совещании семейства Солано, моих самых старинных и уважаемых друзей?

Старый Энрико, заметив, что Леонсия рассердилась на Фрэнсиса, успел предупредить ее взглядом и затем вежливым жестом остановил Торреса.

– Никто и никогда не отстранит вас от совещания семейства Солано, сеньор Торрес, – сказал он. – Вы действительно старинный друг нашего дома. Мы с вашим покойным отцом были товарищами, можно сказать, почти братьями. Но это не мешает, – простите старика, если он выскажет вам всю правду, – это нисколько не мешает сеньору Фрэнсису вполне справедливо утверждать, что ваш план разгрома тюрьмы совершенно безнадежен. Это чистейшее безумие. Вы знаете, какой толщины там стены? Они могут целый месяц выдерживать осаду. А все же, признаюсь, и меня соблазнил было ваш проект, когда вы его изложили. Это мне напоминает один случай из времен моей молодости. Мы тогда воевали с индейцами в Кордильерах… Впрочем, давайте сядем все поудобнее и я вам расскажу эту историю.

Но Торрес, по его словам, был слишком занят разными делами; он сказал, что ему некогда. Обида его прошла, и испанец любезно простился со всеми присутствующими, причем даже извинился перед Фрэнсисом. Ему подали лошадь. Он вскочил в свое отделанное серебром седло, взял в руки украшенные серебром поводья и умчался по направлению к Сан-Антонио. У него там было одно важное дело: он постоянно обменивался телеграммами с Риганом. По протекции ему разрешили пользоваться телеграфной станцией в Сан-Антонио и оттуда передавать телеграммы в Вэра-Круц. Союз с Риганом оказался не только выгодным, но и способствовал осуществлению личных намерений Торреса относительно Леонсии и обоих Морганов.

– Что вы имеете против сеньора Торреса? Почему отвергли предложенный им план и рассердили его? – спросила Фрэнсиса после отъезда испанца Леонсия.

– Ровно ничего, – был ответ. – Попросту мы в нем не нуждаемся, и он мне не особенно приятен. Он дурак, и потому может испортить любое дело. Вспомните, как его легко сбили с толку на суде, когда стали расспрашивать о шраме. А может быть, ему и доверять-то не следует. Впрочем, не знаю. Во всяком случае, зачем нам доверяться ему, когда мы и без него обойдемся? Что касается его проекта, то он, безусловно, выполним. Мы так и сделаем – организуем нападение на тюрьму и освободим Генри, если вы все согласны на такое рискованное предприятие. Но нам нет никакой надобности полагаться на оборванцев и проходимцев с пристани. Если мы считаем, что не сумеем сделать это вшестером, то лучше не браться за дело.

– Да ведь у тюрьмы всегда караулит по меньшей мере десяток часовых, – возразил Рикардо, младший брат Леонсии, молодой человек лет восемнадцати.

Леонсия, которая снова воодушевилась, кинула ему сердитый взгляд, но Фрэнсис поддержал юношу:

– Правильно сказано, – согласился он. – Но мы уберем часовых.

– А стены толщиной в пять футов? – спросил Мартинец Солано, близнец Альварадо.

– Мы пройдем сквозь них, – ответил Фрэнсис.

– Но каким образом?! – воскликнула Леонсия.

– А это я вам сейчас объясню. У вас много верховых лошадей, сеньор Солано? Отлично! А вы, Алессандро, не будете ли так добры достать для меня несколько динамитных патронов? Они всегда имеются на плантациях. Отлично! Прекрасно! Как нельзя лучше! Вы, Леонсия, как хозяйка дома, должны знать, имеется ли у вас в кладовой запас виски три звездочки?

– Ага, заговор начинает созревать! – рассмеялся Фрэнсис, получив утвердительный ответ Леонсии. – У нас уже есть все данные для романа во вкусе Райдера Хаггарда или Рекса Бича. Теперь слушайте. Впрочем, погодите. Я хочу поговорить с вами, Леонсия, по поводу любительского спектакля…

Глава V

В тот же день, часа в три пополудни, Генри сидел у окна своей камеры и глядел сквозь решетку на улицу. Он ждал, когда же наконец повеет ветерок с моря и освежит тяжелую, душную атмосферу. Улица была пыльная и грязная – грязная потому, что город со времен своего основания – несколько сот лет тому назад – не знал иных ассенизаторов, кроме бродячих собак и хищных птиц, которые постоянно рылись в кучах мусора и отбросов. Низенькие, выбеленные известью домики, построенные из камня или из обожженной глины, превращали эту улицу в настоящее пекло.

Вся эта белизна – белые дома, белая пыль – так сверкала, что от нее становилось больно глазам. Генри уже собирался отойти от окна, как вдруг заметил, что оборванцы, которые лежали и дремали у порога дома напротив, неожиданно очнулись и стали с интересом смотреть куда-то в конец улицы. Генри ничего не мог видеть, он только услышал, как задребезжал какой-то экипаж, очень быстро мчавшийся к тюрьме. Вскоре показалась двуколка, запряженная одной лошадью. Лошадь эта, очевидно, закусила удила и понесла. Седовласый и седобородый старик, сидевший в повозке, тщетно старался остановить обезумевшее животное.

Генри улыбнулся. Его удивляло, что эта наполовину развалившаяся двуколка еще не разлетелась вдребезги, когда ее подкидывало на глубоких колеях и выбоинах. Все колеса уже разболтались и могли в любую секунду отлететь. Ветхая упряжь тоже держалась каким-то чудом. Поравнявшись с окном, у которого стоял Генри, старик сделал еще одну отчаянную попытку остановить лошадь. Он встал на ноги и изо всех сил натянул вожжи. Одна из них, левая, видимо, была гнилой и лопнула. Старик упал назад, продолжая дергать за правую вожжу. Лошадь резко свернула направо. Что-то случилось – отлетело или сломалось колесо – этого Генри так и не смог разобрать. Одно было несомненно: повозка превратилась в груду обломков, но старик не выпустил единственной вожжи из рук, хотя лошадь и протащила его несколько шагов по пыльной дороге. Он заставил животное описать круг и таким способом остановил.

Когда он встал на ноги, вокруг него уже успела собраться толпа оборванцев. Но из тюрьмы выскочили несколько жандармов и начали грубо расталкивать людей. Генри словно прирос к окну. Можно было только удивляться, что человек, которому совсем мало оставалось жить, проявляет такой интерес к обычному уличному происшествию.

Старик дал подержать свою лошадь жандарму и сразу же, даже не стряхнув с себя пыли, прихрамывая, поспешил к своей двуколке и начал рассматривать ящики, которые вез. Их было несколько – и больших, и маленьких. Один ящик, по-видимому, особенно его беспокоил, он даже попытался его поднять и словно прислушивался, все ли цело внутри.

Наконец старик выпрямился. Один из жандармов подошел к нему и начал его расспрашивать. В ответ он стал охотно и многословно излагать свою историю.

– Кто я? Увы, сеньор, я бедный старик и живу далеко отсюда. Зовут меня Леопольдо Нарваэц. Правда, мать моя – царство ей небесное! – была немкой, но зато отцом моим был Балтазар де-Хезус-и-Серпаллос-э-Нарваэц, сын храброго генерала Нарваэца, который сражался под знаменами самого великого Боливара[17]. Теперь я наполовину разорен, а дом мой далеко отсюда!

Его продолжали осыпать вопросами и выражениями сочувствия, на которые никогда не скупятся испанцы, даже если имеют дело с самым бедным оборванцем. Ободренный старик благодарил присутствующих и продолжал свой рассказ.

– Сейчас я еду в Бокас-дель-Торо – на дорогу ушло пять суток, а торговля идет плохо. Я живу в городе Колоне – ах, что бы я ни дал, чтобы очутиться там сейчас! Но что поделаешь! Ведь даже представитель славного рода Нарваэцов может превратиться в странствующего торговца, а бедному странствующему торговцу тоже надо жить, не правда ли, сеньоры? Но скажите мне, живет ли у вас здесь, в вашем благословенном городе, некий Томас Ромеро?

– В Панаме можно в каждом городе найти целую кучу Томасов Ромеро, – сказал, смеясь, Педро Зурита, помощник начальника тюрьмы. – Опишите-ка его подробнее!

– Он двоюродный брат моей второй жены, – охотно ответил старец. Оглушительный смех толпы при этих словах, видимо, его озадачил.

– В Сан-Антонио и его окрестностях имеется около дюжины Томасов Ромеро, – продолжал Зурита, – и любой из них может оказаться двоюродным братом вашей жены. Есть пьяница Томас Ромеро. Есть вор Томас Ромеро. Есть еще один Томас Ромеро. Впрочем, нет, его повесили с месяц тому назад за грабеж и убийство. А в горах живет богач-скотовод Томас Ромеро. Есть еще…

При упоминании о всех этих Ромеро Леопольдо Нарваэц только печально покачал головой. Но, услыхав про скотовода, он повеселел и перебил своего собеседника:

– Простите, сеньор, это, наверное, он и есть. Во всяком случае, похоже на то. Я разыщу его. Если бы можно было спрятать мой товар в надежном месте, я сразу же отправился бы на поиски. Впрочем, мне повезло, что несчастье случилось со мной именно здесь. Я могу оставить свои ящики на хранение у вас – с первого взгляда видно, что вы человек честный.

С этими словами старик, порывшись у себя в кармане, достал два серебряных пезо и передал их помощнику начальника тюрьмы.

– Вот вам. Я попрошу вас и ваших людей помочь мне, но не даром.

Генри усмехнулся, заметив, какой эффект произвели деньги. Педро Зурита и жандармы сразу же стали относиться к старику с почтением. Оттеснив любопытных от разбитой повозки, они сразу же начали переносить ящики в помещение тюрьмы.

– Осторожно, сеньоры, осторожно! – умолял старик, когда жандармы взялись за самый большой из ящиков. Он, видимо, очень боялся за него. – Обращайтесь с ним поосторожнее. Это очень ценный товар и хрупкий, очень хрупкий!

Пока переносили ящики из повозки в тюрьму, старик распряг лошадь и положил сбрую в двуколку, оставив на лошади одну уздечку. Однако Педро Зурита велел внести и сбрую.

– Стоит нам отвернуться, как все исчезнет в ту же секунду – все, вплоть до последнего ремешка, – пояснил он, окинув строгим взглядом толпу оборванцев.

Торговец взобрался на свою повозку и уже оттуда с помощью сторожа и жандармов кое-как взгромоздился на лошадь.

– Готово, – наконец сказал он. – Тысяча благодарностей, сеньоры. Какое счастье, что мне попались добрые люди, у которых мой товар будет в целости и сохранности! Впрочем, тут только товары – товары бедного странствующего торговца, но в них все мое достояние. Очень рад, что имел честь познакомиться с вами. Завтра же я вернусь сюда вместе с моим родственником, которого непременно отыщу, и освобожу вас от труда хранить мое жалкое добро. До свидания, сеньоры, до свидания!

И старик, сняв шляпу, помахал ею.

Торговец удалился, осторожно пустив лошадь шагом. Видно было, что после катастрофы он не особенно доверяет животному. Внезапно его окликнул Педро Зурита. Старик остановился и повернул голову.

– Узнайте на кладбище, сеньор Нарваэц, – посоветовал ему помощник начальника тюрьмы. – Там, наверное, есть целая сотня Ромеро…

– Прошу вас, сеньор, храните большой ящик как зеницу ока, – крикнул в ответ старик.

Генри продолжал стоять у окна, пока не опустела улица. И жандармы, и толпа быстро разошлись, стремясь поскорее укрыться в тени от палящих лучей солнца. «Неудивительно, – решил узник, – что в голосе старика было что-то знакомое, родное. Ведь он испанец лишь наполовину, и потому у него выговор не вполне испанский – слышится какой-то акцент, очевидно унаследованный им от матери-немки. Впрочем, торговец говорил по-испански очень бойко, как туземец. Его и ограбят, как туземца, если только в тяжелом ящике, оставленном им на хранение в тюрьме, действительно есть что-то ценное». Генри был в этом уверен. Но вскоре он отошел от окна и забыл об этом происшествии.

Тут же неподалеку, на расстоянии каких-нибудь пятидесяти футов от камеры Генри, в дежурной комнате тюрьмы произошло ограбление Леопольдо Нарваэца.

Началось все с того, что Педро Зурита внимательно, с тоской во взоре, оглядел достопримечательный ящик со всех сторон. Затем приподнял его, чтобы проверить, насколько он тяжел, и, наконец отыскав щель, начал обнюхивать ее, словно надеясь узнать по запаху, как собака, что находится внутри.

– Брось, Педро, – со смехом сказал один из жандармов. – Тебе заплатили два пезо за честность!

Зурита вздохнул, отошел в сторону, сел, снова взглянул на ящик и снова вздохнул. Разговор не клеился. Глаза всех были устремлены на таинственный ящик. Кто-то вытащил засаленную колоду карт, но и карты не смогли отвлечь всеобщего внимания от ящика. Игра шла вяло. Жандарм, который только что поддразнивал Педро, сам подошел к ящику и стал принюхиваться.

– Ни малейшего запаха, – объявил он. – Видно, товар ничем не пахнет. Но что бы это могло быть? Кабальеро уверял, что там нечто очень ценное.

– Тоже сказал – «кабальеро»! – возмутился другой жандарм. – Отец старика, наверное, разносил по улицам тухлую рыбу, да и дед его тоже. Теперь любой нищий оборванец уверяет, что он потомок конквистадоров.

– А почему бы и нет, Рафаэль? – возразил Педро Зурита. – Ведь все мы происходим от конквистадоров.

– Без сомнения, – поддакнул Рафаэль. – Конквистадоры убили множество народа…

– И стали предками оставшихся в живых, – закончил Педро, вызвав своей остротой всеобщий хохот. – А все-таки я готов отдать один из этих пезо, чтобы узнать, что там такое в этом ящике!

– А вот и Игнасио, – сказал Рафаэль, приветствуя приход нового тюремщика. Припухшие веки вновь прибывшего свидетельствовали о том, что он только что встал после сиесты[18]. – Ему не заплатили за честность. Ну-ка, Игнасио, удовлетвори наше любопытство – скажи нам: что находится в этом ящике!

– Откуда мне знать? – сказал Игнасио и посмотрел, все еще мигая спросонок, на предмет, возбуждавший всеобщий интерес. – Ведь я только что проснулся!

– Так, значит, тебе не заплатили за то, чтобы ты был честным! – сказал Рафаэль.

– Пресвятая Мадонна! Кому это может прийти в голову требовать от меня честности, хотя бы за плату? – спросил тюремщик.

– В таком случае возьми-ка вон топор и вскрой ящик, – предложил Рафаэль. – Нам нельзя. Ведь Педро должен поделиться с нами двумя пезо, которые он получил, значит, и мы получили плату вперед за честность. Открой ящик, Игнасио, а не то мы умрем от любопытства!

– Мы только посмотрим, только взглянем, – нервно бормотал Педро, пока тюремщик отдирал топором одну из досок крышки. – А потом снова закроем ящик… Всунь-ка туда руку, Игнасио. Что ты там нащупал? Ага!

Игнасио долго тащил что-то. Наконец рука его опять показалась в отверстии. Он держал что-то обернутое в картон.

– Раскрывай поосторожнее, ведь придется все снова аккуратно уложить.

Наконец многочисленные обертки из картона и бумаги были сняты, и взорам жандармов предстала четвертная бутыль, полная виски.

– Как тщательно она уложена! – с благоговением пробормотал Педро. – Очевидно, хорошее виски, если принято столько мер предосторожности.

– Это виски американо, – вздохнул один из жандармов. – Я как-то пил виски американо. Удивительный напиток! Он придал мне столько храбрости, что я во время боя быков прыгнул на арену – дело было в Сантосе – и пошел один на дикого быка. Правда, бык поднял меня на рога, но на арену-то я все-таки прыгнул!

Педро взял бутыль, намереваясь отбить горлышко.

– Стой! – воскликнул Рафаэль. – Тебе заплатили вперед за честность!

– Да? Но кто? Человек, который сам далеко не честен. Это виски – контрабанда. Он не заплатил за него на таможне. Старик торгует контрабандным товаром. Поэтому нам остается только поблагодарить судьбу и с чистой совестью присвоить себе его добро. Бутыль эту мы конфискуем и уничтожим ее содержимое.

Тогда Игнасио и Рафаэль развернули еще две бутылки и отбили у них горлышки.

– Три звездочки – великолепно! – стал пояснять Педро Зурита, воспользовавшись молчанием остальных. Он указал на марку. – Видите ли, у гринго все виски хорошего качества. Одна звездочка означает, что это очень хорошее виски, две – отличное, а три – что оно великолепное, что это виски первосортное и даже выше первого сорта. Я все тонкости знаю. Гринго любят крепкие напитки. Наша пулька для них не годится.

– А четыре звездочки? – спросил Игнасио. У него был хриплый от выпитого голос и масляные глазки.

– Четыре звездочки? Четыре звездочки, друг Игнасио, это… это… или мгновенная смерть, или рай!

Вскоре Рафаэль уже обнимал одного из своих товарищей-жандармов, клялся, что любит его как родного брата, и уверял, что человеку нужно очень мало для полного счастья.

– Дурак был старик – трижды дурак, и даже хуже! – заявил жандарм Аугустино, человек необычайно угрюмого нрава, в первый раз открывая рот.

– Viva[19], Аугустино! – приветствовал его Рафаэль. – Три звездочки совершили чудо. Они заставили заговорить Аугустино!

– Трижды, четырежды дурак! – яростно заревел Аугустино. – Этот божественный напиток был у него в руках, он целых пять дней вез его из Бокас-дель-Торо и даже не попробовал. По-моему, таких дураков следовало бы зарывать голыми в муравьиную кучу.

– Старик – мошенник, – сказал Педро, – и поэтому, когда он завтра явится сюда за своими тремя звездочками, я арестую его за контрабанду. Кстати, мы заодно и выслужимся перед начальством.

– А если мы уничтожим доказательства – вот так? – спросил Аугустино, отбивая горлышко у новой бутылки.

– Нет, наоборот, мы представим доказательства – вот так! – ответил Педро и швырнул пустую бутылку на каменный пол. – Слушайте, товарищи. Давайте договоримся: ящик был очень тяжелый. Его нечаянно уронили. Бутылки разбились, и виски вытекло. Таким образом мы узнали, что в ящике была контрабанда. Ящика и разбитых бутылок как доказательств вполне достаточно.

По мере того как исчезало виски, усиливались шум и крики. Один из жандармов затеял ссору с Игнасио из-за давно забытого долга в десять центаво[20]. Двое жандармов уселись на пол, обняв друг друга за шею, и начали громко жаловаться на свои семейные неприятности. Аугустино, на этот раз не жалея слов, красноречиво излагал свою философию, гласившую, что молчание – золото. А Педро Зурита, впав в сентиментальное настроение, рассуждал о всеобщем братстве.

– Даже моих заключенных, – бормотал он пьяным голосом, – и тех люблю как братьев. Жизнь полна печали!

Тут Зурита замолк и слезы брызнули у него из глаз. Он хватил еще виски.

– Заключенные – это мои дети. Из-за них у меня сердце обливается кровью. Вы видите: я плачу. Давайте поделимся с ними! Пусть и они испытают блаженство. Игнасио, возлюбленный брат мой! Сделай мне одолжение! Ты видишь, я омочил твою руку слезами. Снеси бутылку этого божественного напитка гринго Моргану. Скажи ему, как я печалюсь о том, что ему завтра придется распрощаться с жизнью. Передай ему мой привет и скажи, чтобы сегодня он пел и веселился.

Игнасио пошел исполнять данное ему поручение, в то время как жандарм, прыгнувший на арену во время боя быков в Сантосе, закричал:

– Подать мне быка! Подать мне быка!

– Ему, бедняге, хочется обнять быка за шею и сказать ему, как нежно он его любит, – пояснил Педро Зурита и опять заплакал. – Я тоже люблю быков. Я люблю всех и все. Даже москитов – и тех люблю. Вся жизнь – любовь. В этом тайна жизни. Я хотел бы иметь льва, чтобы приласкать его, как ребенка…

Неожиданно проникшие с улицы звуки привлекли внимание Генри. Это была старая пиратская песня. Он собирался было подойти к окну, как вдруг услышал, что кто-то поворачивает ключ в замке. Узник тотчас же лег на пол и притворился спящим. Пошатываясь, вошел Игнасио. В руках у него была бутылка виски, которую он торжественно передал Генри.

– Наш добрый начальник Педро Зурита шлет вам привет, – пробормотал он. – Он советует вам напиться и забыть о том, что ему придется завтра вас повесить.

– Передайте от меня привет сеньору Педро Зурита и скажите ему, чтобы он убирался к черту вместе со своим виски! – ответил Генри.

Тюремщик сразу выпрямился и перестал покачиваться, словно внезапно протрезвел.

– Отлично, сеньор! – сказал он и вышел из камеры, закрыв за собой дверь.

Генри тотчас же кинулся к окну. По другую сторону окна стоял Фрэнсис и протискивал револьвер между перекладинами решетки.

– Здорово, camarada![21] – сказал он. – Не успеешь и оглянуться, как мы тебя отсюда вызволим. – Он вытащил два динамитных патрона, приготовленных для взрыва, с трубкой и пистоном. – Смотри – это лучше всякого лома. Отойди в дальний угол камеры, потому что очень быстро в этой стене образуется отверстие, сквозь которое сможет пройти вся «Анжелика». А сама «Анжелика» крейсирует у берега в ожидании твоего побега. Ну а теперь отойди! Я сейчас подожгу трубку, она короткая.

Не успел Генри отойти в дальний угол камеры, как услышал, что кто-то снаружи старается попасть ключом в замок. Наконец раздался характерный щелчок, и дверь отворилась. В коридоре поднялся невероятный шум: послышались крики и ругательства, прозвучал извечный боевой клич всех латиноамериканцев: «Смерть гринго!» Рафаэль и Педро бормотали:

– Он не признает всеобщего братства! Он меня к черту послал. Не правда ли, Игнасио, он так сказал?

Вся шайка была вооружена винтовками. Сзади толпились пьяные оборванцы – кто с ножом, кто с допотопным пистолетом в руках, а кто и просто с топором или пустой бутылкой. При виде револьвера в руках Генри пьяная компания остановилась. Педро Зурита, неуверенно прицеливаясь из винтовки, торжественным, но пьяным голосом провозгласил:

– Сеньор Морган, вы сейчас отправитесь туда, где вам и место, – в ад.

Игнасио не стал медлить и выстрелил наудачу, держа винтовку наперевес. Пуля не задела Генри. В тот же миг он уложил жандарма на месте выстрелом из револьвера. Тюремщики поспешно ретировались в коридор и начали из-за прикрытия обстреливать камеру.

Мысленно возблагодарив строителя тюрьмы за то, что он возвел стены такой толщины, Генри спрятался в угол за выступом и стал дожидаться взрыва. Только бы его случайно не задело шальным рикошетом!

Раздался грохот, и там, где было окно, стена раскололась до самого низа. Отлетевший обломок стены ударил узника по голове. Генри, теряя сознание, упал на пол, но успел увидеть, когда немного рассеялось облако пыли, как Фрэнсис не то прошел, не то проплыл, как ему показалось, сквозь образовавшееся отверстие. Очутившись на свежем воздухе, Генри сразу пришел в себя. Тут он увидел справа Энрико Солано, который, вооружившись винтовкой, вместе со своим младшим сыном Рикардо сдерживал собравшуюся толпу, между тем как слева стояли близнецы Альварадо и Мартинец. У них тоже были в руках винтовки, и они не подпускали к тюрьме никого из прибежавших с другого конца улицы.

Впрочем, народ явился просто полюбопытствовать – никому не хотелось зря рисковать жизнью. Поэтому никто не решался задержать смельчаков, которые не побоялись взорвать тюрьму и организовать нападение на нее среди белого дня. Когда Генри и его друзья сомкнутым строем шли по улице, толпа почтительно расступилась перед ними.

– Лошади ждут нас в переулке, – сказал Фрэнсис, когда Генри кинулся пожать ему руку. – И Леонсия тоже дожидается там. Пятнадцать минут хорошего галопа, и мы будем у моря – в том месте, где стоит шхуна.

– Послушай-ка, а ведь славной я тебя научил песне, – весело произнес Генри. – Когда я услыхал твой посвист, он показался мне райской мелодией. Эти подлые собаки так торопились, что не могли дождаться утра. Они напились виски и решили тут же отправить меня к праотцам. Смешная история вышла с этим виски! Какой-то старый кабальеро, занявшийся торговлей вразнос, ехал мимо на двуколке и потерпел аварию как раз перед воротами тюрьмы…

– Что поделаешь? Ведь и благородный Нарваэц, сын Балтазара де-Хезус-и-Серпаллос-э-Нарваэц и внук храброго генерала Нарваэца, может превратиться в странствующего торговца, а странствующему торговцу тоже надо жить – не правда ли, сеньоры? – проговорил Фрэнсис голосом старика.

Генри с восхищением и признательностью посмотрел на друга, но сказал только:

– А знаешь, Фрэнсис, я рад одному – чертовски рад!..

– Чему именно? – спросил Фрэнсис.

Они уже огибали угол, где их ждали лошади.

– Тому, что не отрезал тебе ушей тогда, когда мы с тобой боролись на острове Тельца и я тебя положил на обе лопатки. Ты все настаивал, чтобы я это сделал. Но как хорошо, что я тебя не послушал!

Глава VI

Мариано Веркара-э-Хихос, начальник полиции города Сан-Антонио, сидя в зале суда, откинулся назад в своем кресле и с самодовольной улыбкой закурил папиросу. Все шло как по маслу. Суд проходил именно так, как было заранее решено. Недаром же он целый день следил за тем, чтобы старичок судья не взял в рот ни капли мескаля. Зато уж действительно судебное заседание состоялось по полной программе. Судья ни разу не сбился. Шесть пеонов были оштрафованы на крупные суммы и отправлены назад в Сантос на плантации. Теперь им придется еще долго отрабатывать штраф и срок их рабства еще увеличится. Это дельце дало начальнику полиции ровно двести долларов золотом – добротных американских долларов. «Да, – подумал он с улыбкой, – за этих гринго из Сантоса можно постоять. Во-первых, они способствуют развитию богатств страны тем, что устраивают плантации. Во-вторых, денег у них куры не клюют и они щедро платят за различные мелкие услуги, которые оказывает им начальник полиции».

Вошел Альварес Торрес. Лицо начальника полиции расплылось в улыбке.

– Послушайте, – сказал вошедший шепотом, наклоняясь к уху начальника, – есть возможность покончить с обоими проклятыми Морганами. Скотина Генри будет повешен завтра. Неплохо было бы разделаться сегодня и со скотиной Фрэнсисом.

Начальник полиции вопросительно поднял брови.

– Я посоветовал ему организовать нападение на тюрьму. Все Солано развесили уши, слушая его вранье, они все заодно с ним. Наверное, предпримут первую попытку сегодня же вечером – раньше им вряд ли удастся. Ваша задача – быть готовым на этот случай и позаботиться о том, чтобы Фрэнсис был убит в стычке.

– К чему? Какой смысл? – возразил начальник полиции. – Мне надо убрать Генри. Пусть Фрэнсис возвращается к себе в свой обожаемый Нью-Йорк.

– Нет, он должен погибнуть сегодня же! Почему – вы сейчас поймете. Как вам уже известно – недаром же вы читали все телеграммы, которые я посылал.

– Таково было наше условие. Я оговорил себе это право за то, что выхлопотал вам разрешение пользоваться телеграфной станцией, – напомнил Торресу начальник полиции.

– И я нисколько на вас не в претензии, – заверил его Торрес. – Одним словом, как я уже говорил, вам известно, что я поддерживаю телеграфную связь с нью-йоркским богачом Риганом. Дело это очень важное и секретное. – Он дотронулся до того места, где у него был внутренний нагрудный карман. – Я только что получил новую телеграмму. Необходимо еще на месяц задержать возвращение скотины Фрэнсиса в Нью-Йорк, а если он и вовсе не вернется – насколько я угадываю желание сеньора Ригана, – тем будет лучше. Если это мне удастся, то и вы поживитесь.

– Но вы мне еще не сказали, сколько вы уже получили за это и сколько должны еще получить.

Начальник полиции, очевидно, решил прозондировать почву.

– Относительно цены у нас был только уговор частного характера. Вознаграждение не так уж велико, как вы думаете. Этот сеньор Риган не очень-то щедр. Но все же я честно поделюсь с вами в случае успеха нашего предприятия.

Начальник полиции кивнул головой в знак согласия и спросил:

– Уж тысячу-то золотом заработаете?

– Думаю, что да. Не может быть, чтобы этот биржевик, эта ирландская скотина дал меньше. Из них пятьсот вам, если скотина Фрэнсис сложит голову здесь, в Сан-Антонио.

– А сто тысяч золотом Риган не даст? – продолжал допрашивать начальник полиции.

Торрес рассмеялся, словно услышал веселую шутку.

– Он, наверное, даст больше тысячи, – настаивал начальник полиции.

– Возможно, он расщедрится, – ответил Торрес. – Может быть, даст еще пятьсот сверх той тысячи. Половина этих денег, разумеется, также будет ваша.

– Я сейчас прямо отсюда отправлюсь в тюрьму, – заявил начальник полиции. – Можете на меня положиться, сеньор Торрес, я со своей стороны тоже надеюсь на вас. Пойдемте. Отправимся туда немедленно, и вы лично убедитесь, какие я велю сделать приготовления к приему этого Фрэнсиса Моргана. Я и сам еще не разучился метко стрелять из винтовки. Кроме того, прикажу трем жандармам целиться только в него. Так эта собака-гринго хочет организовать нападение на нашу тюрьму?.. Ну, пойдемте… Нечего медлить!

Начальник полиции встал и энергичным жестом отшвырнул прочь папиросу. Но не успели они дойти до двери, как в комнату вскочил какой-то оборванный мальчишка, весь в поту, задыхающийся, словно от быстрого бега. Он потянул начальника полиции за рукав и запищал:

– У меня есть важное известие. Вы мне заплатите за него, высокородный сеньор? Я всю дорогу бежал…

– Я отправлю тебя в Сан-Хуан, где твой труп выбросят на съедение хищным птицам, падаль ты этакая! – был ответ.

Маленький оборванец вздрогнул от ужаса перед этой угрозой, но у него было так пусто в животе, он так страдал от голода и лишений, что почти тотчас же снова набрался храбрости – уж очень ему хотелось заработать себе на билет и побывать на предстоящем бое быков.

– Не забудьте, сеньор, что я первый принес вам эту весть. Я всю дорогу бежал, чуть не задохнулся – сами видите, сеньор, не правда ли? Я вам все скажу, вы только пообещайте не забыть, что я первый бегом примчался и сообщил вам новость.

– Хорошо, хорошо, подлец ты этакий, не забуду. Но горе тебе, если у меня окажется слишком хорошая память! Да и известие-то твое, наверное, пустячное – оно, пожалуй, не стоит и центаво. Ну, берегись в таком случае! Ты еще пожалеешь о том, что тебя мать на свет родила. Сан-Хуан да хищные птицы – рай по сравнению с той пыткой, которую я изобрету для тебя.

– Тюрьма, – дрожащим от страха голосом произнес мальчик. – Чужой гринго, тот, которого собирались повесить вчера, взорвал тюрьму. Святые угодники! Там такая дыра образовалась, что в нее пройдет соборная колокольня. А другой гринго, который так похож на этого, – тот гринго, которого хотели вешать завтра, – удрал вместе с первым через эту дыру. Чужой гринго его вытащил. Я сам это видел вот этими глазами и прибежал сюда, чтобы вам сказать, и вы, сеньор, надеюсь, не забудете…

Но начальник полиции уже презрительно отвернулся от маленького оборванца и не слушал его.

– Итак, если этот сеньор Риган, – обратился он к Торресу, – проявит поистине царскую щедрость, то, может быть, и уплатит нам с вами упомянутую кругленькую сумму. Не мешало бы ему увеличить ее в пять или даже в десять раз, в особенности если этот гринго-тигр в самом деле начнет взрывать наши тюрьмы и попирать наши законы.

– Ну, разумеется, это только ложная тревога. Просто слухи, которые указывают, в какую сторону дует ветер и каковы намерения этого Фрэнсиса Моргана, – пробормотал Торрес, слабо улыбаясь. – Не забудьте, что совет напасть на тюрьму исходил от меня.

– В таком случае вы с вашим сеньором Риганом, надеюсь, готовы взять на себя возмещение убытков за разрушение стен тюрьмы? – спросил начальник полиции. Немного помолчав, он добавил: – Разумеется, я не допускаю мысли, что это правда. Совершить такое невозможно. Даже глупый гринго – и тот не отважился бы на подобную дерзость.

В дверях показался жандарм Рафаэль. Он держал в руках винтовку, по лицу у него текла кровь из поверхностной раны в голове. Растолкав любопытных, которые уже начинали обступать начальника полиции и Торреса, он подошел к начальнику.

– Все пропало! – были первые слова Рафаэля. – Тюрьма разрушена почти до основания. Динамит. Сто фунтов динамита! Мы храбро бросились отстаивать тюрьму. Но тут произошел взрыв. Взорвались тысячи фунтов динамита! Я упал без сознания на землю, но не выпустил из рук винтовки. Очнувшись, я огляделся вокруг. Все остальные – храбрый Педро, храбрый Игнасио, храбрый Аугустино – все они лежали рядом мертвые.

Вместо того чтобы сказать «мертвецки пьяные», Рафаэль, как истинный южанин, уже смешивал факты с тем, что рисовало ему его богатое воображение, и бессознательно сгущал краски, сильно преувеличивая трагические последствия катастрофы и собственные геройские подвиги.

– Они лежали мертвые… впрочем, их, может быть, только оглушило. Я прополз в камеру гринго Моргана. Она была пуста. В стене виднелось огромное, чудовищных размеров отверстие. Я вылез через дыру на улицу. Там собралась бесчисленная толпа. Но гринго Моргана уже не было. Я расспросил одного мозо[22], который все видел и знал. У них были наготове лошади. Они ускакали верхом по направлению к морю. Там их ждала шхуна, уже поднявшая якорь. Она крейсировала вдоль берега. У этого Фрэнсиса Моргана к седлу был приторочен мешок с золотом. Мозо сам видел. Мешок, говорит, большой.

– А отверстие, – спросил начальник полиции, – отверстие в стене?

– Оно было больше мешка, – ответил Рафаэль, – куда больше. Но и мешок не маленький. Так мне сказал мозо.

– Моя тюрьма! – воскликнул начальник полиции. Он выхватил из куртки кинжал и поднял его вверх за лезвие. На рукоятке в виде креста виднелась фигурка распятого Христа, очень тонкой работы. – Клянусь всеми святыми, я отомщу! О, моя тюрьма! Попрано правосудие! Попран закон!.. Лошадей!.. Лошадей!.. Жандармы, подать лошадей!

Он повернулся и накинулся на Торреса, хотя тот и рта не раскрывал.

– К черту сеньора Ригана! Я должен догнать преступника. Надо мной насмехаются! Мою тюрьму разрушают! Мои законы – наши законы грубо попираются. Лошадей! Лошадей! Реквизируйте лошадей у любого, кто проедет мимо! Спешите! Спешите!

* * *

Капитан Трефэзен, владелец шхуны «Анжелика», сын индианки майя и негра с острова Ямайки, ходил взад-вперед по узкой задней палубе своего судна. Временами он бросал взгляд на берег – туда, где находился город Сан-Антонио. Наконец капитан увидел возвращавшуюся на шхуну переполненную людьми шлюпку. Шкипер пребывал в глубоком раздумье: с одной стороны, ему очень хотелось удрать от зафрахтовавшего его судно сумасшедшего американца, а с другой – он подумывал о том, как бы ему нарушить первоначальный контракт и заключить новый – на сумму, раза в три бóльшую. В душе Трефэзена происходило раздвоение – борьба двух разных типов наследственности. Как негр, он стоял за осторожность и соблюдение законов Панамской Республики, между тем как индейская кровь, текущая в его жилах, влекла его ко всему связанному с борьбой и нарушением закона.

В конце концов одержала верх кровь матери-индианки. Капитан велел поднять кливер, убрать грот и идти к берегу, чтобы поскорее встретиться со шлюпкой. Однако когда он разглядел, что все сидевшие в ней мужчины были вооружены винтовками, то чуть было не приказал повернуть судно и не ушел в открытое море. Зато при виде стоявшей на корме женщины его склонность к романтике и алчность подсказали ему, что лучше дождаться шлюпки и принять новых пассажиров на борт. Ибо капитану Трефэзену было хорошо известно, что там, где замешана женщина, опасность и нажива идут рука об руку.

Таким образом, вскоре на шхуне появилась женщина, а вместе с ней и опасность, и нажива. Иными словами, Леонсия, винтовки и мешок с деньгами – все это очутилось на палубе «Анжелики».

– Рад видеть вас на борту, – приветствовал Фрэнсиса Трефэзен; при этом он улыбнулся, показывая свои великолепные белые зубы. – Но кто этот новый пассажир? – добавил он, кивнув в сторону Генри.

– Это мой приятель, капитан, вернее, даже родственник.

– Позвольте вас спросить, сэр: а кто эти джентльмены, которые сейчас так стремительно скачут на берегу?

Генри быстро кинул взгляд на группу всадников, летевших галопом вдоль песчаного пляжа, затем, бесцеремонно выхватив бинокль из рук капитана, он направил его на берег.

– Во главе отряда – сам начальник полиции, – объяснил он Леонсии и ее родным, – и с ним жандармы. – Вдруг у него вырвалось восклицание. Поднеся бинокль к глазам, он внимательно посмотрел в него и наконец покачал головой.

– Мне показалось, что с ними наш друг Торрес.

– Как? С нашими врагами? – недоверчиво воскликнула Леонсия. Ей вспомнилось, как Торрес всего несколько часов назад просил ее стать его женой и предлагал ей распоряжаться его жизнью и честью.

– Я, без сомнения, ошибся, – сказал Генри. – Они все едут, сбившись в кучу. Но начальника-то я отлично разглядел. Он едет впереди остальных.

– Кто такой этот Торрес? – резким тоном спросил Генри. – Он мне всегда был неприятен. А между тем, видимо, этот человек – желанный гость вашем в доме, Леонсия?

– Разрешите мне, сэр, принести вам свои извинения и со всей почтительностью повторить мой первоначальный вопрос, – подобострастно произнес капитан Трефэзен, – вопрос, заключающийся в следующем: что это за кавалькада, которая мчится сломя голову по прибрежному песку?

– Меня вчера чуть было не повесили, – засмеялся Фрэнсис. – А моего родственника собирались повесить завтра. Да только мы им не дались. Из-под носа у них удрали. Но вот что, капитан, позвольте обратить ваше внимание на то, что паруса у вас только хлопают, а не наполняются. Судно стоит на месте. Долго ли вы намерены тут прохлаждаться?

– Мистер Морган, сэр, – был ответ. – Я служу вам, как временному хозяину, с немой покорностью и почтительностью. Тем не менее вынужден довести до вашего сведения, что я британский подданный. А значит, признаю власть моего короля Георга и прежде всего обязан повиноваться ему и законам, которые он установил относительно международных морских сношений. Для меня совершенно очевидно, что вами нарушены какие-то законы здешней страны, сэр, иначе блюстители порядка не стали бы вас преследовать с таким упорством, сэр. Нет сомнений, сэр, вы теперь желаете заставить и меня нарушить международные морские установления и способствовать вашему бегству от правосудия, сэр. Но моя честь повелевает мне не удаляться отсюда, покуда не будут улажены, ко всеобщему удовольствию, всяческие осложнения, возникшие у вас на берегу, сэр, согласно постановлениям моего законного властителя, короля Георга.

– Поднимите паруса, капитан! – сердито перебил Генри разглагольствования метиса.

– Сэр, принося вам мои глубокие извинения, я вынужден довести до вашего сведения следующее: вы не являетесь лицом, зафрахтовавшим мое судно, и вы не король Георг, которому я служу как верноподданный.

– Ну, капитан, а я-то ведь зафрахтовал вашу шхуну, – сказал Фрэнсис любезным тоном; он уже по опыту знал, чем можно было взять велеречивого метиса. – Поэтому прошу вас, поднимите-ка паруса и выведите нас из лагуны Чирикви как можно скорее, – насколько это позволяет стихающий ветер.

– По заключенному между нами контракту, сэр, я не обязался нарушать законы Республики Панамы и моего короля Георга.

– Я вам заплачу, – заявил Фрэнсис, начинавший терять терпение. – Живее! Дайте команду!

– Так значит, сэр, вы согласны переписать контракт на сумму, в три раза больше прежней?

Фрэнсис ответил кивком головы.

– В таком случае, сэр, прошу разрешения задержать вас на минутку. Я принесу из каюты чернила и перо.

– О господи! – простонал Фрэнсис. – Поднимите сначала паруса и отойдите от берега. Контракт можно составить и на ходу. Смотрите! Они уже начали нас обстреливать.

Метис, услыхав звук выстрела, бросился осматривать паруса. Оказалось, что пуля пробила дыру в верхней части главного паруса.

– Хорошо, сэр, – согласился он. – Вы джентльмен и порядочный человек, я поверю вам на слово и надеюсь, что вы при первой же возможности подпишете документ… Эй ты, негр! Поворачивай руль. Прямо руля! Поднимайте паруса, черные собаки. А ты, Персиваль, чего смотришь?

Все бросились исполнять команду, в том числе Персиваль, вечно улыбающийся совершенно черный неуклюжий негр из Кингстона, и другой, по имени Хуан, в котором было больше панамской и индейской крови, чем негритянской, – об этом свидетельствовали его светло-желтая кожа и пальцы, тонкие и нежные, как у молодой девушки.

– Тресни этого хама по башке, если он будет продолжать нахальничать, – вполголоса посоветовал Фрэнсису Генри. – Собственно говоря, мне бы очень хотелось сделать это немедленно.

Но Фрэнсис покачал головой.

– Нет, не надо. Трефэзен парень не промах, но не забудь, что он негр, да еще с Ямайки, а ты знаешь, что это за народ. К тому же еще и наполовину индеец. Правда, он хочет с меня содрать, но зато рискует, что у него отберут шхуну. Кроме того, он страдает болезнью, именуемой зудом красноречия. Ведь он лопнет, если в течение дня не выпустит из себя определенное количество длинных, мало понятных ему самому слов.

В это время к Морганам подошел Энрико Солано. Ноздри у него раздувались, и пальцы нервно нащупывали курок винтовки. Продолжая внимательно следить за выстрелами с берега, он протянул руку Генри.

– Я впал в страшное заблуждение, сеньор Морган, – сказал он, – под влиянием горя, вызванного смертью моего дорогого брата Альфаро. Я считал вас виновным в его убийстве. – Глаза Энрико сверкнули гневом, жгучим и неутолимым. – Ибо это несомненно было убийство, коварный поступок труса – удар кинжалом в спину из-за угла. Все же мне не следовало подозревать вас. Но я был всецело поглощен горем, а все улики были против вас. Я забыл, что моя единственная, горячо любимая дочь – ваша невеста, забыл, что до сих пор знал вас за прямого, честного и храброго человека, не способного нанести удар из-за угла. Сожалею об этом и прошу у вас прощения. Поверьте, я горжусь возможностью вновь приветствовать вас как нашего будущего родственника и будущего мужа моей Леонсии.

Но Леонсия, слушая эту реабилитацию Генри, только злилась. Зачем это ее отцу непременно нужно было, как истому латиноамериканцу, употреблять столько высокопарных фраз, когда достаточно было бы двух-трех слов, крепкого рукопожатия и искреннего взгляда. Ведь будь на его месте Генри или Фрэнсис, они бы этим и ограничились. Зачем же ее соотечественники-испанцы до такой степени любят цветистое красноречие, напоминающее словоизвержения ямайского негра? – спрашивала себя Леонсия.

Между тем, пока Генри таким образом официально восстанавливался в своих правах как жених Леонсии, Фрэнсис старался принять непринужденный вид и интересоваться тем, что творилось вокруг. При этом он невольно обратил внимание на матроса Хуана, который стоял на носу судна, среди кучки других матросов, и о чем-то рассуждал, многозначительно пожимая плечами и яростно размахивая руками.

Глава VII

– Ну вот!.. Теперь мы упустили обоих скотов гринго! – с отчаянием воскликнул Альварес Торрес, бегая по берегу.

Словно назло преследователям, подул небольшой ветерок, и «Анжелика», распустив паруса, начала быстро удаляться, так что дальнейший обстрел ее стал бесцельным.

– Я, кажется, с радостью пожертвовал бы три колокола в собор, – заявил Мариано Веркара-э-Хихос, – ради того, чтобы эти гринго были на расстоянии выстрела. И будь на то моя власть, все гринго сразу очутились бы в аду, так что сатане пришлось бы начать учить английский.

Альварес Торрес в бессильной злобе ударял кулаком по седлу.

– Владычица моих мечтаний! – почти рыдал он. – Она уехала, она исчезла – вместе с этими двумя Морганами! Я видел, как она взошла на шхуну. А тут еще этот Риган из Нью-Йорка! Стоит только этой проклятой «Анжелике» выбраться из лагуны Чирикви – и ей все пути открыты. Гринго могут отправиться прямо в Нью-Йорк. И окажется, что скотина Фрэнсис и месяца не пробыл в отсутствии. Сеньор Риган не даст мне денег…

– Они не выйдут из лагуны Чирикви, – торжественно заверил испанца начальник полиции. – Что я, какое-то неразумное животное, что ли? Нет, я человек с разумом и знаю, что они из лагуны не выберутся. Разве я не поклялся в мести до гроба? Смотрите, солнце уже заходит. Ночь обещает быть тихой. Это несомненно – стоит только взглянуть на небо. Вы видите эти маленькие кучевые облака?.. Если поднимется ветер, то, конечно же, северо-восточный, а пройти через пролив Хоррера против ветра немыслимо. Беглецы и не предпримут такой попытки. Этот шкипер-негр знает лагуну как свои пять пальцев. Он, без сомнения, сделает крюк и постарается проплыть либо мимо Бокас-дель-Торо, либо через пролив Картаго. Но мы его перехитрим. У меня есть мозг, есть ум. Ум! Придется проделать длинный путь верхом. Но мы его совершим. Проедем вдоль берега до самого Лас-Пальмас. Там сейчас находится капитан Розаро на судне «Долорес»…

– На этом буксире? На старой калоше, которая не в состоянии отойти на два шага от берега? – спросил Торрес.

– При той тихой погоде, которая будет стоять сегодня ночью и завтра, «Долорес» сумеет захватить «Анжелику», – ответил начальник полиции. – Вперед, товарищи! Едем! Капитан Розаро – мой друг. Он готов исполнить все, о чем бы я его ни попросил.

Когда забрезжил рассвет, можно было увидеть, как через полуразрушенную деревню Лас-Пальмас тащился отряд усталых всадников на измученных лошадях. Они проехали вдоль улицы и направились к пристани. Там их взорам предстал старый, полуразвалившийся буксир, требующий ремонта и покраски. Из его трубы клубами валил дым – судно стоит под парами. У выбившегося из сил начальника полиции поднялось настроение.

– Доброе утро, капитан Розаро! Рад вас видеть! – приветствовал он шкипера-испанца, бывалого, видавшего виды моряка. Розаро, полулежа на свернутом канате, пил кофе. Рука у него при этом так дрожала, что зубы стучали о кружку.

– Хорошее доброе утро, нечего сказать, когда меня всего трясет от проклятой лихорадки! – проворчал он. Рука его, в которой он держал кружку, и все тело затряслись так, что горячая жидкость выплеснулась и потекла у него по подбородку, шее, по седым волосам, которыми заросла полуобнаженная грудь. – Ты чего там? Я тебя, негодяй! – при этих словах кружка и ее содержимое полетели в мальчика-матроса, видимо исполнявшего при капитане обязанности слуги. Бедняга был виновен в том, что не сумел сдержать смех.

– Но солнце сейчас встанет, и тогда лихорадка оставит вас в покое, – сказал начальник полиции, вежливо делая вид, что не заметил вспышки ярости у капитана. – Вы, очевидно, уже покончили со всеми делами здесь и направляетесь в Бокас-дель-Торо. Так вот что: мы все поедем с вами – нам предстоит интересное приключение. Мы остановим шхуну «Анжелика», которой не удалось выбраться сегодня ночью из лагуны Чирикви из-за отсутствия попутного ветра. Я произведу множество арестов, и слава о вас прогремит по всей Республике Панаме, капитан. Все будут восхвалять вашу храбрость и ловкость, и вы забудете о своей лихорадке.

– Сколько? – прямо спросил капитан Розаро.

– Сколько? – удивленно повторил начальник полиции. – Это правительственная служба, друг мой. И путь ваш все равно лежит на Бокас-дель-Торо. Вам не придется истратить ни одного лишнего фунта угля.

– Подай еще кофе! – заревел шкипер, обращаясь к мальчику-матросу.

Настало молчание. Все – и Торрес, и начальник полиции, и измученные, усталые жандармы – все с завистью смотрели на горячий кофе, который принес слуга. Капитан Розаро поднес кружку к губам. Снова раздался звук, напоминающий щелканье кастаньет, – зубы больного застучали о края кружки, но на этот раз капитану все-таки удалось выпить горячую жидкость, не пролив ее, хотя он при этом основательно обжегся.

Снизу появился мечтательного вида швед, в необычайно грязных широких штанах и испачканной фуражке с надписью: «Механик». Закурив трубку, он уселся на невысокие поручни и, казалось, погрузился в какой-то транс.

– Сколько? – повторил капитан Розаро.

– Сначала давайте двинемся в путь, дорогой капитан, – сказал начальник полиции, – а потом уже, когда у вас пройдет лихорадка, мы с вами обо всем потолкуем, как и подобает разумным существам, а не животным.

– Сколько? – снова спросил капитан Розаро. – Я вообще никогда не превращаюсь в животное. Всегда остаюсь разумным существом, независимо от того, светит ли солнце или оно уже зашло, даже тогда, когда меня треплет эта лихорадка, будь она трижды проклята. Сколько?

– Ну хорошо. Прикажите отчаливать – за сколько? – устало произнес начальник полиции, сдаваясь.

– За пятьдесят долларов золотом, – последовал ответ.

– Но вы ведь все равно собирались отчаливать, капитан, не правда ли? – вкрадчиво спросил Торрес.

– Пятьдесят… и притом золотом, как я сказал.

Начальник полиции в отчаянии всплеснул руками и быстро повернулся, намереваясь уйти.

– А ведь вы поклялись в мести до гроба тем, кто разрушил вашу тюрьму, – напомнил ему Торрес.

– Но не в том случае, когда это обойдется в пятьдесят долларов золотом, – резко возразил ему начальник полиции. Он искоса поглядывал на капитана, видимо ожидая, что тот наконец сдастся.

– Пятьдесят золотом, – повторил Розаро, делая последний глоток кофе.

Моряк вынул свой табак и стал дрожащими пальцами крутить папиросу. Кивнув в сторону шведа, он добавил:

– И еще пять золотом в пользу моего механика. Таков у нас обычай.

Торрес подошел поближе к начальнику полиции и шепнул ему:

– Я заплачу эти доллары из своего кармана и поставлю в счет гринго Ригану за наем буксира. Разницу мы поделим. Мы ничего на этом не потеряем, наоборот, только выиграем. Ведь эта скотина Риган дал мне инструкцию не останавливаться ни перед какими расходами.

К тому времени, когда солнце, словно яркий медный диск, поднялось над горизонтом, один из жандармов уже возвращался обратно в Лас-Пальмас с измученными лошадьми, а весь отряд разместился на палубе буксира. Швед спустился к себе в машинное отделение, капитан Розаро, которого при первых же лучах благодетельного солнца отпустила лихорадка, приказал своим матросам отчаливать, а рулевому занять место у руля.

* * *

На рассвете того же дня «Анжелика» все еще находилась в виду берега, от которого ей так и не удалось далеко отойти из-за отсутствия ветра. Шхуна продвинулась только дальше к северу и очутилась на полпути между Сан-Антонио и проливами Бокас-дель-Торо и Картаго. Впрочем, до проливов, то есть до открытого моря, оставалось еще двадцать пять миль, а судно между тем словно застыло на одном месте, отражаясь в зеркальной глади лагуны. Внизу, в каютах, было так душно, что все улеглись на палубе, которая буквально была усеяна телами спящих. На крыше капитанской каюты в одиночестве сидела Леонсия. На узком пространстве между стенками кают и поручнями лежали прямо на палубе ее отец и братья. На носу шхуны, между рубкой и рулем, сидели рядом оба Моргана. Фрэнсис во сне обнимал Генри за плечи, словно охраняя его. Поблизости от них, положив голову на руки, навзничь лежал погруженный в глубокий сон вахтенный. По одну сторону руля спал сидя, опираясь локтями на колени и поддерживая голову руками, шкипер-метис. По другую сторону спал в точно такой же позе рулевой. Это был Персиваль, негр из Кингстона. В средней части корабля на палубе валялись спящие матросы-метисы.

Первой очнулась от дремоты на своем возвышении Леонсия. Облокотившись на разостланное пончо[23] и подперев голову рукой, молодая девушка устремила взгляд туда, где около рубки спали сидя оба Моргана. Душа ее рвалась к ним, к обоим этим столь похожим друг на друга молодым людям. Она чувствовала, что любит обоих. Она вся трепетала, вспоминая о том, что Генри целовал ее в губы, но затем мысли ее переносились к Фрэнсису, к его поцелуям, и яркий румянец заливал ее щеки. Сама себе изумляясь, Леонсия не понимала, как она может любить одновременно двух мужчин. Сердце подсказывало ей, что она готова следовать за Генри на край света, а за Фрэнсисом – еще дальше. И это казалось ей в высшей степени безнравственным.

Стараясь избавиться от этих начинавших ее пугать мыслей, молодая девушка протянула руку и стала щекотать Фрэнсису нос концом своего шелкового шарфа. Он спросонья отмахнулся, думая, что ему надоедает москит или муха, и локтем ударил Генри в грудь. Генри тотчас же проснулся и резким движением поднялся, разбудив при этом соседа.

– Доброго утра, мой веселый родственник! – приветствовал его Фрэнсис. – К чему такая стремительность?

– Доброго утра, тысяча приветствий, здорово, друг! – пробормотал Генри. – Ты так крепко спал, что во сне хватил меня в грудь и разбудил. Я думал, что это палач: видел во сне, как меня ведут на казнь.

И Генри, зевнув и потянувшись, устремил взгляд вдаль, на море, а затем толкнул Фрэнсиса в бок, чтобы обратить его внимание на крепко спящих капитана и вахтенного матроса.

«Какая славная пара», – подумала Леонсия и поймала себя на том, что мысленно произнесла эту фразу не по-испански, а по-английски. Это ее удивило. Неужели она так увлеклась обоими гринго, что стала предпочитать их язык своему, родному?

Чтобы не думать об этом, она снова опустила конец шарфа на нос Фрэнсиса. На этот раз проделки ее были обнаружены. Она поневоле со смехом призналась в том, что вызвала внезапное пробуждение соседей.

Часа три спустя после завтрака, состоявшего из кофе и фруктов, Леонсия стала у руля, Фрэнсис учил ее управлять судном и пользоваться компасом. Благодаря легкому, но свежему ветерку, подувшему с севера, «Анжелика» наконец ожила: шхуна скользила по воде со скоростью шесть узлов в час. Генри, стоявший на наветренной стороне палубы, рассматривал горизонт в бинокль. Он старался делать вид, что совершенно равнодушен к тому, чем заняты Леонсия и Фрэнсис, хотя в душе злился на себя: почему не догадался первым объяснить своей невесте устройство руля и компаса. И все же молодой человек держал себя в руках, стараясь не смотреть в сторону руля; он боялся даже искоса бросить взгляд на Леонсию и Фрэнсиса.

Однако капитан Трефэзен отнюдь не отличался подобной деликатностью. Недаром в жилах этого верноподданного короля Георга текла смешанная кровь: в нем уживались жестокость и любопытство индейцев с чисто негритянским бесстыдством. Капитан без стеснения уставился на парочку, стоявшую у руля; от его острых глаз не укрылось, что между зафрахтовавшим его судно американцем и хорошенькой испанкой возникли какие-то нежные чувства. Когда молодые люди, перегнувшись через колесо руля, глядели на компас, волосы Леонсии касались щеки Фрэнсиса. Оба они при этом ощутили особый трепет, также замеченный капитаном. Однако Леонсия и Фрэнсис испытывали при этом и иное чувство, совершенно неведомое капитану Трефэзену. Это было смущение. Взгляды их невольно устремлялись навстречу друг другу, но они тотчас же вздрагивали и опускали глаза, словно преступники. Фрэнсис говорил быстро и громко, так что его было слышно на другом конце палубы, хотя он всего лишь объяснял румбы компаса. Но капитан Трефэзен все время не переставал ухмыляться.

Налетевший порыв ветра заставил Фрэнсиса положить руль на ветер. Леонсия держалась за ручку рулевого колеса, и молодому человеку пришлось накрыть ее руку своей. Обоих вновь охватило то же сладостное чувство, а шкипер опять ухмыльнулся.

Леонсия взглянула на Фрэнсиса, но тотчас же смущенно опустила глаза. Она высвободила свою руку и медленно отошла от руля, сделав вид, будто утратила интерес к тому, что ей объяснял Фрэнсис. Урок управления судном подошел к концу. Но Фрэнсис весь пылал от страсти. Он поглядывал через плечо на профиль Генри, четко вырисовывавшийся на фоне моря, и от души желал, чтобы жених Леонсии не заметил происшедшего, не заметил низости и бесчестия своего друга. А молодая девушка, забыв, по-видимому, обо всем окружающем, глядела вдаль, на заросший густыми джунглями берег, и задумчиво вертела на пальце свое обручальное кольцо.

Но и Фрэнсис и Леонсия заблуждались: Генри нечаянно видел все. Он как раз в этот момент повернулся, чтобы сообщить им о струйке дыма, показавшейся на горизонте. И шкипер-метис заметил, что Генри все понял. Он подошел к молодому американцу и вполголоса проговорил:

– Ах, сэр, не надо унывать. Молодая сеньорита щедра на любовь. В ее сердце найдется место для двух храбрых и благородных джентльменов.

В то же мгновение метису пришлось узнать и на всю жизнь запомнить одну вещь: белые не допускают никого в сокровенные тайники своей души. Не успел он опомниться, как уже лежал на палубе; затылок у него ныл от резкого удара о твердые доски, а лоб горел от не менее резкого удара кулака Генри Моргана.

Мгновенно в шкипере заговорила его индейская кровь. Он вскочил на ноги и, трясясь от злобы, выхватил нож. Хуан, метис со светло-желтой кожей, тотчас же кинулся к своему капитану и стал рядом с ним, также размахивая ножом. Несколько вблизи стоявших матросов подбежали к Генри и окружили его полукольцом. Но молодой человек не растерялся. Он отступил назад, быстрым ударом руки выбил из гнезда кофель-нагель[24], поймал его на лету и сделал себе из него оружие, с помощью которого мог защищаться. В тот же миг Фрэнсис, покинув руль, прорвался сквозь окружившую Генри кучку матросов и, выхватив револьвер, встал рядом с другом.

– Что он тебе сказал? – спросил Фрэнсис.

– Я сейчас повторю то, что сказал, – с угрозой произнес метис: в нем начала брать верх негритянская осторожность, и он уже решил пойти на компромисс, а заодно и прибегнуть к легкому шантажу. – Я сказал…

– Стойте, капитан! – перебил его Генри. – Мне очень жаль, что я вас ударил. Но вы заткнитесь! Держите язык за зубами! Молчите. Забудьте все. Я сожалею о том, что произошло. Я… я… – Генри невольно сделал паузу – так трудно ему было выговорить эти слова, но он заставил себя это сделать ради Леонсии, которая стояла поблизости и слушала. – Я прошу у вас прощения, капитан.

– Вы ударили меня, – возмущенным тоном произнес Трефэзен. – Вы нанесли мне оскорбление действием. А никто не смеет наносить оскорбления действием подданному короля Георга – многая ему лета, – не предоставив ему за это соответствующей компенсации в виде денежного вознаграждения.

Этот наглый, ничем не прикрытый шантаж так возмутил Генри, что он чуть было не забылся и не кинулся вновь на негодяя. Но Фрэнсис положил ему руку на плечо и удержал от опрометчивого поступка. Генри взял себя в руки, издал какой-то звук, похожий на добродушный смех, и, сунув руку в карман, вынул оттуда двадцать долларов золотом. Он быстро, словно эти деньги жгли ему руку, положил их на окровавленную ладонь капитана Трефэзена.

– Дешевое развлечение, в общем, – невольно пробормотал он вслух.

– Цена хорошая, – сказал шкипер. – Двадцать долларов золотом – хорошая цена за расшибленную голову. Предоставляю себя в ваше распоряжение, сэр. Вы благородный джентльмен. За такие деньги можете бить меня сколько угодно.

– И меня, сэр, и меня, – заявил чернокожий Персиваль, нагло ухмыляясь и подобострастно подлизываясь к молодому американцу. – Хватите меня, сэр! Я готов за эту цену вынести любой удар! Когда угодно, хотя бы сейчас. Можете бить меня, когда вам вздумается, за такую плату…

На этом инцидент был исчерпан. Как раз в этот момент вахтенный матрос крикнул:

– Дымок на горизонте! Пароход впереди!

Не прошло и часа, как пассажиры и экипаж «Анжелики» вполне успели убедиться в том, что это был за дым и какое он мог иметь для них значение. Шхуна опять вошла в полосу штиля, и буксир «Долорес» стал быстро нагонять ее. Вскоре небольшой пароход очутился всего в полумиле от «Анжелики». В подзорную трубу можно было легко разглядеть его крохотную переднюю палубу, на которой толпились вооруженные люди. Генри и Фрэнсис узнали среди них начальника полиции и нескольких жандармов.

У старого Энрико Солано раздулись ноздри. Он позвал своих четырех сыновей, отправившихся с ним в эту экспедицию, и вместе с ними занял боевую позицию на носу судна. Они стали готовиться к сражению. Леонсия, сердце которой разрывалось между Генри и Фрэнсисом, в душе ощущала полную растерянность, но сдерживала себя и смеялась вместе с другими над неряшливым видом буксира; она выразила свою радость, когда вдруг подул свежий ветерок и «Анжелика», сильно накренившись набок, понеслась вперед со скоростью девяти узлов в час.

Однако погода и воздушные течения в этот день были на редкость капризны. Судно попадало то в полосу ветра, то в полосу штиля.

– Вынужден сообщить вам, сэр, что нам, к сожалению, не удастся уйти от преследования, – заявил Фрэнсису капитан Трефэзен. – Другое дело, если бы ветер продержался. Но он то дует порывами, то затихает. Нас сносит к берегу. Мы загнаны в тупик, сэр, мы в западне.

Генри между тем изучал в подзорную трубу ближайший берег. Вдруг он опустил трубу и повернулся к Фрэнсису.

– Выкладывай! – крикнул тот. – У тебя, очевидно, есть какой-то план. Это ясно по выражению твоего лица. Я весь внимание – быстро изложи суть дела.

– Вон там лежат два острова, – начал объяснять Генри. – Они господствуют над узким входом в Юкатанский пролив. Это узкое место носит название Эль-Тигре. О, можете не сомневаться, у этого тигра имеются зубы не хуже, чем у настоящего. Проливы между островами и материком настолько мелки, что даже китоловное судно там сядет на мель. Пройти может только тот, кто знает извилистый фарватер, а мне он как раз известен. Но между островами вода очень глубока, хотя узость пролива Эль-Тигре не позволяет судну там даже повернуться. Шхуна может войти в Эль-Тигре, только когда ветер дует с кормы или по траверсу[25]. А сейчас как раз дует благоприятный ветер. Мы попытаемся войти. Но это лишь первая часть моего плана…

– А если ветер переменится или затихнет, сэр? Ведь я хорошо знаю: течений там множество и все они имеют разное направление, – запротестовал капитан Трефэзен. – Ведь тогда моя красавица шхуна разобьется о скалы.

– Я вам уплачу полную ее стоимость, – коротко ответил Фрэнсис. Не обращая больше внимания на метиса, он повернулся к Генри. – Ну, Генри, а вторая часть твоего плана?

– Мне стыдно тебе сказать, – смеясь, произнес Генри. – Она вызовет такой поток испанских ругательств, каких лагуна Чирикви не слыхала, пожалуй, со времен сэра Генри, когда старый пират громил города Сан-Антонио и Бокас-дель-Торо. Вот увидишь!

Леонсия захлопала в ладоши. Глаза у нее заблестели.

– План ваш, наверное, отличный, Генри. Я это вижу по вашим глазам. Уже мне-то вы должны его рассказать.

Генри отвел Леонсию в сторону. Обняв ее за талию, чтобы помочь, несмотря на качку, удержать равновесие, он начал шептать ей что-то на ухо. Фрэнсис, чтобы скрыть свои чувства при виде жениха и невесты, взял бинокль и стал разглядывать в него лица преследователей на буксирном пароходе. Капитан Трефэзен злобно ухмыльнулся и обменялся многозначительным взглядом с Хуаном, матросом со светло-желтой кожей.

– Вот что, капитан, – сказал Генри, подходя к метису. – Мы сейчас находимся прямо против входа в Эль-Тигре. Возьмите прямо руль и направьте судно в пролив. Кроме того, мне нужно вот что: кусок старого, немного измочалившегося манильского каната, охапка канатной пряжи и бечевка, ящик с пивом, который хранится у вас в кладовой, и большой бидон из-под керосина – знаете, тот, на пять галлонов, из которого мы вчера вечером вылили последние остатки. Дайте мне еще и кофейник из кухни.

– Но я вынужден напомнить вам, сэр, что канат стоит денег, и немалых, – начал было свои жалобы капитан Трефэзен, когда Генри принялся мастерить что-то из разнородной коллекции принесенных ему предметов.

– Вам будет уплачено за все, – сказал Фрэнсис, чтобы заставить шкипера замолчать.

– А кофейник? Ведь он почти новый.

– Вам заплатят и за кофейник.

Шкипер вздохнул и решил больше не протестовать. Однако, увидев, что делает Генри, он вздохнул еще глубже: молодой Морган стал выливать пиво за борт.

– О, сэр, прошу вас, – умолял Персиваль. – Если вам нужно вылить куда-нибудь это пиво, умоляю вас: вылейте его мне в рот.

Генри перестал выливать пиво в море, и вскоре матросы стали возвращать ему пустые бутылки. Он снова затыкал их пробками и прикреплял к бечевке, на расстоянии шести футов одну от другой. Затем нарезал несколько кусков бечевки и завязал их одним концом вокруг горлышек бутылок, оставив другой конец свободным. Кроме бутылок, он привязал к бечевке еще кофейник и две пустых жестянки из-под кофе. Один конец бечевки молодой человек прикрепил к бидону из-под керосина, а другой – к пустому ящику из-под пива. Закончив все необходимые приготовления, Генри поднял голову и посмотрел на Фрэнсиса.

– О, я уже минут пять как догадался, в чем состоит твой план. Да, вход в Эль-Тигре должен быть действительно узким, иначе буксир легко обойдет препятствие.

– Длина каната как раз равняется ширине пролива, – ответил Генри. – Есть одно место, где фарватер не шире сорока футов, а по обеим сторонам – мелкая вода. Если пароход не попадет в нашу западню, то он неизбежно сядет на мель. Но людям в таком случае удастся добраться до берега. Ну а теперь пойдем и потащим это приспособление на нос, чтобы все было наготове, когда настанет момент кинуть его в воду. Ты станешь у левого борта, а я – у правого. Как только я подам тебе знак, бросай в воду ящик – и постарайся забросить его как можно дальше.

Хотя ветер снова стал ослабевать, однако он дул прямо с кормы, и «Анжелика» шла вперед, делая узлов по пять в час. «Долорес» делала около шести и потому начала постепенно догонять шхуну. С буксира стали раздаваться выстрелы. Шкипер под руководством Фрэнсиса и Генри соорудил на корме невысокий бруствер[26] из мешков с картофелем и луком, старых парусов и нескольких бухт каната[27]. Рулевой, низко пригнувшись и укрывшись за бруствером, мог по-прежнему править рулем. Леонсия отказалась спуститься вниз даже тогда, когда стрельба усилилась, но в конце концов согласилась пойти на компромисс и улеглась позади капитанской каюты. Матросы тоже укрылись в различных защищенных местах, а отец и сыновья Солано отстреливались от неприятеля, лежа на носу шхуны.

Генри и Фрэнсис, находившиеся на носу и выжидавшие момента, когда «Анжелика» очутится в самом узком месте пролива, также принимали участие в обстреле буксира.

– Разрешите принести вам мои поздравления, сэр Фрэнсис, – сказал капитан Трефэзен. Его индейская кровь побуждала его все время поднимать голову и высовываться за поручни, между тем как негритянская кровь заставляла лежать на палубе, словно он прилип к ней. – У руля стоит сам капитан Розаро. Судя по тому, как он сейчас подпрыгнул и схватился за руку, можно с уверенностью заключить, что в нее попала ваша пуля. Этот капитан Розаро весьма горячий человек, сэр. Мне кажется, я отсюда слышу, как он ругается.

– Внимание, Фрэнсис, сейчас я подам сигнал, – сказал Генри, отложив в сторону винтовку и не спуская глаз с обоих берегов пролива Эль-Тигре. – Мы сейчас дойдем до места. Не торопись, приготовься хорошенько. Как только я крикну «три», бросай ящик.

Когда Генри наконец подал знак, буксир находился уже на расстоянии двухсот ярдов от «Анжелики» и быстро ее нагонял. Генри и Фрэнсис выпрямились. Ящик и бидон полетели в воду, а вместе с ними и канат со всеми подвешенными к нему бутылками, жестянками, кофейником и бечевками.

Друзья так увлеклись своим делом, что продолжали стоять на носу и наблюдать за тем, как лег канат, о чем можно было судить по плававшей на поверхности воды массе самых разнообразных предметов. Раздавшийся с буксира залп заставил их быстро лечь на палубу. Но когда они выглянули поверх поручней, то увидели, что канат очутился под самым носом буксира. Минуту спустя «Долорес», замедлив ход, остановилась.

– Ага! У этого пароходишки на винт теперь намоталось много всякой дряни! – в восторге воскликнул Фрэнсис. – Генри, давай-ка теперь пошлем им салют.

– Ну что ж, если ветер не затихнет, пожалуй… – скромно ответил Генри.

«Анжелика» вышла вперед. Буксир остался позади, с расстоянием постепенно уменьшаясь в размерах. Впрочем, со шхуны все-таки можно было видеть, как «Долорес» беспомощно поплыла по течению и была снесена на мель. Люди, перепрыгнув через борт, побрели по мелководью, направляясь к берегу.

– Надо спеть нашу песенку, – воскликнул Генри, пришедший в полный восторг, и тотчас же затянул:

Ветра свист и глубь морская! Жизнь недорога. Эгей!..

Все подхватили припев хором.

– Все это очень хорошо, – перебил после первого куплета капитан Трефэзен. Глаза его еще блестели, а плечи двигались в такт песне. – Но ветер опять прекратился, сэр. Мы снова попали в полосу штиля, сэр. А как нам выйти из Юкатанского пролива без ветра? Ведь «Долорес» не потерпела крушение, произошла только временная задержка. Какой-нибудь там негр спустится вниз, освободит винт, и тогда буксир легко нас догонит.

– Ну что ж! Тут недалеко и до берега, – заявил Генри, измеряя на глаз расстояние. Затем он повернулся к Энрико.

– А что водится здесь, на этом берегу, сеньор Энрико? – спросил он. – Индейцы майя или белые плантаторы?

– И белые, и индейцы майя, – ответил Энрико. – Но я хорошо знаю эти места. Если окажется, что на шхуне оставаться небезопасно, мы сможем устроиться на суше. Здесь можно будет достать лошадей, седла и провизию в виде мяса и хлеба. Кордильеры недалеко. Что же нам еще нужно!

– А как же Леонсия? – спросил Фрэнсис, беспокоившийся о молодой девушке.

– О, Леонсия родилась в седле. Как наездница, она даст сто очков вперед любому американо, – ответил Энрико. – Поэтому я посоветовал бы вам, если вы ничего не имеете против, спустить на воду шлюпку, если «Долорес» снова покажется на горизонте.

Глава VIII

– Все в порядке, капитан, все в порядке, – заверил Генри капитана-метиса, стоявшего рядом с ним на берегу. Капитану, казалось, было трудно проститься и вернуться на «Анжелику», лежавшую в дрейфе на расстоянии полумили отсюда, так как был мертвый штиль.

– Это то, что на войне называют диверсией[28], – пояснил Фрэнсис. – Славное это слово «диверсия». И оно еще лучше, когда вы его видите на деле.

– Но если вы его не видите на деле, – запротестовал капитан Трефэзен, – тогда оно звучит как проклятое слово, которое я назову катастрофой.

Генри засмеялся.

– Именно это случилось с «Долорес», когда мы поймали в ловушку ее винт. Но мы такого слова не знаем, вместо него мы говорим «диверсия». И то, что мы оставляем с вами двух сыновей сеньора Солано, лучше всего доказывает, что будет диверсия, а не катастрофа. Альварадо и Мартинец знают фарватер как свои пять пальцев и выведут вас при первом попутном ветре. Начальник полиции не интересуется вами. Ему нужны мы, и, когда мы двинемся в горы, он будет преследовать нас со всеми своими людьми, до последнего человека.

– Разве вы не понимаете, – перебил его Фрэнсис, – что «Анжелика» в ловушке. Если мы останемся на ней, он захватит и ее, и нас. Но мы совершаем диверсию и отправимся в горы. Он преследует нас, «Анжелика» на свободе. А нас ему, конечно, не поймать.

– Ну а если моя шхуна затонет? – настаивал капитан. – Если ее прибьет к скалам, она погибла – вы ведь сами знаете, как опасен проход.

– Тогда вам за нее будет заплачено, как я уже говорил, – сказал Фрэнсис с признаками поднимающегося раздражения.

– Потом у меня большие расходы…

Фрэнсис вынул блокнот, карандашом нацарапал несколько слов и передал записку капитану со словами:

– Передайте вот это сеньору Мельхиору Гонзалесу в Бокас-дель-Торо. Записка на тысячу долларов золотом. Он банкир и мой поверенный, и он заплатит вам по ней.

Капитан Трефэзен с недоверием посмотрел на исписанный клочок бумаги.

– О, он в состоянии заплатить эту сумму, – сказал Генри.

– Да, сэр, я знаю, сэр, что мистер Фрэнсис Морган – состоятельный и хорошо известный человек, но каково его состояние? Настолько ли он состоятелен, как я, при всей скромности моего состояния? Я владелец «Анжелики» и никому ничего не должен. У меня есть еще два незастроенных городских участка в Колоне. А кроме того, четыре прибрежных участка в Белене, которые сделают меня богатым человеком, как только «Объединенная Фруктовая Компания» начнет строить там свои склады.

– Фрэнсис, сколько тебе оставил твой отец? – спросил Генри поддразнивающим тоном.

Фрэнсис пожал плечами и небрежно ответил:

– Больше, чем у меня пальцев на руках и на ногах.

– Долларов, сэр?

Генри отрицательно покачал головой.

– Тысяч, сэр?

Генри снова покачал головой.

– Миллионов, сэр?

– Вот теперь вы говорите дело, – ответил Генри. – Мистер Фрэнсис достаточно богат, чтобы купить всю Панамскую Республику, если только убрать из нее канал.

Капитан-метис недоверчиво поглядел в сторону Энрико Солано, но тот подтвердил:

– Это честный джентльмен, я знаю. Я получил наличными по его чеку на сумму в тысячу пезо, выданному на имя сеньора Мельхиора Гонзалеса в Бокас-дель-Торо. Вот деньги – в этом мешке.

Он показал головой на берег, где Леонсия, сидя на тюках прибывшего с ними багажа, пыталась зарядить винчестер. Мешок, который капитан давно приметил, лежал у ее ног на песке.

– Я ненавижу путешествовать без наличности, – пояснил Фрэнсис стоявшим рядом с ним белым. – Никогда не знаешь, когда тебе понадобится лишний доллар. Однажды вечером я застрял в Смит-Райвер-Корнерс, по дороге в Нью-Йорк, со сломанным автомобилем, имея при себе только чековую книжку. И представьте – я не мог достать в этом городе даже папирос.

– А я однажды доверился в Барбадосе одному белому джентльмену, который зафрахтовал мою шхуну для ловли летающих рыб… – начал было капитан.

– Ну довольно, капитан, – прервал его Генри. – Вам пора отправляться на «Анжелику». Мы сейчас двинемся в путь.

И капитану Трефэзену не оставалось ничего другого, как только подчиниться. Посмотрев некоторое время на спины своих удалявшихся пассажиров, он помог спустить шлюпку, взялся за руль и направился к «Анжелике». Время от времени оглядываясь назад, он видел, как вся компания взвалила на плечи багаж и исчезла за стеной густых зеленых зарослей.

* * *

Беглецы вышли на только что проложенную просеку и увидели толпы пеонов, которые рубили девственный лес и выкорчевывали пни. Пеоны готовили место для плантации каучуковых деревьев. Леонсия шла во главе отряда рядом с отцом. Ее братья, Рикардо и Алессандро, шагали посредине, нагруженные багажом, так же как Фрэнсис и Генри, замыкавшие шествие. Эта необычайная процессия была встречена стройным пожилым джентльменом с осанкой гидальго, державшимся очень прямо. Он направил им навстречу свою лошадь, перескакивая через поваленные стволы и рытвины от выкорчеванных пней. Увидев Энрико, всадник сразу же сошел с лошади, снял перед Леонсией свое сомбреро и, протянув руку Энрико, приветствовал его словами, свидетельствовавшими об их старинной дружбе. Словами же и глазами он выразил свое восхищение дочерью Солано.

Весь разговор велся на темпераментном и быстром испанском языке: просьба предоставить отряду лошадей была высказана, и согласие на нее получено прежде, чем обоих Морганов представили другу Энрико Солано. Лошадь гасиендадо[29], согласно обычаю испано-американцев, отдали Леонсии. Как объяснил гасиендадо, из-за мора он остался почти без верховых лошадей; но у его главного надсмотрщика есть еще лошадь в сносном состоянии; ее получит Энрико.

Новый знакомый сердечно, но с достоинством пожал руку Генри и Фрэнсису и целых две минуты в самых изысканных выражениях уверял их, что любой друг его дорогого друга Энрико – и его друг. Когда Энрико спросил гасиендадо о дорогах, ведущих в Кордильеры, и упомянул о нефти, Фрэнсис навострил уши.

– Не может быть, сеньоры, – начал он, – чтобы в Панаме была найдена нефть.

– Но это так, – серьезно подтвердил гасиендадо. – Мы знали о том, что здесь имеется нефть, и знали это уже несколько поколений. Однако ничего не предпринималось, пока компания «Эрмозилльо» не прислала сюда своих инженеров-гринго и не скупила землю. Говорят, это богатейшее месторождение. Я сам ничего не понимаю в нефти. У них уже много скважин, но они все еще бурят, и нефти там так много, что она растекается вокруг по земле. Они говорят, что не могут ее остановить, – настолько велики масса и давление. Им нужен прежде всего нефтепровод для транспортировки нефти к океану, и они уже взялись за его постройку. А пока что она стекает по ущельям, и это колоссальный убыток.

– Построили ли они нефтехранилища? – спросил Фрэнсис.

Этот разговор сразу направил его мысли на компанию «Тэмпико-Нефть», в которую была вложена большая часть его состояния. Несмотря на повышение акций компании на бирже, он после отъезда из Нью-Йорка не имел о своих делах никаких известий.

Гасиендадо покачал головой.

– Транспорт! – пояснил он. – Перевозка материалов с морского берега к источникам на мулах невозможна. Но они уже многое сделали. У них есть нефтяные озера, большие резервуары в горных низинах, запруженные земляными дамбами, и все-таки драгоценная жидкость растекается по ущельям.

– А резервуары у них крытые? – спросил Фрэнсис, вспомнив опустошительный пожар в первые дни существования компании «Тэмпико-Нефть».

– Нет, сеньор.

Фрэнсис неодобрительно покачал головой.

– Их необходимо делать крытыми, – сказал он. – Достаточно спички, брошенной пьяной или мстительной рукой какого-нибудь пеона, и все погибло. Плохо ведется дело, плохо.

– Но ведь я не компания «Эрмозилльо», – заметил гасиендадо.

– Да я и имею в виду компанию «Эрмозилльо», а не вас, – пояснил Фрэнсис. – Я сам нефтяник. С меня сдирали уже по три шкуры, мне приходилось платить чуть ли не сотни тысяч за подобные случайности или преступления. Никогда не знаешь, отчего и как они происходят, но что они бывают – это факт.

Что еще смог бы сказать Фрэнсис в пользу защиты нефтяных резервуаров от преступных или беспечных пеонов, так и осталось неизвестным, ибо в этот момент к ним подъехал на лошади главный надсмотрщик плантации. В руке у него была палка, и он с интересом разглядывал пришельцев, одновременно зорко следя за работавшими поблизости пеонами.

– Сеньор Рамирец, будьте любезны, сойдите с седла, – учтиво обратился к нему гасиендадо и, как только тот спешился, представил его гостям.

– Лошадь ваша, друг Энрико, – сказал гасиендадо. – Если она падет, пожалуйста, верните мне седло и уздечку, когда вам будет угодно. А если не представится удобный случай, то забудьте, что вы мне обязаны чем-либо, кроме вашей неизменной любви и дружбы. Я сожалею, что все ваши спутники не могут воспользоваться моим гостеприимством. Но начальник полиции – кровожадная собака, я это знаю. Мы сделаем все возможное, чтобы направить его по ложному следу.

Леонсия и Энрико сели на лошадей, багаж был прикреплен к седлам кожаными ремнями, и кавалькада двинулась вперед. Алессандро и Рикардо бежали рядом, держась за отцовские стремена. Благодаря этому они двигались быстрее, и Генри с Фрэнсисом, последовав их примеру, в свою очередь уцепились за стремена Леонсии. К луке ее седла был привязан мешок с серебряными долларами.

– Здесь какое-то недоразумение, – объяснял гасиендадо своему надсмотрщику. – Энрико Солано – честный человек. Если он берется за какое-то дело, значит, это дело честное. И то дело, за которое он взялся теперь, в чем бы оно ни заключалось, во всяком случае честное дело. И все-таки Веркара-э-Хихос гонится за ними. Если он явится сюда, мы направим его по ложному следу.

– Да вот и он сам, – сказал надсмотрщик. – Но пока что у него нет никаких шансов получить лошадей.

И он как ни в чем не бывало стал бранить работающих пеонов, требуя, чтобы они постарались сделать за целый день хотя бы столько, сколько им полагается за полдня.

Гасиендадо искоса наблюдал за быстро идущей группой людей, предводительствуемой Альваресом Торресом, но делал вид, что их не замечает; он совещался со своим надсмотрщиком, как выкорчевать пень, над которым трудились пеоны.

Хозяин плантации любезно ответил на приветствие Торреса и вежливо, но с оттенком лукавства спросил, не на поиски ли нефти тот ведет свой отряд.

– Нет, сеньор, – ответил Торрес. – Мы разыскиваем сеньора Энрико Солано, его дочь, сыновей и двух высоких гринго, которые с ними. Нужны-то нам гринго. Они проходили здесь, сеньор?

– Да, они здесь прошли! А я-то подумал, что они тоже заболели нефтяной лихорадкой. Они так торопились, что не смогли исполнить долг вежливости и провести с нами некоторое время. Они даже не указали цели своего путешествия. Эти люди в чем-то провинились? Впрочем, мне не следовало бы задавать такой вопрос. Сеньор Энрико Солано настолько порядочный человек…

– В каком направлении они пошли? – спросил, выдвигаясь вперед из рядов своих жандармов, начальник полиции.

Пока гасиендадо и его надсмотрщик хитрили, указывая ложное направление, Торрес заметил, что один из пеонов, опираясь на лопату, напряженно прислушивается к разговору. И пока начальника полиции водили за нос и он уже отдал приказ двинуться по ложному следу, Торрес незаметно швырнул пеону серебряный доллар. Тот кивком головы указал, куда действительно ушли беглецы, незаметно поднял монету и снова принялся выкорчевывать пень.

Торрес отменил приказ начальника полиции.

– Мы двинемся в другую сторону, – сказал он, подмигнув начальнику. – Некая пташка шепнула мне, что наш друг ошибается и что они двинулись в другом направлении.

Жандармы бросились по горячему следу. Гасиендадо и надсмотрщик переглянулись между собой, удивленные и подавленные. Надсмотрщик движением губ дал понять, что надо молчать, и бросил быстрый взгляд в сторону пеонов. Виновный пеон работал рьяно и сосредоточенно, но его товарищ едва заметным кивком головы указал на него надсмотрщику.

– Так вот какая это пташка! – воскликнул надсмотрщик, накинулся на пеона и стал изо всех сил его трясти.

Из-под лохмотьев пеона выкатился серебряный доллар.

– Ага! – сказал гасиендадо, смекнув, в чем дело. – Он разбогател. Это ужасно, что один из моих пеонов так богат. Вне всяких сомнений, он убил кого-то из-за этого доллара. Бейте его, пока не сознается.

Удары градом посыпались на спину и голову пеона; несчастный стоял перед надсмотрщиком на коленях, а тот лупил его палкой. И он сознался, каким образом заработал этот доллар.

– Бейте его, бейте еще, забейте насмерть, это животное, предавшее моих лучших друзей, – кротким голосом приговаривал гасиендадо. – Впрочем, постойте, будьте осторожнее. Не забивайте его до смерти, а избейте только до полусмерти. У нас мало рабочих рук, и мы не можем себе позволить роскошь полностью предаться своему справедливому гневу. Бейте его так, чтобы ему было очень больно, но чтобы он через два дня мог снова работать.

Можно было бы написать целый том о немедленно последовавших за тем муках и злоключениях несчастного пеона – это была бы эпическая картина. Но вряд ли приятно смотреть или долго останавливаться на том, как человека забивают до полусмерти. Скажем только, что, получив лишь часть причитавшихся ему ударов, он вырвался от надсмотрщика, оставив в его руках половину своих лохмотьев, и, как безумный, бросился в заросли; надсмотрщик, привыкший быстро передвигаться исключительно верхом, остался далеко позади.

Терзаемый болью и страхом вновь попасть в лапы надсмотрщика, пеон бежал так быстро, что, проскочив через заросли и вынырнув из них, он наткнулся прямо на отряд Солано, переходивший вброд через ручей. Беглец упал на колени и, плача, умолял о милосердии. Он жалобно хныкал, потому что только что их предал. Но они этого не знали. И Фрэнсис, увидев, в каком жалком состоянии этот человек, отстал от отряда, отвинтил металлическую крышку своей карманной фляжки и влил в него половину ее содержимого, чтобы привести в чувство. Потом он нагнал своих спутников. А жалкий беглец, бормоча невнятные слова благодарности, кинулся бежать в другую сторону, снова под защиту зарослей. Но, истощенный недоеданием и непосильным трудом, он вскоре упал без чувств под сенью зеленых деревьев.

В скором времени у ручья появилась погоня – впереди Альварес Торрес с видом собаки, вынюхивающей добычу, затем жандармы и, наконец, замыкая шествие, задыхающийся начальник полиции. Внимание Торреса привлекли влажные отпечатки ног пеона на сухих камнях, разбросанных по берегу ручья. В один миг пеона схватили за жалкие остатки его лохмотьев и выволокли из его убежища. Стоя на коленях, он, умолявший о пощаде, был подвергнут допросу.

Пеон отрицал, что знает что-либо об отряде Солано. Он предал их и был наказан, но от тех, кого предал, он получил помощь, и в нем пробудилось смутное сознание добра и чувство благодарности. Бедняга стал уверять, что, с того момента как предал этих людей за серебряный доллар, ему больше ничего о них не известно. Палка Торреса обрушилась ему на голову пять, десять раз, – казалось, ударам не будет конца, если он не сознается. Пеон был несчастным существом, забитым с колыбели, и палка Торреса грозила ему смертью. Его собственный гасиендадо не мог себе позволить роскошь забить своего раба до смерти, но у Торреса не было причин щадить беглеца. И пеон не выдержал, указал направление, в котором ушли преследуемые.

Но это было только начало его злоключений. Едва успел он предать семейство Солано во второй раз, все еще стоя на коленях, как на место истязания верхом на взмыленных лошадях ворвался гасиендадо с несколькими призванными им на помощь соседями и надсмотрщиками.

– Мой пеон, сеньоры! – вскричал гасиендадо, у которого так и чесались руки самому наказать виновного. – Вы истязаете его?

– А почему бы и нет? – сказал начальник полиции.

– Потому что он мой, я один имею право избивать его и хочу сделать это сам.

Пеон подполз к начальнику полиции и припал к его ногам, умоляя не выдавать его. Но он искал жалости там, где ее не могло быть.

– Вы правы, сеньоры, – ответил начальник гасиендадо. – Мы должны действовать по закону. Он является вашей собственностью, и мы вам его возвращаем. Кроме того, он нам больше не нужен. Но это замечательный пеон, сеньор. Он сделал то, чего не делал еще ни один пеон за все время существования Панамы: дважды в течение одного дня сказал правду.

Пеону связали руки на животе и, привязав веревку к седлу надсмотрщика, поволокли обратно. Беднягу терзали предчувствия, что самые жестокие побои, предназначенные ему судьбой в этот день, еще впереди. И он не ошибся. По возвращении на плантацию его привязали, как скотину, к изгороди из колючей проволоки, а хозяин со своими друзьями отправились на гасиенду завтракать. Пеон хорошо знал, что его ожидает. Но колючая проволока изгороди и хромая кобыла в ограде за ней зародили в отчаявшейся душе пеона отчаянную мысль. Хотя проволока врезалась в его кожу, он быстро перепилил о нее свои путы и, освободившись, прополз под изгородью, вывел через калитку хромую кобылу. Затем он взобрался на нее и, барабаня босыми пятками по ее ребрам, пустил кобылу вскачь в сторону спасительных Кордильер.

Глава IX

Быстро шагая, Фрэнсис вскоре нагнал отряд Солано.

– Здесь, в джунглях, доллары ничего не стоят, – дразнил его Генри. – И свежих лошадей на них не достанешь, и этих двух несчастных скотинок не вылечишь – они, вероятно, уже заражены чумой, убившей всех остальных лошадей гасиендадо.

– Я еще никогда не бывал в таком месте, где деньги не имели бы цены, – ответил Фрэнсис.

– Надо думать, что за деньги можно и в аду получить глоток воды! – заметил Генри. Леонсия захлопала в ладоши.

– Не знаю, – ответил Фрэнсис, – я там никогда не бывал.

Леонсия снова зааплодировала.

– Как бы то ни было, у меня есть план, как использовать деньги в джунглях, и я сейчас же попытаюсь его реализовать. – С этими словами Фрэнсис начал отвязывать мешок с монетами от седла лошади Леонсии. – А вы поезжайте вперед.

– Но мне-то вы скажете? – настаивала Леонсия. И когда она нагнулась к нему с седла, он шепнул ей что-то такое, что заставило ее рассмеяться. Генри, который в это время совещался с Энрико и его сыновьями, посмотрел в их сторону и в душе обругал себя, назвав ревнивым дураком.

Оглянувшись назад, прежде чем скрыться из виду, они увидели, что Фрэнсис с блокнотом в руках что-то записывал. То, что он написал, было весьма красноречиво и лаконично – всего лишь цифра 50. Оторвав листок, он положил его на виду посредине тропинки и придавил серебряным долларом. Потом отсчитал из мешка еще сорок девять долларов и, разбросав их вокруг первого, пустился бегом догонять остальных.

* * *

Аугустино, тот самый жандарм, который мало говорил в трезвом состоянии, но в пьяном виде убедительно доказывал, что молчание – золото, ехал впереди полицейского отряда, опустив голову, словно вынюхивал следы дичи. От его зорких глаз не укрылся серебряный доллар, придерживавший листок бумаги. Доллар он взял себе, а листок передал начальнику полиции. Торрес наклонился через плечо, и они вместе прочли мистическую цифру 50. Начальник отбросил листок бумаги, настаивая на продолжении погони. Но Аугустино поднял записку и стал ломать голову над значением цифры 50. Пока он раздумывал, громкий возглас Рафаэля возвестил о находке второго доллара. И Аугустино понял. Где-то здесь было 50 монет, и они дожидались тех, кто потрудится их поискать. Швырнув записку, он мигом опустился на четвереньки и стал обшаривать землю вокруг. Остальные жандармы последовали его примеру, и в общей свалке никто не обращал внимания на проклятия и окрики начальника и Торреса, требовавших, чтобы люди шли вперед.

Когда жандармы больше ничего не смогли найти, они подсчитали собранные деньги. Всего оказалось сорок семь долларов.

– Должны быть где-то еще три! – закричал Рафаэль, после чего все снова бросились искать. Прошло еще пять минут, прежде чем им удалось найти остальные три доллара. Каждый положил в карман то, что нашел, а затем все покорно последовали за Торресом и начальником.

Проехав с милю, Торрес увидел на дороге новый блестящий доллар и попытался незаметно втоптать его в землю, но зоркие, как у хорька, глаза Аугустино заметили его маневр, и жандарм извлек монету из рыхлой земли. Его товарищи уже знали, что там, где есть один доллар, должно быть много долларов. Отряд остановился, и, как ни бесились предводители, компания рассыпалась вправо и влево от тропинки.

Первым напал на след лунообразный Висенто, больше похожий на мексиканского индейца, чем на индейца племени майя или на панамского метиса. Все обступили его, как собаки, вокруг дерева, в дупле которого прячется опоссум[30]. В самом деле след привел их к дереву, вернее, пню с дуплом внутри, футов двенадцать в высоту и около четырех в диаметре. Футах в пяти от земли было отверстие. Над ним виднелся прикрепленный шипом листок бумаги такого же формата, что и тот, который они нашли в первый раз. На листке стояла цифра 100.

В последовавшей затем свалке, когда шесть рук боролись за право первыми нырнуть в дупло дерева за сокровищем, было потеряно еще минут шесть. Но дупло было глубоким, а руки оказались короткими.

– Мы срубим пень, – решил Рафаэль, постукивая рукоятью своего мачете по пню, чтобы определить дно дупла. – Рубить будем все, потом сосчитаем то, что найдем, и разделим поровну.

Тут предводители отряда совсем рассвирепели и начальник полиции пригрозил, что, как только они вернутся в Сан-Антонио, он немедленно всех отправит в Сан-Хуан на съедение сарычам[31].

– Но пока мы еще, слава богу, не в Сан-Антонио, – сказал Аугустино; он нарушил обет молчания, чтобы поучить других мудрости.

– Мы бедные люди, и все честно поделим, – раздался голос Рафаэля. – Аугустино прав, и хвала Господу, что мы еще не в Сан-Антонио. Этот богатый гринго разбрасывает за день больше денег, чем мы можем заработать на службе за целый год. Что до меня, то я стою за революцию, если она может дать деньги.

– А богатый гринго пусть будет нашим предводителем, – добавил Аугустино. – Пока он будет вести нас такой дорогой, я готов вечно следовать за ним.

Рафаэль вполне с ним согласился и кивнул головой в сторону начальника полиции и Торреса.

– Если они не позволяют нам собирать то, что нам посылают боги, пусть убираются ко всем чертям в преисподнюю! – сказал он. – Мы люди, а не рабы. Мир велик. Кордильеры недалеко. Мы все будем богаты и свободны, будем жить в Кордильерах; индейские девушки там так красивы и соблазнительны…

– И избавимся, кстати, от наших жен, которые остались в Сан-Антонио, – добавил Висенто. – Давайте срубим это дерево с кладом.

Дерево настолько прогнило, что стало губчатым и потому легко уступило напору обрушившихся на него мачете. А когда пень разлетелся на куски, жандармы насчитали и поделили поровну не сто, а сто сорок семь серебряных долларов.

– Этот гринго щедр, – провозгласил Висенто. – Он дает больше, чем обещает. Нет ли там еще?

Из кучи гнилых щеп, искрошенных мачете почти в пыль, они извлекли еще пять монет и потратили на это еще десять минут. Это привело начальника полиции и Торреса в исступление.

– Этот богатый гринго не теряет времени на счет, – сказал Рафаэль. – Он, очевидно, просто развязывает мешок и сыплет из него деньги. И это, верно, тот самый мешок, с которым он ускакал после того, как взорвал динамитом стены нашей тюрьмы.

Затем отряд возобновил погоню, и с полчаса все шло хорошо. Тропа привела их к покинутой усадьбе, полузаросшей побегами возвращающихся на свое старое место зарослей. Полуразрушенный дом под соломенной крышей, повалившиеся бараки для рабочих; снесенный корраль[32], столбы которого дали ростки и зазеленели листьями, как деревья; колодец, которым, видимо, еще недавно пользовались, так как ведро было привязано к коромыслу почти новой веревкой, – все говорило о том, что человеку здесь не удалось покорить дикую природу. А к коромыслу на самом виду был прикреплен знакомого уже вида листок бумаги с цифрой 300.

– Матерь Божья! Целое состояние! – воскликнул Рафаэль.

– Да терзает его сатана в преисподней вовеки веков! – гневно добавил Торрес.

– Он платит лучше, чем ваш сеньор Риган, – насмешливо фыркнул доведенный до полного отчаяния начальник полиции.

– Его мешок всего-навсего вот такой величины, – показал руками Торрес. – Очевидно, нам предстоит подобрать все, что в нем было, прежде чем мы поймаем его владельца. Но когда мы все подберем и мешок опустеет, мы его накроем.

– Теперь вперед, друзья мои, – вкрадчивым голосом обратился к отряду начальник полиции. – На обратном пути мы спокойно все подберем.

Аугустино опять нарушил свой обет молчания.

– Человек не знает, какими путями он вернется и вернется ли вообще, – пессимистически заявил он. И вдохновившись перлом премудрости, который только что изрек, он попытался осчастливить присутствующих еще одним подобным перлом. – Три сотни в руках лучше, чем три миллиона на дне колодца, которого мы, может, никогда больше не увидим.

– Кто-нибудь должен спуститься в колодец, – сказал Рафаэль. – Смотрите: веревка крепкая. Мы спустим на ней туда кого-нибудь. Кто тот храбрец, который спустится?

– Я, – сказал Висенто, – я тот храбрец, и я спущусь.

– И украдешь половину того, что найдешь, – высказал Рафаэль мгновенно мелькнувшее у него подозрение. – Прежде чем спуститься, сдай-ка нам те пезо, которые у тебя уже есть, а когда поднимешься, мы обыщем тебя и посмотрим, сколько ты нашел. Потом поделим все поровну и вернем тебе твои пезо.

– Не полезу я в колодец ради товарищей, которые мне не доверяют, – угрюмо проговорил Висенто. – Здесь я так же богат, как любой из вас. Зачем же мне спускаться? Я слыхал, что люди иногда задыхаются на дне колодцев.

– Именем Бога заклинаю, спускайтесь! – неистово вопил начальник полиции. – Скорее, скорее!

– Я слишком тяжел, а веревка некрепкая, я не стану спускаться, – заявил Висенто.

Все вопросительно посмотрели на молчаливого Аугустино, который за сегодняшний день сказал больше, чем обычно за целую неделю.

– Гуиллермо тоньше и легче всех, – сказал Аугустино.

– Пусть Гуиллермо и спустится, – хором подхватили остальные.

Но Гуиллермо с опаской взглянул в отверстие колодца и попятился, качая головой и крестясь.

– Не полезу даже за священным сокровищем священного города майя, – пробормотал он.

Начальник вынул револьвер и глазами спросил согласия остальных членов отряда. Они ответили одобрительными взглядами и кивками.

– Ради всего святого, полезай! – гневно закричал начальник полиции. – И поскорее, а не то я тебе такое сделаю, что ты не сможешь уже больше ни спускаться, ни подниматься, а останешься гнить у этой ямы. Правильно будет, ребята, если я убью его за то, что он отказывается спускаться?

– Правильно, правильно! – закричали все.

И Гуиллермо, пересчитав дрожащими пальцами свои монеты, в смертельной тоске и непрестанно крестясь, подталкиваемый товарищами, подошел к ведру и сел на него, обхватив его ногами. Затем его спустили в колодец, и дневной свет померк для него.

– Стойте, стойте! – закричал он из глубины колодца. – Остановитесь! Вода! Я уже в воде!

Жандармы налегли на коромысло и всем весом сдержали его.

– Я должен получить на десять пезо больше других! – крикнул снизу Гуиллермо.

– Ты получишь крещение, – раздались голоса сверху. – Уж наглотаешься ты сегодня воды досыта! Мы перережем веревку, и будет одним меньше при дележе.

– Это не чистая вода, – ответил из мрачной глубины Гуиллермо голосом какого-то подземного духа. – Здесь ящерицы, от которых меня тошнит, и зловонный птичий труп. Может быть, водятся и змеи. Стоит дать лишних десять пезо за то, что мне придется здесь делать.

– Мы утопим тебя! – закричал Рафаэль.

– Я пристрелю тебя! – вопил начальник.

– Можете стрелять или топить, – раздался снизу голос Гуиллермо, – но ведь вам это невыгодно: сокровище останется в колодце.

Наступила пауза. Стоявшие наверху безмолвно, взглядами спрашивали друг друга, что делать.

– А гринго уходят все дальше и дальше, – выходил из себя Торрес. – Славная же дисциплина у ваших жандармов, сеньор Мариано Веркара-э-Хихос!..

– Здесь не Сан-Антонио, – огрызнулся начальник. – Здесь леса Юкатана. В Сан-Антонио мои псы – верные псы. Но здесь, в лесу, с ними надо обращаться осторожно, а то они дичают. И что тогда будет со мной и с вами?

– Это проклятие золота, – с печалью в голосе согласился с ним Торрес. – После этого, право, можно стать социалистом. Если какой-то гринго так связывает руки правосудия золотыми веревками…

– Серебряными, – поправил его начальник.

– Идите к черту, – сказал Торрес. – Как вы верно изволили заметить, это не Сан-Антонио, а дебри, и потому я имею право посылать вас к черту. Зачем нам с вами ссориться из-за вашего дурного настроения? Наше благополучие требует, чтобы мы были в мире.

– Имейте в виду, – раздался снизу голос Гуиллермо, – что вы и не сможете меня утопить, здесь всего два фута глубины. Я как раз достал до дна, и в моей руке четыре кругленьких серебряных пезо. Дно все устлано монетами. Дадите мне лишних десять пезо за эту грязную работу? Вода смердит, как разрытая могила.

– Да, да! – закричали жандармы.

– Ради бога, скорее, скорее! – кричал начальник.

Из глубины колодца послышались плеск и проклятия, и по тому, как ослабела натянутая веревка, они поняли, что Гуиллермо слез с ведра и шарит по дну.

– Клади их в ведро, милый Гуиллермо! – крикнул вниз Рафаэль.

– Я кладу их в свои карманы, – был ответ. – Если я положу деньги в ведро, вы его вытянете, а потом позабудете вытянуть меня.

– Но веревка может не выдержать двойного веса, – увещевал его Рафаэль.

– Возможно, что она не так крепка, как моя воля, потому что моя воля в этом деле очень крепка, – отвечал Гуиллермо.

– Но если веревка оборвется! – опять начал Рафаэль.

– Нашел выход! Спускайся-ка вниз, – крикнул Гуиллермо. – Затем первым поднимут меня, вторым – ведро с сокровищем, а третьим и последним – тебя. Так восторжествует справедливость.

У Рафаэля от разочарования опустилась челюсть, он ничего не смог ответить.

– Так как же, Рафаэль?

– Не спущусь, – ответил он. – Клади серебро в карманы и поднимайся вместе с ним.

– Я готов проклинать наш народ, – нетерпеливо заметил начальник полиции.

– Я уже проклял его, – сказал Торрес.

– Поднимайте меня, – закричал Гуиллермо. – Я забрал все в карманы, все, кроме зловония, и я задыхаюсь. Тяните скорее, а то я погибну, и вместе со мной погибнут триста пезо. Да их больше чем триста. Гринго, должно быть, совсем опустошил свой мешок.

* * *

Фрэнсис нагнал свой отряд там, где тропа становилась все круче и изголодавшиеся, тяжело дышавшие лошади остановились передохнуть.

– Никогда больше не пущусь в путешествие без звонкой монеты. – И он с восторгом стал рассказывать все, что видел, притаившись на покинутой усадьбе. – Генри, когда я умру и отправлюсь в рай, возьму с собой увесистый мешок денег. И там он может спасти меня от бед, одному только Богу известных. Послушайте, что я вам расскажу. Они дрались, как кошки с собаками, у этого колодца. Один не доверял другому, и от согласившегося спуститься в колодец потребовали, чтобы он оставил все свои деньги тем, кто стоял наверху. Они совершенно отбились от рук. Начальник под угрозой револьвера заставил самого маленького и худощавого спуститься в колодец. А тот, когда спустился, стал их шантажировать, говорил, что не поднимется наверх. Потом он поднялся, но они не выполнили своих обещаний и задали ему хорошую трепку. Когда я уходил оттуда, они все еще его били.

– Но теперь твой мешок опустел, – сказал Генри.

– В том-то и беда, – согласился Фрэнсис. – Будь у меня достаточный запас пезо, я взялся бы держать наших преследователей позади сколько угодно. Кажется, я был слишком щедр! Я не знал, что этих бедняг можно так дешево купить. Но я вам расскажу нечто такое, от чего у вас волосы станут дыбом. Торрес, сеньор Торрес, сеньор Альварес Торрес, ведет погоню вместе с начальником полиции. Он вне себя из-за задержки. Они чуть было не передрались, потому что начальник полиции не сумел держать своих людей в повиновении. Да, сэр, и он послал начальника к черту. Я ясно слышал, как он послал начальника к черту!

Еще миль через пять лошади под Леонсией и ее отцом совсем ослабели; между тем тропинка спустилась в темный овраг, а затем снова стала подниматься в гору. Фрэнсис настоял, чтобы все остальные двигались вперед, а сам отстал. Выждав минут пять и дав им уйти вперед, он двинулся за ними в арьергарде. Несколько дальше, на открытом месте, покрытом только густой травой, он, к великому своему смущению, увидел следы лошадиных копыт величиной с тарелку. В образовавшиеся углубления уже просачивалась темная маслянистая жидкость, в которой он сразу узнал неочищенную нефть. Это было только начало – только та нефть, которая просачивалась из струи, которая текла дальше и впадала в главный поток. Ярдов через сто он наткнулся и на самый поток – целую реку нефти. Вода образовала бы на таком склоне водопад, но, поскольку это была густая, как патока, неочищенная нефть, она медленно стекала с холма. Предпочитая сделать остановку здесь, чтобы не шлепать по жидкой грязи, Фрэнсис уселся на скале, положил возле себя с одной стороны винтовку, с другой – револьвер, скрутил папиросу и стал напряженно прислушиваться, ожидая с минуты на минуту приближения погони.

Между тем избитый пеон в страхе перед новыми побоями нахлестывал изо всех сил свою загнанную кобылу и проехал вéрхом обрыва, как раз над Фрэнсисом. У нефтяного источника его лошадь упала, совершенно обессиленная. Пиная ее ногами, он заставил животное подняться и начал так колотить лошадь палкой, что она шарахнулась от него и, ковыляя, побежала к зарослям. Но первый день его приключений еще не кончился, хотя пеон сам об этом не подозревал. Он тоже примостился на камне, поджав ноги, чтобы не касаться нефти, свернул папироску и, куря ее, созерцал текущую нефть. Шум приближающихся людей вспугнул его, и он скрылся в зарослях, начинавшихся у самого камня. Выглянув оттуда украдкой, беглец увидел двух незнакомцев. Они подошли прямо к нефтяному источнику и, повернув клапан посредством железного колеса, замедлили течение нефти.

– Больше нельзя, – сказал тот, который был, по-видимому, старшим. – Еще поворот, и трубы взорвутся от напора. Гринго-инженер предупреждал меня об этом.

Теперь только маленькая струйка, представлявшая собой, однако, определенную опасность, продолжала медленно стекать с холма.

Едва эти два незнакомца закончили свою работу, как показался конный отряд и пеон узнал гасиендадо, которому он принадлежал, а также надсмотрщиков и гасиендадо с соседних плантаций. Они, видимо, охотно воспользовались возможностью устроить охоту на сбежавшего рабочего, подобно тому как англичане увлекаются охотой на лисиц.

Нет, эти два нефтяника никого не видели. Но гасиендадо, ехавший впереди, заметил следы лошадиных копыт и пришпорил своего коня в том направлении, куда они вели. Вся компания последовала за ним. Пеон выждал, выкурил папироску до самого конца и стал размышлять. Когда все скрылись из виду, он решился выйти, открыл клапан нефтяного источника и стал наблюдать, как нефть под давлением забила фонтаном и потекла бурным потоком. Он услышал ворчание, хлюпанье и клокотание вырывающегося на поверхность газа и стал прислушиваться к этим звукам. Он не понимал смысла всего происходящего, и от дальнейших злоключений его избавило только то обстоятельство, что он истратил на папиросу свою последнюю спичку. Тщетно рыскал он в своих отрепьях, щупал уши и волосы. У него не осталось ни одной спички.

Радостно хихикая при виде потока нефти, которую он так бесполезно тратил, пеон вспомнил о тропинке в ущелье внизу, побежал с горы и наткнулся прямо на Фрэнсиса, который встретил его с револьвером в руках. Беглец вмиг опустился на свои разодранные колени и в ужасе молил о пощаде человека, которого сегодня дважды предал. Фрэнсис вглядывался в него, но не узнал, так как запекшаяся кровь превратила израненную и исцарапанную голову и лицо в какую-то маску.

– Амиго, амиго[33], – бормотал пеон.

Тут молодой Морган услышал, как где-то внизу, на тропинке, упал камень, задетый, очевидно, человеческой ногой. В следующий момент Фрэнсис узнал в том, что еще осталось от пеона, то несчастное существо, которому он отдал половину виски из своей фляжки.

– Ну, амиго, – сказал Фрэнсис на местном наречии. – Похоже на то, что они гонятся за тобой?

– Они убьют меня, забьют меня до смерти, они разъярены, – лепетал несчастный. – Вы для меня друг, вы для меня отец, вы для меня мать. Спасите меня!

– Ты умеешь стрелять? – спросил Фрэнсис.

– Я был охотником в Кордильерах, прежде чем меня продали в рабство, сеньор, – ответил пеон.

Фрэнсис передал ему револьвер, указал прикрытие и приказал не стрелять, пока он не будет уверен, что не промахнется. В это время в его голове проносились далекие от этих мест мысли: «В Тарритуане сейчас начинается игра в гольф. Миссис Биллингем сидит на веранде клуба и раздумывает, как ей наверстать те три тысячи очков, на которые она отстала, молит Бога послать ей удачу. А я здесь – о Господи! Господи! – прижатый к нефтяному потоку».

Эти размышления сразу оборвались, как только на тропинке появились начальник полиции, Торрес и жандармы. В то же мгновение Фрэнсис выстрелил из винтовки, и так же мгновенно они скрылись. Он не знал, попал ли в кого-то или они просто отступили. Преследователи вовсе не собирались нападать, они пока прятались в кустарнике. Фрэнсис и пеон делали то же самое, укрываясь за кустами и скалами и часто меняя позицию. К концу первого часа у Фрэнсиса оставался всего один патрон. У пеона, благодаря угрозам и предупреждениям Фрэнсиса, было еще два патрона в револьвере. Но этот час Фрэнсис выиграл для Леонсии и ее родных, будучи совершенно уверен, что сможет в любой момент перейти вброд нефтяную реку и скрыться. Таким образом, все обстояло относительно благополучно и продолжало бы так обстоять, если бы сверху вдруг не нагрянул новый отряд людей. Спускаясь вниз, они стреляли из-за деревьев. Это был гасиендадо со своими соседями, гнавшийся за беглым пеоном. Но Фрэнсис думал, что его преследует другой полицейский отряд. Выстрелы, которыми они его осыпали, казалось, подтверждали такое предположение.

Пеон подполз к нему и, показав, что в револьвере осталось еще два патрона, вернул ему оружие, попросив коробку спичек. Затем он дал понять, что Фрэнсису следует перейти ущелье и выбраться по другой его стороне. Наполовину угадывая его намерения, молодой человек послушался, выстрелил со своей новой, более выгодной позиции в полицейский отряд в последний раз и зашвырнул винтовку далеко в овраг.

В следующий момент нефтяная река запылала с того места, где пеон поднес к ней спичку. Еще через минуту источник выбросил фонтан горящего газа. И наконец, из самого оврага вырвался пламенный поток и устремился на отряд Торреса и начальника полиции. Опаленные жаром, Фрэнсис и пеон вскарабкались по противоположной стороне оврага, обошли пылающую тропу, затем снова вышли на нее в безопасном месте и побежали мелкой рысцой.

Глава Х

В то время как пеон и Фрэнсис в полной безопасности передвигались по тропе, проходящей в овраге, который пониже того места, куда стекала нефть, превратившаяся в огненную реку, начальнику полиции, Торресу и жандармам пришлось спасаться, карабкаясь по крутой стене оврага. В то же время отряд гасиендадо, преследующий пеона, был вынужден податься назад и подняться вверх, чтобы спастись от ревущего в ущелье пламени.

Пеон все оглядывался назад через плечо, пока не указал с радостным криком на второй столб черного дыма, поднимавшийся в стороне от первого горящего источника.

– Еще! – хихикал он. – Есть и еще источник, и все они запылают. Все их племя, все они заплатят за мое избиение. А дальше – целое озеро нефти – как море, как Юкатан!

Тут Фрэнсис припомнил слова гасиендадо о нефтяном море, вспомнил, что оно заключало в себе по меньшей мере пять миллионов бочек нефти, из-за отсутствия транспорта еще не отправленных к морю и находящихся в естественной впадине под открытым небом: нефть сдерживалась только дамбой…

– Какая тебе цена? – спросил он пеона.

Тот не понял.

– Сколько стоит твоя одежда и все, что на тебе?

– Полпезо. Нет, половину полпезо, – горестно признался пеон, глядя на то, что осталось от его лохмотьев.

– А что у тебя есть?

Бедняга пожал плечами, признаваясь в полной своей нищете, и горестно добавил:

– У меня есть только… долг. Я должен двести пятьдесят пезо. Этим я связан на всю жизнь, проклят на всю жизнь, как человек, больной раком. Из-за этого-то долга я и стал рабом гасиендадо.

– Пустяки! – не мог не усмехнуться Фрэнсис. – Ты стоишь меньше нуля; твоя цена – отвлеченная отрицательная величина, не имеющая вне математического представления реального смысла. И вот ты сжег сейчас нефти не менее чем на миллионы пезо. А если почва рыхлая и пласты сдвинутся, то нефть будет просачиваться и из самой скважины, и тогда должно загореться все нефтяное поле, а это уже миллиарды долларов. Да, для существа, стóящего на двести пятьдесят долларов меньше нуля, ты молодец, ты мужчина!

Из всего этого пеон понял только последние слова.

– Да, я мужчина, – сказал он, выпячивая грудь и вскидывая истерзанную голову. – Я мужчина из племени майя.

– Ты? Из индейского племени майя? – насмешливо усомнился Фрэнсис.

– Я наполовину майя, – неохотно признался пеон. – Мой отец чистокровный майя. Но женщины племени майя в Кордильерах ему не нравились. Он полюбил женщину смешанной крови из долины, и родился я. Но она изменила ему с негром из Барбадоса, и отец вернулся в Кордильеры. Как и моему отцу, мне суждено было полюбить женщину смешанной крови из долины. Ей нужны были деньги, а я обезумел от страсти. И тогда я продался в пеоны за двести пезо. Пять лет я был рабом, меня били. И что же? К концу этих пяти лет я должен был уже не двести, а двести пятьдесят пезо!

* * *

В то время как Фрэнсис Морган и многострадальный майя все больше углублялись в Кордильеры, чтобы нагнать своих, а юкатанские нефтяные источники все быстрее обращались в дым, еще дальше, в самом сердце Кордильер, назревали новые события, которым суждено было свести вместе всех преследуемых и преследователей – Фрэнсиса, Генри, Леонсию и их отряд, пеона-беглеца, гасиендадо, жандармов во главе с начальником полиции и Альваресом Торресом, горящим желанием добиться не только обещанной Томасом Риганом награды, но и обладания Леонсией.

В пещере сидели старый мужчина и хорошенькая молодая женщина смешанной крови. При свете дешевой керосиновой лампы она читала вслух переплетенную в пергамент большую книгу Блэкстона в испанском переводе. Оба были босы, с голыми руками. Одеждой им служили плащи с капюшонами из грубой дерюги. Капюшон женщины был откинут назад, открывая ее пышные черные волосы. Капюшон старика был глубоко надвинут на голову, как у монаха. Его лицо аскета, с острыми чертами, величественное и полное силы, было чисто испанского типа. Такое лицо могло быть у Дон Кихота. Но существовало и различие. Глаза этого старика были закрыты и обречены на вечный мрак слепоты. Никогда не смог бы он увидеть ветряную мельницу и ломать о нее копья.

Слепой сидел в глубоком раздумье, в позе Роденовского «Мыслителя», и слушал читавшую ему вслух красивую метиску. Но он не был мечтателем, и не в его натуре было, подобно Дон Кихоту, сражаться с ветряными мельницами. Несмотря на слепоту, которая непроницаемой пеленой скрыла от него весь видимый мир, он был человеком, склонным прежде всего к действию, и его душу никак нельзя было назвать слепой – так безошибочно она проникала в самое сердце и душу мира, лежащие под его внешней оболочкой, и так хорошо он видел самые потаенные грехи и тайные добродетели людей. Старец поднял руки, остановил девушку и стал вслух размышлять о прочитанном.

– Человеческое правосудие, – заговорил он медленно и с уверенностью, – это в наши дни состязание в уме и ловкости. Не справедливость, а ум и изворотливость – вот что теперь важнее всего. Законы вначале были хороши, но способы, которыми они осуществлялись, завели людей на ложный путь. Они приняли путь за цель, средства достижения – за самый предмет стремлений. Но закон есть закон, он необходим, он есть благо. К сожалению, в наши дни правосудие сбилось с верного пути. Судьи и адвокаты состязаются в уме и учености, ссорятся друг с другом, совершенно забывая об истцах и ответчиках, которые стоят перед ними, содержат их и ищут справедливости и беспристрастия, а не ума и учености.

Однако старик Блэкстон все-таки прав. Под всем этим, на самом дне, в самом основании здания правосудия, лежит глубокая и искренняя жажда права и справедливости для всех честных людей. Но что говорит Блэкстон? Люди сами придумали себе много нового. И вот закон, бывший вначале добрым, так исказило влияние всего придуманного, что он служит больше не обиженным и даже не обидчикам, а только разжиревшим судьям и худым, голодным адвокатам. Их ждут слава и нажива, если удается доказать, что они остроумнее своих противников и даже самих судей, выносящих приговор.

Старик остановился, все еще в позе «Мыслителя», между тем как метиска ждала, чтобы он подал ей обычный знак, предлагая продолжать чтение. Наконец, как бы взвешивая в своих мыслях судьбы вселенной, он сказал:

– Но у нас есть правосудие здесь, в Панамских Кордильерах, – правосудие истинное и беспристрастное. Мы работаем не для людей и не для собственного желудка. Дерюга взамен тонкого сукна помогает решать дело беспристрастно и справедливо. Читай дальше, Мерседес. Блэкстон всегда прав, если только правильно его понимать. Это то, что теперь называется парадоксом, то есть то же самое, что и современное правосудие, которое тоже суть парадокс. Читай дальше. Блэкстон – сама основа человеческого правосудия, но сколько зла совершается умными людьми во имя права!

Минут через десять слепой мыслитель поднял голову, втянул ноздрями воздух и жестом остановил девушку. Она тоже втянула в себя воздух и спросила:

– Может быть, это лампа, о Справедливый?

– Это горит нефть, – ответил он. – Это не лампа. И запах идет издалека. Я слышал также выстрелы в ущелье.

– Я ничего не слыхала, – отозвалась девушка.

– Дочь моя, ты видишь и не нуждаешься в том, чтобы слышать так, как я. В ущельях была стрельба. Прикажи моим детям все разузнать и доложить мне.

Девушка смиренно поклонилась старику, который не видел, но привык различать ухом каждое движение ее тела; он знал, что она ему поклонилась. Затем она откинула завесу из одеял и вышла. По обе стороны входа в пещеру сидело по человеку, очевидно, из класса пеонов. Каждый был вооружен винтовкой и мачете, за поясом были заткнуты ножи без ножен. Когда девушка передала приказание, пеоны встали и поклонились, – видимо, не ей, а тому, от кого исходило приказание. Один из них постучал рукоятью мачете о камень, на котором сидел, и стал прислушиваться. Камень замыкал рудоносную жилу, тянущуюся по всей горе, через ее середину. А дальше, на противоположном склоне горы, откуда, как из гнезда хищной птицы, открывалась великолепная панорама отрогов Кордильер, сидел другой пеон: он прижал ухо к такому же камню, а затем постучал по нему в ответ. Потом он подошел к стоящему шагах в шести от него полузасохшему дереву, сунул руку в дупло и потянул за веревку, висевшую внутри, как звонарь дергает за веревку колокола.

Никакого звука не последовало. Вместо того большой сук, ответвлявшийся от главного ствола на высоте пятидесяти футов и торчавший, как крыло семафора, стал двигаться вверх и вниз. На расстоянии двух миль отсюда, на горном хребте, ему ответило такое же дерево-семафор. А еще дальше, по склонам гор, сверкание солнечных лучей в ручном зеркале передало, как по гелиографу, приказание старика из пещеры. И скоро вся эта часть Кордильер заговорила условным языком вибрирующих рудоносных жил, солнечных бликов и качающихся веток.

* * *

В то время как Энрико Солано, сидевший на коне с осанкой юноши-индейца, и оба его сына, Алессандро и Рикардо, державшиеся с обеих сторон за стремена, старались наилучшим образом использовать время, выигранное Фрэнсисом в арьергардном сражении с жандармами, Леонсия на своей лошади и Генри Морган несколько отстали от них.

Оба они непрерывно оглядывались в надежде, что Фрэнсис их нагонит. Не дождавшись друга, Генри повернул обратно. Через пять минут Леонсия, обеспокоенная судьбой Фрэнсиса не меньше Генри, попыталась повернуть назад свою лошадь. Но упрямое животное, старавшееся догнать бежавшую впереди лошадь, не слушалось повода, стало брыкаться и наконец остановилось. Леонсия сошла с лошади, бросила поводья на землю (в Панаме так всегда стреноживают оседланных лошадей) и пешком двинулась по тропинке в обратном направлении. Девушка так быстро шла за Генри, что почти нагнала его, когда он встретился с Фрэнсисом и пеоном. В следующую минуту оба – Генри и Фрэнсис – уже бранили ее за безрассудство, но в голосах обоих слышалась нежность, и каждый с неудовольствием улавливал эту нотку в голосе другого.

Они настолько забыли об опасности, что отряд гасиендадо, внезапно вылетевший из зарослей с направленными на них винтовками, застал их врасплох. Несмотря на то что гасиендадо нашли с ними пеона, которого они тотчас же принялись избивать кулаками и ногами, все обошлось бы для Леонсии и обоих Морганов благополучно, будь здесь старинный друг семейства Солано, владелец пеона. Но приступ малярии, повторяющийся у него через каждые два дня на третий, заставил гасиендадо слечь в ознобе вблизи горящего нефтяного поля.

Гасиендадо довели пеона до того, что он мог только плакать, стоя на коленях. С Леонсией же они были весьма почтительны и даже с Фрэнсисом и Генри обращались довольно сносно. Однако молодым Морганам связали руки за спиной и решили отвести их вверх по оврагу, туда, где оставались лошади. Что касается пеона, то эти люди продолжали срывать на нем свой гнев с жестокостью, присущей латиноамериканцам.

Но им не суждено было отвести куда-либо своих пленников.

Послышались радостные возгласы, и на арене появились жандармы начальника полиции, сам начальник и Альварес Торрес. Затрещал отрывистый, горячий, быстрый говор; оба отряда преследователей одновременно и спрашивали, и давали объяснения. И среди полного столпотворения, когда говорили все, но никто не мог понять другого, Торрес, с кивком по адресу Генри и с торжествующей насмешкой в сторону Фрэнсиса, величественно встал перед Леонсией и отвесил ей низкий поклон с почтительностью истинного гидальго.

– Слушайте, – сказал он вполголоса, когда она сделала жест отвращения. – Не поймите меня ложно. Не принимайте меня за того, кем я никогда не был. Я здесь, чтобы спасти вас от всего плохого, что может с вами случиться. Вы – царица моих грез. Я умру за вас и умру с радостью, хотя с еще большей радостью я хотел бы жить ради вас.

– Я вас не понимаю, – коротко ответила она. – Не понимаю, почему речь может идти о жизни или смерти. Мы не сделали ничего плохого – ни я, ни мой отец. То же касается Фрэнсиса Моргана и Генри. И поэтому, сеньор, здесь не может быть и речи о жизни и смерти.

Генри и Фрэнсис, стоявшие очень близко к Леонсии, вслушивались в ее разговор с Торресом и, несмотря на всеобщий шум и гам, улавливали его обрывки.

– Не забывайте, однако, о смерти, грозящей Генри Моргану, – настаивал Торрес. – Достоверно известно, что он присужден к смерти за убийство Альфаро Солано, который был вашим родным дядей и родным братом вашего отца. Спасти Генри Моргана невозможно, но Фрэнсиса Моргана я мог бы наверняка спасти, если только…

– Если? – спросила Леонсия, едва не заскрежетав зубами. Она была похожа в эту минуту на тигрицу.

– Если вы будете милы со мной и выйдете за меня замуж, – сказал Торрес с поразительной твердостью, хотя оба гринго, правда, беспомощно, с руками, связанными за спиной, уставились на него и в их глазах читалось одинаковое желание убить его на месте. Быстро взглянув на обоих Морганов и убедившись в их полной беспомощности, Торрес в порыве страсти схватил Леонсию за руку и стал ее убеждать.

– Леонсия, в качестве вашего супруга я смогу сделать что-нибудь и для Генри. Возможно, мне даже удастся спасти ему жизнь, если он согласится немедленно уехать из Панамы.

– Испанская собака! – захрипел Генри, пытаясь освободить связанные за спиной руки.

– Американский пес! – воскликнул Торрес и наотмашь ударил Генри по зубам.

В мгновение ока Генри выбросил вперед ногу и дал Торресу такого пинка в бок, что тот отлетел в сторону Фрэнсиса, который также быстро лягнул его со своей стороны. Торрес летал взад-вперед, как волан между двумя ракетками, отбрасываемый ногами обоих Морганов, пока жандармы не схватили их и не стали избивать, пользуясь их беспомощностью. Торрес не только подбодрял жандармов, но даже выхватил свой нож. Закипела оскорбленная латинская кровь, особенно горячая у испаноамериканцев, и дело закончилось бы кровавой трагедией, если бы неожиданно не появилось десятка два вооруженных людей – они сразу же завладели положением. Некоторые из таинственных пришельцев были одеты в куртки и штаны из хлопчатобумажной ткани, другие – в холщовые плащи с капюшонами.

Жандармы и гасиендадо в страхе попятились, крестясь и бормоча молитвы и восклицая:

– Слепой Бандит! Справедливый! Это его люди! Мы пропали!

Многострадальный пеон выскочил вперед, упал на свои окровавленные колени перед человеком с суровым лицом, который, судя по всему, был предводителем людей Слепого Бандита. Из его уст полились поток громких жалоб и мольбы о правосудии.

– Знаешь ли ты, к какому правосудию взываешь? – гортанным голосом спросил его предводитель.

– Да, это Жестокое Правосудие, – ответил пеон. – Я знаю, что значит обратиться к Жестокому Правосудию, и все-таки я к нему обращаюсь, потому что ищу справедливости и мое дело правое.

– И я требую Жестокого Правосудия! – воскликнула Леонсия со сверкающими глазами и, обращаясь к Фрэнсису и Генри, вполголоса добавила: – Каково бы ни было это Жестокое Правосудие!

– Едва ли оно может быть пристрастнее того, какого можно ожидать от Торреса и начальника полиции, – ответил Генри тоже вполголоса. Потом он смело выступил вперед и громким голосом обратился к предводителю в надвинутом на лицо капюшоне:

– И я требую Жестокого Правосудия!

– И я тоже, – пробормотал Фрэнсис сначала тихо, а затем повторил свое требование громко.

С жандармами в этом деле, по-видимому, не считались. Что касается гасиендадо, то они также выразили готовность подчиниться приговору Слепого Бандита, каким бы этот приговор ни был. Запротестовал только начальник полиции.

– Вы, может быть, не знаете, кто я, – волнуясь, чванно заявил он. – Я, Мариано Веркара-э-Хихос, носитель старинного славного имени, я служу долго и честно. Я начальник полиции Сан-Антонио, лучший друг губернатора и пользуюсь большим доверием правительства Панамской Республики. Я – закон. Есть только один закон и одно правосудие – это закон и правосудие Панамы, а не Кордильер. Я протестую против произвола, который вы называете Жестоким Правосудием. Я пошлю отряд против вашего Слепого Бандита, и сарычи будут клевать его кости в Сан-Хуане.

– Не забывайте, – саркастически предупредил Торрес раздраженного начальника полиции, – что это не Сан-Антонио, а Юкатанские леса. И что у вас нет войска.

– Не были ли эти двое несправедливы к кому-нибудь из тех, кто обращается к Жестокому Правосудию? – резко спросил предводитель.

– Да, – торжественно заявил пеон. – Они меня избивали. Все меня били. И они меня били. И без всякой причины. Мои руки в крови. Мое тело исцарапано и изодрано. Я снова взываю к Жестокому Правосудию и обвиняю этих двух людей в несправедливости.

Предводитель кивнул и дал знак своим людям обезоружить пленников.

– Справедливости! Я требую справедливости! – закричал Генри. – Мои руки связаны за спиной. Пусть либо у всех будут связаны руки, либо ни у кого. Кроме того, очень трудно идти со связанными руками.

Тень улыбки скользнула по губам предводителя, когда он приказал своим людям развязать путы, которые явно свидетельствовали о неравенстве среди его пленников.

– Уф! – вздохнул Фрэнсис, с улыбкой обращаясь к Генри и Леонсии. – Я смутно припоминаю, что где-то миллион лет тому назад я жил в спокойном городишке под названием Нью-Йорк; мы наивно считали себя отчаянными сорванцами, потому что с упоением играли в гольф, казнили раз полицейского инспектора электричеством, боролись с тайными обществами и объявляли простую игру, имея семь верных взяток на руках.

Через полчаса они вышли на высокий хребет, откуда открывался вид на окружающие высокие горы.

– Вот так история! – удивленно воскликнул Генри. – Тысяча чертей! Эти парни, одетые в рогожу, вовсе не такие уж дикари. Посмотри, Фрэнсис, да у них целая система семафоров. Понаблюдай-ка за этим ближним деревом, а потом за тем большим, на другой стороне ущелья. Посмотри, как движутся их ветки.

Несколько миль пленников вели с завязанными глазами, так их ввели в пещеру, где правило Жестокое Правосудие. Когда повязки с глаз были сняты, они увидели, что находятся в большой высокой пещере, освещенной множеством факелов, а перед ними на высеченном в скале троне сидит слепой, белый как лунь старец в грубой холщовой одежде. У его ног, прислонившись плечом к коленям старца, сидела прекрасная метиска.

Слепой заговорил, и в его голосе послышались серебристые нотки старости и усталой мудрости:

– Жестокое Правосудие услышало призыв. Говорите! Кто требует беспристрастного правосудия?

Никто не решался выступить. Даже начальник полиции не осмелился больше протестовать против законов Кордильер.

– Здесь есть женщина, – продолжал Слепой Бандит, – пусть она и говорит первая. Все смертные – безразлично мужчины они или женщины – в чем-то виновны, или, во всяком случае, их близкие считают их в чем-то виновными.

Генри и Фрэнсис хотели остановить Леонсию, но она, улыбнувшись тому и другому, повернулась к Справедливому и ясным, звенящим голосом произнесла:

– Я только помогла своему жениху спастись от смерти, грозившей ему за убийство, которого он не совершал.

– Я выслушал тебя, – сказал Слепой Бандит. – Теперь подойди ко мне.

Оба Моргана, любившие Леонсию и беспокоившиеся за ее судьбу, увидели, что люди в холщовой одежде подвели девушку к старцу и опустили перед ним на колени. Метиска положила руку Слепого на голову Леонсии. С минуту царило торжественное молчание. Уверенные пальцы слепца покоились на лбу Леонсии, ощущая биение пульса в ее висках. Затем он снял руку и откинулся назад для произнесения приговора.

– Встань, сеньорита, – промолвил он. – В твоем сердце нет зла. Ты свободна. Кто еще взывает к Жестокому Правосудию?

Фрэнсис немедленно вышел вперед.

– Я тоже помогал тому человеку спастись от незаслуженной смерти. Мы носим одно и то же имя, мы дальние родственники.

Фрэнсис также опустился на колени и ощутил, как чувствительные пальцы, коснувшись его бровей и висков, остановились на пульсе руки.

– Мне не все ясно, – сказал Слепой. – Нет мира и покоя в твоей душе. Какая-то зависть гложет тебя.

Вдруг выступил пеон и заговорил. Услышав его голос, люди в холщовых плащах содрогнулись, как от богохульства.

– О Справедливый, отпусти этого человека на свободу! – страстно закричал он. – Дважды я пал духом и предал его, и дважды в тот же день он защитил меня и спас от врага.

И пеон, снова стоя на коленях, на этот раз уже перед Праведником, дрожа и замирая от суеверного страха, почувствовал легкое, но уверенное прикосновение пальцев самого странного судьи, перед которым когда-либо стояли на коленях люди. Его раны и струпья были быстро ощупаны до самых плеч и ниже по спине.

– Он свободен, – объявил Справедливый. – Но в душе его смятение и тревога. Нет ли здесь кого-нибудь, кто мог бы объяснить нам причину?

И Фрэнсис понял, какую тревогу угадал в его душе Слепой; тот понял, что он сильно любит Леонсию и что эта любовь грозит поколебать его верность Генри. В ту же минуту поняла все и Леонсия, и, если бы Слепой мог видеть тот невольный взгляд, которыми они обменялись с Фрэнсисом, он безошибочно определил бы, какая забота мучит Фрэнсиса.

Метиска также это видела, и сердце подсказало ей, что тут замешана любовь. Все понял и Генри – и невольно нахмурился. Праведник заговорил:

– Нет сомнения, что здесь виновно сердце. Вечное горе, которое женщина приносит мужчине. Но я освобождаю этого человека. Дважды за один день он помог человеку, который его дважды предал. Его любовная тоска не помешала ему оказать помощь человеку, несправедливо приговоренному к смерти. Остается испытать еще одного, а также решить, что делать с этим истерзанным созданием, которое два раза в течение одного дня, отуманенное себялюбием, обнаружило слабость духа, но сейчас нашло в себе силу и мужество вступиться за ближнего.

Слепец наклонился и стал водить пальцами по лицу пеона.

– Ты боишься смерти? – спросил он вдруг.

– Да, Великий Святой, я страшно боюсь смерти, – ответил пеон.

– Тогда сознайся, что ты сказал неправду об этом человеке, что твое утверждение, будто он сегодня дважды тебя спас, ложь. Сознайся – и ты останешься жив.

Пеон скорчился и поник под пальцами старца.

– Обдумай хорошенько, – торжественным голосом продолжал тот. – Смерть ужасна. Ужасно лежать неподвижным, как скала или земля. Скажи, что ты солгал, и ты останешься в живых!

И хотя голос пеона дрожал от испытываемого им страха, он нашел в себе силу в эту минуту стать человеком в высоком смысле этого слова.

– Дважды за этот день я предал его, Святой. Но мое имя – не Петр. Не предам я его трижды. Мне страшно, страшно, но я не могу предать его в третий раз.

Слепой судья откинулся назад, и лицо его преобразилось от таинственного внутреннего света.

– Хорошо сказано, – промолвил он. – Из тебя можно сделать человека. Вот мой приговор: отныне и впредь, пока живешь под солнцем, ты будешь всегда думать как человек, поступать как человек и будешь человеком. Лучше умереть человеком, чем вечно жить псом. Экклезиаст неправ. Мертвый лев лучше живого пса. Ты свободен, возрожденный сын мой, ты свободен!

Но когда пеон по знаку метиски хотел встать, слепой остановил его.

– Скажи ты, который только сегодня стал человеком, что было первой причиной твоих несчастий?

– О Святой! Мое слабое сердце жаждало любви женщины смешанной крови из долины. Я сам родился в горах. Ради нее я задолжал гасиендадо двести пезо. Она сбежала с деньгами и с другим мужчиной. Я остался рабом гасиендадо. Я работал, страдал, терпел побои пять долгих лет, и теперь мой долг вырос до двухсот пятидесяти пезо, а у меня нет ничего, кроме этих лохмотьев и тела, обессиленного недоеданием.

– Она была прекрасна – женщина из долины? – мягко спросил слепой судья.

– Я сходил по ней с ума, Святой. Теперь мне уже не кажется, что она была хороша собой. Но тогда она была прекрасна. Она как лихорадкой выжгла мне мозг и сердце, сделала из меня раба. А потом сбежала от меня ночью, и я никогда больше ее не видел.

Пеон ждал, стоя на коленях, с опущенной головой, но Слепой Бандит, ко всеобщему удивлению, глубоко вздохнул и, казалось, забыл обо всем на свете. Его рука машинально потянулась к голове метиски и погладила ее блестящие волосы. Продолжая ее ласкать, он заговорил снова:

– Женщины, – сказал он так мягко, что его голос, чистый и звонкий, как колокольчик, понизился до шепота. – Всегда женщина, прекрасная женщина. Все женщины прекрасны… для мужчины. Они любят наших отцов, они рождают нам сыновей, чтобы те любили их дочерей и называли их прекрасными. И так всегда было и будет, пока люди будут жить на земле и любить.

Глубокое молчание воцарилось в пещере. Справедливый углубился в свои мысли. Наконец прекрасная метиска решилась дотронуться до него рукой, чтобы напомнить ему о пеоне, все еще склоненном у его ног.

– Возвещаю приговор, – заговорил старец. – Ты получил много побоев. Каждый удар по твоему телу был полным возмещением твоего долга гасиендадо. Ты свободен. Но оставайся в горах и в будущем люби женщин гор, если ты не можешь жить без любви и если женщина вечна и неизбежна в жизни мужчины. Даю тебе свободу. Ты наполовину из племени майя?

– Да, я наполовину майя, – пробормотал пеон. – Мой отец был майя.

– Встань и иди. И оставайся в горах с твоим отцом из племени майя. Долина – не место для родившихся в Кордильерах. Гасиендадо здесь нет, и потому его нельзя судить, да, кроме того, он ведь всего лишь гасиендадо. Его товарищи-гасиендадо также свободны.

Жестокий Праведник остановился. Тогда Генри выступил вперед и смело сказал:

– Я человек, незаслуженно приговоренный за убийство человека, которого я не убивал. Он был родным дядей девушки, которую люблю и на которой женюсь, если только в Кордильерах, в этой пещере, я найду истинное правосудие.

Но начальник полиции перебил его:

– Перед двумя десятками свидетелей он прямо угрожал тому человеку, что убьет его. Через час мы застали его нагнувшимся над еще теплым и мягким трупом этого человека, по-видимому только недавно убитого.

– Он говорит правду, – сказал Генри. – Я угрожал тому человеку, но мы оба были в чаду крепких напитков и гнева. И все-таки я его не убивал. И я не знаю, не могу даже предположить, чья предательская рука всадила нож ему в спину.

– Становитесь оба на колени, чтобы я мог вас допросить, – приказал Слепой Бандит.

Долго испытывал он их своими сверхчувствительными пальцами. Долго не мог прийти к какому-либо решению, и его пальцы снова и снова пробегали по лицам мужчин и касались их пульса на висках.

– Здесь замешана женщина? – прямо спросил он Генри.

– Да, прекрасная женщина, и я люблю ее.

– Хорошо, что тебя так мучит эта любовь, ибо мужчина, который не мучится любовью к женщине, только наполовину мужчина, – с одобрением в голосе сказал слепой судья. Затем он обратился к начальнику полиции.

– Не женщина тревожит тебя, и все-таки твой ум в смятении. Что касается этого человека, – он указал на Генри, – я не могу решить, охвачена ли его душа волнением только из-за женщины. Быть может, отчасти ты виновен в его тревоге или то злое чувство, которое внезапно вспыхнуло в нем против тебя. Встаньте же оба. Я не могу быть вашим судьей. Но существует суд, непогрешимый суд, ибо с помощью его Бог поддерживает правду среди людей. И Блэкстон указывает именно такие способы установления правды посредством испытания и Божьего суда.

Глава XI

Это углубление в самом сердце владений Слепого Бандита могло бы служить небольшой ареной для боя быков. Это была естественная впадина в десять футов глубиной и тридцать футов в диаметре, с ровным полом и отвесными стенами, и немного труда понадобилось для того, чтобы придать ей симметрию. Здесь собрались все гасиендадо, жандармы, бандиты – все, кроме Справедливого и метиски. Пришедшие расположились по краям углубления, подобно публике, которая пришла смотреть на бой быков или гладиаторские игры.

По команде сурового предводителя, который взял их в плен, Генри и начальник полиции спустились по короткой лестнице в углубление. За ними шли предводитель и несколько человек из его отряда.

– Бог знает, чем все это еще кончится, – смеясь, сказал Генри по-английски Леонсии и Фрэнсису. – Если это будет схватка по правилам кто во что горазд, с подвохами и подножками, или по классическим правилам, выработанным для бокса маркизом Куинсберри, или, наконец, по правилам лондонского Боксинг-Клуба, толстяк полицейский – моя жертва. Но слепой старик не дурак, и, по-видимому, он хочет как-то уравнять наши шансы. Если начальник полиции повалит меня, вы, мои единственные сторонники, поднимите вверх большие пальцы и орите сколько влезет. Будьте уверены, что, если я положу его на обе лопатки, вся его банда сделает то же самое.

Ловушка, в которую попался начальник полиции, произвела на него тягостное впечатление. Он обратился к предводителю по-испански:

– Я не стану биться с этим человеком. Он моложе меня, и у него лучше дыхание. Да к тому же все это дело незаконное. Оно противоречит законам Панамской Республики. Я не признаю экстерриториальности Кордильер!

– Это испытание Змеи и Птицы, – резко оборвал его предводитель. – Вы будете Змеей. Вот вам винтовка. А другой будет Птицей. Ему в руки дадут колокольчик. Смотрите сюда, и вы поймете, в чем состоит испытание.

По его приказу одному из бандитов дали винтовку и завязали глаза повязкой. Другому дали серебряный колокольчик, но глаз не завязали.

– Человек с винтовкой – это Змея, – сказал предводитель. – Он может дать только один выстрел по Птице – человеку с колокольчиком.

Раздался сигнал. Разбойник вытянул руку, звякнул колокольчиком и быстро отскочил в сторону. Человек с винтовкой, целясь в том направлении, откуда только что раздался звук колокольчика, сделал вид, что хочет стрелять.

– Вам понятно? – спросил предводитель у Генри и начальника полиции.

Первый кивнул головой, а второй радостно воскликнул:

– Я буду Змеей!

– Да, – подтвердил предводитель.

Начальник полиции быстро схватился за винтовку: он больше не протестовал против незаконности этого судилища.

– Вы попытаетесь меня подстрелить? – спросил Генри.

– Нет, сеньор Морган, я пытаться не буду. Я просто подстрелю вас. Я один из двух лучших стрелков Панамы. У меня сорок с лишним медалей за стрельбу. Я стреляю с закрытыми глазами. Стреляю в темноте. Мне часто приходилось стрелять в темноте – и я стрелял без промаха. Поэтому можете считать себя покойником.

Начальнику полиции завязали глаза и дали винтовку, заряженную только одним патроном. Генри с колокольчиком поставили у одного конца арены, а начальника, повернув его лицом к стене, у противоположного. После того как бандиты вылезли из впадины и втащили за собой лестницу, предводитель сказал сверху:

– Слушайте внимательно, сеньор Змея, и не двигайтесь, пока не выслушаете всего. У Змеи всего один выстрел. Змея не имеет права дотрагиваться до своей повязки. В случае прикосновения к повязке мы обязаны немедленно умертвить Змею. Зато Змее дается неограниченное время. Она может использовать весь остаток дня, всю ночь, целую вечность, пока не сделает своего единственного выстрела. Что касается Птицы, то она не имеет права ни на минуту выпускать из рук колокольчика, не имеет права браться рукой за его язычок и тем самым заглушать его ясный и звонкий звук. Если она это сделает, мы немедленно ее умертвим. Мы здесь над всеми с винтовками в руках, сеньоры, и каждый из вас умрет в ту же минуту, как нарушит одно из этих правил. Теперь начинайте. Да будет Бог на стороне правого!

Начальник полиции медленно повернулся и стал прислушиваться: Генри сделал осторожное движение, но колокольчик звякнул. Винтовка быстро поднялась в направлении звука. Генри быстрым движением перебросил колокольчик из одной вытянутой руки в другую, но винтовка неумолимо его преследовала. Однако начальник полиции был слишком хитер, чтобы рисковать своим единственным выстрелом: он начал медленно передвигаться по арене. Генри замер на месте, и колокольчик смолк.

Ухо начальника полиции так верно определило источник последнего серебристого звука, и, несмотря на повязку на глазах, он шел к цели так верно, что вскоре оказался справа от Генри, под самым колокольчиком. С величайшей осторожностью, стараясь не издать ни малейшего звука, Генри слегка приподнял руку, и начальник прошел под ней, так что его голова была на расстоянии чуть ли не дюйма от колокольчика.

Начальник нерешительно остановился с вытянутой винтовкой, не доходя какого-то фута до стены; с минуту он прислушивался, затем сделал большой шаг вперед и уткнулся дулом винтовки в стену. Он быстро повернулся и, как настоящий слепой, стал вытянутой вперед винтовкой нащупывать воздух, ища врага. Он коснулся бы дулом Генри, если бы тот быстро не отскочил в сторону и не сделал несколько зигзагообразных прыжков, звеня колокольчиком.

В середине арены Генри снова замер. Начальник прошел мимо него на расстоянии всего шага и наткнулся на противоположную стену. Осторожной кошачьей походкой обошел он вдоль стены, все время нащупывая воздух выдвинутой вперед винтовкой. Затем пересек арену. Он пересекал ее несколько раз; колокольчик застывшего на месте противника не давал ему никаких указаний, и тогда он решил прибегнуть к остроумному способу. Бросив шляпу на пол, чтобы отметить таким образом исходный пункт, он пересек арену по малой хорде, сделал несколько шагов вдоль стены, а затем пошел назад, проводя таким образом вторую, более длинную хорду. Вернувшись к тому месту, где лежала его шляпа, он проверил параллельность обеих хорд. Затем, сделав три шага вдоль стены от того пункта, где лежала шляпа, он мысленно наметил третью хорду.

Таким образом он разделил площадь арены, и Генри понял, что теперь ему уже не укрыться от противника. Не дожидаясь, пока начальник полиции его обнаружит, он стал носиться по арене, делать зигзагообразные прыжки и звенеть колокольчиком, быстро перебрасывая его из одной руки в другую, и вдруг замер на новом месте.

Начальник полиции повторил весь медленный процесс разделения арены, но Генри не склонен был дольше тянуть эту мучительную пытку. Он дождался момента, когда начальник, пройдя по самой последней хорде, оказался с ним лицом к лицу. Дуло винтовки остановилось на уровне его груди, в нескольких дюймах от сердца. И тогда Генри одновременно пустил в ход две уловки. Он присел ниже уровня винтовки и громким голосом закричал: «Пли!»

Пораженный неожиданностью, начальник полиции спустил курок, и пуля просвистела над головой Генри. Наверху бешено зааплодировали. Начальник сорвал повязку и увидел улыбающееся лицо своего противника.

– Свершилось, Бог изрек свой приговор! – проговорил предводитель бандитов, спускаясь на арену. – Человек, оставшийся невредимым, не виновен. Теперь надо испытать другого.

– Меня? – почти заорал смущенный и изумленный начальник полиции.

– Поздравляю, ваше высокородие, – сказал, улыбаясь, Генри. – Вы все-таки пытались меня подстрелить. Теперь моя очередь. Дайте-ка мне вашу винтовку.

Начальник полиции, ошеломленный своей неудачей и в порыве гнева забыв, что в винтовке был только один заряд, с проклятием навел дуло на Генри и спустил курок. Курок опустился с резким металлическим звуком.

– Свершилось, – сказал предводитель бандитов, отобрав у него винтовку и снова ее заряжая. – Я доложу о вашем поведении. Теперь ваш черед подвергнуться испытанию, но вы ведете себя вовсе не как человек, избранный Богом.

Как раненый бык на арене цирка ищет, куда бы ему укрыться, и видит только безжалостные лица в амфитеатре, так начальник полиции поднял глаза, но увидел лишь винтовки бандитов, торжествующие лица Леонсии и Фрэнсиса, любопытные взгляды своих жандармов и налитые кровью глаза гасиендадо; все они чрезвычайно походили на зрителей боя быков.

Чуть заметная улыбка скользнула по суровым губам предводителя, когда он передавал винтовку Генри и завязывал ему глаза.

– Почему вы не повернули его лицом к стене, пока я не приготовлюсь? – спросил начальник полиции, в то время как серебряный колокольчик вовсю звенел в его дрожащей от ярости руке.

– Потому что он человек, испытанный Богом, – услышал он в ответ. – Он выдержал свое испытание и поэтому не способен на вероломный поступок. Ты подвергнешься испытанию Богом. Если ты правдив и честен, Змея не причинит тебе никакого вреда. Таков путь Бога.

Оказалось, что начальник полиции был более удачливым охотником, чем дичью. Стоя на противоположной стороне арены, против Генри, он старался не шелохнуться, но, когда винтовка Моргана стала нащупывать воздух вокруг него, нервы не выдержали, рука дрогнула, и колокольчик зазвенел. Винтовка почти замерла в руках Генри, и только дуло ее зловеще колебалось около того места, откуда исходил звук колокольчика. Начальник тщетно старался взять себя в руки и заставить замолчать колокольчик.

Однако звонок продолжал звенеть, и начальник в отчаянии швырнул его в сторону, распластавшись на земле. Генри, следуя за звуком падающего тела противника, опустил ниже винтовку и спустил курок. Начальник взвыл от острой боли, так как пуля пробила ему плечо. Он попытался встать на ноги, но грохнулся на землю и остался лежать, изрыгая проклятия.

В той же пещере, с метиской у ног, Слепой Бандит произнес свой приговор.

– Вот этот раненый человек, который так много разглагольствовал о законе долины, пусть теперь узнает закон Кордильер. Испытание Змеи и Птицы показало, что он виновен. За его жизнь должен быть внесен залог в десять тысяч долларов золотом. В противном случае он до конца своих дней останется здесь и будет дровосеком или водоносом. Я это сказал, и я знаю, что мой глас – это глас Божий, и знаю, что Бог не даст ему долгой жизни, если выкуп за него не будет внесен.

Наступила длительная пауза. Генри, который не постеснялся бы убить врага в честном бою, нарушил ее заявлением, что ему противна такая расправа.

– Закон беспощаден, – заявил Жестокий Праведник, и вновь наступила пауза.

– Пусть он умрет без выкупа, – промолвил один из гасиендадо. – Доказано, что он предатель. Собаке собачья смерть!

– Что скажешь ты? – торжественно произнес Слепой Бандит. – Что скажешь ты, пеон, перенесший столько побоев, человек, возрожденный сегодня, наполовину майя, возлюбленный прекрасной женщины? Должен ли этот человек умереть собачьей смертью из-за того, что нет выкупа?

– Это плохой человек, – молвил пеон. – Но почему-то у меня сегодня очень мягкое сердце. Будь у меня десять тысяч долларов золотом, я бы сам внес за него выкуп. Да, Святой и Справедливый, если бы я имел двести пятьдесят пезо, то заплатил бы даже свой долг гасиендадо, от которого меня освободили.

Слепое лицо старца озарилось внутренним светом и почти преобразилось.

– О Возрожденный, – сказал он, – твоими устами говорит Бог.

Фрэнсис, быстро писавший что-то в своей чековой книжке, передал метиске чек, на котором еще не успели высохнуть чернила. Метиска прочитала вслух содержание чека.

– Дайте и мне сказать слово, – проговорил Фрэнсис. – Этот человек доказал, что он предатель, но пусть он не умрет собачьей смертью, которую заслужил.

– Нечего объяснять, – перебил Фрэнсиса Слепой Бандит. – Я человек разумный и не всегда жил в Кордильерах, некогда я занимался коммерцией в Барселоне. Я знаю «Центральный Банк Химической Промышленности» в Нью-Йорке и в прежнее время был связан с ним через своих агентов. Чек выписан на десять тысяч долларов золотом. Человек, выписавший чек, сказал правду. Чек его подлинный. Знаю также, что он не будет телеграфировать в банк, чтобы приостановить платеж. Человек, вносящий выкуп за своего противника, должен быть или очень хорошим, или очень глупым, или уж очень богатым. Скажи мне, о человек, не виновна ли в этом прекрасная женщина?

И Фрэнсис, не смея смотреть ни направо, ни налево, ни на Леонсию, ни на Генри и глядя прямо в лицо Слепого Бандита, ответил, чувствуя, что иначе он не может ответить:

– Да, о Справедливый! Виновна в этом – прекрасная женщина.

Глава XII

В том самом месте, где пленникам раньше завязали глаза, кавалькада остановилась. Она состояла из нескольких бандитов, пеона, Леонсии, Генри и Фрэнсиса; пленники сидели с завязанными глазами верхом на мулах, тогда как пеон, тоже с завязанными глазами, шел пешком. Под таким же эскортом получасом раньше здесь проехали гасиендадо, начальник полиции со своими жандармами и Торрес.

С разрешения сурового предводителя пленники, которых должны были сейчас освободить, развязали себе глаза.

– Похоже на то, что я уже здесь был однажды, – со смехом сказал Генри, оглядываясь по сторонам и всматриваясь в окружающую местность.

– Похоже на то, что нефть продолжает гореть, – проговорил Фрэнсис, указывая на горизонт, скрытый пеленой черного дыма. – Пеон, посмотри-ка на дело своих рук! Ты гол как сокол, и все же ты самый расточительный человек на свете. Я слыхал о пьяных нефтяных королях, зажигающих сигары тысячедолларовыми бумажками, но здесь ты сжигаешь миллион долларов в минуту.

– Я вовсе не бедняк, – похвалился пеон с таинственными нотками в голосе.

– Переодетый миллионер? – насмешливо спросил Генри.

– А где ты держишь свои капиталы? – ввернула Леонсия. – В «Центральном Банке Химической Промышленности»?

Пеон не понял этой шутки, но почувствовал, что над ним насмехаются. Он обиженно выпрямился и гордо замолчал.

Суровый предводитель сказал:

– Отсюда вы можете идти каждый своей дорогой. Так повелел Справедливый. Вы, сеньоры, спешьтесь и передайте мне мулов. Вы, сеньорита, можете оставить себе мула. Справедливый дарит его вам, он никогда не позволит себе заставить даму идти пешком. Вам, двум сеньорам, идти будет нетрудно. Справедливый особенно рекомендует прогулку пешком богатому сеньору. Вот его слова: «Богатые люди мало ходят пешком. Это способствует развитию тучности, а тучность не способствует успеху у прекрасных женщин». Такова мудрость Справедливого.

– Затем он настоятельно советует пеону остаться в горах. В горах он встретит прекрасную женщину, так как должен обладать женщиной, и лучше всего, если эта женщина будет того же племени, что и он. Женщины Кордильер предназначены для мужчин Кордильер. Бог не любит смешения крови. Мула презирают на земле. Мир не предназначен для смешанной крови, но человек сам придумал очень многое. Смешение чистых рас дает нечистую расу. Никогда масло не смешается вполне с водой. Поскольку род порождает род, то только члены одного рода должны сочетаться друг с другом. Таковы слова Справедливого, которые я повторяю здесь по его приказанию. Он повелел мне добавить, что он знает то, о чем говорит, так как сам грешил точно таким же образом.

Волнение и замешательство охватили Генри и Фрэнсиса, принадлежащих к англосаксонской расе, и Леонсию, дитя Латинской Америки, когда они услышали эту заповедь Слепого Бандита. И Леонсия с ее женским чутьем, конечно, запротестовала бы против этого в присутствии каждого из двух любимых ею молодых людей, если бы при этом не было другого. Точно так же, конечно, протестовали бы Генри и Фрэнсис, если бы каждый остался наедине с ней. И все же у всех трех где-то в глубине души возникло пугающее убеждение в правильности слов Слепого Бандита, и смутное сознание невольного греха тяжким гнетом легло на сердце каждого.

Хруст и треск в кустарнике отвлекли их от этих мыслей: по склону холма спускался на отчаянно скользивших и сползавших вниз лошадях гасиендадо с несколькими спутниками. Он приветствовал дочь Солано исполненным глубокого уважения поклоном и с чуть меньшей сердечностью поздоровался с двумя мужчинами, находившимися под покровительством Энрико Солано.

– Где сейчас ваш благородный отец? – спросил он Леонсию. – У меня есть для него хорошие вести. Я заболел лихорадкой и провалялся в лагере несколько дней после того, как я в последний раз виделся с вами. Но мои быстроногие гонцы при благоприятном ветре перебрались через лагуну Чирикви и добрались до Бокас-дель-Торо, я воспользовался там правительственной радиостанцией. Начальник полиции Бокас-дель-Торо – мой друг, я обратился к президенту Панамы, товарищу моего детства; когда мы учились вместе и спали в одной комнате в Колоне, я так же часто тыкал его носом в грязь, как и он меня. В полученном мною ответе говорилось, что правосудие в Сан-Антонио было направлено по неправильному пути вследствие излишнего, хотя и достойного похвалы усердия начальника полиции, но что теперь все забыто, прощено, что полное официальное политическое прощение даровано навсегда всей благородной семье Солано и ее благородным друзьям-американцам.

Он низко склонился перед Генри и Фрэнсисом. При этом его взор случайно упал на пеона и глаза гасиендадо вспыхнули торжествующим огнем.

– Матерь Божья! Ты не забыла меня! – вырвалось у него, и он повернулся к сопровождавшим его спутникам. – Ага, попалась глупая бесстыжая скотина, бежавшая от своего долга. Хватайте его! Я его так угощу, что он у меня месяц не встанет на ноги!

С этими словами гасиендадо быстро объехал мула Леонсии. Пеон стремительно нырнул под брюхо мула, выскочил с другой стороны и успел бы скрыться в зарослях, если бы один из гасиендадо, пришпорив коня, не перерезал ему путь и не сбил его с ног. В один миг гасиендадо, опытные в таких делах, схватили беднягу, связали ему руки за спиной и накинули на шею веревочную петлю.

Фрэнсис и Генри запротестовали в один голос.

– Сеньоры, – ответил гасиендадо, – мое уважение и почтение к вам, мое желание служить вам так же глубоки, как и мои чувства к благородной семье Солано, под покровительством которой вы находитесь. Ваши безопасность и благополучие для меня священны – я отдам жизнь, чтобы защитить вас от любой неприятности. Я весь в вашем распоряжении. Моя гасиенда, как и все, чем я владею, к вашим услугам. Но дело с пеоном – это совсем другое. Он не ваш. Это мой пеон, он мне задолжал, он удрал из моей гасиенды. Надеюсь, вы поймете меня и не поставите мне это в вину. Это всего лишь право собственности. Пеон – моя собственность.

Генри и Фрэнсис обменялись взглядами, в которых читались недоумение и нерешительность. Они прекрасно знали, что таков закон Кордильер.

– Жестокий Праведник простил мне этот долг – это подтвердят все присутствующие, – прошептал пеон.

– Да, да, Жестокий Праведник простил его, – подтвердила Леонсия.

– Но ведь пеон заключил договор со мной, – с улыбкой ответил гасиендадо. – Что это за Слепой Бандит? Почему его дурацкое правосудие должно действовать на моей плантации? Как может он лишать меня моих законных двухсот пятидесяти пезо?

– Он прав, Леонсия, – согласился Генри.

– Ну тогда я вернусь в горы, – заявил пеон. – Вы, люди Жестокого Праведника, возьмите меня назад в Кордильеры.

Но суровый предводитель отрицательно покачал головой.

– Здесь мы тебя отпустили. Наши полномочия на этом кончаются. Наши законы больше на тебя не распространяются. Нам осталось только пожелать вам всего хорошего и повернуть назад.

– Стойте! – воскликнул Фрэнсис, вытащив чековую книжку и начиная писать. – Подождите немного. Я должен уладить дело с этим пеоном прежде, чем вы уедете, и хочу попросить вас об услуге.

Протягивая гасиендадо чек, он сказал:

– Я прибавил десять пезо за то, что плачу не наличными. – Гасиендадо взглянул на чек, свернул его и положил в карман, а затем вложил в руку Фрэнсиса конец веревки, болтавшейся вокруг шеи несчастного создания.

– Этот пеон принадлежит вам, – сказал он.

Фрэнсис посмотрел на веревку и рассмеялся.

– Вот неожиданность! Я стал рабовладельцем. Раб, ты теперь мой, моя собственность, понимаешь?

– Да, сеньор, – униженно пробормотал пеон. – Должно быть, с тех пор, как я обезумел от страсти к женщине и из-за этой страсти лишился свободы, Бог судил, чтобы я всегда был чьей-то собственностью. Жестокий Праведник прав. Это Бог карает меня за то, что я взял себе жену из другого племени.

– Ты стал рабом по причине, которую мир всегда считал самой благородной, – из-за женщины, – сказал Фрэнсис, перерезая веревку, которой были связаны руки пеона. – А теперь я дарю тебя самому себе.

С этими словами он вложил в руку пеона веревку, обвивавшую его шею.

– Отныне будь сам себе господином, не отдавай этой веревки в руки никого другого.

В то время как разыгрывалась эта сцена, к группе людей бесшумно подошел сухой старик. Это был чистокровный индеец из племени майя. Ребра его ясно проступали сквозь кожу, подобную пергаменту. Только набедренная повязка прикрывала его наготу. Грязные седые пряди спутанных волос обрамляли высохшее, как у трупа, лицо с выдающимися скулами. Повсюду на его теле вздувались жилы. Между высохшими губами кое-где торчали корешки зубов. Под скулами вместо щек были жуткие впадины. Его глубоко запавшие глаза, напоминавшие черные бусинки, горели диким лихорадочным блеском.

Он угрюмо проскользнул между людьми и обхватил пеона руками, похожими на руки скелета.

– Это мой отец, – с гордостью провозгласил пеон. – Посмотрите на него: он чистокровный майя и знает тайны этого племени.

Отец и сын вступили в оживленный разговор, а Фрэнсис обратился к предводителю бандитов с просьбой отыскать Энрико Солано и его двух сыновей, блуждающих где-то в горах, и передать им, что они прощены президентом Панамской Республики и могут вернуться домой.

– Они не совершили никакого преступления? – спросил предводитель.

– Никакого, – уверенно ответил Фрэнсис.

– Тогда все в порядке. Мы знаем, где они бродят. Обещаем вам найти их и направить к побережью, где они смогут присоединиться к вашей компании.

– А пока что будьте моими гостями, – предложил гасиендадо. – В Юкатане возле моей плантации стоит на якоре нагруженная шхуна, которая скоро отправится в Сан-Антонио. Я могу задержать ее до тех пор, пока благородный Энрико Солано и его сыновья спустятся с Кордильер.

– Ну а Фрэнсис, конечно, заплатит за простой судна, – вставил Генри с легкой иронией, не ускользнувшей от Леонсии; только Фрэнсис не почувствовал ее и радостно воскликнул:

– Конечно заплачу! И это еще раз докажет правильность моего мнения, что чековая книжка годится повсюду.

Когда они расстались с бандитами, пеон со своим отцом, к удивлению Морганов, пошли с ними. Вся компания направилась через поля с горящей нефтью к плантации, где пеон был рабом.

Вскоре к ним присоединились Энрико Солано с сыновьями, и все двинулись по берегу к ожидавшей их шхуне. Пеон и его отец не отставали. На берегу Фрэнсис стал прощаться с ними, но пеон заявил, что они намерены сесть на корабль.

– Я уже сказал вам, что я вовсе не бедняк, – пояснил пеон, отводя Морганов в сторону. – Это сущая правда. Я охраняю скрытые сокровища майя, которых не могли найти ни конквистадоры, ни инквизиторы. Вернее, они находятся под охраной моего отца. Он является потомком по прямой линии древнего главного жреца племени майя. Отец – последний главный жрец. Мы много и долго говорили друг с другом и решили, что богатство не нужно в жизни. Вы купили меня за двести пятьдесят пезо, но все же дали мне свободу, вернули меня самому себе. Дар человеческой жизни ценнее всех сокровищ мира. Так мы и порешили – отец и я. И раз уж гринго и испанцы желают обладать сокровищами, мы приведем вас к сокровищам майя, потому что мой отец знает путь. И путь в горы начинается в Сан-Антонио, а не в Юкатане.

– А твой отец действительно знает, где находятся эти сокровища, точно знает место? – спросил Генри, шепнув Фрэнсису, что именно ради сокровища майя он решил махнуть рукой на золото Морганов на острове Тельца и повернуть на материк.

Пеон покачал головой.

– Мой отец никогда там не был. Он не интересуется сокровищами – для него богатство не имеет никакой цены. Отец, покажи, что написано на древнем языке, на котором только ты из всех оставшихся в живых майя умеешь читать.

Старик вытащил из своей набедренной повязки грязный, затрепанный парусиновый мешок. Из него он вынул нечто похожее на клубок шнуров с завязанными на них узлами. Шнуры, скрученные из какой-то волокнистой коры, были настолько ветхи, что грозили рассыпаться от прикосновения. Когда старик дотронулся до них пальцами, с клубка посыпалась гнилая пыль. Бормоча себе под нос молитвы на языке древних майя, он поднял клубок шнуров и, прежде чем его развернуть, благоговейно склонился перед ним.

– Письмо узлами, утерянная письменность майя, – тихо проговорил Генри. – Вот это уже нечто реальное, если только старик не разучился читать.

Когда клубок был передан Фрэнсису, все с любопытством принялись его рассматривать. Он был похож на грубо сделанную кисть из множества длинных тонких шнуров. Не только узлы на шнурах были разной формы и завязаны через неодинаковые промежутки, но и сами шнуры имели различную длину и толщину. Старик провел по узлам пальцами, что-то бормоча себе под нос.

– Он читает, – торжественно воскликнул пеон. – Весь наш древний язык скрыт в этих узлах, и он читает по ним, как по книге.

Фрэнсис и Леонсия подались немного вперед, чтобы лучше все видеть, и коснулись друг друга волосами. Это прикосновение, тотчас же прерванное, вызвало в них какую-то странную дрожь. Они невольно обменялись взглядами, но в тот момент, когда отдергивали головы, дрожь снова пробежала по их телам. Генри, поглощенный разглядыванием клубка, ничего не заметил. Он видел только таинственный клубок шнуров.

– Что ты скажешь, Фрэнсис, – пробормотал он. – Удивительно, просто замечательно!

– Меня начинает тянуть Нью-Йорк, – нерешительно сказал Фрэнсис. – Ну, конечно, не общество и не развлечения, а дела, – спешно добавил он, почувствовав со стороны Леонсии невысказанный упрек и легкую обиду. – Не забудьте, что я связан с «Тэмпико-Нефть» и с биржей. Страшно подумать, сколько миллионов туда всажено.

– Тысяча чертей! – воскликнул Генри. – Если есть хоть десятая доля правды в том, что говорят о богатстве сокровищницы майя, то есть прямой смысл остаться. Мы разделим клад на три части – между Энрико, тобой и мною. И каждый из нас станет богаче, чем ты теперь.

Но Фрэнсис все еще не мог решиться, и, пока Генри продолжал говорить о сокровищах майя, Леонсия шепнула на ухо Фрэнсису:

– Неужели вы так быстро устали от… погони за сокровищем?

Бросив острый взгляд на нее, а затем на ее обручальное кольцо, он также шепотом ответил:

– Разве я могу оставаться здесь, если люблю вас, а вы любите Генри?

Фрэнсис впервые открыто признался ей в любви. Леонсию охватила жгучая волна радости, но она тотчас сменилась такой же жгучей волной стыда. Как! Она, девушка, всегда считавшая себя добродетельной, могла одновременно любить двоих? Леонсия взглянула на Генри, чтобы проверить свое чувство, и ее сердце ответило: «Да». Она любила Генри так же искренне, как и Фрэнсиса, и ее чувство было похожим там, где они походили друг на друга, и неодинаковым там, где проявлялось различие между ними.

– Мне, пожалуй, придется пересесть в Бокас-дель-Торо на «Анжелику», – сказал Фрэнсис, обращаясь к Генри. – Вы с Энрико можете найти сокровище и разделить его между собой.

Но пеон, услышав эти слова, быстро заговорил о чем-то со своим отцом, а потом обратился к Генри.

– Слышишь, Фрэнсис, что он говорит? – сказал Генри, держа в руках священную кисть. – Ты должен пойти с нами. Именно к тебе старик питает особую благодарность за освобождение сына. Он отдаст сокровище не нам, а тебе. А если ты не пойдешь с нами, он не прочтет ни одного узла.

Леонсия с тихой любовью во взоре, как бы говоря: «Пожалуйста, останьтесь ради меня!», взглянула на Фрэнсиса, и этот взгляд заставил его изменить решение.

Глава XIII

Через неделю в один и тот же день три отдельные экспедиции отправились из Сан-Антонио в Кордильеры. Первая, верхом на мулах, состояла из Генри, Фрэнсиса, пеона, его престарелого отца и нескольких пеонов Солано, каждый из которых вел в поводу мула, нагруженного припасами и инструментами. Старый Энрико Солано в последний момент не смог присоединиться к компании: у него открылась старая рана, полученная в дни юности, во время одной из революционных схваток.

Кавалькада двигалась по главной улице Сан-Антонио, мимо тюрьмы, стены которой Фрэнсис взорвал динамитом и которую теперь начинали мало-помалу отстраивать сами узники. Торрес, проходивший по улице с последней телеграммой Ригана в кармане, удивленно вытаращил глаза на экспедицию Морганов.

– Куда это вы держите путь, сеньоры? – спросил он.

Одновременно, как будто они заранее заучили ответ, Фрэнсис ткнул пальцем в небо, Генри указал вниз, на землю, пеон показал направо, а его отец – налево. Проклятия, вырвавшиеся из уст Торреса при виде такой невежливости, вызвали взрыв смеха, к которому присоединились и пеоны, ведущие вьючных мулов.

В тот же день, в час сиесты, когда весь город спал, Торрес был удивлен вторично. Он увидел Леонсию и ее младшего брата Рикардо верхом на мулах; за ними шел в поводу третий мул, нагруженный материалами для устройства лагеря.

Третьей экспедицией была экспедиция самого Торреса. Она, как и экспедиция Леонсии, состояла из двух человек – его самого и Хозе Манчено, известного в округе убийцы, которого Торрес из личных соображений спас от сарычей Сан-Хуана. Но планы Торреса, породившие эту экспедицию, были более честолюбивы и опасны, чем могло показаться на первый взгляд. Почти у самого подножия Кордильер обитало старинное племя кару. Оно вело свое начало от беглых рабов-негров из Африки и караибских[34] рабов с Мескитового Берега. Беглецы постепенно превращались в племя, похищая женщин из долины и сходясь с беглыми рабынями. Эта своеобразная колония существовала почти независимо между майя на вершинах гор и правительством на побережье. Когда впоследствии к ней присоединились беглые испанские каторжники, племя кару образовало такую помесь наследственно порочных и преступных элементов, что, не будь правительство Колумбии слишком занято собственными политическими переворотами, оно, конечно, послало бы отряд, чтобы разорить это гнездо опасной заразы. Здесь-то и родился Хозе Манчено от убийцы отца (испанца) и убийцы матери (метиски). Сюда повел его Торрес, чтобы с помощью этого бандита выполнить приказания Томаса Ригана с Уолл-стрит.

– Вот счастье-то, что мы его нашли, – сказал Фрэнсис Генри, указывая на ехавшего впереди них последнего главного жреца племени майя.

– А старик-то очень дряхлый, – промолвил Генри. – Посмотри-ка на него.

Отец пеона, восседая на своем муле, не переставал перебирать священную кисть и все время что-то гнусаво бормотал.

– Надеюсь, что этот старый джентльмен не перетрет шнурков, – высказал пожелание Генри. – Было бы куда лучше, если бы он хоть раз прочел и запомнил адрес, чем без конца теребить кисть.

Они выехали на просеку, имевшую такой вид, будто заросли были здесь вырублены недавно. Впереди на горизонте на фоне солнечного неба вырисовывались очертания вершины Бланко-Ровало. Старик майя задержал мула, перебрал пальцами шнуры кисти и, указывая на гору, забормотал на ломаном испанском языке:

– Они гласят: «Там, где След Стопы Бога, жди, пока блеснут очи Чии».

Он указал на узлы на одном из шнуров, поведавшие ему эту тайну.

– Но где же След Стопы Бога, старый жрец? – спросил Генри, глядя на девственно нетронутую траву вокруг.

Старик, барабаня голыми пятками по брюху своего мула, быстро погнал его через просеку по направлению к зарослям.

– Он напоминает собаку на стойке, – заметил Фрэнсис. – И похоже на то, что следы свежие.

Старик проехал еще с полмили и в том месте, где заросли сменились поросшими травой крутыми склонами, погнал мула галопом и вскоре достиг большой естественной котловины. Она была глубиной фута три или больше, так что в ней могло свободно разместиться десяток людей. По форме котловина удивительно напоминала след колоссальной человеческой ступни.

– След Стопы Бога, – торжественно провозгласил старик, слезая с мула и с молитвой на устах благоговейно распростерся на земле. – «Там, где След Стопы Бога, жди, пока блеснут очи Чии» – так гласят священные узлы.

– А ведь не худо было бы расположиться здесь на завтрак, – заметил Генри, оглядывая котловину. – В ожидании божественных фокусов мы смело можем перекусить.

– Если Чия не будет против, – смеясь, сказал Фрэнсис.

Чия не протестовала. По крайней мере, старик жрец не смог найти в своих узлах никаких возражений.

Путешественники стреножили мулов у опушки зарослей, зачерпнули воды из протекавшего поблизости ручья и развели костер в котловине, похожей на След Стопы Бога. Старик майя, по-видимому, забыл обо всем окружающем и без конца бормотал молитвы, перебирая пальцами узлы.

– Только бы он не спятил, – высказал опасение Фрэнсис.

– Когда я в первый раз увидел его в Юкатане, меня поразило дикое выражение его глаз, – проговорил Генри. – Но это ничто в сравнении с тем, как горят глаза старика теперь.

Тут в разговор вмешался пеон – не зная языка, на котором разговаривали гринго, он все же уловил смысл.

– Иметь дело со старинными святынями майя – великое святотатство. Это очень опасно. Это путь к смерти. Мой отец знает это. Много людей умерло. Они умерли внезапной и ужасной смертью. Умирали даже жрецы майя. Так умер отец моего отца. Он тоже любил женщину из долины и из любви к ней, прельстившись золотом, продал тайну майя и, следуя указаниям священных узлов, повел людей долины к сокровищам. Он умер. Все они умерли. Мой отец не любит женщин из долины – он теперь стар. Но слишком любил их в юности, и в этом его грех. И он понимает, как опасно вести вас к сокровищу. Много людей веками искали сокровище. Из тех, кто нашел его, никто не вернулся. Говорят, что конквистадоры и пираты англичанина Моргана нашли место, где скрыто сокровище, и покрыли его своими костями.

– А когда твой отец умрет, ты, как сын его, будешь великим жрецом майя? – спросил Фрэнсис.

– Нет, сеньор, – отрицательно покачал головой пеон. – Я только наполовину майя. Я не умею читать по узлам. Мой отец не учил меня этому, потому что я не чистокровный майя.

– Ну а если он сейчас умрет, сможет ли какой-нибудь другой майя прочесть узлы?

– Нет, сеньор, мой отец последний из живых людей, знающих этот древний язык.

Их разговор был прерван появлением Леонсии и Рикардо, которые, стреножив своих мулов и стоя на краю котловины, робко заглядывали вниз. При виде Леонсии лица Фрэнсиса и Генри вспыхнули радостью, но из уст их полились только упреки и слова недовольства. Они стали настаивать на том, чтобы они с Рикардо вернулись домой.

– Но ведь вы не отправите меня домой, не дав мне позавтракать? – сказала она и соскользнула в котловину: с чисто женской хитростью девушка решила перенести обсуждение вопроса об ее удалении на несколько иную почву.

Обеспокоенный шумом голосов, старик майя очнулся от молитвенного транса и гневно посмотрел на Леонсию. Он обрушился на нее с целой речью, вставляя в поток слов на своем языке случайные испанские слова.

– Он говорит, что женщина – это зло, – перевел пеон, воспользовавшись первой паузой в речи старика. – Он говорит, что женщины сеют между мужчинами вражду, ожесточение и внезапную смерть. Их всегда преследуют неудачи и Божий гнев. Их пути – не пути богов, и они ведут людей к гибели. Он говорит, что женщины – извечные враги Бога и мужчины, навсегда отдаляющие Бога от мужчины. Он говорит, что женщины всегда затемняли Следы Стопы Бога и мешали мужчинам идти к Богу Божьей тропой. Он говорит, что эта женщина должна вернуться…

Фрэнсис слушал горячую тираду старика, насвистывая, со смеющимися глазами. А Генри, обратившись к Леонсии, сказал:

– Ну, Леонсия, будьте умницей. Слышите, что думает майя о вашей сестре? Здесь не место для вас. Ваше место в Калифорнии. Там женщины имеют право голоса.

– Беда в том, – заявил Фрэнсис, – что старик хорошо еще помнит ту женщину, которая принесла ему столько несчастий в пору его юности. – Затем он обернулся к пеону. – Пусть твой отец прочтет по узлам, что там говорится за или против женщин, идущих по Стопам Бога.

Тщетно дряхлый великий жрец читал священные письмена. В них не было ни малейшего возражения против участия в экспедиции женщины.

– Он просто путает собственный опыт со своей мифологией, – с торжеством усмехнулся Фрэнсис. – Мне кажется, Леонсия, вы смело можете остаться и позавтракать. Кофе готов. После этого…

Но «после этого» наступило гораздо раньше. Не успели они усесться на землю и приступить к трапезе – Фрэнсис протянул Леонсии горячие оладьи, – как пуля сбила шляпу с его головы.

– Черт возьми, я этого не ожидал, – сказал он, приседая. – Ну-ка, Генри, выгляни и посмотри, кто хотел меня подстрелить.

В следующую минуту все, кроме старого жреца, уже выглядывали из котловины. Они увидели, как на них со всех сторон ползла орда людей в странных, не поддающихся описанию одеждах; казалось, эти люди не принадлежат ни к одной определенной расе, представляя собой помесь всех рас. Видимо, все существующие племена приняли участие в формировании телосложения и цвета кожи пришельцев.

– Какая отвратительная компания, – сказал Фрэнсис. – Отроду не видал такой рвани.

– Это кару, – пробормотал пеон, не скрывая охватившего его страха.

– Это еще что за своло… – начал было Генри, но спохватился и закончил: – Какие еще кару?

– Исчадия ада, – был ответ пеона. – Они свирепее испанцев и ужаснее майя. Никто из них не выходит замуж и не женится на стороне. У них нет ни одного жреца. Это дьявольская семья. Они как черти, только намного хуже.

Но тут поднялся старик майя и, указывая пальцем на Леонсию, заявил, что она виновница свалившейся на них беды. В этот момент пуля задела его плечо, и он покачнулся.

– Опусти-ка его на землю! – закричал Генри Фрэнсису. – Ведь только он умеет читать узлы, а очи Чии, каковы бы они ни были, еще не блеснули.

Фрэнсис вытянутой рукой схватил старика за ноги с такой силой, что тот с треском, как падающий скелет, грохнулся на землю.

Генри снял винтовку и начал отстреливаться. К нему тотчас присоединились Фрэнсис, Рикардо и пеон. А старый жрец, перебирая узлы шнуров, устремил неподвижный взор через дальний край котловины на неровные очертания далекой горы.

– Постойте! – вскричал Фрэнсис, тщетно стараясь перекричать грохот выстрелов.

Ему пришлось ползком пробираться от одного стрелка к другому, чтобы заставить их прекратить стрельбу. И каждому из них пришлось объяснять, что все их боеприпасы погружены на мулов, и потому нужно очень экономно расходовать патроны, которые остались в магазинах винтовок и патронташах.

– Смотрите, чтобы они не подстрелили вас, – предупреждал всех Генри. – У них старинные мушкеты, которые пробивают в теле отверстие величиной с тарелку.

Час спустя была выпущена последняя пуля, не считая оставшихся в револьверной обойме Фрэнсиса; на беспорядочный обстрел кару котловина отвечала гробовым молчанием. Хозе Манчено первый угадал положение вещей. Чтобы убедиться в правильности своих предположений, он осторожно подполз к краю котловины, а затем подал знак кару, что у осажденных кончились все патроны и можно наступать.

– Хорошо попались, сеньоры! – торжествующе крикнул он осажденным, и кару, облепившие края котловины, ответили ему зловещим смехом.

То, что произошло в следующую минуту, было так же неожиданно и поразительно, как смена декораций в красочной феерии. Кару с дикими криками обратились в бегство, в панике побросав свое оружие.

– Ты-то от меня не уйдешь, сеньор Сарыч, – любезно заверил Фрэнсис Манчено, наводя на него револьвер. Он стал целиться в убегавшего убийцу, но затем передумал и не спустил курок.

– У меня осталось всего три заряда, – сказал Генри, как бы извиняясь, – а ведь в этой стране никогда нельзя знать, когда эти три заряда пригодятся больше всего…

Пришел я к убеждению Вне всякого сомнения, Вне всякого сомнения…

– пропел он.

– Глядите! – вскричал пеон, указывая на своего отца и на маячившую вдали гору. – Вот почему они удрали. Они поняли, как опасно касаться святыни майя.

Старый жрец, перебегая пальцами по узлам кисти, в каком-то экстазе, близком к припадку безумия, не сводил глаз со склона отдаленной горы, где рядом, близко одна к другой, вспыхивали две широкие полосы света.

– Это можно сделать с помощью двух зеркал, – сказал Генри.

– Это очи Чии, – твердо заявил пеон. – Вы слышали, что сказал мой отец, читая по узлам: «Там, где След Стопы Бога, жди, пока блеснут очи Чии».

Старик поднялся на ноги и завопил:

– «Чтобы найти сокровище, мы должны найти очи!»

– Будь по-твоему, старина, – подбодрил его Генри, определяя карманным компасом направление световых вспышек.

* * *

– У него, видно, компас в голове, – заметил Генри, указывая на старого жреца, возглавлявшего экспедицию. – Я проверяю по компасу, и, хотя естественные преграды заставляют его отклоняться, он все время возвращается на верный путь, как настоящая магнитная стрелка.

С тех пор как путники отъехали от котловины, они не видели больше световых вспышек. Очевидно, только оттуда неровная местность позволяла их видеть. Местность была гористая, пересеченная высохшими руслами речушек, утесами, лесистыми участками, длинными полосами песка и вулканического пепла.

Наконец дорога стала непроходимой для мулов. Рикардо поручили пеонов с мулами и велели разбить лагерь. Остальная компания двинулась дальше по поросшим кустарниками крутым склонам, втаскивая на них друг друга и перескакивая по выступавшим из земли корням. Старик майя, шедший впереди, по-видимому, забыл о присутствии Леонсии.

Пройдя с полмили, он вдруг остановился и резко рванулся назад, словно укушенный змеей. Фрэнсис расхохотался, и громкое эхо прокатилось по дикой местности. Последний жрец майя быстро пробежал пальцами по узлам, вытащил какой-то шнур, дважды перебрал его пальцами и затем возвестил:

– «Когда Бог смеется, берегись!» – так говорят узлы.

Прошло четверть часа, прежде чем Генри и Фрэнсису удалось хотя бы отчасти убедить старика, что это было просто эхо.

Через полчаса они дошли до полосы круто спускавшихся песчаных дюн. И снова старик отпрянул назад. Из песка, по которому они брели, исходили какие-то звуки. Стоило им остановиться, как все стихало. Но достаточно было сделать шаг – и пески снова начинали звучать.

– «Когда Бог смеется, берегись!» – предостерегающе воскликнул старый майя.

Очертив пальцем по шумящему песку круг, старик опустился на колени. И в тот момент, когда его ноги коснулись песка, раздался пронзительный шум. Пеон сошел к отцу, вступив в этот шумящий круг. Старик указательным пальцем чертил на песке какие-то кабалистические знаки, издававшие резкие звуки.

Потрясенная Леонсия прижалась к Генри и Фрэнсису. Даже Фрэнсис был ошеломлен.

– Эхо есть эхо, – сказал он. – Но ведь здесь нет эхо. Не понимаю, в чем тут дело. Говоря по совести, это действует мне на нервы.

– Вздор, – сказал Генри, разбрасывая ногами песок, который от этого снова зашумел. – Это поющие пески. На острове Кауаи, одном из Гавайских островов, я видел такие поющие пески – интересное место для туристов, уверяю вас. Только здесь они лучшего типа и куда голосистее. Ученые приведут вам десятка два сложнейших теорий для объяснения этого явления. Я слышал, что такие пески встречаются в разных местах земного шара. Нам остается только одно – пересечь их, следуя указаниям компаса. Такие пески лают, но никогда еще никого не укусили.

Однако последний из жрецов, несмотря на настояния американцев, ни за что не хотел выйти из очерченного им круга. Наконец им удалось оторвать его от молитвы, вызвав у старика целый поток страстных речей на языке майя.

– Он говорит, – перевел пеон, – мы совершаем такое святотатство, что даже пески кричат на нас. Он не хочет приближаться к страшному жилищу Чии. Я тоже не пойду. Его отец умер там – это знают майя. Он говорит, что не хочет умереть там. Говорит, что не так уж и стар, чтобы умирать.

– Несчастный восьмидесятилетний старикашка! – смеясь, воскликнул Фрэнсис и вздрогнул от жуткого издевательского хохота, возвращенного ему эхом, в то время как песчаные дюны кругом лаяли хором. – Слишком молод, чтобы умереть! Ну а как насчет вас, Леонсия? Вы ведь тоже слишком молоды, чтобы желать смерти?

– Как сказать! – улыбнулась она в ответ, слегка шевеля ногой и вызывая этим стон в песках. – Напротив, я слишком стара, чтобы умереть только потому, что эхо горных склонов повторяет ваш смех, а песчаные холмы лают на нас. Идемте дальше. Мы очень близко от этих вспышек. Пусть старик сидит себе в своем кругу и ждет, пока мы вернемся.

Леонсия двинулась дальше. По мере того как путники шли вперед, все дюны начинали говорить каким-то непонятным языком, а ближайший к ним песчаный холм, по склонам которого струился песок, загремел и загрохотал. К счастью для них – и в этом они скоро убедились, – Фрэнсис захватил с собой тонкую прочную веревку.

В следующей полосе песков, которую они пересекли, эхо было еще сильнее. Их выкрики четко повторялись по шесть-восемь раз.

– Тысяча чертей! – сказал Генри. – Нет ничего удивительного, что туземцы избегают этих мест.

– Кажется, Марк Твен писал что-то о маньяке, который собирал коллекцию эхо? – спросил Фрэнсис.

– Не читал. Но тут, во всяком случае, недурная коллекция эхо. Майя очень разумно выбрали эту местность, чтобы хранить в ней свое сокровище. Не подлежит сомнению, что оно издревле считалось священным, еще до прихода испанцев. Старые жрецы, конечно, знали естественные причины этих явлений, но внушали своим, что это священные тайны, таинства.

Через несколько минут они вышли на открытое ровное место у подножия растрескавшегося, покрытого выступами утеса; здесь путники двинулись уже не гуськом, а все трое в ряд. Поверхность земли была покрыта жесткой хрупкой корой, такой твердой и сухой, что, казалось, она не может быть непрочной. Леонсия, возбужденная и веселая, желая выказать одинаковое расположение к обоим мужчинам, взяла их за руки и побежала вперед. Не успели они пробежать и нескольких шагов, как случилось несчастье. Кора не выдержала, и Генри, Фрэнсис, а за ними и Леонсия внезапно провалились по колено в песок.

– Тысяча чертей! – пробормотал Генри. – Да тут действительно жилище самого дьявола.

Ближайшие окружавшие их утесы без конца повторяли его слова, произнесенные чуть слышным шепотом.

Сначала никто из них не понял, какая опасность им угрожает. Только когда песок засосал их по пояс и они почувствовали, что погружаются глубже и глубже, мужчины поняли всю опасность положения. Леонсия продолжала смеяться – происходящее казалось ей просто забавным приключением.

– Зыбучие пески, – вырвалось у Фрэнсиса.

– Зыбучие пески, – вернули ему эти слова окружающие холмы, без конца повторяя их угрожающим зловещим шепотом, в котором слышалось какое-то злорадное умиление.

– Да, это овраг с зыбучим песком, – подтвердил Генри.

– А ведь старый младенец, пожалуй, не зря остался на поющих песках, – заметил Фрэнсис.

Его жуткий шепот повторился и слышался еще долгое время, постепенно замирая вдали.

К тому времени их засосало почти по грудь и они медленно, но верно опускались все глубже и глубже.

– Но кто-нибудь должен же выбраться отсюда живым, – сказал Генри.

И ни минуты не колеблясь в выборе счастливца, мужчины стали выталкивать наверх Леонсию, хотя от усилий и веса ее тела сами они погружались все глубже и глубже. Когда освобожденная из песков Леонсия стояла, поставив одну ногу на плечо одного любимого человека, а другую – на плечо другого, Фрэнсис сказал ей под глумливый аккомпанемент эхо:

– Слушайте, Леонсия. Мы теперь выбросим вас отсюда; по команде «марш!» прыгайте. Постарайтесь упасть плашмя, и притом осторожно, на кору. После падения вы, конечно, немного соскользнете вниз. Только не останавливайтесь! Продвигайтесь вперед, ползите на четвереньках к твердой почве. И что бы там ни было, не вставайте на ноги до тех пор, пока не доползете до твердой земли. Готово, Генри?

Мужчины стали раскачивать Леонсию в воздухе взад-вперед. При движении они все глубже и глубже погружались в песок и по команде «марш!» что было сил швырнули ее по направлению к твердой земле.

Леонсия точно выполнила все указания и на четвереньках доползла до твердой скалы.

– Бросьте мне веревку! – крикнула она.

Между тем песок уже так засосал Фрэнсиса, что он не мог снять веревочный круг, накинутый на шею и проходивший под рукой. Генри снял с него круг и, хотя от этих усилий погрузился на такую же глубину, все-таки сумел изловчиться и кинул Леонсии конец веревки.

Она поймала веревку. Затем закинула веревочную петлю за выступ скалы величиной с большой автомобиль. Натяжение было боковым и, по-видимому, только погружало Генри все глубже и глубже в песок. Зыбучие пески засосали его уже по самые плечи, когда Леонсия вдруг закричала, вызвав своим криком неистовый отклик.

– Постойте, не тяните! Мне пришла в голову другая мысль. Давайте мне всю веревку, оставьте себе только конец, чтобы обвязаться под мышками.

Затем, волоча за собой другой конец веревки, она стала карабкаться на утес. На высоте сорока футов, там, где росло низенькое сучковатое дерево, пустившее корни в расщелины скалы, девушка остановилась. Пропустив веревку между сучьями, так что ствол служил своеобразным блоком, она вытянула свободный конец и прикрепила его к большому тяжелому камню.

– Вот молодец девушка! – вскричал Фрэнсис, обращаясь к Генри.

Мужчины поняли ее план. Теперь успех дела зависел от того, сможет ли она сдвинуть камень с места и скатить его по склону. Прошло пять драгоценных минут, пока Леонсия нашла достаточно крепкий сук, который мог послужить рычагом. Сохраняя полное спокойствие и напрягая все силы, она стала толкать камень сзади, в то время как оба любимых ею человека все глубже и глубже засасывались песком. Наконец ей удалось свалить камень с утеса.

Падающий камень рванул веревку так резко, что из груди Генри, внезапно стиснутой натянувшейся петлей, невольно вырвался стон. Его медленно вытянуло из зыбкой пучины. По мере того как он освобождался от неохотно выпускавших его песков, они смыкались под ним с громким сосущим звуком. Но когда Генри достиг поверхности, тяжелый камень настолько перевесил его, что молодой человек стрелой пронесся через зыбкую кору и оказался прямо под деревом на твердой почве. Камень находился рядом с ним.

Только голова, руки и верхняя часть плеч Фрэнсиса высовывались из зыбучих песков, когда ему кинули конец веревки. Вскоре он уже стоял рядом с Леонсией и Генри на твердой земле, грозя кулаком зыбучим пескам, из которых едва освободился, и все трое стали насмехаться над песками. А мириады духов и эхо возвращали им их насмешки, и даже воздух, казалось, впитал в себя злобу и издевательство – глумливые шепоты сновали вокруг них, словно челноки в ткацком станке.

Глава XIV

– Не может быть, чтобы мы находились очень далеко от места вспышек, – сказал Генри, когда все трое остановились у подножия высокого крутого утеса. – Если оно расположено дальше, то путь к нему лежит прямо через эту скалу, а так как мы не можем ни взобраться на нее, ни обойти ее, ибо, судя по размерам, она должна иметь много миль в окружности, значит, источник световых вспышек должен быть как раз здесь.

– А не мог это быть просто человек с зеркалами? – спросила Леонсия.

– Скорее всего, это естественное явление, – ответил Фрэнсис. – После этих лающих песков я особенно верю в естественность всех явлений.

Леонсия, случайно взглянув на обращенную к ним сторону скалы, наморщила лоб и воскликнула:

– Смотрите!

Они посмотрели туда, куда она указала, и взоры их остановились на одной и той же точке. То, что они увидели, не было вспышкой – это был ровный белый свет, сияющий и горящий, как солнце. Пробираясь ползком вдоль подножия скалы, мужчины заметили по густоте зарослей, что здесь уже много лет не ступала нога человека. Запыхавшись от напряжения, они пробились сквозь заросли на открытое место, где сравнительно недавний оползень скалы уничтожил всю растительность.

Леонсия захлопала в ладоши. На этот раз ей не нужно было ничего показывать. На высоте тридцати футов, на склоне холма, виднелись два огромных глаза. Каждый глаз имел футов шесть в диаметре, а поверхность его была выложена каким-то белым, отражающим свет веществом.

– Глаза Чии! – вскричала она.

Генри почесал затылок, будто внезапно о чем-то вспомнил.

– Мне кажется, я могу сказать, из чего они сделаны, – сказал он. – Я никогда не видел их раньше, но местные старожилы говорили об этом. Старый фокус майя, Фрэнсис! Ставлю мою долю в сокровище против дырявого десятицентовика, что я могу сказать, из чего сделана эта отражающая свет поверхность.

– Идет! – вскричал Фрэнсис. – Только глупец не согласился бы на такое пари. Ведь можно выиграть миллионы, рискуя каким-то центом. Да на таких условиях я согласился бы держать пари, что дважды два – это пять. Авось случится чудо, и я выиграю… Ну, говори. Что это такое? Пари принято.

– Устрицы, – улыбаясь, ответил Генри. – Устричные раковины, или, вернее, перламутровые раковины. Это не что иное, как перламутр, искусно выложенный мозаикой и подобранный так, что он образует сплошную, отражающую свет поверхность. Теперь ты должен доказать, что я неправ, поэтому выберись и посмотри.

Под самыми глазами был какой-то странный треугольный выступ скалы, торчавший футов на двадцать вверх и вниз. Он казался наростом на скале. Вершина его не доходила всего лишь на один ярд до пространства, разделявшего глаза. Благодаря неровной поверхности выступа и кошачьей ловкости Фрэнсиса ему удалось взобраться футов на десять от основания треугольника. Путь вверх по ребру выступа был уже легче. Однако перспектива падения с двадцатифутовой высоты и возможность сломать руку или ногу выглядели не слишком приятно в таком пустынном месте, и Леонсия воскликнула:

– Фрэнсис! Будьте осторожны.

Глаза Генри невольно выдали его ревность.

Стоя на вершине треугольного выступа, Фрэнсис стал рассматривать сначала один, потом другой глаз. Вынув свой охотничий нож, он поковырял им в правом глазу.

– Если бы старый джентльмен был здесь, он бы не вынес такого святотатства, – заметил Генри.

– Ты выиграл дырявый медяк! – крикнул вниз Фрэнсис и бросил на подставленную Генри ладонь кусок вещества, выковырянного из глаза богини.

Это был плоский кусочек перламутра, тщательно вырезанный, легко укладывающийся в мозаичное гнездо рядом с тысячами подобных кусочков, образующих глаз.

– Где дым, там и огонь, – сделал вывод Генри. – Недаром же майя выбрали это богом забытое место и вылепили на скале глаза Чии.

– Пожалуй, мы совершили ошибку, не взяв с собой старого джентльмена с его священными узлами, – сказал Фрэнсис. – Узлы объяснили бы нам все это и указали дальнейший путь.

– Там, где глаза, должен быть и нос, – высказала предположение Леонсия.

– Он здесь и есть! – воскликнул Фрэнсис. – Бог мой, да ведь я карабкался как раз по носу. Мы находимся слишком близко к нему, и у нас нет перспективы. На расстоянии каких-нибудь ста ярдов все это сооружение, наверно, имеет вид какого-то гигантского лица.

Подошедшая Леонсия пнула ногой кучу гнилых листьев и веток, принесенных сюда тропическими ветрами.

– Но тогда под носом должен находиться и рот, ибо ему там полагается быть, – сказала она.

В мгновение ока Генри и Фрэнсис ногами разбросали кучу и увидели под ней отверстие, недостаточно большое для того, чтобы в него мог пролезть человек. Было ясно, что оползень частично перекрыл отверстие. Фрэнсис откинул в сторону несколько небольших камней и, просунув в отверстие голову и плечи, стал осматриваться, предварительно осветив его спичкой.

– Берегитесь змей! – предупредила его Леонсия.

Фрэнсис промычал что-то в ответ, а затем сказал:

– Это не естественная пещера. Она вырублена в скале, и, насколько я могу судить, вырублена на совесть.

Проклятие, произнесенное им вполголоса, дало знать, что он обжег себе пальцы догоревшей спичкой. Затем Леонсия и Генри услыхали его удивленный голос:

– Не надо спичек! Здесь имеется собственное освещение, откуда-то сверху идет скрытый свет – настоящий дневной свет. Эти древние майя были, без сомнения, ребята не промах. Меня не удивит, если мы найдем здесь лифт, горячую и холодную воду, паровое отопление и привратника-шведа. Ну, всего хорошего!

Туловище и ноги Фрэнсиса исчезли, а затем изнутри раздался его голос:

– Идите сюда! Прелестная пещера!

– А теперь скажите, разве вы не рады, что взяли меня с собой, – защебетала Леонсия. Она стояла с двумя мужчинами на ровном полу выдолбленной в скале комнаты. Глаза путешественников, быстро освоившиеся с таинственным сумеречным светом, ясно различали теперь все окружающее. – Во-первых, я нашла для вас глаза, во-вторых – рот. Не будь меня с вами, вы наверняка были бы уже теперь за полмили отсюда, обогнули бы скалу и с каждым шагом удалялись бы от этого места.

– Но здесь пусто, хоть шаром покати, – добавила она.

– Это естественно, – пояснил Генри. – Ведь это только прихожая. Майя не так глупы, чтобы спрятать тут сокровища, за которыми так бешено гонялись конквистадоры. Бьюсь об заклад, что мы так же далеки от сокровищ, как если бы находились не здесь, а в Сан-Антонио.

Проход, шириной футов в двенадцать-пятнадцать и неопределенной высоты, тянулся, как предположил Генри, футов на сто. Затем он сужался, заворачивал под прямым углом направо, потом под тем же углом налево и заканчивался у другой пещеры.

Таинственный, неизвестно откуда проникающий дневной свет по-прежнему освещал путь, и Фрэнсис, шедший впереди, остановился так внезапно, что Леонсия и Генри, следовавшие за ним, на него наткнулись. Он стоял и не отрывал глаз от длинной аллеи человеческих существ, давно умерших, но не обратившихся в прах.

– Как и египтяне, майя умели бальзамировать и сохранять мумии, – сказал Генри, причем голос его бессознательно понизился до шепота – эти непогребенные мертвецы стояли вертикально и смотрели прямо перед собой как живые.

Все они были одеты по старинной европейской моде, и их мертвые лица ясно указывали на принадлежность к европейцам. На них сохранились ветхие, потемневшие от времени костюмы конквистадоров и английских пиратов. Двое мертвецов были закованы в ржавые доспехи с поднятыми забралами. Мечи и кинжалы висели у их поясов; некоторые держали мечи в сморщенных руках, а за пояс у них были заткнуты тяжелые кремневые пистолеты.

– Старик майя был прав! – прошептал Фрэнсис. – Они украсили тайное хранилище своими останками и стоят здесь, в прихожей, как предостережение тем, кто захочет сюда вторгнуться. Смотрите, этот парень – чистейшей воды испанец. Держу пари, что он бренчал на гитаре, как и его отец.

– А уж этот, бесспорно, из Девоншира, или я никогда не видел девонширцев, – убежденно заявил Генри. – Ставлю дырявый десятицентовик против реала[35], что это браконьер, подстреливший оленя в заповедном лесу и бежавший от королевского гнева в испанскую колонию на побережье Карибского моря.

– Брр… – вздрогнула Леонсия, прижимаясь к Фрэнсису и Генри. – Ужасом и смертью веет от этих святынь майя. И какая классическая месть! Похитители сокровищ стали их защитниками. Они охраняют дом сокровищ своими нетленными костями.

Им не хотелось идти дальше. Разряженные призраки старинных мертвецов словно околдовали их. Генри впал в мелодраматический тон.

– Эти люди с чисто собачьим чутьем в погоне за сокровищем дошли до этого далекого таинственного места, – сказал он. – Правда, они не могли унести с собой сокровище, но все же безошибочно шли по его следу. Я обнажаю перед вами голову, бродяги и конквистадоры! Приветствую вас, отважные грабители минувших веков! Ваши носы чуяли запах золота, а в сердцах было достаточно мужества, чтобы драться за него.

– Ой! – воскликнул Фрэнсис, увлекая за собой Леонсию и Генри сквозь строй древних авантюристов. – Старый сэр Генри тоже должен был бы находиться здесь, и даже во главе всей компании.

Они прошли шагов тридцать, затем проход снова изогнулся, и в самом конце двойного ряда мумий Генри задержал своих товарищей, воскликнув:

– Не знаю, как насчет сэра Генри, но вот сам Альварес Торрес!

Под испанским шлемом, в ветхом средневековом испанском костюме, с длинным испанским мечом в высохшей коричневой руке стояла мумия; худое коричневое лицо ее было точной копией лица Альвареса Торреса. Леонсия глухо вскрикнула, отпрянула назад и перекрестилась.

Фрэнсис, передав ее на попечение Генри, шагнул вперед и коснулся щек, губ и лба мумии. Затем он успокаивающе засмеялся.

– Хотелось бы мне, чтобы Альварес Торрес был так же мертв, как этот. Вне всякого сомнения, он был пращуром Торреса, разумеется, до того, как занял свое место солдата в этой гвардии хранителей сокровищ.

Дрожащая Леонсия прошла мимо грозной фигуры. Изогнутый проход был очень тесен, так что Генри, шедший теперь впереди, должен был зажигать спичку за спичкой.

– Внимание! – воскликнул он, когда они остановились, пройдя несколько сотен футов. – Взгляните на это искусство. Посмотрите, как обтесан этот камень!

Сумеречный свет потоком вливался сверху в проход, так что все было видно. Из ниши наполовину выступал камень, размер которого соответствовал ширине прохода. Было ясно, что его поставили, чтобы запирать проход. Камень был тщательно обтесан, его углы и грани точно пригнаны к тому месту в стене, куда он входил.

– Держу пари, что именно здесь умер отец старика майя! – воскликнул Фрэнсис. – Он знал секрет механизма, который сдвигал камень, как видите, сдвинутый только наполовину.

– Тысяча чертей! – перебил его Генри, указывая на разбросанные по полу кости скелета. – Вот это, должно быть, все, что от него осталось. Он умер гораздо позже тех, иначе он тоже был бы превращен в мумию. По всей вероятности, это последний посетитель перед нами.

– Старый жрец говорил, что его отец привел сюда людей из долины, – напомнила Генри Леонсия.

– И он сказал еще, – добавил Фрэнсис, – что ни один из них не вернулся.

Генри, поднявший череп, снова вскрикнул и зажег спичку, чтобы показать спутникам свою находку.

На черепе остались зазубрины от ударов мечом или мачете, но отверстие на затылке, несомненно, проделала пуля. Генри потряс череп, в нем что-то задребезжало. Он потряс снова, и из черепа выпала сплющенная пуля. Фрэнсис осмотрел ее.

– Из седельного пистолета, – заключил он. – Порох был плохой или подмоченный, стреляли ведь наверняка в упор, и все же пуля не прошла насквозь. Череп несомненно принадлежит туземцу.

Проход закончился новым поворотом направо, и они вошли в небольшую, хорошо освещенную пещеру. Из окна, высоко вверху перегороженного вертикальными каменными брусьями, с фут толщиной и полфута шириной, лился тусклый дневной свет. Полкомнаты было усеяно белыми человеческими костями. Судя по черепам, это были европейцы, а между костями беспорядочно валялись винтовки, пистолеты, ножи и мачете.

– Вот как далеко они зашли – до самого сокровища, – сказал Фрэнсис, – и, как видно, стали драться за него, прежде чем им завладеть. Жаль, что старик не с нами и не увидит, что случилось с его отцом.

– А не было ли таких, которые остались в живых и ушли с добычей? – высказал предположение Генри.

В эту минуту Фрэнсис, оглядывая комнату, увидел нечто заставившее его воскликнуть:

– Нет, конечно нет! Посмотрите на драгоценные камни в этих глазах. Это рубины или я никогда в жизни не видел рубинов!

Они посмотрели туда, куда смотрел он, и увидели каменную статую, изображавшую сидящую на корточках грузную женщину с открытым ртом; она глядела на них красными глазами. Рот был настолько велик, что все лицо выглядело карикатурно. Рядом с ней, также высеченная из камня, стояла еще более непристойная и безобразная статуя мужчины; одно ухо у нее было обычных размеров, а другое так же безобразно велико, как рот женщины.

– Очаровательная дама! Должно быть, сама Чия, – смеясь, сказал Генри. – Но кто же этот джентльмен с ней, с зелеными глазами и с ухом, как у слона?

– Хоть убейте, не знаю, – засмеялся Фрэнсис. – Одно только могу сказать, что зеленые глаза этого джентльмена со слоновьим ухом – самые большие изумруды из тех, которые я когда-либо видел наяву или во сне. Каждый из них настолько велик, что их нельзя даже перевести в караты. Они должны красоваться на короне – или нигде.

– Но два изумруда и два рубина, хотя бы и колоссальной величины, не могут составлять всю сокровищницу майя, – заметил Генри. – Мы на пороге ее – и все-таки у нас нет ключа…

– Который, конечно, имеется в священной кисти старика, оставшегося на поющих песках, – сказала Леонсия. – Здесь нет ничего, кроме этих двух статуй и костей на полу.

С этими словами она подошла к статуе мужчины, причудливое ухо которого привлекало ее внимание, и сказала:

– Не знаю, где ключ, но вот здесь есть замочная скважина.

Действительно, огромное ухо статуи не напоминало ушную раковину – оно было совершенно плоским, если не считать небольшого отверстия, имеющего весьма отдаленное сходство с замочной скважиной. Тщетно осматривали они пещеру, стучали по полу и по стенам, отыскивая искусно скрытые проходы или замаскированные пути к хранилищу.

– Кости людей из долины, два идола, два громадных рубина, два таких же изумруда и мы – вот все, что здесь есть, – подвел итог Фрэнсис. – Нам остается только вот что: во-первых, вернуться и привести сюда Рикардо с мулами, чтобы разбить лагерь, во-вторых, доставить сюда старого джентльмена с его священными узлами, даже если нам придется нести его на руках.

– Вы с Леонсией подождите здесь, а я схожу за ними, – вызвался Генри, когда они шли назад по длинным проходам и аллее мумий. Скоро путешественники вышли из скалы навстречу солнцу.

* * *

Среди поющих песков пеон и его отец стояли на коленях в круге, очерченном указательным пальцем жреца. Сильный ливень хлестал по ним; пеон весь дрожал, а старик жрец так углубился в молитву, что не обращал ни малейшего внимания на дождь и ветер. Зато продрогший пеон заметил две вещи, ускользнувшие от зорких глаз его отца. Во-первых, он увидел Альвареса Торреса и Хозе Манчено, которые осторожно вышли из зарослей и пробирались по песку; во-вторых, узрел чудо. Чудо состояло в том, что эта пара шла по песку, не вызывая в нем ни малейшего шума. Когда она исчезла впереди, он дотронулся пальцем до песка, но не услышал никаких жутких шепотов. Тогда он погрузил палец в песок. Все было тихо – тихо даже тогда, когда он со всего размаху стал ударять по песку ладонью. Выпавший сильный дождь сделал песок безмолвным.

Пеон стал трясти своего отца, прервав его молитву словами:

– Песок больше не шумит. Он нем как могила. И я видел, как враг богатого гринго бесшумно прошел по пескам. Этот Альварес Торрес не без греха, и все же песок не шумел. Песок мертвый. У него нет больше голоса. Там, где проходит грешник, и мы с тобой, отец, можем пройти.

Старый майя дрожащим указательным пальцем стал чертить в пределах своего круга какие-то кабалистические знаки, и песок не отозвался на это шумом. Так же было и за пределами круга, ибо песок отсырел, да и вообще пески начинают петь только тогда, когда они совершенно высушены солнцем. Пальцы старика забегали по узлам священной кисти.

– Они говорят, – сказал он, – что, если песок смолк, можно безопасно продолжать путь. До сих пор я исполнял все, что они приказывали. Будем же выполнять и дальше их указания – пойдем вперед.

Скорым шагом они двинулись в путь и за полосой песков нагнали Торреса и Хозе Манчено. Эта достойная парочка спряталась в кустах, пропустила вперед жреца с сыном, а затем пошла за ними, держась на почтительном расстоянии. Генри же, выбравший более короткий путь, не столкнулся ни с теми, ни с другими.

Глава XV

– С моей стороны было ошибкой и слабостью оставаться в Панаме, – говорил Фрэнсис Леонсии, сидя рядом с нею на скалах перед входом в пещеру и дожидаясь возвращения Генри.

– Разве нью-йоркская биржа так много для вас значит? – кокетливо поддразнивала его Леонсия, но это было кокетством только отчасти – скорее стремлением выиграть время. Она боялась остаться наедине с этим человеком, которого любила такой удивительной и странной любовью.

Фрэнсис нетерпеливо ответил:

– Я никогда не говорю обиняками, Леонсия. Я говорю то, что думаю.

– И этим отличаетесь от испанцев, – прервала она его. – Испанцы облекают самые простые мысли в цветистый наряд со всевозможными словесными украшениями.

Но он, не давая себя отвлечь, продолжал свое:

– Вот и выходит, что вы обманщица, Леонсия, и я как раз собирался вас так назвать. Я говорю прямо и искренне, как и подобает мужчине. Вы же хитрите и порхаете, как бабочка, переходя в разговоре с предмета на предмет. Допускаю, что это обычная женская манера. И все-таки вы ведете себя нечестно по отношению ко мне. Я открываю вам свое сердце, и вы это понимаете. Вашего же сердца я не знаю. Вы со мной хитрите, и я вас не понимаю. И потому я, по сравнению с вами, в невыгодном положении. Вы знаете, что я вас люблю. Я вам это прямо сказал. А я? Что я знаю о вас?

Опустив глаза, с зардевшимися щеками, она сидела молча, не зная, что ответить.

– Вот видите, – настаивал он. – Вы не отвечаете. Вы мне кажетесь сейчас мягче, прекраснее и желаннее, чем когда-либо, – пленительной, как никогда. И все же вы хитрите со мной и ничего не говорите о своем чувстве и о своих намерениях. Это потому, что вы женщина, или оттого, что вы испанка?

Леонсия почувствовала себя глубоко задетой. Сохраняя, однако, полное самообладание, она спокойно посмотрела ему в глаза и так же спокойно сказала:

– Вы можете с таким же правом назвать меня англосаксонкой, или англичанкой, или американкой, если это предполагает способность здраво смотреть на вещи и называть их своими именами. – Она прервала свою речь, чтобы хладнокровно проанализировать свои чувства. Затем спокойно продолжала: – Вы недовольны, что после ваших слов о любви ко мне я не ответила, люблю вас или нет. Я разрешу этот вопрос сейчас раз и навсегда. Да, я люблю вас.

Леонсия отстранила его руки, нетерпеливо потянувшиеся к ней.

– Подождите! – крикнула она. – Кто же из нас теперь женщина? И в ком испанская кровь? Я еще не кончила… Я люблю вас. Я горда тем, что люблю вас. Но есть и другое. Вы спросили меня о моих чувствах и намерениях. Отчасти я открыла вам свое сердце. И сейчас раскрою вам вполне и свое намерение – намерение выйти замуж за Генри.

От такой англосаксонской прямоты у Фрэнсиса захватило дух.

– Ради всего святого, почему? – только и мог он произнести.

– Потому что я люблю Генри, – ответила она, смело глядя ему в глаза.

– Но ведь вы… вы говорите, что любите меня, – сказал он дрожащим голосом.

– Я люблю и вас, люблю вас обоих. Я порядочная женщина, по крайней мере, всегда так считала. И продолжаю так считать, хотя рассудок подсказывает мне, что нельзя одновременно любить двух мужчин и быть порядочной женщиной. Но мне до этого нет дела. Если я плохая женщина, значит, такова уж моя натура. Я не могу изменить себя и быть не тем, кто я есть.

Она сделала паузу и ждала, но ее поклонник все еще не был в состоянии говорить.

– Кто же из нас теперь англосакс? – спросила она, отчасти бодрясь, отчасти забавляясь тем, что ее слова заставили его онеметь. – Я сказала вам, не хитря и не порхая с предмета на предмет, все, что у меня на сердце, и каковы мои намерения.

– Но это невозможно, – страстно запротестовал Фрэнсис. – Вы не можете любить меня и выйти замуж за Генри.

– Вы, очевидно, не поняли, – с серьезным упреком сказала она. – Я хочу выйти замуж за Генри. Я люблю вас, люблю и Генри. Но я не могу выйти замуж за вас обоих. Это не разрешено законом. Поэтому я выйду замуж только за одного из вас. И я хочу выйти замуж за Генри.

– Но тогда зачем же, зачем вы убедили меня остаться? – спросил он.

– Потому что я вас люблю. Я уже говорила вам об этом.

– Если вы будете на этом настаивать, я сойду с ума.

– Мне не раз казалось, что я могу сама сойти с ума, – ответила Леонсия. – Если вы думаете, что мне легко разыгрывать из себя англосаксонку, то ошибаетесь. Но зато ни один англосакс, и меньше всего вы, так нежно мною любимый, не вправе презирать меня и говорить, что я будто бы скрываю свои тайные побуждения, потому что стыжусь их. Я нахожу гораздо менее постыдным высказать все это напрямик. Если это в духе англосаксов – поздравляю вас. Если это оттого, что я испанка и женщина, что я Солано, – все-таки похвалите меня, потому что я ведь и испанка и женщина – женщина-испанка из рода Солано.

– Но я не умею объясняться жестами, – добавила она со слабой улыбкой, прерывая унылое молчание, воцарившееся после ее слов.

Едва Фрэнсис открыл рот, чтобы заговорить, как она остановила его и они стали прислушиваться к шороху и треску в кустарнике, предупреждавшим о приближении людей.

– Послушайте, – торопливо заговорила Леонсия, положив руку на его рукав, словно собиралась о чем-то просить. – Я буду совсем англосаксонкой в последний раз и скажу то, что мне сейчас хочется вам сказать. После – и уже навсегда – я стану хитрым порхающим существом женского пола, женщиной-испанкой, – одним словом, такой, какой вы меня описали. Слушайте! Я люблю Генри – это правда, сущая правда. Но вас я люблю больше, гораздо больше. Я выйду замуж за Генри потому, что люблю его и обручена с ним. И все-таки я всегда буду любить вас больше.

Прежде чем Фрэнсис успел что-либо возразить, из кустарника вышли старый жрец майя и его сын-пеон. Почти не замечая присутствия молодых людей и девушки, жрец упал на колени и воскликнул по-испански:

– Впервые я узрел очи Чии!

Перебирая узлы священной кисти, он начал читать молитву, которая, если бы они могли ее понимать, звучала бы так:

«О бессмертная Чия, великая супруга божественного Хцатцля, создавшего все сущее из ничего! О бессмертная супруга Хцатцля, ты, мать злаков, божество сердца прорастающего зерна, богиня дождя и оплодотворяющих солнечных лучей; ты, что питаешь все семена, корни и плоды, поддерживающие жизнь человека. О преславная Чия, к словам которой всегда прислушивается ухо Хцатцля! Я, твой жрец, покорно возношу тебе молитву. Будь милостива ко мне и прости меня. Да изойдет из твоего рта золотой ключ к уху Хцатцля. Не для себя, о богиня, а для моего сына, которого спас гринго. Твои дети майя исчезают. Им не нужно сокровище, ибо я – твой последний жрец. Со мною умрет все, что известно о тебе и о твоем великом супруге, чье имя я произношу безмолвно, прикасаясь лбом к коленям. Услышь меня. Чия, услышь меня! Моя голова лежит на камнях пред тобой!»

Целых пять минут старый майя лежал распростертый на земле, содрогаясь, словно в припадке, а Леонсия и Фрэнсис с любопытством смотрели на него, невольно проникшись торжественностью молитвы, хотя она была им непонятна.

Не дождавшись Генри, Фрэнсис снова вошел в пещеру вместе с Леонсией. Старик, перебирая узлы и что-то бормоча, следовал за ними; сына же его они оставили на страже у входа в пещеру. В аллее мумий старик благоговейно остановился.

– Тут все написано, – возвестил он, выделяя из своего клубка один шнур с узлами. – Эти люди были плохими людьми и разбойниками. Навеки веков осуждены они стоять здесь, за пределами внутреннего покоя, где скрыта тайна майя.

Фрэнсис, войдя в роль проводника, быстро прошел мимо груды костей и ввел старика во внутренний покой; старый жрец пал ниц перед двумя идолами и молился долго и истово. Потом снова стал очень внимательно разглядывать некоторые из своих шнуров. Вслед затем он провозгласил сначала на языке майя, а когда Фрэнсис объяснил ему, что они ничего не понимают, на ломаном испанском языке:

– «От уст Чии к уху Хцатцля» – так тут написано.

Фрэнсис выслушал таинственное изречение, заглянул в темное отверстие рта богини, воткнул лезвие своего охотничьего ножа в замочную скважину чудовищного уха бога, постучал по камню рукояткой ножа и заявил, что статуя внутри пуста. Снова обратившись к статуе Чии, он постучал по ней, чтобы доказать, что и она пуста. Старик майя пробормотал:

– «Ноги Чии покоятся на том, что есть ничто».

Фрэнсис заинтересовался этими словами и заставил старика майя проверить их на узлах.

– Ноги у нее действительно большие, – смеясь, сказала Леонсия, – но они покоятся на крепком каменном полу, а не на том, что есть ничто.

Фрэнсис слегка подтолкнул богиню, и оказалось, что она легко сдвигается с места. Обхватив статую руками, он стал передвигать ее, толкая и поворачивая.

– «Для людей сильных и бесстрашных будет она ходить», – прочел жрец.

Однако следующие три узла предупреждали об опасности:

«Берегись! Берегись! Берегись!»

– Ну, я полагаю, что это ничто, чем бы оно ни было, не кусается! – засмеялся Фрэнсис, оставив в покое статую, сдвинутую им на ярд от ее первоначального положения. – Вот что, старушка, постой-ка здесь немного или присядь, чтобы дать отдохнуть ногам. Они, должно быть, устали, стоя столько веков на том, что есть ничто.

Восклицание Леонсии привлекло его внимание к той части пола, которая только что освободилась из-под больших ног Чии. Пятясь назад от сдвинутой с места богини, Фрэнсис едва не попал в выбитое в скале отверстие, до сих пор закрытое ногами Чии. Оно было круглое, примерно фут в диаметре. Напрасно пытался молодой Морган определить глубину отверстия, бросая в него зажженные спички. Не достигнув дна, они гасли на лету от движения воздуха, произведенного их падением.

– В самом деле, похоже на то, что здесь бездонное ничто, – решил он, бросая в отверстие крошечный осколок камня.

Долго они прислушивались, пока до них донесся звук падения.

– И это еще, может быть, не дно, – предположила Леонсия. – Он мог удариться о выступ сбоку и остаться там.

– В таком случае это решит вопрос, – сказал Фрэнсис, схватив старинный мушкет, лежавший среди костей на полу, и собираясь сбросить его вниз.

Однако старик остановил его.

– Священные узлы гласят: «Кто оскорбит ничто под ногами Чии, тот умрет быстрой и ужасной смертью».

– Я далек от мысли тревожить покой пустоты, – смеясь, сказал Фрэнсис, отбрасывая в сторону мушкет. – Так что же нам делать, старина майя? Легко сказать: «От уст Чии к уху Хцатцля». Но как? Проведи-ка пальцами по священным узлам и узнай для нас – как и что.

* * *

Смертный час пробил для сына жреца – пеона с ободранными коленями. Сам того не зная, он в последний раз видел восход солнца. Что бы ни случилось в этот день, какие бы усилия ни предпринимал для своего спасения, этому дню суждено было стать последним в его жизни. Если бы он остался на страже у входа в пещеру, его наверняка убили бы Торрес и Манчено, которые вскоре туда явились.

Однако, покинув свой пост у входа, он, боязливый и осторожный, решил пойти на разведку, чтобы вовремя узнать о возможном появлении врага. Таким образом он избежал смерти под открытым небом и при дневном свете. И все же движение стрелок на часах его жизни уже нельзя было изменить, и от того, что он сделал, предназначенный ему час кончины не приблизился и не отдалился.

Пока пеон проводил разведку, Альварес Торрес и Хозе Манчено подошли ко входу в пещеру. Суеверный кару не мог вынести вида колоссальных перламутровых глаз Чии в стене утеса.

– Идите туда вы, – сказал он Торресу, – я останусь здесь, буду наблюдать и сторожить.

И Торрес, в крови которого играла кровь его далекого предка, веками стоявшего в аллее мумий, вошел в пещеру майя так же смело, как некогда это сделал его пращур.

Как только он скрылся из виду, Хозе Манчено, который когда угодно не побоялся бы вероломно убить живого человека и трепетал перед необъяснимыми для него явлениями, забыл свои обязанности часового и стал пробираться к зарослям. Вот почему, когда пеон вернулся, успокоенный результатами разведки, и готовился услышать от своего отца разгадку тайны, он не застал никого у входа в пещеру и вошел в нее почти вслед за Торресом.

Альварес Торрес крался вперед тихо и осторожно, чтобы не выдать своего присутствия тем, кого выслеживал. Он остановился в аллее мумий, с любопытством рассматривая эти памятники старины, устами которых говорила сама история. Особенно заинтересовала его одна фигура. Сходство с ним самим было столь поразительным, что он не мог его не заметить и не понять, что перед ним один из старинных предков по прямой линии.

Пока Торрес размышлял над увиденным, звук шагов заставил его оглянуться, он стал поспешно искать место, где можно было бы спрятаться. Тут ему пришла в голову мысль, полная мрачного юмора. Сняв шлем с головы своего пращура, он надел его себе на голову, задрапировался в полусгнивший плащ, вооружился огромным мечом и надел сапоги с отворотами, которые едва не рассыпались у него в руках, когда он их натягивал. Затем он уложил мумию на спину позади других – туда, где падавшие от них черные тени образовали сплошной мрак. Наконец он стал на ее место в конце ряда и, опираясь на рукоятку меча, принял позу мумии.

Глаза его блеснули, когда он увидел пеона, медленно и боязливо пробиравшегося между рядами мертвецов. Заметив Торреса, пеон окаменел и с широко открытыми от ужаса глазами начал бормотать молитвы майя. Торрес, оказавшись лицом к лицу с пеоном, мог только стоять с закрытыми глазами и строить догадки относительно того, что происходит. Услыхав, что пеон двинулся дальше, он приоткрыл глаза и увидел, как тот боязливо приостановился, прежде чем свернуть за поворот прохода. Торрес понял, что настал благоприятный момент, и занес старинный меч для удара, который должен был расколоть надвое голову несчастного. Но хотя день и даже час смерти пеона уже пробил, часы его жизни еще не отметили последней секунды. Ему было суждено умереть не в аллее мертвецов и не от руки Торреса. Ибо Торрес удержался от удара, медленно опустил меч и уперся его острием в пол, тогда как пеон исчез в боковом проходе.

Пеон присоединился к своему отцу, Леонсии и Фрэнсису как раз в тот момент, когда молодой человек попросил жреца прочитать узлы и сообщить ему, что именно и каким образом откроет им ухо Хцатцля.

– Сунь руку в рот Чии и вынь ключ, – приказал старик сыну.

Пеон с явной неохотой осторожно стал готовиться к исполнению приказания.

– Она тебя не укусит, она же каменная, – смеясь, сказал Фрэнсис по-испански.

– Боги майя – не камень, – с упреком в голосе отозвался старик. – Они из камня, но живы, вечно живы; они и сквозь камень, и через камень выявляют свою вечную волю.

Леонсия со страхом отшатнулась от него и, словно ища защиты, прижалась к Фрэнсису, взяв его за руку.

– Я уверена, случится что-то ужасное! – вырвалось у нее. – Не нравится мне это место в самом сердце горы, среди пугающей мертвечины. Я люблю синеву неба, тихую ласку солнечных лучей и широкий морской простор. Случится нечто ужасное. Я чувствую: случится нечто ужасное!

Пока Фрэнсис ее успокаивал, ход часов отметил последние секунды, последние минуты жизни пеона. И когда он, призвав на помощь все свое мужество, сунул руку в рот богини, смертный час его пробил. С криком ужаса он отдернул руку и посмотрел на свою кисть – там на коже выступила капелька крови. Пятнистая голова змеи высунулась из отверстия, словно дразнящий язык, потянулась назад и исчезла во мраке рта богини.

– Ядовитая змея! – закричала Леонсия, распознав гада.

И пеон, тоже поняв, что это была змея, укус которой смертелен, в ужасе попятился назад, попал в дыру и исчез, погрузившись в «ничто», которое Чия столетиями скрывала под своими ступнями. Долго все безмолвствовали… Наконец старый жрец сказал:

– Я прогневил Чию, и она убила моего сына.

– Вздор, – успокаивал Фрэнсис Леонсию. – Все происшедшее естественно и легко объяснимо. Что может быть естественнее того, что змея выбрала отверстие в скале для гнезда? Так делают все змеи. Что может быть естественнее того, что человек, укушенный змеей, делает шаг назад? И наконец, не естественно ли то, что если позади него есть дыра, то он обязательно в нее упадет?

– В таком случае и это естественно! – воскликнула она, указывая на струю хрустально-прозрачной воды, которая поднялась, кипя, из отверстия и взметнулась вверх, подобно гейзеру. – Жрец был прав! Через самые камни боги выявляют свою волю. Он предупреждал нас. Он прочитал это по узлам священной кисти.

– Чепуха! – фыркнул Фрэнсис. – Здесь не воля богов, а воля жрецов майя, которые изобрели и своих богов, и эти таинственные фокусы. Где-то внизу тело пеона ударилось о рычаг, который открыл каменные шлюзы. Благодаря этому подземная вода, сосредоточенная в горах в одном каком-то месте и ничем не сдерживаемая, вырвалась наружу. Вот откуда эта вода. Богиня со столь чудовищным ртом может существовать только в суеверном воображении людей. Красота и божественность неразделимы. Настоящая богиня всегда прекрасна. Только люди создают демонов во всем их безобразии.

Поток бил с такой силой, что вода подступала уже к их щиколоткам.

– Ничего, – сказал Фрэнсис, – я заметил, что на всем пространстве от входа полы комнат и проходов покаты. Эти древние майя были хорошими строителями и при постройке не забыли подумать о стоке. Посмотрите, как стремительно вода уходит через проход. Ну, старик, почитай по твоим узлам, где сокровище?

– Где мой сын? – ответил старик безнадежным глухим голосом. – Чия убила моего единственного сына. Ради его матери я нарушил закон майя и запятнал их чистую кровь нечистой кровью женщины из долины. И потому, что я согрешил, чтобы мой сын появился на свет, он мне трижды дорог. Что мне за дело до сокровища! Моего сына больше нет. Гнев богов майя пал на меня!

Клокочущая вода с шумно вырывающимися наружу пузырьками воздуха, указывающими на высокое давление снизу, не ослабевая, продолжала бить фонтаном. Леонсия первая заметила, что воды на полу стало больше.

– Скоро она дойдет нам почти до колен, – сказала она Фрэнсису.

– Пора выбираться отсюда, – ответил он, оценив положение. – План стока был, вероятно, великолепен. Но оползень у входа в скалу, очевидно, преградил путь стекающей воде. Другие проходы расположены ниже, и поэтому вода там наверняка стоит выше, чем здесь. Но и здесь она поднимается до того же уровня. А другой дороги наружу нет. Идемте!

Доверив Леонсии идти впереди, Фрэнсис схватил за руку впавшего в апатию жреца и потащил его за собой. Когда они дошли до того места, где проход заворачивал, уровень воды поднялся выше колен. На входе в зал мумий воды было уже по грудь.

Из бурлящей воды, лицом к лицу с изумленной Леонсией, появилась покрытая шлемом голова и закутанное в древний плащ тело мумии. Одно это еще не удивило бы ее, ибо водоворот сбил с ног, повалил и уносил все мумии. Но эта мумия двигалась, шумно дышала и живыми глазами уставилась на девушку. Зрелище вторичной агонии четырехсотлетней мумии оказалось противным человеческой природе. Леонсия закричала, бросилась вперед, а затем кинулась бежать в обратном направлении. Фрэнсис, ошарашенный этим чудом, вынул свой револьвер, и в этот момент Леонсия пробежала мимо него. Между тем мнимая мумия, найдя в стремительном потоке опору для ног, закричала:

– Не стреляйте! Это я, Торрес! Я только что вернулся от наружного входа. Что-то случилось. Выход загражден. Вода выше головы и выше входа, рушатся скалы.

– А для вас путь закрыт и в этом направлении, – сказал Фрэнсис, наводя на него револьвер.

– Теперь не время ссориться, – ответил Торрес. – Мы должны прежде всего спасти свою жизнь, а уж потом будем ссориться, если это так необходимо.

Фрэнсис заколебался.

– Что с Леонсией? – задал хитрый вопрос Торрес. – Я видел, как она пробежала назад. Может быть, она сейчас в опасности?

Оставив Торреса и таща за руку старика, Фрэнсис направился по воде назад, в зал идолов; Торрес следовал за ним. При виде его Леонсия снова закричала от страха.

– Это всего лишь Торрес, – успокоил ее Фрэнсис. – Он чертовски напугал и меня, когда я его увидел. Но это не дух, а живой человек. И если пырнуть его ножом, брызнет кровь. Пойдем-ка, старик. У нас нет ни малейшего желания утонуть здесь, как крысы в ловушке. Тайны майя еще не все раскрыты. Прочитай, что говорят узлы, и выведи нас отсюда.

– Путь лежит не наружу, а внутрь, – дрожащим голосом возвестил жрец.

– Нам все равно, как идти, только бы выбраться отсюда. Но что значит «внутрь»?

– «От уст Чии к уху Хцатцля», – был ответ.

Страшная, чудовищная мысль вдруг осенила Фрэнсиса.

– Торрес, – сказал он, – у этой каменной дамы во рту есть ключ или что-то в этом роде. Вы ближе всего к ней. Засуньте-ка руку и достаньте оттуда то, что там есть.

Когда Леонсия поняла, какого рода месть задумал Фрэнсис, у нее перехватило дыхание. Торрес не обратил на это внимания и бодро зашлепал по воде, направляясь к богине, со словами:

– Чрезвычайно рад быть вам полезным.

Но тут уважение Фрэнсиса к честной игре взяло верх. Вплотную подойдя к идолу, он резко крикнул:

– Стойте!

И Торрес, смотревший на него сначала с недоумением, понял, какой участи он избежал. Фрэнсис несколько раз разрядил свой револьвер в каменный рот богини, не обращая внимания на жалобный возглас жреца: «Святотатство! Святотатство!» Затем, обмотав курткой руку до плеча, Фрэнсис запустил ее в рот идола и вытащил за хвост раненую ядовитую змею. Широко размахнувшись, он размозжил ей голову о камень.

Опасаясь, что внутри может оказаться еще одна змея, молодой американец снова обернул руку и засунул ее внутрь; он извлек оттуда небольшой предмет, по форме и величине подходящий к отверстию в ухе Хцатцля. Старик указал на ухо, и Фрэнсис вложил ключ в замочную скважину.

– Похоже на автомат, выбрасывающий шоколадные конфеты, – заметил он, когда ключ провалился в отверстие. – Посмотрим, что будет дальше. Остается надеяться, что вода внезапно схлынет.

Однако поток продолжал бить вверх с неослабевающей силой. С возгласом изумления Торрес указал на стену, часть которой, по-видимому вполне прочная, медленно поднималась.

– Путь наружу, – сказал испанец.

– Внутрь, как сказал старик, – поправил его Фрэнсис. – Но как бы то ни было – двинемся.

Все уже прошли сквозь стену и довольно далеко продвинулись вперед по узкому проходу, когда старый майя с криком: «Мой сын!» – внезапно повернулся и бросился назад.

Поднявшаяся часть стены снова уже почти опустилась до пола, и жрец только с трудом смог проползти под ней. Еще мгновение – и стена вернулась в прежнее положение. Она была так остроумно задумана и так точно пригнана, что сразу же преградила путь потоку воды, хлынувшему из зала идолов.

Снаружи пещеры, если не считать ручейка, вытекавшего от подножия утеса, не было никаких признаков того, что происходило внутри.

Генри с Рикардо, прибывшие к пещере, заметили воду, и Генри сказал:

– Это что-то новое. Когда мы уходили, здесь не было никакого потока.

Через минуту, увидя, что скала дала новый оползень, он добавил:

– Здесь был вход в пещеру. Теперь его нет. Не понимаю, куда делись все остальные?

Как бы в ответ на это, стремительный поток вынес наружу человеческое тело. Генри и Рикардо бросились к нему и вытащили его из воды. Узнав в нем жреца, они повернули его лицом вниз, прижали к земле и стали оказывать утопленнику обычную первую помощь.

Целых пять минут старик не обнаруживал никаких признаков жизни; прошло еще десять минут, прежде чем он открыл глаза и стал дико озираться вокруг.

– Где они? – спросил Генри.

Старик жрец забормотал что-то на языке майя, и Генри снова начал его трясти, чтобы окончательно привести в чувство.

– Нет, никого нет… – с трудом выговорил он по-испански.

– Кого нет? – спросил Генри и принялся опять трясти воскресшего, пытаясь вернуть ему память. – Кого нет? Кого?

– Моего сына… Чия убила его… Чия убила моего сына, как и всех остальных.

– Кого остальных?

Генри пришлось опять тряхнуть старика.

– Богатого молодого гринго, который был другом моего сына, врага – богатого молодого испанца, которого зовут Торресом, и молодой женщины из рода Солано, из-за которой все и случилось. Я предупреждал вас. Ей не следовало сюда приходить. Женщины – всегда проклятие в делах мужчины. Ее присутствие прогневило Чию, ибо она тоже женщина… Язык Чии – ехидна. Своим языком она убила моего сына, и гора извергла на нас там, внутри, в самом сердце своем, океан воды, и все умерли, все убиты Чией! Горе мне! Я прогневил богов. Горе мне! Горе мне! И горе всем, кто будет искать священное сокровище, чтобы похитить его у богов майя!

Глава XVI

Генри и Рикардо стояли между разлившимся потоком и оползнем и спешно совещались, а рядом с ними, распростершись на земле, стонал и молился последний жрец майя. Тряхнув его еще раз, чтобы привести в порядок спутанные мысли старика, Генри наконец добился от него весьма сбивчивого и противоречивого рассказа о событиях, случившихся в недрах горы.

– Только его сын был укушен змеей и свалился в яму, – с проснувшейся надеждой заметил Генри.

– Да, это верно, – подтвердил Рикардо. – Он не заметил, чтобы что-нибудь плохое случилось с остальными, не считая того, что они насквозь промокли.

– И может быть, сейчас находятся в какой-нибудь из пещер выше уровня воды, – продолжал Генри. – Если бы нам только удалось взорвать оползень, мы могли бы открыть доступ к подземной пещере и дать сток воде. Если они остались в живых, то смогут продержаться еще долго; быстро убивает только отсутствие воды, а воды-то у них, во всяком случае, столько, что они не знают, куда ее и девать. Без пищи же они могут обходиться достаточно долго. Но что удивляет меня, так это – каким образом туда попал Торрес?

– Интересно бы знать, не по его ли милости на нас напали кару, – предположил Рикардо.

Генри, однако, высмеял эту идею.

– Во всяком случае, – заметил он, – дело не в этом, а в том, как бы нам проникнуть внутрь этой горы, если предположить, что они еще живы. Нам с вами не пробить ее толщи и за целый месяц, но если бы у нас было пятьдесят человек, бессменно работающих днем и ночью, то за двое суток мы могли бы сделать в ней отверстие. Итак, первым делом нам следует достать людей. Вот что я предполагаю сделать: сяду на одного из наших мулов и отправлюсь в поселок кару. Пообещаю им одну из чековых книжек Фрэнсиса, если они согласятся последовать за мной сюда и помочь нам. В случае неудачи я постараюсь набрать людей в Сан-Антонио. Все это я беру на себя, а вы тем временем вернитесь обратно к месту нашей стоянки и доставьте сюда всех мулов, пеонов, продукты и лагерное снаряжение. Да прислушивайтесь повнимательнее к скале, – быть может, они начнут стуком оттуда сигнализировать…

Генри направил своего мула к деревушке кару – к величайшему неудовольствию мула и самих кару, которые были изумлены, видя, как в их крепость без всякого эскорта врывается один из спутников тех, кого они пытались убить. Сидя на корточках у порогов своих хижин, они сонно грелись на солнце, скрывая под притворным равнодушием обуревавшее их любопытство и даже некоторую тревогу. Как всегда бывает с дикими племенами метисов, безоглядная отвага белого человека смутила кару и лишила их способности действовать. Только высшее, сверхъестественное существо, думали они своими ленивыми мозгами, только существо, наделенное могуществом, о котором они и понятия не имели, могло проникнуть, сидя верхом на усталом непокорном муле, в гнездо своих многочисленных врагов.

Они говорили на каком-то понятном Генри ломаном испанском наречии и в свою очередь понимали его испанскую речь. Однако рассказ Генри о несчастии, приключившемся в священной горе, не произвел на них ни малейшего впечатления. С бесстрастными лицами, равнодушно пожимая плечами, они выслушали его просьбу помочь потерпевшим и обещание щедрого вознаграждения за помощь.

– Если гора поглотила всех гринго, то такова, значит, воля Бога. И кто мы такие, чтобы препятствовать его воле? – говорили они. – Хотя мы и бедные люди, но не желаем работать на других людей и тем более ссориться с Богом. К тому же во всем происшедшем виновны сами гринго. Это не их страна, и нечего им затевать всякие глупые шутки с нашими горами. Пусть сами выпутываются из своих недоразумений с Богом, а у нас и своих хлопот довольно.

Час сиесты давно уже миновал, когда Генри на своем третьем и самом непокорном муле въезжал наконец в сонный Сан-Антонио. На главной улице, на полпути между судом и тюрьмой, он остановил мула, завидев начальника полиции и толстого старенького судью, по пятам которых следовала и дюжина жандармов, и двое несчастных пленников – беглых пеонов с плантаций в Сантосе. В то время как судья и начальник полиции выслушивали рассказ Генри и его просьбу о помощи, начальник полиции украдкой подмигнул судье, который душой и телом принадлежал ему.

– Конечно, мы согласны вам помочь, – заявил наконец судья, потягиваясь и зевая.

– Когда же можно будет собрать нужное количество людей и пуститься в путь? – живо спросил Генри.

– Ну, что касается этого, то, право, мы страшно заняты. Не так ли, уважаемый судья? – с ленивой наглостью заявил начальник полиции.

– Да, мы страшно заняты. – Судья зевнул прямо в лицо Генри.

– Слишком заняты в данное время, – продолжал начальник полиции. – Мы очень сожалеем, что ни завтра, ни послезавтра не сможем отправиться спасать ваших гринго. Через некоторое время, однако же…

– Скажем, на будущее Рождество, – подсказал ему судья.

– Да, да! – подхватил начальник полиции, в знак признательности отвесив ему поклон. – Зайдите к нам приблизительно под Рождество, и если к тому времени дел у нас будет поменьше, возможно, мы подумаем о том, как бы снарядить такую экспедицию. Пока что желаю вам всего доброго, сеньор Морган.

– Вы серьезно говорите это? – спросил Генри с искаженным от гнева лицом.

– Точно такое, наверное, было у него лицо, когда он предательски нанес удар в спину сеньору Альфаро Солано, – со зловещей миной произнес начальник полиции.

Но Генри не обратил ни малейшего внимания на это оскорбление.

– Я скажу вам, кто вы такие, – выпалил он, охваченный справедливым негодованием.

– Берегитесь! – предостерегающе заметил судья.

– Плевать мне на вас, – возразил Генри. – Вы ничего не можете мне сделать. Меня раз навсегда простил сам президент Панамы. Вот кто вы такие – жалкие ублюдки, помесь человека со свиньей.

– Продолжайте, сеньор, в том же духе, – с изысканной вежливостью, за которой таилась смертельная ненависть, проговорил начальник полиции.

– Вы не обладаете ни достоинством испанца, ни достоинством караиба, но зато в вас соединились все недостатки и пороки обеих рас, да еще увеличенные в три раза. Свиньи-полукровки – вот кто вы такие, вы оба!

– Вы закончили, сеньор, совсем закончили? – мягко спросил начальник полиции.

В ту же минуту он подал знак жандармам; те набросились сзади на Генри и обезоружили его.

– Даже сам президент Панамы не может заранее даровать прощение за еще не совершенное преступление, не так ли судья? – произнес начальник полиции.

– Конечно, это новое преступление. – Судья с готовностью подхватил намек начальника полиции. – Этот собака-гринго оскорбил власть.

– За это он будет судим, судим немедленно, на этом же месте. Не стоит возвращаться в здание суда и возобновлять заседание. Мы немедленно устроим над ним суд и, как только произнесем приговор, пойдем дальше. У меня есть бутылка превосходного вина.

– Не люблю вина, – поспешно заявил судья. – Дайте мне лучше мескаль. Пока что, ввиду того, что мы оба являемся и жертвами, и свидетелями оскорбления, а также ввиду того, что нет надобности в дальнейших свидетельских показаниях, я признаю обвиняемого виновным. Какое наказание можете вы предложить, сеньор Мариано Веркара-э-Хихос?

– Двадцать четыре часа в колодках, дабы охладить его пыл, – ответил начальник полиции.

– Таков наш приговор, – подтвердил судья, – и его надлежит немедленно привести в исполнение. Уведите обвиняемого, жандармы, и наденьте на него колодки.

Рассвет застал Генри в колодках, в которых он провел уже целых двенадцать часов. Молодой человек лежал на спине и спал; сон был беспокойный и прерывался то кошмарами, связанными с его запертыми в горе друзьями, то укусами бесчисленных москитов. Наконец, беспокойно вертясь, ерзая по земле и отмахиваясь от крылатых мучителей, он окончательно проснулся. В ту же минуту, когда к Генри вернулось сознание его печального положения, вернулась и его способность ругаться. Терзаемый мучительным зудом, вызванным тысячей ядовитых укусов, молодой американец разразился таким потоком ругательств, что привлек наконец внимание человека, несшего в руках сумку с инструментами. Это был стройный молодой человек с орлиным профилем, одетый в военную форму летчика Соединенных Штатов. Он свернул со своего пути, подошел к Генри и остановился, с выражением любопытства и восхищения на лице прислушиваясь к его брани.

– Дружище, – заметил он, когда Генри наконец замолчал, чтобы перевести дух. – Вчера ночью, когда я сам здесь застрял, а все снаряжение для палатки осталось на моей машине, я сам занялся было этим делом – ругней. Но это был детский лепет по сравнению с вами. В этом вы перещеголяете любого. Приношу вам мои искренние поздравления, сэр. Не откажитесь повторить весь ваш репертуар с начала до конца. Я постараюсь запомнить эти тексты для следующего раза, когда мне придется пустить в ход ругань.

– А вы-то сами кто такой? – спросил его Генри. – И какого черта вы здесь делаете?

– Я нисколько не в претензии на вас, – ухмыльнулся тот. – С такой распухшей физиономией вы имеете полное право быть невежливым. Кто это вас так разукрасил? Насчет чертей сказать ничего не могу, так как не имею чести быть с ними знакомым, а вот простые смертные величают меня обычно Парсонсом, лейтенантом Парсонсом, и в Панаму я явился затем, чтобы сегодня же начать перелет от Атлантического океана к Тихому. Не могу ли я быть вам чем-либо полезен, прежде чем отправлюсь в путь?

– Конечно, – кивнул головой Генри. – Выньте какой-нибудь инструмент из своей сумки и разбейте замок от колодок. Я наверняка схвачу ревматизм, если останусь здесь хоть ненадолго. Имя мое Морган. Знайте, что еще ни один человек так меня не разукрашивал, а распух я от укусов москитов.

После недолгих манипуляций с отверткой лейтенанту Парсонсу удалось разбить старый замок, и он помог Генри подняться на ноги. Растирая ноги, чтобы восстановить кровообращение, молодой американец рассказывал военному летчику о приключении с Леонсией и Фрэнсисом, – приключении, имевшем, быть может, трагические последствия.

– Я люблю Фрэнсиса, – закончил он. – Он как две капли воды похож на меня. Можно сказать, что мы близнецы, да и в самом деле находимся в дальнем родстве. Что касается сеньориты, я не только люблю ее – она моя невеста. Хотите помочь мне? Где ваша машина? Пешком или верхом на муле до горы майя очень далеко, но, если вы подвезете меня на своей машине, это займет у нас совсем немного времени. Если бы вы еще снабдили меня сотней динамитных патронов, я бы мог взорвать весь склон горы и выпустить из пещеры воду.

Лейтенант Парсонс колебался с минуту.

– Скажите «да», скажите «да»! – умолял его Генри.

* * *

Трое пленников священной горы очутились в полном мраке, как только камень, служивший входом в зал идолов, опустился на свое место. Фрэнсис и Леонсия невольно бросились друг к другу и схватились за руки. Еще минута – и она очутилась в его объятиях, забыв в охватившем обоих блаженстве весь ужас их положения. Подле них послышалось прерывистое дыхание Торреса. Он прошептал:

– Матерь Божья, мы были на волосок от гибели. Что с нами будет дальше?

– Немало еще предстоит всяких «дальше», прежде чем мы выберемся из этой западни, – заверил его Фрэнсис. – Давайте же скорее выбираться отсюда подобру-поздорову.

Сразу же был установлен порядок передвижения группы. Фрэнсис предложил Леонсии держаться за полы его куртки, чтобы не отставать от спутников, а сам двинулся вперед, все время касаясь левой рукой стены. Впереди него шел Торрес, нащупывая дорогу правой рукой. Непрерывно перекликаясь, они таким образом могли, не теряя друг друга, измерить ширину прохода и избежать опасности заблудиться в боковых проходах. К счастью, в туннеле – ибо это был настоящий туннель – оказался гладкий пол, благодаря чему они могли свободно передвигаться, не боясь споткнуться. Фрэнсис не хотел без крайней необходимости расходовать свои спички и, чтобы не свалиться в яму, которая могла встретиться на пути, осторожно выдвигал вперед одну ногу и, только удостоверившись, что она ступила на твердую почву, опускался на нее всей своей тяжестью. В результате всего этого продвигались они чрезвычайно медленно, со скоростью не более полумили в час.

Только раз на всем их пути главный проход разветвлялся. Тогда Фрэнсис зажег одну из своих драгоценных спичек, хранившихся в непропускающей воду коробочке, и при свете ее увидел, что боковые проходы похожи друг на друга как две капли воды.

– Единственное, что нам остается, – это войти в один из проходов и, если он нас никуда не приведет, вернуться обратно и попробовать второй. Во всяком случае, несомненно, эти проходы куда-нибудь ведут, а иначе майя не стали бы зря тратить время на их устройство.

Через десять минут Фрэнсис вдруг остановился и крикнул, чтобы предостеречь своих спутников. Нога, которую он вытянул вперед, не встретила под собой твердой почвы и повисла в пустоте. Тогда он зажег вторую спичку, и они увидели, что находятся у входа в огромную пещеру естественного происхождения, таких размеров, что при свете спички нельзя было определить ее размеров. Путники успели заметить, однако, нечто вроде примитивной лестницы, также естественного происхождения, но несколько усовершенствованной человеческими руками. Лестница вела вниз, в зияющую перед ними мрачную бездну.

Часом позже, спустившись вниз и следуя все время по тропинке, идущей вдоль пещеры, они были вознаграждены за свои труды слабым отблеском дневного света, который все усиливался по мере их продвижения вперед. Они не успели оглянуться, как пришли к источнику света. Оказалось, что они были ближе от него, нежели рассчитывали, и Фрэнсис, раздвинув заросли дикого винограда и кустарника, выполз на ослепительный свет послеполуденного солнца. Через минуту Леонсия и Торрес очутились возле него на выступе утеса, глядя на расстилавшуюся у их ног долину. Долина была овальной формы, не менее трех миль в диаметре, и казалась окруженной со всех сторон скалистыми уступами гор.

– Это долина Погибших Душ, – торжественно объявил Торрес. – Мне не раз приходилось о ней слышать, но я никогда не верил в ее существование.

– Я слышала о ней и тоже никогда не верила, – прошептала Леонсия.

– Так что из того? – спросил Фрэнсис. – Мы-то ведь не погибшие души, а живые люди из плоти и крови. Чего ж нам тревожиться?

– Послушайте, Фрэнсис, – заговорила Леонсия, – все слухи об этой долине, которые мне довелось слышать с самого детства, сводились к тому, что ни одному живому человеку, попавшему в эту долину, не удалось оттуда выбраться.

– Предположим, что это так, – невольно улыбнулся Фрэнсис. – Как же тогда слухи достигли внешнего мира? Если никто никогда не вернулся обратно в мир из этой долины, как могло случиться, что все так хорошо о ней осведомлены?

– Этого я не знаю, – призналась Леонсия. – Я только передаю то, что сама слыхала. Признаться, я и сама не верила этим басням, но только уж очень весь окрестный пейзаж подходит к описаниям легендарной долины.

– Никто никогда не возвращался отсюда, – тем же торжественным тоном произнес Торрес.

– Откуда же в таком случае вы знаете, что кто-то когда-то сюда попадал? – спросил Фрэнсис.

– Все погибшие души живут здесь, – последовал ответ. – Вот почему мы никогда не видели их, ибо они никогда не выходили отсюда. Поверьте мне, мистер Фрэнсис Морган, я не безумец и не глупец. Я получил прекрасное образование, учился в Европе и занимался бизнесом в вашем родном Нью-Йорке. Я знаком с различными отраслями науки и с философией, и все же я утверждаю, что это долина, из которой, попав туда, никто не выходит.

– Если даже и так, то мы ведь еще туда не попали, не правда ли? – возразил, теряя терпение, Фрэнсис. – И никто не заставит нас туда спуститься.

Он пополз к самому краю выступа, усеянного обломками щебня и землей, чтобы получше рассмотреть предмет, только что попавшийся ему на глаза.

– Если это не крытая соломой крыша хижины…

В ту же минуту край выступа, за который он держался рукой, осыпался, и не успели все опомниться, как площадка, на которой они только что стояли, обрушилась; путники покатились вниз по склону, сопровождаемые лавиной из земли, щебня и клочьев травы.

Докатившись наконец до густых зарослей кустарника, который задержал их падение, мужчины первыми вскочили на ноги, но, прежде чем они успели подбежать к Леонсии, она поднялась и рассмеялась.

– Именно в ту самую минуту, когда вы заявили, что ничто не заставит нас спуститься в долину, – сказала со смехом она Фрэнсису. – Теперь вы верите?

Но Фрэнсис был очень занят. Он протянул руку и схватил знакомый всем предмет, который катился следом за ними по крутому склону. Это был шлем Торреса, унесшего его из зала мумий. Схватив шлем, Фрэнсис кинул его Торресу.

– Выбросьте его, – предложила Леонсия.

– Это моя единственная защита от солнца, – возразил Торрес, вертя шлем в руках. Неожиданно он заметил какую-то надпись на его внутренней стороне. Он показал ее своим спутникам, прочитав прежде вслух:

– Де-Васко.

– Я слыхала это имя, – прошептала Леонсия.

– Вы должны были его слышать, – подтвердил Торрес. – Де-Васко приходится мне предком по прямой линии. Моя мать была урожденная Де-Васко. Он прибыл в испанские колонии вместе с Кортесом[36].

– И там он взбунтовался, – подхватила его рассказ Леонсия. – Я часто слышала это от отца и дяди Альфаро. С дюжиной товарищей пустился на поиски сокровищ майя. Они вели за собой целое племя прибрежных караибов, человек сто, вместе с их женщинами. Кортес послал за ними в погоню отряд под предводительством Мендозы. Донесения последнего гласят – так говорил мне дядя Альфаро, – что их загнали в долину Погибших Душ и бросили там, обреченных на жестокую смерть.

– Очевидно, Де-Васко пытался бежать отсюда тем же путем, которым мы пришли, – продолжал Торрес, – но майя взяли его в плен, убили и забальзамировали труп.

Надвинув старинный шлем поглубже на голову, он заметил:

– Хотя солнце уже довольно низко на горизонте, оно немилосердно жжет мне голову.

– Ну а меня немилосердно терзает голод, – сознался Фрэнсис. – Живет ли кто-нибудь в этой долине?

– Мне и самому хотелось бы это знать, сеньор, – ответил Торрес. – Из донесения Мендозы известно, что Де-Васко со своим отрядом был брошен здесь на верную смерть, а также то, что ни одна живая душа их после этого не видела. Вот и все, что я знаю.

– Похоже на то, что в этой долине должно расти множество съедобных вещей, – начал было Фрэнсис, но мгновенно прервал свою речь, увидев, что Леонсия срывает с куста какие-то ягоды.

– Послушайте, Леонсия, бросьте сейчас же! И так у нас хватает забот, а тут еще придется возиться с очаровательной, но отравленной юной леди.

– Относительно ягод вам нечего беспокоиться, – ответила она, спокойно их поедая. – Вот поглядит: видно, что их клевали птицы.

– В таком случае приношу вам свои извинения и охотно последую вашему примеру! – вскричал Фрэнсис, набивая себе рот сочными ягодами. – Если бы я мог поймать клевавших их птиц, я бы с удовольствием съел и их.

К тому времени, как они слегка утолили голод, солнце опустилось так низко, что Торрес снял с головы шлем Де-Васко.

– Давайте проведем здесь ночь, – предложил он. – Я оставил свою обувь в зале мумий, а старые сапоги Де-Васко потерял, пока бродил по воде. Мои ноги жестоко изранены, а здесь вдоволь сухой травы – я сплету себе из нее пару сандалий.

Пока он был занят этим делом, Фрэнсис сложил костер и начал собирать хворост для поддержания огня. Хотя они находились в тропиках, долина была расположена на такой высоте, что без костра нечего было и думать о ночлеге под открытым небом. Прежде чем Фрэнсис успел собрать достаточно хворосту, Леонсия, свернувшись в клубок и положив голову на согнутую руку, заснула крепким сном. Фрэнсис заботливо подложил охапку сухих листьев и мягкой травы под ее бок, не обращенный к пламени костра.

Глава XVII

Действие происходило на рассвете в долине Погибших Душ, в Большом Доме деревушки, где обитало племя Погибших Душ. В длину Большой Дом имел добрых восемьдесят футов при сорока футах ширины; высота его составляла тридцать футов. Покрыт он был остроконечной соломенной крышей. Из Дома только что вышел, ковыляя, жрец Солнца – древний старец, едва державшийся от старости на ногах, обутый в сандалии и одетый в длинный хитон из грубого домотканого холста. Черты старого сморщенного лица индейца смутно напоминали тип воинственных конквистадоров. На голове его красовалась странная золотая шапка, увенчанная расположенными полукругом золотыми зубцами. Значение этого головного убора было ясно. Он должен был изображать окруженное лучами восходящее солнце.

Старик доковылял до большого, выдолбленного внутри ствола дерева, подвешенного между двумя столбами, украшенными священной геральдической резьбой. Он взглянул на восточный край неба, где уже розовели первые лучи зари, словно подтверждая, что пришел вовремя, поднял жезл, на конце которого находился плетеный шар, и ударил им по полому стволу. Несмотря на слабость старика и на легкость удара, полый ствол зазвучал и загрохотал, как отдаленные раскаты грома.

Почти мгновенно, пока жрец еще продолжал ударять по стволу, из крытых соломой жилищ, расположенных четырехугольником вокруг Большого Дома, высыпало все племя Погибших Душ. Мужчины и женщины, стар и млад, ребятишки и даже грудные дети на руках у матерей – все явились на зов и толпой окружили жреца Солнца. Трудно было себе представить более древнее, более первобытное зрелище в XX веке. Эти люди, несомненно, были индейцами, однако на их лицах ясно виднелись следы испанского происхождения. Некоторые из них по всем признакам казались чистейшими представителями испанского типа, другие, наоборот, отличались столь же ясно выраженными чертами индейцев. Однако, несмотря на эти две крайности, большинство жителей деревни представляло собой смешанный тип. Еще более странными были их одеяния, не столько у женщин, одетых в скромные длинные хитоны из домотканого холста, сколько у мужчин, чьи одежды из того же холста были самой забавной копией костюмов, модных в Испании во времена первого путешествия Колумба. Лица мужчин и женщин были унылы и некрасивы, отличались отсутствием жизненной силы и энергии, что всегда наблюдается у племен, члены которых слишком близко породнились друг с другом и были долгое время лишены притока свежей крови. Печать вырождения лежала на всех – на юношах и молодых девушках, на детях и даже на младенцах, дремлющих у материнской груди, – на всех, за исключением двух человек. Первым исключением была девочка лет десяти, лицо которой выражало ум, гордость и пылкий темперамент. На фоне тупых физиономий вырождающегося племени Погибших Душ личико ее выделялось, как яркий экзотический цветок. Таким же живым и осмысленным было лицо старого жреца Солнца – умное, хитрое и коварное.

Пока жрец продолжал ударять по звучащему стволу, племя, собравшееся вокруг него, повернулось лицом к востоку. Едва показался верхний край солнечного диска, жрец приветствовал его на нечистом староиспанском языке, отвесив ему три низких почтительных поклона, тогда как все племя упало ниц. Когда же весь диск лучезарного светила засиял на горизонте, племя под предводительством жреца поднялось и затянуло радостный гимн. После окончания всей церемонии народ начал расходиться, а жрец заметил небольшой столб дыма, вьющийся в тихом воздухе на окраине долины. Указав пальцем на него, он отрядил нескольких юношей в том направлении.

– Дым поднимается в Запретном Месте Ужасов, куда не смеет забрести никто из нашего племени. Это, должно быть, посланец наших врагов, которые вот уже много веков тщетно разыскивают наше убежище. Нельзя его отпускать, чтобы он не донес на нас, ибо враги наши могущественны и мы будем все уничтожены. Идите и убейте их, чтобы они не убили нас!

* * *

Вокруг костра, в который всю ночь подбрасывали хворост, лежали, погруженные в глубокий сон, Леонсия, Фрэнсис и Торрес. На испанце были его новые, сплетенные из травы сандалии и шлем Де-Васко, надвинутый низко на лоб, чтобы защитить от утренней росы. Леонсия проснулась первой, и зрелище, представившееся ее глазам, было настолько необычным, что она продолжала тихонько наблюдать его сквозь полуопущенные ресницы. Трое из странного племени Погибших Душ с готовыми к стрельбе луками (видимо, что-то помешало им привести в исполнение их кровожадное намерение) с величайшим изумлением таращили глаза на спящего Торреса. Они в нерешительности поглядывали друг на друга, потом опустили свои луки и покачали головами, ясно показывая этим, что они отказываются его убивать. Странные люди ближе подползли к Торресу, присев на корточки, чтобы лучше разглядеть лицо и в особенности шлем испанца, который, казалось, очень их заинтересовал.

Не вставая со своего места, Леонсия коснулась ногой плеча Фрэнсиса. Он тихо пробудился и спокойно уселся на земле, чем привлек к себе внимание незнакомцев. Те тотчас же сделали понятный всем народам знак мира: сложили к его ногам свои луки и простерли руки ладонями кверху, чтобы показать, что они безоружны.

– Доброго утра, веселые чужестранцы, – обратился к ним по-английски Фрэнсис, но они с недоумением покачали головами. Слова Фрэнсиса разбудили Торреса.

– Это, наверное, Погибшие Души, – шепнула Леонсия Фрэнсису.

– Или агенты по продаже земельных участков, – ответил он ей с улыбкой. – Во всяком случае, ясно, что эта долина обитаема. Торрес, кто такие эти ваши приятели? Судя по тому, как они внимательно вас разглядывают, можно подумать, что вы с ними в родстве.

Не обращая на них ни малейшего внимания, Погибшие Души отошли в сторону и вполголоса стали совещаться.

– Похоже на какое-то странное испанское наречие, – заметил Фрэнсис.

– Это по меньшей мере средневековый испанский язык, – подтвердила его предположение Леонсия.

– Попросту порядком исковерканный испанский язык конквистадоров, – пояснил Торрес. – Видите, я был прав: Погибшие Души не выбрались из этой долины.

– Во всяком случае, они, несомненно, вступали и вступают в законный брак, – пошутил Фрэнсис. – Иначе как вы объясните присутствие этих трех юнцов?

В скором времени юноши, которые наконец пришли к соглашению, ободряющими жестами пригласили их следовать за ними в долину.

– Это добродушные и дружелюбные ребята, невзирая на их унылые рожи, – заметил Фрэнсис, готовясь последовать за юношами. – Но видели вы когда-нибудь в жизни более унылую компанию? Они, должно быть, родились во время затмения луны, или у них перемерли все их ручные газели, или же с ними приключилось что-нибудь еще более печальное.

– У них как раз то выражение лица, которое подобает Погибшим Душам, – ответила Леонсия.

– Думаю, что, если нам не удастся отсюда выбраться, наши физиономии будут куда более унылыми, чем у них, – возразил он. – Во всяком случае, надеюсь, что они ведут нас куда-нибудь, где можно будет позавтракать. Эти ягоды, конечно, были лучше, чем ничего, но и только.

Час или два спустя, все еще покорно следуя за своими провод‑никами, они вышли на расчищенное место, где вокруг Большого Дома расположились жилища всего племени.

– Это потомки отряда Де-Васко, смешавшегося с племенем караибов, – уверенно заявил Торрес, глядя на собравшуюся толпу. – Достаточно взглянуть на них, чтобы не осталось ни малейшего сомнения в их происхождении.

– Но они вернулись от христианской религии Де-Васко к древним языческим обрядам, – добавил Фрэнсис. – Поглядите-ка на этот алтарь вон там. Алтарь сделан из камня, и судя по запаху на нем жарится не завтрак, а жертвоприношение, хотя оно и пахнет бараниной.

– Слава Богу, что это только ягненок! – с облегчением вздохнула Леонсия. – Древний культ Солнца признавал человеческие жертвы. Это же, вне всякого сомнения, культ Солнца. Взгляните на того старика в длинной тоге и в золотой шапке, увенчанной золотыми лучами. Это жрец Солнца. Дядя Альфаро много рассказывал мне о солнцепоклонниках.

Позади алтаря возвышалось большое металлическое изображение солнца.

– Золото, сплошное золото, – прошептал Фрэнсис, – и к тому же без всяких примесей. Обратите внимание на эти лучеобразные зубцы – несмотря на их величину, они сделаны из такого чистого металла, что любой ребенок сумеет согнуть их, как ему заблагорассудится, и даже завязать их в узел.

– Боже правый! Взгляните-ка на эту штуку! – вскричала Леонсия, указывая глазами на грубый, высеченный из камня бюст, который стоял по другую сторону алтаря, несколько ниже его. – Ведь это лицо Торреса. Это лицо мумии в зале мумий майя!

– А вот и надпись, – Фрэнсис подошел поближе, чтобы ее рассмотреть, но повелительный жест жреца заставил его вернуться на свое место. – Она гласит: «Де-Васко». Заметьте, что на статуе точно такой же шлем, как и на Торресе. Подумать только! Взгляните-ка на жреца! Если он не похож на Торреса, точно его родной брат, значит, я никогда в жизни не видел семейного сходства.

Жрец сердитым окриком и повелительным жестом заставил Фрэнсиса замолчать и принялся отвешивать поклоны жарящемуся на алтаре жертвенному животному. Словно в ответ ему, порыв ветра загасил жертвенный огонь.

– Бог Солнца гневается, – с величайшей торжественностью объявил жрец. Его странный испанский язык был, однако, понятен пришельцам. – Чужеземцы явились к нам, и все еще живы. Вот почему бог Солнца разгневан. Говорите вы, юноши, приведшие чужеземцев к нашему алтарю! Разве не повелел я – чьими устами всегда говорит бог Солнца, – разве не повелел я вам их убить? Ведь я повелевал вам убить их!

Один из трех юношей, весь дрожа, выступил вперед и дрожащими пальцами указал сначала на лицо Торреса, а затем на лицо каменного идола.

– Мы узнали его, – заикаясь, пробормотал он, – и не смели убить, ибо помнили пророчество, в котором говорится, что наш великий предок когда-нибудь вернется к нам. Явился ли он в обличье этого чужеземца? Этого мы не знаем и не смеем ни знать, ни судить. Тебе, о жрец, принадлежит знание, тебе принадлежит и суждение. Он ли это?

Жрец пристально взглянул на Торреса и издал невнятное восклицание. Поспешно повернувшись спиной к чужеземцам, он вновь зажег священный жертвенный огонь от пылающих углей в горшке, который стоял у подножия жертвенника. Но пламя взметнулось огненным языком, упало и погасло.

– Бог Солнца разгневан, – снова повторил жрец.

Племя Погибших Душ принялось колотить себя в грудь, причитать и стонать.

– Богу Солнца не угодна наша жертва, – продолжал жрец, – ибо священный огонь не желает гореть. Готовятся страшные вещи. Глубокие таинства, которые одному мне известны. Мы не принесем чужеземцев в жертву… пока… Мне нужно время, чтобы узнать волю бога.

Он жестом приказал своему племени разойтись, прервал незавершенное таинство и велел отвести трех пленников в Большой Дом.

– Я не знаю, что у них на уме, – шепнул Фрэнсис на ухо Леонсии. – Но надеюсь все же, что там нас наконец накормят.

– Поглядите на эту хорошенькую девочку, – проговорила Леонсия, указывая глазами на ребенка с живым умным личиком.

– Торрес уже приметил ее, – шепнул в ответ Фрэнсис. – Я заметил, как он ей подмигнул. Он тоже не знает, что у них на уме, не знает, что с нами будет, но он не упустит ни малейшей возможности приобрести себе здесь друзей. Нам придется глядеть за ним в оба, так как это подлая вероломная тварь, способная преспокойно предать нас, если только это спасет его собственную шкуру.

* * *

Пленников ввели внутрь Большого Дома, усадили на грубо сплетенные из трав циновки и вскоре дали поесть. Подали свежую ключевую воду и рагу из мяса и овощей – все это в большом количестве, в странных горшках из необожженной глины. Кроме того, им дали еще горячие лепешки из молотого индейского маиса, несколько напоминающие испанские оладьи.

После того как они поели, женщины, прислуживавшие им за столом, удалились, а маленькая девочка, которая привела их в Большой Дом и распоряжалась всем, осталась. Торрес стал опять с ней заигрывать, но она, небрежно отвернувшись от него, отдала все свое внимание Леонсии, которая, казалось, ее очаровала.

– Она здесь как бы хозяйка, – пояснил Фрэнсис. – Знаете, вроде тех девушек на Самоа, которые занимают всех путешественников и посетителей, какого бы высокого происхождения они ни были, и возглавляют все церемонии и обряды племени. Их выбирают начальники племен за красоту, добродетель и ум. Эта девочка сильно напоминает мне их, хотя она еще так мала.

Девочка подошла к Леонсии. Несмотря на явное восхищение, которое вызывала в ней девушка, в ее поведении не было заметно ни угодливости, ни приниженности.

– Скажи мне, – заговорила она на странном староиспанском наречии своего племени, – правда ли, что этот человек действительно Де-Васко, сошедший с Солнца к нам на землю?

Торрес поклонился со слащавой улыбкой и гордо объявил:

– Я из рода Де-Васко.

– Не из рода Де-Васко, но сам Де-Васко, – подсказала ему по-английски Леонсия.

– Прекрасная идея, продолжайте в том же духе и дальше! – посоветовал испанцу Фрэнсис, также по-английски. – Может быть, это поможет нам выпутаться из глупого положения, в которое мы попали. Мне этот их жрец не очень-то по душе, но он, видимо, главный петух в этом курятнике Погибших Душ.

– Я наконец спустился к вам с Солнца, – заявил девочке Торрес, подхватив совет, данный ему Фрэнсисом.

Девочка окинула его долгим пристальным взором, в котором ясно можно было прочесть сначала раздумье, потом оценку и, наконец, веру. Затем с лицом, лишенным всякого выражения, она почтительно поклонилась ему и, взглянув мельком на Фрэнсиса, повернулась к Леонсии и улыбнулась ей дружелюбной улыбкой, озарившей ее хорошенькое личико.

– Я не знала, что Бог создал таких прекрасных женщин, как ты, – ласково сказала девочка, направляясь к выходу. У двери она остановилась и добавила: – Та, Что Грезит тоже прекрасна, но она совсем не похожа на тебя.

Едва она вышла из комнаты, как жрец Солнца в сопровождении нескольких юношей вошел в комнату, по-видимому, чтобы распорядиться убрать посуду и оставшуюся пищу. Но как только некоторые из юношей нагнулись, чтобы собрать тарелки, остальные по знаку жреца бросились на трех чужестранцев, крепко связали им руки за спиной и повели к алтарю бога Солнца, перед которым собралось все племя. Здесь они заметили стоявший на треножнике тигль, под которым был разведен сильный огонь, а рядом три свежевбитых столба, к которым их привязали. После этого усердные руки принялись быстро накидывать хворост от подножия столбов до самых колен пленников.

– Ну, теперь не теряйте времени, – держитесь с надменностью истого испанца, – поучал Торреса Фрэнсис. – Вы – сам Де-Васко. Несколько сотен лет тому назад вы были здесь, в этой самой долине, с предками этих выродков.

– Вы должны умереть, – объявил им жрец Солнца под дружные кивки Погибших Душ. – Вот уже четыреста лет – столько, сколько мы живем в этой долине, – мы убиваем всех чужеземцев. Вас же не убили. И вот, глядите: бог Солнца гневается и огонь наш – Священный огонь – погас! – Погибшие Души вновь принялись колотить себя в грудь, причитая и вопя. – Вот почему, чтобы умилостивить бога Солнца, вы должны умереть.

– Берегитесь! – провозгласил Торрес, которому нашептывали советы то Фрэнсис, то Леонсия. – Я сам Де-Васко! Я спустился к вам с Солнца! – Он кивнул головой, так как руки его были связаны, на каменный бюст. – Я вот этот самый Де-Васко. Я привел ваших предков четыреста лет назад в эту долину и повелел им оставаться здесь до моего возвращения.

Жрец Солнца медлил с ответом.

– Ну что же, жрец, говори, отвечай божественному Де-Васко, – резко приказал ему Фрэнсис.

– Как могу я знать, что он действительно божественный? – быстро возразил жрец. – Разве я также не похож на него лицом? И разве от этого я божествен? Разве я Де-Васко? Де-Васко ли он? А быть может, Де-Васко все еще на Солнце? Ибо я знаю, что и сам рожден от женщины шесть десятков и восемнадцать лет тому назад и что я – не Де-Васко.

– Это не ответ Де-Васко! – грозно вскричал Фрэнсис, униженно склоняясь перед Торресом и шепча ему в то же время по-английски: – Побольше надменности, черт вас побери, побольше надменности!

Жрец колебался еще с минуту, затем обратился к Торресу:

– Я верный жрец Солнца. Нелегко мне нарушить данный мною священный обет. Если ты действительно божественный Де-Васко, ответь мне на один вопрос.

Торрес надменно кивнул головой.

– Любишь ли ты золото?

– Люблю ли я золото? – насмешливо произнес Торрес. – Я великий повелитель Солнца, а Солнце все сделано из золота. Золото! Для меня оно не больше, чем прах у ваших ног, чем камни, из которых сделаны ваши горы.

– Браво! – одобрительно шепнула Леонсия.

– Если так, о божественный Де-Васко, – смиренно проговорил жрец Солнца, не в силах скрыть торжествующей нотки, прозвучавшей в его голосе, – ты достоин подвергнуться древнему, освященному обычаем испытанию. Когда ты выпьешь золотой напиток, а затем все-таки объявишь, что ты – Де-Васко, тогда я и весь наш народ склонимся перед тобой и воздадим тебе хвалу. К нам не раз попадали чужеземцы. И всегда они являлись, обуреваемые жаждой золота, но, раз утолив эту жажду, они никогда больше ее не испытывали, ибо были мертвы.

Пока он говорил так, Погибшие Души жадно следили за каждым его движением, а три чужестранца с опасением на него глядели. Жрец сунул руку в отверстие большого кожаного мешка и принялся полными пригоршнями бросать золотые слитки в раскаленный тигль над треножником. Пленники находились так близко от него, что могли проследить за тем, как золото плавилось и поднималось в тигле, точно золотой напиток, который оно должно было изображать.

Маленькая девочка, пользуясь своим исключительным положением среди Погибших Душ, подошла к жрецу Солнца и заговорила громко, чтобы каждый мог слышать ее:

– Это Де-Васко, капитан Де-Васко, тот самый божественный капитан Де-Васко, который привел наших предков сюда много-много веков тому назад.

Жрец пытался остановить ее, он нахмурился. Девочка, однако, повторила свои слова, указывая убедительным жестом то на Торреса, то на каменный бюст. Жрец чувствовал, что победа начинает от него ускользать, и проклинал про себя грешную страсть к матери этой девочки, благодаря которой ему суждено было стать ее отцом.

– Замолчи! – сурово приказал он. – Это вещи, о которых ты ничего не знаешь. Если он действительно капитан Де-Васко, его божественное происхождение позволит ему выпить золотой напиток и остаться невредимым.

Расплавленное золото он влил в грубый глиняный ковш, который нагревался в котелке с углями у подножия алтаря. По его знаку несколько юношей бросили на землю свои копья и направились к Леонсии с явным намерением насильно разжать ей зубы.

– Подожди, жрец! – громовым голосом заорал Фрэнсис. – Ведь она не божественного происхождения, как Де-Васко. Дай испробовать твой напиток самому Де-Васко!

При этих словах Торрес кинул Фрэнсису взгляд, исполненный злобы и ненависти.

– Пустите в ход всю вашу надменность, – учил его Фрэнсис. – Откажитесь от напитка. Покажите им внутренность вашего шлема.

– Я не буду пить! – вскричал Торрес, охваченный паническим страхом при виде направляющегося к нему жреца.

– Ты должен выпить. Если ты воистину Де-Васко, божественный капитан, обитающий на Солнце, этим испытанием ты рассеешь наши сомнения и мы все падем ниц перед тобой и воздадим тебе хвалу.

Торрес кинул Фрэнсису умоляющий взгляд, который не преминули перехватить зоркие глаза жреца.

– Мне кажется, вам придется выпить, – сухо заметил Фрэнсис. – Как бы то ни было, осушите кубок за здоровье дамы и умрите героем.

Внезапно рванувшись, Торрес высвободил одну руку из опутывающих его веревок, сорвал с себя шлем и повернул его так, чтобы жрец мог увидеть его внутреннюю сторону.

– Прочти, что там начертано! – приказал он.

Изумление жреца при виде надписи: «Де-Васко» – было так велико, что ковш выпал из его рук. Расплавленное золото, разлившись кипящим потоком, воспламенило сухие ветки, валявшиеся на земле, а один из копьеносцев, которому обрызгало золотом ногу, стал приплясывать на месте, дико завывая от боли. Однако жрец Солнца быстро пришел в себя и, схватив котелок с углями, начал поджигать хворост, наваленный вокруг его трех жертв. Тогда маленькая девочка вновь вмешалась.

– Бог Солнца не желает, чтобы великий капитан выпил золотой напиток, – проговорила она, – и потому сделал так, чтобы твоя рука его пролила.

Тут все Погибшие Души принялись роптать, высказывая предположение, что здесь, очевидно, кроется нечто, что выше понимания жреца, и последнему волей-неволей пришлось отказаться от своего намерения. Тем не менее, твердо решив добиться гибели чужеземцев, он коварно предложил всему племени:

– Мы подождем знака свыше. Принесите масла! Таким образом, бог Солнца будет иметь достаточно времени, чтобы проявить свою волю. Принесите свечу.

Вылив все масло на сухой хворост, чтобы сделать его более воспламеняющимся, он воткнул зажженный огарок свечи в самую середину пропитанного маслом хвороста со словами:

– Все то время, пока будет гореть свеча, мы будем ждать знака свыше. Справедливо ли это, о мой народ?

И все Погибшие Души прошептали:

– Это справедливо.

Торрес умоляюще взглянул на Фрэнсиса. Тот сказал:

– Нужно признать, что старая скотина не очень-то расщедрился на свечу. Самое большее она протянет пять минут, а может быть, и через три минуты мы будем пылать как факелы.

– Что же нам делать? – вне себя от ужаса спросил Торрес. Леонсия же храбро взглянула в глаза Фрэнсису с печальной, полной любви улыбкой.

– Молить небо о дожде, – отвечал Фрэнсис. – А небо, как назло, безоблачно и ясно. Самое главное – умереть как мужчина. Не визжите слишком громко… – И глаза его вновь обратились к Леонсии, выражая страстную любовь, переполнявшую сердце молодого человека. Хотя их разделял промежуток между столбами, к которым они были привязаны, никогда еще они не были так близки друг другу.

Первой заметила самолет девочка, внимательно глядевшая на небо в ожидании знака солнца. Торрес, не в силах оторвать глаз от почти совсем уже догоревшего огарка свечи, услыхал ее возглас и тоже поднял голову. В ту же минуту он услыхал, как и все остальные, жужжащий шум, точно над ними летало какое-то гигантское насекомое.

– Самолет! – пробормотал Фрэнсис. – Торрес, скажите им, что это и есть ожидаемый знак.

Но в словах уже не было надобности. Над их головами, на высоте свыше ста футов, кружил первый самолет, который довелось увидеть Погибшим Душам. А с самолета, точно благословение свыше, доносились знакомые звуки:

Ветра свист и глубь морская! Жизнь недорога. Эгей! Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага!

Описав полный круг, самолет поднялся на добрых тысячу футов ввысь; там от него отделился какой-то предмет и стал спускаться прямо на толпу. Этот предмет футов триста падал отвесно, точно гиря, затем развернулся большим парашютом, под которым, точно паук на паутине, висел человек. Когда парашют приблизился к земле, он вновь затянул:

Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага!..

Затем события начали громоздиться одно на другое с головокружительной быстротой. Огарок догоревшей свечи распался, горящий фитиль упал в небольшую лужицу растопившегося сала, сало это загорелось и воспламенило пропитанный маслом хворост. Генри, опустившийся в самую гущу Погибших Душ и накрывший многих из них своим парашютом, в два прыжка очутился подле своих друзей и принялся направо и налево раскидывать пылающий хворост. Занятие это он прервал только на одно мгновение, когда жрец Солнца попытался ему помешать. Мощным ударом по голове он опрокинул этого почтенного наместника богов на спину и, пока тот медленно приходил в себя и пытался встать на ноги, разрезал путы, связывающие Леонсию, Фрэнсиса и Торреса. Он протянул было руки, чтобы обнять Леонсию, но та оттолкнула его со словами:

– Живее! Нечего терять время на объяснения. Падайте на колени перед Торресом с таким видом, точно вы его покорный раб. Да не говорите по-испански – только по-английски!

Генри ничего не понимал, но Леонсия поощряла его взглядом, и он увидел, как Фрэнсис простерся ниц у ног их общего врага.

– Черт побери, – пробормотал Генри, следуя примеру Фрэнсиса. – Вот так штука! Да это будет похуже, чем заживо зажариться на этом самом костре!

За ним последовала и Леонсия, а затем и все Погибшие Души растянулись на земле у ног великого капитана Де-Васко, к которому, на их глазах, прилетели небесные гонцы с самого Солнца. Простерлись все, кроме жреца. Потрясенный случившимся, он размышлял о том, не присоединиться ли и ему ко всем остальным, но в это время черт дернул Торреса переусердствовать в исполнении назначенной ему роли.

С надменностью, о которой все время твердил ему Фрэнсис, он поднял правую ногу и поставил ее на затылок Генри, прищемив ему при этом ухо.

Тут Генри буквально взвился в воздух.

– Вы не смеете наступать мне на ухо, Торрес! – завопил он, мгновенно опрокинув испанца таким же ударом, каким он незадолго до этого свалил с ног жреца.

– Ну теперь все пропало! – с величайшим огорчением заявил Фрэнсис. – Вся наша басня о боге Солнца рассыпалась в прах.

В самом деле жрец Солнца сразу же понял создавшееся положение и с торжествующей улыбкой призвал своих копьеносцев. Но Генри приставил дуло своего автоматического револьвера к животу старого жреца, и тот, припомнив слышанные им легенды о смертоносных пулях, выбрасываемых силой таинственного вещества, которое называется порохом, примирительно улыбнулся и жестом отослал своих копьеносцев назад.

– Все это выше моего понимания и моей мудрости, – заявил он своему племени, причем его глаза все время с тревогой возвращались к дулу револьвера. – Я прибегаю к последнему средству. Пусть гонец отправится и разбудит Ту, Что Грезит. Пусть он передаст ей, что чужестранцы, спустившиеся к нам с неба, а может быть, и с самого Солнца, прибыли в нашу долину. И только мудрость ее неземных грез может разъяснить нам то, чего никто не понимает и что неясно даже мне.

Глава XVIII

Под конвоем копьеносцев Леонсия, оба Моргана и Торрес пустились в путь по плодородным, хотя и обработанным чрезвычайно примитивным способом нивам, через журчащие ручейки, лесистые участки и поросшие высокой травой луга, на которых паслись коровы такой низкорослой породы, что даже взрослые животные были не больше обычных молодых телят.

– Это несомненно настоящие дойные коровы, – заметил Генри. – Они просто прелесть! Но видели ли вы когда-нибудь таких карликов? Ведь сильный мужчина может свободно поднять самую крупную из них и нести ее на плечах.

– Думаю, ты ошибаешься, – возразил Фрэнсис. – Вон погляди на ту черную. Держу пари, что в ней не меньше трехсот фунтов.

– На что пари? – подхватил Генри.

– На что угодно, – последовал ответ.

– Сто долларов твоих против ста моих, – сказал Генри, – что я смогу поднять и понести ее.

– Идет!

Но пари не суждено было состояться, ибо в ту самую минуту, как Генри сошел с тропинки, копьеносцы заставили его вернуться обратно. Знаками и мимикой они дали понять пленникам, чтобы те держались прямой дороги.

Когда дорога пошла у подножия крутой скалы, путники увидели под собой стадо коз.

– Это домашние козы, – заметил Фрэнсис. – Взгляните-ка на пастухов. Недаром я не сомневался, что поданное нам рагу было из козлятины. Я всегда питал слабость к козам. Если Та, Что Грезит, кто бы она ни была, отменит решение жреца и оставит нас в живых и если нам придется провести с Погибшими Душами весь остаток своих дней, я подам на ее имя прошение, чтобы меня назначили главным пастухом всех коз этого государства. Я построю для вас прелестный маленький коттедж, Леонсия. И вы будете главным сыроваром при дворе королевы.

Однако Фрэнсису не пришлось развить свой фантастический план, ибо они вышли к озеру такой поразительной красоты, что молодой человек невольно присвистнул, Леонсия забила в ладоши, а Торрес восторженно воскликнул. Озеро, безукоризненно овальной формы, было с милю в длину и с полмили в ширину. Ни одно человеческое жилище не нарушало сплошной полосы деревьев, зарослей бамбука и камыша, плотным кольцом окружавших озеро и особенно пышно разросшихся у подножия скалы. На гладкой водной поверхности с такой поразительной ясностью отражались высящиеся кругом горы, что взор с трудом различал, где кончалась действительность и начиналось отражение.

Восхищаясь красотой и отчетливостью отражения, Леонсия вдруг разочарованно вскрикнула, заметив, что вода в озере далеко не кристальной чистоты.

– Как жаль, что она такая грязная!

– Причиной тому богатая черноземная почва долины, – объяснил ей Генри. – Чернозем здесь лежит пластом в несколько сотен футов.

– Некогда вся долина была, очевидно, озером, – высказал предположение Фрэнсис. – Поглядите вдоль всей цепи скал, и вы увидите, что на ней ясно отмечен уровень, которого достигала прежде вода. Интересно, что так понизило этот уровень.

– Вероятнее всего, землетрясение, которое открыло какой-нибудь подземный выход и осушило озеро до его нынешних размеров и продолжает осушать и теперь. Темный коричневый цвет доказывает, что сюда постоянно вливаются новые воды. Это озеро, несомненно, служит резервуаром, в котором собирается вся влага с долины.

– Ну вот наконец хоть один дом, – заметила пять минут спустя Леонсия, когда они обогнули скалу и глазам их представилось низкое, похожее на бунгало строение, прильнувшее к склону утеса и нависшее над водой.

Сваями дому служили массивные стволы деревьев, стены его были сделаны из бамбука, а крыша крыта соломой. Жилище было расположено так уединенно, что попасть к нему можно было или по воде на лодке, или по мостику длиной в двадцать футов и такому узенькому, что два человека не могли бы пройти по нему рядом. По обе стороны мостика стояли два туземца, очевидно исполняющие роль вооруженных часовых. Повинуясь знаку жреца Солнца, они посторонились и пропустили отряд; впрочем, оба Моргана заметили, что копьеносцы, сопровождавшие их от самого Большого Дома, остались по ту сторону мостика.

Пройдя по мостику и войдя в дом на сваях, путники очутились в большой комнате, обставленной, несмотря на всю примитивность убранства, лучше, чем можно было бы ожидать в долине Погибших Душ. На полу лежали циновки, сплетенные из травы, чрезвычайно тонкой работы; еще искуснее были сделаны висевшие на окнах шторы. В глубине комнаты у стены красовалось огромное золотое изображение восходящего солнца, схожее с тем, которое находилось у алтаря Большого Дома. Но еще более достойными изумления и восхищения были два живых, хотя и неподвижных существа, которые обитали в этой комнате. Под восходящим солнцем на небольшом возвышении стояло ложе с множеством подушек, отчасти напоминавшее трон. На ложе среди подушек лежала спящая женщина, одетая в хитон из какой-то нежно мерцающей ткани, подобной которой не видел никто из путников. Грудь ее тихо вздымалась и опускалась от мерного дыхания. Женщина явно не принадлежала к племени Погибших Душ – этой вырождающейся помеси испанцев и караибов. На голове ее красовалась тиара из кованого золота, усыпанная сверкающими драгоценными камнями и похожая на царскую корону.

На полу перед ложем стояли два золотых треножника. В одном из них горел огонь, в другом находилась большая золотая чаша, не менее шести футов в диаметре. Между треножниками лежала громадная собака с белоснежной шерстью, похожая на русского волкодава. Вытянув передние лапы, неподвижная, точно Сфинкс, она спокойно, не мигая, уставилась на пришельцев.

– У спящей вид настоящей леди, более того, королевы. Ей грезятся, наверное, королевские сны, – прошептал Генри.

Жрец Солнца хмуро и неодобрительно на него поглядел.

Леонсия смотрела, затаив дыхание, но Торрес вздрогнул и сказал:

– Я никогда не слыхал ничего подобного о долине Погибших Душ. Эта женщина – чистокровная испанка, в ней течет благородная кастильская[37] кровь. Увидите, у нее синие глаза – это так же верно, как то, что я здесь стою. Но эта ужасающая бледность! – И он снова вздрогнул. – Этот неестественный сон! Похоже на то, что ее уже давно чем-то опаивают.

– Вот именно, – возбужденным шепотом прервал его Фрэнсис. – Та, Что Грезит погружена в наркотический сон. Они, должно быть, постоянно держат ее под воздействием каких-то наркотиков в роли то ли верховной жрицы, то ли оракула… Не так ли, старик? – произнес он вдруг по-испански. – А не пора ли нам ее разбудить? Ведь, надеюсь, нас привели сюда повидать ее бодрствующей, а не спящей?

Женщина пошевелилась, как будто шепот этот проник сквозь дремоту в ее сознание, и в первый раз шевельнулась собака; она повернула к женщине голову, и рука спящей ласково легла на шею животного. Повелительными жестами и мимикой жрец все настойчивее требовал молчания. И в полном безмолвии они наблюдали за просыпающейся пророчицей.

Медленно приподнялась она на ложе и вновь ласково погладила обрадованного волкодава. Он широко оскалил свои страшные клыки в жуткой гримасе, несколько напоминающей улыбку радости.

Безотчетный ужас закрался в душу всех присутствующих, и ужас этот еще более усилился, когда женщина впервые на них взглянула. Никто из них никогда не видел подобных глаз, в них, казалось, светился весь мир – все миры. Леонсия невольно подняла руку, чтобы перекреститься, а Торрес, объятый ужасом, не только перекрестился, но и беззвучно зашептал дрожащими губами свою любимую молитву Пресвятой Деве. Фрэнсис и Генри глядели как зачарованные в эти синие бездны, которые казались почти черными под тенью длинных ресниц.

– Брюнетка с синими глазами, – шепнул Фрэнсис.

Но что за глаза! Глаза такой формы, как если бы художник, не отрывая от бумаги перо, начертил несколько квадратов и все углы их заключил в один круг. Длинные темные ресницы оттеняли глаза, усиливая впечатление их бездонной, мрачной глубины. При виде чужестранцев они не выразили ни удивления, ни испуга. Мечтательность соединялась в них с полным безразличием, и все же было ясно, что они видят и понимают все, что происходит. И еще, к величайшему ужасу зрителей, в этих глазах непрерывной чередой отражались самые противоречивые чувства. Непрестанно усиливаясь, в них трепетала сердечная боль. Чуткость и сострадание увлажняли их, как весенний ливень в синеве далекого морского простора, как утренняя роса на вершинах гор. Боль, все та же боль, таилась в их бездонной глубине. Мрачное пламя безграничного мужества, казалось, вот-вот вспыхнет электрической искрой энергии и активности. Глубокая дремотность, точно трепетный фон, на котором играла столь яркая смена чувствований, готова была каждую минуту погрузить все в глубокий сон. И над всем витала всепроникающая мудрость веков. Необыкновенное впечатление еще более подчеркивали слегка впалые щеки, говорившие об аскетической жизни. На них играл румянец, наведенный лихорадкой или румянами.

Когда женщина встала во весь рост, она оказалась тонкой и хрупкой, как неземное видение. Кости ее были чрезвычайно узки, да и вся фигура худощава, однако благодаря округлым линиям тела она не казалась чересчур худой. Если бы Генри или Фрэнсис осмелились вслух высказать свое мнение, они назвали бы ее самой женственной из худощавых женщин.

Жрец Солнца растянулся во весь рост на полу, уткнувшись лбом в циновку. Остальные остались стоять, хотя Торрес охотно последовал бы примеру жреца, если бы так повели себя и его товарищи. Колени под ним подогнулись, но, взглянув на Леонсию и обоих Морганов, он вновь выпрямился.

В первую минуту красавица смотрела только на Леонсию. Внимательно оглядев ее с ног до головы, она повелительным кивком головы приказала ей приблизиться. Жест этот показался Леонсии слишком резким, и она мгновенно почувствовала, что между ними вспыхнул какой-то антагонизм. Девушка не тронулась с места, пока жрец резким шепотом не приказал ей повиноваться. Тогда она приблизилась, не обращая никакого внимания на громадную лохматую собаку. Леонсия прошла между большими треножниками, мимо огромного пса, пока таким же резким кивком ей не приказали остановиться. Долгую минуту обе женщины пристально глядели в глаза друг другу, наконец с невольным чувством торжества Леонсия заметила, что Та, Что Грезит опустила глаза. Торжество Леонсии, однако, оказалось недолгим, потому что женщина просто рассматривала с надменным любопытством ее платье. Она даже протянула свою тонкую бледную руку и типичным женским жестом поглаживала и ощупывала платье Леонсии.

– Жрец! – резко окликнула старика царица. – Сегодня третий день как солнце вступило в новую фазу. Я давно уже предсказала тебе нечто относительно этого дня. Скажи же, что именно.

Весь извиваясь от чрезмерной угодливости, жрец произнес дрожащим голосом:

– Ты предсказывала, что в этот день произойдут странные события. Ты была права, о царица!

Но царица уже позабыла о нем. Все еще продолжая поглаживать платье Леонсии, она обратилась к ней:

– Ты очень счастлива, – сказала царица, знаком приказывая Леонсии вернуться к ее спутникам. – Тебя очень любят мужчины. Мне еще не все ясно, но все же я чувствую, что тебя слишком любят мужчины.

Голос ее, мягкий и низкий, чистый, как серебро, и певуче-музыкальный, напоминал отдаленный колокольный звон, призывающий верующих к молитве, а удрученных горем – к вечному успокоению. Но Леонсия не могла оценить этот необычайный голос. Она чувствовала только гнев, приливавший волной к ее щекам и заставлявший сильнее биться ее сердце.

– Я часто видела тебя раньше, – продолжала царица.

– Никогда! – воскликнула Леонсия.

– Тише, – зашипел на нее жрец Солнца.

– Вот здесь, – пояснила царица, указывая на большую золотую чашу. – Часто видела тебя в этой чаше.

– Тебя я тоже там видела, – обратилась она к Генри.

– И тебя, – сказала она Фрэнсису, а синие глаза ее, слегка расширенные, окинули его долгим взглядом – слишком долгим, по мнению Леонсии. Девушка ощутила в своем сердце жгучую рану ревности, которую только женщина способна нанести другой женщине.

Глаза царицы сверкнули, когда, оторвавшись от Фрэнсиса, они остановились наконец на Торресе.

– А ты кто такой, о чужеземец? Ты так странно одет! На голове твоей рыцарский шлем, а на ногах сандалии раба.

– Я Де-Васко, – гордо ответил Торрес.

– Имя это очень древнее, – улыбнулась она.

– Да я и есть древний Де-Васко, – сказал Торрес и подошел ближе. Она улыбнулась его дерзости, но не остановила его. – Это тот самый шлем, который был на моей голове четыреста лет назад, когда я вел предков Погибших Душ в их долину.

Царица улыбнулась, на этот раз недоверчивой улыбкой, и спокойно спросила его:

– Значит, ты родился четыреста лет назад?

– И да и нет. Я никогда не был рожден. Я Де-Васко и существовал вечно. Я обитаю на самом Солнце.

Ее тонко очерченные брови вопросительно поднялись, но она ничего не сказала. Из золотого ящика, стоявшего подле нее на ложе, она взяла своими тонкими полупрозрачными пальчиками щепотку какого-то порошка и небрежно бросила его в чашу на большом треножнике, насмешливо улыбаясь прекрасными устами. Над чашей внезапно взвился столб дыма и столь же внезапно рассеялся.

– Гляди! – приказала она.

Торрес, приблизившись к чаше, заглянул в нее. Спутники его никогда не узнали, что он там увидел. Сама царица, также склонясь над чашей, глядела через его плечо. На устах ее мелькнула насмешливая и в то же время сострадательная улыбка. Торрес увидел спальню на втором этаже доставшегося ему по наследству дома в Бокас-дель-Торо, сцену своего рождения. То была жалкая сцена, открывшая его глазам постыдную тайну, – вот почему улыбка царицы была полна сострадания. Это магическое видение подтвердило некоторые подозрения и сомнения, которые давно уже мучили Торреса.

– Показать тебе еще что-нибудь? – насмешливо спросила царица. – Я показала тебе твое рождение. Погляди еще и увидишь свою смерть.

Но Торрес, слишком потрясенный увиденным, весь дрожа, в ужасе отшатнулся от чаши.

– Прости меня, прекрасная царица, – умоляющим голосом произнес он. – Дай мне уйти. Забудь то, что ты видела, как постараюсь забыть и я.

– Все кончено, – проговорила она и небрежным жестом провела рукой под чашей. – Но я не могу забыть. Память об увиденном навсегда сохранится в моем мозгу. А тебя, человек, столь юный годами, но с древним шлемом на голове, я и прежде видела в своем Зеркале Мира. Видения мои не раз показывали мне тебя. Но только тогда на тебе не было этого шлема, – она улыбнулась мудрой улыбкой. – И всегда, казалось мне, я видела зал мумий, где давным-давно умершие рыцари стояли длинной вереницей, веками охраняя тайны чуждой им расы и религии. В этой печальной среде видела я того, на голове которого был твой древний шлем… Продолжать мне?

– Нет-нет! – взмолился Торрес.

Она наклонила голову и жестом отослала его прочь. Затем взгляд ее остановился на Фрэнсисе и царица подозвала его к себе. Она выпрямилась на своем возвышении, словно приветствуя его, но затем, смущенная, очевидно, тем, что смотрит на него сверху вниз, сошла на пол и протянула ему руку, глядя прямо в глаза. Он, колеблясь, взял ее руку в свою, не зная, что делать дальше. Как будто прочитав его мысли, она произнесла:

– Сделай это. Мне никогда не целовали руки. Мне никогда даже не приходилось видеть поцелуя, разве только в моих грезах и в Зеркале Мира.

И Фрэнсис, склонив голову, поцеловал ее руку. Она не сделала попытки освободить руку, и он продолжал держать ее, чувствуя, как слабо пульсирует кровь в ее розовых пальчиках. Так продолжали они молча стоять. Фрэнсис был сильно смущен, а царица тихо вздыхала, тогда как в сердце Леонсии бушевала ревность. Наконец Генри весело вскричал по-английски:

– Поцелуй ее еще раз, Фрэнсис, ей, видимо, это нравится.

Жрец Солнца зашипел на него, призывая его к молчанию. Царица отдернула было руку с девичьим смущением, но затем вложила ее обратно в руку Фрэнсиса и обратилась к Генри.

– Я понимаю язык, на котором ты говоришь, – упрекнула она его. – Однако я, которая никогда не знала мужчины, без всякого стыда признаю, что мне это нравится. Это первый поцелуй в моей жизни. Фрэнсис – так зовет тебя твой друг – повинуйся ему. Мне нравится это, очень нравится. Поцелуй еще раз мою руку.

Фрэнсис повиновался ей и продолжал держать ее руку в своей, в то время как она, словно в плену какой-то сладостной грезы, долгим взором глядела ему прямо в глаза. Наконец заметным усилием воли она вышла из своего мечтательного состояния, быстро выдернула руку, кивком головы отослала Фрэнсиса к его спутникам и обратилась к жрецу Солнца.

– Ну что же, жрец, – и вновь голос ее прозвучал резко. – Мне понятны причины, по которым ты привел сюда этих чужестранцев, но все же я хочу услышать их из твоих собственных уст.

– О Та, Что Грезит, разве не должны мы убить этих пришельцев, как всегда повелевал нам обычай? Народ наш в недоумении: он не доверяет моему суждению и требует, чтобы ты высказала свое решение.

– А ты полагаешь, что их следует убить?

– Да, таково мое мнение. Теперь я пришел узнать твое мнение, чтобы мы с тобой действовали в согласии.

Она взглянула на четырех пленников. Когда взгляд ее скользнул по лицу Торреса, в нем промелькнула лишь задумчивая жалость, при виде Леонсии она нахмурилась, а на Генри взглянула с сомнением. Когда же очередь дошла до Фрэнсиса, она окинула его долгим взглядом и выражение ее лица смягчилось – так показалось, во всяком случае, наблюдавшей за ней с недовольством Леонсии.

– Кто из вас не женат? – внезапно спросила царица. – Впрочем, нет, – предупредила она их ответ. – Мне известно, что никто из вас не женат.

Быстрым движением она обернулась к Леонсии.

– Скажи мне, – спросила она, – хорошо ли, если женщина имеет двух мужей?

Генри и Фрэнсис не могли сдержать невольной улыбки при подобном смешном и легкомысленном вопросе. Леонсии, однако, вопрос не показался ни лишенным смысла, ни легкомысленным, и на щеках ее вновь вспыхнула краска гнева. Она поняла, что имеет дело с настоящей женщиной, которая будет вести себя по отношению к ней с чисто женской жестокостью.

– Нехорошо, – ответила Леонсия своим ясным, звонким голосом.

– Это очень странно, – размышляла вслух царица. – Это очень, очень странно. И однако это несправедливо. Если в мире одинаковое количество мужчин и женщин, не может быть справедливым, чтобы у одной женщины было двое мужей, ибо это значит, что у другой не будет ни одного.

Она бросила в чашу еще одну щепотку порошка. Столб дыма взвился в воздух и рассеялся, как прежде.

– Зеркало Мира откроет мне, жрец, как следует поступить с нашими пленниками.

Она наклонилась было над чашей, как вдруг какая-то новая мысль мелькнула у нее в голове. Широким движением руки она подозвала всех к себе.

– Давайте посмотрим все вместе, – предложила она. – Не обещаю вам, что мы все увидим одно и то же видение. Мне не дано будет видеть то, что увидите вы. Каждый из нас увидит и поймет, что означает его видение. И ты также, жрец.

Склонившись над огромной чашей, пленники увидели, что она до половины наполнена каким-то неизвестным им жидким металлом.

– Возможно, это ртуть… Впрочем, нет, – шепнул Генри Фрэнсис. – Я никогда не видел ничего похожего на этот металл. Очевидно, его нагрели до расплавления.

– Нет, он совершенно холодный, – возразила ему царица по-английски. – А между тем он горяч, как огонь. Фрэнсис, коснитесь этой чаши снаружи.

Он повиновался без малейшего колебания и приложил ладонь к внешней поверхности драгоценного сосуда.

– Он холоднее, чем воздух в комнате, – сообщил молодой американец.

– А теперь поглядите! – вскричала царица, бросив немного порошка на расплавленный металл. – Разве я не говорила, что это холодный огонь?

– Вероятно, это порошок, который сам воспламеняется вследствие каких-то своих химических свойств, – заявил вдруг Торрес, роясь в карманах своей куртки. Наконец он вытащил оттуда горсть табачных крошек, обломков спичек и всякого сора. – Вот это, небось, гореть не будет, – вызывающе произнес он, занося руку с этим сором над чашей и вопросительно глядя на царицу.

Та кивнула в знак согласия, и на глазах всех присутствующих сор был высыпан на металлическую поверхность. Мгновенно он превратился в облачко дыма, которое так же мгновенно рассеялось. На гладкой поверхности не осталось никаких следов, не было даже пепла.

– И все же я утверждаю, что металл этот холодный, – заметил Торрес, прикладывая, по примеру Фрэнсиса, руку к внешней поверхности чаши.

– Опусти туда палец, – предложила царица.

– Не хочу, – ответил он.

– И правильно делаешь, – согласилась она. – Если бы ты послушался меня, у тебя было бы сейчас на один палец меньше, чем от рождения. – Она бросила еще щепотку порошка. – Теперь глядите, и каждый увидит то, что ему одному суждено узреть.

И так свершилось.

Леонсии дано было увидеть, как океан разделил ее с Фрэнсисом. Генри увидел, как Фрэнсиса и царицу соединяли какой-то странной церемонией, и только с трудом он понял, что это был обряд венчания. Царица увидела себя смотрящей с высоких хоров огромного дома вниз, на роскошный зал, в котором, если бы Фрэнсису дано было заглянуть в ее видение, он узнал бы зал, построенный его отцом. А подле себя она увидела Фрэнсиса, который обнимал ее за талию. Фрэнсис же видел только один образ, наполнивший его душу смятением, – лицо Леонсии, скованное неподвижностью смерти, и на ее лбу, глубоко вонзившийся между глаз, острый тонкий стилет. Ни одной капли крови не выступило из глубокой раны. Перед глазами Торреса мелькнуло то, что, как он знал, было началом его конца. Он перекрестился и, единственный из всех, попятился назад, отказываясь смотреть, что будет дальше. А в это время жрецу представилось видение его тайного греха – лицо и тело женщины, ради которой он изменил культу Солнца, а также облик его маленькой дочери – девочки из Большого Дома.

Когда образы потускнели и все, словно сговорившись, отошли от треножника, Леонсия, как разъяренная тигрица, с горящими глазами накинулась на царицу, восклицая:

– Зеркало твое лжет! Твое Зеркало Мира лжет!

Фрэнсис и Генри, все еще находившиеся под сильным впечатлением от всего увиденного, удивленно вздрогнули при неожиданной вспышке Леонсии. Но царица возразила ей ласковым голосом:

– Мое Зеркало Мира никогда не лжет. Я не знаю, что ты видела. Но знаю, что, каким бы ни было твое видение, Зеркало не лжет.

– Ты настоящее чудовище! – вскричала Леонсия. – Подлая, лживая колдунья!

– Мы с тобой обе женщины, – ласково остановила ее царица, – и потому нам не много дано знать друг о друге. Пусть мужчины решат, лживая я колдунья или женщина с живым, женским любящим сердцем. А пока что, не забывая о том, что мы женщины и потому слабые существа, будем добры друг к другу… Подойди же ко мне, жрец Солнца, – продолжала царица, – и выслушай мое решение. Тебе, как верховному жрецу бога Солнца, больше известно, чем мне, о старинных наших обычаях и верованиях. Многое тебе известно обо мне и о том, как я сюда попала. Ты знаешь, что испокон веков, от матери к дочери – и всегда от матери к дочери, – переходила великая тайна, которая всегда жила здесь, в этом доме. Царица таинств – Та, Что Грезит. Настало время, когда надлежит подумать о будущих наших поколениях. К нам явились чужестранцы, и ни у кого из них нет жены. Нужно назначить день моего бракосочетания, чтобы и следующее поколение имело свою Царицу Грез. Так суждено. Время настало, и необходимость назрела. Я воспрошала мои грезы, и они указали мне решение. Оно таково: я возьму себе в мужья одного из этих чужеземцев – того, кто был предназначен мне судьбой прежде, чем был создан этот мир. Вот испытание, которому они подвергнутся: если ни один из них не возьмет меня в жены, тогда они все трое будут умерщвлены и ты принесешь их дымящуюся кровь в жертву на алтарь бога Солнца. Если же один из них женится на мне, тогда все они останутся жить и само Время определит затем наши судьбы.

Жрец Солнца, дрожа от гнева, пытался возразить, но она приказала:

– Молчи, жрец! Только благодаря мне ты властвуешь над народом, и по первому моему слову… впрочем, ты сам знаешь, что тебя тогда ожидает. Помни, что смерть твоя будет нелегкой.

Повернувшись к трем пленникам, царица спросила:

– Кто же из вас возьмет меня в жены?

Мужчины смущенно и растерянно переглянулись, но никто из них не откликнулся.

– Я женщина, – продолжала она, точно дразня их. – Разве не желанна я для мужчин? Разве я не молода? Или, быть может, не хороша собой? Неужели у мужчин такие странные вкусы, что ни один из вас не желает обнять меня и поцеловать в уста так, как добрый Фрэнсис поцеловал мне руку?

Она взглянула на Леонсию.

– Тебе быть судьей. Ты женщина. Тебя очень любят мужчины. Разве я не такая же женщина, как ты, и разве не могу я быть любимой?

– Ты всегда будешь добрее к мужчинам, нежели к женщинам, – ответила Леонсия. Трем мужчинам эта фраза показалась загадочной, но женскому уму царицы смысл ее был ясен. – Ты обладаешь странной и обольстительной красотой, – продолжала Леонсия, – и есть на свете множество мужчин, которые потеряли бы голову от желания заключить тебя в свои объятия. Но только позволь мне предупредить тебя, царица, что мужчины бывают разные.

Выслушав ее слова, царица некоторое время размышляла, затем резко повернулась к жрецу:

– Ты слышал, жрец? Сегодня же меня должен взять в жены один из чужеземцев. Если я не найду мужа, эти три пленника будут принесены в жертву на твоем алтаре. Погибнет и женщина, которая, видимо, хочет унизить меня и считает меня менее желанной, нежели она сама.

Она все еще обращалась к жрецу, хотя слова ее явно предназначались для всех.

– Перед нами трое мужчин, одному из которых за много веков до его рождения суждено было взять меня в жены. И вот тебе, жрец, мой приказ: отведи пленников в другую комнату и пусть они там решат между собой, кто именно этот человек.

– Если он был испокон веков предназначен тебе, – гневно вскричала Леонсия, – зачем же предоставлять это их выбору! Ты знаешь имя этого человека. Зачем же ты хочешь рисковать? Назови сама его имя, царица, и назови немедленно!

– Человек этот будет избран так, как я повелела, – возразила царица. Бессознательным движением она бросила щепотку порошка в большую чашу и столь же бессознательно в нее заглянула. – Удалитесь все и пусть неизбежное свершится.

Пленники были уже на пороге, когда их остановил возглас царицы.

– Подождите, – приказала она. – Подойди сюда, Фрэнсис. То, что я увидела в чаше, касается тебя. Подойди и взгляни вместе со мной в Зеркало Мира.

И в то время как остальные его поджидали, Фрэнсис заглянул вместе с царицей в странный жидкий металл. Он увидел самого себя в библиотеке своего нью-йоркского дома, а подле себя Ту, Что Грезит; он обнимал ее за талию. Затем он увидел, как она с интересом взглянула на телеграфный аппарат. Он начал быстро объяснять ей, что это такое, как вдруг, взглянув на телеграфную ленту, прочел настолько тревожные вести, что подбежал к ближайшему телефону и вызвал своего агента. Затем видение померкло.

– Что вы видели? – спросила Леонсия, выходя из комнаты.

Фрэнсис солгал ей. Он ни словом не упомянул о том, что видел Ту, Что Грезит в библиотеке своего нью-йоркского дома. Вместо этого он ответил:

– Это был телеграфный аппарат, который сообщил мне о панике на бирже. Но каким образом могла она знать, что я имею дело с биржей и биржевой игрой?

Глава XIX

– Кому-нибудь придется все же жениться на этой сумасшедшей, – сказала наконец Леонсия, когда они все расположились на циновках в комнате, куда отвел их жрец. – Он не только станет героем, спасая наши жизни, но и спасет свою собственную. Сеньор Торрес, вот вам прекрасный случай спасти жизнь нам всем и себе самому!

– Брр! – содрогнулся Торрес. – Я не женился бы на ней и за десять миллионов долларов золотом. Она слишком мудра. Это ужасная женщина. Она, как вы, американцы, выражаетесь, она действует мне на нервы. Вообще-то, я храбрый человек, но в ее присутствии вся моя храбрость исчезает. У меня от страха мороз по коже подирает. Нет, не меньше чем за десять миллионов согласен я побороть свой страх перед ней. Но Генри и Фрэнсис гораздо храбрее меня. Пусть кто-нибудь из них и берет ее в жены.

– Но ведь я обручен с Леонсией, – быстро возразил Генри, – следовательно, не могу жениться на царице.

Взгляды обоих устремились на Фрэнсиса, но, прежде чем тот успел открыть рот, Леонсия воскликнула:

– Это несправедливо! Никому из вас не хочется на ней жениться. Поэтому единственный справедливый выход из создавшегося положения – это тянуть жребий. – С этими словами она выдернула три соломинки из циновки, на которой сидела, и переломила одну из них пополам. – Тот, кто вытянет короткую соломинку, принесет себя в жертву. Сеньор Торрес, тяните вы первым.

– Свадебный марш будет наградой тому, кто вытянет короткую соломинку, – ухмыльнулся Генри.

Весь дрожа, Торрес перекрестился и вытянул свой жребий. Соломинка оказалась длинной, и он тут же на радостях пустился в пляс, напевая:

Не для меня законный брак — Как счастлив я, как счастлив я…

За ним потянул жребий и Фрэнсис, и на его долю также досталась длинная соломинка. Судьба Генри была всем ясна: на его долю выпала короткая соломинка. Он взглянул на Леонсию, и в его глазах было такое отчаяние, что она невольно почувствовала к нему сострадание. В свою очередь Фрэнсис, заметив сожаление на ее лице, призадумался. Да, это был единственный выход. Только таким образом можно было выйти из создавшегося положения. Как бы сильно он ни любил Леонсию, еще сильнее было в нем чувство долга по отношению к Генри. Фрэнсис не колебался ни минуты. Весело хлопнув Генри по плечу, он воскликнул:

– Послушайте, я единственный холостяк среди вас, который не боится брачных уз. Я женюсь на ней!

Генри испытал такое чувство облегчения, как будто избавился от смертельной опасности. Он протянул Фрэнсису руку, и они обменялись рукопожатиями, глядя друг на друга честным открытым взором, на который способны только честные и прямые люди. Ни один из них не заметил, какое горе отразилось на лице Леонсии при этой неожиданной развязке. Та, Что Грезит была права, неправа была Леонсия: она любила сразу двух мужчин и тем самым отнимала у царицы ее законную долю счастья.

Любые споры, которые могли бы возникнуть, были предупреждены появлением маленькой девочки из Большого Дома, которая вошла вместе с женщинами, принесшими пленникам завтрак. Наблюдательный Торрес первым заметил ожерелье на шее девочки. Это была нитка великолепных крупных рубинов.

– Та, Что Грезит только что подарила мне ожерелье, – сказала девочка, польщенная явным восхищением, которое вызвало у чужеземцев ее новое украшение.

– И у нее есть еще такие камни? – спросил Торрес.

– Ну конечно, – ответила девочка. – Она только что показала мне огромный сундук, наполненный ими доверху. Там были камни разного цвета, гораздо больше этих, но только они не были нанизаны на нитку, а лежали как вылущенные горошины.

В то время как остальные ели и пили, Торрес нервно курил свою папиросу. Наконец он встал, отговариваясь легким недомоганием, которое не позволяет ему принять участие в трапезе.

– Послушайте, – торжественно заявил Торрес. – Я говорю по-испански лучше вас, Морган, и к тому же, без сомнения, мне лучше известен характер испанских женщин. Чтобы доказать вам мое дружеское расположение, я сейчас отправляюсь к ней и попытаюсь отговорить от ее матримониальных планов…

Один из копьеносцев преградил Торресу дорогу, но, побывав с докладом у царицы, вернулся и дал ему войти. Царица, полулежа на своем ложе, приветливо ему кивнула.

– Почему ты не ел? – заботливо спросила она и, после того как он пожаловался на отсутствие аппетита, добавила: – Тогда, быть может, ты хочешь пить?

Глаза Торреса сверкнули. После всех испытаний, которые выпали на его долю в последние семь дней, к тому же стоя на пороге новой авантюры, в которой он решил, чего бы это ему ни стоило, добиться успеха, он чувствовал, что ему необходимо подкрепиться. Царица хлопнула в ладоши и отдала приказание явившейся на ее зов прислужнице.

– Этому вину много-много лет. Впрочем, тебе это должно быть хорошо известно, если ты сам, Де-Васко, привез его сюда четыре столетия назад, – насмешливо произнесла она, когда один из слуг внес и откупорил небольшой деревянный бочонок.

Возраст бочонка не вызывал никаких сомнений, и Торрес, уверенный в том, что бочонок переплыл океан четыреста лет тому назад, почувствовал неодолимое желание отведать его содержимое. Прислужница наполнила огромный кубок, и Торрес, осушив его, был поражен мягкостью и сладостью благородного напитка. Но не прошло и минуты, как чудодейственная сила вина огненной влагой разлилась по его жилам и затуманила мозг.

Царица приказала ему присесть на край ложа, у ее ног, и спросила:

– Ты пришел незваный. Что же ты хочешь сказать мне или попросить у меня?

– Я тот, кого избрали, – ответил он, покручивая ус и стараясь принять победоносный вид, подходящий для любовного объяснения.

– Странно, – заметила она. – Я не твое лицо видела в Зеркале Мира. Здесь произошло… какое-то недоразумение. Не так ли?

– Да, недоразумение, – охотно согласился он, прочитав в ее глазах, что ей все известно. – Во всем виновато вино. В нем таится чудодейственная сила; она заставила меня открыть тебе мои сокровенные чувства. Я так страстно желаю тебя!

С лукавой усмешкой в глазах, она снова подозвала прислужницу и приказала ей наполнить кубок.

– Быть может, произойдет еще какое-то недоразумение, а?.. – поддразнивала она его, когда он осушил кубок до дна.

– Нет, о царица, – ответил Торрес. – Теперь мне все ясно. Я сумею побороть свои истинные чувства. Выбор пал на Фрэнсиса Моргана, на того, который поцеловал твою руку.

– Это верно, – торжественно промолвила царица. – Его лицо увидела я в Зеркале Мира и поняла, что сбудется то, что суждено.

Ободренный ее словами, Торрес продолжал:

– Я его друг, его лучший друг. Тебе, от которой ничто не скрыто, известен обычай брать за невестой приданое, и вот он послал меня, своего лучшего друга, чтобы разузнать все и осмотреть твое приданое. Должен тебе сказать, что он один из самых богатых людей у себя на родине, где много богатых.

Она так стремительно вскочила с ложа, что Торрес весь съежился и пригнулся к полу, в ужасе ожидая удара ножом между лопаток. Но царица быстро проскользнула к порогу внутренних покоев.

– Иди сюда, – повелительно позвала она его.

Перешагнув через порог, Торрес сразу сообразил, что находится в ее опочивальне. Однако он не стал разглядывать убранство. Подняв крышку тяжелого, окованного медью сундука, царица подозвала его. Торрес повиновался и, заглянув внутрь, увидел самое изумительное зрелище в мире. Маленькая девочка сказала правду. Неисчислимые груды драгоценных камней, точно вылущенный горох, наполняли сундук – бриллианты, рубины, сапфиры, изумруды, – самые ценные, самые чистые и самые крупные, какие ему когда-либо доводилось видеть.

– Погрузи руки в сундук по самые плечи, – промолвила она, – и убедись, что это действительность, а не сонное видение и бред твоего воображения. Тогда ты сможешь рассказать об увиденном твоему богатому другу, которому суждено стать моим мужем.

Торрес, в мозгу которого чудодейственный старый напиток зажег яркое пламя, повиновался ее приказанию.

– Неужели эти стекляшки так интересны? – насмешливо спросила царица. – Ты смотришь на них, точно глазам твоим представилось волшебное зрелище.

– Мне никогда и не грезилось, что где-то на свете могут существовать такие сокровища, – бормотал он, опьяненный этим богатством.

– Они стоят дороже всего на свете?

– Да, это так.

– Дороже любви, доблести и чести?

– Да, они стоят дороже всего этого. Они – сводят с ума.

– Можно ли купить на них искреннюю любовь мужчины?

– На них можно купить весь мир…

– Послушай, – продолжала царица. – Ты мужчина. И не раз, наверное, держал в своих объятиях женщину. Можно ли на них купить женщину?

– С самого сотворения мира женщин покупали и продавали за драгоценности. Из-за них же женщины продавали себя.

– А смогут ли они купить мне сердце твоего друга Фрэнсиса?

В первый раз за все это время Торрес взглянул на нее и забормотал бессвязные слова; он бессмысленно кивал головой, опьяненный выпитым вином и обезумевший от такого количества невиданных сокровищ.

– Разве они имеют такую цену в глазах Фрэнсиса?

Торрес безмолвно кивнул.

– И все их так ценят?

Торрес закивал головой.

Царица засмеялась серебристым смехом, в котором звучало презрение. Склонившись над сундуком, она набрала пригоршню драгоценных камней.

– Иди за мной, – приказала она. – Я покажу тебе, как мало я их ценю.

Вместе с ним царица вышла на террасу, которая окружала три стороны дома, нависшие над водой; четвертая сторона прилегала к крутой скале. У подножия скалы бурлил водоворот, осушавший воды озера, как и предполагали Морганы.

С презрительным смехом царица бросила драгоценности в бурлящие воды.

– Видишь, как мало я их ценю, – проговорила она.

Торрес почти отрезвел от такого кощунства.

– Они никогда не вернутся обратно! – смеялась она. – Оттуда никогда ничто не возвращается. Смотри! – с этими словами она бросила вниз букет цветов, который, покружившись с минуту, был втянут в водоворот и исчез в пучине.

– Если ничто оттуда не возвращается, куда же все идет? – глухо спросил Торрес.

Царица пожала плечами, но Торрес понял, что ей известна тайна водоворота.

– Много людей отправилось этой дорогой, – задумчиво продолжала она. – Ни один из них не вернулся. Моя мать тоже после своей смерти ушла этим путем. Я была тогда еще маленькой девочкой. – Она вдруг очнулась. – Иди же, о чужеземец с древним шлемом! Расскажи обо всем увиденном твоему повелителю… твоему другу, хочу я сказать. Расскажи ему, какое за мной приданое. И если он так же безумно жаден до этих цветных стекляшек, то руки его вскоре обнимут мой стан. Я же останусь здесь и, мечтая о нем, буду ждать его прихода. Игра волн пленяет меня…

Получив приказание удалиться, Торрес вошел в опочивальню, но затем, потихоньку вернувшись обратно, чтобы поглядеть на царицу, увидел, что она опустилась на пол на террасе и, опершись головой на руки, пристально глядит в пучину. Тогда он быстро прокрался к сундуку, поднял крышку и, набрав полную пригоршню камней, положил их в карман брюк. Однако, прежде чем он успел второй раз запустить руку в сундук, за его спиной прозвучал насмешливый смех царицы.

Страх и бешенство овладели им до такой степени, что он бросился на нее и хотел схватить, но вдруг в ее руке угрожающе блеснула сталь кинжала.

– Ты вор, – сказала она. – У тебя нет чести. А наказание для воров в этой долине – смерть. Сейчас я призову моих копьеносцев и они сбросят тебя в водопад.

Но именно безвыходность положения придала Торресу находчивости. Испуганно заглянув в пучину, которая грозила ему гибелью, он громко закричал, как будто увидел в глубине вод нечто ужасное. Затем испанец пал на одно колено и закрыл руками свое искаженное притворным страхом лицо. Царица тоже заглянула вниз, чтобы узнать, что он там увидел. Улучив момент, Торрес стремительно поднялся на ноги, кинулся на нее, как дикий зверь, и, схватив за кисти рук, вырвал у нее кинжал.

Он отер холодный пот со лба и весь дрожал, медленно приходя в себя. Царица спокойно, с любопытством смотрела на него.

– Ты исчадие ада, – злобно шипел он, трясясь от ярости. – Ведьма, которой подвластны темные силы. И все же ты обыкновенная женщина, рожденная смертной, и, значит, сама смертна. И как любое смертное существо и как любая женщина, ты слаба, а потому я предоставляю тебе выбор: или ты будешь брошена мною в пучину вод, где и погибнешь, или же…

– Или же? – спросила она.

– Или… – он замолчал, облизал свои пересохшие губы и вдруг вскричал: – Нет, клянусь Мадонной! Или ты станешь сегодня же моей женой. Выбирай!

– Ты возьмешь меня в жены ради меня самой или ради моих сокровищ?

– Ради твоих сокровищ, – нагло заявил он.

– Но ведь в Книге Судеб сказано, что мне суждено быть женой Фрэнсиса, – возразила она.

– Ну что ж, мы впишем новую страницу в Книгу Судеб.

– Как будто это возможно сделать, – засмеялась она.

– В таком случае я докажу твою смертность тем, что брошу тебя в водоворот, как ты бросила туда букет цветов.

На этот раз Торрес был действительно неустрашим – неустрашим под влиянием старинного напитка, который огненной струей разлился по его жилам, к тому же он чувствовал себя хозяином положения. Наконец, как истый латиноамериканец, он наслаждался сценой, в которой мог проявить свойственные ему чванливость и красноречие.

Внезапно он вздрогнул, услыхав, как царица издала легкий свист, которым испанцы обычно призывают слуг. Торрес подозрительно посмотрел на нее, потом на дверь, ведущую в ее опочивальню, затем снова перевел взгляд на царицу.

Искоса поглядывая на дверь, он смутно увидел, как на пороге, словно привидение, появилась огромная белая собака. Торрес невольно сделал шаг в сторону, но нога его очутилась в пустом пространстве, и, увлекаемый весом своего тела, он свалился с террасы прямо в бурлящий поток. С воплем ужаса стремительно несясь вниз, он увидел, как собака прыгнула следом за ним.

Хотя Торрес был прекрасным пловцом, бурное течение понесло его как соломинку, и Та, Что Грезит, перегнувшись через край террасы и зачарованно глядя вниз, увидела, как его, а затем и собаку втянул бурлящий водоворот.

Глава XX

Долго еще Та, Что Грезит глядела в бурлящую пучину, затем она произнесла со вздохом: «Бедная моя собака!» – и поднялась. Гибель Торреса нисколько ее не тронула. С юных лет она привыкла распоряжаться жизнью и смертью людей своего полудикого выpождaющeгocя племени, и жизнь человеческая, как таковая, не имела в ее глазах никакой цены. Если человек жил честно, жизнь его была неприкосновенна; если же он вел порочную жизнь и угрожал безопасности других людей, то так же естественно было предоставить ему умереть или даже насильственно его умертвить. Поэтому вся история с Торресом была для нее всего лишь эпизодом, правда неприятным, но проходящим. Однако она искренне жалела о гибели своего бедного пса.

Войдя в комнату, царица громко хлопнула в ладоши и отдала распоряжение явившейся на зов прислужнице, а сама, убедившись, что крышка сундука все еще открыта, вышла на террасу, откуда могла наблюдать за комнатой, сама оставаясь незамеченной.

Через несколько минут прислужница ввела в комнату Фрэнсиса. Он был в самом плохом настроении. Благородный поступок, который он совершил, отказавшись от Леонсии, не доставил ему никакой радости. Еще меньше радости испытывал он при мысли о скором браке со странной женщиной, которая царила над Погибшими Душами и жила в этом странном доме над озером. Правда, она не вызывала в нем, как в Торресе, ни страха, ни враждебности. Напротив, Фрэнсис испытывал по отношению к ней искреннее сострадание. Его невольно трогало жалкое, почти трагическое положение этой мужественной и надменной женщины, находящейся в полном расцвете сил и красоты, которая так трогательно и безнадежно стремилась к любви.

С первого же взгляда он понял, что находится в опочивальне царицы, и невольно подумал, не считает ли она уже его своим мужем, – возможно, здесь не тратят времени на лишние переговоры, церемонии и обряды. Поглощенный своими невеселыми мыслями, он не обратил особого внимания на сундук. Наблюдавшая за ним царица видела, как молодой американец стоял посреди комнаты, явно дожидаясь ее, затем через несколько минут подошел к сундуку. Он захватил целую пригоршню драгоценных камней и стал небрежно бросать их по одному обратно, как простые камешки, затем отошел от сундука и принялся разглядывать шкуры леопардов на ложе. Наконец он опустился на это ложе, одинаково равнодушный и к ложу и к сокровищам. Его поведение вызвало такой восторг царицы, что она не в силах была больше ограничиваться подсматриванием. Войдя в комнату, Та, Что Грезит со смехом сказала:

– Значит, сеньор Торрес был лжецом?

– Был? – спросил Фрэнсис, вставая ей навстречу.

– Да, его уже нет, – ответила царица. – Но это неважно, – поспешила она добавить, заметив, что известие о смерти Торреса вызвало у Фрэнсиса всего лишь любопытство. – Он ушел, и это хорошо, что ушел, ибо он никогда не вернется. Но он лгал мне, не правда ли?

– Без сомнения, – ответил Фрэнсис. – Он наглый лжец.

Молодой Морган не мог не заметить разочарования, отразившегося на ее лице, когда он так охотно согласился с ней относительно лживости Торреса.

– Что же именно он говорил? – спросил ее Фрэнсис.

– Что его выбрали мне в мужья.

– Ложь, – сухо ответил Фрэнсис.

– Затем он сказал, что выбор пал на тебя, и это, несомненно, тоже ложь, – печально продолжала царица.

Фрэнсис отрицательно покачал головой.

Невольный крик радости, вырвавшийся из уст царицы, тронул его сердце настолько, что у него возникло желание обнять и приласкать ее. Она ждала, пока он заговорит.

– На меня в самом деле пал выбор стать твоим мужем, – продолжал он твердым голосом. – Ты прекрасна. Когда же мы поженимся?

При этих словах на ее лице отразилась такая ликующая радость, что он поклялся себе никогда не омрачать это прекрасное лицо печалью. Повелительница Погибших Душ, обладавшая несметными богатствами и чудесным даром провидения, была в его глазах просто одинокой неопытной женщиной с сердцем, переполненным страстной жаждой любви.

– Я открою тебе, какую еще ложь сказал мне этот гнусный Торрес! – радостным голосом воскликнула она. – Он сказал мне, что ты богат и что, прежде чем взять меня в жены, ты хочешь узнать, какие богатства я принесу тебе в дар. Еще он сказал, что ты послал его осмотреть мои сокровища. Я знаю, что это наглая ложь. Ты ведь не ради этого берешь меня в жены? – и она жестом, полным презрения, указала на сундук с драгоценностями.

Фрэнсис покачал головой.

– Ты женишься на мне ради меня самой? – ликуя, продолжала она.

– Да, ради тебя самой, – не мог не солгать Фрэнсис.

И тут его глазам представилось удивительное зрелище. Царица, деспотичнейшая из властительниц, которая своевольно распоряжалась судьбами своих подданных, так холодно и бессердечно рассказала ему о гибели Торреса, выбрала себе супруга, нисколько не считаясь с его желаниями, – эта самая царица вдруг начала краснеть.

По ее шее, затем по лицу, ушам и даже по лбу алой волной разливалась краска девичьего смущения и стыдливости. Смущение ее передалось и Фрэнсису. Он не знал, как себя вести, и почувствовал, что сквозь его загар также пробивается румянец. «Никогда еще, – невольно подумал он, – в отношениях мужчины и женщины не было такого затруднительного и странного положения». Затруднительное положение между тем все более усугублялось; но даже ради спасения собственной жизни он не смог бы найти нужного слова, чтобы положить конец этому замешательству. Наконец царица заговорила первая.

– А теперь, – сказала она, еще больше краснея, – вы должны поухаживать за мной.

Фрэнсис пытался заговорить, но губы его так пересохли, что он пробормотал только несколько бессвязных слов.

– Меня еще никогда никто не любил, – откровенно призналась царица. – То чувство, которое питает ко мне мой народ, не любовь. Они не люди, а просто неразумные животные, но мы, ты и я, мы ведь настоящие мужчина и женщина. На свете есть ухаживание, и любовь, и нежность – все это мне сказало мое Зеркало Мира. Но я так неопытна, я не умею, не знаю, как надо любить. Ты же, чужеземец, явившийся ко мне из необъятного мира, ты, несомненно, знаешь, что такое любовь. Я жду. Люби же меня!

Она опустилась на свое ложе и, усадив Фрэнсиса подле себя, замерла в ожидании. Бедный юноша, которому так неожиданно приказали любить, был не в силах вызвать по принуждению любовь в своем сердце.

– Разве я не прекрасна? – спросила его царица, немного помолчав. – Разве ты не так же безумно жаждешь обнять меня, как я жажду твоих объятий? Никогда еще мужские уста не касались моих. Что такое поцелуй – поцелуй в уста? Когда ты поцеловал мою руку, я испытала неизъяснимое блаженство. Твои губы поцеловали не только мою руку, но и мою душу. Мне казалось, что мое сердце билось в руке под прикосновением твоих уст. Разве ты не чувствовал его?..

– Итак, – говорила она полчаса спустя, сидя рядом с ним на ложе, – я рассказала тебе то немногое, что мне известно о самой себе. О своем прошлом я знаю только то, что мне о нем рассказали. Настоящее ясно вижу в моем Зеркале Мира. Будущее я тоже могу видеть, но только очень смутно и не всегда понимаю то, что вижу. Я родилась здесь, так же как моя мать и мать моей матери. Каким-то образом случалось, что в жизни каждой царицы был мужчина. Порой они приходили сюда, как и ты. Мать моей матери – так рассказывали мне – покинула нашу долину, чтобы найти себе мужа, и отсутствовала долгие годы. Таким же путем ушла в большой мир и моя мать. Тот тайный путь, где давно умершие конквистадоры охраняют тайны майя и где стоит Де-Васко, чей шлем нагло похитил этот Торрес, – этот путь хорошо мне известен. Если бы ты не пришел, я должна была бы пойти этим путем, чтобы найти тебя, ибо ты был предназначен мне судьбой и наша встреча была неизбежна.

Вошла женщина, за которой следовал копьеносец, и Фрэнсис с трудом мог понять последующий разговор, который они вели между собой на староиспанском языке. Царица передала ему смысл этого разговора. Лицо ее выражало гнев и в то же время радость.

– Мы должны сейчас же отправиться в Большой Дом для свадебной церемонии. Жрец Солнца упрямится, не знаю почему. Быть может, из-за того, что ему не позволили пролить вашу кровь на его жертвенном алтаре. Он очень кровожаден. Хотя он и верховный жрец Солнца, в нем мало мудрости. Мне только что донесли, что он пытается настроить народ против нашего брака. Жалкий пес!

Она крепко сжала кулаки, лицо ее приняло решительное выражение, а в глазах сверкнул царственный гнев.

– Я заставлю его повенчать нас по старинному обряду перед Большим Домом, у алтаря Солнца.

* * *

– Фрэнсис, еще не поздно переменить решение, – уговаривал друга Генри. – Пойми же, это несправедливо. Ведь это я вытянул короткую соломинку. Разве я не прав, Леонсия?

Леонсия не отвечала. Они стояли перед толпой собравшихся у алтаря Погибших Душ. Царица и жрец Солнца находились в Большом Доме.

– Вам не хотелось бы, чтобы Генри женился на ней, не правда ли, Леонсия? – спросил Фрэнсис.

– Да, но не хотелось бы, чтобы женились и вы, – сказала Леонсия. – Единственный человек, которого я не прочь видеть ее мужем, – это Торрес. Я не люблю ее, и мне будет неприятно, если кто-то из моих друзей станет ее мужем.

– Да вы просто ревнуете, – заметил Генри. – А между тем Фрэнсис, кажется, не слишком опечален своей судьбой.

– Она совсем неплохая женщина, – заявил Фрэнсис, – к тому же я умею подчиняться своей судьбе если не с хладнокровием, то, во всяком случае, с достоинством. И знаешь, что я скажу тебе, Генри, раз ты так на этом настаиваешь: она не согласилась бы выйти за тебя, если бы ты даже просил ее.

– Я в этом совсем не уверен, – быстро начал Генри.

– Спроси в таком случае ее, – вызывающе сказал Фрэнсис. – Вот она, посмотри-ка на нее. По ее глазам видно, что происходит что-то неладное. И жрец мрачен как туча. Пойди же предложи ей стать твоей женой, и ты увидишь, как она тебя примет.

Генри упрямо кивнул головой.

– Ну и пойду – не для того, конечно, чтобы показать тебе, какой я покоритель женских сердец, а просто ради справедливости. Я не должен был принимать твою жертву и теперь хочу попытаться поправить дело.

Прежде чем Фрэнсис успел ему помешать, он подошел к царице и, отстранив от нее жреца, заговорил с ней. Царица засмеялась, но выслушала его. Смеялась она не над Генри – смех означал ее торжество над Леонсией. Без тени сомнения отклонила она предложение Генри. Затем царица в сопровождении жреца подошла к Леонсии и Фрэнсису, а за ними по пятам следовал Генри, изо всех сил стараясь скрыть радость, которую принесла ему его неудача.

– И что ты теперь скажешь? – обратилась царица к Леонсии. – Генри только что просил меня стать его женой, и это сегодня четвертое предложение. Ну разве не любят меня мужчины? Разве у тебя было когда-нибудь четверо влюбленных, которые все стремились бы жениться на тебе в день твоей свадьбы?

– Четверо?! – воскликнул Фрэнсис. Царица нежно на него посмотрела.

– Да, ты, Фрэнсис, и Генри, которому я только что отказала. А еще раньше, прежде вас, этот дерзкий Торрес. И только что в Большом Доме – верховный жрец. – Глаза ее снова вспыхнули гневом. – Этот жрец Солнца, жрец, который давно преступил свои обеты, мужчина, который только наполовину мужчина, осмелился предложить мне стать моим супругом! Жалкая собака, животное! И под конец он имел дерзость заявить, что я не буду женой Фрэнсиса. Идем! Я покажу ему, как он ошибается.

Она кивнула своим копьеносцам, приказывая им следовать за всей группой, а двум из них велела стать за спиной у жреца, чтобы включить в круг и его. При виде этого в толпе Погибших Душ поднялся ропот.

– Начинай, жрец! – приказала ему царица. – А не то мои телохранители убьют тебя.

Жрец быстро обернулся, ища поддержки у толпы, но слова замерли у него на устах при виде приставленных к его груди копьев. Ему пришлось смириться. Подойдя к алтарю, он поставил царицу и Фрэнсиса перед алтарем, а сам поднялся на возвышение и, глядя на них и через головы их на толпу, заговорил:

– Я жрец Солнца, – начал он. – Обеты мои священны. Я, верховный жрец Солнца, принужден повенчать эту женщину, Ту, Что Грезит, с этим незнакомцем, с этим пришельцем, чья кровь должна была пролиться на алтарь нашего бога. Обеты мои священны, и я не смею их преступить. Я отказываюсь повенчать эту женщину с этим мужчиной. Именем бога Солнца я отказываюсь приступить к церемонии.

– В таком случае ты сейчас же и на этом самом месте умрешь, – злобно прошипела царица. Она жестом приказала копьеносцам, стоявшим за спиной жреца, поднять его на копья, а остальным телохранителям – направить оружие против недовольной толпы Погибших Душ.

Последовала зловещая пауза. Почти минуту никто не произнес ни одного слова, не сделал ни малейшего движения. Все стояли как окаменевшие. Взоры всех устремились на жреца, к груди которого были приставлены копья.

Жрец, подвергавшийся наибольшей опасности, первым нарушил молчание. Он подчинился неизбежному. Спокойно повернувшись спиной к грозным копьям, он опустился на колени и начал произносить на староиспанском языке молитву, обращенную к богу Солнца. Затем он жестом приказал царице и Фрэнсису низко склониться перед ним и прикоснулся к их соединенным рукам кончиками своих пальцев; при этом он не мог скрыть невольной гримасы, исказившей его черты.

Когда склонившаяся перед ним чета поднялась по его приказанию, он разломил на две части небольшую лепешку, протянув обоим по половинке.

– Святое причастие, – шепнул Генри Леонсии, в то время как царица и Фрэнсис вкушали каждый свою половинку лепешки.

– Да, это католическая религия Де-Васко, которую он занес сюда. С веками она исказилась до такой степени, что превратилась в брачный обряд, – также шепотом ответила Леонсия.

При виде Фрэнсиса, который навсегда был для нее потерян, ей пришлось призвать на помощь всю свою волю, чтобы сохранить внешнее спокойствие. Губы ее были совершенно бескровны и крепко сжаты, а ногти впивались в ладони крепко стиснутых рук.

Взяв с алтаря кинжал и крохотную золотую чашу, жрец передал их царице. Он сказал несколько слов Фрэнсису, и тот, закатив рукав, обнажил свою левую руку. Царица уже собиралась кольнуть его руку, но вдруг остановилась, глубоко задумалась и, вместо того чтобы оцарапать ему кожу, осторожно прикоснулась языком к кончику лезвия.

Тут ею овладела ярость. Почувствовав странный привкус во рту, она отбросила кинжал далеко от себя. Царица хотела уже кинуться на жреца и отдала приказ своим копьеносцам убить его, но вовремя остановилась, вся дрожа от усилий вернуть себе самообладание. Взглянув в том направлении, куда упал кинжал, чтобы убедиться, что его отравленное лезвие не причинило никому вреда и не поразило невинного, она вытащила из-под своего одеяния другой миниатюрный кинжал. Его она тоже попробовала языком, затем уколола кончиком лезвия обнаженную руку Фрэнсиса и собрала в золотую чашу несколько капель крови, вытекших из ранки. Фрэнсис проделал то же самое с ней, а затем, под ее пристальным и все еще мечущим пламя взором, жрец взял чашу и пролил смешанную кровь на алтарь.

Наступила пауза. Царица нахмурилась.

– Если чья-нибудь кровь должна быть пролита сегодня на алтарь бога Солнца… – угрожающе сказала она.

И жрец, будто вспомнив свои обязанности, которые были ему явно не по душе, повернулся к собравшемуся народу и торжественно объявил, что отныне царица и Фрэнсис – муж и жена. Царица повернулась к Фрэнсису с пылким ожиданием. Он нежно обнял ее и поцеловал в губы. При виде этого Леонсия вздрогнула и прижалась к Генри, как бы ища у него поддержки. Фрэнсис не мог не заметить и не понять всего значения происходящего, но, когда зардевшаяся от радости царица с торжеством посмотрела на свою соперницу, лицо Леонсии не выражало ничего, кроме гордого безразличия.

Глава XXI

Две мысли мелькнули в голове Торреса в ту минуту, когда он погружался в бурлящую пучину. Первой была мысль об огромной белой собаке, которая прыгнула вслед за ним, а вторая о том, что Зеркало Мира солгало. В том, что настал его конец, Торрес был уверен, но то немногое, что он осмелился увидеть в Зеркале Мира, нисколько не напоминало подобного конца. Он был прекрасным пловцом и благодаря этому, погружаясь и втягиваясь в быстрый кипящий поток, страшился лишь одного – не размозжить себе голову о каменные стены или своды подземного прохода, сквозь который его нес поток. Но скорость потока была такой, что он ни разу не соприкоснулся с каменными сводами. Порой только его выносило на высокий гребень волны, отраженной от стены или скалы; тогда он быстро весь сжимался, точно морская черепаха, которая втягивает голову, чувствуя приближение акулы.

Измеряя время дыханием, Торрес определил, что не прошло и минуты, как течение стало тише, и его голова появилась над поверхностью воды, а легкие наполнились свежим, прохладным воздухом. Он не плыл больше, а только старался удержаться на поверхности. Испанец размышлял над тем, что случилось с собакой и какое новое неожиданное приключение готовит ему его подводное путешествие. Вскоре он увидел впереди свет, тусклый, но несомненно дневной. Свет этот становился все ярче и ярче. Торрес оглянулся, и глазам его представилось зрелище, заставившее его что было сил плыть вперед. Это была собака, плывшая на поверхности воды, сверкая оскаленными клыками. Вблизи того места, где находился источник света, он увидел выступ в скале и вскарабкался на него. Первым его намерением, которое он чуть было не привел в исполнение, было вытащить из кармана драгоценные камни, украденные из сундука царицы. Но тут до него донесся лай его преследователя – он разносился по пещере подобно раскатам грома, – и вместо камней Торрес вытащил стилет царицы.

Снова его осенили одновременно две мысли: не убить ли ему собаку в воде, не дожидаясь, пока она выплывет на берег; или попытаться вскарабкаться по скалам к источнику света в надежде, что поток пронесет собаку мимо него. После некоторого размышления он остановился на втором решении и быстро начал взбираться вверх по узкому краю утеса. Однако пес также выбрался на выступ и кинулся за ним со всей быстротой и ловкостью своих четырех лап. Он быстро нагнал Торреса. Испанец, точно загнанный зверь, повернулся на узком выступе, прижался к стене и выставил вперед кинжал, ожидая прыжка собаки. Но собака не прыгнула, а вместо того игриво, широко оскалив пасть, словно добродушно посмеиваясь, присела на задние лапы и протянула ему переднюю, как бы здороваясь. Взяв ее лапу в свою руку и тряся ее, Торрес чуть было не свалился на землю от слабости, вызванной нервной реакцией, наступившей вместе с чувством облегчения. Он разразился резким истерическим смехом и продолжал трясти лапу собаки, а волкодав, глядя на него своими добрыми глазами, сидел с широко разинутой пастью, точно беззвучно смеясь ему в ответ.

Пробираясь вверх по узкой тропинке с собакой, которая радостно следовала за ним по пятам, обнюхивая порой его икры, Торрес заметил, что тропинка, шедшая параллельно реке, после крутого подъема снова спускалась к воде. И тут он увидел две вещи: первая заставила его в испуге остановиться, а вторая вселила в него надежду. Первой была подземная река. Бешено бросаясь на каменную стену, поток устремлялся под нее в хаосе высоких, покрытых пеной кипящих волн, гребни которых свидетельствовали о его стремительности. Второй вещью было отверстие в каменной стене, сквозь которое струились лучи дневного света. Отверстие имело около пятнадцати футов в диаметре, но было затянуто паутиной, более чудовищной, нежели могло себе представить даже воображение безумца. Еще более зловеще выглядела груда костей, валявшихся перед отверстием. Каждая нить паутины казалась сделанной из серебра и была толщиной с карандаш. Прикоснувшись рукой к одной из них, он содрогнулся от отвращения. Она пристала к его пальцам, точно клей, и только огромным усилием, которое до основания потрясло всю паутину, ему удалось высвободить свою руку. Торрес вытер липкую массу о свою одежду и о густую шерсть собаки. Между двумя нижними нитями чудовищной паутины Торрес заметил пространство, сквозь которое он смог бы пробраться в отверстие, но, прежде чем рискнуть туда забраться, он из осторожности решил испытать этот путь на собаке и протолкнул ее через отверстие. Белый волкодав прополз туда и скоро исчез из виду; Торрес собирался уже последовать за ним, как вдруг собака вернулась. Пес бежал с такой панической быстротой, что они столкнулись и вместе упали на землю. Человеку, однако, удалось удержаться на выступе, ухватившись обеими руками за скалу, тогда как четвероногое, которое не могло последовать его примеру, свалилось в кипящий поток. Торрес протянул руку, чтобы схватить и вытащить собаку из воды, но было уже поздно – поток унес ее под скалу.

Торрес долго раздумывал. Он мог снова броситься в этот подземный поток, но такая мысль внушала ему ужас. Над ним был открытый путь к дневному свету, и все в Торресе рвалось и стремилось к свету, как стремится пчела или цветок навстречу солнечным лучам. Однако что же такое встретилось на пути собаки, если она с таким ужасом кинулась назад? Размышляя над этим, он почувствовал, что его рука опирается на какой-то круглый предмет. Подняв неизвестный предмет, Торрес увидел, что на него глядят темные глазные впадины человеческого черепа. Испуганным взглядом он окинул всю площадку, усеянную толстым слоем костей, и на ней разглядел ребра, хребты и кости умерших здесь людей. Зрелище это чуть не заставило его избрать как путь освобождения поток, но при виде бешено пенящихся волн он мгновенно отшатнулся назад.

Вынув вновь кинжал царицы, Торрес с бесконечными предосторожностями прополз в отверстие между нижними нитями паутины и увидел то, что видел до него волкодав. Испуганный пес кинулся назад с такой дикой стремительностью, что свалился в воду и, едва успев наполнить свои легкие свежим воздухом, был втянут кипящим потоком во мрак подземного русла.

* * *

Тем временем не менее важные события происходили с не меньшей быстротой в доме царицы у озера. Вернувшись со свадебного обряда у Большого Дома, вся компания собиралась сесть за свадебный стол, как вдруг стрела, проникнув сквозь щель в бамбуковой стене, пролетела между царицей и Фрэнсисом и вонзилась в противоположную стену. Сила удара стрелы о преграду была так велика, что ее оперенный конец еще дрожал. Бросившись к окнам, выходившим на узкий мостик, Генри и Фрэнсис убедились в опасности положения. Они увидели, как копьеносец царицы, охранявший вход на мостик, кинулся бежать и на полпути упал в воду. Из его спины торчала стрела, дрожавшая точно так же, как стрела в стене комнаты. По ту сторону мостика, на берегу, расположилось все мужское население долины под предводительством жреца Солнца. В воздухе носилась туча выпущенных из луков оперенных стрел. За спинами мужчин виднелась толпа женщин и детей.

В комнату вошел, едва держась на ногах, один из копьеносцев царицы. Глаза его глядели бессмысленно, точно стеклянные, губы беззвучно шевелились, словно пытаясь передать какое-то известие, которое его угасающая жизнь уже не позволяла сообщить. Наконец ноги воина подкосились, и он упал навзничь, а из его спины, словно колючки ежа, торчали десятки стрел. Генри кинулся к двери, выходившей на мостик, и с помощью автоматического револьвера очистил его от нападающих Погибших Душ: все, кто гуськом продвигался по узкому мостику, погибли от его пуль.

Осада непрочного строения была непродолжительной. Хотя Фрэнсису и удалось под прикрытием револьвера Генри разрушить мостик, осажденные не смогли погасить пылавшую солому на крыше. Она воспламенилась от упавших в двадцати местах огненных стрел.

– Есть только один путь к спасению, – задыхающимся голосом проговорила царица. Она стояла на террасе, нависшей над водоворотом, и крепко сжимала в своей руке руку Фрэнсиса. – Этот поток ведет на поверхность земли.

Она указала на бурлящую пучину водоворота.

– Ни один человек еще не вернулся оттуда. Не раз видела я в моем Зеркале Мира, как они плыли в потоке и их, уже мертвых, выносило на поверхность. Никогда я не видела, чтобы этим путем выплыл живой человек. То были только мертвецы, и они никогда не возвращались.

Все смотрели друг на друга, объятые ужасом при мысли о необходимости довериться ужасному потоку.

– Неужели нет другого пути? – спросил Генри, крепко прижимая к себе Леонсию.

Царица покачала головой. Вокруг них падали пылавшие пучки соломы с крыши, а в ушах стоял ужасающий рев – это Погибшие Души на берегу озера распевали свои кровожадные песни. Царица выпустила руку Фрэнсиса с явным намерением броситься в свою опочивальню, затем, передумав, вновь взяла его за руку и повела за собой. Он удивленно следил за тем, как она закрыла крышку сундука с драгоценностями и заперла его. Затем откинула лежавшую на полу циновку и подняла потайную дверцу, ведущую вниз, к воде. По ее указанию Фрэнсис подтащил к люку сундук и опустил его туда.

– Даже жрец Солнца не знает об этом тайнике, – шепнула царица, затем, взяв его за руку, вернулась вместе с ним на террасу.

– Пора покинуть это место, – объявила она. – Обними меня, Фрэнсис, милый мой муж, подними меня и прыгай вместе со мной. Мы прыгнем первые и укажем путь остальным.

И они бросились в кипящую пучину вод. В ту самую минуту, когда обрушилась крыша, увлекая за собой целый поток огня и пылающих стропил, Генри, схватив Леонсию в свои объятия, кинулся вместе с ней в водоворот, который уже поглотил Фрэнсиса и царицу.

Подобно Торресу, четверо беглецов избегли столкновения со скалами и были вынесены подземным потоком к отверстию, которое выходило на поверхность земли и которое затянула чудовищная паутина. Генри плыть было гораздо легче, так как и Леонсия была хорошим пловцом. К счастью для Фрэнсиса, его умение плавать позволило ему без труда поддерживать царицу. Она слепо следовала его указаниям, спокойно держась на воде и не пытаясь ни схватить его за руку, ни помешать ему плыть.

Достигнув выступа, все четверо вскарабкались на него и решили отдохнуть. Обе женщины принялись выжимать свои волосы, которые быстрое течение в беспорядке разметало по их плечам.

– Мне не впервые довелось побывать с вами обоими в недрах гор, – смеясь, сказала Генри и Фрэнсису Леонсия. Впрочем, слова ее предназначались не столько для них, сколько для царицы.

– А я первый раз нахожусь со своим мужем в недрах гор, – также со смехом возразила царица, и отравленное жало ее насмешки глубоко вонзилось в сердце Леонсии.

– Похоже на то, что твоя жена не особенно ладит с моей будущей женой, – заметил Генри с обычной, свойственной мужчинам резкостью, к которой они прибегают, чтобы скрыть смущение, вызванное бестактностью их жен.

Однако таким чисто мужским приемом Генри добился лишь еще более натянутого и напряженного молчания. Обеим женщинам это, казалось, доставляло какое-то странное злорадное удовольствие. Фрэнсис тщетно пытался придумать, как вывести всех из неловкого положения. Наконец Генри в отчаянии поднялся и заявил, что намерен осмотреться. Предложив царице его сопровождать, он подал ей руку, чтобы помочь встать на ноги. Фрэнсис и Леонсия сидели рядом, и оба упорно молчали. Он первый нарушил молчание.

– Я готов был бы поколотить вас, Леонсия.

– А что я такого сделала? – спросила она.

– Как будто не знаете? Вы отвратительно себя вели!

– Это вы себя отвратительно вели, – со слезами в голосе возразила она, несмотря на твердое решение воздержаться от такой чисто женской слабости. – Кто просил вас жениться на ней? Ведь не вы вытащили короткую соломинку! Кто же просил вас добровольно совать свой нос в это дело? Разве я просила вас? Мое сердце чуть не остановилось в груди, когда я услышала, как вы заявили Генри о своем намерении жениться на ней. Я чуть было не упала в обморок. Вы даже не посоветовались со мной, а ведь это по моему совету, чтобы спасти вас от царицы, вы все бросали жребий… Мне не стыдно признаться вам: я сделала это, надеясь, что вы останетесь со мной! Генри вовсе не любит меня так, как вы уверяли, будто любите меня! И я никогда не любила Генри так, как любила вас, как я люблю и сейчас, да простит меня Господь!

Фрэнсис потерял всякое самообладание. Он схватил ее в объятия и крепко прижал к груди.

– И это в самый день вашей свадьбы? – прошептала она с упреком.

Он мгновенно отпустил ее.

– И все это я должен выслушивать от вас, Леонсия, да еще в такую минуту, – с грустью произнес он.

– А почему бы и нет? – вспыхнула она. – Вы любили меня, вы сами признались мне с таким жаром, что нельзя было бы не поверить, и вдруг сегодня добровольно, с самым веселым и радостным видом вы женитесь на первой встречной, первой хорошенькой женщине!

– В вас просто говорит ревность, – упрекнул он ее, и сердце его радостно забилось, когда она утвердительно кивнула головой. – Да, я допускаю, что вы ревнуете, но в то же время вы лжете со свойственной всему вашему женскому полу лживостью. То, что я сделал, я сделал вовсе не с радостным и веселым видом. Сделал я это ради вас и ради себя, а вернее всего, ради Генри. Слава Богу, во мне еще не умерло чувство чести.

– Мужского чувства чести не всегда достаточно для женщин, – возразила Леонсия.

– А разве вы предпочли бы, чтобы я был бесчестным? – быстро парировал он.

– Я ведь только женщина с любящим сердцем, – молящим голосом произнесла она.

– Вы настоящая злая, жалящая оса в образе женщины, – гневно возразил он. – И вы несправедливы ко мне.

– Да разве женщина бывает когда-либо справедливой, когда любит? – откровенно признала Леонсия. – Мужчины следуют правилам чести, которые сами же и изобретают, но знайте – как женщина, я открыто признаюсь в этом, – знайте, что женщина следует в жизни только законам любви, которые диктует ей ее любящее сердце.

– Быть может, вы и правы. Правила морали, как и правила арифметики, определяются разумом и логикой. Судя же по вашим словам, у женщины нет никакой морали, а только…

– Только капризы, – закончила за него Леонсия.

Раздавшиеся возгласы Генри и царицы положили конец этому разговору, и Леонсия с Фрэнсисом, присоединившись к ним, стали разглядывать чудовищную паутину.

– Видели ли вы когда-нибудь такую огромную паутину?! – воскликнула Леонсия.

– А мне бы хотелось посмотреть на чудовище, которое ее соткало, – заявил Генри.

– Наше счастье, что нам не нужно идти этим путем, – сказала царица.

Все вопросительно взглянули на нее, и она указала вниз, на поток, бурлящий у их ног.

– Вот наш путь, – сказала она. – Я хорошо его знаю. Часто я видела его в моем Зеркале Мира. Когда моя мать умерла и была похоронена в водовороте, я проследила за ее телом в Зеркале Мира и увидела, как оно приплыло к этому месту и затем понеслось дальше, вниз по потоку.

– Да ведь она же была мертва! – быстро возразила Леонсия. Дух соперничества вновь разгорелся в ней.

– Один из моих копьеносцев, – спокойно продолжала царица, – прекрасный юноша, осмелился меня полюбить. И его бросили живым в поток. Я также следила за ним в Зеркале Мира. Когда его принесло к этому выступу, он выбрался на берег. Я видела, как он прополз между нитями паутины к дневному свету, но быстро вернулся назад и бросился в поток.

– Еще один мертвец, – мрачно заметил Генри.

– Нет, ибо я все время следила за ним в Зеркале Мира, и, хотя на некоторое время все погрузилось во мрак и я ничего не могла видеть, он вскоре выплыл на поверхность большой реки, среди яркого солнечного сияния, подплыл к берегу и вскарабкался на него – я прекрасно помню, что это был левый берег, – а вскоре исчез за большими деревьями, которых я никогда не видела в Долине Погибших Душ.

Однако, как и Торреса, всех их ужаснула мысль броситься в мрачную пучину вод, исчезавших под скалой.

– Все это кости животных и людей, – предостерегла своих спутников царица, – которые побоялись довериться реке и попытались выйти на поверхность земли через это отверстие. Поглядите: вон лежат люди, вернее, все, что осталось от них, – кости, пока их тоже не поглотило небытие.

– И все же, – сказал Фрэнсис, – я чувствую непреодолимое желание поглядеть на лучи солнца. Оставайтесь все на своих местах, пока я исследую этот путь.

Вынув свой револьвер, новейшая конструкция которого предохраняла патроны от воды, он пополз между нитями паутины. В ту же минуту, как молодой человек исчез в отверстии, раздалось подряд несколько выстрелов.

Вскоре они увидели Фрэнсиса – он поспешно отступал, все еще продолжая отстреливаться. Затем на него свалился гигантский паук – от одной мохнатой черной лапы до другой в нем было целых два ярда. Чудовище все еще продолжало бороться со смертью, и Фрэнсис выпускал в него заряд за зарядом. Туловище паука, от которого во все стороны расходились длинные лапы, было величиной с корзину для бумаги: оно со стуком свалилось на плечи Фрэнсиса, отскочило, продолжая все еще беспомощно сучить мохнатыми лапами, и свалилось в бурлящую воду. Взоры всех напряженно следили за тем, как его труп доплыл до каменной стены, погрузился вниз и исчез из виду.

– Там, где есть один, может быть и второй, – заметил Генри, с сомнением поглядывая на опасное отверстие, откуда струились лучи света.

– Это единственный путь, – проговорила царица, – идем, мой муж, и в объятиях друг друга сквозь мрачный подземный поток мы выйдем в лучезарный солнечный мир. Помни, что я еще никогда не видела его и вскоре увижу с тобой впервые.

Руки ее протянулись к нему, и Фрэнсис не мог противиться ее воле.

– Это просто отверстие в отвесной скале, под которым зияет пропасть глубиною в тысячу футов, – объяснил он виденное им по ту сторону чудовищной паутины. Затем он обнял царицу и ринулся вместе с ней в поток.

Генри также заключил Леонсию в свои объятия и собрался было последовать их примеру, но девушка остановила его.

– Почему вы приняли жертву Фрэнсиса? – спросила она.

– Потому что… – молодой человек замолк и с удивлением поглядел на нее. – Потому что я люблю вас, – говорил он. – К тому же, если я не ошибаюсь, Фрэнсис кажется мне довольно счастливым новобрачным.

– Нет, – замотала она головой. – Просто Фрэнсис настоящий рыцарь, и он прекрасно играет свою роль, чтобы не оскорблять ее чувства.

– Ну этого я не знаю. Вспомните, что было у алтаря перед Большим Домом. Когда я заявил, что пойду просить руки царицы, как он хвалился, будто она не захочет выйти за меня замуж! Из этого можно заключить, что он сам был не прочь жениться на ней. А почему бы и нет? Он холост, а она очень красивая женщина.

Но Леонсия больше не слушала его. Быстрым движением откинувшись назад и глядя ему прямо в глаза, она спросила:

– Как вы меня любите? Любите ли вы меня безумно? Любите ли вы меня страстно? Есть ли в вашей любви все это и еще многое другое?

Он смотрел на нее с изумлением.

– Ну что же, любите ли вы меня так? – допытывалась Леонсия.

– Ну конечно, – ответил он с расстановкой. – Но мне никогда не пришло бы в голову описывать мою любовь к вам таким образом. Вы, Леонсия, единственная женщина, которую я люблю. Я скорее сказал бы, что мое чувство к вам глубоко, огромно и постоянно. Право, я настолько слился с вами, что мне кажется, будто я знал вас всегда. И так было с первого дня нашего знакомства.

– Она ужасная женщина, – вдруг прервала его Леонсия. – Я ненавидела ее с самого начала.

– Боже мой, какая вы злая! Мне даже страшно подумать, как бы вы ее ненавидели, если бы на ней женился я, а не Фрэнсис.

– Давайте последуем за ними, – прервала она их разговор.

Генри крепко обнял ее и бросился в пенящийся поток.

* * *

На берегу реки Гуалаки сидели две девушки-индианки и удили рыбу. Выше по течению поднимался отвесный обрыв одного из отрогов величественных гор. Главный поток реки мчал мимо них свои окрашенные в шоколадный цвет воды, но у их ног, там, где они удили, простиралась тихая заводь. И так же тихо шла у них и рыбная ловля. Ни у той, ни у другой леса не дергалась – их приманка не соблазняла рыб. Одна из девушек, Никойя, зевнула, съела банан и вновь зевнула, намереваясь швырнуть кожуру от банана в воду.

– Мы все время сидели тихо, Конкордия, – сказала она. – Но нам не удалось поймать ни одной рыбы. А теперь я устрою большой шум и всплеск. Как говорится в пословице, все, что устремляется вверх, должно упасть вниз. Так почему не может что-нибудь всплыть наверх после того, как я брошу эту кожуру вниз. Я попробую. Гляди!

Она бросила кожуру банана в воду и лениво стала наблюдать за местом, куда та упала.

– Если что-нибудь всплывет наверх, надеюсь, это будет нечто очень большое, – так же лениво пробормотала Конкордия.

И перед их широко раскрытыми от изумления глазами из коричневых глубин выплыла большая белая собака. Они вытащили свои удочки из воды, бросили их на берег, обняли друг друга и принялись наблюдать. Собака вылезла на берег в нижнем конце заводи, взобралась по отлогому склону, отряхнулась и исчезла среди деревьев. Никойя и Конкордия захихикали.

– Попробуй еще раз, – попросила Конкордия.

– Нет, теперь попробуй ты. Посмотрим, что у тебя выйдет.

Конкордия, не веря в успешность своей попытки, бросила в воду комок земли. Почти мгновенно после этого из воды вынырнула голова в шлеме. Обхватив еще крепче друг друга, девушки смотрели, как мужчина в шлеме подплыл к берегу в том же месте, где вылезла собака, и так же исчез среди деревьев.

Индианки опять захихикали, но на этот раз, несмотря на взаимные уговоры, ни одна из них не решилась бросить еще что-нибудь в воду. Некоторое время спустя, когда подруги посмеивались над своим странным приключением, они увидели двух молодых индейцев, длинными шестами направлявших свой челн вдоль берега, против течения реки.

– Чему вы смеетесь? – спросил один из них.

– Мы тут видели разные вещи, – хихикнула Никойя в ответ.

– Значит, вы выпили много пульки, – упрекнул их юноша.

Но девушки покачали головами, и Конкордия сказала:

– Нам не нужно пить пульку для того, чтобы видеть разные вещи. Сначала, когда Никойя бросила в воду кожуру банана, мы увидели собаку, которая появилась из воды, – белую собаку величиной с горного леопарда…

– А когда Конкордия бросила ком земли, – продолжала другая девушка, – из воды всплыл мужчина с железной головой. Это колдовство. Конкордия и я – мы можем вызывать колдовские видения.

– Хозе, – обратился один индеец к другому, – по этому поводу следует выпить. – И каждый из них по очереди, в то время как другой шестом удерживал лодку на месте, сделал глоток из большой бутылки из-под голландского джина, наполненной пулькой.

– Нет, – сказал Хозе, когда девушки попросили его дать им тоже глотнуть. – Один глоток пульки – и вы увидите еще много собак величиной с горного леопарда и людей с железными головами.

– Прекрасно, – подхватила вызов Никойя. – В таком случае бросьте в воду вашу бутылку из-под пульки и посмотрим, что вы увидите. У нас выплыли собака и мужчина, а у вас, может быть, появится сам черт.

– Я бы хотел увидеть черта, – ответил Хозе, потянув еще раз из бутылки. – В этой пульке кроется настоящий огонь мужества. Мне бы очень хотелось увидеть черта.

Он протянул бутылку своему товарищу, чтобы тот допил ее до конца.

– А теперь брось-ка ее в воду, – посоветовал ему Хозе.

Пустая бутылка с сильным всплеском упала в воду, и волшебство не замедлило подействовать: на поверхность воды выплыло чудовищное туловище убитого паука. Зрелище это оказалось слишком сильным для простых индейских душ. Юноши с таким испугом отшатнулись от ужасного чудовища, что перевернули свою лодку. Выплыв на поверхность, они направились к главному потоку, уносимые быстрым течением, а за ними более медленно следовала полузатопленная лодка. Никойя и Конкордия на этот раз слишком испугались, чтобы хихикать. Они прижались друг к другу и с испугом глядели на волшебные воды, следя в то же время уголками глаз, как перепуганные юноши поймали лодку и подтащили ее к берегу, затем вскарабкались на него и спрятались за деревьями.

Послеобеденное солнце стояло уже низко над горизонтом, когда девушки наконец решились еще раз испытать волшебную силу вод. После продолжительной перебранки они решили бросить одновременно два кома земли. И в ту же минуту из воды вынырнули мужчина и женщина – Фрэнсис и царица. Девушки попадали от испуга в кусты. Оставаясь незамеченными, они наблюдали за тем, как Фрэнсис, поддерживая царицу, подплыл к берегу.

– Быть может, это всего лишь случайность… эти вещи могли случайно всплыть в то самое время, как мы бросали что-нибудь в воду, – шепнула Никойя Конкордии пять минут спустя.

– Но ведь когда мы бросали одну вещь, из воды всплывала только одна, – возразила Конкордия. – А когда бросили две, всплыли тоже две.

– Хорошо же, – сказала Никойя. – Давай еще раз убедимся в этом. Бросим еще что-нибудь вдвоем, и если ничего не появится из воды, значит, у нас нет колдовской силы.

Опять они бросили два комка земли, и на поверхность вновь всплыли мужчина и женщина. Но эти двое, Генри и Леонсия, оба умели плавать и поплыли рядом к естественной пристани. Подобно всем остальным, они вылезли на берег, вошли в лес и исчезли из виду.

Долго еще девушки-индианки ждали продолжения чуда. Ибо они решили больше ничего не бросать в воду и ждать: если что-нибудь появится из воды, значит, это простое совпадение, если же нет, то колдовская сила таится в них самих. Так они и лежали долгое время в засаде, наблюдая за волшебной водой, пока опустившийся мрак не скрыл ее от их глаз. Медленно и торжественно направились они в свою деревушку, уверенные в том, что на них лежит благословение богов.

Глава XXII

Только на следующий день после своего спасения из подземного потока Торрес прибыл в Сан-Антонио. Он пришел пешком, оборванный и грязный, а за ним по пятам следовал маленький мальчик-индеец, несший шлем Де-Васко. Торрес хотел показать этот шлем начальнику полиции и судье, как доказательство реальности его странных приключений, о которых ему не терпелось рассказать.

Первый человек, которого он встретил на главной улице, был начальник полиции. Завидев его, начальник издал громкое восклицание.

– Неужели это действительно вы, сеньор Торрес? – и, прежде чем пожать ему руку, набожно перекрестился.

Убедившись, однако, что перед ним настоящий человек из плоти, более того, весьма грязной плоти, начальник полиции поверил, что все увиденное им не сон.

Вслед за тем им овладела бешеная ярость.

– А я-то считал вас мертвым! – воскликнул он. – Что за мерзкая собака этот Хозе Манчено! Он пришел ко мне и заявил, будто вы умерли и лежали погребенным до самого дня Страшного суда в недрах священной горы майя.

– Хозе Манчено глупец, а я, вероятно, самый богатый человек в Панаме, – с надменной важностью ответил Торрес. – Подобно прежним героям-конквистадорам, я преодолел все трудности и опасности и нашел сказочное сокровище. Я видел его собственными глазами. Поглядите.

Торрес засунул было руку в карман брюк, чтобы достать драгоценные камни, украденные у Той, Что Грезит, но, вовремя спохватившись, вытащил руку пустой. И без того множество любопытных глаз следили за ними, удивляясь его странному виду.

– У меня есть что порассказать вам, – сказал он начальнику полиции. – Но здесь не место для разговора. Я стучался у порога умерших и носил на себе саван мертвецов. Я водил компанию с людьми, которые умерли четыре столетия тому назад, но еще не истлели и на моих глазах погибли второй раз в пучине вод. Я прошел сквозь недра гор. Я делил хлеб и соль с Погибшими Душами и глядел в Зеркало Мира. И все это я расскажу вам, мой лучший друг, в более удобное время, ибо я сделаю вас таким же богатым, как и самого себя.

– А не хлебнули ли вы прокисшей пульки? – насмешливо спросил его начальник полиции.

– У меня не было во рту ничего крепче воды с тех пор, как я оставил Сан-Антонио, – последовал ответ. – Сейчас я отправлюсь к себе домой и утолю свою жажду стаканом доброй крепкой пульки, а затем смою грязь со своего тела и оденусь в чистую, приличествующую моему положению одежду.

Однако Торресу не суждено было сразу попасть домой. Навстречу ему шел маленький оборвыш; издав возглас удивления, мальчик подбежал к испанцу и протянул ему конверт. Торрес немедленно узнал его – это была телеграмма, посланная Риганом по правительственному телеграфу:

«Все идет прекрасно. Необходимо задержать указанное лицо еще на три недели вдали от Нью-Йорка. 50 000 в случае удачи».

Взяв у мальчика карандаш, Торрес написал на обороте конверта ответную телеграмму:

«Пришлите деньги. Указанное лицо не вернется. Погибло в горах».

Еще два происшествия помешали Торресу осуществить свои планы относительно пульки и купания. На пороге ювелирной лавки старого Родригеса Фернандеса, куда он собирался зайти, его остановил старый жрец майя, с которым он расстался в священной горе. Испанец отшатнулся, словно увидев привидение, так как был вполне уверен, что старик утонул в зале мумий. Увидев жреца, Торрес испытал такое же чувство изумления, что и начальник полиции при виде его самого.

– Уходи, – сказал он. – Сгинь, беспокойный дух. Ты ведь только дух! Твое бренное тело лежит затопленным в самых недрах гор. Ты обман глаз, видение. Пропади! Ты всего лишь бесплотное, бестелесное создание, а не то я бы ударил тебя. Сгинь немедленно! Мне не хотелось бы ударить приведение.

Но привидение схватило его за руку и так настойчиво за него цеплялось, что он должен был поверить в его телесность.

– Деньги, – лепетал старик. – Дай мне денег! Одолжи мне немного золота. Я верну тебе их – недаром я знаю тайну сокровищ майя. Сын мой заблудился в недрах гор вместе с сокровищами. Гринго тоже остались там. Помоги мне спасти моего сына! Верни мне только его, а все сокровище будет принадлежать тебе. Но для этого нам нужно взять с собой много людей и много того волшебного порошка, которым обладает белый человек. С его помощью мы пробьем дыру в горе, и вода вытечет оттуда. Сын мой не утонул. Его застигла вода в той пещере, где стоят богиня Чия и бог Хцатцль с драгоценными глазами, и он не может выбраться оттуда. Одни только зеленые и красные глаза Чии и Хцатцля могут оплатить весь волшебный порошок всего мира. Одолжи мне немного денег, чтобы купить волшебный порошок.

В характере Альвареса Торреса была одна странная черта: как только речь шла о выдаче им даже самой незначительной суммы, он просто не мог расстаться с деньгами. И чем богаче становился Торрес, тем сильнее проявлялось это свойство его характера.

– Деньги? – воскликнул он сердитым голосом и, оттолкнув от себя старого жреца, открыл дверь в лавку Фернандеса. – Мне самому нужны деньги. Погляди, я весь в отрепьях, точно нищий. У меня нет денег для себя – тем более для тебя, старик. К тому же ведь это по твоей вине, а не по моей твой сын попал в священную гору майя и на твою голову, а не на мою падет проклятие за смерть твоего сына, упавшего в пропасть у ног Чии – пропасть, которую, кстати сказать, вырыли твои, а не мои предки.

Однако древний старикашка все еще не отставал от него и продолжал клянчить денег, чтобы купить на них динамит. На этот раз Торрес оттолкнул его с такой силой, что старые ноги не выдержали и жрец упал на плиты мостовой.

Лавка Родригеса Фернандеса отличалась очень малыми размерами и грязью. В ней была только одна маленькая и грязная витрина, поставленная на такой же маленький и грязный прилавок. Казалось, что в этой лавке накопились грязь и пыль, которые не убирались целыми поколениями. Ящерицы и тараканы ползали по стенам. Пауки вили паутину по всем углам, а над своей головой Торрес увидел нечто, что заставило его поспешно отступить в сторону. То была стоножка в добрых семь вершков длиной. Ему нисколько не хотелось, чтобы она свалилась ему на голову или за воротник. Когда же из какого-то внутреннего помещения этого смрадного логова выполз, подобно огромному пауку, сам Фернандес, он оказался точной копией Шейлока, как его представляли на сцене во времена королевы Елизаветы, хотя, откровенно говоря, он был более грязным Шейлоком – его, пожалуй, не смогли бы терпеть даже зрители той эпохи.

Ювелир раболепно склонился перед Торресом и надтреснутым фальцетом произнес какое-то униженное приветствие. Торрес вынул из кармана наугад с десяток или больше камней, украденных из сундука царицы, выбрал самый маленький из них и, сунув остальные обратно в карман, протянул его, ни слова не говоря, старику ювелиру.

– Я бедный человек, – пробормотал тот, хотя Торрес не мог не заметить, с каким вниманием он изучал драгоценный камень.

Наконец Фернандес небрежно бросил его, словно не придавая ему никакого значения, на стекло витрины и вопросительно посмотрел на посетителя. Но Торрес продолжал молчать, зная, что его молчание скорее вызовет жадного и болтливого старика на разговор.

– Должен ли я понять это так, что многоуважаемый сеньор Торрес хочет узнать мое мнение относительно качества этого камня? – дрожащим голосом спросил старый ювелир.

Торрес молча кивнул головой.

– Камень натуральный. Небольшой. Как вы сами можете видеть, он далеко не безукоризненный. К тому же много отойдет при его шлифовке.

– Сколько он стоит? – грубо и нетерпеливо спросил Торрес.

– Я бедный человек, – вновь забормотал Фернандес.

– Да ведь я не предлагаю вам купить его, старый дурак! Но раз вы уже сами заговорили об этом, сколько бы вы дали мне за него?

– Как я уже вам сказал, нисколько не желая вас обидеть, благородный сеньор, как я уже имел честь вам сказать, – я человек бедный. Бывают дни, когда я не могу даже купить на десять центаво гнилой рыбы. Бывают дни, когда у меня нет ни гроша даже на дешевое красное вино, которое, как я узнал в дни моей молодости, когда был учеником в Италии, приносит столько пользы моему больному желудку. Я так беден, что не могу покупать драгоценные камни…

– Даже для того, чтобы перепродать их с большой выгодой? – прервал его Торрес.

– Только в том случае, если я уверен в выгоде, – проговорил старик. – Да, в таком случае я могу купить его, но только при моей бедности не смогу много за него заплатить.

Он опять взял в руки драгоценный камень и принялся долго и внимательно его изучать.

– Я дам за него, – начал он неуверенным голосом, – я дам за него… но, пожалуйста, благородный сеньор, помните, что я очень беден. Весь сегодняшний день я не имел ничего во рту, кроме ложки лукового супа да корочки хлеба за утренним кофе.

– Именем самого черта, старый дурак, сколько ты мне даешь за него? – загремел Торрес.

– Пятьсот долларов… но сомневаюсь, чтобы при этом мне осталась какая-то выгода.

– Золотом?

– Что вы! Мексиканской валютой, – последовал ответ.

Сумма, предложенная стариком, уменьшалась таким образом вдвое, и Торрес понял, что старик солгал.

– Конечно, мексиканскими долларами. Ведь все наши расчеты ведутся в этой валюте.

Несмотря на радость, которую он испытал, услыхав такую высокую оценку самого маленького из своих камней, Торрес нетерпеливо протянул руку, чтобы забрать камень обратно. Но старик быстро отдернул руку, в которой держал камень, не желая отказываться от выгодной сделки.

– Мы с вами старые друзья, – заговорил он своим пронзительным голосом. – Первый раз я увидел вас, когда вы еще мальчиком приехали в Сан-Антонио из Бокас-дель-Торо. И ради старой дружбы я готов уплатить вам эту сумму золотом.

Только теперь Торрес смутно понял огромную ценность сокровищ, которые Погибшие Души похитили в незапамятные времена из тайника в священной горе майя.

– Прекрасно, – сказал Торрес и быстрым уверенным движением отобрал у старика камень. – Камень этот принадлежит одному моему другу, который хотел занять у меня денег под его залог. Теперь благодаря вам я знаю, что могу дать за него пятьсот долларов золотом. В следующий раз, когда мы встретимся с вами в пулькерии, я с удовольствием угощу вас бокалом… да что там! Пусть это будет столько бокалов, сколько вы пожелаете, – дешевого красного, полезного вам вина.

Он вышел из лавки, не стараясь даже скрыть своего торжества и презрения к одураченному ювелиру. Торрес с радостью думал, что Фернандес, эта испанская лиса, несомненно, уменьшил стоимость камня вдвое.

* * *

Тем временем, спускаясь на челне вниз по течению реки Гуалаки, Леонсия, царица и оба Моргана возвращались домой быстрее, чем шедший пешком Торрес. Но прежде чем они прибыли на гасиенду Солано, там произошло некое событие, которое в ту минуту не получило должной оценки. По извилистой тропинке, ведущей к гасиенде, медленно поднимался в гору самый странный посетитель, когда-либо виданный в этих местах. Рядом с ним ковыляла дряхлая старушонка. Голова ее была покрыта черной шалью, не скрывавшей изможденного и сморщенного лица. Впрочем, на этом лице еще сохранились следы былого огня.

Посетитель этот был толстый китаец средних лет. Его широкое лунообразное лицо выражало добродушие, свойственное обычно всем толстым людям. Звали его И-Пун (Дикое Яблоко), и его сладкие приторные манеры вполне соответствовали этому имени. С древней старушонкой, которая еле брела, тяжело опираясь на его руку, он обращался с самой изысканной предупредительностью и заботливостью. Когда она спотыкалась от слабости и усталости, он останавливался и терпеливо ждал, пока она отдохнет и наберется сил. Трижды во время подъема к гасиенде он вливал ей в рот ложечку французского коньяка из своей карманной фляги.

Усадив старушку в укромном тенистом уголке двора гасиенды, И-Пун храбро постучал во входную дверь. Обычно, приходя куда-нибудь по делам подобного рода, он довольствовался задним входом, но его опытность и природный ум подсказали ему, что в некоторых случаях необходимо являться с парадного крыльца.

Прислуга-индианка, появившаяся на его стук, доложила о нем в гостиной, где сидел среди своих сыновей безутешный Энрико Солано. Они оплакивали гибель Леонсии в недрах священной горы; о ней рассказал им вернувшийся из экспедиции Рикардо. Индианка вернулась на парадное крыльцо и сообщила, что сеньор Солано нездоров и никого не принимает. Ответ этот она передала с изысканной вежливостью, несмотря на то что посетителем был китаец.

– Гм… – произнес И-Пун и хвастливо заговорил, пытаясь убедить девушку взять на себя вторичное поручение: – Моя не простая кули. Моя умный китаец. Моя ходила школа. Моя говорит испански. Моя говорит английски. Моя пишет испански. Моя пишет английски. Гляди, моя пишет сейчас испански сеньору Солано. Твоя не может писать и твоя не может читать, что моя написал. Моя писал, что я И-Пун из Колона. Моя приехал сюда повидать сеньор Солано. Есть важная дела. Большой секрет. Моя написал на бумажке, твоя не может читать.

Однако он не сказал служанке, что на бумаге было написано:

«Моя знала большой секрет о сеньорита Солано».

Записка его, очевидно, попала к Алессандро, старшему из сыновей Солано, так как он немедленно прибежал к входной двери, оставив далеко позади индианку.

– Говори, какое у тебя дело! – почти закричал он на толстого китайца. – В чем дело? Говори скорее!

– Очень хороший дело, – последовал ответ. И-Пун с чувством удовлетворения отметил возбуждение, охватившее его собеседника. – Моя зарабатывает много денег. Моя покупает секрет. Моя продает секрет. Очень хороший дело.

– Что ты знаешь о сеньорите Солано? – вскричал Алессандро, тряся его за плечо.

– Все. Моя знает очень важный сведения.

Но Алессандро уже не мог владеть собой. Он почти втолкнул китайца в дом и затем потащил его за собой в гостиную, где сидел Энрико.

– Он принес вести о Леонсии! – вскричал Алессандро.

– Где она? – хором воскликнули Энрико и его сыновья.

«Ага!..» – мелькнуло в голове И-Пуна. Возбуждение, предвещавшее столь благоприятный исход его дела, невольно овладело и им.

Ошибочно приняв его размышления за испуг, Энрико жестом приказал сыновьям молчать и обратился к китайцу.

– Где она?

«Ага! – вновь подумал И-Пун. – Сеньорита пропала». Это новый секрет. Быть может, в один прекрасный день секрет этот будет дорого стоить. Воспитанная девушка из знатной семьи Солано, пропавшая неизвестно куда, – все это сведения, которые полезно запомнить. Когда-нибудь она может выйти замуж – он даже слыхал кое-что об этом в Колоне – и когда-нибудь у нее могут возникнуть нелады с мужем, и тогда она или ее муж – для И-Пуна было безразлично, кто именно, – может дорого заплатить за этот секрет.

– Эта сеньорита Леонсия, – проговорил он наконец со слащавой хитрецой в голосе. – Она не твоя дочь. У нее другая папа-мама.

Но горе Энрико, оплакивавшего исчезновение Леонсии, было слишком велико, и он даже не вздрогнул, когда китаец выдал его давнюю тайну.

– Это правда, – кивнул он головой. – Я усыновил ее, когда она была еще маленьким ребенком, хотя об этом знает только наша семья. Странно, что это тебе известно. Но меня нисколько не интересуют факты, давно мне известные. В данную минуту меня интересует вопрос, где она сейчас.

И-Пун серьезно и сочувственно покачал головой.

– Это другой секрет, – заявил он. – Может быть, моя узнает эта секрет. Тогда моя продаст его тебе. Но моя знает старый секрет. Твоя не знает имя папа-мама сеньориты Леонсии. Моя знает.

Старый Энрико Солано не мог скрыть интереса, который возбудило в нем это заявление.

– Говори, – приказал он. – Назови фамилию и докажи правдивость своих слов, тогда я щедро вознагражу тебя.

– Нет, – покачал головой И-Пун, – плохой дело. Моя не делает такой дело. Сначала твоя заплати, тогда моя скажет. Моя секрет – хороший секрет. Моя имеет всегда доказательства. Твоя заплати мне пятьсот пезо и расходы на дорога из Колона в Сан-Антонио и обратно в Колона – тогда моя скажет имя папа-мама.

Энрико Солано кивнул головой в знак согласия и только было открыл рот, чтобы приказать Алессандро принести деньги, как вдруг тихая, всегда флегматичная индианка нарушила их мирную беседу, вбежав в комнату с такой поспешностью, какой они в ней и не подозревали. Припав к ногам хозяина, она стала ломать руки и рыдать так, как рыдают только от нечаянной радости.

– Сеньорита! – прошептала она наконец хриплым голосом, указывая на двор кивком головы и глазами. – Сеньорита!

И-Пун немедленно был забыт вместе со своим секретом. Энрико и его сыновья выбежали на двор и увидели там Леонсию, царицу и обоих Морганов, которые, покрытые с ног до головы пылью, слезали с верховых мулов, нанятых ими вблизи устья реки Гуалаки. В то же самое время двое слуг-индейцев выпроводили из дома толстого китайца вместе с его древней старушонкой.

– Приходи в другой раз, – сказали ему. – Сейчас сеньор Солано очень занят.

– Хорошо. Моя придет в другой раз, – приветливо и добродушно отвечал И-Пун, не выказывая ни малейшего сожаления или разочарования по поводу того, что сделка сорвана в ту самую минуту, когда деньги уже почти были в его руках.

Однако он с большой неохотой покинул гасиенду. Здесь была чрезвычайно благоприятная почва для его дела – секреты росли прямо под ногами. Если бы не усердие слуг индейцев, И-Пун побежал бы во двор, чтобы хоть мельком взглянуть на вновь прибывших. Ему пришлось, однако, повиноваться, и он волей-неволей спустился с холма. На полпути, утомленный тяжестью повисшей на нем древней старушонки, он влил ей в рот двойную порцию коньяка из фляги, что дало ей силы плестись дальше без его помощи.

Энрико снял Леонсию с седла, чтобы поскорее прижать ее к своему сердцу. В продолжение нескольких минут раздавались шумные приветствия на испанском языке и все братья столпились вокруг нее, чтобы ее обнять и расцеловать. Немного успокоившись, они увидели, что Фрэнсис помог сойти с седла Той, Что Грезит и они, держась за руки, ждали, чтобы и на них наконец обратили внимание.

– Это моя жена, – представил Фрэнсис царицу семье Солано. – Я отправился в Кордильеры за сокровищем, и вот что я нашел. Видели ли вы человека, которому бы повезло больше, чем мне?

– Ради нас она пожертвовала несметным богатством, – признала Леонсия.

– Она была царицей маленького царства, – добавил Фрэнсис, бросив девушке благодарный, восторженный взгляд. Леонсия быстро подхватила:

– Она спасла нам всем жизнь, пожертвовав своим царством.

И Леонсия, охваченная великодушным порывом, обняла царицу за талию и, оторвав ее от Фрэнсиса, увела в гасиенду.

Глава XXIII

Во всем великолепии костюма, сочетавшего в себе черты испанского Средневековья и особенности Нового Света, – такие костюмы до сих пор можно видеть на знатных гасиендадо Панамы – Торрес ехал вдоль берега, направляясь к гасиенде Солано. Рядом с ним мелкими прыжками, говорившими о том, что при случае она обгонит лучшего из коней Торреса, бежала большая белая собака, которая бросилась за ним в подземную реку. Свернув на дорогу, поднимавшуюся вверх к гасиенде, Торрес проехал мимо И-Пуна, остановившегося на перекрестке, чтобы дать передохнуть своей дряхлой спутнице. Однако сеньор Альварес обратил на странную пару не больше внимания, чем на придорожную грязь. Высокомерие, которое он надел на себя вместе с пышным облачением, запрещало ему проявлять какой-либо интерес к простонародью. Зато И-Пун как следует рассмотрел его своими раскосыми восточными глазками, не упускавшими ни одной мелочи. Китаец подумал: «Этот друг Солано, должно быть, очень богат. Он едет к ним. Возможно, это возлюбленный сеньориты Леонсии или ее отвергнутый поклонник. И в том, и в другом случае он, несомненно, не откажется купить тайну рождения сеньориты, а с виду он богат, даже очень богат».

Во внутренних жилых комнатах гасиенды собрались все вернувшиеся искатели сокровищ и все Солано. Царица, вставляя в общий рассказ известные ей одной подробности, с горящими глазами описывала, как Торрес украл ее драгоценности и как он упал в водоворот, прежде чем собака успела кинуться на него. Внезапно Леонсия и Генри, стоявшие у окна, одновременно издали резкое восклицание.

– Пусть говорят после этого, что дьявола не существует, – сказал Генри. – Вот едет Торрес собственной персоной.

– Я первый! – вскричал Фрэнсис, поигрывая своими бицепсами.

– Нет, – возразила Леонсия. – Мы все имели возможность убедиться, что он умеет лгать, как никто. Давайте позабавимся. Вот он слезает с коня… Спрячемся все четверо. Отец! – она жестом попросила подойти Энрико и братьев. – Сядьте здесь и сделайте вид, будто горюете обо мне. Когда этот негодяй Торрес войдет сюда, начните расспрашивать его обо мне. Он наговорит вам целый короб самой невероятной лжи. А мы спрячемся здесь за ширмами. Ну, идем же. Скорее! – И, схватив царицу за руку, она бросилась за ширму, глазами приглашая Фрэнсиса и Генри последовать за ней.

И Торрес, войдя в комнату, увидел грустную сцену. Энрико и его семье не стоило особого труда изобразить отчаяние, потому что совсем недавно они испытывали его на самом деле. Увидев Торреса, Энрико быстро вскочил со своего стула, чтобы дружески приветствовать гостя, и снова бессильно опустился на место. Торрес порывисто схватил его за руку и изобразил на своем лице столь глубокое волнение, что, казалось, не мог вымолвить ни слова.

– Увы! – выговорил он наконец с таким чувством, словно сердце его разрывалось на части. – Они погибли! Она погибла, ваша прекрасная дочь Леонсия, и оба гринго Морганы погибли вместе с ней. Рикардо, помните, они нашли смерть в сердце горы майя.

– Эта гора – обитель тайны, – продолжал он, выждав, пока уляжется первый порыв горя Энрико. – Я был с ними, когда они умерли. Если бы они послушались моего совета, все обошлось бы благополучно. Но даже Леонсия не захотела внять голосу старого друга семьи Солано. Нет, она предпочла советы этих двух гринго. Пройдя через невероятные опасности, я выбрался из недр горы, взглянул на долину Погибших Душ и вновь вернулся обратно, чтобы найти их уже в объятиях смерти…

В этот момент в комнату ворвалась огромная белая собака, за которой гнался слуга-индеец; вся дрожа и повизгивая от возбуждения, она обнюхивала следы, указывавшие на близость ее хозяйки. Но прежде чем собака успела броситься к ширме, за которой пряталась царица, Торрес схватил пса за загривок и вышвырнул вон из комнаты, приказав двум индейцам держать его.

– Пусть животное побудет там, – сказал Торрес. – Я расскажу вам о нем после. Но сначала поглядите на это. – Он вытащил из кармана пригоршню драгоценных камней. – Я стучался в двери мертвецов, и вот, смотрите, сокровища майя в моих руках. Я теперь самый богатый человек в Панаме, да, пожалуй, и во всей Америке. Мое могущество…

– Но вы присутствовали при смерти моей дочери, – рыдая, перебил его Солано. – Неужели она ничего не просила мне передать?

– Да, – подтвердил Торрес, искренне взволнованный картиной смерти, которую немедленно нарисовало ему его богатое воображение. – Она умерла с вашим именем на устах. Ее последние слова были…

Но тут его глаза чуть не полезли на лоб, и он так и замер на середине фразы, ибо в этот момент сеньор Альварес увидел Генри и Леонсию, которые с самым спокойным видом шли по комнате, углубившись в тихий разговор. Не замечая Торреса, они прошли к окну и остановились там, ни на минуту не прерывая беседы.

– Вы сказали мне, что ее последние слова были… – напомнил Энрико.

– Я солгал вам, – прошептал Торрес, стараясь выиграть время, чтобы как-нибудь выпутаться из беды. – Я был уверен, что они погибли и никогда больше не вернутся в мир, и я хотел смягчить для вас этот удар, сеньор Солано, передав вам слова, которые, несомненно, произнесла бы ваша дочь в свою последнюю минуту. А вот еще этот Фрэнсис, которого вы так полюбили! Мне казалось, что вам будет легче услышать о его смерти, чем узнать, какой бесчестной собакой оказался этот гринго!

В эту минуту собака радостно залаяла, порываясь к ширме, и оба индейца напрягли все силы, чтобы ее удержать. Однако Торрес, ничего не подозревая, сам сунул голову в уготованную ему судьбой западню.

– Там, в долине, живет глупое, выжившее из ума существо, которое уверяет, что может с помощью колдовства читать будущее. Это ужасная, кровожадная женщина. Правда, она довольно красива, но ее красота может нравиться только человеку с извращенным вкусом; ведь есть же люди, которые находят, что и стоножки по-своему красивы. Теперь я понимаю, как все произошло: она, очевидно, дала возможность Леонсии и Генри каким-то тайным путем бежать из долины, а Фрэнсис предпочел остаться с ней в греховной связи. Ибо это, несомненно, греховная связь, поскольку в долине нет ни одного католического священника, который бы мог благословить их союз. О, не думайте, что Фрэнсис пылает любовью к этому ужасному существу! Нет, если он и воспылал к чему-нибудь страстью, то только к тому жалкому сокровищу, которым она обладает. Вот вам ваш гринго Фрэнсис, который осмеливался осквернять своими взглядами даже прекрасную Леонсию! О, я знаю, что говорю. Я видел…

Радостный лай собаки заглушил его голос, и он увидел Фрэнсиса и царицу, которые – точно так же, как и предыдущая пара, – шли по комнате, увлеченные разговором. Царица остановилась, чтобы приласкать собаку, ставшую на задние лапы и положившую передние на ее плечи, так что собачья пасть оказалась выше головы молодой женщины. Торрес, облизывая пересохшие губы, шевелил мозгами, пытаясь придумать какую-нибудь новую ложь, чтобы вывернуться из ужасного положения.

Энрико Солано первый разразился смехом. Сыновья тотчас же присоединились к нему; и они хохотали до тех пор, пока из глаз их не покатились слезы.

– Я сам мог жениться на ней, – ядовито ухмыльнулся Торрес. – Она умоляла меня об этом на коленях.

– А теперь, – сказал Фрэнсис, – я избавлю вас от неприятного дела и сам вышвырну его вон.

Но Генри быстро возразил:

– Я тоже люблю иногда грязную работу, а эта мне как раз особенно по душе.

Оба Моргана тотчас же взялись бы за Торреса, если бы не повелительный жест царицы.

– Пусть, – сказала она, – он прежде вернет мне кинжал, который я вижу у него за поясом. Он украл его у меня.

– А не вернуть ли ему заодно, очаровательная дама, – произнес Энрико, когда это было исполнено, – и те драгоценные камни, которые он стащил вместе с кинжалом?

Торрес не стал медлить. Он сунул руку в карман и выложил на стол пригоршню драгоценных камней. Энрико бросил взгляд на царицу, но та продолжала спокойно стоять, ожидая, по-видимому, продолжения.

– Еще, – сказал Энрико.

Торрес прибавил к кучке еще три великолепных необработанных камня.

– Может быть, вы станете обыскивать меня, как простого карманного вора?! – воскликнул он, разыгрывая благородное негодование, и вывернул пустые карманы.

– Теперь я! – сказал Фрэнсис.

– Предоставь уж мне, – снова вмешался Генри.

– Прекрасно, – согласился Фрэнсис, – мы примемся за дело вместе. Таким образом он вдвое скорее скатится с лестницы.

Схватив Торреса одновременно за воротник и за ноги, они стремительно поволокли его к двери.

Присутствующие кинулись к окнам, чтобы посмотреть на торжественный вылет Торреса, но Энрико оказался проворнее всех и первым подбежал к окну. Когда же, налюбовавшись интересным зрелищем, они снова вернулись в глубь комнаты, царица, взяв со стола рассыпанные по нему камни, протянула их Леонсии.

– Вот, – сказала она, – это свадебный подарок от Фрэнсиса и меня вам и Генри.

* * *

Между тем И-Пун, оставив старуху на берегу, ползком пробрался обратно и под прикрытием кустарника стал наблюдать за тем, что происходило в гасиенде. Он весело хихикнул в кулак, увидев, как богатого кабальеро спустили с лестницы с такой силой, что он, пролетев немалое расстояние, растянулся на песке. Но И-Пун был слишком хитер, чтобы показать, что он стал свидетелем столь постыдного происшествия. Он стремглав бросился прочь и находился уже на полпути к берегу, когда Торрес обогнал его на лошади.

Китаец смиренно обратился к сеньору Альваресу, но разъяренный Торрес замахнулся на него хлыстом с явным намерением ударить его по лицу. Однако И-Пун не растерялся.

– Сеньорита Леонсия, – произнес он быстро и тем остановил поднятую руку. – Моя имеет большой секрет. – Торрес ждал, все еще не опуская хлыста. – Твоя хочет, чтобы другая мужчина женился на красивой сеньорита Леонсия?

Торрес опустил хлыст.

– Ну, выкладывай! – резко скомандовал он.

– Когда твой покупает мой секрет, другая мужчина не может жениться на сеньорита.

– Ну, в чем же он, твой секрет? Рассказывай, живо!

– Только раньше, – И-Пун покачал головой, – раньше твоя заплати мне шесть сто золотой доллар. Тогда моя говорит секрет.

– Я заплачу, – с готовностью ответил Торрес, без малейшего намерения сдержать свое слово. – Ты сперва скажи мне, и если я увижу, что ты не наврал, так я сразу и заплачу тебе. Вот, смотри! – он вынул из бокового кармана бумажник, туго набитый банкнотами, и И-Пун, все еще не совсем успокоенный, скрепя сердце повел его к старухе, ожидавшей на берегу.

– Этот старый женщина, – объяснил И-Пун, – она не врал. Она много-много больной. Скоро помирал. Ее боится. Священник в Колон говорил: скажи секрет, а то когда помирал, твоя пойдет в ад. Этот женщина не врал.

– Ну а если она не врет, то что же она может мне сказать?

– Твоя заплатит мне?

– Конечно. Шестьсот долларов золотом.

– Ну, слушай! Ее родился Кадикс, в старый земля. Ее был слуга первый сорт, няня первый сорт. Ее нанялся английский семья. Английский семья приезжала Кадикс. Ее много-много лет служил там. Потом поехал Англия. Потом – испанский кровь, знаешь, горячий кровь – ее сходил с ума. Англичане имел маленький дочка. Ее украл маленький дочка и убежал Панама. Сеньор Солано – он взял маленький девочка за свой дочь. Ему было много-много сыновей и ни один дочь. И этот маленький девочка он сделал свой дочь. Но этот женщина не говорила, какой имя девочка. Этот семья очень богатый, очень благородный. Весь Англия знает этот семья. Этот семья звать Морган. Твоя знает имя Морган. В Колон приходил люди из Сан-Антонио. Они говорил, дочка Солано женится на английский гринго имя Морган. Этот гринго брат сеньорита Леонсия.

– Вон оно что! – воскликнул Торрес со злорадным восторгом.

– Теперь твоя заплатит мне шесть сто золотой доллар, – сказал И-Пун.

– Ты круглый дурак, – заявил Торрес с непередаваемой насмешкой в голосе. – Это научит тебя, надеюсь, в следующий раз умнее продавать секреты. Это брат, тебе, не башмаки или там красное дерево. Рассказанный секрет все равно что пролетевший ветерок. Вот он дует на тебя, смотришь – и нет его. Это призрак. Кто его видел? Башмаки или красное дерево ты можешь потребовать обратно, но секрета, который ты разболтал, не вернуть. Нет, брат, ты прогадал!

– Твоя говорит призрак, моя говорит призрак, – спокойно возразил И-Пун. – И призрак ушел. Моя не говорил никакой секрет. Твоя спал и видел сон. Когда твоя скажет людям, люди спросят: «Кто сказал?» Твоя скажет: «И-Пун». Но И-Пун скажет: «Нет». И люди скажут: «Призрак». И люди будут смеяться на тебя.

Тут И-Пун, чувствуя, что собеседник склоняется перед неотразимостью его доводов, многозначительно умолк.

– Моя говорил ветерок, твоя говорил ветерок, – начал он снова, немного погодя. – Твоя верно говорил: ветерок, призрак… Когда моя продавал секрет, моя не продавал призрак. Моя продавал башмаки. Моя продавал красное дерево. Моя продавал доказательства. Верный доказательства. Тяжелый доказательства – много весит на весы. Твоя может порвать зубами бумага, крепкий бумага, казенный бумага. Но моя имеет другой доказательства, твоя не может порвать зубами. Потому ветерок, он – фью, ушел, как туман на утро. Моя имеет доказательства. Твоя платит мне шесть сто золотой доллар за доказательства, а нет – люди будут смеяться на тебя, что твоя слушать призрак.

– Ладно, – сказал Торрес, побежденный мудростью китайца. – Покажи мне доказательства, которых нельзя разорвать.

– Твоя платит раньше шесть сто золотой доллар.

– После того как ты представишь доказательства.

– Крепкий доказательства твоя получит после. Сначала твоя положит шесть сто золотой доллар в моя рука. Твоя обещала. Обещание – ветерок-призрак. Моя не надо призрак-деньги. Моя хочет настоящий деньги.

И Торресу пришлось уступить и заплатить вперед за доказательства – старые письма, детский медальон и другие мелочи, которые вполне удовлетворили его, когда он ознакомился с ними поближе. Торрес не только уверил И-Пуна, что он вполне удовлетворен, но и заплатил ему вперед еще лишнюю сотню за то, чтобы китаец выполнил поручение, которое он тут же на него возложил.

* * *

Тем временем в ванной комнате, соединявшей спальни Фрэнсиса и Генри, оба Моргана переодевались в свежее белье, брились безопасными бритвами и распевали:

Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага!

А в очаровательном уголке на своей половине Леонсия с помощью двух портних-индианок великодушно посвящала царицу во все обольстительные тонкости туалета цивилизованной женщины. Ей было и весело и грустно в одно и то же время, но царица – истинная женщина во всем – целиком отдавалась этому занятию и приходила в неописуемый восторг от бесчисленных образцов тканей и украшений, которыми были полны шкафы Леонсии. Обе с наслаждением перебирали прелестные вещи, а искусные портнихи, сделав тут стежок, там – складку, без труда подогнали несколько платьев Леонсии на тонкую фигуру царицы.

– Нет, – сказала Леонсия, – вам не нужно надевать корсет. Вы из тех женщин – они встречаются одна на сотню, – которые могут свободно обходиться без корсета. Я никогда еще не видела таких округлых линий у худощавой женщины. Вы… – Леонсия сделала паузу и отвернулась якобы для того, чтобы взять с туалета булавку, но в то же время она с усилием старалась подавить душившее ее волнение и, только справившись с ним, закончила: – Вы прелестная невеста, и Фрэнсис должен гордиться вами.

Между тем в ванной комнате Фрэнсис первым кончил бриться и оборвал песню, чтобы ответить на стук в дверь. Взяв из рук Фернандо, младшего из братьев Солано, телеграмму, он прочел:

«Выезжайте немедленно. Ваше присутствие необходимо. Требуются большие полномочия. Настроение на бирже вялое, сильно падают только ваши бумаги, кроме “Темпико-Нефть”, которая крепка, как прежде. Телеграфируйте, когда вас ждать.

Положение серьезное. Думаю, что смогу продержаться, если вы выедете немедленно. Срочно жду ответа.

Бэском».

В гостиной оба Моргана застали Энрико и его сыновей за откупориванием пивных бутылок.

– Не успела моя дочь ко мне вернуться, – сказал Энрико, – как я снова должен с ней расстаться. Но на этот раз я легче перенесу разлуку. Свадьба должна состояться завтра. Не следует откладывать ее в долгий ящик. Негодяй Торрес несомненно распустит по всему Сан-Антонио слух о последнем приключении Леонсии в вашем обществе.

Прежде чем Генри успел выразить свое удовольствие, в комнату вошли Леонсия и царица. Он поднял свой стакан и произнес:

– За невесту!

Леонсия, не понимая, к кому относится тост, тоже взяла со стола стакан и взглянула на царицу.

– Нет, нет, – сказал Генри, отнимая у нее стакан, чтобы передать его царице.

– О нет, – сказал в свою очередь Энрико, – и так и этак тост будет неполный. Дайте-ка я провозглашу его как следует. За невест!

– Вы с Генри повенчаетесь завтра, – объявил Леонсии Алессандро.

Как ни неожиданна и неприятна была эта весть для Леонсии, она все же овладела собой и даже отважилась с напускной веселостью посмотреть в глаза Фрэнсису.

– Я предлагаю другой тост, – воскликнула она. – За женихов!

Фрэнсису и без того уже стоило немалого труда согласиться на брак с царицей и сохранить при этом внешнее спокойствие, но теперь, услышав о предстоящем венчании Леонсии, он почувствовал, что не в силах больше сдерживаться. Леонсия заметила, как он борется с собой, стараясь не выдать своих чувств. Его страдания доставили ей тайную радость, и она почти с торжеством увидела, что молодой человек воспользовался первым предлогом, чтобы выйти из комнаты. Фрэнсис показал им полученную телеграмму и пояснил, что все его состояние поставлено на карту, он сказал также, что должен немедленно ответить Бэскому, и стал тут же просить Фернандо, чтобы тот отправил верхового в Сан-Антонио на правительственный телеграф.

Леонсия вскоре тоже покинула общество и пошла вслед за ним. Она нашла Фрэнсиса в библиотеке; он сидел за письменным столом перед белым листом бумаги и даже не думал приниматься за телеграмму. Его глаза были устремлены на ее портрет, снятый им с одной из книжных полок. Это зрелище потрясло Леонсию. Невольное рыдание, вырвавшееся у нее, заставило Фрэнсиса вскочить как раз вовремя, чтобы подхватить ее и заключить в свои объятия.

И прежде чем оба смогли дать себе в этом отчет, их губы встретились в страстном поцелуе.

Опомнившись, Леонсия вырвалась, с ужасом глядя на Фрэнсиса.

– Этому нужно положить конец, Фрэнсис! – воскликнула она. – Более того, вы не должны присутствовать на моей свадьбе. Если вы останетесь здесь, я ни за что не отвечаю. Сегодня из Сан-Антонио уходит пароход в Колон. Вам следует уехать на нем вместе с женой. Вы легко доберетесь до Нового Орлеана на каком-нибудь экспортном пароходе, а оттуда – по железной дороге в Нью-Йорк. Я люблю вас, и вы это знаете.

– Мы еще не повенчались с царицей, – умолял ее Фрэнсис, окончательно утративший самообладание. – Ведь этот языческий обряд перед алтарем Солнца не может считаться венчанием. Мы с царицей пока что чужие люди. Клянусь вам в этом, Леонсия. Еще не слишком поздно…

– Этого языческого обряда вам до сих пор хватало, – перебила она его со спокойной твердостью. – Он сохранит свою силу и до Нью-Йорка или, по крайней мере, до Колона.

– Но царица не хочет вторично венчаться по нашему обряду, – возразил Фрэнсис. – Она уверяет, что все женщины ее рода венчались таким образом и что церемония перед алтарем Солнца связывает вступающих в брак священными узами.

Леонсия пожала плечами, но лицо ее выразило все ту же суровую решимость.

– Брак это или нет – все равно сегодня вечером вы оба должны уехать, иначе я сойду с ума. Предупреждаю вас: я не выдержу вашего присутствия. Я не смогу, я знаю, что не смогу видеть вас, когда меня будут венчать с Генри, и после того как я буду обвенчана. О, пожалуйста, не поймите меня неправильно. Я люблю Генри, но не… не так… не так, как люблю вас. Я – и я не стыжусь того, что открыто говорю это, – я люблю Генри, наверное, так же, как вы любите царицу, но я люблю вас, как должна была бы любить Генри, как вы должны были бы любить царицу и как вы, я знаю, любите меня.

Она схватила его руку и прижала ее к сердцу.

– Вот, в последний раз! Теперь идите.

Но его руки снова обвились вокруг ее талии, и она не смогла удержаться от прощального поцелуя. Затем Леонсия снова вырвалась из его объятий и бросилась к двери. Фрэнсис склонил голову в знак того, что подчиняется ее решению.

– Я возьму на память ваш портрет, – с мольбой в голосе произнес он.

– Вы не должны этого делать, – ответила Леонсия, ласково ему улыбаясь. – Хорошо, берите, – тут же сказала она и исчезла.

* * *

И-Пуну предстояло еще выполнить поручение, за которое Торрес заплатил ему авансом сто долларов золотом. На следующее утро, через несколько часов после отъезда Фрэнсиса и царицы, И-Пун явился на гасиенду Солано. Энрико курил на веранде сигару, очень довольный собой, целым светом и тем, как налаживаются дела. Узнав в И-Пуне вчерашнего посетителя, он радушно его приветствовал. Прежде чем начать разговор, отец Леонсии отправил Алессандро за пятьюстами пезо, на которых они сошлись накануне. И-Пун, избравший своей профессией торговлю секретами, не без удовольствия продал свой товар вторично. Однако он остался верен полученным от Торреса инструкциям и заявил, что откроет тайну не иначе как в присутствии Леонсии и Генри.

– Этот секрет – важный секрет, – оправдывался китаец, когда молодые люди явились. Затем он принялся развязывать пакет с доказательствами. – Сеньорита Леонсия и сеньор жених должен первый смотреть на бумага. Это большой бумага. Потом пусть все смотрят, кто хочет.

– Вполне справедливо, раз они заинтересованы в этом больше всех, – великодушно согласился Энрико, хотя он тут же выдал свое любопытство, нетерпеливо попросив дочь и Генри поскорее рассмотреть документы.

Стараясь сохранять равнодушный вид, он в то же время украдкой наблюдал за ними и, к глубокому своему изумлению, увидел вдруг, как Леонсия отбросила от себя бумагу, которая напоминала по виду официальный документ и которую они с Генри только что прочли. Потом она свободно и от всего сердца обняла своего жениха и так же свободно и от всего сердца поцеловала его в губы. В следующее мгновение на глазах пораженного Энрико Генри отступил назад и воскликнул полным отчаяния голосом:

– Но боже мой, Леонсия, ведь это конец всему! Мы никогда не сможем повенчаться.

– Что? – фыркнул Энрико. – Теперь, когда все наконец улажено? Что вы хотите сказать, сэр? Это оскорбление. Вы должны жениться, и не позднее сегодняшнего дня.

Генри, утративший от потрясения дар речи, взглянул на Леонсию, умоляя ее ответить за него.

– Это противно божеским и человеческим законам, – сказала Леонсия, – чтобы брат женился на сестре. Теперь я понимаю свою странную любовь к Генри. Он мой брат. Мы брат и сестра, если только эти бумаги не врут.

И-Пун понял, что теперь он может спокойно сообщить Торресу, что свадьба не состоится ни сегодня, ни когда-либо в будущем.

Глава XXIV

Добравшись до Колона на маленьком каботажном судне, Фрэнсис и царица спустя четверть часа сели на пароход «Объединенной Фруктовой Компании», отходивший в Новый Орлеан. Удача не покидала их до самого Нью-Йорка, и все путешествие было сплошной цепью счастливых случайностей. В Новом Орлеане такси, доставившее их с пристани на вокзал, и быстроногие носильщики, подхватившие ручной багаж, дали им возможность поспеть на поезд в последнюю минуту перед его отходом. В Нью-Йорке Фрэнсиса встретил Бэском, и молодые супруги, на этот раз в собственном лимузине, домчались до пышного, пожалуй даже чересчур пышного, дворца, который старый Морган выстроил на свои миллионы на Набережной.

Царица, приехав в Нью-Йорк, знала о белом свете не многим больше, чем в тот момент, когда начала свои странствия, бросившись в подземную реку. Будь она существом низшего порядка, подавляющее величие цивилизации ее бы ошеломило. Но эта женщина с царственной небрежностью принимала цивилизацию как дар своего царственного супруга. Ибо тот, кому повиновалось столько рабов, несомненно был царем. Разве она не видела этого на пароходе и в поезде! И теперь, прибыв во дворец, она ничуть не удивилась, увидев толпу приветствовавших их слуг. Шофер распахнул дверцу лимузина, другие слуги подхватили ручной багаж. Фрэнсис ни до чего не дотронулся, если не считать того, что он поддержал ее, помогая выйти из автомобиля. Даже Бэском, которого, как она поняла, нельзя было причислить к слугам, несомненно подчинялся Фрэнсису. Ведь она не могла не заметить, что, получив от ее мужа приказания, он тотчас же уехал в его лимузине.

До сих пор она была царицей в отрезанной от всего мира долине и управляла кучкой дикарей. Но здесь, в этой великой стране царей, ее супруг правил царями. Все это было необыкновенно, и она с восторгом убеждалась в том, что ее царственное величие нисколько не пострадало от союза с Фрэнсисом.

Внутреннее убранство дворца привело ее в наивное, детское восхищение. Забыв о присутствии слуг, вернее, игнорируя их, как она игнорировала собственных прислужниц в своем дворце на озере, царица захлопала в ладоши при виде величественного вестибюля и мраморной лестницы, легко взбежала наверх и заглянула в первую комнату. Это была библиотека, которую она уже видела в Зеркале Мира в день своей встречи с Фрэнсисом. Видение повторилось наяву, когда Фрэнсис, обняв ее рукой за талию, вошел с ней в большую комнату, уставленную книгами. Все было точно так же, как она видела на жидкой металлической поверхности золотой чаши. Царица хорошо запомнила также увиденные тогда телефоны и телеграфный аппарат. Совершенно так же, как в том видении, она подошла теперь наяву к этим странным предметам, с любопытством рассматривая их, а Фрэнсис, продолжая обнимать ее за талию, остановился рядом с ней.

Сделав попытку объяснить царице устройство аппарата и убедившись в невозможности посвятить ее за несколько минут во все тонкости биржевых операций, он заметил вдруг на ленте биржевого телеграфа, что акции компании «Фриско» упали на двадцать пунктов – беспрецедентное явление в истории этой маленькой железнодорожной ветки, которую выстроил и финансировал старый Морган. До самого дня своей смерти он твердо верил в прочность этого предприятия и не сомневался, что оно устояло бы даже в том случае, если бы в один прекрасный день лопнули половина банков и весь Уолл-стрит.

Царица с тревогой следила за беспокойством, отразившимся на лице Фрэнсиса.

– Это колдовство, как мое Зеркало Мира, – не то вопросительно, не то утвердительно произнесла она.

Фрэнсис кивнул головой.

– Оно раскрывает тебе тайны, я понимаю, – продолжала царица. – Как моя золотая чаша, оно отражает для тебя в этой комнате весь мир. Оно тревожит тебя. Это тоже ясно для меня. Но как может тревожить тебя этот мир – тебя, величайшего из всех владык?

Он открыл было рот, чтобы ответить на ее последний вопрос, но ничего не сказал. Как объяснить ей смысл всего происходящего, передать картины, которые проходили в этот момент перед его глазами и проносились в мозгу: бесконечные железнодорожные линии, пароходные рейсы, шумные пристани и верфи, шахтеры, работающие на Аляске, в Монтане и в Долине Смерти, запруженные реки и укрощенные водопады; укрепленные дюны, осушенные болота и топи, насыпи высотой в двести футов – одним словом, всю механику, экономику и финансовую структуру цивилизации XX века.

– Тебя все тревожит, – повторила царица. – И, увы, я не могу тебе помочь. У меня больше нет золотой чаши. Я никогда уже не увижу в ней отражения мира. У меня нет больше власти над будущим. Я теперь только женщина, беспомощная и чужая в этом огромном мире, куда ты меня взял. Я только женщина и твоя жена, Фрэнсис, – гордая тобою жена.

В эту минуту он почти любил ее и, опустив телеграфную ленту, прижал царицу к себе, прежде чем подойти к батарее телефонов.

«Она прелестна, – думал Фрэнсис. – В ней нет ни хитрости, ни зла. Она только женщина, женщина до мозга костей, прелестная и достойная любви. Но почему же образу Леонсии суждено вечно стоять между нами?»

– Новое колдовство, – пробормотала царица, когда Фрэнсис, соединившись с офисом Бэскома, сказал:

– Мистер Бэском должен вернуться через полчаса. Это говорит Морган, Фрэнсис Морган. Мистер Бэском уехал в офис пять минут назад. Когда он приедет, скажите ему, что я выехал за ним следом и буду у него через пять минут. Это чрезвычайно важно. Скажите ему, что я уже в пути. Благодарю вас. До свидания.

Царица совершенно естественно выразила свое разочарование, когда Фрэнсис заявил ей, что должен немедленно поехать в одно место, которое носит название Уолл-стрит. Кто же покажет ей все остальные чудеса величественного дворца?

– Кто это, – спросила она, недовольно надув губы, – отрывает тебя от меня, словно какого-нибудь раба?

– Это называется делом, а дело – очень важная вещь, – с улыбкой объяснил ей Фрэнсис, целуя ее.

– А что такое «дело», которое имеет власть над тобой, могущественным царем? Или «дело» – имя вашего бога, которому вы поклоняетесь, как мой народ поклоняется Солнцу?

Он улыбнулся, невольно удивляясь правильности ее сравнения, и сказал:

– Да, это великий американский бог. И очень грозный бог, ибо когда он гневается, то посылает быструю и ужасную гибель.

– И ты навлек на себя его гнев? – спросила она.

– Увы, да, хотя и сам не знаю, как это случилось. Я должен отправиться сейчас на биржу…

– Это его алтарь? – задала она новый вопрос.

– Да, это его алтарь, – ответил он. – И там я узнаю, чем прогневил его и чем должен искупить свою вину.

Тут Фрэнсис сделал поспешную попытку объяснить ей назначение и функции горничной, которую он приказал нанять, отправив телеграммы из Колона. Но это нисколько не заинтересовало царицу, и она прервала его, сказав, что горничная, очевидно, то же самое, что те индианки, которые прислуживали ей в долине Погибших Душ. Она добавила, что привыкла к таким услугам с того времени, когда была еще маленькой девочкой, обучаясь испанскому и английскому языкам у своей матери в доме над озером.

Однако, когда Фрэнсис схватил свою шляпу и поцеловал ее на прощание, она почувствовала некоторое раскаяние в том, что была слишком резка с ним, и пожелала ему удачи у алтаря грозного бога.

За несколько часов, проведенных на своей половине, царица пережила множество самых невероятных приключений. Горничная, говорившая по-испански француженка, служила ей при этом проводником и наставником. Покончив с ней, царица снова спустилась вниз по величественной лестнице и решила еще раз осмотреть комнату книг с ее таинственными телефонами и телеграфом.

Она долго глядела на телеграфный аппарат и прислушивалась к его нервной трескотне. Но несмотря на то что она умела читать и писать по-английски и по-испански, ей не удалось ничего разобрать в странных иероглифах, каким-то чудом появлявшихся на ленте. Затем она принялась за исследование телефона. Припомнив, как слушал Фрэнсис, она приложила ухо к трубке. Чей-то голос, несомненно женский, прозвучал так близко от нее, что царица, вздрогнув от изумления, выронила трубку и отскочила. В этот момент Паркер, старый камердинер Фрэнсиса, случайно вошел в комнату. Царица не заметила его раньше в толпе слуг и теперь судя по безукоризненности его одежды и величавости осанки решила, что это один из друзей Фрэнсиса, вроде Бэскома. Ибо она помнила, что Бэском встретил их на вокзале, ехал вместе с ними в лимузине как равный и, однако, отправился немедленно выполнять приказания Фрэнсиса.

При виде торжественного лица Паркера она смущенно засмеялась и указала на телефон. Он поднял трубку, пробормотал: «Ошибка» – и повесил ее на место. В эти несколько секунд в мозгу царицы произошла настоящая революция. Голос, который она слышала, не принадлежал ни богу, ни духу – это был обыкновенный женский голос.

– Где находится эта женщина? – спросила царица.

Но Паркер только еще больше выпрямился, придал своему лицу еще более торжественное выражение и поклонился.

– Здесь, в доме, спрятана женщина, – быстро заговорила царица. – Ее голос говорит из этой штуки. Она, должно быть, в соседней комнате…

– Это была Центральная, – попытался Паркер остановить поток ее слов.

– Мне все равно, как ее зовут, – гневно продолжала царица. – Я не потерплю, чтобы в этом доме была еще какая-нибудь женщина, кроме меня. Велите ей выйти! Я вне себя от гнева.

Но Паркер сделался еще прямее и торжественнее, так что у царицы мелькнула вдруг новая мысль. Быть может, этот величественный господин стоит в иерархии меньших царей выше, чем она думала. Возможно, он почти равен Фрэнсису, а между тем она обращается с ним как с существом, стоящим много ниже ее царственного супруга.

Царица схватила Паркера за руку, не замечая в своей горячности его сопротивления, притянула к дивану и заставила сесть рядом с собой. Чтобы окончательно задобрить Паркера, она схватила несколько конфет из коробки и начала его кормить, всовывая ему в рот шоколадку всякий раз, как только он открывал его для возражения.

– Скажите, – сказала она, чуть не задушив его наконец, – разве мужчины в этой стране придерживаются многоженства?

Паркер едва не упал в обморок от такой откровенной прямоты.

– О, я прекрасно понимаю значение этого слова, – заверила она его. – Итак, я повторяю: разве мужчины в вашей стране придерживаются многоженства?

– В этом доме, мэм, нет ни одной женщины, кроме вас, исключая, конечно, служанок, – удалось наконец сказать Паркеру. – Голос, который вы слышали, принадлежит женщине, находящейся на расстоянии многих миль отсюда. Эта женщина служит вам, как она служит всем, кто хочет разговаривать по телефону.

– Значит, она рабыня тайны? – спросила царица, начиная смутно догадываться, в чем тут дело.

– Да, – ответил камердинер. – Она рабыня телефона.

– Порхающей речи?

– Да, мэм, если угодно, называйте ее порхающей речью. – Он отчаянно старался выпутаться из беспрецедентного положения во всей его карьере. – Пойдемте, я покажу вам, мэм. Эта рабыня порхающий речи в вашем распоряжении в любое время дня и ночи. Если вам угодно, рабыня даст вам возможность переговорить с вашим мужем, мистером Морганом…

– Сейчас?

Паркер кивнул головой, встал и подвел ее к телефону.

– Прежде всего, – сказал он, – вы должны переговорить с рабыней. В ту минуту, как вы снимете эту трубку и приложите ее к своему уху, рабыня вам ответит. Она неизменно спрашивает в этом случае: «Номер?» Иногда она говорит: «Номер? Номер?» – и подчас бывает очень раздражительна. Когда рабыня спросит: «Номер?», вы должны ответить: «Эддистон, 1292». На это рабыня скажет вам: «Эддистон, 1292?» И вы должны ответить: «Да, пожалуйста…»

– Я должна сказать рабыне «пожалуйста»? – перебила она.

– Да, мэм, эти рабыни порхающей речи совсем особенные рабыни, их никогда не видишь. Я уже не молодой человек и, однако, никогда за всю свою жизнь не видел Центральной. Так вот, через секунду другая рабыня, тоже женщина, но находящаяся на расстоянии многих миль от первой, скажет вам: «Это Эддистон, 1292», а вы ответите: «Я миссис Морган и хочу поговорить с мистером Морганом, который находится, должно быть, в офисе мистера Бэскома». После этого вы подождете с полминуты, и тогда мистер Морган начнет говорить с вами.

– Через много-много миль?

– Да, мэм, точно так же, как если бы он находился в соседней комнате. А когда мистер Морган скажет: «До свидания», вы тоже должны сказать: «До свидания» – и повесить трубку, как сделал это я.

И она проделала все, что сказал ей Паркер. Две разные рабыни повиновались волшебному числу, которое она им назвала, и в результате Фрэнсис говорил с ней, смеялся, просил ее не скучать и обещал быть дома не позднее пяти часов.

* * *

Весь этот день был полон для Фрэнсиса суеты и волнений.

– Кто наш тайный враг? – несколько раз спрашивал его Бэском, но Фрэнсис каждый раз качал головой, тщетно пытаясь угадать, кто бы это мог быть.

– Потому что во всем, что касается остальных бумаг, настроение биржи вполне устойчиво и нормально. Только ваши безнадежно падают. Вот возьмите, например, «Фриско». Они стремительно катятся вниз, хотя для этого нет никакой причины, никакого логического основания. Единственная причина, мне кажется, заключается в том, что бóльшая часть этих акций находится в наших руках. Нью-Йоркские, Вермонтские и Коннектикутские выплачивали в последнюю четверть пятнадцать процентов и крепки, как Гибралтар. Однако они упали, и упали сильно. То же самое происходит с «Монтанской Рудой», с медными рудниками Долины Смерти, «Имперским Вольфрамом» и с «Северо-Западной электрической компанией». Возьмите Аляску – она прочнее скалы. Движение против нее началось только вчера вечером. К закрытию биржи она упала на восемь пунктов, а сегодня – на целых шестнадцать. Все это акции предприятий, в которых вы сильно заинтересованы. На других бумагах это не отражается, и во всем остальном настроение на бирже устойчивое.

– Но ведь и с «Тэмпико-Нефть» тоже все твердо, – сказал Фрэнсис, – а между тем я заинтересован в ней сильнее, чем кто бы то ни было.

Бэском в отчаянии передернул плечами.

– Вы уверены, что у вас нет никакого врага, который желал бы под вас подкопаться?

– Никак не могу себе представить, Бэском. Просто подумать не на кого. У меня нет врагов, потому что со дня смерти моего отца я совсем не занимался делами. «Тэмпико-Нефть» – единственное предприятие, которым я интересовался, а между тем с нею даже сейчас все благополучно. – Он подошел к телеграфу. – Вот. Полпункта вверх.

– И все-таки кто-то строит вам козни, – убеждал его Бэском. – Это ясно, как солнце в полдень. Я просмотрел все биржевые отчеты. Когда вчитываешься в них, так и чувствуется, что кто-то искусно и тонко действует за кулисами биржи. И действует далеко не в желательном нам направлении. Почему «Северо-Западная электрическая» задержала дивиденд? Почему проникнут таким пессимизмом отчет Мюльгени о «Монтанской Руде»? Почему так систематически понижаются только бумаги определенной категории? Дело ясно. На них ведется атака, и, поверьте мне, атака не случайная. Ее медленно и уже давно готовили. И катастрофа разразится при первых же слухах о войне, массовой забастовке или финансовой панике… Словом, при первом же событии, которое отразится на бирже. Поглядите на то положение, в котором вы очутились теперь, когда все бумаги – кроме тех, в которых вы заинтересованы, – устойчивы. Я неоднократно проверял ваши перспективы: при столь фатальном падении всех бумаг, в которых вы заинтересованы, ваше обеспечение тает с каждым днем. Это может привести к катастрофе. Дело очень серьезное.

– Но «Тэмпико-Нефть» все еще улыбается нам. Она одна может покрыть все остальное, – сказал Фрэнсис. – Хотя мне не хотелось бы пускать ее в ход, – добавил он.

Бэском покачал головой.

– Не забудьте о мексиканской революции и о нашем собственном мягкотелом правительстве. Если мы вовлечем в это дело «Тэмпико-Нефть», а тут вдруг случится что-нибудь серьезное, вы будете разорены окончательно и останетесь буквально без гроша в кармане… И однако, – заключил Бэском, – я не вижу другой возможности выпутаться из этой истории, кроме использования «Тэмпико-Нефть». Я, видите ли, истощил почти все ресурсы, которые вы предоставили в мое распоряжение. И это, имейте в виду, не внезапный набег, а медленное и упорное наступление, которое напоминает мне сползающий с гор ледник. Все эти годы я занимался исключительно вашими биржевыми делами, и мы в первый раз оказываемся в таком тупике. Теперь как обстоят ваши дела вообще? Их ведет Коллинз, и он должен это знать. Выясните у него точно, какое обеспечение вы можете предоставить мне сейчас, и завтра, и через неделю, и в течение ближайших трех недель.

– Сколько же вам нужно? – в свою очередь спросил Фрэнсис.

– Миллион – сегодня, до закрытия биржи. – Бэском красноречиво указал на ленту телеграфа. – И по крайней мере двадцать миллионов в течение трех ближайших недель, если – и советую вам хорошенько это запомнить, – если все будет спокойно и вообще не случится ничего такого, что перевернуло бы биржу вверх дном.

Фрэнсис встал с решительным видом и взялся за шляпу.

– Я сейчас же отправлюсь к Коллинзу. Он гораздо лучше, чем я, осведомлен о состоянии моих дел. Я дам вам по крайней мере миллион до закрытия и почти уверен, что покрою остальную сумму в течение ближайших нескольких недель.

– Помните, – предупредил Бэском, пожимая ему руку, – самый зловещий признак – неторопливость, с которой ведется наступление. Оно направлено против вас и основательно подготовлено. Тот, кто его ведет, по-видимому, задумал войну в широком масштабе, да и сам не малая величина.

* * *

Несколько раз в течение дня и вечера рабыня порхающей речи вызывала царицу и давала ей возможность поговорить с мужем. К своему великому удовольствию, она нашла телефонный аппарат в собственной комнате, у постели, и, вызвав офис Коллинза, пожелала Фрэнсису спокойной ночи. Она попыталась даже поцеловать трубку и получила в ответ странный неясный звук – его ответный поцелуй…

Царица проснулась. Она не помнила, долго ли спала. Лежа неподвижно, молодая женщина увидела, как Фрэнсис заглянул в комнату, и, когда он снова тихо притворил за собой дверь, она встала с кровати и побежала к двери как раз вовремя, чтобы увидеть, как он спускается по лестнице.

«Новые нелады с великим богом американцев» – так решила царица. По-видимому, он направлялся в удивительную комнату – комнату книг, чтобы прочесть угрозы и предостережения грозного бога, которые так таинственно принимали форму значков на ленте тикающей машинки. Она посмотрела на себя в зеркало, поправила волосы и с легкой улыбкой удовлетворения надела халатик – еще одно очаровательное свидетельство внимания и предупредительности Фрэнсиса.

У входа в библиотеку царица остановилась, услышав за дверью чей-то чужой голос. Первой ее мыслью было, что это порхающая речь, но она тотчас же сообразила, что голос гораздо громче, ближе и совсем не похож на голос в трубке. Заглянув в комнату, царица увидела двух мужчин, сидевших друг против друга в больших кожаных креслах. Фрэнсис с утомленным после тревожного делового дня лицом был одет так же, как утром; другой же был во фраке. Она услышала, как они называли друг друга «Фрэнсис» и «Джонни». Это обращение, а также непринужденность, с которой они вели беседу, убедили царицу, что они были давними близкими друзьями.

– Ты, конечно, не станешь меня убеждать, Фрэнсис, – говорил гость, – что за время твоих скитаний по Панаме ты, по крайней мере дюжину раз, не отдавал своего сердца прекрасным сеньоритам.

– Только одной, – ответил Фрэнсис после паузы, во время которой, как заметила царица, взгляд его был устремлен на друга.

– Кроме того, – продолжал он после новой паузы, – я хоть и отдал свое сердце, но все же сохранил рассудок. Джонни Патмор, о Джонни Патмор! Ты просто обычный ловелас, но я должен тебе сказать, что ты мог бы еще многому там поучиться. Говорю тебе, что в Панаме я встретил самую изумительную женщину в мире. Я рад, что дожил до встречи с ней, и был бы так же рад за нее умереть. В этой женщине слились воедино огонь, страсть, нежность и благородство. Она истинная царица среди женщин.

И царица, слыша эти слова и видя восторженное выражение его лица, улыбнулась гордой, счастливой улыбкой, подумав, что в своем муже она нашла и верного возлюбленного.

– А эта женщина… она… отвечала тебе взаимностью? – осторожно спросил Джонни Патмор.

Царица увидела, как Фрэнсис кивнул, и услышала его серьезный, торжественный ответ:

– Она любит меня так же, как я люблю ее, – в этом я уверен. – Он поднялся со своего кресла. – Подожди, я покажу тебе ее.

Он направился к выходу, и царица, вне себя от счастья, бросилась, чтобы спрятаться за широкой дверью, которая вела, как она знала от горничной, в гостиную. Она с детским восхищением представляла себе, как удивится Фрэнсис, не найдя ее в постели, и лукавым взором смотрела ему вслед, пока он поднимался по широкой мраморной лестнице. Через несколько минут он вернулся обратно. Сердце царицы слегка сжалось, когда она увидела, что Фрэнсис не проявляет никакого беспокойства по поводу ее исчезновения. В руках ее муж держал лист тонкого белого картона. Не оглядываясь по сторонам, он снова вошел в библиотеку.

Заглянув туда еще раз, она увидела, как он положил лист перед Джонни Патмором, и услышала его слова:

– Суди сам. Вот она!

– Но почему такой траурный тон, старина? – спросил Джонни Патмор, внимательно разглядывая фотографию.

– Потому что мы встретились слишком поздно. Я должен был жениться на другой. И мы расстались за несколько часов до того, как ей предстояло обвенчаться с другим. Ее свадьба была назначена задолго до того, как я узнал о ее существовании. И женщина, на которой я женился, – пожалуйста, запомни это! – прекрасная, очаровательная женщина. Я буду предан ей вечно. Но к несчастью, она никогда не будет владеть моим сердцем.

В одну страшную минуту вся горькая правда открылась царице. Прижав к сердцу стиснутые руки, она едва устояла на ногах – так поразил ее этот удар. Хотя разговор в библиотеке продолжался, она уже не слышала ни слова из того, что там говорилось. Не сразу и с трудом она овладела собой. Вся поникнув, печальная тень той великолепной женщины и жены, которой она была всего несколько минут назад. Медленно пройдя через вестибюль и спотыкаясь, точно в кошмарном сне, она поднялась по лестнице. В своей комнате молодая женщина отдалась охватившему ее отчаянию. Она сорвала с пальца кольцо Фрэнсиса и стала топтать его ногами. Бросившись на кровать, царица забилась в судорогах, вздрагивая от неудержимых рыданий и бормоча про себя невнятные слова. Только в ту минуту, когда Фрэнсис, направляясь к себе, заглянул в дверь ее спальни, она нашла в себе достаточно сил, чтобы несколько секунд пролежать спокойно из страха себя выдать.

Целый час, который показался ей вечностью, она прождала, чтобы дать ему уснуть. Затем встала, схватила грубо украшенный драгоценными камнями кинжал, который она привезла с собой из долины Погибших Душ, и бесшумно, на цыпочках, вошла в его комнату. Там, на туалетном столике, она увидела большую фотографию Леонсии. Царица в нерешительности остановилась перед ней, до боли сжимая в руке кинжал. Она долго выбирала между мужем и Леонсией. Была минута, когда она, подойдя к кровати, занесла кинжал над головой Фрэнсиса. Но слезы горячей волной хлынули из ее глаз и скрыли от нее мужа. Горькое рыдание вырвалось из груди царицы, и она опустила руку, сжимавшую оружие.

Наконец приняв твердое решение, царица овладела собой и направилась к туалетному столику. Внимание ее привлекли лежавшие тут карандаш и блокнот. Она нацарапала несколько слов, оторвала листок и, положив фотографию Леонсии на блестящую полированную поверхность стола, накрыла ее этим листком. Затем точным ударом кинжала она приколола записку, так что лезвие, пройдя между глаз Леонсии, врезалось в дерево и осталось там, все еще дрожа от силы ее удара.

Глава XXV

В то время как в Нью-Йорке Риган продолжал искусно осуществлять свой широко задуманный план разорения Фрэнсиса, а Фрэнсис и Бэском безуспешно пытались разгадать, кто скрывается за этими коварными происками, в Панаме происходили не менее важные события, снова столкнувшие Леонсию, Солано, Торреса и начальника полиции, а всех их вместе – с далеко не последним по своей значительности лицом – И-Пуном, толстым китайцем с лунообразной физиономией.

Маленький старый судья, ставленник начальника полиции, дремал в зале суда в Сан-Антонио. Он спал таким образом уже около двух часов, изредка покачивая головой и невнятно бормоча какие-то слова, хотя слушавшееся в это время дело было чрезвычайно серьезно и грозило обвиняемому двадцатью годами ссылки в Сан-Хуан, где даже сильнейшие выдерживали обычно не больше десяти лет. Однако судье незачем было прислушиваться к свидетельским показаниям и прениям сторон. Начальник полиции успел продиктовать ему решение и приговор задолго до начала процесса. Наконец защитник закончил свою длинную речь, секретарь суда чихнул, и судья проснулся. Он весело огляделся вокруг и произнес:

– Виновен.

Никто не удивился, даже сам преступник принял это как должное.

– Приговор будет объявлен завтра утром. Следующее дело!

Распорядившись таким образом, судья уже было собрался погрузиться в новый отрадный сон, как вдруг увидел входивших в зал суда Торреса и начальника полиции. Судье достаточно было одного взгляда на начальника полиции, чтобы понять его желания, и он быстро закрыл заседание суда до следующего дня.

– Я был у Родригеса Фернандеса, – объяснил ему пять минут спустя начальник полиции, когда они остались одни в пустом зале. – Он говорит, что камень настоящий; и хотя вес его значительно уменьшится при огранке, он готов дать за него пятьсот долларов золотом. Покажите его судье, сеньор Торрес, да заодно уж и все остальное.

Торрес начал лгать. Он вынужден был лгать, ибо не мог признаться в том, что Солано и Морганы с позором отобрали у него камень и вышвырнули его из гасиенды. И он лгал так вдохновенно, что убедил начальника полиции. Судья же был всегда согласен со всем, с чем соглашался начальник, и расходился с ним во мнениях разве что в вопросе о марках крепких водок. В общих чертах рассказ Торреса, если отбросить многочисленные цветистые подробности, которыми он его уснастил, сводился к следующему. Будучи уверен, что оценка Фернандеса занижена, он отправил камни с нарочным своему агенту в Колон с просьбой переслать дальше, в Нью-Йорк, знаменитому ювелиру Тиффани, чтобы установить настоящую стоимость драгоценностей и, если удастся, выгодно их продать.

Когда они вышли из зала суда и спустились по ступеням между колоннами, хранившими следы пуль предшествовавших революций, начальник полиции сказал:

– Так вот, чтобы обеспечить себе защиту закона, необходимую для этой рискованной экспедиции за драгоценностями, а главным образом, чтобы доказать нашему доброму другу судье свое расположение, мы предоставим ему скромную долю того, что найдем. На время нашего отсутствия он будет нашим заместителем в Сан-Антонио и, если понадобится, окажет нам законное покровительство.

Случилось так, что в это самое время за одной из колонн, надвинув на лицо шляпу, полусидел-полулежал И-Пун. Впрочем, нельзя сказать, чтобы он очутился здесь благодаря чистой случайности. Хитрый китаец давно уже смекнул, что ценные секреты сосредоточены вокруг судов, куда стекаются, достигнув своего наивысшего выражения, все людские горести, тревоги и волнения. Тут всегда есть надежда случайно выведать какой-нибудь важный секрет. Итак, подобно рыболову, забросившему в море свою удочку, И-Пун следил за истцами и ответчиками, за свидетелями обеих сторон и даже за судебным заседателем и случайной публикой.

За все утро единственным лицом, внушившим хитрому китайцу кое-какие надежды, был оборванный старый пеон; он имел такой вид, словно хватил лишку и теперь вскорости погибнет, если ему своевременно не поднесут стаканчик. Глаза его были тусклы, веки красны, а во всей сгорбленной, жалкой фигуре ощущалась какая-то отчаянная решимость. Когда зал суда опустел, он остался стоять на ступеньках, прижавшись к колонне.

«Почему бы это?» – спрашивал себя И-Пун. Внутри оставались только три самых видных человека в Сан-Антонио – начальник полиции, Торрес и судья. Какая связь могла существовать между ними или кем-нибудь из них и этим спившимся существом, которое тряслось от озноба под палящими отвесными лучами солнца? И хотя И-Пун ничего не знал наверное, он чувствовал, что стоит подождать, пусть даже и очень долго, лишь бы раскрыть эту связь. Поэтому он притаился за колонной, где не было даже намека на тень, и принял равнодушный вид, как будто по собственному желанию принимал солнечную ванну. Старый пеон сделал шаг, покачнулся, чуть не упал, но все-таки ухитрился отделить Торреса от спутников, которые, пройдя несколько шагов, остановились, чтобы его подождать. Они выражали такое нетерпение, точно стояли на раскаленной жаровне, хотя тема прерванного разговора, по-видимому, глубоко их интересовала. И-Пун между тем не пропустил ни одного слова, движения, выражения лица действующих лиц во время диалога, состоявшегося между великолепным Торресом и жалким пеоном.

– Что еще? – грубо спросил Торрес.

– Денег, немного денег, чуточку денег, – клянчил дряхлый старик.

– Ты получил уже больше, чем нужно, – прорычал Торрес. – Уезжая, я дал тебе достаточно денег, чтобы продержаться вдвое дольше. В течение двух недель ты не получишь теперь ни одного центаво.

– Я кругом в долгу, – хныкал старик, весь трясясь и дрожа от жажды алкоголя, пожиравшей его хилое тело.

– У хозяина пулькерии «Петра и Павла», – с глубоким презрением безошибочно поставил диагноз Торрес.

– У хозяина пулькерии «Петра и Павла», – последовало откровенное признание. – И он больше не дает мне в долг. Я не могу получить ни капли пульки в кредит. Я умираю от тысячи медленных смертей без моей пульки.

– Ты свинья, безмозглая свинья!

Какое-то странное благородство отразилось вдруг на лице старой развалины: старик выпрямился и на мгновение даже перестал дрожать.

– Я стар, – заговорил он. – В моих мышцах и в сердце не осталось больше ни капли сил. Желания, которые я знал в молодости, исчезли. Я не способен даже работать, хотя знаю, что работа дает облегчение и забвение. Я не могу даже работать и забыться. Пища внушает мне отвращение и вызывает боли в животе. Женщина – чума для меня. Мне противно думать, что я когда-то желал их. Дети – я похоронил последнего из них десятки лет тому назад. Религия пугает меня. Смерть даже во сне заставляет меня корчиться от ужаса. Водка! О господи, это единственная радость, оставшаяся мне в жизни. Что из того, что я пью слишком много? Это потому, что мне нужно многое забыть, и потому, что мне осталось так мало жить под солнцем. Скоро тьма вытеснит из моих старых глаз солнечный свет.

Торрес сделал нетерпеливое движение, как бы собираясь уходить. Философствование старика его раздражало.

– Несколько пезо, только маленькую горсточку пезо, – умолял старый пеон.

– Ни одного центаво, – решительно отрезал Торрес.

– Хороше же, – ответил с такой же решительностью старик.

– Что ты хочешь этим сказать? – прошептал Торрес с внезапно зародившимся подозрением.

– Разве вы забыли? – последовал ответ, в котором прозвучала такая странная интонация, что И-Пун сразу задумался: почему Торрес платит этой развалине не то регулярную пенсию, не то жалованье?

– Я плачу тебе, как мы условились, чтобы ты забыл, – сказал Торрес.

– Я никогда не забуду того, что видели мои старые глаза: как ты всадил нож в спину Альфаро Солано, – ответил пеон.

Оставаясь по-прежнему неподвижным за своей колонной, И-Пун, если прибегнуть к метафоре, уже «вскочил на ноги». Солано были знатными и уважаемыми людьми. Узнать, что Торрес убил одного из них, – вот это в самом деле означало подцепить важный секрет!

– Животное! Безмозглая свинья! Грязная скотина! – Торрес в ярости сжимал кулаки. – Ты позволяешь себе так разговаривать со мной потому, что я слишком добр. Пусть хоть одно слово сорвется с твоего пьяного языка, и я отправлю тебя в Сан-Хуан. Ты знаешь, что это значит? Ты не только во сне будешь содрогаться от ужаса перед смертью, но и каждую минуту бодрствования тебя будет терзать страх перед жизнью от одного только взгляда на сарычей, которые наверняка скоро обгложут твои кости. И там тебе уже не будет мескаля, в Сан-Хуане. Ни один из тех, кого я туда отправил, никогда не выпил больше ни капли мескаля. Ну что? Я так и думал. Ты подождешь две недели до того срока, когда я снова дам тебе денег. Если же нет, то ты не выпьешь больше ни капли мескаля, никогда – вплоть до твоего погребения в желудках сарычей! Так и знай!

Торрес повернулся на каблуках и удалился. И-Пун следил за тем, как испанец и оба его спутника спустились по улице и свернули за угол, затем китаец вынырнул из своего убежища. Старый пеон, потеряв надежду опохмелиться, стонал и трясся, время от времени издавая короткие резкие крики. Он весь дрожал, как дрожат в последних судорогах умирающие животные, а пальцы его рвали лохмотья и тело, точно он пытался оторвать от себя множество пиявок. Хитрый И-Пун сел рядом с ним и занялся своим делом. Вытащив из кармана золотые и серебряные монеты, он начал пересчитывать их, позвякивая деньгами, и звон этот отдавался в жаждущих ушах пеона, точно бульканье целых фонтанов водки.

– Твой умный человек, мой тоже умный человек, – говорил И-Пун на своем красноречивом испанском языке, продолжая звенеть монетами, в то время как пеон скулил и клянчил, вымаливая несколько центаво на глоток мескаля.

– Твой и мой – оба умный человек, старик. Твой и мой будет сидеть здесь и говорить друг другу про мужчина, и про женщина, и про жизнь, и про любовь, и про неожиданный смерть, и про злой человек, и про холодный нож в спину. И если твой скажет правильный слово, тогда твой будет пить водки столько, что он потечет через уши и затопит твои глаза. Твой любит выпить, а? Твой хочет выпить сейчас-сейчас? Очень скоро?

* * *

Та ночь, когда начальник полиции и Торрес под покровом темноты снаряжали свою экспедицию, осталась памятной для всех обитателей гасиенды Солано.

События начались очень рано. После обеда вся семья, в состав которой благодаря родству с Леонсией вошел и Генри, сидела за кофе на просторной веранде. Внезапно они заметили на освещенных луною ступеньках странную фигуру, поднимавшуюся наверх.

– Похоже на привидение, – сказал Альварадо Солано.

– Нечего сказать, довольно толстое привидение, – добавил его брат-близнец Мартинец.

– Китайское привидение, – засмеялся Рикардо, – пожалуй, пальцем его не проткнешь.

– Тот самый китаец, который помешал Леонсии и мне пожениться, – сказал Генри Морган, разглядев наконец неожиданного посетителя.

– Продавец секретов, – усмехнулась Леонсия. – Я буду очень разочарована, если он и на сей раз не принес нам какого-нибудь секрета.

– Что тебе нужно, китаец? – резко спросил Алессандро.

– Хороший новый секрет, – не без гордости пробормотал И-Пун. – Может ваша купить?

– Твои секреты слишком дороги, китаец, – ответил Энрико.

– Новый секрет, хороший секрет, очень дорогой, – любезно заверил его И-Пун.

– Пошел вон, – приказал старый Энрико. – Я намерен еще долго прожить, но до самой смерти не желаю больше слушать никаких секретов.

Однако И-Пун был твердо уверен в ценности своего секрета.

– Твоя имел очень хороший брат, – сказал он. – Один раз твоя хороший брат, сеньор Альфаро Солано, умер с ножом в спине. Очень хорошо. Важный секрет, а?

Энрико, весь дрожа, вскочил на ноги.

– Ты знаешь? – почти выкрикнул он.

– Сколько давал? – спросил И-Пун.

– Все, что у меня есть, – вскрикнул Энрико и, повернувшись к Алессандро, добавил: – Поговори с ним, сын. Заплати ему хорошо, если он представит очевидцев убийства.

– Будь покойна, – сказал И-Пун. – Моя имеет очевидец. Очевидец хорошо видел, верный глаз. Он видел, как человек ударил ножом спину сеньора Альфаро. Его звать…

– Ну-ну? – вырвалось у Энрико.

– Один тысяч доллар – его звать, – сказал И-Пун, заколебавшись, какие ему назвать доллары. – Один тысяч золотой доллар, – закончил он.

Энрико забыл о том, что поручил своему старшему сыну вести переговоры о деньгах.

– Где твой свидетель? – крикнул он, и И-Пун, заглянув в кустарник у нижних ступеней лестницы, извлек оттуда разрушенного алкоголем пеона, фигура которого была очень похожа на тень. Пеон начал медленно, спотыкаясь, подниматься по ступенькам.

* * *

В это самое время на окраине города двадцать всадников, в том числе жандармы Рафаэль, Игнасио, Аугустино и Висенто, охраняя десятка два нагруженных мулов, ожидали распоряжения начальника полиции, чтобы отправиться в таинственную экспедицию в глубь Кордильер. Им было известно только то, что самый большой из мулов, которого держали отдельно от остальных, нес на своей спине двести пятьдесят фунтов динамита. Им было известно также, что задержка происходит по вине сеньора Торреса, направившегося вдоль берега вместе с Хозе Манчено, страшным убийцей, который только по милости Божьей и начальника полиции в течение стольких лет избегал наказания за свои преступления. И пока Торрес ждал на берегу, держа лошадь Манчено и запасную лошадь, Хозе поднимался по извилистой дороге, которая вела в гору, к гасиенде Солано. Торрес ни одной минуты не подозревал, что всего в двадцати шагах от него, в зарослях, подступивших к самому берегу, лежал в мирной дремоте опьяневший от мескаля пеон, а рядом с ним, скорчившись, сидел вполне трезвый и чутко насторожившийся китаец, у которого за поясом были спрятаны только что заработанные доллары. И-Пун едва успел оттащить пеона в сторону, когда Торрес показался на берегу и остановил лошадь почти рядом с ним.

В гасиенде все уже ложились спать. Леонсия едва успела распустить волосы, как вдруг остановилась, услышав, что несколько мелких камешков забарабанили по ее окну. Предупредив ее шепотом, чтобы она не шумела, Хозе Манчено протянул девушке скомканную записку, которую Торрес поспешно набросал на берегу, и таинственно произнес:

– От знакомого китайца, который ждет в ста шагах отсюда на опушке зарослей.

И Леонсия прочла на ужасном испанском языке:

«Первый раз моя говорил секрет о Генри Морган. Теперь моя имеет секрет о Фрэнсисе. Пусть твоя приходит и говорил с моя сейчас».

Сердце Леонсии сжалось при упоминании о Фрэнсисе. Она накинула плащ и последовала за Хозе, ни на минуту не сомневаясь в том, что ее ждет И-Пун.

И-Пун, сидевший на берегу и следивший за Торресом, в свою очередь ни в чем не усомнился, увидев, как убийца Хозе появился на дороге, неся на своем плече, точно мешок муки, связанную, с закрытым ртом, сеньориту Солано. И-Пун точно так же прекрасно понял, в чем дело, увидев, что Торрес и Хозе привязали Леонсию к седлу запасной лошади и поскакали вдоль берега. Оставив нагруженного водкой пеона, толстый китаец помчался по дороге в гору с такой быстротой, что, добежав до гасиенды, долго не мог отдышаться. Не довольствуясь обычным стуком в дверь, он начал колотить в нее руками и ногами, молясь в то же время своим китайским богам, чтобы какой-нибудь из этих бешеных Солано не пристрелил его, прежде чем он объяснит, что случилось.

– Убирайся к черту! – сказал Алессандро, открыв дверь и осветив фонарем лицо назойливого посетителя.

– Моя имеет большой секрет, – задыхаясь, проговорил И-Пун. – Очень большой секрет.

– Приходи завтра днем, когда люди занимаются делами, – пробурчал Алессандро, собираясь дать китайцу пинка.

– Моя не продает секрет, – лепетал задыхающийся И-Пун. – Моя подарит секрет. Вот тебе секрет. Сеньорита твоя сестра украли. Ее привязан на лошадь, а лошадь бежит быстро-быстро по берегу.

Но Алессандро, который всего полчаса назад попрощался на ночь с Леонсией, громко рассмеялся и снова приготовился отпихнуть ногой торговца секретами. И-Пун пришел в отчаяние. Он вытащил тысячу долларов и сунул их в руки Алессандро.

– Пусть твоя скоро идет смотреть, – сказал он. – Если сеньорита спит теперь своя кровать, твоя бери весь деньги. Если сеньорита нет, твоя отдашь деньги обратно.

Это убедило Алессандро. Через минуту весь дом был на ногах. А еще через пять минут конюхи и пеоны со слипающимися от сна глазами уже седлали и навьючивали лошадей и мулов, в то время как Солано одевались и вооружались для погони.

Вдоль берега по множеству тропинок, ведущих в Кордильеры, рассыпался отряд Солано, вслепую отыскивая в непроглядной тьме следы похитителей. Но случаю было угодно, чтобы тридцать часов спустя Генри, отстав от остальных преследователей, нагнал шайку в том самом углублении, которое носило название След Стопы Бога, откуда старый жрец майя впервые увидел глаза богини Чии. Там находились все двадцать человек из отряда Торреса и между ними Леонсия. Они только что приготовили себе завтрак и теперь с аппетитом его уплетали. Двадцать против одного – соотношение, не дающее ни малейших шансов на успех. Англосаксонский ум Генри Моргана трезво оценил обстановку, но зато его внимание привлек нагруженный динамитом и стреноженный в стороне от остальных сорока животных мул, которого пеоны небрежно оставили без присмотра. Вместо того чтобы предпринять безнадежную попытку освободить Леонсию, Генри, уверенный, что в таком многочисленном обществе ее женской чести ничто не угрожает, украл мула с динамитом.

Он не стал его далеко уводить. Под прикрытием низкого кустарника молодой человек вскрыл тюк и заполнил все свои карманы динамитными патронами и коробками детонаторов, прихватив также моток шнура. Бросив взгляд сожаления на остальной динамит, который он с удовольствием бы взорвал, если бы от этого не пострадали его планы, Генри приступил к осмотру дороги, по которой ему предстояло отступать, если удастся попытка освободить Леонсию. Точно так же, как Фрэнсис в Юкатане усеял путь отступления серебряными долларами, Генри использовал с той же целью динамитные патроны. Он разбрасывал их небольшими пачками, следя за тем, чтобы шнуры были длиннее детонаторов, а последние прочно прикреплены к концу каждого из шнуров.

Три часа Генри бродил вокруг лагеря, расположившегося в Стопе Бога, прежде чем ему удалось наконец дать знать Леонсии о своем присутствии. Еще два драгоценных часа пропали, прежде чем она нашла возможность к нему прокрасться. Все складывалось бы благоприятно, если бы ее бегство не было тотчас же замечено. Весь лагерь всполошился. Жандармы и другие участники экспедиции Торреса вскочили на лошадей и погнались за беглецами.

Когда Генри, укрывшись вместе с Леонсией за выступом скалы, взялся за ружье, она запротестовала.

– У нас нет ни малейшего шанса, Генри, – сказала девушка. – Их слишком много. Если ты вступишь в перестрелку, тебя убьют. И что станется тогда со мной? Лучше беги один и приведи с собой людей на подмогу. Пусть они снова возьмут меня в плен – так будет разумнее, чем если ты дашь себя убить. Ведь этим ты все равно меня не спасешь.

Но Генри только отрицательно покачал головой.

– Нас не возьмут в плен, дорогая сестра. Доверься мне и наблюдай. Вот они. Смотри!

Торрес, начальник полиции и все остальные всадники, взобравшиеся впопыхах кто на лошадь, а кто на вьючного мула, показались на дороге. Генри прицелился в то место, где спрятал свой первый динамитный заряд. Едва он нажал курок, как облако дыма и пыли скрыло от брата и сестры всю остальную часть дороги. И когда оно медленно рассеялось, они увидели, что половина людей и животных сброшена на землю и все ошеломлены взрывом.

Генри схватил Леонсию за руку, помог ей подняться на ноги и бросился бежать, увлекая ее за собой. Когда они очутились вблизи второго заряда, он остановился и усадил девушку, чтобы дать ей немного передохнуть.

– Они не так скоро догонят нас на этот раз! – весело вскричал он. – И чем дальше они будут нас преследовать, тем медленнее станут продвигаться вперед.

Слова эти полностью оправдались. Когда отряд преследователей снова показался, Генри и Леонсия заметили, что он движется очень медленно и осторожно.

– Их следовало бы убить, – сказал Генри. – Но я не способен убивать людей, которые не могут защищаться таким же оружием. Зато я дам им еще одну хорошую встряску.

Он снова выстрелил в динамитный заряд и снова, пользуясь смятением неприятеля, бросился вперед – к третьему заряду.

Взорвав его, Генри убежал с Леонсией до того места, где стояла его стреноженная лошадь, усадил девушку в седло и побежал рядом с ней, держась за стремя.

Глава XXVI

Фрэнсис приказал Паркеру разбудить его в восемь часов, и, когда тот в указанное время тихо вошел в комнату, его хозяин все еще спал. Открыв кран, чтобы наполнить ванну, и приготовив прибор для бритья, камердинер вернулся в спальню. Бесшумно двигаясь, чтобы дать хозяину отдохнуть еще несколько минут, Паркер вдруг увидел незнакомый кинжал, острие которого, пробив записку и фотографию, застряло в деревянной доске туалетного столика. Он долго и пристально смотрел на странное явление, затем, не колеблясь, тихонько открыл дверь в спальню миссис Морган и заглянул туда. После этого он решительно потряс Фрэнсиса за плечо. Тот открыл глаза; сначала в них отразилась растерянность внезапно разбуженного человека, но мгновение спустя они прояснились, ибо память напомнила ему приказ, отданный накануне.

– Время вставать, сэр, – пробормотал камердинер.

– Самое приятное время, – зевнул Фрэнсис, улыбаясь. И он закрыл глаза со словами: – Дайте мне полежать еще минутку, Паркер. Если я задремлю, встряхните меня.

Но Паркер встряхнул его тотчас же.

– Вы должны встать немедленно, сэр. Мне кажется, с миссис Морган случилось что-то неладное. Ее нет в спальне, а вот тут я нашел какую-то странную записку и нож. Может быть, это объяснит вам что-нибудь. Не знаю, сэр…

Фрэнсис одним прыжком очутился у туалетного столика. С минуту он не отрываясь смотрел на кинжал, затем извлек его из дерева и прочел записку. Он перечитал ее несколько раз, как будто не мог понять значения двух простых слов, из которых она состояла:

«Прощай навсегда».

Но еще больше, чем записка, его взволновал вид кинжала, вонзившегося между глаз Леонсии. И когда он смотрел на рану, нанесенную тонкому куску картона, ему пришло в голову, что он уже видел все это когда-то раньше. И Фрэнсис вспомнил домик царицы над озером, где они все заглянули в Золотую Чашу и у каждого было свое видение: Фрэнсис увидел тогда на поверхности странного жидкого металла лицо Леонсии, между глаз которой торчал кинжал. Чтобы проверить себя, Фрэнсис снова воткнул кинжал в фотографию и смотрел на него еще несколько секунд.

Объяснение напрашивалось само собой. Царица с самого начала ревновала его к Леонсии, и здесь, в Нью-Йорке, найдя на туалетном столике мужа фотографию своей соперницы, она сделала вывод столь же точный, как и удар ее кинжала. Но где она сама? Куда ушла? Она, которая больше, чем кто-либо, могла считать себя чужестранкой в этом огромном городе, она, которая называла телефон «колдовством порхающей речи» и считала Уолл-стрит храмом, а бизнес – божеством нью-йоркских жителей. Она была так же наивна и так же мало понимала происходящее вокруг, как какая-нибудь обитательница Марса, спустившаяся вдруг на землю. Где и как провела она ночь? Где она теперь? Жива ли она вообще?

Фрэнсису ясно представился морг с его неопознанными трупами и морской берег, на который прилив выбрасывает тела утопленников. Паркер снова вернул его к действительности.

– Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен? Не вызвать ли нам детективов? Ваш отец всегда…

– Да, да, – быстро перебил его Фрэнсис. – Там был один человек, которому он особенно охотно давал различные поручения, один из этих пинкертонов. Вы помните его фамилию?

– Бэрчмэн, сэр, – быстро ответил Паркер, поворачиваясь в дверях. – Я сейчас же за ним пошлю.

Так в поисках своей жены Фрэнсис начал новую серию похождений, которые открыли ему, прирожденному ньюйоркцу, такие стороны и уголки жизни огромного города, о которых он до сих пор не имел ни малейшего представления. Два десятка сыщиков под руководством Бэрчмэна перерыли весь Нью-Йорк, в то время как другие пинкертоны проделывали то же самое в Чикаго и Бостоне.

Жизнь Фрэнсиса в это время никак нельзя было бы назвать однообразной. Он разрывался между борьбой с неизвестным врагом, которую приходилось вести на бирже, и бесконечными вызовами детективов, требовавших, чтобы он осмотрел все, что могло оказаться его женой. Он позабыл о том, что такое нормальный сон, научился бросать завтрак и обед, вскакивать с постели по первому зову сбившихся с ног сыщиков. Не было ни одного человека, выехавшего из Нью-Йорка поездом или пароходом, приметы которого совпадали бы с приметами царицы, и Бэрчмэн продолжал обшаривать огромный город, уверенный в том, что она все еще находится здесь.

Таким образом, Фрэнсис постоянно метался между Маттенуаном и Блэкуеллем и посещал по вызову сыщиков то тюрьмы, то ночные сессии в судах. Не раз вызывали его в тот или иной госпиталь или даже в морг.

Однажды к нему привели только что задержанную женщину лишь потому, что сыщики не могли установить ее личность. Не раз он сталкивался с таинственными особами, которых подручные Бэрчмэна задерживали в задних комнатах подозрительных отелей, и дважды в Западной части натыкался на сравнительно невинные любовные идиллии, к великому замешательству всех их участников, так же как и его самого.

Но самое сильное, даже трагическое впечатление он вынес из многомиллионного дворца Филиппа Дженуэри, угольного короля. Какая-то загадочная незнакомка, очень изящная женщина, забрела туда за неделю до того, как Фрэнсиса вызвали на нее поглядеть. Всю эту неделю женщина проявляла признаки глубочайшего отчаяния и точно так же встретила Фрэнсиса. Ломая руки и обливаясь слезами, она умоляюще шептала: «Отто, ты неправ. Я на коленях умоляю тебя, ты неправ. Отто, я люблю только тебя, тебя одного. Для меня не существует никого, кроме тебя, Отто, никогда не существовало. Все это ужасная ошибка. Поверь мне, Отто, поверь мне, иначе я умру!..»

А между тем биржевая война на Уолл-стрит принимала все более грозный характер. Могущественный тайный враг стремился, как понимали это и Фрэнсис и Бэском, вызвать катастрофу и окончательно их сокрушить.

– Если бы только вы могли удержаться от того, чтобы пустить в ход «Тэмпико-Нефть», – молил Бэском.

– Я надеюсь, что «Тэмпико-Нефть» спасет меня, – отвечал Фрэнсис. – Когда все мои источники будут исчерпаны, «Тэмпико-Нефть» сыграет роль свежих резервов, введенных на поле сражения к концу боя.

– А что, если ваш неизвестный враг достаточно силен, чтобы проглотить и этот последний великолепный вклад и потребовать еще? – спросил Бэском.

Фрэнсис пожал плечами.

– Тогда я банкрот. Но мой отец был банкротом раз шесть, прежде чем окончательно укрепился. Я родился в один из этих периодов и не стану беспокоиться из-за такого пустяка.

* * *

Некоторое время в гасиенде Солано события развивались медленно. Собственно говоря, после спасения Леонсии ничего нового вообще не произошло. Даже И-Пун ни разу не появлялся с каким-нибудь новым замечательным секретом. Все оставалось без изменений, если не считать того, что Леонсия загрустила и впала в апатию и что ни Энрико, ни Генри, ее родной брат, ни братья Солано, которые в сущности не были ей братьями, не могли ее развеселить.

Но в то время как Леонсия грустила, Генри и сыновей Энрико не покидала мысль о сокровище в долине Погибших Душ, куда Торрес в это самое время прокладывал себе путь динамитом. Им было известно только одно – то, что экспедиция Торреса отправила Аугустино и Висенто в Сан-Антонио за новым запасом динамита.

Переговорив с Энрико и получив от него разрешение, Генри посвятил в свои планы Леонсию.

– Милая сестра, – сказал он, – мы намерены отправиться в горы и поглядеть, что там делает этот негодяй Торрес со своей шайкой. Благодаря тебе мы узнали цель их экспедиции. Динамит предназначался для того, чтобы взорвать гору и открыть доступ к сокровищу. Мы знаем, куда Та, Что Грезит спрятала свои сокровища, когда загорелся ее дом. Торрес этого не знает. Вот мы и решили последовать за ними в долину после того, как они осушат пещеры майя и попытаются в свою очередь завладеть этим необыкновенным сундуком с драгоценностями. Мне кажется, у нас будет не меньше, если не больше шансов, чем у них. Но главное то, что мы хотим взять тебя с собой в эту экспедицию. Мне кажется, что, если мы сумеем завладеть сокровищем, ты не откажешься совершить вторично путешествие по подземной реке.

Но Леонсия печально покачала головой.

– Нет, – ответила она, когда он стал настаивать. – Я не хочу больше видеть долину Погибших Душ, не хочу даже слышать о ней, ибо там я потеряла Фрэнсиса, уступив его этой женщине.

– Все это было сплошной ошибкой, дорогая. Ну кто же мог знать? Я не имел понятия. Ты тоже. Не знал ничего и Фрэнсис. Он поступил как честный человек. Не подозревая, что мы с тобой брат и сестра, и считая нас помолвленными – так оно тогда и было, – он не захотел отбивать тебя у меня. И вот, чтобы положить конец всему этому и спасти жизнь всем нам, он женился на царице.

– Мне не хватает песни, которую вы с Фрэнсисом распевали в те дни, – грустно и совершенно непоследовательно проговорила Леонсия.

Слезы выступили у нее на глазах и потекли по щекам. Она отвернулась, сошла с веранды, вышла за пределы усадьбы и бесцельно стала спускаться с холма. Много раз с тех пор, как Леонсия простилась с Фрэнсисом, она спускалась таким путем, проходя по местам, которые были связаны для нее с воспоминаниями о любимом человеке. Вот здесь она увидела его впервые, когда он пристал к берегу в шлюпке с «Анжелики». Сюда она увлекла его, чтобы спасти от разгневанных родственников. Вот тут, угрожая ему пистолетом, она поцеловала его, заставила вернуться в шлюпку и отплыть. Это был его первый визит сюда.

Затем она стала перебирать мельчайшие подробности, связанные с его вторым посещением, – от той минуты, когда, выйдя из-за скалы после купания в лагуне, она увидела, что он пишет ей записку. Она вспомнила, как бросилась в заросли, как ее укусила в колено лабарри (которую она по ошибке приняла за ядовитую ехидну), как она столкнулась с Фрэнсисом и без чувств упала на песок. И раскрыв зонтик, Леонсия села на то самое место, где она сначала упала в обморок, а затем, придя в себя, увидела, что он собирается высосать кровь из ранки. Теперь она была уверена, что именно боль от разреза и заставила ее прийти в себя.

Леонсия глубоко погрузилась в воспоминания о том, как ударила Фрэнсиса по лицу, когда его губы прикоснулись к ее колену, как покраснела и закрыла лицо руками, как засмеялась, почувствовав, что ее нога онемела от слишком тугой повязки, как затем побледнела от гнева, когда он заявил, что никогда не убивал ее дядю, и как отвергла его предложение развязать узел. Предавшись сладким воспоминаниям о том, что произошло так недавно и, тем не менее, казалось таким далеким, ибо столько приключений, ужасов и нежных сцен заполняло этот небольшой промежуток времени, она не заметила, как на идущей вдоль побережья дороге показался наемный экипаж из Сан-Антонио. Не заметила она также и дамы, одетой в модный костюм, с первого взгляда говоривший о том, что она прибыла из Нью-Йорка. Дама отпустила экипаж и, увидев Леонсию, направилась к ней. Дама эта – не кто иная, как царица, жена Фрэнсиса, – раскрыла зонтик, чтобы защитить себя от тропического солнца.

Остановившись за спиной Леонсии, она, разумеется, не поняла, что девушка в эту минуту отрешается от всего дорогого ее сердцу. Царица увидела только, как Леонсия вынула из-за корсажа крошечную фотографию и устремила на нее пристальный взгляд. Глядя через ее плечо, царица узнала на любительском снимке Фрэнсиса, и безумная ревность снова овладела ею. В руке ее блеснул кинжал, который она вынула из-за корсажа платья. Но каким быстрым ни было это движение, Леонсия почувствовала его и откинула зонтик, чтобы взглянуть, кто за ней стоит. Слишком апатичная для того, чтобы удивиться даже такому неожиданному зрелищу, она приветствовала жену Фрэнсиса Моргана совершенно спокойно, как будто бы рассталась с ней час назад. Даже кинжал не возбудил в ней ни страха, ни любопытства. Возможно, если бы она проявила эти чувства, царица вонзила бы в нее кинжал. Теперь же она только воскликнула:

– Вы низкая женщина! Низкая, низкая женщина!

В ответ на это Леонсия только пожала плечами и ответила:

– Держите лучше свой зонтик так, чтобы он вас защищал от солнца.

Царица обошла ее и стала лицом к лицу со своей соперницей. Она пристально глядела на нее; гнев и ревность, бушевавшие в ней, были так сильны, что их было невозможно выразить словами.

– Почему? – После долгой паузы Леонсия заговорила первая. – Почему я низкая женщина?

– Потому что вы воровка, – вырвалось у царицы. – Потому что вы, имея мужа, крадете чужих. Потому что вы неверны своему мужу, по крайней мере в мыслях, так как до сих пор нечто большее было для вас невозможно.

– У меня нет мужа, – спокойно возразила Леонсия.

– Значит, вы неверны своему будущему мужу… Я думала, что вы повенчались на следующий день после нашего отъезда.

– У меня нет никакого будущего мужа, – все так же спокойно ответила Леонсия.

Все тело царицы напряглось, а лицо ее приняло такое выражение, что Леонсия мысленно сравнила ее с тигрицей.

– Генри Морган?! – воскликнула царица.

– Он мой брат.

– Это слово имеет широкое значение, Леонсия Солано. Я узнала это только теперь. В Нью-Йорке есть люди, которые поклоняются каким-то невероятным божествам и называют всех людей на свете братьями, а всех женщин сестрами.

– Его отец был моим отцом, – терпеливо объяснила Леонсия. – Его мать была моей матерью, мы родные брат и сестра.

– А Фрэнсис? – с внезапным интересом спросила царица, убежденная тоном Леонсии. – Ему вы также сестра?

Леонсия отрицательно покачала головой.

– Значит, вы любите Фрэнсиса! – вскричала царица, охваченная горьким разочарованием.

– Фрэнсис принадлежит вам, – сказала Леонсия.

– Нет, потому что вы похитили его у меня.

Леонсия медленно и печально покачала головой и бросила грустный взгляд на сверкающую под солнцем поверхность лагуны. После долгой паузы она сказала усталым голосом:

– Если хотите, верьте этому. Верьте всему, чему хотите.

– Я сразу угадала это! – воскликнула царица. – У вас есть странная власть над мужчинами. Я женщина и тоже красива. Побывав в большом свете, я убедилась, что мужчины любуются мной. Я знаю, что я желанна им. Даже жалкие мужчины в моей долине Погибших Душ скрывали под опущенными взорами любовь ко мне. Один осмелился на большее – и был брошен в поток. Однако вы, пользуясь своей властью, завладели моим Фрэнсисом настолько, что даже в моих объятиях он думает только о вас. Я знаю это. Знаю, что даже тогда он думает о вас!

Ее последние слова были криком обезумевшего от страсти, готового разорваться сердца. В следующую минуту, не удивив этим Леонсию только потому, что та в своей апатии уже ничему не удивлялась, царица выпустила из рук кинжал и опустилась на песок. Истерически рыдая, она закрыла лицо руками и вся отдалась своему горю. Леонсия почти машинально обняла ее и стала утешать. Прошло довольно много времени, прежде чем царица, наконец успокоившись, заговорила решительным голосом:

– Я оставила Фрэнсиса, когда убедилась, что он любит вас, – сказала она. – Я пронзила ножом ваше изображение, которое он держит в своей спальне, и вернулась сюда, чтобы проделать то же самое с вами. Но я была неправа. Это не ваша вина и не вина Фрэнсиса. Виновата одна я в том, что не сумела завоевать его любовь. Не вы, а я должна умереть. Но сначала я вернусь в мою долину и спасу свои сокровища. Фрэнсис сейчас в большой тревоге, потому что бог, храм которого называется Уолл-стрит, сильно разгневался на него. Он хочет отнять у Фрэнсиса его богатство, и необходимо добыть новое, чтобы спасти его от гибели. У меня это богатство есть. Нельзя терять время. Хотите ли вы помочь мне в этом – вы и ваши родственники? Это необходимо ради спасения Фрэнсиса.

Глава XXVII

В долину Погибших Душ прибыли одновременно двумя противоположными подземными путями две группы искателей сокровищ. Одним путем очень скоро вошли царица, Леонсия, Генри Морган и мужчины семьи Солано. Гораздо медленнее, несмотря на то что они выступили намного раньше, продвигались Торрес и начальник полиции. Первый же штурм горы, предпринятый ими, выявил главное препятствие. Чтобы взорвать ход в пещеры майя, потребовалось больше динамита, чем они взяли с собой первоначально, – скала оказалась чересчур крепкой. Потом, когда им удалось наконец проникнуть внутрь, выяснилось, что они пробили отверстие выше пола пещеры, и пришлось повторить взрыв, чтобы дать сток воде. Добравшись ценою тяжких усилий до зала мумий, охотники за сокровищами вынуждены были снова произвести взрыв, чтобы проникнуть в самое сердце горы. Но прежде чем двинуться дальше, Торрес похитил рубиновые глаза Чии и изумрудные глаза Хцатцля.

Между тем царица и ее спутники почти без задержки пришли в долину через гору, ограждавшую ее с противоположной стороны. Они не стали повторять весь путь, который пришлось проделать прежде. Царица благодаря Зеркалу Мира знала каждый дюйм дороги. Там, где им преградила путь подземная река, слившаяся с Гуалакой, перетащить лодки оказалось невозможным. Но после настойчивых поисков, которыми руководила царица, они нашли на крутом склоне утеса вход в пещеру, закрытый зарослями кустарника. Вход был так хорошо замаскирован, что путешественники обнаружили пещеру только потому, что знали о ее существовании. Напрягая все силы, они при помощи канатов втащили свои лодки на скалу, пронесли их на плечах по извивающемуся проходу и спустили на поверхность подземной реки в том месте, где она широко разлилась и медленно катила свои воды между пологих берегов. Плыть против слабого течения было легко. В других местах, где течение ускорялось, им приходилось тащить лодки на бечеве по берегу. А там, где река словно ныряла под крепкие каменные ребра горы, царица указывала им прорубленные в скалах древние проходы, через которые они проносили свои легкие лодки.

– Здесь мы оставим лодки, – приказала наконец царица, и мужчины начали старательно ошвартовывать свои лодки при мигающем свете факелов. – Последний переход будет совсем коротким. Он приведет нас к небольшому отверстию в скале, защищенному ползучим диким виноградом и папоротником. Оттуда мы увидим то место, где раньше стоял мой дом над водоворотом. Затем мы на веревках спустимся со скалы – это невысоко, всего футов пятьдесят.

Генри с электрическим фонариком шел первым, царица рядом с ним, а старый Энрико и Леонсия замыкали шествие, следя за тем, чтобы какой-нибудь малодушный пеон или индеец-лодочник не убежали назад. Но когда они дошли до конца прохода, там не оказалось никакого отверстия. Выход был загроможден снизу доверху обломками обрушившихся скал, размеры которых колебались от обычных булыжников до огромных глыб величиною с небольшой туземный домик.

– Кто мог это сделать?! – гневно воскликнула царица.

Но Генри после беглого осмотра успокоил ее.

– Это просто оползень, – сказал он. – Наружная складка на поверхности горы сползла вниз. Мы быстро исправим это с помощью динамита. Хорошо, что захватили его с собой.

Однако это оказалось не простым делом и заняло достаточно много времени. Мужчины трудились весь остаток дня и целую ночь. Генри побоялся применять слишком большие порции динамита, чтобы не вызвать новых обвалов. Они осторожно разрушали огромные глыбы и по частям оттаскивали их назад, в проход. В восемь часов утра следующего дня последний взрыв открыл им первый проблеск дневного света. После этого они стали работать еще осторожнее, боясь вызвать новый оползень. Однако, несмотря на все предосторожности, в последний момент огромная глыба в десять тонн весом обрушилась сверху и загородила выход, нарушив все их планы. Сквозь щели, образовавшиеся по обеим сторонам прохода, можно было лишь с трудом просунуть руки. Там, по ту сторону щели, ощущался уже палящий зной солнечных лучей. Рычаги, которые они тут же и пустили в ход, только слегка поколебали глыбу, и Генри решил произвести последний взрыв, чтобы удалить камни из прохода и сбросить каменную глыбу вниз в долину.

– Без сомнения, они уже знают, что кто-то идет к ним в гости, – засмеялся он, готовясь зажечь фитиль. – Уж очень основательно мы стучимся в двери последние пятнадцать часов.

Население долины Погибших Душ, собравшееся у алтаря бога Солнца перед Большим Домом, действительно догадывалось о близости непрошеных посетителей и в тревоге ожидало их появления. Последнее посещение чужеземцев принесло им немало бедствий. Дом над озером был сожжен, и царица их погибла. Поэтому теперь они горячо молились богу Солнца, чтобы он оградил их от нашествия. Убежденные проповедью жреца, они твердо решили, что на этот раз без промедления и разговоров убьют первого, кто спустится к ним в долину.

– Пусть это будет даже сам Де-Васко! – воскликнул жрец.

– Даже сам Де-Васко! – вторили ему Погибшие Души.

Все их мужчины были вооружены копьями, палицами, луками и стрелами. В ожидании гостей Погибшие Души истово возносили молитвы перед алтарем. Каждые несколько минут с озера прибегали гонцы, передавая все ту же весть: гром по-прежнему потрясает гору, но никто пока не показывается оттуда.

Десятилетняя девочка, служанка при Большом Доме, которая развлекала Леонсию, первая заметила пришельцев. Это случилось в тот момент, когда все внимание племени было устремлено на громыхавшую гору у озера. Никто не ждал посетителей из горы, преграждавшей вход в долину с противоположной стороны.

– Де-Васко! – воскликнула девочка. – Де-Васко!

Все взглянули в указанном ею направлении и увидели в пятидесяти шагах от себя Торреса, начальника полиции и весь их отряд. На голове Торреса и в этот раз был шлем, который он снял с головы своего предка в зале мумий. Непрошеных гостей встретил горячий привет в виде целого потока стрел, и двое всадников тотчас же растянулись на земле. Вслед за тем Погибшие Души, мужчины и женщины, дружно кинулись в атаку, на которую пришельцы ответили ружейной стрельбой. Это нападение было так неожиданно и так стремительно, а расстояние, которое их разделяло, так мало, что, хотя многие нападавшие упали под пулями, все же большинство их добежало до противника и между сражающимися завязался жаркий рукопашный бой. В таких условиях огнестрельное оружие утратило все свои преимущества, и копья нападающих пронзили немало вражеских тел, а их дубинки дробили черепа.

Однако в конце концов Погибшие Души оказались отброшенными назад, главным образом благодаря револьверам, которыми можно пользоваться при любых обстоятельствах. Уцелевшие обратились в бегство, но и от отряда пришельцев осталось не более половины. Женщины племени самым жестоким образом добивали раненых. Начальник полиции рычал от боли и ярости, стараясь вырвать стрелу, застрявшую в его руке. Но все его усилия были напрасны, и Висенто пришлось вырезать зазубренное острие, отхватив немалую часть тела.

Торрес остался невредим, если не считать удара палицей, от которого у него сильно ныло плечо. Он пришел в восторг, увидев, что старый жрец умирает, лежа на земле и положив голову на колени маленькой девочки.

Поскольку в их отряде не было раненых, нуждавшихся в немедленной и серьезной хирургической помощи, Торрес и начальник полиции тотчас же повели своих людей к озеру, обошли его, следуя все время вдоль берега, и достигли развалин жилища царицы. Одни только обгоревшие сваи, выступая из воды, указывали на то место, где стоял раньше дом. При виде этого зрелища Торрес растерялся, а начальник полиции пришел в ярость.

– Вот здесь, в этом самом доме, стоял сундук с сокровищами, – пробормотал Торрес.

– Во сне вы его что ли видели? – прорычал начальник полиции. – Сеньор Торрес, я всегда подозревал, что вы дурак!

– Как же я мог знать, что этот дом сожгут?

– Вы должны были знать, вы, который хвастается, что знаете все! – завопил в ответ начальник полиции. – Но меня вам не удастся одурачить, я давно уже слежу за вами и заметил, как вы выкрали изумруды и рубины из глаз богов майя. Вам придется поделиться со мной, и немедленно.

– Подождите, подождите, чуточку терпения! – умолял Торрес. – Давайте сначала обыщем это место. Я, конечно, поделюсь с вами этими четырьмя камнями, но подумайте только, какой это пустяк по сравнению с полным сундуком. Дом был очень непрочный и легкий. Возможно, сундук упал в воду, когда обрушилась крыша. А вода не может повредить драгоценным камням.

Начальник полиции приказал своим людям спуститься к озеру и обследовать дно, и они стали плавать и нырять в мелкой воде, тщательно избегая водоворотов. Молчаливый Аугустино обнаружил что-то почти у самого берега.

– Я стою на чем-то, – объявил он, стоя по колено в воде.

Торрес нырнул и нащупал под водой какой-то предмет.

– Это сундук, я уверен, – объявил он. – Ну-ка, все сюда! Тащите на берег, чтобы мы могли открыть сундук и рассмотреть, что там находится.

Но когда это было исполнено, начальник полиции остановил Торреса, нагнувшегося было, чтобы поднять крышку.

– Вернитесь в воду, – приказал он своим людям, – там должно быть еще множество таких сундуков. Вся экспедиция будет напрасной, если мы их не найдем. Один сундук не покроет наших расходов.

Дождавшись, пока все разбрелись на мелководье, Торрес поднял крышку. При виде содержимого сундука начальник полиции лишился дара речи. Он тупо смотрел на сверкающие камни, бормоча бессвязные слова.

– Ну что, верите вы наконец? – спросил Торрес. – Ведь это бесценный клад! Мы с вами теперь самые богатые люди во всей Панаме, в Южной Америке, в целом мире! Это сокровища майя. Мы слышали о них с раннего детства. О них мечтали наши отцы и деды. Конквистадорам не удалось их найти. А теперь они наши, наши!

И пока они стояли, словно в столбняке, уставившись на сокровища, люди поодиночке вылезли из воды и образовали за их спинами молчаливый полукруг, в свою очередь не сводя глаз со сверкающих камней. Ни начальник полиции, ни Торрес не почувствовали, что за их спинами стоят люди, точно так же, как и те не слышали, как Погибшие Души осторожно к ним подползали сзади. И когда враги обрушились на пришельцев, взоры тех все еще были прикованы к сокровищам.

Стрела, выпущенная из лука на расстоянии десяти шагов, всегда несет смерть, особенно если у стрелка достаточно времени, чтобы как следует прицелиться. Две трети искателей сокровищ упали одновременно, пронзенные стрелами Погибших Душ. В тело Висенто, который оказался за спиной Торреса, вонзилось сразу по меньшей мере два копья и пять стрел. Горсточка уцелевших едва успела схватиться за ружья и обернуться лицом к врагу, как нападавшие обрушились на них с палицами. Рафаэлю и Игнасио, двум жандармам, которые участвовали в юкатанском приключении, почти мгновенно проломили головы. А женщины племени, как и раньше, взяли на себя заботу о том, чтобы раненые не слишком долго оставались в живых.

Смерть Торреса и начальника полиции была вопросом всего лишь нескольких минут, но оглушительный грохот, донесшийся вдруг из недр горы, которая возвышалась над озером, и обвал огромного камня сразу изменили положение. Нападавшие в панике бросились под прикрытие кустов. На месте остались только начальник полиции и Торрес. Они взглянули на верхушку утеса, где из отверстия, только что взорванного отрядом царицы, клубами валил дым, и, к своему ужасу, увидели выходивших оттуда Генри Моргана и царицу.

– Вы цельтесь в нее, – проворчал начальник полиции, – а я уложу гринго Моргана. Поскольку это, видимо, последний акт того, что принято называть жизнью, не стоит слишком его затягивать.

Оба подняли ружья и выстрелили. Торрес, который никогда не отличался меткостью, попал прямо в грудь царицы. Но начальник полиции, прекрасный стрелок, много раз получавший призы за меткую стрельбу, на этот раз промахнулся. В следующую минуту пуля из ружья Генри попала ему в кисть, прошла через руку и вышла у локтя. И когда ружье со стуком упало на землю, начальник полиции понял, что уже никогда его правая рука с раздробленной от кисти до локтя костью не сможет держать оружие.

Однако Генри на этот раз оказался не слишком метким стрелком. После двадцати четырех часов, проведенных в темной пещере, глаза его не сразу привыкли к ослепительному блеску солнца. Первый выстрел был удачен, но последующие пули, хотя и пролетали очень близко от начальника полиции и Торреса, но все же не задевали их, и те бросились бежать к кустам со всей быстротой, на какую были способны.

Десять минут спустя Торрес увидел, что женщина из племени Погибших Душ выскочила из-за дерева и размозжила огромным камнем голову раненого начальника полиции, который шел впереди. Торрес застрелил ее, затем с ужасом перекрестился и, споткнувшись о труп начальника полиции, побежал дальше. Издали доносились громкие крики преследовавших его Генри и братьев Солано, и Торресу вспомнилось его видение в Зеркале Мира. Не суждено ли ему в самом деле погибнуть таким образом? Однако увиденное тогда место нисколько не напоминало окружавшие его в этот момент заросли деревьев, папоротника и кустарника. Он не помнил, чтобы там вообще была какая-нибудь растительность – одни только голые скалы, палящее солнце и кости животных. В душе испанца снова воскресла надежда. Быть может, конец его еще не так близок. Во всяком случае, не сегодня. Кто знает? Возможно, его отделяют от смерти еще добрых двадцать лет!

Выбравшись из джунглей, он наткнулся на каменистую поверхность, которая по виду напоминала давно застывшую лаву. Тут, по крайней мере, не останется следов! И Торрес, осторожно перебравшись через это место, снова углубился в заросли, веря в то, что его счастливая звезда и на этот раз поможет ему выпутаться из беды. Он решил отыскать укромное местечко, где можно было бы спрятаться до ночи; когда же стемнеет, он снова проберется к озеру и водовороту. Таким образом никто и ничто не смогут ему помешать. Останется только прыгнуть в воду. Путешествие по подземной реке не внушало ему ужаса, ибо он уже проделал его однажды. И в его воображении снова встала приятная картина: река Гуалака, сверкающая под открытым небом, несет свои воды в море. К тому же разве при нем не было этих двух огромных изумрудов и рубинов, которые служили глазами Чии и Хцатцлю. Ведь это настоящее богатство! Ничего, что ему не удалось стать богатейшим человеком в мире. Достаточно с него и этого. Теперь Торрес мечтал лишь о том, чтобы спустившаяся тьма дала ему возможность в последний раз углубиться в сердце горы и, проникнув сквозь нее, добраться до реки Гуалаки.

Но как раз в тот момент, когда Торрес так ярко представлял себе всю картину бегства, он оступился и почувствовал, что падает. Однако это не был прыжок в бурлящие воды. Он летел головой вниз вдоль отвесного склона скалы. Стена эта была настолько скользкой, то Торрес неудержимо продолжал катиться вниз, несмотря на отчаянные попытки удержаться. С величайшим трудом ему удалось повернуться лицом к поверхности. В отчаянии он стал цепляться за камни руками и ногами, но все усилия были напрасны: замедлив падение, они не могли его остановить.

Достигнув дна, Торрес пролежал несколько минут, ошеломленный, почти без сознания. Придя в себя, он сразу почувствовал, что его рука покоится на каком-то странном предмете. Он готов был поклясться, что нащупывает пальцами зубы. Собравшись с силами и поборов свой ужас, Торрес открыл глаза и бросил робкий взгляд на этот предмет. Он тотчас же почувствовал облегчение – это действительно были зубы, торчавшие из высохшей белой челюсти, но зубы свиньи, и челюсть была свиной челюстью. Вокруг него и под ним лежали другие кости. Рассмотрев их, он убедился, что все это кости свиней и диких животных.

Где он видел такое множество костей? Он напряг свою память и вспомнил большую Золотую Чашу царицы. Торрес бросил взгляд вокруг. О господи! То самое место! Он сразу узнал его – эту огромную воронку, ярко освещенную лучами солнца. На расстоянии двухсот футов над ним находился ее верхний край. Склоны твердой гладкой скалы круто спускались вниз, и рассудок подсказал Торресу, что ни один человек не способен подняться по такой крутизне.

В голове испанца мелькнула мысль, которая заставила его вскочить на ноги и в неописуемом ужасе оглядеться. Ловушка, в которую он неожиданно попал, напоминала ему воронки, которые выкапывают в песке ядовитые пауки и где они прячутся, поджидая, пока к ним свалится добыча. Испуганное воображение внушило ему, что здесь, быть может, тоже прячется какой-нибудь чудовищный паук, соответствующий по размерам этой гигантской воронке и выжидающий удобной минуты, чтобы его сожрать. Но на дне воронки не было ничего подобного. Это было круглое дно, десяти футов в диаметре, покрытое останками мелких животных. Торрес ни за что не мог бы определить на глаз, насколько глубок этот слой костей. Для чего, спрашивал он себя, понадобилось майя в древние времена вырыть такую ужасную воронку? Ибо он был более чем убежден, что яма эта искусственного происхождения.

Прежде чем наступила ночь, Торрес, сделав десяток попыток вскарабкаться наверх, убедился, что выбраться из воронки таким путем невозможно. После каждой отчаянной попытки он сгибался в три погибели, чтобы укрыться в жалкой тени, увеличивавшейся по мере того, как садилось солнце, и отдыхал там, тяжело дыша, с пересохшими от жары и жажды губами. Это место было настоящей печью, и он чувствовал, как через поры кожи выходят соки его тела. В течение ночи он несколько раз просыпался и тщетно ломал себе голову над тем, как отсюда бежать. Единственный путь вел наверх, но его мозг не мог придумать способа одолеть неприступные стены. Он с ужасом ждал наступления дня, зная, что нет человека, который бы выжил десять часов в этой раскаленной каменной воронке. Прежде чем наступит следующая ночь, последняя капля влаги испарится из его тела и он превратится в сморщенную, наполовину высушенную солнцем мумию.

К рассвету бесконечный ужас окрылил его мысль и подсказал ему новый чрезвычайно простой план бегства. Раз он не мог взобраться наверх или пройти сквозь стены, ему оставался только путь вниз. Какой же он глупец! Ведь он мог бы работать в прохладные ночные часы, а теперь придется копать под палящими лучами солнца. С неистовой энергией он принялся расчищать густой слой крошащихся костей. Отсюда несомненно должен быть какой-то выход. Как бы иначе могла вытекать из воронки вода? Ведь дожди заполнили бы ее по крайней мере до половины. Глупец! Трижды тройной глупец!

Торрес копал у одной стены, отбрасывая мусор к противоположной стороне. Он делал это с таким бешеным рвением, что сломал себе все ногти и ободрал до крови пальцы, но любовь к жизни была в нем очень сильна, и он понимал, что в этом состязании на скорость с солнцем на карту поставлена его жизнь. По мере того как он продвигался глубже, масса костей становилась все плотнее, так что ему приходилось сначала разбивать ее прикладом ружья, а потом уже отбрасывать пригоршнями.

Около полудня, изнемогая от жары, Торрес сделал неожиданное открытие. На той части стены, которую он успел обнажить, показалась надпись, грубо нацарапанная на скале острием ножа. С возродившейся надеждой он погрузил голову и плечи в яму, разрывая и царапая землю, как собака, и по-собачьи отбрасывая ногами мусор. Часть мусора отлетала назад, но другая, гораздо бóльшая, падала обратно, засыпая Торреса. Однако он настолько обезумел, что не замечал бесплодности своих усилий… Добравшись наконец до надписи, Торрес прочел:

«Питер Мак-Гилль из Глазго. 12 марта 1820 года я выбрался из адской бездны через этот проход после того, как откопал и обнаружил его».

Проход! Значит, он находится под этой надписью! Торрес с новыми силами принялся за работу. Он был до такой степени покрыт грязью, что напоминал какое-то огромное четвероногое из породы кротов. Грязь попадала ему в глаза, забивала ноздри и горло. Задыхаясь, он поневоле отрывался от работы, высовывал голову из ямы и начинал чихать и кашлять, чтобы прочистить горло и легкие. Дважды он падал в обморок. Но солнце, которое стояло теперь почти над головой, заставляло его снова возвращаться к работе.

Наконец Торрес обнаружил верхний край прохода, но не стал копать дальше. В тот момент, когда отверстие оказалось достаточно широким, чтобы в него могла протиснуться его тощая фигура, он влез туда, согнувшись в три погибели, чтобы укрыться от палящих лучей солнца. Мрак и прохлада принесли ему облегчение, но радость и реакция после пережитых страданий были настолько сильны, что заставили его в третий раз лишиться чувств.

Придя в сознание, Торрес пополз в глубь прохода, черными распухшими губами бормоча про себя полубезумную песнь ликования и благодарности. Он с трудом полз на животе, ибо проход был таким узким, что даже карлик не смог бы в нем выпрямиться. Это был настоящий склеп. Кости ломались и крошились под его ногами и коленями, и он чувствовал, как острые обломки раздирают его тело до крови. Наконец, пройдя таким образом около ста футов, он заметил первый проблеск дневного света, но чем ближе была свобода, тем медленнее Торрес продвигался вперед, ибо силы окончательно ему изменили. Воды, хоть несколько глотков воды – вот все, о чем он теперь мечтал! Но воды не было.

Свет постепенно приближался и усиливался. Под конец Торрес заметил, что пол прохода начинает спускаться вниз под углом градусов в тридцать. Это значительно облегчило ему путь. Сила тяжести влекла его вперед и помогала приближаться к источнику света. У самого выхода он заметил, что костей стало больше. Однако это нисколько не встревожило его, ибо он уже привык к их виду, да и был слишком измучен, чтобы испытывать страх или отвращение к ним.

Все плыло перед его глазами, а онемевшее тело почти совсем утратило чувствительность, однако он все же заметил, что проход понемногу сужается – одновременно в горизонтальном и вертикальном направлениях. Этот узкий, ведущий вниз коридор напомнил ему крысоловку, причем крысой был сам Альварес Торрес, спускавшийся головой вперед, не зная, куда приведет его судьба. Но прежде чем Торрес достиг отверстия, ему показалось, что щель, через которую проникал дневной свет, слишком узка для его тела, и это опасение вполне оправдалось. Он прополз через скелет, в котором при свете солнца легко можно было узнать останки человека, и ухитрился, обдирая уши, протиснуть голову сквозь узкую щель. Солнце обжигало Торресу кожу, но глаза его жадно впивали свободу и простор мира, от которого его отделяла несокрушимая скала.

Он чуть не сошел с ума, увидев ручей, который бежал под деревьями, не далее чем в ста шагах от него. Тихое мелодичное журчание воды доводило измученного жаждой Торреса до безумия. А под деревьями стояли по колено в воде несколько коров той карликовой породы, которую он уже встречал в долине Погибших Душ. Они лениво отмахивались хвостами от мух, изредка переступая с одной ноги на другую. Он не отрывал от них глаз, хотел увидеть, как они будут пить, но животные, по-видимому, не испытывали никакой жажды. Безумные создания! Почему же они не пьют, когда мимо них лениво катятся неисчерпаемые водные богатства? Коровы вдруг проявили беспокойство, повернули головы к противоположному берегу и прислушались. Из чащи к воде вышел громадный олень с ветвистыми рогами, и коровы затрясли головами и стали бить копытами по воде. Но олень, не обращая внимания на их угрозы, опустил голову и начал пить. Это было слишком сильно для Торреса. Он издал безумный крик, в котором, будь он в нормальном состоянии, сам ни за что не узнал бы своего голоса.

Олень отпрянул назад, коровы повернули головы в направлении, откуда донесся этот страшный звук, но затем снова впали в дремоту, закрыв глаза и отмахиваясь хвостами от мух. С неистовым усилием, почти не чувствуя, что он наполовину оторвал себе уши, Торрес отдернул голову назад и без чувств упал на человеческий скелет.

Через два часа, хотя он сам никак не смог бы сказать, сколько прошло времени, Торрес очнулся и увидел, что прижимается щекой к черепу скелета, на котором лежит. Заходящее солнце бросало косые лучи в узкую щель, и при их блеске его взгляд случайно упал на ржавый нож. Острие его было притуплено и сломано, и тут несчастному все стало ясно. Это был тот самый нож, которым была нацарапана на скале надпись у входа в подземный коридор, а скелет принадлежал человеку, сделавшему надпись. И Альварес Торрес сошел с ума.

– Ага, Питер Мак-Гилль, так ты мой враг! Питер Мак-Гилль из Глазго, ты нарочно… ты нарочно завлек меня сюда, чтобы погубить! Так вот же тебе! Вот тебе!.. Вот!..

Выкрикивая эти безумные слова, он ударял тяжелым ножом по хрупкому черепу. Пыль от костей, некогда служивших хранилищем мозга Питера Мак-Гилля, забилась Торресу в ноздри и привела его в еще большую ярость. Он набросился на скелет, разрывая его руками, ломая кости и с яростью их раскидывая. Низкий проход буквально наполнился разбрасываемыми костями. Это было похоже на битву, в которой он уничтожал смертные останки человека, бывшего некогда жителем города Глазго.

Торрес еще раз просунул голову сквозь щель, чтобы взглянуть на угасающую прелесть мира. Словно крыса, пойманная за горло в крысоловке древних майя, он смотрел, как светлый мир погружался во мрак, и с последним проблеском дня угасли последние искры его разума – сознание погрузилось в смертельный мрак…

А коровы все еще продолжали стоять в воде и дремать, отмахиваясь от мух. Оправившись от испуга, олень давно вернулся к ручью и, презрительно игнорируя волнение коров, продолжал прерванный водопой.

Глава XXVIII

Товарищи недаром прозвали Ригана Волком с Уолл-стрит. Обычно это был не более чем осторожный, хотя и с широким размахом игрок. Но время от времени он, словно запойный пьяница, пускался в неожиданные авантюрные предприятия. По крайней мере пять раз за свою долгую карьеру биржевика ему случалось переворачивать вверх дном нью-йоркскую биржу, и каждый раз он извлекал из этого миллионные барыши. Но Риган лишь изредка позволял себе такие выходки и никогда не пачкал рук из-за мелочей. Иногда он в течение нескольких лет держался как можно тише и незаметнее, чтобы усыпить бдительность своих врагов и внушить им, что волк под старость наконец присмирел. И вот тогда он и обрушивался, точно гром, на тех людей, которых хотел сокрушить. Долгие месяцы и годы он тщательно, день за днем, готовился к нападению, вырабатывая план и условия битвы.

Точно так же Риган разработал и подготовил Ватерлоо для Фрэнсиса Моргана. Основным мотивом при этом была месть, но месть не живому, а мертвому. Не на Фрэнсиса, а на его отца был направлен этот удар, словно Риган собирался через живое сердце вонзить нож в могилу. Восемь лет он выжидал и искал удобного случая, пока старый Р. Г. М. – Ричард Генри Морган – наконец не умер. Случая так и не представилось. Риган справедливо считался волком с Уолл-стрит, но ему ни разу не посчастливилось напасть на льва, ибо Р. Г. М. до самой своей смерти оставался Львом с Уолл-стрит.

Неизменно сохраняя маску доброжелательства, биржевик перенес всю свою ненависть с отца на сына. Однако месть Ригана была построена на ложном и ошибочном основании. За восемь лет до смерти Р. Г. М. Риган попытался перейти ему дорогу и потерпел неудачу. Но ему и в голову не приходило, что старый Морган догадался об этом. А между тем Р. Г. М. не только догадывался, но, проверив догадку, быстро и ловко нанес поражение своему вероломному компаньону. Знай Риган о том, что Р. Г. М. всего лишь ответил ударом на удар, он, вероятно, проглотил бы пилюлю, не помышляя о мести. Но, не сомневаясь, что Р. Г. М. так же бесчестен, как и он сам, и поступил так просто из низости, не имея никаких подозрений, Риган решил, что сведет с ним счеты, разорив его или же теперь – его сына.

И Риган дождался своего часа. Сначала Фрэнсис стоял в стороне от биржевой игры, довольствуясь доходами, которые приносили ему деньги, помещенные его отцом в солидные предприятия. И до тех пор, пока Фрэнсис не проявил наконец активности, вложив немало миллионов в «Тэмпико-Нефть» – предприятие, сулившее ему огромную прибыль, – Ригану не представлялось случая под него подкопаться. Но как только появилась такая возможность, он не стал терять времени, хотя медленная и тщательная подготовка кампании все же заняла много месяцев. Прежде чем к ней приступить, Риган подробно выяснил, какие бумаги были у Фрэнсиса на онкольном счету[38] и какими он владел непосредственно.

На все эти приготовления у него ушло целых два года. В некоторых предприятиях, где Фрэнсис был сильно заинтересован, Риган сам состоял членом правления или, по меньшей мере, считался влиятельной личностью. В железнодорожной компании «Фриско» он был председателем. В Нью-Йоркском, Вермонтском и Коннектикутском обществах – вице-председателем. В «Северо-Западной электрической компании» ему удалось посредством ловких маневров завладеть двумя третями голосов. Таким образом, Риган прямо или косвенно держал в руках тайные пружины и рычаги финансового и делового механизма, от которого зависело состояние Фрэнсиса, его коммерческое благополучие.

Однако все это были сущие пустяки по сравнению с главнейшим – «Тэмпико-Нефть». В этом предприятии, если не считать жалких двадцати тысяч акций, купленных на бирже, Риган ничем не владел и ни на что не влиял; а между тем близилось время, когда он собирался начать кампанию против молодого Моргана, и для ее успеха необходимо было взять в свои руки и «Тэмпико-Нефть», которая являлась, в сущности, единоличной собственностью Фрэнсиса.

Кроме самого Моргана, в этом предприятии были заинтересованы только несколько его друзей, в том числе миссис Каррутерз. Она без конца надоедала Фрэнсису и отравляла ему жизнь телефонными звонками. Были и другие, такие как Джонни Патмор, которые никогда его не беспокоили по этому поводу и при встрече лишь вскользь, да и то оптимистически, говорили о состоянии биржи и о финансах вообще. Но Фрэнсиса эта деликатность удручала еще больше, чем постоянная нервозность миссис Каррутерз.

Из-за махинаций Ригана акции «Северо-Западной электрической» упали на тридцать пунктов и замерли на этом, и люди, считавшие себя компетентными, но не знакомые с закулисной стороной биржи, полагали, что это предприятие далеко не надежно. Затем шла небольшая старая крепкая, как скала Гибралтара, железнодорожная компания «Фриско». О ней ходили самые неблагоприятные слухи, поговаривали даже о ее банкротстве. «Монтанская Руда» все еще не могла оправиться после сурового и далеко не лестного отзыва Малэни, а Вестон, авторитетный эксперт, посланный английскими акционерами, тоже не сумел найти ничего успокоительного. В течение шести месяцев «Имперский Вольфрам» приносил огромные убытки вследствие массовой забастовки, которой не предвиделось конца. Однако никто, кроме нескольких провокаторов, не подозревал, что в основе всех этих неудач лежит золото Ригана.

В происходящих событиях Бэскома больше всего тревожили таинственность и смертельная опасность нападения. Казалось, медленно сползающий ледник увлекает за собой в пропасть все состояние Фрэнсиса. С внешней стороны нельзя было ничего заметить, кроме упорного и настойчивого падения акций, в результате которого огромное состояние Моргана непрерывно уменьшалось. Падали акции и те, на которых он играл на разницу.

А тут еще пошли слухи о войне. Послам вручали паспорта, и половина мира занялась мобилизацией. Вот этот-то момент – когда, охваченная паникой, биржа колебалась, а державы еще медлили с объявлением мораториев[39] – Риган и выбрал для решительного штурма. Настало наконец время, когда он вместе с десятком других крупных дельцов, проводивших его финансовую политику, мог во всю ширь развернуть свои планы. Впрочем, даже участники кампании не знали полностью, в чем состоят эти планы и какую они имеют цель. Они участвовали в нападении, просто чтобы на этом заработать, полагая, что Риган преследует ту же цель. Им и в голову не приходило, что он стремится не к наживе, а к тому, чтобы отомстить Фрэнсису Моргану, а через него – призраку его отца.

Фабрика слухов, распространяемых людьми Ригана, заработала вовсю, и в первую очередь упали акции предприятий Фрэнсиса, которые и без того уже – еще до начала паники – стояли очень низко. Однако Риган остерегался оказывать чересчур сильное давление на «Тэмпико-Нефть». И компания все еще гордо стояла посреди общего смятения, в то время как Риган с нетерпением ждал решительного момента, когда, доведенный до полного отчаяния, Фрэнсис будет вынужден бросить ее на рынок, чтобы заткнуть брешь в других местах.

– Господи! Господи!

Бэском схватился рукой за щеку и скривился, словно от зубной боли.

– Господи! Господи! – повторял он. – Биржа так и ходит ходуном, и «Тэмпико-Нефть» вместе с ней. Как «Тэмпико-Нефть» провалилась! Кто бы мог этого ожидать!

Фрэнсис сидел в кабинете Бэскома и усиленно затягивался папиросой, не замечая, что забыл ее зажечь.

– Просто столпотворение какое-то! – вставил он.

– Это продлится самое большее до завтрашнего утра, а затем вас пустят с молотка, и меня вместе с вами, – уточнил его маклер, бросив быстрый взгляд на часы.

Они показывали двенадцать, в чем Фрэнсис не замедлил убедиться, в свою очередь машинально взглянув вверх.

– Пустите в оборот остатки «Тэмпико-Нефть», – сказал он устало. – Это даст нам возможность продержаться до завтра.

– А что будет завтра? – спросил маклер. – Что принесет нам завтрашний день, если мы и так уже окончательно потеряли почву под ногами, и абсолютно все, включая посыльных, начинают играть на понижение?

Фрэнсис пожал плечами.

– Ведь вы знаете, – сказал он, – что я ликвидировал и дом, и Дримуольд, и Адейрондак.

– Есть у вас какие-нибудь друзья?

– В такое-то время? – горько усмехнулся Фрэнсис.

– Время-то, положим, самое подходящее, – возразил Бэском. – Послушайте, Морган, я знаю всю вашу университетскую компанию. Во-первых, Джонни Патмор…

– Ну этот уже залез по уши. Он лопнет вместе со мной. А Дэву Дональдсону придется жить на свои сто шестьдесят в месяц. Что касается Криса Вестхауза, то ему останется только пойти на киностудию. Он всегда любил театр, и его лицо, по-моему, просто создано для экрана.

– Есть еще Чарли Типпери, – напомнил Бэском, относясь с полной безнадежностью к собственному предложению.

– Да, – согласился Фрэнсис с такой же безнадежностью. – Одна беда – отец его еле жив.

– Старый пес ни разу в жизни не рискнул долларом, – добавил Бэском. – У него в любую минуту найдется уйма миллионов, но, к несчастью, он все еще жив.

– Чарли мог бы уговорить его и сделал бы это для меня, если бы не одно маленькое «но».

– Вам нечего дать в залог? – спросил маклер.

Фрэнсис кивнул головой.

– Без золота старика не заставишь расстаться ни с одним долларом.

Тем не менее несколько минут спустя, надеясь застать Чарли Типпери днем в его офисе, Фрэнсис послал ему свою визитную карточку. «Торговый Дом Типпери» был самым крупным ювелирным предприятием Нью-Йорка. Более того, он считался первым в мире. У старика Типпери было в бриллиантах гораздо больше денег, чем об этом догадывались даже те, кто считал себя всеведущими в подобных вопросах. Но Фрэнсис убедился, что его предположения были вполне справедливы. Старик все еще крепко держал в своих руках бразды правления, и сын почти не надеялся добиться от него согласия.

– Я знаю старика, – сказал он Фрэнсису. – И хотя попробую его уломать, ни минуты не надейся, что из этого что-нибудь выйдет. Мы с ним поругаемся, и на этом все закончится. Самое досадное то, что у него сколько угодно наличных денег, не говоря уже о надежных государственных бумагах. Но, видишь ли, мой дед как-то в молодости одолжил одному из своих друзей тысячу долларов. Он так и не получил ее обратно, причем до самой смерти не мог с этим смириться. Точно так же не смирился и мой отец. Этот опыт оказал на них решающее значение. Мой отец не даст ни пенни под весь Северный полюс, если ему не принесут этого полюса в залог и не подвергнут его оценке экспертов. А у тебя нет никакого обеспечения. Но вот что я могу тебе пообещать. Я заведу со стариком разговор вечером после обеда, когда он бывает в более или менее благодушном настроении. Затем пересмотрю свои дела и увижу, чем лично располагаю и что смогу для тебя сделать. О, я понимаю, что несколько сотен тысяч не могут тебя устроить, но я сделаю все возможное, чтобы раздобыть как можно больше. Во всяком случае, завтра в девять утра я буду у тебя.

– Завтра мне предстоит хлопотный денек, – слабо улыбнулся Фрэнсис, пожимая ему руку. – Я выйду из дома в восемь.

– В таком случае я буду у тебя в восемь, – ответил Чарли Типпери, снова сердечно пожимая ему руку. – А пока займусь делом. У меня уже мелькают в голове кое-какие соображения.

В тот же день, после обеда, у Фрэнсиса состоялось еще одно деловое свидание. Вернувшись в контору своего маклера, он узнал от Бэскома, что Риган звонил по телефону и изъявил желание видеть Фрэнсиса, чтобы сообщить ему какие-то интересные сведения.

– Я сейчас же побегу туда, – сказал Фрэнсис, хватаясь за шляпу, в то время как лицо его осветилось надеждой. – Риган был старым другом моего отца, и если кто-нибудь может еще вытащить меня из беды, то это именно он.

– Не надейтесь чересчур, – покачал головой Бэском. Он сделал на минуту паузу, словно не решаясь высказать то, что вертелось у него на языке. – Я позвонил ему перед вашим возвращением из Панамы и говорил с ним вполне откровенно. Сказал, что вы отсутствуете, а положение достаточно опасно, и прямо, совершенно открыто, спросил его, не смогу ли я в случае крайней необходимости рассчитывать на его помощь. И тут он начал хитрить. Вы знаете, каждый начинает хитрить, когда у него просят об одолжении. В этом не было ничего удивительного, но мне показалось, что тут скрывается нечто большее… Нет, я не решился бы сказать враждебность… Но у меня осталось впечатление… Как бы это сказать?.. Ну, словом, мне показалось, что он с каким-то особенно подчеркнутым хладнокровием и безразличием относится к тому, что вы можете разориться.

– Пустяки! – рассмеялся Фрэнсис. – Он был слишком хорошим другом моего отца.

– Слышали вы когда-нибудь об истории с «Интернациональной железнодорожной компанией Мерджера»? – многозначительно осведомился Бэском.

Фрэнсис быстро кивнул и сказал:

– Но это было очень давно. Я только слышал об этом. Выкладывайте! Расскажите мне, в чем было дело. Почему вы упомянули об этой компании?

– Это слишком длинная история, но послушайтесь моего совета: когда увидите Ригана, не открывайте ему своих карт. Пусть он сперва выложит свои и, если намерен сделать вам предложение, пусть его сделает по собственному почину, без просьбы с вашей стороны. Конечно, я могу ошибаться, но вам во всяком случае не повредит, если вы будете настороже.

Через полчаса Фрэнсис и Риган сидели в офисе старого биржевика.

Положение Фрэнсиса было настолько тяжелым, что он с большим трудом сдерживался, чтобы не высказаться откровенно; однако, помня инструкции Бэскома, старался как можно небрежнее говорить о состоянии своих дел и даже попытался схитрить.

– Что, глубоко нырнул, а? – начал было Риган.

– О нет, во всяком случае, голова моя еще на поверхности, – небрежным тоном ответил Фрэнсис. – Я дышу вполне свободно, а скоро начну, пожалуй, и глотать.

Риган ответил не сразу. Вместо того он пробежал глазами ленту биржевого телеграфа.

– Так или иначе, вам пришлось выбросить довольно большую партию акций «Тэмпико-Нефть».

– И рынок поглощает ее, как акула, – заметил Фрэнсис. В этот момент в его голове впервые мелькнула мысль, что Бэском, возможно, прав.

– Все равно, ведь вы же сами видите, что «Тэмпико-Нефть», несмотря на спрос, сильно падает, а это очень странное явление, – настаивал Риган.

– На бирже бывает очень много странных явлений, – возразил Фрэнсис с напускным спокойствием. – Но когда они достаточно наглотаются моих пилюль, то начнут кататься в коликах. Кое-кому придется, пожалуй, дорого заплатить за то, чтобы вывести их из организма. Мне кажется, все они вывернут свои карманы еще прежде, чем я с ними справлюсь.

– Но ведь у вас не осталось никаких ресурсов, мой мальчик. Я следил за этой битвой еще в то время, когда вы были в отсутствии. «Тэмпико» – ваша последняя ставка.

Фрэнсис покачал головой.

– Я не сказал бы этого, – солгал он. – У меня есть фонды, о которых и не подозревают мои биржевые враги. Я убаюкиваю их, нарочно стараюсь усыпить их бдительность. Вам, Риган, я, конечно, говорю это по секрету. Вы были другом моего отца. Моя игра верная, и, если хотите послушать дельного совета, покупайте. Будьте уверены, что вы не прогадаете.

– Какими же это фондами вы располагаете?

Фрэнсис пожал плечами.

– Они узнают это, когда вдоволь наглотаются моих бумаг.

– Похвальба! – вырвалось у Ригана. – Вы унаследовали выдержку старика – что верно, то верно. Но докажите, что это не просто втирание очков?

Риган ждал ответа, и Фрэнсиса вдруг осенило. Он сделал решительный ход.

– Вы правы, – пробормотал он. – Так оно и есть. Моя голова уже под водой. Но я не утону, если вы мне поможете. Вспомните о моем отце и протяните руку помощи его сыну. Если вы поддержите меня, мы им покажем!

И тут-то Волк с Уолл-стрит оскалил зубы. Он указал на портрет Ричарда Генри Моргана.

– Как вы думаете, почему я столько лет держу у себя на стене этот портрет? – спросил он.

Фрэнсис пожал плечами, словно считал единственным подходящим объяснением их старинную дружбу.

– Вот и не угадали! – мрачно ухмыльнулся Риган. – Попробуйте еще раз.

Фрэнсис в полном недоумении покачал головой.

– Для того чтобы никогда не забывать о нем, – снова начал Волк. – И я ни на минуту не забывал его. Помните «Железнодорожную компанию Мерджера»? Так вот, старый Р. Г. М. утопил меня в этом деле. И здорово утопил, поверьте мне. Но он был слишком хитер, чтобы дать мне возможность отыграться. Вот почему его портрет висел здесь, а я сидел и ждал. Но теперь время прошло.

– Вы хотите сказать… – спокойно начал Фрэнсис.

– Вот именно то, что говорю, – прорычал Риган. – Я ждал и тщательно готовил этот день, и он настал. Я поставил щенка на то место, которого для него желал. – Он злорадно посмотрел на портрет. – И если старик не перевернется в своей могиле…

Фрэнсис встал и окинул своего врага испытующим взглядом.

– Нет, – сказал он, как бы отвечая на свои мысли. – Не стоит…

– Что не стоит? – подозрительно спросил тот.

– Бить вас, – был хладнокровный ответ. – Я мог бы в пять минут задушить вас вот этими руками. Ведь вы не волк, а попросту помесь дворняжки с хищным хорьком. Меня предупреждали, что вы способны на это, но я не верил и пришел сюда, чтобы самому убедиться. Они были правы. Вы вполне заслуживаете всех тех эпитетов, которыми вас награждают. Ну, надо поскорее выбираться отсюда. Здесь пахнет как в лисьей норе. Фу, какая вонь!

Фрэнсис остановился, взявшись за ручку двери, и оглянулся. Ему не удалось вывести Ригана из себя.

– Что же вы собираетесь предпринять? – насмешливо спросил тот.

– Если вы разрешите мне переговорить по вашему телефону с моим маклером, то сами узнаете об этом, – ответил Фрэнсис.

– Пожалуйста, мой дорогой мальчик, – произнес Риган с внезапно зародившимся подозрением, – я сам вызову его для вас.

Удостоверившись, что у телефона действительно находится Бэском, он передал трубку Фрэнсису.

– Вы были правы, – заявил последний Бэскому. – Риган еще хуже того, что вы о нем говорили. Приступите к выполнению плана, который мы с вами выработали. Мы загоним его, куда хотели, хотя старая лиса ни минуты не верит этому. Он думает, что уложил меня на обе лопатки, – Фрэнсис остановился на минуту, чтобы как можно эффектнее пустить пыль в глаза. – Я скажу вам кое-что, чего вы не знаете, – продолжал он. – Старый плут с самого начала руководил кампанией, направленной против нас. Таким образом, теперь вы знаете, кого нам нужно похоронить.

Сказав еще несколько фраз в том же духе, он повесил трубку.

– Видите ли, – объяснил он, снова остановившись на пороге, – вы так ловко вели дело, что мы не могли понять, кто скрывается за всем этим. Черт побери, Риган, мы готовились к битве с неведомым врагом, которого считали раз в десять сильнее вас. Теперь, когда оказалось, что это вы, мы вздохнем с облегчением. Мы ждали жестокой кампании, но с вами она превратится в веселое приключение. Завтра в это же время в вашей конторе состоится отпевание покойника, но вы будете не в числе плакальщиков. Вы будете трупом, и довольно неприятным финансовым трупом, когда мы с вами покончим.

– Как две капли воды старый Р. Г. М.! – усмехнулся волк. – Господи, как он умел втирать очки!

– Жаль, что он не похоронил вас сам, а оставил мне эти неприятные хлопоты, – сказал на прощание Фрэнсис.

– Да и все расходы, – бросил ему вслед Риган. – Боюсь, что это влетит вам в копеечку, а покойника отсюда все-таки не вынесут.

* * *

– Ну, завтра решительный день, – заявил Фрэнсис Бэскому, прощаясь с ним вечером. – Завтра в это время я буду представлять собою превосходно оскальпированный, обескровленный, высушенный и прокопченный экземпляр для частной коллекции Ригана. Но кто же мог подумать, что старая лиса имела зуб против меня? Я никогда не причинял ему вреда, напротив, всегда относился к этому пройдохе как к лучшему другу моего отца. Если бы только Чарли Типпери удалось вытянуть что-нибудь из своего папаши!..

– Или если бы Соединенные Штаты объявили мораторий, – столь же безнадежно откликнулся Бэском.

А Риган в этот момент говорил собравшимся агентам и специалистам по фабрикованию слухов:

– Продавайте, продавайте, продавайте все, что у вас есть, и как можно быстрее, – крах будет грандиозный! Я не предвижу ему конца.

И Фрэнсис, возвращаясь домой, прочел огромный пятидюймовый заголовок последнего экстренного выпуска биржевых новостей:

«Я не вижу конца этой паники, – Томас Риган».

В восемь утра следующего дня Чарли Типпери не застал Фрэнсиса дома. В эту ночь весь чиновный Вашингтон не сомкнул глаз. Ночные телеграммы разнесли по стране вести, что Соединенные Штаты, несмотря на свой нейтралитет, объявили мораторий. Бэском уже в семь часов утра привез эту весть во дворец на Набережной и сам разбудил Фрэнсиса. Затем они оба отправились в город. Мораторий давал им надежду на спасение. Впереди было немало дел.

Однако Чарли Типпери оказался не первым, посетившим в этот день дворец Моргана. За несколько минут до восьми Генри и Леонсия, загорелые и запыленные с дороги, стремительно промчались мимо открывшего им дверь швейцара и вбежали наверх к великому смущению и замешательству Паркера.

– Напрасно вы изволите так врываться, – уверял он их. – Мистера Моргана нет дома.

– Куда же он ушел? – спросил Генри, перебрасывая из руки в руку свой чемодан. – Нам необходимо видеть его пронто – должен вам заметить, что «пронто» значит очень быстро. А вы-то кто, черт побери?

– Я камердинер мистера Моргана, – торжественно ответил Паркер. – А вы кто будете?

– Моя фамилия Морган, – коротко ответил Генри, оглядываясь, словно в поисках чего-то. Затем он подошел к двери библиотеки, заглянул в нее и увидел телефон.

– Где Фрэнсис? По какому номеру его можно вызвать?

– Мистер Морган отдал строгое распоряжение, чтобы никто не беспокоил его по телефону, разве только по очень важному делу.

– Мое дело чрезвычайно важное. Какой номер?

– Мистер Морган очень занят сегодня, – упрямо повторил Паркер.

– Неважные дела, а? – спросил Генри.

Лицо камердинера осталось таким же бесстрастным.

– Похоже, что сегодня его полностью обчистят, а?

Лицо Паркера не выразило и тени волнения:

– Говорю вам еще раз, что мистер Морган очень занят…

– К черту все эти церемонии! – перебил его Генри. – Ни для кого не тайна, что он по уши завяз на бирже. Все это знают. Об этом пишут утренние газеты. Ну-ка, мистер камердинер, назовите мне его номер, у меня к нему чрезвычайно важное дело.

Но Паркер был неумолим.

– Как фамилия его адвоката? Или его агента? Или кого-либо из его представителей?

Паркер покачал головой.

– Если вы скажете мне, какого рода ваше дело, – начал он.

Генри опустил чемодан и сделал движение, словно хотел броситься на Паркера и вытряхнуть из него номер Фрэнсиса, но тут вмешалась Леонсия.

– Скажи ему, – сказала она.

– Сказать ему? – закричал Генри. – Нет, я сделаю лучше, я покажу ему. Ну-ка, подойдите сюда, вы!

Он вошел в библиотеку, швырнул чемодан на стол и начал его распаковывать.

– Послушайте, мистер камердинер, наше дело – самое важное. Мы намерены спасти Фрэнсиса Моргана. Мы собираемся вытащить его из дыры. У нас припасено для него много миллионов вот здесь, в этом чемодане.

Паркер, холодным, неодобрительным взглядом следивший за всем происходившим, при последних словах в ужасе отпрянул назад. Эти странные посетители несомненно или сумасшедшие, или хитрые преступники. В ту самую минуту, пока они занимались болтовней о миллионах, их соучастники, возможно, очищают верхний этаж дома. А что касается чемодана, то весьма вероятно, что он наполнен динамитом.

– Вот!

Быстрым движением Генри поймал Паркера за ворот в ту самую минуту, когда тот обратился в бегство. Другой рукой Генри приподнял крышку чемодана, и перед верным камердинером засверкала груда необработанных драгоценных камней. Лицо Паркера ясно показывало, что он близок к обмороку, хотя Генри никак не мог угадать причину такого волнения.

– Я был уверен, – самодовольно заявил он, – что сумею вас убедить. Ну, смените гнев на милость и скажите нам номер.

– Присядьте, сэр… и вы, леди, – пробормотал Паркер с почтительными поклонами, стараясь как можно быстрее овладеть собой. – Присядьте, пожалуйста. Я оставил частный номер мистера Моргана в его спальне. Мистер Морган дал мне его сегодня утром, когда я помогал ему одеваться. Я вернусь сию минуту, а пока, пожалуйста, присядьте.

Очутившись за дверью библиотеки, Паркер тотчас же проявил необыкновенную деловитость и распорядительность. Ясность мышления снова к нему вернулась. Одного из лакеев он оставил у парадной двери, второго – у дверей библиотеки, а остальных слуг разослал по верхним этажам посмотреть, не прячутся ли там соучастники этого гнусного дела. Сам же он вызвал по телефону из буфетной ближайший полицейский участок.

– Да, сэр, – повторил он дежурному. – Это не то сумасшедшие, не то уголовные преступники. Пришлите, пожалуйста, немедленно полицейскую карету, сэр. Я не могу даже сказать вам, какие ужасные преступления совершаются, быть может, в эту минуту под нашей крышей.

В то же время швейцар, стоявший у парадной двери, бросился на звонок и с явным облегчением впустил одетого во фрак, несмотря на столь ранний час, Чарли Типпери, узнав в нем испытанного друга их хозяина. А через минуту второй лакей с таким же облегчением, подмигивая и всячески предостерегая Чарли знаками, впустил его в библиотеку.

Не зная, чего или кого ему ждать, Чарли Типпери прошел через огромную комнату навстречу незнакомым мужчине и женщине. Не в пример Паркеру, он решил, что их загорелые и запыленные с дороги лица заслуживают большего внимания, чем то, которое обычно уделяет обремененный делами житель Нью-Йорка заурядным посетителям. Красота Леонсии его поразила, и он сразу догадался, что перед ним настоящая леди. А бронзовые загорелые черты Генри, так поразительно напоминавшие Фрэнсиса и Р. Г. М., внушили ему восхищение и уважение.

– С добрым утром, – обратился он к Генри, почтительно поклонившись в то же время Леонсии. – Друзья Фрэнсиса?

– О сэр! – воскликнули Леонсия. – Мы больше чем друзья, мы приехали сюда, чтобы спасти его. Я читала утренние газеты. Если бы только не упрямство и глупость его слуг…

Последние сомнения Чарли Типпери тотчас рассеялись. Он протянул руку Генри.

– Я Чарли Типпери, – сказал он.

– А меня зовут Морган. Генри Морган, – горячо откликнулся Генри, хватаясь за него, как утопающий за спасательный круг. – А это мисс Солано. Сеньорита Солано – мистер Типпери. Мисс Солано, собственно говоря, моя сестра.

– Я явился сюда по тому же делу, – заявил Чарли Типпери, когда взаимные представления были окончены. – Спасение Фрэнсиса, насколько я понимаю, может заключаться в очень большой наличности или в неоспоримых ценностях, которые могли бы послужить обеспечением. Я принес с собой все, что мне удалось наскрести за эту ночь. Но я уверен, что этого далеко не достаточно.

– Сколько вы принесли? – прямо спросил его Генри.

– Миллион восемьсот тысяч. А вы?

– Пустяки, – сказал Генри, указывая на открытый чемодан. Ему и в голову не приходило, что он разговаривает с представителем трех поколений ювелиров.

Чарли быстро осмотрел несколько камней, лежавших сверху, и еще быстрее опытным глазом определил их количество; лицо его выразило глубочайшее удивление и восторг.

– Но ведь тут миллионы, миллионы! – воскликнул он. – Что вы намерены с ними сделать?

– Пустить в оборот, чтобы помочь Фрэнсису выпутаться из беды, – ответил Генри. – Ведь под такое обеспечение можно достать сколько угодно денег, не правда ли?

– Закройте чемодан! – воскликнул Чарли Типпери. – Я сейчас же позвоню по телефону. Мне нужно связаться с моим отцом, прежде чем он уйдет из дому, – бросил он через плечо, ожидая ответа станции. – Это в пяти минутах ходьбы отсюда.

Не успел он обменяться с отцом несколькими короткими фразами, как в библиотеку вошел Паркер в сопровождении полицейского сержанта и двух полицейских.

– Вот эта шайка, сержант, – арестуйте их, – сказал Паркер. – О, простите, мистер Типпери, это, конечно, относится не к вам, а только к этим двум. Не знаю, какое им можно будет предъявить обвинение – это, во всяком случае, сумасшедшие, если не что-нибудь похуже, что всего вероятнее.

– Добрый день, мистер Типпери, – приветствовал сержант Чарли, как старого знакомого.

– Вы никого не арестуете, сержант Бернс, – улыбнулся в ответ Чарли Типпери. – Можете отослать свою карету. Я переговорю с инспектором. Дело в том, что вам придется проводить меня вместе с этими подозрительными личностями ко мне домой. Вы будете охранять – о, не меня, а этот чемодан. В нем лежат миллионы – осязаемые ослепительные миллионы. Когда я открою его перед моим отцом, вы увидите зрелище, которое не многим удается увидеть. А теперь – идем! Мы теряем время.

Они с Генри одновременно ухватились за ручки чемодана, и в тот момент, когда их руки соприкоснулись, сержант Бернс кинулся, чтобы им помочь.

– Пожалуй, лучше уж я понесу его, пока дело не закончено, – сказал Генри.

– Разумеется, разумеется, – согласился Чарли Типпери. – Только не будем терять драгоценных минут. Уйдет немало времени на то, чтобы реализовать эти камни. Ну, идем, живее!

Глава XXIX

Мораторий оказал немалую поддержку бирже, и она снова окрепла. Кое-какие ценности начали даже повышаться. Впрочем, это отразилось только на тех бумагах, в которых Фрэнсис не был заинтересован и на которые Риган не вел атаки. Старый Волк продолжал развивать военные действия, и акции Фрэнсиса неумолимо падали. Риган с радостью убедился, что на рынке появляется все больше акций «Тэмпико-Нефть», которые выбрасывал, по-видимому, не кто иной, как сам Фрэнсис.

– Теперь время! – заявил Риган своим соратникам. – Приступайте к делу. Тут двойная игра. Не забывайте списка ценностей, которые я вам дал. Продавайте их по любой цене, ибо я не предвижу конца их падению. Что касается остальных бумаг, то покупайте, покупайте немедленно и верните себе все, что вы продали. На этом вы не можете ничего потерять, а продавая те ценности, которые обозначены в списке, вы нанесете двойной удар.

– А вы сами? – спросил один из участников заговора.

– Мне нечего покупать, – был ответ. – Это может служить вам доказательством того, насколько честно я вел игру и как вам доверяю. Я не продал ни одной акции, кроме тех, которые обозначены в списке, так что мне нечего и возвращать. Я все еще распродаю акции из списка – то, что у меня осталось. В этом заключается мой удар, и вы можете принять в нем участие, распродавая по какой угодно цене те же бумаги.

– Вот и вы наконец! – в отчаянии воскликнул Бэском, встречая Фрэнсиса в половине одиннадцатого в своем кабинете. – Все ценности поднимаются, кроме наших. Риган жаждет вашей крови. Я никогда не предполагал, что он так силен. Нам ни за что не выдержать этого натиска. С нами покончено, мы раздавлены – вы, я, все мы…

Никогда в жизни Фрэнсис не чувствовал себя спокойнее, чем в эту минуту. «Разве все потеряно, стоит ли беспокоиться», – рассуждал он. Словно зритель, наблюдающий со стороны за игрой, он подметил одну возможность, которой не видел чересчур углубленный в борьбу Бэском.

– Относитесь к этому легче, – посоветовал Фрэнсис, чувствуя, как новая мысль с каждой секундой принимает все более реальную форму. – Давайте закурим и спокойно обсудим положение.

Бэском сделал жест, выражавший отчаянное нетерпение.

– Погодите же, – настаивал Фрэнсис. – Постойте, поглядите, послушайте! Вы говорите, что все кончено?

Маклер кивнул головой.

– Нас раздавили обоих – вас и меня?

Новый кивок.

– Значит, мы с вами разорены, – продолжал Фрэнсис. – Но ведь совершенно ясно как вам, так и мне, что если мы разорены окончательно, на сто процентов, целиком разорены, то хуже этого ничего случиться не может.

– Мы зря теряем драгоценное время, – запротестовал Бэском, соглашаясь с ним кивком головы.

– Но если мы действительно окончательно разорены, как выяснили только что, – улыбнулся Фрэнсис, – то нас не может интересовать время покупки и продажи. Разве вы не понимаете, что все это потеряло для нас всякую ценность?

– Но в чем же дело, – сказал Бэском, погружаясь вдруг в покорность отчаяния. – Я взлетел вверх выше воздушного змея и не могу уже взлететь выше – это что ли вы хотите сказать?

– Вот-вот! Теперь вы понимаете? – с энтузиазмом воскликнул Фрэнсис. – Ведь вы член биржи, так ступайте же – продавайте, покупайте, делайте все, что вам заблагорассудится. Потерять мы ничего не можем. Все, что ниже нуля, есть нуль. Мы спустили в трубу все, что имели, и даже больше того. Давайте начнем спускать теперь то, чего у нас нет.

Бэском снова попытался протестовать, но Фрэнсис убедил его, воскликнув в заключение:

– Помните: нет ничего ниже нуля!

И в течение следующего часа, покорный воле Фрэнсиса, Бэском с ощущением какого-то кошмара пустился в самую сумасшедшую биржевую авантюру.

– Ну, – рассмеялся Фрэнсис в половине двенадцатого, – теперь, пожалуй, можно и перестать. Но помните, что сейчас нам ничуть не хуже, чем час назад. Тогда мы стоили нуль. Теперь мы стоим ровно столько же. Можете в любой момент повесить объявление о распродаже имущества.

Бэском, устало и грустно берясь за трубку, собирался уже отдать распоряжение, которое должно было закончить битву сдачей на милость победителя, как вдруг дверь распахнулась и в нее ворвался знакомый припев старой пиратской песни, при звуке которой Фрэнсис стремительно остановил руку своего маклера.

– Стойте, – воскликнул он, – и слушайте!

И они стали прислушиваться к песне, которую распевал невидимый певец:

Ветра свист и глубь морская, Жизнь недорога. Эгей! Там, спина к спине, у грота Отражаем мы врага!

В ту минуту, когда Генри ввалился в комнату, на этот раз уже с другим огромным чемоданом в руках, Фрэнсис присоединился к припеву.

– В чем дело? – спросил Бэском Чарли Типпери, который, все еще во фраке, после всех пережитых волнений казался измученным и усталым.

Тот вынул из бокового кармана три подписанных чека на общую сумму в миллион восемьсот тысяч долларов и передал их Бэскому, который с грустью покачал головой.

– Слишком поздно, – сказал он. – Это капля в море! Положите их обратно в бумажник. Взять их у вас – все равно что выбросить на улицу.

– Но подождите, – воскликнул Чарли и, взяв чемодан из рук своего поющего спутника, стал его открывать. – Может быть, это поможет?

«Это» состояло из огромной кипы аккуратно сложенных пачек государственных ассигнаций.

– Сколько здесь? – задыхаясь, спросил Бэском, мужество которого тотчас же вспыхнуло с новой силой, точно политый керосином костер.

Но Фрэнсис, пораженный видом такого солидного резерва, перестал петь и остановился с раскрытым ртом. И оба они – он и Бэском – выпучили глаза, когда Генри вынул из внутреннего кармана пачку чеков.

От удивления они не могли вымолвить ни слова, ибо на каждом из этих чеков была обозначена кругленькая сумма – ровно миллион долларов.

– И сколько угодно еще, – с небрежным видом заявил Генри. – Тебе стоит только сказать слово, Фрэнсис, и мы сотрем твоих противников в порошок. А теперь принимайся за дело. Повсюду носятся слухи, что ты совершенно разорен. Ну-ка, покажи им, где раки зимуют. Взорви их всех до последнего! Вытряси из них все – до золотых часов и зубных пломб включительно.

– Ты нашел-таки наконец сокровища старого сэра Генри? – вырвалось у Фрэнсиса.

– Нет, – Генри покачал головой. – Это часть сокровищ древних майя, примерно треть. Вторую часть мы оставили у Энрико Солано, а последняя треть лежит в полной сохранности здесь, в Национальном банке. Послушай, у меня есть еще новости для тебя. Только боюсь, что ты сейчас не способен их выслушать.

Но Фрэнсис смог выслушать их тотчас же. Бэском лучше его знал, что нужно делать, и отдавал уже по телефону распоряжения своему штабу – приказы покупать в таких огромных размерах, что всего состояния Ригана не хватило бы на то, чтобы вернуть проданное им раньше.

– Торрес умер, – сказал Генри.

– Ура! – весело приветствовал эту новость Фрэнсис.

– Погиб, как крыса в крысоловке. Я видел его голову, которая торчала оттуда. Не слишком приятная картина. И начальник полиции умер и… и еще кое-кто умер…

– Не Леонсия?! – воскликнул Фрэнсис.

Генри отрицательно покачал головой.

– Кто-нибудь из Солано? Старый Энрико?

– Нет, твоя жена, миссис Морган. Торрес застрелил ее, застрелил самым подлым образом. Я стоял рядом с ней, когда она упала. Ну, теперь держись! У меня есть еще новости. Леонсия здесь, в соседней комнате, и она ждет, чтобы ты вышел к ней. Подожди же, я сейчас закончу. Мне нужно сказать тебе еще кое-что, прежде чем ты ее увидишь. Черт побери, если бы я был неким корыстолюбивым китайцем, то заставил бы тебя выложить мне миллиончик за те сведения, которые ты получишь у меня даром.

– Живо выкладывай!.. В чем дело? – нетерпеливо торопил его Фрэнсис.

– Новости, разумеется, хорошие. Ты никогда не слышал лучших. Только не смейся и не бросайся на меня, ибо они заключаются в том, что у меня есть сестра.

– Что ж из этого? – резко возразил Фрэнсис. – Я всегда знал, что у тебя в Англии остались сестры.

– Но ты не понимаешь меня, – продолжал тянуть Генри. – Это совсем новенькая сестрица, вполне взрослая, и притом самая очаровательная женщина из всех, кого ты когда-либо где-либо видел.

– Ну и что? – еще резче прервал его Фрэнсис. – Это, быть может, хорошие вести для тебя, но меня они нисколько не касаются.

– Ага! Вот теперь мы и добрались до сути, – ухмыльнулся Генри. – Дело в том, что ты женишься на ней. Даю тебе на это свое братское разрешение и благословение.

– Ни за что! Будь она десять раз твоей сестрой и еще в десять раз прекраснее, – оборвал его Фрэнсис. – Нет такой женщины, на которой я бы женился.

– Что там ни говори, Фрэнсис, мой мальчик, а ты на ней женишься. Я чувствую это каждой клеточкой своего тела. Готов с тобой спорить на что угодно.

– Держу пари на тысячу, что не женюсь на ней.

– Изволь! Заключим настоящее пари, – изводил его Генри.

– На какую угодно сумму?

– В таком случае – на тысячу пятьдесят долларов. Ну, теперь ступай поглядеть на нее.

– Она вместе с Леонсией?

– Ничего подобного, она сама по себе.

– Но ведь ты, кажется, сказал, что там Леонсия?

– Совершенно верно, совершенно верно. Там Леонсия. С ней нет ни одной живой души в той комнате, и она ждет, чтобы поговорить с тобой.

Тут Фрэнсис совсем разозлился.

– Что ты меня морочишь? – возмутился он. – Я не могу ничего понять из твоего дурачества. То ты говоришь, что там находится твоя новая сестра, то твоя жена.

– Кто тебе сказал, что у меня есть жена? – возразил Генри.

– Ну, довольно! – воскликнул Фрэнсис. – Я пойду туда и повидаюсь с Леонсией. А с тобой мы поговорим попозже, когда ты придешь в нормальное состояние.

Он направился было к двери, но Генри остановил его.

– Еще секунду, Фрэнсис, и я закончу, – сказал он. – Я хочу, чтобы у тебя прояснилось в голове. Я не женат. Тебя ждет там только одна женщина, и эта женщина – моя сестра. Но в то же время это Леонсия.

Понадобилось не более полминуты, чтобы Фрэнсис как следует уяснил себе это. Он снова бросился к двери, но Генри опять задержал его.

– А ведь я выиграл как будто пари? – спросил он.

Но Фрэнсис оттолкнул его, выскочил за дверь и с грохотом захлопнул ее перед носом у Генри.

Клондайкские рассказы

Человек со шрамом

Джекоб Кент всю жизнь страдал непомерной жадностью. С течением времени эта жадность породила недоверие к людям, которое так извратило его ум и характер, что сделало его неприятным человеком в делах. С детства он был ткачом и работал за ткацким станком вплоть до того времени, как клондайкская «золотая лихорадка»[40] отравила его кровь и заставила бросить насиженное место.

Его хижина стояла как раз на полпути между Шестидесятой Милей и рекой Стьюарт.

Надо заметить, что хижина вовсе не принадлежала ему, а в свое время была построена двумя золотоискателями, которые пригнали сюда плот специально для этой хижины. Это были очень добродушные парни, и после того, как они бросили свой домик, путешественники, которые прекрасно знали этот путь, стали всегда останавливаться в нем на ночь. Это было очень удобно, так как избавляло их от необходимости разбивать собственный лагерь и тратить зря массу времени. С течением времени создался неписаный закон, согласно которому каждый последний путник приготовлял вязанку дров для следующего гостя. Редкая ночь проходила без того, чтобы здесь не находили себе приюта от пяти до двадцати человек.

Джекоб Кент обратил внимание на создавшееся положение вещей и через некоторое время въехал в хижину полноправным хозяином. С тех пор установились новые порядки, и усталые путники должны были уже платить по доллару с человека за право спать на голом полу. Джекоб Кент исправно отвешивал золотой песок из их мешков и так же исправно отвешивал его с солидным «походом» в свою пользу. Мало того, он устроился еще так, что его прохожие постояльцы кололи для него дрова и носили воду. Конечно, это был форменный грабеж, но так как его жертвы отличались крайне добродушным характером, то они не подымали споров и криков и нисколько не препятствовали ему наживаться за их счет.

Однажды в апрельский полдень Джекоб Кент сидел у своих дверей и грелся в лучах воскресающего весеннего солнца. В эту минуту он удивительно походил на жадного паука, который поглядывает на дорогу в ожидании жирных мух. У его ног простирался Юкон – огромное море льда, которое двумя изгибами исчезало на севере и юге и имело добрых две мили от одного берега до другого. Вдоль его суровой груди пробегал санный путь шириной в восемнадцать дюймов и длиной в две тысячи миль. Можно было смело утверждать, что никакой другой путь на белом свете не выслушивал такого безграничного количества отборных ругательств, как этот.

Сегодня Джекоб Кент чувствовал себя исключительно хорошо. В последнюю ночь он побил рекорд в том отношении, что в его хижине нашли себе приют двадцать восемь человек. Конечно, нельзя сказать, чтобы все постояльцы остались довольны ночлегом, так как некоторые из них – человека четыре – всю ночь провели под его собственной лежанкой, на которой он спал. Но тем не менее в его мешочке прибавилось изрядное количество золотого песку. Этот мешочек с его блестящим желтым богатством в одно и то же время был для Кента источником и всех его радостей и всех горестей. Небо и ад залегли в нем. Принимая во внимание, что его домик в одну комнату стоял совершенно одиноко, легко было догадаться, что Джекоб Кент жил в непрестанном страхе: рано или поздно его ограбят. Все это было чрезвычайно легко проделать бородатым отчаянным людям, которые заглядывали к нему. Ему часто снилось, что в его домик врываются бандиты, и он просыпался в состоянии неописуемого кошмара. Всего чаще его сновидения посещала одна компания, которую он успел уже прекрасно изучить, а всего больше он пригляделся к главарю с бронзовым лицом и шрамом на правой щеке. Этот парень очень часто попадался ему на глаза, и только из-за него он вырыл вокруг хижины множество потайных ям, где и прятал свое добро. После выкапывания каждой такой ямки он отдыхал в продолжение нескольких ночей, пока в его сны снова не врывался человек со шрамом и снова не покушался на его сокровища. Кент просыпался посреди самой отчаянной схватки, вскакивал с ложа и прятал золото в новом, еще более потайном месте. Нельзя сказать, чтобы эти видения сами по себе и, так сказать, непосредственно мучили его. Но он верил в предчувствия, в силу внушения и в астральную проекцию живых персонажей, которые в настоящую минуту независимо от того, где они находились, мысленно покушались на его имущество. Вот почему он продолжал безжалостно эксплуатировать всех тех, кто переступал порог его дома, и в то же время невыразимо страдал с каждой новой песчинкой золота, попадавшей в его мешок.

В то время как он сидел так, греясь в чудесных лучах солнца, ему пришла мысль, которая заставила его подскочить на месте. Все радости его жизни только в том и заключались, что он взвешивал и перевешивал свое золото. Но вся его радость этим занятием омрачалась тем, что его весы были слишком малы. Действительно, он мог на них взвесить максимально полтора фунта за один раз, а между тем его запас был уже по меньшей мере в три раза больше. Ему ни разу не удавалось до сих пор взвесить все свое золото сразу, и это лишало его огромного счастья, которое заключалось в том, чтобы видеть все свои богатства собранными воедино. Лишенный этой возможности, он чувствовал, что одновременно лишается и половины блаженства. Мало того, он находил, что из-за такой незначительной причины умаляется сам по себе факт обладания богатством. И вдруг у него мелькнула идея, каким образом разрешить столь важную проблему, – вот это и заставило его вскочить на ноги. Он внимательно осмотрел дорогу слева и справа. Никого и ничего подозрительного не было. Кент вошел в хижину.

В несколько секунд стол был очищен, и Джекоб Кент поставил на него весы. На одну чашку он положил тяжесть, равную по весу пятнадцати унциям, а другую чашку сбалансировал соответствующим количеством золотого песку. Затем он переложил песок на ту чашку, где лежали гири, и снова сбалансировал вторую чашку соответствующим количеством песку. Таким образом он высыпал весь имевшийся в его распоряжении золотой запас и свободно, облегченно передохнул. Он задрожал от восторга, безмерно восхищенный. Тем не менее он продолжал старательно вытряхивать мешок до последней золотой песчинки и до тех пор, пока одна чашка не коснулась стола. Равновесие он восстановил тем, что прибавил к первой чашке пенни и пять зерен с другой чашки. Он стоял, откинув голову назад и испытывая неведомое доселе блаженство. Мешок его был пуст, но нагрузочная способность весов возросла неимоверно. Он мог теперь взвешивать на них любое количество песку – от малой песчинки до нескольких фунтов. Солнце продолжало катиться к закату, и теперь лучи его, лизнув порог, упали на чашки весов, доверху нагруженные сверкающим золотом. Драгоценные горки, похожие на золотые груди бронзовой Клеопатры, чудесно отражали мягкий, ровный свет. Исчезли время и пространство.

– Черт побери совсем! Да вы никак производите здесь золото! Верно я говорю?

Джекоб Кент стремительно подался назад и в то же самое время схватил свое двуствольное ружье, которое находилось под рукой. Но когда взор его упал на лицо непрошеного гостя, он остолбенел и снова подался назад. Это был человек со шрамом!

Гость глядел на него с большим любопытством.

– О, все обстоит совершенно благополучно! – успокоительно сказал он. – Не подумайте только, что я собираюсь сделать что-нибудь дурное вам или же вашему проклятому золоту!

– Но вы как будто бы нездоровы? – прибавил он после минуты размышления. – Что с вами? – И он указал на пот, который катился с лица Кента, и на его подкашивающиеся ноги. – Но почему же вы ничего не говорите? – продолжал он, видя, как тот делает усиленные движения для того, чтобы перевести дух. – Может быть, что-нибудь случилось с вами? В чем дело? Да говорите же!

– О… от… куда… это… у вас? – Кент наконец собрался с силами и, подняв дрожащий указательный палец, показал на страшный шрам на лице незнакомца.

– А, это один матрос, с которым я вместе плавал, нанес мне швайкой удар. Ну-с, а теперь, когда вы, наконец, снова обрели дар речи, разрешите узнать, что случилось с вами? В настоящее время я хочу знать только одно: что с вами? Черт побери, вы так взволнованы, так дрожите… И почему это вас так заинтересовал мой шрам? Я и это хочу знать! Ну, говорите!

– Нет, нет! – ответил Кент, упав на стул и сделав при этом болезненную гримасу. – Меня просто так заинтересовало.

– А вам приходилось когда-либо видеть подобную штуку? – подозрительно спросил гость.

– Никогда в жизни!

– Ну и как, нравится вам мой шрам?

– Да, нравится!

Кент одобрительно кивнул головой, решив про себя всячески ублажать этого странного визитера, но он совершенно не ожидал того взрыва возмущения и негодования, с которым были встречены его старания быть приятным.

– Эх вы, глупая, старая, мокрая курица! Как вы смеете говорить, что этот позор, которым всемогущий Господь Бог украсил мое лицо, вам нравится! Что вы хотите этим сказать?

И тут почтенный и пылкий сын моря разразился таким бешеным потоком типично восточных ругательств, что в одну кучу были свалены и боги, и дьяволы, и ныне здравствующие люди, и их предки, и потомки, – и все это было преподнесено с таким хулиганским мастерством, что Джекоб Кент был буквально парализован. Он еще больше подался назад и поднял над головой руки, точно выжидая, что вот-вот над ним будет учинено насилие. У него был при этом такой испуганный и вместе с тем смешной вид, что незнакомец вдруг замолчал, остановившись посреди замечательного и на редкость красочного ругательства, и разразился оглушительным хохотом.

– Солнце растопило верхний слой льда на дороге, – между отдельными припадками смеха произнес человек со шрамом. – Теперь путь совсем испортился, и вы должны благодарить Господа Бога за то, что он послал вам такое счастье в моем лице. А ну-ка, дорогой мой, растопите вашу печку, а я тем временем распрягу моих собак и накормлю их. Но смотрите, не жалейте дров: там их много! И времени, чтобы нарубить дров, у вас тоже хватит. Да, кстати, захватите с собой ведро и принесите сюда воды. И поживее! Не доводите меня до того, чтобы я показал вам, как надо работать: вам же хуже будет!

Это была совершенно неслыханная вещь! Джекоб Кент стал разводить огонь, наколол дрова, принес воду – словом, занялся обычными хозяйственными услугами для гостя!

Когда Джим Кардижи оставлял Доусон, его голова была забита рассказами и анекдотами о подлости этого скряги, а в пути от многочисленных жертв ему пришлось еще больше услышать о художествах этого человека. Вот почему с чисто матросской любовью к матросским же штукам он решил проучить этого молодца. Он не мог, конечно, не обратить сразу же внимания на то, какой эффект – и эффект совершенно неожиданный – произвело его появление, но он не имел ни малейшего понятия о том, какую роль в этом деле сыграл шрам на его щеке. Но, не понимая этого, он видел ужас, вызванный одним видом его лица, и решил эксплуатировать его самым беззастенчивым образом, как это сделал бы любой современный торгаш, желающий выгодно сбыть тот или иной товар.

– Лопни мои глаза, если мне приходилось когда-нибудь видеть такого проворного парня, как вы! – в восторге вскричал он, склонив набок голову и следя за тем, как возится хозяин. – По-моему, вы совершенно напрасно выехали на Клондайк, где вам нечего делать! Вам бы стоять во главе хорошего трактира – вот это для вас настоящее дело! Мне, правда, очень часто приходилось слышать о вас от товарищей по работе, но я понятия не имел о том, на что вы способны. Прямо молодец!

Джекоб Кент испытывал непреодолимое желание выпалить в гостя из своего ружья, но магическое действие шрама было слишком сильно. Ведь перед ним сидел настоящий человек со шрамом – тот самый человек, который так часто грабил его во время кошмарных снов! Он видел перед собой воплощение того существа, которое так часто чудилось ему в видениях. Сколько раз этот человек покушался на его добро, и теперь – в этом не могло быть никаких сомнений – он явился сюда в полной человеческой оболочке для того, чтобы овладеть, наконец, его богатством. Ах, этот шрам! Он так же не был в силах оторвать своих глаз от него, как не мог бы остановить биение своего сердца. Как он ни пытался, взор его возвращался к этому шраму так же неизбежно, как магнитная стрелка к полюсу.

– Я вижу, что мой шрам здорово-таки мешает вам! – прогремел Джим Кардижи, вдруг глянув поверх своих одеял и встретившись с напряженным взором хозяина. – Я вам вот что посоветую. И, по-моему, будет самое лучшее для вас, если вы сделаете то, что я прикажу вам. Лягте-ка спать, погасите лампу и не глядите на меня: тогда и не увидите моего шрама. Слышите вы, старая швабра, лягте, говорю я вам, и не выводите меня из себя.

Джекоб Кент так нервничал, что вынужден был, вместо одного раза, три раза дунуть на огонь, чтобы погасить его. После этого он, не снимая даже мокасин,[41] забрался под одеяла.

Матрос, лежа на своем весьма жестком ложе, очень скоро захрапел, а Кент, устремив глаза во мрак ночи и не спуская пальца с курка своего ружья, решил ни на минуту не закрывать глаз и бодрствовать всю ночь. Ему не удалось спрятать свои пять фунтов золота, которые до сих пор еще лежали в его патронном ящике у самого изголовья. Но, несмотря на все старания, он в свою очередь скоро уснул под невыносимой тяжестью, упавшей на его сердце.

Огонь в печи боролся, пока мог, а затем погас. Мороз мало-помалу стал проникать через законопаченные мхом щели в стенах и охладил комнату. Собаки снаружи постепенно умолкли, перестали ворочаться, свернулись на снегу в клубочки и мечтами унеслись в чудесные небесные страны, где имеется великое множество лососины, но совсем нет собачьих погонщиков и их помощников.

Матрос спал как бревно, между тем как Кент, весь во власти чудовищных снов, все время беспокойно ворочался с боку на бок. Около полуночи он вдруг сбросил с себя одеяла и поднялся на ноги. Интересно отметить, что все последующее он проделал без малейшего проблеска света. Весьма возможно, что он не раскрывал глаз из-за царившей вокруг темноты, но возможно и то, что он не подымал век только из боязни снова увидеть страшный шрам. Но так или иначе, факт таков, что, ничего не видя, он открыл свой патронный ящик, вынул из него что-то, плотно зарядил ружье, при этом не просыпав ни песчинки, забил заряд двойным пыжом, после чего все убрал и снова завернулся в свои одеяла.

Когда день серо-стальным светом окрасил пергаментное окно хижины, Кент немедленно проснулся. Повернувшись на локте, он открыл патронный ящик и заглянул в него. Потом посмотрел на спящего на полу человека, тихо опустил крышку ящика и снова лег на спину. На его лице появилось выражение совершенно необычного для него спокойствия. Ни единый мускул не дрогнул. Никто не мог бы заметить ни малейшего следа душевного волнения или возбуждения. Он лежал так довольно долго, причем ни на миг его мысль не переставала работать, а когда он, наконец, поднялся с лежанки и начал двигаться по комнате, то представлял собой хладнокровного, уравновешенного человека, который все проделывал без малейшего шума и спешки.

Случилось так, что тяжелый деревянный гвоздь был вбит в бревенчатое стропило как раз над головой Джима Кардижи. Джекоб Кент, работая чрезвычайно тихо и осторожно, достал полудюймовую веревку и перекинул ее через этот гвоздь так, что оба конца веревки свесились до пола. Один конец он обмотал вокруг своей талии, а на другом сделал подвижную петлю. После этого он взвел курок и положил ружье на расстоянии вытянутой руки на кучу ремней из оленьей кожи. Страшным усилием воли он принудил себя смотреть на шрам, накинул подвижную петлю на голову спавшего Джима, натянул веревку тяжестью собственного тела, которое немного отклонилось в сторону, а затем схватил ружье, намереваясь выстрелить при первой же необходимости.

Джим Кардижи проснулся, вздрогнул и устремил дикий взор на два направленных в его сторону стальных дула.

– Где оно? – спросил Кент, немного ослабив веревку.

– Ах ты, подлец…

Кент без дальнейших слов снова подался в сторону и тяжестью тела натянул веревку.

– Мерзавец… подл…

– Где оно? – повторил Кент.

– Что? – спросил Джим, когда хозяин дал ему возможность на миг перевести дух.

– Золото!

– Какое-такое золото? – ничего не понимая, спросил матрос.

– Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю! Где мой песок?

– Понятия не имею о нем. Черт тебя возьми, за кого же ты, в конце концов, принимаешь меня? На кой черт он мне?

– Может быть, знаешь, а может быть, и не знаешь, но, так или иначе, я решил душить тебя до тех самых пор, пока ты не скажешь. И имей в виду: если ты поднимешь руку, то я тут же на месте уложу тебя.

– Силы небесные! – прорычал Джим, когда веревка снова натянулась.

Кент на время несколько, ослабил нажим, и матрос, поворачивая во все стороны голову, словно для того, чтобы уменьшить трение, сумел растянуть петлю настолько, что передвинул ее почти на подбородок.

– Ну! – вскричал Кент, надеясь, что матрос сейчас же признается во всем.

Но Джим только усмехнулся в ответ.

– Жулик ты и прохвост, вот что я скажу тебе! – ответил он. – Можешь убираться со своей веревкой ко всем чертям!

Как он и предвидел, трагедия мало-помалу начала превращаться в фарс. Поскольку Кент был гораздо легче Кардижи, все его усилия приподнять мнимого вора в воздух ровно ни к чему не приводили, и ноги матроса все время оставались на полу. Затылком же своим он упирался в подвижную петлю.

Поняв, что ему не удастся сразу задушить противника, Кент решил душить его постепенно и медленно и тем заставить признаться в краже. Но человек со шрамом не выражал ни малейшего желания подвергнуться медленному удушению. Прошло пять, десять, пятнадцать минут, и доведенный до отчаяния Кент опустил своего пленника на пол.

– Ладно! – произнес он, вытирая обильный пот, выступивший на его лице. – Я не повешу тебя, а просто-напросто застрелю. Имеются такие люди, которых никакая веревка не берет. Ладно!

– Милый мой, ты только пол попортишь, если таким образом отправишь меня на тот свет, – сказал Джим, стараясь как-нибудь выиграть время. – Нет, дружище, ты лучше послушай меня, и я дам тебе дельный совет. Или, что будет еще лучше, давай вместе подумаем, что нам делать. Ты говоришь, что потерял золото, и утверждаешь, что я знаю, куда оно делось. А я говорю, что не знаю, куда оно делось. Так вот, давай подумаем…

– Это ты мне самому предоставь! – крикнул Кент. – Я уж сам подумаю, что да как мне сделать. Ты лежи смирно, не шевелись, или же, как бог свят, я без лишних слов уложу тебя на месте.

– Ради моей матери…

– Пусть Господь Бог сжалится над ней, если она действительно любит тебя. Ты что там делаешь?

Он предупредил какое-то подозрительное движение матроса, приставив к его лбу холодное дуло ружья.

– Говорю же я тебе толком: лежи спокойно и не шевелись! Если ты сдвинешься с места хоть на волосок, не жить тебе на свете!

Принимая во внимание, что Кент ни на миг не спускал пальца с курка ружья, легко представить, какая адская работа предстояла ему. Но он был ткачом, вот почему матрос в несколько минут был связан по рукам и ногам. Закончив эту работу, он вытащил пленника наружу и положил его у самой стенки хижины, после чего устремил свой взор на реку и стал следить за солнцем, поднимающимся к зениту.

– Ну, теперь вот что я скажу тебе! – обратился, он к матросу. – Я даю тебе времени до двенадцати часов, а потом…

– А потом? – спросил тот.

– А потом я отправлю тебя по прямехонькой дороге на тот свет. Если же ты честно признаешься во всем, то я оставлю тебя в таком положении, пока мимо не проедет ближайший пикет конной полиции.

– Пропади я на месте, если я знаю, чего ради ты сошел с ума. Говорю я тебе, что я невинен, как малый ягненок, а ты, черт тебя знает к чему и зачем, пристал ко мне и строишь из меня дурака… Старый ты проклятый разбойник… Ты…

И тут Джим Кардижи дал волю своему богатому и красочному языку, превзойдя на сей раз самого себя. Для того чтобы удобнее было слушать такие замечательные богохульства, Кент вынес из хижины стул и удобно уселся на нем.

После того как матрос исчерпал весь свой, казалось бы неисчерпаемый, запас ругательств и проклятий, он вдруг замолчал, глубоко задумался и стал напряженно следить за движением солнца, которое, по его мнению, неприлично быстро бежало теперь по небу. Его собаки, удивленные тем, что их до сих пор не запрягли, собрались вокруг него. Его беспомощность вызвала полное сочувствие со стороны животных, которые поняли, что случилось что-то неладное, хотя никак не могли понять причины и характер несчастья. Теснясь все ближе и ближе к нему, они мрачными завываниями стали выражать ему свое собачье соболезнование.

– Чук! Прочь!.. – крикнул он, стараясь какими-то особыми судорожными движениями отогнать их от себя.

При этом он убедился, что находится на краю покатости. Отогнав собак на приличное расстояние, он задумался над вопросом: какого рода и откуда взялась эта покатость? Он не видел ее, но только понимал и чувствовал, что она непременно должна быть. Ему не потребовалось много времени для того, чтобы прийти к определенному и вполне удовлетворившему его заключению.

Он начал с того, что человек, каждый человек, по самой природе своей очень ленив. Человек всегда делает только то, что необходимо, но никак не больше. Когда он строит себе хижину, то, естественно, нуждается в земле для крыши. Этих предпосылок было вполне достаточно для логического вывода, что строитель этой хижины брал ту землю, которая была поближе. Теперь Джиму Кардижи было ясно, что он лежит на краю ямы, из которой Джекоб Кент брал землю для крыши своей хижины.

Он подумал, что можно извлечь значительную пользу из этого открытия, если только умело использовать его; а затем все свое внимание обратил на ремни из оленьей кожи, которыми были опутаны его руки и ноги. Руки его были связаны на спине, и оттого, что он все время держал их в снегу, они были совершенно мокрые. По опыту он знал, что оленья кожа от сырости растягивается, – вот почему он теперь, без видимых усилий, растягивал ремни все больше и больше.

Он жадно и пристально следил за дорогой, и когда вдруг на отдаленном белом фоне ледяного затора мелькнула какая-то черная точка, он тоскливо взглянул на солнце, которое уже подходило к зениту. Снова и снова он видел вдали черную точку, которая то поднималась на ледяные холмы, то стремительно пропадала в снежных провалах. Но он не смел следить за ней более пристально, боясь возбудить подозрение своего врага. Когда Джекоб Кент вдруг поднялся на ноги и начал ни с того ни с сего напряженно вглядываться в дорогу, он насмерть испугал Джима Кардижи. Но сани в это время неслись по участку дороги, параллельному ледяному затору, скрылись на время из виду, и таким образом опасность для матроса миновала.

– О, я погляжу еще, как тебя за такие штуки повесят! – угрожающе крикнул Джим, стараясь во что бы то ни стало привлечь внимание Кента. – Да, за такие шутки по головке тебя не погладят, и я уверен, что мы еще встретимся с тобой в… аду! Да, дорогой мой!

– И мне вот что еще интересно знать! – вскричал он после небольшой паузы. – Веришь ли ты, приятель, в привидения?

По тому, как вздрогнул Кент, он понял, что попал именно туда, куда надо было, и продолжал:

– Ведь ты знаешь, что привидение вправе посещать того человека, который не держит своего слова. Вот почему ты не имеешь никакого права застрелить меня до восьмой черты… то есть до двенадцати часов дня. Если же, черт лохматый, ты позволишь себе такую подлость, так уж будь уверен, что я стану являться к тебе, когда только можно и нельзя будет! Уж я влезу тебе в печенки, попомнишь ты меня! Ты слышишь, что я говорю тебе? Если ты застрелишь меня раньше на минуту или даже на секунду, то не избавиться тебе никогда от моих визитов!

Кент недоверчиво и неуверенно взглянул в его сторону, но не выражал желания поддержать разговор.

– По каким часам ты будешь считать? Как ты будешь знать, что твои часы верно показывают?

Кардижи упорствовал, тщетно надеясь привлечь к себе внимание Кента.

– Ты будешь считать по местному времени или же по часам компании? Помни, негодяй, если ты застрелишь меня раньше времени, то я ни на минуту не дам тебе покоя! Я честно предупреждаю тебя. Я вернусь. Ну а раз у тебя нет часов, как же ты будешь знать точное время? Вот что мне интересно знать! Но почему ты молчишь?

– Я отправлю тебя на тот свет как раз вовремя! – ответил наконец Кент. – У меня имеются тут солнечные часы!

– Никуда они не годятся!

– Не беспокойся: мои часы верно показывают.

– Но как ты выверил их?

– Я выверяю их всегда по Северной звезде!

– Верно?

– Верно!

Кардижи заворчал и бросил украдкой взор на дорогу. Сани на расстоянии какой-нибудь мили как раз в эту минуту поднимались на покатость, и собаки неслись во всю прыть – удивительно легко и быстро.

– Сколько осталось до черты? – спросил Джим.

Кент подошел к своим часам и взглянул на них.

– Три дюйма! – ответил он после внимательного осмотра часов. – Еще три дюйма до полудня!

– Но имей в виду, что до того, как выстрелить, ты должен закричать «восемь склянок!»

Кент согласился и на это условие, и оба погрузились в молчание. Ремни на кистях Джима совсем растянулись, и он начал осторожно работать за спиной руками.

– Сколько осталось? – спросил он.

– Один дюйм!

Матрос слегка зашевелился, желая убедиться, что он успеет вовремя сделать то, что задумал, и сбросил с рук первые обороты ремней.

– Сколько осталось?

– Полдюйма!

Как раз в этот момент Кент услышал шум полозьев по снегу и повернул глаза в сторону дороги. Погонщик лежал, вытянувшись на санях, а собаки неслись по прямой дорожке, ведущей к хижине.

– Постой! Ты еще не отсчитал «восьми склянок»! Увидишь, я замучу тебя моими визитами!

Кент смутился. Он стоял у солнечных часов, на расстоянии каких-нибудь десяти шагов от своей жертвы. Человек на санях, должно быть, понял, что происходит что-то неладное. Он вскочил на колени и вскинул ружье к плечу.

Кент живо повернулся и жестоко стегнул бичом собак, затем посмотрел на часы.

– Приготовься! – торжественно сказал он. – Восемь ск…

Но за одну крохотную часть секунды до того, как Кент закончил, Джим Кардижи свалился в яму. Кент задержал выстрел и подбежал к краю ямы. Бах! Ружье разрядилось прямо в лицо матроса, который уже успел вскочить на ноги. Но огонь из дула не показался, огненная лента вырвалась с другой стороны ствола, чуть ли не у самой собачки, и Джекоб Кент свалился на землю. Собаки выскочили на берег и потащили сани по его телу. Погонщик вскочил на снег в тот самый момент, как Джим Кардижи выбрался из ямы.

– Джим! – воскликнул вновь прибывший, который сразу узнал приятеля. – В чем дело? Что тут случилось?

– Что случилось? Да ничего особенного! Я так, побаловался немного, для собственного здоровья! В чем дело, ты спрашиваешь? Эх ты, дурак, дурак! Ты сначала помоги мне совсем сбросить ремни, а там я тебе все расскажу. Да ну, живей, не то я так всыплю тебе!

– Уф! – вскричал он, когда приятель начал работать своим складным ножом. – В чем дело? Я сам страшно хотел бы знать, в чем тут дело. Пока я еще сам ни черта не понимаю. Может быть, ты поможешь мне разобраться в этой чепухе? А?

Кент был мертв, когда они перевернули его на спину. Старое, тяжелое, заряжающееся с дула ружье лежало рядом с ним. Стальные части оторвались от деревянных. У самого приклада, близ правого ствола, зияло отверстие с развороченными краями, длиной в несколько дюймов. Матрос поднял ружье и стал с большим любопытством рассматривать его. При этом из отверстия полилась струя желтого песку, и только тогда Джим Кардижи все понял.

– Черт, вот черт! – вскричал он. – Наконец-то я понял! Вот куда делось пропавшее золото!

Великий вопрос 

I

Миссис Сейзер пронеслась по Доусону[42], как падающая звезда, она мгновенно появилась и мгновенно же исчезла. Приехала она ранней весной на собаках в сопровождении французов из Канады, в продолжение месяца жила среди доусонцев и с первой водой уехала вверх по реке. Доусон, населенный преимущественно мужчинами, был поражен этим спешным отъездом, и все жители чувствовали себя сиротливо до тех самых пор, пока новое событие не заставило забыть о Карине Сейзер. Все были в восхищении от нее и приняли ее с распростертыми объятиями. Это вполне понятно, так как Сейзер была очень изящна, красива и ко всему прочему – вдова. За нею увивались несколько крупных золотоискателей с Эльдорадо, несколько чиновников и молодых людей, жадных до шелеста женских юбок.

Некоторые инженеры, знавшие покойного мужа Сейзер, относились к его памяти с необыкновенным уважением; о его деятельности положительно шли легенды. Он был известен в Соединенных Штатах, но еще большей известностью пользовался в Лондоне. Естественно, возникал вопрос большой важности: почему Сейзер так поспешила приехать в Доусон? Однако прекрасная вдовушка нисколько не считалась с отношением к ней доусонцев, и отказы на бесчисленные предложения последовали с такой же головокружительной быстротой, с какой были сделаны и сами предложения. Миновал месяц – и Карина Сейзер исчезла!

Ее последняя жертва, Джек Кауран, безрезультатно предлагавший ей свое сердце и право на пятьсот фунтов россыпей на Бонанце, решил потопить свое горе в бесконечных ночных кутежах. И вот однажды ночью он совершенно случайно встретился с французом Пьером Фонтэном, старшим попутчиком Карины Сейзер.

Они быстро сошлись, выпили и разговорились. Благодаря легкому опьянению беседа приняла очень откровенный характер.

Вот что рассказал Пьер Фонтэн:

– Вы спрашиваете меня, почему Карина Сейзер приехала сюда? Я лично ничего не знаю или, вернее, знаю то, что за все время нашего знакомства она расспрашивала меня только об одном человеке. Она говорила мне следующее: «Послушайте, Пьер, вы во что бы то ни стало должны мне помочь найти этого человека. Я готова дать вам очень много; я дам вам тысячу долларов, если вы найдете этого человека». Вы хотите знать имя этого человека? Извольте, я вам назову его: Дэвид Пэн. Она не перестает говорить об этом человеке. Я же не перестаю приглядываться ко всем встречным и поперечным, но никак не могу заработать свою тысячу долларов.

Помолчав, он продолжил:

– Да, могу вам еще сказать, что несколько человек из Серкл-Сити хвастаются, что знают этого Дэвида Пэна. Они заявляют, что он работает на Берч-Крик. Хотите знать, как к этому заявлению отнеслась Сейзер? Она сразу просияла и сказала одно слово: «Хорошо!» А мне она затем сказала следующее: «Пьер, приготовьте собак. Мы скоро едем. Если мы найдем Дэвида Пэна, я дам вам не тысячу долларов, а гораздо больше». Ну и теперь я уверен, что деньги мои. Хорошо, очень хорошо. И вот являются какие-то люди из Серкл-Сити и говорят, что этот самый Дэвид Пэн только что возвратился в Доусон. Так я ничего и не выиграл. А на этих днях она говорит мне следующее: «Пьер, купите лодку и все такое. На днях мы едем вверх по реке». Да, и вот завтра мы едем. Ситка Чарлей уже купил лодку и все принадлежности к ней за пятьсот долларов.

На следующий день Джэк Кауран рассказал о своем разговоре с французом. Положительно весь Доусон терялся в догадках: кто такой этот Дэвид Пэн и в каких отношениях он находится с Кариной Сейзер?

Действительно, в тот же самый день, согласно словам Пьера Фонтэна, Карина Сейзер вместе с проводниками оставила Доусон и отправилась вверх по реке, вдоль восточного берега до Клондайка. Здесь, желая миновать дороги, они пересекла небольшую речку и исчезли среди массы островов по направлению к югу.

II

– Да, вот это и есть то самое место. Один-два-три острова ниже реки Стьюарт. Вот это и есть третий остров!

С этими словами Пьер Фонтэн направил лодку против течения, со свойственной ему ловкостью выскочил на берег и укрепил ее.

– Подождите. Я пойду погляжу.

Едва только он исчез за мысом, как тотчас же раздался лай собаки, и спустя несколько минут Пьер вернулся.

– Там хижина! Я довольно тщательно осмотрел ее, но в ней никого не оказалось; полагаю, однако, что живущий там ушел недалеко и ненадолго, иначе он не оставил бы собак. Готов спорить, что он очень скоро вернется.

– Пьер, помогите мне выйти из лодки. Я очень устала, и мне трудно самой подняться. Только, пожалуйста, осторожнее.

Она встала во весь рост – стройная и прекрасная. Похожая на нежную лилию, она все же опиралась на руку Пьера с силой, которая говорила об упругих, развитых мускулах. Все ее движения, полные свободы и ловкости, подтверждали мнение, что в ее теле таится большая сила.

Несмотря на то что она хотела казаться спокойной и беспечной, выйдя на берег, она покраснела, и ее сердце забилось тревожней обычного. С каким-то особым, почти благоговейным интересом Сейзер подходила к дому, а ее разрумянившееся лицо говорило о большой радости, которую она испытывала.

– Да вот, посмотрите! – воскликнул Пьер, указывая на щепки, валявшиеся среди рядов аккуратно сложенных дров. – Ведь это совершенно свежая рубка. На мой взгляд, щепки лежат здесь два-три дня, не более.

Сейзер в знак согласия кивнула головой. Она хотела было заглянуть через небольшое окно внутрь хижины, но толстая промасленная бумага, пропускавшая свет, не позволяла видеть, что находится за нею. Тогда Карина пошла к двери, приподняла тяжелый засов, но вдруг передумала, опустила руку, и засов упал на свое место.

Она вдруг опустилась на колени и с молитвенным видом поцеловала грубо обтесанный порог. Казалось, Пьер Фонтэн ничего не видел. Да если бы он и видел что-либо, он скрыл бы это и никому не сказал бы ни слова.

Один из лодочников, спокойно закуривавший трубку, был поражен необычайной строгостью, которая зазвучала в голосе Пьера Фонтэна:

– Эй вы там! Ле-Гуар, устройте, чтобы было помягче, давайте побольше шкур и одеял.

Сиденье в лодке было разобрано, и бóльшая часть мехов перешла на берег, где Сейзер расположилась очень удобно.

Лежа на боку, она смотрела перед собой, на широкий Юкон[43], и ждала. Небо за горами, стоявшими по другую сторону берега, было темным и затянутым дымом невидимого лесного пожара. Сквозь тучи дыма едва-едва проглядывало послеполуденное солнце, которое бросало на землю слабый свет и столь же слабые тени. Кругом, до самого горизонта, природа была девственной – темные воды, высокие скалы, в расщелинах которых держался вечный лед, и поросшие соснами берега.

Все было тихо, и ничто не указывало на близкое присутствие человека. Безграничное пространство словно погрузилось в небытие и было окутано непроглядной вечной тайной.

Может быть, именно природа вызвала нервное волнение Сейзер. Во всяком случае, она сидела очень беспокойно, то и дело меняла место и положение, глядела то вверх, то вниз и сосредоточенно рассматривала мрачные берега реки.

Так прошло около часу. Лодочники ставили палатку на берегу, а Пьер оставался возле Сейзер.

– А вот и он! – воскликнул наконец Пьер Фонтэн, пристально вглядываясь по направлению верхней части острова.

Вниз по течению скользила лодка. На корме можно было различить мужскую фигуру, а на носу – женскую. Обе фигуры ритмично покачивались в такт веслам.

Сейзер не замечала женщины до тех самых пор, пока лодка не подошла близко к берегу, и только тогда ее внимание привлекла необыкновенная и своеобразная красота женского лица. Куртка из оленьей шкуры, расшитая бисером и плотно облегающая тело, подчеркивала прекрасные, словно точеные линии тела. Шелковый, яркий и кокетливо повязанный платок на голове едва прикрывал тяжелую массу иссиня-черных волос.

Сейзер не могла оторвать взгляда от чудесного лица, которое, казалось, было отлито из бронзированной меди.

Из-под красивой линии бровей, открыто и слегка кося, смотрели зоркие, черные, большие глаза; щеки были несколько бледны и худы, но не болезненного оттенка; правильный рот и нежные тонкие губы говорили о силе и мягкости. Лицо отражало признаки древнего монгольского типа, словно после долгих веков скитания вернулись первоначальные расовые отличия. Это впечатление подчеркивали красивый орлиный нос с тонкими изящными ноздрями и общее характерное выражение орлиной мятежности, которой дышало все ее существо. Очевидно, она была индианкой, но тип этот был доведен до совершенства. Краснокожие могут гордиться тем, что среди них порой появляются образцы несравненной красоты.

Женщина гребла так же глубоко и сильно, как и мужчина, она помогла направить лодку против течения и причалить к берегу. Спустя минуту она уже стояла на берегу и при помощи веревки вытащила из лодки четверть недавно убитого оленя. Вскоре к ней присоединился мужчина, и они общими усилиями подняли челнок на берег. Их с радостным визгом окружили собаки, и в тот момент, когда девушка возилась с собаками, мужчина увидел поднявшуюся со шкур Карину Сейзер. Он стал протирать глаза, словно не доверяя им.

– Карина! – воскликнул он очень просто, тотчас же подошел к ней и протянул руку. – Господи, я не верю своим глазам. Может быть, мне все это снится? Как-то раз меня весною ослепил снег, и я на некоторое время потерял зрение. Со мною это бывало несколько раз.

Карина Сейзер побледнела, и сердце ее болезненно сжалось. Она могла ожидать чего угодно, только не холодного тона и всего лишь протянутой руки. Однако она овладела собой и сердечно ответила на рукопожатие.

– Помните, Дэвид… Ведь я часто угрожала вам тем, что вот возьму и приеду к вам.

– Только перед самым-то приездом вы не написали ни слова. – Он рассмеялся и взглянул на индианку, которая в эту минуту входила в хижину.

– Я вполне понимаю вас, Дэвид… Очень может быть, что на вашем месте я поступила бы точно так же.

– Прежде всего пойдем и что-нибудь перекусим, – сказал он весело, не обращая внимания на интонацию Сейзер. – Вероятно, вы порядком устали. Какой дорогой вы ехали сюда? Вверх по реке? Значит, вы зимовали в Доусоне? Или, может быть, вы воспользовались последним санным путем? Это ваши? – И он указал на проводников, устроившихся у костра.

Затем он открыл дверь и предложил Карине войти в дом.

– В прошлом году я отправился из Серкл-Сити вверх по реке, – продолжал он. – Пришлось идти по льду, и я временно поселился здесь. Я думаю пока что заняться изысканием на Гендерсон-Крик. А если не удастся, пойду вверх по берегу Стьюарт.

– А вы, знаете, не очень изменились, – сказала она, стараясь перевести разговор на личные темы.

– Да, я, пожалуй, немного исхудал, но зато у меня окрепли мускулы. Вы это хотели сказать?

Она не ответила, пожала плечами и стала глядеть на девушку, которая развела огонь и при слабом освещении жарила большие куски оленьего мяса.

– Вы долго прожили в Доусоне?

Он обтесывал березовое топорище и задал вопрос, не подняв головы.

– Нет, всего несколько дней, – ответила Карина, все еще следя за индианкой и почти не слушая Пэна. – Вы что спросили? Сколько я прожила в Доусоне? Ах, в Доусоне я прожила месяц и очень была рада, когда уехала. Надо вам знать, что я не очень-то люблю северян. Они слишком уж несдержанны в своих чувствах.

– В сущности, они по-своему правы – в том отношении, что отказались от многих условностей. А время для путешествия вы избрали очень хорошее. Вы можете осмотреть все и уехать отсюда еще до появления москитов. Вы не имеете представления о том, что за ужасный зверь москит.

– Возможно. Но расскажите мне что-нибудь о себе. Как живете? Что делаете? С кем встречаетесь?

Говоря таким образом и задавая вопросы, она не отрывала взгляда от индианки, возившейся у печи.

В эту минуту Винапи растирала на камне кофе и делала это с упорством, свидетельствующим о нервах столь же первобытных, как и способ растирания. Держа в руках кусок кварца, она раздробляла отдельные кофейные зерна.

Дэвид Пэн обратил внимание на пристальный взгляд Карины Сейзер, и легкая улыбка скользнула по его губам.

– Да, здесь раньше был кое-кто, – не спеша ответил он. – Несколько молодцов с Миссури и с Корнуэллса. Они все теперь работают на Эльдорадо.

Сейзер внимательно посмотрела на девушку.

– Индейцев здесь, кажется, немало, – заметила она.

– Индейцы издавна живут ниже Доусона. Редко-редко кто-нибудь заглянет сюда. Кроме Винапи здесь никого нет, но и она родом из Койокука.

Вдруг страшная слабость овладела Кариной Сейзер. Ей казалось, что Дэвид Пэн отодвинулся от нее на огромное расстояние, а вся бревенчатая хижина закружилась, как пьяная. Только очутившись за столом, она несколько пришла в себя. Она почти все время молчала, сказала лишь несколько слов о погоде и о стране, а Дэвид пустился в объяснения различий между золотыми россыпями в Верхней и Нижней Стране.

– Вы даже не считаете нужным осведомиться о причине моего приезда сюда, – сказала наконец Карина. – Очевидно, вы и без моих объяснений все знаете…

Они встали из-за стола, и Дэвид снова принялся за свое топорище.

– Вы получили мое письмо?

– Последнее письмо? Думаю, что не получил. Очень может быть, что оно прибудет позже вас и странствует теперь около Берч-Крик. О почте в наших местах лучше не говорить. Это сплошной позор. Ужас – и больше ничего!

– Дэвид, что же с вами такое случилось? Вы деревянный какой-то… – Она заговорила твердо и резко, основываясь на прежних отношениях. – Почему вы не спросите, как я живу? Неужели же вас это совсем не интересует? Знаете, мой муж умер!

– Разве? Как жаль. Когда же это случилось?

– Дэвид? – Она готова была заплакать от огорчения. – Но хоть несколько писем моих вы получили? Вы, правда, не отвечали, но я все же не могу себе представить, чтобы вы совсем не получали моих писем…

– Нет, почему же? Несколько писем ваших я получил. Вот только не получил последнего письма, в котором вы писали о смерти мужа. Должен признаться, что почти все ваши письма я прочел Винапи вслух, так сказать, в назидание ей: знай, мол, какие-такие твои белые сестры. Я склонен думать, что она извлекла из этого немалую пользу. Вы как думаете?

Она сказала, не обращая внимания на резкость Дэвида:

– В последнем письме, в том самом письме, которого вы не получили, я действительно говорила о смерти моего мужа, полковника Сейзера. Это было ровно год назад. В том же самом письме я предлагала вам не приезжать ко мне, так как я намеревалась приехать к вам. Я, наконец, вспомнила то, чем так неоднократно грозила.

– Я, собственно говоря, не знаю, про какие именно угрозы вы говорите.

– Не про угрозы, а про обещания в предыдущих письмах.

– Правда, вы несколько раз писали о своем возможном приезде, но никто из нас не был уверен в этом. Вот почему я лично считаю себя свободным от каких-либо обещаний. Виноват, я помню кое-какие обещания, вполне возможно, что и вы их помните. Они были даны очень давно…

Он положил топорище на пол и поднял голову:

– Да, это было очень и очень давно, но я удивительно ясно помню все, каждую мелочь. Мы были с вами в саду – в розовом саду вашей матушки. Все вокруг нас распускалось, цвело, и в нас самих цвела такая же точно весна, как и в природе. Вы помните, я привлек вас к себе в первый раз и поцеловал вас в губы…

– Довольно, Дэвид, не напоминайте… Я помню все не хуже вашего… Боже, как часто и много я плакала, желая хоть как-нибудь загладить все скверное в моем прошлом. Если бы вы только знали, сколько я вынесла за это время.

– Вы дали мне тогда много обещаний и в последующие незабвенные дни неоднократно повторяли эти же самые обещания. Каждый взгляд ваш, каждое прикосновение, каждый звук вашего голоса были обещанием… Не знаю, стоит ли говорить дальше. Одним словом, между нами вдруг стал человек, который годился вам в отцы. Ни вы, ни он с этим, однако, не посчитались. С точки зрения чисто светской, это был вполне корректный и достойный полного уважения человек. Простите, я уже заканчиваю… Он обладал парой десятков довольно скверных рудников, небольшим участком земли, стоял во главе кое-каких коммерческих предприятий и…

– Я не отрицаю всего этого… – прервала его Карина, – но вы забываете про многие другие обстоятельства. Вы совершенно упускаете из виду денежные дела моих родителей… Они в то время страшно нуждались… Я не могла спокойно относиться к этому и принесена была в жертву. Нет, я сама, по доброй воле принесла себя в жертву. Ах, Дэвид, как вы всегда пристрастно относились ко мне. Это правда, что я ушла от вас, но почему вы не подумаете о том, чего мне стоило все это?

– Стесненные обстоятельства родителей… Жертва семейного положения и все такое… А я говорю совсем иначе: вас совсем не привлекала мысль о том, чтобы ехать за мной в такую глушь.

– Но ведь в то время я только вами и жила…

– Простите, в любовных делах я всегда был и остался неопытным человеком. И поэтому я тогда никак не мог постигнуть…

– Но теперь… теперь?

– Итак, нашелся человек, которого вы сочли достойным вашей руки. Посмотрим, что это за человек. Скажите мне, пожалуйста, чем именно он воздействовал на вас, чем пленил вас? Какие такие замечательные достоинства вы открыли в нем? Не стану отрицать того, что это был умелый, энергичный человек, умеющий устраивать дела. Существо, вообще говоря, ограниченное, он был настоящим талантом в смысле перевода чужих денег в свой собственный карман. Он, как никто другой, умел наживаться. К тому же современный закон был всецело на его стороне. Христианская этика, безусловно, одобряет подобную деятельность. Одним словом, на обывательский взгляд он был вполне порядочным членом общества. Но вот, на ваш-то взгляд, каков он был? Ведь у вас были свои взгляды – взгляды, распустившиеся в розовом саду.

– Не забывайте, что вы говорите о покойном.

– Это абсолютно не меняет дела. Я все же спрашиваю вас, что такое он представлял собой? Ничего больше как огромное, неимоверно толстое создание, которое всегда только о том и думало, как бы получше устроиться. Он не знал и не понимал, что такое духовные запросы; его оставляла глухим самая прекрасная песня, оставляла слепым самая безупречная красота. Обыкновеннейший толстяк с обрюзгшим лицом, дряблыми щеками и огромным животом, наглядно говорящим о его обжорстве.

– Но ведь он уже умер! А мы живем и будем жить. Ради бога, выслушайте меня. Вы упрекаете меня в непостоянстве. Пусть я согрешила! Ну а вы? Разве же вы не грешны? Хорошо, я согласна с вами: я нарушила свои обещания, но вы-то? Ведь и вы нарушили свои обещания. Где ваша любовь, распустившаяся в розовом саду? Где она? Что с ней?

– Она там же, где всегда была, – здесь! – крикнул Дэвид, ударив кулаком по груди. – Она здесь!

– Я знаю, что ваша любовь была великой любовью. Мне всегда казалось, что нет ничего выше ее. Так неужели же теперь вам не хватит великодушия, чтобы простить меня, – меня, которая теперь плачет и молит о прощении?

Он боролся с самим собой. Слова замирали на его губах. Она заставляла его открыться во всем и сказать то, что он скрывал до сих пор от самого себя. А она, не отрываясь, глядела на него, уверенная в том, что скажется сила прежней любви. Желая скрыть от нее выражение своего лица, он отвернулся, но она обошла его и снова заглянула ему в глаза.

– Взгляни на меня, Дэйв, я умоляю тебя взглянуть на меня. Я все та же, что была… Я нисколько не изменилась. И ты… ты тоже не изменился. Мы остались теми же.

Она положила руку на его плечо, а он не замечал этого, почти не слышал того, что она говорит. Его привел в себя треск спички: Винапи, не принимавшая никакого участия в том, что происходило в двух шагах от нее, зажгла масляную лампу, которая стала очень медленно разгораться. Ее фигура четко обрисовалась на черном фоне, и внезапно вспыхнувшее яркое пламя обратило бронзу ее чудесного лица в золото.

– Ведь вы видите… сами понимаете, что это невозможно… – простонал он, слегка отталкивая от себя белую женщину.

И повторил:

– Это невозможно… это невозможно…

– Послушайте, Дэйв… Ведь вы понимаете, что я не девушка и что я очень далека от девичьих мечтаний. – Она говорила тихо, не решаясь подойти ближе к нему. – Я уже взрослая женщина и прекрасно все понимаю. Конечно, мужчины всегда и повсюду остаются мужчинами. Уж так водится. Я нисколько не поражена и почти предвидела это. Но ведь этот ваш брак недействителен? Он незаконный?

– Здесь, на Аляске, подобных вопросов не задают, – тихо произнес Дэвид.

– Да… но…

– В таком случае не о чем говорить. Здесь других браков не бывает.

– A y вас есть дети?

– Нет.

– Нет… И не…

– Не знаю. Во всяком случае, то, что вы предлагаете, невозможно.

Она снова подошла к нему совсем близко и ласково и любовно провела рукой по его загорелой шее.

– Значит, это вовсе не брак… Насколько я понимаю местные порядки, здесь все мужчины так поступают. Да и не только здесь. Мало кто из поселенцев намеревается здесь остаться на всю жизнь. В таком случае девушку или женщину, с которой мужчина прожил известное время, обеспечивают на целый год всем необходимым, дают некоторое количество денег – и все!

Она пожала плечами:

– Девушка вполне довольна, а мужчина… Вы точно так же можете поступить. Мы можем обеспечить ее не только на год, но и на всю жизнь. Скажите, пожалуйста, чем она была в то время, когда не знала вас? Самой обыкновенной дикаркой, которая ровно ничем не отличалась от остальных туземок. Летом она питалась рыбой, а зимой – олениной… Бóльшую часть года она голодала, но зато в праздники наедалась до отвала. Нечего говорить о том, что вместе с вашим появлением для нее началась настоящая жизнь… Только благодаря вам она узнала, что такое счастье. Вы ей открыли много хорошего – и теперь, когда вас уже не будет с ней, ей все же будет лучше, чем до того, как вы вошли в ее жизнь…

– Ах нет… нет, – запротестовал он. – Вы страшно ошибаетесь.

– Не я, Дэвид, ошибаюсь, а вы, только вы. Вы совершенно забываете о том, что, в сущности, вы с ней абсолютно разные. Вы принадлежите к разным расам. Она – местная жительница, которая слишком привыкла ко всему, с чем сроднилась с детства. Ее невозможно безболезненно оторвать от родной почвы. Она – дикий, первобытный человек, который умрет точно таким, каким родился. Совсем другое – мы с вами. Мы – господа, мы – украшение вселенной, больше того, ее представители. Дэвид, мы созданы друг для друга. Все в нас подсказывает, что нам должно делать. Ваш род насчитывает тысячи поколений – быть может, сто тысяч поколений, – и вы не смеете допустить, чтобы он прекратился. Опомнитесь, Дэйв. Придите в себя, возьмите себя в руки – и уедем. Мы еще так молоды, и нас зовет жизнь, которая так хороша…

Он в это время глядел на Винапи, которая собиралась выйти из хижины покормить собак. При этом он несколько раз медленно покачал головой.

Карина провела рукой по его шее и прижалась щекой к его щеке. И вдруг перед ним встала вся его жизнь. Он в одно мгновение вновь пережил все перипетии борьбы с безжалостной природой, все тяжелые годы беспрерывного голода и мучительного холода, годы бесконечных и жестоких стычек с дикой, первобытной природой. И тут к нему пришло искушение – искушение в образе любимой им некогда женщины… И это живое искушение стало нашептывать ему сказки о теплой, с мягким климатом стране, где так много радости, света, наслаждений… И вопреки его собственной воле пред его глазами воскресло все прошлое, все пережитое и, как живые, предстали знакомые, давно позабытые лица, замелькали былые события, ожили веселые часы, зазвучали милые песни и звонкий смех…

– Дэвид! Идем со мной. Я теперь достаточно богата, нам не надо будет ни о чем заботиться… Идем же, Дэвид.

Она стала оглядываться.

– У нас будет средств более чем достаточно, у нас не будет никаких забот, наша единственная забота будет заключаться в том, чтобы как можно больше наслаждения взять от жизни. Идем, идем!..

Последние слова она произнесла уже в его объятиях. Она вся дрожала от безграничной любви к нему, а он, забывшись, крепко прижимал ее к себе.

Сквозь толстые стены хижины доносились крики Винапи, разнимавшей сцепившихся собак. Голос Винапи и глухое ворчание собак напомнили Дэвиду другую картину. Он вдруг увидел себя в лесу, в схватке с огромным медведем. С ревом страшного зверя смешались остервенелый лай собак и точно такие же, как теперь, крики Винапи, натравливавшей собак на медведя. Он сам почти на краю смерти… Едва-едва переводит дыхание… Сердце бьется со страшной силой… В двух-трех шагах от него в предсмертных муках, с распоротыми животами, с переломанными позвонками бьются и жалобно воют собаки… Девственную белизну снега осквернили ярко-красные потоки смешавшейся крови человека и животных… Но всего ярче ему в эту минуту представляется сама Винапи, в каком-то безумном опьянении бьющая медведя огромным охотничьим ножом.

От этой картины холодный пот выступил на его лбу… Он освободился из объятий Карины и отступил от нее на несколько шагов.

А она не могла точно определить, что именно произошло с ним, но ее женский инстинкт тотчас же подсказал ей, что Дэвид уходит, навсегда уходит от нее. Она вскричала:

– Дэвид… Дэвид, я не уйду от вас, я не оставлю вас! Хорошо, если вы не хотите уехать отсюда, мы останемся здесь… Я останусь здесь и буду жить вместе с вами. Зачем мне весь остальной мир, раз вас там нет? Я останусь как ваша жена. Я буду готовить вам пищу, кормить ваших собак, повсюду сопровождать вас… Я способна на все, я могу грести… Уверяю вас, я очень сильная.

Он прекрасно знал это, знал, когда, не отрывая от нее взгляда, отстранялся от нее. Его лицо побледнело и приняло холодное, жесткое выражение.

– Я сейчас расплачусь с Пьером, и пусть он убирается отсюда вместе с лодочниками… Я же останусь здесь, с вами. Ничто не в состоянии испугать меня. С вами я готова на все. Послушайте меня, Дэйв… Я вполне согласна с вами в том, что в прошлом я допустила страшную ошибку, но дайте мне возможность теперь исправить ее. Я всей душой стремлюсь к тому, чтобы искупить свой тяжкий грех. Очень может быть, что тогда я не совсем понимала, что такое любовь, позвольте же мне теперь показать вам, насколько я выросла в этом отношении…

Она зарыдала и, упав на пол, обняла колени любимого человека.

– Хоть на секунду вдумайтесь в мое положение и пожалейте меня. Как я провела эти годы! Сколько я выстрадала, сколько перенесла! Вы не поверили бы, если бы я все рассказала вам.

Он склонился и поднял ее с земли.

– Выслушайте, Карина, внимательно то, что я скажу вам, – произнес он, открывая дверь и помогая Карине выйти на свежий воздух. – Все это невозможно. Мы не смеем думать только о себе, и поэтому вам необходимо уехать, и уехать как можно скорее. От души желаю вам счастливой дороги. Не скрою от вас, что переправа через Шестидесятую Милю сопряжена с очень большими трудностями, но у вас прекраснейшие на Юконе лодочники, с которыми вам нечего бояться. Попрощаемся, Карина.

Она уже овладела собой и смотрела на Дэвида без всякой надежды в глазах.

– Но если Винапи…

Ее голос дрогнул, и она отказалась от последней попытки.

Он понял невысказанную ею мысль и ответил:

– Даже и в таком случае.

Пораженная его странным тоном, она едва слышно прошептала:

– Это положительно непостижимо… Невероятно. Но не будем больше об этом говорить.

– Поцелуйте меня, – сказала она еще тише и подошла к нему ближе. Затем повернулась и ушла.

– Мы сейчас снимаемся, – сказала она, обращаясь к Пьеру Фонтэну, который в ожидании своей госпожи не спал. – Мы уезжаем.

Его зоркие глаза тотчас же заметили выражение горя на ее лице, но все же он принял самый невинный вид. Создавалось впечатление, точно он не сомневался, что именно такое распоряжение последует из уст Карины Сейзер.

– Хорошо, – согласился он. – А какой дорогой мы поедем? На Доусон, что ли?

– Нет! – очень спокойно ответила она. – Мы поедем не на Доусон, а вверх по реке, в Дайэ.

Пьер Фонтэн, не медля ни секунды, нисколько не церемонясь, стал расталкивать проводников и стаскивать с них одеяла, торопя их взяться за дело. Его громкий, энергичный голос разносился далеко вокруг.

Лагерь был снят с удивительной быстротой, и проводники, пошатываясь под тяжестью всевозможных горшков, котелков и одеял, направились к лодке. Карина Сейзер уже стояла на берегу и спокойно ждала, пока ее люди уложат весь багаж и устроят ее в лодке.

– Мы подойдем к головной части острова, – сказал Пьер, возясь с длинным причальным канатом. – Нам всего бы лучше пройти к заднему проливу, где вода гораздо спокойнее и медленнее. Я думаю, что нам это удастся.

Острый слух Пьера тотчас же уловил шум шагов по прошлогодней сухой траве. Он оглянулся и увидел индианку, окруженную тесным кольцом ощетинившихся волкоподобных собак. Карина заметила, что лицо девушки, остававшееся спокойным во все время ее разговора с Дэвидом Пэном, теперь пылало от негодования.

– Что такое ты сделала с ним? – резко спросила она, обращаясь к Карине. – Как только ты ушла, он почти больным улегся на скамью. Я спрашиваю его: «Что с тобой, Дэвид? Ты болен?» Он сначала помолчал, а затем сказал мне вот что: «Ради бога, Винапи, оставь меня в покое… Все пройдет сейчас». Что такое ты сделала с ним? Мне кажется, что ты нехорошая женщина…

Карина Сейзер с большим любопытством разглядывала дикарку, которой предстояло всю жизнь провести с Дэвидом…

– Мне кажется, что ты нехорошая женщина… – медленно и с усилием, с каким обыкновенно произносят иностранные слова, повторила Винапи. – Я думаю еще, что тебе всего лучше уехать отсюда. Ведь он у меня единственный. Я – индианка, а ты – белая, американская девушка, которая всегда найдет сколько угодно мужчин. Твои глаза такие же голубые, как небо. И кожа твоя белая и мягкая.

Она провела смуглым пальцем по нежной щеке белой женщины. Она была прелестна, и, если бы между ними не стоял мужчина – Дэвид Пэн, Карина Сейзер была бы готова долгие годы жить рядом с ней.

– Белая, мягкая щечка, как у ребенка.

Винапи поочередно коснулась обеих щек Карины.

– Скоро у нас появятся москиты, и от их укусов твоя мягкая кожа покроется волдырями и пятнами. Ах, какие пятна, какие раны! Москитов у нас много, и ран будет много. Хорошо будет, если ты уедешь отсюда еще до того, как разведутся москиты.

Она указала на дорогу, идущую вниз по течению, и продолжила:

– Эта дорога идет на Сан-Майкель, а вот та, – она указала вверх по течению, – на Дайэ. Тебе гораздо лучше ехать на Дайэ. Прощай.

Пьер положительно не верил своим глазам, когда увидел, что Карина обняла индейскую девушку, крепко поцеловала ее и разрыдалась на ее плече.

– Люби его… – сквозь слезы пробормотала она и, не поднимая головы, стала спускаться по берегу к лодке.

Очутившись в лодке, она оглянулась и крикнула:

– Прощай!

Пьер следом за ней прыгнул в лодку, укрепил руль и дал сигнал к отплытию.

Ле-Гуар затянул старую французскую песню. Лодка вскоре исчезла в ночном мраке.

Сила женщины

Полы палатки заколыхались, и внутрь заглянула заиндевевшая волчья голова.

– И! Ги! Сиваш! Чук, отродье дьявола! – раздались со всех сторон негодующие крики.

Бэттлс со всего размаху ударил собаку оловянной тарелкой, и та тотчас же исчезла. Луи поправил полы палатки и стал отогреваться у печки. Снаружи было очень холодно. Несколько дней назад спиртовой термометр лопнул на 68 градусах ниже нуля, а мороз между тем продолжал усиливаться. Трудно было сказать, когда кончится страшная стужа.

В такой мороз из палатки лучше не отлучаться (разве только крайняя нужда заставит) и не дышать студеным воздухом. Многие очень часто вовсе не считаются с этим и простуживаются насмерть – застуживают легкие. Вскоре после этого появляется сухой, отрывистый и частый кашель, который усиливается от запаха жарящегося сала. И дело кончается тем, что весной или летом в мерзлой земле выжигается яма, куда сбрасывается человеческий труп, который покрывается таким же мерзлым мхом и оставляется там навсегда в несомненной уверенности, что в определенный час мертвец воскреснет в полной сохранности.

Вне палатки было очень холодно, но не слишком тепло было и внутри ее. Вокруг единственной печки собрались все обитатели палатки, то и дело споря за лучшее местечко. Почти половину палатки занимали в беспорядке набросанные сосновые ветки, на которых были разостланы пушистые меха. Остальную часть пола покрывал утоптанный мокасинами снег, и тут же валялись разные горшки, чашки и тому подобные принадлежности арктического лагеря.

Печка была раскалена докрасна, но находившаяся в нескольких шагах от нее ледяная глыба выглядела так, словно только что была взята с реки. Холод снаружи заставлял теплый воздух внутри палатки подниматься кверху. В том самом месте потолка, где проходила печная труба, маленький круг парусины был сухим. Несколько больший круг парусины с той же трубой в центре был сырым. Вся же остальная палатка – потолок и стены – была почти на полдюйма покрыта сухим, белым, кристаллическим инеем.

– Ох! Ох!.. – послышались страдальческие стоны молодого человека, спавшего, закутавшись в меха. Он оброс бородой, был очень бледен, и у него был болезненный вид. Он не просыпался, а между тем его стоны становились все громче. Тело то и дело вздрагивало и судорожно сжималось, точно вся постель была покрыта крапивой, из которой оно напрасно пыталось освободиться.

– Надо хорошенько растереть его, – сказал Бэттлс.

Тут же несколько человек, искренно желавших помочь больному, стали самым безжалостным образом растирать, мять и щипать его.

– Ах, чертова дорога, – пробормотал тот едва слышно и, сбросив с себя меха, уселся на постели. – Черт возьми. Ведь чего только я ни делал: много ходил, бегал, закалял себя всевозможнейшими способами, и все равно в этой богопротивной стране оказался изнеженнейшим из изнеженнейших.

Он подошел к огню, сгорбившись, уселся около него и стал курить папироску.

– Не подумайте, пожалуйста, что я жалуюсь. В конце концов, я всегда, в любую минуту могу взять себя в руки. Мне просто стыдно за себя, вот и все. Я сделал каких-нибудь тридцать миль, а разбит и слаб так, точно какой-нибудь хилый франтик, которому пришлось пройти несколько миль по отвратительному деревенскому шоссе. Вот в том-то и вся штука. Дайте-ка закурить.

– Нечего отчаиваться, молодой человек, – отеческим тоном сказал Бэттлс и протянул горящую ветку. – Со всеми происходит одно и то же. Вы думаете, что со мной было иначе? Ничего подобного. Господи Боже мой, если бы вы знали, до чего я мерз и коченел. Бывало так, что мне требовалось целых десять минут для того, чтобы приподняться с места и стать на ноги, – так все ныло, трещало и болело во мне. А судороги какие были! Меня прямо-таки сворачивало в узлы, и весь лагерь чуть ли не полдня должен был возиться со мной. На мой взгляд, вы переносите все легче, чем кто-либо из нас. Потерпите, миленький мой, настанет и такое время, когда мы, старички, будем почивать в могиле, а вы будете носиться по этой стране точно так же, как мы теперь. Счастье ваше в том, что вы не жирны и не склонны к ожирению. Ох, этот жир многих отправил на тот свет раньше времени.

– Вы говорите – жир?

– Вот именно, я говорю про жир. Ничего нет хуже, как отправиться в дорогу с толстяком.

– Вот никогда не слышал.

– Ну вот, а теперь слышите. Имейте в виду, молодой человек, что толщина нисколько не мешает, если требуется непродолжительное, хоть и очень сильное напряжение, но та же толщина очень мешает, когда необходимо длительное и устойчивое усилие. Где стойкость и выносливость, там нет места жиру. Приходилось ли вам видеть, как тощая, голодная собака вгрызается в кость. Точно так же и нам частенько приходится вгрызаться в дело и работать долго-долго не покладая рук: в таком случае необходимы худые, жилистые товарищи. Толстяки тут никуда не годятся.

– Что верно, то верно, – вставил свое слово Луи Савуа. – Я знавал одного человека – толстого-претолстого. Просто буйвол. И вот встретился этот толстяк на Сульфур-Крике с очень худеньким человечком по имени Лон Мак-Фэн. Вы, наверное, знаете этого Лона Мак-Фэна, он ирландец, небольшого роста, с рыжими волосами. Встретились они и пошли вместе. Шли они, шли, шли очень долго, днем и ночью. Толстяк очень уставал, часто садился или ложился на снег, а худенький все время подталкивал его и кричал на него, точно на крохотного ребенка. Толкал он его до тех самых пор, пока они не дошли до моей хижины. Тут толстяк как залег спать, так целых три дня не сползал с моей постели. Готов поклясться, что другого такого толстяка я не видел. Ну и толстяк, я вам скажу. Уж было, действительно, в нем жиру, как вы говорите.

– Это, вероятно, был Аксель Гундерсон, – сказал Принс.

А Бэттлс прибавил:

– Правда, Аксель Гундерсон – самый толстый человек, который когда-либо был здесь. Я должен вам сказать, что он – исключение, которое подтверждает правило. А вот взглянули бы вы на его жену, Унгу. Женщина она небольшая, весит всего-навсего фунтов сто с лишним, но на ней только мясо и ни одной лишней унции жиру. Она удивительно вынослива и здорова, а о муже заботится так, что лучше и желать нельзя. Нет ничего такого на земле, над землею или под землею, чего она не сделала бы для него.

– Ну что ж… раз человек любит… – заметил кто-то.

– Ах, да не в этом только дело.

– Послушайте, господа, – сказал Ситка Чарлей, который сидел на ящике со съестными припасами. – Вот вы все рассказываете про жир, про толстых людей, про стойкость женщин и про любовь. Рассказываете вы очень хорошо, и я невольно вспомнил о том, что случилось очень давно, много лет назад, когда страна эта была еще совсем-совсем юной и когда человеческие костры были так далеки один от другого, как звезды на небе. Вот тогда-то мне и пришлось повстречаться с одним толстяком и худенькой женщиной. Да, братья мои, женщина была маленькая, но сердце ее было больше, чем жирное сердце мужчины. Что и говорить, стойкая была женщина! Нам пришлось вместе совершить очень изнурительное путешествие – дойти до самых Соленых Вод. Морозы стояли лютые, снег лежал глубокий, и ко всему этому мы голодали. Но любовь в женщине была сильнее всего остального. Не думаю, чтобы что-либо было выше любви.

Он замолчал и стал топором переносить кусочки льда с широкого деревянного обрубка в горшок, в котором оттаивала питьевая вода.

Все уселись поближе к огню, поплотнее, а Чарлей, устроившись удобнее прежнего, продолжал:

– Ну вот. Женщину звали Пассук. Я купил ее у племени, которое живет на взморье. Мое сердце не рвалось к ней, и мои взгляды не искали ее взглядов. Ее глаза всегда были потуплены, она была робка и боязлива, как вообще все девушки, попавшие в неволю к людям, о которых раньше не имели никакого представления. Итак, говорю, я и не думал ухаживать за ней. И потом, я как раз задумал большой переход. Мне требовался человек, который помог бы мне кормить и гнать собак и грести. Выбор мой пал на Пассук.

Я, кажется, еще не говорил вам, что находился на службе у правительства. Должен вам указать на это. Взяли меня на военное судно вместе с санями, с собаками, с запасами провизии и – с Пассук. Пошли мы на север, дошли до самых льдов Берингова моря, где и сошли с судна. Мне дали деньги, карту земель, которых еще никто из нас до сих пор не видел, и тюк. Этот тюк был хорошо упакован и защищен от непогоды. Я должен был доставить его на китобойное судно, которое было затерто льдами у берегов великой реки Маккензи. Да, велика Маккензи, но все же нет реки больше нашего Юкона, Юкона – отца всех рек.

Однако, все это неважно. Рассказ мой не имеет никакого отношения ни к китобойному судну, ни к зиме, проведенной мной среди льдов Маккензи. Весной, когда дни стали длиннее, а снег кое-где почернел, мы отправились на юг, к Юкону. Тяжело было идти. Как я уже сказал, снег кое-где почернел, но мы с помощью багров и весел шли вверх по течению до самой Сороковой Мили. Зима была очень суровая, и нас всех достаточно измучил мрак и холод, но больше всего голод. На каждого человека золотопромышленная компания выдавала только сорок фунтов муки и двадцать фунтов солонины, бобов и вовсе не было. Собаки днем и ночью выли от голода, люди совсем отощали, а лица их пожелтели и сморщились. Сильные слабели, а слабые умирали. Немало было и цинготных среди нас.

Как-то ночью мы все сошлись у складов золотопромышленной компании, пустые полки заставили нас еще сильнее почувствовать пустоту наших желудков. Мы сидели и тихо разговаривали при свете очага, так как свечи хранили для тех, кому суждено будет прожить до весны.

Беседовали мы до тех пор, пока не решили отправить кого-нибудь из нас в Соленые Воды[44] – пусть, мол, узнают о наших страданиях. Тут взгляды всех сошлись на мне: все знали, что я опытный человек. Я им сказал: «Эту дорогу и всю остальную мне придется пройти на лыжах, так что дайте мне лучших собак и много пищи. Я пойду, а со мной вместе пойдет Пассук».

Все согласились со мной, все, кроме Джеффа, здорового, толстого янки[45]. Говорил он со мной, да и вообще со всеми, уж очень свысока. Послушать его, так он был не менее моего опытен, чуть не родился на лыжах и вырос, вскормленный молоком оленьей самки. Он настаивал на том, что должен идти вместе со мной. Я, дескать, могу заболеть, свалиться от усталости, и в таком случае он один доставит куда следует известия о нашем горестном состоянии. Был я тогда очень молод и не знал, что такое янки. Не мог я знать, что в нем говорит только жир и что хитрый янки говорит одно, а думает другое. Одним словом, получили мы лучших собак, лучшую пищу и втроем – Пассук, Джефф и я – отправились в путь-дорогу.

Несмотря на то что мы как будто взяли много пищи, и хорошей пищи, все же ее оказалось недостаточно. Собаки находились в очень жалком состоянии и не способны были работать. На Белой реке из трех пар саней осталось уже две пары, а мы прошли только двести миль. Мы старались ничего не терять, и мясо павших собак немедленно попадало в желудки живых.

До самой Пелли мы не видели ни одного человека, ни одного дымка. Я предполагал раздобыть в Пелли кое-какие припасы и, кстати, оставить здесь Джеффа, который не переставал жаловаться на трудности дороги. Однако меня ждало большое разочарование. Местный агент компании встретил меня в самом удрученном состоянии духа, указал мне на пустые провизионные склады и на могилу миссионера, обнесенную для защиты от собак высокой каменной оградой.

Тут же я увидел нескольких индейцев. Я обратил внимание на то, что среди них не было ни детей, ни стариков. Ясно было, что немногие из оставшихся в живых дотянут до весны.

После этого мы с легкими желудками и тяжелым сердцем пошли дальше.

Я уже говорил о том, что всю дорогу пришлось идти на лыжах, отчего ноги болели и покрылись незаживающими ранками. Наши муки с каждым днем росли, и дошло до того, что однажды утром, когда мы подвязывали лыжи, Джефф разрыдался как дитя. Желая помочь ему, я посадил его на передок более легких саней. Он для собственного удобства снял лыжи, а из-за неровностей дороги его мокасины оставляли в снегу глубокие следы, и в них попадали собаки задних саней.

Я довольно резко указал ему на это. Он пообещал быть внимательнее, но тотчас же нарушил свое слово. Не стерпев, я ударил его кнутом, после чего дело пошло на лад: собаки больше не проваливались. Когда дело касалось физических страданий или жира, Джефф был сущим ребенком.

В то время как Джефф лежал у огня и стонал, Пассук готовила пищу, по утрам она помогала мне запрягать собак, а вечером – распрягать их. С необыкновенным вниманием она следила за собаками и этим, а также многим другим оказывала мне в пути незаменимую помощь. По простоте душевной я считал, что она обязана все это делать, и никогда не задумывался над причинами ее усердия. У меня было много других забот, к тому же я был слишком молод и мало понимал женщин. Лишь впоследствии я стал кое-что понимать.

А тем временем Джефф вел себя самым недостойным образом. Собаки находились в самом жалком состоянии, а он пользовался каждым удобным случаем и присаживался на задок саней. Пассук вызвалась следить за одной парой саней – в результате Джеффа совсем освободили от каких-либо обязанностей. Утром того же дня я выдал причитающуюся ему долю пищи и вынудил пойти вперед. Мы с Пассук занялись упряжкой собак и значительно позже двинулись в путь. Тем не менее приблизительно в полдень, когда на горизонте показалось солнце, мы обогнали его. Мы заметили замерзшие слезы на его щеках – и все же пошли дальше, мимо него.

Остановившись на ночь, мы приготовили для него пищу и постель; желая указать наше местопребывание, мы развели большой костер. Он подошел к нам лишь через несколько часов – пришел, прихрамывая, и тотчас же набросился на пищу, затем с бесконечными стонами вытянулся на постели и заснул. Не подумайте, что он был болен, – ничего подобного, просто он с трудом переносил тяготы дороги, очень скоро уставал и страдал от неудовлетворенного голода. Но уверяю вас, что мы с Пассук уставали нисколько не меньше него, ведь на наших плечах лежала вся работа. Главная и единственная его беда заключалась в том, что он был чересчур жирным… Он ровно ничего не делал, но мы честно делились с ним провизией.

Как-то в пути мы набрели на две странствующие человеческие тени. Это были белые – мужчина и мальчик. Каждый из них имел по одеялу, на котором спал по ночам. У них был небольшой запас муки, которую они разбавляли водой и пили. Взрослый мужчина сказал мне, что у них осталось только восемь маленьких мерок муки, а до Пелли оставалось не меньше двухсот верст. Он добавил, что следом за ними идет индеец, который, несмотря на получаемый от них ежедневный паек, вдруг начал отставать. Я не поверил им, зная по опыту, что индеец не отстал бы, получай он ежедневный паек, и не дал им ничего из своих припасов. Они попытались стащить самую жирную (и при этом невыразимо худую) собаку, но я пригрозил им револьвером и приказал убраться подобру-поздорову. Они повиновались и, пошатываясь, точно пьяные, пошли дальше по Большому Безмолвию, направляясь к Пелли.

К тому времени у нас остались лишь три собаки и одна пара саней. На собак было больно смотреть: кожа да кости. Известное дело: если мало дров, огонь хилый, и в хижине холодно. Нам это было слишком понятно. Провизии осталось совсем мало, и вследствие этого холод давал себя чувствовать сильнее. Мы все до того почернели, что нас, пожалуй, не узнала бы родная мать. Больше всего мучили нас ноги. Я лично по утрам всегда обливался потом от мучительных усилий сдержаться и не закричать от боли, Пассук же по-прежнему шла впереди нас и за все время не издала ни единого стона. А попутчик наш, мужчина, стонал, а временами даже вопил.

На Тридцатой Миле течение реки отличается большой быстротой, вот почему там всегда очень много полыней и трещин. Случилось так, что он вышел раньше нас и отдыхал, когда мы подходили к нему. Оказалось, однако, что между нами полынья, которую он успел обойти. Обходя, он так расширил полынью, что для нас оказалось совершенно невозможным обойти ее, нам оставалось одно: найти полосу еще крепкого льда, что мы и сделали. Пассук, как более легкая, пошла первой. На всякий случай она взяла с собой длинный шест и держала его поперек, но будучи очень легкой, она без всяких усилий, даже не сняв лыж, перешла через полынью. Очутившись на той стороне, она попыталась перетащить собак, но у тех не было ни шестов, ни лыж – и их унесло быстрым течением. Я делал все, что только мог, и поддерживал сани до тех пор, пока хватало сил. Конечно, корму в них оставалось совсем мало, но все же могло бы хватить на неделю. Как бы там ни было, собаки погибли в быстром течении реки.

На следующее утро я разделил весь жалкий остаток провизии на три равные части, отдал Джеффу его часть и сказал ему, что теперь он может поступать с ней так, как ему заблагорассудится. Саней и поклажи, дескать, у нас уже нет, и мы пойдем вперед легко и быстро. Но он заговорил с нами обиженным тоном и совсем не по-товарищески, во всяком случае совсем не так, как мы того заслуживали. Он стал жаловаться на боль в ногах, но ведь у нас с Пассук ноги-то болели не меньше. С собаками-то кто возился? Он вдруг самым решительным образом заявил, что скорее умрет на месте, чем сделает хоть один шаг дальше. Тут Пассук, не долго думая, взяла свои меха, я – горшок и топор, и мы двинулись было дальше, но Пассук вдруг взглянула на паек Джеффа и сказала:

– Стоит ли бросать на ветер столько пищи?

Я только молча покачал головой: для меня товарищ всегда останется товарищем.

Но тут Пассук заговорила обо всех тех, кто остался на Сороковой Миле, указала мне на то, что среди них очень много людей, гораздо более достойных, чем наш попутчик, и напомнила, что все возложили на меня свои последние надежды… Видя, что я по-прежнему молчу, она быстро выхватила из-за моего пояса револьвер – и, как говорится, Джефф преждевременно отправился к праотцам.

Я стал упрекать Пассук, но в данном случае мои слова не оказали на нее ни малейшего воздействия, она даже не подумала раскаяться в своем поступке. В глубине души я сознавал, что она, безусловно, права.

Чарлей замолчал и снова стал бросать кусочки льда в горшок с питьевой водой.

Все молчали, и время от времени по их спинам пробегала дрожь от непрестанного воя продрогших на морозе и сетующих на свою судьбу собак.

Чарлей продолжал свой рассказ:

– Пошли дни за днями, а мы с Пассук, подобно двум слабым теням, пробирались по беспредельной снежной равнине. Всего не расскажешь… Одним словом, стали мы приближаться к Соленым Водам и там только набрели на индейца, который тоже, подобно тени, плелся по направлению к Пелли.

Я, конечно, не ошибся, предположив, что белые мужчина и мальчик нечестно делились с ним. Оказалось, что они оставили ему провизии едва-едва на три дня. Покончив с мукой, он стал кормиться мокасинами, но и от мокасин осталось уже немного. Индеец был со взморья и обо всем рассказал Пассук, которая понимала и говорила на его языке. Он до сих пор не бывал на Юконе, совсем не знал дороги и направлялся к Пелли.

– Далеко ли до Пелли? Две ночевки? Может быть, дeсять? Сто?

Он ничего не знал, кроме того, что идет на Пелли. Возвращаться на родину было невозможно, оставалось одно – идти вперед.

Он не затрагивал вопроса о пище, так как видел, что и мы нуждаемся. Когда Пассук смотрела на меня и индейца, она напоминала мне птичью самку, чувствующую, что весь ее выводок в смертельной опасности. Я сказал ей следующее:

– Этого человека обманули, поэтому я дам ему немного из наших запасов.

Мне на одно мгновение почудилась в ее глазах радость, но вдруг она нахмурилась и долго переводила взор с меня на индейца. Наконец она сказала следующее:

– Нет. До Соленых Вод далеко, а смерть подстерегает нас. Лучше будет, если эта смерть заберет чужого человека и пощадит моего Чарли.

Мы не помогли бедняге, который пошел своей дорогой. А Пассук всю ночь проплакала – я впервые видел ее плачущей.

«Нет, – подумал я, – тут что-то есть… Не станет она без причины плакать. Нет дыма без огня». Я решил, что она расстроилась под влиянием дорожных бедствий.

Днем, в пути, мы почти не разговаривали с Пассук, к вечеру же мы так уставали, что мертвыми валились на землю… А утром, чуть свет, уже снова были на ногах и продолжали свой путь. Мы плелись, точно какие-то мертвецы, и все вокруг нас было так же мертво. На своем пути мы не встречали ни единого живого существа: ни птички, ни белки, ни кролика… Застыла река и в своих белоснежных покровах не издавала ни единого звука.

В деревьях застыл сок. Было холодно точно так же, как теперь. Звезды висели над самой головой и большие-пребольшие прыгали и танцевали в воздухе. Днем в небе стояло северное сияние. Тогда чудилось много солнц, солнца были повсюду – куда ни взглянешь. Воздух сверкал и переливался, как драгоценные камни, а снег походил на алмазную пыль. Повторяю, мы были то ли как мертвые, то ли как пьяные, и совсем забыли о том, что такое время. Одна мысль жила в нас – добраться до Соленых Вод. Туда были направлены наши глаза, туда стремились наши души, туда плелись наши ноги.

Наши запасы подходили к концу, но мы продолжали делить их поровну. Пассук чувствовала себя очень плохо, а у Карибу-Кроссинг она совсем ослабела.

На следующее утро мы уже не пошли дальше, а остались лежать на земле под одним одеялом. Эта дорога многому научила меня: я стал понимать женскую душу и ценить женскую любовь – вот почему я решил остаться с Пассук и рука об руку встретить с ней смерть.

Только теперь заговорила Пассук. Она говорила со мной, почти касаясь губами моего уха. Теперь ей уже не был страшен мой гнев, и она стала раскрывать передо мной свою душу – рассказывать о своей любви и о многом другом, чего я тогда не понимал.

Она говорила так:

– Чарли, я была хорошей женой своему мужу, а мужем моим был ты. Я раскладывала для тебя огонь, варила пищу, кормила твоих собак, вместе с тобой работала веслами – и никогда ни на что не жаловалась. Я ни разу не сказала, что в доме моего отца теплее и лучше, чем под одним одеялом с тобой. Когда ты говорил, я слушала и не пропускала ни слова. Когда ты приказывал, я повиновалась. Ведь это так, Чарли?

И я неизменно отвечал:

– Да, это так…

Она продолжала:

– Когда ты в первый раз пришел в Чилькут, ты, даже не взглянув на меня, купил меня – так, как другие покупают собаку. Купил и увез. И тогда сердце мое восстало против тебя и наполнилось болью и страхом. Но это было очень давно. С тех пор ты изменил свое отношение ко мне. Последнее время ты любил меня так, как добрый хозяин любит свою собаку. Правда, твое сердце оставалось по-прежнему холодным, в нем не было места для меня, но все же я не могу жаловаться: ты был и остался справедлив ко мне. Я повсюду следовала за тобой, и ничто – ни опасность, ни страх – не остановили меня. Я всегда сравнивала тебя с другими мужчинами и видела, что ты не похож на них, ибо ты честен, как ни один из них, ибо слова твои разумны и вески, а язык правдив.

– И мало-помалу я стала гордиться тобой, и мое сердце рвалось только к тебе, и мои мысли были только о тебе. Ты был для меня, как солнце в середине лета, как золотое летнее солнце, которое день и ночь остается на небе. И куда бы я ни смотрела, я видела мое солнце – я видела тебя… Но, Чарли, твое сердце было и оставалось холодным, и не было в нем местечка для меня.

Тогда я ей сказал следующие слова:

– Это все верно, что ты только что мне сказала. Сердце мое было холодно, и не было в нем места для тебя. Но это было и прошло. Теперь мое сердце подобно снегу, падающему весной, тогда, когда к нам снова возвращается солнце. Тогда все тает, тогда шумит и бурлит вода, распускаются деревья и зеленеют травы. Весной кричат и поют птицы; все поет и радуется тому, что уходит зима. Теперь, Пассук, все пойдет по-иному, потому что я узнал женщину и любовь.

Она просияла и еще больше склонилась ко мне, желая, чтобы я прижал ее к своему сердцу. Она тихо сказала:

– Я так рада.

И после долго лежала почти без всякого движения, положив голову на мою грудь. Через некоторое время она произнесла:

– Я очень устала и плохо себя чувствую, но все же хочу кое-что рассказать тебе. Это было давно, когда я была еще девочкой и жила в Чилькуте. Я играла одна в комнате, заваленной кожами. Дома никого не было. Мужчины ушли на охоту, а женщины и дети помогали им свозить мясо. Вдруг в мою комнату заглянул огромнейший бурый медведь и словно вздохнул. Очевидно, он только что проснулся от зимней спячки и был очень голоден. Отощал он до того, что шерсть висела на нем клочьями. В это время мой брат только что вернулся с охоты. Увидев зверя, он бросился на него с горящей головней, а собаки тем временем, еще не освободившись от упряжи, напали на медведя сзади. Поднялся ужасный шум. Все кожи были разбросаны по комнате, в борьбе все в хижине разбили и разломали и чуть не опрокинули саму хижину. В конце концов брат убил медведя, но на его лице и руках медвежьи когти оставили немало следов. Разглядел ли ты того человека, который недавно повстречался нам? Обратил ли ты внимание на его лицо и руки? Чарли, это был мой брат. И все же я сказала, что ему не надо давать пищи, – и он пошел своей дорогой без пищи.

Вот, друзья мои, какова была любовь Пассук, умершей на снегу, близ Карибу-Кроссинг. Она любила той любовью, выше которой ничего на свете нет, и братом пожертвовала ради человека, поведшего ее на муки и смерть. Перед смертью, за минуту до того, как закрылись ее глаза, она взяла своими холодеющими руками мою руку и просунула ее под свою шубку, до самой поясницы. Я нащупал что-то очень твердое и понял, почему Пассук отощала и преждевременно умерла: оказалось, что все время она съедала лишь половину своего ежедневного пайка, а остальную половину сохраняла, очевидно, для меня.

Она сказала мне:

– Дорога Пассук здесь кончилась, а тебе, Чарли, идти дальше. Твой путь лежит на Чилькут, к Хэнс-Миссии и дальше, к самому морю. Но ты пойдешь еще дальше – ты пройдешь много неизвестных земель, переплывешь очень много рек, и все годы твои, вся жизнь будут полны почестей и славы. А в великом пути своем ты пройдешь мимо многих очень хороших женщин, но ни одна из них не даст тебе больше любви, чем дала и могла бы еще тебе дать Пассук.

Я прекрасно знал, что эта женщина говорит чистейшую правду, но один Бог знает, что за безумие вдруг овладело мною. Отшвырнув от себя туго набитый мешок, я стал клясться, что не сделаю ни шага дальше и умру вместе с Пассук.

Ее ослабевшие глаза ласково, с благодарностью взглянули на меня и наполнились слезами. Она прошептала:

– Чарлей всегда был честнейшим из людей и никогда не нарушал своего слова. Он сам знает это и не должен терять напрасно слов здесь, откуда так близко к Карибу-Кроссинг. Значит, он опять забыл про несчастных жителей Copoковой Мили, которые дали ему часть из последних своих запасов, с тем чтобы он пошел куда следует и рассказал о том, что следует. Пассук всегда гордилась своим мужем, пусть же он встанет, привяжет к ногам лыжи и пойдет своей дорогой – тогда Пассук спокойно умрет. Гордость ее не будет попрана.

Когда она похолодела в моих объятиях, я похоронил ее, подобрал мешок с провизией, привязал лыжи и, собрав последние силы, пошел дальше. У меня подкашивались ноги, глаза ничего не видели, голова кружилась самым ужасным образом, а в ушах стоял невообразимый шум.

Я продолжал свой путь, и все время мне казалось, что со мной рядом, поддерживая меня, идет Пассук. Когда я без сил падал на холодный снег и засыпал, она будила меня и выводила на правильную дорогу. Только она спасла меня.

И в полубезумном состоянии, преследуемый кошмарными видениями, шатаясь, как пьяный, я добрался до Хэнс-Миссии, что лежит у моря…

Заклинание духов

Селение было взволновано. Женщины, собравшись группами, перешептывались. Мужчины были угрюмы и задумчивы, и даже собаки, обеспокоенные волнением людей, уныло бродили вокруг, готовясь бежать в лес при первых враждебных действиях. Воздух был насыщен подозрением. Никто не был уверен в своем соседе, и каждый думал, что сосед подозревает его. Даже дети были подавлены и притихли, а причина всего переполоха – маленький Ди-Иа, которого здорово отколотила его мать Гуниа, а затем и отец Боун, хныкал и уныло глядел на мир из-под опрокинутого на берегу каноэ.

К несчастью, Сканду, шаман, был в немилости и нельзя было прибегнуть к его познаниям, чтобы найти злодея. Дело в том, что месяц назад Сканду предвещал благоприятный южный ветер на тот день, когда все племя собиралось ехать в Тонкин на потлач[46]. Таку-Джим затратил все свои сбережения за двадцать лет; когда же назначенный день настал, дул свирепый северный ветер и из первых трех каноэ, рискнувших отправиться в путь, одно опрокинулось, а два были разбиты вдребезги о скалы, при этом утонул один ребенок. Сканду объяснил это ошибкой – он взял шнур для гаданья не из той сумки. Но никто его не хотел слушать; к его двери больше не приносили ни мяса, ни рыбы, ни мехов, и он угрюмо сидел взаперти – так думали односельчане, – горько раскаиваясь и постясь; на самом же деле он прекрасно питался, поедая припрятанные запасы, и размышлял о непостоянстве толпы.

Пропали одеяла Гуниа. Это были прекрасные одеяла, толстые и теплые. Гуниа чрезвычайно гордилась ими, тем более что они очень дешево ей достались. Один лишь Ти-Кван из соседнего селения был настолько глуп, чтобы так легко расстаться с ними. Правда, Гуниа не знала, что это были одеяла убитого англичанина и что после этого убийства американский катер долгое время шнырял вдоль берега и шлюпки обыскивали все укромные бухточки и заливы. Она не знала, что Ти-Кван во что бы то ни стало хотел избавиться от них, чтобы не навлечь на свое селение гнева американского правительства, и спокойно продолжала гордиться своим приобретением. Зависть остальных женщин только подливала масла в огонь, и ее тщеславие, все увеличиваясь, наполнило собой селение и разлилось по всему побережью Аляски – от Голландской гавани до гавани Святой Мэри. Все прославляли ее тотем[47]; ее имя было на устах мужчин за рыбной ловлей и за трапезой; повсюду только и было разговора, что о ее одеялах – о том, какие они толстые и плотные. Их исчезновение было весьма таинственным и странным происшествием.

– Я только разложила их на солнышке у стены хижины, – повествовала в тысячный раз Гуниа своим товаркам. – Я только разложила их и вернулась в дом, потому что Ди-Иа, пожиратель сырой муки и теста, сунул голову в большой железный котел, опрокинул его и остался стоять вниз головой, а ноги его качались в воздухе, как ветви деревьев на ветру. Я только вытащила его и два раза ударила головой о дверь, чтобы отучить красть тесто, – и глянь! – одеял уже не было!

– Одеял уже не было! – повторили женщины испуганным шепотом.

– Это большая потеря, – добавила одна из них.

– Никогда здесь не видели таких одеял, – сказала другая.

– Мы очень опечалены твоей потерей, Гуниа, – заговорила третья. В глубине души каждая из них радовалась, что ненавистные одеяла – предмет зависти и раздора – исчезли.

– Да, да, – заговорил Боун, которому эти разговоры успели надоесть. – К нам никто не приходил из других селений. Очевидно, что один из наших односельчан наложил на них свою руку.

– Как же это могло случиться, о Боун? – хором негодовали женщины. – Кто мог это сделать?

– А может быть, здесь замешаны таинственные силы, – продолжал Боун, искоса поглядывая, какое впечатление произвели его слова.

Таинственные силы! При этих страшных словах женщины замолкли и боязливо поглядели друг на друга.

– Да, это так, – подтвердила Гуниа, и скрытая злобность ее характера нашла себе выход в торжествующем злорадстве. – Клок-Но-Тону посланы уже сообщение и крепкие весла. Он, верно, будет здесь с вечерним приливом.

Все разошлись по домам, и над селением навис страх. Из всех несчастий вмешательство таинственных сил было самым ужасным. С неосязаемыми и невидимыми силами мог бороться только шаман, и ни мужчина, ни женщина, ни дитя до момента испытания не могли знать, владеют ли дьяволы их душой или нет. И изо всех шаманов Клок-Но-Тон из соседнего селения был самым страшным. Никто не находил столько злых духов, как он, и никто не подвергал жертв таким жестоким пыткам. Однажды он даже обнаружил злого духа, вселившегося в тело трехмесячного младенца, – духа столь упорного, что изгнать его удалось лишь после того, как младенец неделю пролежал на шипах терновника. После этого его тело было брошено в море, но волны постоянно приносили его обратно на берег, словно угрожая проклятием селению, пока двое сильных мужчин не утащили его во время отлива подальше и не утопили.

И за этим Клок-Но-Тоном послала Гуниа! Было бы гораздо лучше, если бы их собственный шаман Сканду не находился в немилости. Он не был так жесток, и было известно, что он изгнал двух злых духов из человека, ставшего впоследствии отцом семи здоровых детей. Но Клок-Но-Тон! При одной мысли о нем люди содрогались от ужасных предчувствий, каждый чувствовал устремленные на себя обличительные взоры сотоварищей и сам глядел на них тем же обличительным взором, каждый, за исключением Сима. А Сим был известный насмешник, и его успехи в жизни не могли поколебать твердой уверенности односельчан в том, что он плохо кончит.

– Хо! Хо! – смеялся он. – Дьяволы и Клок-Но-Тон! Да большего дьявола вы по всей стране не сыщете!

– Ты глупец! Теперь он приближается к нам с заклинаниями; попридержи язык, не то тебя постигнет несчастье и сократятся твои дни на земле!

Так говорил Ла-Ла по прозвищу Мошенник, и Сим презрительно расхохотался.

– Я – Сим, я не привык бояться и не пугаюсь тьмы. Я – сильный человек, и мой отец, до меня, был сильным человеком, и голова моя ясна. Ни вы, ни я не видали своими глазами невидимых злых сил…

– Но Сканду видел, – возразил Ла-Ла. – И Клок-Но-Тон видел. Это всем известно.

– Как же ты узнал об этом, сын глупца? – загремел Сим, и бычья шея его потемнела от гнева.

– Они сами говорили это.

Сим фыркнул:

– Шаман – человек, и только! Разве его слова не могут быть лживы, как твои или мои? Тьфу! Тьфу! И еще раз – тьфу! А вот твоему шаману и всем его дьяволам! И вот это! И это!

И, посмеиваясь, Сим крупными шагами прошел через толпу зрителей, почтительно и испуганно расступившихся перед ним.

– Хороший рыбак, сильный охотник, но дурной человек, – сказал один.

– Однако ему хорошо живется, – заметил другой.

– Ну так и ты будь дурным и процветай, – через плечо возразил Сим. – А если бы все были дурными, тогда и шаманов бы не потребовалось. Полно! Стыдитесь, дети, боящиеся темноты!

Когда с вечерним приливом прибыл Клок-Но-Тон, Сим все так же вызывающе смеялся. Он не удержался и от насмешек над шаманом, когда тот упал на песок при высадке. Клок-Но-Тон сердито поглядел на него и, не здороваясь, прошел через встречавшую его толпу прямо к жилищу Сканду.

О встрече шаманов никто ничего узнать не мог, потому что все толпились на почтительном расстоянии от жилища Сканду и переговаривались шепотом, пока заклинатели духов беседовали.

– Привет тебе, о Сканду! – проворчал Клок-Но-Тон, видимо, колеблясь и не зная, какой его ждет прием.

Он был громадного роста и горой возвышался над маленьким Сканду, голос которого долетал до его ушей как слабый, отдаленный стрекот сверчка.

– Привет, о Клок-Но-Тон! – отвечал тот. – Твой приход – радость моего дня.

– Мне казалось… – начал нерешительно Клок-Но-Тон.

– Да, да… – нетерпеливо перебил его маленький шаман. – Для меня настали тяжелые дни, иначе мне не пришлось бы благодарить тебя за то, что ты выполняешь мою работу.

– Мне очень неприятно, друг Сканду…

– Нет, я очень счастлив, Клок-Но-Тон.

– Я дам тебе половину того, что будет мне заплачено.

– Нет, не надо, друг Клок-Но-Тон, – прошептал Сканду, сопровождая свои слова умоляющим жестом. – Я твой раб, и дни мои полны желанием услужить тебе.

– Как и я…

– Ну да – тем, что сейчас помогаешь мне.

– Итак, что за скверная история с этими одеялами Гуниа?

Большой шаман намеренно протянул свой вопрос, и Сканду усмехнулся бледной, едва заметной усмешкой, ибо умел читать в сердцах людей и все люди казались ему маленькими и жалкими.

– Искусство твое велико, Клок-Но-Тон, – сказал он. – Несомненно, ты сразу откроешь, кто совершил преступление.

– Да, я найду его, как только увижу. – Клок-Но-Тон снова заколебался. – Приходил сюда кто-нибудь из других селений? – спросил он.

Сканду покачал головой:

– Посмотри, разве это не прекрасный муклук?

Он поднял покрывало из тюленьей и моржовой кожи, и посетитель с тайным интересом принялся его разглядывать.

– Я недавно получил его.

Клок-Но-Тон внимательно кивнул головой.

– Я получил его от Ла-Ла. Он замечательный человек, и я часто подумывал…

– Да? – нетерпеливо заметил Клок-Но-Тон.

– Я часто подумывал… – Сканду помолчал, а потом произнес: – Сегодня счастливый день, и искусство твое велико, Клок-Но-Тон.

Лицо Клок-Но-Тона прояснилось:

– Ты великий человек, Сканду, ты шаман из шаманов. Я иду. Я всегда буду помнить о тебе. А Ла-Ла, по твоим словам, замечательный человек.

Улыбка Сканду стала как бы призрачной, он закрыл дверь за посетителем и задвинул все засовы.

Сим занимался починкой своего челнока, когда Клок-Но-Тон спустился на берег, и оторвался от работы лишь затем, чтобы хвастливо зарядить винтовку и положить ее рядом с собой.

Шаман заметил его движение и воскликнул:

– Пусть все соберутся сюда! Таков приказ Клок-Но-Тона, заклинателя злых духов!

Он собирался созвать их у дома Гуниа, ему необходимо было присутствие всех: сомневаясь в послушании Сима, он хотел избежать столкновений. Сима было выгоднее не трогать, рассудил он, так как Сим всякому шаману мог причинить много хлопот.

– Пусть приведут сюда женщину Гуниа, – приказал Клок-Но-Тон, свирепо оглядывая собравшихся вокруг него людей и заставляя содрогаться тех, на ком останавливался его взор.

Приковыляла Гуниа, опустив голову и глядя в сторону.

– Где находились твои одеяла?

– Я только разостлала их на солнышке – и глядь! – их уже не было! – захныкала она.

– Да?

– Все случилось из-за Ди-Иа.

– Да?

– Я его поколотила и буду еще бить за то, что он доставил столько горя нам, беднякам.

– Одеяла! – хрипло заревел Клок-Но-Тон, предвидя ее желание понизить вознаграждение. – Одеяла, женщина! Твое богатство известно всем.

– Я только разостлала их на солнышке, – засопела она, – а мы бедные люди, совсем бедные…

Он вдруг замер, лицо его исказила ужасная судорога, и Гуниа отпрянула от него. Но он так быстро прыгнул вперед со скошенными внутрь глазами и разинутым ртом, что она споткнулась, упала и стала ползать у его ног. Он размахивал руками, дико рассекая воздух, и все тело его извивалось и корчилось, словно от боли. Казалось, что у него эпилептический припадок. На губах показалась пена, и тело содрогалось в конвульсиях.

Женщины жалобно причитали, раскачиваясь взад и вперед, да и мужчины один за другим поддались общему возбуждению – оставался спокойным один Сим. Сидя на своем каноэ, он насмешливо глядел на все происходящее. Предки, чья кровь была его кровью, заговорили в нем, и он поклялся страшнейшей клятвой не терять присутствия духа. На Клок-Но-Тона страшно было смотреть. Он отбросил свой плащ, сорвал с себя одежду и остался совершенно нагим, лишь на бедрах болталась повязка из орлиных когтей. Дико завывая и крича, с развевающимися длинными черными волосами, он, как одержимый, метался по кругу. В его безумии чувствовался дикий, захватывающий ритм, и, когда все поддались его влиянию, раскачиваясь одновременно с ним и вскрикивая в унисон, он внезапно уселся на землю, вытянув вперед руку и длинный, похожий на птичий коготь палец. Тихий стон, словно плач по мертвецу, встретил этот жест, и все, дрожа, съеживались, когда ужасный палец медленно скользил мимо напряженных лиц. Этот палец нес смерть, и тот, мимо кого он прошел, знал, что ему суждено остаться в живых, и не отрываясь следил за движением рокового пальца.

В конце концов шаман с диким воплем остановил палец на Ла-Ла. Тот задрожал как осиновый лист, увидя себя мертвым, имущество разделенным и вдову вышедшей замуж за брата. Он пытался заговорить, отрицать это обвинение, но язык его словно прилип к гортани, а в глотке пересохло. Теперь, когда дело было сделано, Клок-Но-Тон, казалось, наполовину лишился сознания. Но, закрыв глаза, он прислушивался, ожидая, когда, наконец, раздастся дикий, кровожадный вой, знакомый по тысяче прежних волхований, – вой людей, бросающихся, подобно волкам, на дрожащую жертву. Но кругом было тихо, затем – неизвестно, с какой стороны, – раздался подавленный смешок и, распространяясь все дальше и дальше, перешел в громкий хохот.

– Отчего вы хохочете? – воскликнул он.

– Га! Га! – смеялись кругом. – Твое искусство никуда не годится, Клок-Но-Тон.

– Все знают, – запинаясь, бормотал Ла-Ла, – что я восемь месяцев провел в трудах, далеко отсюда, охотясь на тюленей с сивашскими охотниками, и вернулся только сегодня, а одеяла Гуниа пропали до моего прихода.

– Это правда! – единодушно воскликнули все. – Одеяла Гуниа пропали до его прихода.

– И ты ничего не получишь за твое искусство – оно ничего не стоит, – заявила Гуниа, вставая на ноги. Она, видимо, страдала от смешного положения, в котором оказалась.

Но Клок-Но-Тон видел перед собой только лицо Сканду, его безжизненную улыбку и слышал отдаленный, еле слышный стрекот сверчка. «Я получил ее от Ла-Ла и частенько подумывал…», а затем: «Сегодня счастливый день, и искусство твое велико».

Он промчался мимо Гуниа, и все инстинктивно расступились, чтобы дать ему дорогу. Сим, сидя в своей лодке, посылал ему вдогонку насмешки, женщины смеялись ему в лицо, вслед неслись нелестные замечания и крики, но он, не обращая ни на что внимания, несся к жилищу Сканду. Добежав до него, он стал колотить в дверь кулаками, осыпая Сканду дикими проклятиями. Но из хижины никто не отзывался, когда же Клок-Но-Тон затихал, доносился голос Сканду, произносивший какие-то дикие заклинания. Клок-Но-Тон бесновался как сумасшедший, но когда он попытался взломать дверь с помощью большого камня, послышался ропот всех жителей. И тогда Клок-Но-Тон понял, что он лишился власти и почета в этом чужом селении. Он увидел, как один из рыбаков нагнулся за камнем, а за ним и другой, и его обуял смертельный страх.

– Не трогай Сканду, он великий шаман! – крикнула одна из женщин.

– Возвращайся-ка лучше в свое селение! – посоветовал угрожающим тоном один из мужчин.

– Клок-Но-Тон повернулся и мимо них спустился к берегу с яростью в сердце и с сознанием, что с тыла он совершенно беззащитен. Но ни один камень не был брошен. Ребятишки с насмешками вертелись вокруг него, а в воздухе звучали хохот и издевательства – этим все и ограничилось. И только тогда, когда каноэ далеко отплыло от берега, он вздохнул свободно, встал и послал проклятие селению и его обитателям, не забыв при этом особо упомянуть Сканду, сделавшего из него всеобщее посмешище.

На берегу все громко призывали Сканду, жители селения столпились у его двери, умоляя на все голоса о прощении. Тогда он вышел из хижины и поднял руку.

– Вы мои дети, и я вас прощаю, – сказал он. – Но пусть это больше не повторится. В следующий раз ваша глупость получит заслуженное наказание. Я знаю, в чем заключается ваша просьба, и я ее исполню. Ночью, когда луна уйдет, чтобы повидать великих мертвецов, все должны собраться у хижины Гуниа. Тогда откроется, кто совершил это преступление, и злодей понесет заслуженную кару. Я все сказал.

– Наказанием будет смерть! – завопил Боун. – Он причинил нам много горя и покрыл нас стыдом!

– Да будет так, – ответил Сканду и скрылся в хижине.

– Теперь все станет ясным и мы снова заживем спокойно, – возвестил Ла-Ла.

– Благодаря маленькому человечку – Сканду, – издевался Сим.

– Благодаря искусству маленького человечка Сканду, – поправил его Ла-Ла.

– Глупцы вы, дети племени Тлинкет! – Сим звучно шлепнул себя по бедру. – Не пойму, как взрослые женщины и сильные мужчины могут пресмыкаться в грязи, восхищаясь сказками!

– Я много странствовал по свету, – отвечал Ла-Ла. – Я ездил по далеким морям и видел чудеса – и знаю, что существуют таинственные силы. Я – Ла-Ла…

– Мошенник…

– Да, так меня прозвали, а следовало бы назвать Путешественником.

– Я не странствовал по свету так много, как… – начал Сим.

– Тогда попридержи язык, – прервал его Боун, и они расстались очень недовольные друг другом.

Когда последний отблеск лунного сияния исчез, в толпе, окружавшей хижину Гуниа, появился Сканду. Он шел быстрым, бодрым шагом, и при свете огня Гуниа видно было, что он пришел с пустыми руками, без трещоток, масок и прочих принадлежностей шамана. Только под мышкой он нес большого заспанного ворона.

– Собраны ли дрова для костра, чтобы все могли увидеть ответ духов? – спросил он.

– Да, – отвечал Боун. – Дров много.

– Теперь слушайте все, ибо слов будет немного. Я принес с собою Джелкса-Ворона, вещуна и отгадчика тайн. Черного ворона помещу я под большим черным котлом Гуниа, в самом темном углу ее хижины. Огонь будет погашен, и вокруг сгустится тьма. Один за другим вы будете входить в хижину, класть руки на котел, на время глубокого вздоха, и затем выходить обратно. Джелкс, несомненно, закричит, почуяв руки злодея. Кто знает, может, он и другим путем обнаружит свою мудрость. Вы готовы?

– Мы готовы, – раздался многоголосый ответ.

– Тогда я начинаю выкликать по очереди имена, пока не вызову всех.

Первым был вызван Ла-Ла, и он без колебания вошел в хижину. Все напрягли слух, и в мертвой тишине был слышен скрип шагов по расшатанному полу. Но это было все. Джелкс не крикнул и не подал никакого знака. Затем была очередь Боуна, ибо не исключена же возможность, что человек украл собственные одеяла, чтобы навлечь стыд на голову своих соседей! За ним последовала Гуниа, другие женщины и дети, но Джелкс не подавал знака.

– Сим! – выкликнул Сканду.

– Сим, – повторил он.

Но Сим не трогался с места.

– Не боишься ли ты темноты? – свирепо спросил Ла-Ла, довольный доказательством своей честности.

Сим усмехнулся. – Я смеюсь надо всем, потому что это вздор. Но я войду туда не потому, что я верю в чудеса, а чтобы показать, что я ничуть не боюсь.

И он смело вошел в хижину и, все еще насмехаясь, вышел из неё.

– Ты когда-нибудь внезапно умрешь, – прошептал в справедливом негодовании Ла-Ла.

– Ничуть в этом не сомневаюсь, – легкомысленно возразил насмешник. – Немногие из нас умирают на своем ложе, благодаря шаманам и глубокому морю.

Когда половина жителей благополучно прошла через испытание, общее возбуждение стало мучительно напряженным. А когда испытанию подверглись две трети, молодая женщина, ожидавшая в скором времени ребенка, не выдержала и забилась в истерическом припадке.

Наконец пришла очередь последнего, а знака все еще не было. Последним был Ди-Иа. Очевидно, украл одеяла он. Гуниа обратилась с жалобным воплем к звездам, а остальные отшатнулись от несчастного ребенка. Он был еле жив от ужаса, ноги его подгибались, и он споткнулся на пороге и чуть не упал. Сканду толкнул его в хижину и закрыл за ним дверь.

Прошло долгое время, и из хижины доносились лишь рыдания мальчугана. Затем послышался скрип шагов – мальчик медленно приближался к дальнему углу, затем наступила тишина – и снова скрип шагов. Дверь открылась, и он вышел из хижины. Ничего не произошло, а он был последним.

– Разведите огонь, – приказал Сканду.

Яркое пламя взвилось кверху, и при его свете было видно, что страх жителей исчез, но лица их омрачены сомнением.

– Видно, гадание не удалось, – хрипло прошептала Гуниа.

– Да, – согласился Боун. – Сканду старится, и нам надо позаботиться о новом шамане.

– Где же ясновидение Джелкса? – проговорил, смеясь, Сим на ухо Ла-Ла.

Ла-Ла растерянно провел рукой по лбу и ничего не сказал.

Сим вызывающе выпятил грудь и хвастливо заявил маленькому шаману:

– Хо! Хо! Я говорил, что ничего не выйдет!

– Посмотрим, посмотрим, – кротко возразил шаман. – Это кажется невероятным всем непосвященным в тайные знания.

– Как, например, тебе? – дерзко спросил Сим.

– Может быть, и мне, – Сканду говорил тихо, и его веки опускались и опускались все ниже и ниже, пока глаза не закрылись. – Я решил дать вам другое испытание. Пусть все – мужчины, женщины и дети – сразу поднимут руки высоко над головой!

Приказ был так неожидан и прозвучал настолько повелительно, что все, не рассуждая, повиновались. Все руки были подняты.

– Пусть каждый посмотрит на руки остальных – глядите все! – приказывал Сканду, – чтобы…

Но громкий хохот, в котором звучала ярость, заглушил его голос. Взоры всех остановились на Симе. Все руки были черны от сажи, лишь его руки не прикасались к закопченному котлу Гуниа.

Камень пролетел в воздухе и попал ему в щеку.

– Это ложь! – завопил он. – Это ложь! Я ничего не знаю об одеялах Гуниа!

Второй камень попал ему в лоб, третий просвистел мимо, раздался дикий, кровожадный вой, и всюду виднелись нагнувшиеся за камнями фигуры людей. Он пошатнулся и медленно опустился на землю.

– Это была шутка! Только шутка! – закричал он. – Я взял их в шутку!

– Куда ты их спрятал? – пронзительный голос Сканду ножом прорезал общий шум.

– В большом тюке со шкурами.

Сканду кивнул головой, и камни полетели со всех сторон. Жена Сима беззвучно рыдала, спрятав голову в коленях, но его маленький сын с криками и смехом бросал камни вместе с остальными.

Приковыляла Гуниа с драгоценными своими одеялами. Сканду остановил ее.

– Мы люди бедные, и у нас ничего нет, – захныкала она. – Не будь к нам жесток, о Сканду!

Рыбаки перестали кидать камни – их нагромоздилась куча – и прислушались.

– Нет, это не в моих привычках, добрая женщина, – отвечал Сканду, протягивая руку за одеялами. – В знак того, что я не жесток, я возьму себе только одеяла.

– Мудро ли я рассудил, дети мои? – спросил он.

– Ты мудрец, о Сканду! – воскликнули все в один голос. И он скрылся в темноте, накинув на себя одеяла и унося под мышкой сонно качавшего головой Джелкса.

Жители Солнечной Страны

Мэнделл – это заброшенное селение на берегу Полярного моря. Оно невелико, и жители его миролюбивы, более миролюбивы, чем все соседние племена. В Мэнделле мало мужчин и много женщин, поэтому там в обычае благодетельная полигамия; женщины усердно рожают, и рождение мальчика встречается радостными криками. Там вы встретите Ааб-Ваака, чья голова постоянно свисает на плечо, словно шея его устала и раз навсегда отказалась выполнять свой долг.

Причина всего – и миролюбия, и полигамии, и свисающей головы Ааб-Ваака – таится в тех отдаленных временах, когда шхуна «Искатель» бросила якорь в бухте Мэнделл и когда, Тайи, старшина селения, задался целью быстро обогатиться. Племя Мэнделл – родственное по крови живущему на западе Голодному Племени – по сей день помнит об этом. Понизив голос, жители рассказывают о минувших событиях. Когда заходит о них речь, дети подсаживаются ближе и удивляются безумию людей, которые, не вступи они в борьбу с жителями Солнечной Страны, могли бы иметь потомство и не окончили бы так печально свою жизнь.

Все началось с того, что шесть человек с «Искателя» сошли на берег. Они имели при себе множество вещей, словно намеревались оставаться в Мэнделле, и устроились в хижине Нига. Они щедро расплачивались за помещение мукой и сахаром, но Нига был огорчен тем, что его дочь Месахчи решилась вверить свою судьбу и делить стол и ложе с Парнем-Биллем, начальником отряда белых людей.

– Она стоит большого выкупа, – жаловался Нига собравшемуся у костра совету, когда белые пришельцы спали. – Она стоит большого выкупа, потому что у нас больше мужчин, чем женщин, и мужчины дают высокую цену за жен. Охотник Ауненк предлагал мне только что сделанный каяк и ружье, что он выменял у Голодного Племени. Вот что мне было предложено, а теперь она ушла, и я ничего не получу.

– Я тоже предлагал выкуп за Месахчи, – проворчал чей-то голос – нельзя сказать, чтобы он звучал печально, – и у костра показалось широкое жизнерадостное лицо Пило.

– Да, ты тоже, – подтвердил Нига. – Были еще и другие. Отчего так беспокойны жители Солнечной Страны? – сердито спросил он. – Отчего они не остаются у себя на родине? Жители Страны Мороза не пробираются в Солнечную Страну.

– Спроси лучше, зачем они приезжают к нам, – крикнул голос из темноты, и к костру пробился Ааб-Ваак.

– Верно! Зачем они приезжают? – воскликнуло множество голосов, и Ааб-Ваак подал рукою знак молчания.

– Люди не станут рыть землю без всякой цели, – начал он. – Я вспоминаю китобоев – они тоже родом из Солнечной Страны, их корабль погиб во льдах. Вы все помните, как они явились к нам в разбитых лодках и на запряженных собаками санях уехали на юг, когда настали морозы и земля покрылась снегом. Вы помните, как, ожидая наступления морозов, один из них начал копать землю, за ним еще двое, затем трое, пока не стали копать все. Вы помните, как они при этом спорили и ссорились. Мы не знаем, что они нашли в земле, потому что они не позволяли нам следить за собой и мы ничего не могли увидеть. После, когда они уехали, мы искали и ничего не нашли. Но у нас земли много, и всей они не перерыли.

– Ты прав, Ааб-Ваак, ты прав! – кричали все.

– И вот я думаю, – заключил тот свою речь, – что один житель Солнечной Страны рассказал другому, и эти люди, узнав, приехали к нам рыть землю.

– Но как могло случиться, что Парень-Билль говорит на нашем языке? – спросил маленький, иссохший старичок-охотник. – Парень-Билль, которого наши глаза никогда до сих пор не видали?

– Парень-Билль бывал прежде в Стране Мороза, – отвечал Ааб-Ваак. – Иначе он не знал бы языка Племени Медведя, а их речь очень похожа на речь Голодного Племени, а Голодное Племя говорит на том же языке, что мэнделлийцы. У Племени Медведя побывало много жителей Солнечной Страны, у Голодного Племени их было мало, а в Мэнделле не было никого, кроме китобоев и тех белых, что спят сейчас в жилище Нига.

– Их сахар очень хорош, – добавил Нига. – И мука тоже.

– У них много богатств, – заметил Ауненк. – Вчера я был на их судне и видел много замечательных железных вещей, ножи, оружие, а также муку, сахар и много-много других удивительных вещей.

– Это правда, братья! – Тайи встал, внутренне торжествуя от сознания, что его племя уважает и слушается его. – Они очень богаты, эти пришельцы из Солнечной Страны. При этом они очень глупы. Судите сами! Они смело и слепо являются к нам, не задумываясь о своем огромном богатстве. Они спокойно спят, а нас много, и мы не знаем страха.

– Может быть, и они храбрые бойцы и не знают страха? – возразил маленький старичок-охотник.

Тайи мрачно посмотрел на него.

– Нет, не похоже на то. Они живут на юге, в Солнечной Стране, и изнежены, как их собаки. Вы помните собаку китобоев? Наши псы сожрали ее на следующий же день, потому что она была изнежена и не могла сопротивляться. Солнце греет, и жизнь в той стороне легка, мужчины похожи на женщин, а женщины – на детей.

Слушатели одобрительно закивали, а женщины вытянули шеи, чтобы послушать.

– Говорят, что они хорошо обращаются со своими женщинами и их женщины не работают, – хихикая, сказала Ликита, здоровая, крепкая девушка, дочь самого Тайи.

– Не хочешь ли ты пойти по следам Месахчи? – сердито крикнул он. Затем он быстро повернулся к односельчанам. – Вот видите, братья, каков обычай жителей Солнечной Страны! Им нравятся наши женщины, и они отнимают их у нас одну за другой. Месахчи ушла, лишив Нига выкупа; теперь хочет уйти Ликита, и захотят уйти все, а мы будем обездолены. Я говорил с одним охотником из Племени Медведя и знаю, что это так. Среди нас находятся мужчины из Голодного Племени; пусть они скажут – правдивы ли мои слова.

Шестеро охотников из Голодного Племени подтвердили правильность его слов и наперебой начали рассказывать о жителях Солнечной Страны и их обычаях. Молодые люди, искавшие себе жен, роптали; роптали и старики, желавшие получить выкуп за дочерей, и глухой ропот ярости становился все громче и явственнее.

– Они очень богаты, и у них много удивительных железных вещей, много ножей и оружия, – подливал масла в огонь Тайи, и мечта о быстром обогащении начинала казаться близкой к осуществлению.

– Ружье Парня-Билля я возьму себе, – заявил неожиданно Ааб-Ваак.

– Нет, его возьму я! – заорал Нига. – Пусть оно послужит выкупом за Месахчи.

– Тише! О братья! – Тайи жестом руки успокоил собравшихся. – Пусть женщины и дети удалятся в свои хижины. Это беседа мужей; пусть ее слышат только уши мужчин.

– Ружей хватит на всех, – сказал он, когда женщины нехотя удалились. – Я не сомневаюсь, что каждый получит по два ружья, не говоря уже о муке, сахаре и других вещах. Это совсем нетрудно. Шестеро жителей Солнечной Страны будут убиты сегодня в хижине Нига во время сна. Завтра мы мирно поедем на шхуну выменивать товары и, улучив время, перебьем их братьев. А вечером устроим пиршество и будем веселиться и делить богатства. Самый бедный будет иметь больше, чем имел когда-либо богатый. Слова мои мудры, не правда ли, братья?

Ответом было глухое одобрительное ворчание, и начались приготовления к нападению. Шесть охотников из Голодного Племени, как полагается жителям более богатого селения, были вооружены винтовками и в изобилии снабжены боевыми припасами. Но у жителей Мэнделла ружей было мало, да и те в большинстве случаев никуда не годились, а пороха и пуль почти совсем не было. Этот недостаток восполнялся несметным количеством стрел с костяными наконечниками, копий и стальных ножей русской и американской работы.

– Действуйте в полной тишине, – наставлял Тайи, – окружите хижину плотным кольцом, чтобы жители Солнечной Страны не могли через него прорваться. Затем ты, Нига, и шестеро молодых людей вползут тихонько в то помещение, где они спят. Ружей брать с собой не надо – они всегда могут неожиданно выстрелить, но вложите всю силу рук в ножи.

– И пусть ничто дурное не коснется Месахчи – она стоит большого выкупа, – хрипло прошептал Нига.

Отряд ползком приблизился к хижине Нига, а за ними, предвкушая грядущие богатства, пробирались женщины и дети – им хотелось посмотреть на избиение. Короткая августовская ночь сменялась рассветом, и в полумраке едва виднелись подползавшие к хижине шестеро юношей и Нига. Безостановочно передвигаясь на руках и коленях, они вползли в сени. Тайи поднялся и начал потирать руки. Все шло хорошо. Окружавшие хижину один за другим вставали и прислушивались. Каждый по-своему рисовал себе сцену, происходившую внутри: спящие пришельцы, удары ножей и мгновенная смерть во мраке.

Громкий призыв одного из жителей Солнечной Страны разорвал нависшую тишину, и раздался выстрел. Затем в хижине поднялся дикий шум. Не размышляя, ожидавшие бросились вперед, в сени. Сидевшие внутри открыли стрельбу из шести винтовок, и стиснутые в узком пространстве сеней мэнделлийцы были совершенно беспомощны. Находившиеся впереди рвались обратно, стараясь отступить от направленных на них смертоносных дул, а находившиеся сзади бешено напирали, чтобы схватиться врукопашную. Крупнокалиберные пули выводили из строя по шесть человек зараз, и сени, битком набитые взбудораженными, беспомощными людьми, напоминали мясной ряд на рынке. Винтовки стреляли прямо в толпу, разрежая ее. Против смертоносного потока не мог устоять ни один.

– Никогда такого не бывало! – задыхаясь, говорил один охотник из Голодного Племени. – Я только заглянул туда – мертвые лежат кучами, словно тюлени на льду после охоты.

– Не говорил ли я вам, что они могут оказаться хорошими бойцами? – пробормотал старик-охотник.

– Этого следовало ожидать, – отвечал Ааб-Ваак. – Мы сражались в западне, которую сами и устроили.

– Вы глупцы! – бранился Тайи. – Сыны глупцов вы! Вы сами полезли туда, никого не спрашивая. Лишь Нига и шести юношам нужно было войти внутрь хижины. Я искуснее в войне, чем жители Солнечной Страны, но вы нарушаете мои приказания, и моя мудрость теряет силу и остроту.

Никто не ответил, и все глаза были устремлены на хижину, казавшуюся таинственной и громадной на фоне рассветного неба. Через отверстие в крыше медленно поднимался дым от выстрелов, растворяясь в неподвижном воздухе, и время от времени проползал со стонами раненый.

– Пусть каждый спрашивает ближайшего о Нига и шести юношах, – приказал Тайя.

Через некоторое время пришел ответ:

– Нига и шести юношей больше нет.

– И многих других нет! – плакала сзади одна из женщин.

– Больше богатств достанется тем, кто остался, – мрачно утешал Тайи и, повернувшись к Ааб-Вааку, прибавил: – Ступай собери побольше тюленьих кож, наполненных жиром. Пусть охотники выльют жир у стены хижины и сеней. И скажи им, чтобы они поторопились разжечь пламя, пока жители Солнечной Страны не проделали в стенах хижин отверстий для ружей.

Не успел он договорить, как в грязи, скрепляющей бревна, появилось отверстие, в него высунулось дуло винтовки и один из воинов Голодного Племени схватился рукой за бок и высоко подпрыгнул на месте. Второй выстрел пробил ему легкие, и он опустился на землю. Тайи и остальные рассыпались во все стороны, спасаясь от винтовки, а Ааб-Ваак торопил людей, несших кожи с жиром. Избегая бойниц, проделанных во всех стенах хижины, они вылили жир на сухие бревна, принесенные рекой Мэнделл из лесных областей, лежащих к югу. Ауненк подбежал с горящей головней – и пламя взвилось вверх. Прошло некоторое время, осажденные не подавали никаких признаков жизни, и нападающие держали наготове оружие, следя за работой огня.

Тайи радостно потирал руки, когда огонь перекинулся на постройку и сухое дерево затрещало.

– Теперь мы их поймали, братья! Они в ловушке.

– Никто не посмеет отказать мне в ружье Парня-Билля, – объявил Ааб-Ваак.

– Никто, кроме Парня-Билля, – визгливо заметил старый охотник. – Гляди, вот он!

Из пылающего входа выскочил человек громадного роста, защищенный опаленным, почерневшим одеялом, а за ним по пятам следовали, покрытые одеялами, Месахчи и пятеро жителей Солнечной Страны. Воины Голодного Племени неудачно пытались остановить их, а мэнделлийцы пустили им вслед тучу стрел и копий. Но пришельцы сбросили с себя на бегу горящие одеяла, и преследователи увидели, что каждый из них нес на плече небольшой тюк с боевыми припасами. Из всего имущества было решено спасти только это. Они, по заранее выработанному плану, быстро побежали, прорвались через кольцо врагов и направились прямо к высокой скале, черневшей в полумиле от селения.

Но Тайи встал на одно колено и прицелился в бежавшего позади жителя Солнечной Страны.

Он спустил курок, раздался выстрел, и тот упал лицом вперед, попытался подняться и снова упал. Не обращая внимания на дождь стрел, один из его товарищей побежал обратно, нагнулся над ним и поднял его к себе на плечи. Но мэнделлийские копьеносцы были уже близко, и, метко брошенное копье пронзило раненого. Он вскрикнул, и, когда товарищ опустил его на землю, зашатался и упал. Тем временем Парень-Билль и трое других остановились и осыпали свинцом приближавшихся копьеносцев. Пятый нагнулся над сраженным товарищем, пощупал его сердце, а затем хладнокровно обрезал ремни сумки и встал, держа в руках боевые припасы и винтовку.

– И глупец же он! – воскликнул Тайи, высоко подпрыгнув, и бросился вырывать трепещущее тело из рук воина Голодного Племени.

Его винтовка была засорена, и воспользоваться ею было невозможно, поэтому он кричал, чтобы кто-нибудь бросил копье в убегавшего под прикрытие выстрелов жителя Солнечной Страны. Маленький старый охотник прицелился, откинул назад руку и бросил копье.

– Клянусь Волком, это прекрасный удар! – похвалил его Тайи, когда бегущий свалился замертво, а торчавшее меж лопаток копье медленно раскачивалось.

Маленький иссохший старичок закашлялся и сел. Красная струйка показалась на его губах и полилась густой струей изо рта. Он снова кашлянул, и его дыхание сопровождалось странным свистом.

– Они неустрашимы, и они хорошие бойцы, – прохрипел он, беспомощно поводя руками по воздуху. – Глядите! Вот идет Парень-Билль!

Тайи поднял глаза. Четверо мэнделлийцев и один из воинов Голодного Племени бросились к упавшему и копьями старались добить пытавшегося подняться на колени пришельца из Солнечной Страны. Тайи видел, как в одно мгновение четверо из них были сражены пулями жителей Солнечной Страны. Пятый, оставшийся до той поры невредимым, схватил обе винтовки, но, поднявшись, завертелся на месте от раны в руку, вторая пуля пригвоздила его к месту, а третья сразила насмерть. Секундой позже Парень-Билль наклонился над ним и, срезав сумку с боевыми припасами, подобрал обе винтовки.

Тайи видел это и видел гибель односельчан; им овладело некоторое сомнение, и он решил лежать тихо и наблюдать. По каким-то непонятным причинам, Месахчи побежала назад, к Парню-Биллю; Тайи увидел, что прежде чем ей удалось до него добежать, выскочил вперед Пило и обхватил ее руками. Он пытался поднять ее на плечи, но она вцепилась в него, колотя и царапая ему лицо. Затем она подставила ему ногу, и оба тяжело упали на землю. Когда они поднялись, Пило схватил ее одной рукой за горло и стал душить. Спрятав лицо у нее на груди, он подставлял под ее удары густую массу волос и медленно увлекал ее прочь с поля сражения. Тогда-то подоспел к ним Парень-Билль, возвращавшийся с оружием павших товарищей. Месахчи увидела его и напрягла все силы, чтобы удержать врага на месте. Парень-Билль размахнулся винтовкой и на бегу ударил ею Пило. Тайи видел, как Пило рухнул на землю, словно пораженный падающей звездой, а пришелец из Солнечной Страны и дочь Нига бросились бежать к своему отряду.

Небольшая кучка мэнделлийцев под предводительством одного из воинов Голодного Племени бросилась на отступающих, но сразу растаяла под огнем противника.

Тайи подавил вздох и прошептал:

– Как иней на утреннем солнышке.

– Я говорил, что они великие бойцы, – слабо прошептал истекавший кровью старик-охотник. – Я знаю. Слышал о них. Они морские пираты и охотники за тюленями; они стреляют быстро и хорошо попадают в цель – таковы их обычай и ремесло.

– Как иней на утреннем солнышке, – повторял Тайи, прячась за умирающим стариком и выглядывая время от времени из-за него.

Сражение прекратилось. Мэнделлийцы прятались по ямкам и углублениям почвы, а жители Солнечной Страны обстреливали долину.

– Не двигайся, – просил Тайи, когда Ааб-Ваак ползком подобрался к нему. – Не двигайся, друг Ааб-Ваак, иначе ты навлечешь на нас смерть.

– Смерть ко многим уже пришла, – рассмеялся Ааб-Ваак, – ну, значит, каждому достанется больше богатств – ты сам это говорил. Мой отец коротко и часто дышит вот за тем камнем, а за ним скрюченный, словно связанный узлом, лежит мой брат. Но их доля будет моей долей, и это очень хорошо.

– Ты говоришь это, друг Ааб-Ваак, то же самое и я говорил прежде; но перед тем, как делить, мы должны получить богатства для дележа, а жители Солнечной Страны еще живы.

Пуля ударилась о скалу и с резким свистом пролетела низко над их головами. Тайи дрожа прилег, а Ааб-Ваак усмехнулся и тщетно пытался проследить глазами ее полет.

– Они так быстро летят, что их не видишь, – заметил он.

– Многие из наших погибли, – продолжал Тайи.

– А многие остались, – прозвучал ответ. – Они припали плотно к земле, ибо на опыте узнали, как нужно вести борьбу. Кроме того, их переполняет ненависть к пришельцам. Когда мы убьем на корабле всех пришельцев из Солнечной Страны, здесь, на суше, останутся только четверо. Может быть, пройдет много времени, пока мы их убьем, но в конце концов это совершится.

– Как мы отправимся на корабль, если мы не можем тронуться с места? – спросил Тайи.

– Парень-Билль и его братья заняли очень неудобное место, – пояснил Ааб-Ваак. – Мы можем обойти их с обеих сторон, но это не годится. Они стараются отступить под прикрытие скалы и выждать, пока их братья с корабля не придут им на помощь.

– Никогда их братья не сойдут с корабля на сушу! Я сказал.

Тайи приободрился, и, когда пришельцы из Солнечной Страны поступили так, как он предполагал, отступив к скале, он был снова весел, как всегда.

– Нас осталось всего три человека! – жаловался один из воинов Голодного Племени, когда все собрались для совета.

– Поэтому каждый из вас вместо двух получит три винтовки, – гласил ответ Тайи.

– Мы хорошо дрались.

– Да, и если случится, что останутся в живых только двое, то каждый получит по шесть винтовок. Поэтому – деритесь хорошо.

– А если ни один из них не останется в живых? – коварно прошептал Ааб-Ваак.

– Тогда получим винтовки мы – ты и я, – шепнул в ответ Тайи.

Чтобы задобрить воинов Голодного Племени, Тайи назначил одного из них начальником отряда, в который вошли две трети взрослых мужчин племени; нагруженные шкурами и другими предметами меновой торговли, они направились к морскому берегу, отстоящему за двенадцать миль от селения. Оставшиеся разместились широким полукругом невдалеке от воздвигаемых Биллем и жителями Солнечной Страны укреплений. Тайи скоро учел положение и сразу послал своих людей рыть узкие траншеи.

– Они не скоро разберутся в случившемся, – объяснял он Ааб-Вааку, – мысли их заняты другим, и они не станут задумываться над смертью близких или бояться за себя. А в темноте ночи они подползут ближе, и наутро жители Солнечной Страны, выглянув из-за укреплений, увидят нас совсем близко.

В полдень люди сделали перерыв в работе и подкрепились принесенной женщинами сухой рыбой и тюленьим жиром. Некоторые требовали пищи пришельцев из Солнечной Страны, оставленной теми в шалаше Нига, но Тайи отказался делить ее до возвращения отряда, посланного к кораблю. Все строили догадки насчет исхода экспедиции, но во время обсуждения с моря донесся глухой звук выстрела. Дальнозоркие разглядели на горизонте быстро рассеявшееся густое облако дыма, появившееся, по их уверениям, прямо над местом стоянки корабля жителей Солнечной Страны. По мнению Тайи, это был выстрел из пушки. Ааб-Ваак ничего не утверждал, но думал, что это какой-то сигнал. Но, как бы там ни было, он понял – что-то случилось.

Спустя пять или шесть часов на широкой, спускавшейся к морю равнине показался человек, и все женщины и дети бросились ему навстречу. Это был Ауненк, обнаженный, задыхающийся и израненный. Кровь струилась из раны на лбу. Изуродованная рука беспомощно болталась. Но самым страшным казался дикий блеск его глаз, что-то предвещавший, но что – женщины не знали.

– Где Пишек? – резко спросила одна старая сквау.

– А Олитли? – А Полак? – А Ма-Кук? – раздались крики.

Но он не отвечал, прокладывая себе дорогу среди кричащей толпы, и шатаясь направился прямо к Тайи.

Старуха громко завопила, и женщины одна за другой подхватили ее причитания. Мужчины выползли из траншей и окружили Тайи – даже жители Солнечной Страны взобрались на баррикаду поглядеть, что случилось.

Ауненк остановился, вытер кровь, заливавшую ему глаза, и осмотрелся вокруг. Он пытался заговорить, но его сухие губы слиплись. Ликита подала ему воды, он пробормотал что-то и принялся пить.

– Сражение было? – спросил наконец Тайи. – Хорошее сражение?

– Хо? Хо! Хо! – Ауненк так неожиданно и дико расхохотался, что все замолкли. – Никогда еще не бывало такого сражения! Так говорю я, Ауненк, извечный победитель диких зверей и воинов. Но я хочу сказать вам мудрые слова, пока не забыл. Сражаясь хорошо, жители Солнечной Страны научают сражаться нас. Если нам придется долго с ними биться, мы станем великими бойцами – такими же, как они, иначе мы погибли. Хо! Хо! Хо! Вот была битва!

– Где твои братья? – Тайи тряс его, пока Ауненк не вскрикнул от боли, – тут только он пришел в себя.

– Мои братья? Их нет.

– А Пом-Ли? – вскрикнул один из воинов Голодного Племени, – сын моей матери, Пом-Ли?

– Пом-Ли нет, – монотонно отвечал Ауненк.

– А пришельцы из Солнечной Страны? – послышался голос Ааб-Ваака.

– Пришельцев из Солнечной Страны нет.

– А корабль пришельцев из Солнечной Страны, богатства и оружие? – спрашивал Тайи.

– Нет ни корабля, ни богатств, ни оружия, ни вещей, – был неизменный ответ. – Нет никого. Нет ничего. Остался один я.

– Ты сошел с ума!

– Возможно, – невозмутимо отвечал Ауненк. – То, что я видел, могло лишить меня рассудка.

Тайи придержал язык, и все ждали, когда Ауненк приступит к рассказу о случившемся.

– Мы не брали с собой винтовок, о Тайи, – начал он наконец. – Никаких ружей, братья, – только ножи, охотничьи луки и копья. На каяках, по двое и по трое мы перебрались на корабль. Пришельцы из Солнечной Страны были нам рады, мы разложили наши шкуры, а они вынесли товары для обмена; и все шло хорошо. А Пом-Ли ждал – ждал, пока солнце не стало высоко над головой и они не сели за еду. Тогда он испустил воинственный клич и мы напали на них. Никогда еще не бывало такой битвы и таких бойцов. Половину их мы убили, пока они не успели еще прийти в себя от неожиданности, а остальные обратились в дьяволов. Каждый из них бился за десятерых, и все они бились как дьяволы. Трое из них стали спиною к мачте и, пока нам не удалось их убить, окружили себя кольцом из наших мертвецов. У некоторых были ружья, и они, широко раскрыв глаза, быстро убивали наших братьев. А один из них стрелял из большого ружья, из которого сразу вылетало множество маленьких пуль. Вот, глядите!

Ауненк указал на свое простреленное ухо.

– Но я, Ауненк, сзади всадил копье в его спину. И мы перебили их всех – всех, кроме начальника. Мы окружили его, он остался один, но он громко закричал и прорвался через круг; пять или шесть воинов схватили его, он их отбросил и побежал вниз, внутрь корабля. Затем, когда все богатства принадлежали нам и оставался лишь начальник внизу – его мы собирались убить, тогда раздался такой грохот, словно все ружья на свете выстрелили сразу. Я, как птица, взлетел на воздух, и все оставшиеся в живых мэнделлийцы, все мертвые пришельцы Солнечной Страны, маленькие каяки, большой корабль, ружья и богатство – все взлетело на воздух. Это я, Ауненк, рассказал вам – и только я остался в живых!

Глубокая тишина воцарилась среди собравшихся. Тайи испуганными глазами смотрел на Ааб-Ваака, но ничего не сказал. Даже женщины были слишком потрясены, чтобы оплакивать погибших.

Ауненк горделиво оглянулся вокруг.

– Я один остался, – повторил он.

Но в этот миг с баррикады раздался выстрел, и пуля попала прямо в грудь Ауненку. Он качнулся назад, затем вперед, и на лице его отразилось изумление. Он задыхался, и губы его исказились мучительной усмешкой. Плечи опустились, колени подгибались. Он встряхнулся, словно просыпаясь, и выпрямился. Но плечи его все опускались, колени подгибались, и он медленно, очень медленно опустился на землю.

От укрепления пришельцев из Солнечной Страны была добрая миля[48], и вот смерть легко прошла это расстояние. Раздался дикий крик – крик кровавой мести и необузданной ярости дикарей. Тайи и Ааб-Ваак старались удержать мэнделлийцев, но были отброшены и могли только оставаться на месте и следить за бешеным натиском. Но со стороны укрепления не раздалось ни одного выстрела, и, едва пройдя половину расстояния, многие, напуганные таинственным молчанием врагов, остановились и стали ждать. Более смелые продолжали свой путь, и, пройдя еще половину оставшегося расстояния, тщетно ожидали признаков жизни. Не доходя двухсот шагов, они замедлили бег и пошли сплошной массой, а пройдя с сотню шагов, остановились и, заподозрив недоброе, стали совещаться.

Вдруг над баррикадой поднялись клубы дыма, и, словно брошенная горсть камешков, мэнделлийцы рассыпались во все стороны. Четверо упали, затем еще четверо, и они быстро продолжали падать то по одному, то по двое, пока не остался один, да и тот мчался назад, подгоняемый страхом смерти. Это был Нок, молодой охотник, длинноногий и высокий юноша; бежал он – как никогда еще ему не приходилось бегать. Как птица скользил он по открытой равнине, прыгая, ныряя и извиваясь. Ружья за баррикадой палили беспрерывно, а Нок продолжал прыгать и нырять и оставался невредимым. Наконец пальба замерла, и Нок мало-помалу перестал беречься и кружить и в конце концов побежал по прямой линии. Тогда-то с баррикады прозвучал одинокий выстрел. Нок подпрыгнул, упал, подскочил как мяч и свалился замертво.

– Что на свете быстрее окрыленного свинца? – размышлял Ааб-Ваак.

Тайи проворчал что-то и отвернулся. Сражение окончилось, и необходимо было заняться более важными делами.

В живых оставались сорок воинов своих и один воин из Голодного Племени. Некоторые из них были ранены. А биться приходилось с четырьмя пришельцами из Солнечной Страны.

– Мы не выпустим их из дыры у скалы, – сказал он, – а когда их проймет хорошенько голод, мы перебьем их, как детей.

– Но за что нам биться? – спрашивал один из младших воинов, Олуф. – Богатство жителей Солнечной Страны исчезло, остается лишь то, что было в иглу Нига, а этого очень мало.

Он сразу примолк, услышав резкий свист пули, пролетевшей мимо его уха.

Тайи презрительно рассмеялся:

– Пусть это будет ответом. Что же нам делать с этими сумасшедшими, которые не желают умирать?

– Что за безумие! – протестовал Олуф, прислушиваясь к свисту пуль. – Это нехорошо, что они так сражаются, эти пришельцы из Солнечной Страны. Отчего они не желают умирать? Они безумцы, они не хотят понять, что для них все кончено и только нам они причиняют множество хлопот.

– Прежде мы сражались за богатство, теперь мы сражаемся за жизнь, – кратко обрисовал положение Ааб-Ваак.

Ночью в траншеях была перестрелка, а наутро увидели, что из иглу Нига исчезли все вещи жителей Солнечной Страны. За ночь пришельцы их унесли – при дневном свете следы были явственно видны. Олуф взобрался на вершину скалы, чтобы сбросить на головы врагов большие камни, но скала выдавалась над рвом, и он вместо камней осыпал их ругательствами и оскорблениями, угрожая страшными пытками и мучительной гибелью. Парень-Билль отвечал ему на языке Племени Медведя, а Тайи, поднявший из окопа голову, чтобы насладиться зрелищем перебранки, получил пулю в плечо.

В последовавшие за этим страшные дни и ночи мэнделлийцы, подкапываясь все ближе и ближе к скале, постоянно спорили, не лучше ли было бы дать жителям Солнечной Страны спокойно убраться восвояси. Но они боялись пришельцев, а женщины поднимали плач при мысли об освобождении врагов. Довольно для них жителей Солнечной Страны; больше они их видеть не желают. Свист пуль раздавался непрестанно, и непрестанно возрастал список погибших. Утром, на заре, раздавался слабый, далекий треск выстрела, и на отдаленном конце деревни женщина, взмахнув руками, падала мертвая на землю; в жаркий полдень воины в окопе прислушивались к свисту пуль, ожидая смерти; а в серых вечерних сумерках пули, попадая в землю, вздымали песок и комья глины. По ночам далеко разносились жалобные причитания женщин:

– Уаа-оо-аа-уаа-оо-аа!

Предсказание Тайи исполнилось, и среди пришельцев из Солнечной Страны начался голод. Однажды ночью разыгралась ранняя осенняя буря, и один из пришельцев, прокравшись мимо окопов, украл много сушеной рыбы. Но вернуться он не успел и, когда солнце взошло, спрятался где-то в селении. Итак, ему пришлось сражаться одному; окруженный плотным кольцом мэнделлийцев, он четверых убил и, прежде чем они успели схватить его, застрелился сам, чтобы не подвергнуться пыткам.

Это событие опечалило всех. Олуф открыто заявил:

– Если один заставил нас так дорого заплатить за смерть свою, сколько же придется заплатить за смерть оставшихся?

Тогда-то на баррикаде показалась Месахчи и подозвала трех собак, близко подошедших к баррикаде, – это была еда, жизнь и отсрочка расплаты. Отчаяние охватило племя мэнделлийцев, и на голову Месахчи посыпались проклятия.

Дни текли. Солнце уходило к югу, ночи становились все длиннее, и в воздухе чувствовалось приближение морозов. А жители Солнечной Страны все еще держались за своим прикрытием. Воины теряли мужество от постоянного напряжения, и Тайи часто погружался в глубокие, мрачные размышления. Он приказал собрать все шкуры и кожи, имеющиеся в селении, велел связать их в высокие цилиндрические тюки и за каждым тюком разместил по воину.

Приказ был дан, когда короткий осенний день клонился к вечеру. Воины с трудом перекатывали большие тюки. Пули врагов ударялись о тюки, но не могли пробить их, и воины завывали от радости. Но наступил вечер, и Тайи, заботясь о том, чтобы план увенчался успехом, отозвал их обратно в траншеи.

Утром – пришельцы за прикрытием были безмолвны – мэнделлийцы повели настоящее наступление. Большие промежутки между тюками медленно сокращались, по мере того как круг смыкался. За сто шагов от прикрытия тюки были совсем близко друг от друга, и воины могли шепотом передавать приказ Тайи об остановке. Враги не подавали никаких признаков жизни. Мэнделлийцы долго и пристально всматривались в прикрытие, но ничто не шевелилось. Наступление продолжалось, и на расстоянии пятидесяти ярдов маневр был повторен. Ни признака жизни, ни звука. Тайи покачал головой, и даже Ааб-Ваак заколебался. Но снова дан был приказ продолжать наступление, и они пошли вперед, пока сплошной вал из шкур не окружил со всех сторон прикрытие врагов.

Тайи оглянулся назад и увидел, что женщины и дети угрюмо толпились в оставленных воинами траншеях. Он поглядел вперед – на безмолвное прикрытие врага. Воины нетерпеливо переступали с ноги на ногу, и Тайи приказал каждому второму выступить вперед. Двойная линия тюков продвигалась вперед, пока тюки снова не соприкоснулись друг с другом. Тогда Ааб-Ваак, по собственному почину, стал продвигать свой тюк вперед. Дойдя вплотную до прикрытия, он остановился и стал ждать. Затем он столкнул в ров противника несколько больших камней и, наконец, с великими предосторожностями вышел из-за тюка и заглянул внутрь. Он увидел усеянный пустыми патронами ров, несколько обглоданных собачьих костей и лужу в том месте, где из расщелины капала вода. Это было все. Жители Солнечной Страны ушли.

Раздались робкие голоса, обвинявшие таинственные силы, послышались жалобы, и мрачные взгляды воинов казались Тайи предвестием грядущих ужасных событий. Он вздохнул свободнее, когда Ааб-Ваак пошел вдоль утеса.

– Пещера! – воскликнул Тайи. – Они предвидели мою хитрость с тюками и удрали в пещеру!

Скала, как улей, была вся прорезана подземными ходами, которые заканчивались общим выходом между рвом и местом, где траншеи подходили к скале. Туда-то мэнделлийцы с громкими криками последовали за Ааб-Вааком и, добравшись до выхода, ясно увидели, где именно жители Солнечной Страны взобрались на двадцать футов вверх, чтобы исчезнуть вглубине скалы.

– Теперь дело сделано, – потирая руки, сказал Тайи. – Передайте, чтобы все радовались, потому что теперь они в ловушке – жители Солнечной Страны в ловушке. Молодые воины взберутся наверх и заложат отверстие камнями, тогда Парень-Билль, его братья и Месахчи обратятся от голода в тени и умрут в темноте, с проклятиями на устах.

Его слова были встречены криками восторга и облегчения, и Хауга, последний из воинов Голодного Племени, пополз вверх по крутому склону и, согнувшись, склонился над отверстием в скале. Но в этот миг раздался заглушенный звук выстрела, а когда он в отчаянии ухватился за скользкий край, раздался второй. Его руки разжались, и он свалился вниз, к ногам Тайи, и, содрогнувшись несколько раз, подобно вытащенному на берег морскому чудовищу, затих.

– Почем я мог знать, что они великие и неустрашимые бойцы? – спросил Тайи. Воспоминание о мрачных взглядах и жалобах побуждали его оправдаться перед воинами.

– Нас было много, и мы были счастливы, – смело заявил один из воинов. Другой нетерпеливой рукой ощупывал копье.

Но Олуф прикрикнул на них и заставил умолкнуть.

– Слушайте меня, братья! Есть другой путь. Еще мальчиком я случайно нашел его, играя на скале. Он скрыт в камнях, им никогда не пользовались, и никто о нем, кроме меня, не знает. Ход этот очень узок, и приходится долго ползти на животе, пока доберешься до пещеры. Ночью мы тихонько, без шума проползем по этому ходу и нападем на пришельцев из Солнечной Страны с тыла. Завтра же у нас будет мир, и мы в грядущие годы никогда больше не станем ссориться с жителями Солнечной Страны.

– Никогда больше! – хором воскликнули измученные воины. – Никогда больше! – И Тайи присоединился к общему хору.

Ночью, помня о своих погибших близких и вооружившись камнями, копьями и ножами, толпа женщин и детей собралась у выхода из пещеры. Ни один пришелец из Солнечной Страны не мог надеяться спуститься невредимым на землю с высоты двадцати с лишним футов. В селении оставались одни только раненые воины, а все боеспособные мужчины – их было тридцать человек – шли за Олуфом к потайному ходу в пещеру. Ход находился на высоте ста футов над землей, и пробираться приходилось с выступа на выступ и по кучам камней, вот-вот готовым развалиться. Опасаясь, чтобы камни от неосторожного прикосновения не посыпались, воины взбирались вверх по одному. Олуф был первым. Взобравшись наверх, он тихо позвал следующего и исчез в проходе. Воин последовал за ним, затем второй, третий и так далее, пока не остался один Тайи. Он услышал зов последнего воина, но им внезапно овладело сомнение, и он остановился, чтобы подумать. Спустя полчаса Тайи поднялся на скалу и заглянул в проход. Он почувствовал, как узок проход и какой непроглядный в нем мрак. Страх перед поднимавшимися с двух сторон стенами заставил его содрогнуться, и он не мог решиться пойти дальше. Все погибшие, начиная от Нига, мэнделлийца, до Хауга, последнего воина из Голодного Племени, обступили его, но он предпочел остаться с ними, чем спуститься в непроглядную тьму прохода. Он долго просидел неподвижно и вдруг почувствовал на щеке прикосновение чего-то мягкого и холодного – то падал первый снег. Наступил туманный рассвет, затем настал яркий день, и он услыхал доносившееся из прохода тихое рыдание, которое становилось все явственнее. Тайи соскользнул с края, опустил ноги на первый выступ и ждал.

Рыдавшее существо, медленно продвигаясь, после многих остановок добралось до Тайи, и тот понял, что это не был житель Солнечной Страны. Он протянул руку в проход и там, где полагается быть голове, нащупал плечи ползущего на локтях человека. Голову он нашел потом: она свисала, и темя лежало на земле.

– Это ты, Тайи? – произнесла голова. – Это я, Ааб-Ваак, я беспомощен и искалечен, как плохо пущенное копье. Моя голова волочится в пыли, и мне без твоей помощи не выбраться отсюда.

Тайи вполз в проход и, прислонившись спиною к стене, вытащил Ааб-Ваака, но голова его все свисала, и он рыдал и жаловался.

– Ай-ооо, ай-ооо! – плакал он. – Олуф забыл, что Месахчи тоже знала этот ход, и она показала его жителям Солнечной Страны, иначе они не стали бы поджидать нас в конце узкого прохода. Поэтому я погибший человек и совсем беспомощен… Ай-ооо, ай-ооо!

– А проклятые пришельцы из Солнечной Страны погибли у узкого выхода в пещеру? – спросил Тайи.

– Как я мог знать, что они поджидают нас? – стонал Ааб-Ваак. – Мои братья шли впереди, и из пещеры не доносилось никаких звуков борьбы. Как я мог знать, отчего нет звуков борьбы? И прежде чем я это узнал, две руки охватили мою шею так, что я не мог крикнуть и предупредить моих братьев об опасности. Затем еще две руки схватили мою голову, а еще две – схватили за ноги. Так-то меня поймали трое пришельцев из Солнечной Страны. Пока моя голова была зажата, руки, схватившие меня за ноги, быстро повернули мое тело – так, как мы свертываем головы уткам на болоте, была свернута и моя голова.

– Но мне не суждено было погибнуть, – продолжал он, и в голосе его послышались горделивые нотки. – Я один остался. Олуф и все остальные лежат на спине во рву, а головы их свернуты, и лица у многих находятся там, где должны бы находиться затылки. На них нехорошо смотреть; когда жизнь вернулась ко мне, я увидел их всех при свете факела, оставленного пришельцами из Солнечной Страны, – я лежал во рву вместе со всеми.

– Да, вот как? – повторял Тайи, слишком потрясенный, чтобы говорить.

Он внезапно вздрогнул, услышав донесшийся до него из прохода голос Парня-Билля.

– Это хорошо, – говорил он. – Я искал человека, ползущего со сломанной шеей, и вот чудо! Встречаю Тайи. Брось вниз ружье, Тайи, чтобы я слышал его стук по камням.

Тайи покорно повиновался, и Парень-Билль выполз из скалы на свет. Тайи с любопытством поглядел на него. Он очень похудел, был измучен и грязен, но глубоко запавшие глаза горели.

– Я голоден, Тайи, – сказал он. – Очень голоден.

– Я пыль у твоих ног, – отвечал Тайи. – Твое слово для меня закон. Я приказывал народу не сопротивляться тебе. Я советовал…

Но Парень-Билль повернулся и крикнул своим товарищам:

– Эй! Чарли! Джим! Берите с собой женщину и выходите! Мы идем есть, – сказал он, когда его товарищи и Месахчи присоединились к нему.

Тайи заискивающе потер свои руки.

– Наша пища скудна, но все, что мы имеем, – твое.

– Затем мы но снегу отправимся на юг, – продолжал Парень-Билль.

– Пусть ничто дурное не коснется вас и путь покажется вам легким.

– Путь долог. Нам понадобятся собаки и много пищи.

– Лучшие наши собаки – твои, а также и вся пища, что они могут везти.

Парень-Билль выскользнул из прохода и приготовился к спуску.

– Но мы вернемся, Тайи. Мы вернемся и проведем много дней в твоей стране.

Итак, они отправились на юг – Парень-Билль, его братья и Месахчи. А на следующий год в бухте Мэнделл бросил якорь «Искатель Номер Два». Немногие мэнделлийцы, оставшиеся в живых благодаря ранам, не позволившим им ползти в пещеру, повинуясь жителям Солнечной Страны, приступили к работе – принялись копать землю. Они перестали охотиться и ловить рыбу; они получают ежедневно плату за работу и покупают муку, сахар, миткаль и другие вещи, которые им ежегодно привозит из Солнечной Страны «Искатель Номер Два».

Этот прииск разрабатывается тайно, как и многие другие прииски Северной Страны; ни один белый человек, кроме компании, состоящей из Парня-Билля, Джима и Чарли, не знает местонахождения селения Мэнделл на краю Полярного моря. Ааб-Ваак, со свисающей на плечо головой, стал оракулом и проповедует младшему поколению смирение, за что и получает пенсию от компании. Тайи назначен надсмотрщиком работ. Теперь он разработал новую теорию насчет жителей Солнечной Страны.

– Живущие на пути солнца не становятся изнеженными, – говорит он, покуривая трубку и наблюдая, как день медленно переходит в ночь. – Солнце вливается в их кровь и палит их жарким огнем, пока они не начнут пылать вожделениями и страстями. Они всегда горят и не чувствуют поэтому поражений. Они не знают покоя, в них сидит дьявол, и они разбросаны по всей земле и осуждены вечно трудиться, страдать и бороться. Я знаю. Я – Тайи.

Нам-Бок – лжец

– Байдарка, не правда ли? Глядите! Байдарка, а в ней человек неуклюже гребет веслом!

Старая Баск-Ва-Ван стала на колени и, дрожа от старости и нетерпения, глядела на море.

– Нам-Бок всегда плохо справлялся с веслом, – бормотала она, вспоминая прошлое, и, заслонив глаза от солнца, вглядывалась в серебряную поверхность моря. – Нам-Бок всегда был неуклюжим. Я помню…

Но женщины и дети громко смеялись, и в их смехе звучала легкая насмешка; ее голос умолк, и только губы продолжали беззвучно шептать.

Куга поднял седеющую голову от работы – он резал по кости – и проследил глазами ее взгляд. Рассекая волны, чья-то байдарка направлялась к берегу. Сидевший в байдарке греб изо всех сил, но он был очень неловок, и байдарка приближалась зигзагообразно. Куга снова опустил голову над работой и на зажатом между коленями моржовом клыке вырезал спинной плавник неведомой рыбы – такую нельзя было найти ни в одном из морей.

– Это, конечно, человек из соседнего селения, – заявил он наконец. – И он едет ко мне посоветоваться, как резать узоры на кости. Но этот человек очень неловок. Он никогда не сумеет резать на кости.

– Это Нам-Бок, – повторяла старая Баск-Ва-Ван. – Неужто я не знаю своего сына! – резким голосом произнесла она. – Снова говорю вам, что это Нам-Бок.

– Ты говорила это каждое лето, – мягко укорила ее одна из женщин. – Как только море освобождалось ото льда, ты садилась на берегу и целыми днями ждала; а при виде любого челнока говорила: «Это Нам-Бок». Нам-Бок умер, о Баск-Ва-Ван, а мертвые не возвращаются. Не бывало еще, чтобы мертвый вернулся.

– Нам-Бок! – закричала старуха так громко и резко, что все переполошились и стали на нее смотреть.

Она с трудом стала на ноги, заковыляла по песку и наткнулась на лежавшего на солнышке ребенка, а мать малыша бросилась унимать его слезы, посылая проклятия вдогонку старухе. Она ни на что не обращала внимания. Ребятишки бежали к берегу, обгоняя ее, и, когда гребец подплыл ближе, чуть не перевернув байдарку неловким взмахом весла, женщины последовали за ней. Куга оставил свой моржовый клык и пошел навстречу, тяжело опираясь на посох, а за ним по двое и по трое двинулись и мужчины.

Байдарка повернулась боком к берегу, и прибой затопил бы ее, если бы один из голых мальчуганов не вбежал в воду и не вытащил ее на берег. Гребец встал и внимательно оглядел встречавших его людей. Разноцветная фуфайка, изношенная и грязная, висела свободно на его широких плечах, а вокруг шеи был повязан красный бумажный платок, как у матросов. На коротко остриженной голове была надета рыбачья шляпа, а грубые штаны и башмаки дополняли его наряд.

Но он все же показался удивительным явлением этим простодушным рыбакам с великой дельты Юкона. Они всю жизнь глядели на Берингово море и за все время видели всего двух белых людей – статистика и заблудившегося иезуита. Они были бедны, у них не было ни золота, ни ценных мехов, и поэтому белые люди к ним не заглядывали. Тысячелетиями Юкон приносил с собой частицы смывов и почвы Аляски, и море настолько обмелело, что крупные суда держались подальше от этих берегов. Поэтому-то этот край с его необозримыми равнинами и болотистыми островками никогда не посещался кораблями белых людей.

Куга, резчик по кости, внезапно отступил, споткнулся о свой посох и упал на землю. – Нам-Бок, – закричал он, барахтаясь и пытаясь подняться. – Нам-Бок, поглощенный морем, вернулся!

Мужчины и женщины отпрянули назад, и дети бросились к ним, ища защиты. Один Опи-Кван держался спокойно, как приличествовало старшине селения. Он шагнул вперед и долго и внимательно разглядывал пришельца.

– Да, это Нам-Бок, – сказал он наконец. Услышав это, женщины с испуга расплакались и отошли еще дальше.

Губы пришельца нерешительно зашевелились, и видно было, что невысказанные слова душат его.

– Да, да, это Нам-Бок, – хрипло заговорила Баск-Ва-Ван, вглядываясь в его лицо. – Я всегда говорила, что Нам-Бок вернется.

– Да, Нам-Бок вернулся. – На этот paз слова были сказаны самим Нам-Боком. Он переступил через борт байдарки и остался стоять одной ногой в байдарке, а другой на песке. Снова он хотел заговорить, с трудом вспоминая забытые слова. Когда он, наконец, заговорил, гортанные звуки с каким-то прищелкиванием слетали с его губ. – Привет, о братья! – воскликнул он. – Братья прежних дней, когда ветер не унес меня от вас в море.

Он ступил двумя ногами на берег, и Опи-Кван махнул рукой, как бы приказывая ему вернуться в байдарку.

– Ты ведь умер, Нам-Бок, – сказал он.

Нам-Бок рассмеялся:

– Погляди, как я толст.

– Мертвые не бывают толстыми, – согласился Опи-Кван. – У тебя прекрасный вид, но это очень странно. Ни один человек не уходил с береговым ветром, чтобы вернуться через много лет.

– Я вернулся, – просто сказал Нам-Бок.

– Может, ты тень, бродячая тень Нам-Бока. Тени возвращаются.

– Я голоден. Тени не едят.

Но Опи-Кван колебался и в смущении потирал лоб. Нам-Бок тоже был смущен и, глядя на стоявших вокруг людей, ни в чьих глазах не встретил привета. Мужчины и женщины тихо перешептывались между собою. Дети робко жались за спиною старших, а собаки подозрительно его обнюхивали.

– Я родила тебя, Нам-Бок, и давала тебе грудь, когда ты был маленьким, – хныкала Баск-Ва-Ван, подходя ближе, – и тень ты или не тень, я тебе дам поесть.

Нам-Бок двинулся к ней, но возгласы страха и угрозы остановили его. Он произнес на чужом языке что-то, звучавшее как английское «проклятье!», и прибавил:

– Я не тень, я живой человек.

– Кто может проникнуть в мир таинственного? – спросил Опи-Кван, обращаясь отчасти к себе, а отчасти к своим соплеменникам. – Мы существуем – и через мгновение нас нет. Если человек может стать тенью, почему тени не обратиться в человека? Нам-Бок был, но его нет. Это мы знаем, но мы не знаем – Нам-Бок ли это или тень Нам-Бока.

Нам-Бок прочистил глотку и ответил:

– В прежние годы отец твоего отца, Опи-Кван, ушел и вернулся через много лет. Ему не отказали в месте у очага. Говорят… – Он многозначительно помолчал, и все нетерпеливо ожидали продолжения его речи. – Говорят, – повторил он, обдуманно, направляя удар в цель, – что Сипсип, его жена, родила двух сыновей после его возвращения.

– Но он уходил не с береговым ветром, – возразил Опи-Кван. – Он ушел вглубь страны, а это уже так положено, чтобы человек мог сколько ему угодно ходить по суше.

– А также и по морю. Но это неважно… Говорят… отец твоего отца рассказывал удивительные вещи обо всем, что он видел.

– Верно, он рассказывал удивительные вещи.

– Я тоже могу рассказать удивительные вещи, – коварно сказал Нам-Бок. А когда он заметил их колебание, добавил: – Я привез с собой и подарки.

Он взял из байдарки шаль невиданной ткани и окраски и набросил ее на плечи матери. Женщины вскрикнули от восхищения, а старая Баск-Ва-Ван разглаживала нарядную ткань, радуясь подарку как ребенок.

– Он привез нам интересные рассказы, – бормотал Куга.

– И подарки, – добавила одна из женщин.

Опи-Кван понимал, что все хотят услышать рассказы Нам-Бока, и ему самому до смерти захотелось узнать, что делается на свете. Рыбная ловля была удачна, – рассудил он, – и у нас жира вдоволь… Идем, Нам-Бок, мы будем праздновать твое возвращение.

Двое мужчин подняли байдарку и на плечах перенесли ее к огню. Нам-Бок шел рядом со старшиной, и все селение следовало за ними. Отстали лишь женщины – они хотели еще полюбоваться шалью и пощупать ее.

За едой говорили мало, и только кое-кто смотрел с любопытством на сына Баск-Ва-Ван. Эти взгляды смущали его – не потому, чтобы он отличался скромностью, нет, но вонь тюленьего жира лишала его аппетита, и ему во что бы то ни стало хотелось скрыть это обстоятельство.

– Ешь, ты ведь голоден, – сказал Опи-Кван, и Нам-Бок, зажмурив глаза, сунул руку в котел с тухлой рыбой.

– Не стесняйся! В этом году было много тюленей, а крупные, сильные мужчины всегда голодны. – И Баск-Ва-Ван обмакнула в жир особенно противный кусок рыбы и любовно протянула его сыну.

Нам-Бок почувствовал, что его желудок не так силен, как в прежние дни, и в отчаянии набил трубку и закурил ее. Остальные продолжали шумно есть и глядели на него. Немногие из них могли похвастаться коротким знакомством с драгоценным куревом, хотя время от времени, при меновых сделках с эскимосами, им перепадали небольшие количества отвратительного табаку. Сосед его, Куга, дал ему понять, что он не прочь сделать одну затяжку, и, продолжая жевать, приложился измазанными жиром губами к янтарному мундштуку. Увидев это, Нам-Бок схватился дрожащей рукой за живот и отказался принять трубку обратно. Пусть Куга оставит трубку себе, – сказал он, – он с самого начала собирался преподнести ее Куга. Окружающие облизывали пальцы и хвалили его щедрость.

Опи-Кван встал. – А теперь, Нам-Бок, мы поели и хотим послушать рассказ об удивительных вещах, что ты видел.

Рыбаки захлопали в ладоши и, запасшись работой, приготовились слушать. Мужчины отделывали копья или вырезали узоры на кости, а женщины счищали жир с кож волосатых тюленей, разминали их или шили верхнюю одежду нитками из сухожилий. Нам-Бок оглядывался кругом, но не находил той прелести, что рисовалась ему в мечтах о доме. В годы странствований он часто представлял себе эту сцену, а теперь, когда вернулся, почувствовал себя разочарованным. Жизнь эта – жалкая и нищенская, подумал он, и ее нельзя даже сравнивать с той жизнью, к какой он привык. Ему все же хотелось открыть им неведомый для них мир, и при этой мысли его глаза засверкали.

– Братья, – начал он со снисходительной вежливостью человека, собирающегося рассказать о своих великих деяниях, – ушел я от вас много лет назад поздним летом, и погода была такая же, как теперь. Вы все помните тот день, когда чайки летали низко, а ветер сильно дул с суши, и я не смог вести байдарку против ветра. Я крепко привязал покрышку к байдарке, чтобы вода не могла залить ее, и всю ночь напролет боролся с бурей. А наутро не видно было нигде земли – только вода, и ветер с суши крепко держал меня и уносил все дальше от вас. Три ночи сменились зарей, а земли все не было видно, и ветер не хотел отпустить меня на свободу.

– Когда наступил рассвет четвертого дня, я был как безумный. От голода я не мог двинуть веслом, а голова моя кружилась от жажды. Но море успокоилось; дул мягкий южный ветер, и когда я оглянулся вокруг, то увидел такое зрелище, что подумал, будто я и вправду рехнулся.

Нам-Бок остановился, чтобы вытащить застрявший в зубах кусочек лососины, а все мужчины и женщины, оставив работу, напряженно ждали его слов.

– Это была лодка, большая лодка. Если бы из всех каноэ, что я до тех пор видел, составить одну, то и тогда бы не получилось такой большой лодки.

Раздались возгласы сомнения, и обремененный годами Куга покачал головой.

– Если бы каждая байдарка равнялась песчинке, – вызывающе продолжал Нам-Бок, – и если взять столько байдарок, сколько песчинок на берегу вашей бухты, все же не получишь такой большой лодки, как та, что я видел на рассвете четвертого дня. Лодка эта была очень велика и называлась шхуной. Я увидел, как это чудо, эта большая шхуна направлялась ко мне, и на борту я увидел людей.

– Погоди, о Нам-Бок! – прервал его Опи-Кван. – Какие это были люда? Огромного роста?

– Нет, люди были такие же, как ты и я.

– А большая лодка шла быстро?

– Да.

– Борта высокие, люди маленькие, – установил Опи-Кван первую посылку силлогизма. – А люди эти гребли длинными веслами?

Нам-Бок ухмыльнулся.

– Весел у них не было, – сказал он.

Все рты раскрылись, и наступило долгое молчание. Опи-Кван взял трубку у Куга и задумчиво затянулся. Одна из молодых женщин нервно хихикнула, и взоры всех обратились на нее с неудовольствием.

– Итак, весел не было? – мягко спросил Опи-Кван, возвращая трубку.

– Дул южный ветер, – пояснил Нам-Бок.

– Но ведь ветер очень тихо гонит перед собой лодку.

– У шхуны были крылья – вот так! – Он нарисовал на песке схему мачты и парусов, и мужчины столпились вокруг него, разглядывая рисунок. Дул резкий ветер, и он для большей ясности схватил шаль матери за углы и вытянул ее, пока она не надулась, как парус. Баск-Ва-Ван бранилась и отбивалась от него, но ветер отбросил ее шагов на двадцать, и она, запыхавшись, растянулась на куче щепок. Мужчины невнятными звуками показали, что поняли объяснение, но Куга внезапно откинул назад свою седую голову.

– Хо! Хо! – расхохотался он. – И дурацкая же штука эта большая лодка! Самая дурацкая на свете. Игрушка ветра! Куда дует ветер, туда плывет и лодка. Ни один человек в лодке не может знать, где он пристанет к берегу, потому что он плывет по воле ветра, а ветер дует, как ему хочется, но никто не может знать его воли.

– Да, это так, – серьезно подтвердил Опи-Кван. – По ветру плыть легко, но против ветра человеку приходится сильно напрягаться; а так как у людей в большой лодке не было весел, они не могли бороться с ветром.

– Им незачем бороться, – сердито воскликнул Нам-Бок. – Шхуна отлично идет против ветра.

– А что же заставляет ш…ш…хуну идти? – спросил Куга, запинаясь, ибо слово это было для него непривычным.

– Ветер, – был нетерпеливый ответ.

– Итак, ветер заставляет ш…ш…хуну идти против ветра? – Старый Куга подмигнул Опи-Квану и при общем смехе продолжал: – Ветер дует с юга и гонит шхуну к югу. Ветер гонит против ветра. Ветер гонит в одну сторону и гонит в другую в одно и то же время. Это очень просто. Мы поняли, Нам-Бок. Мы все поняли.

– Ты глупец.

– Правда слетает с твоих уст, – покорно сказал Куга. – Я слишком долго соображал, а штука была совсем проста.

Но лицо Нам-Бока потемнело, и он быстро произнес какие-то ими никогда не слышанные слова. Мужчины снова принялись за резьбу, а женщины за очистку тюленьих кож. Нам-Бок крепко сжал губы и не хотел продолжать, ибо никто не верил.

– Эта ш…ш…шхуна, – невозмутимо продолжал свои расспросы Куга, – была сделана из большого дерева?

– Она была сделана из многих деревьев, – коротко отрезал Нам-Бок. – Она была очень велика.

Он снова погрузился в угрюмое молчание, и Опи-Кван подтолкнул локтем Куга; тот удивленно покачал головой и произнес:

– Все это очень странно.

Нам-Бок попался на эту удочку.

– Это еще ничего, – сказал он, – вот вы бы на пароход посмотрели. Насколько байдарка больше песчинки, насколько шхуна больше байдарки, настолько пароход больше шхуны. А кроме того, пароход сделан из железа. Он весь железный.

– Нет, нет, Нам-Бок! – воскликнул старшина. – Этого не может быть. Железо всегда идет ко дну. Вот я получил в обмен железный нож от старшины соседнего селения, а вчера этот нож выскользнул у меня из рук и упал в море. Над всеми вещами есть закон. Ничто не может идти против закона. Это нам известно. И кроме того, нам известно, что над одинаковыми вещами есть один закон. Над железом есть только один закон. И потому откажись от своих слов, Нам-Бок, чтобы мы не потеряли уважения к тебе.

– Но это так, – настаивал Нам-Бок. – Пароход весь железный – и все же он не тонет.

– Нет, не может быть!

– Я видел своими глазами.

– Это противоречит тому, что положено.

– Но скажи мне, Нам-Бок, – вмешался Куга, боясь, что спор помешает рассказу. – Каким образом эти люди находят свой путь по морям, если нет там берега, которого можно держаться?

– Солнце указывает путь.

– Как?

– В полдень главный начальник шхуны берет одну вещь и глядит через нее на солнце, а затем он заставляет солнце спуститься с неба на край земли.

– Но ведь это волшебство! – воскликнул Опи-Кван, пораженный таким святотатством. Мужчины в ужасе всплеснули руками, а женщины застонали. – Это волшебство. Нехорошо отклонять от своего пути великое солнце, прогоняющее ночь и дающее нам тюленей, лососей и тепло.

– Что из того, что это волшебство? – свирепо спросил Нам-Бок. – Я тоже смотрел в эту вещь и заставлял солнце спускаться с неба.

Сидевшие ближе к нему отпрянули от него, а одна из женщин покрыла лицо лежавшего у ее груди ребенка, чтобы взгляд Нам-Бока не мог его коснуться.

– Но на утро четвертого дня, о Нам-Бок, – подсказал Куга, – на утро четвертого дня, когда ш…ш… шхуна приблизилась к тебе?..

– У меня оставалось мало сил, и я не мог двигаться. Они взяли меня на борт, напоили водой и дали мне поесть. Вы, братья, два раза видели белых людей. Люди на шхуне были белолицы, и их было столько, сколько у меня на руках и на ногах пальцев. Когда я увидел, что они ко мне добры, я осмелел и решил унести с собой воспоминание обо всем, что я видел. Они научили меня своей работе, давали хорошую пищу и отвели мне место для сна.

– День за днем плавали мы по морю, и каждый день начальник заставлял солнце спускаться с неба и указывать нам, где мы находимся. Когда погода благоприятствовала, мы ловили тюленей, и я очень удивлялся, глядя, как они выбрасывают за борт мясо и жир, оставляя себе только шкуру.

Рот Опи-Квана перекосился, и он готов был обрушиться на такую расточительность, но Куга толчком заставил его замолчать.

– После долгих, тяжелых трудов, когда солнце скрылось и воздух стал холодным, начальник направил шхуну к югу. Мы держали путь к югу и к западу и плыли день за днем, не видя земли. Проходя мимо селения…

– Откуда вы знали, что оно близко? – спросил Опи-Кван, не будучи в состоянии дольше сдерживаться. – Земли же не было видно.

Нам-Бок злобно посмотрел на него.

– Разве я не говорил, что начальник заставил солнце спуститься с неба?

Куга примирил их, и Нам-Бок продолжал:

– Как я уже говорил, когда мы проходили вблизи селения, подул сильный ветер, мы в полной темноте были беспомощны и не знали, где находимся…

– Ты только что сказал, что начальник знал…

– Помолчи, Опи-Кван! Ты глупец и этого понять не можешь. Итак, мы были беспомощны в темноте, и вдруг я за ревом бури услыхал шум прибоя о берег. В следующий миг мы налетели на скалы, и я очутился в воде и поплыл. Скалистый берег тянулся на много миль, но мне было суждено погрузить свои руки в песок и выбраться невредимым из воды. Остальные, очевидно, разбились о скалы, потому что ни один из них не был выброшен на берег, кроме начальника, – его можно было узнать, только по кольцу на пальце.

– Когда наступил день, от шхуны ничего не осталось, и я повернулся спиной к морю и пошел вглубь страны, чтобы достать пищи и поглядеть нa лица людей. Я добрался до жилья, и меня пригласили войти и накормили, потому что я научился их языку, а белые люди всегда приветливы. А жилище их было больше, чем все дома, что строили мы, и строили до нас наши отцы.

– Это был громадный дом, – заметил Куга, маскируя свое недоверие удивлением.

– И немало деревьев пошло на постройку такого дома, – прибавил Опи-Кван, поняв намек.

– Это еще пустяки, – пренебрежительно пожал плечами Нам-Бок. – Наши дома так же малы по сравнению с этим домом, как он мал по сравнению с теми домами, что мне пришлось увидеть впоследствии.

– А люди были тоже велики ростом?

– Нет, люди были, как ты и я, – отвечал Нам-Бок. – Я срезал себе по пути палку, чтобы легче было идти, и, помня, что я должен буду рассказать вам, братья, все, что я видел, я делал на палке по зарубке на каждого человека, живущего в том доме. Я прожил там много дней и работал, а они за работу давали мне деньги – вы еще не знаете, что это такое, но это очень хорошая вещь.

– Затем я в один прекрасный день ушел оттуда и пошел дальше, вглубь страны. По дороге я встречал множество людей и стал делать зарубки меньшего размера, чтобы хватило места на всех. Вдруг я натолкнулся на странную вещь. На земле передо мною лежала железная полоса шириною в мою руку, а на расстоянии большого шага лежала другая полоса…

– Значит, ты стал богатым человеком, – заметил Опи-Кван. – Ведь железо – самая дорогая вещь на свете. Из этих полос можно было сделать много ножей.

– Нет, это железо было не мое.

– Ты нашел его, а находка, по закону, принадлежит нашедшему.

– Нет, это не так; белые люди положили железные полосы. А кроме того, эти полосы были так длинны, что никто не мог унести их, – так длинны, что я им и конца не видел.

– Это слишком много железа, Нам-Бок, – предостерег его Опи-Кван.

– Да, я с трудом верил своим глазам, но глаза меня не обманывали. Пока я разглядывал железо, я услыхал… – Он повернулся к старшине. – Опи-Кван, ты слышал, как ревет разгневанный морской лев. Представь себе рев стольких морских львов, сколько волн в море, и представь себе, что все львы превратились в одно чудовище, – так вот рев этого чудовища походил бы на рев, что я услышал.

Рыбаки громко закричали от удивления, а Опи-Кван так с разинутым ртом и остался.

– На некотором расстоянии я увидел чудовище размером в тысячу китов. У него был всего один глаз, оно извергало дым и невероятно рычало. Я испугался и, спотыкаясь, бросился бежать по тропинке между полосами. Но чудовище мчалось со скоростью ветра, и я прыгнул в сторону через железную полосу, почувствовав на своем лице его горячее дыхание…[49]

Опи-Кван овладел собою и закрыл рот.

– А потом что было, о Нам-Бок?

– Потом оно промчалось мимо меня по железным полосам, не причинив мне никакого вреда; когда я опомнился, оно уже исчезло из виду. Но это очень обыкновенная вещь в той стране. Даже женщины и дети ее не боятся. Белые люди заставляют этих чудовищ работать на них.

– Как мы заставляем работать наших собак? – спросил Куга с недоверчивым огоньком в глазах.

– Да, как мы заставляем работать наших собак.

– А как они разводят этих… чудовищ? – спросил Опи-Кван.

– Они их не разводят. Они искусно строят их из железа, кормят их камнями и поят водой. Камень превращается в огонь, а вода превращается в пар; пар от воды – дыхание этих чудовищ, а…

– Довольно, довольно, о Нам-Бок, – прервал его Опи-Кван. – Расскажи нам о других чудесах. Нас утомляют эти чудеса, мы их не понимаем.

– Не понимаете? – безнадежно спросил Нам-Бок.

– Нет, не понимаем, – жалобно заныли все мужчины и женщины. – Мы не можем понять.

Нам-Бок подумал о сложных земледельческих машинах, об аппаратах, дающих изображения живых людей, о других аппаратах, передающих голоса людей, – и понял, что его народ ничего не поймет в его рассказах.

– Вы мне поверите, если я скажу, что я ездил на этом чудовище? – с горечью спросил он.

Опи-Кван поднял кверху руки, ладонями вперед, открыто выказывая свое недоверие.

– Продолжай, говори, что хочешь. Мы тебя слушаем.

– Итак, я ездил на железном чудовище, заплатив за проезд деньги…

– Ты же говорил, что его кормили камнями.

– О, глупец, я говорил еще, что деньги – это такая вещь, о которой вы ничего не знаете. И вот, как я сказал, я проехал на этом чудовище мимо многих селений, пока не доехал до большого селения, стоявшего на морском заливе. Крыши домов достигали звезд, облака отдыхали на этих крышах, и все кругом было затянуто дымом. Шум этого селения был подобен шуму бури на море, а народу было столько, что я бросил прочь палку и перестал думать о сделанных зарубках.

– Если бы ты делал маленькие зарубки, – упрекнул его Куга, – ты мог бы дать нам точный отчет.

Нам-Бок в бешенстве повернулся к нему.

– Если бы я делал маленькие зарубки! Послушай, Куга, ты, умеющий только царапать по кости! Если бы я стал делать маленькие зарубки, все равно не хватило бы ни моей палки, ни двадцати палок, ни всех принесенных морем палок на берегу между нашим селением и соседним. И если бы всех вас, с женщинами и детьми, было в двадцать раз больше, и у каждого из вас было по двадцать рук, и каждая рука держала бы нож и палку – и тогда бы вам не удалось сделать столько зарубок, сколько людей я видел в городе, – так много их там, и так быстро они приходят и уходят.

– Во всем мире не может быть столько людей, – возразил Опи-Кван; он был ошарашен и бессилен представить такое количество.

– Что можешь ты знать о мире и о его размерах? – спросил Нам-Бок.

– Но в одном месте не может находиться столько людей.

– Кто ты такой, чтобы говорить о том, что может быть и чего не может?

– Это само собой понятно, что в одном месте не может находиться столько людей. Их каноэ сплошь покрывали бы море, и никто не мог бы управлять каноэ за недостатком места. Они каждый день вылавливали бы из моря всю рыбу, и на всех не хватило бы и пищи.

– Казалось бы, что так, – закончил Нам-Бок, – но все же это правда. Я видел собственными глазами и бросил прочь свою палку. – Он протяжно зевнул и встал. – Я плыл издалека. День был долог, и я устал. Теперь я пойду спать, а завтра мы поговорим еще о диковинках, что я видел.

Баск-Ва-Ван заковыляла впереди, гордая и в то же время напуганная своим удивительным сыном. Она привела его в свое иглу и уложила спать на грязных, вонючих шкурах. Но мужчины остались сидеть у костра и держали совет, тихо перешептываясь и обсуждая что-то вполголоса.

Прошел час-другой; Нам-Бок спал, а беседа все продолжалась. Вечернее солнце склонялось к северо-западу и к одиннадцати часам было на севере. Тогда старшина и резчик по кости отделились от остальных и пошли будить Нам-Бока. Он прищурил на них глаза и повернулся на другой бок, чтобы уснуть. Опи-Кван схватил его за руку и добродушно, но решительно тряс его, пока не привел в чувство.

– Пора, Нам-Бок, вставай! – приказал он. – Время пришло.

– Снова еда? – воскликнул Нам-Бок. – Нет, я не голоден! Ешьте без меня и дайте мне выспаться.

– Время уходить! – загремел Куга.

Но Опи-Кван заговорил более мягко.

– Ты был другом моего детства, – сказал он. – Мы с тобой вместе охотились на тюленей и ловили лососей. И ты спас мне жизнь, Нам-Бок, когда море сомкнуло надо мной свои воды и потянуло вниз к черным скалам. Мы вместе голодали, и мерзли, и укрывались одной шкурой, плотно прижимаясь друг к другу. Все это и моя любовь к тебе заставляют меня страдать от того, что ты вернулся к нам таким удивительным лжецом. Мы ничего не можем понять, и у нас идет кругом голова от всего, что ты рассказал нам. Это нехорошо, и мы долго обсуждали это на совете. Поэтому мы отсылаем тебя обратно – нам надо сохранить разум ясным и сильным и не смущать его несказанными чудесами.

– Ты нам рассказывал о тенях, – подхватил Куга. – Ты принес свои рассказы из мира теней и должен вернуть их в мир теней. Байдарка готова, и все племя ждет. Они не пойдут спать, пока ты не уйдешь.

Нам-Бок был поражен и вслушивался в голос старшины.

– Если ты – Нам-Бок, – говорил Опи-Кван, – то ты бесстыдный и удивительный лжец; если ты – тень Нам-Бока, значит, ты говорил нам о тенях, а нехорошо, чтобы живые проникали в мир теней. Мы думаем, что большое селение, о котором ты говорил, населено тенями. Там живут души мертвых, ибо мертвых много, а живых мало. Мертвые не возвращаются, мертвые никогда еще не возвращались – вернулся один ты с твоими удивительными рассказами. Мертвым не следует возвращаться, и если мы это допустим, нам придется вынести много горя.

Нам-Бок хорошо знал свой народ и понимал, что решение совета – окончательное. Итак, он, не сопротивляясь, спустился с ними к берегу, где его посадили в байдарку и дали в руку весло. Одинокая морская птица летела к морю, и прилив слабо и глухо катил на берег свои волны. Густые сумерки окутали землю и небо, а на севере солнце едва вырисовывалось, затемненное грядой кроваво-красных облаков. Чайки летали низко над землей. С суши дул резкий, холодный ветер, и черные массы облаков предвещали непогоду.

– Из моря ты пришел к нам, – нараспев протянул Опи-Кван, – и обратно в море ты уйдешь. Так будет выполнен закон.

Баск-Ва-Ван проковыляла до пенистой границы воды и закричала:

– Благословляю тебя, Нам-Бок, за то, что ты помнил обо мне.

Но Куга, отталкивая байдарку от берега, сорвал с ее плеч шаль и кинул ее в байдарку.

– Холодно в долгие ночи, – заплакала она, – холод больно щиплет старые кости.

– Это лишь тень, – отвечал резчик по кости. – Тени не греют.

Нам-Бок встал, чтобы быть услышанным.

– О Баск-Ва-Ван, что родила меня! – воскликнул он. – Услышь слова твоего сына, Нам-Бока. В байдарке хватит места на двоих, и он хочет взять тебя с собой. Он едет в места, где рыбы и жира вволю. Мороза там лет, жизнь легка и железные вещи выполняют работу человека. Хочешь, Баск-Ва-Ван?

Она колебалась, а когда челнок начал быстро удаляться, пронзительно закричала старческим, дрожащим голосом:

– Я стара, Нам-Бок, и скоро перейду в царство теней. Но я не хочу идти туда до положенного мне срока. Я стара, Нам-Бок, и я боюсь.

Луч света прорезал тьму и залил лодку и человека золотом и пурпуром. Рыбаки замолкли, и слышался только стон ветра да кричали чайки, летавшие низко над морем.

Замужество Лит-Лит

Когда Джон Фокс явился в страну, где виски так замерзает, что бóльшую часть года этот налиток можно употреблять в качестве пресс-папье, у него не было никаких идеалов и мечтаний, которые обычно мешают успеху искателей приключений. Родившись и получив воспитание в пограничной с Соединенными Штатами местности, он явился в Канаду с простыми взглядами на вещи, что сулило ему немедленный успех в его новом деле. Из простого служащего, перевозившего в лодке путешественников и перетаскивавшего на своей спине их багаж через перешейки, он быстро поднялся в Компании Гудзонова залива[50] до заведующего главным складом и стал во главе торговой организации в форте Ангела.

Жена-туземка оставила ему двух сыновей, и, когда Компания повысила его по службе, ему пришлось отправиться с ними еще дальше к северу, в глухие трущобы Северо-Восточной Территории, в места под названием Син Рок, где ему надлежало стать во главе новой, еще более значительной организации по добыванию мехов. Здесь он провел в полном одиночестве и тоске несколько месяцев. Ему очень не нравилась внешность местных индейских девушек, и он сокрушался о своих подраставших сыновьях, которым не хватало заботливого ухода матери. Тогда его взгляд остановился на Лит-Лит.

Лит-Лит была красива, стройна как тростник, без тяжеловесности и неуклюжести, свойственных большинству индейских женщин.

Она была дочерью Снеттишэйна, видного вождя племени. К этому вождю и пришел Джон Фокс в один из летних дней, чтобы начать переговоры о Лит-Лит. Фокс сидел с вождем перед его юртой, в облаке жужжавших комаров; они беседовали о чем угодно, за исключением одного – сватовства. А Джон Фокс специально пришел к нему именно за тем, чтобы сделать предложение. Снеттишэйн знал это, и Джон Фокс знал, что тот знает, но оба тщательно избегали щекотливой темы, что считалось утонченной индейской хитростью.

Часы шли за часами, а Фокс и Снеттишэйн покуривали свои нескончаемые трубки, поглядывая друг на друга с великолепным простодушием. Между тем Лит-Лит, догадавшись о намерениях Фокса, подползла к стенке юрты изнутри и, приподняв ее нижний край, украдкой поглядывала на двух мастеров слова, вокруг которых облаками носились комары. Она покраснела, и глаза ее радостно заблестели от гордости, что ее руки добивается такой знатный человек, как сам начальник фактории[51] (который в представлении индейцев был первым после Господа Бога); она сгорала от любопытства, от желания, как можно скорее и ближе узнать, что он за человек.

Она была очень юна и не знала мужчин. Ей было всего семнадцать лет. И все эти годы ее ревниво охранял Снеттишэйн. Снеттишэйн был корыстолюбив. Он как бы вложил в Лит-Лит свой главный капитал. Она представляла такую ценность, что он надеялся получить не обычные, а неисчислимые проценты.

Поглядывая из-за приподнятого края юрты, краснея и дрожа при мысли о странной судьбе, которая ее ожидала, Лит-Лит была очень разочарована тем, что день уже кончался, а начальник фактории и ее отец все еще говорили о вещах, не имевших ровно никакого отношения к сватовству. К полуночи Фокс стал проявлять определенное намерение уйти домой. Только дойдя до дороги, он повернулся.

– Кстати, Снеттишэйн, – сказал он, – я хотел бы обзавестись женщиной, которая стирала бы мне белье и обшивала меня.

Снеттишэйн откашлялся и указал ему на старую, беззубую Ванидани.

– Нет, нет, – возразил Фокс. – Я хочу найти жену. Я уже давно подумываю об этом, и меня сейчас осенила мысль, что именно ты должен мне в этом помочь.

– Катту? – предложил Снеттишэйн.

– Нет, она одноглазая, – возразил Фокс.

– Ляска?

– У нее расходятся коленки, когда она выпрямляется. Между ее коленами может проскочить Кипс – самая большая твоя собака.

– Сенати? – невозмутимо продолжал индеец.

Но Джон Фокс вспыхнул.

– Что ты меня дурачишь? – воскликнул он с притворным гневом. – Что я, старик, что ли? Зачем ты мне навязываешь старух? Или я беззубый? Хромой? Слепой? Или, по-твоему, я такой бедняк, что ни одна красивая девушка не пожелает меня полюбить? Смотри! Я стою во главе здешней фактории, богат и знатен, в моих руках власть в этой местности. Мои слова заставляют всех вас трепетать и повиноваться!

Фактор снова поднялся и собрался уходить домой. Снеттишэйн следил за тем, как он уходит, не делая ни малейшей попытки задержать его, и в конце концов увидел, что тот остановился.

– Нет, подумай только! – крикнул ему Джон Фокс. – Ведь мы оба забыли твою Лит-Лит! Не подошла ли бы она мне?

Снеттишэйн встретил это предложение с совершенно равнодушным видом, но в душе задрожал от радости. Это была победа. Сделай фактор, уходя, еще хоть один шаг, и Снеттишэйн сам предложил бы ему свою Лит-Лит, но… фактор шага не сделал – и проиграл.

Фокс крикнул издали:

– Хочешь за Лит-Лит десять одеял и три фунта табаку первого сорта?

Снеттишэйн ответил таким жестом, по которому можно было судить, что все одеяла в мире и весь табак Вселенной не смогли бы вознаградить его за потерю Лит-Лит и за все ее неисчислимые добродетели. А когда фактор стал настаивать, чтобы он сказал свою цену, он холодно потребовал за дочь пятьсот одеял, десять ружей, пятьдесят фунтов табаку, двадцать кусков красной материи, десять бутылок рома, музыкальный ящик, покровительство со стороны фактора и место у его семейного очага.

Джона Фокса едва не хватил удар от такой цены, и следствием этого было снижение количества одеял до двухсот и полное устранение из реестра права на пребывание у семейного очага – совершенно неслыханная вещь при браках белых людей с дочерьми индейцев. В конце концов, после трех часов торговли, они ударили по рукам. Снеттишэйн получал за Лит-Лит сотню одеял, пять фунтов табака, три ружья, бутылку рома и покровительство фактора.

На следующий день на складах не производилось никакой торговли. К великому удовольствию конторщика Мак-Лина, Фокс откупорил перед завтраком бутылку виски, приказал дать собакам двойную порцию еды и надел свои лучшие мокасины. Шли приготовления к потлачу – так называется у индейцев пиршество, и Джон Фокс решил ознаменовать свой брак с Лит-Лит таким потлачем, который вполне соответствовал бы ее красоте. В полдень все племя собралось на попойку. Мужчины, женщины, дети и даже собаки ели до отвала.

Вся в слезах, дрожащая как лист, Лит-Лит была одета своим бородатым женихом в новое ситцевое платье, в мокасины, шитые бисером; он же набросил на ее черные как смоль волосы шелковый платок, повязал шею красным шарфом, вдел в уши медные серьги, дал несколько колец и повесил на нее множество различных дешевых украшений, в том числе часы. Снеттишэйн едва мог владеть собой при виде всех этих подарков, но все же улучил момент и отвел дочь в сторону от гостей.

– Не в эту ночь и не в следующую, – начал он многозначительно, – но придет ночь, когда я буду кричать на берегу как ворон. Тогда ты встань, брось своего большого мужа, который глуп, и беги ко мне.

Лит-Лит склонила голову, ибо ослушаться отца было для нее опасно. Она это хорошо знала.

Лит-Лит скоро пришла к убеждению, что ее замужняя жизнь с главой торгового предприятия была даже лучше, чем она представляла себе. Теперь ей не нужно было таскать воду и дрова и прислуживать привередливым мужчинам своего племени. В первый раз в жизни она могла валяться в постели до самого завтрака. А какая постель! Чистая, мягкая и удобная, какой у нее никогда не было. А пища! Белая мука и испеченные из нее сухарики, горячие пироги и хлеб, да притом еще по три раза в день, – одним словом, все, чего только она пожелает.

Лит-Лит не злоупотребляла своим положением. До мелочей подражая во всем своему мужу, она немедленно принялась ухаживать за его подраставшими сыновьями, предоставляя им всевозможные удобства и свободу в той же мере, в какой Фокс предоставлял свободу жене. Дети хвалили за это свою новую мать во всеуслышание. Фактор задрал нос кверху от радостей своей брачной жизни.

Тем временем Снеттишэйн пришел к решению, что пора действовать. На десятый день после свадьбы Лит-Лит была разбужена карканьем ворона и поняла, что это Снеттишэйн поджидал ее на берегу реки. Наслаждаясь счастьем, она позабыла о своем обещании, и теперь ее охватил детский страх перед отцом. Некоторое время она пролежала в постели, дрожа от страха, не желая идти и в то же время боясь оставаться.

Фактор одержал молчаливую победу – его доброта и крепкие мускулы успокоили ее. Она решила пренебречь зовом Снеттишэйна.

Утром она встала напуганная и, принявшись за свои дела, каждую минуту боялась, что вот-вот за ней придет ее отец. День тянулся долго, и Лит-Лит успокоилась. Она решила ни на минуту не выпускать из виду своего мужа, и когда последовала за ним в амбар и увидела, как он переворачивал и перебрасывал с места на место громадные тюки товаров, точно пуховые подушки, она вдруг почувствовала себя в безопасности и решила не слушаться отца. Она была в амбаре первый раз, а Син Рок был главным распределительным пунктом для целой сети отделений компании. Лит-Лит была поражена громадным количеством товаров, которое она увидала на складе.

В эту ночь ворон закаркал снова. В следующую ночь его карканье стало еще настойчивее. Оно разбудило фактора, который прислушался, а затем громко крикнул:

– Ну его к черту!

И Лит-Лит спокойно засмеялась у себя под одеялом.

Ранним ясным утром Снеттишэйн явился со зловещим видом, и его усадили завтракать в кухне вместе со старухой Ванидани. Он отказался есть с женщиной и несколько позже нашел своего зятя в магазине в самый разгар торговли. Он сказал, что, узнав, каким сокровищем оказалась его дочь, пришел дополучить с фактора еще несколько одеял, табаку и ружей, в особенности ружей. Он полагал, что его обсчитали, и пришел теперь требовать справедливости.

Ответ фактора был короток и ясен. Он схватил своего тестя за шиворот и вышвырнул его без всяких разговоров за дверь.

Но Снеттишэйн, как змея, проскользнул через кухню в большую жилую комнату к Лит-Лит.

– Может быть, ты крепко спала последнюю ночь, когда я вызывал тебя к реке? – спросил он ее с мрачным видом.

– Нет, я просыпалась и слышала, – ответила она. Сердце у нее колотилось и готово было разорваться на части, но она овладела собой и продолжала: – И в другую ночь я слышала, и еще в первую…

А затем, полная своим великим счастьем и боясь, как бы у нее не отняли его, она вдруг с жаром и вдохновением заговорила о правах и положении женщины – первая лекция о новой женщине, прочитанная на Диком Севере.

Но она даром метала свой бисер. Снеттишэйн пребывал еще в темноте веков. Когда она остановилась, чтобы передохнуть, он сказал с угрозой:

– Сегодня ночью я опять закаркаю вороном.

В эту минуту в комнату вошел фактор и во второй раз помог Снеттишэйну отыскать дорогу домой, в юрту.

Ночью ворон каркал более настойчиво, чем обыкновенно. Всегда спавшая очень чутко, Лит-Лит слышала его и улыбалась. Джон Фокс беспокойно ворочался во сне. Затем он проснулся и еще беспокойнее заерзал по постели. Он заворчал, зафыркал, стал ругаться и кончил тем, что вскочил с кровати, вышел в соседнюю комнату, снял со стены охотничье ружье.

Фактор тихонько вышел из форта и направился к реке. Карканье прекратилось. Он лег в высокую траву и стал выжидать. Прохладный воздух был пропитан ароматом, и после жаркого дня земля дышала теплотой. Убаюканный окружавшей его красотой, фактор положил под голову руку и задремал. А затем и заснул.

Шагах в пятидесяти от него и спиной к нему, опустив голову на колени, точно так же спал Снеттишэйн, ласково убаюканный тишиной и спокойствием ночи. Прошел час, а затем он проснулся и, подняв голову, стал потрясать ночной воздух горловыми криками, подражая карканью ворона.

Фактор встрепенулся, но не внезапно, как пробуждается обыкновенно дикарь, а как цивилизованный человек, с постепенным переходом от сна к бодрствованию. В сумеречной мгле он увидел в траве какой-то темный предмет и прицелился в него. Карканье раздалось во второй раз, и тогда он спустил курок. Кузнечики прекратили свое стрекотание, птицы перестали перекликаться, и карканье ворона прервалось и замерло в наступившей тишине.

Тогда Джон Фокс побежал посмотреть, во что он стрелял. Его пальцы нащупали копну жестких волос, и он круто повернул лицо Снеттишэйна кверху и посмотрел на него при свете звезд. Он знал, что дробь рассыпается веером при выстреле из охотничьего ружья с расстояния в пятьдесят шагов, и потому не сомневался, что только задел Снеттишэйну плечи и ту часть тела, которая находится ниже спины. И Снеттишэйн знал, что фактор знает это, но не подал виду.

– Что ты тут делаешь? – крикнул ему фактор. – Почему твои старые кости не в постели?

Снеттишэйн гордо выпрямился, невзирая на боль от дроби, засевшей у него под кожей.

– Старые кости не могут больше спать, – торжественно ответил он. – Я оплакиваю свою дочь, потому что моя дочь Лит-Лит хотя еще и жива, но душой уже умерла и, без сомнения, отправится в ад белых людей.

– Так ты лучше поплачь вон там, подальше от берега, чтобы тебя не было слышно в форте, – проворчал Джон Фокс, поворачиваясь к нему спиной, – а то ты так громко ревешь, что никому не даешь спать по ночам.

– Сердце мое болит, – продолжал Снеттишэйн, – дни и ночи мои черны от печали.

– Черны, как ворон? – сказал Джон Фокс.

– Черны, как ворон, – ответил Снеттишэйн.

И с тех пор больше не повторялось карканье ворона на берегу. Лит-Лит с каждым днем полнеет и очень счастлива. У сыновей Джона Фокса от первой жены, прах которой мирно покоится на вершине дерева, появились сестры. Старый Снеттишэйн никогда не заходит в форт и целыми часами тонким старческим голосом жалуется на неблагодарность всех детей вообще и своей дочери Лит-Лит в частности.

Рассказы южных морей

Дом Мапуи

Плавно скользила под слабым бризом тяжелая, неуклюжая «Аораи». Капитан, ловко лавируя, лег в дрейф как раз против опасной полосы прибоя. Атолл Хикуэрэ слегка возвышался над водой; во время прилива песчаный круг измельченного коралла, в сто ярдов шириной и двадцать миль в окружности, поднимался от трех до пяти футов над уровнем моря. Дно обширной зеркальной лагуны изобиловало жемчужными раковинами, и с палубы шхуны, находившейся за узким кольцом атолла, можно было различить водолазов, поглощенных работой. Вход в лагуну оставался недоступным даже для торговых шхун. При благоприятном ветре гребные суда пробирались туда по извилистому мелкому каналу, но шхуны разгружались и нагружались вне его пределов; туда они посылали свои небольшие лодки.

Без промедления «Аораи» спустила лодку, и около полудюжины темнокожих матросов, с одними лишь ярко-красными повязками на бедрах, проворно вскочили в нее. Они разместились у весел, а место на корме у руля занял молодой человек, одетый в белое – отличительный признак европейца под тропиками. Но это не был чистокровный европеец. Золотая кровь полинезийца просвечивала сквозь его светлую, позолоченную солнцем кожу и рассыпала золотистые блики в мерцающей синеве его глаз. Рауль, Александр Рауль, был младшим сыном Марии Рауль, зажиточной квартеронки, владевшей полудюжиной торговых шхун.

Пересекая водоворот, образовавшийся у самого входа, скользя и взлетая на пенистые, бурлящие волны, лодка прокладывала себе путь к зеркальному спокойствию лагуны. Молодой Рауль выпрыгнул на белый песок и обменялся рукопожатием с высоким туземцем. Грудь и плечи этого человека были великолепны, но обрубок правой руки с выдававшейся на несколько дюймов и побелевшей от времени костью свидетельствовал о столкновении с акулой, которая положила конец его благоденствию и превратила в льстеца и проныру, добивающегося ничтожных подачек.

– Вы слыхали, Алек? – были его первые слова. – Мапуи нашел жемчужину – и какую! Никогда такой жемчужины не вылавливали в Хикуэрэ и во всем Паумоту. Да такой вы нигде не сыщете. Куп´ите ее. Она сейчас у него. И помните, что я первый сообщил вам о ней. Он простак и продаст дешево. Есть у вас табак?

Вверх по берегу Рауль направился к хижине, скрытой пандановым деревом. Рауль был судовым приказчиком своей матери, и на нем лежала обязанность объезжать острова всего Паумоту и скупать местные сокровища – копру, раковины и жемчуг.

Судовым приказчиком он был недавно, в этом звании отплывал лишь второй раз, и недостаток опытности в оценке жемчуга доставлял ему немало тайных мучений. Но когда Мапуи показал ему жемчужину, он постарался скрыть свое восхищение под равнодушием делового человека.

Жемчужина поразила его. Величиной она была с голубиное яйцо безукоризненной формы. Ее опаловая белизна искрилась отраженными лучами всех красочных тонов. Она казалась живой. Рауль никогда не видел ничего подобного. Когда Мапуи опустил жемчужину ему на руку, ее вес удивил его и убедил в том, что это действительно редкий экземпляр. Он тщательнее рассмотрел ее в карманную лупу. Ни единого пятнышка, ни малейшего изъяна! Безукоризненно чистая, она, казалось, растворяется в воздухе.

В тени она неясно светилась, словно молодой месяц. Она была такой прозрачно-белой, что, опустив ее в стакан воды, он с трудом нашел ее там. Быстро и ровно упала она на дно, и это свидетельствовало о превосходном весе.

– Хорошо. Что ты хочешь за нее? – спросил он с напускной небрежностью.

– Я хочу… – начал Мапуи, а за его спиной закивали такие же темные, как его, лица двух женщин и девочки, выражая свою полную солидарность с его желанием. Их головы наклонились вперед, сдерживаемое нетерпение оживляло их лица, жадностью горели глаза.

– Я хочу дом, – продолжал Мапуи. – Дом с крышей из гальванизированного железа и восьмиугольными стенными часами. Он должен быть сорока футов в длину, с террасой вокруг. Хочу, чтобы в доме была большая комната с круглым столом посредине и с восьмиугольными часами на стене. Там должны быть четыре спальни, по обе стороны большой комнаты, а в каждой спальне – железная кровать, два стула и умывальник. Позади дома кухня – хорошая кухня с горшками, кастрюлями и печкой. И дом ты должен построить на моем острове, на Факарава.

– Все? – недоверчиво спросил Рауль.

– В доме должна быть швейная машина, – громко заявила Тефара, жена Мапуи.

– Не забудь о восьмиугольных часах на стене, – прибавила Наури, мать Мапуи.

– Да, это все, – подтвердил Mапуи.

Молодой Рауль засмеялся. Он хохотал долго и искренно. Но в то же время в уме решал арифметическую задачу.

Никогда в жизни он не строил домов, и его познания в этой области были туманны. Продолжая смеяться, он вычислял стоимость проезда на Таити за материалом, стоимость материала и обратного путешествия на Факараву, расходы по выгрузке материала на берег и по постройке дома. Общая сумма достигала четырех тысяч французских долларов, не считая страховки – четыре тысячи французских долларов, или же двадцать тысяч франков. Это невозможно. Откуда он мог знать стоимость такой жемчужины? Двадцать тысяч франков – изрядная сумма денег; к тому же деньги были материнские.

– Мапуи, – сказал он, – ты большой дурак. Назначь цену наличными деньгами.

Но Мапуи покачал головой, и вместе с ним качнулись три головы за его спиной.

– Я хочу дом, – повторил он. – Дом в сорок футов длиною, с террасой вокруг.

– Да, да, – прервал его Рауль. – Я слыхал о твоем доме, но так дело не пойдет. Я даю тебе тысячу чилийских долларов.

Четыре головы дружно качнулись, отказываясь дать согласие.

– И на сто чилийских долларов товара.

– Я хочу дом, – снова начал Мапуи.

– Что толку в доме? – задал вопрос Рауль. – Первый же ураган сметет его с лица земли. Тебе бы следовало это знать. Капитан Рэффи говорит, что и сегодня нам не миновать урагана.

– Не на Факарава, – ответил Мапуи. – Там местность значительно выше. На этом острове – да, каждый ураган может смести Хикуэрэ. У меня будет дом на Факарава. Он должен быть сорока футов в длину, с террасой вокруг…

И Рауль еще раз выслушал повествование о доме. Несколько часов потратил он, стараясь выбить навязчивую идею из головы Мапуи. Но жена Мапуи, и мать, и дочь Нгакура поддерживали его в этом решении.

Выслушивая в двадцатый раз детальное описание требуемого дома, Рауль сквозь открытую дверь заметил причалившую к берегу вторую лодку со шхуны. Матросы оставались на веслах, что указывало на необходимость немедленного возвращения.

Первый помощник «Аораи» выпрыгнул на берег и, обменявшись фразой с одноруким туземцем, поспешил навстречу Раулю. Внезапно стало темно; поднявшийся вихрь затмил солнце. На поверхности лагуны Рауль различил приближающуюся зловещую полосу волн, вздутых ветром.

– Капитан Рэффи передает вам, что, оставаясь здесь, вы попадете в дьявольскую переделку, – объявил помощник.

– Если здесь имеются какие-нибудь раковины, придется вернуться за ними позже – вот что говорит капитан. Барометр упал до двадцати девяти семьдесят.

Бешеный порыв ветра ударил по пандановому дереву, под которым сидел Рауль, и понесся сквозь пальмовую рощу, сбрасывая спелые кокосы, со стуком падавшие на землю. Издалека приближался дождь, слышался злобный рев ветра, вздымающего воду лагуны пенистыми, мятущимися валами. С резким шумом первые капли дождя упали на листья, когда Рауль вскочил на ноги.

– Тысячу чилийских долларов, получай наличными, Мапуи, – сказал он. – И на двести чилийских долларов товара.

– Я хочу дом, – твердил тот.

– Мапуи! – воскликнул Рауль, стараясь перекричать шум ветра. – Ты дурак!

Он выбежал из хижины и вместе с помощником стал пробираться по берегу к лодке. Лодки не было видно. Тропический ливень окутал их плотной завесой; они различали лишь почву под ногами да злобные маленькие волны лагуны, хлещущие и разъедающие песок.

Какая-то фигура выпрыгнула из-под завесы дождя. То был однорукий Хуру-Хуру.

– Получили жемчужину? – крикнул он в самое ухо Раулю.

– Мапуи дурак! – последовал ответный крик, и через секунду они потеряли друг друга в низвергающемся потоке дождя.

Полчаса спустя Хуру-Хуру с берега атолла, обращенного к морю, увидел, как подняли обе лодки, и «Аораи» повернулась носом к открытому морю. Неподалеку показалась другая шхуна; она неслась с моря на крыльях шквала, затем легла в дрейф и спустила на воду лодку. Он узнал ее. Это была «Орогена», принадлежавшая Торики – полукровке-торговцу, самолично выполнявшему обязанности судового приказчика. И в данный момент, несомненно, он сидел на корме своей шлюпки. Хуру-Хуру отрывисто рассмеялся. Он знал, что Мапуи год назад взял в долг у Торики товар.

Шквал затих. На зеркальной поверхности лагуны сверкали горячие лучи солнца. Но воздух оставался удушливым и вязким, тяжесть его давила на легкие и затрудняла дыхание.

– Вы слышали новость, Торики? – спросил Хypy-Xypy. – Мапуи нашел жемчужину. Никогда такой жемчужины не вылавливали ни в Хивуэрэ, ни в Паумоту, ни где бы то ни было. Мапуи – простак. К тому же он вам должен. Помните, что я первый сообщил вам. Есть у вас табак?

И Торики направился к травяной хижине Мапуи. Он был человек наглый и глуповатый. Беззаботно взглянул он на удивительную жемчужину – бросил лишь один взгляд, – а затем спокойно опустил ее в карман.

– Тебе повезло, – сказал он. – Прекрасная жемчужина. Я открою тебе кредит.

– Я хочу дом, – начал было ошеломленный Мапуи. – Дом в сорок футов длиною…

– В сорок футов, рассказывай своей бабушке! – был ответ торговца. – Тебе надо уплатить долг – вот и все. Ты был должен мне двенадцать сотен чилийских долларов. Прекрасно! Теперь ты ничего мне не должен. Счет погашен. А кроме того, я открываю тебе кредит на двести чилийских. Если, добравшись до Таити, я выгодно продам жемчужину, я тебе открою кредит еще на одну сотню. Итого три сотни. Но помни: только в том случае, если хорошо продам жемчужину. Я ведь могу и потерять на ней.

Мапуи, горестно сжав руки, сидел с опущенной головой. У него отняли жемчужину. Вместо дома пришлось уплатить долг. И ничего осязаемого он не получил.

– Ты дурак, – сказала Тефара.

– Ты дурак, – повторила Наури, его мать. – Зачем ты дал ему в руки жемчужину?

– Что мне было делать? – оправдывался Мапуи. – Я ему должен. Он знал, что у меня есть жемчужина. Вы сами слышали – он просил ее показать. Я ему ничего не говорил. Он знал. Кто-то сказал ему. А я ему был должен.

– Мапуи дурак, – повторила, как попугай, Нгакура.

Ей было двенадцать лет, и она не давала себе отчета в происходившем.

Мапуи дал выход своим чувствам, закатив ей пощечину.

А в это время Тефара и Наури заливались слезами и с женским упрямством продолжали его укорять.

Хуру-Хуру со своего наблюдательного поста на берегу увидел третью шхуну, которая легла в дрейф у входа в лагуну и спустила шлюпку. Это была «Хира» – удачное название, так как шхуна принадлежала Леви, немецкому еврею, самому богатому из всех скупщиков жемчуга, а Хира, как известно, – таитянский бог рыбаков и воров.

– Слыхали новость? – бросился Хуру-Хуру к высадившемуся на берег Леви, толстому человеку с массивными, неправильными чертами лица. – Мапуи нашел жемчужину. Не было еще такой жемчужины ни в Хикуэрэ, ни во всем Паумоту, ни где бы то ни было на свете. Мапуи дурак. Он продал ее Торики за четырнадцать сотен чилийских. Я подслушал и знаю. Торики глуповат. Вы можете дешево купить у него жемчужину. Не забудьте, что я первый сообщил. Есть у вас табак?

– Где Торики?

– В доме капитана Линча, пьют абсент. Он сидит там уже целый час.

И пока Леви и Торики пили абсент и торговались, Хуру-Хуру подслушивал. Он узнал, что они сошлись на неслыханной цене – двадцать пять тысяч франков!

В это время «Орогена» и «Хира», подплыв ближе к берегу, начали стрелять из пушек и сигнализировать. Когда оба торговца и капитан вышли на берег, обе шхуны поспешно отплывали, спуская гроты и бом-кливера, спасаясь из пасти шквала, который пришпоривал их и гнал по белеющей пеною воде.

Затем дождь поглотил их.

– Они вернутся, когда пройдет шквал, – сказал Торики. – Разумней было бы и нам не оставаться здесь.

– Барометр, должно быть, упал еще ниже, – заметил капитан Линч.

Это был седобородый морской волк, слишком старый, чтобы продолжать службу; он понимал, что для него с его астмой Хикуэрэ – единственное подходящее место для жизни. Он вошел в дом проверить барометр.

– Великий Боже! – услышали они его восклицание и бросились вслед за ним взглянуть на стрелку, остановившуюся на двадцать девять двадцать.

Все трое снова вышли, на этот раз озабоченно и внимательно поглядывая на море и на небо. Шквал утих, но небо оставалось мрачным. На море показались обе шхуны и присоединившаяся к ним третья; на всех парусах они возвращались назад. Но ветер изменил направление, и паруса безжизненно повисли, а пять минут спустя ветер внезапно подул с другой стороны, отшвырнул шхуны назад, и стоявшие на берегу видели, как в один момент снасти были сорваны.

Громко, глухо угрожая, шумел прибой; шли тяжелые, вздувшиеся, бесчисленные валы. Ослепительно вспыхнула страшная полоса молнии, мощными раскатами загрохотал гром.

Торики и Леви бросились сквозь завесу дождя к своим лодкам, прыгающим на волнах подобно испуганным гиппопотамам. Когда обе лодки выскользнули из прохода, мимо них пронеслась в лагуну лодка с «Аораи».

На корме, ободряя гребцов, стоял Рауль. Он не в состоянии был выбросить из головы мысль о жемчужине и возвращался, готовый уплатить за нее Мапуи домом.

Он высадился на берег под гремящим, захлестывающим ливнем, таким густым, что ничего не видно было вокруг, и столкнулся с Хуру-Хуру.

– Слишком поздно, – крикнул Хуру-Хуру. – Мапуи продал ее Торики за четырнадцать сотен чилийских, а Торики уступил ее Леви за двадцать пять тысяч франков. А Леви продаст ее во Франции за сто тысяч франков. Есть ли у вас табак?

Рауль почувствовал облегчение. Настал конец всем его тревожным колебаниям. Ему не нужно было больше беспокоиться, хотя жемчужина и не досталась ему. Но он не поверил Хуру-Хуру. Мапуи еще мог продать ее за четырнадцать сотен чилийских, но чтобы Леви, знаток жемчуга, заплатил за нее двадцать пять тысяч франков!.. Это казалось преувеличением. Рауль решил расспросить капитана Линча. Но, подойдя к дому старого моряка, он застал его взирающим широко раскрытыми глазами на барометр.

– Что он показывает? – с беспокойством спросил капитан, протирая очки и снова вглядываясь в прибор.

– Двадцать девять десять, – ответил Рауль. – Этого я еще никогда не видел.

– Ну, еще бы! – фыркнул капитан. – Пятьдесят лет я плавал по всем морям, а такого падения барометра еще не видывал. Слушайте!

На секунду они притихли. Прибой грохотал и сотрясал дом. Они вышли. Шквал миновал. На расстоянии мили они различили лежавшую в дрейфе «Аораи» с обвисшими парусами. Она ныряла и безумно металась на страшных волнах, стройной процессией катившихся на северо-восток и яростно взлетающих на коралловый берег. Один из матросов указал на зияющую пасть канала и покачал головой. Рауль поглядел в ту сторону и увидел вскипающую белую пену и мятежные волны.

– Я думаю, придется на ночь остаться с вами, капитан, – сказал он. Затем, повернувшись к матросу, приказал ему втащить лодку на берег и приискать себе и товарищам убежище на ночь.

– Ровно двадцать девять, – возвестил капитан Линч, возвращаясь со стулом в руках после вторичного обследования барометра.

Он сел и стал смотреть на море. Показалось солнце; духота все увеличивалась. Мертвое затишье продолжалось. Волнение же на море росло.

– Понять не могу, откуда эти волны? – возмущенно проворчал Рауль. – Ветра нет, но посмотрите на море, полюбуйтесь-ка этой волной!

Волна, увлекавшая десятки тысяч тонн воды и растянувшаяся на несколько миль, потрясла неустойчивый атолл, дрогнувший словно при землетрясении. Капитан Линч испугался.

– Боже милостивый! – воскликнул он, приподнимаясь со стула и снова падая на него.

– Но нет же ветра, – продолжал недоумевать Рауль. – Понимаю, если бы был ветер.

– Дождетесь и ветра; нечего скучать по нем, – раздался угрюмый ответ.

Оба погрузились в молчание. Пот выступил на их коже мириадами маленьких капель; эти капельки, сливаясь вместе, образовывали большие капли, те в свою очередь соединялись и струйками стекали на землю. Дышать было трудно, особенно тяжело пришлось старику. А море заливало берег и лизало стволы кокосовых пальм, подступая почти к ногам Рауля и капитана.

– Никогда так не поднимался уровень воды, – заметил капитал Линч, – а я уже одиннадцать лет живу здесь. – Он посмотрел на часы. – Сейчас три часа.

Мимо медленно прошли подавленные горем мужчина и женщина; за ними тянулась пестрая свита мальчуганов и собачонок. Они остановились позади дома и после долгих колебаний уселись на песок. Пять минут спустя другая семья притащилась с противоположной стороны; мужчины и женщины несли домашний скарб. И скоро сотни людей различного возраста и пола столпились вокруг жилища капитана. Он подозвал одну только что прибывшую женщину с грудным ребенком на руках и, расспросив ее, узнал, что вода смыла ее дом в лагуну.

Дом капитана был расположен на самой высокой площадке атолла. Уже во многих местах мощные волны пробили настоящие бреши в тонком коралловом кольце и слились с водой лагуны. Кольцо имело двадцать миль в окружности, а максимальная его ширина достигала ста ярдов. Был разгар сезона ловли жемчуга, и сюда собрались туземцы со всех окружающих островов, даже таких отдаленных, как Таити.

– Здесь тысяча двести человек: мужчин, женщин и детей, – сказал капитан Линч. – Интересно, сколько останется к утру.

– Но почему нет ветра? – вот что хотелось бы мне знать, – спросил Рауль.

– Не волнуйтесь, молодой человек, не волнуйтесь; вам и без того придется поволноваться.

Не успел капитан Линч закончить фразу, как громадная водяная масса обрушилась на атолл. Морская вода забурлила под их стульями, на три дюйма покрыв землю. Унылый испуганный вопль вырвался из толпы женщин. Дети, цепляясь за них руками, с ужасом смотрели на несметные валы и жалобно плакали. Цыплята и кошки в смятении перебегали по воде и в поисках убежища взлетали и карабкались на крышу дома капитана. Один туземец, с новорожденными щенятами в корзине, влез на кокосовую пальму и на высоте двадцати футов от земли прикрепил корзину. Сука в отчаянии барахталась внизу в воде, визжа и лая.

А солнце все еще ярко светило, и мертвый штиль продолжался. Капитан и Рауль сидели, наблюдая за волнами и бешено раскачивавшейся «Аораи». Капитан Линч смотрел на быстро несущиеся огромные горы воды, затем закрыл лицо руками, чтобы избавиться от этого зрелища, и немного погодя вошел в дом.

– Двадцать восемь шестьдесят, – спокойно объявил он, вернувшись.

В руках он держал веревку, сложенную в кольцо. Разрезав ее на несколько кусков, по пятнадцать футов в каждом, один кусок он передал Раулю, один оставил себе, а остальные распределил между женщинами, советуя им выбрать крепкое дерево и взобраться на него.

Легкий ветерок повеял с северо-востока, и, почувствовав свежее дыхание воздуха на щеках, Рауль оживился. Он увидел «Аораи» с поставленными парусами, удалявшуюся от берега, и пожалел, что не на борту. Там он, конечно, был бы спасен; что же касается атолла… Море вторгалось сюда, почти сбивая его с ног, и он наметил себе дерево. Но, вспомнив о барометре, побежал к дому и столкнулся с капитаном Линчем, шествовавшим в том же направлении; вместе они вошли в дом.

– Двадцать восемь двадцать, – сообщил старый моряк. – Похоже на то, что светопреставление начинается… а это еще что?

Казалось, что-то несется навстречу, рассекая воздух. Дом дрожал и колебался; они услышали монотонные отголоски мощной, звучной ноты. Окна дребезжали. Разбились две чашки. Ворвалась струя сквозного ветра и, ударив по капитану и Раулю, заставила их пошатнуться. Противоположная дверь с треском захлопнулась; щеколда сломалась. Белая дверная ручка упала на пол и разбилась. Стены комнаты трепетали, словно стенки баллона, который наполняют газом. Раздался гул, похожий на ружейный выстрел, и морская пена окатила стену дома. Капитан Линч взглянул на часы. Было четыре часа. Он надел пальто из грубого сукна, снял с крючка барометр и спрятал его во вместительный карман. Снова море с тяжелым гулом ударило в дом, и хрупкое строение заколыхалось и немного сдвинулось со своего фундамента, осев под углом в десять градусов.

Рауль вышел первым. Ветер подхватил его и завертел, увлекая вперед. Рауль заметил, что ветер дует с востока. С больши´м усилием он бросился на песок и, съежившись, старался удержаться. Капитан Линч, уносимый ветром, словно клок соломы, повалился на него. Два матроса с «Аораи», спустившись с кокосовой пальмы, на которую взобрались, поспешили к ним на помощь: согнувшись вдвое, чтобы противостоять ветру, они отвоевывали каждый дюйм пути.

Суставы старика окоченели, и он не мог подняться на дерево. Матросы, связав короткие куски веревки, втянули его наверх и привязали к верхушке дерева в пятидесяти футах над землей. Рауль обвил своей веревкой ствол ближайшего дерева и ждал. Ветер сбивал с ног. Никогда Рауль не представлял себе такой жестокой силы ветра. Волны перебрасывались через атолл, сбегая в лагуну, и скоро он вымок до колен. Солнце скрылось, спустились свинцовые сумерки. Несколько капель дождя, секшего почти горизонтально, ударили его, словно свинцовые пули. Брызги соленой пены хлестали по лицу, будто осыпая пощечинами. Щеки горели; слезы выступали на его глазах, разъеденных соленой водой. Несколько сот туземцев разместились на деревьях, и Рауль не прочь был посмеяться над этими гроздьями людей, украсившими верхушки. Будучи уроженцем Таити, он ловко согнулся вдвое, обхватил руками ствол, прижал к нему ступни и начал взбираться на дерево. На верхушке он нашел двух женщин, двух детей и мужчину. Маленькая девочка сжимала в руках кошку.

С высоты своего гнезда он сделал рукой приветственный знак капитану, и отважный патриарх ответил ему тем же. Небо пугало Рауля. И действительно, оно словно придвинулось ближе, казалось, опускалось на его голову и из свинцового превратилось в черное. Внизу, на земле, оставалось еще много народу. Люди толпились у подножия деревьев и цеплялись за стволы. В нескольких группах молились, и мормонский миссионер ободрял их. Чарующий звук, ритмичный и слабый, как нежная песня сверчка, на секунду коснулся его слуха, и в этот момент Рауль смутно подумал о небе и небесной музыке. Он оглянулся и увидел у подножия другого дерева большую группу людей, державшихся за веревки и друг за друга. Он видел их напряженные лица и согласно движущиеся губы. Звуки не достигали его слуха, но он понял, что они пели гимны.

Ветер все усиливался. Измерить силу ветра Рауль был не в состоянии. Этот ураган давно уже смел всякое представление о ветре, но Рауль все же как-то угадывал, что ветер дует еще сильнее. Неподалеку упало дерево, вырванное с корнями, и попадали на землю живые гроздья. Волна омыла эту полосу песка и поглотила людей. События развивались быстро. Он увидел коричневое плечо и черную голову на бурлящей белизне лагуны. А через секунду все исчезло. Падали другие деревья и ломались, точно спички. Мощь ветра изумляла Рауля. Дерево, на котором он приютился, гнулось; одна из женщин плакала и прижимала к себе маленькую девочку, а та в свою очередь цеплялась за кошку.

Мужчина, державший другого ребенка, коснулся руки Рауля и указал ему вниз. Тот взглянул и увидел мормонскую церковь, которая неслась по воде словно пьяная. Она сорвалась с фундамента, ветер и волны подхватили ее и влекли к лагуне. Страшная водяная гора приподняла ее и понесла, швыряя о стволы кокосовых пальм. Гроздья человеческих тел осыпались, будто спелые кокосы. Отливающая волна оставляла их на земле; некоторые лежали неподвижно, другие метались и корчились. Они странно напоминали муравьев. Рауль не был потрясен. За той гранью, какую он переступил, человек не ведает ужаса. Спокойно, как на обычное явление, смотрел он на следующую волну, очистившую песок от человеческих останков. Третья волна, чудовищнее всех до сей поры им виденных, увлекла мормонскую церковь в лагуну, и церковь, полузатопленная, гонимая ветром, поплыла в темноту, напомнив Раулю ветхозаветный Ноев ковчег.

Он посмотрел в сторону дома капитана Линча и с изумлением увидел, что дома нет. Действительно, события чередовались быстро. Рауль заметил, что многие из приютившихся на деревьях теперь спускаются на землю. Но ветер все усиливался – Рауль мог судить об этом по тому дереву, на котором сидел. Оно не качалось больше, сгибаясь и выпрямляясь. Теперь оно казалось почти неподвижным и, согнутое ветром, дрожало мелкой дрожью. Дрожь эта вызывала тошноту. Мелкая, частая, она была подобна вибрированию камертона или язычка варгана[52] и действовала в высшей степени неприятно. И хотя корни крепко держали дерево, оно не могло противостоять такому напору и должно было подломиться.

А вот и еще одно дерево погибло. Он не заметил, как оно упало, и видел только уцелевшую половину ствола. Расслышать ничего было нельзя, так как все звуки – и треск деревьев, и человеческие вопли отчаяния – терялись в этом величественном необъятном грохоте моря и ветра. Когда подломилось дерево капитана Линча, Рауль как раз смотрел в ту сторону и видел, как ствол бесшумно сломался пополам.

Верхушка дерева с тремя матросами с «Аораи» и старым капитаном понеслась к лагуне. Она не коснулась земли и словно плыла по воздуху, как огромный клок соломы. Он следил за ее стремительным полетом, пока она не достигла моря. Напрягая зрение, он заметил, что капитан Линч машет ему на прощание рукой.

Теперь Рауль решил не терять времени. Он дотронулся до туземца и подал знак, что пора спуститься на землю. Мужчина на это соглашался, но женщины оцепенели от ужаса, и туземец предпочел остаться с ними. Рауль обвязал веревку вокруг ствола и скользнул вниз. Поток соленой воды пронесся над его головой. Он задержал дыхание и с силой отчаяния уцепился за веревку. Волна отхлынула, и под прикрытием ствола он передохнул. Он едва успел надежней закрепить веревку, как его снова накрыла волна. Одна из женщин спустилась и присоединилась к нему. Туземец остался на дереве с другой женщиной, двумя детьми и кошкой.

Рауль еще раньше заметил, как постепенно редеют группы, жмущиеся у подножия деревьев. Теперь та же участь грозила и ему. Он собрал все силы, чтобы противостоять напору волн, но женщина, присоединившаяся к нему, заметно слабела. Непрерывно заливаемый волнами, он удивлялся, что и он и женщина – оба еще целы и невредимы. Наконец, вынырнув еще раз, он увидел, что остался один. Он поднял голову. Вершина дерева исчезла; мелкой дрожью дрожал расщепленный ствол. Итак, он был спасен. Корни еще крепко держались, а верхушка была срезана начисто. Рауль начал взбираться по стволу. Но, ослабев, продвигался медленно, и волна за волной окатывали его, пока он не поднялся над ними. Там он привязал себя к стволу и приготовился встретить ночь.

Окутанный тьмой, он чувствовал себя очень одиноким. Временами ему казалось, что наступил конец света, и он – единственный человек, оставшийся в живых. А ветер все усиливался. С каждым часом крепчал. Около одиннадцати часов, по вычислениям Рауля, ветер достиг предельного напряжения. То было страшное чудовище, неистово вопящая фурия; разрушительный вихрь налетал беспрерывно, неустанно. Раулю казалось, что он сам стал легким и словно эфирным и теперь несется вперед, с невероятной быстротой прорывая непроницаемую толщу материи. Ветер перестал быть воздушным течением. Он казался плотным, как вода или ртуть. У Рауля было такое чувство, что этот воздух можно осязать и рвать на куски, точно мясо; казалось, можно ухватиться за него и держаться, повиснув на нем, как на выступе скалы.

Ветер давил его. Рауль не мог сопротивляться его порывам, не мог дышать. Ветер растягивал его легкие, как пузыри, врывался в рот и ноздри. Ему казалось в эти моменты, что тело его пухнет, переполняясь песком. И только прижав губы к стволу дерева, он мог вздохнуть. Неутомимый напор ветра истощил его силы. Тело и мозг изнемогали. Он больше ни на что не смотрел, не думал и впал в полусознательное состояние. Только одна мысль еще мерцала в сознании: «Так вот что такое ураган!» Эта мысль, отрываясь, снова возникала в нем, подобно случайным вспышкам слабого пламени. Из состояния полного отупения он снова возвращался к ней: «Так вот что такое ураган!»

И опять погружался в оцепенение…

Бешеный натиск урагана длился от одиннадцати ночи до трех часов утра. В одиннадцать часов сломалось дерево, куда взобрался Мапуи с семьей. Мапуи выплыл на поверхность лагуны, прижимая к себе свою дочь Нгакуру. Только островитяне Южных морей могут вынести такой удушающий вихрь и волнение. Пандановое дерево, к которому он привязал себя, беспрестанно переворачивалось в бурлящей пене. Мапуи цеплялся за него, то ныряя вместе с ним, то высовываясь из воды, и, напряженный, увертывался от грозящих ударов. Лишь благодаря необычайной ловкости мог он выплывать вместе с Нгакурой на поверхность, чтобы набраться воздуху. Но воздух был пропитан водой от летящих брызг и потоков дождя, падающего отвесно, сплошной завесой.

Оставалось пересечь лагуну, проплыть десять миль до противоположного берега атолла. Швыряемые из стороны в сторону стволы деревьев, бревна, обломки лодок и разрушенных домов убивали девятерых из десяти несчастных, переплывавших лагуну.

Полузадушенные, изнемогающие, быстро попадали они в эту дьявольскую ступку и здесь, искалеченные, разбитые, превращались в бесформенные трупы. Но Мапуи повезло. На спасение у него был один шанс из десяти, и этот шанс выпал ему благодаря извечным капризам судьбы. Истекающий кровью, Мапуи был выброшен на берег. Левая рука Нгакуры была сломана, пальцы правой раздроблены, щека и лоб ободраны до кости. Мапуи обхватил ствол уцелевшего дерева и, держа девочку, прижался к нему, глубоко, прерывисто вбирая воздух. А в это время волны с лагуны омывали его до колен, иногда поднимаясь до талии.

Около трех часов ярость урагана начала стихать. К пяти часам подул свежий, резкий бриз, а в шесть наступило затишье и засияло солнце. Волнение на море улеглось. На берегу еще не совсем утихшей лагуны Мапуи видел разбитые тела тех, кому не удалось спастись. Несомненно, Тефара и Наури были среди них. Он побрел вдоль берега, осматривая трупы, и нашел свою жену, которая лежала, наполовину погруженная в воду. Он сел возле нее и заплакал – стал испускать резкие, животные стоны. Вдруг она пошевельнулась и застонала. Он стал ближе присматриваться к ней. Она не только была жива, но на теле ее не оказалось даже никаких ран. Просто она спала. Ей также выпал один шанс из десяти.

Из тысячи двухсот человек в живых оказалось триста. Мормонский миссионер и жандарм сделали перепись. Лагуна кишела трупами. Ни одного дома, ни одной хижины не было видно. На всем атолле не осталось камня на камне. Из каждых пятидесяти кокосовых пальм уцелела одна, но и та была искалечена, и ветер сбил все орехи. Пресной воды не было. Вода в мелких водоемах, до краев переполненных дождем, оказалась насыщенной солью. Из лагуны вытащили несколько промокших мешков с мукой. Оставшиеся в живых вырезали сердцевину из упавших кокосовых пальм и съедали ее. Вырывая в песке ямы и покрывая их обломками железных крыш, они сооружали повсюду маленькие норы и вползали в них. Миссионер устроил грубый перегонный куб, но не в силах был перегнать воду для трехсот человек. К концу второго дня Рауль, купаясь в лагуне, заметил, что жажда его слегка утихла. Он сообщил эту новость, и тотчас же триста человек мужчин, женщин и детей вошли по шею в лагуну и утолили жажду, впитывая воду порами кожи. Мертвецы плавали вокруг, и все новые трупы поднимались со дна. На третий день оставшиеся в живых похоронили своих покойников и стали ждать пароходов.

Тем временем Наури, оторванная ураганом от своей семьи, совершила путешествие, полное приключений. Уцепившись за грубую доску, которая поранила ее и покрыла все тело занозами, она на волнах перелетела через атолл в открытое море. Здесь, под страшными ударами водяных гор, она потеряла свою доску. Наури была старая шестидесятилетняя женщина, но, как уроженка Паумоту, она сжилась с морем. Плывя во тьме, испуганная, задыхающаяся, она ловила каждый глоток воздуха. Вдруг ее больно ударил в плечо кокосовый орех. В одно мгновение в голове ее созрел план. Она схватила орех. В продолжение следующего часа она поймала еще семь кокосов. Связанные вместе, они образовали спасательный пояс, который сохранял ей жизнь, но в любой момент мог превратить ее тело в кашу. Она была толстой женщиной и сильно страдала от ударов. Но ураганы ей были не в новинку, и, не переставая молиться своему богу акул, чтобы сохранил ее от них, она выжидала, пока утихнет ветер. Однако к трем часам она находилась в таком отупении, что ничего уже не сознавала. В таком же состоянии она была и в шесть часов, когда наступил штиль. И только выброшенная на берег, она пришла в себя.

С ободранной кожей, с окровавленными руками и ногами, ползла она, выкарабкиваясь из затягивающих ее волн отлива, пока не оказалась за их пределами.

Она знала, куда ее выбросили волны. Несомненно, то был маленький островок Такокота. Здесь не было лагуны. Никто тут не жил. Хикуэрэ находился в пятнадцати милях отсюда. Видеть Хикуэрэ она не могла, но знала, что он расположен к югу. Дни шли; она питалась кокосами, на которых приплыла. Они заменяли ей воду и пищу. Но она не могла напиться и наесться вдосталь. Спасение было проблематично. Она видела на горизонте дым пароходов, но разве можно было надеяться, что какой-нибудь пароход подойдет к заброшенному, необитаемому Такокота?

Первое время ее мучили трупы. Море упорно выбрасывало их на берег, и она, пока не истощались силы, с таким же упорством бросала их назад в море, где акулы подхватывали их и пожирали. Когда она ослабевала, трупы окаймляли берег, и, испытывая суеверный ужас, она уходила как можно дальше, в глубь острова.

На десятый день последний кокосовый орех был съеден, и она корчилась от мучительной жажды. Еле передвигая ноги, она бродила по берегу в поисках орехов. Странно было, что вокруг плавает столько трупов, но нет ни одного ореха, тогда как, казалось бы, кокосов должно быть больше. Наконец она прекратила поиски и, совершенно изможденная, легла. Приближался конец. Оставалось только ждать смерти.

Выйдя из оцепенения, она начала медленно сознавать, что все время, не отрываясь, смотрит на клок ярко-рыжих волос на голове одного из трупов. Волна ближе прибила труп, а затем оттащила обратно. Он перевернулся, и Наури увидела, что лица у него нет. Эти ярко-рыжие волосы казались ей знакомыми. Она не старалась опознать труп. Она ждала смерти, и ей мало было дела до того, кем мог быть этот ужасный мертвец.

Но через час она медленно приподнялась и пристально уставилась на труп. Огромная волна отбросила его дальше, куда не достигали меньшие волны. Да, Наури не ошиблась: эта копна ярко-рыжих волос могла принадлежать одному только человеку в Паумоту – Леви, немецкому еврею, скупавшему жемчуг и увозившему его на «Хире». Итак, ясно одно: «Хира» погибла. Божество рыбаков и воров отвернулось от скупщика жемчуга.

Она подползла к мертвому. Рубашка его была разодрана, и она увидела на трупе кожаный пояс для денег. Затаив дыхание, она с усилием расстегнула пряжку. Это оказалось гораздо проще, чем она ожидала. Торопливо поползла она по песку, волоча за собой пояс. Она расстегивала карман за карманом, но они были пусты. Куда же он ее спрятал? В последнем кармане она нашла ее – первую и единственную жемчужину, купленную им в это плавание. Она отползла на несколько шагов, подальше от зловонного пояса, и осмотрела находку. Это была та самая жемчужина, найденная Мапуи и отнятая у него Торики. Она взвесила ее на руке и осторожно стала перекатывать по ладони. Но подлинной ее красоты она не замечала. В ней она видела дом, так заботливо построенный мысленно Мапуи, Тефарой и ею. Всякий раз, взглянув на жемчужину, она видела дом во всех его деталях, включая и восьмиугольные часы на стене. Для этого стоило жить.

Она оторвала полоску от своей юбки и крепко привязала жемчужину к шее. Затем побрела вдоль берега, задыхаясь, охая, но упорно продолжая искать кокосовые орехи. Неожиданно она нашла один и, осмотревшись кругом, другой. Разбив орех, она выпила сок, который был уже испорчен, и съела сердцевину. Немного позже она нашла разбитую лодку, в которой недоставало колышка, заменяющего уключину. Наури не теряла надежды и к концу дня нашла колышек. Каждая находка была счастливым предзнаменованием.

Жемчужина оказалась талисманом. К вечеру Наури увидела глубоко сидящий в воде деревянный ящик. Когда она вытаскивала его на берег, в ящике что-то тарахтело – там оказалось десять жестянок с лососиной. Колотя по лодке, она пробила одну жестянку; показался сок, и Наури высосала его. В продолжение нескольких часов вытаскивала она по кусочкам лососину из жестянки.

Еще восемь дней ждала она, что ее спасут. За это время она успела прикрепить колышек к лодке, привязав его волокнами кокосовых орехов и употребив в дело все, что осталось от ее юбки. Лодка была в трещинах, и Наури никак не удавалось сделать ее непроницаемой для воды, тогда она решила использовать вместо черпака скорлупу кокосового ореха. С большим трудом соорудила она весло. Куском жестянки обрезала до самых корней все свои волосы и из них сплела веревку. С помощью этой веревки она привязала трехфутовую палку к доске от ящика, зубами выгрызла клинья и этими клиньями укрепила веревку, скрепляющую весло.

На восемнадцатый день, дождавшись прилива, она в полночь спустила на воду лодку и поплыла обратно на Хикуэрэ. Эта старая толстая женщина от непосильной работы потеряла весь свой жир; остались кости да кожа, да жилистые мускулы. Лодка была большая, и управлять ею должны были трое сильных людей. Но Наури гребла одна, пользуясь самодельным веслом. Лодка сильно протекала, и много времени уходило на вычерпывание воды. В ясном дневном свете Наури высматривала Хикуэрэ, но тщетно. За кормой исчезла Такокота, словно потонула в море. Жгучие лучи солнца палили обнаженное потное тело Наури. Оставалось еще две жестянки с лососиной; она пробила в них дыры и выпила сок. Терять время на вытаскивание по кусочкам лососины она не смела. Течение уносило ее к западу, и все время она должна была бороться с ним, направляя лодку на юг.

С приближением сумерек она выпрямилась в лодке и, наконец, увидела Хикуэрэ. Его пышные кокосовые пальмы исчезли. И лишь кое-где видела она ободранные уцелевшие деревья. Теперь Наури приободрилась.

Она оказалась значительно ближе к цели, чем предполагала. Течение все относило ее к западу. Борясь с ним, она продолжала грести. Связывающая весло веревка растянулась, и Наури теряла много времени, скрепляя ее. То и дело она вычерпывала воду. Через каждые два часа приходилось работать черпаком. А течение все время относило ее к западу.

К заходу солнца Хикуэрэ находился в трех милях от нее, на юго-востоке. Было полнолуние; к восьми часам Наури приблизилась к острову на одну милю. Еще час изо всех сил боролась она с течением, но земля была все так же далеко. Наури находилась в самом центре течения; лодка была очень большая, а весло несоразмерно маленькое; много времени и сил тратила Наури на вычерпывание воды. Вдобавок старуха сильно ослабела. Несмотря на все ее усилия, лодку относило на запад.

Наури произнесла молитву богу акул, соскользнула за борт и поплыла. Вода освежила ее; вскоре лодка осталась далеко позади, а через час Наури значительно приблизилась к берегу. Но тут-то и надвинулась опасность: прямо перед ней, на расстоянии двадцати шагов, широкий плавник разрезал воду. Она решительно поплыла на него. Неторопливо акула скользнула в сторону, обогнула Наури справа и стала кружиться возле. Та, не отрывая глаз от плавника, продолжала плыть. Когда он исчезал, она опускала лицо в воду и высматривала акулу. Когда плавник снова появлялся, она плыла дальше. Чудовище обленилось, она это видела. Несомненно, оно насытилось после урагана. В противном случае, оно, разумеется, накинулось бы на нее. Длиной акула была в пятнадцать футов и одним движением челюстей могла перерезать ее пополам.

Но нельзя было терять столько времени из-за акулы. Плыла Наури или останавливалась, но течение по-прежнему влекло ее прочь от земли. Прошло полчаса, и акула расхрабрилась. Не видя ничего угрожающего со стороны Наури, она придвинулась ближе, все суживая круги, и, скользя, нагло таращила на нее глаза. Наури знала: рано или поздно акула наберется храбрости и бросится на нее. И старуха решила сделать первый шаг. Эта мысль была вызвана отчаянием. Одинокая старуха, заброшенная в море, ослабевшая от голода и тяжелой работы, отважилась напасть на этого морского хищника, предупреждая его нападение.

Она продолжала плыть, выжидая удобного случая. Наконец акула лениво проплыла мимо, всего лишь в восьми шагах от нее. Старуха рванулась к ней, словно переходя в наступление. Акула яростно взмахнула хвостом; его жесткая чешуя содрала с Наури кожу от локтя до самого плеча. Поспешно уплывая, акула все расширяла круги и наконец скрылась.

…В норе, вырытой в песке и покрытой сверху обломками железной крыши, лежали и спорили Мапуи и Тефара.

– Если б ты сделал так, как я говорила, – в тысячный раз повторяла Тефара, – спрятал бы жемчужину и не говорил о ней никому, она была бы сейчас у тебя.

– Но ведь Хуру-Хуру был со мной, когда я открыл раковину – сколько раз мне повторять!

– А теперь у нас не будет дома. Рауль сказал мне сегодня, что если б ты не продал жемчужину Торики…

– Я ее не продавал. Торики отнял ее у меня.

– Если б ты не продал жемчужину, он дал бы тебе пять тысяч французских долларов, а это равняется десяти тысячам чилийских.

– Он поговорил с матерью, – пояснил Мапуи. – Она знает толк в жемчуге.

– А теперь жемчужина потеряна, – жаловалась Тефара.

– Я уплатил долг Торики. Ведь я был должен ему тысячу двести.

– Торики умер, – крикнула она. – О его шхуне никто ничего не слыхал. Она погибла вместе с «Аораи» и «Хирой». Разве Торики откроет тебе кредит на триста долларов? – Нет, потому что Торики умер. А если б ты не нашел жемчужину, был бы сейчас должен Торики тысячу двести? – Нет, Торики умер, а мертвому ты не мог бы заплатить.

– Ведь и Леви не заплатил Торики, – сказал Мапуи. – Отдал ему клочок бумаги, за который в Папеэтэ Торики мог бы получить деньги. А теперь Леви умер и не может заплатить; и Торики умер, бумага пропала, и жемчужина погибла. Ты права, Тефара. Я упустил жемчужину и ничего не получил за нее. А теперь давай спать.

Но вдруг он поднял руку и прислушался. Откуда-то доносились звуки, словно кто-то с трудом, тяжело дышал. Чья-то рука нерешительно ощупывала циновку, служившую вместо двери.

– Кто там? – крикнул Мапуи.

– Наури, – послышался ответ. – Не можешь ли ты сказать, где мой Мапуи?

Тефара испуганно вскрикнула и схватилась за руку мужа.

– Привидение! – пролепетала она. – Привидение!

У Мапуи лицо пожелтело от ужаса. Он слегка придвинулся к дрожащей жене.

– Добрая женщина, – выговорил он, заикаясь и силясь изменить голос. – Я хорошо знаю твоего сына. Он живет на восточном берегу лагуны.

Раздался вздох, Мапуи почувствовал некоторую гордость: он одурачил привидение.

– Но откуда ты пришла, старуха? – спросил он.

– С моря, – был унылый ответ.

– Так я и знала! Так и знала! – закричала Тефара, покачиваясь из стороны в сторону.

– С каких это пор Тефара ночует в чужом доме? – послышался из-за циновки голос Наури.

Мапуи боязливо и укоризненно посмотрел на жену: ведь это ее голос их выдал.

– А с каких пор Мапуи, мой сын, отрекся от своей старой матери? – продолжал голос.

– Нет, нет, я не отрекался, – Мапуи не отрекался от тебя, – закричал он. – Я не Мапуи. Говорю тебе, он живет на восточном берегу лагуны.

Нгакуру приподнялась на кровати и начала плакать. Циновка заколыхалась.

– Что ты делаешь? – спросил Мапуи.

– Я хочу войти, – сказал голос Наури. Конец циновки приподнялся. Тефара пыталась нырнуть под одеяла, но Мапуи цеплялся за нее. Ему нужно было за кого-нибудь уцепиться.

Они боролись друг с другом, дрожали, стуча зубами, и пристально расширенными глазами смотрели на поднимающуюся циновку. И наконец увидели медленно входившую Наури. Морская вода струйками стекала с нее. Юбки на ней не было.

Они отскочили, вырывая друг у друга одеяло Нгакури, чтобы прикрыться им.

– Вы могли бы дать матери хоть глоток воды, – жалобно сказало привидение.

– Дай ей воды, – приказала Тефара дрожащим голосом.

– Дай ей воды, – повторил приказание Мапуи, обращаясь к Нгакуре.

И вдвоем они вытолкнули Нгакуру из-под одеяла. Через минуту, выглядывая украдкой из-за жениной спины, Мапуи увидел, что привидение пьет. Когда же оно протянуло дрожащую руку и положило ее на руку Мапуи, он почувствовал ее тяжесть и убедился, что это не привидение. Тогда он встал, таща за собой Тефару, и через несколько минут все они слушали повествование Наури. А когда она рассказала о Леви и положила жемчужину на руку Тефары, та убедилась, что свекровь ее жива.

– Утром, – сказала Тефара, – ты продашь жемчужину Раулю за пять тысяч французских долларов.

– А дом? – спросила Наури.

– Рауль построит дом, – отвечала Тефара. – Он говорит, что дом будет стоить четыре тысячи долларов. А на одну тысячу он нам даст товаров в кредит. Одна тысяча французских равняется двум тысячам чилийских.

– И дом будет в сорок футов длиною? – допытывалась Наури.

– Ну конечно, – ответил Мапуи, – в сорок футов.

– И в средней комнате будут восьмиугольные часы на стене?

– Конечно! И круглый стол.

– Дайте же мне чего-нибудь поесть, я голодна, – с довольным видом сказала Наури. – А после этого мы ляжем спать, я устала. Завтра мы еще поговорим о доме, прежде чем продавать жемчужину. Лучше было бы взять тысячу французских наличными. Приятнее иметь деньги, чем кредит на покупку товаров у купцов.

Китовый зуб

Это произошло давно на островах Фиджи, в селении Реве, в миссионерском доме. Джон Стархэрст поднялся и громко заявил о своем намерении проповедовать Евангелие племенам всего Вити-Леву. Вити-Леву, иначе – «Великая Страна» – самый большой остров в группе, состоящей из многих больших островов и множества мелких. На побережье Вити-Леву приютилась горсточка белых людей: то были миссионеры, торговцы, рыбаки и дезертиры с китобойных судов. Жизнь их всегда висела на ниточке. Под окнами их домов нередко поднимался дым жарких печей, а мимо дверей тащили на пиршества тела убитых.

Лоту – богопочитание – распространялось медленно и нередко ползло вспять, подобно раку. Вожди, объявлявшие себя христианами и с восторгом принятые в лоно церкви, имели прискорбное обыкновение впадать в грех, соблазняясь мясом какого-нибудь давно намеченного врага. Съесть либо быть съеденным – таков был закон страны, и власть его над страной обещала быть очень продолжительной. Иные вожди, например Таноа, Туйвейкозо и Туикилакила, поедали своих собратьев сотнями. Но среди этих ненасытных первое место занимал Pa Ундреундре, проживавший в Такираки. Он вел счет своим трофеям. Ряд камней перед его хижиной символизировал тела, съеденные им. Этот ряд простирался на двести тридцать шагов в длину, а камней в нем было восемьсот семьдесят два. Каждый камень соответствовал одной жертве. Ряд этот оказался бы и длиннее, если бы Ра Ундреундре не получил коварного удара копьем в крестец во время схватки в зарослях Сомо-Сомо. И Ра Ундреундре был подан на стол Наунгавули, ничтожный ряд камней которого отмечал всего лишь сорок восемь побед.

Изнуренные тяжелой работой, истощенные лихорадкой, миссионеры твердо стояли на посту и упорно выполняли свой долг. Временами, впадая в отчаяние, они все же надеялись на какое-то чудо, вроде благодарного сошествия Святого Духа в виде огненных языков, которое принесло бы им великую жатву душ.

Но людоеды Фиджи оставались по-прежнему упорными. Курчавоголовые лакомки не желали отказываться от своих горшков с мясом, пока жатва была обильна. Иногда пленных бывало слишком много, и каннибалы, шантажируя миссионеров, тайком распускали слух, что в такой-то день произойдет процедура избиения и состоится пиршество. Миссионеры спешили откупить жизнь жертв и раздавали пачки табака, коленкор и связки бус. Уступая этот избыток живого мяса, вожди тем не менее получали большую прибыль от подобных сделок, ибо всегда имели возможность совершить нападение на другие селения и захватить еще пленных.

Вот при каких обстоятельствах объявил Джон Стархэрст о своем намерении проповедовать слово Божие по побережью Великой Страны. Он сказал, что начнет с горных твердынь у верховьев реки Ревы. Его слова были приняты с изумлением и ужасом.

Проповедники из туземцев даже прослезились. Два товарища-миссионера всеми силами пытались его отговорить. Повелитель острова Ревы заявил, что жители гор несомненно сделают с ним «каи-каи», или иначе – съедят, и что он, повелитель Ревы, познавший Лоту, вынужден будет идти на них войной, а жители гор непобедимы, это он хорошо знал. Они могут спуститься вниз по реке и разгромить селение Реву – это повелитель острова Ревы тоже прекрасно знал. Но что было ему делать? Если же Джон Стархэрст все-таки хочет туда отправиться, он будет съеден, а тогда вспыхнет война и сотни людей погибнут.

К вечеру того же дня депутация вождей Ревы посетила Джона Стархэрста. Он терпеливо их выслушал, спокойно с ними поговорил, но ни на шаг не отступил от своего решения. Своим товарищам-миссионерам он заявил, что вовсе не намерен стать мучеником; он лишь выполняет волю Бога, призвавшего его и повелевшего проповедовать Евангелие жителям Вити-Леву.

Торговцам, убеждавшим его особенно пылко, он сказал:

– Ваши доводы ничего не стоят. Вами руководит лишь опасение понести убытки в ваших делах. Ваши интересы сводятся к накоплению денег, мой же – к спасению душ человеческих. Язычники этой темной страны должны быть спасены.

Джон Стархэрст не был фанатиком. Он первый стал бы возражать против такого обвинения. Он был в высшей степени практичным и рассудительным человеком. В благих результатах своей миссии он не сомневался и лелеял мечту зажечь в душах горных жителей искру священного огня и открыть им путь к новой жизни; и новая жизнь разольется затем вглубь, вширь и вдаль – по всей Великой Стране, от моря и до моря, до самых отдаленных островов, затерянных в океане. Мягкие серые глаза его не горели огнем безумия; им руководила спокойная решимость и непоколебимая вера во всемогущего Бога.

Нашелся лишь один человек, который одобрил его намерение. Это был Ра Вату. Он ободрял его и предложил ему проводников до подножия первых холмов. Джону Стархэрсту доставило величайшую радость поведение Ра Вату. Закоснелый язычник, Ра Вату – с сердцем таким же черным, как его поступки, – начинал как будто исправляться. Он даже поговаривал о принятии христианства. Правда, уже три года тому назад он выразил подобное желание – и был бы принят в лоно Церкви, если бы Джон Стархэрст не воспротивился его намерению захватить с собой всех своих четырех жен. И с экономической, и с этической точки зрения Ра Вату был противником моногамии. Кроме того, его оскорбила такая неосновательная придирка миссионера, и, желая продемонстрировать свою полную независимость, он взмахнул дубиной над головой Стархэрста. Стархэрст спасся лишь благодаря тому, что успел подскочить к Ра Вату и плотно к нему прижаться. Он сжимал его до тех пор, пока не подоспела помощь. Но теперь все было забыто и прощено. Ра Вату готов стать членом Церкви, и не только как обращенный язычник, но и как раскаявшийся полигамист. Он уверял Стархэрста, что лишь ждет смерти своей самой старой, больной жены.

В одном из каноэ Ра Вату Джон Стархэрст направился вверх по тихому течению Ревы. На каноэ он должен был плыть два дня до того места, где судоходство на реке прекращается.

Вдали виднелись громады туманных гор, поднимающихся к самому небу – то был горный хребет Великой Страны. Весь день Джон Стархэрст, не отрываясь, с жадным нетерпением смотрел в ту сторону.

Временами он тихо молился. Иногда к его молитве присоединялся Нарау, туземец-проповедник, семь лет назад принявший христианство после того, как был спасен от пылающей печи доктором Джемсом Эллери Брауном. Этот доктор внес за него грошовый выкуп: несколько пачек табака, два шерстяных одеяла и большую бутылку целебного бальзама.

Только в последний момент, после двадцатичасовых молитв в полном уединении, ухо Нарау удостоилось услышать глас, призывающий его идти в горы с Джоном Стархэрстом.

– Господин, я иду с тобой, – объявил он.

Джон Стархэрст с тихой радостью приветствовал его решение. Поистине, Господь Бог не оставит его – Джона Стархэрста, если даже такое слабое существо, как Нарау, вызвалось сопровождать его.

– Я действительно не из храбрых, я – слабейший из сосудов господних, – объяснял Нарау в первый день пути.

– Ты должен верить, крепко верить, – сказал ему миссионер.

В тот же день другое каноэ отправилось в путь вверх по течению Ревы. Но оно шло позади и старалось держаться незаметно. Это каноэ тоже принадлежало Ра Вату. В нем находился Эрирола, двоюродный брат Ра Вату и преданный его слуга. Всю дорогу он не выпускал из рук маленькой корзинки, где лежал китовый зуб.

Это был великолепный китовый зуб – шесть дюймов длины, идеальной формы, слегка пожелтевший, с красноватым оттенком от времени. Зуб был собственностью Ра Вату. С появлением на Фиджи китового зуба связан любопытный обычай. Вот в чем он заключается: всякий, получивший китовый зуб, не имеет права отказать в просьбе тому, кто этот зуб ему подарил. Просьбы могли быть самые разнообразные: можно требовать и человеческой жизни, и братского союза между племенами. И ни один уроженец Фиджи не обесчестит себя отказом ее исполнить, раз китовый зуб им уже принят. Иногда просьба откладывается на некоторое время, или выполнение ее замедляется, но последствия всегда неизбежны.

К концу второго дня пути Джон Стархэрст остановился почти у самых истоков Ревы, в деревне одного вождя, по имени Монгондро.

Утром он рассчитывал отправиться пешком, в сопровождении Нарау, к вершинам туманных гор, казавшихся вблизи бархатисто-зелеными. Монгондро, старый маленький вождь, кроткого нрава, приветливый, близорукий, страдающий слоновой болезнью, не питал больше склонности ко всем треволнениям войны. Миссионера он встретил с радушным гостеприимством, дал ему пищу со своего стола и даже завязал с ним спор на религиозные темы. Монгондро обладал любознательным умом и весьма обрадовал Джона Стархэрста, обратившись к нему с просьбой объяснить сущность и происхождение бытия.

Кратко рассказав вождю о сотворении мира по Книге Бытия, Джон Стархэрст увидел, что Монгондро глубоко взволнован. Несколько минут старый маленький вождь молча курил. Затем, вынув изо рта трубку, печально покачал головой.

– Этого не могло быть, – сказал он. – Я, Монгондро, в юности умел работать стругом. И все же мне требовалось три месяца, чтобы сделать каноэ, маленькое каноэ, совсем маленькое. А ты говоришь, что вся земля и вода созданы одним человеком…

– Нет, созданы одним Богом, единым истинным Богом, – перебил его миссионер.

– Это все равно, – продолжал Монгондро, – значит, все: земля, вода, деревья, рыба, леса, горы, солнце, луна и звезды созданы в шесть дней! Нет, нет. Говорю тебе, в юности я был ловким человеком, и все же мне нужно было три месяца, чтобы сделать одно небольшое каноэ. Это – сказка для маленьких детей, и ни один взрослый человек ей не поверит.

– Но я же взрослый человек, – заметил миссионер.

– Это верно, ты взрослый. Но мой темный разум не в состоянии постичь то, чему ты веришь.

– Говорю тебе, я верю, что все сотворено в шесть дней.

– Да, ты так говоришь; да, да, – успокоительным тоном забормотал старый людоед.

А когда Джон Стархэрст и Нарау улеглись спать, в дом вождя прокрался Эрирола и после дипломатической беседы протянул старику китовый зуб. Старый вождь долго держал зуб в руке. Это был превосходный китовый зуб, и Монгондро хотелось его заполучить.

Но он угадывал просьбу, какая последует за подарком. Нет, нет! Китовый зуб великолепен, и всякому лестно было бы его иметь, но все же старик с бесконечными извинениями вернул его Эрироле.

С первыми проблесками рассвета Джон Стархэрст был уже на ногах и в своих высоких кожаных сапогах зашагал по тропинке сквозь заросли. По его стопам следовал верный Нарау, а голый проводник, подданный Монгондро, указывал им дорогу к ближайшей деревне. В полдень они пришли туда. Отсюда путь им показывал новый проводник. Позади, на расстоянии мили от них, пробирался Эрирола с китовым зубом в корзинке, привязанной за плечами. Два дня он шел по следам миссионера, в каждом селении предлагая вождям китовый зуб. Но все от него отказывались. Эрирола являлся тотчас же после ухода миссионера, а потому вожди догадывались, какая просьба их ждет, и предпочитали уклониться.

Миссионер и Нарау направлялись по прямому пути в горы, а Эрирола избрал мало кому известную тропинку и опередил их. Он явился в укрепленные владения вождя Були из Гатока. Були не был осведомлен о скором прибытии Джона Стархэрста. Китовый зуб был великолепен – редкий экземпляр – и окраска его казалась необыкновенной. Зуб был предложен в присутствии посторонних. Були из Гатока восседал на лучшей своей циновке, окруженный главными советниками; три раба опахалами отгоняли от него мух. Из рук своего глашатая удостоил он принять китовый зуб, подарок Ра Вату, доставленный сюда, в горы, двоюродным братом Ра Вату, Эриролой.

Рукоплескания сопровождали передачу подарка; группа советников, глашатаи и рабы с опахалами восторженно кричали хором:

– А! вои! вои! вои! А! вои! вои! вои! А! табуа леву! вои! вои! А! мудуа, мудуа, мудуа!

– Скоро придет сюда один белый, – начал Эрирола после длительной паузы. – Это – миссионер; он будет здесь сегодня. Ра Вату желает получить его сапоги. Он хотел бы подарить их своему доброму другу Монтондро. А вместе с сапогами он пошлет ему и ноги белого. Монгондро – старик, зубы у него плохие. Постарайся непременно, Були, чтобы ноги были доставлены вместе с сапогами, а туловище может остаться здесь.

Були уже не рад был китовому зубу; он нерешительно оглянулся вокруг. Но ведь подарок принят.

– Такая мелюзга, как миссионер, ничего не значит, – ободрял Эрирола.

– Конечно, на такую мелюзгу, как миссионер, нечего обращать внимание, – ответил Були, овладев собой. – Монгондро получит сапоги. Вперед, молодцы! Ступайте втроем или вчетвером! Идите по тропе навстречу миссионеру. Постарайтесь же доставить сюда сапоги.

– Слишком поздно, – сказал Эрирола и прошептал: – Слышишь! Он идет сюда.

Пробравшись сквозь густой кустарник, Джон Стархэрст, а за ним Нарау выступили вперед. Высокие сапоги, намокшие при переходе через поток, на каждом шагу выбрасывали тонкие струйки воды. Стархэрст оглядел всех горящими глазами. Воодушевленный непоколебимой верой, не испытывая ни страха, ни сомнения, он ликовал, глядя на раскинувшуюся перед ним крепость. Он знал, что с сотворения мира он был первым белым человеком, вступившим в эту горную крепость Гатока.

Зеленые хижины лепились по крутым горным склонам или нависали над бурной Ревой. По обе стороны вздымались отвесные скалы. Узкое ущелье озарялось солнцем не больше, чем на три часа. Ни кокосовых пальм, ни бананов нигде не было видно, но буйная тропическая растительность покрывала горы, проникая в каждую выбоину и трещину, и легкие зеленые гирлянды ниспадали с острых выступов скал. В глубине ущелья, с высоты восьмисот футов мощным потоком низвергалась Рева, и воздух в скалистой крепости дрожал и гудел в унисон с грохотом водопада.

Джон Стархэрст увидел, как из дома вышел сам вождь Були и с ним его свита.

– Я принес вам благую весть, – приветствовал их миссионер.

– Кто послал тебя? – спокойно спросил Були.

– Бог.

– Это имя неизвестно в Вити-Леву, – усмехнулся Були. – Каких островов, селений или долин он повелитель?

– Он повелитель всех островов, всех селений, всех долин, – торжественно прозвучал ответ Джона Стархэрста. – Он – владыка неба и земли, и я принес вам его слово.

– А прислал ли он китовый зуб? – послышался дерзкий вопрос.

– Нет, но драгоценнее всякого китового зуба…

– У нас в обычае, чтобы вожди обменивались подарками и посылали китовый зуб, – перебил его Були. – Или твой повелитель скряга, или ты дурак, если пришел в горы с пустыми руками. Посмотри, более щедрый человек тебя опередил.

С этими словами он показал китовый зуб, полученный от Эриролы.

Нарау застонал.

– Это китовый зуб Ра Вату, – шепнул он Стархэрсту. – Я его хорошо знаю. Теперь мы погибли.

– Вещь красивая, – сказал миссионер, поглаживая свою длинную бороду и поправляя очки. – Ра Вату позаботился о том, чтобы нас здесь хорошо приняли.

Но Нарау снова застонал и отошел от того, за кем так преданно следовал.

– Ра Вату скоро станет христианином, – заявил Стархэрст, – я принес тебе весть о Лоту.

– Не нужно мне твоего Лоту, – гордо ответил Були. – Я хочу, чтобы тебя сегодня же прикончили дубиной.

Були дал знак одному из своих рослых горцев, и тот, выступив вперед, замахнулся дубиной. Нарау стремглав бросился в ближайший дом, пытаясь спрятаться под защиту женщин, среди циновок. Джон Стархэрст прыгнул вперед и обхватил руками шею палача. Теперь, когда ему не угрожала неминуемая смерть, он пустил в ход все свое красноречие. Зная, что защищает свою жизнь, он, однако, не испытывал ни страха, ни волнения.

– Ты совершишь злое дело, если убьешь меня, – говорил он палачу. – Я ничего плохого не сделал ни тебе, ни Були.

Он так крепко уцепился за шею горца, что остальные не осмеливались пустить в дело дубину.

В такой позе он отстаивал свою жизнь и убеждал дикарей, громко требовавших его смерти.

– Мое имя Стархэрст, – спокойно говорил он. – Я работал на Фиджи в течение трех лет и не просил за это никакой награды. К вам я пришел для вашего же блага. Зачем меня убивать? Разве это принесет кому-нибудь выгоду?

Були украдкой бросил взгляд на китовый зуб: правитель Гатоки уже был щедро вознагражден.

Толпа голых дикарей окружила миссионера. Они затянули песнь смерти – песнь раскаленной печи – и заглушили обличавший их голос. Но Стархэрст ловко обхватывал тело палача, не давая возможности нанести смертельный удар. Эрирола усмехался, а Були рассердился.

– Прочь, дураки! Нечего сказать, хорошая молва распространится по берегу: целая дюжина против одного безоружного, слабого, как женщина, миссионера! И он вас осиливает!

– Послушай, Були, – стараясь перекричать шум свалки, воззвал миссионер. – Я и тебя одолею. Мое оружие – истина и справедливость, и ни один человек не может мне противостоять.

– Ну, подойди ко мне, – отвечал Були. – Мое оружие – всего лишь жалкая, ничтожная дубина, и, как ты сказал, она против тебя бессильна.

Толпа расступилась, и Джон Стархэрст очутился лицом к лицу с Були, опиравшимся на огромную, сучковатую дубину.

– Что ж, подходи, миссионер! – вызывающе кричал Були, – победи меня!

– Не сомневайся, я подойду и одолею тебя, – ответил Джон Стархэрст. Протерев очки и снова надев их, он шагнул вперед. Були поднял дубину и ждал.

– Прежде всего, заметь, что моя смерть никакой пользы тебе не принесет, – возобновил свои доводы миссионер.

– За меня ответит моя дубина, – сказал Були.

И на каждый довод миссионера он давал один и тот же ответ, зорко следя, чтобы предупредить ловкий маневр белого человека, бросающегося на шею палачу.

И теперь, только теперь, Джон Стархэрст почувствовал, что смерть близка. Он не пытался ее избежать. С непокрытой головой стоял он под ярким солнцем и громко молился – непонятная фигура неизбежного белого человека, который с Библией, с пулей или бутылкой рома настигает смущенного дикаря в его собственных укреплениях. Таким предстал Джон Стархэрст перед Були из Гатока в его скалистой крепости.

– Прости им, ибо они не ведают, что творят, – молился он. – О Господи, сжалься над Фиджи. Имей сострадание к Фиджи. О, Иегова, внемли моей молитве ради него, твоего сына, который всех нас привел к тебе. От тебя мы пришли и молим – прими нас опять к себе. Но ты всемогущ и можешь ее спасти. Простри свою длань, о Господи, и спаси Фиджи, несчастных людоедов Фиджи.

Були потерял терпение.

– Теперь я тебе отвечу, – пробормотал он, замахиваясь дубиной.

Нарау, скрывавшийся в хижине среди женщин, услышал тяжелый удар и содрогнулся. Затем раздалась песнь смерти, и он понял, что тело его друга-миссионера волокут к печи.

Он слышал слова:

– Осторожней! Осторожней несите меня. Ибо я подвижник моей страны. Благодарю тебя! Благодарю! Благодарю тебя!

Потом из шума выделился одинокий голос и спросил:

– Где мужественный человек? Сотни голосов проревели в ответ:

– Сейчас его приволокут к печи и изжарят.

– Где трус? – снова прозвучал одинокий голос.

– Убежал, чтобы донести, – загудела в ответ толпа. – Убежал, чтобы донести! Убежал, чтобы донести!

Нарау застонал в тоске. Слова старой песни были правдивы. Он был трусом – и ему оставалось только пойти и донести.

Мауки

Он весил сто десять фунтов. Волосы у него были курчавые – негритянские, и весь он был черен – своеобразно черен, без всякого синеватого или красноватого отлива, – черен, как черная слива. Его звали Мауки, и он был сыном вождя. У него имелось три тамбо. Тамбо в Меланезии соответствует табу. Оба эти слова – одного и того же полинезийского происхождения. Три тамбо Мауки налагали на него следующие запрещения: во-первых, он никогда не должен был здороваться за руку с женщиной или позволять ей прикасаться к нему, а также к его вещам; во-вторых, он не смел есть ракушек и пищу с огня, на котором они жарились; в-третьих, он не должен был притрагиваться к крокодилу и ездить в каноэ, где находится хотя бы самая крохотная часть – скажем, зуб – крокодила.

И зубы у него были черные, но иного оттенка. Они были густо черные, пожалуй, как сажа. Такими они стали в одну ночь, когда его мать натерла их минеральным порошком, добытым ею в горах за Порт-Адамсом. Порт-Адамс – приморское селение на Малаите, а Малаита – самый дикий остров Соломоновой группы, – такой дикий, что до сих пор ни торговцы, ни плантаторы не сумели там обосноваться. Начиная с первых рыбаков и торговцев сандаловым деревом и кончая современными вербовщиками рабочих, снаряженными автоматическими ружьями и гранатами, все белые искатели приключений погибали и погибают на Малаите от томагавков и разрывных снайдеровских пуль. И теперь, в двадцатом столетии, Малаита все еще остается проклятым местом для вербовщиков, нанимающих здесь рабочих, которых затем отправляют на плантации соседних, более цивилизованных островов, где они получают жалованье тридцать долларов в год. Туземцы этих цивилизованных островов слишком эмансипировались и сами не желают работать на плантациях.

Уши Мауки были проколоты, но не в одном или двух местах, а во многих. В одной из небольших дырок он носил глиняную трубку. Более широкие отверстия не годились для этой цели, так как трубка проскакивала насквозь. В самых больших дырах каждого уха у него обычно были продеты куски дерева четырех дюймов в диаметре. Окружность этих дыр равнялась приблизительно двенадцати с половиной дюймам. В своих вкусах и склонностях Мауки уподоблялся католику. Во всех остальных, меньших размеров дырах он носил самые разнообразные предметы: пустые ружейные патроны, гвозди для подков, медные винты, кусочки веревок, обрывки хвороста, пучки зеленых листьев и по вечерам красные цветы гибискуса. Ясно, что карманы не нужны были в его обиходе. Кроме того, у него и не могло быть карманов – вся его одежда состояла из куска коленкора шириной в несколько дюймов. В волосах он носил перочинный нож, защемив лезвием жесткий локон.

Но самым ценным предметом являлась ручка от фарфоровой чашки, подвешенная к черепаховому кольцу, которое пронизывало хрящ его носа.

Невзирая на все эти украшения, у Мауки все же было приятное лицо. Он был действительно миловиден, с любой точки зрения, а для меланезийца являлся образцом красоты. Единственным его недостатком было полное отсутствие мужественности: лицо нежно-женственное, почти девичье, мелкие, правильные, тонкие черты, бесхарактерный подбородок и бесхарактерный рот. Лоб, челюсти и нос не носили ни малейшего отпечатка силы или характера. Только в глазах можно было уловить намек на те неведомые качества, какие ставили его значительно выше остальных людей, даже не способных его понять – это: отвага, настойчивость, бесстрашие, воображение и сметливость. Когда они случайно проявлялись в каком-нибудь необычайном поступке, окружающих охватывало изумление.

Отец Мауки был вождем племени, обитавшего в Порт-Адамсе, и, таким образом, Мауки, с самого рождения живший у моря, сделался как бы животным земноводным. Он был хорошо знаком с жизнью рыб и устриц, и рифы являлись для него открытой книгой. И управлять каноэ он также умел. Он научился плавать на втором году жизни. В семь лет он мог задерживать дыхание на целую минуту и нырял на дно, на глубину тридцати футов. В этом возрасте он был похищен жителями лесов, не умевшими плавать и боявшимися соленой воды. И теперь Мауки видел море лишь издали, сквозь просветы в джунглях или с открытых уступов гор. Он стал рабом старого Фанфоа, старшего вождя двух десятков селений, рассеянных в зарослях Малаиты. В тихое утро поднимающийся к небу дым служил для белых людей, бороздящих море, показателем того, что джунгли Малаиты обитаемы. Белые не проникали в глубь Малаиты. Однажды, в дни погони за золотом, они сделали эту попытку, но оставили там свои головы, которые скалят теперь зубы с закопченных бревен лесных хижин.

Когда Мауки исполнилось семнадцать лет, у Фанфоа вышел запас табака. Ему очень недоставало табака. То было тяжелое время для всех его селений. Фанфоа допустил ошибку. Суо была очень мелкой гаванью, и большая шхуна не могла бросить там якорь. Весь берег зарос мангиферами, свисающими над темной водой. Это была хорошая западня, и в нее попали два белых человека в маленьком кече. Они приехали вербовать рабочих, и у них имелся большой запас табака и много товаров, не говоря уже о трех ружьях и несметном количестве патронов. Здесь, в Суо, не было прибрежных селений, и жители лесов приходили к морю. На кече дела шли великолепно. В первый день записалось двадцать рабочих. Даже старый Фанфоа записался. И в тот же день толпа завербованных снесла головы двум белым, перебила весь экипаж и сожгла кеч. После этого события в течение трех месяцев во всех селениях было много табака и всяких товаров. Затем явилось военное судно. Оно метало снаряды, проникающие на мили в глубь острова, выгоняя испуганных жителей из их селений. Туземцы отступили дальше, в чащу лесов. На берег высадились отряды белых, которые сожгли деревни со всем запасом табака и со всеми товарами. Кокосовые пальмы и бананы были срублены, поля таро[53] уничтожены, свиньи и куры перебиты.

Фанфоа считал это хорошим уроком, но табака у него опять не было. И молодые люди его племени были слишком напуганы, чтобы пойти на вербовочные суда. Вот почему Фанфоа приказал отвести своего раба Мауки вниз к морю и записать рабочим за пол-ящика табака; кроме табака, авансом были выданы ножи, топоры, коленкор и бусы как плата за работу Мауки на плантациях. Мауки, очутившись на борту судна, пришел в ужас. Он походил на агнца, ведомого на заклание. Белые люди были свирепыми существами. Иными они быть не могли, ибо не отважились бы тогда разъезжать вдоль берегов Малаиты и заходить в гавани – двое белых на судне, переполненном чернокожими; ведь на каждой шхуне находилось от пятнадцати до двадцати негров-матросов и часто свыше шестидесяти или семидесяти завербованных негров-рабочих. Вдобавок им всегда грозила опасность со стороны прибрежных жителей. Внезапное нападение – и весь экипаж шхуны мог быть вырезан. Поистине, белому человеку нужно быть жестоким. Кроме того, у них имелись дьявольские приспособления: ружья, стрелявшие необычайно быстро и далеко; железные и медные предметы, заставлявшие шхуну двигаться даже во время штиля, и ящики, которые разговаривают и смеются совсем как живые люди. Да, Мауки слыхал еще об одном белом: то был самый могущественный дьявол, он мог, по желанию, вынимать все свои зубы и снова вставлять их на место.

Мауки отвели в нижнюю каюту. На палубе остался на страже один белый с двумя револьверами. В каюте сидел другой белый, держа перед собой книгу, где чертил какие-то странные знаки и линии. Он осмотрел Мауки, точно тот был курицей или поросенком, заглянул ему под мышки и записал что-то в книгу. Затем протянул пишущую палочку Мауки; тот только прикоснулся к ней, но этого было достаточно, чтобы отметить в книге его согласие работать в течение трех лет на плантациях Мунглимской мыльной компании. Он этого не подозревал, ему ничего не объяснили; задача же суровых белых людей состояла в наблюдении за точным выполнением обязательства, и в этом поддержкой им являлись все могущество и весь флот Великобритании.

На борту находились и другие чернокожие из неведомых, далеких стран. Белый человек отдал им приказание, и они выдернули из волос Мауки длинное перо, коротко обрезали ему волосы и обернули его бедра куском ярко-желтого коленкора.

Много дней провел он на шхуне, посетил столько стран и островов, сколько ему и не снилось, и наконец был высажен на берег в Новой Георгии и поставлен на работу по расчистке джунглей и срезыванию тростника. Только теперь узнал он, что такое работа. Даже у Фанфоа ему не приходилось так работать. Эта работа ему не понравилась. Работали с рассвета и до темноты, а есть полагалось всего лишь два раза в день. И пища была однообразная. По целым неделям ничего не давали, кроме сладкого картофеля и риса. День за днем, неизменно, его заставляли очищать кокосовые орехи от скорлупы, и много дней и недель подряд он поддерживал огонь, на котором коптили копру; наконец у него заболели глаза. Тогда его поставили рубить деревья. Топором он владел великолепно, и позднее его зачислили в партию, строившую мост. Один раз его, в виде наказания, заставили прокладывать дорогу. Иногда он служил матросом на китобойных судах, привозивших копру с дальних берегов, или вместе с белыми выплывал на ловлю рыбы динамитом.

Между прочим он немного усвоил английский язык и мог объясняться теперь со всеми белыми и со всеми завербованными рабочими, говорившими на тысяче всевозможных наречий. Он многое узнал также и о белых людях и, в частности, убедился, что они верны своему слову. Если они обещали дать ему табак – он его получал. Если они грозили выбить из рабочего «семь склянок» – неизменно эти «семь склянок» они из виновного выбивали. Мауки не понимал, что значит «семь склянок», но эти слова слышал часто и заключил, что «семь склянок» обозначают зубы и кровь. Он узнал и кое-что иное: никто не бывал наказан и избит без вины. Даже когда белый человек напивался, – а это случалось нередко, – никогда он не наносил удара, если порядок не был нарушен.

Мауки не любил плантации. Он ненавидел работу – ведь он был сыном вождя. Уже десять лет прошло с тех пор, как Фанфоа похитил его из Порт-Адамса, и Мауки стосковался по своему дому. Он тосковал даже по Фанфоа. И наконец сбежал. Он ушел в лес, надеясь пробраться к южному берегу, украсть каноэ и уехать в Порт-Адамс. Но схватил лихорадку, был пойман и, полумертвый, доставлен назад.

В следующий раз он убежал вместе с двумя малаитскими мальчиками. Они прошли двадцать миль вдоль берега и спрятались в одном селении, в хижине вольного человека с острова Малаита. Но темной ночью явились двое белых и бесстрашно, в присутствии всех жителей селения, выбили «семь склянок» из беглецов, связали их, точно поросят, и впихнули на китобойное судно. А из человека, который их спрятал, семь раз выколотили по «семи склянок», судя по его выбитым зубам, содранной коже и вырванным волосам. На всю жизнь отбили они у него охоту давать приют беглым рабочим.

Еще год проработал Мауки, а затем его взяли слугой в один дом. Там у него была хорошая пища, много свободного времени и нетрудная работа по уборке дома. Он прислуживал белому человеку, подавая ему во все часы дня и ночи виски и пиво. Это ему нравилось, но жизнь в Порт-Адамсе нравилась еще больше. Он должен был отработать два года – слишком большой срок для Мауки, охваченного мучительной тоской по родине. За год работы на плантации он поумнел, а сейчас, служа в доме, имел возможность бежать. Ему поручено было чистить винтовки, и он знал, где висит ключ от чулана. Был составлен план бегства, и однажды ночью десять мальчиков с Малаиты и один из Сан-Кристобаля ускользнули из рабочих бараков и подтащили к берегу одну из китобойных лодок! Это Мауки раздобыл ключ и открыл замок, висевший на лодке. Мауки же принес двенадцать винчестеров, большой запас патронов, ящик динамита с детонатором и фитилем и десять ящиков с табаком.

Дул северо-западный муссон, и по ночам они плыли к югу, а днем прятались на уединенных, необитаемых островках или втаскивали лодку в кустарник у берегов больших островов. Наконец они достигли Гвадалканара, поплыли вдоль берега, затем пересекли пролив у острова Флориды. Здесь они убили мальчика из Сан-Кристобаля, голову его спрятали, а туловище, руки и ноги зажарили и съели. Малаита находилась теперь в двадцати милях, но ночью сильное течение и изменивший направление ветер помешали им доплыть до берега. Рассвет застал их на расстоянии нескольких миль от цели путешествия. И с рассветом пришел катер с двумя белыми, не испугавшимися одиннадцати малаитских негров, вооруженных двенадцатью ружьями. Мауки с товарищами был отправлен в Тулаги, где проживал великий белый, господин над всеми белыми. Великий белый господин назначил суд, после чего беглецов связали, дали им по двадцать ударов плетью и оштрафовали на пятнадцать долларов каждого. Затем их отослали назад на Новую Георгию, где белые выбили из них «семь склянок» и поставили на работу. Но теперь Мауки уже не был слугой в доме. Он был зачислен в партию прокладывающих дорогу рабочих. Штраф в пятнадцать долларов уплатили белые, от которых он сбежал, и Мауки было сказано, что он должен отработать эти деньги, иными словами – работать лишних шесть месяцев. И, кроме того, его доля украденного табака обошлась ему еще в один добавочный год.

Теперь от Порт-Адамса его отделяли три с половиной года. Однажды ночью он украл каноэ, спрятался на островке в проливе Маннинг, затем пересек пролив и стал пробираться вдоль восточного берега Изабеллы. Когда было пройдено уже две трети пути, его поймали белые, обитавшие у лагуны Мериндж. Спустя неделю он убежал от них и скрылся в зарослях кустарника. На Изабелле леса были необитаемы, а все приморские жители были христианами. Белые назначили за поимку Мауки премию в пятьсот пачек табака. Всякий раз, когда Мауки пробирался к морю, чтобы похитить у кого-нибудь лодку, прибрежные жители пускались за ним в погоню. Так прошло четыре месяца. Когда премия повысилась до тысячи пачек табака, он был пойман и возвращен на Новую Георгию, на работу по прокладке дороги. Тысяча пачек табака стоила пятьдесят долларов, и Мауки должен был уплатить эти деньги, то есть работать еще год и восемь месяцев. Теперь Порт-Адамс отодвинулся на пять лет.

Тоска по родине становилась все мучительнее и сильнее. Ему вовсе не улыбалось четыре года терпеливо трудиться, покорно ожидая возвращения домой. И через некоторое время его вновь поймали при попытке бежать. На этот раз о нем донесли мистеру Хэвби, уполномоченному Мунглимской мыльной компании; последний осудил его как неисправимого. Компания владела плантациями на островах Санта-Круц, отделенных от Новой Георгии несколькими сотнями миль. Туда они отсылали неисправимых рабочих с Соломоновых островов. Туда отправили и Мауки, но он не доехал до места назначения. Шхуна остановилась в Санта-Анна, и ночью Мауки сбежал, доплыл до берега, стянул у торговца два ружья и ящик с табаком и в каноэ добрался до Кристобаля. Малаита лежала на севере, в пятидесяти или шестидесяти милях; но, достигнув пролива, Мауки был захвачен небольшим штормом и отнесен назад к Санта-Анна. Здесь торговец надел на него кандалы и продержал у себя до возвращения шхуны из Санта-Круц. Оба ружья вернулись к торговцу, но за ящик с табаком Мауки должен был работать еще год. В общем он теперь был должен компании шесть лет работы.

На пути к Новой Георгии шхуна бросила якорь в проливе Марау, находящемся на юго-востоке от Гвадалканара. С кандалами на руках Мауки поплыл к берегу и скрылся в лесу. Шхуна ушла, но поставщик Мунглимской компании, находившийся на берегу, предложил за поимку Мауки тысячу пачек табака, и лесные жители привели Мауки, к счету которого прибавился еще год и восемь месяцев. До прибытия шхуны он опять пытался бежать, на этот раз на китобойной лодке, с ящиком украденного табака. Но шквал, налетевший с северо-запада, выбросил его на берег Уджи, где туземцы-христиане отняли табак и доставили Мауки проживавшему там мунглимскому поставщику. За отнятый туземцами табак он должен был заплатить дополнительным годом работы. И в итоге получилось восемь с половиной лет.

– Придется отослать его на Лорд Хов, – объявил мистер Хэвби. – Там живет Бэнстер. Пусть они встретятся друг с другом. Или Мауки одолеет Бэнстера, или Бэнстер – Мауки. А мы выиграем в обоих случаях.

Если выйти из лагуны Мериндж у Изабеллы и направиться на север по магнитной стрелке, то, сделав сто пятьдесят миль, можно увидеть выступающие над водой коралловые берега Лорд Хова. Лорд Хов – коралловое кольцо, приблизительно ста пятидесяти миль в окружности, в наиболее широких местах достигающее ста ярдов, – поднимается кое-где на десять футов над уровнем моря. Внутри песчаного кольца находится огромная лагуна, усеянная коралловыми рифами. Ни с географической, ни с этнографической точки зрения Лорд Хов не относится к группе Соломоновых островов. Это настоящий атолл, а Соломонова группа состоит из возвышенных островов. Обитатели Лорд Хова – полинезийцы, а Соломоновой группы – меланезийцы. Еще до сих пор продолжается наплыв западных полинезийцев на берега Лорд Хова; сюда пригоняет их большие многовесельные каноэ юго-восточный пассат. Очевидно, что в период северо-западных пассатов к берегам Лорд Хова прибивает меланезийцев.

Никто не посещает Лорд Хов, иначе именуемый Онтонг-Ява. Компания «Томас Кук и Сын» не продает туда билетов, и туристы не подозревают о существовании этого острова. На нем даже нет ни одного белого миссионера. Его пять тысяч жителей отличаются мирным нравом и пребывают в первобытном состоянии. Но они не всегда были миролюбивы. «Руководство для мореплавателей» отмечает их враждебность и коварство. Составители «Руководства», очевидно, не знают о событии, смягчившем обитателей атолла; несколько лет тому назад они напали на одно судно и вырезали весь экипаж, за исключением второго помощника. Этот человек, случайно оставшийся в живых, донес о происшествии своим белым братьям. С тремя торговыми шхунами он вернулся на Лорд Хов. Капитаны ввели суда в лагуну и начали проповедовать Евангелие белого человека: проповедь сводилась к тому, что право убивать белых людей принадлежит лишь белому человеку, а остальные низшие расы должны от этого воздерживаться. Шхуны плавали по лагуне, разрушая и уничтожая все. На узком песчаном кольце негде было скрыться, лесов не было. Выстрелы метко поражали туземцев, служивших прекрасной мишенью. Деревни были сожжены, каноэ разбиты, куры и свиньи истреблены, и самое ценное – кокосовые пальмы – срублены. Это длилось около месяца. Затем шхуны ушли, но ужас перед белым человеком глубоко прожег души островитян, и никогда больше не осмеливались они причинить ему зло.

Макс Бэнстер, представитель вездесущей Мунглимской мыльной компании, был единственным белым на Лорд Хове. Не зная, как от него отделаться, компания загнала его на этот остров, самый отдаленный и затерянный, какой можно было найти. Другого человека на это место трудно было подыскать, и пришлось удовольствоваться Бэнстером. Это был плотный, рослый немец с каким-то изъяном в мозгу. Полусумасшествие – так можно было определить его состояние, относясь к нему снисходительно. Это был буйный забияка и трус, самый дикий из всех дикарей на острове. Трусость его граничила с подлостью. Принятый мыльной компанией на службу, он получил место на Саво. Потом его хотели заменить чахоточным колонистом, но Бэнстер избил его и полуживого отослал обратно на привезшей его шхуне.

В следующий раз мистер Хэвби избрал заместителем Бэнстера молодого гиганта из Йоркшира. Этот йоркширец заслужил репутацию кулачного бойца и драку предпочитал еде. Однако Бэнстер не желал драться. Он превратился в настоящего ягненка, но всего лишь на десять дней; затем приступ лихорадки и дизентерии свалил с ног йоркширца. Тогда Бэнстер явился к нему и, издеваясь, стащил с постели и стал топтать ногами. Страх перед тем, что произойдет, когда его жертва оправится, заставил Бэнстера бежать на катере в Гувуту. Здесь он проявил себя, избив молодого англичанина, уже изуродованного пулей буров, пробившей ему бедра.

Тогда-то мистер Хэвби и отправил его на Лорд Хов – самое заброшенное место на земном шаре. В честь своего прибытия он осушил полубочонок джина и выпорол старого, больного астмой помощника со шхуны, доставившей его сюда. После ухода шхуны он созвал туземцев на берег и предложил им сразиться с ним в рукопашную, пообещав победителю ящик табака. Он повалил трех туземцев, но четвертый быстро его свалил и вместо табака получил пулю, пробившую ему легкие.

Так началось правление Бэнстера на Лорд Хове. В главном селении было три тысячи жителей, но стоило появиться там Бэнстеру, как даже среди бела дня оно становилось словно вымершим и пустым. Мужчины, женщины и дети, едва завидев его, убегали. Даже собаки и свиньи уступали ему дорогу. Сам король не считал для себя унижением прятаться от него под циновку. Оба первых министра тряслись от страха перед Бэнстером, не допускавшим никаких возражений и доводов и разрешавшим все спорные вопросы только кулаками.

И Мауки явился сюда, на Лорд Хов, чтобы отработать под наблюдением Бэнстера восемь с половиной долгих лет. Убежать отсюда было немыслимо. Что бы ни случилось – отныне Бэнстер и Мауки были тесно связаны друг с другом. Бэнстер – ярко выраженный тип дегенерата – больше походил на зверя. А Мауки был первобытным дикарем.

И оба отличались сильной волей и настойчивостью.

Мауки не имел никакого представления о своем новом господине. Его никто не предупреждал, и он, конечно, считал Бэнстера похожим на всех остальных белых людей, поглощающих в изобилии виски, правящих страной и предписывающих законы, – на белых людей, которые держат свое слово и никогда без причины не бьют мальчика. Бэнстер находился в лучшем положении. Он знал все о Мауки и горел желанием укротить его и подчинить. У его повара была сломана рука и вывихнуто плечо, и Бэнстер назначил Мауки поваром и слугой в доме.

И Мауки скоро узнал, что белые люди бывают разные. В день отхода шхуны Бэнстер приказал ему купить цыпленка у Самизи, миссионера, уроженца Тонгана. Но Самизи переправился на другой берег лагуны и должен был вернуться только через три дня. Мауки вернулся с этой вестью. Дом Бэнстера стоял на сваях, на высоте двенадцати футов над песком. Мауки взобрался по крутой лестнице и вошел в комнату. Бэнстер потребовал цыпленка. Мауки раскрыл рот, намереваясь сообщить об отсутствии миссионера, но Бэнстеру не было дела до объяснений. Он ударил его кулаком. Удар пришелся по лицу и подбросил Мауки на воздух. Тот пролетел в дверь, миновал узкую веранду, сломал перила и упал на землю. Его разбитые губы превратились в кашу, рот был полон крови и выбитых зубов.

– Посмей еще раз со мной разговаривать, – кричал Бэнстер, побагровев от бешенства и грозно взирая на него через сломанные перила.

Мауки еще никогда не встречал такого белого и потому решил смириться и остерегаться ошибок. Он видел, как были избиты гребцы с лодки, а один закован в кандалы и на три дня оставлен без пищи в наказание за сломанную уключину. Он также слышал всякие пересуды в деревне и понял, почему Бэнстер взял себе третью жену. Конечно, всем было известно, что он захватил ее насильно. Его первая и вторая жены были погребены на белом коралловом кладбище, и глыбы коралла стояли на могилах. Ходила молва, что они умерли от его побоев. И с третьей женой он обращался скверно – Мауки сам это видел.

Напрасны были все старания не прогневать белого человека, казалось, злившегося на все – даже на жизнь. Если Мауки молчал, Бэнстер его бил и называл упрямой скотиной. Когда Мауки начинал говорить, он бил его за непокорные речи. Если Мауки был серьезен, Бэнстер обвинял его в злоумышлении и на всякий случай избивал. Когда же он старался быть веселым и улыбался, Бэнстер принимал это как насмешку и издевательство над господином и повелителем – и награждал палочными ударами.

Бэнстер был сущим дьяволом. Туземцы давно расправились бы с ним, если бы позабыли урок, преподанный им тремя шхунами. Пожалуй, они все-таки отплатили бы ему, если бы был лес, куда можно скрыться. Они знали: убийство белого человека, каков бы он ни был, привлечет военное судно, и белые убьют провинившихся и срубят драгоценные кокосовые пальмы. Гребцы с лодок страстно мечтали при первой возможности опрокинуть – как бы случайно – лодку и потопить Бэнстера. Но Бэнстер зорко следил за ними и не допускал этой случайности.

Но Мауки был из другого теста; уразумев, что бегство невозможно, пока жив Бэнстер, он твердо решил его убить. К несчастью, трудно было найти удобный случай. Бэнстер всегда был настороже. Ни днем, ни ночью не расставался он с револьвером. Он никому не позволял идти позади него; Мауки это запомнил после побоев. Бэнстер знал, что этого добродушного и, пожалуй, миловидного малаитского мальчишку следует опасаться больше, чем всех туземцев Лорд Хова. Это сознание увеличивало удовольствие при выполнении составленной им для Мауки программы издевательств. Мауки оставался покорным, принимал наказание и ждал.

Все белые люди уважали его тамбо, но не так относился к ним Бэнстер. Мауки полагалось две пачки табака в неделю. Бэнстер передал табак жене и приказал Мауки получать его из ее рук. На это Мауки согласиться не мог – и остался без табака. Таким же путем его лишали обеда, и часто он ходил голодный. Затем ему приказали приготовить кушанье из ракушек, водившихся в лагуне. Этого сделать он не мог, ибо ракушки были тамбо. Шесть раз он отказывался притронуться к ракушкам, и шесть раз был избит до потери сознания. Бэнстер знал, что мальчик скорее согласится умереть, но все же принял его отказ как явный бунт и убил бы Мауки, если бы мог заменить его другим поваром.

Одним из излюбленных приемов представителя Мунглимской компании был следующий: Бэнстер хватал Мауки за жесткие волосы и ударял его головой об стену. Другой прием заключался в том, чтобы прижечь горящим концом сигары тело застигнутого врасплох Мауки. Бэнстер называл это прививкой, и Мауки выносил такую прививку по нескольку раз в день. Однажды, в припадке ярости, Бэнстер вырвал ручку от чашки из носа Мауки и разодрал хрящ.

– Ну и морда! – было единственным его замечанием, когда он увидел нанесенное им повреждение.

Кожа акулы подобна наждачной бумаге, но кожа рыбы-ската жестче терки. Туземцы Южных морей употребляют ее вместо деревянного струга для полировки каноэ и весел. У Бэнстера была рукавица, сделанная из кожи этой рыбы. Впервые он испробовал ее на Мауки: одним взмахом руки он содрал всю кожу от шеи до лопатки. Бэнстер был в восторге. Он угостил рукавицей жену, а затем испробовал ее на всех гребцах. Очередь дошла и до первых министров. С искаженными лицами они должны были смеяться и принимать это как шутку.

– Ну, смейтесь же, черт возьми, смейтесь! – приговаривал он.

Ближе всех познакомился с рукавицей Мауки. Ни один день не проходил без такой «ласки». Бывало, боль всю ночь не давала ему заснуть, а Бэнстер часто забавлялся и снова раздирал полузажившее тело. Мауки терпел и ждал, поддерживаемый уверенностью, что рано или поздно пробьет его час. Он обдумал все, до мельчайших подробностей, когда долгожданный день наконец наступил.

Однажды утром Бэнстер поднялся в таком настроении, что готов был выбить «семь склянок» из всей вселенной. Он начал с Мауки и закончил им же, а в промежутках избивал свою жену и колотил подряд всех своих гребцов. За завтраком он назвал кофе помоями и выплеснул горячий напиток в лицо Мауки. В десять часов Бэнстер дрожал от озноба, а спустя полчаса горел в лихорадке. Приступ был необычайно сильный. Болезнь быстро приняла угрожающий характер. То была болотная лихорадка. Дни шли, а Бэнстер все слабел и не поднимался с постели. Мауки выжидал и следил, а тем временем ссадины его заживали. Он приказал туземцам вытащить на берег катер, выскоблить дно и посмотреть, нет ли повреждений. Туземцы повиновались: они думали, что распоряжение исходит от Бэнстера. Но Бэнстер в это время был без сознания и никаких распоряжений не давал. Удобный случай представился, но Мауки все еще ждал.

Наконец кризис миновал, и Бэнстер стал выздоравливать; он находился в полном сознании, но лежал слабый, как ребенок. Мауки уложил все свои драгоценности, включая и ручку от фарфоровой чашки, в дорожный сундук, после чего отправился в селение и переговорил с королем и двумя его главными министрами.

– Этот парень Бэнстер, он – хороший парень, вы его много любите? – спросил он.

Те в один голос поспешили объяснить, что они совсем не любят представителя торговой фирмы. Министры излили все накопившееся в них негодование, перечисляя обиды, нанесенные им. Король не выдержал и заплакал. Мауки резко прервал их:

– Вы меня знаете; мой – большой человек, господин моей страны. Вы не любите того парня, белого господина, и я не люблю. Будет совсем хорошо, если вы отнесете сто кокосовых орехов, двести кокосовых орехов, триста кокосовых орехов и положите на катер. Потом кончите и пойдете спать, как добрые парни. Все канаки – спать, как добрые парни. Будет большой шум в доме. Вы не слышите этот большой шум. Вы совсем спите, крепко и еще крепче.

Такой же разговор Мауки имел с гребцами лодок. Затем он приказал жене Бэнстера вернуться к родным. Если б она отказалась, он был бы в большом затруднении, ибо его тамбо не разрешало ему прикасаться к ней руками.

Дом опустел, и Мауки отправился в спальню, где дремал в постели Бэнстер. Сначала Мауки спрятал револьверы, затем надел рукавицу из кожи ската.

Первый удар, нанесенный Бэнстеру рукавицей, совершенно содрал кожу с носа.

– Ну что – хорошо? – усмехаясь, оскалил зубы Мауки в перерыве между ударами: одним ударом он ободрал кожу со лба, другим – со щеки. – Смейся же, черт возьми, смейся!

Мауки исполнял свою работу в совершенстве, и канаки, прячась по домам, слышали «большой шум» – рев Бэнстера, продолжавшийся час или больше.

Когда Мауки справился с этим делом, он отнес компас и все ружья и патроны на катер и приступил к погрузке ящиков с табаком. Пока он этим занимался, из дома выскочило страшное, лишенное кожи существо и побежало с воплями к берегу, где упало на песок, корчась и визжа под палящими лучами солнца. Мауки посмотрел в ту сторону и задумался. Затем подошел, отрезал ему голову и, завернув ее в циновку, спрятал в ящик на корме катера.

Канаки так крепко спали в тот долгий, знойный день, что не видели, как катер отчалил, вышел из пролива и направился к югу, подгоняемый юго-восточным пассатом. Никто не видел, как катер подошел к берегам Изабеллы, а затем совершил томительный переезд на Малаиту. Он прибыл в Порт-Адамс с таким количеством ружей и табака, какое и не снилось туземцам. Но здесь Мауки не остановился. Ведь он захватил с собой голову белого человека, и только лес мог служить ему приютом. Он ушел в селения лесных жителей, застрелил старого Фанфоа и несколько вождей и стал повелителем всех селений. После смерти его отца в Порт-Адамсе правил его брат, и оба народа – приморские жители и лесные – заключили союз. На всем острове Малаите, среди его двухсот воинственных племен, не было народа сильней и могущественней, чем народ Мауки.

Страх Мауки перед британским правительством уступал место страху перед всемогущей Мунглимской мыльной компанией. Однажды пришло к нему известие, что компания требует с него долг – восемь с половиной лет работы. Он объявил ей свое согласие уплатить все. Вслед за этим появился неизбежный белый человек, капитан шхуны, единственный белый за все время правления Мауки, проникший в леса и возвратившийся оттуда невредимым. Он не только вернулся живым, но унес с собой семьсот пятьдесят долларов в золотых соверенах – плату за восемь с половиной лет работы плюс стоимость нескольких ружей и ящиков табака.

Мауки весит уже не сто десять фунтов. Он отпустил брюшко и имеет четырех жен. У него много всяких вещей: ружья и револьверы, ручка от фарфоровой чашки и превосходная коллекция голов лесных жителей. Но дороже всей коллекции ценит он голову, великолепно высушенную и сохранившуюся, со светлыми волосами и рыжеватой бородой, – голову, завернутую в полосу тончайшей ткани. Когда Мауки отправляется за пределы своих владений воевать с соседними племенами, он неизменно достает эту голову и в уединении своего дворца из зеленых веток и травы долго, с торжеством ее созерцает. И в эти часы безмолвие смерти спускается на селение, и ни один младенец не осмеливается нарушить глубокую тишину. Высоко чтут на Малаите эту голову, – этот могущественный талисман, завладев которым, Мауки обрел власть и величие.

Ях! Ях! Ях!

Он был шотландец и большой любитель виски. Поглощал он виски в огромном количестве, пропуская первую рюмочку ровно в шесть часов утра, а затем, с небольшими перерывами, тянул виски в течение всего дня, вплоть до отхода ко сну, что бывало обычно в полночь. Из двадцати четырех часов он посвящал сну лишь пять, а в продолжение остальных девятнадцати часов неизменно и неукоснительно пребывал в состоянии опьянения. Я провел с ним восемь недель на атолле Улонг и ни разу не видел его трезвым. Вполне понятно: его сон был так непродолжителен, что парень не успевал протрезвиться. Пьянство он возвел в систему; он был самым добросовестным, методичным, непробудным пьяницей, какого мне когда-либо приходилось видеть.

Его звали Мак-Аллистер. Это был старик, нетвердо державшийся на ногах. Руки его дрожали, как у паралитика; особенно это было заметно, когда он наливал себе виски, но я ни разу не видел, чтобы он пролил хотя бы каплю. Он прожил в Меланезии двадцать восемь лет, скитаясь по германской Новой Гвинее и германским Соломоновым островам, и настолько сжился с этим уголком земного шара, что усвоил и местное варварское наречие, известное под названием «beche-de-mer».

Так, в разговоре со мной вместо того, чтобы сказать «солнце взошло», он говорил «солнце встал»; «он будет каи-каи» означало, что обед подан, а «мой живот гуляет» означало боль в животе.

Маленький, сухощавый, сморщенный, казалось, он насквозь пропитан жгучим спиртом, а снаружи опален солнцем. Обожженный кусок кирпича, еще не остывший, полный неугомонной жизни, он двигался порывисто, припрыгивая, словно автомат. Ветру ничего не стоило опрокинуть его и смести. Он весил девяносто фунтов.

Властно управлял он атоллом.

Атолл Улонг имеет сто сорок миль в окружности. Придерживаясь указаний компаса, можно было ввести судно в лагуну. Население атолла состояло из пяти тысяч полинезийцев – высоких, статных мужчин и женщин. Многие были ростом в шесть футов и весили около двухсот фунтов. От ближайшей земли Улонг отстоял на расстоянии двухсот пятидесяти миль. Дважды в год сюда заглядывала маленькая шхуна, вывозившая копру. Единственным белым на Улонге был Мак-Аллистер, жалкий торговец и непробудный пьяница. И он правил Улонгом и его пятью тысячами дикарей, держа их в железных тисках. Если он говорил им «приходите», они немедленно шли к нему; приказывал уйти – и они уходили. Они никогда не противоречили его воле и беспрекословно исполняли его требования. Он отличался сварливостью и придирчивостью, свойственными старым шотландцам, и вечно вмешивался в личные дела туземцев. Когда Нугу, дочь короля, пожелала выйти замуж за Ханау, жившего на другом берегу атолла, отец дал согласие, но Мак-Аллистер не разрешил, и свадьба не состоялась. Однажды король захотел купить у главного жреца маленький островок в лагуне, но Мак-Аллистер воспротивился. Король был должен компании сто восемьдесят тысяч кокосовых орехов и, пока он не уплатил долга, не имел права истратить на что-либо другое хотя бы один орех.

Народ и король не любили Мак-Аллистера. Вернее, они глубоко его ненавидели, и мне было известно, что в продолжение трех месяцев все население, со жрецами во главе, тщетно молило богов о ниспослании ему смерти. Они насылали на него самых страшных своих злых духов, но Мак-Аллистер не верил в них, и духи не имели над ним никакой власти. Этот пьяница-шотландец казался неуязвимым. Они подбирали остатки пищи, которой касались его губы, пустые бутылки из-под виски, кокосовые орехи, выеденные им, и даже его плевки – и произносили над ними всевозможные заклинания. Но Мак-Аллистер оставался здравым и невредимым. Он был необычайно здоровым человеком. Никогда не болел лихорадкой, никогда не простуживался, не кашлял; дизентерия щадила его; злокачественные язвы и всякие накожные болезни, от которых страдали в этом климате и черные и белые в равной мере, словно избегали его. Он был так пропитан алкоголем, что бациллы погибали. Я представляю себе, как они, придя в соприкосновение с насыщенными алкоголем испарениями его тела, тотчас же испепелялись. Никто его не любил, даже бациллы, а он любил только виски и жил себе припеваючи.

Я был в недоумении. Я не мог понять, почему пять тысяч туземцев покорно терпят гнет этого сморщенного карлика. Чудом казалось, что он до сих пор не погиб. Местное население не походило на трусливых меланезийцев, оно отличалось гордым и воинственным характером. На большом кладбище, на могилах, покоились реликвии минувших кровавых дней: лопаты для китового жира, старинные ржавые штыки и кортики, медные болты, железные обломки руля, гарпуны, бомбы, брусья; все это могло быть завезено сюда лишь каким-нибудь китобойным судном; а старинные медные монеты шестнадцатого века подтверждали предание о первых навигаторах – испанцах. Много кораблей погибло у берегов Улонга. Около тридцати лет назад китобойная шхуна «Бленнердэль», войдя в лагуну для ремонта, подверглась нападению, и весь экипаж был вырезан. Таким же образом погиб и экипаж судна «Гаскет», торговавшего сандаловым деревом. Большое французское судно «Тулон», застигнутое штилем возле атолла, было взято островитянами на абордаж и после жестокой схватки затоплено в проливе Липау. Капитан и несколько матросов спаслись на баркасе. О гибели одного из ранних исследователей этих морей свидетельствуют также испанские монеты. Все это достоверные исторические факты, записанные на страницах «Руководства по мореплаванию на юге Тихого океана». Но мне суждено было узнать иные факты, нигде не отмеченные. Повторяю, меня изумляло, почему пять тысяч первобытных дикарей так долго щадят жизнь этого пьяницы, дегенерата и деспота.

Однажды в жаркий день я сидел с Мак-Аллистером на веранде, любуясь лагуной, искрившейся, словно драгоценные камни. За нами, на расстоянии сотни ярдов от пальмовой рощи, ревел прибой, бросаясь на рифы. Жара стояла невыносимая. Мы находились под четвертым градусом южной широты, и солнце стояло как раз над головой; лишь несколько дней назад оно на пути своем к югу пересекло экватор. Не только вéтра – даже ряби не было на поверхности лагуны. Период юго-восточных пассатов закончился раньше обычного, а северо-западный пассат еще не начинал дуть.

– Ни к черту не годятся их танцы, – сказал Мак-Аллистер.

Я только что вскользь заметил, что полинезийские танцы значительно красивее папуасских, а Мак-Аллистер из духа противоречия это отрицал. Было слишком жарко, чтобы затевать спор, и я ничего не ответил. Кроме того, я ведь никогда не видел танцев жителей Улонга.

– Я докажу вам, – добавил он и подозвал чернокожего, уроженца Нового Ганновера, завербованного рабочего, исполнявшего у него обязанности повара и домашнего слуги.

– Эй ты, послушай, скажи королю, пусть сейчас же придет ко мне.

Негр ушел и вернулся в сопровождении первого министра. Этот, смущенный, стал бормотать бессвязные извинения. Короче, оказалось, король спал, и его нельзя тревожить.

– Король совсем крепко, хорошо спит, – закончил он свои объяснения.

Мак-Аллистер так рассвирепел, что первый министр тотчас же убежал и вернулся с королем. Это была великолепная пара; особенно хорош был король – не менее шести футов и трех дюймов ростом. В чертах его лица просматривалось что-то орлиное; такие лица часто встречаются у индейцев Северной Америки. Его внешность вполне соответствовала высокому сану правителя страны. Глаза его сверкнули, когда он выслушал Мак-Аллистера, но, быстро овладев собой, он повиновался и приказал собрать сотни две лучших танцоров селения, мужчин и женщин. И в течение двух бесконечных часов они танцевали под ярким, палящим солнцем. Вот за такие издевательства они и ненавидели его, а он вовсе не замечал их ненависти; наконец он их отпустил с ругательствами и насмешками.

Рабское смирение этих гордых дикарей было возмутительно. Как объяснить его? В чем секрет его власти? С каждым днем мое недоумение возрастало. Видя бесчисленные примеры его неограниченной власти, я не мог найти подходящий ключ к разгадке тайны.

Однажды я случайно поделился с ним своим огорчением по поводу несостоявшейся покупки двух великолепных оранжевых раковин. В Сиднее такие раковины стоят пять фунтов. Я предложил владельцу двести пачек табака, он же требовал триста. Когда я так необдуманно рассказал обо всем Мак-Аллистеру, тот немедленно послал за владельцем раковин, отнял их у него и отдал мне. Больше пятидесяти пачек табака он не позволил мне уплатить. Негр взял табак и, казалось, был в восторге, что так легко отделался. Я же решил держать впредь язык на привязи. Тайна могущества Мак-Аллистера продолжала меня мучить. Я дошел до того, что обратился за разъяснением прямо к нему, но он только прищурился, принял глубокомысленный вид и налил себе виски.

Как-то ночью я ловил в лагуне рыбу вместе с Оти, тем самым негром, у которого купил раковины. Тайком я прибавил ему еще сто пятьдесят пачек, и он стал относиться ко мне с уважением, доходившим до какого-то почитания; это было странно и смешно, ибо он был вдвое старше меня.

– Как назвать вас, канаков? Все вы – словно малые дети, – обратился я к нему. – Этот парень, торговец, ведь он – один. Племя канаков большое, много людей. Люди дрожат, как собаки, в большом страхе перед этим парнем, торговцем. Ведь он вас не съест, не загрызет. Почему у вас такой большой страх?

– Ты говоришь, племя канаков пусть убьет его? – спросил он.

– Пусть он умрет, – ответил я. – Племя канаков убивало много белых людей, давно-давно. Почему же оно боится этого белого парня?

– Да, мы много убивали, – последовал ответ. – Клянусь тебе! Не сосчитать! Много дней назад! Когда-то – я был совсем молодой – большой корабль останавливается возле острова. У них нет ветра. Нас много людей – канаков – подплывает в каноэ; много-много каноэ. Мы пришли взять этот большой корабль. Клянусь, мы взяли корабль; было большое сражение. Два, три белых парней – стреляют, как дьяволы. Мы не боимся. Взбираемся на борт, вскакиваем на палубу; много людей, я думаю, может быть, пятьдесят раз по десять. Одна белая Мэри на корабле. Никогда я прежде не видел белую Мэри. Много белые парни убиты. Шкипер не умирает; пять, шесть белые парни не умирают. Шкипер кричит. Белые парни дерутся; спускают лодки. Потом все бросаются туда. Шкипер берет с собой белую Мэри. Потом они взмахивают веслами очень быстро, очень сильно. Мой отец – храбрый человек. Он бросает дротик. Этот дротик летит туда, где белая Мэри. Он не останавливается. Клянусь, он насквозь пролетает через белую Мэри. Она умирает. Мой не боится. Большое племя канаков тоже не боится.

Гордость старого Оти была задета: он быстро сдернул свою набедренную повязку и показал мне несомненный шрам от пули. Прежде чем я успел что-нибудь ему сказать, его удочка внезапно опустилась. Он дернул ее, пытаясь вытащить, но рыба запуталась в разветвлениях коралла. Бросив укоризненный взгляд на меня за то, что я отвлек его внимание, он полез в воду, спустив сначала ноги; затем, очутившись в воде, перевернулся и нырнул, следуя за удочкой на самое дно. Глубина достигала двадцати ярдов. Я наклонился и стал следить за движениями его ног, становившихся все менее отчетливыми; они слабо отсвечивали в фосфоресцирующей воде. Спуститься на глубину двадцать ярдов – иначе шестьдесят футов – было пустяком для него, старого человека, по сравнению с возможной потерей такой драгоценности, как леса и крючок. Мне казалось, что прошло пять минут, но в действительности через минуту он уже выплыл на поверхность. Он бросил в каноэ большую десятифунтовую треску. Леса и крючок были невредимы, последний застрял в пасти рыбы.

– Возможно, – безжалостно начал я опять, – что прежде вы ничего не боялись. А теперь вы сильно боитесь этого торговца.

– Да, мы сильно боимся, – согласился он с видом человека, не желающего продолжать разговор. В течение получаса мы в полном молчании вытаскивали и снова забрасывали наши удочки. Затем к нам подплыли акулы, и, потеряв по крючку, мы стали ждать, когда они уплывут.

– Мой расскажет всю правду, – прервал молчание Оти, – и твой будет знать, почему мы боимся.

Я зажег свою трубку и приготовился слушать. Историю, рассказанную мне Оти на этом ужасном жаргоне «beche-de-mer», я передаю понятным английским языком, но характер и порядок повествования – сохраняю.

– Это произошло после того, как мы возгордились. Мы много раз сражались с этими странными белыми людьми, проживающими на воде, и всегда мы их побеждали. И у нас бывали убитые, но какое это имело значение по сравнению с огромными богатствами и всевозможными товарами, которые мы находили на кораблях? И вот однажды, лет двадцать или двадцать пять назад, какая-то шхуна вошла прямо через пролив в лагуну. Это была огромная шхуна с тремя мачтами. На ней находилось пять белых людей и около сорока матросов – чернокожих с Новой Гвинеи и Новой Британии; она пришла на ловлю морских улиток. У противоположного берега лагуны, возле Паулу, она бросила якорь. Лодки ее рассеялись по всей лагуне, и, причаливая к берегу, матросы заготовляли впрок улиток. Так они разбрелись во все стороны и стали слабыми и беззащитными, ибо многие из ловцов очутились на расстоянии пятидесяти миль от шхуны, а другие забрались еще дальше.

Король и старшины созвали совет, и я попал в число тех, кто весь вечер и всю ночь разъезжал в каноэ по лагуне, оповещая жителей Паулу о предстоящем утром нападении на стоянки ловцов и приказывая им завладеть тем временем шхуной. Все мы, развозившие этот приказ, очень устали от долгой гребли, но все-таки приняли участие в атаке. На шхуне оставались двое белых – шкипер и второй помощник – и с полдюжины черных матросов. Шкипера и трех матросов мы захватили на берегу и убили их, но раньше шкипер уложил из своих двух револьверов восьмерых. Видишь ли, мы сражались всерьез.

Шум битвы оповестил помощника о случившемся. Он погрузил съестные припасы и бочонок с водой на маленькую лодку с одним парусом. Она была совсем маленькой, длиной не более двенадцати футов. Мы направились к шхуне; нас было тысяча человек, и наши каноэ рассеялись по всей лагуне. Мы дули в раковины, распевали воинственные песни и ударяли веслами по бортам каноэ. Что мог сделать один белый человек и трое черных матросов? Они были бессильны, и помощник это знал.

Белые люди – сущие дьяволы. Я многих видал, я уже старик, и теперь я понял, почему белые люди завладели всеми островами на море. Потому что они дьяволы! Здесь вот ты сидишь со мной в каноэ. Ты почти что мальчик. Ты не умный, ты не знаешь многого, о чем я рассказываю тебе каждый день. Когда я был ребенком, я больше знал о рыбах и о море, чем знаешь ты сейчас. Я уже старик, а могу нырнуть на самое дно, и ты не можешь следовать за мной. Ну, к чему ты пригоден? – Не знаю, разве что драться умеешь. Тебя я не видел в битве, но все же думаю, что ты подобен своим братьям и будешь сражаться, как дьявол. И подобно своим братьям, ты – дурак. Вы не знаете поражений. Вы деретесь, пока не умрете, а тогда уже поздно, и вы так и не поймете, что вас победили.

Теперь послушай, как поступил этот помощник. Мы направились к нему, и наши каноэ покрыли всю лагуну; мы дули в наши раковины; тогда он с тремя чернокожими спустился со шхуны в маленькую лодку и устремился к проливу. Ну, разве он не дурак? Умный человек не пустился бы в море в такой крохотной лодке. Ее борта едва на четыре дюйма поднимались над водой. Двадцать каноэ с двумя сотнями крепких молодцов помчались за ней. Мы делали пять футов, пока черные матросы продвигались только на один. У него не было никакой надежды, но он – дурак. Он встал, держа в руке винтовку, и начал стрелять. Стрелял он плохо, но когда мы подошли ближе, многие из наших были ранены и убиты. И все же ему не на что было надеяться.

Помню, он все время курил сигару. Когда мы были уже в сорока футах и быстро приближались, он бросил винтовку, поджег сигарой палочку динамита и швырнул в нас. Он зажигал одну палочку за другой и быстро швырял их. Теперь я знаю, что он расщеплял концы фитилей и вставлял туда спички, поэтому динамит и воспламенялся так быстро. Фитили были слишком короткие; иногда палочки разрывались в воздухе, но большая часть их попадала в каноэ. И всякий раз, попав в каноэ, динамит уничтожал его. Из двадцати каноэ десять были разнесены на куски. И каноэ, где я находился, погибло таким же образом; погибли и два человека, сидевшие возле меня. Динамитная палочка упала между ними. Другие каноэ повернули назад и обратились в бегство. Тогда помощник громко закричал: «Ях! Ях! Ях!» И снова поднял винтовку. Многие из бежавших были убиты. А чернокожие в лодке все время гребли. Ты видишь, я правду сказал: этот помощник – настоящий дьявол.

Но это не все. Покидая шхуну, он поджег ее. Весь порох и динамит он сложил наверху, и эта куча могла ежеминутно взорваться. Сотни наших находились на борту, пытаясь потушить огонь и заливая его водой, и в это время шхуна взорвалась. Таким образом, все, ради чего мы боролись, для нас погибло. А убитых было больше, чем когда-либо. Порой у меня бывают скверные сны, даже теперь, в старости; и во сне я слышу крик этого помощника: «Ях! Ях! Ях!». Он кричит громовым голосом: «Ях! Ях! Ях!»

Но все-таки всех их рыболовов, рассеявшихся по берегу, перебили.

Помощник уплыл через пролив в своей маленькой лодке, и мы не сомневались, что гибель его неизбежна. Разве могла этакая крохотная лодка с четырьмя людьми продержаться на волнах океана? Прошел месяц, и однажды утром, в промежутке между двумя шквалами, вошла в лагуну шхуна и бросила якорь перед самым селением. Король и вождь долго и серьезно совещались, и было постановлено завладеть шхуной, но не ранее, чем через два-три дня. А пока мы, следуя своему обычаю, прикинулись дружелюбно настроенными и поплыли к шхуне в наших каноэ, нагруженных всяким добром: связками кокосовых орехов, курами и поросятами. Но едва мы подошли к борту, как люди с палубы начали обстреливать нас из винтовок. Отплывая назад, я увидел помощника, уплывшего в море в маленькой лодке. Он подскочил к самому борту и, приплясывая, закричал:

– Ях! Ях! Ях!

После полудня от шхуны отчалили три небольшие лодки, переполненные белыми людьми. Люди высадились на берег и пронеслись по селению, пристреливая всякого, попадавшегося им на пути. Все куры и поросята также были перестреляны. Те, кому удалось избежать смерти, уплыли в каноэ подальше в лагуну. Оглядываясь, мы видели наши дома, объятые пламенем. Немного позже к нам присоединились каноэ, подъехавшие со стороны Нихи, из деревни на северо-востоке, у пролива Нихи. Эти люди были единственными оставшимися в живых; их селение, подобно нашему, было сожжено второй шхуной, вошедшей в пролив Нихи.

Когда опустилась тьма, мы направились на запад к Паулу, но около полуночи услыхали вопли женщин, и вскоре нас окружила флотилия каноэ. Это было все, что осталось от Паулу, также обращенного в пепел третьей шхуной, вошедшей в пролив Паулу. Да, этот помощник со своими черными матросами не потонул. Они добрались до Соломоновых островов, и там он рассказал своим белым братьям обо всем случившемся на Улонге. И его братья обещали ему прийти и наказать нас. Они явились на трех шхунах, и наши три селения были стерты с лица земли.

Что мы могли предпринять? Утром, когда поднялся ветер, две шхуны настигли нас на середине лагуны. Дул сильный пассат, и многие из наших каноэ были затоплены. Ружья не переставали греметь. Мы рассы´пались во все стороны, подобно мелкой рыбешке; нас было так много, что тысячи человек спаслись на островках, окаймляющих атолл. Но шхуны продолжали гонять нас по всей лагуне. Ночью мы ускользнули от них. Но на следующий день или дня через два-три шхуны неизменно появлялись и гнали нас в другой конец лагуны. Так продолжалось долго. Мы больше не считали убитых и не вспоминали о наших потерях. Правда, нас было много, а их мало. Но что мы могли сделать? Я находился в одной из двадцати каноэ, наполненных людьми, не боявшимися смерти. Мы напали на самую маленькую шхуну. Они осыпáли нас градом пуль. Они бросали динамитные палочки в наши каноэ; когда закончились все динамитные палочки, они лили на нас кипяток. И ружья не переставали трещать. Те, чьи каноэ потонули, были пристрелены во время попытки спастись вплавь. А помощник, прыгая и танцуя на крыше рубки, кричал: «Ях! Ях! Ях!»

Все дома на самых маленьких островках были сожжены. Ни одного поросенка, ни одной курицы не осталось. Наши колодцы они наполнили трупами или забросали обломками коралла. Нас было двадцать пять тысяч на Улонге до прихода трех шхун. Теперь нас пять тысяч. После ухода шхун нас осталось только три тысячи.

Наконец трем шхунам надоело гонять нас взад и вперед. Они направились в Нихи, на северо-восток, и оттуда стали теснить нас, отгоняя на запад. Их девять лодок были спущены на воду. Они обшарили каждый островок перед тем, как двинуться дальше. Они гнали нас упорно, настойчиво, изо дня в день. Ночью все три шхуны и девять лодок составляли сторожевую цепь, тянувшуюся через лагуну от края и до края, и нам невозможно было ускользнуть.

Однако бесконечно преследовать нас они не могли. Лагуна была невелика, и все мы, оставшиеся в живых, были загнаны наконец на песчаную отмель на западе. За ней простиралось открытое море. Там нас собралось десять тысяч человек. Мы усеяли песчаную отмель от самого края лагуны до берега, где разбивались волны прибоя. Было так тесно, что мы не могли лежать. Мы стояли бок о бок, плечо к плечу. Два дня они продержали нас там. Помощник взбирался на мачту, издевался над нами и кричал: «Ях! Ях! Ях!» Мы раскаивались в том, что месяц назад осмелились причинить ему и его шхуне вред. Пищи у нас не было, и мы стояли на ногах два дня и две ночи. Маленькие дети умирали; старые и слабые умирали; раненые умирали. И хуже всего то, что у нас не было воды, чтобы утолить жажду, и в продолжение двух дней палящее солнце пекло наши головы; тени не было. Многие мужчины и женщины входили по пояс в воду и тонули; прибой выбрасывал их трупы на берег. Появились ядовитые мухи. Иные мужчины поплыли к борту шхуны, но были застрелены все до одного. А мы, оставшиеся в живых, горько раскаивались в том, что, возгордившись, напали на шхуну с тремя мачтами, явившуюся к нам ловить морских улиток.

На утро третьего дня к нам подъехали в маленькой лодке шкиперы трех шхун и помощник. Они держали перед собой винтовки и револьверы и начали переговоры. Они заявили, что им надоело нас убивать, и поэтому они прекращают бойню. А мы им сказали, что горько раскаиваемся и никогда больше не тронем ни одного белого человека; в знак покорности мы посыпали наши головы песком. Все женщины и дети подняли вой, прося воды, и некоторое время ничего нельзя было расслышать. Затем мы узнали о назначенном нам наказании. Мы должны были наполнить три шхуны копрой и морскими улитками. Мы согласились; нам нужна была вода, мы ослабели, и мужество нам изменило: мы поняли, что в искусстве сражаться мы – дети по сравнению с белыми, которые дерутся, как дьяволы. Переговоры были закончены, и помощник вскочил на ноги и начал нас высмеивать и кричать: «Ях! Ях! Ях!» Затем мы отплыли в наших каноэ и принялись за поиски воды.

Много недель трудились мы, вылавливая и высушивая улиток, собирая кокосовые орехи и приготовляя из них копру. Днем и ночью поднимался клубами дым над всеми островами Улонга; так несли мы кару за наше неправедное дело. Эти дни смерти навсегда запечатлелись в нашей памяти, и мы поняли, что нельзя вредить белому. Постепенно шхуны наполнились копрой и улитками. Наши кокосовые пальмы были ободраны. Три шкипера и помощник созвали нас всех для важной беседы. Они выразили радость по поводу того, что мы приняли к сведению преподанный нам урок, а мы повторили в тысячный раз, что раскаиваемся и клянемся больше этого не делать. И опять мы посыпали песком наши головы. Шкиперы сказали, что все это прекрасно, но они желают о нас позаботиться и оставят нам своего дьявола, чтобы мы вспоминали их всякий раз, как почувствуем влечение причинить зло белому человеку. Помощник еще раз посмеялся над нами и прокричал: «Ях! Ях! Ях!» Затем шесть наших людей, которых мы считали мертвыми, были доставлены с одной из шхун на берег. После этого шхуны подняли паруса и направились через пролив к Соломоновым островам.

Шесть наших людей, спущенных на берег со шхуны, явились первыми жертвами страшного дьявола, посланного к нам шкиперами.

– Появилась страшная болезнь? – прервал я его, догадавшись о проделке белых. На борту шхуны свирепствовала заразная болезнь, и шесть пленников были умышленно заражены.

– Да, страшная болезнь, – продолжал Оти. – Это был неумолимый дьявол. Самые старые люди никогда не слыхали о таком дьяволе. Жрецы, оставшиеся в живых, были убиты нами, потому что не могли его победить. Зараза распространялась. Я уже говорил, что на песчаной отмели мы стояли плечо к плечу – десять тысяч человек. Когда болезнь ушла от нас, в живых осталось три тысячи. Все наши кокосовые орехи пошли на копру, и начался голод.

– Этот парень, торговец, – прибавил в заключение Оти, – он – грязный парень. Он – как слизь, дохлое мясо и воняет. Он собака, больная собака, и мухи ползают по собаке. Мы не боимся этого торговца. Мы боимся, потому что он белый. Мы знаем, много знаем: нехорошо убивать белого человека. Этот человек, эта больная собака, торговец – за него заступятся много братьев; белые люди сражаются, как дьяволы. Мы не боимся этого проклятого торговца. Иногда он много мучает канаков, и канаки хотят убить его; но канаки помнят дьявола; канаки слышат: помощник кричит: «Ях! Ях! Ях!» – и канаки не убивают торговца.

Оти насадил на крючок кусок макрели, вырвав его зубами из живой, еще трепещущей рыбы, и крючок с приманкой, поблескивая и белея в воде, опустился на дно.

– Акула больше не гуляет, – сказал Оти.

– Я думаю, мы поймаем много рыбы.

Его леса дернула. Он поспешно ее вытащил, и на дне каноэ забилась, разевая пасть, большая треска.

– Солнце взойдет, и я отнесу этому проклятому торговцу подарок – большую рыбу, – сказал Оти.

Язычник

Впервые я встретился с ним в бурю; и хотя мы выдержали ее на одной шхуне, я взглянул на него, лишь когда судно было уже разбито в щепки. Несомненно, я и раньше видал его на борту, вместе с остальным канакским экипажем, но не обратил на него внимания, ибо «Petite Jeanne» была довольно-таки переполнена людьми. Кроме восьми или десяти канакских матросов, белого капитана, помощника, судового приказчика и шести каютных пассажиров, она везла из Ранжироа восемьдесят пять палубных пассажиров, жителей Паумоту и Таити; то были мужчины, женщины и дети, каждый со своими корзинами, не говоря уже о матрацах, одеялах и узлах с платьем. В Паумоту кончился «жемчужный» сезон, и все рабочие руки возвращались на Таити; мы шестеро – каютные пассажиры – были скупщиками жемчуга. В эту полудюжину входили два американца, один китаец – А-Чун – самый белый из всех виденных мною китайцев, один немец, один польский еврей и я.

То был удачный сезон. Ни один из нас не имел причины жаловаться; довольны были и восемьдесят пять палубных пассажиров. Все хорошо поживились и теперь с надеждой смотрели вперед, предвкушая отдых и хорошее времяпрепровождение в Таити.

Конечно, «Petite Jeanne» перегрузили. Вместимость ее была всего лишь семьдесят тонн, и шхуна никакого права не имела нести на себе и десятую долю того сброда, какой находился у нее на борту. Трюм, под люками, был битком набит жемчужными раковинами и копрой. Даже чулан был полон ими. Чудом казалось, что матросы могли справляться со шхуной. На палубах совсем не было движения. Матросам, чтобы добраться до нужного места, приходилось карабкаться вперед и назад вдоль перил.

В ночное время они прогуливались по спящим, которые, как ковром, устилали палубу. Могу поклясться, что они устилали ее двойным ковром! О, здесь были даже свиньи и цыплята, и кульки с мясом, а всякое свободное местечко было разукрашено связками кокосов и кистями бананов! По обе стороны между фок-и грот-вантами протянули бурундук-тали так низко, чтобы унтер-лисель[54] мог свободно раскачиваться; а с бурундук-талей свешивалось по пятидесяти кистей бананов.

Плавание обещало быть не особенно спокойным, даже если бы мы и совершили переезд в два или три дня, что могло произойти лишь при сильных юго-восточных пассатах. Но ветер дул слабо. Спустя пять часов он затих после нескольких угасающих вспышек. Штиль продолжался всю ночь и следующий день; то был один из тех сияющих зеркальных штилей, когда одна только мысль открыть глаза и посмотреть на море причиняет головную боль.

На второй день умер человек, – житель восточных островов, один из лучших водолазов в лагуне. Оспа – вот отчего он умер; хотя непонятным казалось, каким образом занесло оспу на борт судна: при нашем отплытии из Ранжироа о ней ничего не было слышно. Однако сомнений быть не могло – один человек умер, и трое были больны. Положение было безвыходное. Мы не могли отделить больных, не могли и ухаживать за ними. Мы были набиты здесь, как сардины. После ночи, последовавшей за первой смертью, оставалось только гнить и умирать, ибо в ту ночь улизнули на большом вельботе штурман, судовой приказчик, польский еврей и четыре туземца-водолаза. Больше мы о них не слыхали. Наутро капитан приказал продырявить остальные лодки, и мы застряли на судне.

В этот день умерло двое; на следующий – трое, а затем число сразу возросло до восьми. Любопытно было наблюдать, как это действовало на нас. Туземцы стали добычей немого, тупоумного страха. Капитан – он был французом, а звали его Удуз – нервничал и болтал без умолку. Его даже стало трясти. Это был огромный, мясистый человек, весивший, по крайней мере, двести фунтов. Вскоре он стал походить на дрожащее желе из жира.

Немец, американцы и я насосались шотландского виски и решили париться допьяна. Теория была великолепна: если мы пропитаем себя алкоголем, все проникшие в нас микробы оспы немедленно будут сожжены в пепел. И теория оправдала себя, хотя я должен сознаться, что и капитан, и А-Чун уцелели от оспы. Француз вовсе не пил, а А-Чун ограничивался одной выпивкой в день.

Ну и славное же было времечко! Солнце – на своем пути к северному полушарию – стояло как раз над головой. Ветра не было, но часто налетали шквалы; через пять минут или через полчаса все затихало, а затем нас затоплял дождь. После каждого шквала грозно выглядывало солнце, поднимая с палуб облака пара. Пар был скверный. Нам он казался туманом смерти, насыщенным миллионами бацилл. Когда мы видели, как он поднимается над мертвыми и умирающими, мы всегда принимались пить; обычно мы из разных напитков приготовляли необыкновенно крепкую смесь. Кроме того, мы взяли себе за правило угощаться добавочной порцией всякий раз, когда сбрасывали мертвецов за борт – к кишащим вокруг корабля акулам.

Так продолжалось с неделю. Затем кончилось виски. Это оказалось кстати, ибо иначе я бы не выжил. Только совершенно трезвый человек мог пережить то, что затем последовало. Вы согласитесь с этим, когда узнаете, что нас осталось лишь двое: я и язычник – так, по крайней мере, назвал его капитан Удуз, когда я впервые его заметил. Но возвратимся назад. В конце недели, когда вышло все виски и скупщики жемчуга были трезвы, я случайно взглянул на висевший в кают-компании барометр. В Паумоту он обычно стоял на 29,90 и часто колебался между 29,85 и 30,00 или даже 30,05. Я же увидел его стоящим ниже 29,62: это могло протрезвить самого пьяного скупщика жемчуга, когда-либо испепелившего микробов оспы в шотландском виски.

Я обратил на это внимание капитана Удуза, но тот заявил, что вот уже несколько часов наблюдает падение барометра. Мало что можно было сделать, но, принимая во внимание все обстоятельства, с этим малым он справился превосходно. Он убрал часть парусов, оставив только штормовые, растянул лееры[55] и ждал ветра. Но когда поднялся ветер, капитан допустил ошибку – он заставил шхуну лечь в дрейф на левый галс. Конечно, когда находишься к югу от экватора, такая мера правильна, если – вот в чем затруднение – если только ты не стоишь на пути урагана.

Да, мы оказались как раз на его пути. Я мог судить об этом по тому, как непрестанно усиливался ветер и падал барометр. На мой взгляд, капитан должен был повернуть шхуну так, чтобы ветер дул с левого борта, а затем, когда барометр перестанет падать, лечь в дрейф. Мы спорили до тех пор, пока в его голосе не послышались истерические нотки, но уступить он не хотел. Хуже всего то, что мне не удалось привлечь на свою сторону остальных: скупщиков жемчуга. Мог ли я знать море – все его капризы – лучше, чем опытный капитан? Вот что они думали, и я это знал.

Конечно, поднялось страшное волнение. Я никогда не забуду первых трех волн, обрушившихся на «Petite Jeanne». Она накренилась, как накреняются все суда, ложась в дрейф, и первая волна хлынула на палубу. Поручни предназначались только для здоровых и сильных людей, но и им они не пригодились, когда женщины и дети, бананы и кокосы, свиньи и дорожные корзины, больные и умирающие, подхваченные волной, визжащей, стонущей массой понеслись вдоль палубы.

Вторая волна загромоздила палубы брусьями от поручней, а когда корма шхуны погрузилась в воду, и нос высоко взметнулся к небу, несчастные люди со всем своим багажом съехали на корму. Это был поток человеческих тел. Люди неслись, кто головой вперед, кто вперед ногами, перекатывались, извивались, корчились, давили друг друга. Кое-кому удавалось ухватиться рукой за стойку или веревку; но тяжесть тел, напиравших сзади, заставляла разжать руку. Я видел, как один, летевший головой вперед, ударился о бимсы на штирборте. Голова его треснула, словно яичная скорлупа. Я понял, к чему все это может привести, вскочил на крышу кают-компании, а оттуда перелез на грот-мачту. А-Чун и один из американцев пытались последовать моему примеру. Но я опередил их на целый прыжок. Американец был смыт с кормы, словно соломинка; А-Чун ухватился за штурвал и удержался на месте. Какая-то огромная женщина – вагина племени Раратонга – налетела на него и обхватила рукой его шею. Она весила не меньше двухсот пятидесяти фунтов. Свободной рукой он уцепился за канакского рулевого, и как раз в этот момент шхуна легла на правый борт.

Поток человеческих тел, двигавшийся вдоль левого борта, между рубкой и поручнями, внезапно изменил направление и понесся на штирборт. Все были снесены – вагина, А-Чун и рулевой; могу поклясться, что я видел, как А-Чун, выпуская из рук поручни, усмехнулся мне с философской покорностью. Третья волна – самая большая – причинила меньше вреда. К тому времени почти все успели перебраться на такелаж. Внизу оставалось, может быть, человек двенадцать; несчастные, полузадохшиеся, оглушенные, захлебывающиеся люди катались по палубе или пытались забраться в какое-нибудь безопасное местечко. Их снесло за борт вместе с двумя оставшимися разбитыми лодками. В промежутках между волнами мне и другим скупщикам жемчуга удалось поместить пятнадцать женщин и детей в кают-компанию и закрыть люк. Но в конце концов это принесло им мало пользы. А ветер? Несмотря на весь мой опыт, я никогда не поверил бы, что ветер может дуть с такой силой. Он не поддается описанию. Разве можно описать кошмар? Так же точно немыслимо дать представление об этом ветре. Он срывал с нас одежду. Я говорю: «срывал» – именно так и было. Но я не прошу вас верить. Я лишь рассказываю то, что сам видел и чувствовал. Бывают минуты, когда я сам перестаю себе верить. Однако все это я пережил. Можно ли пережить встречу с таким ветром? Он был чудовищен, и самым ужасным казалось то, что он все усиливался и усиливался.

Представьте себе бесчисленные миллионы и биллионы тонн песка. Этот песок несется со скоростью девяносто, сто, сто двадцать и более миль в час. Далее представьте себе, что он невидим, неощутим – и однако сохраняет плотность и вес песка. Представьте себе все это, и вы получите смутное представление о налетевшем на нас ветре.

Быть может, сравнение с песком неправильно. Сравним его с грязью, невидимой, неосязаемой, но тяжелой. Нет, и это слишком слабо! Считайте, что каждая молекула воздуха представляла собой грязевую отмель. Затем постарайтесь вообразить сплошную массу таких молекул. Нет, я не нахожу слов! Словами можно изобразить лишь обычные явления жизни, но язык становится бессильным перед таким чудовищным ветром. Гораздо лучше было бы, если бы я остался при своем первоначальном намерении и не пытался дать описание.

Но одно я должен сказать: волны, поднявшиеся на море, были разбиты, придавлены ветром. Мало того: казалось, ураган, разинув пасть, поглотил весь океан, заполнил то пространство, где раньше был воздух.

Конечно, паруса давно были сорваны. Но у капитана Удуза имелось на «Petite Jeanne» то, чего я никогда еще не видал на шхунах Южных морей, – морской якорь. То был конический парусиновый мешок, в отверстие которого был вставлен огромный железный обруч. Морской якорь, падающий в воду, походил на коршуна, взлетающего к небу, но была и некоторая разница: он оставался у самой поверхности воды и сохранял перпендикулярное положение. Длинный канат соединял его со шхуной. В результате «Petite Jeanne» поплыла носом к ветру и навстречу морю. Действительно, наше положение улучшилось бы, если бы мы не находились на пути шторма. Правда, ветер вырвал наши паруса из ревантов, сломал верхушки мачт, спутал все снасти, но все же мы, вероятно, выпутались бы благополучно, если бы не попали в самый центр шторма. Вот это-то и решило нашу судьбу. Я был оглушен, находился в состоянии какого-то оцепенения и ослабел от напора ветра. Я уже готов был сдаться и умереть, когда центр урагана захватил нас. Мы попали в полосу полного затишья. Не было ни малейшего дуновения ветерка. Это оказывало болезненное действие.

Вспомните, как сильно напряжены были у нас мускулы, когда мы боролись с чудовищным давлением ветра. И вдруг давление сразу прекратилось. Помню, у меня было такое чувство, словно я вот-вот распадусь, разлечусь на части. Казалось, все атомы моего тела отделяются друг от друга и непреодолимо рвутся в пространство. Но это длилось одно мгновение. Гибель надвигалась.

В центре шторма не было ветра, и на море поднялось волнение. Волны прыгали, бились, взметались к самым облакам. Не забудьте: этот чудовищный ветер дул от каждой точки окружности в направлении центра штиля. Поэтому и волны стали надвигаться со всех сторон. В центре не было ветра, чтобы их остановить. Они вырывались, словно пробки со дна бочек; в их продвижении не заметно было ни системы, ни постоянства. То были сумасшедшие волны. Они вздымались, по крайней мере, на восемьдесят футов. Нет! То были вовсе не волны: ни один человек никогда не видел таких волн.

Скорее они походили на брызги, чудовищные брызги – вот и все! Брызги в восемьдесят футов вышиною. Восемьдесят футов! Больше восьмидесяти! Они перебрасывались через верхушки мачт. То был смерч, извержение. Они были пьяны. Они падали где и как попало. Сталкивались, налетали и обрушивались друг на друга или разлетались тысячами водопадов. Этот центр урагана не был океаном – ни одному человеку не снился такой океан. То был хаос, адский хаос – дьявольский кладезь взбесившейся морской воды.

A «Petite Jeanne»? – Не знаю, что сталось с нею. Язычник говорил мне впоследствии, что и он не знает. Она была буквально разодрана, расколота надвое, затем превращена в массу раздробленного, горящего дерева и наконец уничтожена. Придя в себя, я увидел, что нахожусь в воде и плыву машинально, хотя – если можно так выразиться – я уже на две трети утонул. Не помню, как я очутился в воде. Я видел, как «Petite Jeanne» разлетелась на части, должно быть, в тот самый момент, когда я потерял сознание.

Теперь, когда я пришел в себя, мне оставалось только использовать все преимущества своего положения, но эти «преимущества» сулили мало хорошего. Снова дул ветер, волны уменьшились, и я понял, что выбрался из центра урагана. По счастью, вблизи не было акул. Ураган разогнал прожорливую стаю, которая окружала обреченное на гибель судно и кормилась мертвецами.

Было около полудня, когда «Petite Jeanne» разлетелась в щепки, и, должно быть, часа два спустя мне удалось уцепиться за крышку от люка шхуны. В то время лил дождь, и я совершенно случайно натолкнулся на крышку. Короткий обрывок бечевки болтался на ручке; я понял, что могу считать себя в безопасности, по крайней мере, в течение суток – в том случае, конечно, если не явятся акулы. Часа три спустя мне послышались голоса. Все это время я тесно прижимался к крышке и, закрыв глаза, сосредоточивал свое внимание на работе легких, стараясь вдыхать достаточное количество воздуха, чтобы не задохнуться и в то же время не наглотаться воды. Дождь перестал, а ветер и море затихли. Вот тогда-то я и увидел на расстоянии двадцати футов капитана Удуза и язычника, примостившихся на крышке от другого люка. Они боролись за обладание ею, во всяком случае, француз боролся.

– Paien noir![56], – завопил он и лягнул ногой канака.

На капитане Удузе из одежды остались лишь тяжелые, грубые сапоги. Язычнику он нанес жестокий удар по рту и подбородку и едва не оглушил его. Я думал, парень отплатит ему той же монетой, но он удовольствовался тем, что уныло отплыл на десять футов в сторону. Всякий раз, как волна пригоняла его ближе, француз, руками цеплявшийся за крышку, лягал его обеими ногами и, лягаясь, называл канака черным язычником.

– Эй ты, белая скотина! – заревел я. – За пару сантимов я до тебя доберусь и утоплю!

Только сильная усталость помешала мне выполнить угрозу. Одна мысль об усилии, какое требовалось, чтобы переплыть к нему, вызывала тошноту. Поэтому я окликнул канака и решил разделить с ним люковую крышку. Отоо – так его звали (он произносил свое имя протяжно: «О-т-о-о») – сообщил мне, что он уроженец Бора-Бора, самого западного острова из группы Товарищества. Как я впоследствии узнал, он захватил люковую крышку первым, а затем, встретившись с капитаном Удузом, предложил ему воспользоваться ею, а тот в благодарность за эту услугу отогнал его пинками.

Вот каким образом я впервые встретил Отоо. Он не был забиякой; он являлся воплощением кротости, мягкости и доброты, хотя и был шести футов ростом, мускулистый, словно римский гладиатор. Да, забиякой он не был, но не был и трусом. В его груди билось львиное сердце; в последующие годы я видел, как он шел на такие опасности, перед которыми я бы отступил. Я хочу сказать, что, избегая заводить ссору, он никогда не отступал перед надвигающейся бедой. А раз Отоо начинал действовать – тогда «берегись мели!» Я никогда не забуду, как он отделал Билля Кинга. Случилось это в германском Самоа. Билль Кинг был провозглашен чемпионом-тяжеловесом американского флота. То был человек-зверь, настоящая горилла, один из тех парней, что бьют здорово и наверняка умеют управлять своими кулаками. Он затеял ссору, ударил и дважды пихнул ногой Отоо, пока тот осознал необходимость драться. Думаю, бой закончился через четыре минуты; к концу этого времени Билль Кинг оказался несчастным обладателем четырех поломанных ребер, сломанной руки и вывихнутого плеча. Отоо понятия не имел о науке бокса. Он дрался по-своему, но Биллю Кингу пришлось пролежать три месяца, пока он не оправился от урока, полученного им на берегу Апии.

Но я забегаю вперед. Мы поделили люковую крышку и поочередно пользовались ею. Один лежал ничком на крышке и отдыхал, в то время как другой, по шею погрузившись в воду, придерживался за крышку обеими руками. В течение двух суток, без перерыва, то отдыхая на крышке, то погружаясь в воду, мы носились по океану. К концу второго дня я почти все время бредил; по временам мне случалось слышать, как бормочет и бредит Отоо на своем родном языке. Мы постоянно погружались в воду и благодаря этому не умерли от жажды, хотя морская вода и солнце для нас были равносильны рассолу и пеклу. Кончилось тем, что Отоо спас мне жизнь, ибо очнулся я на берегу, в двадцати футах от воды, защищенный от солнца листьями кокосовой пальмы. Конечно, не кто иной как Отоо притащил меня сюда и укрепил надо мной листья, отбрасывавшие тень. Он лежал рядом. Я снова потерял сознание. Когда я пришел в себя, была прохладная звездная ночь. Отоо прижимал к моим губам кокосовый орех.

Из всего экипажа «Petite Jeanne» спаслись только мы двое. Капитан Удуз, должно быть, погиб от истощения, так как спустя несколько дней к берегу прибило крышку от его люка. Целую неделю Отоо и я прожили с туземцами атолла; затем нас подобрал французский крейсер и доставил на Таити. Тем временем мы совершили обряд обмена именами. В Южных Морях этот обряд связывает людей крепче, чем братство по крови. Инициатива была моя, а Отоо пришел в восторг, когда я заговорил об этом.

– Вот это хорошо, – сказал он по-таитянски. – Ведь мы вместе провели два дня на устах смерти.

– А смерть не разжала уст, – с улыбкой ответил я.

– Ты совершил славное дело, господин, – сказал он, – и у смерти не хватило подлости заговорить.

– Зачем ты называешь меня господином? – спросил я, делая обиженный вид. – Разве мы не обменялись именами? Для тебя я – Отоо, для меня ты – Чарли. И для меня ты на вечные времена будешь Чарли, а я для тебя – Отоо. Таков обычай. И даже после нашей смерти, если нам случится жить где-нибудь в надзвездном мире, даже тогда ты будешь для меня Чарли, а я для тебя – Отоо.

– Да, господин, – ответил он, и глаза его засверкали от радости.

– Ну вот, ты опять! – негодующе вскричал я.

– Разве важно то, что произносят мои уста? – возразил он. – Ведь это только уста. Мысленно же я всегда буду звать тебя Отоо. Когда бы я ни подумал о себе, я буду думать о тебе; и если кто назовет меня по имени, я вспомню о тебе. И в надзвездном мире, во все времена ты будешь для меня Отоо. Так ли я говорю, господин?

Я скрыл улыбку и кивнул ему головой.

Мы расстались в Папеэтэ. Я остался на берегу, чтобы оправиться от перенесенного потрясения, а он на катере отплыл к своему родному острову Бора-Бора. Спустя шесть недель он вернулся. Я очень удивился, так как раньше он рассказал мне о своей жене, о том, что возвращается к ней и думает навсегда отказаться от далеких путешествий. После первых приветствий он спросил меня, куда я собираюсь отправиться. Я пожал плечами; это был трудный для меня вопрос.

– Я хочу странствовать по всему свету, – ответил я наконец, – по всему свету: изъездить все моря, посетить все острова, какие только есть на земном шаре.

– Я еду с тобой, – просто сказал он. – Моя жена умерла.

У меня никогда не было брата, но, вспоминая отношения, какие мне приходилось наблюдать между братьями, я начинаю сомневаться: способен ли брат относиться так, как относился ко мне Отоо. Для меня он был и братом, и отцом, и матерью. Знаю одно: благодаря Отоо я стал более справедливым и честным человеком. Я мало заботился о мнении других людей, но должен был оставаться честным в глазах Отоо. Помня о нем, я не осмеливался себя запятнать. Я был для него идеалом и боюсь, что из любви ко мне он меня наделял несуществующими добродетелями.

Бывали минуты, когда я подходил к самому краю пропасти, и только мысль об Отоо удерживала меня от прыжка. Его гордость мной передавалась и мне; и не делать того, что подорвало бы его гордость, стало первым правилом моего кодекса чести.

Естественно, я не сразу понял, каковы были его чувства ко мне. Он никогда не критиковал, никогда не осуждал меня. Лишь мало-помалу мне открывалось его преувеличенное мнение о моей особе, и постепенно я стал понимать, как сильно его оскорбил бы поступок, недостойный моего лучшего «я».

В продолжение семнадцати лет мы не разлучались; семнадцать лет он всегда был рядом со мной, бодрствуя во время моего сна, ухаживая за мной, когда я болел, сражаясь за меня и получая раны. Он записывался на те же корабли, что и я, и вместе мы избороздили Тихий океан, от Гавайских островов до мыса Сиднея, от Торресова пролива до Галапагос. Мы занимались вербовкой чернокожих на всем протяжении от Ново-Гебридских островов и островов на экваторе до Луизиады, Новой Британии, Новой Ирландии и Нового Ганновера. Трижды мы терпели кораблекрушение: у островов Джильберт, Санта-Круз и Фиджи. Мы скупали и продавали все, что попадалось под руку, – жемчуг, жемчужные раковины, копру, черепах, – и кое-как сводили концы с концами.

Это началось в Папеэтэ, сейчас же после того, как Отоо заявил мне о своем решении объездить со мной все моря и острова. В те дни в Папеэтэ был клуб, где собирались скупщики жемчуга, торговцы, капитаны и разношерстные авантюристы Южных морей. Игра шла азартная, пили много; боюсь, что я засиживался за карточным столом дольше, чем следовало бы. Но как бы поздно я ни уходил из клуба, Отоо всегда ждал меня, чтобы проводить домой.

Сначала я улыбался, затем пожурил его. Наконец сказал напрямик, что в няньке не нуждаюсь. С тех пор, выходя из клуба, я его уже не видел. Однако спустя неделю я совершенно случайно обнаружил, что он по-прежнему провожает меня до дому, скользя в тени манговых деревьев, окаймлявших улицу. После этого я стал раньше возвращаться домой. В дождливые и бурные ночи, в самый разгар кутежа меня неотвязно преследовала мысль об Отоо, печально стоящем на страже под проливным дождем. Да, действительно, благодаря ему я изменился к лучшему. Однако он воздействовал на меня не строгостью. О христианской морали он не имел понятия. Все туземцы Бора-Бора приняли христианство, но Отоо был язычником – единственным неверующим человеком на всем острове – подлинным материалистом, не сомневающимся в том, что смертью кончается все. Он верил только в честную игру. В его кодексе чести низость являлась едва ли не таким же серьезным преступлением, как и зверское убийство, и, думаю, он скорее стал бы уважать убийцу, чем человека, способного на подлые делишки.

Что же касается меня, то он всегда возражал против тех моих поступков, которые могли бы мне повредить. Игру он допускал, он и сам был страстным игроком, но игру до поздней ночи считал вредной для здоровья. Ему случалось видеть, как люди, не заботившиеся о своем здоровье, умирали от лихорадки. Он не давал обета трезвости и в сырую погоду не прочь был глотнуть спиртного. Однако он знал, что спирт хорош лишь в умеренном количестве. Он видел, что, злоупотребляя им, многие гибли либо на всю жизнь оставались калеками. Отоо всегда заботился о моем благополучии. Он думал о моем будущем, обсуждал мои планы и интересовался ими больше, чем я сам. Сначала, когда я еще не подозревал о его интересе к моим делам, ему приходилось угадывать мои намерения, как например в Папеэтэ – там я размышлял о том, входить ли мне в компанию с одним плутом, моим земляком. Операция с гуано была рискованной. Конечно, тогда я не знал, что он мошенник; этого не знал и ни один белый в Папеэтэ. Отоо также не был известен этот факт, но он видел, как туго идет дело, и выведал все, не дожидаясь моей просьбы. Много моряков со всех концов света заглядывают на Таити, и Отоо, еще только подозревая, отправился к ним и терся среди них до тех пор, пока не собрал достаточно данных, подтверждающих его предположение. История была замечательная – с этим Рудольфом Уотерсом! Отоо рассказал мне ее, а я не поверил; но, когда я припер Уотерса к стенке, он сдался без ропота и на первом же пароходе уехал в Оклэнд. Признаюсь, сначала я сердился на Отоо за то, что он сует нос в мои дела. Но я знал, что он руководствуется не какими-либо корыстными побуждениями, и вскоре мне пришлось признать его мудрость и осторожность. Моей выгоды он никогда не упускал из виду – глаза у Отоо были проницательные и дальнозоркие. В конце концов я стал с ним советоваться, и мои дела он знал лучше, чем я сам. Объяснялось это тем, что мои интересы он принимал ближе к сердцу, нежели я. Я был молод и беспечен. Долларам я предпочитал романтику, спокойной жизни – приключения. Счастье, что нашелся человек, заботившийся обо мне. Знаю, что не будь Отоо, я бы давно погиб.

Позвольте вам привести один из многочисленных примеров. Еще до того, как я отправился в Пayмоту за жемчугом, у меня имелся некоторый опыт в вербовке чернокожих. Отоо и я застряли на берегу Самоа – «сели на мель», но тут мне посчастливилось поступить вербовщиком на один бриг; на тот же бриг записался матросом Отоо. В последующие шесть лет мы, часто меняя суда, избороздили всю Меланезию. Когда мне приходилось на лодке подплывать к берегу, Отоо всегда стремился занять место у рулевого весла. Обычно вербовщика высаживали на берег. Сторожевая лодка, всегда наготове, держалась на расстоянии нескольких сот футов от берега, тогда как лодка вербовщика от берега не отходила. Когда я сходил со своим товаром на сушу, Отоо пересаживался на корму, где лежал прикрытый брезентом винчестер. Экипаж лодки был вооружен ружьями системы Снайдера, также скрытыми под брезентом. Пока я спорил и убеждал курчавых каннибалов наняться рабочими на плантации Квинслэнда, Отоо стоял на страже. И часто-часто его тихий голос предупреждал меня о подозрительных действиях дикарей или о назревающей измене. Иногда первым предостережением мне служил неожиданный ружейный выстрел, сбивающий негра. И когда я подбегал к лодке, рука Отоо втаскивала меня на борт. Помню, однажды, когда мы служили на корабле «Санта Анна», наша лодка села на мель, и в этот момент дикари взбунтовались. К нам на помощь ринулась сторожевая лодка, но до ее прибытия несколько десятков дикарей могли стереть нас с лица земли. Отоо одним прыжком очутился на берегу, запустил обе руки в товары и стал разбрасывать во все стороны табак, бусы, томагавки, ножи, куски коленкора.

Перед этими богатствами каннибалы устоять не могли; пока они дрались за обладание сокровищем, мы отпихнули лодку, вскочили в нее и отъехали на сорок футов. Через четыре часа я заполучил на этом берегу тридцать рекрутов.

Случай, особенно мне запомнившийся, произошел на Малаите – самом диком острове из восточной группы Соломоновых островов. Туземцы встретили нас удивительно дружелюбно; как могли мы знать, что в течение двух лет жители всей деревни собирали коллекцию голов, предназначенную для обмена на голову белого человека? Эти негодяи все охотятся за головами, а особенно ценят головы белых. Тому, кто заполучит голову белого, должна была перейти вся коллекция.

Как я уже упомянул, встретили они нас очень дружелюбно; в тот день я отошел на сотню шагов от лодки. Отоо своевременно предостерег меня; разумеется, я попал в беду, как всегда бывало в тех случаях, когда я не слушался его совета.

О своей опасности я узнал лишь тогда, когда со стороны мангиферового болота показалась целая туча копий.

Штук двенадцать, по крайней мере, были направлены на меня. Я пустился бежать, но наткнулся на копье. Оно вонзилось мне в икру, и я упал. Дикари бросились ко мне. Все они размахивали своими томагавками на длинных рукоятках, намереваясь отрубить мне голову. Спеша завладеть добычей, они мешали друг другу. Воспользовавшись этой суматохой, я стал кататься по песку и избежал многих ударов.

В этот момент явился Отоо, Отоо-борец. Он раздобыл где-то тяжелую боевую дубину, в рукопашном бою оказавшуюся гораздо полезнее ружья, и ворвался в самую гущу дикарей. Благодаря этому они не могли пронзить его копьями, а томагавки, казалось, им только мешали. Он сражался за меня, как викинг. Своей дубиной он действовал поистине удивительно: черепа дикарей лопались, словно перезрелые апельсины. Разогнав толпу, он схватил меня на руки, пустился бежать и тогда только получил первые раны. Четыре копья задели его. Добежав до лодки, он схватился за винчестер, и ни одна пуля не пропала даром. Затем мы добрались до шхуны и стали залечивать раны.

Семнадцать лет мы прожили вместе. Он сделал меня человеком. Не будь его, я либо отошел бы в небытие, либо и по сей день оставался бы судовым приказчиком или вербовщиком.

Однажды он мне сказал:

– Ты растрачиваешь свои деньги, затем находишь работу, добываешь еще больше. Сейчас тебе нетрудно зарабатывать; когда же ты состаришься, деньги будут потрачены, а заработать ты уже не сможешь. Я это знаю, господин. Я изучал привычки белых; я видел много стариков, которые некогда были молоды и, как и ты, могли зарабатывать. Теперь же они старые и нищие; им остается только ждать, когда какой-нибудь молодчик вроде тебя сойдет на берег и угостит их рюмочкой.

Чернокожий раб на плантациях. Он зарабатывает двадцать долларов в год. Он работает много; надсмотрщик работает мало и только разъезжает верхом, наблюдая за чернокожими. Он получает тысячу двести долларов в год. Я – матрос на шхуне. В месяц я зарабатываю пятнадцать долларов, так как считаюсь хорошим матросом. Я исполняю тяжелую работу. А у капитана на палубе натянут тент, и пиво он пьет из длинных бутылок. Я ни разу не видел, чтобы он тянул канат или работал веслом. Он получает сто пятьдесят долларов в месяц. Я – простой матрос; он – навигатор. Господин, я думаю, тебе следовало бы изучить навигацию.

И Отоо побуждал меня учиться. На первую мою шхуну он поступил вторым помощником и гораздо больше меня гордился моим командованием.

Затем он пошел дальше:

– Господин, капитану хорошо платят. Но судно находится на его попечении, и на нем всегда лежит тяжкое бремя. Гораздо лучше платят судовладельцу, который живет на берегу, держит много слуг и пускает в оборот свои деньги.

– Все это верно, но ведь шхуна стоит пять тысяч долларов, и притом старая шхуна, – возразил я. – Я состарюсь раньше, чем накоплю такую сумму.

– Белый может разбогатеть в самый короткий срок, – заявил он, указывая на берег, окаймленный кокосовыми пальмами.

В то время мы находились у Соломоновых островов и, плывя вдоль восточного берега Гвадалканара, нагружали наш корабль слоновыми орехами[57].

– Между устьями этой реки и следующей – расстояние в две мили, – сказал он. – Равнина тянется далеко в глубь страны. Сейчас эта земля ничего не стоит. Но кто знает? Быть может, через год или два за нее будут платить большие деньги. Здесь удобная якорная стоянка. Большие пароходы могут подходить к самому берегу. Старый вождь отдаст тебе эту землю, простирающуюся на четыре мили в глубь острова, за десять тысяч пачек табака, десять бутылок водки и ружье; все вместе будет тебе стоить не больше ста долларов. Затем ты поручишь это дело комиссионеру, а через год или два продашь землю и обзаведешься своим собственным судном.

Я последовал совету Отоо, он оказался прав – так и получилось, но не через два года, а через три. Затем подвернулось дело с полями на Гвадалканаре – двадцать тысяч акров, аренда у государства на девятьсот девяносто девять лет по цене, обусловленной в договоре. Этот контракт я продержал у себя ровно девяносто дней, затем продал его за большие деньги одной компании. И, как всегда, Отоо все предусмотрел и не упустил случая. По его совету я взялся за ремонт «Донкастера», купленного мной на аукционе за сто фунтов и теперь, по погашении сделанных затрат, приносящего чистой прибыли три тысячи. Он посоветовал мне приобрести плантацию на Саваи и заняться торговлей кокосовыми орехами на Уполу.

По морю мы скитались теперь меньше, чем в былые дни. Я разбогател, женился и зажил широко, но Отоо остался все тем же Отоо старых дней: он бродил вокруг дома или топтался в конторе, не вынимая изо рта своей деревянной трубки; по-прежнему носил шиллинговую рубашку и четырехшиллинговую повязку вокруг бедер. Мне никак не удавалось заставить его тратить деньги. Наградой ему могла быть только любовь, и мы на нее не скупились. Дети его обожали, а если бы можно было его избаловать, моя жена неминуемо сделала бы его другим человеком.

А дети? Он буквально поставил их на ноги. Он учил их ходить, ухаживал за ними, когда они болели. По мере того как они подрастали, он брал их с собой в лагуну и там превращал в амфибий. Он рассказывал им о жизни рыб и о том, как их ловить, – больше, чем знал об этом я. То же самое можно сказать и о лесном царстве. В семь лет Том знал такие охотничьи уловки, о каких я и не подозревал. Шестилетняя Мэри бесстрашно карабкалась по скользкой скале, а я видал многих сильных мужчин, которые перед этим отступали. Шести лет Франк умел доставать шиллинг со дна моря, на глубине двадцати футов.

– Мой народ на Бора-Бора не любит язычников, все мои соотечественники – христиане; а я не люблю христиан Бора-Бора, – сказал он однажды, когда я убеждал его воспользоваться принадлежащими ему по праву деньгами и на одной из наших шхун посетить родной остров. Я надеялся, что это путешествие заставит его расходовать деньги.

Я говорю «на одной из наших шхун», хотя в то время все они по закону принадлежали мне. Я с ним долго спорил, уговаривая войти со мной в компанию.

– Мы – товарищи с того дня, как потонула «Petite Jeanne», – сказал он наконец. – Но если этого желает твое сердце, оформим наше товарищество. Работы у меня нет никакой, расходы огромные: я вдосталь ем, пью, курю, а ведь это, я знаю, стоит больших денег. Я не плачу за игру на биллиарде, так как пользуюсь твоим биллиардом, но все же деньги уходят. Только богатый человек может позволить себе удовольствие удить рыбу на рифе. Страшно подумать, сколько стоят крючки и леса! Да, следует нам оформить наше товарищество. Деньги мне нужны. Я буду получать их у старшего клерка.

Итак, бумаги были написаны и засвидетельствованы, но через год я стал ворчать.

– Чарли, – сказал я ему, – ты – старый, злой обманщик, скупердяй и жалкий краб! За этот год тебе причитается несколько тысяч. Эту бумагу дал мне старший клерк. Здесь сказано, что за год ты взял ровно восемьдесят семь долларов и двадцать центов.

– А разве мне следует еще что-нибудь получить? – спросил он с озабоченным видом.

– Говорю тебе – несколько тысяч.

Его лицо прояснилось, словно он почувствовал громадное облегчение.

– Это хорошо! – сказал он. – Смотри, чтобы старший клерк правильно вел записи. Когда-нибудь мне эти деньги понадобятся, и тогда вся сумма должна быть налицо, до последнего цента.

И, помолчав, свирепо добавил:

– Если же случится какая-нибудь недостача, то пострадает жалованье клерка.

Как я впоследствии узнал, все это время в сейфе американского консула хранилось завещание Отоо, составленное Каррутерами, по которому я являлся единственным наследником.

А затем наступил конец, обрывающий все дела человеческие. Случилось это на Соломоновых островах – там, где в дни необузданной юности мы столько вместе работали. И вот мы снова приехали сюда, главным образом для того, чтобы устроить себе праздник: затем нам нужно было наведаться в наши владения на острове Флорида, а кроме того мы хотели разузнать, выгодно ли промышлять жемчугом в проливе Мболи. Мы бросили якорь у острова Саво, куда заглянули для покупки диковинных жемчужин. Море у берегов Саво кишит акулами. Обычай дикарей – бросать своих мертвецов в море, а это естественно привлекает сюда акул. Судьбе угодно было, чтобы маленькая перегруженная туземная пирога, на которой я плыл, перевернулась. Четверо дикарей и я уцепились за нее, а шхуна находилась на расстоянии сотни ярдов от нас. Я стал кричать, чтобы нам прислали лодку, как вдруг один из дикарей поднял вой. Он крепко держался за край кормы и несколько раз вместе с кормой погружался в воду – что-то тянуло его вниз. Затем он разжал руки и скрылся под водой. Акула утащила его.

Три оставшихся негра пытались вскарабкаться на перевернутую вверх дном пирогу. Я кричал, ругался, ударил кулаком ближайшего, но остановить их не мог. Они обезумели от ужаса, а ведь пирога едва ли могла выдержать и одного из них. Под тяжестью троих она стала стоймя, потом опрокинулась на бок, и они снова очутились в воде. Тогда я бросил пирогу и поплыл к шхуне, надеясь, что лодка подберет меня. Один из негров решил отправиться со мной; молча плыли мы бок о бок, изредка ныряя и высматривая акул. Вопли негра, оставшегося у пироги, известили нас о его гибели. Пристально вглядываясь в воду, я заметил огромную акулу, скользнувшую как раз подо мною. Она была не меньше шести футов в длину – я разглядел ее прекрасно. Негра, плывшего рядом со мной, она схватила поперек туловища и поплыла вместе с ним; его голова, плечи и руки поднимались над водой, бедняга испускал раздирающие душу крики. Таким образом акула тащила его на протяжении нескольких футов, а затем вместе с ним исчезла под водой. Я плыл вперед, надеясь, что это была последняя акула, болтавшаяся, так сказать, без дела. Но вскоре появилась еще одна. Была ли это та же самая, что атаковала нас раньше, или она в другом месте успела плотно позавтракать, я не знаю. Во всяком случае, она не особенно спешила. Теперь я не мог плыть так быстро, как раньше, ибо тратил силы на то, чтобы держаться позади нее, и наблюдал за ней, когда она перешла в наступление. По счастью, мне удалось обеими руками хватить ее по носу и оттолкнуть, причем она круто повернула и чуть не увлекла меня под воду. Затем она снова начала приближаться ко мне, все суживая круги. Вторично я от нее ускользнул, проделав тот же маневр. При третьей атаке неудача постигла обе стороны. Акула увернулась как раз в тот момент, когда я собирался ударить ее по носу. Шершавая, словно полировочная бумага, она содрала мне кожу с руки, от локтя до плеча – на мне была нижняя рубаха без рукавов.

К тому времени я был истощен борьбой и потерял надежду на спасение. Шхуна все еще находилась на расстоянии двухсот футов. Лицо мое было в воде, и я наблюдал за приготовлениями акулы к очередной атаке. В этот момент какое-то темное тело заслонило меня от акулы. То был Отоо.

– Господин, плывем к шхуне, – сказал он так весело, словно все это было одной лишь шуткой.

– Я знаю акул. Акула – мне друг.

Я повиновался и медленно поплыл вперед; Отоо плыл возле меня, все время держась между мной и акулой, парируя ее нападения и подбадривая меня. «Такелаж на боканцах ни к черту не годится, и они прилаживают фалы», – пояснил он минуту спустя, а затем нырнул, чтобы отразить нападение. Шхуна находилась на расстоянии тридцати футов, когда я выбился из сил и едва мог плыть. С палубы нам бросали веревку, но она падала слишком далеко от нас. Акула, поняв, что ей не могут причинить вред, осмелела. Несколько раз она едва меня не схватила, но в самый последний момент на помощь являлся Отоо… Конечно, сам он в любое время мог спастись, но не хотел меня оставить.

– Прощай, Чарли! Видно, пришел конец, – задыхаясь, выговорил я.

Я чувствовал, что конец близок: через секунду я закину руки и пойду ко дну.

Но Отоо рассмеялся мне в лицо и сказал:

– Я покажу тебе новый фокус, и акуле от него не поздоровится.

Он отстал, заслонив меня от акулы, приготовлявшейся к новой атаке.

– Немного левее! – крикнул он мне вслед. – Там канат на воде. Левее, господин, левее!

Я повернул налево и слепо ринулся вперед. К тому времени я начал терять сознание. Когда рука моя схватилась за канат, с палубы шхуны донесся крик. Я повернулся и взглянул. Нигде не видно было Отоо. Но через секунду он вынырнул на поверхность воды. Кисти обеих рук его были оторваны, из ран хлестала кровь.

– Отоо! – тихо позвал он. И любовь, звучавшая в его голосе, светилась в устремленных на меня глазах.

Теперь – только теперь, в последнюю минуту жизни, – он назвал меня этим именем.

– Прощай, Отоо! – воскликнул он. И скрылся под водой. Меня подняли на борт, и я без чувств упал в объятия капитана.

Так погиб Отоо – Отоо, который спас меня, сделал человеком и пожертвовал собой, чтобы еще раз спасти мне жизнь. Мы встретились с ним в пасти урагана, а расстались у пасти акулы; семнадцать лет дружбы протекло между этими двумя событиями; думаю, я с полным правом могу заявить, что никогда еще такая дружба не связывала двух людей – черного и белого. И если действительно око Иеговы всевидящее, то не последним в его царстве будет Отоо, язычник с острова Бopa-Бора.

Страшные Соломоновы острова

Несомненно, Соломоновы острова – обездоленная и неприветливая группа островов. На свете, конечно, существуют места и похуже. Но новичку, который не в состоянии понять жизнь и людей в их изначальной неприглядной грубости, Соломоновы острова могут показаться поистине страшными.

Действительно, лихорадка и дизентерия неутомимо разгуливают там, больные отвратительными накожными болезнями встречаются на каждом шагу, а воздух насыщен ядом, который проникает в каждую пору, царапину или ссадину, порождая злокачественные язвы. Многие, избежавшие смерти на Соломоновых островах, возвращаются на родину жалкими развалинами. Известно также и то, что туземцы Соломоновых островов – народ дикий, пристрастный к человеческому мясу и склонный коллекционировать человеческие головы. Отважным поступком считается у них напасть на человека сзади и нанести ему меткий удар томагавком, рассекающим спинной хребет у основания головного мозга. Не менее справедливы и слухи о некоторых островах, как например о Малаите, где общественное положение человека определяется количеством совершенных им убийств. Головы являются там меновой ценностью, предпочтение всегда отдается голове белого человека. Очень часто несколько селений месяц за месяцем складывают свои припасы в общий котел, пока какой-нибудь отважный воин не преподнесет им свежую, окровавленную голову белого человека и не потребует у них котел.

Все сказанное – истинная правда; а между тем иные белые живут десятки лет на Соломоновых островах и, покидая их, испытывают тоску и желание вернуться. Человеку, имеющему намерение обосноваться там надолго, необходимо обладать известной осторожностью и своего рода счастьем. Помимо этого, он должен принадлежать к особому разряду людей. Его душа должна быть отмечена клеймом непреклонного белого человека. Ему надлежит быть неумолимым. Он должен невозмутимо встречать всевозможные непредвиденные сюрпризы и отличаться безграничной самоуверенностью, а также расовым эгоизмом, убеждающим его, что в любой день недели белый человек стоит тысячи чернокожих, а в воскресный день ему позволительно уничтожать их в большем количестве. Все эти качества и делают белого человека непреклонным. Да, имеется еще одно обстоятельство: белый, желающий быть непреклонным, не только должен презирать другие расы и быть высокого мнения о себе, но и обязан не давать воли воображению. Ему нет надобности вникать в нравы, обычаи и психологию черных, желтых и коричневых людей, ибо вовсе не этим способом белая раса проложила свой царственный путь по всему земному шару[58].

Берти Аркрайт не был непреклонным. Он был слишком чувствителен, отличался утонченной нервной организацией и обладал избытком воображения. Жизнь представляла для него несоразмерно большой интерес. Он отдавался всецело и трепетно своим впечатлениям. И поэтому Соломоновы острова являлись для него самым неподходящим местом. Он не имел намерения основаться там надолго. Пятинедельное пребывание на Соломоновых островах до прибытия следующего парохода казалось ему вполне достаточным, чтобы удовлетворить ту тягу к примитивному, какая обуяла все его существо. По крайней мере, так говорил он, хотя и в иных выражениях, туристкам на «Макамбо»; они восхищались его героизмом, ведь то были дамы-туристки, обреченные пребывать на скучной и безопасной палубе парохода, пробирающегося между Соломоновыми островами.

На борту находился еще один мужчина, но дамы не обращали на него внимания. Это было маленькое, сгорбленное существо с морщинистой кожей цвета красного дерева. Его имя, занесенное в список пассажиров, не представляет интереса, но другое его имя – капитан Малу – являлось для негров заклятым именем; им они пугали маленьких детей на всем пространстве от Нового Ганновера до Ново-Гебридских островов. Он культивировал дикарей, страдал от лихорадок и всяких лишений и с помощью Шнайдеров и бичей надсмотрщиков сколотил себе пятимиллионное состояние, заключавшееся в морских улитках, сандаловом дереве, перламутре, черепаховой кости, слоновых орехах, копре, земельных участках, торговых станциях и плантациях. В сломанном мизинце капитана Малу заключалось больше силы, чем во всей особе Берти Аркрайта. Но дамы-туристки привыкли судить лишь по внешнему виду, а Берти, несомненно, обладал красивой наружностью.

Берти разговорился с капитаном Малу в курительной комнате и сообщил ему, что намерен познакомиться с яркой, кровожадной жизнью Соломоновых островов. Капитан Малу признал такое стремление честолюбивым и достойным похвалы. Но лишь спустя несколько дней он заинтересовался Берти, когда этот молодой искатель приключений пожелал показать ему свой автоматический пистолет калибра 44. Берти объяснил устройство механизма и продемонстрировал его, вынув обойму с патронами.

– Это совсем просто, – сказал он, вкладывая обойму назад. – Таким образом оно заряжается и разряжается, видите? Затем мне остается лишь нажать собачку восемь раз подряд возможно быстрее. Посмотрите на этот предохранитель. Потому-то он мне так нравится. Он вполне безопасен. Сомнений быть не может. – Он опять вынул обойму. – Сами посудите, насколько это безопасно.

Он держал дуло револьвера на уровне живота капитана Малу, и голубые глаза капитана пристально следили за ним.

– Не лучше ли повернуть его в другую сторону? – спросил капитан.

– Но он совершенно безопасен, – уверял его Берти. – Я вытащил обойму. Вы понимаете, он теперь не заряжен.

– Огнестрельное оружие всегда заряжено.

– Но уверяю же вас, он не заряжен!

– Все равно, отведите дуло в сторону.

Голос капитана Малу звучал тихо и невыразительно, но глаза, не отрываясь, смотрели на дуло револьвера, пока оно не отклонилось в сторону.

– Я готов держать пари на пять фунтов, что оно не заряжено, – с жаром предложил Берти.

Но тот покачал головой.

– Ну, так я вам докажу.

Берти поднял револьвер и приложил дуло к виску с явным намерением спустить курок.

– Одну секунду, – спокойно сказал капитан Малу, протягивая руку. – Дайте мне взглянуть.

Он направил револьвер в сторону моря и нажал собачку. Последовал оглушительный выстрел, и одновременно механизм выбросил горячий дымящийся патрон вбок, вдоль палубы.

У пораженного Берти отвисла челюсть.

– Значит, я вставил обратно обойму, – попытался он объяснить. – Должен сознаться, что это было очень глупо.

Он смущенно захихикал и опустился в кресло. Кровь отлила от его лица, и под глазами появились темные круги. Руки его дрожали и никак не могли поднести папиросу ко рту. Он слишком любил жизнь, а сейчас он видел себя с размозженной головой, распростертым на палубе.

– Но право же, – бормотал он, – право…

– Это прекрасное оружие, – сказал капитан Малу, возвращая ему автоматический пистолет.

На борту «Макамбо» находился комиссар, возвращавшийся из Сиднея, и с его разрешения судно остановилось в Уджи, чтобы опустить на берег миссионера. В Уджи стоял кеч «Арла» под командой капитана Ганзена. «Арла» являлась одним из многих судов, принадлежавших капитану Малу, и он соблазнил Берти предложением пересесть на «Арлу» и совершить четырехдневный рейс вдоль берегов Малаиты, где предполагалось вербовать рабочих. После этого «Арла» должна была доставить его на плантации Реминдж, тоже принадлежавшие капитану Малу; там Берти остановится на неделю, а затем отправится в Тулаги, местопребывание правительства, где воспользуется гостеприимством комиссара. Капитан Малу, отдав еще два других распоряжения, в дальнейшем не оставшиеся без последствий, исчезает со страниц этого рассказа. Одно распоряжение получил капитан Ганзен, другое – мистер Гарривель, управляющий плантациями Реминдж. По характеру обе инструкции были сходны: предписывалось предоставить возможность мистеру Бертраму Аркрайту познакомиться с суровой и кровожадной жизнью Соломоновых островов. И многие шептались, что капитан Малу пообещал ящик с шотландским виски тому, кто поможет мистеру Аркрайту пережить исключительные приключения.

– Да, Шварц всегда отличался упрямством. Видите ли, он повез четырех матросов из своего экипажа в Тулаги, где их должны были выпороть – официально, вы понимаете; а затем отправился с ними на вельботе обратно. Был ветер, и лодка перевернулась. Потонул только Шварц. Конечно, это несчастный случай.

– Несчастный случай? Действительно так? – спросил Берти, лишь слегка заинтересованный; он внимательно рассматривал чернокожего у руля.

Уджи исчез за кормой, и «Арла» плавно скользила по залитому солнцем морю, направляясь к заросшим лесом берегам Малаиты. Рулевой, овладевший вниманием Берти, был украшен гвоздем, продетым сквозь носовой хрящ. Вокруг его шеи висело ожерелье из пуговиц от брюк. В отверстия, продырявленные в ушах, были вставлены: ключ от коробки консервов, сломанная ручка зубной щетки, глиняная трубка, медное колесо от будильника и несколько ружейных патронов. На груди красовалась подвешенная к шее половина фарфоровой тарелки. Около сорока в таком же духе разукрашенных чернокожих бродило по палубе; пятнадцать человек составляли команду судна, остальные были недавно завербованными рабочими.

– Конечно, это был несчастный случай, – сказал помощник «Арлы» Джэкобс, стройный, с темными глазами, походивший скорее на профессора, чем на моряка. – Джонни Бедипп пережил приблизительно то же. Он возвращался с несколькими высеченными матросами, и они опрокинули лодку. Но он умел плавать не хуже их, и двое из них потонули. Он же пустил в дело подножку для гребцов и револьвер. Несомненно, это был несчастный случай.

– Обычное явление, – заметил шкипер. – Видите вон того человека у руля, мистер Аркрайт? Он – людоед. Шесть месяцев назад он вместе с остальной командой утопил капитана «Арлы». Они напали на него на этой самой палубе, как раз на корме, возле бизань-мачты.

– Палуба была в ужасном виде, – прибавил помощник.

– Так ли я понял?.. – начал Берти.

– Да, да! – сказал капитан Ганзен. – Это несчастный случай; он утонул случайно.

– Но палуба?..

– Вот именно. По секрету я, так и быть, скажу вам: они пустили в дело топор.

– Вот эта самая ваша команда?

Капитан Ганзен утвердительно кивнул головой.

– Прежний шкипер был слишком уже беспечен, – объяснил помощник. – Он не успел повернуться, как они его прикончили.

– У нас нет никакой власти над ними, – пожаловался шкипер. – Правительство обычно на стороне негров и защищает их от белых. Вы не имеете права стрелять первым. Вы должны предоставить первый выстрел негру, иначе закон обвинит вас в убийстве и сошлет на Фиджи. Вот почему здесь так часты всякие несчастные случаи.

Позвали к обеду, и Берти со шкипером спустились вниз, оставив помощника на палубе.

– Следите внимательно за этим черным дьяволом – Ауики, – предостерег, уходя, шкипер, – Мне он не внушает доверия. Я уже несколько дней к нему приглядываюсь.

– Есть, – ответил помощник.

Обед уже кончился, а шкипер дошел лишь до середины своего повествования о резне на пароходе «Шотландские Вожди».

– Да, – продолжал он, – это было лучшее судно на всем побережье. И вот, не успев повернуть вовремя, оно устремилось прямо на рифы; большая флотилия каноэ направилась к нему. На борту находились пять белых и команда из двадцати чернокожих, уроженцев Санта-Круц и Самоа, а спасся один только судовой приказчик. Кроме того, там было шестьдесят завербованных рабочих. И они все были каи-каи…

– Каи-каи?

– О, прошу извинения, это значит – они были съедены. Было еще одно судно «Джемс Эдвард», чудесно оснащенное…

В это время с палубы донесся резкий окрик помощника и дикие вопли. Раздалось три выстрела, затем послышался отчетливый всплеск воды. Капитан Ганзен мгновенно взбежал по трапу, и перед глазами Берти сверкнул блестящий револьвер, выхваченный на бегу капитаном. Берти поднялся значительно медленнее и нерешительно высунул голову в отверстие люка. Но, казалось, ничего не произошло. Помощник, дрожа от возбуждения, стоял с револьвером в руке. Вдруг он отскочил, полуобернувшись назад, словно опасность угрожала с тыла.

– Один из туземцев упал за борт, – сказал он неестественным, натянутым тоном. – Он не умел плавать.

– Кто? – спросил шкипер.

– Ауики, – последовал ответ.

– Но подождите, ведь я слышал выстрелы, – говорю вам, выстрелы, – сказал Берти в страшном волнении, почуяв какое-то загадочное приключение, к счастью, уже миновавшее.

Помощник набросился на него, рыча:

– Это наглая ложь! Не было ни одного выстрела. Негр упал за борт.

Капитан Ганзен смотрел на Берти тусклыми, немигающими глазами.

– Но я… я ведь думал… – начал Берти.

– Выстрелы? – задумчиво произнес капитан Ганзен. – Выстрелы? Вы слышали хоть один выстрел, мистер Джэкобс?

– Ни одного, – ответил мистер Джэкобс.

Шкипер с торжеством посмотрел на своего гостя и сказал:

– Несомненно, несчастный случай. Идемте вниз, мистер Аркрайт, и покончим с обедом.

Эту ночь Берти спал в каюте капитана, крохотной комнатке, отделенной от большой кают-компании. Передняя переборка была украшена стойкой с ружьями. Под койкой стоял большой ящик; вытащив его, Берти нашел там запас боевых припасов, динамита и несколько коробок с детонаторами. Он предпочел взять себе койку у противоположной стены. На маленьком столе, совсем на виду, лежал журнал «Арлы» – Берти не подозревал, что капитан Малу распорядился его приготовить. Берти прочел в нем, что 20 сентября два матроса упали за борт и утонули. Берти читал между строк и понимал, в чем тут дело. Дальше он узнал, что одна китобойная лодка с «Арлы» подверглась нападению лесных жителей у берегов Суу и потеряла трех матросов; что шкипер застал повара за варкой человеческого мяса на огне судовой печи; мясо было приобретено командой на берегу в Фуи; случайный взрыв динамита при сигнализации уничтожил матросов одной лодки. Там рассказывалось о ночных нападениях; о бегстве из портов и ожидании рассвета; о нападениях лесных жителей в мангиферовых зарослях и флотилий приморских жителей – в больших проливах. С монотонной настойчивостью перечислялись там случаи смерти от дизентерии. С испугом отметил он, что от дизентерии погибло двое белых, находившихся на борту «Арлы» в качестве гостей.

– Должен сказать вам, – заявил Берти на следующий день капитану, – что я просмотрел ваш журнал.

Шкипер был недоволен и даже рассердился, что судовой журнал был оставлен в каюте.

– Все эти случаи смерти от дизентерии – вздор, все равно как и случайные прыжки за борт, – продолжал Берти. – Что, собственно, означает эта дизентерия?

Шкипер откровенно выразил восторг по поводу проницательности гостя, хотя сначала с негодованием отрицал это предположение, а затем любезно уступил:

– Видите ли, мистер Аркрайт, дело обстоит так: эти острова и без того пользуются дурной славой. С каждым днем все труднее становится заполучить на службу белого человека. Предположим, человек убит. Компания должна за большие деньги нанять другого. Но если человек умер просто от болезни, тогда все в порядке. Новички болезней не боятся, их страшит быть убитыми. Поступая на «Арлу», я полагал, что шкипер ее умер от дизентерии. А потом уже стало поздно. Контракт был заключен.

– И кроме того, – прибавил мистер Джэкобс, – слишком уж часто бывают несчастные случаи. Это может вызвать подозрения. Во всем вина правительства. Иначе белый человек не имеет возможности защищаться от негров.

– Да, вспомните «Принцессу» и ее помощника-янки, – подхватил шкипер. – На ней находилось пять белых, не считая правительственного агента. Капитан, агент и приказчик причалили к берегу в двух лодках. Все они были убиты – все до единого. На борту остались помощник, боцман и около пятнадцати матросов из Самоа и Тонгана. Толпа негров бросилась к ним с берега. При первом же натиске была перебита вся команда и боцман. Помощник захватил три сумки с патронами и два винчестера и забрался на краспиц-салинг. Он единственный остался в живых, и нечего удивляться, что он совсем обезумел. Он стрелял из одного ружья; наконец его уже невозможно было держать в руках, настолько оно накалилось; тогда он взял другое. Палуба была вся черная от толпы негров. Он прогнал их. Он сбивал их, когда они скакали за борт, и продолжал стрелять, когда они схватились за весла. Тогда они бросились в воду и пустились вплавь, а он, обезумевший, уложил еще шестерых. А как, по-вашему, он поплатился за это?

– Сослали на семь лет на Фиджи, – злобно фыркнул помощник.

– Правительство заявило, что он не имел права стрелять, когда они прыгнули за борт, – пояснил шкипер.

– Вот почему они умирают теперь от дизентерии, – закончил помощник.

– Невероятно! – сказал Берти, испытывая сильное желание поскорее закончить свое путешествие.

Позднее он разговорился с чернокожим, на которого ему указали как на каннибала. Его звали Сумасои. Он провел три года на плантациях в Квинслэнде, побывал и на Самоа, и на Фиджи, и в Сиднее; служа матросом на шхуне для вербовки рабочих, посетил Новую Британию, Новую Ирландию, Новую Гвинею и Острова Адмиралтейства. Он был большой шутник и в разговоре с Берти следовал примеру шкипера. Да, он съел много людей. Сколько? – Он не может всех припомнить. – Да, и белых людей тоже, их мясо очень вкусно, если только они не больные. Однажды Сумасои съел больного.

– Плохое дело! – воскликнул он при этом воспоминании. – Мой совсем заболел после него. Живот много болел.

Берти содрогнулся и осведомился относительно голов. Да, на берегу Сумасои хранил несколько голов, хорошие головы – высушенные на солнце и прокопченные. Есть голова капитана шхуны. С длинными бакенбардами. Сумасои продал бы ее за два соверена. Есть у него и несколько детских голов, но плохо сохранившихся, он их уступит за десять шиллингов.

Спустя пять минут Берти очутился возле одного негра, пораженного страшной накожной болезнью; он сидел рядом с ним на верхней ступеньке трапа. Берти отстранялся от него и после расспросов узнал, что это проказа. Он поспешил вниз и старательно вымылся антисептическим мылом.

Много раз в течение дня приходилось ему прибегать к антисептическим средствам: почти у каждого туземца на борту были злокачественные язвы.

У мангиферовых болот «Арла» бросила якорь; вдоль перил борта был протянут двойной ряд колючей проволоки. Видимо, дело было нешуточное; увидев вереницу каноэ с дикарями, вооруженными дротиками, луками, стрелами, а также снайдерами, Берти горячее, чем когда-либо, пожелал, чтобы его поездка уже закончилась.

Весь вечер после захода солнца туземцы вертелись в своих каноэ у борта судна. И нагрубили помощнику, когда тот приказал им отправляться на берег.

– Будьте спокойны, я сейчас разделаюсь с ними, – сказал капитан Ганзен, спускаясь вниз.

Вернувшись, он показал Берти палочку динамита, прикрепленную к рыболовному крючку. Дело в том, что бутылочка из-под хлоридина, с содранной этикеткой, и кусок самого безобидного фитиля могут всех ввести в заблуждение. Эта бутылочка одурачила и Берти и туземцев. Капитан Ганзен поджег фитиль и зацепил рыболовным крючком набедренную повязку одного туземца; туземец рванулся охваченный страстным желанием удрать на берег, и второпях позабыл сорвать с себя повязку. Он бросился бежать, а фитиль шипел и трещал за его спиной; туземцы перепрыгивали через проволочное заграждение, цепляясь за колючки. Ужас охватил Берти. И капитан Ганзен разделял его чувство: он забыл о двадцати пяти своих рабочих, оплаченных по тридцать шиллингов каждый. Все они бросились за борт вместе с прибрежными жителями, а за ними следовал чернокожий с шипящей бутылкой из-под хлоридина.

Берти не видел, взорвалась ли бутылка; но помощник кстати разрядил на корме палочку настоящего динамита, никому не причинившего вреда; Берти же готов был на суде поклясться, что один негр был разорван на куски.

Исчезновение двадцати пяти рабочих обошлось «Арле» в сорок фунтов; никакой надежды не могло быть на их возвращение, раз они добрались до леса. Шкипер и помощник решили потопить свое горе в холодном чае. Этот холодный чай содержался в бутылках из-под виски, и Берти не понимал, что, собственно, они поглощают. Он только видел, что оба усиленно пьют и серьезно обсуждают, доносить ли правительству о случае со взорвавшимся негром под видом случайного падения в воду или смерти от дизентерии. Вскоре они погрузились в сон, и Берти, единственному белому на борту, ничего иного не оставалось, как нести вахту. До самого рассвета стоял он на опасном посту, со страхом ожидая нападения с берега или восстания экипажа.

Больше трех суток стояла «Арла» у берега, и каждую ночь шкипер и помощник вдребезги напивались холодным чаем, предоставляя Берти нести вахту. Они знали, что ему можно довериться, а он в равной мере был убежден, что донесет об их поведении капитану Малу, если останется в живых. Наконец «Арла» бросила якорь у плантации Реминдж, на Гвадалканаре, и Берти, сойдя на берег, с облегчением вздохнул, обмениваясь рукопожатием с управляющим. Мистер Гарривель был подготовлен к приему гостя.

– Вы, пожалуйста, не беспокойтесь, если настроение наших негров-рабочих покажется вам несколько странным, – сказал мистер Гарривель, таинственно отводя его в сторону. – Поговаривают о восстании, и, действительно, имеются кое-какие подозрительные признаки, но я лично убежден, что это пустая болтовня.

– А сколько… сколько негров у вас на плантации? – с замирающим сердцем спросил Берти.

– В настоящее время четыреста, – ободряюще ответил мистер Гарривель, – но нас трое – с вами, – да еще шкипер и помощник с «Арлы»; мы прекрасно справимся с чернокожими.

Берти пошел навстречу Мак-Тавишу, заведующему складами, но тот почти не обратил внимания на вновь прибывшего и, волнуясь, заявил о своем намерении оставить службу.

– Я женатый человек, мистер Гарривель, я не могу дольше здесь оставаться. Бунт неизбежен, это ясно как день. Негры готовы к восстанию, и здесь повторятся ужасы Хохоно.

– Что это за ужасы Хохоно? – спросил Берти, после того как удалось убедить заведующего складами остаться здесь до конца месяца.

– А он имел в виду плантации Хохоно на Изабелле, – пояснил управляющий. – Там негры убили пятерых белых, живших на берегу, захватили шхуну, убили капитана и помощника, и все до одного бежали на Малаиту. Но я всегда говорил, что там, на плантациях Хохоно, белые были слишком беспечны. Нас не удастся поймать врасплох. Идемте, мистер Аркрайт, я вам покажу вид с нашей веранды.

Берти был поглощен размышлениями, каким бы образом ему убраться поскорей в Тулаги к комиссару, и вид мало его занимал.

Он все еще придумывал способ, когда совсем близко, за его спиной, раздался выстрел из ружья. И в ту же секунду мистер Гарривель стремительно схватил его, почти вывернув ему руку, и втолкнул в комнату.

– Ну, скажу вам, дружище, вы были на волосок от смерти, – заявил управляющий, ощупывая его, чтобы узнать, не ранен ли он. – Я ужасно огорчен. Никогда не думал, чтобы среди бела дня…

Берти побледнел.

– Вот так же они напали на прежнего управляющего, – вступил в разговор Мак-Тавиш. – А какой был славный парень! Они размозжили ему голову здесь, на веранде. Видите это темное пятно между лестницей и дверью?

Берти счел момент благоприятным, чтобы выпить коктейль, приготовленный и поданный ему мистером Гарривелем, но в это время вошел человек в костюме для верховой езды.

– Ну, в чем дело? – спросил управляющий, взглянув на вошедшего. – Опять река разлилась?

– К черту реку, речь идет о неграх. Они выскочили из тростника в двенадцати шагах от меня, и раздался выстрел. Это был снайдер, а стрелявший держал ружье у бедра. Хотел бы я знать, где он достал этот снайдер? О, прошу извинения! Рад познакомиться с вами, мистер Аркрайт.

– Мистер Браун, мой помощник, – представил его мистер Гарривель. – Ну, давайте-ка выпьем.

– Но где он взял снайдер? – настаивал мистер Браун. – Я всегда советовал не держать оружие в конторе.

– Оружие лежит на своем месте, – раздраженно ответил мистер Гарривель.

Мистер Браун недоверчиво усмехнулся.

– Идем, посмотрим, – предложил управляющий.

Берти последовал за ними в контору, где мистер Гарривель с торжеством указал на большой ящик, стоявший в пыльном углу.

– Отлично, но откуда же этот негодяй достал снайдер? – упорствовал мистер Браун.

В это время Мак-Тавиш приподнял крышку. Управляющий вздрогнул и сорвал крышку. Ящик оказался пустым. Все переглянулись, онемев от ужаса. Гарривель, обессилев, упал на стул.

Мак-Тавиш злобно выругался.

– А что я твердил постоянно? Этим чернокожим слугам нельзя доверять.

– Дело становится серьезным, – согласился Гарривель, – но мы выкрутимся. Этим кровожадным неграм нужна хорошая встряска. Пожалуйста, господа, не выпускайте из рук ружей и во время обеда, a вы, мистер Браун, будьте добры приготовить сорок или пятьдесят палочек динамита; покороче обрежьте фитили. Мы их проучим. А теперь, господа, обед подан.

Берти ненавидел рис и сойю[59] и принялся за яичницу.

Он почти покончил со своей порцией, когда Гарривель положил себе на тарелку яичницу.

Он взял кусок в рот и тотчас же, ругаясь, выплюнул.

– Это уже второй раз, – зловеще объявил Мак-Тавиш.

Гарривель все еще откашливался и отплевывался.

– Что – вторично? – содрогнулся Берти.

– Яд, – последовал ответ. – Повар будет повешен.

– Таким вот образом и погиб бухгалтер на мысе Марш, – заговорил Браун. – Ужасная смерть. На судне «Джесси» рассказывали, что его нечеловеческие вопли были слышны на расстоянии больше трех миль.

– Я закую повара в кандалы, – пробормотал Гарривель. – К счастью, мы вовремя это обнаружили.

Берти сидел, словно парализованный. В его лице не было ни кровинки. Он пытался говорить, но слышались лишь нечленораздельные звуки и хрип. Все с тревогой смотрели на него.

– Не говорите, не надо говорить, – воскликнул Мак-Тавиш напряженным голосом.

– Да, я съел ее, всю съел, целую тарелку! – вскричал Берти, словно человек, внезапно вынырнувший из-под воды и еле переводящий дух.

Страшное молчание длилось еще полминуты, и в их глазах он читал свой приговор.

– В конце концов, возможно, это не был яд, – мрачно проговорил Гарривель.

– Позовите повара, – сказал Браун.

Вошел, скаля зубы, черный мальчишка-повар с проколотым носом и продырявленными ушами.

– Смотри сюда, Ви-ви, что это значит? – заорал Гарривель, указывая на яичницу.

Вполне естественно, что Ви-ви перепугался и смутился.

– Добрый господин каи-каи, – пробормотал он, оправдываясь.

– Пусть он съест ее, – посоветывал Мак-Тавиш. – Это будет лучшим испытанием.

Гарривель наполнил ложку и бросился к повару, но тот в ужасе обратился в бегство.

– Все ясно, – торжественно заявил Браун. – Он не хочет ее есть.

– Мистер Браун, не окажете ли вы любезность пойти и заковать его в кандалы? – Затем Гарривель беззаботно повернулся к Берти: – Все в порядке, дружище; комиссар разделается с ним, а если вы умрете, будьте покойны – его повесят.

– Я не думаю, что правительство пойдет на это, – возразил Мак-Тавиш.

– Но господа, господа, – закричал Берти, – подумайте все же обо мне!

Гарривель соболезнующе пожал плечами:

– Грустно, дружище; но это туземный яд, и мы не знаем противоядий. Соберитесь с духом и успокойтесь, а если…

Два громких ружейных выстрела прервали его речь. Вошел Браун, зарядил винтовку и присел к столу.

– Повар скончался, – объявил он. – Лихорадка. Внезапный приступ.

– Я только что говорил мистеру Аркрайту, что с туземным ядом мы не умеем бороться, не знаем никаких противоядий…

– Кроме джина, – прибавил Браун.

Гарривель обозвал себя безмозглым идиотом и бросился за бутылкой джина.

– Сразу, друг мой, сразу, – наставлял он Берти, который отхлебнул две трети из большого стакана с чистым спиртом и, задыхаясь, кашлял, пока из глаз его не полились слезы.

Гарривель пощупал пульс, делая вид, что не может его прощупать, и усомнился в наличии яда в яичнице. Браун и Мак-Тавиш тоже стали сомневаться, но Берти уловил оттенок неискренности в их тоне. Он больше не мог ни есть, ни пить и украдкой стал щупать себе пульс под столом. Конечно, пульс все учащался, но Берти не догадался приписать это действию джина.

Мак-Тавиш с винтовкой в руке ушел на веранду, чтобы произвести рекогносцировку.

– Они толпятся возле кухни, – было его донесение. – И у них невероятное количество снайдеров. У меня есть план обойти их с другой стороны и напасть с фланга. Нанести первый удар, понимаете. Вы идете, Браун?

Гарривель, сидя за столом, продолжал есть, а Берти обнаружил ускорение пульса на пять ударов. Но все же при звуках начавшейся стрельбы он вскочил с места. Среди треска снайдеров гулко выделялись выстрелы из винчестеров Брауна и Мак-Тавиша; пальба сопровождалась диким визгом и воплями.

– Наши обратили их в бегство, – заметил Гарривель, когда голоса и выстрелы, удаляясь, стали замирать.

Едва только Браун и Мак-Тавиш вернулись к столу, последний снова отправился на рекогносцировку.

– Они достали динамит, – объявил он.

– Тогда и мы пустим в ход динамит, – предложил Гарривель.

Все трое положили по полудюжине палочек в свои карманы, зажгли сигары и направились к двери.

И вот тогда-то и произошел взрыв. Впоследствии обвиняли в этом Мак-Тавиша, и он согласился, что, действительно, употребил динамита больше, чем следовало. Как бы то ни было, а дом взорвался – он поднялся под углом, а затем снова осел на фундамент. Почти вся посуда, стоявшая на столе, разбилась вдребезги, а стенные часы с недельным заводом остановились. Вопя о мщении, все трое ринулись в беспросветную тьму ночи, и началась бомбардировка.

Вернувшись, они не нашли Берти. Он кое-как дотащился до конторы, забаррикадировался там и свалился на пол; его терзали пьяные кошмары, он умирал от тысячи всевозможных смертей, а вокруг него шел бой. Утром он проснулся совсем разбитый и с головной болью от джина. Он выбрался из конторы и увидел, что солнце стоит на своем месте, – вероятно, и Бог не покинул неба, ибо хозяева Берти были целы и невредимы.

Гарривель убеждал его погостить подольше, но Берти настоял на немедленном отплытии на «Арле» в Тулаги, где он и засел безвыходно в доме агента вплоть до прибытия парохода. Пароход был тот же самый, и дамы-туристки были те же, и Берти снова превратился в героя, а на капитана Малу по-прежнему никто не обращал внимания. Из Сиднея капитан Малу выслал два ящика с лучшим шотландским виски. Он не мог решить, кому отдать предпочтение: капитану ли Ганзен или мистеру Гарривель, – кто из двух во всем блеске развернул перед Берти Аркрайтом жизнь Соломоновых островов?

Непреклонный белый человек

– Чернокожий никогда не поймет белого человека, так же и белый не поймет чернокожего, пока черный остается черным, а белый – белым.

Так говорил капитан Уудворд. Мы сидели в трактире Чарли Робертса в Апиа и вместе с самим хозяином пили «Абу-Гамид» – напиток, приготовленный Чарли Робертсом по рецепту, указанному Стивенсом, который изобрел прославивший его «Абу-Гамид» во время своих блужданий по Нилу, где его мучила необычайная жажда, – Стивенсом, автором книги «С Китчепером до Хартума», – Стивенсом, который погиб при осаде Лэдисмит.

Капитан Уудворд, плотный, невысокий, уже пожилой, весь обожженный солнцем от сорокалетнего пребывания под тропиками, с необыкновенно красивыми, ласковыми карими глазами, каких я у мужчин никогда не видел, производил впечатление человека с большим опытом. Шрам на его лысом черепе возвещал об интимном знакомстве с томагавком негра, другой шрам тянулся вдоль правой стороны его шеи: то был след от стрелы, посланной вдогонку и прошедшей насквозь. Он объяснял, что в тот момент очень торопился, а стрела задержала его бегство; он понимал, что ему нельзя терять время, отламывая конец и вытаскивая стрелу, а потому он проткнул ее насквозь. В настоящее время он был капитаном «Саваи», большого парохода, который набирал рабочих с запада для немецких плантаций на Самоа.

– Добрая половина всех недоразумений возникает из-за тупости белых, – сказал Робертс, приостанавливаясь, чтобы отхлебнуть из своего стакана и выругать довольно добродушно слугу-самоанца. – Если бы белый человек хоть немного постарался вникнуть в психологию негров-рабочих, – большей части неурядиц можно было бы избежать.

– Я встречал нескольких, кто претендовал на понимание негров, – ответил капитан Уудворд, – и всегда замечал, что эти люди первые подвергались каи-каи, то есть были съедены. Посмотрите на миссионеров в Новой Гвинее и на Ново-Гебридских островах – на Эрраманге – этом острове мучеников, и на прочих островах. Вспомните австрийскую экспедицию, все участники которой были изрублены в куски на Соломоновых островах, в зарослях Гвадалканара. А эти торговцы с многолетним опытом, хвастающие, что ни один негр их не тронет! Их головы и по сей день украшают стропила сложенных из каноэ хижин. Старый Джонни Симонс, двадцать шесть лет блуждавший по неисследованным областям Меланезии, клялся, что негр для него – открытая книга и никогда не причинит ему вреда. Он погиб у лагуны Марово в Новой Георгии. Черная Мэри и старый одноногий негр, оставивший другую ногу в пасти акулы, когда нырял за рыбой, убитой динамитом, вдвоем отрубили ему голову. А Билли Уоттс, с ужасной репутацией истребителя негров, способный устрашить самого дьявола! Я помню, мы стояли у Маленького мыса в Новой Ирландии – вы этот мыс знаете; там негры украли у Билли пол-ящика табака, предназначенного для продажи и стоившего ему около трех с половиной долларов. В отместку он, внезапно нагрянув, застрелил шестерых негров, уничтожил все их боевое каноэ и сжег две деревни. А четыре года спустя у этого же Маленького мыса он, в сопровождении пятидесяти негров из Буку, шнырял вдоль берега, вылавливая морских улиток. Не прошло и пяти минут, как все они были мертвы, исключая троих негров, которым удалось спастись в каноэ. Не говорите же мне о каком-то понимании негров! Миссия белого человека – насаждать плоды цивилизации во всем мире. Это достаточно серьезное и хлопотливое дело. Где уж тут заниматься психологией негров!

– Совершенно верно, – сказал Робертс. – И в конце концов – вовсе нет надобности понимать негров. Именно эта тупость белого человека и обеспечивает ему наибольший успех в его миссии pacпространения цивилизации…

– И внедрения в сердце негра страха божьего, – добавил капитан Уудворд.

– Возможно, вы правы, Робертс. Пожалуй, эта тупость создает успех, и, конечно, одним из видов ее является неумение разбираться в психологии негров. Но одно несомненно: белый должен управлять неграми, независимо от того, понимает он их или нет. Это неизбежно. Это судьба.

– Одним словом, белый человек непреклонен. Для негра он является олицетворением судьбы, – заметил Робертс. – Сообщите белому человеку о жемчужине в какой-нибудь лагуне, на берегах которой живут десятки тысяч воинственных каннибалов, и он устремится туда, захватив около полудюжины канакских водолазов и будильник вместо хронометра, – явится на первом попавшемся судне вместимостью в пять тонн, где они будут набиты, как сельди в бочке. Шепните ему, что на северном полюсе золотая жила, и это же неутомимое белое создание тотчас же отправится в путь, прихватив с собой кирку, лопату, кусок сала и самый усовершенствованный аппарат для промывки золота. И не сомневайтесь, он доберется до места. Намекните ему, что за раскаленной докрасна стеной ада есть бриллианты, и мистер Белокожий атакует и снесет стену и заставит самого старого сатану рыть и копать. Вот что значит быть тупым и непреклонным.

– Но интересно, как относится черный человек к этой непреклонности, – поинтересовался я.

Капитан Уудворд усмехнулся. Глаза его блеснули, словно он о чем-то вспомнил.

– Мне тоже любопытно было бы узнать, что думали, а быть может, и до сих пор думают об одном непреклонном белом человеке негры с Малу. Он был с нами на «Герцогине», когда мы посетили Малу, – пояснил он.

Робертс приготовил еще три порции «Абу-Гамида».

– Это случилось двадцать лет назад. Его звали Саксторф. То был, несомненно, самый глупый человек, какого я когда-либо встречал, но он был непреклонен как сама смерть. Он обладал единственным талантом: умением стрелять. Я помню, как познакомился с ним здесь, в Апиа, двадцать лет назад. Вас еще здесь не было, Робертс. Я ночевал в гостинице голландца Генри, там, где сейчас рынок. Слыхали вы когда-нибудь об этом Генри? Он контрабандным путем снабдил оружием мятежников, продал свою гостиницу, но спустя шесть недель был убит в Сиднее, в каком-то кабаке, во время драки.

Но вернемся к Саксторфу. Однажды ночью мне не давали уснуть две кошки, устроившие концерт во дворе. Я выскочил из постели и с кувшином воды в руке подошел к окну. Но в этот момент услыхал шум раскрывшегося окна в средней комнате. Раздалось два выстрела, и окно захлопнулось. Я не могу передать вам, как быстро все это произошло. Не более десяти секунд: окно раскрылось, два револьверных выстрела, окно закрылось. И он, этот неизвестный, даже не потрудился узнать о результате. Он и так знал. Вы понимаете, он знал! Кошачий концерт прекратился, и наутро во дворе нашли два окоченелых трупа оскорбителей тишины. Я был поражен. И по сей день меня это изумляет. Прежде всего, было темно, лишь звезды светили, и Саксторф стрелял без прицела; затем – он стрелял так быстро, что оба выстрела почти слились, и, наконец, он знал, что попал в цель, и не позаботился даже в этом убедиться.

Спустя два дня он явился ко мне на борт. Я был тогда помощником на «Герцогине», шхуне в сто пятьдесят тонн вместимостью, предназначенной для вербовки негров. Должен вам сказать, что в те времена вербовка негров была делом нешуточным. Тогда не было никаких правительственных инспекторов, и ни один из нас не мог рассчитывать на какую-либо поддержку или защиту со стороны власти. Работа была тяжелая – делай или умри! – а если дело принимало скверный оборот, мы никому не жаловались. Мы охотились за неграми по всем островам Южных морей, куда только нам удавалось проникнуть. Итак, Саксторф явился на борт, – Джон Саксторф, как он себя назвал. Это был маленький рыжеватый человек – рыжеватые волосы, цвет лица и глаза тоже рыжеватые. Ничего особенного в нем не было. Его душа казалась такой же бесцветной, как и вся его внешность. Он заявил, что остался без гроша и хочет поступить на судно в качестве кого угодно: юнги, повара, судового приказчика или простого матроса. При этом признался, что не знаком ни с одной из названных профессий, но желал бы научиться. Мне он был не нужен, но меня тогда так поразила его стрельба, что я зачислил его обыкновенным матросом на жалованье три фунта стерлингов в месяц.

Он действительно очень старался чему-нибудь научиться, я это могу подтвердить. Но у него ни к чему не было способностей. Он столько же разбирался в компасе, сколько я в приготовлении этого напитка, предложенного нам Робертсом. А рулем он управлял так, что ему я обязан своими первыми седыми волосами. Никогда не рисковал я доверить ему штурвал при сильном волнении. Непостижимой тайной оставалось для него и уменье обращаться с парусами. Он никогда не мог отличить шкота от тали; путал фок с бомкливером. Прикажешь ему убрать грот – и не успеешь оглянуться, как он уже опустил бизань-рею. Плавать он не умел, а три раза умудрился упасть за борт. Но он всегда был весел, никогда не страдал морской болезнью и был самым услужливым человеком, какого я когда-либо знал. Однако был очень необщителен. Никогда не рассказывал о себе. Ничего мы о нем не знали, и вся история его жизни начиналась для нас лишь с момента его появления на «Герцогине». Где он научился так хорошо стрелять, ведали, должно быть, одни звезды. Он был янки – вот все, что мы определили по его акценту. И больше ничего о нем не знали.

Ну, а теперь мы подходим к самой сути дела. На Ново-Гебридских островах нам не повезло: завербовав всего четырнадцать негров за пять недель, мы с юго-восточным ветром поплыли на Соломоновы острова. На Малаите тогда, как и сейчас, вербовка шла успешно. Мы подошли к северо-западной части Малаиты – Малу. Место для стоянки там неудобное. Возле берега и дальше – к морю тянутся рифы, но мы благополучно их обогнули и взрывом динамита подали неграм сигнал о своем прибытии, приглашая их к нам вербоваться. В течение трех дней никто не являлся. Негры сотнями подплывали к нам в своих каноэ, но только смеялись, когда мы показывали им бусы, коленкор, топоры и заводили разговор о выгодах работы на плантациях Самоа.

На четвертый день все изменилось. Записалось сразу пятьдесят человек; их поместили в трюм с правом, конечно, появляться и на палубе. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, как подозрителен был этот внезапный наплыв рабочих, но в то время мы предполагали, что какой-нибудь могущественный вождь снял запрет и разрешил вербовку. Наутро пятого дня наши две лодки отправились, как обычно, к берегу. Вторая лодка шла позади для прикрытия первой в случае восстания. На шхуне оставались все пятьдесят негров. Они лениво слонялись по палубе, болтали, курили, некоторые спали. Саксторф и я с четырьмя матросами составляли всю команду шхуны. В обеих лодках сидели на веслах уроженцы острова Джильберт. В первой находился капитан, судовой приказчик и вербовщик; в другой, остановившейся на расстоянии ста ярдов от берега, распоряжался второй помощник. Обе лодки были хорошо вооружены, хотя никакой опасности не ждали.

Четыре матроса, включая и Саксторфа, занялись чисткой перил на корме. Пятый матрос с винтовкой стоял на карауле возле чана с водой, перед грот-мачтой. А я находился на носу, где возился с гафелем. Потянувшись за трубкой, отложенной в сторону, я услышал выстрел, раздавшийся на берегу. Я моментально вскочил, чтобы узнать, в чем дело, но тотчас же свалился на палубу, оглушенный сильным ударом в затылок. Прежде всего у меня мелькнула мысль, что какая-то рея упала на меня сверху, но, не успев даже удариться о палубу, я услышал дьявольскую трескотню винтовок со стороны лодок. Кое-как повернувшись на бок, я увидел матроса, стоявшего на карауле. Два рослых негра держали его за руки, а третий сзади замахивался томагавком.

Я и сейчас вижу этот чан с водой, грот-мачту, тройку чернокожих, окруживших матроса, и топор, опускающийся сзади на его голову; все это было залито ослепительным солнечным светом. Я был словно зачарован этим возникшим перед моими глазами видением смерти. Мне казалось, что опускается томагавк с невероятной медлительностью. Затем я увидел, как топор вонзился в затылок, ноги матроса подломились, и весь он грузно осел. Негры еще два раза ударили его топором, чтобы наверняка прикончить. Затем я получил два удара по голове и решил, что пришел мой конец. И негодяй, нанесший мне эти удары, вероятно, был того же мнения. Я не мог шевельнуться и лежал, беспомощно наблюдая, как они отрезали голову часовому. Должен сказать, что они проделали это ловко. Видно, в достаточной мере напрактиковались…

Ружейная пальба, доносившаяся с лодок, прекратилась, и у меня не было никаких сомнений в том, что все наши перебиты, и всему пришел конец. Я получил отсрочку на несколько минут, после чего они должны были вернуться и за моей головой. Вероятно, они снимали головы матросам на корме. Человеческие головы высоко ценятся на Малаите, в особенности – головы белых. Они занимают почетные места в хижинах приморских жителей. Я не знаю, какие декоративные цели преследуют жители лесов, но и они любят головы не меньше, чем эти прибрежные жители.

Смутная надежда спастись все же меня не оставляла, и я пополз на руках к лебедке, где постарался подняться на ноги. Оттуда была видна корма, и на крыше каюты я заметил три головы моих трех матросов, в течение многих месяцев служивших на шхуне. Негры увидели меня и направились в мою сторону. Я полез за револьвером, но, очевидно, его у меня отняли. Не могу сказать, чтобы я был особенно испуган. Я много раз был близок к смерти, но на этот раз смерть заглянула мне в лицо. Мной овладело какое-то отупение и равнодушие ко всему.

Негр, шедший впереди, вооружился большим кухонным ножом и, приближаясь, корчил гримасы, словно обезьяна, предвкушая удовольствие изрубить меня. Но это ему не удалось. Он тяжело рухнул на палубу, и кровь хлынула у него изо рта. Как во сне, я услышал выстрел, а затем еще и еще. Негры, один за другим, падали мертвыми. Постепенно я стал приходить в себя. Ни одна пуля не пропала даром. С каждым выстрелом падал какой-нибудь негр. Я приподнялся, сел возле лебедки и посмотрел в ту сторону, откуда раздавались выстрелы. Там, на краспиц-салинге, примостился Саксторф. Как он забрался туда, я себе не представляю, но он захватил с собой два винчестера и большой запас патронов. Там он занимался тем единственным делом, к какому у него были способности.

Я не раз присутствовал при стрельбе и всяких побоищах, но подобного зрелища никогда не видел. Сидя возле лебедки, я наблюдал эту картину. Я ослабел и пребывал в каком-то оцепенении, и все происходившее казалось мне сном. Бах-бах-бах – бахала винтовка, и с таким же равномерным стуком падали негры на палубу. Изумительное зрелище! После первой попытки добраться ко мне, когда больше дюжины выбыло из строя, негры остолбенели. Но Саксторф ни на минуту не прерывал стрельбы. В это время несколько каноэ и две лодки, вооруженные снайдерами и винчестерами, захваченными с наших лодок, прибыли с берега. Обстрел, которому они подвергли Саксторфа, был ужасен. Но на его счастье, негры опасны лишь в рукопашном бою. Они не умеют стрелять и целиться, держа ружье у плеча. Они стреляют сверху в нижестоящего противника, прикладывая ружье к бедру. Когда ружье Саксторфа нагревалось, он сменял его другим. Он именно это и имел в виду, когда брал с собой две винтовки.

Поразительна была быстрота, с какой он стрелял. И ни одного промаха. Да, этого человека можно было назвать непреклонным. Именно быстрота и делала эту бойню такой ошеломляющей и страшной. Он не давал неграм опомниться. Когда рассудок стал возвращаться к ним, они стремглав бросились в воду, конечно, опрокидывая каноэ. Саксторф продолжал палить. В воде метались черные тела, а пули, одна за другой, настигали их. Ни одна не пролетела мимо, и я отчетливо различал звук, с каким они вонзались в тело.

Рассеявшись по воде, негры вплавь спешили к берегу. То был настоящий ковер плывущих голов. Я поднялся и в каком-то полусне следил, как эти головы рассекали волны, а иные уже не двигались. Пули пролетали большое расстояние. Один лишь человек добрался до берега, но едва он поднялся на ноги, как пуля Саксторфа настигла и его. Удивительный выстрел! И двух негров, подбежавших вытащить раненого из воды, Саксторф также подстрелил.

Я решил, что побоище кончилось. Но опять прозвучал выстрел. Из кают-компании выскочил негр, бросился к борту, но на полпути упал замертво. Кают-компания, должно быть, была переполнена неграми: я насчитал, по крайней мере, двадцать человек. Они выбегали оттуда поодиночке и бросались к борту, но ни одному не удалось спастись. Это напомнило мне охоту на загнанного зверя. Черное тело внезапно появлялось из кают-компании, раздавался выстрел – и негр падал. Несомненно, находившиеся внизу не подозревали о положении дел на палубе и продолжали выскакивать, пока не были убиты все до последнего.

Саксторф некоторое время выжидал, а затем спустился на палубу. Из всего экипажа «Герцогини» уцелели только мы двое. Я был серьезно ранен, а он, когда в стрельбе уже не было надобности, превратился в самого беспомощного человека. Под моим руководством он промыл мои раны на голове и зашил их. Изрядная порция виски подкрепила меня и придала силы приняться за работу. Ничего иного не оставалось делать. Все остальные были убиты. Саксторф попытался поднять паруса, а я помогал ему. И тут он снова проявил всю свою тупость и неповоротливость. Он не мог справиться с парусами. А когда я потерял сознание и упал, дело, казалось, обернулось для нас скверно.

Очнувшись, я увидел, что Саксторф беспомощно сидит на перилах и ждет моих распоряжений. Я приказал ему осмотреть раненых и выяснить, нет ли между ними способных выполнить хоть какую-нибудь работу. Он набрал шесть человек. Помню, у одного была сломана нога; но его руки, по словам Саксторфа, были целы. Я лежал в тени, отгоняя мух и инструктируя Саксторфа, который командовал своими больными. Он заставлял этих несчастных негров натягивать каждую веревку, пока не нашел, наконец, фалы. Один негр, натягивая веревку, выпустил ее из рук и упал мертвый. Остальных Саксторф отколотил и заставил продолжать работу. Когда грот и фока-зейль были поставлены, я велел ему поднять якорь. С большим трудом я добрался до штурвала, намереваясь управлять рулем. Не понимаю, как это случилось, но Саксторф не только не поднял якоря, а опустил и второй, и мы еще основательнее ошвартовались.

В конце концов ему все же удалось поднять оба якоря и поставить стаксель и кливер. Шхуна двинулась вперед. Наша палуба представляла собой жуткое зрелище. Всюду валялись мертвые и умирающие негры. Они лежали везде, во всех закоулках. Кают-компания была полна ими; они уползали с палубы и прятались там. Я заставил Саксторфа и его полуживую команду выбросить за борт мертвецов. Но в море были выброшены и мертвые, и умирающие. Акулы поживились в этот день. Конечно, и четыре наших матроса отправились за борт. Но головы их мы положили в мешок с грузом, чтобы они не приплыли случайно к берегу и не попали в руки негров.

Наших пятерых пленников я рассчитывал использовать как матросов, но они приняли иное решение. Выбрав удобный момент, они попытались перескочить за борт. Саксторф убил двоих и пристрелил бы и тех троих, что уже спустились за борт, если б я не воспротивился. Мне надоела эта бойня, а кроме того, ведь они помогли шхуне сдвинуться. Но мое великодушие ни к чему не привело: акулы сожрали всех троих.

Когда мы вышли в открытое море, у меня началось что-то вроде воспаления мозга. И «Герцогиня» лежала в дрейфе все три недели, пока я болел. Наконец мы добрались до Сиднея. А эти негры с Малу запомнили навеки вечные полученный урок, что с белыми надо держаться осторожней. Для них Саксторф явился, конечно, непреклонным белым человеком.

Чарли Робертс протяжно свистнул и сказал:

– Да, пожалуй, это так. Ну, а Саксторф, что с ним сталось?

– Он занялся тюленьим промыслом и стал знаменитым охотником. В продолжение шести лет он менял службу одну за другой на шхунах, плававших между Викторией и Сан-Франциско. На седьмой год его шхуна была захвачена русским крейсером в Беринговом море. Ходят слухи, что весь экипаж был сослан на соляные копи в Сибирь. С тех пор я ничего о нем не слыхал.

– Насаждать цивилизацию, – бормотал Робертс. – Приобщать к цивилизации весь мир. Да, это дело. И полагаю, кто-нибудь должен заниматься таким насаждением.

Капитан Уудворд потер шрам на своей лысине.

– Я уже исполнил свой долг, – сказал он. – Сорок лет такой жизни… Это будет моим последним рейсом. А затем я вернусь на родину отдыхать.

– Держу пари, – воскликнул Робертс, – что вы умрете во всеоружии на своем посту, а не дома – в своей кровати. Выпивка за счет проигравшего.

Капитан Уудворд охотно принял пари; но я лично думаю, что выиграет Чарли Робертс.

Потомок Мак-Коя

Шхуна «Пиренеи», под тяжестью груза пшеницы глубоко осев железными бортами в воду, лениво покачивалась, и человек без труда взбирался на нее с маленького каноэ. Когда он поравнялся с перилами и мог заглянуть внутрь, ему показалось, что он видит легкий, еле заметный туман. Это казалось скорее обманом зрения: словно какая-то пленка внезапно покрыла его глаза. Он почувствовал желание сорвать ее и в этот момент подумал, что уже стареет и пришла пора посылать в Сан-Франциско за парой очков.

Шагая через борт, он бросил взгляд вверх на высокие мачты и затем на помпы. Они бездействовали. На этом огромном судне, казалось, все было в порядке, и он недоумевал, почему оно подняло сигнал бедствия. Он подумал о своих счастливых островитянах и надеялся, что это не болезнь. Может быть, шхуна терпела недостаток в воде или провизии. Он пожал руку капитану, исхудавшее лицо которого и утомленные озабоченные глаза ясно говорили о каком-то большом затруднении. В ту же минуту вновь прибывший почувствовал слабый, трудноопределимый запах, напоминавший запах горелого хлеба, и все же иной.

С любопытством он посмотрел вокруг. В двадцати шагах от него матрос с изнуренным лицом конопатил палубу. Взгляд его остановился на этом человеке, и внезапно он увидел поднявшуюся из-под его рук тонкую, дымящуюся спираль, которая, клубясь, взвивалась и таяла. Наконец он вступил на палубу. Слабый жар охватил его голые ноги, быстро пронизывая затверделые, огрубевшие ступни. Теперь он понял, что постигло шхуну. Он быстро оглядел многочисленную толпу истощенных матросов, нетерпеливо уставившихся на него. Взгляд его ласковых карих глаз коснулся их, точно благословение, укрощая и окутывая их как бы мантией великого покоя.

– С каких пор она горит, капитан? – спросил он, и голос его был так мягок и спокоен, что походил на голубиное воркование.

Сначала капитан поддался овладевшему им чувству покоя и умиротворения, но сознание всего, что он вытерпел и терпит, больно ударяло, и злобное раздражение охватило его. Чего ради этот оборванец – поселенец[60] в грязных штанах и бумажной рубахе – внушает ему – измученному и изнемогающему – такие вещи, как мир и покорность? Капитан не старался разобраться в этом – бессознательное волнение, испытанное им, вызывало в нем досаду.

– Пятнадцать дней, – коротко ответил он. – Кто вы?

– Мое имя – Мак-Кой, – последовал ответ, и в тоне слышалось участие и соболезнование.

– Я спрашиваю, вы лоцман?

Май-Кой обратил свой умиротворяющий взгляд на высокого широкоплечего человека с угрюмым, небритым лицом, который подошел к капитану.

– Я такой же лоцман, как и всякий, – был ответ Мак-Коя. – Мы все здесь лоцманы, капитан, и я знаю каждый дюйм этих вод.

Но капитан горел нетерпением.

– Мне нужно кого-нибудь из начальства. Я хочу переговорить с ними, и как можно скорей.

– Тогда я и в этом могу вам служить.

Опять это коварное внушения покоя, а под ногами яростное горнило корабля! Брови капитана нетерпеливо и нервно поднялись, и кулак сжался, словно для удара.

– Кто вы, черт возьми? – спросил он.

– Я здесь главное должностное лицо, – был ответ, и голоса мягче и нежнее нельзя было вообразить.

Крупный, широкоплечий человек разразился грубым хохотом, звучавшим скорее истерично, чем весело. Оба – он и капитан – недоверчиво удивленно рассматривали Мак-Коя. Было невероятно, что этот босоногий поселенец занимал такой высокий пост. Его грубая бумажная блуза без пуговиц открывала обросшую седыми волосами грудь и демонстрировала полнейшее отсутствие рубахи. Старая соломенная шляпа едва покрывала его седые растрепанные волосы. До половины груди спускалась нечесаная патриархальная борода. В любой лавке готового платья за два шиллинга его одели бы совершенно так же, как был одет сейчас, когда стоял перед ними.

– Родственник Мак-Коя с «Боунти»? – спросил капитан.

– Он мой прадед.

– А! – сказал капитан и затем, опомнившись, прибавил: – Мое имя – Давенпорт, а это мой первый помощник, мистер Кониг.

Они обменялись рукопожатием.

– А теперь к делу.

Капитан говорил быстро, необходимость крайней спешки заставляла его быть немногословным.

– Под нами огонь уже больше двух недель. Каждую минуту этот ад может вырваться наружу. Вот почему я держал курс на Питкэрн. Я хочу ее доставить на берег или просверлить ее и спасти корпус.

– В таком случае вы ошиблись, капитан, – сказал Мак-Кой. – Вам следовало бы направиться к Мангареве. Там прекрасный берег в лагуне, где вода точно в мельничной запруде.

– Но мы ведь здесь, разве не так? – спросил помощник. – И в этом все дело. Мы здесь, и мы должны что-нибудь предпринять.

Мак-Кой добродушно покачал головой.

– Здесь вы ничего не сделаете. Здесь негде пристать, даже негде бросить якорь.

– Ерунда! – сказал помощник. – Ерунда! – повторил он, когда капитан сделал ему знак выражаться помягче. – Не говорите мне таких нелепостей. Где же причаливают ваши лодки, шхуны, катера, – что у вас там имеется? Ну, отвечайте же мне.

Мак-Кой улыбнулся так же мягко, как говорил. Его улыбка была лаской, объятием, обвивавшим усталого матроса и пытающимся приобщить его к тишине и спокойствию безмятежной души Мак-Коя.

– У нас нет шхун или катеров, – возразил он. – И мы втаскиваем наши каноэ на вершину скалы.

– Не продемонстрируете ли вы это? – фыркнул помощник. – Каким же образом вы плаваете дальше, к другим островам, а? Расскажите мне!

– Мы далеко не заходим. Как губернатор Питкэрна, я иногда путешествую. Когда я был помоложе, я совершал много поездок – иногда на торговых шхунах, а чаще на миссионерском бриге. Но теперь он ушел, и мы зависим от идущих мимо судов. Иногда их здесь проходит немало – до шести в год. В другое время за целый год, а не то и больше, не проходит ни одного. Ваше – первое за семь месяцев.

– И вы хотите мне рассказать… – начал помощник.

Но капитан Давенпорт вмешался:

– Довольно об этом. Мы теряем время. Что можно предпринять, мистер Мак-Кой?

Старик обратил свои карие, ласковые, как у женщины, глаза по направлению к берегу, и оба – капитан и помощник – следили за его взглядом, вернувшимся от одинокой скалы Питкэрна к матросам на баке, и тревожно ждали объявления какого-нибудь определенного решения. Мак-Кой не торопился. Он обдумывал спокойно и медленно, как человек, который никогда не подвергался мучительному издевательству жизни.

– Ветер сейчас слабый, – наконец сказал он. – Здесь сильное течение к западу.

– Вот это нас и отнесло к подветренной стороне, – прервал его капитан, желая засвидетельствовать свою опытность в морском деле.

– Да, это вас и отнесло, – продолжал Мак-Кой. – Хорошо, но сейчас вам не удастся пробраться против течения. А если и пройдете, здесь негде пристать. Ваша шхуна погибнет.

Он смолк; капитан и помощник обменялись взглядами, полными отчаяния.

– Но я скажу вам, что вы можете сделать. Бриз посвежеет сегодня ночью, приблизительно около полуночи. Видите те перистые облака и их скопление на подветренной стороне вон там? Оттуда, с юго-востока, и придет сильный ветер. До Мангаревы триста миль. Отправляйтесь туда! Там прекрасное ложе для вашей шхуны.

Помощник покачал головой.

– Зайдем в каюту и посмотрим на карту, – предложил капитан.

В маленькой каюте Мак-Коя охватила удушливая, ядовитая атмосфера. Проникавшие сюда струи невидимого газа щипали и разъедали ему глаза. Пол был горячий, почти невыносимо горячий для его голых ног. Тело покрылось потом. Почти с испугом он оглядывался вокруг. Эта жара внутри поражала. Казалось невероятным, что каюта до сих пор не загорелась. Он чувствовал себя словно в раскаленной печи, где жара с каждой секундой могла еще больше усилиться и иссушить его, как стебелек травы.

Когда он поднял одну ногу и потер горячую ступню о свои штаны, помощник дико, озлобленно засмеялся.

– Преддверие ада, – сказал он. – Преисподняя прямо внизу, под вашими ногами.

– Большая жара! – вскрикнул Мак-Кой, вытирая лицо ярким носовым платком.

– Вот Мангарева, – произнес капитан, наклоняясь над столом и указывая черную точку на карте. – А здесь на пути лежит другой остров. Почему бы нам не направиться к нему?

Мак-Кой не смотрел на карту.

– Это остров Кресчент, – ответил он. – Он необитаем и поднимается всего лишь на два-три фута над водой. Есть лагуна, но входа в нее нет. Нет, Мангарева – ближайший пункт, пригодный для вас.

– Итак, пусть Мангарева, – сказал капитан, прерывая ворчливое возражение помощника. – Ладно. Созовите команду на корму, мистер Кониг!

Матросы повиновались, устало волоча ноги по палубе, с трудом пытаясь ускорить шаги. Полное изнеможение проглядывало в каждом их движении. Вышел послушать и кок из своего камбуза, возле него приютился юнга.

Когда капитан Давенпорт разъяснил положение и объявил о своем намерении плыть к Мангареве, поднялся шум. Среди гула встревоженных голосов слышались неотчетливые выкрики возмущения, из некоторых групп ясно доносились проклятия, отдельные слова и целые фразы. На миг выделился резкий голос кокнея[61]; заглушая остальных, он взволнованно кричал:

– Радуйтесь! Пятнадцать дней мы на этом плавучем аду, и он хочет теперь снова заставить нас плыть на нем в море.

Капитан не мог усмирить их, но присутствие Мак-Коя подействовало, и они стали спокойнее. Ропот и проклятия замерли. Вся толпа, кроме нескольких с тревогой обращенных на капитана лиц, молчаливо и печально повернулась к зеленеющим вершинам и крутым берегам Питкэрна.

Нежный, как дуновение Зефира, раздался голос Мак-Коя:

– Капитан, мне казалось, я слышал, кто-то говорил, что они голодают.

– Ну да, и мы тоже! – был ответ. – За последние два дня я съел один сухарь и кусочек лососины. Мы всю провизию поделили. Видите ли, обнаружив огонь, мы немедленно заколотили все входы вниз, чтобы потушить его. А уже после выяснилось, как мало провизии оставалось в кладовой. Но было слишком поздно. Мы не посмели проникнуть в трюм. Они голодны? Я голоден не меньше их.

Он снова заговорил с матросами, и опять поднялся ропот и проклятия. Лица их были искажены животной яростью. Второй и третий помощники присоединились к капитану и стали позади него на юте. Их лица были сосредоточены и бесстрастны. Бунт команды, казалось, надоел им больше чем кому-либо. Капитан Давенпорт вопросительно посмотрел на старшего помощника, а тот только пожал плечами в знак своего полного бессилия.

– Вы видите, – сказал капитан Мак-Кою, – немыслимо заставить матросов покинуть спасительную землю и уйти в море на горящем судне. Оно было для них плавучим гробом больше двух недель. Они выбились из сил и изголодались, достаточно уже вытерпели они на этой шхуне. Мы постараемся добраться до Питкэрна.

Но ветер был слабый, подводная часть «Пиреней» окутана водорослями, и шхуна не могла двигаться против сильного западного течения. К концу второго часа она была отнесена на три мили назад. Матросы работали ревностно, как будто их усилия могли помочь шхуне в борьбе с враждебными стихиями. Однако упорно – и на левом и на правом галсе – ее уносило к западу. Капитан беспокойно ходил вперед и назад, иногда останавливаясь, чтобы понаблюдать за вьющимися струйками дыма и проследить их до тех участков палубы, откуда они вырывались. Плотнику было поручено разыскивать такие места, и, когда ему удавалось найти, он старательно, все плотней и плотней их конопатил.

– Ну, что же вы думаете? – спросил наконец капитан Мак-Коя, наблюдавшего работу плотника с детским интересом и любопытством.

– Я думаю, было бы лучше отправиться на Мангареву. С ветром, который уже приближается, вы будете там завтра вечером.

– Но что, если огонь вырвется наружу? Это возможно каждую минуту.

– У вас ведь наготове шлюпки. Тот же ветер пригонит ваши шлюпки к Мангареве, если судно запылает.

Капитан Давенпорт на момент задумался, а затем Мак-Кой услыхал вопрос: этот вопрос он не хотел бы слышать, но знал, что он непременно последует.

– У меня нет карты Мангаревы. На общей карте это только мушиное пятнышко. Я не знаю, где искать вход в лагуну. Не можете ли вы присоединиться и вести шхуну вместо меня?

Спокойствие Мак-Коя было невозмутимо.

– Хорошо, капитан, – сказал он с такой непринужденностью и беспечностью, как будто принимал приглашение на обед. – Я отправлюсь с вами на Мангареву.

Снова команда была созвана на корму, и капитан с выступа юта обратился к ней с речью:

– Мы старались справиться со шхуной, но вы видите, насколько нас отнесло. Ее подхватило течение скоростью в два узла. Этот джентльмен, уважаемый Мак-Кой – главное должностное лицо и губернатор острова Питкэрна. Он отправится с нами на Мангареву. Итак, вы видите – положение не столь уже опасно. Он не предложил бы этого, если бы полагал, что может проститься с жизнью. Положим даже, что это риск, но, если он по своей воле пришел к нам и принял его, – тем более это обязывает нас. Что вы скажете о Мангареве?

На этот раз возмущения не последовало. Присутствие Мак-Коя, его уверенность и спокойствие производили должное впечатление. Команда тихо совещалась. Убеждать их почти не пришлось. Они были настроены единодушно и своим депутатом выставили кокни. Этот почтенный человек был подавлен сознанием героизма, проявленного им и его товарищами, и с горящими воодушевлением глазами он закричал:

– Клянусь Богом! Если он готов, – и мы готовы! – Слышалось одобрительное бормотание расходящейся команды.

– Один момент, капитан, – сказал Мак-Кой, когда тот отвернулся, отдавая приказания помощнику. – Я должен сначала съездить на берег.

Мистер Кониг, как пораженный громом, уставился на сумасшедшего, по его мнению, Мак-Коя.

– Ехать на берег! – воскликнул капитан. – Но зачем? Плыть туда на вашем каноэ? Ведь это отнимет у вас, по крайней мере, три часа.

Мак-Кой, измерив глазами расстояние до земли, подтвердил:

– Да, сейчас шесть часов. Мне нужно быть на берегу до девяти. Раньше десяти народ не соберется. Ночью ветер начнет свежеть, и вы можете двинуться к берегу и завтра на рассвете подобрать меня.

– Во имя здравого смысла и рассудка, – вспылил капитан, – для чего вам собирать народ? Разве вы не знаете, что моя шхуна горит?

Мак-Кой оставался ласковым, подобно морю в летний день, тихую гладь которого ничто не могло смутить.

– Конечно, капитан, – мирно произнес он воркующим голосом, – я знаю, что ваша шхуна горит. Поэтому я и еду с вами на Мангареву. Но я должен получить разрешение ехать с вами. Это наш обычай. Губернатор оставляет остров только в самых крайних случаях. Интересы народа поставлены на карту, и поэтому они – народ – имеют право запретить или позволить. Но они разрешат, я это знаю.

– Вы уверены?

– Вполне уверен.

– Ну, а если вы заранее знаете, что они позволят, зачем же хлопотать и добиваться этого? Подумайте о задержке – ведь целая ночь.

– Это наш обычай, – последовал невозмутимый ответ. – Я – губернатор, и должен сделать распоряжения относительно управления островом в мое отсутствие.

– Но до Мангаревы всего лишь двадцать четыре часа пути, – заметил капитан. – Предположите, что на обратный путь против ветра вам потребуется в шесть раз больше времени, и все же вы вернетесь к концу недели.

Мак-Кой улыбнулся своей широкой, доброй улыбкой.

– На Питкэрн идет очень мало кораблей – обычно из Сан-Франциско или со стороны мыса Горн. Мне повезет, если я вернусь через шесть месяцев. А очень возможно, что буду отсутствовать целый год, и, возможно, мне придется ехать в Сан-Франциско искать судно, которое доставит меня обратно. Мой отец однажды покинул Питкэрн с намерением вернуться через три месяца, а прошло два года, прежде чем мы его увидели. И, наконец, ведь вы страдаете от недостатка провизии. Если вам придется пересесть в шлюпки и погода испортится – много дней пройдет, пока вы доберетесь до земли. Утром я могу привезти вам на двух каноэ провизии. Лучше всего будут сушеные бананы. Когда бриз начнет свежеть, вы правьте к берегу. Чем ближе вы будете, тем больше провизии я смогу доставить вам. До свиданья!

Он протянул руку, и капитан Давенпорт сжал ее, не спеша выпустить. Казалось, он цеплялся за него, как утопающий матрос за спасательный буй.

– Могу ли я быть уверен, что вы вернетесь утром? – спросил он.

– Да, вот именно! – вскричал помощник. – Разве мы можем знать, что он не удерет, спасая свою шкуру.

Мак-Кой не отвечал. Он ласково и снисходительно смотрел на них, и казалось, непоколебимая уверенность его духа передается им.

Капитан разжал руку, и Мак-Кой, бросив последний, как бы благословляющий взгляд на команду, перелез через фальшборт и спустился в каноэ.

Ветер посвежел, и «Пиренеям», несмотря на свою грузную подводную часть, удалось отвоевать у западного течения шесть миль. Питкэрп находился с подветренной стороны на расстоянии трех миль. Капитан Давенпорт различил два идущих к шхуне каноэ. Снова Мак-Кой вскарабкался на борт и вступил на горячую палубу. За ним втащили массу связок сушеных бананов; каждая связка была обернута сухими листьями.

– А теперь, капитан, – сказал он, – скорее в путь – спасать драгоценную жизнь. – Вы видите, я не мореплаватель, – объяснял он спустя несколько минут, стоя на корме возле капитана, взгляд которого блуждал вверх и по сторонам, как бы оценивая проворство «Пиреней». – Вы должны доставить ее к Мангареве. Когда мы станем приближаться к земле, я проведу ее туда. Какова сейчас ее скорость?

– Одиннадцать узлов, – ответил капитан Давенпорт, бросив взгляд на бурлящую позади воду.

– Одиннадцать! Дайте рассчитать: если она будет держаться этой скорости, мы увидим Мангареву завтра утром, между восемью и девятью часами. Проведу ее к берегу около десяти или – самое позднее – к одиннадцати. И тогда окончатся все ваши мучения.

Капитану почти казалось, что благословенный момент уже наступил, – столько убедительности было в словах Мак-Коя. Больше двух недель находился он в страшном напряжении, управляя этим горящим судном, и начинал чувствовать, что этого более чем достаточно.

Резкий порыв ветра ударил его в затылок и засвистел в ушах. Он, мысленно измерив его силу, посмотрел за борт.

– Ветер все крепнет, – объявил он. – Наша старуха теперь уже ближе к двенадцати узлам, чем к одиннадцати. Если так будет продолжаться, мы высадимся на берег сегодня ночью.

Весь день шхуна с грузом огня неслась по пенистому морю. С наступлением ночи бом-брамсели и брам-стеньги были спущены, и шхуна мчалась в темноте, преследуемая громким, все усиливающимся ревом волн. Попутный ветер оказал свое действие: на корме и на баке засветилась радостная надежда. Во вторую вахту какая-то беспечная душа затянула песню, а с восьми склянок пела вся команда.

Капитан Давенпорт приказал принести ему одеяла и расстелить на палубе над кают-компанией.

– Я забыл, что значит сон, – объявил он Мак-Кою. – Я измучился. Но вы будите меня обязательно, когда сочтете нужным.

В три часа утра его разбудило осторожное прикосновение руки Мак-Коя. Он, придерживаясь за люк, быстро вскочил, еще оцепенелый от тяжелого сна. Ветер гремел свою боевую песнь в такелаже, и разъяренное море швыряло «Пиренеи». Все, что находилось на середине шхуны, перекатывалось от одного борта к другому, и палуба непрерывно заливалась водой.

Мак-Кой что-то кричал, но что – он не мог расслышать. Он протянул руку, схватил того за плечо и привлек так близко, что ухо почти касалось губ Мак-Коя.

– Теперь три часа, – донесся голос Мак-Коя, все еще напоминавший воркование, но странно заглушенный и далекий. – Мы прошли двести пятьдесят миль. Остров Кресчент лишь в тридцати милях где-то во мраке впереди. На нем нет огней. Если мы будем так нестись, то ударимся об него – и погубим и себя и шхуну.

– Вы думаете, следует лечь в дрейф?

– Да, – лечь в дрейф до рассвета. Это задержит нас всего только на четыре часа.

Таким образом, шхуна «Пиренеи», со своим грузом, под щелкающими зубами шторма, легла в дрейф, сражаясь и рассекая налетающие волны. Это была скорлупа, наполненная пламенем; на ее поверхности скопилась маленькая группа людей и выбивалась из сил, помогая ей бороться.

– Это совсем необычно – такой шторм, – говорил Мак-Кой капитану, стоя под ветром возле каюты. – В это время года не должно быть штормов. Но с погодой творится что-то неладное. Пассатов сейчас не должно быть, а между тем они дуют. – Он указал рукой во мрак, точно его глаза пронизывали тьму на сотни миль. – Это идет с запада. Там где-то происходит нечто страшное: ураган или что-то вроде этого. Наше счастье, что мы так далеко к востоку. Но это еще небольшой порыв и не последний. Я могу вам сказать с уверенностью.

К концу ночи сила ветра снизилась до нормальной. Но при свете дня появилась новая опасность. Воздух мутнел. На море расстилался туман или, вернее, жемчужная мгла, сгущаясь, подобно туману, заволакивала зрение, пеленой укрывала море и переливалась, пронизанная солнцем, его лучезарным сиянием.

Палуба «Пиреней» дымилась значительно сильнее, чем в предыдущий день. Бодрое настроение капитана, его помощников и команды исчезло. С подветренной стороны камбуза слышалось всхлипывание юнги. Это было его первое путешествие, и смертельный страх сжимал его сердце. Капитан бродил, как потерянная душа, нервно покусывая усы, и мрачно хмурился, тщетно стараясь найти какой-нибудь выход.

– Что вы думаете? – спросил он, остановившись возле Мак-Коя, который приготовил себе завтрак из жареных бананов и кружки воды.

Мак-Кой покончил с последним бананом, опорожнил кружку и неторопливо оглянулся вокруг. В его глазах светилась улыбка сочувствия, когда он сказал:

– Что ж, капитан, шансы у нас равные – добиться своего или сгореть. Ваша палуба не вечна, она не выдержит. В это утро она еще горячей. Нет ли у вас пары туфель для меня? Моим голым ногам становится невесело.

Шхуна зачерпнула две больших волны и завертелась на месте. Первый помощник выразил желание всю эту воду спустить в трюм, если бы только это было возможно сделать, не поднимая люков. Мак-Кой наклонился над нактоузом и установил направление курса «Пиреней».

– Я бы держал ее больше к ветру, капитан, – сказал он. – Ее отнесло течением, когда она лежала в дрейфе.

– Я уже повернул на румб, – последовал ответ. – Разве этого не достаточно?

– Я бы взял на два румба, капитан. Этот ветер пришпорил западное течение, и оно гораздо быстрее, чем вы представляете.

Капитан Давенпорт примирился на полутора румбах и затем, в сопровождении Мак-Коя и первого помощника, отправился наверх высматривать землю. Паруса были подняты, и шхуна шла со скоростью десяти узлов. Море позади нее заметно утихало, изнемогая. Но жемчужный туман не рассеивался, и около десяти часов капитан Давенпорт стал беспокоиться. Вся команда была на своих местах, готовая, при первом предупреждении о земле впереди, бешено налечь на работу и изменить курс «Пиреней». Эта земля впереди, ее риф, омываемый бурунами, может неожиданно вынырнуть в таком тумане, и тогда гибель неизбежна.

Прошел еще час. Три вахтенных наверху напряженно всматривались в жемчужную туманность.

– Что, если мы пропустим Мангареву? – внезапно спросил капитан Давенпорт. Мак-Кой, не отводя взгляда, спокойно ответил:

– Что ж, поплывем дальше. Нам больше ничего не остается делать. Весь Паумоту перед нами. Мы можем плыть тысячу миль среди рифов и атоллов. Где-нибудь мы должны будем высадиться.

– Пусть так, будем плыть. – Капитан Давенпорт объявил о своем намерении спуститься на палубу. – Мы прошли мимо Мангаревы. Один Бог знает, где лежит ближайшая земля. Я жалею, что не повернул ее еще на ту половину румба, – признался он через минуту. – Это проклятое течение дьявольски забавляется над мореплавателем.

– Старые моряки называли Паумоту – Опасный Архипелаг, – сказал Мак-Кой, вернувшись на корму, – и отчасти из-за этого самого течения.

– Я однажды беседовал с одним бравым моряком в Сиднее, – сказал мистер Кониг. – Он занимался торговлей в Паумоту и говорил мне, что за страховку платят восемнадцать процентов. Правда ли это?

Мак-Кой улыбнулся и подтвердил.

– Но они не страхуют, – объяснил он. – Судовладельцы ежегодно сбрасывают двадцать процентов со стоимости своих шхун.

– Боже мой, – простонал капитан Давенпорт. – И значит, через пять лет шхуна ничего не стоит! – Он грустно покачал головой и пробормотал: – Скверные воды, скверные воды!

Они снова вошли в каюту – для справки по большой карте, но ядовитые пары´ заставили их, задыхающихся, выскочить на палубу.

– Здесь вот остров Моренгаут, – указал капитан на карту, разложив ее на палубе над каютой. – Он не дальше ста миль в подветренную сторону.

– Сто десять. – Мак-Кой с сомнением покачал головой. – Сделать это возможно, но очень трудно. Я могу подвести ее к берегу, но рискую посадить на риф. Скверное место, очень скверное.

– Мы рискнем, – решил капитан Давенпорт, принимаясь намечать курс.

После полудня часть парусов была спущена из боязни пройти мимо земли ночью. Во вторую вахту команда снова обрела бодрость. Земля, казалось, была уже совсем близко, и утром их страдания должны были кончиться.

И наступило утро – ясное, с пламенеющим тропическим солнцем. Юго-восточный пассат превратился в восточный и погнал «Пиренеи» по волнам со скоростью восьми узлов. Капитан произвел вычисления по лагу, особенное внимание уделяя скорости течения, и объявил, что остров Моренгаут находится на расстоянии десяти миль. Шхуна проплыла десять миль и затем еще десять, а вахтенные с верхушек трех мачт не видели ничего, кроме свободного простора моря, залитого солнцем.

– Но земля там, я говорю вам, – кричал им с юта капитан Давенпорт.

Мак-Кой снисходительно улыбнулся, но капитан грозно сверкнул на него обезумевшими глазами, схватил свой секстант и погрузился в хронометрические вычисления.

– Я знал, что я прав, – почти кричал он, закончив вычисления.

– Двадцать один градус пятьдесят пять минут южной, один градус тридцать шесть минут две секунды западной. Вы понимаете? Еще восемь миль под ветром. Какие итоги у вас, мистер Кониг?

Старший помощник взглянул на свои цифры и тихо объявил:

– Двадцать один, пятьдесят пять – правильно; но долгота у меня – один, тридцать шесть, сорок восемь. Это значительно приближает нас.

Но недоверие капитана Давенпорта к его цифрам выразилось в таком презрительном молчании, что заставило мистера Конига заскрежетать зубами и неистово выругаться про себя.

– Назад! – приказал капитан рулевому. – Три румба – и так держать! Так!

Затем он вернулся к своим цифрам и проверил вычисления. С лица его струился пот. Он кусал свои усы, губы и карандаш, уставившись на цифры, точно человек, объятый ужасом перед лицом неведомого призрака. И внезапно с ожесточением он порывисто скомкал исчерченный лист в кулаке и, швырнув его, придавил ногой. Мистер Кониг злорадно засмеялся и отвернулся, а капитан Давенпорт, прислонившись к каюте, в продолжение получаса не произнес ни слова, сосредоточенно и безнадежно следя за направлением ветра.

– Мистер Мак-Кой, – резко прервал он наконец молчание. – На карте обозначена группа островов, но неизвестно, сколько их, – около сорока миль к норду или норд-норд-весту – группа Актеон. Что они собой представляют?

– Там их четыре, все низменные, – отвечал Мак-Кой. – Первый к юго-востоку, Матуэри – необитаем, входа в лагуну нет. Затем идет Тенарунга. Там когда-то кое-кто жил, теперь, вероятно, все переселились. Во всяком случае, для шхуны там нет входа, только для лодок, – всего шесть футов глубины. Вехауга и Теуа-Раро – два других. Пристать нельзя, жителей нет, острова очень низменные. Шхуна «Пиренеи» у этой группы пристать не может. Там она непременно разобьется.

– Послушайте! – капитан Давенпорт был в бешенстве. – И жителей нет, и пристать нельзя. На кой же тогда черт существуют острова?..

– Ну, хорошо, – зарычал он, точно разъяренный терьер, – карта указывает на целый рой островов к норд-весту. Что же там? Можно ли пристать хоть к одному?

Мак-Кой спокойно соображал. Он не обращал внимания на карту. Все эти острова, рифы, отмели, лагуны, проливы и расстояния были зафиксированы в его памяти. Он знал их, как горожанин – дома, улицы и переулки родного города.

– Папакена и Ванавана находятся на вест или вест-норд-вест, в сотне миль, может быть, немного больше, – сказал он. – Один необитаем, и я слышал, что жители с другого переселились на остров Кадмус. И все равно – ни к одному пристать нельзя. Есть еще Ахунуи в ста милях к норд-весту. И тоже нельзя причалить, и людей нет.

– Прекрасно, а еще два острова за сорок миль от них? – настойчиво спрашивал капитан, поднимая голову от карты.

Мак-Кой покачал головой.

– Парос и Манухунги – ни прохода к ним, ни жителей. Ненго-Ненго, в свою очередь, в сорока милях за ними – тоже нет жителей, и пристать нельзя. Но есть остров Хао. Это как раз то, что нам нужно. Лагуна протяжением тридцать миль и пять миль в глубь острова. Там народу немало. Вы свободно найдете лагуну. И любое судно может пройти туда.

Он кончил и участливо смотрел на капитана Давенпорта, который, наклонив голову над картой, с циркулем в руках, глубоко вздыхал.

– Может быть, есть где-нибудь еще лагуна, куда можно войти, – ближе, чем на острове Хао?

– Нет, капитан, это ближайшая.

– Итак, значит, триста сорок миль. – Капитан Давенпорт говорил спокойно, решительно. – На мне ответственность за жизнь этих людей, и я не хочу подвергать их опасности. Я доставлю шхуну, в каком бы она ни была состоянии, на Актеон. А она ведь – прекрасное судно, – с сожалением прибавил он, меняя курс корабля и уделив еще больше, чем когда-либо, внимание западному течению.

Час спустя небо затянулось тучами. Юго-восточный пассат еще держался, но океан обратился в шахматную доску, на которой состязались шквалы.

– Мы будем там в час, – уверенно заявил капитан Давенпорт. – В крайнем случае – в два часа. – Мак-Кой, ведите ее к первому же берегу, где есть люди.

Солнце больше не появлялось, и в час не было ни малейшего признака земли. Капитан Давенпорт смотрел за корму на кильватер изменившей направление шхуны.

– Боже милостивый! – воскликнул он. – Восточное течение! – Посмотрите же!

Мистер Кониг не поверил. Мак-Кой был в нерешительности, хотя и сказал, что в Паумоту можно ждать и восточного течения. Через несколько минут шквал подхватил «Пиренеи» и повернул от ветра. С повисшими парусами тяжело закачалась она под боковыми ударами волн.

– Где лот? Ну-ка, живей, вы там! – капитан Давенпорт держал бечевку лота и заметил отклонение к северо-востоку. – Да взгляните же! Держите ее сами!

Мак-Кой и помощник попробовали и почувствовали натяжение и неистовое дрожание бечевки, увлекаемой стремительным течением.

– Скорость – четыре узла, – сказал мистер Кониг.

– Восточное течение вместо западного, – заметил капитан Давенпорт, бросая укоризненный, негодующий взгляд на Мак-Коя, как бы обвиняя его в этом.

– Это одно из оснований, капитан, почему в этих водах за страховку берут восемнадцать процентов, – живо ответил Мак-Кой.

– Вы никогда не можете быть уверены. Течения здесь постоянно меняются. Был тут человек, который писал книги, – забыл его имя, – на яхте «Каско». Он проплыл мимо Такароа, в тридцати милях от нее, и попал на Тикен, все благодаря перемене течений. Теперь вас отнесло в сторону, и вам лучше бы держать на пять румбов.

– Но насколько же это течение отнесло нас? – раздраженно спросил капитан. – Разве я могу теперь знать, насколько надо повернуть?

– Я не знаю, капитан, – очень вежливо сказал Мак-Кой.

Ветер изменил направление, и шхуна с дымящейся палубой, мерцавшей в ясном сером свете, поплыла прямо в подветренную сторону. Но затем ее отнесло назад, и, поворачивая то на правый, то на левый галс, пересекая зигзагами свой след, она расчесывала море перед островами Актеон, которых вахтенные, наблюдая с мачты, не заметили.

Капитан Давенпорт потерял всякое самообладание. Его ярость приняла форму мрачного молчания, и все послеполуденное время он провел, шагая по корме или стоя, прислонившись к мачте.

С наступлением ночи он, даже не посоветовавшись с Мак-Коем, повернул шхуну, направив ее к северо-западу. М-р Кониг, украдкой заглянув в карту и в нактоуз, и Мак-Кой, открыто и невинно исследовав компас, уже знали, что они плывут к острову Хао. В полночь шквалы прекратились и появились звезды. День обещал быть ясным, и капитан Давенпорт ободрился.

– Утром я произведу наблюдения, – говорил он Мак-Кою, – хотя на какой мы широте – загадка. Но я применю метод Семнера и определю это. Знакомы ли вы с его методом? После этого он объяснял Мак-Кою метод Семнера во всех деталях. День оказался действительно ясным; пассат дул неизменно с востока, и шхуна так же неизменно забирала по девять узлов. Капитан и помощник определяли местоположение по методу Семнера; их вычисления совпали, в полдень они снова совпали, и они проверили утренние наблюдения полуденными.

– Еще двадцать четыре часа, и мы будем там, – уверял капитан Мак-Коя. – Это чудо, что палуба нашей старухи держится. Но это не может так продолжаться. Она не выдержит. Посмотрите на нее, она дымится с каждым днем все сильней. А ведь какая это была крепкая палуба; она не так давно проконопачена заново во Фриско. Я был ошеломлен, когда первый раз прорвался огонь, а мы задраили[62]. Посмотрите, что это!

Он резко оборвал и, с отвисшей челюстью, уставился на спираль дыма, которая, клубясь, вилась с подветренной стороны бизань-мачты, в двадцати футах от палубы.

– Но как же он пробрался туда? – спросил он возмущенно.

Внизу дыма не было. Прокрадываясь с палубы, защищенный от ветра мачтой, дым по какой-то прихоти уплотнялся и становился видимым только на этой высоте. Извиваясь, он пополз от мачты и на мгновенье повис над головой капитана, точно какое-то угрожающее предзнаменование. В следующий момент ветер развеял его, и челюсть капитана Давенпорта водворилась на место.

– Как я уже говорил, когда мы в первый раз задраили, я был поражен. Такая крепкая палуба и все же пропускала дым, как решето. И с тех пор мы конопатили и конопатили ее. Давление внизу должно быть ужасным, коль выталкивается столько дыму.

После полудня небо опять стало пасмурным, задули ветры и заморосил дождь. Ветер менял направление; он несся то с юго-востока, то с северо-востока, а в полночь шхуна «Пиренеи» внезапно была подхвачена резким порывом с юго-запада, откуда ветер продолжал уже непрерывно дуть.

– Мы не будем на Хао раньше десяти или одиннадцати часов, – жаловался капитан Давенпорт в семь часов утра, когда мимолетная надежда, забрезжившая с появившимся солнцем, была сметена хмурыми облачными массами, надвинувшимися с востока. И в следующую минуту он жалобно спрашивал:

– Что с этими течениями?

Наблюдающие с верхушек мачт не могли ничего сообщить о земле, и день прошел в смене дождливых затиший и сильных шквалов. С наступлением ночи с запада начали набегать тяжелые бурные волны. Барометр упал до 29,50. Ветра не было, а зловещее волнение все усиливалось. Вскоре шхуна бешено качалась на чудовищных валах, нескончаемой процессией выступавших из мрака на западе. Паруса убрали с такой быстротой, какая только была возможна при дружных усилиях обеих вахт. Когда работа была закончена, из толпы утомленной команды стали доноситься ропот и жалобы; голоса в полной тьме звучали особенно угрожающе. Вызванная на корму вахта со штирборта, чтобы все принайтовить и укрепить, открыто выражая свое озлобление, с большой неохотой взялась за работу. В каждом медленном, вялом движении матросов была угроза. Воздух стал влажным и вязким, точно слизь; ветра не было; и матросы, прерывисто дыша, казалось, мучительно томились и задыхались. На лицах и на руках выступил пот. А капитан Давенпорт, с лицом, еще более осунувшимся и измученным, с глазами, помутневшими и остановившимися, был подавлен предчувствием неминуемой беды.

– Это все пройдет к западу, – сказал Мак-Кой, стараясь ободрить его. – В худшем случае мы будем задеты лишь краем циклона.

Но капитан Давенпорт не желал слушать утешений. При свете лампы он перечитывал главу в своем «Сокращенном курсе», разъясняющую правила поведения для командиров судна во время циклонов. Царившее молчание нарушалось заглушенным плачем юнги, доносившимся откуда-то с середины судна.

– Замолчать! – проревел неожиданно капитан с такой силой, что все на борту вздрогнули, а перепуганный виновник от страха разразился диким воплем.

– Мистер Кониг, – сказал капитан дрожавшим от ярости и раздражения голосом, – не будете ли вы добры пошевелиться и заткнуть глотку палубной шваброй этому мальчишке?

Но туда пошел Мак-Кой, и через несколько минут успокоенный мальчик заснул.

Незадолго до рассвета воздух заколебался от первых дуновений, появившихся с юго-востока; быстро крепли они и постепенно превращались в резкий бриз. Вся команда была на палубе в ожидании, что последует за этим.

– Теперь все благополучно, капитан, – сказал Мак-Кой, став рядом с ним. – Ураган идет к западу, а мы к югу от него. Этот бриз только отголосок. Он не будет усиливаться. Вы можете поднять паруса.

– Но какой толк в этом? Куда я буду держать? Это уже второй день без наблюдений; мы должны были увидеть остров Хао вчера утром. Какое взять направление: север, юг, восток? Ответьте мне, и я в один миг поставлю паруса.

– Я не моряк, капитан, – сказал Мак-Кой своим спокойным голосом.

– А я продолжал себя считать таковым, – был ответ, – пока не попал в Паумоту.

В полдень с наблюдательного поста раздался крик: «Буруны впереди!» Шхуна повернула в сторону, и все паруса один за другим были спущены и убраны. Она скользила по волнам, борясь с течением, которое угрожало увлечь ее на буруны. Все работали как сумасшедшие, кок и юнга, сам капитан Давенпорт и Мак-Кой – все помогали. Еле-еле спаслись. Это была низкая отмель – мрачное, гибельное место, над которым непрерывно разбивались волны, – место, где ни один человек не мог жить, и даже ни одна морская птица не осмеливалась там спуститься. Шхуна «Пиренеи» приблизилась к ней на сто ярдов, прежде чем ветер отнес ее в сторону, и в этот момент измученная команда, закончив работу, разразилась потоком проклятий на голову Мак-Коя – Мак-Коя, который явился к ним, предложил плыть на Мангареву, обманом увлек их от безопасного острова Питкэрна на верную гибель в этом коварном, ужасном, необъятном море. Спокойная душа Мак-Коя оставалась невозмутимой. Он улыбался им с бесхитростной, ласковой благосклонностью, и благородство его и доброта, казалось, проникли в их омраченные, темные души, пристыдив их и успокоив. Смущенно замерли проклятия на их губах.

– Скверные воды! Скверные воды! – бормотал капитан Давенпорт, пока шхуна прорывалась, но внезапно он остановился, увидев отмель, которая должна была находиться прямо за кормой и оказалась уже с наветренной стороны «Пиреней», быстро приближаясь. Капитан сел и закрыл лицо руками. И старший помощник, и Мак-Кой, и вся команда увидели то, что видел он. Восточное течение, омывающее с юга эту отмель, влекло их на нее, а с севера от отмели такое же быстрое западное течение подхватило корабль и относило его дальше.

– Я слышал об этом Паумоту прежде, – простонал капитан, отнимая руки от побледневшего лица. – Капитан Мойендель рассказывал мне о нем после того, как потерял здесь свое судно. Я тогда втихомолку смеялся над ним. Прости мне, Боже, я смеялся над ним! Что это за отмель? – оборвал он, спросив Мак-Коя.

– Я не знаю, капитан.

– Почему же вы не знаете?

– Потому что я никогда ее прежде не видел и никогда о ней не слыхал. Я полагаю, ее и на карте нет. Эти воды никогда не были вполне исследованы.

– Значит, вы не знаете, где мы находимся?

– Не более, чем вы, – мягко ответил Мак-Кой.

В четыре часа пополудни вдали показались кокосовые пальмы, словно вырастая из воды. Немного позже над морем поднялась низменная поверхность какого-то атолла.

– Теперь я знаю, капитан, где мы. – Мак-Кой опустил бинокль. – Это остров Решения. Мы в сорока милях от острова Хао, и ветер встречный.

– Тогда ведите нас к этому берегу. Где здесь можно пристать?

– Пристать могут только каноэ. Но теперь, раз мы знаем, где находимся, – мы можем направиться к острову Барклай-де-Толли. Он всего лишь в ста двенадцати милях отсюда на норд-норд-вест. С этим ветром мы будем там завтра утром около девяти часов.

Капитан Давенпорт обследовал карту и стал размышлять.

– Если мы разобьем здесь шхуну, нам все равно придется в лодках плыть на Барклай-де-Толли, – прибавил Мак-Кой.

Капитан отдал распоряжения, и шхуна «Пиренеи» опять понеслась, бороздя негостеприимное море.

На следующий день в полдень на дымящейся палубе «Пиренеи» поднялся бунт. Течение усилилось, ветер ослабел, и «Пиренеи» отнесло к западу. Вахтенный заметил остров Барклай-де-Толли к востоку, едва различимый с мачты, и в продолжение целых часов шхуна тщетно пыталась приблизиться к нему. Все время, подобно миражу, высились на горизонте кокосовые пальмы, видимые только с верхушки мачты. С палубы их не было видно – скрывала выпуклость земного шара.

Снова капитан Давенпорт совещался с Мак-Коем и картой. Макемо лежит в семидесяти пяти милях к юго-западу. Его лагуна – тридцать миль длины, и вход туда великолепный. Когда капитан отдал приказания, команда отказалась повиноваться. Они объявили, что уже достаточно с них плавания с этим огненным адом под ногами. Там была земля. Что ж с того, если шхуна не может к ней пристать? Они могут это сделать в лодках. Ну, и пусть она сгорит! Их-то жизни ведь что-нибудь для них значат! Они верно служили шхуне, теперь они будут служить себе. Оттолкнув второго и третьего помощника, они бросились к лодкам и стали готовить их к спуску. Капитан Давенпорт и старший помощник с револьверами в руках приближались к юту, когда Мак-Кой, взобравшись на крышу каюты, начал говорить.

Он обращался к матросам, и при первом звуке его мягкого, кроткого, как воркование, голоса они остановились. Его неизреченная ясность и мир простирались к ним. Ласковый тон и простота мысли изливались на них магическим потоком и против их воли укрощали. Много давно забытых чувств пробудилось в них; некоторые вспомнили колыбельные песни детства, покой материнских объятий перед сном. Не было больше ни раздоров, ни опасностей, ни огорчений во всем мире. Все было, как должно было быть. И само собой разумелось, что они должны повернуть спину земле и снова пуститься в море, с адским пламенем под своими ногами.

Мак-Кой говорил просто, но неважно было, что он говорил. Вся его личность – его «я» – говорила гораздо красноречивее всех слов, какие он мог сказать. Это было загадочное влияние его души, проникающее до сокровенных глубин человеческого существа, – излучение духа, пленительного, ласково-смиренного и беспредельно могучего. Это был яркий свет, озаривший темные склепы их душ, – власть чистоты и кротости, значительно более сильная, чем та, какая таилась в блестящих смертоносных револьверах капитана и его помощника.

Матросы нерешительно переминались с ноги на ногу, не двигаясь с места. Но те, что отвязали лодки, снова их укрепили. Затем, по одному, по двое, начали смущенно расходиться.

Лицо Мак-Коя светилось детской радостью, когда он спускался с крыши каюты. Смута прекратилась. И в сущности никакой смуты он не предотвращал. Мятеж вовсе и не начинался, ибо в том благословенном мире, где он – Мак-Кой – обитал, ему не было места.

– Вы загипнотизировали их, – сказал ему мистер Кониг насмешливо и тихо.

– Это хорошие ребята, – последовал ответ. – У них добрые сердца. Они пережили тяжелое время, работали без устали и будут работать изо всех сил до конца.

У мистера Конига не было времени отвечать. Голос его гремел, когда он отдавал приказания; матросы бросились исполнять их, и шхуна медленно поворачивалась от ветра, пока ее нос не устремился в сторону Макемо.

Ветер был совсем слабый и после захода солнца почти прекратился. Стояла невыносимая жара, люди на носу и на корме тщетно пытались заснуть. Палуба была слишком горячей, чтобы лежать на ней, и ядовитые пары, проникая сквозь пазы, ползли точно злые духи и, подкрадываясь в ноздри и горло неосторожных, вызывали припадки кашля и чиханья. Звезды лениво мерцали на темном небосклоне, и полная луна, поднявшись с востока, осветила мириады клубков, волокон и паутинных пленок дыма, которые сплетались, извивались и кружились вдоль палубы, над бортами и вверху – вокруг мачт и вантов.

– Расскажите мне, – сказал капитан Давенпорт, протирая свои болевшие глаза, – что случилось с экипажем «Боунти», после того как он достиг Питкэрна. В отчете я читал, что они сожгли «Боунти» и что их разыскали только через несколько лет. Что же происходило за это время? Мне всегда хотелось это узнать. Это были люди с петлей на шее. Там находились также несколько туземцев. Были и женщины, что с самого начала предсказывало несчастье.

– Да, несчастье произошло, – ответил Мак-Кой. – Это были скверные люди. Они ссорились из-за женщин. Один из мятежников, Вилльямс, потерял жену. Все женщины были таитянки. Его жена, охотясь за морскими птицами, упала со скалы. Тогда он отнял жену у одного из туземцев. Все туземцы были возмущены этим и убили почти всех мятежников. Оставшиеся перебили туземцев. Женщины помогали. Туземцы убивали друг друга. Все убивали. Это были ужасные люди. Тимити был убит двумя туземцами в то время, когда они расчесывали его волосы в знак дружбы. Белые их подослали, а после этого сами же их умертвили. Туллалу был убит своей женой. Она хотела белого мужа. Они очень злые. Бог отвратил от них свое лицо. К концу второго года все туземцы были перебиты; погибли и все белые, кроме четырех: Юнга, Джона Адамса, Мак-Коя – моего прадеда и Квинталя. Последний был тоже очень дурным человеком. Однажды его жена поймала для него слишком мало рыбы, и он откусил ей ухо.

– Это был отвратительный сброд, – воскликнул мистер Кониг.

– Да, они были очень скверные, – подтвердил Мак-Кой и продолжал дальше мягко и невозмутимо о крови и похотливости своих преступных предков. – Мой прадед избежал убийства, чтобы умереть от собственной руки. Он сделал перегонный куб и приготовил алкоголь из кореньев одного растения. Квинталь ему помогал, и они вместе все время напивались. Под конец Мак-Кой заболел белой горячкой, привязал себе на шею камень и прыгнул в море.

– Жена Квинталя, которой муж откусил ухо, тоже погибла, упав со скалы. Тогда Квинталь явился к Юнгу и потребовал его жену, а потом пришел к Адамсу. Адамс и Юнг боялись Квинталя. Они знали, что он убьет их. И они убили его топором. Затем умер Юнг. И кончились все раздоры.

– Ну, конечно же, – усмехнулся капитан Давенпорт. – Ведь больше некого было убивать.

– Вы видите, Бог скрыл от них свой лик, – сказал Мак-Кой.

Утром ветра не было – лишь совсем слабое дуновение с востока, и капитан Давенпорт натянул все паруса и повернул на левый галс. Он боялся этого ужасного западного течения, которое уже столько раз издевалось над ним, лишая его убежища. Весь день и всю ночь было спокойно. Матросы, получив уменьшенную порцию бананов, недовольно ворчали. Они ослабели и жаловались на боли в желудке, вызванные банановой диетой. Весь день течение относило «Пиренеи» к западу; не было ветра, чтобы направить шхуну к югу. В первую ночную вахту на юге показались кокосовые пальмы; их пышные верхушки поднимались над водой: несомненно, здесь был низменный атолл.

– Это остров Таэнга, – объявил Мак-Кой. – Сегодня ночью нам необходим бриз, иначе мы пропустим Макемо.

– Что случилось с юго-восточным пассатом? – спросил капитан. – Почему его нет? В чем дело?

– Это из-за испарений с больших лагун, их ведь так много, – объяснял Мак-Кой. – Испарения расстраивают всю систему пассатов. Они могут даже повернуть ветер в обратную сторону и пригнать штормы с юго-запада. Это опасный архипелаг, капитан.

Капитан Давенпорт смотрел на старика и готов был выругаться, но сдержался.

Присутствие Мак-Коя словно душило проклятия, шевелившиеся в его мозгу и клокочущие в горле. Влияние Мак-Коя очень возросло за все эти дни, а их было немало, пока они были вместе. Капитан Давенпорт в море считал себя неограниченным властелином, он никого не боялся и никогда не пытался обуздывать свой язык, а сейчас почувствовал, что не в состоянии выругаться в присутствии этого удивительного старика с женственными карими глазами и кротким голосом.

Осознав это, он был страшно поражен. Ведь старик-то был всего-навсего потомок Мак-Коя – Мак-Коя, мятежника с «Боунти», бежавшего от петли, которая ждала его в Англии, – Мак-Коя, бывшего воплощением зла в те далекие времена крови и разврата и погибшего такой ужасной смертью на острове Питкэрн.

Капитан Давенпорт не был религиозен, но в это мгновение он почувствовал безумное желание броситься к ногам другого и сказать ему, – а что – он не знал. Это было чувство более властное, чем мысль. Странное сознание собственного ничтожества владело им в присутствии этого человека, простодушного, как ребенок, ласкового, как женщина.

Но, конечно, так унизить себя на глазах помощников и команды он не может. И все-таки гнев, порождавший проклятия, еще бушевал в нем. Внезапно он ударил стиснутым кулаком но крыше каюты и закричал:

– Послушайте, старик, я не хочу сдаваться. Это Паумоту дурачит и издевается надо мной и доводит меня до сумасшествия. Я отказываюсь сдаться. Я намерен гнать дальше эту шхуну и буду плыть и плыть через Паумоту до Китая, но найду, где пристать. Если все ее покинут, я останусь один. Я покажу этому Паумоту. Оно не посмеет меня дурачить. Шхуна – хорошая старуха, и я буду бороться за нее до тех пор, пока останется хоть одна доска, на которой можно стоять. Вы слушаете меня?

– И я останусь с вами, капитан, – сказал Мак-Кой.

Ночью с юга подул слабый ветер, и раздраженный капитан, со своим грузом огня, следя за отклонением к западу и выпрямляя курс, временами терял терпение и ругался вполголоса, чтобы не услышал Мак-Кой.

Дневной свет позволил различить пальмы, поднявшиеся из воды на юге.

– Это подветренная часть Макемо, – сказал Мак-Кой. – Немного дальше к западу находится Катиу. Там мы можем пристать.

Но течение между двумя островами – особенно сильное – увлекло их к северо-западу. И в час дня они увидели вставшие над водой пальмы Катиу, которые вскоре вновь исчезли.

Немного позже, в тот момент, когда капитан заметил новое течение с северо-востока, подхватившее «Пиренеи», вахтенные с мачт объявили о кокосовых пальмах на северо-западе.

– Это – Рарака, – сказал Мак-Кой. – До нее мы не доберемся без ветра. Течение уносит нас к юго-западу. Но надо следить. Несколькими милями дальше течение отклоняется к северу и делает петлю по направлению к северо-западу. Оно нас отнесет от Факаравы, а у Факаравы мы как раз можем пристать.

– Ну, и пусть относит ко всем чертям! – вспылил капитан. – Все равно мы еще найдем, где пристать.

Но положение на «Пиренеях» становилось критическим. Палуба была настолько горяча, что казалось, еще на несколько градусов больше – и она воспламенится. В некоторых местах даже толстые подошвы башмаков не защищали, и опасение обжечь ноги вынуждало матросов ускорять шаги. Дым усилился и стал более едким. Глаза у всех воспалились, все кашляли и задыхались, словно больные туберкулезом. После полудня лодки отвязали и снабдили всем необходимым. В них уложили несколько оставшихся связок сушеных бананов, а также инструменты помощников. Капитан Давенпорт положил в баркас даже хронометр, опасаясь, что палуба может вот-вот вспыхнуть.

Этот страх угнетал их всю ночь, и на рассвете они смотрели друг на друга, как бы удивляясь, что шхуна «Пиренеи» еще держится, и они все еще живы; глаза их запали, а серые лица были страшно измучены.

Торопливо, иногда бессознательно ускоряя шаги, капитан, забыв о своем достоинстве, почти бегом осматривал палубу судна.

– Теперь вопрос нескольких часов, если не минут, – объявил он, вернувшись на корму.

Крик «Земля!» донесся с мачты. С палубы земли не было видно, и Мак-Кой поднялся наверх, а капитан воспользовался удобным случаем, чтобы облегчить себе душу, хорошенько выругавшись. Но проклятия его внезапно замерли, когда он увидел на воде в направлении к северо-востоку темную линию. Это был не шквал, а бриз – прерванный пассат, отклонившийся на восемь румбов своего пути и теперь снова принявшийся за дело.

– Держите прямо, капитан, – сказал Мак-Кой, едва успев добежать до кормы. – Это восточный берег Факаравы, мы войдем в пролив с поднятыми парусами, полным ходом, и ветер будет с борта.

Через час кокосовые пальмы и земля были видны с палубы. Чувство, что конец шхуны «Пиренеи» близок, угнетало каждого. Капитан Давенпорт приказал опустить три лодки и велел их подтянуть к корме; в каждой поместился матрос, чтобы отталкивать ее от бортов. Совсем близко, на расстоянии не более двух кабельтов, шхуна обогнула берег атолла, очерченный пенной линией прилива.

– Приготовьтесь, капитан, повернуть через фордевинд, – предупредил Мак-Кой.

Минутой позже земля словно расступилась, открывая узкий пролив в огромную зеркальную лагуну длиной в тридцать и шириной в десять миль.

– Пора, капитан!

В последний раз обошли вокруг мачт рея, когда шхуна послушно направилась в пролив. Едва поворот был сделан, даже не сложив еще в бухту веревок, помощники и команда в паническом ужасе бросились на корму. Еще ничего не произошло, но все были уверены, что вот-вот несчастье разразится. Мак-Кой хотел пройти вперед на свое место на носу, чтобы вести судно, но капитан схватил его за руку и оттащил.

– Сделайте это отсюда, – сказал он. – Палуба не безопасна… В чем дело? – спросил он. – Мы совсем не двигаемся!

Мак-Кой улыбнулся.

– Вам мешает течение, капитан. Со скоростью семи узлов несется морской отлив из этого пролива.

К концу следующего часа шхуна продвинулась только на расстояние, равное ее длине. Но ветер стал свежее, и она прорвалась вперед.

– Часть людей пусть садится в лодки! – скомандовал капитан.

Его голос еще звучал, и матросы только-только принялись усаживаться, как середина палубы в огне и в дыму взлетела вверх, часть ее застряла в парусах и такелаже, а остальное рухнуло в море. Ветер был с борта, и это спасло сжавшихся на корме людей. Сплошным потоком ринулись они к лодкам, но голос Мак-Коя, полный незыблемого спокойствия, убеждал их, что времени хватит, и они остановились.

– Не спешите, – говорил он. – Нужен порядок. Спустите этого мальчика в лодку, пожалуйста.

Рулевой, потерявший голову от ужаса, бросил штурвал, и капитан подоспел как раз вовремя, чтобы схватить спицы колеса и помешать течению подхватить судно и ударить о берег.

– Лучше бы вы позаботились о лодках, – сказал он мистеру Конигу. – Подтяните одну ближе, вплотную к корме! В самый последний момент я прыгну в нее.

Мистер Кониг колебался, но затем шагнул за борт и спустился в лодку.

– Держите ее на полрумба, капитан!

Капитан вздрогнул. Он полагал, что остался один на шхуне.

– Да, да, есть, полрумба, – ответил он.

Посередине «Пиренеи» зияло пылающее горнило, откуда вырывались необъятные клубы дыма и, поднимаясь к мачтам, совершенно скрывали переднюю часть корабля. Мак-Кой, под защитой бизань-вантов, продолжал свою тяжелую работу и вел шхуну по извилистому проливу. Огонь распространялся по палубе от места взрыва к корме. Развевающиеся вверху на грот-мачте паруса исчезли в пламени. Передних парусов они не могли видеть, но знали, что те еще держатся.

– Только бы огонь не охватил всех парусов, прежде чем она войдет в лагуну, – простонал капитан.

– Она успеет войти, – уверенно заявил Мак-Кой. – Времени еще много. Она должна войти. А в лагуне мы повернем ее; дым от нас отнесет, и огонь не достигнет кормы.

Язык пламени взвился к бизань-мачте, жадно потянулся к нижнему ярусу парусов и, не добравшись до них, исчез. Сверху горящий обрывок веревки упал прямо на голову капитана Давенпорта. Он с необычайной поспешностью, как человек, ужаленный пчелой, взмахнул рукой и сбросил горящий обрывок.

– Какое направление, капитан?

– Норд-вест-вест.

– Держите ее вест-норд-вест.

Капитан повернул руль и установил его.

– Вест-норд, капитан.

– Есть, вест-норд.

– Теперь вест.

Медленно, румб за румбом, войдя в лагуну, шхуна описала круг и стала под ветер; и румб за румбом, со спокойной уверенностью, как будто в их распоряжении была еще тысяча лет, Мак-Кой нараспев оглашал изменения курса.

– Еще румб, капитан.

– Есть, румб.

Капитан Давенпорт на несколько спиц повернул штурвал, затем быстро оттянул назад, тормозя шхуну.

– Так держать!

– Есть.

Несмотря на ветер, который дул теперь с кормы, жара была невыносимая, и капитан Давенпорт мог только искоса бросать взгляды на нактоуз. Он вынужден был отнимать от штурвала то одну, то другую руку, чтобы потереть и заслонить свои щеки, покрытые волдырями. Борода Мак-Коя ерошилась и топорщилась, и запах горелых волос заставил капитана Давенпорта с тревогой посмотреть на него. Руки капитана сверху покрылись волдырями, и, поочередно оставляя штурвал, он освежал их, прикладывая к брюкам. Паруса бизань-мачты исчезали один за другим под натиском огня, принуждая двух людей съеживаться и закрывать лицо.

– Теперь, – сказал Мак-Кой, осторожно бросив взгляд вперед на нижний берег, – четыре румба, и пусть она плывет!

Обрывки и клочья пылающих веревок и парусов, задевая их, падали вокруг. Смолистый дым от горящего куска веревки у ног капитана вызвал жестокий припадок кашля, но штурвала капитан все же не выпустил.

Шхуна внезапно ударилась, нос ее поднялся, и она едва не остановилась. Град горящих обломков, упавших от толчка, посыпался на них. Шхуна снова двинулась и вторично ударилась. Своим килем она раздробила хрупкий коралл, пошла дальше и ударилась в третий раз.

– Держите прямо, – сказал Мак-Кой. – Пробрались? – мягко спросил он минутой позже.

– Она не слушается руля, – был ответ.

– Ну, хорошо. Она сворачивает. – Мак-Кой посмотрел за борт. – Мягкий, белый песок. Лучшего нельзя и требовать. Великолепное ложе!

Когда шхуна сделала поворот от ветра, столб дыма и пламени вырвался на юте. Капитан Давенпорт выпустил штурвал из-за нестерпимой боли от ожогов. Он добрался до фалиня лодки, стоявшей внизу, затем остановился, высматривая Мак-Коя, который держался в стороне, чтобы дать ему спуститься.

– Вы – первый, – крикнул капитан, хватая его за плечо и почти перебрасывая через борт.

Пламя и дым были нестерпимы, и он поспешил сейчас же за Мак-Коем. Оба они, обхватив веревку, вместе соскользнули в лодку. Матрос на носу, не ожидая приказаний, перерезал фалинь ножом. Весла, лежавшие наготове, ударили по воде, и лодка помчалась.

– Прекрасное ложе, капитан, – бормотал Мак-Кой, оглядываясь назад.

– Да, прекрасное ложе и все благодаря вам, – был ответ.

Три лодки неслись к белому коралловому берегу. За ним, на краю кокосовой рощи, виднелось несколько покрытых травой хижин, и десятка два возбужденных туземцев широко открытыми глазами взирали на пылающее судно, подплывшее к их земле.

Лодки причалили, и они сошли на белый берег.

– А теперь, – сказал Мак-Кой, – я должен подумать о возвращении на Питкэрн.

Белый Клык

Часть первая

Глава I В погоне за мясом

Темный хвойный лес высился по обеим сторонам скованного льдом водного пути. Пронесшийся незадолго перед тем ветер сорвал с деревьев белый снежный покров, и в наступающих сумерках они стояли черные и зловещие, как бы приникнув друг к другу. Бесконечное молчание окутало землю. Это была пустыня – безжизненная, недвижная, и до того здесь было холодно и одиноко, что даже не чувствовалось грусти. В этом пейзаже можно было подметить скорее подобие смеха, но смеха, который страшнее скорби, смеха безрадостного, как улыбка сфинкса, холодного, как лед. То вечность, премудрая и непреложная, смеялась над суетностью жизни и тщетой ее усилий. Это была пустыня – дикая, безжалостная северная пустыня.

И все же в ней была жизнь, настороженная и вызывающая. Вдоль замерзшего водного пути медленно двигалась стая волкоподобных собак. Их взъерошенная шерсть была покрыта инеем. Дыхание, выходившее из их пастей, тотчас же замерзало в воздухе и, осаждаясь в виде пара, образовывало на их шерсти ледяные кристаллы. На них была кожаная упряжь; такими же постромками они были впряжены в сани, тянувшиеся позади. Нарты не имели полозьев; они были сделаны из толстой березовой коры и всей своей поверхностью лежали на снегу. Передний конец их был несколько загнут кверху, что давало им возможность подминать под себя верхний, более мягкий, слой снега, пенившийся впереди, точно гребень волны. На нартах лежал крепко привязанный узкий длинный ящик и лежали еще кое-какие вещи: одеяло, топор, кофейник и сковорода, но прежде всего бросался в глаза продолговатый ящик, занимавший большую часть места.

Впереди на широких канадских лыжах шагал, пробивая собакам дорогу, человек. За нартами шел другой, а на нартах в ящике лежал третий человек, путь которого был закончен, человек, которого пустыня победила и сразила, навсегда лишив его возможности двигаться и бороться. Пустыня не терпит движения. Жизнь оскорбляет ее, потому что жизнь – это движение, а вечное стремление пустыни – уничтожить движение. Она замораживает воду, чтобы остановить ее течение к морю; она выгоняет сок из деревьев, пока они не промерзнут до самого своего мощного сердца, но всего свирепее и безжалостнее давит и преследует пустыня человека, самое мятежное проявление жизни, вечный протест против закона, гласящего, что всякое движение неизменно приводит к покою.

Впереди и позади нарт, бесстрашные и неукротимые, шли те два человека, которые еще не умерли. Они были закутаны в меха и мягкие дубленые кожи. Брови, щеки и губы у них были так густо покрыты инеем, осевшим на лица от их морозного дыхания, что черты их почти невозможно было различить. Это придавало им вид каких-то замаскированных привидений, провожающих в загробный мир еще одно привидение. Но под этими масками были люди, желавшие проникнуть в царство отчаяния, насмешки и безмолвия, маленькие существа, стремившиеся к грандиозным приключениям, боровшиеся с могуществом страны, далекой, чуждой и безжизненной, как бездны пространства.

Они шли молча, сберегая дыхание для тяжелой работы тела. Надвинувшаяся со всех сторон тишина давила на них своим почти ощутимым присутствием. Она давила на их мозг подобно тому, как воздух силой многих атмосфер давит на тело спустившегося в глубину водолаза, давила всей тяжестью бесконечного пространства, всем ужасом неотвратимого приговора. Тишина проникала в самые глубокие извилины мозга, выжимая из него, как сок из винограда, все ложные страсти и восторги, всякую склонность к самовозвеличению; она давила так, пока люди сами не начинали считать себя ограниченными и маленькими, ничтожными крупинками и мошками, затерявшимися со своей жалкой мудростью и близоруким знанием в вечной игре слепых стихийных сил.

Прошел один час, другой… Бледный свет короткого бессолнечного дня почти померк, когда в тихом воздухе раздался вдруг слабый отдаленный крик. Он быстро усиливался, пока не достиг высшего напряжения, протяжно прозвучал, дрожащий и пронзительный, и снова медленно замер вдали. Его можно было бы принять за вопль погибшей души, если бы не резко выраженный оттенок тоскливой злобы и мучительного голода. Человек, шедший впереди, оглянулся, и глаза его встретились с глазами шедшего сзади. И, переглянувшись поверх узкого продолговатого ящика, они кивнули друг другу.

Второй крик с остротой иглы прорезал тишину. Оба человека определили направление звука: он шел откуда-то сзади, со снежной равнины, которую они только что оставили позади. Третий ответный крик послышался несколько левее второго.

– Билл, они идут следом за нами, – сказал человек, шедший впереди.

Голос его звучал хрипло и неестественно, и говорил он с видимым усилием.

– Мясо стало редкостью, – ответил его товарищ. – Вот уже несколько дней, как нам не попадался след зайца.

После этого они замолчали, продолжая чутко прислушиваться к крикам, раздававшимся сзади, то тут, то там.

С наступлением темноты они направили собак к группе елей, высившихся на краю дороги, и остановились на ночлег. Гроб, поставленный около костра, служил им одновременно скамьей и столом. Собаки, сбившись в кучу у дальнего края костра, рычали и грызлись между собой, не обнаруживая ни малейшего стремления порыскать в темноте.

– Мне кажется, Генри, что они что-то чересчур усердно жмутся к костру, – сказал Билл.

Генри, сидевший на корточках около костра и опускавший в этот момент кусочек льда в кофе, чтобы осадить гущу, кивнул в ответ. Он не произнес ни слова до тех пор, пока не уселся на гроб и не принялся за еду.

– Они знают, где безопаснее, – ответил он, – и предпочитают есть сами, а не стать пищей для других. Собаки умные животные.

Билл покачал головой:

– Ну, не знаю…

Товарищ с удивлением посмотрел на него.

– В первый раз слышу, что ты не признаешь за ними ума, Билл!

– Генри, – ответил тот, задумчиво разжевывая бобы, – заметил ты, как они вырывали сегодня друг у друга куски, когда я кормил их?

– Да, больше, чем обыкновенно, – согласился Генри.

– Сколько у нас собак, Генри?

– Шесть.

– Хорошо, Генри… – Билл на минуту остановился как бы для того, чтобы придать своим словам еще больше веса. – Так, у нас шесть собак, и я взял из мешка шесть рыбин. Я дал каждой по рыбе и… Генри, одной рыбы мне не хватило!

– Ты ошибся в счете!

– У нас шесть собак, – хладнокровно повторил Билл. – И я взял шесть рыбин, но Одноух остался без рыбы. Я вернулся и взял из мешка еще одну рыбу.

– У нас только шесть собак, – проворчал Генри.

– Генри, – продолжал Билл, – я не говорю, что это все были собаки, но получили по рыбе семеро.

Генри перестал есть и через огонь пересчитал глазами собак.

– Их только шесть, – сказал он.

– Я видел, как одна убегала по снегу, – настойчиво заявил Билл. – Их было семь.

Генри соболезнующе посмотрел на него.

– Знаешь, Билл, я буду очень рад, когда это путешествие закончится.

– Что ты этим хочешь сказать?

– Мне кажется, эта обстановка начинает действовать тебе на нервы и тебе мерещатся несуществующие вещи.

– Я сам подумал об этом, – серьезно заметил Билл, – и поэтому, когда она убежала, я тщательно осмотрел снег и нашел ее следы. Затем я внимательно пересчитал собак: их было только шесть. Следы еще сохранились на снегу. Хочешь, я покажу тебе их?

Генри ничего не ответил и продолжал молча жевать. Окончив есть, он выпил кофе и, обтерев рот тыльной стороной руки, сказал:

– Значит, ты думаешь…

Протяжный, зловещий крик, раздавшийся откуда-то из темноты, прервал его.

Он замолчал, прислушался и, указывая рукой в сторону, откуда донесся вой, закончил:

– Что, это был один из них?

Билл кивнул головой.

– Черт возьми! Я не могу представить себе ничего другого. Ты и сам видел, как взволновались собаки.

Вой и ответный вой прорезали тишину, превращая безмолвие в сумасшедший дом. Звуки слышались со всех сторон, и собаки, в страхе прижимаясь друг к дружке, так близко подошли к огню, что на них начала тлеть шерсть. Билл подбросил дров в костер и закурил трубку.

– А мне все-таки кажется, что ты немного того… сбрендил, – произнес Генри.

– Генри… – Он медленно затянулся, прежде чем продолжать. – Я думаю о том, насколько он счастливее нас с тобой.

Он ткнул большим пальцем в ящик, на котором они сидели.

– Когда мы умрем, – продолжал он, – это будет счастьем, если найдется достаточно камней, чтобы наши трупы не достались собакам.

– Но ведь у нас нет ни друзей, ни денег, ни многого другого, что было у него, – возразил Генри. – Вряд ли кто-нибудь из нас может рассчитывать на пышные похороны.

– Не понимаю я, Генри, что могло заставить вот этого человека, который у себя на родине был лордом или чем-то вроде этого и никогда не нуждался ни в пище, ни в крове, – что могло заставить его сунуться в этот богом забытый край!

– Он мог бы дожить до глубокой старости, если бы остался дома, – согласился Генри.

Билл открыл рот, чтобы заговорить, но передумал и устремил глаза в темноту, теснившую их со всех сторон. В ней нельзя было различить никаких очертаний, и только видна была пара глаз, блестевших, как горящие уголья. Генри кивком головы указал на вторую пару глаз, затем и на третью. Эти сверкавшие глаза кольцами опоясывали стоянку. Временами какая-нибудь пара двигалась и исчезала, но тотчас же появлялась вновь.

Беспокойство у собак все возрастало, и, охваченные страхом, они скучились вдруг около костра, стараясь заползти под ноги людям. В свалке одна из собак упала у самого края огня и жалобно завыла от страха; в воздухе распространился запах опаленной шерсти. Шум и смятение заставили круг сверкающих глаз беспокойно задвигаться и даже отступить, но, как только все успокоилось, кольцо снова сомкнулось.

– Скверное дело, брат, коли нет зарядов.

Билл вытряхнул трубку и стал помогать товарищу устраивать постель из одеял и меховых шкур на еловых ветках, которые он разложил на снегу еще до ужина. Генри проворчал что-то и принялся расшнуровывать мокасины.

– Сколько у тебя осталось патронов? – спросил он.

– Три, – последовал ответ. – Хотел бы я, чтобы их было триста; уж я бы показал им, черт возьми!

Билл сердито погрозил кулаком в сторону сверкающих глаз и начал укреплять свои мокасины перед огнем для просушки.

– Хоть бы мороз этот сдал, что ли, – продолжал Билл, – вот уже две недели, как стоит пятьдесят градусов ниже нуля. Эх, лучше бы не затевать этого путешествия, Генри. Не нравятся мне что-то наши дела. Скорее бы уже все кончилось, чтобы сидеть нам у огня в форте Мак-Гэрри и играть в карты – вот чего я хотел бы!

Генри проворчал что-то и полез под одеяло. Он стал было уже засыпать, когда его разбудил голос товарища.

– Скажи, Генри, тот, другой, который пришел и получил рыбу – почему собаки не бросились на него?.. Вот что меня удивляет!

– С чего это ты так забеспокоился, Билл? – последовал сонный ответ. – Прежде с тобой этого не бывало. Заткнись и дай мне уснуть. Должно быть, у тебя в желудке накопилось много кислот – вот ты и нервничаешь.

Люди спали, тяжело дыша, свернувшись рядом под одним одеялом. Огонь костра угасал, и кольцо сверкающих глаз смыкалось все теснее и теснее. Собаки в страхе ближе прижимались друг к другу, гневно рыча, когда какая-нибудь пара глаз слишком приближалась. Раз Билл проснулся от громкого лая. Он осторожно выполз из-под одеяла, чтобы не потревожить сон товарища, и подбросил дров в костер. Когда огонь разгорелся, кольцо сверкающих глаз несколько расширилось. Взгляд его случайно упал на скучившихся собак. Он протер глаза и посмотрел внимательнее. Затем снова заполз под одеяло.

– Генри, – позвал он, – а Генри!

Генри заворчал спросонок:

– Ну, что там еще?

– Ничего особенного, только их опять семь. Я только что сосчитал.

Генри ответил на это сообщение густым храпом.

Наутро он проснулся первым и разбудил Билла. Было уже шесть часов, но рассвет ожидался не раньше девяти, и Генри в темноте принялся за приготовление завтрака. Билл в это время свертывал одеяла и готовил нарты.

– Скажи, Генри, – вдруг спросил он, – сколько, ты говоришь, у нас было собак?

– Шесть, – ответил Генри.

– Неправда! – торжествующе заявил Билл.

– А что, опять семь?

– Нет, пять. Одной нет.

– Проклятие! – в бешенстве воскликнул Генри и, оставив стряпню, пошел считать собак.

– Ты прав, Билл, Пузырь исчез.

– И наверное, он умчался стрелой, раз уж решился бежать.

– Не думаю. Они просто слопали его. Держу пари, что он здорово визжал, когда они запускали в него зубы… проклятые!

– Он всегда был глупой собакой, – заметил Билл.

– Но не настолько, чтобы покончить таким образом жизнь самоубийством, – возразил Генри. Он окинул пытливым взглядом оставшихся собак, оценивая каждую из них.

– Уверен, что никто из этих не сделал бы такой глупости.

– Этих-то палкой не отогнать от костра, – заметил Билл. – Но я всегда думал, что Пузырь плохо кончит.

И это было всей эпитафией над собакой, погибшей в северной пустыне; но другие собаки и даже люди довольствовались эпитафией более краткой.

Глава II Волчица

Позавтракав и сложив в нарты несложное лагерное снаряжение, путники повернулись спиной к радушному костру и зашагали вперед, навстречу темноте. Воздух сразу огласился жалобным воем, со всех сторон раздавались голоса, перекликавшиеся между собой в ночном мраке. Разговор умолк. Около девяти часов начало светать. В полдень южный край неба окрасился в розовый цвет, и на нем четко выступила линия горизонта, отделяя выпуклой чертой северный край от стран полуденного солнца. Но розовая окраска скоро исчезла. Серый дневной свет держался до трех часов, затем и он угас, уступив место темной полярной ночи, окутавшей своим покровом безмолвную пустынную землю.

Мрак сгущался; крики справа, слева и сзади доносились все явственнее, а иногда слышались так близко, что приводили в смятение выбившихся из сил собак, повергая их на несколько секунд в панику.

После одного такого переполоха, когда Билл и Генри вправили животных в постромки, Билл сказал:

– Хорошо, если бы они нашли где-нибудь дичь и оставили нас в покое.

– Да, они ужасно действуют на нервы, – отозвался Генри.

До следующей остановки они не произнесли больше ни слова.

Генри стоял, наклонившись над котлом, в котором кипели бобы, и подбрасывал в него кусочки льда, как вдруг до ушей его долетел звук удара, восклицание Билла и острый злобный крик боли, раздавшийся из группы собак. Он вздрогнул от неожиданности и выпрямился как раз вовремя, чтобы увидеть смутные очертания зверя, убегавшего по снегу под покров темноты. Затем он взглянул на Билла, стоявшего посреди собак с выражением не то торжества, не то недоумения. В одной руке он держал толстую дубину, а в другой – кусок сушеной лососины.

– Он выхватил у меня полрыбы, – объявил он, – но я успел все-таки здорово отделать его. Ты слышал, как он завизжал?

– Кто же это был? – спросил Генри.

– Я не успел разглядеть. Но у него были черные лапы и пасть, и шерсть, и, пожалуй, он был похож на собаку.

– Должно быть, прирученный волк!

– Чертовски ручной, если он приходит каждый раз во время кормления, чтобы получить свою порцию рыбы.

Ночью, когда после ужина они сидели на продолговатом ящике, попыхивая своими трубками, кольцо светящихся точек сомкнулось еще теснее.

– Хотел бы я, чтобы они напали на стадо лосей и забыли про нас, – заметил Билл.

Генри как-то недружелюбно заворчал, и в течение четверти часа длилось молчание. Он устремил взгляд на огонь, а Билл смотрел на сверкавшие глаза, которые блестели в темноте, как раз за пределами света, падавшего от костра.

– Хотелось бы мне быть уже в Мак-Гэрри, – снова начал он.

– Замолчи ты, пожалуйста, со своими желаниями и перестань каркать, – сердито буркнул Генри. – Это все твоя изжога. Прими-ка ложку соды, сразу настроение исправится, и ты станешь более приятным собеседником.

Утром Генри был разбужен жестокими ругательствами, исходившими из уст Билла. Генри приподнялся на локте, товарищ его стоял у только что разведенного костра с поднятыми кверху руками и перекошенным от злобы лицом.

– Эй! – воскликнул Генри, – что случилось?

– Лягуха исчезла, – был ответ.

– Не может быть!

– Говорю тебе, что она исчезла.

Генри вылез из-под одеяла и направился к собакам. Он тщательно пересчитал их и послал очередное проклятие темным силам пустыни, лишившим их еще одной собаки.

– Лягуха была самой сильной из всего цуга, – промолвил наконец Билл.

– И к тому же она была далеко не глупа, – добавил Генри.

Такова была вторая эпитафия за эти два дня.

Завтрак прошел в мрачном молчании, а затем четырех оставшихся собак снова впрягли в нарты. Наступивший день ничем не отличался от предыдущего. Люди шли молча среди окованного морозом моря. Тишина нарушалась только криками их врагов, незримо следовавших за ними. С наступлением темноты к концу дня враги, согласно своему обыкновению, стали приближаться, и крики их сделались слышнее; собаки волновались, вздрагивали и несколько раз в припадке панического ужаса путали постромки, заражая своим страхом и людей.

– Вот что вас удержит, глупые твари, – сказал в тот же вечер Билл, самодовольно оглядывая свою работу.

Генри прервал стряпню, чтобы посмотреть, в чем дело. Его товарищ не только связал всех собак, но связал их по индейскому способу палками. Вокруг шеи каждой собаки он прикрепил кожаный ремень, к которому привязал толстую палку в четыре – пять футов длины. Другой конец палки был укреплен при помощи такого же кожаного ремня к вбитому в землю шесту. Собака не могла прогрызть ремень, прикрепленный к ближайшему к ней концу палки. Палка же не позволяла ей добраться до ремня на другом конце.

Генри одобрительно кивнул головой.

– Это единственный способ удержать Одноуха, – сказал он. – Он может прокусить всякую кожу, как бритвой перережет. А теперь мы найдем их утром целыми и на месте.

– Держу пари, что так оно и будет! – подтвердил Билл. – Если хоть одна пропадет, я откажусь от кофе.

– Они прекрасно понимают, что у нас нет зарядов, – заметил Генри перед тем, как ложиться спать, и указал товарищу на окружившее их сверкающее кольцо. – Если бы мы могли послать им несколько выстрелов, они были бы почтительнее. С каждой ночью они подходят все ближе и ближе. Отведи глаза от костра и посмотри в темноту. Вот… Видел ли ты этого?

Некоторое время люди следили за движениями неясных фигур за пределами костра. Всматриваясь пристально туда, где в темноте светилась пара глаз, можно было иногда различить очертания зверя. Иногда удавалось даже заметить, что они передвигаются.

Какой-то шум среди собак привлек внимание путников. Одноух издавал отрывистые жалобные звуки и тянулся, насколько позволяла ему палка, по направлению к темноте, время от времени делая бешеные усилия, чтобы охватить палку зубами.

– Посмотри-ка, Билл, – прошептал Генри.

Прямо к костру мягкой, крадущейся походкой приближался какой-то зверь, похожий на собаку. В его движениях сквозили осторожность и дерзость; он внимательно наблюдал за людьми, не упуская в то же время из виду собак. Одноух потянулся, насколько позволяла ему палка, к непрошеному гостю и тоскливо завыл.

– Этот болван Одноух как будто не особенно боится, – тихо произнес Билл.

– Это волчица, – так же тихо проговорил Генри. – Теперь понятно, почему исчезли Пузырь и Лягуха. Она служит приманкой для своей стаи. Она заманивает собаку, а затем вся остальная стая бросается на жертву и съедает ее.

Огонь затрещал. Головешка с громким шипением откатилась в сторону. При этом звуке странное животное отскочило назад в темноту.

– Генри, я думаю… – начал Билл.

– Что ты думаешь?

– Я думаю, что это тот самый зверь, которого я хватил палкой.

– В этом нет ни малейшего сомнения, – ответил Генри.

– Кстати, не находишь ли ты, – продолжал Билл, – что близкое знакомство этого зверя с кострами и подозрительно, и даже как-то безнравственно?

– Он несомненно знает больше, чем полагается знать уважающему себя волку, – согласился Генри. – Волк, который приходит по вечерам кормиться с собаками, должен обладать большим жизненным опытом.

– У старого Виллена была однажды собака, которая убежала к волкам, – вслух рассуждал Билл. – Я это хорошо знаю, потому что я сам застрелил ее среди стаи на оленьем пастбище около Литтль-Стака. Старик плакал, как ребенок, и говорил, что не видел ее три года; все это время она провела с волками.

– По-моему, ты попал в точку, Билл. Этот волк не что иное, как собака, и, наверное, не раз получал рыбу из человеческих рук.

– Только бы не промахнуться, и этот волк, а в действительности собака, скоро превратится у меня просто в мясо, – заявил Билл. – Мы не можем больше терять животных.

– Но у тебя осталось всего-навсего три заряда, – заметил Генри.

– Я выжду и возьму верный прицел! – был ответ.

Утром Генри развел огонь и приготовил завтрак под храп своего товарища.

– Ты так сладко спал, – сказал ему Генри, – что у меня не хватило духу будить тебя.

Билл сонно принялся за еду. Заметив, что чашка его пуста, он потянулся за кофе. Но кофейник стоял далеко, около Генри.

– Скажи-ка, Генри, – проговорил он добродушно, – ты ничего не забыл?

Генри внимательно посмотрел по сторонам и отрицательно покачал головой. Билл поднял пустую чашку.

– Ты не получишь кофе, – объявил Генри.

– Неужто весь вышел? – испуганно спросил Билл.

– Нет!

– Ты, может быть, заботишься о моем пищеварении?

– Нет!

Краска негодования залила лицо Билла:

– В таком случае я требую объяснения, – сказал он.

– Машистый исчез, – ответил Генри.

Не спеша, с видом полной покорности судьбе Билл повернул голову и, не вставая с места, стал считать собак.

– Как это случилось? – спросил он упавшим голосом.

Генри пожал плечами:

– Не знаю. Разве что Одноух перегрыз ему ремень. Сам он этого сделать не мог.

– Окаянный пес! – Билл говорил тихо и серьезно, не выказывая накипевшей в нем злобы. – Не удалось перегрызть свой, так перегрыз Машистому.

– Ну, все мученья Машистого теперь, во всяком случае, окончились; он, несомненно, уже переварился и скачет по пустыне в брюхе двадцати волков, – сказал Генри, и это послужило эпитафией третьей пропавшей собаке… – Хочешь кофе, Билл?

Билл отрицательно покачал головой.

– Пей! – сказал Генри, поднимая кофейник.

Билл отодвинул чашку:

– Будь я трижды проклят, если выпью. Я сказал, что не буду пить кофе, если пропадет собака, и не стану пить!

– А кофе отличный, – соблазнял товарища Генри.

Но Билл был упрям и позавтракал всухомятку, приправляя еду ругательствами по адресу Одноуха, сыгравшего такую штуку.

– Сегодня вечером я привяжу их на почтительном расстоянии друг от друга, – сказал Билл, когда они снова тронулись в путь.

Они прошли не более ста шагов, когда Генри, шедший впереди, наклонился и поднял какой-то предмет, попавший ему под лыжу. Было темно, так что он не мог разглядеть его, но он узнал его на ощупь. Он бросил его назад так, что тот ударился о нарты и, отскочив, попал под ноги Биллу.

– Может быть, это тебе пригодится, – заметил Генри.

Билл вскрикнул от удивления. Это была палка, которой он привязал накануне Машистого, – все, что от него осталось.

– Они съели его вместе со шкурой, – заявил Билл, – даже ремень отгрызли от палки с обеих сторон. Они чертовски голодны, Генри, и примутся за нас прежде, чем мы кончим путь.

Генри вызывающе засмеялся:

– Волки, правда, никогда еще так не охотились за мной, но я видал в своей жизни немало и, тем не менее, сохранил свою голову на плечах. Пожалуй, понадобится кое-что пострашнее стаи этих надоедливых тварей, чтобы покончить с твоим покорным слугой. Так-то, дружище!

– Не знаю, не знаю, – мрачно пробормотал Билл.

– Ну, так узнаешь, когда мы доберемся до Мак-Гэрри.

– Я что-то не слишком уверен в этом, – упорствовал Билл.

– Тебя лихорадит, вот в чем дело, – решительно заметил Генри. – Хорошая доза хинина, и все как рукой снимет. Я займусь твоим здоровьем, как только мы прибудем в Мак-Гэрри.

Билл заворчал, выражая свое несогласие с этим диагнозом, и умолк.

День был такой же, как и все другие. Свет показался около девяти часов. В полдень горизонт озарился невидимым солнцем, а вслед за тем на землю надвинулись холодные серые сумерки, которые должны были через три часа смениться ночью.

Лишь только солнце, сделав неудачную попытку подняться над горизонтом, окончательно скрылось за гранью земли, Билл вытащил из нарт ружье и сказал:

– Ты, Генри, иди прямо, а я посмотрю, что делается кругом.

– Ты бы лучше не отходил от нарт, – запротестовал его спутник, – у тебя только три заряда, а неизвестно, что еще может случиться.

– Кто же это теперь каркает? – ехидно заметил Билл.

Генри ничего не ответил и пошел вперед один, бросая тревожные взгляды в серую даль, где скрылся его товарищ. Через час, воспользовавшись тем, что нартам пришлось сделать большой крюк, Билл догнал их на повороте.

– Они рассыпались широким кольцом и не теряют нашего следа, охотясь в то же время за дичью. Эти твари, видишь ли, уверены, что доберутся до нас, но понимают, что им придется еще подождать, и пока стараются не упустить ничего съедобного.

– Ты хочешь сказать, что они воображают, будто доберутся до нас, – поправил Генри.

Но Билл не удостоил вниманием его возражения:

– Я видел некоторых из них, – продолжал он, – они порядком отощали. Должно быть, несколько недель ничего не ели, кроме Пузыря, Лягухи и Машистого, а этим такой оравы не насытишь. Они до того худы, что ребра так и вылезают наружу, а животы подтянуты под самые спины. Они на все способны, говорю тебе, того и гляди взбесятся, а тогда увидишь, что будет.

Несколько минут спустя Генри, шедший теперь позади нарт, испустил слабый предостерегающий свист. Билл обернулся и спокойно остановил собак. Вслед за ними, вынырнув из-за последнего поворота проложенной нартами тропы, нисколько не скрываясь, бежал какой-то неясный пушистый зверь. Морда его была опущена к земле, и он двигался вперед странной, необычайно легкой, скользящей походкой. Когда они останавливались, останавливался и он, поднимая при этом голову и пристально глядя на них; и всякий раз, как он улавливал человеческий запах, ноздри его вздрагивали.

– Это волчица, – сказал Билл.

Собаки улеглись на снегу, и Билл, пройдя мимо них, подошел к товарищу, чтобы лучше рассмотреть странного зверя, преследовавшего путешественников в течение нескольких дней и лишившего их уже половины упряжки.

Обнюхав воздух, зверь сделал несколько шагов вперед. Он повторил этот маневр много раз, пока не оказался в ста шагах от нарт. Тут он остановился около группы сосен и, подняв голову, принялся зрением и обонянием изучать стоявших перед ним людей. Он смотрел на них странным разумным взглядом, как собака, но в этом взгляде не было собачьей преданности. Эта разумность была порождением голода, такая же жестокая, как его клыки, такая же безжалостная, как самый лютый мороз.

Для волка он был очень велик; его обтянутый скелет указывал на то, что он принадлежит к числу крупнейших представителей своей породы.

– Росту в нем не менее двух с половиной футов, если считать от плеч, – рассуждал Генри, – а в длину, пожалуй, без малого пять футов.

– Странная масть для волка, – добавил Билл. – Никогда не видел таких рыжих волков. Право, что твоя корица.

Зверь, однако, не был цвета корицы. И шкура у него была настоящая волчья. Основной тон ее был серый, но с каким-то обманчивым рыжим отливом, то появлявшимся, то снова исчезавшим. Казалось, тут замешано что-то вроде оптического обмана: то был серый, чисто серый цвет, то вдруг в нем появлялись штрихи и блики какого-то не передаваемого словами красновато-рыжего тона.

– Он похож на большую лохматую упряжную собаку, – сказал Билл. – И я ничуть не удивлюсь, если он завиляет сейчас хвостом.

– Эй, ты, лохматый, – воскликнул он. – Пойди сюда! Как тебя зовут?

– Он совсем не боится тебя, – рассмеялся Генри.

Билл угрожающе замахнулся и громко закричал, но зверь не проявил никакого страха. Они заметили только, что он как будто оживился. Он по-прежнему не спускал с людей своего жестокого разумного взгляда. Это было мясо, он был голоден, и, если бы не страх перед человеком, он с удовольствием съел бы их.

– Послушай, Генри, – сказал Билл, бессознательно понижая голос до шепота. – У нас три заряда. Но тут дело верное. Промахнуться немыслимо. Он уже сманил у нас трех собак. Пора прекратить это. Что ты скажешь?

Генри утвердительно кивнул головой. Билл осторожно вытащил ружье из-под покрышки нарт. Но не успел он приложить его к плечу, как волчица в ту же секунду бросилась в сторону от тропы и исчезла в чаще деревьев.

Мужчины переглянулись. Генри протяжно и многозначительно свистнул.

– И как это я не догадался! – воскликнул Билл, кладя ружье обратно на место. – Ведь ясно, что волк, знающий, как надо являться за своей порцией во время кормления собак, должен быть также знаком и с огнестрельным оружием. Говорю тебе, Генри, что эта тварь – виновница всех наших несчастий. Если бы не она, у нас было бы сейчас шесть собак вместо трех. Хочешь не хочешь, Генри, а я отправлюсь за ней. Она слишком хитра, чтобы ее можно было убить на открытом месте. Но я выслежу ее и убью из-за куста; это так же верно, как то, что меня зовут Биллом.

– Для этого тебе нет надобности уходить очень далеко, – сказал его товарищ. – Если вся эта стая нападет на тебя, то твои три заряда будут все равно что три ведра воды в аду. Эти звери страшно голодны, и, если только они бросятся на тебя, Билл, спета твоя песенка!

Они рано остановились в этот день для ночлега. Три собаки не могли тащить нарты так же и с той же скоростью, как шестеро животных, и они проявляли явные признаки переутомления. Путники улеглись рано, и Билл предварительно привязал собак таким образом, чтобы они не могли перегрызть ремней друг у дружки.

Но волки становились все смелее и не раз будили в эту ночь обоих мужчин. Они подходили так близко, что собаки бесились от страха, и людям приходилось то и дело подбрасывать в огонь дров, чтобы удерживать этих предприимчивых мародеров на почтительном расстоянии.

– Я слышал рассказы моряков о том, как акулы преследуют корабли, – заметил Билл, забираясь под одеяло после того, как костер снова ярко запылал. – Эти волки – сухопутные акулы. Они знают свое дело лучше, чем мы, и, поверь мне, не для моциона шествуют за нами по пятам. Они доберутся до нас, Генри. Ей-ей, доберутся.

– Тебя, дурака, они уже наполовину съели, – резко возразил Генри. – Когда человек начинает говорить о своей гибели, значит, он уже наполовину погиб. Вот и выходит, что ты почти съеден, раз ты так уверен, что это случится.

– Что же, они справлялись и с более сильными людьми, чем мы с тобой, – ответил Билл.

– Да перестань ты каркать! Сил моих нет!

Генри сердито повернулся на другой бок и с удивлением отметил про себя, что Билл не обнаружил никаких признаков раздражения. Билл был человек вспыльчивый, и подобная кротость показалась Генри очень подозрительной. Он долго думал об этом, перед тем как заснуть, и последней мыслью его было: «А бедняга Билл порядком струхнул! Надо будет как следует взяться за него завтра!»

Глава III Вопль голода

День начался благоприятно. За ночь не пропало ни одной собаки, и оба товарища двинулись в путь навстречу тишине, мраку и холоду в довольно бодром настроении. Билл как будто забыл мрачные предчувствия прошлой ночи и весело прикрикнул на собак, когда те в полдень на неровном месте опрокинули нарты в снег.

Все смешалось. Нарты перевернулись вверх дном и застряли между стволом дерева и большим камнем; пришлось отпрячь собак, чтобы привести все в порядок. Путники наклонились над нартами, стараясь выправить их, как вдруг Генри заметил, что Одноух отходит в сторону.

– Сюда, Одноух! – крикнул он, выпрямляясь и оборачиваясь в сторону собаки.

Но Одноух побежал по снегу, волоча за собою постромки. А там, вдали, на дороге, по которой они только что прошли, ожидала его волчица. Приблизившись к ней, Одноух вдруг насторожился, потом замедлил шаг и наконец остановился. Он внимательно осматривал ее, но глаза его горели похотью. Волчица, казалось, улыбнулась ему, оскалив зубы скорее приветливо, чем угрожающе. Затем, заигрывая, она сделала несколько шагов по направлению к Одноуху и остановилась. Одноух тоже приблизился к ней, все той же напряженной осторожной походкой, наставив уши, подняв хвост и высоко закинув голову.

Он хотел обнюхать ее морду, но она игриво и жеманно отскочила в сторону. Стоило ему сделать движение вперед, как она тотчас же отступала назад. Шаг за шагом она заманивала его все дальше и дальше от людей. Раз что-то вроде смутного предчувствия промелькнуло в мозгу Одноуха; он обернулся и бросил взгляд на опрокинутые нарты, на товарищей-собак и на двух людей, звавших его.

Но все колебания его быстро рассеялись, когда волчица, подскочив ближе, обнюхалась с ним и так же жеманно отступила назад, лишь только он сделал движение к ней.

Тем временем Билл вспомнил о ружье. Но оно застряло под опрокинувшимися нартами, и, когда ему удалось наконец с помощью Генри поднять их, Одноух и волчица были уже слишком близко друг к другу и слишком далеко от них, чтобы стоило рисковать зарядом.

Чересчур поздно понял Одноух свою ошибку. И прежде чем люди успели что-либо заметить, он обернулся и бросился бежать обратно к ним. Но тут, под прямым углом к тропе, наперерез собаке, помчалась дюжина волков, тощих и серых. Вся игривость и жеманность волчицы мгновенно исчезли. С рычанием бросилась она на Одноуха. Он оттолкнул ее плечом и, видя, что путь к нартам прегражден, бросился в другом направлении, чтобы добраться до них окружным путем. С каждым мгновением к погоне присоединялись все новые и новые волки. Волчица бежала следом за Одноухом.

– Куда ты? – сказал вдруг Генри, кладя руку на плечо товарища.

Билл стряхнул с себя руку Генри:

– Не могу я видеть этого. Больше они не отнимут у нас ни одной собаки, я этого не допущу.

С ружьем в руках он нырнул в кусты, росшие по сторонам дороги. Его намерения были довольно ясны. Избрав нарты центром круга, по которому бежал Одноух, Билл хотел перерезать на этой кривой путь волкам. С ружьем в руках среди белого дня он мог запугать волков и спасти собаку.

– Смотри, Билл! – закричал ему вслед Генри. – Будь осторожен! Не рискуй своей шкурой!

Генри уселся на нарты и стал ждать. Ему больше ничего не оставалось. Билл уже скрылся из виду, но Одноух, то исчезая, то появляясь, мелькал среди кустов и растущих в одиночку сосен. Генри находил его положение безнадежным. Собака прекрасно сознавала грозившую ей опасность, но она бежала по внешнему кругу, в то время как волки – по внутреннему, меньшему. Трудно было рассчитывать, что Одноуху удастся настолько опередить своих преследователей, чтобы вовремя пересечь их круг и добраться до нарт.

Пути их должны были скреститься. Где-то там, в снегу, скрытые от его глаз деревьями и кустами, – Генри знал это – Одноух, Билл и волки должны были сойтись. Все это произошло гораздо раньше, чем он ожидал. Он услыхал выстрел, затем еще два, один за другим, и сказал себе, что у Билла нет больше зарядов. Затем до его слуха донесся громкий крик и рев. Он узнал жалобный и испуганный визг Одноуха, крик раненого волка, и это было все. Вой прекратился. Рев замер. Тишина снова спустилась на мертвую пустыню.

Генри долго сидел на нартах. Ему незачем было идти, чтобы посмотреть, что случилось. Он знал это так же хорошо, как если бы видел все собственными глазами. Раз только он резко встал и вытащил топор из нарт, но затем снова сел и задумался; оставшиеся собаки, дрожа всем телом, свернулись у его ног.

Наконец он тяжело поднялся на ноги, как будто лишившись сразу всей своей энергии, и принялся запрягать собак в нарты. Перекинув через плечо веревочную петлю, он стал тянуть их вместе с собаками. Но Генри не ушел далеко. При первых признаках приближения темноты он поспешил сделать привал и позаботился о том, чтобы собрать как можно больше дров. Он накормил собак, сварил и съел свой ужин и приготовил себе постель у самого огня.

Но ему не суждено было уснуть в эту ночь. Прежде чем он успел закрыть глаза, волки подошли совсем близко. Теперь их можно было разглядеть, не напрягая зрения. Они окружили его и костер тесным кольцом; при свете огня он видел, что одни из них стояли, другие лежали, третьи, наконец, ползали на брюхе или прогуливались взад и вперед. Некоторые даже спали. Генри видел, как они, свернувшись на снегу, точно собаки, наслаждались сном, о котором ему теперь нечего было и мечтать.

Он усердно поддерживал яркий огонь, зная, что это единственная преграда, отделяющая его тело от их голодных пастей. Обе собаки тесно жались к нему с двух сторон, как бы ища защиты; они жалобно повизгивали и злобно рычали, когда какой-нибудь из волков подходил слишком близко. Это рычание обычно вызывало в волчьей стае сильное волнение; звери поднимались на лапы и делали попытки подойти ближе, оглашая воздух воем и ревом. Затем все опять успокаивалось, и они снова погружались в прерванный сон.

Однако кольцо сужалось все больше и больше. Постепенно, дюйм за дюймом, приближаясь поодиночке, звери стягивали свой круг, пока не оказывались, наконец, на расстоянии прыжка. Тогда Генри выхватывал из костра горящие головешки и бросал их в стаю. Последствием этого бывало мгновенное отступление, сопровождавшееся воем и рычаньем, когда метко брошенная головня попадала в чересчур осмелевшего зверя.

Утро застало Генри утомленным и осунувшимся от бессонной ночи. Он приготовил себе завтрак в темноте и в девять часов – когда, с наступлением света, волки немного отступили – принялся за выполнение плана, обдуманного им ночью. Срубив молодые ели, он сделал из них перекладины и высоко прикрепил их наподобие лесов к стволам двух больших деревьев. Потом, связав из санной упряжи подъемный канат, он при помощи собак поднял гроб наверх, на леса.

– Они добрались до Билла и, может быть, доберутся до меня, но никогда не тронут вас, молодой человек, – сказал Генри, обращаясь к мертвецу в его древесной гробнице.

Затем он отправился дальше; собаки охотнее потащили облегченные нарты; они тоже понимали, что спасение там, впереди, в Мак-Гэрри.

Волки совсем осмелели и спокойно бежали сзади и по бокам, высунув красные языки; на их тощих боках при каждом движении вырисовывались ребра. Они были страшно худы, настоящие мешки, наполненные костями, с веревками вместо мускулов; и можно было удивляться, как они еще держатся на лапах.

Путник решил остановиться до наступления темноты. В полдень солнце не только согрело южный край неба, но даже выглянуло бледным золотым ободком из-за горизонта. Генри понял, что дни становятся длиннее, что солнце возвращается. Но прежде чем солнце успело скрыться, он остановился на ночлег. Оставалось еще несколько часов серых сумерек, и Генри употребил их на то, чтобы заготовить большой запас дров.

Ночь вновь принесла с собой ужас. Волки становились все смелее, а на Генри сильно отражалась бессонница. Он начинал невольно дремать, скорчившись у огня и закутавшись в одеяло, с топором между коленями; обе собаки, тесно прижавшись к нему, сидели по бокам. Раз он проснулся и увидел перед собой на расстоянии каких-нибудь двенадцати футов большого серого волка, самого крупного из стаи. Когда Генри взглянул на него, зверь развязно потянулся, точно ленивая собака, и зевнул перед самым его носом. При этом он смотрел на человека как на свою собственность, точно это было приготовленное для него блюдо, которое ему скоро предстояло съесть. Такая же уверенность чувствовалась у всей стаи. Генри мог насчитать штук двадцать волков, жадно глядевших на него или спавших в снегу. Они напоминали ему детей, собравшихся вокруг накрытого стола и ожидающих разрешения приступить к еде. И этой пищей был он. Его интересовало, когда и как они начнут его есть.

Подбрасывая дрова в огонь, он вдруг почувствовал глубокую нежность к своему телу, чувство, совершенно незнакомое ему до тех пор. Он наблюдал за игрой своих мускулов и ловкими движениями своих пальцев. При свете костра он медленно сгибал пальцы то поодиночке, то все вместе, широко расправляя их или делая быстрые хватающие движения. Он рассматривал форму ногтей, ударяя с различной силой по концам пальцев, чтобы испытать чувствительность своих нервов. Это занятие целиком поглотило его; ему стало вдруг бесконечно дорого это тело, которое умело так ловко, хорошо и тонко работать. Время от времени он бросал полный ужаса взгляд на волчье кольцо, окружавшее его в ожидании добычи, и грозная мысль, словно удар по голове, поражала его: ведь это удивительное тело не более как кусок мяса для жестоких хищников и они разорвут его своими голодными клыками и утолят им свой голод так же, как утоляют его обычно оленем или кроликом.

Он очнулся от дремоты, очень близкой к кошмару, и увидел прямо перед собой рыжую волчицу. Она сидела на снегу, на расстоянии нескольких шагов, и смотрела на него разумным взглядом. Обе собаки визжали и прыгали у его ног, но она не обращала на них никакого внимания. Она смотрела на человека, и он тоже не спускал с нее глаз. В ее взгляде не было угрозы, а только глубокое раздумье. Но он знал, что это раздумье вызвано острым голодом. Он был для нее пищей, и вид его возбуждал в ней вкусовые ощущения. Пасть ее открылась, и оттуда показалась слюна. Она слизнула ее языком, как бы предвкушая близкое удовольствие.

Им овладел страх. Он быстро протянул руку, чтобы схватить головешку, но не успели его пальцы коснуться ее, как волчица отскочила в сторону; он понял, что она привыкла, чтобы в нее кидали чем попало. Отскочив, она зарычала и обнажила клыки до самых корней. Разумное выражение исчезло и уступило место кровожадному и злобному, заставившему Генри содрогнуться. Он взглянул на свою руку, державшую головешку, заметил тонкость и ловкость пальцев, охвативших ее со всех сторон, заметил, как они приноравливались к неровностям и как маленький палец инстинктивно поднялся, чтобы избегнуть прикосновения к горячему месту, и в ту же минуту ему представилось, как эти тонкие и нежные пальцы будут хрустеть под белыми зубами волчицы. Никогда еще не было так дорого ему это тело, как теперь, когда он мог каждую минуту лишиться его.

Всю ночь он отбивался от голодной стаи горящими головешками. Когда дремота, помимо воли, одолевала его, он просыпался от рычанья и визга собак.

Настало утро, и в первый раз дневной свет не разогнал волков. Генри напрасно ждал этого. Они остались сидеть вокруг него и огня, и эта беспримерная наглость заставила дрогнуть воспрянувшее в нем с наступлением рассвета мужество.

Он сделал отчаянную попытку выбраться на тропу. Но не успел он выйти из-под защиты огня, как самый смелый из волков подскочил к нему вплотную. Генри отскочил назад, и зубы волка щелкнули в шести вершках от его лица. Вся стая поднялась и двинулась на него. Бросая во все стороны горящие головешки, он кое-как отбился от них и вернулся на прежнее место. Даже днем он не решился отойти от костра, чтобы нарубить свежих дров. В двадцати шагах от него высилась большая высохшая сосна. Ему понадобилось полдня, чтобы растянуть свой костер до этого дерева, причем он все время держал наготове с полдюжины горящих поленьев, чтобы запустить ими в своих врагов. Добравшись до дерева, он внимательно осмотрел местность, чтобы срубить его в том направлении, где было больше топлива.

Наступившая ночь была повторением предыдущей, с той разницей, что сон все сильнее и сильнее одолевал его. Рычание собак не оказывало на него больше никакого действия. К тому же они рычали теперь почти не переставая, и его притупившиеся чувства отказывались различать оттенки и силу этих сигналов. Вдруг он проснулся. Прямо перед ним стояла волчица. Машинально, почти не соображая, он сунул ей в открытую пасть горящую головешку. Она отскочила с жалобным воем и, пока он наслаждался запахом опаленной шерсти и мяса, мотала головой и злобно рычала в каких-нибудь двадцати шагах от него.

Но на этот раз, прежде чем заснуть, он привязал к руке пучок горящих еловых веток. Глаза его оставались закрытыми не более нескольких минут, когда боль от ожога разбудила его. Несколько часов подряд он придерживался этого способа. Каждый раз, просыпаясь, он бросал во все стороны горящие сучья, подкладывал дров в костер и привязывал новый пучок веток к руке. Все шло хорошо, но раз он слишком слабо прикрепил горящий пучок, и не успели глаза его сомкнуться, как ветки выпали.

Ему снилось, что он в форте Мак-Гэрри… Было тепло и уютно, и он играл в криббэдж с кладовщиком. Снилось ему еще, что форт осажден волками. Они выли у самых ворот, и Генри с кладовщиком изредка прерывали игру, чтобы посмеяться над усилиями волков, тщетно старавшихся добраться до них. И вдруг – что за страшный сон! – раздался какой-то треск. Дверь распахнулась, и он увидел, как волки ворвались в просторную жилую комнату форта. Они бросились прямо на него и на кладовщика. Вой страшно усилился и начал не на шутку беспокоить его. Сон его превращался во что-то другое, во что именно, он не понимал, но сквозь это превращение его преследовал неумолкаемый вой.

Тут он проснулся и услышал вой наяву. С рычанием и ревом волки бросились на него и обступили со всех сторон. Чьи-то зубы впились ему в руку. Инстинктивно он вскочил в середину огня, и в ту же минуту почувствовал боль от острых клыков, вонзившихся ему в ногу. Тогда началась огневая битва. Он бросал во все стороны горящие уголья, пользуясь тем, что толстые рукавицы защищали его руки; со стороны костер в этот момент, наверное, был похож на вулкан.

Но это не могло долго продолжаться. Лицо его покрылось пузырями, брови и ресницы обгорели, и ногам было нестерпимо жарко в огне. Держа в каждой руке по горящей головне, он отошел к краю костра. Волки отступили. Повсюду, куда попадали раскаленные уголья, шипел снег, и всякий раз, как кто-нибудь из волков наступал на такой уголь, визг, вой и рычанье возобновлялись с новой силой.

Запустив головешки в ближайших врагов, Генри сунул свои тлеющие рукавицы в снег и стал топтаться на месте, чтобы охладить ноги. Обе собаки его пропали, и он знал, что они послужили продолжением того пира, который начался несколько дней тому назад с Пузыря и завершить который суждено было ему…

– Вы еще не поймали меня! – заорал он, злобно грозя кулаком в сторону голодных зверей.

При звуке его голоса вся стая пришла в волнение; вой усилился, а волчица подошла совсем близко, наблюдая за ним разумным голодным взглядом.

Ему пришла в голову новая мысль, и он тотчас же принялся за дело. Разложив костер в виде большого круга, Генри улегся посредине, подложив под себя одеяло, чтобы защититься от тающего снега. Когда он таким образом скрылся под защитой огня, вся стая с любопытством подошла к самому краю костра, чтобы посмотреть, что с ним случилось. До сих пор им ни разу не удавалось еще подойти так близко к огню, и теперь они улеглись тесным кольцом, как собаки, моргая, позевывая и потягиваясь от непривычной теплоты. Но вдруг волчица села, подняла морду к звездам и завыла. Волки один за другим присоединились к ней, пока вся стая, усевшись на задние лапы и задрав морды кверху, не огласила воздух голодным воем.

Наступил рассвет, а за ним и день. Огонь догорал, топливо иссякло, и необходимо было сделать новый запас. Человек попробовал было выйти из огненного кольца, но волки поднялись ему навстречу. Горящие головешки заставили их отскочить в сторону, но они не отступили. Напрасно старался он отогнать их. Когда же, решив уступить, он вошел обратно в кольцо, один из волков бросился на него, но промахнулся и попал всеми четырьмя лапами в огонь. Он взвизгнул от боли и, зарычав, пополз назад, чтобы остудить лапы в снегу. Генри, сгорбившись, уселся на свое одеяло. Туловище его наклонилось вперед. Опущенные плечи и склоненная до колен голова красноречивее слов свидетельствовали о том, что он отказался от борьбы. Время от времени он поднимал голову, убеждаясь всякий раз, что костер затухает. Кольцо пламени уже прорвалось в нескольких местах, оставляя свободный проход. Проходы эти увеличивались, а стена огня уменьшалась.

– Теперь вы можете взять меня, когда захотите, – пробормотал он, – но я, по крайней мере, высплюсь.

Раз, проснувшись, он увидел прямо перед собой в проходе, образовавшемся в потухающем костре, волчицу, которая в упор смотрела на него.

Через некоторое время – ему казалось, что это было через несколько часов, – он снова проснулся. Произошла какая-то таинственная перемена, перемена, заставившая его широко раскрыть глаза от удивления. Что-то случилось. Сначала он не мог понять, что именно, но вдруг все стало ясно: волки исчезли. Оставались только следы на снегу, говорившие о том, как близко они подходили к нему. Сон начал опять овладевать им, голова его склонилась на колени, как вдруг он вздрогнул и проснулся окончательно.

Где-то вблизи слышались человеческие голоса, скрип нарт и постромок и нетерпеливый визг упряжных собак. Четверо нарт подъехали со стороны реки к месту привала между деревьями. Несколько человек обступили Генри, дремавшего в центре догорающего костра. Они расталкивали его, стараясь привести в чувство, а он смотрел на них как пьяный и бормотал странным заспанным голосом:

– Рыжая волчица… пришла кормиться вместе с собаками… сначала ела собачий корм… потом съела собак… а затем съела Билла…

– Где лорд Альфред? – заорал ему прямо в ухо один из людей, грубо тряся его за плечо.

Он тихо покачал головой:

– Нет, его она не съела; он покоится на дереве у последнего привала.

– Мертвый? – закричал человек.

– И в ящике, – ответил Генри.

Он стремительно вырвал плечо из рук державшего его человека:

– Слушайте, оставьте меня в покое… Я хочу спать. Спокойной ночи всем…

Глаза его закрылись, подбородок упал на грудь. И пока его клали на одеяло, морозный воздух уже успел огласиться его храпом. Но слышны были еще и другие звуки. Издалека неясно доносился голодный вой волчьей стаи, ушедшей искать другой пищи взамен ускользнувшего от ее клыков человека.

Часть вторая

Глава I Битва клыков

Из всей стаи волчица первая уловила звук человеческих голосов и визг упряжных собак, и она же первая отскочила от укрывавшегося в гаснувшем огненном кольце человека. Стае не хотелось отказаться от своей добычи, и она еще несколько минут колебалась, прислушиваясь к голосам, а затем понеслась по следу, проложенному волчицей.

Впереди стаи бежал большой серый волк – один из ее вожаков. Это он повел всю стаю по следам волчицы, и он же угрожающе рычал на молодых волков и хватал их клыками, когда кто-нибудь из них дерзостно пытался обогнать его. Завидев впереди волчицу, серый волк наддал ходу.

Она побежала рядом с ним, как будто это было ее законное место. Серый волк не ворчал на нее, не скалил своих клыков, когда она иногда быстрым прыжком опережала его. Наоборот, он казался явно расположенным к ней, пожалуй даже чересчур явно, с точки зрения волчицы, ибо, лишь только серый волк подходил к ней чересчур близко (а он, по-видимому, находил в этом большое удовольствие), она рычала на него и скалила зубы… При случае она не останавливалась перед тем, чтобы укусить его в плечо, но он не сердился на нее. Он только отскакивал в сторону и некоторое время неуклюжими прыжками бежал впереди, напоминая своим видом и поведением сконфуженного деревенского парня.

Она была его единственной заботой во время бега, но у волчицы было много забот. По другую сторону от нее бежал худой матерый волк, полуседой, со следами многих битв на теле. Он все время бежал с правой стороны от волчицы, быть может, потому, что у него был только один глаз, и притом левый. Он также проявлял явное желание держаться ближе к ней, стараясь прикоснуться своей покрытой рубцами мордой к ее плечу, шее или телу. Она отбивалась от него зубами, точно так же, как от бежавшего по другую сторону самца. Когда же оба они принимались одновременно выказывать ей свое расположение, волчица быстрыми укусами отделывалась от своих поклонников, продолжая в то же время указывать путь стае и ни на минуту не убавляя шага. При таких стычках оба самца оскаливали клыки и угрожающе рычали друг на друга. Они, конечно, сцепились бы, но мучительное и властное чувство голода заглушало в них на время даже чувство любви и ревности.

Всякий раз, отскакивая от острых клыков предмета своих желаний, старый волк налетал на молодого трехлетка, бежавшего по правую, слепую от него сторону. Молодой вояк был уже вполне развит и, несомненно, обладал исключительной силой и выносливостью, если принять во внимание истощенное и голодное состояние стаи. Тем не менее он бежал немного позади старого волка, так что голова его приходилась вровень с плечом одноглазого. Всякий раз, как он пытался – что случалось, впрочем, довольно редко – обогнать его, удар клыками и грозное рычание возвращали его на прежнее место. Но иногда он тихонько и осторожно отставал, стараясь втереться между старым волком и волчицей. За это ему мстили с двух, а иногда и с трех сторон. Стоило волчице выразить рычанием свое недовольство, как старый волк набрасывался на трехлетка, к нему иногда присоединялась и сама волчица, а вслед за ней вожак, бежавший впереди.

В такие минуты, видя перед собой шесть рядов грозных зубов, молодой волк быстро останавливался, поднимался на дыбы и, напряженно вытянув передние лапы, скалил клыки и ерошил шерсть. Эта заминка в авангарде бегущей стаи нарушала порядок и в задних рядах. Бежавшие волки наскакивали на трехлетка и выражали свое негодование, кусая его за задние лапы и за бока. Он рисковал навлечь на себя большие неприятности, ибо голод и озлобление всегда идут рука об руку, но с безграничной уверенностью юности настойчиво повторял свои попытки, неизменно заканчивавшиеся полным поражением.

Будь у них еда, любовь и борьба за нее давно выступили бы на первый план и стая распалась бы. Но стая находилась в отчаянном положении. Она была истощена длительным голодом и бежала медленнее обычного. В арьергарде тащились ослабевшие волки – самые старые и самые молодые. Впереди шли самые сильные, но все они больше походили на скелеты, чем на рослых волков. Тем не менее, за исключением нескольких инвалидов, все они двигались непринужденно и без видимых усилий. Их натянутые мускулы хранили в себе, казалось, неистощимый источник энергии. За каждым стальным узлом мускулов находился другой такой же стальной узел, за ним еще и еще, и так, по-видимому, без конца.

В этот день они прошли много миль. Они бежали всю ночь и весь следующий день по замерзшей мертвой равнине. Нигде не было заметно ни малейшего признака жизни. Они одни двигались по бесконечной пустыне. Они были единственными живыми существами, и они искали других живых существ, чтобы растерзать их и тем продлить свою жизнь.

Им пришлось пересечь немало долин и перебраться через множество речек прежде, чем поиски их увенчались успехом. Они напали на стадо оленей. Сначала им попался крупный самец. Это было мясо и жизнь, не защищенные таинственным кольцом огня и летающими языками пламени. Раздвоенные копыта и ветвистые рога были им хорошо знакомы, и они смело отбросили здесь свою обычную осторожность и терпение. Борьба была короткая и жестокая. На оленя набросились сразу со всех сторон. Он разбивал им черепа страшными ударами своих тяжелых копыт, разрывал их шкуры, поднимал их на свои огромные рога и втаптывал в снег. Но наконец, обессилев, он свалился на землю, волчица свирепо впилась ему в шею, и в ту же минуту сотни зубов вонзились во все части его тела, пожирая его живьем, в то время как он делал еще последнее усилие, чтобы защитить драгоценную жизнь.

Еды было вдоволь. Олень весил около восьмисот фунтов – полных двадцать фунтов мяса на каждого из сорока с лишним волков стаи. Но если они умели голодать, то зато умели и есть, и вскоре только несколько обглоданных костей напоминали о сильном красивом животном, которое столкнулось со стаей всего несколько часов назад.

После этого наступило время отдыха и сна. Наполнив брюхо, молодые самцы начали ссориться и драться, и это продолжалось в течение ближайших нескольких дней, пока вся стая не разбрелась в разные стороны. Голод кончился. Они находились теперь в стране, богатой дичью, и хотя все еще продолжали охотиться всей стаей, но сделались осторожнее, выбирая из пробегавших мимо оленьих стад отяжелевших самок или хромоногих самцов.

В этой благодатной стране наступил наконец день, когда стая разделилась на две части и разошлась в разные стороны. Волчица, а с ней вместе молодой самец и одноглазый волк увели половину стаи вниз по реке Макензи и дальше на восток, в страну озер. С каждым днем эта часть стаи таяла. Исчезали парами – самец и самка. Иногда одинокий самец изгонялся острыми зубами своих соперников. В конце концов остались только четверо: волчица, вожак, одноглазый старик и тщеславный трехлеток.

Волчица находилась последнее время в свирепом настроении, и все три поклонника носили на себе следы ее зубов. Но они никогда не отвечали ей тем же и даже не пробовали защищаться. Они подставляли плечо под ее жестокие укусы, виляли хвостами, семенили лапами, стараясь смягчить ее злобу. Но если к ней они относились более чем мягко, то друг друга не щадили.

Трехлеток сделался необычайно самонадеянным и свирепым. Однажды он напал на одноглазого волка со слепой стороны и разорвал ему ухо в клочья. Хотя седой старик и был слеп на один глаз, но против молодости и силы своего противника он выставил мудрость своего многолетнего опыта. Утраченный глаз и покрытая рубцами морда красноречиво свидетельствовали о том, что этот опыт чего-нибудь да стоил. Слишком много сражений выдержал он на своем веку, чтобы почувствовать малейшее колебание перед дерзким юнцом.

Борьба началась честно, но кончилась нехорошо; трудно было бы предсказать ее результат, потому что третий волк присоединился к старику, старый и молодой вожак вместе напали на самонадеянного трехлетка и вывели его из строя. Его с двух сторон осадили не знавшие пощады клыки прежних товарищей. Забыты были дни, когда они охотились вместе, дичь, которую они убивали, тяжелые муки голода. Все это было делом прошлого. На очереди стояла любовь – дело более важное и более жестокое, чем добывание пищи.

Тем временем волчица – причина всего этого – спокойно сидела на задних лапах и наблюдала. Это даже нравилось ей. Это был ее день – а такие дни бывали не часто, – день, когда шерсть ерошилась, клык ударялся о клык или погружался в мягкое мясо и рвал его, – и все это из-за желания обладать ею.

И во имя любви трехлеток, в первый раз познавший, что такое увлечение, отдал свою жизнь. По обеим сторонам его тела стояли оба соперника. Они не спускали глаз с волчицы, которая улыбалась им, сидя на снегу. Но старый волк был умен, умен и опытен не только в борьбе, но и в любви. Вожак обернулся, чтобы зализать рану на плече. Шея его была повернута в сторону противника. Своим единственным глазом старик увидел открывшуюся возможность. Он бросился на соперника, и клыки его сомкнулись, образовав на шее противника глубокую рваную рану. Зубы одноглазого встретили на пути большую шейную вену и перегрызли ее. Затем он отскочил в сторону.

Вожак дико зарычал, но рычание это сейчас же сменилось сухим кашлем. Истекая кровью и кашляя, пораженный насмерть, он бросился на старика, но жизнь уже угасала в нем, лапы подкашивались, туман застилал глаза, а удары и прыжки становились все слабее и слабее.

А волчица все так же продолжала сидеть на задних лапах и улыбаться. Ее радовало происходившее; таков был закон любви в пустыне, так разыгрывалась там первобытная трагедия пола; это была трагедия только для тех, кто погибал в этой борьбе; для победителя это было торжество и достижение цели.

Когда вожак растянулся без движения на снегу, Одноглаз подошел к волчице. В походке его сквозила гордость, смешанная, однако, с осторожностью. Он, по-видимому, ждал холодного приема и был поэтому сильно удивлен, когда та при его приближении не оскалила зубы. Впервые она встретила его ласково; она обнюхала его и даже снизошла до того, что стала резвиться с ним, как настоящий щенок. И он, несмотря на свой почтенный возраст и долголетний опыт, вел себя легкомысленно.

Забыты были побежденные соперники и история любви, кровью написанная на снегу. Только на минуту вспомнил Одноглаз обо всем этом, когда присел зализать свои раны. Тут губы его сжались как бы для того, чтобы зарычать, шерсть на шее и плечах невольно ощетинилась и лапы стали судорожно взрывать снег, точно собираясь сделать прыжок. Но в следующее мгновение все снова было забыто, и он погнался за волчицей, которая игриво манила его за собой в лес.

После этого они побежали рядом, как старые друзья, понявшие наконец друг друга. Дни проходили за днями, и они не расставались, вместе охотясь и деля убитую дичь. Спустя некоторое время волчицей овладело какое-то беспокойство. Казалось, она искала чего-то и не могла найти. Ее манили ямы, оставшиеся от упавших деревьев, и она целыми часами обнюхивала заполненные снегом трещины в скалах и пещерах под нависшими берегами. Старого Одноглаза это нисколько не интересовало, но он добродушно следовал за ней, и, когда ее поиски в каком-нибудь месте затягивались слишком долго, он ложился и терпеливо ждал, пока она не побежит дальше.

Они нигде не задерживались подолгу и, обойдя всю местность, вернулись к реке Макензи; они медленно шли вдоль реки, иногда отходя от нее, чтобы поохотиться на ее притоках, но постоянно возвращались к главному руслу. Изредка им попадались другие волки, обыкновенно парами, но встречи эти не возбуждали ни у тех, ни у других никакой радости или желания снова образовать стаю. Несколько раз им попадались одинокие бродячие волки. Это были всегда самцы; они стремились присоединиться к Одноглазу и волчице, но Одноглаз не допускал этого, и, когда волчица становилась бок о бок с ним, ероша шерсть и показывая клыки, одинокие волки отступали и, поджав хвосты, продолжали свой унылый путь.

Однажды, в лунную ночь, пробегая по безмолвному лесу, Одноглаз вдруг остановился. Морда его поднялась кверху, хвост выпрямился и раздувшиеся ноздри принялись обнюхивать воздух. Кроме того, он поднял одну лапу, как это делают собаки. Он был недоволен и продолжал втягивать воздух, стараясь определить взволновавший его запах. Но волчица только раз небрежно втянула воздух и пошла дальше, стараясь этим успокоить его. Одноглаз последовал за ней, но беспокойство его не унималось, и он время от времени останавливался, чтобы тщательнее исследовать настороживший его запах.

Волчица осторожно выползла на край прогалины. Несколько минут она простояла там в одиночестве. Затем Одноглаз, пробираясь ползком, весь насторожившись, с взъерошенной шерстью, каждый волос которой выражал сильнейшее беспокойство, приблизился к ней. Они остановились рядом, прислушиваясь и нюхая воздух.

До их слуха донеслись лай и рычание дерущихся собак, гортанные крики мужчин, визгливые голоса бранящихся женщин и раз даже пронзительный крик ребенка. За исключением больших, обтянутых шкурами хижин, пламени костра, на фоне которого мелькали какие-то неясные фигуры, и ровно подымавшегося кверху дыма, ничего нельзя было разобрать. Но обоняние их было раздражено тысячами запахов индейского лагеря, запахов, ничего не говоривших Одноглазу, но до мельчайших подробностей знакомых волчице. Она почувствовала странное волнение и стала с возрастающим наслаждением втягивать воздух. Но старый Одноглаз был полон сомнений. Он чувствовал страх и сделал попытку уйти. Она обернулась, коснулась мордой его шеи, как бы успокаивая, и снова стала смотреть по направлению лагеря. В глазах ее опять появилось разумное выражение, но на этот раз его вызвал не голод. Она вся трепетала от желания пойти вперед, подойти ближе к костру и повозиться с собаками, ныряя и крутясь между ног человека.

Одноглаз нетерпеливо топтался около нее; беспокойство вновь охватило волчицу, и она снова ощутила потребность найти то, что искала. Она повернулась и побежала обратно в лес, к великой радости Одноглаза, который бежал впереди, пока они не скрылись под защитой деревьев.

Скользя, как тени, освещенные луной, они напали на след нарт. Оба носа опустились к следам на снегу. Следы были совсем свежие. Одноглаз осторожно бежал впереди, а волчица следовала за ним по пятам. Широкие лапы волков мягко, словно бархатные, ступали по снегу. Одноглаз уловил движение чего-то белого на белом фоне снега. До сих пор он бежал скользящей быстрой побежкой, но это было ничто в сравнении со скоростью, которую он развил теперь. Впереди него мелькал белый комок, привлекший его внимание.

Они бежали по узкой тропе, окаймленной с двух сторон молодыми соснами. Сквозь деревья виден был конец тропинки, выходившей на освещенную луной поляну. Одноглаз быстро приближался к заинтересовавшему его белому предмету. Прыжок за прыжком, и наконец он настиг его. Еще прыжок – и он схватил бы его зубами. Но этого прыжка ему не удалось сделать. Белый клубок, оказавшийся белым зайцем, вдруг взвился высоко в воздух перед самым его носом и начал раскачиваться и скакать над ним, исполняя в вышине какой-то фантастический танец и ни на секунду не опускаясь к земле.

Одноглаз от неожиданности с ревом отскочил, затем улегся в снег и притаился, грозно рыча на таинственный и страшный предмет. Но волчица хладнокровно оттолкнула его. Она замерла на минуту и, прицелившись, бросилась на пляшущего в воздухе зайца. Она прыгнула высоко, но все же недостаточно, чтобы схватить прельщавшую ее добычу, и зубы ее с металлическим звуком щелкнули в воздухе. Она прыгнула в другой и в третий раз.

Волк медленно выпрямился и стал следить за своей подругой. Теперь он был, по-видимому, недоволен ее неудачными попытками и сам сделал могучий прыжок. Зубы его схватили зайца и потащили его вниз к земле. Но в ту же секунду старый волк услышал за собой подозрительный треск и с удивлением увидел над своей головой склонившуюся молодую сосну, которая грозила свалиться на него. Челюсти его разжались, выпустив добычу, и он отскочил в сторону, спасаясь от неожиданной опасности. Старик громко зарычал, и вся шерсть его от страха и ярости встала дыбом. В тот же миг молодая сосна выпрямилась, увлекая за собой вверх танцующего зайца.

Волчица пришла в ярость и вонзила свои клыки в плечо самца, а он, испугавшись и не соображая, что означает это новое нападение, ответил ей тем же, разодрав в кровь морду своей подруги. Этот отпор явился для волчицы полной неожиданностью, и она бросилась на Одноглаза, рыча от негодования. Он тотчас заметил свою ошибку и постарался умилостивить волчицу; но она решила хорошенько проучить своего товарища, и тот, отказавшись от мысли смягчить ее гнев, завертелся кругом, пряча голову и подставляя плечи под ее острые зубы.

Тем временем заяц продолжал свою пляску в воздухе. Волчица уселась на снег, а старый Одноглаз, напуганный ею еще больше, чем таинственным деревом, снова прыгнул за зайцем. Опустившись вниз, с зайцем в зубах, он первым долгом поглядел на сосну. Она, как и раньше, опять нагнулась к земле. Он съежился и ощетинился, ожидая удара, но все же не выпустил зайца. Однако удара не последовало. Сосна продолжала оставаться все в том же наклонном положении. Когда он двигался, двигалась и она, и тогда он рычал на нее сквозь стиснутые челюсти; когда он сохранял неподвижность, сосна делала то же самое, и поэтому он решил, что лучше не двигаться. Все же теплая кровь зайца казалась ему очень вкусной.

Из этого затруднительного положения его вывела волчица. Она взяла от него зайца и, пока сосна угрожающе качалась и дрожала над ней, спокойно откусила ему голову. После этого сосна сразу выпрямилась и больше не беспокоила их, приняв перпендикулярное положение, в котором природа судила ей расти. Затем Одноглаз и волчица поделили между собой дичь, таинственно пойманную для них природой.

Они открыли еще много таких же тропинок, где зайцы висели в воздухе, и волчья пара исследовала их все; волчица шла впереди, а Одноглаз следовал за ней, наблюдая и учась у нее, как обкрадывать капканы. Этот урок сослужил ему впоследствии хорошую службу.

Глава II Логовище

Целых два дня волчица и Одноглаз бродили вокруг индейского лагеря. Он испытывал смутную тревогу и беспокойство; волчицу же лагерь манил, и ей не хотелось уходить от него. Но когда однажды утром воздух огласился раскатистым выстрелом и заряд попал в ствол дерева на несколько дюймов выше головы Одноглаза, волки перестали колебаться и убежали легким упругим шагом, быстро отложив между собой и грозившей им опасностью несколько миль. Они не ушли далеко – всего несколько дней пути. Стремление волчицы найти то, что она искала, превратилось в настоятельную необходимость. Она отяжелела и не могла быстро бегать. Раз как-то, преследуя зайца – занятие, не представлявшее для нее обычно никакого труда, – она почувствовала слабость и прилегла отдохнуть. Одноглаз подошел к ней; но когда он нежно коснулся ее шеи, она так злобно огрызнулась, что он отскочил назад, делая смешные усилия, чтобы избежать ее зубов. Она становилась с каждым днем вспыльчивее, он же, напротив, обнаруживал все больше терпения и заботливости.

Наконец она нашла то, что искала. На несколько миль выше протекала небольшая река, впадавшая летом в Макензи. Зимой же она замерзала до самого каменистого дна и превращалась от истоков до устья в белую застывшую твердую массу. Волчица шла усталой походкой впереди, а за ней следовал Одноглаз; вдруг, заметив нависший выступ высокого берега, она свернула в сторону и направилась к нему. Весенние бури и тающие снега подмыли берег, образовав в одном месте небольшую пещеру с узким проходом.

Волчица остановилась у входа в пещеру и тщательно осмотрела стену. Затем побежала вдоль основания ее сначала в одну сторону, потом в другую, до того места, где каменная масса круто отрывалась от мягкой линии берега. Вернувшись к пещере, она вошла внутрь; там ей пришлось проползти около трех футов, после чего стены расширились, образуя небольшую круглую камеру, приблизительно в шесть футов в диаметре. Потолок приходился почти над самой головой, но зато там было сухо и уютно. Волчица тщательно осмотрела всю пещеру, в то время как возвратившийся Одноглаз терпеливо поджидал ее у входа. Она пригнула голову, опустив нос к земле и протянув его как можно ближе к своим тесно сжатым лапам; затем, сделав вокруг этой точки несколько кругов, она с тяжелым вздохом, пожалуй более похожим на стон, свернулась клубком, вытянула лапы и легла мордой ко входу в пещеру. Одноглаз, насторожив с любопытством уши, смеялся над ней, и при свете дневных лучей, проникавших в пещеру, волчица могла заметить очертания его хвоста, которым он добродушно помахивал.

Она прижала уши к голове, кокетливым движением направив их заостренные концы назад и вниз, и мирно высунула язык, показывая таким образом, что чувствует себя вполне удовлетворенной и довольной.

Одноглаз был голоден. Он улегся у входа и заснул, но сон его не был спокоен. Он часто просыпался и прислушивался к тому, что творилось во внешнем мире, где апрельское солнце ярко блестело на снегу. Сквозь дремоту до его слуха доносилось журчание ручейков, и он поднимался, напряженно ловя эти звуки. Солнце возвратилось, и пробуждавшаяся северная природа манила его. Зарождалась новая жизнь. В воздухе пахло весной, под снегом чувствовалось брожение, живительные соки скоплялись в деревьях, распространяя острый аромат; набухшие почки сбрасывали с себя зимние оковы.

Напрасно бросал он беспокойные взгляды на волчицу, она не обнаруживала ни малейшего желания встать. Он оглянулся на внешний мир и увидел несколько белых птичек, пролетевших мимо пещеры. Старик поднялся было, чтобы выйти, но, посмотрев на свою подругу, снова улегся и задремал. Чей-то крошечный пронзительный голосок вдруг коснулся его слуха. Дважды во сне он провел лапой по носу. Затем проснулся. На кончике его носа жужжал комар. Это был старый солидный комар, по-видимому, из тех, которые проснулись после зимней спячки. Одноглаз не мог больше устоять против голоса природы. К тому же он был голоден.

Он подполз к волчице, стараясь убедить ее пойти вместе с ним. Но она зарычала на него, и он вышел один навстречу яркому солнцу. Снег сделался рыхлым и затруднял движения. Он направился к замерзшему руслу реки, где снег, защищенный тенью деревьев, сохранял еще некоторую твердость. Но, пробродив около восьми часов, он вернулся к вечеру в пещеру еще более голодным, чем ушел оттуда. Он видел дичь, но не сумел поймать ее. Он провалился в подтаявший снег, и, пока барахтался в нем, заяц легко ускользнул от врага.

Дойдя до пещеры, волк вдруг остановился, охваченный неясными подозрениями. До него доносились какие-то странные слабые звуки. Это не был голос волчицы, а между тем он показался ему как будто знакомым. Он осторожно пополз в пещеру, но был встречен грозным рычанием подруги. Это не смутило его, хотя и заставило остановиться на почтительном расстоянии; он продолжал с интересом прислушиваться к непрекращавшемуся писку и заглушенным стонам.

Волчица злобно прогнала его, и он снова улегся и заснул у входа. Наутро, когда слабый свет озарил пещеру, он начал доискиваться источника этих смутно знакомых ему звуков. В рычании волчицы появились какие-то новые ноты. В них чувствовалась ревность, и старый волк продолжал держаться на почтительном расстоянии. Тем не менее он успел заметить между лапами волчицы вдоль ее тела пять странных живых клубков, слабых, беспомощных и слепых, издававших какие-то жалобные звуки. Он страшно удивился. Подобные происшествия случались и раньше в его продолжительной и счастливой жизни, даже неоднократно, и, тем не менее, они всякий раз вызывали в нем глубокое удивление.

Его подруга посмотрела на него с тревогой. Время от времени она испускала ворчание, а когда ей казалось, что он подходит слишком близко, ворчание это переходило в рев. В ее памяти не хранилось, правда, соответствующего прецедента, но ее инстинкт, который воплощал в себе весь опыт волчиц-матерей, говорил ей, что существуют отцы, поедающие собственных беспомощных новорожденных детенышей. Это порождало в ней такой страх, что она не позволяла Одноглазу подойти посмотреть на своих собственных детей.

Но опасения ее были напрасны. Старый Одноглаз в свою очередь чувствовал повелительный импульс, который был тоже не чем иным, как инстинктом, унаследованным им от многих поколений волков-отцов. Он не задумывался над ним и не удивлялся его появлению. Этот импульс таился в каждой клеточке его существа, а потому вполне естественно, что он повиновался ему и тотчас же, повернувшись спиной к своему новорожденному семейству, отправился на поиски мяса, необходимого для жизни.

В пяти или шести милях от логовища река разветвлялась под прямым углом и исчезала в горах. Направившись вдоль левого русла, Одноглаз напал на свежий след. Он обнюхал его и, почувствовав, что след только что проложен, быстро сжался, глядя в ту сторону, где он исчезал. Затем он решительно повернул направо и пошел вдоль правого русла. Следы были гораздо больше его собственных, и он понял, что тут ему ничем поживиться не придется. Пробежав вдоль правого русла около полумили, он уловил звук грызущих зубов; он подкрался к дичи и увидел, что это был дикобраз, который, опершись лапами о дерево, точил свои зубы о кору. Одноглаз осторожно приблизился к нему, питая, однако, мало надежды на успех. Он был знаком с этой дичью, хотя ему никогда еще не приходилось встречать ее в этих широтах; за всю свою жизнь он ни разу не пробовал мяса дикобраза. Но он давно уже знал, что на свете существуют такие вещи, как Счастье и Случай, и продолжал подкрадываться. Никогда нельзя предвидеть, что может произойти, когда дело идет о живых существах.

Дикобраз свернулся в клубок и выпустил во все стороны длинные острые иглы, защищавшие его от нападения. Однажды, в своей юности, Одноглаз как-то слишком близко обнюхал такой на вид неподвижный клубок игл и получил неожиданно сильный удар хвостом по носу. Одна игла застряла у него в морде и оставалась там несколько недель, вызывая жгучую боль, пока не вышла наконец сама. Он улегся, выбрав удобное положение, так что морда его находилась на расстоянии фута от хвоста дикобраза, и стал терпеливо и спокойно ждать. Кто знает, что может случиться? Дикобраз, пожалуй, развернется, и тогда Одноглаз одним ударом лапы сумеет распороть его нежное, незащищенное брюхо.

Но по истечении получаса он встал, злобно зарычал на неподвижный клубок и двинулся дальше. Ему случалось и прежде понапрасну терять время, ожидая, чтобы клубок развернулся, и он решил не рисковать на этот раз. Волк двинулся дальше вдоль правого русла реки, но день проходил, а добычи не было.

Пробудившийся в нем инстинкт отца властно требовал от него во что бы то ни стало найти мясо. Среди ночи он случайно наткнулся на птармигана. Выйдя из чащи леса, он столкнулся нос к носу с этой глупой птицей. Она сидела на бревне на расстоянии менее фута от морды Одноглаза. Оба одновременно заметили друг друга. Птица сделала попытку взлететь, но он ударил ее лапой, сбросил на землю и, накинувшись, вонзил в нее зубы в тот момент, когда она быстро побежала по снегу, пытаясь подняться на воздух. Как только зубы его впились в мясо и хрупкие кости, он принялся за еду; но потом, как будто вспомнив что-то, повернул обратно домой, неся птармигана в зубах.

По привычке мягко ступая, скользя, как тень, и внимательно рассматривая все, что попадалось ему на пути, он снова напал приблизительно в миле от разветвления на широкие следы, которые заметил еще утром. Поскольку следы шли по его пути, он тронулся дальше, готовый встретить их обладателя на каждом повороте реки.

Он выглянул из-за выступа скалы, где река делала необыкновенно большую извилину, и его зоркий взгляд уловил нечто такое, что заставило его прилечь. Это был обладатель замеченных им следов – большая рысь, и притом самка. Она лежала, съежившись, перед свернувшимся в клубок дикобразом точно так же, как лежал незадолго перед этим он. Если Одноглаз скользил раньше, как тень, то теперь он заскользил, как привидение, обходя зверей, пока не очутился далеко влево от безмолвной неподвижной пары.

Он улегся в снег, положив рядом с собой птармигана, и стал пристально наблюдать сквозь иглы низкорослой сосны за открывшейся перед ним сценой: рысь и дикобраз выжидали друг друга. Любопытное это было зрелище – наблюдать, как одно живое существо выжидало, чтобы съесть другое, а то в свою очередь выжидало, чтобы спасти свою жизнь. Тем временем старый Одноглаз, скорчившись за своим прикрытием, вмешался в эту игру, выжидая каприза судьбы, который помог бы ему в охоте за мясом, тоже составлявшим для него вопрос жизни.

Прошло полчаса, прошел час – ничего не изменилось. Клубок, покрытый иглами, по своей неподвижности напоминал камень; рысь походила на мраморное изваяние; старый Одноглаз казался мертвым. А между тем все три зверя напряженно ждали, и вряд ли когда-либо жизнь пульсировала в них интенсивнее, чем в минуту этого кажущегося окаменения.

Вдруг Одноглаз чуть-чуть подвинулся и с любопытством выглянул из своей засады. Что-то случилось. Дикобраз наконец решил, что враг его удалился. Медленно и осторожно он стал разворачивать свою непроницаемую броню. Его не волновало грозное предчувствие. Медленно, медленно клубок развернулся и вытянулся. Одноглаз вдруг ощутил какую-то влажность во рту; у него невольно потекли слюнки при виде живого мяса, развернувшегося перед ним, как лакомое блюдо.

Дикобраз заметил своего врага прежде, чем успел окончательно развернуться. В этот момент рысь ударила его лапой. Удар был молниеносный. Лапа с острыми загнутыми когтями вцепилась в мягкое брюхо и быстрым движением распорола его. Если бы дикобраз совершенно развернулся или заметил бы своего врага на секунду позже, чем тот успел нанести удар, лапа рыси осталась бы невредимой; но теперь боковым ударом хвоста дикобраз всадил в лапу рыси несколько острых игл.

Все это произошло почти одновременно: удар рыси, ответный удар ее жертвы, отчаянный визг дикобраза и вой огромной кошки, не ожидавшей нападения.

Одноглаз вскочил от волнения, насторожив уши и вытянув хвост. Рысь пришла в дикую ярость и ринулась на зверя, причинившего ей боль. Но дикобраз, визжа, ворча и безуспешно стараясь с распоротым брюхом снова свернуться в клубок, продолжал наносить рыси своим хвостом удары, заставлявшие ее каждый раз вскрикивать от удивления и боли. Наконец она отступила, сильно чихая; морда ее была так утыкана иглами, что напоминала чудовищную подушку для булавок. Она терла ее лапами, стараясь избавиться от огненных стрел, тыкалась ею в снег, чесалась о ветки и стволы деревьев, делала во все стороны огромные прыжки, обезумев от боли и ужаса.

Она безостановочно чихала и быстрыми, сильными ударами своего обрубка-хвоста старалась отмахнуться от вонзившихся в нее игл. Наконец она перестала скакать и довольно долго оставалась неподвижной. Одноглаз напряженно следил. И даже он вздрогнул и невольно взъерошил шерсть, когда рысь вдруг без всякого предупреждения сделала громадный прыжок, испустив при этом протяжный дикий рев. Затем она поскакала прямо по дороге, сопровождая каждый прыжок громкими воплями. Только когда голос ее замер в отдалении, Одноглаз решился выйти из своей засады. Он шел так осторожно, как будто снег был усеян иглами дикобраза, которые могли каждую минуту наколоть его нежные лапы. Дикобраз встретил его писком и злобным щелканьем своих длинных зубов. Ему снова удалось свернуться в клубок, но это уже не был прежний плотный клубок: мускулы его были слишком истерзаны и сам он, почти разодранный пополам, истекал кровью.

Одноглаз набрал полный рот обагренного кровью снега и начал жевать и глотать его. Это раздражало его слюнные железы, и голод его еще усилился, но он был слишком стар, чтобы забыть об опасности. Он терпеливо ждал, лежа на снегу, пока дикобраз щелкал зубами, ворчал, стонал и изредка болезненно взвизгивал. Вскоре Одноглаз заметил, что иглы начали опускаться и дрожь пробежала по всему телу раненого зверя. Вдруг дрожь прекратилась, тело вытянулось и осталось неподвижным.

Нервным, боязливым движением лапы Одноглаз развернул дикобраза во всю его длину и повернул его на спину. Ничего не произошло. Он несомненно был мертв.

Минуту Одноглаз внимательно смотрел на него, затем осторожно схватил зубами и пошел вниз по реке, отчасти неся его, отчасти волоча по земле, отвернув голову, чтобы не касаться колючей шкуры зверя. Вдруг он вспомнил что-то, бросил свою добычу и вернулся к тому месту, где оставил птармигана. Он ни минуты не колебался. Он знал, что ему надо делать, и потому быстро съел птицу. Затем он вернулся и поднял дикобраза.

Когда он притащил свою добычу в берлогу, волчица осмотрела ее, повернула к нему морду и мягко лизнула его по шее. Но в следующую минуту она снова отогнала его рычанием от щенков, хотя на сей раз в этом рычании было больше извинения, чем злобы. Инстинктивный страх волчицы перед отцом ее потомства исчез. Он вел себя как подобает отцу и не выражал кощунственного желания уничтожить маленькие живые существа, которые она произвела на свет.

Глава III Серый волчонок

Он заметно отличался от своих братьев и сестер; в то время как на их шерсти был заметен рыжий оттенок, унаследованный от волчицы-матери, он один походил в этом отношении целиком на отца. Он был единственным серым щенком из всего выводка. Одним словом, он уродился чистокровным волком, как две капли воды похожим на старого Одноглаза, с той только разницей, что у него было два глаза, а у отца один.

Глаза серого волчонка только недавно открылись, но он уже прекрасно различал предметы, а в то время, когда они были еще закрыты, ему помогали осязание, обоняние и вкус. Он прекрасно знал своих двух братьев и сестер и уже начинал неуклюже резвиться с ними и даже пробовал драться, причем из его маленького горлышка вырывались странные хриплые звуки – предвестники рычания. Еще задолго до того, как у него открылись глаза, он научился осязанием, вкусом и обонянием узнавать свою мать – этот источник тепла, жидкой пищи и нежности. У нее был мягкий ласкающий язык, который успокаивал его, когда она проводила им по его маленькому мягкому телу, и волчонок, почуяв его прикосновение, сильнее прижимался к матери и сладко засыпал.

Почти весь первый месяц своей жизни он провел во сне; но теперь он уже хорошо видел и, бодрствуя все дольше и дольше, прекрасно изучил окружавший его маленький мир. Его мир был мрачен, но он не сознавал этого, так как никогда не видел ничего другого. В его мире всегда царила полутьма, но глаза волчонка не знали еще, что такое яркий свет. Его мир был очень мал: границей ему служили стены берлоги; но, не имея понятия о просторе внешнего мира, он не испытывал стеснения от узких рамок своего существования.

Однако он довольно скоро обнаружил, что одна из стен его мира отличается от остальных. Это был вход в берлогу, откуда проникал свет. Свое открытие он сделал задолго до того, как начал сознательно мыслить. Стена эта стала притягивать волчонка еще раньше, чем глаза его открылись, чтобы взглянуть на нее. Свет от нее ударял по сомкнутым векам, бил по зрительным нервам маленькими искрометными стрелками, теплыми и удивительно приятными. Все его тело и каждая частица этого тела влеклись к свету и толкали звереныша к нему, точно так же, как сложный химический процесс заставляет растение безудержно стремиться к солнцу. В самом начале своей жизни, еще до пробуждения сознания, он подползал к отверстию логовища; в этом братья и сестры следовали его примеру. Ни разу за это время никто из них не пытался ползти по направлению к темным углам задних стен. Свет манил их, как будто они были растения; жизненный процесс, руководивший ими, требовал света как необходимого условия существования, и их маленькие детские тела слепо и неудержимо тянулись к нему, словно ростки виноградной лозы. Позже, когда в каждом из них начала проявляться индивидуальность и в связи с этим стали определяться самостоятельные наклонности и желания, это стремление к свету еще более усилилось. Они вечно ползли и тянулись к нему, и волчице стоило немалого труда отгонять их обратно.

В скором времени волчонок познакомился и с другими особенностями своей матери, кроме ласкового и нежного языка. В своем постоянном стремлении к свету он узнал, что у матери есть еще острая морда, которая сильным толчком могла дать хороший урок, и лапа, умевшая ударить и перевернуть быстрым и уверенным движением. Он узнал еще ощущение боли и в то же время научился избегать ее; для этого следовало прежде всего не подвергать себя риску, а уж если проштрафился, надо было уметь вовремя отступить и извернуться. Это были уже сознательные поступки, явившиеся результатом его первых обобщений. Раньше он инстинктивно избегал боли, так же инстинктивно, как тянулся к свету. Теперь он стал избегать боли, сознавая, что это есть боль.

Он был свирепым волчонком. Такими же были его братья и сестры. Ничего удивительного в этом не было. Он был плотоядным животным и происходил от тех, кто убивал мясо и поедал мясо. Отец и мать его питались исключительно мясом. Молоко, которое он сосал в первые дни своей жизни, было непосредственным продуктом мяса, и теперь, когда ему минул месяц и глаза его уже неделю как открылись, он и сам начал есть это мясо, полупереваренное волчицей, которая изрыгала его для своих пяти подрастающих щенят, предъявлявших к ее материнской груди чересчур большие требования.

Но он был злее всех остальных волчат. Он умел рычать громче других, и припадки злости у него бывали страшнее, чем у них. Он первый научился опрокидывать братьев и сестер ударом лапы; он первый схватил другого волчонка за ухо и потащил его, рыча сквозь крепко стиснутые челюсти; и он же, несомненно, причинял своей матери больше всего хлопот, неудержимо стремясь подползти ко входу в берлогу.

Чарующая сила света с каждым днем все сильнее действовала на серого волчонка. Он то и дело ухитрялся подползать к самому выходу, и его то и дело отгоняли оттуда. Но он не знал, что это вход в берлогу. Он ничего не знал о выходах и входах, через которые переправляются, чтобы попасть из одного места в другое; не знал вообще никаких других мест, а тем паче как до них добраться. Поэтому вход в пещеру казался ему тоже стеной – стеной света. Эта стена являлась для него таким же источником благодати, как солнце для человека. Она притягивала его, как огонь притягивает бабочку. Он постоянно тянулся к ней. Жизнь, быстро распускавшаяся в нем, толкала его к стене света, ибо она знала, что это единственный выход в тот мир, где ему суждено жить. Но он сам ничего не знал об этом. Он и не подозревал о том, что существует другой мир.

С этой стеной света было связано одно странное обстоятельство. Отец его, которого он уже научился различать и считал единственным, кроме матери, обитателем мира, – отец, спавший близко к свету и приносивший мясо, обладал странной способностью проходить прямо сквозь светлую далекую стену и исчезать в ней. Серый волчонок не мог этого понять. Мать не позволяла ему подходить к светлой стене, но он обошел все другие стены, и везде его нежный нос встречал какое-то твердое сопротивление. Это вызывало болезненное ощущение, и после нескольких подобных опытов волчонок оставил темные стены в покое. Не вдаваясь в глубокие размышления, он решил, что способность отца исчезать, проходя сквозь стену, такая же присущая ему особенность, как молоко и полупереваренное мясо составляют особенность матери.

По правде сказать, серый волчонок не умел рассуждать, по крайней мере, в такой форме, как это делают люди. Мозг его работал смутно, но выводы, к которым он приходил, были так же определенны и ясны, как выводы людей. Он имел обыкновение мириться с обстоятельствами, не доискиваясь, откуда и почему они возникают. В сущности, он совершал при этом акт классификации. Его никогда не беспокоил вопрос, почему то или иное произошло; ему достаточно было знать, как это произошло. Так, ударившись несколько раз носом о стену, он примирился с тем, что не может пройти сквозь нее. Так же отнесся он и к тому, что отец его может исчезнуть в стене. Но ему не было любопытно узнать, почему существует эта разница между ним и отцом.

Как все дикие звери, он рано испытал голод. Наступило время, когда не только не стало мяса, но иссякло и молоко в груди его матери. Вначале волчата жалобно пищали и выли, но больше всего спали. Вскоре они дошли до крайней степени голода. Исчезли игры и ссоры, не стало слышно злобного рычания; прогулки к светлой стене совершенно прекратились. Волчата спали, а жизнь, теплившаяся в них, меркла и угасала.

Одноглазом овладело отчаяние. Он уходил далеко и надолго, редко ночуя в берлоге, где стало теперь тоскливо и неприветливо. Волчица тоже покидала свой выводок и уходила на поиски мяса. В первые дни после рождения волчат Одноглаз несколько раз наведывался в индейский лагерь и обкрадывал там заячьи капканы; но когда снег растаял и реки вскрылись, индейцы ушли и этот источник питания для него иссяк.

Когда серый волчонок ожил и снова заинтересовался далекой белой стеной, он обнаружил, что население его маленького мира уменьшилось. У него осталась только одна сестра. Остальные исчезли. Когда он окреп, ему пришлось играть в одиночестве: сестра его не могла уже поднимать головы и двигаться. Его маленькое тело стало постепенно округляться от получаемого мяса, но для нее пища появилась слишком поздно. Она постоянно спала и походила на крошечный скелет, обтянутый кожей; жизнь в ней едва мерцала и наконец совсем угасла.

Затем настало время, когда серый волчонок заметил, что отец больше не приходит сквозь стену и не спит в берлоге. Это произошло в конце второй, менее жестокой голодовки. Волчица знала, почему Одноглаз не вернулся, но она не могла рассказать серому волчонку о том, что видела. Охотясь сама за мясом вдоль левого русла реки, где жила рысь, волчица напала на следы Одноглаза, проложенные им накануне. Она пошла по ним и нашла Одноглаза или, вернее, то, что от него осталось. Тут было много следов борьбы, следов, которые вели в берлогу рыси после одержанной ею победы. Прежде чем вернуться, волчица отыскала эту берлогу, но по некоторым признакам она угадала присутствие в ней рыси и не решилась войти.

С тех пор волчица, отправляясь за дичью, старательно избегала левого русла реки. Она знала, что в берлоге у рыси есть детеныши, а рысь была известна как злобное, свирепое существо и грозный враг в борьбе. Хорошо полудюжине волков загнать ощетинившуюся рысь на дерево; но совсем другое дело встретиться с ней одинокой волчице, в особенности если у этой рыси есть выводок голодных котят.

Однако первобытные условия остаются первобытными условиями, а материнство – материнством везде и во все времена. Настало время, когда ради своего серого волчонка волчица отважилась отправиться к левому руслу, к берлоге в скале, навстречу злобной рыси.

Глава IV Стена мира

К тому времени, когда волчица стала покидать берлогу, отправляясь за дичью, волчонок уже как следует усвоил закон, запрещавший ему подходить ко входу в пещеру. Этот закон усиленно и неоднократно внушался ему мордой и лапой волчицы, а кроме того, в нем самом постепенно развилось чувство страха. Никогда в течение краткой пещерной жизни не встречал он ничего страшного, но все же страх жил в нем. Это было наследие предков, перешедшее к нему через тысячи и тысячи жизней, наследие, полученное им непосредственно от Одноглаза и волчицы, к которым это чувство страха в свою очередь перешло от всех предыдущих поколений волков. Страх! Наследие первобытного мира, которого не избежать ни одному живому существу. Итак, серый волчонок знал, что такое страх, но не понимал, откуда он берется. Возможно, он мирился с ним как с одним из жизненных ограничений, потому что уже узнал, что такие ограничения существуют. С голодом он уже успел познакомиться и, когда оказался не в состоянии удовлетворить его, понял, что значит лишение. Твердое прикосновение пещерной стены, резкий толчок материнской морды, болезненный удар ее лапы, неутолимый голод дали ему понять, что не все в жизни дозволено и возможно, что существуют ограничения и преграды. Эти ограничения и преграды были законами: повинуясь им, можно было избежать боли и жить счастливо.

Он, разумеется, не обсуждал этого вопроса с человеческой точки зрения. Он только разделил все предметы на те, которые делают больно, и те, которые не делают больно. И, разделив их таким образом, он избегал того, что причиняет боль – ограничения и преграды, – и наслаждался тем, что есть хорошего и приятного в жизни.

Вот почему, повинуясь закону, положенному его матерью, и побуждению неясного и непонятного чувства страха, он старался держаться подальше от входа в берлогу. Вход по-прежнему оставался для него светлой белой стеной. Когда мать отсутствовала, он в большинстве случаев спал, а проснувшись, лежал тихо, стараясь подавить щекотавший горло визгливый плач.

Однажды, лежа таким образом, он услышал какой-то странный звук у светлой стены. Он не знал, что это была россомаха, стоявшая у входа, дрожавшая от собственной смелости и осторожно обнюхивавшая содержимое пещеры. Волчонок знал только, что запах был незнакомый, какой-то непонятный, а потому неизвестный и страшный, так как неизвестность была одним из главнейших элементов, составлявших страх.

Шерсть встала дыбом на спине серого волчонка, но он не шевельнулся. Каким образом он догадался, что при появлении этого сопящего существа следует ощетиниться? Предшествовавший опыт не мог помочь ему в этом; то было попросту видимое выражение страха, жившего в нем, для которого в его собственной жизни не было никаких оснований. Но вместе со страхом проснулся в нем инстинкт самосохранения. Волчонок испытывал невероятный ужас, но продолжал лежать без движения, не издавая ни малейшего звука, застывший, окаменелый, полумертвый. Вернувшись домой, волчица зарычала, обнюхав след россомахи, затем бросилась в берлогу и стала ласкать волчонка и лизать его с необыкновенной нежностью.

Но в волчонке действовали и развивались еще и другие силы, из которых главной был рост. Инстинкт и закон требовали от него повиновения. Рост требовал неповиновения. Его мать и страх побуждали его держаться подальше от светлой стены. Рост – это жизнь, а жизнь всегда стремится к свету. И не было силы, способной подавить могучий прилив жизни, который рос в нем с каждым куском проглоченного мяса и с каждым новым дыханием. Кончилось тем, что в один прекрасный день страх и повиновение сдались перед натиском жизни и волчонок пополз к выходу.

В отличие от других стен, с которыми ему приходилось иметь дело, эта стена, казалось, отступала по мере того, как он приближался к ней. Его нежная мордочка не встретила никакого подобия твердой поверхности, когда он робко высунул ее вперед. Вещество стены оказалось проницаемым и прозрачным, как свет. И так как всякое свойство в его глазах тотчас же приобретало видимость формы, то он вошел в то, что считал стеной, и окунулся в вещество, из которого она состояла.

Это было поистине изумительно. Он полз сквозь твердое тело, и, по мере того как он подвигался вперед, свет становился ярче. Страх побуждал его вернуться, но рост толкал его дальше. Внезапно он очутился перед входом в пещеру. Стена, внутри которой он, по его мнению, находился, вдруг как бы отступила перед ним на громадное расстояние. Свет сделался до боли ярким, ослепляя его. Голова волчонка закружилась при виде внезапно открывшегося перед ним пространства. Глаза стали машинально приноравливаться к нему, стараясь уловить увеличившиеся пропорции. Сначала стена отодвинулась за пределы его поля зрения. Через миг он снова увидел ее, но заметил, что она сильно отдалилась от него. Внешний вид ее тоже совершенно изменился: теперь она стала много разнообразнее, чем была прежде, на ней появились деревья, окаймлявшие реку, горы, возвышавшиеся над деревьями, и небо, в свою очередь, возвышавшееся над горами.

Сильный страх охватил волчонка. Перед ним был ужас неизвестного. Он улегся на пороге пещеры и воззрился на внешний мир. Он был сильно напуган. Все это было незнакомо, а значит, и враждебно ему. Шерсть стала дыбом на его спине; губы слабо сжались, пытаясь издать угрожающее и свирепое рычание. Сознавая свою беспомощность и ужасное положение, он бросал вызов всему миру.

Ничего не произошло. Он продолжал смотреть и от любопытства забыл свой страх и перестал рычать. Он начал различать ближайшие предметы – открытую часть реки, сверкавшую на солнце, высохшую сосну у подножия склона и самый склон, поднимавшийся прямо к нему и оканчивавшийся двумя футами ниже порога пещеры, на котором он лежал.

До сих пор волчонок прожил всю свою жизнь на гладкой поверхности. Он ни разу не испытывал боли от падения и не знал, что это такое. Вот почему он смело сделал шаг вперед. Задние лапы его остались на пороге, в то время как передние сделали движение, и он упал головой вниз. Он больно ударился носом о землю и завизжал. Затем волчонок покатился вниз по склону и несколько раз перекувырнулся. Его обуял панический ужас. Неизвестное свирепо охватило его своими когтями, готовясь нанести ему страшный удар. На этот раз страх победил силу роста, и волчонок запищал, как испуганный щенок.

Неизвестное несло его к какому-то неведомому ужасу, и он не переставал визжать и пищать. Это ощущение совсем не походило на тот страх перед неизвестным, который он испытал, лежа в берлоге. Теперь неизвестное подошло к нему вплотную, и страх превратился в ужас. На этот раз молчание уже не могло выручить его из беды.

Однако склон сделался понемногу более отлогим, а подножие его оказалось поросшим травой. Здесь волчонок покатился медленнее. Остановившись наконец, он издал последний жалобный вопль и вслед за тем протяжный плаксивый визг. И тут же, как будто он уже тысячу раз в своей жизни занимался туалетом, волчонок принялся слизывать сухую, приставшую к шерсти грязь. После этого он сел и начал озираться по сторонам, как сделал бы это первый человек, попавший на Марс. Волчонок пробил стену мира. Неизвестное выпустило его из своих когтей, не причинив ему вреда. Но первый человек на Марсе, наверное, испытал бы меньше удивления, чем он. Не обладая никакими предварительными знаниями, даже не подозревая о существовании чего-либо подобного, он оказался в положении исследователя совершенно нового для него мира.

С той минуты, как неизвестное выпустило его из своих рук, он позабыл о том, сколько ужаса оно таит в себе. Теперь он испытывал только сильное любопытство ко всему окружающему. Он с интересом исследовал траву под собой, листья росшей неподалеку брусники и высохший ствол сосны, стоявшей на краю поляны, среди других деревьев. Белка, выбежав из-за ствола, со всего размаху налетела на волчонка и до смерти перепугала его. Он прилег и зарычал. Но белка испугалась не меньше волчонка. Она взобралась на дерево и сердито зашипела на него, почувствовав себя там в безопасности.

Этот инцидент придал зверенышу мужества, и, хотя повстречавшийся ему дальше дятел заставил его вздрогнуть, он все же уверенно продолжал свой путь. Эта уверенность так укрепилась в нем, что, когда какая-то птица неосторожно подскочила к малышу, он игриво ударил ее лапой. Ответом на это был острый удар клювом по носу, заставивший волчонка присесть и завизжать. Эти звуки напугали птицу и обратили ее в бегство.

А волчонок между тем набирался премудрости. Его неразвитый маленький умишко бессознательно анализировал. Существовали, по-видимому, одушевленные и неодушевленные предметы. За одушевленными необходимо было наблюдать. Неодушевленные предметы оставались всегда на одном месте; одушевленные же двигались, и предугадать их поступки было очень трудно. Вернее, от них следовало всегда ожидать неожиданного, и ему, таким образом, нужно было прежде всего держаться начеку. Он двигался очень неуклюже, то и дело ударяясь о различные, попадавшиеся на пути предметы. Ветка, которая казалась ему еще далекой, в следующее мгновение ударяла его по носу или неожиданно хлестала по спине. На поверхности, по которой он шел, встречались неровности. Иногда он спотыкался и тыкался носом в землю, иногда неожиданно садился на задние лапы. Были еще камни и голыши, переворачивавшиеся у него под лапами, когда он наступал на них, и из этого он заключил, что не все неодушевленные предметы находятся в одинаковом состоянии устойчивого равновесия, как его пещера, и что небольшие предметы легче переворачиваются и падают, чем крупные. Но каждая неудача обогащала его опыт. Чем дальше он шел, тем лучше и ловчее двигался. Он приспосабливался: учился соразмерять движения своих мускулов, знакомился с пределами своих физических возможностей, пробовал определять расстояние между отдельными предметами и между предметами и самим собой.

Ему сопутствовало счастье новичка. Рожденный охотником за живым мясом (хотя он и не знал этого), волчонок наткнулся на это мясо у самого входа в родную пещеру при первом своем выходе в свет. Совершенно случайно он набрел на искусно спрятанное гнездо птармиганов. Он попросту свалился в него. Он рискнул пройтись по стволу упавшей сосны. Подгнившая кора провалилась, волчонок с отчаянным визгом покатился со ствола в густую листву кустарника и в самой чаще его на земле очутился среди семи птенцов птармиганов.

Они подняли отчаянный шум и вначале сильно напугали его. Но, заметив, что они очень маленькие, волчонок осмелел. Они беспокойно двигались. Он положил лапу на одного из них, и это доставило ему удовольствие. Он понюхал птенца и взял его в зубы. Птенец затрепыхался и стал щекотать ему нос. В ту же минуту он почувствовал голод. Челюсти его сжались. Послышался хруст тонких косточек, и пасть волчонка наполнилась теплой кровью. Птармиган показался ему вкусным; это было мясо, то самое, которое давала ему мать, но только вкуснее, так как оно было живое. И он съел птармигана и не переставал есть до тех пор, пока не съел весь выводок. Затем он облизался точь-в-точь, как это делала его мать, и пополз вон из чащи.

Вдруг на него налетел крылатый вихрь. Шум и злобные удары крыльев ослепили и ошеломили его. Он спрятал морду между лапами и завизжал. Удары усилились. Мать птармиганов была вне себя от ярости. Наконец волчонок тоже разозлился. Он вскочил, зарычал и стал бить лапами куда попало: он вцепился крошечными зубами в крыло птицы и принялся изо всех сил трепать его. Птармиган боролся с ним, нанося ему удар за ударом свободным крылом. Это была первая схватка волчонка. В пылу битвы он забыл обо всем и утратил страх перед неизвестным. Он боролся с живым существом, которое причиняло ему боль. К тому же существо это было – мясо. Жажда убийства загорелась в нем. Только что перед этим он уничтожил несколько маленьких живых существ. Теперь ему хотелось чего-нибудь большего. Он был слишком увлечен и счастлив, чтобы вполне оценить прелесть этой минуты. Он весь трепетал от неизведанного восторга, величайшего из всех, которые он когда-либо испытал.

Волчонок не выпускал крыла, рыча сквозь крепко стиснутые зубы. Птица выволокла его из куста. Когда она повернула, стараясь снова втащить его под защиту листвы, он воспротивился и увлек ее на открытое место. Она испускала отчаянные крики, не переставая бить его свободным крылом, так что перья летали вокруг, точно снежный вихрь. Возбуждение волчонка достигло высшего напряжения. В нем заговорил инстинкт борьбы, присущий его породе. Это была жизнь, хотя он и не сознавал ее. Он осуществлял свое назначение на этом свете: убивать и драться, чтобы добывать мясо. Он оправдывал свое существование, а ведь в этом и заключается смысл жизни, ибо жизнь только тогда достигает высшего напряжения, когда в полной мере осуществляет свое назначение.

Через некоторое время птармиган перестал бороться. Волчонок еще держал его за крыло, и они лежали на земле, глядя друг на друга. Он попытался грозно зарычать на птицу, но она клюнула его в нос, который после многочисленных происшествий этого дня стал очень чувствителен. Волчонок завизжал, но не выпустил крыла. Она продолжала клевать. Визг его перешел в жалобный вой. Он попытался уйти от нее, позабыв, что, не выпуская ее крыла, он сам тянет ее за собой. Град ударов сыпался на его раненый нос. Воинственный пыл угас, и, выпустив добычу, волчонок стал искать спасения в позорном бегстве.

Добежав до другого края поляны, он прилег отдохнуть около кустов. Высунув язык и тяжело дыша, малыш продолжал визжать от мучительной боли в носу. Вдруг его охватило предчувствие чего-то страшного. Неизвестное со всеми его ужасами подстерегало его где-то поблизости, и он инстинктивно попятился назад под защиту кустов. В то же мгновение его ударила сильная струя воздуха, и большое крылатое тело зловеще и бесшумно пронеслось мимо него. Огромный коршун, спустившийся с синевы неба, чуть-чуть не унес волчонка.

Пока он отлеживался в кустах, осторожно выглядывая из-за ветвей и понемногу приходя в себя от пережитого страха, мать птармиганов вылетела по другую сторону поляны из своего разоренного гнезда. Потрясенная своим несчастьем, она не обратила внимания на крылатую стрелу в небе. Но волчонок видел все и учился: коршун стремительно опустился, вцепился когтями в тело птицы, издавшей протяжный предсмертный крик, и взвился в голубую высь, унося с собой добычу. Прошло немало времени, прежде чем волчонок решился наконец покинуть свое убежище. Он многому научился. Одушевленные существа были мясом; они были хороши на вкус. Но если они бывали велики, то могли причинить боль. Поэтому лучше было есть маленьких животных, вроде птенцов птармигана, и не трогать больших, вроде самки птармигана. Тем не менее самолюбие его было немного уязвлено, и в нем возникло желание вступить еще раз в бой с этой птицей. К сожалению, ее уже унес коршун, но, быть может, на свете существуют и другие птармиганы. Он решил убедиться в этом.

Волчонок спустился к реке. До сих пор ему никогда еще не приходилось видеть воду. Дорога казалась заманчивой. На поверхности воды не было заметно никаких неровностей. Он смело вступил на нее, провалился и закричал от страха в объятиях неизвестного. В воде было холодно, и он начал задыхаться, порывисто и часто переводя дух. Вместо привычного воздуха в легкие ему попадала вода. Он захлебнулся и в ту же минуту почувствовал приступ смертельной тоски. Для него это была смерть. Он ничего не знал о смерти, но, как всякое животное, обладал инстинктом смерти и смутно чувствовал, что это и есть величайшее страдание. Это была сущность неизвестного, сумма всех его ужасов, единственная и непоправимая катастрофа, о которой он ничего не знал и которой поэтому боялся еще сильнее.

Волчонок всплыл на поверхность, и чистый воздух ворвался в его открытую пасть. Больше он не погрузился. Как бы следуя давно укоренившейся привычке, он заработал всеми своими четырьмя лапами и поплыл. Ближайший берег был на расстоянии ярда от него, но он всплыл на поверхность спиной к нему, и первое, что бросилось ему в глаза, был противоположный берег, к которому он и направился. Речка была небольшая, но на середине течения она расширялась на несколько десятков футов.

На полпути к берегу течение подхватило и понесло его вниз. Здесь он попал в маленький водоворот, где плыть было очень трудно. Спокойная река вдруг рассвирепела. Волчонок то скрывался под водой, то снова выплывал на поверхность. Его беспрерывно трепало и швыряло во все стороны, а иногда даже ударяло о скалы. И при каждом таком столкновении он жалобно визжал. Его продвижение сопровождалось целым рядом взвизгиваний, по которым можно было бы сосчитать количество попадавшихся на его пути скал.

Ниже водоворота река опять расширялась, и здесь течение, подхватив звереныша, мягко вынесло его на песчаный берег. Он выкарабкался из воды и прилег отдохнуть. Теперь он узнал еще кое-что. Вода не была одушевленной, однако она двигалась. Она казалась плотной, как земля, но в действительности совсем не обладала плотностью. Из этого волчонок сделал заключение, что не все вещи таковы, какими кажутся на первый взгляд. Страх перед неизвестным волчонок унаследовал от предков, а теперь это врожденное недоверие к неведомому еще усилилось благодаря опыту. Отныне он не станет уже доверять внешности, как бы заманчива она ни казалась. Прежде чем положиться на какой-нибудь предмет, он постарается тщательно ознакомиться с его сущностью.

В этот день ему суждено было испытать еще одно приключение. Он вспомнил вдруг, что на свете существует его мать, и в ту же минуту почувствовал, что она ему нужнее всего остального в мире. Не только тело его, но и маленький мозг испытывали усталость от всего перенесенного. Никогда еще им не приходилось так тяжело работать, как в этот день. Кроме того, ему хотелось спать. Чувствуя себя глубоко беспомощным и одиноким, он снова двинулся в путь с целью отыскать берлогу и свою мать.

Он пробирался между кустов, как вдруг услыхал резкий крик, заставивший его содрогнуться. Что-то желтое промелькнуло перед глазами волчонка. Он заметил ласку, быстро убегавшую от него. Это было маленькое живое существо, и он не испугался его. Вдруг у самых своих лап он увидел крошечного зверька, длиной всего в несколько дюймов. То была ласка-детеныш, так же неосторожно, как и он, покинувшая свое гнездо. Она сделала попытку скрыться от него. Волчонок перевернул ее лапой. Она издала странный хриплый звук. В следующее мгновение что-то желтое снова сверкнуло перед его глазами. Волчонок услыхал тот же резкий крик, тут же получил сильный удар в шею и почувствовал, как острые зубы ласки-матери впились в его тело. С визгом и воем волчонок отпрыгнул назад и увидел, как ласка-мать, подхватив своего детеныша, скрылась с ним в ближайшей чаще.

Шея его сильно ныла от боли, но еще сильнее оскорблены были его чувства, и он уселся, продолжая жалобно повизгивать. Эта ласка-мать была такая маленькая и такая свирепая. Однако ему еще предстояло узнать, что, несмотря на свой малый рост и вес, ласка была самым жестоким, мстительным и кровожадным из всех хищных животных. Вскоре он убедился в этом на собственном опыте.

Он все еще подвывал, когда ласка вернулась. Она не кинулась на него на этот раз, так как детеныш ее был в безопасности. Она осторожно приблизилась, и волчонок мог без труда разглядеть ее худое змеевидное тело и вытянутую злобную, тоже похожую на змеиную голову. Ее угрожающий резкий крик прорезал воздух; в ответ на него волчонок грозно зарычал. Ласка подступала все ближе и ближе. Вдруг она сделала быстрый прыжок, которого его неопытному глазу не удалось заметить, и ее худое желтое тело на секунду исчезло из его поля зрения. Но в следующую секунду она острыми зубами вцепилась ему в горло. Сначала он зарычал и попытался вступить в борьбу. Но он был еще очень молод и в первый раз странствовал по свету, поэтому рычание его вскоре сменилось писком, а воинственный пыл – стремлением обратиться в бегство. Ласка ни на минуту не выпускала волчонка. Она висела на нем, стараясь зубами добраться до главной артерии, где клокотала кровь. Ласка питалась кровью и предпочитала пить ее теплой.

Серый волчонок, несомненно, умер бы, и о нем не существовало бы рассказа, если бы неожиданно из-за кустов не выскочила волчица. Ласка выпустила волчонка и бросилась к горлу волчицы, но промахнулась и вцепилась ей в челюсть. Волчица мотнула головой, как бичом, и вскинула ласку высоко на воздух. Тут же в воздухе она поймала зубами худое желтое тело, и ласка нашла смерть между острыми зубами волчицы.

Волчонок испытал на себе новый прилив нежности со стороны матери. Ее радость при встрече с ним, казалось, была еще сильнее его радости. Она ласкала его, тыкала носом и зализывала раны, нанесенные ему зубами ласки. Затем мать и сын поделили между собой кровопийцу и, вернувшись в берлогу, крепко заснули.

Глава V Закон жизни

Волчонок быстро развивался. Два дня он посвятил отдыху, а на третий снова вышел из берлоги. На этот раз ему попалась молодая ласка, мать которой он съел вместе с волчицей, и сын Одноглаза позаботился о том, чтобы она отправилась по следам своей матери. Но в этот день он уже не заблудился и, почувствовав усталость, вернулся в свою берлогу и заснул. Теперь он стал ежедневно отправляться в странствие и с каждым разом заходил все дальше и дальше.

Вскоре он научился соразмерять свои силы и понял, где следует выказывать смелость и где надо соблюдать осторожность. Он нашел, что выгоднее всего постоянно держаться настороже; и только в редких случаях, будучи вполне уверен в своих силах, он давал волю своей злобе и желаниям.

При виде одинокого птармигана он превращался всякий раз в маленького разъяренного демона. Он никогда не забывал ответить рычанием на трескотню белки, которую увидел в первый раз на высохшей сосне. А вид полярной птицы приводил его в дикую ярость; он не мог забыть, что кто-то из ее родичей клюнул его в нос в тот достопамятный день, когда он впервые вкусил самостоятельной жизни.

Но бывали моменты, когда даже полярная птица не могла взволновать его. Это случалось тогда, когда ему самому грозила опасность стать жертвой другого хищника. Он никогда не забывал коршуна, и его движущаяся тень неукоснительно заставляла волчонка прятаться в кусты. Он перестал спотыкаться и переваливаться и научился ходить как мать, легкой и крадущейся походкой, непринужденной на вид и быстрой, но обманчивой, ибо быстрота эта была почти незаметна для глаза.

С мясом ему везло только вначале. Семь птенцов птармиганов и детеныш ласки – это была пока вся его добыча. А желание убивать росло в нем с каждым днем, и он с вожделением поглядывал на белку, которая своей громкой трескотней предупреждала зверей о его приближении. Но подобно тому, как птицы летали по воздуху, белки лазали по деревьям, и волчонок мог незаметно подкрадываться к ним только в те минуты, когда они прыгали по земле.

Волчонок питал глубокое уважение к своей матери. Она умела добывать мясо и никогда не забывала принести и на его долю. Кроме того, она ничего не боялась. Ему не приходило в голову, что эта смелость являлась результатом опыта и знания; на него она производила впечатление безмерной силы. Мать его была олицетворением этой силы. Подрастая, он начал испытывать эту силу на себе в ударах материнской лапы, а также в прикосновении ее острых зубов, сменившем прежний толчок носом. За это он также уважал мать. Она требовала от него повиновения, и чем старше он становился, тем строже делалась мать.

Снова наступил голод, и волчонок на этот раз уже сознательно перенес его муки. Волчица похудела, бегая в поисках мяса. Теперь она редко оставалась на ночь в пещере и проводила все время в охоте за дичью, но все понапрасну. Голод этот продолжался недолго, но зато был особенно жесток. Волчонок уже не находил молока в груди матери и не получал ни кусочка мяса.

Прежде он охотился шутя, ради забавы; теперь он принялся за дело серьезно, но все попытки его ни к чему не приводили. Эти неудачи ускорили его развитие. Он стал тщательно изучать привычки белки, прилагая все усилия, чтобы незаметно подкрасться к ней. Он следил за лесными мышами, стараясь вырывать их из нор, и узнал многое о полярных птицах и дятлах. Наступил наконец день, когда тень коршуна не заставила его искать спасения в кустах. Он окреп, поумнел и обрел веру в себя. Кроме того, он был отчаянно голоден. Усевшись нарочно на открытом месте, он старался заманить коршуна вниз. Он знал, что там, наверху, в далекой синеве, парит мясо, то мясо, которого так настоятельно требовал его желудок. Но коршун не желал спускаться и вступать в бой, и волчонок снова уполз в чащу, громким визгом выражая свое разочарование и голод.

Наконец голод кончился. Волчица принесла домой мясо, странное мясо, какого она никогда еще не приносила ему. Это был котенок рыси, пожалуй, ровесник волчонка, но не такой большой. И он весь предназначался ему. Его мать уже утолила свой голод в другом месте, утолила его остальными котятами рысиного выводка. Он не понимал, какой это был отчаянный поступок с ее стороны. Он знал только, что котенок с бархатистой шкурой – мясо, и жадно уничтожал его, а с каждым куском все существо его наполнялось счастьем.

Полный желудок располагает к бездействию; волчонок улегся в пещере и заснул, прижавшись к матери. Он проснулся от ее рычания. Никогда в жизни не слыхал он такого рычанья. Да возможно, что и рысь за всю свою жизнь никогда не испускала столь грозного рева. Но основания для гнева у нее были весьма веские, и никто лучше волчицы не знал этого. Нельзя безнаказанно уничтожить выводок рыси. При ярком солнечном освещении волчонок увидел лежавшую у входа в пещеру рысь. Шерсть встала дыбом на его спине. Перед ним был ужас, и ему незачем было обращаться к своему инстинкту, чтобы понять это. И если зрительное впечатление могло показаться недостаточно убедительным, то крик ярости, который испустила нежданная гостья, крик, начавшийся рычанием и перешедший в хриплый визг, не мог оставить места никаким сомнениям.

Волчонок почувствовал прилив жизненной энергии и, став рядом с матерью, храбро зарычал. Но она презрительно оттолкнула его назад. Низкий вход мешал рыси сделать прыжок, и, когда она вползла в берлогу, волчица бросилась на нее и прижала ее к земле. Волчонок не мог уследить за борьбой. До него долетали только визг, рычание и злобное шипение. Оба зверя немилосердно терзали друг друга: рысь пускала в ход и острые когти, и зубы, в то время как волчица работала только одними зубами.

Раз волчонок подскочил и впился зубами в заднюю лапу рыси. Он повис на ней, дико рыча. Сам того не сознавая, он своей тяжестью стеснил движения рыси и тем сильно помог своей матери. Вдруг борьба приняла другой оборот, и волчонок, выпустив лапу рыси, очутился под телами обоих борющихся врагов. В следующий миг обе разъяренные матери отскочили друг от друга, но прежде, чем они успели вновь сойтись, рысь с такой силой ударила волчонка своей огромной передней лапой, что тот откатился к задней стене берлоги. Плечо его было до самой кости разодрано острыми когтями рыси, и к бешеному шуму борьбы прибавился жалобный писк детеныша. Но борьба продолжалась так долго, что он успел не только накричаться, но даже испытать новый прилив смелости и к концу битвы снова с яростным рычанием впился в заднюю лапу рыси.

Рысь лежала мертвая, но волчица сильно ослабела.

Сначала она принялась ласкать волчонка и зализывать его раненое плечо, но потеря крови совершенно обессилила ее, и волчица целые сутки пролежала около своего мертвого врага, не двигаясь и едва дыша. Всю неделю она почти безвыходно сидела в пещере, выбираясь оттуда только за водой; движения ее были медленны и болезненны. За это время мать и сын съели рысь, а раны волчицы достаточно зажили для того, чтобы позволить ей снова охотиться за мясом.

Плечо волчонка онемело и болело, и он довольно долго хромал от страшной раны. Но весь мир изменился теперь для него. Самоуверенно, с чувством собственного достоинства, которого он не испытывал до битвы с рысью, гулял он теперь по белому свету. Он познакомился с самой суровой и жестокой стороной жизни; он дрался; он впивался зубами в тело врага и остался жив. И он держался теперь смело, даже немного вызывающе, чего до сих пор никогда с ним не бывало. Исчез страх перед мелкими зверьми, исчезла робость; но неизвестное, со всеми его таинственными ужасами, неуловимое и грозное, по-прежнему висело над ним.

Волчонок начал сопровождать свою мать на охоту за мясом. Он смотрел, как она убивала дичь, и даже иногда принимал в этом участие. И по-своему, смутно, он стал усваивать закон жизни. Существовали два вида жизни: его собственная и чужая. К первой относились он и его мать; под понятие чужой жизни подходили все прочие живые существа. Но эта чужая жизнь подразделялась еще на две: к первой принадлежали те, кого его порода убивала и ела. Это были не хищники или мелкие хищники. Ко второй относились те, кто убивал и ел его породу или бывал ею убит и съеден. Из этого подразделения вытекал закон. Целью жизни было мясо. Сама жизнь была мясом. Жизнь питалась жизнью. Все живущее делилось на тех, кто ел, и тех, кого ели. Значит, закон гласил: есть или быть съеденным. Волчонок, разумеется, не мог ясно формулировать этот закон и вдаваться в его обсуждение. Он даже не задумывался над ним, а просто слепо выполнял его.

Повсюду волчонок наблюдал действие этого закона. Он съел птенцов птармиганов. Коршун съел их мать и съел бы точно так же его самого. Позже, когда он вырастет, он съест коршуна. Сам он съел котенка рыси. Рысь-мать, несомненно, съела бы его, если бы не была сама убита и съедена. И так до бесконечности. Все живое действовало согласно этому закону и подчинялось ему, и сам он также являлся частицей этого закона. Он был хищник. Его единственной пищей было мясо – живое мясо, убегающее перед ним, взлетающее на воздух, взбирающееся на деревья, прячущееся под землю, борющееся с ним или нападающее на него.

Если бы волчонок мог мыслить по-человечески, он представил бы себе жизнь в виде ненасытного аппетита, а весь мир в виде места, в котором сосредоточено множество таких аппетитов, пожираемых и пожирающих беспорядочно и слепо, жестоко и безрассудно, в хаосе прожорливости и кровопролития, которым управляет простая случайность – безжалостная, беспорядочная и бесконечная.

Но волчонок не умел мыслить по-человечески. У него не было широких горизонтов. В каждую данную минуту он преследовал только одну цель, испытывая только одно желание. Помимо главного закона – закона жизни, – существовало еще множество других законов, второстепенных, которые ему надо было изучить. Мир был полон неожиданностей. Жизнь, бившая в нем ключом, игра его мускулов являлись для него источником неисчерпаемого счастья. Охота за мясом и связанные с ней приключения давали ощущение волнения и радости; борьба была наслаждением. И даже ужас и тайна неизвестного только сильнее возбуждали жажду к жизни.

Жизнь давала немало удовольствий и приятных ощущений: полный желудок, безмятежный сон на солнце достаточно вознаграждали его за все хлопоты и труды, а труд и сам по себе был радостью. Труд был проявлением жизни, а жизнь – счастье, когда она проявляет себя. И волчонку не приходило в голову плакаться на окружавшую его враждебную среду. Он был полон жизненной энергии, счастлив и горд собой.

Часть третья

Глава I Творцы огня

Совершенно неожиданно наткнулся на них волчонок. Это произошло по его собственной вине. Он был неосторожен, покинул свою берлогу и побежал к речке напиться. Возможно, что он ничего не заметил, так как он был спросонья. (Он всю ночь охотился за мясом и только что перед этим проснулся.) Скорее же всего его беспечность объяснялась тем, что он уже не раз ходил к речке и никогда еще с ним ничего не случалось.

Он прошел мимо высохшей сосны, пересек поляну и зашагал между деревьями. В ту же минуту он увидел и почувствовал что-то. Перед ним молча сидели на корточках пять живых существ, подобных которым он еще никогда не видел. Это было его первое знакомство с людьми. Но при виде его эти пятеро не вскочили на ноги, не оскалили зубы и не зарычали. Они продолжали сидеть, как будто ничего не произошло, неподвижно и зловеще.

Волчонок тоже не двигался. Инстинкт непременно заставил бы его обратиться в бегство, если бы в нем не проснулся совершенно неожиданно, в первый раз, другой, противоположный инстинкт. Чувство глубокого благоговения овладело им. Внезапное сознание собственной слабости и ничтожества сковало его движения. Перед ним были сила и власть.

Волчонок никогда до сих пор не видел человека, но инстинктивно почувствовал к нему уважение. Он смутно сознавал, что это то живое существо, которое завоевало себе первое место в мире животных. Он смотрел на человека не только своими глазами, но и глазами своих предков, не раз пристально глядевших в темные зимние вечера на лагерные костры людей и следивших на почтительном расстоянии из-за кустов за этим странным двуногим животным, властвующим над всеми остальными живыми существами. Волчонок ощущал в душе наследственный страх и уважение – результат вековой борьбы и опыта многих поколений волков. Влияние этой наследственности особенно сильно сказывалось на волчонке по молодости его. Будь он взрослым волком, он, несомненно, убежал бы. Но вместо того он лег, почти онемев от ужаса, в сущности изъявив уже в этот момент ту покорность, которую проявляла его порода с тех пор, как первый волк подошел к человеку и сел греться у его костра.

Один из индейцев встал, подошел ближе и наклонился над ним. Волчонок съежился и пригнулся к земле. Неизвестное, воплощенное в реальный образ, склонилось над ним, готовясь схватить его.

Шерсть невольно взъерошилась на спине волчонка: губы сморщились, обнажив маленькие клыки. Рука, занесенная над ним подобно року, осталась висеть в воздухе, и человек, смеясь, сказал:

– Посмотрите, какие у него белые клыки!

Другие индейцы громко расхохотались и стали уговаривать товарища поднять волчонка. По мере того как рука все ниже и ниже опускалась над зверенышем, в нем происходила борьба двух инстинктов. Он испытывал одновременно два сильных желания: вступить в борьбу и подчиниться. Результатом явился компромисс: он последовал обоим влечениям. Он покорно дождался, пока рука не коснулась его, а затем вступил в борьбу и острыми зубами впился в руку индейца. В следующую минуту он получил сильный удар кулаком по голове, сваливший его на бок. Тут пыл борца покинул его. Молодость и инстинкт подчинения взяли верх. Он сел на задние лапы и завизжал. Но человек, которого он укусил, был рассержен. Он ударил его второй раз кулаком по голове, после чего волчонок завизжал громче прежнего.

Четверо индейцев снова засмеялись, и даже тот, которого волчонок укусил, тоже расхохотался. Они со смехом окружили его, в то время как он визжал от страха и боли. Вдруг он услыхал что-то. Индейцы тоже услыхали; но волчонок знал, что это, и, испустив последний визг, в котором было больше торжества, чем горя, замолчал и стал ждать появления своей матери – свирепой и непобедимой матери, которая боролась, убивала и не боялась ничего на свете. Волчица рычала на бегу; она услыхала визг волчонка и спешила к нему на выручку.

Она подскочила к людям. Тревога и злость, волновавшие ее воинственное материнское сердце, отнюдь не красили волчицу. Но на волчонка свирепый вид матери произвел самое отрадное впечатление. Он испустил слабый крик и бросился ей навстречу, в то время как люди поспешно отступили на несколько шагов. Волчица стояла над своим детенышем и смотрела на людей; шерсть у нее вздыбилась, яростные рычания вылетали из ее горла. Морда ее исказилась от ярости и злобы, и нос сморщился до самых глаз от грозного рева.

И вдруг один из людей с удивлением вскрикнул:

– Кича!

Волчонок почувствовал, как мать его вздрогнула при этом звуке.

– Кича! – второй раз резко и повелительно крикнул человек.

И тут волчонок увидел, что его неустрашимая мать припала животом к земле и, урча, виляя хвостом, всячески стараясь выразить свое миролюбивое настроение, стала подползать к людям. Волчонок был в недоумении. Он остолбенел, и его снова охватило чувство благоговения. Инстинкт не обманул его. Мать его служила тому подтверждением: она тоже выражала покорность животному-человеку.

Индеец, назвавший ее по имени, подошел ближе, положил ей на голову руку, и она прижалась к нему. Она даже не пыталась укусить его. Другие индейцы тоже подошли к ней, стали гладить и ласкать ее, и она не делала никаких попыток отогнать их. Все они были очень взволнованы и издавали ртом какие-то странные звуки. Решив, что в этих звуках нет угрозы, волчонок подполз к матери; шерсть его все еще ерошилась, но видом своим он изъявлял полную покорность.

– Это меня нисколько не удивляет, – проговорил индеец, – ее отец был волк. Правда, мать ее была собакой, но разве брат мой не привязал ее в лесу на целых три ночи в период течки? Вот потому-то отцом Кичи и оказался волк.

– Вот уже год, Серый Бобр, как она убежала, – заметил второй индеец.

– Это не удивительно, Лососевый Язык, – ответил Серый Бобр. – Ведь в то время был голод, и собак нечем было кормить.

– Она жила с волками, – сказал третий индеец.

– Похоже на то, Три Орла, – ответил Серый Бобр, кладя руку на голову волчонка, – и вот доказательство.

Волчонок слегка зарычал при прикосновении руки, но, видя, что рука поднимается, чтобы ударить его, он спрятал клыки и покорно приник к земле; после этого рука стала чесать у него за ухом и гладить его по спине.

– Вот доказательство, – повторил Серый Бобр. – Совершенно ясно, что мать его – Кича, отец же его – волк. Вот почему в нем мало собачьей и много волчьей крови. Клыки у него удивительно белые, и поэтому я назову его Белым Клыком. Так я сказал. Он мой, так как Кича принадлежала моему брату, а разве брат мой не умер?

Волчонок, получивший таким образом имя, внимательно следил за всем происходившим. Некоторое время люди продолжали еще издавать ртом какие-то звуки. Затем Серый Бобр вынул нож из мешка, висевшего у него на шее, вошел в чащу леса и вырезал там палку. Белый Клык наблюдал за его движениями. Человек сделал зарубки на обоих концах палки и прикрепил к ним ремни из сырой кожи. Один ремень он привязал к шее Кичи, затем подвел ее к молодой сосне и обвязал вокруг дерева конец ремня.

Белый Клык последовал за матерью и улегся рядом с ней.

Лососевый Язык протянул к нему руку и перевернул его на спину. Кича испуганно следила за его движениями. Белый Клык снова почувствовал прилив страха. Он не мог вполне подавить рычание, но не сделал больше попытки укусить человека. Рука с оттопыренными пальцами стала заигрывающе гладить его по животу и перекатывать из стороны в сторону. Он находился в чрезвычайно глупом и смешном положении. Лежа на спине вверх лапами, он был совершенно беспомощен, и все его существо восставало против этого. О защите нечего было и думать. Белый Клык знал, что, если это животное-человек вздумает причинить ему зло, он не сможет даже убежать. Как тут вскочить, когда все четыре лапы торчат кверху? Однако покорность заставила его подавить страх, и он ограничился только тихим рычанием. Этого рычания он не в состоянии был удержать, и человек нисколько не рассердился на него за это и не подумал ударить. Но как это ни странно, Белый Клык испытывал необъяснимое удовольствие, пока рука гладила его. Его повернули на бок, и он перестал рычать. Человеческие пальцы стали чесать у него за ухом, и, когда человек, погладив его в последний раз, наконец отошел, приятное ощущение еще усилилось и страх окончательно покинул Белого Клыка. Ему предстояло в будущем не раз испытывать страх перед людьми, но это первое знакомство послужило основанием для той трепетной дружбы с человеком, которая в конце концов должна была стать его уделом.

Спустя некоторое время Белый Клык услыхал приближавшийся странный шум. Он быстро сообразил, что он исходит от людей. Через несколько минут подошла остальная часть индейского племени – еще около сорока мужчин, женщин и детей; все они были тяжело нагружены лагерными принадлежностями и путевым снаряжением. С ними было много собак, и все они, за исключением молодых щенков, тащили на себе поклажу. Каждая собака несла на спине мешок весом от двадцати до тридцати фунтов, крепко привязанный под брюхом.

Белый Клык никогда еще не видел собак, но почему-то сразу почувствовал, что они сродни ему, хотя и отличаются кое-чем от его породы. Но лишь только собаки заметили волчицу и ее детеныша, как вся разница между ними и волками тотчас же испарилась. Началась бешеная схватка. Белый Клык ерошил шерсть, рычал и кусался, защищаясь от нападавшей на него своры; в разгаре битвы он перевернулся, чувствуя, как чьи-то зубы впиваются в его тело, и сам хватая зубами мелькавшие над ним животы и лапы. Поднялся невообразимый гам. Волчонок слышал рычание Кичи, вступившейся за него, крики людей, удары дубин и визг собак, сопровождавший каждый удар клыков.

Прошло несколько секунд, и Белый Клык снова очутился на лапах. Теперь он увидел, как животные-люди отгоняли собак дубинами и камнями, защищая его от зубов сородичей, чем-то, однако, отличавшихся от него. И хотя в мозгу его не было места такому отвлеченному понятию, как справедливость, однако на свой лад он смутно сознавал, что люди справедливы, и тотчас же понял, что в этом мире они являются законодателями и блюстителями закона. Он восхищался также силой, с которой они заставляли выполнять этот закон. Они не кусались и не царапались, как это делали все до сих пор встречавшиеся ему животные. Они вкладывали свою силу в неодушевленные предметы, которые исполняли их волю. Так, палки и камни, брошенные этими странными существами, летали по воздуху, как живые, нанося тяжелые удары собакам.

По его понятиям, это была необъяснимая, сверхъестественная, божественная сила. По своей природе Белый Клык не мог ничего знать о божестве, в лучшем случае он мог только догадываться, что существуют вещи выше его понимания, но удивление и благоговение, которое он питал к этим людям-животным, соответствовали тому, что испытал бы человек при виде какого-нибудь сверхъестественного существа, свергающего с вершины горы на потрясенный мир грохочущие перуны.

Наконец удалось отогнать последнюю собаку; шум стих. Белый Клык зализывал свои раны, размышляя над последними событиями, первой своей встречей с собаками и их жестокостью. Ему никогда и не снилось, что в роду его есть еще кто-либо, кроме Одноглаза, матери и его самого. Они составляли совершенно обособленную породу, а тут вдруг он обнаружил, что есть множество ему подобных существ. И в нем невольно шевелилось обидное чувство оттого, что эта его порода при первой же встрече обнаружила стремление его уничтожить. Такую же обиду он чувствовал и за мать, которую привязали с помощью палки к дереву, хотя это и было сделано высшим животным-человеком. Он чуял в этом капкан и неволю, хотя ни о каких капканах или неволе ничего не знал. Свобода скитания, движения и отдыха была его неотъемлемым наследственным правом, а здесь право это было нарушено. Движения его матери были ограничены длиной палки; этой же палкой были ограничены и его движения, потому что он еще нуждался в матери и не решался отходить от нее.

Все это ему не нравилось. Не понравилось ему и то, что, когда люди поднялись и двинулись в путь, маленький человек взял в руки свободный конец палки Кичи и повел ее, словно пленницу, за собой, а сзади волей-неволей потащился и он, сильно расстроенный и встревоженный этим новым оборотом событий.

Они спустились вниз по долине реки, гораздо дальше, чем удавалось когда-либо забираться Белому Клыку, и шли так, пока не добрались до конца долины, где река впадает в реку Макензи. Дойдя до того места, где высоко на шестах были прикреплены лодки и стояли плетенки для сушки рыбы, люди разбили лагерь.

Белый Клык смотрел на все широко раскрытыми от удивления глазами. Могущество этих людей-животных возрастало с каждым мгновением: они повелевали всеми этими зубастыми собаками; от них так и веяло силой и мощью. Но больше всего поразила волчонка их власть над неодушевленными предметами, их способность сообщать им движение и даже, как ему казалось, изменять вид земной поверхности.

Последнее произвело на него особенно сильное впечатление. Он тотчас же заметил высившиеся над землей треугольные рамы шестов. Впрочем, от существ, умевших бросать по воздуху камни и палки, этого еще можно было ожидать. Но когда эти рамы, покрытые холстом и шкурами, превратились в юрты, Белый Клык просто обомлел. Его главным образом изумляли их размеры. Эти странные колпаки вырастали кругом, точно какие-то чудовищные живые существа, захватывая почти все поле зрения волчонка. Он боялся их. Они грозно возвышались над ним, и, когда ветер колыхал их полы, он ежился от страха, не спуская с них тревожного взгляда, готовый в любой момент обратиться в бегство, если бы они вздумали напасть на него.

Но вскоре страх его перед юртами прошел. Он видел, как женщины и дети входили в них без всякого вреда для себя и как старались пробраться внутрь собаки, которых всякий раз выгоняли оттуда громкой бранью и камнями. Спустя некоторое время он отошел от Кичи и осторожно подполз к стене ближайшей юрты. Его толкало любопытство, всегда сопутствующее развитию, настоятельная потребность знать, пережить и проделать все то, что может обогатить запас жизненного опыта. Последние несколько дюймов, отделявшие его от стены, он прополз медленно и с особой осмотрительностью. События дня приготовили его к тому, что от неизвестного следует ожидать непредвиденных сюрпризов. Наконец он робко прикоснулся носом к стене юрты. Ничего. Он понюхал странную ткань, насыщенную человеческим запахом, потом схватил ее зубами и слегка потянул. Опять ничего, только прилегающие полы юрты слегка заколебались. Он потянул сильнее, движение усилилось. Волчонок пришел в восторг. Он стал тянуть сильнее и сильнее, пока вся юрта не пришла в движение. Громкий крик индианки заставил его быстро отскочить обратно к Киче, но после этого опыта громоздкие силуэты юрт уже больше не пугали его.

Минуту спустя Белый Клык снова покинул свою мать. Ее палка была привязана к колышку, вбитому в землю, и она не могла следовать за ним. Щенок-подросток, немного старше и больше волчонка, медленно направился к нему, явно выказывая недружелюбные намерения. Звали его, как узнал потом Белый Клык, Лип-Липом. Он уже имел некоторый опыт по части драк и считался порядочным забиякой.

Лип-Лип был одной породы с Белым Клыком, да к тому же еще щенок, и Белый Клык приготовился встретить его дружелюбно. Но когда он увидел, что незнакомец как-то весь подобрался и оскалил зубы, Белый Клык насторожился и тоже оскалил зубы. Так продолжалось несколько минут, и Белому Клыку уже начала нравиться эта игра. Но вдруг Лип-Лип с поразительной быстротой бросился вперед, больно укусил волчонка и так же быстро отскочил назад. Укус пришелся Белому Клыку как раз в то самое плечо, которое повредила ему рысь, рана еще болела в глубине у самой кости. Белый Клык завизжал от неожиданности и боли, но в следующий момент он бросился на Лип-Липа и злобно схватил его зубами.

Лип-Лип всю свою жизнь провел в лагере и не раз дрался с щенками. Три раза, четыре раза, наконец, шесть раз вонзились его острые зубы в нового пришельца, пока Белый Клык, визжа от боли, не убежал позорно к матери. Это была их первая стычка, за которой последовало бесконечное количество других, ибо Белый Клык и Лип-Лип родились врагами и вражда вспыхнула между ними с первого взгляда.

Кича нежно облизала Белого Клыка, стараясь удержать его около себя. Но любопытство не давало ему покоя, и несколько минут спустя он предпринял новое путешествие. На этот раз он наткнулся на одного из людей – Серого Бобра, который сидел на корточках и делал что-то с палками и разложенным на земле сухим мхом. Белый Клык подошел и стал наблюдать. Серый Бобр издал какие-то звуки ртом, в которых Белый Клык не усмотрел ничего враждебного и подошел еще ближе.

Женщины и дети приносили все новые палки и ветки Серому Бобру. По-видимому, дело было важное. Белый Клык все приближался, пока, позабыв о страхе и движимый любопытством, он не коснулся колена Серого Бобра. Вдруг он заметил, что из-под пальцев Серого Бобра от палок и ветвей поднимается что-то странное, вроде тумана. Затем между палками появилось нечто живое, трепещущее и вьющееся, цветом похожее на солнце. Белый Клык никогда не видел огня. Он притягивал его, как некогда, в дни его детства, свет, проникавший в пещеру через входное отверстие. Он прополз несколько шагов, отделявших его от огня, и услышал за собой смех Серого Бобра, но понял, что смех этот не враждебный. Затем он коснулся носом пламени и высунул свой маленький язык.

На мгновенье он остолбенел. Неизвестное, скрывавшееся между палками и мхом, больно схватило его за нос. Он отскочил и дико завизжал. Услышав его голос, Кича зарычала, дергая за конец палки; она была в ярости от того, что не могла помочь волчонку. Но Серый Бобр громко расхохотался, ударил себя по бедрам и стал рассказывать остальным о том, что произошло. Поднялся общий смех. А Белый Клык, присев на задние лапы, жалобно визжал, и вся его маленькая одинокая фигурка казалась необычайно жалкой и беспомощной среди этих рослых людей-животных.

Такой сильной боли он не испытывал еще ни разу в жизни. Нос и язык были обожжены живым веществом, похожим на солнце, которое выросло вдруг между пальцами Серого Бобра. Он плакал, плакал горько и безутешно, и каждый новый вопль вызывал неудержимый взрыв смеха животных-людей. Он попробовал успокоить боль, облизав свою морду, но язык был тоже обожжен, и от прикосновения одного обожженного места к другому боль еще обострилась, и он закричал сильнее прежнего.

Вдруг ему стало стыдно. Он понимал, что такое смех и что он значит. Нам не надо знать, каким образом некоторые животные понимают смех, но Белый Клык понимал его. И ему стало стыдно оттого, что люди-животные смеялись над ним. Он повернулся и убежал, но его прогнала не боль от ожога, а человеческий смех, который проникал много глубже и ранил самую душу его. И он побежал к Киче, яростно метавшейся около своей палки, к Киче, которая одна не смеялась над ним.

Спустились сумерки, и наступила ночь, но Белый Клык не отходил от матери. Нос и язык все еще болели, однако его беспокоило другое чувство. Им овладела тоска по берлоге. Он ощущал какую-то пустоту, стремление к покою и тишине речки и пещеры в скале. Жизнь стала для него слишком шумной. Кругом было чересчур много людей – взрослых и детей, и все они шумели и раздражали его. Кроме того, некоторые собаки все время дрались и грызлись, то и дело разражаясь громким лаем. Мирный покой прежнего уединенного существования исчез. Тут сам воздух был напоен жизнью. В нем слышалось какое-то беспрерывное жужжание и ропот. Он постоянно трепетал от самых разнообразных звуков, и это действовало на чувства и нервы волчонка, тревожа его постоянной угрозой неожиданности.

Он следил за людьми, сновавшими по лагерю. Подобно тому, как люди смотрят на созданные ими божества, так смотрел Белый Клык на людей. Для него это были высшие существа, воистину боги. Его смутному сознанию они представлялись такими же чудотворцами, какими боги кажутся людям. Это были существа, обладавшие неограниченным могуществом, владыки над всем одушевленным и неодушевленным миром. Они умели распоряжаться тем, что движется, сообщать движение неподвижным предметам, умели извлекать жизнь, жгучую и яркую, как солнце, из мха и сухих ветвей. Это были творцы огня – это были боги!

Глава II Неволя

Каждый день открывал Белому Клыку все новые и новые горизонты. Пока Кичу держали на привязи, он бегал по всему лагерю, вынюхивая, высматривая и учась. Вскоре он довольно близко познакомился с жизнью людей, но это не породило в нем презрения к ним. Чем больше он узнавал их, тем больше убеждался в их превосходстве и таинственном могуществе, тем сильнее проникался верой в то, что они подобны богам.

Людям часто приходится испытывать глубокую скорбь и боль, видя, как их боги низвергаются, а алтари рассыпаются в прах, но подобное чувство совершенно незнакомо волку и дикой собаке, приютившимся у ног человека.

В противоположность людям, чьи боги, невидимые и загадочные, не что иное, как туманная, лишенная реальной формы игра фантазии, блуждающие призраки взлелеянных в страстной тоске идеалов добра и мощи, неосязаемые частицы собственного я, вкрапленные в царство духовного, волк и дикая собака, нашедшие себе приют у костра, обретают здесь богов живых, богов осязаемых, занимающих место в пространстве и нуждающихся во времени, чтобы исполнить свое назначение на земле. Не нужно усилий, для того чтобы уверовать в этих богов, и никакие усилия воли не поколеблют эту веру. От нее не уйдешь. Вот он, этот бог – стоит перед глазами на двух ногах, с дубиной в руке, могущественный, страстный, гневный и любящий; и вся его божественность, власть и сила облечены в живое тело, из которого струится кровь, если его ранить, и которое пригодно для еды, как и всякое другое мясо.

Так думал и Белый Клык. Люди-животные были несомненно богами. Как мать его, Кича, покорилась им при первом звуке их голоса, так готов был покориться и он. Он признал за ними превосходство, как будто оно было их неоспоримой привилегией. При встрече с ними он уступал им дорогу. Когда они звали его, он шел к ним. Когда они грозили ему, он покорно ложился у их ног. Когда они гнали его, он спешил уходить. И он делал это потому, что в каждом их требовании заключалась возможность привести его в исполнение ударом кулака, брошенным камнем или взмахом кнута.

Как и все другие собаки, Белый Клык был их собственностью. Они могли распоряжаться им и приказывать ему, могли бить, топтать и терзать его тело. Он очень скоро усвоил этот урок. Вначале волчонку, сильному и властному от природы, эта наука давалась нелегко, но понемногу, незаметно для самого себя, он начал привыкать к новым условиям. Он передал свою судьбу в чужие руки, но зато освободился от ответственности, которую налагает самостоятельная жизнь. Одно уж это являлось некоторой компенсацией за утраченную свободу, ибо всегда легче опираться на другого, чем полагаться только на самого себя.

Но для этого потребовалось время. Не сразу отдался он людям душой и телом. Не так-то легко было забыть свою наследственную дикость и воспоминания о привольной жизни в пустыне. Бывали дни, когда он подбирался к опушке леса и стоял там, прислушиваясь к таинственному голосу, звавшему его вдаль, прочь от людей. Но он все же неизменно возвращался к Киче, грустный и взволнованный, и, улегшись с ней рядом, жалобно визжал, нетерпеливо облизывал ей морду, словно спрашивая у нее совета.

Белый Клык быстро изучил жизнь лагеря. Он познакомился с жадностью и несправедливостью старших собак, когда всем им бросали мясо или рыбу; понял, что мужчины справедливы, дети жестоки, а женщины добрее тех и других и от них скорее можно ожидать подачки, куска мяса или кости. И после нескольких печальных столкновений с матерями молодых щенков Белый Клык пришел к убеждению, что лучше всего не трогать таких матерей, держаться от них возможно дальше и скрываться при их приближении.

Но бичом его жизни был Лип-Лип. Будучи крупнее, старше и сильнее Белого Клыка, Лип-Лип избрал его своей жертвой. Белый Клык охотно вступал в драку, но борьба была ему не по силам: враг был слишком велик. Лип-Лип сделался для него каким-то кошмаром. Стоило ему только отойти от матери, как забияка вырастал перед ним точно из-под земли, следовал за ним по пятам, рычал на него, хватал зубами и только выжидал удобной минуты, когда вблизи не будет людей, чтобы затеять с ним драку. Так как победа всегда оставалась за Лип-Липом, то он, естественно, находил в этих сражениях одно лишь удовольствие. Вскоре преследование Белого Клыка сделалось для него смыслом жизни, а для несчастного волчонка источником бесконечных мучений.

Все это, однако, не заставило Белого Клыка смириться; тело его терпело поражения, но дух оставался неукротимым. Однако эта вражда дурно сказывалась на нем. Он стал мрачен и зол. Природа наделила его боевым задором и дикостью, а вечное преследование еще усилило в нем эти черты. Его детской игривости, веселости и доброте не в чем было проявиться. Он никогда не играл и не возился с другими щенками лагеря. Лип-Лип не допускал этого. Стоило Белому Клыку появиться между ними, как Лип-Лип тотчас же бросался на него, затевал драку и преследовал его до тех пор, пока не отгонял прочь.

В результате Белый Клык потерял свойственную молодому возрасту игривость и стал казаться старше своих лет. Лишенный возможности развивать и проявлять свои силы в играх, он ушел в себя и стал развивать свои умственные способности. Он сделался хитрым, так как у него оставалось достаточно времени, чтобы обдумывать свои проделки. Не имея возможности получить свою порцию мяса или рыбы во время общей кормежки собак, он сделался ловким вором. Ему приходилось собственными силами добывать себе пропитание, и он делал это так искусно, что вскоре стал бичом для всех индейских женщин. Он научился крадучись обходить лагерь, высматривать и вынюхивать, что где происходит, а затем, набрав достаточно материала, делал соответствующие выводы и придумывал удачные способы и уловки, чтобы избегать своего непримиримого врага.

Еще в самом начале этой вражды он ухитрился сыграть с Лип-Липом славную штуку и в первый раз познал сладость мести. Как Кича, живя с волками, выманивала когда-то собак из лагеря, так и Белый Клык заманил однажды Лип-Липа прямо в пасть Кичи. Удирая от Лип-Липа после одной из стычек, он то и дело менял направление, кружась между юртами. Бегал он хорошо, лучше многих щенков и самого Лип-Липа. Но на этот раз он нарочно не спешил и держался все время на расстоянии одного прыжка от своего врага. Лип-Лип, возбужденный погоней и близостью своей жертвы, позабыл всякую осторожность. Когда он опомнился, было уже поздно. Обогнув с бешеной скоростью одну из юрт, он со всего разбегу налетел на лежавшую на привязи Кичу. Он успел издать отчаянный визг, но челюсти ее уже сомкнулись. Несмотря на то что она была привязана, Лип-Липу нелегко удалось от нее уйти. Она сбила его с лап, чтобы он не мог убежать, и стала кусать его своими острыми клыками.

Когда ему посчастливилось наконец откатиться от нее достаточно далеко, он с трудом поднялся на лапы, весь взлохмаченный, страдая и телом и душой. Повсюду, где побывали зубы волчицы, уцелевшая шерсть торчала пучками. Он остановился там, где ему удалось подняться, раскрыл пасть и издал протяжный, горестный щенячий визг. Но ему не дали даже отвести душу. Белый Клык бросился на него и вцепился зубами в его заднюю лапу. Воинственный дух окончательно покинул Лип-Липа, и он постыдно бежал, преследуемый до самой палатки своей жертвой. Здесь его выручили индейские женщины, которые камнями прогнали Белого Клыка, напоминавшего в этот момент разъяренного демона.

Наступил наконец день, когда Серый Бобр, решив, что Кича больше не убежит, спустил ее с привязи. Белый Клык был в восторге от того, что мать его очутилась на свободе. Он весело сопровождал ее по всему лагерю, и все время, пока он был с ней, Лип-Лип держался на почтительном расстоянии. Белый Клык осмелел, несколько вызывающе ерошил шерсть и делал на него стойку, но враг не принимал вызова. Лип-Лип и сам был не дурак и, несмотря на всю жажду мести, отлично понимал, что ему следует подождать, пока Белый Клык не попадется в одиночестве. К концу дня, в который освободили Кичу, Белый Клык дошел с матерью до опушки ближайшего к лагерю леса. Он увлек ее за собой шаг за шагом, и, когда она наконец остановилась, волчонок сделал попытку завести ее дальше. Речка, берлога, молчаливые леса манили его, и он хотел, чтобы она ушла туда вместе с ним. Он отбежал на несколько шагов, остановился и оглянулся. Она не двигалась с места. Он жалобно завыл и стал, как бы играя, то забегать в кустарник, то выбегать оттуда. Наконец он подскочил к ней, лизнул ее в морду и снова отбежал. Она по-прежнему не двигалась с места. Он остановился и посмотрел на нее, всем своим существом выражая горячее нетерпение, но взгляд его быстро погас, когда он увидел, что волчица оглянулась на лагерь.

Лес звал и манил его к себе. Манил он также и волчицу, но она слышала другой, более громкий призыв, призыв человека и костра – призыв, которому из всех животных внемлют только волк и дикая собака, родные братья по крови.

Кича повернулась и медленно направилась обратно к лагерю. Сильнее всякой привязи было для нее обаяние человеческого жилья. Боги какими-то незримыми, сверхъестественными путями овладели ею и не отпускали от себя. Белый Клык уселся в тени березы и жалобно заскулил. Сильный запах сосны и тонкие ароматы леса напомнили ему прежние свободные дни, когда он не знал еще, что такое неволя. Но он был всего-навсего щенок, и влияние матери действовало на него сильнее человеческой воли и зова природы. Вся его короткая жизнь протекла близ нее, под ее охраной. Время для независимости еще не настало. Поэтому он встал и грустно поплелся к лагерю; по дороге он два раза присаживался, прислушиваясь к голосу леса, все еще звучавшему в его ушах.

В пустыне связь матери с детенышами длится недолго, а под владычеством людей она обрывается еще быстрее. Так случилось и с Белым Клыком. Серый Бобр был в долгу у индейца Три Орла. Три Орла уходил вверх по реке Макензи к Большому Невольничьему озеру. Кусок красной материи, медвежья шкура, двадцать патронов и Кича пошли в уплату долга. Белый Клык видел, как мать его посадили в лодку, и сделал попытку последовать за ней. Удар, полученный от нового ее хозяина, отбросил его на берег. Лодка отчалила. Он прыгнул в воду и поплыл, не слушая криков Серого Бобра, звавшего его назад. Страх потерять мать заглушал даже страх перед человеком, страх перед богом.

Но боги привыкли, чтобы им повиновались, и Серый Бобр быстро спустил лодку вдогонку. Настигнув Белого Клыка, он протянул руку и вытащил его за загривок из воды. Но он не сразу положил его на дно лодки. Держа его в одной руке, другой он задал ему трепку. Это была настоящая трепка. Рука у индейца была тяжелая, каждый удар рассчитан на то, чтобы причинить боль, и удары эти сыпались без конца.

Получая по шлепку то слева, то справа, Белый Клык судорожно раскачивался в воздухе, как испортившийся маятник. Его поочередно волновали самые разнообразные ощущения. Сначала он как будто удивился, затем почувствовал на мгновение страх и даже несколько раз взвизгнул под ударами руки, но вскоре на смену явилась злоба. Его свободолюбивый нрав наконец сказался, и волчонок, оскалив зубы, стал яростно рычать прямо в лицо разгневанному божеству. Но это только еще больше рассердило бога. Удары посыпались чаще, сильнее, резче.

Серый Бобр бил, а Белый Клык рычал. Но это не могло длиться без конца. Кто-нибудь должен был уступить, и Белый Клык уступил. Страх опять овладел им. В первый раз его побили по-настоящему. Случайные удары камнем или палкой, которые он получал до сих пор, казались ему лаской по сравнению с этой расправой. Он присмирел и жалобно стонал. Еще некоторое время удары сменялись стонами; но вскоре страх перешел в ужас, и жалобный вой потянулся уже непрерывно, не согласуясь с ритмом получаемой порки.

Наконец Серый Бобр прекратил побоище. Белый Клык продолжал кричать, вися в воздухе. Это, по-видимому, удовлетворило его хозяина, и он грубо швырнул волчонка на дно лодки. Тем временем лодка неслась уже вниз по течению. Серый Бобр поднял весло. Белый Клык оказался у него на дороге. Он яростно толкнул его ногой. В эту минуту свободолюбивый нрав Белого Клыка снова дал себя знать, и он вцепился зубами в обутую в мокасин ногу индейца.

Порка, полученная им до того, была ничто в сравнении с той, что ему задали теперь. Ярость Серого Бобра была неописуема; таков же был страх Белого Клыка. Не только рука, но и тяжелое деревянное весло пошли в ход, и, когда индеец снова швырнул его на дно лодки, на всем маленьком теле щенка не было живого места. Снова – на этот раз нарочно – Серый Бобр ударил его ногой. Но Белый Клык не повторил ошибки. Он усвоил новый закон неволи. Никогда, ни в каком случае не смеет он кусать бога, хозяина и властелина; тело господина священно, и зубы подобных ему не должны осквернять его своим прикосновением. Это был, очевидно, величайший грех, одно из тех преступлений, которым нет ни прощения, ни снисхождения.

Когда лодка причалила к берегу, Белый Клык лежал, тихо повизгивая, без движения, ожидая воли Серого Бобра. По-видимому, желание последнего заключалось в том, чтобы он вышел на берег, потому что он схватил щенка и швырнул его на землю; волчонок упал, больно ударившись избитым телом. Он поднялся, весь дрожа, и снова завизжал. Лип-Лип, наблюдавший за всем с берега, бросился на Белого Клыка, опрокинул его и вцепился в него зубами. Белый Клык был слишком слаб, чтобы защищаться, и ему пришлось бы плохо, если бы Серый Бобр не ударил ногой Лип-Липа так, что тот отлетел на несколько шагов. Такова была справедливость людей-богов, и, несмотря на свое плачевное состояние, Белый Клык почувствовал легкий трепет благодарности. Следуя по пятам за Серым Бобром, он дошел до его палатки. Таким образом, Белый Клык узнал, что право наказания боги оставляют за собой, не позволяя низшим существам пользоваться им.

Ночью, когда все стихло, Белый Клык вспомнил о матери, и ему стало грустно. Но он слишком громко излил свои взволнованные чувства и разбудил Серого Бобра – тот побил его. После этого он грустил в присутствии людей потихоньку. Но иногда, отойдя к опушке леса, он давал волю своему горю и принимался скулить во весь голос.

В этот период он мог легко соблазниться воспоминаниями о пещере и реке и убежать в пустыню. Но память о матери удерживала его. Так же как возвращались с охоты боги, так могла вернуться в один прекрасный день и она. И он оставался в неволе и ждал.

Однако неволя его была не так уж безотрадна. Многое интересовало его. Каждый день случалось что-нибудь новое. Не было конца странностям богов, а любопытство в нем не угасло. Научился он понемногу ладить с Серым Бобром. Повиновение, строгое и неуклонное, – вот что требовалось от него; таким образом он избегал побоев и вел довольно сносную жизнь.

Иногда Серый Бобр даже сам бросал ему кусок мяса и не позволял другим собакам отнимать его у волчонка. И такая подачка была особенно ценна. Она почему-то казалась Белому Клыку дороже целого десятка кусков мяса, полученных от индейских женщин. Серый Бобр никогда не смотрел на него и не ласкал.

Трудно сказать, что, собственно, влияло на Белого Клыка, тяжесть ли руки Серого Бобра, или его справедливость, или сила – а может быть, все вместе, – но несомненно только, что между ним и его суровым хозяином завязалась странная дружба.

Коварство, непонятные наказания, палки, камни и побои – это все была неволя, и она сильнее и сильнее сковывала Белого Клыка. Присущие его породе черты, заставляющие волков с давних пор подходить к кострам человека, понемногу просыпались в нем, и лагерная жизнь, полная страданий и лишений, все же начинала привлекать его. Но Белый Клык не сознавал этого. Он чувствовал только тоску по Киче, надежду на ее возвращение и острый голод по прежней, утраченной свободе.

Глава ІІІ Отверженный

Лип-Лип так сильно отравлял жизнь Белому Клыку, что тот сделался гораздо свирепее и злее, чем судила ему сама природа. Свирепость была заложена в нем от рождения, но она развилась у него выше меры. Даже среди людей он приобрел репутацию необычайно злого животного. Где бы ни случилась драка или потасовка, шум или крик по поводу украденного мяса, можно было с уверенностью сказать, что без Белого Клыка дело не обошлось. Люди не старались разобраться в причинах его поведения. Они видели только результаты, а результаты были плохие. Белый Клык был вор и проныра, сеятель смуты и драчун; озлобленные женщины ругали его, называли волком и предсказывали ему плохой конец, а он в это время, нисколько не смущаясь, глядел на них, всегда готовый увернуться от брошенного в него камня.

Он чувствовал себя отверженным среди этого многолюдного лагеря. Все молодые собаки следовали примеру Лип-Липа. Между ними и Белым Клыком существовала какая-то разница. Может быть, они чуяли его дикую природу и инстинктивно испытывали к нему вражду, которую домашняя собака всегда чувствует к волку. Что бы там ни было, но, объединившись с Лип-Липом, они стали преследовать его и, раз объявив ему войну, уже не прекращали ее. Каждая из них время от времени знакомилась с его зубами, и нужно сознаться, что Белый Клык давал обычно больше, чем получал. Многих из них он, несомненно, одолел бы в единоборстве, но такого случая, как драка один на один, ему никогда не представлялось. Начало сражения служило сигналом для всех других собак лагеря, которые бросались на него целой сворой.

Эти преследования, однако, имели свою положительную сторону и научили его двум важным вещам: как лучше всего защищаться при нападении целой своры и как в кратчайший промежуток времени нанести наибольший вред при единоборстве. В первом случае важнее всего было удержаться на лапах, и он хорошо усвоил это. Он сделался устойчив, как кошка. Большие собаки налетали на него всем телом, пытаясь свалить его с лап; но он только отскакивал назад или вбок, то скользя по земле, то делая прыжки в воздухе, и лапы его неизменно возвращались к матери-земле.

Собираясь вступить в драку, собаки обычно начинают с того, что рычат, скалят зубы и ерошат шерсть. Но Белый Клык научился обходиться без этого. Малейшее промедление влекло за собой налет всей собачьей стаи. Его задача состояла в том, чтобы быстро сделать свое дело и удрать. И он никогда не предупреждал о своих намерениях. Он стремительно набрасывался на врага и начинал кусать его прежде, чем тот успевал опомниться. Таким образом, он научился быстро и решительно расправляться. Он оценил одновременно и значение неожиданности. Стоило броситься без предупреждения на собаку, прокусить ей плечо или разорвать ей в клочки ухо, и она была выведена из строя.

Застигнутую врасплох собаку легко можно сбить с лап, причем, падая, она неминуемо выставляла на минуту незащищенную мягкую часть шеи – самое уязвимое место, прокусив которое, можно было лишить ее жизни. Белый Клык знал эту точку. Это знание досталось ему по наследству от многих охотничьих поколений волков. Итак, Белый Клык выработал следующую систему атаки: во-первых, он старался встретить собаку одну; во-вторых, он бросался на нее неожиданно и старался сбить с лап, и, в-третьих, он вцеплялся зубами в мягкую часть ее шеи.

Челюсти его не были еще настолько развиты и сильны, чтобы укус мог стать смертельным, но много собак бродило по лагерю с рваными ранами на шее, красноречиво свидетельствовавшими о намерениях волчонка. Однажды, поймав одного из своих врагов на опушке леса, он несколькими повторными укусами перервал ему большую шейную артерию, и собака истекла кровью. Поднялся невероятный шум. Проделка Белого Клыка была замечена, весть о ней дошла до хозяина убитой собаки; индейские женщины припомнили все случаи, когда он крал у них мясо, и озлобленная толпа окружила Серого Бобра. Но индеец решительно загородил вход в свою палатку, спрятав у себя виновника переполоха, и отказался выдать его соплеменникам, которые требовали мщения.

Белого Клыка возненавидели и люди, и собаки. В этот период своей жизни он не знал ни минуты покоя. Он восстановил против себя людей и животных. Собаки встречали его рычанием, люди – камнями и проклятиями. Он жил в вечном напряжении, постоянно настороже, готовый в любую минуту напасть и отразить нападение, с молниеносной быстротой вцепиться зубами или со злобным рычанием отскочить.

Что касается рычания, то он рычал громче и страшнее всех собак в лагере. Цель рычания – предостеречь и напугать, и пользоваться им нужно умеючи. Белый Клык знал, как и когда прибегнуть к этому средству. В свое рычание он вкладывал все, что было в нем злобного, страшного и грозного. С судорожно сморщенным носом, с взъерошенной шерстью, которая так и ходила волнами, с высунутым красным языком, прижатыми ушами, горящими ненавистью глазами, приподнятыми губами и обнаженными клыками, с которых стекала слюна, он мог остановить нападение любого врага. Небольшое промедление со стороны последнего давало Белому Клыку время обдумать план действий. Часто случалось, что нападающий после такой паузы совсем отказывался от борьбы. И даже от больших собак Белому Клыку, благодаря грозному рычанию, не раз удавалось уходить с честью.

Белый Клык был отверженец, но своими кровавыми приемами и выдающейся энергией он заставлял свору щенков дорого расплачиваться за те преследования, которым они подвергали его. Ему запрещалось присоединиться к своре, и он, как это ни странно, добился того, что ни один из щенков не осмеливался отделяться от своры. Белый Клык не допускал этого. Боясь его хитрости и уловок, молодые собаки, за исключением Лип-Липа, не решались бегать одни; нажив себе страшного врага, они вынуждены были держаться вместе, чтобы в случае необходимости защищать друг друга. Щенок, отважившийся появиться на берегу реки в полном одиночестве, находил там смерть или, испуская дикие вопли от страха и боли, вопли, поднимавшие на ноги весь лагерь, спасался бегством от волчонка.

Но нападения Белого Клыка не прекратились и тогда, когда щенки твердо усвоили, что им следует держаться вместе. Он нападал на них, когда они бывали одни, а они накидывались на него всей сворой. Одного вида Белого Клыка было достаточно, чтобы привести их в ярость, и в таких случаях только быстрота лап спасала его от жестокой расправы. Но горе было той собаке, которая опережала свору. Белый Клык научился неожиданно поворачиваться и успевал изувечить зарвавшегося преследователя раньше, чем свора могла добежать. Это случалось часто, потому что в пылу погони собаки не раз забывали об осторожности, тогда как Белый Клык никогда не терял головы. Оглядываясь на бегу, он готов был каждую минуту обернуться и броситься на преследователя, неосторожно опередившего свору.

Молодые собаки вообще любят резвиться, и, использовав создавшееся положение по-своему, они превратили эту войну в игру. Преследование Белого Клыка сделалось любимой забавой, если не всегда смертельной, то, во всяком случае, опасной. Белый Клык, зная быстроту своих лап, не боялся удаляться от стоянки. Тщетно ожидая возвращения своей матери, он забавлялся тем, что заманивал свору в окружавшие стоянку леса, где она каждый раз неминуемо теряла его из виду. По шуму и лаю он всегда мог определить местонахождение своры, а сам между тем неслышной, мягкой поступью, унаследованной от родителей, тихо скользил между деревьями. Кроме того, связь между ним и природой была ближе и непосредственнее, и он лучше их знал все ее тайны. Любимой его проделкой было переплыть речку, сбив таким образом свору со следа, и залечь в соседней чаще, прислушиваясь к ее громкому взволнованному лаю.

Ненавидимый собаками и людьми, неукротимый, вечно занятый борьбой, волчонок развивался быстро, но односторонне. На этой почве не могла развиться ласковость или расцвести привязанность. О таких вещах он не имел никакого понятия. Его правилом было: слушаться сильных и обижать слабых. Серый Бобр был бог, и бог сильный, поэтому Белый Клык повиновался ему. Но собаки моложе и меньше его были слабы, и их следовало уничтожать. Развитие его шло в направлении силы. Под вечной угрозой увечья и даже смерти его хищнические и оборонительные способности развились гораздо больше, чем полагалось. Он стал бегать быстрее других собак, сделался сильнее, хитрее, выносливее, злее, приобрел железные мускулы и значительно превосходил умом своих врагов. Не приобрети он этих свойств, он ни за что не выжил бы в той враждебной среде, которая окружала его.

Глава IV Путь богов

К концу года, когда дни стали короче, а морозы сильнее, Белому Клыку представилась возможность убежать. Уже несколько дней в индейском лагере царила суматоха. Летний лагерь снимался, и племя, уложив все свое имущество, собиралось уходить на охоту. Белый Клык с интересом следил за происходившим, и, когда юрты были разобраны и скарб уложен в пироги, он все понял. Пироги начали уже отчаливать, и часть их скрылась за поворотом реки.

Он совершенно сознательно отстал и, выждав удобный случай, выскользнул из лагеря и скрылся в чаще леса. Здесь, за речкой, которая начинала покрываться льдом, он старательно замел свой след. Затем он прополз в самую гущу кустов и стал ждать. Время проходило, и он несколько раз засыпал и снова просыпался. Последний раз его разбудил голос Серого Бобра, который звал его. За ним послышались и другие голоса, и Белый Клык понял, что жена Серого Бобра и его сын Мит-Са тоже ищут его.

Белый Клык дрожал от страха, и, хотя у него появилось желание вылезти из засады, он удержался от этого. Спустя некоторое время голоса стихли, и Белый Клык выполз из кустов, чтобы насладиться успехом своего предприятия. Наступили сумерки, и некоторое время он резвился в лесу, наслаждаясь свободой. Но вдруг, совершенно неожиданно, он почувствовал себя одиноким. Он сел, чтобы обдумать свое положение, растерянно прислушиваясь к лесной тишине. Окружавшее его безмолвие казалось ему зловещим. Он чувствовал вокруг себя невидимую, смутную опасность. Очертания деревьев и мрачные тени казались ему подозрительными; в них, быть может, скрывалось неизвестное.

Кроме того, было очень холодно. Близко не было теплой стенки палатки, около которой можно прикорнуть. Лапы его мерзли, и он попеременно поднимал то одну переднюю лапу, то другую. Он прикрыл их своим пушистым хвостом и погрузился в воспоминания. В этом не было ничего удивительного. В мозгу его за время пребывания с людьми запечатлелся целый ряд картин. Он мысленно представил себе лагерь, палатки и пламя костров. Он услышал резкие голоса женщин, низкие грубые голоса мужчин, рычание собак. Он был голоден и вспомнил о кусках мяса и рыбы, которые получал за ужином. Здесь не было ни мяса, ни рыбы – ничего, кроме зловещей тишины.

Неволя изнежила его, а отсутствие самостоятельности лишило его прежней силы и твердости. Он разучился заботиться о себе самом. Надвигалась ночь. Его чувства, привыкшие к шуму и движению лагеря, к непрерывной смене зрительных и слуховых впечатлений, бездействовали. Здесь нечего было делать, нечего слушать, не на что смотреть. Он напрягал слух, чтобы уловить какой-нибудь звук среди окружавшего его безмолвия неподвижной природы. Но чувства его притупились от долгого бездействия и от сознания надвигающейся страшной опасности.

Он задрожал от ужаса. Какая-то темная бесформенная громада неслась прямо на него. Это была тень дерева, освещенная луной, лик которой за секунду перед тем был затемнен облаками. Успокоившись, Белый Клык стал тихонько скулить; однако он вскоре замолк, опасаясь, как бы плач его не привлек внимания невидимых врагов.

Как раз над ним громко скрипнуло от ночного холода дерево. Волчонок взвыл от страха. Охваченный паническим ужасом, он бросился бежать по направлению к лагерю. Им овладело непобедимое желание поскорее очутиться в обществе человека, отдаться под его покровительство. Ему чудились в воздухе запах дыма и человеческие голоса. Он вышел из леса на освещенную луной поляну, где не было ни мрака, ни теней. Но поселка он не увидел. Белый Клык забыл, что люди ушли.

Он замедлил свой неистовый бег – бежать было некуда. Волчонок грустно бродил по опустевшему месту стоянки, обнюхивая кучи мусора, забытые тряпки и хлам богов. В эту минуту он несказанно обрадовался бы стуку камней, брошенных какой-нибудь разозлившейся женщиной, ударам Серого Бобра и даже нападению собачьей своры с Лип-Липом во главе.

Он подошел к месту, где стояла палатка Серого Бобра, и, усевшись в центре пространства, которое она занимала, поднял морду к луне. Горло его сжали судороги, пасть открылась, и из груди вырвался жалобный стон, в котором слилось все: и страх одиночества, и тоска по Киче, и горечь прошлого, и страх перед будущими опасностями и страданиями. Это был протяжный вой волка, глубокий и заунывный, первый настоящий вой, который издал Белый Клык.

С рассветом страх его рассеялся, но чувство одиночества обострилось еще сильнее. Вид голой земли, на которой не так давно стояли палатки, только усугубил его тоску. Он не стал долго раздумывать. Войдя в лес, Белый Клык направился вниз по течению реки. Он бежал, не отдыхая, весь день, и вид у него был такой, словно он готов был так бежать вечно. Его стальные мускулы не знали усталости. А когда усталость все же появилась, наследственная выносливость дала ему силу и возможность подгонять дальше свое утомленное тело. Там, где река протекала между крутыми утесами, Белый Клык перелезал через горы; речки и притоки, вливавшиеся в главное русло, он переходил вброд или переплывал. Часто ему приходилось пробираться по тонкой ледяной коре, и он не раз проваливался сквозь нее и боролся в холодной воде за свою жизнь. При этом он неустанно искал след богов в том месте, где они должны были высадиться из лодок и углубиться в берег.

Ум Белого Клыка значительно превосходил средний уровень, присущий его породе. Однако сообразительности его не хватало на то, чтобы окинуть взглядом противоположный берег Макензи. А что, если боги высадились на той стороне? Эта простая мысль не приходила ему в голову. Позже, став старше и опытнее и узнав многое о реках и тропах, он сумел бы, пожалуй, проявить подобную догадливость. Но это было для него уделом будущего. Теперь же он все бежал прямо, ища следов только по одному берегу реки Макензи.

Всю ночь бежал Белый Клык в темноте, спотыкаясь о препятствия, которые лишь задерживали, но не останавливали его. К середине второго дня он уже бежал безостановочно тридцать часов, и его железный организм начал сдавать. Только душевная выносливость поддерживала его силы. Он не ел уже в течение сорока часов и ослабел от голода. Ледяные ванны, в которые он погружался несколько раз, также оказывали свое действие. Его красивая шерсть испачкалась, из широких лап сочилась кровь. Он начал хромать, и хромота эта с каждым часом усиливалась. В довершение всего стало темнеть и пошел мягкий мокрый снег. Он таял под ногами, заволакивал всю местность и закрывал неровности почвы, что еще больше затрудняло странствие.

В эту ночь Серый Бобр собирался сделать привал по ту сторону реки Макензи, так как охотиться им предстояло на том берегу. Но незадолго до наступления ночи Клу-Куч, жена Серого Бобра, заметила оленя, пришедшего напиться по эту сторону реки. Если бы олень не пришел напиться и Клу-Куч не заметила его, если бы Мит-Са не свернул с пути из-за снега, если бы, наконец, Серый Бобр не убил оленя удачным выстрелом из ружья – все последующие события сложились бы иначе. Серый Бобр не сделал бы привала по эту сторону реки Макензи, и Белый Клык, пройдя мимо них, либо нашел бы смерть в лесу, либо присоединился бы к своим диким сородичам, чтобы остаться волком до конца дней своих.

Наступила ночь. Снег валил хлопьями, и Белый Клык, тихо визжа и хромая, продолжал брести дальше, как вдруг неожиданно наткнулся на свежий след на снегу. След был настолько свеж, что он тотчас же узнал его. Нетерпеливо визжа, он направился прочь от реки, продираясь между деревьями. До слуха его долетели знакомые звуки лагеря. Он увидел пламя костра, над которым стряпала Клу-Куч, и Серого Бобра, сидевшего на корточках, с куском сырого сала в руке. По-видимому, в лагере было свежее мясо.

Белый Клык был уверен, что его побьют. При мысли об этом он сжался и слегка взъерошил шерсть. Потом снова двинулся дальше. Он боялся побоев, которые, по его мнению, были неминуемы, но зато знал, что найдет там тепло у костра, покровительство богов и общество собак; в лагере его ждала вражда, но все же это было лучше, чем одиночество, и больше отвечало его стадным наклонностям.

Он ползком приблизился к костру. Серый Бобр заметил его и перестал жевать сало. Белый Клык подполз медленно, раболепно извиваясь и пресмыкаясь в знак своего унижения и покорности. Он полз прямо к Серому Бобру, с каждым шагом замедляя свои движения. Наконец он очутился у ног хозяина, во власть которого он отдавался добровольно душой и телом. На этот раз он по собственной воле пришел к человеку и подчинился ему. Белый Клык дрожал, боясь наказания. Рука над ним зашевелилась. Он невольно съежился, ожидая удара, но удара не последовало. Он украдкой взглянул кверху. Серый Бобр разрывал кусок сала на две части. Серый Бобр предлагал ему половину. Белый Клык очень деликатно, но в то же время как будто недоверчиво обнюхал сало, а затем принялся есть его. Серый Бобр приказал принести ему мяса и оберегал его от других собак, пока он ел. Покончив с едой, Белый Клык, довольный и благодарный, лег у ног Серого Бобра, глядя на огонь, мигая и подремывая в тепле. Все существо его было полно приятного сознания, что завтра утром ему не придется скитаться больше в одиночестве в мрачном лесу; он проснется в лагере среди людей-богов, которым он отдался и от которых теперь всецело зависел.

Глава V Договор

В конце декабря Серый Бобр предпринял путешествие по реке Макензи. Мит-Са и Клу-Куч сопровождали его. Одни нарты, запряженные своими и наемными собаками, он вел сам. Вторые, поменьше, вел его сын Мит-Са, и в них впряжена была свора щенков. Вторые нарты скорее походили на игрушечные, но Мит-Са был в восторге от того, что исполняет настоящее мужское дело. Он учился править и воспитывать собак, а щенки привыкали к упряжи. Но помимо этого, нарты приносили еще немалую пользу тем, что везли на себе около двухсот фунтов поклажи и припасов.

Белый Клык видел, как лагерные собаки не раз тащили нарты, поэтому он не очень возмутился, когда его запрягли вместе с ними. Ему надели на шею набитый мхом хомут, соединявшийся двумя ремнями с лямкой, охватывавшей его грудь и спину. К ней были привязаны постромки, за которые он тащил нарты.

В запряжке было семь молодых собак. Все они родились раньше его, каждая не моложе девяти – десяти месяцев, только Белому Клыку было восемь. Каждая собака была впряжена в нарты с помощью одного ремня. Все ремни были разной длины, и разница между длиной отдельных ремней была не менее корпуса одной собаки. Каждый ремень был привязан к кольцу в передней части нарт. Сами нарты не имели полозьев и представляли род ящика из березовой коры; передок был загнут кверху, чтобы нарты не зарывались в снег. Такое устройство способствовало более равномерному распределению тяжести нарт и поклажи на возможно большую поверхность, ибо снег в этот период зимы был еще очень рыхлым и напоминал истолченный в порошок хрусталь. Ради соблюдения того же принципа распределения тяжести собаки были прикреплены веерообразно к выступу нарт, так что ни одна из них не шла по следу другой.

Подобного рода запряжка давала еще одно преимущество. Разница в длине постромок мешала задним собакам бросаться на передних. Для того чтобы одна собака могла напасть на другую, ей нужно было обернуться к той, которая шла за ней на более коротком ремне, но в этом случае ей пришлось бы встретиться не только с атакуемой собакой, но и с бичом погонщика. Но главная выгода подобного устройства заключалась в том, что задняя собака, стремясь напасть на переднюю, тащила нарты с максимальной быстротой, а чем быстрее бежали нарты, тем быстрее могла бежать преследуемая собака. Таким образом, задняя собака никогда не могла догнать переднюю. Чем скорее та бежала, тем скорее бежала следовавшая за ней и тем скорее неслись нарты. Вот к каким хитрым приспособлениям прибегал человек, чтобы использовать подвластных ему животных.

Мит-Са очень походил на своего отца, в особенности умом. Он давно замечал, что Лип-Лип преследует Белого Клыка, но в то время Лип-Лип принадлежал другому хозяину, и Мит-Са ограничивался тем, что изредка осторожно кидал в него камнями. Теперь же Лип-Лип был собственностью Мит-Са, и, решив отомстить ему, юноша привязал его к концу самого длинного ремня. Лип-Лип сделался таким образом вожаком, место само по себе почетное, но в сущности сильно ронявшее его достоинство; вместо того чтобы задирать других собак и заправлять всей сворой, он сам очутился в положении ненавистного и преследуемого сворой передового.

Поскольку его ремень был длиннее всех остальных, собакам постоянно казалось, что Лип-Лип убегает от них. Они видели перед собой один только пушистый хвост и задние лапы вожака, а это пугало их меньше, чем его взъерошенная шерсть и острые клыки. Помимо того, вид убегающего животного или человека всегда вызывает у собак желание бежать следом, ибо в их сознании тотчас же возникает мысль, что от них хотят скрыться. То же самое повторилось и по отношению к Лип-Липу.

С той минуты, как нарты трогались с места, собаки пускались преследовать Лип-Липа, и эта погоня продолжалась целый день. Вначале, озлобленный и оскорбленный в своем достоинстве, щенок пробовал оборачиваться к своим преследователям, но в этих случаях Мит-Са ударял его по морде тридцатифутовым бичом из оленьей жилы, заставляя поворачиваться и бежать дальше. Лип-Лип мог глядеть в лицо своре, но зрелища бича выдержать не мог, и ему ничего не оставалось делать, как, натянув свой длинный ремень, нестись впереди, спасаясь от зубов товарищей.

Но индеец придумал еще более коварный способ мести. Желая обострить ненависть собак к вожаку, Мит-Са стал отличать его перед другими собаками, а отличия эти возбуждали в них ревность и ненависть. Мит-Са на их глазах кормил его мясом, не давая ничего другим. Это доводило всю остальную упряжку до бешенства. Они злобно ходили вокруг Лип-Липа, не решаясь подойти близко, так как кнут в руках Мит-Са удерживал их на почтительном расстоянии. Когда же мяса не было, Мит-Са отгонял подальше всю упряжку и делал вид, что кормит Лип-Липа мясом.

Белый Клык охотно принялся за работу. Приняв закон богов, он проделал несравненно большую эволюцию, чем все остальные собаки, и твердо проникся сознанием, что желания их должны исполняться беспрекословно. К тому же преследования, которым он неоднократно подвергался со стороны собак, заставили его сильнее привязаться к человеку. Он не чувствовал потребности в обществе себе подобных. Кича была почти забыта, и весь запас оставшегося в нем чувства вылился в преданность богам, которых он сам избрал себе хозяевами. Поэтому работал он ревностно и быстро привык к дисциплине. Таковы отличительные черты волка и дикой собаки, сделавшихся ручными, и эти черты были необычайно сильно развиты в Белом Клыке.

Между Белым Клыком и другими собаками царила постоянная вражда. Он так и не научился никогда играть с ними. Он умел только драться и дрался с ними всласть, платя им сторицей за все обиды и удары, нанесенные ему тогда, когда Лип-Лип был вожаком всей своры. Но Лип-Лип ведь не был вожаком, за исключением тех часов, когда мчался, натянув ремень, впереди остальных, таща за собой нарты. Во время стоянок он держался вблизи Мит-Са, Серого Бобра или Клу-Куч. Он не решался отойти от них, зная, что острые клыки всей своры направлены против него. Он испытывал теперь то же, что пришлось испытать некогда Белому Клыку.

С падением Лип-Липа Белый Клык мог легко сделаться вожаком своры, но для этого он был слишком мрачным и замкнутым существом. Он или бил своих товарищей по упряжке, или совершенно игнорировал их. Они убегали, когда замечали его приближение; даже самая смелая из них не решалась стащить у него кусок мяса. Наоборот, все они спешили поскорее съесть свою порцию из боязни, чтобы он не отнял у них последнего куска. Белый Клык хорошо изучил закон: притеснять слабых и повиноваться сильным. Он съедал свою порцию с невероятной быстротой, и горе было той собаке, которая не успевала вовремя проглотить свою. Рычание, лязг зубов – и собаке этой оставалось только жаловаться равнодушным звездам, пока Белый Клык доедал ее порцию.

Время от времени, однако, та или другая собака пробовала возмутиться и нападала на Белого Клыка; тогда последний быстро усмирял строптивую. Таким образом, он тренировался и не терял привычки к борьбе. Он ревниво сберегал то обособленное положение, которое занял в своре, и часто дрался за его сохранение. Но такие драки продолжались недолго. Белый Клык значительно превосходил своих врагов в силе и ловкости. Миг – и собака уже лежала окровавленная, не успев еще по-настоящему вступить в бой.

Такую же дисциплину, какая существовала в пути между богами, Белый Клык поддерживал и между собаками. Он никогда не разрешал им никакой вольности и требовал полного к себе уважения. Между собой они могли вести себя как хотели – это его не касалось. Но ему они должны были уступить дорогу, когда он появлялся среди них; должны были уважать его одиночество и признавать его главенство. Намек на недовольство с их стороны, обнаженные клыки, взъерошенная шерсть – и он бросался на собаку, беспощадный и жестокий, и быстро заставлял ее раскаяться в своей ошибке.

Он был чудовищным тираном и требовал железной дисциплины. Слабые не знали пощады. Недаром же с первых месяцев своей жизни он познал жестокую борьбу за существование, когда скитался вдвоем со своей матерью по суровой пустыне, недаром научился бесшумно красться, чуя близость врага. Он притеснял слабых, но уважал сильных. И за все время долгого путешествия с Серым Бобром он вел себя очень осторожно со взрослыми собаками, встречавшимися ему по пути, в лагерях этих странных животных-людей.

Прошло несколько месяцев, а Серый Бобр двигался все дальше и дальше. Силы Белого Клыка развились под влиянием долгой дороги и упорной, постоянной работы, а умственное его развитие можно было считать почти законченным. Он прекрасно изучил тот мир, в котором вращался, и усвоил себе мрачный взгляд на вещи. Мир казался ему жестоким и грубым; в нем не существовало ни тепла, ни ласки, ни привязанности, ни духовной прелести.

Белый Клык не любил Серого Бобра. Правда, он был богом, но богом жестоким. Белый Клык с радостью признавал его власть, но власть эта основывалась на грубой силе и превосходстве ума. В Белом Клыке от природы было заложено нечто заставлявшее его желать этой власти – иначе он не вернулся бы из лесу, чтобы изъявить покорность своему господину. В его натуре были какие-то неисследованные глубины, которых никто еще не касался. Доброе слово и ласка со стороны Серого Бобра могли бы осветить эти бездны. Но Серый Бобр никогда никого не ласкал и не говорил добрых слов. Это было чуждо ему. Это был грубый дикарь; он чинил правосудие дубиной, наказывал за проступки ударами и награждал заслуги не добром, а только тем, что воздерживался от ударов.

Итак, Белый Клык ничего не знал о том счастье, которое может дать человеческая рука. Он не любил ее и всегда относился к ней с некоторым недоверием. Правда, руки эти давали иногда мясо, но чаще всего они причиняли боль. Их следовало избегать. Они бросали камни, замахивались палками, дубинами и бичами и раздавали удары, а если прикасались к нему, то только для того, чтобы ущипнуть или дернуть. Во встречных поселках он познакомился с детскими руками и узнал, что они тоже умеют причинять боль. Однажды он чуть не лишился глаза из-за крошечного мальчишки. С тех пор он подозрительно относился ко всем папузам[63]. Он не выносил их. Когда они приближались к нему со своими зловещими руками, он поднимался и уходил.

Как-то раз в поселке, на берегу Большого Невольничьего озера, Белый Клык, убедившись лишний раз в злокозненности человеческих рук, изменил правилу, которому научил его Серый Бобр, а именно: что укусить бога – непростительное преступление. В этом поселке, по обычаю всех собак во всех поселках, Белый Клык отправился на поиски пропитания. По пути он набрел на мальчишку, рубившего топором мясо, обрезки которого разлетались по снегу. Белый Клык остановился и стал подбирать эти обрезки. Он увидел, что мальчик отложил в сторону топор и вооружился толстой дубиной. Белый Клык отскочил как раз вовремя, чтобы избежать направленного на него удара. Мальчик пустился за ним вдогонку, и Белый Клык, не зная местности, бросился в проход между двумя юртами и оказался припертым к высокому валу.

Бежать было некуда. Единственный путь между двумя юртами был загорожен мальчиком. Высоко подняв дубину, он подошел к пойманному в ловушку зверю. Белый Клык пришел в ярость. Он смотрел на мальчика, рыча и ероша шерсть; его чувство справедливости было возмущено. Он хорошо знал закон фуражировки. Всякие мясные отбросы, вроде мороженых обрезков, принадлежали собаке, нашедшей их. Он не сделал никому зла, не нарушил закона, а этот мальчишка собирался бить его. Белый Клык едва ли сознавал, что делает. Он был вне себя от ярости, и нападение произошло так стремительно, что мальчик тоже ничего не понял. Он почувствовал только, что лежит на снегу и что рука его, державшая дубину, насквозь прокушена зубами Белого Клыка.

Но Белый Клык знал, что он преступил закон богов. Он вонзил свои зубы в священное мясо одного из них и должен был ожидать страшного наказания. Он убежал к Серому Бобру и спрятался у него под ногами, когда мальчик со всей семьей явился требовать мщения. Но они ушли ни с чем. Серый Бобр вступился за свою собаку, и его поддержали Мит-Са и Клу-Куч. Белый Клык, прислушиваясь к словесной распре и следя за возбужденными движениями, понял, что его поступок оправдан. Тут он впервые уразумел, что боги бывают разные. Существовали его боги и другие боги, но между ними была огромная разница. От своих он должен был терпеливо сносить все – и справедливость и несправедливость, но чужим богам он имел право мстить за обиды зубами. Это тоже был закон богов.

В тот же день Белому Клыку пришлось узнать еще кое-что об этом законе. Мит-Са, собирая сучья в лесу, встретил укушенного мальчика. С ним были его товарищи. Произошла ссора, и все мальчики бросились на Мит-Са. Ему пришлось плохо: удары сыпались на него со всех сторон. Сначала Белый Клык равнодушно следил за побоищем. Ведь дрались боги – это было их дело, а не его. Но вскоре он сообразил, что Мит-Са, одного из его собственных богов, обижают чужие боги. Однако не доводы разума, а дикий прилив злобы заставил Белого Клыка броситься на сражающихся. Пять минут спустя поляна покрылась разбегавшимися во все стороны мальчиками, причем на снегу оставались следы крови, доказывавшие, что зубы Белого Клыка недурно поработали. Когда Мит-Са рассказал в лагере о случившемся, Серый Бобр велел дать Белому Клыку мяса, и Белый Клык, лежа у костра, сытый и сонный, понял, что его поступок получил должную оценку.

На этом опыте Белый Клык познакомился с законом собственности и усвоил себе, что защита этой собственности является его долгом. От защиты самого бога до защиты его имущества был только один шаг, и этот шаг он сделал. Все принадлежавшее его богу он обязан был защищать против целого света, не останавливаясь даже перед тем, чтобы кусать чужих богов. Правда, такая дерзость казалась ему святотатством и была, кроме того, сопряжена с опасностью. Ведь боги были всемогущи, и собака не могла бороться с ними, но Белый Клык научился смело и безбоязненно смотреть им в глаза. Долг был выше страха, и вороватые боги скоро отучились посягать на имущество Серого Бобра.

Белый Клык быстро заметил, что вороватые боги бывают обыкновенно трусливы и быстро убегают при первой тревоге. Он понял также, что стоит ему подать голос, и Серый Бобр явится к нему на помощь. Это значило, что вор боится не его, а Серого Бобра. Белый Клык не поднимал тревоги лаем – он вообще не умел лаять, – а обычно сразу бросался на непрошеного гостя, стараясь по возможности вцепиться в него зубами. Благодаря своему мрачному и замкнутому нраву, заставлявшему его чуждаться других собак, он был необыкновенно пригоден для роли сторожа, а Серый Бобр всячески старался развить в нем эти особенности. В результате Белый Клык сделался еще злее и страшнее прежнего.

Проходили месяцы, все сильнее скрепляя договор между человеком и собакой. Это был тот же прежний договор, заключенный между первым волком и человеком. И как делали это все другие волки и дикие собаки до и после него, Белый Клык сам выработал для себя его условия. Они были просты. За то, чтобы приобрести собственного бога из плоти и крови, он отдавал свою свободу. От бога он получал пищу, тепло и покровительство. Взамен этого он обязывался стеречь имущество бога, защищать его, работать на него и повиноваться ему.

Обладание богом обязывает к служению ему. Белый Клык служил из чувства долга и благоговения, но не из любви. Он не знал, что такое любовь. Кичу он почти забыл. К тому же он понимал, что, отдавшись по доброй воле в руки своего бога, он не только отказался от воли и своей породы; он знал, что даже при встрече с Кичей он не покинет своего бога ради нее. Его преданность человеку была выше любви к свободе, к семье и породе.

Глава VI Голод

К весне Серый Бобр окончил свое далекое путешествие. Стоял апрель, и Белому Клыку шел уже второй год, когда он наконец добрался до родного поселка и Мит-Са снял с него хомут. Хотя Белый Клык далеко еще не достиг полного развития, но после Лип-Липа он был одним из самых больших годовалых щенят. От волка-отца и от Кичи он унаследовал крупное сложение и силу и мог уже равняться со взрослыми собаками. Но его телу не хватало еще компактности. Он был худой и поджарый, и сила его объяснялась скорее натренированностью мускулов, чем их массивностью. Шерсть у него была серая, настоящая волчья, и видом своим он полностью походил на волка. Доля собачьей крови, унаследованная им от Кичи, ни капли не отразилась на его внешнем облике, но зато оказала сильное влияние на склад его ума.

Он бродил по деревням и с чувством удовлетворения узнавал различных богов, которых знал до путешествия. Тут были также щенки, подобные ему, и взрослые собаки, казавшиеся ему теперь уже не такими большими и страшными, какими они сохранились у него в памяти. Он боялся их гораздо меньше прежнего и разгуливал между ними с небрежной уверенностью; это было для него столь же ново, сколь и приятно.

Был тут и старый Бэсик, которому в прежнее время стоило только оскалить зубы, чтобы заставить Белого Клыка съежиться и обратиться в бегство. Из-за него Белому Клыку не раз приходилось чувствовать свое ничтожество; теперь же благодаря ему же он узнал о происшедшей в нем громадной перемене. В то время как Бэсик слабел от старости, Белый Клык с каждым днем набирался сил.

О перемене, происшедшей в его отношениях к собачьему миру, Белый Клык узнал однажды при дележе свежеубитого оленя. На его долю досталось копыто и часть голени, к которой пристал порядочный кусок хорошего мяса. Спрятавшись за кустами от других собак, он пожирал свой лакомый кусок, когда Бэсик накинулся на него. Но Белый Клык, сам не сознавая, что делает, два раза укусил его и отскочил в сторону. Бэсик был ошеломлен его смелостью и быстротой нападения. Он стоял, бессмысленно уставившись на Белого Клыка и на лежавшую между ними окровавленную кость.

Бэсик был стар, и ему не раз уже случалось убеждаться, что собаки, которых он раньше беспощадно преследовал, теперь оказывались сильнее его. Как ни горько было это сознание, приходилось мириться с ним, и он призвал на помощь всю свою мудрость и долголетний опыт, чтобы как-нибудь поддержать свой престиж. В прежнее время он с яростью бросился бы на Белого Клыка, но теперь сознание собственной слабости не позволяло ему отважиться на этот рискованный шаг. Он взъерошил шерсть и устремил грозный взгляд на своего врага, и волк, охваченный вдруг прежним страхом, весь съежился и стал лихорадочно придумывать способ, как бы убраться без большого позора.

И тут Бэсик сделал огромный промах. Продолжай он рычать и злобно смотреть на Белого Клыка, все было бы хорошо и Белый Клык в силу привычки, наверное, отступил бы, оставив ему мясо. Но Бэсик не стал ждать. Считая победу обеспеченной, он приблизился к мясу и принялся его обнюхивать. Белый Клык слегка насторожился. Бэсик и тут мог бы еще спасти положение. Если бы он остался стоять, наклонившись над мясом, но не прикасаясь к нему, Белый Клык несомненно убежал бы; но запах мяса сильно раздражал аппетит Бэсика, и жадность заставила его взяться за кость.

Этого Белый Клык не мог перенести. Он еще слишком живо помнил о том, как безраздельно он царил над сворой, и не мог спокойно смотреть, как другая собака ест принадлежащее ему мясо. По своему обыкновению, он кинулся без предупреждения. При первом же столкновении правое ухо Бэсика оказалось разорванным в клочья. Он был поражен молниеносной быстротой нападения. Но тотчас же произошло нечто еще более неожиданное: он был сбит с лап и укушен в горло. Пока он силился встать на лапы, Белый Клык дважды укусил его в плечо. Он действовал с головокружительной быстротой. Бэсик сделал бесплодную попытку броситься на Белого Клыка, но зубы его громко щелкнули в воздухе, и в следующую минуту он, шатаясь, отступал с прокушенным носом.

Положение совершенно изменилось. Белый Клык стоял теперь над мясом, ероша шерсть и рыча, а Бэсик держался в отдалении, раздумывая, как бы улепетнуть. Он не решался вступить в борьбу с этим молодым молниеносным врагом и снова, на этот раз с еще большей горечью, ощутил дыхание надвигающейся старости. Однако в попытке его сохранить свое достоинство было что-то героическое. Спокойно повернувшись спиной к врагу и кости, как будто оба они были недостойны его внимания и не существовали для него, он важно удалился и, только отойдя на значительное расстояние, где Белый Клык уже не мог его видеть, принялся зализывать свои раны.

Эта победа придала Белому Клыку больше веры в себя и заставила его возгордиться. Он стал держаться свободнее в отношении других взрослых собак. Он не искал с ними ссоры, но требовал к себе уважения. Он считал, что другие обязаны уступать ему дорогу, но сам не уступал ее никому. С ним следовало считаться, вот и все. Он не допускал больше по отношению к себе невнимания и небрежности, которые выпадали на долю других щенков, в том числе и его бывших товарищей по упряжке. Эти уступали дорогу взрослым собакам и, подчиняясь насилию, отдавали им свое мясо, но к Белому Клыку, одинокому, мрачному, страшному, необщительному и чужому, взрослые собаки в полном недоумении стали относиться как к равному. Они научились не трогать его и отказались от всяких попыток вступать с ним в драку или завязать дружеские отношения. Когда они оставляли его в покое, он тоже не трогал их, и обе стороны после нескольких стычек убедились, что такое положение дел их больше всего устраивает.

В середине лета с Белым Клыком произошел странный случай. Отправившись в одиночестве осмотреть новую юрту, выстроенную на краю поселка за то время, что он уходил с охотниками на оленей, он вплотную столкнулся с Кичей. Он остановился и посмотрел на нее. Он помнил ее, правда, смутно, но все же помнил, чего нельзя было сказать о ней. Она обнажила клыки и зарычала на него, и тут память его прояснилась. Забытое детство, так тесно связанное с этим знакомым рычанием, тотчас воскресло в памяти волчонка. Ведь до знакомства с богами мать была для него центром вселенной. Прежние чувства охватили его. Он радостно бросился к ней, а она встретила его обнаженными клыками и раскроила ему щеку до самой кости. Он был озадачен и отскочил, испуганный и удивленный.

Но Кича не была виновата. Волчица-мать не способна помнить своих взрослых щенят, и Кича забыла Белого Клыка. Для нее он был теперь чужой, и ее нынешний выводок давал ей право гнать всех чужих и незнакомых.

Один из щенков подполз к Белому Клыку: они были почти братьями, но не знали об этом. Белый Клык с любопытством обнюхал щенка; Кича при этом вторично укусила его в морду. Он отступил еще дальше. Все нахлынувшие воспоминания растаяли и снова ушли в могилу, откуда они воскресли на миг. Белый Клык взглянул на рычавшую, облизывавшую своего щенка Кичу. Она утратила в его глазах всякое значение. Он уже научился обходиться без нее. Влияние ее было забыто. Она не существовала больше для него, так же как и он не существовал для нее.

Он все еще в полном недоумении стоял на месте, когда Кича в третий раз бросилась на него, чтобы отогнать его прочь. И Белый Клык не сопротивлялся. Это была самка его породы, а между волками существует закон, воспрещающий самцам нападать на самок. Он ничего не знал об этом законе, ибо это не было обобщение, явившееся следствием умственного процесса или жизненного опыта: он просто почувствовал тайное внушение, услыхал голос инстинкта, того же инстинкта, который заставлял его выть на луну по ночам и бояться смерти и неизвестного.

Проходили месяцы. Белый Клык рос, становился больше и сильнее, а характер его развивался сообразно условиям жизни и наследственности. Наследственность эта была подобна глине, из нее можно было вылепить что угодно, придать ей любую форму. Если бы Белый Клык так и не подошел никогда к костру человека, жизнь в пустыне сделала бы из него настоящего волка. Но боги окружили его другими условиями, и он стал собакой, сильно похожей на волка, но все же собакой.

Итак, благодаря природным задаткам и влиянию окружающей его среды, характер его вылился в особую своеобразную форму. Это было неизбежно. Он становился все менее общительным, все более угрюмым, злым и мрачным. Собаки с каждым разом убеждались в том, что лучше оставлять его в покое, а Серый Бобр с каждым днем больше ценил его.

Белый Клык, отличавшийся силой во всех своих проявлениях, страдал, однако, и одной слабостью. Он не выносил, когда над ним смеялись. Человеческий смех был ему ненавистен. Если люди смеялись между собой, он относился к этому равнодушно, лишь бы смех этот не касался его. Но, почувствовав насмешку над собой, он сразу же приходил в бешеную ярость. Обыкновенно серьезный, мрачный и важный, он в таких случаях неистовствовал до смешного. Смех так оскорблял и раздражал его, что он способен был часами бушевать, словно злой дух. И горе было той собаке, которая попадалась ему в такую минуту на глаза. Белый Клык слишком хорошо знал закон, чтобы решиться излить свою злобу на Серого Бобра, за спиной которого была дубина и его божественное происхождение, но за спиной собак не было ничего, кроме пространства, и туда-то они и спасались от Белого Клыка, когда людской смех доводил его до бешенства.

На третьем году его жизни у индейцев на Макензи настал большой голод. Летом не было рыбы. Зимой олени покинули свои обычные места; лоси стали редки, кролики почти исчезли, хищники погибали. Лишенные обычной добычи, ослабевшие от голода, они пожирали друг друга. Выживали только сильные.

Боги Белого Клыка всегда были охотниками. Старики и слабые умирали от голода. В деревне стоял стон женщин и детей, которые отказывали себе во всем, отдавая последние остатки пищи истощенным охотникам, бродившим по лесам в тщетных поисках дичи.

Голод довел богов до такой крайности, что они стали есть кожу своих мокасинов и рукавиц, а собаки питались кожей хомутов и ремнями бичей. Собаки, кроме того, пожирали друг друга, а боги поедали собак. Сначала уничтожались псы более слабые и непригодные, а оставшиеся в живых понимали, что их ожидает. Самые смелые и умные из них покидали костры богов, превратившиеся теперь в бойни, и убегали в лес, где погибали от голода или становились добычей волков.

В это ужасное время Белый Клык тоже ушел в лес. Он лучше других был приспособлен к этой жизни, имея опыт своего детства. С особым искусством выслеживал он мелкую дичь. Он мог часами лежать притаившись и, несмотря на мучивший его голод, с неимоверным терпением следить за каждым движением сидевшей на дереве белки, пока она не спустится вниз. Но и тут он не торопился. Он выжидал удобной минуты, чтобы с уверенностью нанести удар, прежде чем белка успеет добраться до ближайшего дерева. Тогда и только тогда, с быстротой молнии, выскакивал он из засады, словно серая бомба, и без промаха набрасывался на свою жертву, которая тщетно пыталась убежать от него.

Однако охота за белками не могла утолить его голод. Их было слишком мало. Ему приходилось отыскивать и других мелких животных. Иногда голод так сильно мучил его, что он не брезгал выкапывать из земли лесных мышей. Он не останавливался даже перед нападением на ласку, такую же голодную, как и он, но гораздо более жестокую.

В самые острые минуты голода он возвращался обратно к кострам богов, но не подходил к ним близко, а бродил у опушки, стараясь остаться незамеченным, и обкрадывал капканы в тех редких случаях, когда в них попадалась дичь. Он даже обокрал капкан Серого Бобра в то время, как тот, едва волоча от слабости ноги, брел, спотыкаясь, по лесу, часто присаживаясь из-за слабости и одышки.

Раз как-то Белый Клык встретил молодого, истощенного, едва волочившего от голода лапы волка. Не будь он голоден, возможно, он ушел бы с ним и присоединился к своим братьям-волкам, но тут он погнался за своим родичем, убил его и съел.

Счастье, казалось, благоприятствовало ему. Всякий раз, как голод обострялся, он находил какую-нибудь дичь. Когда же он очень ослабевал, судьба оберегала его от встреч с более крупными хищными зверьми. Раз ему удалось основательно подкрепить свои силы, питаясь в течение двух дней убитой им рысью, и как раз в это время на него напала голодная стая волков. Это была продолжительная жестокая погоня, но он был более сыт; и ему не только удалось убежать от них, но, сделав крюк, зайти им в тыл и самому напасть на одного из отставших и убить его.

Вскоре он покинул эту местность и направился вверх к долине, где он родился. Здесь в знакомой берлоге он встретился с Кичей. Тряхнув стариной, она тоже покинула негостеприимные костры богов и вернулась в свое прежнее убежище, чтобы произвести на свет новых волчат. К приходу Белого Клыка от всего выводка оставался только один, да и этому не суждено было пережить голод.

Кича встретила своего взрослого сына далеко не приветливо. Но ему это было безразлично; он уже не нуждался в матери и, спокойно повернувшись к ней спиной, продолжал свой путь вверх по реке. Дойдя до того места, где река разветвлялась, он направился вдоль левого русла и нашел берлогу рыси, с которой он и мать его сразились когда-то. Здесь, в пустой берлоге, он отдыхал в течение целых суток.

В начале лета, когда голод был уже на исходе, Белый Клык встретил Лип-Липа, который также ушел в лес, где влачил самое жалкое существование. Белый Клык набрел на него совершенно неожиданно. Идя с двух сторон вдоль основания высокого утеса, они почти одновременно обогнули выступ скалы и столкнулись носом к носу. На минуту они остановились, подозрительно оглядывая друг друга.

Белый Клык был в прекрасном состоянии. Охота шла удачно, и он вот уже целую неделю питался досыта. Последней добычей он, пожалуй, даже немного объелся. Но, встретив Лип-Липа, он по старой привычке ощетинился и злобно зарычал. Он сделал это совершенно невольно, просто потому, что это внешнее проявление всегда сопровождало известное настроение, которое вызывал в нем своими приставаниями и преследованиями Лип-Лип. В прошлом при встрече с Лип-Липом он всегда ерошил шерсть и рычал, точно так же сделал он это автоматически и теперь. Он не стал терять времени; все произошло как-то мгновенно. Лип-Лип попытался отступить, но Белый Клык налетел на него, опрокинул на спину и перегрыз ему зубами тонкое горло. Несколько минут напряженно наблюдал он предсмертные судороги врага, затем спокойно двинулся дальше вдоль подошвы холма.

Однажды, вскоре после этой встречи, он подошел к опушке леса, где узкая открытая полоса земли полого спускалась к реке Макензи. Он бывал здесь раньше, когда поляна эта была необитаема, теперь же на ней раскинулся поселок. Спрятавшись за деревьями, Белый Клык остановился, чтобы ознакомиться с положением. Вид, звуки и запахи показались ему знакомыми. Это была его прежняя деревня, только переменившая место. Но и вид, и звуки, и запахи сильно отличались от тех, которые он оставил уходя. Теперь не слышно было ни стона, ни плача. И когда до его слуха донеслись злые голоса женщин, он понял, что эта злоба исходит от сытого желудка. В воздухе пахло рыбой. Там была пища! Голод миновал!

Он смело вышел из леса и направился прямо к юрте Серого Бобра. Хозяина не было дома, но Клу-Куч встретила его радостными криками и угостила свежепойманной рыбой, и Белый Клык улегся у ее ног, ожидая возвращения Серого Бобра.

Часть четвертая

Глава I Враг собачьего рода

Если для Белого Клыка и оставалась еще в будущем какая-либо возможность подружиться с собратьями одной с ним породы, то возможность эта безвозвратно исчезла с того момента, как его сделали вожаком запряжки. Теперь собаки возненавидели его окончательно: возненавидели его за лишние куски мяса, которые давал ему Мит-Са, и за все льготы и поблажки, выпадавшие на его долю. Они ненавидели его за то, что он вечно бежал впереди упряжки, и за то, что перед глазами у них постоянно мелькали его пушистый хвост и задние лапы, доводившие их до бешенства.

И Белый Клык платил им той же монетой. Новое положение вожака упряжки не сулило ему ничего приятного. Необходимость постоянно убегать от разъяренной своры, каждую собаку которой он в течение трех лет неоднократно избивал и унижал, выводила его из себя. Но делать было нечего, оставалось только терпеть или погибнуть, а погибать у него не было никакого желания. В ту минуту, когда Мит-Са отдавал приказание трогаться, вся свора с дикими злобными криками бросалась вперед на Белого Клыка. О защите нечего было и думать. Если он оборачивался к ним, Мит-Са концом длинного кнута ударял его по морде. Ему не оставалось ничего другого, как бежать. Он не мог защищаться хвостом и задними лапами от всей этой бешеной орды; это было плохое оружие против их беспощадных клыков. И он бежал, насилуя при каждом скачке свой самолюбивый нрав и гордость – бежал целый день.

Нельзя, однако, безнаказанно насиловать свою природу. Она непременно отомстит за себя. Это все равно что заставить волос, которому предназначено расти наружу, переменить направление и врастать в тело; если бы такой опыт был возможен, в результате получилось бы воспаление и сильная боль. Так было и с Белым Клыком.

Всем своим существом он стремился напасть на лаявшую за его спиной свору, но боги не желали этого и подкрепляли свою волю длинным тридцатифутовым бичом из оленьей кожи. Таким образом, Белому Клыку оставалось только глубоко затаить горечь обиды и лелеять в душе ненависть и коварство, не уступающее его природной жестокости и непокорности.

Не было худшего врага собственной породы, чем Белый Клык. Он не просил пощады, но и не давал ее. Он был вечно покрыт рубцами от укусов всей своры, но и она носила на себе следы его зубов. В противоположность другим передовым собакам, которые, когда их распрягали во время привалов, жались к богам, Белый Клык никогда не искал защиты. Он смело разгуливал по лагерю, вымещая вечером на собаках снесенные за день обиды.

Пока он еще не был вожаком в запряжке, другие собаки уступали ему дорогу. Теперь дело изменилось. Возбужденные долгой погоней, находясь под обманчивым впечатлением победы над ним и собственного превосходства, которым они упивались целый день, собаки не могли заставить себя уступать ему дорогу. Стоило ему показаться, как тотчас же завязывалась драка. Появление его сопровождалось лаем, рычанием и щелканьем зубов. Воздух, которым он дышал, был насыщен ненавистью и злобой, и это еще больше раздувало его собственную ненависть и злобу.

Когда Мит-Са приказывал запряжке остановиться, Белый Клык повиновался. Вначале это всегда вызывало замешательство среди собак. Все они рады были броситься на ненавистного вожака, но их останавливал Мит-Са с длинным кнутом в руках. Таким образом, собаки поняли, что, когда нарты останавливались по приказанию хозяина, накидываться на Белого Клыка не следует. Но когда Белый Клык останавливался без приказания, всей своре разрешалось броситься на него и разорвать его в клочки, если им это удастся. После нескольких таких столкновений Белый Клык понял, что он не имеет права останавливаться по своему желанию. Он быстро усваивал подобные уроки. Сама природа вещей требовала от него сообразительности, ибо иначе он несомненно погиб бы в тех тяжелых условиях, которыми окружила его судьба.

Но собаки никак не могли запомнить, что на стоянках они не должны задирать Белого Клыка. Гоняясь за ним и преследуя его, они забывали за день урок, полученный накануне вечером; и когда урок этот повторялся, они снова немедленно забывали его. К тому же ненависть их к Белому Клыку имела под собой более глубокое основание. Они чувствовали в нем враждебную породу – причина вполне достаточная, чтобы возбудить в них злобу. Подобно ему, они были прирученные волки. Но процесс этот начался для них давно, много поколений назад. Наследие пустыни было почти утрачено ими, а сама пустыня представлялась им страшной и грозной неизвестностью. Но в облике, поступках и характере Белого Клыка сквозило тесное родство с пустыней. Он символизировал, олицетворял ее; скаля на него зубы, собаки только стремились защититься от разрушительной силы, таившейся в густой чаще леса и в темных тенях, окружавших костры.

Но одно правило свора хорошо изучила, а именно что ей следует всегда держаться вместе. Белый Клык был слишком страшным врагом для того, чтобы можно было решиться вступить с ним в единоборство. Они встречали его всей сворой; иначе он перебил бы их всех поодиночке в одну ночь. Стоило ему сбить одну из них с лап, как сейчас же все остальные набрасывались на него, прежде чем он успевал прокусить ей горло. При первом намеке на столкновение вся свора сообща накидывалась на него. Собаки иногда ссорились между собой, но все раздоры прекращались, лишь только среди них появлялся Белый Клык.

С другой стороны, как они ни старались, им не удавалось убить Белого Клыка. Он был слишком ловок для них, слишком грозен, слишком умен. Он избегал узких мест и всегда успевал улизнуть, когда свора делала попытки окружить его. Сбить же его с лап не удавалось еще ни одной собаке. Лапы его цеплялись за землю с такой же силой, с какой сам он цеплялся за жизнь. В этом отношении жизнь и устойчивость были синонимами в вечной борьбе со сворой, и никто лучше Белого Клыка не знал этого.

Итак, он сделался врагом своей породы, этих прирученных волков, изнежившихся у костра человека, ослабевших под защитой его силы. Белый Клык был жесток и беспощаден. Таким вылепила его природа. Он объявил войну всем собакам. Даже Серый Бобр, при всей своей жестокости, нередко дивился свирепости Белого Клыка. Он клялся, что никогда еще не существовало подобного зверя, и того же мнения придерживались индейцы других поселков, подсчитывая число его жертв среди своих собак.

Когда Белому Клыку исполнилось пять лет, Серый Бобр взял его с собой в новое далекое путешествие, и жители поселков вдоль реки Макензи на перевале через Скалистые горы и от Дикобразовой реки до Юкона долго помнили опустошение, произведенное Белым Клыком среди их собак. Он наслаждался мщением, убивая своих ближних. Это были все самые обыкновенные доверчивые собаки. Они не были подготовлены к быстроте его натиска и не ожидали атаки без предупреждения. Они не подозревали, что он похож на молнию, убивающую на месте. Они подходили к нему, вызывающе ероша шерсть, а он, не теряя времени на предупреждение, бросался на них и перегрызал им горло раньше, чем они успевали опомниться.

Белый Клык сделался искусным борцом. Он экономил силы, никогда не тратил их зря и не ввязывался в длительную борьбу. Он нападал быстро, а если нападение не удавалось, он так же быстро отскакивал. Подобно всем волкам, он не выносил длительного прикосновения к чужому телу. Это грозило опасностью и приводило его в бешенство. Он должен был чувствовать себя на свободе, на лапах и не касаться ничего живого. В этом сказывалось еще влияние пустыни, утверждавшейся через него. Инстинкт этот еще усилился в нем от одинокой жизни, которую он вел с детства. В соприкосновении таилась опасность. Это был капкан, страх перед которым глубоко сидел в нем, вплетался в каждую фибру его существа.

Вот почему чужие собаки, встречавшиеся ему, не в состоянии были с ним бороться. Он избегал их клыков и либо убивал их, либо уходил от них невредимый. Бывали, конечно, исключения. Случалось, что несколько собак бросались на него и успевали задать ему трепку; иногда и одинокой собаке удавалось свести с ним счеты. Но то были лишь редкие случаи. В общем, он сделался таким искусным борцом, что все сходило ему безнаказанно. На его стороне было еще одно преимущество: он умел правильно определять время и пространство. Не то чтобы он делал это сознательно или умел рассчитывать. Нет! Процесс этот совершался в нем чисто механически. Зрение у него было превосходное, и его нервы быстро и точно передавали зрительное впечатление мозгу. Все его члены были лучше развиты, чем у обыкновенных собак, и весь организм работал глаже и напряженнее. Нервами, умом и силой мышц он превосходил всех своих собратьев. Когда глаза его передавали мозгу подвижное изображение действия, мозг его без особых усилий определял границы этого действия в пространстве и время, необходимое для его выполнения. Таким путем он легко мог уклониться от прыжка другой собаки или удара ее клыков и при этом определить кратчайшее время, нужное ему для успешного нападения. Тело его и мозг представляли совершенный механизм. За это он не заслуживал похвал; природа оказалась к нему щедрее, чем к другим, вот и все.

Стояло уже лето, когда Белый Клык прибыл в форт Юкон. Серый Бобр перевалил зимой через большой хребет, отделявший Макензи от Юкона, и провел весну, охотясь на западных отрогах Скалистых гор. Затем, когда на Дикобразовой реке стаял лед, он построил пирогу и поплыл вниз до слияния ее с Юконом у самого полярного круга. Здесь стоял форт старого Общества Гудзонова залива; тут было много индейцев, много пищи и царило необыкновенное оживление. Это было лето 1898 года, и тысячи золотоискателей направлялись вверх по Юкону в Даусон и Клондайк. Хотя до цели оставались еще сотни миль, многие из них были в пути уже целый год; некоторые, чтобы добраться сюда, прошли более пяти тысяч миль, а были и такие, что явились с края света.

Здесь Серый Бобр остановился. Шум золотого потока достиг его ушей, и он приехал сюда с несколькими тюками мехов, рукавиц и мокасинов. Он не решился бы на такое продолжительное путешествие, если бы не рассчитывал на хорошие барыши. Но действительность далеко превзошла все его ожидания. Самые смелые мечты Серого Бобра не простирались дальше ста процентов прибыли, а он нажил тысячу процентов. И, как настоящий индеец, он обосновался там надолго, чтобы как можно выгоднее и не торопясь распродать свой товар, хотя бы для этого пришлось остаться на все лето и часть зимы.

В форте Юкон Белый Клык впервые увидел белых людей. Сравнив их с индейцами, он понял, что это какие-то особенные существа, высшие боги. Ему казалось, что они обладают большей силой, а в силе, по его мнению, и сказывалась божественность. Белый Клык дошел до этого сознания не разумом, а чувством; он не сделал вывода, что белые боги потому-то и потому-то могущественнее индейцев, а просто почувствовал это всем своим существом.

Когда он был еще щенком, громадные юрты индейцев поразили его как проявление неслыханной мощи; теперь же он изумлялся при виде домов и фортов, выстроенных из массивных бревен. В этом он видел могущество, следовательно, белые боги были могущественнее. Они обладали большей властью над предметами, чем боги, которых он знал до сих пор, в том числе и самый сильный из них Серый Бобр. Теперь Серый Бобр казался ему маленьким божком в сравнении с этими белокожими богами.

Разумеется, Белый Клык только чувствовал все это, а не сознавал. Но животное по большей части руководствуется чутьем, а не разумом, и каждый поступок Белого Клыка основывался теперь на чувстве, что белые люди – высшие боги. Вначале он относился к ним очень подозрительно. Ведь нельзя было знать, какие неизвестные ужасы они способны придумать и какую боль они могут причинить. Он с любопытством следил за ними, стараясь сам оставаться незамеченным. Первое время он довольствовался тем, что наблюдал за ними издали, но, заметив, что новые боги не причиняли никакого зла вертевшимся поблизости собакам, он отважился подойти к ним ближе.

В свою очередь он возбуждал в белых людях любопытство. Его волчий облик привлекал их внимание, и они указывали на него друг другу пальцами. Это не нравилось Белому Клыку, и, когда они старались подойти к нему, он скалил зубы и убегал. Ни одному из них не удалось дотронуться до него рукой, и это было счастьем для них.

Белый Клык вскоре понял, что только немногие из этих богов, не более полудесятка, постоянно живут здесь. Каждые два-три дня к берегу подходил пароход (новое бесспорное доказательство их могущества) и останавливался там на несколько часов. Белые люди сходили с этих пароходов и вновь исчезали на них. Казалось, что их было невероятное количество. В первые же дни он увидел гораздо больше белых богов, чем видел индейцев за всю свою жизнь, и каждый день они прибывали с низовьев реки, останавливались и снова продолжали путь вверх по реке.

Но если белые боги были всемогущи, то собаки их немногого стоили. В этом Белый Клык скоро убедился, потолкавшись среди тех, которые сходили на берег вместе с хозяевами. Они были самого различного вида и роста. У одних были слишком короткие лапы, у других – слишком длинные. У одних были волосы вместо шерсти, а у некоторых этих волос было очень мало – и ни одна из них не умела драться.

В качестве отъявленного врага собачьей породы Белый Клык считал своим долгом вступать с ними в драку. Так он и делал и вскоре преисполнился к ним глубокого презрения. Они были слабы и беспомощны, поднимали отчаянную возню и старались брать силой там, где нужна была быстрота и хитрость. Они с лаем бросались на него, а он ловко отскакивал от них, и, пока они соображали, куда он делся, он бросался на них, опрокидывал на землю и перегрызал им горло.

Иногда нападение бывало удачно, и смертельно раненная собака летела в грязь, где ее немедленно разрывала караулившая ее свора индейских собак. Белый Клык был хитер. Он давно уже знал, что боги сердятся, когда убивают их собак. Белые люди в этом не составляли исключения. Поэтому Белый Клык был всегда очень доволен, когда, сбив собаку с лап и перервав ей горло, он успевал удрать, предоставив прикончить собаку своре. Тут обыкновенно прибегали белые люди и жестоко вымещали свою злобу на своре, а Белый Клык оставался невредим. Он стоял в стороне и смотрел, как камни и удары дубин сыпались на его собратьев. Он был очень хитер.

Но собаки индейской своры тоже развивались в некотором отношении, и вместе с ними умнел и Белый Клык. Они поняли, что забавы можно ожидать только в тот момент, когда причаливает к берегу пароход. После того как им удавалось растерзать двух или трех собак, белые люди обычно задерживали остальных собак на пароходе и жестоко мстили виновным. Один белый человек, сеттера которого растерзали на его глазах, вытащив револьвер и выстрелив шесть раз, уложил шесть собак из своры. Это еще больше убедило Белого Клыка в могуществе белых людей.

Белый Клык наслаждался всем этим, так как не любил своих собратьев, а сам был достаточно хитер, чтобы избегать наказания. Вначале убивать собак белых людей было для него развлечением. Позже это стало его обычным занятием. Делать ему было нечего. Серый Бобр был занят торговлей и богател, а Белый Клык в ожидании пароходов катался около пристани со сворой индейских собак. Не успевал пароход причалить, как начиналась потеха. Через несколько минут, прежде чем белые люди успевали опомниться, свора разбегалась до появления следующего парохода, когда потеха возобновлялась.

Белому Клыку не стоило особого труда затевать эти ссоры. Ему достаточно было только показаться в тот момент, когда чужие собаки сходили на берег, чтобы они немедленно бросились на него. Ими руководил инстинкт. Он являлся в их глазах олицетворением пустыни, загадочной и полной ужасов, вечной угрозой, таившейся в темноте за пределами костров первобытного человека, в то время как они, сидя у этих костров, приучались бояться этой пустыни, которую они навсегда покинули и предали. Этот страх все сильнее внедрялся в них в каждом поколении. Веками привыкли они считать все исходившее из этой пустыни ужасным и разрушительным. И в течение всего этого времени они пользовались полученным от хозяев правом убивать всякого обитателя этой пустыни. Поступая так, они защищали себя и своих богов, покровительством которых они пользовались.

И этим собакам, привезенным с мягкого юга и спускавшимся по сходням на берег Юкона, достаточно было увидеть Белого Клыка, чтобы их немедленно охватывало желание броситься на него и разорвать его. Многие из них выросли в городе, но их инстинктивный страх перед хищниками был от этого не меньше. Не только своими глазами видели они в этот момент среди белого дня волка. Нет, они видели его, кроме того, глазами своих предков и в силу наследственной памяти узнавали в нем волка и вспоминали вековую вражду.

Все это наполняло дни Белого Клыка развлечениями. Стоило ему показаться, как чужие собаки бросались на него – на радость ему и на горе себе. Они смотрели на него как на законную добычу; так же смотрел на них и он.

Недаром же он увидел свет в мрачной берлоге и сражался в ранней молодости с птармиганом, лаской и рысью, и недаром Лип-Лип и вся свора так усердно отравляли ему жизнь. Если бы все сложилось иначе, он мог бы стать другим. Не будь Лип-Липа, он провел бы свои детские годы с другими щенками, стал бы более похож на собаку и сроднился бы с ними. Если бы Серый Бобр понимал, что такое любовь и привязанность, он сумел бы проникнуть в душевные глубины Белого Клыка и открыть в нем хорошие качества. Но среда, в которой он находился, сделала его таким, каким он был в описываемое нами время: мрачным и одиноким, свирепым и бездушным, врагом всей собачьей породы.

Глава II Сумасшедший бог

Лишь небольшое количество белых людей постоянно проживало в форте Юкон. Эти люди уже давно обосновались в этой стране; они называли себя «кислым тестом» и очень гордились этим названием. Ко всем вновь прибывшим они относились с глубоким презрением. Новички были известны под прозвищем Чичако и пекли себе хлеб с помощью порошка для печения. В этом заключалась основная разница между ними и теми, кто называл себя «кислым тестом»; последние в самом деле пекли свой хлеб на закваске, за неимением такого порошка.

Жители форта презирали новых пришельцев и всегда радовались, когда с ними случалась какая-либо неприятность. Особенное удовольствие доставляли им налеты Белого Клыка и его своры на собак-новичков. При появлении парохода жители форта никогда не упускали случая выйти на берег и насладиться потехой. Они ожидали ее с таким же нетерпением, как и индейская свора, и вскоре оценили ту роль, которую играл здесь Белый Клык благодаря своей силе и хитрости.

Но особенно увлекался этим спортом один человек. При первом свистке парохода он со всех ног мчался к берегу, а когда драка кончалась и Белый Клык со своей сворой убегали, он медленно с грустным видом возвращался обратно в форт. Иногда, когда какая-нибудь породистая южная собака падала, издавая жалобный предсмертный стон под зубами своры, человек этот приходил в состояние экстаза и подпрыгивал, испуская восторженные крики. При этом он не спускал жадных глаз с Белого Клыка.

Человек этот носил в форте прозвище Красавчик. Никто не знал его христианского имени, и все называли его просто Красавчик Смит. Однако его меньше всего можно было назвать красивым. Это просто было иронией, потому что он был редким уродом. Природа поскупилась на него. Маленького роста, с тщедушной фигуркой, на которой сидела еще более тщедушная голова, с макушкой, похожей на острие, он еще в детстве, до того как его прозвали Красавчиком, носил прозвище Булавочная Головка.

Сзади, начиная от макушки, голова его спускалась как-то косо к шее и спереди вытягивалась в низкий и необычайно широкий лоб. И тут, как бы раскаявшись в своей скупости, природа щедрой рукой вылепила черты его лица. Глаза у него были большие, а в промежутке между ними могла свободно поместиться еще одна пара глаз. По сравнению с остальным туловищем лицо его казалось огромным: широкая, выдающаяся вперед нижняя челюсть спускалась почти до самой груди. Быть может, это только казалось так, ибо трудно было представить себе, чтобы такая тонкая, худая шея могла выдержать подобную тяжесть.

Челюсть эта придавала ему свирепый и решительный вид. Но чего-то не хватало для полноты впечатления, – быть может, пропорции были чересчур гиперболичны или сама челюсть слишком велика. Во всяком случае, впечатление не соответствовало действительности, потому что Красавчик Смит был известен во всей округе как самый слабый и жалкий трус. В довершение всего его большие желтые зубы торчали наподобие клыков. Глаза у него были желтые и мутные, как будто у природы не хватило на них красок и она смешала вместе остатки из всех трубочек. То же можно было сказать о его редких и неровных грязно-желтых волосах, росших пучками на голове и лице наподобие спутанной и выветрившейся соломы.

Короче говоря, Красавчик Смит был уродом, но вины его в этом не было. Таким вылепила его природа, и он не мог отвечать за ее грехи. В форте он исполнял обязанности повара, мыл посуду и делал всякую грязную работу. Жители форта не презирали его; они относились к нему скорее снисходительно, по-человечески, как к существу, обиженному судьбой. Кроме того, они боялись его. Его трусливый и слабый нрав заставлял их опасаться выстрела в спину или подсыпанного в кофе яда. Но кто-нибудь должен был готовить пищу, а Красавчик Смит, при всех своих недостатках, умел стряпать.

Вот каков был человек, смотревший восхищенными глазами на Белого Клыка и горевший желанием завладеть им. С первого же дня он стал перед ним заискивать. Вначале Белый Клык игнорировал его. Позже, когда заигрывания Красавчика Смита сделались настойчивее, Белый Клык начал ерошить шерсть, показывать зубы и убегать от него. Ему не нравился этот человек, сердце его не лежало к нему. Он чутьем угадывал его зловредность и не доверял его ласково протянутой руке и вкрадчивой речи. Он ненавидел его.

Простые существа всегда понимают добро и зло просто. Добром они считают то, что дает удобство, удовлетворение и прекращает страдания, вот почему добро им нравится. Зло есть то, что причиняет страдание, боль и неприятности, и потому все его ненавидят. Белый Клык чуял присутствие этого зла в Красавчике Смите. От уродливого тела и извращенного ума этого человека исходили, как из зараженного лихорадкой болота, нездоровые испарения. Не путем рассуждения, не с помощью пяти чувств, а другим, более глубоким и неуловимым путем понял Белый Клык, что человек этот исполнен зла и порока и что его следует ненавидеть.

Белый Клык находился на стоянке Серого Бобра, когда Красавчик Смит явился туда впервые. При первом звуке отдаленных шагов, еще не видя его, Белый Клык угадал, кто идет, и злобно ощетинился. Он лежал, спокойно наслаждаясь отдыхом, но, как только Красавчик Смит показался на пороге, он с настоящей волчьей повадкой выскользнул из комнаты и ушел на край стоянки. Он видел, как Красавчик Смит разговаривал с Серым Бобром, но не знал, о чем идет речь. Раз Красавчик Смит пальцем указал на него, и Белый Клык зарычал, как будто бы рука Красавчика Смита, находившаяся в действительности в пятидесяти ярдах от него, могла его коснуться. Увидя это, Красавчик Смит засмеялся, а Белый Клык убежал в лес, украдкой оглядываясь на бегу.

Серый Бобр отказался продать своего пса. Он разбогател от торговли и не нуждался ни в чем. Помимо того, Белый Клык был лучшей упряжной собакой, какую он когда-либо имел и какую можно было найти вдоль берегов рек Макензи и Юкон. Он умел играться. Он так же легко убивал собаку, как человек комара. (При этих словах индейца Красавчик Смит жадно облизал свои тонкие губы.) Нет, Белый Клык не продажный! Ни за какие деньги. Но Красавчик Смит знал нравы индейцев. Он часто навещал Серого Бобра и всегда приносил с собой пару черных бутылок. Одно из свойств виски – разжигать жажду. Серый Бобр испытал это. Его воспаленные слизистые оболочки и обожженный желудок требовали все больше и больше жгучей влаги, тогда как мозг, затуманенный этим возбуждающим напитком, толкал на все, лишь бы добыть его. Деньги, вырученные им от продажи мехов, рукавиц и мокасинов, начали таять. Они таяли все быстрее и быстрее, и чем меньше их становилось, тем больше усиливалось озлобление Серого Бобра.

В конце концов все деньги, имущество и злое настроение – все пошло прахом. Осталась одна жажда, неутолимая и растущая с каждым трезвым дыханием. Тут Красавчик Смит снова заговорил с ним о продаже собаки, но на этот раз он предложил заплатить за нее не долларами, а бутылками, и Серый Бобр стал слушать охотнее.

– Если ты поймаешь собаку, можешь взять ее, – были его последние слова.

Бутылки были доставлены, но через два дня Красавчик Смит потребовал от Серого Бобра, чтобы тот поймал собаку сам.

Однажды вечером Белый Клык пробрался из лесу к стоянке и испустил вздох облегчения. Грозный белый бог отсутствовал. Уже несколько дней он делал настойчивые попытки наложить руки на Белого Клыка, и последний вынужден был скрываться. Он не знал, каким злом угрожают ему эти руки, но чувствовал, что от них нечего ждать добра и что лучше их избегать.

Но не успел он улечься, как Серый Бобр, пошатываясь, подошел к нему и обвязал вокруг его шеи ремень. Он сел рядом с ним, держа в одной руке конец ремня, в другой индеец держал бутылку, которую он время от времени опрокидывал себе в горло.

Прошел час, и шум шагов возвестил их о чьем-то приходе. Белый Клык первый услышал эти шаги и ощетинился; Серый Бобр бессмысленно тряс головой. Белый Клык попробовал осторожно вытащить ремень из рук хозяина, но пальцы крепко сжимали ремень, и Серый Бобр очнулся.

Красавчик Смит вошел и остановился над Белым Клыком. Тот тихо зарычал на страшное существо, следя за движением его рук. Одна рука вытянулась и повисла над Белым Клыком; рычание его усилилось. Рука продолжала медленно опускаться над его головой, а Белый Клык весь съежился и исподлобья глядел на руку, рыча все громче и громче по мере того, как она приближалась к нему. Вдруг он раскрыл пасть и кинулся на Красавчика, как змея. Рука отдернулась, и зубы его щелкнули в воздухе. Смит испугался и обозлился. Серый Бобр ударил Белого Клыка по голове, и тот послушно улегся на землю.

Однако он продолжал с подозрением следить за движениями людей. Он увидел, как Смит вышел и вернулся с толстой дубиной. Затем Серый Бобр передал ему конец ремня. Смит собрался уходить; ремень натянулся; Белый Клык упирался. Тогда Серый Бобр несколькими ударами дубины заставил его подняться. Он повиновался, но, вскочив, бросился на человека, собиравшегося увести его. Красавчик Смит не отскочил; он ожидал этого. Он сильно ударил его, задержав прыжок на полпути, и заставил волка лечь на землю. Серый Бобр засмеялся и одобрительно кивнул головой. Смит снова потянул ремень, и Белый Клык, оглушенный ударом, прихрамывая потащился за ним.

Он не повторил нападения; одного удара дубины было достаточно, чтобы убедить его в том, что боги знают свое дело, и он был слишком умен, чтобы бороться с неизбежным. Поэтому он мрачно последовал за Красавчиком Смитом, поджав хвост и слабо рыча. Красавчик Смит напряженно следил за ним, держа дубину наготове.

Придя в форт, Красавчик Смит крепко привязал Белого Клыка и пошел спать. Белый Клык прождал целый час, потом пустил в ход свои зубы, через десять секунд перегрыз ремень и очутился на свободе. Зубы его работали на славу. Он перегрыз кожу поперек так чисто, что можно было подумать, будто ее перерезали ножом. Белый Клык взглянул на форт, злобно зарычал и, повернувшись, побежал обратно к стоянке. Он не обязан был подчиняться этому чужому, злобному богу. Он покорился Серому Бобру и принадлежал только ему.

Но то, что произошло в первый раз, повторилось снова, хотя и с некоторой разницей. Серый Бобр снова привязал его ремнем и передал его наутро Красавчику Смиту. И вот тут-то сказалась разница. Красавчик Смит избил его. Крепко привязанному Белому Клыку не оставалось ничего другого, как только бессильно злиться и терпеть. В дело пошли и дубина, и кнут; за всю жизнь он не испытывал такой трепки! Даже трепка, заданная ему когда-то Серым Бобром, была ничто в сравнении с этой.

Красавчик Смит восторгался своей работой и плавал в блаженстве. Он упивался видом своей жертвы, и глаза его загорались тусклым огнем, когда он прислушивался к жалобным стонам и беспомощному рычанию Белого Клыка, ибо Красавчик Смит был жесток, как все трусы. Унижаясь и пресмыкаясь перед сильными, он охотно срывал свою злобу на слабых. Все живущее любит власть, и Красавчик Смит не был исключением. Не имея возможности властвовать над себе подобными, он отыгрывался на низших созданиях и вымещал на них свою злобу. Но Красавчик Смит не сам создал себя, и этого нельзя было ставить ему в вину. Он родился на свет с изуродованным телом и грубой душой, и свет недружелюбно встретил его.

Белый Клык знал, почему его бьют. Когда Серый Бобр обвязал ремень вокруг его шеи и передал другой конец его Красавчику Смиту, Белый Клык понял, что бог его желает, чтобы он пошел с Красавчиком Смитом. И когда Красавчик Смит привязал его у форта и ушел, он понял, что Красавчик Смит желает, чтобы он остался там. Таким образом, он нарушил волю обоих богов и понес заслуженное наказание. Ему и раньше приходилось видеть, что собаки переходили от одного хозяина к другому и также подвергались побоям, когда убегали от нового владельца.

Белый Клык был очень умен, но все же некоторые черты были развиты в нем еще сильнее ума – одной из таких черт была преданность. Он не любил Серого Бобра, но, даже наперекор его воле, зная, что он навлекает на себя его гнев, оставался верным хозяину. Тут он ничего не мог поделать. Эта преданность являлась отличительной особенностью его породы, особенностью, выделявшей его сородичей из ряда всех других животных и давшей возможность волкам и диким собакам стать друзьями человека.

Избив Белого Клыка, Красавчик Смит потащил его обратно в форт и на этот раз привязал за палку. Но нелегко отказаться от своего божества; так думал и Белый Клык. Серый Бобр был его собственным избранным богом, и Белый Клык был привязан к нему и не мог отказаться от него, даже вопреки его воле. Серый Бобр изменил ему и покинул его, но это ничуть не повлияло на Белого Клыка. Недаром он добровольно отдался Серому Бобру телом и душой, нелегко было разрушить связывавшие их узы…

Итак, ночью, когда все обитатели форта уже спали, Белый Клык снова пустил в ход свои зубы. Палка, которой его привязали, была из хорошего сухого дерева и притом находилась так близко к его шее, что он с трудом мог достать до нее зубами. Только благодаря страшному напряжению мускулов и крутому повороту головы ему удалось вцепиться в палку зубами, и понадобились бесконечное терпение и много часов упорных усилий, чтобы наконец перегрызть ее. Не всякая собака способна на такую штуку. Но Белый Клык сумел добиться своего, и рано утром он ушел из форта, волоча за собой кусок болтавшейся на шее палки.

Он был умен, но, если бы он руководствовался одним только разумом, не вернулся бы к Серому Бобру, который дважды предал его. Верность заставила его вернуться к прежнему хозяину, и тот предал его в третий раз. И опять он смирился, когда Серый Бобр обвязал ремень вокруг его шеи. Красавчик Смит снова пришел за ним. На этот раз его избили сильнее прежнего…

Серый Бобр тупо глядел, как белый человек размахивал кнутом; он не заступился за Белого Клыка: волк больше не принадлежал ему. Когда избиение закончилось, Белый Клык почувствовал себя совсем больным. Южная собака сдохла бы от таких побоев, но он прошел суровую школу жизни и сам был скроен из крепкого материала. Чересчур сильна была в нем жизненная хватка. Все же он чувствовал себя очень скверно. Сначала он не в состоянии был двигаться, и Красавчику Смиту пришлось ждать целых полчаса, пока он немного пришел в себя, затем, полуослепленный, еле держась на лапах, он поднялся и поплелся за ним.

Но теперь Красавчик Смит посадил его на цепь, которая не поддавалась зубам, и он напрасно старался вырвать кольцо, ввинченное в толстый ствол. Несколько дней спустя отрезвевший и вконец разорившийся Серый Бобр отправился в далекое путешествие вверх по Дикобразовой реке до реки Макензи. Белый Клык остался в Юконе и сделался собственностью жестокого и полусумасшедшего зверя. Но что может знать пес о сумасшествии? Для него Красавчик Смит был настоящим, хотя и свирепым божеством. В худшем случае он был сумасшедшим божеством, но Белый Клык не понимал этого; он знал только, что ему надлежит повиноваться этому новому хозяину и исполнять все его желания и прихоти.

Глава III В царстве ненависти

Под руководством сумасшедшего бога Белый Клык превратился в настоящего демона. Его посадили на цепь в конуре позади форта, и здесь Красавчик Смит дразнил его и доводил до бешенства изощренными пытками. Человек этот вскоре обнаружил, что Белый Клык не выносит смеха, и никогда не упускал случая привести его в ярость своими насмешками. Он смеялся громким отвратительным смехом, показывая пальцем на Белого Клыка. В такие минуты разум покидал беднягу, и он становился еще безумнее своего хозяина.

Раньше Белый Клык был врагом только собачьей породы, и свирепым врагом. Теперь же он сделался врагом всего живого и стал еще свирепее прежнего. Красавчик Смит доводил его до такого состояния, что он начинал слепо и беспричинно ненавидеть все и вся. Он ненавидел цепь, которой был привязан, людей, глазевших на него через решетку конуры, собак, сопровождавших их и злорадно рычавших на него при виде его беспомощности. Он ненавидел даже дерево, из которого сделана была его конура. Но больше всех и сильнее всех он ненавидел Красавчика Смита.

Однако все, что проделывал с Белым Клыком Красавчик Смит, имело известную цель. Однажды несколько человек собралось вокруг конуры Белого Клыка, Красавчик Смит подошел к нему с дубиной в руке и снял с него цепь. Когда он вышел, Белый Клык принялся кружить по клетке, пытаясь добраться до стоявших вокруг людей. Он был великолепен в своей злобе. Имея полных пять футов длины и два с половиной вышины, он значительно превосходил весом волка соответствующего размера. От матери он унаследовал тяжелые формы собаки, так что, не имея ни одного золотника лишнего жира, он весил свыше девяноста фунтов. Он состоял из одних мускулов, костей и сухожилий – другими словами, обладал всеми данными, чтобы выйти победителем из всякой борьбы.

Дверь конуры открылась. Белый Клык замер. Готовилось что-то необыкновенное. Он ждал. Дверь отворилась шире, и в конуру вошла огромная собака, после чего дверь снова закрылась. Белый Клык никогда не видал такой собаки (это был водолаз), но ни размеры, ни свирепый вид гостьи не смутили его. Это было нечто не похожее ни на железо, ни на дерево, на чем можно было сорвать свою злость. Он налетел на водолаза с оскаленными зубами и разодрал ему шею. Водолаз мотнул головой, зарычал и бросился на Белого Клыка. Но Белый Клык с быстротой молнии мелькал то тут, то там, повсюду; он неизменно увертывался от ударов, сам нападая и вовремя отскакивая от острых зубов врага.

Люди, стоявшие за решеткой, кричали и аплодировали, а Красавчик Смит, в каком-то диком экстазе, упивался зрелищем жестокой борьбы. С самого начала было ясно, что водолазу не уцелеть. Он был слишком неповоротлив и тяжел. Кончилось тем, что Красавчик Смит принялся лупить дубиной Белого Клыка, а владелец водолаза тем временем вытащил собаку из конуры. Затем приступили к уплате пари, и в руках Красавчика Смита зазвенели деньги.

С этого времени Белый Клык стал нетерпеливо ждать, чтобы люди снова собрались вокруг его конуры. Это означало борьбу, а борьба открывала единственный выход запасу жизненной энергии, накопившейся в нем. Измученный, полный ненависти ко всему свету, он был лишен свободы и мог насыщать эту ненависть лишь тогда, когда хозяин находил нужным впускать к нему другую собаку.

Красавчик Смит правильно оценил боевые качества волка, ибо тот неизменно выходил победителем из борьбы. В один прекрасный день к нему поочередно впустили трех собак, в другой раз – только что пойманного в лесу рослого волка. А однажды его свели одновременно с двумя собаками. Это было для него самым тяжелым испытанием, и хотя он в конце концов убил обеих, сам еле остался жив.

С наступлением зимы, лишь только выпал первый снег и река покрылась салом, Красавчик Смит взял два билета – себе и Белому Клыку – на пароход, отправлявшийся вверх по Юкону до Даусона. Белый Клык успел приобрести к тому времени громкую известность. Вся округа знала его по кличке Волк-Боец, и клетку, в которой он находился на палубе во время плавания, постоянно осаждала толпа любопытных. Он то неистовствовал и рычал на них, то глядел с холодной ненавистью. Он никогда не задавал себе вопроса, за что он их ненавидит. Он не знал ничего, кроме ненависти, и она сделалась его страстью. Жизнь стала для него адом. Он не был создан для тесного заключения, которому люди обыкновенно подвергают хищников. А между тем его как раз поместили в такие условия. Люди целыми днями глазели на него, просовывали через перекладины клетки палки, чтобы заставить его зарычать, и, добившись своего, издевались над ним.

В этих условиях он день ото дня становился все свирепее и постепенно превзошел в этом отношении даже своих диких родичей. Но при этом природа наделила его умением приспособляться. Там, где другие животные давно умерли бы на его месте или сдались бы на милость победителя, он продолжал жить и не утрачивал бодрости духа. Возможно, что мучитель его и воплощенный сатана Красавчик Смит способен был сломить гордый дух Белого Клыка, но до сих пор это не удавалось ему. Если в Красавчике Смите сидел дьявол, то в Белом Клыке несомненно обитал его родной брат, и оба они пылали друг к другу непримиримой ненавистью. В прежнее время Белый Клык умел смиряться и покоряться при виде человека с дубиной в руке, но теперь он утратил эту способность. Один вид Красавчика Смита приводил его в дикую ярость. Когда же им приходилось сталкиваться и тот отгонял его палкой, он уходил, рыча и обнажая клыки. Как бы жестоко его ни били, рычание не прекращалось, и, когда наконец Красавчик Смит уходил, Белый Клык рычал ему вслед или бросался к прутьям своей клетки, громко выражая свою ненависть.

Когда пароход пришел в Даусон, Белый Клык сошел на берег, но он продолжал жить в клетке, на виду у людей. Его показывали как Волка-Бойца, и люди платили пятьдесят центов золотого песку, чтобы поглядеть на него. Он не знал покоя. Если он ложился спать, его тотчас же будили острой палкой, чтобы зрители могли получить за свои деньги полное удовольствие. Чтобы придать зрелищу больше интереса, его постоянно поддерживали в состоянии раздражения. Но ужаснее всего была атмосфера, в которой он жил. На него смотрели как на самого страшного из хищных зверей, и отношение это передавалось ему через перекладины клетки. Каждое слово, каждое осторожное движение в толпе укрепляло в нем сознание собственной свирепости и силы. Все это лишь подливало масла в огонь его злобы. Результат мог быть только один – свирепость его, питаясь собственными соками, росла бесконечно. Это могло служить лишним доказательством его способности приспособляться к условиям окружающей среды.

Но Белого Клыка не только выставляли напоказ, из него сделали профессионального бойца. Когда намечался поединок, его уводили за несколько миль от города, чаще всего в лес. Обычно это делалось ночью, чтобы избежать вмешательства канадской полиции. По истечении нескольких часов, чуть начинал брезжить свет, появлялись зрители и собака, с которой должен был драться Белый Клык. Таким образом, ему проходилось бороться с собаками различных пород и размеров. Страна и нравы были дикие, и поединок, как правило, заканчивался смертью одного из бойцов.

Понятно, что, раз Белый Клык продолжал сражаться, погибали его противники. Он никогда не знал поражения. Тренировка, полученная им в раннем детстве, постоянные драки с Лип-Липом и со сворой сослужили ему хорошую службу. Главным его козырем была устойчивость, с которой он держался на лапах. Ни одна собака не могла опрокинуть его. Излюбленный прием собак волчьей породы заключался в том, чтобы броситься на врага и неожиданным ударом в плечо постараться сбить его с лап. Собаки с реки Макензи, эскимосские и лабрадорские псы – все пробовали на нем этот прием и всегда неудачно. Он никогда не падал. Люди передавали это друг другу и каждый раз с нетерпением ожидали, что это может случиться, но он постоянно разочаровывал их.

У него было еще одно достоинство – молниеносная быстрота. Она давала ему громадное преимущество перед врагами. Весь их прежний опыт сводился на нет, ибо им никогда не приходилось встречать подобной быстроты в движениях; не забудьте прибавить к этому стремительность его атак. Всякая собака, прежде чем вступить в драку, считает нужным зарычать, взъерошить шерсть и поворчать, и таких собак Белый Клык сбивал с лап и приканчивал до того, как они успевали сообразить, в чем дело. Это повторялось так часто, что впоследствии вошло в обычай удерживать Белого Клыка, пока собака не закончит всех своих приготовлений и не бросится на него первая.

Но главное преимущество Белого Клыка заключалось в его опыте. Он больше понимал в борьбе, чем любая собака, с которой ему приходилось встречаться. Он боролся тысячи раз, умел отразить всякий прием, а его собственный метод был превосходен.

С каждым днем ему приходилось бороться все реже и реже. Люди отчаялись найти ему достойного противника, и Красавчику Смиту приходилось выпускать против него волков. Индейцы ловили их капканами, и борьба между Белым Клыком и волком привлекала толпы народа. Раз его свели со взрослой рысью, и тут Белому Клыку пришлось драться не на жизнь, а на смерть. Ее быстрота не уступала его быстроте, ее злоба – его злобе, и, в то время как она пускала в ход зубы и когти, он защищался одними зубами.

Но после рыси подходящего противника больше не находилось, и борьба должна была прекратиться сама собой. Поэтому зимой его только выставляли напоказ, пока на сцене не появился некий Тим Кинан. С ним вместе приехал первый бульдог, когда-либо встречавшийся в Клондайке. Встреча этого бульдога с Белым Клыком стала неизбежной, и целую неделю в некоторых кварталах только и было разговору что о предстоящем бое.

Глава IV В когтях смерти

Красавчик Смит снял цепь с шеи Белого Клыка и отступил.

В первый раз Белый Клык воздержался от немедленного нападения. Он стоял, неподвижно насторожив уши, и с любопытством разглядывал находившееся перед ним странное животное. Он никогда еще не видел такой собаки. Тим Кинан толкнул бульдога вперед, пробормотав: «Возьми его!» Неуклюжее, уродливое, приземистое животное проковыляло к центру арены и остановилось перед Белым Клыком, глядя на него мигающими глазами.

Из толпы раздавались голоса: «Возьми его, Чироки! Разорви его, Чироки!»

Но Чироки, казалось, не очень стремился к драке. Он обернулся к толпе и добродушно помахал обрубком хвоста. Он нисколько не боялся, ему просто было лень. Кроме того, он был не совсем уверен, что ему следует бороться со стоявшей перед ним собакой: он не привык к таким и ждал, когда ему приведут настоящую.

Тим Кинан подошел к Чироки и, наклонившись над ним, стал гладить его по спине против шерсти, делая при этом легкие подталкивающие движения. В этих пассах заключалось не только внушение – они действовали на собаку еще и раздражающим образом. Чироки тихо и глухо заворчал. Чувствовалась какая-то ритмическая связь между этим ворчаньем и поглаживаниями. Ворчанье усиливалось при приближении руки к голове, затем утихало и возобновлялось при новом прикосновении. Конец каждого движения напоминал ритмический акцент, рычание резко обрывалось и через мгновение раздавалось снова.

Это произвело некоторое действие и на Белого Клыка. Шерсть его на шее и на спине начала подниматься. Тим Кинан последний раз подтолкнул бульдога и отошел. После того как физическое действие толчка прекратилось, Чироки стал уже по инерции быстро двигаться из стороны в сторону. Когда Белый Клык бросился в атаку, раздались восторженные крики. Он перескочил расстояние, отделявшее его от бульдога, скорее как кошка, чем как собака, и с той же кошачьей ловкостью он вонзил в него свои клыки, рванул и отступил.

У бульдога заструилась из-за уха кровь. Он не обратил на это внимания, даже не зарычал, но повернулся и побежал за Белым Клыком. Быстрота одного противника и упорство другого вызвали сильное возбуждение среди зрителей; они начали заключать новые пари, то и дело повышая ставки. Несколько раз подряд Белый Клык бросался на бульдога, кусал его и отскакивал невредимый, а его странный противник продолжал следовать за ним не слишком быстро и не слишком медленно, но уверенно, с деловитым видом. По-видимому, его тактика имела какую-то определенную цель, цель, которую он намерен был достигнуть и от которой ничто не могло его отвлечь. Эта решительность ясно сквозила во всем его поведении и в каждом движении.

Белый Клык был озадачен: он никогда не встречал такой собаки. Тело ее не было защищено шерстью, оно было мягкое и легко давало кровь. На бульдоге не было толстой шубы, которая могла бы оказать сопротивление зубам Белого Клыка, как бывало с собаками одной с ним породы. Всякий раз, как он впивался в своего врага, зубы его уходили в мягкое податливое тело, как будто животное не способно было защищаться. Еще одно обстоятельство крайне поражало его: противник не издавал ни единого звука; этого никогда не бывало с собаками, с которыми он боролся прежде. Не считая легкого ворчания, бульдог переносил получаемые удары и не переставал идти за Белым Клыком по пятам.

Не то чтобы Чироки был очень неповоротлив. Он тоже умел быстро оборачиваться и кружиться, но Белого Клыка никогда не оказывалось на месте. Чироки был озадачен не менее своего противника. Ему никогда раньше не приходилось драться с собакой, с которой нельзя было сцепиться. Желание сцепиться всегда являлось обоюдным у противников. А тут перед ним была собака, державшаяся все время на расстоянии от него и появлявшаяся то здесь, то там, повсюду. И, вонзив в него клыки, она не вцеплялась в него, а немедленно отпускала и отскакивала назад.

Однако Белый Клык никак не мог добраться до мягкой части горла противника. Бульдог был слишком низкого роста, и его массивные челюсти служили ему хорошей защитой. Белый Клык все продолжал нападать и отскакивать, и число ран у Чироки все увеличивалось. Его шея и голова были ободраны и истерзаны в клочья. Кровь струилась обильно, но это, казалось, не смущало его. Он продолжал упорно преследовать врага и только раз на минуту остановился, обвел прищуренными глазами окружавших его людей и замахал обрубком хвоста, как бы выражая этим свою готовность продолжать бой.

В эту минуту Белый Клык опять укусил его и отскочил, унося в зубах кусок его разорванного уха. Чироки обнаружил некоторые признаки раздражения и снова принялся преследовать противника, держась внутри круга, который описывал Белый Клык, и стараясь мертвой хваткой вцепиться ему в горло. Бульдог ошибся на волосок, и кругом раздались вопли восторга, когда Белый Клык, избежав опасности, отскочил на противоположную сторону арены.

Время шло. Белый Клык продолжал плясать, то нападая, то отступая и то и дело нанося раны противнику. А бульдог с мрачной уверенностью неотступно следовал за ним. Он знал, что рано или поздно добьется своего и, вцепившись в горло врага, одержит победу. А пока он спокойно принимал все муки, которые мог причинить ему этот враг. Уши его стали похожи на кисти, шея и спина были прокушены во многих местах, даже из губ его сочилась кровь, и все это были последствия тех молниеносных нападений, которых он не мог ни предвидеть, ни предотвратить.

Несколько раз пытался Белый Клык сбить Чироки с лап. Но между ними была чересчур большая разница в росте. Чироки был слишком приземист, слишком близок к земле. Белый Клык все же сделал попытку использовать этот испытанный прием, но неудачно. Случай представился ему в тот момент, когда он проделывал одно из своих фантастических сальто-мортале. Он уловил секунду, когда голова бульдога была повернута в другую сторону. Плечо его не было защищено. Белый Клык бросился к нему, но его собственное плечо было настолько выше плеча бульдога и толчок был настолько силен, что сила инерции перебросила его через тело противника. Впервые за всю свою боевую жизнь Белый Клык потерял равновесие. Тело его почти перекувыркнулось в воздухе, и он, наверное, упал бы на спину, если бы не перевернулся тут же в воздухе, кошачьим движением стараясь опуститься на лапы. Он тяжело упал на бок. В следующее мгновенье он уже стоял на лапах, но в тот же миг зубы Чироки впились в его горло.

Мертвая хватка вышла неудачной, так как Чироки вцепился в волка слишком низко, слишком близко к груди, но он не выпустил врага. Белый Клык вскочил на лапы и стал носиться кругом как безумный, стараясь сбросить с себя бульдога. Эта присосавшаяся, впившаяся тяжесть приводила его в бешенство. Она связывала его движения, лишала их свободы. Это было подобие капкана, и весь инстинкт его глубоко возмущался против этой пытки. На несколько минут он как бы потерял рассудок. Им овладела безумная жажда жизни, и он перестал рассуждать. Мозг его затуманился от инстинктивного стремления тела жить и двигаться без конца, ибо движение есть высшее проявление жизни.

Он носился как бешеный, вертелся, подскакивал и делал круг за кругом, стараясь стряхнуть с себя пятидесятифунтовую тяжесть, висевшую у него на шее. Бульдог не разжимал зубов. Иногда, правда редко, ему удавалось коснуться лапами земли и на минуту задержать движения Белого Клыка, но в следующее мгновение тот снова начинал бешено кружиться, увлекая его с собой. Чироки поступал так, как подсказывал ему инстинкт. Он знал, что поступает правильно, не выпуская горла противника, и минутами испытывал блаженное состояние довольства. В такие моменты, зажмурив глаза, он позволял противнику трепать во все стороны свое тело, не обращая внимания на причиняемые ему мучения. Хватка в борьбе была все, и этой хватки он держался.

Белый Клык остановился только тогда, когда почувствовал, что выбился из сил. Он ничего не мог поделать и ничего не понимал. За всю свою жизнь он не встречал ничего похожего. Собаки, с которыми ему приходилось драться, боролись иначе: он бросался на них, кусал и отскакивал.

Он лег почти на бок, тяжело дыша. Не разжимая зубов, Чироки начал напирать на него, стараясь совсем повалить его на бок. Белый Клык сопротивлялся. Он чувствовал, как челюсти бульдога, слегка сжимаясь и разжимаясь, жевательным движением подбираются все выше к его горлу. Система бульдога заключалась в том, чтобы удерживать то, что он приобрел, и стараться при малейшей возможности приобрести больше. Возможность эта являлась тогда, когда Белый Клык оставался неподвижным; когда же он боролся, Чироки довольствовался тем, что имел.

Выгнутая спина Чироки была единственным местом, до которого Белый Клык мог добраться зубами. Он впился в его мягкое тело у основания шеи, но он не был знаком с жевательными приемами борьбы, да и челюсти его не были приспособлены к ним. Он умел только наносить своими клыками рваные раны. Но тут положение противников изменилось. Бульдогу удалось наконец опрокинуть волка на спину, и он очутился теперь над ним, продолжая по-прежнему держать его за горло. С ловкостью кошки Белый Клык поднял задние лапы и, ударяя ими врага по животу, начал разрывать ему брюхо своими сильными когтями. У Чироки наверное вывалились бы все внутренности, но он быстро отскочил в сторону и, не выпуская горла, остановился под прямым углом к телу Белого Клыка.

От этой хватки не было спасения. Она была неумолима, как рок. Зубы врага медленно приближались к яремной вене. Белого Клыка спасала от смерти только подвижная кожа на шее и густая шерсть. Благодаря этим особенностям во рту у Чироки образовался толстый валик, задерживавший движение его зубов. Но постепенно, дюйм за дюймом, он набирал все больше и больше этой кожи и потихоньку начинал душить Белого Клыка. Бедняге с каждым мгновением становилось труднее дышать.

Было ясно, что борьба должна скоро кончиться. Поставившие на Чироки приходили в восторг и предлагали нелепые пари; сторонники Белого Клыка были в такой же мере подавлены и отказывались отвечать одним против десяти и даже двадцати. Один ловкач все же заключил пари на условии пятидесяти против одного. Это был Красавчик Смит. Он вошел на арену и ткнул пальцем в сторону Белого Клыка. Затем разразился презрительным смехом. Это возымело свое действие. Белый Клык пришел в бешенство. Он напряг последние силы и очутился на лапах. Но когда он снова закружился, волоча на себе пятидесятифунтового врага, злоба его перешла в панический страх. В нем снова проснулось безумное желание жить, и разум его умолк перед страстным призывом плоти. Описывая бесконечные круги, спотыкаясь, падая и снова вскакивая, поднимаясь даже на задние лапы, он тщетно прилагал все усилия, чтобы сбросить с себя цепкую смерть.

Наконец, выбившись из сил, он упал на спину; бульдог быстро стал приближаться к его горлу, забирая в рот все больше и больше пушистых складок, покрывавших шею Белого Клыка, который начинал уже задыхаться. Раздались крики одобрения и возгласы: «Чироки! Чироки!» – так приветствовали победителя. Чироки отвечал на аплодисменты усиленным вилянием своего обрубленного хвоста. Но знаки одобрения ни на минуту не отвлекали его от намеченной цели. Его хвост и могучие челюсти действовали совершенно самостоятельно. Хвост мог вилять, но зубы продолжали крепко сжимать горло Белого Клыка.

В эту минуту в рядах зрителей произошло замешательство. Раздался звон колокольчика и голоса погонщиков собак. Все, за исключением Красавчика Смита, с тревогой оглянулись, опасаясь появления полиции. Но вместо представителей власти они увидели двух человек, которые бежали рядом с нартами по направлению к городу, а не оттуда. Они, очевидно, возвращались после каких-либо изысканий на верховьях ручья. Увидев толпу, путешественники остановили собак и подошли ближе, разузнать, в чем дело. У погонщика были усы, но его спутник, молодой и высокого роста, был гладко выбрит, и щеки его розовели от горячей крови и бега на морозе. Белый Клык, в сущности, уже не боролся. Он, правда, делал еще судорожные движения, но они ни к чему не приводили. Он еле дышал, и с каждой секундой воздух все труднее проникал через его сдавленное горло. Несмотря на защищавшую его толстую шкуру, бульдог давно бы добрался до артерии и давно перегрыз бы ему горло, если бы он сразу не вцепился слишком низко. Ему понадобилось много времени, чтобы постепенно изменить положение челюстей, к тому же набравшиеся ему в пасть шерсть и складки кожи сильно стесняли его.

Тем временем в больном мозгу Красавчика Смита проснулись звериные инстинкты, окончательно затмив то небольшое количество здравого смысла, которым он еще обладал. Заметив, что глаза Белого Клыка остекленели, он окончательно утратил всякую надежду на победу. Он подскочил к Белому Клыку и начал свирепо лягать его ногами. Из толпы поднялись крики протеста и возмущения, но никто не трогался с места. Вдруг в рядах зрителей произошло замешательство. Высокий молодой человек, работая руками и локтями, быстро пробирался через толпу. В тот момент, когда он прорвался на арену, Красавчик Смит как раз готовился лягнуть Белого Клыка. Он стоял на одной ноге, с трудом сохраняя равновесие. В ту же минуту незнакомец со всей силой ударил его кулаком по лицу. Нога, на которую опирался Красавчик Смит, отделилась от земли, и он, перекувыркнувшись в воздухе, упал на спину в снег. Тогда молодой человек обратился к толпе: «Трусы! – крикнул он. – Скоты!»

Он сам был в ярости, но ярость его имела под собой здоровую почву. Серые глаза, обращенные к толпе, сверкали стальным блеском.

Смит поднялся на ноги и, тяжело дыша, несмело подошел к нему. Незнакомец не понял. Не зная, с каким низким трусом он имеет дело, он подумал, что тот хочет драться. С криком: «Скотина!» – он вторичным ударом снова опрокинул его в снег. Красавчик Смит решил, что снег, на который он свалился, является для него в данный момент самым безопасным убежищем, и больше не делал попыток встать.

– Иди сюда, Мат, помоги мне, – обратился незнакомец к погонщику, который последовал за ним на арену.

Оба они наклонились над собаками. Мат схватил Белого Клыка, чтобы оттащить его, лишь только удастся разжать челюсти Чироки. Молодой человек попытался сделать это, сжав челюсти бульдога и стараясь руками раскрыть ему пасть. Но попытка эта ни к чему не привела. Дергая, разжимая, выворачивая эти челюсти, он то и дело приговаривал: «Скоты!»

Толпа заволновалась; со всех сторон раздались возгласы протеста – с какой стати им мешают развлекаться? Но эти возгласы немедленно стихли, когда молодой человек, на минуту оторвавшись от своего занятия, поднял на них злобные глаза:

– Проклятые скоты! – выкрикнул он наконец и снова занялся своим делом.

– Это бесполезно, мистер Скотт, вы никогда не разожмете их таким образом, – сказал Мат.

Оба с минуту молча смотрели на сцепившуюся пару собак.

– Кровь только сочится, – заметил Мат, – он еще не добрался до артерии.

– Но он может добраться до нее каждую секунду, – возразил Скотт.

Опасения молодого человека за судьбу Белого Клыка росли с каждой минутой. Он несколько раз сильно ударил Чироки по голове, но тот не разжал челюстей. Бульдог только помахал обрубком хвоста, как бы говоря этим, что он прекрасно понимает, чего от него требуют, но не желает отказаться от своего права и намерен выполнить свой долг до конца.

– Неужели никто из вас не может помочь? – с отчаянием обратился молодой человек к толпе.

Но никто не предложил своей помощи. Вместо этого из толпы послышались насмешки и посыпались насмешливые советы.

– Придется сделать рычаг, – сказал Мат.

Молодой человек вынул из кобуры револьвер и попытался просунуть его ствол между челюстями бульдога. Он проталкивал его с такой силой, что до толпы отчетливо донесся стук стали о стиснутые зубы собаки. Вдруг Тим Кинан появился на арене. Он остановился около Скотта и, тронув его за плечо, грозно сказал:

– Слушайте, незнакомец, не сломайте ему зубы!

– В таком случае я сломаю ему шею, – возразил Скотт, продолжая проталкивать ствол револьвера.

– Повторяю вам, не вздумайте сломать ему зубы, – повторил Тим, на этот раз еще более внушительно.

Но его грозное замечание не возымело никакого действия. Скотт ни на минуту не прекратил своей работы; он холодно взглянул на Кинана и спросил:

– Ваша собака?

Кинан утвердительно кивнул.

– В таком случае подойдите сюда и разожмите ей челюсти.

– Знаете что, – раздраженно ответил тот, – не я выдумал бульдожью хватку, и я не имею понятия, как с ней справиться.

– Тогда убирайтесь вон и не мешайте мне, – последовал ответ, – я занят.

Тим Кинан продолжал стоять, но Скотт больше не обращал на него внимания. Ему удалось всунуть дуло револьвера с одной стороны, и он всячески старался, чтобы оно вышло с другой. Добившись этого, он понемногу начал нажимать на рычаг, осторожно раздвигая челюсти, а Мат так же осторожно стал освобождать искалеченную шею Белого Клыка.

– Приготовьтесь взять вашу собаку, – резко приказал Скотт владельцу Чироки.

Тим Кинан послушно нагнулся и схватил бульдога.

– Теперь тащите, – крикнул Скотт, в последний раз нажимая револьвером.

Собак разъединили, причем Чироки отчаянно сопротивлялся.

– Уведите его, – скомандовал Скотт, и Тим Кинан вместе с Чироки скрылся в толпе.

Белый Клык сделал несколько безрезультатных попыток встать. Наконец ему удалось приподняться, но лапы его были слишком слабы, чтобы выдержать тяжесть тела, и он вновь опустился на снег. Глаза его были почти закрыты и стали совсем стеклянными. Из разинутой пасти свешивался язык. Казалось, что он мертв. Мат внимательно осмотрел его.

– Еще немного, и был бы ему каюк, – сказал он, – но дышит он хорошо.

Красавчик Смит тем временем поднялся на ноги и подошел посмотреть на Белого Клыка.

– Мат, сколько стоит хорошая упряжная собака? – спросил Скотт.

Погонщик все еще стоял на коленях, наклонившись над Белым Клыком, и минуту соображал.

– Триста долларов, – сказал он.

– А сколько можно дать за изуродованную, вот как эта? – спросил Скотт, касаясь ногой Белого Клыка.

– Половину, – решил погонщик.

Скотт обернулся к Смиту:

– Вы слышали, господин подлец? Я возьму вашу собаку и дам вам за нее сто пятьдесят долларов.

Он вынул бумажник и отсчитал деньги.

Красавчик Смит заложил руки за спину, отказываясь взять протянутые ему деньги.

– Я не продаю собаки, – сказал он.

– А я говорю вам, что продаете, – убедительно сказал молодой человек. – То есть я покупаю ее. Вот ваши деньги. Собака моя.

Красавчик Смит, все еще держа руки за спиной, начал отступать.

Скотт бросился к нему с поднятым кулаком. Красавчик Смит весь съежился в ожидании удара.

– Я имею на нее право, – промычал он.

– Вы потеряли всякое право на эту собаку, – был ответ. – Возьмете вы деньги или мне придется ударить вас?

– Хорошо, – испуганно проговорил Красавчик Смит. – Но имейте в виду, что я подчиняюсь насилию, – добавил он. – Эта собака – золото, и я не допущу, чтобы меня грабили. У всякого человека есть свои права.

– Правильно, – ответил Скотт, передавая ему деньги. – У всякого человека есть свои права, но вы не человек, а скотина.

– Дайте мне только добраться до Даусона, – с угрозой произнес Красавчик Смит. – Уж я найду там на вас управу.

– Если вы только посмеете заикнуться об этом в Даусоне, я велю выгнать вас из города. Поняли?

Красавчик Смит проворчал что-то.

– Поняли? – злобно прогремел Скотт.

– Да, – пробормотал, отвернувшись, Смит.

– Что да?

– Да, сэр, – буркнул Смит.

– Берегитесь, он укусит, – крикнул кто-то, и громкий хохот огласил воздух.

Скотт повернулся к нему спиной и подошел к Мату, который продолжал возиться около Белого Клыка.

Часть зрителей начала расходиться; другие разделились на группы, обмениваясь впечатлениями. Тим Кинан приблизился к одной из них.

– Кто эта рожа? – спросил он.

– Это Видон Скотт, – ответил кто-то.

– А кто же этот Видон Скотт, черт возьми? – продолжал Тим.

– О, инженер, один из первых специалистов по золотому делу! Он в лучших отношениях с самыми большими тузами. Если хочешь избежать неприятностей, вот тебе мой совет: держись от него подальше. Он на короткой ноге со всеми важными шишками. Сам комиссар по золотым делам ему первый друг.

– Я сразу понял, что он важная птица, – заявил Кинан, – и только потому не расправился с ним по-свойски.

Глава V Неукротимый

– Это безнадежно, – заявил Видон Скотт.

Он сидел на ступеньках своей хижины и глядел на погонщика собак, который с таким же безнадежным видом пожимал плечами.

Оба они взглянули на Белого Клыка, который сидел на цепи, ощетинившись, рыча и всеми силами стараясь добраться до упряжных собак. Получив от Мата несколько основательных уроков дубиной, собаки приучились не трогать Белого Клыка; в эту минуту они лежали в стороне, как будто забыв о его существовании.

– Это настоящий волк, и нет никакой надежды приручить его, – заявил Видон Скотт.

– Я не сказал бы этого, – возразил Мат. – Возможно, что в нем много собачьей крови. Но одно я знаю достоверно – и этого не вычеркнешь.

Погонщик умолк и глубокомысленно кивнул головой в сторону Оленьей Горы.

– Да ну же, что ты знаешь? – нетерпеливо сказал Скотт после короткого молчания. – Выкладывай. В чем дело?

Погонщик движением большого пальца через плечо указал на Белого Клыка.

– Волк он или собака – это не важно; дело в том, что он уже был когда-то ручным.

– Не может быть!

– Говорю вам, что так. Он носил хомут. Взгляните-ка. Разве вы не видите следов у него на груди?

– Ты прав, Мат. Он был упряжной собакой, перед тем как попал к Красавчику Смиту.

– И я не вижу причины, почему бы он не мог снова сделаться упряжной собакой.

– Ты думаешь? – радостно спросил Скотт. Но надежда тотчас же погасла в его глазах, и он с сомнением покачал головой.

– Вот уже две недели, как он у нас, а между тем он чуть ли не злее, чем был раньше.

– Подождите, дайте время, – советовал Мат. – Спустите его с цепи.

Скотт посмотрел на него недоверчиво.

– Да, – продолжал Мат, – я знаю, что вы уже пробовали, но вы не пускали в ход дубины.

– В таком случае попробуй сам.

Погонщик достал дубину и подошел к сидевшему на цепи зверю. Белый Клык следил за дубиной, подобно тому, как посаженный в клетку лев смотрит на хлыст укротителя.

– Вы видите, как он не сводит глаз с дубины. Это хороший признак, – сказал Мат. – Он не глуп и не бросится на меня, пока я держу дубину. Он далеко не сумасшедший.

Когда рука человека приблизилась к шее Белого Клыка, он съежился, ощетинился и зарычал. Но, следя за движением руки человека, он в то же время не спускал глаз с поднятой над ним дубины. Мат снял с него цепь и отошел.

Белый Клык едва мог поверить, что он на свободе. Много месяцев прошло с тех пор, как он попал к Красавчику Смиту, и за все это время он не знал ни минуты свободы, за исключением тех часов, когда дрался с собаками. Но сразу же после окончания борьбы он снова попадал в неволю.

Он не знал, что ему делать с этой вновь обретенной свободой. Может быть, боги задумали какой-нибудь новый дьявольский план? Он прошелся медленно и осторожно, каждую минуту ожидая нападения. Все это было настолько ново, что он не знал, какую ему избрать тактику. Он решил держаться подальше от двух глядевших на него богов и осторожно отошел к дальнему углу хижины. Однако ничего не произошло. Он был настолько озадачен, что вернулся назад и, остановившись в двенадцати шагах, стал пристально глядеть на них.

– А он не убежит? – спросил его новый владелец.

Мат пожал плечами:

– Нужно рискнуть. Единственный способ убедиться – это испытать его.

– Бедняга, – с состраданием промолвил Скотт. – Ему нужнее всего человеческая ласка, – добавил он, поворачиваясь к входу в хижину. Он вышел оттуда с куском мяса и бросил его Белому Клыку. Пес отскочил и стал издали подозрительно рассматривать подачку.

– Прочь, Майор! – закричал Мат.

Но было уже поздно! Майор бросился на мясо. В тот момент, как он схватил его зубами, Белый Клык кинулся на Майора. Тот упал. Мат устремился на помощь, но Белый Клык был быстрее его. Майор встал, шатаясь, на лапы, но кровь, хлынувшая из его горла, широким пятном обагрила снег.

– Очень жаль, но он получил поделом, – быстро проговорил Скотт.

Но Мат успел уже ударить Белого Клыка ногой. Прыжок, щелкнули зубы, и резкий крик огласил воздух. Белый Клык с злобным рычанием отскочил на несколько ярдов, а Мат нагнулся, чтобы исследовать свою ногу.

– Здорово разукрасил, – заявил он, указывая на разорванные штаны и нижнее белье и растущее кровавое пятно.

– Я говорил тебе, Мат, что это безнадежно, – промолвил упавшим голосом Скотт. – Я много думал об этом и вижу, что остается только одно средство, к нему и придется прибегнуть.

С этими словами он вынул револьвер, открыл барабан и удостоверился в том, что он заряжен.

– Слушайте, мистер Скотт, – сказал Мат, – эта собака слишком долго жарилась в аду, чтобы так сразу превратиться в ангела. Дайте ей время.

– Взгляни на Майора, – возразил хозяин.

Погонщик посмотрел на раненую собаку. Она лежала на снегу в большой луже крови, при последнем издыхании.

– Поделом ей. Вы сами это сказали, мистер Скотт. Она хотела украсть мясо у Белого Клыка и за это поплатилась. Иначе и быть не могло. Я сам не дал бы ни одного гроша за собаку, которая не сумела бы защитить своего куска мяса.

– Но посмотри на себя, Мат. Все это ничего, когда дело идет о собаках, но ведь есть границы…

– И мне поделом, – упрямо сказал Мат. – Зачем я ударил его? Вы сами сказали, что он был прав; следовательно, я не имел права его бить.

– Самое лучшее, что можно для него сделать, это убить его, – сказал мистер Скотт. – Приручить его невозможно.

– Послушайте, мистер Скотт, дайте бедняге опомниться. Он еще не имел этой возможности. Он только что вышел из ада и в первый раз почуял свободу. Имейте терпение, и, если он не исправится, я сам пристрелю его. Вот!

– Бог свидетель, что я вовсе не хочу убивать его, – ответил Скотт, пряча револьвер. – Мы оставим его на свободе и посмотрим, чего можно будет добиться от этого волка добром. Я сейчас сделаю опыт.

Он подошел к Белому Клыку и заговорил с ним ласково и мягко.

– Вооружитесь лучше дубиной, – посоветовал Мат.

Белый Клык насторожился: что-то грозило ему. Он убил собаку своего бога, укусил его товарища, и ему не оставалось ждать ничего другого, как страшного наказания. Но он и не думал смиряться. Он ощетинился, обнажил зубы, глаза его заблестели, и все тело напружинилось, готовясь к нападению. У бога не было в руках дубины, и Белый Клык позволил ему подойти совсем близко. Рука бога протянулась и начала опускаться над его головой. Белый Клык съежился и насторожился. Тут-то и таилась опасность – предательство или что-нибудь в этом роде. Он хорошо знал, до чего властны и хитры человеческие руки. Кроме того, он не выносил прикосновения. Он зарычал еще более грозно и еще больше съежился, но рука продолжала опускаться. Он не хотел укусить эту руку и сносил приближение ее до тех пор, пока пробудившийся инстинкт не опьянил его ненасытной жаждой жизни.

Видон Скотт полагал, что всегда сумеет избегнуть укуса, но ему пришлось познакомиться на деле с необычайной быстротой Белого Клыка, который нападал с уверенностью и проворством свернувшейся змеи.

Скотт вскрикнул от боли и зажал здоровой рукой насквозь прокушенную кисть. Мат крепко выругался и подбежал к нему. Белый Клык попятился, скаля зубы и грозно глядя на людей. Теперь он мог ожидать еще худших побоев, чем те, которыми награждал его Красавчик Смит.

– Стой! Что ты собираешься делать? – вдруг крикнул Скотт, увидев, что Мат вбежал в хижину и выскочил оттуда с ружьем.

– Ничего, – тихо ответил тот с кажущимся равнодушием, – я только собираюсь сдержать данное вам обещание. Должен же я его убить, раз сказал, что убью?

– Нет, не должен…

– Должен! Вот посмотрите!..

Так же как заступился Мат за Белого Клыка, когда тот укусил его, так вступился за него теперь Скотт.

– Ты говорил, что надо дать ему возможность исправиться. Так дай же ее. Мы только что принялись за него; нельзя же сразу ожидать результатов. На этот раз и мне поделом. А теперь взгляни на него.

Белый Клык, прижавшись к углу хижины, в сорока шагах от них, злобно рычал, но не на Скотта, а на погонщика.

– Вот тебе на! – выразил погонщик свое удивление.

– Посмотри, какой он умный, – быстро продолжал Скотт. – Он так же хорошо понимает значение огнестрельного оружия, как и мы. Он удивительно умен, и надо дать возможность развиться этому уму. Положи ружье.

– Хорошо, – согласился Мат и прислонил ружье к лежавшим рядом дровам.

– Что вы на это скажете? – воскликнул он в следующее мгновение.

Белый Клык улегся и перестал рычать.

– Это надо расследовать. Посмотрим.

Мат схватился за ружье; в ту же минуту Белый Клык снова зарычал. Погонщик отставил ружье в сторону, и пес смолк и спрятал клыки.

– А теперь, шутки ради!..

Мат взял в руки ружье и стал медленно поднимать его кверху. При этом движении снова раздалось рычание Белого Клыка, которое усиливалось по мере приближения ружья к плечу. Но раньше, чем Мат успел прицелиться, пес отскочил за угол хижины. Мат удивленно смотрел на опустевшее на снегу место.

Погонщик торжественно поставил ружье на землю и, обернувшись к своему хозяину, сказал:

– Я согласен с вами, мистер Скотт: эта собака слишком умна для того, чтобы убивать ее.

Глава VI Любимый хозяин

Когда Белый Клык заметил приближение Видона Скотта, он ощетинился и зарычал, давая этим понять, что не допустит наказания. Двадцать четыре часа прошло с тех пор, как он прокусил руку, которая была теперь забинтована и висела на перевязи. У Белого Клыка сохранились от прежнего времени воспоминания об отсроченных наказаниях, и он боялся, что именно это его ожидает. Как могло быть иначе? Он совершил то, что сам считал святотатством: он вцепился клыками в священную руку бога, да еще вдобавок высшего, белого бога. Считаясь с порядком вещей и взаимоотношениями, существовавшими между богами и животными, ему следовало ожидать самого страшного наказания.

Бог уселся в нескольких шагах от него. Белый Клык не мог усмотреть в этом никакой опасности. Когда боги чинили расправу, они стояли на ногах. К тому же у этого бога не было в руках ни дубины, ни кнута, ни оружия. А главное, он сам был на свободе. Его не удерживали ни цепь, ни палка. Он всегда мог убежать, если бы бог вскочил на ноги. Пока же он решил ждать и смотреть.

Бог оставался спокойным и не двигался; рычание Белого Клыка постепенно перешло в легкое ворчание и наконец смолкло. И тут бог заговорил. При первом звуке его голоса шерсть на шее Белого Клыка поднялась и рычание подступило к горлу. Но бог не сделал никакого враждебного движения и продолжал спокойно говорить. Некоторое время Белый Клык рычал в унисон с человеческим голосом, но бог говорил без конца. Он говорил с Белым Клыком так, как никто еще не говорил с ним до этих пор. Он говорил мягко и тихо, с глубокой нежностью, которая как-то и где-то находила отклик в Белом Клыке. Наперекор своему инстинкту и вопреки желанию Белый Клык почувствовал доверие к своему богу. Несмотря на весь его горький опыт, чувство безопасности охватило его.

Прошло несколько времени прежде, чем бог поднялся и вошел в хижину. Белый Клык подозрительно взглянул на него, когда он снова вышел оттуда. В руках у него не было ни дубины, ни кнута, ни другого оружия. Здоровая рука его не была заложена за спину, а это означало, что он ничего не прячет в ней. Он снова уселся на прежнее место, в нескольких шагах от волка, и протянул ему маленький кусочек мяса. Белый Клык насторожился и подозрительно осмотрел его, следя одновременно и за мясом, и за движениями бога, готовый немедленно отскочить при первых признаках враждебного намерения.

Но наказание все еще не приходило. Бог просто держал у самого его носа кусочек мяса, в котором, казалось, не было ничего необыкновенного. Но Белый Клык продолжал относиться недоверчиво к подачке, и, хотя рука, державшая мясо, протягивалась к нему вполне дружелюбно, он не трогал его. Он знал, что боги необычайно изобретательны, и кто знает, какой обман мог скрываться в этом безобидном на вид куске мяса? По прежнему его опыту, в особенности когда ему приходилось иметь дело с индейскими женщинами, мясо и наказание часто следовали одно за другим.

В конце концов бог бросил мясо в снег к лапам Белого Клыка. Пес тщательно обнюхал мясо, ни на минуту не спуская глаз с бога. Ничего, однако, не случилось. Он схватил мясо и проглотил. И опять ничего не произошло; только бог предлагал ему другой кусок мяса. Он снова отказался взять его из рук, и кусок был брошен к его лапам. Это повторилось несколько раз. Но настал момент, когда бог отказался бросить ему кусок; он держал его в руке, настойчиво предлагая Белому Клыку лакомство.

Мясо было вкусное, а Белый Клык голоден. Шаг за шагом, осторожно приблизился он к богу. Наконец он решился взять мясо из рук. При этом он не спускал глаз с бога, голова его была вытянута вперед, уши прижаты, а шерсть так и ходила ходуном. Глухое ворчание, вырывавшееся из его горла, служило как бы предупреждением, что он не позволит шутить над собой. Он съел мясо и с удивлением убедился, что ничего не произошло. Наказание, по-видимому, откладывалось. Он облизался и стал ждать. Бог заговорил. В его голосе слышны были ласковые ноты, о которых Белый Клык не имел до этого времени никакого понятия. И при звуке этого голоса в нем зашевелились какие-то новые ощущения, о которых он ничего не знал раньше. Он почувствовал что-то вроде удовольствия, смутного удовлетворения, точно какая-то пустота заполнилась вдруг в его душе, насытилась какая-то потребность. Но тут в нем снова заговорил инстинкт, подсказывавший ему опасаться богов, которые умели всякими путями добиваться своих целей.

Ага, он так и думал! Над его головой снова появилась рука бога, умеющая причинять боль. Но бог продолжал говорить. Голос его звучал ласково и мягко. Несмотря на грозную руку, голос внушал доверие, а несмотря на успокоительно действующий голос, рука внушала опасения. В Белом Клыке боролись самые противоположные чувства. Ему казалось, что душа его разорвется, настолько велики были в нем борьба и те усилия, которые ему приходилось делать, чтобы не дать проявиться ни одному из этих чувств.

Он пошел на компромисс. Он рычал, ерошил шерсть, прижимал назад уши, но не кусался и не отскакивал. Рука опускалась все ниже и ниже. Наконец она коснулась его взъерошенной шерсти. Он съежился. Рука плотнее прижалась к нему; дрожа и ежась, он все же старался сдерживать себя. Прикосновения этой руки были для него мучением. Он не мог в один день забыть все зло, причиненное ему человеческими руками. Но такова была воля нового бога, и он старался подчиниться ей.

Рука поднималась и опускалась, гладя и лаская его. Это продолжалось некоторое время, и всякий раз, как поднималась рука, за ней поднималась и шерсть. И каждый раз, как рука опускалась, уши прижимались и из горла Белого Клыка вылетало глухое ворчание. Это было предостережением. Таким образом он заявлял, что готов мстить за всякое зло, которое может быть ему причинено. Никто не мог знать, когда могут вдруг проявиться скрытые намерения бога. В любую минуту этот мягкий, внушающий доверие голос мог перейти в злобный крик, а ласкающая рука – превратиться в жестокие тиски и подвергнуть его суровому наказанию.

Но бог продолжал ласково говорить, и рука продолжала гладить, не выказывая никаких враждебных намерений. Белый Клык испытывал двойное чувство: прикосновение руки было ненавистно ему, так как шло наперекор его инстинкту, связывало его, обращало его собственную волю против стремления к личной свободе. С другой стороны, оно не причиняло ему физической боли, и даже наоборот, скорее было ему приятно. Ласкающее движение руки понемногу сменилось легким почесыванием за ушами, отчего приятное ощущение еще усилилось. И все-таки страх не покидал его, и он держался настороже, ожидая нападения и испытывая попеременно то наслаждение, то муки, в зависимости от того, какое из двух чувств брало верх в его душе.

– Вот тебе раз! – воскликнул Мат, выходя из хижины с засученными рукавами и тазом с грязной водой в руках; при виде того, как Видон Скотт гладил Белого Клыка, он остановился, пораженный.

Услыхав его голос, Белый Клык с рычанием отскочил. Мат неодобрительно взглянул на своего хозяина.

– Если вы разрешите мне высказать свое мнение, мистер Скотт, то я скажу вам, что вы круглый дурак, если только не идиот.

Видон Скотт самодовольно улыбнулся, встал и подошел к Белому Клыку. Он ласково заговорил с ним и начал гладить его по голове. Белый Клык не протестовал, подозрительно поглядывая, но не на человека, гладившего его, а на стоящего в дверях.

– Вы один из лучших знатоков золотого дела, это несомненно, – заявил погонщик собак, – но вы наверняка проворонили свое призвание, если не догадались еще мальчишкой убежать из дома и поступить в цирк.

Белый Клык снова зарычал при звуках его голоса, но на этот раз не выскочил из-под руки, гладившей его по голове и шее.

Для Белого Клыка это было началом конца, конца прежней жизни в царстве ненависти; наступила новая, непонятная, прекрасная эра. Со стороны Видона Скотта потребовались немало ума и бесконечное терпение, чтобы добиться желанных результатов. А для Белого Клыка это был полный переворот. Ему пришлось подавить в себе требования и побуждения инстинкта и рассудка, пренебречь своим прежним опытом и как бы изобличить во лжи самую жизнь.

В той жизни, которую он знал до этих пор, просто не было места для многого из того, что он делал теперь; наоборот, все прежние его побуждения находились в полном противоречии с настоящими. Короче говоря, ориентироваться в этой новой среде и приспособиться к ней было намного труднее для Белого Клыка, чем тогда, когда он добровольно ушел из первобытной пустыни и отдался в руки Серого Бобра. В то время он был еще щенком, с неустановившимся характером, готовым принять какой угодно облик в зависимости от окружающих его жизненных условий. Теперь было не то. Жестокая среда слишком хорошо сделала свое дело. Она превратила его в Волка-Бойца, свирепого и беспощадного, ненавидящего и ненавидимого. Чтобы измениться совсем, ему надо было переродиться. А между тем в это время юношеской гибкости уже не было, мускулы сделались жесткими и узловатыми; уток и основа его существования успели выткать из него непроницаемую ткань, твердую и негнущуюся; воля его превратилась в железо, а все инстинкты и задатки выкристаллизовались в установившиеся навыки, опасения, антипатии и желания.

И опять условия жизни стали оказывать на него свое действие, смягчая то, что очерствело, и придавая ему более совершенную форму. Видон Скотт воистину олицетворял в этом случае перст судьбы. Он добрался до самых глубин души Белого Клыка и лаской вызвал к жизни те способности, которые дремали там и уже почти погибли. Одной из таких способностей была любовь. Она заняла место простой симпатии, выше которой Белый Клык ничего не испытал со дня своего знакомства с богами.

Но любовь эта не пришла в один день. Она началась с симпатии и стала понемногу развиваться. Имея возможность убежать, Белый Клык не сделал этого, потому что ему нравился его новый бог. Эту новую жизнь нельзя было сравнить с жизнью в клетке Красавчика Смита, а Белому Клыку необходимо было иметь какого-нибудь бога. Его природа требовала подчинения божеству. Печать зависимости от человека легла на него в тот день, когда он повернулся спиной к пустыне и подполз к ногам Серого Бобра, ожидая от него побоев. Зависимость эта еще усилилась, когда после голода он вторично оставил пустыню и вернулся в селение к Серому Бобру, который накормил его рыбой.

И так как Белый Клык нуждался в боге, а Видон Скотт нравился ему больше Красавчика Смита, он остался у него. Чтобы доказать свою преданность, он взял на себя обязанность сторожить имущество своего хозяина. Он прогуливался перед хижиной, пока упряжные собаки спали, и первому вечернему посетителю пришлось отбиваться от него дубиной, пока на помощь не подоспел Видон Скотт. Но Белый Клык вскоре научился отличать воров от честных людей по наружному виду и походке. Человека, идущего смелой походкой прямо к двери хижины, он не трогал, хотя напряженно следил за ним до тех пор, пока дверь не открывалась и хозяин не впускал гостя внутрь. Но человеку, который приближался крадучись, осторожно, поглядывая по сторонам, не было пощады, и спасти его могло только быстрое и позорное бегство.

Видон Скотт задался целью исправить Белого Клыка или, вернее, исправить то зло, которое причинило ему человечество. Он считал это делом принципа и совести. Он чувствовал, что зло, причиненное Белому Клыку, – это долг, сделанный человеком, и долг этот необходимо было уплатить. Вот почему он старался выказывать особенную доброту к Белому Клыку. Каждый день он ласкал и гладил его.

Сначала Белый Клык относился к ласкам подозрительно и враждебно, но вскоре полюбил их. Однако он никак не мог отделаться от ворчанья. Все время, пока хозяин гладил его, он ворчал. Но зато в этом ворчанье появилась новая нотка. Чужой человек не отличил бы этой ноты и счел бы это ворчание просто за проявление первобытной дикости и злобы. Горло Белого Клыка навсегда огрубело от тех свирепых звуков, которые он издавал в течение многих лет подряд, начиная с того дня, когда совсем еще маленьким щенком в первый раз зарычал в своей берлоге. Он не умел смягчить звука своего голоса, чтобы выразить ощущаемую им нежность. Тем не менее слух и чутье Видона Скотта были достаточно тонки, чтобы уловить новую ноту в этом свирепом рычании – ноту, в которой чувствовался слабый намек на довольное мурлыканье и которую не удавалось расслышать никому, кроме него.

Дни шли за днями, и переход от симпатии к любви совершался быстро. Белый Клык сам начал замечать это, хотя, разумеется, не имел никакого представления о том, что такое любовь. Любовь проявлялась в нем ощущением какой-то голодной, болезненной, гнетущей пустоты, которая требовала заполнения. Она причиняла страдание и беспокойство, которые облегчались только присутствием нового бога. В такие минуты любовь была для него удовлетворением, дикой, бешеной радостью. Но вдали от бога им снова овладевали беспокойство и страдание; его давило ощущение пустоты и голода, который не переставал грызть его.

Белый Клык начинал познавать самого себя. Несмотря на зрелый возраст и суровую оболочку, которую создали ему условия жизни, его истинная природа только теперь начинала распускаться. В нем просыпались незнакомые чувства и непроизвольные побуждения. Его прежние вкусы и поведение совершенно изменились. В прошлой своей жизни он любил удобства и отсутствие страдания, ненавидел неудобства и боль и сообразно с этим поступал. Теперь это было не так. Руководимый новыми чувствами, он часто выбирал неудобства и страдания из любви к своему богу. Так, рано утром, вместо того чтобы бродить и искать пищу или лежать в уютном, защищенном месте, он часами ждал на пороге хижины, чтобы увидеть своего бога. Вечером, когда хозяин его возвращался, он покидал теплое место, вырытое им в снегу, чтобы услышать слово привета и получить дружескую ласку. Он отказался даже от мяса, чтобы побыть со своим богом, заслужить от него ласку или отправиться с ним в город.

Симпатия сменилась любовью. Любовь проникла в самую глубину его души, куда никогда не проникала симпатия, и со дна души в ответ поднялось новое чувство. За то, что он получал, он платил тем же. Наконец-то перед ним был настоящий бог, добрый, лучезарный, под влиянием которого природа его расцветала, как расцветает цветок под лучами солнца.

Но Белый Клык не умел открыто проявлять свои чувства. Он был слишком стар, и характер его успел уже настолько сложиться, что новые пути в этой области были для него закрыты. Постоянное одиночество, сдержанность, мрачность наложили на него свой отпечаток. Он никогда в жизни не лаял и не мог уже научиться выражать лаем свою радость при приближении своего бога. Он никогда не бросался ему навстречу, никогда не выражал своей любви экспансивным или смешным способом. Он ждал его на почтительном расстоянии, но ждал его всегда и всегда был тут. Любовь его граничила с обожанием, безмолвным, немым обожанием. Только преданным взглядом своих глаз, напряженно следивших за каждым движением хозяина, выражал он свою любовь. Временами, когда бог смотрел на него и говорил с ним, он ощущал какую-то неловкость, происходившую от желания проявить свою любовь и чисто физической неспособности сделать это.

Вскоре он приспособился к своей новой жизни. Он понял, что не следует трогать других собак своего хозяина. Все же его властолюбивый характер сказался и тут, и он, основательно проучив их, заставил уважать себя и признать свое главенство. Достигнув этого, он успокоился. При встрече они уступали ему дорогу и беспрекословно исполняли его волю.

Точно так же он научился терпимо относиться к Мату как к собственности своего хозяина. Последний реже кормил его. Это входило в обязанности Мата, но Белый Клык понимал, что он ест пищу хозяина, который кормит его при посредстве другого лица. Мат однажды попробовал надеть на него хомут и заставить его тащить нарты с другими собаками. Но опыт не удался. Только когда Видон Скотт сам запряг его, Белый Клык понял, что это воля хозяина, чтобы Мат правил им и погонял наравне с другими собаками.

Клондайкские нарты, на полозьях, отличались от тех, которыми пользовались на реке Макензи. Собаки впрягались по-иному, не веером, а гуськом, так что в Клондайке передовая собака являлась действительным вожаком. Вожак был самым умным и сильным псом, и другие повиновались ему и боялись его. Белый Клык неизбежно должен был стать головной собакой. Он не мог удовольствоваться меньшим, и Мат вскоре понял это. Белый Клык сам выбрал себе это место, и Мату не оставалось ничего другого, как выругаться и согласиться. Несмотря на то что Белый Клык работал целыми днями, это не мешало ему сторожить ночью имущество своего хозяина; без отдыха, верой и правдой служил он ему и по праву стал считаться самой лучшей его собакой.

– Давно уже у меня язык чешется сказать вам, – начал в один прекрасный день Мат, – что вы сделали выгодное дело, купив за сто пятьдесят долларов эту собаку. Вы здорово надули Красавчика Смита, не считая того, что отделали ему физиономию.

Гнев сверкнул в серых глазах Скотта при воспоминании об этом, и он злобно пробормотал:

– Скотина!..

В конце осени Белого Клыка постигло великое несчастье. Его любимый хозяин вдруг совершенно неожиданно исчез. Правда, этому предшествовали некоторые обстоятельства, но Белый Клык по неопытности не понял, что означает укладка чемодана. Только потом он вспомнил, что эта укладка предшествовала исчезновению хозяина, но в момент приготовления к отъезду в голове его не возникало ни малейшего подозрения. В полночь резкий холодный ветер заставил его укрыться позади хижины. Он задремал, насторожив уши, чтобы услышать знакомые шаги. Но в два часа ночи усилившееся беспокойство заставило его снова выйти на холод, и, съежившись на крыльце хижины, он стал ждать.

Хозяин не возвращался. Утром дверь хижины открылась, и оттуда вышел Мат. Белый Клык жалобно посмотрел на него. Между ними не существовало общего языка, с помощью которого он мог бы узнать от погонщика о том, что так интересовало его. Дни шли за днями, а хозяина все не было. Белый Клык, не знавший до сих пор, что значит хворать, вдруг заболел, и настолько сильно, что Мату пришлось взять его в хижину. В следующем письме к своему хозяину он посвятил Белому Клыку целую приписку.

Видон Скотт, читая это письмо в Серкл-Сити, наткнулся на следующую фразу: «Этот проклятый волк не хочет работать. Ничего не ест. Окончательно потерял энергию. Все собаки задирают его. Он хочет знать, что случилось с вами, но я не знаю, как объяснить ему это. Похоже на то, что он скоро сдохнет».

Мат говорил правду. Белый Клык перестал есть, упал духом и позволял всем упряжным собакам кусать себя. Он лежал в хижине, на полу, около печки, не интересуясь ни пищей, ни Матом, ни жизнью. Обращался ли к нему Мат с ласковыми словами или громко ругался, он одинаково равнодушно смотрел на него тусклыми глазами и снова привычным движением опускал голову на вытянутые передние лапы.

Однажды ночью, когда Мат сидел и читал что-то вполголоса, его поразил тихий визг Белого Клыка: пес вскочил и, насторожив уши, внимательно прислушивался. Через минуту Мат услыхал чьи-то шаги. Дверь открылась, и вошел Видон Скотт. Мужчины пожали друг другу руку, после чего Скотт оглянулся.

– А где же волк? – спросил он. Белый Клык стоял у печки на том же месте, где он лежал перед этим. Он не бросился навстречу, как это делают другие собаки, а спокойно ждал, не сводя глаз с хозяина.

– Святая яичница! – воскликнул Мат. – Да он машет хвостом!

Видон Скотт прошел до середины комнаты и позвал Белого Клыка. Тот приблизился к нему, но не скачками, а быстрым шагом. Волнение делало его неуклюжим, но, когда он подошел к хозяину, в глазах его появилось странное выражение. Какая-то непередаваемая глубина чувств засветилась в них.

– Он никогда не смотрел на меня так, пока вас не было, – заметил Мат.

Но Видон Скотт не слушал его. Присев на корточки перед Белым Клыком, он ласкал его, почесывая за ушами, гладил его по плечам и шее и похлопывал по спине. И Белый Клык ворчал в ответ, и в голосе его отчетливо слышались мурлыкающие нежные ноты.

Но это было не все. Стремясь как-нибудь проявить охватившую его радость и безграничную любовь, волк придумал наконец подходящий способ. Он просунул вдруг морду между телом и рукой хозяина, и тут, в этом надежном убежище, скрытый от человеческих глаз, он перестал рычать и начал ласкаться и прижиматься к нему.

Мужчины переглянулись. Глаза Скотта блестели.

– Каково! – благоговейно произнес Мат.

Через минуту, придя в себя, он добавил:

– Я всегда говорил, что этот волк – собака. Взгляните на него!

С возвращением любимого хозяина Белый Клык стал быстро поправляться. Две ночи и день он провел в хижине, затем вышел на воздух. Упряжные собаки успели забыть его прежнюю доблесть… Они помнили только его слабость и понесенные им за последние дни поражения. Увидев, что он выходит из хижины, они бросились на него.

– Задай им хорошенько! – весело закричал Мат, останавливаясь на пороге хижины. – Так, так! Ай да волк! А ну еще!

Но Белый Клык не нуждался в поощрении. Ему достаточно было возвращения любимого хозяина. Жизнь снова залила его могучим, неукротимым потоком. Он весело вступил в борьбу, находя в ней выход тому чувству, которого он не мог выразить речью. Конец мог быть только один. Вся свора пустилась в позорное бегство, и только с наступлением темноты собаки стали возвращаться поодиночке, кротостью и смирением выражая свою покорность Белому Клыку.

Выучившись ласкаться к хозяину, Белый Клык стал проделывать это часто. Это было высшим выражением любви. Дальше пойти он не мог. Он всегда ревниво оберегал свою голову и не выносил, чтобы до нее дотрагивались. Это был наследственный страх перед капканом, заставлявший его панически бояться всякого прикосновения. А теперь, с появлением любимого хозяина, он сам добровольно ставил себя в положение полнейшей беспомощности; он выражал этим свое безграничное доверие к нему, полную покорность, как будто хотел сказать: «Я отдаю себя целиком, в твои руки; делай со мной что хочешь».

Однажды вечером, вскоре после своего возвращения, Скотт предложил Мату сыграть перед сном партию в криббэдж.

– Пятнадцать и два, пятнадцать и четыре: итого я выиграл шесть, – подсчитал Мат, когда со двора раздался вдруг крик и послышалось громкое рычание. Мужчины, переглянувшись, вскочили на ноги.

– Наш волк поймал кого-то, – сказал Мат.

Дикий крик ужаса, огласивший воздух, заставил их броситься к выходу.

– Принеси огня, – закричал Скотт, выскакивая наружу.

Мат быстро принес лампу, и при ее свете они увидели лежавшего на спине человека. Руки его были сложены одна на другую, и он старался защитить ими свое лицо и горло от зубов Белого Клыка. Последний, в припадке дикой злобы, стремился добраться до самого уязвимого места. Рукав, синяя фланелевая рубашка и белье были разодраны в клочья от плеча до кисти скрещенных рук, сами же руки были прокусаны в нескольких местах, и из них сильно текла кровь.

Все это Скотт и Мат увидели в один миг. В следующее мгновенье Видон Скотт схватил Белого Клыка за шею и оттащил его. Последний делал попытки вырваться и продолжал рычать, но уже не пробовал кусаться и при первом резком слове хозяина совершенно успокоился.

Мат помог человеку подняться, и, когда тот опустил свои руки, они увидели перед собой гнусную физиономию Красавчика Смита. Погонщик тотчас же отскочил от него, словно прикоснулся к раскаленным угольям. Глаза Красавчика Смита мигали от света лампы, и он озирался по сторонам. Когда взгляд его упал на Белого Клыка, лицо его выразило ужас.

В ту же минуту Мат увидал на снегу два предмета. Приблизив к ним лампу, он ногой указал на них своему хозяину; это были стальная собачья цепь и здоровая дубина.

Видон Скотт посмотрел в свою очередь и кивнул головой, никто из них не проронил ни слова. Мат взял Красавчика Смита за плечи и повернул его направо кругом. Слова были излишни. Красавчик Смит понял и зашагал прочь.

Тем временем любимый хозяин гладил Белого Клыка, приговаривая:

– Он хотел украсть тебя. А! Тебе это не улыбалось? Да, да, он немного ошибся. Не так ли?

– Он думал, что поймает его! Как же! Сто тысяч чертей! – засмеялся погонщик.

А Белый Клык, все еще взволнованный, с ощетинившейся шерстью, ворчал и ворчал, но в голосе его уже смутно слышались мурлыкающие ноты.

Часть пятая

Глава I Далекий путь

Это носилось в воздухе. Белый Клык почуял надвигавшееся несчастье раньше, чем появились какие-либо ощутимые признаки его. В нем смутно зародилось предчувствие готовящейся перемены. Он не знал ни как, ни откуда оно появилось. Сами того не сознавая, боги выдали свои намерения собаке-волку, и та, проводя все свое время во дворе под навесом и никогда не входя в хижину, догадалась о том, что происходило у них в голове.

– Вот, не угодно ли! Послушайте, – воскликнул однажды за ужином погонщик.

Видон Скотт прислушался. Через закрытую дверь доносился тихий вой, похожий на сдавленное рыдание. Затем они услышали, как Белый Клык обнюхивал дверь, точно желая удостовериться, что бог его еще здесь, а не исчез таинственным образом.

– Я уверен, что этот волк все понял, – проговорил погонщик.

Видон Скотт взглянул на него почти молящим взором, хотя последовавшие затем слова противоречили его взгляду.

– На кой черт нужен мне волк в Калифорнии? – спросил он.

– Я того же мнения, – ответил Мат. – На кой черт вам волк в Калифорнии?

Но это не удовлетворило Скотта. В голосе погонщика ему почудился упрек.

– Собаки там не уживутся с ним. Он при первой встрече загрызет их. Если даже он не разорит меня штрафами, то власти все равно отберут его у меня и электрокутируют.

– Я того же мнения – он отъявленный убийца, – заметил погонщик.

Видон Скотт подозрительно взглянул на него.

– Это совершенно невозможно, – сказал он решительно.

– Да, это невозможно, – согласился погонщик. – Вам пришлось бы взять специального человека, чтобы ходить за ним.

Подозрения Скотта улеглись, и он с облегчением кивнул головой. В тишине за дверью ясно слышно было визжание и затем долгое тревожное обнюхивание.

– А он все беспокоится о вас, ей-ей!

Скотт взглянул на погонщика злобным взглядом.

– К черту! Я сам знаю, что мне делать.

– Я согласен с вами, только…

– Что только? – прервал Скотт.

– Только… – тихо начал погонщик и затем, как бы передумав, возвысил голос. – Да чего вы собственно кипятитесь? По вашему виду можно подумать, что вы сами не знаете, на что решиться!

Видон Скотт минуту боролся с собой, затем более спокойно сказал:

– Ты прав, Мат. Я сам не знаю, как поступить. В этом-то вся и беда.

– Тащить этого пса за собой было бы непростительной глупостью, – проговорил он после паузы.

– Я согласен с вами, – ответил Мат, и опять хозяин недовольно посмотрел на него.

– Но во имя всех морских чертей и сорока дьяволов объясните мне, каким образом этот пес пронюхал о вашем отъезде? – с невинным видом спросил погонщик.

– Понять не могу, – ответил Скотт, грустно качая головой.

Наступил день, когда Белый Клык увидел на полу через открытую дверь роковой чемодан, в который его любимый хозяин укладывал свои вещи. Постоянное хождение взад и вперед нарушало обычно спокойную атмосферу хижины. Очевидно, предстояла перемена. Белый Клык чувствовал это давно, но теперь он стал рассуждать. Его бог, очевидно, собирался вторично исчезнуть. И раз он не взял его с собой в первый раз, то и теперь, по всей вероятности, оставит его здесь.

В эту ночь он выл настоящим, пронзительным волчьим воем, как выл в ту ночь, когда, будучи еще щенком, вернулся из леса на место, где был поселок, и нашел там вместо палатки Серого Бобра только кучу тряпок и хлама. Так и теперь, подняв морду к звездам, он изливал им свое горе.

В хижине люди только что легли спать.

– Он опять перестал есть, – заметил со своей койки Мат.

С койки Видона Скотта послышалось ворчание и шорох одеяла.

– Судя по тому, как он тосковал в прошлый ваш отъезд, я не удивлюсь, если на этот раз он сдохнет.

На другой койке снова послышался сильный шорох.

– Да замолчишь ли ты наконец! – прикрикнул Скотт в темноте. – Каркаешь хуже старой бабы.

– Совершенно согласен с вами, – ответил погонщик, и Скотт так и не понял, смеется тот над ним или говорит серьезно.

На следующий день волнение и беспокойство Белого Клыка еще больше возросли. Он ходил по пятам за своим хозяином и караулил его под навесом, когда тот входил в хижину. Через открытую дверь он видел лежавший на полу багаж. Около чемодана стояли сундук и два дорожных мешка. Мат заворачивал одеяла и шубу хозяина в брезент. Белый Клык жалобно выл, следя за этой операцией.

Немного спустя явились два индейца. Он следил за ними, когда они, взвалив на плечи багаж, отправились вниз по холму в сопровождении Мата, несшего постельные принадлежности и чемодан. Белый Клык не пошел за ними. Хозяин все еще находился в хижине. Через несколько времени Мат вернулся. Хозяин подошел к двери и позвал Белого Клыка.

– Бедный ты мой, – сказал он ласково, почесывая у него за ушами и гладя его по спине. – Я отправляюсь в далекий путь, старина, и ты не можешь следовать за мной. Ну, поворчи же теперь, поворчи хорошенько на прощание.

Но Белый Клык отказывался ворчать. Вместо того, бросив на хозяина задумчивый испытующий взгляд, он нырнул между его рукой и телом и спрятал там свою голову.

– Вот он чудит, – воскликнул Мат. С Юкона послышался хриплый рев подходившего парохода. – Прощайтесь скорей! Закройте хорошенько дверь на крыльцо – я выйду через заднюю. Да поживее!

Обе двери закрылись одновременно, и Видон Скотт, подойдя к крыльцу, стал ждать появления Мата. Изнутри раздавался тихий, жалобный вой, затем послышалось тяжелое сопение.

– Береги его, Мат, – сказал Скотт, когда они спускались по холму. – Пиши и сообщай мне, как он поживает.

– Непременно, – ответил погонщик, – но постойте, не хотите ли дослушать?

Оба остановились. Белый Клык выл, как воют собаки, когда умирает их хозяин. В этом вое слышались душераздирающие звуки, стихавшие до жалобного стона и снова переходившие во взрывы отчаяния.

«Аврора» была первым пароходом, отходившим в этом году на Юг. На палубе его толпились разбогатевшие и разорившиеся золотоискатели, стремившиеся теперь на родину с таким же нетерпением, с каким они в свое время стремились в Клондайк. Стоя у сходней, Скотт пожимал руку Мату, собиравшемуся сойти с парохода. Но рука Мата вдруг застыла в воздухе, и он тупо уставился на что-то, находящееся позади Скотта. Тот обернулся. На палубе, в нескольких шагах от него, сидел Белый Клык, задумчиво глядя на своего хозяина.

Погонщик тихо выругался. Видон Скотт смотрел, ничего не понимая.

– Вы заперли дверь на крыльцо? – спросил Мат.

Тот кивнул головой и в свою очередь спросил:

– А черный ход?

– Разумеется, запер, – уверенно ответил Мат.

Белый Клык покорно прижал уши, но продолжал сидеть, не делая попытки приблизиться.

– Мне придется взять его с собой на берег.

Мат сделал несколько шагов по направлению к Белому Клыку, но пес ускользнул от него. Погонщик кинулся за ним, но он проскочил между ногами пассажиров. Увертываясь, ныряя и то и дело меняя направление, он скользил по палубе, ловко избегая рук Мата.

Но когда любимый хозяин позвал его, он немедленно покорно подошел к нему.

– Ишь ты, и разговаривать не желает с человеком, который ежедневно кормил его, – пробормотал обиженно погонщик. – А вы – вы ни разу не кормили его, если не считать первых дней знакомства. Черт меня подери, если я понимаю, каким образом он догадался, что хозяин вы!

Скотт, гладивший Белого Клыка, вдруг указал на свежие порезы на его морде и между глазами.

Мат наклонился и провел рукой по брюху Белого Клыка.

– Мы совершенно забыли про окно. Он весь изрезан и поранен внизу. Он проскочил через стекло, ей-ей!

Но Видон Скотт не слушал его. Он быстро соображал.

Раздался последний свисток «Авроры», извещавший об отходе. Люди спешили сойти на берег.

Мат снял свой шейный платок, чтобы обвязать его вокруг шеи Белого Клыка. Скотт схватил его за руку.

– Прощай, Мат, старина! Что касается волка, то тебе не придется писать о нем. Ты видишь, я…

– Что? – воскликнул погонщик. – Вы хотите сказать, что…

– Вот именно, убери свой платок. Я напишу тебе о нем.

Дойдя до середины сходен, Мат остановился.

– Он не выдержит климата! – закричал он, оборачиваясь назад. – Остригите его, когда наступит жара.

Сходни втащили на палубу, и «Аврора» отчалила. Видон Скотт махнул рукой на прощание. Затем он обернулся и наклонился к стоявшему рядом с ним Белому Клыку.

– Да ворчи же теперь, черт возьми, ворчи! – сказал он, гладя его покорную голову и почесывая прижатые уши.

Глава II На Юге

Белый Клык сошел с парохода в Сан-Франциско. Он был поражен. Совершенно бессознательно, не рассуждая об этом, он постоянно отождествлял могущество с божественностью. И никогда еще белые люди не казались ему такими могущественными богами, как теперь, когда он шел по грязным улицам Сан-Франциско. Знакомые ему бревенчатые срубы сменились громадными постройками. Улицы так и кишели опасностями: повозки, экипажи, автомобили, огромные лошади, тащившие нагруженные лотовые телеги, сновали взад и вперед, а чудовищные электрические трамваи, несшиеся с шумом и грохотом посреди улиц, издавали резкие звуки, напоминавшие ему крик рыси в северных лесах.

Все это было проявлением могущества. И над всем этим стоял человек, наблюдая и управляя по своему усмотрению этим сложным миром и, как всегда, утверждая свою власть над неодушевленными предметами. Все это произвело на Белого Клыка ошеломляющее впечатление. Он был поражен. Страх овладел им. Как в былое время, будучи еще маленьким щенком, он почувствовал всю свою слабость и ничтожество, наткнувшись в лесу на палатку Серого Бобра, так и теперь, в полном расцвете сил, он снова проникся сознанием своей беспомощности. И богов здесь было такое множество! У него кружилась голова от сновавшей вокруг него толпы. Шум улиц оглушал его. Этот грохот и непрерывное движение приводили его в неописуемое изумление. Теперь больше, чем когда-нибудь, он чувствовал свою зависимость от хозяина, за которым шел по пятам, ни на секунду не теряя его из виду.

Белому Клыку довелось только мельком увидать шумный город, но он сохранил о нем тяжелое воспоминание, преследовавшее его по ночам как страшный кошмар. Затем хозяин посадил его на цепь в товарном вагоне, среди ящиков и сундуков. Здесь распоряжался коренастый смуглый бог, бросавший с большим шумом во все стороны чемоданы и сундуки. Он втаскивал их через открытую дверь и складывал в кучу или выкидывал тем же путем другим белым богам, ожидавшим свои вещи снаружи.

И тут, среди этого багажа, хозяин покинул Белого Клыка. По крайней мере, так он думал, пока не разыскал чутьем два его брезентовых мешка; тогда, сразу успокоившись, он принялся сторожить их.

– Хорошо, что вы пришли, – проворчал бог товарного вагона, когда час спустя Видон Скотт появился у дверей. – Ваша собака не позволяет мне прикоснуться к вашим вещам.

Белый Клык вышел из вагона. Он был поражен. Кошмарный город исчез. Вагон был для него не более как комнатой в доме, и, когда он входил туда, вокруг него расстилался город. За этот промежуток времени город исчез. Городской шум больше не тревожил его ушей. Перед ним раскинулся веселый деревенский пейзаж, залитый солнцем и дышащий миром и спокойствием. Но ему некогда было долго раздумывать над этой переменой, и он принял ее, как принимал до сих пор все непонятные ему проявления могущества богов. Таковы были их пути.

На вокзале ждал экипаж. Мужчина и женщина подошли к хозяину. Руки женщины обвились вокруг его шеи, это было очевидно враждебное действие. В следующее мгновение Видон Скотт вырвался из объятий и схватил Белого Клыка, моментально превратившегося в злобного демона.

– Ничего, мама, – говорил Скотт, крепко держа Белого Клыка и успокаивая его. – Он решил, что вы хотите меня обидеть, а этого он не мог допустить. Ничего! Ничего! Он скоро поймет.

– А пока мне будет позволено любить моего сына только в отсутствие его собаки, – засмеялась мать, заметно побледнев от страха.

Она взглянула на ощетинившегося Белого Клыка, который враждебно рычал и злобно смотрел на нее.

– Ему придется научиться, как вести себя, и притом немедленно, – сказал Скотт. Он ласково заговорил с собакой, пока та не успокоилась, и затем крикнул властно: – Ложись! Слышишь? Ложись!

Он прошел уже с хозяином эту науку, и хотя неохотно, но все же повиновался.

– Теперь подойди, мама.

Скотт раскрыл ей свои объятия, но не спускал глаз с Белого Клыка.

– Лежать, – крикнул он, – смирно!

Белый Клык, ощетинившись, молча наблюдал за повторением странной церемонии, готовый каждую секунду вскочить. Но от объятий женщины никакого вреда для его хозяина не произошло, так же как и от объятий другого чужого бога. Затем чемоданы были отнесены в коляску; за ними последовали чужие боги и наконец сам любимый хозяин. Белый Клык бежал за коляской, то отставая немного, то бросаясь к лошадям, чтобы напомнить им, что он тут – на страже интересов своего бога, которого они так быстро несли по земле.

Через четверть часа коляска въехала в каменные ворота и покатила по обсаженной с обеих сторон ореховыми деревьями аллее. По бокам ее раскинулись лужайки, на которых там и сям росли крепкие ветвистые дубы. Невдалеке, резко отличаясь от яркой зелени молодой травы, виднелись обожженные солнцем золотисто-желтые скошенные луга, а позади высились холмы с раскинувшимися на их склонах пастбищами. В конце аллеи на пригорке стоял дом с многочисленными окнами и широким крыльцом.

Белому Клыку не представилось возможности осмотреть все это. Не успела коляска въехать в аллею, как на него накинулась охваченная справедливым возмущением востроносая широкоглазая овчарка. Она встала между ним и хозяином, загораживая ему дорогу. Белый Клык ощетинился и без всякого предупреждения бросился в атаку, но тотчас же остановился. Он остановился так резко и неожиданно, что почти присел на задние лапы. Овчарка была сукой, а закон волков не позволяет самцам нападать на сук. Он не мог кинуться на нее иначе, как насилуя свой инстинкт.

Но овчарка смотрела на дело по-иному. Будучи сукой, она не обладала таким инстинктом, и, наоборот, ее порода заставляла ее испытывать особенно сильную ненависть к волкам. Белый Клык был для нее волком, наследственным хищником, нападающим на стада с тех пор, как выгнанные на пастбища овцы были впервые поручены присмотру одного из ее предков. И поэтому, когда он отскочил от нее, избегая столкновения, она кинулась на него. Он невольно зарычал, почувствовав ее зубы на своем плече, но не сделал никаких попыток причинить ей вред. Он отскочил в сторону, стараясь увильнуть от нее. Он нырял во все стороны, то поворачиваясь, то отбегая, но все напрасно. Овчарка неизменно торчала перед ним, загораживая ему путь.

– Колли, сюда! – раздался окрик чужого человека из коляски.

Видон Скотт засмеялся.

– Оставьте, папа! Это хорошая дисциплина. Белому Клыку придется многому научиться, и лучше всего, если он начнет учиться сразу. Он скорее привыкнет.

Карета продолжала катиться, а Колли по-прежнему загораживала дорогу Белому Клыку. Он пробовал обойти ее, отстав от коляски и пустившись бежать по лугам, но она бежала по внутреннему меньшему кругу и везде встречала его двумя рядами оскаленных белых зубов. Он перебежал дорогу, стараясь обогнать ее с другой стороны, но она снова опередила его.

Коляска между тем уносила хозяина. Белый Клык видел, как она мелькала между деревьями. Положение становилось критическим. Он еще раз попробовал догнать коляску кружным путем, но Колли не отставала от него. Вдруг он обернулся и, прибегнув к своему старому боевому приему, ударом плеча сбил овчарку с лап. Опрокинутая на полном бегу, овчарка покатилась кубарем по земле, цепляясь когтями за гравий, чтобы удержаться, и громким лаем выражая свое возмущение и негодование.

Белый Клык не стал ждать. Дорога была свободна, а это было все, чего он добивался. Колли погналась за ним, продолжая лаять. Но теперь он имел возможность нестись по прямому направлению, а что касается бега, то тут Белый Клык мог кое-чему научить ее. Она бежала как сумасшедшая, почти в истерике, напрягаясь изо всех сил, предупреждая о каждом прыжке негодующим лаем, а он летел перед ней бесшумно, легко, скользя по земле, точно дух.

Обогнув дом, он наткнулся у входа на коляску, из которой выходил его хозяин. Но в ту же минуту, еще на полном бегу, Белый Клык подвергся нападению с фланга. На него налетела охотничья собака. Он попробовал встретить ее грудью. Но он бежал слишком быстро, а собака была уже чересчур близко. Она толкнула его в бок, и Белый Клык от неожиданности, в силу инерции, опрокинулся и покатился по земле. Он сейчас же поднялся на лапы. Вид у него был грозный; с прижатыми ушами, обнаженными клыками и сжатыми ноздрями он кинулся на врага и чуть было не прокусил ему горло.

Хозяин бросился к нему, но он находился далеко, и только вмешательство Колли спасло жизнь охотничьей собаке. В тот момент, как Белый Клык собирался нанести смертельный укус, Колли нагнала его. Ее одурачили, опередили, опрокинули на песок, и она примчалась, как ураган, оскорбленная, охваченная злобой и инстинктивной ненавистью к первобытному хищнику. Она налетела на Белого Клыка сбоку в ту минуту, когда он собирался прыгнуть, и в свою очередь сбила его с лап.

Тут подбежал хозяин и схватил Белого Клыка, пока отец его отзывал собак.

– Нечего сказать, теплый прием оказали здесь бедному одинокому северному волку, – сказал Скотт, стараясь ласковым поглаживанием успокоить Белого Клыка. – За всю свою жизнь он только один раз был сбит с лап, а тут его повалили два раза в какие-нибудь тридцать секунд.

Коляска тем временем отъехала, и из дому вышли новые боги. Некоторые из них держались почтительно, на расстоянии, но две женщины снова совершили враждебный акт, обвив своими руками шею хозяина. Но Белый Клык начинал привыкать к этому, так как видел, что хозяин его от этого не страдает, и в звуках, которые производили при этом боги, не было ничего угрожающего. Они сделали попытку приласкать и его, но он предупредил их рычанием, а хозяин сделал то же самое словами. В такие тревожные минуты Белый Клык прижимался к ногам хозяина и тот успокаивал его, гладя по голове.

Охотничий пес, получив приказание: «Дик, ложись!», растянулся на ступеньках крыльца и продолжал рычать, злобно посматривая на незваного гостя. Одна из женщин занялась Колли, обнимая и лаская ее, но собака продолжала визжать и выражала беспокойство; она была оскорблена присутствием волка и убеждена, что боги делают большую ошибку, допуская его в дом.

Когда боги начали подниматься по ступенькам крыльца, Белый Клык пошел по пятам своего хозяина. Дик на террасе заворчал, а Белый Клык ответил ему тем же.

– Возьми Колли в дом и оставь обоих псов снаружи, – посоветовал Скотт-отец. – Они подерутся, а потом станут лучшими друзьями.

– В таком случае Белому Клыку придется в знак своей дружбы быть первым лицом на похоронах Дика, – засмеялся хозяин.

Скотт-отец недоверчиво посмотрел на Белого Клыка, затем на Дика и наконец на своего сына.

– Ты хочешь сказать, что…

Видон кивнул головой:

– Я хочу сказать, что Дик был бы мертв через минуту, самое большое через две, – он обернулся к Белому Клыку: – Идем, волк. Нам придется держать тебя в доме.

Белый Клык поднялся по ступенькам, распушив хвост и не спуская глаз с Дика на случай новой атаки. В то же время он готовился достойно встретить всевозможные проявления неизвестного, которые могли ожидать его там, внутри этого дома. Но все было спокойно, и, как он ни оглядывался, войдя в дом, ничего угрожающего не нашел там. Тогда со вздохом облегчения он улегся у ног хозяина, следя за всем происходящим, каждую минуту готовый вскочить на лапы и защитить свою жизнь от тех ужасов, которые, казалось ему, должны были скрываться под крышей-капканом этого спокойного жилища.

Глава III Владения бога

Белый Клык был от природы наделен большой гибкостью, а кроме того, он много путешествовал и понимал, как важно уметь приноравливаться к обстоятельствам. В Сиерра Виста (так называлось имение судьи Скотта) Белый Клык скоро почувствовал себя как дома. Столкновения с собаками прекратились. Они прекрасно знали нравы и обычаи южных богов и, видя, что Белого Клыка впускают в дом, перестали смотреть на него как на врага. Правда, это был волк, но раз боги допускали его присутствие, то им, как собакам этих богов, не оставалось ничего другого, как подчиниться воле своих хозяев.

Дик после нескольких формальностей совершенно примирился с присутствием Белого Клыка и, если бы это зависело от него, охотно подружился бы с ним, но Белый Клык не признавал дружбы с собаками. Он требовал от них только одного: чтобы они не приставали к нему. Всю свою жизнь он держался в стороне от них и хотел, чтобы так продолжалось и дальше. Заигрывания Дика докучали ему, и он отвергал их рычанием. На Севере он усвоил себе правило не задирать собак своего хозяина и свято продолжал блюсти его. Но он упорно оберегал свое одиночество и настолько игнорировал Дика, что этот добродушный пес в конце концов оставил его в покое и совершенно перестал им интересоваться.

Не так относилась к нему Колли. Повинуясь воле богов, она примирилась с его присутствием, но отнюдь не желала оставлять его в покое. В памяти ее ярко жили бесконечные преступления, совершенные волками по отношению к ее предкам. Этого нельзя было забыть в один день. Все это побуждало ее мстить ему. Она не могла нападать на него в присутствии хозяев, но это не мешало ей отравлять ему жизнь всякими другими способами. Их разделяла вековая вражда, и она постоянно напоминала ему об этом.

Итак, Колли, пользуясь преимуществами своего пола, обижала его. Его инстинкт не позволял ему трогать суку, а ее настойчивость побуждала ее постоянно теребить его. Когда она бросалась на него, он подставлял ей покрытое густой шерстью плечо и с достоинством удалялся. Если она слишком наседала на него, он уходил от нее, описывая круги, подставлял ей плечо и отворачивал голову, глядя перед собой терпеливым скучающим взглядом. Случалось иногда, что укус в заднюю лапу заставлял его искать спасения в позорном бегстве. Но в общем ему почти всегда удавалось с честью выйти из неприятного положения. По возможности он игнорировал ее присутствие и старался избегать встречи с ней. Завидя ее, он поднимался и уходил.

Белому Клыку приходилось, кроме того, учиться еще многому другому. Жизнь на Севере была необыкновенно примитивна по сравнению со сложной жизнью на Сиерра Виста. Прежде всего ему пришлось познакомиться с семьей хозяина. Отчасти он был подготовлен к этому. Подобно тому, как Мит-Са и Клу-Куч принадлежали Серому Бобру и делили с ним пищу и кров, точно так же и в Сиерра Виста все домочадцы принадлежали любимому хозяину. Но между теми и другими существовала разница, и разница большая. Сиерра Виста была куда обширнее палатки Серого Бобра. И здесь было гораздо больше народу. Тут были судья Скотт и его жена, две сестры хозяина, Бэт и Мэри, его жена Алиса и двое детей, Видон и Мод, четырех и шести лет. Не было никакой возможности объяснить Белому Клыку степени родства, связывавшего всех этих лиц, да он и вообще не имел о родстве никакого понятия. Но все же он быстро сообразил, что все они принадлежали хозяину. Путем наблюдения, изучая при каждом удобном случае их поступки и слова, а также по интонации их голосов он постепенно научился отличать, кто из них ближе всего сердцу хозяина. И по этому признаку Белый Клык установил свое отношение к ним. То, что ценил хозяин, ценил и он; то, что любил хозяин, становилось предметом его особой заботливости.

Это относилось главным образом к обоим детям. Всю свою жизнь он не любил детей. Он ненавидел и боялся их рук, которые причиняли ему немало страданий в те дни, когда он жил среди индейцев. Когда Видон и Мод впервые подошли к нему, он встретил их злобным ворчанием. Шлепок и резкий окрик хозяина заставили его вынести ласки детей, но все же он не переставал ворчать под прикосновением крошечных рук, и в голосе его не слышалось мурлыкающих нот.

Позже он понял, что мальчик и девочка представляли большую ценность для хозяина, и уже не требовалось ни шлепка, ни резкого окрика, чтобы он позволил им гладить себя.

Однако Белый Клык никогда шумно не проявлял своей привязанности. Он покорился детям хозяина и научился переносить их ласки, как переносят болезненную операцию. Когда это становилось ему невмоготу, он вставал и уходил. Позднее он даже полюбил детей, но продолжал относиться к ним с той же сдержанностью. Он не бросался к ним навстречу, а ждал, чтобы они подошли к нему. С течением времени в его глазах даже стала проявляться радость при их приближении и сожаление, когда они покидали его ради других развлечений.

Развитие его совершалось постепенно и потребовало немало времени. Следующее место в сердце Белого Клыка занимал судья Скотт, и, вероятно, по двум причинам. Во-первых, его очень ценил хозяин, а во-вторых, он был крайне сдержанным человеком. Белый Клык любил лежать, растянувшись у его ног на крыльце, в то время когда тот читал газеты и изредка награждал волка ласковым взглядом или словом, как бы давая этим понять, что он не забыл о его существовании. Но все это имело для него значение только в отсутствие хозяина. С появлением Видона весь мир переставал существовать для волка.

Белый Клык позволял всем членам семьи баловать и ласкать себя, но никогда не относился к ним так, как к хозяину. Никакая ласка с их стороны не могла вызвать нежного мурлыканья в его горле, и, как они ни старались, никому не удалось убедить его прижаться к нему головой. Это выражение абсолютного доверия и преданности он берег только для любимого хозяина. В сущности, он смотрел на всех остальных членов семьи исключительно как на собственность своего бога.

Белый Клык очень быстро научился отличать членов семьи от домашней челяди. Слуги боялись его, хотя он никогда не нападал на них, считая, что они тоже принадлежат хозяину. Между обеими сторонами установились нейтральные отношения. Они стряпали для хозяина, мыли грязную посуду и делали все то, что в Клондайке делал Мат; словом, они принадлежали дому.

Но и вне дома Белому Клыку пришлось многому научиться. Владения бога были очень обширны, но все же они имели границы, за которыми начиналась общая собственность богов – дороги и улицы. Места, огороженные заборами, составляли владения других богов. Все это управлялось множеством законов, и, не зная языка богов, Белый Клык мог усвоить их только на опыте. Он повиновался своим природным инстинктам до тех пор, пока они не заставляли его нарушить какой-либо из законов. После того как это повторялось несколько раз, он запоминал закон и действовал согласно ему.

Однако ничто так сильно не влияло на него, как шлепки и укоризненные слова хозяина; шлепок, который давал ему хозяин, значил для него больше, чем все побои, полученные им когда-либо от Серого Бобра или Красавчика Смита. Те уязвляли только его тело, дух же его под внешней оболочкой оставался свободным и непобедимым. Удары хозяина были слишком слабы, чтобы причинить боль, но они действовали глубже. Они показывали, что хозяин недоволен им, и от этого страдала его душа.

Вообще же шлепки были очень редки; достаточно было одного слова хозяина, и Белый Клык тотчас же улавливал по звуку его голоса, поступил ли он хорошо или дурно. К нему он приноравливал свое поведение и по нему соразмерял свои действия. Это был его компас, по которому он учился ориентироваться в чужой стране. На Севере единственным домашним животным была собака. Все остальные звери жили в лесу и были законной добычей каждой собаки. Всю свою жизнь Белый Клык добывал себе пропитание среди живых существ, обитающих в лесу. Он не представлял себе, что на Юге дело обстоит иначе. В этом ему пришлось скоро убедиться в долине Санта-Клара.

Прогуливаясь как-то рано утром около дома, он наткнулся на цыпленка, убежавшего из курятника. Естественным побуждением Белого Клыка было съесть его. Быстрый прыжок, щелканье зубов, отчаянный писк – и несчастный птенец исчез в его пасти. Цыпленок был откормленный и нежный, и Белый Клык, облизывая губы, решил, что это недурное блюдо.

Несколько позже в тот же день он опять встретил цыпленка около конюшни. Один из конюхов бросился на выручку. Он не знал характера Белого Клыка и для защиты вооружился легким хлыстом. При первом ударе хлыста Белый Клык оставил цыпленка и бросился на человека. Дубина могла остановить Белого Клыка, но не хлыст. Спокойно, не увертываясь, принял он второй удар кнута и сделал прыжок, намереваясь вцепиться нападавшему в горло. Конюх успел только крикнуть: «Помогите!» – и, выронив кнут, защитил свое горло руками. В результате кисть руки оказалась у него прокушенной до кости.

Конюх страшно испугался: не столько подействовала на него свирепость Белого Клыка, сколько неожиданность, с которой тот напал на него. Продолжая закрывать свое горло раненой и окровавленной рукой, он поспешно отступил к сараю. Но ему пришлось бы плохо, не появись тут на сцену Колли. Так же как она спасла Дика, она спасла и конюха, бросившись на Белого Клыка с бешеной злобой. Она была права и не обманулась, как эти наивные боги. Все подозрения ее оправдались: Белый Клык был хищником. Знает она эту волчью повадку!

Конюх скрылся в конюшне, а Белый Клык отступил перед острыми зубами Колли, подставляя ей плечо и описывая круг за кругом. Но Колли не оставляла его в покое, как она это делала обычно; наоборот, с каждой минутой злоба ее росла, и Белый Клык, забыв всякую гордость, убежал от нее прямо в поле.

– Он научится не трогать цыплят, – заявил хозяин, – но я не могу дать ему урок, пока не поймаю его на месте преступления.

Два дня спустя преступление повторилось, но в более грандиозном масштабе, чем ожидал этого хозяин. Белый Клык тщательно наблюдал за курятником и внимательно изучал привычки цыплят. Ночью, когда цыплята уселись на насест, он влез на кучу незадолго перед тем сложенных дров и, пробравшись оттуда на крышу курятника, спустился по желобу на землю. Через минуту он очутился в самом курятнике и началась бойня.

Наутро, когда хозяин встал и вышел на крыльцо, ему бросились в глаза пятьдесят белых итальянских кур, уложенных конюхом в ряд. Видон Скотт свистнул сначала от удивления, а затем от невольного восхищения. В глазах смотревшего на него Белого Клыка не было и тени стыда или раскаяния. Он держал себя гордо, как будто совершил что-то достойное похвалы. Он не чувствовал своей вины. Губы хозяина сжались при мысли о предстоящей расправе. Затем он резко заговорил с без вины виноватым, и в голосе его слышен был гнев. Кроме того, он ткнул Белого Клыка носом в убитых кур и несколько раз сильно ударил его.

Белый Клык больше никогда не делал набегов на курятники. Это было запрещено, и он понял это. Спустя некоторое время хозяин взял его с собой на птичий двор. Первым естественным побуждением его при виде живой дичи, бегающей перед самым носом, было броситься и схватить ее. Он чуть было не послушался этого побуждения, но голос хозяина удержал его. Они оставались там более получаса, в течение которого его несколько раз охватывало желание повиноваться своему хищному инстинкту, но тот же голос хозяина удерживал его.

Так он познал этот закон, и, прежде чем они вышли из куриного царства, волк понял, что ему надо забыть о самом существовании кур.

– Никогда не удастся исправить хищника, – сказал за завтраком судья Скотт, покачивая головой. Это было ответом на рассказ сына о том, какой урок он дал только что Белому Клыку. – Раз он отведал уже вкус крови… – И судья снова покачал головой.

Но Видон Скотт не соглашался с отцом:

– Вот что я сделаю, – сказал он наконец, – я запру Белого Клыка на целый день на птичьем дворе.

– Подумай о бедных цыплятах! – возразил отец.

– Мало того, – продолжал сын, – за каждую убитую им курицу я заплачу вам по доллару штрафа.

– Но, папа, и ты должен заплатить штраф, если ты проиграешь, – заметила Бэт.

Мэри и все сидевшие за столом поддержали ее. Судья Скотт кивнул головой в знак согласия.

– Хорошо!

Видон Скотт на минуту задумался.

– А если к концу дня Белый Клык не тронет ни одного цыпленка, то за каждые десять минут, проведенные им в птичнике, вы скажете ему, папа, с самым серьезным видом, как будто вы сидите в суде: «Белый Клык, ты лучше, чем я о тебе думал».

Спрятавшись по углам, семья стала следить за представлением. Но их ожидало разочарование. Убедившись, что хозяин запер его в птичнике и покинул там, Белый Клык улегся и заснул; раз только он проснулся и подошел к корыту напиться воды. На цыплят он не обращал внимания; для него они перестали существовать. В четыре часа он с разбега вскочил на крышу курятника и, спустившись с наружной стороны, важно направился к дому. Он твердо заучил закон. А на террасе в присутствии восхищенной семьи судья Скотт, глядя прямо в глаза Белому Клыку, торжественно повторил шестнадцать раз:

– Белый Клык, ты лучше, чем я о тебе думал.

Белого Клыка сильно смущало бесчисленное множество законов, незнание которых часто навлекало на него кару. Ему пришлось также заучить, что он не должен трогать цыплят чужих богов. Кроме того, были еще кошки, кролики и индюки; им тоже не следовало причинять вреда. Позади усадьбы, на пастбище, перепел мог безнаказанно выпорхнуть из-под самого его носа. Белый Клык, весь напряженный, дрожа от желания, подавлял свой инстинкт и останавливался как вкопанный. Он повиновался воле богов.

Но однажды на том же пастбище он увидел, как Дик гонялся за кроликом. Сам хозяин присутствовал при этом и не мешал ему. Наоборот, он даже стал подзадоривать Белого Клыка принять участие в охоте. И таким образом Белый Клык узнал, что охота на дикого кролика не запрещается. В конце концов он постиг все законы. Между ним и домашними животными не должно быть вражды. Если дружба невозможна, то вместо нее лучше всего установить нейтральные отношения. Но другие животные: белки, кролики и перепела – были дикими животными, никогда не изъявлявшими покорности человеку. Они являлись законной добычей собак. Боги защищали только домашних животных, не позволяя им враждовать между собой; они оставляли за собой право жизни и смерти над своими подданными и ревниво оберегали это право.

После простоты Севера жизнь в долине Санта-Клара казалась очень сложной. Эта полная хитросплетений цивилизованная жизнь требовала прежде всего величайшего самообладания и сдержанности – нужно было в одно и то же время быть деликатнее летающей в воздухе паутины и тверже стали. Жизнь представлялась Белому Клыку тысячеликой, и он считал, что должен познакомиться с каждым из этих ликов в отдельности. Особенно ярко он чувствовал это, когда бывал в городке Сан-Хосе. Там ему приходилось бежать за коляской или просто валандаться на улице, когда коляска останавливалась; жизнь тем временем проносилась мимо него, широкая и разнообразная; она постоянно действовала на его чувства, и на каждом шагу требовалось уменье приспособляться и почти всегда подавлять свои инстинкты.

Тут были мясные лавки, где висели туши мяса, но это мясо нельзя было трогать. В домах, где бывал хозяин, жили кошки, которых запрещалось задевать. И повсюду встречались собаки, рычавшие на него, а он не смел нападать на них. В довершение всего по тротуарам ходило множество людей, обращавших на него внимание. Они останавливались и глазели, указывая на него друг другу пальцами, и, что было хуже всего, гладили его по голове и спине. А он должен был выносить эти ненавистные прикосновения. Однако в конце концов он привык к ним и даже сумел преодолеть в себе неловкость и напряженность, которые неизменно вызывали в нем эти ласки. С высокомерным снисходительным видом принимал он знаки внимания, оказываемые ему чужими богами. С другой стороны, в нем было что-то не допускавшее фамильярности. Погладив его по голове, люди спешили отойти, сами дивясь своей смелости.

Но не все давалось легко Белому Клыку. Следуя за коляской по окраинам Сан-Хосе, он неизменно встречался с мальчишками, которые бросали в него камни. Всякий раз его охватывало большое искушение, но он твердо помнил, что не имеет права поймать и наказать их. Ему приходилось подавлять в себе в этом случае инстинкт самосохранения; с каждым днем он становился более ручным и приноравливался к требованиям цивилизации.

Тем не менее Белый Клык был не совсем доволен этими порядками. У него не было отвлеченных понятий о праве. Но в самой жизни заложено понятие справедливости, и он считал, что несправедливо запрещать ему защищаться от мальчишек, бросавших в него камнями. В эту минуту он забывал, что в условия договора, заключенного им с богами, входила обязанность последних заботиться о нем и защищать его. Но в один прекрасный день хозяин выскочил из экипажа с кнутом в руках и хорошенько отодрал мальчишек, после чего они уже не бросали в него больше камни, и Белый Клык остался этим вполне удовлетворен.

Ему еще раз пришлось испытать нечто в этом роде. По дороге в город, на перекрестке около трактира, постоянно сидели три собаки, тотчас же бросавшиеся на него, как только он появлялся. Зная его смертоносные приемы борьбы, хозяин неоднократно внушал ему закон, запрещающий драться. В результате Белому Клыку приходилось делать над собой огромные усилия, чтобы спокойно миновать этот перекресток. После первой же атаки рычание Белого Клыка удерживало собак от дальнейших попыток в этом направлении, но они продолжали с лаем бежать за ним, задирая его и всячески досаждая. Так продолжалось некоторое время, причем люди, сидевшие в трактире, даже науськивали собак на Белого Клыка. В один прекрасный день они открыто натравили их на него. Хозяин остановил экипаж:

– Возьми их! – крикнул он Белому Клыку.

Но Белый Клык не верил своим ушам. Он посмотрел на хозяина, потом на собак. Затем еще раз – вопросительно и возбужденно – на хозяина. Хозяин кивнул головой:

– Возьми их, старина! Возьми!

Белый Клык не стал ждать. Он повернулся и молча кинулся на врагов. Все три собаки бросились ему навстречу. Послышалось громкое ворчание, рычание и щелканье зубов. Поднявшееся на дороге облако пыли мешало наблюдать за борьбой. Но через несколько минут две собаки уже валялись на дороге, а третья спасалась бегством. Она перепрыгнула канаву, перескочила через забор и понеслась по полю. Белый Клык последовал за ней, скользя по земле, быстро и бесшумно, по-волчьи, и, настигнув собаку посередине поля, убил ее.

Этим тройным убийством закончилось его столкновение с собаками. По всей долине распространился слух о его победе, и соседи сами стали следить за тем, чтобы их собаки не приставали к Волку-Бойцу.

Глава IV Голос крови

Месяцы проходили за месяцами. На Юге было много пищи, работать совсем не приходилось, и Белый Клык жирел и блаженствовал. Для него это был не только юг земного шара, но и юг жизни. Человеческая ласка сияла над ним, как золотой диск солнца, и он расцветал, точно посаженное на хорошую почву растение. И все же он отличался от остальных собак. Он знал законы лучше других собак, не знакомых с иной жизнью, и выполнял их в точности; но в нем все же сохранился какой-то намек на притаившуюся жестокость, как будто волк только дремал в нем.

Он никогда не вел дружбы с собаками. Одиноким прожил он свою жизнь и так же хотел жить дальше. Преследования Лип-Липа и всей своры, которым он подвергался в детстве, а позднее жизнь у Красавчика Смита вселили в него отвращение к собакам, и, отвернувшись от своих, он стал льнуть к людям.

Помимо того, все южные собаки относились к нему недоверчиво. При виде его в них просыпался враждебный страх перед хищником, и они встречали его рычанием и ненавистью. Он в свою очередь скоро понял, что ему незачем пускать в ход против них свои зубы: ему достаточно было сморщить нос и показать клыки, чтобы заставить съежиться любую собаку.

Но все же одно испытание жизнь послала Белому Клыку – это была Колли. Она не давала ему покоя. Она не так легко подчинялась закону, как он. Она отклоняла все попытки хозяина примирить ее с Белым Клыком, и у бедного волка постоянно звенело в ушах от ее резкого лая и нервного ворчания. Она не могла простить ему убийства цыплят и придерживалась того мнения, что он преисполнен пагубных намерений. Она считала его преступником и соответственно относилась к нему. Овчарка, словно полицейский, преследовала его по пятам – шел ли он в поле или к конюшням, и стоило ему взглянуть на голубя или цыпленка, как она тотчас же поднимала возмущенный лай. У Белого Клыка был излюбленный способ выражать ей свое презрение: он ложился, клал морду на передние лапы и притворялся спящим. Это всегда смущало ее и заставляло замолчать.

За исключением Колли, все остальное улыбалось Белому Клыку. Он изучил закон, научился владеть собой и приобрел спокойствие, степенность и снисходительность. Ему не приходилось больше жить во враждебной обстановке. Опасности, страдания и смерть не грозили ему. Время, когда страшное неизвестное вечно тяготело над ним, теперь миновало. Жизнь текла ровно и спокойно, и нигде на пути его не встречалось ни врагов, ни ужасов.

Ему недоставало снега. Если бы он мог рассуждать, он сказал бы, что лето, по его мнению, тянется слишком долго. В сильную летнюю жару, страдая от палящего солнца, он скучал по Северу, но, не умея отдать себе отчета в причинах этой скуки, бродил, не находя себе места.

Белый Клык никогда не умел ярко высказывать свои чувства. Ласковое мурлыканье и привычка прижиматься головой к хозяину – вот единственные приемы, которыми он выражал ему свою любовь. Однако вскоре ему удалось найти еще один способ.

Он всегда был чувствителен к человеческому смеху. Смех доводил его до бешенства. Но он не мог сердиться на любимого хозяина и, когда тот иногда весело и добродушно смеялся над ним, приходил в полное замешательство. Он чувствовал, как в нем поднималось прежнее озлобление, но оно тотчас же встречало противодействие в чувстве любви. Нет, злиться он не мог, но все-таки надо было что-нибудь делать. Сначала он попробовал напускать на себя важность, но это только сильнее смешило хозяина, и чем напыщеннее он становился, тем громче звучал смех бога.

Наконец однажды веселость хозяина заразила Белого Клыка, челюсти его слегка разжались, губы чуть-чуть поднялись, и смешливое выражение, в котором было больше любви, чем юмора, появилось в его глазах. Он научился смеяться.

Таким же образом он научился возиться с хозяином, кувыркаться и кататься по полу, подвергаясь шуточным нападениям. В свою очередь он притворялся разъяренным, ерошил шерсть и сердито рычал, злобно щелкая зубами и выказывая самые злостные намерения. Но он никогда не забывался. Зубы его всегда щелкали в воздухе. В конце такой возни, когда шлепки, рычание и щелканье зубов достигали особенного ожесточения, оба внезапно останавливались на расстоянии нескольких шагов друг от друга и обменивались взглядом. И вдруг, так же неожиданно, как солнце над бурным морем, они начинали смеяться. Все это обыкновенно кончалось тем, что хозяин обнимал шею Белого Клыка, а тот в ответ мурлыкал ему свою песнь любви.

Но никто другой не смел возиться с Белым Клыком; он не допускал этого. Он оберегал свое достоинство, и стоило кому-нибудь сделать такую попытку, как его рычание и взъерошенная шерсть тотчас же изгоняли всякую мысль о добродушной возне. Если он разрешал всевозможные вольности своему хозяину, то это отнюдь не значило, что он, наподобие простой собаки, способен расточать свою любовь всем и каждому: он отдал свое сердце целиком одному человеку и не желал разменивать ни себя, ни своей любви.

Хозяин часто ездил верхом, и сопровождать его в этих поездках было одной из главных обязанностей Белого Клыка. На Севере он мог доказать свою верность, работая в хомуте; здесь, на Юге, не было нарт и собаки не таскали тяжестей. Поэтому Белый Клык доказывал свою верность тем, что неотступно следовал за лошадью хозяина. Самая продолжительная прогулка никогда не утомляла его. Он обладал волчьей, легкой, бесшумной, ровной походкой и после пятидесятиверстной прогулки бодро являлся домой впереди лошади.

Верховая езда дала Белому Клыку повод проявить новый талант, и этот талант был замечателен тем, что он проявил его только дважды в жизни. В первый раз это случилось при следующих обстоятельствах. Однажды хозяин пытался приучить горячую чистокровную лошадь открывать и закрывать ворота без того, чтобы всадник слезал с седла. Несколько раз он подъезжал к воротам, стараясь заставить лошадь закрыть их, и каждый раз она пугалась и пятилась назад. Когда же он вонзал в нее шпоры, она падала на передние ноги и начинала усиленно лягаться. Белый Клык с волнением следил за происходившим, но наконец потерял терпение и, кинувшись к голове лошади, громко залаял.

Хотя впоследствии он часто пытался лаять и хозяин поощрял его в этом, но удалось ему это еще только раз, и то в отсутствие хозяина. Бешеная скачка хозяина верхом по полю, неожиданно выскочивший из-под ног заяц, испуг и падение лошади вместе с хозяином и полученный последним перелом ноги послужили поводом к этому. Белый Клык бросился было в порыве яростной злобы к горлу лошади, но голос хозяина остановил его.

– Домой, иди домой! – приказал он ему, осмотрев свою ногу. Но Белый Клык не имел намерения покидать его. Хозяин хотел написать записку, но при нем не оказалось ни карандаша, ни бумаги. Он снова приказал Белому Клыку идти домой.

Тот посмотрел на него разумным взглядом, отошел на несколько шагов и вернулся, тихо визжа. Хозяин заговорил с ним ласково, но серьезно, и он, насторожив уши, мучительно старался понять, что от него требуется.

– Не беспокойся, дружище, – говорил бог, – беги домой и расскажи там, что со мной случилось. Домой! Волк, домой!

Белый Клык понимал слово «домой», и, хотя смысл остальной речи хозяина остался ему непонятен, он сообразил, что хозяин желает, чтобы он шел домой. Он повернулся и неохотно побежал, затем снова нерешительно остановился и оглянулся.

– Иди домой! – раздалось резкое приказание, и на этот раз он повиновался.

Вся семья сидела на террасе, наслаждаясь вечерней прохладой, когда прибежал запыхавшийся и весь покрытый пылью Белый Клык.

– Видон вернулся, – заявила мать.

Дети встретили Белого Клыка радостными криками и бросились к нему навстречу. Ускользнув от них, он вскочил на террасу, но тут они снова поймали его, загородив ему дорогу стулом. Он зарычал, стараясь пройти. Мать с беспокойством посмотрела в ту сторону.

– Признаюсь, я всегда нервничаю, когда он около детей, – сказала она, – я боюсь, что в один прекрасный день он неожиданно бросится на них.

Злобно зарычав, Белый Клык выскочил из засады, опрокинув мальчика и девочку. Мать позвала их и стала утешать, уговаривая не трогать Белого Клыка.

– Волк всегда останется волком, – заметил судья Скотт, – и доверять ему нельзя.

– Но он не совсем волк, – возразила Бэт, защищая любимца своего брата.

– Это личное мнение Видона, – ответил судья. – Он только предполагает, что в Белом Клыке есть частица собачьей крови, но сам признается, что наверняка он этого не знает. Что же касается его внешнего вида…

Он не успел окончить своей фразы. Белый Клык остановился перед ним, свирепо рыча.

– Убирайся! Извольте лечь, сэр! – приказал судья Скотт.

Белый Клык подошел к жене любимого хозяина. Она вскрикнула от испуга, когда он схватил ее зубами за платье и стал дергать его, пока тонкая материя не разорвалась. К этому времени он успел привлечь к себе всеобщее внимание. Он перестал рычать и стоял, подняв голову и глядя всем в глаза. Горло его судорожно сжималось, не издавая ни звука; он дрожал всем телом от усилий выразить то, что наполняло все его существо.

– Я надеюсь, что он не собирается взбеситься, – сказала мать Видона, – я уже говорила Видону, что боюсь, как бы жаркий климат не оказал вредного влияния на обитателя Севера.

– Уверяю вас, что он старается заговорить, – вдруг объявила Бэт.

В ту же минуту Белый Клык, как бы обретя дар речи, вдруг громко залаял.

– Что-то случилось с Видоном, – решительно заявила его жена.

Все разом поднялись, а Белый Клык сбежал с крыльца, оборачиваясь на бегу, чтобы удостовериться, что за ним следуют. Во второй и последний раз в жизни он залаял, и его поняли.

После этого случая все жители Сиерра Виста стали относиться к Белому Клыку с гораздо большей симпатией, и даже конюх, которому он прокусил руку, уверял, что он очень умный пес, хотя и волчьей породы. Судья Скотт придерживался того же мнения и доказывал, ко всеобщему неудовольствию, что Белый Клык несомненно чистокровный волк, подкрепляя свою мысль измерениями и описаниями, которые он черпал из энциклопедических словарей и книг по естественной истории.

Время шло, а солнце продолжало согревать своими лучами долину Санта-Клара. Но когда дни стали короче и началась вторая зима, Белый Клык сделал странное открытие. Зубы Колли стали менее острыми. В ее игривых укусах чувствовалась какая-то мягкость, они перестали вызывать боль. Он забыл, что она отравляла ему жизнь, и, когда она заигрывала с ним, старался ответить ей тем же, что делало его только смешным.

В один прекрасный день, гоняясь за Белым Клыком по пастбищу, она завлекла его до самого леса. Это было в тот самый час, когда его хозяин собирался ехать верхом. И Белый Клык знал об этом. Оседланная лошадь стояла у крыльца. Белый Клык остановился в нерешительности. Но вдруг его охватило нечто более сильное, чем все выученные им законы и все усвоенные привычки, это нечто оказалось даже сильнее любви к хозяину, сильнее склонности к одиночеству, и, когда, в момент его нерешительности, Колли ущипнула его и отбежала, он повернулся и последовал за ней. В этот день хозяин его катался один. А в лесу рядышком бежали Белый Клык и Колли, как много лет назад мать его Кича бежала со старым Одноглазом по молчаливому северному лесу.

Глава V Дремлющий волк

Приблизительно в описываемое нами время все газеты были полны подробностей о смелом побеге преступника из Сан-Квентинской тюрьмы. Это был ужасный человек. Он родился чудовищем, а общество не позаботилось о том, чтобы исправить его. У общества тяжелая, грубая рука, и этот человек мог служить прекрасным доказательством этого. Это был зверь в образе человека, и такой страшный, что его справедливее было бы причислить к хищникам.

В тюрьме он оказался неисправим. Никакими наказаниями нельзя было сломить его злую волю. Он готов был скорее умереть, борясь до последнего вздоха, чем жить, подвергаясь побоям. Чем свирепее он становился, тем более жестоко поступало с ним общество, а это еще больше увеличивало его свирепость. Смирительная рубашка и побои были неподходящими средствами для исправления Джима Холла, но именно это обращение применялось к нему всегда, начиная с того времени, когда он еще маленьким мальчиком слонялся на окраинах Сан-Франциско и представлял собою мягкую глину, которой окружающая его среда могла придать любую форму.

Во время третьего своего заключения Джим Холл столкнулся с надзирателем, который был почти таким же зверем, как и он. Надзиратель обращался с ним бесчеловечно, донимал начальство ложными доносами на него и постоянно его преследовал. Разница между ними заключалась в том, что у надзирателя была связка ключей и револьвер, а у Джима Холла – только руки и зубы. Однажды он бросился на надзирателя и вцепился в его горло зубами, как хищный зверь.

После этого Джима поместили в отделение для неисправимых. Он оставался там три года. Пол, стены и потолок камеры были железные. Он никогда не покидал камеры, не видел неба и солнечного света. День был для него сумерками, а ночь – черной тишиной. Он был заживо погребен в железной могиле. Он не видел человеческого лица, не слышал человеческого голоса. Когда ему просовывали пищу в окошечко камеры, он рычал, как зверь. Он ненавидел весь мир. Обычно он целыми сутками изрыгал в проклятиях свою злобу ко всей вселенной, но иногда неделями и месяцами не издавал ни звука, прислушиваясь к тому, как тишина въедалась в его душу. Это было страшилище, которое может представиться только больному воображению.

И вдруг ночью он убежал. Начальство тюрьмы отказывалось верить этому; однако камера его была пуста, и на пороге ее лежало тело убитого надзирателя. Путь беглеца по тюрьме был отмечен еще двумя мертвыми телами сторожей, которых он, во избежание шума, задушил руками.

Он снял оружие с убитых им надзирателей и, вооруженный с головы до ног, бежал в горы. Голова его была оценена очень высоко, и жадные фермеры вышли на него с ружьями, потому что ценой его крови можно было освободить землю от залога или послать сына в университет. Добровольцы из городских жителей присоединились к ним. По окровавленным следам его бежала, таким образом, целая свора. А кроме того, за ним гнались кровавые псы, которых общество содержало для своей защиты, – полицейские и детективы. К их услугам был весь аппарат власти – телеграф, телефон и специальные поезда.

Иногда они сталкивались с ним и дрались или удирали от него через затянутые колючей проволокой изгороди – и то и другое к удовольствию людей, читавших отчеты об этом в утренних газетах. Раненые и убитые, доставлявшиеся в город после таких столкновений, сменялись новыми любителями охоты на человека.

Но вдруг Джим Холл пропал, точно в воду канул. Сыщики тщетно старались напасть на его след. Вооруженные люди задерживали безобидных фермеров, и тем приходилось потом доказывать, кто они такие, а люди, желавшие во что бы то ни стало получить кровавую премию, несколько раз находили тело Джима Холла.

В Сиерра Виста газеты читались скорее с беспокойством, чем с интересом. Женщины были напуганы. Судья Скотт подсмеивался над ними, но напрасно, так как Джим Холл сидел на скамье подсудимых как раз в последние дни службы Скотта и был приговорен именно им. А Джим Холл во всеуслышание поклялся в зале суда, что настанет день, когда он отомстит судье, приговорившему его.

На сей раз Джим Холл был прав. Он был неповинен в том преступлении, за которое его теперь осудили. Это был «оговор». Он был оговорен и посажен в тюрьму за преступление, которого он не совершил. Приняв во внимание его прежнюю двукратную судимость, судья Скотт осудил его и на этот раз: он приговорил его на пятьдесят лет.

Судья Скотт не мог знать всех обстоятельств и не подозревал, что он невольно принимал участие в полицейской интриге, что свидетелями обвинения были подставные лица и что Джим Холл был невиновен в приписываемом ему преступлении. А Джим Холл не знал, что судья Скотт не был посвящен в эту тайну. Он думал, что тот действовал заодно с полицией, когда совершалась эта чудовищная несправедливость. И вот, когда судья Скотт приговорил его к пятидесяти годам тюремного заключения, Джим Холл, полный ненависти к несправедливо отвергшему его обществу, стал так неистовствовать, что потребовалась помощь нескольких полисменов, чтобы успокоить его. Судья Скотт был для него воплощением несправедливости, и на судью он излил все проклятия и угрозы своей будущей мести. Затем он отправился в свою живую могилу… и исчез из нее.

Обо всем этом Белый Клык не имел ни малейшего представления. Но между ним и Алисой, женой хозяина, существовала тайна. Каждую ночь, после того как все в Сиерра Виста ложились спать, она вставала и впускала Белого Клыка в огромную переднюю. Белый Клык не был комнатной собакой, и ему не разрешалось ночевать в доме, а потому рано утром, пока все еще спали, она приходила и выпускала его во двор.

Однажды, в тихую ночь, когда все спали, Белый Клык проснулся и остался спокойно лежать. Медленно втянув воздух, он почувствовал чужого бога. До ушей его долетал шум от движений этого бога. Белый Клык не издал злобного рычания. Это было не в его привычке. Чужой бог двигался бесшумно, но Белый Клык следовал за ним еще бесшумнее; ведь на нем не было одежды, трение которой о тело могло производить шорох. Он шел совершенно тихо. В лесах, где он охотился за пугливой дичью, он изучил все преимущества неожиданного нападения.

Чужой бог остановился у самой лестницы и стал прислушиваться. Белый Клык замер в ожидании. Лестница эта вела к любимому хозяину и к самым дорогим его сердцу существам. Белый Клык ощетинился и ждал. Нога чужого бога поднялась, и он начал взбираться по лестнице.

И тут Белый Клык бросился на него, без рычания и без предупреждения. Сильным прыжком он отделился от земли и вскочил на спину чужому богу: упираясь передними лапами в его плечи, он в то же время вцепился зубами в его затылок. Он провисел на нем с минуту и успел оттащить его назад, после чего оба с грохотом покатились на пол. Белый Клык отскочил, но, когда чужой бог попробовал встать, он опять бросился на него. Вся Сиерра Виста проснулась в ужасе. Судя по шуму, доносившемуся снизу, можно было предположить, что дерется по меньшей мере несколько десятков чертей. Послышались револьверные выстрелы, раздался раздирающий душу человеческий крик, бешеное рычание, треск сломанной мебели и звон разбитого стекла.

Потом все стихло. Борьба продолжалась не более трех минут. Наверху лестницы столпились все обитатели дома. Снизу, как из темной пропасти, доносилось странное бульканье, напоминавшее звук лопающихся на поверхности воды пузырей воздуха. Иногда это бульканье сменялось шипением, но вскоре и оно смолкло. Никакого шума не доходило больше из темноты, за исключением тяжелого дыхания какого-то существа, жадно ловившего воздух. Видон Скотт повернул выключатель, и яркий свет залил лестницу и переднюю. Затем он и судья Скотт с револьверами в руках осторожно спустились вниз. Но осторожность была уже излишней. Белый Клык сделал свое дело. Посреди обломков мебели, закрыв лицо рукой, лежал на боку человек. Видон Скотт наклонился над ним, отвел руку и повернул лицо к свету. Огромная рана на горле ясно говорила о том, как он был убит.

– Джим Холл, – сказал судья Скотт, и отец с сыном переглянулись.

Затем они подошли к Белому Клыку. Он тоже лежал на боку. Глаза его были закрыты, но он чуть-чуть приподнял веки, чтобы взглянуть на хозяина, когда тот наклонился к нему, и слегка пошевелил хвостом, тщетно стараясь помахать им. Видон Скотт погладил его, и из горла собаки вырвалось ласковое ворчание, но это было чуть слышное ворчание, которое скоро смолкло. Веки Белого Клыка закрылись, и тело вытянулось на полу.

– Кончается, бедняга, – пробормотал хозяин.

– Это мы еще посмотрим, – заявил судья, бросаясь к телефону.

– Откровенно говоря, на выздоровление у него один шанс против тысячи, – объявил хирург, провозившись над Белым Клыком добрых полтора часа.

Начинался рассвет, и от пробивавшейся в окно зари электрический свет потускнел. За исключением детей, вся семья была в сборе в ожидании приговора врача.

– Одна задняя лапа сломана, – говорил он. – Три ребра также, и одно из них пробило легкое. Очень сильная потеря крови. Весьма возможны внутренние повреждения. На него наверное вскочили ногами, я не говорю уже о трех огнестрельных ранах. Я был оптимистом, когда сказал, что на выздоровление есть один шанс против тысячи; один против десяти тысяч – так будет правильнее.

– Но мы должны сделать все, чтобы помочь ему использовать этот шанс! – воскликнул судья Скотт. – Не стесняйтесь с расходами. Используйте для него рентгеновские лучи, делайте что хотите. Видон, телеграфируй немедленно в Сан-Франциско доктору Никольсу; вы понимаете, я не хочу вас обидеть, но необходимо сделать все.

Хирург снисходительно улыбнулся.

– Разумеется, я понимаю. Он заслуживает самых тщательных забот. Он вполне достоин того, чтобы за ним ухаживали, как за больным ребенком. И не забывайте того, что я вам сказал относительно температуры. Я зайду в десять часов.

За Белым Клыком установили прекрасный уход. Предложение судьи нанять для него сиделку было с негодованием отвергнуто сестрами Видона, взявшими на себя эту роль.

И Белый Клык выиграл у судьбы ставку, опираясь на единственный шанс против десяти тысяч, как выразился хирург.

Врач заблуждался вполне добросовестно. Всю свою жизнь он имел дело с изнеженными цивилизованными существами, потомками таких же изнеженных и цивилизованных поколений. По сравнению с Белым Клыком это были хрупкие, слабые создания, не умевшие цепляться за жизнь. Белый Клык вышел прямо из пустыни, где все слабые погибают рано и где никому нет пощады. Ни отец, ни мать, ни все предыдущие поколения не знали слабости. Железное сложение и кипучая жажда жизни, за которую он цеплялся всеми своими физическими и духовными силами, – вот какое наследие получил Белый Клык.

Прикованный к одному месту и лишенный возможности двигаться из-за опутавших его повязок и бинтов, он провел несколько недель в непрерывном сне. В уме его проносился целый ряд картин прежней жизни на Севере. Все прошлое воскресло в его памяти. Ему казалось, что он снова живет в берлоге с Кичей, изъявляет покорность Серому Бобру и спасается от Лип-Липа и своры щенков.

Вот он бежит один по лесу, охотясь за дичью во время долгих месяцев голодовки; вот он несется впереди запряжки, погоняемой Мит-Са, и слышит голос Серого Бобра, кричащего: «Pa, Pa!», когда в узком проходе запряжке приходится складываться наподобие веера. Вот он опять у Красавчика Смита, борется со всевозможными собаками. В такие минуты он визжал и ворчал, и окружающие понимали, что он видит тяжелые сны.

Но особенно настойчиво преследовал его один кошмар: стучащие и грохочущие чудовища – электрические трамваи, рев которых напоминал ему крик огромных рысей. Ему казалось, что он лежит в кустах, ожидая, когда спустится с дерева белка. И когда он кидался к ней, она превращалась в вагон электрического трамвая, грозный и жуткий, поднимавшийся над ним, как гора, со стуком и грохотом извергая снопы света. То же было и с коршуном, которого он заманивал из небесной синевы. Спускаясь к нему, он тоже превращался в вездесущий вагон трамвая. Или еще: он видел себя в клетке у Красавчика Смита. Кругом стояли люди, пришедшие поглядеть на борьбу. Он не спускал глаз с двери, ожидая появления противника. И вдруг на него снова надвигался трамвайный вагон. Это повторялось тысячи раз, и каждый раз этот кошмар одинаково пугал его.

Настал наконец день, когда все бинты и повязки были сняты. Это был радостный день для всех обитателей Сиерра Виста, собравшихся вокруг больного пса. Хозяин потрепал уши Белого Клыка, а тот ответил ему привычным ласковым ворчанием. Жена хозяина назвала его «Святым Волком», и это имя с восторгом встречено было всеми женщинами.

Он попробовал было встать на лапы, но после нескольких неудачных попыток свалился от слабости. Он пролежал так долго, что мускулы его совсем утратили упругость. Он немного стыдился своей слабости, как будто считал, что наносит этим какой-то ущерб своим хозяевам. Вот почему, сделав героические усилия, он наконец поднялся на лапы, качаясь из стороны в сторону.

– Святой Волк! – в один голос воскликнули женщины.

Судья Скотт торжествующе взглянул на них.

– Вы сами подтверждаете мои слова. Я ни минуты не сомневался в этом. Никакая собака не могла бы сделать того, что сделал он. Он – волк.

– Святой Волк, – поправила его жена.

– Да, Святой Волк, – согласился судья, – и отныне я буду называть его так.

– Ему придется снова учиться ходить, – заметил хирург. – Пусть начнет сейчас же. Это не повредит ему. Выведите его во двор.

И Белый Клык вышел, как король, окруженный всеми обитателями Сиерра Виста. Он был очень слаб и, дойдя до лужайки, прилег отдохнуть.

Затем все шествие двинулось дальше. Понемногу мускулы Белого Клыка приобретали утраченную гибкость и силу, и кровь все энергичнее приливала к ним. Так дошли до конюшни: здесь лежала Колли, а вокруг нее резвились, нежась на солнце, несколько толстых щенков.

Белый Клык удивленно взглянул на них. Колли зарычала на него, и он остановился на почтительном расстоянии. Хозяин подтолкнул к нему носком сапога одного из ползавших щенят. Волк подозрительно ощетинился, но хозяин дал ему понять, что опасаться нечего. Колли, придерживаемая одной из женщин, ревниво глядела на Белого Клыка и рычала: она в свою очередь предупреждала, что страхи его не напрасны.

Щенок подполз к Белому Клыку. Тот насторожил уши и с любопытством взглянул на него. Затем носы их встретились, и он почувствовал на своей губе маленький тепленький язычок щенка. Белый Клык, сам не зная почему, вдруг высунул язык и лизнул морду щенка.

Крики одобрения богов и аплодисменты приветствовали это проявление отцовской нежности. Волк был изумлен и обвел их вопросительным взглядом. Но тут слабость снова одолела его, и он прилег на бок, склонив голову и по-прежнему наблюдая за щенком. Остальные щенки, к ужасу Колли, тоже подползли к нему, и он разрешил им влезть на себя и покувыркаться. Вначале, смущенный аплодисментами, он держался несколько напряженно и натянуто, как это бывало с ним раньше, но вскоре, под влиянием веселья щенков, резвившихся вокруг него, эта неловкость исчезла, и он продолжал лежать, с терпеливым видом полузакрыв глаза и греясь на солнце.

Зов предков

I Назад к первобытности

Старинные бродячие стремленья,

Заглохшие в культуре от веков,

Вдруг вновь переживают пробужденье,

И дикий зверь выходит из оков…

Бэк не читал газет, иначе он знал бы о том, что беда надвинулась не на него одного, а на всех собак ньюфаундлендской породы, с сильными мускулами и теплой, длинной шерстью, от Пьюджет-Саунда до Сан-Диего. Все оттого, что люди, пробираясь ощупью сквозь полярную мглу, вдруг набрели на желтый металл, а пароходные компании и транспортные общества немедленно оповестили об этой находке весь свет – и тогда, в надежде на богатую добычу, тысячи людей вдруг устремились на Север. Этим людям нужны были собаки – и собаки большие, с клыками, сильными мышцами и теплой пушистой шерстью для защиты от мороза.

Бэк жил в большом доме, в обласканной солнцем долине Санта-Клара. Это поместье называлось «усадьбой судьи Миллера». Дом находился в стороне от дороги, полускрытый среди деревьев, сквозь листву которых виднелась широкая тенистая веранда, огибавшая его с четырех сторон. Почти к самому дому подходили усыпанные щебнем дорожки, точно змейки, извивавшиеся по широким лужайкам между группами ветвистых, высоких тополей. Позади широко раскинулись различные службы: обширные конюшни, в которых все время возились чуть ли не двенадцать конюхов и грумов, ряды обросших диким виноградом домиков для служащих, бесконечная правильно распланированная вереница построек, виноградники, зеленеющие пастбища, фруктовые сады. Были там и приспособления для артезианского колодца, и огромный цементный водоем, в котором сыновья судьи Миллера купались каждое утро и освежались в знойные дни.

И над всем этим огромным поместьем властвовал Бэк. Здесь он родился и прожил все четыре года своей жизни. Конечно, тут были и другие собаки. В такой обширной усадьбе не могли не быть другие собаки, но они в счет не шли. Они появлялись и исчезали, жили в конурах или же влачили ничтожное существование где-то в глубине дома, подобно Тутсу – маленькой японской собачке, или Изабель – совершенно лишенной шерсти крошке из Мексики. Эти собачонки редко высовывали нос на воздух и почти никогда не ступали лапками прямо на землю. Были здесь и фокстерьеры – даже целая их свора; они часами лаяли на Тутса и Изабель, решавшихся иногда выглянуть из окошка под защитой многочисленных горничных, вооруженных швабрами и половыми щетками.

Бэк не был ни комнатной, ни дворовой собакой. Все окружавшее было его царством. Он плавал в цементном бассейне или ходил на охоту с сыновьями судьи; он сопровождал дочерей судьи, Молли и Алису, в их прогулках в сумерки и ранним утром; в зимние вечера он лежал у ног судьи перед камином в библиотеке; он возил на спине внуков судьи, или кувыркался с ними на траве, или же сопровождал их в путешествиях, полных рискованных приключений, вплоть до конюшни и даже далее, где прыгали жабы через тропинки фруктового сада. С видом повелителя он разгуливал среди фокстерьеров и совершенно игнорировал Тутса и Изабель, ибо он был королем – королем над всем, что ползало, лежало и летало в пределах поместья судьи Миллера, включая и двуногих.

Его отец – Эльмо, громадный сенбернар – был в свое время неразлучным спутником судьи, и Бэк был призван заменить отца. Он не достиг громадной величины отца, весил только сто сорок фунтов, так как его мать была шотландская овчарка. Однако этого веса, – к которому надо прибавить еще и то чувство собственного достоинства, которое является следствием сытой жизни и всеобщего уважения, – было достаточно, чтобы позволять ему держать себя по-королевски. Все четыре года, с той самой поры, когда он был еще щенком, он прожил жизнь пресыщенного аристократа, был преисполнен гордости и отличался некоторой эгоистичностью, как это случается с помещиками, уединенно живущими в деревне. Но Бэка спасало то, что он не был на положении избалованной комнатной собачки. Охота и подобные ей другие развлечения на свежем воздухе не давали ему разжиреть и закаляли его мускулы. Кроме того, пристрастие к воде, как у всех пород, привыкших к холоду, было прекрасным закаляющим средством и сохраняло ему здоровье.

Так жил Бэк до конца 1897 года, когда открытие золота в Клондайке потянуло людей со всего света на далекий, холодный Север. Но Бэк не читал газет и не знал к тому же, что дружба с Мануэлем, одним из помощников садовника, представляет для него некоторую опасность. У Мануэля был один большой порок – он любил играть в китайскую лотерею. Кроме того, у него была непобедимая слабость – вера в систему, и это неизбежно вело его к катастрофе. Чтобы играть по системе, нужны деньги, а его жалованье помощника садовника едва покрывало нужды его жены и многочисленного потомства.

В памятный день предательства Мануэля судья был на собрании общества виноделов, а мальчики, как нарочно, были заняты организацией спортивного клуба. Никто поэтому не заметил, что Мануэль и Бэк отправились на прогулку (так по крайней мере представлял себе Бэк) за фруктовый сад. И, за исключением одного человека, никто не видел, как они прибыли на полустанок, известный под названием Колледж-парк. Этот человек поговорил с Мануэлем, и затем послышался звон передаваемых монет.

– Мог бы завернуть товар перед тем, как давать его покупателю, – угрюмо сказал незнакомец, и Мануэль два раза обернул шею Бэка под ошейником толстой веревкой.

– Затяни покрепче, тогда не вырвется, так у него перехватит дыхание, – заметил Мануэль, и незнакомец пробурчал что-то утвердительно.

Со спокойным достоинством Бэк дал надеть себе на шею веревку. Правда, это казалось необычным, но он привык доверять людям, которых знал, признавая их мудрость, превосходящую его собственную. Однако, когда конец веревки был передан незнакомцу, Бэк угрожающе зарычал. Он только намекнул на свое недовольство, по своей гордости воображая, что намекнуть – значит приказать. К его изумлению, веревка затянулась вокруг его шеи так, что у него прервалось дыхание. В порыве бешенства он кинулся на человека, но тот на лету крепко стянул ему горло и ловким движением повалил на спину. После этого веревка безжалостно душила Бэка, пока он, высунув язык и со спертым в громадной груди дыханием, яростно боролся с человеком.

Никогда еще за всю его жизнь с ним так грубо не обращались, и никогда еще он не был тал разгневан, как теперь. Но силы изменили ему, глаза закатились, и он уже ничего не сознавал, когда подошел поезд и два человека бросили его в багажный вагон.

Очнувшись, он смутно ощутил боль в языке и то, что его подкидывало в каком-то странном двигавшемся помещении. Хриплый свисток паровоза на разъезде объяснил ему, где он находится. Он слишком часто путешествовал с судьей, чтобы не знать ощущений езды в багажном вагоне. Он открыл глаза, и в них загорелся неудержимый гнев властителя, попавшего в плен. Человек бросился к нему, чтобы схватить его за горло, но Бэк оказался проворнее его. Его челюсти мертвой хваткой вцепились ему в руку и не отрывались до тех пор, пока он снова не лишился сознания, придушенный веревкой.

– Да-с, припадочки, – сказал незнакомец, пряча свою искусанную руку от проводника, которого привлек шум схватки. – Вот везу его по поручению хозяина в Сан-Франциско. Какой-то тамошний собачий доктор будто бы берется его вылечить.

В тот же вечер в маленькой задней комнатке кабачка в Сан-Франциско этот человек говорил более красноречиво:

– Только пятьдесят и получил, – ворчал он. – Честное слово, теперь и за тысячу наличными не согласился бы!

Рука его была обернута окровавленным платком, а правая штанина разодрана от колена до щиколотки.

– А тот, другой-то дурак, сколько получил? – спросил содержатель кабачка.

– Сто, – последовал ответ. – «Меньше не возьму», – говорит, черт бы его побрал!

– Итого, значит, сто пятьдесят, – подвел итог содержатель кабачка. – А собака стоит того. Хорошая собака!..

Вор развернул окровавленный платок и посмотрел на свою израненную руку.

– Только бы не бешеная, – сказал он.

– А если бешеная!.. Все равно от бешенства не умрешь, тебе на роду написано умереть на виселице, – засмеялся кабатчик и добавил: – Лучше помоги-ка мне пока что…

Измученный, с невыносимой болью в горле и на языке, полуживой, Бэк все-таки попытался достойно противостоять своим мучителям. Но при каждой попытке к сопротивлению его бросали на пол и душили.

Наконец им удалось стащить с его шеи тяжелый медный ошейник. Потом с него сняли и веревку и бросили его в деревянный ящик, похожий на клетку.

Там он и пролежал весь томительный остаток ночи, не находя себе покоя от гнева и оскорбленной гордости. Он никак не мог понять, что все это значило. Чего им нужно, этим чужим людям, от него? Почему они держат его взаперти в этой тесной клетке? Он не мог объяснить себе всего этого, но его удручало смутное предчувствие грядущей беды.

Ночью, когда отворялась дверь кабачка, он несколько раз вскакивал, ожидая, что войдет судья или явятся мальчики. Но каждый раз к нему склонялось жирное лицо кабатчика, который навещал его с сальной свечкой в руке. И каждый раз радостный лай, с которым Бэк готовился встретить своих хозяев, сменялся разочарованным диким рычанием.

Но кабатчик его не трогал. Утром вошли четверо каких-то людей и подняли клетку.

«Еще мучители…» – подумал Бэк, потому что увидел подозрительных людей, лохматых и оборванных. Он яростно бросался на них через прутья клетки, бесновался и громко лаял. Они смеялись и тыкали в него палками, которые он хватал и грыз, пока наконец не понял, что этого они и добивались. Тогда он угрюмо улегся и не противился, когда клетку стали ставить на повозку. После этого и сама клетка, и ее пленник начали переходить из рук в руки. Сперва им занялись служащие в транспортной конторе, затем его протащили некоторое расстояние на другой повозке, далее какой-то экипаж повез его вместе с целой коллекцией ящиков и посылок на пароход, затем с парохода на какой-то большой вокзал и, наконец, опять погрузили в железнодорожный вагон, чтобы везти еще куда-то дальше.

Два дня и две ночи вагон мчался за взвизгивавшим паровозом, и двое суток Бэк ничего не ел и не пил. Разозленный, он встречал рычанием попытки проводников приласкать его, и они из мести стали его дразнить. Когда, дрожа от гнева и с пеной у рта, он бросался к прутьям, они над ним потешались и издевались: рычали и лаяли, как самые ужасные собаки, мяукали, хлопали в ладоши и кричали петухами. Он, конечно, знал, что все это глупо, но именно поэтому и считал эти обиды оскорбительными для своего достоинства. Гнев его все нарастал и нарастал. Голод мучил не особенно сильно, но отсутствие воды заставляло страдать и доводило его ярость до предела. Он был собакой тонкой организации и большой чувствительности: от всех пережитых испытаний он заболел лихорадкой, осложнившейся воспалением распухших горла и языка.

Одно его утешало: не было на нем веревки. Она давала его врагам превосходство. Но теперь, раз ее нет, он им покажет! В другой раз им уже не удастся затянуть ему шею. Это он решил твердо и бесповоротно. Два дня и две ночи он ничего не ел и не пил и за это полное мучений время успел накопить такую злобу, что плохая встреча ждала того, кто первый к нему подойдет… Глаза его налились кровью, он превратился в разъяренного дьявола. Он так изменился за это время, что сам судья, наверное, не узнал бы его, и проводники вздохнули с облегчением, когда сдали его наконец с рук на руки на конечной станции Сиэтл.

Четыре человека опасливо пронесли его из фургона в маленький дворик, окруженный высокой стеной. Какой-то толстый человек в красном свитере с широким воротом вышел навстречу и расписался в книге у кучера в получении.

«Новый человек, новый мучитель», – решил Бэк и, дико зарычав, бросился к прутьям клетки.

Человек в красном свитере насмешливо улыбнулся и принес топор и дубину.

– Неужели вы хотите его выпустить? – осведомился кучер.

– Ну разумеется! – ответил человек и подсунул под доску клетки топор.

Тотчас же все четыре человека, внесшие клетку, бросились врассыпную. Быстро вскарабкавшись на высокую стену, они приготовились со своего безопасного места смотреть на интересное представление.

Незнакомец начал рубить топором палки клетки.

Бэк вцепился в затрещавшее дерево, впился в него зубами, рычал, грыз. Где бы ни ударил топор снаружи, он с воем и ворчанием бросался сюда же с внутренней стороны. Он так же бешено старался выбраться из клетки, как, видимо, этого желал для него и человек в красном свитере. Только, в противоположность Бэку, человек был совершенно спокоен.

– Ну-ка, красноглазый черт! – сказал он наконец, когда отверстие увеличилось настолько, что могло пропустить Бэка.

В то же время он бросил топор и взял в правую руку дубинку.

Действительно, Бэк напоминал теперь красноглазого дьявола, весь съежившись для того, чтобы поскорее выпрыгнуть. Шерсть у него встала дыбом, изо рта шла пена, а в налитых кровью глазах горел безумный огонь. Бэк обрушился на человека всей тяжестью своих ста сорока фунтов – ста сорока фунтов чистой ярости и еще насыщенных накопившимися за эти двое суток напряженной страстью и жаждой мести. Но на половине прыжка, в то самое мгновение, как его челюсти уже готовы были схватить жертву, он получил такой удар, который на лету отбросил его. Щелкнув зубами от сильнейшей боли, он стиснул пасть, перекувыркнулся и ударился о землю боком и спиной. Его еще ни разу в жизни не били палкой, и он не понимал, в чем дело. С воем, в котором слышались и лай, и визг, он вскочил и взвился в воздух. И вновь на него обрушился удар, повалив его на землю. На этот раз он понял, что причиной всему этому была дубинка, но его безумная ярость уже не имела границ. Раз десять подряд он бросался вновь и вновь, но дубинка мгновенно подкашивала его и швыряла наземь.

После одного особенно жестокого удара он с трудом поднялся. Он был теперь слишком разбит для того, чтобы снова напасть на человека. Кровь текла у него из носа, пасти и ушей, вся его чудесная шерсть была испачкана кровавой пеной, а он сам едва держался на ногах и бессильно покачивался из стороны в сторону. Тогда человек в красном свитере подошел ближе и спокойно, размеренно нанес ему сокрушающий удар по носу. Вся прежняя боль, которую когда-либо испытывал Бэк, была ничтожной по сравнению с той, что он ощутил теперь. С ревом, напоминавшим львиное рычание, он опять бросился на человека. Но тот, переложив дубинку из правой руки в левую, спокойно схватил его за нижнюю челюсть и стал дергать его взад и вперед. Бэк описал в воздухе полный круг, потом еще полкруга и затем плашмя упал на землю.

В последний раз попытался он броситься на человека. Тот нанес ему невероятно мощный удар, точно приберег его напоследок. Бэк тяжело грохнулся о землю, потеряв сознание.

– А парень-то не дурак! – с восторгом воскликнул один из зрителей на заборе. – Справится с каким угодно псом!.. Молодчина!

– А по-моему, – ответил кучер, влезая на повозку и трогая лошадей, – лучше день и ночь бить камни, да еще и по воскресеньям, чем так колотить животных.

К Бэку вернулось сознание, но не силы. Он лежал там, где упал, и следил глазами за человеком в красном свитере.

– Гм… Отзывается на кличку Бэк, – проговорил человек в красном, читая письмо, которым кабатчик извещал его о собаке в клетке. – Ну-с, Бэк, дружок, – продолжал он веселым тоном, – мы с тобой малость погорячились, но это ничего… Теперь самое лучшее, что мы с тобой можем сделать, – оставить все, как оно есть. Ты теперь знаешь свою роль, а я – свою. Будь же хорошей собакой – и все пойдет как по маслу. А станешь баловаться, увидишь, что я дурь из тебя выколочу. Понял?

С этими словами он храбро погладил ту самую голову, которую только что немилосердно бил. Бэк невольно отпрянул от прикосновения его руки, но все же не протестовал. Когда человек принес ему воды, он охотно попил, а затем стал жадно пожирать громадный кусок сырого мяса из рук своего недавнего врага.

Он был побежден (это он понял), но воля его не была сломлена. Он узнал раз навсегда, что ему не одолеть человека с дубинкой. Он усвоил этот урок и до конца своих дней не забывал его. Дубинка была для него откровением. Она впервые ввела его туда, где царит первобытный закон, и он принял это как предупреждение. Жизнь открыла ему теперь свою жестокую сторону, и, хотя он был побежден, в нем стала пробуждаться природная звериная хитрость.

Шли дни, прибывали новые собаки: одни, как Бэк, в клетках, другие – на привязи; одни вели себя кротко и покорно, другие – яростно и злобно, как он вначале; и все они до одной на его глазах проходили через такую же выучку у человека в красном. Снова и снова повторялся для Бэка при каждом жестоком укрощении все тот же урок: человек с дубинкой – законодатель, хозяин, которому нужно подчиниться, хотя совсем не обязательно любить его. Бэк не дошел до того, чтобы заглядывать в глаза хозяину либо лизать ему руку, хотя и видел побитых собак, которые это делали. Он видел также, что одна собака, которая не хотела ни смириться, ни подчиниться, была в конце концов убита в борьбе за первенство между человеком и животным.

Время от времени приходили незнакомые люди, и кто возбужденно, кто льстиво, на разный манер разговаривали с человеком в красном свитере. В их руках звенели деньги, и они уходили, взяв с собой одну или несколько собак. Бэк удивлялся, куда они уходили, потому что они никогда не возвращались, но страх перед будущим был так силен в нем, что он каждый раз радовался, когда выбирали не его.

Тем не менее дошла очередь и до него. Его судьбой оказался маленький худощавый человек, говоривший на ломаном английском языке и издававший восклицания, которых Бэк не мог понять.

– Черт возьми! – воскликнул он, когда его глаза остановились на Бэке. – Эта – корош собака! Теленок, не собака! А сколько?

– Триста! – с готовностью ответил человек в красном свитере. – Даром отдаю! А вам чего стесняться, Перро? Деньги-то ведь казенные!

Перро усмехнулся. Поскольку цены на собак вследствие невероятного на них спроса поднялись отчаянно, сумма, назначенная за такое прекрасное животное, не показалась ему слишком высокой. Канадское правительство ничего не теряло, а его почта должна была работать как можно скорее. Перро знал толк в собаках и с первого же взгляда понял, что Бэк – один на тысячу собак.

«Один на десять тысяч», – мысленно заключил он.

Бэк увидел, как деньги перешли от одного человека к другому, и не удивился, когда худощавый человек взял с собой его и добродушного ньюфаундленда Кэрли. Больше Бэк никогда не видел человека в красном свитере, а когда затем он вместе с Кэрли смотрел с палубы парохода «Нарвал» на удалявшийся Сиэтл, то это было его последним прощанием с теплым Югом. Перро свел его и Кэрли вниз и передал с рук на руки черномазому великану по имени Франсуа. Перро был темноволосым канадцем французской крови, а Франсуа – метисом, вдвое смуглее, чем Перро. Они казались Бэку новой породой людей (ему суждено было увидеть еще много им подобных впоследствии), и, хотя он не чувствовал к ним абсолютно никакой симпатии, он научился их уважать. Он быстро узнал, что Перро и Франсуа справедливы, спокойны, беспристрастны и слишком умны, чтобы позволить себе издеваться над собаками.

На палубе «Нарвала» Бэк и Кэрли увидели двух других собак. Одна была большим снежно-белым псом со Шпицбергена, которого в свое время вывез оттуда капитан китобойного судна и который потом сопровождал геологическую экспедицию в Баренс. Это был очень ласковый пес, но у него была предательская манера улыбаться в лицо и в то же время обдумывать какие-то козни. В первый же день он стащил у Бэка его мясо. Бэк бросился на него, чтобы его наказать, но в эту минуту Франсуа взмахнул хлыстом и ударил преступника. Бэку не оставалось ничего другого, как подобрать лакомую кость. Он решил, что поступок Франсуа свидетельствовал о его справедливости, и его уважение к метису возросло.

Другая собака не делала попыток к сближению, но и не пыталась воровать пищу у вновь пришедших. Это мрачное сдержанное существо твердо и определенно давало понять, что желает, чтобы его оставили в покое, и что плохо будет тому, кто захотел бы этот покой нарушить. Собаку звали Дэйв. Все время он ел и спал, позевывал и не проявлял ни к чему ни малейшего интереса. Даже в те часы, когда «Нарвал» проходил залив Королевы Шарлотты и качался по волнам, точно пьяный, когда Бэк и Кэрли волновались и чуть не сошли с ума от страха, Дэйв недовольно поднимал голову, удостаивал их равнодушным взглядом, позевывал и снова засыпал.

День и ночь пароход содрогался от неутомимой работы винта, и, хотя дни были похожи один на другой, Бэку стало казаться, что постепенно делается все холоднее и холоднее. Наконец в одно утро движение винта прекратилось, и на пароходе началось необычайное оживление.

Как и остальные собаки, Бэк ясно почувствовал это и понял, что предстоит перемена. Франсуа привязал всех собак на один ремень и вывел их на палубу. При первых же шагах по холодной земле лапы Бэка погрузились в какую-то белую, пушистую мякоть, которая была очень похожа на выкрашенную в белую краску грязь. Он с фырканьем подскочил и попятился. Такая же белая масса падала сверху. Бэк отряхнулся, но на него падали новые хлопья. Он с любопытством понюхал, потом лизнул эту мякоть. Она жгла, как огонь, и быстро исчезала на языке. Это удивило его. Он опять попробовал – с тем же результатом. Зрители рассмеялись, и ему стало стыдно, хотя он и не сознавал, почему именно. Он впервые увидел снег.

II Закон дубины и клыка

Первый день, проведенный Бэком на берегу Дайе, показался ему кошмаром. Каждый час приносил что-нибудь неожиданное и бившее по нервам. Его внезапно вырвали из центра цивилизации и бросили в дикую первобытную страну. Не было прежней ленивой, зачарованной солнцем жизни, где он пил, ел, слонялся без дела и не знал, куда себя девать. Здесь не было ни мира, ни покоя, ни безопасности ни на одну минуту. Все находилось в состоянии непрестанного движения и деятельности, и каждую минуту грозила опасность. Была постоянная необходимость держаться настороже, так как здесь и люди, и собаки совсем не походили на городских собак и людей. Здесь жили дикари, все до одного не знавшие никаких законов, кроме закона дубины и клыка.

Бэк никогда не видел раньше, чтобы собаки дрались между собой так, как эти похожие на волков существа, и первый опыт в этом отношении преподал ему незабываемый урок. Правда, он не был непосредственным участником этого опыта, иначе ему не пришлось бы в своей жизни воспользоваться полученным уроком. Жертвой оказался не он, а Кэрли. Все собаки собрались у барака, и Кэрли самым добродушным образом стала заигрывать с грубошерстной собакой, величиною с доброго волка, хотя и вдвое меньше, чем сама Кэрли. Предупреждения не было: быстрый, как вспышка магния, прыжок и металлический звук от щелканья зубами; затем прыжок назад – и морда Кэрли оказалась разодранной от глаза до пасти.

Укусить и потом отскочить – такова волчья манера драться, но дальше было еще хуже. Тридцать или сорок похожих на волков собак подбежали к месту происшествия и окружили дравшихся плотным молчаливым кольцом. Бэк не понимал ни этой молчаливой напряженности, ни жадного их облизывания. Кэрли набросилась на соперника, который снова вцепился в нее и отскочил. Затем этот похожий на волка пес встретил грудью дальнейший наскок. Он использовал какую-то своеобразную ухватку, от которой Кэрли повалилась на землю, и ей уже не было суждено подняться на ноги. Как раз этого и ожидали наблюдавшие за дракой псы. С ворчанием и взвизгиваниями они сомкнули круг, и, заскулив в предсмертной агонии, Кэрли нашла свой конец под грудой навалившихся на нее мохнатых тел.

Все это произошло так быстро и так неожиданно, что Бэк в первую минуту растерялся. Он увидел Шпица, высунувшего свой крысиный язык как бы в приятной усмешке; увидел Франсуа, который, размахивая топором, бросился в середину свалки. Еще трое каких-то мужчин, схватив дубины, побежали к нему на помощь, чтобы разогнать собак. Продолжалось все это недолго. Через две или три минуты после того, как свалилась Кэрли, последний из нападавших был уже отогнан. Но Кэрли лежала на окровавленном примятом снегу, скрючившись, без движения, почти разорванная на части. Над ее трупом склонился метис и страшно ругался. Эта сцена потом часто тревожила Бэка во сне. Так вот оно как идет жизнь! Вот какова справедливость вообще! Раз тебя свалили, то ты, значит, погиб. Так ладно же! Бэк позаботится о том, чтобы никогда не оказаться сваленным! Шпиц снова высунул язык и засмеялся, и с этого момента Бэк возненавидел его горчайшей, смертной ненавистью.

Не успел Бэк оправиться от удивления, вызванного трагической гибелью Кэрли, как получил новый удар. Франсуа укрепил на нем целую комбинацию из ремней и пряжек. Это была упряжь, подобная той, которую дома, у судьи, конюхи надевали на лошадей. Оказалось, что ему теперь нужно работать так, как работают лошади, которых, кстати сказать, он здесь не видел. Он стал таскать Франсуа на санях в лес, окаймлявший долину, и привозить оттуда дрова. Хотя он и считал оскорблением своего достоинства то, что его сделали упряжным животным, однако он был слишком мудр, чтобы выказывать неповиновение. Он безропотно освоился с упряжью и постарался тянуть как можно сильнее, хотя дело его и казалось ему первое время странным. Франсуа был строг, требовал немедленного повиновения и добивался его ударами кнута. Со своей стороны и Дэйв, который оказался опытным коренником, при каждой ошибке со стороны Бэка покусывал его за задние ноги. Вожаком был такой же опытный Шпиц, и так как ему не всегда удавалось хватать зубами Бэка, он критически ворчал на него и старался направить его на след, умело перекидываясь то на одну сторону, то на другую, в зависимости от того, с какой стороны сбивался Бэк. Бэк же легко постигал все то, что от него требовалось, и при совместном руководстве своих двух товарищей и Франсуа делал поразительные успехи. Еще раньше чем они вернулись в первый раз обратно, он уже понял, что надо остановиться при крике «хо», идти вперед при команде «мут», откидываться на поворотах и держаться подальше от коренника, когда сани сами катились вниз под гору.

– Все три собаки удачные, – сказал Франсуа Перро. – Бэк тянет, как черт. Я выучу его скорее скорого.

После обеда, так как надо было спешить с почтой, Перро привел двух новых собак. Это были два брата – Билли и Джо, оба – настоящие ездовые собаки. Хотя они и были сыновьями одной и той же матери, но отличались друг от друга, как день от ночи. Единственным недостатком Билли было его безграничное добродушие, в то время как Джо, напротив, всегда находился в кислом расположении духа и, видимо, был склонен к самоуглублению. Он все время ворчал, и в глазах его светилось что-то недоброе. Бэк встретил пришельцев по-товарищески, Дэйв игнорировал их, а Шпиц стал задирать сначала одного из них, потом другого. Билли сперва примирительно завилял хвостом, потом пробовал убежать, когда убедился, что миролюбием не добьешься ничего, и, наконец, когда острые зубы Шпица впились ему в бок, принялся плакать все еще добродушно. Но, когда дело дошло до Джо, Шпиц мог угрожать ему сколько угодно: Джо все время резко оборачивался и оскаливал зубы. Шерсть у него ощетинивалась, уши прижимались назад, на губах появлялась пена, зубы щелкали, и глаза так дьявольски сверкали, что он казался воплощением воинствующего ужаса. Его вид был до того страшен, что Шпицу пришлось отказаться от мысли припугнуть его. Чтобы отомстить ему за свое поражение, он опять накинулся на безобидного и все еще скулившего Билли и загнал его куда-то далеко от привала.

К вечеру Перро купил еще одну собаку – старого, щетинистого, длинноногого, сухопарого пса с мордой, покрытой шрамами от многих драк, и с единственным глазом, в котором, однако, сверкало громадное мужество, вызывавшее уважение. Собаку эту звали Соллекс, что значит «сердитый». Как и Дэйв, она не просила ни о чем, ни в чем не уступала и ничего не ждала; и когда она решительно и не торопясь вошла в свою новую компанию, то даже Шпиц понял, что тут уж приставать нечего. Соллекс имел одну особенность, которую первый открыл, на свою беду, Бэк. Он не любил, чтобы к нему подходили со стороны его слепого глаза. Бэк, ничего не подозревая, оскорбил его, зайдя не с той стороны, и тотчас же убедился в своей оплошности, так как Соллекс мгновенно накинулся на него и прогрыз ему плечо на три дюйма до самой кости. С той поры Бэк остерегался подходить к нему со слепой стороны, и их дружба уже до конца ничем не омрачалась. Видимо, единственное, чего желал этот пес, как и Дэйв, – чтобы его оставили в покое, хотя Бэк впоследствии и убедился, что у них была еще весьма существенная особенность.

Бэк в первую ночь столкнулся с большим вопросом: где спать? Освещенная свечкой палатка уютно манила к себе среди необозримой белой равнины. Когда он, нисколько не сомневаясь, что будет спать вместе со своими хозяевами, вбежал в нее, то оба, и Перро, и Франсуа, накинулись на него с криками и стали бросать в него всем, что попало под руку, пока Бэк не оправился наконец от охватившего его смущения и не выбежал со стыдом и позором на холод. Дул резкий ветер, который пронизывал его насквозь и особенно жестоко впивался в раненое плечо. Он лег на снег и попытался заснуть, но мороз скоро поднял его на ноги. Жалкий, беспомощный, он стал блуждать около других палаток, но повсюду было холодно. То там, то здесь на него наскакивали одичавшие собаки, но он ощетинивался и рычал (он этому скоро научился), и они не решались его тронуть.

В конце концов Бэк сообразил. Надо было посмотреть, как устроились его товарищи по упряжке. К своему удивлению, он заметил, что все они исчезли. Опять он пошел бродить по обширному лагерю и опять вернулся ни с чем. Может быть, они в палатке? Нет, этого не могло быть, иначе и его не прогнали бы оттуда. Но тогда где же они? Опустив хвост, дрожа всем телом и чувствуя себя глубоко несчастным, он стал бесцельно бродить вокруг палатки. Вдруг снег провалился у него под передними лапами, и он стал куда-то догружаться. Что-то теплое зашевелилось у него под ногами. В страхе перед невидимым и неведомым он с фырканьем и рычанием отпрянул. Но донесшееся до него короткое дружелюбное тявканье успокоило его, и он опять подошел к тому месту, чтобы посмотреть, в чем дело. Струя теплого воздуха коснулась его ноздрей, и вот под снегом, свернувшись калачиком, лежал у его ног Билли. Он ласково заскулил, слегка даже взвизгнул и тотчас же заерзал в снегу, выказывая Бэку приятельское расположение и добрые намерения, и даже лизнул его теплым, влажным языком в морду, чтобы расположить его к себе.

Еще урок: так вот как собаки справляются здесь с холодом! Бэк доверился этому наглядному обучению и, выбрав местечко, с большими усилиями и ненужным напряжением стал выкапывать для себя в снегу яму. Она тотчас же наполнилась теплом от его тела, и он сладко заснул. День был длинным и утомительным, и Бэк спал хорошо и крепко, лишь время от времени лая и ворча во сне от посещавших его тяжелых сновидений.

Бэк проснулся только тогда, когда послышались шорохи пробуждающегося лагеря. Сперва он не сообразил, где находится. Всю ночь шел снег и совершенно завалил его. Снежные стены давили на него со всех сторон, и вдруг его обуял безграничный страх, какой обыкновенно испытывает всякий зверь, попавший в западню. Этот испытанный им страх был первым признаком того, что он начинает возвращаться к жизни своих далеких предков, так как, будучи цивилизованной, а может быть, и не в меру цивилизованной собакой, он совершенно не знал, что такое западня и что значило в нее попасть. Все его мышцы спазматически и инстинктивно напряглись, шерсть на шее и плечах встала дыбом, и с диким воем, разметав вокруг себя искрившийся снег, он выскочил наверх, в простор яркого дня. Еще не отходя от своей ямы и только увидев перед собой широкое снежное поле, он сразу сообразил, где находился, и припомнил все, что произошло с ним со времени его прогулки с Мануэлем вплоть до вчерашнего вечера, когда он вырыл себе эту нору в снегу.

Крик Франсуа приветствовал его появление.

– Что я говорил? – воскликнул он, обращаясь к Перро. – Этот Бэк все узнает сам, и скорее всех.

Перро серьезно кивнул в знак согласия. В качестве курьера канадского правительства с обязанностью перевозить важные бумаги, он очень заботился о том, чтобы приобретать самых лучших собак, и был теперь очень доволен, что удалось купить Бэка.

В какой-нибудь час к запряжке были присоединены еще три собаки, так что всего их оказалось девять. А еще через четверть часа сани уже быстро катили по дороге к Дайе. Бэк радовался этой поездке, и, хотя работа оказалась тяжелой, он не прочь был потрудиться. Его поразил пыл, с каким собаки мчали сани, и этот пыл передался ему; но еще более удивила его перемена, происшедшая вдруг в Дэйве и Соллексе. Казалось, упряжь их переродила. Пассивность и равнодушие к жизни исчезли. Собаки ожили, стали деятельными, подвижными, заботились только о том, чтобы все шло хорошо, и страшно раздражались, когда происходила задержка или какое-нибудь замешательство, из-за которых сани останавливались. Труд, который они вкладывали в дело, казался подлинной сущностью их бытия. Только для него одного как будто они и существовали, только в нем одном и находили счастье.

Бэка поместили между Дэйвом и Соллексом, чтобы он постоянно находился под их опекой. Он оказался очень способным учеником, а они были хорошими учителями, никогда не позволявшими ему ошибаться и подкреплявшими свои уроки острыми зубами. Дэйв был справедлив и рассудителен: он никогда не кусал Бэка без причины, но никогда не упускал случая цапнуть его, когда требовалось. Удары кнута Франсуа научили Бэка тому, что подчиняться безусловно выгоднее, чем противиться. Однажды во время короткой остановки Бэк запутался в постромках и задержал отправление. Дэйв и Соллекс совместно налетели на него и проучили как следует. Путаница сделалась от этого еще сложнее, но с тех пор Бэк стал стараться не путать постромки, и не прошло дня, как он уже так хорошо справлялся с работой, что его соседям по упряжке не за что было наказывать его своими зубами. Кнут Франсуа стал щелкать над его головой все реже и реже, а Перро даже почтил Бэка тем, что внимательно осмотрел его лапы.

Дневной переход оказался очень тяжелым: они шли вверх по ущелью, прошли через Овечью равнину, мимо Весов и северной границы леса, через ледники, сугробы и глубокие пропасти и, наконец, поднялись на великий Чилкутский водораздел, который тянется между бассейнами пресной воды и морем и, как верный страж, охраняет подступы к унылому, пустынному Северу. Они быстро промчались по льду ряда озер, наполняющих своей водой кратеры потухших вулканов, и поздно ночью прибыли в огромный лагерь, расположенный у озера Беннет, где тысячи золотопромышленников строили лодки в ожидании весеннего разлива. Бэк вырыл себе нору в снегу и уснул в ней сном измученного праведника, но рано утром его подняли на ноги и опять вместе с другими собаками запрягли в сани.

В этот день они прошли сорок миль, так как мчались по накатанной дороге, но на следующий день и в течение еще многих дней им пришлось прокладывать себе по снегу свежий след, работа стала тяжелее, и движение замедлилось. Перро обычно шел впереди собак, утаптывая и намечая путь на лыжах, а Франсуа, направлявший ход собак посредством длинного шеста, иногда менялся с ним ролями. Перро торопился и, кроме того, гордился своим знанием льда, которое было действительно необходимо, так как лед был ненадежен, а там, где течение было быстрым, и вовсе отсутствовал.

День за днем – казалось, конца не будет их бесконечной веренице – Бэк тянул свои постромки. Привал делали обычно только вечером, когда уже становилось темно, а чуть начинало брезжить утро, сани были уже в пути, оставляя позади себя на несколько миль свежий след. Собак кормили только раз в сутки, с наступлением темноты; они съедали по куску рыбы и забирались спать под снег. Бэк был страшно прожорлив; он не мог удовлетвориться своим дневным пайком в полтора фунта сушеной лососины и беспрерывно страдал от голода. Между тем остальные собаки вследствие своего меньшего веса и того, что родились для такой жизни, получали всего по одному фунту рыбы и чувствовали себя превосходно.

Бэк скоро позабыл о том, как был разборчив в пище, когда жил у себя дома, на Юге. Поскольку он привык есть не спеша и смакуя каждый кусочек, ему скоро пришлось убедиться в том, что его товарищи нарочно спешили окончить свой обед, чтобы затем стащить у него остатки его порции. Защитить свою пищу было невозможно: когда он отнимал пищу у двоих или троих, она уже исчезала в горле у третьего или у четвертого. Чтобы выйти из положения, он научился есть так же быстро, как и остальные собаки. Впрочем, к этому в значительной степени его побуждал и голод. Тот же голод соблазнял его стащить у кого-нибудь то, что плохо лежало. Он следил за этим и ждал случая. Однажды он увидел, что хитрый и вороватый Пайк, один из недавно купленных псов, стащил у зазевавшегося Перро ломтик поджаренного сала. На следующий же день Бэк повторил этот маневр, схватил целый кусок и удрал. Поднялась суматоха, но на него не пало и тени подозрения. За проступок Бэка поплатился неловкий Дэйв, который всегда попадался.

Эта первая кража ясно показала Бэку, как надо действовать, чтобы выжить в суровой обстановке Севера. Воровство дало ему понять, что необходимо приспособляться к новым условиям жизни, и, не будь у него этой способности к приспособлению, ему, вероятно, пришлось бы погибнуть мучительной смертью. Далее эта кража повела к тому, что его моральные понятия стали давать слабину, так как в непрестанной борьбе за существование они оказывались ненужным и вредным грузом. Они были нужны там, на Юге, где царил закон любви и дружбы; там нужно было уважать собственность и считаться с интересами других; здесь же, на диком Севере, где царил закон дубины и клыка, всякий, кто стал бы считаться с такими пустяками, неизбежно прослыл бы за дурака, а если бы продолжал придерживаться их, то потерял бы всякую надежду на успех.

Конечно, Бэк не сознавал всего этого. Ему надо было только приспособляться, не более; и он бессознательно приспособлялся ко всем обстоятельствам новой жизни. С самого начала, невзирая на неравенство сил, он не избегал борьбы. Но дубина человека в красном свитере вколотила в его сознание более основательный и упрощенный взгляд на вещи. Прежде, будучи культурной собакой, он мог бы положить жизнь за моральные ценности – например, хотя бы за то, чтобы защитить хлыст судьи Миллера от посягавших на него воров, – теперь же его полное раскрепощение от цивилизации явно доказывалось способностью отвергать всякие моральные принципы и думать только о собственной шкуре. Он крал не из любви к искусству, а по настоятельному требованию своего желудка. Притом он воровал не открыто, а с осторожностью, тайком, опасаясь клыка и дубины. Словом, он поступал так, как было легче и выгоднее.

Его развитие (а может быть, и регресс) шло быстро. Его мускулы стали точно железные, и он потерял чувствительность к обыкновенной, не чересчур сильной боли. Он научился экономить силы, духовные и физические. Теперь он мог есть все что угодно, какой бы отвратительной и неудобоваримой ни была пища. Стоило ему только проглотить любую еду, как желудочно-кишечный сок уже переваривал все съеденное до малейшей питательной частицы и кровь разносила переработанную пищу до самых отдаленных концов его организма, вырабатывая из нее крепчайшую мышечную ткань. Его зрение и обоняние необыкновенно развились, а слух стал настолько острым, что даже во сне он слышал ничтожнейший шорох и умел разбираться в том, возвещает ли он безопасность или беду. Он научился зубами выкусывать лед, намерзший между пальцами, а когда ему хотелось пить – он знал, что нужно дробить передними лапами лед и под ним окажется вода. Но самой замечательной его особенностью было умение, набрав ноздрями воздух, определять за целую ночь вперед, какой будет на утро ветер. Как бы с вечера ни было тихо в воздухе, когда он рыл нору в снегу под деревом или на берегу, – если поднимался ночью ветер, то он всегда заставал Бэка уютно свернувшимся в клубочек под хорошей защитой с подветренной стороны.

Но он постигал все это не только опытом, нет – в нем зашевелились давно умершие инстинкты. Отпадало то, что было унаследовано им от поколений прирученных предков. Он как бы стал теперь смутно припоминать давно прошедшие времена всего своего вида, когда дикие стаи собак еще бродили по девственным лесам и отыскивали добычу. Для него уже не составляло труда пускать в дело когти, зубы и короткую волчью хватку. Так ведь дрались и его забытые далекие предки! Это они всколыхнули в нем старую жизнь, и былые приемы борьбы, запечатлевшиеся в наследственности вида, стали теперь его достоянием. Они пришли к нему без всякого зова с его стороны, как будто он и раньше владел ими. И когда в тихие холодные ночи он поднимал морду к звездам и долго по-волчьи выл, то это выли в нем его предки, обратившиеся ныне в пыль и прах, но когда-то поднимавшие морды к звездам и вывшие в продолжение тысячелетий так же, как и он. Приступы его тоски изливались в тех же звуках, которые означали извечную скорбь и то, как действовали всегда на собак тишина, холод и мрак.

И вот, точно в доказательство того, что жизнь – простая игрушка, в нем заговорили вдруг воспоминания о былом, и он вернулся к первобытным инстинктам, вернулся потому, что люди нашли на Севере желтый металл, и потому, что Мануэль был помощником садовника и получал жалованье, которого ему не хватало на жену и ребятишек.

III Торжествующий первобытный зверь

Оказалось, что торжествующий изначальный зверь еще был довольно силен в Бэке, а при жестоких условиях жизни он с каждым днем пробуждался в нем все сильнее и сильнее. Но он не прорывался наружу. Возродившаяся хитрость заставляла его сдерживаться и не выдавать себя. Ему нужно было как можно скорее примениться к новым условиям жизни, иначе он не мог бы чувствовать себя спокойно, и потому он не лез первый в драку и вообще старался избегать всяких столкновений. Основной чертой его характера сделалась осмотрительность. Он не был склонен к быстрым и решительным действиям. Как ни была велика его ненависть к Шпицу, он сдерживал себя, спокойно уклоняясь от его придирок.

С другой стороны, может быть, чувствуя в Бэке опасного соперника, Шпиц никогда не упускал случая оскалить на Бэка зубы. Он нарочно сбегал со своей дороги, чтобы задеть Бэка, и все время только и думал о том, как бы затеять с ним драку, которая неизбежно должна была закончиться смертью одного из них. Такая схватка, может быть, и произошла бы между этими собаками, если бы неожиданная случайность не отвратила надвигавшейся на них беды. Однажды, уже к вечеру, сани остановились на жалкой и голой площадке у озера Ле-Барж. Поднялась метель, ветер обжигал, как раскаленное железо. Такая погода и затем быстро наступившая темнота поневоле заставили остановиться на первом попавшемся месте. Пожалуй, трудно было бы найти для стоянки что-либо хуже. Они остановились у отвесной скалы, так что Перро и Франсуа были вынуждены развести огонь и развернуть спальные мешки на льду озера. Свою палатку они оставили в Дайе, чтобы путешествовать налегке. Из нескольких сучьев они развели костер, который, однако, продержался недолго, так как растопил поверхность льда и погас, и им пришлось ужинать в темноте.

Бэк устроил себе логово под самой скалой. Там оказалось так тепло и уютно, что ему не хотелось вылезать оттуда, когда Франсуа стал распределять между собаками рыбу, предварительно согрев ее у костра. Но, когда Бэк съел свою порцию и вернулся, его помещение оказалось занятым. Предостерегающее рычание подсказало ему, что захватчиком был Шпиц. До сих пор Бэк избегал задевать своего врага, но это было уже слишком бесцеремонно. В нем проснулся и зарычал зверь. Он бросился на Шпица с бешенством, которое удивило их обоих, и в особенности Шпица, так как он до тех пор считал Бэка трусливой собакой большого веса и размера.

Удивился и Франсуа, когда оба пса вдруг выкатились, вцепившись друг в друга, из заветной норы, и тут же понял, из-за чего возникла драка.

– Валяй! Валяй его! – закричал он Бэку. – Покажи ему, подлецу, чтобы знал, как воровать! Хорошенько его!

Шпиц охотно вступил в бой. Он визжал от возбуждения и ярости, кружась вокруг своего соперника и намечая прыжок. Бэк проявлял не меньшее нетерпение и также стал описывать круги, чтобы получить превосходство при нападении. Но здесь произошло нечто неожиданное, что отложило их борьбу за первенство в долгий ящик, до неопределенного дня после многих миль совместного утомительного пути.

Проклятия Перро, звучный удар дубиной по чьей-то костлявой спине и острый крик боли возвестили о начале событий. Внезапно весь лагерь ожил, и повсюду появились морды голодных собак. Их было около четырех или пяти стай. Вероятно, почуяв, что вблизи остановились сани со съестными припасами, они прибежали сюда из какой-то ближайшей индейской деревни. Они подкрались незаметно в самом начале драки между Шпицем и Бэком. Когда же Франсуа и Перро бросились на них с дубинами, они, в свою очередь, показали им зубы и приготовились к отпору. Запах съестного сводил их с ума. Перро увидел, как одна из собак уже засунула голову в ящик с припасами. Дубина тяжело ударила вора по ребрам, и припасы рассыпались по льду. Тотчас же целая стая голодных животных набросилась на вывалившийся хлеб и сало. Заработали дубины. Собаки визжали и выли под ударами, но не могли оторваться от еды и продолжали бороться за нее до тех пор, пока наконец не съели последнюю крошку.

Тем временем упряжные собаки с изумлением повылезали из своих нор. Свирепые пришельцы набросились и на них. Бэк никогда не видел таких собак. Казалось, что вот-вот на них лопнет кожа и кости вывалятся наружу. Это были в полном смысле слова скелеты, обтянутые шкурой с облезшей шерстью. Глаза у них горели, с клыков стекала слюна. Безумие голода делало их ужасными и неодолимыми. Сопротивляться им было невозможно. При первой же схватке упряжные собаки были откинуты к скале. На Бэка набросились сразу три диких пса, и в одно мгновение у него оказались разодранными морда и плечо. Произошла невероятная свалка. Билли по обыкновению визжал. Дэйв и Соллекс, истекавшие кровью от многочисленных ран, храбро сражались бок о бок. Джо кусался, как дьявол. Он вцепился в переднюю лапу какого-то подвернувшегося пса так, что не мог разжать челюстей, и прогрыз кость. Хитрец Пайк тут же набросился на этого калеку и положил его на месте. Бэк вцепился в какого-то слюнявого противника, вонзил ему в горло свои острые зубы и весь вымазался в его слюне и крови. Вкус теплой крови во рту разъярил его еще больше. Он набросился на другую собаку и в то же время почувствовал, что чьи-то зубы впиваются в его собственное горло. Это оказался Шпиц, предательски напавший на него.

Очистив около себя часть привала, Перро и Франсуа поспешили на выручку к своим собакам. Дикая лавина изголодавшихся животных откатилась, как только они появились, и Бэк стряхнул с себя своего врага. Но это было только на один момент. Оба человека должны были немедленно бежать назад, чтобы спасти хоть жалкие остатки продуктов, на которые опять набросились собаки. С мужеством отчаяния Билли кинулся напролом через самую гущу драки и помчался куда-то по льду. За ним по пятам ринулись Пайк и Дэйв, а затем бросились и все остальные ездовые собаки. Едва только Бэк собрался последовать их примеру, как заметил, что Шпиц приготовился броситься на него с очевидным намерением сбить с ног. Если бы Бэк упал, то вся масса диких псов могла бы навалиться на него, и ему бы тогда уже несдобровать. Но он дал Шпицу хороший отпор, и не прошло минуты, как он уже мчался со всех ног по льду за своими друзьями.

Через некоторое время все девять упряжных собак сошлись вместе и отправились в лес отыскивать для себя ночлег. Теперь их никто не преследовал, и тех ран, которые они получили в честном бою, было с них вполне достаточно. Каждая получила по крайней мере четыре или пять ран. А у некоторых ранения были довольно серьезные. Так, у Дэйва оказалась сильно поврежденной задняя нога, у новой собаки, Долли, – разодрана шея, Джо лишился глаза, а добродушный Билли горько оплакивал свое истерзанное в клочья ухо и голосил всю ночь напролет. На рассвете уставшие и не спавшие собаки, вернувшись к лагерю, увидали, что мародеры ушли, и испытали на себе дурное расположение Франсуа и Перро. Добрая половина продовольствия исчезла. Мало того, голодные собаки съели кожаные ремни на санях и даже брезент. Ничто, в самой отдаленной степени напоминавшее съедобное, не избежало их благосклонного внимания. Они сожрали подбитые оленьим мехом сапоги Франсуа, выгрызли из саней те места, к которым были прикреплены постромки, и съели половину кнута, которым Франсуа подгонял своих собак. Погонщик долго и грустно созерцал картину разрушения и наконец перевел глаза на своих израненных собак.

– Ах, друзья мои! – обратился он к ним ласково. – Ну что, если вы все от этих укусов перебеситесь?! Может быть, вы уже и бешеные? Как ты думаешь, Перро?

Курьер с сомнением покачал головой. До форта Доусона оставалось еще четыреста миль пути, и ему отнюдь не улыбалась перспектива водобоязни, которой могли заболеть его собаки. Через два часа, прошедшие в проклятиях и в крайнем напряжении, упряжь была наконец приведена в порядок, и, несмотря на боль от ран, собаки двинулись в путь по самой тяжкой его части до Доусона.

Тридцатимильная река, как оказалось, еще не замерзла. Бешеный поток воды смеялся над морозом, и лишь кое-где в затонах и в спокойных местах держался лед. Потребовалось шесть дней крайне изнурительного перехода, чтобы покрыть эти ужасные тридцать миль. Каждый шаг вперед совершался со смертельным риском для собак и людей. Перро несколько раз проваливался под лед и спасался только благодаря длинному шесту, который он, не выпуская из рук, держал все время таким образом, чтобы при каждом провале под лед шест приходился поперек полыньи. Стояли сильные морозы, термометр показывал минус пятьдесят градусов по Цельсию, и каждый раз, когда Перро проваливался, он должен был, чтобы не простудиться, немедленно разводить костер и просушивать одежду.

Однако ничто не устрашало его. За это бесстрашие он и был назначен правительственным курьером. Он шел на любой риск, решительно подставляя морозу свое маленькое, сморщенное лицо и отважно борясь с препятствиями буквально с раннего утра и до позднего вечера. Он, не колеблясь, огибал угрюмые берега по тонкому льду, который гнулся и трещал под ногами и на котором остановиться хоть на мгновение значило погибнуть. Раз провалились сани вместе с Дэйвом и Бэком, и, пока их вытаскивали, несчастные собаки чуть не захлебнулись и совершенно закоченели. Для того, чтобы спасти моментально обледеневших собак, пришлось тотчас же разжечь большой костер. Франсуа и Перро заставили их бегать вокруг костра так близко к огню, что несколько раз на них вспыхивала шерсть.

В другой раз провалился Шпиц, потянув за собой всю запряжку вплоть до Бэка, который догадался вовремя упереться лапами о скользкий край полыньи и не дал саням сползти в воду, хотя лед кругом трещал и прогибался. Бэку помог Дэйв, изо всех сил потянувший назад, а Дэйву – Франсуа, шедший позади саней и задерживавший их с таким напряжением, что слышно было, как у него захрустели кости.

Был еще случай, когда лед сломался и спереди и сзади и уже не было другого спасения, кроме отвесной скалы, на которую необходимо было взобраться. Каким-то чудом Перро удалось вскарабкаться на нее, и об этом чуде как раз и молился в это время Франсуа. Мигом связали ремни, постромки и последние остатки упряжи в одну длинную веревку, и Перро втащил на ней по очереди всех собак на вершину скалы. Потом он потянул туда же сани и поклажу и, наконец, втащил и самого Франсуа. Затем пришлось искать место, по которому можно было бы опять спуститься на лед. В конце концов спуск нашли, при помощи все той же веревки спустились, и ночь застала путников опять на льду, в какой-нибудь четверти мили от места происшествия.

К тому времени, как им достигнуть Хуталинква, Бэк окончательно вымотался. В подобном же состоянии были и остальные собаки; но, чтобы наверстать потерянное время, Перро все-таки гнал их без передышки. В первый день они прошли тридцать пять миль до Большого Лосося; в следующий – еще тридцать пять миль до Малого Лосося; на третий день – сорок миль, и они оказались уже в окрестностях Пяти Пальцев.

Ноги у Бэка были не так упруги и крепки, как у местных собак. Они ослабели благодаря целому ряду прирученных поколений, начиная с того дня, когда его последний дикий прапрадед был укрощен каким-нибудь пещерным человеком или жителем свайных построек. По целым дням он мучительно хромал, а на стоянках валился с ног, как мертвый. Несмотря на мучивший его голод, у него иногда не было сил, чтобы подняться и взять свою порцию пищи, и Франсуа стал подносить ему ее. Этот погонщик, кроме того, каждый вечер чуть не по целому часу растирал ему лапы и наконец пожертвовал своими мокасинами, чтобы сделать мокасины для его четырех лап.

Это было большое облегчение для Бэка, и в одно утро даже морщинистое, бесстрастное лицо Перро расплылось в добродушную улыбку, когда Франсуа забыл надеть на Бэка эти мокасины и тот лег на спину, с умоляющим взглядом вытянув кверху все свои четыре лапы, и не двинулся с места до тех пор, пока не был обут. В дальнейшем, однако, его ноги закалились и окрепли, так что износившуюся обувь не жалко было и выбросить.

На стоянке у Пелли, как раз в то время, когда утром запрягали собак, вдруг взбесилась Долли. Это было тем более странно, что она до сих пор не проявляла ни малейших признаков болезни. Она дико, по-волчьи завыла, и у каждой из остальных собак от ужаса поднялась шерсть дыбом. Затем она стремительно бросилась прямо на Бэка. Он ни разу не видел бешеных собак и не имел никаких оснований бояться бешенства; тем не менее он в паническом ужасе бросился в бегство. Он опрометью мчался по прямой линии, а Долли гналась за ним, вся в пене и тяжело дыша, в каких-нибудь двух-трех футах от него. Настичь Бэка она не могла, так как страх удваивал его силы, но и он не мог убежать от нее: бешенство как бы окрыляло ее. Бэк нырнул в чащу лесного острова, выскочил с другой его стороны, перерезал какой-то пролив, загроможденный льдом, достиг другого острова, описал круг, чтобы вернуться поскорей к главному руслу реки, и уже в отчаянии стал пересекать и его. И все время, хоть и не оборачиваясь, он чувствовал за собой на расстоянии одного прыжка тяжелое дыхание Долли. Когда он был за четверть мили от лагеря, Франсуа позвал его, и он метнулся назад, все еще с бешеною погоней по пятам. Он уже с трудом дышал. Он выбился из сил. Вся его надежда была только на то, что Франсуа его спасет. А Франсуа держал наготове топор, и, когда наконец Бэк промчался мимо него, он раздробил топором голову безумной Долли. Едва переводя дух, беспомощный и измучившийся, Бэк остановился у саней.

Шпиц только того и ждал. Он подскочил к Бэку и два раза вонзил свои зубы в неспособного сопротивляться врага, укусив его до самой кости. Затем пошел в дело хлыст Франсуа, и Бэк с удовлетворением увидел, что Шпиц получил основательную порку, какой до сих пор еще не получала ни одна из упряжных собак.

– Вот дьявол этот Шпиц! – заметил Перро. – Он когда-нибудь загрызет Бэка!..

– А Бэк зато – дьявол вдвойне, – возразил Франсуа. – Я все время слежу и теперь могу сказать наверное. Слушай, в один прекрасный день он разъярится, как черт, и слопает Шпица, а остаток выплюнет в снег. Ручаюсь. Я знаю!

С этого дня между двумя псами началась война. Шпиц, бывший до сих пор признанным вожаком и главой упряжки, почувствовал, что его первенству угрожает опасность со стороны этой странной южной собаки. Это казалось ему непостижимым, так как из всех тех южных собак, которых он до сих пор знал, ни одна не проявила качеств, необходимых для упряжки и лагерной жизни. Все это были избалованные существа, которые гибли от непосильной работы, мороза и голода. Бэк оказался исключением. Он покорно все переносил и процветал, превосходя обыкновенных ездовых собак в силе, дикости и хитрости. Кроме того, он был властолюбив, а дубина человека в красном свитере выбила из него заносчивость и опрометчивость, и это делало его особенно опасным противником. Им руководила теперь главным образом хитрость, и он терпеливо, с настойчивостью дикаря в течение какого угодно времени мог выжидать счастливого случая.

Решительная схватка в борьбе за первенство неизбежно должна была состояться. Бэк жаждал ее. Он жаждал ее потому, что его как бы в тисках сжала та непостижимая гордость службы, которая заставляет собак издыхать на посту, побуждает их радостно мчаться в упряжи и разрывает им сердце на части, если их вдруг признают негодными и снимут с них упряжь. Эта гордость говорила и в Дэйве, заставляя его ценить свое место коренника; она же проявлялась и в Соллексе, когда он тянул сани изо всех своих сил; она же овладевала и всей сворой при отправлении с каждого места стоянки, точно по мановению волшебного жезла сразу превращая собак из мрачных и угрюмых зверей в неутомимые, усердные и самолюбивые существа; та же гордость вдохновляла их в течение целого дня и покидала их только по вечерам, на стоянках, когда они снова возвращались к неопределенному беспокойству и недовольству жизнью. Именно эта гордость и заставила Шпица высоко держать знамя вожака и кусать тех собак, которые запутывались в постромках или прятались по утрам, чтобы уклониться от работы. Только она, эта гордость, и побуждала его бояться Бэка, как своего возможного заместителя и будущего вожака. А к этому-то как раз и стремился Бэк.

Бэк открыто угрожал первенству Шпица. Всякий раз он неизменно становился при запряжке между ним и теми собаками, которых Шпиц собирался укусить. Он делал это вполне сознательно. Однажды утром, когда за ночь выпало много снега, хитрый Пайк куда-то спрятался и долго не появлялся. Оказалось, что он зарылся в глубокий снег. Напрасно Франсуа искал и звал его, Шпиц же одичал от злости. Он заметался по лагерю, всюду вынюхивая и роясь в каждом подозрительном уголке, и притом так рычал, что бедный Пайк дрожал в своем убежище от страха, как лист.

Но, когда Пайка наконец нашли и отрыли и Шпиц вдруг налетел на него, чтобы задать ему трепку, Бэк яростно встал между ними. Это было до такой степени неожиданно и так хитро задумано, что Шпица отбросило назад и сбило с ног. Пайк, до той минуты трусливо дрожавший, сразу обрадовался началу открытого мятежа и набросился на своего поверженного вожака. Успев уже позабыть о всяких принципах благородного боя, Бэк также накинулся на Шпица. Но Франсуа, хотя слегка и посмеивался, глядя на этот маневр, однако не захотел уклониться от исполнения своих прямых обязанностей и изо всех сил стегнул бичом Бэка по спине. Поскольку и это воздействие не заставило Бэка оторваться от своего поверженного соперника, пошло в дело и кнутовище. Оглушенного Бэка оттащили в сторону, и на него посыпались новые удары, тогда как Шпиц основательно занялся многогрешным Пайком.

В последующие дни по мере приближения к Доусону Бэк все чаще и чаще стал вмешиваться в расправу Шпица с виновными, но теперь он проделывал это очень ловко, когда Франсуа не было вблизи. Скрытый бунт Бэка вызвал всеобщее падение дисциплины. Кроме Дэйва и Соллекса, остальные собаки вели себя с каждым днем хуже и хуже. Все пошло вкривь и вкось. Начались беспрерывные драки и раздоры. Постоянно продолжались непорядки, скрытой причиной которых являлся Бэк. С минуты на минуту Франсуа ожидал, что между двумя собаками произойдет борьба не на жизнь, а на смерть. Часто ночью, услышав, как ссорятся и грызутся другие собаки, он вылезал из своего спального мешка, опасаясь, что началась уже смертельная схватка между Бэком и Шпицем.

Но подходящего случал пока не представлялось, и в один из неприветливых вечеров они вступили в Доусон, так и не решив спора о первенстве.

В Доусоне оказалось великое множество людей и собак, и Бэк удивился, увидев их всех за работой. Видимо, здесь считалось в порядке вещей, чтобы собаки трудились. Целые дни их длинные упряжки двигались по улицам, и даже по ночам раздавался звон их бубенцов. Они возили доски и дрова, тянули тяжело нагруженные сани к приискам и исполняли всякую работу, которую в долине Санта-Клара проделывали лошади. Время от времени Бэк встречал здесь и южных собак, но большинство составляли местные псы, похожие на волков и покрытые жесткой шерстью. Каждую ночь, регулярно в девять, двенадцать и в три, все собаки затягивали свою полуночную песнь – полный тоски и скорби вой, к которому с наслаждением присоединялся и Бэк.

При северном сиянии, холодно вспыхивавшем над головой, или при звездах, ярко мерцавших в морозном воздухе, когда земля цепенела, озябнув под своим снежным покровом, эта песнь собак могла показаться вызовом, брошенным самой жизнью, но минорные ее переливы с тягучими воплями и стонами скорее возносили жалобу на скорбь бытия и на мучительную работу. Это была старая песнь, такая же старая, как и сама собачья порода, – одна из тех первых песен юного мира, когда все песни были полны скорби. Она была насыщена страданиями бесчисленных поколений и той жалобой, которая так странно волновала Бэка. Он стонал от той же тоски, которая была тоской и для диких его предков, и от того же страха перед тайной холода и ночи, который и у них являлся перед той же тайной. И если Бэка теперь волновали отзвуки давно минувших дней и поколений, то это говорило только о том, как чутко он прислушивался сквозь века крови и огня к тем первейшим отзвукам жизни, которые доносились до него от эпохи древнего воя.

Через семь дней по прибытии в Доусон вся упряжка уже мчалась обратно вдоль Юкона к Дайе и Соленому Озеру. Перро вез теперь более срочные бумаги, чем те, которые переправил сюда; охваченный гордостью, что его считают опытным ездоком, он решил теперь покрыть годовой рекорд. Ему способствовало несколько обстоятельств: недельный отдых восстановил силы его собак и привел их в исправное состояние; оставленный ими след был накатан теперь другими обозами, которые ехали за ними; наконец, полиция устроила в двух или трех местах склады продовольствия для людей и собак, и, следовательно, можно было ехать налегке.

В первый день они добрались до Шестидесятой Мили, то есть сделали ровно пятьдесят миль; на другой день они уже поднимались вверх по Юкону и приближались к Пелли. Но такие большие перегоны достигались не без ропота и раздражения со стороны Франсуа. Коварный бунт, поднятый Бэком, разрушил солидарность упряжки. Собаки уже не бежали так дружно, как прежде. Поощрение, которое оказывал Бэк бунтовщикам, подстрекало их на всякого рода мелкие проделки. Шпиц больше не представлял для них авторитета как вожак. Страх перед ним исчез, и все собаки теперь смело бросали ему вызов. Однажды ночью Пайк украл у него половину рыбы и благополучно съел ее, воспользовавшись защитой Бэка. В другой раз Дэйв и Джо искусали Шпица. Даже такой добряк, как Билли, стал терять свое добродушие и скулил менее жалобно, чем в прежние дни. Что же касается самого Бэка, то он уже никогда не подходил к Шпицу без того, чтобы не ощетиниться и не порычать. Вообще он отчаянно перед ним нахальничал. Ему, например, нравилось с вызывающим видом прогуливаться взад и вперед у самого носа Шпица.

Общее падение дисциплины отразилось и на отношениях собак между собой. Они стали теперь грызться до такой степени часто, что лагерь временами походил на воющий бедлам. Только Дэйв и Соллекс не изменились, хотя и их, видимо, раздражали всеобщие свалки. Франсуа все время изрекал какие-то варварские ругательства, в тщетной ярости бегал за собаками по снегу и даже рвал на себе волосы. Все время его плеть свистела в воздухе, но это приносило мало пользы. Едва только Франсуа поворачивался к собакам спиной, как драка возобновлялась. Он защищал от них своей плетью Шпица, а Бэк защищал остальных собак. Франсуа, конечно, отлично знал, что причиной всех беспорядков был Бэк, а Бэк чувствовал, что Франсуа это знал. Но беда Франсуа состояла в том, что Бэк был слишком умен, чтобы быть пойманным на месте преступления. Он охотно работал в упряжи, так как тянуть лямку стало для него наслаждением; но в то же время ему доставляло еще большее удовольствие затевать между собаками драку так, чтобы перепутались все постромки.

Однажды вечером, после ужина, у устья Тэхкины Даб вспугнул полярного кролика, хотел его схватить и промахнулся. Через секунду вся свора была на ногах. В ста ярдах оттуда находилась станция Северо-Восточной полиции, при которой состояло около пятидесяти местных собак. Все эти псы присоединились к погоне. Кролик помчался вниз по реке, потом свернул вдоль русла замерзшего ручейка и поскакал напрямик. Он легко прыгал по поверхности снежного покрова, тогда как собаки постоянно проваливались и выбивались из сил. Бэк вел за собой всю свору из шестидесяти собак и, как ни старался, все-таки кролика догнать не мог. Страстно повизгивая, он распластался в беге и при голубовато-белом свете луны выбрасывал свое великолепное тело вдогонку за кроликом. И так же, скачок за скачком, точно бледный призрак снегов, мчался впереди кролик.

Все то же брожение древних инстинктов, которое иногда гонит и людей из шумных городов в простор лесов и полей, чтобы посредством химических приемов и свинцовых шариков убивать там живые существа, – радость крови и веселие убийства, – сразу нахлынуло на Бэка, только в нем эти инстинкты проснулись с бесконечно большей силой и непосредственностью. И он мчался впереди стаи со страстным желанием схватить добычу, впиться зубами в тело и, загрызая жертву насмерть, теплой кровью омыть свою морду до самых глаз.

Находит иногда такой экстаз, который знаменует собой высшую точку жизни, высшее напряжение жизненных сил. И таков парадокс бытия, что этот экстаз охватывает существо, когда оно наиболее полно ощущает жизнь, и в то же время этот экстаз – полное забвение себя и всего окружающего. Такой экстаз, такое забвение жизни приходит к творцу, когда он вдруг забывает о себе и, подчиняясь охватившему его вдохновению, начинает творить. Приходит такой экстаз к воину, охваченному безумием битвы и отвергающему пощаду. Теперь он пришел и к Бэку, летевшему впереди стаи и издававшему волчий победный вопль. Экстаз охватил его бешеной жаждой как можно скорее схватить живьем добычу, быстро убегающую от него при свете луны. Экстаз вырастал из самых глубин его существа, он рождался из той части его природы, которая была унаследована им от глубокой древности. Экстаз возвращал его к первоисточникам времени. Бэком владели теперь клокотание жизни, таинственный прилив бытия, совершеннейшая радость, пронизывавшая каждый его отдельный мускул; он был преисполнен жизни, которая в нем била через край, и радости, претворившейся в восторженную скачку за кроликом под тихо мерцавшими звездами по мертвой, неподвижной поверхности снега.

Шпиц, даже в минуты высшего напряжения остававшийся холодным и расчетливым, отделился от стая и побежал наперерез кролику по узкому полуострову, образовавшемуся благодаря излучине реки. Бэк не заметил этого и, все еще не выпуская из виду кролика и догоняя его, вдруг увидел другой белый призрак, гораздо больших размеров, который бросился на кролика с высоты нависшего берега. Это был Шпиц. Теперь кролик не мог уже увернуться, и белые зубы мгновенно вонзились ему в спину. Зверек закричал, как ребенок, громко и жалобно. А при этом звуке, при этом прощании с жизнью, которая вступила теперь в крепкую схватку со смертью, вся свора собак испустила дикий вопль восторга.

Не кричал только Бэк. Он не мог остановиться и налетел на Шпица, плечо к плечу, и притом так сильно, что не успел схватить его за горло. Они перевернулись в пушистом снегу раз и другой. Затем Шпиц вскочил первый и укусил Бэка за плечо. Его зубы дважды щелкнули, как стальной капкан, когда он отступил, чтобы приготовиться к новому прыжку. Пасть его оскалилась, он яростно рычал.

В одно мгновение Бэк понял: время настало. Схватка насмерть. И когда они кружились друг перед другом, рыча и закинув уши назад, выжидая благоприятного момента, чтобы вцепиться один в другого, вся эта сцена показалась Бэку давно знакомой, словно он сразу припомнил все: и заиндевевшие леса, и застывшую землю, и лунный свет, и эту дрожь перед боем. Над белой молчаливой равниной веяло призрачным спокойствием. В воздухе – ни малейшего ветерка, ни малейшего шороха прошлогоднего листа. В морозном воздухе медленно поднимался только пар от дыхания собак. Они давно уже расправились с кроликом, и теперь все эти плохо прирученные волки образовали кольцо, полное напряженного ожидания. Сидели молча, с горящими глазами и медленно исходившим от дыхания паром. В этой сцене давно прошедших времен Бэк не увидел ничего ни странного, ни нового. Все было так, как и тогда, как и всегда, – обычный путь явлений.

Шпиц был опытным бойцом. От самого Шпицбергена через весь Крайний Север и Канаду вплоть до Баренса он всюду отстаивал свои неотъемлемые права перед всякого рода собаками и всегда был первым. Его ярость была жестокой, но не слепой. Охваченный страстью рвать и уничтожать, он никогда не забывал, что его противники должны были переживать то же самое, что и он. Он никогда не начинал атаки, если не знал, что готов выдержать ее сам, и редко нападал, не отразив предварительно нападения.

Напрасно Бэк старался вонзить зубы в шею белого пса. Куда бы ни попадали его клыки, их неизменно встречали клыки Шпица. Клык наталкивался на клык, губы были искусаны, но Бэку никак не удавалось застигнуть врага врасплох. Тогда он окружил Шпица целым вихрем внезапных наскоков. Снова и снова стремился он ухватить зубами его снежно-белое горло, где жизнь билась близко к поверхности, и каждый раз Шпиц кусал его и отскакивал назад. Тогда Бэк пустился на хитрость: делая вид, что намерен схватить Шпица за горло, он сразу отдергивал голову назад и затем, отогнув ее в сторону, с такой силой ударял плечом в бок Шпица, точно бил тараном. Он надеялся сбить врага с ног. Но вместо этого плечо самого Бэка всякий раз оказывалось искусанным, а Шпиц преспокойно отскакивал в сторону.

Бэк обливался кровью и тяжело дышал, тогда как Шпиц оставался невредимым. Положение Бэка начинало становиться отчаянным. Остальные псы в глубоком молчании ожидали момента, когда один из противников упадет, чтобы доконать его. По мере того как Бэк уставал, Шпиц переходил в наступление, и, теряя устойчивость, Бэк стал покачиваться на ногах. Один раз он даже упал, и весь круг из шестидесяти собак, точно по команде, вскочил вдруг с места, но Бэк быстро поднялся, и все кольцо опять опустилось на снег, застыв в ожидании.

У Бэка было одно незаменимое преимущество – воображение. До сих пор он дрался, руководствуясь инстинктом, но он мог пустить в дело и свой мозг. Он бросился на Шпица, точно желая повторить удар плечом, и вдруг притворно упал на снег, вцепившись зубами в переднюю левую лапу Шпица. Его челюсти сжались, послышался хруст ломавшейся кости, и белая собака осталась на трех ногах. Три раза подряд Бэк пытался сбросить врага наземь, затем повторил свой маневр и сломал ему правую переднюю ногу. Несмотря на невыносимую боль и беспомощность, Шпиц все еще продолжал бешено бороться. Он видел молчаливый круг собак, их горевшие глаза, высунутые языки и серебристые облачка пара, тянувшиеся от их морд кверху. Круг постепенно сжимался, как и всегда при приближении гибели одного из бойцов, чему он был свидетелем в прошлом не один раз…

Но на этот раз побежденным оказывался он сам.

Для Шпица не оставалось надежды. Бэк был неумолим. Сострадание применялось там, где был более мягкий климат. Бэк приготовился к последней атаке. Кольцо сомкнулось уже до того, что он чувствовал на своих боках теплое дыхание собак. Он видел, как они со всех сторон подбирались к Шпицу и с какой алчностью были устремлены на него их глаза. Наступила пауза. Каждая собака вдруг замерла, словно превратилась в камень. Только Шпиц корчился и ощетинивался, рыча и угрожая, точно стараясь этим испугать надвигающуюся смерть. Бэк мгновенно наскочил на врага и отскочил. Но этот короткий удар плечом был верным и последним. Темное кольцо сомкнулось в одну точку на озаренном луной снегу, и Шпиц исчез из виду. Торжествуя победу, Бэк стоял в стороне и смотрел на эту сцену. Воскресший в нем первобытный зверь совершил убийство и был этим доволен.

IV Кто стал хозяином положения

– Ну, что я говорил? Ведь я правильно сказал, что в Бэке два дьявола! – так восклицал на следующее утро Франсуа, убедившись, что Шпица нигде нет, а Бэк весь в ранах. Он притянул Бэка к костру и при свете огня показал Перро раны собаки.

– Этот Шпиц дерется, как черт, – ответил Перро, осмотрев зиявшие раны Бэка.

– А Бэк дерется, как два черта, – продолжал Франсуа. – Ну, теперь дело пойдет на лад. Шпица нет, значит, и дракам конец.

Пока Перро упаковывал пожитки и нагружал сани, Франсуа принялся запрягать собак. Бэк уверенно подбежал к тому месту, которое занимал Шпиц в качестве вожака, но Франсуа, не обратив на Бэка внимания, подвел Соллекса, так как из всех оставшихся собак считал его для этой цели наиболее подходящим. Бэк с яростью накинулся на Соллекса, отбросил его и снова стал на место Шпица.

– Ну, что ты скажешь? – развел руками Франсуа и весело хлопнул себя по бедрам. – Посмотри на Бэка. Думает, раз он загрыз Шпица, то и его место должно перейти к нему.

– Пошел прочь, дьявол! – крикнул он на Бэка, но тот не тронулся с места.

Франсуа взял Бэка за ошейник и, хотя пес грозно зарычал на него, оттянул его в сторону и снова поставил Соллекса на место. Старому псу это, видимо, не понравилось, и он отчетливо дал понять, что боится Бэка. Франсуа был настойчив, но, когда он повернулся спиной, Бэк снова заменил Соллекса без всякого сопротивления со стороны последнего.

Франсуа рассердился.

– Ну я тебя проучу! – воскликнул он, побежал и возвратился с дубиной.

Бэк вспомнил человека в красном свитере и нехотя отступил. Теперь он не пытался прогонять Соллекса, когда того снова водворили на место вожака. Он стал описывать круги вне пределов досягаемости дубинки, рыча от огорчения и досады и внимательно наблюдая, чтобы успеть вовремя увернуться, если Франсуа вздумает швырнуть ею в него. Он уже основательно постиг значение дубинки.

Погонщик занялся своей работой и позвал к себе Бэка, когда пришла очередь поставить его на старое место перед Дэйвом. Бэк попятился на два или на три шага. Франсуа последовал за ним. Бэк отступил еще дальше. Когда эта церемония затянулась, Франсуа отбросил дубинку, думая, что Бэк боится ее. Но Бэк, видимо, взбунтовался открыто. Дело не в дубинке – он желал добиться места вожака. Это было его право. Он заслужил его и не успокоится до тех пор, пока его не получит.

На помощь Франсуа явился Перро. Битый час они возились с Бэком. Они бросали в него дубинками, бегали за ним. Но он ловко увертывался. Они проклинали его, его предков и его потомков, вплоть до самых отдаленных, не явившихся еще на свет поколений, проклинали каждый волос его шкуры и каждую каплю крови в его жилах. Но Бэк отвечал на всю их ругань глухим рычанием и всякий раз увертывался. Он не пытался бежать от них и все время кружился в пределах лагеря, ясно давая понять, что немедленно подойдет и будет вести себя хорошо, как только его желание будет исполнено.

Франсуа наконец выбился из сил, опустился на землю и почесал себе затылок. Перро посмотрел на часы и выругался. Время летело, и они уже опоздали с выездом на целый час. Франсуа еще раз почесал затылок, потом покачал головой, улыбнулся и бараньими глазами посмотрел на курьера. Тот пожал плечами в знак того, что признал себя побежденным. Тогда Франсуа отправился к месту, на котором стоял Соллекс, и кликнул Бэка. Бэк засмеялся по-собачьи, но продолжал держаться на расстоянии. Франсуа расстегнул на Соллексе постромки и отвел его на прежнее место. Теперь вся упряжка стояла в полной готовности, вытянувшись в одну линию и ожидая сигнала к отправлению. Для Бэка не оставалось другого места, кроме как впереди, – места вожака. Франсуа окликнул его еще раз, Бэк опять засмеялся, но не приблизился.

– Брось дубинку! – скомандовал Перро.

Франсуа подчинился, и Бэк, торжествующе смеясь, подбежал к упряжке и стал во главе ее, на место вожака. Мигом укрепили на нем постромки, отбили лед от полозьев саней, и в сопровождении двух людей на лыжах собаки весело побежали по льду вдоль реки.

Как ни высоко оценил Бэка погонщик, сказав, что в нем сидят два дьявола, но не склонился еще к закату день, как ему пришлось убедиться, что он недооценил его. Бэк мгновенно освоился с обязанностями вожака, и там, где требовались сообразительность и быстрое решение, он показал, что превосходит даже Шпица – лучшего вожака, которого когда-либо видел Франсуа.

Еще больше отличился Бэк как законодатель. Он строго следил за тем, чтобы его товарищи в точности исполняли все его требования. Дэйв и Соллекс ничего не имели против перемены вожатого. Это их не касалось. От них требовалось тянуть постромки изо всех сил – и они это исполняли. Поскольку им в этом не мешали, им было все равно. С их точки зрения, мог бы быть вожаком даже и добродушный Билли, лишь бы только он поддерживал порядок. Что же касается всех остальных собак, то за последние дни управления Шпица они так разбаловались, что теперь были весьма изумлены, когда строгий Бэк вдруг стал наводить свои порядки.

Запряженный как раз позади Бэка Пайк, обычно никогда не вкладывавший в свою работу ни на один золотник больше того количества сил, которое было строго необходимо во время езды, теперь стал получать от своего вожатого основательную трепку. И не успел окончиться первый день, Пайк уже так старательно тянул постромки, как ни разу в жизни. В первую же ночь должным образом был наказан и угрюмый Джо, чего до этой поры ни разу не удавалось Шпицу. Бэк задавил его своим громадным весом и кусал до тех пор, пока тот, перестав огрызаться, не запросил пощады.

Общий тон упряжки немедленно улучшился. Вернулась прежняя солидарность, и собаки теперь дружно тянули постромки как одна. У Кольцевых Стремнин Перро добавил к стае двух новых собак – Тика и Купу. Бэк с такой быстротой приспособил их к делу, что у Франсуа захватило дыхание.

– Никогда не было такой собаки, как Бэк! – воскликнул он. – Говорю тебе, никогда! За такого пса и тысячи долларов не жалко. А?.. Что ты скажешь на это, Перро?

Перро кивнул в знак согласия. Он уже наверстал потерянное время и теперь с каждым днем выигрывал все больше пути. Дорога была исключительная. Она была хорошо накатана и тверда; свежего снега, с которым пришлось бы возиться, все эти дни не выпадало. К тому же было не особенно холодно. Температура, упав до минус пятидесяти градусов по Цельсию, так и продолжала держаться. Люди по очереди то бежали на лыжах, то ехали на санях, а собаки неслись галопом, делая нечастые остановки.

Тридцатимильная река была теперь плотно одета льдом, и они перебрались через нее в один день, в то время как на путь туда на это потребовалось десять дней. Один раз им удалось сделать перегон в шестьдесят миль от озера Ле-Барж до порогов Белой Лошади. Семьдесят миль по озерам Марш, Тагиш и Беннет они пронеслись так быстро, что тот из людей, чья очередь была бежать на лыжах, скользил за санями на буксире, держась за веревку. Наконец в последнюю ночь второй недели сани, перевалив через Белый перевал, стали спускаться к берегу моря, и впереди замерцала огоньки городка Скагуэя и стоявших в гавани судов.

Этот пробег был рекордным. В течение четырнадцати дней они в среднем покрывали по сорок миль в сутки. Перро и Франсуа три дня раздавали посылки на главной улице Скагуэя и со всех сторон получали приглашения выпить и закусить, а вся упряжка была предметом восторженного преклонения толпы ценителей и скупщиков ездовых собак. Вскоре три или четыре западных бандита собрались было встряхнуть городок грабежом, но были схвачены и жестоко избиты, – и внимание публики перешло уже на них. После этого последовало официальное распоряжение, и Франсуа, подозвав к себе Бэка, обнял его и прослезился. И больше Бэк никогда не видел ни Перро, ни Франсуа. Подобно другим, они навсегда исчезли с его горизонта.

Бэка с его товарищами поручили шотландцу-метису, и в сопровождении дюжины других таких же упряжек они направились по тому же самому томительному пути обратно в Доусон. Это была уже не легкая пробежка или рекордные переходы, а тяжкий, упорный каждодневный труд с тяжелым грузом позади; это был почтовый поезд, везший со всего света вести тем людям, которые добывают золото под негостеприимным полярным небом.

Бэку не понравилась перемена, но он усердно справлялся с работой, научившись гордиться ею по примеру Дэйва и Соллекса. Он видел, что они, несмотря ни на что, добросовестно исполняли свои обязанности. Жизнь пошла монотонно, с правильностью заведенной машины. Сегодня походило на вчера, а завтра – на сегодня. В определенное время по утрам разводили костер, варили пищу, и все завтракали вместе. Потом постепенно, один за другим, обозы трогались в путь за два часа до рассвета. На ночь располагались лагерем. Одни люди ставили палатки, другие кололи дрова или готовили из сосновых ветвей постели, третьи носили воду или лед, помогая четвертым, готовившим ужин. Затем кормили собак. Для них это было единственным выдающимся событием за весь день, хотя они и любили потом побродить после еды часок-другой среди прочих собак, которых оказалась целая тьма. Среди них нашлись отчаянные драчуны. Однако трех схваток с самыми свирепыми было достаточно для Бэка, чтобы показать свое превосходство и приучить всех сворачивать с дороги, лишь только он появлялся среди них, оскалив зубы и ощетинив шерсть.

Больше всего, пожалуй, Бэку нравилось лежать у костра. Поджав под себя задние лапы и вытянув передние, он поднимал голову и задумчиво моргал при свете пламени. Иногда он думал о большом доме судьи Миллера в залитой солнцем долине Санта-Клара, о цементированном бассейне, в котором он когда-то плавал, о лысой мексиканке Изабель и о японце Тутсе; но чаще всего он вспоминал человека в красном свитере; затем приходили на ум смерть Кэрли, великая битва со Шпицем и те вкусные вещи, которые ему приходилось когда-либо есть или которые он желал бы съесть теперь. По родине он не скучал. Солнечный Юг представлялся ему точно в тумане, где-то далеко, и воспоминания о нем его не тревожили. Гораздо могущественнее стали проявляться в нем воспоминания, перешедшие к нему по наследству. Благодаря им явления, с которыми он никогда раньше не сталкивался, казались ему знакомыми. Инстинкты, которые, в сущности, не что иное, как воспоминания предков, сделавшиеся привычками, дремавшие в последующих поколениях, да и до последнего времени и в нем самом, теперь оживали в Бэке и проявлялись в новых порывах.

Когда Бэк лежал у костра, задумчиво глядя на огонь, ему вдруг начинало иногда казаться, что это – пламя совсем другого костра и что около него сидит не шотландец-метис, а кто-то другой. У этого другого человека – более короткие ноги и вовсе не такие пухлые толстые руки, как у шотландца, а длинные, жилистые и мускулистые, доходящие чуть не до земли. Волосы у человека длинные, косматые, и его низкий лоб прямо от глаз скошен к затылку. Человек этот издает странные звуки и, видимо, очень боится темноты, в которую постоянно всматривается. В своей длинной руке он сжимает палку, к которой прикреплен тяжелый камень. Нагим его назвать нельзя, так как за спиной у него болтается изодранная и прожженная шкура, а по всему телу много волос, на некоторых местах, в особенности на груди, плечах и с внешней стороны конечностей, волосы густы, как мех. Человек не стоит прямо, корпус его наклонен вперед, ноги согнуты в коленях. В его теле чувствуется своеобразная, почти кошачья упругость. Он обладает необыкновенной подвижностью, свойственной существу, живущему в постоянном страхе перед видимыми и предчувствуемыми опасностями.

Иногда случается, что волосатый человек у костра опускает голову и засыпает. Локти его упираются в колени, а кисти рук обхватывают голову, как бы для того, чтобы защитить ее волосатыми руками от дождя. А там, за костром, в жуткой темноте, перед глазами Бэка вдруг появлялось много раскаленных докрасна угольков. Их всегда было по два, парочка к парочке, и Бэк догадывался, что это сверкали во мраке глаза диких зверей. Он слышал, как они протискивались сквозь густые кустарники, и внимал шуму, который они производили по ночам. И эти его мечты на берегу Юкона, когда, лениво щурясь, он глядел на пламя костра, эти видения из другого мира заставляли его шерсть подниматься дыбом вдоль спины, на затылке и плечах, и он начинал тихо, сквозь зубы, скулить или же мягко, подавленно ворчать. И тогда раздавался крик шотландца: «Эй, Бэк, проснись!» И странный мир куда-то исчезал, и перед глазами Бэка снова вырастал мир реальный, и он вставал, зевал и потягивался, точно на самом деле спал.

Тяжелое путешествие с огромной почтой позади и тяжкая работа совсем изнурили собак. Они очень исхудали и были в жалком состоянии, когда дотащились наконец до Доусона. В сущности, им следовало бы отдохнуть дней десять или по крайней мере неделю, но уже два дня спустя они снова спускались по берегу Юкона с грузом почты, адресованной за перевал. Собаки были утомлены, погонщики ворчали, и в довершение ко всему каждый день шел снег. А это означало мягкую дорогу, увеличенное сопротивление для полозьев и более тяжелые условия для собак. Погонщики, однако, помогали собакам преодолевать трудности и всячески заботились о животных.

Каждый вечер прежде всего занимались собаками. Их кормили раньше, чем ели сами, и ни один погонщик не укладывался в свой дорожный мешок, не осмотрев ног у всех своих собак. Тем не менее силы собак таяли. С начала зимы они пробежали уже тысячу восемьсот миль, каждый раз таща сани до полного утомления, и эти тысяча восемьсот миль сказались на самых выносливых псах. Бэк стойко держался, поощряя собак к работе и поддерживая дисциплину, хотя и сам страшно переутомился. Билли каждую ночь обязательно выл и стонал во сне. Джо стал угрюмее, чем обычно, а Соллекс не допускал к себе никого ни со стороны слепого, ни со стороны зрячего глаза.

Но больше всех страдал Дэйв. С ним случилось что-то неладное. Он стал мрачнее и раздражительнее, и, как только располагались лагерем, он тотчас же зарывался в логово, и там уже кормил его погонщик. Освободившись от упряжи, он не поднимался на ноги до утра, пока его не запрягали вновь. Иногда во время пути, когда сани внезапно останавливались и осаживали его или когда приходилось стаскивать сани с места, он визжал от боли. Погонщик осмотрел его, но ничего понять не мог. И все остальные погонщики заинтересовались им. Они говорили о нем во время еды и за своими последними трубками, перед тем как ложиться спать, а однажды вечером устроили консилиум. Дэйва вытащили из логова к огню, тискали его и пустили ему кровь, и он несколько раз взвизгивал от боли. Что-то болело у него внутри, но они не могли нащупать ни одной сломанной кости и ничего не выяснили.

Когда доехали до Кассьярского перевала, Дэйв так ослабел, что часто падал в пути. Шотландец остановился, выпряг его и к саням на место Дэйва поставил ближайшую собаку, Соллекса. Он хотел предоставить Дэйву покой: пусть бежит на свободе сбоку. Все еще больной, Дэйв не хотел, чтобы его выпрягали, ворчал и скулил, когда развязывали постромки, и горестно завыл, когда увидел, что Соллекс занял то место в упряжке, на котором он работал так долго. Он всегда гордился тем, что держал след и нес на себе главную упряжь, и вот, опасно заболев, никак не мог перенести того, что другая собака заняла его место.

Как только сани тронулись в путь, он побежал вдоль укатанной дороги, проваливаясь в рыхлом снегу и стараясь укусить Соллекса, бросаясь на него спереди и пытаясь сбросить его в мягкий снег сбоку, а сам все время втискивался между ним и санями и все время скулил, лаял и визжал от боли и от огорчения. Погонщик попробовал отогнать его бичом, но он не обратил никакого внимания на обжигавшие его удары, и у человека не хватило жестокости продолжать его стегать. Дэйв отказался спокойно бежать за санями сзади, где дорога была твердая, нырял сбоку в глубоком снегу, что было крайне трудно, и в конце концов выбился из сил. Тогда он упал и остался лежать на том месте, где свалился, жалобно завыв, когда сани промчались мимо него.

Из последних сил все же он поплелся позади, пока обоз не сделал следующей остановки. Он нашел свои сани и стал рядом с Соллексом. Его погонщик отошел закурить трубку у ближайшего соседа позади, затем возвратился и дал знак к отъезду. Собаки дернули за постромки изо всех сил, но тотчас же с недоумением оглянулись и остановились. Погонщик тоже удивился. Сани не тронулись с места. Он крикнул товарища. Оказалось, что Дэйв перегрыз обе постромки Соллекса и стал на свое прежнее место впереди саней.

Он умолял глазами, чтобы его не гнали. Погонщик не знал, что делать. Товарищи толковали, как собака страдает, когда ее лишают своего дела, хотя оно ее убивает, и приводили массу примеров, когда постаревшие или заболевшие собаки издыхали только потому, что их не запрягали. Поэтому они считали благодеянием предоставить Дэйву умереть в упряжи со спокойным собачьим сердцем. Дэйва впрягли опять, и он по-старому гордо потащил сани, хотя не раз невольно взвизгивал от боли. Несколько раз он падал, и его волокли в упряжи, а один раз сани наехали на него и подмяли под себя, так что к прежним страданиям у него прибавилась еще и отдавленная задняя нога.

Но он крепился, пока не добежал до стоянки, где погонщик устроил его ближе к огню. К утру Дэйв так ослабел, что не мог уже продолжать путешествие. Когда стали запрягать собак, он подполз к своему погонщику, конвульсивными движениями поднялся на ноги, зашатался и упал. Затем он, как червяк, пополз на животе к тому месту, где на его товарищей надевали упряжь. Он вытягивал передние лапы и волок свое тело, подпираясь задними, потом опять вытягивал передние и продвигался телом вперед на несколько дюймов. Но скоро силы оставили его, и собаки увидели его лежавшим на снегу; он тяжело дышал и скорбно глядел на них. И все собаки, удаляясь, слышали, как он жалобно выл, пока наконец не потеряли его из виду, забежав за прибрежный лесок.

Здесь обоз остановился. Шотландец медленно зашагал туда, где только что была стоянка. Люди перестали разговаривать. Раздался револьверный выстрел. Шотландец быстро возвратился. Засвистали бичи, весело забренчали бубенчики, и сани запрыгали по ухабам. Но Бэк знал и все прочие собаки знали, что произошло позади них, за полосой прибрежных кустарников.

V Трудности пути

Через тридцать дней по выезде из Доусона прибыли в Скагуэй. Бэк со своей упряжкой бежал впереди. Собаки измучились до последней крайности, похудели и ослабели. Весивший до поездки сто сорок фунтов, Бэк похудел до ста пятнадцати. Остальные собаки, более легкие, потеряли в весе пропорционально даже больше, чем он. Симулянт Пайк, который плутовал всю свою жизнь и часто притворно прыгал на трех ногах, теперь захромал на самом деле. Захромал также и Соллекс, а Дэйв очень страдал от вывиха плечевой кости.

У всех были ужасно изранены лапы. О прыжках и играх давно забыли. Собаки ступали тяжело по дороге, с трудом неся свое тело, и вдвойне уставали за день. Все дело было в этой смертельной усталости. Но это не была та обычная усталость, которая является следствием какого-нибудь короткого и чрезмерного усилия и очень скоро, в какие-нибудь два-три часа, проходит. Нет, эта усталость появилась после непрерывного труда в течение нескольких месяцев. Поэтому нельзя было ожидать скорого отдыха от утомления: у собак не осталось никакого запаса сил. Они были использованы до последней степени. Каждый мускул, каждый фибр, каждая клеточка были утомлены до высшей, предельной крайности. И это было вполне понятно. Менее чем за пять месяцев собаки пробежали две с половиной тысячи миль, а за последние тысячу восемьсот миль отдыхали всего пять дней. Когда наконец прибыли в Скагуэй, собаки еле держались на ногах. Они едва могли тянуть постромки, а на спусках насилу успевали давать дорогу катившимся саням.

– Эй, вы, хромоногие бедняги! – подбадривал их погонщик, когда они бежали по главной улице Скагуэя. – Уже доехали! Теперь отдохнем вдоволь! Хороший будет отдых! Все отдохнем!

Погонщики уверенно ожидали более или менее продолжительного отдыха. Они сами, покрыв тысячу двести миль с отдыхом всего в два дня, вполне заслужили перерыва в своей работе, но в Клондайк съехалось столько мужчин со всего света и столько осталось у них на родине возлюбленных, законных жен и всякой родни, что высота почтовых тюков достигала Альпийского хребта. К тому же были и служебные пакеты. Необходимо было уставших собак заменить свежими, прибывшими от Гудзонова залива. Поэтому износившихся собак попросту выбрасывали, а таких, за которых еще предлагали хоть по доллару за штуку, немедленно продавали по дешевым ценам.

Прошло три дня. Бэк и его приятели поняли, как сильно они устали и ослабели. А затем утром четвертого дня какие-то два человека из Соединенных Штатов пришли и купили их за бесценок вместе с упряжью. Эти люди называли друг друга Хэл и Чарльз. Чарльз был среднего возраста светловолосый человек со слабыми, слезившимися глазами и с густыми усами, свирепо закрученными вверх. Хэлу было лет девятнадцать или двадцать. Он носил револьвер системы Кольта и охотничий нож, болтавшиеся у него на поясе, набитом патронами. Этот пояс был на нем самой заметной вещью. Пояс свидетельствовал о его зеленой, неоперившейся юности. Оба эти человека были, несомненно, не здешние, и что их привело на дальний Север, оставалось большой загадкой.

Бэк слышал, как они перекидывались словами, видел деньги, которые перешли в руки правительственного агента, и знал, что шотландец и почтовые погонщики так же уходят из его жизни, как ушли Перро и Франсуа, как ушли многие другие. Когда его погнали вместе с остальными собаками к этим новым хозяевам, то Бэк увидел грязное и неряшливое хозяйство, небрежно раскинутую палатку, немытую посуду – все в полном беспорядке; он увидел также женщину, которую мужчины называли Мерседес. Оказалось, что это была жена Чарльза и сестра Хэла… Милая семейка!

Бэк внимательно следил, как они укладывали палатки и нагружали сани. В их движениях было много усилий, но методы укладки были совершенно бестолковы. Палатка оказалась скомканной в беспорядочный узел, в три раза больший, чем следовало. Посуду уложили немытую. Мерседес мешала мужу и брату и болтала без умолку, то давая им советы, то браня их. Когда они поместили мешок с одеждой на передок саней, она заставила переложить его назад, а когда они переложили его назад и навалили на него два других узла, она нашла вдруг еще какие-то оставшиеся предметы, которые должны были непременно лежать в первом мешке, и пришлось разгружать все обратно.

Три человека вышли из соседней палатки и смотрели на них, посмеиваясь и подмигивая один другому.

– Ну и хлама же у вас! – сказал один из них. – Не мое дело вмешиваться, но я бы на вашем месте ни за что не взял с собой этой палатки.

– Тоже скажете! – воскликнула Мерседес, с неподдельным ужасом всплеснув руками. – А что я буду делать без палатки?

– Сейчас весна, – ответил сосед, – и холодов больше не будет.

Она решительно потрясла головой, а Чарльз с Хэлом кинули на свои сани последние свертки и узлы.

– А вы думаете, что сдвинетесь с места? – спросил один из соседей.

– А почему нет? – отрывисто сказал Чарльз.

– Ну ладно, ладно! – поспешил прекратить разговор сосед. – Я только удивился, вот и все. Мне показалось, что вы малость перегрузили.

Чарльз повернулся к нему спиной и стал изо всех сил стягивать поклажу ремнями, но и это дело не ладилось у него.

– Конечно, пустяки! – подтвердил другой сосед. – Собаки помчатся как ветер с этаким снарядом позади.

– Разумеется, – сказал Хэл с холодной учтивостью и взял в одну руку длинную палку, а другой взмахнул бичом.

– Вперед! – крикнул он. – Эй, вы!..

Собаки дернули изо всех сил, натянули постромки и остановились. Им было не под силу сдвинуть сани.

– Ленивые твари! – крикнул Хэл, приготовившись стегнуть собак бичом. – Я вам покажу!..

Но вмешалась Мерседес.

– Не смей, Хэл! – воскликнула она и вырвала у него из рук плеть. – Бедные собачки!.. Обещай мне сейчас же, что всю дорогу ты не прикоснешься к ним, иначе я останусь здесь и не поеду.

– Много ты знаешь, как обращаться с собаками! – проворчал брат. – Оставь меня, пожалуйста, в покое! Говорю тебе, они ленивы! Не подгонишь – не поедешь. Знаю я их! Спроси у кого хочешь? Вот спроси хоть у этих людей!

Мерседес посмотрела на них умоляющими глазами, и невыразимое отвращение при виде бесполезных страданий животных появилось на ее миловидном лице.

– Да они, если желаете знать, еле держатся на ногах, – ответил один из соседей. – Выбились из сил. Они нуждаются в отдыхе.

– Обойдутся и без отдыха, – пробурчал безусый Хэл.

А Мерседес глубоко и печально вздохнула. Но в ней сказалось родственное чувство, и она стремительно выступила на защиту брата.

– Не обращай внимания на этого человека! – сказала она. – Это наши собаки, и ты не хуже других знаешь, как обращаться с ними.

Хэл снова стегнул собак. Они изо всех сил рванулись вперед, глубоко провалились лапами в накатанный снег и напрягли свои мускулы. Сани удерживали их, как якорь. Собаки сделали еще две попытки и остановились, задыхаясь. Бич бешено просвистал над ними, но за них опять вступилась Мерседес. Она опустилась на колени перед Бэком и со слезами на глазах обняла его за мокрую мохнатую шею.

– Бедный, бедный! – воскликнула она с состраданием. – Почему же ты, собачка, не тянешь? Тогда бы вас не хлестали!

Она не понравилась Бэку, но он слишком ослабел, чтобы сопротивляться ей, и принял ее прикосновение как необходимую часть дневных страданий.

Один из зрителей, который все время стоял со стиснутыми зубами, сдерживаясь, чтобы не сказать лишнего, не утерпел:

– Мне нет никакого дела до ваших всхлипываний, но я хочу заступиться за собак и научить вас, что нужно сделать, чтобы сани пошли. У вас примерзли к дороге полозья. Навалитесь на сани все втроем, качните их с боку на бок и постарайтесь сдвинуть с места.

В третий раз сделали попытку. На этот раз, как и советовали, Хэл сдвинул с места примерзшие полозья. Перегруженные сани поползли вперед, Бэк и его товарищи рвались из последних сил под градом ударов. В ста ярдах дальше дорога сворачивала и круто спускалась к главной улице. Требовался очень искусный погонщик, чтобы сдержать такой перегруженный воз, а Хэл вовсе не был таким. Когда собаки завернули, сани повалились и половина груза, плохо увязанного ремнями, вывалилась на землю. Собаки не остановились. Облегчившийся воз прыгал боком позади них. От дурного незаслуженного обращения и чрезмерного груза собаки обозлились. Бэк неистовствовал. Он бежал со всех ног, а все прочие собаки следовали за ним. Хэл кричал: «Стой, стой!» Но они не обращали на него никакого внимания. Он пустился вслед за ними, поскользнулся и упал. Сани перелетели через него, и собаки помчались вдоль улицы, разбрасывая по ней на общую потеху жителей Скагуэя оставшиеся в санях пожитки.

Какие-то сердобольные граждане остановили собак и стали подбирать вещи. Со всех сторон посыпались советы. Говорили, что груза следовало бы взять вдвое меньше, а собак запрячь в сани вдвое больше, если хотят добраться до Доусона. Хэл и его сестра с мужем неохотно выслушали эти советы, подняли палатку и стали пересматривать свои вещи. Выбросили банки с консервами, что насмешило советчиков, так как о консервах на Великом Пути только и мечтают.

– Одеял на целую гостиницу! – заметил кто-то из помогавших, громко рассмеявшись. – Половина их – и то много! Бросьте палатку и всю эту посуду, – кто ее будет у вас мыть в дороге? Боже правый, что, вы собрались ехать в пульмановском вагоне, что ли?

Так постепенно освободились от всего ненужного. Мерседес заплакала, когда ее узлы с одеждой вывалили на землю и выбрасывали вещь за вещью. Она плакала над всем вообще и над каждой вещью отдельно. Она хлопала себя ладонями по коленям, раскачивалась из стороны в сторону и горько жаловалась. Она заявляла, что не тронется ни на один дюйм, хотя бы этого потребовали от нее даже десять мужей. Она взывала ко всем и ко всему, под конец отерла слезы и сама стала выбрасывать вещи без разбора, включая самые необходимые. Покончив со своими личными вещами, она усердно принялась за вещи мужа и брата и прошлась по ним точно смерч. Груз сократился чуть ли не наполовину и все же оставался чудовищно огромным. Вечером Чарльз и Хэл куда-то ушли и возвратились с шестью новыми, не здешними, собаками, которых где-то купили. Эти последние, да шесть бывших, да еще Тик и Куна, короткошёрстные собаки, приобретенные у Кольцевых Стремнин, составляли упряжку в четырнадцать голов. Но привозные собаки, хотя уже и свыклись со своим новым положением, все-таки особой ценности не представляли. Три из них были короткошёрстные пойнтеры, один – ньюфаундленд и две – помесь неизвестной породы. Эти новые собаки не казались сведущими. Бэк и его друзья смотрели на них свысока, и хотя Бэк тотчас же указал им их места и показал, что каждая из них должна была делать, они все же его не поняли. Они не питали никакого расположения ни к упряжи, ни к езде. За исключением двух собак неизвестной породы – просто дворняг, – они были очень напуганы той новой, дикой обстановкой, в которую попали, и дурным обращением своих новых хозяев. Две же дворняги были совершенно истощены – у них остались только кожа да кости.

Новички не годились никуда, а прежняя упряжка была настолько утомлена за свое непрерывное путешествие в две с половиной тысячи миль, что успеха от предстоящей поездки нечего было и ожидать. Но оба хозяина были в самом лучшем расположении духа. Они даже испытывали некоторую гордость. Только подумать – четырнадцать собак! Они видели, как другие люди уезжали в Доусон и приезжали из Доусона, но ни у кого из них не было столько собак. Уже по самой природе полярных путешествий не следовало бы брать с собой такого множества собак, да и сани все равно не смогли бы вместить в себя корм на четырнадцать собак. Но Чарльз и Хэл этого не знали. Они готовились к путешествию с карандашом в руках: столько-то у них собак, столько-то полагается в день корма на одну собаку, столько-то дней предполагается пробыть в пути. Следовательно, стоило только подвести всему этому итог – и дело в шляпе. Мерседес заглядывала через их плечи и с довольным видом поддакивала – все просто и ясно.

Поздним утром на следующий день Бэк вел за собой вдоль улицы вереницу собак. Ни в нем, ни в его товарищах не было ни задора, ни обычной резвости. Все они смертельно устали. Уже четыре раза они покрыли расстояние от Соленого Озера до Доусона, и сознание того, что ему, усталому и расслабленному, придется еще раз преодолевать этот же путь, заставляло Бэка жестоко страдать. Предстоявшая работа не была по душе ни ему, ни другим собакам. Привозные собаки были какие-то забитые и всего боялись, а дворняги не питали доверия к своим хозяевам.

Бэк смутно чувствовал, что нельзя было полагаться на этих двух мужчин и женщину. Они ничего не знали; дни проходили за днями, и выяснилось, что новые хозяева все равно не научатся ничему. Они делали все зря, без всякого порядка и дисциплины. Полвечера требовалось для них, чтобы кое-как устроить привал, и пол-утра, чтобы снова все разобрать и уложить на сани в таком беспорядке, что потом весь день проходил в остановках и перевязывании багажа. Часто они не проезжали и десяти миль в день. Бывали дни, когда они и вовсе не могли тронуться с места. И не было ни одного дня, когда бы они прошли хотя бы половину того, что проходили другие при строгом расчете пищи на собак.

Было очевидно, что им придется экономить на собачьем корме. А они перекармливали собак, приближая день, когда должны были начаться неприятности. Привозные собаки, желудки которых еще не были приучены довольствоваться ничтожным количеством пищи, были ужасно прожорливы. А когда вдобавок ко всему слабосильные пойнтеры перестали вовсе тянуть, Хэл пришел к заключению, что вычисленная им норма питания была мала. Тогда он удвоил ее. В довершение же всего, когда Мерседес со слезами на своих хорошеньких глазках и с дрожью в голосе не смогла убедить своего брата давать собакам еще больше, она стала красть рыбу из мешков и кормить собак тайком. Но не в пище нуждались Бэк и его товарищи, а в отдыхе. И хотя они бежали теперь не очень быстро, тяжелый груз, который они тащили за собой, выматывал из них последние силы.

Затем начался голод. Однажды утром Хэл сделал открытие, что корма для собак осталось всего половина, тогда как пройдено всего-навсего четверть пути, и что достать в тех местах корма ни за какие деньги было невозможно. Тогда он урезал нормы и попробовал наверстать недостаток в корме на скорости движения. Его сестра и зять согласились с ним. Но из этого ровно ничего не вышло вследствие перегрузки саней и полной неопытности людей. Очень просто было давать собакам меньше пищи, но совершенно невозможно было заставлять их идти скорее, когда собственная нерадивость хозяев, встававших поздно, мешала им использовать ежедневно должное количество часов. Они не только не понимали, как нужно обращаться с собаками, но даже не умели организовать самих себя.

Первым свалился Даб. Жалкий воришка, вечно попадавшийся на месте преступления и подвергавшийся наказаниям, он все-таки был честным работником. Его вывихнутое плечо, оставленное без всякого внимания, разболелось еще больше, и наконец Хэл, рассердившись, застрелил его из своего револьвера. Было известно еще раньше, что привозные собаки погибают от голода при том скудном пайке, который удовлетворяет местных собак; поэтому все шесть привозных собак, находившихся в упряжке Бэка, неминуемо должны были погибнуть. Первым издох ньюфаундленд, за ним последовали три короткошёрстных пойнтера, а две дворняги еще цеплялись за жизнь, но конец их был неизбежен.

Мягкость и кротость, свойственные южанам, с этих людей как рукой сняло. Полярное путешествие, чуждое всяких очарований и романтики, оказалось им совершенно не под силу. Мерседес перестала плакать из-за собак, слишком занятая оплакиванием себя самой и ссорами с мужем и братом. Ссориться они никогда не уставали. Их сварливость, обусловленная их страданиями, с каждым днем все возрастала. То удивительное терпение, которое проявляют люди во время путешествия, при всех своих трудах и страданиях оставаясь добрыми и приветливыми, совершенно было недоступно для этих двух мужчин и женщины. Они им не обладали. Вечно недовольные, они постоянно ныли: то у них болело тело, то ломило кости, даже их сердца оказались не в порядке – и все это сопровождалось колкостями и грубостями с утра до вечера.

Стоило только Мерседес подать малейший повод, Чарльз и Хэл начинали ссору. Тот и другой искренне верили в то, что именно он, а не другой, работал больше, и при первой возможности высказывали это друг другу. Мерседес становилась на сторону то мужа, то брата. В результате получались бесконечные семейные сцены. Начиналось, например, с того, кто из двух (это могло касаться только Чарльза и Хэла) должен был нарубить сучьев для костра; тотчас же вспоминались все члены семьи: отцы, матери, дяди, двоюродные братья – все родственники, жившие за тысячи миль отсюда и многие из них давно уже умершие. Совершенно было непонятно, какое отношение к рубке двух-трех сучков для костра могли бы иметь взгляды Хэла на искусство или же общественные развлечения, о которых писал брат его матери; однако ссоры возникали как по этому поводу, так и по поводу политических взглядов Чарльза. И то, что красноречивый язык сестры Чарльза мог иметь какое-то отношение к разведению огня на берегах Юкона, было ясно только для самой Мерседес, которая получала даже некоторое облегчение в высказывании мнения по этому поводу и, точно случайно, затрагивала некоторые особенности, неприятные для семьи ее мужа. А огонь тем временем все еще не был разведен, привал не устроен и собаки не накормлены.

У Мерседес были свои личные жалобы, чисто женского свойства. Она была красива и изнежена, и когда-то за ней красиво ухаживали. Но теперешнее обращение с ней мужа и брата было далеко от красоты. Быть по-женски беспомощной вошло у нее в привычку. Мужу и брату это не нравилось. На их упреки она отвечала тем, что она – слабая женщина и что это – ее неотъемлемое право. Это делало их жизнь невыносимой. Мерседес уже не думала больше о собаках и так как считала себя уставшей и больной, то все время оставалась сидеть на санях, как бы ни был труден путь. Она была красива и избалована ухажерами, но все же в ней было не менее ста двадцати фунтов веса – далеко не безделица при том грузе, который тащили слабые, голодные собаки. Она ехала целыми днями, пока собаки не падали прямо в упряжи на пути и сани не останавливались. Чарльз и Хэл просили ее сойти и пройтись хоть немного пешком, ссорились с ней, угрожали, но она только плакала и призывала небеса в свидетели тому, как были жестоки с ней ее брат и муж.

Однажды они силой стащили ее с саней. Другой раз они уже не пробовали делать это. Она задрыгала ногами, как ребенок, и села на снег. Мужчины отправились дальше, но она даже не шелохнулась. Пройдя три мили, они вынуждены были остановить сани, вернуться за ней и тащить ее до саней на себе.

В избытке собственных страданий они стали глухи к страданиям собак. Теория Хэла состояла в том, что каждый должен себя закалять, но эту теорию он применял только к другим. Он проповедовал ее сестре и зятю, но, не переубедив их, стал применять ее к собакам посредством дубинки. Возле урочища Пять Пальцев запасы корма для собак иссякли. Старая, беззубая индианка променяла им пять фунтов мороженой лошадиной шкуры на револьвер системы Кольта, висевший вместе с большим охотничьим ножом на поясе у Хэла. Эта шкура была только жалким подобием пищи, так как еще полгода назад она была содрана с издохшей от голода лошади какого-то погонщика. В замороженном виде она походила на листовое железо, и когда собаки ее проглатывали, она там превращалась в непитательные ремешки, покрытые короткой шерстью, и только раздражала желудок.

И все это переживал Бэк, идя во главе упряжки, точно в кошмаре. Он тянул как мог; когда же он не мог больше тянуть, он падал и оставался на снегу, пока его снова не поднимали на ноги удары плетью или дубинкой. Весь глянец и вся мягкость, которыми когда-то отличалась его пушистая шерсть, исчезли. Шерсть свешивалась с него грязными лохмотьями, свалявшаяся и испачканная запекшейся кровью оттого, что Хэл часто бил его дубинкой. Его мускулы превратились в узловатые нити, ребра и кости резко выступали наружу, и кожа висела складками от образовавшейся под ней пустоты. Это надорвало бы сердце любому, но у Бэка оно было железным. Человек в красном свитере мог бы подтвердить это.

Что испытывал Бэк, то же переносили и его товарищи. Это были ходячие скелеты. Всех их было семеро, включая Бэка. В своих невыносимых страданиях они стали равнодушны к острым ожогам плети и к ударам дубинкой. Муки от истязаний воспринимались ими точно в тумане, как бы на расстоянии, и то, что они видели и слышали, казалось, их не касалось. Это были ходячие тени, одна только видимость живых существ. Это были мешки с костями, в которых чуть теплилась жизнь. Едва останавливались для привала, как все собаки падали замертво тут же, на дороге, и эта еще теплившаяся в них искра жизни, казалось, потухала в них навсегда. Когда же на них вдруг опускалась плеть или дубинка, то искорка жизни начинала снова чуть-чуть мерцать, и они, пошатываясь, поднимались на ноги и с неимоверным трудом плелись дальше.

Настал день, когда добродушный Билли упал и не встал. У Хэла уже не было на поясе револьвера, потому он взял топор и ударил им Билли по голове, а затем вытащил его вместе с постромками из общей упряжи и оттащил в сторону. Бэк видел это, и его товарищи тоже видели, и каждый из них знал, что та же судьба скоро постигнет и его. На следующий день погибла Куна, и теперь осталось всего пять собак: Джо, крайне истощенный даже для того, чтобы огрызнуться; изувеченный и хромой Пайк; одноглазый Соллекс, все еще отлично разбиравшийся в дороге и тосковавший лишь о том, что оставалось мало сил для работы; Тик, который в эту зиму еще не бегал так далеко и подвергался ударам больше других только потому, что был бодрее всех; Бэк, все еще во главе упряжки, но уже не поддерживавший дисциплины и не побуждавший к ней других, от усталости постоянно впадавший в полузабытье и различавший дорогу лишь по чутью.

Стояла прекрасная весенняя погода, но ее не замечали ни собаки, ни люди. С каждым днем солнце вставало все раньше и раньше и заходило все позже и позже. Уже в три часа утра светало, а сумерки опускались около девяти вечера. Целыми днями светило яркое солнце. Унылое молчание зимы сменилось великим весенним шумом пробуждавшейся жизни. Оживление охватило всю землю, наполнило ее радостью и трепетом возрождения. Оно шло от всего, что ожило и задвигалось, проснувшись от долгого сна в течение длинных морозных месяцев. В соснах стал подниматься сок. На ивах и осинах появились зеленые почки. Кусты и верба выбрасывали свеженькие листочки. По вечерам стрекотали кузнечики, а днем все насекомые и все, что ползает и бегает, выползало на солнышко. В лесу затоковали тетерева и застучали носами дятлы. Запрыгали белки, запели птицы, и высоко в небе потянулись к северу треугольники уток, гусей и журавлей.

С каждого холмика сбегали ручейки воды, слышалась музыка невидимых потоков. Все оттаивало, пробуждалось, заявляло о жизни. Юкон надулся и приготовился освободиться от льда, который сковывал его так долго. Река размывала лед снизу, а солнце – сверху. Образовались полыньи, появились трещины на льду, и тонкие куски льда сползали в реку. И посреди всего этого весеннего шума и пробуждавшейся жизни, под лучами ласкового солнца и при легком дуновении ветерка, словно путники, едущие навстречу смерти, брели двое мужчин, женщина и несчастные собаки.

Собаки падали на каждом шагу, Мерседес плакала, но не слезала с саней, Хэл бесполезно проклинал все и всех, а Чарльз задумчиво смотрел вперед своими слезившимися глазками. Так они дошли до стоянки Джона Торнтона в устье Белой реки. Когда нарты остановились, все собаки свалились как мертвые. Мерседес вытерла глаза и стала разглядывать Джона Торнтона. Чарльз присел отдохнуть на пень. Он садился очень медленно, лицо его искажалось от боли, все говорило о его крайнем утомлении. Хэл заговорил первый. Джон Торнтон заканчивал топорище, которое строгал из березы. Работая, он слушал и, когда его спрашивали, давал лаконичные ответы. Он знал, с кем говорил, и потому был уверен, что ни один из его советов выполнен не будет.

– Наверху нам тоже говорили, что внизу по реке езды уже нет и что самое лучшее для нас – идти берегом, – сказал Хэл в ответ на предостережение Торнтона, что лед рыхлый и двигаться по нему опасно. – Нас предупреждали также, что мы ни за что не доберемся до Белой реки по льду, а вот добрались же!

Последнюю фразу он произнес не без некоторого торжества.

– И хорошо делали, что предупреждали, – ответил Джон Торнтон. – Лед может тронуться каждую минуту. Только дураки могут рисковать добираться сейчас по льду. Я вам прямо говорю, что я лично не рисковал бы ни за какие деньги в мире.

– Ну и поздравляю вас с тем, что вы не дурак, – сказал Хэл. – А что касается нас, то нам нужно попасть в Доусон во что бы то ни стало. – И, взмахнув плетью, он закричал:

– Вставай, Бэк! Ну?! Тебе говорят! Вперед!..

Торнтон продолжал строгать. Он знал, что бесполезно разговаривать с недалекими людьми, тем более что двумя-тремя дураками станет больше или меньше – от этого мир не пострадает.

Но собаки на этот раз не послушались команды. Давно уже прошло то время, когда они сразу поднимались под ударами. Бич безжалостно хлестал их спины, рассекая кожу… Джон Торнтон стиснул губы. Соллекс первый попытался подняться. За ним последовал Тик. Следующим, визжа от боли, встал Джо. Пайк делал тщетные усилия. Два раза он падал, еле поднявшись на передние ноги, а в третий встал наконец на все четыре. Бэк же не двинулся. Он оставался лежать на том месте, где свалился. Плеть стегала его раз за разом, но он визжал и не шевелился. Несколько раз Торнтон отрывался от своей работы, точно для того, чтобы заговорить, но всякий раз не решался. На глаза у него навернулись слезы. Наконец, в то время как Хэл все еще стегал собаку, он поднялся с места и нерешительно заходил взад и вперед.

В первый раз Бэк свалился, и Хэл пришел в ярость. Он бросил плеть и взялся за дубину. Но и под этим дождем ударов, более тяжелых, чем от плети, Бэк не шелохнулся. Как и его товарищи, он все равно был бы неспособен бежать дальше, но, в отличие от них, он решил совсем не вставать. У него явилось смутное предчувствие неминуемой гибели. Оно преследовало его все время, пока он выбирался с речного льда на берег, и не оставляло его и теперь. Чувствуя каждый день под ногами, как рыхлел и становился ненадежным лед, он испытывал ощущение какой-то грядущей и близкой беды, вот именно там, на льду, куда сейчас его гнал хозяин. Он наотрез отказался двинуться с места. Он так привык к страданиям и так перестал обращать на себя внимание, что даже не замечал наносимых ему ударов. А так как Хэл все еще продолжал его бить, то в нем угасала последняя искра жизни и готова была погаснуть совсем. Он как-то весь одеревенел. Ощущение боли покинуло его. Он не чувствовал ничего, хотя и слышал, как ударялась о его тело дубина. Но это было уже не его тело – оно будто принадлежало другому.

Вдруг без всякого предупреждения, издав какой-то нечленораздельный звук, более похожий на крик животного, чем человека, Джон Торнтон подскочил к размахивавшему дубиной Хэлу. Хэл повалился назад, точно срубленное дерево. Мерседес взвизгнула. Чарльз посмотрел с недоумением, отер свои слезившиеся глазки, но от усталости не мог подняться с места.

Джон Торнтон стал около Бэка, стараясь овладеть собой и не будучи в силах сказать ни одного слова от возбуждения и негодования.

– Если только ты прикоснешься сейчас к этой собаке, – сказал он наконец с дрожью в голосе, – я убью тебя.

– Это моя собака! – возразил Хэл, выплевывая изо рта кровь и поднимаясь. – Убирайся, иначе я положу тебя на месте. Я должен ехать в Доусон.

Торнтон стал между ним и Бэком и не выказывал ни малейшего намерения сойти с места. Хэл вытащил свой длинный охотничий нож. Мерседес опять взвизгнула, зарыдала, захохотала – у нее началась настоящая истерика. Торнтон вышиб топорищем из рук Хэла нож. Хэл попытался было его поднять, но Торнтон ударил его топорищем по пальцам. А потом нагнулся, поднял нож и в два взмаха разрезал постромки у Бэка.

Хэлу ничего не оставалось, как угомониться. К тому же он занялся сестрой, затем – своими пальцами. До полусмерти избитый Бэк все равно уже был не в силах тащить сани.

Несколько минут спустя сани спустились с берега на лед. Бэк слышал, как сани отъезжали, и поднял голову, чтобы посмотреть им вслед. Пайк был на его месте впереди, Соллекс – у самых саней, а между ними – Джо и Тик. Все они хромали и еле плелись. Мерседес опять сидела на тяжелых санях, Хэл правил, Чарльз брел позади.

Бэк смотрел на удаляющихся товарищей. Торнтон опустился перед ним на колени и жесткими руками ощупывал все его кости. Обследовав его, он пришел к заключению, что все кости Бэка целы, он только избит и истощен невыносимым голодом. Тем временем сани отъехали от них на четверть мили. Собака и человек смотрели, как они медленно подвигались по льду. И вдруг они увидели, что задок саней погрузился, точно нырнул в яму, а шест Хэла взвился в воздухе. Донесся визг Мерседес. Затем Торнтон и Бэк увидели, как Чарльз бросился бежать назад, но вся масса льда вдруг осела под ними, и все люди вместе с собаками и с санями пошли ко дну. На их месте появилась полынья. Теперь уже по льду не пробраться.

Джон Торнтон и Бэк посмотрели друг на друга.

– Бедняга! – сказал Джон Торнтон.

И Бэк лизнул ему руку.

VI Из любви к человеку

Когда в декабре Джон Торнтон отморозил себе ноги, то спутники устроили его как можно поудобнее и оставили здесь выздоравливать, а сами отправились вверх по реке, чтобы напилить бревен, выстроить из них плот и уже на нем добраться до Доусона. Торнтон еще слегка хромал, когда принял живое участие в Бэке, но установившаяся теплая погода помогла ему настолько, что и последняя хромота скоро прошла. Лежа целыми днями на солнышке на берегу реки и следя за шумящими ручейками, щебечущими птицами и пробуждением весны, Бэк медленно восстанавливал свои силы.

Ах, как был нужен хороший продолжительный отдых тому, кто пробежал три тысячи миль! И нужно сознаться, что по мере того как у Бэка заживали раны, нарастали мускулы и переставали вылезать наружу кости, он становился все ленивее. Впрочем, и все здесь ничего не делали – Бэк, Джон Торнтон, Скит и Ниг – и только ожидали, что вот-вот придет сверху плот, который заберет их и доставит в Доусон. Скит была небольшим ирландским сеттером и скоро сдружилась с Бэком, который вначале мало обращал внимания на ее ухаживания. Она обладала тем врачебным талантом, какой вообще не чужд некоторым собакам; подобно тому, как кошка облизывает своих котят, она зализывала раны у Бэка. Аккуратно каждое утро, как только он заканчивал есть, она принималась за дело, пока наконец он не научился смотреть на нее с таким же уважением, как и на Джона Торнтона. Ниг относился к нему не менее дружелюбно, хотя старался этого не показывать. Это был большой черный пес, помесь ищейки с борзой, с веселыми глазами и бьющим через край добродушием.

К удивлению Бэка, эти две собаки не проявляли к нему никакой ревности. Казалось, что доброту и великодушие они переняли от Джона Торнтона. Когда Бэку стало лучше, они вовлекли его в смешные игры, от которых не мог удержаться иной раз и сам Торнтон; в этих грубоватых шалостях Бэк набирался сил и привыкал к новой обстановке. Любовь, искренняя, страстная любовь, в первый раз в жизни посетила Бэка. Он не испытывал ее даже у судьи Миллера на благодатном Юге, в долине Санта-Клара. Охотясь и играя вместе с сыновьями судьи, он относился к ним только по-приятельски; к его внукам он питал чисто отеческое чувство, а с самим судьей вел себя с достоинством, как преданный друг. Но пылкую и горячую любовь, обожание, доходившее до безумия, он стал питать только к одному Джону Торнтону.

Этот человек спас ему жизнь, а это что-нибудь да значило; кроме того, он был идеальным хозяином. Другие люди относились к своим собакам хорошо из чувства долга или же потому, что это было выгодно им же самим; Торнтон же относился к ним, как к своим детям, потому что это было в его натуре. Но он шел еще дальше: он никогда не забывал сказать собаке ласковое или приветливое слово, долгое время проводил с ней в разговоре – и это доставляло большое удовольствие и ему самому, и собакам. Он имел обыкновение хватать Бэка обеими руками за голову и, упершись в нее лбом, раскачиваться из стороны в сторону, называя его разными именами, которые казались Бэку объяснением в любви. Бэк не знал большей радости, чем испытывать именно такую ласку и такие грубые объятия, и при каждом покачивании с боку на бок ему казалось, что вот-вот от безграничного восторга лопнет его сердце. И когда Торнтон наконец отпускал его, он вскакивал на ноги, раскрывал пасть, глаза его зажигались красноречивым блеском, горло сжималось от избытка чувств, и он застывал на месте без движения.

– Он только не говорит! – говорил о нем с уважением Торнтон.

Свою привязанность Бэк проявлял обычно способами, причинявшими боль. Он хватал зубами руку Торнтона и так сжимал ее, что на ней надолго оставались отпечатки его зубов. И, подобно тому как Бэк умел в причитаниях Торнтона понимать любовь, так и Торнтон принимал эти укусы за выражение привязанности.

Но большею частью Бэк проявлял свою любовь в немом обожании. Сходя с ума от прикосновений или от простых слов Торнтона, он сам их не добивался. В противоположность Скит, которая до тех пор терлась около Торнтона, пока наконец он не ласкал ее, или Нигу, который сам лез к нему и клал свою громадную башку на его колени, Бэк довольствовался обожанием на расстоянии. Он мог лежать у ног Торнтона без движения, вполне спокойно целые часы или же смотреть ему в лицо, не отрывая от него глаз, изучая его, следя с величайшим вниманием за каждой малейшей переменой в его выражении или за каждым его движением. Или же, соответственно обстоятельствам, он укладывался поодаль, сбоку или позади, и уже оттуда наблюдал за фигурой своего хозяина в целом или за каждым его жестом в отдельности. Очень часто – такова уже была их взаимная симпатия – сила взгляда Бэка заставляла Торнтона повернуть к нему голову, и он делал это молча, не произнося ни слова, и только по его глазам Бэк понимал, что было у него на душе. И от этого еще больше прыгало сердце у Бэка.

Долгое время после своего выздоровления Бэк не упускал из виду Торнтона. Как только тот выходил из палатки, Бэк всюду следовал за ним по пятам, пока хозяин не возвращался. С тех пор как Бэк попал сюда, на Север, у него сложилось убеждение, что все предыдущие его хозяева были непостоянные, и он боялся, что и этот хозяин будет у него не всегда. Он опасался, что и Торнтон мелькнет в его жизни так же, как Перро и Франсуа или шотландец-метис. Даже по ночам, во сне, он вскакивал от этого страха. В такие моменты он встряхивался от сна и полз в ознобе к палатке Торнтона. Здесь он останавливался и долго вслушивался в дыхание своего хозяина.

И все же, несмотря на всю его любовь к Джону Торнтону, которая, казалось, могла быть присуща только высоко цивилизованному существу, в нем, едва только он попал на Север, проснулся голос его отдаленных предков и уже не затихал. В нем по-прежнему были тверды его верность и привязанность, составлявшие теперь всю суть его существования на земле, но он стал замечать в себе какую-то тягу к дикой свободе и к проявлению беззастенчивой хитрости. Теперь у огня Джона Торнтона он был более первобытным существом и более диким зверем, чем тогда, на пламенном Юге, когда он бродил в виде породистой собаки, имевшей позади себя поколения смягченных цивилизацией предков. Если он и не обкрадывал сейчас своего хозяина, то только потому, что любил его; он не поцеремонился бы теперь ни с кем другим, ни с чьей другой палаткой и не стал бы размышлять ни одной минуты. И он знал при этом, что хитрость, с которой он стал бы красть, научила его никогда не быть застигнутым на месте преступления.

Его морда и тело были сплошь изгрызены другими собаками, и он с неведомым ему раньше ожесточением вступал с ними в драку. Скит и Ниг были слишком добродушными собаками, чтобы вступать с ними в пререкания, к тому же они принадлежали Джону Торнтону; но если подворачивалась чужая собака, будь она какой угодно породы и силы, она тотчас же должна была признать превосходство Бэка или же вступить с ним в борьбу не на жизнь, а на смерть. И Бэк был беспощаден. Он отлично усвоил законы дубины и клыка, не признавал соперников и не отступал в борьбе, хотя бы она угрожала ему смертью. Он многое узнал от Шпица и от драчливых полицейских и почтовых собак и теперь понимал, что середины нет. Или он должен победить, или другой должен сделать его своим рабом; оказывать сострадание значило признавать себя слабым. Сострадания не существовало в первобытной жизни. Его принимали за трусость, и оно влекло за собою смерть. Убивай – иначе будешь убит сам, ешь – иначе тебя съедят другие – вот первобытные законы существования. И Бэк повиновался тому, что заговорило в нем из глубины давно прошедших времен.

Он стал старше и мудрее. Он стоял между прошлым и настоящим; вечность, находившаяся позади, проходила через него в могучем ритме, точно прилив и отлив или смена времен года. Он сидел у огня Джона Торнтона, широкогрудый, с белыми острыми клыками и с длинной шерстью; в его воображении возникали собаки всевозможных пород, полуволки и настоящие дикие волки, и все они спешили, искали, чуяли запах того мяса, которое он ел, и жаждали той воды, которую он пил, нюхали запах ветра, вслушивались вместе с ним и сообщали ему о тех звуках, которыми заявляла о себе дикая жизнь в лесу, диктовавшая им свои законы, направлявшая их поступки и не оставлявшая его и во сне. Она снилась ему, представлялась наяву и делала их всех участниками его грез.

Так повелительно эти тени манили его к себе, что с каждым днем люди со всеми их законами все более отходили на задний план. Там, в глубине леса, звучал призыв, и всякий раз, как он слышал этот мистический призыв, манивший его и пронизывавший насквозь, он чувствовал, что вот-вот бросит этот домашний уют и убежит в лес, – его тянуло, и он сам не знал, куда и почему; там, глубоко в лесу, ни на минуту не переставая, звучал призыв. Но, как только он убегал в лес и добирался до девственной почвы и до травы, по которым еще не ступала нога человека, его влекли обратно любовь к Джону Торнтону и привычка к домашнему очагу.

Только Торнтон и удерживал его. Все остальное человечество было для него нулем. Случайные прохожие хвалили и ласкали его, но он был к этому глух, а от человека, который слишком настойчиво проявлял себя, он просто уходил. Когда товарищи Торнтона, Ганс и Пит, прибыли наконец на долгожданном плоту, Бэк не обратил на них внимания, пока не понял, что они близки к Торнтону. Но и после этого он пассивно принимал от них дружеские знаки внимания с таким видом, точно делал им этим одолжение. Эти люди во всем походили на Торнтона, зависели от земли, думали просто и видели ясно; и, раньше чем они доплыли на плоту по водным пучинам до Доусона, они уже поняли Бэка и его повадки и не претендовали на такую же привязанность с его стороны, какую питали к ним Скит и Ниг.

Любовь же его к Торнтону, казалось, все росла и росла. Из всех людей он только один мог положить Бэку на спину какую-нибудь поклажу во время летних путешествий. Что бы ни приказал Торнтон, Бэк исполнял беспрекословно. Однажды – это было тотчас же после того, как они продали свой плот и отправились из Доусона к истокам реки Тананы, – люди и собаки сидели на гребне утеса, который вертикально спускался вниз к реке с высоты в триста футов. Джон Торнтон сидел у самого края, Бэк – рядом с ним, плечо к плечу. Какое-то озорство овладело вдруг Торнтоном, и он задумал удивить Ганса и Пита чем-нибудь неожиданным.

– Бэк, прыгай! – скомандовал он, указывая рукой на пропасть.

Тотчас же Бэк кинулся вперед и потащил за собой Торнтона, пока Ганс и Пит не спохватились и не оттащили их от обрыва.

– Удивительно! – воскликнул Пит, когда все успокоилось и разговор возобновился.

Торнтон покачал головой.

– Нет, – сказал он, – это – великолепно, но в то же время и страшно. Меня иной раз пугает его преданность.

– Да, – проговорил Пит в заключение, кивнув в сторону Бэка, – не желал бы я находиться в положении того человека, который попытался бы вас обидеть.

– Черт возьми, и я тоже! – добавил и Ганс.

Не успел подойти к концу год, как предположение Пита оправдалось. Это было в Серкль-Сити. Черный Бартон, человек злой и подозрительный, поспорил о чем-то с неким посетителем кабачка. Торнтон добродушно вмешался, чтобы их разнять. Бэк, как обычно, лежал в это время в углу, положив морду на лапы и следя за каждым движением хозяина. Без всякого предупреждения Бартон размахнулся и с такой силой толкнул в плечо Торнтона, что тот отлетел в сторону и упал бы непременно, если бы ему не удалось ухватиться за решетку прилавка.

Присутствовавшие не услышали ни лая, ни ворчания. Скорее это был рев. Они увидели, как Бэк всей своей массой вдруг взвился в воздух, нацелясь зубами в горло Бартона. Этот человек спасся только тем, что успел инстинктивно протянуть руку и отстранить пасть Бэка, но Бэк все же повалил его на пол, вскочил на него, высвободил свои зубы из его руки и снова старался вцепиться в горло. Бартон уже ослабевал, и его горло оставалось незащищенным. Тогда все присутствовавшие навалились на Бэка и отогнали его. Но, пока пострадавшему унимали кровь, Бэк вертелся тут же и все время яростно ворчал, пытаясь броситься вновь, и отступил лишь после того, как ему пригрозили палкой. Тотчас организовали собрание, на котором постановили, что собака права и потому ее хозяин ответственности не подлежит. Но репутация Бэка возросла от этого еще больше, и с этого дня его имя стало переходить из уст в уста по всей Аляске.

Позже, в самом конце года, он спас Джону Торнтону жизнь при совершенно исключительных обстоятельствах. Три товарища тащили на веревке длинную узкую лодку через опасное место на Сорокамильной реке. Ганс и Пит шли берегом, пробираясь от дерева к дереву с пеньковой веревкой, а Торнтон оставался в лодке, помогая ей пробираться через стремнины длинным шестом и криками направляя товарищей, находившихся на берегу. Бэк тоже бежал по берегу вровень с лодкой, не спуская глаз с хозяина, и проявлял крайнее беспокойство.

В особенно опасном месте, где подводные камни выступали наружу, Ганс ослабил веревку, а Торнтон в это время старался направить лодку шестом в проход между камнями. Держа в руке конец веревки, Ганс побежал вниз, чтобы потянуть за нее опять, когда лодка выберется из порогов. Лодка понеслась по течению и попала в водоворот, где вода бурлила, как под мельничным колесом. Ганс растерялся и вместо того, чтобы дать лодке ход, натянул веревку и сделал это так быстро, что лодка перевернулась дном кверху и Торнтон вывалился из нее в пучину. Его понесло в такой водоворот, с которым не справился бы и самый опытный пловец.

Бэк тотчас же прыгнул в воду. Проплыв сотни три ярдов по стремительному потоку, он наконец добрался до Торнтона. Почувствовав, что тот ухватился за его хвост, Бэк направился к берегу, стараясь загребать лапами изо всех своих сил. Но течение отбивало его от берега. Снизу доносился зловещий рев воды: там дикий поток становился еще яростнее, разрывался на части и старался протиснуться между старыми камнями, вылезавшими из воды наподобие зубьев колоссального гребня. Засасывание воды у последнего порога было настолько ужасно, что Торнтон понял: ему несдобровать. Его круто обернуло мимо одной скалы, ударило о другую и с сокрушительной силой отшвырнуло на третью. Он обхватил ее вершину обеими руками, освободил Бэка и, стараясь перекричать рев потока, скомандовал ему:

– Сюда, Бэк! Сюда!

Но Бэка несло течением, он плыл вниз, отчаянно борясь и не имея уже возможности повернуть назад. Когда он услышал во второй раз приказание хозяина, он показался над водой, высоко поднял голову, точно хотел взглянуть на него в последний раз, и покорно повернул к берегу. Он напряг все свои силы, и Пит с Гансом вытащили его на берег в тот самый момент, когда он начал терять сознание.

Они знали, что провисеть на скользком камне в самой быстрине течения можно было только две-три минуты, и потому со всех ног пустились бежать по берегу к тому месту, против которого висел Торнтон. Они обмотали вокруг Бэка конец той самой веревки, на которой тащили лодку, но так, чтобы она не смогла его ни стеснять, ни удушить, и столкнули его в реку.

Он смело поплыл, но ошибся в направлении; он понял свою ошибку слишком поздно, когда его пронесло мимо Торнтона и мимо голых камней.

Ганс так дернул за веревку, точно это была не собака, а лодка. Веревка натянулась течением, и бедный Бэк исчез и все время оставался под водой, пока наконец его не прибило к берегу. Его вытащили наверх. Он еле дышал. Ганс и Пит бросились к нему, сделали ему искусственное дыхание и откачали из него воду. Он очнулся, встал на лапы и опять упал. Между тем до них донесся издалека слабый голос Торнтона, и хотя они не расслышали его слов, но поняли, что он находился в опасности. Голос хозяина подействовал на Бэка, точно электрический ток. Он вскочил на ноги и помчался по берегу к тому самому месту, откуда отплыл в первый раз. Ганс и Пит последовали за ним.

Опять его обвязали веревкой и опять столкнули в реку. На этот раз он не ошибся в направлении и поплыл куда следовало. Он не рассчитал один раз, но повторить ошибку не мог. Ганс спускал постепенно веревку, а Пит развертывал ее кольца. Бэк поднимался все выше и выше, пока, наконец, не оказался перед Торнтоном. Тогда он повернулся и со скоростью курьерского поезда ринулся прямо на него. Торнтон следил за ним, и, когда благодаря быстрому течению Бэк со всего размаха ударился о него своим телом, точно стенобитный таран, он обхватил Бэка обеими руками за косматую шею. Ганс привязал конец веревки за дерево, и Торнтон вместе с Бэком скрылись под водой. Захлебываясь, задыхаясь, то выскакивая из воды, то погружаясь в нее снова, волочась по каменистому дну и ударяясь о торчавшие скалы и выступы, они добрались, наконец, до берега.

Очнувшись, Торнтон увидел себя лежащим животом поперек бревна. Ганс и Пит усердно откачивали его, двигая взад и вперед. Первым делом он стал искать взглядом Бэка, который лежал тут же, слабый и бездыханный. Около него стоял Ниг и жалостно выл, а Скит лизала Бэку морду и закрытые глаза. Торнтон был разбит и изранен, но подполз к Бэку, ощупал его и обнаружил, что у него сломаны три ребра.

– Делать нечего, – сказал он со вздохом, – придется остаться здесь.

Они тут же расположились лагерем и прожили здесь до тех пор, пока Бэк не поправился и не смог продолжать путь.

В ту же зиму в Доусоне Бэк совершил еще один подвиг, быть может, не столь героический, но зато принесший ему славу чуть не на всей Аляске. Этот подвиг был как нельзя кстати для трех лиц, которые очень нуждались в деньгах, чтобы приобрести необходимые инструменты, без которых нельзя было отправиться в долгожданное путешествие на девственный Восток, куда еще ни разу не ступала нога золотоискателя. Подвиг этот случился благодаря незначительному разговору в зале ресторанчика «Эльдорадо», когда путешественники хвастались своими любимыми собаками. Зашла речь о Бэке, и о нем стали отзываться недоброжелательно. Тогда Торнтон стал на его защиту. Не прошло и получаса, как один из заседавших побился об заклад, что его собака сдвинет с места сани с пятьюстами фунтами клади и даже некоторое расстояние провезет их; другой побился об заклад, что его собака сделает то же самое даже и с шестьюстами фунтами, а третий – с семьюстами фунтами клади.

– Вот чепуха-то! – воскликнул Торнтон. – Мой Бэк сдвинет с места тысячу фунтов!

– Сдвинет с места? – удивился король золотоискателей Мэттьюсон, тот самый, который бился за семьсот фунтов. – И даже протянет их сто ярдов?

– Да, – спокойно ответил Торнтон, – сдвинет с места и провезет сто ярдов.

– Ладно, – тихо и небрежно произнес Мэттьюсон, но так, что его могли услышать все. – Ставлю тысячу долларов за то, что он этого не сделает. Вот они!

С этими словами он бросил на прилавок мешочек с золотым песком, величиной с соусник.

Никто не откликнулся на это предложение. Все признали, что со стороны Торнтона это обычное хвастовство. И он почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо. Он действительно просто сболтнул. Он и сам не знал, осилит ли на самом деле Бэк тысячу фунтов. Ведь это – полтонны! Такая громада даже ужаснула его. Он очень верил в силы Бэка и в душе считал, что он способен потянуть любой груз, но ни разу не проверял его на чрезмерной клади. Между тем на Торнтона были устремлены глаза двенадцати человек, и все молча ожидали. К тому же у него не было за душой тысячи долларов, а Ганс и Пит сидели почти без гроша.

– Сейчас у меня на улице стоят сани, и на них двадцать мешков с мукой по пятьдесят фунтов каждый, – сказал Мэттьюсон с жестокой настойчивостью. – Таким образом, я вас не задержу.

Торнтон не отвечал. Он не знал, что сказать. Он только рассеянно смотрел то на одного, то на другого из гостей с видом человека, потерявшего нить своих мыслей и искавшего, за что ухватиться, чтобы уловить ее вновь. И вдруг глаза его встретились со взглядом Джима О’Брайена, местного богача, с которым когда-то они были близкими товарищами. Это его слегка подбодрило. В нем вдруг вспыхнуло желание сделать то, чего бы он никогда не сделал при других обстоятельствах.

– Можете вы одолжить мне тысячу долларов? – спросил он почти шепотом.

– Ну конечно! – ответил О’Брайен, бросив на прилавок рядом с мешочком Мэттьюсона свой мешок. – Но я не верю, Джон, чтобы собака могла выполнить вашу затею.

«Эльдорадо» быстро опустел. Все высыпали на улицу. Столы были забыты. Спорщики и закладчики отправились туда же, чтобы следить за выполнением пари и делать ставки. На некотором расстоянии от саней уже собралось несколько сот людей в шубах и меховых перчатках. Сани Мэттьюсона с грузом стояли уже два часа, и притом на страшном морозе (было шестьдесят градусов ниже нуля), а потому полозья крепко примерзли к гладко укатанному снегу. Собравшиеся стали биться об заклад, что Бэк не стащит с места саней. На слове «стащит» началась игра. О’Брайен доказывал, что Торнтон имеет право сдвинуть сани с места с тем, чтобы Бэк начал их «стаскивать» уже после этого. Мэттьюсон же настаивал на том, что фраза «стащит» включает в себя и то, что сани должны быть сдвинуты с места самой собакой, – не имеет значения, что они примерзли к снегу. Большинство решило спор в пользу Мэттьюсона, и ставки против Бэка повысились на три против одного.

Но принять это пари не нашлось никого: никто не верил, что собака осилит. Ясно было, что Торнтон слишком поспешил принять пари, и сам он, полный сомнений, посматривал на сани и видел, что такой груз могли стащить с места и везти только десять собак, а не одна, – и вся эта затея стала казаться ему совершенно невыполнимой. Мэттьюсон торжествовал.

– Три против одного! – предложил он. – Ставлю еще тысячу! Хотите принять, Торнтон?

Обуревавшие Торнтона сомнения выразились у него на лице, но его вдруг охватил тот мятежный дух игры, который видит только ставки, не считается с невозможным и остается глух ко всему, за исключением борьбы. Он подозвал Ганса и Пита. Их карманы были почти пусты, и все втроем они могли поставить только двести долларов. С этими двумястами долларами они и пустились на Север искать счастья. Но они немедленно поставили и эти деньги против шестисот долларов Мэттьюсона.

Из саней выпрягли всех собак и на их место поставили Бэка. Всеобщее возбуждение перешло и на него, и он смутно почувствовал, что требуется что-то сделать, чтобы спасти Джона Торнтона. В толпе прошел шепот восхищения его блестящим внешним видом. Он был в отличном состоянии, без единого лишнего золотника жира, и те сто пятьдесят фунтов, которые он весил, представляли собой мужество и пыл. Его шерсть отливала шелком. На затылке и на плечах она у него приподнималась и, казалось, при каждом его движении готова была стать дыбом, точно от избытка энергии каждый волосок в отдельности был живым и деятельным. Широкая грудь и сильные передние лапы были пропорциональны размерам всего тела, а мускулы под кожей натягивались, как веревки. Присутствовавшие оценили эти мускулы, убедились, что они были точно железные, и ставки понизились до двух против одного.

– Отлично, отлично, сэр! – прошепелявил представитель последней династии богачей-золотоискателей, золотой король из Скукум-Бенча. – Я предлагаю вам, сэр, за эту собаку восемьсот долларов до испытания. Восемьсот долларов вот за такого, каков он есть сейчас!

Торнтон отрицательно кивнул и стал рядом с Бэком.

– Вы должны отойти от него, – запротестовал Мэттьюсон. – Свободная игра, чистое место.

Толпа смолкла; слышались только отдельные голоса игроков, тщетно предлагавших два против одного. Каждый признавал, что Бэк – великолепная собака, но двадцать мешков муки, по пятьдесят фунтов в каждом, представляли для зрителей слишком большую помеху, чтобы решиться развязать кошельки.

Торнтон опустился около Бэка на колени. Он взял его голову обеими руками и прижался к ней щека к щеке. Теперь уж было не до игры и не до ласковых слов, как это они делали обычно. Теперь Торнтон шептал ему в ухо следующие слова: «Ведь ты любишь меня, Бэк! Ведь ты меня любишь!»

Бэк скулил от едва сдерживаемого нетерпения.

Толпа с любопытством наблюдала эту сцену. Она показалась ей таинственной. Точно это было заклинание. Когда Торнтон поднялся на ноги, Бэк схватил зубами его руку в перчатке, сдавил ее и затем медленно, неохотно выпустил. Это было его ответом, полным любви, – ответом не на словах, а своим способом. Торнтон, успокоенный, отошел.

– Вперед, Бэк! – скомандовал он.

Бэк натянул постромки, затем опустил их на несколько дюймов. Это был уже давно изученный им прием.

– Пошел! – резко звучал голос Торнтона при всеобщем молчании.

Бэк дернул вправо, а затем сделал такой прыжок, точно хотел нырнуть, и постромки сразу вытянулись в струну; но тут же все его сто пятьдесят фунтов внезапно подались назад. Груз дрогнул, и из-под полозьев послышалось скрипение снега. Но воз не сдвинулся с места.

– Иди же! – крикнул Торнтон.

Бэк повторил тот же прием, но на этот раз в левую сторону. Скрипение снега перешло в визг, сани закачались, и полозья сползли с места на два-три дюйма в сторону. Таким образом сани отцепились от удерживавшего их льда. Все присутствовавшие затаили дыхание, совершенно не веря своим глазам.

– Теперь вперед!

Команда Торнтона раздалась, как пистолетный выстрел. Бэк рванулся изо всех сил. В могучем напряжении все его тело съежилось в комок, мускулы вытянулись и задрожали под шерстью, точно живые существа. Широкой грудью он припал чуть не к самой земле, вытянув голову вперед и книзу, и бешено задвигал передними лапами, так что от его царапавших когтей на твердом укатанном снегу тотчас же образовались две параллельные канавки. Сани закачались, дрогнули и совсем уже готовы был сдвинуться с места. Вдруг Бэк поскользнулся одной лапой, и кто-то из толпы громко охнул. Затем после целого ряда напряженных попыток сани сдвинулись с места и подались вперед, не застревая на мертвой точке… сперва на полдюйма… потом на дюйм… на два дюйма… Тем временем усилия Бэка все уменьшались и уменьшались, и, когда сани наконец преодолели инерцию, он потащил их свободно вперед.

Присутствовавшие глубоко вздохнули, совершенно не заметив, что за минуту перед этим они не дышали вовсе. Торнтон побежал позади, все время подбадривая Бэка короткими ласковыми словами. Расстояние было измерено заранее, и, когда Бэк достиг вязанки дров, брошенных на то место, где кончались сто ярдов, волнение прорвалось наружу и превратилось в рев толпы. У вязанки Бэк остановился по команде. Все точно с ума сошли от восторга, даже Мэттьюсон. Шапки и рукавицы полетели в воздух. Начались рукопожатия – кто кому жал руку, неизвестно, – и всеобщее возбуждение вылилось в настоящее вавилонское столпотворение.

А Торнтон опустился на колени перед Бэком. Голова к голове – и оба закачались из стороны в сторону. Те, кто успел застать эту сцену, могли слышать, как он бранил Бэка, бранил его долго и горячо, но только ласково и любовно.

– Отлично, отлично, сэр! – вдруг опять забормотал король из Скукум-Бенча. – Я предлагаю вам за собаку тысячу долларов. Тысячу, сэр! Ну, хотите тысячу двести?

Торнтон поднялся. Его глаза были влажны. Слезы откровенно струились по щекам.

– Нет, сэр! – ответил он золотому королю из Скукум-Бенча. – Можете убираться к черту. Это все, что я могу ответить на ваше предложение.

Бэк вцепился зубами в руку Торнтона. Тот раскачивал его вперед и назад. И, точно повинуясь одному и тому же побуждению, все зрители отступили на почтительное расстояние. Никто не решался больше нарушать безмолвную беседу собаки и человека.

VII Звуки призыва

Когда Бэк за пять минут выиграл для Джона Торнтона тысячу шестьсот долларов, то у его хозяина появилась возможность уплатить долги и отправиться вместе с товарищами на Восток, к той сказочной, затерявшейся где-то золотой россыпи, история о которой так же стара, как и история всего того края. Многие люди искали ее; немногим удалось ее найти; еще больше людей пропало без вести в неудачных поисках. Эта затерявшаяся россыпь была связана с какой-то трагедией и окружена тайной. Никто не знал, кто первый открыл ее. Самые старые предания уже говорили о совершившемся открытии. Издавна там находилась какая-то старая, развалившаяся хижина, и умиравшие клялись, что видели ее и саму россыпь, и что эта хижина была поставлена там нарочно, чтобы отметить местонахождение золота; при этом они подкрепляли свои клятвы тем, что показывали самородки, равных которым по величине и по качеству никогда не находили на всем земном шаре.

Но никто из живых людей не добрался еще до этой хижины сокровищ, а все мертвые были мертвы. Поэтому-то Джон Торнтон, Бэк, Пит и Ганс пустились с полудюжиной собак на Восток, в неизвестные края, туда, где и люди, и собаки, так же как это было и до них, обманывались в своих ожиданиях. Они проехали на санях семьсот миль вверх по Юкону, свернули влево к реке Стюарт, прошли Мэйо и Мак-Квещен до тех самых мест, где река Стюарт становится простым ручейком, обвивающим, точно нитка, торчащие пики скал, которыми заканчивается горный хребет, идущий вдоль всего континента.

Джона Торнтона мало беспокоили люди и природа. Он был не из трусливого десятка. С щепоткой соли и с ружьем за плечами он мог забраться в любую даль и глушь и чувствовать себя там превосходно. Точно индеец, он никогда не спешил и добывал себе ежедневно пропитание охотой; когда же ему не удавалось что-либо убить, он так же, как и индеец, продолжал свое путешествие дальше, в твердой уверенности, что рано или поздно он набредет на дичь. В этом великом путешествии главную пищу составляла убиваемая по дороге дичь, главный груз на санях – вооружение и необходимые инструменты, а времени было сколько угодно, до бесконечности.

Бэку доставляли невыразимое удовольствие охота, рыбная ловля и бесконечное блуждание по диким местам. Случалось так, что неделями, день за днем, они все шли и шли вперед; а бывало и так, что также по неделям они не трогались с места, располагаясь лагерем то тут, то там; собаки бездействовали, а люди бурили дыры в промерзлой земле и бесчисленное количество раз грели на огне и промывали в тазу грязь, в которой надеялись найти золото. Иногда они чуть не умирали с голоду, иногда роскошно пировали – все зависело от большей или меньшей удачи на охоте.

Наступило лето. Собаки и люди с узлами на спинах переплывали через глубокие горные озера и спускались вниз или поднимались вверх по неведомым речкам в утлых челноках, наскоро выдолбленных из стволов деревьев.

Приходили и уходили месяцы, а путники все еще бродили по дикой, беспредельной земле, куда ни разу не ступала нога человека, если не считать сказки о покинутой хижине. Они проходили большие пространства под летними ливнями с ледяной крупой, дрожали под полуночным солнцем от холода на обнаженной земле в тех местах, где проходит граница между чахлой растительностью и вечными снегами, спускались в теплые долины, в которых кишмя кишели мухи и комары, и где, несмотря на нависшие ледники, росла земляника и пестрели цветы, крупные и свежие, с которыми не могли бы соперничать даже детища Юга. К концу года они проникли в изумительную озерную страну, грустную и молчаливую, где, казалось бы, должны были водиться птицы, но не было и признака жизни – один только холодный, вечно дующий ветер, груды льда в защищенных местах да меланхолический всплеск волн о пустынные берега.

И вот уже вторую зиму проводили путники, отыскивая исчезнувшие следы тех людей, которые побывали здесь раньше. Однажды они действительно напали на тропинку, бежавшую в лес; это была очень старая тропа, и оставленная хижина стала казаться реальной. Но тропа эта неведомо где начиналась и неведомо где кончалась. Так и осталось загадкой, какие люди и для чего ее протоптали. В другой раз они набрели на потемневшие от времени обломки охотничьего шалаша, и между клочьями истлевшего одеяла Джон Торнтон нашел части кремневого ружья. Он признал в них ружье Компании Гудзонова залива первых времен эксплуатации северо-западного края, когда подобное ружье считалось еще настолько ценным, что его меняли на выделанные бобровые шкурки. Это было все. Ни малейшего указания на то, кто был тот человек, который выстроил эту хижину и оставил в ней среди клочьев одеяла свое ружье.

Опять вернулась весна, и на этот раз их странствования завершились тем, что они набрели не на оставленную хижину, а на неглубокое озеро среди обширной равнины, по краям которого, точно желтое масло на дне корыта, лежало золото. Они не стали искать далее. Каждый день они работали, добывая на тысячи долларов золота в виде чистого песка или самородков, и работали не покладая рук. Они ссыпали золото в мешки, сшитые из оленьих шкур, по пятидесяти фунтов в каждом, а мешки складывали в штабеля, точно дрова, около выстроенного наспех шалаша из сосновых ветвей. Они работали, как гномы, добывавшие себе сокровища, и дни мелькали за днями, точно во сне.

Собакам нечего было делать – разве только притащить ту дичь, которую убивал Джон Торнтон, – и для Бэка потянулись длинные часы безделья у огня. Видение коротконогого, волосатого человека стало нередко возвращаться к нему, особенно теперь, когда нечего было делать; очень часто, уставившись на огонь, Бэк блуждал в своем воображении с этим человеком по неведомым для него местам. Он смутно что-то припоминал, но знал, что не видел никогда ни этого человека, ни этих мест.

Неясный иной мир, пожалуй, даже пугал Бэка. Когда ему представлялся волосатый человек спавшим у костра, положившим голову на колени и обнявшим их руками, то он замечал, что этот сон был беспокоен; человек часто вздрагивал и пробуждался, боязливо вглядывался в темноту и подбрасывал дрова в огонь. Если шли они по берегу озера, где волосатый человек подбирал раковины и ел их содержимое, Бэк непрерывно озирался по сторонам, всюду предчувствуя скрытую опасность, каждую минуту готовый бежать, когда она вдруг появится. Пробирались ли они через лес, Бэк и вот этот самый волосатый человек, они старались делать это бесшумно, все время оставаясь настороже, двигая ушами и шевеля ноздрями, потому что у человека были такие же слух и чутье, как и у Бэка. Волосатый человек умел влезать на деревья и пробираться по их вершинам так же, как и по земле; хватаясь руками то за одну ветку, то за другую, он перепрыгивал с дерева на дерево на расстоянии десяти-двенадцати футов, то идя, то повисая в воздухе, но никогда не падая и не срываясь. Он чувствовал себя на деревьях так же свободно, как на земле. И Бэк смутно припоминал те ночи, когда он сторожил, сидя на земле внизу, а волосатый человек спал в это время на вершине дерева, крепко уцепившись руками за ветви.

Что-то родное чувствовалось Бэку в этом волосатом человеке в связи с тем непобедимым призывом, который доносился до него все это время из глубины леса. В нем росло неугомонное беспокойство, назревали страстные желания. Лесной призыв заставлял его чувствовать неведомую, сладкую радость, и в то же время Бэка наполняли страхи и опасения, но чего надо было бояться, он не знал и сам. Иногда он следовал этому призыву, входил в лес, искал что-то, точно потерянную вещь, тихо или громко лаял, в зависимости от того, какое было у него настроение. Он совал свой нос в холодный лесной мох или в черную землю, из которой торчала жесткая трава, и визжал от радости, чуя ее запах; или же он часами лежал, свернувшись меж упавших стволов деревьев, поросших белым мхом, точно скрываясь от кого-то, и, широко раскрыв глаза и насторожив уши, прислушивался к каждому долетавшему до него звуку. Возможно, что, лежа так, он подстерегал этот таинственный зов, которого не мог себе объяснить и ему самому было непонятно, почему именно он стал так поступать. Его влекло к этому, и он не мог отдать себе отчета ни в чем.

Непреодолимое влечение овладевало всем его существом. Вот он лежит в лагере, лениво греясь на солнце, и вдруг голова его приподнимается, уши настораживаются, он нюхает, прислушивается, вскакивает и пускается бежать без оглядки, все дальше и дальше, через открытые пространства и сквозь лесные чащи, откуда как будто высовываются ему навстречу загорелые лица неведомых людей. Он любил бегать по высохшим руслам речек, подстерегать и выслеживать птиц на деревьях. Иногда целыми днями он просиживал под каким-нибудь кустом и наблюдал оттуда, как перекликались и перелетали с места на место куропатки. Но особенное удовольствие доставляло ему бегать в прозрачные сумерки белых летних ночей, прислушиваться к невнятным и сонным бормотаниям леса, различать звуки и всякие приметы так, как человек читает книгу, и разыскивать то таинственное, что его упорно звало во сне и наяву, не давая на минуты покоя.

Однажды ночью он вскочил с широко раскрытыми глазами, с шевелившимися ноздрями; вся шерсть на нем встала дыбом. Из леса доносился призыв (пожалуй, только одна из его нот, ибо весь призыв включал в себя великое множество нот), такой ясный и отчетливый, каким не был еще никогда, – протяжный вой, похожий и в то же время не похожий на вой ездовой собаки. Он слышал этот вой и раньше, не обращая на него особого внимания. Он перепрыгнул через хозяина и его товарищей, в это время крепко спавших, и молча помчался к лесу. Приблизившись к тому месту, откуда доносился вой, он пошел тише, соблюдая осторожность в каждом своем движении, пока наконец не достиг открытого места среди деревьев. Оглядевшись, он вдруг увидел вытянувшегося на всех четырех ногах и задравшего морду кверху большого тощего лесного волка.

Бэк не произвел ни малейшего шума, но волк перестал выть и, по-видимому, почуял его приближение. Бэк шел открыто, наполовину съежившись, напрягши все свое тело, вытянув хвост, как палку, и с непривычной осторожностью переставляя ноги. Каждое его движение заключало в себе и угрозу, и предложение дружбы. Это было тем угрожавшим подходом, с каким обыкновенно встречаются дикие звери. Волк испугался и пустился бежать. Бэк последовал за ним дикими прыжками с безумным желанием догнать. Он загнал его в узкое пространство, в ложе пересохшего ручья, откуда не было выхода. Волк завертелся, заметался, стал приседать на задние лапы, как это делали Джо и другие собаки, когда им некуда было выскочить, завизжал, заскулил и быстро-быстро, непрерывно защелкал зубами.

Бэк не напал на волка, а только кружил около него, предлагая ему свою дружбу. Волк же оказался подозрительным и трусливым – да оно и понятно, потому что Бэк был чуть ли не втрое крупнее его, голова волка едва касалась плеча Бэка. Улучив момент, волк бросился бежать, и погоня возобновилась. Волк опять был загнан в угол, и опять повторилось то же самое. В конце концов настойчивость Бэка восторжествовала. Убедившись, что Бэк вовсе не намерен его обидеть, волк повернул к нему нос к носу и стал его обнюхивать. Затем они почувствовали себя друзьями и стали играть, но нервно и нерешительно, как обыкновенно играют между собой дикие звери, стараясь скрыть свою жестокость. Потом, спустя некоторое время, волк бросился бежать легким галопом, с таким видом, точно куда-то спешил. Он поманил за собой Бэка, и они побежали уже рядом сквозь полуночные сумерки вверх по руслу речки, к тому ущелью, сквозь которое она протекала, и по тем пустырям, откуда она брала начало.

На противоположной стороне водораздела они спустились в низкую долину, по которой тянулись длинные полосы лесов и текло много ручьев, и час за часом бежали по этим лесам, – а солнце поднималось все выше и выше, и день становился все теплее. Бэк испытывал дикую радость. Теперь он знал, что повиновался таинственному призыву, совершая этот побег бок о бок со своим лесным братом к тому месту, откуда доносился до него призыв. Воспоминания о былом нахлынули на него и волновали его так, как когда-то в старину он волновался от действительности, тенью которой они были. Он уже проделывал когда-то все это, что делал сейчас, но где-то в другом, туманном мире, который смутно припоминался ему; он теперь лишь повторял вновь какой-то древний бег, стремясь к свободе на все четыре стороны, имея под собой сырую землю, а над собой – широкое безграничное небо.

Они остановились у ручья, чтобы напиться, и Бэк вдруг вспомнил о Джоне Торнтоне. Он сел. Волк побежал далее к тому месту, откуда как будто доносился призыв, затем вернулся к Бэку, понюхал его в нос и сделал два-три движения, заставляя его встать и вновь бежать за ним. Но Бэк отвернулся и медленно поплелся назад. Чуть не час рядом с ним бежал его дикий брат и тихонько скулил. Затем он сел, задрал нос кверху и завыл. Это был горестный вой, и по мере того как Бэк отходил все дальше и дальше, этот вой становился все слабее и слабее, пока наконец не затих.

Джон Торнтон уже обедал, когда Бэк возвратился домой и бросился к хозяину с выражением своей привязанности. Он чуть не свалил его, прыгал около него, лизал ему лицо, кусал руку – одним словом, как это называл Джон Торнтон, «валял дурака». A Торнтон со своей стороны качал Бэка из стороны в сторону и любовно его ругал.

Два дня и две ночи Бэк не оставлял лагеря и не сводил глаз с Торнтона. Он следовал за ним во время работ, смотрел на него, когда он ел, наблюдал, как он укрывался на ночь одеялом и как пробуждался утром. Но прошли эти двое суток, и призыв из леса стал звучать еще более повелительно, чем прежде. К Бэку опять вернулось его беспокойство, и воспоминания о диком брате, о веселых долинах и о беге бок о бок с ним через дремучие леса овладели всем его существом. И опять он отправился в свои похождения по лесу, но дикий брат больше не являлся, и, как Бэк ни прислушивался, как ни выстаивал долгие часы на одном месте, до него ни разу не донесся жалобный вой.

Бэк стал спать по ночам не в палатке, а на воздухе, и по целым дням его не видели в лагере, а однажды он убежал очень далеко, пробродил где-то целую неделю в напрасных поисках свежих следов своего дикого брата, питаясь по дороге дичью и не чувствуя ни малейшей усталости. В широком потоке, который впадал где-то далеко в море, он поймал лосося и тут же, у потока, загрыз большого черного медведя, ослепленного комарами. В беспомощном состоянии медведь дико ревел и был ужасен. Между ним и Бэком произошла жестокая борьба, которая пробудила в Бэке дремавшие остатки жестокости. Два дня спустя, когда он вернулся к своей жертве, он нашел около нее с дюжину росомах, дравшихся между собою из-за добычи. Он разогнал их, точно овец. А тех двоих, которые отстали от своих убегавших товарищей, он навсегда лишил возможности драться.

Кровожадность Бэка усиливалась. Теперь он был хищником, питавшимся сырым мясом. Он жил за счет чужих жизней, и при этом убивал один, без всякой посторонней помощи, полагаясь только на свои силы и храбрость и торжествуя над врагами так, как может торжествовать только сильнейший. Благодаря этому он стал гордиться собой, и его гордость находилась в прямой связи с его физической силой. Она проявлялась у него во всем: в его движениях, в игре каждого мускула, в манере себя держать, в блеске его шерсти. Если бы не темные пятна на морде и под глазами и если бы не белые волосы, полосой сбегавшие у него на груди, то его можно было бы по ошибке принять за гигантского волка, более крупного, чем самый громадный волк. От своего отца сенбернарской породы он унаследовал величину и вес, а овчарка-мать наделила его своей внешностью. Его морда походила на волчью, и голова была совсем как у волка, только несколько шире и массивнее.

Чутье Бэка было чисто волчьим, настоящим чутьем дикого зверя; его понятливость была унаследована им от сенбернара и от овчарки; если прибавить еще к этому тяжкий опыт, вынесенный им из суровой жизненной школы, то получился зверь не хуже любого другого, бродившего в пустыне. Хищное животное, все время питавшееся исключительно сырым мясом, он был теперь в полном расцвете своих сил, достигнув высшей точки развития и мужественности. Когда Торнтон ласково проводил рукой по его спине, то от соприкосновения с шерстью раздавался треск, так как каждый волосок давал искру. Каждая часть Бэка в отдельности – мозг и тело, нервная система, малейший фибр – достигла в нем высшего совершенства; во всем теле было какое-то равновесие, какая-то общая приспособляемость. На взгляд, звук или жест, требовавшие от него исполнения, он отвечал с молниеносной быстротой. Если обыкновенная ездовая собака всегда была способна немедленно защищаться от нападения или нападать сама, то Бэк отличался этим вдвойне. Он замечал малейшее движение, слышал малейший звук и отвечал на них прежде, чем всякая другая собака успевала сообразить, в чем дело. Он примечал, решал и отвечал в один миг. Все эти три действия – наблюдение, решение и ответ, – как известно, последовательны, но для Бэка промежутка между ними не существовало, – они происходили одновременно. Его мускулы были обременены избытком жизни и во время работы натягивались, как стальные пружины. Жизнь разливалась по всему его существу великолепным потоком, радостным, неудержимым, так что казалось, что вот-вот в шумном экстазе этот поток вырвется наружу и щедрыми струями потечет по свету.

– Никогда не было такой собаки, – сказал однажды Джон Торнтон, когда его приятели обратили внимание, с каким достоинством Бэк шествовал по лагерю.

– Когда его отливали, – ответил Пит, – то форма, должно быть, не выдержала и раздалась по швам.

– Черт возьми, и я того же мнения, – добавил Ганс.

Все видели, как Бэк шагал по лагерю, но ни один из них не мог увидеть той мгновенной и страшной перемены, которая происходила с ним, как только он попадал в лес. Там он не шагал. Там он становился диким зверем; как лесная кошка, он подкрадывался к чему-либо подозрительному, пробирался сквозь листву и выслеживал тень, которая то появлялась, то исчезала среди других теней. Он знал, как приспособиться ко всякой поверхности, умел ползать на животе, как змея, извиваться и нападать. Он мог стащить тетерева с дерева, схватить кролика во время его сна за уши и поймать в воздухе маленьких свиристелей, только на одну секунду опоздавших взлететь на дерево. А о рыбах в прозрачной воде нечего и говорить; даже бобры не успевали спастись от него под свои плотины. Но он убивал только для того, чтобы есть, а не из простой кровожадности. И он ел только то, что убивал сам. Что-то вроде забавы было в его подвигах. Ему доставляло удовольствие подкрадываться к белкам, ловить их поодиночке и затем, перепугав чуть не до смерти, отпускать на вершины деревьев.

К концу года в лесу стали попадаться лоси, которые медленно передвигались на зимовку в более низкие и менее холодные места. Бэк уже загрыз одного лосенка; но ему хотелось более матерого и более страшного противника, и он отправился однажды на водораздел к истокам речки. Стадо лосей голов в двенадцать перекочевывало в это время из-за Полярного круга, и впереди его шел вожак – громадный самец. Он был шести футов ростом и представлял собой страшного противника, какого даже и не воображал себе Бэк. Лось раскачивал взад и вперед своими громадными ветвистыми рогами, на каждом из которых было по четырнадцати отдельных рожков, а между крайними верхушками обоих рогов было пространство в семь футов. Его маленькие глазки светились гневом и злобой, и, увидев Бэка, он яростно заревел.

В боку у лося, ближе к груди, торчала оперенная стрела, которая, собственно, и доводила его до бешенства. Руководимый сохранившимся в нем от первобытных охотничьих времен инстинктом, Бэк прежде всего задумал отбить вожака от остального стада. Это оказалось нелегким делом. Он стал лаять на лося и прыгать перед ним, стараясь увернуться от его рогов и от ужасных ударов копытами, один взмах которых мог бы уложить Бэка на месте. Потеряв возможность ввиду грозившей опасности повернуться задом и уйти, лось рассвирепел. Он набрасывался на Бэка, который ловко увертывался от него, еще более подзадоривая его тем, что будто бы неспособен от него убежать. Когда лось отделялся от своего стада, два или три других молодых лося выходили против Бэка и тем давали возможность раненому самцу соединиться со стадом.

Животное обладает особым терпением – упрямым, неустанным, настойчивым, как сама жизнь, – которое в продолжение многих часов заставляет паука неподвижно подстерегать свою добычу в паутине, змею – лежать для той же цели в кольцах, пантеру – в засаде. Этим терпением отличается все живое, когда ему требуется в пищу другое живое. Это же терпение проявил теперь и Бэк, когда принялся пугать все стадо и сбивать его с направления, раздражать молодых самцов, беспокоить коров с их телятами и отгонять от них старого раненого вожака, безумствовавшего от бессильной ярости. Это продолжалось полдня. Бэк как-то ухитрялся будто раздваиваться, атакуя стадо со всех сторон, оцепляя его угрозами, отбивая намеченную им жертву от ее сородичей всякий раз, как только она получала возможность с ними соединиться, и лишая их и того терпения преследуемых, которое не составляет обычно и сотой доли терпения преследователей.

К концу дня, когда стало заходить солнце на северо-западе (опять дни делались короче, и ночи продолжались уже шесть часов), молодые лоси стали все более и более отходить от своего осажденного вожака. Приближавшаяся зима гнала их в более низкие места, и им стало казаться, что уже никогда больше они не отделаются от этого неутомимого существа, которое мешает им идти. К тому же дело касалось жизни не всего стада и не молодых самцов – им не угрожал никто. Дело шло о жизни одного сотоварища, который представлял гораздо меньший интерес, чем их собственная жизнь, – и в конце концов они решили им пожертвовать.

Спустились сумерки, а старый вожак все еще стоял, понурив голову и глядя на своих сородичей, – на коров, которых он любил, на телят, для которых он был отцом, на молодых лосей, над которыми он властвовал, – как они убегали от него во мраке вечера. А он не мог за ними следовать, потому что у самого его носа неотвязно вертелось безжалостное чудовище, которое не позволяло ему уходить. Он весил на триста фунтов более, чем полтонны; он прожил долгую, суровую жизнь, полную лишений и борьбы, – и вот наступал его конец, он стоял лицом к лицу со смертью. И кто же был этому причиной? Небольшое зубастое существо, едва доходившее ему до колен.

С тех пор всю ночь и весь день Бэк не оставлял своей добычи; он не давал ей ни минуты покоя, не позволял ей пожевать ни листьев, ни побегов березы и ивы. Он мешал раненому лосю, изнемогавшему от жажды, промочить себе горло из какого-нибудь ручейка или ложбинки. Часто, в отчаянии, лось вступал с ним в продолжительную борьбу. В таких случаях Бэк не пытался останавливать его, но начинал вертеться у него под ногами, довольный затеянной им игрой, состоявшей в том, что когда лось стоял спокойно, то ложился на землю и Бэк, а когда лось собирался напиться или поесть, то Бэк яростно бросался на него в атаку.

Громадная голова с ветвистыми рогами опускалась все ниже и ниже, и неуклюжая походка лося становилась все слабее и слабее. Лось стал подолгу простаивать на одном месте, уткнувшись носом в землю и опустив уши, как тряпки; и Бэк пользовался такими промежутками, чтобы сбегать напиться и отдохнуть. В те моменты, когда Бэк лежал, высунув красный язык, с глазами, устремленными на громадное животное, ему начинало казаться, что поблизости во всем происходит какая-то значительная перемена. Он чувствовал вокруг себя какое-то странное волнение. Точно вместе с этим лосем сюда пришло множество других жизней. Как-то вдруг сразу заявили о своем существовании и лес, и река, и воздух. Мысль эта зародилась в нем самом не потому, что он видел, слышал или обонял, а благодаря какому-то другому, более тонкому чувству. Он ничего не услышал, ничего не видел и все-таки знал, что все кругом стало как-то совсем иначе, и что от этого все вещи получили новое назначение и новые имена. И он решил все это разузнать получше, как только покончит дело с лосем.

Наконец уже к исходу четвертого дня Бэк окончательно доконал громадное животное. День и ночь он оставался затем около своей жертвы, ел ее, спал возле нее и часто обходил вокруг, затем, отдохнув, поправившись и подкрепив свои силы, он отправился обратно к дому Торнтона. Он побежал легким галопом и несся час за часом, ни разу не сбившись с пути, держа направление прямо к дому по совершенно незнакомым местам лучше и вернее, чем это сделал бы человек с компасом в руке.

Когда он так бежал, то все более и более чувствовал какое-то новое движение на земле. Кругом расстилалась жизнь, совершенно другая, чем та, какая обыкновенно оживала к лету. Об этом ему говорило уже не одно только неуловимое, таинственное чувство. Об этом громко заявляли птицы, болтали белки, даже сам ветерок нашептывал что-то. Иногда он останавливался и жадно втягивал в себя струи свежего утреннего воздуха, чуя в них весть, побуждавшую его бежать еще скорее. Какое-то щемящее предчувствие несчастья угнетало его, точно случилось что-то непоправимое. Он пересек последний водораздел и, спустившись в долину, с большой предосторожностью стал приближаться к своему лагерю.

Еще за три мили до лагеря Бэк почуял чей-то свежий след, от которого зашевелилась и стала дыбом у него на затылке шерсть. След этот вел прямо к лагерю, к Джону Торнтону. Бэк заспешил, удвоив осторожность и быстроту, чуткий к массе мелких подробностей, которые открывали перед ним многое. Его обоняние угадывало картину того, как кто-то живой проходил здесь, ступая пятками по земле, по которой он теперь бежал. Почему-то ему показалось, будто стих сам лес. Птицы смолкли. Белки скрылись. Только попадались по пути громадные наросты на засохших стволах деревьев, похожие по внешнему виду на серых людей.

Когда Бэк подходил так, точно вместо него ползла его тень, его нос вдруг невольно потянулся куда-то вбок, точно кто-то насильно схватил его и нарочно туда направил. Он пошел на этот новый запах и увидел в кустарнике Нига. Бедная собака лежала на боку мертвая, дотащившись сюда сама, и в каждом боку у нее было по оперенной стреле.

В ста шагах далее Бэк наткнулся на одну из ездовых собак Торнтона, купленную им в Доусоне. Эта собака еще корчилась в предсмертных муках прямо на дороге, но Бэк прошел мимо нее, не останавливаясь. Из лагеря доносились звуки многих голосов, то затихавших, то усиливавшихся: это пели песни. Он подполз на животе к краю расчистки и увидел Ганса, лежавшего ничком и утыканного стрелами, точно дикобраз. Тогда Бэк бросился к шалашу, устроенному из сосновых ветвей, и то, что он увидел там, заставило дыбом подняться его шерсть на затылке и на плечах. Его охватил прилив неудержимой ярости. Не сознавая сам того, что он этим подал голос, он разразился громким яростным лаем. В первый раз за всю свою жизнь он позволил страсти взять верх над его хитростью и рассудком и только из великой любви к Джону Торнтону потерял голову.

Индейцы племени ихетов плясали вокруг остатков шалаша, когда вдруг услышали этот страшный лай и увидели перед собой разъяренное животное, какого не видели ни разу. Это был Бэк, олицетворенный ураган ярости, бросившийся на них, чтобы их погубить. Он прыгнул на ближайшего к нему (это был их предводитель) и широко располосовал ему горло до самой гортани, откуда брызнули фонтаны крови. Бросив свою жертву, он кинулся на следующего и ему разгрыз горло. Ничто не могло его остановить. Он ворвался в самую середину дикарей, рвал их, кусал, разрывал на части, не останавливаясь в своих ужасных движениях ни на одну секунду и не обращая внимания на стрелы, которыми они его осыпали. И так непостижимо быстро проходило это нападение, и так тесно индейцы сбились от него в кучу, что стали попадать стрелами один в другого; один из молодых индейцев с такою силой пустил свою стрелу в Бэка, что она, попав в его товарища, пронизала ему грудь насквозь и выскочила с другой стороны. Паника охватила ихетов, и они в страхе разбежались по лесу, убежденные в том, что встретились со злым духом.

И действительно, Бэк в это время представлял воплощенного дьявола, гнавшегося за индейцами по пятам и преследовавшего их, точно убегавших оленей. Это было роковым днем для индейцев. Они разбежались далеко по лесу, и только через неделю встретились в нижних долинах и сосчитали свои потери. А Бэк, устав от преследования, возвратился в опустевший лагерь. Там он нашел убитым Пита: бедняга лежал в своей постели, очевидно, захваченный врасплох, не успев еще проснуться. На земле чуялись следы отчаянной борьбы Торнтона, и Бэк обнюхал каждый камешек по пути к берегу глубокого пруда. На самом краю его, головою и передними лапами в воде лежала Скит, верная до конца. Самый пруд, тинистый и замутненный промывкой золота, содержал в себе то, что искал Бэк, то есть тело Джона Торнтона. Бэк проследил его шаги до пруда, но обратно от пруда они уже не попадались.

Весь день Бэк просидел на берегу или же в беспокойстве бродил по лагерю. Он знал смерть как прекращение движения, как выход живого существа из среды живых, и поэтому понимал, что Джон Торнтон не вернется. Это оставляло в нем большую пустоту, что-то такое, что походило на голод, но пустота эта причиняла боль, которую не в состоянии было заглушить даже принятие пищи. По временам, когда он начал созерцать трупы ихетов, он забывал об этой боли, и в такие минуты испытывал гордость, гораздо большую, чем когда-либо прежде. Он загрыз человека – это была самая благородная дичь, – и он загрыз ее по закону дубины и клыка. И он с любопытством обнюхивал трупы. Как легко все они умерли! Ведь гораздо труднее убить простую собаку, чем их! Право, все они не стоили бы ничего, если бы отнять от них их стрелы и дубины. Надо ли теперь бояться их, когда у них не будет стрел и дубин? Наступила ночь. Высоко над деревьями взошла луна и осветила землю так, точно это был смутный день. И с наступлением ночи, сидя и скуля около пруда, Бэк вдруг почувствовал в себе прилив новой жизни, совсем иной, чем та, которую нарушили здесь индейцы. Он поднялся, прислушался и понюхал воздух. Издалека донесся до него чуть слышный, заунывный вой, за которым последовал вдруг целый хор такого же воя. Проходило время, и этот вой все приближался и становился громче. И опять Бэку показалось, что он уже слышал когда-то в древности эти звуки и теперь их припоминал. Он выбрался на середину площадки и стал прислушиваться. Это звучал призыв, многоголосый призыв, никогда еще так не взвинчивавший и не возбуждавший его прежде. И никогда раньше его не влекло так подчиняться этому призыву, как теперь. Джон Торнтон был мертв. Последняя связь оборвалась. Человека и его человеческих претензий на живое существо больше не существовало.

Гоня перед собой живую добычу – точь-в-точь, как Бэк недавно гнал индейцев, – целая стая волков, миновав поля и луга, реки и горы и выгнав целое стадо лосей, ворвалась вдруг в долину Бэка. Серым потоком ринулись они на засеку, залитую лунным светом. В самом центре ее, неподвижный, как статуя, сидел Бэк и поджидал их прихода. Они испугались его – таким тихим и крупным он им показался. Постояв минуту в нерешительности, самый матерый из них направил стопы к нему. Точно электрическая искра вдруг пронизала Бэка, и он схватил его за шею. Затем он остановился, как и до этого, без движения, а раненый волк в последней агонии корчился перед ним на земле. Три других волка последовательно испытали ту же судьбу и один за другим потянулись назад, истекая кровью, сочившейся из их горла и плеч.

Этого было достаточно, чтобы вся стая волков, в общей свалке охваченная одним и тем же пылом ненависти, бросилась на свою добычу. Но Бэк с необыкновенной быстротой и зоркостью не терял своей позиции. Поворачиваясь во все стороны на задних лапах, хватая зубами и отбиваясь, он во всех местах поспевал одновременно и всюду являлся неожиданно – так быстро он вертелся и так умело себя защищал. Чтобы не дать обойти себя с тыла, он был принужден податься назад к прудку, залезть в тину и через нее пробраться на высокую насыпь из щебня. Эту насыпь сделали люди, промывавшие здесь золото. Он выбрался на ее правый край и заработал отсюда, как из засады, окруженный водой с трех сторон и отражая врагов только перед собой.

Он так удачно отбивал атаку, что через какие-нибудь полчаса волки вынуждены были отступить с потерями. У всех у них были высунуты языки, и при лунном свете ярко блестели белые клыки. Некоторые из них улеглись, вытянув вперед морды и насторожив уши, другие остались стоять, все еще подстерегая Бэка, а третьи лакали воду из пруда. Один волк, длинный, худющий, седой, не без осторожности выступил вперед и дружелюбно завилял хвостом. Бэк узнал в нем того дикого брата, с которым он когда-то пробежал вместе день и ночь. Волк тихонько поскулил, и, когда Бэк ответил ему тем же, они стали обнюхивать друг у друга носы.

Затем старый волк, сухощавый и весь в рубцах от драк, вышел вперед. Бэк сначала оскалил было зубы, не доверяя ему, но затем обнюхался и с ним. После этого старый волк сел в сторонке, уставился на луну и протяжно завыл. Сели вслед за ним и другие и тоже завыли. Теперь призыв уже безошибочно заговорил в Бэке. Он тоже сел и тоже завыл. Закончив выть, он вышел из своей засады, и все волки окружили его и стали наполовину дружественно, наполовину подозрительно обнюхивать его. Вожаки подняли визг и бросились к лесу. Все волки, завизжав хором, последовали за ними. Бэк тоже побежал за ними, бок о бок с диким братом, и тоже завизжал.

На этом можно было бы и кончить историю о Бэке.

Не прошло и нескольких лет, как индейцы стали замечать, что среди волков произошла какая-то перемена. У некоторых из них появились на мордах и на головах странные темные пятна и вдоль груди белые полосы. Но что всего удивительнее, так это то, что индейцы были убеждены, будто вожаком волков стал нечистый дух в образе собаки. Ихеты боятся этого духа, потому что он гораздо хитрее, чем они сами, он безнаказанно в лютые зимы обворовывает их стоянки, утаскивает из их ловушек попавшуюся в них дичь, загрызает их собак и проводит за нос их лучших охотников.

И чем дальше, тем больше таких россказней. Но бывает и хуже. Часто сами охотники не возвращаются домой, а был и такой охотник, которого товарищи нашли с перегрызенным горлом, причем вокруг него на снегу были следы от лап, гораздо более крупных, чем у волков. Каждую осень, когда ихеты начинают выслеживать лосей, они никогда не спускаются в одну заповедную долину. А их женщины становятся печальными всякий раз, как у их очага начнут разговаривать о том, что нечистый дух избрал эту долину для своего постоянного пребывания.

И каждое лето в этой долине появляется не нечистый дух, а некое живое существо, которого индейцы не знают. Это – громадный, с великолепной шерстью волк, похожий и все же не похожий на всех остальных волков. Он пересекает в одиночестве все веселые места и спускается к открытой расчистке между деревьями. Здесь из заплесневевших мешков, сшитых из лосиных шкур, желтым потоком вытекает золотой песок и падает на землю; высокий бурьян порос вокруг, и заросли травы стелются так густо, что желтый поток скрыт от дневного света. Здесь загадочный волк долго стоит в задумчивости и затем, испустив протяжный жалобный вой, отправляется обратно.

Но он не всегда бывает один. Когда наступают длинные зимние ночи и волки спускаются за добычей в долины, его можно видеть во главе их стаи, пробирающейся при бледном лунном свете или при ярком северном сиянии: он идет, гигант среди своих товарищей. И из его могучей груди вылетает вой; это – песня о том времени, когда вселенная была юна, и это – песня всей стаи волков.

Словарь американских единиц мер и весов

Баррель – мера объема жидкостей, а также нефти и пр. – 119, 24 л – обычный и 158,76 л – нефтяной.

Галлон – 4,54 л.

Дюйм – 2,54 см.

Миля – 1852–1854 м.

Фунт – 453 г.

Фут – 30,48 см.

Словарь морских терминов

Анкер – якорь.

Анкерок – бочонок пресной воды.

Бак – часть верхней палубы судна, обычно над кубриком.

Бакштаг – курс судна, когда ветер дует под углом до 170 градусов в корму.

Банка – сиденье на шлюпке, мель.

Бейдевинд – курс судна, при котором ветер дует в борт под углом до 80 градусов.

Бизань – основной косой парус на задней мачте.

Битенги – деревянные (теперь – металлические) тумбы для крепления и наматывания троса.

Брашпиль – лебедка, ворот для подъема парусов или якоря.

Бушприт – прямой или косой брус в передней части судна, к которому крепятся углы кливеров (парусов).

Ванты – снасти крепления, кольца и тросы, идущие наклонно от мачты к бортам, иногда с веревочными ступенями.

Верп – малый якорь.

Выносить на ветер – перемещать парус на подветренный борт.

Галс – курс судна – правый или левый, в зависимости от направления ветра.

Галфвинд – курс судна, согласуемый с ветром, дующим в борт, иногда под тем или иным градусом.

Гафель – брус, упирающийся в мачту под углом и служащий для подъема паруса.

Гафель-гардель – приспособление для подъема переднего конца бруса.

Гиф – горизонтальный брус мачты, к которому крепится конец нижнего паруса.

Гитовы – приспособления (снасти) для подтягивания нижней части паруса вверх, для уменьшения его площади (парусности).

Грот-мачта – серединная мачта, часто самая высокая.

Дирик-фал – канат, которым поднимают гафель.

Кат-балка – устройство для подъема якоря на палубу.

Кафель-нагель – стержень, вставленный в кольцо на мачте для крепления снасти.

Кливер – один из косых парусов на передней части судна.

Клюз – отверстие в борту для спуска якоря.

Комингс – высокий круглый бортик, предохраняющий люк от попадания в него воды.

Лаг – прибор для измерения скорости судна или его пути.

Лаглинь – веревка, удерживающая лаг.

Линь – тонкий трос.

Лопарь – веревка, продетая через блоки талей.

Лючина – доска крышки люка.

Марсели – нижние прямые паруса.

Марсовые – моряки, работающие на парусах.

Найтовы – тросовые крепления.

Обводы – конфигурация судна, его фигурный периметр.

Оверштаг – поворот против ветра, сложный маневр и нелегкий курс.

Остойчивость – по сути устойчивость судна, его способность занять прежнее положение после наклона.

Планшир – деревянная окантовка судна или фальшборт, иногда с поручнями.

Полубак – площадка на палубе, на носу судна.

Рангоут – приспособления для крепления и регулирования площади парусов.

Реи – поперечные брусья, подвешенные к мачтам для крепления прямых парусов.

Риф – здесь инструмент уменьшения площади паруса, подвязывание его с помощью рифштертов. Отсюда – «брать рифы».

Рубка – надстройка на мостике или верхней палубе.

Румпель – рычаг на рулевом колесе, облегчающий поворот последнего.

Салинг – крестовина на мачте, служащая для крепления снасти.

Свайка – нечто вроде шила для работы с тросами и для починки парусов.

Стаксель – один из передних парусов на фок-мачте.

Стеньга – продолжение мачты, служащее для крепления паруса.

Степс – деревянное углубление для крепления нижнего конца мачты.

Такелаж – различные приспособления для крепления и регулирования положения парусов, снасти.

Тали – блоки и тросы для подъема парусов и грузов.

Топсель – наименование верхних косых парусов на мачтах.

Траверз – направление, перпендикулярное курсу или оси судна.

Узел – единица измерения скорости судна, равная одной миле.

Фал – трос, служащий для подъема флага или паруса.

Фальшкиль – брус, прикрепляемый к килю для повышения устойчивости судна.

Фок-мачта – передняя мачта.

Фор-ванты – косые тросы от мачты к бортам, укрепляющие ее.

Фордевинд – курс, когда ветер дует прямо или под определенным градусом в корму.

Форштевень – передняя часть киля, иногда как бы продолжение его, придающее судну устойчивость.

Швартовы – тросы для крепления судна к причалу, другому судну.

Шкафут – средняя палуба.

Шкот – снасть, включающая передаточный механизм для управления парусом, главным образом – его нижней частью.

Шпигаты – отверстия в бортах для стока воды.

Штаг – трос, поддерживающий мачту или стеньгу спереди.

Ют – кормовая часть палубы.

Примечания

1

Гедонизм – философско-этическое учение, признающее наслаждение высшим благом, целью жизни.

(обратно)

2

«Теннер», «боб» и «пони» – простонародные названия монет в шесть пенсов, в шиллинг и кредитного билета в двадцать пять фунтов стерлингов. (Примеч. пер.)

(обратно)

3

Фактически в романе отсутствует деление текста на эпизоды. (Примеч. авт.)

(обратно)

4

Бульварк – отверстие для пушек в бортах военного судна.

(обратно)

5

Гасиенда – поместье, усадьба.

(обратно)

6

Гринго – так называют в Латинской Америке североамериканцев.

(обратно)

7

Актив – все имущество предприятия, независимо от долгов и обязательств.

(обратно)

8

Конквистадоры – испанские авантюристы, завоевавшие в XVI веке без содействия правительства земли в Америке – от Калифорнии до устья Ла-Платы, прославившиеся своей отчаянной храбростью и невероятной жестокостью.

(обратно)

9

Кампешевое дерево – синий сандал из семейства бобовых. Из его измельченной древесины добывают красильное вещество.

(обратно)

10

Пулькерия – трактир, где продается пулька – алкогольный напиток, приготовленный из сока агавы.

(обратно)

11

Мескаль – мексиканская водка, чрезвычайно крепкая.

(обратно)

12

Пронто – быстро (исп.).

(обратно)

13

Песо – испанская серебряная монета.

(обратно)

14

Пьяцца – терраса.

(обратно)

15

Пеоны – крестьяне в Латинской Америке, находящиеся в полукрепостной зависимости от помещика.

(обратно)

16

Патио – внутренний двор.

(обратно)

17

Боливар Симон (1783–1830) – освободитель южноамериканских колоний из-под владычества Испании.

(обратно)

18

Сиеста – послеобеденный отдых в испаноязычных странах.

(обратно)

19

Да здравствует (лат.).

(обратно)

20

Центаво – мелкая монета (исп.).

(обратно)

21

Товарищ (исп.).

(обратно)

22

Мозо – бродяга, оборванец.

(обратно)

23

Пончо – плащ, который надевается через голову.

(обратно)

24

Кофель-нагель – деревянный болт, используемый при корабельных работах.

(обратно)

25

Траверс – направление, перпендикулярное ходу судна.

(обратно)

26

Бруствер – вал для защиты от обстрела.

(обратно)

27

Бухта каната – канат, свернутый кругами.

(обратно)

28

Диверсия – маневр для отвлечения внимания или сил противника.

(обратно)

29

Гасиендадо – помещик.

(обратно)

30

Опоссум – небольшое американское сумчатое животное.

(обратно)

31

Сарыч – хищная птица из подсемейства соколиных.

(обратно)

32

Корраль – огорженный загон для скота.

(обратно)

33

Амиго – друг (исп.).

(обратно)

34

Караибы – воинственный народ индейцев-людоедов, населявший Центральную Америку во время ее открытия.

(обратно)

35

Реал – испанская мелкая монета.

(обратно)

36

Кортес Фернандо (1485–1547) – завоеватель Мексики, один из предводителей испанских конквистадоров.

(обратно)

37

Кастилия – центр Пиренейского полуострова, наиболее сохранивший чистоту языка и обычаев испанцев. Язык кастильцев – литературный испанский язык.

(обратно)

38

Онкольный счет – текущий счет в банке или счет до востребования, открываемый под обеспечение процентных бумаг.

(обратно)

39

Мораторий – отсрочка платежей, разрешаемая правительством на определенный срок в случае бедствия или войны.

(обратно)

40

В девяностых годах XIX века в Клондайке, на севере Америки, были открыты богатейшие золотые россыпи. Со всех концов света в Клондайк потянулись «искатели счастья». Шли рабочие торговцы, учителя, инженеры, даже попы. Шли люди без определенных занятий, шли сынки богатых буржуа. Всех захватила «золотая лихорадка» – погоня за богатством. Тысячи этих искателей погибли в суровом Клондайке. Вместо богатства, Клондайк принес им несчастья и смерть.

(обратно)

41

Мокасины – распространенный среди американских индейских племен особый вид обуви, сшитой из одного куска сырой кожи.

(обратно)

42

Доусон – один из золотых приисков на севере Америки, в районе Клондайка.

(обратно)

43

Река Юкон – на крайнем севере Америки.

(обратно)

44

Название района, где находился ближайший населенный пункт, куда на собаках доставлялась почта, там же находились склады золотопромышленной компании.

(обратно)

45

Житель Северо-Американских Соединенных Штатов.

(обратно)

46

Пиршество.

(обратно)

47

Одеяло.

(обратно)

48

Английская миля = 1,6 км.

(обратно)

49

Речь идет, конечно, о железной дороге и паровозе.

(обратно)

50

Золотопромышленная и зверобойная торговая компания.

(обратно)

51

Торговый пункт, где сосредоточены склады скупленных товаров и товаров, идущих на обмен.

(обратно)

52

Музыкальный инструмент – железная полоса, согнутая лирой, с вставленным посредине стальным язычком.

(обратно)

53

Тропическое растение, корни которого идут в пищу.

(обратно)

54

Унтер-лисель – рангоутовое дерево, употребляемое при повороте косого паруса.

(обратно)

55

Леер – туго вытянутая веревка, у которой оба конца закреплены.

(обратно)

56

Paien noir – по-французски – черный язычник, безбожник.

(обратно)

57

Jury-nuts – орехи южно-американской пальмы.

(обратно)

58

Типичная философия империалистов, считающих цветные расы «навозом», предназначенным для удобрения капиталистической «цивилизации».

(обратно)

59

Мясное кушанье с пряной приправой.

(обратно)

60

Beach-comber – поселенец островов Тихого океана.

(обратно)

61

Cocney – презрительная кличка уроженцев Лондона.

(обратно)

62

Задраить – закрыть все отверстия.

(обратно)

63

Папуз – ребенок по-индейски. (Примеч. пер.)

(обратно)

Оглавление

  • Джек Лондон. Страницы биографии
  • Морской Волк
  •   Глава I
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Глава V
  •   Глава VI
  •   Глава VII
  •   Глава VIII
  •   Глава IX
  •   Глава X
  •   Глава XI
  •   Глава XII
  •   Глава XIII
  •   Глава XIV
  •   Глава XV
  •   Глава XVI
  •   Глава XVII
  •   Глава XVIII
  •   Глава XIX
  •   Глава XX
  •   Глава XXI
  •   Глава XXII
  •   Глава XXIII
  •   Глава XXIV
  •   Глава XXV
  •   Глава XXVI
  •   Глава XXVII
  •   Глава XXVIII
  •   Глава XXIX
  •   Глава ХХХ
  •   Глава XXXI
  •   Глава XXXII
  •   Глава XXXIII
  •   Глава XXXIV
  •   Глава XXXV
  •   Глава XXXVI
  •   Глава XXXVII
  •   Глава XXXVIII
  •   Глава XXXIX
  • Сердца трех
  •   Предисловие автора
  •   Глава I
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Глава V
  •   Глава VI
  •   Глава VII
  •   Глава VIII
  •   Глава IX
  •   Глава Х
  •   Глава XI
  •   Глава XII
  •   Глава XIII
  •   Глава XIV
  •   Глава XV
  •   Глава XVI
  •   Глава XVII
  •   Глава XVIII
  •   Глава XIX
  •   Глава XX
  •   Глава XXI
  •   Глава XXII
  •   Глава XXIII
  •   Глава XXIV
  •   Глава XXV
  •   Глава XXVI
  •   Глава XXVII
  •   Глава XXVIII
  •   Глава XXIX
  • Клондайкские рассказы
  •   Человек со шрамом
  •   Великий вопрос 
  •     I
  •     II
  •   Сила женщины
  •   Заклинание духов
  •   Жители Солнечной Страны
  •   Нам-Бок – лжец
  •   Замужество Лит-Лит
  • Рассказы южных морей
  •   Дом Мапуи
  •   Китовый зуб
  •   Мауки
  •   Ях! Ях! Ях!
  •   Язычник
  •   Страшные Соломоновы острова
  •   Непреклонный белый человек
  •   Потомок Мак-Коя
  • Белый Клык
  •   Часть первая
  •     Глава I В погоне за мясом
  •     Глава II Волчица
  •     Глава III Вопль голода
  •   Часть вторая
  •     Глава I Битва клыков
  •     Глава II Логовище
  •     Глава III Серый волчонок
  •     Глава IV Стена мира
  •     Глава V Закон жизни
  •   Часть третья
  •     Глава I Творцы огня
  •     Глава II Неволя
  •     Глава ІІІ Отверженный
  •     Глава IV Путь богов
  •     Глава V Договор
  •     Глава VI Голод
  •   Часть четвертая
  •     Глава I Враг собачьего рода
  •     Глава II Сумасшедший бог
  •     Глава III В царстве ненависти
  •     Глава IV В когтях смерти
  •     Глава V Неукротимый
  •     Глава VI Любимый хозяин
  •   Часть пятая
  •     Глава I Далекий путь
  •     Глава II На Юге
  •     Глава III Владения бога
  •     Глава IV Голос крови
  •     Глава V Дремлющий волк
  • Зов предков
  •   I Назад к первобытности
  •   II Закон дубины и клыка
  •   III Торжествующий первобытный зверь
  •   IV Кто стал хозяином положения
  •   V Трудности пути
  •   VI Из любви к человеку
  •   VII Звуки призыва
  • Словарь американских единиц мер и весов
  • Словарь морских терминов Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Собрание сочинений в одной книге», Джек Лондон

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства