Марк Твен Сыскные подвиги Тома Сойера. Том Сойер за границей
© Оформление, составление. Издательство РИМИС, 2016
Сыскные подвиги Тома Сойера
Глава I
Это было на следующую весну после того, как я и Том Сойер освободили нашего старого негра Джима, который был прикован к цепи, за попытку к бегству, на ферме дяди Сайльса в Аркенсью. Морозы ослабели, воздух становился теплее, все ближе и ближе придвигалось лето. Мальчикам, какими мы были тогда с Томом, бывает особенно грустно в такое время. Беспричинная тоска давит грудь, и невольно вздыхаешь, сам не зная о чем. Хочется уйти куда-нибудь в пустынное место, на вершину горы, на опушку леса, – сидеть там и смотреть, как Миссисипи разливается широко и струится вдаль на целые мили, огибая лес, туманный и далекий, и все вокруг так тихо, так безмолвно, что вам начинает казаться, будто все, что вы любили, умерло, и сами вы умерли, и все давно прошло, все забыто и кончено навеки.
Знаете ли вы, что это за чувство? Это весенняя горячка. Вот как оно называется. И когда вас охватила эта горячка, вы хотите – о, вы сами не знаете, чего вы хотите, но ваше сердце болит, и вы стремитесь куда-то! Вам страстно хочется уйти куда-нибудь, избавиться от старой, томительной, наскучившей вам обстановки, увидеть что-нибудь незнакомое, новое. Эта мысль не дает вам покоя. Вам хочется идти, сделаться путником, скитальцем; вам хочется видеть чужие страны, где все так таинственно, так удивительно, так романтично. И если вы не можете исполнить этого желания, вы согласны и на меньшее: вы готовы идти хоть куда-нибудь, лишь бы уйти подальше отсюда.
Вот такой-то весенней горячкой заболели и мы с Томом Сойером, и заболели очень опасно. Но Тому нечего было и думать о путешествиях; он говорил, что его тетка Полли очень ясно дала ему понять, что ни в каком случае не допустит, чтобы он бросил школу и отправился бродяжничать. Однажды мы сидели на ступеньках крыльца в довольно мрачном настроении, когда вдруг из дома выходит тетка Полли с письмом в руке и говорит:
– Том, тебе надо уложить свои вещи и отправляться в Аркенсью – твоя тетка Салли просить тебя приехать.
Я чуть не подпрыгнул на месте от радости. Я думал, что Том бросится к тетке на шею и задушит ее поцелуями, а он – вы только подумайте! – сидит себе неподвижно, как скала, и хоть бы слово сказал. Я просто готов был заплакать от досады, что он поступает так глупо и не пользуется счастливым случаем. Ведь все могло быть потеряно из-за того, что он не выразил словами своей признательности и радости. Но он продолжал сидеть молча и думать о чем-то без конца, пока я в отчаянии уже не знал, что и делать; наконец, Том, подумав, сказал с самым убийственным хладнокровием:
– Тетя Полли, мне ужасно жаль, но я надеюсь, что тетя Салли извинит меня, если я не исполню ее просьбы.
Тетя Полли до того была поражена этим неожиданным ответом, что в течение нескольких секунд не могла произнести ни слова, и это дало мне возможность толкнуть Тома локтем и шепнуть ему:
– Что ты, с ума сошел, что ли! Не воспользоваться таким превосходным случаем!
Том, нимало не теряя своего хладнокровия, отвечал мне, тоже шепотом:
– Гек Финн, уж не хочешь ли ты, чтобы я показал ей, насколько я рад ехать? Она тотчас же стала бы сомневаться, раздумывать, воображать тысячи болезней, опасностей и препятствий для этой поездки, и не успел бы я оглянуться, как она запретила бы мне ехать. Не мешай мне, я знаю, как с нею обращаться.
Ничего подобного никогда не пришло бы мне в голову. Но Том был прав. Том Сойер всегда был прав – всегда благоразумный, находчивый, готовый на все: каждый мог на него положиться во всем, за это я ручаюсь. Тем временем тетя Полли пришла в себя и накинулась на Тома:
– Тебя извинить! Скажите, пожалуйста! Нет, право, я ничего подобного за всю мою жизнь не слыхала. Каким тоном разговаривает со мной этот мальчишка! Сейчас же иди укладывать свои вещи, и если я услышу хоть одно слово насчет извинения, я покажу тебе такие извинения, что ты их долго будешь помнить.
Она в заключение стукнула Тома по голове своим наперстком, и мы проскользнули мимо нее на лестницу, причем Том сделал вид, будто хнычет. Очутившись наверху, в своей комнате, Том кинулся ко мне на шею и был вне себя от радости, что едет путешествовать.
– Прежде чем мы уедем, она станет жалеть, что заставила меня ехать, но ей уже нельзя будет взять назад своего слова. После того, что она сказала, гордость не позволит ей уступить.
Том уложил свои вещи за десять минут, остальное должны были уложить ему тетя Полли и кузина Мэри; потом он подождал еще десять минут, чтобы тетка успокоилась и стала доброй и ласковой, как прежде, так как Том говорил, что для успокоения его тетки требовалось десять минут. После этого мы спустились вниз, сильно желая узнать содержание письма тети Салли.
Тетя Полли сидела внизу, глубо задумавшись; письмо лежало у нее на коленях. Когда мы сели, она начала:
– У них большие неприятности и огорчения, и они думают, что ты с Геком придумаешь что-нибудь и поможешь им. У дяди Сайльса есть сосед, по имени Брэс Дунлап. Этот Брэс Дунлап уже месяца три как вздумал свататься за Бенни. Дядя Сайльс, наконец, объявил ему раз и навсегда, что не отдаст за него Бенни. Тогда Брэс, из мести, всячески стал досаждать ему. Я полагаю, что Брэс, должно быть, важный человек в той стороне, потому что дядя Сайльс, по-видимому, не хочет ссориться с ним и, чтобы как-нибудь его умилостивить, взял даже его брата работником к себе на ферму, когда ему никакого работника не надо и тяжело платить жалованье лишнему человеку. Кто такие эти Дунлапы, Том?
– Они живут, тетя Полли, около мили от фермы дяди Сайльса, – в тех местах, все фермы отдалены друг от друга на расстоянии целой мили, – и Брэс Дунлап считается самым богатым фермером. Ему тридцать шесть лет; он вдовец, бездетный, чванится своими деньгами, притесняет бедных, и соседи боятся его. Мне кажется, он во ображал, что может выбирать себе любую невесту, стоит ему только захотеть, и, должно быть, ему было очень досадно, когда Бенни отказала ему. Ведь ей всего восемнадцать лет, и она такая милочка, такая хорошенькая, – вы ведь видели ее, тетя Полли. Бедный дядя Сайльс! Это очень жаль, что ему приходится ублажать Брэса Дунлапа и ради этого держать у себя на ферме ни к чему не пригодного Юпитера Дунлапа и платить ему жалованье из последних средств.
– Юпитер! Имя-то какое! Что это его вздумали так обозвать?
– Это прозвище. Я думаю, что его настоящее имя давно забыли. Теперь ему двадцать семь лет, и он получил это прозвище с тех пор, как в первый раз научился плавать. Учитель увидал у него на ноге, повыше колена, темное родимое пятно, величиной в десятицентовую монету, а вокруг четыре пятнышка поменьше, и сказал, что это Юпитер и его спутники; школьники нашли это забавным и стали звать его Юпитером; так это прозвище осталось за ним и до сих пор. Это высокий малый, ленивый и хитрый тихоня, довольно трусливый, но не злой, с длинными темными волосами, без бороды; он не имеет ни гроша за душой, так что Брэс держит его у себя из милости, дает ему носить свое старое платье и обращается с ним презрительно. У Юпитера есть брат-близнец.
– А тот брат каков?
– Точь-в-точь такой же, как Юпитер, если верить рассказам, – то есть был такой, потому что вот уже семь лет, как о нем ничего не слышно. Девятнадцати лет он попался на воровстве, и его посадили в тюрьму, но он бежал из тюрьмы куда-то на север. Первое время ходили слухи, что он грабил то здесь, то там, но уже много лет, как о нем ничего не слышно. Он, вероятно, умер. Так, по крайней мере, думают все.
– Как его зовут?
– Джек.
Некоторое время длилось молчание. Старушка задумалась. Наконец она проговорила:
– Главное, что более всего тревожит тетю Салли, это раздражение, до которого доводит Юпитер твоего дядю.
Том был поражен, я тоже. Том сказал:
– Раздражение? Дядя Сайльс раздражен? Праведное небо! Должно быть, вы шутите, тетя Полли. В первый раз слышу, что он может раздражаться.
– Юпитер приводит его в совершенную ярость, говорит тетя Салли, иногда доходит дело до того, что дядя Сайльс готов ударить этого человека.
– Тетя Полли, это просто невероятно! Ведь дядя Сайльс мухи не обидит.
– Ну, уж я не знаю, только тетя Салли очень встревожена. Она пишет, что дядя Сайльс стал точно другим человеком, и все из-за этой ссоры. А соседи начинают осуждать твоего дядю, обвиняют его во всем, потому что он, говорят, пастор и ему не пристало заводить ссоры. Тетя Салли пишет, что он и проповеди говорит неохотно, – так его измучило все это, – и прихожане становятся к нему холодней; он уже не пользуется таким влиянием на них, как прежде.
– Это очень странно! Ведь он всегда был такой добрый, ласковый, снисходительный, – ну, просто ангел, а не человек! Что такое приключилось с ним, как вы думаете?
Глава II
Нам повезло: мы успели застать пароход, направлявшийся в Луизиану, через Верхнюю и Нижнюю Миссисипи вплоть до фермы дяди Сайльса в Аркенсью, так что нам не было надобности пересаживаться в Сент-Луис.
На пароходе было почти пусто; кое-где сидели пассажиры, по большей части старые люди, отдельно друг от друга, и дремали безмятежно. Мы ехали уже четыре дня, но нам не было скучно. Разве могут скучать мальчики, которые вырвались на свободу и едут путешествовать? С первого же дня мы догадались, что на пароходе есть больной и что он помещается в офицерской каюте, по соседству с нашей, потому что лакеи всегда подавали туда кушанья. Между разговором мы спросили об этом, – то есть Том спросил, – и слуга ответил, что, действительно, там есть мужчина, но он не кажется ему больным.
– И он, в самом деле, вовсе не болен?
– Я не знаю; может быть, он был болен, но теперь поправился.
– Почему вы так думаете?
– Потому что, если бы он был болен, он, конечно, разделся бы и лежал в постели, не правда ли? А этот напротив. Он все время не снимал даже сапог.
– Вот так штука! И не ложился в постель?
– Нет.
Тома Сойера хлебом не корми, только подавай ему какую-нибудь тайну. Если бы вы положили перед нами на столе тайну и хороший пирог на выбор, мы не долго колебались бы. Моя натура такова, что я тотчас же взялся бы за пирог, а Том, напротив, ухватился бы за тайну. Натуры бывают различны. Том спросил у слуги:
– Как зовут этого человека?
– Филипс.
– Откуда он едет?
– Кажется, он сел на пароход в Александрии.
– Как вы думаете, что он за птица?
– Не знаю, я совсем не думал об этом.
«Вот, – подумал я про себя, – еще один, который скорее возьмется за пирог, чем за тайну!»
– Есть в нем что-нибудь особенное? В его манерах или в разговоре?
– Ничего нет особенного, только кажется, что он чего-то боится, потому что держит свою дверь на замке и днем, и ночью, и, если к нему постучишь, он никогда не отворит двери сразу, а сначала посмотрит в щелку, чтобы узнать, кто к нему стучит.
– Клянусь богом, это интересно! Хотелось бы мне взглянуть на него. В следующий раз, как вы пойдете к нему, не можете ли вы отворить дверь пошире, и…
– Нет, этого никак нельзя! Он всегда стоит за дверью и сейчас же ее захлопнет.
– Слушайте. Вы дадите мне свой передник и позволите мне утром отнести ему завтрак в каюту.
Слуга сказал, что он согласен, если только буфетчик позволит это. Том взялся устроить это дело с буфетчиком и, действительно, устроил его. Нам было разрешено по очереди одевать передники и носить кушанья в каюту незнакомца.
Том почти не спал эту ночь, так его волновала тайна, окружавшая Филипса; и всю ночь он старался разгадать эту тайну, но, конечно, его старания были безуспешны. А я, напротив, воспользовался случаем хорошенько поспать. Ведь все равно, сколько ни думай, мне не разгадать, что за штука этот Филипс, – говорил я себе, засыпая.
Хорошо. Утром мы, как только встали, надели перед ники, взяли в руки подносы, и Том постучал в дверь. Таинственный обитатель каюты посмотрел на нас в щелочку, потом впустил нас и тотчас же захлопнул за нами дверь. Когда мы только взглянули на него, клянусь богом, мы чуть не выронили подносы из рук, так мы были изумлены!
– Юпитер Дунлап, как вы сюда попали? – спросил Том.
Юпитер был поражен и, по-видимому, не знал – бояться ему или радоваться; краска вернулась ему на лицо, хотя сначала он сильно побледнел. Мы принялись болтать о том, о сем, пока он ел свой завтрак. Поев, он сказал:
– Только я не Юпитер Дунлап. Я скажу вам, кто я такой, если вы поклянетесь молчать, потому что я не Филипс.
– Мы будем молчать, – сказал Том, – но только, если вы не Юпитер Дунлап, вам нет надобности объяснять нам, кто вы такой.
– Это почему же?
– А потому, если вы не он, так, значит, вы другой близнец – Джек. Вы настоящая копия Юпитера.
– Хорошо, не буду отказываться: я, действительно, Джек. Но только слушайте, ребята, каким это образом вы знаете Дунлапов?
Том рассказал ему наши приключения, происшедшие прошлым летом на ферме дяди Сайльса, и когда Джек увидел, что они нисколько не касаются ни его самого, ни его братьев, он сразу стал откровенным и разговорчивым. О себе, впрочем, он избегал говорить определенно; только сказал, что ему досталась суровая доля, и что он, может быть, худо кончит; что жизнь, которую он ведет, очень опасна и…
Тут он остановился и, открыв рот, затаил дыхание, как будто к чему-то прислушиваясь. Мы тоже не произносили ни слова, и несколько секунд было так тихо, что не слышалось ничего, кроме легкого скрипа деревянных частей парохода и шума машины внизу. Потом мы понемногу успокоили его, рассказывая ему про его братьев, и о том, как жена Брэса умерла три года назад, и как Брэс хотел жениться на Бенни, а она отказала ему, и как Юпитер служит на ферме у дяди Сайльса, и как он ссорится с дядей Сайльсом – так что, наконец, Джек совсем успокоился и начал смеяться.
– Боже мой! – сказал он. – Ваша болтовня напоминает мне доброе, старое время, и мне так приятно вас слушать. Уже более семи лет, как я ничего не слыхал о родных. Что они думали обо мне все это время?
– Кто?
– Да все соседи и мои братья.
– Они совсем о вас не думали, вспоминали иногда, вот и все.
– Неужели? – сказал Джек, удивленный. – По чему же это так?
– А потому, что все считали вас мертвым давным-давно.
– Не может быть! Правду ли вы говорите? Дайте мне честное слово, что это правда, тогда поверю!
И он вскочил с места от волнения.
– Честное слово. Все уверены, что вы давно умерли.
– Тогда я спасен, я спасен, в этом нельзя сомневаться! Я вернусь домой. Они спрячут меня и спасут мне жизнь. Вы только молчите. Поклянитесь, что будете молчать, что никогда, никогда не предадите меня. О, мальчики! Сжальтесь над несчастным, которого преследуют днем и ночью, как затравленного зверя, так что он не смеет нигде показаться! Я никогда не сделал вам никакого зла и никогда не сделаю, именем Господа Всемогущего клянусь вам в этом! Поклянитесь же и вы, что сжалитесь надо мной и поможете мне спасти свою жизнь!
Мы согласились бы дать клятву, даже если бы он был не человек, а собака. Когда мы поклялись, бедный малый не знал, как выразить нам свою любовь и благодарность.
Мы продолжали разговаривать, а Джек тем временем достал небольшую дорожную сумку и стал открывать ее, попросив нас отвернуться и не смотреть. Мы исполнили его желание, а когда он сказал нам, что мы можем по-прежнему смотреть на него, он оказался до такой степени изменившимся, что невозможно было узнать его. Выпуклые синие очки закрывали его глаза, и у него каким-то чудом выросли самые натуральные темные бакенбарды и усы. Родная мать не узнала бы его. Он спросил нас, похож ли он теперь на своего брата Юпитера.
– Ни малейшего сходства, – отвечал Том, – за исключением длинных волос.
– Этому горю легко помочь, я остригу волосы под гребенку, прежде чем вернусь домой. Брэс и Юпитер сохранят мою тайну, и я буду жить у них, как посторонний человек, и соседи никогда меня не узнают. Что вы думаете насчет этого?
Том подумал немного и ответил:
– Мы с Геком, конечно, будем молчать, но и вам не лишнее придержать язык за зубами, иначе вы рискуете быть узнанным. Потому что, видите ли, если вы заговорите, все тотчас заметят, как похож ваш голос на голос Юпитера, и не наведет ли это их на мысль о том близнеце Джеке, которого считали умершим, но который отлично мог оставаться живым, скрываясь под чужим именем?
– Клянусь богом, вы очень сметливый мальчик! – вскричал Джек. – Вы совершенно правы. Я буду притворяться глухим и немым, когда вблизи будет кто-нибудь из соседей. Если бы я вернулся домой, позабыв об этой маленькой предосторожности… Впрочем, я ведь не думал возвращаться домой. Я просто хотел скрыться куда-нибудь от этих людей, которые преследуют меня; если бы мне удалось от них ускользнуть, я мог бы надеть фальшивые усы и бакенбарды, достать где-нибудь другое платье и…
Он вдруг одним прыжком очутился возле двери, приложил к ней ухо и стал слушать, бледный, задыхающийся. Затем он прошептал:
– Мне показалось, будто щелкнул курок. Боже, какую жизнь приходится мне вести!
Он упал в кресло, дрожа от волнения и страха, и принялся вытирать пот с лица.
Глава III
Начиная с этого времени мы были почти постоянно в его каюте, а ночью кто-нибудь из нас, поочередно, спал у него на верхней койке. Он говорил, что он совсем одинок и что для него большое утешение разговаривать с нами и чувствовать, что хоть кто-нибудь относится к нему с участием и разделяет его тревоги и беспокойство. Нам страшно хотелось узнать, в чем заключается тайна Джека и почему он скрывается, но Том сказал, что самый верный путь узнать тайну – это не выказывать ни малейшего любопытства; тогда Джек сам все расскажет; если же мы станем приставать к нему с вопросами, он сделается подозрительным и замкнется в себе. Всё так и случилось, как предполагал Том. Нетрудно было заметить, что Джеку сильно хочется поделиться с нами своей тайной, но каждый раз, когда мы приближались к этому вопросу, Джек начинал уклоняться от прямых объяснений и заговаривал о другом. Но наконец ему пришлось-таки исповедаться, и вот как это случилось. Между прочим, он спросил нас однажды довольно равнодушным тоном, какие пассажиры едут на палубе парохода. Мы сказали ему. Но он был не удовлетворен нашим ответом и попросил описать пассажиров более подробно. Том взялся за это. Наконец, когда он описывал самого грубого и оборванного из этих пассажиров, Джек задрожал, и у него вырвался вздох:
– О, боже мой, это один из них! – простонал он. – Они, значит, на пароходе, – я знал это! Я надеялся, что ускользнул от них, но не смел верить этому. Продолжайте.
Но едва Том начал описывать другого оборванца из числа палубных пассажиров, как Джек опять вздрогнул и прервал его:
– Это он, – это другой! Ах, если бы только настала хорошая, темная, бурная ночь, так, чтобы мне можно было незаметно сойти на берег! Видите ли, они следят за мной, и как только я сойду на берег, они сейчас же узнают об этом.
И не прошло нескольких минут, как он уже принялся нам рассказывать про себя.
– Эго была ловкая игра, – начал он – Мы наметили себе один ювелирный магазин в Сент-Луисе. Нас очень интересовала там пара великолепных, огромных бриллиантов, величиной с орех, которыми все сбегались любоваться. Мы оделись самым шикарным образом и разыграли свое представление на глазах у всех при дневном свете. Мы попросили прислать бриллианты к нам в отель, чтобы мы могли лучше разглядеть их; когда же они были присланы, мы ловко заменили их поддельными камнями, которые были у нас приготовлены, и отослали их назад в магазин вместо настоящих, сказав посланному, что бриллианты оказалась недостаточно прозрачными и не стоят двенадцати тысяч долларов.
– Двенадцать тысяч долларов! – повторил Том. – Неужели они стоили этих денег, как вы думаете?
– Стоили до последнего цента.
– И вы бежали с этими бриллиантами?
– Само собой разумеется. Я думаю, в магазине еще не успели открыть нашу подделку, но все равно нам было опасно оставаться в Сент-Луисе, и мы сочли за лучшее бежать. Мы бросили жребий, какой стороны держаться, и вышло – Верхняя Миссисипи. Мы завернули бриллианты в бумагу, написали на ней свои имена и отдали этот сверток на хранение конторщику своего отеля, сказав ему, что он должен нам его возвратить лишь тогда, когда мы все трое будем налицо, а не отдавать его кому-либо одному из нас. Покончив с этим, мы направились в город, но каждый отдельно, сам по себе, – потому, я думаю, что каждый из нас, вероятно, таил про себя одну и ту же мысль. Я не знаю этого наверное, но только думаю, что это так и есть.
– Какую мысль? – спросил Том.
– Ограбить товарищей.
– Как! Одному присвоить себе то, что украли все сообща?
– Именно.
Том был возмущен и сказал, что подлее и гнуснее этого поступка ничего нельзя себя представить. Но Джек Дунлап объяснил ему, что в их профессии такие вещи случались постоянно. Затем он продолжал рассказ:
– Видите ли, затруднение наше состояло в том, что никак нельзя разделить двух бриллиантов между тремя людьми. Если бы их было три… Но что толку говорить об этом, когда их было только два. Я кружил по глухим улицам города, думая и передумывая, как бы мне поступить. И я сказал себе, что при первом же удобном случае стащу бриллианты, переоденусь в другое платье, изменю себе физиономию при помощи накладных бакенбард, и тогда пусть попробуют найти меня. Я купил синие очки, фальшивые бакенбарды, костюм для переодевания и, уложив эти вещи в сумку, направился домой. Проходя мимо одной мелочной лавки, я заметил там, к своему удивлению, фигуру одного из моих товарищей. Это был Бод Диксон. Я обрадовался этому случаю. Теперь, сказал я себе, я узнаю, голубчик, что ты покупаешь. Притаившись в тени, я стал следить. И что же, вы думаете, он покупал?
– Бакенбарды! – сказал я.
– Нет.
– Синие очки?
– Нет.
– Ах, замолчи, Гек Финн; ты только мешаешь ему рассказывать, – перебил меня Том с досадой. – Что же он покупал, Джек?
– Вы не угадали бы ни за что на свете. Он покупал отвертку, простую маленькую отвертку – и ничего больше.
– Вот так штука! Для чего же она ему понадобилась?
– Вот об этом-то я и подумал. Это было любопытно. Я просто недоумевал. Зачем ему понадобилась отвертка? – спрашивал я себя. – Как только он вышел из лавки, я спрятался, чтобы он меня не заметил, и выследил его до следующей лавки, где он купил красную фланелевую рубашку и другое старое платье, – то самое, в котором вы видели его здесь, на палубе, и описали мне. Свой мешок я спрятал на шлюпке, которую мы приготовили себе, чтобы подняться вверх по реке. После этого мы встретились в отеле, взяли у конторщика сверток с бриллиантами, сели в шлюпку и отправились в путь.
Никто из нас не решался заснуть; мы сторожили друг друга. Это было очень досадно, тем более, что несколько недель назад мы поссорились, и только благодаря этой истории с бриллиантами между нами произошло временное примирение. Положение ухудшалось еще тем обстоятельством, что на троих приходилось два бриллианта. Сначала мы поужинали, потом стали прохаживаться по палубе и курить, пока не настали сумерки; тогда мы спустились в каюту, замкнули дверь, развернули сверток, чтобы посмотреть, целы ли бриллианты, положили их на нижнюю койку, чтобы они оставались на самом виду, и стали сторожить их, делая всевозможные усилия, чтобы не заснуть.
Наконец, Бод Диксон не выдержал. Как только он захрапел по-настоящему, опустив голову на грудь, Гель Клейтон кивнул мне сначала на бриллианты, а потом на дверь, и я понял. Я протянул руку и осторожно взял сверток; некоторое время мы стояли неподвижно, затаив дыхание; Бод не шевелился; я тихо и осторожно повернул ключ в дверях, нажал ручку, и мы вышли из каюты, так же тихо притворив за собою дверь.
Кругом не было слышно ни звука; шлюпка быстро и легко скользила по воде в туманном лунном свете. Не говоря ни слова, мы прямо пошли на верхнюю палубу. Мы оба знали, что это значит, без всяких объяснений. Бод Диксон проснется и, не найдя бриллиантов, отправится прямо сюда к нам, потому что этот человек ничего и никого не боялся, когда дело касалось денег. Если бы он пришел, мы или швырнули бы его через борт, или убили бы во время борьбы. Эта мысль бросала меня в дрожь, потому что я не так храбр, как другие, но я боялся выказать свою слабость перед Гелем Клейтоном. У меня теплилась надежда, что наше судно пристанет где-нибудь к берегу и мы успеем ускользнуть, избавившись, таким образом, от роковой встречи с Бодом Диксоном, которого я боялся до смерти; но эта надежда едва ли могла оправдаться, так как на нашем пути не предвиделось нигде остановок.
Мы продолжали сидеть, время проходило, а Бод Диксон и не думал появляться на палубе. Наконец стала заниматься заря. «Черт возьми! – говорю я Гелю Клейтону. – Понимаешь ты тут что-нибудь? Это становится подозрительным!» «Разрази меня бог! – отвечал Гель Клейтон. – Уж не сыграл ли он с нами какой шутки. Развернем-ка бумагу!» Я развернул бумагу, и что же вы думаете? В ней ничего не было, кроме двух маленьких кусочков сахара! Вот почему он так безмятежно храпел всю ночь в каюте. Ловко придумано? Уж ловчее ничего быть не может! Он заготовил сверток, где вместо бриллиантов лежали два кусочка сахара, и незаметно поменял у нас под носом.
Мы чувствовали себя вполне одураченными. Но необходимо было выпутаться из затруднения, и мы составили план.
Мы решили завернуть кусочки сахара обратно в бумагу, затем потихоньку пробраться в каюту и положить сверток на прежнее место, как будто мы его не трогали и даже не подозреваем, что Бод хотел сыграть с нами шутку и теперь храпит себе преспокойно в полной уверенности, что провел нас. Мы решили также не оставлять его одного ни на одну минуту и в первый же вечер, как сойдем на берег, напоить его допьяна, обыскать его, найти бриллианты и затем прикончить его, если это можно будет сделать без риска. Прикончить его было необходимо, потому что в противном случае он сам постарался бы прикончить нас. Но я мало надеялся, что нам удастся найти бриллианты. Напоить его пьяным нетрудно – он всегда готов пить – но что толку из этого? Он, наверное, так сумел запрятать бриллианты, что мы будем его обыскивать целый год и все-таки ничего не найдем…
Но в эту самую минуту у меня вдруг захватило дыхание от одной мысли, блеснувшей в голове. Эта мысль пронзила мне мозг, ослепила меня, и сердце у меня всколыхнулось от радости! Как раз в это время я снял сапоги, чтобы дать отдых ногам, и, когда стал снова обуваться, взгляд мой нечаянно упал на каблук моего сапога. Вы помните, что я вам рассказывал насчет маленькой отвертки?
– Еще бы не помнить! – отвечал Том, до крайности заинтересованный и слушавший повествование с чрезвычайным вниманием.
– Ну, так вот, когда взгляд мой случайно упал на каблук, у меня вдруг блеснула мысль, что я знаю, где искать бриллианты! Взгляните на этот каблук. Видите, снизу он покрыт стальной пластинкой, которая привинчена маленькими винтиками. Значит, у Бода Диксона не было нигде винтиков за исключением его каблуков, и, значит, я легко мог догадаться теперь, для чего ему понадобилась отвертка.
– Гек, ну, разве это не ловкая шутка! – воскликнул Том.
– Ну вот, я надел опять сапоги, и мы тихонько спустились в каюту, положили бумагу с сахаром на прежнее место, а сами осторожно сели и стали слушать, как храпит Бод Диксон. Гель Клейтон очень скоро задремал, но я и не думал спать; я все время старался разглядеть украдкой из-под широких полей своей шляпы, не валяется ли где-нибудь на полу кусок кожи, вырезанный из середины каблука. Наконец мне удалось найти его, а вскоре после того и другую такую же вырезку из второго каблука, и я подумал про себя: теперь я знаю, где лежат бриллианты!
Подумайте только о хитрости и хладнокровии этого бездельника! Он придумал этот план, рассчитав заранее, как мы должны поступить, и мы все исполнили по его плану, точно два дурака. Он украдкой отвинтил пластинки от своих каблуков, выдолбил их в середине, положил туда бриллианты и снова завинтил пластинки. Он знал, что мы украдем подложный сверток и будем ждать его всю ночь на палубе, чтобы утопить его, когда он кинется к нам, и, клянусь богом, мы утопили бы его! Я нахожу, что это была чертовски ловкая шутка.
– О, еще бы! – сказал Том в восторге.
Глава IV
– Весь следующий день мы только и делали, что следили друг за другом, и могу вас уверить, что это очень скучное и тяжелое занятие. Вечером мы пристали к одному из маленьких миссурийских городов, поужинали и взяли себе маленькую спальню наверху, с одной койкой и одной двуспальной кроватью. Когда мы поднимались по лестнице, гуськом – впереди хозяин таверны, со свечой в руках, позади всех я, – мне удалось незаметно задвинуть свою сумку под стол в прихожей. Мы спросили себе виски, сели играть в карты, и как только виски начало действовать на Бода, мы перестали пить, а его все подпаивали. Наконец мы до того его нагрузили, что он свалился со стула и захрапел.
Теперь надо было приниматься за дело. Я сказал Гелю, что нам лучше снять сапоги, чтобы без всякого шума двигаться по комнате и затем хорошенько обыскать Бода. Так мы и сделали. Я поставил свои сапоги возле сапог Бода, чтобы не спутать их. Тогда мы раздели Бода, обыскали его карманы, носки, внутренность сапог, каждую складку его одежды, развязали даже узел с его вещами. Бриллиантов нигде не было. Нам попалась отвертка, и Гель сказал: «Как ты думаешь, зачем она ему понадобилась?» Я отвечал, что не знаю, но, как только он отвернулся, я спрятал отвертку в карман. Наконец Гель пришел в уныние и сказал, что лучше нам оставить это дело. Я только того и ждал.
– Есть одно место, – говорю я ему, – которого мы еще не обыскивали.
– Какое это место? – спросил он.
– Его желудок.
– Черт возьми, я и не подумал об этом! Но как же нам поступить теперь?
– А вот как, – говорю я, – посиди возле него, пока я наведаюсь в одно местечко, где надеюсь отыскать бриллианты.
Он вполне одобрил это и все время смотрел на меня, пока я быстро надевал сапоги Бода вместо своих, чего он совсем и не заметил. Они были только чуть-чуть велики мне, но это гораздо лучше, чем если бы они были малы. Я ощупью нашел свою сумку, когда пробирался в темноте через прихожую, а через минуту был уже на дороге и быстро шел вперед.
И я чувствовал себя очень недурно, зная, что в каблуках у меня скрыты драгоценности. Минут через пятнадцать я сказал себе: теперь меня отделяет от них целая миля, и все кругом спокойно. Прошло еще пять минут, и я сказал себе: теперь меня отделяет от них гораздо более мили, но позади меня остался человек, который теперь начинает чувствовать некоторое беспокойство. Еще пять минут, и я говорю себе: он очень встревожен теперь; он беспокойно ходит по комнате из угла в угол. Еще пять минут, и я говорю себе: позади меня осталось две с половиной мили, теперь он ужасно встревожен, он начинает догадываться. После сорока минут я сказал себе: теперь он уже знает, что дело неладно! Через пятьдесят я сказал: теперь он уже знает почти все. Он думает, что я нашел бриллианты в то время, как мы обыскивали Бода, и прикарманил их. Теперь он кинулся в погоню за мной. Он станет отыскивать свежие следы на пыльной дороге, но они могут его повести вверх по течению реки точно так же, как и вниз.
В эту минуту я увидел человека, ехавшего мне навстречу, верхом на муле, и я, не подумав хорошенько, нырнул в кустарник. Всадник, поравнявшись со мной, остановился и стал поджидать меня, но не дождавшись, поехал дальше. Это был глупый поступок с моей стороны. Я возбудил подозрение в этом человеке тем, что спрятался, а ведь он мог встретить Геля Клейтона.
На рассвете я добрался до Александрии, где стоял этот пароход, и очень обрадовался, потому что теперь я был в полной безопасности. День только что начинался. Я взобрался на пароход и занял эту каюту. С нетерпением стал я ждать отплытия парохода, но он все стоял, потому что, к несчастью, в нем испортилась какая-то машина и необходимо было ее исправить. Короче говоря, пароход не тронулся с места раньше полудня, и еще задолго до завтрака я закрылся в своей каюте, потому что увидал вдали человека, который шел к пристани и был так похож на Геля Клейтона, что я испугался. Я сказал себе: если только он узнает, что я на пароходе, он прихлопнет меня здесь, как мышь в западне. Он станет следить за мной и ждать, ждать, пока я сойду на берег, воображая, что он от меня за тысячу миль, и тогда он выследит меня, найдет в каком-нибудь укромном местечке, отнимет у меня бриллианты и потом… О, я знаю, что он сделает потом! Это ужасно, ужасно! А теперь еще и другой тоже оказался на пароходе. Ах, это очень тяжело, мальчики, очень тяжело! Но вы поможете мне спастись, не правда ли? О, мальчики! Пожалейте несчастного, которого преследуют затем, чтобы убить, спасите меня, и я готов буду целовать землю, по которой вы прошли!
Мы начали его успокаивать и сказали ему, что готовы употребить все средства, чтобы спасти его, и что ему незачем так бояться. Понемногу он успокоился, развинтил свои каблуки, вынул бриллианты и стал поворачивать их во все стороны, любуясь ими. Действительно, они были прекрасны, когда свет падал на них: они горели, переливались, из них сыпались искры, вырывались целые снопы лучей. Но я все же думал, что он большой дурак. Будь я на его месте, я отдал бы бриллианты этим бездельникам, чтобы избавиться от них и покончить все это дело. Но он был совсем иного мнения на этот счет. Для него бриллианты представляли целое состояние, и он ни за что не согласился бы отдать их.
Пароход за это время останавливался два раза и во второй раз довольно долго простоял вечером; но так как было недостаточно темно, то Джек не решился прыгнуть в воду, боясь, что его заметят. Наконец, третья остановка произошла при самых благоприятных условиях. Мы пристали к берегу у лесного двора, миль на сорок выше того места, где была ферма дяди Сайльса; был второй час ночи, темнота сгущалась, и в воздухе чувствовалась гроза. Скоро стал накрапывать дождь, подул сильный ветер. Джеку удалось незаметно соскочить с парохода, смешаться с толпой матросов. Увидев, как он мелькнул при свете факела и тотчас скрылся в темноте, мы вздохнули с облегчением. Но радость наша была непродолжительна. Вероятно, преследователи Джека узнали как-то об его исчезновении, потому что не прошло и десяти минут, как два каких-то человека стремглав кинулись с парохода, выбрались на берег и тоже исчезли в темноте. Мы ожидали до самого рассвета, что они вернутся, но они не вернулись. Это ужасно поразило и опечалило нас. Оставалось только надеяться, что они не найдут в темноте следов Джека и он успеет благополучно добраться до фермы своего брата.
Он собирался идти дорогой по берегу реки и просил нас, когда мы приедем к дяде Сайльсу, узнать, дома ли его братья Брэс и Юпитер и нет ли у них кого из посторонних людей. Он будет ждать нас на закате солнца, у небольшой группы сикомор, позади табачного поля дяди Сайльса, в очень уединенном месте, куда мы и придем украдкой, чтобы сообщить ему свои сведения.
Мы долго сидели и разговаривали, стараясь решить, удастся ли спастись Джеку. Том сказал, что если его преследователи пойдут вверх по реке, а не вниз, то он в безопасности, но это едва ли возможно, так как они, вероятно, знают, откуда он родом, и нападут на верный след. Скорее можно предполагать, что они будут целый день выслеживать ничего не подозревающего Джека, а затем, с наступлением темноты, убьют его и снимут с него сапоги. Все это сильно опечалило нас.
Глава V
Лишь к вечеру остановился пароход у пристани, и так как солнце уже садилось, то мы прямо отправились скорым шагом на условленное место, близ группы сикомор, чтобы объяснить Джеку, что мы не успели еще побывать дома и что если он подождет нас под сикоморами, то мы через некоторое время придем к нему опять и сообщим все необходимые для него сведения. Уже начинало темнеть, когда мы повернули мимо леса и, задыхаясь от быстрого бега, направились к сикоморам, до которых оставалось еще ярдов тридцать; в эту самую минуту мы увидели, как двое людей кинулись в чащу сикомор, и оттуда послышались душераздирающие крики о помощи. «Бедный Джек, вероятно, убит», – сказали мы. Нас охватил такой ужас, что мы, не помня себя, кинулись бежать на табачное поле и спрятались там, дрожа как в лихорадке. Едва мы успели спрятаться, как мимо нас пробежали еще двое людей и скрылись под сикоморами, а через секунду оттуда выскочили все четверо и побежали по дороге – двое убийц впереди, а за ними вдогонку двое преследователей.
Мы продолжали лежать на земле, еле дыша от страха, и прислушивались, не раздастся ли еще крик, но ничего не слышали, кроме биения наших сердец. Мы думали о том, кто лежит теперь, неподвижный и страшный, там под сикоморами, и холод пробегал у меня по спине. Между тем луна поднялась с небосклона за группой темных деревьев, огромная, круглая, яркая, и стала смотреть на нас сквозь ветви, точно человеческое лицо, выглядывающее из-за решетки тюрьмы; а на земле, облитой лунным блеском, сгустились черные тени, и все было так ужасно спокойно, так тихо, так похоже на мрачное кладбище, что страх невольно проникал в сердце. Вдруг Том прошептал:
– Смотри! Что это такое?
– Не пугай меня, Том! – сказал я ему. – Ну, разве можно так внезапно пугать человека? Я и без того почти готов умереть от страха.
– Смотри, говорю тебе! Что-то выходит из-под сикомор.
– Ох, замолчи, Том!
– Оно ужасно высокое!
– О, боже, боже!..
– Тише! Оно идет сюда.
Он был так возбужден, что у него перехватило дыхание и он не мог говорить. Мне оставалось только посмотреть. Это было неизбежно. И вот мы оба, стоя на коленях и затаив дыхание, стали смотреть через плетень. Оно приближалось, двигаясь по дороге, под тенью деревьев, так что нельзя было ясно разглядеть его. Наконец, уже совсем приблизившись к нам, оно вдруг выступило на яркий лунный свет, и мы чуть не умерли от страха – это было привидение Джека Дунлапа. Мы оба сказали это себе тотчас же. Несколько минут мы не смели пошевелиться; привидение медленно прошло мимо нас и скрылось. Мы немного опомнились и стали перешептываться. Том сказал:
– Они по большей части бывают неясные, дымные, точно сделанные из тумана, а это было не такое.
– Да, – подтвердил я, – совсем не туманное. Я очень ясно разглядел и синие очки, и бакенбарды.
– И цвет его одежды – клетчатые брюки, зеленые с черным…
– Жилет из шерстяного бархата, огненно-красный с желтым…
– Кожаные штрипки, и одна из них висит незастегнутая…
– И эта шляпа…
– Действительно, странная шляпа для привидения!
Дело в том, что шляпы такого фасона тогда только что входили в моду – черные, с узкими полями и очень высокой тульей, суженной и закругленной к верхушке – точь-в-точь сахарная голова.
– А ты не заметил, Гек, волосы у него остались такие же, как прежде?
– Не заметил. Что-то ничего не помню насчет волос.
– Я тоже; но у него была сумка, это уж я хорошо заметил.
– Да, и я тоже видел сумку. А как ты думаешь, Том, бывают сумки-привидения?
– Вот вопрос! Ну, Гек Финн, на твоем месте я не был бы так невежествен. Разве ты не знаешь, что все вещи, составляющие собственность привидения, тоже принимают призрачную форму. У привидений бывают всякие вещи и платье, точно так же, как и у живых людей. Ведь ты видел, что на нем было платье, значит, оно тоже сделалось призрачным. Почему не могло случиться того же и с сумкой?
Эти замечания были основательны. Против них ничего нельзя было возразить. В это время на дороге показался Билль Уитерс и его брат Джо. Они разговаривали, и мы слышали, как Джо сказал:
– Как ты думаешь, что он такое тащил?
– Не знаю; только, верно, что-нибудь очень тяжелое.
– Да, видно, что тяжелое. Я думаю, что это негр украл мешок хлеба у старого пастора Сайльса.
– Я то же самое подумал и сделал вид, что не замечаю.
Они оба засмеялись и прошли мимо, так что мы уже не могли слышать их разговора. Но их слова ясно доказывали, насколько старый дядя Сайльс был теперь не популярен. Если бы негр украл хлеб у кого-нибудь другого, они не оставили бы этого безнаказанным.
Мы опять услышали говор приближающихся голосов, который становился все громче и громче и по временам прерывался смехом. Это были Лем Биб и Джим Лен. Джим Лен спрашивал у Лема Биба:
– Кто? Юпитер Дунлап?
– Да.
– Не знаю. Может быть, и так. Я видел, как он копал землю вместе с пастором, час тому назад, перед солнечным закатом. Он сказал, что сегодня никуда не пойдет и что мы можем взять его собаку, если нам нужно.
– Слишком утомился, я думаю.
– Еще бы не утомиться от такой работы!
Они захохотали и пошли дальше. Том сказал, что нам лучше всего идти следом за ними, потому что они направляются в ту же сторону, да и не особенно приятно идти одним, когда вы рискуете встретить привидение. Так мы и сделали и благополучно добрались до дома.
Это было вечером второго сентября, в субботу. Я никогда не забуду этого вечера. Вы скоро узнаете почему.
Глава VI
Мы шли все время за Джимом и Лемом, пока не достигли плетня, где стояла хижина старого негра Джима. Собаки кинулись к нам с радостным лаем и окружили нас; в доме светился огонь; нам нечего было теперь бояться. Оставалось войти во двор, но Том сказал:
– Стой! Посидим здесь минутку.
– В чем дело? – спросил я.
– А вот сейчас узнаем! – отвечал он. – Ты, конечно, думаешь, Гек, что мы первые расскажем сейчас дяде и тетке о том, кто лежит там убитый под сикоморами, и какие злодеи убили его, и как они стащили с убитого бриллианты, одним словом, расскажем все, чтобы нам досталась слава, как людям, которые прежде всех узнали об этом деле и могут рассказать о нем гораздо полнее, чем кто бы то ни был?
– Ну, конечно. И, разумеется, ты, Том, взялся бы рассказывать, потому что никто лучше тебя не сумеет сделать этого.
– Хорошо, Гек, – отвечал Том с невозмутимым спокойствием, – а что ты скажешь, если я объявлю тебе, что вовсе не намерен ничего рассказывать?
Я был поражен, услышав это, и отвечал:
– Скажу, что ты шутишь. Ты не можешь говорить этого серьезно, Том Сойер.
– Вот увидишь. Так было ли привидение с босыми ногами или в сапогах?
– В сапогах! Но что же из этого следует?
– Погоди, ты скоро увидишь, что из этого следует. Так оно было в сапогах?
– Да. Я видел это совершенно ясно.
– Клянешься?
– Да, клянусь.
– И я клянусь. Знаешь ли ты, что это доказывает?
– Нет. Что может это доказывать?
– Это доказывает, что убийцы не взяли бриллиантов!
– Черт возьми! Почему ты так думаешь?
– Я не только думаю, но знаю это. Разве мы не видели на привидении синих очков, клетчатых брюк, бакенбард и даже сумку у него в руках? И если на нем были его сапоги, это доказывает, что они не были сняты с него убийцами, или я не знаю после этого, что такое называется доказательствами.
Только подумайте, что за голова была у этого мальчика! Ведь у меня тоже были и глаза, и соображение, но мне никогда не приходили в голову подобные мысли. У Тома Сойера была особенная натура. Когда Том взглянет на какую-нибудь вещь, она точно живая начинает ему рассказывать обо всем, как по-писаному. Я никогда не встречал такой головы, как у этого мальчика.
– Том Сойер, – сказал я ему, – много раз уже говорил я тебе и опять повторю те же слова… Господь всемогущий создал нас всех. Его святая воля была – сделать одних слепыми, а другим дать такие глаза, что они видят все с первого взгляда. Но довольно об этом. Я вижу теперь ясно, что убийцы не взяли бриллиантов. Почему они их не взяли, как ты думаешь?
– Потому что они не успели снять сапог: за ними погнались двое людей, которые услышали крики и прибежали на помощь.
– Ну, конечно, так. Теперь я понимаю. Но, слушай, Том, почему же нам не рассказать об этом?
– Ах, бестолковый Гек Финн, неужели ты не понимаешь? Слушай, я расскажу тебе вперед, как будет идти все это. Утром начнется следствие. Те два свидетеля покажут, что, услышав крики, они бросились на помощь, но не успели спасти убитого. Судьи будут судить и обсуждать дело и наконец произнесут вердикт, что убитому нанесена смертельная рана каким-либо тупым или режущим орудием, а чьей рукой она нанесена – это неизвестно. После этого убитого схоронят, а его вещи продадут с аукциона, чтобы покрыть издержки на похороны, и вот тут-то представится для нас удобный случай.
– Какой случай, Том?
– Купить сапоги за два доллара!
У меня просто захватило дыхание.
– Клянусь богом, Том. Да ведь нам тогда достанутся бриллианты!
– Это уж наверно. За них, конечно, будет предложена большая награда: может быть, целая тысяча долларов. Это наши деньги! Так помни же, мы не знаем никакого убийства, никаких бриллиантов, никаких убийц, – не забывай этого.
Я тихонько вздохнул, видя, как он отнесся к этому вопросу. По-моему, выгоднее было бы продать бриллианты, – да, сэр, продать – за двенадцать тысяч долларов, чем ждать награды в одну тысячу долларов. Но я не сказал ничего. Мои слова не произвели бы никакого действия.
– А что ты ответишь тете Салли, Том, если она спросит, почему мы так запоздали? – спросил я.
– О, я предоставляю это тебе, – отвечал он. – Ты сумеешь как-нибудь выпутаться.
Он всегда был такой правдивый и деликатный, что, если приходилось лгать, он предоставлял это мне.
Мы перешли через большой двор, с радостью замечая то здесь, то там какой-нибудь знакомый предмет, а когда вступили в длинный, крытый проход, отделяющий двухэтажный корпус дома от той части, где находилась кухня, то оказалось, что по стенам висели те же самые вещи на прежних местах, включая даже старое выцветшее рабочее платье дяди Сайльса из зеленой байки, с капюшоном и белой заплатой между плечами, которая всегда имела такой вид, как будто кто-нибудь запустил дяде Сайльсу в спину большим комком снега. Тетя Салли была занята домашней стряпней, дети столпились в одном углу, а старый Сайльс в другом, – читал вечернюю молитву. Тетя Салли бросилась к нам, плача от радости, и стала обнимать, и целовать, и угощать легкими затрещинами, а потом снова переходила к поцелуям, и просто не знала, что делать от радости. Наконец она спросила:
– Где же вы до сих пор пропадали, бездельники? Я так беспокоилась о вас, просто не знала, что и думать. Раза четыре подогревала ужин, чтобы он был горячий к вашему приходу, и, наконец, мое терпение лопнуло, я готова была отдуть вас, как только вы явитесь. Вы, должно быть, с голоду умираете, бедняжки! Садитесь же, садитесь, не теряйте времени.
Приятно было сесть за стол и приняться за горячие свиные котлеты и свежий черный хлеб. Старый дядя Сайльс тоже сел за стол, закончив молитву и призвав на головы всех домочадцев небесное благословение, а я тем временем старался придумать, чем бы объяснить наш поздний приход. Когда наши тарелки были наполнены, тетя Салли повторила свой вопрос:
– Видите ли… мис… миссис… – начал я, запинаясь.
– Гек Финн! С каких это пор я стала для тебя миссис? Жалела ли я когда-нибудь для тебя тумаков и поцелуев с той минуты, когды ты впервые стоял в этой комнате, а я приняла тебя за Тома Сойера и благословляла Создателя за то, что он послал тебя мне, хотя ты успел тогда солгать мне четыре тысячи раз, а я всему верила, как дура? Зови меня тетей Салли, как ты всегда делал.
Я исполнил ее желание и затем продолжал:
– Ну, так вот мы с Томом решили пройтись пешком, подышать чистым воздухом лесов, и дорогой повстречали Лема Биба и Джима Лена. А те пригласили нас идти с ними – собирать ежевику сегодня, и сказали, что возьмут собаку у Юпитера Дунлапа, так как он сказал им, всего минуту назад…
– Где они могли видеть его? – прервал меня старый Сайльс, и когда я взглянул на него, удивленный тем, что он выказал недоверие по поводу таких пустяков, я заметил, что он был сильно взволнован. Его вопрос немного сбил меня с толку, но я оправился и отвечал ему:
– Они видели его, когда он копал землю вместе с вами, незадолго до заката солнца.
Он сказал только «гм!» с несколько разочарованным видом и не сделал более никаких замечаний. Я продолжал:
– Ну, так вот, как я уже говорил вам…
– Довольно, можешь не продолжать! – перебила меня тетя Салли. Она смотрела мне прямо в глаза и пылала негодованием. – Гек Финн, – заговорила она с угрозой, – каким это образом люди собираются идти за ежевикой в сентябре?
Я увидел, что промахнулся, и молчал, не зная, что сказать. Она подождала ответа, все еще продолжая смотреть на меня, и тогда заговорила снова:
– И каким это образом пришла им в голову идиотская мысль отправиться за ежевикой вечером?
– Видите ли, миссис, они… сказали… что возьмут фонарь, и…
– О, замолчи же, наконец! Отвечай мне: зачем им нужна была собака? Охотиться за ежевикой, что ли?
– Я думаю, миссис, что они…
– Ну, Том Сойер, послушаем теперь, какую ложь придумал ты, в дополнение к его вранью! Говори – и предупреждаю тебя заранее, что я не поверю ни одному слову. Ты и Гек Финн, наверное, были там, где вас вовсе не просили, я в этом уверена; я хорошо знаю вас обоих. Теперь объясни мне всю эту чушь насчет собаки, ежевики и фонаря, да смотри не увертывайся, слышишь?
Том, сильно уязвленный, отвечал ей с важностью:
– Очень жаль, что Геку пришлось выслушать столько оскорблений из-за пустой ошибки, которую всякий мог сделать.
– Какую же он сделал ошибку?
– Да только ту, что сказал: ежевика, когда надо было сказать – земляника.
– Том Сойер, если ты будешь продолжать бесить меня, то даю тебе слово, что я…
– Тетя Салли, вы жестоко заблуждаетесь, конечно, не подозревая этого. Если бы вы изучили как следует естественную историю, вы знали бы, что во всей вселенной, за исключением только Аркенсью, всегда охотятся за земляникой с собакой… и фонарем…
Но тут тетя Салли точно обезумела. Она накинулась на Тома с такой яростью, что слова вылетали из нее залпом, как выстрелы. Тому этого только и нужно было. Он довел ее до вспышки, а затем спокойно предоставил ее гневу сгореть и утихнуть. И когда гнев тети Салли проходил, ей было так тяжело вспоминать о своей вспышке, что она не хотела уже слышать об этом ни слова. Так случилось и теперь. Когда она успокоилась и оправилась, Том заговорил совершенно невозмутимо:
– И все-таки, тетя Салли, я повторяю…
– Замолчи! – крикнула она. – Я не хочу тебя слушать.
Таким образом, вопрос этот был закрыт, и мы избавились от всяких объяснений. Том устроил это дело мастерски.
Глава VII
Бенни казалась несколько задумчивой, часто вздыхала; но вскоре она стала расспрашивать нас про Мэри, Сида и тетю Полли. Тетя Салли тоже повеселела и, в свою очередь, обратилась к нам с расспросами, постепенно успокаиваясь и становясь по-прежнему доброй и ласковой, так что ужин закончился весело и приятно. Но старый дядя Сайльс не принимал участия в разговоре; он казался встревоженным, его мысли были чем-то заняты. Он часто вздыхал, и сердце надрывалось при виде его грустного, озабоченного лица.
Вскоре после ужина пришел негр, постучал в дверь, просунул голову к нам в комнату и, держа в руке свою старую соломенную шляпу, стал неловко кланяться и топтаться на месте; наконец он объявил, что его послал сюда мастер Брэс за своим братом, которого он все время поджидал к ужину, и что он спрашивает у мастера Сайльса, не знает ли он, где его брат. Никогда не слыхал я у дяди Сайльса такого резкого и сурового тона, каким он ответил негру:
– Разве я сторож, приставленный к его брату, чтобы смотреть за ним? – И тут ему как будто сделалось стыдно за свой резкий тон, и он добавил гораздо мягче, как будто сожалея, что сказал эти слова: – Не обижайтесь на меня, Билли; я раздражаюсь без всякой причины; мне нездоровится эти дни, и вы должны меня извинить. Скажите вашему мастеру Брэсу, что его брата нет здесь.
Когда негр ушел, дядя Сайльс встал с места и начал тревожно ходить по комнате взад и вперед, что-то шепча и бормоча про себя. Право, жаль было смотреть на него. Тетя Салли шепотом попросила нас не обращать на него внимания, потому что это его смущает. Она прибавила, что с тех пор как начались все эти неприятности, он все задумывается и задумывается, и она уверена, что в те минуты, когда на него находит эта задумчивость, он не вполне сознает, что делает или говорит; он чаще прежнего встает теперь ночью во сне и ходит по всему дому, а иногда выходит даже на двор, и в такое время не надо его будить или останавливать. Она прибавила еще, что только одна Бенни умеет с ним обращаться. Бенни знала, когда надо подойти к нему и успокоить его и когда надо оставить его одного.
Он продолжал таким образом ходить по комнате и бормотать, пока, наконец, не утомился. Тогда Бенни подошла к отцу, нежно прильнула к нему, взяла его за руку, а другой рукой обняла его за талию и стала ходить с ним вместе; он улыбнулся ей и, наклонившись, поцеловал ее; так, мало-помалу, тревога исчезла с его лица, и Бенни проводила его в спальню. Они были так нежны друг с другом, что приятно было смотреть на них.
Тетя Салли принялась укладывать детей спать; это была долгая и скучная история, а потому мы с Томом совершили маленькую прогулку при лунном свете – отправились на огород, выбрали спелый арбуз и съели его, беседуя все время о том, что занимало наши мысли. Том высказал предположение, что во всех этих ссорах виноват Юпитер и что он, Том, при первом же случае постарается убедиться в этом; если окажется, что его предположение справедливо, тогда он заставит дядю Сайльса прогнать Юпитера.
Таким образом мы беседовали, курили и угощались арбузом часа два, так что, когда мы вернулись домой, там было уже темно и все спали.
Том всегда замечал каждую мелочь; так и теперь он заметил, что старого зеленого платья дяди Сайльса нет на вешалке, а когда мы выходили из дома, оно висело здесь. Мы оба нашли это странным, а затем пошли в свою комнату и улеглись спать. Мы слышали, как Бенни ходила по своей комнате, которая была как раз возле нашей, и заключили из этого, что она очень тревожилась о своем отце, так что даже не могла спать. Нам тоже не спалось. Мы стали курить и разговаривать шепотом, чувствуя тоску и уныние. Убийство и привидение Джека, явившееся нам при лунном свете, были темой нашего разговора, и нами овладел такой страх, что мы совсем не могли уснуть.
Наконец, уже перед рассветом, Том толкнул меня и сказал шепотом, чтобы я выглянул в окно; когда я посмотрел, то увидал человека, который бродил по двору, точно сам не зная, что ему нужно; но было еще настолько темно, что мы не могли рассмотреть его. Вдруг он направился к плетню, и когда стал перелезать через него, лунный свет озарил фигуру этого человека, и мы увидели, что на плече он несет заступ, а на спине его старого рабочего платья белеет заплата.
– Он ходит во сне, – сказал Том. – Как жаль, что нельзя пойти за ним и посмотреть, куда он идет. Вот он повернул к табачному полю. Теперь его не видно. Ужасно жаль, что бедняга не знает покоя даже во сне.
Мы долго ждали, но он не вернулся или, может быть, вернулся другой дорогой, так что мы не заметили его. Наконец, измученные, мы уснули, и все время нам снились кошмары. Едва настало утро, как мы уже проснулись, потому что началась страшная гроза, гремел гром, сверкала молния; ветер гнул деревья до земли, повсюду струились и шумели дождевые потоки.
– Послушай, Гек, – начал Том, – я скажу тебе одну вещь, которая кажется мне чрезвычайно странной. До сих пор еще никто не знает про убийство Джека Дунлапа. Те двое людей, которые гнались за Гелем Клейтоном и Бодом Диксоном, могли в полчаса распространить это известие по всему округу от одной фермы до другой. Клянусь богом, такие истории случаются не каждый день. Гек, это ужасно странно, что никто еще ничего не знает; я не понимаю этого.
Том с нетерпением стал ожидать, когда прекратится дождь, чтобы можно было выйти из дома и узнать, не слышно ли чего-нибудь про убийство. Он сказал мне, что если мы встретим людей, которые сообщат нам, что Джек найден убитым под сикоморами, – мы должны притвориться, что очень испуганы и поражены этим.
Как только дождь прекратился, мы вышли из дома. Уже настал день, и мы, идя по дороге, встречали то одного, то другого из соседей, с каждым из них останавливались побеседовать, рассказывали о том, когда мы приехали, и как поживает дядя Сайльс, и сколько времени мы думаем прогостить у него, но никто из них не говорил нам ни слова про убийство. Это начинало казаться непонятным. Том сказал, что если бы мы пошли под сикоморы, то, наверное, оказалось бы, что убитый лежит там один-одинешенек и кругом нет ни души. Затем он высказал предположение, что те двое людей загнали убийц так далеко в глубину леса, что злодеи воспользовались случаем и убили своих преследователей, так что теперь некому и сообщить про убийство. Разговаривая таким образом, мы, сами того не замечая, очутились перед сикоморами. Я похолодел от ужаса и не мог сделать ни шагу далее, несмотря на все уговоры Тома. Но Том не мог удержаться; ему необходимо было видеть, надеты ли сапоги на убитом. Осторожно прополз он под деревья, но не прошло и минуты, как вернулся назад с вытаращенными от изумления глазами и прошептал:
– Гек, он исчез!
Я был ошеломлен.
– Не может быть, Том! – сказал я.
– Он исчез, это несомненно. Нигде нет ни малейших следов. Если здесь была кровь, ее смыло дождем и остались только лужи грязной воды.
Наконец и я решился осмотреть место преступления и полез под сикоморы; Том оказался прав – нигде нет никаких следов трупа.
– Да, он исчез, – сказал я, – и бриллианты тоже исчезли. Как ты полагаешь, Том, не вернулись ли те сюда, чтобы унести его?
– Похоже на это. Весьма возможно. Только где они его спрятали, как ты думаешь, Гек?
– Не знаю, – отвечал я с отвращением, – и не желаю знать. Во всяком случае, они заполучили сапоги; меня только это и интересует. Что же касается Джека, он может оставаться там, где его положили, я не стану его искать.
Напротив, Тому было интересно знать, куда девался труп Джека; но он сказал, что нам следует молчать и ждать и что в скором времени или собаки, или кто-нибудь из соседей найдут убитого.
Мы вернулись домой к завтраку очень расстроенные, огорченные и недовольные. Никогда еще я не был в таком печальном настроении.
Глава VIII
Завтрак прошел не особенно весело. Тетя Салли казалась старой, измученной и позволяла детям шалить за столом, не обращая на них внимания, чего с ней прежде не бывало; мне и Тому было не до разговоров, так как надо было о многом подумать. Бенни имела такой вид, как будто не спала всю ночь, и каждый раз, когда она поднимала голову, чтобы украдкой взглянуть на отца, в глазах ее стояли слезы; что же касается старого Сайль са, его тарелка оставалась нетронутой, а он все думал и думал, ничего не замечая и не обмениваясь с нами ни одним словом.
Когда молчание сделалось особенно тягостным, в дверь опять просунулась голова вчерашнего негра, и он сказал, что мастер Брэс начинает сильно беспокоиться насчет мастера Юпитера, который еще не вернулся домой, и мастер Брэс спрашивает, не будет ли мастер Сайльс так добр…
Говоря это, он смотрел на дядю Сайльса, но тут вдруг остановился, как будто слова застряли у него в горле, потому что дядя Сайльс поднялся с места, трясясь всем телом, и опершись одной рукой о стол, другой рукой стал хвататься за горло, задыхаясь, захлебываясь; наконец с трудом останавливаясь после каждого слова, он произнес:
– Разве он… он… думает… Скажите ему… скажите ему… – Тут он упал в кресло, ослабевший, измученный, и прошептал еле слышно: «уходите… уходите!..»
Негр, испуганный и растерянный, удалился, а мы все почувствовали, – не знаю, что именно мы почувствовали, но нам было ужасно тяжело смотреть на этого старика, который сидел в кресле, еле дыша и уставившись в пространство неподвижным взглядом. Никто из нас не решался его тревожить; только Бенни тихонько подошла к нему, нежно прижала к себе его старую, седую голову, и между тем как слезы струились по ее щекам, она стала гладить рукой его волосы, сделав нам знак, чтобы мы ушли, и мы вышли из комнаты так тихо, как будто там лежал покойник.
Грустные отправились мы с Томом бродить по лесу, невольно вспоминая, как весело жилось нам здесь прошлым летом, когда все были так счастливы и спокойны, соседи относились почтительно к дяде Сайльсу, и сам дядя Сайльс был такой веселый, простодушный добряк, – а теперь-то взгляните на него! Если он еще не совсем потерял рассудок, то этого недолго ждать. Таково было наше мнение.
День был чудесный, яркий, солнечный; чем дальше уходили мы, приближаясь к прерии, тем роскошнее казались деревья и цветы, так что казалось странным и неестественным, что в таком прекрасном мире могут существовать заботы и огорчения. Вдруг я увидал нечто, отчего у меня волосы поднялись дыбом на голове, а все внутри похолодело, и я схватил Тома за руку.
– Оно там! – прошептал я.
Мы спрятались в кусты, дрожа от страха, и Том сказал:
– Тише! не говори громко.
Оно, то есть привидение, задумчиво сидело на бревне, у лесной опушки. Я стал уговаривать Тома уйти, но он не согласился, а мне было страшно уйти одному. Том сказал, что едва ли нам удастся еще раз видеть так близко привидение и что он хочет насмотреться досыта, даже если бы ему пришлось умереть из-за этого. Я тоже смотрел на привидение, хотя мороз пробегал у меня по спине. Том шепотом делился со мной своими наблюдениями:
– Бедный Джек! – говорил он. – Оно переоделось именно так, как хотел Джек. Теперь мы можем узнать, остались ли у него длинные волосы. Нет, они коротко острижены, точь-в-точь, как хотел Джек. Гек, я никогда не видал привидения более настоящего и более похожего на живое существо.
– Я тоже, – отвечал я. – Мне кажется, я тотчас же узнал бы его, если бы встретил на улице.
– И я узнал бы. Ну, право, оно кажется таким же крепким и здоровым, как был Джек там, на пароходе.
Мы продолжали смотреть. Вдруг Том сказал:
– Знаешь ли, Гек, меня смущает одно странное обстоятельство: ведь привидения не могут являться днем.
– Твоя правда, Том, – я никогда не слыхал, чтобы были дневные привидения.
– Да, сэр, они являются только ночью и не ранее полуночи. Даю тебе слово, что это очень странное привидение. Оно не имеет никакого права расхаживать здесь средь бела дня. И какой у него натуральный вид! Джек говорил, что будет притворяться глухим и немым, чтобы соседи не узнали его по голосу. Как ты думаешь, что сделает это привидение, если мы окликнем его?
– Ради бога, Том, не говори таких ужасов! Если ты это сделаешь, я умру на месте.
– Не пугайся, я не буду кричать. Смотри-ка, Гек, оно почесывает себе голову, видишь?
– Вижу, – что же из этого?
– А вот что: с какой стати привидению почесывать себе голову? Его голова сделана из тумана и ничего не чувствует. Нельзя почесывать туман; всякий дурак это знает.
– Хорошо, если его голова ничего не чувствует, зачем же он ее скребет? Может быть, к нему перешла эта привычка от Джека. Как ты думаешь?
– Нет, сэр, я вовсе этого не думаю. И, сказать правду, мне сильно не нравятся манеры этого привидения. Кроме того, если оно, действительно… Гек!
– Ну, что там еще?
– Сквозь него нельзя видеть, оно не прозрачно!
– Совершенно верно, Том! Оно не более прозрачно, чем корова. Я начинаю думать…
– Гек, оно откусило кусок табака и начинает его жевать! Клянусь богом, это уж слишком странно! Они никогда не жуют – невозможно вообразить себе привидение, которое жует что-нибудь!.. Гек!
– Я слушаю.
– Это вовсе не привидение. Это Джек Дунлап своей собственной персоной!
– Ох, батюшки мои! – воскликнул я невольно.
– Гек Финн, нашли мы какой-нибудь труп под сикоморами?
– Нет.
– Или какой-нибудь признак, что там лежало тело убитого человека?
– Нет.
– Для этого была очень основательная причина – там никогда не было никакого трупа.
– Но, Том, ведь мы же слышали…
– Да, мы слышали крики. Разве это доказывает, что кто-нибудь был убит? Вовсе нет. Мы видели, как два человека гнались за двумя другими людьми, а потом этот малый вышел из-под сикомор, и мы приняли его за привидение. Он столько же похож на привидение, как ты. Это был Джек Дунлап своей собственной персоной, и он остается Джеком Дунлапом до сих пор. Он обстриг себе волосы, именно так, как говорил, и притворяется теперь немым и глухим, точь-в-точь как собирался это сделать тогда. Привидение! Он привидение? Ничего подобного!
Тут я понял все и догадался, что мы приняли за привидение живого человека. И я, и Том страшно обрадовались, что Джек не убит, только не могли решить, будет ли для него приятнее, чтобы мы его узнали или не узнали. Том сказал, что самое лучшее – подойти прямо к нему. Он тотчас же направился к Джеку, а я держался несколько позади, потому что могло оказаться, что это вовсе не Джек, а действительно привидение. Подойдя к Джеку, или его привидению, Том сказал:
– Мы с Геком очень рады видеть вас опять, и вы можете быть уверены, что мы ничего не разболтаем. Если же вы хотите, чтобы мы делали вид, будто вовсе не знаем вас, то скажите только слово и вы убедитесь, что на нас можно положиться; мы скорее позволим отрезать себе руки, чем подвергнем вас хоть малейшей опасности.
Сначала, при виде нас, он казался удивленным и не особенно довольным, но постепенно, пока Том говорил, лицо Джека прояснилось, а когда Том кончил, Джек улыбнулся, кивнул несколько раз головой, стал делать нам какие-то знаки руками и замычал, как мычат немые.
Тут мы увидели, что по дороге идут несколько рабочих с фермы Стива Никерсона, который жил по ту сторону прерии, и Том сказал:
– Вы замечательно играете свою роль; я никогда не видал подобного искусства. Вы правы: вам необходимо притворяться и перед нами, чтобы скорее приобрести навык и как-нибудь не проговориться. Мы будем держаться подальше и делать вид, что не знаем вас, но если вам понадобится наша помощь, дайте нам знать.
После этого мы пошли по дороге, навстречу работникам Никерсона, которые тотчас же стали расспрашивать нас, что за незнакомец разговаривал с нами, откуда он пришел, как его зовут, какой он религии и каковы его политические убеждения, короче говоря, задавали нам те вопросы, которые всегда задают люди при виде какого-нибудь нового лица. Но Том сказал, что этот человек глухонемой и что знаки, которые он делает руками, и его мычание совершенно непонятны. Мы остановились, чтобы посмотреть, как будут работники Никерсона объясняться с Джеком, потому что мы очень тревожились за него, и Том сказал, что пройдет много дней, прежде чем Джек научится не забывать, что он глухонемой. Убедившись после нескольких минут наблюдения, что Джек играет свою роль хорошо, мы пошли дальше и решили посетить школу, которая была в трех милях расстояния.
Я был сильно разочарован тем, что Джек не рассказал нам о том, что случилось с ним под сикоморами и каким образом он избавился от смерти; Том был разочарован не меньше моего, но говорил, что, если бы нам пришлось быть на месте Джека, мы, вероятно, действовали бы точно так же скрытно и осторожно.
Школьники и школьницы были очень рады видеть нас, и мы вволю наговорились с ними, так как в это время у них был перерыв между занятиями. Мальчики Гендерсона по дороге в школу видели глухонемого и рассказали об этом остальным, так что все школьники только и говорили об этом, и каждому ужасно хотелось посмотреть глухонемого, потому что никто из них не видал глухонемых.
Том сказал мне, что при таких условиях очень тяжело молчать; он говорил, что мы сделались бы героями, если бы могли рассказать все, что знали; но в конце концов молчание – еще более героический поступок; из целого миллиона мальчиков едва ли найдутся двое способных на это. Так думал Том Сойер насчет этого предмета, и я полагаю, что он был прав.
Глава IX
Через несколько дней глухонемой сделался необыкновенно популярен. Он расхаживал от одной фермы к другой, и все соседи очень гордились знакомством с такой интересной личностью. Они приглашали его то к завтраку, то к обеду, то к ужину; они кормили его до отвалу и никогда не уставали таращить на него глаза, удивляться ему, расспрашивать о нем всякие подробности, – до такой степени казался он им необыкновенным и таинственным. Его мимические жесты были всем непонятны, и, вероятно, он сам не понимал их, но продолжал добросовестно играть свою роль, и все окрестное население с удовольствием смотрело на него, слушало, как он издавал отрывистые звуки, похожие на мычание. Он носил повсюду грифельную доску и грифель; ему писали на доске вопросы, а он писал ответы, но его каракули мог разобрать только один Брэс Дунлап. Брэс говорил, что и он не совсем ясно разбирал написанное, но почти всегда угадывал смысл. Таким образом, через Брэса мы узнали, что глухонемой был родом с далекой стороны, что прежде он был богат, но разорился из-за мошенничества людей, которым доверял, и теперь не имеет никаких средств к существованию.
Все хвалили Брэса Дунлапа за то, что он приютил бедного глухонемого. Он позволил ему жить в маленькой бревенчатой хижине, куда присылал ему с неграми все необходимое. Глухонемой бывал нередко и у нас в доме, потому что дядя Сайльс так упал духом в это время и был так печален, что всякое другое существо, пораженное душевным или телесным недугом, возбуждало его сострадание. Я и Том не подавали и виду, что знаем глухонемого; он тоже скрывал это. При нем говорили обо всех домашних делах, вполне уверенные в его глухоте, и мы с Томом думали, что нет никакой беды в том, если он будет знать, что говорится в семье дяди Сайльса.
Прошло несколько дней, и все начали тревожиться насчет Юпитера Дунлапа. Все спрашивали друг у друга, как объяснить его исчезновение. Никто не мог объяснить; все покачивали головами и говорили, что в этом было что-то странное. Еще и еще прошел день, и стала распространяться молва, что Юпитер убит. Вот когда началось волнение! Все языки только и болтали об этом. В субботу два человека отправились в лес, надеясь найти где-нибудь останки убитого. Мы с Томом также заразились всеобщим возбуждением. Том был так взволнован, что не мог ни есть, ни спать. Это было славное, веселое время. Том говорил, что если бы нам удалось найти труп, то мы прославились бы гораздо больше, чем даже если бы мы утонули. Всеобщее возбуждение скоро утихло, и все успокоились, но не так было с Томом Сойером; спокой ствие было не в его стиле. В субботу он всю ночь не смыкал глаз, пытаясь изобрести какой-нибудь план, и к рассвету план был готов. Страшно возбужденный, он стащил меня с постели и сказал:
– Скорее одевайся, Гек, я придумал! Ищейка!
Через две минуты мы уже шли в темноте по берегу реки, направляясь к деревне. У старого Джеффа Гукера была ищейка, и Том хотел попросить у него собаку. Я и говорю Тому:
– Том, следов теперь уже не найти, и, кроме того, ведь ты не знаешь, что их смыло дождем.
– Это все равно, Гек. Если только тело скрыто где-нибудь в лесу, ищейка найдет его. Если он убит и зарыт в землю, его могли зарыть очень глубоко, и как собака подойдет к этому месту, она сейчас же почует его. Гек, мы прославимся, это так же верно, как то, что ты родился на свет!
Он увлекался, и его увлечение росло с каждой минутой. Так всегда бывало с Томом. Он уже высчитал по секундам, когда именно найдет труп, и не только труп, – он выследит убийцу и поймает его; мало того, – он не отстанет от убийцы до тех пор, пока…
– Отлично! – прервал я его. – Но сперва найди труп; я полагаю, что и этого будет довольно на сегодня, потому что, насколько нам известно, никакого трупа не существует и никто не был убит. Этот малый просто мог уйти куда-нибудь и совсем не быть убитым.
Том отвечал мне с досадой:
– Гек Финн, я никогда еще не встречал человека, который умел бы так все портить и отравлять, как ты. Если ты считаешь какой-нибудь случай безнадежным, ты не хочешь оставить надежды никому другому. Ради чего ты выливаешь целый ушат холодной воды на меня и на этот труп и развиваешь эгоистическую теорию, что никакого убийства не было? Твои слова не имеют никакого смысла. Я просто не понимаю, как ты можешь говорить это. Я никогда бы не позволил себе такого, и ты сам это знаешь. Нам представляется счастливый случай сделать себе имя и…
– Полно, Том, – прервал я его, – мне очень жаль, что я так сказал, и я беру свои слова обратно. У меня не было никакой задней мысли. Ты можешь устроить это дело, как хочешь. Труп не составляет для меня никакой важности. Если он убит, я так же рад этому, как ты, а если он…
– Я никогда не говорил, что я рад, я только…
– Хорошо, я так же опечален этим, как ты. Короче говоря, я вполне придерживаюсь твоего мнения.
Но Том уже забыл, о чем мы говорили, и шел впереди задумавшись. Понемногу он опять начал волноваться и вскоре сказал:
– Гек, это будет замечательно ловкая штука, если мы найдем тело, после того, как уже все потеряли надежду найти его, и если потом нам удастся поймать и убийцу, это будет не только честью для нас, но и для дяди Сайль са, потому что мы ведь родня ему. Это восстановит его репутацию; вот увидишь, что так будет.
Но старый Джефф Гукер сильно охладил Тома, когда мы пришли к нему в кузницу и сказали, что нам надо.
– Можете взять собаку, – отвечал он, – только тела вам не найти, потому что тела никакого там нет. Все уже бросили искать, и они совершенно правы. Когда они поразмыслили хорошенько, то оказалось, что никакого тела нет. И я скажу вам почему. Ради чего один человек убивает другого? Том Сойер, отвечай мне на этот вопрос.
– Ради того… что…
– Отвечай! Ведь ты не дурак. Ну, для чего же он его убивает?
– Иногда из мести, иногда…
– Стой. Обсудим первый ответ. Из мести, говоришь ты; правда, это бывает. Теперь скажи мне, кто и за что стал бы мстить этому бедному малому? Кому надо было убивать этого безвредного кролика?
Том был ошеломлен. Я думаю, ему никогда не приходило в голову раньше ставить вопрос таким образом, и теперь он увидел, что, действительно, никто не имел причины убивать такую смиренную овцу, как этот Юпитер Дунлап. Кузнец между тем продолжал:
– Предположение о мести, как видишь, не выдерживает критики. Ну, что же еще? грабеж? И многим же пришлось бы от него поживиться, Том! Пожалуй, какому-нибудь грабителю вздумалось воспользоваться пряжками с его помочей, и он…
Но эта идея показалась Джеффу такой забавной, что он стал покатываться со смеху, и хохотал до того, что чуть не умер от смеха, а Том казался таким расстроенным и пристыженным, что я был уверен, он сожалел о том, что пришел к кузнецу и рассказал ему, зачем понадобилась собака. А старый Гукер все не унимался. Он продолжал делать шутливые намеки на людей, которые не имеют никакой причины убивать друг друга, и принимался опять заливаться смехом, как только вспоминал мертвое тело, которое собираются отыскивать с ищейкой молодые люди. Наконец он сказал:
– Если бы у вас был какой-нибудь смысл в голове, вы поняли бы, что этот лентяй просто захотел побездельничать и отправился куда-нибудь пошататься. Через несколько недель он вернется сюда, и что-то вы скажете тогда, ребята? Но господь с вами! Берите собаку и отправляйтесь охотиться за его останками. Счастливой дороги, Том!
Тут с ним сделался новый припадок смеха. После этого Том уже не мог отказаться и сказал кузнецу:
– Отлично! Отпустите собаку с цепи.
Джефф спустил собаку, и мы пошли домой, оставив старика смеяться.
Это была прелестная собака. Ни у одной породы собак нет такого веселого нрава, каким обладают ищейки, а собака Джеффа, кроме того, знала нас и любила. Она прыгала вокруг нас, радостно визжала и всячески выражала свой восторг по поводу неожиданно полученной свободы. Но Том был так расстроен, что не обращал внимания на собаку и говорил, что ему надо было дважды подумать, прежде чем решиться на такое глупое предприятие. Он был уверен, что старый Джефф Гукер расскажет всем о нашей затее, и тогда конца не будет насмешкам.
Таким образом, пробирались мы домой мимо изгородей, в довольно мрачном настроении, и ни о чем не разговаривали. Когда мы проходили через дальний конец нашего табачного поля, мы услышали, что собака, бежавшая впереди нас, издала протяжный вой, и поспешили к тому месту. Собака изо всех сил скребла землю передними лапами и по временам, закидывая голову, снова выла.
Место, на котором собака скребла землю, представляло собою продолговатую насыпь, вроде могилы; от дождя земля осела, и под ней обрисовывалось что-то похожее на человеческую фигуру. Мы остановились пораженные и молча взглянули друг на друга. Когда собака разрыла землю всего на несколько дюймов, она ухватилась за что-то зубами, и это что-то оказалось человеческой рукой. У Тома захватило дыхание.
– Пойдем, Гек, – сказал он, – тело найдено.
Я охотно последовал за ним. Мы вышли на дорогу и, встретив нескольких человек, сообщили им о своей находке. Они взяли из соседнего амбара лопату и откопали тело. Лицо сделалось неузнаваемо, но в этом и не было надобности. Каждый при взгляде на труп говорил:
– Бедный Юпитер! Это его платье – все до последней тряпки.
Многие из присутствовавших побежали сообщить новость соседям и шерифу, а мы с Томом отправились домой. Том весь горел от нетерпения и задыхался, когда мы вошли в комнату, где сидел дядя Сайльс вместе с тетей Салли и Бенни. Том сейчас же начал:
– Мы с Геком при помощи собаки нашли тело Юпитера Дунлапа, когда уже все перестали искать его, и если бы не мы, тело никогда не было бы найдено. Он был действительно убит – дубиной или чем-то вроде этого; а теперь я собираюсь найти также и убийцу, и готов биться об заклад, что найду его!
Тетя Салли и Бенни вскочили бледные и испуганные, а дядя Сайльс повалился с кресла прямо на пол и простонал:
– О, боже мой, ты уже нашел его!
Глава Х
Эти ужасные слова нас шокировали. По крайней мере, с полминуты мы не могли пошевелить ни рукой, ни ногой. Потом мы пришли в себя, подняли старого Сайльса, усадили его в кресло, и Бенни стала его ласкать и целовать, чтобы как-нибудь успокоить, а бедная старая тетя Салли тоже пыталась его утешить; но бедняжки были так испуганы, что совсем потеряли голову и не знали, что делать. На Тома все это произвело самое ужасное впечатление; он был уничтожен сознанием, что подверг дядю Сайльса ужаснейшей опасности, даже погубил его, и что этого, может быть, никогда бы не случилось, если бы он не был так честолюбив и не гонялся так за славой, а оставил несчастный труп в покое, как сделали другие. Но скоро он оправился и сказал дяде Сайльсу:
– Дядя Сайль с, не надо говорить таких слов. Они и опасны, и в них нет ни капли правды.
Тетя Салли и Бенни были благодарны Тому за его слова и высказали ему это; но старик только печально и безнадежно качал головой, и слезы струились по его лицу.
– Нет, я сделал это. Бедный Юпитер! Я сделал, – повторил он.
Страшно было слушать, когда он говорил это. Потом он стал рассказывать все подробно. Это случилось в тот самый день, когда приехали мы с Томом перед солнечным закатом. Юпитер до такой степени раздражил его, что он просто обезумел от гнева и, схватив палку, изо всех сил ударил Юпитера по голове; Юпитер повалился на землю. Тогда он очень испугался и стал жалеть Юпитера; он стал возле него на колени, поднял его голову и умолял его сказать хотя бы, что он не умер. Скоро Юпитер пришел в себя, но когда он увидел, кто поддерживает его голову, он так страшно испугался, что вскочил с места, перепрыгнул через ограду и скрылся в лесу. Тут у дяди Сайльса явилась надежда, что Юпитер не очень сильно ранен.
– Но, увы! – продолжал он. – Только страх придал ему силы на некоторое время; вскоре он, вероятно, ослабел, упал где-нибудь в лесу и умер там, беспомощный!
Тут бедный старик начал плакать и сокрушаться. Он называл себя убийцей, говорил, что на нем лежит печать Каина, что он опозорил свою семью, и что, когда его преступление раскроют, его повесят.
– Нет, вы никакого преступления не совершали, – сказал Том. – Вы не убивали его. Один удар палкой не мог убить его. Он убит кем-нибудь другим.
– Нет! – повторял дядя Сайльс. – Я убил его, я – и никто другой. Кто другой имел что-нибудь против него? Кто другой мог иметь что-нибудь?
И он смотрел на нас, как будто надеясь, что мы упомянем кого-нибудь, кто чувствовал вражду к Юпитеру, но мы, конечно, молчали, не зная, что сказать. Он заметил это и снова поник головой; нельзя было смотреть без жалости на его печальное лицо. Вдруг у Тома мелькнула новая мысль, и он сказал:
– Постойте-ка! Кто-нибудь должен был зарыть его. Кто же?..
Он внезапно умолк. Я понял причину. Холодная дрожь пробежала у меня по телу, как только он произнес эти слова, потому что я вдруг припомнил, как дядя Сайльс бродил в ту ночь по двору с лопатой на плече. И я знал, что Бенни тоже видела его тогда, потому что она как-то в разговоре упоминала об этом. Внезапно прервав свою речь, Том переменил разговор, стал просить дядю Сайль са молчать обо всем и сказал, что мы тоже будем молчать. Том прибавил, что дядя Сайльс обязан молчать, что он не имеет права доносить на себя, и что, если он будет молчать, никто ничего не узнает, а если же дело выйдет наружу, и если с ним случится какое-нибудь несчастье, то все его семейство умрет от горя, и, следовательно, его признание не принесет никакой пользы, а только один вред. Наконец дядя Сайльс обещал молчать. У всех нас немного отлегло от сердца, и мы стали утешать старика. Мы говорили ему, что от него требуется только, чтобы он молчал, и не пройдет много времени, как все это дело будет забыто. Мы говорили, что никто не станет подозревать его, что даже и во сне это никому не приснится, потому что он такой добрый, такой ласковый человек и пользуется такой почтенной репутацией. Том добавил горячим, задушевным тоном:
– Только подумайте минуту, взвесьте все обстоятельства! Перед нами дядя Сайльс, который был здесь пастором, исполняя эту обязанность безвозмездно; все эти годы делал добро, как мог и как умел, тоже из своего кармана; всегда был всеми любим и уважаем; всегда был миролюбив, думал только об исполнении своих обязанностей и был самым последним человеком в этом округе, способным кого-нибудь тронуть хоть пальцем, и это все знают. Его подозревать? Но это так же невозможно, как…
– Именем закона, вы арестованы за убийство Юпитера Дунлапа! – раздался голос шерифа в дверях.
Это было ужасно. Тетя Салли и Бенни кинулись к дяде Сайльсу, крича и плача, обняли его, повисли у него на шее, и тетя Салли говорила, что не отдаст его, что они не смеют забирать его, а в дверях столпились негры и тоже плакали… Одним словом, я не мог больше выдержать; этого было достаточно, чтобы надорвать сердце всякому, и я ушел.
Его посадили в маленькую деревенскую тюрьму, куда мы все пошли проститься с ним. Том, который никогда не приходил в уныние, сказал мне:
– Гек, нам предстоит благородное и смелое дело – попытаться в какую-нибудь темную ночь освободить его; об этом все заговорят, и мы сделаемся знаменитыми.
Но как только он шепнул об этом дяде Сайльсу, тот разрушил его план, сказав, что не согласится бежать. Его долг, говорил он, принять наказание, которому подверг нет его закон, и он останется в тюрьме до самого конца. Это сильно разочаровало и огорчило Тома, но приходилось мириться с обстоятельствами.
Тем не менее, он считал своим долгом освободить дядю Сайльса. На прощание он посоветовал тете Салли не унывать, так как он намерен работать над этим делом дни и ночи и доказать невиновность дяди Сайльса. И тетя Салли с любовью слушала его, благодарила сквозь слезы и говорила, что надеется на него и знает, что он сделает все, что возможно. Тут она стала просить нас помогать Бенни в заботах о доме и детях, после чего мы простились, всплакнули еще раз и пошли обратно на ферму, а тетя Салли осталась в тюрьме, где она поселилась у жены тюремного сторожа и должна была прожить там целый месяц, до октября, когда назначен был разбор дела.
Глава XI
Тяжелый это был месяц для всех нас. Бедняжка Бенни крепилась, сколько могла, и мы с Томом старались поддерживать в доме веселое настроение, но вы легко можете догадаться, что эти старания не вели ни к чему. И в тюрьме дела шли не лучше. Мы каждый день навещали стариков, и на сердце у нас делалось еще тяжелее, потому что дядя очень мало спал и часто бредил во сне; вид у него был изнуренный и жалкий, ум его был сильно потрясен, и мы все боялись, что огорчения подорвут его здоровье и он умрет. Каждый раз, когда мы просили его смотреть веселее, он только покачивал головой и отвечал, что если бы мы знали, как тяжело носить в своей груди бремя человекоубийства, мы не просили бы его об этом. Том и все мы продолжали уверять его, что это вовсе не было убийством, а просто несчастным случаем, но слова наши не оказывали никакого действия; он все твердил, что это было убийство, и не хотел ничего слушать. И постепенно, когда приближалось время суда, он начинал даже поговаривать, что это было преднамеренное убийство. Ужасно было слушать его. Это желание усугублять свою вину делало его положение в пятьдесят раз ужаснее прежнего, и мы не знали, как утешить тетю Салли и Бенни.
Том Сойер между тем ломал голову, стараясь найти какие-нибудь средства для спасения дяди Сайльса. Он не спал целые ночи напролет и часто не давал спать мне, обсуждая вместе со мной все это дело, но нигде не видел спасения. Что касается меня, то я прямо сказал ему, что лучше бросить это дело, потому что оно совершенно безнадежно. Том, однако, не согласился со мной. Он не бросил дела, но все продолжал думать, строить планы и ломать себе голову.
Наконец в середине октября настал день разбора дела, и мы все явились в суд. Судебная зала, конечно, была переполнена публикой. Бедный, старый дядя Сайльс! Он был похож на мертвеца, со своими ввалившимися глазами, и был такой исхудалый, убитый горем. Бенни сидела возле него с одной стороны, а тетя Салли – с другой, обе, закрытые вуалями и терзаемые страхом мучительной неизвестности. А Том сидел рядом с нашим адвокатом, и, конечно, ничто не могло укрыться от его внимания. И адвокат, и судья позволяли ему делать замечания. Иногда он почти совершенно брал дело из рук адвоката и говорил за него, что было вовсе не лишне, потому что адвокат был порядочная мямля и не отличался находчивостью.
Свидетели принесли присягу, а затем прокурор поднялся с места и начал говорить. Он сказал такую ужасную речь против старика, что тот все время вздыхал и стонал, а Бенни и тетя Салли плакали. Он описал историю убийства таким образом, что мы были шокированы, – до такой степени она была не похожа на рассказ старика. Он говорил, что два человека видели, как дядя Сайльс убивал Юпитера Дунлапа, и что, замахнувшись на него дубиной, он кричал, что убьет его; те же свидетели видели, как он спрятал тело Юпитера в кустах, и подтверждают, что Юпитер был уже мертв. Затем прокурор говорил, что, когда стемнело, дядя Сайльс пришел и перенес тело Юпитера на табачное поле, и опять два человека видели, как он делал это. Потом он говорил, что ночью дядя Сайль с вышел из дома и закопал Юпитера, и опять один человек видел, как он делал это.
«Бедный старый дядя Сайльс! – подумал я. – Он не рассказал нам всего, думая, что никто его не видел, и не имел сил разбить сердце тети Салли и Бенни правдивым рассказом о своем преступлении». И он был прав; я сам решился бы солгать таким же образом, и так поступил бы каждый человек, имеющий хоть какое-нибудь чувство, лишь бы избавить этих бедняжек от лишнего горя и унижения, которое они терпели не за свою вину. Наш адвокат казался сильно обескураженным после речи прокурора; и Том был не в духе некоторое время, но крепился и не подавал вида, что он расстроен, однако меня-то он не обманул, я видел, что он расстроен. А публика – боже, как она тут волновалась! Когда обвинитель кончил речь, он сел на место и начал вызывать своих свидетелей. Сперва он вызвал тех, которые могли подтвердить, что между дядей Сайльсом и Юпитером существовали недружелюбные отношения; свидетели добавили к этому, что они слышали, как дядя Сайльс грозил Юпитеру, и что вражда между ними становилась все сильнее, так что все начинали об этом говорить, а покойный стал бояться за свою жизнь и говорил двум или трем из них, что дядя Сайльс непременно убьет его когда-нибудь. Том и наш адвокат задали им несколько вопросов, но это не привело ни к чему, – они упорно стояли на своем. Затем вызвали Лема Биба и он начал давать показания. Тут я вспомнил, как в тот вечер Лем Биб и Джим Лен шли по дороге и говорили о том, что хотели попросить собаку или еще что-то у Юпитера Дунлапа; а вслед за этим я вспомнил и ежевику, и фонарь, и Билля Уитерса с его братом Джо; вспомнил, как они, проходя мимо нас, говорили про негра, который тащил на спине мешок с хлебом, украденным у дяди Сайльса; и вспомнил, наконец, привидение, так напугавшее нас тогда, между тем как теперь это самое привидение сидело преспокойно здесь на почетном месте за перегородкой в качестве глухонемого иностранца и очень удобно расположилось в кресле, скрестив ноги, между тем как остальная публика столпилась позади и едва могла дышать в тесноте. Таким образом, мне ясно припомнились все события того дня, и я с грустью подумал, как тогда все казалось веселым и приятным, а теперь все стало таким мрачным и безотрадным.
Лем Биб под присягой заявил:
– Я шел по дороге в тот день, второго сентября, вместе с Джимом Леном; это было перед солнечным закатом. Вдруг мы услышали громкий разговор, похожий на ссору, который раздавался недалеко, из-за кустов орешника, росших вдоль изгороди; затем мы услышали, как один человек сказал: «Я уже говорил вам, что убью вас!» И мы тотчас узнали, что это голос обвиняемого. Потом мы увидели, как над орешником поднялась дубина и снова опустилась, сопровождаемая звуком тяжелого удара и болезненными стонами. Тогда мы осторожно приблизились к тому месту и увидели, что Юпитер Дунлап лежал на земле мертвый, а над ним стоял обвиняемый с дубиной в руках. После этого он перетащил труп в кусты и скрыл его там, а мы тихонько выбрались на дорогу и ушли.
Да, это было ужасно. Кровь леденела у слушателей, и пока свидетель говорил, в зале было так тихо, как будто она была совершенно пуста. Когда же он кончил, все перевели дыхание, по всей зале пронеслись вздохи; все смотрели друг на друга, как бы говоря: «Это ужасно! Чудовищно!»
Но тут произошло одно обстоятельство, поразившее меня. Все время, когда первые свидетели показывали, что между обвиняемым и убитым существовала вражда и что первый часто грозил последнему, – все это время Том внимательно следил за их показаниями и не пропускал случая уличить их во лжи. Но теперь, какая перемена! Сначала, когда Лем только что стал давать показания, ни одним словом не упоминая о том, что он говорил с Юпитером и просил у него собаку, Том по-прежнему внимательно слушал, и я видел, что он подвергнет Лема пытке перекрестного допроса; а затем, вероятно, придется и мне с Томом давать показания насчет того, какой разговор происходил между Лемом Бибом и Джимом Леном. Но тут вдруг с Томом произошла такая перемена, что я почувствовал холодную дрожь. Я сразу увидел, что он погрузился в самую мрачную задумчивость и что его мысли витают где-то далеко-далеко. Он не слушал того, что говорил Лем Биб, а когда свидетель закончил, Том все еще находился в той же мрачной задумчивости. Наш адвокат легонько подтолкнул его, и Том вздрогнул и сказал:
– Примитесь сами за перекрестный допрос, если хотите. Не мешайте мне, я должен подумать.
Это поразило меня. Я ничего не мог понять. А Бенни и ее мать, – ах! – они казались такими испуганными, такими встревоженными. Они откинули свои вуали, чтобы как-нибудь поймать взгляд Тома, но это им не удалось, и я тоже не мог привлечь его внимания. Таким образом, наш мямля-адвокат начал перекрестный допрос и, конечно, из этого не вышло никакого толку.
Вызвали Джима Лена, и он повторил показания Лема Биба от начала до конца. Том и этого свидетеля совершенно не слушал, а сидел, все думая и думая о чем-то, и мысли его были далеко. Опять наш адвокат принялся за свидетеля и опять потерпел такую же неудачу. Прокурор казался очень довольным, но лицо судьи выражало негодование. Том, видите ли, был все равно что настоящий адвокат, так как в Аркенсью существовал закон, позволявший преступнику выбирать кого угодно в помощники своему адвокату. Дядя Сайльс выбрал Тома, а теперь Том губил его дело своим равнодушием и рассеянностью, и судья, конечно, был возмущен этим. Наш адвокат-мямля только и придумал, что спросить у Лема и Джима:
– Почему вы не донесли о том, что видели?
– Мы боялись впутаться в эту историю. Кроме того, мы отправились на охоту и отсутствовали целую неделю. Когда мы вернулись и узнали, что отыскивают тело убитого, мы пошли к Брэсу Дунлапу и рассказали ему обо всем.
– Когда это было?
– В субботу вечером, девятого сентября.
Тут судья повысил голос и сказал:
– Господин шериф, арестуйте этих двух свидетелей за соучастие в убийстве.
Прокурор вскочил с места и в волнении сказал:
– Господин судья! Я протестую против этого приказа…
– Извольте сесть на место! – отвечал судья. – Прошу вас относиться с почтением к суду.
Прокурор повиновался. Вызвали Билля Уитерса.
Билль Уитерс под присягой показал:
– В субботу, второго сентября, перед солнечным закатом, я проходил вместе с моим братом Джо мимо поля, принадлежавшего обвиняемому. В это время мы увидели человека, который нес что-то тяжелое на спине, и по думали, что это негр и что он несет мешок с украденным хлебом; присмотревшись, мы разглядели, что это один человек несет на спине другого, и, должно быть, пьяного, потому что руки и ноги его висели неподвижно. По походке мы узнали, что это пастор Сайльс, и подумали, что он, вероятно, подобрал на дороге пьяного Сама Купера и несет домой, так как мы знали, что пастор Сайльс всегда старался исправить Сама и отучить его от пьянства.
Публика содрогнулась, услышав, как спокойно нес бедный дядя Сайльс тело убитого на свое табачное поле, где потом собака вырыла его из земли; на всех лицах выражалось отвращение, и я слышал, как кто-то сказал:
– Только самый хладнокровный злодей может нести таким образом тело убитого человека и зарыть его где попало, как собаку. И это сделал пастор!
Том продолжал думать, ничего не замечая. Опять нашему адвокату пришлось ловить свидетеля на перекрестном допросе, и опять из этого ничего не вышло. Вызвали Джо Уитерса, и он повторил слово в слово показание своего брата Билля. Наконец вызвали Брэса Дунлапа. Он казался очень печальным и чуть не плакал. В зале началось движение, все готовились слушать, женщины шептали: «Бедный! бедный!» – и многие из них вытирали себе глаза.
Брэс Дунлап под присягой показал:
– Я уже давно начал сильно беспокоиться о своем бедном брате, но никогда я не предполагал, что может случиться такое ужасное несчастье, никогда не думал, что чья-нибудь рука поднимется на такое бедное, невинное существо (я готов был побожиться, что Том в эту минуту слегка вздрогнул, но потом опять стал равнодушен), тем более рука пастора – это было бы невозможно, – а потому я и не подозревал ничего. Не будь я так доверчив, мой бедный брат остался бы жив, а не лежал бы там, зарытый в земле, – бедная, невинная душа!
Тут он как будто совсем потерял силы, голос у него прервался, и он замолчал. Кругом слышался жалостливый шепот; женщины плакали, а старый дядя Сайльс громко застонал, бедняга. Наконец Брэс продолжил:
– В субботу, второго сентября, он не вернулся домой ужинать. Я немного встревожился и послал за ним негра на ферму к обвиняемому; негр вернулся назад и сказал, что брата там нет. Я начинал тревожиться все более и более и не находил себе покоя; я лег в постель, но мне не спалось; я встал ночью и вышел из дома. Я дошел до самой фермы обвиняемого и долго ходил кругом, в надежде, что встречу где-нибудь своего бедного брата, нимало не подозревая, что все его тревоги кончились навсегда и он переселился в ту страну, откуда…
Тут голос его опять прервался, и на этот раз почти все женщины заплакали. Вскоре он успокоился и продолжал:
– Надежды мои были тщетны, и, наконец, я ушел домой и попробовал хоть немного уснуть, но не мог. Через день или два все стали тревожиться, припоминали, что обвиняемый грозил брату, и стали поговаривать, что брат мой убит. Принялись разыскивать его тело, осмотрели все окрестности, но ничего не нашли и оставили это дело. Я же думал, что он просто ушел куда-нибудь на время, чтобы отдохнуть от всяких неприятностей и затем снова вернуться домой. Но в субботу вечером, девятого числа, ко мне в дом пришли Лем Биб и Джим Лен и рассказали мне все об этом ужасном убийстве; сердце мое было разбито. Тут я припомнил одно обстоятельство, на которое в то время не обратил внимания, потому что мне еще раньше было известно, что обвиняемый имел привычку ходить во сне и в такие минуты совершенно не сознавал, что делает и где находится. Теперь я скажу вам, какое мне припомнилось обстоятельство. В ту ужасную роковую ночь, когда я бродил вокруг фермы обвиняемого, печальный и встревоженный, я очутился на углу табачного поля и тут услышал шорох, похожий на тот шум, который происходит, когда копают песчаную землю. Я подкрался поближе и, заглянув через виноградные лозы, обвивавшие решетчатую изгородь, увидал обвиняемого, который брал землю лопатой и сыпал ее в большую яму, уже почти наполненную доверху; он стоял ко мне спиной, но луна светила ярко, и я тотчас же узнал его по старому зеленому байковому платью, с белой заплатой между плечами, точно кто-нибудь бросил в него комком снега. Он зарывал в землю человека, которого убил.
Он опустился на свое место, рыдая, и почти все присутствующие вздыхали, плакали и говорили: «О, это ужасно, ужасно! Чудовищно!» Поднялся такой шум и волнение, что невозможно было собраться с мыслями. И среди всей этой суматохи старый дядя Сайльс вскакивает с места белый как полотно и восклицает:
– Это все правда, все, до последнего слова, – я убил его хладнокровно!
Все были поражены этим. Публика вскочила с места, все шумели и волновались, каждый старался пробиться вперед, чтобы лучше разглядеть обвиняемого; судья стучал своим молоточком, а шериф кричал: «К порядку, господа! К порядку!» А старик между тем продолжал стоять, дрожа всем телом; глаза его лихорадочно горели, и, не обрашая внимания на жену и дочь, которые при льнули к нему, умоляя успокоиться, он все твердил, что хочет очистить свою черную душу от греха, что должен сбросить эту страшную тяжесть, которая давит его и которую он не в силах выносить более ни одной минуты! И с неудержимой силой отчаяния он начал свою ужасную исповедь; все слушали его, затаив дыхание, не отводя от него глаз, – и судья, и присяжные, и адвокаты, и пуб лика, а Бенни и тетя Салли так плакали, что сердце у них готово было разорваться. А Том, клянусь Богом, ни разу не взглянул на него! Ни разу – и все продолжал смотреть куда-то вперед; что он там видел, я не знаю.
А речь старика лилась неудержимо и бурно, как огненный поток.
– Я убил его, я виновен! Но никогда не приходило мне раньше на ум ударить его или сделать ему какое-нибудь зло; никогда я не задумывал этого, вопреки всем лживым показаниям, что я будто бы грозил ему, и только в ту минуту, когда поднял дубину, – только тогда мое сердце стало бесчувственным, только тогда всякая жалость исчезла из него, и я нанес смертельный удар! В этот последний момент все прошлые оскорбления воскресли предо мной; вспомнились все обиды, какие нанес мне этот человек, вместе со своим негодяем-братом, который сидит теперь вон там; вспомнилось, как они вдвоем с братом решились погубить меня во мнении прихожан, опозорить мое доброе имя, вовлечь меня в какое-нибудь дело, которое могло разорить меня и мою семью, между тем как мы – Бог мне в том свидетель! – никогда не сделали им никакого зла. И они добились этого, ради гнус ной мести! Но за что же они мстили? За то, что моя невинная, чистая девочка, которая сидит здесь возле меня, не захотела стать женой этого богатого, грубого, невежественного труса, Брэса Дунлапа, хныкавшего сейчас о своем брате, на которого он при жизни не обращал ни малейшего внимания (тут я заметил, что Том привскочил с места и лицо его выразило радость). И только в этот момент, как я уже говорил вам, я, забыв своего Бога, помнил только горечь обиды – да простит меня Бог! – и нанес смертельный удар. В тот же момент страшная жалость овладела мной; сердце мое наполнилось раскаянием. Но я вспомнил свою бедную семью, понял, что должен скрыть свое злодеяние ради семьи, – и спрятал труп в кустах. Потом я перенес его на табачное поле, поздно ночью пришел туда с лопатой и зарыл его…
Вдруг Том вскакивает с места и кричит:
– Наконец я понял, в чем дело! – Тут он махнул рукой старику с величественным видом и прибавил:
– Садитесь! Убийство было совершено, только вы никогда не принимали в нем участия!
Настала такая тишина, что можно было слышать падение булавки. Старик опустился на свое место смущенный и растерянный, а тетя Салли и Бенни до того были поражены, что смотрели на Тома, разинув рты и не понимая, что творится кругом. И все присутствующие находились в таком же остолбенении. Никогда еще я не видал людей в таком беспомощном недоумении, никогда еще не видал стольких глаз, так бессмысленно вытаращенных и таких неподвижных…
– Господин судья, могу я говорить? – спросил Том с невозмутимым спокойствием.
– Ради бога, говорите! – отвечал судья, до того пораженный и смущенный, что решительно ничего не понимал.
Том постоял на месте несколько секунд, не говоря ничего, чтобы вышло «эффектнее», как он называет это, а потом начал своим обычным спокойным тоном:
– Около двух недель тому назад на дверях этого судебного здания было вывешено небольшое объявление, предлагавшее награду в две тысячи долларов тому, кто доставит пару бриллиантов, украденных в Сент-Луисе. Эти бриллианты были оценены в двенадцать тысяч долларов. Но я возвращусь к этому вопросу позже. А теперь перейдем к убийству. Я расскажу вам об этом убийстве все: как оно произошло, кто совершил его, – словом, все детали.
Можно было видеть, как все стали усаживаться удобнее, чтобы слушать с полным вниманием.
– Брэс Дунлап, так жалобно хныкавший сейчас о своем брате, на которого он, как вам известно, не обращал никакого внимания, хотел жениться на этой молодой девушке, но она отказала ему. Тогда он пригрозил дяде Сайльсу, что заставит его пожалеть об этом. Дядя Сайльс знал, что Брэс Дунлап – человек влиятельный, что с ним трудно бороться, а потому был испуган этой ссорой и стал прилагать все усилия, чтобы их размолвка поскорее забылась. Ради этих соображений он взял даже к себе на ферму Юпитера Дунлапа и платил ему жалованье из своих скудных средств, когда он вовсе не нуждался в работнике. А Юпитер между тем, по наущению своего брата, делал все, чтобы оскорбить дядю Сайльса, раздражить его, вывести из себя и принудить к такому поступку, который погубил бы его в общественном мнении. И цель была достигнута. Все начали относиться враждебно к дяде Сайльсу, распространяли о нем самую нелепую клевету, и это постепенно разбивало ему сердце. Он был так оскорблен и так измучен, что временами терял рассудок. Ну, так вот, в ту субботу, которая доставила нам столько беспокойства, двое из свидетелей, присутствующих здесь, Лем Биб и Джим Лен, проходили мимо того места, где работали дядя Сайльс и Юпитер Дунлап, – до этого пункта показания их правдивы; все же остальное – ложь. Они не слышали, чтобы дядя Сайльс говорил, что убьет Юпитера, они не слышали никакого удара дубиной; они не видели убитого человека; и они не видели, чтобы дядя Сайльс прятал что-нибудь в кустах. Взгляните на них, вот они сидят перед вами, сожалея, что позволили так много наболтать своим языком; во всяком случае, я заставлю их пожалеть об этом, прежде чем закончу. Вечером, в эту же самую субботу, Билль и Джо Уитерсы видели, как один человек тащил на спине другого. До этого пункта их слова тоже правдивы, но остальное – ложь. Сперва они подумали, что это негр тащил в мешке украденный у дяди Сайльса хлеб, – заметьте, как они недовольны и смущены тем, что кто-то, оказывается, слышал, как они говорили об этом. Они недовольны, потому что им известно, кто именно нес убитого человека; они знают также, почему говорили здесь, что у этого человека была походка дяди Сайльса, между тем как им известно, что это был не он; и однако же они давали эти ложные показания под присягой.
Видели также при лунном свете, что какой-то человек зарывал убитого в землю на табачном поле, но этот человек не был дядя Сайльс. Дядя Сайльс в это время спал в своей постели.
Теперь, прежде чем я продолжу далее, позвольте мне спросить у вас, не замечали ли вы, что люди, находящиеся в задумчивости или чем-нибудь взволнованные, имеют привычку делать какие-нибудь непроизвольные движения своими руками, причем они совершенно не замечают этих движений. Иные поглаживают себе подбородок; другие трут себе нос; третьи проводят рукой по шее; четвертые крутят цепочку от часов; пятые вертят пуговицу; а некоторые имеют привычку рисовать пальцем букву или цифру на щеке, на шее или на нижней губе. У меня есть такая привычка. Когда я встревожен, раздосадован или задумаюсь о чем-нибудь глубоко, я вывожу пальцем прописное «V» у себя на щеке, на нижней губе или на шее, и всегда только одно прописное «V», причем я долго не замечаю, что делаю это.
Как это странно! И у меня есть такая привычка; только я пишу «О» вместо «V». Тут я заметил, что присутствующие кивали головой друг другу, точно хотели сказать: «Это правда».
– Теперь я продолжу. Ночью, накануне этой же субботы, пристал пароход к лесистому берегу, на сорок миль выше нашего места. Ночь была темная, дождливая и бурная. На этом пароходе скрывался вор, укравший те два бриллианта, за которые объявлена награда. Он украдкой сошел на берег, с дорожной сумкой в руке, и скрылся в темном лесу, надеясь безопасно добраться до нашего местечка. Но за ним следили на пароходе два его товарища, и он знал, что они убьют его при первой возможности и возьмут себе бриллианты, потому что они втроем украли эти бриллианты, а он их стащил у товарищей и скрылся. Не прошло и десяти минут, как его товарищи уже знали, что его нет на пароходе. Они тотчас же сошли на берег и кинулись в погоню за ним. Вероятно, при помощи зажженных спичек они нашли его следы на мокрой земле. Как бы то ни было, но они преследовали его весь день в субботу, стараясь, чтобы он их не заметил. Перед солнечным закатом он пришел к группе сикомор, позади табачного поля дяди Сайльса; он пришел туда затем, чтобы, спрятавшись под сикоморами, переодеться в другое платье, которое лежало у него в сумке, и тогда уже появиться в нашем местечке; заметьте себе, что все это он проделал вскоре после того, как дядя Сайльс ударил Юпитера дубиной по голове, потому что он, действительно, ударил его. Но как только преследователи увидели, что вор скрылся под сикоморами, они выскочили из кустов и проскользнули вслед за ним. Они кинулись и дубинами убили его наповал. Да, несмотря на все его крики и вопли, они без всякой жалости заколотили его до смерти. Но двое людей, которые шли в это время по дороге, услышали крики и прибежали на помощь. Убийцы, видя, что они обнаружены, кинулись бежать, а два человека гнались за ними некоторое время; но вскоре они вернулись под сикоморы. Что же они стали делать, вернувшись? Я сейчас расскажу вам, что они стали делать. Вернувшись, они увидели, что вор успел вынуть из сумки платье, готовясь переодеться; тогда один из них надел это платье на себя.
Том остановился на минуту, для большего «эффекта».
– Человек, который надел на себя платье убитого, был Юпитер Дунлап!
– Великий Боже! – крикнули все в один голос, а старый дядя Сайльс казался совершенно пораженным.
– Да, это был Юпитер Дунлап. Он и не думал быть мертвым, как видите. После этого они сняли с мертвеца сапоги, надели на него старые стоптанные башмаки Юпитера Дунлапа, а на Юпитера Дунлапа – сапоги, снятые с убитого. После этого Юпитер остался под сикоморами, а другой человек перенес мертвое тело на табачное поле дяди Сайльса. Затем поздней ночью он отправился в дом к дяде Сайльсу, взял его старое зеленое рабочее платье, всегда висевшее в коридоре между домом и кухней, отыскал на дворе лопату с длинной ручкой и, отправившись на табачное поле, зарыл в землю убитого человека.
Том остановился, помолчал с полминуты и вдруг спросил:
– Как вы думаете, кто был этот убитый человек? Это был – Джек Дунлап, пропавший без вести вор!
– Великий Боже!
– А как вы думаете, кто такой этот кривляющийся идиот, который сидит здесь сейчас и который притворялся все это время глухим и немым? Это – Юпитер Дунлап!
Боже мой! Все так завыли и закричали, такой подняли гвал, что я никогда в жизни не слыхал ничего подобного. А Том подскочил к Юпитеру, сдернул с него очки и фальшивые бакенбарды, и все увидели перед собой убитого человека совершенно здоровым и невредимым! А тетя Салли и Бенни, рыдая, повисли на шее старого дяди Сайль са и так усердно целовали и ласкали его, что после их объятий он казался еще более смущенным, обезумевшим и растерянным, чем когда бы то ни было. Затем публика начала вопить:
– Том Сойер! Том Сойер! Замолчите все, дайте ему говорить. Том Сойер, продолжай!
Это было для Тома чрезвычайно лестно, потому что он страшно любил выделяться в обществе, быть знаменитостью, героем дня, как он называл это. Когда все утихло, он продолжил:
– Мне остается досказать немногое. Когда Брэс Дунлап довел дядю Сайльса до такого раздражения, что он, вне себя от гнева, ударил дубиной Юпитера, тогда Брэс, я полагаю, вздумал воспользоваться этим случаем. Юпитер спрятался в лесу, намереваясь, вероятно, с наступлением ночи бежать отсюда. Тогда Брэс постарался бы убедить всех, что дядя Сайльс убил Юпитера и спрятал его тело где-нибудь в лесу. Это погубило бы дядю Сайльса, принудило бы его покинуть страну и даже, может быть, довело бы его до виселицы. Но когда они нашли под сикоморами своего убитого брата, не узнав его, – так обезображено было его лицо, – они увидели, что могут устроить гораздо удобнее: переодеть обоих – живого и мертвого, и похоронить Джека в одежде Юпитера, а затем подкупить Джима Лена, Билля Уитерса и остальных, чтобы они дали под присягой ложные показания! Вот каков был их план, и они привели его в исполнение. Они сидят теперь здесь, и, как я предсказал им, что они пожалеют о своей лжи еще раньше, чем я закончу, – так это и случилось, судя по их виду. Я и Гек Финн, присутствующий здесь, ехали на одном пароходе с этими тремя ворами, и тот из них, который теперь мертв, рассказал нам все насчет бриллиантов и говорил, что товарищи, наверное, убьют его, если представится случай. Мы обещали помочь ему чем только возможно. Сойдя с парохода, мы направились к сикоморам, но вдруг услыхали оттуда крики и поняли, что кого-то убивают. Однако на другой день утром, когда мы пришли на это место, там не оказалось никакого трупа. И когда после этого в нашем местечке появился Юпитер Дунлап, расхаживавший по соседним фермам в том самом костюме, который собирался надеть Джек, и притворившийся глухонемым, – как хотел притворяться и Джек, – мы, конечно, приняли его за Джека. Когда все уже перестали искать труп, мы с Геком принялись за поиски и нашли его. Мы гордились этим; но дядя Сайльс вдруг поразил нас как громом, сказав, что это он убил Юпитера. Тут мы сильно опечалились, что нашли этот труп, и решили спасти дядю Сайльса от виселицы во что бы то ни стало; а спасти его было нелегко, потому что он не согласился, чтобы мы помогли ему бежать из тюрьмы, как старому негру Джиму прошлым летом. Я сделал все, что мог. Целый месяц, день и ночь, придумывал я средства спасения дяди Сайльса, но ничего не мог придумать. И сегодня, когда мы вошли в судейскую залу, в голове у меня было пусто, и я нигде не видел спасения. Но постепенно кое-какие ничтожные факты начали привлекать мое внимание и заставили меня думать. Они так малозначительны сами по себе, что о них не стоит и упоминать, но они заставили меня думать и наблюдать, когда все воображали, что я только задумываюсь и не замечаю окружающего. Когда же дядя Сайльс начал рассказывать о том, как он убил Юпитера, опять мое внимание было привлечено одним маленьким обстоятельством, которое имело громадное значение, потому что благодаря ему я узнал наверное, что передо мной сидит Юпитер Дунлап, а не Джек. Я узнал по тому жесту, который он имел привычку делать, – я подметил у него этот жест еще в прошлом году и теперь вспомнил его.
Тут он остановился и подумал с минуту – ради «эффекта», – это я хорошо знал. Затем он повернулся, как бы собираясь уходить на свое место, и произнес ленивым, равнодушным тоном:
– Ну, теперь я сказал все.
Вы не можете себе представить, какой тут поднялся вой! Вся публика завопила, как один человек:
– Как вы его узнали? Стойте на месте, маленький дьявол! Какой жест он делал? Отвечайте!
Теперь вы видите, что он все это проделал ради «эффекта». Он не ушел бы на свое место без «эффекта», даже если бы его тащила туда пара волов.
– О, в этом нет ничего особенно важного, – ответил он. – Я заметил, что он казался несколько взволнованным, когда дядя Сайльс выказал решимость повесить себя за убийство, которого он никогда не совершал. С каждой минутой он становился все более нервным и беспокойным, а я пристально следил за ним, хотя другим казалось, что я даже не смотрю на него, – и вдруг его руки стали тревожно двигаться, а вскоре левая рука поднялась к его лицу и вывела пальцем на щеке крест, – вот тогда я и узнал его.
Тут все принялись кричать и выть, и топать ногами, и аплодировать, пока Том Сойер был так горд и счастлив, что не знал, что делать с собой. А потом судья посмотрел на него со своей кафедры и спросил:
– И вы, мой мальчик, видели собственными глазами, как разыгралась эта странная и ужасная трагедия, которую вы нам только что рассказали?
– Нет, господин судья, я ничего не видел.
– Ничего не видели! Но вы рассказали нам всю эту историю так подробно, как будто она происходила на ваших глазах. Как вы могли все это узнать?
Том отвечал беспечно и непринужденно:
– О, я узнал это, господин судья, сопоставляя вместе факты и очевидность. Тут нет ничего удивительного; это мог бы сделать каждый сыщик.
– Этого не сделал бы никто! Из целого миллиона не нашлось бы двух, способных сделать это. Вы необыкновенный мальчик!
Тут опять начался вой и аплодисменты, и крики, а Том… он не променял бы своего успеха ни на какие богатства. Затем судья продолжал:
– Но уверены ли вы в том, что эта история справедлива?
– Совершенно, господин судья. Здесь находится Брэс Дунлап. Он может опровергнуть мои слова, если захочет. Вы видите, – он молчит. И его брат молчит; и четыре свидетеля, которые так хорошо лгали под присягой за деньги, тоже молчат. А что касается дяди Сайльса, он хорошо делает, что молчит; ему-то уж я не поверю и под присягой!
Публика стала кричать и хлопать, и даже судья не выдержал и засмеялся. Том сиял от счастья. А когда прекратился смех и крики, он взглянул на судью и произнес:
– Господин судья, в этом зале сидит вор.
– Вор?
– Да, сэр. И при нем находятся эти два бриллианта, оцененные в двенадцать тысяч долларов.
Великий боже, какой тут поднялся шум! Все кричали:
– Кто он? Кто он? Укажите!
И судья сказал:
– Укажите его, мой мальчик. Шериф, арестуйте его! Кто же он?
Том отвечал:
– А вот этот «убитый человек» – Юпитер Дунлап.
Тут опять начались оглушительные крики и страшное волнение. Но Юпитер, который уже и раньше был достаточно поражен, теперь был вне себя от изумления. Чуть не со слезами он заговорил:
– Вот уж это ложь! Господин судья, это нехорошо; я довольно черен и без того. Я виноват во многом, – Брэс принуждал меня к этому и уговаривал, и обещал сделать меня богатым; я послушал его, а теперь жалею, что сделал это, и раскаиваюсь; но я не крал бриллиантов, и при мне их нет; пусть у меня руки и ноги отнимутся, если это не так! Можете обыскать меня, если хотите.
– Господин судья, – заговорил Том, – я был неправ, когда назвал его вором, и должен исправить свою ошибку. Он украл бриллианты и не знает этого. Он украл их у своего брата Джека, когда тот лежал мертвый, а Джек украл их у своих двух товарищей; но Юпитер крал их, не зная; и он расхаживал с ними здесь целый месяц. Да, сэр, целый месяц носит при себе этот нищий драгоценности, оцененные в двенадцать тысяч долларов. Да, господин судья, эти бриллианты при нем и теперь.
– Обыщите его, шериф, – сказал судья.
Это было исполнено. Шериф обыскал его самым тщательным образом, осмотрел его шляпу, носки, складки и швы на платье, сапоги – одним словом, всё, – а Том продолжал стоять совершенно невозмутимо, готовя новый «эффект». Наконец шериф кончил обыск, лица у всех сделались разочарованными, а Юпитер сказал:
– Ну, что? Разве я не говорил вам этого?
Тогда Том сделал вид, что глубоко о чем-то задумался, и стал почесывать затылок. Вдруг он поднял голову и сказал:
– А, теперь я понял, в чем дело! Я совсем забыл об этом.
Это была неправда: я знал, что он ничего не забыл.
– Не будет ли кто-нибудь так добр, – продолжал Том, – чтобы одолжить мне маленькую-маленькую отвертку? Такая отвертка была в сумке вашего брата, Юпитер, но, конечно, вы не принесли ее сюда.
– Нет, не принес. Я ее бросил.
– Это случилось потому, что вы не знали, для чего она предназначалась.
Юпитер тем временем надел сапоги, и когда, наконец, отвертка, переходя из рук в руки, достигла Тома, он сказал, обращаясь к Юпитеру:
– Положите вашу ногу на этот стул.
И, опустившись на колени, он стал отвинчивать пластинку каблука, остальные же следили за ним с напряженным вниманием. А когда он вынул из каблука огромный бриллиант и стал поворачивать его во все стороны, так что он сиял, сверкал и сыпал огненные искры, у всех захватило дыхание. А Юпитер казался таким огорченным и печальным, что жаль было смотреть. Когда же Том вынул другой бриллиант, Юпитер огорчился еще больше. Да оно и понятно, ведь он мог бы сделаться богатым и независимым где-нибудь на чужой стороне, если бы только догадался, зачем лежала маленькая отвертка в сумке его брата! Да, это было ужасно веселое время, и Том упивался славой. Судья поднялся во весь рост на кафедре, взял бриллианты, сдвинул свои очки на лоб, прочистил горло и начал:
– Я буду хранить эти бриллианты, пока не найдутся собственники; а когда они пришлют за ними, для меня будет истинным удовольствием вручить вам две тысячи долларов, потому что вы заслужили эти деньги, – да, и заслужили, кроме того, искреннейшую и глубочайшую благодарность всего нашего общества за то, что спасли оскорбленную, невинную семью от гибели и позора, за то, что избавили доброго и почтенного человека от позорной смерти на виселице и дали возможность правосудию наказать двух жестоких и гнусных преступников вместе с их лжесвидетелями!
Да, сэр, это было торжественное зрелище, и Том сказал мне потом то же самое.
Тут шериф арестовал и Брэса Дунлапа, и всю его шайку, а через месяц их судили и заключили в тюрьму. Прихожане снова начали толпиться в маленькой старой церкви дяди Сайльса, и были всегда ласковы и добры к его семье, не зная, как доказать свою любовь и преданность. А дядя Сайльс ревностно исполнял церковную службу, и его проповеди были так величественны, туманны и запутанны, что после них все чувствовали какое-то помрачение и с трудом находили дорогу к себе домой. Но прихожане слушали его с благоговением и, хотя ровно ничего не понимали из его проповедей, однако находили их верхом совершенства и плакали, слушая его, от любви и жалости. Благодаря этой любви и возвратившемуся уважению прихожан, ум старика прояснился – он стал крепок и духом, и телом. Тетя Салли и Бенни были веселы и счастливы, как птицы, и ничем нельзя выразить ту любовь и благодарность, которую они высказывали Тому, а также и мне, хоть я не сделал для них ничего. А когда были получены две тысячи долларов, Том дал мне половину, но и не подумал никому рассказывать об этом, чему я вовсе не удивился, зная его.
Том Сойер за границей
Глава I
Том Сойер жаждет новых подвигов. – Его соперничество с Парсонсом. – Приключение Парсонса. – Проект крестового похода.
Вы думаете, Том Сойер угомонился после всех этих приключений? Я разумею приключения на реке, когда мы освобождали негра Джима и Тома подстрелили в ногу. Как бы не так! Они только пуще раззадорили его. Вот и все, что из них вышло. Изволите видеть, когда мы трое вернулись по реке из дальнего странствия, можно сказать, со славой, и деревня встретила нас с факелами и речами, и все кричали ура, и галдели, а иные и напились, то стали мы, значит, героями, а Тому Сойеру того и надо было всегда.
Сначала-то он был доволен. Все дивились ему, и он, задравши нос, расхаживал по поселку, точно его владелец. Иные называли его Том Сойер Путешественник, и тут-то он надувался, как индейский петух. Он, видите ли, заносился передо мной и Джимом, потому что мы плыли вниз по реке на плоту и только обратно на пароходе, а он ехал на пароходе в оба конца. Ребята и мне с Джимом порядком завидовали, а перед Томом прямо-таки носом в грязь шлепались.
Ну, не знаю; может, он и угомонился бы, если бы не старый Нат Парсонс, что у нас почтмейстером, такой долговязий и тощий, добродушный и простоватый, и лысый от старости, и самая боязливая скотина, какую я когда-нибудь знал. Целых тридцать лет он был единственный человек в поселке, который имел репутацию, – то есть… я хочу сказать, репутацию путешественника, – и, понятно, смерть гордился ею, и было известно, что за тридцать лет он рассказал о своем путешествии миллион раз с лишним, всякий раз с радостью; и вот является мальчишка, которому еще пятнадцати лет не исполнилось, и заставляет всех ахать и охать над его путешествиями; разумеется, бедному старикашке это было острый нож. Он просто из себя выходил, слушая, как Том рассказывает, а публика то и дело: «Вы подумайте!», «Да неужто?», «Боже милостивый!» и прочее тому подобное; а отстать не мог, все равно как муха, попавшая задней лапкой в патоку. И только, бывало, Том кончит рассказ, старикашка давай выкладывать свои старые похождения и расписывать их как можно занятнее; только уж полиняли они здорово, и выходило неважно, – жалость одна. А там снова Том примется рассказывать, а там опять старикашка, и пойдут, и пойдут, час или больше стараются, кто кого загоняет.
А путешествие Парсонса, видите ли, вот как произошло. Когда его назначили почтмейстером и был он еще совсем новичок в том деле, приходит однажды письмо к какому-то лицу, которое ему было неизвестно, да и в поселке такого не оказалось. Ну, вот и не знает он, что тут делать и как тут быть, а письмо лежит себе да полеживает, неделю за неделей, так что под конец он уж и видеть его не мог без дрожи. Письмо же было неоплаченное, и это тоже его изводило. Взыскать десять центов было не с кого, а он думал, что правительство спросит с него, и чего доброго, даже выгонит его со службы за то, что не сумел взыскать. Ну, под конец стало ему невмочь. Сна лишился, от еды отбило, похудел, как тень, однако ни у кого не спрашивал совета – боялся, что тот человек, у которого он спросит, возьмет да и донесет правительству о письме. Он спрятал письмо под полом, но и это не помогало: случится, бывало, кому-нибудь стать на то место, его уже в пот бросает, подозрения мутят, и вот он дождется ночи, когда в деревне стихнет и стемнеет, прокрадется в контору, выроет письмо и запрячет где-нибудь в другом месте. Понятно, что люди стали чураться его, и головами покачивать и перешептываться, так как решили по его виду и поступкам, что он кого-нибудь зарезал или сделал неведомо что; и будь он чужестранцем, его бы, наверное, линчевали.
Ну, как я уже сказал, дошло до того, что стало ему невмоготу, и решил он ехать в Вашингтон, явиться к президенту Соединенных Штатов и рассказать ему все как есть, без утайки, а затем вынуть письмо, положить его перед всем правительством и сказать: «Вот оно перед вами, делайте со мною, что хотите; хотя, видит бог, я невинный человек и не заслужил всей кары закона, и оставлю после себя семью, которой придется умереть от голода, а она тут совсем непричастна. Это истинная правда, в чем готов присягу принять».
Сказано – сделано. Проплыл он самую малость на пароходе, проехал немного в дилижансе, а всю остальную часть пути проделал верхом, и в три недели добрался до Вашингтона. Видел пропасть земель, пропасть деревень и четыре города. В отсутствии пробыл почти восемь недель, а когда вернулся, то стал спесивее всех в деревне. Путешествие сделало его самым великим человеком в округе, ни о ком столько не толковали; люди приезжали за тридцать миль, даже из-за Иллинойских болот, чтобы только поглазеть на него: стоят перед ним и дивятся, а он-то разливается. Не было еще видано ничего подобного.
Ну, а теперь не было никакой возможности решить, кто же самый великий путешественник: одни говорили Нат, другие – Том. Все соглашались, что Нат больше проехал по долготе, но признавали, что Том перещеголял его по части широты и климатов. Значит, здесь ни за кем перевеса не было; и вот они расписывали свои опасные приключения, чтоб этим способом взять верх. Против огнестрельной раны в Томовой ноге Нату Парсонсу было трудно не спасовать, однако он действовал, как умел; и нужно сказать, при невыгодных обстоятельствах, потому что Том не сидел спокойно, как бы оно следовало по совести, а начинал ходить и ковылять кругом, и прихрамывать всякий раз, как Нат принимался рассказывать о своем приключении в Вашингтоне; надо вам сказать, что Том не перестал хромать после того, как его нога выздоровела, а практиковался в этом дома по ночам, и хромота у него выходила чисто как новенькая.
А приключение Ната было не хуже, – и, доложу я вам, умел же он его рассказать! Так рассказывал, что у всех мурашки бегали, и лица бледнели, и дыхание спиралось, а женщины и девушки – те иной раз совсем не выдерживали и падали в обморок. Вот оно в чем состояло, насколько могу припомнить.
Прискакал он в Вашингтон, поставил коня, явился с письмом в дом президента, и узнает здесь, что президент в Капитолии и сейчас отправится в Филадельфию, так если он хочет застать его, то не терял бы ни минуты. Нат еле на ногах устоял, так это его огорошило. Лошадь его осталась в гостинице, и он не знал, что делать. Но в ту самую минуту едет негр-извозчик с ветхой полуразвалившейся каретой. Нат кидается к нему и кричит:
– Полдоллара, если доставишь в Капитолий в полчаса, и четверть доллара прибавки, если доставишь в двадцать минут!
– Идет! – говорит негр.
Нат влез в карету, захлопнул дверцу, – и пошли они трястись да подскакивать по самой скверной дороге, какую только можно себе представить, и с таким грохотом, что ужас. Нат просунул руки в поручни и повис на них, ни жив ни мертв; только вдруг карета наткнулась на камень, подпрыгнула кверху, а дно-то у ней и выпади, а как выпало дно, то ноги Ната очутились на земле, и видит он, что гибель ему грозит неминуемая, если он не будет поспевать за каретой. Испугался он до смерти, однако уж изо всех сил держался за поручни и ногами перебирал, так что просто летел. Он просил извозчика остановиться, и прохожие тоже кричали, так как видели, что под каретой бегут чьи-то ноги, а в карете – видно в окно – болтаются чьи-то голова и плечи, и понимали, что ему грозит страшная опасность, но чем громче они кричали, тем громче орал и вопил негр, и нахлестывал лошадей, и повторял: «Не бойтесь, обещал вовремя доставить, и доставлю!» Он, видите ли, думал, что все они его торопят, а разобрать, что они кричат, не мог из-за грохота, который поднимал своей каретой. И вот они мчались себе дальше, и все холодели и каменели, глядя на них; и когда, наконец, они прикатили в Капитолию, то оказалось, что эта поездка была самая быстрая из всех, какие когда-нибудь случались; все говорили. Лошади грохнулись наземь, и Нат свалился тут же, а когда его вытащили, то оказалось, что он весь в пыли и в лохмотьях, и босой; зато поспел вовремя, и в самое время, и поймал президента, и отдал ему письмо, и все уладилось, и президент тут же простил его, а Нат прибавил негру две четверти доллара вместо одной, так как понимал, что если бы он не поехал в карете, то ни за что бы не поспел вовремя, – и думать нечего.
Приключение было хоть куда, и Тому приходилось здорово налегать на свою огнестрельную рану, чтобы не спасовать и постоять за себя. Однако же мало-помалу слава Тома начала бледнеть, потому что случились разные другие происшествия, о которых все толковали, – сначала скачки, а там пожар, а там цирк, а там большой аукцион негров, а там затмение; и это, как водится, всех будоражило, так что о Томе и говорить перестали, и вы себе представить не можете, как это его огорчало и бесило. Скоро он совсем раскис и затосковал, со дня на день все хуже, а когда я спросил его, что с ним такое, он отвечал, что у него просто сердце разрывается, как подумает он, что время проходит и он становится все старше и старше, а нет ни войны, ни какого другого способа прославиться. Конечно, все мальчики так думают, только он первый, от кого я услышал это так прямо и откровенно.
Вот и стал он придумывать способ прославиться, и скоро придумал, и предложил мне с Джимом принять участие. На этот счет Том Сойер всегда был щедр и великодушен. Есть пропасть мальчиков, которые будут с вами первые друзья-приятели, если вам удалось заполучить что-нибудь хорошенькое, но если хорошенькое досталось им, они вам и не заикнутся об этом, а постараются все себе зацапать. Том Сойер был не таковский – могу вас уверить. Есть пропасть мальчиков, которые будут юлить и лебезить перед вами, ежели вы добыли яблоко, выпрашивать сердцевинку; но когда им удастся добыть яблоко и вы попросите у них сердцевинку, и напомните им, что вы тоже давали им сердцевинку, то они скорчат вам рожу и скажут, что они вам чувствительнейше благодарны, но у них сердцевинки не останется. Однако я замечаю, что это им никогда даром не проходит; надо только подождать. Джек Гукер всегда так делал, и не прошло двух лет, как он утонул.
Ну, так пошли мы в лес, что на холме, и Том рассказал нам, что он придумал. А придумал он крестовый поход.
– Что такое крестовый поход? – спрашиваю.
Он глянул этак презрительно, как всегда глядят, когда стыдятся за человека, и говорит:
– Гек Финн, уж не хочешь ли ты сказать мне, что не знаешь, что такое крестовый поход?
– Нет, – говорю я, – не знаю. Да и не гонюсь за этим нисколечко. Жил я без того, и обходился, и здоров был. Ну, а если ты мне скажешь, буду знать, и ладно. Я не вижу, какой мне прок ломать голову над такими вещами, которые, может быть, ни разу в жизни мне не понадобятся. Это как Лакс Вильямс: выучился говорить по-чоктаусски, а тут и Чоктау-то никогда не видали, пока не пришел один вырыть могилу ему же. Ну, так что же такое крестовый поход? Только я тебе наперед скажу: если это привилегия, то ничего ты с ней не наживешь. Билль Томсон…
– Привилегия?.. – перебивает Том. – Никогда не видал такого идиота!.. Крестовый поход – это вроде войны.
Я подумал было, что он ума лишился. Однако нет: он говорил очень серьезно и преспокойно объяснил:
– Крестовый поход – это война, чтобы отнять Святую Землю у язычников.
– Какую Святую Землю?
– Ну, Святую Землю, – одна только и есть.
– Да нам-то ее на что?
– Ну как же ты не понимаешь? Она в руках язычников, и наш долг отнять ее у них.
– Как же мы допустили их завладеть ею?
– Мы вовсе не допускали их завладеть ею. Они всегда владели ею.
– Послушай, Том, так, значит, она ихняя, разве нет?
– Ну, конечно. Кто же говорит, что нет?
Я призадумался, но никак не мог понять, какие же у нас права на нее, и говорю:
– Это чересчур мудрено для меня, Том Сойер. Ежели у меня есть ферма, и она моя, и другому человеку захочется получить ее, то разве он имеет право…
– Экий вздор! Ты самой простой вещи сообразить не можешь, Гек Финн. Тут не ферма, а совсем другое. Видишь ли, вот в чем дело. Они владеют землей, только одной землей, и только это им и принадлежит; но мы, евреи и христиане, сделали ее святою, и, стало быть, нечего им осквернять ее. Это позор, и мы не можем потерпеть его ни минуты. Мы должны пойти на них и выгнать их оттуда.
– Ну, мне это кажется самым запутанным делом, какое я только знал. Теперь, положим, у меня есть ферма, а другой человек…
– Да ведь я же тебе сказал, что фермерство тут ни при чем! Фермерство – это занятие, самое обыкновенное, простое, мирское занятие, и все тут, больше о нем ничего и сказать нельзя; а тут высшее – тут религиозное, и совсем другое.
– Религиозно – пойти и отнять землю у народа, которому она принадлежит?
– Конечно! Так всегда считалось.
Джим покачал головой и говорит:
– Господин Том, это, верно, бывает ошибка, – наверно, так. Я сам религиожный, и жнаю пропасть людей, которые религиожные, и я не видел ни одного, который так делает.
Том взбеленился и говорит:
– Вы с ума сведете человека своим ослиным невежеством. Если б вы хоть сколько-нибудь были знакомы с историей, вы бы знали, что Ричард Львиное Сердце, и папа, и Готфрид Бульонский, и множество других, самых благородных и благочестивых людей на свете, рубили и колотили язычников двести с лишним лет, стараясь отнять у них землю, и все время купались в крови по горло, – и вдруг, вот тебе раз, двое безмозглых деревенских олухов из Миссурийской трущобы объявляют, что им-де лучше известно, что правильно и что неправильно. Извольте толковать с ними!
Ну, конечно, это представляло все дело в другом свете, так что мы с Джимом почувствовали себя простаками и невеждами и жалели, что так опростоволосились. Я не знал, что сказать, и Джим тоже сначала не знал, а потом и говорит:
– Ну, тогда думалось, это правильно, потому как они не знали, то где же нам, неучам, знать; и если это наш долг, то надо нам его делать и исполнять, как могим лучше. Только мне жалко тех язычников. Очень это тяжело – убивать людей, которые с тобой не знакомы и ничем тебя не обижали. Вот оно что. Скажем, пошли мы к ним, мы трое, и говорим, что мы голодны, дайте нам поесть, а они, как бывают другие люди и негры, – понимаете? – вожмут да и дадут нам поесть, я уж жнаю, что дадут, – и тогда…
– Ну, что ж тогда?
– Видите ли, господин Том, я так мышляю. Не выйдет у нас, не смогим мы убивать бедняг, которые нам никаких худых дел не сделали, пока не приучиваемся зараньше, – я это отлично понимаю, господин Том, правда, отлично понимаю. Так вот, мы вожмем топор или два топора, вы и я, и Гек, и жаберемся ночью, когда месяц спрячется жа реку, и убиваем большую семью, что живет на Снай, потом спалим ее дом и…
– А, да замолчи ты, мочи нет слушать! Не хочу больше и толковать с такими людьми, как ты и Гек, которые вечно отклоняются от предмета и у которых умишка только на то и хватает, чтобы подводить чисто богословскую вещь под законы о собственности.
Ну, в этом Том Сойер был неправ. Джим не хотел ничего худого, и я не хотел ничего худого. Мы очень хорошо понимаем, что он прав, а мы не правы, и все, чего мы хотели, – это добиться толку, больше ничего; а если он не мог растолковать нам так, чтобы мы поняли, то только потому, что мы были неучи, – да, и туповаты к тому же, не стану спорить. Но, бог мой, ведь это же не преступление, я думаю?
Но он больше и слышать не хотел об этом; сказал только, что если бы мы правильно взглянули на дело, то он собрал бы две тысячи рыцарей, одел бы их с ног до головы в железо и назначил бы меня своим помощником, а Джима маркитантом, а сам принял бы начальство, и смел бы всех язычников в море, как мух, и вернулся бы на родину, пройдя через мир со славой, как заходящее солнце. Но мы не сумели, прибавил он, воспользоваться счастьем, когда он его предлагал, а больше он предлагать не станет. И не предложил. Он ведь, уж если упрется на чем-нибудь, так ничем его не сдвинешь.
Но я не очень огорчался. Я человек миролюбивый и не хочу затевать ссору с людьми, которые мне ничего не сделали. По мне, пусть язычники остаются при своем, а я при своем.
А Том набрался всей этой чепухи из книг Вальтера Скотта, которого всегда читал. И это в самом деле была чепуха, потому, где бы он мог набрать столько людей, да хоть бы и набрал, то, наверно, получил бы трепку. Я взял у него эти книги и прочел, и, насколько могу судить, большинству людей, которые побросали свои фермы и отправились в крестовый поход, пришлось очень круто.
Глава II
Мы отправляемся смотреть воздушный шар. – Неожиданное путешествие. – Мы в плену у профессора. – Ночь на воздушном шаре.
После этого Том придумывал разные планы один за другим, но во всех оказывались какие-нибудь изъяны, так что приходилось бросать их. Под конец он впал почти в отчаяние. В это время сент-луисские газеты стали толковать о воздушном шаре, который собирался лететь в Европу, и Тому пришло в голову, что не мешало бы отправиться туда и посмотреть, как он выглядит; только он все не решался. Однако газеты продолжали толковать, и он рассуждал, что ежели не поедет, то, пожалуй, другого случая и не представится увидеть воздушный шар; да к тому же узнал, что Нат Парсонс едет, – ну и, конечно, решился. Он не хотел, чтобы Нат Парсонс, вернувшись, стал хвастаться, что видел воздушный шар, а ему, Тому, пришлось бы слушать да помалкивать. Вот он и пригласил меня с Джимом, и мы отправились.
Знатный был шар, огромный, с крыльями и разными штуками, совсем не похожий на те, что на картинках рисуют. Он находился на окраине города, на пустыре в конце Двенадцатой улицы, а кругом стояла толпа и издевалась над ним и над его хозяином – тощим, бледным малым, с таким, знаете, кротким, лунным блеском в глазах, – и все уверяли, что он не полетит. Он выходил из себя, слушая их, и поворачивался к ним, и грозил кулаком, и говорил, что они скоты и слепцы, но наступит день, когда они убедятся, что стояли лицом к лицу с одним из тех людей, которые составляют славу народов и создают цивилизацию, и оказались слишком тупы, чтобы понять его, и что на этом самом месте их дети и внуки воздвигнут ему памятник, который простоит тысячу лет, а его имя переживет и памятник; толпа же в ответ на это только пуще гоготала и ревела, и спрашивала, какую он фамилию носил до своей свадьбы, и как зовут бабушку кота его сестры, и разные подобные глупости, которые толпа кричит, когда попадется ей малый, над которым можно потешиться. То, что они говорили, было забавно, – да; и очень остро; но не очень-то оно красиво и храбро – нападать толпой на одного, когда притом они были так бойки на язык, а он и огрызнуться путем не умел. Но, право же, зачем ему было пререкаться с ними? Вы понимаете, пользы ему от этого не было никакой, а им только того и хотелось. Тут-то они и наседали на него. Но он ведь отвечал; должно быть, не мог удержаться, – так уж, видно, был создан. Он был довольно доброе существо и никому не делал вреда, а, как говорили газеты, был просто гений, но ведь это же не его вина. Не всем быть здоровыми; кто как создан, тот таким и остается. Гении, насколько я могу понять, думают, что они все знают, и потому не хотят ни у кого спрашивать совета, а всегда делают все по-своему; за это все от них отворачиваются и смеются над ними, что совершенно натурально. Если бы они были посмирнее, слушали бы других да старались учиться, – куда бы это лучше было для них же самих!
Та часть шара, в которой находился профессор, была вроде лодки, очень большой и вместительной; в ней имелись вдоль бортов непромокаемые лари для всевозможных запасов, на них можно было и сидеть, и спать. Мы вошли в лодку, в ней было еще человек двадцать, осматривавших устройство, и старый Нат Парсонс тут же. Профессор суетился, готовясь к отлету, и публика начала уходить, один за другим; старый Нат ушел последним. Конечно, мы не могли допустить, чтобы он остался дольше нас. Мы не тронулись с места, пока он не ушел, решив, что сойдем последними.
Но вот он ушел, пора и нам было отправляться. Вдруг слышу я громкий крик, оглядываюсь – город падает под нами, как пуля. Я так и обмер, перепугался до страсти. Джим совсем серый стал и не мог слова выговорить, а Том ничего не говорил, но выглядел взволнованным. Город падал все ниже, ниже, ниже, мы же будто просто висели в воздухе и не двигались. Дома становились все меньше и меньше, город все съеживался да съеживался, люди и экипажи выглядели точно муравьи и клопы, ползавшие внизу, а улицы точно щели и ниточки; а там все слилось, и города как не бывало; остался только большой волдырь на земле; и мне чудилось, что теперь можно видеть вверх по реке и вниз по реке на тысячу миль, хотя, конечно, глаз не хватал так далеко. Мало-помалу земля стала как мяч – настоящий круглый мяч серого цвета, со светлыми полосками, извивающимися и переплетающимися по нему, а полоски эти были реки. Погода стала холодноватой. Вдова Дуглас всегда говорила мне, будто земля круглая, как мяч, но я никогда не обращал внимания на разные ее суеверия, а это и подавно пропускал мимо ушей, потому что своими глазами мог видеть, что земля вроде тарелки, плоская. Я взбирался на холм, и осматривался кругом, и убеждался в этом сам, потому что, по-моему, лучший способ удостовериться в чем-нибудь, это пойти и посмотреть самому, а не полагаться на чужие уверения. Но теперь мне пришлось сознаться, что она была права. То есть права насчет остальной земли, но вовсе не права насчет той части, где лежит наша деревня: та часть совсем как тарелка, плоская, ей-богу.
Все это время профессор стоял неподвижно, точно заснул, но вдруг очнулся и давай бушевать. Вот что, примерно, он сказал:
– Идиоты! Они говорили, что шар не полетит. И все высматривали, выслеживали, надеялись узнать секрет. Да я их провел. Никто, кроме меня, не знает, в чем секрет! Никто, кроме меня, не знает, какая тут сила действует; это новая сила! Новая сила, в тысячу раз могущественнее всех, какие есть на земле. Пар в сравнении с нею – игрушка. Они говорили, не долечу до Европы. Европа! У меня силы хватит на пять лет, а провианту на три месяца. Дурачье, много они понимают! Да, говорили тоже, будто мой воздушный корабль непрочен, а он продержится пятьдесят лет! Я могу парить в небесах всю жизнь, если захочу, и лететь куда мне угодно, хоть они и смеялись надо мною, и уверяли, будто я не могу. Не могу управлять? Поди сюда, мальчик, посмотри. Нажимай кнопки, как я укажу.
Он заставил Тома управлять воздушным кораблем, направлять его туда и сюда, по всем направлениям, и мигом научил его всему, а Том сказал, что это очень просто. Заставил его спустить корабль почти к самой земле и лететь по Иллинойским лугам так низко, что можно бы было разговаривать с фермерами и слышать совершенно ясно их слова; и при этом выбрасывал печатные объявления, в которых говорилось о воздушном шаре и о том, что он летит в Европу. Том намастачился так, что мог направить воздушный корабль прямехонько на дерево, подлететь к нему почти вплотную – и тут разом взвиться и перелеть через верхушку. Да, он даже показал Тому, как приставать к земле, и тот проделал это как нельзя лучше, спустил воздушный корабль на луг легко, как пушинку; но только было мы хотели выскочить, как профессор крикнул: «Нельзя!» – и поднял нас опять в высоту. Ужас что такое! Я давай просить его, Джим тоже; но он только пуще расходился и начал бесноваться, и посматривать на нас так свирепо, что я стал бояться его.
Потом он опять завел речь о своих обидах, ворчал и злился, что с ним так обошлись, и, кажется, никак не мог забыть об этом, особенно о разговорах публики насчет того, что корабль непрочен. Он смеялся над этим, а также над их словами, будто воздушным кораблем нельзя управлять просто и он постоянно будет портиться. Портиться, – это его просто из себя выводило; он уверял, что она так же не может расстроиться, как солнечная система. Его разбирало все пуще и пуще; я просто не видывал человека в таком азарте. У меня мороз пробегал по коже, глядя на него, у Джима тоже. Наконец он стал орать и визжать и поклялся, что мир никогда не узнает его секрета за то, что обошелся с ним так подло. Сказал, что облетит на своем шаре вокруг земли, чтобы показать, на что он способен, а потом утопит его в море, и нас с ним вместе утопит. Словом, попали мы в ужаснейшую передрягу, а тут еще ночь наступила.
Он дал нам поесть и прогнал нас на другой конец лодки, а сам улегся на ларе, в таком месте, откуда мог управлять воздушным шаром, засунул под голову свою старую перечницу-револьвер и сказал, что если кто из нас задурит и попробует спуститься, то он его убьет на месте.
Мы жались друг к дружке, раздумывали, как нам быть, но ничего не говорили, разве кто изредка промолвит словечко: очень уж мы были перепуганы и измучены. Ночь тянулась медленно и уныло. Летели мы довольно низко; при луне все казалось таким кротким и милым, фермерские домики выглядели такими хорошенькими и уютными; мы ясно слышали все звуки на фермах, и нам хотелось там быть; но ничего не поделаешь! Мы скользили над ними, как духи, и следов не оставляли.
Поздно ночью, когда все звуки стали ночными звуками и воздух стал ночным и пахнул, как ночной, – должно быть, часов так около двух, – Том сказал, что профессор, должно быть, давно заснул и мы можем попробовать…
– Что попробовать? – говорю я шепотом, а у самого сердце так и замерло, потому что я знал, что он задумал.
– Попробовать подкрасться и связать его, и спуститься на землю, – отвечает он.
– Нет, сэр. Не трогайтесь с места, Том Сойер.
А Джим, – ну, Джим еле мог выговорить от страха:
– О, господин Том, не нужно! Ежели вы трогаете его, мы пропали, мы пропали, да! Я ни жа что на свете не пошел к нему. Господин Том, он совсем рехнувшись.
А Том шепчет в ответ:
– Потому-то нам и надо действовать. Не будь он сумасшедший, я бы и в ус себе не дул; вы бы меня не выманили отсюда. Ведь я теперь умею управлять этим шаром, значит, мне нечего опасаться, быть отрезанным от твердой земли. Да, будь он в здравом рассудке… Но летать на воздушном шаре с человеком, который спятил с ума и грозится облететь землю, а там утопить всех нас, – это плохая затея. Говорю вам, надо что-нибудь предпринять, пока он еще не проснулся, а то, пожалуй, и случая другого не представится. Идем!
Но у нас от одной мысли об этом поджилки тряслись, и мы сказали, что не можем пошевелиться. Тогда Том решил подкрасться один и попробовал спустить корабль на землю. Мы его просить, мы его молить, бесполезно; пополз на четвереньках и стал подкрадываться, продвигаясь не больше дюйма, а мы затаили дыхание и следили за ним. Когда он добрался до середины лодки, то пополз еще тише, и мне показалось, что прошли целые годы. Но вот наконец видим мы, что он уже вровень с головой профессора, поднимается тихонько, смотрит ему в лицо и прислушивается. Затем, видим, ползет дальше, к ногам профессора, где кнопки. Добрался туда благополучно, потянулся тихонько к кнопкам, да и уронил что-то, припал на дно и лежит, не шелохнется. Профессор завозился и говорит: «Что такое?» Но мы ни гу-гу, все притихли, как мертвые, а он забормотал, заворчал, закопошился, точно встать собирается, тут-то у меня душа в пятки ушла – думал, умру от страха.
Тут луна спряталась за тучу, и я чуть не заплакал, так обрадовался. Она все глубже и глубже зарывалась в тучу, и наконец сделалось так темно, что мы уже не могли видеть Тома. Потом стал накрапывать дождик, и мы слышали, как профессор возился со своими канатами и разными штуками и ругал погоду. Мы то и дело пугались, что он наткнется на Тома и тогда капут нам; но Том уже полз назад, и когда мы почувствовали его руки на наших коленях, у меня дыхание остановилось и сердце упало вниз, к остальным внутренностям, потому что мне не было видно в темноте: ведь это мог быть и профессор, и я так и думал, что это он.
Батюшки мои! Я так обрадовался возвращению Тома, что был счастлив, как только может быть счастлив человек, который летит по воздуху с сумасшедшим. В темноте нельзя спуститься на землю, и я надеялся, что дождь не перестанет, так как вовсе не хотел, чтобы Том опять принялся за свою затею и перепугал бы нас до смерти. Желание мое исполнилось. Дождь моросил себе да моросил всю оставшуюся ночь, которая скоро минула, хотя и показалась нам длинной; а на рассвете прояснилось, и земля выглядела удивительно нежной, серой и милой, и так приятно было смотреть на леса и поля. А лошади и коровы стояли так степенно и думали. Затем взошло солнце, яркое, веселое и пышное, и тут мы почувствовали, что ужасно измучились, и сами не заметили, как уснули.
Глава III
Цвет разных штатов на карте и в натуре. – Жаркий спор по этому предмету. – Диссертация о географических долготах и разнице времени. – Океан.
Мы заснули около четырех часов и проснулись около восьми. Профессор сидел на своем конце и выглядел сердитым. Он дал нам позавтракать, но сказал, чтобы мы не смели заходить на кормовую часть дальше середины лодки. Но когда вы отдохнули да поели, то все кажется совсем другим, чем раньше казалось. Тогда можно себя чувствовать довольно хорошо даже на воздушном шаре с гением. Мы стали разговаривать.
Меня мучила одна вещь, и я наконец сказал:
– Том, ведь мы летели к востоку?
– Да.
– С какой скоростью?
– Ты ведь слышал, что говорил профессор, когда бесновался; он говорил, что мы делаем то пятьдесят миль в час, то девяносто, то сотню; и что с попутным ветром он мог бы делать триста, а найти попутный ветер в каком хочешь направлении не трудно; для этого нужно только подниматься и опускаться, пока не найдешь.
– Ну, так я и думал. Профессор все врал.
– Почему?
– Потому что если бы мы летели так скоро, то уже должны были бы пролететь Иллинойс, разве нет?
– Конечно.
– А мы не пролетели.
– Почему ты думаешь?
– Я знаю по цвету. Мы еще летим над Иллинойсом. И ты сам можешь видеть, что Индианы еще и вдали не видно.
– Не понимаю, что ты такое мелешь, Гек. Ты узнаешь по цвету?
– Да, конечно, по цвету.
– Да при чем же тут цвет?
– Как при чем? Иллинойс зеленый, Индиана розовая. А покажи мне, где тут внизу хоть пятнышко розовое? Нет, сэр; все зеленое.
– Индиана розовая! Что за вранье!
– Вовсе не вранье; я видел ее на карте, и она розовая.
Вы себе представить не можете, как он взбеленился и осерчал.
– Ну, – говорит, – будь я таким же болваном, как ты, Гек Финн, я бы за борт выскочил. Видел на карте! Гек Финн, неужели ты думаешь, что штаты взаправду такого же цвета, как на карте?
– Том Сойер, для чего сделана карта? Чтоб учить нас тому, что на самом деле есть?
– Конечно.
– Ну, если так, то с какой же стати она врет, желал бы я знать.
– Не мели, олух, она не врет.
– Не врет, нет?
– Нет.
– Отлично, но если так, то нет двух штатов одинакового цвета. Что ты на это скажешь, Том Сойер?
Он увидел, что я его поймал, и Джим тоже увидел, и, могу вас уверить, мне это было очень приятно, потому что Том Сойер не из тех, с которыми легко справиться. Джим хлопнул себя по ноге и сказал:
– Нечего скажать, это ловко – отлично, хорошо, ловко! Ничего не поделаешь, господин Том, теперь он вас поймал, – теперь-то он вас поймал, да! – Он снова хлопнул себя по ноге и сказал: – Ну, как же оно ловко вышло!
Я никогда в жизни не был так доволен, а ведь и не думал, что скажу что-нибудь умное, пока оно не сказалось. Я так себе молол, совсем зря, и не ожидая ничего путного, совсем даже не думая о такой штуке, и вдруг, вон оно как вышло. Право, меня это самого удивило не меньше, чем других. Это все равно как, скажем, жует человек ломоть хлеба и вдруг попадает ему на зубы бриллиант. Ну, сначала-то он знает только, что ему попался камушек, а уж когда вынет его, да очистит от песка и крошек, и всякой дряни, да вглядится хорошенько, тогда только и увидит, что это бриллиант, и удивится, и обрадуется. Да и хвастать начнет, хотя если разобрать дело как следует, то вовсе нет за ним такой заслуги, какая была бы, если бы он искал бриллианты. Вы сами поймете, какая тут разница, если подумаете хорошенько. Видите ли, случай – это совсем не такая штука, как то, что сделано нарочно. Всякий мог бы найти этот бриллиант в этом хлебе; да не всякому попадается хлеб с бриллиантами. Вот тут-то и заслуга этого молодца обозначается; тут и моя заслуга обозначилась. Я не претендую на великие дела; не ручаюсь, что я сумел бы сделать это опять, но я это сделал тот раз – вот чего у меня никто не отнимет. И я так же мало думал об этой штуке, так же мало помышлял о ней или готовил ее, как вы сейчас. Да, я был так спокоен, как только можно быть спокойным, а она все-таки вышла совсем вдруг. Я часто думал об этом случае и помню все, как есть, точно это случилось только на прошлой неделе. Помню все: прекрасную страну с лесами, и полями, и озерами на сотни и сотни миль кругом, и города, и деревни, раскиданные под нами то там, то сям, то здесь, и профессора, бормотавшего что-то над картой, разложенной перед ним на столике, и Томову шапку, болтавшуюся на снастях для просушки; и еще памятна мне птица, которая летела рядом с нами, метрах в десяти, по тому же направлению, и старалась обогнать нас, но все время отставала, и поезд, который шел внизу, скользя между фермами и деревьями и оставляя за собой длинное облако черного дыма, а иногда выпуская маленькие клубы белого пара; и когда пар уже совсем исчезал, так что мы почти забывали о нем, до нас долетал слабый звук – это был свисток. Но и птицу, и поезд мы оставили за собой, далеко позади, и без всякого труда.
Однако Том обиделся, обозвал нас с Джимом пустоголовыми неучами и сказал:
– Положим, перед нами бурый теленок и большой бурый пес, и живописец хочет их срисовать. Какая его главная задача? Нарисовать их так, чтобы вы могли различить их с первого взгляда, – так ведь? Ну, конечно. Что ж, вы хотите, чтобы он нарисовал их обоих бурыми? Разумеется, нет. Одного из них он нарисует синим, и тогда вы их не смешаете. То же самое и на картах. Для того-то на них и рисуют каждый штат особой краской; не для того, чтобы вас обмануть, а чтобы вы сами не обманулись.
Но мне это доказательство показалось ни к чему, и Джиму также. Джим покачал головой и сказал:
– Ну, господин Том, кабы вы узнали, какой пустоголовый народ этот живописец, вы бы подумали, да и подумали раньше, чем его в пример приводить. Я вот расскажу вам, тогда вы могите сам видеть. Вижу я однажды, на жадворках у старого Ганка Вильсона, сидит живописец и рисовает старую пеструю корову, которая беж рог – вы жнаете, про какую я говору. И я спрашивал, на что он ее рисовает, а он говорит, что когда нарисовает ее, то ему дадут жа картину сто долларов. Господин Том, да он бы мог корову покупать жа пятнадчать, и я ему так и скажал. А он, верите ли, только головой тряхнул и жнай себе рисовает. Так-то, господин Том, ничего они не понимают!
Том вышел из себя; я заметил, что это всегда бывает с человеком, ежели его припрут к стене. Он сказал нам, чтоб мы не взбалтывали больше тину в наших головах – пусть лучше она отстоится, тогда, может быть, мы и поймем что-нибудь. Потом увидел часы на городской башне внизу, схватил подзорную трубу и взглянул на них, а затем взглянул на свою серебряную луковицу, и опять на часы, и опять на луковицу, да и говорит:
– Курьезно – часы на целый час вперед.
Тут он спрятал свою луковицу. Затем увидал другие часы, посмотрел – тоже на час вперед. Это его заинтересовало.
– Прекурьезная штука, – говорит, – не понимаю, что бы это значило.
Он взял трубку, высмотрел другие часы, и те оказались на час вперед. Тут у него и глаза выкатились, и дух захватило, так что он еле выговорил:
– Вел-ликий Скотт! Это долгота.
Я перепугался и говорю:
– Ну, что такое, что случилось, в чем дело?
– А в том дело, что этот пузырь перемахнул, как ни в чем не бывало, через Иллинойс, и Индиану, и Огайо, и теперь находится над восточной оконечностью Пенсильвании, над Нью-Йорком или где-нибудь около этих мест.
– Том Сойер, да ты всерьез?
– Да, всерьез, и так оно и есть, будь уверен. Мы сделали около пятнадцати градусов долготы с тех пор, как вылетели из Сент-Луиса вчера вечером, и здешние часы верны. Мы отмахали миль восемьсот.
Я не говорил, но все-таки у меня мурашки забегали по спине. Я по опыту знал, что на плоту по Миссисипи такой путь не сделаешь меньше чем в две недели.
Джим что-то раздумывал и соображал. Немного погодя он сказал:
– Господин Том, вы скажывали, эти часы верные?
– Да, верные.
– А ваши карманные тоже?
– Они верные для Сент-Луиса, а для здешних мест на час вперед.
– Господин Том, вы же не хочете скажывать, что время не вежде одинаковое?
– Нет, оно не везде одинаковое, и даже очень не одинаковое.
Джим пригорюнился и говорит:
– Жалко мне слушать, что вы так говорите, господин Том, очень стыдно слушать, что вы так говорите, а еще воспитание получали. Да, сэр, послушала бы ваша тетя Полли ваш ражговор, у нее бы сердце ражорвалось.
Том остолбенел. Он смотрел на Джима, не понимая, в чем дело, и ничего не говорил, а Джим продолжал:
– Господин Том, кто сделал людей в Сент-Луисе? Бог сделал. Кто сделал людей ждесь, где мы есть теперь? Бог сделал. Они обои его дети? Это верно. Как же Он будет делать ражличие между ними?
– Ражличие! Бывают же такие олухи! Никакого тут нет различия. Ведь вот тебя и еще многих своих детей он сотворил черными, а нас белыми, – ты как об этом думаешь?
Джим понял заковыку. Он запнулся. Не знал, что ответить. А Том говорит:
– Видишь, он делает различие, когда захочет; но в этом случае различие сделал не он, а люди. Бог сотворил день, и Он же сотворил ночь; но Он не придумывал часов и не распределял их; это сделал человек.
– Господин Том, это верно? Человек это сделал?
– Конечно.
– А кто ему пожволял?
– Никто. Он и не спрашивал.
Джим подумал с минуту и говорит:
– Ну, это мне удивительно. Я бы ни жа что не посмел. А другие люди ничего не боятся. Прут себе напролом – и думать не хочут, что случится. Так они вежде сделали ражницу на один час, господин Том?
– На час? Нет. Разница составляет четыре минуты на каждый градус долготы. На пятнадцать градусов выйдет час, на тридцать – два, и так далее. Когда в Англии вторник, час пополуночи, в Нью-Йорке еще понедельник восемь часов вечера.
Джим немного подвинулся на ларе, и видно было, что он обижен. Он покачивал головой и что-то бормотал; видя это, я подсел к нему, похлопал его по ноге и приласкал его. Тогда он немножко утешился и сказал:
– Господин Том говорит такие слова: в одном месте авторник, а в другом понедельник, и обои в один день. Гек, как же можно так шутить – там, где мы теперь есть. Два дня в один день! Как же втиснуть два дня в один день – ражве можно втиснуть два часа в один час, можно? Ражве можно втиснуть два негра в шкуру одного негра, можно? Ражве можно втиснуть два галлона виски в одногаллонный бочонок, можно? Нет, сэр, он, бочонок, лопнет. Да, и все-таки вы не втисните, ни жа что не поверу. Ты сам посуди, Гек, положим, в авторник Новый год, – как же тогда? Что же, скажешь, в одном месте нынешний год, а в другом месте прошлый год, и обои в одну и ту же самую минуту? Это несовместимая чепуха, я не могу этого терпеть, я не могу терпеть слышать такой разговор.
Тут он начал дрожать и совсем посерел, а Том сказал:
– Ну, в чем дело? Чего ты?
Джим едва мог говорить, но проговорил все-таки:
– Господин Том, вы не шутите, это так и есть?
– Нет, не шучу, так и есть.
Джим снова задрожал и говорит:
– И вдруг этот понедельник будет Страшный суд, тогда в Англии совсем не будет Страшного суда, и мертвых не прижовут. Нам не следовает туда лететь, господин Том. Пожалуйста, пусть он летит назад, я хочу быть там.
Вдруг мы увидели такое, что вскочили, забыли обо всем и глядим, глаз не сводим. Том и говорит:
– Неужели это… – тут он перевел дух и тогда уже договорил:
– Оно самое, – верно, как вы живы, – это океан!
Тут и мы с Джимом перевели дух. А потом стояли и смотрели, ошеломленные, но и обрадованные, потому что никто из нас никогда не видал океана, да и не надеялся увидеть. Том бормотал:
– Атлантический океан – Атлантический. О, как это величественно звучит!.. И это он – и мы на него смотрим – мы! Право, это так великолепно, что даже не верится.
Тут мы увидели огромную пелену черного дыма, а когда подлетели ближе, оказалось это город, просто чудовище-город, с густой бахромой кораблей с одного края; и пришло нам в голову, не Нью-Йорк ли это, и начали мы галдеть да спорить, а он тем временем проскользнул под нами и исчез вдали, мы же очутились над самым океаном и мчались, как буря. Тут-то мы опомнились, да!
Кинулись мы на корму, и подняли вой, и стали просить профессора сжалиться над нами, и вернуться назад, и высадить нас, и возвратить нас родным, которые так горюют и беспокоятся о нас, и, пожалуй, умрут, если с нами что-нибудь случится; но он выхватил свой пистолет и прогнал нас назад, и мы пошли, но никто себе представить не может, что мы чувствовали.
Земля пропала, виднелась только узкая полоска, точно змея, далеко на самом краю воды, а внизу под нами океан, океан, океан – миллионы миль океана, и бурлил-то он, и кипел, и пенился, и белые брызги летели с верхушек валов, а кругом виднелось всего несколько кораблей, которые ложились то на правый борт, то на левый, зарываясь то носом, то кормой; а скоро и кораблей не стало видно, и остались мы одни с небом и океаном, и никогда еще я не видывал такого просторного и пустынного места.
Глава IV
Профессор напивается и хочет нас отправить за борт. – Гибель профессора. – Буря и гроза. – Наше совещание.
И все пустыннее и пустыннее становилось кругом. Над нами было огромное небо, пустое и страшно глубокое, а под нами океан, и на нем ничего, кроме волн. Вокруг нас было кольцо – совершенное кольцо – там, где небо сходилось с водой; да, чудовищное огромное кольцо, а мы находились как раз в центре его. Да, в самом центре. Мы неслись, как степной пожар, но ничего из этого не выходило – из центра мы никоим способом не могли вырваться; и я не замечал, чтобы мы хоть на дюйм приблизились к кольцу. Просто мороз по коже продирал – так это было странно и необъяснимо.
Тишина кругом стояла такая, что мы говорили вполголоса, и становилось нам все тоскливее и страшнее, и совсем не до разговора, так что, наконец, он и вовсе прекратился, и мы сидели и «думались», как говорит Джим, не молвив слова, бог знает сколько времени. Профессор не шевелился, пока солнце не поднялось над нашими головами; тогда он встал и приложил к глазу какой-то треугольник, а Том сказал, что это секстант и что он определяет по солнцу, в каком месте находится шар. Потом он стал писать какие-то цифры, заглянул в какую-то книгу, а там опять расходился. Молол всякую чепуху, и между прочим сказал, что будет делать по сто миль в час до завтрашнего вечера, а тогда высадит нас в Лондоне.
Мы сказали, что будем покорнейше благодарны.
Он уже пошел было прочь от нас, но когда мы сказали это, быстро повернулся и окинул нас долгим, мрачным взглядом, самым злобным и подозрительным, какой я когда-нибудь видал. Затем сказал:
– Вам хочется покинуть меня. Не отпирайтесь.
Мы не знали, что ответить, а потому промолчали и не сказали ничего.
Он ушел на корму и уселся там, но, кажется, никак не мог забыть об этом обстоятельстве. То и дело заводил речь все о том же и старался добиться от нас ответа, но мы ни гу-гу.
Становилось все страшнее, и мне уж казалось, что я не выдержу этого. Было еще хуже, чем ночью. Вдруг Том ущипнул меня и шепчет:
– Смотри!
Я глянул на корму и увидал, что профессор глотнул чего-то из бутылки. Не понравилось мне это. Потом он еще глотнул и вскоре начал петь. Стемнело, ночь была черная и бурная. Он распевал диким голосом, а гром уже начинал греметь, и ветер завывал и стонал между снастями, и было так страшно. Стало темно, хоть глаз выколи, так что мы уже не могли видеть его и рады были бы, если бы не могли слышать, однако слышали. Потом он замолчал, но не прошло и десяти минут, как у нас явилось подозрение, и нам хотелось, чтобы он опять зашумел, тогда бы мы знали, где он находится. Вдруг мелькнула молния, и мы увидели, что он встает; но он был пьян, споткнулся и упал. Мы слышали, как он рычал в темноте.
– Они не хотят ехать в Англию, ладно! Я переме ню курс. Они хотят покинуть меня. Ну и пусть покида ют – теперь же.
Я так и обмер, услышав эти слова. Потом он опять замолчал и молчал так долго, что мне стало невтерпеж, и казалось, что молнии уже совсем не будет. Наконец она, слава богу, опять блеснула, и мы увидели, что он ползет на четвереньках и уже всего шагах в четырех от нас. Но какие у него страшные глаза были, ой-ой! Он нацелился на Тома и сказал: «Ступай за борт, ты!», но тут опять стало ни зги не видно, и я не знал, схватил он его или нет, а Том не подавал голоса.
Опять наступило долгое, страшное ожидание; а там снова блеснула молния, и передо мной мелькнула за бортом голова Тома и исчезла. Он цеплялся за веревочную лестницу, которая свешивалась из лодки и болталась в воздухе. Профессор заорал и бросился на него, и тут опять стало темно, хоть глаз выколи, а Джим простонал: «Бедный господин Том, пропал он», кинулся было на профессора, но профессора не оказалось на месте.
Потом мы услышали два страшных крика, – а потом еще один, не такой громкий, а потом еще один, совсем внизу, и чуть слышный; а Джим твердил:
– Бедный господин Том!
Потом наступила ужасная тишина, и я думаю, что можно бы было сосчитать до четырехсот тысяч, пока молния блеснула опять. Когда она блеснула, я увидел, что Джим стоит на коленях, положив руки на ларь и уткнувшись в них головой, и плачет. Не успел я глянуть за борт, как уже стемнело, и я был даже рад этому, потому что и смотреть не хотелось. Но при следующей молнии я был наготове и увидел, что кто-то раскачивается на веревочной лестнице, и это был Том!
– Влезай сюда! – кричу ему. – Влезай сюда, Том!
Его голос был так слаб, а ветер так ревел, что я не мог разобрать, что он говорит; но мне показалось, что он спрашивал, в лодке ли профессор. Я крикнул ему:
– Нет; он внизу, в океане. Влезай наверх! Можем мы тебе помочь?
– Гек, кому ты жовешь?
– Я зову Тома.
– О, Гек, как ты можешь так делать, когда жнаешь, что бедный господин Том…
Но тут он завизжал, как сумасшедший, и отпрянул назад, и опять завизжал, потому что в эту самую минуту блеснула яркая молния, и когда он поднял голову, то увидел перед собой лицо Тома, поднявшегося над бортом, бледное, как смерть, и смотревшее ему прямо в глаза. Он, видите ли, подумал, что это дух Тома.
Том влез в лодку, и когда Джим понял, что это он, а не его дух, то начал тискать его, мусолить и называть всякими ласковыми именами, и точно рехнулся от радости. А я спросил:
– Чего ж ты дожидался, Том? Отчего не влез сразу?
– Не хотел, Гек. Я видел, что кто-то пролетел мимо меня, но в темноте не разобрал, кто именно. Это мог быть ты, мог быть и Джим.
Такая уж была манера у Тома Сойера – всегда обсудить дело. Он не влезал, пока не узнал, где профессор.
Тем временем гроза расходилась вовсю. Страшное дело, что тут было: гром грохотал и ревел, молния то и дело сверкала, ветер выл и визжал в снастях, а дождь лил как из ведра. То своей руки не видно было в темноте, то можно было пересчитать нитки в рукаве куртки и видеть всю пустыню волн, бушевавших и метавшихся под сеткой дождя. Такая буря самая красивая вещь на свете, только не очень весело на нее любоваться, когда вы затеряны где-то в поднебесье, промокли и одиноки, а тут еще и смерть приключилась в вашей компании.
Мы сидели на носу, сбившись в кучу, толковали вполголоса о бедном профессоре, и жалели о том, что свет глумился над ним, когда он старался, как умел, и что не нашлось у него друга, да и никого не нашлось, кто поддержал бы его и не дал бы горьким мыслям свести его с ума. На корме было много одеял и всякой одежды, но мы решили лучше мокнуть под дождем, чем пойти туда хозяйничать. Нам, видите ли, думалось, что это как-то некрасиво, когда там, можно сказать, все еще остыть не успело после покойника. А Джим сказал, что он согласен лучше промокнуть в кисель, чем идти туда и, чего доброго, наткнуться на духа среди молний. Он говорил, что ему и видеть-то духа всегда было до смерти страшно, а дотронуться до него – нет, лучше умереть.
Глава V
Сбились с дороги. – Письмо тете Полли. – Небо свод. – Метафора. – Земля. – Розыски Лондона в подзорную трубу. – Встреча со львами.
Мы придумывали разные планы, да не могли согласиться. Я и Джим стояли на том, чтобы повернуть обратно и лететь домой, но Том доказывал, что когда взойдет солнце, то будет виднее, и если мы уже недалеко от Англии, то, пожалуй, удобнее там спуститься, вернуться домой на шаре и заслужить славу таким путешествием.
Около полуночи буря затихла, взошла луна и осветила океан, и тогда у нас отлегло от души и стало клонить ко сну; поэтому мы растянулись на ларях и заснули, а проснулись, только когда взошло солнце. Море сверкало, точно алмазы, погода была славная, и наши вещи скоро просохли.
Мы пошли на корму поискать, нет ли чего позавтракать, и первое, что мы заметили здесь, была лампочка, горевшая в компасной будке под колпаком. Увидя ее, Том смутился и говорит:
– Легко догадаться, что это значит. Это значит, что кто-нибудь должен держать здесь вахту и править этой штукой, все равно как кораблем, иначе она собьется с пути и будет лететь, куда ветер несет.
– Ну, – говорю я, – что же с ней было с тех пор, как… э… с того случая.
– Сбилась с пути, – отвечает он не совсем спокойно, – сбилась с пути, в этом нет никакого сомнения. Теперь она летит по ветру, а он дует на юго-восток. А давно ли, мы не знаем.
Затем он направил шар к востоку и сказал, что будет следить за ним, пока не соберем позавтракать. Профессор запасся всем, что требуется для человека; лучше и снарядиться нельзя было. Правда, не нашлось молока для кофе, но была и вода, и все, что может понадобиться, и чугунная печка, и все принадлежности к ней, и трубки, и сигары, и спички; и вино, и водка, но это уж не про нас; и книги, и карты, и аккордеон; и шубы, и одеяла, и целая куча всякого хлама вроде стекляруса и медных украшений. Том сказал, что это верный знак, что он собирался побывать у дикарей. Нашлись тут и деньги. Да, запасливый человек был профессор.
После завтрака Том научил меня и Джима управлять шаром; каждые четыре часа мы должны были сменять друг друга; когда его вахта кончилась, я сел на его место, а он взял профессорскую бумагу и перо и написал тете Полли письмо обо всем, что с нами случилось, и пометил его: «На небосводе, близ Англии», сложил, запечатал красной облаткой и надписал адрес, а над адресом проставил большими буквами: «от Тома Сойера Аэропорта» – и сказал, что старого Ната Парсонса, почтмейстера, пот прошибет, когда получит такое письмо. Я и говорю:
– Сойер, это не небосвод, это воздушный шар.
– Да, а кто же говорит, что это небосвод, чудак?
– Сам же ты в письме написал!
– Так что же? Это вовсе не означает, что воздушный шар – небосвод.
– О, а я думал – значит. Том, что же такое небосвод?
Я тотчас заметил, что он стал в тупик. Подумал, погадал, пошарил в своем уме, да ничего и не нашарил, только и мог сказать:
– Я не знаю, и никто не знает. Это просто слово. И слово хоть куда. Немного найдется таких, которые лучше его. Я думаю, ни одного не найдется.
– Это пустое, – говорю я, – а ты мне скажи, что оно значит! Вот в чем суть.
– Говорят тебе, я не знаю, что оно значит. Это слово, которое люди употребляют для… для… ну, для украшения. Манжеты ведь не для того пришивают к рубашке, чтобы теплее было, как по-твоему?
– Ну конечно, не для того.
– Однако же их пришивают?
– Да.
– Ну, вот, письмо – это рубашка, а небосвод – манжеты на ней.
Я знал, что Джим обидится, так оно и вышло. Он сказал:
– Ну, господин Том, не следует так говорить, это просто грешно. Вы сами знаете, что письмо не рубашка, а манжетов на нем не бывает. На нем и места нет, где их пришить, вы не могите их пришить на нем, а если пришьете, они держаться не будут.
– Ах, да заткнись ты, и не толкуй о том, чего не понимаешь.
– Как же, господин Том, неужто вы хочете сказать, что я ничего не понимаю в рубашках, когда я бог жнает сколько их стирал дома…
– Я тебе говорю, что рубашка тут ни при чем. Я только…
– Как, господин Том! Вы скажали, вы сами собой скажали, что письмо…
– Ты меня с ума сведешь! Замолчи. Я сказал это как метафору.
Этим словечком он огорчил нас на минуту. Потом Джим сказал, довольно робко, так как видел, что Том не в духе:
– Господин Том, что такое метафора?
– Метафора… э… ну… это… э… э… метафора – это уподобление.
Он заметил, что это объяснение не годится, и попробовал другое:
– Если я скажу, что птицы одного пера летают вместе, то это будет метафорический способ выражения…
– Нет, не летают, господин Том. Нет, сэр, не летают. Найдите-ка других таких похожих по перу птиц, как сойка и ореховка, но если будете ждать, когда они прилетят вместе, то…
– О, да отвяжись ты. Самая простая вещь не пройдет сквозь твой толстый череп. Будет, не лезь ко мне больше.
Джим охотно замолчал. Он был ужасно доволен, что поймал Тома. Как только Том заговорил о птицах, я уже понял, что он уже пропал, потому что Джим знает о птицах больше нас обоих. Видите ли, он убил их несколько сотен, а это и есть способ познакомиться с птицами. Так делают люди, которые пишут книги о птицах, и так любят их, что готовы терпеть голод и усталость, и всякие передряги, лишь бы найти новую птицу и убить ее. Их называют орнитологами, и я сам мог бы быть орнитологом, потому что всегда любил птиц и всяких тварей; и раз попробовал было им сделаться. Вот как это было: вижу я, сидит высоко на дереве, на сухой ветке, птица и распевает, закинув голову и разинув клюв; я выстрелил в нее, не долго думая; песня смолкла, и птичка свалилась с дерева, точно лоскуток, а я подбежал и схватил ее; она была мертвая, и ее теплое тельце лежало на моей руке, а головка перекатывалась с боку на бок, точно шея была сломана, и глаза подернулись белой пленкой, а на голове выступила капелька крови; больше уж я ничего не видел из-за слез, и с тех пор я уже не убивал ни одного создания, которое не сделало мне зла, и не намерен убивать.
Но я не успокоился насчет небосвода. Мне хотелось знать, что это такое. Я снова завел речь об этом, и Том объяснил мне, как умел. Он сказал, что когда кто-нибудь произнесет знатную речь, то газеты говорят, что крики народа потрясали небосвод. Они, сказал он, всегда так говорят, но никто из них ни разу еще не объяснил, в чем тут дело, и потому он думает, что небосвод обозначает попросту то, что находится снаружи и вверху. Ну, это казалось довольно разумным, так что я остался доволен и сказал ему это. Ему это было приятно, и он снова повеселел и сказал:
– Ну и ладно, стало быть, не о чем больше и толковать. Я не знаю наверное, что такое небосвод, но когда мы будем в Лондоне, он у нас затрясется, помни это.
Он сказал, что аэропорт – это такой человек, который летает на воздушных шарах, и что Том Сойер Аэропорт куда шикарнее, чем Том Сойер Путешественник, что имя это разнесется по всему свету, если мы благополучно доведем дело до конца, и потому он теперь гроша не даст за то, чтобы быть путешественником.
Под вечер мы приготовили все, чтобы высадиться на землю, и были очень веселы и горды; и смотрели в подзорные трубки, точно Колумб, открывающий Америку. Но мы не видели ничего, кроме океана. Вечер прошел и солнце село, а земли все еще не было видно. Мы не понимали, в чем дело, но думали, что явится же она наконец, и держали курс по-прежнему на восток, только поднялись повыше, чтобы не задеть в темноте за колокольню или гору.
Моя вахта была до полуночи, а затем Джима, но Том оставался тут же, потому что, говорил он, капитаны всегда так делают, когда земля близко; тут уж они не держат правильной вахты.
Ну вот, когда рассвело, Джим закричал, а мы вскочили и выглянули, и увидели, что под нами земля, наверное земля, всюду кругом, куда хватал глаз, совершенно ровная и желтая. Мы не знали, давно ли летим над ней. Не видать было ни деревьев, ни холмов, ни скал, ни городов, и Том с Джимом приняли ее за море. Они думали, что это море при мертвом штиле; но мы были так высоко, что и бурное море показалось бы ночью таким же гладким.
Мы были очень взбудоражены, схватились за подзорные трубки и всюду искали Лондон, но не могли найти никаких следов его или какого-нибудь другого поселения. Не видать было также ни озера, ни реки. Том совсем в тупик стал. Он говорил, что у него было вовсе не такое представление об Англии – он думал, что Англия похожа на Америку, и всегда был такого мнения. Всего лучше, прибавил он, нам позавтракать, а затем спуститься и расспросить о кратчайшей дороге в Лондон. С завтраком мы управились довольно скоро – очень уж нам не терпелось. По мере того, как мы спускались, погода становилась теплее, так что вскоре мы скинули шубы. Но она продолжала теплеть и в самое короткое время стала чересчур теплой. Пот лил с нас градом. А когда мы были совсем внизу, у нас кожа пошла пузырями.
Мы остановились шагах в тридцати от земли. То есть это была земля, если можно назвать землею песок, потому что тут был только чистый песок. Том и я спустились по веревочной лестнице и принялись бегать, чтобы поразмять ноги, и это было очень приятно, то есть собственно беготня, а песок жег ноги словно раскаленные уголья. Потом мы увидели, что кто-то идет, и побежали к нему навстречу, как вдруг слышим, Джим что-то кричит. Оглянулись, а он прыгает и руками машет, и вопит благим матом. Мы не могли разобрать, что такое он кричит, однако испугались и пустились во всю прыть к шару. Когда же подбежали близко, то расслышали слова, и у меня душа в пятки ушла:
– Бежите! Спасайтесь! Это лев, я вижу череж трубку. Бежите, ребята! Пожалуйста, удирайте, как могите скорей! Он убежал иж жверинца, и никого нету, чтоб его поймать!
Том летел во весь дух, но у меня ноги ослабели от страха. Я едва дышал, как бывает во сне, когда за вами гонится привидение.
Том схватился за лестницу, взобрался по ней на несколько ступенек и ждал меня; а как только я уцепился за нее, крикнул Джиму, чтоб он поднимался, но Джим совсем потерял голову и забыл, как это делается. Тогда Том вскарабкался наверх и крикнул мне, чтобы я за ним следовал; но лев приближался и страшно ревел при каждом прыжке, а мои ноги так дрожали, что я не решался поднять какую-нибудь из них со ступеньки, опасаясь, что не устою на другой.
Но Том уже взобрался в лодку, направил шар кверху и остановил его, когда конец лестницы был в десяти или двенадцати шагах от земли. А лев уже был тут, метался внизу подо мною и рычал, и прыгал, не доставая до лестницы всего на какую-нибудь четверть дюйма, как мне казалось. Приятно было видеть, что он не достает тебя, – очень приятно, – и я чувствовал себя очень довольным и благодарным, с одной стороны; но я висел совсем беспомощным и не мог взбираться наверх, а это заставляло меня чувствовать себя очень жалким и несчастным, с другой стороны. Редко случается человеку иметь такую смесь чувств; и ее никому нельзя рекомендовать.
Том спросил меня, что ему предпринять, но я не знал. Он спросил, удержусь ли я, пока он улетит в безопасное место, обогнав льва. Я отвечал, что удержусь, если он не поднимется выше, чем теперь, но если поднимется, то я наверное потеряю голову и упаду. Тогда он крикнул: «Держись крепко!» – и тронулся в путь.
– Не так скоро, – закричал я, – у меня голова кружится!
Он было помчался со скоростью поезда-молнии. Теперь он замедлил полет, и мы скользили над песком не так быстро, но все-таки я чувствовал себя довольно скверно, так как неприятно видеть, как предметы бегут и скользят у вас под ногами, и притом без единого звука. Но скоро все кругом наполнилось звуками, так как лев догонял нас. Его рев приманил других. Мы видели, как они мчались вприпрыжку со всех сторон, и скоро их набралось под нами дюжины две. Они прыгали к лестнице, ворчали и огрызались друг на друга. И так мы неслись над песком, а эти молодцы делали все, чтобы происшествие осталось нам памятным; а затем явились без приглашения несколько тигров, и тут уж под нами стало твориться нечто невообразимое.
Мы поняли, что наш план не годится. При такой скорости полета нам невозможно было уйти от них, а я не мог же вечно держаться? Поэтому Том стал думать и придумал другой план. Именно, застрелить одного из львов из перечницы-револьвера и, пока остальные будут драться из-за его трупа, улететь от них. Мы остановили шар, убили льва, а затем полетели, пока у них происходила свалка, отлетели на четверть мили, и тут мне помогли взобраться; но тем временем вся орава успела нагнать нас. Когда же они увидели, что мы не на шутку улетаем, и убедились, что им нас не поймать, то присели на задние лапы и смотрели на нас с таким огорчением, как мог бы смотреть разве человек, не говоря, конечно, о намерениях.
Глава VI
Великая Сахара. – Если это Африка, то где же негры? – Караван. – Пауки или верблюды. – Нападение разбойников. – Спасение ребенка и признательность матери.
Я был так слаб, что хотел одного – поскорее лечь, и потому сунулся прямо к своему ларю и растянулся на нем. Да не очень-то наберешься сил в таком пекле; поэтому Том скомандовал подъем, и Джим направил шар вверх. Нелегко ему было тащить добавочный груз – блох, которые заставили Тома вспомнить, что у Мэри был ягненочек, а у него блохи белые, как снег. Здешние принадлежали к смуглой породе, которая всегда голодна и неразборчива и готова есть пирог, если не может добраться до христианина. Где песок, там и эти твари; и чем больше песка, тем больше стая. Тут был сплошь песок, ну, и результат оказался соответственный. Я еще и не видывал такой команды.
Нам пришлось подняться на целую милю, чтобы достичь прохлады, и еще на милю, чтобы избавиться от этих тварей; но как только они стали зябнуть, то и попрыгали за борт. Тогда мы опять спустились на землю, и тут продувал ветерок, и было прохладно и хорошо, так что я скоро оправился. Том сидел спокойно и думал, но вдруг вскакивает и говорит:
– Ставлю тысячу против одного, что я знаю, где мы. Это Великая Сахара, она самая!
Он был в таком азарте, что не мог сидеть спокойно. Но я не был, и говорю:
– Где же эта Великая Сахара? В Англии или в Шотландии?
– Не в Англии и не в Шотландии; она в Африке.
Джим глаза выпучил и начал всматриваться вниз с величайшим интересом, потому что отсюда вышли его предки; но я только наполовину поверил. Не верилось, знаете; думалось, неужто мы так ужасно далеко залетели?
Но Том был в восторге от своего открытия, как он его называл, и говорил, что львы и песок достоверно показывают, что это Великая Пустыня. Он сказал, что мог бы определить еще раньше, чем мы увидели землю, что мы уже находимся где-нибудь над сушей, если б подумал об одной штуке, а когда мы спросили, что это за штука, он ответил:
– Эти часы. Это хронометры. О них можно прочесть в любом описании путешествий. Один из них поставлен по гринвичскому времени, а другой по сент-луисскому, как мои часы. Когда мы оставили Сент-Луис, было четыре часа пополудни по моим часам и этому хронометру и десять вечера по гринвичскому времени. Ну, в это время года солнце садится около семи часов. Вчера вечером я заметил время, когда солнце садилось: была половина шестого по гринвичским часам и половина одиннадцатого утра по моим и по тому хронометру. Значит, разница между моими часами с сент-луисским временем и гринвичскими была в отношении восхода и заката солнца шесть часов; но мы так далеко подвинулись к востоку, что оно зашло только на полтора часа раньше, чем следует по гринвичскому времени, мои же часы опередили его на четыре с половиной часа. Это значит, что мы достиг ли долготы Ирландии и были бы давно над сушей, если бы держали курс прямо, но этого-то и не было. Нет, сэр, мы свернули – свернули к юго-востоку, и, по моему мнению, мы теперь в Африке. Взгляни на эту карту. Видишь, каким плечом выдается Африка к западу. Теперь сообрази, как быстро мы летели; если бы мы держали прямо, то давно бы уже миновали Англию. Следите вы оба. Когда наступит полдень, мы встанем, и когда увидим, что от нас не падает тени, то гринвичские часы будут показывать двенадцать. Да, сэр, я думаю, что мы в Африке, и это важная штука.
Джим смотрел вниз в подзорную трубу. Он покачал головой и говорит:
– Господин Том, верно, тут бывает ошибка. Я не видал негров.
– Это ничего не значит – они не живут в пустыне. А это что такое, вон там, вдали? Дай-ка мне трубу.
Он долго всматривался и сказал, что видит как будто черный шнурок, протянутый по песку, но не может разобрать, что это такое.
– Ну, – говорю я, – теперь, пожалуй, нам удастся определить, где находится шар, потому что это, наверное, одна из тех линий, которые показаны на карте, – ты их называешь меридианами долготы – значит, нам стоит только спуститься да поглядеть на номер и…
– Ах, не мели, Гек Финн! Никогда не видывал такого пустомели. Неужели ты думаешь, что меридианы долготы проведены по земле?
– Том Сойер, они показаны на карте, и тебе это очень хорошо известно, и они здесь есть, и ты сам это можешь видеть.
– Разумеется, они есть на карте, но это ничего не значит; на земле-то их нет.
– Том, ты уверен в этом?
– Ну да, уверен.
– Значит, карта опять соврала. В жизнь свою не видал такого враля, как эта карта.
Том вспыхнул, я сцепился с ним, Джим поддал жару, высказав и свое мнение, и, пожалуй, мы пустили бы в ход другие аргументы, если бы Том не выронил трубку и не принялся хлопать в ладоши, как сумасшедший, и кричать:
– Верблюды, верблюды!
Я схватил трубку, Джим другую, и мы стали смотреть, но я был разочарован и сказал:
– Верблюды, слепая курица! Это пауки!
– Пауки в пустыне, треска?! Пауки, которые идут караваном? Ты никогда не соображаешь, Гек Финн, и я положительно думаю, что тебе нечем соображать. Разве ты не знаешь, что мы на милю от земли, и эта полоска еще на две или на три мили в сторону. Пауки – попал пальцем в небо! Пауки величиной с корову! Не желаешь ли спуститься и подоить их? Нет, это верблюды, самые настоящие. Это караван, вот что это такое, и растянулся он на целую милю.
– Ну, если так, то спустимся поглядеть на них. Я не верю, – и не поверю, пока сам не посмотрю и не узнаю.
– Хорошо, – говорит он и отдает команду: «Вниз и в ту сторону!» Когда мы спустились наискосок в жаркую погоду, то увидели, что это в самом деле верблюды, и брели они один за другим, нескончаемой вереницей, нагруженные тюками, а при них было несколько сотен человек, в длинных белых балахонах, головы у них были обмотаны какими-то шарфами с кистями и бахромой, которые свешивались вниз; у иных были длинные ружья, у других нет, иные ехали верхом, другие шли пешком. А погода была – ух, чистое пекло! И как же медленно они плелись! Мы слетели вниз совершенно неожиданно и остановились ярдах в ста над их головами.
Тут они подняли гвалт, иные кинулись ничком на землю, другие стали стрелять в нас, а остальные заметались во все стороны, также и верблюды.
Видя, какого переполоха мы наделали, мы поднялись опять на милю вверх, в прохладную погоду, и стали следить за ними оттуда. Прошло не меньше часа, пока они опять собрались и привели в порядок караван; затем они отправились дальше, но мы могли видеть в подзорные трубки, что они ни на что не обращали внимания, кроме нас. Мы двигались помаленьку и следя за ними в подзорные трубки, как вдруг заметили большой песчаный бугор, а за бугром будто люди собрались, а на верхушке его будто человек прилег и нет-нет, да и поднимет голову, точно сторожит, либо караван, либо нас, – наверное мы не знали кого. Когда караван подошел поближе, он сполз на ту сторону и кинулся к толпе людей и лошадей, – теперь мы их ясно видели, – и тут они вскочили в седла и понеслись, как пламя на пожаре, иные с копьями, а иные с длинными ружьями, и все вопили благим матом.
Они налетели, как бешеные, на караван, и спустя мгновение обе стороны столкнулись и смешались в кучу, и тут-то пошла пальба из ружей, какой вы и не слыхивали, и воздух наполнился дымом, в котором ничего нель зя было разобрать. Сражалось в этой битве человек шестьсот, и страшно было смотреть на них. Потом они разбились на отдельные кучки, которые дрались врукопашную, и носились и метались кругом, и набрасывались друг на друга, а когда дым немного рассеялся, то видно было, что земля усеяна убитыми и ранеными людьми и верблюдами и верблюды мчались по всем направлениям.
Наконец разбойники увидели, что им не справиться; начальник их протрубил сигнал, и все, которые остались в живых, помчались прочь и рассеялись по равнине. Последний из них подхватил ребенка и увез его с собой, а за ним с плачем и воплем погналась женщина и далеко отбежала от своих, преследуя его по равнине; но это было бесполезно, и ей пришлось остановиться, и мы видели, как она кинулась ничком на песок, закрыв лицо руками. Тогда Том взялся за руль и погнался за разбойником, и мы со свистом налетели на него и выбили из седла и его, и ребенка. Он здорово ударился, но ребенок не ушибся, а лежал на песке, болтая ручками и ножками, точно жучок, который упал на спину и не может перевернуться. Человек встал, пошатываясь, и пустился ловить коня, не понимая, кто его сбросил, потому что мы в это время поднялись уже на триста или четыреста ярдов.
Мы думали, что женщина прибежит за ребенком, однако она этого не сделала. Мы видели в подзорную трубу, что она сидела, уткнувшись головой в колени; очевидно, она не видала нашей проделки и думала, что ее ребенок увезен разбойником. Она отбежала от своих на полмили, и мы рассудили, что успеем спуститься за ребенком, который лежал за четверть мили от нее, и отвезти его матери раньше, чем подойдет караван, тем более что у него было довольно хлопот с ранеными.
Мы решили попытаться, спустились вниз, и Джим слез по лестнице и подобрал ребенка, который оказался очень милым толстеньким крошкой, удивительно веселым, принимая во внимание, что он только что участвовал в сражении и слетел с лошади; затем мы направились к матери и остановились за ее спиной, довольно близко; Джим спустился по лестнице и стал подкрадываться к ней, и когда уже он был совсем возле нее, ребенок залепетал что-то по-своему, по-ребячьи; она услышала, обернулась, вскрикнула от радости, кинулась к ребенку, схватила его, осыпая ласками, опустила на землю и принялась ласкать Джима, а потом сняла с себя золотую цепь и повесила на шею Джиму, и снова ласкала его, и опять схватила ребенка, и прижимала его к груди, и плакала и радовалась; а Джим побежал к лестнице и взобрался по ней, и минуту спустя мы уносились к небесам, а женщина уставилась на нас, закинув голову и прижимая к груди ребенка, который обвил руками ее шею. И так стояла она все время, пока могла видеть нас на небе.
Глава VII
Птица и блохаю. – Похвальное слово блохе. – Блоха – президент Соединенных Штатов. – Сказка без конца.
– Полдень! – сказал Том, и так оно и было. Его тень превратилась в маленькое пятно около ног. Мы взглянули на гринвичские часы, их стрелки были так близко от двенадцати, что разницу и считать не стоило. Том сказал, что, значит, Лондон находится прямо к северу от нас или прямо к югу, одно из двух, но он думает, судя по погоде, по песку и по верблюдам, что к северу; и на много миль к северу, так же, примерно, как Нью-Йорк от города Мексико.
Джим сказал, что ему кажется, что воздушный шар – самая быстрая вещь на свете, кроме разве некоторых птиц, – например, дикого голубя, или железной дороги.
Но Том возразил, что он читал о железнодорожных поездах в Англии, которые делают около ста миль в час на небольших расстояниях, а на такую быстроту не способна никакая птица на свете, кроме одной – именно блохи.
– Блоха, господин Том? Во-первых, она не птица, строго скажать…
– Блоха не птица, нет? Ну так что же она такое?
– Я не жнаю верно, господин Том, но я говору, что она просто животное. Нет, она не животное, потому что она очень мала для животного. Она должно быть клоп. Да, сэр, вот что она такое – она клоп.
– Бьюсь об заклад, что нет, но будь по-твоему. А во-вторых?
– А во-вторых, птица такое сождание, которое летит далеко, а блоха нет.
– Нет, говоришь? Хорошо, а что значит далеко, по-твоему?
– Далеко – это мили, пропасть миль, никто не жнает сколько.
– Человек может пройти много миль?
– Да, сэр, он могит.
– Не меньше, чем железнодорожный поезд?
– Да, сэр, если дать ему время.
– А блоха?
– Да, должно быть, если дать ей кучу времени.
– Теперь ты начинаешь понимать, кажется, что расстояние еще ничего не значит; главное – время, которое нужно, чтобы пройти это расстояние, не так ли?
– Да, выходит будто так, но я бы не поверил этому, господин Том.
– Дело в отношении, вот в чем; и если ты станешь измерять быстроту предмета его величиной, то что значит птица, человек, поезд в сравнении с блохой? Самый быстроногий человек не пробежит больше десяти миль в час, а это расстояние приблизительно в десять тысяч раз больше его длины. Но во всех книгах сказано, что самая обыкновенная, простая, третьего сорта блоха делает прыжок в полтораста раз больше своей длины; да, и она может сделать пять прыжков в секунду, значит – пройдет расстояние в семьсот пятьдесят раз больше своей длины в одну крошечную секунду; потому что ей не нужно тратить время на то, чтобы останавливаться и опять пускаться в путь, она делает то и другое разом, в одно время; ты увидишь это, если попробуешь прижать ее пальцем. Но это простая, обыкновенная, третьестепенная блоха; а возьми ты блоху итальянскую, первого класса, которая всю жизнь была любимицей знати и никогда не испытывала ни нужды, ни голода, ни холода. Она делает прыжок в триста своих длин и может двигаться целый день – по пяти прыжков в секунду, то есть по полторы тысячи своих длин. Теперь представь себе человека, который может пройти расстояние в полторы тысячи раз больше своей длины, то есть примерно полторы мили в секунду. Это составило бы девяносто миль в минуту, или более пяти тысяч миль в час. Что же, если так, значит, человек, и птица, и поезд, и воздушный шар – ничто перед блохой. Блоха – это настоящая комета в малом виде.
Джим был порядком огорошен, да и я тоже. Джим сказал:
– И все эти цифры совсем верные, и не шутки, и не выдумки, господин Том?
– Да, совершенно верные.
– Ну так, жначит, надо иметь уважение к блохе. Я совсем не имел уважения к блохе прежде, но она его требовает – она его заслужает, это верно.
– Еще бы. У блох, по отношению к их росту, больше смысла, рассудка и сообразительности, чем у какого бы то ни было другого существа в мире. Их можно научить почти всему; и они выучиваются быстрее всякого другого существа. Они выучивались возить маленькие повозочки в упряжи и двигаться туда или сюда, или в ту сторону, куда им прикажут; да, – а также строиться и маршировать по команде совершенно правильно, как солдаты. Они вы учивались всевозможным самым трудным и затейливым штукам. Представим себе, что нам удалось вырастить блоху с человека величиной, причем и способности ее росли да росли, становились все больше да больше, все острее да острее, в той же самой пропорции, – что тогда станется с человеческим родом, как вы полагаете? Блоха будет президентом Соединенных Штатов, и вам так же не удастся предотвратить это, как нельзя предотвратить молнию.
– Ей-богу, господин Том, я и не жнал, что они такие умники. Нет, сэр, никогда не мышлял этого, истинная правда.
– Если вникнуть как следует, то блоха даст десять очков вперед всякой твари, животному и человеку, принимая в расчет величину. Она самая интересная из всех. Толкуют о силе муравья, слона, локомотива. Пустое, далеко им до блохи! Она может поднять тяжесть, в двести или триста раз превышающую ее собственный вес, а из них никто не способен на что-нибудь подобное. Мало того, у нее свои мнения, она очень разборчива, и ее не проведешь: ее инстинкт, или рассудок, или как бы там его ни называть, здрав и ясен и никогда не ошибется. Думают, будто для блохи все люди одинаковы. Вовсе нет. Есть люди, к которым блоха не пойдет, все равно, голодна или нет, и я один из них. На мне никогда в жизни не было ни одной блохи.
– Господин Том!
– Серьезно, я не шучу.
– Ну, я никогда в жизни такое не слыхал.
Джим не мог поверить, и я не мог, поэтому мы решили спуститься на песок за новым запасом блох и посмотреть, что выйдет. Том оказался прав. На меня с Джимом они набросились тысячами, но хоть бы одна вскочила на Тома. Объяснить этого мы не умели, но так оно было, и спорить не приходилось. Том сказал, что и всегда было так, и что если кругом него будет миллион блох, то все-таки они его никогда не тронут.
Мы поднялись туда, где похолоднее, чтобы выморозить блох, и оставались там некоторое время, а затем опять спустились и продолжали лететь помаленьку, делая миль двадцать или двадцать пять в час, как двигались уже несколько часов. Дело в том, что в этой торжественной мирной пустыне наша тревога и волнение все более и более стихали, и мы чувствовали себя все более и более счастливыми и довольными, и пустыня нам все более и более нравилась, и мы, наконец, полюбили ее. Оттого-то мы и уменьшили скорость полета, как я уже сказал, и проводили время как нельзя приятнее: то смотрели вниз в подзорную трубу, то валялись на ларях, читали, рассматривали карту. Совсем было не похоже, что мы те самые люди, которым так не терпелось добраться до суши и сойти на землю. Это у нас прошло, совсем прошло. Мы привыкли к шару, нисколько не боялись и не хотели никуда уходить с него. Он даже стал для нас точно родной дом, мне казалось, будто я родился и вырос тут, и Джим и Том говорили то же. Всегда-то вокруг да около меня были ненавистники, придирались ко мне, и изводили меня, и бранили, и обвиняли, и теребили, и приставали, всячески допекали, и муштровали, и заставляли меня делать то, и другое, и пятое, и десятое, и всегда выбирали такое, что мне не хотелось делать, а потом называли меня шалопаем за то, что я упирался и делал что-нибудь свое, и так все время сживали меня со свету. А здесь, наверху, в поднебесье, было так тихо и светло на солнышке, и весело, и еды вдоволь, и спи сколько хочешь, да любуйся на разные диковинки, и никто к тебе не вязнет и не пристает, никаких добрых людей, а все время праздник. Да, я вовсе не торопился уйти отсюда и опять попасть в лапы цивилизации. Одна из самых скверных вещей в цивилизации то, что всякий, кто получил неприятное письмо, приходит и рассказывает вам и нагоняет на вас тоску, а газеты сообщают вам о всевозможных неприятностях, случившихся на свете, и расстраивают вас все время, и огорчают, а легко ли это переносить человеку! Я ненавижу газеты, и письма ненавижу; и будь моя власть, я бы никому не позволил расстраивать своими огорчениями людей, которые с ним не знакомы или живут на другом конце света. Ну, а на воздушном шаре ничего такого нет, и это самое разлюбезное место на свете.
Мы поужинали, и эта ночь была самая приятная из всех, какие я только знал. Лунный свет был точно дневной, только гораздо нежнее; и мы увидели однажды льва, который стоял один-одинешенек, как будто кроме него ничего не было на земле, а тень его лежала на песке рядом, точно чернильная лужа. Это от лунного света так казалось.
Мы лежали на ларях и разговаривали; нам не хотелось спать. Том сказал, что мы теперь в самом центре «Тысячи и одной ночи». Он уверял, что именно здесь случилось одно из самых занятных происшествий этой книги; и вот мы взглянули вниз и смотрели все время, пока он рассказывал, потому что нет ничего интереснее, чем смотреть на то место, о котором рассказывается в книге. Это был рассказ о погонщике верблюдов, у которого убежал верблюд, и вот он идет по пустыне, встречает человека и говорит:
– Не встретил ли ты сегодня верблюда, убежавшего от хозяина?
А человек говорит:
– Он крив на левый глаз?
– Да.
– У него не хватает одного переднего зуба?
– Да.
– А навьючен он просом с одного бока, а медом с другого?
– Да, только не останавливайся на других приметах, – это он самый, а я тороплюсь. Где ты его видел?
– Я вовсе не видел его, – говорит человек.
– Вовсе не видел? Как же ты узнал его приметы?
– Кто умеет пользоваться своими глазами, от того ничто не ускользнет; но большинству людей глаза не впрок. Я думал, что тут шел верблюд, потому что видел его след. Я узнал, что он хром на правую заднюю ногу, потому что он берег ее и ступал ею легко, как показывали следы. Я думал, что он был крив на левый глаз, потому что он щипал траву только с правой стороны. Я узнал, что у него не хватает переднего зуба, по отпечатку зубов на дернине. С одного бока у него сыпалось просо – об этом сказали мне муравьи, с другого капал мед – об этом сказали мне мухи. Я знаю все это о твоем верблюде, но я не видел его.
Джим сказал:
– Дальше, господин Том; это очень хорошая сказочка и самая интересная.
– Это все, – говорит Том.
– Все? – повторяет Джим в изумлении. – А что же сделалось с верблюдом?
– Не знаю.
– Господин Том, ражве об этом дальше не скажано?
– Нет.
Джим недоумевал с минуту и сказал:
– Ну, уж это такая самая плохая скажка, что я хуже и не слыхал. Пришла на такое место, где интерес раскалился докрасна, да и стала. Нет, господин Том, нету смысла у скажки, которая так делает. А может быть, вы знаете, нашел тот человек верблюда или нет?
– Нет, не знаю.
Я сам понимал, что нет смысла в рассказе, который обрывается таким образом, ни до чего не добравшись, но я не хотел говорить этого, так как видел, что Том и без того огорчен своей неудачей и тем, что Джим заметил слабое место рассказа; а добивать лежачего, по-моему, некрасиво. Но Том вдруг оборачивается ко мне и говорит:
– Что ты думаешь об этой сказке?
Тут, конечно, пришлось мне объясниться начистоту и сказать, что я тоже думаю, как и Джим, что сказку, которая останавливается на самой середине и никуда не приходит, пожалуй, и рассказывать не стоило.
Том понурил голову и вместо того, чтобы взбеситься, как я ожидал, за то, что я разнес его сказку, пригорюнился и говорит:
– Иные умеют видеть, другие не умеют, – правду сказал тот человек. Что верблюд! Если бы ураган прошел мимо, вы, тупицы, не заметили бы его следов.
Я не знаю, что он хотел этим сказать, а он не объяснил; я думаю, это просто был один из его вывертов, – он их пускал в ход иногда, если видел, что его прижали к стене, – но я пропустил его мимо ушей. Мы довольно-таки остро высмеяли слабое место рассказа – и он ничего не мог поделать против этого маленького факта. Это огорчало его, как и всякого бы огорчило, хотя он старался не показывать вида.
Глава VIII
Караван, оказавшийся мертвым. – Осмотр погибших. – Ящичек, захваченный нами на память. – Мираж и жажда.
Мы позавтракали рано утром и стали смотреть вниз, на пустыню; погода была прекрасная и прохладная, хотя мы летели невысоко над землей. После захода солнца в пустыне приходится спускаться все ниже и ниже, потому что очень быстро становится холодно, и к рассвету вы оказываетесь близко от земли.
Мы следили за тенью шара, скользившей по песку, а время от времени осматривали пустыню, не заметим ли чего, а там опять следили за тенью, как вдруг увидели почти прямо под нами множество людей и верблюдов, лежавших на земле совершенно спокойно, будто спавших.
Мы застопорили машину, подались немного назад и остановились как раз над ними, и тут увидели, что все они мертвы. Мороз пробежал у нас по коже. Мы затихли и стали говорить шепотом, как на похоронах. Мы тихонько спустились вниз, остановились, а затем я и Том слезли на землю и очутились среди трупов. Тут были мужчины, женщины и дети. Они высохли на солнце, кожа их потемнела и сморщилась, как у мумий, которых рисуют в книжках. Но все-таки они выглядели, поверите ли, совсем как живые люди, точно заснули. Иные лежали навзничь, раскинув руки, иные на боку, иные ничком, совсем натурально, только зубы были оскалены больше, чем обыкновенно. Двое или трое сидели, в том числе одна женщина; голова ее поникла, а ребенок лежал у нее на коленях. Один человек сидел, обхватив руками колени и уставившись мертвыми глазами на молодую девушку, которая лежала перед ним. Он казался в таком отчаянии, что жалко было смотреть. Тишина кругом была такая, что и представить себе трудно. Прямые черные волосы этого человека свешивались по щекам, и когда ветерок шевелил их, я вздрагивал, так как мне казалось, что он трясет головой.
Некоторые из людей и животных были полузасыпаны песком, но большинство нет, так как слой песка здесь был тонкий, а под ним твердый щебень. Одежда их почти истлела, так что тела лежали полуобнаженные, и когда мы дотрагивались до какого-нибудь лоскута, он расползался от прикосновения, как паутина. Том сказал, что, по его мнению, они лежат здесь уже много лет.
Возле некоторых мужчин валялись заржавленные ружья, у других были сабли и длинные пистолеты в серебряной оправе, заткнутые за шали, служившие поясами. Все верблюды были навьючены, но вьюки порвались и истлели и груз рассыпался. Мы решили, что сабли вряд ли могут понадобиться мертвым, и взяли по одной, также несколько пистолетов. Кроме того, мы захватили маленький ящичек, потому что он был с очень красивой и нарядной отделкой; затем хотели было похоронить мертвых, но не могли придумать способа, как это сделать; засыпать песком было бесполезно, потому что ветер наверно сдул бы его опять. Мы попробовали было похоронить ту бедную девушку, прикрыв ее сначала шалями из тюка, но когда начали засыпать ее песком, волосы на голове мужчины снова зашевелились и мы испугались и остановились; похоже было, будто он пытается нам сказать, чтобы мы не зарывали ее, что он хочет ее видеть. Я думаю, что он любил ее и чувствовал бы себя слишком одиноким.
Тогда мы взобрались в лодку и полетели дальше, и скоро черное пятно на песке исчезло из виду и мы навеки расстались с этими несчастными. Мы дивились и рассуждали, и старались сообразить, как они попали сюда и что случилось с ними, но не могли догадаться. Сначала мы решили, что они, вероятно, сбились с пути и блуждали, пока у них не вышли съестные припасы и вода, а затем умерли от голода и жажды; но Том сказал, что ни дикие звери, ни коршуны не тронули их, а потому эта догадка не годится. Так что наконец мы бросили со ображать и решили не думать больше об этом, потому что это нагоняло на нас тоску.
Затем мы открыли ящичек, и в нем оказалась целая куча драгоценностей и несколько маленьких покрывал, таких же, какие были на мертвых женщинах, с бахромой из каких-то странных золотых монет, неизвестных нам. Мы сомневались, не следует ли нам вернуться, разыскать мертвых и положить ящичек обратно; но Том обдумал это и сказал, что нет, не следует: в этой стране множество воров, и они придут в то место и украдут, а на нас будет грех, что мы ввели их в искушение. Потому мы полетели дальше, но я жалел, что мы не забрали всех вещей, какие там были: тогда бы уж вовсе не осталось искушения.
Мы провели два часа в этом пекле внизу, и нас томила страшная жажда, когда мы взобрались в лодку. Мы бросились прямо к воде, но она оказалась испорченной и горькой и, кроме того, так нагрелась, что почти обжигала рот. Мы не могли пить ее. Это была вода Миссисипи, лучшая в мире. Мы взболтали осевший ил, думая, не поможет ли это; но нет, ил оказался нисколько не лучше воды.
Ну, нас не так чтобы уж очень томила жажда, пока мы возились с теми погибшими людьми, но затем мы ее почувствовали, а когда увидели, что нам нечего пить, то это уж стала не просто жажда – она обуяла нас впятеро сильнее, чем четверть минуты тому назад. Скоро нам пришлось разинуть рты и дышать, как собаки.
Том сказал, что нам следует внимательно осматривать окрестности, потому что если мы не найдем оазиса, то страшно сказать, что с нами будет. Так мы и сделали. Мы все время смотрели в зрительные трубки, пока руки у нас не затекли до того, что не могли больше держать их. Два часа, три часа, – все глаза проглядели, и ничего, кроме песка, песка, песка, и дрожащая мгла над ним. Ужас, ужас! Только тот испытал настоящую муку, кто долго томился жаждой и был уверен при этом, что так и не найдет воды напиться. Я, наконец, не мог уже больше смотреть на эту раскаленную степь; я лег на ларь и махнул рукой на все.
Но вдруг Том закричал, и я увидел воду. Большое светлое озеро, а вокруг него дремали пальмы и отражались в воде так нежно и деликатно, как только можно себе представить. Ничего красивее я никогда не видывал. Оно было далеко, но это ничего не значило для нас; мы пустили шар со скоростью ста миль и рассчитали, что через семь минут будем у озера; но оно оставалось все на одном и том же расстоянии от нас – мы как будто не могли к нему приблизиться; да, сэр, все так же далеко и такое же светлое, точно мечта, но мы не могли приблизиться к нему; а потом оно вдруг пропало.
Том вытаращил глаза и говорит:
– Ребята, это был мираж!
Сказал он это словно бы с радостью. Я не видел, чему тут радоваться.
– Может быть, – говорю. – Мне дела нет до его названия: я желал бы знать, куда оно девалось?
Джим трясся всем телом и так перепугался, что не мог говорить, а то бы и он спросил о том же.
Том сказал:
– Ты видишь?
– Да, вижу; но куда же оно пропало?
Он посмотрел на меня и говорит:
– Как это куда пропало, Гек Финн? Разве ты не знаешь, что такое мираж?
– Нет, не знаю. Что это такое?
– Это только воображение. На деле ничего нет.
Я даже рассердился, услышав такую болтовню, и говорю:
– Зачем ты болтаешь такую чепуху, Том Сойер? Ведь я видел озеро.
– Да, тебе казалось.
– Ничего мне не казалось, я видел.
– А я тебе говорю, что ты не видал, потому что озера там не было.
Джим испугался, слушая такие речи, и тоже впутался и взмолился так жалобно:
– Господин Том, пожалуйста, не говорите такие слова в такое ужасное время. Вы рисковаете и себя погубить, и нас погубить. Там было ожеро – я его видал так хорошо, как видаю вас и Гека сейчас.
Я подхватил:
– Ну да, он сам его видел! Он же первый и заметил. Что ты на это скажешь?
– Да, господин Том, так и есть – вы не могите спорить. Мы все видели – жначит, докажывает, что оно было.
– Доказывает! Как оно может доказывать?
– Так, как на суде и везде, господин Том. Один человек бывает пьяный, или спросонок, или плут и могит делать ошибку; и два человека, бывает, могут; но я говорю, видите, когда три человека видели, пьяные или трежвые, то это так и есть. Тогда и спорить нечего и вы сами жнаете, господин Том.
– Ничего подобного я не знаю. Сорок миллионов людей видели, что солнце переходит с одного края неба на другой каждый день. Так, по-твоему, это доказывает, что оно в самом деле переходит?
– Ражумеется, переходит. И кроме того, это не нужно бывает докажывать. Никто в ждравом уме не сумневается в этом. Вон оно – идет по небу, как всегда ходило.
Том повернулся ко мне и говорит:
– А ты как думаешь – солнце неподвижно?
– Том Сойер, зачем ты задаешь такие дурацкие вопросы? Всякий, кто не слеп, видит, что оно движется.
– Ну, – говорит он, – нечего сказать, весело блуждать по поднебесью в компании двух тупоголовых скотов, которые знают не больше, чем университетский профессор триста или четыреста лет тому назад. Впрочем, Гек Финн, в те времена были папы, знавшие не больше, чем ты.
Выверт был неблагородный, и я дал ему понять это.
– Швырять грязью, – говорю, – не значит доказывать, Том Сойер.
– Кто швыряет грязью?
– Ты.
– И не думал. Разве сравнение с папой, хотя бы самым ординарным из всех, что занимали римский престол, может быть обидно для какого-нибудь парня из миссурийских трущоб? Это честь для тебя, головастик; не ты, а папа мог бы обидеться на это, и тебе нельзя было бы возмущаться на него, если бы он проклял тебя; только они не проклинают. Я хочу сказать, теперь не проклинают.
– А прежде проклинали, Том?
– В Средние века? Как же, это было их обычное занятие.
– Ну? Взаправду проклинали?
Тут он завел свою мельницу и сказал нам целую речь, как всегда бывало, когда он попадет на своего конька; и я попросил его записать для меня вторую половину, потому что она была такая ученая, что я не мог ничего запомнить, и слова такие, что мне и не выговорить.
– Да, проклинали. То есть я не хочу сказать, что они ругались и чертыхались походя, как Бен Миллер, и сыпали клятвами кстати и некстати, как он. Нет, они употребляли те же слова, но связывали их иначе, потому что учились у самых лучших ученых и знали, как нужно клясться, чего он не знает, так как понахватал клятв отовсюду, а толкового учителя у него не было. Они же знали. У них это не была пустопорожняя ругань, как у Бена Миллера, которая летит во все стороны и никуда не попадает, – нет, у них ругань была научная и систематическая, и была она суровая, торжественная и грозная, – не такая, чтобы над ней можно было подсмеиваться, как подсмеиваются, когда этот жалкий неуч Бен Миллер пустит в ход свои словечки. Видишь ли, в таком роде, как Бен Миллер, можно клясть человека хоть целую неделю без перерыва, и это его заденет не больше, чем гусиное гоготанье; но совсем другое дело было в Средние века, когда какой-нибудь папа, обученный клятвам, собирал все свои проклятия в кучу и вываливал ее на какого-нибудь короля, или королевство, или еретика, или еврея, или вообще на что-нибудь такое, что было не в порядке и требовало исправления. Да примется за это не как попало, нет, а возьмет какого-нибудь короля или другое лицо, начнет с маковки и разделает всего без остатка. Проклянет волосы на его голове, и кости в его черепе, и слух в ушах, и зрение в глазах, и дыхание в ноздрях, и внутренности, и жилы, и члены, и руки, и ноги, и кровь, и плоть, и кости во всем теле; проклянет в его сердечных привязанностях и дружбе, и отлучит его от мира, и проклянет всякого, кто его накормит, или приютит, или даст ему воды напиться, или рубище защититься от холода. Да, это было проклятие, о котором стоит потолковать; да только такое проклятие и стоило делать. Человеку или народу, на которых оно падало, во сто раз лучше было бы умереть. Бен Миллер! Где уж ему проклинать! А в Средние века самый плохонький, захудалый епископ мог проклясть все, что его окружало. Мы, нынешние, и понятия не имеем о проклятиях.
– Ну, – говорю я, – плакать об этом не приходится; я думаю, мы можем и без них обойтись. А может нынешний епископ проклясть по-тогдашнему?
– Да, они учатся этому, потому что оно требуется хорошим воспитанием, приличным их званию, – вроде изящной словесности, что ли, – хотя теперь это им ни к чему, как для миссурийской девушки ни к чему французский язык. Однако она учится ему, как и они учатся проклятиям, потому что миссурийская девушка, которая не умеет болтать по-французски, и епископ, который не умеет проклинать, не пользуются уважением в обществе.
– Значит, они теперь никогда не проклинают, Том?
– Разве очень редко. Может быть, в Перу, но для образованных людей их проклятия уже выдохлись, так что они обращают на них не больше внимания, чем на ругань Бена Миллера. Благодаря просвещению они понимают теперь не меньше, чем саранча в Средние века.
– Саранча?
– Да. В Средние века, во Франции, когда саранча принималась пожирать урожай, епископ выходил в поле, напускал на себя торжественный вид и проклинал ее самой основательной хорошей клятвой. Совершенно так, как еврея, или еретика, или короля.
– Ну и что же саранча, Том?
– Только смеялась и продолжала уплетать хлеб тем же порядком, как начала. Разница между человеком и саранчой в Средние века заключалась в том, что саранча была не дура.
– О, Господи милостивый, о, Господи милостивый, вот-вот опять ожеро! – завопил Джим в эту минуту. – Теперь, господин Том, что вы будете говорить?
Да, озеро опять было перед нами, далеко впереди, гладкое, окруженное деревьями, то самое, что мы видели раньше.
Я сказал:
– Теперь ты убедился, Том Сойер?
А он в ответ совершенно спокойно:
– Да, убедился, что озера там нет.
Джим взмолился:
– Не говорите такое, господин Том, страшно слушать, что вы говорите. Потому что жарко, и вам хочется пить, от этого у вас в уме помешалось, господин Том. О, но какое хорошее! Уж не жнаю, как дождаться, когда мы прилетим туда, так пить хочется.
– А придется-таки тебе подождать, и притом бесполезно, потому что там нет озера, уверяю тебя.
– Не спускай с него глаз, Джим, – говорю я, – и я не спущу.
– Не буду спускать. Но, Господи, правда же, мне не дождаться!
Мы понеслись к нему, отмахивая милю за милей, но все не могли приблизиться ни на дюйм, – и вдруг оно опять исчезло! Джим пошатнулся и чуть не упал. Опомнившись, залопотал, разевая рот, как рыба:
– Господин Том, это дух, вот что это такое, и не давай Бог мне увидать его еще один раз. Там было ожеро, и что-нибудь случилось, и оно умерло, а мы видели его дух; два ража видели – жначит, верно. В пустыне духи – духи, да! О, господин Том, улетаем от него, – я лучше согласен умереть, чем ночевать здесь, потому что вдруг он придет и жавоет, а мы будем спать и ничего не жнаем.
– Дух, – экий ты гусь! Это просто действие воздуха, и зноя, и жажды на воображение. Если я… Дай-ка подзорную трубку!
Он схватил ее и начал всматриваться вправо.
– Это стая птиц. – сказал он. – Летят на запад. Зачем-нибудь да летят – или за кормом, или за водой, или за тем и другим. Поворачивай вправо – право руля! Круто! Так – легче – теперь прямо, как держишь.
Мы замедлили полет, чтобы не перегонять птиц, и полетели за ними. Расстояние между нами и ими было около четверти мили, и когда прошло полтора часа, мы были совсем обескуражены, а жажда сделалась просто невыносимой. Том сказал:
– Возьмите кто-нибудь трубку и посмотрите, что там такое, впереди птиц.
Джим взглянул первый, да так и шлепнулся на ларь в отчаянии. Залился слезами и говорит:
– Опять оно там, господин Том, опять оно там, и теперь я жнаю, что мне умереть, потому что, когда увидаешь духа третий раж, то это жначит умереть. И жачем, жачем я ходил на этот шар?
Он не хотел больше смотреть, и его слова напугали меня, так как я знал, что это правда, и что у духов всегда была такая повадка; поэтому я тоже не захотел смотреть. Мы оба просили Тома повернуть и лететь куда-нибудь в другое место, но он не согласился и назвал нас невежественными, суеверными трещотками. Да, и я подумал про себя, что придется ему когда-нибудь поплатиться за неуважительное обращение с духами. Теперь они, может быть, и спустят ему, но когда-нибудь непременно отплатят, так как всякому, кто знает что-нибудь о духах, известно, как они обидчивы и мстительны.
Мы замолчали и сидели тихо и смирно: Джим и я трусили, а Том занимался машиной. Вдруг он остановил шар и говорит:
– Ну-ка, взгляните теперь, простофили!
Мы выглянули и увидели, что прямо под нами настоящая вода! Чистая, и синяя, и холодная, и глубокая, и рябь по ней от ветерка, то есть лучшей картины я и не видывал. А кругом нее зеленые берега, и цветы, и тенистые рощи, высокие деревья, обвитые виноградом, и так все это мирно и приятно, что иной бы заплакал, – так было хорошо.
Джим и то заплакал, и закричал, и заплясал, и заметался, совсем с ума сошел от радости. Вахта была моя, так что мне пришлось остаться при машине, но Том и Джим спустились вниз, сами выпили по бочонку и мне принесли, и хоть много я вкусных вещей пробовал в своей жизни, но с этой водой ничто не могло сравниться. Затем Том и Джим спустились купаться, а немного погодя Том влез наверх и сменил меня, а я и Джим купались, а там Джим сменил Тома, и мы с Томом принялись бегать взапуски и бороться, и право, кажется, никогда в жизни не случалось мне так весело проводить время. Было не очень жарко, так как наступал уже вечер, и мы, разумеется, скинули с себя одежду. Одежда годится в школе, и в городах, и на балах, но какой в ней смысл здесь, где нет цивилизации и других неприятностей и церемоний.
– Львы идут! Львы! Скорей, господин Том! Спасавайся, Гек!
То-то мы задали стрекача! Бросили платье и прямо кинулись к лестнице. Но Джим потерял голову, – с ним всегда это случалось, когда он волнуется или перепугается, – и вместо того, чтобы подняться на небольшую высоту, так только, чтобы звери не могли достать до лестницы, – отвернул рычаг совсем, и мы взвились вверх и болтались под небом, прежде чем он пришел в себя и сообразил, какую глупость совершил. Тогда он остановил шар, но забыл, что делать дальше, так что мы повисли на такой высоте, откуда казались собачонками, и раскачивались на ветру.
Но Том вскарабкался наверх, взялся за машину и начал спускаться наискосок к озеру, к тому самому месту, где львы собрались точно на военный совет, так что я подумал, что и он потерял голову – ведь знал же он, что я от испуга не могу взбираться по лестнице! Неужели же он хотел спустить меня среди тигров и прочих чудовищ?
Однако нет, голова его была в порядке, – он знал, что делает. Он спустился футов на тридцать или на сорок от воды и остановился над самой серединой озера и крикнул:
– Бросай лестницу и ныряй!
Я послушался, полетел вниз, ногами вперед, и нырнул, кажется, на целую милю вглубь; когда же выплыл, он и говорит:
– Ложись на спину и плавай, пока не отдохнешь и не соберешься с духом; а тогда я спущу лестницу в воду и ты взберешься по ней.
Так я и сделал. Ловко это придумал Том, потому что, если бы он попробовал спуститься где-нибудь на песке, зверинец, пожалуй, пустился бы за нами, и нам пришлось бы уходить от него, пока бы я не выбился из сил и не упал.
Тем временем львы и тигры разбирали наше платье и постарались разделить его так, чтобы каждому досталось по кусочку. Но вскоре между ними произошло какое-то недоразумение – вероятно, нашлись такие, которые хотели стянуть больше, чем им следовало; и тут поднялся такой бунт, какого еще не было видно на свете. Всего их было штук пятьдесят, и вот они смешались в кучу, рыча и ревя, и щелкая зубами, и кусаясь, и царапаясь; лапы и хвосты мелькали в воздухе, и невозможно было разобрать, какая кому принадлежит, а песок и шерсть летели во все стороны. Когда же они кончили, то некоторые лежали мертвыми, другие улепетывали прихрамывая, а остальные уселись на поле битвы; одни зализывали раны, другие посматривали на нас, точно приглашая спуститься и поиграть с ними, но мы не захотели.
Что касается нашего платья, то его уже и след простыл. Все до последнего лоскутка было в желудках зверей, но я не думаю, чтобы им это пошло впрок, потому что там было много медных пуговиц, а в карманах ножи, табак, и гвозди, и мел, и игральные шарики, и крючки для удочек, и чего только там не было. Но об этом я не беспокоился. Досадно мне было, что у нас оставалось только профессорское платье – довольно большой запас, но мы не могли показаться в нем в обществе, если бы оно встретилось нам, потому что штаны были длиною с туннель, а сюртуки и все прочее им под стать. Впрочем, в лодке имелось все, что требуется для портного, а Джим был на все руки мастер и обещался сшить нам по паре или по две на наш рост.
Глава IX
Заботы о продовольствии. – Как мы ловили рыбу в озере. – Рассуждения Тома о Сахаре. – Как Сахара явилась на свет.
Мы все-таки решили спуститься здесь же на минуту, но по особому поводу. Профессорский запас провианта состоял, главным образом, из жестянок с консервами, приготовленными по какому-то новому, только что изобретенному способу; остальное было в свежем виде. Но когда везешь бифштекс из Миссури в Великую Сахару, надо быть осторожным и держаться вверху, в холодной погоде. Наши запасы оставались в хорошем виде до встречи с мертвыми, когда мы так долго возились внизу. От этого испортилась вода, а бифштекс дошел до такой степени, что стал как раз по вкусу англичанину, по словам Тома, но для американца был слишком душист; поэтому мы решили спуститься на львиный «рынок» и посмотреть, не добудем ли тут чего-нибудь.
Мы втащили к себе лестницу и спустились как раз настолько, чтобы звери не могли нас достать, затем выкинули веревку с ходячим узлом на конце и выловили таким способом мертвого льва, маленького и нежного, а потом и тигренка. Нам пришлось отгонять зверинец выстрелами из револьвера, а то бы они приняли участие в нашем занятии и помогли нам.
Мы вырезали запас мяса от обоих зверей и сняли шкуры, а остальное выбросили за борт. Затем мы наживили несколько профессорских удочек свежим мясом и отправились удить. Мы остановились над озером на подходящей высоте и наловили великолепнейшей рыбы. Ужин вышел чудо какой: львиный бифштекс, тигровый бифштекс, жареная рыба и горячая каша. По-моему, больше и желать нечего.
На закуску были у нас фрукты. Мы достали их с верхушки высоченного дерева. Это было очень тонкое дерево, без единого сучка от комля до верхушки, а тут оно расходилось как пучок перьев. Это, конечно, была пальма; всякий с первого взгляда узнает пальму по картинкам. Мы рассчитывали найти на нем кокосовые орехи, но их не оказалось. Были только большие рыхлые гроздья, вроде виноградных, только гораздо крупнее, и Том решил, что это финики, так как они подходили к описанию в «Тысяче и одной ночи» и других книжках. Но, конечно, это могли быть и какие-нибудь другие, ядовитые, плоды; и потому мы решили подождать и посмотреть, будут ли птицы их есть. Птицы ели; тогда и мы попробовали, и оказалось, что они чудо какие вкусные.
Тем временем начали слетаться какие-то чудовищные громадные птицы и садиться на падаль. Это были пренахальные создания: они клевали льва на одном конце, пока другой лев грыз его на другом. Если лев отгонял птицу, это ничуть не помогало, она возвращалась в ту же минуту, когда он принимался грызть.
Эти огромные птицы слетались со всех сторон – мы могли заметить их в подзорную трубку, когда они находились еще так далеко, что простым глазом их нельзя было видеть. Падаль была еще слишком свежа, чтобы иметь запах, по крайней мере, такой, который мог дойти до птиц, находившихся за пять миль; и Том сказал, что птицы находят падаль не по запаху, а видят ее. Вот так глаза! Том сказал, что на расстоянии пяти миль груда дохлых львов будет казаться не больше человеческого ногтя, и не мог понять, как ухитряются птицы заметить такую маленькую вещь в такой дали.
Странно и ненатурально было видеть, что лев поедает льва, и мы думали, что это, быть может, разные породы. Но Том сказал, что порода тут ни при чем. Он сказал, что свинья охотно ест своих детей, также паучиха, и что и лев такой же безнравственный, хотя, быть может, и не в такой степени. Он полагал, что лев не станет есть родного отца, если будет знать, что это его отец, но зятя съест в случае сильного голода, а тещу во всяком случае съест. Но предположения ничего не доказывают. Вы можете придумывать их, пока коровы вернутся домой, и все-таки не доберетесь ни до какого решения. Поэтому мы махнули на них рукой и перестали ломать головы.
Вообще, в пустыне бывало очень тихо по ночам, но в тот раз послышалась музыка. Множество других зверей собралось на кормежку; подкрадывались какие-то тявкуны, которых Том называл шакалами, и другие, с щетиной на спине, которых он величал гиенами, и вся эта орава все время поднимала страшный гвалт. Картина при лунном свете была такая, какой я еще не видывал. Мы привязали шар канатом к верхушке дерева и не держали вахты, а улеглись спать все трое; но я два или три раза вставал посмотреть на зверей и послушать музыку. Выходило, будто мы получили бесплатно лучшее место в зверинце, какого мне еще не удавалось иметь; глупо же было спать и не воспользоваться случаем, который, может быть, никогда больше не представится.
Рано утром мы опять занялись рыбной ловлей, а потом благодушествовали целый день на тенистом острове, причем по очереди держали вахту и следили за тем, чтобы какой-нибудь зверь не забрался. Мы собирались отправиться дальше на другой день, да не могли. Очень уж тут было хорошо.
Спустя день мы опять поднялись к небу и направились на восток. Мы глядели назад и не спускали глаз с этого местечка, пока оно не превратилось в маленькое пятно в пустыне, и, скажу я вам, нам стало так грустно, точно мы простились с другом, которого уже никогда не придется увидеть.
Джим раздумывал о чем-то и наконец сказал:
– Господин Том, мы теперь должны быть на конце пустыни, я говору.
– Почему?
– Вот какой режон к этому. Вы жнаете, как мы уже давно летаем на ней. Должен выйти весь песок. Мне удивительно, как это его хватило так долго.
– Вздор, песку здесь хватит, не горюй.
– О, я не гореваю, господин Том, я только удивляюсь, вот и все. У Бога сколько угодно песку, я не сомневаюсь, но он ражве станет его тратить жря; и я говору: пустыни и так уж много, до этого места, а еще кусок прибавить, жначит, тратить песок жря.
– Ну нет, мы еще только в самом начале пустыни, Соединенные Штаты довольно большая страна, правда. Как ты думаешь, Гек?
– Да, – говорю я, – я думаю, самая большая на свете.
– Ну, – говорит он, – эта пустыня приблизительно такой же величины, как Соединенные Штаты, и если бы наложить ее на Соединенные Штаты, она закрыла бы страну свободы, как одеяло. Высовывался бы только уголок Мэна подальше, к северо-западу, да Флорида бы торчала как черепаший хвост, и только. Два или три года тому назад мы отняли Калифорнию у мексиканцев, так что часть Тихоокеанского побережья теперь наша; приложите Великую Сахару краем к Тихому океану, она накроет Соединенные Штаты и будет еще выдаваться за Нью-Йорк в Атлантический океан на шестьсот миль.
– Здорово! – говорю я. – А есть у тебя доказательства, Том Сойер?
– Есть, вот они здесь, и я их изучил. Можешь сам посмотреть. От Нью-Йорка до Тихого океана 2600 миль; от одного края великой пустыни до другого 3200. Соединенные Штаты занимают 3 600 000 квадратных миль; пустыня 4 162 000. Площадью пустыни ты мог бы накрыть Соединенные Штаты до последнего дюйма, и еще будут выдаваться края, под которыми поместятся Англия, Шотландия, Ирландия, Франция, Дания и вся Германия. Да, сэр, вы можете спрятать под Великой Сахарой родину храбрых и все эти страны, и еще останется 2000 квадратных миль песку.
– Ну, – говорю я, – это меня совсем озадачивает. Как же, Том, выходит, что Господь больше хлопотал о сотворении этой пустыни, чем о сотворении Соединенных Штатов и всех тех стран. Я уверен, что ему пришлось работать над этой пустыней два или три дня, не меньше.
Джим сказал:
– Гек, в этом не бывает смысла. Я уверен, что эта пустыня вовсе не сотворялась. Ты посмотри, какая она, – ты посмотри, и увидаешь, что я прав. Для чего годится пустыня? Ни для чего не годится. Она ничего не стоит. Правда, Гек?
– Да, конечно.
– Правда, господин Том?
– Да, я думаю. Дальше.
– Если вещь ни для чего не годится, жначит, она сделана напрасно, да?
– Да.
– Ну вот! А ражве Бог делает что-нибудь напрасно? Вы мне отвечайте это.
– Нет, не делает.
– Как же он мог сотворять пустыню?
– Ну, валяй дальше. Как же он ее сотворил?
– Господин Том, мое такое мнение, что он никогда не сотворял ее, то есть не хотел сотворять пустыню и совсем этого не думал. Вот я вам покажу, и вы будете понимать. Это вышло, как бывает, когда вы строите дом, то всегда оставается мусор. Что вы с ним делаете? Вы его накладаете на телегу и увожите сваливать на пустое место. Ражумеется. Ну вот, мое такое мнение, что тут было это самое. Когда Бог сотворял мир, он сделал камни и собирал их в кучу, сделал жемли и собирал ее в кучу, сделал песка и собирал его в кучу. Потом начинал работать. Он отмеривал немножко камней, и жемли, и песка и склеивал их, и говорит: «Это Германия», – и наклеивал ярлык, и оставлял сохнуть. Потом отмеривал побольше камней, и жемли, и песка и склеивал вместе, и говорит: «Это Соединенные Штаты», – и приклеивал ярлык, и оставлял сохнуть; и так дальше, и так дальше, пока не пришло время ужинать в Субботу; и вот Он обожревал свои дела, и увидал, что все сделано, и очень хорошо сделано для такого короткого времени. Но тут замечает Он, что камней и земли он приготовил правильно, как раж по расчету, а песку оставалась огромаднейшая куча, а почему так вышло, он жабыл. Вот он посмотрел кругом, нет ли какого пустыря, и увидал это место, и был очень рад, и велел ангелам свежти сюда песок. Вот как я мышляю об этом: что Сахара совсем не сотворилась – она только случилась.
Я сказал, что это хорошее рассуждение, и вряд ли Джим когда-нибудь придумывал лучше. Том сказал то же, но прибавил, что рассуждения тем не хороши, что все они в конце концов только теории, а теории ничего не доказывают, они только служат нам, чтобы отдохнуть и перевести дух, когда вы выбились из сил, блуждая туда и сюда и разыскивая что-нибудь, чего нельзя найти. Он сказал:
– Другой недостаток теорий тот, что в них всегда найдется какой-нибудь изъян, если присмотреться ближе. Так и теория Джима. Взгляните на звезды, их биллионы биллионов. Как же это вышло, что звездного материала хватило точка в точку, без всякого лишка? Отчего там не осталось кучи песка?
Но Джим уставился на него и говорит:
– А что же такое Млечный Путь? Вот это я желаю жнать. Что такое Млечный Путь? Отвечайте мне это!
По моему мнению, это именно свалка. Это только мнение, – только мое мнение, – и другие могут думать иначе; но я высказал его тогда, и теперь остаюсь при нем. Кроме того, оно огорошило Тома Сойера. Он не нашелся, что ответить. А взгляд у него был такой, как у человека, которого хватили по спине мешком с гвоздями. Он сказал только, что говорить об умственных вещах с такими людьми, как я и Джим, все равно что с треской. Но ведь это всякий может сказать – и я заметил, что это всегда говорят люди, которые не знают, что возразить. Том Сойер был недоволен таким концом спора.
Тогда мы снова стали толковать о величине Сахары, и чем больше сравнивали ее с тем, и с другим, и с третьим, тем знатнее, и громаднее, и величественнее она выглядела. Наконец, порывшись в цифрах, Том нашел, что она такой же точно величины, как Китайская империя. Затем он показал нам, какое пространство Китай занимает на карте и какую часть мира он составляет. Да, это было удивительно, и я сказал:
– Ну, много раз слыхал я об этой пустыне, но мне и в голове никогда не приходило, что она такая важная.
А Том говорит на это:
– Важная! Сахара важная! Так-то вот всегда рассуждают люди. Что большое, то и важное. Другого они не понимают. Они видят только величину. Вот, посмотри-ка на Англию. Это самая важная страна в мире; а ведь ее можно спрятать в жилетный карман Китая; да мало того, если спрячешь, то невесть сколько времени потратишь, пока опять найдешь. А теперь взгляни на Россию. Вон она как растянулась, конца края не видно, а в мире она значит не больше, чем какой-нибудь Род-Айленд, да и против него в ней вдвое меньше такого, о чем стоило бы говорить.
В эту минуту мы увидели вдали, на самом краю света, невысокий холм. Том прервал свою речь, схватил подзорную трубку в сильнейшем волнении, посмотрел и говорит:
– Он самый, именно тот, который я давно высматривал, наверное! Я уверен, что это тот самый холм, куда дервиш привел человека и показал ему все сокровища мира.
Мы стали смотреть, а Том начал рассказывать из «Тысячи и одной ночи».
Глава X
Сказание о дервише и погонщике верблюдов. – Обсуждение нами этого сказания. – Почему храпящий не слышит собственного храпа. – Холм сокровищ.
Том сказал, что это случилось так.
Однажды, в знойный день, брел по пустыне дервиш, и прошел он уже тысячу миль, и был он беден и голоден и устал, и повстречался ему погонщик с сотней верблюдов, и дервиш попросил у него милостыню. Но погонщик верблюдов ответил: «Бог подаст». Дервиш и говорит:
– Твои это верблюды?
– Да, мои.
– А долги у тебя есть?
– У меня? Нет.
– Ну, человек, у которого имеется сотня верблюдов и нет долгов, богат, и очень богат. Не так ли?
Погонщик верблюдов сознался, что это так. Тогда дервиш говорит:
– Бог сделал тебя богатым, и Он же сделал меня бедным. У него свои доводы, и они мудрые – да будет благословенно Его имя! Но воля Его такова, чтобы Его богатый помогал Его бедному, а ты отвернулся от меня, своего брата, в моей нужде, и Он припомнит тебе это, и ты поплатишься.
Тут погонщик верблюдов испугался, но при всем том он был жаден, как свинья, и дрожал над каждым центом; и вот начал он хныкать и объясняться, и говорить, что времена теперь трудные и хотя он взял подряд на доставку большого груза в Бальсору и получит за это хорошую плату, но назад пришлось идти порожним, так что барыш окажется не бог весть какой. Ну, вот дервиш тронулся в путь и говорит:
– Хорошо, твое дело; но я думаю, что ты дал маху на этот раз и упустил хороший случай.
Разумеется, погонщику верблюдов захотелось узнать, какой такой случай он упустил, не деньгу ли зашибить; и вот он побежал за дервишем, и так настойчиво просил его сжалиться над ним и рассказать ему, в чем дело, что дервиш наконец уступил и говорит:
– Видишь ты вот тот холм? В этом холме есть все сокровища земные, и я сейчас искал человека с добрым сердцем и благородным великодушным характером, потому что, если бы мне удалось найти такого человека, я помазал бы ему глаза особенной мазью и он увидал бы сокровища и мог их взять.
Тут погонщика верблюдов даже в пот бросило, и начал он плакать, и молить, и распинаться, и на колени кинулся, и уверял, что он тот самый человек и есть, и может найти тысячу свидетелей, которые скажут, что это именно самое точное описание его характера.
– Ну хорошо, – говорит дервиш, – если ты нагрузишь сокровищами сто верблюдов, могу я взять половину?
Погонщик от радости себя не помнит.
– Идет! – говорит.
Ударили по рукам, и дервиш достал яшичек и намазал погонщику мазью правый глаз, и холм открылся, и они вошли в него и увидели груды золота и самоцветных камней, сверкавших так, словно все звезды небесные свалились сюда.
Вот они с дервишем забрались внутрь и нагрузили на каждого верблюда столько, сколько он мог снести, а потом распрощались и пошли каждый в свою сторону со своими пятьюдесятью верблюдами. Но вскоре погонщик верблюдов побежал, нагнал дервиша и говорит:
– Ты ведь одинокий человек, на что тебе столько? Тебе это ни к чему, уступи мне десяток твоих верблюдов.
– Хорошо, – говорит дервиш, – пожалуй; то, что ты говоришь, довольно обоснованно.
Отдал он десять верблюдов, и они расстались, и дервиш пошел дальше с сорока верблюдами. Но вскоре погонщик опять догоняет его и начинает хныкать, и канючить, и выпрашивать еще десяток, говоря что верлюдов, нагруженных сокровищами, предовольно для дервиша, потому что живут они, известно, очень скромно и своего хозяйства не ведут, а харчуются где случится, и притом в кредит.
Но этим дело не кончилось. Этот жадный пес возвращался и возвращался, пока не выпросил всех остальных верблюдов, так что вся сотня осталась за ним. Тут только он угомонился, рассыпался в благодарностях и сказал, что не забудет дервиша по гроб жизни и что никто еще никогда не был к нему так милостив и щедр. И вот пожали они друг другу руки на прощанье и опять расстались и пошли каждый своим путем.
Что же вы думаете? Десяти минут не прошло, а погонщика верблюдов опять жадность обуяла. Это была самая подлая гадина во всех семи графствах. Вот он снова пускается в погоню за дервишем. На этот раз он попросил дервиша натереть ему мазью и другой глаз.
– Зачем? – спросил дервиш.
– О, ты сам знаешь, – говорит погонщик.
– Что я знаю? – говорит дервиш.
– Не дурачь меня, – говорит погонщик. – Ты хочешь кое-что утаить от меня и отлично это знаешь. Ты знаешь, я уверен, что если бы ты помазал мне и другой глаз, то я увидал бы гораздо больше сокровищ. Помажь – сделай милость.
А дервиш на это:
– Ничего, – говорит, – я не утаил от тебя. Я тебе скажу, что будет, если я помажу тебе и другой глаз. Ты уже ничего не будешь видеть. Ты останешься слепым до конца дней своих.
Но представьте себе, этот скот не поверил ему. Нет, клянчит себе да клянчит, и хнычет, и скулит, так что, наконец, дервиш открыл свой ящичек и помазал ему глаз, как он хотел. И только он сделал это, тот в ту же минуту стал слеп, как летучая мышь.
Тогда дервиш стал смеяться над ним, и глумиться, и издеваться, и говорит:
– Прощай, слепому нечего делать с сокровищами.
И ушел с сотней верблюдов, и оставил того человека бродить до конца дней его в пустыне нищим и несчастным и всеми покинутым.
Джим сказал, что это было ему уроком.
– Да, – говорит Том, – таким же, как множество других уроков, которые приходится получать людям. Никакого прока от них нет, потому что один и тот же случай не происходит дважды и не может произойти. Когда Бен Сковиль свалился с крыши и сломал себе спину, все говорили, что это ему урок. Какой урок? Как он может им пользоваться? Он больше не может лазить по крышам, и у него нет другой спины, которая бы могла сломаться.
– Все равно, господин Том, опыт всегда поучает. В Святом Писании сказано, что ребенок, который обжигался, боится огня.
– Да, я не отрицаю, что такой случай, который может повториться дважды совершенно одинаково, служит уроком. Таких случаев много, и они воспитывают человека, это и дядя Эбнер всегда говорил; но на один такой случай найдется сорок миллионов других, которые не повторяются дважды одинаково – и от них нет никакой пользы: поучительного в них не больше, чем в оспе. Ежели ты схватил ее, то бесполезно жалеть о том, что не предохранил себя прививкой, а также бесполезно делать прививку после болезни, потому что оспа бывает только раз. Но с другой стороны, дядя Эбнер говорил, что человек, который хоть однажды схватил быка за хвост, приобрел в шестьдесят или семьдесят раз больше знаний, чем тот, кто этого не делал, и что человек, который попробует втащить кошку домой за хвост, приобретет знания, которые всегда будут для него полезны и никогда не сделаются неясными или сомнительными. Но я могу тебя уверить, Джим, что дядя Эбнер не одобрял людей, которые вечно стараются извлечь урок из всего, что бы ни случилось, хотя бы…
Но Джим спал. Том выглядел сконфуженным, потому что человек, знаете, всегда чувствует себя неловко, если он говорит необыкновенно умно и думает, что другой им восхищается, а этот другой, оказывается, заснул. Конечно, ему не следовало засыпать, потому что это свинство; но чем умнее человек говорит, тем вернее он усыпляет, так что, если разобраться хорошенько, ни одна сторона тут не виновата – обе заслуживают порицания.
Джим начал храпеть – сначала нежно и жалобно, потом с долгим присвистом, потом пустил с полдюжины ужасных храпов, точно последняя вода выливается из крана в ванну, потом повторил то же самое еще сильнее и с таким фырканьем и хрипеньем, словно корова, подавившаяся насмерть. А когда человек добрался до этой точки, то дальше уж ему идти некуда и он может разбудить спящего в соседнем доме, хотя бы тот накачался опиумом, но сам не просыпается, хотя весь этот ужасный шум происходит не далее трех дюймов от его ушей. Это, по-моему, самая удивительная вещь на свете. Но стоит вам чиркнуть спичкой, чтобы зажечь свечу, и он проснется от этого шума. Я бы желал знать, чем это объяснить, но кажется, нет никакого способа доискаться причины. Вот и тут Джим переполошил всю пустыню. Звери сбегались издалека посмотреть, что тут происходит; сам он был ближе к тому шуму, чем кто бы то ни был или что бы то ни было, и он один из всех тварей не был обеспокоен им. Мы кричали ему, орали – никакого действия; но первый же слабый, ничтожный шум необычайного рода разбудил его. Нет, сэр; я много думал об этом, Том также, но нет никакого способа объяснить, почему храпящий не слышит собственного храпа.
Джим сказал, что он вовсе не спал: он только закрыл глаза, чтобы лучше слышать.
Том ответил, что никто его не обвиняет.
Это, кажется, заставило его подумать, что лучше бы ему ничего не говорить. Должно быть, ему хотелось перевести разговор на другое, потому что он принялся костить на чем свет стоит погонщика верблюдов, как всегда делают люди, когда их поймают на чем-нибудь и им хочется отвлечь внимание на кого-нибудь другого. Он разносил погонщика верблюдов, как умел, и мне пришлось согласиться с ним, а дервиша расхваливал, как умел, и мне тоже пришлось согласиться с ним. Но Том сказал:
– Я не думаю этого. Ты называешь дервиша щедрым, добрым и бескорыстным, но я этого не нахожу. Ведь он не искал другого бедного дервиша? Нет, не искал. Если он был такой бескорыстный, то почему он не зашел туда сам, не набил кармана драгоценностями и не удовольствовался этим? Нет, сэр, он искал человека с сот ней верблюдов. Он хотел уйти со всеми сокровищами, какие только можно было забрать.
– Как же, господин Том, он хотел делать честно и благородно; он брал только пятьдесят верблюдов.
– Потому что знал, что в конце концов все будут его.
– Господин Том, он сказал тому человеку, что он станет слепой.
– Да, потому что он понимал характер этого человека. Это был тот самый человек, какого он искал, – человек, который никогда не верит слову другого или честности другого, потому что сам бесчестен. Я утверждаю, что есть множество таких людей, как этот дервиш. Они плутуют направо и налево, но умеют делать это так, что кажется, будто обманутые ими сами плутуют. Они всегда действуют согласно букве закона, и нет никакой возможности привлечь их к ответу. Они никому не натирают глаза мазью – о, нет; это было бы грешно; но они умеют так одурачить вас, что вы сами натретесь ею и сами себя ослепите. Я согласен, что дервиш и погонщик верблюдов были два сапога пара – один ловкий, хитрый, смышленый мошенник, другой тупой, грубый и невежественный, – но оба мошенники.
– Господин Том, а как вы полагаете, есть теперь на свете эта мазь?
– Да, дядя Эбнер говорит, что есть. Он говорит, что ее фабрикуют в Нью-Йорке, и натирают ею глаза сельским жителям, и показывают им все железные дороги на свете, и они идут и завладевают ими, а тогда им натирают другой глаз, и желают счастливого пути, и уходят от них с железными дорогами. Но вот и холм с сокровищами. Спустимся!
Мы опустились на землю, но там оказалось не так интересно, как я ожидал, потому что мы не могли найти того места, где они входили за сокровищем. Но все-таки довольно любопытно было посмотреть и сам холм, возле которого случилась такая удивительная вещь. Джим сказал, что он и за три доллара не отказался бы от этого, и я согласился с ним.
И мне и Джиму удивительно было, как это, очутившись в такой огромной, чужой стране, Том сумел направиться так прямо и найти этот маленький холмик, и в одну минуту отличить его от миллиона других, почти таких же холмов, и притом без всяких указаний, единственно с помощью своих знаний и природной смекалки. Мы толковали об этом без конца, но я не мог понять, как он ухитрился. Я не встречал другой такой головы; и ему недоставало только лет, чтобы приобрести имя, такое же знаменитое, как имя капитана Кидда или Джорджа Вашингтона. Я думаю, что любому из них нелегко было бы найти этот холмик, несмотря на все их таланты, но для Тома Сойера это оказалось нипочем: он перелетел через Сахару и ткнул в него пальцем так же легко, как вы отличили бы негра в куче ангелов.
Мы нашли рядом с холмом соленое озеро, наскребли на его берегах соли и пересыпали ею львиную и тигровую шкуры, чтобы они сохранились до тех пор, когда Джиму можно будет выдубить их.
Глава XI
Новый караван. – Мы летим с ним рядом и знакомимся с людьми. – Гибель каравана от песчаной бури. – Мысли об эксплуатации сахарского песка и рассуждения о таможенных пошлинах.
Мы болтались тут день или два и, когда полная луна коснулась земли на другом краю пустыни, заметили вереницу маленьких черных фигурок, двигавшихся по ее серебристому лику. Мы видели их так ясно, как будто бы они были нарисованы на луне чернилами. Это был другой караван. Мы замедлили ход и полетели за ними, так только, ради компании, хотя нам было вовсе не по дороге с ними. И громыхал же этот караван, и стоило посмотреть на него утром, когда солнце взошло над пустыней и длинные тени верблюдов протянулись по золотому песку, точно тысяча пауков-сенокосцев, идущих вереницей. Мы не приближались к ним, так как знали теперь, что перепугаем их верблюдов и произведем переполох в караване. Это была самая нарядная выставка богатого платья и пышности, какую мы когда-нибудь видели. Некоторые из вожаков ехали на дромадерах – мы в первый раз увидели их здесь – очень высоких, которые шли вперевалку, точно на ходулях, и шибко покачивали всадника, и здорово трясли обед в его желудке; зато они легки на ходу, и обычному верблюду за ними не угнаться.
Караван сделал привал около середины дня, а под вечер тронулся дальше. Между тем с солнцем происходило что-то очень странное. Сначала оно стало точно из желтой меди, потом из красной, потом превратилось в багровый шар, а воздух стал душным и тяжелым, и вскоре все небо на западе потемнело и как будто заволоклось густым туманом, выглядело страшным, грозным, вроде того, знаете, как оно выглядит, когда смотришь на него в красное стекло. Мы взглянули вниз и увидели, что в караване поднялась суматоха, все метались, точно перепуганные, а потом попадали на песок и лежали не шевелясь.
Вскоре заметили мы, что надвигается какой-то огромный страшный вал, который поднялся от земли до неба, и закрыл солнце, и шел вперед, точно полчище. Потом подул ветерок, сначала легкий, затем сильнее, и нам в лицо посыпались песчинки, которые жгли, как огонь, а Том крикнул:
– Это песчаный ураган – повернитесь к нему спиной!
Мы так и сделали, и спустя минуту ветер бушевал, песок сыпался на нас лавиной и наполнял воздух так, что ничего нельзя было разобрать. Через пять минут лодка наполнилась до краев, и мы сидели на ларях, зарытые по горло в песок, и только головы наши торчали наружу, и мы едва переводили дух.
Затем буря начала стихать, и мы увидели, что чудовищный вал понесся дальше по пустыне, и зловещее это было зрелище, могу вас уверить. Мы выбрались кое-как из песка и взглянули вниз, и там, где был караван, теперь расстилалось только песчаное море, спокойное и тихое. Все люди и верблюды были задушены, убиты и погребены, – погребены под толщей песка футов в десять по нашему расчету, – и Том сказал, что, может быть, много лет пройдет, прежде чем ветер отроет их трупы, и все это время друзья их не будут знать, что сталось с караваном; затем прибавил:
– Теперь мы знаем, что случилось с теми людьми, у которых мы взяли сабли и пистолеты.
Да, сэр, так оно и было. Теперь все стало ясно, как день. Ураган засыпал их песком, и дикие звери не могли добраться до них, а ветер отрыл их тела, когда они уже высохли, как бумага, и не годились для еды. Мне кажется тогда, что мы жалели бедняков и горевали о них, как только можно жалеть и горевать о людях, но я ошибался; смерть этого последнего каравана еще сильнее огорчила нас, гораздо сильнее. Видите ли, те были совсем чужие люди для нас, мы совсем не познакомились с ними, разве немножко со стариком, который стерег девушку; другое дело – последний караван. Мы следовали за ним целую ночь и почти целый день и под конец искренне подружились с этими людьми и познакомились с ними. Я пришел к тому, что самое верное средство удостовериться, любите ли вы кого-нибудь или ненавидите, это путешествовать с ним. Так вот и с этими людьми. Нам они сразу понравились, а когда мы путешествовали с ними, то стали настоящими друзьями. Чем дольше мы путешествовали с ними, чем лучше знакомились с их житьем-бытьем, тем сильнее и сильнее они нам нравились и тем больше и больше мы радовались этой встрече. Мы так хорошо познакомились с некоторыми, что называли их по именам, когда разговаривали о них, и вскоре так сошлись и подружились с ними, что стали обходиться без приставки мисс или мистер, а называли просто имя, и это не выходило невежливо, а напротив, казалось вполне естественно. Разумеется, это были не их собственные имена, а те, которые мы им дали. Тут были мистер Александр Робинзон и мисс Аделайн Робинзон, и полковник Джэкоб Мак-Дугаль и мисс Герриэт МакДугаль, и судья Джереми Бутлер и молодой Бешрэд Бутлер – эти были главные начальники, в великолепных зеленых тюрбанах, с турецкими саблями и разодетые, как Великий Могол, – и их семьи. Но когда мы хорошо познакомились с ними и крепко полюбили их, то они стали для нас уже не мистер, и не судья, и не что-нибудь подобное, а попросту Эллек, и Эдди, и Джэк, и Гетти, и Бек, и так далее.
И, знаете ли, чем больше вы делите с людьми их радости и горести, тем они вам ближе и дороже становятся. Да, мы не были холодны и равнодушны, как большинство путешественников, – мы были дружелюбны и общительны и принимали участие во всем, что происходило; и караван мог быть уверен, что мы отзовемся на всякое событие, каково бы оно ни было.
Когда они делали привал, мы тоже делали привал, как раз над их головами, на высоте тысячи или тысячи двухсот футов. Когда они садились обедать, мы делали то же; за компанию оно было гораздо приятнее. Когда они играли свадьбу (в тот же вечер Бек и Эдди повенчались), мы надели на себя самые крахмальные из профессорских манишек, а когда они устроили танцы, мы тоже отплясывали наверху.
Но горе и беда особенно сближают людей, и мы окончательно подружились с ними на похоронах. Они происходили утром, чуть свет. Мы не знали покойника, и он был не из нашего кружка, но это не делало разницы. Он принадлежал к каравану, и этого было довольно; вряд ли проливались над ним более искренние слезы, чем те, которые мы роняли на него с высоты тысячи ста футов.
Да, расстаться с этим караваном было для нас гораздо тяжелее, чем с теми, первыми, которые были нам сравнительно незнакомы и умерли так давно. С этими мы познакомились, когда они еще были живы, и полюбили их, и вот смерть похитила их на наших глазах, и мы остались одинокими среди громадной пустыни. Это было очень грустно, и мы находили, что не стоит и заводить новых друзей во время этого путешествия, если и их придется потерять так же, как этих.
Мы не могли удержаться от разговоров о них, и они постоянно вспоминались нам совершенно такими, какими мы их знали в то время, когда все мы были живы и счастливы. Мы видели линию каравана, и светлые острия копий, сверкающие на солнце, и верблюдов, идущих вразвалку, видели свадьбу и похороны, но всего чаше видели их на молитве, так как ничто не могло удержать их от нее; как только раздавался призыв, несколько раз в день, они останавливались, поворачивались лицом к востоку, закидывали головы назад, простирали руки и произносили молитву, причем раза четыре-пять становились на колени, падали ниц и прикасались лбами к земле.
Собственно говоря, нам бы не следовало разговаривать о них, как бы ни были они милы в своей жизни, как бы ни были нам дороги при жизни и после смерти, потому что это ни к чему не приводило, а только нагоняло на нас тоску. Джим говорил, что он постарается жить как можно добродетельнее, чтобы встретиться с ними в лучшем мире, а Том промолчал и не сказал ему, что они только магометане: зачем было разочаровывать его, он и так был огорчен.
Проснувшись на следующее утро, мы чувствовали себя веселее, а выспались мы отлично, потому что песок самая лучшая из постелей, и я не знаю, почему люди, которые могут достать его, не пользуются им. Он также служит отличным балластом; никогда еще шар не держался так устойчиво.
Том считал, что у нас его тонн двадцать, и недоумевал, что нам с ним делать, так как песок был отличный и выбрасывать его не было смысла. Джим и говорит:
– Господин Том, мы могим брать его домой и продавать. Долго мы будем ехать?
– Смотря по тому, какой дорогой полетим.
– Ну вот, дома вож песка стоит четверть доллара, а у нас вожов двадцать, правда? Сколько нам давают жа все?
– Пять долларов.
– Право, господин Том, повежем его домой сейчас! Ведь это больше полтора доллара на брата, правда?
– Да.
– Ну ражве можно легче жарабатывать деньги! Он сам нам насыпался, мы и не работали ничего. Повежем сейчас, господин Том.
Но Том раздумывал и рассчитывал что-то и так занялся этим, что не слыхал его. Немного погодя он сказал:
– Пять долларов – это пустое! Вот что: этот песок стоит… стоит… словом, он стоит целую уйму денег.
– Как так, господин Том? Скажывайте, пожалуйста, скажывайте!
– А вот как: лишь только узнают, что это настоящий песок из настоящей пустыни Сахары, все непременно заберут себе в голову раздобыть его хоть немножко, чтобы хранить в скляночке с ярлыком как редкость. Нам стоит только пустить его в продажу по десяти центов, склянку, и он разойдется по всем Соединенным Штатам. Мы выручим не меньше десяти тысяч долларов за тот песок, что у нас в лодке.
Мы с Джимом одурели от радости и подняли неистовый визг, а Том говорит:
– А там мы можем вернуться и опять набрать песка, потом опять вернуться, и опять, и опять, пока не перевезем домой и не распродадим всю эту пустыню; и никто у нас не перебьет ее, потому что это наша привилегия.
– Боже милостивый! – говорю я. – Да ведь мы будем богаты, как Креозот, правда, Том?
– Да, то есть, как Крез, ты хочешь сказать. Да, дервиш, который искал сокровища в этом холмике, не знал, что прошел тысячу миль по настоящим сокровищам. Он был более слеп, чем ослепленный им погонщик.
– Господин Том, а сколько мы получаем жа все?
– Ну, я еще и сам не знаю. Надо сделать расчет, а это не так-то просто, ведь тут более четырех миллионов квадратных миль песка, по десяти центов за склянку.
Джим был в страшном азарте, но вдруг остыл, покачал головой и говорит:
– Господин Том, нам нельжя доставать столько склянок – никакой король столько не имеет. Мы лучше не берем всю пустыню – склянок не будет хватать.
Том тоже как-то нахмурился; я думал, из-за склянок, но оказалось не то. Он о чем-то раздумывал и становился все мрачнее и мрачнее, а потом и говорит:
– Ничего не выйдет, ребята, надо бросить это дело.
– Почему, Том?
– Из-за таможенных пошлин.
Я не мог ничего понять, так же, как и Джим. Тогда он объяснил.
– Видишь ли, когда ты приезжаешь за границу, – то есть на край какой-нибудь страны, понимаешь, – то попадаешь в таможню и тут приходят чиновники и роются в твоих вещах, и берут с тебя большой налог, который называется таможенной пошлиной; если же ты не можешь уплатить таможенной пошлины, то у тебя отберут твой песок. Это называется конфискацией, но имя никого не обманывает, потому что это простой грабеж, и больше ничего. Так вот, если мы попробуем везти этот песок домой по той дороге, которую мы себе наметили, нам придется перелезать столько загородок, что мы из сил выбьемся. Граница за границей – Египет, Аравия, Индостан и так далее – и везде с нас будут драть пошлину; стало быть, сами видите, нам нельзя возвращаться этим путем.
– Послушай, Том, – говорю я, – но ведь мы же можем перелететь через их границы; как они ухитрятся нас остановить?
Он грустно посмотрел на меня и говорит очень строго:
– Гек Финн, ты думаешь, это будет честно?
Терпеть не могу, когда так перебивают. Я ничего не сказал, а он продолжал:
– Да и другая дорога не лучше. Если мы вернемся тем же путем, каким прилетели сюда, то попадем в нью-йоркскую таможню, а к такому грузу, как наш, она отнесется хуже всех остальных, вместе взятых.
– Почему же?
– А потому, что сахарский песок нельзя производить в Америке, это само собою понятно, а пошлина с таких вещей, которые там нельзя производить, составляет тысячу четыреста процентов их стоимости, если их привозят оттуда, где их можно производить.
– В этом нет смысла, Том Сойер.
– А кто же говорит, что есть? Что ты накидываешься на меня, Гек Финн? Подожди, пока я скажу, что в такой-то вещи есть смысл, да тогда и упрекай меня за то, что я это сказал.
– Хорошо; считай, что я плачу, рыдаю и раскаиваюсь. Валяй дальше.
Тут вмешался Джим:
– Господин Том, они будут вжять пошлину жа все, что мы привежем в Америке, и не делывают ражличия?
– Да, берут за все.
– Господин Том, ведь благословение Божие дороже всего на свете?
– Да, конечно.
– А проповедник вставает на кафедру и приживает его на народ?
– Да.
– А откуда оно происходит?
– С неба.
– Да, сэр, вы правду скажали! Это верно – оно приходит с неба, а это чужая страна. Как же накладывают они пошлину на Божие благословение?
– Нет, не накладывают.
– Конечно, не накладывают; жначит, вы ошибались, господин Том. Они не станут накладывать пошлину на такую ненужную вещь, как песок, беж которого всяко можно обходиться, когда не наложили ее на самую лучшую вещь, без которой никто не может жить.
Том Сойер был огорошен; он видел, что Джим припер его к стене. Он попытался вывернуться, говоря, что правительство забыло поместить Божие благословение в таможенный тариф, но что оно вспомнит о нем к ближайшей сессии конгресса и обложит его пошлиной; однако он сознавал, что это жалкая увертка. Сам же он сказал, что все иностранное было обложено пошлиной, значит, было бы непоследовательно не обложить и этого предмета; а последовательность – первое правило политики. Вот он и уперся на том, что они сделали это ненамеренно и, наверное, исправят свое упущение, прежде чем люди заметят его и станут над ними смеяться.
Но я не интересовался больше этими вещами, раз оказывалось, что мы не можем провезти песок. Это меня совсем расстроило, так же как и Джима. Том пытался развеселить нас, говоря, что придумает какую-нибудь другую спекуляцию, не хуже этой, а может быть, и получше, но это ничему не помогало, и мы не верили, что может быть другая такая. Очень это было тяжело; минуту тому назад мы были такими богачами, и могли купить целую страну, и устроить в ней королевство, и стать знаменитыми и счастливыми, а теперь мы опять были бедными и ничтожными и песок остался у нас в руках. Этот песок казался таким красивым, не хуже золота и бриллиантов, и на ощупь был такой мягкий, бархатный и нежный; а теперь я не мог видеть его – мне было тошно смотреть на него, и я знал, что не буду чувствовать себя спокойно, пока мы не отделаемся от него и он перестанет напоминать мне о том, как мы высоко поднялись и как низко упали. И другие чувствовали то же самое, что я. Я знаю это, потому что они сразу развеселились, когда я сказал:
– Выбросим этот песок за борт.
Ну, знаете, это была работа, и нелегкая работа; поэтому Том разделил ее между нами по справедливости, сообразно силе каждого, он сказал, что я и он выбросим по одной пятой, а Джим три пятых. Джим остался не совсем доволен этим решением. Он сказал:
– Правда, я самый ждоровый, и я согласен, что мне следовает вжять больше, но вы уж очень налегаете на старого Джима, господин Том, ражве не правда?
– Не думаю, Джим, а впрочем, попробуй разделить сам, а там посмотрим.
Джим решил, что будет вполне справедливо, если я и Том выбросим по одной десятой. Том повернулся к нему спиной и отошел и улыбнулся такой улыбкой, которая растянулась на всю Сахару до Атлантического берега. Затем он опять повернулся и сказал, что это дележ довольно правильный и что он согласен, если Джим согласен. Джим сказал «да».
Тогда Том отмерил две десятых песка на нашу долю, а остальное предоставил Джиму, и Джим был в большом удивлении, увидев, какая громадная разница оказалась между нашей и его долей, и сказал, что он очень рад, что вовремя спохватился и заставил изменить первое условие; потому что, говорил он, и теперь на его долю досталось гораздо больше песка, чем удовольствия.
Тогда мы принялись за работу. Работать было тяжело и жарко; так жарко, что мы поднялись повыше, туда, где прохладно, иначе не выдержали бы. Мы с Томом работали по очереди: пока один выбрасывал песок, другой отдыхал; но смешить бедного старого Джима было некому, и он так потел, что наполнил испарениями всю эту часть Африки. Мы так хохотали, что не могли работать как следует, а Джим сердился и спрашивал, чего нас разбирает, и нам приходилось придумывать разные объяснения, довольно нелепые, но и те годились, так как Джим ни о чем не догадывался. Под конец мы совсем изнемогли, но не от работы, а от смеха. Джим тоже изнемог, но от работы; тогда мы сменили его, и он не знал как благодарить нас, и сел отдохнуть, и отирал пот, и кряхтел, и отдувался, и говорил, что мы очень добры к бедному старому негру, и что он никогда не забудет этого. Он был всегда самый благодарный негр, которого я когда-либо знал, признательный за всякую малость. Он только снаружи был негр, а внутри такой же белый, как мы с вами.
Глава XII
Кушанье с песком. – Пирамиды и сфинксы. – Нападение и оскорбление американского флага. – Рассуждения о воздухоплавании.
Теперь наша еда была порядком заправлена песком, но это ничего не значит, когда вы голодны; если же вы не голодны, то и в еде никакого удовольствия нет; поэтому небольшая примесь песка в кушаньях беды не составляет.
Наконец мы добрались до восточного конца пустыни, направляясь все время к северо-востоку. Далеко, на краю песка, в нежном розовом свете мы увидели три маленькие, остроконечные крыши, вроде палаток, и Том сказал:
– Это египетские пирамиды.
Мое сердце так и запрыгало. Видите ли, я много раз видел их на картинках и слышал о них сотни раз, и все-таки, когда я так внезапно очутился около них и оказалось, что они в самом деле существуют, а не выдуманы, я едва переводил дух от изумления. Странное дело, чем больше вы слышите о каком-нибудь великом, огромном и важном предмете или человеке, тем больше он кажется каким-то призраком, какой-то огромной смутной фигурой, сделанной, можно сказать, из лунного света и совсем не настоящей. Таков Джордж Вашингтон, таковы же и пирамиды.
А кроме того, все, что рассказывают о пирамидах, всегда казалось мне небылицей. Например, явился к нам в воскресную школу какой-то молодец и показал картинку, на которой были нарисованы пирамиды, и сказал, что самая большая из них занимает тринадцать акров и имеет почти пятьсот футов в высоту, так что похожа на крутую гору, построенную из каменных глыб величиной с письменный стол, уложенных совершенно правильными рядами на манер ступеней лестницы. Тринадцать акров под одной постройкой – да ведь это целая ферма! Не будь это в воскресной школе, я подумал бы, что он врет, да так я и думал, когда был не в школе. Он говорил также, что в пирамиде есть дыра и вы можете войти в нее со свечами, и идти по длинному косому туннелю, и прийти в большую комнату в самой утробе этой каменной горы, и там вы найдете большую каменную гробницу, а в ней лежит царь, которому уже четыре тысячи лет. Я еще подумал тогда, что если это не выдумка, то я согласен съесть этого царя, если они достанут его, потому что даже Мафусаил не был так стар, а уж старше него никого не было.
Когда мы подлетели немного ближе, мы увидели, что желтый песок кончался длинным прямым краем, точно одеяло, а к нему примыкала обширная ярко-зеленая страна, по которой извивалась какая-то полоска, и Том сказал, что это Нил. Тут мое сердце опять запрыгало, потому что насчет Нила я всегда думал, что он не существуют взаправд у. Ну а теперь я вам скажу одну вещь, насчет которой вы можете не сомневаться: если вы пролетели три тысячи миль над желтым песком, который блестит на солнце так, что у вас глаза слезятся, и потратили на это почти целую неделю, то зеленая страна покажется вам такой родной, таким раем, что ваши глаза опять прослезятся. Это самое случилось со мной и с Джимом.
Когда же Джим поверил, наконец, что эта страна Египет, то он не хотел входить в нее стоя, а бросился на колени и снял шапку, потому что, говорил он, не подобает смиренному бедному негру вступать иначе туда, где жили такие люди, как Моисей, и Иосиф, и другие пророки и фараон. Он был пресвитерианин и питал глубочайшее почтение к Моисею, который, по его словам, тоже был пресвитерианин. Он был ужасно взволнован и говорил:
– Эта страна Египет, страна Египет, и я удостоился видеть ее моими собственными глажами. И эта самая река была превращена в кровь, и я видаю ту самую жемлю, где были кажни, и мошки, и жабы, и саранча, и град, и где поставляли жнаки на дверных косяках, а Ангел Господень приходил ночью и убивал всех египетских первенцев. Старый Джим не достоин видеть этот день!
Тут он не выдержал и заплакал от радости. Затем между ним и Томом начались бесконечные разговоры. Джим был взволнован, потому что эта земля была историческая: тут были Иосиф и его братья, Моисей в тростнике, Иаков, пришедший в Египет покупать хлеб, с серебряной чашей в мешке, – все такие интересные вещи; а Том был тоже взволнован, потому что эта земля была битком набита историей в его вкусе, о Нуреддинах и Бедреддинах, и таких чудовищных великанах, что у Джима волосы на голове вставали дыбом, и о разных других народах из «Тысячи и одной ночи», которые, наверное, и половины того не сделали, что о них рассказывалось.
Тут мы испытали разочарование, потому что поднялся утренний туман, какие здесь часто случаются, а нам не хотелось подниматься над ним, так как желательно было лететь над самым Египтом, и мы решили держать курс по компасу, прямо к тому месту, где находились пирамиды, скрывшиеся в тумане, а затем спуститься пониже и лететь у самой земли и хорошенько все рассмотреть. Том взялся за руль, я стоял подле него, готовый бросить якорь, а Джим уселся верхом на носу, чтобы всматриваться в туман и предупреждать нас об опасности. Мы летели прямо, но не очень быстро, а туман становился все гуще и гуще, так что Джим казался сквозь него каким-то неясным и лохматым и дымным. Была мертвая тишина, мы говорили шепотом, и нам было жутко. По временам Джим кричал:
– Немного повыше, господин Том, повыше! – И мы поднимались фута на два и пролетали над плоской кровлей какой-нибудь мазанки, а на ней лежали люди, которые только что начинали просыпаться, зевать и потягиваться; а однажды какой-то молодец только было поднялся на ноги, чтобы получше зевнуть и потянуться, мы хватили его по спине и сбросили с крыши. По прошествии часа тишина по-прежнему была мертвая, и мы напрасно прислушивались, затаив дыхание; туман немного рассеялся, и Джим завопил в ужасном испуге:
– О, ради бога, летайте назад, господин Том, тут самый огромный великан из «Тысячи и одной ночи» идет к нам! – И опрокинулся вверх ногами в лодку.
Том дал задний ход, и когда мы остановились, человеческое лицо величиной с дом смотрело в лодку, как будто какой-нибудь дом заглянул в нее своими окнами, так что я упал и обмер. Должно быть, я даже по-настоящему умер и скончался на минуту или на две; но потом опомнился и вижу, что Том зацепился багром за нижнюю губу великана и таким способом удерживает шар, а сам задрал голову кверху и рассматривает это ужасное лицо.
Джим стоял на коленях, сложив руки, уставившись на чудовище, точно молил его о пощаде, и шевелил губами, но не мог выговорить слова. Я взглянул и чуть было опять не обмер, но Том говорит:
– Он не живой, дурачье; это сфинкс.
Никогда еще Том не выглядел таким маленьким, вроде мухи, но это казалось потому, что голова великана была такая громадная и суровая. Суровая!.. да, но уже не страшная, потому что, вглядевшись, можно было заметить, что это благородное лицо и как будто грустное, и вовсе не думает о вас, а о каких-то других и более важных вещах. Оно было каменное – из красноватого камня, – а нос и уши у него были отбиты, и это придавало ему обкусанный вид, и от этого вам было еще более жаль его. Мы постояли перед ним, потом облетели вокруг него и над ним и нашли его очень величественным. Голова его была мужская, а может оыть, и женская, а тело как у тигра, в сто двадцать пять футов длиной, и между передними лапами помещался красивый маленький храм. Весь он, кроме головы, был засыпан песком целые столетия, быть может, тысячелетия, и только недавно его отрыли и нашли этот маленький храм. Какая пропасть песка понадобилась, чтобы зарыть это создание! Я думаю, почти столько же, сколько потребовалось бы, чтоб зарыть пароход.
Мы высадили Джима на самой макушке с американским флагом для охраны, так как находились на чужой земле; а затем стали летать по всем направлениям, разыскивая то, что Том называл эффектами, перспективами и пропорциями, а Джим тем временем усердствовал, принимая всевозможные позы и положения, но всего лучше выходило, когда он становился на голову и выделывал ногами разные штуки, по-лягушечьи. Чем дальше мы отлетали, тем меньше становился Джим и тем величественнее сфинкс, пока, наконец, мы увидели, так сказать, булавку на куполе. Таким путем, говорил Том, перспектива дает правильные пропорции; по его словам, друзья Юлия Цезаря не знали, чем он велик, потому что находились слишком близко от него.
Мы отлетали все дальше и дальше, так что, наконец, Джима совсем не стало видно, и тогда-то нам бросилось в глаза все благородство огромной фигуры, смотревшей с высоты на Нильскую долину так спокойно, и величаво, и одиноко, и все жалкие лачужки и другие предметы, разбросанные вокруг нее, исчезли и скрылись, и ничего не оставалось вокруг, кроме далеко раскинувшегося бархата-песка.
Тут было подходящее место, чтобы остановиться, так мы и сделали. Мы провели здесь полчаса, смотрели и раздумывали, но оба ничего не говорили, потому что для нас было что-то странное и торжественное в мысли о том, что сфинкс глядел на эту долину и думал свои вещие думы тысячи лет, и никто до нынешнего дня не разгадал их.
Наконец я взял подзорную трубку и увидел, что какие-то черные фигурки копошатся вокруг него на бархатном ковре, а другие взбираются к нему на спину, заметил также два или три клуба белого дыма и сказал Тому, чтобы он посмотрел. Он сделал это и говорит:
– Это жуки. Нет – постой; это… да, это, кажется, люди. Да, это люди, – люди и лошади. Они приставили длинную лестницу к спине сфинкса… Что за странность? А теперь взбираются по ней… а вот опять клубы дыма – это ружейные выстрелы! Гек, это они на Джима!
Мы схватились за машину и понеслись на них вихрем. Мы были там в одно мгновение, со свистом слетели к ним, и они кинулись врассыпную, кто куда, а те, что взбирались по лестнице, полетели вверх тормашками. Мы взлетели наверх и нашли Джима на макушке головы. Он совсем из сил выбился и еле дышал, частью от криков о помощи, частью с перепуга. Он выдержал продолжительную осаду, которая длилась целую неделю, по его словам; но этого не было, это только показалось ему, потому что уж очень они его доняли. Они стреляли в него, осыпали его пулями, но не задели, и когда убедились, что он не хочет вставать, а пули не могут попасть в него, пока он лежит, то притащили лестницу, и тут он увидал, что пришел ему конец, если мы не поспеем на помощь. Том был в большом негодовании и спросил его, почему же он не показал им флаг и не потребовал именем Соединенных Штатов, чтобы они оставили его в покое. Джим отвечал, что он так и сделал, но они не обратили никакого внимания. Том сказал, что заявит об этом в Вашингтоне, и прибавил:
– Увидишь, что им придется извиниться за оскорбление флага и вдобавок возместить моральный ущерб.
– Что это такое, господин Том? – спрашивает Джим.
– Наличные денежки – вот что это такое.
– Кому же они следовают, господин Том?
– Нам.
– А кому следовает ижвинение?
– Соединенным Штатам. Впрочем, мы можем выбирать любое. Мы можем получить извинение, если захотим, а правительству предоставить деньги.
– А сколько денег, господин Том?
– Ну, в таком важном случае, как этот, по крайней мере по три доллара на брата, если не больше.
– Ну, мы лучше вожмем деньги, господин Том – на что нам ижвинение? Ведь и ваше такое мнение? И твое, Гек?
Мы потолковали об этом и решили, что и то и другое лестно, так уж лучше мы возьмем деньги. Для меня это было совсем новое дело, и я спросил Тома, всегда ли страны извиняются, если в чем-нибудь проштрафились?
– Да, маленькие всегда, – ответил он.
Мы летели кругом, осматривая пирамиды, а потом взлетели и опустились на плоскую верхушку самой большой и нашли, что она совершенно такая, как говорил тот человек в воскресной школе. Она была похожа на четыре пары лестниц, упирающихся широкими основаниями в землю и сходящихся на верхушке, только ступеньки у них были такие, по которым нельзя входить, как по обыкновенной лестнице; нет, каждая ступенька доходила вам до подбородка, так что кто-нибудь должен был подсаживать вас сзади. Две другие пирамиды были недалеко от этой, и люди, двигавшиеся между ними по песку, казались нам, с нашей высоты, ползающими букашками.
Том не мог сидеть спокойно, он был в неистовом восторге и восхищении от того, что мы находимся в таком знаменитом месте, где казалось, что история сочится изо всех пор. Он говорил, что ему трудно поверить, что он стоит на том самом месте, откуда принц полетел на бронзовом коне. Это случилось во времена «Тысячи и одной ночи», говорил он. Кто-то подарил этому принцу бронзового коня с гвоздиком в плече, и он мог садиться на него и летать по воздуху, как птица, и носиться по всему свету, повертывая гвоздик и направляя таким образом коня в какую угодно сторону, и подниматься, и опускаться, и сходить на землю, где вздумается.
Когда он рассказал нам все это, наступило неловкое молчание, какое бывает, знаете, если человек проврался, и вам жаль его и хочется переменить разговор, чтобы избавить его от конфуза, да ничего не приходит в голову, и прежде чем вы соберетесь с мыслями и что-нибудь начнете, молчание уже наступило и распространилось, и сделало свое дело. Мне было неловко, Джиму было неловко, и ни один из нас не знал, что сказать. Ну вот, Том сердито посмотрел на меня и говорит:
– Ну, выкладывай. Что у тебя на уме?
Я говорю:
– Том Сойер, ты сам этому не веришь.
– Это почему? Что мне мешает верить?
– То и мешает, что этого быть не могло, больше ничего.
– Почему этого быть не могло?
– А ты мне скажи, как оно могло быть?
– Этот шар довольно ясно показывает, как оно могло быть.
– Каким образом?
– Каким образом? Никогда не видывал такого идиота! Разве этот шар и бронзовый конь не одно и то же под разными именами?
– Нет, вовсе не одно и то же. Это шар, а то конь. Большая разница. Этак ты скажешь, что дом и корова одно и то же.
– Клянусь Джексоном, Гек опять поймал его! Теперь ему не извернуться, никак!
– Будет тебе зря языком болтать, Джим. Право же, ты сам не понимаешь, о чем говоришь. Да и Гек тоже. Слушай, Гек, я тебе растолкую так, чтобы ты мог понять. Видишь ли, судить о сходстве или несходстве двух вещей нужно не по их форме, а по принципу; а в обоих этих случаях принцип один и тот же. Теперь понимаешь?
Я пораскинул мозгами и говорю:
– Том, это ни к чему. Принципы – вещь хорошая, но они ничего не могут поделать против того факта, что по такой вещи, как шар, нельзя судить о такой вещи, как конь.
– Вздор, Гек; ты совсем не понял сути. Слушай же – ведь это очень просто. Мы летаем по воздуху?
– Да.
– Очень хорошо. Летаем высоко или низко, как нам вздумается?
– Да.
– Направляемся куда нам угодно?
– Да.
– Что мы делаем, чтоб управлять шаром?
– Нажимаем кнопки.
– Теперь, я думаю, ты поймешь, наконец. В другом случае мы двигаемся и правим, поворачивая гвоздик. Мы нажимаем кнопку, принц поворачивает гвоздик. Сам видишь, тут нет ни атома разницы. Я знал, что вобью наконец это в твою голову, если займусь хорошенько.
Он был так доволен, что даже засвистел. Но мы с Джимом молчали; он удивился и говорит:
– Послушай, Гек Финн, неужели ты все еще не понимаешь?
Я и говорю:
– Том Сойер, я хочу задать тебе несколько вопросов.
– Действуй, – говорит он… А Джим, вижу, и уши навострил.
– Насколько я понимаю, все дело в кнопках и гвоздике – остальное не составляет важности. Кнопка одного фасона, гвоздик другого – но дело не в том.
– Нет, дело не в том, если они управляют одной и той же силой.
– Хорошо. Какая сила действует в свече и в спичке?
– Огонь!
– Стало быть, в обеих одна и та же сила?
– Да, одна и та же в обеих.
– Хорошо. Положим, я подожгу спичкой мастерскую плотника – что тогда будет с мастерской плотника?
– Она сгорит.
– А теперь, положим, я подожгу свечкой эту пирамиду – сгорит она?
– Разумеется, нет.
– Хорошо. Но ведь огонь один и тот же в обоих случаях. Почему же мастерская сгорит, а пирамида нет?
– Потому что пирамида не может гореть.
– Ага! А конь может летать?
– Каково, Гек опять поймал его! Я вам говорю, Гек посадил его в лужу этот раз! В такую хитрую ловушку еще ни один человек не попадал, и я…
Но Джим чуть не подавился от хохота и не мог больше выговорить ни слова, а Том до того взбесился, видя, как ловко я сразил его, и повернул против него его собственное доказательство, и растрепал его в лоскутки и щепки, что только и нашелся сказать, что когда он слышит, как я и Джим начинаем рассуждать, то ему становится стыдно за род человеческий. Я ничего не говорил – я и без того был доволен. Когда мне удается убедить человека таким способом, то не в моем обычае кичится этим, как делают некоторые люди, так как я думаю, что если б я находился на его месте, то мне было бы неприятно видеть, как предо мною задаются. Лучше быть великодушным, вот мое мнение.
Глава XIII
Посещение пирамиды. – В Каире. – Том проявляет необычайный талант в отыскании местности. – Путешествие за трубкой. – Возвращение домой.
Мы поручили Джиму летать поблизости пирамид, а сами спустились вниз к двери, которая вела в туннель, и пошли туда с несколькими арабами и со свечами, и нашли в середине пирамиды комнату, и в ней большой каменный гроб, в котором они держали царя, совершенно так, как говорил тот человек в воскресной школе; но царя в гробу не оказалось, кто-то его вытащил. Мне это место не понравилось, потому что в нем, наверное, водились духи, конечно, не свежие, а я никаких не люблю.
Мы вылезли из пирамиды и наняли осликов и проехались на них, а потом ехали в лодке, а потом опять на осликах, и приехали в Каир; и все время дорога была такая гладкая и прекрасная, какой я никогда не видал, и по обеим сторонам росли высокие финиковые пальмы, и всюду бегали голые ребятишки, а люди были красные, как медь, и красивые, и сильные, и стройные. А город был очень любопытный. Такие узкие улицы – настоящие коридоры, и битком набитые мужчинами в тюрбанах, женщинами в покрывалах, и все это в самых ярких разноцветных одеждах, и непонятно было, как могут верблюды и люди пробираться в таких узких закоулках, однако они кое-как пробирались. Давка была страшная и гвалт неимоверный. В лавках нельзя было повернуться, но в них не нужно было и заходить – продавец сидел, поджав ноги, как портной, на своем прилавке, покуривал длинную, извивавшуюся, как змея, трубку и мог достать рукой все свои товары; и выходило это точно на улице, потому что верблюды задевали его своими тюками.
Иногда проезжала какая-нибудь важная особа в экипаже, перед которым бежали люди в странных одеждах и вопили во всю глотку, и разгоняли толпу длинными хлыстами. Потом появился Султан, верхом на коне впереди процессии, в такой великолепной одежде, что дух захватывало, глядя на него; и все упали ничком и лежали на животе, пока он ехал мимо. Я было забыл это сделать, но какой-то молодец помог мне вспомнить. Он был один из тех, которые бежали впереди с хлыстами.
Были там и церкви, но у них нет понятия, чтобы праздновать воскресенье – они празднуют пятницу и нарушают день субботний. Когда входишь в церковь, надо снимать сапоги. Она была битком набита взрослыми и мальчиками, которые сидели кучками на каменном полу и поднимали страшный шум – зубрили свои уроки; Том говорит, что они читали Коран, то есть ихнюю библию. Я никогда в жизни не видал такой большой церкви и такой высокой; взглянешь вверх – голова кружится. Наша деревенская церковь ничего не стоит в сравнении с этой; если бы ее поставить сюда, люди сказали бы, что это коробка.
Мне очень хотелось видеть дервиша, потому что я заинтересовался дервишами после рассказа о том, как один из них сыграл шутку с погонщиком верблюдов. Мы нашли целую компанию их в каком-то здании, вроде церкви, и они называли себя Вертящимися Дервишами; и уж точно вертелись – я никогда не видывал ничего подобного. На них были высокие колпаки, похожие на сахарную голову, и полотняные юбки; и они вертелись, вертелись, вертелись, точно волчки, и юбки раздувались, и я ничего забавнее не видывал, и у меня голова кружилась, глядя на них. Том сказал, что все они мусульмане, а когда я спросил, что такое мусульманин, он сказал, что это не пресвитерианин. Значит, их много у нас в Миссури, только я не знал этого раньше.
Мы не видали и половины того, что можно было посмотреть в Каире, потому что Тому не терпелось повидать места, знаменитые в истории. Мы потратили бог знает сколько времени, разыскивая ту житницу, в которую Иосиф сложил зерно перед голодом, а когда нашли, то оказалось, что и смотреть было нечего, потому что это была старая, никуда не годная развалина; но Том был доволен и поднял по этому случаю такой гвалт, какого я не поднял бы, если б напоролся ногой на гвоздь. Как он отыскал это место, я не сумею объяснить. Нам попалось не менее сорока таких же точно, и я бы удовольствовался любым из них, но ему непременно нужно было настоящее. Я никогда не видал такого наблюдательного человека, как Том Сойер. Как только ему попадалось то, что он искал, он узнавал его в ту же минуту, как я бы узнал свою вторую рубашку, если б она у меня была, но каким способом узнавал – этого он так же не умел объяснить, как не умел летать; он сам это говорил.
Потом мы очень долго искали дом, где жил мальчик, который научил Кади, как отличить старые оливки от новых. Том сказал, что это из «Тысячи и одной ночи» и что он расскажет об этом мне и Джиму при случае. Ну вот, мы искали-искали, так что, наконец, я совсем из сил выбился и просил Тома бросить это и найти кого-нибудь, кто знает город и умеет говорить по-миссурийски, и может провести нас прямо на место; так нет же – ему непременно хотелось самому найти – и больше никаких. Нечего делать, пошли мы дальше. И тут случилась самая замечательная вещь, какую я только видел когда-нибудь. Дом был уничтожен – уничтожен сотни лет тому назад – до последнего камешка, и оставался от него один заплесневелый кирпич. Поверит ли кто-нибудь, что миссурийский мальчишка, который ни разу прежде не был в этом городе, мог явиться сюда, и разыскать это место, и найти этот самый кирпич? А Том Сойер сделал это. Я знаю, что он сделал это, потому что я сам видел, как он сделал. Я стоял в это время рядом с ним и видел, как он заметил кирпич, и видел, как он узнал его. Спрашивается, что же тут действовало: знание или интуиция?
Я рассказываю факты, как они случились; пусть каждый объясняет их, как умеет. Я много раздумывал над ними, и по моему мнению, тут действует отчасти знание, но главным образом интуиция. Вот почему я думаю так. Том спрятал кирпич к себе в карман, чтобы надписать на нем свое имя и передать его в какой-нибудь музей, когда мы вернемся домой, а я вытащил кирпич и положил на его место другой, очень похожий, и он не заметил разницы, хотя разница была. Я думаю, это решает дело – действовала главным образом интуиция, а не знание. Интуиция указала ему совершенно точно то место, где должен был находиться кирпич, и он узнал кирпич по месту, где тот находился, а не по его виду. Если бы это было знание, а не интуиция, то он узнал бы по виду кирпича, что я его подменил, а он не узнал. Это показывает, что как бы там не нахваливали знание, а интуиция в сорок раз больше стоит по своей непогрешимости. Джим говорит то же самое.
Когда мы вернулись, Джим спустился вниз и взял нас в лодку, и тут оказался какой-то молодой человек в красной феске с кисточкой, в голубой шелковой куртке и в огромных шароварах, подпоясанный шалью, за которой торчали пистолеты. Он говорил по-английски и предлагал нам нанять его в проводники и брался показать нам Мекку, и Медику, и Центральную Африку, и всевозможные места за полдоллара в день на своих харчах, и мы наняли его, и оставили в лодке, и налегли на машину, и к обеду были в том самом месте, где израильтяне перешли Черное море, когда фараон пытался нагнать их и был поглощен пучиной. Мы остановились здесь и осмотрели место, и Джим был очень доволен, что увидел его. Он говорил, что видит все, как оно случилось; видит, как израильтяне идут между двумя водяными стенами, и египтяне гонятся за ними, и спешат изо всей мочи, и входят в море, когда израильтяне начинают выходить из него, а затем, когда все они уже идут по дну, стены сдвигаются и топят их, до последнего человека. Затем мы снова налегли на машину и понеслись к Синайской горе и к тому месту, где Моисей разбил каменные скрижали и где израильтяне расположились на равнине и поклонялись золотому тельцу; и все это было страсть как интересно, и проводник знал все места, как я знаю родную деревню.
Но тут случилось происшествие, которое положило конец всем нашим планам. Старая, заслуженная, самодельная Томова трубка так разбухла и покоробилась, что не могла уже выдерживать, и несмотря на все перевязки и скрепы, развалилась на куски. Том не знал, что делать. Профессорская трубка не годилась – она была просто пеньковая, а кто привык курить из самодельной трубки, тот знает, что она, без сомнения, лучше всех остальных трубок на свете, и вы не заставите его курить из другой. Я уступал ему свою трубку, но он не хотел брать. На том дело и стало.
Он поразмыслил и сказал, что нам следует поискать, не найдется ли такой трубки в Египте или Аравии, или в какой-нибудь из здешних стран; но проводник сказал, что и искать не стоит – здесь таких не делают. Том было приуныл, но потом встрепенулся и говорит, что ему в голову пришла идея и он знает, что делать. Он сказал:
– У меня есть другая трубка, не хуже этой, и совсем новенькая. Она лежит на балконе дома, в нашей деревне, как раз над плитою в кухне. Джим, ты с проводником слетаешь за ней, а я и Гек подождем вас здесь, на Синайской горе.
– Но, господин Том, мы никогда не могим находить деревню. Я могил бы находить трубку, потому что я жнаю кухню, но помиловайте, мы никогда не могим находить деревню, ни Сент-Луис, ни какого из тех мест. Мы не жнаем дороги, господин Том.
Так оно и было, и Том на минуту стал в тупик. Потом он сказал:
– Послушай, это вовсе не так трудно; я научу тебя, что делать. Наставь свой компас и лети на запад, пока не найдешь Соединенные Штаты. Найти их будет нетрудно, потому что это первая страна, которая встретится по ту сторону Атлантического океана. Если попадешь туда днем, вали прямо на запад от северной части берега Флориды, и через час и три четверти ты будешь у устья Миссисипи – при той скорости, которую я придам машине. Ты будешь так высоко над землею, что она покажется сильно изогнутой – вроде опрокинутого таза, и ты увидишь целую сеть рек, извивающихся по всем направлениям, но тебе нетрудно будет узнать Миссисипи. Затем ты будешь лететь по реке к северу, приблизительно час и три четверти, пока не увидишь Огайо; тут тебе надо смотреть в оба, так как ты будешь уже недалеко от дома. Немного дальше ты увидишь влево другую ниточку – это Миссури, немного выше Сент-Луиса. Тут ты спустись пониже и следи за деревнями, мимо которых вы будете пролетать. Ты насчитаешь их штук двадцать пять в следующие четверть часа и наверное узнаешь нашу – если же не узнаешь, то можешь спуститься и спросить.
– Если это бывает так легко, господин Том, то мы могим это сделать; да, сэр, я жнаю, что мы могим.
Проводник тоже был уверен в этом и полагал, что вскоре научится держать вахту.
– Джим всему научит вас в полчаса, – сказал Том. – Управлять этим шаром так же легко, как лодкой.
Том разложил карту и отметил на ней путь, и измерил его, и говорит:
– Вы видите, самый короткий путь – лететь на запад. Он составляет всего семь тысяч миль. Если вы полетите на восток, вокруг земли, то выйдет вдвое дальше.
Затем он сказал проводнику:
– Следите оба за счетчиком и, когда он не будет показывать триста миль в час, поднимайтесь вверх или спускайтесь вниз, пока не найдете урагана, который вам по пути. Скорость этой машины сто миль в час без помощи ветра. Ветер в двести миль всегда можно найти, если поискать хорошенько.
– Мы поищем, сэр.
– Постарайтесь. Вам придется иной раз подниматься мили на две вверх, и там будет чертовски холодно, но в большинстве случаев вы найдете такой ветер гораздо ниже. Если бы вам удалось попасть в циклон, ваше дело было бы в шляпе! Вы можете видеть из профессорских книг, что циклоны направляются к западу в этих широтах и летят низко над землей.
Затем он сделал подсчет и говорит:
– Семь тысяч миль, триста миль в час, – вы можете сделать перелет в один день – в двадцать четыре часа. Сегодня четверг, вы вернетесь в субботу, после обеда. Ну, живо, оставьте несколько одеял, и пищи, и книг, – всего, что требуется для меня и для Гека, и с богом. Нечего терять время – курить смерть хочется, и чем скорее вы привезете мне мою трубку, тем лучше.
Все принялись за дело, и спустя восемь минут наши вещи были выложены и шар готов к отлету в Америку. Мы пожали друг другу руки, простились, и Том отдал последние распоряжения:
– Теперь без десяти минут два по синайскому времени. Через двадцать четыре часа вы будете дома, и будет это в шесть часов утра по тамошнему времени. Когда вы найдете деревню, то спуститесь по ту сторону холма, в лесу, чтобы вас не увидели; затем ты сойдешь на землю, Джим, и занесешь эти письма в почтовую контору, и если кого-нибудь встретишь, то заверни поля шляпы на лицо, чтобы тебя не узнали. Затем проберись задворками в кухню, и разыщи трубку, и положи эту записку на кухонный стол, и поставь на нее что-нибудь, чтобы она не слетела, – а затем улепетывай, да смотри, чтобы тебя не заметила тетка Полли или кто-нибудь из домашних. Затем забирайся на шар и кати на Синайскую гору, по триста миль в час. Ты проведешь там не более часа. Оттуда отправитесь в семь или восемь утра по тамошнему времени, а здесь будете через двадцать четыре часа, в два или три пополудни по синайскому времени.
Том прочел нам записку. В ней он писал:
«Четверг после обеда – Том Сойер, Аэропорт, посылает свой привет тете Полли с Синайской горы, где стоял Ковчег, а также Гек Финн, и она получит его завтра утром, в половине седьмого[1].
Том Сойер Аэропорт».– То-то она вытаращит глаза и расплачется, – сказал Том.
Затем он скомандовал:
– По местам! Раз – два – три – убирайтесь!
И живо же они убрались! В одну секунду исчезли из глаз.
Первым делом Том отправился на поиски того места, где разбились скрижали закона, и когда мы нашли его, он поставил на нем метку, чтобы мы могли соорудить здесь памятник. Затем мы отыскали очень удобную пещеру, из которой открывался вид на всю равнину, и расположились в ней в ожидании трубки.
Шар вернулся вовремя и привез трубку; но тетка Полли поймала Джима, когда он лазил за ней, – и легко догадаться, что произошло: она послала за Томом. Джим и говорит:
– Господин Том, она стоит на крыльце и уставляет глаза в небо и стерегит вас, и она говорит, что не сходит с этого места, пока не поймает вас. Беда нам будет, верно, беда будет.
Таким образом нам пришлось лететь домой, – и не в очень-то веселом расположении духа, уверяю вас.
Примечания
1
Ошибка насчет Ковчега, по всей вероятности, принадлежит Геку, а не Тому. (М. Т.)
(обратно)
Комментарии к книге «Сыскные подвиги Тома Сойера. Том Сойер за границей (сборник)», Марк Твен
Всего 0 комментариев