«Гнилой хутор»

2450

Описание



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Шутка ли, пропал институт!

Без году десятилетие стоял на окраине города крепкий железобетонный корпус, обнесенный столь же крепкой железобетонной оградой — и вдруг в одночасье не стало ни корпуса, ни ограды… Остался только вахтерский стол и сам дежурный вахтер, в испуге долго озиравший заросли густого бурьяна, что раскинулись вокруг на месте только что процветавшей научной организации… Множество комиссий и экспертиз разгадывали тайну исчезновения, но одна за другой терпели фиаско.

Институт был обыкновенный: научно-исследовательский. Название он имел тоже вполне обыкновенное: НИИФЗЕП, научно-исследовательский институт физиологии земноводных и пресмыкающихся. Почему бы в самом деле не интересоваться ученым физиологией пресмыкающихся? Ведь знание — сила… Особенно удивляет, как мог исчезнуть институт в разгар своих успехов: в последний год своего существования он выпустил работ вдвое больше, чем за все предшествующие годы…

Научные сотрудники НИИФЗЕПа, старшие, младшие, лаборанты, завлабы, тоже казались вполне обычными людьми. Они ставили опыты над бессловесными тварями, земноводными и пресмыкающимися, устраивали чаепития и сдавали разные отчеты. В последний год они были деятельны как никогда: защиты диссертаций происходили в институте едва ли не ежедневно.

Место, где стоял НИИФЗЕП, не отличалось аномальной активностью: в небе над ним никогда не исчезали самолеты, смерчей и землетрясений здесь не случалось. Однако факт остается фактом: здание НИИФЗЕПа пропало на глазах у двух сотен сотрудников, оставшихся целыми и невредимыми…

Несколько лет спустя двое очевидцев, знавших истинную подоплеку события, открылись автору этих строк.

— Наверно, кроме нас, еще кто-нибудь знает правду, — предположила бывшая лаборантка института Марина Ермакова. — Но рассказать… разве поверят?

— Все началось с того, — начал свои «показания» бывший аспирант НИИФЗЕПа Николай Окурошев, — что старший научный сотрудник нашей лаборатории Хоружий, придя утром на работу, обнаружил на своем столе готовый отчет. Он должен был уже давно написать его и сдать, но все тянул…

I

Борис Матвеевич Хоружий, старший научный сотрудник пятидесяти трех лет от роду, был рьяным садоводом. Настраиваясь на трудовой лад, он начинал свой рабочий день с подшивки журнала «Приусадебное хозяйство».

Однажды, придя поутру в институт, он увидел на своем столе, рядом с подшивкой, готовый отчет… Он так растерялся, что сунул в зубы не тот палец и нечаянно отгрыз длинный холеный ноготь мизинца. Испугавшись, что за ним подсматривают, он судорожно обернулся на плотно закрытую дверь и, почувствовав слабость в ногах, боком опустился в кресло.

Несколько минут он просидел в полном недоумении и, наконец опомнившись, нервно и протяжно зевнул.

Кто-то из сослуживцев сыграл с ним странную шутку… втихую подбросил готовый отчет — с умыслом, подло, как в спину плюнул!..

Отчет был отпечатан великолепно: на шестнадцати листах прекрасной финской бумаги ни помарки, ни подмазки, ни подтирки. Стиль отчета был образцом до неправдоподобия…

Борис Матвеевич скосил взгляд на пол и прикрыл отчет папочкой.

Лаборантка Оля так печатать не способна — разве что под гипнозом… Впрочем, если очень попросить… Так примерно потянулись мысли Бориса Матвеевича по руслу расследования, и спустя минуту сеть новых лабораторных интриг разрослась в его голове до масштабов почти что франкмасонских.

Главные подозрения пали на Ирму Михайловну Пырееву, маленькую, нервную курящую женщину, которую мужчины института злобно и уважительно называли между собой «противотанковым ружьем». Полмесяца назад Пыреева получила новую японскую аппаратуру, однако сама теперь своему приобретению была не рада: держать заморские чудо-игрушки было негде. Потолок в комнате, которой владела Пыреева, часто протекал и климат ее грозил любому прихотливому прибору, как болото туберкулезнику. Единственным заповедным местом в лаборатории, годным для обитания дорогого оборудования, была комната Хоружего…

Лет пять назад, верно оценив обстановку, Борис Матвеевич всеми правдами и неправдами завладел ею. С тех пор вся лаборатория, да что лаборатория — весь отдел побывал у него с поклоном: уникальная комната его, не ведавшая протеканий, вымораживаний и прочих стихийных бедствий, — плодов недомыслия строителей и проектировщиков — виделась во сне любому сотруднику отдела, кому подходил срок браться за отчетные дела. Владея этой замечательной комнатой, Борис Матвеевич приобрел непоколебимый научный авторитет, внушительное число печатных работ и право на далеко не эпизодические роли в некоторых серьезных монографиях. Про себя Хоружий называл свою комнату «скатертью-самобранкой»… Только Ирма Михайловна держалась стойко, ни разу не потревожив Бориса Матвеевича просьбами и предложениями. За это в отделе уважали ее по-особому и даже прощали ей презрительные взгляды на просителей Бориса Матвеевича. И вдруг отчетная гроза застала Пырееву врасплох. Заведующий лабораторией Ираида Климовна Верходеева, готовясь к завершению пятилетней темы, потребовала немедля провести на новой аппаратуре ряд экспериментов. Для этого дела понадобился аспирант Пыреевой Николай Окурошев и комната Бориса Матвеевича…

Именно Ирме Михайловне как никому иному выгодно, чтобы отчет Хоружего был сдан вовремя, ведь завлаб пообещала ей временные права на комнату Хоружего сразу после завершения его экспериментов. С противной стороны представлять отчет на этой неделе никак не входило в планы Бориса Матвеевича: прилежность в этом деле грозила ему недельной командировкой в самый разгар весеннего труда на дачном участке.

Итак, неприятельский выпад исходил скорее всего от Пыреевой. Подчиненные Хоружему мэнээс Мясницкий, инженер Гулянин и лаборантка Оля вряд ли бы додумались и сумели сыграть с ним столь недобрую шутку. Впрочем, необыкновенность события так ошеломила Бориса Матвеевича, что он вполне разумно подозревал всех подряд: и инженера, и младших научных, и Олю, и шефиню свою, затеявшую, быть может, странную проверку дисциплины труда своих сотрудников; и даже третьего старшего, Елену Яковлевну Твертынину, он тоже стал подозревать, хотя она никогда не была сильна в канцелярской грамоте, а Хоружего недолюбливала просто так, без всяких козней, за его худенькую и чересчур робкую жену.

И вовсе утонул бы Борис Матвеевич в топи безнадежных размышлений, если бы не раздался стук в дверь.

Хоружий вздрогнул. Дверь раскрылась. На Бориса Матвеевича медленно накатилась куполообразная фигура Твертыниной и замерла прямо над его головой. Хоружий наклонил голову к плечу и, приподняв веки, вопросительно развел брови в стороны.

— Звонила Климовна, — загудел сверху лавиной голос Твертыниной. Через час приедет.

— А я как раз сегодня хорошую заварку принес, — удовлетворенно сообщил Борис Матвеевич; шея его заныла в неестественном изгибе, и он подпер голову ладонью.

— Боря, а как насчет отчета? Если он у тебя готов, я бы по нему… кое-что и у тебя… — Твертынина, конечно, замялась: никому в лаборатории и в голову бы не пришло, что у Бориса Матвеевича может вдруг сам собой появиться отчет. — У нас ведь из той работы с болотными черепахами в целом…

— Ах отчет… Тут он, сейчас найду. — Хоружий небрежно пошарил по столу всякие бумаги и наконец отодвинул в сторону маскировочную папочку. — Вот. На прокат до приезда Климовны.

Твертынина подержала отчет за скрепочку и с любопытством заглянула в листы, переворачивая их, как страницы художественного альбома.

— А кто печатал? — поинтересовалась она в легком изумлении. — Уж не ты ли?

— Хм… А вот я… А что? — И Борис Матвеевич весь обратился во внимание.

Ни единой тени не промелькнуло на широком лице Твертыниной, только правый уголок тонких ее сухих губ вдруг затрепыхался, словно крылышко комара, увязшего в паутине, и спустя мгновение замер.

«Не ее работа», — решил Борис Матвеевич и равнодушно отвернулся.

В эту самую минуту в тяжелой оторопи пребывала Ирма Михайловна Пыреева. Чуть сгорбившись, она застыла над своим столом. Дым сигареты, тлевшей под самым подбородком в плотно сжатых пальцах, окутывал лицо ее и клубился в мелко завитых волосах. Она тяжело, до бледности вокруг век, щурилась, острые, угловатые брови ее иногда вздрагивали.

На столе перед ней лежала запись биотоков мозга шишкохвостого геккона, который попросту не могло существовать…

Накануне Ирма Михайловна и младший научный сотрудник Люся Артыкова безуспешно пытались наладить новую «методику энцефалографии шишкохвостых гекконов в свободном поведении». На запись постоянно лезла необъяснимая наводка, электроды не желали надежно крепиться на плоской головенке безмолвного существа; да и само оно в этот неудачный вечер отказывалось вести себя «свободно» — лишь уныло приваливалось боком к стенке террариума и безучастно созерцало чужой, застекленный мир… Решили отложить все хлопоты до завтра.

И вот утром следующего дня Ирма Михайловна обнаружила эту необходимую для отчета запись биотоков на своем рабочем столе. Качество записи пугало своей безупречностью. Невольно Ирма Михайловна подумывала о подделке, однако гнала эту мысль прочь: подделать столь мастерски все показатели биотоков человеку не под силу. Такого «чистого» результата Ирма Михайловна не встречала даже в работах классиков: прямо хоть сейчас режь запись на любое количество отрывков и клей хоть в статью, хоть в докторскую диссертацию — куда душе угодно. Более всего настораживала одна странная особенность записи: все указующие пометки были сделаны не от руки — по почерку легко было бы узнать самозванного автора, — а отпечатаны на машинке, вырезаны в виде аккуратных квадратиков и приклеены в нужных местах. Ни Люся Артыкова, ни аспирант Окурошев никогда не отличались столь рафинированной опрятностью.

Ирме Михайловне было не по себе. Она скрупулезно, с дотошностью злого криминалиста обследовала всю комнату, сантиметр за сантиметром. Сомнений не осталось: кто-то здесь вечером серьезно поработал, прочистил забитые перья энцефалографа, сделал запись, прилежно прибрал за собой, развесил электроды на планочке, покормил гекконов — и скрылся…

Ирма Михайловна давила ногтями сигаретный фильтр и, замерев у стола, дожидалась очной ставки с Люсей.

Тем временем Борис Матвеевич начал проверку следующего подозреваемого. Когда в комнату впорхнула лаборантка Оля Пашенская, он с нею поздоровался первым. Будь Оля чуть пособраннее, она сразу насторожилась бы: Хоружий никогда так не поступал. Однако Оля, даже не взглянув на Бориса Матвеевича, машинально ответила ему каким-то неопределенным птичьим возгласом, швырнула на свой стол маленькую заплечную сумочку и присела к телефону.

— Оля, — ласково повысил голос Борис Матвеевич, пытаясь перехватить внимание лаборантки до телефонного разговора. — Ты вот тут… вчера… Черновик отчета я вроде оставлял. Не попадался он тебе, а?

— Что? Что отчет? — дернулась Оля, не отнимая трубки от уха. Нет… Какой отчет?

— Черновик я оставлял, — вежливо повторил Борис Матвеевич.

Оля подумала что-то плохое и угрожающе выставила на Хоружего острую коленку. Это был изведанный прием: Борис Матвеевич растекся по коленке, как медуза, брошенная на камень.

— Нет, не видела, — последний раз предупредила Оля и отвернулась. — Элька, ты? Что так долго не подходишь? Разбудила?..

— А заявки? — донесся до нее чуть севший, чуть жалобный и совсем примирительный голос Бориса Матвеевича. — Ты их подготовила!

— …Ну да, вчера у Генки… — Оля, словно отмахнувшись от мухи, указала Хоружему на свой стол. — Там гляньте, я не помню… Нет, Эль, не тебе… И что Алик?

Борис Матвеевич глянул на Олин стол и едва не хлопнул себя ладонью по лбу: заявки были готовы и отпечатаны столь же образцово, что и таинственный отчет.

— Ты печатала? — как можно ласковее проговорил Борис Матвеевич, раз уж Оля не могла видеть всю отеческую приветливость его лица.

— Ну, конечно, на «манке». А какого цвета? — Оля бросила косой взгляд на бумаги, которые Борис Матвеевич держал на весу, протянув к ней руки, и, по близорукости не вникнув толком в суть дела, неопределенно дернула плечиком. — Но, это же сумасшедшие деньги!

Борис Матвеевич был удовлетворен.

«Печатала она… Стерва… Теперь узнать бы: с чьей подачи…» подытожил он свои наблюдения и, вспомнив ненароком острую коленку, невольно расстегнул ворот рубашки и тяжело вздохнул.

Пыреева стояла недвижно и напоминала жрицу, окутанную благовониями. Взгляд ее внушал дрожь.

— Здравствуйте Ирма Михайловна, — сказал аспирант Окурошев; голова его медленно просунулась в комнату, в то время как тело осталось в коридоре.

— Здравствуй Коля, — разжав сизое облако, деловито ответила Ирма Михайловна. — Заходи, пожалуйста.

Аспирант Окурошев проник в комнату весь.

— Ты перья на приборе проверял? Там как будто есть забитые?

— Проверял некоторые… — ускользая от взгляда Пыреевой, ответил Окурошев.

Ирма Михайловна усмехнулась и тронула запись:

— Это вот интересные результаты. — Она сумела не сделать ударения ни на одном слове, искусно учитывая любую степень причастности аспиранта к появлению записи, притом выставляя себя лицом, во всем прекрасно осведомленным.

— Можно взглянуть? — Взор аспиранта выражал подчеркнутую заинтересованность, но за деланным взором Пыреева сумела разглядеть нечто очень важное.

«Его вечером тут не было, — уверенно подумала она. — Ну, Люська!.. Вот уж не ожидала».

Окурошев был послан по разным делам, а Люся появилась двумя минутами позже. Подпуская ее на самое близкое расстояние, Ирма Михайловна позволила ей спокойно подготовиться к новому рабочему дню и о записи поначалу не проронила ни слова.

Люся устало переобулась в босоножки, задвинула подальше под стол сумку с утренними покупками, положила в верхний ящик стола раскрытую книгу, поправила перед зеркальцем прическу…

Все это время Ирма Михайловна словно сквозь оптический прицел разглядывала Люсин затылок. Сигаретный фильтр в ее ногтях превратился в бесформенный ворсистый комочек.

— Люся, — сказала Ирма Михайловна.

Та стремглав обернулась.

— Ты еще долго оставалась здесь вчера?

— Да-а-а, — негромко протянула Люся.

Расставшись накануне с Пыреевой, в лаборатории она уже не появлялась и солгала Ирме Михайловне неспроста, а успев стремительно поразмыслить над всеми возможными причинами вопроса.

Люся была племянницей институтской подруги Пыреевой. Когда-то преподавала Люся биологию, попав по распределению из областного пединститута в далекий рыбацкий поселок. Ирма Михайловна обеспечила девушке счастливую судьбу: она проложила ей дорогу в солидный научно-исследовательский институт, сделала ее младшим научным в лаборатории Верходеевой, большого авторитета в проблемах высшей нервной деятельности пресмыкающихся. Люся была обязана своему меценату, как говорится, по гроб жизни. Была она девушкой статной, задумчивой и спокойной. Широкие ее ладони внушали почтение. На крутых поворотах лабораторной дипломатии она умела ориентироваться по одному жесту бровей или наклону головы Ирмы Михайловны. Их вдвоем называли за глаза «дуплетом».

Вопрос о вчерашнем дне Люсю, признаться, смутил. Однако немногих секунд ей хватило, чтобы оценить точно, какой ответ от нее ожидается и вызовет если не полное, то хотя бы важное для выигрыша времени, удовлетворение начальства. Поэтому Люся ответила так, как требовала сиюминутная боевая обстановка, а — не истинное положение вещей.

Ирма Михайловна и вправду немного осклабилась и уронила в пепельницу измятый фильтр от давно докуренной сигареты.

— Посмотри, пожалуйста, — пригласила она Люсю указательным пальцем к столу. — Здесь хорошая запись.

Оставаясь к Ирме Михайловне боком, Люся поднялась со стула и с видом человека, давно знакомого с материалом, небрежно пролистала гармошку кривых.

У Ирмы Михайловны и в мыслях не было задать Люсе прямой вопрос, она ли сделала накануне эту замечательную запись. Во-первых, сомнения у Ирмы Михайловны уже не возникало: автором записи могла быть только Люся, хотя и странным показался ей этот Люсин сюрприз. Во-вторых, прямой вопрос неприметно ущемил бы право руководителя на ценную и своевременную помощь молодому специалисту, на чуткое наставничество, на соавторство наконец, ущемил бы право старшего на лучший кусок пирога.

Люся же подумала об аспиранте Окурошеве и из слов Ирмы Михайловны сделала вывод, что та приглашает ее к справедливому дележу.

В итоге между Люсей и Пыреевой произошел такой тонкий разговор.

Люся: Да, это очень хорошая запись, Ирма Михайловна.

Пыреева: И пометки образцово сделаны.

Люся: Да, и пометки хорошие.

Пыреева: Можно считать, что эксперимент проведен блестяще.

Люся: Конечно.

Пыреева: Запись можно сразу показать Ираиде.

Люся: Да, ей должно понравиться.

Обе остались очень довольны друг другом.

Пришло известие, что у себя в кабинете появилась Ираида Климовна Верходеева. Несколько минут лаборатория напоминала всполошенный муравейник. В кабинет же начальницы зашли тихим гуськом и безо всякой суеты. Собрались все, кроме аспиранта Окурошева и Люси. Николай был послан к Свете Коноваловой, материально-ответственной лаборатории, по срочному заданию, а Люсю Ирма Михайловна не без умысла спешно отправила в местную командировку. Люся вновь осталась довольной, решив заодно заскочить в парикмахерскую.

Верходеева говорила с обыкновенным своим выражением на лице: с улыбкою тибетского ламы и змеиной неподвижностью во взоре. Она отдала несколько распоряжений по текущим делам, а на десерт по привычке готовила профилактическую порку.

К ее приятному изумлению и все же при том к мимолетному невольному неудовольствию порка на этот раз не удалась.

Спросила она, к примеру, Бориса Матвеевича, как поживает его отчет, а тот вдруг раз — выдернул отчет жестом фокусника из своей папочки и подал. При этом он живо осмотрелся по сторонам и остановил боковой взор на Ирме Михайловне.

Верходеева дважды пролистала отчет и пристально посмотрела на Хоружего.

— А кто вам так красиво печатал? — спросила она с медленно возникавшей на ее губах приветливой улыбкой.

— А что… да хоть и жена… Почему бы и нет.

Борис Матвеевич стрелял глазами сразу по двум целям: по Пыреевой и по Оле. Нужно было заметить реакцию обеих. Оля, щурясь, подпиливала под столом ногти и на слова Бориса Матвеевича даже бровью не повела. Ирма Михайловна снисходительно улыбалась.

«Черт их, баб, поймет, — досадливо подумал Борис Матвеевич. — Все равно подбросили они… Кому еще?.. Сами признаются».

Поинтересовалась Ираида Климовна, как обстоят дела у Пыреевой. Дела у нее обстояли как нельзя лучше. Качество записи биотоков мозга шишкохвостого геккона превосходило все мыслимые стандарты института.

— Долго вчера возились с Люсей, — рассказывала Ирма Михайловна. С наводкой никак справиться не могли… Но ничего, вывернулись. Хорошая запись, хоть на конгресс в Швейцарию вези.

Ираида Климовна недоверчиво кивнула.

Дошла очередь до Елены Яковлевны Твертыниной, и она тоже смогла похвастаться полным порядком. К ней поступил новый террариум с двумя парами варанчиков, была отпечатана программа новой серии экспериментов, получены все необходимые подписи на текущих бумагах. Об одном лишь Елена Яковлевна умолчала, но вовсе не из какого-либо расчета, напротив — из совершенной своей непосредственности. Дело в том, что и новый террариум, и готовые бумаги появились утром в комнате Твертыниной как бы сами собой, словно их подбросил некий доброжелатель-инкогнито. Не только с программой экспериментов, но и вообще с их замыслом Твертынина познакомилась сегодня впервые, разобрав обнаруженные не столе бумаги. По правде говоря, варанчики были заказаны давным-давно, больше года тому назад, и Елена Яковлевна успела о них позабыть. Тем не менее утренний сюрприз не вызвал у нее никаких ярких чувств — ни удивления, ни радости. Лаборантка Твертыниной Марина Ермакова, дочка подруги детства, была девушкой очень прилежной и деловой. Елена Яковлевна доверяла ей, как себе самой, и за все старания Марины привыкла даже не благодарить ее, считая все свои хлопоты в равной степени Мариниными. К тому же девушка интересовалась наукой, училась на вечернем отделении педагогического института, и любая работа, по верному мнению Елены Яковлевны, шла ей на пользу. Сейчас Марина была в отпуске, однако ничто не мешало ей тихо помочь Елене Яковлевне в ее делах, особенно в отчетную пору.

Инженер Гуляний также не отстал от коллектива. Вся требовавшая осмотра или ремонта аппаратура, собранная за квартал на стеллажах его комнаты, сегодня утром вдруг оказалась исправной… Изредка аппаратура, особенно отечественная, приятно удивляла чудесными исцелениями, а потому инженер Гулянин никакой мистики в событии не усмотрел и только был рад возможности выполнить свою главную функцию — доложить начальству об исправности оборудования.

Посланный по срочному делу аспирант Окурошев забежал сначала в буфет перекусить, а затем явился по назначению.

…Накануне под вечер инженер Гулянин по просьбе Светы Коноваловой вывез энцефалограф фирмы «Альвар» в сарай для списанной аппаратуры. Теперь дело стало за молодым и сильным аспирантом: энцефалограф требовалось разбить.

Света, зайдя в свой кабинет чуть раньше Окурошева, ужаснулась: в комнате густо клубилась пыль, дышать было нечем. За окном месил почву и песок ржавенький экскаватор, там велась работа по плановому благоустройству территории института. Света кинулась к окну и прокричала, перекрывая грохот бездушного механизма:

— Эй, вы там! Сколько ж можно! Вчера вы эту кучу туда навалили! Сегодня — сюда! Вы что, издеваетесь!

Экскаваторщик отвечал добродушной и немного кокетливой улыбкой. Дослушав Свету при шуме, парень опустил ковш и заглушил мотор.

— Зря шумите, девушка, — примирительно обратился он к Свете. — Мне велено, я копаю. Нам тут делать нечего, вот прораб и ищет, чем бы озадачить… На чаек пригласили бы, что ли… На лягушек ваших глянуть…

Света захлопнула окно и отвернулась.

— Меня вот послали, — сообщил аспирант Окурошев, морщась и покашливая.

Света указала на дверь и сердито подтолкнула Окурошева к выходу. Оказавшись в коридоре, оба с минуту переводили дыхание.

— Нахал, — сказала Света по адресу экскаваторщика, в голосе ее слышалось запоздалое кокетство. — Ну ладно… Спортом занимаешься?

Николай пожал плечами:

— Бегал раньше.

— Вот тебе ключ от сарая. Там в правом углу кувалду найдешь. Возьми ее и расколоти быстренько энцефалограф… наш который, «альваровский», списанный. Хорошо. Потом отдашь ключ. Я буду в двести восьмой.

Окурошев, выпучив глаза, смотрел на Свету.

— Ничего себе, он же совсем новый! На нем же почти не работали.

— Ну, мало ли, — Света дернула плечиком. — Списан — и дело с концом. На той неделе еще новее привезут.

— Ломать-то зачем? — недоумевал Окурошев.

— Как это «зачем»? — уже начала сердито изумляться Света. — Списан ведь. Надо расколотить, чтоб не растащили. Казенное же добро. Что ж непонятного?

— Так зачем нам еще один, новый? — опять взялся за свое молодой аспирант. — Этот только-только разработался. Я же с ним возился отлично «пашет».

— Ну зануда! — охнула Света. — Мало ли, что «пашет». У нас ведь дотация. Не представим полной сметы — в следующем году средства срежут да еще и заклюют. С Ираидой потом скандала не оберешься. Опять не понятно?

— Но ведь можно его кому-нибудь передать. Больнице… куда-нибудь в область, например. Зачем ломать?

— А кто этой передачей заниматься будет?.. Одних бумаг… Нет таких инстанций… Коль, не мучай меня… Давай, действуй, все равно больше некому.

Энцефалограф стоял посреди сарая. Жаль его было, словно верного пса, брошенного бессердечными хозяевами. Окурошеву было стыдно и противно заниматься грешным делом, будто попросили его этого обреченного пса пристрелить. Минут пять он страдал и злился на весь мир, на организацию науки в их институте, на свое начальство, наконец на Свету и только на нее одну — потом снова на весь мир. Он даже решил пойти прямо с кувалдой в руках к Верходеевой и заявить ей все, что он думает по поводу такого вандализма. Сам собой возник красивый обличительный монолог, который наверняка бы восстановил справедливость. Теперь Окурошев глядел на аппарат с любовью отважного защитника. Он воодушевился было, но, трезво оценив силу противника и масштабы бюрократической топи, вновь приуныл. Железная ручка кувалды холодила пальцы. Будто бы вместе с этим холодком поднялась в голову жутковатая мысль: а ведь какое варварское, мерзостное и пьянящее наслаждение можно пережить, размахнувшись с плеча да и со всей силы… когда брызнут из-под тяжелой болванки всякие стеклышки, кнопочки… Окурошев ощутил на себе чей-то холодный, колючий взор и судорожно огляделся…

Вернувшись взглядом к аппарату, он едва не выронил кувалду на ногу: энцефалограф оказался разбитым. Он был так изуродован, как можно было бы это сделать, наехав на его будьдозером. Сил учинить такую расправу у Окурошева никогда бы не хватило, колоти он по несчастному прибору хоть неделю напролет.

Ладонь Окурошева вспотела, и кувалда все-таки выскользнула вниз, однако упала не на ногу, а рядом.

Очнулся аспирант Окурошев только в двести восьмой комнате от нежного голоса Светы:

— Как, уже? Вот и молодец… А еще философию тут разводил. Дела-то раз плюнуть, на пять минут. Ладно, сейчас отрежем тебе тортика и чайку нальем. За работу… Кувалду-то зачем принес. Отнеси обратно. И краску с нее сбей.

Окурошев едва понимал обращенную к нему ласковую речь, но услышав про краску, вздрогнул и поднял кувалду к глазам: било кувалды облепили кусочки краски, некогда покрывавшей корпус импортного аппарата.

На следующее утро Бориса Матвеевича ждал новый сюрприз: отпечатанные тексты двух статей, одной — для «Физиологического журнала», другой — для «Журнала высшей нервной деятельности». Казалось, покровитель-инкогнито обладает недюжинным талантом чтения мыслей на расстоянии: ужиная накануне, Борис Матвеевич вспомнил мимолетом о своих творческих замыслах и помечтал о паре публикаций, коими он «давненько не баловался». После ужина Борис Матвеевич перенес оставшиеся мечты на утро и включил телевизор: начинался мировой чемпионат по футболу.

Ночь миновала — и мечта Бориса Матвеевича втихомолку стала явью. Готовые к публикации статьи объявились к приходу автора посреди его рабочего стола. Борис Матвеевич принял новый подарок безо всякого испуга, почти в порядке вещей. Удивление было ничтожным, какое может случиться, к примеру, при находке в почтовом ящике чужого письма, попавшего туда по ошибке почтальона. Борис Матвеевич удобно устроился в кресле и за пять минут обдумал все возможные решения загадки.

Это явление, а именно — спокойная реакция на чудеса, зачастившие в институте, — требует особого разговора. Все свидетели этих чудес, с которыми удалось встретиться и поговорить, искренне изумлялись своей тогдашней невозмутимости… Поначалу случались и удивление, и недоумение, и бессонные ночи, и порой едва не обмороки… Но однажды наступало утро, когда всякое удивление разом пропадало и больше не возникало. До самой развязки. Иногда дома на несколько минут или по пути на работу возвращалась легкая растерянность, но стоило шагнуть на порог института, — как душевное равновесие мгновенно восстанавливалось. По крайней мере — до окончания рабочего дня… Всех охватило прямо-таки болезненное легкомыслие. Любому случаю сразу находилось какое-нибудь оправдание, а многие события просто игнорировались. Даже самые невероятные случаи не удостаивались никакого серьезного чувства или размышления, как в обычной жизни может происходить разве что во сне. Что было причиной этому всеобщему настроению: некая защитная психологическая реакция или таинственное гипнотическое влияние? Опрошенные пожимали плечами, разводили руками, улыбались недоуменно, а то — и виновато. Гипноз признавать отказывались, — по всему видно, опасались за свой рассудок, — а с гипотезой о защитной реакции соглашались сразу, даже чересчур ретиво, не задумываясь, — и при том с облегчением вздыхали…

Итак, Борис Матвеевич уселся в кресло и спокойно обдумал свое положение. Во главу угла, конечно же, было поставлено подозрение о происках Ирмы Михайловны Пыреевой. Однако об этом Хоружий долго не размышлял. «Свои люди — сочтемся», — решил он. Вторая мысль заставила Бориса Матвеевича нахмуриться. Он подумал вдруг о хитроумной затее иностранной разведки. Однако рассуждения о том, с какой целью ЦРУ мог понадобиться заурядный советский специалист по обонянию черепах, ни разу не выезжавший за границу, скоро зашли в полный тупик. Борис Матвеевич легко усмехнулся и принялся за третий вариант разгадки: проведение в их институте некого официального, но негласного психологического эксперимента. Борис Матвеевич допустил такую разгадку — и на этом все размышления прекратил. «Семь бед — один ответ, — решил он. — Рассуждать нечего. Только запутаешься. Будь, что будет… Напечатаю в журналах — кто докажет, что не мое? Хуже им будет… Пыреева ахнет. Тоже мне — шутки нашли». Никакой трагической развязки Борис Матвеевич не предчувствовал: среди охваченных странным недугом легкомыслия он оказался одним из первых. В эту роковую минуту Бориса Матвеевича, а вскоре за ним следом — и многих других, казалось бы, разумных и культурных людей неумолимо затянуло в водоворот пренебрежения здравым смыслом…

С того дня Борис Матвеевич встал на полное довольствие своего покровителя. Только однажды, полмесяца спустя, поговорив с Мариной Ермаковой, вздумал он «набросать» в свою отчетную тетрадь кое-какие идеи. Однако в его перьевой ручке вдруг кончились чернила, а взятый взамен ее карандаш тут же сломался. Борис Матвеевич в сердцах смахнул тетрадь в ящик стола, а когда в конце недели вспомнил о ней, забота оказалась уже излишней: страничка была заполнена почерком самого Бориса Матвеевича…

Статьи пришлись ему по душе. В их подробности он, конечно, не вникал: пробежал глазами резюме, глянул, сколько приведено в конце источников и все ли указаны его собственные. Замечаний не возникло. Борис Матвеевич разложил статьи рядком на столе и несколько минут ими полюбовался.

Ирма Михайловна же сидела в это время за своим столом и курила. Сигаретный дым привычной струйкой поднимался перед ее глазами… Подарок ей достался такой же, как и Хоружему: две готовые статьи. И мысли ей по поводу этого таинственного подношения пришли в голову похожие. Был, правда, один редкий оттенок в ее размышлениях — женское, более суеверное, сердце тревожилось-таки почти забытым с далекого детства страхом темноты…

Чтобы хоть как-то отвлечься от сумрачных мыслей. Ирма Михайловна решила навестить своего аспиранта.

Затихнув в своем уголке, аспирант Окурошев занимался статистической обработкой результатов последних экспериментов. Спиной ощутив появление Ирмы Михайловны, о еще ниже пригнулся к столу, а локти выставил в стороны.

— Коля, как твои дела? — Ирма Михайловна подошла к аспиранту вплотную и уперлась взглядом в его затылок.

— Ничего, двигаются, — не отворачиваясь от калькулятора, медленно ответил Окурошев.

— Главу о методиках ты подготовил? Мы же договаривались на сегодня, — почти вкрадчиво сказала Ирма Михайловна.

«Как договаривались?!» — испуганно встрепенулся Окурошев. — Еще чего! И разговора же не было!»

Невольно он стал шептать всякие цифры, всем своим видом показывая, что боится сбиться со счета.

Ирма Михайловна, впрочем, не стала дожидаться ответа, а сама принялась ворошить бумаги Окурошева, сложенные на краю стола. В руки ей вскоре попалась стопочка листов, схваченных скрепкой.

— А, вот она и есть! — в бесчувственном голосе ее все же проскользнуло легкое изумление. — Так… Все сделано прекрасно. Молодец. Сам печатал?

Аспирант Окурошев машинально кивал, рассеянно слушая монотонный голос Ирмы Михайловны, и только прямой вопрос заставил его опомниться и похолодеть. «Что печатал? Какая глава?! Откуда? — лихорадочно запрыгало у него в голове. — Откуда она ее взяла?» Он едва не отверг с пылом свою причастность к бумагам, которые перелистывала Ирма Михайловна, но вспомнил: ведь он только что утвердительно кивал и даже на вопрос вроде бы успел по инерции кивнуть. Окурошев сник, пробормотал невнятно о помощи сестры — и совсем потерялся.

— Можно считать, что глава готова набело, — все таким же отрешенным тоном сообщила Ирма Михайловна.

Окурошев забыл о своих вычислениях. Он ума не мог приложить, откуда эта глава взялась. Кое-какие черновики, конечно, имелись, но о готовом материале он еще и не мечтал: то писал статью, то обрабатывал данные…

«Что за чертовщина! — волновался, не показывая вида, Окурошев. Склероз, что ли… Когда я успел ее сделать?.. Ну вот, допрыгался. Пора в психушку.»

Ему отчаянно не терпелось изучить таинственную главу. Он стал пристально разглядывать снизу тыльную сторону бумаг и едва удерживался от того, чтобы не потрогать их… Ирма Михайловна же, как нарочно, все изучала их со странной безучастностью на лице, и не ясно было, то ли она в самом деле интересуется текстом, то ли уже забылась и размышляет теперь о чем-то своем.

Внезапно она выглянула из-за бумаг и поймала раздраженный взгляд своего аспиранта. Тот затаил дыхание.

— Давно ты подготовил главу, — спросила Ирма Михайловна с тонкою улыбкой.

Мышеловка захлопнулась. Мурашки пробежали по спине аспиранта Окурошева.

— Вчера… вечером, — пролепетал он, опуская глаза.

— Хорошо. К понедельнику, пожалуйста, напиши «Обсуждение»… Не буду тебе больше мешать. Работай. — Она мягко положила главу о методиках на стол перед Окурошевым и вышла, беззвучно закрыв за собой дверь.

Невольно отстранившись от стола, Окурошев просидел несколько минут, едва веря своим глазам. Первая же страница убеждала, что глава и отменно написана, и безупречно отпечатана. Мысль о том, что кто-то другой мог написать ее и подбросить даже не появлялась: устроить такой «розыгрыш» было некому, разве что самой Пыреевой, но такое уж ни в какие ворота не лезло!

Пришел на ум разбитый энцефалограф. Вечером накануне Окурошев успокоил-таки себя сносным объяснением, без мистики и всякого гипноза. Аппарат, по всей видимости, успели расколотить раньше всякие любители радио- и электромонтажного дела. Николай предположил, что, явившись по заданию в сарай, он в первое мгновение не заметил поломки.

Теперь таинственное появление главы вдруг связалось в памяти со странной иллюзией, и вот Окурошев вновь почувствовал нехорошую тревогу, какую можно испытать, попав в незнакомое темное помещение с шорохами по углам… Появилось назойливое стремление обернуться, а вместе с ним — боязнь это сделать. Вновь ощущался сзади жесткий, колючий взгляд. Наконец Окурошев пересилил себя: позади никого не оказалось, дверь же минутою раньше была плотно закрыта Ирмой Михайловной.

II

На следующей неделе невероятные события лавиной обрушились на институт.

В понедельник утром Борис Матвеевич обнаружил на своем рабочем столе толстую книгу, еще отдававшую резким типографским запахом. Сверкающими, золотистыми буквами по синему переплету было вытеснено:

«ОЧЕРКИ ОБ АНАЛИЗАТОРЕ ОБОНЯНИЯ ЧЕРЕПАХ».

А выше, чуть мельче:

Б. М. ХОРУЖИЙ.

И никаких соавторов!

Знак издательства, цена, фамилии рецензентов — все занимало свои законные места. Борис Матвеевич любовно погладил приятный на ощупь переплет и, глянув тираж, досадливо цокнул языком; количество не удовлетворяло.

В этот миг распахнулась дверь, и на пороге появилась Ираида Климовна Верходеева. Она долго, почти по-приятельски, поздравляла Хоружего и мягко пожурила его за недостатки монографии, о которых уже имела полное представление.

Замечено, что с начала необыкновенной недели и до самой развязки иначе, как в роли поздравителя, никто Ираиду Климовну больше не встречал… Часто она оказывалась первым вестником, доносившим до очередного счастливца какое-то приятное известие. Ее появления стали и неожиданными, и в то же время радостно ожидаемыми, как появление Деда Мороза на детском новогоднем празднике.

Утром в среду стал кандидатом наук аспирант Окурошев, в четверг Люся Артыкова, а в пятницу оказалась профессором Ирма Михайловна Пыреева. Никто свалившимся с неба титулам не удивился да и не особо обрадовался. Все казалось в порядке вещей… Подобные настроения, вероятно, случались когда-то в наспех собранных дворах новоиспеченных монархов: графы, князья, маршалы и ордена плодились, будто грибы на сыром пне, безо всякого живого изумления как в государстве, так и среди самих избранных…

Инженер Гулянин ходил в передовиках и попал на доску почета, которая разрослась в холле института до размеров крепостной стены.

Елена Яковлевна Твертынина превратилась в блестящего экспериментатора, о которой заговорили в зарубежных научных журналах.

Младшие научные сотрудники Клебанов и Мясницкий также стали кандидатами наук, и отныне лаборатория Верходеевой, первой в институте достигшая столь блестящих успехов, получила прозвище «офицерского полка».

Если сравнить наваждение, напавшее на НИИФЗЕП, с инфекционной болезнью, эпидемией, то весь срок, предшествовавший защитам диссертаций, можно определить как начальный, инкубационный период заболевания, когда организм уже нашпигован вирусом, но явных, видимых, признаков заболевания еще нет.

Именно в день защиты кандидатской диссертации Окурошева началась новая фаза, когда счастливым потребителям научных благ впервые открылся их источник.

Пока Николай Окурошев отговаривал на трибуне свою двадцатиминутную речь и водил указкой по таблицам и графикам, развешанным вокруг трибуны, Борис Матвеевич Хоружий тихо вышел из конференц-зала: покурить на лестнице. Свои сигареты он забыл дома, и его угостил проходивший по коридору старший научный сотрудник Балкин.

Едва табак дотлел до пальцев, и Борис Матвеевич, кинув окурок в урну, собрался вернуться в зал, как этажом выше раздались быстрые и гулкие шаги.

Спустя несколько секунд мимо Бориса Матвеевича с мягкой волною прохладного воздуха по кошачьи легко промелькнул вниз странно одетый незнакомец. Борис Матвеевич повел взгляд за ним вдогонку и странность его одежды отметил почти неосознанно, не представляя себе, в чем же она состоит. Вероятно, он и вовсе не сумел бы объяснить ее, скройся незнакомец из виду. Однако на площадке между этажами тот вдруг остановился и, поворотясь к Борису Матвеевичу, спросил глубоким, слегка звенящим и необыкновенно чужим голосом:

— Старик, табачку не найдется?

Жесткий колючий взгляд незнакомца придавил Хоружего к стене.

— А?.. Да-а, — охнул Борис Матвеевич и стал судорожно шарить по карманам, а пока шарил, разглядел незнакомца пристальней.

На вид ему можно было бы дать что-то около тридцати. Одет он был в серо-голубое длиннополое пальто… даже не пальто, а — кафтан с подбоем из короткого темного меха. Широкие, синие, без складок брюки были заправлены в… сверкающие белые сапоги с острыми, чуть загнутыми вверх носами. Эти сапоги и обращение «старик» более всего, тяжело и тревожно, поразили Бориса Матвеевича. Незнакомец был высок, широк в плечах, хотя при этом и довольно худощав. Лицом он был красив и очень свеж, будто только что вышел с морозца; волосами черен и немного курчав. Чуть раскосые глаза его и покатые скулы выдавали в нем примесь азиатских кровей. Нос он имел прямой и тонкий, с узкими, чуть вывороченными в стороны ноздрями. Рот незнакомца Борис Матвеевич словно бы вовсе не различал, как не приглядывался, — и вспомнил наконец, что сигареты искать без толку.

— А… — опять охнул он. — Забыл… Вот… угостили самого…

Скрытные, как бы волнистые губы незнакомца мягко раздвинулись в улыбке, такой же сверкающей, как и его роскошные сапоги.

— Гляди, старик. Носи табак впредь. Не то на весь век останешься должничком. — Он даже рассмеялся, но совершенно беззвучно; кажется, смех терялся очень глубоко в груди его… и, отвернувшись от Бориса Матвеевича, он скользнул вниз.

Борис Матвеевич был окончательно сбит с толку. «Кино, что ли, снимают? — пришло ему в голову. — Да какое ж у нас кино! Глупость какая-то…»

В растерянности он вернулся на свое место в последнем ряду и, уже не слыша выступления, долгое время просидел размышляя, кому полагается носить столь необычную рабочую одежду…

Между тем, двумя рядами ближе к сцене, на крайнем у стены кресле вздремнула Елена Яковлевна Твертынина, и ей уже начинал сниться премерзостный сон.

Во сне она представилась себе не то княгиней, не то боярыней, сидела смирно, без дела в просторном рубленом помещении с маленькими оконцами и томилась гнетущим предчувствием скорой роковой встречи. Ожидание длилось изнурительно долго, как это только бывает в тягостных снах.

Наконец откуда-то сбоку, из неприметного хода, выскользнул перед Еленой Яковлевной импозантный худощавый брюнет в серо-голубом кафтане и ярких белых сапогах. Следом за ним в сумрачном пространстве появился второй, но близко не подошел, остался поодаль, у стены — здоровенный заросший малый с покатыми плечами и широкой ухмылкой. Он встал, лениво привалившись к стене, и то ли бормотал что-то себе в бороду, то ли хмельно подсмеивался.

Брюнет замер перед Еленой Яковлевной и пристально смотрел ей в глаза. Лицо его как бы плыло — и только зрачки оставались на месте, словно шляпки взбитых гвоздей.

— Пойдешь сегодня со своими девками в монастырь, — сказал он, голос его донесся будто издалека, но очень отчетливо. — Останешься там на ночь. Ночью откроешь нам потайные дверцы. Покажу. Уйдешь по оврагу.

Верзила у стены тряс бородой, посмеивался.

— А зачем в монастырь? Не надо… — то ли подумала про себя, то ли проговорила робко Елена Яковлевна.

— Не твое дело, — отсек брюнет.

Елена Яковлевна как бы опомнилась и подумала о своих княжеских правах, о власти некоторой и о гордости — кто, мол, такой тут явился без позволения да еще требует участия в разбое.

Брюнет, видно, заранее предчувствовал приступ неповиновения. Лицо его вдруг застыло, строго очертилось в сонном видении и словно застекленело в своей неживой правильности и красоте: только губы его все струились и скользили в глубокой, скрытой улыбке. Он поднял руку в ездовой черной перчатке, расшитой тонкой серебристой тесьмой, и так же медленно сжал перед глазами Елены Яковлевны тонкие свои пальцы в кулак. Елене Яковлевне стало тяжело дышать.

— Коротка же твоя память, старая сука, — спокойно сказал он. Скоро забыла благодетеля. Ну, вспоминай живо, кто тебя да всю твою дворовую сволочь из грязи выволок да позволил в масле кататься. Вспоминай, кем была ты зимой… Ты и твой холуй.

Он отбросил руку в сторону и ткнул перстом в Бориса Матвеевича, вдруг объявившегося в хоромах: во сне он представился Елене Яковлевне ее законным мужем. Борис Матвеевич вмяк под перстом в стену… Нагайка закачалась на руке брюнета, как висельная петля.

— Кем была ты? Побирушкой. Ну же, вспоминай. Мне ждать не время. Платить пора за стол да за службу нашу… Пора. Поедешь в монастырь и все, как велю, сделаешь. Не то к утру спалю весь посад. Будут жилы трещать…

Брюнет говорил негромко и даже незлобиво, но от неестественной отчетливости и отрывистости его голоса сыпалась сверху на голову мелкая щепа, трескалась и слоилась оконная слюда — и невыносимо хотелось проснуться.

— А, может, не стоит монастырь-то, — опять осмелилась подать голос Елена Яковлевна. — Вон купцов много. Взять у них…

— Не твое дело, — отрезал брюнет. — Завтра, глядишь, захочу купцов. А нынче монастырь нужен.

И он выскользнул вон. Следом за ним вывалился с дурным смехом верзила, а на прощание еще и подло подмигнул, тряхнув космами.

— Напужал, напужал, — прокатился уж издалека, из-за стен его веселый, гогочущий бас.

Как убрались недобрые гости, так закружилась перед Еленой Яковлевной карусель всяких лиц, шепотков, возгласов, смешков, советов, колкостей. Сон путался, замельтешил мутной неразберихой. Чаще остальных выскакивало перед Еленой Яковлевной из этой карусели лицо Ирмы Михайловны Пыреевой, выражавшее сочувствие и заботу. Во сне Пыреева оказалась старшей боярской или княжеской дочкой.

— О выборе не может быть и речи, — деловито увещевала Пыреева «матушку». — Ситуация совершенно ясна. Здесь он посад спалит. Обещал, так сделает — ты его видела, какой он. Народу порежет достаточно, нас не пожалеет, а то и первыми прикончит. А в монастырь кто с ним драться полезет? С девчонками развлекутся немного. Безделушек золотых прихватят с собой. Монахини и без них замечательно проживут. Что им сделается — они же верующие. Все это — несущественные мелочи. Иконостас, разумеется, разграбят: иконы нынче дорого идут. Ну, так что же, мало ли всяких спекулянтов? Зато ведь никакого существенного грабежа, посуди сама… И наверняка обойдется без убийства. Да и нас не тронут. Нечего выбирать, сейчас же и поедем, я первая поеду.

Мелькали лица Клебанова, Мясницкого, Артыковой, Коноваловой родственников и челяди; все кивали, поддакивали, соглашались, выпучив глаза, и, точно омертвев от бешеной карусельной гонки, проносился мимо Борис Матвеевич; он, кажется, отчаянно порывался крикнуть что-то, но не успевал: карусель всякий раз увлекала его прочь, да и сама Елена Яковлевна будто ускоряла ее, потому как замечать Бориса Матвеевича было ей противно. Очень хотелось увидеть Машу Беляеву, то ли внучку, то ли внучатую племянницу, но та все никак в этом невообразимом потоке не появлялась. Наконец коловращение вызвало тошноту и с тем резко оборвалось.

Тьма перемежевывалась со светлыми сполохами… Потом послышался треск, гул, а в нем — пронзительные крики и визги… Елену Яковлевну охватил ужас. Снилась ей ночь, снился сырой песчаный берег и огромное зарево, багровой широкой дорогой отражавшееся в медленной реке. На холме пылал во все небо монастырь. С натужным ревом рвались вверх языки яркого пламени. Рассыпалась фейерверком дранка. Скелет колокольни угольным зыбким узором прорисовывался в огне. Раскаленным малиновым блеском наливались купола. Огонь стоял над стенами сплошной пирамидой; воздух в безветрии был невыносимо напряжен, колыхался тяжелым теплом и гарью. Как ни силилась, все никак не могла она отвернуться и бежать от жуткого зрелища, точно связали ее по рукам и ногам.

И вот уже почудился ей на месте монастыря ее родной институт физиологии пресмыкающихся. Пламя охватило все корпуса, фонтанами било из окон, трескались и обваливались бетонные стены. Всеобщее разрушение было неминуемо. Вспомнились вдруг несчастные варанчики, забытые в своих террариумах, оставленные в самой глубине клокочущего пекла. Смертельная жалость захлестнула сердце Елены Яковлевны, и она кинулась мимо заграждений и пожарных машин в самое пламя…

Очнувшись, Елена Яковлевна долго не могла шелохнуться. Гул пожара еще стоял в ушах… Елена Яковлевна перевела дух. «Ну и приснится же! — усмехнулась она через силу, с трудом приглядываясь к трибуне, где о чем-то робко и тихо рассказывал аспирант Окурошев.

Когда он подходил к выводам своей работы, ниже этажом вышла из своего кабинета Света Коновалова, и едва она шагнула в коридор, как на ее надвинулась вдруг огромная тень, и тугой голос человека, несущего тяжелый груз, заставил ее вздрогнуть и отшатнуться:

— Девка! Посторонись! Зашибем!

Света приникла к стене. Мимо нее широким напряженным шагом прошли двое крепких бородатых мужчин с большими тюками на плечах.

Света так растерялась, что даже толком не успела заметить, куда делись двое с тюками: то ли подались на выход, то ли — направо, к лестнице. Однако остался в душе неприятный осадок: смутное, тревожное воспоминание о каком-то подвохе… В чем был подвох: в одежде ли незнакомцев, в интонации ли голоса, — никак не вспоминалось…

Наконец Света вспомнила, что оба незнакомца звонко скрипели начищенными до вороненого блеска сапогами.

— Извините, вы тут двоих таких, плечистых, с тюками, не заметили? — спросила она у пожилой вахтерши.

— Нет, не видала… Мало ли ходят, — безо всякого интереса ответила та.

— Но вы-то, наверно, помните, хотя бы примерно, кого сегодня пропустили?

— А кто «фотку» показал, — так вахтерша называла пропуск, — того и пропустила. Мне-то что? Я им в глаза не смотрю.

Сонное равнодушие вахтерши сразу облегчило душу Светы Коноваловой. Она и сама невольно зевнула. «И действительно, мало ли… отмахнулась она от смутной тревоги. — Ну, рабочие какие-нибудь… Пижоны. Что ж такого — ну, чистят сапоги… Теперь же все, эти панки… А что злые — так от тяжести, наверно».

Николай Окурошев в эту минуту кончил свое выступление и слабо удивился тому, что совсем не волнуется и вообще ему наплевать, что с ним теперь будет. Ему стали задавать вопросы… Потом он спустился со сцены и, сидя в первом ряду, выслушал речи оппонентов и своего руководителя. Что-то они ругали, что-то хвалили, но Николая потянуло в сон: он понял, что самое страшное уже позади и все происходящее вокруг уже не имеет никакого значения.

Он едва вспомнил о последнем акте ритуала: надо опять подняться на трибуну и всех-всех по очереди поблагодарить… Он лихорадочно стал вспоминать имена-отчества, и когда председатель совета дал ему слово, рывком вскочил с места…

Видно, кровь при рывке резко отлила от головы — в глазах Окурошева потемнело вдруг, и он ощутил, что пол уходит у него из-под ног. Он невольно махнул рукой, пытаясь ухватиться за подлокотник.

Сцена с трибуной, развешанные на стене плакаты, члены ученого совета, плафоны над головой — все взвилось винтом перед его глазами. На миг он потерял чувство верха и низа…

И вдруг в этом пустом и кромешном пространстве пальцы наткнулись на какую-то узкую и скользкую, но устойчивую опору. Будто в полусне Николай крепко ухватился за нее. А в плечо его до боли вцепилась огромная ручища и поволокла куда-то вверх. Николай сразу успокоился и обвис. Под ним тихо захрустело, и он опустился на мягкое.

— Эк валится, — раздался сверху голос — будто пустые ведра загремели. — Чудной. Навродь не пил, а валится.

— Не ори, — стрельнул со стороны другой голос, негромкий, но жесткий и властный.

Темень кругом стояла беспросветная. Николай сидел, привалившись боком к какому-то поручню, боялся дохнуть и шелохнуться и только бестолково крутил головой. Запах в нос бил резкий, но очень приятный: тянуло ночной луговой сыростью; к нему примешивались волны запаха животного — и вот Николай уловил на слух близкое лошадиное пофыркивание. Глаза начали привыкать к темноте: не далее, чем в трех шагах, обозначились конские силуэты, а возле них — тени двух неподвижно стоящих людей. Николай пристальней вгляделся в темноту. Показалось ему, что и вправду очутился он посреди широкого луга. С одной стороны луг ограничивала совсем черная полоса, похожая на далекий лес, а с другой луг сливался с непогожим ночным небом. Скользкий поручень, за который Николай все еще невольно держался рукой, оказался бортом телеги, а мягкая опора — постеленной на дно соломой.

— Щукин. Растолкуй, — снова лязгнул жесткий, повелительной отчетливости голос.

Возле Николая шумно зашуршала соломой, задвигалась огромная какая-то туша; вместе с ней и телега пошевелилась, хрустнула раз-другой колесами.

— Глядь сюда, — тихо звякнули почти над самой головой ведра.

Николай робко повернулся на голос. Около него еще немного повозились — и вдруг снизу поднялся желтоватый свет: под рогожей на дне телеги скрывался маленький мутный фонарь с чадящим язычком пламени внутри. Он прояснил тьму над телегой и вокруг не более, чем на три шага.

Николай искоса глянул на тех, что стояли с конями. Оба почти по пояс скрывались в густой влажной траве. Один из них был худощав, стоял в профиль к Николаю совершенно неподвижно, точно восковой, всматриваясь куда-то в сторону леса. Лицо его, скрытое тенью конского крупа, различалось слабо. Голова второго была и вовсе загорожена, однако конь, стоявший перед ним, вдруг подался назад и мотнул головой, открыв его на мгновение… Не поверив себе, Николай уловил знакомые черты инженера Гулянина.

— Будя ворон считать… — Огромная ручища нагло подхватила Николая за подбородок и повернула в свою сторону.

Прямо перед его глазами, чуть ли не вплотную, возникла широченная заросшая физиономия. Торчащие в стороны русые лохмы и прямая лопата бороды светились над фонарем сквозным соломенным блеском. Глаза лешака блестели открыто и ясно, но как-то нехорошо, водянисто, насмешливо и корыстно высматривая что-то во взгляде Николая. Нос сидел в усах смешной картошкой, а под ним размахнулась широченная примирительная ухмылка. Концы усов шевельнулись в стороны, и Николай подался назад, ощутив дух старого перегара и огуречной закуски. Физиономия ухмылялась по-приятельски, гниловатые зубы торчали под усами, усы ворочались и топорщились — по всему видно было, что физиономия старается войти в доверие.

— Щукин, чего цацкаешься? — отрывисто, почти гортанно окрикнул худощавый.

Лохматый детина набросил на фонарь рогожку, и разом захлопнулся сверху чернильный мрак.

— Ну, глаза попривыкли?.. Проморгайся, — заговорил детина, одыхивая лицо Николая влажной тяжелой теплотой. — Гляди к лесу. Там сторожка стоит… Ну, так и не видать ее. Мы щас схоронимся за речкой. — Он махнул рукой куда-то в луговую тьму, в сторону противную лесу. Тихо засядем. И ты тихо тут сиди. Как от сторожки поскачет кто к реке, так и вовсе нишкни. Тебя не приметят. А только заслышишь скач, сразу дай нам знать. Такой вот знак дашь. — Он приподнял рогожку одной рукой, а другой — фонарь: вихрем скакнули кругом тени. — Живо поднял, нам посветил — но смотри, чтоб от лесу не видать было, как светишь: держи рогожку пошире, прикрывай. Посветил — и опускай сразу. А как мимо пропустишь, послушай, много ль их будет. Ежели не один поедет, а более, снова подними огонь — и опускай сразу. За спинами их останешься — опять же приметить не должны. Уразумел?

Николай пребывал как бы в легком оглушении. Он кивнул рассеянно, а потом еще и плечами пожал.

— А кто поедет? — спросил он, сам не заметив своего вопроса.

— Очень хороший один человек, — легонько причмокивая и похихикивая сообщил детина. — Оченно ндравится он нам. Желаем потолковать с ним по душам.

— Ты горазд языком молоть, — осек его худощавый. — Хомка — грязь, продаст за понюшку. Станет княжий сапог слюнявить… Откупимся сами.

— Ага-а, — протянул детина.

Николай понимал плохо, долго доходило до него, что сводят счеты с каким-то ненадежным дружком.

— Холуй! — вскрикнул вдруг худощавый: звук его голоса раздался так, будто топор с глухим хрустом воткнулся в сухое полено. — Как коней держишь!

Фигура того, в ком Николай признал инженера Гулянина, будто бы наполовину вросла в землю.

— Пора. Тронули, — отчеканил худощавый и, мягко, беззвучно выскочив из травы, вмиг оказался в седле.

Что-то светлое мелькнуло в темноте. Николай пригляделся: на ногах худощавого едва не сверкали во мраке, как гнилушки, белые роскошные сапоги.

Он тронул коня, отошел на несколько шагов и вновь, но мягче, прикрикнул на инженера Гулянина:

— Не мешкай!

Теперь Николай уже не сомневался: перед ним беспомощно и потерянно копошился у седла именно инженер Гулянин. То он все будто прятался от Николая за конями, а сейчас неловко и смешно отворачивался и пригибался — но еще явно надеялся, что Николай не признал его.

— Щукин. Пособи, — потребовал худощавый. — И сам не тяни.

Детина уже вылезал из телеги, покряхтывая, посмеиваясь. Телега трещала и раскачивалась под ним, будто лодка на крутых волнах. Он ухнул в траву и зашумел ею, будто водою.

— Э-эх. Пигалица. — Он легко приподнял инженера Гулянина за шиворот и за штаны — и пристроил, точно куклу, в седле. — Держись. Слетишь по дороге — до утра в траве не отыщем… Ух! — Он взгромоздился на своего коня, и тот, бедный, даже припал на задние ноги.

— Дрянь-людишки, — тускло усмехнулся худощавый. — В седле не держатся. Трясутся, как сукины дети. Ни на что не годятся. Возиться с ними — убыток один. Не сунусь больше.

Он повернул было отъезжать, но что-то удержало его, конь замер и Николай почувствовал на себе жесткий колющий взгляд. Лицо худощавого никак не различалось в темноте, но Николай ясно видел неким внутренним увеличительным взором, открывшимся, должно быть, от страха, как сузились зрачки, пристально его изучавшие, и неуловимая, волнистая улыбка скользнула по губам, и тонкие ноздри едва колыхнулись от скоро угасшего гнева.

— Что смотришь? Не нравится? Потерпишь. Куда денешься? Некуда тебе теперь деваться. Продан уж. Ты уже наш. Раздумывать надо было раньше. — Худощавый говорил негромко и будто нарочно смягчая себя, но в голосе слышалась холодная и беспощадная власть, и от металлической отчетливости голоса жутко делалось на душе. — А теперь молчи. Никуда не денешься. Нашу-то службу принимал. Так пора отплачивать за нее, пора вернуть должок. Не вздумай предупредить этого, кого ждем. Он лютый. Только тебя заслышит — слова не даст сказать, порубит в капусту. Из наших он. Старых. А не посветишь — пропадай тут. Околеешь, как кутенок. А у нас по сторону дороги еще один сидит такой же… доносчик. Он посветит, коль ты скурвишься. А и оба скурвитесь — все равно наш будет. Не уйдет. Но гляди. Сам свою шкуру береги и выручай. И помни: никуда не денешься.

Николая едва не мутило, его влекло зарыться с головой в солому.

— Ну, пуганул молодца, — похохатывая, проговорил дружелюбно детина. — Не бойся, барич. Сиди себе. Огоньком поиграешь — и будет. А коченеть начнешь — там тебе зипунок прибережен, накройся им. И хлебец там, под зипунком. И сиди себе целехонько, барином.

Рядом будто пролетела невидимая ночная птица, только перья крыльев ее стремительно и чуть слышно свистнули на взмахе, и прохладный воздух мягко колыхнулся волною. Николай весь омертвел: то не птица пронеслась мимо, а смеялся худощавый.

— А что баричем назвал его? — заговорил он безо всяких чувств в голосе — только очень веско и отчетливо. — Он же из холопов. У него прабабка в крепости ходила… Ну, тронули. — И он пустил коня вскачь.

Остальные потянулись за ним. Зашуршала, засвистела мокро луговая трава, но звук этот вмиг оборвался — и донесся гулкий перебор копыт: дорога оказалась совсем близко, метров в двадцати от оставленной на лугу телеги. Топот стал удаляться, потом едва послышался далекий плеск — кони пошли бродом. И наконец все затихло.

Николай остался один, совсем один в безмолвном и сумрачном мире.

Что ему тогда передумалось, что лезло в голову кандидату биологических наук Николаю Окурошеву в том его нелепом и невероятном положении, потом и не вспоминалось вовсе — забылось, как горячечный бред. И знобило его, хоть накрылся он с головой добротным и просторным зипуном, и едва не тошнило его от мутного сознания своей сонной беспомощности. И когда услышал он далекий топот от леса, то ощутил даже какое-то болезненное облегчение.

Он сделал все, как было велено: и притаился… и посветил, пытаясь уловить отблеск фонаря своего напарника по ту сторону дороги. Огня он не заметил, спрятал свой фонарь и свернулся калачиком на соломе. Совесть не мучила.

«А что же дальше?» — заволновала вдруг нехорошая навязчивая мысль… Наконец проклюнулся некоторый замысел: отыскать напарника, брата по несчастью, если тот был не плодом корыстной лжи худощавого, а потом уж вдвоем как-нибудь обрести точку опоры во всем этом ночном ералаше.

Покидать телегу ох как не хотелось. Как лодку посреди моря. Наконец Николай решился и стал было спускаться вниз, как вдруг сокользнул с борта коленом и стал падать боком с телеги. Мрак завихрился перед глазами с винтом. Руки схватились за пустой воздух…

В глаза ослепительно ударил со всех сторон белый неестественный свет… Кто-то похватил Николая под локоть и помог опуститься на какое-то сиденье.

— Наш диссертант, кажется, переволновался, — раздался рядом чей-то нарочито веселый голос.

— Может, нашатырю принести? — послышался другой, Ирмы Михайловны.

Николай Окурошев заставил себя раскрыть глаза.

Все улыбались во главе с председателем ученого совета.

— Спасибо, не нужно, — поспешил ответить Николай и вышел на сцену: благодарить.

Говорил он одно, а думал в другом: «Странный сон… Жуть какая-то… Доконала меня аспирантура…»

В микрофоне что-то шипело и потрескивало. Этот звук напомнил Николаю хруст соломы, и его передернуло.

Защита кандидатской диссертации Окурошева прошла успешно. Черных шаров не было.

На следующее утро Николай, проснувшись, подумал о прожитом дне. Защита диссертации и странное видение смешались в одно сметное, тревожное воспоминание, от которого хотелось только отмахнуться: «Пронесло — и ладно».

До конца недели Николай жил в новом звании легко и радостно… Но в ночь с пятницы на субботу его поднял на ноги назойливый дребезг телефона.

Растеряв по дороге тапочки, пересчитал углы и косяки, Николай вывалился в коридор и едва не сшиб аппарат с фигурной подставки. Только взволнованный голос Марины Ермаковой привел его в сознание.

— Коля, я в институте… Я осталась на суточный эксперимент. — Она старалась говорить медленно и очень отчетливо, понимая, что обращается к человеку сонному и плохо разумеющему, но вскоре сбилась, слова ее заскакали в испуганном лепете. — Здесь кто-то есть… Коля… Приезжай… Извини… Без тебя нельзя.

— Подожди… Объясни толком. Не понимаю, — пробормотал Николай, спросонок опершись лбом о стену.

— Я только начала работать, как вдруг кто-то заперся в комнате и ходит там, — немного совладав с волнением, сообщила Марина. — И ворочает там все… Мне страшно. Я не знаю, кто это… Приезжай, Коля.

— Ты дежурного вызвала? — спросил Николай.

— Вызвала… — чуть помедлив, ответила Марина. — Но ты нужен. Извини, пожалуйста. Я бы не стала звонить…

— Хорошо. Еду, — перебил Николай: последние слова Марины вдруг рассердили его и обидели.

Он оделся, встревожил родителей, ничего им толком не объяснив, да от досады не сделав того и нарочно, — и выбежал из квартиры.

Марина дожидалась его у дежурной проходной. Увидев Николая, она страшно обрадовалась, схватила его за руку и с силой потащила внутрь, словно боясь, что у самого порога Николай вдруг передумает и повернет обратно.

Стоило Николаю очутиться в пределах института, как его словно подменили. Удивительное спокойствие, почти полное равнодушие ко всему происходящему охватило его.

Марина, будто намеренно не оглядываясь, тянула его за руку. Однако посреди холла, на первом этаже, она, не замедляя шага, вдруг остановилась. Николай, едва поспевавший позади безвольно перебирать ногами, чуть не наткнулся на нее. То ли запыхавшись, то ли справляясь с растущим волнением, Марина с полминуты переводила дух.

Было тихо. Лишь из какого-то темного угла доносился прерывистый стрекот сверчка.

Марина пристально, с тревожной недоверчивостью разглядывала лицо Николая.

— Коля! — сказала она громко, будто окликая, хотя стояла почти вплотную. — Коля! Скажи честно! Только вот честно! Ты писал эту свою диссертацию?

— Ну да, естественно писал, — ответил Николай, как можно ответить на вопрос «который час».

— Ты ставил эксперименты, обрабатывал результаты, описывал их… Все это было?

Ничего подобного Николай не помнил. Сила, превратившая его в кандидата биологических наук, не вольна была заполнить пробелы в памяти. Впрочем, кто знает: может, дошло бы дело в конце концов и до ложных воспоминаний… Николая потянуло соврать Марине, однако он не соврал; наверно, ее вопрошающий взгляд имел c в о ю, крепкую и живую силу.

— Ну что… Было… Наверно… Нет, не знаю… Не помню я — как-то робко затолокся ответом Николай и пожал плечами.

Тонкое, еще более заострившееся от волнения, лицо Марины побледнело, и она отшатнулась от Николая. В порыве испуга она едва не кинулась прочь, но глухая безмолвная темнота еще больше напугала ее и она замерла в двух шагах от Николая, приглядываясь к нему, как к прохожему, повстречавшемуся в пустом темном переулке.

— Коля! — голос ее дрожал. — Ты же спишь! Тебя же усыпили! Вы же все загипнотизированы! — Она была готова вот-вот расплакаться. — Вы же все — подопытные кролики!

Эти «кролики» подействовали на Николая странно: душа его колыхнулась — в самой Марине вдруг увидел он маленького зверька, испуганного и беспомощного, должно быть, крольченка. Жалость пробудилась в нем.

— Ты что? Ну, не бойся. Что с тобой? Объясни, — заговорил Николай ласково. — Извини, я, может еще не совсем проснулся… С этой защитой… да, правда, нехорошо это как-то. Я тут не могу понять.

Противоестественность своего кандидатского звания Николай стал теперь признавать рассудком, но никакой тревоги, тем не менее, еще пока не испытывал.

— Вот видишь! Сам говоришь! — с жаром подхватила Марина. — Как так может быть, чтобы у всех вдруг диссертации… так вот за неделю… как грибы… Ведь не может быть?

— Наверно, не может…

Марина заговорила вдруг быстро-быстро, сбиваясь и путаясь, точно давно готовилась излить душу, и, начав теперь, боялась, что Николай не захочет дослушать до конца, сочтя все за вздор.

— Что делается… Все ходят только, бродят по комнатам и коридорам — и довольны жизнью. Никто ничего не делает. Вообще… Все за всех делается. Кем-то. Втихую… Как по щучьему велению. Пыреева только курит да биоритмы свои рассчитывает. Люська все книжку читает. Макулатурную. Хоружий чаи гоняет или дремлет. Клебанов со всей компанией у Коноваловой: глядишь, засядут в преферанс… И вдруг сегодня один — кандидат, завтра — другой, а послезавтра, глядишь, третий — доктор. Статьи откуда-то… Ну, статьи — ладно: может дома, по вечерам пишут. Но книги! Ведь слова нигде не было сказано! Обычно как: раз книжку кто сел писать — целое событие. И отпуск дадут, и разговоров будет, и в плане, и в отчета всяких главных пунктов… А тут на те — уже готовенькие книжки как с неба валятся… А Верходеева только ходит и поздравляет, ходит и поздравляет… Кошмар! Что это?

— А что… Наука, — робко и глуповато улыбнувшись, сказал Николай.

По лицу Марины вновь промелькнула тень испуга.

— Нау-ука, — задумчиво протянула она. — И моя, — речь пошла о Елене Яковлевне Твертыниной, — она ведь тоже ничего… Она, по-моему, даже думать перестала. Вообще… Ей кажется, что все за нее делаю я. Понимаешь, Коля? А это же не я… Страшно…

— Успокойся, что ты, — вновь вспомнил про «кроликов» Николай и даже легонько подхватил Марину под руку.

Она не отстранилась, только отвела глаза в сторону, будто не желая видеть близко перед собой Николая.

— Это не я, — повторила она. — Кто-то… Я сначала ни во что не верила. Только ругалась. Но, когда бралась за какое-то дело, все вдруг начинало валиться из рук… Машинку заклинивало, ручки ломались, электроды не накладывались, приборы отказывали… а стоило мне на минутку выйти… вернусь — а уж все готово… И как я сразу не поняла? Только вот сегодня. Я нарочно осталась. От злости. Уж решила — сегодня сама все сделаю, кровь из носу. Только все наладила, подготовила, а вдруг заперлись… они… и молчат… и не открывают.

— Кто «они»? — поинтересовался Николай.

— А я не знаю… — Марина осторожно заглянула ему в глаза. Потому тебя и позвала.

В этот-то миг Николай впервые и ощутил в себе тонкое и холодное дуновение страха. Он даже удивился своему новому чувству, а следом ощутил еще более холодный его прилив.

— А я ведь тоже ничего не знаю, — почти шепотом проговорил он.

— Да уж все знают, что они есть, — тяжело вздохнула Марина. — Но каждый боится рассказать другому, что видел сам… кого-то встретил… Все ведь замечали… Какие-то люди как ряженые… бородатые… Они всем мерещились… А наши чай пьют и смотрят друг на друга с намеком. Но вслух никто… Ни слова. Потому что всех так устраивает… Все уже — доктора и кандидаты. Как тут признаться? Боятся — как в той сказке: кто первый слово скажет, тому дверь закрывать… Боятся, что звания отнимут и работать заставят… Не известно, кто отнимет, но если проговоришься — обязательно отнимут… Нутром чуют. Не замечают, что уже спятили… Только моя до сих пор думает, что все за нее делаю я… Все это плохо кончится, Коля. Я чувствую… Да что чай. Теперь уж вместе и не пьют, по своим норам сидят тихо, в коридорах друг друга не замечают. Скоро начнется…

— Что начнется? — прошептал Николай.

— Не знаю. — Марина встрепенулась. — Пойдем, Коля.

Она потянула его за собой. Николай, сам того не замечая, засопротивлялся.

— Да ты сам-то не бойся, — усмехнулась Марина. — Тебя-то они не тронут.

— Ты охрану вызвала? — начав озираться, спросил Николай.

— Нет, Коль… Не злись. Погляди сам.

Они поднялись на второй этаж.

Под дверью в комнате лежала неяркая полоска света.

— На стук не реагируют? — шепотом спросил Николай.

Марина покачала головой:

— Постучи. Может, тебе откликнутся…

Николай боязливо потянулся к двери, вежливо постучал костяшками пальцев. Внимания его стук удостоен не был.

— Кто там есть? Откройте! — вдруг расхрабрился Николай. — Сейчас придется вызвать милицию.

Ответа не последовало.

— Ты заметила, как туда вошли? — спросил Николай уже в полный голос.

— Нет, конечно… А ключ там, внутри оказался…

— Хм… Как «внутри», когда он вот висит, — удивился Николай, он вынул ключ из двери и рассмотрел бирку. — Все верно. Он — от этой комнаты.

— Это пока я за тобой бегала… — растерянно проговорила Марина.

— Ну, была ни была, — Николай повернул ключ в замке и, чуть помедлив, решительно толкнул дверь.

Она распахнулась… Николай остолбенел. Марина выглянула из-за плеча и ахнула.

Открылось перед ними вовсе не лабораторное помещение второго этажа: они стояли на краю пустоши, заросшей высокой, выше человеческого роста, крапивой. Ночи не было — был пасмурный день. Вокруг пустоши виднелись луга, дальше — лес, по левую руку, невдалеке, — дома какой-то тихой деревеньки.

Место показалось Николаю знакомым. Борясь с робостью, он сделал шаг вперед и оглянулся: Марина испуганно выглядывала из двери покосившегося сарая.

Ее растерянный вид вдруг рассмешил Николая, и он поманил девушку рукой.

— Иди сюда… Видала, фокус какой…

Марина только покачала головой, отказываясь.

Николай еще раз взглянул на деревеньку и, никого не увидев около домов, повернулся в сторону пустоши. У края крапивных зарослей что-то поблескивало. Николай пригляделся и различил в траве топор. Любопытствуя, он протянул было за ним руку, но тут же дернулся назад, напуганный внезапным, негромким окликом:

— Не трожь!

Справа, шагах в десяти, на дороге, стоял, опершись на посох, высокий старик. Казалось, он проходил мимо и остановился лишь за тем, чтобы окликнуть Николая. Несмотря на суровый голос, глаза его светились доброй улыбкой. Одет он был, по словам Николая, «как крестьянин в старину», и нес за плечами котомку.

— Не трожь, — уже приветливо повторил старик. — Топор с Гнилого Хутора… Значит, в разбойном деле бывал. Гляди, и тебя затянет…

— С Гнилого Хутора? — переспросил Николай. — Что это?

— Да вот он перед тобой и будет, — указал старик на заросли крапивы. — А вы, я погляжу, нездешние, нет ли?

— Нездешние, — кивнул Николай. — Не поймем вот, куда попали.

Старик сошел с дороги, приблизился. Николай вновь поманил к себе Марину, и она, помявшись, робко вышла из… сарая.

Вот что рассказал старик-странник.

— Вон Старино, — со вздохом кивнул он в сторону домов.

«Старино… Да это же деревня; что рядом с институтом!» — вспомнил Николай.

Рядом с деревней еще в пору татарских набегов появился Гнилой Хутор. Пришли тогда к деревне чужие люди. Приняли их сердобольно, как беглецов от татарской неволи, как погорельцев. Они и затеяли поселиться здесь хутором. Построились кое-как и зажили на скорое удивление и смущение жителей: скотину держать не стали, сеяться на собрались. Начали пробавляться милостыней, мелкой охотой да рыбалкой, а то и поворовывали. Поначалу на деревне головы ломали: то ли вправду ленятся чужаки на земле работать, то ли совсем ненадолго здесь хутором задержались и собираются подать куда-нибудь дальше, куда не доскакал еще татарский конь. Подходили к хуторянам с вопросами: как, мол, так, — почему по-людски не селитесь, не работаете? Те посмеивались, отмахивались:

— А почто, — отвечали, — строиться, возиться? Один конец будет: татарин придет — все спалит. А что не спалит, так вытопчет али к рукам приберет.

Ордынец и вправду приходил — с поджогом, грабежом и горем, но мир все равно не по-доброму дивился на хуторян: не мог понять их жизни. Снова строились, снова сеяли, а хуторянам и забот было мало — только что посмеивались.

Меньше десятка лет продержался хутор. Недолюбливали пришлых, но терпели. Однако кой-кому из подросших деревенских молодцов пришлась по вкусу бесшабашная жизнь. Тихою ржою пошел по деревне гомон и раздор. Поворовывать, хитро щурить глаз начал уж кто-то из своих. Нахмурились старики, запричитали бабы по вечерам. Под Пасху лихо повеселились с хуторянами молодцы — поскакал по деревне красный петух. Лопнуло в ночь пожара терпение мира. Со своих шкуры долой спустили, а на чужих и обоза не пожалели — посажали и выпроводили всех вон.

Потом четыре века с лишком стоял Гнилой Хутор в густом высоком бурьяне и древесном тлене. Вскоре после разгрома польских панов кое-кто из деревенских подбоченился, походил гусем по улице и решил отделяться дворами. Снова вытоптали бурьян — и выросло здесь несколько срубов. А там и года не миновало, как принесло новую напасть. Появился в округе лихой человек, чужак без роду и племени по прозвищу Коляй. Никто не знал, где живет он, где ночует, к кому ходит столоваться. В деревнях замечали его не часто, однако и бродягу лесного он собой не напоминал: ходил осанисто, щеголем, в белом кафтане и непременно в чистых белых сапогах, всегда был он брит, мыт и причесан. Даже всплывал порою тревожный слух, что Коляй — птица высокого полета и ни кто иной, как сам «Тушинский вор», Лжедмитрий Второй, будто бы не убитый в Калуге, а скрывшийся — и теперь вот рыскает по селам, втихомолку затевает на Руси новую смуту, новый кровавый раздор…

Показывался Коляй на глаза самой дурной приметой, боялись его, как грозовой искры. И справиться с ним миром долго трусили. Чем только не оправдывались. Шептали, что шайка с ним ходит тайная и числом несметная: чуть что, приведет — ни дитя, ни старика не помилует. Частенько вспархивали слухи, будто в одной деревне непокорного мужика порубил он топором вместе с семьею, а в другой собственноручно утопил разом двоих, и в третьей будто бы дитя пропало — верно, его работа. И хотя ни тел изувеченных, ни утопленников тех никто никогда не видал, слову страшному о Коляе верили охотно, с замиранием духа, с долгим мрачным молчанием среди мужиков. «Да уж, — вздыхали они и разводили ручищи по сторонам. — Куда уж тут денешься. Нехристь он и есть нехристь.» И разбредались по домам — дожидаться новых зловещих вестей… Уверял народ друг друга, что Коля — колдун, что глаз у него чертовской, что чары он знает и заговоры темные, а против заговора хоть топор, хоть багор — все без толку.

Пуще других заливали иные безусые молодцы, за которыми старики заметили странную причуду: как начнут расписывать историю про Коляя, так отводят глаза в сторону. Нескоро, однако, распознали тех молодцев: оказались они коляевыми должниками. И правду сказать, кого пугал Коляй до дрожи в коленях, так то своих должников. Нежданно-негаданно, хоть при ясном дне, хоть в ночной час, хоть в лесу, хоть посреди деревни вырастал он перед ними, будто из земли и прибивал ледяным взором к месту. Бледнел молодец, дышать переставал, терял силу и пальцем шевельнуть… Коляй только молча усмехался и уходил прочь.

Шайка была у Коляя, шайка верная и немалочисленная. Стоило ему бровью повести — и тут же собиралась она перед ним. Сколотил он ее из тех самых молодцев, своих должничков. Жили они по своим домам, и не ведомо было сельчанам, что могут собраться по зову Коляя из их родных мест полсотни парней — и учинить где разбой, где пожар — одним словом, беду, а потом снова тихо растечься по домам.

Хитер был Коляй. Должком схватывал он молодую горячую голову, как силком воробья. Подлавливал умело, каждого в мгновение своей слабости, на своем душевном изъяне. Страдает один безусый удалец без новой рубахи алой или без новых сапог. Вовремя, в минуту самой тяжкой зависти перед загулявшими под вечер деревенскими щеголями, поднесет ему Коляй из-за спины подарочек… У другого — сердечная заноза. А деваха и не глядит в его сторону, ходит, подбоченившись, а то и соседу кудрявенькому улыбнулась. Зло возьмет парня; в глазах у него потемнеет. И вдруг откуда ни возьмись Коляй, а с ним чужая, развеселая девка, на первый взгляд и покраше зазнобы. Надвинется грудями — так и дух сопрет. А главное — чужая, издалека… Развезет парня, взбрыкнет он… Третий жаден — золотишка ему подкинет Коляй, у того и вовсе разум замутится… А четвертый от рюмки оторваться не может, и тому в пору угодит Коляй — в смертное утро похмелья поднесет ему желанный жбанчик. И все умел он тихо, со стороны никому не приметно устроить.

Многие сдерживались — гнали негодяя. От них Коляй уходил, так же усмехаясь невидимыми своими губами, и пропадал до следующего мига душевной смуты, будто из какого угла денно и нощно следил за каждым человеком. А иные сдавались. Ломались обычно сразу, без оглядки. Благодарили, руки целовали, порою и до сапог белых дотягивались. Молчал, усмехаясь, Коляй — и уходил, ускользал прочь. Счастливчик радовался день-другой, а вскоре обыкновенно и забывал про своего «благодетеля». Забывал до того дня, когда являлся перед ним благодетель из-за куста, из-за дома, из-за дерева — не уловишь откуда. И тут уж всякую память и про отца, с матерью, и про весь род свой, и про землю, и про ремесло отшибало молодцу напрочь. Превращался он из человека в должника, становится хуже оборотня.

И что же — весь Гнилой Хутор ходил в должниках у Коляя. Сюда захаживал он чаще всего. Здесь по подвалам да по амбарам стало скапливаться добро, добытое по ночам. Им сам Коляй брезговал и никогда не пользовался, не разживался. Здесь, на Гнилом Хуторе, нашел он себе самого верного дружка-пособничка, не отстававшего от него ни на шаг, огромного, косой сажени в плечах, детину, падкого на бесчинную жизнь, на дармовщину.

Звали детину Емелькой. Про того Емельку и сложили в деревне Старино сказку не сказку — горькую быль про мужика, бездельника и негодяя, получившего на беду односельчан подарочек от какой-то нечистой силы в виде колдовского «щучьего веления». Потом уж века миновали — забыли Емельку, приукрасили быль, превратили в веселую сказку. Растеклась сказка по Руси. И кто теперь, вспомнив ее, не охнет невольно, не потешит в себе лукавого: уж мне бы такое щучье веление так зажил бы… Зажил бы — миру на беду, себе на погибель. Но правда эта не всякого и теперь осенит.

Поймал Коляй Емельку на желанную тому приманку. Была ли в природе та хитрая щука, что подбросил ему Коляй или кто только слух про чертовщину всякую пустил, не так уж и важно. Главное дело, и вправду овладел Емелька разными мошенническими фокусами и исполнять их иначе, как с приговором «по щучьему велению — по моему хотению», не был он способен. Быть может, глазом черным подействовал на него Коляй — так что уж без «щучьего веления» совсем стал слаб мужик: даже на улицу не показывался из дому, не пробормотав под нос своего приговора — все боялся.

Много беды натворил Емелька у себя в деревне да и в соседних тоже порядочно набедокурил, многих девок чести лишил, многим хозяйство попортил. Невзлюбили Емельку, тыкали пальцами в него — говорили, что продал душу черту. Стали прозывать его «Щукиным сыном», вроде как «сукиным». И так прилепилось к нему то прозвище, что обернулось наконец привычной фамилией. Даже Коляю пришлась она по душе — и он кликал Емельку по прозвищу, Щукиным.

Однако ж сколько веревочке не виться… Видно, издалека рассчитал Коляй судьбу своего дружка-подручного, долго при себе решил не держать. Да и шут его знает, что было на уме у этого лихого человека. Раз по пьяни проспорил ему Емелька свое «щучье веление». Затих мужик на пару дней, а потом взвыл, в ногах у Коляя валялся. Так бездельничать привык, обманом да фокусом дорожку себе стелить, что шагу без приговора сделать уже не мог.

Посмеивался над ним Коляй.

— Здоров в плечах, — говорил он Емельке, играя незаметными своими губами, — а совсем холуем стал. Ни на что не годен. Ведь оробеешь и со двора выйти. Как же отспоришь обратно свое «веление»?

— Все, что велишь, сделаю, — клялся Щукин, теперь уж одна усмешка осталась в его прозвище-фамилии.

— А высоты боишься? — улыбался Коляй.

— Нет, — уверял Емелька, почуяв, что вернут ему недобрую силу.

— Врешь, боишься, — распалял его Коляй.

— Хоть на колокольню по стене влезу, вот те крест, — махнул с плеча Емелька.

— На колокольню, говоришь. — Хитро глядел на него Коляй, испытывал. — Ну, не крестись тут. На колокольне и перекрестишься. Будет торг — залезешь на колокольню и свалишь крест. Свалишь?

— Ага, — кивнул Емелька, облившись потом. — А «веление»?

— Будет тебе веление, Щукин, — сурово вдруг отчеканил Коляй. Станешь спускаться — да спускаться можешь и по лестнице, — как с последней ступеньки на землю ступишь, так вернется к тебе твое родное «щучье веление».

Едва дождался Емелька осенней ярмарки. Поползнем вскарабкался на колокольню, грохнул вниз тяжелый позолоченный крест — громко звякнул он внизу о паперть, отлетел в крапиву. Дух захватило у Емельки, рубаха к спине прилипла. Задыхаясь, поскакал он вниз по деревянным ступенькам. Бабы на торге первыми узрели обезображенную маковку колокольни, заголосили смертно. Мужики, обомлев вслед за бабами от невиданного святотатства, разъярились не на шутку. Припомнили Емельке все обиды. Опередили его мужики всего на один шаг, не дали Емельке встать ногами на землю: скрутили его на лестнице, приволокли на плечах к торгу и так дубьем угостили, что из того и дух вон.

Опомнившись, мужики сами испугались столь скорой и кровавой расправы. Однако, вспомнив про Коляя и недобрые слухи о Гнилом Хуторе, снова разгорячились. Жестокий, решительный суд над Емелькой Щукиным раззадорил их — в силу вошли мужики. Явились на Гнилой Хутор с топорами. Пошуровали славно — только щепки летели. Нашли-таки ворованное добро — и тут уж милости никакой ждать не пришлось: спалили хутор дотла. А потом еще до ночи по деревням да по лесу рыскали — за Коляем охотились. Но тот, как в воду, канул.

Тревожно жила до зимы деревня: ждали коляевой мести. К масленнице же докатился слух, будто поймали разбойника в Москве и за многие злодейские дела колесовали принародно возле Лобного места. Больше никто Коляя наяву не видел — только снился долго он еще сельчанам в недобрых снах, особенно тем, кто встречался с ним; а должничков своих пугал он в ночных видениях до хриплого крика и ледяного пота. И матери еще долго стращали им за шалости свою ребятню — и снился он ребятне на разные лица, пока не подросла она и стала уж насмешливо отмахиваться от стариковских россказней про лихого разбойника-колдуна…

И снова больше века стояли на угольях Гнилого Хутора дикие заросли татарника и крапивы, пока не объявился тут новый хозяин окрестных деревень, Карл Фейнлиц, генерал гнезда Петрова, верноподданный немец из числа дельных немецких умов, развернувшихся в России с благословения царя-плотника. При Екатерине впал он в немилость и услан был в глушь, в имение: на хандру и меланхолию. Двухэтажный с колоннами дом Фейнлица, пруд с лебедями и геометрический садик сменили татарник и крапиву Гнилого Хутора.

Зол был на судьбу генерал, помилосердствовал в своей вотчине. Не было простора силам генеральским, бесился он в имении, как в клетке.

Мимо пролегал тракт, по которому частенько вели набранных в солдаты мужиков. Выпросил генерал в столице позволение оставлять у себя мужиков на полгода для обучения солдатскому ремеслу… Рядом с имением выложил он плац, построил учебный редут — нашел отвод тоскующей душе. Славно муштровал он рекрутов, трех-четырех из десяти запарывал насмерть. Зато однажды на параде в столице, уже в мундирах и при оружии, прошлись его мужички на изумление всего генеральства, даже сама матушка-императрица бровь приподняла.

Получил Карл Фейнлиц орден, выслужил милость императорскую. В столицу, ко двору, правда, не пустили его, но облагодетельствовали из казны. И рекрутов, на радость генеральской душе, прибавилось у старика втрое.

Терпения у крепостных мужиков Фейнлица хватило до слухов о явлении царя-спасителя. Ждали его со дня на день. Росла сила Пугачева, росли кругом отчаянные слухи. Гомон пошел по деревням, только искру кинь вспыхнет бунт, как порох. Упала искра: запорол Фейнлиц двух деревенских мальчишек, полезших через ограду подивиться на лебедей. Заголосили бабы. Вспрянули мужики — навалились с огнем и топорами на имение. Генерала-старика утопили в барском пруду вместе с лебедями и борзыми. Имение сожгли — и разошлись по домам дожидаться спасителя. Однако не дождались: сгинул Пугачев, рассеялось его войско. В деревню же пришел царский полк — и кровь потекла рекой. Только через полвека ожила деревня, и снова потянулось в ней тихое житье-бытье. На Гнилом же Хуторе век кряду в человеческий рост вымахивала крапива. Пруд зачах, летом в его котловине стояли грязь и болотная вонь…

— Плохое место, — кончил старик со вздохом. — Уходили бы вы отсюда.

Расстались. Старик побрел дальше по дороге.

Николай с Мариной вернулись в сарай — и очутились в коридоре института.

— Что это было, Коля? — растерянно пробормотала Марина.

— Связь времен… — словно бы в полусне ответил Николай. — Если мы сейчас откроем соседнюю дверь…

Чутье не обмануло его: зайдя в соседнюю комнату, он оказался на краю старого пожарища, начавшего зарастать бурьяном. Здесь тоже был день, и не трудно было найти человека, который мог рассказать о дальнейшей судьбе Гнилого Хутора.

— Да лет полтораста не селился тут никто, — сказала женщина, повстречавшаяся на околице. — Старики говорили: гнилое место. А перед самой империалистической пришли чужие…

И снова не стали жить хуторяне крестьянским трудом. Сидели они по домам и занимались какими-то таинственными хлопотами. Иногда незнакомые хмурые мужики подводили к хутору обозы и сгружали в амбары наглухо запечатанные тюки… Наконец правда всплыла ж наружу. Странным ремеслом жили хуторяне: делали расписные коробки для «поддельных» сигар. На вид и вкус те сигары вовсе не казались поддельными, так их называли сами хуторяне. Где-то, в другой деревне, втайне искусно готовили капустный лист, крутили из него сигары и перевозили товар на Гнилой Хутор. Здесь клеили коробки, раскладывали по ним товар и переправляли дальше, в Москву, самым известным табачным торговцам, которые выдавали тайный российский продукт за привозной, заморский.

В Старино хуторян не уважали, но частенько приходили к ним с поклоном: хуторяне наладили у себя самогонное дело. Сивуху они гнали жестокую и дешевую, так что покупателей всегда хватало.

В восемнадцатом опустела деревня Старино. Кто-то утек к Деникину, многих убедили в правоте новой власти красные комиссары, увели за собой. Гнилой Хутор и тут показал шалопутный свой нрав: жители его оказались среди мародерского отребья, у зеленых. Собрал тот мародерский отряд в сотню сабель явившийся из столицы студент-анархист Сташинский. Недолго погуляло его воинство по губернии, пропало вскоре — и прошли слухи, что отряд Сташинского не то порублен был в лесу в ночном бою белоказаками, не то в чистом поле среди бела дня расстрелян пулеметчиками с трех красных тачанок…

— Вот и вся история, — подвел итог Николай, вернувшись к Марине и закрыв за собой дверь комнаты Бориса Матвеевича Хоружего.

Он отпер кабинет Верходеевой и заглянул внутрь. Там никаких чудес не произошло: стол начальницы с двумя телефонами и декоративной вазочкой не уступил места заросшей крапивою пустоши…

— Все сходится, — едва ли не с радостью в голове произнес Николай. — Минуло еще полвека и Гнилым Хутором стал НИИФЗЕП… Топор, намагниченный разбоем… Вот и земля… тоже намагнитилась. Понимаешь?

Марина хмуро посмотрела на Николая.

— Восемьсот лет сюда одних тунеядцев тянуло, что ж непонятного? Зарядилась земля… человеческой нечистой силой.

— Выходит, не виновны все вы — Хоружий, Твертынина, ты вот… тихо проговорила Марина. — Раз гнилое место, раз намагнитилось тут все тунеядством и подлостью за восемьсот лет, значит что же, вы все чистенькие… наивные… без вины виноватые?.. Затянуло в водоворот ничего не поделаешь… Не устояли бедные против гипноза?..

Николай оторопел:

— А я что, оправдываюсь? Кто не без греха? Нашлась слабина в душе — вот и поймали… А может ты знаешь, как теперь справиться со «щучьим велением»?

— Не надо было подачки хватать…

— А вот вас-то, которые хоть не хватали… но помалкивали — вас-то что так мало оказалось?

Помолчали, невесело глядя друг на друга.

— Того бы старика спросить, — пришла к Николаю мысль. — Глаза у него… будто все понимал. Может, он знает… противоядие? Только бы пустили нас…

Николай толкнул дверь в первую комнату и радостно вздохнул: древняя пустошь оказалась на месте.

Старик не успел уйти далеко. Оставив Марину в дверях сарая, Николай кинулся его догонять.

— Дедушка, что делать теперь? — спросил он, переводя дух. — Этот Гнилой Хутор еще триста лет стоять будет. Столько еще народу… испортит… Как с ним справиться? Может, знаете?

— «Испортит», говоришь, — усмехнулся старик. — Чистую душу, крепкую не испортишь. Только хищную да пугливую… А что, Коляя боишься?

Окурошев опустил взгляд.

— Из должничков его? Поймал тебя силком?

— Поймал, — кивнул Николай.

— Поздно спохватился?

— Поздно…

Старик помолчал.

— Распахать бы место, да хлеб посеять — вот и вылетела бы из него вся нечистая сила.

— А что ж в ваше-то время не засеяли?

— Да поди догадайся сперва… — махнул рукой старик. — Это уж ты мне глаза раскрыл… Эк, триста лет — срок какой немалый… Надо-ть распахать. А кому нынче? Мор был в деревне… Да и на Гнилом Хуторе одни ямы да кочки нечистая намесила, чтоб не думали пахать… Куда ни кинь — всюду клин. Теперь уж при вас распахивать надо.

— Распашешь тут, — развел руками Николай. — В нашем времени на этом месте целый институт… ну, дом такой… величиной с крепость.

— Плохо дело, — качнул головой старик. — Вот бы детишек малых в твоем доме поселить. У них души ясные, с ними нечистой труднее справиться. Пусть ладят там что доброе, играют кто — в гончара, кто в кузнеца. Надоумить их надо на такую игру…

III

Люди, пережившие несчастный случай, нередко совершенно забывают события, что предшествовали тяжелой травме. Иногда весь трагический день выскакивает из их памяти, а порой — даже более длительный фрагмент жизни… Нечто подобное произошло с большинством сотрудников института, даже с теми, кто не оказался свидетелем его исчезновения.

План Николая Окурошева, родившийся после разговора со стариком, удался на славу. Ему удалось подбросить начальству идею «семейного воскресника».

Директор института всем на удивление появился на воскреснике с внуками-первоклашками. Его детям перевалило за тридцать, и у них в тот день хватало своих забот. Поколение старшего дошкольного и младшего школьного возраста собралось почти полностью.

Весело было на Гнилом Хуторе в то воскресное утро. Пестро и элегантно разодетая толпа скопилась у корпуса, недавно перенесшего тяжелый капитальный ремонт. Толпа бойко вдыхала легкий осенний парок, шевелилась по-праздничному, по-спортивному и в пустом, бесплодном возбуждении дожидалась инструмента. Вокруг толпы шумным роем клубилась детвора. Ей позволяли шалить, но к торосам и грудам металлолома не подпускали.

Дождались наконец инструмента. Разобрали его весьма решительно, однако на этом рабочий запал вдруг весь и иссяк. И десятка минут не прошло, как, словно по замыслу загадочного вредителя, грабли и лопаты поотскакивали от своих черенков, а некоторые из черенков и вовсе переломились пополам, метлы порассыпались. Благоустройство территории института застопорилось и превратилось в праздное шатание вокруг строительной площадки и дыбящихся железобетонных круч. Мужчины покуривали, придерживая подмышками кто черенок, кто металлическую основу своих инструментов, боязливо подступали к торосам, трогали их с краешку, но всерьез браться за них и не помышляли. Женщины присматривали за детьми.

А у тех трудовой задор только-только и разгорелся: они принялись собирать в кучки листву. Осень выдалась очень ранняя, и растительного мусора по институтским аллейкам накопилось уже достаточно. Малыши сопели, потели, набирали непомерные охапки и едва не ссорились из-за самых густых пятачков листопада, старались изо всех сил друг перед другом. Занятие увлекло их удивительно, словно новая, самая интересная игра. Дважды налетал короткий и резкий порыв ветра, и не ветер даже, а — смерч. Вихрем он разметывал уже собранные кучки листвы, но детвора не унывала, принималась за дело снова, с необыкновенным упорством.

Директор института даже покраснел от удовольствия, гордясь своими внуками. Они разгорячились, перемазались до ушей и на самой длинной аллее не оставили ни одного листочка. Их дед застенчиво отошел в сторонку и трогательно косился на окружавших его сотрудников института.

Никто не приметил, как наступило странное, чересчур неподвижное затишье в воздухе… Даже терпкие осенние запахи вдруг как будто бы перестали ощущаться. Ни единого звука не доносилось со стороны — ни автомобильного движения, ни самолетного гула.

Весь мелкий мусор был собран и свален в старый мусорный ящик. Воскресник кончился. Инструмент на скорую руку починили: метелки связали, грабли и лопаты безо всякого капитального крепления надели на черенки — и сдали некоему мимолетному ответственному лицу.

Когда последний участник воскресника миновал проходную и вся толпа вытянулась по дорожке, что вела к автобусной остановке, в спины ударила теплая воздушная струя. Кто-то первым обернулся… Уверяют, что первым свидетелем оказалась женщина: именно женский пронзительный возглас заставил толпу разом вздрогнуть и колыхнуться в обратную сторону.

Института как ни бывало… На месте здания остался лишь вахтенный стол, а за ним — сам вахтер, растерянно озиравшийся по сторонам. На вахтера, на стройплощадку, на заросли сухого бурьяна с ясного неба сыпались золотым дождем осенние листья…

Взрослые остолбенели… Дети же прыгали от радости и хлопали в ладоши — такого чудесного фокуса они ни в каком цирке не видали.

В те же самые мгновения исчезли со страниц многих научных журналов разнообразные статьи по физиологии земноводных и пресмыкающихся, оставив за собой загадочные белые пространства; исчезли многие фамилии из ссылок, приводимых в конце научных публикаций; в библиотеках бесследно пропали целые монографии и диссертации при том — вместе со своими карточками из каталогов; среди документов ВАКа обнаружилось большое количество пустых бланков и бумаг. Так развеялся призрак Гнилого Хутора…

Излишне, мне кажется, рассказывать о всех недоразумениях и переплетах, пережитых сотрудниками института — призрака после его исчезновения. Случались, конечно, и неврозы, и мигрени, и кишечные язвы. О более трагических недугах, об инфарктах и инсультах, слышать не приходилось.

Словно потерпевшие кораблекрушение невдалеке от заселенных берегов или оживленных морских путей, все специалисты по физиологии земноводных и пресмыкающихся были в скором времени подобраны разными научными учреждениями, а некоторым из них даже удалось без особого труда и ожидания восстановить свои утраченные чины и должности.

Так, повезло Борису Матвеевичу Хоружему: он сразу оказался старшим научным сотрудником одного из биологических институтов в академгородке… Надо заметить, что приход Хоружего в институт совпал с уходом на пенсию его директора, сокращением на треть штатов и переходом организации по исследованию органов чувств насекомых на самофинансирование. Новый директор, сорокалетний брюнет, отличался талантом, энергией и был, как говорят, в духе времени.

Однажды Борис Матвеевич, оказавшись, по своему обыкновению, на лестнице под табличкой «Место для курения», увидел, как тот стремительно спускается с верхнего этажа. Он мимоходом поздоровался с Хоружим, и Борис Матвеевич ответил на приветствие с радостным подобострастием нового подчиненного…

— А табачку у вас не найдется? — вдруг остановившись, с энергичной улыбкой спросил новый директор.

Борис Матвеевич как раз держал в руке пачку сигарет. Новый директор шагнул навстречу, и странный звук — скрип какой-то сапожный — заставил Хоружего насторожиться. Ничего не вспомнил Борис Матвеевич, лишь смутная тень скользнула в его памяти и пропала… но он невольно опустил глаза и уставился на ноги нового директора. Он видел новенькие импортные полуботинки — и удивлялся, отчего они его так пугают.

— Что-нибудь уронили? — вежливо спросил директор.

Хоружий с трудом поднял взгляд и увидел перед самыми глазами изящную золотую зажигалку с тонкой струйкой огня. «Весь импортный…» — невольно отметил про себя Хоружий.

Николай Окурошев и Марина Ермакова работают в другом НИИ. Оба старшие лаборанты…

В прошлом году бурьян на месте Гнилого Хутора распахали. Пшеница на новом поле взошла дружно.

Оглавление

  • I
  • II
  • III

    Комментарии к книге «Гнилой хутор», Сергей Анатольевич Смирнов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства