«И снова Оливия»

1067

Описание

Колючая, резкая, стойкая к переменам, безжалостно честная и чуткая, Оливия Киттеридж – воплощение жизненной силы. Новый сборник рассказов про Оливию пулитцеровского лауреата Элизабет Страут (премия получена за «Оливию Киттеридж») – это настоящая энциклопедия чувств, радостей и бед современного человека. Оливия пытается понять не только себя, свои поступки, свои чувства, но и все, что происходит вокруг нее, жизнь людей, что попадаются ей на пути. Это и девочка-подросток, переживающая потерю отца и осознающая свою сексуальность, и молодая женщина, которая собралась рожать в разгар праздника, и немолодой мужчина, что не разговаривал с женой целых тридцать лет и вдруг узнал невероятное о своей дочери, а то и собственный сын, который не понимает ее. Оливия, с ее невероятным чувством юмора, смешит, пугает, трогает, вдохновляет. В современной мировой литературе не так много героев столь ярких и столь значительных.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

И снова Оливия (fb2) - И снова Оливия [litres][Olive, Again] (пер. Елена А. Полецкая) (Оливия Киттеридж - 2) 2903K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Элизабет Страут

Элизабет Страут И снова Оливия

Посвящается Зарине, снова

OLIVE, AGAIN by ELIZABETH STROUT

Copyright © 2019 by Elizabeth Strout

© Е. Полецкая, перевод, 2019

© “Фантом Пресс”, издание, 2019

Арестант

Среди бела дня в июне, в субботу, Джек Кеннисон надел солнцезащитные очки, сел в спортивный автомобиль с откинутым верхом, перебросил ремень через плечо и свое огромное брюхо и двинул в Портленд – около часа езды – за галлоном виски, лишь бы не столкнуться с Оливией Киттеридж в продуктовом магазине в городе Кросби, штат Мэн. Либо с той другой женщиной, с которой он дважды стоял в очереди в кассу, и оба раза она говорила о погоде. Надо же, о погоде. Женщина эта – имени ее он не смог запомнить – тоже вдовствовала.

В дороге на него снизошли мир и покой, ну, почти мир и покой, и в Портленде, припарковав машину, он потопал к воде. Лето уже вступило в свои права, и пусть в середине июня еще было прохладно, небо радовало бескомпромиссной синевой, а над доками парили чайки. По тротуарам шли люди, много молодых с детьми в колясках, либо они держали детей за руку, и вся эта молодежь беседовала промеж собой. Джек был потрясен. С какой непринужденностью они идут рядом друг с другом, запросто обмениваясь словами, мыслями, будто иначе и быть не может! В его сторону никто и головы не повернул, и Джек осознал (он и раньше сознавал, но теперь как-то немного иначе): сам он всего лишь старик с обвисшим брюхом, а такие не стоят внимания. Внезапно Джек почувствовал себя свободным… ну, почти. Много-много лет своей жизни он был высоким, красивым, стройным мужчиной, и когда он вышагивал по кампусу Гарварда, встречные смотрели на него – студенты с почтением, а женщины – ну, они тоже смотрели на него. На факультетских сборищах он был неподражаем, так говорили ему коллеги, и он знал – они не сочиняют, потому что именно такого неподражаемого эффекта он и добивался. Теперь же он ковылял по верфи, застроенной кондоминиумами, и размышлял, не переехать ли сюда, где кругом вода – и люди. Джек вынул телефон из кармана, глянул на него и засунул обратно. С дочерью, вот с кем он бы очень хотел поговорить.

Из дома напротив вышла пара, его ровесники, – мужчина тоже с брюшком, но не с таким большим, как у Джека, и женщина, чем-то, казалось, расстроенная; скользнув по ним взглядом, Джек решил, что они женаты много лет. «Оставь меня в покое», – донесся до него голос женщины, мужчина сказал что-то в ответ, и женщина опять: «Нет, прекратим это». Они прошли мимо, не замечая Джека, он обернулся им вслед и увидел, что женщина – к его удивлению, хотя и вялому – взяла мужчину под руку и они направились к центру города.

Стоя на краю верфи, Джек смотрел на океан, сперва в одну сторону, потом в другую. Бриз вспенивал воду белыми барашками, и Джек ощутил дуновение ветерка. В этом месте причаливают паромы из Новой Шотландии, они с Бетси плавали на таком однажды. В Новой Шотландии они провели трое суток. Джек пытался вспомнить, брала ли Бетси его под руку; почему нет? И вот он уже вообразил: они спускаются с парома, ладонь жены на его локте…

Он развернулся спиной к воде.

– Совсем сбрендил, – произнес он вслух и тут увидел в двух шагах мальчика, несколько оторопевшего. Оно и понятно: на верфи в Портленде, штат Мэн, незнакомый старикан разговаривает сам с собой, и он – Джек Кеннисон, обладатель двух научных степеней, – не мог, хоть убей, объяснить, как он до такого докатился. – Вау, – добавил он опять вслух, проходя мимо мальчика.

На верфи были скамейки, и Джек уселся на одной из пустовавших. Вытащил телефон и позвонил дочери; в Сан-Франциско, где она жила, еще не наступил полдень. Джек удивился, когда она ответила.

– Папа? С тобой все в порядке?

Он возвел глаза к небу:

– Кэсси, я лишь хотел спросить, как ты поживаешь.

– Нормально, папа.

– Тогда ладно. Хорошо. Приятно слышать.

Помолчав секунду-другую, она сказала:

– Ты где?

– О, я в доке в Портленде.

– Почему вдруг?

– Просто захотелось съездить в Портленд. Выбраться из дома, проветриться. – Джек покосился на воду.

Снова пауза. Затем:

– Хорошо.

– Послушай, Кэсси. Я только хотел сказать, я знаю, какой я говнюк. Знаю. И ты тоже знаешь. Я знаю, что я говнюк.

– Папа, – ответила она, – папочка, перестань. Как я должна на это реагировать?

– Никак, – миролюбиво подхватил Джек. – Что тут скажешь? Но я просто хотел, чтобы ты знала, что я знаю.

Опять молчание, более продолжительное на сей раз, и у Джека засосало под ложечкой.

– Что ты, собственно, имеешь в виду? То, как ты со мной обращался, или свою многолетнюю интрижку с Илейн Крофт?

Опустив голову, он уставился на свои стариковские черные кроссовки поверх дощатого перекрытия верфи.

– Все и сразу. Либо сама решай, какой ответ правильный.

– Ох, папа, папочка, я не знаю, что и думать. Что я могу для тебя сделать?

Он покачал головой:

– Ничего, малышка. Ты ничего не должна для меня делать. Я только хотел услышать твой голос.

– Пап, мы как раз собираемся уходить.

– Да? И куда же?

– На фермерский рынок. Сегодня суббота, а по субботам мы ходим на фермерский рынок.

– Здорово, – сказал Джек. – Тогда ступай. И не беспокойся обо мне. Я тебе еще позвоню. Пока-пока.

Ему послышалось, что она вздохнула.

– Ладно. До свиданья.

Вот и поговорили. Но ведь поговорили же!

Джек еще долго сидел на скамейке. Мимо то шли люди, а то подолгу никто не появлялся, но Джеку было не до прохожих, он думал о Бетси, своей жене, и ему хотелось выть. Понимал он лишь одно: он получил по заслугам. Прокладка, которую после операции на простате он лепит на трусы, вполне им заслужена; он заслуживал и дочери, не желающей с ним разговаривать, потому что прежде он годами отказывался говорить с ней из-за того, что она лесбиянка; его дочь – лесбиянка, от этой мысли Джека до сих пор слегка передергивало. Бетси, однако, смерти не заслуживала. В отличие от Джека, она по баллам недотягивала до таких бонусов. И тем не менее он вдруг разозлился на жену.

– К чертям собачьим, – пробормотал он.

Когда жена умирала, гневался на судьбу не он – она. «Ненавижу тебя», – твердила Бетси. И он отвечал: «Я тебя понимаю». «О-о, прекрати», – злилась она, но он говорил искренне. У Бетси имелось достаточно причин его ненавидеть, и он не мог притворяться, будто совесть его кристально чиста. Последнее, что она ему сказала: «Ненавижу тебя за то, что я умираю, а ты еще поживешь».

Глядя на морскую чайку в небе, он подумал: «Но я не живу, Бетси. Глупый и совсем не смешной анекдот – разве это жизнь?»

* * *

Бар в отеле «Ридженси» располагался в цокольном этаже, темно-зеленые стены и окна, выходящие на тротуар, а поскольку тротуар проложили изрядно выше подоконников, за стеклами мелькали только ноги в самой разномастной обуви. Джек сел за стойку и заказал чистый виски. Бармен оказался приветливым парнем.

– Нравится, – ответил Джек на вопрос бармена, как ему сегодняшний денек.

– Классный денек.

Маленьких темных глаз парня было почти не видно под шапкой длинных черных волос. Пока он наливал виски, Джек сообразил, что бармен старше, чем кажется на первый взгляд, – впрочем, Джеку все труднее становилось определить возраст человека, особенно молодого. И тут он подумал: «А что, если бы у меня был сын?» За свою жизнь он много раз задавался этим вопросом и удивлялся, почему его до сих пор это волнует. А что, если бы он не женился на Бетси с целью уязвить ту другую женщину, как оно и было на самом деле? В ту пору он еще не остыл от разрыва, да и Бетси тоже – с тем малым, Томом Гроджером, от которого в колледже она была без ума. Как тогда все обернулось бы? Волнуясь, но чувствуя себя лучше – теперь он был не один, а в компании с другим человеком, барменом, – Джек разложил перед собой свои мысли этакой скатеркой на столе. Он понимал, чем он занят: старик семидесяти четырех лет оглядывается на прожитую жизнь, пытаясь сообразить, почему она сложилась так, а не иначе, и параллельно горько сожалея о совершенных ошибках.

Затем он подумал: «Как людям удается жить, ничего друг от друга не утаивая?»

Удивлялся не впервые, но сегодня этот вопрос не был личным – Джек словно решал теоретическую задачку, и ему действительно хотелось найти ответ.

– И что же привело вас в Портленд? – поинтересовался бармен, протирая стойку.

– Ничего.

Парень взглянул на Джека и, повернувшись к нему боком, принялся вытирать другую часть стойки.

– Решил выбраться из дома, – пояснил Джек. – А живу я в Кросби.

– Приятный городок, Кросби.

– Верно. – Джек отхлебнул виски и аккуратно поставил стакан. – Моя жена умерла семь месяцев назад.

Парень опять посмотрел на него, убрал волосы, падавшие на глаза.

– Простите, что вы сказали?

– Я сказал, жена у меня умерла семь месяцев назад.

– Беда. Наверное, вам тяжко пришлось.

– Ну, да… Да.

Выражение лица бармена не изменилось, когда он сообщил:

– Мой отец умер год назад, мама держится, но я знаю, как сильно она переживает.

– Конечно. – Поколебавшись, Джек спросил: – А вы?

– Уф, это очень печально. Но он долго болел. Сами понимаете.

Джек ощутил, как в нем закипает гнев – эмоция, хорошо ему знакомая; то же самое он испытал, когда та вдовушка в продуктовом разглагольствовала о погоде. Ему хотелось заорать: «Кончай! Скажи, что ты реально чувствуешь!» Джек выпрямился и резко подвинул стакан к бармену. Так повелось, и ничего с этим не поделаешь. Люди либо не понимают, что они чувствуют, либо предпочитают помалкивать о своих подлинных переживаниях.

Вот почему он скучает по Оливии Киттеридж.

«Ладно, – сказал он себе. – Все нормально. Остынь, парень».

* * *

Не без труда он заставил себя вернуться к размышлениям о Бетси. И вдруг припомнил кое-что – любопытно, почему он вспомнил об этом именно сейчас, – как много лет назад ему вырезали желчный пузырь, и как жена не отходила от его койки в палате для прооперированных, а когда он наконец очнулся, сосед по палате сказал ему: «Ваша жена все время смотрела на вас, и с такой любовью, я был поражен, столько любви было в ее глазах». Он поверил соседу, и ему даже стало чуть-чуть стыдно, а потом, годы спустя, в пылу ссоры он напомнил Бетси об этом эпизоде и Бетси ответила:

– Я надеялась, что ты умрешь.

Ее прямота ошарашила Джека.

– Ты надеялась, что я умру?

В изумлении он развел руками, словно хотел обнять ее, – во всяком случае, таким ему запомнился тот момент.

Бетси добавила с некоторым смущением:

– Для меня так было бы проще.

И все, разговор окончен.

О, Бетси! Бетси, Бетси, мы упустили его – наш шанс, проворонили. Джек не мог точно сказать, когда это случилось, – возможно, потому, что никакого шанса на самом деле и не было. В конце концов, Бетси была с характером и он тоже, только с очень иным. В ночь после свадьбы она отдалась ему далеко не с тем же пылом, как во время их свиданий до бракосочетания. Разумеется, Джек об этом не забыл. Еще бы, ведь с той ночи – а с тех пор минуло сорок три года – она больше никогда не желала его сколько-нибудь пылко.

– Давно вы живете в Кросби? – спросил бармен.

– Шесть лет. – Джек перекинул ноги на другую сторону табурета. – В Кросби, штат Мэн, я живу уже шесть лет.

Бармен кивнул. Вошла пара и выбрала столик в дальнем углу, молодые люди, у девушки длинные волосы, и она перебросила их через плечо – уверенная в себе особа. Бармен направился к ним.

Теперь Джек позволил себе подумать об Оливии Киттеридж. Высокая, широкая и до чего же, господи, странная женщина. При первом знакомстве она ему понравилась, не слишком, но все же, своей честностью (если это была честность), – в общем, что-то в ней такое было, особенное. Вдова, которая – по его представлениям – буквально спасла ему жизнь. Несколько раз они поужинали вместе, сходили на концерт; он поцеловал ее в губы. Вспоминая об этом сейчас, Джек едва не расхохотался. Ее губы. Ни малейшего сходства с оливками. Целовать миссис Оливию Киттеридж все равно что лобызаться с обросшим ракушками китом. Года два назад у нее родился внук. Джек не видел в этом ничего необыкновенного, но она видела, поскольку ребенка назвали Генри в честь дедушки, покойного мужа Оливии. Почему бы ей не съездить в Нью-Йорк, предложил Джек, навестить малыша Генри, но она отвергла эту идею по неведомым ему причинам. Впрочем, он знал, что с сыном она не ладила. А у него раскосец с дочерью. Это их сближало. Однажды ни с того ни с сего Оливия рассказала ему про своего отца, покончившего с собой, когда ей было тридцать. Застрелился на кухне. Наверное, самоубийство отца как-то на нее повлияло, не иначе. Потом однажды утром она приехала к нему домой и легла рядом с ним на кровать в гостевой комнате, что стало для него полной неожиданностью. Господи, как же ему тогда полегчало. А когда она положила голову ему на грудь, блаженству его не было предела.

– Останься, – попросил он, но она поднялась и сказала, что ей надо домой. – Я был бы рад, если бы ты осталась.

Но она ушла. И больше не возвращалась. Когда он звонил ей, она не брала трубку.

В продуктовом он столкнулся с ней лишь однажды – через несколько дней после того, как она лежала рядом с ним; он держал в руке бутыль виски.

– Оливия! – воскликнул он.

Оливия, однако, пребывала в состоянии возбуждения: у ее сына, того, что в Нью-Йорке, скоро родится еще один ребенок!

– У него же недавно кто-то родился, – сказал Джек.

– Ну, – ответила Оливия, – эта женщина опять забеременела, о чем меня поставили в известность только сейчас!

Внук у Оливии уже есть, и зачем им еще дети, вопрошала она, тем более что невестка вышла за ее сына, имея двоих детей от двух предыдущих отцов. Она по крайней мере трижды повторила эту фразу. Джек позвонил ей на следующий день, звонил и звонил, пока не сообразил, что у нее, скорее всего, не включен автоответчик. Могло такое случиться? С Оливией что угодно могло случиться. Надо полагать, она все же поехала в Нью-Йорк взглянуть на новорожденного, потому что он звонил ей и на следующий день и она не отвечала. Он отправил ей письмо с темой «?????». Потом без темы. Она не ответила ни на одно. С тех пор минуло три недели с лишним.

Перед Джеком снова возник бармен, он составлял напитки для той пары в дальнем углу.

– А вы? – поинтересовался Джек. – Вы здесь с самого рождения?

– Не-е, – ответил парень. – Я из пригорода под Бостоном. А сюда перебрался из-за моей подружки. Она здешняя. – Он слегка тряхнул головой, чтобы убрать волосы, застившие ему глаза.

Джек кивнул и выпил.

– Много лет мы с женой жили в Кембридже, – сказал он, – а потом приехали сюда.

Джек мог бы поклясться, что на лице парня мелькнула ухмылка, прежде чем он, подхватив бокалы, понес их к столику, где сидела парочка.

Вернувшись, бармен спросил:

– Человек из Гарварда? Значит, вы были человеком из Гарварда. – Вынув из посудомойки поднос с чистыми бокалами, он принялся расставлять их – вверх дном – на полке.

– Я там сортиры чистил, – сказал Джек. Идиот бармен метнул на него взгляд, проверяя, шутит он или всерьез. – Нет, не чистил я сортиры. Я там преподавал.

– Классно. А на пенсии вам захотелось пожить в тихом месте, да?

Джеку никогда не хотелось ни на пенсию, ни в тихое место.

– Сколько с меня? – спросил он.

* * *

На обратном пути он думал о Шрёдере, каким же никчемным придурком был этот малый, каким говенным деканом. Когда Илейн подала в суд, когда она действительно это сделала, утверждая, что ее не взяли в постоянный штат Гарварда по причине сексуальных домогательств, Шрёдер повел себя по-свински. Он избегал Джека, даже отказался выслушать его. «Доверимся юристам», – твердил он. И отправил Джека в творческий отпуск. Три года длились эти разборки, пока Илейн не получила солидный куш отступных, и к тому времени, когда они затеяли переезд в Мэн, Джек вышел на пенсию. Мэн выбрала Бетси – ей хотелось уехать куда подальше, и это им удалось, кто бы спорил. Кросби, симпатичный прибрежный городок, Бетси нашла по интернету, а уж дальше Кросби ехать было некуда, хотя дорога по Восточному побережью заняла у них всего несколько часов. Они поселились в городе, где никого не знали, ни единого человека. Впрочем, у Бетси скоро появились друзья, у нее был дар заводить друзей.

Остановитесь.

Остановите машину.

Фразы прозвучали несколько раз, прежде чем Джек вслушался в них; произносили их в мегафон, и Джек никак не мог понять, что это за странные звуки, столь непохожие на привычное шуршание шин по асфальту, и обомлел, когда увидел синие мигалки и полицейскую патрульную машину у себя на хвосте. Остановитесь.

– Черт, – выругался Джек, съехал к обочине и затормозил.

Вырубив двигатель, он глянул вниз и вбок, туда, где под пассажирским сиденьем лежал пакет с виски, купленным в магазине на выезде из Портленда. К нему направлялся молодой полицейский – этакий раздувающийся от важности засранец в темных очках, – и Джек осведомился вежливо:

– Чем могу помочь?

– Сэр, предъявите ваши права и регистрацию.

Джек открыл бардачок, отыскал регистрацию, затем вынул права из бумажника и вручил их полицейскому.

– Вы в курсе, что ехали со скоростью семьдесят миль в час в зоне с ограничением скорости до пятидесяти? – спросил полицейский – грубо, как показалось Джеку.

– Нет, сэр, у меня был другой курс. И мне очень жаль.

«Сарказм тебе не дается», – говаривала Бетси, однако полицейского интонации не интересовали.

– А вы в курсе, что ваша машина не прошла техосмотр?

– Нет.

– Вам следовало пройти техосмотр в марте.

– Э-э… – Джек посмотрел по сторонам. – Ну… теперь я припоминаю. Но тут вот какое дело. Моя жена умерла, понимаете ли. Умерла. – Слегка задрав голову, Джек уставился на полицейского. И для пущей ясности добавил: – Ее похоронили.

– Снимите солнцезащитные очки, сэр.

– Простите?

– Я сказал, снимите солнцезащитные очки, сэр. Немедленно.

Джек снял очки и расплылся в неестественно широкой улыбке.

– А теперь снимите свои. «Покажи мне свои, и я покажу тебе свои». Помните такую присказку? – попробовал развеселить полицейского Джек.

Сравнив фотографию на правах с физиономией Джека, полицейский отдал приказ:

– Ждите здесь, пока я пробью это.

И пошел обратно к своей машине, все еще отчаянно мигавшей. Шагая, он разговаривал по рации. Буквально в мгновение ока к ним подъехала другая полицейская машина, и тоже с включенными синими мигалками.

– Вызвали подмогу? – крикнул Джек вслед молодому копу. – Я настолько опасен?

Из другой машины вылез второй полицейский и двинул к Джеку. Этот коп был огромный и не молодой. Этот навидался всякого, говорили его походка и его глаза, лишенные какого бы то ни было выражения, – такому и темные очки ни к чему.

– Что у вас в пакете на полу? – спросил громадный коп гулким басом.

– Алкоголь. Виски. Хотите взглянуть?

– Выйдите из машины.

Джек уставился на него:

– Что?

Громадный сделал шаг назад:

– Выйдите из машины, сейчас же.

Джек вышел, но медленно, поскольку у него перехватило дыхание.

– Руки на крышу автомобиля, – велел громадный, чем насмешил Джека.

– Крыши-то нет. Видите? Это так называемая машина с откидным верхом, и в данный момент крыша отсутствует.

– Руки на крышу автомобиля, – повторил матерый коп. – Немедленно.

– Так, что ли? – Джек положил руки на раму окна.

– Не двигаться. – Коп направился к машине, прижавшей Джека к обочине, и переговорил с молодым полицейским, сидевшим на переднем сиденье.

Тут Джек припомнил, что в наши дни в полицейских автомобилях установлены видеокамеры, которые все записывают, – он где-то читал об этом – и вдруг показал средний палец обоим автомобилям, стоявшим позади него. А затем снова положил руку на раму окна.

– Дурдом, – проворчал он.

Первый коп снова вылез из машины и подошел к Джеку, кобура на бедре. Джек с выпирающим брюхом в позе идиота, зачем-то вцепившегося в раму окна, обернулся на молодого копа и покосился на кобуру:

– Какой у тебя прикид.

– Что вы сказали? – окрысился полицейский.

– Я ничего не говорил.

– Хотите, чтобы вас арестовали? – спросил полицейский. – Вы этого добиваетесь?

Джек хохотнул было, но вовремя прикусил губу. Помотал головой, опустил глаза – и его взору предстало множество муравьев. Они огибали покрышки его машины, эти крошечные муравьи, целеустремленно ползущие по трещине в асфальте, сантиметр песка за сантиметром песка, от того места, где его шина раздавила столь многих из них… куда? К другому такому же месту?

– Повернитесь и поднимите руки, – отчеканил коп.

Джек повернулся с поднятыми руками и до него дошло, что мимо них проносятся автомобили. А вдруг его кто-нибудь узнает? Вот он, Джек Кеннисон, с поднятыми руками, словно преступник, и двумя полицейскими автомобилями с включенными мигалками.

– А теперь слушать меня, – сказал молодой коп.

Приподнял темные очки, потер уголки глаз, и в этот краткий миг Джек увидел его глаза, странные глаза, похожие на рыбьи. Полицейский наставил на Джека указательный палец, однако стоял молча, будто забыл, что хотел сказать.

Джек склонил голову набок.

– Я весь обратился в слух, – произнес он настолько саркастично, насколько сумел.

Рыбий Глаз обошел кругом автомобиль Джека, открыл дверцу у пассажирского сиденья и вытащил бутылку виски в пластиковом пакете.

– Что это? – спросил он, возвращаясь к Джеку.

Джек опустил руки и ответил:

– Я же сказал вашему приятелю, это виски. Да вы же сами видите, господи, воля твоя.

Рыбий Глаз шагнул ближе к Джеку, тот подался назад; впрочем, двигаться ему было особо некуда, и он уперся спиной в свою машину.

– Повторите то, что вы сейчас сказали, – велел Рыбий Глаз.

– Я сказал про виски и что вы сами видите – это чистая правда. А потом я сказал что-то о Господе. О Господе и Его воле.

– Вы пьяны, – объявил Рыбий Глаз. – Вы употребляли алкоголь, сэр. – И в его голосе послышалось нечто столь мерзкое, что Джек протрезвел.

Рыбий Глаз швырнул пакет с виски на водительское сиденье.

– Употреблял, – не стал отрицать Джек. – Выпил немного в баре «Ридженси».

Рыбий Глаз вынул из кармана какую-то серую штуковину, небольшую, она умещалась на ладони, но выглядела увесистой.

– Надо же, – сказал Джек, – вы собираетесь парализовать меня электрошокером?

Рыбий Глаз улыбнулся, он умел улыбаться! И выставил вперед руку, в которой держал штуковину.

– Да ладно, честное слово. – Джек сложил руки на груди, он по-настоящему испугался.

– Дыхните вот сюда, – сказал Рыбий Глаз, и из штуковины вылезла маленькая трубочка.

Джек обхватил губами трубочку и дыхнул.

– Еще раз, – потребовал Рыбий Глаз и придвинулся ближе к Джеку.

Джек опять дыхнул и выпрямился. Рыбий Глаз пристально изучал штуковину

– Так-так, вы едва не превысили допустимый предел. – Коп сунул приборчик в карман. – Мой напарник выпишет вам штраф, и когда он отдаст вам квитанцию, я рекомендую вам ехать прямиком на техосмотр. Вы меня поняли, сэр?

– Да, – ответил Джек. – Могу я теперь сесть в свою машину?

Рыбий Глаз наклонился к нему:

– Да, теперь вы можете сесть в свою машину.

Отшвырнув виски на пассажирское сиденье, Джек уселся за руль, а поскольку автомобиль был спортивным, Джек оказался довольно невысоко над землей, и в этом положении он дожидался, пока коп-громила принесет ему штрафной квиток, а Рыбий Глаз стоял рядом, словно опасаясь, что Джек даст деру.

И тут – краем глаза – Джек заметил то, в чем у него не было возможности удостовериться и что он никогда не забудет. Ширинка полицейского находилась на уровне глаз Джека, и ему показалось – а когда показалось, он тут же отвернулся, – что у парня эрекция. Выпуклость была больше, чем… Джек глянул копу в лицо, тот пялился на него, не снимая темных очков.

Затем подошел громадный коп и отдал Джеку квитанцию.

– Большое вам спасибо, друзья, – сказал Джек. – Но мне, пожалуй, пора.

Он медленно тронулся с места. Рыбий Глаз ехал за ним всю дорогу до поворота на Кросби, а когда Джек свернул, коп не последовал за ним, но рванул прямо. Джек крикнул ему вслед:

– Купи себе трусы в обтяжку, как у всех мужиков в этом штате! – Затем выдохнул полной грудью: – Ладно. Все окей. С этим покончили.

До Кросби было восемь миль, и по дороге Джек разговаривал:

– Бетси, Бетси! Погоди, я тебе такое расскажу! Ты не поверишь, Бетс. – Он разрешал себе эти разговоры с женой о том, что с ним приключилось. – Спасибо, Бетси, – поблагодарил он, имея в виду ее тактичное поведение после того, как ему прооперировали простату.

Она действительно была нежна и заботлива, и Джек не сомневался в ее искренности. Всю свою жизнь Джек носил нормальные трусы-боксеры, новомодные в обтяжку он не признавал. Но в Кросби, штат Мэн, было невозможно купить нормальных трусов. Джек был потрясен. И Бетси ездила во Фрипорт за любимыми трусами мужа. Но после операции на простате от боксеров пришлось отказаться, на них не держались эти дурацкие прокладки. Как же Джек их ненавидел! И тут, словно по подсказке, из него брызнуло – нет, скорее пролилось.

– Ради бога! – воскликнул он.

Похоже, весь штат ходил в обтягивающих трусах. Совсем недавно Джек ездил в «Уолмарт» на окраине города за очередной упаковкой исподнего и заметил, что боксеров там нет. Только тюки с эластичными трусами всех размеров вплоть до XXXL для этих несчастных, жирных, необъятных мужчин штата Мэн. А вот Бетси удавалось найти для него нормальные трусы во Фрипорте. Ох, Бетси, Бетси!

* * *

Дома Джеку уже с трудом верилось в то, что с ним произошло сегодня, инцидент виделся ему теперь смехотворным и даже – почти – сущей ерундой. Он долго сидел в огромном кресле, разглядывая гостиную, просторную комнату с низким синим диваном на металлических ножках; диван тянулся вдоль стены напротив, с телевизором, а затем под прямым углом сворачивал к другой стене, туда, где стоял стеклянный журнальный столик тоже с металлическими ножками. Не вставая с кресла, Джек развернулся и уставился в окно на поляну и деревья за ней с яркой зеленой листвой. Они с Бетси решили, что вид на растительность им нравится больше, чем вид на воду, и от этого воспоминания теплая, согревающая дрожь пробежала по его телу. Покачав головой – надо же, как его проняло, – Джек поднялся, налил себе виски, сварил сардельки и открыл банку с фасолью.

– Бетси, – повторил он вслух несколько раз.

Поев, он помыл посуду – с посудомоечной машиной он не связывался, это казалось чересчур хлопотным, – плеснул виски в стакан и задумался о том, как сильно была влюблена Бетси в того парня, Тома Гроджера. До чего же странная штука жизнь…

Исполненный добрых чувств – день подходил к концу, а виски не подкачал, – Джек сел за компьютер и погуглил того малого, Тома Гроджера. Нашел он его быстро – Гроджер по-прежнему преподавал в частной старшей женской школе в Коннектикуте. Он был на восемь лет младше Джека, и что, все еще возится с девчонками? До сих пор? Пошарив еще, Джек обнаружил, что уже лет десять школа принимает и мальчиков. А потом наткнулся на маленькое фото Тома Гроджера, поседевшего, осунувшегося, однако его физиономию, довольно благообразную, Джек по-прежнему находил чересчур банальной. На школьном сайте имелся и электронный адрес Гроджера. Тогда Джек взял и написал ему: «Моя жена Бетси (скорее всего, вы знали ее как Бет Эрроу) умерла семь месяцев назад, и мне известно, что в молодости она вас очень любила. Поэтому я подумал, что, наверное, следует сообщить вам о ее смерти». И нажал на «отправить».

Потом Джек сидел и наблюдал, как меняется освещение за окном. Эти долгие, долгие вечера; такие долгие и живописные, что это его просто убивало. Над поляной сгущались сумерки, деревья на другом краю выглядели черным рваным театральным задником, но с неба все еще падал солнечный свет – хрупкими полосками на траву перед деревьями. Джек размышлял о событиях сегодняшнего дня, и они не укладывались у него в голове. Неужто у полицейского случился реальный стояк? Это казалось невероятным, и тем не менее Джек на себе испытал, и не раз, – в иных, разумеется, ситуациях, – как гнев и сознание собственной власти способны довести до эрекции. Если, конечно, у парня вообще встает. Затем он припомнил муравьев, старательно выискивающих песок, иначе им не добраться туда, куда они стремятся. Ему стало жалко их чуть не до слез, таких крошечных и таких упорных.

Часа через два Джек проверил почту в надежде, что, может, дочь написала или Оливия Киттеридж вновь возникла в его жизни. Ведь она первой связалась с ним по электронной почте, чтобы рассказать о своем сыне, а он в ответ написал ей о Кэсси. А однажды он даже поведал Оливии о своей связи с Илейн Крофт, и она вроде бы его не осудила. Но заговорила о коллеге, школьном учителе, о их взаимной любви – «почти романе», так она выразилась, – длившейся, пока учитель не погиб в автокатастрофе темной ночью.

Проверяя почту, Джек сообразил, что успел напрочь позабыть (надо же!) о Томе Гроджере, но письмо пришло как раз от него – TGroger@Whiteschool.edu. Надев очки для чтения, Джек всмотрелся в текст. «Я знаю о смерти вашей жены. Мы с Бетси общались много лет. Не уверен, стоит ли об этом говорить, но она рассказывала о ваших шалостях, и, наверное, я должен признаться – хотя, повторяю, не уверен, стоит ли, – но было время, когда мы с Бетси встречались в отеле в Бостоне, а также в Нью-Йорке. Возможно, вы давно об этом знаете».

Джек резко отодвинулся от стола, колесики кресла затарахтели по крепкому деревянному полу. Придвинулся обратно и перечитал сообщение.

– Бетси, – проворчал он, – почему с этим обормотом? – Снял очки, вытер лицо рукавом. – Срань господня.

Спустя несколько минут он опять надел очки и в третий раз прочел письмо.

– «Шалости»? – воскликнул он. – Да кто сейчас так говорит? Разве что педики. Или ты, Гроджер, один из них? – Джек нажал на «удалить», и сообщение исчезло.

Он чувствовал себя трезвым как церковная мышь. Обошел дом, задерживая взгляд на вещицах, купленных женой: лампа с рюшами на подставке, плоская ваза из красного дерева, которую Бетси привезла откуда-то и водрузила на журнальный столик; теперь в этой вазе чего только не валялось – ключи, старый неработающий телефон, визитки, скрепки. Джек постарался вспомнить, когда его жена ездила в Нью-Йорк, и по его подсчетам оказалось, что началось это всего через несколько лет после их свадьбы. Она работала в детском саду и ездила на конференции в Нью-Йорк, где, по словам Бетси, ее присутствие было необходимо. Джек в это не вникал, он был по горло занят, добиваясь пожизненной профессуры, да и вообще был занят.

Джек опустился в кресло и тут же встал. Снова обошел дом, поглядел на темную поляну, затем поднялся наверх и обошел второй этаж. Его кровать, их супружеская постель, была не заправлена – как обычно, кроме одного-единственного дня в неделю, когда приходила уборщица, – и, глядя на кровать, Джек подумал, что в его нынешней жизни все так же скомкано и разбросано. Но разве в их супружестве дела обстояли иначе?

– Бетси, – воззвал он, – боже ты мой, Бетси.

Он присел на краешек кровати, потер шею ладонью. А что, если Гроджер просто дразнит его, пакостит развлечения ради? Но нет, Гроджер не таков. Судя по тому, что знал о нем Джек, Гроджер всегда был человеком серьезным и все эти годы преподавал английский язык и литературу, господи прости, в школе для маленьких сучек. Стоп, не потому ли Бетси сказала, что «ей было бы проще», умри Джек на операционном столе, когда ему вырезали желчный пузырь? То есть еще тогда? Когда «тогда»? Лет через десять после того, как они поженились.

– Ты трахал мою жену? – вопросил Джек. – Ты, маленький мудила.

Встав на ноги, он побрел дальше по второму этажу. Еще одна спальня, за ней комната, в которой его жена устроила себе кабинет; Джек ходил по комнатам, озирался, словно чего-то искал. Затем спустился на первый этаж, обошел две гостевые комнаты, одна с двуспальной кроватью, другая с односпальной. На кухне налил себе еще виски из бутылки, привезенной сегодня из Портленда. А казалось, он купил ее давным-давно.

Его роман с Илейн Крофт начался лишь спустя двадцать пять лет после его женитьбы на Бетси. Джек с Илейн буквально набросились друг на друга, и это было что-то. Вспомнить страшно. На Бетси когда-либо накатывало нечто подобное? Вряд ли, Бетси никогда и ни на кого не бросалась. Но откуда ему знать, какой она была?

– Эй, Кэсси, – сказал Джек, – твоя мама была потаскушкой.

Еще не договорив, он осознал, что это неправда. Мать Кэсси была… ну, в некотором роде потаскухой, черт возьми, если она трахалась с Гроджером в отелях Бостона и Нью-Йорка, когда Кэсси была совсем ребенком, но матерью Бетси была потрясающей – этого не отнять. Джек помотал головой. И вдруг понял, что напился. А заодно решил, что никогда и ни за что не расскажет дочери о Гроджере, пусть мамочка останется для Кэсси такой, какой была: святой, вынужденной терпеть ее отца – гомофоба, придурка и эгоиста.

– Ладно, ладно, – сказал Джек.

Он опять сел за компьютер. Вытащил из «удаленных» сообщение, снова прочел и написал – внимательно следя за орфографией, чтобы его письмо не приняли за пьяный бред: «Привет, Том. Да, я знаю о ваших встречах. Поэтому и подумал, что тебе нужно сообщить о ее смерти». Затем отправил и выключил комп.

Но спать не лег, погрузившись в большое кресло в гостиной. Он размышлял о муравьях, что ползли, огибая его ступни, когда мутный Рыбий Глаз прижал его к обочине и заставил стоять у машины, – о тех самых муравьях. Они всего лишь делают то, для чего предназначены, – живут, пока не умрут, часто бесславно, например под колесами автомобиля Джека. Муравьи не шли у него из головы. Из его головы, Джека Кеннисона, изучившего досконально (как ему хотелось думать) поведенческие стратегии человека начиная со времен Средневековья, а затем углубившегося в историю Австро-Венгрии, в ту ее часть, когда был убит эрцгерцог Франц Фердинанд и вся Босния полыхнула огнем, – теперь же он размышляет о муравьях.

Потом он вспомнил, что завтра воскресенье – бесконечно долгий день.

А потом задумался – мысли Джека чередовались, как цветные узоры в калейдоскопе, – о своей жизни, какой она была и какой стала, и громко произнес:

– Ты не так чтобы очень, Джек Кеннисон.

Сам себе удивился, но чувствовал, что сказал правду. Недавно кто-то употребил при нем это выражение, но кто? Оливия Киттеридж, конечно. Так она отозвалась об одной женщине, которую они встретили в центре города. «Она не так чтобы очень», – сказала Оливия как отрезала, и с тех пор Джек не то чтобы игнорировал ту женщину, просто не замечал.

Наконец Джек достал листок бумаги и написал от руки: «Дорогая Оливия Киттеридж, я скучаю по вам, и, если вы сочтете удобным позвонить мне, или написать по электронной почте, или увидеться со мной, я буду очень, очень рад». Подписался, сунул листок в конверт. Но не заклеил его. Утром он решит, отправлять письмо или нет.

Роды

Двумя днями ранее у Оливии Киттеридж случились роды.

Младенец родился на заднем сиденье ее машины, а стояла машина на лужайке, перед домом Марлин Бонни. Марлин созвала гостей в преддверии рождения ребенка у ее дочери, Оливия же не захотела парковаться позади других машин, вытянувшихся цепочкой на грязной подъездной дороге. Она боялась, что кто-нибудь припаркуется позади нее и она не сможет выехать; Оливия не любила, когда что-то мешало ее передвижениям. Вот она и поставила машину прямо перед входной дверью, и правильно сделала, как вскоре выяснилось, потому что та дурочка по имени Эшли – яркая блондинка и подружка дочери Марлин – принялась рожать, о чем Оливия узнала первой из присутствующих. Все сидели в гостиной на раскладных стульях, и вдруг Оливия увидела, как Эшли – с огромным животом, в красном свитерке-стретч, подчеркивавшем беременность, – выходит из комнаты, и Оливия мигом догадалась, в чем дело.

Она встала и двинула за девушкой на кухню; ухватившись руками за края раковины, Эшли тихо стонала: «О господи, о господи…»

– Ты рожаешь, – сообщила ей Оливия.

И эта маленькая идиотка ответила:

– Кажется, да. Но у меня срок на следующей неделе.

Глупое дитя.

А этот глупейший праздник в честь будущего новорожденного. Даже сейчас, сидя у себя в гостиной и глядя на залив, Оливия не могла смириться с тем, до чего же дурацким получился праздник.

– Черт-те что, – сказала она вслух. Затем поднялась, перешла на кухню и уселась там. – Да уж.

Она сидела и качала ногой, вверх-вниз.

Посмотрела на большие наручные часы – некогда они принадлежали ее мужу Генри, и впервые она надела их четыре года назад, когда с Генри случился удар. Часы показывали четыре.

– Чудесно. – Оливия надела куртку (июньский денек выдался прохладным), взяла свою большую черную сумку, села в машину – заднее сиденье до сих пор кое-где было липким по милости той дурочки, хотя Оливия драила обивку до посинения, – и поехала в «Либби», где купила сэндвич с лобстером, а затем добралась до мыса, откуда открывался замечательный вид на отмель с маяком; там не спеша и не выходя из машины, она принялась за сэндвич.

Неподалеку стоял пикап, и Оливия помахала водителю, но он не ответил ей тем же.

– Тьфу на тебя! – сказала она, и кусочек лобстера упал на куртку. – Чтоб вас всех!

На груди темнело пятнышко, след от майонеза, и куртка будет испорчена навеки, если немедленно не застирать пятно. Куртка была новой, Оливия сшила ее только вчера, пристрочив на старенькой швейной машинке стеганую синюю подкладку к белой струящейся ткани, но предварительно щедро отмерив длину так, чтобы куртка прикрывала пятую точку.

Оливия разволновалась.

Мужчина в пикапе говорил по телефону и вдруг расхохотался; Оливия видела, как он запрокинул голову, ей даже видны были зубы в его широко распахнутом хохочущем рту. Затем он включил двигатель и выехал на дорогу, по-прежнему разговаривая по телефону, и Оливия осталась одна на мысу. Перед ней простирался залив, вода сверкала на солнце, деревья на островке вдали стояли по стойке смирно, а на берегу поблескивали мокрые камни – прилив сменился отливом. В тишине слышны были только звуки, что издавали ее челюсти, и чувство бездонного одиночества накрыло ее.

Это из-за Джека Кеннисона. Она слишком много думает о нем, об этом противном богатом старом пустозвоне, с которым она встречалась некоторое время весной. Он ей нравился. С месяц назад она даже лежала с ним в его кровати, совсем рядом, и, пристроив голову ему на грудь, слушала, как бьется его сердце. И ей вдруг стало так легко, а потом ее пробил страх. Оливия не любила бояться.

Когда она встала, собираясь уходить, он сказал: «Останься, Оливия». Но она не осталась. «Позвони мне, – попросил он. – Я буду рад твоему звонку». Она не позвонила. Сам бы мог позвонить, если бы захотел. Так нет же. Вскоре она столкнулась с ним в продуктовом магазине и рассказала о своем сыне, у которого вот-вот родится еще один ребенок, и она раздумывает, не съездить ли ей по такому случаю в Нью-Йорк на один день, и Джек был очень мил с ней, однако в гости не пригласил, а потом она опять увидела его в том же продуктовом (он ее не заметил) – Джек разговаривал с этой вдовицей-тупицей Бертой Бэбкок, республиканкой, как и он, и, возможно, тупая вдовушка понравилась ему больше, чем Оливия. Кто знает? Он прислал ей сообщение с кучей вопросительных знаков в теме и без единого слова. Разве это похоже на письмо? Оливия так не думала.

– Плевать, – сказала она и прикончила сэндвич с лобстером. Свернула в трубочку бумагу из-под сэндвича и швырнула на заднее сиденье – все равно его снова придется чистить от пятен, оставленных той молодой идиоткой.

* * *

– Сегодня у меня случились роды, – сообщила она сыну по телефону.

Тишина.

– Ты меня слышишь? – спросила Оливия. – Роды у меня случились.

– Где? – настороженно поинтересовался Кристофер.

– В моей машине напротив дома Марлин Бонни. Родилась девочка… – И она поведала ему все, как было.

– Уфф… Ты молодец, мам. – И добавил не без ехидства: – Приезжай к нам, примешь роды у Энн. Она обычно рожает в бассейне.

– В бассейне? – не поняла Оливия. Кристофер что-то шепнул кому-то, находившемуся рядом. – Энн опять беременна? Почему ты не сказал мне?

– Она пока не беременна. Но мы стараемся. И она непременно забеременеет.

– Что значит «в бассейне»? Плавательном?

– Ну да. Типа. Таком детском. Вроде того, что у нас во дворе. Только этот попросторней и определенно много чище.

– Но почему в бассейне?

– Почему? Потому что так естественнее. Ребенок выскальзывает в воду. Под присмотром акушерки, разумеется. Это безопасно. И даже более чем безопасно, так и должны появляться на свет дети.

– Ясно, – сказала Оливия, хотя ей ничего не было ясно. – И когда у вас опять кто-то родится?

– Как только мы поймем, что Энн беременна, сосчитаем недели. Мы пока никому не говорим о наших стараниях из-за того, что случилось в прошлый раз. Но тебе я рассказал. Вот.

– Хорошо, – ответила Оливия. – Тогда до свидания.

Кристофер раздраженно хмыкнул – она отчетливо расслышала, – прежде чем попрощаться:

– До свидания, мама.

* * *

Дома, к удовольствию Оливии, майонезное пятнышко на куртке сдалось без боя горячей воде с мылом. Повесив куртку сохнуть в ванной, Оливия вернулась в гостиную к своему креслу с видом на залив. Солнечный свет падал не сверху, но под углом, залив искрился, и ничего не было видно, кроме этих искр, разве что кое-где поплавки от неводов, расставленных ловцами лобстеров; в это время дня солнце такое яркое, что кажется, его лучи разрезают воду. У Оливии из головы не выходил тот дурацкий праздник в честь грядущего младенца. Там были одни женщины. Почему на такие празднества зовут только женщин? Что, с мужчинами рождение детей никак не связано? Оливия пришла к выводу, что женщины ей не нравятся.

Ей нравятся мужчины.

Всегда нравились. Она мечтала о пяти сыновьях. И до сих пор жалела, что у нее не родилось столько сыновей, потому что Кристофер… и Оливия почувствовала, как тоска тяжким грузом ложится ей на плечи; то же самое она испытывала четыре года назад, когда у Генри случился инсульт, а потом два года назад, когда он умер; вот и сейчас ей так же сдавило грудь. Кристофер и Энн назвали своего первенца Генри в честь отца Криса. Генри Киттеридж. Прекрасное имя. Самое оно для прекрасного человека. Правда, своего внука Оливия еще ни разу не видела.

Она сменила позу, подперла рукой подбородок, и ей опять вспомнился праздник у Марлин Бонни. Там был стол, уставленный едой; со своего места Оливия не без труда разглядела маленькие сэндвичи, фаршированные яйца и крошечные кусочки торта. Когда мимо проходила беременная дочка Марлин, Оливия дернула ее за платье:

– Не принесешь мне что-нибудь из этих яств?

Та тупо уставилась на нее, но вскоре опомнилась:

– Ой, да, конечно, миссис Киттеридж.

Однако девушке приходилось разрываться между гостями, и Оливия ждала целую вечность, пока ей на колени положили бумажную тарелку с двумя фаршированными яйцами и куском шоколадного торта. Ни вилки, ни салфетки, ничего.

– Спасибо, – поблагодарила Оливия.

Кусочек торта она отправила в рот целиком, а тарелку с яйцами запихнула поглубже под стул. От фаршированных яиц у нее была отрыжка.

Дочка Марлин опустилась в плетеное кресло, украшенное лентами, они спускались по спинке и подлокотникам до самого пола – трон для королевы праздника. Когда все наконец расселись – рядом с Оливией место пустовало, пока его не заняла беременная Эшли, вынужденно, поскольку других свободных мест не осталось, – когда все расселись, Оливия увидела стол, заваленный подарками, и лишь в этот момент сообразила, что явилась с пустыми руками. Ужас! Тихий ужас.

Марлин Бонни, направлявшаяся к середине комнаты, задержалась около нее и негромко спросила:

– Оливия, как дела у Кристофера?

– У него умер ребенок, – ответила Оливия. – Сердце остановилось за несколько дней до родов. Энн пришлось рожать мертвеца.

– Оливия! – Красивые глаза Марлин наполнились слезами.

– Что толку слезы лить, – сказала Оливия. (Сама она пролила немало слез. Рыдала, как младенец, после телефонного разговора с Кристофером.)

– Оливия, мне так жаль. – Марлин оглядела комнату и наклонилась к уху Оливии: – Лучше не рассказывать здесь об этом, как думаешь?

– Думаю, не стоит, – согласилась Оливия.

Марлин с облегчением пожала ей руку.

– Боюсь, девочки без меня не управятся, – сказала она и, выйдя на середину гостиной, хлопнула в ладоши: – Что ж, начнем?

Взяв подарок со стола, Марлин передала его дочери, и та, прочтя открытку, воскликнула:

– Ой, это от Эшли. – И все обернулись на беременную блондинку, сидевшую рядом с Оливией. Густо покраснев, Эшли застенчиво помахала. Дочка Марлин сняла обертку, ленточки она прилепила скотчем к бумажной тарелке. И наконец предъявила небольшую коробку, а из коробки вынула крошечный свитерок: – О, вы только гляньте!

Комната наполнилась одобрительными возгласами. И, к великому смятению Оливии, свитерок пустили по кругу. Когда он добрался до Оливии, она сказала «очень симпатичный» и передала его Эшли. Со словами «я его уже видела» и под смех собравшихся Эшли вручила свитерок соседке с другого бока, и та чего только не наговорила об этой вещице, прежде чем отдать следующей гостье. Время шло. Одна из девушек спросила: «Ты сама связала?» – и Эшли утвердительно кивнула. Другая гостья сказала, что ее свекровь тоже вяжет, но такого красивого свитерка у нее никогда не получится. Эшли словно одеревенела, глаза у нее были вытаращенные. «Вот так комплимент», – пробормотала она.

Настал черед второго подарка, Марлин поднесла его дочери. Девушка прочла открытку вслух: «От Мэри». Из дальнего угла комнаты молодая женщина помахала всем присутствующим. Дочь Марлин неторопливо выкладывала ленточки, снятые с подарка, на бумажную тарелку, и до Оливии дошло, что так будет с каждым подарком, пока тарелка не исчезнет под ленточками. Оливия не знала, что и делать. Оставалось лишь сидеть и ждать, и наконец дочь Марлин вынула из коробки набор пластиковых детских бутылочек с рисунком из зеленых листочков. Этот подарок восприняли не столь однозначно.

– Ты разве не будешь кормить грудью? – раздался вопрос.

– Ну, я попытаюсь… – ответила дочь Марлин и добавила бодрым тоном: – Но, по-моему, бутылочки всегда пригодятся.

– Я просто подумала, ведь никогда не знаешь, – пояснила Мэри. – И даже если кормишь грудью, лучше иметь про запас несколько бутылочек.

– Точно, – подхватила другая гостья, и бутылочки тоже пустили по рукам.

Оливия надеялась, что с ними разберутся быстрее, но оказалось, у каждой гостьи, стоило ей коснуться бутылочек, находилось что сказать о кормлении грудью. Оливия, разумеется, не кормила Кристофера грудью – в те времена никто не кормил, кроме женщин, мнивших, что они не чета другим.

Когда третий подарок перекочевал к дочери Марлин, неподдельный ужас сковал Оливию. Она и вообразить не могла, сколько времени понадобится этой девчушке, чтобы перебрать гору подарков, высившуюся на столе, развернуть каждый, аккуратно прилепить ленточку к чертовой бумажной тарелке, и все будут ждать – дожидаться! – когда очередное подношение пройдет через их руки. Ничего глупее Оливия в жизни не видывала.

В руках у нее очутились желтые сапожки, она уставилась на них и вскоре передала Эшли.

– Шикарные, – прокомментировала беременная соседка.

Внезапно Оливия припомнила, что с Генри она была несчастна еще до того, как его хватил инсульт. Почему эта мысль пришла ей в голову именно сейчас, она понятия не имела. Оливия и раньше сознавала свою несчастность, но обычно размышляла об этом, только когда была одна.

На самом деле ей не давал покоя вопрос: почему с возрастом в ее отношении к мужу появилась черствость? Мало того, очерствение развивалось помимо ее воли, словно каменная стена, что нарастала понемногу за долгие годы их семейной жизни, – стена, разделявшая их, но все же иногда в теплый солнечный денек радовавшая веселеньким зеленым мхом, и они оба смеялись, и им было хорошо друг с другом, – и как же эта стенка превратилась в крепостной вал, высокий, непробиваемый, напрочь лишенный растительности в трещинах и будто навеки оледеневший после сильной метели? Иными словами, что-то произошло между ними, что-то непоправимое. В определенных случаях она отмечала про себя появление нового булыжника здесь, кучи щебня там – подростковый период Кристофера; ее чувства (как давно это было!) к Джиму О’Кейси, с которым они вместе преподавали в школе; нелепые отношения Генри с девочкой Тибодо; тот кошмар, когда бандиты взяли Оливию и Генри в заложники и, не зная, останутся ли они в живых, оба наговорили друг другу много лишнего, а потом был развод Кристофера и его отъезд в Нью-Йорк, – и однако Оливия все равно не понимала, почему старость они встретили, разделенные этой высоченной жуткой стеной. И винила себя. Ибо если Оливия черствела сердцем, то Генри, наоборот, становился все мягче и все более нуждался в ней, и когда, бесшумно приблизившись сзади, он нежно обнимал жену, Оливию хватало лишь на то, чтобы не показать, как ее трясет. Ей хотелось кричать: «Отстань!» Но почему? Разве это преступление – просить об ответном знаке любви?

– Молокоотсос, – подсказала Эшли, поскольку Оливия долго вертела в руках пластиковое не пойми что, не в силах сообразить, зачем оно нужно.

– Ладно. – Оливия вручила этот кошмар Эшли и покосилась на кучу подарков на столе – ни малейших изменений, та же громадина.

По кругу пустили светло-зеленое детское одеяльце. На ощупь оно Оливии понравилось, и, положив одеяльце на колени, она разглаживала его ладонями.

– Миссис Киттеридж, не увлекайтесь, – раздался чей-то голос, и Оливия торопливо отдала одеяльце Эшли.

– У-у-у, какое хорошенькое, – сказала Эшли, и в этот момент Оливия увидела капли пота на ее висках.

А затем девушка прошептала: «О боже». Оливия была уверена, что ей не послышалось. Когда одеяльце добралось до противоположного конца комнаты, Эшли встала:

– Прошу прощения, перерыв на туалет.

– Ты ведь знаешь, где он? – забеспокоилась Марлин.

Эшли ответила, что знает.

Упаковка детских полотенец одолела полкруга, а стул Эшли все еще пустовал. Передав полотенца через стул другой гостье, Оливия тоже поднялась:

– Сейчас вернусь.

Эшли она обнаружила на кухне. Нагнувшись над раковиной, девушка повторяла непрерывно:

– О боже, о боже.

– Ты в порядке? – громко спросила Оливия. Эшли помотала головой. – Ты рожаешь, – сказала Оливия.

Эшли повернулась к ней лицом, мокрым от пота и слез:

– Похоже на то. Утром мне показалось, что у меня схватки, но потом все прекратилось, а теперь… О боже. – И, ухватившись руками за края раковины, она нагнулась еще ниже.

– Давай отвезем тебя в больницу, – сказала Оливия.

Эшли медленно распрямилась.

– Не хочу портить подруге праздник, для нее это так важно. Знаете, – зашептала она, – еще неизвестно, женится ли Рик на ней.

– Да какая нам сейчас разница! – взорвалась Оливия. – Ты вот-вот родишь. Черт с ним, с праздником. Они даже не заметят, что тебя нет.

– Нет, заметят. И все внимание переместится на меня. А так не должно быть… – Эшли сморщилась и опять вцепилась в края раковины. – О боже, боже.

– Схожу за своей сумкой, а потом везу тебя в больницу, немедленно. – Оливия нарочно заговорила как учительница в школе.

В гостиной она сняла со спинки стула свою большую черную сумку. Гостьи над чем-то смеялись, и от их громкого смеха у Оливии закладывало уши.

– Оливия? – донесся до нее голос Марлин.

Она помахала рукой над головой и вернулась на кухню. Эшли тяжело дышала.

– Помогите мне, – всхлипнула она.

– Ну-ну, не раскисай. – Оливия подталкивала девушку к двери. – Моя машина стоит прямо перед домом. Сядем и поедем.

На кухне появилась Марлин:

– Что происходит?

– Она рожает, – объяснила Оливия. – Я везу ее в больницу.

Расстроенная, заплаканная Эшли обернулась к Марлин:

– Я не хотела портить вам праздник.

– Так, – сказала Оливия, – у нас мало времени. Идем к машине.

– Оливия, давай я вызову «скорую». А вдруг ребенок родится в дороге? Погоди, я сейчас позвоню.

Марлин сняла трубку с телефона на стене, и казалось, минула целая вечность, а в трубке по-прежнему раздавались длинные гудки.

– Ладно, я ее забираю, – сказала Оливия. – А ты, когда дозвонишься, опиши им мою машину, и пусть следуют за мной, если им будет угодно.

– Но какая у тебя машина? – запаниковала Марлин.

– Посмотри на нее – и узнаешь, – отрезала Оливия. Эшли уже вышла из дома и теперь забиралась на заднее сиденье автомобиля Оливии. – Вели водителю «скорой», если тот, конечно, появится, прижать меня к обочине.

Распахнув заднюю дверцу, Оливия взглянула на Эшли и поняла: началось. Девчонка сейчас родит.

– Снимай трусы, – приказала Оливия.

Эшли честно попыталась, но ее корчило от боли; тогда Оливия дрожащими руками порылась в своей сумке и вынула портновские ножницы, которые всегда носила с собой.

– Ляг на спину.

Согнувшись пополам, она сунула голову в машину, но, побоявшись проткнуть девушке живот огромными ножницами, ринулась к противоположной дверце, и с этой стороны ей удалось довольно ловко разрезать трусы. Вернувшись к первой дверце, она стянула их с Эшли.

– Лежи, не двигайся, – грозно предостерегла Оливия. Ну да, школьные учительницы бывшими не бывают.

Девушка раздвинула колени, и Оливия остолбенела. Ее потрясла… pudendum, вспомнила она латинский термин. Никогда прежде она не видела молодой… pudendum. Ничего себе, сколько волос! И она была раскрыта – широко! Кровь пополам с какой-то склизкой дрянью вытекала из нее, с ума сойти! Эшли хрипло, прерывисто дышала.

– Ладно, ладно, сохраняем спокойствие. – Оливия понятия не имела, что ей теперь делать. – Спокойно! – заорала она. И раздвинула колени Эшли пошире.

Спустя несколько минут – хотя кто их считал, эти минуты, – Эшли издала оглушительный гортанный звук, не то стон, не то вой. И из нее что-то вывалилось.

Оливия подумала, что девушка вовсе не ребенка родила, но какой-то комок, похожий на глину. А затем она разглядела лицо, глазки, ручки…

– Боже правый, – выпучила глаза Оливия. – Ты стала мамой.

Она даже не почувствовала, как мужская рука легла ей на плечо.

– Хорошо, а теперь дайте-ка посмотреть, что у нас тут.

Он был из «скорой», Оливия не слышала, как они подъехали. Но когда обернулась и увидела лицо этого человека, такое сосредоточенное, невозмутимое, она была готова расцеловать его.

Марлин стояла на лужайке перед домом, слезы ручьем текли по щекам.

– Оливия, – всхлипнула Марлин, – ну ты даешь!

* * *

Оливия поднялась и отправилась бродить по дому. Но разве это дом? Скорее уж нора, в которой обитает мышь, – таким она ощущала свое жилье с некоторых пор. Посидела недолго на маленькой кухне, опять встала, миновала комнату, откуда видно все, как они с Генри именовали свою спальню, с кушеткой под окном, кое-как застеленной сиреневым одеялом, – здесь спала Оливия со дня смерти мужа, – и вернулась в гостиную, где на обоях по обе стороны от камина виднелись потеки – следы, оставленные прошлогодними снегопадами. Она опустилась в глубокое кресло у окна и принялась качать ногой. Вечера становились бесконечными, а ведь некогда Оливия любила долгие вечера. Над заливом сверкало солнце, опускаясь все ниже. Дорожка солнечного света тянулась по дощатому полу до ковра.

Досада и растерянность только усиливались, и Оливия начинала злиться. Она подбрасывала ногу все выше и выше, а когда стемнело, произнесла вслух:

– С этим надо разобраться раз и навсегда.

И набрала номер Джека Кеннисона. Месяцем ранее она лежала рядом с этим мужчиной, либо ей это приснилось. Значит, так, если к телефону подойдет Берта Бэбкок – или любая другая женщина, – Оливия просто положит трубку.

Джек ответил на втором гудке.

– Алло? – будто нехотя отозвался он. – Мне звонит Оливия Киттеридж?

– Откуда ты знаешь? – ужаснулась Оливия, вдруг вообразив, что он может видеть ее, сидящую в своей гостиной.

– А у меня есть такая штучка, «определитель номера» называется, поэтому я всегда знаю, кто мне звонит. И штучка утверждает… погоди-ка, дай еще разок взгляну… точно, звонок от Генри Киттериджа. И поскольку мы знаем, что это не может быть Генри, я предположил, что звонишь ты. Привет, Оливия. Как поживаешь? Я очень рад, что ты позвонила. Я уж думал, мы больше никогда не поговорим друг с другом. Мне тебя не хватало, Оливия.

– Два дня назад у меня случились роды. – Сдвинувшись на край кресла, Оливия смотрела на почерневший залив.

Секундная пауза, и Джек переспросил:

– Что у тебя случилось? Роды?

Она поведала ему все как было, слегка откинувшись в кресле и перекладывая трубку из одной ладони в другую. Джек хохотал как сумасшедший.

– Восхитительная история, Оливия! Господи, ты приняла роды. Это же замечательно!

– Ну, когда я позвонила сыну, он не нашел это таким уж замечательным. Голос у него был… даже не знаю какой. Он явно предпочел бы поговорить о своих делах.

Ей казалось, она слышит, как Джек обдумывает ее слова.

– Ох, Оливия, – сказал он наконец, – твой мальчик, увы, – великое разочарование.

– Так и есть.

– Приезжай ко мне, – сказал Джек. – Садись в машину и приезжай в гости.

– Сейчас? На улице уже темно.

– Если ты не ездишь в темноте, я сам за тобой приеду.

– Я пока езжу в темноте. До скорого свидания, – закончила она разговор.

В ванной она сняла новую куртку с веревки, пятно высохло.

* * *

Джек встретил ее в рубашке с коротким рукавом. Кожа у него на руках заметно обвисла, тонкая рубашка обтягивала огромный живот, но и у Оливии живот не маленький, и она это знала. По крайней мере, зад был прикрыт. Зеленые глаза Джека поблескивали, когда он с поклоном впустил ее в дом.

– Здравствуй, Оливия.

И она пожалела, что приехала.

– Можно я повешу твою куртку? – спросил он.

– Ни за что, – ответила она и пояснила: – Это часть моего наряда.

Джек оглядел ее куртку:

– Очень мило.

– Я вчера ее сшила, – сообщила Оливия.

– Сшила? Сама?

– Ну да.

– Что ж, я потрясен. Давай присядем. – И Джек повел ее в гостиную, за окнами была тьма кромешная. Кивком головы он указал Оливии на кресло и сел напротив. – Ты нервничаешь, – сказал он. Не успела Оливия ответить, мол, с какой такой чертовой стати ей нервничать, как он добавил: – Я тоже. – И, помолчав, продолжил: – Но мы люди взрослые, и мы с этим справимся.

– Надеюсь. – Оливия подумала, что Джек мог бы и подольше расхваливать ее куртку.

Оглядевшись, она была разочарована тем, что увидела: резная деревянная утка, лампа с рюшами, присобаченными к подставке, – вся эта ерунда здесь и раньше была? Вероятно, а она и не заметила, и как ей только это удалось?

– Дочь возмущена моим поведением, – сказал Джек. – Я говорил тебе, что она лесбиянка.

– Да, говорил. А я сказала тебе…

– Помню, Оливия. Ты сказала, что это свинство с моей стороны цепляться к ней из-за ее ориентации. Потом я долго размышлял и пришел к выводу, что ты права. И позвонил ей несколько дней назад и попытался – в моей простецкой манере – донести до нее, что я знаю, какой я урод. Она не поверила. По-моему, она думает, что папаша просто страдает от одиночества после смерти ее матери, вот и решил помириться с дочкой. – Вздохнув, Джек провел рукой по своей редеющей шевелюре; выглядел он усталым.

– Она права? – спросила Оливия.

– Хороший вопрос. Я думал об этом. Ответа не нашел. Может, и права. Но правда и в том, что твои слова заставили меня задуматься. – Джек медленно покачал головой, глядя вниз, на свои носки; проследив за его взглядом, Оливия обнаружила, что на одном из носков дырка, а из нее торчит палец. Ему стоило бы постричь ногти на ногах. – Черт, как некрасиво, – сказал Джек и накрыл палец другой ступней, а потом убрал ее. – Так к чему я клоню – дети. Твой сын. Моя дочь. Мы им не нравимся, Оливия.

Оливия обмозговала эту сентенцию.

– Да, – согласилась она. – Не похоже, чтобы я нравилась Кристоферу. Почему, интересно знать?

Подперев голову рукой, Джек пристально смотрел на нее.

– Ты была никудышной матерью? Что толку гадать, Оливия? Может, он просто таким уродился.

Оливия опустила голову, сцепила руки в замок.

– Погоди-ка, – встрепенулся Джек. – У него только что родился еще один ребенок, верно?

– Он умер. Матери пришлось выталкивать из себя мертвого ребенка.

– Оливия, это ужасно. Господи, это настоящий кошмар. – Джек выпрямился.

– Угу. – Оливия смахнула пушинку с колена своих черных брюк.

– Возможно, поэтому он не хотел слушать о том, как ты принимала роды. – Джек смущенно пожал плечами. – Я лишь хочу сказать…

– Нет, ты прав. Абсолютно. – Эта мысль не приходила ей в голову, и она чувствовала, что лицо у нее пылает. – Как бы то ни было, она пытается снова забеременеть и следующего родит в бассейне. В малюсеньком детском бассейне. Так он мне сказал.

Откинув голову, Джек рассмеялся. Оливию удивил его смех – он был таким непосредственным.

– Джек, – резко сказала Оливия.

– Я тебя слушаю, – невозмутимо, но с хитринкой в глазах ответил Джек.

– Не могу не рассказать тебе, в какое занудство превратили тот праздник в честь будущего новорожденного. Дочка Марлин, бедняжка, сидела в кресле и приклеивала ленточки к бумажной тарелке, а потом каждый треклятый подарок пускали по рукам гостей. Каждый без исключения! И все говорили: «Ой, какая прелесть, разве это не чудесно», и ей-богу, Джек, я думала, что живой оттуда не выйду.

Он разглядывал ее с минуту, а затем прищурился лукаво.

– Оливия, я понятия не имел, где ты пропадала. Несколько раз пробовал дозвониться до тебя и в конце концов решил, что ты уехала в Нью-Йорк повидаться с внуком. У тебя разве нет автоответчика? Могу поспорить, что есть, раньше я тебе оставлял сообщения.

– Я не знакома со своим внуком, – ответила Оливия. – И разумеется, у меня есть автоответчик. – И тут же припомнила: – А-а, я его отключила, когда мне принялись названивать насчет путевки куда-то, которую я якобы выиграла. Наверное, обратно я его не включила. – Так оно и было на самом деле, снова включить чертову машину ей и в голову не пришло.

Джек некоторое время изучал свой палец на ноге. Оторвавшись от этого занятия, он сказал:

– Ладно, давай снабдим тебя мобильником. Я его куплю и покажу, как им пользоваться. А теперь скажи, почему ты до сих пор не познакомилась со своим внуком?

Странная дрожь пробежала по спине Оливии, нечто вроде мимолетного ощущения невесомости. Этот человек, Джек Кеннисон, намерен купить ей сотовый телефон!

– Потому что меня не приглашали. Я же рассказывала тебе, как плохо все вышло, когда я навещала их в Нью-Йорке.

– Да, рассказывала. А ты их приглашала в гости?

– Нет. – Оливия покосилась на лампу с рюшами на подставке.

– Почему нет?

– Потому что у них трое детей, я тебе говорила. У нее два разных ребенка от двух разных отцов, а теперь еще маленький Генри – куда им путешествовать с таким выводком?

– Наверное, это нелегко, – склонил голову набок Джек. – Но с твоей стороны было бы очень любезно пригласить их.

– Им не требуется приглашения, они могут просто взять и приехать.

Джек подался вперед, локти на коленях, кулаки под подбородком.

– Оливия, иногда людям хочется, чтобы их пригласили. Я, например, был бы счастлив, если бы ты приглашала меня к себе, и почаще, но ты впустила меня в свой дом только один раз, когда я попросил об этом. Вот я и подумал, что ты не хочешь со мной связываться. Ты понимаешь?

Оливия шумно выдохнула:

– Мог бы и позвонить.

– Оливия, я же сказал, я звонил. Несколько раз, а поскольку ты отключила свой разбойничий автоответчик, ты ничего не знала о моих звонках. – Джек откинулся назад и погрозил ей пальцем: – Люди еще не научились читать твои мысли. Кроме того, я отправил тебе письмо по электронной почте.

– Ух ты, – отозвалась Оливия. – Хотя я бы не назвала кучку вопросительных знаков письмом.

– Ты мне нравишься, Оливия, – улыбнулся Джек и слегка покачал головой. – Не знаю почему, если честно. Но нравишься.

– Ух ты, – повторила Оливия, и ее опять бросило в жар.

Однако на этом их беседа не закончилась – напротив, оживилась. Они обсудили своих детей, а потом Джек поведал, как на днях его задержали за превышение скорости.

– Ты не поверишь, как они были грубы. Можно подумать, я был в розыске за убийство, так они оба со мной обращались. – Джек развел руками в недоумении.

– Наверное, они решили, что ты не местный, – сказала Оливия.

– Но у меня номера штата Мэн!

– Ну и что, – парировала Оливия. – Какой-то старикан разъезжает на хорошеньком спортивном автомобильчике. Они мигом смекнули, что ты не отсюда. – Оливия приподняла брови. – Я серьезно говорю, Джек. Неместного они за милю чуют. – Она взглянула на громадные часы, оставшиеся от Генри: – Уже поздно. – Оливия встала.

– Ты не могла бы остаться здесь сегодня? – Джек заерзал в кресле. – Нет, нет, не перебивай. В данный момент на мне подгузник по причине операции на простате, которую мне сделали незадолго до того, как Бетси поставили диагноз.

– Что? – изумилась Оливия.

– Я лишь пытаюсь тебя успокоить. Я не собираюсь к тебе приставать. Ты ведь знаешь, что такое «Надежные»?

– «Надежные»? – переспросила Оливия. – Ты о чем?.. А, ну да. – Она сообразила, что видела по телевизору рекламу этих подгузников для пожилых.

– Так вот на мне сейчас эти «Надежные», предназначенные для тех, кто писает в штаны. Для мужчин после операции на простате. Говорят, это пройдет, но пока не проходит. Оливия, я все это рассказываю лишь для того…

Она замахала руками – мол, все, хватит, я поняла.

– Бог ты мой, Джек, – сказала она. – Досталось тебе, однако. – Но при этом она почувствовала себя спокойнее.

– Почему бы тебе не остаться в гостевой комнате? – продолжил Джек. – А я устроюсь в гостевой на другом конце коридора. Я лишь хочу, Оливия, чтобы ты была здесь, когда я проснусь.

– И во сколько ты просыпаешься? К этому времени я вернусь. Встаю я рано. – Джек молчал, и она добавила: – У меня с собой нет ни ночной рубашки, ни зубной щетки. И, боюсь, я не сомкну глаз.

– Ясно, – кивнул Джек. – Насчет зубной щетки… у нас есть несколько новых, не пользованных, только не спрашивай, зачем нам столько. Бетси всегда покупала про запас, и я могу дать тебе футболку, если ты не возражаешь.

Оба молчали, и до Оливии наконец дошло: он хочет, чтобы она осталась здесь на всю ночь. И что ей делать? Вернуться в крысиную нору, где она ныне обретается? Именно. У порога она обернулась:

– Джек, послушай меня.

– Слушаю. – С кресла он не встал.

Оливия смотрела на дурацкую лампу с рюшами:

– Я больше не хочу столкнуться с тобой в продуктовом в тот момент, когда ты болтаешь с Бертой Бэбкок…

– Значит, ее зовут Берта Бэбкок. А я никак не мог вспомнить ее имя. – Джек выпрямился и хлопнул в ладоши. – Она только и говорит, что о погоде, Оливия. О погоде. Послушай, я всего лишь хотел бы, чтобы ты осталась здесь на ночь. Обещаю, ты будешь спать одна в отдельной комнате, как и я.

Она приблизилась к нему – да неужели? – но лишь затем, чтобы сказать:

– Увидимся утром, если хочешь.

Она распахнула дверь, и Джек наконец встал, подошел к порогу и помахал ей:

– Тогда до свидания.

– Спокойной ночи, Джек. – Она тоже махнула ему, задрав руку над головой.

Вечерний воздух обдал ее запахами травы, и к машине она шагала под пение лягушек. Взявшись за ручку дверцы, она подумала: «Оливия, какая же ты дура». Она представила себя дома валяющейся на кушетке в «комнате без лежачих полицейских», представила, как слушает радио до рассвета, приложив к уху транзисторный приемничек, и так каждую ночь после смерти Генри.

Оливия развернулась и пошла обратно. Нажала на кнопку звонка. Джек открыл дверь почти мгновенно.

– Уговорил, – сказала она.

* * *

Зубы она почистила новенькой щеткой, которую его несчастная покойная жена зачем-то купила (в доме Оливии никогда не водилось запасных зубных щеток), потом вошла в гостевую комнату с двуспальной кроватью, закрыла за собой дверь и надела широченную футболку, которую ей дал Джек. Футболка пахла свежевыстиранным бельем и чем-то еще – корицей? Она не пахла ее мужем Генри. «Большей глупости я в жизни не совершала, – подумала Оливия. И сразу передумала: – Нет, еще глупее было отправиться на тот занудный праздник к Марлин». Она аккуратно повесила свою одежду на стуле у кровати. Чувствовала она себя в общем неплохо. Оливия приоткрыла дверь до узкой щелочки и увидела, что Джек улегся на односпальной кровати в гостевой напротив.

– Джек, – позвала она.

– Да, Оливия? – откликнулся он.

– Это самая большая глупость в моей жизни. – Она не понимала, зачем это говорит.

– Самой большой глупостью было пойти на праздник в честь будущего ребенка, – крикнул он, и Оливия на миг остолбенела. – Единственное, что тебя извиняет, – роды, которые ты приняла, – уточнил Джек.

Она оставила дверь приоткрытой, забралась в постель и легла на бок, спиной к двери.

– Спокойной ночи, Джек, – почти проорала она.

– Спокойной ночи, Оливия.

* * *

Эта ночь!

Оливию будто качало на волнах вверх-вниз, подбрасывало высоко-высоко, а потом снизу надвигалась тьма, и Оливия в ужасе боролась с волной. Потому что она понимала, что ее жизнь – да что такое ее нынешняя жизнь, сплошное недоразумение, – и все же это ее жизнь, уж какая есть, и она могла стать иной, а могла и не стать, и оба варианта страшили ее невыразимо, но когда волна поднимала ее на гребне, она испытывала необычайную радость, хотя и недолгую, вскоре она падала вниз, в глубокие темные воды, – и так всю ночь, туда и обратно, вверх-вниз; Оливия измучилась, а сна ни в одном глазу.

Задремала она, лишь когда занялся рассвет.

– Доброе утро, – сказал Джек. Он стоял в дверях ее комнаты. Волосы всклокочены; махровый халат, темно-синий, доходил до середины лодыжек. Выглядел он непривычно, и Оливия почувствовала себя здесь чужой.

Отвернувшись, она дернула рукой:

– Уходи, я сплю.

Джек расхохотался. И что это были за звуки! Оливия ощущала их физически, они щекотали ей нервы. И в то же время ей было страшно, словно ее окунули в масло и поднесли зажженную спичку. Страх, завораживающий смех Джека – все это отдавало кошмаром, и параллельно ей чудилось, будто с огромной банки, в которой ее замариновали, вдруг слетела крышка.

– Я не шучу, – сказала Оливия, по-прежнему не глядя на Джека. – Вон сию же секунду.

И крепко зажмурилась. «Пожалуйста», – молча взывала она. Хотя точно не знала, о чем просит. «Пожалуйста», – повторила она про себя. Пожалуйста.

Уборка помещения

Кайли Каллаган, ученица восьмого класса, жила с матерью в маленькой квартирке на Драйер-роуд в городе Кросби, штат Мэн; отец ее умер два года назад. Мать, миниатюрная и вечно встревоженная женщина, не пожелала зависеть от трех старших дочерей – все замужние с детьми – и продала большой дом, в котором они жили на Мейпл-авеню, семейной паре из другого штата; новые владельцы полагали, что недвижимость досталась им невероятно дешево, и взялись за ремонт, наезжая по выходным. Дом на Мейпл-авеню стоял рядом со школой, в которой училась Кайли, и каждый день она делала изрядный крюк, лишь бы не проходить мимо здания, где в комнате окнами во двор умер ее отец.

Март только начался, и небо с утра заволокло тучами; солнце прорезалось, когда Кайли сидела на уроке английского. Подперев щеку ладонью, она думала о своем отце. Высшего образования он не получил, но в детстве Кайли слушала его рассказы о голоде, случившемся в Ирландии, и о хлебных законах, из-за которых мука и тем более готовый хлеб многим стали не по карману, – отец много о чем ей рассказывал, и сейчас в ее воображении люди умирали на ирландских улицах, падали на обочинах и лежали, не в силах подняться.

Миссис Рингроуз стояла перед классом со словарем, держа его обеими руками поверх выпирающей груди.

– Употребите слово трижды, и оно ваше. – Она всегда так говорила, когда они заучивали новые слова. Миссис Рингроуз была старой, седой и в очках, криво сидевших у нее на носу, очки были в золотой оправе. – Строптивый, – произнесла миссис Рингроуз и обвела взглядом учеников, сидевших за столами; солнечный свет вспыхивал на стеклах ее очков. – Кристина?

Бедная Кристина Лабе ничего не сумела придумать:

– М-м, я не знаю.

Миссис Рингроуз это не понравилось.

– Кайли?

Девочка села прямо.

– Собака была реально строптивой.

– Годится, – сказала миссис Рингроуз. – Еще два.

В городе почти все были наслышаны о супругах Рингроуз, и Кайли в том числе. В День благодарения они одевались пилигримами и обходили все школы штата, читая лекции о первом Дне благодарения в истории Новой Англии; ради этой деятельности миссис Рингроуз всегда отпрашивалась у директора школы на два дня, и это были ее единственные выходные за год.

– Дети расшумелись, играя, и стали очень строптивыми, – сказала Кайли.

Тень недовольства пробежала по лицу миссис Рингроуз.

– Еще одно, Кайли, – и слово твое.

Кайли знала, поскольку миссис Рингроуз часто об этом упоминала, что один из предков миссис Рингроуз приплыл из Англии на «Мэйфлауэре» много лет назад.

Кайли закрыла глаза на секунду, две, а затем выдала третье предложение:

– Мой отец говорил, что англичане считали ирландцев строптивыми.

Миссис Рингроуз возвела глаза к потолку и захлопнула словарь.

– Хорошо, фраза довольно удачная. Отныне слово в твоем распоряжении, Кайли.

Сидя в классе на втором этаже, пока полуденное солнце ломилось в окно, Кайли чувствовала пустоту в желудке, но не от голода, и хотя она сама не понимала почему, но это ощущение было как-то связано с миссис Рингроуз, которую звали Дорис.

Дорис Рингроуз, а ее мужа звали Фил. Детей у них не было.

– Подойди ко мне после урока, – сказала миссис Рингроуз ей, Кайли, одной из лучших своих учениц.

* * *

Неделей ранее Кайли, вернувшись домой после уборки в доме Берты Бэбкок – она убирала там каждую среду после школы, – услыхала голоса на кухне: ее старшая сестра Бренда беседовала с матерью. Кайли подошла к двери их квартиры на полутемной площадке, крутая лестница, по которой она поднялась, освещалась одной-единственной лампочкой, а рюкзак с учебниками едва не сваливался у нее со спины, и тут она услышала, как Бренда сказала:

– Но, мама, он хочет меня постоянно, и мне это уже слегка опротивело.

На что ее мать ответила:

– Бренда, он – твой муж, ты обязана это делать.

Кайли замялась у двери, но мать с сестрой замолчали, и когда девочка вошла, Бренда поднялась ей навстречу:

– Привет, лапа. Где ты так припозднилась?

Бренда была намного старше Кайли, и раньше она была красивой женщиной с темно-рыжими волосами и гладкой кожей, но в последнее время коричневые тени залегли под глазами, и вдобавок она потолстела.

– Убиралась у Берты Бэбкок. – Кайли сбросила рюкзак. – Терпеть не могу. – Сняв куртку, Кайли пояснила: – Ее терпеть не могу.

– Не переживай, – сказала мать, закуривая сигарету, – она тебя тоже на дух не выносит. Ты ирландка, а значит, для нее ты – прислуга и больше никто. – Бросив спичку в чайное блюдце, мать повернулась к Бренде: – Она конгрегационалистка, эта Берта Бэбкок. – И со значением кивнула.

Бренда натянула свой синий кардиган, на животе он не сходился.

– И все же хорошо, что ты этим занимаешься, – подмигнула она младшей сестре.

– Миссис Рингроуз тоже хочет нанять меня убираться у нее, – сообщила Кайли. – Ей миссис Бэбкок меня рекомендовала.

– Что ж, прекрасно, – сказала мать безразличным тоном, а возможно, ей и вправду было все равно.

– Еще одна конгрегационалистка? – шутливо спросила Бренда.

– По-моему, да, – ответила Кайли.

Кайли отправилась в свою комнату; старая деревянная дверь не закрывалась до конца, и Кайли, слушая, как разговаривают мать с сестрой – теперь приглушенными голосами, – догадалась, что речь идет о сексе. Сестра больше не хотела секса с Эдом, и Кайли могла ее понять. Он был нормальный парень, ее зять, но маленького роста и с плохими зубами, и у Кайли возникало странное ощущение в животе при мысли, что он постоянно этого хочет. Кайли села на кровать и подумала, что никогда – и ни за что на свете – не выйдет за парня вроде Эда.

И она никогда не состарится, как Берта Бэбкок. У этой вдовы пол на кухне был выложен черной и белой плиткой, и каждую неделю хозяйка заставляла Кайли чистить между плитками зубной щеткой, Кайли этого просто не выносила. Ей казалось, что дом Бэбкок провонял одиночеством, от которого нет спасения.

На пороге появилась Бренда. Комната Кайли была маленькой и освещалась лампочкой, висевшей под потолком, свет падал в основном на розовое бугристое одеяло на кровати.

– Мне пора, – сказала Бренда, надевая пальто, – дети ждут ужина. (Бренда жила за два города от них.) Мама говорит, ты по-прежнему не играешь на пианино, – продолжила Бренда и спросила заговорщицким шепотом: – Не продать ли его, лапа?

Кайли встала, чтобы обнять сестру на прощанье.

– Нет, пожалуйста, не допусти, чтобы она его продала… Я буду играть, обещаю.

На пианино играл отец, но когда она сама научилась играть, он заявил, что предпочитает слушать музыку в ее исполнении. «Я люблю тебя, и я люблю пианино, и от такого сочетания я чувствую себя на седьмом небе», – говорил отец, стоя в дверях их прежней гостиной.

Вечером Кайли села за пианино, старое, черное. Играла она плохо, потому что давно не касалась клавиш, и даже сонаты Моцарта, те, что попроще, не давались ей с той же легкостью, как раньше. Кайли опустила крышку на клавиатуру.

– Я буду играть чаще, – сказала она матери, которая сидела в углу и курила сигарету, чуть-чуть приоткрыв окно; мать не ответила.

Остаток вечера Кайли провела в своей комнате за компьютером, слушая речь Мартина Лютера Кинга «У меня есть мечта». Это было домашнее задание по обществознанию, но отец рассказывал ей и об этой речи тоже.

* * *

В доме Рингроузов тоже веяло одиночеством. Но запах был другой, не как у Берты Бэбкок, и дом был поменьше – он стоял на Кейп-Ривер-роуд, и у входа висела табличка с цифрами 1742, – а кроме того, там было почище и Кайли не приходилось надрываться. В первый день миссис Рингроуз выдала ей инструкции: каждый раз она должна мыть дрова в камине очищающим средством, разведенным в ведре теплой воды, – дрова были березовыми с посеревшей белой корой. А деревянные полы нужно мыть, стоя на четвереньках, и Кайли не возразила: она была юной, да и с безразмерной кухней Бэбкок ничто не могло сравниться. В гостиной на отдельном столике красовалась деревянная модель «Мэйфлауэра». Кайли запретили к ней прикасаться. «Не тро-гай», – по складам произнесла миссис Рингроуз, воздев указательный палец. Затем она сообщила, что ее предок по прямой линии, Майлз Стэндиш, приплыл в Америку на этом корабле, и если приглядеться – миссис Рингроуз, щурясь, уставилась на модель, – можно различить помещение, где находились люди, и Кайли пробормотала: «Конечно», хотя думала она об отце и о том, как в комнате окнами во двор во время его болезни они вдвоем смотрели фильм о Майкле Коллинзе, как зеленый танк англичан въехал в Крок-парк и начал расстреливать ирландцев. Кайли отодвинулась от миссис Рингроуз. Вблизи ей были видны розовые проплешины средь белых волос учительницы, и Кайли опять затошнило.

* * *

Но самое странное из того, что случилось в первый день, было связано с подвенечным платьем миссис Рингроуз – она заставила Кайли примерить его. Платье, местами пожелтевшее, лежало на кровати в спальне учительницы. У супругов Рингроуз были раздельные спальни и туалетные комнаты.

– Просто примерь, Кайли, – велела миссис Рингроуз. – У тебя такой же размер, какой был у меня, когда я выходила замуж, и мне хочется увидеть это платье на ком-нибудь. – Она наклонила голову набок: – Давай-ка.

Кайли огляделась и снова перевела взгляд на миссис Рингроуз, затем начала медленно расстегивать блузку. Миссис Рингроуз стояла неподвижно, наблюдая за ней, и Кайли ничего не оставалось, как снять блузку, а потом и джинсы, после того как она сбросила кроссовки. В трусах и лифчике она стояла перед этой женщиной в пятне солнечного света, похожего на разбавленное молоко, и чувствовала, как кожа на руках и ногах покрывается пупырышками. Миссис Рингроуз подняла платье над головой Кайли, и она легко влезла в него, платье ей нигде не жало и не топорщилось.

Сняв очки, миссис Рингроуз утерла глаза. Щеки у нее были влажными, когда она вернула очки на место.

– Послушай, – миссис Рингроуз положила ладонь на плечо Кайли, – я организовала группу при нашей церкви под названием «Серебряные квадраты». У нас уже существует группа «Золотой круг», но они несколько старомодны, поэтому я придумала «Серебряные квадраты», и в июне мы устраиваем показ мод, и я хочу, чтобы на этом мероприятии ты играла на пианино, одетая в мое подвенечное платье.

Когда Кайли переодевалась в свою одежду, эта женщина не спускала с нее глаз.

* * *

Больше во время уборки Кайли с ней не сталкивалась, миссис Рингроуз никогда не было дома.

– Я занята «Серебряными квадратами», – говорила она.

Кайли, как ей было сказано, доставала ключ из-под коврика и входила. Десятидолларовая купюра неизменно лежала на кухонном столе в ожидании уборщицы.

И однако дом Рингроузов угнетал Кайли как никакое другое жилье.

К примеру: туалетная комната мистера Рингроуза напоминала «удобства во дворе». Над канализационным стоком вместо унитаза поставили темно-зеленый бочонок, и получалось так, что ты сидишь над дырой в полу. Стены были обшиты грубыми досками. Кайли никогда не разговаривала с мистером Рингроузом, во время уборки он отсутствовал, но в лицо она его знала, потому что видела его в городе вместе с миссис Рингроуз. Он был высоким, старым, седовласым; много лет он работал в Портленде, в каком-то историческом музее, но давно вышел на пенсию. В его туалетной комнате не было раковины, только доски, как в хлеву, и темно-зеленый бочонок в центре. У миссис Рингроуз туалетная комната была нормальной, с фаянсовой раковиной и полочкой, где лежали щетка и заколки для волос.

В гостиной стоял диван, небольшой и обитый настолько туго, что посередке круглился, и Кайли думала, что с него можно скатываться, как с горки. Такими же были и кресла. Обивка темно-розовая, а на темно-зеленых стенах висели картины с изображениями людей, походивших на причудливых кукол, – вроде бы эти люди взрослые, но уж очень низенькие, а их одежда и шляпы явно из другой эпохи. Эти картинки Кайли терпеть не могла.

Они ее бесили.

* * *

– Откуда она знает, что ты играешь на пианино? – спросила Кристина Лабе.

Они с Кайли шагали по тротуару к центру города, позади осталась пончиковая, и Кристина ела пончик, густо посыпанный корицей. Глаза Кристины были подведены темно-синим карандашом, и кое-где краска размазалась.

– Понятия не имею. – Кайли глядела на проезжавшие мимо автомобили. – Может, слышала, как я играю на пианино, которое стоит в спортзале. Не знаю, откуда она знает.

– Она больная на всю голову, – сказала Кристина. – И муж не лучше. Нормальные люди не станут каждый год наряжаться тупыми пилигримами и вещать о тупом сраном «Мэйфлауэре», на котором их предки сюда приканали. А потом читать вслух тупую поэму Лонгфелло «Сватовство Майлза Стэндиша», при этом ребята зевают так, что чуть пасть не рвется.

– Ты бы видела ее дом, – сказала Кайли и описала туалетную комнату мистера Рингроуза.

Кристина выпучила глаза:

– Нифига себе.

Кайли коснулась пальцем своего нижнего века, намекая подруге, что у той косметика поехала, в ответ Кристина равнодушно пожала плечами и откусила от пончика.

* * *

В субботу днем Кайли села на велосипед и отправилась через мост в лечебницу для престарелых, где лежала мисс Минни. В середине марта было еще холодно, но снег почти стаял, и велик Кайли подскакивал на ветках, валявшихся на тротуаре; руки у нее мерзли, потому что она была без перчаток. Прежде мисс Минни жила в квартире над ними, в доме, где теперь обретались Кайли с матерью. Мисс Минни, крошечная старушка с огромными черными глазами, была старожилкой этого дома и первой, у кого Кайли начала прибираться. Кайли потрясло, сколько грязи может скопиться, особенно на кухне, если долго не убирать. Поэтому Кайли скребла и драила, а мисс Минни заглядывала в дверь и восклицала: «Ой, как чудесно у тебя получается, Кайли!» – и хлопала в ладоши. Она искренне восхищалась работой девочки, и Кайли полюбила ее. Когда Кайли заканчивала, мисс Минни наливала ей апельсинового сока, садилась напротив и, чуть подавшись вперед, расспрашивала про учебу и школьных друзей; никто не задавал Кайли подобных вопросов с тех пор, как умер ее отец.

Прошлой осенью у мисс Минни случился удар, и Кайли ездила навещать ее в лечебнице для престарелых, пусть даже в этом заведении было темно и плохо пахло. Мисс Минни всегда благодарила девочку, когда та приезжала. «Все нормально, – отвечала Кайли, – мне нравится видеться с вами», и спустя несколько посещений она, уходя, поцеловала мисс Минни в щеку. Огромные черные глаза старой леди просияли.

Кайли поставила велосипед на замок во дворе лечебницы, обогнула здание и столкнулась у крыльца с выходившей миссис Киттеридж.

– Привет, вот мы и снова встретились, – сказала миссис Киттеридж.

Женщиной она была крупной, высокой; Кайли познакомилась с ней месяц назад и поначалу слегка ее побаивалась. Миссис Киттеридж распахнула перед ней входную дверь:

– Экая ты! Совсем ребенок, а ездишь в такое место навещать больного. Господи, надеюсь, черт возьми, что когда и я попаду сюда, то кто-нибудь меня просто пристрелит.

– Да, – кивнула Кайли, – я тоже надеюсь. То есть я хочу сказать, надеюсь, что меня тоже пристрелят.

Миссис Киттеридж надела солнцезащитные очки и смерила Кайли взглядом.

– Ну, тебе еще рановато об этом беспокоиться. – Она отпустила дверь, и та захлопнулась, они остались вдвоем под бледным мартовским солнцем. – Я тут поразнюхивала, уж извини, и выяснила, что ты – девочка Каллаганов. Я учила твоих сестер в школе много лет назад. А ваш папа был нашим почтальоном. Хороший был человек. Мне жаль, что он умер.

– Спасибо, – сказала Кайли, и у нее потеплело внутри от того, что эта женщина знает, каким был ее отец. – Вы здесь навещаете кого-то из друзей?

Миссис Киттеридж протяжно выдохнула, глядя на небо сквозь темные очки.

– Да. Жуть. И это ко всему здесь относится. Но послушай, – она опять смотрела на Кайли, – в прошлый раз ты говорила, что убиралась у мисс Минни, а у меня есть другая старуха на примете, которая ищет кого-нибудь для уборки. Берта Бэбкок. Она старая карга, но с тобой будет вести себя нормально. Мне сказать ей, чтобы она тебе позвонила?

– Она уже сама меня нашла, – ответила Кайли. – Я работаю у нее по средам. Уже несколько недель.

Миссис Киттеридж покачала головой – вроде бы сочувственно.

– А теперь я убираюсь и у миссис Рингроуз тоже. Она преподает английский в нашей школе.

– Знаю я ее. Еще одна старая карга. Ну, удачи тебе. – И миссис Киттеридж зашагала прочь, махнув ладонью над головой.

* * *

В лечебнице было темно и по-прежнему плохо пахло, разумеется. Мисс Минни спала, и Кайли села на стул рядом с кроватью. На тумбочке у изголовья стояла фотография молодого мужчины в форме, рядом – букетик искусственных фиалок. И фотография, и фиалки прежде стояли на похожей тумбочке у кровати мисс Минни в ее квартире. На снимке был брат мисс Минни, о чем она рассказала Кайли однажды, вынув фотографию из рамки и прижав ее к груди; он погиб на войне в Корее. Кайли стало грустно, она бы предпочла, чтобы мужчина на снимке был возлюбленным мисс Минни, а не родственником.

Кайли сидела и ждала, когда проснется мисс Минни. Вошла сиделка, полная женщина в синей униформе, и сказала:

– Она спит весь день. У нее депрессия, поэтому она спит все больше и больше.

Обе, Кайли и сиделка, посмотрели на мисс Минни, затем Кайли встала:

– Ладно, я пойду. Но вы не могли бы передать ей, что я была здесь? Пожалуйста.

Сиделка глянула на часы:

– Я заканчиваю смену через час. Если она проснется до того, обязательно передам.

– Тогда я оставлю ей записку, – сказала Кайли, и толстуха вышла, а когда вернулась с листком бумаги и карандашом, Кайли написала заглавными буквами: ПРИВЕТ, МИСС МИННИ! ЭТО Я, КАЙЛИ. Я ПРИХОДИЛА К ВАМ, НО ВЫ СПАЛИ. Я ЕЩЕ ПРИДУ!

* * *

Однажды, когда отец был уже очень болен и слаб, он жестом подозвал к себе Кайли. Подойдя к кровати, она приложила ухо к его губам, и он прошептал:

– Ты всегда была моей любимицей. – И, помолчав, добавил: – У твоей мамы любимица – Бренда. – В уголках его рта скопилось что-то белое и вязкое.

– Я люблю тебя, папочка. – Бумажным платочком она осторожно вытерла ему губы, и он смотрел на нее с такой нежностью.

Она часто вспоминала о том, что сказал отец, – она была его любимицей. И думала о матери, работавшей на полставки в небольшой стоматологической клинике и вечно погруженной в свои мысли. По вечерам она с Кайли почти не разговаривала, и Кайли это нередко расстраивало, иногда до боли в груди, и она думала: «Вот почему говорят “ранить чьи-то чувства” – потому что это больно и рана долго не заживает».

* * *

На следующей неделе Кайли работала у Рингроузов, и, как всегда, мрачность обстановки в доме давила и немного пугала. День выдался необычайно солнечным, яркий свет лился в окна гостиной, и Кайли, закончив мыть дрова в камине, присела на диван с жесткой тугой обивкой.

Внезапно чувственный порыв охватил ее, словно в ответ и вопреки суровой строгости этого дома. Напряжение внутри нарастало, и Кайли медленно расстегнула верхнюю пуговицу на блузке, сунула руку в лифчик, пощупала свою грудь, и ее обдало жаром. Она закрыла глаза, расстегнула вторую пуговицу и вынула грудь из чашки лифчика. В мертвой тишине этого дома грудь казалась живой и уязвимой, Кайли провела пальцами по губам, потом по груди, потом опять и опять, испытывая необычайные ощущения. Она сидела с закрытыми глазами, лаская свою грудь и чувствуя, что воздух тоже ласкает ее, – и странным образом то, что она совершает такое в этом чуждом ей и безмолвном доме Рингроузов, возбуждало ее еще сильнее.

Шорох заставил Кайли открыть глаза – на пороге гостиной стоял мистер Рингроуз. Кайли выпрямилась и попыталась застегнуть блузку, щеки у нее горели. Мистер Рингроуз, высокий мужчина в очках, пристально смотрел на нее, и лицо его было неподвижным. Не говоря ни слова, он едва заметно кивнул, и в смущении и растерянности Кайли сумела понять, что он хочет, чтобы она не останавливалась. Глядя на него, она сказала – или только попыталась сказать «нет», – и тогда он произнес низким голосом: «Продолжай». Она затрясла головой, но он по-прежнему не спускал с нее глаз, и лицо его стало добрым. «Продолжай», – тихо повторил он. Она смотрела на него, ей было бесконечно страшно. И казалось, он понимает, в каком она состоянии, потому что доброта все явственнее проступала на его лице; он кивнул:

– Прошу тебя, продолжай.

Они наблюдали друг за другом, и его глаза – он носил большие очки без оправы – выглядели ласковыми и какими-то беззащитными. Кайли зажмурилась и снова потрогала свою грудь. Когда она открыла глаза, его уже не было.

Кайли торопливо застегнула блузку и вскочила с дивана. Она вытерла всю пыль, но щеки по-прежнему горели; моя полы на четвереньках, она чувствовала, что ей не хватает воздуха. В голове у нее звучала одна и та же фраза: «О господи, о господи».

Уходя, она не сразу заметила конверт на коврике у входной двери и едва не наступила на него, а наклонившись, увидела на конверте свою фамилию. Взяла конверт и на улице, завернув за угол, вскрыла его. Внутри лежали три купюры по двадцать долларов.

Кайли опять терзал страх, но теперь уже иного рода. Сунув конверт с деньгами в задний карман, она поехала прочь из города. «О господи, о господи», – повторяла она.

Когда она вернулась домой, мать спросила:

– Где ты была?

Кайли ответила, что после уборки у Рингроузов каталась на велике, погода ведь отличная. А потом села за пианино и начала играть – о, как она играла! Сонаты Моцарта одну за другой, с наслаждением погружая пальцы в зернистую почву его музыки; она играла и играла.

За ужином мать сказала:

– Ты почти не притрагиваешься к пианино после смерти отца. Оно тут стоит и только место занимает.

– Я буду играть, – возразила Кайли. – Пожалуйста, никому его не отдавай.

* * *

На следующей неделе лил дождь. К Рингроузам Кайли ехала в плаще, натянув капюшон на голову и отчаянно крутя педали, и все равно вымокла, пока добралась до их дома, – и опять ни малейшего намека на присутствие кого-нибудь из супругов. Она вытерлась, как сумела, кухонным полотенцем и принялась за работу: развела в ведре средство для чистки дров, и когда, встав на колени, провела тряпкой по дровам в камине… ей что-то послышалось… Она подняла голову. Мистер Рингроуз стоял ровно на том же месте, что и в прошлый раз, на плечах его голубой рубашки темнели редкие капли дождя, но глаза за мокрыми стеклами очков были хорошо видны. Он просто стоял и смотрел на нее, а она молчала. Вскоре он слегка кивнул, и она села на пятки, положила руку на свою грудь, и он снова едва кивнул. Тогда Кайли медленно встала, вытирая руки о джинсы, сделала шаг-другой, опустилась на жесткий диван и расстегнула блузку, на сей раз не спуская глаз с мистера Рингроуза. Кайли казалось, что все это происходит не с ней, когда она медленно снимала блузку, затем лифчик, и воздух словно сгустился у ее голых грудей, а дождь упорно барабанил в окна.

– Спасибо, – хрипло произнес мистер Рингроуз.

На коврике у входной двери опять обнаружился конверт с наличными.

* * *

Когда Кайли была маленькой, она спросила мать, красивая она девочка или нет, и мать ответила:

– Ну, на конкурсе красоты тебе не победить, но и в парад уродов тебя тоже не возьмут.

Однако незадолго до смерти отца Кайли пригласили поучаствовать в конкурсе красоты. Учительница физкультуры отозвала ее в сторонку и спросила, не хочет ли она поехать в Ширли-Фоллз, чтобы посоревноваться за титул «Мисс Кураж», от чего отец Кайли пришел в ярость:

– Ни об одной моей дочери не будут судить по ее внешности!

Он очень рассердился, и Кайли сказала учительнице, что «нет, она не сможет поехать», и в общем-то ей было все равно, участвовать в конкурсе или нет.

Но в последнее время она подолгу разглядывала себя в зеркале в своей комнате, вертя головой то вправо, то влево. Она думала – иногда, – что, возможно, она красивая. Ни майки, ни лифчика перед зеркалом она не снимала, чтобы увидеть то, что видел мистер Рингроуз. Такого она просто не могла сделать, но она думала об этом мужчине почти постоянно.

* * *

Наступил июнь. Через две недели начинались каникулы.

В зале конгрегационалистской церкви, где проводились всякие мероприятия, Кайли сидела за пианино, наряженная в подвенечное платье миссис Рингроуз. День выдался не по сезону жарким, и рядом с пианино тихонько повизгивал напольный вентилятор, приводя в движение воздух. В зале рядами стояли складные стулья, посередине – проход, старый деревянный пол скрипел под ногами женщин, рассаживающихся по местам. В окнах виднелись ярко-синее небо и кусок парковки. Каждую неделю (общим счетом девять недель) Кайли снимала блузку перед мистером Рингроузом – лишь однажды он не появился, и Кайли почувствовала себя обделенной, – а конвертов с наличными, которые она засовывала в ящик комода под трусы и носки, накопилось так много, что она перепрятала их в стенной шкаф. Причем содержимое конвертов было не одинаковым, иногда шестьдесят долларов, а порою стопка десяток и несколько бумажек в один доллар либо две двадцатки.

Сидя на табурете перед пианино, Кайли смотрела, как миссис Рингроуз расхаживает по залу, и думала: «Твой муж видел мою грудь, и спорим, твоей он не видывал много-много лет!» Эта мысль доставляла ей невероятное удовольствие. Наконец миссис Рингроуз кивнула Кайли, она заиграла «Марш выпускников», и первая участница показа мод «Серебряных квадратов» зашагала по проходу между складными стульями в длинном платье и белом чепце на седой голове.

– Первые пилигримы, 1620 год, – объявила миссис Рингроуз.

Из пятидесяти расставленных стульев занято было не более пятнадцати, и миссис Рингроуз, стоя сбоку от «подиума», представляла по имени каждую участницу и называла период времени, когда носили то, во что она была сейчас одета.

Последней вышла Берта Бэбкок – в оранжевом брючном костюме.

– Современная эпоха, – сказала миссис Рингроуз, и все нескладно захлопали.

По завершении показа женщины ели печенье, положив на колени тонкие бумажные салфетки. С Кайли никто не разговаривал, и вскоре она вышла, переоделась, оставив подвенечное платье на столе в углу зала, и покатила на велике домой.

* * *

Кристина Лабе вытаращила подведенные синим глаза и расхохоталась.

– Меня сейчас вырвет, – простонала она, захлебываясь смехом, задыхаясь, сгибаясь пополам.

– Неудивительно, – сказала Кайли. – Они выглядели законченными дурами.

– Да ну? – Кристина опять зашлась в смехе. – Блин, поверить не могу, какие же гребаные дуры. Ладно, в этом году она выходит на пенсию, ты ведь в курсе.

Кайли не была в курсе. Она разглядывала грузовик, припаркованный неподалеку, на его бампере прилепили стикер с надписью: «Требуются чернорабочие. Веснушки не возбраняются!»

– О-ой, школьный совет чуть не обрыдался, они хотят подарить ей куст сирени на прощанье. – Кристина закатила глаза.

– Кого это волнует. Меня точно не волнует, – ответила Кайли.

* * *

Дома по вечерам Кайли играла на пианино; играла и играла, и у нее опять стало хорошо получаться. Пальцы порхали по клавиатуре, и ничто им больше не мешало.

* * *

В лечебнице для престарелых мисс Минни сидела, навалившись на откидной столик, голову она положила на руки, глаза были закрыты.

– Мисс Минни? – шепнула Кайли, наклоняясь к старушке. – Мисс Минни?

Но старушка не ответила, не изменила позы и не открыла глаза. Точно в такой же позе Кайли заставала ее уже дважды. Вошла все та же сиделка в синей униформе и, уперев ладони в бока, воззрилась на мисс Минни.

– Ох, детка, – произнесла она наконец. – Просто твоя знакомая очень, очень старая, и у нее очень тяжелая депрессия.

Кайли нагнулась пониже, к уху мисс Минни, и тихо заговорила, тонкие старушечьи волосы щекотали ей губы:

– Мисс Минни, это я, Кайли. Вы меня слышите, мисс Минни? – И добавила после паузы: – Я люблю вас.

Старушка не шелохнулась.

Когда Кайли явилась в лечебницу в следующий раз, палата мисс Минни была пуста – совершенно пуста, ни кровати, ни стула – и две женщины мыли пол.

– Погодите! – крикнула Кайли, но уборщицы продолжали орудовать швабрами. Тогда Кайли отправилась в регистратуру.

– Мне очень жаль, – сказала дежурная медсестра. – Но у нас не было номера вашего телефона, иначе мы позвонили бы.

Дома мать только пожала плечами:

– Ну, этого следовало ожидать.

– Но куда подевались фотография ее брата и фиалки?

– Наверное, выбросили, – ответила мать.

Кайли выжидала достаточно долго, чтобы мать не догадалась, что дочери не хочется оставаться с ней наедине этим вечером; спустя некоторое время Кайли встала:

– Пойду покатаюсь на велике. По вечерам теперь светло.

Кайли мчалась что было мочи – вверх по Драйер-роуд, вниз по Элм-стрит, потом мимо школы, и ей казалось, что едет она медленнее, чем хотелось бы.

* * *

Когда на следующей неделе в гостиной возник мистер Рингроуз, бесшумно, как водится, Кайли смахивала пыль с ножек кушетки; она обернулась и страшно ему обрадовалась.

– Здравствуйте, – прошептала она, выпрямляясь.

Заговорила она с ним впервые. Он кивнул, мягко улыбнулся, глаза под очками были устремлены на Кайли. Не мешкая, она расстегнула рубашку и подумала, что взгляд у него сегодня даже добрее, чем обычно. Она пристально наблюдала за ним, слюнявя пальцы и трогая свою грудь; соски отвердели почти мгновенно, и если бы миссис Рингроуз вошла сюда сейчас, Кайли и бровью не повела бы! Вот в каком она была настроении в тот день, чуть-чуть поворачиваясь то в одну сторону, то в другую перед безмолвным мистером Рингроузом.

Конверт с деньгами она сунула в свой ящик для нижнего белья, в последующие три недели складывала деньги там же и была потрясена, обнаружив в одном из конвертов сотенную бумажку.

* * *

В каникулы утром по субботам и средам Кайли работала в пончиковой. Наливала кофе клиентам, приносила пончики из кухни и упаковывала их в белые бумажные пакеты. Однажды она увидела проходившего мимо мистера Рингроуза – он смотрел себе под ноги, не поднимая головы, и немного сутулился. Кайли с трудом его узнала, седые волосы мистера Рингроуза торчали во все стороны. Кайли выполняла заказ, но замерла, чтобы разглядеть его получше. «Это не он», – решила она. Но забеспокоилась. «Нет, это не может быть он».

Когда на следующей неделе она убирала у Рингроузов, он не появился, и Кайли почувствовала себя жутко несчастной, и тревога не отпускала ее.

В субботу, когда вся пончиковая была залита солнечным светом, спасибо большому окну, на пороге возникла миссис Киттеридж.

– Ой, миссис Киттеридж! – воскликнула Кайли, удивляясь тому, как она рада этой женщине.

Но миссис Киттеридж глянула на нее и спросила:

– Я тебя знаю?

Кайли покраснела.

– Я – та самая Каллаган…

– Так, постой. Конечно же, я тебя помню, ты ездишь на велосипеде в ту ужасную лечебницу к той женщине.

– Вы по-прежнему навещаете вашу подругу? – спросила Кайли. – Моя умерла.

Миссис Киттеридж посмотрела на нее внимательнее.

– Сожалею. – И продолжила: – Хотя не о том, что она умерла, – какому живому существу не захочется помереть, оказавшись в таком жутком заведении. Чертовски умно поступила твоя приятельница. Моя еще жива.

– Сочувствую, – сказала Кайли.

Миссис Киттеридж, заказав три простых пончика и две чашки кофе, обернулась к мужчине, стоявшему позади нее:

– Джек, поздоровайся с девочкой Каллаганов.

Мужчина шагнул вперед, крупный мужчина, как и его спутница; на нем была рубашка с короткими рукавами, оставлявшими открытыми предплечья с отвислой кожей, и солнцезащитные «авиаторы», и Кайли не понравилась его интонация, когда он сказал:

– Здравствуйте, девочка Каллаганов. – Он будто посмеивался над ней.

– До скорого. – И миссис Киттеридж с Джеком направились к выходу; миссис Киттеридж махала рукой над головой.

* * *

Несколько вечеров спустя в их квартире зазвонил телефон, трубку взяла мать:

– Да, конечно. Она сейчас подойдет.

Кайли играла на пианино – яростно играла, но прекратила, когда раздался звонок, – а услышав, как мать сказала: «Это тебя», встала и подошла к телефону.

– Кайли? Это миссис Рингроуз.

Кайли открыла рот, но не сумела издать ни звука.

– Я более не нуждаюсь в твоих услугах, – сказала миссис Рингроуз.

Последовала долгая пауза.

– О, я… – начала Кайли.

– У нас возникли проблемы со здоровьем, а я вышла на пенсию, что тебе наверняка известно. Поэтому могу сама заниматься домом. Спасибо, Кайли. До свидания.

* * *

Горечь и печаль охватили Кайли и не отпускали. Она каталась на велосипеде по городу, вдоль побережья, крутила и крутила педали, думая о мистере Рингроузе. Она никому не могла рассказать о том, что произошло, выкинуть это из головы тоже не могла и оттого чувствовала себя почти все время больной. Но виду не подавала, ездила на велосипеде, как прежде, работала в пончиковой по утрам дважды в неделю, а потом хозяин заведения добавил ей еще одну утреннюю смену – по четвергам. Но пустота подтачивала ее изнутри, и однажды, когда Кайли, зажав зубную щетку в ладони, стояла на коленях на плиточном полу в кухне Берты Бэбкок, у нее вдруг поплыло перед глазами. Миссис Бэбкок дома не было; Кайли медленно поднялась и написала записку: Я БОЛЬШЕ НЕ МОГУ ЗДЕСЬ РАБОТАТЬ. Она даже не опорожнила ведро с водой, а зубную щетку бросила на полу.

На следующий день ее мать явилась в пончиковую.

– Ты, – сказала она дочери, – чтобы после работы сразу шла домой. – Выглядела мать ужасно: припухшие глаза, лицо, окаменевшее от злости.

Дома Кайли застала мать в своей комнате. Нижнее белье Кайли и носки перекочевали на кровать, открытый ящик комода напоминал язык, вывалившийся изо рта.

– Откуда у тебя эти деньги? – закричала мать и показала Кайли конверты с двадцатидолларовыми купюрами, а также конверт с сотенной. Мать принялась расшвыривать деньги, опустошая один конверт за другим; бумажки полетели по комнате. – Говори, где ты их взяла!

– Это плата за уборку, – ответила Кайли.

– Неправда! Рингроуз платит тебе десять долларов за уборку, а тут по крайней мере три сотни. Откуда они взялись?

– Мама, я уже сто лет убираюсь в чужих домах.

– Не лги мне! – Мать окончательно рассвирепела, от ее крика звенело в ушах.

Кайли быстро прикинула в уме, вопли и визги матери не мешали ей складывать и вычитать. Остальные конверты с наличными были спрятаны в стенном шкафу, и Кайли не позволяла себе даже мельком взглянуть на шкаф. Сев на кровать, она заговорила как можно спокойнее:

– Эти деньги, мама, я получила за уборку. Берта Бэбкок платит мне пятнадцать долларов, то есть в неделю я зарабатываю двадцать пять. – Выдержав паузу, она добавила: – А потом мне захотелось сотенную купюру, и я пошла в банк, где обменяла десятки на сотню.

– Ты все врешь! – разъярилась мать. – Берта Бэбкок звонила сегодня утром, возмущалась, потому что ты отказалась у нее работать, даже не предупредив заранее. (Кайли молчала.) Кто научил тебя вот так бросать работу? Кто научил тебя так себя вести?

Мать орала и орала, а Кайли покорно слушала, пока с ней не случилось нечто странное. Внезапно она впала в бесчувственность. Будто внутри у нее что-то отключилось. Страх, душивший ее, рассеялся, уступив место безразличию. Будто она решила про себя: с меня хватит. Мать даже ударила ее по лицу, и от оплеухи у Кайли выступили слезы, но и это ее ничуть не взволновало. Подобного безразличия она прежде никогда не испытывала, и эта бесчувственность – а вовсе не мать – пугала ее. Молчание и неподвижность Кайли только усиливали гнев матери.

– Я звоню твоей сестре Бренде! – крикнула мать.

И когда она, наоравшись наконец, покинула комнату дочери, Кайли огляделась вокруг и подумала, что ее комната словно подверглась нашествию варваров: пара трусов приземлилась на перевернутой настольной лампе, носки сгрудились у противоположной стены, розовое одеяло было вспорото.

Приехала Бренда и первым делом попросила мать:

– Оставь нас наедине, мам, ненадолго. – Усевшись на кровати рядом с Кайли, Бренда выдохнула: – Ох, детка, что тут у вас случилось?

Кайли взглянула на сестру, вот теперь ей хотелось заплакать, но она сдержалась.

– Лапа, – продолжила Бренда, ласково поглаживая руку Кайли, – лапа, ты только скажи мне, откуда у тебя столько денег. Скажи, и все.

– Пересчитай их и тогда сразу поймешь, что это деньги за уборку. Плюс то, что я заработала в пончиковой.

– Хорошо, – сказала Бренда, – я так и думала. Мама сильно, очень сильно рассердилась из-за того, что ты ушла от Берты Бэбкок, ничего ей не сказав. Маме сейчас трудно приходится, и когда она увидела всю эту наличку, ей подумалось, что, может, тут замешаны наркотики или еще что.

– Ради бога, – скривилась Кайли, и Бренда понимающе кивнула.

– Знаю, детка, – Бренда гладила сестру по плечу, – наркотики здесь ни при чем.

После короткой паузы Кайли сказала:

– Мне как бы невыносимо жить с ней. Она почти со мной не разговаривает. И… и это ранит мои чувства.

– Ох, лапа, – отозвалась Бренда. – А теперь послушай меня. После смерти папы мама никак не оправится, ей все еще очень плохо. И ей было слишком много лет, когда она родила тебя… – Бренда обняла сестру: – Но слава богу, что она это сделала!

Кайли посмотрела на Бренду, на темные круги у нее под глазами и припомнила, как та говорила матери: «Он хочет меня постоянно, и меня уже от этого тошнит».

– Бренда, я люблю тебя, – тихо сказала Кайли.

– И мы все тебя любим. А теперь послушай меня, детка. – Бренда помолчала, а затем сказала таким тоном, будто доверяла сестре великую тайну: – Ты умная, детка. Ты это знаешь, так ведь? Мы, остальные сестры, больше похожи на маму. – Она приложила палец к губам, давая понять, что эту информацию лучше держать в секрете. – Но ты пошла в папу. Ты умная. Поэтому, Кайли, лапа, просто продолжай хорошо учиться, и у тебя будет будущее. Настоящее будущее.

– Что значит «настоящее будущее»?

– Ну, ты сможешь стать врачом, Кайли, или медсестрой, или еще кем-то значительным.

– Ты серьезно?

– Еще как серьезно, – ответила Бренда.

* * *

На следующий день, когда мать ушла на работу, Кайли вынула из стенного шкафа конверты с наличными и долго бродила по дому, выискивая, куда бы их перепрятать, пока ее взгляд не упал на пианино. Она открыла верхнюю крышку и сбросила пакеты вниз, наблюдая, как они падают на дно позади струн. Кайли представления не имела, каким образом она извлечет их обратно, но там они были в целости и сохранности; на пианино она играть перестала.

От матери она больше ничего не ждала. И когда мать вдруг начала дружелюбно беседовать с ней – изредка по вечерам, – изумленная Кайли ответила ей тем же. В один из вечеров она рассказала матери о мисс Минни, и мать слушала, не перебивая. Мать говорила о разных пациентах, приходивших к дантисту, у которого она работала, и Кайли ее тоже внимательно слушала. И находила их нынешнее сосуществование вполне сносным.

Вот почему в субботу, когда Кайли, вернувшись из пончиковой и войдя в гостиную, увидела – будто человека, лишившегося передних зубов, – пустое пространство вместо пианино, она была настолько ошарашена, что поначалу не поверила своим глазам.

– Я продала его, – сказала мать. – Ты ведь больше на нем не играешь, вот я и продала его фермерскому клубу, что рядом с Портлендом.

Кайли ждала телефонного звонка по поводу денег, но так и не дождалась.

* * *

Ближе к концу лета в пончиковую снова зашла миссис Киттеридж. На этот раз она была одна, и других посетителей в пончиковой не было.

– Здравствуй, девочка, – сказала она.

– Здравствуйте, миссис Киттеридж, – ответила Кайли.

– Ты все еще работаешь у этой рехнутой Рингроуз? – поинтересовалась миссис Киттеридж, заказав два пончика «без всего».

– Нет, она меня уволила, – ответила Кайли, укладывая пончики в белый пакет.

– Она уволила тебя? – удивилась миссис Киттеридж. – За что? Ты забавлялась с ее корабликом «Мэйфлауэр»?

– Нет. Просто она позвонила и сказала, что больше во мне не нуждается. И что у них проблемы со здоровьем.

– Ага. – Казалось, миссис Киттеридж что-то взвешивает в уме. – Ну, ее муж действительно нездоров.

У Кайли дрогнул подбородок.

– Он при смерти? – спросила она.

– Хуже. – Миссис Киттеридж покачала головой, а затем наклонилась к Кайли, приставила ладонь ко рту и понизила голос: – Ее муж из ума выживает.

– Мистер Рингроуз? Это правда?

– Так говорят. Кто-то видел, как он поливал тюльпанную клумбу в чем мать родила. При том, что тюльпаны давно отцвели.

Кайли уставилась на миссис Киттеридж:

– Вы шутите?

– Ничуть, – вздохнула миссис Киттеридж, – и дела его все хуже. Но, если я тебе об этом рассказала, что мне мешает рассказать и все остальное. Она кладет его в ту самую лечебницу, где лежала мисс Минни. Можешь себе представить? У них должны водиться деньги. И ей по карману поместить его в «Золотой мост», например, так нет же, она демонстративно запихивает его в это убогое заведение, и вот что я скажу… я всегда это говорила, – миссис Киттеридж дважды стукнула ладонью по прилавку, – эта женщина никогда не была к нему добра. Ни вот настолечко. – Лицо у нее было суровым.

– О-о. – Кайли прокручивала в голове услышанное. – Как же это грустно, ужасно грустно.

– Еще бы не грустно, черт побери, – завершила беседу миссис Киттеридж.

* * *

Через два дня в старшей школе, куда поступила Кайли, начинался учебный год. Школа находилась в миле от города, и мать намеревалась возить дочь туда по утрам, а возвращаться обратно Кайли предстояло пешком, если ее не подвезет кто-нибудь из знакомых. И она больше не будет учиться рядом с их старым домом, поэтому сегодня Кайли села на велосипед, поехала к тому дому и увидела, как он изменился после ремонта. Дом выкрасили в темно-синий цвет, хотя он всегда был белым, а на новеньком крыльце стояли горшки с цветами. Комната с окнами во двор, где умер ее отец, и вовсе исчезла, теперь вместо нее была большая веранда. Миновав дом, Кайли внезапно свернула за угол и покатила по мосту мимо фабрики к старой лечебнице, где она навещала мисс Минни. Остановилась на противоположной стороне улицы, слезла с велика и постояла, разглядывая здание лечебницы; облицованное темно-зеленой плиткой, оно казалось ей меньше, чем прежде. Мимо проносились одна машина за другой. Подождав, пока все проедут, Кайли пересекла улицу и зашла во двор, где парковались работники лечебницы. А затем, не желая, чтобы ее увидели, направилась к стене здания, за которой начинался лес. Прислонив велосипед к стенке, Кайли села на гравий лицом к лесу.

Верхушки деревьев кое-где начинали краснеть, и Кайли перевела взгляд с деревьев на гравий, мерцавший на солнце. Она вспомнила о миссис Рингроуз, о ее «Серебряных квадратах» и показе мод, стартовавшем с одеяний пилигримов. «Обалдеть», – подумала Кайли, прислонила голову к плиточной стене и закрыла глаза. А чего стоит модель «Мэйфлауэра» в ее гостиной. История, за которую так цепляется эта женщина, размышляла Кайли, уже не играет роли, от нее осталось лишь упоминание в учебнике, и не столько ирландцы тому причиной, сколько самые разные события, случившиеся с тех пор, – движение за гражданские права, и то, что мир стал много меньше и у людей появились новые средства общения, но миссис Рингроуз об этом знать ничего не желает.

Потом Кайли подумала о мистере Рингроузе; в каком-то смысле она думала о нем непрестанно, о тяжком одиночестве, в котором он существовал и существует, – в каких-то считаных футах от того места, где она сейчас сидит.

Кайли помотала головой и уткнула лицо в скрещенные локти. В это мгновение – но только в это мгновение – ей хотелось одного: вновь оказаться рядом с ним.

Дитя без матери

Они опоздали.

Оливия Киттеридж терпеть не могла, когда опаздывают. Будем к ланчу, сказали они, или около того. То есть с двенадцати до часу, прикинула Оливия и заготовила еду: арахисовая паста и джем старшим детям, сэндвичи с тунцом для сына и его жены Энн. Как быть с самыми маленькими, Оливия не сумела придумать, крошке в ее полтора месяца нельзя есть ничего твердого, а маленькому Генри исполнилось два, но чем кормят двухлеток? Оливия, хоть убей, не помнила, что ел Кристофер в этом возрасте. Она прошлась по гостиной, глядя на все вокруг глазами сына, – он наверняка сразу все поймет, стоит ему войти в эту комнату. Зазвонил телефон, и Оливия поспешила на кухню, чтобы ответить.

– Так, мам, мы выезжаем из Портленда, нам пришлось задержаться здесь ради ланча.

– Ланча? – удивилась Оливия. Времени было два часа дня. В окне виднелось мутноватое позднеапрельское солнце, почти гладкий залив отливал сталью, никаких тебе белых барашков сегодня.

– Надо же было покормить детей. Короче, мы скоро приедем.

То есть через час. Столько уходило на дорогу из Портленда.

– Хорошо, – ответила Оливия. – Полдничать будете?

– Полдничать? – переспросил Кристофер, словно ему предложили слетать на Луну. – Да, наверное. – Рядом с ним раздался вопль, и Крис повысил голос: – Аннабель, замолчи! Прекрати орать сию минуту. Аннабель, считаю до трех… Мама, я перезвоню. – И телефон умолк.

– Господи прости, – пробормотала Оливия и опустилась на стул у кухонного стола.

Она пока не сняла картинки со стены, но все здесь выглядело определенно не так, как раньше, будто – да так оно и было на самом деле – она готовилась к переезду. Оливия всегда думала, что она из тех, кто не хранит всякие безделушки, однако в дальнем углу кухни стояла коробка, набитая подобным барахлишком, а когда она, не вставая со стула, заглянула в гостиную, у нее возникло такое чувство, будто там было совершено преступление. В гостиной осталась только мебель и две картины на стене. Книги исчезли – неделей ранее она отдала их в библиотеку, – а лампы, за исключением одной, были тоже упакованы в коробки.

Опять телефон.

– Извини, – сказал сын.

– Это нормально – разговаривать по сотовому и вести машину? – спросила Оливия.

– Я не веду. Энн за рулем. Ладно, мы доберемся, когда доберемся.

– Прекрасно, – ответила Оливия. И добавила: – Я буду страшно рада тебя видеть.

– Я тоже, – сказал сын.

Я тоже.

Повесив трубку, она отправилась бродить по дому, и что-то подрагивало у нее внутри.

– Ты все не так делаешь, – тихо сказала она себе. – Ох, черт возьми, Оливия.

Сына она не видела почти три года. Оливия не считала это ни естественным, ни правильным. Тем не менее, когда она навещала сына в Нью-Йорке – Энн тогда была беременна маленьким Генри, и это было задолго до того, как у них родился еще один ребенок, теперешняя полуторамесячная Натали, – визит протекал настолько безобразно, что сыну пришлось открытым текстом попросить мать уехать. И она уехала. С тех пор она видела сына лишь однажды, когда Кристофер прилетел в Мэн на похороны отца и произнес речь в церкви, заполненной людьми, и слезы текли по его щекам. «Я никогда не слышал, чтобы мой отец хоть раз выругался», – сказал сын в тот день кроме многого прочего.

Оливия заглянула в ванную проверить, на месте ли чистые полотенца, она помнила, что положила их, но не могла уняться, проверяя снова и снова. Ей велели не переживать из-за того, что у нее нет детской кроватки, но Оливия переживала. Маленькому Генри два с половиной года, Натали шесть недель – как они обойдутся без кроватки? Впрочем, судя по тому, что она видела в их нью-йоркском жилье (господи, какой же там был бардак!), Оливия поняла, что они способны обойтись без чего угодно. Аннабель скоро исполнится четыре, Теодору было шесть. Чем занять шестилетнего мальчика? И зачем им так много детей? Энн родила Теодора от одного мужчины, Аннабель от другого, а потом они с Кристофером состряпали еще двоих. Что, скажите на милость, у них в голове? Ведь Кристофер уже не молод.

* * *

Да еще как не молод. Когда он вышел из машины, Оливия не поверила своим глазам – не могла поверить. Это что, седина просвечивает в его шевелюре? Ее Кристофер седеет?! Она шагнула к нему, но сын открывал дверцы автомобиля, откуда вываливались детишки.

– Привет, мам, – кивнул он Оливии.

Темноволосая девочка в громоздкой розовой нейлоновой куртке и высоких резиновых сапожках пронзительно-голубого цвета тут же отвернулась от Оливии, а светловолосый мальчик постарше, наоборот, уставился на нее; Энн тем временем неторопливо вынимала новорожденную из машины. Оливия подошла к Кристоферу, своему сыночку, обняла его и почувствовала, что этому стареющему мужчине неловко в ее объятиях. Она отступила назад, и Крис сунул голову в салон автомобиля, где на заднем сиденье в приспособлении, напоминавшем кресло астронавта, пилотирующего космический корабль, сидел ребенок; Крис вытащил малыша и сказал матери:

– Знакомься, это Генри.

Малыш взглянул на нее большими сонными глазами, а когда его поставили на землю, ухватился за штанину отца.

– Здравствуй, Генри, – сказала Оливия. Мальчик слегка закатил глаза и уткнулся лицом в отцовские джинсы. – С ним все в порядке? – встревожилась Оливия.

Тревогу у нее вызвала внешность ребенка – темноволосый в мать и такой же кареглазый, – и у Оливии мелькнула мысль: «Это не Генри Киттеридж!» Что она себе воображала? Надеялась увидеть своего мужа в этом маленьком мальчике, но увидела совершенно чужое ей существо.

– Просто он только что проснулся. – Крис подхватил ребенка на руки.

– Что ж, прошу в дом, – сказала Оливия и поймала себя на том, что до сих пор ни словом не перемолвилась с Энн, терпеливо дожидавшейся своей очереди с младенцем на руках. – Энн! Привет! – поздоровалась Оливия.

– Привет, Оливия, – ответила Энн.

– Сапожки голубые и шапочка в тон, – сказала Оливия маленькой девочке, и озадаченная девочка прижалась к матери. – Это присказка такая, – пояснила Оливия; шапки на девочке не было.

– Мы купили сапожки специально для путешествия в Мэн, – сообщила невестка, чем несколько смутила Оливию.

– Отлично, только снимите их на крыльце, прежде чем войти в дом, – сказала она.

В Нью-Йорке Энн спросила, можно ли ей называть Оливию «мамой». Теперь же Энн держалась отстраненно, поэтому и Оливия не спешила заключать невестку в объятия. Она развернулась и зашагала к дому.

Они пробудут здесь три дня.

На кухне Оливия внимательно наблюдала за сыном. Он оглядывался вокруг с неподдельной радостью:

– Мам, какой же ты порядок тут навела. Вау. – И вдруг тень пробежала по его лицу: – Стоп, ты что, раздала все папины вещи? С чего вдруг?

– Нет, разумеется, нет… Ну, кое-что отдала, конечно. Его уже довольно долго нет с нами.

– Что? – Крис смотрел ей прямо в глаза.

Она повторила, но отвернувшись от сына. И переключилась на старшего мальчика:

– Теодор, хочешь водички?

Мальчик поднял на нее свои огромные глазищи, качнул головой и направился к матери, которая – не спуская с рук новорожденную – стягивала с себя толстый черный свитер. Оливия отметила, что у Энн под черными брюками-стрейч выпирает живот, зато руки под белой нейлоновой блузкой совсем тощие.

Энн уселась за кухонный стол.

– Я бы не отказалась от стакана воды, Оливия.

А когда Оливия, налив воды, снова повернулась к невестке, она увидела грудь – торчавшую прямо тут, посреди кухни, словно напоказ, с большим темным соском, и Оливии сделалось слегка не по себе. Энн прижала к себе младшенькую, и кроха, закрыв глаза, присосалась к груди. Невестка улыбнулась Оливии, но той эта улыбка показалась фальшивой.

– Уф, – выдохнула Энн.

Кристофер больше не заводил речь об отцовских пожитках, и Оливия увидела в этом доброе предзнаменование.

– Кристофер, – сказала она, – чувствуй себя как дома.

Кристофер скорчил гримасу, давая понять, что это больше не его дом – по крайней мере, так истолковала Оливия выражение его лица, – однако сел за стол напротив жены, вытянув длинные ноги.

– Чего ты хочешь? – спросила Оливия.

– В смысле? – Кристофер взглянул на часы, затем опять на мать.

– В смысле, дать тебе воды?

– Я бы предпочел выпить.

– Хорошо. Выпить чего?

– Выпить выпивки, но сомневаюсь, что у тебя водится нечто подобное.

– Отчего же. – Оливия открыла холодильник. – У меня есть белое вино. Хочешь белого вина?

– У тебя есть вино?.. Да, я с удовольствием выпью белого вина, спасибо, мама. – Он встал. – Погоди, я сам себя обслужу. – Взял бутылку, наполовину полную, и налил вина в высокий стакан, словно это был лимонад. – Спасибо. – Он поднял стакан в знак благодарности и сделал глоток. – Когда ты начала пить вино?

– Ну… – Оливия осеклась. Наверное, не стоит сейчас упоминать Джека. – Просто начала выпивать понемножку, вот и все.

– Нет, мама, не все, – саркастически ухмыльнулся Кристофер. – Скажи правду, когда ты начала пить вино? – Он сел за стол.

– Иногда ко мне приходят друзья, и я угощаю их вином, – ответила Оливия, повернулась к нему спиной и полезла в шкафчик за коробкой крекеров. – Хочешь крекеров? У меня даже сыр найдется.

– К тебе приходят друзья? – Ответ Кристофера, кажется, не слишком интересовал.

Сидя напротив жены, он съел весь сыр и почти все крекеры, а Энн потягивала из его стакана, пока он не опорожнил его, что произошло довольно быстро.

– Можно еще?

Кристофер подтолкнул стакан к Оливии, и хотя она полагала, что вина с него достаточно, но возражать не стала.

– Почему нет? – И вручила ему бутылку.

Крис снова наполнил стакан.

Оливии очень хотелось присесть, но стульев было только два. Как она раньше не сообразила добавить стульев на кухню?

– Пойдемте в гостиную, – предложила она. Однако сын с невесткой не шевельнулись, и Оливия так и стояла у длинного рабочего стола на подгибающихся ногах. – Расскажите, как вы добирались.

– Долго, – ответил Кристофер с набитым ртом.

– Долго, – эхом отозвалась Энн.

Никто из детей Энн не сказал Оливии ни слова. Ни единого. Ни «спасибо», ни «пожалуйста» – вообще ничего. Они следили за ней, но опускали глаза всякий раз, когда она пыталась с ними заговорить. «Ужасные дети», – думала Оливия.

– Вот арахисовая паста и сэндвичи с джемом, – Оливия показала им на рабочий стол. Дети молчали. – Что ж, ладно.

* * *

Зато маленький Генри оказался милым ребенком, хотя и своеобразным. В гостиной – куда они наконец перешли после повторного приглашения Оливии – он подошел к ней, спотыкаясь, поскольку на ногах стоял еще нетвердо, вынул пальцы изо рта, положил ладошку на колено Оливии, сидевшей на диване, и похлопал.

– Генри, привет! – сказала Оливия.

– Пивет, – откликнулся он.

– Привет! – поправила она внука.

– Пивет, пивет. – И это было так забавно.

Но когда Оливия – только потому что ей казалось, будто от нее этого ждут, – попросила подержать малютку Натали, девочка мгновенно раскричалась у нее на руках. Орала как резаная.

– Хорошо, хорошо, – сказала Оливия и вернула кроху матери, которой пришлось постараться, чтобы успокоить ребенка.

В конце концов Энн опять вынула грудь, Оливии уже было тошно на это смотреть, на такую голую грудь! Набухшую молоком, с просвечивающими синими венами. И, решив, что с нее, пожалуй, хватит, Оливия встала:

– Займусь-ка я полдником.

– По-моему, мы еще не проголодались, – сказал Кристофер.

– Ничего страшного, – бросила Оливия через плечо.

На кухне она включила духовку и поставила разогревать приготовленные утром гребешки в сметане. После чего вернулась в гостиную.

* * *

Оливия ожидала хаоса. Чего она не ожидала, так это молчания старших детей и тем более молчания Энн, чье поведение, насколько помнила Оливия, раньше было совсем иным.

– Я устала, – обронила Энн посреди вялой беседы.

– Надо думать, – откликнулась Оливия.

Так что, может, дело именно в этом.

Кристофер был куда разговорчивее. Растянувшись на диване, он рассказывал о безумных пробках, в которые они угодили на выезде из Уорчестера, о том, как они провели Рождество, о своих друзьях и о своей работе подиатром, врачевателем стоп. Оливия могла бы слушать его часами. Но вмешалась Энн:

– Оливия, где вы ставили елку? У окна, что выходит на улицу?

– У меня не было елки, – ответила Оливия. – Да и зачем мне елка, скажи, пожалуйста?

– Но ведь Рождество.

Оливию подобными штучками было не пронять:

– Только не здесь, не в этом доме.

* * *

Когда Энн отвела старших детей в кабинет, где им было постелено на диване, Оливия осталась в обществе Кристофера и маленького Генри, ерзавшего на коленях у отца.

– Очаровательный ребенок, – сказала Оливия.

– Так и есть, правда ведь? – подхватил Кристофер.

Из кабинета доносилось бормотание Энн и высокие, режущие ухо голоса – но не речь – ее детей.

– Ой, Кристофер, я же связала шарф маленькому Генри. – И Оливия направилась в кабинет.

Пока она искала шарф в кабинете, старшие дети молча стояли и наблюдали за ней, а найдя, отнесла шарф – ярко-красный – Кристоферу.

– Эй, Генри, – сказал он, – посмотри-ка, что бабушка для тебя связала. – Малыш засунул уголок шарфа в рот. – Глупенький, – Кристофер аккуратно вытащил шарф изо рта мальчика, – это не едят, это носят, чтобы не замерзнуть.

Маленький Генри захлопал в ладоши.

«Поистине необыкновенный ребенок», – думала Оливия.

В дверях показалась Энн в окружении своих старших детей, уже переодевшихся в пижамы.

– Хм, Оливия… – Энн на секунду поджала губы, затем спросила: – У вас есть что-нибудь для других детей?

В тот же миг темное тяжелое чувство овладело Оливией. Стараясь не поддаваться этому чувству, Оливия ответила:

– Не понимаю, о чем ты, Энн. О рождественских подарках? Я отправляла детям подарки на Рождество.

– Да, но… – мямлила Энн, – это было на Рождество, а сейчас…

– Ну, от вас не было никаких известий, – сказала Оливия, – так что, возможно, подарки до детей не дошли.

– Нет, мы их получили. – Энн наклонилась к Теодору: – Помнишь тот грузовик?

Мальчик вздернул плечо и отвернулся. Тем не менее они продолжали стоять в дверях, эта свиноматка с ее двумя отродьями от разных мужчин, стояли в ожидании, словно Оливия была обязана им что-то выдать, – что, интересно знать? Она буквально прикусила язык, чтобы не ляпнуть: «Похоже, грузовик тебе не понравился». И не спросить девочку: «А как насчет куклы? Очевидно, она тебе тоже не понравилась?» Оливия заставила себя не произнести вслух: «В мое время мы благодарили людей, присылавших нам подарки». Далось ей это с большим трудом, однако она промолчала. Вскоре Энн сказала детям:

– Ладно, давайте ложиться спать. Поцелуйте папочку.

Дети подошли к Кристоферу, чмокнули его в щеку, а на Оливию даже не взглянули. Ужасные, ужасные дети и их ужасная мать. Но маленький Генри вдруг сполз с отцовских колен и, волоча шарф по полу, поковылял к Оливии.

– Пивет, – сказал он. И улыбнулся ей!

– Привет, – ответила Оливия. – Привет тебе, маленький Генри.

– Пивет, пивет. – Малыш протянул Оливии шарф: – Сасибо.

Нет, все же он Киттеридж. Настоящий Киттеридж.

– Твой дедушка гордился бы тобой, – сказала Оливия внуку, и тот разулыбался, пуская слюни.

Кристофер оглядывал комнату.

– Мам, здесь все выглядит как-то по-другому, – с неудовольствием заметил он.

– Ты долго отсутствовал, – сказала Оливия. – Все меняется, а твои воспоминания остаются прежними.

* * *

Оливия была счастлива.

Она осталась наедине с сыном. Маленького Генри уложили спать наверху, его мать с самой младшенькой устроились там же. Старших детей упаковали в кабинете на раскладном диване. Свет от торшера в углу падал на Кристофера. Больше Оливии ничего не надо было – только сидеть вот так вдвоем с сыном. Глаза Криса казались такими ясными, а лицо спокойным. Седина в его волосах по-прежнему изумляла Оливию, но выглядел сын хорошо. Он много и подробно рассказывал о своей подиатрической практике, о молодой женщине, работавшей у него ассистенткой, о том, какую страховку ему приходится выплачивать, и о страховках его пациентов, – Оливии было неважно, о чем он говорил, лишь бы его слова были обращены только к ней… Крис рассказал об их жильце, но не о парне с попугаем, визгливо выкрикивавшим «хвала Господу» каждый раз, когда кто-нибудь неприлично выражался, а о новом жильце, молодом парне, и его девушке, которые, вероятно, скоро поженятся. Он говорил и говорил, ее сын. Оливия устала, но подавляла зевоту – она могла бы слушать его вечно. Даже если бы он читал ей алфавит, она бы сидела и внимала.

Когда он наконец ушел спать, растопырив ладонь на прощанье – «ладно, мам, спокойной ночи», – она задержалась в гостиной. Из-за того, что горела лишь одна лампа, вода за окном казалась черной, а маяк на Хафуэй-Рок – крошечным красным огоньком; вместительное крыльцо, где она совсем недавно поставила деревянные стулья, безмятежно и терпеливо дожидалось рассвета. За последние месяцы это был первый вечер, когда она не разговаривала с Джеком, и ей не хватало беседы с ним, но в то же время она сейчас была где-то очень далеко от него. И вдруг в кабинете раздался дикий вопль: «Мама!» Сердце у Оливии заколотилось, она вскочила настолько проворно, насколько смогла, и двинула к кабинету. На пороге стояла Аннабель. Увидев Оливию, девочка отшатнулась и опять завопила: «Мама!»

– Будь добра, прекрати, – сказала Оливия. – Твоя мама страшно устала. Дай ей поспать.

Аннабель с треском захлопнула дверь. Оливия выждала немного и отправилась наверх в свою спальню. Но чуть позже она услышала шаги ребенка – Аннабель, кто же еще, поднималась по лестнице, а затем девочка вошла в комнату родителей. «Ну разве не паршивка», – подумала Оливия. Послышался усталый сонный голос Энн, но Оливия уже сидела за компьютером, читая письмо от Джека: «КАК У ВАС ТАМ???? Я скучаю по тебе, Оливия. Пожалуйста, очень прошу, напиши, как только сможешь».

И она ответила: «Тут столько всего! Долго рассказывать. Я тоже по тебе скучаю».

И в то же время она была бы не прочь одернуть его: «Кончай, Джек. Дел у меня по горло. Не могу же я разорваться между гостями и тобой!» Казалось, будто пять сотен пчел жужжали у нее в голове.

* * *

В ту ночь Оливия долго не могла заснуть. Словно восторженная школьница, она припоминала снова и снова разговор с Крисом – как же она по нему соскучилась! – а когда проснулась, на кухне уже было шумно. Она торопливо вылезла из постели; обычно она вставала очень рано и никак не ожидала, что Энн с Крисом – и все их дети – соберутся завтракать раньше нее. И однако, спустившись на кухню, она обнаружила там всех своих гостей, одетых и причесанных. Оливия была не из тех, кто расхаживает в халате перед людьми, с которыми она, по сути, мало знакома.

– О, привет, – сказала она, запахивая халат поплотнее.

И не услышала в ответ ни звука. Старшие дети смотрели на нее с нескрываемой враждебностью, которую Оливия кожей чувствовала, и даже маленький Генри помалкивал, сидя на коленях у матери.

– Мама, ты не купила «Чириос»? – спросил Кристофер. – Я же говорил тебе, нам нужен «Чириос».

– Разве? – Если сын и упоминал об этом, в памяти Оливии ничего подобного не отпечаталось.

Крис и Энн переглянулись.

– Я съезжу, – вызвалась Энн. – Только объясните, куда ехать.

– Нет, – сказал Кристофер. – Я поеду, ты останься.

Крис договорить не успел, как слово взяла Оливия:

– Нет, поеду я. Всем оставаться на месте.

Оливия поднялась к себе, наспех оделась, прихватила куртку и большую черную сумку, миновала кухню почти бегом и поехала в торговый центр «Коттл». День выдался солнечным. И хотелось Оливии лишь одного – поговорить с Джеком. Но она выскочила из дома без сотового! И куда подевались телефоны-автоматы? Она была расстроена и спешила, зная, что дети дома ждут «Чириос». «Джек, Джек, – мысленно звала она. – Помоги мне, Джек». И зачем он покупал ей сотовый, если она забывает брать телефончик с собой? Наконец, отъезжая от магазина с пакетом, набитым «Чириос», она заметила в глубине стоянки телефонную будку; заново припарковавшись, Оливия рванула к будке. Четвертак в кошельке она нашла не сразу, а когда нашла и сунула монету в автомат, гудка в трубке не услышала. Чертов телефон не работал. Оливия была готова разгромить эту будку.

На обратном пути ей пришлось держать себя в руках, иначе она бы врезалась в кого-нибудь. Плюхнув бумажный пакет с «Чириос» на кухонный стол, она сказала:

– Прошу прощения, но я отлучусь на минутку.

Поднялась к себе в комнату и слегка дрожащими пальцами написала Джеку. «Помоги мне, – печатала она. – У меня голова кругом». И вдруг сообразила, что он не сможет ей помочь, не сможет позвонить – они договорились, что не будут разговаривать по телефону, пока она не сообщит Крису… Оливия стерла написанное и начала сначала: «Все в порядке. Только я скучаю по тебе. Будь на связи! – И добавила: – Скоро напишу поподробнее».

На кухне ее опять встретили гробовым молчанием.

– В чем дело? – поинтересовалась Оливия и услышала раздражение в своем голосе.

– Мама, у тебя молока не очень много. Совсем капля. Поэтому молоко отдали Аннабель, а Теодору приходится жевать «Чириос» всухую. – Кристофер стоял, прислонившись к рабочему столу и скрестив ноги.

– Ты серьезно? – опешила Оливия. – Что ж, поеду обратно…

– Нет, мам, сядь, успокойся. – Кристофер показал на стул, на котором сидел Теодор. – Все нормально. Теодор, уступи бабушке место.

Не поднимая глаз, мальчик сполз со стула и остался стоять.

Энн сидела спиной к Оливии с маленьким Генри на одном колене и грудной дочкой на руках.

– А что насчет остальных? – спросила Оливия. – Что вам дать? Может, тост с маслом?

– Все нормально, мам, – повторил Крис. – Я сделаю тосты. Ты садись.

Оливия села напротив своей невестки, и та улыбнулась ей своей лицемерной улыбкой. Теодор придвинулся к матери и зашептал ей на ухо. Энн погладила его по руке и негромко сказала:

– Знаю, лапа. Но люди живут по-разному.

– У тебя проблемы, Теодор? – спросил Крис.

За него ответила Энн:

– Он просто обратил внимание на бумажный пакет, в котором лежали «Чириос», и удивился, почему Оливия не пользуется многоразовым пакетом. – Энн глянула на Оливию и пожала плечами: – В Нью-Йорке мы пользуемся многоразовыми. Приходим в магазин со своим пакетом.

– Потому что так правильно, да? – отреагировала Оливия. – Что ж, молодцы. – Развернувшись на стуле, она открыла нижний ящик кухонной тумбы и выложила на стол многоразовый продуктовый пакет: – Если бы не спешка, я бы взяла с собой этот.

– Ой, – сказала Энн. – Теодор, смотри-ка.

Мальчик попятился от стола, а затем удалился в кабинет. Энн сунула в руку маленькому Генри колечко «Чириос». Этим утром малыш пребывал в не очень хорошем настроении.

– Привет, маленький Генри, – обратилась к нему Оливия. Он даже не посмотрел на нее, но долго разглядывал колечко «Чириос» на ладошке, прежде чем положить в рот.

* * *

День был ослепительно солнечным, вчерашние тучи развеялись, и солнце просвечивало дом насквозь. Снаружи, за большими окнами гостиной, сиял залив, буйки на сетях, расставленных для лобстеров, лишь слегка покачивались, и к ним подплывало рыбачье судно. Было решено поехать в Национальный парк Рида посмотреть на прибой.

– Дети никогда не видели океана. То есть настоящего океана, – сказал Кристофер, – а не ту вонючую лужу, что омывает Нью-Йорк. Хочу, чтобы они увидели побережье штата Мэн. Верно, оно у нас прямо под носом, – он кивнул на окно, за которым сверкал залив, – но я хочу, чтобы они увидели и другие места.

– Ну, тогда вперед, – согласилась Оливия.

– Придется ехать на двух машинах, – предупредил Крис.

– Значит, поедем на двух. – Оливия соскребла со стола недоеденный Теодором тост и бросила в мусорное ведро.

Ни разу в жизни Оливия не позволила Кристоферу отправить в помойку добротную еду, но теперь это была не ее забота. Пусть этот противный ребенок всю свою еду выкинет на свалку.

Во дворе Кристофер огорошил Оливию вопросом:

– Мама, когда ты обзавелась «субару»? – Судя по тону, Крис не слишком обрадовался этому приобретению. За день до приезда гостей Оливия поставила машину в гараж, но после поездки в торговый центр забыла упрятать обратно.

– Хм, – ответила она, – мне нужна была новая машина, и я подумала, что старой леди, живущей одной, хороший автомобиль в снегопад не помешает. – Еще вчера могла ли Оливия вообразить, что солжет собственному сыну?! Причем глазом не моргнув.

На самом деле машина принадлежала Джеку. И когда «хонде» Оливии потребовались новые тормоза, Джек сказал: «Возьми мою “субару”. У нас на двоих три машины, это неприлично, так что бери “субару”, а мы с тобой будем кататься на моем спортивном автомобиле, потому что я его люблю».

– Поверить не могу, ты ездишь на «субару», – не унимался Кристофер.

– Да, езжу, – сказала она. – И хватит об этом.

Чему Оливия поверить не могла, так это тому, сколько времени у них заняли сборы в дорогу. Кристофер с Энн что-то долго обсуждали в дальнем углу двора, и Оливия то надевала, то снимала темные очки. Наконец Крис вернулся.

– Теодор, ты поедешь с мамой. Генри, твое автомобильное кресло мы перенесем в машину бабушки.

Несмотря на яркое солнце, Оливия ежилась от холода, пока Крис ставил детское кресло в ее машину, ругаясь из-за того, что ремень безопасности не пристегивался.

– Это подержанная машина, Крис, – сказала Оливия.

Наконец он закончил с креслом:

– Все, можем ехать.

– Ты поведешь, – сказала его мать, и он не возражал.

* * *

Энн сидела на камне с видом на океан, хотя камень наверняка был ледяным – ветер обдувал его, вмиг высушивая влагу, но не нагревал; Кристофер же бегал по пляжу с детьми. Оливия наблюдала за ними с парковки, обхватив себя руками. Через несколько минут она подошла к Энн, та подняла голову, малютка мирно спала у нее на руках.

– Привет, Оливия.

Оливия раздумывала, как ей быть. Камни широкие, но сидеть на них ей будет неудобно, да и не хотелось. Поэтому она просто стояла рядом с невесткой и молчала.

– Как твоя мама, Энн? – спросила она наконец.

Энн ответила, но ее слова унесло ветром.

– Что? – переспросила Оливия.

– Я говорю, она умерла! – прокричала Энн, повернувшись лицом к Оливии.

– Умерла? – крикнула в ответ Оливия. – Когда?

– Пару месяцев назад, – старательно перекрикивала ветер Энн.

Оливия опять не знала, как ей быть, но затем решила попытаться сесть рядом с Энн. Нагнулась, положила обе ладони на камень и кое-как уселась.

– Выходит, она умерла накануне рождения Натали? (Энн кивнула.) Кошмар.

– Спасибо, – сказала Энн.

И Оливия поняла, что эта девочка, эта странная девочка – хотя и женщина средних лет – горюет.

– Она умерла внезапно? – спросила Оливия.

Энн, прищурившись, смотрела на воду.

– Наверное. То есть она никогда не заботилась о своем здоровье. Так что инфаркт никого не удивил. – Энн помолчала, затем повернулась к Оливии: – Кроме меня. Я удивилась. И до сих пор не оправилась от удивления.

– Угу, конечно, – кивнула Оливия. И добавила: – По-моему, это всегда неожиданность. Даже когда они лежат месяцами, а потом вдруг уходят. Жуткое дело.

– Помните песню? – сказала Энн. – Кажется, это был негритянский спиричуэл… «Порою я словно дитя без матери…»

– «И дом родной далеко, далеко», – подхватила Оливия.

– Да, точно… Но я всегда себя такой чувствовала. А теперь я настоящее дитя без матери.

Оливия задумалась над ее словами и после паузы сказала:

– Мне очень жаль… А где она жила, когда умерла?

– В пригороде Цинциннати, где и всегда. Я там выросла.

Оливия кивнула. Краем глаза она наблюдала за этой девочкой-женщиной и думала: «Какая ты, Энн?» Она знала, что у девушки был брат, ей о нем что-то рассказывали, но что? Оливия запамятовала. Помнила только, что с братом Энн не общалась, – парень наркоманил? Очень может быть. Их мать пила. А отец развелся с матерью много лет назад и вскоре умер.

– Мне ужасно жаль, – сказала Оливия.

– Спасибо. – Энн поднялась – с поразительной легкостью, учитывая, что у нее был младенец на руках, – и зашагала прочь. Просто взяла и ушла! Оливии понадобилось изрядно времени, чтобы подняться, пришлось опереться на одну руку и немного перекатиться набок, прежде чем встать на ноги.

– Господи, воля твоя. – К машине она возвращалась, тяжело дыша.

* * *

По дороге обратно Оливия спросила Криса:

– Почему ты не сказал, что у Энн умерла мать? (Он издал нечленораздельный звук и пожал плечами.) Нет, почему ты мне не рассказал? Ведь это важно.

Вдоль шоссе стояли все еще голые деревья, их черные ветки тянулись к небу. Они проехали мимо поля, мокрого, с грязными прогалинами, под струящимся солнцем они были хорошо видны.

– Ее мать была не подарок. О чем тут говорить.

На заднем сиденье запел Генри:

– Ту-ту-ту, едем, летим! Папа, мама!

Оливия обернулась, и он улыбнулся ей.

– Вот так он выпевает знакомые слова, – сказал Крис. – Ему это очень нравится.

– Я все равно не понимаю, – продолжила Оливия, помахав маленькому Генри. – Не понимаю, Кристофер. Она моя невестка, и я бы хотела знать, что происходит в ее жизни.

Крис на миг повернул к ней голову и опять уставился на дорогу; он вел одной рукой.

– Я и не знал, что тебя это волнует. – Он снова глянул на мать: – Что-нибудь еще?

– Почему… – начала Оливия.

– Я уже объяснял тебе почему.

И Оливия кивнула. Вопрос, на котором ее прервали, прозвучал бы так: почему ты женился на этой женщине?

* * *

Они продержались еще один вечер и еще один день и наконец добрались до финала – последнего вечера вместе. Оливия была вымотана. Кроме маленького Генри, никто из детей так и не заговорил с ней, пока они были у нее в гостях. Но они пялились на Оливию – с возрастающей наглостью, как она думала, потому что, когда они на нее смотрели и Оливия отвечала тем же, они не опускали глаза, но продолжали пялиться, Теодор огромными голубыми глазищами, Аннабель – маленькими черными. И откуда только берутся такие дети.

Когда они отправились спать, а маленький Генри – до чего же славный мальчик! – уснул наверху, Оливия села на диван рядом с Энн, кормившей малютку. Оливия постепенно привыкала к кормлению грудью у всех на виду; ей это не нравилось, а она привыкала. И ей было жаль Энн, явно пришибленную горем. Оливия решила не играть в молчанку, а завести с невесткой легкую беседу, и Энн старалась, как могла, выдерживать тон.

– Аннабель захотела резиновые сапожки, потому что мы собрались ехать в Мэн. Разве она не умница? – сказала Энн.

Оливия, понятия не имея, что на это ответить, кивнула. В конце концов Энн с малышкой поднялась наверх, и Оливия, оставшись наедине с сыном, поняла, что момент настал.

– Кристофер. – Она заставила себя смотреть прямо на сына, хотя сам он разглядывал свои ступни. – Я выхожу замуж.

Минула вечность, прежде чем он перевел на нее взгляд и растерянно улыбнулся:

– Стоп, что ты сейчас сказала?

– Я выхожу замуж. За Джека Кеннисона.

Ей казалось, что она видит, как кровь отливает от его лица, – во всяком случае, Крис заметно побледнел. Он порывисто огляделся, потом повернулся к ней:

– Кто такой, на хер, Джек Кеннисон?

– Вдовец. Я говорила тебе о нем по телефону, Крис. – Лицо ее пылало жаром, словно кровь, отхлынувшая от лица сына, нашла доступ к ее физиономии.

Он смотрел на мать с искренней горечью и недоумением, и она бы тут же взяла свои слова обратно и все отменила – если бы могла.

– Ты выходишь замуж, – тихо произнес Крис. И еще тише: – Мамочка, ты выходишь замуж?

Оливия коротко кивнула:

– Да, Крис.

Он тряс головой мелко, медленно и как заведенный.

– Я не понимаю. Не могу понять, мама. Зачем тебе замуж?

– Затем, что мы два старых одиноких человека и хотим быть вместе.

– Тогда будьте вместе! Но зачем выходить замуж, мама?

– Крис, что это меняет?

Он подался вперед и спросил почти угрожающим тоном:

– Если это ничего не меняет, зачем это делать?

– Я имею в виду, для тебя ничего не изменится. Что может измениться? – Но, к своему ужасу, Оливия почувствовала, как в ее душу закрадывается сомнение. Зачем ей выходить за Джека? К каким переменам это приведет?

– Мама, ты пригласила нас, чтобы сообщить об этом, так ведь? – сказал Кристофер. – Уму непостижимо.

– Я пригласила вас, потому что хотела увидеться с тобой. Я не видела тебя с похорон твоего отца.

– Ты пригласила нас, чтобы сообщить о том, что вы женитесь, – возразил Крис, глядя на мать в упор. – Уму, на хер, непостижимо. – И после паузы: – Мама, раньше ты никогда не приглашала нас сюда.

– Тебе не нужно приглашение, Крис. Ты мой сын. А это твой дом.

Бледность на лице Криса сменилась краснотой.

– Это не мой дом, – заявил он, озираясь. – О господи, – он покачал головой, – господи. – Крис поднялся. – Вот почему здесь все выглядит по-другому. Ты переезжаешь. В его дом? Ну конечно. А этот продаешь? О господи, мама. – Крис повернулся к ней: – Когда ты выходишь замуж?

– Скоро.

– Свадьба будет?

– Никаких свадеб, – ответила Оливия. – Мы просто зарегистрируемся.

Крис направился к лестнице:

– Спокойной ночи.

– Крис!

Он обернулся. Оливия встала с дивана.

– Следи за своей речью. Ты же сам говорил на похоронах отца, что он никогда не снисходил до непристойностей.

Крис вытаращил глаза:

– Мама, ты меня доконаешь.

– В общем, Джек заедет утром познакомиться с вами, пока вы не уехали. – Оливия вдруг рассвирепела. – Спокойной ночи.

* * *

Почти сразу до нее донеслись голоса – Кристофер и Энн разговаривали. Сидя в гостиной, слов нельзя было разобрать, но голоса Оливия слышала отчетливо. Она встала и осторожно, стараясь не шуметь, подкралась к подножию лестницы. «Извечный нарциссизм, Крис, и ты это знаешь». И Крис в ответ: «Но черт побери», – и что еще… Оливия, так же медленно и тихо ступая, вернулась в свое кресло в гостиной.

Позднее, лежа в постели, она размышляла о слове «нарциссизм»; естественно, она знала значение этого слова, но все ли значения были ей известны? Оливия полезла в компьютер, нашла «нарциссизм» в словаре. «Восхищение собой, – говорилось там, и далее: – Один из видов расстройства личности». Оливия выключила компьютер. Она ничего не понимала, абсолютно. Восхищение собой? Оливия сроду не восхищалась собой. Расстройство личности? Учитывая несметное разнообразие в проявлениях человеческих эмоций, что можно называть расстройством личности? И кто придумал этот термин? Люди вроде того больного на всю голову психотерапевта, к которому когда-то в Нью-Йорке ходили Энн с Кристофером? Да, у этого врача наблюдалось расстройство личности – он был законченным придурком.

Она опять легла, хотя и не надеялась заснуть, и не заснула. Взяла с тумбочки маленький транзистор – сколько ночей в последние годы она держала его включенным, чтобы заснуть или попытаться заснуть! – и вот опять. Убавив звук до минимума, она прижала транзистор к уху. Целую ночь она пялилась в темноту, лишь изредка ворочаясь. Поглядывала на красные цифры на часах, льнула к транзистору и понимала каждое слово, доносившееся из приемника, а значит, ей даже не удалось задремать ни разу.

Когда рассвело, Оливия встала, оделась и спустилась на кухню. Насыпала «Чириос» в три тарелки и поставила молоко на стол. Поглядев в маленькое зеркало у двери – угрюмая физиономия, покрасневшие глаза, – подумала, что похожа на зэчку.

– Привет, мам. – На кухне возник Кристофер. – Во сколько он явится? Я к тому, что путь нам предстоит долгий.

– Позвоню ему сейчас же, – сказала Оливия и позвонила: – Здравствуй, Джек. Можешь приехать прямо сейчас? До Нью-Йорка дорога длинная, и они хотят отправиться пораньше. Прекрасно. До встречи. – Она повесила трубку.

– О, ребята, гляньте, что бабушка вам приготовила. – Энн вошла с ребенком на руках. – Насыпала вам хлопьев!

Дети не взглянули на бабушку, отметила Оливия, но сели за стол – Теодор и Аннабель балансировали на одном стуле – и принялись за еду. При этом они отвратительно чавкали. Маленький Генри вынул ложку из тарелки и со всей силой ударил ею по столу, а затем улыбнулся Оливии, когда брызги молока с хлопьями взметнулись вверх.

– Генри, – мягко укорила его Энн.

– Летим! – воскликнул Генри. Подняв ложку, он повел ею в воздухе, точно игрушечным самолетиком.

* * *

А Джек уже сворачивал к их дому, и – конечно же! – он приехал на спортивном автомобиле; Оливия понадеялась, что Кристофер этого не увидит. Джек постучал, и Оливия впустила его в дом. В замшевой куртке он выглядел веселым богатеньким бездельником. Однако ему хватило ума не поцеловать ее.

– Джек, – приветствовала его Оливия, – здравствуй. Входи, я познакомлю тебя с моим сыном. – И добавила: – И с его женой. – И снова после паузы: – И с их детьми.

Джек слегка поклонился в своей ироничной манере, глаза у него задорно блестели, что с ним нередко случалось. Он последовал за Оливией в гостиную.

– Здравствуй, Кристофер. – Джек протянул руку.

Кристофер медленно поднялся с кресла:

– Здравствуйте. – Протянутую руку он пожал так, будто ему подсунули дохлую рыбину.

– Да ладно тебе, Крис. – Слова сорвались с языка Оливии прежде, чем она успела подумать.

– Ладно мне? – с безграничным удивлением переспросил Крис. – Ладно мне? – повторил он громко. – Господи, мама, что ты хочешь этим сказать?

– Я лишь хочу… – И Оливия осознала, что побаивается своего сына и началось это давно.

– Хватит, Кристофер! Прекрати, ради бога! – раздался голос Энн.

Она вошла в гостиную после Оливии, и та, обернувшись, оторопела: лицо Энн было багровым, губы раздулись, глаза пылали, и она повторяла опять и опять:

– Хватит, Крис! Прекрати уже! Дай женщине спокойно выйти замуж. Что с тобой происходит? Черт! Ты даже не способен быть вежливым с ним? Офигеть, какой же ты ребенок, Крис! Думаете, у меня четверо маленьких детей? Нет, у меня пятеро детишек! От имени моего мужа, – обратилась Энн к Джеку и Оливии, – я хотела бы извиниться за его невероятно ребяческое поведение. Он бывает ребячлив, и то, что ты сейчас делаешь, Кристофер, это ребячество. Самое натуральное, черт тебя дери!

Буквально в тот же миг Кристофер поднял руки:

– Она права, права. Я вел себя по-детски и прошу прощения. Джек, давайте начнем сначала. Как поживаете? – Крис подал ему руку, и Джек пожал ее.

Но лицо у Кристофера было белым как бумага, и Оливии – ошарашенной происходящим – стало невыносимо жалко его, жалко своего сына, на которого только что прилюдно наорала жена.

Джек небрежно махнул рукой, сказал, что все нормально, он и не сомневался, что новость вызовет шок. Потом опустился в кресло, Кристофер сел рядом, Энн вышла из комнаты, а Оливия осталась стоять. Словно издалека она услышала, как сын спрашивает Джека – так и не снявшего замшевой куртки, – чем он занимался до пенсии, и так же словно издалека она слушала ответ Джека, как он всю жизнь преподавал в Гарварде, читая лекции об Австро-Венгерской империи, а Кристофер бормотал: «Круто, это круто». Энн ходила по дому, собирая детские вещи и прочие свои пожитки, а дети стояли в дверях, наблюдая за взрослыми, иногда подходили к матери, но она их отгоняла. «Не мешай!» – рявкнула она на одного из них. Маленький Генри, топтавшийся на пороге гостиной, расплакался.

Оливия подошла к нему:

– Ну-ну, не надо плакать.

Он утер слезы ладошкой. А затем – и до конца своих дней Оливия мучилась сомнениями, произошло ли это на самом деле либо только в ее воображении, – он показал ей язык.

– Ах, так? – сказала Оливия. – Ладно. – И вернулась к Джеку и Кристоферу; те уже встали, явно завершая разговор.

– Все готово? – спросил Кристофер у Энн, которая еще раз прочесывала гостиную, волоча за собой чемодан на колесиках. И, обращаясь к Джеку: – Был очень рад с вами познакомиться, а теперь прошу меня извинить, я должен помочь жене снарядить наше потомство в дорогу.

– Разумеется. – Джек опять поклонился в своей ироничной манере. Сделал шаг назад, сунул руки в карманы штанов цвета хаки и снова вынул.

Оливия была поражена тем, что они сумели собрать все свои вещи: куртки, обувь, голубые резиновые сапожки – ничего не забыли. Лицо у Энн было каменное, Крис заискивал перед ней, старался быть полезным. Наконец они были готовы к отъезду, и Оливия надела куртку, чтобы проводить их до машины. Джек тоже пошел провожать, и Кристофер снова заговорил с ним, стоя у задней дверцы, – вести должна была Энн, – лицо у сына, отметила Оливия, было добродушным, и он даже улыбался Джеку. Когда всех детей пристегнули, Крис подошел к матери и как бы обнял ее, почти к ней не прикасаясь:

– Пока, мама.

– До свидания, Крис, – ответила Оливия.

Следом и Энн обняла ее, не слишком пылко, и сказала:

– Спасибо, Оливия.

И они покатили прочь.

* * *

Лишь когда Оливия обнаружила красный шарф, который она связала маленькому Генри, – кончик его высовывался из-под дивана в гостиной, – она ощутила нечто похожее на страх. Наклонившись, она подобрала шарфик и понесла его на кухню, где, положив руки на стол, сидел Джек. Затем, открыв входную дверь, Оливия сунула шарф в мусорное ведро, стоявшее у крыльца. Вернувшись в дом, она села напротив Джека:

– Ну и что?

– Ну и что, – утешительным тоном ответил Джек, накрыл ее руку ладонью в старческих пигментных пятнышках и подмигнул хитро: – Сдается, мы теперь знаем, кто у них в семье носит штаны.

– Ее мать недавно умерла, – сказала Оливия. – Она горюет.

Но руку выдернула. Жуткая правда обрушилась на нее, оглушила, ошеломила: она потерпела провал – катастрофический. Должно быть, она множила ошибки годами, не сознавая того. У нее нет семьи – такой, как у других людей. К другим людям приезжают дети, гостят подолгу, болтают с родителями, смеются, а внуки сидят на коленях у бабушек, и они вместе ездят куда-нибудь и развлекаются, вместе едят и целуются, прощаясь. Оливия наблюдала такое во многих домах. Взять, к примеру, ее подругу Эдит – до того, как она перекочевала в заведение для престарелых, дети регулярно навещали ее. Наверняка они куда лучше проводили время, чем Оливия в минувшие три дня. И ведь произошло это не без причины, не как гром среди ясного неба. Оливия толком не понимала, в чем ее вина, но все дело было в ней, она это спровоцировала. И это длилось годами – возможно, всю ее жизнь, как теперь узнаешь? Она сидела напротив Джека – неподвижная – и чувствовала себя так, будто прожила жизнь вслепую.

– Джек?

– Да, Оливия?

Но она лишь помотала головой. Ни за что не расскажет она Джеку, как она переполошилась, когда Энн орала на ее сына, и о догадке, осенившей ее только что: Энн не впервые орала на мужа на людях. В темной бездне отношений иногда бывают просветы, словно ветром на секунду приоткрывает дверь в темный сарай и ты случайно видишь нечто, не предназначенное для чужих глаз…

Но и это еще не все.

Оливия сама вела себя так же, как Энн. Орала на Генри прилюдно. Она не помнила, при ком именно, но ярость она всегда выплескивала, не дожидаясь подходящего момента. И вот что из этого вышло: ее сын женился на своей матери, как все мужчины – следуя тем или иным побуждениям – в итоге поступают.

– Эй, Оливия, – полушепотом окликнул ее Джек. – Давай выберемся отсюда на некоторое время. Покатаемся, а потом поедем ко мне. Тебе нужно отдохнуть от домашней обстановки.

– Хорошая мысль.

Оливия встала и отправилась за своей курткой и большой черной сумкой, а потом позволила Джеку довести ее под руку до «субару». Он помог ей усесться, сам плюхнулся за руль, и они тронулись с места. Оливии захотелось оглянуться, но она передумала и просто закрыла глаза, она и так отлично видела его – свой дом. Дом, который они с Генри построили много-много лет назад, дом, казавшийся теперь маленьким, и кто бы его ни купил, эти стены сровняют с землей, участок в собственности – вот что главное. Но на закрытых веках она видела свой дом, и дрожь пробирала ее до костей. Дом, где она вырастила своего сына, – не сознавая все эти годы, что растит дитя без матери, оказавшееся теперь далеко, далеко от родного дома.

Помощники

О том, что Луиза Ларкин больше не живет дома, в городе узнали, только когда дом Ларкинов сгорел дотла. Местная газета сообщила, что Луиза находится в пансионате для престарелых «Золотой мост».

– Надо полагать, она совсем из ума выжила, – оторвавшись от газеты, пояснила Оливия Киттеридж Джеку Кеннисону. – Но ее муж, бедняга, жаль его.

Муж Луизы Ларкин погиб при пожаре – вроде бы обитал он исключительно на втором этаже, а огонь загорелся внизу, на кухне. И это было как-то связано с наркотиками, если верить газете, которую читала Оливия. Заголовок гласил: «83-летний мужчина сгорел в своем доме. В поджоге подозревают наркоманов».

На следующий день газета от подозрений перешла к утверждениям, поскольку полиция арестовала двоих наркозависимых. Решив, что дом пустует, они залезли внутрь в поисках поживы – медной посуды, в частности, – и огонь вспыхнул, когда они варили мет. Оба сумели выбраться из горящего дома, но к четырем часам утра, когда пожарным сообщили о возгорании, делать им на вызове было уже практически нечего. Дом, хотя и большой, но деревянный и старый, горел как хворост. Разрушенный, обуглившийся, он стоял прямо на въезде в Кросби, штат Мэн, являя собой печальное зрелище.

Была осень, листья сменили окраску, однако еще не опали, и золото с багрянцем на кленах у дома Ларкинов сразу бросалось в глаза, но, по правде говоря, еще задолго до пожара дом выглядел печально. Во дворе трава по колено, а за нестрижеными кустами и деревьями не разглядеть громадных окон с переплетом. Неудивительно, что в городе удивились, узнав, что Роджер Ларкин никуда не уехал, а по-прежнему жил в своем доме. Но какая ужасная смерть! Сгореть заживо, оттого что двое наркоманов варили себе мерзкое зелье прямо у тебя под носом. Естественно, о пожаре судачили много и долго. Ларкины изначально мнили себя лучше других, Луиза слыла красавицей, с чем в городе единодушно соглашались, и работала психологом в местной старшей школе, но с тех пор как ее сын нанес некоей женщине двадцать девять ударов ножом и отправился отбывать срок за страшное преступление, в здравом уме ее больше никто не видел. Где пребывала их дочь? Никто понятия не имел.

* * *

Джек и Оливия, выезжая из Кросби, проехали мимо сгоревшего дома Ларкинов, и Оливия, глядя в окно автомобиля, сказала:

– Жаль, жаль, жаль. – Затем чуть вывернула шею. – Ого, там кто-то припарковался. За деревом. Чья это машина?

* * *

Машина принадлежала дочери Ларкинов.

Сузанна приехала из Бостона накануне вечером и сняла номер в гостинице «Комфорт» на окраине Кросби, зарегистрировавшись под фамилией мужа. Утром она отправилась взглянуть на дом, а точнее, на то, что от него осталось, и позвонила единственному человеку в городе, с которым поддерживала отношения, – человеку, известившему ее о трагическом происшествии, адвокату отца, Берни Грину. Берни сказал, что приедет за ней; Сузанна не помнила, как добраться до его дома.

Помогите, помогите, помогите, стучало у нее в мозгу с той минуты, как в ярком утреннем свете она увидела страшные развалины на месте родительского дома. Не рухнул лишь один угол, все прочее валялось кучей грязного мусора, битого стекла и почерневших досок. Низкие облака заволокли небо будто ватным одеялом. Сузанна сидела в машине, у нее дрожали колени, она грызла кожу вокруг ногтей. Перед ветровым стеклом покачивался обгоревший клен. Помогите, помогите, помогите.

Когда Берни затормозил на подъездной дорожке – шины поскрипывали на углях и пепле, – Сузанне показалось, что к его машине она словно летит по воздуху. Она знала этого человека с детства. Высокий, полноватый, он вышел из машины и открыл дверцу у пассажирского сиденья.

– Берни, – прошептала Сузанна, усаживаясь.

– Здравствуй, – ответил он.

До его дома они ехали молча, застенчивость лишила Сузанну и голоса, и слов.

– Ты сейчас вылитая мать, какой она была в твоем возрасте, – заметил Берни, когда они поднялись в его кабинет, устроенный на втором этаже его дома. – Присаживайся, Сузанна. – Жестом он указал на кресло с обивкой из красного бархата. – Пальто снимешь?

Сузанна покачала головой.

– Как твоя мама? Она знает? – Берни медленно опустился в кресло за письменным столом.

Сузанна прижала ко рту тыльную сторону ладони, затем подалась вперед:

– Она действительно больше не с нами, Берни. Вчера вечером, когда я ей сказала: «Я твоя дочь», она заявила, что ее дочь умерла.

Берни смотрел на Сузанну из-под полуприкрытых век. Выждав с минуту, он спросил:

– Как дела на работе? Ты по-прежнему в Минюсте?

– А?.. Да-а, на работе все хорошо. С этим у меня все хорошо. – Сузанна откинулась на спинку кресла. Ее немножко отпустило.

– В каком отделе?

– Защита прав ребенка, – ответила Сузанна.

Берни кивнул.

– Эта работа меня убивает. Я сейчас веду одно дело… – Не закончив, Сузанна коротко махнула рукой: – Не обращайте внимания. У меня всегда так, но я люблю ее, мою работу.

Берни молча наблюдал за ней.

– Знаете, – продолжила она после паузы, – по-моему, отец никогда не считал меня настоящим юристом. Ну, вы понимаете, о чем я.

– Ты настоящий юрист, Сузанна.

– Знаю, знаю. Но для него, Мистера Инвестиционного Банкира, работать в госучреждении да еще заниматься правами детей было как-то… Но он гордился мной. Я так думаю. – Она посмотрела на Берни, тот опустил глаза.

– Я уверен, что он гордился тобой, Сузанна.

– Но он когда-нибудь говорил вам об этом? Что он гордится мной? – спросила она.

– Ох, Сузанна. – Берни поднял на нее усталые глаза. – Я знаю, что он гордился тобой.

Сузанна посмотрела в дальнее окно с длинными белыми шторами и красным карнизом, между раздвинутыми шторами над рекой расползались облака. Сузанна перевела взгляд на Берни:

– Можно я вам кое-что расскажу? – Берни приподнял брови, давая понять, что ему будет интересно послушать. – Когда я была маленькой, у меня был плюшевый песик, я его звала Обнимашка. И я любила Обнимашку, он был таким мягким. И когда я приезжала два года назад, чтобы помочь отцу уложить маму в тот пансионат, я узнала… То есть я даже понятия не имела, существует ли еще Обнимашка, но моя мама так к нему привязалась. Прошлым вечером, когда я пришла, она спала, прижимая к себе Обнимашку, и тамошние сиделки сказали, что она обожает этого песика, спит с ним, он всегда должен быть у нее на виду. – Сузанна прикусила щеку изнутри и ткнула пальцем в образовавшуюся впадину, изображая озорное недоумение.

– Ох, Сузанна. – Берни протяжно вздохнул.

В животе у Сузанны урчало, голова слегка кружилась. Утром она ничего не ела, только выпила кофе, и все же радовалась тому, что сумела разговориться. Оглядевшись, она обнаружила, что кабинет Берни меньше, чем ей представлялось, но она хорошо помнила этот великолепный вид на реку. Стрелки высоких напольных часов в углу были неподвижны. Сузанна закинула ногу на ногу, задев ступней в коричневом замшевом сапоге тумбу стола.

– Моя мать… – Сузанна помолчала. – Не знаю, известно ли вам… у нее была проблема… с алкоголем. Если честно, я всегда считала ее немножко сумасшедшей. Думаю, у Дойла ее гены, вот что я думаю.

– А как Дойл? – бесстрастным тоном спросил Берни, сложив руки на коленях.

– Ну, он на препаратах. – Сузанне пришлось сделать паузу, прежде чем продолжить; история с братом была для нее как удар ножом, застрявшим навеки где-то под ребрами. – Так что с ним все в порядке, но он немного смахивает на зомби. Что, в общем, неплохо, поскольку он останется там до конца своей жизни. Пока они не накачивали его лекарствами, он плакал целыми днями. Весь день напролет бедняга рыдал.

– Ой вей, – откликнулся Берни, покачав головой.

И Сузанна вдруг почувствовала глубокую-глубокую приязнь к этому человеку, которого знала с раннего детства. Она заглянула в его голубые глаза, огромные глаза, по-стариковски слезящиеся.

– Давай вернемся на минутку к твоей матери, Сузанна. Выходит, вчера она не поняла, кто ты? И она ничего не знает о пожаре? И о том, что твой отец погиб? Помнит ли она еще Дойла?

Сузанна выпрямилась, ее нога дернулась вверх.

– Вряд ли она в курсе насчет смерти отца, и, при-знаться… – Сузанна взглянула на человека, сидевшего напротив, – я ей не рассказала.

– Понимаю, – кивнул Берни. – Да и зачем ей об этом рассказывать?

– Именно, – подхватила Сузанна. – Зачем? Отец говорил, что когда он приходил навещать ее в пансионате, она становилась очень агрессивной… – Сузанна шевельнула рукой, словно отмахиваясь от чего-то. – Впрочем, кто их знает. В любом случае о Дойле она не упоминала. И я тоже.

– Нет, конечно, – поддержал ее Берни. – Конечно, нет.

* * *

Кое-что Сузанна утаила от Берни. Два года назад по наитию она отправилась навестить родителей, не предупредив их заранее, и, ступив на крыльцо родного дома, услыхала громкие вопли. Отперев дверь своим ключом, она прошла в гостиную. Мать в грязной ночной сорочке сидела в кресле, над ней нависал отец; ухватив ее за запястья, он то выдергивал ее из кресла, то сажал обратно, выдергивал и сажал, и орал на нее: «Я больше так не могу, черт бы все побрал, ненавижу тебя!» А мать кричала и пыталась вырваться, но отец Сузанны крепко держал ее за запястья. Обернувшись и увидев дочь, он опустился на пол рядом с креслом и разрыдался. Сузанна никогда раньше не видела, чтобы отец плакал, она и вообразить такого не могла. Мать вопила, сидя в кресле.

– Сузанна, – сказал отец, лицо его было мокрым от слез, он тяжело дышал. – Я так больше не могу.

– Папочка! – Сузанна бросилась к нему. – Ей становится все хуже. Нельзя, чтобы ты в одиночку за ней ухаживал.

Сузанне все же удалось уложить мать в постель. На запястьях у матери ожидаемо проступили синяки, но Сузанна была потрясена, увидев и другие, старые синяки – на лодыжках, на предплечьях и даже на груди матери. Отец все сидел на полу в гостиной, и Сузанна села рядом; красная футболка отца намокла.

– Папа, – начала она. – Папа, у нее повсюду синяки.

Отец ничего не ответил, только закрыл лицо руками.

Сузанна наняла круглосуточных сиделок, познакомилась с каждой из них, объяснила, что ее мама часто падает, и все равно боялась – до смерти боялась, – что они донесут на отца, но обошлось. А через неделю в пансионате для престарелых «Золотой мост» образовалось свободное место, Сузанна помогла отцу перевезти туда мать, после чего отец удалился к себе наверх, где он и жил в последнее время, почти не спускаясь на первый этаж. На прощанье он сказал дочери:

– Прошу, больше не приезжай сюда. У тебя своя жизнь, живи ею, это твой долг.

От него прежнего осталась одна оболочка, и в этом человеке она не узнавала своего отца.

Сузанна подозревала, что с тех пор у нее, Сузанны, с головой тоже не все в порядке.

* * *

– А еще я раз в неделю разговаривала с отцом, – сообщила она Берни.

Тот поскреб затылок:

– Вот как.

– Я звонила ему каждую неделю. И мы болтали, пусть иногда и очень недолго, всего несколько минут. Ну о чем ему было рассказывать? Тем не менее мы общались, и я говорила с ним тем вечером, когда он погиб. То есть до того, как он погиб, разумеется. – «У меня и правда с головой не в порядке», – подумала Сузанна. – По-моему, у меня с головой не в порядке, – сказала она. – Нет, я еще не сошла с ума, как моя мать, просто…

Берни поднял большую ладонь:

– Понимаю, о чем ты. С тобой все нормально. У тебя стресс. Ты не сумасшедшая, Сузанна. На твоем месте любому казалось бы, что у него что-то не так с головой.

О, как же она любила этого человека. Сузанна на секунду закрыла глаза.

– Спасибо. – И заплакала.

Ей хотелось выть, биться головой о стену, но она лишь тихонько всхлипывала. Со слезами как с тошнотой – чувствуешь, что они подступают, но никогда не знаешь, когда тебя прорвет. К ее удивлению, у Берни нашлась упаковка с бумажными носовыми платками, лежала справа на его огромном деревянном письменном столе, но Сузанна ее не замечала. Немного успокоившись, она спросила:

– Значит, к вам, как и к психотерапевту, приходят люди, готовые в любой момент расплакаться? – Она попробовала улыбнуться. – Я к тому, что вы тоже держите коробку с платками.

– Обычно люди приходят сюда расстроенными, но в разной степени, – ответил Берни, и он определенно говорил правду.

– Что ж, я расстроена. – Сузанна высморкалась и смяла платок в ладони. Слезы высохли.

– Конечно, ты расстроена. Твой отец, с которым ты разговаривала каждую неделю, погиб страшной смертью – в огне. Полагаю, ты очень даже расстроена, Сузанна.

– Да, да. К тому же я, возможно, скоро разведусь.

При этом известии веки Берни совсем закрылись, и он потряс головой – сочувственно, как показалось Сузанне. Вскоре он открыл глаза и спросил:

– А твои сыновья?

Заметив под столом корзину для мусора, Сузанна наклонилась и бросила в нее платок.

– Ну, в прошлом году они оба поступили в колледж. Один в Дартмуте, другой в Мичигане. Слава богу, они понятия не имеют о том, что мы, может быть, разъедемся. Но только… Ох, все это ужасно.

Берни кивнул.

– В этом я виновата, Берни. – Сузанна замялась, но потом выпалила: – Я изменила мужу. Завела идиотский, идиотский роман с… таким скользким типом… И когда я расскажу об этом мужу, он наверняка потеряет всякое самообладание и захочет развода. Мой муж, он… – Она подыскивала слова. – В общем, он традиционалист.

Берни легонько сдвинул лист бумаги, лежавший на его столе, а потом невозмутимо кивнул.

– Почему вы ведете себя так, будто это нормально? – Сузанна сжала пальцами кончик носа.

Берни вздохнул:

– Потому что это нормально, Сузанна.

– Нет уж, только не для меня. У меня такое ощущение, будто я подложила бомбу в свою жизнь. Много лет я жила в тишине и покое, как… ну, не знаю, как на острове. Я уплыла далеко-далеко от всех этих бед, что свалились на беднягу Дойла. На моем острове с моей собственной семьей, моим мужем и мальчиками, мне ничто не угрожало, и все это взлетело на воздух по моей вине.

– Утраты могут спровоцировать подобное, – заметил Берни.

– Подобное что? – спросила Сузанна.

– Некую.… э-э… опрометчивость.

– Но когда я совершила эту кретинскую опрометчивость, мой отец еще не умер.

– Но твои сыновья уехали из дома, – Берни поднял указательный палец к потолку, – а шесть лет назад твоего брата приговорили к пожизненному заключению. И, как ты сама выразилась, твоя мать уже не с нами. Это тяжелые утраты, Сузанна.

Она слушала его будто впопыхах, вроде бы он говорил что-то важное, но она не улавливала суть. О, как бы ей хотелось остаться здесь, у Берни! Внезапно луч солнца проник сквозь дальнее окно, высветив на столе небольшую фотографию в рамке, повернутую к Берни.

– Кто это? – спросила Сузанна, кивнув на рамку.

Берни повернул к ней снимок. Черно-белая фотография мужчины и женщины, очевидно сделанная в стародавние времена, – мужчина с пышной бородой, в костюме и узком галстуке, и женщина в шляпке, плотно сидящей на голове.

– Мои родители, – сказал Берни.

– Правда? – Сузанна присмотрелась к снимку внимательнее. – Они были ортодоксами?

Берни покрутил ладонью:

– И да и нет. В конечном счете нет.

– В конечном счете? Я думала, ортодоксы, они навсегда ортодоксы.

Берни стиснул губы, пожал плечами:

– Значит, ты ошибалась. Они погибли в лагере. Прикидывались неевреями, но они были евреями и поэтому погибли.

– О черт. О господи. Я прошу прощения. – Сузанне стало жарко. – Я не знала.

– Да и откуда тебе было знать? – Он смотрел на нее из-под полуприкрытых век.

– Как вы оказались в Мэне, Берни?

– Мы с женой решили уехать из Нью-Йорка, – все тем же спокойным тоном ответил Берни, – а в Ширли-Фоллз была – и до сих пор существует – еврейская община, вот мы и поселились в Мэне, но потом нам это надоело, я общину имею в виду, и мы переехали в Кросби.

Сузанна хотела спросить, как после гибели родителей в Европе Берни попал в Нью-Йорк, но не спросила. Ей также хотелось бы знать, верующий ли он. Если ему надоела еврейская община, не связано ли это с утратой веры? Это было бы естественно – разве нет? – когда ты потерял родителей при таких обстоятельствах. Многие годы Сузанна считала себя – в глубине души – верующей, пусть и не образцовой, но несколько лет назад это чувство покинуло ее, что Сузанну сильно огорчало.

– Ох, Берни, – сказала она. И сменила тему: – Как ваши дети? Внуки?

– У них все хорошо. – Берни поглядел в окно. – Забавно, но все они перебрались обратно в Нью-Йорк. – И поспешил добавить: – Мы не против.

– Замечательно.

Про жену Сузанна спрашивать не стала, потому что видела ее, поднимаясь по лестнице в кабинет, и поздоровалась с нею. «Она похожа на оплывшую свечу», – мелькнуло в голове у Сузанны. Но, возможно, она всегда так выглядела, Сузанна не помнила.

– Жаль, что я не могу остаться здесь, – сказала она. В противоположном углу комнаты стоял диван с такой же красной бархатной обивкой, как и на кресле.

– В Кросби? – спросил Берни.

– О боже, нет. Я имею в виду – здесь. В этой самой комнате. Жаль, что я не могу здесь остаться, вот я о чем.

– Оставайся сколько захочешь, Сузанна. Мы тебя не гоним.

Но затем они заговорили о наследстве. Когда Берни сообщил, какое количество денег причитается ей, Сузанна резко выпрямилась:

– Прекратите… Берни, это тошнотворно.

– Твой отец умно инвестировал, – сказал Берни.

– И во что же он инвестировал? Знаю, он специализировался на инвестициях, но какие такие вложения могли принести столько денег? Господи, Берни, это же куча денег.

– В Южную Африку. – Берни принялся листать бумаги. – Это было довольно давно. А также в фармацевтические компании. И в нефтяную «Эксон», между прочим.

– Южная Африка? – встрепенулась Сузанна. – Говорите, во времена апартеида он инвестировал в эту страну? – Берни кивнул, и она возразила: – Он этого не делал, Берни. Я спрашивала его – когда Манделу выпустили из тюрьмы, – я спросила отца, есть ли у него инвестиции в Южной Африке, и он ответил: «Нет, Сузанна». Так он мне сказал.

Берни сложил бумаги в папку.

– Я раздам эти деньги. Все до единого цента. Я не хочу их. – Сузанна откинулась на спинку кресла. – Бог ты мой.

– Ты вольна распорядиться ими как пожелаешь, – сказал Берни.

Он объяснил Сузанне, во что ей обойдется расчистка участка – несмотря на страховку, – а потом они выставят его на продажу.

– Думаю, он уйдет. Место отличное, прямо на въезде в город. Кому-нибудь оно обязательно приглянется.

– Или нет. – Сузанна была в шоке от огромности свалившегося на нее наследства.

– Или нет, – пожал плечами Берни.

Наконец Сузанна встала, а за нею и Берни. Она подошла к нему, обняла, и он тоже обнял ее, хотя и не сразу. Она сжала его покрепче и почувствовала, что он тихонько отстраняется, и она опустила руки.

– Спасибо, Берни. Вы необыкновенный.

Она направилась к двери, но он остановил ее:

– Сузанна. (Она обернулась.) Зачем тебе так уж необходимо рассказывать мужу о твоей… опрометчивости? – Берни стоял, подбоченившись.

– Потому что он – мой муж. Мы не сможем жить с этой недосказанностью между нами, это было бы просто ужасно.

– Ужаснее, чем разводиться?

– Что вы хотите сказать, Берни? Что отныне я должна жить во лжи?

Он повернул голову, почесал подбородок, а затем опять посмотрел на нее:

– Не кто иной, как ты, решилась на измену. А значит, именно тебе расплачиваться за это. Но не твоему мужу.

Сузанна помотала головой:

– Мы не такие, Берни. Между нами никогда не было тайн, это было бы слишком ужасно. Мне придется ему сказать.

– Тайны есть у всех, – обронил Берни. – Что ж, идем.

Он жестом указал на открытую дверь, и по лестнице Сузанна спускалась первой. Она и забыла, что они приехали на его машине и он должен отвезти ее обратно.

* * *

Под облаками, опустившимися еще ниже, торчал ободранный угол дома, единственный не обвалившийся, и жуткие останки выглядели именно тем, чем они являлись, – останками.

– Спасибо, – поблагодарила Сузанна, вынимая из сумочки ключи от своей машины.

– Рад был помочь.

Берни выключил двигатель, и Сузанна затаила дыхание: он не готов с ней расстаться. После недолгой паузы Берни сказал:

– Конечно, это не мое дело, но я тут подумал, не обратиться ли тебе к кому-нибудь, к психотерапевту. В Бостоне я знаю очень хорошего специалиста. Походила бы к нему, пока не разберешься со всем этим.

– Ох, Берни, – Сузанна коснулась его руки, – ходила я к психотерапевту. С ним я и закрутила этот дурацкий роман.

Берни закрыл глаза, а когда снова открыл, уставился прямо перед собой в ветровое стекло:

– Сузанна, мне очень жаль.

– Нет, это была скорее моя вина. Я позволила ему приударить за мной.

– Это не твоя вина, Сузанна. – Берни повернулся к ней лицом: – То, что он сделал, крайне непрофессионально. Как долго ты ходила к нему?

– Два года. С тех пор, – уточнила Сузанна, – как мою мать положили в то заведение.

– Ой вей.

– Но началось это лишь в последние несколько месяцев… ох, как же все это противно, и вдобавок – только без обид, Берни, – но он… старик. Ну, в общем…

– Да, – сказал Берни. – Разумеется, он старик.

– Пожалуйста, не переживайте из-за меня. Прошу вас.

– Его поведение следует предать огласке, – заявил Берни.

– Я не стану на него доносить, – ответила Сузанна.

Берни поднял руку, прощаясь:

– До свидания. Удачи, Сузанна. Звони, если я понадоблюсь.

Он включил зажигание, и Сузанна почувствовала, что опять погружается в отчаяние, страшное, невыносимое.

Она вылезла из машины Берни, села в свою и смотрела, как он выезжает на дорогу. С дерева, под которым стояла машина, на капот упало несколько оранжевых листьев. В телефоне она увидела сообщение от мужа, он спрашивал, как она, и Сузанна ответила, пообещав позвонить в скором времени. Она смотрела на обугленные останки дома, в котором выросла. Постарайся, велела она себе с некоторым раздражением, имея в виду: постарайся вспомнить что-нибудь хорошее

Это ей не удавалось.

У нее вообще не находилось никаких воспоминаний, лишь горстка разрозненных картинок: вот мать за ужином встает из-за стола с бокалом вина в руке; отец спускается по лестнице будто в полутьме – его плохо видно. Дойл, всегда такой непоседливый, такой тонкокожий. Сузанна посмотрела в другую сторону, на Мэйн-стрит, видневшуюся за деревьями, и подумала, что в этом городе она провела детство и юность, но училась в частной школе в Портленде, и город так и не стал для нее родным, а ведь мог бы стать. Девочкой она часто и подолгу гуляла одна, пересекала мост, спускалась к побережью – тут память ее не подводила. Затем ей вспомнилось, как Дойл каждое утро садился рядом с ней на заднее сиденье автомобиля, лупил себя по колену, смеялся. Они были по-настоящему близки, потому что оба ходили в одну и ту же школу в другом городе. И потому что она любила его, своего братика. Обычно отец отвозил их в Портленд, и Сузанна вдруг припомнила, как он останавливался на заправке рядом с Фрипортом и возвращался с целлофановым пакетом, набитым пончиками, шесть маленьких пончиков в сахарной пудре. «Держи, Звездочка», – говорил отец, потому что еще он покупал им золотистые бисквиты «Звездочки», и они обедали ими на большой перемене.

* * *

Дома Берни с порога шагнул на кухню; жена, стоя к нему спиной, мыла посуду, и Берни сгреб ее в охапку. Женщиной она была невысокой, макушкой едва доставала ему до подбородка.

– Ой, Ева, – сказал он.

Она оглянулась на мужа, мыльная пена с пальцев закапала на пол.

– Понимаю.

Обняв жену одной рукой, Берни смотрел на кедр, высившийся за кухонным окном.

– Бедная девочка, – вздохнула жена.

– Да, – согласился Берни.

Поднявшись в кабинет, он сел за письменный стол, развернув кресло к окну, выходившему на реку. Сузанна вела себя более по-детски, чем он ожидал; когда он позвонил ей, чтобы сообщить о смерти ее отца, она держала себя в руках и разговаривала как взрослый человек. Надо полагать, увидев сгоревший почти дотла дом, столкнувшись с реальностью, она дрогнула. С другой стороны, он удивился проницательности Сузанны касательно ее отца. Роджер Ларкин действительно фыркал при упоминании о ее юридической деятельности и не раз говорил Берни, что его дочь «не более чем социальный работник». Обхватив ладонями подлокотники кресла, Берни вспоминал, каким был Роджер в молодые годы – темноволосый красавец под руку с очаровательной блондинкой-женой, уроженкой Филадельфии. Роджер родился в Хоултоне, штат Мэн, в бедной семье, но, будучи парнем смышленым, поступил в Уортонскую школу бизнеса, а потом просто делал деньги, и с каждым разом все больше и больше денег. Когда он впервые явился к Берни за юридической консультацией, речь шла об инвестициях в Южную Африку. Он уже придумал, как обойти закон, но ему требовалось уточнить детали, и Берни его проконсультировал. Но сказал: «Мне это не нравится, Роджер», и Роджер ответил с усмешкой: «Вы – мой юридический консультант, а не священник». Берни запомнил это на всю жизнь, ведь к священнику, как и к Берни в кабинет, тоже приходят с разного рода тайнами и секретами, но священник – по общепринятой версии – чист душой, а Берни чистым себя не ощущал. Роджер Ларкин годами заседал в попечительском совете симфонического оркестра Портленда и других попечительских советах. Много лет назад Роджер пришел в кабинет к Берни и сказал: «Мне крайне необходима ваша помощь». У него была интрижка с женщиной из его офиса, Роджер оплатил ей аборт в Нью-Йорке, после чего она подала на него в суд. Берни быстро уладил это дело, пресса не успела что-либо пронюхать. Об этой стороне жизни своего отца Сузанна, кажется, ничего не знала.

Но куда сильнее задела Берни другая история – он поерзал в кресле, – случившаяся два года назад. Поздним вечером, когда Берни задержался в кабинете, готовясь к выступлению в суде на следующий день, ему позвонила Луиза Ларкин. «Он хочет меня убить! – визжала она в трубку. – Помогите мне! Помогите!» Роджер отобрал у нее трубку и усталым голосом сказал, что у его жены деменция и он более не в силах о ней заботиться. Они долго разговаривали, и по ходу беседы Берни заметил, что деменция Луизы, вероятно, не настолько серьезная, если она помнит, как позвонить юристу, и, возможно, потребуется расследование, поскольку просьба о помощи предполагает угрозу личной безопасности. «Ладно, – ответил Роджер, – поступайте как знаете, Мистер Законник». Берни никак не поступил. Но спустя неделю позвонил Роджеру и помог устроить Луизу в дом для престарелых «Золотой мост», ее взяли туда вне очереди благодаря деньгам Роджера. Затем полтора года о Роджере не было ни слуху ни духу, вновь он явился к Берни шесть месяцев назад с переписанным завещанием.

Берни глядел на реку, под низкими облаками она казалась серой, а потом он перестал видеть реку, но увидел Сузанну маленькой девочкой, такой хорошенькой, похожей на свою мать, и такой… такой одинокой. Когда сегодня она обняла его покрепче, перед тем как они сели в машину, он испытал – что же он испытал? Ему захотелось взять ее на руки, погладить по голове и сделать так, чтобы все плохое исчезло из ее жизни. В тот момент она была для него маленькой девочкой, что беззвучно играла с куклой в углу его кабинета, пока они с ее отцом говорили о делах.

Берни сделалось не по себе, и вдруг он сообразил, что это чувство преследует его долгие годы, то обостряясь, то стихая. Верно, кое-кто из его клиентов оставил неприятный след в его жизни, но не по себе ему становилось только в связи с Роджером Ларкином.

Он пошел в туалет, услышал, как зазвонил телефон и как смолкли звонки. Выйдя из туалета, он взглянул на номер – это была Сузанна; сообщения она не оставила. Он перезвонил, но она не взяла трубку. И он просто опустился в кресло. Волна нежности накрыла его.

* * *

Сузанна въезжала на парковку «Золотого моста», дома для престарелых. Она только что забрала свои вещи из гостиницы «Комфорт», и женщина в отеле напугала ее. Поэтому Сузанна набрала номер Берни, она была в панике. Он перезвонил, когда она ехала по мосту, и Сузанна не ответила – побоялась одновременно вести машину и разговаривать по телефону, она не очень ясно соображала. Припарковавшись, она потянулась было к телефону, но, вспомнив, как Берни мягко, но категорично оттолкнул ее, когда она обняла его, Сузанна бросила телефон в сумку и закрыла глаза, повторяя про себя «помогите, помогите, помогите мне», затем вышла из машины и направилась в дом для престарелых. Она уже была здесь накануне, но все равно поежилась, входя. Построенное на изрядном расстоянии от шоссе здание с черными ставнями выглядело пристойно, но это был мир, существовавший отдельно от всех прочих, и особый запах – моющих средств с ноткой человеческих испражнений – ударил в нос, стоило Сузанне закрыть за собой двойные двери.

Она прошла мимо мужчины, сидевшего в коридоре в кресле-каталке, и зашагала к палате, где лежала ее мать. Прошлым вечером мать спала, и Сузанна была потрясена тем, как она выглядит: на подушке спутанные седые волосы – или то, что от них осталось, – и сама мать такая маленькая, что непонятно было, где там теплится жизнь. Сузанне будто показали кадр из научно-фантастического фильма, в котором у ее матери украли тело, главное ее достояние. Когда мать открыла глаза, Сузанна сказала: «Мама, это я, Сузанна». Мать села в кровати: «Здравствуйте». И Сузанна повторила: «Мама, это я, твоя дочь». «Нет, – светским тоном ответила мать, – моя дочь умерла». И запела колыбельную, укачивая Обнимашку; пела и качала, пока Сузанна не ушла.

Сегодня, войдя в палату, Сузанна наткнулась на препятствие – женщину в инвалидном кресле, сидевшую неподалеку от матери; женщина глянула на нее мутными глазами. Сузанна, огибая ее, помахала рукой, но отклика не удостоилась.

Мать безмятежно восседала в кресле-каталке в углу комнаты, на коленях у нее лежал Обнимашка. Она была причесана и одета в белый с сероватым отливом спортивный костюм, на ногах чистые белые кроссовки.

– Здравствуйте, – приветствовала она Сузанну. – Вы красивая женщина. Кто вы?

– Я твоя дочь, мама. Это я, Сузанна.

– У меня нет дочери, – вежливо ответила мать. – Она умерла. Но в детстве она играла вот с этим, – и мать приподняла Обнимашку, – его зовут Обнимашка.

– Мама, ты помнишь, что это Обнимашка? – Сузанна нагнулась к ней.

– Мы с вами не знакомы, – продолжила мать, – но моя бедная доченька. Она всегда была такой хорошей девочкой.

Сузанна медленно опустилась на край кровати.

– Но ее брат! – воскликнула мать и рассмеялась. – О, ее брат был таким негодником. Вечно просил меня поиграть с его кончиком. Ему всегда этого хотелось – плохой, плохой мальчик. – И она опять засмеялась.

Мурашки побежали по спине Сузанны, затем по ногам.

– Дойл? – выдавила она.

Лицо матери, лишенное всякого выражения, вдруг исказилось от ярости.

– Убирайтесь отсюда! Сейчас же! Вон! Вон! – брызгала она слюной.

Гостья в инвалидной коляске зарыдала, звуки она издавала жуткие, словно голосила по покойнику. Сузанна встала и вышла в коридор.

– Помогите мне, пожалуйста, – обратилась она к сиделке, проходившей мимо. – Я расстроила мою мать, а заодно и какую-то женщину – видимо, посетительницу.

Сиделка была худенькой и молодой, с бесстрастным лицом.

– Я приду через минуту, – сказала она.

– Не могли бы вы зайти прямо сейчас, – попросила Сузанна, но сиделка уже открыла дверь соседней палаты. – О черт.

Сузанна вернулась в палату. Гостья по-прежнему надрывно рыдала, а мать, завидев Сузанну, приподнялась в кресле и вытянула руку, указывая на нее пальцем:

– Вы! Убирайтесь отсюда! Сейчас же!

* * *

Минул час, а Берни по-прежнему размышлял о Сузанне. Когда ему снова привиделось, как он сажает девочку на колени и крепко, но бережно обнимает ее, он сказал себе «хватит» и вынул из папки материалы дела, над которым работал.

Раздался телефонный звонок; увидев, что это она, Берни ответил:

– Привет, Сузанна.

Он слышал, как она глотает слезы.

– О, Берни, мне так совестно вам звонить, честное слово, но я…

– Все в порядке, Сузанна. Я же говорил, что ты можешь звонить мне в любое время, и не отказываюсь от своих слов. Даже если ты станешь звонить мне каждые десять минут, все равно не откажусь.

– Мне так страшно. Так страшно!

– Понимаю. У тебя достаточно причин для страха. Но ты с этим справишься, – постарался утешить ее Берни. – Я знаю тебя много-много лет, Сузанна. Ты всегда была собранной, умной, и все у тебя будет хорошо. Просто в данный момент тебя застигла буря.

– Не отключайтесь, – попросила Сузанна.

– И не собираюсь, – ответил Берни. – Я полностью в твоем распоряжении.

– Где вы сейчас? – спросила Сузанна. – Чтобы я могла увидеть вас мысленно.

– Сижу за письменным столом, – ответил Берни и добавил: – Один.

– Берни, – собралась с духом Сузанна, – во-первых… Пожалуйста, выслушайте меня и скажите мне правду. Мой отец когда-нибудь изменял маме? Служащая в гостинице «Комфорт», когда я пришла забрать свои вещи, прочла мое имя на кредитной карте, которой я расплатилась, и сказала, что помнит моего отца, потому что всегда на него заглядывалась – она тогда работала на заправке во Фрипорте, – и он часто приезжал на заправку с моей матерью среди дня, и какие же у нее были чудесные рыжие волосы… Но моя мать никогда не была рыжей.

Берни помолчал, а потом сказал:

– Я не стану отвечать на этот вопрос.

– Но, по-моему, это и есть ответ.

– Нет, – твердо возразил Берни. – Ты юрист и знаешь, что смерть не лишает клиента права на конфиденциальность.

– Ладно, – согласилась Сузанна. – Только не бросайте трубку, хорошо?

– Я здесь, Сузанна. И никуда не уйду. – Берни взял скрепку и принялся возить ее по столу. Он слышал, как она плачет, но постепенно всхлипы прекратились.

– Ох, Берни. Я знаю, мой отец, скорее всего, изменял матери, и, возможно, не раз и не два, и я не хочу походить на моего отца…

– Сузанна, – внушительным тоном произнес он, оставив в покое скрепку, – ты не похожа на своего отца. Слышишь меня? Ты всегда была самой собой. И только собой. – Затем спросил: – Где ты сейчас?

– На стоянке у шлагбаума. Тут женщина с маленьким сыном, и что-то их рассмешило, и я вспоминаю моих мальчиков, как раньше мы вместе веселились.

– И они по-прежнему твои мальчики. Они навсегда ими останутся.

– Но, Берни, можно я расскажу еще кое о чем?

– Конечно, можно.

– Прежде чем выехать из города, я навестила мать, и она сказала, что Дойл всегда был плохим мальчиком, что он… – Сузанна снова заплакала. – Что он… всегда требовал, чтобы она играла с его кончиком. Господи, Берни, это меня доконало.

Берни долго молчал, а потом заговорил тихо, ласково:

– Уф, Сузанна, не знаю, что и сказать. – Подавшись вперед, он подпер голову рукой.

– Но как по-вашему… Берни, думаете, она когда-либо… О черт, я работаю с такими детьми! Даже мой вшивенький психотерапевт, и тот говорил, что парень, каким бы чокнутым он ни был, не вонзит в женщину нож двадцать девять раз, если только в нем не скопилась пропасть агрессии по отношению к женщинам. По отношению, надо полагать, к его матери.

– Я понимаю, о чем ты, – откликнулся Берни и после короткой паузы добавил: – Думаю, наверняка мы никогда не узнаем.

– Нет… Но, Берни, мне теперь так жаль бедного мальчика! Отныне я буду видеться с ним много чаще. Обычно я приезжала к нему в Коннектикут раз в месяц, но теперь, когда мои дети уехали, свободного времени у меня стало больше, и я буду навещать его часто. Непременно буду, о боже, Берни, ведь он – несчастный ребенок!

– Навещай его так часто, как тебе необходимо, – сказал Берни.

Когда Сузанна вновь заговорила, голос ее звучал устало, глухо.

– Отец издевался над матерью. У нее синяки были по всему телу, а когда ее отправили в дом для престарелых, синяки исчезли.

Берни резко выпрямился, словно от толчка.

– Возможно, так и было, – ровным тоном произнес он.

– Да? Почему вы так думаете?

Берни закрыл глаза на секунду.

– Такое нередко случается в схожих обстоятельствах… В дом для престарелых ее взяли вне очереди.

– Как так?

– У твоего отца водились деньги, вот как.

– И вы помогли ему?

– Помог. – Берни почувствовал, что краснеет. Он малодушно утаивал от нее панический звонок Луизы, утверждавшей, что муж намерен ее убить. Он открыл было рот и снова закрыл.

– Ох. Что ж, спасибо… Вероятно, вы спасли ей жизнь.

– Нет, я не спас ни одной жизни.

– Берни, Берни. Вы понимаете, где я выросла? Понимаете? Среди этих людей, бог ты мой! Как я только выбралась оттуда живой?.. Но и вы тоже, вы тоже выбрались. С той лишь разницей, что ваших родителей убили, а мои были… ну, почти убийцами. А мой брат настоящий убийца. Рехнуться можно.

– Но ты уцелела, сама же только что сказала, – напомнил Берни.

– Как вам удалось выехать из… где вы родились? – спросила Сузанна.

– В Венгрии. – Берни провел ладонью по лицу. Он собирался похвалить ее за то, как она распорядилась своей жизнью, за то, каким достойным делом она занимается в Минюсте, помогая детям, за то, что вырастила двоих сыновей, и за преданность Дойлу. Но вместо всего этого он ответил на ее вопрос: – Я уехал еще ребенком, мой дядя засобирался в Америку, и родители отправили меня вместе с ним, пообещав, что вскоре они тоже сюда приедут. Но не приехали.

– Я и не знала, что вы родились в Венгрии. Вы помните своих родителей, хотя бы немножко?

Берни оглядел свой кабинет, прежде чем ответить. Давно ему не приходилось рассказывать об этом кому-либо.

– Э-э, помню отца, читающего Тору. Помню, как мать накрывала на стол. А еще как она читала мне, когда я заболел однажды и лежал в постели.

– Берни, – голос Сузанны внезапно окреп, – могу я задать вам самый последний вопрос?

– Конечно, Сузанна.

– Вы сохранили веру? Религиозную веру, я имею в виду.

Будто волна захлестнула Берни. Он выждал, пока волнение стихнет, и сказал:

– Видишь ли, я столько лет прожил евреем-мирянином, и вряд ли во мне осталась вера в таком смысле.

– Но? – спросила Сузанна. – Ведь какое-то «но» существует, я слышу его в вашем голосе.

Берни смутился и задумался. Он чувствовал себя так, словно его призывают поделиться чем-то, выходящим далеко за пределы его компетенции юриста, тем, чем он не делился никогда и ни с кем, кроме жены, да и то много лет назад и как бы невзначай.

– Ладно, – отважился он. – «Но» таково: верю ли я? Да. Проблема в том, что я не могу описать, во что я верю. Но это все равно вера. Да, вера.

– Расскажите, какая она. Пожалуйста, прошу вас, Берни.

Берни поскреб затылок.

– Не могу, Сузанна. Потому что мне не хватает слов, чтобы рассказать об этом. Скорее, это понимание – и я прожил с ним почти всю мою жизнь, – что существует нечто куда огромнее, чем мы. – Он умолк, чувствуя, что потерпел провал, ему не удалось это объяснить.

– И мне раньше так казалось, – подхватила Сузанна. – Долгие годы меня преследовало то же ощущение. Но я не могу его описать. – Берни не отвечал, и она продолжила: – В детстве, когда я оставалась одна, – возвращаясь из школы, я много времени проводила в одиночестве – я уходила гулять, и у меня возникало это чувство, это очень глубокое переживание, и я понимала – как только ребенок способен понимать такие вещи, – что это неким образом связано с Богом. Но не с Богом в смысле отца-покровителя… я даже не понимаю толком, что я хочу сказать.

– Зато я понимаю, – подбодрил ее Берни.

– Это чувство не отпускало меня и когда я стала взрослой, но я никому об этом не говорила, потому что… ну как это выразить?

– Вот и я о том же.

– Но в последние годы я ничего подобного не чувствую и спрашиваю себя, не выдумала ли все это. Но я уверена, что не выдумала, Берни. Я никогда не говорила мужу, никому не говорила об этом. Но стоит кому-нибудь назваться атеистом, я тут же ощетиниваюсь, хотя и помалкиваю, и человек приводит очевидные доводы, мол, дети умирают от рака, землетрясения уничтожают людей и прочее в том же роде. Я слушаю и думаю: «Ты идешь по ложному следу…» Но какой след истинный, я не могу сказать, и как по нему продвигаться, тоже не знаю.

Берни не верил своим ушам: все, что она говорила, было ему абсолютно понятно.

Затем Сузанна добавила:

– Не знаю, почему это чувство – это переживание – покинуло меня.

Берни посмотрел на реку; она изменилась, вода отсвечивала зеленью, как обычно бывает, когда облака поднимаются выше в небо.

– Оно вернется.

– Знаете что, Берни? Я много об этом думала. Очень много. И вот что я придумала, сугубо для себя, конечно, такую фразу, и она часто возникает у меня в голове. По-моему, наша работа, а может быть, и наш долг, – детскость ушла из ее голоса, уступив место убежденности взрослого человека, – нести бремя этой тайны со всей благодарностью, на какую мы только способны.

Берни долго молчал и наконец сказал:

– Спасибо, Сузанна.

Но кое-что еще не давало покоя Сузанне.

– Единственный человек, кому я рассказала об этих переживаниях, – ну, ощущение Бога или чего-то невероятно огромного, – в общем, я рассказала об этом моему странненькому психотерапевту уже после того, как у нас с ним началось… И знаете, что он ответил? «Не будь дурочкой, Сузанна. В детстве жизнь для тебя была сплошной тайной, а теперь ты воображаешь, будто ощущала присутствие Бога. Ты была просто заворожена жизнью, не более того». Берни, ну разве это не чушь собачья?

Берни поднял глаза к потолку:

– Чушь? Да. Он очень ограниченный человек, Сузанна.

– Еще бы… Вы действительно думаете, что мне не стоит рассказывать о нем мужу? Думаете, я смогу жить с этим секретом один на один, мне это по силам?

– Люди со многим уживаются, – ответил Берни. – Это правда. Я всякий раз поражаюсь умению людей уживаться с самыми разными вещами. И, Сузанна, – добавил он, – как я понял, твой муж не знает о твоих переживаниях, связанных с тем… с тем, что мы с тобой обсуждали.

– Точно, – сказала Сузанна. – Вы такой умный, Берни, я люблю вас.

– И я люблю тебя, Сузанна. – Берни страшно хотелось сказать, как ему полегчало и что после разговора с ней его недовольство собой до некоторой степени рассеялось. Но сказал он другое: – А теперь слушай меня внимательно.

– Слушаю.

– Сейчас ты выключишь телефон и как следует поплачешь. Поплачешь так, как никогда в жизни. А когда закончишь, обязательно поешь. Спорим, у тебя сегодня ни крошки во рту не было.

– Вы правы, не было. Я поем, обещаю. Но я больше не настроена плакать, Берни. Наоборот, мне кажется, я могла бы… запеть.

– Тогда пой, – сказал он.

* * *

Сузанна, сидя в машине на стоянке у шлагбаума, не запела. Но долго размышляла об их беседе. И думала, что никогда этого не забудет. Будто огромные окна над ее головой разбили вдребезги – так, наверное, пожарные били окна в доме ее детства, – и теперь сверху и вокруг раскинулся весь безграничный мир, он снова стал ей доступен. Она увидела, как мать с маленьким мальчиком возвращаются к своей машине, болтая и смеясь. Напротив нее рос молодой клен, его листья розовели сверху донизу.

– О, Берни, – прошептала она. – Вау.

* * *

Берни сидел за письменным столом, глядя на реку. Тихое изумление овладело им. Каким-то образом житейская порча не затронула Сузанну, ее прямодушию в разговоре он радовался, словно бесценному подарку. Чистота помыслов была для нее столь же естественна, как дыхание, и Берни чудилось, будто она почистила и его тоже, удалив кое-какие зудящие наросты, образовавшиеся за годы работы юристом. Очень скоро он спустится вниз и скажет жене, что о Сузанне им более не нужно беспокоиться. Подробности их беседы он опустит, и то, как Сузанна помогла ему, останется его тайной. Безобидным секретом, подумал он, вставая, по сравнению с бог весть какими тайнами, которые люди ревностно хранят годами.

Солнце в феврале

Синди Кумс подвинула тележку, давая пройти молодой паре, и заметила, что мужчина поглядел на нее. Отвернулся и снова посмотрел на Синди. Под его взглядом рука Синди невольно потянулась к молнии на зимней куртке – голубой теплой куртке, расстегнутой до середины, – и она зашагала по проходу прочь от этих двоих, хотя то, что ей нужно было, две банки томатного супа, стояло там, где топталась парочка. Синди двигалась медленно, толкая тележку, расшатавшееся колесико грохотало по полу. В тележке лежали молоко и батон. Синди остановилась и встала лицом к сухофруктам, расстегнула молнию почти до конца, чтобы потуже застегнуть ремень на джинсах. И снова зашагала по проходу, но не совсем уверенно. Томатный суп и… что еще? Масло. Повторяя про себя «масло, масло», она пыталась вспомнить, где его искать, а оно оказалось там же, где всегда, сразу за молоком, много всякого масла от разных фирм.

Но где то, что они обычно берут? Где же оно? Синди потянулась за маслом с другим названием, какая, в принципе, разница, и вдруг увидела «свое» масло, нагнулась и упала бы, не ухватись она за рукоятку тележки. Синди глянула на свои ноги и сравнила их с двумя короткими застоявшимися протоками, жижей, нашпигованной илом и хворостом, – разве на таких удержишься?

Из-за ее спины вдруг показалась большая старческая рука, цапнула брикет масла, к которому тянулась Синди, и бросила в ее тележку. Обернувшись, она увидела миссис Киттеридж, та смотрела на Синди в упор.

– Здравствуй, Синди, – не сразу сказала миссис Киттеридж. – Да ты тут вовсю отрываешься, как я посмотрю.

Много лет назад миссис Киттеридж преподавала Синди математику в средней школе, и ей эта училка не особо нравилась.

– Ага, миссис Киттеридж, – ответила она. – Отрываюсь, почему нет.

Миссис Киттеридж кивнула, но с места не тронулась.

– Ладно, давай сообразим, что тебе еще надо купить, и выберемся отсюда.

– Две банки томатного супа, – сказала Синди.

– Идем за супом.

Тележки у миссис Киттеридж не было, только корзина, которую она положила в тележку Синди и взялась за рукоятку с одного края, предоставив Синди ухватиться с другой стороны. Рукава куртки у миссис Киттеридж были ярко-красными, ладони – распухшими и морщинистыми.

– Где эти чертовы супы? Раньше это был нормальный супермаркет, а теперь склад без конца и без края, не одну милю протопаешь, пока что-нибудь отыщешь. И сегодня суббота, народу полно. – Оливия Киттеридж была почти на голову выше Синди, и голос ее раздавался как из громкоговорителя.

– По-моему, надо свернуть, – сказала Синди и с облегчением обнаружила, что пары у полки с супами уже нет.

Синди положила банки в тележку, и миссис Киттеридж довела ее до кассы.

Расплатившись, Синди сунула продукты в матерчатую сумку, которую принесла с собой, и поняла, что нельзя не подождать миссис Киттеридж, бросившую через плечо:

– Я мигом, Синди, а потом провожу тебя до машины.

Из супермаркета они вышли вместе, и в огромных стеклянных дверях, раздвинувшихся перед ними, Синди увидела свое отражение – за секунду перед тем, как они раскрылись, – и опешила. Шерстяная шапочка съехала на затылок, обнажив блестящую лысину, а глаза запали так глубоко, что Синди ужаснулась.

– Вряд ли я приду сюда еще, – сказала она, когда они с миссис Киттеридж подходили к ее машине. – Я бы и сегодня не пошла, но Том настоял.

– Угу, – откликнулась миссис Киттеридж. Сумка, болтавшаяся на сгибе локтя, хлопала ее по боку.

Внезапный порыв ветра взметнул сухие ветки, грязный пластиковый пакет, по которому проехал не один автомобиль, раздулся было, но снова опал и прилип к рыхлому снегу со следами шин. Открыв дверцу машины, Синди села за руль. Миссис Киттеридж стояла как вкопанная.

– Со мной все в порядке, – сказала Синди. – До свидания, миссис Киттеридж.

Бывшая учительница кивнула, и, вырулив с парковки, Синди тут же о ней забыла.

Казалось, она никогда не доедет до дому, пусть ехать было всего ничего, меньше мили, но по субботам автомобилей на дороге прибавлялось, и Синди нервничала. Наконец свернув к своему дому, она оставила машину на подъездной дорожке, хотя дверь в гараж была открыта. Над входной дверью все еще висел рождественский венок, и когда же Том его снимет? Она говорила ему сотню раз: уже середина февраля, рождественский венок просто необходимо убрать. Синди поставила сумку с продуктами на рабочий стол и крикнула мужу:

– Привет, милый.

– Эй, Синди, – на кухне появился Том, – видишь? Ты это сделала. – Вынул масло, суп, молоко из сумки и спросил: – Хочешь посмотреть телевизор?

Она помотала головой и начала подниматься по лестнице на второй этаж. Слишком поздно напоминать Тому про венок, скажет как-нибудь потом.

* * *

Двадцать лет назад построили они этот дом. Тогда он казался Синди огромным. Не без опасений наблюдала она, как его возводят, бетонируют подвал и втаскивают наверх деревянные балки; они с Томом, думала Синди, слишком молоды для такого дома. В детстве Синди жила на окраине Кросби в крошечном доме, денег у них почти не было – у нее, двух ее сестер и матери. Отец ушел из семьи, когда девочки были еще маленькими, и мать работала ночной сиделкой в больнице, жизнь была нелегкой. Но Синди повезло: она поступила в университет, училась за свой счет и выплачивала кредит. Там она и познакомилась со своим мужем, который, получив диплом, устроился в бухгалтерию на металлургическом заводе, где с тех пор и работал. Очень не скоро Синди поняла, что их дом – самое обычное жилье с тремя спальнями наверху и гостиной, столовой, кухней внизу. Через несколько лет они пристроили к дому гараж, от чего дом должен был стать еще огромнее, но почему-то словно уменьшился в размерах. Идеальное жилье для семьи, полагала Синди. Но когда мальчики подросли, дом начал казаться ей слишком уж заурядным, и она предложила Тому покрасить его в ярко-голубой цвет. Мальчики воспротивились, Синди не настаивала, и дом остался белым.

Она легла на кровать и посмотрела в окно на верхушки деревьев, на эти голые оконечности, и однако мягкий солнечный свет пробивался сквозь февральское хмурое небо – откуда он взялся? Голые ветви тянулись вверх, ввысь, даже не думая гнуться или сохнуть.

* * *

Когда на пороге спальни возник Том – судя по выражению лица, ему очень хотелось порадовать Синди, но он понятия не имел чем, – Синди сказала:

– Знаешь, о чем я часто думаю в последнее время?

– О чем, любимая? – Том прошел в комнату, взял Синди за руку. – О чем ты думаешь?

– О том, как мне захотелось перекрасить дом в синий цвет, но ничего из этого не вышло, потому что мальчики – и ты – сказали «нет», вам эта идея не понравилась.

Широкое лицо Тома стало еще шире, или Синди только померещилось.

– Ну давай сделаем это сейчас. Мы можем покрасить дом в любой цвет, какой захочешь. Давай!

Синди покачала головой.

– Да нет же, я серьезно. – Том наклонился к ней. – Будет здорово, сердечко мое. Давай перекрасим дом.

– Нет. – Она опять качнула головой и отвернулась.

– Любимая…

– Том. Прекрати. Пожалуйста. Я говорю «нет». Мы не станем перекрашивать дом. – Выждав немного, она спросила: – Милый, ты не мог бы снять венок, тот, что по-прежнему висит над входной дверью?

– Сию минуту, – ответил Том, вставая. – Сердечко мое, считай, что венка уже нет.

* * *

До болезни Синди работала в местной библиотеке. Она любила книги, ох как она любила книги. Ей нравилось брать их в руки, нравился их запах, как и относительный покой, царивший в библиотеке, нравилось, что старикам, приходившим с утра и иногда засиживавшимся до ланча, было куда пойти. Она с удовольствием помогала им выйти в интернет или отыскать журнал, который им хотелось почитать. Но больше всего она любила выдавать книги, попутно рассказывая людям о том, что ей самой понравилось, и, вернувшись, люди обсуждали с ней книги, прочитанные по ее совету. Прежде Синди читала все подряд, и даже сейчас на прикроватной тумбочке высилась стопка книг – и на подоконнике, и на полу. У нее не было каких-либо особых читательских предпочтений, и порой она находила это странным; она читала Шекспира и триллеры Шарон Макдональд, биографии Сэмюэла Джонсона и прочих драматургов, но и глупые любовные романы, а также поэзию. Она полагала, хотя ни разу никому об этом не заикнулась, что поэты достойны сидеть по правую руку от Бога.

В юности Синди мечтала стать поэтом – что за глупая мечта. Поэзию она любила с детства, в третьем классе учительница подарила ей «Избранные стихотворения для юных» Эдны Сент-Винсент Миллей, и когда младшая сестра изрисовала книжку красным карандашом, Синди ударила ее. Это воспоминание неизменно причиняло Синди острую боль – из-за того, что позже случилось с сестрой. Но, прежде чем книжку исчеркали карандашом, Синди успела выучить все стихотворения наизусть, она чувствовала – непонятно почему, – что эти стихи распахнули перед ней дверь в иной мир, очень далекий от ее крошечного домика. Отчасти это было связано с тем, что – как ей рассказала учительница – Эдна Сент-Винсент Миллей тоже родилась в Мэне, в часе езды от Кросби, и родители ее были людьми бедными. Учительница говорила об этом спокойно, без нажима, и лишь годы спустя Синди поняла, что она хотела помочь ей, Синди, тоже терпевшей нужду. В прошлом году Андреа Лерё, будучи на два года моложе Синди, стала поэтом-лауреатом Соединенных Штатов, и втайне Синди невероятно гордилась этой женщиной, родившейся в Кросби, штат Мэн, и добившейся столь выдающегося успеха. По правде говоря, Синди не всегда понимала стихи Андреа. Но ее поэзия была смелой, с этим Синди не спорила. Андреа много писала о своей жизни, и, читая, Синди понимала, что она сама никогда бы не достигла таких вершин, как Андреа. Она никогда бы не написала о матери в подобных выражениях, никогда бы не написала об отвращении при виде втянутых щек матери, раскуривающей сигарету, она даже никогда бы не написала ничего о себе.

О чем бы она написала, так это о предвечернем февральском солнце. Как его свет меняет мир вокруг. Люди клянут февраль: холодно, всюду снег, мокро и слякотно, и все ждут не дождутся весны. Но для Синди солнце в этом месяце всегда было великой загадкой и оставалось таковой по сию пору. Ведь в феврале дни становятся длиннее, и ты это видишь – если приглядеться. Видишь, как в конце каждого дня мир внезапно раскрывается во всей своей красе и неведомо откуда взявшийся солнечный свет пронизывает печальные голые деревья, обещая нечто необыкновенное. Обещание, вот что такое этот свет. Даже сейчас, лежа в кровати, Синди видела его – золотистый, предзакатный, распахивающий перед ней целый мир.

* * *

На следующий день после ланча Синди опять легла в постель, Том поднялся следом за ней и, стараясь быть полезным, взбивал подушки, встряхивал одеяло.

Услыхав, как к их дому заворачивает чья-то машина, Том отдернул занавеску:

– О черт, старая кошелка пожаловала, Оливия Киттеридж. Что она тут забыла?

– Впусти ее, – сказала Синди, она лежала, уткнувшись лицом в подушку.

– Что, любимая?

Синди села:

– Я сказала – впусти ее. Будь добр, Том.

– Ты с ума сошла? – поинтересовался Том.

– Да. Пусть она войдет.

Тому ничего не оставалось, как спуститься, открыть «парадную» дверь, которой они никогда не пользовались, и вот уже миссис Киттеридж поднималась по лестнице, следуя за Томом, а спустя несколько секунд появилась на пороге спальни. Одета она была в ту же красную куртку, что и вчера, довольно толстую, какой и положено быть зимней куртке.

– Привет, миссис Киттеридж, – поздоровалась Синди. Она сидела в кровати, подложив под спину подушки. – Том, не возьмешь у гостьи куртку?

Сняв верхнюю одежду, миссис Киттеридж вручила ее Тому.

– Синди, мне остаться? – спросил Том.

Синди отрицательно покачала головой, и он потащился вниз с курткой миссис Киттеридж.

На миссис Киттеридж были черные брюки и нечто вроде жакета, длинного, до середины бедер, с красно-оранжевым рисунком. Свою черную кожаную сумку она поставила на пол.

– Зови меня Оливия. Если сможешь. Некоторые не могут – из тех, для кого я всю жизнь была миссис Киттеридж.

Синди посмотрела на гостью и заметила, что в ее глазах мерцает свет.

– Думаю, я могу называть вас Оливия. Здравствуйте, Оливия. – Синди покрутила головой: – Вон то кресло, придвиньте его сюда, к кровати.

Оливия так и поступила; кресло было с высокой спинкой, и Синди надеялась, что гостье будет в нем удобно. Впрочем, без куртки Оливия уже не выглядела такой массивной. Она села и сложила руки на коленях.

– Я подумала, если я заеду к вам, ты меня выпроводишь. – Оливия помолчала, ожидая реакции. – Потом я подумала – а, была не была, я хочу повидать эту девочку. Села в машину и поехала.

– Замечательно, – сказала Синди. – Я рада вас видеть. Как вы себя чувствуете, Оливия?

– Лучше я переадресую этот вопрос тебе. Ты не очень здорова.

– Нет, не очень.

– И каковы шансы выздороветь?

– Пятьдесят процентов. Так они говорят. – И добавила: – Последняя терапия у меня на следующей неделе.

Миссис Киттеридж смотрела прямо на Синди.

– Понятно.

Она оглядела комнату: белый комод, в углу стул с ворохом одежды, книги, сложенные на подоконнике, – и снова посмотрела на Синди:

– Значит, ты чувствуешь себя фигово, так? Чем ты занимаешься целыми днями? Читаешь?

– С этим проблема, – призналась Синди. – Я действительно чувствую себя фигово и поэтому читаю меньше, чем обычно. Не могу как следует сосредоточиться.

Оливия задумчиво кивнула:

– Уф, замучаешься с этими болячками.

– Ну, вроде того.

– Не иначе. – Гостья сидела, по-прежнему сложив руки на коленях. Сказать ей, похоже, больше было нечего.

И тут у Синди вырвалось:

– Ох, миссис Киттеридж. Оливия. Ох, Оливия, во мне столько… злости.

– Неудивительно, – спокойно ответила Оливия.

– Я хочу смириться, принять все это, но я злюсь, злобствую почти непрерывно. Там, в магазине, где мы встретились, люди пялились на меня. Я не хочу выходить из дома, потому что люди, глянув на меня, пугаются.

– Ну, – отозвалась Оливия, – я не из пугливых.

– Знаю. И я благодарна вам за это.

– Как Том?

– Да, Том. – Синди выпрямилась, и постельное белье показалось ей грязноватым, хотя его меняли только вчера, но какой-то запашок, похожий на запах металла, не выветривался месяцами. – Том постоянно твердит, что скоро мне станет лучше. Зачем? Не понимаю. От этих его слов я чувствую себя такой одинокой, о боже, мне так одиноко.

Сочувствие отразилось на лице Оливии.

– Господи, Синди. Это не по кайфу, как ребята раньше говорили. Совсем не по кайфу.

– Точно. – Синди легла на подушки, наблюдая за незваной гостьей. – Два раза в неделю ко мне приходит медсестра, она говорит, что Том ведет себя так же, как и все остальные мужчины в подобных ситуациях. Они просто не могут с этим справиться. Но это ужасно, Оливия. Он – мой муж, мы любим друг друга много лет, и это нестерпимо.

Оливия поглядывала то на Синди, то на ножки кровати.

– Не знаю, – сказала она. – Не знаю, чисто ли это мужское поведение. Дело в том, Синди, что я не очень хорошо обращалась с моим мужем в последние годы его жизни.

– Хорошо вы с ним обращались, – возразила Синди. – Это всем известно… Вы ходили к нему в больницу каждый день.

Оливия помахала указательным пальцем:

– До того.

– Он тогда был уже болен?

– Не знаю, – Оливия нахмурилась. – Может быть, а я и понятия не имела. Он слегка размяк, и ему постоянно требовалось мое внимание. А я… это не приветствовала. В последнее время я часто об этом вспоминаю, и на душе прямо кошки скребут.

– Но ведь, – сказала Синди после паузы, – вы же не знали, что он болен.

Оливия глубоко вздохнула.

– Да, верно, но я сейчас о другом. Я с ним не церемонилась, и теперь это меня мучает. Еще как мучает. Иногда – редко, очень редко, но случается – мне кажется, что я как человек стала капельку – самую капельку – лучше, и мне тошно от того, что Генри меня такой не застал. – Оливия покачала головой. – Ну вот, я опять говорю только о себе. В последнее время я стараюсь говорить о себе поменьше.

– Говорите о чем угодно, – сказала Синди. – Я не против.

– Теперь твоя очередь, – возразила Оливия. – Не волнуйся, о себе я еще поболтаю.

– Однажды, – начала Синди, – на Рождество я расплакалась. Я плакала и плакала, наши сыновья были здесь, и Том тоже, а я стояла на лестнице и буквально завывала и вдруг заметила, что они все ушли, пережидали где-то, пока я не перестану рыдать.

Оливия на секунду закрыла глаза и пробормотала:

– Матерь божья.

– Они испугались.

– Угу.

– И отныне они будут вспоминать каждое Рождество, мои сыновья будут вспоминать, как я ревела.

– Может быть, но не факт.

– И это моих рук дело.

Оливия подалась вперед:

– Синди Кумс, в этом мире не найдется ни одного чертова человека, у которого бы не было постыдных воспоминаний, и нам приходится с этим жить. – Она выпрямилась и скрестила ноги.

– Но мне страшно!

– Да, да. Конечно. Все боятся смерти.

– Все? Это правда, миссис Киттеридж? И вы боитесь смерти?

– Смерти я боюсь до смерти, и это чистая правда. – Оливия поудобнее устроилась в кресле.

Поразмыслив, Синди сказала:

– Я слыхала о людях, примирившихся со смертью.

– Наверное, такое случается. Не знаю, как им это удается, но думаю, такое возможно.

Они помолчали. Синди чувствовала себя… почти нормально.

– Ладно, – сказала она наконец. – Просто я так одинока. Я не хочу быть настолько одинокой.

– Естественно, не хочешь.

– Вы боитесь умереть, хотя вам уже немало лет?

– О, черт возьми, – усмехнулась Оливия, – бывают дни, когда я бы предпочла уже лежать в могиле. И все равно смерти я боюсь… Видишь ли, Синди, если тебе придется умирать, если ты и впрямь умрешь, дело в том, что… мы все отстаем от тебя всего на несколько шагов. Двадцать минут ходьбы – и мы там же, где и ты, так-то вот.

Синди ничего подобного и в голову не приходило. Ей представлялось, что Том, и ее сыновья, и… все люди будут жить долго, если не вечно, но без нее. Однако Оливия права: все они движутся в одном направлении, а она лишь опережает других. Если, конечно, она действительно возглавляет шествие.

– Спасибо, – сказала Синди. – И спасибо за то, что пришли.

Оливия Киттеридж встала:

– До скорого.

* * *

Когда мать Синди умирала – ей было пятьдесят два, а Синди тридцать два, – она кричала, и рыдала, и проклинала мужа, отца Синди, бросившего их много лет назад. На самом деле мать Синди и прежде нередко кричала и рыдала – от неизбывной усталости. Но эти жуткие звуки на смертном ложе ужасали Синди, и она пообещала себе: я не буду умирать вот так. И теперь она сильно переживала из-за того, что напугала сыновей своим плачем на лестнице в Рождество. Раньше она никогда не кричала в присутствии сыновей и не плакала. Она любила и заботилась о них каждую секунду своей жизни – так ей это виделось, – обнимала их, брала на руки, когда они были маленькими и нуждались в утешении.

Она много размышляла об этом, и однажды вечером, сидя на диване перед телевизором рядом с Томом, закутанная по горло в одеяло, она думала о том же. Во время рекламной паузы она сказала:

– Милый, я чувствую себя такой виноватой, оттого что расплакалась тогда на лестнице при тебе и мальчиках. Я рассказала об этом миссис Киттеридж, но забыла упомянуть, что кажусь себе похожей на свою мать.

Том мгновенно оторвался от экрана:

– Миссис Киттеридж? Зачем ты откровенничаешь с этой старой клячей?

– Ну… – начала Синди.

– Ты в курсе, что она теперь замужем за Джеком Кеннисоном?

– Она? За Кеннисоном? – Синди медленно выпрямилась.

– Ну да. Какой нормальный человек женится на этой мымре, если не считать ее первого мужа, беднягу Генри?

Синди не ответила и потом в основном помалкивала.

* * *

Через несколько дней погода испортилась. То дождь, то мокрый снег, и пока Том проверял, все ли на месте, чтобы Синди ничем себя не утруждала в его отсутствие, – еда для ланча в холодильнике, телефон рядом с кроватью, мобильник на кровати, только руку протяни, – пока он суетился вокруг нее, как обычно по утрам, прежде чем отправиться на металлургический завод, Синди обнаружила, что испытывает не благодарность, а раздражение.

– Все отлично, милый, можешь спокойно уходить, – сказала она.

– Точно? – спросил он, и она заверила его, что с ней все будет в порядке, а ему действительно пора на работу.

Он вышел из спальни, крикнул снизу: «До свидания, любимая!» – дождался ответного «Пока, милый!» и наконец удалился.

Синди задремала, а когда проснулась, рассердилась на Тома за то, что он, уходя, выключил свет во всем доме. «Чересчур уж он прижимистый», – подумала она. Без света ей было неуютно, и Синди слезла с кровати и зажгла обе лампы в спальне – на прикроватной тумбочке и на комоде; за дверь она предпочла не заглядывать, там царили сумерки.

Пискнул мобильник, невестка Анита прислала сообщение: «Можно тебе позвонить?» Сев на край кровати, Синди написала: «Да».

– Как ты там? – спросила Анита и услышала дежурное «как обычно». – Прости, что я не заехала на этой неделе, но скоро обязательно к тебе наведаюсь.

И Анита разразилась монологом о своих домашних проблемах – дети Аниты, старшеклассники, пустились во все тяжкие, – чем расстроила Синди. Она вышла в коридор, чтобы включить там свет, услыхала гул мотора на подъездной дорожке, выглянула в окно – из машины выбиралась миссис Киттеридж.

– Анита, – перебила невестку Синди, – миссис Киттеридж подъехала. Я тебе говорила, что она навестила меня. Так вот, она опять здесь.

– Ну, желаю вам хорошо провести время, – хохотнула Анита. – Мне она всегда скорее нравилась, чем нет.

Дождь лил как из ведра, а миссис Киттеридж была без зонта. Синди постучала в оконное стекло и, когда миссис Киттеридж подняла голову, жестом пригласила ее войти, указав на боковую дверь; через пару минут боковая дверь открылась, захлопнулась, и вскоре миссис Киттеридж переступила порог спальни.

– Снимайте куртку, – сказала Синди. – Как жалко, что вы попали под дождь. Просто бросьте ее на пол. Но если хотите повесить, тогда…

Но миссис Киттеридж уже швырнула куртку на ковер, ту самую, стеганую, красную, и уселась в кресло с высокой спинкой. Намокшие волосы прилипли к черепу, вода капала ей за шиворот. Миссис Киттеридж поднялась и спросила:

– Где ванная?

Синди показала где и не успела глазом моргнуть, как Оливия опять сидела в кресле с полотенцем для рук в бело-розовую полоску и вытирала голову; Синди была потрясена деловитостью гостьи.

– Миссис Киттеридж, – спросила Синди, – вы вышли замуж? Том слыхал, что вы теперь жена Джека Кеннисона, но я не поверила, решила, что это чья-то выдумка.

– Нет, это правда. – Придерживая полотенце на мокрых волосах, Оливия Киттеридж смотрела куда-то поверх головы Синди. – Я вышла замуж за Джека Кеннисона.

Синди оторопела.

– Что ж, мои поздравления. Но разве это… не странно?

– А то. – Оливия перевела взгляд на Синди: – Еще бы не странно. – Она снова принялась вытирать голову, затем добавила: – Но мы оба достаточно взрослые, чтобы понимать, что к чему, и это хорошо.

– Понимать что, например?

– Когда нужно заткнуться, главным образом.

– И в каких же случаях вы затыкаете себе рот? – спросила Синди.

Оливия подумала с минуту.

– Ну, например, когда он завтракает, я не говорю ему: «Джек, какого черта ты так громко скребешь по тарелке?»

– Вы давно женаты?

– Скоро будет два года, если не ошибаюсь. Представь, в моем возрасте начинать все сначала. – Оливия положила полотенце на колени и подняла раскрытую ладонь. – На самом деле это не «все сначала», так не бывает, Синди, это всего лишь продолжение.

Довольно долго они сидели молча, слышно было, как дождь стучит по крыше. Молчание нарушила Оливия:

– Вряд ли тебе хочется думать о том, как твой муж начнет все сначала.

Синди шумно выдохнула:

– Ох, миссис Киттеридж, от мысли, что он останется совсем один, мне плохо делается. Ужасно плохо, честное слово. Он превратится… в такого огромного ребенка, которого бросили одного дома, и у меня сердце сжимается. Но как представлю, что он окажется не один, сердце мое сжимается еще сильнее.

Оливия понимающе кивнула:

– Знаешь, Синди, вы с Томом взрослели вместе. Как и мы с Генри. В восемнадцать лет познакомились, в двадцать один поженились, и дело в том, что… те, с кем ты долго живешь, они никуда не уходят. – Оливия пожала плечами: – Не уходят, и все тут.

– Вы разговариваете о Генри с Джеком Кеннисоном?

– Ну да, – ответила Оливия. – Когда мы с Джеком только познакомились, мы непрерывно говорили о его жене и моем муже. Непрерывно.

– И это было болезненно?

– Господи, нисколько. Это было чудесно.

Синди нахмурилась:

– Не хотела бы я, чтобы меня обсуждали.

– Запретить мы не сможем, если уж на то пошло. Но учти, тебя произведут в святые. Ты станешь чистейшей законченной святой.

Синди рассмеялась. Она – и смеется! И Оливия присоединилась к ней.

– А ваш сын, – сказала Синди. – Ему нравится Джек Кеннисон?

Ответила Оливия не сразу.

– Нет, не нравится. Но и я ему не слишком нравлюсь. Так было еще до того, как я вышла за Джека.

– Ой, Оливия, простите.

Ступня у Оливии то приподнималась на пятке, то опускалась.

– А, ерунда. С этим ничего не поделаешь – пока, во всяком случае.

Синди помялась, но, не выдержав, спросила:

– У вас с сыном всегда были плохие отношения?

Оливия склонила голову набок, размышляя.

– Не знаю, если честно. Но не думаю, что всегда. Наверное, это началось, когда он в первый раз женился.

Синди посмотрела в окно, заляпанное сероватой изморосью.

– И все же, я думаю, вы не кричали и не орали без продыху по любому поводу, как моя мать. С ней было тяжело, Оливия. Но и жизнь у нее была тяжелой. – Она обернулась к Оливии.

– Что до меня, то кричала я и орала много и часто, – сказала Оливия. Синди открыла было рот, но Оливия продолжала: – Из-за чего, уж и не помню, но это и неважно. Я бываю очень даже ужасной, когда захочу. Моему сыну, вероятно, со мной было тяжело, как и тебе с твоей матерью.

– Я все равно ее любила, – сказала Синди.

– Уф, полагаю, Кристофер тоже меня любит. – Оливия медленно покачала головой.

Женщины помолчали несколько минут, полотенце все еще лежало на коленях Оливии. Затем она подалась вперед и негромко сказала:

– Знаешь, Синди, порой на меня накатывает такая тоска по Генри, что я не могу дышать. – Она выпрямилась, и Синди показалось, что на глазах у Оливии выступили слезы. Оливия моргнула. – Внезапная страшная тоска, Синди, ни с того ни с сего, и не потому что Джек как-то не так со мной обошелся, он обычно хорошо со мной обходится, но вдруг что-то происходит, и у меня в голове только одно: Генри.

– Я ужасно рада, что вы зашли, – сказала Синди. – Вы не поверите, сколько людей больше не навещают меня.

– Отчего же. Поверю.

– Но почему они не приходят? То есть, Оливия, старые друзья больше здесь не появляются.

– Им страшно.

– Что ж, это их не красит!

– Согласна. В этом я с тобой абсолютно согласна.

– Но вам же не страшно.

– Не-а.

– Даже несмотря на то что вы боитесь смерти.

– Даже несмотря, – подтвердила Оливия.

* * *

Погода лучше не становилась, ветер свистел в окна, дождь ненадолго сменялся снегом, а потом опять барабанил по крыше. Синди казалось, что это никогда не кончится. Ей пришла открытка от библиотекарей, с которыми она работала. На открытке цветок, внутри пожелание «Выздоравливай скорее!» и подписи всех ее бывших коллег. Синди выбросила открытку в мусор. Приходила патронажная медсестра, поменяла постельное белье, и Синди радовалась ее присутствию; они поболтали по-дружески. Но когда медсестра ушла, Синди легла в кровать и натянула одеяло на голову. Вставив наушники, она слушала музыкальную радиостанцию «Пандора», и за этим занятием она проводила все больше и больше времени. Читать ее не тянуло, да ей вообще не хотелось читать. И смотреть кино на планшете, купленном Томом специально для этого, ей тоже не хотелось.

Затем она отправила сообщение сыновьям, учившимся в университете. «Еще одна, и все, – написала она, – люблю вас обоих!» Спустя несколько минут они ответили: «Мы тоже тебя любим, мама». А старший прислал еще одно сообщение: «Удачи тебе с этой последней!» – и она в ответ: «Спасибо, лапа!» и поцелуйный смайлик. Ей хотелось написать побольше, сказать: «Я очень, очень, ОЧЕНЬ вас люблю!» Но стоило ли? Сколь многое невозможно передать словами – в последнее время эта мысль часто приходила ей в голову, и у Синди щемило сердце. Но она сильно уставала, и в некотором отношении усталость была ей на руку: поддавшись ей, она бесконечно слушала музыку по телефону. Синди задремала, но ей казалось, что она не спит, и удивилась, когда проснулась.

В конце дня по дороге с работы заехала Анита, и они устроились за столом на кухне. Мужу Аниты – брату Тома – грозило увольнение, и Синди сказала:

– Анита, ну и достается же тебе.

– Точно. Но и тебе тоже. – И Анита засмеялась, смех у нее был какой-то булькающий, она сдвинула очки на лоб; Синди обняла ее. – А еще Мария со своими татушками, – сказала Анита, – обе руки сверху донизу. Я говорю ей: «И что ты будешь делать, когда кожа обвиснет?» – а она в ответ: «Я тогда их на попе сделаю…»

В кухню вошел Том, и Синди предложила Аните остаться на ужин.

– Блин, я была бы счастлива поужинать с вами. – Она встала и надела куртку. – Но мне надо кормить мое чокнутое семейство.

* * *

На следующий день выглянуло солнце. Оно ярко светило, пока Синди шагала к машине вместе с Томом, отпросившимся на полдня, чтобы отвезти ее на последнюю терапию; она не замечала ничего вокруг, только солнце, и по дороге в больницу почти не открывала рта. В больнице, как обычно, она просидела час с лишним под капельницей с лекарством, а затем Том помог ей вернуться в машину.

– Я останусь с тобой, Синди, – сказал он. – На весь день.

Дома Синди сразу легла в постель, вскоре к ней поднялся Том, присел на краешек кровати. Он ел яблоко, и звуки, которые он при этом издавал, действовали Синди на нервы. Он с хрустом откусывал от яблока, энергично жевал, причмокивая, и Синди в конце концов не выдержала:

– Том, ты не мог бы доесть яблоко где-нибудь в другом месте?

– Ладно, – обиженно ответил Том и побрел вниз.

* * *

Ровно через неделю после последней терапии Синди навестила Оливия Киттеридж.

– Поздравляю. Что дальше?

– Сканирование через три месяца. Будем ждать.

– Что ж, подождем. – И почти без паузы: – Мы с Джеком поругались. Это было что-то.

– Ой, Оливия, как мне жаль.

– М-м, ну а мне жаль, что я опять о своем. Поссорились мы из-за наших друзей. Нашей социальной жизни, как выражается Джек. И хватит об этом.

Синди откинулась на подушки, внимательно разглядывая Оливию. Лицо гостьи подергивалось, она была явно расстроена.

– Расскажите, если вам хочется, – предложила Синди.

– Словом, это его друзья из прошлой жизни, Ратледжи, мы ужинали с ними на днях, и когда мы возвращались домой, я сказала: «У Мэриэнн Ратледж ничего за душой, все напоказ». – Оливия развернула руки ладонями вверх. – «Как же она упоена собой, эта женщина, господи прости». И он оскорбился! Надулся, а потом говорит: «Видишь ли, Оливия, твои друзья довольно провинциальны». Надо же такое сморозить! Мол, они никогда не проявляют интереса к нему лично – очень по-мужски сказано! – и он находит это глубоко провинциальным. На что я ему ответила, что нахожу глубоко провинциальными его страдания из-за того, что его дочь гомосексуалка, и ему должно быть стыдно называть кого-нибудь провинциалом, когда сам он, наш Мистер Гарвардский Пижон, даже хуже, чем провинциал, потому что с таким отношением к дочери место ему в темном Средневековье. Я так разъярилась, что села в машину и поехала – и куда, по-твоему, я ехала? Домой! Я думала, что еду к себе, туда, где жила с Генри, и лишь через несколько минут сообразила, что того дома больше не существует. Тогда я двинула на мыс, сидела там и ревела, как девчонка, а потом повернула обратно, к дому Джека, нашему дому, в общем-то, отныне, и… вот ведь какая штука, он ждал меня и ужасно переживал. Ему было так тошно от того, что он наговорил мне всякого.

А я по дороге домой размышляла о нашей стычке и поняла: я – простолюдинка из низов, а Джек нет. То есть у нас с ним классовая проблема. И когда я вернулась и увидела, как ему стыдно, я рассказала ему очень спокойно про нашу классовую проблему, и знаешь, что было потом? Мы проговорили часа два кряду, остановиться не могли, и он сказал, что он тоже как бы из низов и поэтому так остро реагирует на провинциальность, ведь в глубине души он всю жизнь чувствовал себя деревенщиной и это его удручало. «Я сноб, Оливия, – признался он, – и я этим не горжусь». Его отец был врачом в маленьком городке в Пенсильвании, и, по-моему, это вовсе никакие не «низы», но отец был кем-то вроде сельского доктора и пациентов принимал в одной из комнат их небольшого дома, и Джеку казалось, что в тамошней школе он так и не стал своим, а потом его первая жена Бетси, эта родилась в особняке, в Филадельфии, училась в элитном колледже… – Оливия оборвала себя на полуслове. Затем подытожила: – Короче, мы отлично поговорили – вот что с нами произошло.

– Рада за вас, – сказала Синди. – Но, Оливия, что вы имеете в виду, называя себя человеком из низов?

– А то, что я не принцесса на горошине. Мой отец не окончил школу. Правда, мама была учительницей. Но мы были людьми простыми, чем я и горжусь. А теперь ты расскажи что-нибудь.

И Синди сказала, что месяца не пройдет, как у нее отрастут волосы. Сначала они будут похожи на пушок, но быстро примут нормальный вид. Оливия с интересом слушала, кивая время от времени. Когда Синди закончила, она сказала:

– Слушай, я давно хотела спросить о твоих сестрах. Что с ними стало? У тебя ведь была сестра, Синди? Или даже две?

– Верно. – Синди не ожидала, что Оливия помнит о ее сестрах. – Одна живет во Флориде. Работает официанткой. А моя младшая сестренка умерла много лет назад… – Синди осеклась, но все же закончила фразу: – От передозировки. У нее с этим были проблемы.

Оливия Киттеридж тряхнула головой:

– Матерь божья. – Скрестила лодыжки, правая поверх левой, поерзала на стуле. – Надо понимать, родные тебя не навещают.

– Невестка навещает. Анита. Если честно, Оливия, она единственный человек, кроме вас, с кем я вижусь постоянно.

– Анита Кумс, – догадалась Оливия. – Разумеется, я ее знаю. Работает в отделе регистрации в мэрии.

– Точно.

– Симпатичный человек. Она мне всегда такой казалась.

– О, она замечательная, – подхватила Синди. – Но сколько же у нее проблем! С другой стороны, а у кого их нет? – Внезапно Синди выпрямилась: – Оливия, вы рассказали мне о ссоре с Джеком Кеннисоном, потому что думаете, что я скоро умру?

Оливия глянула на нее с искренним изумлением. Опять скрестила лодыжки, теперь левая оказалась поверх правой.

– Нет, я рассказала тебе, потому что я – старуха, которая любит поговорить о себе, и нет никого другого, кому бы я могла выложить все это, не испытывая неловкости.

– Хорошо, – вздохнула Синди. – Я просто подумала, может, вы решили, что со мной безопасно откровенничать, потому что я скоро умру, так почему бы мне не рассказать.

– Я не знаю, умрешь ты или нет. – После чего Оливия заговорила: – Я тут заметила, у вас до сих пор рождественский венок висит. Некоторые оставляют его надолго, но я никогда не понимала зачем.

– Это невыносимо, – вспыхнула Синди. – Сколько раз я говорила Тому! Почему он постоянно забывает снять венок?

Оливия покрутила ладонью:

– Он переживает, Синди. И не может ни на чем сосредоточиться.

Нелепое объяснение, нахмурилась Синди, за уши притянуто, но… похоже, Оливия права. Такая простая мысль, но абсолютно здравая. «Бедный Том! – подумала Синди. – Я к тебе несправедлива…»

Оливия уставилась в окно:

– Посмотри-ка.

Синди повернула голову. Солнце было великолепно, и пусть день клонился к вечеру, но с голубого неба лилась царственная желтизна, расцвечивая голые ветви деревьев и все, что было вокруг.

Но затем случилось кое-что еще… То, чего Синди не забудет до конца своих дней.

– Боже мой, до чего же я люблю февральское солнце, – сказала Оливия Киттеридж. – Боже мой, – с благоговением повторила она, – ты только глянь, как светится февраль.

Прогулка

Его дети, с ними что-то неладно.

Такая мысль посетила Денни Пеллетьера, когда декабрьским вечером он шагал по дороге в городе Кросби, штат Мэн. Вечер выдался холодным, и Денни был одет не по погоде – в старые джинсы и куртку поверх футболки. Он не собирался на прогулку, но после ужина ему почему-то не сиделось на месте, и он сказал жене, готовившейся ко сну:

– Мне надо пройтись.

Шестидесятидевятилетний Денни на здоровье не жаловался, хотя иногда по утрам чувствовал себя одеревеневшим.

Шагая, он снова подумал: «Что-то неладно». С его детьми, то есть. Детей у него было трое, все семейные. В брак они вступили молодыми, в возрасте около двадцати, как и сам Денни в свое время – его невесте было восемнадцать. Когда дети справляли свадьбы, Денни не казалось, что они слишком молоды для брака, но сейчас, топая по дороге, он припомнил, что уже в те годы молодежь не торопилась заводить семью. Он перебрал в уме одноклассников своих детей и обнаружил, что многие тянули с этим до двадцати пяти или двадцати восьми, а то и дольше, как, например, парнишка Вудкок, писаный красавец, женившийся в тридцать два года на хорошенькой блондинке.

Холод донимал, и Денни зашагал быстрее, чтобы согреться. Скоро Рождество, но за последние три недели не выпало ни крупинки снега. Для Денни – как и для многих других людей – это было непривычно и дико, ведь он хорошо помнил, как в детстве в этом самом городе штата Мэн снег к Рождеству лежал сугробами, и такими высокими, что мальчишки легко превращали их в крепости. Однако этим вечером Денни слышал только, как хрустят опавшие листья под его кроссовками.

Было полнолуние. Дорожка лунного света протянулась через реку, на берегах которой стояли фабрики с темными, заколоченными окнами. На одну из них, фабрику Уошберна, Денни пришел работать, когда ему исполнилось восемнадцать; фабрику закрыли тридцать лет назад, и потом Денни работал в магазине одежды, где, кроме всякого прочего, торговали дождевиками и резиновыми сапогами, – у рыбаков и туристов эти вещи шли нарасхват. Его воспоминания о фабрике были куда живее, чем о работе в магазине, хотя за прилавком он трудился дольше. В памяти Денни с поразительной ясностью отпечатались станки, работавшие круглосуточно, и ткацкий цех. Его отец был в этом цехе наладчиком станков, и Денни, считай, повезло: когда его взяли на фабрику, полы он мыл всего лишь три месяца, потом стал ткачом, а чуть позже – наладчиком станков, как и его отец. Непрестанный шум в цеху, от которого трещала голова, страшный скрежет, когда челнок выходил из строя, разрывая ткань и высекая искры из металлической рамы, – как же это было захватывающе! А теперь ничего этого нет. Денни вспомнился Снаффи, не умевший ни читать, ни писать, как он вынимал вставную челюсть и мыл ее в водостоке, в связи с чем там появилась табличка «Мыть зубы запрещается!». И все подшучивали над Снаффи, потому что он не мог прочесть объявление. Снаффи умер несколько лет назад. Многие умерли – на самом деле большинство мужчин, с которыми работал Денни. И это обстоятельство вдруг повергло его в тихое смятение.

Потом он опять задумался о своих детях. Какие-то они неразговорчивые, даже чересчур. Может, обижены на него? Все трое получили высшее образование, сыновья переехали в Массачусетс, дочь – в Нью-Гэмпшир, здесь для них работы не нашлось. С внуками все в полном порядке, в школе они отличники. Беспокоили его дети, они не шли у него из головы.

В прошлом году, накануне встречи с одноклассниками в честь пятидесятилетнего юбилея окончания школы, Денни показал старшему сыну выпускной альбом, и тот воскликнул:

– Папа! Они называли тебя Бульдожкой?

– Ну да, – ответил Денни, посмеиваясь. – А что, французский бульдог…

– Это не смешно! – перебил сын. – Когда я учился в седьмом классе, миссис Киттеридж говорила нам, что эта страна должна была стать плавильным котлом, но сплав так и не получился, и она была права. – Сын встал и удалился, оставив Денни сидеть за кухонным столом с раскрытым альбомом.

Миссис Киттеридж была не права. Времена изменились.

Но теперь, шагая по берегу реки, Денни понял, отчего сын так разъярился: нынче уже не принято называть кого-то Бульдожкой. Но сыну было невдомек, что Денни вовсе не чувствовал себя оскорбленным, когда его кликали Бульдожкой. Пряча руки поглубже в карманы, Денни засомневался – а правда ли так и было? И тут до него дошло: правда в том, что он мирился со своим прозвищем как с чем-то само собой разумеющимся.

А смириться с этой кличкой означало смириться со многим прочим – с тем, что он пойдет работать как только, так сразу, и что ему не стоит и мечтать о том, чтобы продолжить учебу, да и прилежания на уроках в школе от него тоже никто не требовал. Верно ли он сейчас рассуждал? Денни спустился к реке, в лунном свете было видно, как она бурлит, и ему почудилось, что его жизнь все равно что деревяшка, плывущая по реке, просто отдавшаяся на волю течения, не оказав ни малейшего сопротивления. Он зашагал к водопаду.

* * *

Луна была чуть правее от него, и казалось, что она светит ярче, когда он останавливался, чтобы взглянуть на нее. Может, поэтому ему вспомнилась Дороти Пейдж?

Дори Пейдж была красоткой – нет, красавицей! По школьным коридорам она ходила, распустив по плечам длинные светлые волосы; высокая, она нисколько не стеснялась своего роста. Глаза у нее были большие, а на губах всегда играла улыбка. В школе она появилась в десятом классе, ближе к лету, и только из-за нее Денни не бросил учебу в тот же год. Ему просто хотелось видеть ее, хотелось смотреть на нее. Хотя в его планах значилось сменить школу на фабрику, и чем раньше, тем лучше. Его шкафчик располагался недалеко от шкафчика Дори, но предметы они изучали разные, поскольку у Дори имелась не только потрясающая внешность, но и мозги. Как утверждали учителя и с чем даже ученики соглашались, Дори была самой умной ученицей в школе за долгие годы. Отец ее был врачом. Однажды, когда они оба возились у своих шкафчиков, Дори поздоровалась с ним: «Привет», и у Денни закружилась голова. «Привет, привет», – ответил он. С тех пор они вроде как стали друзьями. Дори общалась и с другими ребятами, умными ребятами, они и были ее настоящими друзьями, но с Денни она тоже дружила.

– Расскажи о себе, – попросила она однажды после уроков. В коридоре, кроме них, никого не было. – Расскажи мне все, – шутливо добавила она.

– Не о чем рассказывать, – ответил Денни совершенно искренне.

– Ни за что не поверю, такого быть не может. У тебя есть братья и сестры?

Ростом она была почти с него и терпеливо ждала, пока он разберется со своими учебниками.

– Ага. Я старший. У меня три сестры и два брата.

Денни наконец нашел нужные учебники и теперь стоял и смотрел на нее. Это было как смотреть на солнце.

– О, вау, – сказала Дори, – разве это не здорово? Звучит потрясающе. А у меня только один брат, поэтому в нашем доме царит тишина. Спорим, у вас дома тихо не бывает.

– Да, – согласился Денни, – у нас не очень тихо.

Он уже встречался с Мари Лёвек и волновался, а вдруг она сейчас появится. Он двинулся по коридору в сторону от спортзала, где тренировалась Мари, – она была в группе поддержки, – и Дори последовала за ним. Остановились они в противоположном углу школьного здания, у музыкального класса, там и поговорили. Он не мог вспомнить все, о чем они разговаривали в тот день, как и в другие дни, когда она внезапно возникала перед ним и они направлялись к музыкальному классу, стояли там под дверью и беседовали. Но он точно помнил, что она никогда не уговаривала его поступить в колледж. Дори, похоже, знала – ну конечно, знала, ведь он «бульдожка», – что у него и подготовка так себе, и денег нет, да и занимались они по программам разного уровня. Он же не сомневался, что она будет учиться в колледже.

Так продолжалось два года, они беседовали наедине примерно раз в неделю, чаще – только в баскетбольный сезон, когда Мари усиленно тренировалась в спортзале. Дори никогда не спрашивала о Мари, хотя видела их вместе на переменах. Он же видел ее с разными парнями – кто за ней только не приударял, и всякий раз, заметив его, Дори улыбалась и кричала: «Привет, Денни!» Он сильно любил ее. Она была такой красивой. По-настоящему прекрасной.

– Я уезжаю в Вассар, – сообщила она весной в их последний год в школе, и он не понял, что она имеет в виду. Она пояснила: – Это колледж в штате Нью-Йорк.

– Отлично, – сказал он. – Надеюсь, это очень хороший колледж, ведь ты же невероятно умная, Дори.

– Нормальный колледж… ладно, хороший колледж.

Сколько ни пытался, он не мог вспомнить, о чем они разговаривали в последний раз. Но он помнил, как во время выпускной церемонии, когда Дори вызвали, чтобы вручить ей аттестат, кое-где в толпе выпускников раздалось улюлюканье, свист и прочее в том же роде. Не прошло и года, как Денни женился, и больше он никогда Дори не видел. Но он четко помнил, где он находился – прямо у входа в самый большой продуктовый магазин в городе, – когда узнал, что она окончила Вассар, а потом покончила с собой. Рассказала ему об этом Триш Биббер, девушка, с которой он учился в одном классе, и когда он спросил «почему?», Триш уставилась себе под ноги и сказала:

– Денни, вы с Дори как бы дружили, поэтому я думала, может, ты в курсе. В общем, тут замешано сексуальное насилие в семье.

– Что? – тупо переспросил Денни, он вдруг перестал понимать, что ему говорят.

– Ее отец, – сказала Триш.

Она не ушла сразу, постояла рядом, пока он осознавал услышанное. Потом глянула на него участливо:

– Мне жаль, Денни.

Это он тоже запомнил навсегда – глаза Триш, исполненные сочувствия.

Так завершилась история Дори Пейдж.

* * *

Денни повернул к дому и вскоре вышел на Мэйн-стрит. Внезапно он ощутил беспокойство, будто ему что-то угрожало; город и впрямь сильно изменился за последние годы, люди больше не прогуливались по вечерам вот так, как Денни сейчас. Опять же, он давно не вспоминал о Дори, хотя раньше часто думал о ней. Над ним сияла луна, все так же ярко, словно в память о Дори, – либо это сама Дори позаботилась, чтобы луна не тускнела. «Спорим, у вас дома тихо не бывает», – говорила она.

И тут Денни поймал себя на мысли: теперь в его доме тихо. Тишина сгущалась годами. Сперва дети переженились и уехали, потом как-то само собой в доме становилось все тише. Мари, обучавшая детей в местной школе управляться с разными гаджетами, несколько лет назад вышла на пенсию, а затем и Денни стал пенсионером, и поводы для долгих разговоров почти иссякли.

Денни шагал мимо скамеек летнего театра. Опавшие листья вспархивали под напором холодного ветра. Он не мог бы толком сказать, о чем сейчас думает и сколько времени уже гуляет. Внезапно он увидел крупного мужчину, всем телом навалившегося на скамью. Денни огляделся, но особо не испугался. Тело мужчины будто набросили на скамью, как драпировку, – нечто прежде невиданное, – и, похоже, это тело не шевелилось. Денни медленно приблизился. Громко покашлял. Парень даже не дернулся.

– Эй? – окликнул Денни.

В лунном свете было хорошо видно, что джинсы на парне немного сползли, открыв ложбинку между ягодицами. Руки были прижаты к сиденью.

– Эй? – повторил Денни на этот раз громче, но ответа опять не последовало.

Он пригляделся: волосы у парня были длинные, светло-каштановые и падали ему на щеки. Денни ткнул его в плечо, и парень застонал.

Отступив, Денни достал телефон и набрал 911. Сообщил оператору, где он находится и на что смотрит, и та сказала:

– Мы немедленно пришлем наших людей, сэр. Оставайтесь на линии. – Он слышал, как она переговаривается с кем-то – по другому телефону? – слышал какие-то щелчки и помехи и терпеливо ждал. – Итак, сэр, этот человек жив?

– Он стонал, – ответил Денни.

– Хорошо, сэр.

И затем очень быстро – как показалось Денни – подъехала полицейская машина, поблескивая синими мигалками, и из нее вышли двое копов. Держались они спокойно, отметил Денни, коротко побеседовали с ним и подошли к малому, наброшенному на скамейку.

– Наркотики, – сказал один из полицейских.

– А то, – подтвердил другой.

Первый полицейский порылся в кармане, вынул шприц, ловким движением поддернул вверх рукав на куртке парня и сделал укол на сгибе локтя. Парень почти сразу же очнулся и встал. Посмотрел по сторонам.

Это был парнишка Вудкок.

Денни не узнал бы его, если бы глубоко запавшие глаза на некогда красивом лице не остановились на Денни:

– Эй, здрасьте.

В тот же миг глаза у него закатились, и полицейские усадили его на скамью.

Уже не мальчик, мужчина средних лет, но для Денни он оставался пареньком, с которым его дочь училась в одном классе. Как он стал таким? Широченным – жирным, если уж начистоту, – расхристанным и обдолбанным вусмерть? Денни стоял, глядя парню в затылок, а затем приехала «скорая» с орущей сиреной и включенными мигалками, из нее выскочили двое фельдшеров, подхватили Вудкока за руки и потащили к фургону; дверца за ними захлопнулась.

Когда «скорая» уехала, один из полицейских сказал Денни:

– Ну вот, вы сегодня спасли человеку жизнь.

– На какое-то время, – добавил второй полицейский, садясь в машину.

Денни быстро шагал по направлению к дому и думал: дело не в его детях, вовсе нет. Теперь он это ясно понимал. Его дети в родительском доме чувствовали себя в безопасности, не то что бедная Дори. Его дети не подсели на наркоту. Что-то не так было не с ними, а с самим Денни. Убывание собственной жизни, вот что гнетет его, и однако эта жизнь еще не закончилась.

Он торопливо взобрался на крыльцо, сбросил с себя куртку. В спальне горел свет, Мари читала в постели. Она обрадовалась, увидев мужа. Отложила книгу и помахала ему:

– Привет, привет.

Педикюр

Начался ноябрь.

Ни снежинки пока не упало на Кросби, штат Мэн, а поскольку в ту среду было солнечно, миру и людям явилась этакая жутковатая красота. На дубах сохранилась листва, золотистая и пожухлая; вечнозеленые стояли по стойке смирно, будто замороженные; на прочих деревьях голые, почерневшие ветки тянулись ввысь из последних сил; вдоль дорог ни травинки, а поля выглядели так, словно по ним пылесосом прошлись, – и под косыми лучами солнца, более не поднимавшегося высоко в серо-голубое небо, все это вместе казалось беспросветно тоскливым и одновременно изысканно прекрасным.

Джек Кеннисон предложил Оливии Киттеридж прокатиться на машине.

– Ой, я люблю кататься, – ответила она, и он сказал, что знает об этом, потому и предложил.

– Как хорошо, – сказала Оливия, и Джеку тоже было хорошо.

Они сели в новенькую «субару» – спортивный автомобиль Оливия не жаловала – и тронулись в путь. Они решили отправиться в Ширли-Фоллз, что находился в часе езды от Кросби, там Оливия училась в старшей школе, и оттуда родом был ее первый муж Генри.

Джек и Оливия жили вместе уже пять лет, Джеку исполнилось семьдесят девять, Оливии – семьдесят восемь. В первые месяцы они спали в обнимку. Никто из них годами не обнимал другого человека по ночам. Когда Джеку удавалось вырваться куда-нибудь с Илейн, они, спящие в номере отеля, тоже обнимали друг друга, но это было совсем не то же самое, что в первые месяцы его совместной жизни с Оливией. Она могла положить ногу на обе его ноги и голову ему на грудь, и если ночью они ворочались, то их телесный контакт не прерывался, и Джек мысленно сравнивал их крупные старые тела с кораблями, потерпевшими крушение и выброшенными на берег, – и с каким же упорством они держались друг за друга, словно это был вопрос жизни и смерти!

Джеку ничего подобного и во сне бы не привиделось – Оливия, непохожая ни на кого на свете, и его собственная потребность в человеческой близости. Он и представить не мог, что проведет свои финальные годы с такой женщиной и таким образом.

С ней он мог быть самим собой. Так он думал в те первые месяцы, обнимая уснувшую и похрапывавшую Оливию, и так же он думал до сих пор.

Она выводила его из себя.

Вместо того чтобы спокойно позавтракать, она развивала бурную деятельность, якобы совершенно необходимую.

– Оливия, тебе не нужно ничего делать, – говорил он.

И она в ответ показывала ему нос. Нос, как в детстве. Господи.

Лишь когда они поженились, он сообразил, что уровень тревожности у нее повышенный. Сидя в кресле, она постоянно болтала ногой; могла внезапно выскочить из дома, сказав, что ей надо купить ткань в магазине Джоан, – исчезала она стремительно. Но по ночам она по-прежнему прижималась к нему, а он к ней. Спустя год они больше не жались друг к другу, но спали в одной постели, а по утрам выясняли, кто у кого стянул одеяло. Они были настоящей семейной парой. А тревожность Оливии поутихла, чем Джек был крайне доволен, но вслух об этом не упоминал.

Но года два назад они поехали в Майами, и там Оливия рвала и метала.

– Что нам здесь делать? – гневно вопрошала она. – Просто сидеть на солнце?

Джек внял ее резонам, и они вернулись домой. В прошлом году они побывали в Норвегии в круизе по фьордам, и это им понравилось несравненно больше. А прогулки на автомобиле обожали оба.

– Мы типа парочка старых пердунов, – пошутил Джек, когда они катались в последний раз.

– Джек, ты же знаешь, – сказала Оливия, – я ненавижу это слово.

* * *

Кросби остался позади; они ехали по шоссе мимо небольшого поля с каменной оградой и булыжниками, торчавшими средь белесой травы.

– В общем, так, – начала Оливия. – Эдит упала с горшка и сломала руку, поэтому ее забрали оттуда.

– Забрали? – переспросил Джек.

– Ну… – Оливия покрутила ладонью в воздухе. – В реабилитационный центр или еще куда.

– Серьезный перелом?

– Понятия не имею. Надеюсь, что нет. – Оливия выглянула в окно, они подъезжали к городу Беллфилд-Корнерс. – Черт, до чего же унылый городок.

Джек согласился с ней. На главной улице было открыто только одно кафе, а также «Общество взаимного кредита» и автозаправка. Все прочее было заперто. А фабрику, которая прежде первой бросалась в глаза на въезде в город, за последние десять лет разобрали на кирпичи, о чем Джеку сообщила Оливия.

– Я ни разу не бывал в Ширли-Фоллз, – сказал Джек, когда они выехали из Беллфилд-Корнерс на открытое шоссе.

Оливия развернулась к нему, спиной она почти упиралась в дверцу.

– Смеешься? Ты никогда не бывал в Ширли-Фоллз?

– А зачем мне был нужен Ширли-Фоллз? – спросил Джек. – Что там такого необыкновенного? О, я в курсе, некогда это был процветающий город, но что там сейчас?

– Сомалийцы. – Оливия снова развернулась лицом к ветровому стеклу.

– Ах да, – сказал Джек, – я и забыл о них. – И спохватился: – Ладно, я не забыл о них, просто давно не вспоминал.

– Ну да, – буркнула Оливия.

– Как Эдит упала с горшка? – выдержав паузу, спросил Джек.

– Как? Наверное… просто упала. Я-то откуда знаю.

Джек рассмеялся – с этой женщиной не соскучишься.

– Ты ведь знаешь, как она упала, Оливия. Ты много чего знаешь.

– Послушай, Банни Ньютон мне такое рассказала на днях. Оказывается, ее муж давно знаком с тем мужчиной, у которого недавно умерла жена, и этот мужчина лет десять был влюблен в другую женщину – еще при жизни жены, – и вот эта другая женщина в свой день рождения вышла из дома и уселась посреди скоростной автострады, и ее сбила машина – насмерть. Ты когда-нибудь слышал нечто подобное? Теперь этот человек горюет о ней куда больше, чем о покойной жене.

– То есть она покончила с собой?

– Похоже на то. Матерь божья, какой ужасный способ умереть.

– И сколько ей было лет?

– Шестьдесят девять. И да, она весила восемьдесят семь фунтов. По словам Банни. Сдается, она была не в себе.

– Сдается, эта информация грешит пробелами, – возразил Джек.

– Я лишь пересказываю, что слышала, – ответила Оливия. – А, еще кое-что, та женщина подала на развод. Может, это заполнит пробел, кто знает. Но все равно безумие какое-то.

– Это не самая увлекательная из твоих историй, – вежливо попенял Джек.

– Нет, не самая.

Минут через пять Оливия сказала:

– Мне правда нравится мой педикюр, Джек.

– Я рад, Оливия. Можешь повторить.

– Я так и планирую.

* * *

Несколькими днями ранее Джек застал Оливию в спаль-не плачущей – не навзрыд, но скупыми слезами. По той причине, что у нее больше не получалось постричь ногти на ногах, а ведь всю свою жизнь она стригла ногти сама, но вдруг стала слишком грузной и слишком старой, чтобы дотянуться до ступни, и как же ей противно, жаловалась Оливия, просто омерзительно смотреть на эти ужасные ногти.

И Джек сказал:

– Давай отвезем тебя на педикюр.

Оливия повела себя так, словно ей предложили нечто непотребное.

– Да ладно тебе.

Джек усадил ее в машину и повез в педикюрный салон.

– Смелей, – велел он, когда Оливия, выбравшись из машины, принялась топтаться на месте.

Ничего не оставалось, как последовать за ним в салон, где Джек сказал администратору:

– Эта женщина хотела бы сделать педикюр.

– Да-да, конечно, сюда, пожалуйста, – засуетилась крошечная азиатка.

– Я вернусь за тобой.

Джек помахал ошалевшей Оливии, но как же она улыбалась, когда он приехал забирать ее.

– Джек, – заговорила она почти с придыханием, стоило им сесть в машину. – Джек, у них одна емкость с водой для одной ноги, другая для другой, такие крошечные ванночки, и ты просто суешь туда ногу, а эта женщина, о-о, какая же она мастерица!..

– Тебе легко угодить, – заметил Джек.

– Ты первый, от кого я это слышу, – парировала Оливия и продолжила: – Она растерла мне икры, и ногам сразу полегчало. Нет, массировала, вот как это называется. Она массировала мне икры. Чудесно. – И вдруг сменила тему: – Ты ведь знаешь такую писательницу, ну, ту, что сочиняет все эти книжки-страшилки… как же ее зовут?.. Шарон Макдональд. Так вот, она девушка из Беллфилд-Корнерс, и этим все сказано.

– Что именно?

– А то, что много лет назад, когда она начинала, она как раз обреталась в Беллфилд-Корнерс. И больше о ней и сказать-то нечего, только «девушка из Беллфилд-Корнерс».

– Ну, вероятно, поэтому она умеет так хорошо описывать всякие ужасы, – предположил Джек.

– Хорошо писать она в принципе не способна, – отрезала Оливия.

– Да ты сноб!

– А ты олух, если читаешь подобную макулатуру.

– Я не прочел ни одной ее книжки, – заверил Джек.

Он не упомянул о том, что его покойная жена Бетси читала все, что выходило из-под пера Макдональд, – какой смысл сообщать об этом Оливии? Они ехали вдоль реки, широкой серой лентой тянувшейся параллельно дороге и впечатлявшей своей суровостью.

– Мне нравится эта дорога, – сказал Джек.

– Мне тоже, – подхватила Оливия. – Слушай, у меня для тебя еще есть одна история. Банни с мужем ужинали на днях в «Яблочной пчеле», сидели они не у стойки, а в зале, и кроме них там была только одна пара, оба толстые, спасу нет, и в какой-то момент мужчина закашлялся, а потом его начало рвать…

– Господи, Оливия.

– Нет, ты послушай. Его тошнило и тошнило, а женщина подставляла ему пластиковые пакеты и держала их, пока его выворачивало, и непрерывно извинялась перед Банни.

– Надо было вызвать «скорую», – сказал Джек.

– Банни предлагала то же самое, – ответила Оливия. – Но оказалось, что у мужчины редкое заболевание, и называется оно… ох, как же оно называется?.. Дивертика цинка? Нет, дивертика Ценкера – что-то в этом роде, по словам его жены, так что Банни с мужем расплатились и ушли, а несчастная толстая пара сидела там, пока мужчина не перестал блевать.

– Господи, – повторил Джек. – Черт знает что, Оливия.

– Но я же это не выдумала, – пожала плечами Оливия.

В Ширли-Фоллз они въехали через старый район. Строения, сперва редкие, постепенно складывались в улицы, высокие деревянные дома, построенные много лет назад для фабричных рабочих, стояли почти друг на друге, к ним по холму вела деревянная лестница. Джек прищурился, глядя в окно, – по тротуару шествовала группа черных женщин в хиджабах и длинных платьях.

– Ого! – вырвалось у Джека, удивленного этим зрелищем.

– Ты совсем как моя мать в стародавние времена, – прокомментировала Оливия. – Она терпеть не могла, когда люди в городских автобусах разговаривали по-французски. Понятно, многие говорили по-французски, они приехали из Квебека, чтобы работать на фабриках, но моя мать – как же она бесновалась. Что ж, времена меняются, – весело заключила Оливия. – Просто приглядись к этим людям, – добавила она.

– Диковато на первый взгляд. – Джек вертел головой то вправо, то влево. – Ты не можешь с этим не согласиться. Черт, похоже, мы въехали в их гетто.

– «Их гетто»? – переспросила Оливия.

– Именно.

– Это оскорбительно, Джек.

– Разумеется. – Но все же он слегка устыдился: – Ладно, я не должен был так говорить.

Они ехали по городу – на взгляд Джека, крайне удручающему, пересекли реку и оттуда двинули по пологому холму с жилыми кварталами.

– Поверни, поверни прямо здесь, – приказала Оливия, и Джек повернул направо, на не слишком широкую улицу, и Оливия показала ему дом, где в детстве и юности жил Генри.

– Симпатично, – сказал Джек.

Его совершенно не волновало, где и как рос и мужал Святой Генри, но он заставил себя посмотреть на дом и счел, что лучшего места для юного Генри не найти. Куцая двухэтажная постройка темно-зеленого цвета с огромным кленом на лужайке перед крыльцом.

– Генри посадил это дерево, когда ему было четыре года, – с гордостью сообщила Оливия. – Просто нашел маленькую ветку и решил воткнуть ее в землю, а его мать – старая ведьма – вроде бы помогала ему поливать деревце, пока оно было маленьким, а теперь оно вон какое вымахало.

– Очень симпатично, – сказал Джек.

– Тебе неинтересно, – заметила Оливия. – Что ж, это нормально, едем дальше.

Джек старательно оглядел окрестности:

– Мне интересно, Оливия. Куда мы теперь направимся?

В Уэст-Аннетт, велела она, туда, где она выросла; Джек вел машину, а Оливия прокладывала маршрут. Они ехали по узкой дороге мимо полей, странновато зеленых для ноября и пугающе бескрайних под косыми лучами солнца.

Они ехали и ехали, и Оливия рассказывала Джеку о школе, где преподавала ее мать и где все ученики сидели в одном классе, и как матери зимой приходилось вставать ни свет ни заря, чтобы протопить школу к началу уроков; рассказывала о финке, нянчившей ее, – «это меня-то!» – когда Оливия была еще слишком мала, чтобы ходить в школу; рассказывала о дяде Джордже, пьянице, женившемся на женщине много моложе его, и эта женщина влюбилась в соседа – «вот там стоял его дом, прямо там», – а потом сосед… в общем, Оливия не знала, что на него нашло, но та молодая женщина повесилась в погребе под лестницей.

– Господи, – сказал Джек.

– Ага. Ребенком я боялась спускаться в погреб, и как же меня трясло, когда меня посылали туда за картошкой или еще чем.

– Боже, – сказал Джек.

– А дядя Джордж, – продолжала Оливия, – снова женился, но через десять лет после смерти его первой жены он тоже повесился на том же самом месте.

– Боже мой! – сказал Джек.

* * *

Так они и колесили по дорогам в одну полосу, беседуя о том о сем. Джек рассказывал Оливии о своем детстве, и уже не в первый раз, но, увидев дом, где она выросла, не удержался от воспоминаний о доме своих родителей на окраине Уилкес-Барр, в Пенсильвании, и о том, каким маленьким казался ему этот дом, даже когда он был ребенком, и хотя он был побольше, чем бывший дом Оливии, Джек чувствовал себя там смятым в комок.

– Ох-ох-ох, – отозвалась Оливия, внимательная слушательница. – И немного спустя: – Нет, ты только посмотри!

Джек как раз свернул, и им явилось ноябрьское заходящее солнце на фоне темнеющего безоблачного неба. Горизонт ярко желтел. Голые деревья упирались голыми черными ветвями в небо.

– Ну потрясающе, – сказал Джек.

Вверх-вниз катилась машина, вверх по одному небольшому холму, вниз по другому, по длинному объезду, по короткой дуге; автомобиль то нырял, то взлетал, пока солнце медленно опускалось за горизонт.

– Давай наведаемся в тот новый ресторан в Ширли-Фоллз, – сказал Джек. – Мэриэнн Ратледж о нем упоминала. Вроде бы это лучший ресторан в городе. Как он называется?.. Какое-то смешное название.

– «Горючее», – ответила Оливия.

– Точно. – Джек глянул на нее: – Откуда ты знаешь о модном ресторане «Горючее» в Ширли-Фоллз? Ты меня удивляешь.

– А ты меня. Ты что, ничего не читаешь? В газете несколько месяцев назад была о нем статья. Надо же, назвать ресторан «Горючим». В жизни ничего подобного не слыхивала.

* * *

Джек припарковался за квартал от ресторана, название заведения сияло неоновыми огнями. Заперев машину, Джек огляделся. Уже час, как стемнело, и тьма в это время года всегда казалась ему реально темной; не хотелось бы – причем категорически, – чтобы его автомобиль угнали или разбили стекло в поисках, чем бы поживиться. Оливия стояла на тротуаре.

– Да брось, Джек, – сказала она, словно могла читать его мысли (и порой Джеку чудилось, что так оно и есть на самом деле), – ради бога, с машиной все будет в порядке.

– Знаю, – ответил он.

Ресторан на первый взгляд напоминал пещеру. Высокие потолки, бар с мерцающими бокалами и стройные ряды бутылок напротив огромного зеркала, за баром были расставлены столики. На других стенах также висели большие зеркала, и на каждом столике горел фитилек в круглом стаканчике. Официантка усадила их за столик в центре почти пустого зала, и Оливия, развернув салфетку, сказала:

– Надеюсь, у них есть стейк. Хочу мяса.

– Конечно, есть, – заверил ее Джек и, подмигнув, добавил: – Я угощаю.

Джеку подали виски, Оливии – бокал белого вина, и вскоре они сделали заказ. Оливия попросила стейк, Джек – моллюсков, и когда официантка принесла заказанные блюда, Джеку и Оливии, увлеченно разговаривавшим, пришлось откинуться на спинки кресел, иначе некуда было бы поставить тарелки, но беседу они не прекратили. Оливия рассказывала Джеку о сомалийцах, которые прибыли сюда лет пятнадцать назад, и какой поначалу поднялся переполох, ведь Мэн всегда слыл таким белым, белым штатом.

– И старым, с традициями, – подчеркнула Оливия.

Однако сомалийцы оказались ужасно предприимчивыми и занялись разнообразным бизнесом.

– Это же здорово, – сказал Джек совершенно искренне, хотя сомалийская тема была ему не близка. Но Оливия умела сделать любую тему интересной, причем интересной именно для Джека, потому что она была Оливией, и к тому же он знал, что вскоре они заговорят о чем-нибудь другом, нужно только подождать.

Высокая тяжелая дверь отворилась, и в ресторан вошли двое. Джек, обернувшись на дверь, сперва увидел женщину и подумал: «До чего же она похожа…» – а затем услышал ее голос. Она обращалась к своему спутнику, следовавшему за ней, и сомнения отпали: это был ее голос. Джек услышал, как она сказала:

– О, знаю, знаю, да, я об этом знаю.

И он – Джек – тихо произнес:

– Нет.

– Что нет? – спросила Оливия. Она уже готова была вцепиться зубами в отрезанный кусок стейка.

– Ничего, – ответил Джек. – Я подумал, что увидел кое-кого из моих знакомых, но обознался.

Нет, не обознался.

Но не верил своим глазам. Не верил, что подобное происходит с ним. С такими же ощущениями он много лет назад, в детстве, падал с велосипеда – набирающее силу предчувствие чего-то страшного и понимание, что он ничего не может сделать. Только наблюдать, как тротуар несется к его физиономии.

Он сидел неподвижно, глядя, как они входят в зал, официантка здоровается с ними, и вот они направляются в его сторону. На ней была золотистая дубленка и коричневый шарф вокруг шеи, золотистая овечья кожа была почти такого же цвета, как ее волосы, и выглядела она несколько полнее, чем Джеку помнилось, – возможно, из-за толстой дубленки – и очаровательной, какой была всегда; в ушах большие золотые серьги, слишком массивные, на вкус Джека. А затем она увидела его. Смятение мелькнуло на ее лице, она отвернулась, потом снова посмотрела на Джека и, сделав шаг, остановилась у его кресла.

– Джек? – сказала она. – Джек Кеннисон? – До него донесся тонкий аромат ее духов, она всегда ими душилась, и у Джека защекотало в носу.

– Здравствуй, Илейн. – Он расправил салфетку на коленях.

Илейн уставилась на него, серьги как две огромные запятые по обе стороны лица, и Джек подумал, не надо ли ему встать, и поднялся, и заметил – нет, ему не почудилось, – как ее зеленые глаза машинально скользнули вниз по его телу и снова вверх. Джек сел, задев животом край стола. Спутник Илейн стоял тут же, рядом.

Лицо у нее постарело – естественно, – но, как ни странно, не изменилось. Оно казалось немного шире, ее лицо, все же она слегка поправилась. Макияж у нее был идеальный, зеленые глаза, подведенные черным, стали еще зеленее, а волосы были чуть длиннее, чем раньше.

– Джек, что ты здесь делаешь?

– Ужинаю.

Взгляд Илейн переместился на Оливию, и та немедленно протянула ей руку:

– Здравствуйте. Я жена Джека, Оливия.

Изумление отразилось на лице Илейн, Джек глаз с нее не спускал. Она пожала Оливии руку:

– Илейн Крофт. – И взяла под руку своего спутника: – А это Гэри Тейлор.

И Гэри пожал руку Оливии, потом Джеку, и тот решил, что этот малый выглядит полным идиотом в своих круглых очках и с серьгой в одном ухе (серьга, господи прости, этакий крошечный золотой обруч!), а волосы у него едва не падали на плечи.

Илейн снова взглянула на Джека, и он понял, о чем она хочет спросить.

– Бетси умерла, между прочим, – сказал он. – Теперь ты знаешь.

– Умерла? – Глаза Илейн расширились, что порадовало Джека: ему удалось ее удивить.

– Да. – Джек взялся за вилку.

– Когда…

– Шесть лет назад.

– Ты… ты живешь здесь, Джек? – Илейн слегка наклонилась, словно чтобы разглядеть его получше.

– Мы не живем в Ширли-Фоллз, нет. Но скажите, мисс Крофт, – он положил вилку обратно на тарелку и воззрился на Илейн, – что вас привело в городское поселение Ширли-Фоллз?

Она холодно взглянула на Джека – с «мисс Крофт» он попал в точку.

– Клитороэктомия, доктор Кеннисон, вот что меня привело сюда.

– Понятно. – Джек едва не расхохотался.

– Здесь проживает популяция сомалиан, – сказала Илейн.

– Так и есть, – ответил Джек.

Оливия подняла указательный палец.

– Сомалийцев. – Она наставила палец на Илейн: – Не «сомалиан». Люди часто совершают эту ошибку. Но популяция сомалийцев, теперь вы знаете.

– Да, знаю, миссис Кеннисон, – с ледяной чопорностью отвечала Илейн. – Я и сказала «сомалийцы».

– Нет, я же слышала… – Оливия на секунду вытаращила глаза, затем небрежно пожала плечами и отрезала от стейка.

– И как ты проводишь исследования по клитороэктомии, Илейн? – спросил Джек. – Стучишь в двери сомалиан, говоришь: «Добрый день, я Илейн Крофт, преподаю в колледже Смит, и мы проводим опрос: в вашей семье имеются женщины с клитороэктомией?»

Илейн смерила его взглядом, уголок ее рта приподнялся, будто в полуулыбке; Джек по опыту знал, что за этим таилось, – злоба.

– До свидания, Джек, – сказала Илейн, кивнула своему дружку-придурку, и они направились прочь. Джек видел, как они переговорили с официанткой и выбрали столик как можно дальше от Джека с Оливией.

– Кто это? – спросила Оливия, жуя стейк.

– Да так, одна давняя знакомая по Гарварду, – ответил Джек и с трудом удержался, чтобы не сказать: «Больная на всю голову».

– Приятной ее, пожалуй, не назовешь. Чересчур много о себе мнит, сказала бы я. А что она здесь исследует, я не поняла?

– Клитороэктомию, Оливия. Эта женщина явилась сюда якобы для изучения женского обрезания.

– О господи помилуй, о черт подери, я никогда о таком не слышала, Джек.

– Теперь услышала. – Джек жевал моллюсков, не замечая вкуса, словно это была не еда, а всего лишь горючее. Ему все еще чудилось, что он падает с велосипеда, и он пока не был уверен, приземлился он на асфальт или еще нет.

– Грустно, знаешь ли, из-за того, что сомалийцев в чем только не обвиняют…

– Давай замнем эту тему, Оливия, – перебил Джек.

– Я только за.

Чуть позже она спросила, как ему моллюски, и Джек похвалил их.

– А мой стейк просто отличный, – сказала Оливия, с половиной стейка она уже управилась.

* * *

Краем глаза Джек наблюдал за Илейн и ее… кем бы он ей ни приходился. Сдвинув головы, они беседовали, и Джек догадывался, что Илейн объясняет этому малому, кто такой Джек. Его подмывало швырнуть салфетку на стол, подойти к ним и рявкнуть: «Версия, не подтвержденная фактами!» Он глянул на свою тарелку, и у него поплыло перед глазами. На самом деле ему хотелось только одного – вернуться домой. Он припомнил изумление Илейн, когда он представил Оливию как свою жену. Бетси была женщиной миловидной, Илейн сталкивалась с ней несколько раз на факультетских вечеринках. А еще он вспомнил, как ее зеленые глаза оглядели его тело, и брюхо, разумеется, не осталось незамеченным.

Он с трудом дождался, пока Оливия прикончит стейк, снова похвалит его и спросит: «Закажем десерт?» Он ответил «нет», и она вопросительно посмотрела на него.

– Прости, Оливия, – сказал Джек, – но я не очень хорошо себя чувствую.

– Почему ты сразу не сказал? – всполошилась Оливия. – И как давно ты себя плохо чувствуешь?

Это началось совсем недавно, ответил он, и она сказала, что, очевидно, они зря потратили деньги на этот ресторан, если в итоге он почувствовал себя плохо. А затем Оливия погрузилась в молчание. Джек, понимая, что Илейн, весьма вероятно, наблюдает за ними, погладил Оливию по руке:

– Да наплевать, это всего лишь деньги.

Она не ответила, только посмотрела на него.

Когда они выходили из ресторана, Джек не оглянулся на Илейн.

* * *

У нее были изумительные ступни. Более очаровательных Джек в жизни не видел, Илейн же удивлялась, уверяя, что и понятия не имела, до чего у нее красивые ступни, и, возможно, так оно и было. Высокий подъем, тонкая щиколотка и пальцы на ногах – неизменно накрашенные, ярко-красные или порой оранжевые. «Я делаю педикюр каждую неделю», – смеясь, сообщила она в их первое свидание, и Джеку казалось, что прелестнее пальчиков нет ни у кого в мире. «Ты меня возносишь на небеса, начиная со ступней», – смеялась она в постели, и он стал называть ее Сократом, ведь этот мудрец говорил, что первыми у него умерли ступни. Джек часто начинал со стоп – после того, как обнаружил, сколь они притягательны, – и она смеялась и смеялась, поскольку мгновенно реагировала на щекотку, и спрашивала, не сотворил ли он из ступней фетиш, но Джек вовсе не был фетишистом – единственным фетишем в его жизни были ее ступни. Пупок у нее утопал в ямочке, и попа была не маленькая. Эта женщина была прекрасна, в глазах Джека, он в жизни не встречал никого красивее, отдавая себе отчет, разумеется, что думает так, потому что любит ее.

Черт, как же он ее любил. Однажды он пропустил занятие из-за ссоры между ними, он тогда так расстроился, что не мог просто встать и уйти, хотя давно позабыл причину ссоры; скорее всего, они поругались из-за Бетси – останется он с ней или как, при том что Илейн с самого начала твердила: «Не хочу, чтобы ты бросал жену, Джек, не хочу быть в ответе за это». Они встречались в отеле Кембриджа, что было рискованно, поскольку оба жили в Кембридже, но менее рискованно, чем выходить вдвоем из ее дома, – рано или поздно их кто-нибудь увидел бы. Наверное, в тот день в отеле она завела речь про Бетси, и он пропустил занятие – единственный раз за всю свою преподавательскую деятельность, если вынести за скобки операцию по удалению желчного пузыря, и случилось это задолго до знакомства с Илейн, – пропустил, чтобы быть рядом с ней. И вот что ему запомнилось: когда они помирились, она сказала, что ей нужно на встречу со Шрёдером – как бы между прочим сообщила об этом, выглянув из душа с просьбой дать ей полотенце, – в то время как Джек пропустил занятие! И в голове у Джека что-то щелкнуло, хотя он никогда – даже по сей день – не мог понять, с чего вдруг. Но именно тогда он сообразил: она завзятая карьеристка.

Разумеется, таковой она и была. В Гарварде все были карьеристами. Но лишь после того, как встал вопрос о ее бессрочном контракте и Джек проголосовал против, как и все в университетской комиссии, – а кроме того, лично он никогда не считал ее действительно сильным ученым, – лишь после этого она подала на него в суд, обвинив в сексуальных домогательствах. Вызвав его к себе в кабинет, Шрёдер сказал, что у нее имеются записи полночных пьяных звонков Джека – он названивал ей весь год, последний, что они провели вместе, чувствуя охлаждение с ее стороны, – и его электронные письма.

– Возьми-ка творческий отпуск, – посоветовал Шрёдер, – пока мы не утрясем это дельце.

Творческий отпуск.

И больше Шрёдер с ним не встречался и не разговаривал. Тремя годами позже Илейн Крофт покинула университет с тремя сотнями тысяч долларов отступных. К тому времени Джек уже уволился, и они с Бетси переехали в Кросби, штат Мэн.

Джек и сам был карьеристом. Но задолго до того, как познакомился с Илейн. Когда он с ней встретился, его уже тошнило от факультета и преподавания, но она была молода, стремилась добиться своего и добилась.

Но только не в Гарварде.

Не стоило ему упоминать колледж Смит сегодняшним вечером. Тем самым он выдал себя, выдал, что гуглил Илейн – лет пять назад – и узнал, что ее взяли в штат колледжа Смит, и Джек подумал: «Высший пилотаж».

* * *

Джек нажал на брелок, открывая машину, фары мигнули, прозвучал сигнал; приблизившись к машине, Джек обнаружил в свете уличного фонаря на водительской дверце длиннющую царапину – кто-то провел по металлу ключом, скорее всего.

– Это надо же! – воскликнул Джек. – С ума сойти.

Оливия тоже разглядывала царапину.

– Но кто мог такое сделать? – спросила она и направилась к дверце с пассажирской стороны.

– Я скажу тебе кто, – разозлился Джек. – Какой-нибудь юнец, которому не понравился наш новенький «субару». Гореть ему в аду. – Усевшись в автомобиль, он добавил: – Черт знает что.

– Конечно, надо быть совсем балбесом, чтобы корябать чужой автомобиль, – сказала Оливия, пристегивая ремень. – Но это всего лишь машина.

И это еще больше разозлило Джека.

– Другой машины я уже не куплю, – озвучил он мысль, посетившую его, когда он расплачивался за «субару».

Он резко затормозил перед светофором, а затем столь же внезапно рванул с места, Оливию слегка отбросило назад.

– Ой-ой-ой, – шутливо попеняла она мужу.

Но когда они выехали из города и помчались по автостраде, Оливия не раскрывала рта. Джек тоже молчал, он все еще падал с велосипеда. Проезжая вдоль реки и не видя ничего, кроме белой линии на дороге, Джек пытался вразумить себя: Оливия – его жена, в конце концов, и сегодня им было очень хорошо вместе, пока на сцене не появилась Илейн. Но он уже не помнил, что такого хорошего было в их семейной поездке, сейчас он чувствовал себя куда как плохо.

И день, что они провели вместе, съежился и пропал, словно его и не было.

* * *

В молчании и сумраке Джек ощущал присутствие Оливии – его жены, – и это давило на него. В горле запершило, и, приоткрыв рот, он рыгнул протяжно, громко.

– Боже правый, Джек, – сказала Оливия, – мог бы выйти из машины.

Джек упорно смотрел прямо перед собой на черную дорогу и мерцающую белую линию посередине.

– По-моему, «Горючему» не случайно дали такое название, – заметила Оливия. – Но можно было бы и покороче – «Газ».

– Я же не пернул, – огрызнулся Джек и тут же понял, что взбесил ее этим словом – непреднамеренно, впрочем.

Оливия молчала.

На въезде в тоскливый Беллфилд-Корнерс она негромко сказала:

– Я знаю, кто она, Джек.

Он покосился на нее. В тусклом освещении виден был только ее профиль. Оливия смотрела прямо перед собой.

– И кто же она? – сухо спросил Джек.

– Женщина, из-за которой тебя уволили из Гарварда.

– Меня никто не увольнял, – возразил Джек и рассвирепел окончательно.

– Из-за нее, – повторила Оливия ровным тоном. И вдруг повернулась к нему, теперь голос ее явственно дрожал: – Я должна кое-что сказать тебе, Джек. Единственное, что меня расстраивает при мысли о ней, так это твои предпочтения по части женщин. По-моему, она противная и мерзкая. – Джек не ответил, и Оливия продолжила: – По крайней мере, та глупенькая девчушка Тибодо, в которую влюбился Генри в незапамятные времена, была пусть бестолковой, но порядочной. С добрыми намерениями. А тот парень, Джим О’Кейси, с которым я едва не изменила мужу сотню лет назад, был чудесным человеком.

Мимо промелькнула реклама «Общества взаимного кредитования», во всем городе было темно, за исключением автозаправки, и казалось, что она вынырнула из-под земли.

– О, прекрати, – сказал Джек. – Ради бога, Оливия. Женатый мужчина с шестью детьми предлагает своей коллеге-учительнице бросить мужа и сбежать с ним неведомо куда, а потом в стельку напивается и врезается в дерево, и это, по-твоему, чудесный человек? Не мели ерунды, Оливия.

– Ты ничего не знаешь, – ответила Оливия. – Понятия не имеешь, о чем говоришь, и я была бы тебе признательна, если бы ты оставил свои дурацкие соображения при себе. Он был чудесным человеком, а от этой твоей выскочки просто жуть берет. Кошмарная женщина, с которой ты укладывался в постель на протяжении стольких лет.

– Хватит, Оливия.

– Нет, я еще не закончила. Она ничего из себя не представляет. И она – дрянь.

– Оливия, прошу тебя, перестань. Ладно, она дрянь. Кому какое дело?

– Мне, – сказала Оливия, – потому что это многое говорит о тебе. Если тебя привлекают дряни, это кое-что значит.

– С тех пор прошло много лет, Оливия.

Джек подбавил газу, скорей бы приехать домой, но до Кросби было еще далеко. На повороте он и не подумал притормозить.

– Что до моего почти любовника, он был чудесным человеком. Ты его не видел и не знал. Но он был чудесным, а ты убеждаешь меня в обратном, и это отвратительно с твоей стороны. Но теперь я понимаю, почему ты его порочишь. Причина в этой женщине, к которой ты был так привязан. – Оливия помолчала. – Это тошнотворно.

Он едва не наорал на нее. Едва не крикнул: «Заткнись, хватит!» Он был близок к этому как никогда, и ему даже казалось, что он все же разорался, но нет. И Оливия более не произнесла ни слова. Когда они наконец добрались до дому, она вышла из машины, хлопнув дверцей.

– Наслаждайся своим виски, – бросила Оливия, поднимаясь по лестнице в их спальню. Он с ненавистью смотрел ей вслед.

* * *

Виски Джек пил торопливо, его подстегивал страх. А напугала его мысль о том, что он годами, десятилетиями жил, не понимая, кто он и что делает. Джек сидел в кресле, его била дрожь, и он все никак не мог подобрать слова, чтобы объяснить – самому себе, – что же ему открылось. А открылось ему то, что он прожил свою жизнь, ничего в ней не смысля. Не жизнь, а белое пятно… которое он в упор не замечал. И следовательно, не сознавал – абсолютно, – как его воспринимают другие люди. И поэтому понятия не имел, как воспринимать себя.

Он встал, взял еще одну бутылку, перелил виски в опустевший графин, затем отправился в туалет, где закапал мочой пол, словно дряхлый старикан. Выходя, он увидел себя в зеркале: он и есть дряхлый старикан. Наполовину лысый, с бесформенным выпирающим носом – этот человек в зеркале не имел ничего общего с тем мужчиной, каким он был, когда встретил Илейн. Джек сел в кресло и отхлебнул виски. Но каким он был тогда? Мужчиной много старше Илейн, считавшим ее неотразимой, мужчиной, которого завораживали ее остроумие, ее молодость, – и чем, скажите на милость, эта история отличается от многих других, точно таких же глупых, жалких историй? Ничем. В этой истории не было ничего особенного – кроме того, что приключилась она не с кем-нибудь, а с Джеком. И закончилась, как всегда заканчиваются истории такого сорта. Он до сих пор поражался изворотливости Илейн. Надо полагать, она использовала его с самого начала. Бетси так и сказала, когда он признался ей в связи с Илейн, – он стоял на кухне в их доме в Кембридже, и его колотило.

Лицо Илейн сегодня, припомнил он, удивило его своей холодностью. Ее макияж был чересчур идеальным, и от этого тоже веяло холодком. И вдруг он сообразил: но я – тоже холодный человек. Возможно, эта холодность в ней и привлекала его на подсознательном уровне. Бетси не была холодной – разве что по отношению к нему. Она была приветливой и нравилась людям.

Ох, Бетси!..

Бетси, прочитавшая все до единой книги Шарон Макдональд. Как же ему хотелось, чтобы вот сейчас Бетси была рядом с ним, и неважно, что он находил ее нудной, неважно, как невысоко она его ценила, – наплевать, лишь бы она сейчас была с ним. Бетси, мысленно взывал он, Бетси, Бетси, Бетси, ты не знаешь, как я по тебе скучаю!

И он скучал. И не только сегодняшним вечером. Иногда по ночам – и нередко, – пока Оливия храпела в их постели, он усаживался на крыльце и плакал полупьяными слезами, потому что хотел, чтобы на месте Оливии была Бетси. В такие моменты он думал, что Оливия говорит только о себе, сознавая, впрочем, что это не стопроцентная правда, но в такие ночи ее неиссякаемый интерес к собственной особе раздражал Джека… Или же ему просто хотелось поговорить о себе? Да, Джек не дурак. Он понимал, что они с Оливией во многом схожи. Он понимал, даже сейчас, сердясь и горюя, что их брак с Оливией очень удачен: хорошо стареть рядом с женщиной, такой… такой Оливией.

* * *

Но в голове его сейчас царила Бетси, с ее неброской привлекательностью, ее простодушием, хотя простушкой она не была, отнюдь. Не моргнув глазом она приняла как данность то, что их дочь – лесбиянка, и даже завела любовника (ох, Бетси!) – нет, Бетси была далеко не проста. И этой ночью Джек многое бы отдал, чтобы она не умерла, чтобы по-прежнему была рядом с ним. Это озадачивало его, но не слишком, потому что они разрушили свой брак, но не до конца, им часто было весело вместе, нежность друг к другу они тоже испытывали, и эти моменты вспоминались ему сейчас. Вот он жарит блины в выходной, и они, все трое – Бетси, Кэсси и он, – едят их за кухонным столом и смеются. А вот его жена, хмурясь, укладывается в постель и внезапно улыбается ему – и сердце у Джека бешено забилось, потому что он действительно любил ее такой, а теперь ее нет. Но они таки загубили попусту все, что между ними было, не ведая, что творят.

О романе Бетси с Томом Гроджером Джек не знал, что и думать. Но сошлись они явно задолго до того, как он связался с Илейн. И теперь, сидя в кресле, пялясь в непроглядную ночь за окном, такую темную, что не различить ни деревьев, ни поляны, Джек скрестил руки на груди и тихо произнес вслух:

– Бетси, зря ты это сделала, ох зря!

Но Бетси умерла. А он нет.

* * *

Джек едва не заснул в гостиной. Но в конце концов дотащился до спальни и лег в постель рядом с Оливией; спит она или нет, он проверять не стал.

Ему снились Бетси и Кэсси – дочка еще маленькая, и мать держит ее за руку, а он смотрит на них сзади. И вдруг они оборачиваются и машут ему, и он так счастлив – счастлив – и подбегает к ним, но обнаруживает только Кэсси, а затем и она исчезает, и Джек оказывается на огромной скале, круглившейся, словно это сама планета Земля или Луна, и Джек догадывается, что остался один в целом свете, в полном одиночестве на этой скале, и его охватывает ужас, непередаваемый. Джек проснулся с криком, не понимая, где находится.

– Джек, – окликнула его Оливия, садясь в постели.

– Оливия, – простонал он, – где я?

– Все в порядке, Джек, – невозмутимо ответила она, – идем.

Она повела его по второму этажу, затем вниз, в гостиную, показывая дом, где он живет, он покорно озирался, но растерянность и страх не покидали его; даже слушая Оливию, ее спокойный голос, он чувствовал себя один на один со своим кошмаром.

Как обычно и бывает в подобных случаях.

Ссыльные

В июле Джим и Хелен Бёрджесс вылетели из Нью-Йорка в штат Мэн, они везли своего старшего внука Эрни, семилетку, в летний лагерь. В Портленде они взяли напрокат машину, а когда доставили мальчика в лагерь и двинулись дальше, Хелен всплакнула – ребенок слишком маленький, твердила она, чтобы уезжать из дома на целый месяц; Джим в ответ уверял, что с пареньком все будет нормально. Направлялись они в Кросби, где жил Боб, брат Джима, со своей второй женой Маргарет. Прежде Хелен видела Маргарет лишь однажды, сколько-то лет назад, когда Боб привозил ее в Нью-Йорк, и Хелен поняла – трудно было не понять, – что город Маргарет категорически не понравился. Нью-Йорка она боялась – боялась всего вокруг! – и впоследствии Боб приезжал к ним один примерно раз в год.

В штате Мэн Хелен не была лет десять, и когда они въехали в Кросби, она с любопытством смотрела по сторонам. Они проехали по побережью. На островах сосны, тонкие, прямые, и вода в заливе сверкала как сумасшедшая, потом появились дома – дощатые, но и кирпичные тоже. Солнце сияло, и на Мэйн-стрит устроили нечто вроде ярмарки, и люди расхаживали между палатками.

– Здесь довольно мило, – сказала Хелен.

– Да, неплохо, – согласился Джим.

Дом Боба они нашли без труда, он стоял на краю Мэйн-стрит, большой старый кирпичный дом в четыре этажа. Теперь он был кооперативным, и Хелен, взбираясь на крыльцо под полуденным солнцем, радовалась, что приехала сюда. Но когда она увидела Маргарет, ее чуть удар не хватил: Маргарет – некогда блондинка с пышными, несколько неряшливо уложенными волосами – стала совсем седой, коротко стриженные волосы едва прикрывали уши.

– Привет! – сказала Маргарет, и Хелен поцеловала ее в щеку, оставив след от губной помады, который она попыталась стереть пальцем.

– Упс, – сказала Хелен.

– А, ерунда, – ответила Маргарет, и Хелен с Джимом последовали за ней по невероятно крутой лестнице; по пути Маргарет сообщила, что Боб отправился за вином и скоро вернется.

Ковровая дорожка на лестнице была серой и грязной, что удивило Хелен; она удивилась еще больше, когда вошла в квартиру – скорее, в квартирку, крошечную, всего из двух комнат, причем одну из них отвели под кухню, как-то странно меблированную: кушетка и два кресла в тон, на вид старье старьем, с желтоватыми потертостями на красной обивке, а рядом малюсенькая гостиная. Вроде бы имелась еще и спальня пролетом выше – по крайней мере, из гостиной куда-то наверх вела лестница, но Маргарет не пояснила, что там наверху, а Хелен не спросила.

– Как у вас уютно, – сказала Хелен, поскольку надо было что-то сказать, учитывая, что Джим, сбросив пиджак, молча уселся на диване в гостиной.

– Нормально, – ответила Маргарет и гостеприимно развела руками: – Вот так мы живем.

Хелен подумала, что умом тронулась бы, живи она в двух таких комнатенках. Впрочем, окна были большими, доходили почти до пола, и из них открывался приятный вид, спору нет, – на парк с ветвистыми деревьями, густой травой и мальчишками, гоняющими мяч.

– Ах, как замечательно, – сказала Хелен, садясь в кресло-качалку с треснувшей обивкой.

Дверь на кухне скрипнула, и в гостиную вошел Боб. Джим поднялся, хлопнул брата по плечу.

– Как ты, прохиндей? – с дружеской ухмылкой спросил Джим. – Хорошо выглядишь, братишка.

– Ты тоже, – ответил Боб, хотя Хелен знала, что Джим – всегда в отличной форме и всегда красавец-мужчина – набрал десять фунтов за год и глаза у него будто уменьшились.

– Ой, Бобби. – Хелен поцеловала деверя и погладила его по щеке. – Приве-е-ет, Бобби.

И Боб расплылся в улыбке:

– Привет, Хелен. Добро пожаловать в Кросби, штат Мэн.

– Очаровательное место, – сказала Хелен.

* * *

Несколькими годами ранее Боб Бёрджесс спросил свою жену (к тому времени они были женаты пять лет; Боб перебрался в Мэн из Нью-Йорка, где прожил большую часть своей взрослой жизни), не будет ли она возражать, если они уедут из Ширли-Фоллз и поселятся в соседнем Кросби, и не успел он договорить, как понял: Маргарет расстроилась.

– Ладно, не бери в голову, – мгновенно замял он тему.

Но Маргарет спросила, почему он хочет сменить место жительства, и Боб ответил со всей прямотой: Ширли-Фоллз вгоняет его в уныние. Они сидели в гостиной с низким потолком, и в конце июня, когда происходил этот разговор, в комнате было сумеречно из-за недостатка естественного освещения; Боб огляделся и сказал: «Прости».

Всякий раз, вспоминая тот вечер, он чувствовал, сколь велика его любовь к этой женщине, его второй жене Маргарет, служительнице унитарианской церкви, – любовь и благодарность за то, что она продолжила расспрашивать его, и вот что постепенно выяснилось: в уныние его приводит не столько сам город, обезлюдевший в последнее время, и не магазины на Мэйн-стрит, почти все закрывшиеся, кроме тех, где торговали сомалийцы, не только это – и даже не тихий ужас при мысли, во что превратилось это некогда живое шумное место, – но скорее воспоминания детства, когда он жил здесь и когда случилась автокатастрофа, в которой погиб его отец, Бобу на тот момент было четыре года. Он с удивлением осознал, что именно это воспоминание было источником его дискомфорта. Маргарет, однако, не удивилась:

– Это разумное объяснение. Ты ведь жизнь прожил, думая, что убил своего отца. – Маргарет перебросила ногу на ногу и обратно.

– А может, и убил, – сказал Боб.

– Может, – пожала плечами Маргарет, голос ее звучал почти ободряюще.

В свое время в семье Боба единодушно пришли к мнению, что в смерти отца виноват он. Но лет десять назад Джим, который был старше Боба на четыре года, признался: тогда именно он, Джим, баловался с ручным тормозом, машина тронулась с места, покатилась по наклонной подъездной дорожке и сшибла отца, вынимавшего почту из почтового ящика. Но поскольку Джим, Боб и Сьюзан – сестра-близняшка Боба – выросли на севере Новой Англии в эпоху, когда говорить о подобных вещах было не принято, они, соответственно, никогда и не заводили речь об этой семейной трагедии. До того дня, когда Джим, будучи уже в возрасте за пятьдесят, не рассказал Бобу, что ответственность за инцидент несет он, Джим. В итоге Боб почувствовал себя так, будто утратил нечто важное. У него отняли его привычное самовосприятие – эта мысль принадлежала Маргарет, и Боб мгновенно понял, что она права. Как бы то ни было, Маргарет согласилась переехать в соседний Кросби, находившийся в часе езды от Ширли-Фоллз.

Приморский город и вполне симпатичный.

* * *

В час дня все четверо решили прогуляться. До гостиницы, забронированной Хелен и Джимом, было два квартала ходу, и все отправились регистрировать гостей; багаж они занесут позднее. По неширокому тротуару передвигаться можно было только по двое, и Джим с Маргарет шагали впереди, Боб с Хелен за ними.

– Бобби, – сказала Хелен, – в последний твой приезд в Нью-Йорк ты собирался на обратном пути навестить Пэм. Я давно хотела тебя спросить, как все прошло?

Пэм была первой женой Боба, и после развода они остались друзьями, к великому недоумению Хелен.

– У нее все в порядке, – ответил Боб. – И было здорово повидаться.

Гостиница начиналась с просторной веранды во всю стену, где сидели люди в белых креслах-качалках, Хелен помахала им, они покивали в ответ. Регистрировала их хорошенькая женщина с блестящими волосами, и когда обнаружилось, что родом она из Нью-Йорка, Хелен была потрясена.

– Вам нравится здесь? – спросила она и услышала в ответ, что этой женщине и ее семье здесь очень хорошо.

Она показала гостям их номер, двухкомнатный: маленькая гостиная с двумя уютными креслами и спальня – все как положено. Затем они прогулялись еще на два квартала дальше, до улицы Драйер-роуд, обсаженной с обеих сторон деревьями, и повернули обратно к Мэйн-стрит.

– Какой прелестный городок, Бобби, – сказала Хелен, поднимаясь по жуткой грязной лестнице в квартиру деверя.

План был такой: Джим и Боб отправятся в Ширли-Фоллз и вернутся к ужину. Их сестра Сьюзан по-прежнему жила в Ширли-Фоллз – единственная в семье, кто никогда никуда не переезжал, – а поскольку Сьюзан с Хелен не слишком ладили, было решено (еще накануне по предложению Маргарет), что Хелен с Маргарет останутся в Кросби, прогуляются на художественную выставку, устроенную в эти выходные на улицах города, и спустя несколько часов воссоединятся с мужьями.

– Пока, пока, – попрощалась с мужчинами Хелен, чмокнув обоих, Маргарет лишь помахала им.

Перед посещением выставки сели в гостиной передохнуть. Потеребив золотую сережку, Хелен спросила:

– И все же, как вы поживаете?

Маргарет сказала, что у них с Бобом все нормально, и поинтересовалась в ответ:

– А вы?

Хелен сказала, что беспокоится о малыше Эрни, затем достала телефон и показала Маргарет фотографии своих внуков; надев очки, которые она носила на шее на черном шнурке, Маргарет щурилась в телефон, восклицая: «Ой, какие лапочки!»

– Наверное, я слишком много о них говорю, – сказала Хелен.

Маргарет сняла очки:

– Ничего страшного.

Тогда Хелен показала ей еще два снимка и лишь затем убрала телефон.

– Так мы идем?

Маргарет взяла сумку, и они вышли из дома.

* * *

Стоило им выехать из Кросби и оказаться на узких местных дорогах, ведущих в Ширли-Фоллз, как Боба обуяла радость, взявшая верх над дурными предчувствиями, что не давали ему покоя уже некоторое время, – но теперь он просто радовался. За рулем был его брат.

– Джимми, как здорово, что ты приехал, – сказал Боб.

Брат улыбнулся ему и снова уставился на дорогу.

– У тебя ведь все хорошо, да? – спросил Боб, внезапно ощутив некую перемену в Джиме, в чем именно заключалась эта перемена, он не мог сказать, но старший брат держался с ним немного как чужак.

– Я в порядке, – ответил Джим. – Скажи лучше, как у тебя дела.

И Боб рассказал – то, что Джиму было уже известно, – как он по-прежнему ездит в Ширли-Фоллз три раза в неделю на слушания в суд; Джим спросил, много ли у него клиентов среди сомалийцев, и Боб ответил, что кое-кто из них к нему обращается, но редко. Сомалийцы прибыли в штат Мэн почти двадцать лет назад и поселились в Ширли-Фоллз, решив, что там они будут в безопасности. Недавно Боб вел дело одной сомалийки, обвиненной в мошенничестве с социальным пособием, и Джим, казалось, слушал его с интересом.

Джим, окончивший Гарвардскую юридическую школу, где ему выплачивали стипендию, прославился, защищая певца Уолли Пакера, обвинявшегося в убийстве своей подружки. Тогда Джим был на пике своей карьеры, но в последнее время его практика обмельчала, и когда Боб спросил, чем он сейчас занят, Джим, поморщившись, лишь махнул рукой. Вместо ответа он спросил:

– Как тебе Хелен? По-твоему, она хорошо выглядит?

– Она прекрасно выглядит, – сказал Боб. – Она всегда прекрасно выглядела. Слегка похудела, но не постарела.

– Она похудела, потому что я потолстел, – сказал Джим. – Мило с твоей стороны делать вид, что ты этого не замечаешь.

– Ты выглядишь вполне прилично, Джим.

– А что с волосами Маргарет? – спросил Джим после паузы.

– Уф, – вздохнул Боб. – Говорит, ей надоело возиться с ними, поэтому она постриглась и прекратила краситься, мол, пусть растительность на ее голове будет естественной.

Джим взглянул на брата:

– Ладно. – И усмехнулся: – А ты думал, я скажу, что она походит на лесбиянку?

– Я думал, – честно ответил Боб, – что первым делом, стоит нам остаться наедине, ты точно так и скажешь.

– Не-а, ей идет. Да и кому какое дело. Я, знаешь ли, стал характером помягче. А что Сьюзан?

– Отлично. Сам увидишь. Выглядит замечательно. Ну, для Сьюзан, то есть.

– Поверить не могу, ее полоумный сынок собирается жениться, – сказал Джим. – Он казался практически нормальным, когда приезжал в Нью-Йорк в прошлом году.

– Вот видишь, – Боб смотрел в окно на поле с торчавшими из земли камнями, трава ярко зеленела, солнце щедро светило. – Все поправимо, Джимми. – Он повернулся к брату.

Джим не сводил глаз с дороги:

– Ладно.

* * *

Хелен устала бродить по улице, останавливаясь у каждой палатки из белой холстины. Палатка за палаткой, битком набитые картинами, акварели вперемешку с масляной живописью. Хелен все эти работы казались ужасной любительщиной, на многих было изображено море, а также белые, обшитые досками дома и закутки во дворах, часто с розовым кустом.

– Взгляни-ка, – сказала она Маргарет. – Разве не прелесть?

Маргарет кивнула.

Хелен беспокоил внешний вид Маргарет. Она и забыла, какая у невестки большая грудь. Огромная, по меркам Хелен. Маргарет надела длинный синий балахон, но грудь все равно выпирала. А ее волосы! Кому только взбредет в голову сделать такую прическу? Обкорнать себя. О боже, думала Хелен, поглядывая на Маргарет сквозь темные очки. О, Бобби, на кого ты променял Пэм! Его первая жена была модницей – чуть-чуть с перебором, на вкус Хелен, – но Боб уже лет десять живет с этой другой женой. И что с этим поделаешь? Ничего.

– Эй, привет, привет, – поздоровалась с Маргарет какая-то женщина, на вид ее ровесница, и почти с такой же прической.

– А, привет, – ответила Маргарет и разговорилась с женщиной, спросив о ее сестре, дела у которой вроде бы шли на лад, и лишь к концу разговора Маргарет сказала: – Ой, а это моя невестка, Хелен.

Хелен протянула руку; женщина, кажется, удивилась, но руку пожала, и на этом они расстались.

Ситуация не раз повторилась – люди останавливались, чтобы поговорить с Маргарет. И все были явно рады встрече с ней. Маргарет расспрашивала о детях, работе, чьей-то матери, но она больше не знакомила с ними Хелен, и та просто стояла рядом, изображая заинтересованность. В конце концов, когда Маргарет разговаривала с мужчиной, Хелен сказала:

– Привет, я Хелен, невестка Маргарет, – и протянула ему руку, и мужчина – такой полный мужчина – вынул руку из кармана и вяло пожал ладонь Хелен. – Ты очень популярна, – сказала Хелен невестке, когда они зашагали дальше по улице.

– Я служу в церкви, – объяснила Маргарет. – Когда мы переехали сюда несколько лет назад, мне крупно повезло найти работу на неполный день в унитарианской церкви.

– В какой? – переспросила Маргарет.

– Унитарианской.

Хелен призадумалась на секунду:

– Ладно, но ты все равно популярна.

Маргарет глянула на Хелен сквозь темные очки и рассмеялась, и Хелен засмеялась вместе с ней. Они прошли мимо кафе с широко распахнутыми дверьми. Хелен вынула из сумочки соломенную шляпку, свернутую в трубочку, развернула ее и надела.

– Ты похожа на туристку, – сказала Маргарет.

– А я и есть туристка.

Навстречу им шел человек с седой бородой, и Хелен не могла не заметить, что на нем вместо штанов – юбка. Она отвернулась, но затем опять посмотрела на него. Нет, это килт, сообразила она, хотя, пожалуй, коротковатый для килта. Кроме коричневого килта на седобородом были серая футболка и коричневые кроссовки.

– Привет, Ферджи, – поздоровалась с ним Маргарет.

– Привет, Маргарет, – ответил он.

Когда он удалился на достаточное расстояние, Хелен спросила:

– Почему он так одевается?

– Наверное, ему нравится, – сказала Маргарет.

– Я живу в Нью-Йорке пятьдесят лет и никогда не видела, чтобы мужчина разгуливал по улицам в юбке. В килте то есть, – поправилась Хелен.

Маргарет посмотрела на невестку, и та подняла указательный палец:

– Упс, я кое-что упустила. Был один мужчина, который совершал пробежку по Третьей авеню в черном нижнем белье. Но все-таки не в юбке.

– Твоя взяла, – сказала Маргарет. – Насколько я знаю, у нас тут никто не бегает в черном нижнем белье.

– К тому же он был старым. Тот тип в черном бельишке, – не унималась Хелен. Маргарет молча шагала вперед. – Было неприятно смотреть на него. Ну, ты понимаешь.

Маргарет не ответила, но остановилась у очередной палатки с картинами.

Хелен было жарко, не спасала даже шляпка, оберегавшая голову от прямых солнечных лучей; стоя за спиной Маргарет, она сказала:

– Я и не знала, что в Мэне бывает так тепло.

– Однако бывает.

И тут Хелен решила купить какую-нибудь картину. Чтобы Маргарет не подумала, будто она сноб, а может, Маргарет уже считает Хелен снобом.

– Погоди, – изящным движением она дотронулась до рукава Маргарет, – дай-ка я взгляну на эти картины.

Морские пейзажи в основном, уйма пурпурных волн и пенистых брызг. Хелен выбрала одну картину маслом, маленькую, подвешенную высоко на белой холстине, – скала, а вокруг бушующие волны.

– Я ее возьму, – сказала Хелен и достала кредитную карту.

Продавец выглядел очень довольным.

– Не надо заворачивать, я ее так заберу, – остановила Хелен продавца, уже схватившегося за рулон крафтовой бумаги.

С картиной в руках Хелен отступила от прилавка и столкнулась с высокой полной старухой, громко говорившей своему спутнику:

– С меня хватит, я сыта по горло этой фигней! Идем, Джек.

– Привет, Оливия, – сказала Маргарет.

– О, привет, Маргарет, – ответила старуха. И оглядела Хелен с головы до ног сквозь темные очки. О том, что ее разглядывают, Хелен догадалась по тому, как старуха медленно наклоняла голову. – Вы кто? – спросила старуха.

– Невестка Маргарет, – ответила Хелен и, поскольку старуха не двигалась с места и молчала, добавила: – Мой муж – брат Боба, мы приехали сюда из Нью-Йорка, отвозили внука в лагерь.

– Отлично, – сказала старуха и указала пальцем на картину в руках Хелен: – Поздравляю с приобретением. – Она развернулась, помахала рукой над головой и вместе со своим спутником зашагала прочь.

* * *

– Она пичкает меня антидепрессантами, – сказал Джим и улыбнулся брату и сестре своей фирменной кривой улыбкой. – Что я могу поделать?

– У тебя депрессия, Джимми? – Сьюзан сидела за кухонным столом напротив Джима. Она работала окулистом и на полдня взяла отгул, чтобы повидаться с братьями. Солнце светило за окном, расчерчивая стол желтыми квадратами.

– Ну, не сейчас, – рассмеялся Джим.

Сьюзан и Боб не смеялись.

– Но была раньше? – допытывалась Сьюзан.

Джим положил руку на руку и отвел глаза:

– Не знаю. – Он разглядывал кухню – маленькую, но и дом у Сьюзан был маленьким. На окнах висели оранжевые занавески, и одна из них трепетала под ветерком у приоткрытой створки, но в комнате было жарковато. – Похоже, она считает, что со мной легче жить, когда я на таблетках, вот я и… на таблетках. – Джим улыбнулся Бобу. – Максимальная доза, поэтому я не пью. Что меня устраивает. Но Хелен явно пристрастилась к бутылке. По вечерам она то и дело подливает себе вина, я заметил.

Сьюзан и Боб молча переглянулись. Затем Сьюзан сказала:

– Но ты в порядке. Так ведь?

– Конечно. – Джим перевел взгляд с сестры на брата.

Бобу показалось, что он видит брата словно через стекло, и понял, что изменилось в Джиме. Живость, напористость пропали. Характером он мягче не стал, просто был одурманен лекарствами. Боб ощутил покалывание в груди и выпрямился.

– Теперь у нас огромный дом, с иголочки, – продолжил Джим. Лицо его поблескивало от пота.

– Тебе не нравится? – спросила Сьюзан, обмахиваясь воротом блузки в бело-голубую полоску.

Лицо Джима стало серьезным.

– Знаешь, – произнес он так, будто только сейчас понял, – на самом деле нет. Я скучаю по прежнему дому, это был необыкновенный дом, а теперь… – Он оглядел кухню Сьюзан словно в поисках подсказки.

– Дворец, – сказал Боб. – Он похож на современный дворец.

– Ага, – протянул Джим и кивнул Бобу.

– Может, тебя так наказывают за измены, – сказала Сьюзан.

И Джим подхватил:

– Ну да, несомненно.

Джим и Хелен жили в Парк-Слоуп, в старинном темно-коричневом особняке из песчаника, и когда Боб впервые после ремонта и переделок ступил внутрь, он подумал, что ошибся адресом. Лепнина, деревянные панели, цветные обои – все исчезло, дом выглядел вылизанным, как дворец. «Как тебе?» – спросила Хелен, едва не задыхаясь от волнения. «Потрясающе, – ответил Боб, – это что-то». «Тебе не нравится», – сказала Хелен, но Боб заверил ее, что это неправда, хотя так оно и было.

Сьюзан вскипятила чайник, и пока она заваривала чай – в трех кружках по одному пакетику в каждой, – Джим сказал:

– Я скучаю по Мэну.

– Что? – встрепенулся Боб.

Джим повторил.

– Вот как? – повернулась к Джиму сестра. – Я часто вспоминаю маму в последнее время.

– Забавно, – откликнулся Джим, – потому что и я тоже.

– Что тебе вспоминается? – спросила Сьюзан, поставив две кружки на стол и взяв себе третью.

– Ну, разное. Как трудно ей жилось, – ответил Джим. – Знаешь, о чем я еще часто думаю с некоторых пор? Мы ведь росли в бедности.

– До тебя только сейчас дошло? – хохотнула Сьюзан. – Джимми, бог ты мой, разумеется, мы были бедны.

Джим посмотрел на Боба:

– Ты это понимал?

– Э-э… да. Я понимал, Джим.

– Наверное, я так долго был богачом – то есть жил как богатый человек долгое время, – что вроде как забыл, в какой бедности мы росли.

– Да, Джим, все верно, – сказала Сьюзан. – Но как такое можно забыть? Мы спасались от холода, затыкая окна газетами.

– Я не забыл. Просто давно об этом не вспоминал.

Сьюзан села за стол.

– Но мы же не были несчастны на самом деле. – Она смотрела на братьев. – Или были?

«Не-а» Боба и «да» Джима прозвучали одновременно.

– Джимми, ты был несчастен? – Сьюзан уже поднесла кружку ко рту, но теперь поставила ее обратно.

– Конечно, был. Я думал, что убил папу, и думал об этом каждый день. И о том, как позволил Бобу взять вину на себя. Каждый день я об этом думал.

Сьюзан медленно покачала головой:

– Джимми, мне так жаль.

– Джим, – сказал Боб, – давай поставим на этом крест. Мы были детьми. И представления не имели, что может случиться.

Джим долго смотрел на брата, наконец сказал:

– Что ж, тебе легко говорить «поставим крест», но это не отпускало меня всю мою жизнь ни на один день. – Он тряхнул головой и закинул ногу на ногу. – Ни на один чертов день.

– Послушай, если бы это случилось с нами сейчас, – заговорил Боб цитатами из Маргарет, – нас бы отправили на терапию, где мы бы выговорились. Но это случилось пятьдесят с лишним лет назад, и все помалкивали, никто ни звука не проронил, только не в Ширли-Фоллз, – ни звука. А тебе пришлось хуже всех… Мне правда очень жаль, Джимми.

– Нет, это я сожалею, Бобби, – очень серьезно ответил Джим.

Сьюзан положила ладонь на руку Джима, в которой он держал кружку с чаем:

– О, Джимми. Вот мы собрались тут здесь втроем, мы все состоялись, никто не потерялся по пути.

Печаль отразилась на лице Джима, и Боб пытался придумать, как развеять его грусть, но Сьюзан спросила его о Пэм:

– Как у нее дела? По-моему, веселее лета, чем то, что она провела с нами в том доме, у нас никогда не было. Она была просто молодец. Мало кто из студенток колледжа захотел бы провести летние каникулы в крошечном доме, а она согласилась. Наверное, дом ее родителей тоже был маленьким. Ты, Джим, тогда уже уехал. (Джим кивнул.) Словом, я ее хорошо помню. Как она?

* * *

В свой последний приезд в Нью-Йорк Боб позвонил бывшей жене Пэм, и они встретились в кафе рядом с ее домом в Верхнем Ист-Сайде.

– Бобби! – воскликнула Пэм и обняла его. Она не изменилась, только выглядела старше, и он сказал ей об этом. Она рассмеялась: – Зато ты выглядишь классно!

– Я скучаю по тебе, – сказал он и не соврал.

– Ой, а как я по тебе скучаю, Бобби. – Пэм отбросила волосы назад; выкрашенные в приятный рыжий цвет, волосы падали ей на плечи. – Все время думаю, как ты там, в этом ужасном штате Мэн. Ладно, не ужасном, просто Мэн такой…

– Ужасный, – закончил за нее Боб, и они засмеялись. – Я в порядке, Пэм. Со мной все нормально.

Вспоминая об их встрече сейчас, Боб чувствовал прежнюю головокружительную любовь к Пэм. Они поженились сразу после колледжа, практически детьми, и прожили в браке почти пятнадцать лет. В глубине души Боб верил, что не узнай Пэм – не узнай они оба, – что он не может иметь детей, Пэм не ушла бы от него. Для Боба это было страшным ударом. И лишь позднее он понял, что и Пэм тяжело переживала развод. Но она нашла себе другого мужа, родила двоих сыновей, со временем Боба с ними познакомили, отличные ребята, да и муж ее казался нормальным парнем, Пэм ни разу на него не пожаловалась. Он работал топ-менеджером в фармацевтической компании, и Пэм купалась в деньгах, но когда они с Бобби встречались, оба превращались в детей, какими были в самом начале, только более взрослыми с виду, и всякий раз они подшучивали над этой метаморфозой.

– У Пэм все хорошо, и даже очень, – ответил Боб сестре.

Маргарет не полюбила Нью-Йорк, чему Боб был свидетель, когда один-единственный раз они приехали туда вместе. Она боялась спускаться в подземку, и как бы он ее ни успокаивал и как бы она сама ни старалась – а она старалась – освоиться в этом большом городе, визит не задался; Боб постоянно чувствовал, насколько ей плохо, и это его удручало, потому что он любил Нью-Йорк, где прожил тридцать лет, прежде чем встретил Маргарет в штате Мэн.

– Передашь ей привет от меня? – попросила Сьюзан, и Боб обещал. – Скажи, что я о ней спрашивала.

– Маргарет тебе больше подходит, – сказал Джим.

– Почему ты так думаешь? – заспорила Сьюзан.

Но Боб знал, чем ее отвлечь:

– Сьюзан, расскажи, как дела у Зака. Джим нашел его в хорошей форме, когда он приезжал в Нью-Йорк.

– Зак. – Сьюзан провела пятерней по волосам, седым, волнистым и обрезанным по плечи. – Он меня радует, Джим. Занимается компьютерным программированием, но ты наверняка об этом знаешь, и собирается жениться на девушке, с которой познакомился в Массачусетсе.

– Она тебе нравится? – спросил Джим, отхлебнул чая и поставил кружку на стол.

– Да.

– Ясно. – Джим повертел головой, словно его что-то беспокоило. – Знаете, ребята, я хотел бы приезжать сюда чаще. Я скучаю по этим местам. Скучаю по Ширли-Фоллз и по вам обоим.

Боб и Сьюзан переглянулись, Сюзан округлила глаза:

– Так приезжай! Мы только за!

– Я набрал десять фунтов за год, – сказал Джим. – Заметно?

– Не-а, – соврал Боб.

– Боб, а ты все так же пьянствуешь? – Джим, прищурившись, смотрел на брата.

– Нет. Самое большее – бокал на ночь. И я не выкурил ни одной сигареты с тех пор, как женился на Маргарет.

Джим покачал головой:

– Обалдеть. – Затем посмотрел на Сьюзан: – Как твой глазной бизнес?

– Процветает. Я могла бы выйти на пенсию, но не хочется. Мне нравится работать.

– Ну вы даете, оба, – сказал Джим.

* * *

Вернувшись в тесную квартирку Маргарет, Хелен спросила:

– Как насчет бокала вина?

Маргарет не ожидала такого вопроса – по крайней мере, Хелен так истолковала выражение ее лица, – но сказала «ладно», достала из холодильника бутылку белого вина, купленную Бобом, откупорила и налила чуточку в банку из-под джема. Банку она вручила Хелен.

– Отлично. – Хелен решила не подшучивать над странным бокалом. – А ты не выпьешь?

Помотав головой, Маргарет уселась в кресло-качалку с треснувшей обивкой. Хелен села на диван – нога на ногу, одна ступня непроизвольно дергалась вверх-вниз.

– Итак, – сказала она.

– Итак, – отозвалась Маргарет.

– Ой, давай я покажу тебе еще кое-какие фотографии моих внуков. – Хелен вынула телефон. – Я все время думаю о малыше Эрни. Не уверена, что он достаточно взрослый, чтобы оставаться в лагере без присмотра, но его родители настаивали, да и сам Эрни рвался в лагерь, но домик, куда его поселили, настолько деревенский, что просто жуть.

Маргарет не ответила. Найдя фотографии в телефоне, Хелен принялась показывать Маргарет один за другим снимки трех своих внуков, попутно рассказывая о каждом. Оказалось, что крошка Сара уже разговаривает – почти связными предложениями, хотя ей только-только два исполнилось, и разве можно такое вообразить?

– Нет, – сказала Маргарет, глядя на экран телефона сквозь очки, привязанные к шнурку.

Затем она откинулась на спинку кресла и вздохнула.

Тогда Хелен отправилась на кухню, вернулась она с бутылкой вина. Подлила себе в банку, снова уставилась в телефон и продолжила знакомить Маргарет со своим потомством:

– Ты только посмотри на Карен! Ей три годика. Но как она отличается от своего брата, он – уверенный в себе, общительный, а Карен… тебе нравится имя Карен? Какое-то оно простецкое… а она – ну просто прелесть… – Хелен подняла глаза на Маргарет: – Я слишком много говорю о своих внуках.

– Да, – сказала Маргарет. – Много.

Хелен опешила: чего-чего, но такого она не ожидала – и залилась краской. Спрятала телефон в сумочку, а когда снова взглянула на Маргарет, обнаружила, что и у невестки щеки порозовели.

– Прости, – сказала Хелен. – Пожалуйста. Конечно, у вас с Бобби никогда…

– Верно, бездетные люди иначе относятся к таким вещам. Мы не прочь посмотреть фотографии, но как же утомительно выслушивать… – Маргарет махнула рукой, не закончив фразы. – Мои извинения. Не сомневаюсь, твои внуки просто замечательные.

Сделав два изрядных глотка, Хелен почувствовала, как теплеет у нее в груди.

– Интересно, когда наши мальчики вернутся? – обронила она. Маргарет ее бесила, страшно бесила. Она поднялась: – Ты не возражаешь, если я воспользуюсь вашей ванной?

– Разумеется, нет.

Прихватив вино с собой, Хелен прикончила содержимое банки, стоило ей запереть дверь ванной. Но затем сообразила, что если позвонит Джиму, ее наверняка будет слышно в комнате, поэтому она села на унитаз и настучала сообщение: «Джимми, где ты? С М. я РЕХНУСЬ». Она выждала, но ответа не последовало. Тогда она опять написала: «По-моему, она ИЗУВЕРКА». Телефон молчал. «Ну давай, Джимми, – мысленно подгоняла его Хелен, – давай же», – и вдруг забеспокоилась: нельзя, чтобы Маргарет не услышала, как она писает, и хотя ей не хотелось, она сделала над собой усилие и от натуги тоненько пукнула. Как это некстати, Маргарет наверняка подслушивает под дверью! Она встала, тщательно вымыла руки – полотенце показалось ей грязноватым – и вернулась в гостиную; Маргарет сидела в кресле-качалке в той же позе, и невозможно было понять, вставала она или нет.

Хелен налила себе еще вина.

– Я правда чувствую себя виноватой, прости, – снова извинилась Маргарет.

– Нет-нет, все нормально. – Хелен выпила до дна.

* * *

По дороге обратно в Кросби Джим сказал:

– Видишь ли, Бобби, дело в том, что после того, как Хелен переделала наш дом, я стал любить ее сильнее. – Он глянул на брата, тот не шевельнулся. – И знаешь почему?

– Нет, – ответил Боб.

– Потому что она верила, что это поможет. Верила, что, ободрав стены и полы, она выкорчует все плохое, что там скопилось, учитывая, что как раз год назад я расклеился и принялся жрать таблетки горстями. И Хелен уверила себя в том, что, если поменять обстановку, то все станет по-другому.

Джим опять посмотрел на Боба и снова уставился на дорогу:

– Но, разумеется, ничего не изменилось, и теперь мы живем в совершенно новом доме, который некогда был нашим старым домом, где с нами происходило много чего замечательного. И когда я понял, зачем она это затеяла, эти несусветные переделки, я полюбил ее сильнее, Бобби. Она стала мне как-то ближе. И с тех пор я люблю ее больше, чем прежде, вот так.

– Ладно, – сказал Боб. – Я усвоил.

Джим продолжил после затянувшейся паузы:

– Хелен не заставляла меня принимать антидепрессанты. Я сам начал.

Боб понял сказанное, но слова не укладывались у него в голове.

– Она не заставляла тебя? – переспросил он. – Тогда зачем ты это делаешь?

– Мне страшно, – медленно произнес Джим, глядя перед собой.

– Чего ты боишься, Джимми?

– Умереть. – Джим сухо улыбнулся брату. – Я до смерти боюсь умереть. Правда. Я чувствую, как это надвигается на меня – со скоростью урагана! Черт, сейчас все происходит так быстро. Но знаешь что?

– Что?

– В то же время мне, в общем, наплевать. На смерть то есть, и это так странно, Бобби. С одной стороны, на меня вдруг накатывает – точнее, накатывал до того, как я принялся за таблетки, – дикий страх. Жуткий. И одновременно у меня такое чувство… вроде «ага, ладно, давай, я готов». – Джим помолчал, глядя в зеркало заднего вида, и позволил какому-то автомобилисту обогнать себя. – Но мне страшно. Точнее, было страшно. До лекарств.

Настал черед Боба испугаться. «Джимми, – хотелось ему крикнуть, – ты не можешь бояться, ты – мой капитан!» Но, если начистоту, Боб понимал – и как же это его печалило! – что старший брат для него больше не капитан. И он спросил:

– Если Хелен не заставляла тебя принимать эти лекарства, почему ты сказал Сьюзан, что это была инициатива Хелен?

Джим поразмыслил, прежде чем ответить:

– Потому что Сьюзан не любит Хелен, вот я и свалил вину на Хелен. – Он повернулся к брату, глаза его были широко открыты: – Слушай, Бобби, вау, какой же я говнюк.

– Знаешь что, Джим? – Боб с удивлением отметил, до чего же сердито звучит его голос. – Прекрати. Ты уже совершил глупость десять лет назад, когда Зак попал в беду, выступил глупее некуда, и чувство вины прямо-таки поперло из тебя – и ты запсиховал. Ты изменял жене. Возможно, не раз, я не считал. Но это не делает из тебя говнюка, Джим. Это делает тебя человеком. Так что кончай дурить, ладно?

– Ты прав, ты прав, – мгновенно отреагировал Джим. – Прости. Прошу тебя. Господи… какую же мелодраму я развел. Не обижайся на меня, Бобби.

И Боб вдруг ощутил себя беспредельно одиноким. Никогда в жизни он не разговаривал со старшим братом в таком тоне, и уж тем более Джим никогда не извинялся перед ним столь прочувствованно.

* * *

Хелен качала ногой, не выпуская из рук стеклянную банку с вином.

– В прошлом году, – сказала она, – мы с Джимми ездили в круиз по Аляске. – Она не понимала, зачем это говорит.

– Да, – откликнулась Маргарет. – Я слыхала.

– Дождь шел каждый день. Когда мы добрались до того ледяного места, до Ледниковой бухты, предполагалось, что нас посадят в вертолет и мы сверху полюбуемся ледниками, но стоял такой туман.

– Досадно, – сказала Маргарет.

– Нет, ни капельки. Кому он нужен, этот лед?

Маргарет взглянула на Хелен:

– Я думала, вы огорчились. Ведь вы заплатили столько денег, чтобы посмотреть на это место.

– А, меня это не волнует, – бросила Хелен и сделала еще два больших глотка. И вдруг на ее щеках вспыхнули красные пятна. – Я скажу тебе, что меня волновало тогда, – индонезийцы, работавшие на том круизном судне. Команда там была вся из Индонезии, и как-то вечером мы разговорились с одним из них, он десять месяцев в году работает на судне, а потом на два месяца уезжает домой, на Бали. И спорим на что угодно, – она ткнула указательным пальцем в сторону Маргарет, – эти ребята спят вповалку в трюмах, где и окон-то нет, и когда я это поняла, почти все удовольствие от круиза пропало. Получалось, что мы путешествуем на спинах этих людей.

Маргарет не ответила, хотя открыла было рот.

– О чем ты думаешь? – спросила Хелен.

– Я подумала, как это либерально с твоей стороны.

Хелен эти слова озадачили, и ответила она не сразу:

– Ну конечно, Маргарет, ты же ненавидишь меня.

– Не говори глупостей.

Но Хелен загрустила. Разве церковники не обязаны быть людьми приятными? Хелен облизала губы:

– Мне грустно.

– Может, ты немного опьянела, – предположила Маргарет.

Щеки у Хелен опять запылали. Она схватила бутылку и наполнила до краев эту дурацкую банку из-под джема.

– Пьем до дна! – провозгласила Хелен.

* * *

И тут в подъезде послышались мужские голоса, спустя минуту дверь со скрипом открылась, закрылась – и вот они, входят в гостиную.

– Ой, мальчики! – воскликнула Хелен. – Как же я рада видеть вас обоих. – Она пригляделась к ним: – С вами, ребята, все хорошо?

Глаз Джима она не видела, но то, как мужчины держались, навело ее на подозрение, что с ними не все хорошо.

– Посмотрите-ка, – сказала Хелен, – какую фигню я купила. – Она указала на маленькую картину, валявшуюся на полу рядом с диваном.

Боб поднял картину, и Джим из-за спины брата взглянул на нее.

– Господи, Хелен, зачем ты это купила? – спросил он.

– Не так уж плохо, – сказал Боб.

– Ужасно, – возразила Хелен. – А купила я ее, чтобы было понятно: я – приятная особа. Как звали ту женщину? – Морща лоб, Хелен повернулась к Маргарет: – Ту, маринованную. Как же ее… – Она попыталась щелкнуть пальцами, но пальцы скользили. – Ну ты понимаешь… их еще маринуют.

– Оливия, – холодно ответила Маргарет.

– Точно, Оливка, – кивнула Хелен.

– Оливия Киттеридж, – поправила ее Маргарет.

– В общем, она сказала, что это фигня.

– У Оливии все фигня, – заметил Боб. – Она просто такой человек.

Маргарет поднялась с кресла:

– По-моему, нам пора идти ужинать. Хелен необходимо поесть.

Лишь встав, Хелен осознала, до чего же она пьяна.

– Упс, – тихо сказала она и огляделась: – Куда Джимми делся?

– Он в ванной, – ответил Боб. – Минута-другая, и мы отправимся.

И тут взгляд Хелен упал на лестницу, ведущую из гостиной куда-то наверх:

– Бобби, ты там спишь? Наверху?

Боб подтвердил ее догадку. И Хелен начала подниматься по лестнице.

– Я только взгляну одним глазком, – сообщила она со ступенек. Ее качнуло, и она оперлась рукой о стену. Лестница была крутой, да еще изгибалась под прямым углом. Хелен ступила на площадку перед поворотом. – О-ой, как тут страшненько. – Она занесла ногу на следующую ступеньку и упала спиной назад, и как же долго она падала, ее тело колотилось и колотилось о ступеньки, и это длилось целую вечность, вызывая боль и оторопь. А потом она остановилась.

– Не трогайте ее! – закричала Маргарет.

* * *

Джим поехал в машине «скорой помощи» вместе с Хелен; Маргарет и Боб следовали за ними в своем автомобиле.

– Боб, Боб, – сказала Маргарет, – это моя вина. – Глаза у нее были покрасневшими и словно невидящими. – Да, моя. И больше ничья. Боб, я ее терпеть не могла. И она это знала. Я вела себя отвратительно, даже не попыталась хоть как-то наладить с ней отношения. И, Боб, она это понимала! Люди всегда понимают такие вещи, поэтому она и напилась.

– Маргарет…

– Нет, Боб. Я чувствую себя ужасно. Она просто бесила меня, хотя поводов беситься, по сути, и не было, но она… знаешь, она такая богатая.

– Да, богатая. Это правда. Но при чем здесь это?

Маргарет пристально посмотрела на него:

– Она сконцентрирована на себе и только на себе. Ни разу не поинтересовалась, как я живу, чем занимаюсь.

– Она стесняется, Маргарет. И всегда на нервах.

– Эта женщина не застенчива. Она богата. Я с самого начала терпеть ее не могла. Эти ее стильные прически, золотые серьги. А уж когда она достала ту дурацкую соломенную шляпку, я думала, что мне конец придет.

– Соломенная шляпка? Маргарет, о чем ты говоришь?

– Я говорю, что я ее терпеть не могла и она это понимала. И теперь я чувствую себя ужасно.

Боб не ответил. Не нашел что ответить. Но некую нереальность происходящего он ощутил, и в голове у него всплыло слово «предубеждение», и он подумал, что лучше бы ему сосредоточиться на дороге, что он и сделал; вскоре они доехали до больницы.

* * *

Из больницы Хелен отпустили только к полуночи. Она сломала руку, два ребра, и лицо у нее было в синяках, а один глаз распух и обрел фиолетовый окрас. Она молча сидела в холле с загипсованной рукой, согнутой в локте, дожидаясь, пока Джим – которого Маргарет свозила к себе, чтобы он забрал свою машину, – откроет дверцу и поможет ей забраться внутрь. Ей сделали томографию мозга, но ничего не обнаружили, а также несколько рентгеновских снимков на случай повреждений внутренних органов. Боб сел на заднее сиденье и отправил Маргарет сообщение: с Хелен все нормально, и Маргарет может ложиться спать.

Джим сообщил брату через плечо:

– Со сломанными ребрами нужно спать сидя.

– Хелен, – Боб легонько погладил Хелен по затылку. – Бедняжка.

– Хелли, – сказал Джим, – завтра едем домой. Я возьму кроссовер напрокат, в нем тебе будет уютнее.

Боб заметил, как Хелен осторожно кивнула.

В гостинице Боб помог усадить Хелен – после того, как она облачилась в пижаму и халат, рука в гипсе торчала наружу – в кресло с высокой спинкой, одно из двух, имевшихся в гостиной, и уехал, пообещав скоро вернуться.

Когда он поднялся по лестнице в спальню, то с удивлением обнаружил, что Маргарет крепко спит. На тумбочке у кровати горел маленький светильник, и Боб смотрел на свою жену, казавшуюся ему сейчас почти чужим человеком. Теперь он понимал, сколь однобоко она воспринимает мир, незнакомый ей либо непонятный, в этом она походила на его сестру, тоже не любившую Хелен. И Боб не сомневался: не проживи он в Нью-Йорке столько лет – благодаря брату, которого он любил тогда как бога, богатому и знаменитому в те годы брату, обитателю Нью-Йорка, – он бы думал и чувствовал так же, как Маргарет. Но он смотрел на мир иначе. Боб выключил светильник, спустился по лестнице и вернулся в гостиницу.

Дверь в номер была не заперта, и он вошел, стараясь не шуметь. Джим храпел в кровати, Хелен сидела в кресле и, кажется, дремала. На ногах у нее были легкие розовые шлепанцы с пушистыми помпонами.

Тоска навалилась на Боба, тяжкая, какой он давно не испытывал. Он всегда скучал по брату – своему несравненному брату! – а его брат скучал по штату Мэн. Но брат был женат на женщине, ненавидевшей Мэн, и Боб знал, что они больше никогда сюда не приедут. Джим проживет остаток своей жизни в Нью-Йорке, будто в ссылке. А Боб проживет остаток своей жизни в Мэне, и тоже как в ссылке. Ему будет вечно не хватать Пэм, ему будет вечно не хватать Нью-Йорка, пусть даже он и не отменит свои ежегодные визиты в этот город. В Мэне он ссыльный. И непостижимость того, как сложилась его жизнь, и жизнь Джима, и даже жизнь Пэм, погружала Боба в глубокую печаль.

Из кресла донесся шорох, еще какой-то звук, проснувшаяся Хелен тихо плакала.

– О, Хелен. – Он подошел к ней, достал бумажный платок из коробки на столике, приложил платок к ее носу и сказал ласково: – Сморкайся.

Хелен хихикнула, и Боб сел на корточки рядом с креслом. Погладил Хелен по голове, смахнул волосы, упавшие на лоб.

– Ну же, с тобой все будет хорошо. Завтра Джим доставит тебя прямиком домой, и ты больше никогда не вернешься в этот ужасный штат.

В полутьме комнаты она смотрела на него, опухший глаз был закрыт, но другим глазом она впивалась в его лицо.

– Но ведь ты живешь здесь. Для тебя он не ужасен, правда, Бобби?

Помолчав, он шепнул:

– Иногда правда. – И подмигнул, она снова хихикнула.

– Бобби?

– Что, Хелен?

– Я всегда любила тебя.

– Знаю. И я всегда любил тебя.

Хелен тихонько кивнула.

– Чудесно, – сказала она. – Меня клонит в сон.

– Отдыхай. Я здесь, рядом. А Джим в соседней комнате.

– Он храпит?

– Да.

– Хорошо, Бобби.

Боб опустился на пятки, какое-то время понаблюдал за Хелен, веки ее были закрыты, и он бесшумно перебрался в кресло напротив. У него все болело, словно он прошагал слишком большое расстояние, уже непосильное его телу, и Боб подумал: «Душа моя болит».

И потом внезапная мысль: к одиночеству человеческого существования нельзя относиться как к пустой выдумке, и все то, что предпринимают люди в надежде уберечь себя от зияющей черной бездны, требует уважения, это справедливо по отношению к Джиму и Хелен, и по отношению к Маргарет, и к нему самому.

– Бобби? – прошептала Хелен.

– Что такое, Хелен? – Он встал, шагнул к ней.

– Ничего. Я просто хотела убедиться, что ты здесь.

– Я здесь. – Боб немного постоял около нее и вернулся в свое кресло. – И никуда отсюда не денусь, – закончил он.

Поэт, та самая

Во вторник утром в середине сентября Оливия Киттеридж аккуратно въехала на парковку на берегу океана. Было раннее утро – с некоторых пор Оливия садилась за руль только по утрам, – и машин на парковке было мало, как она и предполагала. Она припарковалась капотом к морю и медленно вылезла из машины; ей было восемьдесят два года, и она чувствовала себя старой развалиной. Последние три недели она ходила с тростью и по каменистой дорожке шагала, не поднимая головы, чтобы видеть, куда ступает, но сейчас, под теплым утренним солнцем, Оливия предвкушала, как полюбуется листвой, уже покрасневшей на верхушках деревьев.

Добравшись до берега, она уселась за столик в летнем кафе с видом на океан и заказала юной официантке с огромным задом яичницу и маффин. Официантка приветливостью не отличалась – и не только сегодня, но весь год, что она проработала в этом кафе. Было время отлива, и морские водоросли походили на густую шевелюру, зачесанную на одну сторону. Судна на причале грациозно покачивались, а их тонкие мачты тянулись в небо, словно маленькие шпили. Вдали тонкой полосой проступали острова Орлиный и Щетинистый с их хвойными зарослями. Когда официантка – она практически грохнула тарелки с яичницей и маффином на стол – спросила, подбоченившись: «Что-нибудь еще?» – Оливия покачала головой, и девица удалилась, ворочая огромными окороками, упакованными в белые штаны. В отблесках солнца кольца на пальцах Оливии засверкали, и это зрелище – предоставленное солнцем – поразило Оливию, хотя и умеренно. Морщинистая, отекшая – вот какая у нее рука. Минут через пять, отправляя в рот кусок яичницы, Оливия заметила ее – Андреа Лерё. Сперва Оливия засомневалась, та ли это девочка, – не девочка, понятно, женщина средних лет, но для Оливии все они были девочками, – а потом подумала: «Почему нет? Почему бы не она?»

Девочка Андреа была одна, от Оливии ее отделяло несколько столиков, сидела она лицом к Оливии, но смотрела неотрывно на воду, спустив темные очки на нос. Оливия положила вилку на тарелку, медленно поднялась и направилась к столику Андреа:

– Здравствуй, Андреа. Мы с тобой знакомы.

Девочка-женщина уставилась на нее, и Оливия уже решила, что она обозналась. Но девочка-женщина сняла темные очки – ну конечно, это Андреа, только изрядно повзрослевшая. Последовала долгая пауза – чересчур долгая для Оливии, – и она не утерпела:

– Выходит, ты теперь знаменитость.

Андреа продолжала пялиться на Оливию, глаза у нее были большие, темные волосы небрежно завязаны в хвостик. Наконец она произнесла:

– Миссис Киттеридж? – Голос у нее был низкий, хриплый.

– Верно, – подтвердила Оливия. – И теперь я – старая леди.

Она села наискосок от Андреа, хотя на лице у девочки было отчетливо написано: не беспокоить. Но Оливия была старой, она похоронила двух мужей, и ей ли разводить церемонии? Нет, не ей.

– Вы уменьшились, – сказала Андреа.

– Наверное. – Оливия сложила руки на столе, затем опустила их на колени. – Мой муж умер четыре месяца назад, и теперь я ем меньше. Аппетит у меня не пропал, но ем я меньше, а, состарившись, люди дают усадку.

– Что они делают? – после паузы переспросила Андреа.

– Дают усадку. Позвоночник выгибается дугой, брюхо выпирает, и ты как бы оседаешь. Вряд ли я первый человек, которого ты видишь постаревшим.

– Нет, не первый, – согласилась Андреа.

– Тогда что тебе объяснять.

– Принесите сюда свою тарелку, – предложила Андреа, оглянувшись на столик Оливии. – Нет, погодите, я сама принесу.

Она вскочила и в мгновение ока вернулась с яичницей и маффином Оливии, прихватив заодно ее трость. Ростом Андреа была ниже, чем ожидала Оливия, со спины ее легко можно было принять за девочку.

– Спасибо, – поблагодарила Оливия. – С тростью я хожу лишь третью неделю. Со мной случилась небольшая авария, когда я была за рулем. На парковке рядом с «Лакомкой». Нажала на газ вместо тормоза.

Андреа скорчила шутливую гримасу:

– Получили по заслугам.

– Нет, когда тебе восемьдесят два. Когда любой норовит отнять у тебя права. Хотя должна признать, полицейский был очень милым. Я плакала. Вообрази! До сих пор не могу в это поверить. Но я стояла там и плакала. Ужасно милый человек, этот полицейский. И люди в «скорой» тоже были симпатичными.

– Вы получили травму?

– Трещина в грудине.

– Ого, – сказала Андреа.

– Все нормально. – Оливия поплотнее запахнула куртку. – Двигаюсь медленнее и выезжаю теперь только ранним утром. Стараюсь, по крайней мере. Тогда на парковке я раздолбала две машины.

– Две?

– Именно две. Но, если с моей считать, то три. Пришлось просить мужа моей подруги Эдит, Баззи Стивенса, помочь мне обзавестись другим автомобилем. Баззи особо не горел желанием, но я опять при машине. Никто тогда не пострадал. Только я. Страху натерпелась, доложу я тебе.

– Еще бы, – почти пробасила Андреа.

– Я видела в фейсбуке, что ты недавно была в Осло, – сказала Оливия, кладя в рот яичницу.

– Вы отслеживаете меня в фейсбуке? Серьезно?

– Конечно, серьезно. У тебя был целый тур по Скандинавии, где ты читала свои стихи. Я бывала в Осло с моим вторым мужем, у меня их было два, – сообщила Оливия. – И с моим вторым мужем мы поехали в Осло и там сели на корабль – круиз, так, кажется, это называется – и поплыли вокруг фьордов. Красивые они, глаз не оторвать, честное слово. Но потом Джек загрустил, и мне тоже стало грустно, и мы оба сказали: здесь красиво, но не так хорошо, как дома. И нам полегчало, когда мы это поняли.

Оливия утерла нос бумажной салфеткой. Ей будто не хватало воздуха.

Девочка пристально наблюдала за ней.

– Не знаю, какими тебе показались фьорды, но что мы поняли, то поняли. – Оливия откинулась на спинку стула.

– Не видела я никаких фьордов.

– Не видела фьордов?

– Нет. – Андреа выпрямилась. – Я выступала с чтением стихов, таскалась всюду с моим издателем, а потом мне надо было ехать дальше. И я хотела уехать. Похоже, фьорды меня не привлекают.

– Хм, – отреагировала Оливия.

– В путешествиях на меня накатывает одиночество, – сказала Андреа.

Оливия не была уверена, что хорошо расслышала, но вряд ли слух ее подвел, решила она, и задумалась.

– Что ж, возможно, ты всегда была одинока.

Андреа посмотрела на нее, и этот взгляд немного смутил Оливию; глаза у девочки были карие, но и чуть-чуть зеленоватые, и вроде бы в них мелькнула приязнь. Девочка молчала.

Если за долгие-долгие годы преподавания математики семиклассникам Оливии и попадался ученик или ученица, у которых не было ни малейших шансов прославиться, так это была Андреа Лерё. И запомнила она ее только потому, что часто видела, как девочка гуляет одна, и вид у нее был такой унылый. Девочка с печальным лицом. Но ученицей она была никудышной, ну совсем никакая – даже на уроках английского языка и литературы. И когда девочка обрела известность, когда несколько лет назад ее выбрали поэтом-лауреатом Соединенных Штатов (!), ее преподаватель английского в старшей школе заявила журналистам, что Андреа в ее классе ничем не выделялась среди других учеников. Старая карга Айрин Уайт, тупая как пробка, она бы не распознала талант, даже если бы ее ткнули в него носом, – и однако…

– Айрин Уайт умерла, – сказала Оливия.

Андреа кивнула и небрежно пожала плечами.

– Она выглядела старой, когда я училась, – сказала Андреа. – Помню, как румяна скапливались у нее в морщинах.

– Ну, она тоже не очень была к тебе расположена, – заметила Оливия и, поймав недоуменный взгляд девочки, догадалась, что Андреа не видела ту статью в газете.

– Я не читаю того, что обо мне пишут. Никогда.

– Наверное, правильно делаешь, – согласилась Оливия. – Впрочем, когда они ко мне явились вынюхивать про твою жизнь, я им ничего не сказала.

Да ей и нечего было бы сказать. О неизбывной печали на лице девочки она не собиралась рассказывать, как и о том, что у Андреа имелось бог знает сколько братьев и сестер, пусть другие мелют языками. И они мололи! Но только не о печальном личике. Неужто никто, кроме Оливии, не видел, как эта девочка бродила по улицам Кросби в штате Мэн тридцать лет назад? Солнце село на яблони, и тьма алела до утра. Это была единственная строчка из стихов Андреа, которую Оливия сумела запомнить. Возможно, по той причине, что только эта строчка ей понравилась. Она прочла много стихов Андреа – казалось, все в городе читали их. В книжных магазинах ее книги всегда выкладывали в самом выигрышном месте. Люди уверяли, что обожают ее поэзию. И кем только не провозглашали Андреа Лерё – феминисткой, постмодернисткой, защитницей прав коренного населения. А ее поэзию величали «исповедальной», и Оливия думала, что даже на исповеди кое о чем стоит умолчать. (В одном из стихотворений, припомнила Оливия, ей встретились разъяренные вагины.)

– Спасибо, – сказала Андреа. – За то, что не обсуждали меня с репортерами. – Тряхнула головой и пробормотала, словно говорила сама с собой: – Как же я все это ненавижу.

– Да ну, – сказала Оливия, – разве это не увлекательно? Взять хотя бы твою встречу с президентом.

– Да, нас познакомили.

– И далеко не каждый в Кросби, штат Мэн, может похвастаться таким знакомством. Какой он? – спросила Оливия.

– Насколько я помню, он просто пожал мне руку, и все. – В глазах Андреа заплясали огоньки, эти расспросы ее смешили.

– А его жена? – не унималась Оливия. – С ней ты тоже поздоровалась за руку?

– Да.

– И как они тебе показались?

Оливии нравился нынешний президент. Она считала его умным, и жена у него умница, и какая чертова прорва работы на него свалилась, учитывая, сколь безобразно ведут себя с ним конгрессмены. Оливии будет жаль, если он уйдет со своего поста.

– Ну, он был, как всегда, велеречив. А жена очень приятная. Сказала, что читала мои стихи и они ей очень понравились, бла-бла-бла… на хер… бла-бла. – Андреа заправила за ухо выбившуюся прядь.

Оливия тем временем расправилась с яичницей. По ее разумению, истинный поэт нашел бы иные слова для последней фразы, столь энергично сформулированной Андреа. «Скажи словами, – твердила Оливия своему сыну Кристоферу, когда он был маленький. – Кончай ныть и просто скажи словами, чего ты хочешь».

– Мой муж – Джек, мой второй муж, – согласился бы с тобой насчет велеречивости. – Девочка не ответила, и Оливия спросила: – Что ты здесь делаешь, в родном городе?

Андреа протяжно вздохнула:

– Мой отец заболел. Вот я и…

– Мой отец покончил с собой. – Оливия принялась за маффин, который она всегда оставляла напоследок.

– Что сделал ваш отец? Убил себя?

– Именно.

После паузы Андреа спросила:

– Как?

– Как? Ружьем воспользовался.

– Надо же. Я не знала. – Андреа перекинула хвостик на плечо. – Сколько вам было лет?

– Тридцать. И откуда тебе было знать? Полагаю, твой отец не собирается кончать с собой?

– По-моему, женщины обычно не пользуются огнестрельным оружием. – Андреа вертела в руке солонку. – Мужчины, да, они хватаются за оружие. Но женщины… у них обычно таблетки. – Вернув солонку на стол, она щелкнула по ней, и солонка покатилась по столешнице.

– Я без понятия.

– Разумеется. – Андреа запустила пальцы в волосы на затылке. И продолжила: – Мой отец не сообразил бы, как убить себя. У него теперь с головой не в порядке… Впрочем, с головой у него всегда были проблемы. Ну, вы понимаете, о чем я.

– То есть у него деменция. Но прежние проблемы с головой – что ты имеешь в виду?

– Не знаю. – Андреа вдруг сникла. Пожала плечами. – Просто он всегда был… всегда был таким скандальным.

Из стихов Андреа Оливия усвоила, что девочка отца не жаловала, но Оливия не могла припомнить, какие на то имелись причины; пьяницей он не был, она бы это запомнила.

– И теперь он умирает? – спросила она.

– Вроде бы.

– И мама твоя умерла. – Об этом Оливия тоже узнала из стихов девочки.

– О, она скончалась двадцать лет назад. Она родила восьмерых детей, еще бы ей не умереть.

– У тебя нет детей, верно? – Разламывая маффин, Оливия подняла глаза на девочку.

– Нет. Я подустала возиться с младенцами.

– И ладно. Дети – лишь заноза в сердце. – Оливия пальцами побарабанила по столу, откусила от маффина, а прожевав, повторила: – Просто заноза в твоем чертовом сердце.

– Сколько их у вас?

– Всего один. Сын. И этого достаточно. У меня еще есть падчерица. Она прелесть. Чудесная девушка. – Оливия медленно кивнула. – Лесбиянка.

– Вы ей нравитесь?

Вопрос удивил Оливию.

– По-моему, да, – ответила она. – Скорее нравлюсь.

– Разве вам этого мало?

– Это другое дело. Я познакомилась с ней, когда она была уже взрослой, и живет она в Калифорнии. С ней все иначе, не так, как с собственным ребенком.

– Почему сын – заноза в вашем сердце? – спросила девочка с некоторой нерешительностью, ломая апельсиновую корку, которой было украшено ее блюдо.

– Кто знает? Таким уродился, наверное. – Оливия вытерла руки салфеткой. – Можешь вставить это в стихотворение. Бери все, не стесняйся.

Девочка молчала, глядя в окно на залив.

И лишь тогда Оливия обратила внимание на ее свитер, темно-синий, с молнией спереди. Но манжеты были грязными, потертыми. Неужто девочка не в состоянии позволить себе хорошую одежду? Быть не может. Оливия поспешно отвела глаза, словно подсмотрела нечто, чего ей не полагалось видеть.

– Что ж, – сказала она, – спасибо, что пустила меня за свой столик. Но мне пора двигаться.

Вздрогнув, девочка уставилась на нее:

– Э-э… Миссис Киттеридж, пожалуйста, не уходите. Выпейте еще кофе. Или вы не пьете кофе? Хотите чашечку кофе?

– Я больше не пью кофе, – сказала Оливия. – Кишечник против. Но ты выпей, если хочешь, а я посижу с тобой.

Оливия поискала глазами официантку, и девица подбежала мгновенно, с Андреа она была весьма любезна.

– Сию минуту, – официантка улыбнулась – улыбнулась! – и налила Андреа кофе.

– Состарившись, – сказала Оливия, когда официантка удалилась, – ты становишься невидимкой. Так происходит со всеми. И однако в некоторой степени ты чувствуешь себя свободнее.

Андреа испытующе посмотрела на нее:

– Расскажите, почему свободнее.

– Ну, – немного растерянно начала Оливия, она не знала, как ей объяснить, – тебя больше не берут в расчет, и это делает тебя свободнее.

– Не понимаю, – сказала Андреа, и у Оливии мелькнуло: «Честная девочка».

– Не уверена, что смогу объяснить. Но ты идешь по жизни и думаешь, будто что-то собой представляешь. В хорошем смысле, в плохом ли, неважно. Но ты думаешь, что ты некто, имеющий цену. А потом обнаруживаешь, – Оливия кивнула в сторону официантки, – что ты больше вообще никто. Для официантки с огромной пятой точкой ты становишься невидимкой. И это освобождает. – Оливия наблюдала за выражением лица Андреа, реакция девочки была явно противоречивой.

Наконец Андреа сказала:

– Ну, я завидую вам. – И засмеялась, и Оливия увидела, что у нее плохие зубы. «Странно, – подумала Оливия, – почему я не заметила этого на ее фотографиях». – Завидую, потому что хотя бы в прошлом вы думали, что что-то собой представляете, – хрипло закончила Андреа.

– Ой, прекрати, Андреа. Последнее, что я слышала о тебе несколько лет назад, – присуждение звания поэта-лауреата этой страны.

– Угу. Было такое, – сказала Андреа.

* * *

Пока они шли к машине Оливии – будь Оливия одна, она бы шагала медленнее, – девочка порылась в кармане куртки, и не успела Оливия глазом моргнуть, как над ее головой поплыл сигаретный дымок. Разочарование, глубокое до дрожи, испытала Оливия. «Что ж, – подумала она, – эта девочка – всего лишь одна из Лерё. И больше никто. Знаменитость она или нет».

Они остановились у машины, и Андреа, размахивая сигаретой, зажатой между пальцами, сказала:

– Это сословная штука, курение. Типа как колоться героином, разве что героин уже не исключительно сословная проблема на самом деле. – А затем, изумив Оливию чуть ли не до испуга, девочка сгребла ее в объятия: – Как приятно было повидаться с вами, миссис Киттеридж.

Оливия опасалась, что у нее воспламенятся волосы от сигареты девочки.

– Мне тоже приятно, – ответила она, села в машину, завела двигатель и медленно поехала задним ходом, не глядя в окно, туда, где стояла девочка; задний ход ныне – дело нелегкое и ответственное. Всю дорогу домой она рассказывала Джеку о том, что с ней приключилось. Почему-то именно Джеку, ее второму мужу, ей захотелось об этом рассказать.

* * *

Вечером, беседуя по телефону с сыном Кристофером, проживавшим в Нью-Йорке, она упомянула о встрече с девочкой.

– Кто такая Андреа Лерё? – спросил он. – Одна из миллиона Лерё, того семейства, что ютилось на задворках Кросби?

– Да, – ответила Оливия, – одна из миллиона, назначенная поэтом-лауреатом.

– Кем? – без всякого пиетета, скорее с ехидцей переспросил Кристофер, и Оливия поняла, что Кристофера не интересовали поэты-лауреаты, как и те, с кем он вместе учился в школе; впрочем, Андреа была на несколько лет моложе.

– Ее выбрали поэтом-лауреатом Соединенных Штатов, – сказала Оливия.

– Вот счастье-то, – хмыкнул Кристофер.

Когда Оливия рассказала о том же падчерице Кэсси по телефону, это дитя оказалось более подкованным в поэзии:

– Оливия, как замечательно! Вау.

А когда она рассказала хозяину книжного магазина – Оливия зашла туда на следующий день с единственной целью – поставить его в известность, – и он отреагировал бурно:

– Эй, да это же очень, очень круто. Андреа Лерё, черт, она потрясающая.

– Ну да, – сказала Оливия. – Мы мило поболтали. За завтраком. Приятная особа. Но в общем обычная женщина.

Оливия позвонила своей подруге Эдит, чей муж Баззи помог ей купить машину; они жили за городом, в пансионате для престарелых, и Эдит страшно обрадовалась за подругу:

– Оливия, ты из тех людей, с которыми так и тянет поговорить.

– Ерунда, – ответила Оливия, но подумала, что Эдит права. – Она показалась мне одиноким ребенком, словно слава и все прочее ничего для нее не значат. На нее грустно смотреть. Одевается в обноски, курит до умопомрачения. Правда, Эдит, она ужасно одинока.

Недели две Оливия ожидала вестей от Андреа. Каждое утро проверяя почтовый ящик, она сознавала, что ждет открытки, старомодной, с написанными от руки словами: «Как было чудесно встретиться с вами, миссис Киттеридж. Пишите, не пропадайте!» Девочка могла найти ее адрес в интернете. Но открытка так и не пришла, и вскоре Оливия перестала ждать. Когда она увидела в газете сообщение о смерти Северина Лерё, она решила, что либо Андреа все еще в городе, либо, что вероятнее, приехала снова на похороны, которые, как было написано в газете, должны состояться в церкви Св. Иоанна. «А где же еще», – подумала Оливия, хотя и невольно передернула плечами: ох уж эти франко-канадские католики со своими обрядами. Что ж, прощай, Северин Лерё.

* * *

Для перелета в Осло Джек купил им два билета в бизнес-класс. Оливия разъярилась:

– Я не летаю бизнес-классом.

– Ты вообще никуда не летаешь, – рассмеялся Джек, чем разозлил Оливию еще больше.

– Я не полечу бизнес-классом, – уперлась она. – Это непристойно.

– Непристойно? – Сидя за кухонным столом, он явно развлекался, глядя на Оливию. – Обожаю непристойности. – Оливия не ответила, и Джек сказал: – Знаешь, Оливия, ты сноб.

– Я прямая противоположность снобу.

Джек долго смеялся:

– По-твоему, сноб наизнанку – уже не сноб? Ты сноб, Оливия. – Он подался вперед: – Кончай, ради всего святого. Мне семьдесят восемь лет, у меня есть деньги, у тебя есть деньги – и да, у меня денег побольше, чем у тебя, – и если не сейчас, то когда?

– Никогда, – отрезала Оливия.

И полетела эконом-классом, тогда как Джек сидел впереди в бизнес-классе. Она не верила, что он способен на такое, и зря не верила. «До скорого», – помахал ей Джек, предоставив Оливии самой искать свое место, оно оказалось прямо за перегородкой между салонами. Она сидела у прохода рядом с толстым мужчиной – Оливия и сама была не худенькой, – а у окна устроилась подруга этого мужчины, азиатка лет двадцати, хотя с азиатками никогда не знаешь, сколько им лет. Оливия успела возненавидеть обоих еще до того, как самолет взлетел. Она чуть не заплакала, когда стюардесса отобрала у нее сумку и положила на верхнюю багажную полку.

– Мне нужна моя сумка, – сказала Оливия, и стюардесса ответила, что она сможет забрать сумку, как только они наберут высоту.

Толстяк постоянно поворачивался к своей подружке, утыкаясь толстым задом в подлокотник Оливии. Их разговоры Оливия слышала урывками, но скоро поняла, что этот мужчина из тех, кто наезжает на своих женщин по любому поводу.

– Вот что тебе нужно слушать, – настойчиво поучал он, имея в виду ее низкопробные музыкальные пристрастия.

А потом он что-то шепнул своей подружке, и она слегка наклонилась вперед, чтобы взглянуть на Оливию. Они ее обсуждали! Ее, старую женщину с поджатыми коленями, поскольку вытянуть ноги не было никакой возможности, – с какой стати, скажите на милость, им понадобилось судачить о ней? Азиатка дернула плечом, и Оливия услышала, как она сказала: «Ну, это ее жизнь». Чья жизнь? Что эта девушка понимала в жизни Оливии? И до чего же было тесно, ее словно приковали к креслу, и за все время полета она не сомкнула глаз. В какой-то момент из-за шторы, разделявшей салоны, появился Джек:

– Привет, Оливия! Как самочувствие?

– Мне нужна моя сумка, – сказала Оливия. – Будь любезен, достань ее.

Он достал сумку с верхней багажной полки, положил ей на колени и шепнул на ухо:

– Ну-ну, не надо расстраиваться, маленькая мисс.

– Убирайся, Джек, – процедила Оливия. И заметила, что толстяк наблюдает за ней. Она закрыла глаза и больше их не открывала; а самолет все летел и летел.

Но когда они проходили таможенный контроль, Джек был мил и заботлив:

– Давай поедем в отель, и ты там поспишь. – И пока они стояли в очереди, он глаз с нее не спускал.

В отеле Оливия заснула мгновенно, а на следующий день они взошли на борт судна.

Но дня через два-три Джек заскучал; Оливия страшно разволновалась – и испугалась. Она решила, что он тоскует по своей жене (хотя его женой была она). Оливия подумала, что абсолютно не годится ему в жены. Наконец она сказала:

– Джек, наверное, я тебе совсем не подхожу…

Он с удивлением посмотрел на нее, и удивление звучало в его голосе, когда он сказал:

– Оливия, для меня ты – идеальная жена. Честное слово. – Он улыбнулся и взял ее за руку. – Просто я хочу домой. Вся эта проклятая красота… – он кивнул на иллюминатор в их каюте, – вгоняет меня в тоску по побережью штата Мэн.

– Я тоже скучаю по побережью Мэна, – призналась Оливия.

Оба почувствовали облегчение. И потом прекрасно проводили время.

В последний вечер на корабле Джек сказал:

– Кстати, Оливия, я купил тебе билет в бизнес-класс на обратный путь. Надеюсь, ты не возражаешь. – И подмигнул.

На обратном пути она нарадоваться не могла. Отдельное кресло с откидывающейся спинкой. Она чувствовала себя космонавтом в уютном маленьком отсеке. Ей выдали пакет с носками, маской и зубной щеткой – в ее личное пользование! Она съела сэндвич с ростбифом и мороженое на десерт и все поглядывала на Джека через проход.

Он послал ей воздушный поцелуй:

– А теперь не отвлекай меня. – И выпил бокал вина.

* * *

На второй неделе октября Оливия отправилась стричься к Джанис Такер, работавшей на дому. Оливия всегда приходила рано, в восемь утра, и была первой клиенткой, и когда она уселась в кресло, Джанис, закутав ее в пластиковый фартук, сказала:

– Говорят, вы завтракали с Андреа Лерё.

– Да, – ответила Оливия. – Было дело.

– Тогда, должно быть, вы расстроены из-за этого несчастного случая.

– Вы о чем? – Оливия повернула голову к парикмахерше.

– О том, что прочла во вчерашней газете. Я думала, вы знаете. Погодите, сейчас покажу. – Джанис выбежала в прихожую и покопалась в стопке газет, предназначенных для клиентов, чтобы они не скучали в ожидании. Она вернулась с газетой: – Вот, смотрите. Ой, Оливия, я думала, вы знаете.

Некрупный заголовок гласил: «Бывшая поэт-лауреат сбита автобусом, ее жизнь вне опасности». Ниже маленькая заметка с известием о том, что Андреа Лерё была сбита автобусом на улице в Бостоне, «имеют место переломы костей таза и повреждения внутренних органов; состояние пациентки стабильное, врачи прогнозируют полное выздоровление».

Оливия ощутила, как ее рот наполняется слюной. Положила газету на полку с парикмахерскими инструментами и, не сказав ни слова, откинулась на спинку кресла, и Джанис принялась стричь ее маленькими ножницами.

– Печальная история, правда? – сказала Джанис, и Оливия кивнула.

Она чувствовала себя ужасно. И пока Джанет плавными движениями срезала волосы, Оливии становилось все хуже и хуже. Затем, сообразив, что нет ни Джека, ни Генри – ее первого мужа, – кому она, вернувшись домой, могла бы рассказать об этом, Оливия выпалила:

– Джанис, по-моему, девочка пыталась покончить с собой.

Джанис отпрянула, прижимая ножницы к груди:

– Оливия, перестаньте.

– Нет, думаю, так и было. Я поразмыслила, припомнив, как она заговорила со мной о самоубийстве. Сказала, что мужчины, как правило, стреляются, а женщины более склонны к таблеткам, и я должна была понять, догадаться…

– Так, Оливия, – перебила Джанис, – выбросьте это из головы. Выбросьте и забудьте. Я уверена, что ничего подобного не было. Ее сбил автобус, такое случается, Оливия.

– Джанис, вы ее не видели. Она выглядела чудовищно, в поношенном свитерке. И курила. Она ненавидела своего отца, а потом он умер. От всего этого у человека запросто может поехать крыша.

Джанис помолчала, обдумывая услышанное, и сделала вывод:

– Нет, Оливия, я просто не верю в то, что она пыталась убить себя. Не хочу в это верить и не буду.

– Ладно, – сказала Оливия. – Ладно, ладно, ладно.

Она не оставила Джанис чаевых, как обычно, и толком не попрощалась, лишь махнула рукой через плечо, когда спускалась по ступенькам, опираясь на трость.

* * *

Осень выдалась изумительной. Листья крепко держались за ветки деревьев и были гораздо ярче, чем в предыдущие годы. В городе много об этом говорили и не преувеличивали. Солнце сияло в небесах изо дня в день. Дождь если и шел, то ночью, и ночи были холодными, а дни пусть и не очень холодными, но и не теплыми. Мир искрился, его желтые и алые, оранжевые и нежно-розовые краски околдовывали всех, кто ехал по направлению к заливу. Оливии не нужно было садиться в машину – с ее крыльца был виден лес, и каждое утро, отперев дверь, она восхищалась красотой этого мира.

И удивлялась самой себе. Когда умер ее первый муж, она не воспринимала ничего вокруг. По крайней мере, так ей казалось. Но вот он, мир, каждый день пронзительно оповещающий о своей красоте, и Оливия была ему за это благодарна. В шкафу в прихожей по-прежнему висели пальто, куртки и свитеры Джека, и это тоже было необычно. От одежды Генри она избавилась, как только он умер. А кое от чего она избавилась, еще когда он лежал в больнице, – от пары новых ботинок, которые были на нем, когда с ним случился удар, и больше он никогда бы не надел эти ботинки, с глаз их долой. Замшевые ботинки цвета верблюжьей шерсти, шнурки не успели загрязниться.

Но одежду Джека она хранила и, открывая шкаф, вдыхала запах, пока не выветрившийся. Темно-зеленый кардиган с кожаными заплатками на локтях Джек надел, когда они впервые отправились вместе в ресторан, а синий с ромбами был на нем, когда они впервые крупно поссорились и Джек сказал:

– Мать твою, Оливия, с тобой трудно. С тобой, на хрен, очень трудно, но, к чертям собачьим, я люблю тебя. Так что, если не возражаешь, ты не могла бы быть со мной немножко меньше Оливией, пусть даже это означает, что ты будешь немножко больше Оливией с другими людьми. Потому что я люблю тебя, и у нас мало времени.

Она почувствовала его правоту.

Потом он сел на кровать и продолжил:

– Давай поженимся, Оливия. Продай дом, где вы жили с Генри, и переезжай сюда. Прошу, выходи за меня, Оливия.

– Зачем? – спросила она.

Он улыбнулся одним уголком рта:

– Затем, что я люблю тебя. Просто и определенно люблю, черт тебя дери.

– За что? – спросила она.

– За то, что ты – Оливия.

– Ты только что сказал, что Оливии для тебя многовато будет.

– Оливия, заткнись. Заткнись и выходи за меня.

После того как он умер во сне, лежа рядом с ней, мучительный страх обрушился на Оливию и не отпускал. «Вернись, – мысленно молила она, – пожалуйста, пожалуйста, прошу тебя, вернись!» Восемь лет, что они прожили вместе, завершились так же стремительно, как сходит лавина, и однако – ужас! – иногда она думала о Джеке как о своем настоящем муже. Ужасная мысль, и это не могло быть правдой.

* * *

Как рано стемнело! Зима на подходе.

Для Оливии это означало перемену в образе жизни. Она не садилась за руль в темноте и поэтому к четырем часам уже лежала в постели и смотрела телевизор, свои любимые передачи. Иногда задремывала и просыпалась в испуге. Но страх постепенно стихал. Она смотрела новостные программы, ей это было интересно. Какая же адская неразбериха творилась в этой стране. Потом ужинала и выпивала бокал вина. Вино в ее жизни появилось вместе с Джеком. Прежде Оливия алкоголя в рот не брала.

– Ради всего святого, Оливия, выпей уже бокал вина, – сказал однажды Джек, еще до женитьбы. – Если кому и пойдет на пользу бокал вина, так это тебе.

Сам он пил виски, и в немалых дозах. Но пьяным она его никогда не видела. Тем не менее она ощетинилась, когда он сказал, что ей просто необходим бокал вина. Зря она возмущалась. Потому что когда неделю спустя Оливия все же выпила бокал вина, то почувствовала себя так, словно… Она просто чувствовала себя очень хорошо.

И в одиночестве, без Джека, вино по-прежнему помогало ей. Она никогда не пила больше одного бокала, но была уверена, что ей это помогает.

* * *

Пришла зима.

И повалил снег – то белыми нежными снежинками, то белой колючей гадостью, и каждые несколько дней метель, и конца этому не предвиделось. Для Оливии такие дни были пыткой. Как медленно течет время, думала она, как долго тянутся вечера, уму непостижимо! А ведь ей ли не понимать, ей ли не знать, поскольку именно в такую погоду с Генри случился удар. Но тогда она каждый день навещала его в больнице, она была занята по уши. Или ей это только казалось? Как бы то ни было, теперь ей совершенно нечем заняться. Газеты доставляли на дом, потому что из-за снега она далеко не каждый день решалась выезжать на машине. И однажды она увидела короткую заметку об Андреа Лерё. Водитель автобуса, сбивший ее, был пьян; расследование закончено. Выходит, Джанис Такер была права. Андреа не пыталась покончить с собой.

– Ладно, – вслух произнесла Оливия. – Ладно, ладно, ладно.

Она посмотрела на часы – два часа. И только-то?

* * *

А потом наступил май.

Оливия вышла на крыльцо, ей лишь хотелось взглянуть на лес, тянувшийся вдоль извилистой подъездной дороги. Из окна кухни открывался вид на просторную поляну, но Оливии больше нравилось смотреть на лес – наверное, потому, что он напоминал ей заросли у ее прежнего дома, где она жила с Генри. Наглядевшись, она повернулась к двери и обнаружила в почтовом ящике журнал. Он торчал из щели, будто стараясь привлечь ее внимание, и привлек – своим неожиданным появлением, поскольку почту обычно доставляли много позже. Назывался журнал «Американская поэзия», и Оливия заметила, что между страницами выглядывает стикер, – его сунули туда в качестве закладки, надо полагать. Вынув журнал, Оливия зашла в дом, закрыла дверь и не успела дойти до кухни, как на глаза ей попалась фраза на обложке: «Новые стихи Андреа Лерё».

Усевшись за стол, она открыла журнал на отмеченной стикером странице и прочла: «Поклонница». Оливия не понимала, почему именно это стихотворение выделили закладкой, доходило до нее постепенно, пока она читала – медленно, очень медленно, словно плыла под водой. «Та, что учила меня дробям тридцать четыре года назад, пугая до дрожи, теперь напугана сама, подсела ко мне за завтраком, седые виски, сказала: “Ты всегда была одинока”, не ведая, что говорит о себе». Оливия читала дальше. Там было все: самоубийство ее отца, сын – заноза в сердце, и каждой строчкой стихотворение настойчиво внушало, что на самом деле это она, Оливия, одинока и навеки испугана. Заканчивалось оно так: «Вставь это в стих, сказала она. Все бери, не стесняйся».

Оливия поднялась, пошатнулась, шагнула к мусорной корзине и выбросила журнал. Опять села и посмотрела на поляну. Она пыталась понять, что же произошло, зная наперед, но не веря самой себе. А потом смекнула: кто-то из местных подкинул ей журнал накануне поздним вечером, подъехал к ее дому и положил чертов журнал в почтовый ящик, пометив стикером страницу, чтобы Оливия наверняка ее открыла, – и это уязвило Оливию даже больше, чем само стихотворение. Ей вспомнилось, как много-много лет назад мать открыла дверь однажды утром, а на крыльце стояла корзина с коровьими лепешками и запиской: «Оливии в подарок». Она так и не узнала, кто приволок лепешки, и сейчас терялась в догадках, кто бы мог подбросить журнал.

Спустя минут пятнадцать или час – Оливия не заметила, сколько времени она просидела неподвижно за столом – она встала, вытащила журнал из мусорки и перечитала стихотворение. На этот раз она прокомментировала вслух:

– Андреа, от этого стихотворения дурно пахнет.

Однако ее щеки горели, и ей казалось, что никогда они так жарко не пылали, как сейчас, когда она сидит, уставившись на стихотворные строки. Она приподнялась с намерением опять швырнуть журнал в мусор, но ей не хотелось оставлять его дома, и, взяв трость, она направилась к машине. Доехала до пляжа, где нашла урну, и, удостоверившись, что вокруг ни души, вынула стикер-закладку и запихнула журнал в урну.

Вернувшись домой, она позвонила Эдит.

– Оливия, как ты? – спросила Эдит.

– Что значит «как ты»? Нормально. Почему со мной должно быть иначе?

Интонации в голосе Эдит навели Оливию на мысль, что она в курсе насчет стихотворения.

– Ну, не знаю, – ответила Эдит. – Я не знаю, как ты, поэтому и спрашиваю.

– Как дела у Баззи? – поинтересовалась Оливия.

– О, с Баззи все хорошо. По-прежнему встает на рассвете, идет за нашим кофе и приносит его в термосе – все как всегда.

– Тебе повезло, что он рядом, – сказала Оливия.

– И не говори, еще как повезло. – Пылкости в голосе Эдит могло бы быть и поменьше, подумала Оливия.

– До свидания, – попрощалась она.

Днем она гуляла вокруг дома, размышляя о Баззи, который встает спозаранку, чтобы сходить за кофе. Так он мог бы и до Оливии доехать. Но откуда у него, скажите на милость, мог взяться экземпляр «Американской поэзии»? Баззи не заметил бы поэзии, даже если бы ее подвели к нему и представили. На жизнь Баззи зарабатывал строительством домов. И все же зачем Эдит было спрашивать Оливию, как она? Кристофер однажды сказал ей: «Мама, ты параноик». Ей не понравилось это тогда и еще меньше нравилось сейчас.

* * *

Ночью Оливия обделалась во сне, произошло это уже в третий раз, проснулась она мгновенно от непривычного тепла сочащихся экскрементов.

– Жуть, – прошептала она.

Началось это с тех пор, как умер Джек, Оливия никому об этом не говорила, даже своему врачу. Меняя постельное белье, затем принимая душ – в час ночи, – она думала об Андреа. И о том, как она, Оливия, всегда была предвзята к этой девочке из-за ее франко-канадского происхождения. Да, так оно и было. Сама того не сознавая, Оливия относилась с предубеждением ко всем Лерё. Как и ко всем Лабе и Пеллетьерам, хотя изредка кто-нибудь из учеников удивлял ее – например, девочка Галарно, такая бойкая и очень смышленая, Оливии она нравилась. Правда ли то, что она о себе выяснила? Правда. Оливия присела на край кровати. Это сословная штука, как колоться героином. Разве что героин уже не проблема исключительно низших слоев.

Голос Джека: «Ты – сноб, Оливия. Думаешь, сноб наизнанку – уже не сноб? Нет, ты сноб, дорогая моя».

В тот день на побережье она подошла к Андреа Лерё, потому что девочка была знаменитостью. Вот почему она уселась без спроса за ее столик и болтала с ней, как со старой знакомой. Если бы не звание поэта-лауреата Соединенных Штатов, если бы Андреа Лерё стала тем, чего от нее ожидала Оливия, – обычной женщиной с детьми, как бы счастливой, но по большей части несчастной (эти ее унылые прогулки), – Оливия никогда бы к ней не подошла. Ей и поэзия девочки не нравилась, кроме той строчки о тьме и красных листьях. Но она подсела к ней, потому что Андреа прославилась. И потому что ей было – Андреа права – одиноко. Она, Оливия Киттеридж, никогда бы о себе такого не подумала. Сердито она произнесла вслух:

– Запомни это, Оливия, дура набитая, запомни.

В полумраке спальни Оливия достала свой маленький компьютер и вышла на страничку Андреа в фейсбуке. Она никогда раньше не писала комментариев и поначалу не могла сообразить, как это сделать. Но сообразила и написала: «Читала твои новые стихи. Ты молодец». Оливия сидела, глядя в окно на почерневшее поле; из ее окна виден был только один уличный фонарь, и тот где-то далеко. Она вернулась к компьютеру и добавила: «Рада, что ты не погибла».

Оливия еще долго сидела на кровати, не отрывая глаз от темной поляны за окном. Ей казалось, что до сих пор она толком не понимала, сколь различен жизненный опыт. Она понятия не имела, что за человек Андреа Лерё, и Андреа понятия не имела, что за человек Оливия. И все же. Все же. Андреа понимала куда лучше, чем она, каково это – быть другим. Как странно. И как любопытно. Оливия всегда считала, что знает все, чего другие не знают. Это оказалось неправдой. Генри, мелькнуло в голове Оливии, пока она пялилась в окно на тьму. И следом: Джек. Кем они были, какие они? И какая – знать бы! – она сама? Оливия прижала ладонь ко рту.

Затем убрала компьютер и легла в постель. И тихо сказала:

– Эй, Андреа, ты молодец. Рада, что ты не погибла.

Конец годовщинам гражданской войны

Макферсоны жили в большом старом доме на окраине Кросби, штат Мэн. Женаты они были сорок два года и последние тридцать пять лет друг с другом не разговаривали. Но жили по-прежнему вместе. В молодости мистер Макферсон – по имени Фергюс – согрешил с соседкой, в ту пору изменнику не полагалось ни прощения, ни развода. А значит, деваться им друг от друга было некуда. Их младшая дочь Лори возвращалась домой ненадолго, когда распался ее брак и она с шестилетним сыном решила переехать к родителям. Чему оба, Фергюс и его жена, обрадовались, невзирая на причину появления в их доме дочери и внука, но довольно скоро Лори заявила, что «устоявшаяся форма их взаимоотношений», так она выразилась, слишком нездорова для ребенка, и, собрав манатки, Лори с сыном перебрались в маленькую квартирку в пригороде Портленда.

Форма их взаимоотношений сводилась к следующему: полоска желтой изоленты делила их гостиную пополам, лента была протянута по деревянному полу параллельно ковру, который Этель Макферсон постелила на своей половине; в столовой такая же желтая лента тянулась вдоль обеденного стола, деля столешницу на две абсолютно равные части, а затем плавно спускалась на пол. Каждый вечер Этель готовила ужин, свою тарелку она ставила по одну сторону ленты, тарелку мужа – по другую. Они ели в полной тишине, а закончив ужинать, Этель передвигала свою тарелку на половину мужа и выходила из комнаты, посуду мыл он. Кухня тоже была разграничена, но поскольку обоим Макферсонам требовался доступ к раковине и шкафчикам, особенно по утрам, лента местами протерлась, и по большей части они ее игнорировали. Как игнорировали друг друга. Спальни их находились на разных этажах, так что хотя бы с этим не возникало трудностей.

Главную же проблему, разумеется, представляли телевизоры в гостиной. По каждую сторону изоленты стоял телевизор, у Фергюса побольше, у Этель постарее. Годами они проводили вечера в гостиной: Фергюс почесывал бороду, а Этель в первые годы накручивала бигуди, пока не подстриглась коротко и не перекрасилась в блондинку с рыжеватым оттенком, однако она по-прежнему частенько отрывалась от телевидения на вязание. Так они сидели и смотрели разные передачи по своим телевизорам на изрядной громкости, дабы заглушить соседний телевизор. Много позднее Фергюс – прямо перед тем, как выйти на пенсию с должности чертежника на металлургическом заводе, – обзавелся щегольскими наушниками, подсоединявшимися к телевизору чем-то вроде старорежимного телефонного провода, и с тех пор он смотрел передачи, надев наушники и вольготно развалясь в шезлонге, а Этель смогла убавить звук своего телевизора почти до нормального уровня.

* * *

Как бы то ни было, они ждали в гости старшую дочь Лайзу с ежегодным визитом из Нью-Йорка, куда она переселилась восемнадцать лет назад. Было в ней что-то, чему Фергюс не мог подобрать определения; она была хорошенькой, но о бойфрендах никогда не упоминала, если не считать одного раза, случившегося очень давно. Теперь ей было под сорок, и то, что, возможно, у нее никогда не будет детей, расстраивало Фергюса. В его сердце Лайза занимала особое место, в отличие от своей младшей сестры Лори, хотя Лори он тоже любил. Лайза работала помощником программного администратора в «Новой школе». «То есть ты – секретарша», – сказал однажды Фергюс. «Ну, как бы», – ответила она.

В пятничный вечер в начале августа Фергюс крикнул своему телевизору:

– Черт побери!

И его жена немедленно запела.

– Ла-ла-ла, ди-дли-ди-и-дам, – выводила она, ибо терпеть не могла, когда он ругался, но Фергюс был в наушниках и, скорее всего, не слышал ее пения, и она умолкла.

Выругался же Фергюс потому, что визит дочери совпал с городским праздником в честь Гражданской войны, в котором Фергюс всегда принимал участие – наряжался в форму солдата-северянина, днем маршировал туда-сюда, а ночь проводил в парке, в походной палатке вместе с другими солдатами, и они готовили себе еду на самодельных печурках, сконструированных по образу и подобию печек, какими пользовались в Гражданскую войну. Фергюс также значился барабанщиком – наряду с еще одним человеком, хамоватым старым придурком по имени Эд Муди, выходцем с юга побережья Мэн, к полку он присоединился несколько лет назад и мнил себя непревзойденным ударником. Между ним и Фергюсом начались трения, и в конце концов в полку решили, что барабанщиков будет двое. По правде говоря, энтузиазм Фергюса относительно этих ежегодных праздников постепенно угасал, но, поскольку жена посмеивалась над его «военными затеями», он продолжал участвовать в торжествах. Если хорошенько подумать, ему всегда больше нравились «Игры горцев», существовавшие при церкви Св. Андрея, – мужчины с шотландскими корнями наряжались в килты и гурьбой ходили по ярмаркам, играя на волынках; в этой компании Фергюс тоже бил в барабан, вышагивая в килте с узором рода Макферсонов.

Пес, лежавший в углу гостиной, маленький – и старенький – кокер-спаниель по кличке Тедди, поднялся и, виляя хвостом, подошел к Фергюсу. Тот снял наушники.

– Надеюсь, папочка согласится погулять с тобой, я сегодня не в настроении, – сказала Этель собаке.

– Вели своей мамочке умолкнуть, – сказал Фергюс. И уже на пороге, выходя из дома с псом, добавил: – Тедди, полагаю, мы заглянем в продуктовый магазин.

– Надеюсь всеми печенками, – откликнулась Этель, – что Фергюс не забудет про молоко.

Таким образом они общались.

* * *

Этель много лет работала в мэрии, оформляла лицензии на рыбную ловлю, содержание собак и прочее в том же роде. На работе она подружилась с Анитой Кумс, хотя та была много моложе, и вечером в продуктовом магазине Фергюс, нагруженный молоком, банками с фасолью и сосисками, оказался в очереди в кассу сразу за Анитой.

– Привет, Фергюс, – обрадовалась ему Анита, невысокая женщина в очках и с семейными проблемами, о чем Фергюс узнал, подслушивая телефонные разговоры своей жены; он кивнул в ответ. – Как вы там?

Фергюс ответил, что у них все нормально. Пальцами он нащупывал свернутые в трубочку деньги. Когда-то жена сказала дочкам, что их отец настолько скуп, что, дай ему волю, он бы просушивал использованную туалетную бумагу, лишь бы снова на нее не тратиться. С тех пор Фергюс носил с собой пачку наличных, словно это доказывало обратное.

– Готовитесь к годовщине Гражданской войны? – спросила Анита, доставая кредитную карту и вставляя ее в щель машинки.

Фергюс отвечал утвердительно.

Щурясь, Анита посмотрела на карту, затем повернулась к Фергюсу и сказала, поправляя очки:

– Я слыхала, что вам, ребята, в этом году не разрешат ночевать в парке. Слишком много торчков собирается там по ночам.

Ощущение тревоги кольнуло Фергюса.

– Ну, не знаю, – сказал он. – Мы же учитываем все обстоятельства.

Анита забрала карту, взяла свою многоразовую сумку с продуктами и взвалила ее на плечо.

– Передавай привет Этель, – сказала она, и Фергюс пообещал. – Ужасно приятно было увидеться, Фергюс. – И Анита вышла из магазина.

В машине на стоянке перед магазином Фергюс достал телефон и обнаружил сообщение от Боба Стерджеса, капитана их маленькой армии времен Гражданской войны. Боб написал: «У нас проблемы, позвони, когда сможешь». Фергюс перезвонил немедля, и выяснилось, что Анита отчасти права: они не останутся на ночь в парке. Но не из-за наркоманов, как говорила Анита, а по причине политических распрей в стране, слишком возбуждающе действующих на очень многих людей. В свое гражданско-военное объединение они уже перестали принимать солдат-южан, но никогда не знаешь, чего нужно опасаться. И к тому же их солдаты стареют. Таковы были доводы, что привел Боб Стерджес, объясняя, почему ночь в парке отменяется. Фергюс сперва испытал разочарование, а затем, выключив телефон, – облегчение. Они просто натянут палатки в субботу, и дело с концом.

* * *

Позвонила Лайза сказать, что припозднится: она уже прилетела в Портленд и арендовала машину – мать и отец держали в руках по телефонной трубке – и теперь намерена заехать к сестре, благо это по дороге. Особой близости между девочками никогда не было, и оба родителя сочли странным ее желание навестить сестру, вместо того чтобы дождаться визита Лори с сыном в родительский дом, как обычно и бывало в таких случаях.

Но вот машина Лайзы свернула на подъездную дорожку, и мать уже стояла в дверях, махала и восклицала:

– Здравствуй, Лайза! Здравствуй!

– Привет, мам, – сказала Лайза, выходя из машины, и женщины как бы обнялись в давно усвоенной ими манере «объятие наполовину».

– Дай помогу, – сказала мать.

– Не беспокойся, мама, я справлюсь.

Темные волосы Лайзы были стянуты в хвост под затылком, хвостик явно подрос за год, а ее темные глаза – невероятно огромные – сияли. Этель, глядя, как дочь заносит в дом свой чемоданчик, сказала:

– Ты влюбилась.

К такому выводу ее подтолкнул внешний вид дочери: Лайза стала еще красивее, чем прежде.

– Ой, мама, – ответила Лайза, закрывая за собой дверь.

* * *

Несколько лет назад, на очередном празднике в честь Гражданской войны, Фергюс пережил мимолетное увлечение. Звали ее Шарлин Биббер, она была из тех женщин – в большинстве своем жен так называемых солдат, – что наряжались в кринолины, накидывали шаль на плечи, а на голову цепляли крошечный чепчик. Тем вечером, хлебнув виски, Фергюс, сам не помня как, оказался на окраине парка – ночь была восхитительной, – где обнаружил Шарлин, чей муж, бывший «солдат», умер годом ранее. «От тебя сегодня глаз не оторвать», – сказал Фергюс, и Шарлин захихикала. В действительности она была полноватой и седоватой, но в ту ночь от Шарлин исходило то, что требовалось Фергюсу. Он обнял ее за талию, потискал немного – «Ферджи, ах ты проказник!» – смеялась она, – а затем они занялись этим прямо на летней сцене. Неожиданность происходящего и возня с проклятым кринолином возбуждали и веселили Фергюса. Но когда он проснулся наутро в походной палатке, ничего, кроме «чертов кретин», в голове у него не всплывало; он разыскал Шарлин, извинился шепотом, она же повела себя так, будто ничего не произошло, что Фергюс нашел крайне возмутительным.

* * *

– Послушайте, ребята, – начала Лайза.

Но прежде она поцеловала отца, когда он встал поздороваться с ней и затем опять развалился в шезлонге. Лайза села в кресло напротив матери рядом с материнским телевизором, но, подумав, передвинула кресло так, чтобы оно стояло ровно на желтой клейкой ленте. Ей приходилось вертеть головой, поворачиваясь то к отцу, то к матери, потом она убрала набок длинную челку, падавшую ей на глаза.

– По дороге я навестила Лори…

– Мы знаем, Лайза, – перебил Фергюс, – и это очень хорошо с твоей стороны.

Лайза взглянула на него и продолжила:

– Я рассказала ей кое о чем, и она велела рассказать вам, а если я этого не сделаю, она сама расскажет.

Пес, сидевший в ногах у Лайзы, вдруг заскулил и помахал хвостом, тычась носом в ее джинсы.

– Так расскажи, – подбодрила Этель и метнула взгляд на мужа, тот бесстрастно смотрел на дочь.

Лайза распустила свой длинный каштановый хвост, и в глазах ее будто искра вспыхнула.

– Недавно сняли документальный фильм, – Лайза подняла брови, – со мной в главной роли. – Она наклонилась, погладила пса и чмокнула, имитируя воздушный поцелуй.

– Что значит «документальный»? – спросил Фергюс.

– То и значит, – ответила Лайза.

Фергюс выпрямился в шезлонге:

– Погоди-ка, ты играешь главную роль в документальном фильме? Что-то я не слыхал о документалках с актерами.

– Пусть твой отец умолкнет, – сказала Этель. – И расскажи об этом фильме. Как так получилось, что ты играешь в нем главную роль? Детка, это так захватывающе.

Лайза кивнула:

– Откровенно говоря, да. Очень захватывающе.

* * *

Летом разок-другой, по окончании июньских «Игр горцев», Фергюс надевал килт – не с родовым узором Макферсонов, но в простую клетку. Он потолстел, поэтому и купил в магазине обычный килт за двадцать один доллар девяносто девять центов – цена его порадовала, в нем он и вышагивал по улицам Кросби. Ему это доставляло удовольствие, люди реагировали на «горцев» дружелюбно, и ему нравилось ощущать плотную шотландку на коже. Сверху он надевал серую футболку в тон к своей седой бороде, а на ноги – коричневые кроссовки. Люди, чаще курортники, останавливались и заговаривали с ним, рассказывая о своих шотландских предках, если таковые у них имелись, и Фергюс неизменно удивлялся – и радовался – тому, сколь многие гордятся своим происхождением. В прежние годы на подходе к Хай-стрит стайки мальчишек кричали ему вслед: «Что у шотландца под килтом? Пипетка, пипетка», – и корчились от хохота. У Фергюса руки чесались забросать их камнями, однако годы шли, подобные безобразия наблюдались все реже, и у Фергюса даже сложилась теория о распространении толерантности в обществе – по крайней мере, по отношению к мужчине в килте, если не по отношению к раздраю в стране, – и у него теплело на душе.

– Фильм о твоей работе? – расспрашивала Этель. – Или о человеке, выходце из маленького города, приехавшем жить в Нью-Йорк?

Лайза на миг закрыла глаза.

– О моей работе, – ответила она, поднимаясь с кресла. – Ладно, ребята, поговорим об этом позже. Пойду-ка я лучше распакую чемодан.

– Нет, детка, – не отпустил ее Фергюс, – расскажи сейчас. Не томи, выкладывай! Не всякого берут на главную роль в документальный фильм.

Лайза посмотрела на отца:

– Ладно. Хорошо. Тогда слушайте, ребята. Я – доминатрикс.

* * *

Фергюсу не спалось. Он лежал на спине, таращась во тьму. Наконец закрыл глаза, и в тот же миг ему стало страшно, и он опять вытаращился, но нельзя же спать с открытыми глазами. Часа через два он вылез из постели, спустился вниз и прислушался: Лайза ходила по комнате. Он тихонько постучал в дверь.

– Папа? – Она впустила его. На ней была пижама, розовая и на вид шелковая, брюки до полу.

– Знаешь, Лайза, – Фергюс положил ладонь на затылок, – в общем, если тебе нужны деньги, ты только скажи, в этом нет ничего плохого. Не пойму, с чего я взял, будто ты сумеешь обеспечить себя там, в Нью-Йорке…

– Деньги тут ни при чем, – перебила Лайза. – Ну, в какой-то степени при чем, но это не главное. – Она провела рукой по волосам, роскошным волосам, отметил Фергюс, прямо как из телерекламы.

Он сел на кровать, ноги его не держали.

– И что же главное? – спросил он.

– Ох, папа. – Дочь глянула на него с такой грустью, что он отвернулся.

Ранее, вечером, когда смятение и растерянность зашкаливали, особенно у Этель, которая долго не могла понять, что такое доминатрикс, и твердила как заведенная: «Я просто не понимаю, о чем ты говоришь, Лайза», объяснив матери, чем она занимается – наряжается в особую одежду и помогает мужчинам разыгрывать свои сексуальные фантазии, – Лайза подытожила:

– Людей необходимо просвещать.

– Зачем? – хором спросили Фергюс и Этель.

– Затем, чтобы они смогли понять, – ответила Лайза. – Мама, например, даже не знала, что это за профессия такая.

Фергюс непроизвольно перешагнул за ленту на половину своей жены:

– Люди не обязаны понимать такого сорта поведение. Боже правый, Лайза. – Теребя бороду, он расхаживал по гостиной. Затем остановился: – Ты радуешься только потому, что какой-то мерзавец, чертов урод, решил снять об этом фильм.

– Документальный фильм, – не без раздражения поправила его Лайза. – И это не о сексе, папа. Я не проститутка, папа. Я не занимаюсь сексом с этими мужчинами, к твоему сведению.

– Не понимаю. – Этель потерла висок, встала, огляделась и опять села. – Ничегошеньки не понимаю.

Фергюс готов был повторить эту фразу, однако ему полегчало – пусть лишь слегка, – когда он услышал, что между Лайзой и клиентами секса не бывает, но он продолжал стоять на своем:

– Что значит – не о сексе? Конечно, о сексе, Лайза. О чем же еще?

– О разыгрывании ролей. В соответствующих костюмах. – Судя по интонации Лайзы, она старалась изо всех сил сохранять терпение. – Если бы вы посмотрели фильм, узнали бы для себя кое-что новое. Лори вот посмотрела.

– Он у тебя с собой? – спросил Фергюс.

– Да, на диске. Я не настаиваю, просто говорю, что если бы вы посмотрели…

И вот поздней ночью, глядя на него все с той же грустью, Лайза сказала:

– Иди спать, папа. Зря я вам рассказала. Не надо было. Но я подумала, когда фильм выйдет на экран… словом, пусть лучше вы узнаете это от меня, чем от других людей.

– Ты не занимаешься сексом с этими мужчинами? – спросил Фергюс.

– Нет, папа. Нет.

Фергюс попятился к порогу:

– Спокойной ночи.

– Сладких снов, – ответила Лайза.

Фергюс оторопел: какие уж тут сладкие сны.

* * *

Проспал он допоздна – ночью еще долго не мог заснуть, – а когда проснулся, с кухни доносились голоса Лайзы и ее матери. Опустившись на колени, он вытащил из-под кровати чемодан, в котором хранилась его форма солдата Гражданской войны. Кепка помялась, и Фергюс кулаком кое-как расправил тулью, китель и брюки тоже были помятыми: он забыл отнести форму в чистку, где ее отглаживали.

– Да бог с ней, – пробормотал он себе под нос.

Надел форму, специальной щеточкой попытался загнуть кончики усов, потом отправился в ванную, брызнул на усы спреем; капли, попавшие в глаза, больно щипали.

Войдя на кухню, залитую солнечным светом, он сказал дочери «доброе утро», и она улыбнулась ему:

– Привет, пап.

Фергюс положил себе каши и понес тарелку в столовую, а затем сделал то, чего не делал никогда, – сел за стол там, где обычно сидела Этель по свою сторону от желтой липкой ленты, так ему было лучше слышно, о чем женщины разговаривают. Но говорили они о кухонных полотенцах. Надо же, полотенца! Лайза сказала, что хочет поехать в магазин на окраине города, где продают очень хорошие кухонные полотенца, и Этель промямлила нечто вроде «окей, я тебя отвезу». Доев кашу, Фергюс вернулся на кухню, помыл тарелку и сказал Лайзе, что уходит и его не будет до вечера.

– Желаю тебе хорошо провести время, – ответила Лайза.

Ей вторила Этель:

– Скажи отцу, я желаю ему удачного дня.

Фергюс несколько удивился и попросил дочь передать матери «спасибо».

Но пожелание Этель не сбылось. Выведя пикап из гаража, он уложил походную палатку в багажное отделение и, добравшись до парка, обнаружил, что все уже на месте; мало того, еще не встав на тормоз, он расслышал выстрелы. На этот раз солдаты были одеты в разномастную форму и число их поубавилось. Фергюс вынул палатку из багажника и подошел к Бобу Стерджесу. Поздоровавшись, тот указал ему место, где поставить палатку в ряд с другими, и Фергюс успел вспотеть в своей «настоящей» форме, пока натягивал эту чертову палатку. Он не мог перестать думать о Лайзе. Вспоминал ее ребенком, школьницей, возвращавшейся домой после уроков. Она всегда была веселой девочкой, не в пример обидчивой Лори, та была горазда подуться.

Один из мужчин – Фергюс запамятовал его имя – варил что-то на крошечной решетке, установленной над костерком, и Фергюс, взяв свой кофе – он сжульничал, помолов зерна заранее, – прихватил жестяную кружку и подошел к нему.

– Привет, Фергюс!

Фергюс, чувствуя себя дурак дураком, сварил кофе, налил этому человеку и наконец вспомнил, как его зовут, – Марк Уилтон.

– Маловато сегодня ребят, – сказал Марк, и Фергюс согласился.

Солнце палило; они устроились в тенечке под дубом, но в большей части парка не было и намека на тень. Дубы и клены – словно горстка пятнышек на ярком фоне, и внезапно Фергюс припомнил, каким был парк в его детстве, тогда здесь росли вязы, и листва у них была такой густой и такой плотной, что, казалось, она накрывала собой весь парк. Трава тоже была зеленее, а сейчас изрядная часть парка превратилась в грязный пустырь, где дважды в неделю торговали фермеры с прицепов, которыми они и загубили растительность.

Обернувшись, Фергюс увидел женщину, шагавшую к ним, она была в длинном ярко-голубом платье с пышной юбкой, от солнца она загораживалась голубым зонтиком. Фергюса поразило, сколь довольной собой она выглядела. Но нет, сообразил он, это не самодовольство – скорее, тщательно скрываемая радость от того, что сегодня она смогла надеть столь необычное платье. Впрочем, женщина была толстой, а платье делало ее еще толще.

– Здравствуй, Фергюс, – сказала она, приблизившись.

«Разрази меня гром, – подумал он, – да это же Шарлин Биббер».

– Здравствуй, Шарлин, – кивнул ей Фергюс. – Экое на тебе платье сегодня.

– Точно, – поддакнул Марк Уилтон. – Просто загляденье.

– Что ж, спасибо, мальчики. Я сшила его своими руками. – Над верхней губой Шарлин блестели капельки пота. – Я подумала, в те времена никаких швейных машинок и в помине не было, так что смелей, Шарлин, ты можешь это сделать, и я сделала.

Фергюс поднялся:

– С вашего позволения я должен отлучиться, забыл кое-что дома.

– Что ты там мог забыть? – спросила Шарлин.

Фергюс лишь помотал головой и, садясь в пикап, заметил, что она смотрит ему вслед.

* * *

Он не ожидал увидеть на подъездной дорожке машину Лори и еще больше удивился, обнаружив на заднем сиденье своего внука Тедди, названного в честь пса.

– Медвежонок Тедди, – Фергюс открыл дверцу, – почему ты сидишь здесь совсем один?

– Мама сказала, – взгляд у мальчика был очень серьезным, – что мне нельзя в дом, потому что их разговор не для моих ушей.

– Ох-ох-ох. – Фергюс обожал этого ребенка до умопомрачения. – Тебе тут не жарковато?

Мальчик кивнул:

– Но я опустил стекла. И она сказала, что надолго не задержится.

– Давно она там?

– Не знаю, – пожал плечами Тедди. – По-моему, не очень. Только… – жалобно продолжил он, – мне ужасно хочется выйти из машины. – И добавил озадаченно: – Дедушка, твоя форма, она выглядит как-то по-другому.

– Давай-ка перебирайся на крыльцо, – сказал Фергюс. – Давай, а всю вину я возьму на себя, если маме не понравится, что ты сидишь на крыльце. Вперед, Медвежонок.

Тедди вылез из машины и уселся с книжкой на нижней ступеньке.

– Почему твоя форма стала другой? – спросил мальчик.

– А, она просто не отутюжена.

– Отутю?.. – не понял Тедди.

– Не поглажена. Наверное, поэтому она выглядит иначе. – Фергюс глянул на свои брюки: действительно, до чего же мятые.

Вдруг из открытого окна раздался пронзительный вопль. Тедди с испугом уставился на деда.

– Ладно, – сказал Фергюс, – назад в машину. Я скоро вернусь за тобой. Обещаю.

Мальчик залез в машину и спросил:

– Все будет хорошо, правда?

– А то, – ответил Фергюс, и мальчик вроде бы немного расслабился, что невероятно обрадовало Фергюса.

– Она рассказала тебе? – набросилась Лори на отца, стоило ему перешагнуть порог. – Рассказала?

– Да. Успокойся.

– О том, что она втыкает булавки в пенисы этих мужчин? Об этом она рассказала?

Фергюс почувствовал, что ему надо присесть.

– Ради бога, Лори, прекрати. – Мошонка у него, казалось, съежилась.

– Прекратить? Этого ты хочешь? Поверить не могу. Да я единственный нормальный человек в этой семье! О господи, твоя дочь – проститутка, а ты велишь мне успокоиться. – Лори вытянула шею вперед.

– Именно, – сказал Фергюс, – я прошу тебя успокоиться, и немедленно, Лори Макферсон. Криком делу не поможешь.

Лори повернулась к матери:

– Мама. Поддержи меня. Пожалуйста.

Но Этель, стоявшая за спинкой своего кресла, села и выдохнула только:

– Ох, Лори. – Потом добавила: – Но она не проститутка. Я так думаю.

– Бог ты мой. – Лори бросила свой клатч на пол и уткнула руки в бока.

– Я просто не знаю, что сказать, – продолжила Этель. – Понимаешь? Просто не знаю, что сказать. Все это… так ужасно.

– Да неужели? – Лори с некоторой театральностью вскинула голову.

– Ради бога, – сказал Фергюс, – успокойся, черт возьми. Сейчас же.

Лори поджала губы, нагнулась, подняла клатч и произнесла ровным тоном:

– Более психованного семейства не водилось на этой земле. – Она развернулась и вышла вон, хлопнув дверью с такой силой, что с кухонной полки упала кастрюля.

Фергюс поднялся и последовал за ней.

– Медвежонок Тедди, – наклонился он к окну машины, за которым сидел его внук, – думаю, мы скоро увидимся. Твоя мама сейчас сердита, но это пройдет, и тогда мы с тобой отправимся на рыбалку.

– «На рыбалку», – передразнила его Лори, пристегивая ремень. – Можете, блин, рыбачить сколько хотите.

Она рванула с места так, что шины взвизгнули, а ее бедный сынишка сидел, опустив голову, пока Фергюс махал ему на прощанье.

В гостиной Лайза излучала безмятежность. В белой футболке и джинсах она выглядела много моложе. Она что-то говорила матери и повернулась к отцу, чтобы и его подключить к беседе, когда Фергюс вошел в комнату и опустился в шезлонг. Он взглянул на Этель, и ему стало жалко ее чуть ли не до боли: она выглядела напуганной и будто усохшей.

– Я лишь хочу повторить, – говорила Лайза, – то, что сказала нам миссис Киттеридж на уроке математики, – никогда этого не забуду! Она писала на доске всякие формулы и вдруг обернулась к классу и сказала: «Все вы знаете, какие вы. Приглядитесь к себе, прислушайтесь к себе, и вы поймете, кто вы есть. И не забывайте об этом». И я не забыла. Это придавало мне мужества идти своим путем, потому что она была права. Я поняла, кто я есть.

– Ты поняла, что ты… доминатрикс? – спросил Фергюс. – Ты это имеешь в виду?

– В каком-то смысле – да. Я знала, всегда знала, что я обожаю наряжаться, и мне нравится говорить людям, что надо делать, мне нравятся люди, папа, а у этих людей имеются определенные проблемы, и я помогаю им их разрешить, и это очень здорово.

– Я все равно не понимаю, – сказала Этель. – Совсем не понимаю.

Глаза у нее словно смотрели в разные стороны, когда Фергюс взглянул на нее. А еще он заметил черные корни волос и торчащие светлые пряди – должно быть, она взъерошила волосы, – и да, вот она снова запустила пятерню в свою шевелюру.

– Детка, я стараюсь, – лепетала Этель. – Я стараюсь, Лайза, но я просто не могу этого уразуметь.

Лайза терпеливо кивнула. Ее темно-карие глаза блестели, а лицо светилось точно так же, как в первые минуты ее пребывания в родительском доме.

– Именно поэтому мы работаем над нашим документальным фильмом. Люди не должны чувствовать себя совсем уж… совсем маргиналами, если у них иные потребности. Это всего лишь разновидность человеческого поведения, что мы и пытаемся донести до широкой публики. – Она разгладила ладонью волосы, ее уверенность в себе казалась неколебимой.

Фергюс откашлялся и подался вперед, уткнув локти в колени:

– Если втыкать иголки в чей-то пенис является допустимым человеческим поведением, тогда с этим что-то очень и очень не так. – Он дернул себя за бороду. – Боже, Лайза. – Встал, повернулся к двери, затем обратно к дочери: – Человеческое поведение, говоришь? Ради всего святого, фашисты с их концлагерями – это тоже человеческое поведение. Какого хрена мы должны оправдывать любое человеческое поведение? Честное слово, Лайза!

И она разразилась слезами. Половодьем слез. Лайза рыдала и рыдала, тушь на глазах поплыла, стекая по щекам черными ручейками. Как он мог назвать ее фашисткой? Как он мог такое сказать? А когда шумные рыдания стихли, Лайза объявила, что причиной всему – невежество. Она встала, по ее белой футболке расползалась черная капля туши.

– Я люблю тебя, папа, – сказала она. – Но ты невежда.

* * *

На обочине стояла Анита Кумс, прислонясь к низкому синему автомобильчику с погнутым бампером. Фергюс затормозил и вышел из пикапа. Дорога была пустынна, она вела к мысу, и вокруг не было ничего, кроме полей. Солнце ярилось, и бампер на автомобиле Аниты переливался всеми цветами радуги.

– Ферджи, – сказала Анита, – как же я рада тебя видеть. Эта чертова машина сломалась.

Фергюс протянул раскрытую ладонь, и Анита вложила в нее ключи. Кое-как втиснувшись на водительское сиденье, Фергюс попытался завести машину – безрезультатно. Попробовал еще несколько раз с тем же успехом, вылез из машины и сказал:

– Глухо. Ты звонила кому-нибудь?

– Угу. – Анита тяжело вздохнула и посмотрела на часы. – Сказали, что будут через пятнадцать минут, это было полчаса назад.

– Дай-ка я им позвоню, – предложил Фергюс, взял у Аниты телефон и позвонил эвакуаторам; разговаривал он с ними без церемоний. – Порядок, – сказал он, возвращая ей телефон. – Они уже в пути.

Фергюс прислонился к машине и сложил руки на груди:

– Я подожду вместе с тобой.

– Спасибо, Ферджи.

Сунув руки в передние карманы джинсов, Анита устало покачала головой. Затем спросила:

– Куда ты направлялся?

– Никуда, – ответил Фергюс, и Анита кивнула.

Воскресенье перевалило за полдень. Еще до рассвета он сгонял в парк, нашел свою походную палатку, стоявшую в одиночестве на опушке, вяло удивился тому, что она до сих пор на месте, сложил и бросил ее в багажник пикапа. Там же в мешке для мусора лежала его солдатская форма вместе с ботинками и кепкой. Утром за завтраком Лайза казалась совершенно спокойной, о дурацкой документалке не упомянула ни словом, а поев, сказала:

– Хочу позвонить Лори. Она так разозлилась на меня, это нехорошо.

Фергюс едва не брякнул: «Я тоже зол на тебя», но сдержался. Собрал тарелки и помыл их; Этель не двинулась с места, сидела и барабанила пальцами по столешнице. Они оба слышали голос Лайзы, доносившийся из комнаты дочери, но слов разобрать не могли. А Лайза говорила и говорила. В конце концов Этель сказала:

– Идем, Тедди, – и повела пса гулять. Вернувшись, спросила: – Все еще разговаривает?

– Да, – не сразу ответил Фергюс. И добавил: – Тедди, передай своей мамочке, что я собираюсь прокатиться.

В пикап он садился с намерением доехать до мыса и там выбросить форму солдата Гражданской войны в мусорный контейнер. За рулем он несколько раз повторил вслух: «Криг Ду!» – военный клич клана Макферсонов, но потом умолк, задумавшись об «Играх горцев»: может, и это тоже дурость? Напяливать килт каждое лето и драть глотку вместе с остальными представителями клана.

Он вдруг спросил Аниту:

– Как ты относишься к Оливии Киттеридж?

– К Оливии? О, лично мне она всегда нравилась. Она не всем по нраву, но я к ней хорошо отношусь… А почему ты спросил? – Фергюс только качнул головой, и Анита вдруг весело усмехнулась: – Она нас выручила однажды… Этель тебе не рассказывала?.. Мы тогда выписывали рыболовные лицензии, и в них надо было указать вес человека. И Оливия предложила: «Почему бы вам не задавать каждому рыбаку вопрос: сколько фунтов веса, по его мнению, насчитает в нем инспектор рыбоохраны?» Идея типа гениальная. Понимаешь, приходят к нам эти толстяки и неловко спрашивать их в лоб: «Эй, сколько ты весишь?» И мы начали делать так, как подсказала Оливия.

– Анита, – Фергюс повернулся к ней лицом, – в каком несуразном мире мы живем.

– Ох, да, – спокойным тоном ответила Анита. – Уж я-то знаю. – И добавила: – Подозреваю, он всегда таким был.

– Ты так думаешь? – Фергюс пристально смотрел на нее сквозь темные очки. – По-твоему, мир был всегда настолько плох? А мне так кажется, что он становится все безумнее.

– Думаю, он всегда был безумным, – пожала плечами Анита. – Такое у меня видение мира.

Фергюс, подумав с минуту, спросил:

– Анита, у тебя в жизни все хорошо, так ведь?

Надув щеки, она резко выпустила воздух:

– Не-а. – Анита смотрела на дорогу то в одну сторону, то в другую. – Гэри сам не свой с тех пор, как его сократили четыре года назад, а мои дети чокнутые. – Взглянув на Фергюса, она покрутила пальцем у виска: – Я серьезно, они правда чокнутые… Знаешь, чем увлекся мой старшенький? Смотрит на компьютере японское реалити-шоу, в котором участники нюхают задницы друг у друга.

– Боже, – уставился на нее Фергюс. – Анита, не спорь, мир действительно становится безумнее.

– Ну, может быть, чуточку, кто знает. – Анита склонила голову набок.

Фергюс помолчал и, глядя в землю, сказал:

– Да, дети. Что с ними поделаешь.

– Ничего, – откликнулась Анита. – Как твои девочки?

– Они тоже чокнутые. С тараканами в голове. – Он увидел эвакуатор, ехавший через поле, и показал на него Аните.

– Слава богу, – встрепенулась она.

– Тебе понадобятся наличные, чтобы расплатиться с ними, – сказал Фергюс. – У тебя есть?

– Нет, только кредитная карта.

Фергюс извлек из кармана рулончик наличных и отдал Аните. Подождал, пока не уехал эвакуатор, Анита помахала ему с переднего сиденья. Затем сел в пикап и двинул на мыс, где выбросил свою форму, запихнув пакет как можно глубже в мусорный контейнер. Он размышлял о детях Аниты, о том, на самом ли деле они такие уж чокнутые. Смотреть, как люди нюхают зады друг у друга? Господи прости. Это определенно черт-те что.

* * *

Вернувшись домой, он удивился, снова обнаружив машину Лори на подъездной дорожке, но Тедди внутри не было, а войдя в дом, Фергюс сразу понял, что кто-то включил его телевизор. У телевизора жены звук был другой. Фергюс прямиком направился в гостиную, Этель с дочерьми сидели на его шезлонге, Этель – на краешке сиденья, девочки – на подлокотниках. Фергюс открыл было рот, намереваясь возмутиться: «Какого дьявола?» – как вдруг увидел на экране… Лайзу. В кожаном одеянии, она орудовала плеткой, и мужчина стонал; одной щекой он прижимался к полу, черты лица скрыты за пикселями, но голые ягодицы были отлично видны, и снова эта женщина – Лайза – стегнула его, и он опять застонал.

– Выключите, – сурово сказал Фергюс. – Выключите немедленно.

Жена нажала на кнопку пульта, и на экране возникли буквы – DVD.

– И кто вам разрешил пользоваться моим телевизором? – продолжил Фергюс.

– Нам пришлось, папа, – ответила Лайза, – потому что мамин телевизор слишком старый, диск на нем не посмотреть, и она сказала, что готова попробовать посмотреть фильм, и Лори тоже…

– Папа, – вмешалась Лори, – ты не поверишь. Тут был один парень, и она его чуть в лепешку не превратила, а потом… о боже, папа, она навалила кучу на него!

Фергюс свирепо смотрел на младшую дочь:

– И что заставило тебя переменить мнение касаемо этой пакости?

– Ну, мы с Лайзой обстоятельно побеседовали, и я задумалась, а может, она права и людей нужно просвещать, вот я и приехала, чтобы посмотреть фильм вместе с мамой. И мама сказала, что попытается, ведь Лайза все же ее дочь…

– Где Тедди? – перебил Фергюс.

– У своего отца. Сегодня воскресенье.

У Фергюса возникло странное ощущение, будто он не совсем понимает, где находится.

– Ты посрала на человека? – спросил он Лайзу.

Она опустила глаза:

– Он в этом нуждается, папа.

Фергюс шагнул к телевизору и вдруг понял, что с ним творится нечто несообразное: зрение у него помутнело, и хотя тело не подавало ни малейших угрожающих сигналов, Фергюс рухнул на пол, ударившись головой об угол телевизора так, что искры из глаз посыпались. Очнувшись, он услыхал громкие женские голоса – жены и дочерей, должно быть, – его пытались поднять, это им удалось, и вот уже он на ногах и его запихивают в машину.

Фергюсу хотелось лишь одного – свернуться калачиком, он только об этом и думал, просто свернуться калачиком, и когда они привезли его в больницу, он так и поступил: свернулся на полу в отделении скорой помощи. Но очень скоро пришла медсестра, заставила его встать, и он оказался в кровати, на тощем матрасе, где он опять свернулся. Когда кто-то пытался выпрямить его ноги, он снова сгибал их, поджимал к груди, и голова его тоже была опущена на грудь. Все, чего ему хотелось, – лежать вот так, свернувшись, с закрытыми глазами.

Затем он услыхал слово «седативное» и подумал: «Вот-вот, дайте мне это», и, надо полагать, успокоительное ему дали. Потому что спал он крепко, а когда проснулся, испугался, не понимая, где он.

– Папа? – тихо произнесла Лайза, наклонившись к нему. – Папочка, у нас отличные новости. Ты здоров! Ох, папочка, как же ты нас напугал, но с тобой все хорошо. Тебя подержат здесь до утра, но с тобой все в порядке, папочка.

Она держала его за руку, и он пожал ее ладонь.

Затем появилась Лори:

– Ой, папа, мы так перепугались.

И Фергюс кивнул.

Потом он остался один и опять заснул. Когда он проснулся, он точно знал, что он в больнице и что сейчас ночь, над его больничной койкой горела маленькая лампочка. Он закрыл глаза.

Постепенно он осознал, что кто-то гладит его руку, – очень медленно, ритмично чья-то ладонь перемещалась от его кисти до плеча и обратно. Глаз он не открывал, опасаясь, что иначе поглаживания прекратятся. Спустя много минут – хотя кто знает, сколько именно минут прошло? – он повернул голову, открыл глаза и увидел жену у своей постели. Заметив, что он смотрит на нее, она убрала руку.

– Этель, – сказал он, – что мы наделали?

– Что ты имеешь в виду? – спросила она. – Нашу жизнь или наших детей?

– Не знаю, что я имею в виду, – ответил он и вдруг вспомнил: – Ты должна рассказать мне о детях Аниты. Не прямо сейчас, но и не откладывая в долгий ящик.

– У-у, – протянула Этель, – они совсем рехнулись.

– Но не так, как наши, – сказал Фергюс.

– Не так, – подтвердила Этель.

Потом он кивком указал на свою руку, едва заметным кивком, но они столько лет прожили вместе, и она сразу поняла. И принялась снова гладить по руке.

Сердце

Оливия Киттеридж открыла глаза.

Она только что была где-то – в невероятно прекрасном месте, – и где она сейчас? Кажется, кто-то звал ее по имени. Потом она услыхала пиканье.

– Миссис Киттеридж? Вы понимаете, где находитесь?

Там, где она только что побывала, сияло солнце, а здесь солнца не было и в помине, только лампочки над ней.

– Миссис Киттеридж?

– А? – Оливия попыталась повернуть голову, но голова не поворачивалась. Рядом с ее лицом появилась чья-то физиономия. – Привет, – сказала Оливия. – Вы кто? Кристофер?

– Я – доктор Раболински, – ответил мужской голос. – Кардиолог.

– Вот как, – пробурчала Оливия и снова уставилась на лампочки.

– Вы понимаете, где вы? – спросил мужской голос.

Оливия закрыла глаза.

– Вы понимаете, где находитесь, миссис Киттеридж? – Голос начинал ее раздражать. – Вы в больнице.

Оливия открыла глаза.

– Ой, – сказала она. И попыталась вникнуть в ситуацию. – Черт. – Пиканье не смолкало. – Чтоб вас всех.

Женщина наклонилась к ней:

– Привет, миссис Киттеридж.

– Там было ужасно здорово, – сказала Оливия. – Просто ужасно здорово.

– Где было здорово, миссис Киттеридж?

– Там, где я была, – ответила Оливия. – А где я была?

– Вы перенесли клиническую смерть, – сказал мужской голос.

Оливия по-прежнему смотрела на лампочки.

– Говорите, я умерла?

– Именно. Пульс у вас отсутствовал.

Оливия впала в задумчивость.

– Петунии, – сказала она немного погодя, – с ними столько мороки.

«Увядший бутон», вот что всплыло в ее голове, поэтому она и вспомнила о петуниях. Замучаешься обрывать их засохшие соцветия.

– Мать честная, – продолжила она, думая о лавандовой петунии. – Без продыху.

– Без продыху что, миссис Киттеридж? – спросила женщина, которая то появлялась, то исчезала.

– Петунии, – ответила Оливия.

Голоса притихли, эти люди переговаривались меж собой, зато пиканье звучало все так же оглушительно.

– Нельзя ли это выключить? – обратилась Оливия к потолку.

Женское лицо, заурядное лицо, вернулось в поле ее зрения.

– Выключить что? – спросила женщина.

– Это пи-пи-пи. – Оливия пыталась сообразить, кто эта женщина, вроде бы она ее раньше где-то видела.

– Это кардиомонитор, миссис Киттеридж. Он дает нам знать, бьется ли ваше сердце.

– Ну и что? Все равно выключите, – сказала Оливия. – Кого волнует мое сердце?

– Нас, миссис Киттеридж.

Оливия обдумывала то, что с ней сейчас происходило.

– А-а, – прохрипела она. – А, срань господня. Мать вашу еб. – Женское лицо удалилось. – Эй, как вас там, – позвала Оливия. – Эй, вы, извиняюсь. Не пойму, почему я сказала «срань». Я никогда не говорю «срань». Я ненавижу эту «срань». – Казалось, ее никто не слышит, хотя сама она слышала голоса неподалеку. – Ладно, ухожу обратно. – Оливия закрыла глаза, но пиканье не унималось. – О, ради бога…

Мужское лицо вернулось. Мужчина нравился Оливии больше, чем женщина.

– Последнее, что вы помните, что это было?

Оливия поворочала мозгами.

– Ну, не знаю. Что мне сказать?

– С вами все хорошо, – отозвался мужчина.

Какой милый человек.

– Спасибо, – поблагодарила Оливия. – Я бы хотела вернуться туда, где была раньше, если можно.

– Боюсь, мы пока не можем отпустить вас домой, – ответил мужчина. – У вас был инфаркт. Понимаете?

* * *

Когда она снова проснулась, рядом с ней был другой мужчина, почти мальчик.

– Привет, – сказала она. – Как тебя зовут?

– Джефф, – ответил парень. – Я медбрат.

– Привет, Джефф. А теперь объясни мне, почему я здесь.

– У вас был инфаркт. – Парень сочувственно покачал головой. – Мне очень жаль.

Оливия повела глазами вокруг. Так много всяких приборов, и маленьких огоньков, и это пронзительное пиканье. Она скосила глаза на свою руку – к ней было что-то прикреплено. А в горле какое-то странное ощущение, оно будто побаливало. Она посмотрела на мальчика:

– Ого.

– Да уж, – развел он руками. – Мне так жаль.

Оливия пригляделась к нему.

– Ну, ты же не виноват.

У мальчика были карие глаза и длинные ресницы. Красивый паренек.

– Знаю, – ответил он.

– Еще разок, как твое имя?

– Джефф.

– Джефф. Отлично, Джефф. Как долго, по-твоему, я здесь пробуду?

– Правда не знаю. Наверное, даже доктор этого не знает.

Джефф, вдруг заметила Оливия, сидел на стуле, придвинутом почти вплотную к кровати, на которой она лежала. Оливия огляделась, не поднимая головы.

– Я тут одна? – спросила она.

– Нет, у вас двое соседей. Вы в реанимации.

– О черт. – После паузы Оливия поинтересовалась: – Кто мои соседи? Мужчины?

– Нет. Женщины.

– Они могут меня слышать?

Джефф повернул голову, словно хотел взглянуть на кого-то, затем повернулся обратно к Оливии:

– Без понятия.

Оливия закрыла глаза.

– Я очень устала.

Она услышала, как отодвигают стул. «Не уходи», – хотелось ей сказать, но не было сил говорить.

* * *

Когда она опять проснулась, у ее кровати сидел Кристофер, ее сын.

– Кристофер?

– Мама. – Он прижал ладони к лицу. – Ох, мамочка, ты меня до смерти напугала.

Это было самым загадочным из всего, что происходило с Оливией, пока она здесь лежала.

– Ты настоящий? – спросила она.

Сын отнял ладони от лица:

– Мамочка, скажи еще что-нибудь. Умоляю, не теряй рассудок!

Оливия молчала, ей требовалось собраться с мыслями.

– Привет, Крис, – сказала она наконец. – Мой рассудок при мне. Со мной… видимо… случился инфаркт, а ты… видимо… пришел меня навестить.

Когда он не ответил, Оливия строго спросила:

– Ну? Я правильно понимаю?

Сын кивнул.

– Но ты напугала меня, мама. Говорят, ты грязно ругалась. И я подумал: «О боже, она и матерщина?» А потом ты понесла какую-то околесицу, словно умом тронулась, и я подумал: «Уж лучше пусть умрет, чем впадет в маразм».

– Я ругалась? – переспросила Оливия. – Как?

– Не знаю, мама. Но они повеселились. Когда я спросил, как ты выражалась, они засмеялись и сказали только, что ты была очень рассерженной.

Оливия переваривала услышанное. Лицо сына показалось ей таким старым.

– Ладно, ерунда. Я была в таком прекрасном месте, Крис, а потом они меня оттуда забрали, и, наверное, я разозлилась, точно не помню. Но спроси меня о чем-нибудь, я докажу, что не тронулась умом. Господи, я чертовски надеюсь, что я не слабоумная.

– Нет, ты говоришь все лучше и лучше. Как обычно говорила. Мама, они сказали, что ты была мертва.

– Разве это не интересно, – откликнулась Оливия. – По-моему, это ужасно интересно.

* * *

Разговаривая с Оливией, доктор Раболински взял ее за руку, она не припоминала, чтобы он делал так прежде. Рука у него была мягкой и тем не менее мужской, и, беседуя, он держал ее руку то обеими ладонями, а то одной. Линзы в его очках были довольно толстыми, однако она различала глаза за стеклами – темные, пытливые, они впивались в нее, когда он говорил, держа ее за руку. Она – сильная женщина, сказал он и легонько сжал ей ладонь. Ей поставили стент в артерию. Ее интубировали. Оливия не знала, что это такое, и не спрашивала. У нее был инфаркт, повторил он, и случилось это перед домом женщины, которая ее стригла. Оливия упала головой прямо на руль, включив сигнал, та женщина сразу выбежала и немедленно набрала 911, вот почему Оливия осталась жива, хотя у нее даже пульс не прощупывался, когда ее привезли сюда. Но они вернули ее к жизни.

Глядя в глаза доктору Раболински, пока он держал ее за руку, Оливия задумчиво сказала:

– Ну, не знаю даже, имело ли смысл так стараться.

Доктор вздохнул.

– Что я могу на это ответить, – грустно сказал он.

– Ничего, – успокоила его Оливия. – На это ничего не надо отвечать.

Она влюбилась в него.

* * *

В реанимации Оливия застряла надолго, из-за интубации трахеи у нее началась пневмония. Бывали дни, когда она едва сознавала, что происходит, ощущая себя глыбой вонючего сыра, который регулярно протирали тряпкой, ворочая с боку на бок. Она то спала, когда не дремала, а то вдруг мучилась бессонницей. Глубокая печаль поселилась в ней, и все, на что она была способна, – пялиться в потолок либо пытаться разговаривать с Кристофером. Сын вроде бы приходил довольно часто, садился у ее постели, говорил с ней, а иногда выглядел таким встревоженным, что ей хотелось сказать: «Пожалуйста, уйди», но она помалкивала; рядом с ней, старой усталой женщиной, ее сын – разве плохо? Наверное, это был один из очень редких случаев в ее жизни, когда она не высказала вслух то, что думает. Но в отсутствие Кристофера ее печаль только усиливалась, и постепенно она пришла к мысли, что, вероятно, не умрет, но жизнь ее существенно изменится.

Как бы между прочим она поделилась этим соображением с доктором Раболински, когда он пришел взглянуть на нее; доктор сел на кровать и взял Оливию за руку.

– Ваша жизнь во многом останется прежней. Вам просто нужно выздороветь, и не сомневайтесь, вы поправитесь.

– Ну-ну. – И Оливия выдернула руку.

Но он остался сидеть. До чего же приятный человек. Она положила руку обратно на край кровати, чтобы он снова мог взять ее, если захочет, но он этого не сделал, и сколь бы затуманенным ни было сознание Оливии, она поняла, что сама в том виновата.

– Возьмите меня за руку, – попросила она. – Мне нравится, когда вы держите меня за руку.

И он взял ее за руку и сообщил, что ей колют антибиотики внутривенно и что лекарство помогает и ее скоро отсюда выпишут.

* * *

И правда, из реанимации ее выписали – в обычную больничную палату. Там она провела несколько дней; лишь позднее она узнала, что целую неделю, и не могла решить для себя, долго это или, наоборот, коротко. Иными словами, ее представление о времени тоже изменилось. В палате ее кровать стояла у окна с видом на деревья, была осень, и Оливия наблюдала, как листья падают с клена один за другим, а иногда летят вниз, трепеща, по два или по три разом, и она любовалась этим зрелищем. Зато смотреть на соседку по палате ей категорически не нравилось, и она попросила задернуть занавеску между кроватями, а когда ее просьбу исполнили, сказала:

– Пусть так и останется.

По ночам ей казалось, что она глаз не может сомкнуть, и это ее совсем не волновало, либо на самом деле она крепко спала и лишь видела сон о бессоннице; Кристофер принес ей маленький транзистор, и Оливия не расставалась с ним, прижималась к приемнику щекой, словно к плюшевой игрушке, и чувствовала себя ребенком. Ранним утром она наблюдала в окно, как разгорается день, и поражалась всякий раз, когда небо из мутно-серого превращалось в голубое, сперва подсвечивая верхушки деревьев, а потом захватывая их в плен. Оливия искренне изумлялась этому действу – какая красота! А потом – очень рано, когда солнце только встало, – являлся доктор Раболински:

– Здравствуйте, Оливия. Как поживает моя любимая пациентка?

– О черт, – отвечала она, – я хочу домой.

На самом деле домой она не хотела, потому что была влюблена в этого мужчину. И сгорала от стыда. Но ничего не могла с собой поделать.

Когда он спрашивал, был ли у нее стул, Оливия мертвела. «Нет», – отвечала она, отворачиваясь. Затем он интересовался, выпускала ли она газы, и Оливия бурчала «не знаю». Ладно, кивал доктор, но пусть она даст ему знать, когда это случится. Он садился на ее кровать, брал за руку. Говорил, что ее состояние улучшается и дней через несколько она сможет отправиться домой.

– Я старуха восьмидесяти трех лет, – сказала она однажды, глядя на доктора в упор.

Он не отвел глаз, увеличенных толстыми линзами:

– В моем мире вы – дитя.

* * *

Но когда приносили подносы с завтраком, что означало – больничный день стартовал, Оливия становилась сварливой и хотела домой. Кристофер – уезжавший в Нью-Йорк ненадолго и опять вернувшийся – иногда приходил, когда Оливия ковырялась в яичнице, а иногда позднее; выглядел он усталым, и Оливия о нем беспокоилась.

– Я договорился об уходе на дому, – сообщил он матери. – Первые две недели круглосуточно за тобой будут присматривать.

– Мне это не нужно, – фыркнула Оливия. – Еще чего не хватало.

Но, по правде говоря, мысль о том, чтобы жить одной в доме, страшила ее.

Днем ее проведал медбрат Джефф по дороге в реанимацию, где он дежурил.

– Привет, привет, – обрадовалась ему Оливия. – Я вовсю гуляю по коридорам и готова вернуться домой.

– Вы удивительная, – сказал Джефф. И в какой-то момент, шагая с Оливией по коридору, – она была с тростью – он взял ее под руку.

– Ты тоже, – ответила Оливия.

Доктор Раболински снова спросил, был ли у нее стул; она раздумывала, не соврать ли, но решила не врать:

– Не-а.

– Не переживайте. Будет, – заверил доктор.

И в тот же день – о силы небесные! – Оливия испустила газы, затем еще и еще, а потом из ее пятой точки потекло. Она сперва не поняла, что происходит, пока не выбралась из постели и не уткнулась взглядом в измазанные простыни. Нажала на кнопку вызова медсестры. Та не пришла. Оливия опять нажала на кнопку. Медсестра наконец появилась.

– Опа!

Оливия почувствовала себя еще хуже.

– Да уж, – сказала она. – Ужас что такое.

– Не волнуйтесь. Дело житейское.

– Разве? – не поверила Оливия. И медсестра пояснила: да, такое случается, и причиной тому антибиотики, которыми Оливию лечили от пневмонии, и хорошо бы ей сейчас отправиться в душ, пока ей меняют постельное белье. И когда Оливия вышла из душа, кровать была застелена чистым бельем, а поверх простыней лежал здоровенный подгузник.

На следующее утро пришел доктор Раболински. Оливии не терпелось узнать, слышал ли он, как она оскандалилась, но он ни словом не упомянул об этом, и Оливия не выдержала:

– Был у меня вчера стул, вел себя чудовищно. – Она заставила себя взглянуть на доктора.

– Это из-за антибиотиков, – невозмутимо ответил он.

Оливия слегка расслабилась и спросила, когда она сможет уехать домой.

– Со дня на день, – был ответ.

После чего доктор молча сидел на краю кровати, Оливия смотрела в окно. И вдруг ощутила нечто, похожее на блаженство, время остановилось на несколько прекрасных мгновений, только ее врач и жизнь, и больше не было ничего под утренними лучами солнца, падавшими на ее постель. Она коснулась его руки и тихо сказала:

– Спасибо. – И отняла ладонь.

– Всегда к вашим услугам, – так же тихо ответил он.

* * *

Дома Оливия чувствовала себя неуютно, мягко выражаясь. Она не понимала, как могла жить в этом доме – доме Джека – столько лет, все здесь казалось ей чужим, и она опасалась, что это ощущение останется с ней навсегда. Ей было холодно, и она увеличила режим обогрева, чего раньше никогда не делала. Гостиная казалась такой огромной, что Оливия с трудом одолевала расстояние из конца в конец, и спала она на первом этаже, в гостевой спальне. На следующий день возникла Бетти – первая из специалисток по уходу на дому, – это была крупная женщина. Не жирная, просто большая. Бордовые хлопковые брюки едва не трещали на ней, а блузка застегивалась с трудом; лет ей было около пятидесяти. Бетти немедленно плюхнулась в кресло.

– На что жалуемся? – спросила она, и Оливию не смутил ни ее тон, ни сама постановка вопроса.

– У меня был инфаркт, и вас, судя по всему, назначили со мной нянчиться.

– Ну, я бы так не сказала, – парировала Бетти. – Я не нянька, а младшая медсестра.

– Замечательно, – сказала Оливия, – называйте себя как хотите. Вам все равно придется со мной нянчиться.

Выйдя на кухню немного позже, Оливия увидела из окна пикап, на котором приехала Бетти, на заднем бампере красовался этот мерзкий стикер с рыжим типом, президентом Америки. Оливия похолодела. Глубоко вдохнув и выдохнув, она вернулась к Бетти и громко, отчетливо произнесла:

– Значит, так, о политике мы не разговариваем. Ясно?

Бетти пожала плечами:

– Ладно, как скажете.

При воспоминании о том стикере на бампере Оливию каждый раз передергивало. Но спустя несколько дней она привыкла к Бетти. Выяснилось, что эта женщина много лет назад училась у Оливии; сама Оливия ее не вспомнила бы, зато Бетти помнила:

– Вы часто отправляли меня к директору.

– За что? – спросила Оливия. – Что вы могли натворить?

– Я болтала на уроках. Не закрывая рта.

– И за это я отправляла вас к директору?

Бетти кивнула:

– Я это делала нарочно. Я была влюблена в него по уши.

Оливия смотрела на нее из другого конца комнаты.

– Ой, как же я в него втрескалась, – продолжала Бетти. – Мистер Скайлер. Обалдеть.

– Джерри Скайлер, – сказала Оливия. – Хороший был человек, мне он тоже нравился. Он всем и всегда говорил: «Вы отлично справляетесь». Поднимал настроение.

– Точно! – расхохоталась Бетти. – Он всегда так говорил. В общем, он мне реально нравился. Я тогда была худышкой, – она провела ладонью по груди, – и как бы умненькая. И по-моему, он понимал, что я не дурочка. Хотя кто знает. Но, блин, я была без ума от этого парня. – Бетти качнула головой и направила указательный палец на Оливию: – Вы отлично справляетесь.

* * *

В четыре часа появлялась другая женщина, звали ее Джейн. Она была приятной, услужливой, но Оливия находила ее скучной. Джейн готовила ужин, затем Оливия говорила ей, что хотела бы побыть одна, и Джейн поднималась наверх. А просыпаясь по утрам, Оливия обнаруживала в доме еще одну женщину, но та уходила, как только приезжала Бетти.

Через несколько дней, в четыре часа, когда должна была явиться Джейн, Бетти открыла входную дверь, поздоровалась, но голос ее звучал как-то иначе, в нем поубавилось вежливости. Оливия встала и вышла в прихожую. На пороге стояла молодая темнокожая женщина в ярком персиковом шарфе на голове и длинном платье вроде балахона, тоже персиковом, но более темного оттенка.

– Привет, привет, – сказала Оливия. – Смотрите-ка, вы похожи на бабочку! Входите же.

Девушка улыбнулась, показав ряд ослепительно белых зубов.

– Здравствуйте, миссис Киттеридж. Меня зовут Халима.

– Рада познакомиться, – ответила Оливия и повела девушку в гостиную.

Халима огляделась:

– Большой дом.

– Слишком большой, – подхватила Оливия. – Располагайтесь.

Бетти удалилась, не проронив ни звука, чем возмутила Оливию. А Халима сразу принялась за дело: нашла чем заняться на кухне, спросила Оливию, что ей приготовить, и перестелила постель в гостевой спальне, хотя на часах было всего пять. Оливия все это время сидела в гостиной.

– Посидите со мной, – позвала ее Оливия, и девушка вошла в гостиную, села, и Оливия снова подумала, до чего же она красивая. – Я буду звать вас Бабочкой.

Девушка улыбнулась, сверкнув белыми зубами:

– Окей, но моя имя – Халима.

– Скажите-ка, мисс Халима Бабочка, вы, наверное, живете в Ширли-Фоллз?

Халима подтвердила ее догадку. Отучившись в Общественном колледже Центрального Мэна, она получила диплом младшей медсестры – девушка слегка развела руками, но благодаря ее платью, казалось, помахала крыльями, – и вот она здесь.

– Вы родились в Америке? – допытывалась Оливия.

– В Нэшвилле. А пятнадцать лет назад моя мама переехала сюда.

– Она, случаем, не была в тех лагерях в Кении?

– Вы знаете о лагерях? – оживилась Халима.

– Конечно. Думаете, я дура беспросветная?

– Нет, я так не думаю. – Халима откинулась на спинку кресла. – Мама провела в лагерях восемь лет, и только потом ей удалось выбраться сюда.

– Вам здесь нравится? – спросила Оливия.

Девушка лишь улыбнулась в ответ и, помолчав, предложила:

– Давайте приготовим вам что-нибудь поесть. Вы такая худенькая.

– Никогда в жизни я не была худенькой, мисс Халима Бабочка, – рассмеялась Оливия.

Халима отправилась на кухню.

– Только не сидите здесь и не смотрите, как я ем, – сказала Оливия, когда Халима поставила перед ней тарелку с мясным рулетом и печеной картошкой, приготовленными в микроволновке. – Если сами не станете есть, лучше уходите.

И Халима исчезла; на кухню она вернулась, когда Оливия закончила есть.

– Почему вы так одеваетесь? – спросила Оливия.

Халима мыла посуду и улыбнулась через плечо:

– Эта одежда по мне. – Выключив воду, она посмотрела на Оливию: – А почему вы так одеваетесь?

– Ладно-ладно. Я просто спросила.

* * *

На следующий день Оливия сказала:

– А теперь послушай меня, Бетти Вся-из-Себя. – Бетти сидела в кресле напротив Оливии. – Я видела, как ты обошлась вчера с той девушкой, и больше мы такого не потерпим. (И вдруг, к изумлению Оливии, лицо Бетти стало как у двенадцатилетней девочки, обиженным и сердитым.) И прекрати дуться. Честное слово, пора уже тебе повзрослеть.

Бетти поерзала в кресле, в котором она с трудом помещалась.

– Вы же сказали, что мы не будем рассуждать о политике.

– Чертовски верно. Но эта девушка – не политика. Она – человек, который имеет полное право находиться здесь.

– Ну не нравится мне, как она выглядит, и эти тряпки, что она носит, у меня от нее мурашки по коже… И это уже политика, – добавила Бетти.

Поразмыслив, Оливия вздохнула:

– Что ж, в моем доме ты будешь с ней вежлива, поняла?

Бетти встала и занялась стиркой.

* * *

В конце первой недели Бетти повезла Оливию на прием к доктору Раболински. Оливия накрасила губы. Бетти села за руль, Оливия рядом с ней. Ехали они в машине Оливии, которая предпочла бы умереть, только не показаться на людях с тем стикером на бампере. Оливия молчала, боясь даже подумать о том, что она вот-вот снова увидится с этим человеком. У двери кабинета они прождали почти час, Бетти, вздыхая, листала журналы, Оливия сидела неподвижно, сложив руки на коленях. Наконец медсестра вызвала ее в кабинет. Оливия облачилась в хлопковый халат и легла на кушетку. Медсестра прилепила к ней провода, сделала ЭКГ, сняла с Оливии все эти металлические штучки и вышла, оставив Оливию одну. Напротив висело зеркало, Оливия машинально посмотрела на себя и пришла в ужас. Она походила на мужика, переодетого в женское платье. Яркая помада слишком выделялась на ее бледном лице! Почему она дома этого не заметила? Она искала салфетку, чтобы срочно стереть дурацкую помаду, когда вошел доктор Раболински и закрыл за собой дверь.

– Здравствуйте, Оливия! Как вы?

– Отвратительно, – ответила Оливия.

– Ай-ай-ай. – Доктор сел на табурет с колесиками и подъехал к ней. Он пристально разглядывал ее сквозь очки с толстыми линзами. – ЭКГ у вас просто отличная. Расскажите, почему вы чувствуете себя отвратительно.

И Оливии почудилось, что она опять первоклашка, только она больше не Оливия, а Недотепа Сойер – тот мальчик, что сидел перед ней. Недотепа Сойер, надо же, кого она вспомнила. Он был из очень бедной семьи и никак не мог понять, чего от него добивается учительница, и его вечная растерянность – и вечное молчание – теперь передались Оливии. В ответ на вопрос доктора она не могла вымолвить ни слова.

Выждав немного, врач взял стетоскоп и ловко просунул его под халат, чтобы послушать сердце Оливии. Потом приставил стетоскоп к ее спине и велел глубоко дышать.

– Еще раз, – попросил он, и она глубоко вдохнула. – Еще. – Он сел на табурет. – Все, что я слышу, мне вполне нравится.

Он взял ее за запястье, и Оливия поняла, что он щупает пульс, но взглянуть на него не смела.

– Хорошо, – сказал доктор и сделал пометку в своих бумагах.

Затем он измерил давление, и опять прозвучало «хорошо», а в бумагах возникла новая пометка. Доктор снова опустился на табурет, и Оливия чувствовала его взгляд.

– А теперь постарайтесь рассказать, откуда взялось ваше отвратительное самочувствие.

Слезы – слезы, господи прости! – потекли по ее лицу и по губам с этой дурацкой помадой, и губы задрожали. Она не могла ни говорить, ни взглянуть на доктора Раболински. Он протянул ей бумажный платок, она взяла, вытерла глаза, рот; на платочке остался алый след.

– Не расстраивайтесь, Оливия, – произнес доктор, – это естественно. Помните, что я вам говорил: после инфаркта депрессия – обычное дело. Скоро вы почувствуете себя лучше, обещаю.

Она по-прежнему не могла поднять на него глаз.

– Все нормально? – спросил он, и она кивнула. – Жду вас через неделю. – Доктор встал и вышел.

Как же она рыдала – взахлеб, но в конце концов убрала помаду с губ и подбородка, утерла глаза, оделась и проковыляла в коридор; Бетти вопросительно уставилась на нее, и Оливия знаком показала: рта не раскрывай. Домой они возвращались в молчании.

Стоило им оказаться в доме, как Бетти спросила:

– Просто скажите, с вами все в порядке?

Оливия села в кресло, в котором некогда сиживал Джек.

– Я в норме. Просто все до черта надоело.

– Однако держитесь вы реально хорошо. – Бетти тяжело опустилась в кресло напротив Оливии. – Уж поверьте, у меня бывали пациенты, которые неделями не могли сами принять душ, а вы в первый же день, приехав из больницы, прямиком ломанулись под душ и даже голову вымыли и самостоятельно оттуда выбрались. – Бетти ткнула в Оливию пальцем: – Вы отлично справляетесь!

– Не могли сами помыться? – переспросила Оливия. – После инфаркта?

– Ну да.

– И что ты с ними делала?

– Помогала им, – ответила Бетти. – А вам и помогать-то незачем. Вы даже на мою руку не опираетесь, негодница вы этакая.

Оливия молчала.

– Без разницы, – подытожила она свои размышления. – Мне все равно все жутко надоело.

* * *

Когда Халима Бабочка позвонила в дверь, Бетти приветствовала ее с преувеличенным энтузиазмом:

– Привет, привет!

Оливия ее чуть не убила.

– Она идиотка, – сказала она Халиме, когда Бетти удалилась.

– Вы имеете в виду стикер на ее бампере? – спросила Халима.

– Да, именно это я и имею в виду.

Потупившись, Халима водила пальцем по столу, на котором стояла лампа:

– Знаете, когда этого человека выбрали президентом, мой младший брат расплакался. – Халима посмотрела на Оливию. – Он плакал и говорил, что теперь нам придется возвращаться обратно, и мама объясняла ему, что он родился здесь и ему не надо никуда уезжать.

– Боже правый. – Оливия на секунду закрыла глаза. Потом попросила: – Расскажи, каково это, быть тобой.

Халима замялась. Сегодня она была одета в темно-красное платье, на голове темный шарф.

– Между прочим, – сказала Оливия, – та персиковая штуковина, в которой ты приходила на днях, – просто прелесть.

Халима улыбнулась уголком рта:

– А эта вам не нравится?

– Не настолько. Чересчур темная.

Халима сказала Оливии, что у нее четыре сестры и два младших брата, две сестры и один из братьев живут в Миннеаполисе.

– Почему? – спросила Оливия.

И Халима ответила, что им там нравится. Затем поднялась и начала готовить Оливии ужин.

Когда на следующий день Халима Бабочка не появилась – вместо нее пришла Джейн, – Оливия сильно расстроилась. Она спросила у Джейн, куда подевалась сомалийская девушка, но та не знала.

Оливия только и думала, что о Халиме, прикидывая так и эдак, почему девушка не пришла. «Я ей просто не нравлюсь», – решила она, и это огорчило ее, но и рассердило.

На следующее утро, пока Бетти ходила за покупками, Оливия позвонила в отделение медпомощи на дому и спросила, почему Халима не появилась. Ответившая ей женщина сказала, что она не в курсе и составлять расписание не ее обязанность.

– Прекрасно. – Оливия повесила трубку.

* * *

На повторный прием к доктору Раболински они снова поехали вместе, Оливия и Бетти, но теперь машину вела Оливия. Накануне она потренировалась, съездив в центр города и обратно, – и тоже под присмотром Бетти.

– Видите? – говорила Бетти. – У вас все получается.

На этот раз Оливия подготовилась и выглядела настолько хорошо, насколько это возможно для расплывшейся старухи с инфарктом за спиной, – надела синий жакет с белой оторочкой, который обнаружила в шкафу, и, встретившись с доктором, не почувствовала к нему почти никакого влечения. Это ее удивило; она заметила также – либо ей только показалось, – что и он уже не так любезен с ней, как прежде.

– Дела у вас идут прекрасно. Больше и добавить нечего, – пожал плечами доктор. – Вы в отличной форме.

– А, скажете тоже.

– Жду вас через месяц, – ответил он. И, уже стоя у двери, обернулся: – Должно быть, вы очень хорошая мать, Оливия.

Оливия подумала, что ослышалась.

– Почему вы так решили? – спросила она, спуская ноги с кушетки.

– Ваш сын так часто навещал вас в больнице и мне звонил дважды, расспрашивал о вашем самочувствии. – Доктор склонил голову набок. – Следовательно, вы наверняка очень хорошая мать.

Оливия пребывала в замешательстве.

– Не знаю, – медленно проговорила она, – насколько это верно.

– Когда оденетесь, зайдите ко мне в кабинет, – велел доктор.

Но в кабинете он лишь повторил, что дела у нее идут хорошо. Оливия попрощалась и ушла.

По дороге домой, сидя за рулем с Большой Бетти рядом, Оливия подумала, что ее чувства к этому мужчине были вызваны тем, что он, как полагала Оливия, спас ей жизнь. Наверное, ты всегда влюбляешься в своих спасителей, даже если не считаешь свою жизнь стоящей спасения.

* * *

Но в доме Джека – потому что это опять был дом Джека, а не ее собственный, и это ощущение крепло в Оливии с того момента, как она вернулась из больницы, – она чувствовала себя потерянной. Прежде с ней такого не случалось. И она твердила про себя: «Я изменилась». Когда закончились две недели с Бетти и другими женщинами, работавшими у нее (Бетти даже попыталась обнять ее на прощанье, хотя Оливия стояла столбом, ничуть не провоцируя нежностей), чувство потерянности лишь обострилось, она недомогала и быстро уставала. На следующем приеме у доктора Раболински она пожаловалась на плохое самочувствие, и он ответил:

– Оливия, с вами все хорошо. Вам ничто не мешает жить одной и водить машину. Вы в порядке.

– Ай, вашими устами…

Иногда она четко понимала, что с ней происходит, – внутри у нее засел страх. «Чтоб его», – говорила она, имея в виду доктора; он был еще молод и понятия не имел – ни малейшего, – каково оно, быть старым и одиноким. Но бывали дни, когда она чувствовала себя нормально. Хотя и не прекрасно. Но она спокойно ездила за продуктами и навещала свою подругу Эдит, проживавшую в том ужасном доме для престарелых под названием «Кленовые апартаменты». И, возвращаясь домой, Оливия радовалась, что живет дома, хотя и не могла избавиться от ощущения, что это дом Джека. Теперь она садилась в кресло Джека, чтобы не видеть, как оно сиротливо пустует. И порою, когда она так сидела, тоскливая дрожь пробивала ее, потому что она бы предпочла жить в доме, который построили они с Генри. Тот дом сровняли с землей, и Оливия всегда делала крюк, лишь бы не проезжать мимо их бывшего владения. Но какой же это был милый дом! И каким милым человеком был Генри! И уж совсем тошно ей становилось, когда она обводила взглядом дом, в котором живет – вот уже почти восемь лет, – и в голове у нее мелькала мысль: «Ей-богу, сидеть посреди какого-то поля, когда я могла бы по-прежнему любоваться морем».

Она вспоминала выражение лица Джека в ту ночь, когда он умер в постели рядом с ней. «Спокойной ночи, Оливия», – сказал он и потянулся, чтобы выключить лампу, но прежде улыбнулся ей, и теперь эта улыбка виделась ей машинальной, так он улыбался, когда мыслями был где-то далеко. Она прожила с ним достаточно долго, чтобы научиться распознавать такие вещи: выражение лица внезапно меняется – и ей ясно, он уже не с ней, но где-то в другом месте. Что, как она думала, и случилось, когда он произносил свои последние слова: «Спокойной ночи, Оливия».

Ну и черт с ним, уговаривала себя Оливия, но ей было больно. Умирая, он был не с ней. О да, буквально с ней, лежал рядом в постели, но только он был у себя дома – там, где он жил некогда со своей женой Бетси, – и поэтому Оливия не ощущала (теперь) этот дом своим: здесь она существует, но не живет.

* * *

А потом она упала.

Случилось это апрельским днем, перед грозой. Над поляной сгущались тучи, и вскоре Оливия услышала, как капли падают на крыльцо и стучат в окна. Она поднялась и вышла на веранду. Оливия собиралась лишь убрать подушки со стульев и не надела куртку, не взяла трость, просто шагнула за дверь, и, нагнувшись за синей подушкой, лежавшей на деревянном стуле с подлокотниками, она кое-что заметила на дощатом полу, пригляделась: это был окурок. Оливия долго смотрела на окурок, не в силах вообразить, откуда он мог бы взяться. Она была всерьез озадачена – и встревожена. Причем окурок не выглядел давним, его бросили тут не месяц назад, поскольку белая часть сигареты не успела загрязниться, но была только примята. Бросили прямо рядом со стулом. Кто-то сидел на этом стуле и курил, пока ее не было дома? Как такое могло произойти?

Оливия наклонилась – позднее она не могла припомнить, почему упала. Однако упала – вперед, головой почти вниз, между стеной дома и спинкой стула, и тут же перевернулась на бок, но падение было столь неожиданным, что в голове у нее на миг помутилось – просто от изумления. А дальше она не смогла подняться. Не могла, и все тут.

– Оливия, вставай, – негромко приказала она. – Оливия, встань. – Она пыталась снова и снова, но руке не хватало силы, чтобы оттолкнуться от пола. – Вставай, – повторяла она. – Оливия… дура чертова… вставай.

Ветер изменил направление, и дождь, словно прицельно, лупил по Оливии. Дождь был холодным, и крупные капли сыпались на ее лицо, руки, ноги. «Господи, – подумала она, – здесь я и помру». С Кристофером она разговаривала по телефону накануне вечером, и, разумеется, еще по крайней мере несколько дней он не соберется ей позвонить. А если кто-то другой позвонит – кто? Эдит? – и трубку никто не возьмет, им и в голову не придет поднимать тревогу.

– Оливия, вставай, эй, ты, встань уже, – повторяла она.

Сдается, она умрет от… от чего она умрет? От переохлаждения? Нет, на улице недостаточно холодно, хотя она и мерзла, побиваемая дождем. Она умрет от голода. Нет, от обезвоживания, и сколько времени это займет? Дня три. Она пролежит здесь целых три дня. «Оливия, ты сейчас же встанешь». Она была наслышана о подобных происшествиях. Мэрилин Томпсон, упавшая в своем гараже и пролежавшая там два дня; Берта Бэбкок, упавшая с лестницы в погребе и пролежавшая четыре дня, пока ее не нашли – мертвой.

– Вставай немедленно, дубина стоеросовая. – Не получалось.

Она не прекращала попыток, но ей удалось лишь немного распрямиться, лежа на боку, – руке не хватало силы. И тут Оливия увидела кран, торчавший прямо из стены дома. Джек был против крана на веранде, утверждая, что он портит внешний вид дома, но, как он рассказывал, жена настояла, так ей было проще поливать цветы.

– Чертовка Бетси была права, – сказала Оливия, стуча зубами.

Короткими толчками, дюйм за дюймом, Оливия продвигалась к стене, пока не сумела доползти до крана. Сколько раз она протягивала руку, и все мимо, но наконец обхватила ладонью кран. И если это не поможет, то… Он был крепко вмурован в стену, этот кран, и Оливия, опираясь на него, сумела сесть, а затем, повернувшись, встала на колени, ухватилась за подлокотники кресла и наконец взгромоздилась на ноги. Она чувствовала дрожь во всем теле, передвигалась медленно, держась за стену. Войдя в дом, она опустилась в высокое кресло у стола и просидела много-много минут, прежде чем сочла себя достаточно окрепшей, чтобы принять душ.

Но это уже совсем черт знает что. Сидя на кровати с мокрой головой, обмотанной полотенцем, Оливия косилась то на один угол комнаты, то на другой. Кто, скажите на милость, выкурил сигарету на ее крыльце? Кто это мог быть? Воображение Оливии рисовало мужчину зловещего вида: он курит на крыльце, поджидая ее возвращения, и этому жуткому человеку известно, что она живет на отшибе, считай, в глуши и совсем одна.

Ощущение опасности не отпускало ее всю неделю. Оливия засыпала с этим и просыпалась. Оно не отступало даже днем, когда она читала, устроившись в кресле. И не ослабевало – напротив, усиливалось. Наконец она поняла, что ее терзает самый настоящий ужас, но не такой, какой она испытывала после смерти Джека и Генри. Тогда ужас был внутри нее, теперь же он сидел рядом с ней. Усаживался напротив, когда она завтракала на кухне; вскарабкивался на раковину, когда она умывалась; торчал рядом, пока она читала у окна, а потом перемещался в изножье ее кровати.

Она расхаживала по дому, где некогда жила с Джеком, и бормотала:

– Ненавижу, ненавижу, ненавижу это место.

* * *

Одиночество. Ох уж это одиночество!

Саднит, как волдырь на пятке.

Ничего подобного она в жизни не испытывала, размышляла Оливия, меря шагами дом. Ужас начал съеживаться, уступая место этой бездонной вселенной одиночества, что разверзалась перед Оливией, и она представления не имела, что с этим делать. Всю свою жизнь она была как мотор на четырех колесах, сама того не сознавая, разумеется, а теперь все четыре колеса пошли восьмерками и норовят отвалиться. Она не понимала, в кого превратилась и что с ней будет.

Однажды, сидя в большом кресле, некогда принадлежавшем Джеку, она решила, что становится жалкой. Оливия много чего терпеть не могла, но более всего – жалких людей. Ныне же она – одна из них.

К дому подъехала машина, и Оливия встала, подошла к входной двери, приподняла шторку на дверном оконце. С ума сойти, да это же Халима Бабочка! Оливия отперла дверь, и Халима порхнула через порог:

– Здравствуйте, миссис Киттеридж.

– Что ты здесь делаешь? – спросила Оливия, закрывая дверь.

– Навещаю вас, – ответила Халима. На ней был тот самый персиковый наряд, в котором она впервые явилась к Оливии. – Я была тут поблизости и подумала, не заглянуть ли к миссис Киттеридж. Как вы поживаете?

– Муторно, – ответила Оливия и спросила: – А почему ты ушла тогда и больше не вернулась?

– Неудобно ездить в Кросби из Ширли-Фоллз, и я подыскала клиентов поближе. – Она пожала плечами, всколыхнув свой балахон, и улыбнулась этой своей сногсшибательной белозубой улыбкой. – Но вот я здесь.

– Тогда ладно, – сказала Оливия.

Она пригласила Халиму в гостиную и рассказала о том, как она упала, и об окурке.

– Мне это не нравится, – сказала Халима озабоченно. – Вы не должны жить одна.

Оливия пренебрежительно фыркнула и махнула рукой, давая понять, что не желает слушать подобные глупости. Халима, однако, подалась вперед, наставив палец на Оливию:

– У нас так не принято, живи вы среди нас, вы бы никогда не остались одна.

Оливию этим было не пронять.

– Ну а у нас принято, – она направила указательный палец на гостью, – чтобы сыновья женились, уезжали и больше никогда не возвращались обратно.

* * *

Очередь из желающих перебраться в «Кленовые апартаменты» растянулась на год. Но однажды вечером позвонил Кристофер, и выяснилось, что Оливия сможет попасть туда всего через четыре месяца.

– Мама, – признался Кристофер, – я записал тебя в очередь, когда ты лежала с инфарктом, просто на всякий случай. Так что ты уже в листе ожидания. И вот еще что, мама, – продолжил он, – слушай меня внимательно. Тебе придется продать этот дом. Мы хотим, чтобы за тобой был уход, но ты сможешь жить в отдельной квартире. Жить в этом доме одной тебе больше нельзя.

К тому времени Оливия уже очень устала.

– Ладно, – сказала она.

* * *

Таким образом, вопрос был решен. Пришла весна, чему Оливия была очень рада. Первой зацвела форзиция, за ней – подснежники прямо около дома. Но как-то ночью выпал снежок, и к утру форзиция напоминала неряшливую яичницу. Потом вылезли нарциссы, и наконец зацвела сирень. Кусты сирени Оливия увидела по дороге в «Кленовые апартаменты», куда она направлялась навестить свою подругу Эдит, – в последнее время она чаще ездила к Эдит, муж которой, Баззи, недавно умер. Эдит только и говорила о том, каким чудесным человеком был ее покойный супруг. Оливия никогда ему особо не симпатизировала, но терпеливо в сотый раз выслушивала, как Баззи упал и его повезли «через мост» – так Эдит называла больницу, расположенную за небольшим мостиком, куда отправляли людей с инсультами и прочим в том же роде, – где Баззи скоропостижно скончался… Оливию эта история изрядно утомила. Но Эдит сказала также, что она очень рада грядущему переезду Оливии в «Кленовые апартаменты», правда, упомянула она об этом лишь однажды, хотя Оливия не отказалась бы от повторов.

Всякий раз, входя в «Кленовые апартаменты», Оливия не могла – естественно – разделить энтузиазм своей подруги Эдит. Люди там выглядели такими старыми. Матерь божья, там были мужчины, которые еле ноги волочили, и женщины, согнувшиеся пополам. А также люди в ходунках, снабженных маленькими сиденьями. Вот что, значит, ждет Оливию в будущем. Но на самом деле она не верила в такое будущее.

* * *

Однажды днем Оливия, отдыхавшая в кресле Джека, услышала, как подъехала машина, и сказала вслух:

– Кого там черт принес?

Взяла трость – вдруг понадеявшись, что это Халима Бабочка опять приехала, – подошла к двери, глянула в оконце: из пикапа вылезала Бетти. Оливия открыла дверь, и Бетти воскликнула:

– Привет, Оливия! – Веселье в ее голосе показалось Оливии фальшивым.

– Входи, – пригласила Оливия.

Бетти сразу уселась в кресло, в котором она обычно сиживала, бросив сумку на пол рядом с ним.

– Как вы? – спросила Бетти.

И Оливия рассказала, как она. Начала с того, что в конце лета она переезжает в «Кленовые апартаменты», затем рассказала, как она упала и чуть не умерла (так она преподнесла это Бетти), а потом поведала об окурке, валявшемся под стулом на веранде.

– Ой, – сконфузилась Бетти. – Это, наверное, мой. Прошу прощения.

Оливия с минуту вникала в услышанное.

– То есть? – спросила она.

– Я как-то заехала к вам, – объяснила Бетти, – но вас не было дома, и я села на крыльце и выкурила сигарету.

– Ты куришь? – изумилась Оливия. – Или ты так шутишь?

Бетти смотрела себе на ноги, на ней были кроссовки без шнурков.

– Только когда я реально расстроена. А в тот день я расстроилась. – Она подняла глаза на Оливию: – Джерри Скайлер умер.

Оливия молчала, глядя на нее. И оторопела, когда на глаза у Бетти навернулись слезы.

– Ага, – Бетти смахнула слезы ладонью, – я погуглила его и узнала, что он умер. Ему было всего шестьдесят восемь. Инфаркт, хотя эту часть я могла бы, наверное, опустить в разговоре с вами. Он умер, сгребая листья у себя во дворе в Бангоре.

Оливия собиралась наорать на эту женщину, бросившую окурок на ее веранде, перепугавшую ее до смерти – до того, что она согласилась на переезд! – но промолчала. Она смотрела, как по лицу Бетти текут слезы, попадая в рот; точно так же текли слезы по лицу Оливии, размывая помаду, которой она намазалась ради врача, влюбившись в него до умопомрачения. И Оливия задумалась об этой способности людей любить тех, кого они почти не знают, и сколь пылкой может быть такая любовь, и сколь преданной, пусть даже – как в ее случае – преходящей. Она думала о Бетти, о дурацком стикере на бампере ее машины и о напуганном всякими глупостями мальчике, о котором рассказала ей Халима Бабочка, и все же прямо сейчас заводить об этом разговор с Бетти, неподдельно страдающей, – как и Оливия недавно страдала – было бы жестокостью, и Оливия держала рот на замке.

Она тяжело поднялась, сходила за упаковкой «Клинекса», бросила ее Бетти на колени и снова уселась в кресло. Бетти высморкалась, утерла глаза.

– Спасибо, – поблагодарила она.

Выждав немного, Оливия спросила:

– А как ты живешь, Бетти?

Бетти уставилась на нее:

– Как я живу? – Слезы опять брызнули у нее из глаз. – Ой, знаете, это самое, – она помахала платочком, – фигово. – И попыталась улыбнуться.

– Ну, расскажи мне о своей жизни, – сказала Оливия. – Я с удовольствием послушаю.

Бетти все еще плакала, но и улыбалась сквозь слезы.

– Жизнь у меня, Оливия, как у всех.

Оливия не сразу нашлась что сказать.

– Но это твоя жизнь, а не чья-то там. Расскажи, мне очень интересно.

И Бетти поведала о двух браках, последовательно распавшихся; о троих детях, на которых отчаянно не хватает денег; о сыне, переболевшем стрептококковой ангиной в двенадцать лет, что повлияло на его психику, и с тех пор он считает себя сумасшедшим; о том, как поначалу она зарабатывала доставкой газет в четыре часа утра и как, собравшись с духом, поступила учиться на младшую медсестру. Оливия слушала, погружаясь в жизнь этой женщины, и думала, что ее собственная жизнь была значительно легче по сравнению с тем, через что пришлось пройти ее бывшей ученице.

Когда Бетти закончила, Оливия по-прежнему молчала.

Хранить в сердце любовь к Джерри Скайлеру – что это значит для Бетти? Эту любовь нужно воспринимать серьезно, понимала Оливия. Всякая любовь требует серьезного к себе отношения, включая мимолетную любовь Оливии к доктору. Но Бетти пронесла свою любовь сквозь годы – настолько она была ей необходима.

Наконец, наклонившись вперед, Оливия сказала:

– Вот что я думаю, юная леди. Я думаю, ты отлично справляешься. – И снова откинулась на спинку кресла.

Что за странная штука, любовь.

Оливия полюбила Бетти, даже несмотря на стикер, что красовался на бампере ее пикапа.

Дружба

Утром в начале декабря Оливия Киттеридж забралась в мини-фургон, в котором обитателей «Кленовых апартаментов» возили в городской супермаркет; ночью выпал снег, и вокруг было белым-бело. Крепко ухватившись за поручни, Оливия поднялась по ступенькам, поздоровалась с водителем – угрюмым малым с татуировкой на шее – и села в третьем ряду у окна. В фургон она вошла первой и впервые. Обычно она ездила на своей машине, но сегодня решила отправиться в супермаркет в фургоне, потому что ее подруга Эдит, уже несколько лет проживавшая в «Кленовых апартаментах», сказала, что Оливии надо быть подружелюбнее с другими здешними насельниками.

– Ай-ай-ай, – ответила Оливия. – По-моему, это им надо быть подружелюбнее со мной.

Из окна она наблюдала, как другие старики – матерь божья, некоторые были совершенно дряхлыми – поднимаются в фургон, последней вошла женщина, которая выглядела помоложе остальных; она села рядом с Оливией.

– Привет! – сказала она, пристраивая на сиденье и под ним многоразовые пакеты различной вместимости и большую красную дамскую сумку. Женщина была приятной наружности: голубоглазая, седовласая, хотя волосы, на взгляд Оливии, могли быть покороче.

– Привет-привет, – ответила Оливия.

Фургон тронулся, подпрыгивая на лежачих полицейских, пока не выехал на главную дорогу.

Соседка представилась Барбарой Пазник и спросила, давно ли Оливия живет в «Кленовых апартаментах».

– Три месяца, – ответила Оливия.

Барбара слегка развернулась на сиденье, чтобы заглянуть Оливии в лицо, и сообщила, что она приехала сюда месяц назад и считает, что лучше места не найти, с чем Оливия вряд ли сможет не согласиться.

– Откуда вы приехали? – спросила Оливия.

Выяснилось, что из Нью-Йорка, но, добавила Барбара, в детстве она часто ездила в лагерь в штате Мэн, потом они с мужем чуть ли не каждый год проводили отпуск в Мэне, а теперь они здесь поселились, и оба просто в восторге. В полном, полном восторге. Встают они рано и каждое утро гуляют по лесной тропе. Переведя дыхание, Барбара спросила:

– А вы откуда родом?

Но Оливия уже отвернулась к окну. Изо рта соседки дурно пахло.

Они миновали конгрегационалистскую церковь, где провожали в последний путь Генри, первого мужа Оливии, и затем фургон покатил по Апплтон-авеню, застроенной небольшими домиками. Из одного такого дома вышли женщина и ребенок; на ребенке, мальчике, не было шапки, а его мать выглядела усталой. Обута она была в кроссовки, несмотря на снег.

– Я родом отсюда, – сказала Оливия, оборачиваясь к соседке.

Но Барбара Пазник уже разговаривала с другой женщиной, сидевшей через проход, Оливия видела только ее спину в твидовом пальто. Помедлив немного, Оливия ткнула пальцем в твид, и Барбара с удивлением посмотрела на нее.

– Говорю, я родом отсюда, – повторила Оливия.

– А, понятно, – сказала Барбара и продолжила беседовать с женщиной через проход.

Фургон встал на парковке перед супермаркетом, и пассажиры вышли – с черепашьей скоростью. Купив зубную пасту, хозяйственное мыло, крекеров и овсяных хлопьев, Оливия была готова ехать обратно. Она села на скамью у выхода из магазина, положив многоразовый пакет с покупками на колени. В этот магазин она ходила почти всю свою жизнь, и никогда прежде ей не доводилось сидеть на скамье у двери, данное обстоятельство показалось ей странным и более чем удручающим. Она встала и направилась к фургону. Водитель открыл ей дверь, не отрывая глаз от своего мобильника. Стряхнув снег, налипший на трость, она села на то же место у окна, Оливия была первой, кто вернулся в фургон. Остальных она дожидалась в полнейшей тишине.

Глядя, как они входят в фургон, Оливия заметила, что кое-кто из старух носит эти «Надежные» штуковины, эти жуткие памперсы для пожилых. Если верхняя одежда доходила лишь до талии, видно было, как бугрятся памперсы на старушечьих задах, а одна женщина, нагнувшись за тем, что она уронила на пол, чуть было не продемонстрировала наличие «Надежного» всем присутствующим. Оливию передернуло.

Барбара Пазник, войдя, даже не взглянула на Оливию, просто прошла мимо и села рядом с кем-то еще. Место рядом с Оливией осталось пустым. И все, казалось, чешут языками, прохаживаясь на ее счет. А когда фургон вырулил на проезжую часть и свернул за угол (она ушам своим не поверила), все запели, словно примерные детсадовцы: «Крутятся колеса, быстрей, быстрей, автобуса колеса, быстрей, быстрей…» Поющие женщины смотрели на Оливию с насмешливыми улыбками, кое-кто из стариков даже усмехался. Оливия отвернулась к окну, щеки у нее покраснели. «Черт, Джек, – подумала она, – как много ты потерял». Она была невероятно зла на него за то, что он умер. А потом подумала: «Он был не так чтобы очень, этот Джек».

* * *

Оливии казалось, что ее накрыли колпаком, этакой сетчатой штуковиной, которой накрывают пирожные на летнем пикнике, оберегая от мух. Иными словами, она чувствовала себя в западне, и обозримый мир вокруг уменьшался в размерах. Каждое утро она ездила в пончиковую, покупала два пончика и стакан кофе и отправлялась на мыс, где смотрела на воду, поедая пончики. Приливы, морские водоросли, хвойные деревья на островке – все это напоминало о ее жизни с Генри. Она вылезала из машины, выбрасывала стаканчик в мусорный контейнер и нехотя возвращалась обратно в «Кленовые апартаменты».

Окна ее квартиры – гостиная с кухонькой, спальня и большая ванная – выходили на север, поэтому солнечный свет если и проникал в квартиру, то под углом, и никаких тебе прямых лучей. Это раздражало Оливию безмерно. Она любила солнце. Неужто она обречена отныне жить без солнца? В первый же день в «Кленовых апартаментах» она позвонила Кристоферу и доложила насчет северной стороны.

– Мама, – услышала она в ответ, – нам повезло, что тебя вообще туда взяли.

Оливия перевезла односпальную кровать из гостевой спальни в доме, где она жила со своим вторым мужем Джеком, и деревянный стол, который стоял в ее с Генри доме. А еще маленький комод – тоже из их с Генри дома. В свое время Джек предложил сложить эту мебель в подвале, и теперь Оливия радовалась, что последовала его совету.

– Спасибо, Джек, – сказала она, когда ушли рабочие. – И тебе спасибо, Генри.

На комодик она поставила фотографию Генри и снимок поменьше – Джека.

* * *

В комнате отдыха, где стояли деревянные столики и стулья с зеленой обивкой и подлокотниками, каждый вечер собиралась компания из здешних обитателей. Эти люди пили вино, и Оливия попыталась примкнуть к ним. Вечером, после ужасной поездки в мини-фургоне, Оливия вошла в комнату отдыха с бокалом белого вина и остановилась около этой компании, но ей дали ясно понять – во всяком случае, так она решила, – что она не их поля ягода. И до Оливии дошло: они были при деньгах и они были снобами. Высокая женщина в темно-синих хлопковых брюках и белой блузке говорила о Гарварде. Гарвард то, Гарвард се.

Улучив момент, когда эта женщина осталась одна, Оливия сказала:

– Мой второй муж преподавал в Гарварде. Учился он в Йеле и потом стал самым молодым преподавателем, получившим пожизненную профессуру в Гарварде.

Женщина посмотрела на нее. Пустыми глазами.

– Понятно, – сказала она и зашагала прочь.

Оливия поставила свой бокал на маленький столик и пробормотала сквозь зубы, имея в виду и Джека тоже:

– Ну и катитесь ко всем чертям.

А вернувшись в свою квартиру, убрала фотографию Джека, и на комодике осталось лишь фото Генри.

* * *

Кое-кто был из местных, например ее подруга Эдит, которая жила здесь уже много лет, но Эдит была нарасхват. Когда Оливия в свой первый вечер вошла в столовую – просторное помещение с дурацкой белой лепниной под потолком, – Эдит ужинала за столиком на четверых с тремя другими людьми; она помахала Оливии – и на этом все. Оливия сидела одна за столиком на двоих. Она с трудом контролировала выражение лица, жуя подозрительный салат, который взяла на шведском столе вместе с малюсеньким кусочком лосося и коричневым рисом.

Но здесь жил и Берни Грин, Оливия хорошо помнила его: когда Генри пришлось продать свою аптеку огромной сети, Берни занимался юридическими аспектами сделки. Генри отзывался о нем исключительно в превосходных степенях. И вот он, Берни, древний, как горы, и где же его жена? А жена его за мостом, как выяснила Оливия. Вскоре после того, как они перебрались в «Кленовые апартаменты», у нее обнаружили Альцгеймер, и Берни каждое утро пересекал короткий пешеходный мостик, за которым находилось отделение для больных с Альцгеймером, и сидел у постели жены, хотя та все меньше и меньше сознавала, где она и что с ней. Всякий раз, когда Оливия сталкивалась с Берни, в глазах у него стояли слезы, а порой текли по лицу.

– Как так можно? – спросила она Кристофера по телефону.

– Ну, мам, он, наверное, переживает из-за своей жены.

– Но, Крис, он ходит тут и плачет!

– Это культурный код, – ответил Кристофер.

– Что еще за культурный код, господи прости? – повысила голос Оливия.

А то, объяснил Кристофер, что парень – еврей, а еврейские мужчины не стыдятся слез.

Оливия повесила трубку, возмущенная обоими – и сыном, и Берни.

Этель Макферсон прибыла в «Кленовые апартаменты» полгода назад, после смерти ее мужа Фергюса, и, похоже, она знала здесь все и обо всех. От нее Оливия узнала о жене Берни, переправленной через мост.

– О, я не могла жить в нашем большом старом доме после того, как Фергюс умер, это было невыносимо! Как я по нему скучаю!

– Он был из тех, кто расхаживал по Кросби в килте? – спросила Оливия, и Этель кивнула: да, среди них был ее муж. – Но зачем? – продолжила Оливия. – Я никогда не могла этого понять.

Этель явно обиделась:

– Ну, будь у вас шотландские предки, вы бы думали иначе.

– Но у меня есть шотландские предки! – возразила Оливия.

– Тогда, возможно, это не значит для вас столько же, сколько значило для Ферджи, – сказала Этель и, помахав кому-то, двинулась в противоположный угол столовой.

«Тьфу на вас», – подумала Оливия, но чувствовала она себя ужасно, никто с ней не заговаривал, и спустя несколько минут она удалилась в свою квартирку.

Как только за окном темнело, Оливия укладывалась в свою уютную односпальную кровать и смотрела телевизор. Новости ошарашивали. И это помогало. Страна пребывала в чудовищном раздрае, и Оливия находила происходящее увлекательным. Иногда ей казалось, что фашизм стучится в дверь Америки, но затем мелькала мысль: «Да ладно, я скоро умру, мне-то что». Иногда, думая о Кристофере и его многочисленных детях, она беспокоилась из-за их будущего, но потом говорила себе: «Я ничего не могу с этим поделать, все катится в тартарары».

В конце концов она обрела Чипманов; раньше они жили в Сако, в часе езды от Кросби, где он работал инженером, она – медсестрой, до того как оба вышли на пенсию. Они были демократами, слава богу, и с ними можно было поговорить о безобразиях, творившихся вокруг, поэтому ужинали они вместе, втроем за столиком на четверых. Это сделало жизнь Оливии более сносной – у нее появилось свое место в мире «Кленовых апартаментов». А то, что она считала Чипманов слегка занудными, решающего значения не имело, хотя нередко, отужинав с ними, она, шагая по коридору в свою квартирку, закатывала глаза.

Так она и жила.

* * *

Через несколько дней после Рождества Оливию без предупреждения навестил Кристофер с женой и всеми четырьмя детьми. Как же она обрадовалась! Старший сын Кристофера, Теодор, родившийся от другого мужчины и до сих пор ни разу, насколько помнила Оливия, не перемолвившийся с ней ни словом, зашел в ее квартиру – подросток ныне! – и сказал, стесняясь:

– Жаль, что вы заболели. Эти дела с сердцем и все такое.

– Что ж, – ответила Оливия, – бывает.

И он робко продолжил:

– Может, здесь дела пойдут лучше.

– Может, – согласилась Оливия.

Ее внучке Натали исполнилось восемь, и она была не прочь поболтать с Оливией, но посреди разговора внезапно бросалась к матери и прижималась к ней, и Энн, глядя на Оливию, поясняла:

– У нее трудный период.

– Как у всех нас, – отвечала Оливия.

Но маленький Генри, десятилетний внук Оливии, выучил наизусть имена всех президентов Соединенных Штатов.

– Молодец! – похвалила его Оливия и потом страшно скучала, пока он перечислял эти имена, а когда он дошел до действующего президента, Оливия фыркнула, поморщившись, и мальчик сказал очень серьезно:

– Я знаю.

После отъезда Кристофера с семейством Оливия ощущала такую слабость и пустоту внутри, что два дня кормилась из своих запасов, не выходя из квартиры, прежде чем вернуться за столик к Чипманам.

* * *

На эту женщину Оливия впервые обратила внимание в апреле – та жила двумя этажами ниже и в другом конце коридора, – и Оливия подумала, что с виду она – вылитая серая мышка, а таких Оливия всегда недолюбливала. Оливия сидела в столовой, поджидая Чипманов, когда заметила Серую Мышку. В массивных очках на маленьком личике и с тростью, снабженной четырьмя рогами на конце, Мышка вошла в столовую и застыла в нерешительности. Оливия взяла свою трость и помахала ею, привлекая внимание Серой Мышки, когда же Серая Мышка обернулась к ней, Оливия жестом показала, что та может сесть рядом с ней.

– Матерь божья, – буркнула Оливия, поскольку этой тихоне потребовалось немало времени, чтобы протиснуться между столами, и выглядела она по-прежнему неуверенно, будто сомневалась, действительно ли ей можно сюда подсесть. – Садитесь! – почти рявкнула Оливия, когда Серая Мышка добралась наконец до ее столика.

Та села и сказала:

– Меня зовут Изабель Дэно, и спасибо, что пригласили за свой стол.

– Оливия, – представилась Оливия. (И подумала про себя: «Бульдожка», исходя из фамилии женщины.)

Вскоре появились Чипманы, и Оливия представила им новенькую:

– Изабель.

Все принялись есть и разговаривать. Серая Мышка в основном помалкивала, и Оливия гневалась про себя: «Ну ей-богу!» Покончив с едой, Мышка поднялась и опять замерла, будто не зная, что ей делать дальше.

– Возвращаетесь к себе? – спросила Оливия.

Тихоня кивнула, и они вместе вышли из столовой в длинный коридор.

– Я совсем недавно приехала сюда, – сообщила Серая Мышка, – всего два дня назад.

– Правда? – откликнулась Оливия. – Привыкните, хотя это будет непросто, должна предупредить. Чипманы – нормальные ребята. Остальные – высокомерное дурачье в большинстве своем. (Серая Мышка в растерянности пялилась на нее.) Пока, – попрощалась Оливия, оставив тихоню у двери ее квартиры.

* * *

Весна утвердилась окончательно, когда Оливия решила, что ей нужна пишущая машинка. Она начала печатать кое-что – свои мемуары – на компьютере, но сломался принтер, и Оливия так расстроилась, что ее затрясло, и дрожь в руках была почти непрерывной. Она позвонила Кристоферу:

– Мне нужна пишущая машинка. – Затем, подумав немного: – И розовый куст.

Уже на следующей неделе ее дорогой мальчик как миленький явился из Нью-Йорка с пишущей машинкой и двумя розовыми кустами, с ним прибыл маленький Генри.

– Такую сейчас нелегко найти, сама понимаешь, – сказал Кристофер, ставя на стол электрическую пишущую машинку. И Оливия не услышала в его голосе ни раздражения, ни язвительности.

– Я тебе очень признательна, – ответила Оливия.

Сын привез пять чернильных картриджей и показал, как их вставлять. А потом он посадил розовые кусты, следуя материнским инструкциям, прямо за дверью, что выходила на дворовую территорию, где между стеной и асфальтированной дорожкой имелась полоска земли, – директор заведения разрешил Оливии развести там сад. Кристофер вырыл глубокие ямы, как и велела Оливия, и полил розовые кусты, также под надзором матери.

– Эй, бабушка! – теребил Оливию маленький Генри, но она была слишком занята розовыми кустами.

Когда они вернулись в квартиру и Кристофер вымыл руки, маленький Генри поймал взгляд отца, и тот кивнул.

– Хочешь посмотреть на картину, которую я для тебя нарисовал? – спросил мальчик.

– Конечно, – ответила Оливия.

Мальчик осторожно развернул лист бумаги, на котором акварелью был изображен человек, похожий на скелет, и большой дом.

– Кто это? – спросила Оливия.

– Я, а это мой дом.

– Ну что ж, хорошо, – сказала Оливия.

– Повесишь ее на холодильник? – серьезно спросил маленький Генри и пояснил: – Мама всегда так поступает с нашими рисунками.

– Прицеплю ее попозже, – пообещала Оливия.

* * *

С пишущей машинкой Оливия чувствовала себя почти счастливой. Ей нравились звуки, которые издавала машинка, нравилось, что можно вставить лист бумаги и легко вынуть его обратно, – не то что в этом чертовом мигающем принтере! – и ей нравилось укладывать отпечатанные листы в аккуратную стопку. Иногда она перечитывала только что написанное, а иногда нет. Но стопка медленно подрастала. Лишь когда она печатала свои мемуары, у нее возникало ощущение, что сетчатый колпак, под которым она живет, приподнимается.

Однажды она кое-что вспомнила и тут же усомнилась в своей памяти. Такого не могло быть. Маленькая Оливия спрашивает мать, почему у нее нет братьев и сестер, как у других людей, и мать опускает на нее глаза и говорит: «После тебя? Мы не осмелились заводить еще одного ребенка, когда у нас есть такая, как ты». Нет, конечно, это ложное воспоминание, и в мемуарах Оливия об этом не упомянула.

Однако написала о чудно́м поведении матери за несколько месяцев до того, как у нее обнаружили опухоль мозга, – и одним из чудачеств матери было вот что: она выходила во двор и гладила свою машину, словно лошадь на ферме, где мать провела детство. Размышляя об этом сейчас, Оливия понимала мать. Раньше не понимала, но теперь, когда только машина предоставляла ей свободу, Оливия сообразила, что и свой автомобиль мать любила не меньше – как в юности любила своего пони, на котором ездила куда захочет.

«Генри верил в Бога, – напечатала Оливия на новом листке. И дальше: – Я тоже верила из-за лягушек, которых мы разрезали на уроках биологии». Она вспомнила, как однажды в колледже, когда она разглядывала внутренности лягушки, ей пришло в голову: «Только Бог мог создать все это, не иначе». Но теперь, поразмыслив, Оливия напечатала: «Я была очень молодой тогда».

* * *

Серая Мышка по-прежнему ела за одним столом с Оливией и Чипманами, и однажды днем, когда они возвращались из столовой, Мышка спросила Оливию, не хотела бы она зайти к ней в гости. Совсем недавно Оливия узнала, что Серая Мышка приехала из Ширли-Фоллз, – какой же тихоней надо быть, чтобы до сих пор даже не упомянуть об этом! – и Оливия приняла приглашение. Войдя в квартиру Мышки, она удивилась количеству статуэток, привезенных с собой этой женщиной, – девушка в тирольском костюме, другая в швейцарском наряде, – а также множеству фотографий, разложенных на столах. Оливия села и заметила:

– По крайней мере, к вам заглядывает солнце.

Она увидела, что щиколотки у Серой Мышки сильно отекли, – опухшие запястья она приметила раньше, – и Мышка объяснила:

– У меня ревматоидный артрит.

– Ужасно, – сказала Оливия, и женщина согласилась, мол, да, с этим нелегко.

Серая Мышка говорила тихо, и Оливия попросила ее говорить погромче.

– Я вас не слышу. – Оливия, сидевшая в кресле, подалась вперед.

– Да, простите, – извинилась Мышка.

– Ради бога, вам не за что извиняться, я только попросила вас говорить погромче.

Теперь и Серая Мышка подалась вперед и заговорила – без умолку, словно плотину прорвало. И Оливия вскоре обнаружила, что слушает ее с нарастающим интересом. Для начала Мышка сообщила, что в девичестве ее звали Изабель Гудроу и в юности она забеременела от лучшего друга ее отца. Случилось это вскоре после смерти отца. Изабель была единственным ребенком, ее очень опекали, и она ничего не знала – Изабель посмотрела гостье прямо в глаза – о сексе, совсем ничего. Ну и это случилось. Мужчина был женат, жил с семьей в Калифорнии, и однажды он навестил Изабель с матерью в маленьком городке в Нью-Гэмпшире, где они тогда жили. А когда он уехал, Изабель была беременна. Мать повела ее к священнику-конгрегационалисту, и тот сказал, что проявления любви Господней непостижимы, и поэтому Изабель, к тому времени закончившая старшую школу, родила ребенка и осталась жить с матерью; она даже поступила в университет, но потом мать умерла, и Изабель осталась одна с ребенком. И она стыдилась себя.

– В те годы, – сказала она, – людям часто бывало стыдно. То есть людям вроде меня. Очень стыдно. – Она откинулась на спинку кресла.

– Продолжайте, – попросила Оливия.

Передохнув, Изабель снова выпрямилась и рассказала, как в один прекрасный день она упаковала вещи и двинула на побережье штата Мэн, в Ширли-Фоллз.

– Я ведь говорила вам, что в Ширли-Фоллз я училась в старшей школе, – перебила Оливия. – В малюсеньком Уэст-Аннет, где я родилась, старшей школы не было, вот я и училась в Ширли-Фоллз, как и мой муж.

Изабель терпеливо пережидала, обхватив раздувшимися пальцами рукоятку своей трости.

– Ладно, рассказывайте дальше, – сказала Оливия. – Я больше не стану вас перебивать.

Словом, продолжила Изабель, в том городе она никого не знала, и, надо полагать, именно по этой причине она решила там поселиться. Но ей было очень одиноко. Она нашла няньку для своей дочки и устроилась на работу в администрацию обувной фабрики; ее назначили секретаршей начальника отдела, и в том отделе было полно женщин.

– Я воображала себя лучше этих женщин, – сказала Изабель. – Правда. Год за годом я работала рядом с ними и думала: «В старшей школе я была отличницей и могла бы стать преподавателем, если бы не родила Эми, а ни одна из них никогда бы не стала преподавателем». В таком ключе я и рассуждала. – Изабель встретилась глазами с Оливией.

«Ей-богу, – подумала Оливия, – честности ей не занимать».

Однако женщины из ее отдела оказались настоящими подругами. Когда Эми было шестнадцать, грянул гром. Изабель узнала, что дочь завела отношения с учителем математики. Сексуальные, уточнила Изабель. И она впала в бешенство.

– Знаете, что я сделала? – Она посмотрела на Оливию, и та заметила, что глаза у ее собеседницы уменьшились и покраснели.

– Откуда мне знать, – ответила Оливия.

– У Эми были прекрасные волосы. Длинные волнистые светлые волосы… достались ей от отца, не от меня, и когда я узнала об учителе математики… Оливия, я вошла в спальню моей девочки с портновскими ножницами и… и отрезала ей волосы. – Изабель отвернулась, сняла очки и провела ладонью по глазам.

– Хм, – призадумалась Оливия. – Кажется, я могу это понять.

– Можете? – Изабель смотрела на нее, надевая очки. – Я не могу. Нет, разумеется, если я сделала это, я должна понимать зачем, но, ох, это воспоминание преследует меня, как можно так поступить со своим ребенком!

– А сейчас вы с ней ладите? – спросила Оливия.

Черты лица Изабель мгновенно разгладились.

– Да, она любит меня. Не пойму за что, я ведь была не очень хорошей матерью, и потом, я всегда была несколько замкнутой, с людьми общалась мало, и поэтому у Эми не было друзей, но теперь она живет в Де-Мойне, у нее сын тридцати пяти лет, он в Калифорнии занимается чем-то компьютерным. И да, Эми правда любит меня, и мало того, здесь я живу за ее счет.

Оливии захотелось взглянуть на фотографию Эми, и Изабель ткнула пальцем куда-то за спину Оливии, та обернулась и увидела целый ворох снимков. Девочка была много старше, чем представлялось Оливии, но она тут же припомнила, какой юной была Изабель, когда родила дочку. Эми – коротко стриженная седеющая женщина, но лицо у нее оставалось гладким и приятным.

– Та-ак… – Оливия не торопясь перебирала снимки. – Ну, я тоже была не очень хорошей матерью, – сказала она, оборачиваясь к Изабель. – Однако сын любит меня. Теперь. После моего инфаркта он, кажется, повзрослел. Кем работает Эми? – спросила Оливия.

– Она врач, – ответила Изабель. – Онколог.

– Ничего себе, – сказала Оливия. – Это надо же, работать с раковыми больными изо дня в день.

– Я тоже думаю, что это очень трудно, но она увлечена своей профессией. Знаете, ее первый сынишка умер в полтора года. Не от рака. Синдром внезапной детской смерти. Эми тогда училась на медсестру, а потом продолжила учебу. Вышла замуж за врача, за педиатра.

Оливия нашла это поразительным:

– Ну и дела. Ведь мой сын тоже врач, живет в Нью-Йорке.

– Нью-Йорк! – воскликнула Изабель и спросила, какая специальность у сына Оливии.

– Подиатр, – ответила Оливия. – Люди в Нью-Йорке много времени проводят на ногах. Пациенты к нему валом валят. – Она посмотрела на ряд статуэток, стоявших на полке у окна.

– Они принадлежали моей матери, – пояснила Изабель.

– А когда же вы вышли замуж? – снова переключилась Оливия на свою собеседницу.

– О, я вышла за прекрасного человека, он был фармацевтом…

– И я вышла за фармацевта! – почти прокричала Оливия. – Его аптека находилась прямо здесь, в Кросби, и он был чудесным, чудесным человеком. Генри был само чудо.

– Как и мой муж, – улыбнулась Изабель. – Мы поженились, когда Эми поступила в колледж. Он умер в прошлом году, и наш дом стал слишком велик для меня, и тогда Эми перевезла меня сюда.

– Ну и ну, – покачала головой Оливия. – Надо же. Мы обе были замужем за фармацевтами.

– Моего мужа звали Фрэнк, – сказала Изабель.

– И он был франко-канадцем, – подхватила Оливия. – Бульдожкой, как мы тогда их называли.

Да, подтвердила Изабель, и это было забавно, потому что, когда она работала на обувной фабрике, воображая себя выше других женщин в отделе, она и мысли не допускала, что когда-нибудь выйдет за франко-канадца. Однако вышла. И он был замечательный. Его первая жена умерла совсем молодой, они даже детьми не успели обзавестись, и что этот человек делал после смерти жены? Каждый день весной, летом и осенью, возвращаясь с работы, – их дом стоял на окраине Ширли-Фоллз, среди полей, – он брал газонокосилку и косил эти пустыри. Косил и косил. А потом он встретил Изабель.

– И прекратил косить? – спросила Оливия.

– Нет, – ответила Изабель, – но с тех пор он косил гораздо реже.

Оливия почувствовала, что впервые в этом доме она по-настоящему согрелась. Уперев трость в пол, она поднялась.

– У вас солнечно, – сказала она, – мне это нравится.

* * *

Затем случилось кое-что, обеспокоившее Оливию куда больше, чем нехватка солнца в квартире. У нее потек кишечник. Сперва это происходило только по ночам, и каждое утро она просыпалась в страхе; затем однажды, по пути из столовой, она подумала: «Надо бы поторопиться», но вовремя до туалета дойти не успела. В понимании Оливии, это было нечто абсолютно чудовищное.

На следующий день она встала в шесть утра и села в машину – по дороге ей встретились Барбара Пазник с мужем, совершавшие прогулку, Барбара помахала ей с энтузиазмом, – а направлялась Оливия прямиком в «Уолмарт», находившийся на приличном расстоянии от города. Шагая настолько быстро, насколько позволяла трость, она дошла до магазина, купила упаковку этих омерзительных подгузников для стариков, вернулась и поставила их на верхнюю полку в стенном шкафу в ванной. Когда же ей вскрыть эту упаковку, прикидывала Оливия, ведь невозможно предугадать, когда случится очередной «эпизод».

Несколько дней спустя, после ужина, когда они с Изабель шли по коридору, Оливия почувствовала позыв.

– Не хочешь зайти ко мне? – спросила Изабель.

– Да, и немедленно. – И, войдя в квартиру Изабель, она с порога рванула в ванную. – Фью! – присвистнула Оливия, когда, приводя себя в порядок чуть позже, она подняла глаза и увидела… упаковку «Надежных».

Оливия вышла из ванной, села и сказала:

– Изабель Гудроу-Дэно. Ты носишь эти дурацкие подгузники для стариков. (Изабель порозовела.) И я тоже! – добавила Оливия. – Или, точнее, мне пора напяливать их, хотя бы время от времени.

Опухшим запястьем Изабель сдвинула очки на лоб.

– Мой мочевой пузырь перестал себя контролировать, вот я и начала их носить. Не всегда, только ночью.

– А у меня из пятой точки течет, – сказала Оливия, – и, по-моему, это куда хуже.

Изабель приоткрыла рот от огорчения.

– Боже правый, Оливия. Это и вправду хуже.

– Кто бы спорил. И сдается, это происходит со мной после еды. Господь свидетель, Изабель, отныне я намерена проверять, надела ли я мой дурацкий какашковый подгузник. Даже моя внучка выросла из них – много лет назад!

Изабель смеялась до слез. Отсмеявшись, она поведала Оливии, как она вечно смущается, покупая эти подгузники, когда ее вместе с другими стариками привозят в магазин на мини-фургоне (машины у нее не было); каждый раз она старается улизнуть и совершить эту покупку так, чтобы никто не видел.

– Черт, да я куплю тебе все что хочешь. Поеду в «Уолмарт» в шесть утра, к открытию.

– Оливия, – выдохнула Изабель, – как я рада, что познакомилась с тобой, ужасно рада.

* * *

Вернувшись к себе в квартиру, Оливия не стала писать мемуары; она просто сидела в кресле, глядя на птиц в кормушке за окном, и думала, что она уже не несчастна.

* * *

Так прошел год. На Рождество Оливия познакомилась с Эми Гудроу и ее мужем, азиатом, о чем Оливия была уже осведомлена благодаря фотографиям, и при встрече Эми удивила ее: выражение лица у девочки было одновременно доброжелательным и отсутствующим. Такое сочетание поставило Оливию в тупик, но после отъезда Эми с мужем – они прилетали на три дня – она сказала Изабель, что у нее очень милая дочка.

– О-о, она прелесть, – ответила Изабель, и Оливия подумала, сколь беззаветно любит Изабель свою девочку.

Семья Оливии на Рождество осталась в Нью-Йорке.

– У них столько маленьких детей, которым нужна елка и прочие глупости, – объяснила Оливия подруге.

– А как же иначе, – сказала Изабель.

* * *

Снова неспешно наступила весна.

Однажды вечером Оливия обнаружила, что Берни Грин ужинает не один, но с гостями. Она заметила это еще с порога столовой. За столиком Берни сидела пара лет за пятьдесят, и вдруг Оливия сообразила: да это же девочка Ларкинов! И Оливия подошла к их столу.

– Здравствуйте, вы – дочка Ларкинов?

Женщина взглянула на нее, стянула потуже полы темно-красного кардигана и ответила немного пугливо:

– Да.

– Так я и думала, – сказала Оливия. – Вы похожи на свою мать. Я Оливия Киттеридж. Мы с вашей матушкой вместе работали в школе, она была у нас психологом.

– Ну а я Сузанна, – ответила женщина, – а это мой муж.

Мужчина любезно кивнул. Оливия нашла Сузанну красоткой, но от женщины веяло неизбывной грустью, словно грусть была у нее в крови.

– Вы знаете, однажды, это было давным-давно, – Оливия уселась на свободный стул за столиком, – ваша мама назвала меня пиздой.

Ладонь Сузанны Ларкин потянулась к горлу, она посмотрела на мужа, потом на Берни.

Берни явно разбирал смех.

– Я это заслужила, – продолжила Оливия. – Я пришла ее навестить после смерти моего первого мужа, и пришла только потому, что думала: ее проблемы потяжелее моих, и она сразу смекнула, почему я явилась, и это было так неожиданно и необычно, что запомнилось на всю жизнь. Но помилуйте, надо же было ей употребить именно это слово.

Выражение лица Сузанны Ларкин вдруг сделалось сочувственным.

– Я прошу прощения за нее.

Оливия отмахнулась, мол, тут и прощать-то нечего.

– Она скончалась на этой неделе, – добавила Сузанна.

– Боже, – сказала Оливия. И после паузы: – Что ж, мне жаль. Особенно вас.

Сузанна легонько коснулась руки Оливии:

– Не о чем жалеть. – Она наклонилась к Оливии: – Совершенно.

* * *

В основном Оливия и Изабель разговаривали о своих мужьях и немножко о своем детстве; Оливия с самого начала оповестила Изабель о том, что ее отец покончил с собой на кухне у них дома, когда ей было тридцать лет, и на лице Изабель отразилось искреннее сочувствие. Для Оливии это было очень важно. Выскажись Изабель осуждающе, Оливия еще подумала бы, стоит ли с ней дружить. Внуков они упоминали крайне редко, и однажды Оливия спросила Изабель, почему она больше ничего не рассказывает о своем внуке, том парне, что трудится в Калифорнии по компьютерной части. Изабель подперла рукой подбородок, размышляя.

– Ну, разговоры о внуках часто бывают скучны другим людям, и потом… – Изабель вздохнула и окинула взглядом гостиную Оливии – они ходили друг к другу в гости по очереди, – и потом, я не очень хорошо его знаю, если честно. Дело в том, Оливия, что да, Эми хорошо ко мне относится, но живет она в Айове, и порой я думаю, что когда дети уезжают так далеко, то на самом деле они хотят убежать от чего-то, и в данном случае, подозреваю, от меня.

В определенном смысле лишь в тот момент Оливия осознала целиком и полностью, почему Кристофер живет в Нью-Йорке.

– Наверное, ты права, – медленно проговорила она, и боль пронзила ее от макушки до пяток. Затем она вспомнила Эми. Вот откуда у девочки этот налет отчужденности: Эми любит мать, но она с ней не близка. То, что происходило в детстве, остается с людьми навсегда.

– Я люблю внука, – говорила Изабель. – Да, люблю, но он не часть моей жизни, должна я признать.

Оливия качнула ногой вверх-вниз. Помолчав, она рассказала Изабель о том, как она написала два письма, одно маленькому Генри, другое его старшему брату, который внезапно повел себя с Оливией очень мило, и оба мальчика ей ответили. А затем позвонил Кристофер: «Мама, нужно, чтобы ты написала и девочкам тоже». Это задело Оливию, она написала девочкам и не получила ни строчки в ответ.

Изабель выслушала ее и развела руками:

– Даже не знаю, что и сказать.

– Вот и я не знаю, – завершила тему Оливия.

* * *

Однажды Изабель не пришла на ужин. Оливия отправилась к ней и громко постучала в дверь; Изабель открыла – хотя и очень не скоро, – и, как только Оливия вошла, Изабель показала ей свою руку, всю в синяках.

– Ох, Оливия… Я упала.

Оказалось, что, забираясь под душ, Изабель упала, и сперва ей казалось, что она не сумеет подняться, но все же она встала, и теперь ей страшно. Слезы блестели под ее очками.

– Я боюсь, что меня отправят за мост.

Оливия прекрасно понимала, о чем она.

* * *

В тот день они обменялись запасными ключами от своих квартир, и было решено, что каждое утро и каждый вечер они будут наведываться в квартиры друг дружки, проверять, все ли в порядке, и тихонько удаляться. К удивлению Оливии, в первый же вечер она ощутила себя в такой безопасности, когда услышала, как Изабель отпирает дверь в восемь часов и затем входит в ее квартиру. Оливия помахала ей, Изабель помахала в ответ и ушла. С тех пор у них так и повелось: Оливия в восемь утра проверяла, все ли хорошо с Изабель, а та в восемь вечера являлась с проверкой к Оливии. Они почти не разговаривали, ограничиваясь приветственными жестами, и обе таким положением дел были весьма довольны.

* * *

В очередной раз поутру Оливия открыла дверь в квартиру Изабель – немножко раньше обычного, поскольку проснулась ни свет ни заря – и уже собралась гаркнуть: «Это всего лишь я!» – как услышала голос Изабель и попятилась к двери, решив, что Изабель не одна.

Но вдруг Оливия услыхала, как Изабель говорит тоненьким детским голоском:

– Мамочка, по-твоему, я хорошая девочка?

И тут же переключается на уверенный голос взрослого человека:

– Да, золотце. По-моему, ты ужасно хорошая девочка. Я серьезно.

Опять детским голосом:

– Хорошо, мамочка. Я так рада. Я стараюсь быть хорошей девочкой.

Взрослый голос:

– И вполне успешно. Ты очень хорошая девочка.

Детский голосок:

– Мамочка, я хочу принять душ.

Взрослый голос:

– Хорошо, золотце. Можешь идти под душ.

Детский голос:

– Правда могу? Потому что иногда я боюсь, а вдруг я упаду, мамочка, или еще что.

Взрослый голос:

– О, я понимаю, солнышко. Но все будет в порядке. Можешь принимать душ.

Детский голос:

– Ладно, мамочка. Спасибо, мамочка. Ты ужасно добра ко мне.

Оливия увидела, как Изабель двинулась в сторону ванной. Дверь Оливия закрывала очень тихо, так старалась не шуметь, что у нее спина взмокла, и вздрогнула, когда щелкнул замок; постояла в коридоре – вскоре раздался шум воды, и Оливия вернулась к себе.

Опустилась в глубокое кресло у окна, в голове у нее звучали два разных голоса Изабель. Мурашки пробежали по рукам Оливии. Эта женщина – шизофреник? Оливию охватил страх, инстинктивный, вопреки разуму. Может, Изабель просто впадает в детство? Оливия ощутила озноб в ногах.

* * *

Днем, когда они сидели в ее квартире, Оливия сказала:

– Я часто думаю о моей матери.

– Правда? – оживилась Изабель, а когда Оливия не ответила, спросила: – И что ты надумала?

Оливия пожала плечами:

– Вряд ли я когда-либо нравилась моей матери. Вероятно, она меня любила, но не знаю, нравилась ли я ей.

– Ой, Оливия, это печально, – сказала Изабель.

И Оливия взяла быка за рога:

– А как насчет твоей матери, Изабель? Расскажи поподробнее, какая она была.

Ни единый мускул не дрогнул на лице Изабель.

– О-о, она меня любила. Но знаешь, Оливия, я разочаровала ее. Своей столь ранней беременностью – она тяжело это переживала. А потом умерла. Я сильно горевала, Оливия, и до сих пор горюю. Как бы мне хотелось, чтобы она жила долго-долго, чтобы увидела Эми взрослой, такой хорошей и умной, и узнала, что ее внучка стала врачом, а я вышла замуж за Фрэнка. Тогда бы ей полегчало, моей маме.

– Скорее всего, – сказала Оливия. – Но жизнь есть жизнь, и мы ничего с этим не можем поделать.

– Не можем, – согласилась Изабель. – Это верно. Но в последнее время я очень скучаю по ней. Почему-то именно в последнее время. Иногда я разговариваю с ней, а она мне отвечает – моим голосом, конечно. Но так, как она говорила со мной, когда я была маленькой. – Изабель медленно покачала головой; очки ее сверкали, отражая свет, когда она взглянула на Оливию: – Эти разговоры утешают меня. Наверное, это как-то связано с моим собственным материнством, ведь я думаю, что не была для Эми такой уж хорошей матерью. Ну, об этом я уже говорила.

* * *

Когда Изабель ушла к себе, Оливия глубоко задумалась. Выходит, Изабель не шизофреничка и в детство она не впадает. Она просто скучает по матери и призывает ее из небытия, имитируя то свой детский голос, то материнский. Оливия долго сидела в кресле у окна. Колибри примостилась на шпалере, потом прилетела синица. Перемалывая в голове то, что поведала ей Изабель, Оливия, смущаясь, позвала: «Мама?» Прозвучало глупо. Ее собственный голос, голос восьмидесятишестилетней женщины, произносит это слово. И она не могла отвечать голосом матери. Хоть тресни, нет, только не она.

И к утратам Оливии добавилась еще одна. У Изабель до сих пор была мать, в каком-то смысле, а у Оливии – нет. Она попыталась обмозговать эту новость, но вскоре поднялась и сказала:

– Да тьфу на вас, – хотя толком не понимала, кого имеет в виду.

* * *

Наступил июнь.

Неделей ранее Оливия выезжала с парковки, направляясь в «Уолмарт», и увидела Барбару Пазник с мужем на утренней прогулке, Барбара улыбалась и энергично махала ей. А вскоре (о чем Оливия узнала не сразу) Барбара отдала концы; инсульт – и через два дня умерла. Оливию это известие потрясло, но еще больше потрясло ее то, насколько сильно она расстроилась.

И вот среди бела дня она сидела в зале для собраний на поминальной службе по Барбаре (на всякий случай Оливия надела какашковый подгузник). Изабель не пришла, поскольку не была знакома с Барбарой и полагала неприличным присутствие посторонних на столь интимном собрании. Человек двадцать собрались в зале, который мог бы вместить раза в три больше людей. Никто не плакал, сидели молча, пока дочь Барбары говорила о том, какой бодрой и жизнерадостной всегда была ее мать, а затем племянник вспоминал тетю Барбару и как с ней всегда было весело, а потом – собственно, и все. Оливия потащилась было в свою квартиру, но затем вернулась в зал, где муж Барбары беседовал с двумя женщинами. Оливия подождала, пока он освободится, и подошла к нему.

– Барбара пыталась быть со мной приветливой, но я не отвечала тем же. Мне жаль, что она скончалась. Мои соболезнования.

И как же мило он отреагировал! Взял Оливию за руку, поблагодарил и даже назвал по имени и сказал, что она не должна беспокоиться о том, как она относилась к Барбаре, от своей жены он никогда и ничего об этом не слышал. И он поцеловал Оливию в щеку. Невероятно!

Но еще более необъяснимым казалось ей то, как ее опечалила эта смерть.

* * *

Остаток дня до вечера она просидела у окна в своем удобном кресле, размышляя о самых разных вещах. Она была резка с Барбарой Пазник, потому что та была уроженкой Нью-Йорка. Оливия подумала, что по сравнению с ней Барбара была молодой женщиной, исполненной энергии, а теперь ее нет. Умерла. В памяти Оливии постоянно всплывало лицо этой женщины, оживленное, красивое. И хотя Оливия похоронила двух мужей, почему-то лишь сейчас она поняла, что все это напрямую относится и к ней, Оливии. Она тоже умрет. Это представлялось ей чем-то экстраординарным, ошеломительным. Прежде она никогда в это не верила.

Но как ни крути, а ее жизнь почти закончилась. Жизнь волоклась за ней, словно невод для ловли сардин, и чего в этом неводе только не было: разные и бесполезные водоросли, осколки раковин и крошечные серебристые рыбки – те сотни учеников, которых она учила в школе, те парни и девушки в коридорах старшей школы, когда она сама там училась (многие из них – большинство, – должно быть, уже умерли), миллиарды эмоциональных всплесков, когда она любовалась закатами, восходами либо разглядывала руки официанток, ставивших перед ней чашку кофе… Все исчезло или почти исчезло.

Оливия поерзала в кресле: в какашковых трусах под черными брюками и длинной цветастой блузе навыпуск сидеть было не очень удобно. Ее не отпускала мысль: Барбара Пазник была жива, а теперь она мертва. Внезапный кувырок сознания – и Оливия вспомнила, как в детстве ловила кузнечиков, сажала их в банку с крышкой и как отец сказал ей:

– Отпусти их, Олли, иначе они умрут.

Она вспоминала Генри, доброту, что светилась в его глазах, когда он был молод, а когда ослеп после инсульта, доброта из его глаз никуда не делась, и с каким милым выражением лица он сидел в кресле-каталке, уставившись в одну точку. Она вспоминала Джека, его лукавую улыбку, и она думала о Кристофере. Ей везло, надо полагать. Ее любили двое мужчин, и разве это не везение? Не будь она везучей, с чего бы они ее полюбили? А ведь любили. И сын, кажется, выправился.

Не радовала ее только, осознала Оливия, она сама. Оливия привстала и опять опустилась в кресло.

Слишком поздно об этом беспокоиться…

* * *

Так она и сидела, глядя на небо, на высокие облака, на розы, прямо-таки изумительные, хотя им всего год от роду. Оливия подалась вперед, чтобы получше разглядеть розовый куст, – надо же, еще один бутон, вон за тем цветком! Черт, до чего же она обрадовалась этому новому свежему розовому бутону. И опять откинулась на спинку кресла, подумала о своей смерти, и удивление пополам со смятением вернулось к ней.

Она придет.

– Угу, угу, – сказала Оливия.

Она еще много времени провела у окна, перескакивая с одной мысли на другую и размышляя не пойми о чем.

Наконец Оливия встала, опираясь на трость, и перешла к столу. Села на стул, надела очки и вставила в пишущую машинку чистый лист. Слегка подавшись вперед, тыча в клавиши, напечатала одно предложение. Затем еще одно. Вынула лист и аккуратно положила его поверх стопки своих мемуаров; только что написанные слова гремели в ее голове.

Не имею ни малейшего понятия о том, какая я. Со всей искренностью говорю, знать не знаю, кто я есть.

Уперев трость в пол, Оливия подняла себя на ноги. Пора было вести Изабель на ужин.

Благодарности

За помощь с этой книгой я хотела бы поблагодарить следующих людей: Джима Тирни, Кейти Чемберлен и мою подругу детства Джинни Крокер, развеявшую мои сомнения насчет культурных различий между Нью-Йорком и штатом Мэн; Эллен Кросби, мою соседку по комнате в студенческом общежитии, чья поддержка на протяжении многих лет была для меня очень важна и чья фамилия обернулась для моих читателей названием города Кросби; Сьюзан Камил, Молли Фридрих, Люси Карсон, доктора Харви Голдберга и – как всегда – Бенджамена Дрейера.

Об авторе

Элизабет Страут значится под номером один в списке наиболее читаемых авторов, составленном газетой «Нью-Йорк таймс». Из-под ее пера вышло немало книг, сборник «Оливия Киттеридж» удостоился Пулитцеровской премии. Новелла «Все возможно» – премии за лучший рассказ. Роман «Меня зовут Люси Бартон» вошел в длинный список Букеровской премии. Роман «Братья Бёрджесс» многие издания назвали в числе лучших книг года. Роман «Пребудь со мной» стал национальным бестселлером, а роман «Эми и Исабель» удостоился премии Арта Сиденбаума, вручаемой газетой «Лос-Анджелес таймс» за лучший литературный дебют, и премии «Хартленд», учрежденной газетой «Чикаго трибун». Страут была среди финалистов Национальной премии литературных критиков, Премии Фолкнера, учрежденной ПЕН-клубом, международной Дублинской премии и премии «Оранж», одной из наиболее престижных британских литературных наград. Ее рассказы публиковались во многих журналах, включая «Нью-Йоркер». Элизабет Страут живет в Нью-Йорке.

Оглавление

  • Арестант
  • Роды
  • Уборка помещения
  • Дитя без матери
  • Помощники
  • Солнце в феврале
  • Прогулка
  • Педикюр
  • Ссыльные
  • Поэт, та самая
  • Конец годовщинам гражданской войны
  • Сердце
  • Дружба
  • Благодарности
  • Об авторе Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «И снова Оливия», Элизабет Страут

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!