Фатима Фархин Мирза Место для нас
Во имя Господа, милостивого и милосердного
Моим родителям, Ширин и Мохаммеду:
вы научили меня тому, что любовь —
это непрестанно растущая сила
Моим братьям, Мохсину, Али-Мусе и Махди:
вы называете меня своим домом
Мне не суждено говорить с тобой —
мне суждено думать о тебе, когда сижу
в одиночестве или когда просыпаюсь
в одиночестве по ночам.
Мне суждено ждать – не сомневаюсь, что мне
суждено снова встретиться с тобой. Мне суждено
сделать все, чтобы не потерять тебя.
Уолт Уитмен. «К незнакомцу»Часть 1
НАБЛЮДАЯ ЗА ТЕМ, КАК ГОСТИ на свадьбе его сестры постепенно наполняют зал, Амар дал себе слово, что сегодняшний день он проведет именно здесь. Его обязанность заключалась в том, чтобы приветствовать вновь прибывших, – простая задача, с которой, по своему разумению, он вполне справлялся. Ощущая неожиданное успокоение и гордость, Амар подавал руку мужчинам и касался своего сердца, приветствуя женщин. Даже собственная улыбка при взгляде на гостей, которые действительно были ему рады, казалось, удивляла его. Подумать только, целых три года. И если бы не звонок сестры, как знать, сколько бы еще он ждал, прежде чем вернуться домой.
Он коснулся галстука, дабы удостовериться, что узел приходится точно по центру. Пригладил волосы, как будто непослушание одной-единственной пряди могло привлечь к нему ненужное внимание, выдать его. Старый друг семьи окликнул его по имени и обнял. Что ответить, если они спросят, где он был и чем занят теперь? Звуки шенаи[1] возвестили начало церемонии, и весь зал пришел в движение. Здесь, под золотистым сиянием люстр, со всех сторон окруженный узорчатой материей женских платьев, Амар подумал, что, возможно, поступил правильно, вернувшись домой. Пожалуй, он даже смог бы убедить в этом всех остальных: многочисленных знакомых, мать, неотступно следящую за ним из толпы, отца, который его сторонился… Он смог бы убедить в этом даже самого себя, внушить себе, что именно здесь его место, что он сможет носить этот костюм и достойно исполнит роль брата невесты.
* * *
Конечно, именно Хадия решила, что его имя должно быть в списке приглашенных. Глядя на то, как ее сестра, Худа, занимается приготовлениями к свадьбе, она гадала, не совершила ли ошибку. В то утро Хадия проснулась с мыслями о брате и весь день пыталась наставить себя на тот тип раздумий, который, по ее мнению, был единственно подобающим для всякой невесты: она назовет Тарика мужем. После стольких лет сомнений все то, о чем она не смела даже мечтать, наконец сбылось: она выходит замуж за человека, которого выбрала.
Амар приехал, как она и надеялась. Но, увидев брата воочию и поборов первоначальное смятение, Хадия внезапно поняла, что никогда по‐настоящему не верила в его возвращение. За три года он ни разу не дал о себе знать. В день, когда она сказала родителям, что Амар будет приглашен на свадьбу, она молилась лишь о том, чтобы отец позволил этому случиться. Снова и снова она повторяла эти слова, пока не произнесла их так уверенно и твердо, что посторонний человек, услышь он их, наверняка решил бы, что перед ним свободная женщина, привыкшая выражать свое мнение безо всякой утайки.
Худа нанесла последний слой помады и заколола булавкой серебристый хиджаб. Она была настоящей красавицей в холодно-синем сари, расшитом серебряными бусинами, – такой же наряд будет и на подружках невесты. В ней, казалось, бурлило то самое предсвадебное волнение, которое Хадия, как ни старалась, все не могла ощутить.
– Приглядишь за ним сегодня? – попросила она сестру.
Худа стояла, подняв руку таким образом, чтобы каждый следующий браслет, скользнув по ее запястью, со звоном падал на предыдущий. Она отвернулась от зеркала и внимательно посмотрела в лицо Хадии:
– Зачем было звать его, если ты не хотела, чтобы он приезжал?
Некоторое время Хадия молча изучала свои ладони, расписанные хной, затем сжала руки так сильно, что ногти впились в кожу.
– Потому что это день моей свадьбы.
Не бог весть какая оригинальность, но тем не менее это была правда. Сколько бы лет ни прошло со дня их последней встречи, Хадия никак не могла представить себе этот день без Амара. Но вместе с братом вернулась и прежняя тень беспокойства за его судьбу.
– Можешь позвать его? – попросила она. – А когда придет, оставь нас на минутку, ладно?
Хадия подняла глаза на сестру. Несмотря на то что Худа выглядела немного обиженной, она не стала терзать Хадию вопросами, ответов на которые ей знать не полагалось.
* * *
Пока она неторопливо скользила между гостями, то и дело останавливаясь, чтобы обнять тех женщин, с которыми еще не успела поздороваться, Лейла думала о своей жизни. Если бы давным-давно, в те времена, когда ее дети были еще малы, а жизнь представляла собой множество неизвестных, кто‐то попросил ее описать будущее ее семьи, Лейла описала бы его именно так. Сейчас она шла по залу, осанистая, с осторожной улыбкой, и чувствовала, что эта свадьба принадлежит не только ее дочери, но и ей самой. Амар был рядом. Между приветствиями она украдкой посматривала на него, рисовала в голове карту его перемещений и всякий раз отыскивала на лице сына признаки растущего недовольства.
Пока что все шло как нельзя лучше. Гости прибывали точно в срок, а тарелки с угощениями не пустели. На одном столе стояли свежевыжатые соки из манго и ананаса, на другом – всевозможные закуски; посреди каждого стола в высоких вазах пенились белые орхидеи. Маленькие золотые мешочки с подарками для гостей были разложены по местам и ждали своего часа. С этими подарками ей помогла Худа, они не спали до поздней ночи, напевая и наполняя каждый мешочек миндалем и шоколадом. Что до самого помещения, то оно было великолепным – Лейла выбрала его вместе с Хадией несколько месяцев назад, и теперь, проходя под арками в главный зал, она еще раз убедилась в толковости принятого решения. В прошлый раз здесь было значительно темнее, но сегодня все смотрелось сплошной декорацией к старому голливудскому кино: потолки, бесконечно уходящие вверх, и люстры, сиявшие так ярко, что казалось, будто они пытаются затмить друг друга;
элегантные мужчины в темных костюмах и шервани[2] и женщины в разноцветных, расшитых бисером платьях, преломляющих свет. Лейла сожалела лишь о том, что ее собственные родители не дожили до этого дня. Как бы они гордились, как счастливы были бы присутствовать на свадьбе своей первой внучки. Но сегодня даже их отсутствие не могло затмить того счастья, за которое ей следовало благодарить Господа. С каждым своим выдохом Лейла шептала, что Бог велик, велик, и вся слава – Ему одному.
Часом ранее она помогла Хадие облачиться в традиционную красную дупатту[3] и, прочитав соответствующие молитвы, принялась закалывать палантин булавками. Все то время, пока мать хлопотала вокруг нее, Хадия молчала; один только раз она произнесла какие‐то слова благодарности. Волновалась, как и положено всякой невесте. Как волновалась сама Лейла много лет назад. Она расправила складки ее наряда, приколола к волосам спадающую на лоб подвеску и отступила, чтобы целиком охватить красоту Хадии: все тончайшие узоры хны на ее руках, все ее украшения, вбирающие в себя свет.
Теперь она выискивала в толпе своего сына. Казалось невероятным, что еще недавно она не спала по ночам и не выносила тьму, пробуждавшую все ее страхи. Днем Лейла убеждала себя, что ей вполне достаточно видеть его лицо на снимках, которые удалось сберечь, и слышать его голос на семейных видео: вот Амар на экскурсии, вот он, взволнованный, наблюдает за тем, как сотрудник зоопарка поднимает желтого питона. Вот его рука первой взлетает в воздух, чтобы дотронуться до змеи. Этого было достаточно, чтобы знать, что он по‐прежнему жив, его сердце бьется, а мозг работает в своей обычной, непостижимой для нее манере. Но этим утром Лейла впервые за долгое время проснулась с осознанием того, что вся ее семья в сборе.
Пока дети спали, она приготовила деньги для раздачи милостыни – таким образом она надеялась отблагодарить Бога за этот счастливый день и пресечь на корню все кривотолки касательно возвращения ее сына. Позже она поехала в магазин, и холодильник наполнился его любимой едой: зеленые яблоки и вишня, фисташковое мороженое с миндалем, профитроли с ванильным кремом – все те лакомства, за которые ему частенько попадало в детстве.
Допустимо ли испытывать большую радость, большее облегчение из‐за возвращения Амара, чем из‐за свадьбы дочери? Прежде чем Рафик ушел, чтобы следить за всеми приготовлениями – столы, стулья, помост для жениха и невесты, – Лейла поднялась по лестнице и вошла в его комнату.
– Ты меня выслушаешь, отец? – обратилась она к мужу. – Ты можешь хотя бы сегодня ничего не говорить?
Она всегда находила способ избегать его имени. Сперва из скромности, после – по обычаю, в знак глубочайшего уважения к нему. Теперь же говорить иначе было бы просто-напросто неестественно.
Рафик перестал застегивать рубашку и посмотрел на жену. Лейла имела полное право обращаться к нему с этой просьбой – долгие годы она не вмешивалась и не оспаривала его решения. Вот почему теперь она не отступала.
– Пожалуйста, ради меня, не говори ничего, что разозлит или расстроит его. Завтра мы сможем обсудить все, что захочешь, но сегодня, прошу, давай не будем портить праздник.
Прошлым вечером, когда Амар только приехал, они как могли старались вести себя дружелюбно. Рафик даже кинул сыну традиционное «салям»[4], прежде чем Лейла перехватила инициативу – накрыла ужин, а после отвела Амара в его спальню.
На секунду ей показалось, что муж обиделся – так медленно он застегнул все пуговицы на запястьях.
– Я и близко не подойду к нему, Лейла, – ответил он наконец, опуская руки.
* * *
Амар и Рафик стояли на противоположных концах переполненного зала, и в тот момент, когда их взгляды встретились, Амар понял, что между ними действует нечто наподобие негласного соглашения: оба знают, для чего они здесь и почему не решаются приблизиться друг к другу. Амар первым опустил глаза. Он все еще чувствовал гнев и вызванное им отчуждение. Все внутри него будто сжалось, как та пружина, жесткость которой невозможно ослабить.
Поначалу, встречая знакомых, которые все как один интересовались его делами, Амар сочинял всякие небылицы. Одному он представился художником, другому наплел, что он инженер, но был раздражен тем, какое сильное впечатление произвела эта новость. Третьему он сказал, что планирует стать орнитологом, а в ответ на растерянный взгляд собеседника пояснил: «Птицы. Я хотел бы изучать птиц». Но вскоре эта забава ему надоела, так что он просто старался закончить разговор как можно скорее.
Амар вышел через арку мимо детей с их вечными играми, мимо лифтов и остановился только тогда, когда звуки шенаи практически смолкли. Он совсем забыл, каково это – проходить сквозь толпу знакомых, чувствуя себя лицемером, ощущать на себе пристальный взгляд отца, прекрасно понимая, что тот подсознательно ждет, когда сын в очередной раз опозорит всю семью, когда с его языка сорвется очередная ложь.
Он продолжал шагать, пока не оказался у бара в противоположной части отеля. Конечно, никто из гостей Хадии не осмелился бы прийти в такое место. Даже ему самому нахождение здесь в день ее свадьбы казалось предательством. Поставив локти на стойку, он тяжело вздохнул и спрятал лицо в ладонях. Гнусавый голос шенаи звучал так далеко, что приходилось изо всех сил напрягать слух, чтобы расслышать его.
Это казалось невероятным, но прошли всего лишь сутки с тех пор, как он отважился подойти к дверям родного дома и постучать. Больше всего он поразился тому, что все здесь сохранило свой первозданный вид: тот же оттенок имела ночь, то же окно на втором этаже, лишенное ставен.
Свет не горел во всем доме. Никто не догадывался, что он приехал, и не догадался бы никогда, стоило лишь повернуть назад. Он утешал себя мыслью, что в этом случае ему не придется встречаться с отцом и видеть, как изменилась мать после его побега. Луна над головой была почти что полной, и, точь‐в-точь как в детстве, он принялся различать на ней очертания человеческого лица, а после – имени, написанного вязью, на которое всегда с особой гордостью указывала его мать. Амар почти что улыбнулся, обнаружив и то и другое.
Вероятнее всего, он ушел бы именно теперь, но в комнате Хадии загорелся свет. Переливчато-зеленый, как голова селезня, он разлился за шторами, и этого оказалось достаточно, чтобы сердце его дрогнуло. Она рядом.
Он сам устроил свою жизнь таким образом, что потерял всякую возможность видеть ее. Он даже не узнал бы о том, что Хадия выходит замуж, если бы месяц назад она сама не позвонила ему и не попросила приехать. От удивления он не снял трубку, но столько раз потом прослушал оставленное на автоответчике сообщение, что запомнил его наизусть. После того звонка он постоянно прокручивал в голове все сказанное, чувствуя, что момент его возвращения близок, но он не принесет с собой ничего хорошего.
Свет в ее комнате и чернота у него внутри. Как‐то летом они открыли жалюзи и протянули между своими комнатами веревку с двумя пластмассовыми чашками на концах. Хадия заверила его, мол, она знает что делает. Она уже мастерила такое в школе. Амар не был уверен, что ее голос действительно передается ему по натянутой веревке, а не доносится по воздуху, но ей он этого не сказал. Они играли в войну. Идея принадлежала Хадие – она всегда блестяще придумывала игры. Наблюдательный пункт располагался на втором этаже. «Синяя птица на ветке, прием», – сказал Амар, выглянув в окно, и снова присел на корточках. «Почтальон на улице, – ответила Хадия, – у него куча писем, прием».
Отец был вне себя, когда увидел, что жалюзи сброшены на подъездную дорожку, а одна из них сильно погнута. С виноватым видом дети выстроились перед ним: старшая Хадия, средняя Худа и младший, пытавшийся укрыться за их спинами, – Амар. «Твоя идея?» – спросил отец, глядя только на него. И был прав. Действительно, именно он придумал вытолкнуть жалюзи на дорогу. Хадия молча уставилась в пол. Худа кивнула. Хадия посмотрела на сестру, но ничего не сказала. «А вы две? – обратился к ним отец. – От вас я такого не ждал».
Амар дулся в своей комнате. Он закрыл окно и рухнул поверх прохладной простыни. От них ничего другого и не ждали. И хотя Хадия с того дня никогда больше не позволяла себе трогать жалюзи, Амар повторял этот номер каждые несколько лет, пока отец не махнул на него рукой и не отказался от ремонта вовсе.
– Не надумал выпить? – спросил его бармен.
Амар поднял глаза и покачал головой. Было бы лучше для всех, скажи он «да». Выпивка угомонила бы его, и, быть может, он сумел бы насладиться яркими красками, вкусной едой и щемящим звуком шенаи. Но он не станет пить. Он вернется домой ради матери и сестры, потому что обещал им.
На телефон пришло сообщение от Худы: «Хадия просит тебя прийти. Номер 310». Весь день он боялся, что сестра вызовет его на разговор только потому, что считает себя обязанной сделать это. Сам же он смутно догадывался, что чувство того же порядка привело его обратно в родительский дом, а вовсе не любовь. Но теперь в нем зародилось нечто новое – не то чтобы волнение или счастье, но что‐то напоминающее надежду. Он поднялся на ноги и шагнул туда, куда звал его шенаи, – к своей семье.
* * *
Амар может прийти с минуты на минуту. Самое главное теперь – не вести себя так, как накануне, когда она была настолько шокирована его приездом, что не смогла выдавить из себя ни единого слова. Она просто обязана быть к нему добрее.
Прошедшие три года сообщили лицу Амара какую‐то новую серьезность: под глазами залегли тени, на подбородке появился свежий шрам, помимо уже бывших – возле губ и бровей. Он, казалось, ссутулился, и Хадия почувствовала, что былая уверенность покинула брата, словно уверенность была такой же частью физиологии, как его особенная полуулыбка. Больше прочего ее мучило то, каким маленьким вдруг стало его лицо, какими острыми были плечи и ключицы, выпиравшие из‐под футболки, и с каким страхом он смотрел на нее, будто бы желая исчезнуть. Но сегодня она постарается держать свои наблюдения при себе и встретит его улыбкой.
В ожидании брата Хадия сохраняла полную неподвижность, она не хотела измять одежду, которая шумно расходилась складками при малейшем движении. Палантин, задрапированный вокруг головы, был очень тяжелым, тугое колье сжимало шею, а подвеска на лбу сползала, стоило только повернуть голову. Хадия мельком взглянула на свое отражение и едва узнала в нем себя.
В дверь постучали. Не жди она Амара, она все равно узнала бы его фирменный стук – несмелый, короткая пауза и еще два удара, но уже погромче. Худа открыла дверь, и Хадия услышала, как она разговаривает с Амаром с той сухостью, которую обычно использует в беседах с малознакомыми людьми.
Брат вошел в комнату. Хадия сразу заметила, что он постарался хорошо выглядеть на ее свадьбе: принял душ, причесался, надел черный костюм и подходящий к нему галстук. Она указала на место рядом с собой, приглашая его сесть, но он остался стоять.
– Как там дела внизу? – спросила она.
– По-моему, я сказал дяде Самиру, что пытаюсь стать профессиональным художником.
Амар скривил рот и уперся языком в щеку, как часто делал, когда волновался или хотел кого‐то обмануть. Он совершенно не осознавал этой своей манеры, но Хадия знала ее наизусть. Это он, ее брат. Выражение его лица немного поменялось – челюсть очерчена резче, а щеки впали, но взгляд остался таким, каким она его помнила.
Она хотела было пожурить Амара, но рассмеялась при мысли о дяде Самире, доверчивее которого не было никого на свете. Прежняя Хадия велела бы брату проявить благоразумие, ведь рано или поздно его ложь откроется, но теперь она не знала, может ли сделать ему замечание так, чтобы он не почувствовал обиды.
Она снова пригласила его сесть рядом.
– Ты такая красивая, – заметил он.
– Разве это не перебор? – Хадия приподняла отягощенные браслетами руки, которые, казалось, принадлежали кому‐то другому.
Амар помотал головой:
– Мама, наверное, так счастлива. Наконец‐то ты согласилась выйти замуж.
– Это не договорной брак, – пояснила она.
Мгновение он казался удивленным, но тут же улыбнулся:
– Значит, не я один их разочаровал.
– Нет. Но именно ты проложил мне дорожку.
Было неясно, происходила ли их шутливая беседа от той непринужденности, что свойственна родственникам, или все же от некоторой неловкости?
Амар сел рядом с сестрой. Мальчишеские повадки по‐прежнему угадывались в каждом его движении. «Ты ведь не сдашь меня папе?» – спрашивал он всякий раз, когда Хадия замечала его с сигаретой или когда он просил оставить окно открытым, чтобы вернуться под утро незамеченным. Всегда одно и то же выражение лица, одни и те же большие карие глаза. Все те ночи, проведенные в ожидании его, когда она механически водила пальцем по крошечному узору, вырезанному на подоконнике, и вздрагивала всякий раз, когда где‐то в доме скрипела рассохшаяся половица. Годы спустя он уже не спрашивал Хадию, не выдаст ли она его. Он знал, всегда знал, что она никогда не предаст его доверия.
И вот теперь настал ее черед.
– Я хочу кое о чем тебя попросить, – сказала Хадия.
– Все что угодно!
Амар ответил так поспешно и так искренне, что она убедилась, как была права, решившись пригласить его на свадьбу. Хадия объяснила ему, что через несколько минут Худа покроет ее свадебным покрывалом и под руку поведет сквозь ряды гостей к тому помосту, где отец навсегда передаст ее Тарику.
– Ты поддержишь меня с другой стороны? – спросила она. Амар кивнул.
– Ты не обязан, если не хочешь.
– Знаю. Но я хочу.
Она укрыла его ладонь своей. Не важно, что прежнее между ними отжило, а новое только предстоит найти. Одно то, что они просто могли посидеть рядом, уже было огромным утешением для обоих – утешением такого рода, которое возможно только между людьми, знающими друг друга с детства.
– У меня кое‐что есть для тебя, – сказал Амар, вынимая из кармана пиджака маленький, неряшливо запечатанный пакетик. – Только не открывай прямо сейчас, ладно?
Он сунул пакетик ей в руку. Хадия осторожно встряхнула его, пытаясь угадать, что внутри, после убрала в сумку и пообещала, что это будет первый свадебный подарок, который она откроет.
Раздался стук в дверь, и Амар помог Хадие встать. Это была Лейла. Ее глаза наполнились слезами при виде дочери. Даже Худа незаметно утерла глаза костяшками пальцев, что очень удивило Хадию, ведь сестра среди них была, пожалуй, наименее подвержена эмоциям. Хадия несильно ткнула ее локтем, как будто бы говоря: ну вот, только не ты.
– Готова? – спросила Худа.
И все то, о чем Хадия не успела подумать за минувший день, внезапно нахлынуло на нее: Худа спрашивает, готова ли она спуститься вниз и пройти через полный зал; если она кивнет – значит, она готова быть с Тариком всегда. И Хадия кивнула. Тогда Лейла коснулась ее лба указательным пальцем и арабским письмом начертала на нем «Я-Али» – жест, оберегавший семью и приносивший удачу. Она всегда совершала этот ритуал в важные дни: в первый день занятий, перед экзаменом или дальней поездкой. Неторопливое движение ее пальца и та сосредоточенность, с которой мать творила молитву, успокоили Хадию. Пусть сама она и не способна просить Господа о чем‐то по‐настоящему важном, она всегда может понадеяться на веру своей матери.
Лейла расправила ее палантин так, что теперь он скрывал ее от посторонних глаз. Худа взяла сестру под руку. Но, прежде чем сделать шаг, Хадия повернулась к Амару и не двигалась с места, пока он не сжал ее ладонь в своей.
Сегодня они празднуют расставание Хадии с прежней жизнью и начало новой, в которую ей вот-вот предстоит войти. Подружки невесты ждали у лифта, чтобы, подобно балдахину, нести над ней алую сетчатую ткань, расшитую крошечными зеркальными пластинами. Барабанный бой возвестил о прибытии невесты, и каждый удар руки по мембране эхом отзывался в ее теле.
Хадия вступила в зал. Краем глаза она видела ряды столов, мимо которых шла, и людей, которые шепчутся между собой и щелкают затворами фотокамер. Процессия остановилась. Подруги свернули красную ткань, и свет вновь стал теплым и золотистым.
– Можешь поднять глаза, – шепнула Худа.
Перед ней стоял отец, и лицо его выражало такую небывалую нежность, какой она никогда не замечала в нем прежде. Приподняв палантин, он осторожно поцеловал дочь в лоб так, чтобы драгоценные камни на подвеске не врезались в кожу, и Хадию тронуло, насколько глубока родительская любовь.
Отец провел ее вверх по лестнице на помост, где уже ждал Тарик. Барабанный бой смолк. Хадия мельком взглянула на своего жениха и в который раз поразилась, до чего он красив в своем молочно-белом шервани. Господи, подумала она, дай мне запомнить этот день. Их глаза встретились, и Тарик тепло улыбнулся ей. «Я выбрала его, – сказала она себе, – только я. Сама. Это моя жизнь. Разве могла я представить, что такое возможно?»
* * *
Кто‐то из гостей случайно опрокинул воду на ее сари, и теперь по нему расползалось темное, вульгарное пятно. Лейла извинилась и поспешила в уборную, чтобы просушить наряд. Хотелось надеяться, что на ткани не останется никаких следов, ведь в скором времени им предстояло фотографироваться. Как же она мечтала сделать хорошее семейное фото и повесить его в гостиной взамен того, что висело там с незапамятных времен. После ухода Амара она не заменила ни одной фотографии в доме.
Лейла снова взглянула на помост: Хадия и Тарик сидели рядом, но все же на некотором расстоянии, преодолеть которое им позволят только тогда, когда закончится обряд. Они улыбались и потихоньку переговаривались. Оба выглядели как король и королева древнего царства.
Опустив голову, Лейла скользила между столиками и прислушивалась к разговорам гостей. Она едва не задохнулась от гордости, услышав от одной женщины, что невеста просто сияет. Никогда раньше она не смотрела на дочь с таким трепетом, как сегодня, когда Хадия вышла из гостиничного номера, такая зрелая, готовая вступить во взрослую жизнь, но вместе с тем по‐детски нерешительная, словно была ребенком, которого впервые ведут в детский сад. Сколько лет они с мужем ждали этого дня! Возможно, он настал чуть позже, чем им того хотелось, ведь Хадие вот-вот исполнится двадцать семь. С каждым годом Лейла все больше беспокоилась за ее судьбу, особенно в те дни, когда она бывала приглашена на свадьбу какой‐нибудь совсем юной девушки. Но Хадия твердила, что самое главное для нее – закончить учебу. Что ж, так или иначе, Лейле есть за что благодарить Бога. Тарик – уважаемый и образованный молодой человек, именно такой, какого они всегда мечтали видеть своим зятем. Рафик полюбил его даже сильнее, чем сам признавал.
В уборной было прохладно и не слишком светло. Впервые за много часов Лейла могла побыть в одиночестве и расслабиться. От дежурных улыбок болели щеки. Она промокнула пятно салфетками. Бумага впитала часть влаги, но само пятно никуда не делось. Придется подождать. Лейла стояла перед зеркалом и массировала лицо, двигаясь от переносицы к самому затылку, где гнездилась тупая боль. Ей хотелось найти Рафика, удостовериться, что он счастлив, сказать ему: посмотри, что мы сделали вместе.
Утром, закончив все приготовления к свадьбе, он был молчалив, и Лейла никак не могла разгадать его состояние. Те скромные успехи, которых она достигла в отношениях с Амаром за время их совместной прогулки по саду и примерки праздничного костюма, пошли прахом. Стоило Рафику появиться на пороге, Амар тотчас замкнулся в себе. Только двух мужчин подарил ей Создатель для любви, и те не знают, как быть друг с другом.
Перед тем как ехать на церемонию, Лейла разложила наверху молитвенный коврик. Рафик устроился рядом. Это время дня она любила больше всего, и, хотя между ними все еще сохранялось напряжение, она почувствовала покой и единение.
Это Лейла научила своих детей молиться. С девочками было проще, но Амар – он был другим. Амар подражал каждому ее жесту, воздевал руки к небу, в точности как она, и что‐то шептал себе под нос, хотя не помнил ни одной суры. Как‐то раз она велела сыну обратиться к Богу напрямую, высказать Ему все свои желания, но он попросил только леденцов со вкусом зеленых яблок и карамели.
– Это все, чего ты хочешь? – спросила она, и он кивнул.
– Но ты можешь просить все что угодно, – настаивала она в надежде, что он передумает. Лейла терпеть не могла леденцы, потому что они вязли на зубах.
– Если я попрошу только об одном, мое желание исполнится быстрее, – пояснил Амар.
– Бог действует не так, сынок.
– Откуда ты знаешь?
Она была поражена. Ему было шесть или семь лет, но он задал вопрос, который она ни разу за всю свою жизнь не догадалась задать.
На следующий день она отправилась в магазин, купила маленький пакетик тех самых отвратительных леденцов и сунула его под подушку. Он просил о такой малости. Ей пришло в голову, что если она исполнит его желание, то Амар, впечатленный свершившимся чудом, начнет молиться по‐настоящему, с искренней и горячей верой. Детям было велено не расспрашивать о деяниях Господа и не задумываться о них сверх положенного. Дела Его – тайна. И Лейла была счастлива думать об этом как о великой тайне, как о солнце, которое заволокло туманом. Необязательно видеть сквозь туман, говорила ей мать, достаточно просто знать, что за ним скрывается солнце.
Лейла внимательно изучила свое отражение – сари почти высохло. Она освежила помаду на губах и слегка сдвинула хиджаб, чтобы окончательно спрятать едва различимый подтек. Когда она вернулась в зал, чтение хадиса «Аль-Киса» было в самом разгаре. Скоро должна прозвучать ее любимая часть: «О Мои ангелы и обитатели Моих небес! Я не создал бы ни распростертого неба, ни распростертой земли, ни освещенной луны, ни солнца светящего, ни орбиты вращающейся, ни моря текущего, ни корабля, по нему плывущего, кроме как из‐за любви к этим пятерым, находящимся под накидкой. Они: Фатима, ее отец, ее муж и ее дети».
Лейла поискала в толпе Рафика и увидела, что он сидит за столом, сосредоточенно склонив голову в знак почтения. Она решила, что направится к нему сразу, как только закончится обряд. Просто подойдет и скажет: «Это наша заслуга, отец. Мы создали семью и вырастили детей. Какой смысл во всей этой жизни, если временами мы не будем останавливаться, чтобы взглянуть на нее? Наша дочь вышла замуж, наш сын благополучно вернулся домой, друзья и родственники проделали долгий путь, чтобы поздравить нас».
* * *
Больше всего на свете он хотел бы сейчас оказаться на улице, под прохладным ветром, подальше от всякого, кто мог бы заговорить с ним. Хорошо бы еще поднять голову и посмотреть наверх, если, конечно, фонари позволят ему разглядеть звездное небо.
Амира Али все‐таки пришла. И хотя их взгляды ни разу не пересеклись, он был уверен, что она его заметила. Да и могло ли быть иначе? Люди вокруг расплывались перед глазами: пятна цвета – синего, зеленого, желтого, но вдруг знакомый удар – она. И пока все остальные взгляды были устремлены на Хадию, Амира смотрела куда‐то в сторону – то ли на его отца, то ли на Тарика.
Он знал, что она приглашена, но заверил себя, что выдержит эту ночь вне зависимости от того, увидятся они или нет. Амар вынул сигарету и закурил. Излом ее шеи, ее скулы, ее подбородок, ее поразительные темные волосы. Ему пришлось напомнить себе, что необходимо двигаться, пока они не дошли до помоста, а после ни в коем случае не оглядываться. Главное – дождаться того момента, когда Хадия займет свое место рядом с Тариком, и незаметно выскользнуть прочь, не поднимая глаз.
Когда они с Хадией были наверху, он вдруг подумал, что ничего не знает о Тарике. В любом случае для беспокойства уже поздновато, кроме того – и это еще хуже, – он потерял всякое право на такого рода вмешательство в ее жизнь. Но все же Хадия не только пригласила его, но и настояла, чтобы он участвовал в церемонии. Амар знал, что она не обязана была делать это. Как же он переживал, когда поднимался в ее номер, как боялся, что она задаст вопрос, на который он не захочет отвечать. Но Хадия не стала выкручивать ему руки. Самое малое, что он мог для нее теперь сделать, – это сыграть свою роль до конца.
Этим утром он остался один в своей старой комнате и заглянул в стенной шкаф: все его вещи висели в том же порядке, что и раньше. Раздвинув одежду, он шагнул в нишу, где среди допотопных стеганых покрывал и пустых чемоданов по‐прежнему пряталась его тайная коробка. Амар осторожно потрогал мягкую кожаную поверхность. Он всегда знал, что когда‐нибудь вернется, хотя бы для того, чтобы забрать ее. Нужная комбинация всплыла сама собой, замок характерно щелкнул. Устроившись на полу, он принялся ворошить воспоминания своей юности: журналы; глупые стишки, написанные им самим или хорошие, но чужие; фотографии, украденные из семейных альбомов; запрятанные на самое дно и запечатанные в конверт письма Амиры. Письма, написанные ее мелким, изящным почерком, запечатлевшие ход ее мыслей. Фотографии, с которых она внимательно смотрит на него или закрывает лицо руками.
Снимал он сам, это очевидно. Не только потому, что он хорошо помнил, как нарезал вокруг нее круги. Просто любой человек, взглянувший на эти снимки, сразу понял бы, что они – творение рук влюбленного. До него вдруг дошло, что стоит ему прочесть эти письма, как все мужество, которое он собрал, чтобы вернуться к Хадие, немедленно покинет его. Вот почему он вернул письма на место, осторожно опустил крышку и защелкнул замок.
В голове чувствовалась какая‐то пульсация. Не может быть, чтобы он проделал весь этот путь зря. Молитва, зазвучавшая в тот момент, когда он покидал зал, скоро закончится. Он стоял с закрытыми глазами и рассматривал красные всполохи, а после, с силой надавив на веки, следил за переменой цвета: алый наряд его сестры; румянец, заливавший лицо Амиры, когда он открывал перед ней дверь или отпускал какой‐нибудь незначительный комплимент вроде похвалы ее туфлям. Она никогда не научится скрывать свои чувства.
Пытаясь как‐то отвлечься, Амар наполнил свою тарелку пирожками и кусочками жареной курицы. Нужно было заглушить запах алкоголя и задобрить желудок, чтобы остановить головокружение. Конечно, ему полегчало, но все же не следовало возвращаться в тот бар – с начала церемонии прошел всего час, а он уже допустил ошибку. Буду паинькой, сказал он себе. Ради матери и ради сестры.
Ее приветствие было подобно грому среди ясного неба. И снова все его тело как будто пронзило ударом тока. Он поднял глаза – Амира стояла в нескольких шагах. Замедленным жестом она подняла тарелку, словно не определившись, верно ли поступает, и улыбнулась. Амар улыбнулся в ответ. Он так боялся встретиться с ней взглядом, что сосредоточил все свое внимание на браслетах, скользивших по ее запястью всякий раз, когда она поднимала тарелку. В один момент его ноги стали ватными. Он поднял глаза к потолку и смотрел на свет до тех пор, пока тот, многократно отразившись в хрустальной люстре, не превратился в калейдоскоп разноцветных огней. Как откровенно и как отчаянно он старался не смотреть на нее! Все его помыслы были сосредоточены на том, чтобы придать своему лицу равнодушное выражение, притвориться, будто он ничего не чувствует.
Скоро они уже стояли бок о бок. Она наклонилась к столу и положила на тарелку пирожок, а когда ее рука потянулась за мятным соусом, Амару вдруг сделалось тоскливо оттого, как легко он предугадывал каждое ее движение. Амира повернулась к нему, и прядь темных волос упала на ее лицо, образовав нечто вроде занавески. Ему хотелось протянуть руку, чтобы заправить прядь за ухо, но он не мог дотронуться до нее. Он лишь жестом указал на свой лоб, и она, вспомнив, как часто он убирал волосы с ее лица, немедленно пригладила их сама. Ее щеки слегка порозовели. Как же ему этого недоставало. Оба молчали, сознавая, что по‐прежнему говорят на том языке, который следовало забыть.
Часть 2
1
ЧЕТВЕРТОГО ИЮЛЯ ВСЕ СИДЯТ НА МОКРОМ ГАЗОНЕ в парке неподалеку от дома и с нетерпением ждут, когда расцветится небо. Просто чудо, что они здесь. Это первое четвертое июля на ее памяти, напоминающее праздник. На самом деле одно то, что они могут вот так запросто сидеть на траве наравне со всеми и выжидательно моргать, глядя в пустое небо, – уже большое достижение. Еще час назад, на закате, они умоляли отца позволить им посмотреть салют, но он ответил, что там наверняка будет много пьющих, а салют можно посмотреть и по телевизору. Но даже маленький Амар, едва ли способный понять, о чем просит, монотонно канючил «пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста», пока отец наконец не сдался.
Хадия и Худа сидят скрестив ноги. По-индийски, как говорят ее друзья. Хадия не до конца понимает, что это значит и почему это заставляет ее чувствовать себя немного неловко. Совсем чуть‐чуть. Они расстелили куртки, выложив рукава таким образом, чтобы получилась звезда. Отец сидит рядом и осматривает парк, отмечая про себя те семьи, которые принесли складные стулья и толстые клетчатые одеяла. Семьи, которые пахнут попкорном и держат в руках красные чашки, что в темноте кажутся фиолетовыми. Тут же, рядом с Худой, сидит мама; Амар, привалившись к ее плечу, сосет большой палец.
Внезапно раздается оглушительный хлопок, и огненный луч, преодолевая верхушки деревьев, с треском распадается на сотни тающих звезд. Это фейерверк. Точь-в‐точь как тот, который до сих пор она видела только по телевизору. От радости Худа верещит и хлопает в ладоши. Петарды взмывают одна за другой. Их громыхание и гул отзываются в каждом сантиметре ее тела. Шумно настолько, что Амар зажимает уши, но в его широко раскрытых глазах нет никакого страха, лишь удивление. Хадия замечает, что может отследить на небе малюсенькую вспышку света, прежде чем та наконец взорвется. Она пытается держать рот закрытым, как взрослая, – в конце концов, ей уже семь, – но не может совладать с собой и временами выкрикивает что‐то вроде «ух ты!». И улыбается до немоты в щеках.
Все эти всполохи не похожи друг на друга. От некоторых небо окрашивается в ярко-зеленый, потусторонний цвет. Хадию привлекают желтые, с лучами ярче солнца. Одни умирают тотчас после взрыва, другие медленно опускаются вниз, оставляя после себя пятна звездного света. Это ее любимые – золотистые, надолго повисающие в воздухе, пока их хвосты не превратятся в бледную дымку.
Не переставая зажимать уши, Амар хихикает над теми фейерверками, которые шипят громче других и закручиваются в причудливую спираль. Мама держит его на коленях, и ее подбородок покоится на его маленькой макушке. Кажется, что праздник длится уже целую вечность. Каждый следующий взрыв заставляет Хадию переживать: что, если верхушки деревьев загорятся или пламя, которое кажется таким близким, попадет на их куртки?
– А как мы поймем, что он скоро закончится? – спрашивает Худа.
От ее шепота Хадие становится щекотно. Дома она в красках расписала отцу, как все будет: сначала много маленьких петард, а в конце оглушительный фейерверк. Хадия даже подобрала подходящее сравнение – как в оркестре.
– Ты поймешь, – говорит она, хотя сама понятия не имеет, как скоро будет конец и узнает ли она его, когда увидит.
Она оглядывается на отца – отблески салюта придают его коже зеленоватый оттенок; рот приоткрыт, и видны белоснежные зубы. Он выглядит так, словно тоже считает это зрелище невероятным. Таким прекрасным, что на него невозможно смотреть без улыбки.
Снова и снова раздается звук взлетающих петард. Хадия слышит смех Амара и всем телом чувствует мелкую вибрацию взрывов. Она видит, как меняется лицо ее отца, которое вдруг озаряется то красным, то голубым, то золотистым светом, то снова исчезает в темноте, опознаваемое лишь по блеску его зубов.
* * *
Солнце неумолимо. Лейла сидит на балконе, прислонившись спиной к стене, поддерживая правильную осанку. Рядом младшая сестра – Сара, но они не касаются друг друга. Они установили правило: можно сидеть в жаркий день на балконе, но любое соприкосновение тел сделает температуру невыносимой.
Лейлу утешают звуки, доносящиеся с улицы: торговец фруктами; мальчишка, позволяющий себе те слова, что для нее запретны; гудки машин; цоканье копыт от проходящего под окном животного.
– У тебя есть секрет? – тихо спрашивает Сара.
Это второе правило балкона: здесь нужно говорить шепотом. Они приходят сюда, когда не хотят, чтобы их подслушали.
Лейла хочет сама ей все рассказать. Она тянет руку к пурпурному лепестку бугенвиллеи над головой Сары. Этим летом она впервые почувствовала близость с сестрой. До того Сара была всего лишь маленькой девочкой, с которой приходилось делить тесную спальню и следить, чтобы она не подслушивала под дверью, когда к Лейле приходят подруги.
Теперь она та сестра, с которой Лейла шепчется перед сном. Та, кому можно посетовать на строгость учителя или поплакаться, если приснится страшный сон. Сара спит очень чутко и просыпается, стоит лишь позвать ее. Она рада, что ее воспринимают как взрослую. Как подругу.
– Кажется, я выхожу замуж, – говорит Лейла и вертит кольцо на пальце до красноты.
Сара спрашивает, когда это случится, но в ее голосе слышна боль. Не потому ли это, думает Лейла, что я не сказала ей раньше? Или Сара расстроена, что останется одна?
Их дядя договорится обо всем с женихом и устроит его встречу с мамой и папой.
– Мама говорит, что это прекрасное предложение и у меня нет причин отказываться.
Сара кладет голову на плечо сестры, но Лейла не напоминает ей о правиле балкона.
– Где он живет? – спрашивает Сара.
– В Америке.
– Далеко.
– Бывает и дальше.
– Чем занимается?
– Сама не знаю. Мама говорит, что у него хорошая работа и вообще он очень трудолюбивый. Его родители давно умерли. Он сам решил переехать, нашел работу, жилье…
Лейла не понимает, почему все это звучит так, будто она пытается убедить сестру.
– Ты уже дала согласие?
Поднимается ветер. Он проходит сквозь бугенвиллею, и ее листья плещутся, напоминая маленькие хлопающие ладошки. Эти аплодисменты листвы, наверное, самый любимый звук Лейлы.
– Пока нет, – говорит она.
– Но согласишься?
Ее палец до того распух, что кольцо больше не оборачивается вокруг него. Лейла не знает, даст ли согласие на этот брак. Ей еще никогда не приходилось принимать такие решения.
– Согласишься, потому что нет причин отказывать? – допытывается Сара.
Сейчас ее голос звучит совсем по‐детски.
– Мама считает, что он мне подходит.
Маме не терпелось рассказать ей о женихе. Она объяснила, что он из хорошей семьи, его родители до своей кончины были очень уважаемыми людьми и сам он не промах, раз смог перебраться в Америку и добиться там успеха. Но уезжать так далеко от родных?
«Я хочу, чтобы у тебя была хорошая жизнь, Лейла, – сказала мать. – Чтобы ты жила в достатке и благочестии». У Лейлы было сильное предчувствие, что если она послушает мать, если доверится ей, если постарается угодить, то все в итоге обернется для нее наилучшим образом, а небольшие сомнения, которые она испытывает сейчас, разрешатся сами собой. В конце концов, родители никогда не отдали бы ее человеку грубому, злому или бедному. И Бог вознаградит ее за послушание родителям.
– Ты могла бы поступить, как те женщины в фильме, которые говорят: «Нет, отец, я не могу выйти за него! Я люблю другого! Того, кто для меня запретен!»
– Не говори глупостей.
– А как же Радж? – шепчет Сара, улыбаясь.
Лейла шикает на сестру. Это уже не смешно. Но что‐то при упоминании его имени волнует ее, и она вдруг чувствует едва ощутимую грусть. Радж продает мороженое у здания школы. Когда она проходит мимо, он всегда кивает головой в знак приветствия. Лейла не замечала, чтобы он кивал так кому‐то другому.
Каждые несколько дней она подходит к нему за очередным шариком мороженого, даже если ей совсем не хочется. Иногда он качает головой, когда Лейла протягивает деньги, и тогда она идет домой с подарком. Со временем они с сестрой начали шутить насчет Раджа, обсуждать сорта мороженого, которые будут подавать на их свадьбе, и успешный бизнес, который он начнет по всему Хайдарабаду.
– Как его зовут? – спрашивает Сара, прерывая затянувшееся молчание.
Лейла собирается произнести его имя, но вдруг понимает, что забыла его.
Ночью, лежа в постели, Лейла повторяет про себя: Рафик, Рафик… Неужели она переедет к нему в Америку? Какие там дороги? Какие дома? Что за люди живут в этих домах?
Сегодня ей не уснуть. Она пытается оживить в памяти подробности его визита: светло-коричневая рубашка на пуговицах, которая совершенно не подходит к оттенку его кожи. Весь вечер она просидела с опущенными глазами, изучая собственные руки: красные костяшки пальцев, неровно остриженные ногти. Перед его приходом мать велела не поднимать головы, пока с ней не заговорят. «Но даже тогда – не смотри на него», – сказала она. Одного осторожного, беглого взгляда хватило лишь, чтобы оценить его рубашку.
Она зовет сестру. Сара что‐то невнятно бормочет в ответ, трет глаза, зевает и снова откликается уже уверенным, но все еще тяжелым ото сна голосом.
– Как он тебе? – спрашивает Лейла.
– Кто?
– Ты знаешь кто, – говорит она и вдруг понимает, что от смущения не может произнести его имя.
– У него уродливая рубашка, – отвечает Сара.
Лейла смеется. Сара начинает перечислять, что ей запомнилось: он улыбался, когда отец шутил, но ни разу не засмеялся; он не ел мамины сладости, но выбрал почти весь миндаль из чаши с сухофруктами; он кашлял в платок, никогда не начинал разговор первым, только отвечал, и время от времени поглядывал на Лейлу.
– Он тебе понравился? – спрашивает Сара.
Лейла пожимает плечами, но в темноте этого не видно.
– Вначале всегда так, – говорит Сара.
Лейла кивает, но Сара по‐прежнему слышит лишь тишину и потому продолжает:
– Ну, может, он знает, что на ночь нужно зашторивать окна, а просыпаться по первому звонку будильника. Или сумеет отличить, когда ты действительно хочешь побыть одна, а когда ведешь себя так, будто хочешь побыть одна, но на самом деле хочешь поговорить.
– Имеешь в виду, что, возможно, он знает все то же, что и ты?
Лейла интересуется, не заметила ли сестра еще чего‐то.
– Как ты смогла отличить его голос от всех остальных?
* * *
Хадия сосредоточенно выписывает буквы, когда в классе раздается телефонный звонок. Она старается писать красиво на случай, если вечером отец будет в настроении взглянуть на ее школьную работу. Хадия прикусывает нижнюю губу и только тогда вспоминает, что губа треснула, когда она начинает саднить.
Иногда отец стучит пальцем по ее тетради и говорит Амару: «Смотри, вот так надо писать». Хадия любит получать его похвалу, но радость сменяется угрызениями совести, когда она видит страдальческое лицо брата. Учительница, миссис Берсон, кладет мел на серебряный поднос и отвечает на звонок. «Пожалуйста, Боже, только не снова», – думает Хадия.
Миссис Берсон вешает трубку, смотрит на нее и кивает. Хадия знает, что это означает. Одноклассники начинают перешептываться и ерзать. Как же она ненавидит все это. В своем хиджабе она и без того отличается от всех остальных. Стоит учительнице пригласить ее к доске, как она тут же краснеет. Хадия убирает тетрадь, задвигает стул и направляется к двери, стараясь не смотреть ни на кого, кроме своей лучшей подруги Даниель, которая ободряюще машет ей вслед.
Вполне возможно, что ничего страшного не случилось. Она медленно идет по пустому коридору, злая на Амара за то, что он снова опозорил ее, да еще и вытащил с урока. Ее шаги гулким эхом разносятся по школе. Чтобы хоть немного приглушить их, Хадия встает на цыпочки. Из приоткрытых дверей до нее долетают обрывки фраз – здесь старшеклассники учат математику, историю и орфографию. Хадия останавливается у каждой двери посмотреть, какой идет урок. А что, если на этот раз случилось нечто по‐настоящему серьезное?
Она думает о сбитых коленках и сломанных костях. Думает о том, как услышит его крик, и о том, что узнает этот крик, даже когда они будут в мечети разделены перегородками. Она представляет, что мчится вниз по лестнице, как сумасшедшая, чтобы поскорее оказаться рядом с братом, и о том, что ей нужно увидеть его, вне зависимости от того, приехали родители или нет. Хадия ускоряет шаг. Через минуту она уже бежит, и отраженный полом свет расплывается у нее под ногами.
Медсестра отрывает взгляд от своих бумажек и приветственно машет рукой, давая понять, что все хорошо.
– Он в изоляторе, – говорит она, показывая, куда идти, но Хадия отлично знает, где изолятор. – Он звал тебя! – кричит она вслед.
Но Хадия знает и это.
Амар лежит на кушетке. На нем красные вельветовые штаны и белая футболка – в этом наряде он похож на маленького медвежонка. Всякий раз, когда он шевелится, Хадия слышит шелест больничной простыни. В помещении прохладно и тускло. Амар выглядит хорошо, и если он от чего‐то и страдает, то разве что от скуки. Он дует на челку так, что она взлетает кверху, а потом снова опускается ему на лоб.
Заметив Хадию, он подскакивает на месте и машет ей так, словно приглашает присоединиться к какому‐то чаепитию.
– Что случилось? – быстро спрашивает она, пытаясь перевести дыхание.
– Ничего, – шепчет он на урду. Он выглядит как человек, которому не терпится поделиться тайной.
– В таком случае что ты тут делаешь? И почему меня вытащили с урока? – Чтобы сестра не подслушала их разговор, она тоже переходит на урду и говорит резко, в точности как мать.
– Я не хотел оставаться в классе, – признается Амар, и Хадия яростно смотрит на него. – И не хотел быть один.
Ее вызвали к медсестре в самый разгар урока. Они как раз проходили американскую революцию. Теперь она не успеет списать с доски, потому что к ее возвращению все уже сотрут. Хадия встала с явным намерением уйти.
– Урок был трудный, сестренка! – воскликнул Амар. – Мне даже плохо стало.
Он называет Хадию сестрой только тогда, когда хочет чего‐то добиться.
– Не уходи, – просит он.
Почему на урду любое слово кажется таким красивым и печальным? Ей нравится говорить с Амаром на урду – она как будто оказывается в параллельном мире, где можно быть другим человеком и испытывать те чувства, о которых не скажешь по‐английски. Она оборачивается и смотрит на брата. От волнения он расчесывает щеку. Ему же всего шесть. Он только начал учиться и с трудом привыкает к долгим школьным урокам.
За год до того, как Амар начал посещать подготовительные курсы, мама куда‐то исчезла на целых три дня, и отец отвез их к своему другу. Амару тогда не было и четырех, и он впервые разлучился с мамой. Хадия помнит, как отец упаковывал их вещи: одежду, пижамы, зубные щетки. Она спросила, где мама, но в ответ получила лишь взгляд, говоривший, что спрашивать не следует.
Никогда еще они не оставались ночевать в чужом доме. Это было запрещено. Позднее отец, вероятно жалея о том своем взгляде, сказал, что мама в порядке и вообще все у них будет хорошо. Выражение его лица было таким же серьезным, как и всегда, но на этот раз оно казалось каким‐то печальным. Даже тетя Сиима выглядела расстроенной, и когда отец передал ей рюкзак с вещами, Хадия встревожилась еще больше. Она смотрела, как Худа и Амар семенят вслед за тетушкой Сиимой и теряются в глубине ее большого дома. Отец мягко опустил руку ей на плечо и пообещал навестить их завтра вечером после работы.
– Ты старшая. Позаботься о них, – сказал он. – Сейчас ты им вместо матери.
Хадия сильно ущипнула себя, чтобы боль в руке заглушила горечь его слов.
– Я уверен, ты справишься, – добавил отец и, наклонившись, поцеловал ее в лоб.
В голове у Хадии промелькнула нехорошая мысль, что она с легкостью переживет день-другой без мамы, если отец в нее верит. Но когда его машина свернула на дорогу, Амар, видимо сообразивший, что эту ночь он проведет без родителей, вцепился в нее и оглушительно зарыдал. Он ни разу не спросил о маме, и Хадия гадала, не понял ли он что‐то такое, до чего сама она еще не дошла.
На следующий день Хадия не смогла пойти в школу. Амар плакал, когда сестра натягивала ему носки, и рыдал, когда она застегивала рюкзак. В припадке он даже стал разбрасываться вещами, и Хадие было стыдно, что тетя Сиима видит такое поведение. Тетя позвонила отцу и все ему объяснила; отец сказал, что Худа должна пойти на уроки, а Хадия может остаться дома с братом. Если Амар смотрел телевизор, то каждые несколько минут он нервно оглядывался на сестру, словно боясь, что стоит лишь раз не засвидетельствовать ее присутствие, как она исчезнет. Когда Хадие нужно было в туалет, она предупреждала Амара, и тот ждал ее в коридоре. Тетя позволила Хадие поиграть в видеоигры. В это время Амар бросал маленькой дочери тети Сиимы квакающий мячик, и та смеялась. Хадие нравилось носить девочку на руках, показывать разные предметы и называть их. Малышка повторяла:
свет, огонь, дерево. Ткнув себя в нос, Амар назвал и свое имя тоже, но, когда малышка попыталась его произнести, у нее получилось только «мар». Тут Хадия и Амар впервые рассмеялись, потому что «мар» на урду означало «удар» или «увечье».
Вечером, когда отец приехал их проведать, Хадия пристально наблюдала за ним, пытаясь понять, что происходит, но он выглядел таким уставшим и отстраненным, что казалось, мыслями он где‐то далеко. Когда он наконец собрался уходить, то обнял на прощание дочерей и долго стоял так, глядя на Амара, сидевшего на диване спиной ко всем. Хадия тоже оглянулась на его спину, чтобы понять, зачем отец так внимательно ее разглядывает, но ничего особенного не заметила.
– Ты должен гордиться Хадией, – сказала ему тетушка Сиима. – Она уже совсем взрослая и такая помощница. Сама присматривает за детьми, мне почти ничего не приходится делать.
Хадия ждала, что отец похвалит ее, но он только кивнул и сказал, что должен идти.
Глядя на то, как его машина удаляется от дома, Хадия ощутила, что все страхи вчерашнего вечера нахлынули на нее с новой силой. Конечно, тетя Сиима добра к ним, ее еда по вкусу практически неотличима от маминой, а ее дети охотно делятся своими игрушками, но в те дни Хадия впервые почувствовала себя старшей сестрой. Словно ей поручили работу, которую нужно было выполнить во что бы то ни стало. С тех пор это чувство никогда не покидало ее. Хадия приняла эту роль как долг и отнеслась к ней так же серьезно, как к учебе или обязанностям по дому. Всякий раз, когда Амар плакал или отказывался от еды тети Сиимы, Хадия брала ложку и сама накладывала ему рис. Она не позволяла Худе дразнить брата, придумывала интересные игры, рассказывала на ночь разные истории. Больше всего Худа и Амар любили слушать про то, как пророк расколол луну или как двое детей, заблудившись в лесу, нашли обратный путь по хлебным крошкам.
– Ты хорошо рассказываешь, – похвалил ее сын тети Сиимы. Они ровесники, и он был добр к ней, но Хадия постоянно забывала его имя.
– Мама рассказывает лучше, – сказала она и впервые поняла, что скучает по матери. Ей стало стыдно оттого, что это чувство пришло к ней так поздно, в отличие от Амара, который не забывал о маме ни на минуту.
Только к третьему дню Амар немного успокоился. Возможно, он понял, что, даже если все уйдут, Хадия никуда не денется. А может, ему просто-напросто наскучило постоянное присутствие сестры и он переключился на игрушки. Хадия оставила брата в покое и весь день провела с Худой и сыновьями тети Сиимы. Иногда она все же отвлекалась от игр и бежала посмотреть, как там Амар. Он совсем не плакал. Ему, кажется, понравилась тетя Сиима. Он даже помогал ей – относил ребятам перекусить или играл с малышкой, когда тетя бывала занята на кухне. Малышка сильно привязалась к Амару и ходила за ним повсюду как хвост. Один раз она оставила на его лице длинную царапину, которая немедленно покраснела и вспухла, и Хадия поразилась тому, что Амар, который был самым младшим в их семье, не оттолкнул девочку, а засмеялся вместе с ней.
Дети вышли в сад, и старший мальчик принялся ковырять землю длинной палкой. Между делом он спросил Хадию, где ее родители. Та пожала плечами и ответила, что не знает.
– Иншалла, Бог даст, вернутся, – ответил он.
Хадие показалось странным, что мальчик ее возраста говорит с ней как взрослый. Так она ему и сказала. Мальчик пожал плечами и ответил, что просто хотел проявить гостеприимство. У него были зеленые глаза, и когда в них отражался солнечный свет, Хадия видела золотисто-оранжевые искорки. Тогда она еще не носила хиджаб и играла в футбол с мальчиками на широком, как парк, газоне. Ее новый знакомый не церемонился с братьями, но ей пасовал осторожно.
Вечером приехал отец и велел собирать вещи. Хадия поняла: это означает, что мать дома, и тут же с удивлением подумала о том, что не хочет возвращаться. Пока они шли к машине, Хадия держала Амара за руку. Она обернулась, чтобы помахать мальчику, чье имя забыла. Тот стоял на пороге и махал ей в ответ.
Когда они вернулись домой, мать сидела на диване. Увидев ее, Хадия остановилась в дверях. Мама выглядела совсем другой. Она будто бы стала меньше. Хадия оглянулась на отца, чтобы понять, не считает ли и он, что мама выглядит странно. Но отец вел себя так же, как в эти несколько дней. Как будто с ними было только его тело, а душа где‐то далеко.
Хадия почувствовала, что обязана обнять маму. Амар уже взобрался ей на колени и ни разу не оглянулся на сестру. Она наблюдала за обоими, смотрела, как Амар вцепился в мать, а та не ставила его на пол, а носила из комнаты в комнату, хотя для этого он был уже чересчур взрослым. В какой‐то момент Хадия не выдержала и бросилась наверх. Ей было жаль, что мать вернулась. В то же время она чувствовала невыносимый стыд и плакала, все повторяя себе: «Мне так жаль, Боже, пожалуйста, прости».
Следующие несколько недель Амар сторонился ее, словно присутствие Хадии напоминало ему о тех днях, когда матери не было рядом. Вскоре Амар пошел в первый класс, и ему пришлось учиться усидчивости. Справиться с этим было непросто. Амар звонил матери и умолял, чтобы она забрала его сразу после ланча. Узнав об этом, отец так рассердился, что ударил Амара вешалкой и сказал, что ему пора перестать быть ребенком – отныне он будет оставаться в школе целый день, как все остальные. После того случая Амар звонил только Хадие.
Она садится на кушетку рядом с братом. Хрустит пергаментная бумага-покрывало. Амар благодарит ее и снова переходит на английский.
– У тебя смешная губа. – Он усмехается, кривя рот.
Хадия облизывает треснувшую губу.
– Это после вчерашнего вечера? – спрашивает Амар.
Хадия не отвечает. Последнее время Амар делает все, чтобы отец злился только на него, а не на сестер. Если Худа замечает, что ужин невкусный, и отец осаживает ее строгим взглядом, Амар тут же добавляет, что ужин не просто невкусный, а противный. После этого отец смотрит исключительно на Амара, не давая ему возможности усомниться в том, что сын испытывает родительское терпение.
– Всего лишь небольшая трещина, – говорит Хадия с уверенностью.
Тикают часы. Медсестра что‐то печатает в другой комнате. Клавиши щелкают быстро и громко.
– Жил-был мальчик, – продолжает Хадия, – который как‐то переполошил всю деревню криком: «Волк! Волк!» Все бросились ему на помощь, в том числе и его испуганная сестра. Но когда люди добежали до поляны, откуда раздавался крик, то не увидели волка – только лукаво улыбавшегося мальчика. Люди решили, что мальчику верить нельзя. «В следующий раз, когда он крикнет “Волк! Волк!”, мы не будем его слушать, а займемся своими делами», – решили они.
Амар сдувает прядь волос, упавшую ему на лоб, словно рассказ его не занимает.
– Даже его сестра убедила себя, что брату не стоит верить, – продолжает Хадия, стараясь говорить серьезно. – Не было никакого волка. Сестре нужно было писать свой конспект и сидеть в классе.
– Ерунда это все, – отмахивается Амар.
– Как хочешь. Главное – урок.
– Что за урок?
– Люди больше не хотели помогать мальчику. И когда волк действительно напал на него, то на крик о помощи никто не пришел. Никто не поверил.
Прежде чем уйти, Хадия обязательно скажет, что Амару следует оставаться в классе, как бы это ни было трудно, и что он больше не должен мешать ей во время занятий.
– Но ты же не поступишь так. Ты всегда придешь, – говорит Амар, немного помолчав.
Она сдается. Сколько ей еще придется сидеть здесь, пока Амар не успокоится и не вернется в класс? Она растирает большим пальцем следы-полумесяцы, оставленные ногтями на руке.
– Почему ты всегда делаешь это? – спрашивает Амар.
Хадия вытягивает рукав свитера и прячет отметины, чувствуя себя так, словно брат открыл одну из ее тайн. Надеясь его отвлечь, она переводит взгляд на стрелки часов.
– Хадия!
– М-м?
– Не говори папе, пожалуйста.
– Не скажу.
Они сидят молча. Говорить не о чем. Хадия знала, что Амар солгал, когда жаловался на боль в животе, но он все равно зачем‐то держится за живот руками. Сейчас брат похож на медвежонка. Он болтает ногами, которые не достают до пола, кладет голову ей на плечо, а она изучает постер о теле человека и здоровом питании. Хадия думает о том, что, если запомнит хоть что‐то из того, что там написано, это может ей пригодиться.
* * *
Каждый уик-энд устраиваются сотни вечеринок в домах друзей, и он их терпеть не может. Там невыносимо почти все. Бесконечная болтовня ни о чем. Неотступный взгляд отца, который постоянно проверяет, уважительно ли сын обращается со взрослыми. Не дерется ли и не грубит ли ровесникам. Не исчезнет ли с теми, кого называет друзьями, тем самым оскорбив хозяина. Удерет ли он, чтобы выкурить сигарету в нескольких кварталах от места празднования или чтобы просто посидеть на обочине и пожаловаться на жизнь. В карманах мальчишек всегда есть мятные конфеты. Иногда ребята едут в ближайший «7‐Eleven», чтобы купить газировки, хотя на вечеринке она льется рекой. Все это ради того, чтобы пощекотать себе нервы. Ради недолгого побега и удовольствия услышать щелчок открывающейся банки, купленной втайне.
Больше всего Амар презирает необходимость соблюдать внешние приличия. Они кажутся ему удушливыми и фальшивыми. Всегда одно и то же меню, одна и та же комбинация блюд. Он не выносит даже обычай разделять женщин и мужчин: женщины на одной стороне дома, мужчины на другой, за перегородкой или плотной занавеской.
Но все же приходилось ехать. Потому что Аббас обязательно будет там, как и остальные ее братья, и, возможно, они заговорят о ней. Амар будет ловить мельчайшие детали, разрозненные обрывки фраз, которые сумеет соединить и узнать о ней больше.
Теперь ему известно, что она любит «Эм-энд-Эмс» с арахисом, потому что ее брат покупает для нее пакетик каждый раз, когда они заходят в «7‐Eleven». Что она хочет через несколько лет поехать в колледж на Восточном побережье и поэтому старается учиться на отлично. Что она изучает и сравнивает различные колледжи, хотя родители против ее затеи с учебой. Она ненавидит спортивные игры, которые братья смотрят по телевизору. Не боится подраться с братьями и требует, чтобы родители относились к ней так же, как и к ним. И конечно, оставался шанс, что и она сама приедет на вечеринку и Амар услышит ее смех, заметит ее туфли в куче обуви. А вдруг получится улучить момент и встать у занавески, отделяющей женскую половину от мужской, в ту минуту, когда кто‐то войдет или выйдет с подносом или кувшином, чтобы придержать ткань и успеть ее увидеть? Эти тонкие черты. Стройное тело, всегда облаченное в яркие одежды.
Сегодня на очередной вечеринке, устроенной другом дома, Амар идет на задний двор и прислоняется к шершавой стене. Молодые женщины расположились за садовым столиком. Он сразу замечает ее, в самом центре. Сегодня она в темно-синем сальвар-камизе[5]. Пьет колу, опустив в стакан оранжево-белую соломинку. Ее волосы острижены короче, чем он запомнил. Она в числе тех немногих девушек, которые не носят хиджаб даже во время вечеринок.
Молодые женщины смеются, явно пытаясь привлечь его внимание. Но он видит только ее. Вокруг перешептываются. Она поднимает на него глаза. Краснеет. Отводит взгляд. Он смотрит на тонкие телефонные провода, разрезающие небо, на сидящих на них птиц – куда угодно, только не на нее. Надевает наушники. Включает песню. Отец разговаривает с занудным дядей Салимом, а это означает, что он некоторое время будет занят. Но Амар все же поглядывает на створки дверей – убедиться в том, что никто не войдет. Одних наушников достаточно, чтобы раздуть уголек отцовского гнева, который тлеет на протяжении вечеринки, разгорается в машине до скандала и заканчивается кошмаром, когда они приедут домой.
Амар пытается сделать вид, что рад бы находиться где угодно, только не здесь. Ложь, разумеется. Этот единственный миг. Единственный взгляд. То, как румянец бросился ей в лицо. То, как он ей идет. Да, это лучшее, что случилось с ним за всю неделю.
Когда ему кажется, что он пробыл здесь слишком долго и по‐прежнему не замечен родными, она встает. Складки ее одежды будто стекают и распрямляются. Она идет к нему. Он пытается не смотреть в ее сторону. Птицы на проводе. Одна машет крыльями. Взлетает.
Девушки, которых она покинула, все еще сидят за столом, но их смеха не слышно – они наблюдают, как она приближается к нему. Они переглядываются. Перешептываются. Многие считают ее поступок неприличным. Он же думает, что она смелая. Только смелая женщина может подняться вот так. Оставить стайку женщин. Подойти к нему на вечеринке, где собрались члены общины, которым только дай повод для преувеличенных, осуждающих сплетен. Она куда смелее, чем он когда‐нибудь сможет стать…
Пока она идет к нему, он крутит колесико плеера, чтобы сделать музыку тише, – вдруг она решит заговорить. И когда она заговаривает с ним, когда задает вопрос, совсем простой – что ты слушаешь? – он понимает, что, оказывается, сам не догадывался до этой минуты, хотя и не мог о том догадаться, но он всю жизнь ждал, когда она пройдет сквозь толпу сплетников и что‐то ему скажет.
Амира. Она смеется громче, чем остальные, и ее смех всегда различим за занавеской. Пока взрослые слушают проповеди, Амира так быстро бегает на парковке у мечети во время игры в салки, что ее никто не может догнать.
Он снимает один наушник, оставив на месте второй. Ему как бы все равно – это так должно выглядеть. Он слушал песню, вряд ли кому‐то, кроме него, известную. Выбрал потому, что она напоминает ему об Амире. Он произносит название песни. Лицо Амиры сияет, и она говорит, что знает эту вещь, говорит все быстрее, как всегда, когда взволнована; уверяет, что любит эту песню, уверяет с таким напором, с такой горячностью, что застает его врасплох. Удивительно, что такая мелочь может так сильно тронуть!
Он сдерживает улыбку. Амира спрашивает, хочет ли он знать ее любимую строфу. Он вдруг осознает, что нет того, чего бы он не хотел знать о ней, и поэтому смущается. До сих пор он не думал, что может так смутиться. Амар поднимает брови и ждет. Ничуть не сконфуженная его сдержанностью, Амира декламирует текст. Он смотрит на нее и говорит: «Это и моя любимая».
И тут все превращается в игру. Один вопрос ведет к другому. Они спрашивают друг друга, как будто бросают мяч, пытаясь найти что‐то общее. Их имена начинаются на одну букву. Это подмечает Амар. Даже тот факт, что имена его сестер тоже начинаются на одну букву, будто подтверждает: в семье он стоит особняком. Ты часто просыпаешься до того, как пробудится весь мир? Тебя будит посреди ночи кошмар, и хотя не помнишь его, все же чувствуешь вкус страха на языке? Когда ты стоишь на молитве со всеми в ряд, задумываешься ли о чем‐то другом? Пытаешься отделаться от этих мыслей, остановить их, но не можешь, и все, о чем ты думаешь, рвется наружу? В этот момент ты чувствуешь, что притворяешься? Что ты слабейшее звено в цепи восславляющих Бога? А когда ты была маленькой и видела луну из окна машины, казалось ли тебе, что она плывет за тобой следом? И что ты видишь, когда смотришь на луну? Лицо или имя имама Али на арабском? Трясутся ли стены от голоса твоего отца? Ты убежала бы, если бы не твои братья и сестры? Любишь заглядывать в чужие окна? Гадать, какая жизнь протекает за ними? Тебе тоже грустно от света уличных фонарей?
И тогда она признается, с таким беззащитным видом, что ему хочется запомнить этот момент навсегда:
– Иногда я сижу на кровати и не свожу глаз с ближайшего уличного фонаря. Это когда я не хочу плакать, когда день был долгим, когда я чувствую, что все неподвижно. Когда чувствую, что проснулась, хотя остальные спят.
В этой новой игре они не отвечают на собственные вопросы, поэтому он задает следующий: есть ли то, что она боится потерять.
Резкий голос ее матери раздается из раздвинутых створ двери и пугает их обоих, прежде чем Амира успевает ответить. Тетушка Сиима смотрит на них и хмурится. Амира вбегает в дом, внезапно осознав, что оставалась здесь слишком долго. Она не смеет обернуться и взглянуть на Амара.
Той ночью он смотрит в окно, на тихую улицу и магнолию, на единственный фонарь в нескольких домах отсюда, и пытается представить, как она смотрит на такой же. Лунный свет освещает выкрашенную в белый оконную раму. Острием булавки он царапает ее инициал «А», а потом вспоминает, что его имя начинается на ту же букву. Он царапает второе «А» и чувствует, что вверяет свою привязанность всему миру. Что решение принято.
Он надеется, что сегодняшняя ночь – не из тех ночей, когда она сидит в постели и глядит на фонарь. Надеется, что за их разговором и взглядом, которым их окинула ее мать, не последовали неприятности. Надеется, что если где‐то, на другом конце города, она также не спит, то чувствует его бессонницу. Он смотрит на инициалы, нацарапанные на подоконнике, словно впервые, будто бы не осознавал, что нацарпал их, пока все не было сделано. Он находит утешение в тонкости штрихов, которые едва различимы, и в том, что никто, кроме него, к этому подоконнику не присмотрится. Никто не заметит. Две «А» стоят так близко друг к другу, что кажутся буквой «М» с поперечной чертой или двумя горами со снегом, выпавшим на горизонтальную линию.
2
НЕЖНЕЙШИЙ УТРЕННИЙ СВЕТ БУДИТ ЛЕЙЛУ. Она открывает глаза и видит лицо Рафика, такое близкое, хотя он и скрыл его наполовину рукой. Он будет спать, пока не зазвонит будильник или пока она не коснется его плеча. Всю ночь она просыпалась сначала в темноте, потом при голубом свете; понимала, что время еще есть, переворачивалась на другой бок, чтобы попытаться заснуть снова. Золотистый свет, льющийся в окна, на которых по‐прежнему нет занавесок, очень яркий, он наполняет всю комнату, вымывает тени. Белое одеяло, белые наволочки, темные волосы, темные ресницы и темная кожа Рафика, которая так ее привлекает, – странно испытывать влечение к цвету его кожи, и все же ее вид дарит покой.
Лейлу тошнит. Через несколько часов он уедет. Маленький чемодан мужа упакован и ждет у двери. Три дня, две ночи. Он должен впервые лететь в другой филиал. В город, до которого шесть часов лета. Для его повышения это необходимо. Отныне он будет уезжать на несколько дней почти через каждую неделю. Лейла сознает, что должна гордиться им и быть счастлива тем, что они могут себе позволить: подержанная машина для нее и переезд в новый дом, настоящий дом, все еще непривычно пустой и тихий. Переехали они всего несколько недель назад. Ей немного неуютно в этом доме, словно он на размер больше, чем нужно, и Лейла гадает, сможет ли наполнить его со временем своей жизнью. Скоро Лейла покинет тепло постели, чтобы завернуть ланч Рафику, Хадие и Худе. Рафик отвезет девочек в начальную школу и детский сад, в который они попытались определить Худу, поскольку она тоже хотела куда‐то ехать с рюкзачком за плечами. Потом Рафик поедет в аэропорт, а она продолжит возиться с вещами, пытаясь создать уют.
Каково ей будет спать без него ночью? Она не помнит, когда в последний раз спала одна. Каждую ночь до замужества ее кровать стояла на расстоянии вытянутой руки от кровати Сары. Сегодня она будет ходить из комнаты в комнату, закрывая окна, запирая двери, выключая свет, проверяя снова и снова, все ли заперто. Придется как‐то свыкнуться с тем, что теперь она будет водить машину по вечерам. Пока что она ездила только днем, когда Рафик был на работе. До этой минуты она никогда не задумывалась о том, что до сих пор все это делал он. Она придвигается ближе к мужу, вдыхает его запах. Настолько знакомый, что после пяти лет брака она больше его не замечает, разве что специально принюхается. Вот его прекрасное спящее лицо: никакой суровости в нем сейчас – веки, ресницы, четко очерченный нос, линия челюсти.
Она чувствует себя словно оказалась в мультиках, которые смотрят ее дочери: героиней из прекрасного коттеджа, которая утром открывает окно и напевает песню. Вот что значит проснуться рядом и увидеть его лицо этим утром. Она словно почувствовала, что окно распахнулось в комнате ее сердца.
Рафик шевелится. Лейла закрывает глаза, не желая, чтобы он проснулся и поймал ее взгляд. Почему мы смущаемся порой, проявляя заботу о близком, выражая любовь, привязанность, а временами страсть? Даже перед мужем она стесняется выражать эмоции открыто.
– Пора? – спрашивает он.
Как он узнал, что она проснулась?
– Думаю, пора.
Она встает, чтобы разбудить девочек. В глазах темнеет, и она стоит неподвижно, прижав пальцы к векам, пока зрение не возвращается. Должно быть, это стресс, что естественно: вся семья привыкает к новому дому и новому городу, постепенно знакомится со здешней общиной, члены которой ходят в местную мечеть. Хадия только начала ходить в подготовительный класс, три дня в неделю по три часа, но все же пустота в доме для Лейлы внове.
Стоя в дверях, Лейла смотрит на девочек, лежащих в общей спальне. «Кто я без них?» – гадает она. Она так привыкла к этому: лицо мужа по утрам, шаги дочерей днем.
Девочек легко разбудить. Она счастливая мать. Дочери не сопротивляются, не хнычут. Стоит лишь войти и стянуть с них одеяла, и они начинают моргать и тереть глаза.
– Вставайте, вставайте, – поет она и наклоняется, чтобы поцеловать Хадию в лоб, щелкает ее по носику.
Хадия садится и зевает. Лейла напоминает дочери, что та следит за утренним режимом сестры: умыться, почистить зубы, расчесать волосы, переодеться в вещи, которые Лейла уже выложила на кровати детей. Хадия кивает. Она мамина маленькая помощница и хватается за любую возможность это доказать.
– Мама, папа сегодня уезжает? – спрашивает она с растерянным видом, словно только что вспомнила.
Хадия рассматривает свои ногти, которые мать позволила ей накрасить несколько дней назад, перед первым днем занятий в подготовительном классе. Теперь ярко-розовый и темно-фиолетовый лак почти облупился. Хадия скребет один ноготь другим, сдирая остатки лака, и Лейла накрывает ее ручку своей, чтобы помешать.
– Все будет хорошо, – медленно и тихо повторяет она. – Вот увидишь. Мы займемся чем‐то интересным.
Хадия всматривается в лицо матери, пытаясь определить, правду ли та говорит или просто пытается ее утешить. Девочка умна для своего возраста, восприимчива и легко поддается эмоциям. Лейле придется быть осторожной.
Поняв, что она глядит на мать слишком пристально, прямо-таки уставилась, а это нехорошо, Хадия кивает и спрыгивает с кровати, чтобы разбудить Худу.
Лейла спускается вниз. Она прислушивается к звукам просыпающегося дома, наполняя пластиковые контейнеры ломтиками груши или гроздьями винограда, а еще пригоршнями крекеров «Голдфиш» и коробочками с соком; заворачивает в тонкие лепешки жареную окру[6], а лепешки – в шуршащую серебристую фольгу. Слышно, как Худа прыгает с кровати на пол. Должно быть, уже оделась. Она любит одеваться, стоя на кровати, за что Лейла часто ее ругает. Так недолго и упасть. Отдаленный шум воды в душе постепенно затихает: должно быть, Рафик закончил мыться.
Три коричневых пакета с ланчем выстроились в ряд, и Лейла дает себе передышку, выглянув в садик за окном – цементный островок, где девочки прыгают через резиночку. Здесь много высокой, неухоженной травы и одинокая слива в дальнем конце. Ей так понравилась эта слива, еще когда они только переехали. Грела мысль, что теперь она владелица земли, где растет дерево, которое будет приносить плоды.
Топот на лестнице. Она знает, что это девочки бегут к ней, и поворачивается как раз в тот момент, когда они врываются в столовую. Впереди Хадия. Худа мчится за ней. Она тяжело дышит и явно расстроена поражением.
– Не бегите, – напоминает она тихо, потому что кричать смысла нет.
Гонки закончились, девочки взбираются на стулья. Хадия снова выиграла. Лейла накладывает кукурузные хлопья в одинаковые розовые миски и ставит их перед девочками. Худа жалуется. Хадия проливает молоко на футболку. Лейла сосредоточенно режет на весу банан в миску Рафика. Каждый раз, когда тупое лезвие ножа для масла касается ладони, она надавливает на него, ощущая крохотные зазубринки.
Когда они купили дом и впервые осматривали его, Рафик притворился, будто они случайно набрели на него. «Думаешь, дверь откроется?» – спросил он у Хадии, когда они остановились на подъездной дорожке. Они только что слушали кассету с записью пения Нусрата Фатеха Али Хана, и Лейле понравилось, как настроение Рафика сразу улучшилось. Хадия смотрела на него с детского кресла, недоверчиво и одновременно восторженно: достаточно взрослая, чтобы распознать игру, и все же маленькая, чтобы позволить себя одурачить. Рафик посадил Хадию себе на плечи. Хадия обожала, когда он так делал. На ее лице сияли любовь и изумление, но и некоторый страх тоже.
«Папа, не надо… что, если это опасно?» – «Не волнуйся, – заверил он, – ты же доверяешь своему папе, верно?» Она подождала долгую секунду, прежде чем кивнуть, и вот так сюрприз – дверь открылась! Подумать только, как пусто и тихо в доме! «Здесь никто не живет», – прошептала Хадия, настороженная, но заинтригованная. «Ты совершенно права, Хадия, – похвалил он. – Умница». Она просияла.
Рафик останавливался в каждой комнате. «Кухня», – пояснил он Хадие, и она кивнула. «Место, где будет стоять кухонный стол», – продолжал он, показывая на пустое место под креплением для люстры, а почти трехлетняя Худа смотрела на все со скукой и сосала большой палец, который Лейла всякий раз не ленилась вынимать у нее изо рта.
Рафик повел их прямо на задний двор – в их старой квартире был только маленький балкончик, – и Лейла хотела перехватить Хадию, когда он повернул ручку, чтобы открыть раздвижную дверь, но он осторожно придержал дочь одной рукой. Лейла последовала за ним. Хадия крепко обнимала отца за шею. Они шли по траве, и Рафик один раз покружился, а Хадия хихикнула, и, возможно, Лейла на мгновение пожалела, что не ее он ведет по новому дому с такой любовью, как Хадию. Но это глупо: дарить Хадие любовь – все равно что дарить любовь ей, Лейле.
Когда они добрались до конца дворика и обернулись, чтобы взглянуть на здание, Рафик помедлил, посмотрел на дочь и спросил: «Тебе нравится дом?» – «Да», – ответила Хадия и оперлась подбородком о его макушку. Ее волосы упали ему на уши. «Могла бы ты жить здесь?» – спросил он, и Лейла подумала, что это очень мило: они уже купили дом несколько недель назад и сегодня получили ключи, но он представлял все Хадие так, словно они оказались здесь по чистой случайности и, если она скажет «да», он немедленно передаст ей дом во владение. Лейла надеялась, что она скажет «да».
«Полагаю, что так», – ответила Хадия. Рафик резко поднял и опустил плечи, как делал всегда, когда она была немного младше и он изображал лошадь или вертолет, а Хадия засмеялась. Смеялась она безудержно, заливисто. «Полагаешь? Полагаешь?» Рафик потянулся к сливе на дереве, сорвал одну для Хадии, вложил ей в руку: «Это твое». – «Слива?» – «Все, что видишь». Он снова закружил ее. Кивком показал на пустой дом. Поставил Хадию на землю, поднял Худу и спросил: «Слышала, Худа-джан? Этот дом твой».
Потрясенная, Хадия молча стоит и сжимает маленькую сливу, уставившись на Рафика огромными глазами и чуть приоткрыв рот. Худа смотрит непонимающе на отца. Но Рафик выглядит счастливым, и Хадия выглядит счастливой, поэтому Худа тоже улыбается и снова сует в рот большой палец.
Теперь же Рафик садится за стол рядом с дочерьми, а за едой просматривает газету. Девочкам не позволено разговаривать, пока отец читает. Они хорошо это знают и следуют правилу даже без напоминаний. Но обе переглядываются, и Лейла гадает, что они пытаются друг другу сказать.
Почему Рафик не разговаривает с ней, если это его с ней последнее утро? С ней, с ними… Лейлу слишком сильно тошнит, чтобы есть со всеми. Поэтому она стоит у стойки и ищет повод остаться на кухне. Протирает столы губкой, смоченной холодной водой. Время от времени поднимает взгляд на окно, в которое вплывает утренний свет, посматривает на страницу газеты Рафика, на отблески солнца в его темных волосах. Свет падает на изгиб серебряной ложки в чашке, которую он отводит от себя после каждого глотка. Потом он засучивает рукав, чтобы взглянуть на циферблат часов. Это часы его отца. Он надел их в день свадьбы. В тот день, когда они с Лейлой вместе летели в Америку.
Лейла чувствует укол в сердце при мысли о том, что она подметила. Ему тоже небезразлично расставание, хотя он не обмолвился об этом ни словом. Возможно, он нервничает, думая о новой должности. Возможно, хочет взять с собой что‐то на память об отце. Рафик поднимается из‐за стола с пустой миской в руке, собирает миски девочек, говорит, чтобы обувались и брали рюкзаки. Пора ехать. Остановится ли он, чтобы обнять ее? Оглянется ли в дверях? Поднимет ли шляпу или просто кивнет перед уходом?
Лейла обнимает девочек, прежде чем вспоминает о Коране. О том, что Рафик должен пройти под ним, если отправляется в путешествие. Она говорит ему об этом, он вроде недоволен, потому что времени мало. Поэтому Лейла стремглав бежит наверх, в пустую комнату рядом со спальней дочерей. Здесь они молятся. Мебели нет, только два скатанных молельных коврика, у которых загнуты уголки, и крошечная книжная полка с религиозной литературой. Она хватает Коран, который больше всего любила за его синий переплет и золотые страницы, и слетает вниз. Рафик стоит в дверях, смотрит на нее. Девочки, скорее всего, уже в машине. Она одной рукой поднимает Коран как можно выше и велит мужу пять раз пройти под ним туда и обратно, как учила мать. Так мать делала для нее в каждый первый день занятий в школе и в день после свадьбы, когда Лейла уезжала в аэропорт, чтобы лететь в Америку.
К тому времени Рафик проходит под Кораном в четвертый раз. Рука Лейлы начинает болеть. На пятый раз он останавливается, смотрит на нее. Она открывает Коран перед его лицом и пролистывает все страницы разом. Страницы поднимают легкий ветерок, от которого его волосы падают на лоб. Он закрывает глаза, наклоняется и целует переплет.
Молчание. Лейла не знает, что сказать или спросить.
– Проверяй, закрыты ли окна, когда едешь за девочками. И по ночам тоже. И двери.
– Знаю.
– Даже гаражную дверь.
– Да.
– Khudahafiz, – говорит он, что можно понять как «до свидания», но на самом деле означает: «Покидая дом, отдаю тебя в руки Бога. Доверяю его заботе».
Именно последнее она имеет в виду, когда отвечает тем же словом:
– Khudahafiz.
– Ты справишься, – уверяет он.
Она кивает. Ведет пальцем ему по лбу, выводя «Я-Али». Ее переполняет благодарность мужу. Он точно знал, что ей было нужно. Он слегка прикасается губами к ее лбу. Лейла поднимает руку в знак прощания, и он кивает. Дверь закрывается, дом пустеет, через несколько секунд раздается звук прогреваемого мотора и шорох шин по цементу.
Вечером девочки вместе чистят зубы перед зеркалом в ванной, балансируя на своих табуретах. Худа всегда спешит выплюнуть пасту, но ждет, когда Хадия закончит, прежде чем вытащить изо рта щетку. Хадия медленно кивает, считая про себя до ста.
Лейла терпеть не может вида ночи за окнами без занавесок. Она старается не проходить мимо окон, потому что она у всех на виду. Лейла выключает свет внизу. Обнаруживает, что слегка запыхалась, пока поднялась наверх. Она остается в спальне девочек, пока они надевают пижамы. «Они – то, что наполняет мою жизнь. Это правда», – думает она. Что произойдет с ее жизнью после рождения еще одного ребенка? Когда позвонил Рафик, она не сказала ему, что после его отъезда ее дважды вырвало. Что она час пролежала в постели, потому что ужасно себя чувствовала, пока дурнота наконец не отступила. Могло ли быть правдой, что после года попыток у них родится ребенок, она не была уверена. Однако вместо мгновенной радости эта вероятная новость заставила ее еще острее почувствовать одиночество. Они с Рафиком не увидятся три дня. Что, если она снова носит ребенка, а его так часто не будет дома?
Хадия и Худа ложатся в свои кровати, и Лейла впервые замечает, что, когда поднимается ветер, ветки дерева за окном спальни скребут о стекло и стену, как будто царапаясь. Она начинает читать дочерям, но вдруг прерывается и спрашивает, стараясь, чтобы голос звучал ровно:
– Девочки, хотите повеселиться сегодня?
– Да, да! – кричит Худа, сильно взволнованная, сама не зная почему.
– Хотите, устроим лагерь в моей комнате?
– Да!
Худа встает, подскакивает на кровати и спрыгивает на пол. Лейла идет за бегущими в ее комнату девочками. Они запрыгивают на ее постель и интуитивно укладываются на стороне Рафика. Две маленьких головки на одной подушке. Сестры смотрят на маму, словно ожидая указаний, что делать дальше, будто бы существует вторая часть этого спонтанного плана. Но второй части нет. Лейла желает дочерям спокойной ночи, раскладывает молитвенный коврик и молится в углу комнаты, пока девочки пытаются заснуть, ворочаясь с боку на бок.
Она действительно заперла двери. Все проверила дважды. Спускаться вниз ни к чему. Когда Рафик вернется, она попросит его повесить занавески. Ей немного хочется пить, но она всегда может напиться из крана в ванной.
Лейла складывает руки горстью, пьет и вдруг ловит свое отражение в зеркале. Лицо выглядит старше, но все же она молода. Ей двадцать шесть. Она достаточно молода, чтобы без проблем выносить еще одного ребенка. Если повезет. Если Богу будет угодно. И все же она достаточно зрелая, чтобы сделать это: провести ночь рядом со своими девочками, такими теплыми, такими полными жизни. Вполне естественно, что первая ночь вдали от Рафика будет немного трудной, что ей не по себе, когда она смотрит в оконное стекло на темное ночное небо и видит только свое неясное отражение, ожидает, что, читая девочкам на ночь, испугается, когда услышит шум проезжающей машины, что ее встревожит свет фар, который ползет по стенам комнаты.
Она ложится в постель. Ей кажется, что дочери спят. Хадия открывает глаза.
– Проснулась? – шепчет Лейла.
Хадия кивает. Она смотрит в потолок. Ее нос в темноте кажется маленьким и голубым.
– Матушка, – объявляет она со вздохом, – я и вправду люблю начальную школу.
Она говорит это по‐английски, торжественно, словно на исповеди. Как будто Хадия пытается завести светский разговор с малознакомым высокопоставленным человеком и сама удивлена своему тону, ведь она не ожидала ничего подобного.
– Матушка? – удивляется немного растерянная Лейла.
– Мамочка, – смущенно поправляется Хадия.
– Рада это слышать.
Они всегда говорят на урду. Нужно сделать это домашним правилом. Может, завтра позвонить Рафику, рассказать ему о том, что его дочь говорит как взрослая?
– А тебе нравилась школа? – спрашивает Хадия.
Лейла целует ее в щеку, осторожно приглаживает волосы. «За все слава Богу, – думает она, глядя на Хадию. – Все благодаря ему: моя дочь – чудесная девочка, и мне выпала честь быть ее матерью».
– Тсс, – говорит она в волосы дочери. – Спи. Нравилась. Очень нравилась. Поговорим об этом завтра.
Хадия кивает и закрывает глаза. Лейла продолжает обнимать дочь. Так безопасно и уютно, когда она просто лежит рядом.
* * *
Хадие тринадцать. Она сидит на красном садовом столе, ослабляя узел шарфа и наблюдая, как мальчики из ее класса воскресной школы играют в баскетбол во время перерыва. Среди них и Амар, хотя он гораздо младше остальных. Время от времени она посматривает на него, чтобы убедиться: брат играет на равных, его не толкают, у него не отнимают мяч. Но Амар задерживает ее внимание лишь на долю секунды, и она снова возвращается взглядом к старшему мальчику из семьи Али: он проходит между остальными игроками с легкостью, которая кажется ей грациозной.
С того места, где она сидит, кажется, что остальные боятся юного Али или преклоняются перед ним – у него как будто неохотно отбирают мяч и кричат громче, когда он забивает. А забивает он часто. Она снова дергает за узел шарфа. День выдался жарким. Старший Али – единственный во всей общине, кем Хадия втайне восхищается все эти годы. И она не одинока. Только другие девочки в общине и вполовину не были так застенчивы. Старший Али уже приобрел репутацию среди девочек в мечети: он добр к малышкам, обожаем ровесницами, и даже девочки постарше, подростки, часто перешептываются, каким невероятным красавцем он будет, когда вырастет, иногда говорят ему прямо в лицо, потому что мальчику тринадцать лет, он гораздо младше их и такие комплименты еще не считаются неприличными. Хадия в числе поклонниц-сверстниц, и ее подружки по воскресной школе рассказывают в душевой самые невероятные истории о старшем Али, раздувая каждую незначительную деталь до вселенских масштабов.
– Слышали, как он спрашивал Зейнаб, остался ли чай в женской комнате?
Хадия считает все это глупым. Ей претит присоединиться к другим девочкам с их ребяческим пылом, непристойными смешками и перешептываниями в его присутствии. Она отказывается делиться с подружками своими мыслями о нем. Она не открылась даже Худе, хотя с ней Хадия делится почти всем. Заговорить об этом – значит ослабить и принизить то, что она начинает чувствовать.
Сейчас она стыдится того, что следит за ним. Стыдится деталей, которые подмечает. Блестящая от пота шея. Манера вытирать лоб тыльной стороной руки. Тон, которым он командует другими игроками на площадке. То, как ему беспрекословно подчиняются. Она сразу определяет, какой из голосов принадлежит ему, когда до нее доносятся звуки с игровой площадки. Каждые несколько минут он задирает футболку, чтобы вытереть лицо. В таких случаях она отворачивается, прежде чем против воли снова посмотреть на него, и ее лицо обдает жаром. Она думает о том, что он лишь тощий подросток. И она совсем еще девочка. Тело как у мальчишки, кривые зубы и слишком густые брови. И одета в купленные матерью свободные, доходящие до колен футболки, в джинсы на размер больше нужного – с тем расчетом, чтобы каждый дюйм ее тела был спрятан. Словом, она не из тех, кого может заметить такой парень, как старший Али. Но все же.
Мальчики прерывают игру. Кто‐то бежит к оставленным на скамье бутылкам с водой. Остальные садятся, наклоняются вперед и, тяжело дыша, опираются ладонями о колени. Амар подхватывает мяч, который почти укатился с площадки, и начинает бросать его в корзину. Старший Али остается стоять и смотрит в сторону садового стола. На нее. Она отводит глаза.
После звонка она не спеша бредет к мечети, где проходят занятия. Другие девочки торопятся, зная, что сейчас будут изучать Коран, а учителя арабского очень строги и пунктуальны. Хадия возится со своим шарфом, завязывает и развязывает узел, который кажется ей слишком тяжелым всякий раз, когда она о нем вспоминает. В вестибюле, где стоят ящички для обуви, она медленно разувается, просунув пальцы под ремешки, и кладет обувь на место. Вестибюль – единственная часть мечети, если не считать классов воскресной школы, где мальчики и девочки могут находиться вместе. Здесь все стараются задержаться, помедлить, воспользоваться коротким моментом, когда разделительная перегородка отсутствует.
Игравшие в баскетбол мальчишки вваливаются в вестибюль, потные и веселые, шутливо толкаются и сбрасывают кроссовки, перед тем как побежать в класс. Они не замечают ее. Входит старший мальчик Али, а рядом с ним – ее брат. Амар смотрит на него так, как часто смотрел на Хадию, когда они были младше и его завораживал ее талант придумывать новые игры. Он уже месяцами не смотрел на нее так, не задерживался в дверях ее спальни, чтобы в подробностях перечислить самые обыденные мелочи прошедшего дня.
Когда они подходят ближе, Хадия внезапно и остро осознает себя, свое тело, и все это потому, что старший Али рядом. Она вдруг ловит себя на том, что впервые думает: это мое тело. Сердце бьется так громко, что его стук отдается в ушах барабанным боем. «Он видит мои тощие руки и ноги, мою кожу». И это шок – внезапное осознание того, что под слоями ткани у нее есть тело. Биение сердца. Барабанный бой.
Он останавливается перед ней и дарит улыбку из тех, о которых шепчутся девочки в ванной комнате. Обхватывает шею Амара и говорит ей:
– Знаешь, твой брат не так плох.
«Твой брат, – сказал он. – Твой».
Старший Али объявляет тем мальчишкам, которые еще оставались в вестибюле, что отныне Амар играет в их команде, и приобнимает его на мгновение за шею, прежде чем отпустить. Это незначительное выражение симпатии к ее брату заставляет Хадию взглянуть на него по‐другому и подумать о его поразительных глазах, не о том, как он всех смешит в воскресной школе, но о том, какой он добрый, какой хороший. Амар потрясен, но старается это скрыть. Он ногами загоняет кроссовки в ящик для обуви и улыбается каким‐то своим мыслям.
Старший мальчик Али выходит в коридор и направляется в класс изучения Корана, куда Хадия вот-вот опоздает. Она смотрит, как он удаляется, по‐прежнему переполненная чувством благодарности за доброту к ее брату. Амар не умеет заводить друзей, и, кроме того, год был очень трудным. За последние месяцы его оценки резко ухудшились, он потерял даже ту ничтожно малую мотивацию, которая до сих пор его поддерживала, и преподаватель третьего класса решил, что Амару лучше остаться на второй год, поскольку он провалил почти все экзамены. Амар только что пошел в третий класс снова. Он смотрит на нее и улыбается еще шире, перед тем как побежать на урок. Она стоит в пустом вестибюле, среди разбросанной обуви, слушая тишину.
Войдя в класс, она видит лишь одно пустое место в переднем ряду отделения для девочек, которое располагается за четырьмя рядами мальчишечьих парт. Мальчикам положено садиться на первые ряды, чтобы поддерживать порядок в классе. Так они не будут видеть спин девочек, а следовательно, отвлекаться. Девочки – не мальчики, как им говорили, девочки умеют сдерживать желания. И девочки должны делать все, что от них зависит, чтобы уберечь мальчиков от греха.
Сестра Мехвиш, преподавательница арабского, строже остальных учителей. Она говорит с сильным арабским акцентом, а на ее верхней губе чернеет родинка величиной с небольшую виноградину.
– Так любезно с твоей стороны присоединиться к нам, сестра Хадия, – приветствует ее сестра Мехвиш. – Почему бы тебе не начать урок, пересказав наизусть суру, которая была задана на дом?
Все оборачиваются, чтобы посмотреть на нее. Лицо Хадии горит, когда она замечает, что старший мальчик Али тоже смотрит. Хадия признается, что не запомнила всю суру: эта ложь необходима для того, чтобы спасти ее от еще большего смущения. Если читать наизусть, то внимание других будет совсем уж пристальным. Она боится, что произнесет какое‐то слово неверно и заработает осуждающие взгляды других учеников, которые, как обычно, вообще не потрудились вызубрить суру.
– Ну конечно, ты не выучила, – произносит сестра Мехвиш, и некоторые ученики ехидно хихикают.
Единственное пустое место находится прямо за старшим Али. Он откидывается на спинку стула и поворачивается, когда она садится. Она успела уловить симпатию в его взгляде, но, когда она устроилась, он тут же поворачивается к учительнице, и Хадия сознает, что это вполне могла быть жалость. Весь урок он раскачивается на стуле, постукивает карандашом о блокнот, в котором нет ни одной записи, и она почти не в состоянии сосредоточиться на арабских словах, которые пишет на доске сестра Мехвиш.
Хадия вспоминает его руку, обнимающую Амара; мяч, который он снова и снова забрасывает в кольцо; тот момент, когда он смотрел на нее с площадки; вену на его шее, кожу, открывшуюся ее взору, когда он поднял футболку. Ее мгновенно охватывает чувство вины за то, что она хранит в памяти тот момент, когда осмелилась взглянуть на его кожу. Особенно стыдно еще и потому, что она вспоминает это на уроке священного языка, священных текстов.
Хадия будто не узнает себя и нервно одергивает широкие рукава так, чтобы они закрыли ладони. Она не знает, нравится ли себе в эту минуту. Но у него крошечная родинка в форме клубнички на шее, там, где заканчиваются волосы. И он часто проводит рукой по волосам и задерживается на затылке. Он так близко, что ей даже не пришлось бы тянуться, если она вдруг захочет прикоснуться к нему. Дважды ей кажется, что он сейчас обернется и посмотрит на нее, но этого не происходит.
Когда урок заканчивается, Хадия вскакивает быстрее остальных. Старший мальчик Али поворачивается к ней, кивает в сторону сестры Мехвиш и закатывает глаза. В ее груди снова оживают барабаны. Сестра Мехвиш поворачивается спиной к классу и стирает вязь слов с доски, поднимая облачко белой пыли. Хадия смотрит на него. Он не отводит глаза. Вытаскивает из кармана почти пустой пакетик жвачки, вынимает последнюю подушечку, обернутую серебряной фольгой, и протягивает ей на открытой ладони, приглашающе поднимая брови.
Хадия тянется к жвачке. Ее пальцы легко задевают поверхность его ладони. Ей хочется поблагодарить его, но она молчит. Только чувствует, что лицо начинает краснеть. Она боится, что он заметит, как изменился цвет ее щек, поэтому быстро улыбается и уходит.
Ее одноклассники ничего не заметили, и Хадия поднимает глаза туда, где, по ее представлению, находится Бог. Иногда это пятно на потолке, иногда – ярко-голубой островок неба. Она благодарит Бога за то, что никто ничего не увидел. Она не хочет стать героиней следующей истории, которая передается в раздевалке из уст в уста: «Вы видели, как он передал Хадие жвачку»?
Серебро обертки поблескивает в свете ламп коридора. Она сует жвачку в карман. Это ее тайна.
Этим вечером она сидит в кресле гостиной и водит пальцем по половине серебряной обертки. Вторая половина незаметно приклеена к потолку над кроватью изнанкой вверх, так что не видна на белом фоне. Хадия нарисовала на ней крошечную ягодку клубники. Она нечасто смотрит туда. Но знает, что ягода там.
Ее мать накрывает стол к ужину. Запах киимы – говядины с горохом и рисом басмати – и жареных томатов наполняет комнату. Блюдо шипит на сковороде, хотя мать уже выключила плиту. Амар пристает к отцу, который пытается читать газету.
– Почему ты не носишь их каждый день? – спрашивает Амар отца, показывая на часы.
Часы хранятся в ящике папиного стола. Они принадлежали его отцу, их деду. Иногда дети просят, чтобы он показал их, потому что часы – единственное, что у него оставалось из прошлого. Папа с гордостью берет их из коробки, чтобы протереть.
Их дед был загадкой. Сохранился лишь снимок, висевший в отцовском кабинете. Да и несколько случаев из его жизни, которыми поделился отец. Поэтому и сами часы казались тайной, которую отец хранил в коробочке, до той поры, пока не решал их надеть.
– Мне до сих пор кажется, что эти часы принадлежат моему отцу, – говорит он сыну. – А я просто унаследовал их, когда отец умер. Эти часы – подарок от моего деда моему отцу.
– Они всегда переходят к отцам? – спрашивает Амар.
– Ты хочешь сказать, к сыновьям, – поправляет отец.
Хадия знала эту историю. Часы были подарены ее деду прадедом, когда дед отправился в Кембридж, чтобы изучать юриспруденцию. Ее прадед хотел, чтобы у сына были швейцарские часы, как у тех людей, которые, по его представлениям, должны были учиться с ним.
– Тогда почти никто не учился в Англии, – добавляет отец. – Он вернулся домой адвокатом.
Отец переворачивает газетную страницу, протягивает руку Амару, чтобы тот лучше рассмотрел часы, и говорит:
– Эти часы будут работать вечно. Никогда не остановятся.
Хадия улыбается со своего кресла. Ей нравится думать о предках как о людях, сделавших что‐то со своей жизнью. Что ее дед оказался достаточно храбр, чтобы учиться в Англии, что ее отец оказался достаточно храбр, чтобы переехать сюда. Каждый делал что мог со своей судьбой, чтобы их потомки тоже могли храбро пойти по своим дорогам.
– Что ты мешкаешь? – ругается мать на урду. – Поставь воду на стол!
Хадия неохотно встает, чтобы помочь ей. Худа накрывает на стол медленно. Она довольно ленива, и сразу понятно, когда ей безразлично то, что она делает. В отличие от нее Хадия всегда старалась делать все как можно лучше. Даже если занятие было ненавистным. Амар наотрез отказывался делать то, что ему не нравилось. Но любимому делу отдавался с энергией, которая даже не снилась Хадие.
Сейчас он подбрасывает и ловит подушки. Папа продолжает читать газету. У него недовольный вид, и он рассеянно гладит рукой лоб. Хадия гадает, какое событие в мире обеспокоило отца. Она приносит кувшин, кладет лед, наливает воду. Слушает, как потрескивают ледяные кубики: ее любимая часть поручения. Амар непривычно возбужден, и Хадия гадает: может, это потому, что другие мальчики взяли его в игру?
Иногда Амар бывает настолько подавленным, что Хадие хочется потрясти его за плечи и сказать, чтобы он немедленно прекратил. Он терпеть не может сидеть дома, но вечно жалуется, когда его тащат в школу, в воскресную школу, в мечеть по вечерам пятницы. Ноет, пока терпение отца не лопнет, и тогда он срывается на Амаре. Строгие взгляды, окрик, иногда удар, прекращающий его протесты, но ничего не меняющий в отношении Амара к жизни. Хадие начинает казаться, что Амар делает все это намеренно. Только чтобы увидеть, до чего он может довести других. Мама и папа ходили на бесчисленные встречи с преподавателями, но почти ничего не изменилось, и Хадия часто подслушивает под дверью родительской спальни, как они говорят об Амаре.
Но сегодня он предлагает матери помощь. Она смотрит на него и улыбается.
– Помогать не обязательно, – отвечает мама. – Все потому, что ты предложил помощь.
Такого Хадия никогда раньше не слышала от матери в свой адрес. Она безмерно рада, что никто не знает, откуда взялась серебряная обертка в ее кармане или где витают ее мысли.
Хадия думает о том, как старший Али предложил ей подушечку жвачки. Вспоминает цвет его глаз, зеленовато-карих, разительно выделявшихся на слегка загорелой коже, – редкость в их общине. Вся община очарована семьей Али, их богатством, положением, манерой прекрасно одеваться по последней моде, тем, что они происходят из рода известных ученых и политиков. Но девочка с неприятным удивлением отметила, что похвалы семье Али часто произносятся полупрезрительным или злобным тоном. Когда она впервые узнала, что такое зависть, ей вспомнились слова, которые часто говорила мать, упоминая о тетушке Сииме: «Видел ее сумочку? Это позор, харам[7], это слишком роскошно. Заметил, как она восхваляет независимость своих детей, ни разу не упомянув о том, что они так независимы, потому что сама она целыми днями на работе? Если она никогда не носит хиджаб, то как может ожидать, что хиджаб наденет ее дочь? Всегда разный оттенок помады, темные очки на голове, голубые джинсы. Красоту следует скрывать, а не выставлять напоказ».
И все же ни один член общины не отказывался от приглашения в их дом, никто не лишал себя удовольствия видеть их на своих вечеринках. Присутствие этой семьи заставляло людей чувствовать себя одновременно значительными и жалкими. Хадия не совсем понимала, чем занимаются родители старшего Али, но у них было столько денег! Муж – доктор-специалист, только она не знала, какой именно, жена была дизайнером одежды в Индии до того, как они перебрались в Калифорнию. Она продолжала заниматься своей профессией в гараже их дома, и в конце концов ее бизнес стал процветать. Теперь она владела магазинами по всей стране. Она была одной из немногих матерей в общине, добившихся успеха. Большинство женщин сидели дома. Почти вся индийская одежда Хадии и Худы была куплена в одном из бутиков этой женщины. Мать жаловалась, что вещи чересчур дорогие, но все равно покупала, потому что ее семья и многие другие в общине всегда получали скидку. Однако тетушка Сиима никогда не сидела в магазине, так что Хадия не представляла, чем она занята.
В семье было четверо детей – три сына и дочь, Амира Али, очаровательная семилетняя девочка, изящная, темноволосая, с круглыми глазами, зеленовато-карими, такого же оттенка, как у брата. Многие девочки постарше были добры к ней, да и взрослые тоже, потому что она говорила на беглом урду и не боялась быть остроумной и шутить с ними, словно с ровесниками. Она еще не достигла возраста, когда такое поведение могут счесть грубым, когда начнут отбивать охоту к подобной болтовне. Ей не приказывали замолчать, как другим девочкам. Хадия гадала, почему ее ровесницы добры к ней. В надежде, что однажды старший брат Амиры заметит их? По этой причине Хадия была просто вежлива с Амирой, как со всеми другими, и не выказывала ей особого предпочтения.
Младшие сыновья, Кемаль и Саиф, были неплохими парнями, но оставались тенями старшего брата. Они часто гуляли вместе: два младших мальчика по бокам, старший в середине. И все трое объединялись, когда нужно было защитить Амиру, – еще одна причина, по которой никто не смел плохо с ней обращаться. Однажды какой‐то мальчишка швырялся вещами в коридоре и попал девочке в лоб. На ее брови с краю появилась небольшая ранка. Рассказывая об этом, все описывали потоки крови, жалобные крики девочки и реакцию старшего брата, который, если верить слухам, прижал мальчишку к стене и пригрозил выбить зубы, если он еще хоть раз вздумает чем‐то бросаться в коридоре. Но Хадие не нравилось думать о нем как о человеке вспыльчивом. Она предпочитала представлять, как он таскает сестру на плечах – она иногда их видела, – и как Амира держится за его шею, и как при взгляде на них в сердце Хадии теплеет. Конечно, нельзя не симпатизировать мальчику, который так добр к сестре. И да, такого, как он, можно любить без опаски.
Амар подходит к ней на цыпочках и объявляет:
– Теперь я выше тебя!
Он выпячивает грудь и подносит руку ко лбу, словно салютуя. Хадия слегка толкает его, и он опускается на ступни.
– Вовсе нет, – возражает она.
Но тот день, когда младший брат перерастет ее, уже недалек. Это будет странное, уже смущающее ее превращение, и она боится, что оно изменит их отношение друг к другу, то, как они будут думать друг о друге.
– Выше! – спорит он.
Мама замечает перепалку, прекращает накладывать томаты в прозрачную миску и вытирает руки о полотенце.
– Ладно, – говорит она и заставляет их встать спинами друг к другу, чтобы выяснить, кто выше.
Амар с готовностью подчиняется. Его внезапно обретенная уверенность в себе начинает раздражать Хадию. Худа больше не ставит на стол тарелки. Воздух разрезает шелест перевернутой газетной страницы. Хадия смотрит в потолок и посылает Богу быструю, короткую молитву: пожалуйста, не позволь ему стать выше меня. Только не сейчас. Положив ладонь на их макушки, а потом на плечи, мать то подходит к ним, то отступает и наконец объявляет:
– Хадия по‐прежнему выше. Но это ненадолго.
Мама подмигивает Амару, и тот взлетает в воздух. Мать ловит его, обнимает, ерошит волосы и возвращается на кухню. Хадия закатывает глаза и вновь принимается наполнять водой стаканы. Краем глаза она замечает отца, который по‐прежнему глядит в разложенную на журнальном столике газету. Он слегка улыбается – улыбкой, которой Хадия раньше не видела: нежной и даже благодарной. За то, что сын вырос.
* * *
Амар не может перестать думать об Амире и незаконченном разговоре. Только ли он один думает о нем? Повторится ли между ними нечто подобное?
Амар хочет позвонить ее брату, чтобы получить приглашение прийти в ее дом, увидеть, как она идет по саду, пока он будет смотреть в окно гостиной, возможно, даже поговорить с ней еще раз. Но решает, что этого делать не стоит. Он слишком хорошо относится к ее брату, чтобы искать с ним встречи под выдуманным предлогом. Вместо этого он идет во двор, забрасывает мяч в баскетбольное кольцо, мысленно возвращаясь к вопросам и ответам. К тому, как она попросила рассказать все, что он знает о ней. Теперь он перечисляет: она любит утро, она смотрит в окно на одинокий фонарь, когда не может заснуть. Она храбрая и поэтому красивая.
Проходят дни, и его мать начинает готовиться к празднику в честь Хадии, которая скоро должна приехать домой на каникулы. Три года назад Хадия была принята в колледж по студенческой программе с одновременной подготовкой к поступлению на медицинский факультет и возможностью продолжить учебу на врача при условии, что она будет усердно трудиться и учиться с отличием. Недавно она звонила домой и сообщила, что сдала все экзамены, получила прекрасные оценки и факультет выдал рекомендации, необходимые для продолжения учебы на медика. Родители так ей гордятся!
Он подслушал, как отец при первой подвернувшейся возможности говорит о ней со всеми друзьями, заглянувшими к ним, и даже с продавцом в бакалее. Мама тоже звонит золовке Сарехала и хвастается, хвастается. Но в лицо Хадию никогда не хвалят. Только твердят: хорошо, это хорошо, молодец, заканчивай скорее учиться и возвращайся домой.
Амар никогда не показывает родителям свой табель. Он надеется только, что получит достаточно удовлетворительные оценки, чтобы закончить школу. Думать о будущем – все равно что смотреть в длинный тоннель, и даже если он прищурится, с трудом представляет, какова будет его жизнь, когда он выйдет с противоположного конца.
Обычно он ненавидит домашние вечеринки, которые устраивает мать. Ненавидит ее хлопоты. Она так старается, чтобы дом выглядел идеально, и заставляет детей наводить порядок в своих комнатах. Амар сопротивляется, утверждая, что в их спальни все равно никто не войдет, но любые возражения бесполезны. Особенно он не выносит, когда его обязывают развлекать гостей. А ведь все, чего ему хочется, – остаться в своей комнате, пока все не разойдутся, или удрать из дому с Аббасом и Кемалем и хорошенько затянуться хоть разок.
Но на этот раз все по‐другому. Известие о вечеринке будоражит. Он дважды просит мать уточнить дату. Сначала для того, чтобы отметить маленьким красным крестиком число в календаре. Второй раз – чтобы быть абсолютно уверенным в том, что он не ошибся.
Четырнадцать дней до вечеринки. На одиннадцатый день он идет к парикмахеру, помня о том, как ужасно выглядит первые несколько дней после стрижки. Последние десять – самые трудные. Потому что тянутся бесконечно. Когда остается всего три дня, он набирается храбрости и идет к матери на кухню.
– Какие семьи приглашены? – спрашивает он, вцепившись в край стойки, при этом он старается принять самый безразличный вид.
Уж очень это на него непохоже. Обычно он беспрерывно жалуется на вечеринки и людей, которые их посещают. Мать месит тесто для лепешек роти в большой серебристой миске. Щеки припудрены мукой, волосы стянуты в тугой узел. Он полагает, что семью Амиры тоже пригласят. Но с утра Амар запаниковал. Он должен получить подтверждение, только чтобы убедиться, что и стрижка, и надежды – все было не зря.
Мать отвечает не сразу. Откидывает со лба пряди волос, оставляя очередной мучной след, выбеливший бровь. Пульс Амара учащается. Он и сам удивлен такой реакции и кривит рот, надеясь, что по лицу незаметно, как он нервничает.
– Почему ты спрашиваешь?
Она поднимает на него глаза. Амар дергает плечом. Мама улыбается и снова принимается за тесто. Он тут же жалеет, что спросил. Наверняка мать знает. Она всегда все знает.
Мать начинает перечислять семьи, каждый раз поднимая испачканный мукой палец, но фамилии Амиры среди них нет. Мать замолкает и подсыпает в миску муку, чтобы тесто не липло к пальцам. Амар поворачивается, чтобы уйти, полный разочарования или чего‐то вроде чувства поражения. Наверняка определить трудно.
– Ой! – воскликнула мать, когда Амар был уже на пороге. – Забыла еще одну!
Он поворачивается. Мать понимающе улыбается и называет фамилию Али. Амар кивает и уходит как можно спокойнее, но, оказавшись за дверью, сжимает кулак и вскидывает руку.
В день вечеринки он впервые в жизни гладит одежду. Очень неумело. То и дело натыкаясь на неровности и швы. Он спешит закончить, пока мать принимает душ. Амар просто не вынесет больше этих ее понимающих взглядов, смущающих его.
Он готов за час до начала вечеринки. Снова – первый. Спрашивает мать, не нужна ли ей помощь. Только бы руки занять. Она отвечает сияющей улыбкой. Ради нее Амар разливает манго-ласси[8] в маленькие пластиковые чашки и ставит на подносы. Потом устраивается у входа в столовую, хотя вечеринка проходит в саду: мужчины на одной стороне, женщины в гостиной или в другом углу сада. Каждый раз, когда раздается звонок, он смотрит на дверь. Каждый раз, когда оказывается, что это не ее семья, он чувствует себя жалким.
Хадия входит на кухню, одетая в голубой, доходящий до пола сальвар-камиз. Она явно нервничает, сознавая, что вечеринка дается в ее честь, и то и дело вертит часы на запястье. Присутствие Хадии делает их дом по‐настоящему родным местом. Амар предлагает ей чашку манго-ласси, и она берет. Когда приезжает Хадия, Худа и Амар вспоминают, что они тоже друзья, и все трое собираются в ее спальне, болтают допоздна или берут домашнюю работу в кафе, только бы побыть рядом с сестрой.
Появляется Худа, обнимает Хадию и насмешливо склоняет голову набок, рассматривая Амара.
– Кто‐то прекрасно сегодня выглядит, – поддразнивает она брата.
Он наполняет чашечку и ставит на поднос. Потом вторую.
– Не лучше, чем в другие дни.
Сестры наблюдают за ним. Худа улыбается. Он делает глоток. Кто‐то звонит. Амар быстро оборачивается. Мама открывает дверь. Это ее семья. Он пытается незаметно встретиться с Амирой взглядом, но она с опущенными глазами следует в сад за матерью. На заднем дворе поставлены столы. Отдельно для женщин, отдельно для мужчин. Весь день он точно знает, как найти ее в пространстве. В ней есть некая сила притяжения, и он обнаруживает, что не один втянут в ее орбиту.
Она, как всегда, окружена компанией других девушек. Даже девушки постарше подходят ближе. К ней прислушиваются. Над ее шутками смеются. Она уделяет каждой все свое внимание. Он подслушивает, как одна пожилая женщина говорит другой, какой pyari она выглядит. Слово, которое, он знает, означает «прелестный». На Амире красный с голубым сальвар-камиз, на шее повязан тонкий красный шарф. Губы накрашены красной помадой. Это новое в ее облике.
Он дуется, расстроенный, что они не могут побыть наедине. На вечеринку пришли его друзья. Но он почти их не слушает.
– Пора прогуляться? – спрашивает Аббас. Их кодовая фраза, означающая, что неплохо бы пойти покурить.
– Отец взбесится, – отвечает он, мотая головой, что, в общем‐то, правда. Но это не та причина, по которой он не хочет уходить даже на минуту.
Аббас смотрит на него с таким же подозрением, как Худа всего несколько минут назад. Как же его преобразили мысли об Амире, если ближайший друг и сестра сразу все заметили? Амира стоит в самом дальнем конце от него, у материнских грядок с мятой. Ветерок развевает ее волосы. Тучка закрывает солнце, и весь мир меняется. Почему он ожидал чего‐то другого? Он тоже расстроен. Теперь ясно, что он все это себе напридумывал. Что для нее он никто. В лучшем случае друг ее братьев.
Несмотря на разочарование, он не может отрицать того, как разительно изменился сад от одного ее присутствия. Изменился воздух. То, как течет энергия в его теле. Он испытывает восторг даже от осознания, что и Худа, и Аббас заметили изменения в нем. Да, она не говорит с ним, даже не поднимает на него глаз, даже не улыбается, но все же какое удовольствие чувствовать то, что чувствует он. Счастье – видеть ее в том пространстве, в котором он жил много лет, не испытывая и сотой доли очарования.
Впервые он не хочет, чтобы все ушли как можно быстрее. Но когда солнце начинает садиться, гости собирают пальто, повязывают шарфы и подходят к матери, чтобы поблагодарить за прекрасно проведенный день. И один за другим идут к двери.
Вечерние часы всегда действуют ему на нервы. Он ненавидит изменившийся цвет неба, ощущение пустоты, сознание того, что еще один день вот-вот поглотит тьма. Этим он тоже отличается от своего отца, который ожидает сумерек, чтобы выйти на прогулку либо по двору, либо на конское пастбище в нескольких улицах отсюда, глядя на мир так, словно его чудеса были созданы лишь для него одного.
Ее семья уходит, и она вместе с ними. Сад становится просто садом. Столовая – всего лишь столовой. Длинный пролет лестницы. Стук двери, закрывшейся за ним. Снова один в спальне, которая осталась всего лишь спальней. Он замечает что‐то белое на подушке. Бумага, сложенная крохотным квадратиком. Он разворачивает записку. Бумага оторвана очень ровно, словно перед этим по ней прошлись ногтем.
Он не узнает почерк, но любуется аккуратными буквами, прежде чем прочитать: «Я боюсь потерять способность чувствовать. Искренне чувствовать. А. P.S. Каково это?» Сначала он сбит с толку. Но тут до него доходит: она отвечает на вопрос, заданный им за секунду до того, как ее мать вмешалась в разговор. Она хочет продолжить их разговор. Он перечитывает записку. Еще раз. Еще. В последний раз. Потом садится за стол, вынимает листок бумаги и ручку с тонким черным стержнем.
* * *
Хадия просыпается и видит приклеенную скотчем к двери бумагу: рисунок мальчика в красных туфлях, играющего в баскетбол. Он немыслимо высоко подпрыгнул!
Выйдя из комнаты, она видит, что все стены и все двери с обеих сторон оклеены постерами. Даже дверь родительской спальни. Некоторые постеры просты: изображение красных туфель, сделанное маркером, черно-белый рисунок с широко улыбающимся мальчуганом. Единственное красное пятно – это туфли. На некоторых приведены слова ребят из класса Амара:
«Это лучшие туфли из тех, что у меня были». Омар М.
«Мои родители были так добры, что купили мне эти туфли».
Гейб М.
«Я ни разу не споткнулся в этих туфлях». Майкл С.
Их любимые постеры – эмоциональные призывы к маме и папе, написанные большими заглавными буквами:
НЕ ЖЕЛАЕТЕ ХОТЬ РАЗ СДЕЛАТЬ СЧАСТЛИВЫМ ЕДИНСТВЕННОГО СЫНА И МЛАДШЕГО РЕБЕНКА?
ПОСЛЕ ЭТОГО ОБЕЩАЮ БОЛЬШЕ НИКОГДА И НИЧЕГО НЕ ПРОСИТЬ.
В ПРОШЛОМ ГОДУ НА ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ Я ПОЛУЧИЛ КНИГУ.
СТО ДВАДЦАТЬ ДОЛЛАРОВ – ЭТО НИЧТО, ЕСЛИ НА НИХ МОЖНО КУПИТЬ ТАК МНОГО СЧАСТЬЯ.
У НАС ХВАТИЛО ДЕНЕГ НА НОВЫЕ УРОДЛИВЫЕ ЗАНАВЕСКИ В СТОЛОВОЙ.
Только вчера Амар пришел из школы и объявил, что его лучшему другу Марку купили новые туфли. Марк учился вместе с Амаром в третьем классе и был его первым настоящим другом. Амар часто говорил о Марке. Как ему каждый день позволяют играть в видеоигры. Как у Марка появилась новая приставка. У Марка была привычка есть перед телевизором. Отец сказал, что этот Марк никакой не особенный. Просто он избалован.
В доме Амара было правило, которое отец позволял нарушить только в редчайших случаях: детям не позволяли ночевать в чужих домах. Они могли видеться с друзьями только в школе. Отец часто повторял: «Нет никаких друзей. Есть только семья, и только семья никогда вас не бросит».
Хадия терпеть не могла, когда он так говорил. Все это было несправедливо! Потому что у самого отца были друзья по работе, друзья, с которыми он ходил в мечеть. При этом они были ему ближе, чем маме ее новые подруги. Кроме того, у Хадии была Даниель, подруга с первого класса, и даже теперь, когда они были в седьмом, виделись друг с другом только во время ланча или на уроках физкультуры. Когда они бежали на милю, Даниель замедляла шаг, чтобы держаться рядом с Хадией, и если одноклассники, показывая на ее голову в хиджабе, спрашивали, неужели ты не умираешь под этой штукой, именно Даниель заступалась за нее. Именно Даниель орала на них: «Вас когда‐нибудь спрашивали, не умираете ли вы в СВОЕЙ одежде?»
Хадия оставалась единственной девочкой в классе, которая никогда не проводила ночь в доме подруги. Никогда не проводила с подругой субботу, не качалась на качелях в парке, не бродила по торговым центрам, не мазала губы блеском, не делала ничего такого, что девочки обычно делают в компании друг друга.
Вместо этого они с Даниель делили дневник на двоих, разрисовывали страницы, записывали ребусы и смешные истории, даже сочиняли друг другу письма. По уик-эндам Даниель звонила ей на домашний телефон, и Хадия уносила его в туалет, молясь, чтобы никто не поднял трубку и не подслушал разговор. Если Амар все‐таки ее поднимал, они пользовались кодовыми названиями, а также собственным вариантом поросячьей латыни[9].
И все же иногда Хадия задавалась вопросом: бывает ли такое, возможно ли это, что кто‐то, не родной по крови, может вправду полюбить ее? По словам отца, дом был чем‐то вроде крепости, которую можно покидать только для походов в школу, мечеть или в дом друга семьи, который говорил на их языке, и в этой крепости ей, ее брату и сестре по меньшей мере повезло иметь друг друга.
Вчера вечером, перед ужином, пока Хадия готовилась к тесту по математике, Амар постучался к ней в спальню и спросил:
– Как думаешь, можно попросить отца, чтобы купил мне туфли?
Амар всегда делился с ней своими соображениями относительно реакции родителей на его поступки, уже совершенные или те, которые он собирался совершить, словно он не их сын, который тоже знал родителей и мог предвидеть, что они скажут. Сейчас Хадия чувствовала себя виноватой из‐за того, как мало терпения осталось у нее по отношению к брату. Раньше ей нравилось, когда он маячил в дверях, когда делал паузы между историями, думая о том, что сказать дальше, и будучи уверенным, что важнее всего на свете – поговорить с сестрой. Она не скучала по прежним играм, но тосковала по желанию играть, вместе бегать по заднему двору, пока все не запыхаются.
Амар тоже это чувствовал. Иногда все трое играли, и он загорался, но вскоре Хадия находила предлог закончить игру или придумывала, что ее героиня ранена и умерла трагической смертью, несмотря на то что Худа и Амар умоляли сестру найти лекарство.
– Сколько? – коротко спросила она.
– Сто пятьдесят долларов, – промямлил он так быстро, что слова слились в одно. Он с беспокойством следил за ней, словно ее реакция даст ответ, стоит ли ему надеяться.
Такого никогда не будет. Мать покупала обувь в дешевых магазинах. Им было позволено иметь одну пару в год. Новую обувь они обычно надевали осенью, перед началом занятий, и носили, пока она не становилась тесна или до следующего учебного года.
– Почему бы нет, – обронила она, чтобы отделаться.
Пусть уходит и оставит ее в покое. Но когда он спрыгнул со стола и почти выбежал из комнаты, поняла, что сама не знает, почему так сказала.
Вечером, за ужином, Амар время от времени поглядывал на отца. Мама подкладывала еду в миски и приносила на стол рис, дхал[10] и талава-гош[11] – блюда, которые она так часто готовила. Прежде чем сесть на свое место, она положила Амару добавки. Тот даже не поблагодарил ее.
Хадия потянулась через стол, чтобы взять еще риса. Тут Амар спросил о туфлях, и поскольку споры в доме вспыхивали так же часто, как, по ее мнению, в других домах слышался смех, Амар продолжал просить даже после того, как отец отказал ему. Мольбы становились все более отчаянными даже после того, как требование отца не испытывать его терпение прозвучало твердым приказом.
– Это те туфли, что за сто пятьдесят долларов? – спросила Худа.
Амар ответил свирепым взглядом и посмотрел на отца – как он отреагирует. Мама перестала есть, но не подняла глаз от тарелки.
Они знали отца. Знали каждое выражение его лица и старались не доводить до взрыва. Знали, что его реакция зависит от того, насколько тяжелым был день. А вот Амар вообще не понимал, когда остановиться.
Хадия вытерла руку салфеткой, чтобы подтолкнуть его под столом. Остеречь, пока не стало слишком поздно.
– Отец, хотя бы раз не мог бы ты…
Слишком поздно.
– Довольно! – рявкнул отец, ударив кулаком по столу.
Зазвенела посуда. Мигнул свет. На долю секунды их накрыла тьма. Вода в стаканах выплеснулась на стол, прежде чем все успокоилось.
– И больше не спрашивай меня! – завопил отец громко и грубо. Голосом, от которого Хадия подскакивает на месте, сколько бы раз ни слышала его. Даже когда ожидала крика, даже когда крик относился не к ней.
В такие моменты она ненавидела отца. Терпеть не могла наблюдать, как ярость, на которую он способен, искажает черты и заливает кожу багровым румянцем. Подвески люстры задрожали.
– В туфлях, которые стоят больше ста долларов, нет смысла! – яростно прошипел отец.
Амар повернулся к Худе и выплюнул:
– Ненавижу тебя!
– Что ты сказал?! – заорал отец.
– Сказал, что ненавидит меня, – повторила Худа и села прямее.
– Я слышал, – отрезал отец.
Худа открыла рот, чтобы возразить, но натолкнулась на яростный взгляд отца. Даже мама рассерженно смотрела на нее. В этот момент Хадия решила, что тоже ненавидит всех: брата, который не знает, когда лучше помолчать, мать, которая вечно на его стороне и пошла против остальных детей, лишь бы защитить мужа, Худу с ее злорадной физиономией – провоцировать гнев отца, направленный на Амара, для нее что‐то вроде игры. Они все жестоки друг к другу. Не могут даже спокойно посидеть за ужином. Хадия уставилась в тарелку и заключила безмолвный договор с собой: она будет усердно трудиться, отлично учиться и найдет новую семью. Новый дом, в котором никогда не будет гнева, дом, в котором никто неделями не будет повышать голоса.
– Что ты сказал, Амар? – снова спросил отец.
Амар опустил глаза. Он перестал отвечать. Лицо абсолютно бесстрастное. Он отодвинул тарелку. Так быстро потерял аппетит? Хадия увидела, что глаза его полны слез, но он прикусил щеку, чтобы не заплакать.
– Амар, я задал тебе вопрос! – крикнул отец. – Посмотри на меня!
Он не поднял глаз. Он упрямее всех в семье. Даже упрямее отца. Его губа задрожала, и то, что несколько минут назад застыло в Хадие, сейчас растаяло. Она не ненавидела его. Она отказалась от этой мысли, взяла ее обратно. Протянула под столом руку, положила ему на колено и слегка сжала.
– И никогда не смей говорить сестрам, что ненавидишь их, ясно?
Отец ткнул пальцем в Амара; Амар не дрогнул.
– Слышишь?! – продолжал орать отец.
Под столом, где никто не может увидеть, Амар положил на руку Хадии свою и тоже сжал.
Поэтому она очень удивлена, когда просыпается и видит брошюры с фактами и свидетельствами, подсунутые под двери, а также расклеенные по всему дому постеры. Пока все остальные спали, Амар стащил стопку отцовской бумаги для принтера и начал кампанию. К середине дня петиция обходит весь дом. Под строкой «МЫ, ЖИЛЬЦЫ НАШЕГО ДОМА, УВЕРЕНЫ, ЧТО АМАР ЗАСЛУЖИЛ ТУФЛИ» оставлено пять пустых мест. Подписывают все, кроме отца.
Мама просит Амара спуститься к ланчу. Но тот кричит сверху, что у него мирный протест, а это означает, что он объявил голодовку. Хадию посылают к нему с тарелкой, которую она ставит под дверь. Час спустя пустая тарелка оказывается в раковине. И хотя вчера вечером отец так противился просьбе Амара, сегодня по какой‐то причине молчит в продолжение всей кампании. Хадия думает, что это, возможно, из любопытства. Отец хочет посмотреть, как далеко Амар способен зайти.
– Я хотел бы произнести речь! – объявляет Амар, встав во главе обеденного стола.
Мама поворачивается к отцу и касается его руки:
– Позволь ему. Посмотрим, что он скажет.
Она улыбается. И, кажется, гордится сыном. Хадия сбита с толку: как она может радоваться и гордиться подобными вызывающими поступками? Они ждут, что скажет отец. Тот вскидывает брови и протягивает руку к Амару, ладонью вверх, словно хочет ответить: «Что же, продолжай». Жест удивляет и Амара.
Все занимают места за столом. Амар продолжает стоять. Дожидается, пока все замолчат, вытаскивает из кармана блокнот, дважды кашляет в кулак (подсмотрел в фильме) и начинает читать речь. Руки у него трясутся. Голос дрожит. Он напоминает всем, что на его петиции нет только отцовской подписи. Остальная часть речи написана в форме письма, адресованного непосредственно отцу. Он перечисляет все то, что сделает Амар, если его желание исполнится.
Бумагу он держит высоко, пряча за ней лицо, и Хадия переводит взгляд с отца на мать. Оба слушают. Их черты смягчились. Вполне возможно, отец исполнит его желание. Сама она никогда не додумалась бы сделать что‐то подобное. Никогда не додумалась бы продолжать бороться за свое желание после того, как отец сказал «нет». Разве она не хотела собаку или кошку? Разве не хотела ходить с Даниель в кино, не хотела прочесть книгу, для которой, по мнению мамы, была слишком юна? Тогда она пролистала ее и запретила дочери ее открывать.
– Я буду больше стараться на тестах по орфографии, – перечисляет Амар.
На этом месте отец подается вперед и останавливает его. В этом году Амар делал в среднем около шести ошибок в тесте по орфографии из двадцати слов. Учителя постоянно посылали домой письма, в которых выражали тревогу по поводу его плохой успеваемости по многим предметам. То и дело вызывали отца и мать в школу. Родители по возвращении с таких бесед уменьшают на час время, которое было позволено Амару проводить у телевизора. Отбирают еще одну игрушку. Он стоит в углу каждый вечер, но ничего не помогает.
– Давай договоримся, – изрекает отец.
Все смотрят на него, удивленно моргая. Амар опускает бумагу, энергично кивает: он потрясен больше остальных.
– Если напишешь тест по орфографии без единой ошибки, получишь туфли.
– Заметано.
– Ни одного неверно написанного слова.
– Я смогу. Сделаю.
– Тест на этой неделе, Амар.
– Я знаю. Заметано.
Амар протягивает руку. Отец дает свою. Амар торжественно пожимает руку, глядя отцу в глаза. Отец хлопает в ладоши и говорит:
– Давайте поедим.
Возвращается на место. Хадию охватывает трепет. Отец кажется великодушным человеком, и она снова и снова смотрит на него с благоговением.
В день теста они едва не опаздывают в школу, потому что Амар никак не хочет просыпаться. Хадия и Худа слышат его нытье, когда чистят зубы.
– Я болею, – твердит он. – Клянусь, я не могу идти. Не хочу.
Когда Хадия заглядывает в дверь его спальни, мама уже раздвинула занавески, а Амар прячется под одеяло.
– Ты должен попробовать, – тихо говорит мама. – Ты хотя бы должен попробовать.
Он выглядывает из‐под одеяла и немного успокаивается, увидев Хадию. Та говорит, что, если он поторопится, она в последний раз устроит ему проверку в машине.
– Но у меня болит горло, – говорит он, касаясь шеи. – Голова кружится.
Мама срывает с него одеяло. Ему ничего не остается, кроме как сесть. Она говорит «молодец, молодец» самым мягким голосом, словно он по‐прежнему малыш. Амар медленно встает, все еще касаясь шеи в последней попытке их одурачить.
«Ты хорошо учишься, – шепнул Амар Хадие в тот вечер, когда заключил договор с отцом. – Не поможешь мне пройти тест?» – «Это тест по орфографии. Нужно запоминать, как пишутся слова». – «Знаю, – бурчит он, но выглядит пристыженным, словно эта мысль впервые пришла ему в голову. – Я знаю, что ты всегда получаешь отличные оценки».
За несколько дней до теста Амар после школы приходит в ее комнату со списком слов и ждет ее указаний. Все очень просто. От нее вряд ли потребуется помощь. Хадия время от времени поглядывала на брата – посмотреть, не отвлекается ли он, как часто смотрит в стену, покачивается на стуле, ищет что‐то на полу. Но он сосредоточен. Ерзает на стуле, но ни разу не встал. Написав каждое слово десять раз, спрашивает, что делать дальше. Она требует, чтобы он написал каждое слово еще по десять раз. Амар не возмущается, не протестует, как она предполагала. Каждый вечер она проверяет его.
– Прекрасная, – говорит она и смотрит, как он записывает. – Книжный шкаф. Фотография. Анализировать. Цилиндр. Приближенная. Последствия.
Пока она проверяет написанное, он прикусывает щеку и болтает ногами. Десять слов правильно, десять с ошибками. Когда она говорит ему это, он становится очень грустным. Хадия напоминает, что у него есть еще день. Она помогла найти песни, где есть особенно сложные слова. Пока она проверяла написанное, он что‐то напевал.
За ночь до теста она снова проверила его. Все слова написаны правильно, кроме одного – «приблизительно», того, которое он с самого начала не мог запомнить.
– Всего одно слово, – утешала Хадия. – К утру ты его запомнишь.
– Ты правда так считаешь? – спросил он.
– Правда, – заверила она.
Хадия рада, что сказала ему это. От нее потребовалось так мало труда, но этого было достаточно, чтобы он расслабился. Почувствовал себя счастливым. Но когда они садятся в машину, видно, как он волнуется. Хадия всю дорогу проверяет его, и он вслух произносит каждое слово по буквам. И все же в слове «приблизительно» он по‐прежнему делает ошибку.
– Я так горжусь тобой, чем бы это ни кончилось, – говорит ему мама. – Так счастлива, что ты старался.
Амар хлопает дверью машины и исчезает за школьными воротами, присоединившись к сотне детей, бегущих в школу, чтобы успеть до звонка. Хадия старается не встречаться глазами с мамой, боясь, что та поймет, что никогда, ни разу не сказала Хадие, что гордится ее школьными успехами, хотя Хадия всегда училась прекрасно.
– Уверен, что все написал правильно, – говорит он Хадие после уроков. – Спасибо. Пока я писал, в голове звучали песни.
– Как насчет «приблизительно»? – спрашивает она.
Он молчит. Кривит рот и упирается языком в щеку. Поднимает грязную белую туфлю, которую так сильно хочет сменить. На подошве тонко написано черной пастой: «приблизительно».
– Я написал его на всякий случай. Но не смотрел. Написал, потом проверил, все ли правильно.
У Хадии перехватывает горло. Ей никогда не приходило в голову обманывать.
– Khassam[12], что не скажешь отцу?
– Khassam, – отвечает она.
3
СПУСТИВШИСЬ С ЛЕСТНИЦЫ, ОНА СТРЯХИВАЕТ тяжелый дурман сна и теперь двигается быстро: времени на еду осталось совсем немного. Пятый день Рамадана. Середина ночи. Она кладет на сковороду лепешки, которые замесила вчера вечером. Жар плиты растворяет онемение лица, век. Лепешки поднимаются на сковороде. Она прижимает их лопаткой, чувствует прилив жара, когда они становятся плоскими. Она так устала, что в глазах плавают черные точки. Хадия и Худа привыкли держать все посты. Но это первый год, когда десятилетний Амар, которому осталось еще пять лет до возраста зрелости, тоже держит пост. Первые три дня он соблюдал половину поста, но срывался, когда Лейла соблазняла его макаронами или кусочками фруктов, напоминая, что он еще слишком мал. Всего десять. До возраста baligh, когда мальчики считаются взрослыми, осталось пять лет. Можно ведь подождать, чтобы принять на себя обязательства, которые останутся с ним на всю жизнь. Но прошлой ночью, после того, как она досказала им историю о любви пророка к своей общине, он настоял, что будет поститься весь день и чтобы она разбудила его к sehri, позднему ужину. Амар в десять лет кажется ей совсем ребенком даже в сравнении с ее дочерьми, когда тем было девять и они начали носить хиджаб, молиться и поститься во время Рамадана. Неужели они когда‐то были столь же маленькими, удивляется она при виде дочерей, которым сейчас тринадцать и четырнадцать.
Она кладет лепешки в коробку и плотно закрывает крышку. Жарит яйцо для Рафика, нагревает для детей оставшийся накануне шпинат. Моет гроздь фиолетового винограда. Месяц Рамадан разбудил в ней первобытные инстинкты. Она беспокоится о том, хорошо ли едят ее дети, смотрит, как они сначала пьют воду, потом жадно заглатывают молоко. И все равно беспокоится.
Бывают ночи, когда она, чувствуя особую привязанность к дочерям, которые усердно держат пост, ставит миски с едой на подносы и относит либо им в кровати, либо в угол своей комнаты, где они, полусонные, прижимаясь друг к другу, наспех пируют. Она не знает, почему Амар решил соблюдать пост именно в этом году. Озадачивало то, что он, казалось, искренне этого хочет, несмотря на то что ритуал был очень трудным и утомительным испытанием.
– Сначала начни молиться, – наставляла она сына. – Сначала перестань донимать сестер. Сначала научись сдерживать гнев.
Но кто она такая, чтобы запретить ему? Как говорит пословица, нищим выбирать не приходится. Если он хочет поститься, она поддержит его. Облегчит положение для всех. Позволит им спать днем. Пусть бодрствуют по ночам, если при этом будут есть и не будить ее или Рафика. Она станет готовить еду сообразно их вкусам. В этот месяц она позволяла им брать с собой и поедать горы десерта. И гадала: что, если внезапное желание Амара соблюдать пост возникло потому, что его новый друг Аббас, сын Сиимы, которому только что исполнилось пятнадцать, стал поститься? Лейла любила его и его младших братьев куда больше, чем Сииму, отчасти потому, что эта дружба так много значила для ее сына. А еще потому, что Аббас был таким почтительным, куда почтительнее, чем те юноши, которых она встречала последнее время. Он всегда здоровался и уважительно склонял голову, прежде чем идти гулять с Амаром. А может, ее сын всего лишь реагировал на месяц Рамадан – такое особенное время, когда сердце каждого верующего смягчалось?
Она теряется, услышав приближающиеся шаги Рафика. Иногда он просыпается, когда времени достаточно, чтобы приготовить еду вместе, и они теснятся на кухне, но чаще она готовит одна, включая только те светильники, которые освещают пространство перед ней.
– Поедим наверху? – спрашивает она.
Полусонный Рафик медленно кивает и приносит подносы. Лейла ставит стаканы на один из них, наливает воду или молоко, все время помня о тиканье часов, и паникует, что у детей не останется времени поесть и они на целый день останутся голодными.
– Не стоит будить Амара, – говорит Рафик, когда она отсчитывает пять тарелок. Он поднимает тот поднос, что тяжелее.
– Но он настаивал. Он хочет.
– Ему пока не стоит поститься. Завтра самый жаркий день лета. Самый долгий пост. А он захочет играть в баскетбол.
Она возвращает тарелку на полку и идет за Рафиком со вторым подносом. Иногда муж поражает ее своей снисходительностью, иногда расстраивает своей строгостью, даже суровостью. Она может только гадать, но никогда не удается точно предсказать, какую позицию он займет. Они ставят подносы в своей спальне, и Рафик накладывает еду на тарелки. Лейла идет будить девочек.
Утром Амар ужасно сердится, поняв, что никто его не разбудил.
– Ты обещала, ты обещала, ты обещала…
Она будет слышать это целый день. Обещания много значат для Амара. И она не сомневается, что он откажется от завтрака, откажется от ланча и если поест, то потихоньку от всех.
Она не хочет, чтобы еще один день был испорчен его дурным поведением и эффектом домино, который коснется Хадии и Худы, если они ответят на его капризы. Вчера прогремела одна из тех неожиданных, редких летних гроз, вынудивших ее детей остаться играть в доме. Можно подумать, их приговорили к тюремному сроку: ужас на лицах, оскорбленный вид от любого пустяка. Прежде чем гроза прошла, они вывели Лейлу из себя или, может быть, накликали беду, – они стали слишком взрослыми, чтобы наказывать их так, как она привыкла. Драка из‐за телевизионного пульта – и она потеряла терпение.
Телевизор выключен. Хадия и Худа отосланы в свои комнаты. Лейла охрипла от криков о том, что они ведут себя совершенно неприлично, особенно в пост. Амару было велено тихо сидеть с матерью на кухне и думать о том, что он натворил, о том, как швырнул пульт в стену, так что отделение для батареек открылось, и те выпали. Худа вопила, что он целился в нее, Амар громко настаивал, что ничего подобного не было. Лейла не знала, что делать, разве только приказать всем убраться. Может, она больше не имела власти над ними, но когда дома находился Рафик, достаточно было только взглянуть на них. Достаточно было, чтобы он просто сидел в той же комнате. Они беспрекословно подчинялись ему и не грубили, однако по какой‐то причине решили не только не слушаться мать, но и открыто противиться ее приказам. Хадия пробормотала: «Ну конечно, ты разрешила Амару остаться внизу», а Худа громко потопала вслед за ней по лестнице.
Амар и Лейла молча стояли на кухне. Он смотрел, как дождь стучит по окнам. Она физически ощущала исходивший от него гнев, как пар, поднимавшийся из кружки с горячим чаем. Наверху тем временем Хадия или Худа с шумом захлопнула двери и бросала вещи в знак протеста.
Амар показал на стекло и сказал:
– Смотри, когда дождь становится сильнее, капли быстрее соединяются в струйки.
Она прижала палец к губам, чтобы заставить его замолчать, но, повернувшись к окну, увидела, о чем он толкует.
Лейла дождалась, когда непогода кончится, и вышла в сад – проверить грядки с томатами, посмотреть, не повредил ли ливень овощи. Влага от мокрой травы просачивалась через подошвы сандалий. Все в порядке. Маленькие зеленые томаты только начали наливаться.
Амар наблюдал за матерью, стоя за раздвижной стеклянной дверью, прижав к стеклу лицо, так что его брови казались странно плоскими. Она пыталась не улыбаться. Он так одинок в их доме. Хадия и Худа всегда были готовы прийти на помощь друг другу. Она помахала сыну, и он вышел к ней. Хадии с Худой не было видно у окна, так что они не могли обвинить ее в особом отношении к Амару.
Они шли по саду, он держался рядом. Что такого он заметил, чего не заметила она? Он схватился за лист базилика, словно желая поиздеваться над ней, показать, что до сих пор зол, но отпустил лист до того, как он оторвался. Кустик задрожал, и крохотные капельки разлетелись во все стороны. Ее сын умел замечать струйки дождя на стекле. Она не учила его этому. Чему вообще она могла научить его? Как ему вести себя в мире, где существуют не только правила хорошего поведения?
Амар посмотрел на нее с немым вопросом в глазах: «Ты уже простила меня?» И потому, что он посмотрел именно так – первоначальный гнев потух, сменившись застенчивостью, – она поняла, что весы власти вновь склонились в ее сторону и она может усилить в нем чувство вины. В надежде, что в следующий раз он подумает дважды, прежде чем сорваться.
– Знаешь, отец очень рассердится, если увидит, что ты наделал.
Детям безразличны ее обиды. Может быть, потому что для ребенка мать всегда будет оставаться в первую очередь матерью и никем иным.
– Я уже знаю.
Он сунул руки в карман, глянул на нее краем глаза:
– Ты ему скажешь?
– Нет.
– А они?
Он кивнул в сторону окна Худы. Как быстро он отделил себя от сестер!
– Может, не скажут, если извинишься.
Он сразу скис. Почему ему так трудно извиниться перед другим человеком? Он считает это высокой ценой. Пустой тратой чего‐то личного и драгоценного. Только теперь, став матерью, она остро чувствует упрямство и гордость, свойственные людям, а вместе с ними желание быть верной и великодушной, а также противоборство этих эмоций.
– Нужно извиняться, когда обижаешь кого‐то, особенно если это твои сестры.
Что могла она еще сказать? Она чувствовала постоянную потребность давать ему что‐то, давать им всем: ломтики яблок, место под солнцем, место в тени. Но и нечто большее – наставление о том, как жить здесь, в мире. Это мучило ее сильнее всего. Она наблюдала, как Амар опустился на колени, потянул за второй лист, пока он не оторвался. Запах свежего базилика. В их жизни постоянные битвы. Ежедневные. И каждый день случаются скандалы, а потом обиды сглаживаются. Когда за обедом Худа просит передать соль, Амар первым протягивает ей солонку.
Девочки наконец вваливаются в спальню. На еду осталось всего полчаса. Лейла говорит, что у них двадцать минут, в надежде, что они поедят быстрее, а потом прикусывает язык. Ее пост еще даже не начался! Получается, что она солгала. В Рамадан! Но они никогда не стремятся поскорее набить животы. Беспокоится за них только мать.
Они сидят на полу, скрестив ноги, сонно моргая. Зажмуриваются, когда мать включает свет, стонут, закрывают лица руками.
– Ешьте быстро, – напоминает им Рафик, и они едят так медленно, что она не верит глазам.
– Вы не разбудили меня, – говорит Амар с порога. В его голосе звучит обида. Голос как у маленького мальчика. Он трет глаза. Одна штанина пижамы задралась до колена.
Лейла смотрит на Рафика. Они не принесли для него тарелку. Если он еще не проснулся как следует, отказ только вызовет рыдания. Рафик смотрит на него, на часы и похлопывает по месту рядом с собой. Хватает лепешку, кладет на тарелку. Кладет рядом с яйцом немного жареного шпината. Амар входит, широко зевая, прислоняется к Рафику, и они едят из одной тарелки.
* * *
Хадия просыпается от запаха бирьяни – риса басмати с овощами – и узнает новость: мама немного раньше времени устраивает вечеринку, чтобы отпраздновать день ее рождения. В среду ей исполнится девять. Мама дарит платье, которое предстоит надеть Хадие, американское. При виде него девочка чувствует смущение. Горчично-желтое, вовсе не модное. Широченная, скрывающая щиколотки юбка, в которой она утонет, рукава-фонарики и кружевной воротник. Смущение лишь усиливается, когда она видит, что Худе купили точно такое платье, только пурпурное. Худа покружилась и заявила, что теперь они как близнецы. Но когда Хадия увидела, как просияла мама, поставив всех детей у стены под старым плакатом «С днем рождения!», попыталась скрыть свое разочарование и улыбнулась отцу, который настраивал объектив камеры, прежде чем сделать снимок.
– Что с тобой делать! – проворчала мать, когда Хадия спросила, нельзя ли ей надеть что‐то другое. – Жалуешься, если я покупаю тебе индийскую одежду. Жалуешься, если покупаю платье, хотя ты ныла, что хочешь носить именно платья.
– Я не это имела в виду, – пробормотала Хадия тихо, склонив голову, словно говорила в складки платья.
Мама дергает щетку, когда расчесывает ей волосы, и чересчур туго заплетает косу. Но когда смотрит на отражение Хадии в зеркале, лицо ее смягчается.
– Твой девятый день рождения особый, – нежно говорит она. – Ты готова начать носить хиджаб? Выбор за тобой, – добавила Лейла. – Но ты знаешь, что хиджаб полагается носить с девяти лет.
Мама надевала хиджаб, когда они покидали дом или когда к ним приходил мужчина. И почти все девочки старше ее носили хиджаб в мечети. Хадия всегда думала только о том, что это случится, когда ей исполнится девять, она ни разу не думала, что будет, если она откажется от хиджаба. Она размышляла: что подумает мама, если она наденет хиджаб, и что – если она не станет его носить.
Хадия молчит, поэтому мама продолжает:
– Помни, с девяти лет все твои деяния будут записываться. Ты достаточно взрослая, чтобы отличать хорошее от плохого.
– Знаю, – отвечает она громче, чем намеревалась, и выворачивается из‐под маминой руки на плече.
Внизу слышен звонок, и мама идет встречать гостей. Вечеринку решили устроить днем. Хадия на цыпочках подбирается к зеркалу в ванной. Проводит рукой по гребешкам тугой косы, из которой не выбивается ни единого волоса. Может, расплести их и оставить распущенными? Мама рассердится, но не сможет ничего сделать, потому что все тетушки и дядюшки будут смотреть на нее с добрыми улыбками, зная, что скоро ее день рождения.
Вчера вечером мать рассказала им первую часть истории о пророке Иосифе, о ней она думает сейчас, последние секунды, прежде чем настанет пора спускаться вниз. Эта история всегда была одной из ее любимых, но Амар, которому уже пять, раньше ее не слышал.
– Почему братья бросили его в ров? – спросил он.
– Потому что завидовали, – пояснила Худа.
– А зависть – это грех? – спросила мама.
Все закивали.
– Что происходит, когда вы грешите? – снова спросила мама. Она всегда портила хорошие истории, делая их скучными, когда потом задавала такие вопросы, превращая волшебные сказки в некое подобие уроков.
Амар взглянул на Хадию, ожидая ее ответа. Но ответа у нее не было.
– Ангел на твоем левом плече записывает это в книгу, – высказалась Худа.
– Это верно, да. А еще на сердце появляется точечка. Темная точечка.
– Темная точечка? – переспросил Амар.
– Да, – подтвердила мама. – С каждым грехом. Зависть – это грех. Точечка на сердце. Ложь – тоже грех. Еще одно пятнышко.
– Как от несмываемого маркера? – не унимался Амар.
Недавно ему здорово попало за то, что рисовал несмываемым маркером на подоконнике. Мама оттирала что было сил, но окончательно рисунок так и не сошел. Теперь Амар осматривал каждый маркер, перед тем как рисовать, и спрашивал, смываемый он или нет.
– Да, – ответила мама, расчесывая волосы. – Несмываемое пятно. И с каждым грехом сердце все больше ожесточается и темнеет, пока не становится таким тяжелым и черным, что больше не может отличить добра от зла. Не может сказать даже, хочет ли быть добрым.
Все трое испуганно замолчали.
– Конечно, можно просить о прощении Аллаха, – добавила мать. – Раскаяться.
– Раскаляться? – удивилась Худа.
– Раскаяться. Глубоко сожалеть о грехе. И стараться больше не грешить.
Мама сжала кулак и потрясла им.
– А братья раскаялись? – спросил Амар.
Они как раз добрались до того места, когда братья бросают Иосифа в ров, разрывают на нем одежду, заливают ее овечьей кровью и приносят домой, к отцу, в доказательство того, что младший брат мертв. Хадия очень любила самый конец истории, когда Иосиф воссоединялся с отцом. Но возможно, на рассказ уйдет еще три вечера.
– Им было очень стыдно. Но было уже слишком поздно.
– Что значит «стыдно»? – поинтересовался Амар.
Мама глянула в потолок, словно гадая, как лучше ответить.
– Когда ты делаешь что‐то нехорошее и понимаешь, что этого делать нельзя. А потом боишься показать свое лицо людям.
Амар опустил глаза, словно раздумывая над мамиными словами.
– Почему слишком поздно? – спросила Худа.
– Ничего нельзя было поделать. Иосифа не стало.
В дверь ванной постучали. Худа окликает сестру. Хадия отвечает, что идет. Растирает грудь пальцем в том месте, где, по ее представлению, должно быть сердце, и гадает, будут ли у нее внутри черные точечки, если после среды она не наденет на голову шарф. Прошлым вечером она впервые услышала о точечках, которые собираются на сердце, как пыль. А если нежелание носить хиджаб приведет к появлению точечки, будет ли появляться новая каждый день, когда она не станет его надевать?
Хадия пробирается через толпу гостей, поднимает ко лбу сложенные руки, чтобы приветствовать дядюшек, сидящих на диване. Принимает подарки или конверты от тетушек и вежливо благодарит. Она видит Худу у раздвижной двери. Сестра стоит в компании своих ровесниц и рассказывает о мешочках со сладостями. Волосы Худы коротко острижены.
– В каждом есть пакет «Эм-энд-Эмс», – хвастается она.
У Худы есть целый год на то, чтобы принять решение. И это кажется Хадие несправедливым. Она чувствует, что все это ей чуждо: девочки, болтающие об «Эм-энд-Эмс», женщины в дупаттах или с шарфами на головах, толкующие о том, что ей безразлично. Она смотрит мимо них на сливовое дерево. Его красивые фиолетовые листья шуршат, ветви слегка покачиваются. И никто не окружает его, не стоит в его тени. Как она любит там сидеть и слушать шум ветра в кроне!
Некоторые дети играют в салки, другие – в классики, расчертив голубым и фиолетовым мелом квадраты на цементе. Их пальцы припудрены голубым и фиолетовым. В классики играют маленькие девочки с распущенными волосами, при каждом прыжке падающими на лицо. Жаль, что мать заранее не сказала о вечеринке. Можно было бы пригласить подруг, Даниель и Шарлотту.
Но Хадия отмахивается от этой мысли, как только она приходит в голову. Поняла, что слишком стыдится показаться им в этом платье, слишком застенчива, чтобы объяснить, почему на обед подают бирьяни и что никаких игр не запланировано. Детей просто выпускают во двор. А взрослые присутствуют, потому что вечеринка скорее устраивается для них как возможность пообщаться, чем повод отпраздновать ее девятилетие. Что она скажет Даниель и Шарлотте о хиджабе? По каким причинам кто‐то носит хиджаб, если не считать того, что все правоверные женщины его носят? И тут же появляется пугающая мысль: что, если с этой среды подруги будут обращаться с ней немного иначе и усомнятся, что она та же самая Хадия независимо от того, прячет она волосы или нет?
Хадия останавливается у сливы на дальнем конце заднего двора. Дальше – только корни и деревянная ограда. Она ковыряет кору, пока не отламывает маленький кусочек. Смотрит на иззубренный обломок на ладони. Поворачивает другой стороной. Есть много деревьев, которые ей нравятся, но в этом мире любит она только два, и слива – одно из них. Повезло, что другое – во внешнем дворике, это магнолия, которую видно из окна ее спальни. Ветви сливы слишком высоко расположены, и она вспоминает, что в детстве отец сажал ее на спину, чтобы она могла сорвать плод. Станет ли отец разговаривать с ней после среды, если она предпочтет не носить хиджаб?
– С днем рождения, Хадия.
Это Аббас Али, старший Али. Хадия сжимает кусочек коры. Края врезаются в кожу.
– И тебя, – отвечает она.
Аббас тихо смеется, и она, поняв свою ошибку, чувствует себя глупо.
Хадия смотрит на платье. Будь это желтый карандаш из набора, им никогда бы никто не пользовался. Он оставался бы заточенным и не тупился. Этот и серый. Даже коричневым пользовались бы, но только не таким оттенком желтого.
Аббас подходит к сливе и тоже касается ствола. Он здесь единственный ее ровесник. Может, стоит сказать ему об этом и они сумеют стать друзьями до конца вечеринки? Волосы Аббаса немного длинноваты для мальчика. Они падают на лицо и закрывают верхнюю часть ушей. Иногда он откидывает их со лба. Если она наденет хиджаб, он больше никогда не увидит ее волос. Даниель и Шарлотта иногда смогут, если они вместе окажутся в школьной душевой или если они придут к ней домой. Но Аббас – мальчик и не родственник, так что он никогда не увидит ее волосы.
– Это мое любимое дерево, – говорит она.
Аббас поднимает глаза к кроне, и Хадия тоже. Она смотрит мимо веток, листьев и маленьких слив прямо в яркое небо. Щурится.
– Потому что листья вроде как фиолетовые?
– Нет. Просто.
Аббас кивает. Они стоят бок о бок. Смотрят, как дети играют в салочки. Некоторые стоят неподвижно, с потрясенными лицами, с раскинутыми в стороны руками и ждут, когда кто‐то их осалит. Может, после того, как начнет носить хиджаб, она сразу станет взрослой? Может, не сумеет так беззаботно бегать на праздниках? Ни один мальчик не посмеет коснуться ее, сказать «отомри» или осалить.
Она вспоминает, как иногда они отправляются в дом тетушки Сиимы и дети играют в футбол на заднем дворе, потому что у семьи Али есть футбольные ворота, причем двое, и Аббас всегда приглашает ее в игру, и она играет, хотя не слишком умело. Но у нее есть прогресс, если верить Аббасу. В последний раз они играли в день рождения его брата Саифа. Там были разные забавы и автомат для попкорна. Теперь, глядя на Аббаса в зеленой футболке, она думает: «Больше я не смогу играть в футбол. По крайней мере с ним. Не сумею забить больше ни одного гола за последние пять минут нашей последней игры».
– Почему ты не выглядишь счастливой на собственном празднике?
Конечно, он ее друг. Дует ветер, ветви шевелятся, слышится шуршание листьев, грязно-желтое платье наполняется воздухом, и Хадия, внезапно смутившись, придерживает юбку руками. Даже кружевной воротничок развевается. Кто‐то открывает раздвижную стеклянную дверь. Появляется один из дядюшек. Он выходит со сложенной белой тканью в руках. Это означает, что он собирается расстелить ткань на газоне и помолиться.
– Я не знала, что мама устроит мне день рождения, – признается она. – И не знаю, нравится ли мне быть девятилетней. И я терпеть не могу это платье.
Аббас молчит. Он протягивает руку, чтобы сорвать сливу, но не дотягивается. Пальцы всего в нескольких дюймах от плода. Хадия благодарна за то, что он не пытается подпрыгнуть, чем привлечет к ним внимание и поднимет пыль. Ей хочется, чтобы он подставил ей спину, тогда она достанет до сливы. Но это запрещено. Она знает. Какого размера будет тогда черная точечка на ее сердце, если это хуже зависти, хуже лжи.
– Почему? Ты похожа на солнце.
Он говорит о цвете ее платья. Она улыбается, впервые за день. Отец резко окликает ее. Гневно. И больше ничего не говорит. Он идет к ним по газону. Она смотрит на Аббаса, вспоминает, что они не друзья. Не настоящие друзья. Может, они знакомые – слово, которое употребляет отец, напоминая, что мальчики не могут быть ее друзьями. Они знакомые, и общаться с ними можно только в классе, да и то лучше держаться подальше.
Аббас молча уходит и становится одним из мальчишек, бегающих во дворе. Поднимает на руки сестру. Он в модной зеленой футболке.
– Что, папа?
Сейчас у нее совсем детский голос. Кусочек коры снова впивается в ладонь. Хадия роняет его в грязь. Отец выглядит так, словно немного злится на нее. Она растирает большим пальцем покрасневшую ладонь.
– Почему ты не играешь с другими девочками? – спрашивает он.
– Они не мои подруги.
Дядя шикает на детей, показывает на дом, и все направляются к двери. Мальчики постарше задерживаются, зная, что скоро наступит время молитвы. Отец кладет руку ей на голову, и рука оказывается очень тяжелой. Хадия слегка приподнимается на носочках, чувствуя давление. Ей хочется спросить, помнит ли отец, как она взбиралась ему на спину и рвала сливы. Но прежде чем Хадия открывает рот, он протягивает руку, берет плод и тянет его к себе. Ветка немного наклоняется, и она видит маленькую темно-фиолетовую сливу, которую отец протягивает ей.
– Спасибо, – мямлит она, – и за праздник тоже.
Он кивает. Оба поворачиваются к мужчинам, помогавшим расстилать белую ткань на газоне. Мужчины собираются в ряд на траве. Она знает, что отец скоро уйдет, чтобы занять свое место в ряду молящихся. И тут он, словно услышав ее мысли, говорит:
– Теперь ты тоже должна начинать молиться.
Хадия смотрит на него. Чувствует, что он гордится ею. Когда она стоит рядом с отцом, ей кажется, что она все может. Он снова кладет ладонь на ее голову. Она перекидывает сливу из одной руки в другую, ощущая ее вес.
– Папа!
– А?
– Как ты считаешь, мне следует носить хиджаб?
Кто‐то начинает читать adhaan, призыв к молитве. Хадия видит, что Аббас Али нашел место в ряду молящихся, хотя для него это вовсе не обязательно. Ему тоже девять, но он может не молиться, пока ему не исполнится пятнадцать. Ему никогда не придется носить хиджаб. Мальчишкам так везет! Интересно, счастливы ли родители иметь такого сына? Знают ли, что он старается делать добро? И делает ли Бог в сердце отметку, противоположную черной точечке, когда кто‐то совершает добрый поступок? Что‐то вроде золотой точечки?
Ветер раздувает его зеленую футболку. Отец молчит в продолжение всего adhaan. Призыв к молитве закончен, и Хадия знает, что в ее распоряжении есть маленький временной интервал до второго призыва. Наконец он отвечает очень медленно, словно тщательно выбирает каждое слово:
– Думаю, что следует. Было бы хорошо, надень ты хиджаб. И такова традиция. Ходить без хиджаба – грех. Но… это твое решение.
Она смотрит на его темный силуэт на фоне слепящего солнца. Она не морщится. Не мигает. Только дергает маленькую прядку волос, не вплетенную в косу: мягкий, похожий на кисточку хвостик, который колется на конце.
* * *
Он открывает дверь отцу и сразу понимает: случилось нечто ужасное. Ливень барабанит по крыше, стекла дребезжат от ветра – внезапная буря, которая всего час назад была легким дождичком. Хадия все еще дома на каникулах, и все трое как раз допоздна читали в ее комнате. Амар боится спросить отца, что произошло. Он бледен, строгое лицо необъяснимо смягчилось. Он одет в застегнутую на все пуговицы рубашку и брюки, хотя уже начало второго ночи и он давно вроде бы лег спать.
– Старший Али, – начинает отец, но голос срывается.
Именно так все называют сыновей Сиимы: старший Али, тощий Али, младший Али. Для Амара мальчики из этой семьи были просто Аббасом и младшими братьями Аббаса. И только их сестру Амиру Али все называли полным именем. Хотя для того, чтобы отличить ее, не требовалось дополнительных примет. Она всегда была собой, даже в детстве. Амара же называли мальчиком Рафика. А когда он был младше, члены общины добавляли: «Тот капризный мальчик».
– Который? – спрашивает Хадия.
Они оборачиваются к Хадие, словно заметили ее впервые, и при виде ее лица во рту Амара вдруг становится сухо.
– Старший, – шепчет отец. – Автомобильная авария.
– Аббас? – переспрашивает Амар.
Отец кивает, а Хадия издает странный звук. Стон раненого животного. Амар прислоняется к косяку. Потом вдруг оказывается, что он сидит, упираясь ладонями в шершавый ковер. Дождь. Отец говорит: «Мне очень жаль». Но Аббас жив? Амару кажется, что он спрашивает, но отец не отвечает, и он каким‐то образом все понимает. Первой приходит в голову абсолютно дурацкая мысль: с кем он теперь будет сидеть в мечети?
И как раз в ту минуту, когда возможность потери разверзается под ним будто бездна, он думает об Амире. Ее записка все еще спрятана в боковом карманчике тетради по истории. Он не спешит переложить записку в ящик для сувениров, потому что тогда ящик станет не тем местом, где он держит дневники, а местом, где хранится единственное напоминание о ней.
За четыре дня с получения записки он сочинил дюжину писем, но все выбросил. Он испытывает внезапный порыв быть рядом и поражен своим мыслям, толкающим его к ней.
Отец говорит, что сейчас поедет в дом Али. Его голос так тонок, так непохож на обычный. Когда кто‐то из общины умирал, люди ночью собирались вместе, чтобы быть рядом со скорбящими. Приносили еду. Садились кружком, читали молитвы и отрывки из сакральных текстов, посвященные добродетелям усопшего.
– Я тоже еду, – говорит Хадия, прежде чем Амар успевает ответить.
– Тебе не обязательно. Сейчас поздно, и это неприлично, – отвечает отец.
– Я еду, – повторяет Хадия.
Такой решимости Амар не ожидал. Она посмела спорить с отцом! Хадия смотрит в потолок. Крепко сжимает одной рукой другую.
– Хочу видеть Амиру, – настаивает она, выражая вслух ту самую мысль, которая настойчиво бьется в голове Амара.
У отца, измотанного новостями о смерти старшего Али, не хватает сил и энергии отказать ей.
Капли дождя оставляют темные пятна на их одежде. Отец поворачивается к Амару, словно хочет сказать что‐то, но вместо этого касается его плеча, всего на мгновение, прежде чем отнять руку и открыть дверь. Амар не сжимается от прикосновения.
«Ты думаешь о чем‐то другом», – сказал тогда Аббас. Они виделись в последний раз четыре дня назад, на вечеринке, устроенной мамой в честь Хадии. Тогда они стояли вместе в очереди к столам с едой. Так и было – о другом. И Амар непривычно притих из‐за этого. После того как он годами ничего не скрывал от своего друга Аббаса, Амар стыдится того, что первая тайна касается его младшей сестры.
Когда Аббас спросил, не хочет ли он прогуляться и выкурить сигарету, Амар покачал головой. Он впервые отказал ему, причем под довольно неубедительным предлогом. Аббас ответил скептическим взглядом, который Амар вспоминает сейчас так живо, что становится тошно. Оба знают, что это всего лишь предлог. Но Аббас пожал плечами и стал что‐то говорить, чтобы заполнить молчание. И вместо того, чтобы пригласить кого‐то еще на прогулку, остался с ним.
Теперь больше никогда. Никогда не будет другой прогулки до угла улицы и обратно. Чего‐то простого – вроде взгляда на него, потом на небо. Аббас был так молод – ровесник Хадии.
Амар боится, что его вырвет или хуже того – он заплачет, поэтому пытается не думать о том, как Аббас дал ему возможность радоваться принадлежности общине. Тогда они сидели вместе: Амар, Аббас и два его брата, Саиф и Кемаль. Впервые передавали друг другу косячок. Окна были открыты, вентилятор включен, были зажжены свечи и благовония. С некоторых пор Амару часто казалось, что у него есть брат. И что именно Аббас сумел установить родственную связь между ними.
В школе Амара ценили именно за те качества, которые не одобряли дома. Там его считали веселым, никто не обвинял в непочтительности. Там всем нравилось, что он интересовался уроками английского, поэмами и историями, которые преподаватели задавали прочитать. Насколько ему было известно, никто из школьных друзей понятия не имел, каково это – возвращаться в дом, в котором царила тишина и где было запрещено все: громкая музыка, возражения, футболки с символикой музыкальных групп. Отец, который вечно орал, мать, которая смотрела в окно, проводила дни в молитве или уходе за садом. Семья, стремившаяся изменить в нем то, каким он был. Требующая от него стать респектабельным человеком, который повинуется каждому отцовскому слову, выполняет каждую команду, данную отцовским Богом. Или что такое жить с сознанием того, что отец выгонит его, если найдет под матрасом такую чепуху, как пачка сигарет. Что это такое – жить без истинной любви и даже не верить в нее? Никто не знал. Кроме Аббаса.
Они уходили из мечети, шагали к неярко освещенной парковке и говорили о том, о чем Амар никогда бы не смог говорить с кем‐то еще. Уличные огни отражались в мутных лужах, и Амар признался, что хотел бы верить в Бога, которому поклоняется отец, и боится потерять это стремление. Аббас касался его плеча, не давая наступить в глубокую лужу. «Знаешь, если ты не слушаешь, еще не значит, что не веришь», – заметил как‐то Аббас.
Аббас знал, когда прекратить ссору с родителями. Знал, как сохранять тайны, разглашение которых может повредить ему или ранить их. Он вовсе не испытывал неприязни к правилам, но умел оградить себя от родительского недовольства. Амар не мог сделать нечто подобное, не чувствуя себя лицемером. А сейчас оттянул ремень безопасности, потому что он казался слишком тугим, врезался в костяшки пальцев. Амар боялся думать о том, кого потерял. Единственного человека, в присутствии которого мог согрешить под всевидящим оком отцовского Бога, зная, что никогда не будет отвергнут.
Отец забыл включить дворники, но ни Хадия, ни Амар не подумали напомнить ему. Капли воды собираются на переднем стекле, когда машина останавливается на красный свет, и каждая капля отливает красным.
Отец поворачивается к Хадие, сидящей на заднем сиденье. Она прислоняет голову к двери машины и смотрит в окно. Подрагивает вместе с машиной. Отказывается встретиться глазами с братом, хотя знает, что он смотрит на нее. Амар всегда гордился тем, что мог понять, что чувствует Хадия, по выражению ее лица, по тому, как она держится, по тому, о чем умолчала. Но сегодня ее трудно разгадать.
Улица, на которой жил Аббас, забита машинами. Похоже, новость разнеслась по всей округе. «Это трагедия», – думает Амар, когда они выходят из машины и за ними хлопает дверь. Сегодня все они потеряли молодого человека, которому едва исполнился двадцать один год. Он знает, что эта ночь станет разделительной полосой его жизни. К тому времени, как они входят в дом, все промокли до костей. Здесь тепло из‐за собравшихся людей, которые все прибывают и прибывают. Тошнотворно думать об Аббасе как о теле. Теле, которое нужно похоронить.
Первая комната, гостиная, полна женщин. Амиры здесь нет. Но мать Аббаса, тетушка Сиима, окружена женщинами, которые обнимают ее, выражают соболезнования, говорят как с малым ребенком, открывают ей объятия, что лишь заставляет ее плакать громче. У него возникает странное ощущение, что в этой комнате он чувствует себя в безопасности, но он не уверен, помнит ли все, что там происходило, или это было во сне. Он не может смотреть на тетушку Сииму. Другие женщины сидят группами и читают Коран. Хадия садится в углу. Одна. И не берет книгу. При виде ее ничего не выражающего лица Амар расстраивается. Взгляд настолько пустой, что ему хочется встряхнуть ее. Он поспешно отворачивается и идет за отцом туда, где собрались мужчины. Но на полпути говорит отцу, что сейчас вернется. Отец кивает и уходит один.
Дом Али большой и красивый, Амар знает здесь каждый уголок. Когда‐то они играли тут в прятки в темноте, и даже сейчас он мог с закрытыми глазами найти дорогу. Коридор справа заканчивается лестницей, ведущей наверх, той, которой пользуются только члены семьи. Он останавливается у ее подножия. Из комнат за спиной доносится шепот. Никто не смеет говорить громко в доме скорби. Идти наверх – большой риск. Еще больший риск – идти прямо к ее спальне и стучать в дверь. Возможно, нет ничего более постыдного, если их застанут наедине в ее спальне.
Но это его жизнь. Это то, что он хочет делать со своей жизнью. Он подходит прямо к двери, давно зная, что за ней ее комната, и впервые касается ручки костяшками пальцев. Проходит целая минута. Он дважды поворачивается и оглядывает пустой коридор, боясь услышать звук приближающихся шагов. Дверь открывается. Ровно настолько, чтобы увидеть ее лицо, потом немного больше. Вот оно! Она открывает дверь шире, увидев Амара. И это кажется вехой. В груди что‐то замирает, когда он замечает, как измучена она рыданиями, как распухло и покраснело ее лицо. Он чувствует себя виноватым за частое сердцебиение, виноватым за то, как отчетливо сознает, что они одни. Она отступает от двери, давая ему пройти. И он входит.
– Не хотела идти вниз, – признается она. Словно они уже были друзьями. Она говорит голосом, непохожим на тот, который он помнит. – Слишком много людей. И никого, кто знал его по‐настоящему.
В машине он гадал, как они будут говорить о том, что случилось. И теперь понимает, что легко говорить «знал» вместо «знает». Ее невообразимо зеленые глаза обрамлены красной каймой. Он вбирает взглядом мельчайшие детали обстановки: широкая кровать у окна, раздвинутые шторы, распахнутые створки, дождь, яростно атакующий стекла. Стены выкрашены в зелено-голубой, цвет яйца малиновки[13]. Рядом с Амаром – белый письменный стол, на нем стоит фото в рамке, которое выглядит так, словно ему здесь не место. Он поднимает снимок. На нем четверо: Аббас, Саиф, Кемаль и она. Улыбающееся лицо совсем молодого Аббаса… Амар вспоминает, что таким он был в тот год, когда они поехали в лагерь вместе с группой от мечети и вдвоем гуляли по ночам, не включая фонарики. Они считали это храбростью. Стояли тогда посреди темной дороги и слушали ночные звуки. Через прогалы между листьями лунный свет очерчивал на тропинке темный рисунок. Чувствовалась сила ветра, пролетавшего сквозь деревья.
Его снова почти тошнит. Голова кружится, но он старается взять себя в руки. Он пришел сюда не за утешением.
– Это снято на дне рождения Кемаля, – поясняет она, и Амар осознает, что все это время не сводил взгляда со снимка. Ее голос мягок. – В ту ночь мы все пошли ужинать. Брат Аббас только что получил первую работу, и ему не терпелось заплатить.
– Бутербродная, – догадывается он.
Аббас проработал там всего семь месяцев, но хвастал своим умением несколько последующих лет и готовил всем сэндвичи, когда они ходили гулять.
– Это было так волнительно, потому что мы вели себя как взрослые. И вряд ли братья взяли бы меня с собой, не будь это день рождения Кемаля.
Она не отводит взгляда от лица Амара, когда говорит с ним.
– Это неправда, – бормочет он.
Она улыбается, едва заметно, словно не хотела это делать. Улыбка тут же исчезает. Дверь за ним прикрыта. Они одни. Но даже если станут говорить совсем тихо, любой, кто стоит за дверью, может их услышать. И если он понимает это, значит, и она тоже. Но все же не просит его уйти.
– Это было в том году, когда мы…
– Разбили кухонное окно?
Снова ее полуулыбка.
– Я хотел сказать, когда мы поехали в лагерь.
Но она права. В тот год он разбил кухонное окно. Так сильно ударил по мячу во время игры в футбол на заднем дворе, что стекло разлетелось на осколки. Все четверо – Аббас, Кемаль, Саиф и Амар – добрую минуту не сводили глаз с пустого пространства, где совсем недавно было стекло, пока в дыре не появилось потрясенное лицо тетушки Сиимы, но, даже когда она начала кричать, никто не произнес имя Амара.
– После этого ты не приходил к нам несколько недель, – говорит она.
Амар смущен, что она помнит это, и не может придумать, как ответить. Немного погодя он говорит:
– Я получил твою записку.
Она кивает и слегка хмурится. Может, упоминать об этом было ошибкой?
– Вопреки всему я надеялась, что ты непременно придешь, – говорит она.
Она самая храбрая из всех, кого он знает, и без страха и колебаний говорит, что думает и чувствует.
– Ты был одним из его ближайших друзей. Он хотел бы, чтобы ты был здесь, – добавляет она.
Аббас ушел и никогда не вернется. Ее голос так печален, что ему хочется коснуться ее. Кажется совершенно невероятным, что им не позволено касаться друг друга, что он не может даже обнять ее, чтобы утешить. Как нечто столь простое, дружеский утешительный жест, в такое время может быть грехом?
Ее волосы падают на лицо и закрывают уголок глаза. Ей идет. Да и что ей не идет? Ее глаза так прекрасны, что ему хочется откинуть волосы и смотреть, смотреть в ее лицо. Но он уперся взглядом в потолок. Руки сжаты в кулаки.
– Он очень любил тебя, – говорит Амар наконец, но слова звучат глупо и предсказуемо.
Только это правда. Одна из причин любви и уважения Амара к Аббасу была его манера говорить о людях, которых он любил. Сейчас Амар рассказывает ей это.
– И он часто говорил о тебе, – снова пытается он. – Чаще, чем об остальных.
Это уже лучше. Похоже, он заставил ее улыбнуться, и на этот раз улыбка не исчезает.
4
ЛЕЙЛА ДУМАЛА, ЧТО ВЫНЕСТИ РАЗЛУКУ с семьей будет труднее, но когда выходит из самолета, чтобы сделать пересадку, с плеч словно падает тяжесть, она тревожится лишь за отца, который ждет ее в больнице Хайдарабада. В этом аэропорту она сама по себе – без Рафика, без детей, – это похоже на глоток свежего воздуха. Она одна, и это не сравнить с одиночеством в ее спальне. «Я Лейла», – думает она, когда тащит сумку через аэропорт, изучает табло вылетов и прилетов, не спрашивая никого, находит свой терминал, останавливается, чтобы купить жвачку. И когда она наблюдает медленно катящиеся по гравию самолеты, она чувствует силу в своем одиночестве. Мысль о том, что она может положиться лишь на себя, ее утешает. Утешает, что ее внутреннее «я» находится в гармонии с тем «я», которое видят окружающие.
Она, не привлекая внимания, наспех совершает омовение в женском туалете, находит в аэропорту комнату, где может молиться. Несмотря на то что никто не узнает, если она пропустит свои молитвы и немного поспит, Лейла разворачивает на полу салфетку, становится на колени и молится. Поднимает сложенные ладони, вспоминает голос маленького Амара, несколько месяцев назад спросившего: ты молишься за себя и во имя Бога или молишься, потому что так велено? Прежде чем она выбрасывает эту мысль из головы, успевает подумать, что теперь могла бы с полной искренностью ответить Амару: «Я молюсь за себя и во имя Бога, который мне свидетель».
Три дня назад у отца случился сердечный приступ, как раз в тот момент, когда она отвозила детей в школу. Она вернулась в пустой дом и увидела, что индикатор автоответчика подмигивает красным глазком. Сестра Сара сообщила, что положение отца тяжелое.
«Тебе нужно лететь», – сказал Рафик по телефону, прежде чем она успела объяснить, что случилось. «Билеты», – пролепетала она, вспомнив о том, как они дороги. Именно по этой причине она раньше нечасто летала домой и никогда – по пустому капризу.
Это родители всегда прилетали и жили в ее доме подолгу. Днем они составляли Лейле компанию, а по уик-эндам вся семья ехала посмотреть на Голден-Гейт-бридж[14] или Мистери-спот[15]. В конце учебного года они собирались приехать на выпускной вечер Хадии, и Лейла звонила родителям каждую неделю, чтобы напомнить о билетах. Объясняла, что американцы очень серьезно относятся к церемонии, посвященной окончанию школы, и если они приедут, это будет много значить для Хадии.
«Не важно, – отрезал Рафик, отметая все ее возражения. – Он твой отец». Она была счастлива, что его первой реакцией было предложить то, в чем она нуждалась, то, чего она хотела. Избавил ее от необходимости просить. Но кто будет отводить детей в школу, а потом забирать? Занятия идут уже неделю. Сейчас начало сентября. Амар был уже в восьмом классе и играл в футбольной команде, решив отдохнуть от баскетбола. Худа была в предпоследнем классе. Хадия в свои восемнадцать заканчивала школу.
Лейла никогда не оставляла детей одних в доме больше чем на несколько часов. Девочки готовили только в особых случаях и никогда – те блюда, которые приготовила бы она. Экспериментировали с рецептами, которые искали в кулинарных книгах, и Амар часто ругался с ними, что неизменно злило Рафика. Возможно, больше всего она тревожилась потому, что просто не могла рискнуть и оставить надолго отца и сына в одной комнате. «Лейла! Мы обо всем позаботимся! Я отменю командировку на следующей неделе», – успокоил Рафик, когда она спросила, как они без нее обойдутся. Ее билеты были заказаны до того, как Рафик вернулся с работы. Лейла была буквально переполнена любовью к нему. Любовью из благодарности.
Когда приходит время сесть на самолет до Хайдарабада, она ступает внутрь с правой ноги[16]. Идя по проходу, смотрит на номер каждого места, чтобы не пропустить свое, и при этом судорожно сжимает сумочку и паспорт. Ей кажется, что она видит Оливера Хансена, когда‐то преподававшего у Амара. Он запихивает сумку под сиденье впереди и застегивает ремень безопасности. Но, конечно, это не он. Лейла удивляется: какие только мысли не приходят в голову, когда ты так далек от знакомой жизни! Она находит свое место, читает молитвы и вскоре ощущает могучую силу самолета, поднимающегося со взлетной полосы, силу, вжимающую ее в сиденье.
Четыре года назад Амар учился в третьем классе и наконец преуспел. В тот год она благодарила Бога за то, что Марк остался его другом, несмотря на то что обогнал Амара на год. Ей было обидно за сына, на глазах которого его бывшие одноклассники перебирались в другую классную комнату, шли на ланч в другое время, открывали новые учебники.
Но Марк оставался верным другом, и Лейла любила его за это. Она подружилась с Мишель, матерью Марка, общительной женщиной, в спальне которой стоял шкаф, полный ярких платьев и туфель в тон. Мягкая манера обращения матери была полной противоположностью ее неугомонному сыну. На Рождество Лейла дарила ей коробку конфет, а Марку – видеоигру и прилагала небольшую открытку для их семьи, текст которой обычно проверяла Хадия. Мишель не возражала подождать на кухне, когда заезжала за Марком, и пока мальчики заканчивали играть или выпрашивали еще пять минут, Лейла заваривала чай, как любила Мишель: без сгущенного молока и сахара. Женщины разговаривали о проделках детей, или Мишель, у которой не было дочерей, спрашивала о Хадие и Худе и часто хвалила Лейлу, что та воспитала милых и вежливых девочек. Даже Рафик, который был вечно недоволен, когда речь шла о школьных друзьях сына, привязался к Марку и часто предлагал пригласить его, если они всей семьей шли в пиццерию или в кино, зная, что Амар с радостью бросится к телефону и позвонит другу.
Второе, за что она была благодарна Богу в этом году, – преподаватель третьего класса мистер Хансен, молодой человек, только что закончивший аспирантуру. За ужином Амар бесконечно говорил о нем. Повторял все, чему тот его научил, все шутки, даже если в пересказе это было не так смешно, и иногда, когда они вместе смотрели фильм по телевизору, объявлял, что это любимое кино мистера Хансена. «Не могли бы мы послушать о чем‐то еще, Амар?» – полушутливо спросил Рафик как‐то вечером. Позже, когда дети встали, чтобы убрать посуду, Лейла мягко напомнила Рафику: «Он впервые заинтересовался учебой. Будем благодарны».
Теперь ему нравилась школа. Амар чувствовал свою ответственность и на этот раз первым напомнил родителям о встрече с преподавателем. Рафик вздохнул. Они всегда ходили вместе. Молча выслушивали жалобы учителя. Лейла кивала, оглядывала класс. Пыталась представить сына в комнате, гадала, какая парта принадлежит Амару. «Я могу пропустить работу», – предложил Рафик. «В этом году он хорошо учится, – возразила Лейла. – Я пойду одна».
Свет в классе был выключен, в комнате был разлит фиолетовый полумрак, некоторые шторы были сдвинуты. Вторая половина дня. Амар дожидался ее во дворе, за садовым столом. Лейла заставила его трижды пообещать, что он не сойдет с места. Он просил ее купить мороженое, если сдержит свое обещание, невзирая на то, что сообщит о нем учитель. Поскольку до начала собрания оставалось три минуты, она согласилась. Прошло несколько лет с тех пор, как он и Хадия с Худой учились в одной школе, но она все еще чувствовала горечь перемен. Как рада она была, когда прощалась с ними утром и наблюдала, как все трое расходятся по классным комнатам. Тогда она утешалась мыслью о том, что, хотя не видит детей, они будут рядом друг с другом.
А сейчас? Как она представится? Что скажет? Иногда, появляясь на людях вместе с мужем, Лейла жутко стеснялась, и окружающие полагали, что она не владеет английским, и просили Рафика или Хадию задать ей вопрос. В прошлом она так смущалась, что язык не поворачивался бегло ответить на английском, который она знала.
Мистер Хансен сидел за столом, склонив голову и перебирая бумаги. Светло-каштановые волосы аккуратно причесаны, на шее галстук. Она постучала по стене под выключателями. Он вскинул голову.
– Мистер Хансен? – спросила Лейла и поняла, что вопросы, которые она хотела ему задать, улетучились из памяти. Он был очень молод. Почему она пришла без Рафика, который всегда знал, что сказать?
– Пожалуйста, зовите меня Оливером, – попросил он и встал, положив руку на узел красного галстука с тремя темно-синими полосами внизу.
Он не протянул руку для рукопожатия, и она этому рада. Мистер Хансен показал на стул напротив и сел, только когда она заняла свое место.
– Значит, вы мать Амара, – улыбнулся он, и Лейла испытала облегчение.
Улыбка вместо сочувственного взгляда, одного из тех, к которым она привыкла. Учителя в разговоре с ней так осторожно выбирали слова, возможно, чтобы не ранить ее. Но его нервное возбуждение позволило Лейле расслабиться.
– Лейла, – представилась она, коснувшись груди, и впервые поняла, что назвать свое имя – это тоже интимность своего рода.
– Ваш сын – мой любимый ученик. Я знаю, что не должен говорить нечто подобное. Но иногда он обедает здесь. Я ему даю читать книги. Потом мы их обсуждаем.
– Вы очень добры. Ему трудно приходится. Он… он не слишком любит школу.
Оливер кивнул:
– Иногда нужно понять, как именно учить некоторых детей. Не так, как всех. Амар именно такой. Нужно знать, как к нему подойти. Что сказать, чтобы пробудить в нем любопытство, удивление. Он плохо реагирует на критику. Если он не хочет, даже не будет пытаться выучить что‐то. Но если хочет или думает, что может сделать что‐то хорошо, сделает. Нужно просто иметь немного терпения. Немного деликатности.
Лейла пожалела, что не принесла блокнот, чтобы записать его слова. Это помогло бы ей вспомнить, что он сказал, а позже показать Рафику. Она оглядела комнату. Доску со списком обязанностей учеников. Под именем Амара написано: «Раздача письменных работ». Стена покрыта листками с неумело нарисованными физиономиями. Сверху надпись: «Автопортреты». Ряды пустых парт.
– Эта парта его, – сказал Оливер, показав на парту во втором ряду. На ней не такой беспорядок, как на остальных, но из встроенных полок торчат смятые бумажки.
Быть с ним терпеливой. Деликатной. Знать, как к нему подойти. Быть терпеливой. Знать, чем можно возбудить в нем любопытство. Меньше критиковать. Быть деликатной. Она спросила Оливера, хорошо ли успевает Амар. Не отстает ли от других учеников по математике, истории, естественным наукам.
– Он прекрасно пишет. Вот его сочинение о героях.
Он передал ей листок бумаги с прикрепленной скрепкой фотографией. Лейла растерялась, увидев собственное фото. Она совсем молодая, держит открытый конверт. На ней нет хиджаба. Рафик сделал снимок, когда они только поженились.
Она смотрела на свое молодое лицо. Подведенные черным глаза. Длинные золотые серьги. Угольно-черные волнистые волосы. Приталенный сальвар-камиз. Лейла вспомнила: она не знала тогда, что Рафик стоял в дверях с камерой наготове. Он окликнул ее, она подняла голову, и тут щелкнул затвор. У нее удивленное лицо, рот приоткрыт, на губах намек на улыбку. В том году его камера всегда была нацелена на нее всякий раз, когда он снимал ее с высокой полки, на которой хранил. Это было за год до рождения Хадии, а потом были только снимки, на которых она держала их детей. Лейла не знала, в каком альбоме лежала фотография, как Амар его нашел и почему принес в класс, не спросив разрешения.
– Я не знала, что он взял снимок.
Все, что она смогла сказать. Лейла взглянула в лицо смотревшего на нее Оливера и смутилась, словно только он гордился Амаром, а она виновата в том, что не гордилась. Кроме того, ей было стыдно, что он видел ее волосы, ее молодую. Она вдруг задалась вопросом, разочаровало ли Оливера ее постаревшее лицо и то, что волосы закрыты шарфом.
– Можете взять сочинение с собой. Скорее всего, оно не слишком вам понравится. Но если вы прочтете все, что написали другие дети, то поймете, что они увлекаются воображаемыми супергероями, и сами увидите, как прекрасно пишет Амар. Какие детали выбирает. Я сказал ему, что это превосходно, и поставил высший балл.
Лейла поблагодарила его и положила листок с фотографией на колени.
– Вы последняя, – сообщил он. – Можете оставаться сколько хотите.
Поэтому она задала несколько вопросов, которые вспомнила: что они будут изучать дальше, видит ли он, что Амар продвигается в учебе, не хулиганит ли в классе и что хотел сказать Оливер тем, что нужно быть с ним терпеливой. Означает ли это, что он понимает медленнее остальных, или нужно просто говорить спокойно и не злиться, когда просишь его в чем‐то разобраться.
Потом она стала расспрашивать об Оливере. Это был первый год его работы учителем и, возможно, единственный. Потому что он подписал контракт только на год. Лейла сказала, что ей очень жаль, потому что он показался ей тем преподавателем, в котором нуждаются ученики.
Лейла прочитала сочинение, только когда вернулась домой. Она сунула листок в сумочку, чтобы Амар не увидел. Он сто раз просил ее повторить, что сказал мистер Хансен, потом стал допытываться, любит ли его, по ее мнению, мистер Хансен или нет. Он выбрал фисташковое мороженое, Лейла – ванильное и, когда сын стал дразнить ее за то, что она так скучна, только улыбнулась. Она заверила, что очень им гордится. Амар стал болтать ногами и попросил объяснить почему.
Она подумала: «Не критиковать. Никогда больше». Они смотрели в окно, на машины, выезжавшие со стоянки, на витрины магазинов на другой стороне комплекса, над которыми трепетали ярко-красные тенты.
Оставшись одна в своей комнате, она осторожно вытащила листок и сначала прочитала комментарий Оливера, написанный наверху зелеными чернилами: «Великолепная работа, Амар. Прекрасные детали. Поразительные наблюдения». Она улыбнулась и стала читать текст:
«Однажды в большой палец Худы воткнулась заноза. Она знала, что с этим делать. Заставила Худу проговорить слова молитвы, чтобы это место больше не болело. Она никогда не говорит: “Мне грустно. Я сердита”. Или “Я хочу спать, а вы так громко кричите и досаждаете мне”».
Она любит окна. Когда она бросает семена в землю, они прорастают. Она хорошо готовит и хорошо рассказывает всякие истории. Некоторые она придумывает сама, значит, у нее прекрасное воображение, а иногда повторяет услышанное от других людей, значит, у нее хорошая память. Она знает, сколько еды нам нужно, и у нас никогда не заканчиваются продукты, и мы никогда не голодаем. Она заботится о том, чтобы мы вовремя поели, больше, чем о собственных пальцах. Готовила, даже когда обожгла большой палец. И накладывает еду мне первому».
Она перестала читать: слезы были готовы вот-вот хлынуть по щекам. Прежде чем продолжать, она прикусила костяшку пальца. Почему так хочется плакать? Из-за слов сына или потому, что этот незнакомец, этот молодой человек был достаточно добр, чтобы присмотреться к ее сыну и увидеть то, что видела она?
* * *
Их разногласия переросли в скандал. Хадия перешла черту, которую не стоило бы переходить. Следовало бы сделать, как говорила мама: прикусить язык и не протестовать. Но Даниель исполняется шестнадцать лет, поэтому она орет:
– Но всем остальным позволено идти!
Отец встает с дивана так резко, что она отступает. Амар и Худа наблюдают со своих мест между балясинами перил. Мама стоит в коридоре, но с таким же успехом ее могло бы вовсе не быть в комнате. Уж очень старательно она делает вид, что ничего не происходит.
– Ты не все! Ты моя дочь! Моя дочь не ходит на вечеринки! – орет он в ответ.
Она ни за что не проявит слабость – хочет дать ему понять, что зла на него. Что он оскорбляет ее. Что несправедлив к ней. Даже когда на глазах собираются горячие слезы, она не позволяет им упасть. И поэтому яростно моргает. Судорожно сжимает свою кисть и представляет полумесяцы от ногтей, которые там останутся.
Она мысленно повторяет то, что хотела бы высказать вслух. Но, может быть, именно эта тайна дает ей силы. «Я ненавижу быть твоей дочерью». А ведь она всего лишь попросила разрешения пойти в дом лучшей подруги в субботу вечером. Когда отец стал допытываться о причинах, она осторожно ответила, что у Даниель день рождения. Она даже не упомянула о вечеринке. Не объяснила, что мать Даниель уйдет, оставив присматривать за молодежью старшую сестру Даниель, и что там будут другие гости.
– Папа, пожалуйста, – снова делает она попытку в надежде, что просительный тон может его смягчить, вызвать сочувствие к дочери.
Но отец знает слова, которые пристыдят ее. Заставят задаться вопросом, как она вообще посмела просить об этом.
– Моя дочь никогда не пойдет на вечеринку, где будут танцы и мальчики! – вопит он, и она видит, как Худа и Амар обмениваются испуганными взглядами.
Хадия сосредоточенно смотрит на лестницу и часто моргает. Она даже не может спорить или лгать насчет мальчиков, потому что отец из тех, кто все проверит, дважды позвонит матери Дани или заедет за ней еще до заката и до того, как приедут остальные гости. Свет над головой расплывается, а затем все вокруг вновь становится четким.
Отец показывает на Худу и Амара и поднимает палец в воздух:
– Взгляни, какой пример ты подаешь брату и сестре! Как ведешь себя сегодня. Сколько раз повторять, Хадия? Если ты хорошая, хорошие и они. Если ты плоха – они последуют за тобой с большей охотой, чем за моим или маминым примером.
– Ты несправедлив.
Ей не следовало отвечать. Собственный тоненький голосок заставляет ее плакать. Она выказала себя слабой перед отцом. Она проиграла. Она отворачивается от него, пробегает мимо мамы, которая, как известно, никогда не примет ее сторону, будет твердить, что она неуважительно вела себя по отношению к отцу в священную ночь. Что она причинила ему боль и вызвала стресс.
Она пробегает мимо Худы и Амара, скрывается в своей комнате. Хлопает дверью, бросается на кровать и разражается тихими всхлипами. Дает волю мыслям, которые злят ее, печалят и пугают: она ненавидит отца, ненавидит свою полную запретов жизнь. Она всего лишь хотела поехать на вечеринку. Быть рядом с Дани. Но теперь она назло отцу станет встречаться с мальчишками. Побреет полголовы и выкрасит в цвет электрик. Но даже этого будет недостаточно, потому что она никогда не вырвется из этого места, если только не сбежит.
Хадия широко распахивает окно и впускает в комнату прохладный воздух. Она будет плакать, пока не устанет. Пока не распухнет лицо, пока глаза не станут такими же красными, как нос. Может, она не спустится вниз, когда станут читать суру ан-Наср. Почему она не может устроить истерику, как Амар, орать на отца, пока не охрипнет, швыряться разными предметами в стены и мебель, пока что‐нибудь не разобьется? Почему вместо этого она выжидает, сдерживает гордость и гнев, возвращается к отцу, не надеясь, что он даст ей то, о чем она просила, ожидая только, что он не затаит злобы за эту просьбу?
Хадия отыскивает в массе волос и навивает на палец выкрашенную в цвет электрик прядь. Она выкрасила эту прядь на прошлой неделе за компанию с Дани. Та решила, что больше не хочет оставаться прежней Даниель, остриглась под ежик, высветлила волосы, и Хадия помогла ей после школы покрасить в ванной челку в синий цвет. Отец был в командировке, и Хадия легко убедила маму, что ей нужно работать над совместным проектом. Мама согласилась, но при условии, что это займет не больше часа-двух. Хадия даже не могла как следует насладиться проведенным с Дани временем, потому что все время размышляла, какую придумать тему проекта и что она расскажет о том, чего они добились вместе.
– Твоя очередь? – спросила Дани, когда они сидели на краю ванны. Ее волосы были завернуты в фольгу, потому что она видела нечто подобное в салонах и считала, что так волосы лучше прокрасятся.
– Только чуть‐чуть, – попросила Хадия.
Вряд ли кто‐то увидит ее волосы, всегда запрятанные под шарф. Дома она носила их распущенными. Но вот она, эта прядь, за левым ухом. Видимая, только если ее вытащить или поднять волосы. Ее тайная прядь цвета электрик. Она показала только Худе. Амару она не доверяла. Он так часто попадал в беду, что вполне мог донести о чем‐то, обличающем сестру, чтобы избежать наказания.
Хадия любила смотреть на прядь перед сном, навивать на палец и любоваться тем, как неяркий свет превращал ее в прекрасную, завораживающую синюю полоску. Они все обеденные перерывы проводили, обсуждая планы празднования «сладких шестнадцати» Даниель. Будет ужасно, если она не сможет пойти. Хадия и Дани пережили много перемен, но трудности только укрепили их дружбу. Теперь Даниель сменила свой стиль, выбросила старую одежду и подводила глаза темным карандашом. Кроме того, призналась, что пробовала алкоголь в компании других девочек из школы. Но Хадие было все равно.
Она ждет, пока мысли не улягутся. Она прислушивается к звукам в доме. Мама на кухне, вместе с Худой готовится к ан-Насру. Амар стучит теннисным мячом о стену. По улице на большой скорости проезжает машина. Дождавшись, когда отец уйдет в кабинет, Хадия прокрадывается вниз. Ночной воздух холоден, и Хадия осторожно отпускает ручку входной двери, так медленно, что замок не щелкает. Ветер шуршит в листьях. Стебли цветов сгибаются, бутоны сжались, будто готовятся к буре. На Хадие тонкая хлопчатая рубашка и джинсы. Следовало надеть свитер, чтобы подольше оставаться на улице, но когда она смотрит на крохотные мурашки на руках, думает: «Теперь они узнают, что я предпочту дрожать на холоде, чем войти в дом».
Противно думать, что уход из дому без предупреждения может вызвать такой восторженный трепет. Ей уже пятнадцать. Она всего лишь стоит в переднем дворе, это не должно порождать то же ощущение свободы, что ее подруги обретают, подстригая волосы вопреки желанию родителей, посещая вечеринки, куда им запрещено ходить, пропуская занятия, где они обязаны были быть.
Она вдыхает холодный воздух. Идет прямо, пока не добирается до рытвины, отмечающей конец дорожки. Останавливается. Рытвина забита грязью и сучьями, сорняками, которые успели прорасти, но сейчас засохли. Хадия боса, и потому земля проступает между пальцами ее ног. Оглядывается на свой дом. В ее спальне горит свет. И в спальне Амара тоже.
Яркая полная луна. На небе еще остались светлые голубые островки. Серые облака, их тонкие пряди. Бесчисленные звезды. Как можно расстраиваться, когда мир так выглядит? Она садится на подъездную дорожку. Потом ложится. Голова упирается в жесткий, шероховатый бетон. Она жила здесь сколько себя помнит. Это ее кусочек земли в этом огромном мире. Как приятно чувствовать собственное тело, распростертое на прохладном бетоне. И как взбесился бы папа, если бы выглянул в окно и увидел ее лежащей на дорожке! Что подумают о нем соседи, узнав, что его дочь сделала нечто подобное!
Она слегка улыбается. Но он не придет за ней, после того как они поскандалили. Не попытается успокоить. Будет ждать ее извинений. На которые имеет право просто потому, что старше, потому, что он ее отец, а отец заслуживает уважения. И не важно, что она думает о его правилах и логике. Завтра, после того, как она извинится, папа после работы обязательно придет к ней в комнату и закроет за собой дверь. Принесет с собой смузи со льдом, который она любит. Он стоит почти пять долларов. А может, это будет книга, которую она еще не читала, или статуэтка, к которым она равнодушна, но которые обычно нравятся девочкам: фарфоровая фигурка малышки со щенком. Двое детей, сидящих на траве спинами друг к другу, с согнутыми коленями и с книгами в руках. Статуэтки недешевые, но они ей не нужны. Какой смысл что‐то дарить, если она всего лишь хотела, чтобы вчера все было по‐другому?
Однако было и невольное удовольствие в том, чтобы подняться из‐за стола и взять ледяной напиток или маленькую статуэтку. Чувство, происходившее из осознания, что Худа не получит подарка и Амар тоже не получит. Отец любил сына, но Амар был слеп к отцовским проявлениям любви.
Когда она рассматривала и хвалила статуэтку или делала глоток смузи, папа расслаблялся и неизменно спрашивал: «Ты ведь это любишь?» Даже если ей не нравился смузи, она кивала и благодарила его. Правда, в душе всегда хотела быть тверже или, подобно Амару, постоянно злиться, не позволяя негодованию так легко уступить угрызениям совести. Но когда она представляла, как отец по пути с работы останавливается у магазина, блуждает среди полок, ищет что‐то такое, что может ей понравиться, как ему не по себе из‐за того, что произошло между ними, хотя он никогда не признается в этом, – не оставалось ничего, кроме как принять подарок. Несмотря на то, что она знала свою роль в этом негласном договоре. Знала, что сдается без боя и в этот раз. «Пей у себя в комнате, – напоминал он. – Не говори маме, что я порчу тебе аппетит или даю кофеин вечером».
В небе пролетает самолет. Через несколько минут она видит еще один. Слышит шум моторов. На одной стороне мигает крошечный красный огонек, на другой – белый. Звезды сияют будто поочередно. Внутренний успокаивающий голос утешает: все в порядке. Все в порядке, все будет…
Последнее время на уроках Хадия почувствовала, что теряет часть прежней мотивации. Слушать преподавателя. Учиться хорошо. Все это старые привычки. Она ловит себя на том, что гадает, какой во всем этом смысл. Этот вопрос никогда раньше не приходил ей в голову. Все только и говорят, кто в какой колледж собирается. У подруг были причины стараться. Она же всегда останавливается перед рытвиной в дорожке. Карта ее жизни никогда не будет простираться дальше тех мест, куда ее таскали родители. Ей уже пятнадцать. Скоро будет восемнадцать. Она станет посещать местный университет или общинный колледж. Рано или поздно кто‐то сделает ей предложение. Она соберет вещи, забудет об отличных оценках, уедет жить в дом мужа, родит детей и тоже станет таскать их в дома друзей семьи, в мечеть и снова домой.
И все же она старается. Может, из страха разочаровать папу, может, из желания видеть, как он ей гордится. Но есть еще и тайное удовольствие получать результаты тестов и эссе и видеть A+ рядом со своим именем, читать на полях хвалебные комментарии преподавателей. И ничто нельзя сравнить с волнением, охватывающим тебя, когда входишь в комнату и знаешь, что выйдешь другим человеком. Понимать, что она может узнать что‐то такое, что изменит ракурс видения мира и оценку своего места в нем. В ней жила совсем уж тайная надежда на то, что, если стараться как можно усерднее, появится шанс изменить свою жизнь – появится дверь в мир и возможность выйти через нее.
Позади слышен скрип отворившейся двери. Она надеется, что это папа. Что он придет, сядет рядом с ней и не будет ругать ее за то, что она лежит босая на дорожке. Она не хочет, чтобы пришла мама. Она уже ничего не ждет от мамы – та будет заставлять ее извиниться перед отцом. Но шаги быстрые и неровные. Скоро Амар встает над ней, загораживая луну своим перевернутым лицом.
– Почему ты такая психованная? – роняет он.
– Проваливай, – бурчит она.
Но когда брат отступает, она сознает, что не хочет оставаться одна. Амар подходит к магнолии, а Хадия садится и смотрит, как он подтягивается, взбирается на ветку и тянет за цветок, пока несколько лепестков не падают вниз. Он слезает, приплясывая, подходит к Хадие, садится рядом и роняет лепестки ей на лицо. Она отмахивается и продолжает игнорировать его. Когда она снова ложится на дорожку, Амар следует ее примеру. Они глядят в небо. Снова пролетает самолет.
– Как они не сталкиваются друг с другом? Там наверху так темно.
Она не отвечает. Он продолжает:
– Или у них расписание на месяцы вперед, чтобы люди знали, когда покупать билеты? А если внезапные бури?
– Прекрати, – цедит Хадия.
– Что именно? – Он поворачивается к ней.
– Пытаться разговаривать со мной как ни в чем не бывало.
Она выжидает, прежде чем спросить:
– Как ты узнал, что я здесь?
– Окно.
– Сказал кому‐то?
– Нет.
Она пристально смотрит на него, сощурив глаза.
– Худе.
Они снова смотрят на звезды. Дыхание у нее прерывается, как после плача, но постепенно выравнивается. Она чувствует, как он поглядывает на нее. Самолет почти исчез, но Амар показывает на маленький мигающий красный огонек. До них по‐прежнему доносится гул мотора.
* * *
Вечеринка в полном разгаре. А. приедет, возможно, скоро. Амар касается верхней пуговицы рубашки. Соскребает крошечное пятнышко с циферблата часов, подарка отца на его восемнадцатилетие. Приличный бренд, но куплены в универмаге.
Он представил, как отец позволил продавцу выбрать часы, когда по пути домой сообразил, что забыл купить ему подарок. Отец сидит рядом с ним и расправляется с закусками. Амар едва прикоснулся к чаату[17] с йогуртом и рассеянно ковыряется в нем кончиком ложки. Сейчас они на свадьбе кого‐то из общины, и Амира перед этим подтвердила, что ее семья тоже приедет. К этому времени он замечал, как зеленеют зимой холмы, только если она присутствовала рядом и замечала это. Он стал воплощением тех ужасных банальностей в книгах, фильмах и болливудских песнях: не лучше тех, кто мечтательно рисует на полях документов, по рассеянности сворочивает не на тот поворот по пути домой и любуется небом, вместо того чтобы спать.
У него есть хорошие новости, которые он хочет сообщить ей с глазу на глаз. Ему грозил полный провал в средней школе, и, честно говоря, он какое‐то время лелеял мысль просто уйти. Заняться для разнообразия чем‐то другим. Он зашел так далеко, что изучил список успешных людей, которые не учились в колледже, и собирался представить его матери, если его занятия будут проходить так же безуспешно, как раньше. Когда он высказал все это Амире, она послала ему самый длинный имейл, который он когда‐либо получал, с объяснением, почему он должен записаться на консультацию к школьному психологу и продолжать учебу. Причины были перечислены под тремя заголовками:
БЕРИ В РАСЧЕТ СЕМЬЮ.
БЕРИ В РАСЧЕТ НАСТОЯЩИЙ МОМЕНТ.
БЕРИ В РАСЧЕТ СВОЕ БУДУЩЕЕ (ВОЗМОЖНОСТИ И Т. Д.).
Амар не мог поспорить. Она привела достаточно веские аргументы. Кроме того, он не хотел спорить. Она никогда не говорила о своих чувствах к нему. Но то, как тщательно она описала его затруднения, было доказательством неравнодушия.
Прошло много времени после гибели Аббаса Али. Иногда Амар думал о нем как о живом – будто они не виделись несколько дней. В другие дни воспоминания о близком друге приносили ощущение потери. Он и Амира обменивались имейлами каждые несколько дней после того, как он постучал в дверь ее спальни. Они по‐прежнему не звонили друг другу, не встречались тайно, а если и виделись – только в моменты, когда поднимались перегородки в мечети. На прошлой неделе она сообщила, что ее родные пока не знают, хотят ли ехать на свадьбу члена общины. Им казалось, что это слишком скоро после смерти Аббаса. Особенно переживала ее мать. Амира говорила о материнской скорби как о внезапном ударе, нанесенном без предупреждения, посреди беседы или какого‐то обычного занятия.
Она подслушала, как иногда мать говорила «мой старший сын, мой первенец». На что отец обычно отвечал: «Но не единственный наш ребенок». Они всей семьей совещались по поводу предстоящей свадьбы, и в конце концов отец сказал, что сорок дней траура давно прошли. Теперь нужно держаться, быть сильными, а это означает необходимость возобновить прежнюю жизнь и прежние обязательства.
Амар увидел двух братьев Али. По-прежнему странно не искать глазами третьего. Он оглядывается на отца, который тоже их увидел. Отец кивает ему, и Амар понимает, что теперь может их приветствовать. Он протягивает кулак Кемалю Али и Саифу Али. Они ударяют по нему своими. Тронутый воспоминанием о сообщении Амиры, в котором она пишет, что им придется обсудить, если они все встретятся на свадьбе, он обнимает каждого по очереди, застав их врасплох.
Немного погодя он извиняется и идет в зал. Амира уже там. Взгляд на ее лицо. Она задерживается у стола с напитками. Высокие стаканы с соком. Апельсиновым и каким‐то розовым, возможно из гуавы. Она смотрит на Амара. Оба улыбаются, думая об одном и том же. По крайней мере, так чувствуется. Он представляет соединивший их, туго натянутый канат, не видимый больше никому, кроме них, и двигается в ее сторону.
Она подносит стакан к губам. Он прислоняется к столу, лицом к толпе. Наблюдает, как люди входят в зал, приветствуют друг друга и расходятся по своим половинам.
– Думаешь, мы можем? – спрашивает она, не глядя на него. Делает еще глоток. Браслеты позвякивают, ударяясь друг о друга.
Каждое письмо, которым они обменялись с того дня, когда первый клочок бумаги лег на его подушку, кажется, вело к этому моменту. В последнем имейле он упомянул, что, возможно, в отеле есть этаж, на котором они смогли бы встретиться, куда ни у кого не найдется причины подняться. Она не ответила, а он удалил письмо из папки «Отправленное».
Теперь он говорит:
– Десять минут, семнадцатый этаж.
– Ты с ума сошел.
Но она смеется. Он оглядывается – проверить, не слышал ли кто. Она опускает пустой стакан на стол. На краю стакана розовый след от помады.
– Ты первый. Пятнадцать минут, – отвечает она и идет на женскую половину.
Он смотрит ей вслед, пока она не скрывается из виду.
Это их первая совместная прогулка. Коридор семнадцатого этажа устлан ковровой дорожкой, так что их шаги не слышны. Кроме них, здесь ни души. Он уже запомнил аляповатый красный рисунок из вьющихся лоз на полу, ее ноги в золотых туфлях, идущие медленно, возможно, чтобы продлить прогулку. Он составил список тем, о которых хотел поговорить, если что‐то вылетит из головы. Основной пункт – рассказ о том, как психолог сказала: у него определенно есть шанс закончить школу при условии, что придется много работать и нагонять упущенное, регулярно встречаться с учителями, а иногда во время ланча посещать обязательные дополнительные занятия. Она слушает с неподдельным облегчением. Даже волнением. Он мысленно приказывает себе сделать для нее то же самое, если она когда‐нибудь придет к нему с хорошими новостями.
Каждый раз, когда кто‐то открывает одну из сотни дверей, их охватывает паника. Они, словно обжегшись, отскакивают друг от друга. Но это всего лишь мужчина с портфелем. Или пожилая женщина в бирюзовом платье, поправляющая складки. Она взглянула на них только раз, но улыбнулась, словно все поняла.
Он так счастлив, что готов пуститься в пляс, что для него нехарактерно, но, может, с ней он становится одним из тех, кто танцует. Может быть, с ней он становится тем, кто может все. «Миру пора знать», – думает он: строфа из другого стихотворения, которое задавал учитель несколько недель назад. «Камню пора расцвести».
Он вспоминает строки Целана и Рильке… каким глупым он будет выглядеть, если признается в этом. Как она закатит глаза и подумает, что он слишком сильно старается. И что он вовсе не так крут, как кажется. Но в каком‐то уголке сознания ему все равно. Он хочет повернуться к ней, взять горсть волос, которые выбились из прически и упали ей на лицо, осторожно заправить за ухо, нежно провести пальцем по щеке и продекламировать строки, которые он помнит: как все на свете существует, чтобы сберечь нас.
Она рассказывает о проведенном дне, энергично жестикулируя. Когда они стали людьми, которым небезразличны самые незначительные детали жизни друг друга? Он смеется в нужные моменты. Что‐то запертое в ее душе открывается, и она, немного покружившись, говорит:
– Поверить не могу, что мы это делаем. Что, если нас поймают?
– Не поймают.
– Ты так уверен.
Он не отвечает. Протягивает руку, проводит пальцами по шероховатой стене. Дверному косяку. Гладкой филенке двери. Снова по косяку. Потому что не может коснуться ее.
– Скажи мне что‐нибудь, – просит она.
– Что ты хочешь знать?
– Все, что имеет значение.
Он думает. Далеко позади звякает лифт. Они замирают. Переглядываются. И смеются. Что он мог ей сказать? Ему следовало бы лучше подготовиться. Он уже решил, что есть вещи, которые лучше скрыть от нее. Отчасти потому, что не хочет подавать дурной пример, не желает плохо на нее влиять. Как быстро она сообразила попросить сигарету, когда полгода назад наткнулась на него и Аббаса! Они курили в саду, прячась за высокими деревьями. «Почему не могу я, если можешь ты? Разве наши легкие настолько разные, что к ним применяются разные стандарты?» Аббас взглянул на Амара, словно хотел сказать: «Видишь, с кем приходится иметь дело?»
После этого он повернулся к сестре, пожал плечами и пробурчал: «Ладно, можешь попробовать, и я даже не скажу маме и папе, но только потому, что уж лучше ты станешь курить со мной, чем одна. И только если согласишься сразу после этого оставить нас в покое. И если хотя бы на неделю прекратишь трещать о равноправии. Не меньше чем на неделю, Амира». Она отсалютовала ему, чем восхитила Амара, взяла сигарету и, держа между указательным и большим пальцами, понюхала и сморщила нос, прежде чем поднести к губам и закурить. Отдала она сигарету Аббасу, только когда закашлялась после третьей затяжки. «Вы, мальчики, такие тупые», – фыркнула она при этом, и если бы Амар не улыбнулся, возможно, ее слова показались бы обидными. «Batamiz? – пошутил Аббас, когда она уходила. – Begharat». Что означало человека, не уважающего старших. Человека бессовестного. Она повернулась и сказала: «И счастлива этим», – гордо, весело! До чего же было забавно швыряться друг в друга шутками на урду. Слова звучали совсем иначе, когда слетали с губ родителей.
Он не мог сказать ей, что несколько месяцев назад разыскал Саймона. Саймон был единственным выжившим из всех, кто сидел в машине. В той аварии, которая убила Аббаса. Услышав об этом, его мать сказала: «Что кроется в этих трагедиях? Почему смерть забирает несколько человек, но Аллах выбирает одного, которому позволяет вернуться и рассказать нам обо всем?»
Амар гадал, что может рассказать ему Саймон. В поисках ответа они стали как будто друзьями, и Амар поехал вместе с ним на вечеринку на окраине города. Он много лет курил сигареты с Аббасом и другими мальчишками. Несколько раз они даже затягивались травкой. Но в ту ночь Амару предложили красную чашку с пивом, и он не отказался. Мгновенного воздействия не было. Пузыри пены лопались на губах, но с каждым глотком он чувствовал себя так, будто уходит от своего старого мира. Позже он слишком быстро обдолбался травкой и вышел на улицу подышать свежим воздухом и помассировать грудь, пока не пройдет ощущение, будто в легкие вонзаются стеклянные осколки. Он покачивался на каблуках, не зная, почему приехал сюда вместе с Саймоном. Почему выпил одну порцию и тут же вернулся за другой и третьей, пил в комнате, полной людей, которых не знал. А единственный, с кем он был здесь знаком, ничуть не походил на Аббаса.
В небе низко висела яркая луна. В детстве Амар верил, что она всюду следовала за ним, успокаивала его, но сейчас при виде луны, когда его легкие по‐прежнему словно наполняло битое стекло, его охватило паническое ощущение, будто на его шею давит чья‐то рука. Он понял, что не может никому сказать, насколько далеко в одиночку отошел от своего мира. Уж конечно, не сестрам и определенно не Амире, которой только начал писать, на которую отчаянно хотел произвести впечатление. Похожие на гальку звезды меркли и сияли. Хотя он не мог припомнить, когда в последний раз искренне молился, сейчас в сознании всплыла похожая на молитву мысль, и он так изумился ее появлению, что она напомнила удар: его сестры никогда не испытывали сомнений, которые чувствовал он, и всегда были тверды в своей мусульманской вере. Никогда не задумывались о том, что, возможно, нет ада и рая тоже нет, и следовательно, в вере нет смысла. Никогда не задавались вопросом, понял ли кто‐то что‐то неверно, а может, все поняли верно, но по‐своему, и это означает, что никто не может быть выше других. Его сестры никогда не сбивались с назначенного им пути, и если рай существует, они будут стоять в очереди на вход.
Так зачем ему говорить что‐то такое, что может загрязнить мысли Амиры – теперь, когда стал относиться к ней с той же любовью, которую приберегал для самых близких людей?
– В восьмом классе я начал красть из бакалейных магазинов и автозаправок, – говорит он, думая, что, может быть, именно этого она и ждет. Настоящей тайны, но той, которая уже устарела. Чтобы ничего не могло изменить выражения, с которым она смотрит на него сейчас.
Ее глаза недоверчиво распахиваются. Он представляет ее защищенную, безопасную жизнь. Она никогда не бывает одна, без надзора отца, матери, братьев. Но и его жизнь была тоже защищенной.
– Ты ужасен! – шутит она.
Он рассказывает, что прятал шоколадки в рукавах, но не упоминает о том, что был в компании ее брата. Они входили туда всей толпой после воскресной школы, во время обеденного перерыва, когда многие стояли в очереди за спагетти или сэндвичем.
– Почему ты делал это? Только чтобы проверить, способен ли на такое?
Он пожал плечами:
– Я даже не хотел воровать.
– Тебя никогда не ловили?
Амар пожимает плечами, но тут же вспоминает, что как‐то раз кассир на заправке увидел его на одной из записей видеокамер, о существовании которых он не подозревал. Как кассир выбежал из‐за стойки и погнался за ним и как испуганный Амар бросил мятные драже «Тик-так» и мчался, пока не выдохся.
– Мне нравится, что ты запомнил вкус.
Они подходят к широкому зеркалу в холле и застывают перед ним. Ее отражение прекрасно. Он переводит взгляд с себя на нее. На расстояние между их руками.
Ее телефон снова звонит: это ее мать, которая, разумеется, тревожится, куда пропала дочь. Она смотрит на Амара, словно желая сказать, что ей пора возвращаться. Амар предлагает спуститься в лифте, а он последует ее примеру через несколько минут.
Они идут, сломленные или очнувшиеся от чар. Но они были теми двумя в зеркале. Теми, кто смотрел на себя. Она машет. Он просто поднимает руку. Двери лифта закрываются. Он наблюдает, как она спускается. Маленькая красная точка отмечает движение вниз. Он идет по пустым коридорам. По кремово-бордовому ковровому покрытию. На его большом пальце по‐прежнему розовеет пятнышко, оставшееся после того, как он вытер край ее стакана. Но других доказательств нет. Зато они были теми двумя в зеркале.
5
УРОК ФИЗКУЛЬТУРЫ ЗАКОНЧИЛСЯ РАНЬШЕ, и вместо того, чтобы мчаться в раздевалку вместе с одноклассниками, которые спешат выстроиться в очередь в снек-бар, Амар волочет свою ракетку для бадминтона по асфальтобетону. Мама по‐прежнему в Индии, навещает своего отца, поэтому никто не сунет ему в карман деньги на свежую булочку или стакан лимонада со льдом. Здоровье дедушки улучшилось, его состояние стабильно уже две недели. Но мамин полет домой отменили, и он не знает, когда она вернется. Хадия говорит, что нет причин для тревоги.
Амар пока что не может научиться бросать волан. Каждый раз, когда он пытается это сделать, волан летит на землю, а ракетка впустую разрезает воздух. Он оглядывается, пытаясь определить, заметил ли кто‐нибудь, кроме партнера по игре. Мисс Кит, учитель английского, на этой неделе научила их новому слову – «меланхолия», и он думает об этом слове, когда наклоняется, чтобы вырвать длинный стебель сорняка, выросший между плитами бетона. Пробует поддеть его ракеткой. Может быть, меланхолия – именно то, что он сейчас испытывает.
Его сильно толкают в плечо. Он ударяется о кирпичную стену. Мимо проходит Грант и оглядывается с таким видом, что Амар понимает: его толкнули нарочно. Он отряхивает пыль. Ему не нравится Грант, не нравится то, как Грант на него посмотрел – как будто Амар выглядит мерзко. Он выпрямляется и приподнимает плечи – вдруг его толкнули потому, что он кажется слабым.
Амар ведет ракеткой по стене, пока не добирается до раздевалки. Он тоже толкнет Гранта, если тому вздумается снова к нему полезть. Внутри затхлый воздух, пахнет потом, освещение кажется сероватым. Свет проникает сквозь маленькие матовые окошки, которые находятся на самом верху, почти под потолком, так высоко, что в них нельзя выглянуть. Каждый звук отдается эхом: шаги уходящих мальчиков, стук дверей шкафов, скрип замков. Шкаф Амара находится в самом дальнем ряду, ближе к концу прохода. Ему это нравится, потому что, когда он переодевается, рядом почти никого не бывает.
– Смотрите, – говорит кто‐то, – террорист в белой рубашке.
Амар оборачивается. Это Грант говорит Брендону, который стоит, перекинув через плечо свою грязную после физкультуры одежду. Оба посещают часть уроков по тем же предметам, на которые ходит Амар, но он их почти не знает. У Брендона широкие плечи, он выше остальных мальчиков. Амар оглядывается, но у него за спиной никого нет.
Он единственный, кто здесь в белой рубашке. Он захлопывает дверцу шкафа с большей силой, чем необходимо. Металл подрагивает. Амар начинает возиться с молнией рюкзака. Но Грант окликает его:
– Эй, мы с тобой говорим!
Амар оглядывается вокруг. Раздевалка пуста. Его желудок сжимается.
– Почему бы тебе не свалить в свою страну? – спрашивает Брендон.
Он встает и оказывается с ними лицом к лицу.
– Это и есть моя страна.
Он хотел бы выпалить эти слова с большим гневом. Но с удивлением замечает в своем голосе другие нотки: неловкости или желания оправдаться – трудно сказать. Между Грантом и рядом шкафчиков есть небольшое пространство, и если он сможет туда втиснуться, то успеет добежать до двери. Пропустит два последних урока, уберется подальше от дурацкой школы, побежит к школе Хадии и Худы, где подождет у ворот, пока их выпустят. Бывало, что он дрался раньше, не с Грантом, не с Брендоном, а с другими одноклассниками, в младших классах. Эти драки он затевал сам или позволял затеять другим, зная, что победит или что ничем серьезным они не закончатся, кроме разбитого носа или синяков. Но Брендон сильнее, чем он. Амар надавливает своим кедом на старое темное пятно от жвачки. Тут появляется Марк. После развода родителей он перешел в другую школу, однако после начальной школы их объединили в одну среднюю школу. Теперь они почти не разговаривали и только кивали, когда встречались в коридорах, словно заключили тайное соглашение когда‐то давным-давно.
Марк кивает Гранту, и Амар понимает, что они теперь друзья. – Он? – удивленно спрашивает Марк при виде Амара.
Неужели они договорились напасть на него сегодня?
– «Арабские ночи» подсказывают нам, что он оттуда, – объясняет Грант.
Брендон ухмыляется, Амар хочет сказать Гранту, что тот идиот, а он даже не араб. Но челюсти сжаты так сильно, что болят зубы.
– Точно, – говорит Марк.
Он на секунду встречается с Амаром глазами, но тут же отворачивается.
– Верно! Ты же его знаешь!
– Знал.
Стук закрытой дверцы отдается эхом. Амар прижался спиной к шкафчику. Отступил и ударился о дверь всем телом. Грант улыбается, откидывает голову, словно унюхал его страх.
– Нужно идти, – говорит Марк, оглядываясь.
Амар облегченно вздыхает. Они больше не друзья. Но между ними по крайней мере осталось уважение.
– Твой папаша террорист? – спрашивает Брендон.
Амар молчит. Его подташнивает, будто все его внутренности сжались в крошечный кулачок. Он переводит взгляд вверх, с серого цементного пола, серого цементного раствора и темного пятна жвачки на Марка, который избегает его взгляда. Это не гнев. Это не страх. Это не одна из тех перепалок, которые у него бывали раньше. Он слишком стыдится. Стыдится даже сказать: нет, он не террорист.
– Марк, ты и его папочку знаешь?
– Да, старик.
Однажды, когда им было десять, может быть, одиннадцать, отец взял всех в боулинг. Палец Марка застрял между шарами для боулинга, когда о них ударился еще один. Ушиб был таким сильным, что отбил всю охоту к боулингу. Мама завернула в салфетку кусочек льда из автомата с содовой, папа дал им кучу четвертаков для других игр, в которые можно было играть одной ноющей рукой. Мальчики отправились в галерею, а Хадия и Худа заняли их места. Они принесли домой десять липких инопланетян и одну светящуюся палочку.
– Так он террорист? – переспрашивает Грант.
– Заткнись на хрен, старик, – огрызается Амар.
Хорошо. Это уже лучше. Это звучит круче.
Марк – единственный из этих идиотов, кто бывал в их доме, обедал вместе с ними. И если кто‐то должен сказать им, что его отец – не террорист, просто человек, который носит белые рубашки на работу и берет из дома бумажные пакеты с ланчем, так это Марк.
У его отца темное лицо и темная кожа – намного темнее, чем у Амара. Нрав у отца бешеный, он долго молчит, пока не взорвется, но гнев направлен только на сына. И то все скандалы обычно были спровоцированы Амаром. На закате отец гуляет, медленно обходит задний двор, останавливаясь у цветущих кустов.
Иногда по вечерам Амар наблюдал за ним в окно спальни и думал, насколько безмятежным выглядит отец: скрещенные руки заложены за спину. Он хотел рассказать им все это. Сказать: нет, мой отец показывает нам небо и звезды, если мы давно не смотрели на них. Он учит, как по луне определить начало месяца. Он читает книги, в которых осторожно делает пометки простым карандашом. Всегда извиняется, когда на улице проходит слишком близко от другого пешехода. Мой отец никогда не гневается на незнакомых людей.
Марк пожимает плечами:
– Он уж точно выглядит как гребаный террорист.
Амар бьет его по лицу. Снова и снова. Так быстро и так жестоко, что Марк ударяется головой о шкафчик и сползает на пол. Обезумевшие глаза широко раскрыты, одна рука закрывает рот. Грант и Брендон переводят взгляд с Марка на Амара и обратно, явно не зная, что делать. Даже Амар не знает, что делать. Должен ли он бежать? Рука болит так сильно, что приходится придерживать ее другой.
Марк отнимает руку. На его зубах кровь. Она хлещет из разбитой губы. Течет на подбородок. На воротник рубашки. Он снова зажимает пальцами рот, словно пытаясь остановить ее. Чьи‐то руки хватают Амара и поднимают с пола. Это Брендон. Амар начинает брыкаться, но не может пошевелить руками. Грант смотрит на него, явно довольный, невероятно довольный такой возможностью, и подступает к Амару. Теперь очередь Амара получать удар за ударом.
Любое прикосновение к лицу отзывается резкой болью. Он сидит в кабинете медсестры, положив руки на колени, и старается не прислоняться головой к стене – это очень трудно вынести, наверняка там вздуется шишка. Он ждет, пока свет выключится. Старается сосредоточиться на плакатах с изображением полезных продуктов, мышц и костей тела, на стеклянных контейнерах с ватными шариками и деревянными палочками. Щурится, дожидаясь, пока перед глазами все поплывет, а потом всматривается в раковину, снова щурится и слушает тиканье, означающее, что прошла еще минута. Медсестра очень добра к нему. Ее зовут миссис Роуз. Она осматривает его еще раз, даже после того, как заклеила бровь, подбородок и дала салфетку, чтобы приложить к разбитой губе.
– Что он сказал? – спрашивает Амар, после того как она позвонила его отцу.
– Он просто слушал.
Миссис Роуз грустно улыбается. Промокая его бровь, она все твердила: «Господи боже мой, что вы сделали друг с другом, мальчики?» Там, куда она прижимала ватку с антисептиком, начинало щипать. Ему хотелось плакать, но он не плакал. Хотелось прикусить губу, но она тоже болела. Закончив, она показала на него и прошептала:
– Ты сильный молодой человек. Не обращай внимания на злобные речи. Я всегда говорю это сыну.
Тут он едва не заплакал, но смог только кивнуть. Может, директор рассказал ей о случившемся с точки зрения Амара. Марк, Грант и Брендон утверждали, что он набросился на Марка, а они пытались его защитить. «Прискорбное поведение, – констатировал директор, после того как объявил, что все равным образом не допускаются до занятий. – Абсолютно неприемлемое».
Грант и Брендон, на которых не было ни единой царапины, были отосланы домой. Миссис Роуз распределила Марка и Амара по разным группам. Все были отстранены от занятий на неделю. «Если что‐то подобное случится снова, – предупредил директор, – исключены будут все».
Жаль, что мамы нет дома. Лучше бы она заехала за ним. Она знает, что сказать, и не станет на него злиться. Но она так далеко, а он даже не может объяснить ей, что случилось. С каким лицом он встретит ее, когда она приедет? Бровь рассечена. На лбу такой огромный синяк, что до него больно дотрагиваться. Во рту вкус крови. Миссис Роуз сказала: «Дорогой, возможно, тебе нужно наложить швы». Ему нравится ее голос, ласковый, сладкий и теплый. Она говорила так, словно в ее словах звучала музыка, – так приятно, когда тебя называют милым, дорогим.
Прошло три дня с одиннадцатого сентября. Тем утром Амар был почти готов к школе. Правда, он плохо выспался, был рассеянным и долго доедал свои хлопья, пытаясь вспомнить, сложил ли все футбольное оборудование для тренировки после школы. Он мешал ложкой молоко, наблюдая, как крошечные лепестки хлопьев появляются и снова тонут. О том, что случилось, они узнали от мамы, которая позвонила из Индии и велела отцу немедленно включить новостной канал.
Все четверо увидели, как повторяется одна и та же картинка, как ведущие повторяют одни и те же слова. Случилось нечто ужасное. Отец сел на пол. «Башни и клубы темного дыма. Не обычный полет самолетов», – сказал другой ведущий.
– Так мы идем в школу? – спросила Худа. – Мы опоздаем. Папа не ответил. Они просидели перед телевизором несколько часов. Каждый раз, когда появлялся самолет, темное пятнышко на экране, казалось невозможным, что это произойдет. Но это происходило. Причем снова и снова. Президент объявил, что это очевидный террористический акт.
– О боже, – прошептала сидевшая рядом с Амаром Хадия и вдавила ногти в запястья – жест, который он ненавидел. Она как будто хотела ранить себя. – Пожалуйста, не дай бог, чтобы это были мусульмане, – продолжала Хадия.
Амар хотел спросить, почему она это сказала, но увидел, как кивнул отец, и понял, что нужно промолчать. Скоро стало ясно, что террористы были саудитами и носили такие же имена или фамилии, как у людей из их общины.
– Ужасно. Как это могло случиться? – повторяла Худа.
Вечером отец сказал, что завтра они пойдут в школу, но девочкам не стоит надевать хиджабы.
– Мы не знаем, как отреагируют люди. Не знаем, на кого они направят свой гнев, если по‐настоящему перепугаются.
Худа заплакала. Худа, которая никогда не плакала. Хадия положила руку ей на плечо.
– Что МЫ такого сделали? Я отказываюсь, – сказала Хадия.
– Пожалуйста. Пожалуйста, послушайся меня, – попросил отец.
Раньше он никогда не говорил «пожалуйста». Голос и выражение лица были неузнаваемы. Больше никто ничего не сказал. Хадия и Худа отправились в ванную и закрыли за собой дверь. «Ненавижу их, – подумал Амар, представляя террористов, которых видел по телевизору. – Ненавижу больше всех на свете!»
Наутро отец отвез их в школу. Все по‐прежнему молчали. На Худе была старая отцовская выцветшая бейсболка, которую он носил в свободное время. Хадия стянула волосы в тугой узел, так что ни прядки не падало на лицо. Глаза девочек были красными и распухшими: очевидно, они проплакали всю ночь. Худа всю дорогу кусала губы.
Но отец никак не изменил внешность. Его борода была всегда аккуратно подстрижена. Он выглядел как обычный человек, отправляющийся по утрам на работу, но при этом не нарушал религиозных законов. К сожалению, борода делала его похожим на людей в телевизоре, которые все разрушили. Амар решил попросить отца сбрить бороду. Это ведь то же самое, что сестрам – снять хиджабы.
Дома он позволяет Хадие войти только после того, как она начинает колотить в дверь. Он лежит под одеялами, с подушкой на лице, с опущенными жалюзи. Лежит несколько часов. Отец отвез его домой, и Амар почти всю дорогу молчал. Почти сразу после того, как он зашел к себе, запер дверь и подпер ее стулом, отец постучался в комнату. Амар ничего не ответил. Не хотел его видеть. Но тут Хадия говорит:
– Это я, Амар. Впустишь меня?
Он подходит к двери, отодвигает стул, отпирает замок, а сам бежит к кровати, натягивает на лицо одеяло, кладет подушку, прежде чем ответить:
– Входи.
Матрас прогибается под тяжестью Хадии, которая садится на край кровати. Она ничего не говорит. Он не хочет объяснять, хотя папа, возможно, уже сказал ей. В дверь снова стучат. Прежде чем он успевает ответить, дверь открывается, и он слышит, как Худа шепчет:
– Он в порядке?
Амар улыбается под одеялами. Губа немедленно лопается снова. Малейшее движение – и ранку снова щиплет. Он постоянно касается ее кончиком языка, чувствуя горьковатый медный привкус крови.
– Амар! Ты чего‐нибудь хочешь?
Это голос Хадии. Голос звучит мягко. Голова Амара раскалывается. Он хочет чего‐то болеутоляющего. Принял четыре таблетки, хотя в инструкции сказано принимать по две каждые два часа. Но боль была такая, что ему все равно. Он отбрасывает подушку с лица и садится.
– О боже!
Хадия выглядит так, словно вот-вот заплачет.
– Так страшно? – спрашивает он.
– Нет, совсем нет, – уверяет Худа.
Хадия бросает на нее взгляд. Тот взгляд, который всегда беспокоил его. Снова их тайный язык. Но сейчас это его не раздражает. Когда они поворачиваются к нему, он замечает, что обе немного похожи на мать. Хадия спрашивает, что стряслось. Он думает о сером свете. Об улыбке Гранта. О его высокомерно откинутой голове. О том, как он не смог вырваться из хватки Брендона. Как наступил момент, когда он перестал брыкаться, расслабился, позволил этому случиться. Как стало легче, когда, выдохнув несколько раз, он позволил им все. Потому что рано или поздно он обязательно придет в себя и сможет им ответить. Кулаки Гранта, покрытые ссадинами, и окровавленный рот Марка. И как Амара вырвало после того, как они швырнули его на пол и, отпинав напоследок, ушли. Как его трясло, словно по комнате пронесся ураганный ветер. Как он продолжал плевать кровью, собиравшейся в крошечные пузырящиеся озерца на сером цементе. Как он думал, что вот-вот заплачет. Но он не плакал до тех пор, пока миссис Роуз не ткнула пальцем в его грудь, где не болело, со словами: «Ты храбрый молодой человек».
– Кто это сделал? – спросила Худа. Ее глаза горели так, словно она была готова броситься в драку.
– Трое мальчишек из нашей школы. Я их не слишком хорошо знаю.
– За что?
Амар рассказывает, как они потребовали от него убраться в свою страну. Он не признается, что напал первым. И что среди них был Марк. Он утаил также все, что было сказано об отце. Это бы только навредило.
Худа уходит, чтобы принести ему льда. Что‐то заставляет Амара чувствовать, что все они снова маленькие и просто вместе играют.
* * *
Этим летом они встречаются только в секретных местах, хотя бы потому, что могут остаться одни, вдали от неодобрительных взглядов. Иногда в почти пустой библиотеке, в секциях, которые редко посещают и где можно постоять между стеллажами. Амира держит в руке книгу, чтобы никто не усомнился, что она искала литературу для проекта. Они обнаруживают мосты, по которым не проезжают машины знакомых, и каменные тоннели под ними, с длинными тенями и стенами, сплошь покрытыми граффити. Если они набираются смелости, то встречаются в кабинке ресторана из тех, которые не посещают члены общины – где мало вегетарианских блюд, со слишком большим баром. Каждое такое место становится их местом, их тайной, проникнутой нежностью и волнением – вот за какую черту они готовы перейти, только чтобы увидеться.
В редкие дни вроде сегодняшнего, когда в их распоряжении несколько часов, Амар предлагает луг рядом с уединенным парком. У них есть свое место как раз за качелями и шведскими стенками, за рядами деревьев, под платаном, раскинувшим крону над островком травы, который тянется до небольшой речки. Они придумывают поводы и предлоги для родных, приносят еду, которой угощают друг друга, толстовки, на которых можно посидеть, рассказывают истории, которые они специально приберегли для встречи. Мать Амиры уехала на день, чтобы встретиться с поставщиками ее одежды, так что никто не узнает, что Амиры нет дома. Она свободна до самого заката – ее отец приедет домой примерно в это время.
Амара охватывает восторг. Волшебство их встреч никогда не исчезнет. Правда, ей приходилось долго ехать по парку на велосипеде по длинной извилистой дороге, но она обрадовалась, когда он это предложил. «Приятно наблюдать за тобой, – как‐то заметила она, – видеть, как ты держишься, как говоришь, как тщательно обдумываешь, что сказать».
Сегодня, когда он приближается, она высовывает голову из‐за их дерева. Он не окликает ее – это может ее рассердить. Вместо этого он поднимает руку в знак приветствия, и ветерок доносит ее смех. Она расстелила флисовое одеяло, придавив его камешками по углам. Открытый пластиковый контейнер полон ежевики и зеленого винограда. В другом – маленькие морковки. Под ее нижней губой – капелька ежевичного сока. Он хватает морковку и достает свой собственный вклад в пикник: две пластиковых вилки и салат с пастой, который готовил целый час, после того как прочитал три различных рецепта и собрал воедино те ингредиенты, что показались ему лучшими.
– Мама и папа пришли ко мне с предложением вчера, – говорит Амира, когда в разговоре повисает пауза.
Она рассматривает свои руки. Перекатывает виноградину между большим и указательным пальцем.
– Я, конечно, сказала «нет».
Она быстро смотрит на него и тут же отводит глаза. Это не первое предложение. И не последнее. Она молода – всего семнадцать, – но такие девушки, как она, как правило, не задерживаются в невестах долго, и к восемнадцати у них уже есть мужья. Предложения обычно исходили от мужчин старше Амара и куда более успешных: докторов, адвокатов, из богатых семей с хорошими связями и безупречной репутацией. Он знал, как это бывает. Его сестры много лет отвергали все предложения, и родители это терпели только потому, что Хадия училась в медицинской школе, а Худа настаивала на том, что не хочет опережать сестру.
Он поднимает с земли веточку, ломает надвое, потом на четыре части и пытается поломать на восемь частей, но обломки слишком короткие, и ничего не выходит. Амира предлагает ему горсть ежевики, но он больше не голоден. Он ловит падающий лист, сует в карман. Вернувшись домой, он положит этот листок в ящик с памятными сувенирами. Когда‐то ящик был набит баскетбольными карточками и его дневниками, теперь же – сувенирами-напоминаниями об Амире, ее письмами и фотографиями. Конечно, хранить все это – большой риск. Но на ящике есть замок, и Амар спрятал его в самую глубь шкафа.
Ужасно снова и снова понимать: единственное, что отделяет момент, когда все тело еще гудит от сознания ее близости, и этот удар, ее жизнь с другим, ее судьба, которая может решиться так внезапно, – неизменное решение Амиры отказываться от всех предложений. Каждый раз, когда Амира приходила к нему с новостями о новом поклоннике, он притихал, невзирая на то, жаловалась ли она, шутила по этому поводу или описывала разразившийся в доме скандал, когда она в очередной раз говорила «нет».
Когда они стали встречаться постоянно, когда чувства, которые они питали друг к другу, стали более определенными, он пообещал, что придет к ее порогу, когда станет человеком, которого ее отец посчитает достойным своей дочери.
– Я все сделаю как нужно, – клянется он. – Все сделаю правильно ради тебя, ради нас. И они не заподозрят, что мы любили друг друга.
Иногда она переживала, что они сделали ошибку – очертя голову ринулись в их общую тайну. Что лучше было бы не грешить, не обманывать, что Бог смотрел бы на них благосклонно, если бы они помнили о нем и родителях, и что в этом случае он даровал бы им хороший qismat, счастливую судьбу. Она предавала родителей своей верностью ему, рискуя навлечь на них бесчестье только тем, что пришла сюда на свидание. Но он заверял, что все будет хорошо, что он всего лишь хочет проводить с ней как можно больше времени, если это возможно. Она смотрела на него с выражением такой беспредельной веры, хотя сам он не был так уверен в том, что ему все удастся: закончить общинный колледж, перевестись в хорошую школу, заставить себя изучать то, во что он вовсе не хотел вникать; не знал, сумеет ли преуспеть, получить перспективную и многообещающую работу. Но он попытается. Потому что это самый надежный шанс завоевать уважение ее родителей. Потому что это будет означать, что он не обманул ее доверие.
– Я не знаю, как другие делают это, – говорила она. – Никогда не хотела выйти замуж подобным образом. За того, кому достаточно было увидеть мое фото, чтобы сделать предложение. За того, кто уже принял решение, и не важно, что я сделаю и чего не сделаю, что скажу или не скажу, – он готов жениться. Я хочу, чтобы он женился на мне, потому что я – это я. Потому что я именно это сделала, сказала и подумала. И я хочу знать, что он – это он не из‐за его работы или прекрасной семьи, а из‐за того, как он относится к миру, как идет по этой жизни.
Амира – это Амира потому, что она так мыслит. Потому что в один момент она способна быть ужасно бестолковой, а в другой – сдержанной и внимательной, и он никогда не мог понять, как ей удается без всяких усилий переходить от одного «я» к другому. Амира – это Амира потому, что ни в одной комнате не было света, пока она туда не входила. Если не будет Амиры, не будет никого. Она обладала аурой и уверенностью той, кого так любили все, знавшие ее, и излучала эту любовь, даже когда оставалась одна, и любой незнакомец, который встречал ее, не мог не поддаться чарам, которыми она, сама того не зная, владела.
– Может, не так уж плох этот порядок, просто для меня не работает. Для других – возможно, но не для меня.
– Был скандал? – бормочет он наконец.
Она смотрит на свои руки. Тянется к другой виноградине. Откусывает половину и вытирает сок с нижней губы костяшками пальцев. Он видит, что она тщательно подбирает слова.
– Папа обижен, потому что это сын его старинного друга, а я даже слышать ничего не захотела.
– Они спрашивали почему?
– Я сказала, что не готова. И ничего не могу решить. Она поворачивается к нему и улыбается краешком губ:
– Ты уже записался на занятия? Знаешь, какие зачеты должен сдать в этом семестре, чтобы быстро перевестись?
Голос у нее чуть повеселел, в нем кроется напряженная надежда.
Ничего он не сделал. Но все же кивает. Его четвертая ложь за это лето. Но это была не ложь. Или, по крайней мере, не злостная ложь. Просто информация, которую он утаил. Как те ночи, когда он тайком удирал из дому, чтобы веселиться на вечеринках у приятелей. Она обидится, если узнает. Она никогда не упрекала и не судила его, но часто говорила, какого будущего хочет. Она строила планы. Амар позволил ей поверить в то, что он больше не пьет и не курит. В каком‐то смысле это было правдой. За месяцы, прошедшие после смерти Аббаса, до того, как он и Амира признали все, что происходит между ними, он уходил из дому посреди ночи с единственным намерением как можно быстрее изменить состояние разума, изменить любым способом. Туда его гнал гнев. Одному Богу известно, что тянуло его назад. Теперь он редко пил, и травка была всего лишь способом почувствовать, как разум будто пролетает сквозь мгновение или, напротив, замедляется, чтобы сосредоточиться на нем.
Треск ветки. Она поворачивается на звук. Всего пугается, когда они вместе. Даже когда оба знают, что на луг никто не придет. Но последствия всегда страшнее для женщины. Амар давно решил, что ему плевать, кого он разочарует, насколько его репутация запятнана. И ему безразлично, как это отразится на семье. Если бы пришлось выбирать между репутацией и еще одним днем рядом с ней, он выбрал бы второе. Но он в страхе ожидал последствий, которые ждут Амиру, – для нее ставки были высоки, позиция общины не будет такой же снисходительной.
Этим летом с похорон Аббаса прошло больше года. Но потеря все еще отзывается в ней болью, и он ничем не может ей ответить, ничего не может сделать, разве что дать Амире возможность об этом говорить.
– Как‐то я смошенничала в скрэббл, – сказала она однажды. – И клялась, что ничего подобного не было. Брат Аббас схватил меня, потому что Саиф и Кемаль очень злились, когда я выиграла, и спросил: «Клянешься, что не мошенничала? Клянешься?» Я была беспечной и глупой. Стащила несколько букв – q, z, x и j. И, кажется, сказала, что клянусь и что ничего подобного не делала. Он поверил мне и отпустил. Как по‐твоему, он теперь знает, что я ему солгала? Что, если теперь он наделен способностью знать все?
– Понятия не имею, – отозвался Амар. – Но уверен, что он уже тогда знал все. Кто еще смог бы стащить q, z, x и j?
Амира рассмеялась. Она избегала встречаться с ним взглядом, только когда говорила об Аббасе. А он мог взглянуть на нее, только когда искал утешения. Он делится с ней своими тайнами. Она стала той, с кем он обсуждает скандалы с отцом. Те самые, из‐за которых он хочет уйти из дома. Забыть, что когда‐то принадлежал к этой семье. Она успокаивает его гнев легким прикосновением пальцев к руке. Пытается объяснить: то, что он чувствует, – не только гнев, что когда‐нибудь гнев перегорит и он останется с тем, чего не ведает сейчас, – с грустью, с душевной болью. Но Амар не хочет ничего слушать, хотя надеется, что это правда.
Любить Амиру означает не просто любить молодую женщину. Это любовь ко всему, ведь она из того мира, в котором и он был рожден. Но он так часто чувствовал себя в этом мире чужим. Просто сидеть рядом с ней – значит приблизиться к чувству гармонии со своей семьей.
Их тела так близко, их руки почти соприкасаются. Но если и соприкасаются – только по случайности. Иногда он обнимает ее, чтобы утешить или попрощаться. Но никогда не смеет просить большего. Однажды ему пришло в голову, что она не готова, что не привыкла думать о своем теле как о своем. Он делал все, чтобы его прикосновения были возможно более короткими. Делал все, чтобы не дать ей повода для печали или угрызений совести. Ей годами втолковывали, что нет ничего более постыдного, чем следовать желаниям тела, что любой телесный порыв – искушение шайтана. Ей придется самой решать, во что она верит, чего для себя хочет. Он же никогда не попросит ее об этом. Никогда не попытается поцеловать ее – будет ждать ее намека.
– Я скажу тебе, почему я так хотел, чтобы мы пришли сюда, – говорит он.
Подается вперед и отводит волосы с ее глаз. Это единственное прикосновение, которое он себе позволяет. Она смотрит на него и отводит глаза каждый раз, когда он это делает. В нем внезапно пробуждается тошнотворное предчувствие того, что они не вернутся сюда. А если вернутся, то не вместе.
– Я приходил сюда, когда был очень маленьким.
Он поднимается и просит ее пойти с ним. Она встает, отряхивает джинсы, одергивает рубашку на бедрах. Сорные травы царапают им ноги. Сегодня птицы кружат вокруг солнца и холодно становится раньше, чем хотелось бы. Он смотрит на нее, чтобы запечатлеть в памяти. Как она обхватывает себя руками, как затянула волосы в тугой конский хвост, который покачивается, когда они спускаются с холма. Из-под ног летят камешки и комья земли. Они идут по узкой тропинке и скоро оказываются у реки. Вода поднялась. Она бурлит вокруг больших булыжников и камней поменьше.
– Помню, что здесь я был счастлив больше всего, – говорит он, показывая на реку.
Снимает кроссовки и носки, закатывает джинсы и идет в воду. Она холодная, и это великолепное ощущение. Он опять оглядывается на нее, и она отвечает многозначительным взглядом. Смесь храбрости и нежности. Он надеется, что это взгляд женщины, которая влюблена.
– Я всегда думала, что мы приходим сюда, потому что место уединенное. Здесь не встретишь знакомых. И потому что вокруг так красиво.
Он качает головой:
– Не помню, почему чувствовал себя таким счастливым. Помню только, что был счастлив. Это дерево… – Он показывает сначала на дерево за их спинами, потом на реку. – …Эта вода. У меня сохранились смутные воспоминания, но достаточно подробные, чтобы знать: вот то самое место. Когда я учился в средней школе, обошел все ближайшие парки, где были ручьи, в поисках именно этого. Я никому не сказал. Не знаю почему. Спрашивал незнакомых людей, которые могли его знать. Спрашивал школьного библиотекаря. Изучал карту. А когда наконец нашел его, это было все равно что войти в старый сон.
Он замолкает. Она тихо наблюдает за ним. И не задает вопросов. Он смотрит на струи воды. Как они причудливы, как быстро двигаются, как бурлят вокруг больших камней. Как солнечный свет сверкает на каждой маленькой волне. Она тихо наблюдает за ним. И не задает вопросов.
– Мама и я. По-моему, я попросил ее войти со мной в воду, и она вошла. Я это помню.
* * *
Хадия решила немного отдохнуть от сборов, чтобы посмотреть в окно своей комнаты. Амар, братья Али и еще кто‐то. Мальчики только что закончили играть в баскетбол. Несколько часов Хадия прислушивалась к гулким шлепкам мяча о бетон, звону металла, шороху сетки. Все это время она рассматривала свои блузки и свитера. Поднимала по одному, прежде чем отбросить или аккуратно сложить. Ей ужасно хотелось присоединиться к игре, перебрасывать баскетбольный мяч из одной руки в другую, хотелось знать, как обойти игроков и пробиться к корзине. Но это порыв из другой жизни.
Хадия сложила светло-розовый свитер, спрятала в чемодан. Она часто чувствовала, как обременяет тяжесть наложенных на нее запретов. В своей жизни она была лишена многого: никогда не трогала пальцами струны гитары, никогда не разминала ног в танце. Никогда не играла в спортивные игры, если не считать уроков физкультуры, никогда не каталась на двухколесном велосипеде без дополнительных колес на улице, среди движущихся машин. Но недавно границы слегка расширились, и теперь она гадает, что для нее останется запретным и что она сумеет вырвать для себя. Вокруг все тихо, если не считать разговора мальчиков, обрывки которого проникают в окно спальни. Когда она смотрит вниз, оказывается, что мальчишки расселись у дверей гаража. Прямо под ее окном. Она не разбирает предложений, но может различить голоса. Тембр Аббаса Али. Его смех.
Уже почти конец лета. Солнце на небе и солнце, запутавшееся во взлохмаченных прядях их волос. Темные волосы Аббаса Али превратились в почти золотисто-каштановую корону. Амар расцарапал колено. Полоска кожи на коленной чашечке отливает ярко-алым. Может ли она в самом деле покинуть все это?
Утром она задумалась, сколько вещей взять с собой, гадая, как часто будет возвращаться. После многих лет обедов с родными, встреч с теми же мальчишками, собиравшимися в переднем и заднем дворах, все тех же общинных вечеринок и мероприятий в мечети, после многих лет жизни с Амаром за стеной ее спальни и с Худой, чья комната была с противоположной стороны коридора, – ее окно наконец будет выходить совсем на другие пейзажи. А она узнает, каково это – жить вдали от дома и какое место она займет в этом мире.
Когда ей позвонили из администрации колледжа, она, словно в тумане, вышла на весеннее солнышко, дрожа то ли от страха, то ли от волнения. Всю свою жизнь она предполагала, что покинет дом только как остальные девушки – когда выйдет замуж. Замужество было чем‐то вроде пропуска. Не совсем в свободу, но в другую жизнь. Даже папа сомневался в ее способности принимать решения и постоянно твердил: ты на нашем попечении, пока не окажешься на попечении мужа. Или: нет, ты не можешь делать этого, пока не выйдешь замуж, а потом пусть муж решает вместе с тобой. Это, как она знала, означало «решает за тебя». Даже если она хотела чего‐то совсем простого, вроде короткой стрижки или похода на ночной сеанс в кино.
Стояла осень. Хадия уже была выпускницей. Ее одноклассники спешили подать заявки в колледжи, а она наблюдала, как зеленые лисья краснеют и колышутся, и думала: «Почему не я? Я могу по крайней мере попытаться».
Она записалась в ближайшие колледжи и еще в один, в пяти часах езды от дома, где была специальная шестилетняя программа. Закончив этот колледж, она одновременно получала и степень бакалавра, и медицинскую. Вероятность того, что ее примут, мала, но отец всегда хотел, чтобы она стала доктором. Повторял, что она может уехать либо если выйдет замуж, либо если станет учиться в медицинской школе.
– Спасибо, – поблагодарила она позвонившую женщину, – спасибо. – Голова кружилась от наплыва эмоций. Наверное, поэтому она выпалила: – Вы изменили мою жизнь!
– Не думаю, что имею к этому какое‐то отношение, – ответила та и, кажется, рассмеялась.
Как могла та женщина знать, что она передает новость не просто о зачислении Хадии в колледж, но и о даровании новой, неизведанной реальности, той, ради которой Хадия трудилась. Той, которую она жаждала, но так и не могла себе представить сполна. Не позволяла себе искренне верить, что может жить по собственным правилам, установленным только ею одной, может купить гитару, если захочет, и выучить аккорды. Что есть жизнь, которая будет принадлежать ей. Что она может стать… кем‐то. Доктором. А еще будет находиться в пяти часах езды от этой улицы, от листочка, пролетевшего мимо, от солнца, которое садится сейчас за крыши именно этих домов.
Теперь, когда до ее отъезда в общежитие осталась неделя, она могла думать только о том, как приятно слышать стук баскетбольного мяча о бетон, как приятно спуститься вниз, выйти во двор и увидеть мальчиков, с которыми росла, потных, усталых, улыбавшихся от удивления при взгляде на нее. Она машет им и спрашивает, не хотят ли они коктейль манго-ласси.
– Я сделала немного для себя, – объясняет она вполне правдиво. Хадия знает, как любит этот напиток Аббас Али.
Аббас Али вопит «ДА!!!», благодарит Хадию, называя ее по имени, и мальчики поднимают руки, чтобы она смогла сосчитать чашки.
После звонка она вернулась домой. Мама и папа были в гостиной. Она что‐то несвязно залепетала, и отец спросил, что с ней случилось. Она попыталась сказать, что звонили из администрации колледжа. Они сочли, что она им подходит. Ее рекомендации их впечатлили. Через шесть-семь лет она может стать доктором, если все будет хорошо, иншалла, если все будет хорошо.
И пока они переваривали новости, она видела их пораженные лица и боялась. Что, если все это ложь? Отец говорил, что она может учиться где угодно, если захочет стать доктором. И теперь, когда это стало почти возможным, что, если он вдруг ей запретит? Но вместо этого он встал. Обнял ее, прижался лицом к волосам и сказал, что гордится ею. В ней все запело от радостного потрясения. Но она вдруг осознала, что плачет. Не поверила происходящему. Она так и сказала:
– Не могу этому поверить!
– Не можешь? – улыбнулся папа. – Зато я не сомневаюсь. Мать тоже обняла ее, хоть и холодно, спросила только, далеко ли находится колледж.
Худа и Амар вошли, когда лицо Хадии было прижато к грубой ткани материнского сальвар-камиза. Хадие казалось, будто она подслушивает личный разговор, когда отец сообщал новости Худе и Амару. Голос его при этом был оживленным, даже взволнованным. Худа завизжала, Амар поднял Хадию, перекинул через плечо и завертел. Она все повторяла: «Поставь меня, поставь меня». Но это было чудесно. Голова у нее приятно кружилась, а вместе с ней кружился и остальной мир.
На следующий день, когда ее позвали к ужину, она увидела, что родные столпились в дверях, одетые чуть лучше обычного. Мама даже накрасила губы – очень скромной розовой помадой. Папа надел блестящие туфли, Амар – рубашку на пуговицах. Ничего не объяснив ей, они сели в машину. Худа снова начала носить хиджаб и в тот день выбрала экстравагантный кремовый шелк, туго и искусно обернутый вокруг лица. Но Хадия больше не носила хиджаб, ее волосы были собраны в неряшливый узел. На ней был старый домашний свитер. Прежде чем закончится лето, она скажет отцу, что больше не видит себя в хиджабе, и тот, наверное, спросит ее: «Это потому, что ты не чувствуешь себя в безопасности?» И она ответит с самой жестокой честностью, на которую, как обнаружила недавно, была способна: «Потому что я не хочу».
Решение, которое сейчас легче объявить, потому что дорога ее жизни отделяется от родительской. Ее путь родители, пожалуй, теперь могут понять, отнестись к нему с уважением и, как следствие, принять.
Когда Хадия спросила, куда они едут, никто не ответил. Правда, скоро она узнала дорогу: они направлялись в ее любимый тайский ресторан. Когда они вышли из машины, она подошла к отцу, приобняла и поблагодарила.
– Это была мамина идея, – пояснил он, кивнув в сторону мамы, которая придерживала для них дверь.
Худа и отец задавали ей вопросы о программе, о том, какое жилье предоставляет колледж, когда будут каникулы. Отец хотел знать, в какой области она хочет специализироваться. Амар сказал только, что будет скучать, и спросил, нельзя ли занять ее комнату, хотя их спальни были одинакового размера. Одна мама плотно сжимала губы на протяжении всех расспросов, и Хадия не понимала, чего она хочет и рада ли за нее.
После того как посуду убрали, а остатки запаковали в коробки и сложили в пластиковый пакет, отец заказал для всех десерты – редкое удовольствие. Манго со сладким рисом и кокосовым молоком. Жареные блинчики. Мороженое, глазированное шоколадом.
Вернувшись из туалета, Хадия увидела вместо своей тарелки коробку в красивой обертке: блестящая золотая бумага и бархатный бант.
– Так ты будешь открывать? – спросил ее Амар, поскольку она лишь уставилась на коробку и нерешительно трогала петлю банта.
– Знаешь, что там? – спросила она.
Он кивнул. Она оглядела родные лица, взволнованные и нетерпеливые, даже мама широко улыбнулась и кивнула, чтобы подбодрить ее. «Не важно, что в этой коробке, – сказала она себе. – Будь счастлива. Будь благодарна, когда откроешь ее. Так, чтобы они это увидели». Она не разорвала обертку. Осторожно потянула за бант, пока он не развязался, и сложила бумагу, чтобы сберечь. Открыла бархатную коробку. Там на маленькой подушечке лежали часы. Те самые часы – отца и деда. Теперь они принадлежали ей.
Она подняла глаза. Отец ждал ее реакции. Конечно, она видела их раньше. Отец надевал их в особых случаях и даже как‐то раз позволил подержать. Тогда она была ребенком и, кажется, один раз надела их на запястье. Узкий золотой ободок, идеальная окружность, черные стрелки с крохотными металлическими «слезинками» на концах, тихое тиканье. Ей никогда не дарили ничего столь же простого и в то же время изысканного. Столь очевидно ценного, даже на первый взгляд. Того, в чем она не нуждалась и о чем даже не мечтала. До того момента, пока они не были подарены ей. И тогда она поняла, что отныне часы – неотъемлемая часть ее самой и она будет носить их, как носит фамилию, – с гордостью.
– Ты уверен? – вырвалось у нее.
Это была самая драгоценная вещь отца. Он никогда не был сентиментален, но часы – эти часы – иногда извлекал из ящика стола, протирал и снова клал в коробочку. Хадия и подумать не могла, что они когда‐нибудь достанутся ей.
Амар улыбался ей и рвал салфетку на мелкие квадратики, как часто делал.
– За все, что ты сделала, – сказал отец, и по выражению его лица было ясно, что он доволен ее реакцией. Хорошо, что ей даже не пришлось притворяться.
– Но папа, разве это не мужские часы? – спросила она его позже, когда они остались вдвоем в его кабинете.
– Кто сказал, что они мужские? – спросил отец. Он выравнивал стопку документов, ударяя ими о край стола.
Она немного подумала:
– Мужчины?
Отец рассмеялся:
– Совершенно верно.
Она надела их в ресторане и до сих пор не сняла. Отец поднял ее кисть. Браслет был немного велик, но ей это даже нравилось. Напоминание о том, что они означали.
– Теперь они твои. И я горжусь, что подарил их. Они всегда предназначались тебе, Хадия. Я просто не знал, когда наступит подходящее время.
На кухне прохладно. И освещение тоже холодное. Солнце переместилось к другой части дома. Она берет в буфете блендер, в холодильнике – йогурт, молоко и мякоть манго. Расставляет все на стойке в ряд, по размеру. Она любит расставлять все ингредиенты и медлит, прежде чем их смешать. И тут в коридоре появляется Аббас Али. Прислоняется к стене. Он все еще в белой рубашке. Волосы влажные от пота.
Мать дремлет наверху. Отца нет в городе, а сестра вызвалась быть волонтером в воскресной школе. Брат и все мальчики играют во дворе. Она наливает молоко слегка дрожащей рукой. Пакет тяжел, она чувствует, как молоко плещется внутри, и крошечные капельки летят из носика на ее руки и блузку.
– Амар сказал, что ты через неделю уезжаешь.
Она просто улыбается и умудряется быстро кивнуть. Отмеряет сахар в чашку. Аббас не уедет из дома. Он пойдет в общинный колледж по соседству, пока не сможет перевестись. Что‐то в мальчиках их общины разочаровывает ее. Они не стараются так усердно, как могли бы. В них сквозит какая‐то апатия, нежелание другой жизни. Они могут быть кем угодно. Поехать куда угодно. И никто им слова не скажет. Разве что спросит, где он был и почему туда поехал. Какое счастье отвечать на такие вопросы! Они – будущее своих семей, эти молодые мужчины. Они носят имя семьи. Родители гордятся ими лишь потому, что они существуют. Все брошено к их ногам. Все готовы выполнить их желания. Но они собираются во дворах соседских домов и проводят время за одними и теми же играми.
– Я не поздравил тебя, – говорит он. – Будет странно, если я скажу, что действительно гордился тобой, когда это услышал?
– Нет. Это прекрасно. Спасибо.
Она так стесняется. Так немногословна. Он подумает, что она не хочет с ним разговаривать. Она включает блендер, так что они все равно не слышат друг друга. Блендер жужжит, ее рука трясется вместе с ним. Она надеется, что мать не проснется. Аббас по‐прежнему стоит в коридоре. Он наклонил голову. Запустил пальцы в волосы. Не смотрит на нее, но и не отворачивается. Ей придется покинуть и его. Пусть она уедет и не слишком далеко. Но все же уедет.
Он заходит на кухню и берет у нее блендер.
– Я могу помочь. Позволь мне.
Она так боится остаться с ним в маленьком, выложенном кафелем пространстве, что быстро отходит к холодильнику и касается руки в том месте, где он задел ее, когда потянулся к блендеру. Принимается доставать кубики льда из формочки и бросать в чашки, которые он наполнил. Они работают молча. Она чувствует, как горят щеки. Жар разливается по шее, жар осознания того, что они что‐то создают вместе. И оба это понимают.
Он так методичен. Наливает ласси, потом наклоняется, чтобы определить уровень на глаз, словно находится на уроке химии и проверяет, нужное ли количество отмерил. Кивает себе, когда решает, что все в порядке. Она смеется. Он поднимает глаза и слегка улыбается, зная, что она смеется над ним.
– Которая твоя? – спрашивает он.
Она показывает на чашечку, и он наливает ей немного больше.
– Обожаю ласси, – сказал он, когда разлил напиток по чашкам и поставил их на пластиковый с цветочным рисунком поднос, который передала ему Хадия.
– Знаю, – отвечает она и понимает, что лицо загорелось.
Но он не смотрит. Он сосредоточенно удерживает на подносе чашки, в том числе и ее собственную, и осторожно несет, рассчитывая каждый шаг. Кивком просит ее следовать за ним, и она следует. Конечно, она следует за ним.
– Ты будешь приезжать? – шепчет он, потому что они уже в коридоре и их голоса могут легко донестись до материнской спальни.
На ходу она смотрит на прямую линию его шеи. Должно быть, на шее всегда видна вена, или она набухла после игры на жаре. Смотрит, как поднимается и опускается плечо. Ей нравится, что при взгляде на него она замечает каждую деталь. Что она способна чувствовать теплоту к нему даже при виде такой мелочи, как родинка в форме ягодки у него на шее.
– Каждые долгие каникулы, – шепчет она в ответ.
Они выходят во двор, и их тут же окружают. Амар, щурясь от солнца, берет поднос у Аббаса. Тот берет чашку Хадии и протягивает ей. Она оглядывается на дверь. Топит ледяной кубик, пробует сладкую, липкую, оставшуюся на пальцах жидкость. Она все сделала как надо. Восхитительно.
– Останешься ненадолго? – спрашивает Аббас Али.
Он как будто понял, о чем она спорит с собой: сделать то, что велят правила, или то, что хочется. Побыть с ним немного дольше, учитывая то, что они так редко бывают вместе. А Амар ничего не понимает. Он просто жадно хлебает свой ласси.
– Не можешь наслаждаться помедленнее? – окликает она брата.
Аббас поворачивается и говорит ей:
– А ты когда‐нибудь видела, чтобы он не спешил?
– Никогда.
Они дружно смеются. Затем поворачиваются и видят, что Амар сминает свою чашку и швыряет на землю, словно тинейджер на вечеринке. Кто‐то из парней хлопает в ладоши. Аббас Али, старший сын семьи Али, лицо которого она всегда ищет глазами в толпе, смотрит на нее, подняв брови, так что его глаза кажутся больше, чем на самом деле. Выражение лица серьезное. Когда она тоже поднимает взгляд на него, когда подносит чашку к губам, когда кивает в знак того, что останется, он улыбается, отводит глаза, смотрит куда‐то мимо, возможно, на дерево магнолии, возможно, на улицу, возможно, прямо на заходящее солнце.
6
НАКОНЕЦ‐ТО ЗНАКОМОЕ ЗРЕЛИЩЕ, и это не серебро материнской машины. Его сёстры идут к месту, где он стоит, прислонившись к ограде из рабицы, которой обнесена средняя школа. Он узнает их мгновенно, хотя к нему приближаются пока еще неясные силуэты. Сестры похожи на близнецов: одинаковые походка и рост, за исключением того, что темные волосы Хадии развеваются от ветра, а лицо Худы обрамляет черный хиджаб.
– Что случилось? – спрашивает он, когда они подошли достаточно близко. Он выпрямляется. Сетка гремит.
– Мама не может заехать за нами сегодня. Дядя Малик после работы приедет на это место.
Хадия показывает на землю.
– Почему?
– Он не сказал.
Амар стонет.
– Но у меня идея, – добавляет Хадия.
Давно уже у нее не появлялось идей.
– Пойдем погуляем.
– Тогда жди неприятностей, – замечает Амар.
– А кто донесет? Ты? – спрашивает она на урду.
Хадия поднимает брови и лукаво улыбается. Он тоже улыбается. Невольно. Вырвавшись из‐под надзора родителей, они могут идти куда угодно. Делать почти все что угодно.
– Куда? – спрашивает он.
– Увидишь.
Он хватает рюкзак и идет за ними по склону. Хадия просит его запоминать дорогу. Он прекрасно ориентируется на местности, и, если верить отцу, у него настоящий талант. Амар гордится этим. Через несколько месяцев Хадия окончит школу и уедет в колледж. Ему не хочется представлять свой дом без нее. Сестры кажутся взволнованными, громко смеются над шутками друг друга. Снова говорят на тайном языке. Но он чувствует к ним не вражду, а любовь – за то, что позвали его в свою компанию сегодня днем, хотя могли оставить его ждать за школьной оградой. Хадия держится прямо и выглядит одновременно свирепой и дружелюбной. Он доверяет ей настолько, что позволяет вести себя куда угодно.
На ветвях деревьев над головами распустились белые цветы. Небо, проглядывающее сквозь ветви, такое синее! Как он может не заметить этого, когда они проходят под деревьями? Когда Бог впервые начал мозговой штурм по созданию мира, думал ли он, что ветви должны быть темно-коричневыми, а цветы – либо белыми, либо нежно-розовыми? И только весной, иначе можно привыкнуть к этому сказочному зрелищу. А весной оно всегда поражает.
Или Бог принимал решения наобум и поэтому они были произвольными и хаотичными и лишь случайно мир получился прекрасным? Нужно спросить сестер. Как было бы хорошо, сумей он говорить с ними так же непринужденно, как они друг с другом. Но он молчит на случай, если думать о Боге подобным образом попросту непочтительно. Возможно, это именно то, что имеет в виду мама, когда говорит: не полагается слишком много думать о Боге. Возможно, такие вопросы мулла называет shirk, богохульством, одним из самых страшных грехов. Он подпрыгивает и пытается сорвать цветок, но не достает до ветки.
Последнее время Амар чувствует себя так, словно родился в мире, предназначенном не для него. Имело ли значение, что свидетельство о рождении было выдано в больнице этого города, что единственный дом, в котором он жил, находится здесь. «Откуда ты?» – так обычно звучал самый невинный вопрос окружающих. Словно он не мог родиться именно здесь. Словно недопонимание возникло у него, а не у них. Он оставил все попытки объяснить.
«Индия», – мямлил он, хотя он был не из Индии и в общей сложности пробыл там не больше двух недель, а отец и мать к этому времени жили здесь дольше, чем на родине. Иногда ответ их удовлетворял, иногда он видел их недоуменные лица, и они спрашивали: разве у индийцев кожа не темнее? Даже в мечети, когда имам читал молитву, стоя на минбаре[18], он вытягивал ниточки из ковра и думал, что все это не трогает его и он не может разделить общий настрой.
Были и другие моменты. Чувство, посещавшее его ПОСЛЕ молитвы, но никогда во время, когда мужчины поворачивались друг к другу, чтобы обменяться рукопожатиями, или держались за руки, чтобы вместе прочесть dua братства и сестринства. Или когда мальчишки собирались на автозаправке и предлагали пойти с ними. Но потом момент проходил. Он вытягивал еще одну ниточку. Посторонним людям было непривычно произносить его имя. Часто спрашивали, нет ли прозвища, которым можно было бы обращаться к нему, они даже не пытались запомнить, как его зовут. А в мечети все только согласно кивали в ответ на речи, которые он находил ужасно скучными.
Но если его мир не здесь, где же тогда? Амар выскальзывал за дверь и слонялся по пустым коридорам, останавливался, чтобы напиться из фонтанчика, думая про себя: «Нигде, нигде, нигде».
Как‐то вечером он через стеклянную дверь увидел старшего мальчика Али, Аббаса. Тот сидел на ступеньках крыльца, выходившего на парковку. Амар подошел к нему.
– Почему ты не в мечети? – спросил Амар.
– Выбери причину сам. Подумал, что вечер прекрасный и можно посидеть на воздухе. Кроме того, мне не нравится голос оратора.
Амар удивился, услышав, что кто‐то высказывается против муллы.
– Предпочитаю истории наставлениям о том, как правильно принимать душ во время поста, – поддакнул Амар, закатив глаза.
Аббас усмехнулся. Амар сказал правду. Он любил истории. И только к ним прислушивался в мечети. Никаких молитв, никакого чтения Корана на языке, которого он не понимал, и чтобы никто не толковал ему о правилах и о том, как их нарушают.
– Тебе не влетит? – спросил Аббас.
– Мне в любом случае влетит, независимо от того, сижу я здесь или нет.
Аббас снова рассмеялся.
– Правило номер один: просить прощения. Но разрешения – никогда, – заявил Аббас, с назидательным видом подняв палец.
Амар понимающе кивнул.
– А если не просить ни того ни другого? – поинтересовался он.
– Никогда не испытывай удачу слишком настойчиво. Возможно, это тоже правило.
От Аббаса слегка пахло сигаретами, но Амар не хотел спрашивать почему.
– Ты сказал, что любишь истории, – обронил Аббас.
Амар снова кивнул.
– Какие? Мы с таким же успехом можем получить что‐то от сегодняшнего похода в мечеть. На случай, если кто‐то спросит нас, что мы делали, почему тратили время зря, можно сказать, что мы учились и участвовали в общих молитвах. Но по‐своему. Это может стать еще одним правилом. – Аббас подмигнул ему.
Чье‐то подмигивание вызывало у Амара особенный восторг. Потому что, когда тебе подмигивают, это даже лучше, чем тайное рукопожатие или шутка, понятная только вам двоим. И подмигивает не кто‐то, а Аббас Али.
Амар рассказал ему историю о том, как пророк вел сотни людей на пятничную молитву. Когда пророк Мохаммед согнулся в земном поклоне, сотни собравшихся за ним сделали то же самое, а Хусейн забрался пророку на спину. Вместо того чтобы стряхнуть внука, Мохаммед остался стоять на коленях. Амар представил, как солнце самую чуточку сместилось на небе. Все мужчины, которые ожидали знака подняться, не понимали причины проволочки. Мама сказала, что, возможно, питавшие слишком большие надежды посчитали, что на пророка снизошло откровение. Самые откровенные циники ухмылялись себе под нос, вообразив, что пророк допустил ошибку, причем прилюдно. Амар часто спрашивал себя, к какому роду верующих он принадлежит, если так любил эту историю за то, что в ней Мохаммед показал себя таким терпеливым и способным отступить от правил только ради того, чтобы его внук мог поиграть немного дольше, хотя его ждала толпа людей.
– Он подождал, пока имам Хусейн решит, что хочет спуститься вниз. Молитва возобновилась и никогда не останавливалась, – продолжал Аббас, в точности повторяя слова матери.
Мама пыталась рассказывать истории и о моральных принципах, но для Амара они были просто о людях, готовых сделать все друг для друга.
– Ты мой протеже, – сказал ему Аббас после долгого молчания.
– Что такое «протеже»?
– Тот, кого можно поднатаскать, чтобы вел себя тихо и спокойно, и тогда ребята вроде нас с тобой смогут легко куда‐то исчезнуть на время без всяких проблем.
– И куда же ты пойдешь?
– Куда угодно.
– Чему мне нужно научиться?
– Всяческим уверткам.
Аббас Али снова подмигнул. Амар кивнул и выпрямил спину, чтобы Аббас знал: он готов учиться.
– Сюда, – говорит Хадия и останавливается.
Все трое неподвижно стоят на крошечной улочке со старыми домами и расписанными от руки вывесками. Тротуар украшают горшки с цветами. Место странно знакомо. Они потратили около получаса, чтобы добраться сюда. Хадия объясняет, что на улице есть антикварный магазин, парикмахерская, канцелярский магазин и кафе-мороженое, в которое стоит зайти.
– У меня нет денег, – вспоминает Амар.
– Ничего, – улыбается Худа. – У нас есть.
Дверь кафе издает смешной звук «му-у», когда ее открывают. Это вместо звона колокольчика. На стене нарисована фреска – пастбище с коровами. Амар осматривает помещение, желая убедиться, что здесь нет знакомых. Весело переглядывается с сестрами, когда понимает, что знакомых нет – повезло. Он вдруг вспоминает, как они в детстве играли в джунгли. Простыни, наброшенные на кухонный стол, превращались в пещеру, и все трое прятались под столешницей, как стая диких животных, прислушиваясь к каждому постороннему шуму, который мог быть воем хищников. Сейчас они снова стая, когда прижимаются лицами к стеклу витрины и медлят, рассматривая все сорта мороженого. Худа просит дать ей попробовать, но Хадия сжимает ее плечо и говорит:
– Ты можешь взять все что хочешь, ладно? Даже пломбир с фруктами и орехами.
Амар быстро заказывает и располагается в красной кожаной кабинке у окна. Тем временем Хадия открывает портмоне и отсчитывает долларовые банкноты. Она великий вождь своей стаи. Он будет скучать по ней.
Он лижет фисташковое мороженое в сахарном рожке. Жалеет, что выбрал рожок, а не креманку. Сестры приближаются к нему с креманками и фиолетовыми ложечками. Совсем как взрослые.
– Знаете, – рассказывает он, – на прошлой неделе в школу приходили полицейские с собакой.
Сработало. Он сумел привлечь их внимание. Сестры дружно подаются к нему. Полиция приходила в каждый класс и проверяла, нет ли у них наркотиков. Хадия широко раскрыла глаза. Качает головой.
– Подумать только, в средней школе, – говорит она Худе.
Все рюкзаки тогда поставили вдоль стены. Амар ужасно перепугался. Хадия смеется и спрашивает, с чего он вдруг запаниковал. Оказалось, что собака потолкала носом каждый рюкзак, но возле того, что принадлежал Амару, остановилась и стала его обнюхивать. И он подумал: о нет, нет, что, если кто‐то из одноклассников подложил ему наркотики ради шутки?
Полицейские прекратили обыск, открыли молнию его рюкзака и стали вынимать содержимое: коричневые пакеты один за другим, которые лежали сплющенными на дне. Они заглянули в каждый, брезгливо поморщились и, переглядываясь, подтянули белые перчатки.
– Что в них было? – спрашивает Худа.
– Все мои ланчи примерно за последний месяц. Включая сгнивший банан и сэндвич, выглядевший как комок плесени.
– Амар, это отвратительно!
Худа качает головой. Может, зря он им все это рассказал.
– Ты просто позор семьи, – добавляет Худа, но смеется.
Обе смеются. И скоро он присоединяется к ним. Хадия поднимает рукав повыше, чтобы проверить время.
– Час, – объявляет она.
Она носит отцовские часы. Теперь они принадлежат ей. Она собирается стать доктором. Всю свою жизнь она приносила маме с папой счастье. И теперь они станут еще счастливее. Отец ни разу не говорил о нем по телефону с друзьями, как говорил о Хадие. Амар иногда подслушивал его разговоры и не удивлялся, почему теперь часы у сестры. Его даже не обижало, что он видит, как она их носит. Он хотел, чтобы у Хадии было все, что она хочет. Ранило другое – он с самого начала знал: часы никогда не будут принадлежать ему.
Когда они выходят из кафе, дует прохладный ветерок. Амар хочет сказать Хадие, как благодарен ей и Худе, но они спешат зайти в антикварный магазин. Пожилая леди за прилавком не слишком рада их видеть. Она будто знает, что денег у этих покупателей очень мало и они просто любопытствуют. Он хочет сказать ей, что впервые вошел в антикварный магазин, но леди снова берет в руки книгу в мягкой обложке, предварительно пробурчав, чтобы они ни до чего не дотрагивались.
Они исчезают среди магазинных полок. Он слышит шаги сестер, которые гуляют возле прилавков вместе, и вдруг чувствует себя в полнейшей безопасности. Он проходит мимо полок, на которых стоят куклы со стеклянными глазами. Видит настольные игры, ему незнакомые. Кто покупает эти вещи? Что с ними делают? Вот пишущие машинки, черная и синяя. Рядом с ним никого нет, поэтому он касается клавиши «А» и отскакивает, когда металлический стержень взлетает и ударяет по бумаге. А когда возвращается, на бумаге остается крохотная буква. Слышится звон маленького колокольчика.
Амар изучает букву. Ему нравится отпечаток на бумаге. Он пытается нажать другую букву, «М», но сознает, что пытается напечатать не свое имя, а ее, и резко отступает. Что, если продавец услышит звук колокольчика и вышвырнет их? Что, если сестры вернутся и увидят, что он печатает ее имя?
Он сжимается при одной мысли об этом и оставляет машинку стоять в углу, рядом с ворохом коробок. На полу рядом с ним стоит ящик, которого, очевидно, долгое время не касались. Он старый, черный. Амар проводит по нему пальцем, стирая тонкий слой пыли. Кончик его пальца стал серым. На ящике есть кодовый замок, но он не заперт. Ящик оказывается глубоким и выстланным мягкой темно-красной тканью. На задней стенке поблескивает молния, а по бокам видно много мелких отделений. Сколько всего он мог бы положить сюда! Рисунки. Баскетбольные карточки. Видеоигры, будь они у него. Географические карты.
Он захлопывает ящик и открывает его снова. Изучает замок. Все в этом ящике заставляет думать о тайнах. Худа кладет руку ему на плечо. Амар вздрагивает.
– Мы уходим, – говорит она и смотрит на ящик. – Что это?
– Я хочу его.
Он не знал этого, пока не сказал вслух. Но теперь чувствует, как ему нужен ящик. Что он стал бы счастливее, будь этот ящик в его жизни, наполненный любимыми вещами.
– Тебе он нравится? – переспрашивает она, словно не веря ушам.
– Почему нет?
– Просто… я этого не ожидала. Пишущая машинка – возможно, но ящик?
– С замком.
– Сколько?
Он не подумал проверить. Но уходить без него из магазина не хочет. Амар никому его не показывал бы. Просто спрятал бы под кроватью или в шкафу.
На ящике приклеен листок бумаги с ценой и инструкциями к замку. Амар вздыхает:
– Пятьдесят.
– Вот это да! Но мы все равно не смогли бы унести его сегодня.
Он встает. Идет за сестрой. Оглядывается и видит более темную полоску кожи, по которой провел пальцем.
– Не будь таким мрачным. Через месяц твой день рождения.
– И что?
– И то. Я просто так сказала.
Прежде чем они вышли, старая леди за прилавком сообщает, что у них продают газировку. Хадия смотрит на Амара. Тот кивает. Хадия высыпает никели и четвертаки на прилавок. Монеты звенят о стекло. Леди отсчитывает их кроваво-красным ногтем. Им не хватает пятнадцати центов, но она все равно дает три газировки в стеклянных бутылках. Бутылка такая холодная в его руке. И как же приятно пить под солнцем, которое греет почти по‐летнему. Они сидят на бордюре, протянув ноги на гравийную мостовую.
– Так даже вкуснее, – говорит Амар, поднимая к небу стеклянную бутылку и разглядывая ее со всех сторон. Он не уверен, что улучшило вкус: стеклянная бутылка или то, что сестра купила колу для него. – Спасибо. За все.
– Не будь таким милым, – улыбается Худа. – Тебе не идет. Она права. Последнее время он был груб с ними, со всеми.
Постоянно. Он сам не знал, почему злится. Ему следовало стараться больше. Он любит их. И знает это. Но легче почувствовать это здесь, после прогулки. Лучше пить колу на солнце, чем быть дома.
– Помнишь, как мы добрались сюда? – спрашивает Хадия.
– Конечно, – уверяет он и надеется, что, когда они приедут домой, эти чувства к сестрам никуда не исчезнут.
Когда они доезжают до своей улицы, оказывается, что она забита машинами членов общины. Амар смотрит на дядю Малика. Тот посадил их в машину, пробормотав, что родители должны им что‐то сказать. Судя по его виду, он тоже не ожидал, что здесь будет столько транспорта. Амар оглядывается на сестер. То, что Хадия видит в его лице, немедленно заставляет ее выпрямиться и податься вперед, выглянуть в окно на машины, припаркованные на улице среди бела дня. Прежде чем дядя Малик сумел найти место для парковки, она сняла ремень безопасности и выпрыгнула из не успевшей остановиться машины. Амар последовал ее примеру. Он слышит, как хлопнула дверца с другой стороны, и понимает, что Худа бежит следом. Они мчатся к дому. Он знает, что это не мама. Знает, что это не папа. Дядя Малик сказал, что у мамы и папы для них новости. Но все же… Боже, пусть они оба будут здоровы. Он молится.
Дом полон людей. Знакомых. Они пытаются подойти к нему, обнять, но он бросает рюкзак у двери и протискивается мимо. Его мать в гостиной. Сидит, закрыв лицо руками. Окружающие читают отрывки из священных текстов. Пожалуйста, только не отец. Пожалуйста, пусть кто угодно, но не он. Тетушка, сидящая рядом с мамой, видит их и касается ее плеча. Мама поднимает глаза. Она плакала. Мама протягивает ему руки, и он подходит. Она снова начинает плакать, когда Амар обнимает ее. Мамины плечи трясутся. Лицом она прижимается к его шее.
– Дедушка, – говорит она и трясет головой. – Я ждала вас. Ждала весь день.
Когда он смотрит на лицо Хадии, то видит не только печаль, но и угрызения совести. Получается, что они выкрали этот день для себя, провели несколько часов, гуляя под солнцем, пошли против воли родителей, пока мама ждала дома их утешения.
* * *
Она наблюдает за дрожащим сыном сквозь раздвижную стеклянную дверь. Руки в карманах, плечи подняты. Как он любит все усложнять! Ведь тепло так легко получить. А спора так легко избежать.
Она улыбается. Он присматривается к чему‐то лежащему на земле в саду. Ковыряет носком туфли грязь, словно он снова семилетний малыш, а не молодой человек двадцати лет. Они одни в доме. Рафик повез Худу разузнать насчет магистратуры, куда ее приняли. Университет находится в двух часах езды отсюда. Она собирается быть учителем. Это хорошая профессия для нее. Лейла наблюдала, как она работает в воскресной школе. При необходимости Худа умеет быть строгой или мягкой, она умеет приспособиться к ситуации и требованиям студентов. Лейла за нее не волнуется, по крайней мере не так сильно, как тогда, когда в колледж уезжала Хадия. Наблюдая за тем, как Амар вытаскивает из заднего кармана блокнот, она вдруг понимает, что вполовину не волнуется так, как будет тревожиться, когда он тоже уедет.
Они уедут. Один за другим. И она вместе с Рафиком останется в том доме, который снова станет слишком велик для них, как был вначале, когда она вошла сюда с грудной Худой на руках и стала гадать, как же они сумеют наполнить комнаты мебелью. А теперь Амар учится в местном колледже и хорошо успевает. У него есть стимул. Он – человек ответственный. Лейла каждый день благодарит Бога, когда заходит на кухню и видит его за разложенными на столе книгами. Она поднимает чашку с чаем к лицу. От чая струится пар. Амар что‐то царапает в черном блокноте. Края страниц трепещут на ветру. Он что‐то скрывает от нее. Она подозревала это много недель, возможно, даже месяцев.
«Ты позволяла ему все на свете. Амару все сходило с рук, – заявила недавно Хадия, когда они поссорились из‐за того, что дочь не отвечала на звонки матери. – Представления не имеешь, что он делает и что скрывает. Тебя заботит только то, что делают дочери, куда ходят и с кем». – «Не имею представления о чем? Что он скрывает?» – вырвалось у Лейлы. «Ничего, – отрезала Хадия. – Забудь».
Сегодня прошло шестнадцать лет с того дня, который должен был стать сроком появления на свет ее четвертого ребенка. Это ее тайна. Лейла – единственная, кто до сих пор носит ее в себе. Рафик полагает, что чувство потери давно оставило ее, когда все напоминания стерлись, но Лейла даже сейчас иногда вынимает из шкатулки с драгоценностями свои ожерелья и завалявшиеся монеты, чтобы найти снимок УЗИ. Такой неотличимый от остальных, что, если дети наткнутся на него, подумают, что это первый снимок кого‐то из них.
«Войди в дом, – хотела она сказать Амару. – Здесь теплее». Тихое жужжание обогревателя, ее шаль, накинутая на плечи, чашка чаю в руках, которую она подносит к губам. Амар по‐прежнему что‐то царапает в черном блокноте. Он так серьезен. Она считала это очередным капризом. Но вот уже много лет, как он не расстается с блокнотами. Однажды, еще в школе, он вытащил блокнот, что‐то записал и спрятал обратно. Лейла попыталась заглянуть ему через плечо. Хадия подтолкнула его локтем и с улыбкой пропела: «Амар хочет быть по‐э-э-э-этом!»
Рафик уставился на Амара. Лицо его было угрюмым. Амар ничего не сказал. «Мой отец был художником», – сказала Лейла и слегка улыбнулась мужу. «Он рисовал по воскресеньям. Работа у него была другая, – сказал Рафик и, немного помолчав, добавил: – Он хорошо знал, что не стоит путать хобби с респектабельной профессией».
Амар встал, оставив тарелку нетронутой. Через секунду дверь его спальни громко хлопнула. Лейла так и не успела ничего увидеть. Интересно, где он хранит старые дневники? Может, в том черном ящике для безделушек, из антикварного магазинчика, куда дочери притащили ее с просьбой купить Амару подарок на день рождения. Подарок был таким странным… Лейла была убеждена, что он не понравится Амару, но дочери настояли. Лейла купила ему новую сетку для баскетбольного обруча, всякие мелочи, испекла торт и заказала пиццу, но, к ее полному изумлению, когда Амар сорвал оберточную бумагу, то ахнул, осторожно отпер замок ящика и обнял сестер, прежде чем вспомнил, что нужно поблагодарить мать и отца.
Ее чай остыл. Она делает глоток. Смотрит на семейную фотографию, которую не любит, потому что на ней пропасть между Амаром и Рафиком так очевидна. А сегодня эта фотография заставляет ее думать и о другом ребенке. Каково ему было бы оказаться в их семье?
Все мы принадлежим Ему и все мы к Нему вернёмся. Эту фразу повторяют на арабском каждый раз, когда люди слышат о чьей‐то смерти. Но также она, несомненно, присутствует во всех аспектах жизни – не только перед лицом вечности. Этот дом, этот стол, та чашка, которую она поднимает к губам… Кто может сказать, что не настанет тот день, когда все это отнимут? Наши дети не принадлежат нам. Даже наши жизни не принадлежат нам. Все это ссуда от Бога. Его временный дар.
Амар смотрит на мать сквозь стеклянную дверь. Она машет ему. Он слегка улыбается и прячет блокнот в карман. Может, если она поделится с ним тем, чем не делилась ни с одним человеком, он откроется ей? И тогда между ними родится дружба? В конце концов, она знает своих детей. Знает их привычки, вкусы. Но все яснее она сознает и то, что они, скорее всего, не станут распространяться о том, как живут и что с ними происходит.
Амар оставляет туфли на коврике за стеклянной дверью. Задвигает створку. Молча входит. Садится. Кладет голову ей на колени, вытягивая ноги на диване. Жужжание обогревателя стихает.
– Тебя что‐то беспокоит, – тихо говорит она и проводит пальцем по его брови.
Когда он, совсем мальчиком, пробуждался от кошмара, она именно так убаюкивала его. Гладила обе брови одновременно. Проводила большими пальцами до конца и снова начинала с центра. Когда он стал постарше, кошмары усилились настолько, что он вваливался в родительскую спальню и в полусне-полубреду засыпал у изножья кровати. Она закрывала его запасным одеялом, шептала молитвы и дула в лицо, прежде чем заснуть. Когда они просыпались утром, его уже не было. Сложенное одеяло оказывалось в шкафу.
Он качает головой, прикусывает щеку.
– Мать не обманешь. Ты пытаешься обмануть всех, но мать? Мать всегда знает.
Он улыбается:
– Ничего такого, ма. Даю слово.
– О, Ами! С тобой всегда что‐то происходит.
– Может, именно это делает жизнь интересной? – говорит он, пожимая плечами.
– Быть живым уже достаточно интересно. Не совершай ошибки, путая тоску с увлекательной жизнью.
Он стал слишком взрослым. Она уже не может догадаться, что его беспокоит. Но ее не покидает ощущение, что он встревожен. Она гладит его по волосам. Он закрывает глаза:
– Ма?
– Что?
– Как по‐твоему, я смогу перевестись?
– Конечно. Ты так много работал.
– Как по‐твоему, я смогу стать доктором?
Она замирает. Рука лежит на лбу сына.
– Ты этого хочешь?
Он открывает глаза:
– Ты сомневаешься?
– Нет. Я просто удивлена, что ты хочешь именно этого. Только сейчас видела, как ты писал в саду, и вспомнила слова Хадии, что ты хотел стать поэтом. Отец говорил с тобой?
Он качает головой. Ну вот, она сделала только хуже!
– Ты будешь прекрасным доктором, Ами.
Он и вполовину не работает так усердно, как Хадия. Начинает, потом бросает, легко сдается, если речь идет о том, что его не интересует.
– Тебе нравятся занятия?
Он пожимает плечами. Она прикусывает губу, дает себе обещание осторожнее выбирать слова. Придется поговорить с Рафиком. Попросить не давить на сына слишком сильно. Все же она рада, что он поделился с ней своими мыслями. Хотя Хадия была ее первым ребенком, а Худа была истинно верующей, она всегда инстинктивно чувствовала, что у нее с Амаром такое взаимопонимание, которого никогда не было с дочерьми. Если дочери не брали его в игру, именно она подхватывала Амара на руки и отвлекала прогулкой по саду. Рисовала классики на цементе и пела, пока он прыгал с квадрата на квадрат.
Однажды, когда дети были младше, она нашла его, шмыгавшего носом, после того, как девочки снова от него заперлись. Амар отказывался сказать ей, в чем дело, пока она не вытянула из него все. И тогда он сказал только: «Они не любят меня». Она так разозлилась, что ринулась наверх и стучала в запертую дверь, пока девочки не открыли. Схватила Хадию за руку, повела к себе, захлопнула дверь и встала на колени, так что их глаза оказались на одном уровне.
«Думаешь, обижать брата так уж забавно?» Она крепче сжала пальцы. Глаза Хадии широко открылись. «Сейчас вам весело, когда вы издеваетесь над ним. Когда вы оставляете его за дверью. Для вас это шутка, о которой вы скоро забудете. Может, и он забудет. Но ты его сестра. Твой долг – заботиться о нем. Если ты будешь плохо обращаться с ним, Худа тоже станет так делать». – «Он не умеет играть в наши игры. Он слишком маленький». – «Значит, играйте во что‐то другое». – «Это несправедливо». – «Когда‐нибудь шутка перестанет быть смешной. Если ты всегда будешь прогонять его, смеяться над ним, ранить его чувства, скоро перестанешь понимать, как можно обращаться с братом иначе, и это повлияет на то, каким он станет. На ваши отношения. На всю его жизнь и на остаток вашей. Понимаешь, Хадия? И чья будет в этом вина?» Хадия начинает плакать. Лейла отпускает ее. «Так чья вина?» – «Моя».
Она хотела иметь еще одного сына, чтобы у Амара был брат. Считала, что брат позволит Амару не так остро чувствовать одиночество. В первую неделю после выкидыша она была уверена, что он чувствует ее скорбь. Что он обнаружит ее сидящей за кухонным столом, когда она будет смотреть в окно на сад, не желая и не имея сил выполнять домашние обязанности, пусть и самые простые: помыть посуду, приготовить обед, даже съесть завтрак, который так любезно поставил перед ней Рафик, прежде чем уехать на работу. Амар молча подойдет, заберется к ней на колени, положит голову на грудь и посмотрит на мать большими карими глазами.
– Сможешь сохранить мамин секрет?
– Смотря какой.
Она видит его лицо перевернутым. Его улыбка кажется незнакомой. Она укоризненно цокает языком. Как рассказать Амару, не причинив ему боли?
– Когда‐то у меня мог быть ребенок. После тебя.
– Ты хотела, чтобы он был?
– Он был. Просто не родился.
Амар садится. Смотрит на нее.
– Не помню, – отвечает он, качая головой.
– Никто из вас не знал. Хадия и Худа до сих пор не знают. Первые несколько месяцев мы с Рафиком хранили это в тайне, надеясь, что это защитит нас от дурного глаза.
Амар молчит, слушая ее объяснения, теребит рубашку, словно пытаясь порвать. Она удивлена тем, что использует медицинскую терминологию, хотя даже не думала, что запомнила все объяснения доктора. Голос у нее бесстрастный, словно она отрешилась от собственных чувств, чтобы он смог оценить случившееся объективно, без лишних эмоций.
– Я назвала его Джаффер, – говорит она, и в этот момент ее голос наполняется чувством, а то, о чем она говорит, снова становится ее личной историей, ее болью. – Я хотела, чтобы ты знал.
Он прислоняется головой к ее плечу и не поднимает глаз, когда она рассказывает, как Рафик на несколько ночей оставил их в доме тетушки Сиимы, заверив Лейлу, что дети семьи Али почти ровесники ее детей и что если у них будет компания, то они не будут так сильно скучать по матери. По пути домой из больницы Лейла смотрела на Рафика и не находила утешения. Она осталась одна в пустом доме. Она очень хотела, чтобы детей привезли домой, хотя Рафик считал, что она должна отдохнуть, не выполняя никаких обязанностей. Она рассказывает Амару о женщине в мечети, сын которой носил то же имя – Джаффер. Как она бывает поражена, когда это имя произносят вслух. Или как в продуктовом магазине она болтает с продавцом, он спрашивает, сколько у нее детей, и она ловит себя на том, что едва не произносит «четверо».
– С тех пор твой папа ни разу не спросил меня об этом.
Это уже слишком напоминает жалобы на мужа. Большего она не может высказать сыну. И вообще никому. Но когда Амар поднимает голову и смотрит на нее, его глаза горят гневом.
* * *
Услышав о смерти старшего Али, Хадия все три дня до похорон отказывается пить воду. Так она соблюдает траур и держит это в секрете. Она не плачет – это выдало бы ее. Она его любила. Любила по‐своему, тихо и молча.
В день похорон она лежит на кровати и ждет, когда ей позвонят и скажут, что пора. Слава Аллаху, что сейчас каникулы и она дома. Всего неделю назад мама устраивала чествование дочери. Она сможет и дальше учиться на медицинском факультете университета. После того как чтецы закрыли книги стихов, все собрались на ланч в саду. Там Хадия в последний раз видела живого Аббаса Али. Он был в белой рубашке. Стоял в компании Амара, прислонившись к стене дома. Оба смеялись над какой‐то шуткой, которую Хадия не расслышала. Он снова отрастил волосы. Как в девять лет, когда командовал играми «захват флага» и салочки на задних дворах их домов. Сегодня он будет похоронен. А через два дня ей придется сесть в машину и ехать долгие пять часов, крепко сжимая руль. Нужно вернуться в школу и каким‐то образом продолжить учиться. Начать новый семестр. Жизнь пойдет дальше, словно ничего не случилось, и это казалось самым невероятным.
Она боится увидеть его тело, удостовериться в необратимости смерти. Вся община отказывается верить. Такая внезапная смерть. Он был так молод. Он был тем, кого любили все: старики, дети… Он занимал место в потаенном уголке сердца каждой молодой женщины.
Вентилятор вращается медленно, и Хадия пытается сосредоточиться на одной лопасти. Наблюдает, как она вертится и вертится. Она думает о мигалке скорой, которая прибыла слишком поздно. Об осколках стекла, усеявших бетон, о его сестре, колени которой подогнулись, когда она услышала новость. Она знает перекресток, куда люди приносили букеты и оставляли у знака «стоп», привязывали к столбу воздушные шары, оставляли письма на ближайших металлических воротах. Края бумаги хлопали на ветру.
В машине было четверо молодых людей. Аббас Али и его друзья по местному колледжу. Все погибли. Кроме одного, на заднем сиденье, который был пристегнут ремнем. Будь у нее другой характер, наверняка хватило бы храбрости найти его, сесть рядом и спросить, о чем говорил Аббас той ночью. Выживший еще лежал в больнице. Говорили, что состояние у него не слишком хорошее. Хадия гадает, каково это – сесть в машину с лучшими друзьями и быть единственным, кто ее покинул.
Она отворачивается от вентилятора, убежденная, что из‐за него ее тошнит, и вот оно, крошечный кусочек обертки от жвачки все еще приклеен к потолку с того момента, как она, совсем еще маленькая девочка, встала на цыпочки на кровати и прилепила его туда. Она нарисовала на обертке маленькую клубничку. Почти десять лет назад. Она забыла об этом – посматривала время от времени, и это всегда казалось ей глупым, даже постыдным. Словно она уподоблялась тем девочкам, которые писали в тетрадках «миссис» перед фамилиями своих очередных увлечений. Но почему‐то она так и не решилась снять обертку. Она уже не помнит, по какому поводу он дал ей жвачку. Помнит только легкое царапанье его ногтей по ее ладони.
Во время последней встречи они поговорили. Но каждый раз, когда она возвращалась к этому разговору в памяти, он терял часть своей достоверности. Он уже становится далеким прошлым.
Все собрались тогда на их заднем дворе. Люди едят вместе, смеются вместе, садятся в ряд, чтобы вместе помолиться. Хадия сидела на колючей траве и удерживала на бедре тарелку с едой. Худа прислонилась к ней. Потому что всегда была такой счастливой и очень нежной первые несколько дней, когда Хадия приезжала домой. Она видела, как старший Али накладывает гору еды на свою тарелку, и втайне удивлялась тому, что мальчики из общины просидели со всеми вместе целый час, ни разу не исчезнув, как это происходило обычно, когда от вернувшихся мальчишек едва уловимо пахло сигаретным дымом, а девочки завистливо закатывали глаза. Даже Амар приложил некоторые усилия, чтобы одеться и причесаться, и сейчас выглядел поразительно похожим на снимки отца в его возрасте. Она помнит, как подумала тогда: может, это значило для них быть почти взрослыми. Почти, но не совсем.
Она поднималась по лестнице, чтобы немного отдохнуть ото всех, но тут ее окликнул старший Али. Она схватилась за перила, повернулась и оказалась на две ступеньки выше его. Улыбнулась тому, что словно стала выше. Теперь их глаза на одном уровне.
– Ты вернулась, – должно быть, сказал он, на что она, должно быть, слегка присела, словно говоря: «Вот она я». – Это ты делала ласси? – спросил он.
– Помогала.
О чем еще они могли говорить? Им и без того не позволено быть рядом! Она тоже могла бы вспомнить много пустячных поводов для беседы, лишь бы хоть что‐то сказать. Хадия колебалась, размышляя, не стоит ли подняться наверх.
– Помнишь день перед твоим отъездом? – спросил он.
Конечно, она помнила. День, когда они вместе делали ласси.
– Это было три года назад, – ответила она, и он удивленно поднял брови:
– Ты помнишь, что я сказал в тот день?
Она покачала головой и вцепилась в свою руку. Но тут же отпустила, боясь, что выглядит слабой и недружелюбной.
– Я знал, что мы будем тобой гордиться. Я так и сказал. Ты всегда была лучшей.
– Ты никогда не говорил этого, – покачала она головой и улыбнулась, уверенная, что покраснела до корней волос.
– Неужели? Но я имел в виду именно это.
Он широко улыбался. Она тоже. Они долго стояли друг напротив друга, и у нее было такое ощущение, что они разделяют общую тайну. В последний раз ее посетила та мысль, которую она упорно гнала от себя с детства, – надежда или предчувствие, что старший Али по‐своему, единственным способом, который знал, ухаживал за ней, проявляя доброту к ее брату. Но тут она отвела взгляд, и момент миновал. Не зная, что сказать, не зная, как ответить не менее значимо, она просто спросила, как идут дела дома.
– Все по‐прежнему, – заверил он и повернулся к семейным фотографиям в рамках, висевшим по всей стене до самого верха лестницы.
Хадия тоже взглянула на снимки. Она и Худа в ужасающих платьях с уродливыми воротниками и широкими юбками. На одной она улыбается, показывая голубые брекеты. На другой Амар взбирается на магнолию.
– Все еще присматриваешь за Амаром ради меня? – спросила она, и эти слова будто бы прозвенели, потому что она произнесла «ради меня».
– Ты знаешь, я не обязан на это отвечать.
Они повернулись, услышав шаги на лестнице. По ступенькам спускалась Амира Али. Хадия напряглась, испугавшись, что их застали наедине с Аббасом. Но это Амира выглядела так, словно ее неожиданно застукали. Зато Аббас знал, как смягчить неловкий момент.
– Вот и ты, – сказал он, словно как раз искал сестру. – Мы скоро уходим.
Амира указала куда‐то назад.
– Все ванные внизу были заняты, – сказала она.
Аббас стал спускаться. Амира застенчиво улыбнулась, прошла мимо Хадии и последовала за братом. Прежде чем свернуть за угол, Аббас оглянулся и произнес:
– Еще раз поздравляю. А может, он сказал «тогда я был прав» и взмахнул рукой.
Может быть, она кивнула. Возможно, так и осталась стоять.
В дверь стучат. Хадия знает по стуку и длине паузы перед вторым ударом, что это Амар. Хадия открывает. Она впервые смотрит на него не как на младшего брата, а как на молодого человека, которым он стал. В его лице и манере вести себя уже появились признаки того, каким он будет через десять, двадцать лет.
Невольно закрадываются опасения, которые сопровождает окончательно сформировавшийся страх. Она боится: вдруг он умрет таким же молодым и так же внезапно, как старший Али? До этой недели ей в голову не приходило, что она может потерять брата или сестру, что на месте Аббаса мог оказаться Амар.
Амар смотрит на нее с любопытством. Возможно, он принимает ее страх за волнение перед собранием, которое они должны посетить.
– Готова? – тихо спрашивает он.
Все трое следуют за родителями. У всех абсолютно отсутствующий вид. Амар не может решить, хочет ли он застегнуть верхнюю пуговку на рубашке, поэтому он непрерывно то застегивает, то расстегивает ее.
Аббас относился к Амару как к брату, и Амар возвращал эту теплоту в десятикратном размере. Он имеет право быть рассерженным или безутешным, приглашать всех посидеть с ним, а потом выгнать. Когда прошлым вечером он стоял на подъездной дорожке, в лунном свете, и кидал мяч в обруч снова, и снова, и снова, когда лупил мячом в дверь гаража, так что внутри звук отдавался громом, ему все это прощали.
Они молча ехали на похороны. Хадия прислоняется головой к окну. Удивляется, сколько мелких деталей она неожиданно вспоминает об Аббасе Али, несмотря на то что они всегда были на периферии жизней друг друга. Словно ее разум открыл какую‐то сокровищницу, о которой она не имела представления. Рубашка Аббаса цвета листьев. Ежевика, которую он ел из миски у них на кухне. Газировка, которую он когда‐то пролил на вечеринке их общины. Деревянный брелок в виде тигра, болтающийся на его рюкзаке, – она все время смотрела на него в те дни, когда сидела за Аббасом в воскресной школе. Как он однажды спросил, почему она любит свое сливовое дерево. Как замедлял темп бега во время игры в футбол, чтобы передать ей мяч. Как в его глазах мелькали оранжево-золотые искорки. Как он сказал ей: «Иншалла, все будет хорошо».
Перед тем как войти в помещение, где справляют поминки, Хадия поворачивается к Амару и касается его плеча, словно хочет заговорить. Он смотрит на нее, но Хадия не знает, что сказать. Может, станет легче, если поговорить с Худой?
Он ободряюще поднимает бровь. Она хочет признаться, что любила старшего мальчика Али. Хочет дать ему понять, что потеря коснулась не его одного и, когда она положила руку брату на плечо, она сделала это не для того, чтобы утешить, но попросить утешения.
– Что? – спрашивает Амар, останавливаясь.
Хадия качает головой и проходит мимо него, мимо родителей, мимо толпы со скорбными лицами и видит членов семьи. Дядю Али, который стоя пожимает руки всем, кто входит в комнату. Видит Амиру, сидящую на полу. Лицо ее закрыто руками. Хадия рада, что они не встречаются с ней глазами. Она вдруг застыдилась своей дерзости. Как она могла думать, что ее потеря велика, когда девушка только сейчас потеряла брата, а отец – сына?
Во рту так сильно пересохло, что она шагает по коридорам прямо в ванную. Закрывает за собой дверь и поворачивается к зеркалу. Она не плачет. Но думает о маме и о том, как она постучала в дверь Амара, когда пришло известие. Как ей даже не пришло в голову проверить, как там ее дочь. Именно этого хотела Хадия. Чтобы кто‐то знал. Чтобы ее скорбь не прошла незамеченной. Больше всего она хотела положить голову на колени матери, как часто делал Амар. Рассказать ей, что она потеряла свою первую любовь. Мальчика, которому она была тайно предана с того момента, как впервые поняла, что можно испытывать чувства к постороннему человеку. Она хотела, чтобы мама гладила ее волосы, в точности как касалась волос Амара после известия о смерти Аббаса: снова и снова, будто желая убедиться, что он действительно здесь, потрясенная и счастливая оттого, что он жив. Все эти годы она воображала, что ее судьба когда‐нибудь будет единым целым с судьбой Аббаса Али. То, что они будут вместе, казалось неизбежным. Но она не разрушила барьер молчания между собой и матерью – эти мысли и фантазии неприличны.
Ее отражение. Ее усталое лицо. Она касается нижней пересохшей губы и думает о том, как странно переживать тайную потерю. Безымянную. Потерю возможного будущего. Того, которого у нее никогда не было и не будет. Осознание того, что она тихо и так долго любила кого‐то много лет, хотя видела урывками. Любила того, с кем говорила на ходу, о ком думала втайне, кого касалась, только когда они передавали друг другу чашку ласси или пластинку жвачки.
* * *
Наверху страницы с тестом по орфографии красными чернилами написано «100 %». Преподаватель Амара даже приписал небольшое примечание: «Хорошая работа, Амар. Великолепно». Амар на седьмом небе. Размахивает бумагой, как флагом, перед лицом Хадии. Показывает на цифру, словно красного цвета было недостаточно, чтобы привлечь ее внимание.
– Хорошая работа, – повторяет Хадия, когда он впервые показывает ей тест.
Во второй раз она только кивает. Но мама ведет себя так, словно всякий раз видит тест впервые. Приклеивает его липкой лентой на дверцу холодильника, хотя у них, в отличие от других семей, холодильник вовсе не обвешан магнитами и снимками. Мама наклоняется, чтобы поцеловать Амара в щеку. И говорит, что, как только папа придет домой, немедленно отправит его на кухню, чтобы тот полюбовался. Говорит, что Амар заслужил туфли как никто другой.
Вечером Амар приходит в спальню Хадии, чтобы поблагодарить. На нем темно-синяя пижама с узором из планет и белых звезд. Хадия говорит себе, что его нужно похвалить – он действительно это заслужил.
– Я не смог бы добиться этого без тебя, – говорит он, и, судя по его взгляду и тону, вполне искренне.
– Подумаешь, большое дело, – отмахивается Хадия, имея в виду, что помочь ему было делом пустяковым, но голос немного резковат, чего она вовсе не хотела, и он слегка съеживается.
Внизу, в шкафу, все еще стоят его белые туфли со словом, написанным чернилами на подошве. Когда она впервые увидела тест, прикрепленный к двери холодильника, ей бросилось в глаза, как тщательно выписана каждая буква. Как непохоже на его обычные каракули. Настолько разборчивые слова, что на первый взгляд можно было перепутать его почерк с почерком самой Хадии. Она поняла, что Амар может добиться всего, если только захочет. А может, даже сумеет учиться лучше Хадии, если возьмет на себя труд покорпеть дольше двух вечеров подряд.
Когда Амар уходит спать, она открывает нижний ящик стола, где прятала все важные тесты и работы с оценкой «А». Их никто из семьи, кроме нее, не видел. Амара они любили больше остальных. Мама хранила его снимок. В бумажнике. За правами. На этом снимке он улыбается беззубой улыбкой. Мама пропускала пальцы сквозь пряди его волос, словно это давало ей силы. Нарисованная им картина с изображением шлюпки в океане была прикреплена над письменным столом в офисе отца. Хадия видела ее, когда навещала его на работе. Как‐то раз Хадия целый день считала лица на фотографиях в рамках, висевших в доме. Амар обогнал всех на семь снимков. Хадия и Худа чаще всего оказывались на снимках вместе. Можно сказать, два в одном. Первым делом мама накладывала еду Амару, а потом отцу и всегда спрашивала сына, не хочет ли тот добавки. Кажется, она сама не сознавала, что делает. Ежедневной обязанностью Хадии было мыть посуду, а Худы – подметать.
Иногда все это так злило Хадию, что, если ей поручали следить за уборкой в отсутствие родителей, она все перепоручала Амару. У него одного из всех детей было данное мамой прозвище – Ами. В холодильнике всегда стояло его любимое мороженое. Словно отец забывал об остальных, когда шел за продуктами. Если Хадия помогала разбирать покупки и видела упаковку фисташкового мороженого с миндалем, напоминала отцу, что Амар единственный, кто его ест. «Разве ты его не любишь?» – каждый раз рассеянно спрашивал отец. «Нет», – тихо отвечала она, думая, что нет смысла его поправлять.
Однажды, только однажды, Хадия поспорила с матерью, после того как та приняла сторону Амара в ссоре, которую он сам и затеял. «Ты его любишь больше! – крикнула она. – Больше нас всех!» – «Не глупи». Мать была спокойна, словно вспышка гнева Хадии вызывала лишь скуку. «Ты думаешь о нем больше других! О том, что ему нужно и что он хочет!» Она повернулась, чтобы сбежать к себе в комнату. «Мы тревожимся о нем больше, – сказала мать ей вслед так тихо, что Хадия готова была ей поверить. – За вас нам не приходится волноваться».
Хадия шмыгнула носом и тихо прикрыла за собой дверь спальни, пристыженная своим взрывом. Она задумала сделать что‐то такое, что заставило бы родителей волноваться за нее. Будто бы это волнение послужило бы доказательством силы их любви. Но Хадия боялась. Родители были бесконечно терпеливы там, где речь шла о выходках Амара. Она боялась, что хуже сомнений в их любви может быть только испытание их терпения. Что оно очень быстро закончится, и тогда она все узнает наверняка.
Хадию они любили, потому что она прекрасно училась. Оценки были отличными, и преподаватели говорили о ней только лестные вещи. Казалось, отец вообще бы ее не замечал, если бы она не старалась так усердно, чтобы добиться результатов. Мама хвалила ее, только когда Хадия чистила плиту так, что та начинала сверкать. «Даже я не могу ее так отчистить», – повторяла мама с искренним восхищением, и Хадия не понимала, должна ли радоваться похвале или раздражаться, потому что это было единственным, за что ее ценила мать.
Амар был их сыном. Даже слово «сын» звучало как нечто сияющее и золотистое: настоящее солнце, которое царило в их жизни. Отец иногда говорил Хадие: «Когда‐нибудь ты будешь жить с мужем. Будешь заботиться о его родителях. И забудешь о нас». У него такое чувство юмора. «Забудешь о нас». Или: «Мы больше не будем отвечать за тебя». Но смешно ей не было.
«Амар позаботится о нас, правда, Ами?» Мать сжимала его щеки. Амар обычно кивал. «Почему не я?» – спрашивала Хадия. «Потому что дочь уходит, чтобы свить собственное гнездо, берет фамилию мужа. Дочери никогда не принадлежат нам по‐настоящему», – повторял отец. «Но я хочу быть вашей, – хотела она сказать. – Хочу быть вашей или своей собственной». «Я не возьму ничью фамилию», – клялась она, но он уже не слушал.
Всякий значительный человек рождался мальчиком. Пророки и имамы были мужчинами. Муллой всегда был мужчина. Пророка Иону проглотил кит. Иосифу дали цветное одеяние и пророческие сны. Ной знал, когда начнется потоп. А глупой оказалась жена Ноя, которая утонула во время потопа. Именно Ева, жена Адама, впервые взяла в руки плод.
Но Хадия держала все примеры при себе. Именно сестре Моисея пришла в голову умная мысль положить его в корзинку. Именно жена фараона была настолько добра, что вытащила его из реки. Именно Биби Марьям было даровано чудо Иисуса[19]. Биби Фатима была единственным ребенком пророка, и пророк никогда не жаловался на отсутствие сына. И Хадие нравилось думать, что была причина, по которой одним из первых приказаний пророка был запрет курайшитам хоронить дочерей заживо. Прошли сотни и сотни лет, и все же люди по‐прежнему ценили сыновей, сыновья были гордостью семьи. Сыновья носили и будут носить имя семьи в следующем поколении.
Она опирается о перила, чтобы не поскользнуться. Все, кроме папы, уже спят. Ей бы тоже полагалось спать, но жажда замучила, поэтому она осмелилась потихоньку спуститься вниз, выпить воды. На дверце холодильника сияет тест Амара. В голубом свете чернила, которыми написана цифра, отливают фиолетовым. Она сама не знает, как определить свое чувство, но оно ей точно не нравится. Не нравится, как оно сжимает ее сердце. Ей не нравится, что может быть предел той радости, которую она испытывает за Амара. Вечером отец пришел домой, и они с Амаром пожали друг другу руки, как бизнесмены. Но когда отец сказал ему, что в эту субботу они поедут в торговый центр, Амар снова превратился в мальчишку. Он так кричал «ура», так крепко обнимал ноги папы, что тот засмеялся. Мама протянула руку, коснулась папиной ладони и улыбнулась, когда он взглянул на нее. Папа был щедр – сказал, что Амар может сделать туфли на заказ, что, как всем было известно из постеров, стоило дороже. Амар был благодарен отцу, но позже разговаривал с сестрами свысока. Его туфли будут лучше, чем все их вещи.
После того как тест Амара приклеили на холодильник, Хадия спросила мать, нельзя ли ей купить карандаш для подводки глаз и накладывать блеск для губ, как это делают все остальные девочки в классе. И может, иногда делать макияж для походов в воскресную школу. В мечеть ходил мальчик, о котором шептались все девочки. Они собирались в туалете, припадали к зеркалам и складывали губы трубочкой, чтобы умело твердой рукой наложить блеск для губ. Если мимо проходил тот мальчик, все громко смеялись. Хадие не хотелось смеяться, когда старший Али просто проходил мимо, и не хотелось краситься только для того, чтобы он взглянул на нее, но так здорово не быть единственной в классе замухрышкой, которую мать одевала в чересчур мешковатую одежду. На это мама ответила, что нехорошо пытаться привлечь чье‐то внимание. «Что за ребячество, Хадия! – упрекнула мать, когда Хадия напомнила, что она тоже получила все «А» по последним тестам. – Тебе не идет. Для Амара это было чем‐то особенным. Сама знаешь».
Она так тихо стучит в открытую дверь отцовского кабинета, что он не сразу поднимает глаза от бумаг.
– Почему ты не спишь? – спрашивает он и жестом приглашает ее войти. Снимает очки и кладет на стол.
– Я должна что‐то тебе сказать, – шепчет она.
Папа кивает ей на стул перед письменным столом. Она садится. На столе стоит пресс-папье, которое Хадия сделала в четвертом классе. Широкое, покрытое блестящим глянцем. Когда учительница вернула его Хадие, она так гордилась тем, что сделала прекрасную вещь. Сейчас пресс-папье выглядит просто неуклюжим бесформенным комом. Жаль, что отец его не выбросил. Но с другой стороны, он его сохранил, и Хадия думает, что, может быть, ошибалась. Может, стоит снова пересчитать лица на семейных снимках. Найти другой способ попросить у мамы то, что она хочет.
– Амар сказал мне, что ты много ему помогала. Я горжусь тобой, – говорит отец.
Именно это она хотела услышать. Но теперь, когда услышала, почему‐то хочется плакать.
– Что ты хотела сказать мне? – спрашивает он.
– Ничего… не важно… – бормочет она и мотает головой.
Но папа видит, что она лжет.
– Говори, Хадия.
Он подается вперед. Голос такой, словно он вот-вот рассердится.
Папа носит часы. Старые, но такие красивые, с ними отцовское запястье кажется более солидным. Часы переходили от отца к сыну, так что когда‐нибудь будут принадлежать Амару. Ему не придется делать что‐то, чтобы их заслужить. Достаточно лишь факта его существования.
Хадия думает о маме, представляет, как та наклоняется, чтобы поцеловать Амара. Как мама всегда говорит Амару «mera beta», «мой сын», но никогда не обращается к Хадие или Худе «meri beti», как будто дочери недостойны упоминания, как будто у нее нет желания назвать их «мои».
– Амар смошенничал. Посмотри на подошвы его туфель, – выпаливает она, и слова кажутся безобразными, не успев еще сорваться с губ. Она поспешно закрывает рот.
Папа садится прямее. Она думала, что он тут же разозлится: это было худшим, что мог сделать Амар, потому что ложь была двойной – учителям и родителям. Но отец всего лишь выглядит очень усталым.
– Иди спать, Хадия, – говорит он наконец едва слышно.
Она вспоминает, что сказал ей Амар сегодня вечером: «Знаешь, Хадия, я всегда думал, что ты самая умная из нас. Ты первая, Худа – вторая. Я думал, что Аллах не дал другим детям мамы и папы так уж много мозгов, потому что ты такая умная. Но все не так плохо, и не так уж сложно постараться все выучить».
Теперь ей пришло в голову: а вдруг она вообще не хотела, чтобы он добился успеха? Что, если ей НРАВИЛОСЬ быть умной Хадией, ответственной Хадией, быть «мы-уходим-и-оставляем-дом-на-тебя-договорились, Хадия»?
Стоя в дверях, она оборачивается:
– Папа, ты все равно купишь ему туфли, верно?
Папа проводит рукой по лбу и не поднимает глаз.
– Иди.
Она начинает плакать. Она не двигается. Она не знает, чего вообще хотела, но только не этого чувства. Она чувствует, что сделала что‐то очень скверное.
– Ты скажешь ему, что я тебе сказала? – спрашивает она едва слышно.
Он качает головой.
– Он правда учился, папа. Два дня из дому не выходил.
– Немедленно! – рычит он, показывая на дверь. – Я два раза не повторяю!
7
ЛЕЙЛА ЖДЕТ, ПОКА ДЕТИ РАССАЖИВАЮТСЯ на мягких ковриках в виде пазлов в детском уголке, прежде чем отойти и начать бродить между стеллажами. Ей нравится видеть, насколько высоки полки по обеим сторонам, как пылинки пляшут в дневном свете. Дети, казалось, находятся в полном согласии друг с другом. Худа, лежа на спине, листает книгу. Хадия читает Амару вслух, а Амар приподнялся, опираясь на руку, чтобы рассмотреть картинки. У его колен громоздилась гора книг: едва войдя, она стали бродить по проходам между полками, с ажиотажем набирая куда больше книг, чем можно просмотреть за одно посещение. Проводя пальцем по переплетам, Лейла никак не может понять, чего ищет.
Воскресенье. Они в публичной библиотеке рядом с домом, куда Лейла иногда приводит их по уик-эндам, особенно когда Рафик в отъезде. Он уехал по делам сегодня рано утром и вернется в четверг вечером. Странно, как быстро все они привыкли к его отсутствию. И еще более странно, что Лейла не против такого положения вещей. Когда она говорит с отцом по телефону, не упоминает, что Рафика нет дома. Отец по‐прежнему волнуется за нее так, как никогда не волновался за Сару, оставшуюся в Хайдарабаде, которая никогда в жизни не садилась за руль машины, которая живет в соседней квартире и нанимает женщину помогать ей с покупками, готовкой и уборкой. Лейла понимает, что каким‐то образом ее жизнь стала другой, что теперь она может сама сделать гораздо больше дел, чем раньше. Конечно, было время, когда она паниковала при мысли об отсутствии Рафика и о том, что ей придется справляться одной. Но теперь кажется, что атмосфера в доме становится легче, когда его нет, и напряженнее, когда он никуда не уезжает.
Хадие уже десять, но все же ее нельзя надолго оставлять без присмотра. Лейла идет в вестибюль, где сотрудница библиотеки быстро печатает, не глядя на клавиатуру. У нее короткие черные волосы, коралловые серьги-слезки. Лейла никогда не берет книги для себя. Может, и следовало бы. Книги, которые она когда‐то брала для Хадии, теперь берет для Амара. Она останавливается, чтобы полюбоваться знакомыми иллюстрациями: гусеницы и яркие рыбки, камин в темной комнате, ребенок, играющий в тени дерева.
Удивительнее всего то, что это Хадия выбирает книги для Амара. У Хадии грандиозные идеи относительно того, как брат должен идти по этой жизни. Для нее очень важно, чтобы он читал книги, которые она любила в его возрасте. Именно эти книги помогли ей полюбить читать. Амару следует смотреть документальные фильмы о животных: тиграх, львах и акулах. Им нужно всей семьей идти в музей, вместе со школьной экскурсией, ведь все это полезно для воображения Худы и Амара – Хадия в этом убеждена. Она также решила, что Амар не должен смотреть шоу или фильмы с элементами насилия и проводить много времени за видеоиграми – она же не проводила так время. Хадия коротала время за документальными фильмами о дельфинах, а еще приносила домой книги, которые читала на лестнице или лежа на диване в гостиной, не обращая внимания на то, что волосы лезут в глаза. Лейла была довольна и даже удивлена всем этим. Иногда она позволяет посмотреть фильм, который Хадия считает чересчур страшным для брата, и тогда Амар с плачем прибегает к матери. Откуда они пришли – ее дети? Каким образом стали такими, какими стали, не похожими ни на кого другого?
– Могу я вам как‐то помочь? – спрашивает библиотекарь.
Когда она наклоняет голову набок, ее сережки раскачиваются. Лейла кивает. Дети не пошли за ней сюда. Она оставила их не больше чем на пять минут. Она не знает, как правильно спросить.
– Книги о детях.
– Художественная литература? Роман, где главный герой – ребенок?
– Нет-нет. Может, вы подскажете мне книгу, если поймете… Книгу, которая поможет, если кажется, что с ребенком что‐то не так, что‐то нехорошо…
– Что‐то о здоровье? Или о душевной болезни?
– Нет, – поспешно отвечает она. – Ничего общего с тем, что мне нужно. Совсем.
– Боюсь, я не понимаю вас, мэм.
Лейла переминается с ноги на ногу. Рассматривает кутикулы и пытается объяснить:
– Амар, например, если расстраивается из‐за всяких мелочей, то до такой степени, что начинаешь сомневаться, нормален ли он. Если он обижен, то кричит громче девочек. Они были менее раздражительными, но, возможно, дело просто в том, что он мальчик? Упрямство какого рода нормально, а какого – нет? Нормально ли, например, если он отказывается есть. Если что‐то решает и никто не в силах его переубедить. Возможно, это не так важно, но он поздно начал говорить. Или, скажем, если он расстроен, то начинает плакать и не остановится, пока не охрипнет, может бить при этом ногами в стену, даже если ему больно. Он будет рыдать, пока не устанет. Пока не заснет. Нечто подобное может случиться из‐за сущих пустяков. Например, я слишком резко подняла жалюзи, не предупредив его. Налила молоко, которого он не хотел. Или он уверяет, что сделал что‐то, хотя я точно знаю, что он этого не делал. Не почистил зубы, например. Но он так яростно настаивает на своем, что я уверена: он сам себя обманывает.
Женщина медленно кивает. Ее серьги тоже раскачиваются, и Лейла не понимает, то ли она сосредоточенна, то ли волнуется. Лейла рада, что ее дети сейчас далеко от нее и что Хадия не может ее подслушать и расстроиться или что эта женщина не видит ее сына и не знает, о ком Лейла говорит и кого, можно сказать, предает.
Прежде чем вернуться к детям, она кладет книги на дно сумки, зная, что если Хадия или Худа увидят переплеты, то начнут задавать вопросы. Библиотекарь была так добра, что оставила свой пост за письменным столом и подвела ее к нужной полке, вытащила книги, которые могли пригодиться Лейле, и коротко передала их содержание.
– Спасибо, спасибо, – быстро повторяла Лейла, втайне желая, чтобы женщина оставила ее одну и она смогла бы спокойно пролистать книги, а потом вернуться к детям, решив, что ей ничего не нужно.
Но когда она их перелистала, останавливаясь на отдельных предложениях и разделах, каждая строка казалась применимой к Амару, хотя что‐то в Лейле сопротивлялось этому открытию. Она боялась, что делает то, в чем ее часто обвинял Рафик: волнуется из‐за пустяков, специально выискивает повод для тревоги. Но все же… Она бы спрятала книги в нижнем ящике и прочитала бы, когда дети улягутся, а мужа не будет дома. Только если она, не дай бог, наткнется на раздел, который действительно вызовет беспокойство, посмеет ли обратиться к мужу? Вдруг станет только хуже, если она обратит внимание Рафика на это? Ей хотелось, чтобы муж был более снисходителен к Амару. Она молится, чтобы Рафик стал более терпеливым – его так легко разозлить, а любые пустяки, если речь идет об Амаре, будто бы оскорбляют его. Разве страшно, что Амар попросил Хадию покрасить ногти и ему? Так ли важно, что он не хочет играть с машинками, которые покупает Рафик. Пусть бегает по двору, пиная листья, пусть смотрит шоу вместе с сестрами. Он действительно очень чувствителен.
Отца Лейлы было не так легко разгневать. Он рисовал по воскресеньям, каждую неделю показывал Лейле, как продвигается его работа. Но у него были только дочери. Может, сын пробуждает в отце что‐то особенное?
Все будет хорошо. Она боялась только, что по прошествии времени окажется, что Амар помнит не эти походы в библиотеку и не желание научиться у матери тому, как печь роти и варить рис. Вдруг в его памяти останутся только расстройства и обиды на Рафика, на те слова, которые он произносил, когда ругал его?
Когда она снова видит детей, оказывается, что сын по‐прежнему лежит, устроив голову на руках дочери, а та переворачивает страницы книги. Ее рука немного согнута, так что видна обложка, и Лейла понимает, что это та же самая книга, которую они брали много лет подряд. Иногда, когда Лейла читает ее детям, она открывает обложку и проводит пальцами по датам, отштампованным на линованной бумаге, гадая, какие даты возврата относились к ним. Будь у нее с собой камера, Лейла непременно бы ее вытащила. Сняла всех троих, не подозревавших о ее присутствии. Как им спокойно.
Воскресенье в публичной библиотеке. Сколько раз она вот так стояла и смотрела на детей. Ее внимание обостряется. Любовь к детям становится глубже. Она замечает то, что замечала не всегда: как солнечный свет золотит их профили, как Хадия почесывает нос, поправляет шарф, который всегда выглядит на ней слишком большим. Худа, возможно в сотый раз на неделе, учит наизусть стихотворение к уроку и хочет рассказать ей. Лейла улыбается, заметив, как пристально дочь рассматривает потолок, словно надеясь найти там нужные строки. Какая она маленькая. И какая невозмутимая. Лейла думает о том, как Худа сама решила носить хиджаб, не дожидаясь девяти лет. Решила начать на несколько месяцев раньше, в свой день рождения по исламскому календарю. И о том, как Хадия на этой неделе напомнила ей, что в восемь часов вечера по телевизору будут показывать документальный фильм об акулах и всем нужно вместе его посмотреть. Может, поужинать раньше, чтобы успеть к началу. И о новой любимой игре Амара, который то и дело спрашивает:
– Угадай, мама, сколько мне лет?
– Десять.
– Нет.
– Тридцать восемь?
– Нет.
– О, я знаю! – говорила она, растягивая слова, так что Амар наклонялся ближе, чтобы услышать ответ: – Сто пятьдесят шесть.
Громкий смех, а потом его слова:
– Нет. Дам тебе подсказку.
– И какую же?
– Пять.
Она каждый раз улыбалась. У нее не хватало сил и терпения научить его всем тонкостям правильной подсказки.
– Хм… – произносила она, похлопывая пальцами по щеке, в подражание его задумчивому лицу, и он с любопытством ждал, пока она скажет: – Пять?
– Да!
Он захлопал в ладоши, набрал полный рот еды и, помедлив, попросил ее играть дальше. И все начиналось сначала:
– Угадай, сколько мне лет, мама?
Сто раз. Если не больше. Она снова и снова чувствовала себя завороженной ими и своей к ним любовью. Сколько всего было потеряно? Она никогда этого не запоминала. Никогда не могла поймать фотокамерой.
Хадия с громким хлопком закрывает книгу. Звук доносится до Лейлы. Хадия немного откидывается назад, словно сделала нечто великое и очень устала. «Пусть этот момент станет чем‐то значительным, – молится Лейла. – Пусть каждый из нас его запомнит».
– Еще раз, – говорит сын.
– Еще раз?
– Да. Мне понравилось.
Лейла подумывает подойти к ним и стряхнуть наконец чары, завладевшие ею. Но в этом нет необходимости. Хадия оглядывает библиотеку с какой‐то тревогой и ожиданием, но когда она отыскивает глазами Лейлу, то сразу успокаивается и улыбается, а потом тянется за другой книгой и предлагает брату почитать теперь ее. Амар соглашается не сразу. Сдувает со лба волосы, чтобы показать, как он недоволен. Но все же кивает, снова ложится сестре на руку и позволяет продолжать.
* * *
Он ждет Амиру в туннеле под мостом. Прислоняется головой к неудобному бетонному откосу. Они приходят сюда, когда у обоих мало времени. Это единственное место встреч, до которого она может добраться пешком. Туннель расписан граффити, и под наслоениями краски есть его собственные, которые он нанес баллончиком со спреем в компании ее братьев. Это их имена. Все смеялись над тем, с какой легкостью они смогли оставить на стене свой след.
После пяти дней полного молчания увидеть ее имя в электронной почте вчера вечером было настоящим облегчением: «Туннель, завтра, три часа дня. Не отвечай», – написала она.
Конечно, все это время он сам не свой. Почти ничего не ест, просыпается утром неуверенный, спал ли он вообще. Гадает: неужели она каким‐то образом узнала, что он пьет, курит сигареты и травку? Он не лгал ей. Но не рассказывал правду, тем более что ей бы в голову не пришло расспрашивать его о таком! А может, она просто устала от ожидания. Поняла, что все его обещания не будут выполнены. Он провалился на последнем экзамене по химии, но побоялся ей сказать. Еще одна плохая оценка. Каждый семестр он боялся, как бы она не узнала о том, что он не сможет перевестись по ее оптимистичному плану. Третью ночь подряд его электронные письма оставались без ответа. Он удирал из дому вместе с Саймоном, с которым сблизился после смерти Аббаса. Сблизился в том смысле, что им не приходилось уговаривать друг друга хорошо провести время. Он всегда мог рассчитывать на то, что Саймон приедет по звонку и с уже готовым планом. Вместе с Саймоном он уезжал в один из ресторанов приятеля его отца, где они прокрадывались на крышу и часами сидели там, свесив ноги, передавая друг другу косячок, глядя на звезды, пока небо не опустеет и его темнота не сменится белизной.
Только что прошел дождь. В воздухе сгустился туман, но в туннеле сухо, если не считать лениво текущего ручейка под ногами. Когда она придет? Что ему скажет?
Уже половина четвертого. Он подтягивает колени к подбородку, кладет на них голову. «Если дело в выпивке, я брошу. Если речь идет об оценках, не будет ли твой отец возражать насчет другой карьеры? Я сделаю все».
Он прижимает большой палец к брови, пытаясь успокоиться. И тут – наконец! – эхо ее шагов, когда она спускается по неровным ступенькам. Она не таится. Он вдруг ловит себя на мысли, что впервые с тех пор, как они беседуют… нет, впервые с тех пор, как осознал, что она есть на свете… впервые не хочет, чтобы она приходила. Но она уже стоит у входа, и не важно, что скажет ему. Он почти не думает о Боге, ему никогда не приходит в голову благодарить Его, но сейчас он Его благодарит.
– У меня не очень много времени – мама записана к доктору, и они заставили Кемаля сторожить меня до тех пор, пока ему не пришлось идти в школу, поэтому я и опоздала.
Она не переступила через ручеек, чтобы сесть рядом. На ней светло-голубое платье, которого он раньше не видел: длинные складки от талии до щиколоток, словно она проснулась и подумала, что сейчас лето, а не какое‐то другое время года. Волосы взъерошены и собраны в конский хвост. Выбившиеся пряди упали на плечо. Она тяжело дышит – должно быть, бежала. Но самое странное в ней не платье и не манера держаться, а ее глаза, распухшие и красные. Судя по тому, что вода в лужах у входа мелко рябит, снова пошел дождь.
– Амар, – говорит она, и он не поворачивается, чтобы взглянуть на нее. От каждой упавшей в лужу капли расходятся круги. – Мама знает.
Он сглатывает слюну и закрывает глаза. Над ними проезжает машина, и шум мотора грохотом отдается в туннеле.
– Откуда?
– Понятия не имею.
– Мы делали все, чтобы никто нас не увидел.
– Делали.
– Возможно, это всего лишь подозрение.
– Она знает подробности.
– Не будем рисковать. На несколько недель перестанем встречаться. Она забудет.
Амира молчит. Треплет конец белого пояса платья, туго-туго наматывает его на запястье. Он смотрит на ее запачканные туфли. Если мать, вернувшись домой, увидит их, то поймет, что она уходила из дому.
– Я хотела встретиться сегодня, потому что нужно было сказать тебе лично. Думала, что обязана сделать это ради нас обоих.
Он догадывался, что все закончится, и, может быть, поэтому ему было легче по‐прежнему сбегать из дому по ночам, прятать бутылку в корзине с грязным бельем на случай, если захочется выпить перед сном. Он мог стараться лучше, но не делал этого. Она говорит и говорит, но иногда останавливается и шмыгает носом. Она просит его взглянуть на нее, но он не хочет на нее смотреть. Ее платье доходит до щиколоток, и, стоит ей пошевелиться хоть немного, юбка покачивается.
– Ты ничего не ответишь?
Какое несчастье, что одному человеку подвластно влиять на ход жизни другого. Он мог бы посмеяться над этим. Но он никак не может придумать, что сказать. И ему приходит в голову, что тому, кто любит меньше, легче выразить свои мысли.
– Что они сказали обо мне?
– А было что говорить?
Она наклоняет голову набок и пристально смотрит на него. Ставит ноги крест-накрест. Оба молчат.
– Я не могу больше так поступать с ними, – говорит она.
– А как насчет меня?
– Они мои родители.
– А я ничего не значу?
– Ты просишь меня отвернуться от всех, кого я люблю.
– Я бы немедленно сделал это ради тебя. И даже не задумался бы.
– Тебе безразлично, как твои действия отразятся на других.
Дождевые капельки мягко падают в лужу. Неужели сейчас он испытывает облегчение? Вот как это делается. Его образ в ее глазах разрушен, так что у него нет причин пытаться быть кем‐то другим и можно быть тем, кто он есть на самом деле.
– Ждала, пока они узнают, чтобы у тебя был предлог бросить меня? – спрашивает он наконец.
– Прошло три года с тех пор, как ты пришел к моей двери. Что изменилось? Ты понятия не имеешь, как рассержена мама. Как я ей противна.
Может, ее планом с самого начала было идти против воли родителей только до тех пор, пока ей это удобно. Он дал ей утешение и некоторые волнительные переживания. Ей нравилось считать себя не такой, как остальные: единственная девушка из общины, осмелившаяся заговорить с мальчиком, который писал ей и получал письма, девушка, прятавшая медальон под одеждой. А может, ей нравилось чувствовать себя близкой к сыну Рафика. Или она жалела парня, от которого вся община советовала держаться подальше. Ходили слухи, что он пьет. Ходили сплетни, что он уходит с молитвы в мечети, чтобы шататься по коридорам, независимо от того, насколько святой это праздник, и как печально, что таким порядочным родителям выпало на долю иметь такого трудного сына. Сказано: Бог испытывает верующих, и неисповедимы пути Его.
Может быть, она любила не его, а только того, кого надеялась в нем пробудить. Может, всегда намеревалась уйти, как только что‐то начнет угрожать ее репутации и безупречному, сияющему имени родителей? Как насчет его фамильного имени? Он был глуп. Это у него не было никакого запасного плана, и он позволил себе стать просто остановкой на ее пути к человеку, который будет надежным, порядочным, которому не нужно будет досаждать просьбами бросить курить, человеку образованному, без непрекращающегося гнева на окружающий мир, к тому, чьи родители гордятся сыном и с радостью пошлют предложение от его имени.
– Я ошибался в тебе. Ты ничем не лучше остальных, – говорит он ей, с удивлением понимая, что хочет ранить ее.
– А я хотела бы, чтобы ты немного больше был похож на остальных.
Она немедленно зажимает рот рукой и при виде выражения его лица начинает плакать. Он прикусывает щеку так сильно, что ощущает вкус крови. Теперь он один. Окончательно один.
– Я не хотела, – говорит она внезапно окрепшим голосом и делает шаг вперед. – Я так сожалею… Ты посмотришь на меня?
Рев еще одной машины. Она переминается с ноги на ногу, и юбка покачивается вместе с ней.
– Я не могу причинить им новую боль, – говорит она наконец едва слышно. – Особенно после Аббаса. Думала, что смогу или что ты скорее придешь к нашей двери, раньше, чем все откроется, и что к тому времени станешь тем, кем пообещал, и мы все сделаем как полагается. Знаешь, тебе повезло. Мама питает ко мне такое отвращение, что целыми днями даже не смотрит в мою сторону. Теперь всякий может узнать о нас, а ты уйдешь как ни в чем не бывало. Это мои родители больше не смогут ходить с гордо поднятыми головами. Потому что воспитали такую дочь, как я.
Она по‐прежнему прекрасна. Даже с заплаканным лицом, черты которого он знал всю свою жизнь. Он боится заговорить из страха, что голос выдаст его.
– Можешь ненавидеть меня, – говорит она наконец.
– Никогда.
Она вздыхает. Проходит минута, к концу которой он становится другим человеком.
– Твои туфли. Они тебя выдадут.
Он показывает на ее туфли. Она смотрит на грязные мыски. Лицо мгновенно осунулось. Она выходит из туннеля. Свет на улице яркий. Голубая ткань платья темнеет от капель воды. В Амире, в ее речи сейчас есть нечто знакомое. Напомнившее о Хадие. О том, как она мыслит. И это позволяет верить в ее искренность. Простить ее. Она осторожно обходит лужи, сворачивает за угол и исчезает из его поля зрения.
* * *
Хадия стирает следы карандаша для век, одевается в черное. Cегодня восьмое число месяца мухаррам и перерыв между лекциями, позволивший ей приехать домой и посетить меджлисы. Она идет в ванную и разглядывает свое отражение. С тех пор как она шесть лет назад впервые сняла хиджаб, она надевала его только в мечеть – из глубокого уважения к этому месту, потому что его правила куда важнее ее личных предпочтений. Память ее рук: квадрат ткани складывается, концы выравниваются, ткань ложится на голову, у корней волос, застегивается булавкой у подбородка, а потом хвост перебрасывается через плечо – ее личный штрих.
Когда она смотрит на свое отражение, ее охватывает нежность к Хадие-девочке. Таким было ее лицо несколько лет назад. Она смотрит на него так, словно всегда может совершить паломничество к своему юному «я» так же легко, как сложить ткань и снова застегнуть булавкой на шее.
В дверь ванной стучат. На пороге стоит Худа, одетая точно так же, как старшая сестра, во все черное. Простой хлопковый сальвар-камиз, поверх которого полагается надевать черные абайя – длинные платья, развевающуюся униформу мухаррама. Знак траура. Лицо Худы смягчается при виде сестры.
– Мама хочет, чтобы ты убедила Амара пойти, – говорит Худа.
– Он нуждается в убеждениях?
Амар может придумать отговорку для любого дня, но эти дни мухаррама были годовщиной памяти мученичества имама Хусейна, и никому бы в голову не пришло отказаться от посещения мечети. Даже Амар не подумал бы расстроить родителей подобным образом.
Худа отвечает тем особенным взглядом, который напоминает, что Хадия не живет с ними с восемнадцатилетия, и с тех пор прошло уже почти шесть лет. Хадие приходит в голову, что, пока ей не расскажут всех деталей, она не будет знать, что творится дома. Но все идет как обычно, более-менее. Если не считать постоянных проблем с Амаром.
– Попытайся поговорить с ним. Всевышний знает, что нас он не станет слушать.
Амар не отвечает на стук. Тогда она открывает дверь. Он все еще спит. В комнате царит невообразимый хаос. Стоит странный спертый запах. Она трясет его за плечо, сначала слегка, потом грубо, пока он не открывает глаз.
– Хадия! Ты дома.
Взгляд его плывет.
– Вставай и одевайся побыстрее. Мы вот-вот уйдем.
– Куда?
– В какой пещере ты жил? Сегодня восьмой день мухаррама.
– Я не иду.
Он снова натягивает одеяло на голову.
– Но это твой любимый день, – снова пытается она.
Это правда. Каждая ночь до десятого числа мухаррама посвящена спутнику или члену семьи, проигравшему битву за имама Хусейна при Кербеле[20]. Восьмая ночь мухаррама была посвящена хазрату Аббасу. Его история – история преданности и братской любви.
– Уходи, Хадия. Я не передумаю.
Мама, папа и Худа стоят у входной двери. На лицах одинаковое выражение: они ждали ее много дней. Надеялись, что она достучится до него, поскольку у них ничего не вышло. Она качает головой, отвечая на вопрос, который никто из них не осмелился задать.
В последний раз она серьезно говорила с Амаром несколько месяцев назад. Как‐то он пораньше пришел домой с занятий и предложил погулять – только вдвоем. Они включили магнитолу в машине на полную катушку, открыли окна, громко пели и наконец остановились у кафе с внутренним двориком. Солнце ярко сияло на синем небе, как бывает порой в калифорнийские дни, благодаря которым люди считают везунчиками тех, кому выпало жить в этом месте.
Нечасто они выходили из дому вдвоем. На улице, под этим небом, они казались старыми друзьями, которые давно не виделись. Хадия купила напитки. Амар взял их на стойке и отнес во дворик. Она улыбалась тому, что он помнил: она пьет все, даже холодные напитки, с картонным рукавчиком. Хадия щурилась, и Амар спросил, не хочет ли она поменяться местами. Но она любила, когда солнечные лучи греют щеки, любила, когда Амар на фоне солнца, в контражуре, казался просто подвижным силуэтом.
– Мама и папа очень тебя любят. Тебе нужно быть к ним добрее, – сказала она.
Он смотрел на проезжающие машины. На людей, ожидавших, когда сменится цвет сигнала светофора.
– Я знаю. Мама меня любит.
Она покачала головой:
– Папа любит тебя больше всех нас. Даже больше, чем маму.
– Он только и делает, что орет.
– Это тоже выражение любви. Если бы он не любил тебя, не расстраивался бы так легко.
Оба замолчали. Он наклонился вперед, и теперь она могла ясно рассмотреть его лицо. Ей не по себе оттого, что она так искренне высказалась.
– Но последнее время ты успокоился, – говорит она на урду, и на урду это звучит как легкая, добродушная шутка.
Он поднимает брови, словно желая сказать: ты заметила?
– Правда успокоился. Меньше скандалишь с ними. Лучше пахнешь.
Тут она улыбается. И он улыбается в ответ. Хадия часто говорила о том, как противно от него пахнет, когда было ясно, что он зашел в дом, выкурив перед тем сигарету. Это было самым смелым ее упоминанием о его курении. На секунду она подумала, что он, возможно, влюбился. Так улыбается человек, перемены в котором заметны со стороны, и он этому рад, рад тому, что его чувства – не секрет для мира.
– Я хочу как можно скорее уйти из общинного колледжа, – говорит он.
– Мама так и говорила. Это хорошо.
– Теперь я знаю, что хочу делать. Быстрый перевод, программа подготовки к медицинскому факультету, карьера медика.
Хадия подняла часы повыше. Браслет сидел свободно, и это движение ее успокаивало.
– Но ты ненавидишь науки.
– Ты думаешь, что мне не удастся.
– Я говорю только, что ты любишь писать. И любил много лет.
– Это не так респектабельно.
Она засмеялась. Амар тут же обиделся, очевидно, поняв ее неверно.
– И когда это стало иметь для тебя значение? – спрашивает она снова на урду, стараясь говорить весело.
– Значит, ты намерена быть золотым ребенком, усердным, трудолюбивым. А я останусь тем, кто делает то, что хочет.
– Я не это хотела сказать.
– Почему ты пытаешься меня разубедить?
– Не пытаюсь, – тихо ответила она, помешивая колу соломинкой. – Думаю, что ты можешь это сделать. А я могу помочь тебе.
Слова показались ей самой фальшивыми, и она была уверена, что он тоже это понял. Амару скоро исполнялось двадцать, и он вот-вот пойдет на второй курс местного коттеджа. Насколько было известно Хадие, он едва ли уверенно шел по своей дороге. В школе он делал минимум того, что от него требовалось. Просто чудо, что он вообще окончил среднюю школу. А когда он задумал бросить учиться, она попыталась объяснить отцу, что бывают разные виды умственной деятельности.
«Неужели я проделал такой путь и так много работал, чтобы вы все зря растратили свою жизнь? Остались никчемными людьми?» – кричал папа. Она не ответила: «Разве я не стала кем‐то? И только ради тебя». Не сказала, что с самого начала занятий в медицинской школе поняла, что ей неинтересна учеба, что она продолжает трудиться только ради него. Она изнуряла себя занятиями и сожалела о решении, принятом в восемнадцать лет, которое теперь определяло всю ее жизнь.
После разговора с Амаром Хадия не могла унять свои подозрения относительно внезапной перемены в нем, его неожиданной собранности и целеустремленности. Она заглянула в его стенной шкаф, чтобы поискать ящик с сувенирами. Понимала, что это нехорошо, но ей слишком сильно хотелось узнать, верны ли ее догадки. Когда Амар был гораздо младше и они подарили ему ящик, он доверился только Хадие, чтобы та помогла ему подобрать комбинацию кода замка. Он выбрал дату своего рождения и спортивный номер с майки, подаренной Аббасом. Он не понимал, что Хадия поняла значение этой комбинации, и, возможно, посчитал, что она все забыла.
Она искала и нашла – пачку фотографий, стянутых пластиковой полоской. Лицо одного человека – Амиры Али. Значит, он любил ее? Она предполагала что‐то в этом роде, когда замечала на вечеринках, что Амар поглядывает в ее сторону. Однажды она наткнулась на них, рискнувших завести разговор в вестибюле мечети. Амира мгновенно залилась краской, привела какую‐то нелепую причину и ушла, предоставив Хадие подшучивать над Амаром. Но вместо этого она мрачно посмотрела на брата. «Она, из всех девушек?» – хотелось ей спросить. Ему следовало быть осторожнее. Но почему бы ему не любить Амиру Али? Ее легко любить. Что‐то выделяло ее среди других девушек общины. Судя по лежащей здесь же стопке адресованных ему писем (А. от А.), она, возможно, тоже его любила.
В ту ночь ее удивили не фотографии Амиры Али, а фотография отца – молодого, красивого и такого серьезного. Он был похож на нынешнего Амара. Она держала фото в руке, словно трофей, и даже подумывала постучать в спальню родителей и сказать: смотрите, он сохранил это! Но что это докажет? Была и другая семейная фотография, которой она не видела раньше. Фото сделано в парке. На нем мать в ярко-желтом сальвар-камизе. Мама выглядела лучезарной и поразительно молодой. Папы на снимке не было. Хадия пыталась припомнить день, когда было сделано это фото, но не смогла. У нее и у сестры в руках мандарины. На снимке Амар смотрит на Хадию. Была и фотография Аббаса Али, и тут Хадия помедлила – она не видела его лица много лет. Увидела и поняла, что почти забыла его обезоруживающее воздействие на нее. У нее перехватило горло. Снимок был сделан в лагере, куда их семьи ездили много лет назад. На снимке Амар обнимал Аббаса за плечи. Столько лет она стеснялась произносить его имя, но сейчас, в одиночестве, в полумраке шкафа, говорит вслух: «Аббас».
Амар любил Амиру Али. И Хадия невольно восхитилась тем, что он что‐то предпринял: поднял камеру и направил объектив на ее лицо, писал письма, сидел рядом с ней в солнечном местечке. Хадия любила Аббаса Али и ничего не сделала. История любви, которую она представляла в детстве, – история ее любви с Аббасом Али – стала историей ее брата. Она была наедине с ним в этой самой кухне, и они даже не поговорили как следует. Она молча опустила руки.
В ночь меджлиса восьмого дня месяца мухаррам Амар приходит к ней в спальню и слегка трясет, чтобы разбудить.
– Я ухожу, – сообщает он. – Вернусь перед рассветом.
– Куда ты?
Она садится. Даже в лунном свете, даже сквозь сон она чувствует, что он как‐то странно двигается. И походка у него нетвердая.
– Хорошо, когда ты дома, – шепчет он. – Я оставлю свое окно открытым. Прикрой меня, если что. И никому не говори, ладно?
Он закрывает за собой дверь. После его ухода она чувствует какой‐то незнакомый запах. Хорошо еще, что он по‐прежнему предупреждает ее, когда собирается исчезнуть из дому. Желудок неожиданно скрутило в узел от ужасной мысли: а если с ним что‐то случится? Если родители обнаружат, что она все знала и ничего не сделала?
Ей уже больше не хочется спать. Она подходит к окну, выходящему на передний двор и улицу. Амар – фигура, которая перебегает улицу и садится в машину. Машина темно-синяя, четырехдверная. Номера она разглядеть не успела. Пожалуйста, Аллах, пусть он вернется до того, как мама и папа проснутся к утреннему намазу. Цветы магнолии мерцают в лунном свете, белые, как кости.
Едва они отъехали, она на цыпочках идет в его спальню. Это могло быть всего лишь предложением пойти на вечеринку, от которого он не захотел отказываться. Молодой человек ведет себя как многие другие молодые люди в его возрасте, это не было бы проблемой в другом доме, не будь их семья их семьей, их вера – их верой, их отец – их отцом.
Она закрывает за собой дверь спальни Амара. Сегодня вечером на парковке мечети Амира Али отвела Хадию в сторону и набралась наглости спросить об Амаре. Не будь ее лицо таким печальным, Хадия возмутилась бы подобной дерзости. Все, что могло существовать между Амирой и Амаром, теперь кончено. Ей было больно за брата, но она не слишком удивилась. Она поднимает его простыни. Проводит рукой под матрасом. Поднимает и трясет подушки. Оттуда выпадает маленький зеленый футляр, отскакивает от матраса и падает на пол. Амар такой беспечный. Папа легко может проделать то же самое. Все выглядит так, словно Амар напрашивается, чтобы его поймали.
Хадия открывает крышку, нюхает. Всего лишь травка. Как она и предполагала. Возвращает футляр в наволочку. Пока мать с отцом не нашли его и не среагировали слишком бурно, все будет хорошо. Папа не сможет понять и перенести это. Чем дольше она ищет, тем быстрее двигается: корзина с грязным бельем слишком тяжела для брошенной туда одежды, и Хадия роется в ней, пока не обнаруживает две бутылки для воды: одна прозрачная, одна цвета меда. Откручивает крышечку и морщит нос от сильного запаха. Может, попробовать? Нет, никогда! Ни в канун девятого числа мухаррама, ни в любой другой день. Она немного гордится собой. Даже посреди ночи, когда никто не видит, даже держа в руке алкоголь, она не поддастся любопытству. Может, будь Хадия лучшей сестрой, вылила бы содержимое в раковину, но она понимает: это не выход. Проблема не в этой бутылке с алкоголем, а в желании выпить.
Она опрыскивает комнату освежителем воздуха, вытирает поверхности письменного стола и ящиков. Она так устала, что садится на кровать. Ветер из открытого окна запутывается в занавеске, как в платье призрака. Хадия думает о стопках писем и фотографий, которые нашла в ящике Амара несколько месяцев назад, о разговоре с Амирой сегодня вечером и чувствует, как ей грустно из‐за того, что происходит с братом. Он же прекрасно знал, что ее родители ни за что не подумают выдать ее за Амара, за того, кто умудрился вызвать неодобрение всей общины, как будто он специально раздувал этот огонь. За Амара, который никогда не пытался быть кем‐то, кроме как самим собой.
Но теперь она видит, что, возможно, прошлым летом, когда они сидели в том патио с напитками и щурились на солнце, он пытался что‐то поменять, пытался ради Амиры Али стать человеком, способным прислать ее родителям достойное предложение. Перед тем как покинуть комнату, она смотрит в окно на пустую улицу и дрожащие цветы магнолии. Занавеска наполняется воздухом, прежде чем сдуться и прилипнуть к окну. Хадия пытается выкинуть из головы неприятную мысль о том, как хорошо знает Амара, о том, каким он становится, когда желаемое ускользает от него.
Девятого дня месяца мухаррам она снимает все украшения: серьги в форме маленьких клубничек, дедовские часы, кольцо с сердоликом – и кладет на край стола. Никаких украшений в день ашура. Стоит ранний вечер. Сегодня, как только погаснут звезды, она будет молиться, перед тем как отправиться в мечеть. В дверь стучат. Это ее младший брат.
– Ты проснулся, – говорит она.
Он проспал весь день. Она рассматривает его, пока он подходит ближе, смотрит в окно, валится на кровать. Похоже, он тверже держится на ногах, чем еще недавно.
– Видишь ли… именно поэтому я никогда не хотел быть жаворонком. Они свысока смотрят на сон.
– Уже почти шесть.
– Хадия, это была шутка.
На какое‐то мгновение ей тоже хочется пошутить, дать этому моменту пройти легко и безмятежно, но вместо этого она говорит:
– Послушай, я хотела поговорить с тобой. Ты становишься беспечным, Амар.
Она знает отца. Его гордость, его ценности, его приверженность религиозным устоям важнее любви, важнее преданности своему ребенку. Она понимала условия, на которых родители дарили им свою любовь, и никогда не подвергала их сомнению. Амар чувствовал то же самое, но только и делал, что испытывал пределы этой любви, наблюдал, насколько далеко он может зайти, прежде чем от него откажутся.
– Если не хочешь молиться, не молись. Не хочешь ходить в мечеть, не ходи. Но пожалуйста, имей хоть какое‐то уважение. Тебя поймают, и это разобьет их сердца.
– Меня не на чем ловить.
– Я нашла травку и бутылки. Если что‐то не так, я могу тебе помочь.
Сначала он выглядит так, словно не понимает, о чем она, – холодный, рассеянный взгляд. Потом его лицо смягчается, словно смысл ее слов не сразу дошел до него. Хадия думала, он будет злиться из‐за того, что она рылась в его вещах, но он, похоже, не злится.
– Никто не может мне помочь.
Голос дрогнул. Она вспоминает, как им рассказывали, что Бог хочет помочь своим созданиям, как Он говорит: «Сделай шаг мне навстречу, и Я сделаю десять шагов навстречу тебе». Она обычный человек. Но если бы брат всего лишь поговорил с ней, был с ней честным, она бы сделала сто шагов ему навстречу, если не больше.
Он долго рассматривает ее.
– Ты думаешь, что все в порядке, – говорит он, глядя на нее, как глядел бы на друга. – В отличие от них.
Он бросает злобный взгляд на закрытую дверь, где по другую сторону, на противоположном конце коридора, их родители раскладывают коврики для вечерней молитвы.
– Я никогда не говорила, будто думаю, что все в порядке. Просто мое мнение о тебе не может измениться. Однако не могу сказать то же самое о них.
Все по‐прежнему. Они вдвоем против родителей. И так будет всегда.
– Но кто им скажет? Только не я.
– Если не будешь осторожнее, никому ничего не придется говорить. Амар, ты что‐то скрываешь от меня? Что‐то, в чем не хочешь признаваться.
– Нет. – Он сжимает руки и щурится.
– Мы можем поговорить о ней, Ами. – Она называет его детским именем, как когда‐то мать. Тогда он был маленьким, Хадия подслушала, и ей ужасно захотелось, чтобы у нее тоже было прозвище.
Он резко встает. Она невольно отступает.
– Никогда, – отвечает он грубо, и она боится, что он ее толкнет.
Она неожиданно застывает. На улице уже темно. Он не закончил своей мысли после того, как увидел выражение ее лица и понял, что она на секунду испугалась его. Амар поворачивается и идет к двери. Она могла бы дать волю гневу и замолчать. Она могла быть холодна с ним и не разговаривать до самого отъезда.
– Амар, подожди.
Он останавливается, поворачивается к ней, но не поднимает глаз.
– Я не говорю: не делай этого. Я говорю только: не заходи слишком далеко, иначе не сможешь вернуться назад, домой.
Наконец ее слова тронули его, она видит это по тому, как сошлись его брови, как лицо становится открытым и беззащитным. Нужно только, чтобы он продолжал слушать. Нужно, чтобы брат кивнул или ответил что‐то, предполагавшее, что он понял.
– Хадия, – тихо отвечает он тоном, из которого ясно, что это она не сумела понять, – здесь я никогда не чувствовал себя дома.
Амар все еще спит. Следующие сутки после дня ашура, три часа. Скоро Хадия уедет, чтобы начать новый семестр. Худа по‐прежнему в мечети – встречается с учениками и занимается уборкой после спектакля, который организовала для них. Хадия с порога заглядывает в спальню матери и видит, что та дремлет.
– Хадия? Все в порядке. Я не сплю. Входи, – говорит она, не открывая глаз.
Хадия ложится рядом на бок. Мама открывает глаза и смотрит в потолок. Когда Хадия в детстве видела, что мать плачет, как маленькая девочка, то немедленно тоже начинала плакать. Даже если причиной был фильм, тронувший маму, – не важно. Мама так тиха, что Хадия понимает: нужно помолчать. Покрывало шуршит под ее головой, она уверена, что мама услышит даже шорох ее ресниц по наволочке.
– Я все делала правильно, – говорит мама.
Хадия не просит пояснений. Она нервничает: мама сказала это на английском. Не то чтобы она не знала английский. Но их домашним языком, повседневным и удобным, всегда был урду, разве что иногда Хадия не находила нужных слов.
– Я вышла замуж, когда родители сказали, что пора выйти замуж. Я молилась, стараясь не пропустить ни одной молитвы. Даже если что‐то пропускала, старалась произнести ее позже. Я никогда не говорила родителям «нет». Ни разу. Даже ни разу не фыркнула. Они сказали, что он живет в Америке. Я ответила: как пожелаете. Что посчитаете лучшим для меня. Я, как ты, могла пойти в школу. А потом еще в другую школу. Я могла сказать: это моя жизнь. Это моя комната. Моя индивидуальность. Мое дело.
Она сделала паузу и продолжила:
– Я никогда не работала. Твой отец сказал: «Если я могу содержать тебя, Лейла, почему бы тебе не остаться дома, с детьми?» И я согласилась. Я оставалась с вами тремя. Я хотела этого. Мне повезло: другие матери не могут сидеть дома, даже если хотят, но я могу. Я была с каждым из вас все дни, когда вы были дома. Никогда не оставляла вас одних. Никогда не позволяла вам ночевать в домах друзей. Никогда не отпускала никого из вас в парк одного. Знаешь, что происходит с детьми в этом мире? Знаешь, каков этот мир? Когда вы играли во дворе, я прислушивалась к шуму машин, чтобы убедиться, что они не… как это… что тормоза не визжали. Некоторые родители выходят куда‐то вдвоем. Ты ведь знаешь? Ездят в путешествия, ходят в кино. Но не мы. Никогда. Пойдемте все вместе, с вашим папой, всегда говорила я. Пойдем в кино, которое понравится детям. Я отвозила вас в воскресную школу. Мы пропускали уроки, только когда кто‐то из вас болел. Я привозила в школу и забирала из школы. Три раза в неделю возила вас изучать Коран. Ждала в машине по два часа, потому что учитель арабского жил далеко. Каждый раз, когда Амар объявлял, что ненавидит очередного преподавателя Корана, я находила нового, и мы тратили на дорогу еще больше времени. Мы ездили в зиярат[21]. Каждую неделю мы ходили в мечеть. Мы были не из тех семей, которые ходят в мечеть один или два раза в год. Такие семьи бывают. Скажи, что я дала тебе или Худе такого, чего не дала ему?
Она замолкает, и Хадия лежит так тихо, что боится выдохнуть из страха, что у нее потребуют ответа. Потом мама снова говорит, на этот раз на урду:
– Все. Все, что мы могли придумать хорошего, мы пытались сделать.
Хадия расслабляется, услышав, что на урду слова не меняются, но меняется воздействие, которое они производят. Мама снова закрывает глаза ладонью и шепчет:
– Он весь день не просыпался. Когда я захожу в его комнату и трясу его, когда он открывает глаза… его как будто здесь нет. Как будто за этими глазами никого нет.
Мама не плачет. Так почему же плачет она, Хадия? Покинув мамину комнату, она идет прямо в спальню Амара. Он спит. Занавески задернуты. Но она умнее. И училась так долго не для того, чтобы пропустить хотя бы один симптом у своего брата.
– Амар, – шепчет она.
Нет ответа. Он пропадал всю ночь, поэтому не так уж страшно, что он спит уже много часов, не просыпаясь. Она пытается вспомнить, во что он был одет прошлой ночью, но было темно. У кровати лежит куртка. Хадия поднимает ее, обыскивает карманы. Ничего. Снова бросает ее на пол. Садится на край кровати.
Рука Амара подложена под щеку, как в детстве. Все черты лица смягчились. Она опять поднимает куртку, выворачивает наизнанку, шарит рукой у нагрудного кармана, нащупывает разрез. Пальцы касаются пластикового пакета. Хадия понимает: это то, что она искала. Четыре одинаковые таблетки. Круглые и белые. Она изучает их в коридоре при свете. Пытается убедить себя, что это может быть все что угодно. Но он прятал это за подкладкой куртки.
Прошлой осенью она много занималась опиатами и делала заметки в блокноте, который держала на полке вместе со старыми конспектами. Сначала она решает вернуть таблетки, но вместо этого идет в ванную комнату и бросает их в унитаз. Смывает еще до того, как они начали растворяться. В животе затягивается узел, когда таблетки, кружась в воде, сходятся в одной точке, после чего исчезают.
8
СЕГОДНЯ ЗА УЖИНОМ НИКТО НЕ РАЗГОВАРИВАЕТ. Мама подвигает ему миску с салаан[22], просит взять побольше, но он не хочет есть. Если бы не последний ужин Хадии в доме, он вообще бы не сидел вместе с ними. Он ковыряется в тарелке с едой. Хадия может приезжать и уезжать, когда захочет, и ее всегда поддержат. Встретят дома с распростертыми объятиями и проводят со всеми церемониями: поднимут над головой Коран, и она пройдет под ним. Дадут с собой пакет замороженной еды, которую можно разморозить позднее, будут долго обнимать, спросят, не сможешь ли звонить почаще. Просто смешно, насколько для тебя все иначе, если стоишь в общем ряду, опустив голову, и делаешь то, что скажут. Будто бы для того, чтобы быть любимым, нужно подчиняться. Чтобы тебя уважали, нужно смириться. Вечером перед отъездом Хадии он обычно испытывал такое же беспокойство, как ребенок в последние часы воскресенья. Но сегодня он не чувствует ничего.
Хадия спрашивает, не видел ли кто ее часы. Никому не нужно уточнять, какие именно. Амар слегка подается вперед, чтобы откусить кусочек, но ощущает пристальный взгляд отца.
– Теперь и твои часы пропали? – спрашивает отец.
Амар не поднимает глаз. Он совсем не голоден, но медленно жует. Отец снова говорит, на этот раз громче. Каждое слово произносится медленно и очень отчетливо:
– Кто‐нибудь видел часы Хадии?
Никто не отвечает. Амар смотрит на блестящий край стакана, но не выдерживает и поднимает глаза. Встречается со взглядом Хадии. Она тоже за ним наблюдает. И этот ее взгляд словно предательство. Он подмечает в ее глазах вспышку, молниеносную, как тень облака, заслонившего солнце. Но она тут же опускает глаза в свою тарелку, словно виновата во всем. Отец ударяет кулаком по столу:
– Это часы моего отца. Единственная вещь, оставшаяся после него.
Никто не двигается. Амар смотрит на все происходящее словно издалека. Отмечает, как странно звучит отцовский голос, какими грубыми кажутся нотки обиды. Амар не обязан сидеть и выслушивать это. Он ничем им не обязан. Он встает, захватив тарелку. За спиной слышен скрип отодвигаемого стула.
– У тебя ни к чему нет уважения! Даже к себе! – вопит отец. – Ты потеряешь себя и навеки останешься слеп к тому, что потерял!
– Папа!
Хадия тоже кричит. Амар оглядывается и видит, как Хадия схватила отца за руку, чтобы не дать ему подойти к Амару.
– Папа, возможно, я просто куда‐то их задевала. Проверю свой чемодан и поищу в квартире.
Амар выбрасывает еду в мусорное ведро.
– Но ты никогда не бросаешь вещи где попало, – вмешивается Худа.
Амар поднимает голову. У него странное ощущение, что сейчас он не на кухне, а где‐то далеко и наблюдает сцену, разворачивающуюся в памяти или в кино. Сцену из жизни кого‐то другого. Мама сжимает предплечье Худы, словно пытаясь заставить ее замолчать.
«А что случается, когда согрешишь?» – «На твоем сердце появится точечка, маленькая темная точечка». Черное-пречерное сердце. Таблетки пропали. Нужно достать новые. Саймона нет в городе. Прежде чем выйти на подъездную дорожку, Амар вытаскивает бутылку водки из корзины с грязным бельем, делает три больших глотка, выжидает минуту и, не почувствовав ничего, пьет водку, как воду, пока в бутылке ничего не остается. Мгновенный приход куда сильнее щекочет нервы, чем медленно усиливающееся чувство опьянения. «Несмываемое пятно. Такое тяжелое и черное, что ты не можешь отличить добро от зла».
На улице прохладно. Трещит кузнечик. Хадия уезжает утром. Хотя она и ведет себя ужасно, дом остается домом, пока она здесь. Он сидит на тротуаре, мир вокруг слегка размывается перед ним. Саймон сказал, что вернется через несколько дней. А что, если он не приедет? «Конечно, всегда есть возможность просить у Аллаха прощения». О чем они говорили? Что‐то насчет волков. Иосиф. Братья Иосифа, которые бросили его волкам. Его одеяние порвано и покрыто овечьей кровью. Или речь шла о мальчике, который кричал «волк-волк», но никто не пришел?
«Почему уже слишком поздно?» – «Ничего нельзя было сделать».
Голова раскалывается. Он растирает грудь. Он грешит и грешит и не колеблется перед тем, как снова согрешить. Его чернота не смывается. За спиной ощущается чье‐то присутствие. Оказывается, это Хадия. Она садится рядом. Прислоняется головой к его руке, и он пытается устоять. Он дышит носом, чтобы она не унюхала запах перегара.
– Амар, прошу, выслушай меня. Ты должен быть осторожен с таблетками. Это не то же самое, что выпивка. Это не шутка. Ты можешь открыть дверь, которую не сумеешь закрыть.
Так это она взяла таблетки. Не меньше ста гребаных долларов. Не меньше. Он вообще не станет реагировать. Он даже не пошевелится. Она могла найти таблетки кого‐то другого. Может, даже мамины таблетки от зубной боли. Мама удаляла зуб несколько месяцев назад.
– Ты тоже против меня? Пытаешься меня оболгать?
Ему следовало иметь к ней больше уважения, но он вытаскивает из кармана сигарету и закуривает. Даже предлагает ей. Она уставилась на него. Обычно, когда травка ударяет в мозг, он закрывает глаза и пытается позволить ощущениям успокоить его. Но теперь этого недостаточно, и он, закрыв глаза, понимает, сколько же на самом деле выпил. Теперь следует вести себя осторожно. Весь мир как будто ходит ходуном, кружится и вертится.
– Хадия, как думаешь, то, что сказала мама насчет сердца, уже происходит со мной? Так много черных пятен, что они превратились в темную печать? Как будто спустилась ночь и никогда не настанет утро. И ничего нельзя сделать.
Она качает головой, тряся его руку, и говорит:
– Забудь о душе, Амар. Меня беспокоит твое тело.
Он впервые принял таблетку, подумав, что это облегчит тяжесть его проблем, притупит острые грани его мыслей или по крайней мере замедлит их бег, – мыслей о том, что он потерял Амиру, потерял Аббаса и в любой момент потеряет любовь матери и отца. Каждая потеря каким‐то образом была связана с предыдущей. Он сказал себе, что лишь той ночью ему нужна помощь.
Теперь маятник раскачивается во весь мах. Ощущения от таблетки были такими приятными, даже его внутренности будто были окутаны теплом. И лицо Амиры так далеко. Отвращение и разочарование отца так далеко. Слова мамы: «Но, Ами, если ты любишь нас, почему не слушаешь?» так далеко. Потом он вернулся в свое тело и в ужасе подумал только о том, как страстно хочет этого тепла. Снова.
– Ты слушаешь?
Это спрашивает Хадия. Ее рука у него на плече. Луна такая маленькая, что он удивляется, почему она вообще внушала ему благоговение. Почему он так держался за это странное чувство, будто она провожает его до дома, каждый раз, когда он поднимал глаза или смотрел на нее в окно движущейся машины. Там, на луне, по‐прежнему написано «Али» на арабском. Там по‐прежнему видно лицо смеющегося над ним человека. Он поднимает большой палец и накрывает им лунный диск. Закрывает один глаз – и луна исчезает.
Проходит неделя, и отец является домой с большой коробкой. Он тащит ее по лестнице. На лбу проступают капельки пота. Он не просит Амара помочь. Амар стоит в темноте спальни и наблюдает за ним в открытую дверь. Отец с грохотом роняет коробку на верхней площадке. Из комнаты выходит мать. Отец заталкивает коробку в их спальню. Он не закрывает за собой дверь. Амар прислушивается. Слышит звук грубо раздираемого картона – отец уверен, что возвращать купленный товар не придется. Звуки раздвигаемого пенопласта, который швыряют на пол. Амар на цыпочках выходит в коридор. Уже давно ночь, и в коридоре темно.
– Что это? – спрашивает мать.
– Сейф, – отвечает отец.
Молчание. Он представляет, как отец листает руководство, что делает всегда, открывая коробку с новым прибором. Пронзительный писк. Амар открывает рот, стараясь дышать бесшумно, прижимается спиной к стене, пока не сливается с тенью.
– Я вижу, что это. Хочу спросить зачем?
– Предосторожность, – отвечает отец. – Ради безопасности.
Мама не спрашивает, чего он опасается. Всем нутром он чувствует унижение. Он не может оставаться здесь. Не сегодня ночью. Хорошо, что Хадии нет дома и она всего этого не видит. Он направляется к лестнице. Из родительской спальни льется свет. Прямоугольник света. Возле лестницы он оглядывается. Видит бледное лицо матери. Она не сводит глаз с отца. Тот устанавливает сейф, сидя на полу. Руководство лежит открытым, в точности как представлял Амар.
Отец понизил голос, и до Амара доносятся только обрывки предложений.
– Довольно! – улавливает он восклицание отца и тут же: – Твой кошелек будет тут по ночам…
Глаза мамы темнеют.
– Нет, – говорит она. – Нет, нет.
Она похожа на непослушного ребенка. Отец встает и шагает к ней:
– Лейла, мы больше не можем притворяться.
Амар начинает спускаться. Мама снова отказывается, на этот раз громче, и не будь он свидетелем, никогда бы не поверил, что мать способна повысить голос на отца.
– Сколько еще вещей должно пропасть?
– Я хочу, чтобы этого сейфа не было в моем доме. Я не положу туда ничего своего. Ни одного ожерелья. Ни одного пенни. Ничего.
Он чувствует, как в ней что‐то сломалось. Лицо искажено странным выражением. Голос стал пронзительным.
Дверь комнаты Худы приоткрывается, но самой ее не видно. Папа пытается положить ладонь на руку мамы, успокоить или утешить ее. Но она отстраняется, выходит в коридор и останавливается при виде Амара.
Она охает и вытирает уголок глаза. Даже в темноте видно, что лицо у нее бледное и осунувшееся. Она говорит, как ей жаль. Вернее, шепчет. Он так зол на себя, так зол, что мог бы ударить кулаком в стену, как раньше, когда скандалил с отцом. Но у него нет сил пошевелиться. Мама преодолевает расстояние между ними и обнимает его. Она – на верхней площадке, он – на ступеньку ниже. Так они почти одного роста. Он ничего не делает. Не поднимает рук, даже не благодарит ее. Тело словно стало абсолютно чужим. За ее спиной отец подходит к двери, видит их обоих на лестнице и закрывает дверь. Прямоугольник света сужается до тонкой линии.
* * *
Папа звонит, когда Тарик впервые пришел к ней домой в гости. Они только что поужинали. Тарик кашляет, и ей не хочется просить его быть потише, пока она будет говорить с отцом. Не хочется объяснять, как обыкновенный ужин у нее дома может разозлить отца, и поэтому переводит телефон в бесшумный режим. Заговорить об этом значило бы признать: она – женщина, а Тарик – мужчина. Сегодня ночь пятницы. Они одни.
Когда они с Тариком познакомились несколько семестров назад, ей прежде всего понравилось, что она не смущалась в его присутствии. Он случайно сел рядом с ней. Заглянул в ее конспекты и сказал, что, хотя для него они нечитабельны, написаны очень аккуратно. Несколько секунд он изучал ее лицо. «Я знаю тебя, – добавил он, – ты всегда задаешь умные вопросы».
Когда он спросил, не хочет ли она встретиться после занятий, оказалось, что он приглашает ее не на кофе или поужинать, а в библиотеку, чтобы вместе позаниматься. Ей никогда не бывало легко с мужчинами. Нелегко было говорить с ними. Нелегко думать, что она способна их любить. Любой интерес с их стороны заставлял нервничать. Доверять им она тоже не могла. Но они с Тариком уже много месяцев были друзьями, прежде чем Хадия решила, что она вправе захотеть большего и даже пригласить его на ужин, строить какие‐то планы намеренно, тем более что предлог совместных занятий исчерпал себя.
Отец звонит снова. Она снова не отвечает. Тарик встает, чтобы убрать со стола, и Хадия пытается сосредоточиться на том, что он говорит, но представляет Амара таким, каким в последний раз его видела: разрез в шве куртки, несвязное бормотание, когда они стояли в конце подъездной дорожки. А если это дурные новости? Она говорит Тарику, что сейчас вернется, идет в спальню, закрывает за собой дверь, садится на пол стенного шкафа среди одежды, которая приглушит ее голос. Отец отвечает сразу:
– Хадия!
Что‐то не так в его голосе. Голос меняется, если человек только что встал с постели или ложится. Но тут дело не в этом. Она садится прямее.
– Когда ты приезжаешь домой?
Она не планировала поездку. Пыталась отстоять себя, свой собственный стиль жизни в надежде, что родители рано или поздно ее примут.
– Пока не знаю, папа. А что?
– Не можешь ли приехать как можно быстрее?
– Следующие каникулы через три недели.
Папа так долго молчит, что она не понимает, расслышал ли он ее.
– Не знаю, что делать.
Его голос дрожит. Она вонзает ногти в ковровое покрытие шкафа. Он никогда не говорил так. Не такими словами и уж точно не таким тоном.
– О чем ты?
– Что‐то случилось. Он не ходит на занятия.
– Но это в порядке вещей для Амара, помнишь? В следующем семестре запишется снова.
Эти слова не кажутся убедительными даже ей самой. Она смотрит наверх, в темные рукава висящих блузок.
– Он вообще не выходит из дому. Или исчезает на несколько дней. А потом возвращается и ложится спать. Я пытаюсь разбудить его днем. Но он не просыпается.
Четыре таблетки в подкладке куртки. Она закрывает глаза. Прислоняется к стене шкафа.
– Ты обыскивал его вещи?
Молчание. Потом:
– Если бы ты могла приехать.
– Но что я могу сделать, папа?
– Поговорить с ним. Он тебе доверяет.
Закончив разговор, она возвращается в гостиную. Тарик смотрит на нее.
– Что случилось? – немедленно спрашивает он.
Раньше она никогда не терялась в его присутствии.
– Нужно ехать домой.
– Сейчас?
Дорога до дома займет пять часов, а уже одиннадцать ночи. Тревога Тарика кажется искренней. Он так откровенен с ней. Может, она позволит себе сблизиться с ним так, как ни с кем другим. Но как она может быть уверена, что он не посмотрит на ее семью с неприязнью?
– Хочешь, я поеду с тобой? – спрашивает он.
У него доброе сердце. Она благодарна ему. Берет сумочку, хватает ключи и качает головой: нет.
К тому времени как она добралась, небо уже светлеет. Она словно в тумане входит в дом, и в этот час даже мебель, кажется, спокойно дремлет. Диваны накрыты белыми простынями. Растения в горшках у лестницы. Обувь, оставленная у двери. Никто не знает, что она приехала. Даже сама Хадия не знала, что приедет, пока не повесила трубку. На прощание она сказала: «Если бы ты поговорил с Амаром без гнева, он доверился бы и тебе». Она сразу пожалела о сказанном, и не потому, что подразумевала другое. А потому, что отец вместо того, чтобы назвать ее batamiz, непочтительной, промолчал. Весь разговор он с трудом отвечал на вопросы, а потом добавил только: «Да, хорошо, если бы ты смогла приехать».
Оказавшись в доме, она сразу идет в спальню Амара. Он там. Крепко спит. Окно широко распахнуто, холодный воздух врывается в комнату. Всю ночь она вела машину, охваченная паникой, не зная, что творится в доме. Она боялась, что приедет слишком поздно. Она не знает, отчего кружится голова – от недостатка сна и избытка кофеина или от огромного облегчения при виде брата. Она закрывает окно, садится на край кровати. Откуда‐то приходит полузабытое воспоминание: серый свет и Амар, который говорит, что Хадия всегда приходит, если он позовет.
«Слава тебе, Господи, – думает она, – может, я эгоистка, но ты позволил мне вернуться, пока не стало слишком поздно».
Она чувствует себя странно, подумав о том, что ее мать поблагодарила бы Бога точно так же. А ведь Хадия считает свои отношения с Всевышним немного более сложными, чем у матери. Но если следует благодарить именно Бога, она поблагодарит. Хадия встает и становится на колени. Касается лбом ковра.
Они в саду. Хадия прислоняется к сливовому дереву, а Амар сидит рядом, вырывает травинки и разбрасывает, как конфетти. В это время года сливы еще маленькие и горькие. Иногда в окне появляется лицо матери. Но когда Хадия снова смотрит в ту сторону, мать исчезает. Обычно общество брата словно позволяет Хадие вернуться к истокам – нет необходимости думать, что сказать и каким образом. Но сегодня она колеблется. Пытается понять суть проблемы или определить степень ее тяжести, но каждый раз, приготовившись обо всем расспросить Амара, она отступает, боясь рассердить или потерять его доверие.
– Я не хотел, чтобы так было, – признается он.
– Как именно, Амар?
– Не могу описать.
– Попытайся.
– Я знаю, ты мне не доверяешь.
– Доверяю.
Он рвет стебельки травы, раскладывает в ряд на ладони.
– Я должен деньги одному человеку.
– Что ты наделал?
– Я знаю, ты мне не доверяешь, Хадия.
– Доверяю, Амар. Кому ты должен? За что?
– Пятьсот долларов.
Он дергает рукой, и несколько стебельков падает на землю. Другие прилипли к коже, и он их стряхивает. Она прижимает ладонь ко лбу:
– Это много.
– Ты поможешь мне? Он не смотрит на нее.
– У меня нет таких денег.
– Ты доктор.
– Я все еще студентка.
Она пытается скрыть обиду в голосе.
– Я отдам. Понимаю, ты не веришь, что я отдам. Но я отдам.
– Знаю, что отдашь.
– Знаешь?
Он поднимает голову. Глаза широко раскрыты. Он все еще ведет себя как ребенок. Он очень давно не стригся, и волосы падают на лицо. Она видела его совсем недавно, и ее тревожит то, как сильно он похудел. Щеки запали, отчего скулы еще больше заострились. Может, она глупа, доверяя брату только потому, что он ее брат? Вопреки собственным инстинктам, собственной интуиции, потому что ХОЧЕТ ему верить, потому что знала Амара всю его жизнь и не в силах представить, что перемены могут быть настолько разительными, что он окажется совершенно незнакомым человеком.
– Знаю.
– Не говори папе, – просит он.
– Разве ты мне не доверяешь?
– Доверяю. Я знал, что могу тебя попросить.
– Шприц, – сказал папа утром, когда она впервые поговорила с ним с глазу на глаз в коридоре, пока все спали.
Папа обнял ее, и она приняла его объятия, осознав в этот момент, что не доверяет ему, когда речь идет об Амаре. Он с горячностью согласился позволить ей сначала поговорить с Амаром. Он не мог контролировать свой гнев, а сын не мог контролировать свою реакцию на этот гнев, оба были друг для друга неизведанной землей.
– Не понимаю, как он мог согрешить так тяжко, – прошептал папа, качая головой.
– Папа, прегрешения больше не имеют значения, особенно перед лицом происходящего.
Она говорила, теряя терпение. Папа недоуменно моргал. Хадия чувствовала, как между ними появилось новое пространство – пространство, в котором он искал у нее ответов, – и понимала, что может сказать что угодно. Что заставляет папу слушать ее сейчас – уважение или отчаяние? Правильно-неправильно, халяль-харам – это единственный способ отца познавать мир. Ей следует сделать все возможное, чтобы перекинуть мостик через пропасть между тем, как понимает происходящее отец, и поступками Амара.
– Папа, речь уже идет не о грехе. Все гораздо серьезнее. Это вопрос жизни и смерти. Здесь, на земле.
Она никогда раньше не видела, чтобы отец был так сбит с толку, так беспомощен. И поймала себя на нежелании защитить его слабость. Скорее, наоборот, она хотела критиковать ее, хотела, чтобы он винил себя так же, как она винила его.
– Ты не можешь общаться с ним, как обычно, – сказала она.
– Объясни, как с ним общаться.
– Нельзя злиться на него. Это только все портит еще больше. Папа опустил голову и кивнул.
Когда Хадия входит в комнату Худы, та читает в своей спальне. Хадия молча забирается в постель Худы, кладет голову на колени сестры, подтягивает колени к груди и сует между ними руку. Худа кладет ладонь на плечо Хадии. От этого она чувствует какую‐то безмятежность. Дыхание Худы каким‐то образом успокаивает ее. Хадия закрывает глаза и слушает шорох переворачиваемых страниц. «Теперь может оказаться так, что нас только двое» – вот такая мысль приходит ей в голову. И сила скорби, которую принесла с собой эта мысль, поражает ее.
– Так всегда бывает? – спрашивает Хадия.
Худе не нужно ничего объяснять. Она гладит Хадию по волосам, в точности так, как могла бы гладить мама, о чем Хадия всегда мечтала, и то, что заперто в ее душе, заперто очень надежно, вдруг прорывается, и она почему‐то плачет.
– Думаю, когда‐то все могло быть иначе – для него, для нас, но сейчас я не знаю, – говорит наконец Худа.
– Когда?
В открытое окно доносится шум воды. Мама поливает газон, и Хадия представляет, как та зажимает зеленый шланг четырьмя пальцами, чтобы вода разбрызгивалась веером.
– Я всегда думала, что Амар перестал стараться после тех туфель. Его отношение к отцу изменилось. Амар перестал называть его папой. В тот год он стал прятаться и таиться, помнишь? Перестал вообще чего‐то хотеть.
Все нахлынуло сразу и так живо: постеры, петиция, речь, тест по орфографии, Амар, болтающий ногами, сидящий за ее письменным столом, грызущий желтый карандаш, пока с него не сходит краска. Весь дом спит, а Хадия, держась за перила, спускается по темной лестнице и стучит в дверь отцовского кабинета.
– Я тогда заметила у него четкую модель поведения, – продолжает Худа, – он начинает стараться только для того, чтобы в какой‐то момент почувствовать свою беспомощность и неспособность продолжать дальше. Пока не решит для себя, что стараться бессмысленно.
Занавеска на окне развевается. Брюки Худы промокли от слез Хадии. Мама выключает воду.
– Ты станешь хорошим педагогом, – говорит сестре Хадия, и Худа благодарит одними губами и вытирает щеки Хадии.
Откуда им знать, какие моменты их жизни станут определяющими? «Это всегда будет влиять на его личность и судьбу, – говорит ей кто‐то. – И кто тогда виноват?» – «Я». – отвечает голос, и это ее голос.
Теперь брату грозит опасность остаться ни с чем. А она не хочет для себя того, что было недоступно ее брату: ни экзаменов, за которые учителя ставили отличные оценки, ни похвал, ни подаренных ей часов – она рада, что они исчезли, – ни карьеры, которую она строила, ни пространства, открывшегося между ней и отцом, благодаря которому она узнала, что он наконец стал уважать ее как взрослую и может положиться на нее, как отец – на сына. Что она сделала со своим братом, чтобы выжить самой, чтобы быть единственной, кто процветает?
Хадия сидит в гостиной и слышит спор Амара с отцом, хотя не может разобрать слова. Она ставит кружку. Она сказала папе, что тот не должен злиться. Она дала это понять абсолютно ясно. Им нужно действовать осторожно и вдумчиво. Она оглядывается на маму, которая готовит ужин на кухне. Мама тоже все слышит. Их взгляды встречаются. Становится ясно: обе не знают, нужно ли бежать наверх и развести их. Мама ставит миску, массирует затылок.
И тут раздается грохот: удар тела о стену, крик, от которого холодеет кровь, потому что он звучит как вой животного, звон бьющегося стекла и снова грохот – очевидно, от падения рамы на пол. Хадию, похоже, сейчас стошнит. Мама пролетает мимо Хадии и бежит вверх по лестнице. Хадия абсолютно неподвижна. Она не желает подниматься наверх и смотреть в глаза отцу. Не сейчас, когда он показал себя человеком, неспособным сдержать гнев, даже в столь деликатный момент.
Когда она все‐таки идет наверх, видит, что папа стоит в коридоре. Вид у него ошеломленный. Грудь Амара тяжело вздымается. Он тупо смотрит на ковер. На осколки стекла. Мама становится на колени, чтобы их собрать. Она роняет их один за другим в подставленную ладонь. И тут раздается мамин голос, такой хриплый и дрожащий, что Хадия пугается:
– Немедленно прекратите. С меня довольно.
Уже почти рассвело, когда она просыпается от шума открывающейся дверцы стенного шкафа и скрипа половиц в комнате Амара.
– Что ты делаешь? – шепчет она, когда открывает дверь в его комнату и видит его, хотя все предельно ясно.
Он хватает рубашку и джинсы, бросает одежду в черный вещевой мешок, оставляя часть вещей на полу. Он успел перерыть все ящики сверху донизу и, как вор, оставил их открытыми. Сейчас он отступает назад, потирает шею ладонью и осматривает комнату, словно размышляя, что еще взять.
– Ты знаешь, что я не могу здесь оставаться, – говорит он, не оборачиваясь.
Она осторожно закрывает за собой дверь, намереваясь протянуть руку и коснуться его плеча, собрать одежду с пола и вернуть в ящики, но останавливает себя. Ее удивляет, что она узнает этот момент. Не то чтобы она уже видела эту сцену. Но, может быть, всегда боялась, что однажды он среагирует именно так, что последует обмен словами, которые станут точкой невозврата – от них не оправится ни он, ни отец. А может, какая‐то часть ее сознания, жестокая и неумолимая, ждала, чтобы Амар наконец понял то, что она чувствовала с самого начала: в этом доме нет места для него.
Амар исступленно оглядывает комнату. Его трясет. Очень скоро настанет время фаджра, утреннего намаза. Всего день назад она вернулась в этот час и поблагодарила Бога, увидев его спящим. Теперь она задается вопросом: может, ее позвали домой не для того, чтобы вмешаться, а для того, чтобы попрощаться? Она садится на неубранную постель Амара, подтягивает к себе подушку и обхватывает ее руками. Амар встает на колени и застегивает мешок. Натягивает куртку с разрезом в подкладке, хватает мешок, подходит к окну и касается подоконника.
Наконец он поворачивается. Садится рядом с Хадией. Оба молчат. В этот момент он кажется намного выше сестры.
– Если спросят, скажи, что я пошел на пробежку.
Только Амар способен придумать ложь, которой поверят. Гордость или страх удерживает ее от вопроса, когда он вернется.
– Если спросят вечером, где я, скажи, что поживу несколько дней в доме друга. Когда захотят поискать меня, объясни, что я ушел. Переехал. И не вернусь. Прости, Хадия, но ты можешь сделать это для меня?
Она подумает, что сказать им, но все‐таки решает пойти у него на поводу. Пошел на пробежку, поехал в дом друга, отправился в другой город. Переехал, не вернется, оставил их, оставил ее.
– Хадия, – говорит он, и его рука крепко сжимает лямку вещмешка.
Она качает головой. Она не хочет слышать его объяснения. Не хочет, чтобы ее убеждали, будто он прав, поступая именно так.
– Чего ты ждешь? Если ты действительно собрался уходить, – говорит она так резко, что сама себе удивляется.
И это сработало: она обидела его. Но что‐то в его решительном взгляде обижает ее больше. Что‐то подсказывает, что он серьезен. Что разубедить его невозможно. Осознав свой страх, она думает о худшем и гадает: что, если я вижу брата в последний раз?
– Мы оба знаем, что именно ты делаешь, – говорит она, на этот раз мягче. – Думаешь, побег поможет тебе? Что, если уйдешь, сможешь вести более здоровый…
Она осекается, опасаясь, что сейчас его лицо отвердеет. Но он обдумывает ее слова.
– Не знаю, – отвечает он честно. – Но если я останусь, то буду ранить их сильнее.
Он смотрит на ее профиль. Скоро тьма за окном начнет голубеть.
– Тебе нужно уйти, пока они не начали фаджр, – шепчет она.
Амар кивает. Он ждал, пока она даст свое разрешение. Ее слов было достаточно для него, чтобы точно знать: она сделает все, о чем он ее попросит. Он встает и поднимает вещмешок.
– У тебя есть план? – спрашивает она. – Место, куда идти?
– У меня все будет окей.
У нее больше нет денег, чтобы дать ему.
– Ты позвонишь? Если что‐то понадобится.
Он кивает и кривит рот. Сейчас он кажется испуганным мальчиком, принявшим решение, но не знающим, как воплотить его в жизнь. Он стоит в дверях. Вещмешок свисает с плеча.
– Если я смогу заставить себя измениться, Хадия, значит, изменюсь. Если бы я мог стать таким, как ты или Худа, будь у меня выбор, я бы изменился в мгновение ока.
– Знаю, Амар.
– Понимаю, для них это трудно. Но и для меня тоже.
– Может, там, куда ты едешь, будет легче. А может, через несколько месяцев или лет станет легче всем нам.
Он слегка улыбается. Она отвечает улыбкой. Оба замолкают. Она видит, что он мнется, что хочет сказать что‐то и подбирает слова.
– Ты приглядишь за ними? – спрашивает он наконец.
Она понимает, чего он от нее хочет. Быть рядом с родителями, не только чтобы помочь перенести последствия его ухода, но также и в отдаленном будущем, и разве не этого она хотела в юности: стать той, от кого бы зависели родители, потому что не должно быть разницы между дочерьми и сыновьями? Теперь она даже не может смотреть на него, когда кивает. Лишь часто моргает, чтобы не расплакаться. Говорит себе, что, когда он уйдет, она не подойдет к окну, как раньше. Не захочет посмотреть, как он садится в чью‐то машину, зная при этом, что он не попросил ее оставить окно открытым. Она заснет в его постели, а Амар уедет с другом, которого она не знает, уедет в город, названия которого ей не сказал. У него нет времени пройти под Кораном. А она понятия не имеет, нужно ли ему это. Но все же она делает шаг вперед, слегка поднимает палец и спрашивает: можно?
Он кивает. Немного наклоняется, чтобы она смогла дотянуться до него, и закрывает глаза. Она медленно выводит арабские буквы, стараясь писать правильно, жалеет, что не знает молитвы, которую шептала мать, когда писала на лбу сына. Он не отстраняется. Даже выглядит умиротворенным.
– Прошу тебя, Боже, – начинает она свою молитву.
9
ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ ПОСЛЕ ИХ СВИДАНИЯ в туннеле Амар выходит из помещения, где идет вечеринка, и направляется в подвал. Ему хочется немного побыть одному. Вот уже почти три недели, как он ничего не слышал об Амире. Каждый день он просыпался в надежде, что она нарушит молчание. Но к ночи все становилось ясно. В подвале он наблюдает, как мужчина орудует кредитной картой так быстро, словно рубит пыль, после чего спешно высыпает кокаин аккуратной линией, и Амар встревожен внезапно появившейся мыслью: «Я бы попробовал все, только чтобы больше не чувствовать того, что чувствую сейчас».
Он знает, что, если не попытается вновь завоевать Амиру, она будет потеряна для него, да и он тоже будет безнадежно потерян. Сверху доносится такая громкая музыка, что ритм отдается у него в животе. Люди танцуют в темноте, пропахшей потом, и он проходит мимо них, пока не отыскивает Кайла, водителя, всюду сопровождавшего их.
– Не можешь увезти меня куда‐нибудь? – спрашивает Амар и даже добавляет «пожалуйста».
– Скажи, что дело не в ней, – отвечает Кайл.
Все его приятели упоминают об Амире как о «ней». Они стараются не говорить ничего негативного, но ясно дали понять, что думают об этом: Амар и Амира никогда не станут парой.
– В ком же еще? – бурчит Амар.
Кайл покачивает головой:
– Говорил я тебе, ничего в ней хорошего нет. Оставайся здесь.
Песня меняется. Люди из другой комнаты радостно вопят. Ритм барабаном отдается в его теле.
– Ладно, – соглашается Амар. – Попрошу Саймона. Он отходит, но Кайл хватает его за руку и удерживает.
– Саймон тоже не поможет тебе. Пойдем.
Они выходят в ночь. Зрение у Кайла как у оленя, и, может, потому Амар почти незамедлительно ему доверился. Кайл и Саймон были друзьями с детства, но последнее время отношения у них стали портиться. Кайл считал, что Саймон потерял всяческую осторожность, принимая и продавая «болеутоляющие». Саймон даже предложил снабжать Амара, но тот покачал головой. «Достаточно виски и травки, – сказал он. – Ничего более затейливого мне не нужно».
Амар садится в темно-синюю машину Кайла и говорит, куда ехать, а сам прислоняется тяжелой головой к стеклу.
– Послушай, я много лет любил Саймона как брата. Но он мне больше не нравится. Он всегда был кем‐то вроде дурачка. Ты не дурачок, Амар. Мы все это знаем. Но если порядочный парень слушает идиота, кто он сам в таком случае?
– Спасибо за комплимент, – мямлит Амар, читая названия улиц, пока не встречает знакомые.
Но что‐то в словах Кайла задевает его. Напоминает об изречении имама Али, которому научила его мать. О том, как важно выбирать правильных друзей, что именно друзья – самое истинное отражение твоего «я».
– Ясно, что ты ее любишь. И мне жаль, что у тебя разрывается сердце. Правда жаль. Но ты просто не можешь явиться в ее дом в такой час. Ты ее напугаешь. И может, не помнишь, что говорил мне недавно: ей нужен кто‐то более простой и прямой. И к тому же религиозный. Взгляни на своего старика. Сам говоришь, что тебе достаточно трудно порвать с семьей, а как ты собираешься с ней порвать, если свяжешься с такой девчонкой, как эта?
Они почти подъехали к ее дому. Он садится прямее, и ремень безопасности натягивается.
– Я согласился везти тебя сюда. Самое малое, что ты можешь сделать, – послушать меня, – продолжает Кайл.
– Я слушаю, – рявкает он. – Но не жду, что ты поймешь. Когда я с ней, кажется, что могу жить этой жизнью. Могу быть тем, кто я есть. Вроде как могу. А на самом деле нет. Мне безразлично все это.
Амар не ждет понимания от Кайла. Потому что сам не совсем понимает. Знает только, что, будь он с ней, сумел бы стать мусульманином. Мог бы постараться сделать все, мог бы набраться опыта, если это слово – «опыт» – означает попытки, провалы и решимость попытаться снова. Иногда он подозревал, что борется не столько с ней, сколько с тем, что будет представлять его жизнь с ней: респектабельность. Невестка, на которую его родители станут смотреть, сияя от счастья. Конечно, сейчас ему сложно оставаться с родителями с глазу на глаз, но с Амирой у него есть возможность превратиться в истинно верующего: он обзаведется детьми и будет возить их в воскресную школу, еженедельно ходить в мечеть, показываться на мероприятиях общины, раскатывать молитвенные коврики, никогда не набивать холодильник пивом. Будь она той, с кем он станет просыпаться по утрам, он сделал бы все на свете. И тогда рано или поздно отец начал бы его уважать. Он чувствовал себя дамбой, которую вот-вот прорвет, и хотел, чтобы Амира, что, возможно, с его стороны нечестно, удерживала его от прорыва.
– Жвачка есть? – спрашивает он.
Кайл громко вздыхает, но бросает ему жестянку с мятными леденцами. Амар сыплет леденцы на ладонь, швыряет в рот и принимается грызть.
– Да посмотри на себя, – ворчит Кайл. – Она обязательно узнает. Сейчас час ночи, а у тебя глаза красные, ей-богу!
Он ежится при упоминании Бога. Ненавидит, когда он под кайфом или пьян и кто‐то при нем упоминает о религии. А сегодня восьмое число мухаррама – Амар хотел показать своей семье, что специально не идет с ними в мечеть, но сейчас он почти паникует, сознавая, что пьян в столь важную ночь. Он бросает в рот еще один леденец, давит зубами. Дышит в сложенную ковшиком ладонь и пытается определить, пахнет ли от него виски. Они подъезжают к ее кварталу, и он просит Кайла сбросить скорость.
– Твою мать! – восклицает Кайл. – Она живет здесь?
Амар угрюмо кивает. Кайл свистит.
– Ты не говорил, что твоя девушка – королева. Никогда не приводи сюда Саймона, – мрачно добавляет он.
Амар слишком нервничает, чтобы спросить почему.
На вечеринке Амар уже знал, что приедет сюда. Он наскоро написал Амире, сообщив, что, если понадобится, постучит в дверь ее дома. До утра проспит в ее заднем дворе. Станет швыряться камешками в прямоугольник ее окна, как любой дурак в любом дурацком фильме. Она должна поговорить с ним. Должна увидеться с ним, хотя бы еще раз. Умолял и клялся, что больше не побеспокоит ее, если она действительно этого захочетАмар выходит из машины, но, прежде чем закрыть дверь, Кайл просовывает голову в окно и говорит:
– Удачи, старик. Должно быть, я тебе надоел, но я на твоей стороне.
Только когда лицо онемело на холоде, он понял, как много выпил. Он изо всех сил старается идти ровно. Швыряет леденец за леденцом в ее окно, пока не зажигается свет. Когда появляется ее лицо, он щелкает зажигалкой и размахивает ею из стороны в сторону. Амира исчезает, и в комнате тут же становится темно. Что еще предпринять, чтобы сказать себе: я сделал все? Он снова пытается. Раздвижные двери на первом этаже медленно открываются, судя по скрипу и слегка сместившемуся отражению луны. Она идет к нему босая, на цыпочках. Он не знал, что сердце может биться так сильно.
– Ты совершенно спятил? – шипит она.
Она плачет. Он даже в темноте видит, что ее глаза распухли и стали совсем маленькими. Впервые после их встречи в туннеле он сознает, что, может быть, ей тоже больно. Она кажется такой хрупкой. Он протягивает руки, сжимает ее лицо. Она испугана, ведь он никогда раньше не был таким грубым, таким дерзким. Она не отступила от него.
– Они были правы, – говорит она. – Ты пьян.
– Амира…
– Ты пьян, – повторяет она, и ее голос дрожит. – Ты никогда не изменишься.
Это правда. Он пьян. Берет в руки ее лицо, пытаясь сохранить равновесие.
– Я пил только потому, что мы больше не разговариваем. Обещаю, я остановлюсь.
– Можешь лгать кому угодно, Амар, только не мне. Ты эгоист.
Он отпускает ее. Только отец называл его эгоистом. Ему плевать на то, что говорят все, но не плевать на то, что говорит она. Она отступает. Он уже готов сказать: «Я больше не буду так делать. Мне не нужно пить, не нужно курить, мне не нужно ничего. Но этого я не могу потерять».
Она смотрит мимо, на густо растущие деревья, где они когда‐то играли в прятки, где он наблюдал, как она затянулась своей первой сигаретой. Она скрестила руки и плотно прижимает их к телу. Под глазом едва заметный синяк, но, может, это просто тень. Когда он тянется, чтобы осторожно потрогать синяк большим пальцем, она отскакивает и смахивает с лица его палец, как муху.
– Уходи, Амар. Иначе у меня снова будут неприятности.
– От меня все отказываются. Дай мне еще один шанс.
В этом свете ее ноги кажутся белыми. Это тот газон, на котором он стоял год за годом, останавливаясь во время игры в футбол, чтобы поднять глаза в надежде увидеть ее.
– Ты лгал мне все это время? – тихо спрашивает она.
Он качает головой.
– Ты в самом деле верил, что мог сделать это? Мог стать тем, кем обещал, и когда‐нибудь послать предложение как полагается?
Он вздыхает, прежде чем ответить:
– Я старался сделать это – стать таким человеком. Старался сильнее, чем когда‐либо.
– Но ты хотел этого?
– Я хотел тебя.
– Но та жизнь… ты хотел ее?
Он не отвечает. Она медленно кивает.
– Ты веришь в Бога? – шепчет она едва слышно.
Они задали друг другу сотню вопросов. Как же они упустили этот? Он смотрит на росистую траву, на голые ступни и ищет в своем сердце ответ. Честный ответ.
– Не в такого, – говорит он наконец. – Не в отцовского Бога.
Он не совсем понимает, что имеет в виду, но вместо того, чтобы застыть, ее лицо смягчается.
– Тебе не нужно больше стараться. Не нужно делать вид.
Он никогда не притворялся, что хочет быть с ней. Это точно, несомненно единственное, чего он хотел. Но он не мог не признаться себе в том, что облегченно вздохнул, высказав вслух то, что, как опасался, окажется правдой. Да, он может произнести такое и все‐таки продолжать существовать.
– Амар, возможно, я не давала тебе стать самим собой, – произносит Амира, и он видит, что она очень мягка с ним.
Он смотрит на вершины деревьев, черные в это время, и вспоминает ту ночь много лет назад, когда он будто перешел из старого мира в новый, где будет абсолютно одинок.
– Скажи что‐нибудь, – просит она.
– Как это будет?
Такая у них была игра с того вечера, как она оставила записку на его подушке: один спрашивал другого, как это будет, а другой давал ответ, никогда не уточная, что представляет собой «это». Сегодня ночью он сменил правила игры. Он хочет знать, как ему предстоит жить без нее. Она ничего не говорит. Только протягивает руку и касается его щеки. Раньше она никогда этого не делала. Никогда не дотрагивалась до него первой. Ветер колышет ветви деревьев, громко шуршит ими. Звук такой, словно где‐то поблизости подметают пол. Самое долгое молчание – ее молчание.
Чуть погодя, когда он прижимается щекой к ее теплой ладони, она говорит, храбро и без тени неуверенности:
– Амар, я знаю, что это не будет ничего для тебя значить. Но верю, что даже Бог твоего отца – даже он – простит тебя. Знать тебя означает впускать в свою душу.
– Мне очень жаль. Правда жаль, – повторяет Кайл, когда они возвращаются на вечеринку.
Амар не совсем понимает, что в его поведении заставляет Кайла оглядываться на каждом светофоре. Амар просто притих. Мама поглядывала на него точно так же. Словно он исчезает прямо у нее на глазах. Он очень мало ел и целыми днями спал. Каждый раз, когда Саймон звонил ему и сообщал планы на ночь, он без вопросов соглашался. Кайл паркует машину, и Амар говорит, что хочет остаться на вечеринке. Идти ему некуда.
Больше он не любит ее.
Он любит только ее.
Он уйдет и никогда не вернется.
Он будет ждать у двери, пока его снова не пригласят войти.
Он снова и снова впадает в крайности, пока окончательно не запутывается, не зная, кто он и чего хочет. Войдя в дом, он опускается на диван рядом с Саймоном и парнем из подвала. Танцы закончились. Люди медленно говорят и негромко смеются в полумраке. Он спрашивает парня из подвала, что тот ощущает после кокса.
– Я вроде как летаю, – отвечает он.
Амару плевать на возбуждение. Он поворачивается к Саймону и трогает пальцем его нагрудный карман, где Саймон держит самый маленький пакет с таблетками.
– Каково это? – спрашивает он. Саймон на минуту задумывается:
– Словно не существует ничего, даже тебя.
Кайл наблюдает за ним с порога. Взгляд у него мягкий. Глаза большие. Амар не может оглянуться на него, хотя сам не понимает почему. Вместо этого он смотрит на свою костяшку, которую растирает большим пальцем, отчего она покраснела.
– Сколько за ничего?
Саймон порывисто кладет руку на плечо Амара и на секунду притягивает к себе, прежде чем отпустить:
– Для тебя, брат мой, в твой первый раз ничего не будет стоить ничего.
Когда Амар оглядывается на дверь, Кайла уже нет. Саймон роняет в его ладонь таблетку, белую и невесомую. Амар думает про себя, что по крайней мере от нее запаха не будет.
* * *
Лейла паркуется в пустом тупике и, хотя знает, что Амар сейчас сдает экзамен по химии, все же оглядывается, прежде чем выйти из машины. Впереди медленно возникает дом Али. Деревья, окружающие его, покачиваются, и этот дом с балконами и рядами сверкающих окон кажется скалой. Каждое собрание общины, которое устраивает Али, было чем‐то вроде постановки и не затрудняло Сииму: она оставалась спокойной, когда прибывали гости. Ее руки всегда были мягкими – она нанимала людей, выполнявших всю работу и обслуживавших гостей за ужином. Сверкающие рождественские гирлянды обвивают каждую колонну и перила лестниц у входа, даже стволы деревьев, ведущих к подъездной дорожке, мигают. В такие ночи это похоже на упавшие с неба звезды. Теперь же дом Али выглядит как любой другой. Лейла останавливается на краю подъездной дорожки. До сих пор она была полна решимости, однако по мере приближения к дому ощущает все более сильный порыв спрятаться в машину и уехать, пока ее не увидели, и это чувство заставляет ее нервничать.
Сиима сказала, что будет дома одна, и, кажется, удивилась, когда Лейла попросила о встрече. Их дружба была рождена обстоятельствами и рутиной – они редко встречались вне мечети или какого‐то мероприятия и никогда наедине. В голосе Сиимы проскользнула тень тревоги, и Лейла с горечью подумала, уж не боится ли она предложения Амире, посланного от имени Амара. Сииме, видимо, будет неловко отказывать. Амира Али получала по десятку предложений после каждого мероприятия, на которое ходила, и Сиима будет жаловаться на это с интонацией всех желающих похвастаться, но якобы страдающих от неудобств.
«И все же Амира твердит, что не готова, – скажет Сиима, в расстройстве подняв руку и энергично жестикулируя. – О чем только думают девушки в наше время! Говорят, что не готовы, словно на свете есть нечто более важное, чего они ждут не дождутся, и только после этого подумают о замужестве».
Лейла ответит фальшивым смехом. Ее дочери тоже получали предложения. Но Амире Али только восемнадцать. Дочерям Лейлы было уже двадцать три и двадцать четыре года, и они с каждым месяцем становились старше. Мысль о том, что надежд на замужество становится все меньше, ее ужасала. Они твердили «еще рано», а также «это не он», не давая никаких объяснений. Каждую ночь она молилась о том, чтобы Всевышний продолжал осыпать их благословениями в виде достойных предложений, и тут же без перерыва молилась о том, чтобы дочери выказали хоть немного рассудительности. Какой смысл в первом без второго?
Час назад она сложила грецкие орехи в прозрачный пластиковый пакет – для сына. Порезала зеленое яблоко. Наполнила его бутылку холодной водой. «Возьмешь на экзамен, – сказала она, протягивая сыну коричневый пакет. – Это даст необходимую энергию, чтобы все сделать как надо».
Он нервничал. Она никогда не видела его таким одержимым своей учебой. Вид сына с книгами под мышкой наполнил ее гордостью. Ее молитвы были услышаны. Он наконец развил в себе ehsas, понимание собственных поступков и их последствий. Она хотела, чтобы он преуспел. Хотела, чтобы ничто не помешало ему стать человеком, которым, как она верила, он способен стать. Пытаясь найти слова для него, она вспомнила фиолетовый свет в его старой классной комнате и того симпатичного, милого учителя, которому удалось, хоть и временно, ободрить Амара.
«Не волнуйся. Это всего лишь тест. Пока ты делаешь все, что можешь, мы будем счастливы». Он медленно кивнул, обдумывая ее слова. Потом снова принял обычный мрачный вид и тихо ответил: «Это не просто тест. Я должен хорошо сдать». Лейла вздохнула. Она просила Рафика перестать давить на него, а Рафик, устав от непослушания Амара и взаимной вражды, напомнил Лейле, что заговаривал с Амаром, только когда это было абсолютно необходимо.
Лейла держала Коран над головой Амара, пока он выходил на крыльцо, держала на удачу и чтоб придать уверенность. Она спрятала глаза от солнца козырьком ладони и провожала его взглядом, прежде чем поехать в дом Сиимы. Он будет не в себе неделю, несколько месяцев, но постепенно оправится. Что такое сердечная боль, которую чувствуешь в юности? Всего лишь мечта. К тому времени, как он станет взрослым, все почти забудется. И что такое сердечная боль по сравнению с публичным унижением? Сердечная боль – быстрое касание пламени. Но когда вся община сплетничает о чьей‐то личной жизни – это все равно что держать руку над огнем, пока не появится ожог.
Она была потрясена и полна отвращения при виде содержимого ящика с памятными сувенирами в шкафу Амара. Она давно знала, что он скрывал что‐то: улыбался, когда звонил его телефон, оберегал его и рявкал что‐то насчет частной жизни, если кто‐то проходил мимо. Было непросто наблюдать, как сын легко идет навстречу греху, она представляла, как невыносимо было бы ей, сделай кто‐то из дочерей то же самое. Почему она не сумела передать одному ребенку то, что смогла внушить остальным? Этот вопрос мучил ее. Все трое слышали те же речи, слушали те же истории, сидели на тех же уроках, а результат…
Лейла стучит кулаком в дверь. Не успела она выдохнуть, как появляется Сиима. Когда они обнимаются, Лейла слышит слабый запах духов. Вслед за Сиимой Лейла проходит внутрь. Вместо семейных фото, которые Лейла развесила у себя дома, семейство Али украсило стены зеркалами в затейливых рамах, бесполезными приставными столиками и картинами, которые не кажутся Лейле красивыми – холсты расписаны красными квадратами, светло-желтыми и черными полосами. Проходя мимо зеркала, Лейла мимоходом ловит взглядом свое отражение, на секунду встревожившее ее.
В гостиной на маленьких тарелочках разложено печенье. Цветные салфетки стоят в подставке. Сиима спрашивает Лейлу, что она хочет, чай или кофе, и исчезает на кухне. В доме очень тихо. Скоро она слышит негромкое бульканье кипящей воды, а потом свисток. Сердце Лейлы глухо бухает в груди. Она туго наматывает orni на палец. Секрет Амара и Амиры наконец перестанет быть секретом. Если говорить только о том, что лежит на поверхности, Амиру следует наказать в первую очередь. Это ее невинность будет скомпрометирована. Но Лейла знала, что, как только шок от ее бесстыдного поступка утихнет, останется причина, по которой родители Амиры не побегут заключать законный брак между их детьми, и она будет состоять в том, что Амар не из тех мужчин, кто достоин жениться на девушке из семейства Али. Едва им надоест расспрашивать, как Амира могла так поступить, возникнет вопрос более зловещий, который больно уколет Лейлу: что она вообще нашла в сыне Рафика и Лейлы?
Сиима и брат Али посмеялись бы над предложением, будь оно послано. И поспешили бы немедленно пресечь все поползновения, так что ни единого слова не дошло бы до дочери. У них богатство и красота, благородное происхождение и уважение всей общины. Как часто кто‐то из мечети, включая брата Али, доносил Рафику, что видел Амара, курившего на парковке, или что он удрал, едва начался призыв на молитву, будто бы одного Амара он не призывал, а отвращал! Один член общины даже набрался наглости сказать ее мужу, что красные глаза – примета человека, который употребляет наркотики. Они считали, что делали Рафику одолжение. Рафик мрачно благодарил их, но по ночам не мог уснуть, и Лейле приходилось идти на разные ухищрения, чтобы заставить мужа поговорить об этом.
«Что я могу сделать, Лейла?» – беспомощно спрашивал Рафик. Лейла была не в силах его утешить. Ее дух был сломлен, поскольку отрицать слухи было бесполезно. Она тоже расстраивалась, когда сын возвращался домой, покачиваясь и распространяя запах застарелого сигаретного дыма и дешевого одеколона. Если до Лейлы и Рафика доходило все это, то можно только гадать, о чем шепчутся люди.
Но разве имело значение, что говорили правоверные, когда разбирали по косточкам поведение ее сына? Каким должен быть верующий, если не считать ритуалы и практики, которые он должен соблюдать? Амар был добр. Если одна из сестер приходила домой с тяжелыми учебниками, он тут же бросался помочь, прежде чем его попросят. Он был щедр. Своих денег у него было очень мало, но все же он приносил домой кофейные напитки, которые любили Хадия или Худа, или пакет с вишнями для Лейлы в сезон, или свечу с цветочным ароматом. Лейла сама иногда сплетничала, как и все. Но никогда не слышала, чтобы ее сын о ком‐то говорил плохо. Однажды, когда она высказалась о ком‐то из общины, он отозвался: «Ты не знаешь этого, мама. Не говори, если не знаешь чего‐то точно».
Ее сердце наполнилось радостью. Как хорош ее сын, и в некоторых отношениях ей до него далеко. Он может многому ее научить. Последнее время Лейла стала думать о том, что нет истинного способа определить, хорош человек или плох, – их религия давала шаблоны и указания, но они не работали. В душе Амар был именно таким, каким должен быть правоверный.
Сиима ставит на стол чайник, и Лейла замечает, что для себя она принесла кофе.
– Твои мальчики дома? – спрашивает Лейла, окуная печенье в чай; печенье крошится, и крошки плавают на поверхности.
– Нет. Ушли куда‐то на день. Сама знаешь, каковы нынче дети: вечно норовят удрать. Их как магнитом тянет в любое место, кроме собственного дома.
Лейла снимает хиджаб. Сиима садится напротив, на бархатный диван, подбирает под себя ноги и вертит в руках кружку с кофе. На ее голове – ни единого седого волоска, и Лейла знает, что она часто их красит. Сиима – одна из немногих женщин поколения Лейлы, кто предпочел не покрывать голову. Лейла распутывает собственные непокорные пряди.
– А Амира? Дома?
– В библиотеке. Ее тоже поразил вирус желания быть где угодно, только не дома. Подумать только, какие они изобретают причины: мама, мне нужно взять в библиотеке книгу; мама, нужно пойти подстричься; мама, парикмахерская была закрыта и поэтому я пошла в кондитерскую.
Лейла откидывается на спинку стула. Она может говорить без опасений, что их подслушают. Увидев содержимое ящика Амара, она поняла, что встретится с Сиимой. Ее слова растворятся в воздухе, как только будут произнесены, и не оставят следа.
– Уверена? – спрашивает Лейла, обводя пальцем край чашки.
Она знает, чего хочет: положить конец тому, что зреет между теми двумя. Последнее, что нужно Амару, – соблазняющая его девушка, которая отвлекает от занятий только для того, чтобы разбить ему сердце, когда на горизонте появится выгодное предложение.
– Что ты хочешь сказать, Лейла? Обвиняешь меня в том, что я не знаю, где моя дочь?
Тон Сиимы стал резким, но она по‐прежнему улыбается, хоть и вымученно. Обе замечают перемену. Атмосфера в комнате неожиданно стала враждебной.
– Я только хотела сказать, что тебе следует лучше за ней следить.
Сиима ставит на стол кружку, из которой все еще поднимается пар, и решительно встает.
– Я нашла письма и фотографии Амиры, которые она посылала моему сыну, – начинает Лейла, стараясь говорить ровно. – Это продолжается месяцами, а возможно, и годами.
По снимкам ясно, что делал их Амар, но об этом Лейла предпочитает умолчать. Мысль о девушке, посылающей свои фотографии молодому человеку, бесспорно, неприлична.
– Тебе стоило бы прочитать письма. В жизни не думала, что девушка может быть так бесстыдна.
Рот Сиимы открыт, она кажется совершенно шокированной, а может, взвешивает, говорит ли Лейла правду, или осознает то, о чем не подозревала.
Besharam. Бесстыдная. Слово как пощечина. Скромность – наивысшее сокровище, которым может обладать женщина, это главное качество. Без него женщина ничто. Они вбивали важность этой истины в своих дочерей с самого их детства, как вбивали родители в них самих. До брачной ночи хранили себя от взглядов и прикосновений мужчин и остерегали дочерей, призывая делать то же самое. Для матери нет ничего хуже, чем понять, что дочери выросли и перестали придавать значение тому, что она так отчаянно хотела им внушить.
Лейла вытаскивает фото из сумочки. Конечно, она рисковала, когда брала его, но это всего лишь одно из многих. Она хотела, чтобы Сиима увидела доказательство. На фото Амира улыбается, взгляд мечтательный, губы блестят, палец игриво прижат к уголку нижней губы. Руки открыты, блузка с глубоким вырезом, обнажающим ключицы и отчетливую линию груди. Девушка не знала, как вызывающе выглядит, когда подражала фотографиям моделей и актрис в журналах, но любому, кто видел этот снимок, все было ясно.
– Нам повезло узнать все это до того, как заметили другие. Никто не должен это видеть, – говорит Лейла и очень осторожно рвет снимок.
Сииме придется положиться на ее слова и наказать дочь, так чтобы Амира не смогла ничего отрицать, но и не сумела бы проследить путь фото до ящика Амара. Сиима оскорблена. Это ясно. Но более того, она унижена и сейчас недоверчиво качает головой, возможно, надеясь, что Лейле больше нечего сказать. Лейла знает, каково это, когда всю жизнь считал, что понимаешь собственного ребенка, и вдруг в один момент все разительно меняется. Когда чужой человек приходит в твой дом и рассказывает о поступках дочери – это тяжкий удар.
– Ясно, что они лгали нам обеим, и ясно, что они встречались, неизвестно только, как часто. Я оставила письма на месте, но именно они дали мне основания знать, что нам есть о чем волноваться.
Лейла отхлебывает чай, ощущая удовлетворение оттого, что сбила спесь с женщины, в присутствии которой иногда чувствовала себя ничтожной. Которая однажды вслух подметила, что Хадия и Худа уже разменяли третий десяток и все еще не помолвлены, чей муж последние годы стал одним из тех, кто показывал Рафику на Амара, курившего под уличным фонарем, или спрашивал, почему Амар не участвует в мероприятиях для молодежи, которые организует мечеть. Какое лицемерие, и это с учетом того, что мальчики Али тоже курили, и все это знали. Но Лейла все‐таки неплохо относится к Сииме и не хочет так уж сильно ранить ее. Просто хочет показать, что у них обеих есть дети, способные принести боль и принизить их имя, дети, не гнушающиеся иметь постыдные тайны. Она просто хочет сказать ей: взгляни пристальнее на то, что творит твоя дочь, прежде чем снова показывать пальцем на моего сына.
– Я понятия не имела, – говорит Сиима. – Замечала, что она отсутствует часами, но никогда ни в чем не сомневалась.
– Мы бы обо всем услышали, если бы кто‐то их заметил. Но это только вопрос времени.
Сиима кивает.
– Боюсь, мой сын вряд ли послушает нас в таких мелочах. Он не покорится, если мы потребуем прекратить все. Нужно, чтобы разрыв исходил от нее.
– Конечно. Я поговорю с ней.
– Мы же не хотим давить на них таким образом, который побудит их… продолжать эту… дружбу. Полагаю, если бы я пошла к Амару и он решил бы не слушать меня, то мог бы предложить ей… бог знает что.
Убежать. Это кажется невозможным предположением, но подобные вещи случаются. Сиима проводит ладонями по лицу. С ее губ срывается усталое восклицание.
– Мальчики есть мальчики, – добавляет Лейла. Изречение, которое все они знают. – Особенно перед лицом очевидного искушения.
Она зашла слишком далеко. Даже ей не по себе от сказанного. Но Сиима может полагаться только на слова Лейлы, и то, что она представляет сейчас, скорее всего, гораздо хуже, чем содержимое ящика. Лейла не хочет, чтобы Амара обвинили в чем‐то ином, кроме того, что он поддался на заигрывания Амиры. Сиима сглатывает, опускает глаза и покачивает головой, будто отрицая какую‐то мысль, которую она не озвучивает. Лицо у нее словно остекленевшее.
– Хотела бы усомниться в твоих словах, Лейла, но почему‐то чувствую себя так, будто всегда знала, что это случится. Когда несколько лет назад Амар приходил к моим мальчикам, Амира всегда пыталась присоединиться к ним. Я говорила ей, что это неприлично, но… ты знаешь, их так трудно заставить понять важность того, что ты им говоришь. Я снова и снова твердила ей: Амира, прекрати, Амира, нет необходимости повсюду ходить за ними, Амира, что ты делаешь, когда сидишь с ним на диване?
– Амира прекрасная девочка, – возражает Лейла. – Они просто дети. Амар очень усердно трудится на занятиях, не хочу, чтобы он отвлекался. Особенно таким образом.
– Ты кому‐нибудь говорила?
– Только мужу. Но он не знает подробностей – ни о снимках, ни о содержании писем.
– Спасибо, – говорит Сиима, и на секунду кажется, что она вот-вот заплачет от облегчения. – Я тоже расскажу своему.
– Я прошу у тебя об одолжении.
Сиима смотрит на нее.
– Пожалуйста, не говори Амире, откуда ты узнала. Мой сын вспыльчив, и эти несколько лет нелегко нам дались. Он только недавно стал понимать, что нужно ответственно относиться к занятиям. Боюсь, если он подумает, что именно мы велели ей прекратить все это, восстанет против нас и не поверит, что Амира в самом деле захочет порвать отношения. Он попытается вернуть ее. Он может быть таким упрямым.
Сиима явно ужаснулась при мысли о том, что он может попытаться завоевать Амиру, что эти двое забудут о приличиях и будут продолжать свои ребячества, пока они не погубят обоих.
– Понимаю. У меня не будет проблем с Амирой, если она узнает, как мы рассержены. Мы никогда не сомневались в наших детях. Всегда им доверяли. Теперь мы все знаем.
– Все будет хорошо. Они вынесут из этого урок.
– Да, – соглашается Сиима.
Следует долгое молчание, и ни одной не хочется подыскивать более легкую тему для разговора.
– Если наши дочери поступают так, – говорит Лейла, поднимаясь и ставя чашку с недопитым чаем на стол, – какие надежды останутся у нас на сыновей?
У Лейлы никак не шли из головы слова, мимоходом сказанные Хадией: «Ты понятия не имеешь, что он делает и что скрывает». Слова возвращались к ней, когда она собирала баклажаны, резала лук и наблюдала, как они румянятся в горячем масле. Где ее сын прячет то, что хочет сохранить в тайне? Она вспомнила тот день рождения много лет назад. Ящик с замком. Она шесть раз проверяла, не оставил ли он ящик незапертым, когда уходил. На седьмой попытке, увидев, что крышка приоткрыта, а на ящик беспорядочно навалены одеяла, она почувствовала азарт и страстное любопытство. Она имеет право знать. Она его мать.
Когда она просмотрела дневники и фотографии, письма и безделушки, ей стало плохо. Билеты на концерты, о которых он никогда им не рассказывал. Неоновые браслеты – пропуски в места, которые она даже представлять не хотела. Лейла мельком просмотрела дневники Амара, но почти не разобрала почерк. Каждое расшифрованное предложение могло нанести удар ее представлениям о том, кем был ее сын, и несло с собой угрозу новых секретов. И не важно, что она его мать. То, что она узнала о нем, было всего лишь проблеском, подобным лучу маяка, который освещает лишь маленький клочок бушующего моря; остальное тонуло в непроглядной тьме.
Хадия и Худа – дочери своего отца. Они пытались произвести впечатление только на отца и искали только его одобрения. Если он шутил или даже только намекал на шутку, они смеялись. Она знала это с тех пор, как они были маленькими девочками, которые за ужином поглядывали на него, пытаясь понять, не опасно ли сейчас сказать что‐нибудь. Знала по тому, каким восторгом блестели их глаза, когда он позволял им взобраться ему на спину. Он мог мгновенно преобразиться из товарища по играм в родителя, тогда как Лейла была обречена на одну роль и даже в этой роли имела не так уж много власти.
Амар принадлежал ей. Всегда принадлежал. Иногда она даже думала, что они с Амаром похожи на друзей, когда обходили продуктовый магазин, советуясь друг с другом, прежде чем выбрать сироп или чипсы, или когда он бросал ей фрукты, говоря: «Ты можешь их поймать, ты можешь», и она колебалась, но когда у нее получалось, он аплодировал. Амар спрашивал, как прошел ее день, – почти никто этого не делал. Она не могла отрицать, что какой‐то частью сознания не придавала особого значения содержимому ящика и связанному с ним греху, а обижалась больше из‐за того, что он скрывал от нее столь многое. Она чувствовала, что в своей обиде виновата сама. Если бы она не совала нос, куда не следовало, ничего бы не узнала и у нее было бы меньше причин для волнения.
В тот вечер они не сели ужинать всей семьей, и Лейла облегченно вздохнула. Амар отнес еду в спальню, где готовился к завтрашнему экзамену по химии. Лейла подождала, пока он уснет, прежде чем поговорить с Рафиком в янтарном свете их комнаты. Он провел рукой по одной стороне лица, взъерошив, а потом пригладив бровь, как делал всегда, сталкиваясь с серьезной проблемой и пытаясь придумать решение.
– Как далеко они зашли? – спросил он наконец.
– Неясно. У них есть снимки друг друга, сделанные в одних и тех же местах. Но ни одного, где они вместе. В его ящике полно писем от нее, она обещает стать его женой, но кроме описаний всего, что она чувствовала во время их встреч, нет прямых намеков, что они наделали.
– Она любит его?
– Они дети.
Только тогда он взглянул на нее.
– Но в этом и заключается разница, – медленно произнес он.
– Какая разница? Что знают дети о любви, когда еще не принесли ради нее никаких жертв?
Он наклонился. Поставил локоть на колено, прижал ладонь к щеке так, что половина лица была от нее скрыта.
– Я думала, ты сильнее рассердишься, – заметила она.
Он покачал головой.
– Ты удивляешь меня, – добавила Лейла.
– Есть многое, за что следует сердиться на Амара. Но когда ты сказала, что обнаружила кое‐что, я ожидал куда более тревожных новостей.
– Это и есть тревожные новости.
– Да.
– Это вызовет скандал.
Он кивнул.
– Девушка будет унижена, а вскоре после этого и мы… Семья Али никогда не примет Амара.
– И что их не устраивает в нашем сыне? – повысил голос Рафик. Отнял руку от лица и взглянул на нее так, словно забыл, что именно он всегда был резок с Амаром.
– Спроси себя. Ответь честно, ты смог бы отдать свою дочь кому‐то вроде Амара?
Рафик потерял дар речи. И несколько секунд сурово смотрел ей в глаза, прежде чем глянуть на свои руки.
– Так что… мы никогда не пошлем предложение от его имени? – спросил он таким голосом, что ей захотелось обнять его.
– Разумеется, пошлем. Он повзрослеет. Станет другим человеком.
– Он никогда не послушает нас, Лейла. Если мы прикажем ему прекратить это неприличие, поверь, он и слушать не станет.
– Мы не скажем ему.
– И позволим им продолжать? Зная, что они зашли настолько далеко, чтобы часто встречаться? И эта бедная девочка… мы просто позволим ему продолжать вести ее к греху? Мы не можем. Она не знает, как поступить правильно. Не знает, что делает и к чему это может привести.
– К греху? Но это она искушает его, – выпалила Лейла.
И снова получила суровый взгляд в свою сторону:
– Амар не нуждается ни в каком искушении, Лейла. Не забудь все, что уже узнала.
– Мы могли бы поговорить с Сиимой, – предложила она.
Он покачал головой.
– Подумай об этом, – настаивала Лейла. – Сиима первая не захочет поднимать шум. Как ни крути, это ее дочь будет считаться обесчещенной.
Рафик снова стал тереть бровь. Она коснулась его руки, безмолвно напоминая: мы на одной стороне.
– Это может быть хорошо для Амара, – сказал он наконец; в голосе явственно звучали нотки надежды.
– Что ты говоришь такое?
– Может. Она хорошая девушка. Всегда мне нравилась. Если все это можно сделать по правилам, халяль, то она могла бы повлиять на него, направить на верный путь.
– Ты все еще считаешь ее хорошей?
– Наш сын не святой, Лейла.
– Они никогда не станут обдумывать его предложение, – вздохнула она и добавила: – Сейчас это благо для Амара. Он счастлив. Улыбается и спешит скрыться, когда звонит его телефон. Встает сонным, после того как всю ночь проговорил с ней бог знает о чем. Но что будет через неделю? Через месяц? Когда узнает кто‐то из общины? Через год, когда девушка начнет получать предложения от кого‐то, до кого Амару далеко?
Рафик вздохнул. В этот момент он показался Лейле очень старым.
– Пока это продолжается, ситуация становится хуже с каждым днем. Он все сильнее надеется, и от этого падать будет еще больнее.
* * *
Лейла встряхивает белую простыню и кладет ее на густую траву. Амар опускается на колени, придавив угол простыни, и тянет за ее концы, чтобы расправить. Лейла улыбается: его инициатива, его забота. Они оставляют обувь на траве и садятся посредине простыни. Амар слегка опирается о ее ногу.
Они наблюдают, как Рафик приближается к ним. Нижняя половина его лица закрыта корзинкой с едой. Худа бежит за ним вприпрыжку, стараясь не отстать. Туго завязанный на голове хвост покачивается. Хадия еле поспевает за ними. Губы плотно сжаты. Она с трудом тащит пластиковый, набитый бумажными чашками, тарелками и одноразовыми приборами пакет, ручки которого крепко обмотаны вокруг запястья. В другой руке – большая бутылка с лимонадом. Лейла сама сделала его сегодня с утра и набила уже подтаявшим льдом.
– Сюда, – говорит Лейла, глядя на Рафика и щурясь от солнцаДважды хлопает по пустому месту рядом с собой. Что‐то в сладком воздухе, мягком ветерке, прохладной травке, гнущейся под ее тяжестью, придает ей смелости, чтобы позвать мужа сесть рядом с ней, несмотря на присутствие детей. Возможно, это все потому, что он сделал то, чего они хотели. Или потому, что невозможно отрицать, как красив этот день, как дети заразительно взволнованны.
Под этим небом, в этом парке, скрытом от главной автострады, проявляется та сторона ее мужа, которую она нечасто видит – только когда он расслаблен. Он говорит о том, как безоблачно небо, и о том, что голоса поющих птиц менее надоедливы, чем тех, щебечущих обычно под его окном.
– Но папа, – замечает Хадия, – это те же самые.
Солнце находится в зените, но не обжигает. Рафик ложится на спину и кладет под голову сцепленные руки. Лейла разливает лимонад в бумажные чашки и передает в нетерпеливо протянутые детские руки. Такие дни, дни вне дома, редки – всего их было, кажется, пять. Дети взбудоражены тем, как это все необыкновенно. Они, должно быть, сто раз поблагодарили Рафика.
– Как же здорово проводить воскресенье вот так, правда? – говорит она и тут же жалеет, потому что привлечь внимание к красоте момента означает ослабить его магию.
Рафик, глаза которого спрятаны за темными очками, серьезно кивает. Амар с сияющим видом смотрит на нее и, очевидно, считает себя виновником нынешнего праздника. Вчера после ужина, перед тем как посуда была убрана, а дети уложены спать, Амар спросил, нельзя ли пойти на пикник, и Рафик ответил: почему бы нет? Лейла улыбнулась, удивленная такой быстрой реакцией мужа, и сказала, что приготовит еду, чтобы взять с собой. Хадия сказала: мандарины. Худа сказала: лимонад. Амар сказал: река. «Можем попробовать, – сказал Рафик всем. – Я знаю подходящее место».
Поблизости протекает река, за окружающими деревьями, за невидимым им лугом. Плеск воды, ее журчание манят Амара, и он хлопает по ноге, когда слышит это. Худа показывает на дальнюю игровую площадку и спрашивает Рафика, не может ли он отвести их туда, когда они поедят. Они просят открыто, не колеблясь, только немного медлят после каждой просьбы, предварительно дождавшись кивка из страха, что удача им изменит и рутина снова победит.
«Хорошая идея, Амар», – уверяет Лейла голосом, которым всегда говорит с детьми. Он отвечает еще более сияющей улыбкой, довольный собой, и смотрит на сестер, чтобы проверить, заметили ли они, что его похвалили.
Они обедают на простыне. Скрестили ноги и держат на весу тарелки, в которые Лейла разложила еду. Она приготовила курицу карри с кешью, сэндвичи с большим количеством перца и хрустящим латуком. Хадия хвалит сэндвичи, а Худа, что бывает редко, не жалуется на вкус курицы, замаскированный соусом и пряностями. Поев, они делятся мандаринами и историями из школьной жизни Хадии и Худы, которые Амар серьезно слушает, закидывая в рот и медленно жуя мандариновые дольки. Он всегда пристально наблюдает за сестрами, когда те говорят о школе. Ему только четыре года, и Лейла подумывает не отдавать его в подготовительный класс и подождать до начальной школы, не желая, чтобы дом опустел. Амар очарован незнакомым ему миром. Когда они завозят Хадию и Худу в школу, она смотрит на Амара в зеркало заднего вида, как он вытягивает шею, следит с широко открытыми глазами и ртом, как сестры присоединяются к общей толпе, помахивая коробками с завтраком.
После обеда Худа снова спрашивает о качелях. Рафик разрешает, и они уходят все втроем.
– Хочешь пойти? – подталкивает Лейла Амара.
Амар мотает головой, подпирая языком пухлую щеку. Они смотрят вслед троице. Худа смеется, когда Рафик изображает рысака. Лейла встает, стряхивает крошки с желтого сальваркамиза и оглядывает луг, игровую площадку и несколько столиков для пикника. Некоторые заняты такими же семьями, как у нее: молодые родители и маленькие дети.
– Пойдем со мной, – говорит она, немного нагибаясь, чтобы Амар смог дотянуться до ее руки.
Он цепляется, она его поднимает. Он все еще достаточно легок, чтобы ей это давалось без труда. Звук воды ведет их. Прежде чем исчезнуть в рощице, которая скроет от них Рафика и девочек, она поворачивается и видит, что они добрались до качелей. Рафик касается спинки одного креслица и посылает его вперед как раз в тот момент, когда другое ударяется о его ладонь. С того места, где она стоит, он кажется именно тем мужчиной, которого она хотела бы видеть отцом своих детей. Человеком, который может усадить их на резиновые сиденья качелей, знает, с какой силой толкать их, знает, что необходимо сказать «да» в ответ на предложение о пикнике, которое так их обрадовало, и это не просто мелочь. Хотя казалось бы, такое незатейливое развлечение… Амар отпускает ее руку и шагает вперед. Всего лишь легкое прикосновение рук Рафика к спинкам качелей – и тела девочек взмывают, их смех доносится до нее, и она поражена странным чувством: ее привязанность к мужу растет с такой скоростью, что она спрашивает себя, любила ли его когда‐нибудь так, как любит сейчас?
– Мама! – настойчиво зовет Амар. – Пойдем!
Он ушел на несколько шагов вперед и сейчас протягивает руку.
– Говори на урду, Амар, – напоминает она.
С тех пор как Хадия стала учить английский в школе, стало трудно заставить детей говорить на урду. Они объясняются на английском, причем так быстро, что звучат как маленькие, пролетающие мимо поезда, и ведут себя так, словно это их первый язык, и более модный. Приходится за ужином превращать общение на урду в игру, чтобы поощрить их. Это сбивает ее с толку. Урду – язык, на котором они с Рафиком говорят между собой, на котором всегда говорили с детьми, но вот одна пошла в школу, а другие подхватили за ней все со скоростью пожара, словно совершенно забыли родной язык. Это беспокоит Лейлу. Если они так легко отказались от родного языка, от чего еще они откажутся?
Ветер вздымает ее желтый платок, как воздушного змея, и он закрывает ее лицо. Амар смеется. Рафик слышит его и оборачивается. Лейла укрощает свой платок и машет. Показывает, куда они идут, и Рафик кивает. Она догоняет Амара и хватает за руку, такую маленькую. Но он не позволяет матери долго держать его. Когда они спускаются с пригорка, трава сначала становится спутанной массой, а потом сменяется голой землей. Амар тянет ее вперед, и Лейла понимает, что хочет еще ребенка. Рафик не захочет. Он сам был единственным ребенком в семье и даже был против того, чтобы заводить третьего. «Всего лишь еще одного», – попросила она после Худы, и через несколько лет родился Амар. После тяжелых родов и не менее тяжелых первых недель жизни Амара будет еще труднее затронуть тему четвертого.
Амар ведет ее по склону, и они стараются не упасть. Еще один ребенок. Мальчик. Чтобы у Амара был брат. Малыш, который еще немного продлит это ощущение маленькой ручки в ее ладони.
Когда они наконец видят воду, Амар мчится вперед и просит, чтобы ему позволили войти в нее. Лейла колеблется. Недавно она слышала о маленькой девочке не старше семи лет, игравшей в реке, и когда родители на секунду отвернулись, вода внезапно поднялась, и девочку унесло быстрым течением. Бедняжка старалась держать голову над водой. Лейла вздрагивает, касается мягких волос сына, откидывает их с глаз.
– Можно, мама? – спрашивает он тоном, которому невозможно противиться. Как все дети, он рано успел отточить интонации до совершенства. Она не помнит, вела ли себя точно так же, когда была ребенком.
Вода, что перед ними, вряд ли может вызвать опасение. Река скорее напоминает мелкий ручеек. Течение быстрое, но не слишком. На самом глубоком месте вода едва доходит ей до колен. Она видит гладкие камешки, края которых обточены временем и течением. Амар может спокойно стоять на них и даже перескакивать с одного на другой, не поранив ноги. Она становится на колени, снимает с него туфли, и он начинает нетерпеливо барабанить по ее плечам. Она закатывает его джинсы до колен, так туго, чтобы штанины не упали. Отступает и наблюдает, как он поворачивается к ручью, словно впитывает в себя зрелище, к которому не привык. Должно быть, река кажется ему больше, чем ей. Он тянется вперед ножкой, окунает в воду пальцы и тут же отдергивает, проверяя температуру. Потом, не оглядываясь, шагает вперед. Ей странно, что она испытывает укол обиды из‐за того, что он не оборачивается. Вода разбегается кругами, когда он заходит дальше, но быстро принимает прежний вид.
Гребешок каждой волны словно окрашен в золото, сверкает то тут, то там, когда поверхности касается солнечный луч. Она наблюдает, как сын нагибается посмотреть, как вода течет между пальцами, и ей кажется невозможным, что нечто может нарушить покой этого чудесного места и безмятежность чувств, когда шум ветра, щебет птиц и журчание воды звучат как музыка. Кажется невозможным, что бывают другие дни, не такие, как сейчас – когда пальцы детей липкие от мандаринового сока, муж спокоен, лицо расслаблено и когда он лежит на простыне, разостланной для пикника, и она гадает, не заснул ли он снова. Амар зачерпывает воду ладошками, подбрасывает и смеется, и кажется, ничто не может разрушить блаженство этого момента, блаженство, яркое, как солнце, сверкающее на воде, такое легкое, как девичий смех дочерей, как сам свет.
– Мама! – зовет Амар, стоя посреди ручья, зачерпывая и выливая воду. – Иди сюда!
Лейла качает головой, но он жестикулирует, пытаясь позвать ее. С пальцев летят капельки. Сын настойчив и требователен – он знает, чего хочет, и безутешен, когда не получает своего. Это тревожит ее: как мало нужно, чтобы испортить ему настроение!
– Не могу, – отвечает она, приложив ко рту сложенные рупором ладони, чтобы он лучше слышал.
– Мама, пожалуйста! Гляди, как тут холодно!
– Я намочу одежду, Ами.
– Закатай ее, как мою. Пожалуйста, мама!
Он уже не кажется таким счастливым, как секунду назад. Лейла смотрит на свой сальвар-камиз, закрывающий ноги, и не испытывает желания их показывать. Она оборачивается, но отсюда не видно Рафика – должно быть, до сих пор катает девочек на качелях. Оглядывается на зовущего ее Амара, не понимая, чего он от нее хочет. Склон защищает их от посторонних глаз. Здесь только она и ее сын. Она может решать, как им себя вести. Она может это сделать. Нагнуться, поднять сальвар и пойти к сыну. Какая разница? Она завязывает платок на бедре, чтобы он не улетел, закатывает сальвар, сначала немного, потом до колен, потом еще выше. Амар аплодирует, бросает в воздух воду, брызги разлетаются, как хвосты золотого фейерверка. Ноги у нее совсем не загорелые.
Дуновение ветерка на голой коже оказывается прохладнее, чем она думала. Она не помнит, когда солнце в последний раз видело ее кожу. Она чувствует себя девчонкой. Амар ничего не замечает – ни ее нервозности, ни ее колебаний.
– Да, мамочка! – радостно кричит он, словно они играют, а она дала ему правильный ответ.
Лейла заходит в воду и удивляется не только тому, какая она холодная, но и тому, как она освежает. Смотрит на свои ноги, которые кажутся какими‐то искривленными, незнакомыми. Тщательно выбирает камень, перед тем как наступить на него, и думает: вот что значит быть живой. Вот каково это – быть живой. Что сказал бы Рафик, увидев ее?
– Мама, мама! – радостно кричит Амар, и Лейла не может сдержать смех, такой необузданный и недоступный ей до этого момента.
Камни под ее ногами гладкие. Течение и настойчивое, и мягкое. Это особенный момент, который она будет помнить. Этот луг будет местом, куда она попытается вернуться. Голос ее сына – звук, который она постарается никогда не забыть.
Однажды она оглянется и подумает: «Было неплохо. Мы были благословенны. В нашей жизни бывали такие дни, солнечные и прекрасные. Бывали дни, когда я подходила к нему в воде и Амар смотрел на меня и говорил: “Я так счастлив, что мы сделали это, мама”. Дни, когда настроение Рафика было таким же беспечным, как рябь воды в ручье. Были минуты, когда я наблюдала за тем, как Хадия чистит мандарин маленькими пальчиками – с такой точностью и искусством, что кожура ни разу не рвалась, – и думала: каким образом она научилась этому? Я была уверена, что ее никто не учил. И она протянула мандарин брату, не взяла себе ни дольки, а потом очистила еще один для сестры, прежде чем та успела попросить, и Худа поднялась и сказала: “Я выброшу кожуру”, и, может, та же заботливость, которая тронула меня, заставила Худу что‐то сделать в ответ. Худа подставила сложенные ковшиком руки, и Хадия позволила кожуре упасть в ладони сестры, подобно маленьким лепесткам, и я подумала: “Это мои дети. Мои. Смеются вместе”. В это мгновение я встретила взгляд Рафика. Он выглядел так, как, должно быть, выглядела я. Он был переполнен такой гордостью, что это было видно по его лицу, такой явной гордостью, что нам обоим пришлось отвести глаза. Потому что мы смутились от силы и глубины чувства, которое посетило нас, – мы его не ожидали».
Часть 3
1
СВАДЬБА ЕДВА НАЧАЛАСЬ, А ЛЕЙЛА уже не могла понять, куда девался Амар. Лейла была вне себя, когда Хадия заявила, что хочет смешанную свадьбу – такую, где мужчины и женщины находятся вместе: примета семьи, которая ценит веселье выше традиций. Но, прочесывая взглядом зал в поисках сына, Лейла чувствовала, что благодарна дочери за ее настойчивость.
Она встретилась глазами с Рафиком, стоявшим в другом конце помещения. Одного выражения ее лица, видимо, было достаточно, чтобы передать страх: Рафик тоже стал осматривать зал. Лейла вышла в вестибюль, где толпились гости с тарелочками закусок. Они пили соки из стеклянных бокалов для шампанского: ананас, апельсин, манго. Вот он! Она мгновенно разглядела силуэт своего ребенка. Он смотрел в тарелку, кивая собеседнику. Она подошла ближе. В модном костюме, с причесанными волосами он выглядел более чем презентабельно. Он был красив. Он тот, на кого она может показать и с гордостью объявить: этот молодой человек – мой сын.
Амар говорил с женщиной, стоявшей к нему лицом, но ее постоянно загораживали проходившие мимо люди.
– Ты нашла его. – Рядом появился Рафик.
Люди, загородившие женщину, отошли. Та повернула голову, и Лейла увидела часть ее профиля. Она. Амира Али. Рафик пристально смотрел на Лейлу, словно ожидая ее реакции.
– Нам следует волноваться? – спросил он.
Амира не теряла времени даром, уже нашла их сына. От вида этих двоих вместе будто проснулись старые тревоги. Лейла огляделась, чтобы посмотреть, где Сиима, но той не было видно. Амар и девушка оставались без присмотра.
– Нет, – ответила она и, не совсем понимая, кого хочет убедить, добавила: – Прошло много лет.
Она улыбнулась Рафику, но тут же снова повернулась к ним. Амар не смотрел на нее. Говорила одна Амира Али. Даже на расстоянии Лейла могла отметить игривый наклон ее головы, когда она смотрела на Амара. Она видела, как плясали ее локоны при каждом движении. Ее сын ковырялся в тарелке, но не подносил вилку ко рту. Лейла очень давно не видела Амиру Али: она уехала в колледж на другой конец страны и домой приезжала нечасто. Она больше никогда не приходила в их дом, даже после ухода Амара.
Амира отошла от Амара и направилась к главному залу. Амар, казалось, остался равнодушен к ее уходу. До этого момента Лейла не подозревала, что задержала дыхание. Рафик вернулся к гостям: многие были его коллегами или старинными друзьями из Хайдарабада.
Лейла провожала глазами Амиру Али. Та заметно повзрослела и уже не казалась девочкой. Щеки из пухлых стали впалыми, скулы – высокими. Лицо было угловатым и одновременно привлекательным. На губах помада, на ресницах тушь. Она прекрасно держалась: прямая спина, ровный шаг. Вместо детского обаяния – уверенность в себе. Она пробиралась сквозь толпу, не подозревая, что Лейла наблюдает за ней, и Лейлу осенило странное чувство, будто она что‐то где‐то оставила и забыла вернуться назад. «Но что именно?» – гадала Лейла.
Амира Али подняла руку, чтобы заправить за ухо темные волосы, отчего взору открылись тяжелые затейливые украшения из Хайдарабада – круглые золотые серьги с изумрудами и свисающими жемчужинами. После стольких лет невозможно вернуться назад и вновь пройти ту же дорогу, шаг за шагом восстановить то, что выпало из памяти и осталось забытым.
* * *
Он думал о разном, он многого боялся и о многом мечтал, но даже представить себе не мог, что Амира предложит встретиться наедине. Он не мог вообразить, что так быстро ответит и ни гордость, ни сомнения не удержат его – он скажет «да». Ему самому было противно: столько работы проделано, чтобы убедить себя в том, что она ему больше не нужна, что он не хочет даже слышать о ней, – и такая быстрая капитуляция.
На его тарелке кусочек цыпленка и самоса. Ему следовало бы поесть, но руки дрожат. Он не мог смотреть на нее, пока она говорила. Но когда она отошла от него, он взглянул ей вслед. Ее стать привлекала всеобщее внимание. «На другой стороне отеля есть двор, куда можно добраться по длинному коридору. В это время там ни души», – сказала она. Тот же коридор, который вел в бар отеля. «Мы можем встретиться там?» – спросила она.
Он не знал, что ответить. Поэтому она продолжала, добавив, что, может быть, когда официальная церемония закончится, когда все положенные речи будут сказаны, и люди сядут ужинать, и всем будет не до них… У нее был план. Возможно, она надеялась, что он будет там, чтобы вместе с ней его осуществить.
К тому времени как она исчезла в главном зале, он перестал верить в происходящее. Неужели они снова встретятся. Неужели даже если они не скажут друг другу ни слова, они по‐прежнему будут чувствовать взаимное притяжение и интерес. Уже три года подряд вспоминая их последние разговоры, он злился при мысли о том, что его бросили. Но вот он увидел ее – темную зелень платья с красной отделкой, золотые туфельки, на которых сконцентрировался во время разговора, – увидел, и злость стала чем‐то неважным – так восхитительна была Амира. У него появился шанс оказаться там – в том месте, которое будет принадлежать им двоим.
* * *
Хадия, как и велела мама, села от Тарика на таком расстоянии, чтобы между ними могли уместиться две ладони. Она постаралась не смеяться чересчур громко, не притрагиваться к нему, избегала казаться, как говорила мама, бесстыдно нетерпеливой в желании поскорее выйти замуж. Как абсурдно ожидать от женщины, что она соглашается на брак, но не будет показывать, что хочет этого на самом деле. И что она должна по меньшей мере казаться невинной. Хадия никогда не понимала, чем так опасна женщина, которая хочет этого и не боится это показать. Но сейчас, на возвышении, она покорилась наставлениям мамы, вспомнив, как та твердила: «Ты сама выбрала мужа. Он не шиит. Пожалуйста, пощади родителей, не показывай так очевидно, что это брак по любви».
Она выходила замуж за того, за кого хотела. Мать могла твердить это тоном обвинителя, но факт оставался фактом: Хадия победила в самой важной битве, которая определит остаток ее жизни.
Когда Амар сбежал, они с Тариком только начали встречаться. Даже сейчас она не уверена, было ли это совпадением, но то, что раньше дремало в их дружбе с Тариком, неожиданно расцвело и укрепилось. Сначала Хадия колебалась. Быть с ним. Возможно, выйти замуж за него. Он не хайдарабадец и не шиит. Он не говорил на урду. И хотя был во многих отношениях близким ей, он все же вовсе не ревностно относился к своей вере, что было необычным для Хадии. В колледже он курил травку и пробовал алкоголь. Не чувствовал себя виноватым, когда они стали проводить время вместе, тогда как она чувствовала. Он молился. Но строго соблюдать все правила было сложно для него.
Рядом с ним Хадия стала лучше понимать, что такое свобода выбора, что для нее действительно важно сохранить, а что было всего-навсего привычкой, перешедшей по наследству, принятой на веру. Она открывала мир снова и снова и приходила в восторг от этого. Пост был важен. А проклятия не имели значения.
Она глубоко уважала обычай носить хиджаб, но сама его не надевала. Ее вера стала исключительно личным делом. Какая разница, во что верили другие? У нее были друзья, принадлежавшие к другим религиям, и были друзья-атеисты. Она могла находиться в комнате, где люди пили спиртное. Сама она могла пить воду и не делать из этого трагедии. Могла хранить в сердце исламскую веру, как и веру в то, что каждый человек имеет право выбирать, кого и как любить, и эта вера была в полном согласии с ее религией: каждый индивид имеет право делать выбор, и долг каждого – сопереживать другому. Разве в Коране нет стихов: «Мы создали вас из многих племен, так что вы можете знать друг друга»?
Семья внушила ей весьма своеобразные верования и весьма своеобразным способом. Молодой женщиной она не знала, молится ли она, касаясь лбом земли, потому, что мама напомнила о молитве, или по своему желанию. Дружба с Тариком позволила ей расширить горизонты и при этом остаться собой. Не то чтобы они часто делали один и тот же выбор или понимали выбор друг друга. Он мог не провожать ее в мечеть во время первых десяти дней мухаррама, но не включал радио, когда они ехали куда‐нибудь в один из этих дней. Ради нее он в день ашура носил черное. Любя друг друга, они признавали, что у них есть отличия, что они не единое целое.
Теперь каблуки сестер Тарика стучали по ступенькам, когда они поднимались на помост. Сестры обняли сначала ее, потом Тарика и расселись на поставленных для гостей диванах, рядом с новобрачными. Дальше свадьба будет продолжаться именно так: гости будут подниматься группами, некоторое время сидеть с ними, а потом покидать помост. Она наклонилась, чтобы вытереть помаду с подбородка Исры, младшей сестры Тарика. В их присутствии Хадия чувствовала себя непринужденно. Она хотела, чтобы Тарик испытывал то же самое, хотела, чтобы он встретил Амара и подумал так же, как она об Исре: эта семья будет моей. Брат моей жены – мой брат.
* * *
– Закуски невкусные? – спросила мама у Амара, когда тот отставил тарелку.
Она внимательно изучала его, и он вспомнил, почему вообще подошел к буфетным столам: он успел выпить виски и хотел заесть чем‐то, чтобы замаскировать запах. Прежде чем ответить, он отвернул голову.
– Я не голоден.
– Все в порядке?
– Да.
– Sachi? – спросила она на урду. – Правда?
Всего одно слово, но это был прямой намек на то, что его ответ не был честным и что ей нужно допытаться, не солгал ли он.
– Правда.
Мама улыбнулась:
– Я бы хотела познакомить тебя кое с кем из моих подруг.
– Подруг? – удивился он.
Амар никогда не видел, чтобы у мамы были подруги. Только женщины из общины, которые по обычаю собирались в одних и тех же залах мечети на одни и те же мероприятия и после многих лет по навсегда заведенному порядку могли называться кем‐то вроде приятельниц.
Мать схватила его руку и потащила к главному залу.
– Думаешь, только у тебя могут быть друзья? – пошутила она.
Амару неожиданно стало жалко мать, жалко, что, может быть, единственное, что у нее было общего с этими женщинами, – переезд в одно и то же место и стремление найти пристанище.
– Ами? – мягко спросила мама. – Что нам следует говорить? Где ты был?
У него все сжалось в животе. Он провел языком по зубам, проверяя, не осталось ли на них вкуса виски. Он пришел в последнюю минуту – отчасти потому, что не смог передумать, отчасти для того, чтобы у них осталось меньше времени говорить обо всем этом.
– Мы с твоим отцом… мы говорили людям, что ты уехал в Индию и поселился в доме моей сестры.
Он осложнил им жизнь. Они лгали ради сына и не просили у него объяснений.
– Я могу рассказать им это.
Она крепко сжала его руку, прежде чем отпустить:
– Только если спросят.
Он кивнул, чувствуя себя не очень‐то комфортно, неприятное ощущение усиливалось оттого, что мама отчаянно пыталась защитить его от всего этого. Он мог отдаться чувству, норовившему захватить его, или отказаться и остаться в настоящем.
«Амар, у тебя есть выбор, – советовала Хадия много лет назад. – Все мы в одной лодке, но ты единственный, кто предпочитает ее раскачивать, вызывая никому не нужные волны. Ты можешь сидеть тихо. Ты можешь позволить лодке нести тебя по течению. Таким образом ты сбережешь энергию, чтобы плыть, когда будет необходимо».
Она была склонна использовать одну метафору за другой, и иногда связь между ними не имела для него смысла. Возможно, разговор был бы куда полезнее, если бы Хадия приводила только одну метафору, но он никогда не говорил ей этого. Он может сидеть тихо. Плыть, куда его уносит ночь.
* * *
Лейла не любила лгать. Если быть честной с собой, лгать нет смысла. Ничто не остается тайным вечно, время имеет свойство извлекать правду на свет божий. Лучше промолчать, чем солгать. Она представляла, что говорят окружающие за ее спиной: бедные Лейла и Рафик, какое испытание выпало на их долю! Говорят, что их сын в Индии, когда все знают, что он сбежал, стал неверующим и ничего им не рассказывал о своих делах. Но он ее сын. И не важно, что он сделал и где был. Тем более что он вернулся.
За столом ее подруги разворачивали золотые коробочки с сувенирами, раскладывали аят, который составила и распечатала Худа, со стихами о любви и милосердии, которые Всевышний поселил в сердцах всех пар.
– Какая прекрасная свадьба! – сказали они Лейле и встали, чтобы приветствовать ее.
Стулья были задрапированы белой тканью, связанной золотыми бантами. Она по очереди обняла подруг, вдыхая разные ароматы их духов. Потом коснулась руки Амара, и он выступил вперед:
– Это мой сын Амар.
Сколько лет она не говорила этих слов?
– Машалла, он так похож на Рафика, – заметила одна.
– Точно, – согласилась другая, всплеснув руками для пущего эффекта.
Амар опустил голову и поднял сложенные ладони, приветствуя их по обычаю. Жест был привычным, но Лейла была тронута тем, что он сделал это сам, без напоминаний. Подруги касались его головы, и каждая говорила: gee te raho, живи, живи.
– Лейла, ты выглядишь слишком юной, чтобы быть матерью молодого человека, – заметила Хадиджа.
Амар улыбнулся. Лейла рассказывала Амару о Хадидже, недавно приехавшей из Хайдарабада, чтобы поселиться с сыном и невесткой.
– Вам здесь нравится? – спросил Амар на урду, что снова тронуло Лейлу. Он почтительно обращался к Хадидже на «вы». Почему она решила, что он все забыл?
Амар и Хадиджа разговорились. Хадиджа рассказала Амару, что привыкла к Калифорнии, приятному климату, холмам и близости океана, а Амар задавал вопросы на ломаном урду, отчего оба смеялись.
– Какой позор, – заметила Хадиджа, обращаясь к Лейле, – что дети забыли свой язык. Я боюсь за внуков.
Лейла крепко схватилась за свободный конец сари. Крошечные бусинки впились в кожу. Она не хотела кивать и соглашаться с Хадиджей, особенно в присутствии Амара. Совсем не хотела.
– Рад был познакомиться, – сказал наконец Амар по‐английски и растворился в толпе.
Лейла тоже извинилась и отошла, словно ее позвали по делу. Хадиджа растила детей в Индии. Ее сын перебрался сюда один. И был тем, кого ее дети шутливо называли «тчк», «только что с корабля», а она всякий раз напоминала о том, что и их родители не так давно были такими же. Лейле было двадцать лет, когда Рафик сделал ей предложение. Теперь она смотрела на двадцатисемилетнюю Хадию, которая сидела на помосте в окружении сестер Тарика. Но Лейле она по‐прежнему казалась совсем юной.
В канун вечера ее собственной свадьбы, когда женщина, державшая менди, лоток с хной, красила ее руки и выводила на ладонях инициалы Рафика, ее будущая жизнь была скрыта как в тумане. Лейла могла представить только уголок квартиры, в которой предстояло жить. Очертания холмов. До этой минуты она видела Рафика дважды. Получила от него пять писем, которые мать прочитала, прежде чем отдать ей. Писала ответы, которые проверяла мать и заставляла переписывать, прежде чем позволить заклеить и запечатать конверт. В каждом письме Рафик присылал фотографии. Зеленые холмы без единого дома. Широкие серые дороги и уличные фонари с согнутыми верхушками, как увядшие цветы. Обещание покупать билеты ее родителям, чтобы они могли навещать их. Отец поворачивался к ней, размахивая фотографиями, как веером, и повторял: «Лейла-рани, Лейла-рани, взгляни, в точности как мои картины, и как совпало, что в местах, похожих на мои картины, мою дочь ждет ее судьба!»
Почти тридцать лет назад Лейла сама была невестой и шла к возвышению, где ее ждал Рафик, которого загораживали ряды густых цветов. Ей не позволено было раздвинуть их и посмотреть. Откуда ей было знать, каково ей будет растить детей в незнакомой стране – стране, в которой не было ее прошлого, ее истории, кроме той, которую они творили вместе. «Бисмилла, – повторяла она, пока сестра за руку вела ее к Рафику. – Я начинаю во имя Бога».
Она впервые уезжала из Хайдарабада и была похожа на женщин из романов или фильмов, тех, кто ступает на палубу корабля или в салон самолета и наблюдает, как мир сжимается за их спинами. Сострадательный, милосердный аромат жасмина и роз. Она вдыхает его и гадает, будет ли ее муж добрым или строгим.
* * *
Тарик спросил Хадию, сколько еще будут продолжаться улыбки и приветствия. И красноречиво показал на челюсть. Ее челюсть тоже болела. Она еще никогда так долго не сохраняла улыбку на лице – во время всех разговоров и между ними, когда фотограф просил поднять глаза. Она оглядела свадебный зал, ряды сверкающих люстр, отбрасывавших золотистый свет на столы под ними. За столами сидели люди, которых она знала всю жизнь. Они наклонялись друг к другу, смеялись, разговаривали. В гостевых списках стояли имена не столько их друзей, сколько знакомых родителей, ее и Тарика, но ни она, ни Тарик не хотели лишать их этой радости. Женщины собрались на правой стороне зала, мужчины – на левой. Никаких перегородок, все могли передвигаться свободно, особенно подростки, бродившие в надежде наткнуться на определенного мальчика или знакомую девочку. Хадия улыбнулась, вспомнив, как это было. Гости один за другим подходили поздравить их. Но Амара не было. Он так и не познакомился с Тариком. Неужели даже не подумал об этом?
Хадия заметила Худу и жестом подозвала ее. Она не собиралась понижать голос и быстро говорить на урду. Но когда лицо Худы оказалось совсем близко, пришлось сделать именно так. Родители Тарика говорили на урду, но сам он и его братья и сестры языка не знали. Хадия до сих пор не понимала, насколько это может быть важно, пока не обнаружила, что постоянно хочет говорить с ним на языке, на котором общалась с мамой и папой, языке, на который переходила, когда боялась или когда ушибала палец ноги о письменный стол. Она стала чувствовать барьер между ними, по большей части незаметный, но все же препятствующий полной близости, близости домашней, а иногда вопреки логике думала, что, пока не позовет его на своем первом языке и пока он не откликнется на зов, они не станут полной, истинной семьей.
Она не хотела, чтобы Тарик знал, что приходится подталкивать брата к встрече с мужем. Хотела, чтобы Амар подошел по собственной воле, но если он не появится в самое ближайшее время, начнутся речи. Худа бросила на нее особый взгляд, не то сочувствия, не то жалости, который красноречиво говорил, что Хадие не стоит так уж печься об Амаре и уж тем более чего‐то ожидать от него.
* * *
Он бродил из зала в вестибюль и обратно в зал. На самом деле ему хотелось пойти в бар, но он не мог туда вернуться. Впрочем, какая разница между одной порцией спиртного и двумя? Никакой. Эффект появляется только после нескольких. Одна – все равно что ничего, как глоток воды. На уме у него были две вещи, и каждая по очереди занимала его мысли: освободиться от одной означало быть атакованным другой. Первая: через час, а может, и меньше он выйдет во двор, чтобы встретиться с Амирой. Вторая: его отец еще не удосужился поговорить с ним. Каждый раз, когда Амар смотрел на противоположную сторону зала, отец оказывался там, словно они вращались на разных орбитах.
Перед тем как поехать на свадьбу, Амар смотрел в проем открытой двери на гулявшего на заднем дворе отца. В это время дня всегда спускался туман, заливавший все голубоватым цветом. Ветер развевал отцовский зеленый свитер и белую куртку. Прошло три года, и Амар спрашивал себя: что я сейчас испытываю? Он все еще зол. Именно гнев помог ему выйти из дома и никогда не возвращаться на эту улицу, даже не проезжать мимо в самое темное время ночи. Гнев, которого он касался, как тотема, чтобы обрести силу: они не понимают меня и даже не пытаются. Я не могу быть как они. Это продолжалось и продолжалось, каждая мысль уносила его дальше, в то место, откуда он не мог вернуться.
Но несколькими часами ранее, наблюдая за отцом в саду, он осознал, что гнев потускнел, и удивился, что помимо гнева в нем не было горечи или обиды. Только сожаление. Afsoos на урду. Синонима на английском не было. Это особенное сожаление: он не поменял бы свое поведение, но был полон беспомощной печали от создавшейся ситуации. Чувствовал, что все не могло быть иначе. Он не мог звать отца папой, не мог думать о нем как о папе. Другие женщины, которых он не знал, видели в его лице черты отца. Лишь собственный отец этого не видел.
Кто‐то окликнул его. Обернувшись, он увидел Худу. Она пришла на мужскую половину зала, чтобы разыскать его. Он улыбнулся.
– Выглядишь так, словно прекрасно проводишь время.
Она шутила. Поэтому он рассмеялся. Они вместе вышли на середину зала, где было больше женщин. «Кто ты сейчас?» – хотел он спросить, но, может, она та, кем была всегда, и он тот, кем был всегда, и глупо думать, что годы могли что‐то изменить. Отец увидел их вместе с другого конца зала и отвернулся как раз в тот момент, когда Амар ответил взглядом.
По какой‐то причине, теперь неясной Амару, он решил, что Худа в детстве не была добра к нему, и он предпочитал общаться с Хадией и, возможно, по этой причине был к Хадие добрее. Теперь, шагая рядом с Худой, он не ощущал, что она приглядывает за ним, как мама, лишь чувствовал, что у него появилась компания, что они вместе.
– Ты еще не познакомился с Тариком.
– Каждый раз, когда я смотрю на помост, там кто‐то стоит. Церемония казалась скучной и утомительной для свадьбы, но она давала ему предлог не приближаться к ним. Его смущало, что незнакомец стал частью его семьи. Что незнакомец знал о нем больше, чем он знал о незнакомце.
– Но никто из них не был ее братом. – Худа искоса взглянула на него.
Он сунул руку в карман и ощупал рулончик банкнот. Все были так осторожны с ним! Какое облегчение он испытал, обнаружив, что Худа может быть такой прямой.
Ведущий постучал по микрофону и представил поэтов, которые будут читать jashan[23]. Чтецы заняли свои места, и Амар увидел среди них братьев Али. Они были его друзьями. Сейчас они выглядели старше. Они по‐прежнему были респектабельными, Саиф и Кемаль. Видеть их означает вновь испытать боль от потери Аббаса. Они поднялись на помост и развернули бумаги, по которым будут читать.
– Хадия обижена на то, что ты еще не познакомился с Тариком.
Она говорила тихо, чтобы не подслушали посторонние. Сложила руки на груди и наклонилась, чтобы объяснить это Амару, не поворачивая к нему лица.
– Она так сказала?
– Совсем не обязательно высказывать вслух нечто столь очевидное.
Чтецы начали произносить древнее стихотворение, которое Амар помнил наизусть и узнал с первой строки. Он не мог отрицать, насколько счастлив снова услышать его. Он думал, что, сказав, что хотела, Худа уйдет, но, обернувшись, увидел, что она еще стоит рядом.
* * *
Все присутствующие стояли лицом к их помосту, и она понимала, что нужно смотреть вниз, на руки, но не могла, смотрела на них – на братьев Али. Вместе с пятью парнями из общины они декламировали строки стихов, в том числе тех, о которых попросила Хадия: каввали, любимые ею с детства. Она хотела услышать сегодня хотя бы часть. Братья Али выросли. Оформились, стали взрослыми. Теперь у них лица, которые уже не изменятся до конца жизни. Куда девались неуклюжие подростки! У Кемаля выросла густая борода. Саиф уже не такой тощий. Оба красивы, но в них нет той неотразимости, какая была у старшего брата и есть у сестры. Хадия вдруг подумала, здесь ли Амира и видел ли ее Амар. При этой мысли она занервничала. Парни Али повысили голоса, присоединяясь к хору, и Хадия поняла, что они старше своего погибшего старшего брата и переживают сейчас то, чего никогда уже не испытает Аббас.
Она взглянула на Тарика, внимательно слушавшего декламацию. Когда‐то она хотела, чтобы на его месте был Аббас Али. Когда‐то она была так наивна, что думала, будто девическая мечта может стать реальностью. Аббас Али, оглядывающий мальчишек из мечети, выстроившихся на парковке после воскресной школы, и показывающий на нее, первую выбранную им девочку в качестве третьего игрока его команды. Аббас Али, поднимающийся с дивана, если Хадия входила в гостиную, и приказывающий братьям тоже встать, чтобы она могла сесть, если хотела, и никто не мог обвинить ее в том, что она сидит рядом с namehram[24]. Только после его смерти она взглянула на кого‐то еще, подумала о ком‐то еще – настолько верной она была на протяжении учебы в начальной и средней школе, в колледже. Верна обещанию, не высказанному вслух, верна надежде.
Еще час, даже меньше, – и она станет женой Тарика. Как странно, что одно маленькое решение может иметь такие последствия. Например, решение сесть рядом с ним в аудитории. И вот выбор сделан, но остальные решения даются не легче, кажется, что всегда есть какие‐то другие варианты, но вот он просит ее стать его женой, и она не может представить себе мир, в котором бы сказала что‐то, кроме «да». Поэзия все сильнее накаляет зал, наполняет его энергией. Все раскачиваются, хлопают в такт.
«Уверена?» – спросила мать после того, как она рассказала родителям о Тарике, а отец так расстроился, что ушел в кабинет и хлопнул дверью с беспомощным разочарованием ребенка, знающего, что даже его недовольство ничего не изменит.
«Я говорю тебе потому, что уверена». Мама была шокирована ее откровенностью, словно дочь предала ее, но быстро оправилась: «Но он не шиит, Хадия. Решение повлияет на всю твою жизнь. Определит жизнь твоих детей. И их детей».
Она думала об этом. Существовали различия, разделявшие людей. Индийцы, пакистанцы, шииты, сунниты. Когда Тарик ехал три с половиной часа, чтобы повидаться с ней во время их интернатуры, когда она наблюдала в окно, как его серебристая машина подъезжает к ее жилому комплексу, когда отпирала дверь после долгой разлуки, она не думала о том, что скрывает, какие правила нарушает. Скорее она думала так: «Чего только я не сделала бы для тебя! Я утаю от родителей твое присутствие в моей жизни, пока мы не будем готовы к следующему шагу. Я рискну отдалиться от них, пусть и временно». Этим она готова была пожертвовать, это она была готова не принимать в расчет, этим она доказывала самой себе подлинность той любви, которую испытывала. Ее мать, должно быть, расстроилась из‐за различий в вере. Но ведь суть остается неизменной, не так ли? Просто другие ритуалы, другие метафоры. Хадию утешало то, что в детстве они держали своих отцов за руки и выходили на закате, чтобы учиться тому, как смотреть на луну во время священного месяца Рамадан.
И может, вовсе не это было важно, а то, как протекала их повседневная жизнь с Тариком, было для нее значимо. Сейчас даже походы в продуктовый магазин вместе с ним казались ей событием, даже такие обычные действия, как выбор яблок и ощупывание авокадо перед тем, как сложить все в корзину. Желание заботиться, которое она пробуждала в Тарике. Оно было заметно еще в первые месяцы их дружбы и оставалось явным сейчас. «Ничего лучше нельзя вызвать в ближнем, – думала она. – Это надежнее желания, это вернее влюбленности, и будет расти и расти, пока не станет прекрасной, спокойной жизнью».
Этот стих Нусрата Фатеха Али Хана был единственной записью, которую папа ставил для них, детей, в долгой дороге. Это была единственная мелодия, в такт которой он постукивал пальцами по рулю, и даже мама, сидевшая на переднем сиденье, качала головой. Молитвы все были на арабском, а поэзия – на урду, так что мама переводила им строку за строкой. «Король храбрецов Али, лев Всевышнего, Али». Гости хлопали. «Имя, которое истинно, имя, которое уносит все печали». Слушая стихи, хор, который она любила в детстве и любит до сих пор, она чувствовала, как раскрывается сердце. «Али, Али, Али, Али».
Как только декламация закончилась, кто‐то крикнул: «Naray hyderi»[25], и все, кто знал призыв, ответили: «Ya Ali». Этот призыв произносили их предки на протяжении сотни лет. Ответив на призыв, Хадия повернулась к Тарику и увидела, что он промолчал – просто не знал, как ответить. И она впервые испугалась того, что религиозная вера, которую поддерживали на протяжении многих поколений ее семьи, закончится на ней.
* * *
Впервые за вечер услышав naray – призыв, который поддержали десятки голосов, слившихся в одну долгую ноту, он ощутил неодолимое желание ответить, и когда naray затих и толпа взяла паузу, прежде чем ответить в унисон, он тоже отозвался, с тем же энтузиазмом, как все окружающие.
Слышала ли это стоявшая рядом Худа? Должно быть. Он вряд ли был способен до конца понять свои чувства, слушая декламацию, он словно все выше поднимался на цыпочки во время каждой смены интонации. Он оглядел зал. У него действительно есть что‐то общее со всеми этими людьми, и это похоже на условный рефлекс. Если он был многого лишен в вере – способности верить безоговорочно и следовать предписаниям слепо, то почему же по‐прежнему сохранялась жажда верить?
– Амар! – холодно позвала Худа. – Ты не хочешь познакомиться с Тариком?
– Не сейчас, Худа, – ответил он.
Ему хотелось хоть на минуту остаться со своими мыслями. Он попытался отвернуться, но она выросла перед ним и прошипела:
– Если не сейчас, то когда? Тебя не было много лет. Явился в последнюю минуту. Половина свадьбы уже прошла, а ты по-прежнему твердишь «не сейчас»?
Она права. Он даже не мог поспорить с ней. Но как он мог объяснить, каково это – слышать qawwali и снова вспоминать пляски пылинок в солнечном свете, черные карандашные разводы на его пластиковом креслице в машине, раскачивающиеся косички сестер. Мгновенно нахлынуло то, о чем он почти не думал в квартире, которую сейчас снимал с друзьями, в семи часах езды отсюда, и где чувствовал себя куда более непринужденно, чем когда‐либо дома. Конечно, он скучал по родным. Но там он не чувствовал, что его образ жизни так уж бесполезен. Его считали весельчаком в том мире, который он смог обрести. Он умел быстро делать деньги. Мог мгновенно очаровать незнакомых людей. Он был легок на подъем, и люди искали его общества. Если на часах было четыре утра и машину друга увез эвакуатор, он был единственным, которому звонили. Он ходил на чтения в библиотеках и книжных магазинах своего города и втайне писал стихи. У него были хорошие отношения с другими поварами, где бы он ни работал, а после смены он мог спокойно выкурить сигарету в прохладном уголке. Встретиться с друзьями и пойти выпить – без проблем, остаться в баре до закрытия – без проблем. Проснуться в полдень – без проблем. Продать немного травки на стороне ребятишкам из колледжа, которым не терпится, и заработать достаточно, чтобы заплатить за квартиру, – Амар мог делать все это без долгих разговоров о том, как он кого‐то разочаровал. Он хотел жить так и никак иначе. Хотел, оглядываясь назад, не чувствовать, что чего‐то лишился.
Худа моргнула и встревоженно свела брови.
– Пожалуйста, Худа. Я хочу побыть один. Всего минуту.
Он прошел мимо нее в направлении парковки, где мог выкурить сигарету, но, оглянувшись, убедился, что сестра не последовала за ним, и резко свернул за угол, где ковер в коридоре поглотил звук шагов.
– Добро пожаловать вновь, – приветствовал его бармен. – Должно быть, не слишком веселая свадьба.
Амар попытался улыбнуться.
– Вам повторить?
Амар положил двадцатку:
– Двойной.
Бармен присвистнул:
– Такая тоска, да?
Кто‐то в баре пошутил насчет «сухих» свадеб, заявив, что это никакой не праздник, зачем, мол, затевать все это, и Амар ощутил тяжелую дурноту. Нечто подобное он чувствовал в средней школе, когда слышал что‐то не предназначенное для его ушей. Он потянулся к салфетке, разорвал надвое, потом на четыре части, но тут появилась выпивка.
Нужно сбавить темп. Он поднял руку, и бармен вернулся к разговору с клиентом на другом конце стойки. На экране ТВ играли «Уорриорз»[26], и Амар представил гостиные по всей стране, где на экране – баскетбольный матч, и семья собралась посмотреть, и отец открыл банку пива и предложил сыну, которому уже двадцать один год, – никакого позора, ничего не делается втайне. Амар считал, что так должно быть везде в мире, легко и просто.
Он хотел сказать «Я-Али». К концу декламации он даже попытался избавиться от мысли о том, что вновь почувствовал себя дома. Что само имя отзывалось в нем биением сердца. И он подумал: может быть, оно в моей крови. Дед рассказывал ему о боях Мохаммеда Али, которые показывало телевидение всего мира. Дедушка смотрел их даже в Индии. Тогда толпа скандировала «Али, Али!» и дед ткнул Амара пальцем в грудь и сказал: «Видишь, даже на Луне и повсюду на Земле, в любой деревне, это имя будет звенеть и звенеть!»
Сегодня Амар задался вопросом, уж не отвернулся ли он от чего‐то куда более значимого, чем ему казалось, в ту ночь, когда поспешно складывал вещи, думая только о своем гневе, о том, каким суровым и жестким был с ним отец. Не отвернулся ли от того, кем он был. «Это харам!» – вопил отец в ту ночь, когда он сбежал из дома. Они спорили в коридоре, рядом с лестницей. Какой смысл в жизни, прожитой в страхе адского пламени и ничего больше? Амар думал: «Если пламя существует и я должен гореть, лучше гореть в аду за собственные поступки, чем подчиниться человеку, заставляющему меня вести себя не так, как я хочу, и спасаться ложью».
Он не знал, что именно обнаружил отец в тот раз. В тот год Амара бросало из одной крайности в другую. Он ни о чем не думал, доказывая себе, что способен на это, и когда отец припер его к стенке, то понял, как устал прятаться. Они скандалили яростно, как всегда. Но когда отец поднял руку, чтобы для пущего эффекта замахнуться на него, Амар сжался.
И был другой момент, о котором никто не знает. Кошмар, от которого он даже сейчас просыпается весь в поту в своей квартире. Отец ударяется спиной об оконную раму, и Амар по тому, как пульсирует рука, понимает, что сам ударил его! Ударил отца в челюсть и оттолкнул так, что тот разбил стекло. Осколки разлетелись по полу, когда он отступил. Именно этот звон, а может быть, почти полное отсутствие отцовской реакции заставили Амара очнуться. Он отступил.
Они смотрели друг на друга, словно не узнавая. И молчали. Даже когда его мать поднялась наверх и поглядела на обоих, то прищурилась и покачала головой, явно упрекая отца. Потом она встала на колени, сложила ладонь ковшиком и стала собирать в нее острые осколки. «Довольно, – сказала она отцу, и ее голос дрожал с каждым очередным падением осколка в ладонь. – С меня довольно!» В этот момент он понял, что отец не поправит ее. Даже не поднимет руки, чтобы коснуться своей челюсти.
Той же ночью он собрал вещи. Позвонил Саймону и сказал: «Я поживу у тебя несколько дней, а потом свалю из этого города». Стоявшая в дверях Хадия пыталась переубедить его: «Тебе обязательно уходить? Все можно уладить. Подобные ссоры проходят». Он сказал, что не может остаться. Не потому, что хотел жизни, в которой волен поступать как ему угодно, и не потому, что Амира не любила его, не потому, что он больше не может пытаться стать тем человеком, которого она полюбит, и не из‐за ссоры с отцом. А потому, что, когда острая боль от его слов унялась, он мысленно увидел будущее, в котором прощал отца и, может быть, отец прощал его. Они и раньше были неосторожны в словах и, как вода, были изменчивы, могли вернуться в прежнее состояние, которое от них требовалась.
Амару нужно было убедиться в том, что он ушел и не вернется, потому что он не мог смотреть в глаза отцу после того, как ударил его. Когда стекло треснуло, отец даже руки не поднял, чтобы ответить. Отец, который старел, который уже тогда тревожил Амара, когда тот видел его на прогулках: белоснежные волосы, медленная походка и осторожные попытки сесть, словно болели колени. В последний раз они смотрели друг на друга, когда мать стояла на коленях на ковре, и Амар уловил выражение глаз отца, которое мог истолковать только как преданность. Тот словно пытался сказать: «Я с тобой. Я на твоей стороне. Я сохраню твою тайну».
Если бы отец ответил ударом на удар, проклял бы его, сказал маме: «Смотри, какой презренный сын у нас, какой batamiz», – все что угодно, – может быть, он и вернулся бы домой. Наказание было бы милосердием, знаком того, что этот случай остался в прошлом. Точка. Конец предложения. Без наказания он и представить не мог, как оправиться от позора. Не мог простить себя за то, что поддался ненависти, которую испытывал к отцу, поддался желанию ранить его так же, как тот ранил сына.
Теперь он мельком оглядел сидевших в баре людей, наклонил стакан, так что несколько последних капель соскользнули по направлению к стойке, закрыл глаза и услышал мамин голос из давнего прошлого, такой смутный и прерывистый, что казалось, он доносится из сна. «Что означает “позор”?» – «Когда ты не можешь смотреть людям в глаза. Когда тебе страшно это сделать».
Саймон заехал за ним перед рассветом, и Амар в последний раз вышел из дома. «Если я действительно ненавижу это место, – думал он, – если я действительно готов уйти, то уйду не оглядываясь». Но он оглянулся. Небо начинало светлеть, маленькие листья магнолии трепетали, словно это был самый обычный день. Звезды уже тускнели. Он успел увидеть дурацкий баскетбольный обруч с дурацкой порванной сеткой и дурацкое окно спальни. Он оглянулся и даже подумал: «Если в моем окне появится лицо Хадии, я передумаю и останусь». Он смотрел, пока Саймон не коснулся его плеча и не спросил: «Ты уверен»? Амар кивнул, потому что не мог говорить. Он чувствовал ужас мальчика, которого впервые отвезли в школу. Машина стала выезжать на мостовую. Саймон вел медленно, тихо наблюдая за ним, возможно думая, что Амар попросит ехать обратно, вернуть его домой. Но Амар был храбрым.
Тогда он считал это храбростью. Теперь же думал, что, возможно, это было трусостью. Но чем бы это ни было, он увидел отца лишь несколько часов назад – наблюдал, как он гуляет в голубом свете их заднего двора, и подумал: «Если бы даже я вышел во двор, приблизился к нему, встал бы плечом к плечу, тем более что теперь мы одного роста, все равно никогда мы не будем близки, как бы ни были рядом. Стоять бок о бок, лихорадочно копаться в мыслях, пока не найдется несколько слов, – все это только подчеркнет то, что нас больше нет и не будет, это невозможно».
* * *
– Что ты сказала ему? – спросила Лейла.
– Ничего.
Худа явно была раздражена. Лейлу всегда удивляло, когда Худа давала волю раздражению. Она всегда рассчитывала видеть Худу сдержанной и почтительной.
– Почему же он выбежал отсюда?
В зале раздавались шепотки. Люди общались, пока не началась речь.
– Я всего лишь сказала ему, что нужно познакомиться с Тариком.
– Кто просил тебя вмешиваться?
Худа смотрела на нее так, будто презирала. Лейле тоже не понравились собственные слова, то, как легко она выплеснула свою тревогу на дочь.
– Хадия попросила.
В голосе Худы звучали резкие нотки. У Лейлы началась мигрень. Шея ныла. Она больше не испытывала радости от свадьбы с той минуты, как увидела, что Амар разговаривает с Амирой Али. Лейла даже не могла объяснить, почему эта сцена так ее расстроила.
– Мы должны быть очень мягкими с Амаром. Осторожными. Чтобы не расстроить его.
– Да. Не дай нам боже ранить чувства Амара. Не дай нам боже сказать ему что‐то или попросить хоть толику уважения к кому‐то из нас.
Худа подняла руку и показала крохотный зазор между большим и указательным пальцем. Лейла прижала два пальца к виску:
– Он сказал, куда идет?
– Сказал, что хочет побыть один хотя бы минуту.
Лейла хотела найти Амара и заверить его, что тот может познакомиться с Тариком, когда пожелает. Но на помосте появился мулла Бакир, сказал «салам», и зал хором ответил на приветствие. Она должна остаться и слушать. Он был добр к ним – поговорил с Рафиком, когда Амар только начал причинять им неприятности, но потом проявил уважение к их частной жизни, не вмешивался, но часто хвалил их за успехи Хадии. Сегодня он будет читать никах[27] для нее.
Лейла повернулась к Худе, но той уже не было рядом. Оставшись одна, Лейла внезапно почувствовала опустошение. Этого вечера она ждала много лет. Надеялась, что Амар приедет, и возликовала, увидев его. Теперь же находилась в таком напряжении, что хотела лишь одного – чтобы ночь прошла без происшествий. Хотела, чтобы подступившая тошнота при виде Амара и Амиры Али прошла без следа, а эта их встреча была мимолетной. Вот бы знать, что поздоровались они из вежливости, а их короткая история навсегда осталась в прошлом. Она хотела, чтобы Амар веселился на свадьбе. Чувствовал себя своим. Чувствовал, что ему здесь рады. Так, чтобы к концу ночи он захотел остаться, а если и уехать, то с намерением снова их навестить. Теперь, когда она увидела его, было трудно представить, что прошло три года. Целая жизнь, в которой она не могла поговорить с сыном, не знала, как он там, где он, и сама возможность вновь пережить такую разлуку была невыносимой.
Тарик внимательно слушал и кивал, когда мулла Бакир говорил о браке как о благословении. О том, что люди созданы, чтобы искать друг друга. Несмотря на то, что она почувствовала, когда впервые узнала, что дочь пошла против ее воли, сейчас она все же не могла не любить Тарика. Он будет хорошим мужем ее дочери. Груз свалился с ее плеч, когда появился тот, кто станет заботиться о ее дочери, отвечать за ее безопасность, будет знать, что она вернулась вечером домой с работы, будет рядом. Из всех этих мелочей и складывалось чувство уюта и комфорта, а Лейла больше всего хотела, чтобы у дочери была комфортная жизнь.
* * *
Хадия поблагодарила муллу Бакира за речь. Тарик отошел, пока эти двое беседовали.
– Ты первое поколение нашей общины. Большая честь для меня, – сказал мулла Бакир, прижав руку к груди.
Скоро начнется обряд никаха. Мулла Бакир покинул помост, и Хадия, поискав глазами Тарика, увидела, что тот говорит с Амаром. Очевидно, слова Амара развеселили Тарика. Тот улыбался, словно эти двое уже освоились друг с другом. Может, они никогда не станут той семьей, которую она себе представляла и о которой мечтала. Но они могут быть друг для друга кем‐то еще.
Они заметили, что Хадия стоит одна, и подошли к ней. Амар сел рядом.
– Я только что узнал, что ты любишь командовать, – заявил Тарик, подмигнув Амару.
– Неужели? – улыбнулась она. – Он дал тебе какие‐то советы?
– Никаких, – сказал Амар, обращаясь к Тарику. Судя по тону, он шутил.
Весь зал выглядел декорацией к фильму. На помосте с обеих сторон красовались затейливые цветочные украшения, диван стоял на великолепном персидском ковре, и Хадия, переводя взгляд с брата на будущего мужа, чувствовала, что это начало новой, завершающей главы ее жизни.
– Амар рассказывал также о том, каково это – быть поваром, – добавил Тарик.
У Хадии перехватило дыхание. Она постаралась ничем не выказать удивления, даже не взглянула на Амара, только кивнула. Словно все это уже знала. Она не хотела, чтобы Тарик счел ее брата лгуном. Это был абсолютно животный инстинкт: защищать свою стаю даже в мелочах, несмотря на то что Тарик – человек, который вот-вот станет ее семьей.
– Это правда. – Амар коснулся колена Хадии, словно призывая ее повернуться. – Я работаю неполный день, но мной довольны.
Повар, работающий неполный день. Может, это означает, что он способен отвечать за то, что делает. Может, ее брат не боится тяжелой работы. Может, работает полдня, чтобы посещать колледж.
– Ты должен приготовить что‐нибудь для нас, – сказал Тарик.
– Помнишь, когда… – начала она.
– Я думаю об этом каждый раз, когда готовлю, – перебил Амар, словно разволновался от осознания того, что у них одни и те же воспоминания. – Кулинарное шоу Хадии, – пояснил он Тарику, стараясь не исключать его из беседы.
Он был в прекрасном настроении. Все‐таки это была отличная идея – пригласить его. Амар рассказал Тарику, как Хадия готовила, комментируя каждый свой шаг с каким‐то особенным акцентом. Поразительно, какой счастливой она чувствует себя, когда слышит, как Амар делится историями, которые знал только он или Худа. Она с нежностью вспоминала утренние часы выходных дней, когда мама и папа спали, а она с братом и сестрой поднимались пораньше посмотреть лучшие мультики. Все трое в пижамах, такие маленькие, что приходилось взбираться на стулья, чтобы достать до стойки. Она готовила им завтрак, приговаривая, как это делают в кулинарных шоу на телевидении. «Вот так, – произносила она после каждого действия. – Прелестно! Voilà!» Она театрально разбивала яйца в стеклянные миски и выуживала осколки скорлупы, когда эти двое отворачивались. Амар терпеливо ждал еду, прислонившись щекой к холодной стойке, и смотрел на сестру с выражением, как она сейчас понимала, восхищения и уважения. Потом она ни разу не встречала точно такого выражения в глазах других людей.
Все шло прекрасно. Тарик смеялся именно тогда, когда Амар хотел быть смешным. Если на свете и существовал идеал гармоничной семьи, то сейчас их троица была к нему близка, и ей следовало быть счастливой.
– Как тебе твоя свадьба? – спросил Амар, после того как в беседе возникла пауза.
Тарик безразлично хмыкнул, прежде чем пояснить:
– Наслаждаться особенно нечем. Мы сидим. Мы улыбаемся. Слишком долго говорим с гостями.
– А ты? – спросила Хадия, кладя руку на колено Амара. – Как тебе все это? Особенно с учетом того, сколько здесь знакомых.
Она пристально посмотрела в его темные глаза, пытаясь понять, что он действительно испытывает. Тарик, словно почувствовав, что она хочет поговорить с братом, всмотрелся в другой конец зала и помахал кому‐то.
– Честно говоря, видеть знакомые лица оказалось приятнее, чем я ожидал.
– Не так уж это и ошеломляет. Верно?
Он немного подумал.
– Испытываю неожиданное утешение. И даже от этого трудно.
– По-прежнему поэт, – улыбнулась она, покачав головой.
Ведущий вышел на помост и объявил, что настало время никаха. Двое мулл, представлявших ее и Тарика, приблизились к помосту, и хотя она знала, что сегодняшняя ночь вела именно к этому, сотня крошечных крылышек затрепетали в животе, и голова закружилась.
– Удачи, – прошептал Амар, поцеловал уголок ее лба и встал. Ей так не хотелось, чтобы он уходил. Она бы подержала его за руку. Поблагодарила за приезд, взяла бы с него обещание в скором времени побольше рассказать о стряпне, обо всем на свете. Но он уже шагнул к Тарику, чтобы пожать ему руку. Обнял будущего зятя. «После того как ты сбежал, я стала спать с открытым окном, – едва не вырвалось у нее. – Даже сейчас, когда идет дождь, я немного колеблюсь, прежде чем закрыть окно». Но времени не было. Амар спустился вниз. Она наблюдала, как он слился с другими костюмами в толпе.
Ведущий попросил тишины. Хадия смотрела на свои ладони не потому, что пыталась выглядеть такой застенчивой, как хотела мама, но потому, что внезапно почувствовала: эти десять минут скрепят ее решение, и она хотела полностью отдаться моменту. Голова по‐прежнему кружилась. Все ерзают на стульях. Свет люстры отбрасывает причудливые тени. Она щурится, когда смотрит наверх. Скоро расстояние между ней и Тариком немного уменьшится. Фотограф начнет делать снимки, и ей позволят открыто касаться его, громко смеяться. Мама и папа наконец перестанут расстраиваться из‐за того, что они с Тариком вместе, но никак не поженятся. Она станет женой. Какое странное и архаичное слово! Она вместе с Тариком переедет в новую квартиру на Среднем Западе, где они получили работу.
Муллы начали читать стихи, которых она не понимала. Тетушка протянула ей Коран и шепотом велела читать. Подруги подняли над ней красную ткань, и освещение снизу изменилось. Хадия взглянула на Худу и Дани, прилетевшую на свадьбу с другого конца страны, их глаза были полны слез. Замужние женщины из общины стали растирать сладкую кукурузу, превращая ее в хлопья, которые падали на красную сетку. Руки Хадии дрожали. Тарик смотрел на нее так, как во время экзаменов. Каким образом она совершила столь невероятный прыжок, с таким упрямством, с такой непреклонной смелостью отстаивая свое решение? Когда‐то она была лишь девушкой, выкрасившей прядь волос в синий свет, и в какой восторг привела ее такая мелочь, позволившая взять жизнь в собственные руки!
Она оглядела толпу. Мамины губы быстро двигались: она молилась за дочь. Хадия успокоилась. Ей тоже следовало бы за что‐то молиться. Мама всегда твердила им, что следует молчать во время никаха и вложить всю энергию в молитву, что это священное время, когда что‐то невидимое во Вселенной раскрывается и оттуда сходят ангелы, чтобы стать свидетелями памятного события. «Пожалуйста, Боже, – молилась она. – Пусть наш брак будет удачным и счастливым. Дай нам сохранить, что имеем. Позволь нам создать любящую семью. И пусть я всегда буду чувствовать, что это моя жизнь, и дай прожить ее достойно, со смыслом и до конца».
* * *
У Тарика было крепкое рукопожатие, резкие черты лица и спокойный характер. Он казался расслабленным даже на сцене, на глазах у всех. Он будет хорошим мужем для Хадии. Хадия была подвержена приступам беспокойства, одержима планированием. И она была не из тех, кто легко меняет планы в последнюю минуту и способен расслабиться. Тарик из кожи вон лез, чтобы быть любезным с Амаром. Он первым помахал Амару, увидев, как тот идет к помосту, и сказал: «Ты, должно быть, Амар». Тарик задавал ему вопросы с искренним любопытством и интересом, и Амар не уклонялся от них, по крайней мере открыто.
Сейчас Амар смотрел на жениха и невесту. Над Хадией держали красную ткань, подобно балдахину. Менее чем через двадцать минут он тайком выберется во двор. Он ищет Амиру взглядом. Она так же, как и он, нервничает и не находит себе места? Вот она – сидит за средним столом рядом с матерью. Из уважения к церемонии никаха накрыла голову дупаттой, так что на виду были одни браслеты. Тетушка Сиима постарела. В зале царила абсолютная тишина. Если он посмотрит на свои руки, если молитвенно их сложит, захочется ли ему помолиться? Если нужно молиться за семейную жизнь Хадии с Тариком, сумеет ли он заставить себя сделать это?
Амар узнал муллу Бакира. Много лет он стоял в мечети, слушая, как читает молитвы мулла Бакир, сидел в мечети, когда тот произносил речи. К тому времени как Амару исполнилось шестнадцать, стало ясно, что он не будет похож на других мальчишек из общины, которые помогали приносить и раздавать еду, а также убирали со столов, когда речи заканчивались. Это они сидели в первом ряду и внимательно слушали, а потом вскидывали руки, готовые забросать муллу вопросами. Но мулла Бакир никогда не менял отношения к Амару, продолжал с доброй улыбкой приветствовать его, словно он был таким же, как остальные мальчики.
Даже дети, сидевшие рядом с родителями, получили приказ не шевелиться и сложить руки вместе, словно подставляя их под невидимую струю воды. Он же не хотел ждать. Он оглядывался, пока не заметил родителей, стоявших бок о бок, лицом к помосту. Мама закрывала рукой рот, как всегда, когда боялась, что заплачет. Отец держал руки за спиной.
Никах подходил к концу. Мулла Бакир призвал всех молиться. В зале по‐прежнему тихо. Он чувствовал, что все гости погружены в осознание важности этого момента. Амар опустил глаза на свои руки. Подушечкой большого пальца левой руки он растирал костяшку большого пальца правой. Амар крепко сжал челюсти, чтобы не произнести про себя ни слова, но все же в голову пришла мысль: «Боже, если ты здесь и слышишь меня, дай Хадие счастливую жизнь и настоящую любовь. Пусть муж уважает ее, боготворит и будет нежен».
* * *
Церемония закончена. Ее дочь вышла замуж. Лейла, к своему удивлению, обнаружила, что плачет. Она крепко зажимала рот, но слезы лились рекой. Скоро она заставит себя остановиться, но пока что отдалась потоку эмоций. Хадия смотрела на лежавший на коленях Коран, и Лейла на мгновение увидела девочку, которой она была, слишком маленькую для своего возраста и такую смышленую; люди в бакалейных магазинчиках видели в ней что‐то такое, чего Лейла, постоянно находившаяся рядом с дочерью и не имевшая других детей, с которыми можно было ее сравнить, не замечала. Теперь ее первый ребенок выходит замуж, и она чувствовала, как благодарна Богу. Рафик положил на ее плечо тяжелую руку. Она повернулась к нему. Его глаза тоже блестели. Когда он кивнул ей, она поняла: они вместе подошли к этому моменту.
– Mubarak, – сказал он ей, и она повторила то же самое, «поздравляю».
Их окружила толпа гостей, прежде чем они успели поздравить дочь и зятя. Лейла и Рафик отошли друг от друга. Лейла обнимала женщин одну за другой, Рафик пожимал руки всем мужчинам. Лейла двигалась по инерции, губы сами произносили «спасибо», но в голове было пусто. Каждый раз, когда людской поток редел, она смотрела на дочь, от которой исходило сияние – именно сияние, словно то, что мать говорила ей в детстве, было правдой: всего раз в жизни человека во время никаха небеса разверзались, и ангелы спускались, осыпая новобрачных благословениями.
Потом к ней подошла Сиима Али, и Лейла невольно поискала взглядом Амиру. Но Амиры не было. Амар стоял сбоку от помоста и разговаривал с Худой. Лейла повернулась к Сииме и улыбнулась.
– Мы так счастливы за тебя и брата Рафика, – сказала Сиима.
– Надеюсь, следующей мы отпразднуем свадьбу твоих детей, иншалла, – ответила Лейла, и Сиима улыбнулась.
Какое странное время в их жизни: дети подобны бумажным корабликам, которых родители спускали на воду и наблюдали, как они отплывают.
– Хадия выглядит прелестно, – похвалила Сиима. – Я всегда питала к ней слабость.
Лейла это знала. Крошечная ранка, которая иногда заявляла о себе в присутствии Сиимы, снова заныла. Хадия также относилась к Сииме с благоговением, которого Лейла никогда не понимала. Сиима присматривала за ее детьми, пока Лейла была в больнице, и, должно быть, именно в те дни она произвела на Хадию впечатление, хотя дети, скорее всего, забыли обо всем этом.
Видеть Сииму в этот день, когда Амира и Амар оказались в одном помещении, означало вспомнить о тайне, которую делили их матери. Они чуть дольше обычного смотрели друг другу в глаза, словно признавая это, а потом улыбнулись так, что Лейла поняла: они могут общаться спокойно, прошлое осталось в прошлом.
– Да, – сказала она наконец, – Хадия прекрасно выглядит. Она впервые выразила эту мысль вслух. Пока Хадия росла, Сиима часто хвалила ее, а Лейла молча возражала. Оставаясь наедине с дочерью, она напоминала, что главное в жизни – смирение и внутренняя красота. А Хадия, тогда еще девочка, вырывалась из объятий Лейлы, и если в этот момент и смотрела на нее, взгляд был мрачным, словно Лейла отбирала у нее похвалы или хуже – не признавала.
Но может, все было бы хорошо, может, расстояние между Лейлой и Хадией сократилось бы, высказывай Лейла хоть иногда свои чувства к дочери. Если бы она говорила, что Хадия прекрасна и заботлива, что она прирожденный лидер, что может сделать все, за что возьмется, что она умна настолько, что это радовало и пугало Лейлу. Она не знала, какова будет жизнь женщины, подобной ее дочери. Сумеет ли она помочь Хадие, направляя ее в нужное русло?
* * *
Настало время подавать еду. Время на свадьбе, казалось, тянувшееся так медленно, вдруг ускорилось. Официанты поднимали крышки с серебряных блюд, и зал неожиданно наполнился ароматом пряностей. Гости выстраивались в очередь за угощением. Худа перечислила блюда, которые принесет сестре и Тарику: хайдарабадское бирьяни, курица тикка в соусе масала, творожное карри и шпинат. Потом на постамент вышел папа, и Хадия вдруг поняла, что с нетерпением ждала, когда же он ее поздравит. Как ни удивительно, мама быстро смягчила свое отношение к Тарику, даже спрашивала о нем по телефону и не возражала, что они до свадьбы проводят время вместе. Но папа избегал всяких разговоров о нем, даже когда до свадьбы оставалось совсем немного.
Она почувствовала, как сердце забилось с надеждой, когда он поднялся наверх. Она отошла от Тарика и направилась к отцу, нарушив обычай, по которому невеста сидит смирно и ждет, пока к ней подойдут. Она знала, что много лет обижала родителей, постоянно отвергая их попытки найти человека, который пришелся бы им по душе. Мать любила напомнить, что все остальные девушки в общине привыкли слушаться родителей и следовали их воле.
Она надеялась, что отец взглянет на нее с любовью и гордостью – тем же взглядом, как в тот день, когда она прибежала домой с известием, что ее приняли в медицинскую школу. Даже сейчас все, чего она достигла, все, чем гордилась, делалось не только для нее самой, но в надежде, что родителям придет в голову мысль: это моя дочь Хадия! Папа сжал ее лицо ладонями и поцеловал в лоб.
– Ты счастлив? – вырвалось у нее.
– А ты? – в свою очередь спросил он, не сводя с нее глаз.
Она кивнула, словно по‐прежнему оставалась маленькой девочкой.
– Тогда счастлив и я. Как же мне не быть счастливым? У меня появился сын.
Он никогда не говорил, что ее личное счастье связано с ним. И даже не намекал, что когда‐нибудь назовет Тарика сыном. Отец отвернулся от Хадии и выступил вперед – обнять Тарика.
* * *
Скоро он уйдет, чтобы ее найти. В праздничном зале шли оживленные разговоры. «Двор», – сказала она. Тогда он молча глянул на нее – только чтобы убедиться, что не ослышался. Он никогда не забывал ее глаз, их форму, ее темные ресницы и то, как менялся цвет ее радужки при солнечном свете и когда она плакала. Глаза казались карими, когда она носила коричневое. Они переливались изумрудно-зеленым, когда она надевала зеленое. Летом, когда она загорала, его еще больше волновала эта перемена. Но он забыл одно тревожное обстоятельство: придется уводить взгляд в сторону, чтобы вновь собраться с мыслями. Сегодня она смотрела на него так же серьезно, как всегда. И он понял, что может ничего не опасаться, согласившись на встречу.
Осталось пять минут. Он так долго глядел на часы, что казалось, слышал их тиканье. Столы вокруг него пустели. Почти все стояли в очереди в буфет, и хотя он был голоден, даже не мог подумать о еде. Через четыре минуты он уйдет отсюда. Если бы только можно было покурить, успокоить нервы. Если бы можно было заглянуть в бар, выпить всего глоточек.
Какой‐то старик смотрел на него и махал рукой. Амар огляделся – может, он зовет кого‐то еще. Но старик улыбнулся и показал на него, словно хотел сказать «да-да», оперся о трость и кивнул. Амар подошел к нему. Старик показал на пустое место рядом с собой. Амар сделал вид, что не заметил, и остался стоять в ожидании, пока старик заговорит.
– Ты мальчик Рафика. Давно не встречались. Помнишь меня?
До этого момента Амар его в жизни не видел.
– Ты был вот таким, когда я приезжал. – Старик показал на фут от пола и погрозил пальцем. – Ты был избалованным мальчишкой – изводил маму и папу, а если они всего лишь смотрели на тебя с таким видом, словно собирались пожурить, ты начинал плакать. Я старый друг твоего деда. Ты очень на него похож. И осанка такая же. И этот жест, когда ты смотришь на часы, – твой дед делал именно так. Я подозвал тебя, чтобы получше разглядеть. Удивительно! Твой отец был похож на своего отца, но ты – точная копия. Он никогда тебе не говорил?
Амар покачал головой. Четыре минуты… но он сел. Он никогда не видел деда или кого‐то из его знакомых, если не считать отца. Ребенком Амар думал, что отец рано осиротел, и не мог представить, как же он смог идти по жизни один с такого юного возраста. Амар слышал, как старик объясняет, что прилетел из Аризоны с внуком Джавадом, чтобы посетить свадьбу внучки старейшего друга.
– Такой тяжкий удар – потерять друга. Ты слишком юн, чтобы это понять. Твой дед умер очень молодым. Твой отец был совсем мальчиком. Ты не только теряешь друга, но впервые понимаешь, насколько близок к смерти.
Амар подумал об Аббасе, который выступил вперед, чтобы принять на себя весь гнев тетушки Сиимы за разбитое Амаром окно даже после того, как тетушка пригрозила сыну, что ему придется заплатить из своих скромных сбережений.
– Как жил мой отец после смерти деда? – Он и не подозревал, что всегда хотел это знать, пока не спросил.
– Ему трудно пришлось. Они остались вдвоем с его матерью. Каждый раз, когда я навещал их, казалось, он становится все взрослее. Он пытался взять на себя ответственность за семью. Пытался заботиться о матери. Очень трудолюбивый мальчик. Но ты же знаешь отца. Он никогда не покажет, каково ему. Его отец был таким же. Может, и ты такой? Он много раз навещал меня. Всегда приносил сладости на Ид. Сам принес приглашение на свою свадьбу. Пришел ко мне, прежде чем уехать сюда. Я словно с сыном простился. Потом, много лет спустя, мой сын перевез всех нас в Аризону. Твой отец навещал меня каждый раз, когда приезжал в Аризону по работе, даже если ему приходилось брать напрокат машину и ехать два часа, чтобы добраться до моего дома. И почему? Всего лишь потому, что я был другом его отца. Кто я ему? Чужой старик. Редкий человек твой отец. Таких теперь нечасто встретишь.
Слушая похвалы отцу, Амар чувствовал, что в груди растет нечто вроде воздушного шара. Амар боялся, что заплачет, если шар лопнет. Его обманули. Лишили возможности узнать лучшее об отце. Отец приберег доброту для других. Амар оглянулся, собираясь извиниться и уйти, но прежде хотел сделать хоть что‐то для старика.
– Принести вам что‐нибудь? Еду или напиток? – спросил он.
Старик отказался. Его внук стоял в очереди за едой.
– Что угодно? – настаивал Амар, спрашивая себя, не хотел ли он, чтобы старик посчитал, будто добродетели отца перешли к сыну.
Старик улыбнулся:
– Если бы ты мог принести чай, так чтобы мой внук Джавад не увидел… Меня держат на строгой диете. По-моему, так жить – просто грех. Ни сахара, ни риса, ни… – Он стал перечислять, чего ему не позволяют больше есть, но Амар встал.
– Две ложки сахара, пожалуйста, – попросил старик и подмигнул. – Только с верхом.
Амар спешил – отчасти потому, что Амира уже ждет, а отчасти потому, что хотел принести чай как можно скорее, чтобы старик смог насладиться, прежде чем вернется внук. Очередь за едой двигалась медленно, мама была занята, проверяя, какое блюдо нужно вновь наполнить. И хотя он думал, что принадлежит к людям, чьи намерения чисты, все же поймал себя на том, что ищет глазами отца, когда нес чашку старику, – надеялся, что отец увидит, кому он несет чай.
* * *
Худа поставила тарелки на маленький столик, предназначенный для Хадии и Тарика. Тарик немедленно принялся за еду, Хадия положила себе рис в соусе тикка и подула на вилку, прежде чем отправить ее в рот. Еда оказалась восхитительной, но у нее не было аппетита. В зале эхом отдавались голоса сотни гостей.
– Мне действительно нравится Амар, – заметил Тарик.
– Всем нравится Амар, – ответила она.
Тарик замолчал, ощутив грусть в ее голосе. Она утаивала от него Амара – и всю историю его жизни, и его влияние на Хадию. Тарик не привык совать нос в чужие дела и предпочитал выждать, пока она не будет готова рассказать сама. Страх, охвативший ее, когда брат смешался с толпой, исчез, но неприятный осадок остался. Она гоняла рисинки вилкой по тарелке. Это правда – все любили Амара. Но быть к нему ближе означало, что это чувство обожания станет более сложным – возникнет желание сделать что‐то, чтобы облегчить ему жизнь. Ей было больно от понимания того, что сделать можно очень мало. Она прижала белую салфетку к губам и промокнула соус.
«У тебя есть брат? – удивился Тарик, когда она давным-давно упомянула об Амаре. – Ты говорила только о Худе». Это больно ужалило. Хадие казалась фальшивой манера, с которой она говорила с другими об Амаре, и с ходом времени она все меньше упоминала о нем. Она поняла, что хочет всячески обелить себя в тех событиях, в которых невольно прочитывался подтекст о не заслуживавшей доверия натуре Амара, о нездоровых склонностях Амара, о тайнах Амара. Но ее старания исключить себя из рассказов о нем возымели эффект противоположный тому, которого она, возможно, добивалась: вместо того чтобы утешаться сочувствием друзей, слушать, как они ее оправдывают и твердят, что человек сам себе выбирает дорогу в жизни, а Амар, к несчастью, выбрал самую трагическую, ей приходилось заставлять себя терпеть их сочувствие, ничего не испытывая. Добрые слова не могли коснуться тех затаенных уголков души, где гнездилось чувство вины, которое она скрывала от всех, даже от Худы.
Хадия не могла точно вспомнить прошлое. Не могла точно указать, в какой из тысячи раз он наклонился к ней, чтобы прошептать: «Не скажешь папе?» – и она шептала в ответ: «Не скажу». Не могла точно определить: вот он, момент, когда я впервые подвела его, и это стало моей ролью в его судьбе. Она не могла оправдать себя тем, что хранила его тайны, хотя бы потому, что для него было бы лучше, если бы она выдала их, или тем, что она раскрыла те секреты, которые следовало охранять. Она не могла простить себе жажду соперничества, как и не могла во всем обвинять именно эту свою черту. Не могла сказать, что дело в отце, отдавшем часы ей, а не ему, – потому что она всегда хотела их получить и сделала все, чтобы стать ребенком, достойным получить подарок. Груз вины она могла нести, не задаваясь вопросами и не желая ничего отрицать, лишь потому, что обстотельства их жизней сейчас оказались на поверхности. Факты были очевидны. Это она сидит под светом люстры, усыпанная драгоценностями, а ее брат бродит по залу, желая быть где угодно, но не здесь, или хуже того – желая вернуться обратно и стать таким же любимым, таким же радушно принятым, как дома.
2
ПОДХОДЯ КО ДВОРУ, АМАР ПОЧУВСТВОВАЛ знакомое напряжение – такое же, как много лет назад, когда страх быть пойманным подгонял его. Надежда увидеть Амиру превращала тело в одно гулкое сердцебиение. Облака быстро неслись по небу, где почти не было видно звезд, зато луна светила так ярко, что казалось, кто‐то специально поместил ее туда, чтобы освещать его, как прожектором. Неужели он хотя бы однажды, за все прошедшие годы и месяцами ранее, когда они уже перестали разговаривать друг с другом, сомневался, что все еще любит ее?
Амира сидела на цементном полу. Красная отделка платья казалась бордовой, зелень – почти черной, колокольчики звенели при каждом движении. Губы были фиолетовыми из‐за темноты или холода, волосы стянуты в тугой узел, только несколько выбившихся волосков отливали серебром, и когда она встала, чтобы приветствовать его, движения ее тела поглотили все его внимание. Хотя она помахала ему с застенчивым видом, ее улыбка была широкой и уверенной.
Невозможно. Невозможно, чтобы он вообще какое‐то время мог не любить ее. Невозможно – с того самого дня, когда любовь к ней впервые заявила о себе: на той вечеринке много лет назад, когда она подняла глаза от стакана с газировкой, которую пила через полосатую соломинку, а потом подошла к тому месту, где он стоял, прислонившись к стене, и как‐то пытался себя развлечь. Она задала первый вопрос, и он, тот, кто почти ни с кем не разговаривал, ответил, а потом задал собственный. Тогда ему было всего семнадцать. В ту ночь он вырезал на подоконнике их инициалы.
– Мне показалось, что ты передумал, – прошептала она.
– Мне тоже так казалось.
Он не знал, почему так отчаянно лжет, но она рассмеялась.
– Сколько у нас времени? – спросила она.
Слишком мало. Но он пожал плечами. Они уселись на цемент, скрестив ноги так, чтобы не сидеть прямо напротив друг друга. Скорее всего, служащие отеля сюда приходили курить. Место не просматривалось из отеля и вообще из любых окон.
– В таком случае давай не будем тратить время зря и поговорим откровенно, – предложила она.
Все та же Амира: берет на себя ответственность, заявляет о своих планах, настолько убедительно, что все окружающие верят, будто хотели именно этого, еще до того, как она предложила.
– Сколько же времени прошло? – спросил он.
– Три года. Может, больше, – ответила она не задумываясь. Атмосфера между ними изменилась по сравнению с той, которую он помнил. Раньше была только нежность. Но сейчас появилось напряжение. Он остро чувствовал как ее тело, так и свое. Конечно, он ощущал это и раньше. Но что‐то в ее голосе, взгляде, которым она смотрела на него, а потом отводила глаза, заставляло думать, что теперь вовсе не так уж и невозможно протянуть руку и коснуться ее. Они полюбили друг друга совсем детьми и были такими юными. Теперь, оглядываясь назад, он это понимал. Иногда в его нынешней жизни ему казалось невероятным, что возможно так горячо любить друг друга вовсе без прикосновений. Но это прошлое. Сегодня на ней блузка с глубоким вырезом, приоткрывающим тень груди. Он глянул на свои руки, лежавшие на коленях.
Сейчас они оба, должно быть, стали другими людьми. Но то, что он испытывал к Амире… Словно все это время он берег ее в каком‐то уголке сердца. Ничего не изменилось, и, увидев ее сейчас, он понял: ничего и не изменится. Он может вернуться к ней в любом возрасте и чувствовать то же, что чувствовал всегда. Амар знал с уверенностью, смущавшей его: не важно, если он в один прекрасный день влюбится и женится. Любовь к Амире останется неизменной и всегда будет существовать как будто сама по себе. И если когда‐нибудь они возобновят отношения, даже пусть всего на один день, если когда‐нибудь она позовет… Грех не грех, если совершен ради нее. Риск не риск.
– Что ты решила изучать? – спросил он.
«Ты любишь просыпаться, когда весь мир еще спит?» «Когда ты была маленькой, ты представляла, что луна следует за тобой?»
– Психологию. С упором на развитие детей.
– Уже закончила университет?
Амира покачала головой. Осенью она поступила в аспирантуру и хотела заниматься исследовательской работой. Она спросила, что изучает Амар. Не дождавшись быстрого ответа, она расстроилась. Это было видно по ее лицу. Подобно его матери, она была очень осторожна и не знала, о чем спрашивать.
– Мне пришлось работать. Но теперь я отложил немного денег и хочу попробовать вернуться в университет.
Все это было правдой. Сейчас он хотел одного: быть с ней честным. Он уже проиграл. Ложь ничего ему не даст, ничего не позволит отыграть.
– Мама и папа однажды упомянули, что ты в Индии.
Она передвинула браслеты вниз, потом снова наверх. Их изгибы поблескивали в темноте.
– Я не был в Индии.
– Я так и поняла, – сказала она и улыбнулась, словно гордясь своей интуицией. Похоже, она расслабилась, когда услышала правду. Ее глаза во мраке были большими, как у кошки.
– Что еще ты поняла?
Она пожала плечами:
– Просто представить не могла, что тебя убедили сделать что‐то такое, чего ты делать не хотел.
Амар молчал. Он хотел измениться ради нее.
– Итак, – сказала она, на этот раз нежно, задавая единственный вопрос, которого не задал бы никто другой, – где ты был?
Листья кружили в воздухе, прежде чем разлететься в стороны. Жемчужинки, свисавшие с ее серег, подрагивали.
– Все было плохо после того, как мы расстались, – сказал он. – Ты же меня знаешь.
Она поморщилась. Он слышал шорох листьев и гадал, такой ли безболезненной будет исповедь Амире.
– Я не мог учиться и не мог сосредоточиться. Ругался с отцом гораздо сильнее, чем говорил об этом другим. Много пил и хотел попробовать что‐то посильнее.
Он помедлил, не зная, как продолжать. Много лет он скрывал от нее свои привычки, но боялся, что она знала. Он всегда думал, что именно поэтому она порвала с ним. Что всему причиной не ее родители, что это просто предлог, поскольку она почти не думала о родителях, пока длились их отношения. Просто она сама устала ждать его.
– Становилось все хуже. И скандалы с отцом были все страшнее. Я чувствовал, что не в себе. А если это и был я сам, то я себя не узнавал.
Звук открывающегося сейфа. Бледное мамино лицо в коридоре. Хадия, спрашивавшая, не видел ли кто‐нибудь ее часы. Амира смотрела на него со страхом и тревогой, и такая реакция щекотала нервы. Даже если эта реакция – просто сочувствие, ничего личного.
– Прежде чем уйти из дома, я стал принимать таблетки, чтобы заглушить голос в голове, который твердил: ты согрешил, ты согрешишь снова, ты отщепенец, отрезанный ломоть. Наконец я почувствовал, что у меня нет иного выбора. Что хочу этого и ничего больше. Один скандал с отцом я не мог ни забыть, ни простить себе. И я перебрался в Лос-Анджелес. Не был уверен, что останусь там, но остался. И сейчас там живу. Трудно вспоминать тот первый год. Я находил временную работу. Помогал перевозить мебель. Водился с теми, кого мама называла дурной компанией. Но года два назад я встретил того, кто помог мне очиститься. Повезло. Тот голос наконец стих, и я почувствовал, что могу дышать. Не легко дышать – просто дышать. И теперь я часто гуляю один по берегу океана, смотрю на пейзаж, ни о чем не думаю. Не могу это объяснить, Амира, но все поменялось. Не то чтобы там я чувствую себя как дома. Но по крайней мере там я не единственный отщепенец.
Он не ожидал, что хотел поделиться всем этим с ней, но удивился тому, что не упомянул, кто же помог ему выбраться. Понял, что не хочет называть ее имени. При мысли о ней в присутствии Амиры все, что он испытывал за последний год к той женщине, словно усыхало. Сжималось.
– Не понимаю, – все, что она сказала – так тихо, что с губ срывались не слова, а что‐то вроде шелеста. – Очистился?
Возможно, ему нужно было просто с кем‐то поделиться или посмотреть, как исказится ее лицо тревогой, или показать то, что будет преследовать ее так же, как ее образ преследовал его все эти годы. Он закатал рукав рубашки и показал ей руку. Даже в темноте была видна россыпь точек, отмечавших путь вены.
«Темная маленькая точечка. Несмываемое пятно. Такое тяжелое и черное, что не может отличить добро от зла».
– О, Амар, – прошептала она.
И коснулась его руки. Руку, а потом и все тело прошило электрическим током. Он отшатнулся, опустил рукав и снова застегнул манжету. В ее глазах блестели слезы.
– Ты не должна никому говорить, – сказал он уже резче. – Ни о том, где я живу, ни о том, что я сделал.
– Мы можем больше вообще друг с другом не разговаривать, но я никогда не предавала и не предам твоего доверия.
Он хотел ей верить.
– Ты все еще… – прошептала она.
Он помотал головой:
– Иногда я чувствую, что это словно было в другой жизни. А иногда совершенно уверен, что снова буду колоться, что это чуть ли не моя судьба. Будто я в тюрьме и жду, когда мне озвучат приговор. Но я знаю, что, если начну, мне больше не остановиться.
Она смотрела на него так, как иногда смотрели другие люди. Как будто их любовь к нему не имела значения. Любовь, которая причиняла больше боли, чем давала что‐то в ответ.
– Я больше не вижусь с теми парнями, которых встретил, когда только приехал туда. Нашел новую работу и подработку поваром в городском ресторане с хорошей репутацией. Я неплохо готовлю. Работа трудная, но меня ценят.
Он не совсем понимал, о чем она думает, счастлива ли за него или такого же мнения о нем, как, по‐видимому, отец.
– Пообещай, что больше никогда не начнешь снова, – сказала она.
– Думаю, это важнее, чем обещания, данные себе, – кивнул он, и она слегка улыбнулась.
Каждый день, проведенный без этого, был подарком, и он боялся, что будет употреблять снова так же неистово, как когда‐то боялся ночных кошмаров. Никогда, никогда. Если это повторится, то не при солнечном свете, а в час, когда небо почернеет – только тогда, только в такую ночь они снова придут за ним.
Амира протянула ему мизинец, как ребенок, и он, как ребенок, зацепил его своим. Его снова прошило током.
– Khassam? – спросила она. «Клянешься?»
– Khassam.
Она поцеловала свой большой палец. Он последовал ее примеру. Она сильно потянула его за мизинец и отпустила. Он подумал, что сейчас она скажет «пора возвращаться», но вместо этого она спросила:
– Помнишь ту вечеринку, когда мы впервые заговорили друг с другом?
Он помнил каждый вопрос. Помнил, сколько птиц сидело на проводах и сколько улетело.
– Меня подговорили подруги, – призналась она, и хотя это случилось так давно, он был буквально раздавлен мыслью о том, что она подошла к нему не по собственной воле. – Все девушки из мечети считали тебя странным. Всегда такой тихий, всегда один. Но я запомнила тебя с того дня, как ты начал приходить к нам, и ты много лет мне нравился. Ты был хорошим, но они этого не замечали. И даже ты сам не замечал. Они не думали, что у меня хватит смелости, но я знала, что, подначив меня, сами того не понимая, сделали огромный подарок. Теперь я могла сделать то, чего хотела, – просто поговорить с тобой.
– Значит, их вызов обернулся удачей для нас…
– Даже зная все, что мы знаем сейчас.
– Особенно зная все, что мы знаем сейчас.
Она грустно улыбнулась ему:
– Знаешь, мама видела нас в тот день, когда ехала домой. Меня отругали в присутствии братьев и отца. Я была так унижена. Брат Аббас заступился за меня. Велел маме успокоиться и сказал: «Конечно, они могут разговаривать друг с другом. Это все вы превращаете обычный разговор в грех. И чего же ожидаете после этого? Мы постоянно видим друг друга и даже не можем вести себя как люди? Оставь ее в покое. Амар – хороший парень. Он ничего такого не имел в виду. Пусть она разговаривает с ним, если хочет». Поэтому мама смягчилась. Она всегда прислушивалась к Аббасу. Аббас был ее моральным компасом, когда она не знала, что делать. Но все же я так стыдилась. Думала, что больше никогда не заговорю с тобой.
– Пока я не пришел к твоей двери в ту ночь…
– Да. И ты был единственным, кто утешил меня, пусть и немного. Я думала о том, как брат Аббас защищал тебя, защищал нас. Когда я услышала стук, открыла и неожиданно увидела тебя, когда поняла, сколько сил мне придало твое появление, я даже в тот ужасный момент подумала, что это нечто вроде знака.
Они замолчали. Она разобьет его сердце, когда поднимется, чтобы вернуться на свадьбу. Он уже чувствовал приближение этого момента.
– Послушай, Амар, проявление нашей грусти могло выглядеть по‐разному, но и на меня все это повлияло. Знаешь, они не хотели, чтобы я сегодня приезжала сюда. Мама часто упоминала тебя все эти годы. Пыталась объяснить, почему была так жестока со мной, подчеркнуть то, как я преуспеваю сейчас, задавалась вопросом, не рада ли я, что все обернулось именно так. Но даже если она и была права, я все равно начинала плакать. И снова ненавидела ее точно так же, как ненавидела в тот момент, когда она сказала, что я опозорила семью и что этот позор хуже горя, которое им пришлось вынести, потому что я сама решила так поступить.
Он не мог протянуть руки, утешить ее, хотя было больно видеть, как она кусает губы, как делала, когда не хотела расстраиваться. Он мог только сжать опущенные руки в кулаки.
– Однажды мама сказала, что ты моя вскрытая вена, – продолжала она. – Ты был раной. И несмотря на то, сколько лет прошло, как бы все ни затянулось, если потревожить эту рану, она снова начнет кровоточить. Но сегодня я попросила ее не глупить и заверила, что могу приехать. Все равно никто не знал, что ты будешь здесь.
Она стала рассматривать свои браслеты. Повертела один. Он чувствовал себя на грани безнадежности, отчаяния. Он уже потерял ее. Но видеть ее сейчас – все равно что потерять снова.
– После того как они узнали о нас, мама и папа отобрали у меня телефон и компьютер. Рассказали, какие о тебе ходят слухи, и я уже не знала, правда это или ложь. «Хочешь мужа-пьяницу?! – вопили они. – Хочешь мужа, который лжет тебе? Как может уважать тебя человек, не уважающий родителей?»
Она замолчала и уставилась на него, словно для того, чтобы проверить, больно ли ранят ее слова. Потом улыбнулась себе и добавила:
– Когда‐то я любила тебя так, что, будь даже все это правдой, ничего бы не изменилось. Если они были правы и ты избрал скверную дорожку, я тоже хотела там быть. Ты говоришь, что целый год твоей жизни выпал из памяти, и я чувствовала то же самое. Меня увезли в длинное путешествие: Сирия, Ирак, потом Индия. В этом паломничестве я была спокойна. Впервые почувствовала, что все идет так, как предназначено судьбой. Что нам было суждено расстаться. Но каждый раз, когда я совершала утренний намаз, я думала о тебе и молилась за тебя. Чтобы ты был счастлив. Чтобы у тебя все получилось. Чтобы ты пошел в университет и перестал пить. Я понятия не имела, что на самом деле все было куда хуже. Мне было так плохо, даже не знаю, что бы сделала, знай я обо всем. Я прожила в Индии месяц. Там моя жизнь в Калифорнии казалась такой далекой. Я наблюдала, как мои кузины выходили замуж за порядочных людей, и заметила, что между ними и их родителями были мир и согласие, мир и единство – следствие того, что они слушали родителей. Я хотела того же. И думала, что, возможно, они никогда не будут питать к своим мужьям того, что испытывала я к тебе, но их жизнь не будет фальшивой, просто другой и во многих отношениях более легкой. Мама хотела, чтобы я поняла именно это.
Она распустила узел волос, как делала всегда, когда нервничала. Любой перерыв в беседе – и она распускала волосы или, наоборот, сворачивала в узел.
– О чем мы думали? – тихо спросила она, откидывая голову, вытянув шею и обращаясь к небу. – Мы открыто подходили друг к другу, словно сами хотели, чтобы нас увидели. Нам вообще не следовало разговаривать. Если мы хотели сделать все как полагается, следовало бы молча ждать.
Он проследил за изгибом ее шеи до самого воротника блузки, после чего отвел глаза.
– Никто нас не видел. Мне просто было нужно больше времени.
– Значит, ты так и не узнал.
– Что именно?
Она снова взглянула на Амара, словно сам его вид причинял ей боль, и ему вдруг стало страшно услышать ответ.
– Я тоже не понимала, каким образом мама узнала обо всем. Все подробности. Каким образом сумела описать нашу встречу в парке, а потом ударила меня по лицу. – Ее голос дрожал. – Только год назад мама все рассказала мне, посчитав, что открытая рана зарубцевалась, а я только плакала.
Она оглянулась на дверь, ведущую к свадебному залу, опустила глаза на руки, обхватившие колени. Очевидно, раздумывала, говорить ли. Ветер развевал ее волосы. Амар затаил дыхание.
– Твоя мать все узнала, Амар. Она пришла к моей. Велела закончить отношения между нами. Ради нас обоих.
* * *
Где он? Все впечатления от свадьбы затмила тревога за Амара. Ужин закончился, посуду убрали. Хадия и Тарик разрезали торт, который тут же стали раздавать гостям, а Амара по‐прежнему нигде не было. Она не видела его с самого никаха, то есть уже почти час. Для нее важнее всего было его присутствие на семейной фотосессии. Тогда она наконец сумеет заменить тот снимок в рамке, который висел над камином.
– Пойду поищу его, – сказала она Худе.
Люди уже начали вонзать вилки в ломтики торта.
– Мама, – напомнила Худа, – это свадьба твоей дочери. Не забывай об этом.
Но Лейла уже выходила из зала в вестибюль, откуда давно убрали напитки и закуски и где теперь играли дети гостей. Лейла вышла из отеля на парковку и вздрогнула. Здесь явно не стоило искать. Ей пришло в голову поискать в зале Амиру Али. Она снова вошла в вестибюль и, как раз когда решила пойти к Рафику, увидела Амара, шагавшего по длинному коридору. Она поспешила навстречу. Выражение его лица обеспокоило ее. Что‐то неладно. Она пошла медленнее. Когда они почти встретились, Амар заметил мать и поднял руку, словно не позволяя ей подходить ближе.
– Не надо.
– Что случилось? У нас все шло хорошо.
– Разве я ребенок, чтобы присматривать за мной? – рявкнул он таким тоном, что Лейла отшатнулась.
Его глаза словно остекленели. Он вроде чуть пошатывался. Неужели пил? Эта мысль пронзила ее. Она внимательно посмотрела на его лицо. Сделала шаг ближе, пытаясь уловить запах алкоголя. Но от него лишь сильно пахло табаком. Лейла прижала руку к груди сына и попробовала успокоить его. Но он отступил, сбросил ее руку так резко, что звякнули браслеты. Она коснулась своего запястья, потрясенная силой удара больше, чем тупой болью, которую ощутила внутри.
– Амар?!
– Хадия выбирает, с кем ей быть. Хадия выбирает того, кто даже не шиит, и как вы реагируете? Устраиваете ей роскошную свадьбу.
Он рассмеялся неприятным, действующим на нервы, звучавшим на одной фальшивой ноте смехом и обвел рукой все окружающее. Официанты, убиравшие тарелки из‐под торта, проходя мимо, отводили глаза.
– Люди услышат, Амар. Ты кричишь.
– Пусть. Может, хоть тогда ты услышишь мои слова. Тебя заботит одно: что подумают люди, что скажут люди.
Это неправда! Он совсем как его отец – позволяет гневу взять верх над рассудком. Она беспомощно оглядела вестибюль. Те гости, что еще оставались там, посмотрели на них и, перешептываясь, быстро вернулись в главный зал.
– Я сделал ровно то, за что Хадие сейчас устраивают праздник. Нет, я сделал то, что считал таким важным для тебя: выбрал кого‐то из общины. И я любил ее, мама. Я любил ее.
Его голос сорвался до шепота. У нее что‐то оборвалось в желудке. И тут же затошнило.
– О, Ами.
Лейла снова попыталась положить руку ему на грудь, и снова он сбросил ее. Еще один гость глянул в их сторону. Лейла ущипнула себя за переносицу и закрыла глаза. Она не была готова к этому. Никогда не думала, что он узнает – через столько‐то лет. Амар покачнулся.
– Как ты могла, мама? Именно ты, из всех людей? – хрипло спросил он.
Она поступила правильно: эта девушка обязательно бы разбила ему сердце.
– Ты так старательно учился, Амар. Ты был так решительно настроен. Я не хотела, чтобы тебя отвлекали.
– Ты действовала за моей спиной. Разрушила все, ради чего я учился.
Тупая боль в висках превратилась в мигрень. Она снова ущипнула себя за переносицу, чтобы ее не трясло.
– Я не знала, – прошептала она, и это было правдой.
В этот момент к ним подошла Худа, приподняв подол сари, чтобы идти быстрее.
– Что здесь происходит? Люди начинают оборачиваться, – прошипела она.
– Признайся. Признайся, что, будь на моем месте Хадия или Худа, ты отреагировала бы иначе.
– Неправда. Это не потому.
Все‐таки голос Лейлы дрогнул. И она обнаружила, что не может смотреть ему в глаза.
– Оглянись! Оглянись, и поймешь, насколько все это правда. Гостевая книга упала на пол. Столик, на котором она лежала, рухнул, а вместе с ним с грохотом свалилась большая ваза с цветочной композицией. Цветы высыпались. На ковре расползлось темное пятно от воды. Дети, игравшие в вестибюле, уставились на них. Один заплакал, второй, постарше, поднял его. Они все расскажут родителям. Страшный дядька в вестибюле орал на тетушку Лейлу и пнул стол. Вот что они скажут. Лейла не могла двинуться с места.
Худа встала на колени, подняла столик, расправила салфетку, взяла книгу со списком гостей и разгладила страницы. Схватила вазу и попыталась поставить цветы обратно, но они выглядели такими растрепанными, что она спрятала их под столик. Амар, дав выход гневу, немного успокоился, хотя по‐прежнему тяжело дышал.
– Пожалуйста, Амар. Люди сейчас соберутся и будут смотреть. Я думала, что тебе нужно сосредоточиться на занятиях. Ты так хорошо успевал, и я испугалась, что она тебя отвлечет.
– Ты никогда не думала, что я смогу хорошо учиться.
– Sachi, Амар, клянусь, я так и думала.
– Ты не пошла бы к ее матери, если бы считала, что я смогу хорошо учиться, если бы действительно верила в меня. Не стала бы действовать у меня за спиной. Ты бы верила, что все это может быть моей судьбой, моей жизнью.
– Пойдем со мной, Амар!
Худа схватила его за руку и попыталась утащить за собой. Он оттолкнул ее.
– Отпусти меня! Все вы лжецы, сплетники и еще пытаетесь выставить лжецом меня? Рассказываете, что интриговать за спиной незнакомого человека – все равно что поедать его плоть? Как насчет меня? – Он ткнул себя пальцем в грудь. – Я твой сын. Ты устроила все это втайне от меня. И лгала мне. А потом снова и снова твердила, что это я лгал тебе? Что это я предал тебя?
У Лейлы было такое чувство, словно ее ударили по лицу. Хотелось обнять его и держать, пока он не прекратит трястись и вопить. Хотелось убежать в ванную, запереться и провести там остаток вечера, никого не видя.
– Амар! – прошипела Худа. – Зачем ты приехал, если собирался устроить сцену?
Она снова вцепилась ему в руку, на этот раз крепче, и принялась трясти.
– Вы все предали меня. Зачем вы вообще позвали меня сюда?
Он невидяще уставился в землю, словно разговаривал с собой.
– Мы хотели, чтобы ты был здесь, – пояснила Худа.
– Ты вела себя так, будто видеть меня не могла.
– Потому что это Хадия хотела твоего приезда.
Лейла не сознавала, что плачет, пока не отняла руки от губ и не увидела, что на пальцах слезы. Худа держала Амара за руки, пока тот не перестал сопротивляться.
– Мама, возвращайся в зал, – велела она.
– Это была ошибка, Амар, – сказала Лейла едва слышно и снова протянула руку, пытаясь коснуться его. – Пожалуйста, я совершила ошибку.
Но он еще больше разозлился и стал вырываться.
– Может, то, кем я стал, ранит тебя, мама, но у меня не было выбора. Зато ты ранила меня намеренно.
– Иди, мама. Зайди внутрь!
Теперь на нее кричала и Худа. На секунду отпустив Амара, она показала на главный зал:
– Немедленно!
Лейла перевела взгляд с Худы на Амара. Она никогда не видела сына таким подавленным и в то же время таким обозленным. Он никогда не злился на нее. Она повернулась и как в тумане вошла в зал, сильно зажимая себе рот, словно не давала чему‐то безымянному вырваться наружу. И снова слишком яркий свет люстр. Какофония голосов. Ведущий на возвышении, собирался объявить ритуал с зеркалами. У постамента для новобрачных собралась толпа гостей, а остальные сидели на местах, ожидая представления.
* * *
Хадия надеялась, что отсутствие матери и сестры рядом, когда ее вели к зеркалу, не имеет значения. Толпы людей окружили возвышение, где она находилась. В детстве этот свадебный ритуал был ее любимым. Он казался самым причудливым и в то же время самым волшебным. Когда‐то она была одной из девочек, которые с широко раскрытыми глазами наблюдали у подножия постамента, мечтая поймать момент, когда зеркало поставят между невестой и женихом, сидящими лицом друг к другу под красивой, прозрачной, переливающейся красной тканью. Их глаза опущены и поднимутся только для того, чтобы увидеть отражение друг друга.
Этот ритуал сохранился с того времени, когда жених и невеста не имели права встречаться до свадьбы. Именно таким образом бабушкам и дедушкам с обеих сторон позволяли впервые увидеться. К тому времени как поженились родители Хадии, это стало чистой формальностью. Ее отец дважды посетил дом невесты. Они не разговаривали наедине, но виделись, сидя в разных концах комнаты. Теперь настала очередь Хадии. Это было всего лишь спектаклем: она запомнила веснушку Тарика под бровью и то место на его бороде, где волосы завивались. Каждое поколение понемногу теряло связь со стариной. Когда настанет очередь ее детей, будет ли смысл в ритуалах?
– Смотри, – велел кто‐то, и она посмотрела.
Первым она поймала свое отражение. С того угла, под которым сидела она, все выглядело так, словно она смотрела на поверхность очень спокойной воды. Вместо неба – красная ткань. Крошечные пятнышки света, пробивающиеся сквозь нее. Но тут она встретила взгляд Тарика, увидела его перевернутое отражение. Это был Тарик, явно и определенно, но он не был похож на себя. Он подмигнул ей, ухмыльнулся, и она улыбнулась в ответ. Зеркало убрали, красную ткань сняли, и комната снова оказалась залита золотистым светом. Пора делать снимки. По одному с каждой семьей гостей, пока наконец не настанет черед ее семьи, и тогда все будет кончено.
* * *
– Счастлив? – спросила Худа на урду, отпуская его руку.
Гостевая книга снова лежала на месте, но скатерть была смята. Амар потянул за нее, словно пытаясь выровнять. Худа отпустила типичную шутку на урду насчет того, как проворно Амар наводит порядок на свадьбе. Он бросил на нее мрачный взгляд.
– Давай выйдем и поговорим, – мягко сказала она.
– Я не хочу с тобой говорить.
– С кем хочешь в таком случае?
Он немного подумал. Худе показалось, что он плохо держится на ногах.
– С Хадией.
– И никогда со мной, верно?
Он взглянул на сестру. Ему так плохо. Кажется, от него требовали объяснений, которых он не мог дать. Он был опустошен. Он заставил маму плакать. Он не видел ее много лет, все время тосковал, а потом, в первый же день встречи, заставил плакать. Пнул дурацкий столик с гостевой книгой. Какой‐то малыш даже громко закричал. Он был готов уехать домой, и эта мысль вызвала боль: где же его дом на самом деле? Худа осторожно повела его за руку на парковку, словно закатившего истерику ребенка, которого выводят остыть. Но это не истерика. Его гнев не беспричинный. Они вмешались в его жизнь.
– Ты вовсе не обязана нянчиться со мной, – промямлил он.
– Что это было?
– Что бы это ни было, оно случилось давно.
– Ах, наш поэт Амар! – воскликнула она на урду и игриво шлепнула его по руке.
Они устроились на тротуаре, выходившем на парковку. Когда‐то ее шуточки выводили его из себя. Теперь он был благодарен за это проявление близости.
– Ты не мог подождать, пока закончится свадьба, а уж потом скандалить, если все равно ждал так долго? – спросила она очень тихо.
За парковкой, на другой стороне улицы, неоновыми цветами мигали вывески магазинов. Автозаправка, винный магазин, ломбард, где покупали и продавали золото. Он хотел зайти внутрь, найти Амиру и поговорить с ней в последний раз. Он хотел покинуть это место и никогда не возвращаться. Он хотел, чтобы ночь снова началась, хотел, чтобы никогда не кончалась.
– Когда ты успела стать такой сообразительной? – спросил он Худу.
– Я всегда была такой.
Он улыбнулся:
– А я – тот, кто всегда таскался за вами по пятам.
Она коснулась его плеча и не отняла руки.
– Зайдем внутрь? – спросила она, помедлив.
– Не сейчас.
Амар сунул руки в карманы. У него еще остались наличные. На ощупь примерно сорок долларов. Он вынул сигареты.
– Не возражаешь? – спросил он. К его удивлению, она покачала головой.
– Ты заслужил одну после того, что там случилось, – сказала она, показав на отель.
Он рассмеялся, зажег сигарету и сказал уголком рта:
– Ты оттаяла. И именно ты заслужила сигарету, после того как погасила скандал.
– Оттаяла, но не настолько.
Он снова рассмеялся. Она тоже улыбалась. Он наблюдал, как дым поднимается к темному небу, и, выдыхая, предусмотрительно отворачивался. Сейчас он и Худа казались почти друзьями – такими, какими могли бы быть.
– Мама хочет сделать семейный снимок. Всех нас, в конце свадьбы, как раз до ритуала руксати.
– Та часть, когда все плачут?
– Да.
– И ты будешь плакать?
– Она моя сестра.
Она была очень добра к нему. И ему стало еще хуже из‐за того, что он сорвался и дал волю гневу.
– Что происходит сейчас?
– Ритуал с зеркалами.
– Кто из вас больше его любил?
– Хадия.
– А когда будет твоя очередь? – Он взглянул на нее.
– Возможно, не так скоро.
– Ты позовешь меня на свадьбу?
Она опустила взгляд на свои руки. Сегодня на ней были серебряные браслеты в тон вышивке на сари. Амар уронил сигаретный окурок и стал наблюдать, как он догорает и гаснет.
– Почему бы тебе не остаться? Тогда не придется тебя звать. Амар закрыл лицо руками. Но не плакал. Он по‐крупному облажался. Орал на мать перед всеми. Сейчас он понял, что не стоило разговаривать с Амирой, но, даже зная это, чувствовал, что не может сожалеть слишком сильно.
– Амар, можно тебя спросить?
Он кивнул.
– Мы с Хадией гадаем, стала ли твоя жизнь лучше?
– Не лучше. Возможно, легче.
Они наблюдали, как гости с маленькими детьми выходят из зала и направляются к машинам.
– Ты готов вернуться?
– Пока нет.
– Но ты придешь?
Он взглянул на нее и снова кивнул. Она встала. Расправила складки сари. При каждом движении свет отражался от пайеток, которыми был расшит ее наряд.
– Снимки. Не забудь. Нашу семью будут фотографировать последней. Потом руксати.
– Трудная часть.
– Да. Трудная.
Худа поворачивается и отходит. Он окликает ее. Она оборачивается.
– Приятно было поговорить с тобой. – Он прикладывает ко рту сложенные рупором ладони.
– Так же приятно, как с Хадией? – улыбается она.
– Почти.
Он подмигнул, но неизвестно, увидела ли она в темноте. Он остался один. Звезды мерцали, на другой стороне улицы сиял неоновый свет. Знай он, что там есть винный магазин, не вернулся бы в бар отеля. Когда он после ухода Амиры в последний раз был там, бармен добродушно намекнул, что нальет Амару всего одну порцию. Он объяснил, что это отель, где правила более строги, чем в обычных барах, и что это не имеет никакого отношения к Амару. Но ему было все равно. Он платил. Поднял прозрачный стакан и вгляделся в него, словно он будет последним: золотистая щедрая порция. Его успокоил самый вид спиртного, тяжесть стакана, тем более что он еще не успел пригубить. Потом в горле загорелось, словно из спиртного вырвалось пламя и растеклось, чтобы лизать его внутренности.
– Мне нужно кое‐что сказать тебе, – прошептала Амира, когда оба поняли, что скоро придется расстаться.
Он знал, что так будет. Голова снова закружилась, когда она перекинула волосы на одно плечо. Он любил ее, когда она была девочкой, прятавшейся за материнскими ногами. Когда они играли в прятки и он видел ее ступни, выглядывавшие из‐под веток, и все равно продолжал искать, не зная, почему так глухо забилось сердце, как только он решил заглянуть за кусты. Когда она в одиннадцать выиграла состязание по знанию Корана и как он слышал ее голос в динамике, смотрел и слушал одновременно. Любил ее, когда ему было семнадцать и он наблюдал, как разлетаются птицы, сидевшие до этого на телефонных проводах, а она поднялась и наконец шагнула к нему. И только после этого он назвал это чувство любовью.
Она помолвлена. Обещана мужчине, за которого выйдет замуж после окончания аспирантуры. Он не удивился. Их судьбы были определены задолго до того, как ему нанесли этот удар.
– Я хотел, чтобы ты услышал это от меня, – добавила она. – Хотела увидеть, как ты живешь, и сказать тебе сама.
– О браке договорились родители? – спросил он.
– Вначале да.
Его обожгло острой болью. Значит, она любит жениха. Если Амара и ждала впереди новая любовь, может быть, даже не одна, он знал, что эти увлечения будут мелкими. Не такими, о которых говорят: «Вся моя жизнь вела к моменту встречи с тобой. Каждое воспоминание, связанное с тобой, словно заряжено током. Это ты там, в моей памяти, на том заборе, болтаешь ногами. Или пьешь из полосатой соломинки. Все остальное видится нечетко или не видится совсем».
– Ты счастлива? – вырвалось у него.
– Счастлива, – кивнула она и снова повертела ряд браслетов на запястье. – Я довольна. Мои родители счастливы.
Он был дантистом, на несколько лет старше Амиры. Кем же теперь станет для нее Амар? О, когда‐нибудь она сможет сказать, что он был другом ее брата. Или, более того, сохранит все в тайне. Когда‐нибудь она будет катать на качелях сына, увидит двух подростков, сидящих под деревом, слишком застенчивых, чтобы подвинуться ближе друг к другу, и, может, вспомнит себя семнадцатилетнюю, бросившую вызов окружающим, рискнувшую всем, только чтобы встретиться с мальчиком из своей общины, от дружбы с которым ее предостерегали все.
Прежде чем она ушла, они несколько минут стояли лицом к лицу. Она вернула пиджак, который он накинул ей на плечи.
– Возможно, мы больше не увидимся и не поговорим, но что бы там ни было, я хочу, чтобы ты знал: есть какая‐то часть меня, которая всегда будет прежней. Той, которой я была, когда писала ту записку и оставляла на твоей подушке. Я никогда не жалела об этом. Всегда надеялась, что ты счастлив, жив и здоров. Буду молиться за то, чтобы ты сдержал свое обещание. И где бы ты ни был, здесь ты дома.
Он подумал, что, если заговорит, голос сорвется.
– Каково это? – прошептала она: их старинная игра, тот первый вопрос, который она написала. И посмотрела на него большими глазами.
Ответа у него не было. Он позволил себе обнять ее, а она положила голову ему на грудь. Несколько минут они так и стояли. Все его тело ожило. Тень Амара легла на нее, когда она подняла глаза к его лицу. Он откинул волосы с ее глаз и долго смотрел на Амиру, прежде чем поцеловать в лоб.
Он пересек улицу. Световая табличка «открыто» в витрине винного магазина подмигнула ему. Когда он переступил порог, звякнул колокольчик. Бутылка, которую он купил, была самой маленькой из всех, что продавали в магазине. Он гордился собой, потому что нашел такую, – он знал свою норму. Бутылка как раз поместилась в карман пиджака, но была тяжелой. Нужно отдохнуть хоть минуту, перед тем как идти в главный зал. Он сидел во дворе. Один. Если пытался встать, то кружилась голова. Нужно было поесть. Он уже не помнил, когда и что ел в последний раз. Когда он прокрался мимо, люди выстраивались в очередь на съемку с женихом и невестой. Скоро придет очередь его семьи. Он извинится перед мамой. Они были правы насчет него. Рано или поздно Амира сама поняла бы все для себя, так что теперь это значения не имело. Все неизбежно. Ему будет лучше в Лос-Анджелесе.
Он сжал голову ладонями. И к нему пришли воспоминания, не посещавшие его раньше, – воспоминания о таком далеком времени, что он спросил себя: неужели это может быть правдой? Он закатил истерику, возможно, лет в одиннадцать, вышел из дома и сел на цементной подъездной дорожке под баскетбольным обручем. Небо теряло цвет, но прежде оно расцвело розовыми, оранжевыми, синими и фиолетовыми облаками. Когда дверь открылась, оказалось, что за ним пришел отец, а не мать и не сестра.
И хотя отцовская одежда белая и легко пачкается, он садится рядом на землю. Амар еще называет его про себя «папа». Перекидывает баскетбольный мяч с руки на руку, шершавая оранжевая поверхность щекочет ладонь. Он молчит. Папа смотрит на улицу, на проезжающие машины, и, возможно, люди в этих машинах гадают, что с ними неладно.
«Амар, – пытается втолковать ему отец, – откуда у тебя такие глупые мысли? Почему ты считаешь, что тебе не место среди нас?» Он прижимает к себе мяч, кладет подбородок на его изгиб. Проезжает еще одна машина, и сидящий в ней человек не смотрит на них. Тогда становится ясно, что отец ждет ответа, и небо почернеет раньше, чем он удовольствуется молчанием. Амар пожимает плечами. Если бы он только вспомнил, из‐за чего обиделся. Может, не хотел молиться. Может, не хотел сидеть смирно, когда мать заставляла слушать дуа[28], и навлек на себя неприятности за то, что озорничал, за то, что пытался переглядываться с Хадией или Худой, пока кто‐то из них не начал смеяться. А может, кто‐то сказал о том, что все добры и хороши, но только не он, что у всех сердце заперто на ключик, но лишь к его сердцу нет ключа. Может, ангелы, в которых он по‐настоящему не верит, сидя на его плечах, посмотрели друг на друга, покачивая головами, пожимая плечами и сказали: что ж, мы не знаем, что делать, если даже сам Всевышний дает ему знаки, а он не слушает. Увы, бывают такие дети, чьи сердца запятнаны черным.
Должно быть, он что‐то сказал, потому что папа хлопает его по плечу и говорит:
«Разве ты не знаешь – это очень важно, – что все люди не просто хорошие. Все пытаются быть хорошими. И каждый иногда чувствует то же самое – что он вовсе не так хорош и все попытки стать хорошими неудачны». Амар помнит, что ответил отцу: «Это неправда. Ты хороший».
* * *
Хадия и Тарик улыбались и позировали, пока семьи гостей одна за другой подходили к ним, чтобы сфотографироваться. Она ждала, когда же вечер закончится. Когда настал черед семьи Али, Хадия сразу заметила, что Амира раскраснелась, ее волосы распущены и немного растрепаны. Фотограф расставил всех на постаменте для молодоженов, и Амире было велено сесть рядом с Хадией. Амира поздравила ее. Хадия поблагодарила девушку и посмотрела на нее секундой дольше, чем следовало бы. Глаза Амиры Али были ярко-зелеными, и Хадия не могла определить, можно ли наверняка утверждать, что она только что плакала.
– Великолепно, – сказал фотограф.
Хадия не смотрела в объектив. Она искала глазами Амара и не могла найти. Мама сидела одна, за дальним столом, наблюдая, как гости выходят из зала. Хадие не удалось рассмотреть выражение маминого лица на таком расстоянии. Худа стояла у постамента, разговаривая с Дани, но Хадия мгновенно почувствовала, что сестра взволнована. Недаром она скрестила руки на груди, словно защищаясь.
Иногда Хадия вспоминала разговор с Амирой на парковке мечети много лет назад. Через несколько месяцев Амар ушел из дома, но Хадия, конечно, тогда об этом не подозревала. Как она удивилась, когда Амира попросила разрешения поговорить. Как нервно оглядела помещение для дам, наполненное болтавшими женщинами, и прошептала: «Пожалуйста, нам нужно поговорить с глазу на глаз, десять минут, около баскетбольного обруча». К тому времени Хадия уже увидела содержимое потайного ящика брата. Она ничего не сказала родителям – только Худе и без подробностей: между Амаром и Амирой завязались какие‐то отношения, и все.
«Я знаю, это странно, – сказала Амира, когда они остались наедине с Хадией, – но мне было необходимо поговорить с тобой. Не знаю, рассказывал ли Амар тебе о нас…» Хадия помотала головой и добавила: «Но я предполагала…» – «Мы были такими глупыми», – вздохнула Амира. Хадия вспомнила, что Амира была так юна и так неестественно печальна для своего возраста. Ей было всего восемнадцать.
«Моя мать все узнала о нас, – пояснила Амира. – Три недели назад. С тех пор мы с Амаром ни разу не поговорили». – «Мне очень жаль», – искренне ответила Хадия. В этот момент она обнаружила, что питает искреннюю симпатию к девушке и испытывает странное желание ее защитить. «Мама и папа запрещают. Я просыпаюсь каждое утро с единственным желанием снова заснуть. Какая‐то часть меня знает: все, чего я хочу, – снова увидеть его. Все, чего я хочу, – бороться с родителями за него».
Позже, вспоминая ту ночь, Хадия говорила себе, что Амира Али специально подошла к ней. Искала ту, кто выслушает ее, как сестра, и сохранит в своем сердце любовь к Амару, не замкнется в рамках приличий и правил, как их родители. Хадия обняла Амиру, а та прижалась к ней, позволив себя утешить. Хадие пришло в голову, что в другой жизни ее девичья мечта или мечта ее брата осуществится и они действительно станут сестрами.
«Говорят, он пьет, говорят, он никчемный и что мне лучше без него». Она говорила, уткнувшись в плечо Хадии, поэтому слова звучали приглушенно. Хадия подумала, что брата обвиняли справедливо. Со временем Хадия отказалась от всех надежд на Амара и пыталась принимать его таким, какой он есть. «Чего же ты хочешь, Амира?» – спросила она. Обе были в черном, в развевавшихся абайя, так что ее лицо выглядело бледнее и беззащитнее, чем обычно. Амира, не отвечая, прикусила губу и взглянула на вход в мечеть, откуда тянулись люди. Сейчас они направятся к своим машинам.
«Я знаю, что Амар хороший, – выдохнула она наконец. – И знаю, что Амар хочет быть хорошим. Но я хочу быть с кем‐то, кто станет мне гармоничной парой. Как думаешь, он мог бы вести такую жизнь, какую ведем мы? Он мог бы этого искренне, сердечно захотеть?» – «Если ты хочешь именно этого, мой брат не сумеет стать таким ради тебя. Ради кого угодно из нас… Он этого не сделает».
На протяжении долгих лет она будет возвращаться к этой своей фразе, спрашивая себя, почему ответила именно так. Но в тот момент она не хотела обманывать Амиру, не хотела еще глубже вовлекать ее в тот хаос, от которого страдала вся ее семья. «Спасибо, – поблагодарила наконец Амира. – Меня просто раздирали противоречия. Думаю, сейчас мне стало легче». Она снова обняла Амиру, а та позволила себе поплакать. Прежде чем Хадия повернулась, чтобы уйти, Амира удержала ее и, поколебавшись, добавила: «Я действительно люблю его. Если бы он захотел такой жизни, даже если бы это была ежедневная борьба для него, – я была бы рядом».
Хадия не знала, что ответить. Так она и сказала Амире. «Я только хотела, чтобы кто‐то знал. Мне было необходимо сказать это кому‐то».
* * *
Он ждал, пока его перестанет мутить, – тогда он вернется на свадьбу, снова станет братом невесты. Он отсутствовал на празднике дольше, чем присутствовал, и если сейчас не вернется, Хадия это заметит. Им нужно позировать для семейного фото. Нужно попрощаться с Хадией. И он действительно хотел поговорить с отцом. Несколькими часами ранее, наблюдая, как отец стоит в голубом свете заднего двора, Амар сказал себе, что по‐прежнему зол. Но в сердце своем он знал, что подобен ребенку, который отказывался позволить себе единственное, чего хотел по‐настоящему, – перестать капризничать и подойти к папе.
Однажды Амира сказала, что когда‐нибудь он почувствует нечто иное, нежели гнев, но Амар ей не поверил. Он думал, что его злость никогда не утихнет. Теперь его гнев истощился, исчерпал сам себя, и оказалось, что на его месте иное, не гаснущее, подлинное чувство – тоска и сожаление, причем одно питает другое.
Иногда Амар думал, что пропасть между ним и отцом появилась из‐за того, что его вера в Бога не была непоколебимой. Он не мог с уверенностью утверждать, что Бог существует. Но в его сердце жила любовь к мужчинам и женщинам из священной истории, любовь к человеку, чье имя мама чертила у него на лбу или показывала на луне, чье имя произносилось в naray. И даже если Амар говорил себе, что не верит, призыв к молитве откликался у него в сердце.
Что же такое эта любовь, гадал он, отвинчивая и завинчивая крышечку бутылки. И почему она по‐прежнему оставалась частью его, когда все, что могло уйти, ушло? Сначала ритуалы, вытесненные чувством вины, потом сама вина, и скоро пошатнулась его вера, прежде чем почти окончательно исчезнуть: вера в адский огонь и мостик, который необходимо перейти, чтобы достичь небес, тонкий, как волосок, и острый, как лезвие ножа. Но оставалась любовь к ним – пророкам и имамам, героям легенд, которые он слышал в детстве, сидя на коленях матери, навивая ее волосы на палец, и эта любовь была не запятнана злостью на отца, которая так омрачала все остальное.
Он сделал глоток. Виски обжег внутренности. Он закрыл лицо руками, надеясь, что скоро почувствует себя лучше. Каждая минута, проведенная на улице, становилась минутой, приближавшей конец свадьбы его сестры. Он глубоко вздохнул. Сегодняшняя ночь угрожала всей проделанной им работе: сколько раз он твердил себе, что не верит и, следовательно, ему здесь не место. Что его принадлежность к этой семье зависела от веры. Если бы только он мог сказать отцу: «Послушай, я все это сохранил. Вера со мной. Я держусь за нее. Я открываю рот, чтобы осудить кого‐то, но тут же закрываю, подумав о том, как пророк, несмотря на просьбы матери, не стал приказывать маленькой девочке есть поменьше инжира, потому что у него тоже была такая привычка. Мое сердце сжимается при мысли о двенадцати братьях, ведущих младшего ко рву, отбирающих у него цветное одеяние – дар отца. Я снова и снова думаю о ребенке, который взобрался на спину деда, когда тот преклонил колени в молитве, безразличный ко всем, кто ждал от него примера для подражания».
3
ВАЗЫ С ОРХИДЕЯМИ СТОЯЛИ РЯДАМИ на одном столе, пока официанты деловито собирали посуду с остальных.
Оставшиеся семьи ждали, пока их сфотографируют, близкие друзья ждали обряда руксати. Лейла сидела за дальним столом и наблюдала, как плывет перед глазами зал – то ли от усталости, то ли от слез: мерцающие, будто подмигивающие лампочки люстры становились геометрической формы.
– Мама? – спросила Худа, мгновенно вернув четкость изображению.
Она села рядом с Лейлой и пригнулась, чтобы посмотреть в лицо матери.
– Ма, – повторила она уже более мягко.
– Что я наделала?..
Худа вздохнула. Худа, дочь, на которую она всегда рассчитывала, привыкшая откровенно высказывать свое мнение и всегда быть объективной, никогда не утешала и никогда не критиковала мать.
– С ним все в порядке?
– Амар всегда будет Амаром, ма. Мы ничего не можем для него сделать.
Она пыталась, так ведь? Делала все возможное. Ее намерения были добрыми, разве не так? Но сейчас это вряд ли послужит утешением. Намерения блекли рядом с поступками. Поступки обретали собственную инерцию. Амар не вернулся в зал после своего эмоционального взрыва. Она недооценила его чувства к Амире Али – и тогда, и сейчас. Слишком сильно верила, что время лечит.
Когда Амар был маленьким, она, уложив его в постель, долго бодрствовала. Втайне читала книги, в которых искала ответа, как его воспитывать. Она сидела на встречах с учителями, униженная тем, что они говорили так медленно. Очевидно, они предполагали, что Лейла не понимает язык. Она пыталась стать той матерью, которая ему нужна, – готовилась, училась, расширяла кругозор, и все это привело к тому, что под конец она так подвела его. Она вспомнила, как Рафик спросил, любит ли Амира их сына, словно считал, что ее любовь может изменить судьбу Амара. Лейла не верила ни в любовь девушки, ни в способность сына завоевать уважение семьи Амиры. Она ничего не смогла ответить, когда сегодня Амар обвинил ее. Не могла сделать ничего, кроме как сидеть и терзать себя вопросом, как же так получилось, что ее неверие в возможности сына так безвозвратно уничтожило эти возможности. Да, теперь она заслужила любой исход. Она больше не могла сказать: Бог испытывает ее веру. Ее собственные поступки в прошлом теперь преследовали ее.
К ней подошел Рафик – он все занимался какими‐то неотложными мелочами. Заметив его, Худа тут же оставила мать.
– Нам скоро надо будет фотографироваться, – сказал он.
Сейчас на постаменте для новобрачных была ослепительно улыбавшаяся Дани, лучшая подруга Хадии, для которой Лейла любила готовить и которая всегда приходила к ним, когда обе приезжали домой на каникулы.
– Что случилось, Лейла? – встревожился он.
Огни снова стали расплываться, превращаясь в туманные, движущиеся силуэты. Она стала часто моргать, пока изображение вновь не прояснилось. Рафик сел рядом с ней.
– Ты найдешь Амара? – спросила она. – Позовешь сниматься? Если попрошу я, он не пойдет.
Рафик вздохнул. Времени спрашивать, что случилось, просто не было. Она сделала глупость – попросила Рафика не говорить с Амаром весь вечер, думая, что это он виноват во всех их бедах с Амаром. Теперь‐то она все поняла. Рафик встал, чтобы привести их сына, а Лейла вдруг вспомнила изречение, которому научил ее отец, когда она была очень юной: «Остерегайся обвинять кого‐то, Лейла. И помни, что каждый раз, когда показываешь на кого‐то пальцем, желая указать на виноватого, под этим пальцем всегда скрываются еще три, которые указывают прямо на тебя».
* * *
Кто‐то тронул его плечо. Обернувшись, он увидел отца. Амар все еще сидел во дворе, на единственной скамье. Первой мыслью было, что все еще может обойтись. Можно обмануть отца. Притвориться, что с ним все в порядке, что его мир не вертится вокруг, как детский волчок. Он открыл рот, пытаясь сказать что‐то, но тут же закрыл. Отец сел рядом. Ночь выдалась холодной. Серые облака, мчавшиеся по небу, когда он сидел с Амирой, исчезли. Отец протянул ему стакан воды, и Амар, жадно выпив, поблагодарил его. Он и не подозревал, что так хочет пить.
– Папа, – сказал он, чтобы прервать долгое молчание.
Но сейчас он походил на умоляющего ребенка, который дробит слово на слоги то ли от волнения, то ли потому, что капризничает. Он годами не называл отца папой. Однажды он решил, что именно так накажет отца. Не только лишит его привязанности и уважения, но и не будет называть папой.
Свет лампы на дальнем конце двора двоился и качался. Отец положил руку ему на плечо и оставил там. Рука была теплой, и Амар чувствовал это тепло сквозь ткань рубашки. Он не шевелился, боясь, что рука соскользнет. Каким образом Амар оказался здесь и что происходит? Как давно Амира сидела во дворе, напротив него? На ней было изящное золотое колье. У нее красивые губы. Она смеялась точно так же, как смеялась всегда. Некоторые вещи никогда не меняются. И это утешало. Благодаря таким вещам можно было замечать изменения вокруг – во всем остальном.
– Помнишь историю имама Хусейна, который ребенком взобрался на спину пророка во время молитвы? – спросил Амар.
– Конечно.
– Как думаешь, почему нам это рассказали?
Отец поднял глаза и тут же опустил.
– Для того, чтобы показать, как сильно он любил своего внука, – пояснил он.
Амар пожал плечами:
– Но что, если эта история должна была показать нам больше? Что, если нам следовало бы взглянуть на нее пристальнее?
Молчание.
– Не знаю, Амар. Я никогда не мыслил так, как ты.
– Я думаю о многих вещах.
Это прозвучало как вопрос, хотя было утверждением.
– Я это знаю.
– Этого достаточно?
– Молюсь, чтобы так и было.
Папа сложил лежавшие на коленях руки и снова разнял.
– Я только хотел, чтобы ты знал: я это помню.
Отец кивнул. Кажется, Амар плакал? Именно поэтому его плечи тряслись? Именно поэтому рука папы гладила его по спине, а сам он притягивал его все ближе? И Амар знал этот запах. Они ехали по длинной дороге, вдоль которой было высажено множество деревьев, было так волнительно – сидеть близко к широкому окну, когда папа перегибался через него, чтобы покрутить ручку. Стекло ползло вниз, ветер бил его по лицу, и он чувствовал этот запах. Теперь отец что‐то ему говорил, и Амар сосредоточился на его словах, пока не разобрал: все хорошо, все хорошо, все хорошо. Он повторял это как молитву.
Как давно он мечтал об этом, не сознавая, что именно этого он и хочет? Все хорошо, сказал отец. Его тяжелая рука двигается по спине Амара, вверх и вниз, и тот понял, что плачет. Он кивнул, упершись лбом в руку папы, и попытался закрыть глаза, но мир стал вращаться еще сильнее. Потом он вспомнил о свадьбе, о свадьбе Хадии, и что приехал он именно поэтому. «Нужно вернуться», – подумал он. Но, должно быть, сказал это вслух, потому что отец покачал головой.
– Это мне нужно вернуться, но тебе не стоит, Амар, – ответил он.
Он напился в хлам. И это будет очевидно каждому, кто на него взглянет. Он кивнул.
– Ты уже уходишь? – спросил Амар.
– Пока еще нет.
– Чего ты ждешь?
Папа не ответил.
– Почему ты это делаешь? – спросил Амар.
– Что именно?
Амар коснулся его брови, провел пальцем по всей длине и обратно.
– Я не сознавал, что делаю это.
– Ты всегда так делал.
– Наверно, просто задумался.
– Я всегда думал, это означало, что ты ужасно зол и даже говорить не можешь, – признался Амар.
Папа покачал головой и снова взглянул на небо, словно искал там что‐то.
– Все хорошо, – повторил Амар слова отца, только что сказанные ему, и коснулся отцовского плеча, потому что даже в темно-синем свете все выглядело так, словно это папа сейчас заплачет.
– Твой отец был хорошим отцом? – спросил Амар, сам не зная, почему спрашивает.
Папа несколько минут молчал, прежде чем ответить:
– Он был очень строгим. Я его боялся. Он умер, когда я был совсем мальчишкой. Поэтому я так и не узнал, были бы наши отношения другими, когда я стал бы старше. Было бы у меня все по‐другому.
– Я похож на него, – заметил Амар.
– Это так.
Папа слегка улыбнулся.
– Ты скоро уйдешь?
– Через минуту.
Оба посмотрели на луну. На крошечные звезды. Амар вздрогнул.
– Не думаю, что смогу добраться туда, – сказал он. – Прости.
– Конечно, ты не сможешь вернуться в зал, Амар. Ты едва сидишь.
– Нет, я имел в виду другое. Вряд ли я смогу добраться туда, где ты бы хотел меня видеть. Не думаю, что я когда‐нибудь там окажусь.
Он сошел с верного пути. Родители дали ему карту и маршрут, а он отказался от всего этого. Теперь его сердце было таким чернильно-темным, что он мог заблудиться, сам того не зная, и, возможно, он уже никогда не сумеет найти дорогу назад.
– Послушай меня. – Отец сжал его руку. – Ты ужасно ошибаешься, Амар. Ты еще никогда так не ошибался. Мы учили тебя, что есть один путь, но есть и другие. Мы не знаем ничего наверняка, мы можем только надеяться. Сколько имен у Бога?
– Девяносто девять.
Он знал это наизусть. Разве это не значило хотя бы что‐то?
– И они все одинаковы?
– Нет.
– Некоторые противоречат друг другу, помнишь? Разве не ты сейчас спросил меня: «Что, если это говорит нам о чем‐то большем? Что, если нам следует взглянуть пристальнее?»
Листья шуршали на ветру. Амар кивнул, шмыгнул носом и вытер его о рукав рубашки.
– Подождем, пока тебе разрешат войти, – сказал папа, будто бы сам себе. – Я подожду.
Он показал на небо, и Амар последовал его примеру и стал смотреть на небо, мимо звезд, мимо более светлого островка Млечного Пути, мимо луны, и, может, Бог был там, а может, и не был, но когда папа сказал ему: «Не думаю, что Он создал нас только для того, чтобы кого‐то навсегда оставить», – Амар поверил ему. Он хотел верить.
Папа открыл бумажник.
– Возьми, – сказал он и сунул пачку банкнот ему в руку.
Он не пересчитал деньги. Пачка была большой.
– У тебя есть где переночевать сегодня? Какое‐то место тут недалеко? Ты сможешь найти дорогу?
Амар не был ни в чем уверен, но кивнул.
– У тебя хватит на такси? – спросил папа.
Он снова кивнул. Папа добавил еще банкноту, сунул ему в руку и согнул пальцы Амара:
– Еще немного – на случай, если это дальше, чем ты думаешь. Должно хватить.
Амар прислонился головой к папиной руке. Папа замолчал. Казалось, оба не дышат. Потом он пригладил волосы Амара, как делала мама, когда он был маленьким.
– Все будет хорошо, иншалла. Но мне нужно вернуться.
Амар чувствовал себя как в детстве, когда папа привозил его в школу и, прежде чем закрыть дверь машины, напоминал: «Тебе придется остаться в школе на весь день. Ты не должен звонить маме и не должен звонить сестрам. Я пойду, а ты останешься».
– С тобой все будет в порядке? Ты хорошо себя чувствуешь? Амар кивнул.
– Это просто… это просто спиртное? – прошептал папа.
Амар снова кивнул.
– Khassam? – спросил папа.
– Khassam.
Они сидели вместе. Потом он моргнул, и папы уже не было рядом. Как‐то ночью, когда он был очень маленьким, еще до того, как Худа начала носить хиджаб, мама рассказала им, как будет на небесах. Все родятся снова, с лицами, какие были у них в юности. Матери и дочери будут выглядеть как сестры, отцы и сыновья – как братья. На небесах никто не старится. Никто не устает. Ни у кого не останется желаний. Повсюду будут течь реки воды, реки молока и меда. Дома будут из драгоценных камней – изумрудов, рубинов и сапфиров. «Но прежде, чем мы доберемся до небес, – сказала она, – настанет день суда».
Сердце Амара глухо забилось в груди. Мама пояснила, что есть ангел, весь смысл существования которого – ожидание того дня, когда он подует в рог и пробудит души всех тех, кто когда‐либо жил. В тот день все воскреснут, чтобы оправдать себя. Все забудут, что при жизни у них были мать, дочь, подруга, они станут беспокоиться только за свои души и о том, сумеют ли они перебраться на другую сторону. Мы будем долго ждать, пока нас спросят. Нам покажется, что мы прожили много жизней, прежде чем настанет наш черед. И когда длинная очередь сократится и мы предстанем перед судьями, каждая часть тела будет свидетельствовать против нас, объясняя, что мы сделали в жизни, были ли наши деяния направлены на добро или зло, и ангелы, которые сидели на наших плечах, развернут свитки и прочитают Богу списки всех наших поступков, и Бог решит нашу участь.
Амар испугался. Он представил себе толпу людей. Вообразил, как его руки свидетельствуют против него и говорят: он толкнул Худу. Рисовал себе, как язык свидетельствует против него и говорит: он лгал. Но сильнее всего пугала мысль о том, что он будет выглядеть ровесником родителей. Как же он их узнает? И что произойдет, когда все воскреснут и никто не будет помнить о своих близких? Мама продолжала говорить о мосте, тонком, как волосок, и остром, как лезвие ножа, но именно папа заметил выражение его лица.
– Что случилось? – спросил он.
– Мы не будем любить друг друга?
– Ами, каждому не будет дела до другого, – пояснила мама, – пока он не окажется на другой стороне. В раю.
– Но как мы узнаем, какими будут наши лица в раю? И как мы соединимся, если все, кто когда‐либо существовал, будут там? – заплакал Амар.
Он не хотел, чтобы эта жизнь заканчивалась. Ему были безразличны дома из рубинов и реки меда, а также звук рога, разлучавший его с семьей.
– Мы найдем тебя, – пообещал папа. – Насчет этого не волнуйся. Беспокойся за свои деяния. Я сумею найти тебя повсюду.
Скоро его дурнота пройдет и мир перестанет кружиться и покачиваться. Он найдет дорогу туда, где сможет отдохнуть до утра. Может, Бога не существует. Но, может, Бог его родителей есть и наблюдает за ним сегодня ночью, как и все ночи до того. И если Он там, Он открыл для них девяносто девять имен, чтобы они его понимали. Среди имен есть «Мститель», «Твердый», но есть и «Прощающий» и «Терпеливый». Для того чтобы прочитать любую суру Корана, сначала нужно прочитать о Божьем милосердии и сострадании. Почти каждая глава начинается с этой строки. Пророк был вождем целой ummah, нации. Каждый его поступок – пример для других. Но когда он позволил внуку взобраться ему на спину, он нарушил правило, могло ли это быть потому, что куда важнее не причинить ребенку боли, чем быть непоколебимым в следовании принципам? Может, именно исключения, которые мы делали друг для друга, давали Богу более веский повод гордиться, чем случаи, когда мы были непоколебимы? Может, Его сердце открывалось, когда Его создания открывали сердца друг другу, и, может, именно поэтому мальчика заменили на ягненка, чтобы отцу не пришлось выбирать между сыном и верой? Существовал другой путь. Амар был в этом уверен и хотел, чтобы они нашли его вместе.
Фотограф уже собирался уходить, но Лейла попросила его задержаться на минуту. Сейчас муж и сын должны вернуться.
– Наше семейное фото, – пояснила она. – Оно гораздо важнее остальных.
Фотограф посмотрел на Лейлу так, словно не мог решить, раздражаться или жалеть ее, но все же согласился, и Лейла поблагодарила его, прижав руку к сердцу.
Головная боль усилилась. Она зажимала рот каждый раз, когда боялась, что заплачет. Рафик исчез не менее получаса назад. Грудь сжимало все туже, и узел не ослабевал. Она с нетерпением ждала конца ночи, когда сядет на кровать, снимет туфли на каблуках, украшения и тяжелое сари и просто закроет глаза.
Наконец показался Рафик. Амара с ним не было, и все же ее накрыла волна облегчения. Она быстро подошла к нему, встала лицом к лицу и протянула руку, чтобы коснуться его щеки.
– Ты замерз, – сказала она. – Нашел его?
– Нет.
– Ты смотрел?
– Да.
– Везде? – Она заглянула ему за спину, где находился коридор, откуда пришел Рафик.
– Лейла!
Она прошла мимо него к коридору. Но прежде чем она успела отойти, он мягко положил руку ей на плечо. Она огляделась. Гости проходили мимо, не замечая их. Рафик нежно смотрел на нее, пока она не успокоилась, и только тогда позволил ей отойти. Его веки были красными. В их браке были минуты, когда он страшно пугал ее тем, как орал на детей, но сама Лейла никогда не боялась его. То, что он иногда обрушивал на сына и дочерей, всегда держал в узде, когда дело касалось жены.
– Нужно вернуться к Хадие, – тихо сказал он. – Пора отдавать ее мужу.
Они повернулись к главному залу. Маленький ребенок спал на плече одного из гостей. Его ножки были босы. Молодая женщина, видимо мать девочки, следовала за мужем, держа в руке крошечные туфельки. Перед ними была вся жизнь. Они шли по миру, где возможно все, и даже не знали, что нужно быть благодарными за это. Но возможностей будет все меньше и меньше, пока не останется один исход, ведущий к ночи вроде этой.
Лейла смотрела на семью, пока они не скрылись за стеклянной дверью. Рафик коснулся ее спины. Она знала, что он просит, – оставить надежду найти Амара.
– Я не могу этого сделать, – сказала она.
– Можешь, – возразил он, и она взглянула на него. – Все эти годы ты была такой сильной и терпеливой.
Он повел ее назад, словно она забыла дорогу. Прежде чем войти в главный зал, она заговорила:
– Я сделала ужасную ошибку.
Какое облегчение – просто сказать это!
– О чем ты?
– Ты был прав… много лет назад. Мне не следовало идти к Сииме.
– Почему ты думаешь об этом сейчас?
– Он знает.
Рафик остановился.
– Если он ушел сегодня… если он уходит, значит, только из‐за меня. Они поговорили – она ему все сказала. Позволь мне поискать его. Позволь попросить прощения.
Ее муж состарился за одну ночь. Он ничего не ответил, но перевел взгляд от постамента, на котором ожидала Хадия, на Лейлу, а потом на выход в коридор. Амар был там. Он нашел его.
– Лейла, мы сделали то, что посчитали правильным. И теперь должны сделать то, что от нас требуется.
Он показал на Хадию, которая подняла руку, чтобы привлечь их внимание. Фотограф тоже смотрел на них. Рафик был прав. Лейла шла и смотрела на профиль мужа. По выражению его лица она не могла понять, о чем он думает. Он, как правило, скрывал от всех свои чувства, но это производило эффект противоположный тому, на который он рассчитывал: она только больше волновалась. Рафик протянул руку, чтобы помочь ей подняться по ступенькам. Ее дети когда‐нибудь покинут их дом, но Рафик останется благословением в ее жизни, центром, постоянной величиной. Единственным, кто нес на плечах тяжесть этого момента вместе с ней.
Она поблагодарила фотографа. Тот принялся расставлять их по местам. Вопросов он не задавал. Слабость, которую она почувствовала после того, как Рафик вернулся один, исчезла при виде панического выражения лица Хадии.
– Нет, – сказала Хадия. – Исключено. Мы подождем его.
– Времени нет, – возразила Лейла.
Тарик не знал, что делать. Он переводил взгляд с Лейлы на Хадию, потом опустил глаза.
– Мы подождем его, – повторила Хадия, качая головой.
Ее головной убор немного сполз вбок. Худа выступила вперед, чтобы поправить его. Хадия отстранила ее руку.
– Он не придет, Хадия, – сурово сказала Лейла.
Утешая Хадию, Лейла отвлеклась от собственной печали. Она будет скорбеть завтра, одна, без свидетелей, но сегодня должна быть сильной. Ради дочери. Глаза Хадии мгновенно наполнились слезами. Сейчас она расплачется.
– Ты знала об этом и не сказала мне? – спросила она Худу.
– Когда мы разговаривали в последний раз, он сказал, что вернется.
– Папа, ты не поищешь его?
– Он ушел, дорогая. Твоя мама права. Нужно продолжать.
Тарик потянулся к руке Хадии, поцеловал ее палец и сжал ладонь. Лейла увидела, что Хадия сдалась: лицо приняло отсутствующее выражение. Фотограф велел Худе встать около Рафика. Лейла заняла место по другую сторону от Худы. Она услышала, как фотограф попросил их улыбнуться.
– Хадия, взгляните на меня, – сказал он. – Так лучше. Идеально. Я сделал снимок.
Лейла поняла, что никогда не заменит фотографии над каминной доской.
Много лет назад, когда она открыла ящик Амара и увидела его фото, которое, должно быть, сделала Амира Али, она была удивлена не только тем, что эти фотографии вообще существуют, но и тем, каким беспечным, каким счастливым он был. Таким она его никогда раньше не видела. Лейла вспомнила, как тогда думала, что унижение ранит глубже сердечной боли. Она хотела защитить их всех от этого. Теперь, когда они стояли на постаменте под прожектором, перед собравшимися гостями, которые наверняка шепчутся друг с другом, гадая, где их сын и неужели ему настолько плевать на родных, что он даже не стал позировать на семейном фото, она все поняла: не важно, что думают другие, если сердцу нет покоя. Только после того как худшие ее страхи стали реальностью, она поняла, что не было смысла позволять себе руководствоваться ими, принимая решения. Наконец она освободилась от них. Она в конце концов осознала, что хочет видеть Амара с ними в любом состоянии, в любых обстоятельствах, невзирая на то, что скажут другие.
Теперь ее сын снова ушел. Он станет испытанием всей ее жизни. Ей придется быть любезной и терпеливой, думать о нем без отчаяния. Это будет нелегко, но вполне возможно. Невозможным было то, о чем она молила в душе. Всего один момент. Только дай нам один момент. Но, может быть, ее душа никогда не будет спокойна, и ей всегда будет хотеться чего‐то большего. Она знала: если ей подарят этот единственный миг, она попросит еще. Она могла бы жить рядом с сыном сто лет, и даже тогда, когда настанет время расставания, она подумает: «Как же мало времени мы были вместе, слишком мало – все равно что вышли из тени на солнце». Она снова захочет слышать его стук в дверь, взглянуть на него, оторвавшись от своей книги с духовными стихами, чтобы снова увидеть, как он стоит, прислонившись к дверному косяку, услышать, как он спрашивает, можно ли войти и лечь головой на ее колени, и ей даже не нужно будет говорить «да» – он и так все поймет.
* * *
В ее сумочке лежит маленький пакетик от Амара. Она должна открыть его, когда останется одна. Это не может ждать. В нем может быть ключ к разгадке. Худа пошла вместе с ней в туалет, придерживая шлейф ее тяжелого платья.
– Что ты скрываешь от меня? – спросила Хадия.
– Не могла бы ты по крайней мере попробовать наслаждаться остатком своего вечера?
Хадия холодно взглянула на сестру. Худа вздохнула. Зал был полупустым и тихим.
– Он поругался с мамой. Из-за Амиры.
– Что общего у мамы с Амирой?
– Мама все знала. Она рассказала тетушке Сииме. Сегодня вечером он поговорил с Амирой и был разбит тем, что мама не верила в него, ведь, случись такая история с тобой или со мной, она бы вела себя иначе.
Хадия сказала Худе, что хочет побыть одна, вошла в туалетную комнату, залитую золотым светом, и дрожащими руками полезла в сумочку. Осторожно, чтобы не повредить упаковку, потянула за ленту скотча. И ахнула так громко, что сама испугалась. Внутри лежали ее часы. Часы отца, часы деда. Ни единой царапинки. Циферблат словно только что протерли. Тиканье отмечало каждую новую секунду. Может, это с самого начала было планом Амара – вернуть то, что ему не принадлежало, и снова исчезнуть? Ее затрясло так, что пришлось прислониться к двери. Она вывернула упаковку, раз, другой. Поднесла к свету, но записки не было. Это расстроило ее больше всего.
Всегда ли часы переходят к отцам?
Амар задавал странные вопросы, которые никому другому в голову не приходили.
Ты имеешь в виду сыновей.
Она отняла у него то, что в другой жизни принадлежало бы ему по праву рождения. Она упорно работала, чтобы стать такой же ценной, как любой сын. Много лет она предавала брата, но, возможно, часы стали последний каплей для него. Все видели их на ее запястье и понимали, что это означает.
Хадия открыла дверь, впустила Худу и подняла часы. Худа потрясенно открыла рот.
– Ты скажешь маме и папе?
Она покачала головой:
– Скажу, что случайно нашла их, когда собирала вещи.
Худа кивнула:
– Все будет так, словно он никогда их не брал.
Хадия снова завернула часы и положила в сумочку. Они были ей больше не нужны.
– Как по‐твоему, это означает, что он прощается? – спросила она едва слышно.
Худа не ответила. Поскольку записки не было, она могла только предположить, что он пытается сказать сестре: «Возьми то, что принадлежит тебе, что всегда принадлежало и будет принадлежать тебе. Я тебе не соперник». Он вернул их, тем самым признав, что брал, и пытается попросить прощения. А Хадия, получается, вела себя так, что не только не может взять их назад, но и признаться в этом.
Она никогда не рассказывала Амару, каково ей пришлось, когда она давным-давно смотрела на его тест и видела почерк, так похожий на ее собственный, что один лишь его вид угрожал ее успеху. Или что это именно она намекнула матери о его романе с Амирой. Она сама не знала, зачем это сделала. Может, для того, чтобы отвлечь маму от своего решения встречаться с Тариком. Может, для того, чтобы немного приподнять розовые очки, через которые мама смотрела на своего обожаемого сына.
И она так и не рассказала Амару, о чем говорила с Амирой много лет назад. В тот момент Хадия обладала влиянием и силой, но не воспользовалась ими ради брата, не попыталась снова подтолкнуть Амиру к нему. «Не говори», – просил он ее, а она говорила и говорила, и единственное, о чем молчала, – о своей роли во всем, что произошло.
Все, что сделал ей Амар, – забрал дурацкие часы. Он, в отличие от нее, даже не сумел пожать плоды своего предательства. А она продолжила предавать его. Продолжила оставаться ребенком, на которого родители могут рассчитывать и которым могут гордиться. Любая обида, которую он им причинял, любое разочарование, которое приносил, только укрепляло ее положение в жизни родителей, их любовь к ней.
В зале папа читал молитвенный призыв к обряду руксати, хотя это было обязанностью брата. Ради этого момента она хотела видеть на своей свадьбе Амара. Она обнимала всех из общины, кто остался, чтобы попрощаться, потом друзей, после крепко обняла сестру и мать. Она знала, что нет смысла оглядываться, но все же высматривала его, но нет – только пустой постамент для новобрачных, столы и составленные в ряд вазы.
– Что я буду делать без тебя? – сказал ей папа, когда она прощалась с ним.
Она вспомнила, как видела плачущих во время своих руксати невест, и боялась, что, когда придет ее время, она не прольет и слезинки. Теперь же она плакала, как маленькая девочка. Плечи тряслись, и объятия папы немного успокоили ее, хотя осталось ошеломляющее чувство, что теперь, когда все было почти кончено, она хотела любить их сильнее. Любить лучше.
– Я вернусь, – сказала она. – Я вас не покину.
Она взяла Тарика за руку. Мама держала над ними Коран, когда они выходили в ночь. Оставшиеся гости аплодировали. Воздух был прохладным. Их ждала украшенная цветами машина. Тарик остановился и показал на небо. Она посмотрела, но ничего, кроме звезд, не увидела и снова повернулась к Тарику.
– Смотри внимательнее, – прошептал он.
Послышалось шипение, в воздух поднялся столб дыма, и Тарик привлек Хадию к себе, поцеловал в макушку и сказал «сюрприз», как раз когда в небе расцвел фейерверк и гром отдался во всем теле. Яркий цветок огней расцвел, упал и исчез.
Хадия рассказывала Тарику о том, как впервые видела фейерверк. И даже сейчас, видя его, она испытывала то же самое ощущение, как в тот вечер: ее переполняло удивление и волнение при виде зрелищ, которые преподносила ей жизнь. Одна петарда следовала за другой. Ее сердце билось часто-часто. На лицах Тарика и Хадии сменялись краски: синяя, красная и зеленая.
Однажды она сидела за ужином и слушала, как Амар и папа скандалили. От папиного голоса тряслись подвески на люстре. В тот момент Хадия желала именно этого, именно того, что получила сейчас: новой семьи – ее собственной. Новое окно, в которое можно выглянуть и подумать: я дома. Фейерверк напомнил ей о ракете, взлетавшей по спирали и так же взрывавшейся спиралями. Она уже где‐то видела это раньше – она помнила, что Амар в тот момент смеялся. Когда люстра тряслась – таким было ее желание. Теперь все, чего она когда‐то хотела, достигнуто. И где же ее брат? Был ли он достаточно близко, чтобы посмотреть в небо и видеть фейерверк, который, как она знала, так любил? Она крепче сжала руку мужа. Потому что любила его. С ним начнется новая жизнь, ее новая семья.
Последние огни погасли. В небе остался только дым. Протянула ли она Амару руку под столом в тот вечер? Сделала ли хотя бы это? Сейчас она не помнила.
Часть 4
1
ТЫ НЕ ПЛАКАЛ, КОГДА РОДИЛСЯ. Личико посинело, стало почти фиолетовым, и облегчение, которое я почувствовал, увидев тебя и поняв, что ты пришел в этот мир, мгновенно погасло, когда доктора и сестры столпились вокруг твоего тельца, загородив тебя. Твоя мать подняла голову, чтобы спросить, все ли в порядке. Голос был неестественно высоким, но выражение – странно спокойным, словно она предвидела такие осложнения. Доктор не ответил. Тапочка медсестры скрипнула на линолеуме. Тикали часы. Только тогда я осознал, что ты не отметил приход в этот мир такими же криками, как твои сестры до тебя.
Вот так ты стал частью жизни каждого из нас. Я затаил дыхание. Не шевелился. Я стоял между твоей матерью и доктором, который тебя осматривал, и не мог смотреть ни на нее, ни на доктора, я был не в состоянии делать что‐то, кроме как уставиться на свои беспомощно вытянутые вперед руки в перчатках – если ты не мог легко дышать, я тоже не мог.
Твоя мать считает чудом Господним, что скоро твои легкие очистились и ты начал глотать воздух и даже плакать. Я тоже поблагодарил Всевышнего, встал на колени и отдал саджда-шукр, земной поклон благодарности, как только сестры и доктора забрали тебя и оставили нас одних. Но когда мой лоб коснулся холодного пола, я вдруг спросил себя: что, если это знамение? Хотя я не сказал этого Лейле. Не сказал никому.
Теперь же из своего больничного окна, далеко-далеко от места, где я – клянусь – был как будто бы только что, я наблюдаю, как облака мчатся по небу. Туго натягиваю перчатки на руки, надеваю бумажный костюм и иду к Лейле, чтобы быть рядом. В той комнате я был молодым отцом – это я перерезал пуповину, соединявшую тебя, мое третье дитя, с моей женой. Ты – мальчик. Это было моей единственной мыслью в тот миг, до того момента, как врач унес тебя. Я – отец сына. Прошло около тридцати пяти лет, но мне кажется, что я едва успел моргнуть, как все изменилось. Будто я все еще сижу в той палате, на секунду закрыл глаза, а когда открыл, я уже здесь и настаиваю на том, что вполне способен сам все сделать, когда Хадия идет ко мне, чтобы снять фольгу с яблочного пюре.
– Брось, – говорю я, поднимая руку. – Это ничего не меняет.
Но ее не убедить. Она поднимает брови, как всегда, когда хочет сказать «ла-а-а-а-адно, папа», – эта дурная привычка растягивать слово «ладно». Но вместо того, чтобы сказать это вслух, она прикусывает язык, и хотя это знак того уважения, которого я всегда желал, теперь мне становится неловко. Ее пейджер жужжит. Она вздыхает, смотрит на него и говорит, что через минуту ей нужно уходить и скоро придет сестра, чтобы отвести меня на МРТ.
Я впервые вижу дочь за работой. Она профессионал. Говорит с персоналом командным голосом. Носит безупречно белый халат, который, кажется, ей слишком велик. Ее бирюзовый стетоскоп свернут и засунут в карман, на котором голубой ниткой вышита наша фамилия.
Последнее время меня стали одолевать слепящие головные боли, такие сильные, что более я не мог их игнорировать, и хотя сказал Хадие, что все хорошо, Лейла, должно быть, описала достаточно симптомов, чтобы встревожить ее: что я теряю ориентацию, когда встаю, что выжидаю, когда можно сделать шаг, боясь потерять равновесие. Хадия велела приехать в больницу, где она работала, чтобы ее коллеги приняли меня и взяли анализы. Пообещала, что я буду в хороших руках и что она доверяет тамошнему персоналу. Что невролог – один из лучших в штате. И если я соглашусь, то Лейла сможет жить у Хадии и помогать с внуками, а они будут меня навещать. Только тогда я уступил.
Обращаются со мной хорошо, что стало большим облегчением. Не столько из‐за тех удобств, которые мне великодушно обеспечили, но потому, что это позволило понять, как Хадия обращается с окружающими, как те относятся к ней, как ее уважают.
– Должно быть, вы отец Хадии, – говорят некоторые, подходя ко мне с пластиковыми чашками для воды и тонометрами. Они хвалят ее как профессионала или говорят, что я прекрасно ее воспитал.
– Ты привезешь их сегодня вечером? – спрашиваю я, когда она встает.
– Посмотрим, папа. У Аббаса тренировка по футболу. Сначала давай сосредоточимся на том, чтобы сдать анализы.
Я снова опускаюсь на неудобную кровать.
«Кстати, вот, я вспомнила», – говорит она, вытаскивает из кармана сложенные листочки бумаги и отдает мне.
Я беру, но не смотрю, что там. Приберегу до того времени, когда останусь один. Я хочу спросить, можно ли вернуться домой после МРТ, но знаю, что она ответит: они мониторят мое повышенное кровяное давление и хотят понять причину дисбаланса, а пока мне хорошо бы побыть здесь и что я должен ей доверять. При этом она говорит со мной очень строго, но в то же время мягко. Такого голоса я у нее не слышал. Возможно, она пользуется преимуществами такой перемены ролей. Интересно, чувствовал бы я себя так же неловко, если бы видел, как стареют мои родители, сумел бы позаботиться о них и обнаружить, что это ничуть не стыдно – когда о тебе заботятся.
– Если я смогу найти окно между приемами, то вернусь с результатами МРТ.
Она улыбается мне. В последнее время меня так легко растрогать, что приходится крепиться при взгляде на нее. Вы бы поразились, увидев ее сейчас. Как она повзрослела, как уверенно держит себя, как целая прядь ее волос поседела и как это ей идет. Она целую минуту держит мою руку, прежде чем отпустить, и целует костяшку пальца – жест, который должен был выражать любовь, но я чувствую в ней не столько любовь, сколько нервозность, и гадаю, чего она боится. Когда она ушла, возвращаются больничные звуки: монитор, напоминающий о биении моего сердца, шорох грубого одеяла, трущегося о бумажный костюм, разговор медсестер в коридоре, скрип инвалидных колясок или шум шагов проходящих людей.
Только оставшись один, я снова думаю о тебе и разворачиваю открытку от Аббаса и Тахиры, которую приберег именно для этого момента. «Мы любим тебя, деда, выздоравливай скорее». Все это накорябано каракулями Аббаса, точно таким же почерком, за который я ругал тебя, когда ты был в его возрасте. Тахира нарисовала мне бабочек, окруживших дом на холме. Аббасу семь, Тахире только четыре. Они наполнили мою жизнь так, как я не мог ожидать и не могу полностью выразить. У меня нет обязанностей по отношению к ним, если не считать любви, и только поэтому мне отвечают любовью. Я так боюсь ранить их, даже в самых мелочах, что вместо этого балую. Хадия старается не оставлять меня с ними до ужина: мы трое хихикаем и отрицаем, что ели шоколад, даже если пальцы и зубы Тахиры нас выдают. Возможно, если мы встретимся сейчас, ты меня не узнаешь. Я стал спокойнее. Я реже сержусь.
Возможно, ты также спрашиваешь себя после долгих лет молчания и тех лет, в течение которых мы редко говорили, почему теперь я хочу говорить так много. Возможно, ты даже чувствуешь, что уже слишком поздно. И не важно, что именно я должен сказать, потому что это ничего уже не изменит – для тебя, для нас.
Но Амар, что, если бы я сказал тебе, что в последнее время часто веду машину по знакомым улицам, не вполне осознавая, сколько времени еду, пока не вспоминаю, что это те улицы, по которым я вез тебя в школу или в давно закрывшуюся парикмахерскую. Если я просыпаюсь один, в четыре утра, я встаю и иду, пока не оказываюсь на пороге твоей старой спальни. Я рассматриваю едва освещенные складки покрывала на твоей кровати, стены, сейчас такие голые, – в комнате почти не осталось твоих следов, все вещи сложены в ящики, заполнившие стенной шкаф. Они ждут, пока пройдет еще десять лет, прежде чем у нас хватит сил перебрать все это еще раз.
В такие моменты оказывается, что полотно моей жизни – иллюзия. Какое‐то время я воображал, что все в порядке, что все мы в порядке, что рана, которая образовалась от потери тебя, может зарубцеваться, что это зияние может скрыть что‐то живое, подобно тому как плющ обвивает препятствие на своем пути. Что я не нуждаюсь в том, чтобы увидеть тебя снова. Что реальность нашей теперешней жизни просто прекрасна, что лучшего мы не могли добиться и на лучшее не могли надеяться. Я пытался в это верить – до одного воскресенья. Тогда я припарковался у твоей старой начальной школы, глядел на пустые голубые садовые столы, а позже, когда никто не смотрел в мою сторону, я смял и бросил твой старый тест в мусорный бак только для того, чтобы позже достать его, разгладить, осторожно сложить и вернуть на дно ящика стола. В такие минуты никакие аргументы, которые я приводил, чтобы обмануть себя, не могли меня утешить. Может, ты не захочешь услышать меня. Может, не поймешь. Но пожалуйста, выслушай. В прошлом я много раз приказывал выслушать меня. Но никогда не просил.
Я прошу – сейчас.
Первые две ночи после твоего рождения тебя держали в блоке для новорожденных. Нам сказали, что с тобой все в порядке. Но после того, как ты всех напугал во время родов, доктора решили понаблюдать за тобой. Помочь тебе дышать. Я ждал, пока заснет твоя мать, и шел по коридорам, чтобы добраться до твоего этажа, находившегося как раз над тем, где лежала она. Я смотрел на тебя и других малышей в прозрачных колыбельках. Жужжанье приборов. Тишина ночи. Некоторые лампы были потушены, потому что было уже три или четыре утра. Я останавливался на одном и том же месте напротив большого стеклянного окна, ровно посредине. Сжатую в кулак руку я держал в кармане. Я неотрывно смотрел на маленького младенца. На тебя. Твоя рука лежала у щеки, пальчики были согнуты. В такой позе ты засыпал все последующие годы, но тогда я этого не знал. Я ничего не знал. Ноги начинали болеть, и я переминался на месте. Стоял так часами. В основном молился. Это были те отчаянные молитвы, в которых я почти не имел опыта, такие молитвы не могли ждать, пока я встану на колени, я напрямую обращался к Богу. Молил: все что угодно – если он проживет еще несколько дней. Все что угодно за это.
Мы назвали тебя Амаром. Стоя у стеклянного окна, я думал о твоем имени, пока оно не стало привычным для меня. Если я не говорил с Богом, значит, говорил с тобой.
– С тобой все будет хорошо, Амар. Скоро мы заберем тебя домой.
Лейла хотела назвать каждого из детей в честь святых людей.
– В конце концов, – сказала она, – почему бы нам не дать детям лучшие имена?
Но у меня появилась забавная мысль, которую я в то время посчитал благородной. Возможно, это другие могут называть детей в честь пророка и его родных. Но мог ли я себе такое позволить, не зная, какими вырастут мои дети, понимая, что они могут согрешить и опозорить не только себя, но и свое святое имя. Теперь я спрашиваю себя, не было ли это ошибкой. Назови я тебя Али, или Мохаммед, или Хусейн, это могло стать постоянным и неизбежным напоминанием о том, что нужно соответствовать их достойному примеру.
В те ночи дежурила медсестра по имени Дон[29]. Помню, как ее имя напомнило мне стихотворение, прочитанное в колледже, через несколько лет после смерти родителей. Это стихотворение утешило меня тогда. У Дон были короткие рыжие волосы, маленькие веснушки по всему лицу и светлые ресницы. И она была добра ко мне. Рассказала, на каком этаже стоят автоматы с напитками и где раздобыть бейгл, когда настанет утро. В отличие от меня она любила поболтать, но, возможно, из‐за позднего часа и странного состояния разума, в котором я находился, разговаривать с ней мне было легко.
– Это мой, – пояснил я, коснувшись пальцем стекла.
– Красавец! – похвалила она. – Ваш первенец?
У нее был мягкий, успокаивающий голос, тем более что говорила она шепотом.
– Первый сын. У меня уже две девочки.
– Счастливчик! И с вашим сыном все будет прекрасно.
В ее голосе звучала такая уверенность, словно он исходил от кого‐то еще, словно ее привели сюда только для того, чтобы сказать мне это. Я был так перепуган, что едва не заплакал, когда она сказала это.
– И что покажет МРТ? – оглянувшись, спросил я медбрата, который вез меня по коридору.
В общем и целом я знаю, но хочу слышать, что он скажет. Хочу понять, не скрывает ли Хадия чего‐то от меня. Я побоялся спросить ее.
– Изображение вашего мозга.
– Не знаете, что именно ищет доктор?
Я верчу на запястье свободный пластиковый браслет и, затаив дыхание, жду его ответа.
– Нет, сэр. Я не говорил с доктором. Но МРТ безболезненна. Меня ввезли в светлую тихую комнату. Дали беруши. Здесь слишком белые стены. В центре – купол и кровать, должно быть, это и есть аппарат. Лаборант просит меня лечь на спину и не двигаться.
Потом я остаюсь один. Лаборант находится по другую сторону стены. Где‐то в этом здании – Хадия. Утешает пациента или просматривает свои записи, прежде чем идти к другому. Я понимаю, как мне повезло: если возникнет хоть тень сомнений, она может разобраться в анализах, легко что‐то уточнить или приказать другим это сделать. Она может что‐то придумать. Моя кушетка начинает медленно двигаться назад, в тоннель. Я закрываю глаза. Громкий хаотический шум слышен даже в берушах. Я словно окаменел. Когда я снова открываю глаза, я вижу, как полоса света бежит по изгибу тоннеля, и я думаю о том, как неестественно сохранять себе жизнь таким способом. Я понимаю, что хочу жить, но удивляюсь другой своей мысли, гораздо более мрачной, мысли, которая приходит позже: я хочу также, чтобы у меня обнаружили болезнь. И чтобы эта болезнь была серьезной. И тут же гадаю, накажет ли меня Бог за это. Потом аппарат перестает пищать, и я жду разрешения пошевелиться.
До того как ты родился, я думал, что знаю, как быть отцом. Хадие было четыре года, когда мы привезли тебя домой. Худе – только три. Было легко вызвать у них улыбку. Смешить их было просто. Лейла говорила, что они наблюдают, как темнеет небо, прислушиваются, не повернется ли ключ в замке, не скрипнет ли дверь, и всегда готовы забыть про раскраски или недоеденный ужин, чтобы броситься ко мне. Каждая обхватывала мою ногу, так что я едва мог идти, а когда мне это удавалось, они смеялись и вцеплялись в меня еще крепче.
Если они плохо вели себя, мне достаточно было строго взглянуть на них. Иногда приходилось повышать голос, шлепать их по губам или дернуть за ухо. И этого было достаточно, чтобы заставить их слушаться. Выплакавшись после наказания, они не становились отчужденными, но старались вести себя лучше. Хадия наклоняла голову и говорила тоном одновременно взрослым и невинным, ожидая знака моего одобрения и прощения. Худа терлась головой о мою руку, как кошка, пока я не обнимал ее. И в течение этих лет я принимал как должное еще одно – их способность забывать о наказании, словно ничего не случилось.
Ты был совершенно другим. Не давал матери спать. Ты знаешь это? Хадия и Худа тоже плакали. Тоже просыпались в самые неподходящие часы. Но твои крики были вызваны чем‐то еще – не голодом или дискомфортом. Я думал об этом, когда пытался успокоить тебя. И эта мысль меня расстраивала. Меня изводили твои крики, а может, и моя неспособность утешить тебя. И поэтому я отдавал тебя Лейле. Она уносила тебя из нашей спальни, чтобы я мог поспать, говорила с тобой на урду, называя тебя именем, которое недавно придумала:
– Что с тобой, Ами, что случилось?
Материнство было к лицу Лейле. Она была так молода, когда родилась Хадия. Она уделяла все время и внимание дочерям, словно у нее был выбор и она могла оставить что‐то свое – себе. Она играла свою роль, была сильной и доброй и с легкостью повелевала своим маленьким мирком. Хадия и Худа прибегали к ней каждый раз, когда нуждались в матери, а остальное время играли одни или друг с другом. Но с твоим рождением материнство стало для нее всепоглощающим занятием. По мере того как ты рос, ее все больше одолевали стресс и беспокойство. Пока ты спал, она изучала твои синяки.
– Посмотри, – говорила она, показывая на фиолетовое пятно на твоем бедре. – Интересно, каким образом он умудрился удариться этим местом?
Теперь я задаюсь вопросом, неужели она постигла внутренним чутьем то, чего я не смог или отказался постичь: когда речь пойдет о тебе, все будет не так легко. Хотя ты не знал этого, но оказалось, что ты внес раздор в наш дом. Если Хадия и Худа были на одной стороне, ты был на другой, и Лейла защищала тебя. Твои сестры были неунывающими: небольшие отказы, потери и наставления не меняли течения их дня. Ты же упорствовал, если тебя что‐то расстраивало. Ты погружался в печаль и отказывался из нее выходить. А я, вместо того чтобы смягчиться, только становился с тобой более жестоким.
Очень часто по утрам мне было поручено отвезти в школу Хадию и Хаду. Перед уходом я оглядывался на тебя, лежащего на животе с раскраской. Ты беззаботно болтал ногами, а я гадал, что ты и твоя мать делали весь день, пока нас не было. Дочери всегда требовали от меня большего. Еще одну историю, папа. Еще две минуты, папа. Они вставали на цыпочки и подставляли щеки для поцелуя. В парке просили покачать на качелях или взбирались на меня, как обезьянки. Ты ничего подобного не просил. Я не знал, что удерживает тебя на расстоянии: безразличие или желание независимости.
Но перед тем, как тебе исполнилось пять лет, каждые несколько месяцев мы проводили с тобой вдвоем целый день. Я приходил домой и обнаруживал, что твоя мать снова решила тебя постричь. Твой вид с неровно обрезанными волосами неизменно меня раздражал. Может, для вас это было нечто вроде игры. Мать сажала тебя на стойку в ванной и завязывала на шее полотенце, чтобы обрезки волос падали туда.
– Лейла, – повторял я, пытаясь сдержать раздражение, – почему ты всегда делаешь это? Ничего, что вид у него дурацкий?
В следующее воскресенье мы оба шли стричься. Когда я наблюдаю, как Хадия и Тарик общаются с детьми, мне кажется странным, что только в такие дни мы с тобой были вдвоем. Хадия и Тарик – совершенно другие родители. В некоторых случаях они очень меня расстраивают, позволяя Аббасу выходить из дому одному и не зная точно, с кем он собрался играть. Но иногда поступают так, как нам даже в голову не приходило. Берут детей на «свидания». Например, Хадия берет Аббаса, а Тарик – Тахиру. Или же наоборот.
– У нас такая семья. Для них это важно, а для нас приятно: видеть, какими мы можем быть, оставаясь с ними один на один, – как‐то пояснила Хадия, когда я спросил ее, зачем это нужно.
Ты всегда и повсюду ходил вместе с матерью. Когда она поднималась, чтобы идти за продуктами, ты тут же вскакивал, чтобы сопровождать ее. Если ее не было рядом, ты становился тенью Хадии. Если я вставал, чтобы идти по делам, а Хадия или Худа не предлагали пойти со мной, я шел один. Я беспокоился из‐за того, что ты растешь в доме, полном женщин, и видишь в них пример для себя. Боялся, что ты не будешь знать, как себя вести, а я не делаю ничего, чтобы научить тебя.
– Пойдем, – говорил я, – приведем в порядок твои волосы.
От меня не ускользал твой взгляд, брошенный на мать. Еще хуже был ее ответный кивок: она словно разрешала тебе идти, довериться мне. Я поднимал тебя на руки, к чему так до конца и не привык. Да, я часто держал на руках детей, когда они были маленькими и когда руки Лейлы были заняты или она нуждалась в отдыхе, и тогда я старался развлечь себя самым простым способом – уводил во двор и показывал небо: «Взгляни – луна. Взгляни – звезды». Но когда я держал тебя и мы шли к машине, я помню, как ты клал голову мне на плечо, словно устал. Как ты пытался сорвать нитку с верхней пуговицы моего пиджака, пока мы не добирались до машины. И помню, как я гадал, держал ли меня на руках мой отец. Теперь, оглядываясь назад, думаю, что вряд ли.
Я рисковал, пристегивая тебя на переднем сиденье. Я хотел, чтобы ты думал, что происходит нечто особенное. Хотел, чтобы ты смотрел в окно и чувствовал, как тебе навстречу летит мир. Я ехал медленно. Искал глазами полицейские машины. Время от времени посматривал на тебя: спина прямая, рука сжимает желтовато-коричневый ремень безопасности, лицо повернуто к окну. Я пытался заговорить с тобой. Мне всегда казалось немного странным заговаривать с кем‐то, а беседуя с ребенком, я нервничал не меньше. Я говорил с тобой, как со взрослым.
– Как прошла твоя неделя? – спрашивал я.
Мы скользили по улице, моей любимой в нашем городе: длинная, изгибавшаяся вместе с холмами вверх и вниз. По обеим ее сторонам высажены раскидистые деревья. Единственная улица, заставлявшая меня почувствовать осень в Калифорнии. Проезжая мимо стоявших в ряд деревьев, я видел, как листья меняют цвет. Ты коротко отвечал. Застенчиво, словно я был чужим. Неужели между нами все было потеряно даже в твоем столь раннем возрасте? Тебе было три с половиной года. Ты был таким тихим. Я пытался не испытывать разочарования. Мысленно искал, о чем бы поговорить.
– Это почта, – сказал я, когда мы проезжали здание, – знаешь, что делают на почте? – Ты повел плечом, словно я тебе надоел.
У парикмахерской я отпирал дверь машины, и ты выпрыгивал. Нашего парикмахера звали Джим. Хороший человек. Он знал нас, своих преданных клиентов. Бросив взгляд на наши кошмарные прически, он говорил: снова? Мы с ним дружно смеялись. Между нами это было нечто вроде шутки. Я поднимал тебя на высокое сиденье, которое все же было поменьше остальных в зале, Джим обертывал вокруг твоей шеи черную ткань, и все твое тело исчезало под ней. Когда он подходил к тебе с ножницами, ты оглядывался на меня в зеркало. Я никогда не отступал. Гадал, считает ли Джим, что мы с тобой близки, что часто проводим время вместе, или чувствует, как настороженно мы относимся друг к другу.
Мы выходили, держа каждый по арбузному или клубничному леденцу. В миске, которая стояла в парикмахерской, было несколько сортов, к которым ты тянулся, я брал один и засовывал в карман, чтобы отдать тебе позже. Я хотел, чтобы наш день длился дольше, и потому спрашивал, хочешь ли ты мороженого, когда мы проходили мимо магазина. Твои глаза загорались, как у Хадии и Худы, когда я соглашался прочитать им историю. Когда мы входили, дверь издавала звук «му-у-у», я поднимал тебя к прилавку, и ты прижимался лицом к стеклу, чтобы рассмотреть все сорта. На стекле оставались туманные кружки от твоего дыхания. Я воздерживался от того, чтобы напомнить тебе, что на стекле могут быть микробы. Не сегодня, говорил я себе. Однажды, когда я был мальчишкой, отец повел меня в кафе-мороженое. Дело было еще в Хайдарабаде. Там никто не предлагал попробовать мороженое, как здесь, когда ты показывал на один сорт за другим, и девушка за прилавком протягивала тебе маленькие фиолетовые ложечки с лакомством. Она говорила мне, какой ты умница и красавец, широко улыбалась, что часто бывало, когда мы с тобой куда‐нибудь ходили. Иногда, даже сейчас, я гадаю, понимал ли ты, что мир любил тебя, будто бы смягчался в твоем присутствии.
Пока я ждал тебя, я просил у девушки порцию фисташкового мороженого с миндалем, вкус которого напоминал о мороженом, которое мы ели дома. После этого ты просил то же самое. Так происходило каждый раз. Ты пробовал не менее четырех сортов, после чего брал мое, хотя даже не знал его вкуса. Глупо, но я гордился тем, как ты подражаешь мне. Она протягивала тебе твой рожок, я брал чашку и давал ей щедрые чаевые, отчасти потому, что она была так добра с тобой.
– Поедим здесь? – спрашивал я. К тому времени ты расслаблялся в моем присутствии. Когда ты волновался, ты болтал недостающими до пола ногами, а еще ерзал на сиденье, яростно жестикулируя. Ты задавал мне вопросы, а я старался как можно лучше на них ответить.
– Почему «навсегда» рифмуется с «никогда»? – спросил ты как‐то меня.
В другой раз ты спросил, что такое цунами. Когда я ответил, ты спросил, почему мы никогда не ходим на берег океана, и тут же, без перерыва, осведомился, словно этот вопрос вытекал из предыдущего:
– Почему белки убегают, когда я к ним подхожу?
Я знал, что, когда ты переставал задавать вопросы и поворачивался к окну, наше время вдвоем подходило к концу. Ты хотел вернуться домой, к матери. Я собирал наш мусор, выбрасывал, мочил бумажную салфетку и вытирал тебе рот и пальцы, а заодно тер пятно на твоей рубашке, чтобы Хадия и Худа не увидели его и не расстроились.
Хадия появилась снова, но не одна. С ней доктор, очень высокий, особенно рядом с Хадией, темнокожий, с блестящими глазами, которые блестят еще ярче, когда он улыбается. Я доверился ему еще до того, как он протянул руку, чтобы пожать мою. Моя рука, когда я поднимаю ее, кажется слабой: так бывает довольно часто, и это не может не тревожить, но Хадие я ничего не говорю. Его зовут доктор Эдвардс. Говорит, что он нейрохирург и хороший друг Хадии. Когда Хадия была очень молодой, я часто и очень серьезно напоминал ей, что у нее нет друзей-мужчин, только коллеги и знакомые. Но когда она стала старше, мое напоминание сначала стало для нее шуткой, а потом она стала дразнить меня, и это продолжалось так долго, что стало шуткой для нас обоих. Когда я смотрю на Хадию, сидящую на краю кровати, она лукаво улыбается, словно прочитала мои мысли.
В поведении доктора Эдвардса ничто не выдает дурные новости, поэтому я облокачиваюсь на приподнятое изголовье кровати и складываю руки на коленях.
– Все хорошо, папа, не стоит волноваться, – говорит она на урду и кивает доктору Эдвардсу.
Тот объясняет, что они увидели на МРТ.
– В моем мозгу? – спрашиваю я, когда он произносит слово «опухоль».
– Скорее всего, доброкачественная, – отвечает он. – Менингиома, в ткани между черепом и мозгом, но она выросла настолько, что отрицательно воздействует на мозг.
Мой мозг. Во рту у меня пересохло. Я смотрю на браслет на запястье и крошечные циферки, обозначающие меня как пациента, на мое имя, обозначающее меня как личность, и на голубые вены под кожей, которые свидетельствуют о том, что я жив. Он говорит мне, что, судя по расположению и размеру опухоли, ее можно удалить без особых усилий, а затем взять биопсию. Хадия касается моей ноги и говорит на урду, что это означает – никаких проблем. Можно подумать, я не понимаю по‐английски, не знаю, что такое доброкачественная опухоль или «без особых усилий». Я вглядываюсь в лицо дочери. Она подозрительно спокойна. Мне повезло, и, может, когда я открыл глаза и увидел двигавшийся поперек купола свет, то пожелал себе несчастья, чего‐то достаточно серьезного, лишь чтобы найти причину для твоего возвращения.
– Папа, нам придется сделать операцию, чтобы удалить опухоль. Она начала влиять на мозг так сильно, что больше нельзя игнорировать симптомы. Отсюда и головные боли. Доктор Эдвардс был так добр, что внес тебя в расписание на конец недели.
Доктор Эдвардс спрашивает, есть ли у меня вопросы. Я говорю, что вопросов нет. Я говорю «спасибо». Я говорю, как рад, что у Хадии такой хороший друг. При этих словах я смотрю на дочь, которая была спокойна и говорила докторским голосом, но теперь быстро отвела глаза и смотрит в больничное окно.
На тумбочке рядом со мной два букета цветов. Один роскошный, из магазина, присланный бывшими коллегами, и второй, собранный для меня Лейлой. Ее руку видно сразу: я мгновенно различаю букет, который делала она. Цветы срезаны в саду Хадии. Их обрамляет гигантский лист. Лейла могла стать художником, думаю я, когда она переворачивает страницу книги с молитвами и водит пальцем по следующей странице. Недавно она увлеклась выращиванием цветов и составлением букетов, и теперь ими украшены все комнаты в нашем доме, а если кто‐то из друзей семьи что‐то отмечает, мы идем к ним с ее работами.
Когда ты был очень маленьким, возможно четырехлетним, она вернулась домой с пакетом помидоров и сказала, что попытается их посадить. Скоро кроме томатов у нас появился чеснок. Потом она прочитала, что нельзя дважды сажать одинаковые овощи в одну и ту же землю, и, должно быть, заинтересовалась делом всерьез, поэтому купила тетрадь, где нарисовала наш задний двор и разделила его на квадраты, чтобы знать, что куда сажать и в какой сезон. Она писала на деревянных палочках от леденцов, что посадила, и втыкала их в землю. Это был ее любимый ритуал. Я приходил домой и видел, как она аккуратно пишет: мята, зеленый перец, баклажан, цветная капуста, базилик.
В год после свадьбы Хадии она не заходила в сад и ничего не сажала. Хадия вместе с Тариком переехала в Чикаго. Она была так занята на работе, а кроме того, привыкала к новой жизни и скоро – к беременности, что почти не приезжала. Худа работала учителем в четвертом классе, в школе, находившейся в нескольких часах езды от нашего города. Они звонили нам и рассказывали новости: Хадия впервые помогала принять роды, Худа смогла подружиться с очень трудным учеником. Мы так гордились обеими. Но когда разговор заканчивался, чувствовали себя совсем одинокими. Каждый из вас покинул дом, и каждый по‐своему. Я предсказывал, что Лейла еще больше увлечется садоводством, чтобы скоротать время, но вместо этого она заваривала чай и шла к кухонному окну, где сидела и смотрела на задний двор, обхватив ладонями кружку, от которой поднимался пар. Я выходил из кухни и вскоре слышал плеск чая, выливаемого в раковину.
Но как‐то, года три назад, я вернулся домой, увидел маленькие белые пакетики, разложенные рядами на кухонном столе, понял, что это семена, и облегченно вздохнул. Я всегда боялся, что она наказывает себя. На этот раз это были семена цветов. В углу стола маленькая стопка книг: «Цветы Калифорнии», «Растения Запада». Лейла ничего не объясняла, а я не спрашивал. Она месяцами изучала, какой и когда цветок сажать. В первую же весну цветение было просто невероятным. Помню наш сад – такой красивый, такой необыкновенный. Сначала ее букеты были неряшливыми, стебли гнулись в стеклянных вазах, но вскоре что‐то будто щелкнуло, и она стала тщательно подбирать дополнявшие друг друга цветы, а если находила где‐то перо, то и его могла воткнуть в букет. Я поражался тому, что даже обычная корявая ветка оказывалась прекрасной деталью для цветочной композиции Лейлы.
Когда Хадия впервые поступала в колледж, я не мог представить, что позволю ей уехать. Мы хотели, чтобы она обручилась. Хотели, чтобы у нее была спокойная, безопасная жизнь с человеком, главным делом которого было бы заботиться о ней, обеспечивать ее – как заботился и обеспечивал семью я. Но когда она вбежала в дом и объявила, что ее приняли на медицинский факультет, я почувствовал, как в душе поднялись страх и беспокойство. Не такую дорогу я желал для нее, я хотел другого. Но как я мог встать у нее на пути? Моя дочь собиралась в плавание по миру, где можно было достичь чего‐то достойного своими умом и волей. В тот вечер, когда мы все узнали, пришлось уговаривать Лейлу. Она не волновалась за безопасность Хадии так сильно, как я, но ей не нравилось, что дочь пренебрегла нашими желаниями относительно собственного будущего, и нам было очевидно, что ее все устраивает и так.
– Если она останется дома, если примет одно из прекрасных предложений, которые ей прислали, я буду знать, как помочь ей, – сказала мне Лейла, когда мы лежали в постели, не в силах заснуть. – Если она пойдет своим путем, то я… я не буду знать.
И я тоже не знал, что ответить. Я старался справиться со своей тревогой молча. В тот день, когда я отвез Хадию в общежитие, она проспала всю дорогу, а я ехал в темноте, наблюдая, как небо медленно светлеет. Я остановился выпить кофе, который обычно не пью. Каждый час пути думал: еще один час приближает меня к нашей разлуке, к тому моменту, когда я поеду назад – без нее. Я все время на нее поглядывал. На ней были часы моего отца и блузка на пуговицах.
«Я хочу выглядеть как профессионал», – взволнованно объявила она прошлой ночью, когда решала, что надеть.
Пока я ехал, мои страхи множились. Сможет ли она учиться? Что, если она наберет слишком много предметов сразу? Появятся ли у нее друзья – как ни странно, я одновременно беспокоился, что у нее будут друзья и не будет друзей. Знает ли она, что делать, если на пути появится человек, который может склонить ее к греху? Но только когда я проговорил свои страхи в компании друзей, я смог посмотреть им в лицо и нашел утешение. Люди расспрашивали меня: как ты позволил дочери уехать так далеко? Слишком много независимости – не то, что нужно женщине. Мне пришлось защищать ее от всеобщего осуждения, но только после того, как я снова и снова вслух оправдал ее, я понял, что верю себе и своим словам.
– С Хадией все будет хорошо. Моя дочь – храбрая и способная девочка. Она будет знать, что делать. Я ей доверяю.
Теперь обе мои дочери работают, и дело не только в том, что я уступил им и смирился, но и в том, что это стало важным поводом для моей гордости. Они показали мне, что ценить следует то, чем раньше я не дорожил вовсе. Когда Худа звонит мне и говорит, что не сможет приехать, потому что работает, я горжусь, что она чем‐то занимается в жизни, приносит пользу другим. Что она учит детей и, судя по рассказам, которые мы слышали, прекрасно справляется. И что Хадию уважают как профессионала не меньше, чем Тарика, а ведь от ее работы зависят человеческие жизни! Она близко знакома с тем, чего не видят и не понимают другие: знает, почему я теряю равновесие и едва не падаю, что могут означать мои мучительные головные боли. Задав несколько вопросов и просмотрев результаты анализов, она может устранить проблему – так ястреб набрасывается на добычу, чтобы ее одолеть. Выйди они замуж за тех, кого мы предназначали им в мужья, мы были бы счастливы, но если, не дай Бог, мужья не смогли бы содержать семью или судьба сдала им плохую карту и их браки распались бы, я бы сидел сегодня здесь за несколько дней до операции и не знал бы покоя. Если меня не станет, я знаю, что с моими дочерьми все будет хорошо, что о них не только позаботятся, но и они прекрасно смогут позаботиться о себе, обеспечить себя, Лейлу и моих внуков.
2
ДВЕРЬ ВНЕЗАПНО ПОСТУЧАЛИ, и я поднимаю глаза, Вдумая, что это может быть доктор Эдвардс, который пришел перед операцией проверить, все ли в порядке. Но это Худа, моя Худа улыбается мне, нежно и немного грустно. Я не знал, что так сильно хотел ее увидеть, пока она не пришла. Она даже не поморщилась при виде меня в больничном одеянии, с проводами, которые тянутся от моей руки так, что Лейла не может приблизиться ко мне и даже Хадия не может подойти к моей кровати ближе, несмотря на то что она врач. Бывают моменты, когда появление Худы более чем своевременно. Я говорю, что ей вовсе не обязательно было приезжать, что все волнуются больше, чем следовало бы. Сам доктор Эдвардс сказал, что операция будет довольно простой. Только Хадия настаивает на том, что есть некие осложняющие факторы, а с некоторых пор все слушают одну Хадию. Ты никогда не делал ничего «как полагается», но когда Хадия говорит, что я должен оставаться здесь и изменить режим питания, а Лейла соглашается, и даже мой внук говорит: пожалуйста, дедушка, ешь то, что тебе велят, я думаю о тебе и о том, что у тебя хватило бы мужества встать на мою сторону, даже если бы это означало не согласиться с остальными.
– Конечно, я приехала, – говорит она и садится на стул рядом со мной.
Вскоре появляются Лейла и Хадия. Тахира вырывается вперед и карабкается на колени Худы. Все женщины моей жизни. Тарик с Аббасом на тренировке по футболу, объясняет Хадия, а Худа добавляет, что Джаваду пришлось остаться в Аризоне, но он посылает привет. Раньше я ненавидел звуки голосов, однако теперь меня выводит из себя молчание. Хадия берет Худу за плечи, легко обнимает ее и говорит мне:
– Рад сюрпризу?
– Счастлив, – отвечаю я.
Мне не страшно. Все четыре дня я знал, что приближается операция, и был к ней готов. Тахира откидывается на грудь Худы. Та проводит рукой по ее волосам. Я поражен тем, как они доверяют друг другу. Тахира видит Худу всего несколько дней в году и все же каким‐то образом понимает, что это сестра ее матери, и дарит ей любовь, которую утаивает от тех, кого видит гораздо чаще. Худа – прекрасная тетушка. Возможно, необыкновенная: причиной тому безграничное пространство, которое она отводит племянникам в своем сердце, потому что своих детей у нее нет, хотя мы просим за нее каждый раз, когда молимся.
– Ты надолго приехала? – спрашиваю я.
– Только до воскресенья.
– Ученики без тебя обойдутся?
Она кивает. Тахира оживляется, вспомнив их игру, и смотрит на Худу:
– Амиджан, можешь дать мне задание?
Вот так они играют. Худа выполняет все, о чем просит Тахира. То же самое можно сказать о любом из нас. Мы для нее становимся то учителями, то щенятами, то пациентами. Вот Тахира в роли доктора спрашивает, сильно ли болит по шкале от 1 до 10. Я ловлю выражение глаз Лейлы, которая стоит за их спинами, и понимаю, что ей хочется, чтобы таких моментов, когда мы собираемся вместе, было больше. Я не признался ей, как не признался самому себе до конца в моем недавнем, но неотступном желании – чтобы мы все снова собрались вместе. Включая тебя.
Когда тебе было почти четыре, твоя мать забеременела. Несмотря на все твои просьбы о младшем брате, мы с твоей матерью не собирались иметь еще детей. Та ночь, когда ты родился, часто возвращалась ко мне в кошмарах. Если сон был особенно ярок или если мы накануне сильно поссорились, я не мог удержаться, чтобы не пойти к тебе в спальню, сесть на пол и поднести палец к твоему открытому рту, пока моей кожи не касалось твое теплое дыхание. Опасаясь худшего, я, естественно, боялся и за Хадию с Худой и проверял, дышат ли они во сне.
Я нервничал, когда мы узнали, что Лейла беременна. Ей было тяжело, когда она носила тебя. Моя работа требовала поездок в другие города на несколько дней. Я приезжал домой, не зная, насколько ей плохо. Каждый раз она поднимала над моей головой Коран и заставляла пройти под ним. Я смотрел на нее, свежую и пухленькую. Она выглядела совсем по‐другому, чем когда носила девочек, и я задавался вопросом, уж не пренебрегаю ли своими обязанностями, когда ставлю рабочие дела выше заботы о ней. Я боялся, что, хотя она ничего подобного не говорила, в глубине души она против того, что меня нет дома неделями. Но я твердил себе, что работаю для нее, для Хадии и Худы. Я работал для тебя, еще до того, как мы узнали друг друга.
– Это хорошая новость, – сказала Лейла в тот вечер, когда все стало известно, – почему ты как будто расстроен?
Я слушал ее. Нам повезло. Скоро мы уже не представляли, как жили до этого известия. Вы трое были слишком маленькими, поэтому мы вам ничего не сказали и решили некоторое время хранить новость в наших сердцах. Когда мой лоб касался прохладной поверхности молитвенного коврика, я молился по‐новому: о том, чтобы роды прошли без осложнений и чтобы мальчик появился на свет здоровым.
Дома Лейла носила свободный сальвар-камиз, чтобы девочки не заметили и это было нашим секретом, пока мы найдем подходящий момент для того, чтобы им сказать. Только ты стал нежнее к матери. Перестал капризничать за ужином. Взбирался на ее колени и клал голову на грудь.
– Он знает, – прошептала как‐то Лейла, когда ты настоял на том, чтобы спать в нашей постели. Она откинула волосы с твоего лба, как любила делать всегда.
– Откуда ему знать? – возразил я, и хотя поверил ей, было не по себе от того странного чувства, которое я испытывал иногда. Чувства, что ты обладаешь неким сверхъестественным восприятием или интуицией, которых у нас нет.
– Надеюсь, это мальчик, – призналась Лейла, когда мы дожидались приема у врача. Мы не пытались узнать пол первых троих детей, посчитав, что это должно стать сюрпризом. Но нам не терпелось выяснить пол четвертого ребенка.
– Я тоже надеюсь, – откликнулся я.
Я хотел получить второй шанс стать отцом сына. Мысль была ужасной, я знал это, когда позволил ей поселиться в голове и там остаться. Я схватил со стола журнал и стал переворачивать глянцевые страницы.
– Правда, будет замечательно, если у Амара появится братик? – сказала она и, не дождавшись ответа, продолжила:
– Он будет отличным старшим братом. Для него это будет полезно. Хадия и Худа есть друг у друга, а он всегда так одинок, верно? Теперь у него будет с кем играть, когда малыш подрастет.
Я сказал ей, что иду в туалет, но вместо этого долго бродил взад-вперед по стеклянному переходу над парковкой, соединявшему два крыла больницы. Я размышлял, каким образом твоя мать умеет естественным образом всегда и во всем учитывать твои интересы. Она хочет выносить ребенка ради тебя. Даже сейчас она постоянно думала о тебе, сидела в комнате ожидания и хотела мальчика, чтобы подарить тебе брата. Я мерил шагами туннель. Я знал, что хочу мальчика, хочу, чтобы у меня был сын.
И это правда был мальчик! Доктор подтвердил наши ожидания. Твоя мать взяла мою руку и оперлась на меня, когда мы шли к выходу. В тот день, под светло-голубым небом, я позволил себе крепко держать ее кисть и удивляться тому, какой хрупкой и маленькой она кажется в моей ладони. Приближался Ид, и мы решили, что тогда все вам расскажем. Подарим вам наборы для рисования, новую одежду, а потом сделаем волнующее признание.
Сознание того, что у меня будет сын, облегчало бесконечные разочарования в наших с тобой отношениях. Лейла никогда не бранила и не наказывала тебя за озорство и дурное поведение. Так что это на мою долю выпадало тащить тебя за руку в твою комнату и заставлять сидеть в одиночестве. Я говорил себе, что у меня будет другой шанс. Надеялся даже на то, что младший сын облегчит напряжение между нами. Я рисовал его в своем воображении. Он не будет склонен к истерикам. Не станет сердиться на меня, когда я сержусь на него. Он будет смотреть на меня снизу вверх и уважать. Будет стремиться к учебе, будет стоять рядом со мной на молитве еще до того, как начнет что‐то понимать. Он будет чувствовать, когда необходимо выказать уважение. Он будет моим, тогда как ты принадлежишь своей матери.
Среда. Хадия и Худа в школе, твоя мать – дома с тобой. Странная это штука – то, как мы осознаем и принимаем потерю. Не могу понять, как и почему время будто замедляется как раз до того и после того, как подобное случается. Детали врезаются в память, ясные и яркие. Словно зазвонил телефон и я знал, что это Лейла, еще до того, как взял трубку. Она не успела заговорить, но я уже знал, в чем дело. И пока она говорила, что‐то твердое закупорило горло и несколько часов оставалось там.
– Кое-что случилось, – сказала она на урду. – Ты мне нужен.
Она говорила словно в полусне.
– Не бойся, – велел я. – Сейчас приеду.
Я повесил трубку офисного телефона и поблагодарил Бога за то, что нахожусь в своем городе.
– Вставай, – велел я себе. – Хватай ключи, куртку, контейнер с остатками ланча. Предупреди босса. Позвони кому‐нибудь и попроси забрать девочек из школы.
Но вместо этого я откинулся на мягкую спинку офисного кресла и сложил руки на коленях. Была половина второго дня. На столе стоял старый компьютер, который мерно жужжал. В прозрачном квадратном контейнере лежали вырезки из газет. Держатель для скотча. Маленький календарь, в котором я забыл вовремя сменить ушедший месяц на текущий. На серых стенах моей клетушки я приклеил письмо от Хадии, акростих Худы, где начальные буквы каждой строки составляли мое имя, и нарисованную тобой акварель, которую дала мне твоя мать – не ты. Красная лодка на голубой реке. Я был впечатлен тем, что ты знал, как использовать разные оттенки голубого для изображения волн, передачи движения. Кроме того, на стене был снимок вас троих. Ты, совсем маленький, на руках у Худы и Хадия, неловко положившая руку на Худино плечо. «Вот оно, – думал я потом, сосредоточившись на твоем маленьком, полуприкрытом одеялом личике, – только ты. Второго сына не будет».
Я не знал, что сказать и как утешить твою мать. Ждал, что она обратится ко мне или что‐то попросит.
«Попроси хоть воды, – думал я. – Попроси привезти еды из нашего любимого ресторана». Но она ничего не сказала. Я отвез вас троих в дом семьи Али, где вы должны были оставаться, пока я не привезу вас обратно на выходные, когда буду дома и смогу помочь Лейле. Я не мог отнять рук от руля даже на секунду. В мыслях я рисовал жуткие картины. Теперь, когда мы пережили одну потерю, я гадал, когда будет следующая.
– Вам здесь хорошо? – спросил я Хадию, когда приехал навестить вас сразу после работы.
– Они все очень добры к нам, – заверила Хадия. Но тут же опустила глаза и принялась теребить край рукава. – Это потому, что они знают, что случилось?
– Ничего не случилось.
Она посмотрела на меня. Хадия была слишком умна для меня. Я, как говорили мои коллеги, влип по самую маковку. Я коснулся ее лба и велел идти играть.
– Но помни…
Я показал на нее пальцем.
Она оглянулась на сыновей Али, игравших в саду. Все трое совсем дети. Старшему не больше семи.
– Просто знакомые, – хихикнула она.
Тогда она очень смешно произносила это слово, последние слоги сливались друг с другом.
– Молодец! – сказал я и улыбнулся ей.
Сестра Сиима сказала мне, что ты ходил хвостом за Хадией, а если та была занята, то оставался в доме с ней и Амирой. Я вошел в гостиную и нашел тебя. Ты сидел на диване, лицом к окну. Повернулся, увидел меня и снова стал смотреть в окно. Выражение твоих глаз меня испугало. Ты был таким маленьким, но мне показалось, что ты винишь меня в том, что мамы нет рядом.
– Где мама? – спросил ты.
Я сел на диван, ожидая, пока ты повернешься ко мне.
– Ее здесь нет.
– Ты можешь отвезти меня к маме?
Я хотел исполнить все твои желания.
– Завтра, – тихо ответил я.
Ты кивнул. Больше тебе не о чем было меня спрашивать. Я снова почувствовал, что не знаю, как с тобой общаться. Теперь я спрашиваю себя, что было бы, если бы я набрался мужества взять тебя на руки, как хотел тогда, и заверил, что завтра ты увидишь мать, но сегодня я здесь, с тобой. Что ты потерял брата, а я сына. Но у тебя есть я, а меня ты никогда не потеряешь. Но вместо этого я встал с дивана, поблагодарил сестру Сииму за доброту и поехал по темным дорогам домой, где твоя мать еще не включила свет. Я припарковался на дорожке и сидел в машине, пока не остыл двигатель. Пока я не собрался, прежде чем войти в дом и вести себя достаточно храбро ради твоей матери. Вот и все.
Я вздрагиваю и просыпаюсь. Из-под занавески, которая загораживает мою кровать, ползет тусклый свет из коридора. Мне дали какое‐то лекарство, из‐за которого путаются мысли. Воспоминания приходят ко мне сразу или не приходят вовсе. Мне не по себе. Неужели мне страшно? В помещении тихо. Телевизоры выключены по всему коридору. В квадратном окне – тьма. Цветы в вазах кажутся голубыми. «Мы любим тебя, деда», – читается в сером тексте. Я не узнаю свою жизнь, она будто бы не моя.
Голова не кружится, так что я встаю с постели. Ноги совсем ледяные, так что я надеваю носки, потом шлепанцы, беру свитер. Какое решение ты принял больше десяти лет назад, когда впервые сбежал! Даже сейчас, на последнем отрезке жизни, я не могу представить, что по доброй воле покину дом. Сестринский пост – в центре коридора. Сестры сидят за письменными столами перед экранами компьютеров, и я слышу их болтовню. Если пойти по стенке к лестнице справа от меня, то можно остаться незамеченным, и скоро дверь со скрипом закрывается за мной. Сегодня вечером голова не болит. Ноги идут. Я не чувствую усталости. Я буду спускаться по лестнице, пока не дойду до первого этажа, а оттуда выйду на парковку.
Если не считать событий последней недели, я бы сказал, что нахожусь в достаточно крепком здравии. Я на десятилетия пережил своих родителей и думал, что просто подвержен головным болям. Считал, что слабость рук и ног – симптом старости. Перила кажутся очень холодными, пока я спускаюсь к подножию лестницы. Останавливаюсь, когда сестра заворачивает за угол и удивленно раскрывает глаза при виде меня.
– Что вы делаете? – спрашивает она. Ее голос отдается эхом. Она смотрит на больничный костюм, выглядывающий из‐под свитера, и серебристый браслет на запястье. – Сейчас пять утра.
– У меня завтра операция, – неизвестно зачем объясняю я. Она не работает на моем этаже. Раньше я никогда ее не видел.
Ясно, что она пытается сообразить, опасен ли я или просто брежу, представляя опасность только для себя.
– Сэр, палату вам покидать нельзя. Можете назвать номер вашей палаты?
– Каждый день своей жизни я гулял на свежем воздухе. Я пробыл здесь неделю и все это время не видел неба. Просто хотел посмотреть на него, прежде чем…
Женщина явно не знает, что делать. Мне не по себе из‐за того, что я напугал ее, из‐за того, что прошу ее нарушить больничные правила.
– Я на четвертом этаже, – добавляю я. – Палата сорок пять. Поворачиваюсь и начинаю подниматься наверх. Она неспешно идет за мной. Она совершенно спокойна. Когда мы добрались до следующего этажа, она шепчет:
– Балкона будет достаточно?
И тут же прикладывает палец к губам, прося не шуметь. Я следую за ней. Ощущаю головокружение, которое списываю на то, что волнуюсь. Она отпирает дверь и говорит, что это комната отдыха, где в такой час никого нет. Диван, журнальный столик, кухонька и раздвижная стеклянная дверь. Я благодарю ее. Спрашиваю, как ее зовут.
– Эйда, – говорит она, открывая дверь.
Я выхожу на холод.
– Нам нельзя оставаться тут долго, – говорит она, нервно оглядываясь.
Она стоит немного позади. Облаков нет, только кое‐где по небу разбросаны небольшие белые перья. Несколько звездочек. Лучшего и желать нельзя с учетом того, что мы так близко от города. Я думаю: Боже, если я в последний раз смотрю на ночное небо, благодарю тебя за то, что подарил мне столько ночей, подобных этой. Я еле сдерживаюсь. И быстро моргаю, не желая, чтобы она чувствовала себя еще более неловко.
– Когда мои дети были очень маленькими и я не знал, как сделать так, чтобы они не плакали, или сделать так, чтобы они были счастливы, я выводил их во двор и показывал это.
– Вот как? – тихо говорит она. – Так мило. Уверена, что они это запомнили.
Я пожимаю плечами. Я очень на это надеюсь.
– Мои дочери очень быстро забывали свои горести и начинали болтать со мной или просили погулять с ними. Но мой сын – он долго смотрел на небо, пока не наставало время возвращаться. Не было необходимости разговаривать.
Клочки облаков плывут по небу, такому далекому. Эйда выжидает подходящего времени, когда можно будет отвести меня назад. Хадия сказала, что гарантий нет. Я не готов. Есть вещи, которые тебе необходимо знать. Я смотрю на белое сияние луны, пока во мне что‐то не успокаивается.
– Вы действительно думаете, что они это запомнили? – спрашиваю я и слышу, что голос так же слаб, как мои руки. Я закладываю их за спину, чтобы не чувствовать этой слабости. Она кладет ладонь на мое предплечье. Я не отстраняюсь. Думаю о том, как добры ко мне посторонние, а я, возможно, не был достаточно добр к чужим людям, чтобы заслуживать такого отношения. Я думаю о Дон. Когда ты спал в больничной прозрачной колыбельке, она так великодушно заверила меня, что с тобой все будет в порядке. Годы спустя я брожу по другому больничному коридору с другой тяжестью на сердце. Мы живем и со временем становимся абсолютно другими людьми, сохраняя неизменной лишь потребность в надежде, в утешении. И каким чудом кажется, что в этом мире мы получаем именно то, в чем нуждаемся. Сегодня еще один посторонний человек сыграл ту же роль, помогая мне скоротать ночь.
– Это стало частью их самих, – говорит Эйда, отнимая руку, – даже если они сами того не сознают. Они будут вспоминать вас всякий раз, когда поднимут глаза к небу.
Мой отец умер неожиданно, поздно ночью в четверг, и был похоронен утром в пятницу. Я носил черное, но глаза мои были сухи. Возможно, потому, что мать так много плакала. Казалось, из нее вытекла вся энергия. Моя любовь к отцу казалась ничтожной по сравнению с любовью к нему матери. Я гадал, думают ли посторонние, что я ничего не чувствую? И конечно, после того, как мне пришла в голову эта мысль, я не мог плакать перед всеми из страха, что буду лицемером, если попытаюсь выразить свою боль лишь для верной интерпретации окружающих.
После похорон прозвучал призыв к молитве. Декламация была прекрасной и утешительной – даже в тот день или, возможно, особенно в тот день. Были слышны только слова имама. Никаких других звуков: даже птицы смолкли, даже хозяева магазинов закрыли двери. Мой отец часто смотрел на животных во время молитвы и говорил: «Смотри, каждое создание знает, какой настал час». Показывал на животных и добавлял: «Ради Него даже птицы, овцы и бродячие кошки затихают; спокойствие окутывает все живое».
Мой отец умер. Я был одинок и не думал, что кто‐то мог меня понять. Когда он был жив, мы не были близки. Я почти не знал его. У нас было мало общего. Но каждую пятницу, в джума, мы проделывали недолгий путь до мечети, и я стоял на молитве рядом с ним. Потом мне поручалось найти нашу обувь. Что еще связывало нас, если не это и не кровь, текущая в наших венах. Когда мы слышали призыв к молитве, мы шли в мечеть вдвоем.
В ту пятницу я пошел туда один. Сунул туфли в угол. Мужчины, которых я не знал, собирались вместе, как стая, искали себе место в длинной линии молящихся. Кто‐то передал мне молитвенный коврик. Мой отец умер. Мне было тринадцать. Оглядываясь назад, я понимаю, что был всего лишь мальчишкой. Последовал второй призыв к молитве. Время подняться. Я встал. Никто вокруг не знал, что сегодня похоронили моего отца. Я поднял руки, готовясь сосредоточиться на молитве. И не мог вспомнить, каким мне казался мир, когда у меня был отец. Я уже забыл. Потом началось чтение стихов на арабском, бормотание двигающихся губ, весь зал наполнился шепотом. Мы одновременно поднимали ладони, одновременно кланялись, одновременно опускали головы к земле. Мы были одним целым, состоящим из сотни людей. Все мы двигались вместе и пытались думать только о Боге. Мои губы шевелились. Я был среди братьев. Я был дома.
Лет пять назад Хадия и Тарик получили работу в часе езды отсюда, в Пало-Альто, и перебрались обратно. Им повезло. Но мы с Лейлой чувствовали себя самыми счастливыми. Наши годы одиночества, когда мы дни напролет проводили вдовем на кухне или в нашей комнате, закончились. К этому времени Худа переехала в Аризону после свадьбы с Джавадом, внуком старейшего друга моего отца, который прислал предложение после встречи с ней на свадьбе Хадии.
Мы с Лейлой нетерпеливо ждали, когда Хадия попросит нас помочь с Аббасом. Тогда ему было только три года. Иногда он оставался с нами все выходные. Мы постепенно узнавали его. Когда он родился, мы прилетели в Чикаго, но после этого видели его только несколько дней в году. Он любил шпинат. Но когда мы уверяли его, что каждая ложка, которая летит к его ротику, – это аэроплан, ничего не выходило. Зато если мы называли каждую ложку со шпинатом именем супергероя, он ел с охотой. И никогда не доедал, последний кусочек всегда был лишним. Аббас предпочитал дождь сильному ветру. Я был дедой, а Лейла – бабулей. Лейла сочиняла истории, которые никогда не рассказывала нашим детям, веселые и смешные рассказы о желтых цыплятах, которые были врагами и бесконечно замышляли розыгрыши друг друга. Эти истории заставляли Аббаса все время смеяться. Я тоже смеялся, хотя бы потому, что смех Аббаса оказывал на меня необъяснимое влияние.
Аббас легко засыпал, когда Лейла укладывала его. Он бежал к ней, когда устал или ушибся, и начинал плакать. Но если все было в порядке, а спать он не хотел, то шел только ко мне и постоянно сидел у меня на руках – особенность этого возраста. Я проспал детство своих детей и не мог позволить себе проспать его детство. Я поднимал его на руки всякий раз, когда он меня просил, несмотря на то, что Хадия и Тарик месяцами пытались отучить его от дурной привычки. Я выполнял все его просьбы, зная, что, став старше, он уже не будет просить меня носить его повсюду и перестанет присваивать номера тем, кого любит.
– Мама – номер один! – объявлял он, поднимая палец.
Потом, нажав мне пальцем на нос, продолжал:
– Деда – номер два.
– А как насчет нас? – спрашивали Лейла и Тарик.
– Папа и бабуля – номер три, – отвечал он.
Они притворялись, что обижены, и говорили:
– Папа и бабуля – один и тот же номер? А они не могут тоже быть номером два?
– Нет, – протестовал он. – Деда – номер два.
Я сочувствовал и Лейле, и Тарику, но не мог отрицать, что сердце наполнялось любовью, когда я поднимал его на руки и целовал в макушку.
– Правильно, – шептал я ему. Тогда он не умел подмигивать, но морщил нос и показывал два передних зуба, когда знал, что соглашаться со мной нужно тайком. Очевидно, это означало лукавую улыбку. И не важно, что существует номер один. Я еще никогда и ни у кого не был номером два и поклялся сделать все, чтобы сохранить свою позицию.
В тот год, когда Аббасу исполнилось пять, в нашем доме фоном все время звучали новости. В тот год я осознал, что меня уже не удивляет все то, что могут сказать люди. Может произойти что‐то совершенно, казалось бы, незначительное – и ты вдруг чувствуешь, что тебя возненавидели. Казалось, будто я всегда это чувствовал, поэтому меня поразило не столько существование ненависти, сколько ее обыденность.
– Выключи его, – сказала Хадия как‐то вечером, когда заехала за Аббасом и Тахирой. – Я хочу защищать их от этого как можно дольше. Пока это возможно.
Тахира дремала на нашем диване. Аббас рисовал, устроившись под журнальным столиком.
– Он все равно ничего не понимает, – заверил я.
Она казалась необычайно взволнованной. Я делал все, чтобы уважать ее как родителя. В тот вечер я выключил телевизор, но голоса ведущих не так легко покинули мое сознание. Хадия была права. Он маленький, но кто знает, как может повлиять на него телевизор. Стоял 2016 год, и я смотрел и смотрел новости, словно это чем‐то могло помочь мне, объяснить, что происходит, но я только нервничал, и на сердце становилось все тяжелее. Я шепнул Лейле, что иду погулять. Солнце только начало садиться. Я поцеловал Хадию в макушку, на случай, если она уедет до моего возвращения, и тайком выбрался из дому, ничего не сказав Аббасу, чтобы он не увязался за мной.
Я не стал гулять во дворе. Вместо этого я прошелся по улицам нашей округи, где мы жили с тех пор, как Хадие исполнилось четыре, а Худе – три. Я все еще помню тот день, когда мы вошли в дом всей семьей. Хадия так испугалась, когда мы сделали вид, что проникли туда без спросу, что сжала руки в кулачки. Мы с Лейлой всегда планировали перебраться в дом поменьше, в район подешевле, поскольку наш был дорогим из‐за хороших школ, в которых мы сейчас не нуждались. Мы не знали, какие ценности будут у наших детей, готовы ли они будут жить вместе с родителями, как был готов я, будь они живы, поэтому мы иногда поговаривали о том, что переедем в бунгало. Там будет легче, когда мы состаримся. Переберемся поближе к мечети, чтобы меньше ходить и ездить. Но после твоего бегства мы никогда больше не говорили об этом. Мы оба знали, даже не произнося это вслух, что теперь никуда не двинемся с места. Когда временами в дверь неожиданно стучали, мое сердце на минуту начинало биться чаще. «Что, если?..» – думал я. Но это оказывался всего лишь друг семьи, явившийся без предупреждения, или волонтер, спрашивавший, зарегистрировались ли мы на избирательном участке.
Гуляя в ту ночь, я помахал рукой соседям, которые проводили время на своих газонах. Они помахали в ответ. Изменилось ли их мнение обо мне? Мне так не казалось. Я угодил в ловушку, спрашивая себя, мир ли вокруг меняется и я сам меняюсь в этом мире, или же, наоборот, ничего не меняется, и меньше всего моя решимость приветствовать соседей и улыбаться им. Я шел и шел, пока небо не стало фиолетовым, и добрался до поля, где за деревянным, обнесенным колючей проволокой забором паслась лошадь. У нее была блестящая темная шкура и белая звездочка между глазами. Иногда по вечерам вы трое просились сопровождать меня на прогулке и пойти именно сюда. Ты и Хадия относились к лошадям спокойно, но у Худы была крошечная фигурка рыжей лошадки, стоявшая на подоконнике. Она разговаривала с лошадьми на поле и называла их «Корова» или «Пиноккио», а я подшучивал над ней за это, и ты громко смеялся. Лейла давала нам пластиковый пакет с нарезанными яблоками, и вы по очереди бросали ломтики на землю, громко визжа, когда лошадь брала губами яблоко и пыль поднималась от ее дыхания.
– Нарезанные? – спросил я как‐то Лейлу, заглянув в пакет. – Неужели лошадям не все равно?
Она улыбнулась улыбкой, которую я сейчас не могу описать, как бы ни пытался, и ответила любящим взглядом, говорившим «о, Рафик, ты никогда не понимал и никогда не поймешь».
– Если яблоко порезано, дети смогут дольше кормить лошадь, – пояснила она, кивая в сторону вас троих, ожидавших меня на краю подъездной дорожки. Худа уже подпрыгивала от нетерпения. Она всегда думала о вас. Всегда думала обо всем.
Этим вечером лошадь потрусила ко мне, как только я подошел к ограде. Я протянул руку и коснулся белой звездочки между ее глазами. Лошадь моргнула, и в ней было что‐то нежное, почти человеческое.
Я думал о том, что на волю вырвались злоба и невежество и это очень опасно. Мои мысли были беспомощны, глупы, они не могли противостоять этой силе. Я всего лишь человек. Звать на помощь – все равно что кричать на ветер, он лишь поглотит мой голос и унесет в никуда. Лошадь стала рыть копытами землю, от которой поднималась пыль.
И я вдруг представил твое лицо в тот год, когда ты был в седьмом классе и я наблюдал, как ты подходишь ко мне после того, как тебя временно исключили из школы: глаз подбит, белая рубашка залита кровью, и я никогда и ни к кому не испытывал такой смеси абсолютной любви и полного ужаса, как в этот момент. У меня перехватило дыхание. Я даже не знал, что способен на такую реакцию. Я задрожал. Моему Аббасу было пять лет, он был такой же уверенный и любопытный, как любой ребенок, который вот-вот пойдет в начальную школу. Я был его самым любимым человеком номер два во всем мире и не знал, что, кому и какими словами сказать, чтобы надежнее защитить его. И тебя, где бы ты ни был, пусть я и не могу точно представить твое лицо теперь, когда тебе больше двадцати двух лет. Я все еще помню тонкий шрам над твоей бровью и еще тоньше под губой. «Боже, – думаю я, – кажется, все силы мира собираются во мне, как сгущается тьма, чтобы стать ночью, сначала медленно, потом мгновенно. Я не знаю, что могу сделать или сказать, чтобы никто не посмел однажды ударить по лицу моего Аббаса, как били моего сына другие. И я».
В утро операции я просыпаюсь, не закончив обдумывать во сне какую‐то мысль, будто я задавал вопросы и пытался найти ответ. Кому я должен? Кого подвел? Операция займет не более четырех часов. Хадия везет меня на кресле-каталке в маленькую комнату, и мы вместе ждем знака от доктора Эдвардса. Она говорит, что, как только передаст меня доктору, присоединится к Лейле и Худе в комнате ожидания.
– Я тебе сейчас не так нужна, как маме, – с улыбкой добавляет она.
Мои дети, казалось, никогда не станут взрослыми. Теперь же я впечатлен их зрелостью и серьезностью, способностью заботиться об мне, хотя я об этом и не просил.
– Нервничаешь? – спрашивает Хадия.
Я качаю головой. Комната, в которой мы ждем, совсем пуста. В больницах нет ничего, что могло бы успокоить пациента – здесь некомфортно.
– Хадия, – начинаю я, прежде чем соображаю, что именно пытаюсь сказать. – Я слишком часто позволял гневу управлять мной.
Она открывает рот, чтобы перебить меня, но я повелительно поднимаю руку:
– Позволь мне сказать. Я знаю, что вспыльчив. И знаю, что это ранило тебя.
Хадия некоторое время сидит неподвижно. Потом благодарит меня.
– Ты еще хочешь чем‐то облегчить душу? – шутит она. Делает глоток кофе, запах которого перебивает запах дезинфицирующего средства. Протягивает руку и кладет ее поверх моей. – Постарайся сосредоточиться на том, чтобы поправиться, папа.
Она смотрит на часы. Когда я впервые снова увидел их у нее на запястье, годы спустя после того, как они пропали, Хадия объяснила, откуда они взялись, еще до того, как я успел спросить. И все же я не слишком‐то поверил ее словам.
– Ты что‐то слышала об Амаре?
Я говорю это вслух. Просто говорю. Словно прошла только неделя-другая, словно я не смог дозвониться тебе после нескольких попыток и решил спросить, удалось ли дозвониться ей. Вся легкость, витавшая в воздухе между нами секунду назад, исчезает. Она делает то, что делает сейчас, когда вдруг начинает стесняться своих седых волос: пропускает их сквозь пальцы, словно расчесывает. У меня заколотилось сердце.
– Ты хорошо себя чувствуешь? – спрашивает она на урду.
– Он знает, что я здесь?
Я не ожидал, что мой голос сорвется. Но у меня ушли годы на то, чтобы набраться храбрости спросить. Она качает головой. Обхватывает ладонями чашку с кофе.
– Ты знаешь, где он?
Она снова качает головой. А когда смотрит на меня – в ее глазах страх.
Не понимаю, чего она боится.
– Ты общаешься с ним?
Она вздыхает. Я слежу за ней, словно любое ее действие даст повод расспрашивать дальше. Ее пейджер гудит. Пора везти меня в другую комнату, где ждет доктор Эдвардс, но я не свожу с нее глаз.
– Нет, – говорит она наконец. – Не общаемся.
Я чувствую, как расслабляются плечи, или, может, они опускаются вместе с моим вздохом. Может, просто сдаются. Раньше я не боялся. Но сейчас боюсь. Боюсь, что, если проснусь через несколько часов или не проснусь, если выздоровею на долгие годы или только всего на несколько месяцев, все равно не буду знать, как ты и что с тобой. Хадия встает. Снова напоминает мне о плане и процедуре, и я киваю. Это самая легкая часть. Это ничего. Прежде чем она берется за ручки кресла, она встает передо мной на колени, так что мы оказываемся лицом к лицу. Целая прядь ее волос поседела. Мы изменились. Теперь она знает, что я думаю о тебе, теперь она знает, что я беспокоюсь. Я расстался с единственной силой, которая была у меня в этой ситуации, – силой напускного безразличия. Похоже, она сознает это, потому что изучает мое лицо. Очень большие глаза, копия материнских, готовые приветствовать всякого, на кого упадет взгляд. Уголок губ поднимается в улыбке, и сейчас кажется, что она почти жалеет меня. Она наклоняется вперед и начинает писать дрожащим указательным пальцем «Я-Али» у меня на лбу, как делала ваша мать для каждого из нас, когда мы были уязвимы и нуждались в ободрении. Она хочет приготовить меня к тому, с чем я должен столкнуться. Дать мне защитный экран и силы. Но вместо силы я чувствую волну благодарности, такой ошеломляющей, что слабею перед ней, и сознаю, что действительно как мог пытался быть отцом своим детям. Пытался. Но в некоторых моментах я так провалился, что до сих пор не знаю, где находится мой собственный сын, а он не знает, что я здесь и через несколько минут начнется операция. Я передал Хадие все, что считал ценным, и когда она отнимает палец от моего лба, я открываю глаза и моргаю, глядя на лежащие на коленях такие беспомощные руки. У меня нет сил даже взглянуть на Хадию.
3
СЕГОДНЯ ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ПОСЛЕ ОПЕРАЦИИ, когда я предоставлен сам себе.
Лейла без устали ухаживала за мной, пока я восстанавливался. Ходила со мной на все прогулки, везде сопровождала, в любую минуту сладостной тишины спрашивала, как я себя чувствую, хотя доктор Эдвардс и Хадия заверяли ее, что все хорошо. Но сегодня она приглашена на женский джашан[30], и я посоветовал ей пойти. Едва она уехала, как я тоже выбрался из дому. Солнце уже садилось, когда я свернул на улицу Хадии. Вскоре придется объяснять свое отсутствие, но пока что я наслаждаюсь свободой, знакомым маршрутом, возможностью увидеть внуков и отдать Аббасу купленный сегодня подарок.
Тебе бы понравился Аббас. Он похож на тебя. Иногда сходство такое разительное, что я не могу оторвать от него глаз. И дело не только во внешности, хотя и это меня тревожит, но шокирует и то, что он копирует все твои повадки и манеры, хотя никогда тебя не видел. Я знаю, что твоя мать тоже это замечает. Это видно по тому, как она протягивает руку, чтобы коснуться его волос. Как смотрит на него, когда он засыпает на диване.
Иногда он спрашивает о тебе. Только он это делает. Показывает на твои снимки, которые много лет назад потребовала оставить твоя мать (они так и висят, разве что запылились), и задает вопросы. Я пытаюсь ответить, только если мы с ним остаемся одни. Он задает такие же вопросы, какие задавал и ты, – странные и бессмысленные. Тогда я был слишком занят или считал их слишком глупыми, чтобы отвечать. Но теперь я обнаружил, что с Аббасом мое терпение безгранично.
Дверь открывает Хадия. Она удивилась, увидев меня. Смотрит на коробку у меня в руках, но ничего не говорит, приглашает меня в дом, и пока Аббас и Тахира подбегают ко мне, я слышу из коридора голос дочери, разговаривающей с кем‐то по телефону.
– Он здесь. Не волнуйся, я скоро позвоню.
К тому времени, как она вернулась, я уже подарил Аббасу коробку и заверил Тахиру, которая дулась у меня на руках, что вернусь на следующей неделе с подарком и для нее. Она издала тихое мычание, желая показать, что моего обещания недостаточно.
– Зачем, папа? – спрашивает Хадия, подходя сзади. Тон у нее озабоченный. – Его день рождения был несколько недель назад. Ид начнется еще не скоро.
Не обращая на нее внимания, я наблюдаю, как Аббас открывает коробку и вытаскивает красную туфлю. Поразительно, как в этот момент он похож на тебя. В нем те же самые чувствительность и благоговение: я вижу, что он не знает, почему я принес туфли, которые даже не слишком ему нужны, но как только стирает с лица недоуменное выражение, серьезно благодарит, туго завязывает шнурки и начинает бегать по коридору. Я слушаю стук шагов по изразцовым плиткам, вижу, как на туфлях попеременно загораются голубые и красные лампочки, отсветы падают на белые плитки, лампочки вспыхивают точно так, как было описано в одном из твоих постеров. Хадия молчит, хотя Аббас нарушает установленные в доме правила. Смотрю на нее и вижу, как она бледна. Она отворачивается от меня, собирает бумажную обертку, осторожно кладет в коробку и закрывает крышку.
– Мама волнуется. Возвращайся домой, – говорит она, стоя спиной ко мне и гладя картонную поверхность коробки.
– Тебе нравится, мама? – спрашивает Аббас, вбегая в комнату.
Хадия кивает, но губы плотно сжаты, что внушает мне трепет: до чего же она похожа на Лейлу! Аббас переводит взгляд с меня на Хадию, ожидая объяснений, почему мама расстроилась.
Позже Хадия провожает меня к машине. Ее руки в карманах. Я вижу, что она сдерживается, не желая оскорбить или обидеть меня.
– Ему они понравятся, – говорю я. Я хочу, чтобы она заговорила. Чтобы сказала хоть что‐то, не важно что.
– Что это даст сейчас, папа? – тихо спрашивает она.
Я еду домой, думая о Хадие, и впервые задаюсь вопросом: неужели не только ты переживал из‐за моих отказов, но и она тоже? Я никогда не говорил твоей матери, какое впечатление на меня произвела организованная тобой кампания за покупку туфель. Я помню маленькие призывы и рисунки на постерах. С какой решимостью ты намеревался противостоять моему первоначальному отказу, с какой изобретательностью! Конечно, я не мог позволить тебе увидеть это. Но Хадия права. Теперь, Амар, это уже не имеет значения. Я думал, что мой отказ поможет тебе укрепить характер. Думал, что, не получив туфли, ты научишься чему‐то важному. Я боялся, что ты вырастешь избалованным. И особенно я не хотел, чтобы мы избаловали тебя материальными вещами. Но когда ты перед ужином встал, вытащил из кармана спиральный блокнот и попросил разрешения произнести речь, я позволил. И ты проделал такую прекрасную работу! Ты подготовил аргументы. Твоя речь была продуманной и убедительной, хотя я знал, что ты позорно провалился, получив в школе задание написать эссе о методах убеждения.
Когда мы заключили договор, когда ты встретился со мной глазами, когда мы пожимали друг другу руки, чтобы официально скрепить наше соглашение, я увидел сосредоточенность, самоотверженность, я понял, на что ты способен. Той ночью я сказал себе, что позволю тебе купить туфли, даже если ты получишь девяносто процентов, восемьдесят процентов. Я даже подумал, как объясню тебе свое согласие: ты получил туфли, потому что старался, потому что работал гораздо усерднее обычного. Всю ту неделю твоя мать была внимательнее и добрее ко мне, и хотя она ничего не говорила, я замечал ее нежность. Иногда я думал, что она дарила мне любовь только тогда, когда я дарил свою вам троим. И что без вас, которых нужно было растить и о ком надо было заботиться, у нас с ней было бы мало общего. И что, когда ты ушел, та часть Лейлы, которая любила меня, оказалась поглощена этим чувством потери. Но я знаю, что так говорить несправедливо. Несправедливо даже думать так.
Амар, я хотел, чтобы у тебя были туфли. Мы были так горды, когда ты показал мне свой тест, и решили, что в выходные поедем в торговый центр. Не помню, может быть, ты обнял меня. И я впервые в жизни почувствовал, что знаю, как быть тебе отцом. Ты показал, что способен упорно работать и держать слово. И возможно, то, что было правильным для Худы и Хадии, было неверным для тебя. И я мог бы сделать шаг тебе навстречу, прийти в точку, на которой ты стоял, не соглашаясь на компромисс. Мы вдвоем могли найти какое‐то решение. Но той ночью, когда ты спал, я услышал, как в дверь кабинета постучали. Это была Хадия. Я оторвался от бумаг и пригласил ее войти.
Она выглядела такой нерешительной, как никогда раньше. Я надавил на нее, возможно слишком сурово, вместо того, чтобы позволить сохранить секрет.
– Амар сжульничал, – сказала она. – Там. На подошве туфли.
К моему удивлению, я почувствовал глубочайшее разочарование. Не в тебе. В ней. Для меня было большим утешением то, как вы тесно друг с другом связаны. Даже в твоих ссорах с сестрами проглядывала любовь к ним. И хотя я терпеть не мог дурное поведение или ложь, я все же чувствовал странную гордость от того, как быстро ты брал на себя вину сестер. После очередного испытания вашей преданности друг другу, обнаружив, что ваша взаимная любовь превосходит страх любого наказания, которому я мог вас подвергнуть, я наблюдал, как вы трое начинаете болтать и шутить, думая, что одурачили меня. Но конечно, я не мог сказать Хадие о своем разочаровании. Она сделала то, что считала правильным. То, чему мы всячески пытались ее научить: быть честной, уважать законы дома, классной комнаты, а потом и окружающего мира. Потому что она знала, что теперь и я знаю твой секрет, нельзя было сделать вид, будто все хорошо. Ты предал меня и наш договор, ты выставил меня дураком. И чем больше я думал об этом, тем больше злился.
Перед тем как идти в хадж, мусульманин должен выплатить свои долги, написать завещание и попросить прощения у друзей и любимых. Скорее всего, потому, что хадж утомителен и, возможно, опасен, и отчасти потому, что паломник возвращается очищенным от грехов, выполнение этих условий обязательно. Чем старше я становился, тем легче мне было поверить в то, что Бог может простить человека за грехи, которые навредили лишь ему самому, но также Он хочет, чтобы люди искупали боль и вред, что причинили своим братьям и сестрам, пока жили в этом мире.
Мы с Лейлой совершили хадж в первый год брака. Я хотел показать ей, что, хотя она оставила позади всю прежнюю жизнь, я позабочусь о ее духовных нуждах, как и обо всех остальных. В эти первые месяцы мы были вместе, мы были очень деликатны и добры друг с другом, и я надеялся, что столь незнакомая и требующая напряжения поездка, как хадж, сблизит нас новым и непредсказуемым образом. Я все еще был молод. У меня было очень мало долгов. Я заплатил за ланч своего коллеги, как тот однажды заплатил за мой. Я вернул книги в библиотеку. Оплатил авансом аренду нашей маленькой квартирки, чтобы в наше отсутствие не накапливался долг. Позвонил дяде, брату матери, который заботился обо мне после смерти родителей. Я не слишком хорошо знал его, пока они были живы, но после их смерти считал старшим братом. Я спросил, не должен ли ему что‐нибудь.
– Ты сам знаешь, что ничего не должен. Ты давно отплатил мне за все, что я сделал для тебя.
– Должен ли я за что‐то просить прощения?
– Не за что.
Мы с Лейлой отправились в путь. Кааба[31] была сложенным из кирпичей и покрытым черной тканью кубом: она выглядела просто, и все же, когда я впервые посмотрел на нее, оказалось, что она больше, чем я воображал. Море тел двигалось вокруг. Движения были едва заметными и синхронными. И, как говорят, у меня сперло дыхание в груди. Мы стали одним целым с людской волной, которая все кружила и кружила вокруг Каабы. Я коснулся трещины в углу, где, как говорят, Кааба раскрылась, чтобы дать войти матери имама Али, которая родила его внутри. Я дотронулся до черного камня, окруженного людьми, которые тоже отчаянно хотели прикоснуться к нему. Стоять неподвижно в этой толчее было возможно всего мгновение. И в следующий миг мое тело было подхвачено потоком тел, сдавивших его со всех сторон. Все мы двигались неописуемым образом, подобно водному течению. Когда меня выбросило из этого потока, я почти задыхался. Если толпа нас разделяла, мы с Лейлой встречались в условленном месте и снова пытались плыть по течению. Я впервые узнал, что это такое – увидеть любимое лицо в гуще людей, и только ее лицо среди всех, проплывавших мимо меня, могло разбудить во мне такие сильные чувства. Я повел ее к камню. Крепко обнял и стоял как плотина, чтобы она тоже могла его коснуться. Уставшие, словно в полубреду, мы засыпали и просыпались, одевались в белое. Ели хлеб и какой‐то крошившийся острый сыр, которого не пробовали ни в Индии, ни в Америке, а еще миндаль и кешью. Я выбрил голову, и мы снова родились: безгрешными, какими начали жизнь на земле.
Теперь я гуляю каждый вечер, часто в сопровождении Лейлы. Мы молчим. Она держит руки перед собой, я закладываю их за спину. Она рассматривает кусты и цветы в садиках, я думаю о том, как лучше подготовиться к встрече с Создателем. Думаю о долгах. О завещании. О том, кому я обязан. Мои долги. Мое завещание. Прощение, которое мне так нужно.
Я был там в те две ночи, когда родились мои внуки. Лейла и Тарик сидели в палате с Хадией, а я с облегчением бродил по коридору, не уходя слишком далеко, готовясь к тому, что меня в любой момент могут позвать, чтобы сделать то, о чем просила Хадия: помолиться за своих внуков. Это была большая честь для меня. Я боялся, что все забуду, – абсурдный страх, поскольку я декламировал adhaan годами, по нескольку раз в день. Потом пришла медсестра и сказала, что дочь готова к моему визиту. В больничной палате мой первый ребенок держал на руках своего первого ребенка. Я стал свидетелем чуда. Она держала младенца, и я не знал, мальчик это или девочка, но все это не имело значения, кроме одного: все живы, и все вместе. Едва я подошел, Хадия протянула младенца мне. Насколько я помнил, малыш был меньше моих детей и таким легким, что я не сразу сообразил, что держу его в одиночку.
– Папа, его зовут Аббас, – сказала она, и я даже не смог увидеть его лица, потому что в глазах все расплывалось, а огни комнаты превратились в большие радужные круги, которые сливались, когда я моргал. Я поднял Аббаса к лицу и начал шептать призыв к молитве, сказав: «Добро пожаловать в мир, малыш. Мы веруем в единого Бога, и Мохаммед – посланец Его. Али – друг Его. И я все расскажу тебе об этом, я обещаю».
В седьмом классе ты играл в футбол за среднюю школу, и когда я приходил домой, то часто натыкался в прихожей на твой вещевой мешок с шиповками и смятыми шортами со свитером. Я открывал дверь в твою комнату и орал, пока ты не спускался вниз, орал, пока ты не закатывал глаза, поднимая свой мешок с пола, орал после того, как ты закрывался у себя в комнате снова. Ты открываешь дверь и хлопаешь ей – снова, снова и снова. И всякий раз твое лицо ничего не выражало, и мне приходилось разворачиваться и выходить на улицу, чтобы не сделать ничего такого, о чем я впоследствии пожалею.
Знаешь ли ты, что все эти годы твоя мать ни разу слова не произнесла против меня, разве что в твою защиту? Я возвращался в нашу спальню, дрожа от гнева после общения с тобой: ты не слушался, или выругался, или же я узнал, что тебя временно исключили из школы после очередной драки. Я твердил себе, что чересчур даю волю своей злости и стоило бы остановиться до того, как я сделал то, что сделал. Гнев – худшая моя черта. Я словно был не в себе, когда он поднимался во мне. И к тому времени, когда он проходил, уже было слишком поздно. Я мог бы оправдывать себя, но всегда жалел о том, что говорил и как вел себя. Да и Лейла надолго замолкала, вроде бы даже не понимая, что тоже отстранилась от меня. В тот год, когда ты пытался играть в футбол, в год, когда твой вещевой мешок всегда валялся в прихожей и ты слушал музыку, такую же агрессивную, как и твое поведение, у твоего деда случился сердечный приступ. Мы не знали, что жить ему осталось всего несколько месяцев, и твоя мать отправилась к нему в Индию. В ту же неделю я вернулся домой и услышал, как в доме орет телевизор. Твой вещевой мешок валялся там, где я и ожидал. Помню, что даже не стал кричать. Я закинул мешок за плечо, вынес на улицу и вытряхнул содержимое – бутылку с водой, свитер, шиповки и ногой разбросал во все стороны, как можно дальше, вместе с учебниками и тетрадями, страницы которых разлетелись по улице. А потом я ворвался в дом, выкрикивая твое имя. Схватил за ухо и выволок на крыльцо. Я толкнул тебя так, что ты свалился на подъездную дорожку, а потом показал на разорванные, порхавшие по улице тетради, одежду и содержимое вещевого мешка. Мы вместе наблюдали, как водители не особенно‐то стараются, чтобы объехать все это.
После этого ты со мной не разговаривал. И вряд ли я мог винить тебя за это. Каждый раз, закрывая глаза, я видел твои вещи, разбросанные по дороге. Видел твое красное ухо, когда наконец выпустил его. Поверишь ли ты мне, если бы я сказал, что в такие моменты гораздо больше ненавидел себя, чем, по моему мнению, ты ненавидел меня. Гордость терзала меня. Я должен был преодолеть себя, но я даже не мог пойти к тебе и сказать, что мне очень жаль, что я не сдержался. На следующее утро были взорваны башни-близнецы. Ты по‐прежнему не разговаривал со мной. Я не думал, как это может повлиять на тебя. Ты был мальчиком. Мне не приходилось волноваться за тебя так, как я волновался о безопасности дочерей. Обе все еще носили хиджабы. Лейла была очень далеко. Я был так одинок и не был уверен, каким предстанет внешний мир, когда все утихнет, и будет ли моя семья в безопасности в этом мире.
Когда на той неделе мой рабочий телефон зазвонил, я испугался худшего. Может, умер мой тесть. Может, Лейле сказали, что она и дальше не сможет зарезервировать билет. Но это оказалась школьная медсестра. Она сказала, что ты подрался и ранен, а также временно исключен. Мой письменный стол был украшен, как обычно. На стене по‐прежнему висела твоя маленькая красная лодка на голубых волнах, только края рисунка немного завернулись. Можно было различить каждую волну. Я вздохнул в телефон. Ты и раньше дрался. Тебя и раньше выгоняли из школы. Но раньше мне никогда не говорили, что ты ранен.
– С ним все в порядке? – спросил я.
– Будет, но ему, возможно, надо наложить швы.
Она сказала, что стычка произошла в раздевалке, после урока физкультуры, что в ней участвовало несколько других мальчишек и все временно исключены, и пока она говорила, я гадал, как рассказать обо всем твоей матери, которая звонила мне каждый вечер, тревожась после очередного просмотра новостей, где показывали одни и те же кадры, как в воздух поднимается дым. Она просила успокоить ее, сказав, что в доме все спокойно. Я решил, что просто не буду говорить ей о произошедшем. Подсчитывал дни, оставшиеся до ее возвращения, и надеялся, что до этого дня ситуация немного улучшится.
– Сэр? – спросила сестра, понизив голос до серьезного шепота. – Могу я сказать, что я думаю – искренне?
– Да, разумеется.
– Между нами говоря, виноват был не ваш сын. Думаю, другие мальчишки были жестокими и злобными и это они все затеяли.
Она не знала тебя так хорошо, как я. И что, вполне вероятно, виноват был ты. Должно быть, сидел в ее кабинете и не отрывал от нее того взгляда, которым смотрел на мать. Большие, театрально-грустные глаза, которые так и ждут сострадания.
Но все же я спросил:
– Они были жестоки?
– Расисты, сэр.
Что‐то во мне лопнуло или покатилось вниз – не знаю, как это описать. Я сказал боссу, что еду за тобой.
– Ребенок ранен, – пояснил я. – Швы.
Гнев всегда был моим ответом на твои выходки. А тут очередное исключение, очередная драка. Но пока я ехал к твоей школе, с удивлением обнаружил, что меня распирает паническая любовь к тебе. Твоей матери не было рядом. Не было той, которая всегда готова обнять тебя, заверить, что, конечно, ты не виноват и что она, конечно, не злится. Любовь и привязанность Лейлы к тебе были столь велики и лишены всяких сомнений и внутренней борьбы, что мои чувства к тебе казались ничтожными в сравнении с ними, словно для моей любви не было места. Мне еще сильнее захотелось отреагировать иначе, нежели обычно, дать тебе опору.
Я вошел в медпункт и представился. Сказал, чей я отец. Нетвердой рукой расписался на планшете с зажатой в нем бумагой, и мне не было стыдно. Я сгорал от нетерпения. Коснулся брови, оглядел помещение и заметил твоего старого друга Марка. Тот сидел с прижатым к носу пузырем со льдом. В его широко раскрытых глазах таился страх. Сначала я так удивился, увидев его, что поднял руку и помахал. Но Марк словно примерз к месту и не подумал мне ответить. Только лед заскрипел, когда он прижал к лицу пузырь. И тут я все понял. Сестра сказала, что должна вернуться в изолятор и позвать тебя, и я ответил, что подожду в машине. По какой‐то причине я не хотел, чтобы ты знал о моей встрече с Марком. Сейчас я не понимал, стоит ли попрощаться с Марком и передать привет его родителям, которых я знал, или следует спросить его, что случилось. Я не сделал ничего. Ничего не сказал. Сел в машину и стал барабанить пальцами по рулю. Включил зажигание и радио и стал медленно переключаться от канала к каналу, так что машина сначала наполнилась шумом помех, потом речью, потом снова шумом помех, потом музыкой и снова помехами. Наконец ты появился. Должно быть, мне показалось, что я заметил легкую хромоту, когда ты подходил ко мне. Ты шел, глядя себе под ноги. Я наблюдал из открытого окна, мысленно составляя список: подбитый левый глаз, раскроенная губа, высохшая кровь на рубашке.
Не думаю, что я когда‐то любил тебя больше, чем в тот момент, когда ты открыл дверь машины и я еще раз увидел твои увечья уже близко. Ты не смотрел мне в глаза и повернулся к окну, как в те годы, когда был совсем маленьким и я вез тебя к парикмахеру. Я повел машину, думая о твоем молчании, пытаясь его понять. Определить, когда и как будет уместным прервать его. Был ли ты смущен? Было ли тебе стыдно? Боялся ли ты, что я повышу голос? После очередного исключения и драки в школе мы очень ясно дали понять, что это не должно повториться. Твоя мать умоляла тебя стать лучше. Я хотел заверить тебя, что не думаю о прошлом, а если и думаю, то не сержусь из‐за драки. Я никогда не любил смотреть кому‐то в глаза. Всегда предпочитал при разговоре глядеть в сторону, но сегодня я пытался посмотреть на тебя и ждал, что ты оглянешься. Но ты не оглянулся.
Мы ехали по моей любимой улице. Стояла осень, листья стали красными и желтыми и медленно опускались на землю. Я гадал, чего ты хочешь от меня. Хотел ли ты, чтобы я спросил, почему это случилось? Ты так притих, что было ясно: предстоит принять решение. Мы не разговаривали с того случая с вещевым мешком. Я сделал ошибку. Почему я не могу быть как твоя мать, которой ничего не стоит протянуть руку и коснуться твоего плеча? Почему, если я хотел пообщаться с тобой, все сильнее и сильнее желая быть к тебе ближе как любящий, великодушный отец, то, стоило мне встретить тебя настоящего – живого, реального, из плоти и крови, – я останавливался, медлил и моя собственная неуверенность, мое собственное упрямство делало невозможным наше общение, по крайней мере такое, о каком я мечтал? Я снова включил радио, настроился на канал новостей. В салон ворвался чей‐то голос. Ты застонал, съежился, сполз чуть ниже с кресла, словно я поступил неправильно и снова тебя разочаровал.
– Последние дни ты не оставлял свой мешок в прихожей, – сказал я почти радостно и мягко, когда машина остановилась на красный свет. Я выпалил первое, что пришло в голову и не было связано с твоим опухшим лицом. Я хотел подчеркнуть, что ценю твое стремление убирать свои вещи на место. Хотел нормализовать ситуацию. Хотел сказать что‐то обыденное, подразумевающее: послушай, мы вполне можем общаться, я не сержусь, это и все остальное в прошлом. Только тогда ты посмотрел на меня, и я в жизни не видел более холодного взгляда. Ты смотрел мне в глаза, пока меня не затрясло от озноба, а потом произнес:
«Я действительно ненавижу тебя».
Не так, как ты обычно говорил, в момент гнева и раздражения, – слова, сказанные в порыве, я быстро забывал, – но спокойно, не повышая голоса. Тут красный свет сменился зеленым, позади раздался звук клаксона, я отвернулся и продолжил ехать.
Через несколько недель после той драки ты побежал за мной, когда я прогуливался по нашей улице. Я долго бродил, прежде чем целый час ехать в аэропорт за Лейлой. Она наконец возвращалась домой. Я нервничал. Не знал, учинят ли ей допрос на контроле и сможет ли она ответить на вопросы без меня, если они начнут грубо с ней обращаться. Я смотрел на твое лицо, залитое солнечным светом: губа совсем зажила, но шрам останется. Опухоль вокруг глаза тоже опала. Но там тоже останется шрам через всю бровь.
– Я хочу спросить тебя кое о чем, – сказал ты.
Я остановился, чтобы послушать, но ты продолжал идти, так что я последовал за тобой. Ты свернул направо, на дорогу, которая вела к лошадям. Ты очень долго собирался задать вопрос.
– Не мог бы ты сбрить бороду? – спросил ты наконец. Ты посмотрел вниз, глянул на меня, но тут же снова опустил глаза. Твои ноги шли все быстрее.
– Зачем? – поинтересовался я. Хотя, кажется, уже знал.
– Ты заставил Хадию и Худу снять хиджабы.
Дочери не указали на лицемерность моего поступка, на то, что я сам решил следовать вере, а им предложил вместо этого поставить на первое место безопасность, но ты, конечно, поспешил мне все высказать.
– Почему ты не можешь измениться ради нас? Ты заставил их измениться ради себя.
– Смени тон! – отрезал я, потому что не мог придумать, что ответить.
Ты пнул сосновую шишку, и она покатилась по улице. У тебя была миссия, ты не хотел отступать, ты хотел получить убедительный ответ.
– Папа, – сказал ты, и я был раздавлен. Тогда ты уже перестал называть меня папой. Всячески выкручивался, изобретая словесные конструкции, чтобы не назвать меня так, и считал, что я настолько глуп, что ничего не понимаю. – Если ты побреешься, не будешь выглядеть как…
Ты помолчал, выбирая слова, после чего тихо сказал:
– Как злодеи.
Мне стало больно. Выражение было таким ребяческим, но ты не мог позволить себе сказать что‐то еще. Тогда я не знал, как знает сейчас Хадия, что значит быть родителем в наше время. Когда надо вовремя выключить телевизор. Как говорить с Аббасом и Тахирой о том, что они не заслужили тех слов, которые слышали в школе от других детей, пусть даже мы не смогли защитить их от этого. Хадия снова и снова напоминает им: что бы ни случилось, что бы они ни услышали, это не должно их задеть и повлиять на то, кем они являются, во что верят и куда идут. Мы ничего подобного не делали. Не потому, что считали, будто наши методы лучше, – мы просто не знали других.
– Но я не злодей, – заметил я. Мы добрались до загона с лошадьми. Ты немного приободрился.
– Я знаю, – деловито сказал он, – но они не знают.
Одна лошадь подошла поближе. Ты протянул руку. Я не спросил, кто это «они».
– Амар, те мальчики, с которыми ты дрался, что‐то говорили о злодеях?
– Нет.
При этом ты подпер щеку языком. Значит, лгал.
Мы повернули обратно. Я держал руки в карманах, и ты держал руки в карманах.
– Так ты сбреешь бороду? – спросил ты.
– Я могу ее подстричь.
Я едва ли не впервые задумался о «них», о людях, которые могли что‐то подумать обо мне и о моей семье. За последние годы было немало стычек, чтобы понять: они всегда здесь. Но тогда я думал обо всем этом как о череде отдельных инцидентов, а не как об одном явлении, которое по‐разному и все более громко заявляет о себе год от года. В парке на мою жену смотрели слишком пристально, и я не мог не задаваться вопросом: дело в ее хиджабе или причина была более неприятной? Поэтому я закрывал глаза, кивал и старался улыбнуться. Я мог поприветствовать любого прохожего, понимая, что каждый из них может испытывать по отношению к нам гнев или страх, и одно чувство подпитывало другое. Я хотел развеять хотя бы крошечную часть страха или гнева. Мне хотелось сказать: «Мир вам. Я здесь. Вы здесь. Мы всего лишь проходим по улице мимо друг друга». Иногда дочери смотрели на меня сверху вниз, доказывая после неприятного разговора с кем‐то, что нас обидели. Они набрасывались на меня, обвиняя, что я сдался, что я слаб, что я не поборолся за то, чтобы меня уважали. Но я боролся. Пытался оставить каждого, с кем общался, с лучшим мнением о нас, чем у него было до этой встречи. Я из кожи вон лез, чтобы извиниться перед незнакомцем, которого задевал, проходя мимо, или придерживал дверь для семьи, входившей в ресторан после моей. Знаю, это мелочи. Иногда я даже раздражался на себя: почему я должен так себя вести, почему если на меня кто‐то налетает в кафе, то именно я становлюсь тем, кто всегда извиняется первым? Иногда меня действительно толкали и при этом ничего не говорили, даже если я поворачивал голову, чтобы их окликнуть. Но все же это случалось редко. И именно так я хотел жить. У меня борода, довольно скромная. У меня вот такое лицо. У меня моя фамилия с трудным окончанием. Такова моя борьба – продолжать делать всякие мелочи для окружающих, чтобы никто не мог найти что‐то предосудительное в моем поведении и связать это с моей религией.
Как‐то вечером я вернулся из очередной рабочей поездки и припарковал машину на дорожке. Мой дом, магнолия, клочок травы и баскетбольный обруч над дверью гаража – все было знакомо, и все же я чувствовал себя чужаком. Ключ от входной двери был зажат в руке, но я поколебался, прежде чем объявить о том, что я приехал. Я так часто ездил в долгие командировки, что боялся, что мое отсутствие будет таким же незамеченным, как мое присутствие, или еще хуже. Вся работа по обеспечению семьи могла спокойно продолжаться без моего присутствия в доме. Я подошел к деревянной калитке сбоку от дома. Если я встану на цыпочки и пошарю рукой с другой стороны, то смогу откинуть крючок и войти на задний двор. В углу лежал свернутый зеленый шланг, казавшийся в темноте голубым. Рядом с ним виднелись свежие следы и сигаретный окурок. Ты не позаботился вдавить его в землю или перебросить через забор. К этому времени тебе исполнилось шестнадцать, и тебя почти совсем не интересовало, что мы подумаем. Следующей командировки, возможно, придется ждать несколько месяцев, но, может, стоит попросить, чтобы мне перенесли ее на более раннее время. Наверное, ты облегченно вздохнешь, когда я уеду, потому что некому будет ругать тебя или допрашивать, как идут твои занятия, или допытываться о причинах твоего ухода. В чьих домах ты бываешь? Для чего?
Подул ветер. Я вздрогнул. Перед этим долго шел дождь. В воздухе все еще висел туман. На восковой поверхности темных листьев собирались маленькие капельки, отражавшие свет. Я шел, пока не добрался до нашей сливы, и прислонился к ее стволу. Впереди, как на картине, обрисовался дом. На втором этаже, в нашей спальне, свет был выключен, зато в соседней комнате Худы он горел. Шторы были частично сдвинуты – она хотела кружевные. Кремовый тюль и стены цвета светлой мяты. Я ездил в магазин, гадая, почему один мой ребенок хотел шторы с тюлевой отделкой, а другой продырявил стены и пытался залепить их постерами. Пнул лампу так, что она навсегда осталась погнутой и начала шататься. Стал курить и даже не имел совести выйти со двора, когда делал это.
В кухонном окне появилось лицо твоей матери. Она повернула кран и стала что‐то мыть в раковине. Она, конечно, не могла меня видеть. В окне, откуда она выглядывала, было видно только ее лицо с легкой улыбкой на губах. Она стала что‐то говорить, лицо меняло выражения, и я увидел за ее спиной тебя. На тебе была кепка, которую я ненавидел, надетая задом наперед и сдвинутая набок, что меня раздражало. Даже твоя одежда отражала высокомерие и надменность. Ты стал мыть то, что она держала в руках. Нужно отдать тебе должное: ты всегда предлагал ей помощь. Даже я тогда не делал этого. Лейла исчезла и вновь появилась в столовой. Ее было хорошо видно через стеклянную дверь. Она шла почти на цыпочках, так что щиколотки виднелись над плитками. Она зажгла свет над столом, такой яркий, что отблески падали на бетон во дворе. Скорее всего, я по‐прежнему оставался в темноте. Для того чтобы что‐то увидеть, ей придется прижать лицо к стеклу и отсечь от себя остальной мир, приставив ладони к вискам. Но даже в этом случае вовсе не обязательно, что она меня заметит.
Что‐то зацепило мой взор. Я поднял глаза ко второму этажу и увидел, что свет в комнате Худы погас, так что весь второй этаж был темным. Это хорошо. Они выключают свет, когда меня нет дома, как я и велел.
Ты, должно быть, что‐то сказал своей матери, потому что она оперлась о стол и рассмеялась. Она выглядела такой непринужденной. Подняла руку, чтобы зажать рот: именно так смеялись наши дочери, застенчиво и все же громко. Ты тоже умел заразительно смеяться, так что все вокруг подхватывали твой смех. Я никогда не мог понять, как ты это делал. Ты стряхнул капли воды в раковину, вытер руки о свою чистую рубашку. Ты исчез. Ты появился. Ты и твоя мать ставили на стол тарелки и миски с дымящейся едой. И все это время твои губы двигались, выражение лица изменялось: то, о чем ты говорил, занимало вас обоих. И я подумал, что сам знаю только молчание. Появилась Худа и села за обеденный стол, склонив голову над телефоном. Я увидел, как ты пытаешься читать через ее плечо, смешно гримасничая, и понял, что ты всего лишь дразнишь сестру, делая вид, будто сильно заинтересовался ее делами. А может, хотел, чтобы Лейла улыбнулась. Худа прогнала тебя, ее волосы взметнулись, когда она повернула голову, чтобы окинуть тебя рассерженным взглядом. Когда я был рядом, эти вещи меня раздражали, но издалека все выглядело не так уж плохо. Вы просто шутили. Худа, должно быть, пожаловалась Лейле, потому что та пожала плечами, по‐прежнему улыбаясь. Я побоялся, что при моем появлении улыбка исчезнет.
Семья вся была в сборе, если не считать Хадии, которая к тому времени уже училась в аспирантуре. Она вернется только в следующий уик-энд. Ветер шуршал листьями на деревьях. Где‐то залаял соседский пес. Мне в голову никогда не приходило оставить твою мать. Мысль о разводе меня никогда не посещала. Но в ту ночь ты сидел на моем месте. «Таков должен быть мой дом без моего присутствия», – подумал я. Все выглядело просто чудесно. Теплый, ярко освещенный дом, и вы трое в нем оживленно беседуете. Худа отложила телефон, подвязала волосы выше и села, подвернув под себя ногу. Ты стал ложкой накладывать еду на ее тарелку. Лейла все еще легко улыбалась. Ты снял шляпу и повесил на колено. Именно тогда меня осенило: я мог уйти, мог пройти вдоль грядки с маленькими томатами и листьями мяты, мог выйти в калитку, оказавшись на дорожке, оставив позади лишь щелчок металлического замка. Если бы я, скажем, ушел в ту ночь, смог бы ты тогда остаться?
После гибели Аббаса Али я стал сильно тревожиться за тебя. Мне действительно нравился этот мальчик. Он заботился о тебе, приглядывал за тобой, и я ему доверял. Когда вы были вместе, я был спокоен. После его смерти я стал бояться, что то немногое, что связывает тебя с нашей верой, будет отсечено, и поэтому решил, что наша семья совершит паломничество в Ирак. Намеревался сделать все, чтобы посвятить тебя в вещи, которые смогут придать тебе сил, укрепят твой дух.
Когда я впервые заговорил с тобой о путешествии, ты спросил, нельзя ли остаться дома, но, увидев выражение моего лица, быстро сказал, что ничего такого не имел в виду и, конечно, поедешь. Теперь я знал, что кто‐то может не пойти в мечеть, но не сможет отказаться от приглашения поехать в самое священное из всех мест. В Ираке мои девочки носили поверх одежды черные абайя. Они словно светились и были почти неузнаваемы. Даже ты, не уважавший ничего на свете, выглядел потрясенным. В первый день в Эн-Наджафе ты ходил по улицам с широко раскрытыми глазами. Люди продавали чай прямо на улице, черпая его из гигантских чанов; рядом в мисках громоздились горы сахара, над которыми гудели мухи. Тележки, нагруженные фруктами. Каждые несколько миль нас обыскивали на контрольно-пропускных пунктах. Дети бегали босиком, выпрашивали жвачку и мелочь, и ты так и не овладел искусством говорить «нет» и лез в карман за банкнотой, а к тому времени, как вытаскивал деньги, нас осаждала толпа детей. Рынки, жаркое солнце, пыль и развевающиеся подолы черных абайя, и скоро мы подняли глаза и увидели гробницу имама Али, сверкавшую на фоне голубого неба.
– Да пребудет с тобой покой, амир аль-муминин, повелитель правоверных, – прошептал я.
Я глянул направо и, к моему удивлению, увидел, что твои губы тоже шевелятся. Когда мы оказались внутри, женщинам пришлось пройти на одну сторону, мужчинам – на другую. Теперь оставалось только молиться, группами или в одиночку, читая молитвенники или просто говоря с Богом от всего сердца. Ты тогда повсюду носил с собой тетрадь, и я каждый день надеялся, что ты скоро ее выбросишь. Мне это не нравилось. Я не скрывал своей неприязни. Не хотел, чтобы ты, и без того человек чувствительный, еще больше зациклился на своей чувствительности, еще больше отдалялся от выбора уважаемой, хорошо оплачиваемой профессии. И все же там я не возражал против твоей тетради. Я читал молитвы по книге, прямо на улице, тогда как вокруг меня птицы прыгали с одного молитвенного коврика на другой, а рядом со мной ты что‐то в этой тетради царапал. В стране, языка и обычаев которой мы не знали и где не могли провести день с Лейлой и девочками, у нас с тобой не было выбора, кроме как чувствовать себя в обществе друг друга непринужденно, даже если мы оба молчали.
Когда толпа, окружившая мавзолей имама Али, немного рассеялась, мы смогли легко приблизиться к гробнице, величественно возвышавшейся под люстрой, бросавшей отблески на затейливо украшенные зеркала стен, и смогли подержаться за гладкий металл ворот, закрыть глаза и молиться. Я прислонился к воротам лбом. Металл был прохладным. Я молился о вещах, о которых молюсь всегда. Но здесь, в этом месте, так близко к моему имаму, рассказы о котором я слышал всю жизнь, которому я хотел подражать хотя бы в малом, я еще сильнее верил, что Бог меня, возможно, услышит. Я открыл глаза. Ты все еще держал руку на гробнице. Я впервые в жизни видел тебя таким внимательным, сконцентрированным. Твои глаза были закрыты. Брови сведены.
– О чем ты молился? – спросил я позже, когда ты уселся рядом со мной за пределами гробницы.
Ты сидел, держась за колени. Тогда тебе было восемнадцать. В тот день ты был таким красивым и так похож на моего отца. Кончики твоих волос начинали слегка завиваться.
– О том, чтобы Бог простил грехи Аббаса, – сказал ты.
– Он простит, – кивнул я.
Ты взглянул на меня. Твое лицо было искренним и встревоженным, словно ты хотел спросить, откуда я знаю.
– Бог милосерден. Мы не должны этого забывать. Аббас был прекрасным человеком.
Мой ответ не утешил тебя. Ты наблюдал за птичкой, которая приземлилась у наших ног. Ты сунул руку в карман, чтобы, как я предполагал, вытащить кусок очень тонкого хлеба, который мы здесь ели.
– Но он грешил, – возразил ты и действительно вытащил хлеб. Птичка наклонила голову набок и подскочила ближе. Ты разломал хлеб на крохотные кусочки и стал ей бросать. Совсем как Лейла, резавшая яблоки для лошадей. Если мы, всего лишь люди, столь ограниченные в наших мыслях, сумели додуматься до того, чтобы делить продукты на мелкие кусочки, чтобы наши дети дольше могли радоваться тому, что кормят животных, то на какое великодушие не способен наш Создатель?
– Амар, Бог бесконечно милосерден и в наш Судный день простит столько душ, что даже шайтан будет надеяться на спасение.
– Прекрасно, – сказал ты, знаком давая птичке понять, что все закончилось, но та не улетела.
Я слегка ударил себя по щеке, чтобы произнести таубу, покаянную молитву.
– Только ты способен посчитать дьявола прекрасным.
Ты улыбнулся и искоса взглянул на меня. Я усмехнулся. Мы поладили. Возможно, потому, что желали разделить страх перед Богом и, следовательно, верность его законам. Я недостаточно сделал, чтобы показать вам, что Бог, прежде всего, милостив.
– Хорошо провели время? – спросила Лейла, когда мы нашли ее в условленном месте.
– Да. – Ты ответил раньше, чем я успел открыть рот, и повернулся к мальчикам, игравшим в футбол на улице. Они были босы, и многие казались совсем детьми. Лейла и Хадия хотели поискать на рынках кольца, а Худа – ожерелье.
– Можно я лучше поиграю с ними? – спросил ты, показывая на мальчишек. Они сделали ворота, сложив кирпичи. Один из мальчишек подпрыгнул и забил гол головой. Остальные радостно завопили. Ты спросил меня. Тебе не было безразлично, как твои поступки подействуют на меня.
– Да, – ответил я. – Иди.
И я прищурился, когда ты, казалось, шагнул прямо к солнцу.
Много лет назад, на свадьбе, ты сказал мне, что хочешь поздороваться с Кемалем и Саифом, с младшими братьями Али. Аббас погиб за несколько недель до этого. Я беседовал о пустяках с сидевшим рядом человеком и вдруг сообразил, что прошло довольно много времени, но ты так и не вернулся, а братья Али уже уселись рядом с отцом. Я что‐то заподозрил и слегка встревожился и потому, извинившись, отправился на поиски. Тебя не было на парковке. Тебя не было в туалете. И как раз когда я взял с подноса стакан сока манго и, прихлебывая его, оглядывал зал, дверь лифта, ведущего в остальную часть отеля, открылась, и оттуда вышла Амира Али.
Она улыбалась себе, словно в одиночку открыла тайну вселенной. И выглядела настоящей красавицей, потому что обладала не только красотой юности, но и чем‐то непередаваемым – манерой держаться, которая еще не была элегантностью, но только обещанием таковой. Она быстро шла по залу, и я сообразил, что ни у кого из гостей на свадьбе не было дел там, куда нужно было подниматься на лифте. Какое‐то внутреннее чувство подсказало мне не двигаться. Потому что скоро появишься ты.
И ты появился. Виновато огляделся, но, когда вошел в главный вестибюль, глянул на себя в зеркало, и твои губы расплылись в широкой улыбке, словно ты был поражен возможностями, которые была готова предложить тебе жизнь. Я тоже был поражен и в тот момент точно понял, что происходит и какой будет моя роль в этой истории.
Я никому не скажу. Даже Лейле. Ты проскользнул в главный зал и вернулся на свое место и к тому времени, как пришел я, даже набрался наглости сказать:
– Где ты был? Пропускаешь свадьбу.
Ты был потрясающим лжецом и одновременно ужасным. Ужасным потому, что никто тебе не верил, а потрясающим потому, что никто не возражал: ты был обаятельным и привлекательным, даже когда обманывал нас.
Я позволил этому продолжаться. Вы были детьми. Это должно было пройти, или эти отношения тебя бы изменили. На некоторое время ты действительно изменился. В те годы мы почти не разговаривали, но я наблюдал перемены в твоем поведении и даже втайне испытывал чувство благодарности. Мне была по душе девушка, которую я видел в мечети или на мероприятиях. «Пусть их чувства подрастут», – думал я в полной уверенности, что ты завоюешь ее привязанность. Я надеялся, что она будет той, которая спустит тебя с небес на землю и даст тебе будущее, на котором ты сумеешь сосредоточиться. Ты действительно выбрал в общинном колледже программу, по завершении которой, когда ты переведешься, мог поступить на курс подготовки к медицинскому факультету, и я был доволен.
– Пожалуйста, – говорила Лейла, – он не создан для этих занятий. Только зря потратит время и измучится.
– Не я заставлял его выбирать эти курсы, – раздраженно отвечал я.
– Может быть. Но ты никогда не поощрял другие его занятия. Никогда не позволял думать, что для него может быть приемлемым и другой путь.
– Довольно! – кричал я.
Она отступила. Я орал часто, но никогда – на нее. Я попытался коснуться ее, но она отвернулась.
Поэтому, когда Лейла пришла ко мне и рассказала, что происходит между тобой и Амирой Али, я не сказал о том, что видел много лет назад и что всегда это знал. Лейла настояла на том, что для тебя и для нашей семьи это ничем хорошим не кончится. Она была права, если оценивать, что допустимо, а что нет. Но я оказался в затруднительном положении. Я положил начало тому, что в основе жизни нашей семьи были вера и традиции. Я установил правила, соблюдения которых мы ожидали от каждого из вас, показал примеры, в надежде, что вы будете им соответствовать. В нашей семье, в культуре нашего дома и в наших религиозных принципах существовали понятия правды и лжи. Есть грехи. Есть неизменная приверженность вере. Но когда Лейла пришла ко мне, оказалось, что именно я попал в ловушку. Я создал четко выстроенные границы, чтобы помочь нам жить в этом мире и идти вперед, и вот я вижу, как ты, мой сын, пренебрег ими, и у меня не хватало мужества поддерживать те правила, которые я сам же установил.
– Ты права, – сказал я Лейле, потому что она была права. Из всех поводов для недовольства собой два связаны с твоей матерью, и этого я ей не простил – даже сейчас. Первый – ее приезд к Сииме Али, когда она рассказала обо всем. И второй – когда ты вернулся к свадьбе Хадии, она попросила меня не подходить к тебе, опасаясь, что ты не окончательно решил остаться или можешь уйти снова, и если бы не Хадия, не захотел бы иметь с нами ничего общего. Ясно, что она винила меня в твоем уходе из дома. А я, тоже виня себя, не мог возразить или защититься. Я слушал и слушал, и к тому времени, как пошел тебя искать, было уже слишком поздно.
– Муженек, – окликает меня Лейла, когда я выхожу в сад, – ты бы взял куртку.
Я продолжаю идти, делая вид, что не слышал: теперь это преимущество моего возраста. Я могу игнорировать все, на что не желаю отвечать, а если меня в чем‐то обвиняют, показываю на уши. Сад, деревья, трава. Чаще всего я брожу по инерции, но иногда словно прихожу в себя, и тогда каждая травинка становится единственной, особенной травинкой. Всю свою жизнь люди молятся о том, чего никогда не получат. Есть и такие (среди них и некоторые мои друзья), которые утверждают, что, может быть, души вообще нет. И Создателя нет. Мой собственный сын однажды сказал мне нечто подобное. Но я смотрел на это небо с тех пор, как был ребенком. И в самых потаенных глубинах души меня всегда трогало то, чего я не мог постичь самостоятельно, и если это не моя душа пробуждается при виде величия моего Создателя, тогда что?
– Ты меня не одурачишь! Готовишься уйти и потихоньку готовишь себя!
Это голос Лейлы за спиной. Я вздыхаю и оборачиваюсь. Она держит мою куртку.
– Успокойся, Лейла.
– Рафик, если тебя не станет, я останусь одна.
Она оглядывает сад с таким видом, будто все здесь ей не нравится. Поднимает руку. Куртка, которую она держит, покачивается.
– Я здесь, потому что ты привез меня сюда.
– Все умирают, Лейла.
Она кивает и крепко стискивает губы.
– Хадия сказала, почему ты к ней приехал. Я видела, как ты сидишь в кухне или в кабинете и что‐то бормочешь себе под нос. С кем ты разговариваешь? Хадия считает, что ты здоров, доктор утверждает, что все анализы нормальные, но если что‐то не так, то ты мне скажешь?
Я молчу. Она права. Я был в полубессознательном состоянии.
– Ты можешь, по крайней мере, есть то, что я готовлю, пить воду, которую я тебе оставляю? Можешь запомнить, что нужно принимать лекарство? Я нахожу на твоем письменном столе таблетки, завернутые в бумажные салфетки.
Я тянусь к ней, и она отдает мне куртку. Я продеваю руки в рукава.
– Спасибо, – говорит она и вытирает край глаза обратной стороной запястья. Поворачивается и уходит в дом. Закрывает за собой раздвигающуюся дверь. Садится за кухонный стол, не зная, что я до сих пор за ней наблюдаю. Ставит локоть на стол и прикрывает рот рукой. О ком я думал, когда переехал в этот дом? Только о себе. Я считал себя человеком без корней. Мне было тринадцать, когда умер отец. Шестнадцать – когда мать последовала за ним. Дядя не столько воспитывал меня, сколько давал деньги. Все эти годы ко мне никто не прикасался с нежностью, пока я не женился на Лейле. Когда я приехал сюда, у меня не было семьи и денег, и я считал, что терять мне нечего. Сначала я не мог получить работу в своей области и работал в пончиковой. Просыпался в четыре утра, шел на работу в темноте, чтобы успеть до рассвета. У меня была смешная складная шляпа, и я по пути совал ее под мышку. Я упражнялся в английском. Все мои предки были похоронены за океаны и континенты отсюда. Когда я шел в темноте на работу, я не мог осознавать, что, решив приехать сюда, я коренным образом изменил судьбу, свою и Лейлы, а также своих детей и внуков. Я привел их сюда и однажды покину их. И каким станет мир, когда мой Аббас и моя Тахира станут родителями? Примут ли их в этом мире?
– Лейла, – говорю я, возвращаясь на кухню, – знаю, я был не в себе.
– Спасибо, – повторяет она.
– Но пока что я не собираюсь никуда уходить.
Она шмыгает носом. Сказать ей?
– Становится все труднее, – говорю я, – не думать о нем. Я беру из миски с фруктами апельсин. Провожу пальцем по его неровной поверхности. Жду, когда она ответит.
– Это наше испытание, – вздыхает она. – Оно будет трудным.
Я киваю. Я намерен оставаться твердым в своей вере. Оставаться правоверным. Всевышний не отнимает у человека то, без чего человеческое сердце не сможет биться. Я возвращаю апельсин в миску и собираюсь выйти на улицу, но вместо этого смотрю на Лейлу:
– Я не хочу, чтобы это оставалось нашим испытанием. Хочу что‐то сделать. Я должен попытаться.
4
КОГДА ТВОЯ МАТЬ РАЗБУДИЛА МЕНЯ, тряхнув за плечо, и рассказала о синячках, цепочкой тянувшихся по твоим рукам, я был так сбит с толку, что сначала подумал о тебе как о младенце, только что начавшем ползать, будто бы Лейла спрашивала меня из обычной материнской тревоги, но она не смотрела на меня, озадаченная, в поисках ответов на вопросы, которые так и не нашла мужества задать.
Почему я решил взглянуть на синяки поближе? Я выжидал, пока все не стало очевидным. Пока все, что происходило раньше, не выстроилось в логическую цепочку с такой поразительной ясностью. Деньги, пропадавшие из моего бумажника. Исходивший от тебя сильный запах перегара. Твои глаза – такие красные – или зрачки, превратившиеся в крошечные точки. Как ты не являлся домой по нескольку дней. Как Лейла рассказывала, что ты разговаривал с ней и засыпал на полуслове. Как она настаивала, что ее золотые серьги где‐то в доме и, возможно, их засосал пылесос. А когда я пошел проверить, заявила, что они вообще не слишком ей нравились.
Я вошел в твою спальню. Ты так крепко спал. Рука согнута, ладонь под щекой. «Все что угодно за это», – молился я когда‐то, стоя неподвижно в больничном коридоре. И вот годы спустя ты беспробудно спишь и спокойно дышишь. Я тряхнул тебя, но ты не проснулся. От тебя сильно пахло немытым телом человека, проспавшего много часов, и чем‐то еще, чего я не мог определить: то ли уксусом, то ли чем‐то животным. Я вытащил твою тяжелую руку из‐под одеяла и стал рассматривать, пока не нашел это, черное пятнышко на сгибе локтя, и еще одно, чуть пониже. Пятна были окружены синяками, и я услышал голос твоей матери, из дальнего прошлого, когда она держала тебя, совсем еще маленького, на руках, и, показывая на синяк на бедре, сетовала: «Как он мог ушибиться в таком месте?»
Я порылся в твоих вещах, пока не увидел характерный отблеск на кончике иглы. И каждое оправдание, которое я приберегал для себя раньше: все не так плохо, мой сын может сейчас грешить, но позже раскается, – стыдливо умолкло.
– Ну? – спросила Лейла, когда я вышел в коридор. – Как по‐твоему, что происходит?
Мне впервые пришло в голову, что мы понятия не имели о том, что происходит. Я в жизни не пробовал алкоголя. Когда я только приехал в Америку, то жил с четырьмя парнями, которых фактически не знал, и однажды они протянули мне только что открытую банку. Я выждал, пока они увлеклись разговором, прежде чем пойти в ванную и вылить содержимое – желтое, пенящееся, ужасно пахнувшее. Тогда же я сказал Богу: прости меня, мне очень жаль, но у меня не хватило храбрости ответить «нет, спасибо». Я думал, что когда‐нибудь расскажу тебе эту историю и это «нет» миру объединит нас. Мы с теми парнями были такими разными. Но теперь это было – в моем собственном доме. Теперь это был мой собственный сын.
То, что было немыслимым для меня, было возможным для тебя. Я велел Лейле идти спать. Добавил, чтобы она не волновалась, что я скоро вернусь. Я сидел в машине и не знал, что делать. Позвонил Хадие. Она не взяла трубку. Я запаниковал, не зная, на что способны мои дети, и внезапно осознал, что границы их поведения далеко выходят за мои самые худшие опасения. Мы растили их и надеялись на лучшее. Теперь они стали взрослыми и будут делать все что хотят. Может, мы всегда были не властны над их поступками. Может, все, что мы пытались внушить им, было в лучшем случае пожеланием.
Я не мог посмотреть в глаза твоей матери. Не мог молиться в собственном доме, зная – Лейла испугалась бы того, что меня побудили встать на колени не обязательства, а нечто другое, что‐то мне незнакомое, близкое к отчаянию. Вера Лейлы исходила из ее сердца. Она часто обращалась к священным книгам, она плакала, слушая дуа, она рассказала тебе три истории о имаме Али или Аврааме, словно она сама их сочинила. Амар, знаю, я должен был казаться тебе религиозным человеком, человеком верующим. Я постился и молился, посетил Мекку и Кербелу. И носил черное. И склонял голову в скорби каждый мухаррам. И давал деньги нуждавшимся. И учил моих детей вставать, когда произносился adhaan, призыв на молитву. Я искренне верю, что есть нехаляльное мясо – грех, злословие – грех, пьянство – грех, отказ от молитвы – грех и не повиноваться родителям – грех.
Но вот чего я никогда не говорил никому из вас и никогда не пытался прояснить даже наедине с собой: моя вера была обычаем, образом жизни, в котором я ни разу не усомнился, и когда родились вы трое, само собой подразумевалось, что вы будете верить так же, как и я. Мне хотелось, чтобы вы трое росли с сознанием постоянного присутствия Бога, с тем порядком, наставлениями и покоем, что оно дает, росли под защитой от опасностей, представить которые я не мог и от которых не мог вас уберечь.
В ту ночь я поехал в пустую мечеть. У меня были ключи, которые выдавали всем волонтерам. Там было темно, там было тихо, там я был один. Я слышал стук своего сердца, которое билось в груди как зверек. Я сбросил туфли и шел, пока не добрался до большого зала с высокими потолками, украшенными переплетающимися лозами и стихами, выписанными сложнейшим каллиграфическим почерком, – иногда я смотрел на них, пока слушал проповеди.
Сел там, где мы собирались на молитву, там, где ты иногда по вечерам стоял рядом со мной. Встал на колени и опустил лоб на холодные руки, как делал в больничной палате после того, как ты родился, и я лишь хотел благодарить Бога. Но сейчас я думал: «Боже, что мне делать? Что я натворил? Что я могу сделать как отец в такой момент? Мой сын отвернулся от Тебя. Он не научился ничему из того, чему я хотел научить его. Он ничего не понял, ничему не последовал. Он опустился так, что, боюсь, даже Ты не простишь его».
Почему я говорю тебе это? Знаю, ты думаешь, что в ту ночь, когда я загнал тебя в угол, я был только зол.
В тот день, когда ты решил сбежать, я пошел в библиотеку, чтобы поработать. Хадия удивила меня, приехав рано утром. Я был так счастлив видеть ее, что даже не поругал за то, что она всю ночь провела за рулем. Я крепко обнял ее, чувствуя себя так, словно отныне она не просто моя дочь, но и стала моим другом. Я хотел защитить Лейлу, которая будет вне себя от отчаяния. Но Хадия была мудрой и зрелой, и когда я обнял ее, я понял, что мог опереться на нее, доверять ей. Я рассказал Хадие, что обнаружил. Она молчала.
– Ты знала об этом? – спросил я.
– Об этом – нет.
Она была очень бледна, и я понял, что это действительно серьезно и я ничего не преувеличиваю.
– О чем ты знала?
Она открыла рот. Закрыла и прикусила губу.
– Скажи, – настаивал я.
– Не могу.
Она скрестила руки на груди.
– Хадия, сейчас не время защищать его.
– Ты разозлишься, только и всего. Давай я сначала попытаюсь поговорить с ним, когда он проснется.
Я чувствовал свое бессилие. Все были обо мне такого низкого мнения, я задался вопросом: что, если мои близкие мудры и объективны, а я один узколобый и воспринимаю мир неадекватно? Она заставила меня поклясться, что я не разозлюсь. Я пообещал.
– Хадия, – окликнул ее я, – я не сержусь. Честное слово.
Она стояла в коридоре и смотрела на меня. Все обвинения в мой адрес насчет моих вспышек ярости были заслуженными. Но я не злился на сына – за это. Я был слишком перепуган, слишком боялся своими действиями навредить тебе. И мне было необходимо, чтобы Хадия это знала. Ее брови сошлись на переносице. Я так и не понял, то ли она была раздражена, то ли жалела меня.
Сидя в библиотеке, я читал статью за статьей. К книгам я не притрагивался. Становилось дурно от мелькавших перед глазами изображений игл, ложек и покрытых синяками рук. Один раз я даже ринулся в туалет и встал на колени на кафельный пол перед унитазом, посчитав, что меня сейчас вырвет. Но я только тяжело дышал. И сказал себе, что это началось недавно. Мы заметили как раз вовремя. Я изучал средства и способы, которые могли бы нам помочь. Я даже подумал, что, если ты не доверяешь нам, мы могли бы отослать тебя к Хадие. Я мог отказаться от власти над тобой. От всех ожиданий – только бы с тобой все было в порядке. Начал составлять список, озаглавленный «Места». Не хотелось думать о них как о реабилитационных центрах. Я обзвонил лучшие из тех, которые были поблизости, справился о цене. Расходы пробьют огромную брешь в нашем бюджете. Я даже вспотел. Нам с Лейлой придется продать дом раньше, чем мы собирались. Мне придется проработать несколько дополнительных лет. Прекрасно, все будет прекрасно, все обойдется.
В ту ночь, в ту последнюю ночь, Хадия сказала, что позвонит на работу и предупредит о том, что ее не будет в понедельник и вторник. Скажет, что в семье случилось нечто непредвиденное. Слово «непредвиденное» снова заставило меня испытать то же самое, что и в библиотеке, – словно мир безумно вращается перед глазами и меня сейчас вырвет. Я поделился с ней своим замыслом. Она не согласилась со мной сразу, но и не запротестовала. Похоже, она не могла понять: я – часть проблемы или пытаюсь ее решить.
«Ты не постучал», – сказал ты, когда я вошел в твою комнату. Хотя я стучал. Сел на твою кровать и наблюдал, как ты что‐то ищешь. Ты поднял брови. Ты стал более жестким. Мы часто спорили, но теперь в тебе появилась стена холода, щит, который ты создал против меня. Тебя словно не было здесь, или на ту часть тебя, которая присутствовала в этой комнате, не воздействовало ничего, что я мог бы сказать или сделать. Я постараюсь быть осторожным. И не стану злиться, как ожидала Хадия. Я потратил жизнь на то, чтобы на тебя злиться, и вот куда это нас привело.
– Мама готовит ужин, – сказал я, пытаясь найти нейтральную тему.
– Я не голоден.
Ты повернулся спиной ко мне.
– Амар, можешь посидеть рядом со мной?
Такого ты никак не ожидал. И прекратил поиски, обдумывая мое приглашение. Я подумал, что ты все еще здесь и я могу дотянуться до тебя. Ты сел рядом. Я вынул записи. Мои руки дрожали.
– Нам необязательно говорить об этом. Но мы можем послать тебя туда. Это поможет тебе бросить.
– Прекратить? Что? – спросил ты и пробежал глазами список.
Я не хотел говорить это вслух. И обнаружил, что и не могу – во рту пересохло. Ты покачал головой, словно я оскорбил тебя, и спрыгнул с кровати.
– Ты рылся в моих вещах, – сказал ты и стал выкрикивать ругательства.
– Это не важно, – сказал я, протягивая тебе руку. – Я не сержусь. Я хочу помочь тебе.
Ты пнул кресло. Оно упало и врезалось в стену. Ты стал орать. – Амар, я не сержусь на тебя, – повторил я.
Ты вышел в коридор. Я последовал за тобой. Сунул бумагу в карман, обогнал тебя и повернулся к тебе лицом так, чтобы не дать тебе спуститься. Положил руку тебе на плечо.
– Ты не можешь командовать мной! – закричал ты.
– Амар, больше так продолжаться не может. Это плохо для твоего тела, твоей души. Это харам.
– Мне плевать, харам или халяль.
Ты так и поступал, но никогда не говорил это вслух. Я не понимал. Можно быть плохим мусульманином. Но нельзя так безоговорочно отвергать то, что хорошо и что плохо.
– Как ты можешь так говорить? Тебе все равно, попадешь ли ты в ад?
Я орал. Знаю, что орал.
– Я не верю в рай или ад. Я не мусульманин.
Вот оно. Из всех вещей, которые я считал возможными, когда стоял в коридоре больницы и смотрел на тебя, завернутого в одеяло, из всего, что ты мог сделать и кем стать, такое мне в голову не приходило. Подобный исход был крайне далек от того, что я мог вообразить. Самые леденящие стихи «Мы пошлем им знаки, и они будут по‐прежнему их отрицать…» применимы к моему сыну. Амар, я знаю, что я тебе потом сказал. Ты знаешь, что я имел в виду, и мы оба знаем, что последовало за этим.
Ты стоял потрясенный, как и я. Твои глаза были широко раскрыты. Ты выглядел таким испуганным. Я хотел сказать, что все в порядке. Дотянуться до тебя и заверить, что все хорошо, все будет хорошо, я обещаю. Такое бывает. Ты ушел в свою комнату, я ушел в свою. Хадия смотрела на меня так, будто презирала, а Лейла со мной не разговаривала. Только через сорок дней она снова заговорила со мной, и прошло еще больше времени, прежде чем смогла взглянуть мне в глаза. Она засыпала на дальнем краю кровати. А я лежал без сна, глядя в темный потолок. Я сделал ужасную вещь. Выгнал из дома свое дитя. Я был шокирован твоими словами и жестоко бросил в ответ свои, хуже которых не мог придумать. Я никогда не просил тебя уйти. Теперь я это хорошо помнил.
Я спрашивал себя, не стоит ли мне пойти к тебе. Ты не мусульманин. Эта мысль причиняла мне огромную боль и тогда, и годы спустя, и иногда даже сейчас. Но в исламе нет принуждения. Я находил утешение в выражавших это стихах. У всякого есть свободная воля. Со временем, я знал, мы сумеем найти способ примириться с этим. Я мог бы привыкнуть. Даже в ту ночь я говорил себе, что нет ничего, с чем не может свыкнуться человеческое сердце. Что чудо человеческого сердца в том, что оно раскрывается в своей способности принять. Полюбить.
Я выбрал неверные слова, Амар. Их вообще не стоило говорить. Но я всегда думал о тебе только как о своем сыне. Единственном. Я решил, что утром, когда накал немного остынет, снова пойду к тебе. Снова попробую не рассердиться. Скажу: «Если ты не мусульманин, хорошо, я это приму, но я по‐прежнему твой отец. Ты не можешь избавиться от меня. Тебе может быть все равно, что ты грешишь, и я тоже с этим примирюсь, но я тревожусь за твое тело». Но к утру тебя уже не было. На твоей кровати крепко спала Хадия.
Хадия приехала к нам спросить, не можем ли мы посидеть с детьми всю следующую неделю вместо нее и Тарика. Скоро девятилетняя годовщина их свадьбы. Конечно, мы согласились. Как только мы ответили, я сказал, что пойду проверю почту. Снаружи, на подъездной дорожке, я думаю о том, как давно мы не видели тебя. Дверь открывается, и выходит Хадия. Магнолия в полном цвету, и Хадия восхищается тем, как широко раскрылись лепестки. Я гадаю, о чем думает дочь, когда та вдруг говорит:
– Мама считает, что ты переживаешь трудные времена.
Со мной все в порядке, поэтому я не отвечаю и делаю вид, что изучаю вынутые конверты. Хадия садится на краю подъездной дорожки, поднимает на меня глаза и говорит:
– Знаю, ты терпеть не можешь, когда я это делаю. Но посиди со мной.
Она права. Мне всегда это не нравилось. Соседи могут заинтересоваться, почему мы так странно себя ведем. Все же я сажусь.
– Когда я была младше и злилась на тебя, сидела здесь и мечтала о другой жизни, к которой так легко сделать шаг. Один шаг – и все.
– И твоя мечта исполнилась?
– У меня есть все, о чем я когда‐либо мечтала.
Благословенная фраза, но Хадия произнесла ее с грустью. Она поднимает камешек, вертит в пальцах.
– Ты по‐прежнему зла на меня? – спрашиваю я.
Я смотрю на свои руки, крепко их сжимаю. Хадия не говорит «нет», но краем глаза я вижу, как она трясет головой. За месяцы, прошедшие после операции, я заплатил все свои долги. Составил и заверил завещание.
– Я помню, что спрашивал тебя об Амаре, – говорю я.
Она вздыхает.
– Хотелось бы сообщить тебе хоть какую‐то информацию, – шепчет она.
– Так ты не знаешь, где он?
Она снова качает головой.
– Думаешь, это я виноват в том, что он сбежал?
Небо такое огромное и ясное. Я смотрю наверх и, хотя солнца нет, по‐прежнему щурюсь.
– Мы не можем знать наверняка. Я много лет думала об этом. И каждый раз нахожу новую причину. Ты думаешь, это твоя вина?
Я киваю.
– Я сказал ему, что он мне не сын.
– Папа! Мы много что говорим в гневе. Даже он. По-моему, Амар убедил себя, что в этом доме он чужой, и ждал любого повода уйти.
– Я разговаривал с ним на твоей свадьбе. Я был последним, кто с ним разговаривал.
Она смотрит на меня, словно просит: «Пожалуйста, не говори, если это изменит отношения между нами».
– Я даже твоей матери не сказал.
– А что ты сказал ему? – снова шепчет Хадия.
– Каждый день я пытался вспомнить нашу беседу. В ту ночь случилось столько всего, а здесь уже осталось так мало, – сказал я, показав на свою голову. – Он был расстроен. Очень много пил. Я чувствовал запах. И у него язык заплетался.
Глаза Хадии наполняются слезами. Я кладу руку на ее плечо. Она прижимается ко мне и склоняет голову на мою руку.
– Я сказал: «Иншалла, однажды все наладится». Я не говорил: «Никогда больше не приходи домой. Не говорил».
– Я тебе верю.
Позади шуршат листья магнолии.
– Я солгала, – говорит она.
У меня перехватило дыхание. Так и знал, что это не все. Мое сердце подскакивает. Я так боюсь, что она заговорит, но не скажет ничего важного.
– Несколько лет назад, когда Аббасу было около пяти лет, я спустилась вниз после того, как уложила Тахиру спать. Аббас говорил по телефону. Просто говорил и говорил. Я взяла у него трубку, но стоило мне спросить, кто это, собеседник отключился. Я спросила у Аббаса, кто это был. Он не хотел говорить. «Никто», – ответил он. «Хорошо, о чем ты с ним говорил?» – допытывалась я. Аббас не поправил меня, не сказал, что это была женщина. «Обо мне, – пояснил он. – И о Тахире».
Я поняла, что это был Амар. Больше просто некому. Он всего лишь задавал вопросы. Так сказал Аббас. Я спросила, какие вопросы, можешь вспомнить для меня? Оказалось, он спрашивал, сколько лет Тахире, как я обращаюсь с ними. Что делаю. Хорошая ли я мама. «Что ты ответил?» – спросила я. «Что ты чудесная мама и иногда водишь нас в парк». Он видел, что я стараюсь не заплакать. «Пожалуйста, – попросила я, – на тебя никто не сердится, честное слово, просто постарайся вспомнить все, что можешь. Для меня».
Он немного расслабился и сказал, что этот человек много расспрашивал о бабуле и деде и хотел, чтобы Аббас говорил о них.
«Он хотел знать что‐то конкретное?» – спросила я. «Нет, – как ни в чем не бывало ответил Аббас. – Я рассказал, какую еду они готовят, и о ящике стола деда, где лежат подарки, что любит делать бабуля и какие цветы сажает». Я спросила Аббаса, что ответил человек, когда тот рассказал ему все это. «Продолжай в том же духе», – сказал он.
Я не знаю, что сказать. Отворачиваюсь от Хадии, не в силах взглянуть на нее.
Хадия садится прямее и продолжает:
– Время от времени, примерно раз в год, кто‐то звонит с неизвестного номера. Я отвечаю: «Алло, салам». Потом говорю: это ты? И звонивший вешает трубку. После того, первого раза я заметила, что Аббас настораживается, когда звонит телефон, и смотрит на меня. Всего несколько месяцев назад Тарик тоже увидел, как Аббас говорит по телефону, когда я была на работе. Увидев отца, Аббас немедленно закончил разговор. Тарик спросил, кто это. Аббас ответил, что не знает, но по глазам стало ясно, что он лжет.
На твой шестой день рождения мать испекла торт и попыталась залить его голубой глазурью, но глазурь получилась зеленовато-голубой, и ты сказал: «Мне нравится. Похоже на океан». Я заряжал наверху видеокамеру, слушая ваши голоса, доносившиеся снизу. Мы пригласили несколько друзей семьи. Голубые и белые шары. Прозрачные подарочные пакеты, наполненные крошечными пачками «Эм-энд-Эмс», браслетами из магазинов «Все за доллар», маленькими записными книжками и карандашами и теми маленькими игрушечными инопланетянами, которых вы, дети, так любили бросать в потолок. Теми, которые оставляли масляные следы, когда их отрывали от стены. Твоя мать сделала несколько подносов бирьяни. Сестры надели одинаковые пышные платья. В то время у нас гостили родители твоей матери, прилетевшие из Индии, и, может, поэтому я думал о своих родителях, которым не суждено когда‐нибудь тебя увидеть. Которые ушли, прежде чем я мог показать им, какая у меня жизнь, как многого я добился: работа и дом в Калифорнии, трое прекрасных детей, жена, которая готовит бирьяни и торт с зеленовато-голубой глазурью и ленты с транспарантами на стенах.
– Папа, – сказала стоявшая в дверях Худа, – мама хочет зажечь свечки.
Я встал и спустился вниз. Нашел вас всех, окруживших кухонный стол. Горели свечи. Капельки голубого и белого воска застыли на торте. А ты стоял перед тортом, среди детей, которые толкались, пытаясь найти место, и вставали на цыпочки, чтобы увидеть зрелище, вряд ли новое и такое уж волнующее.
– Папа здесь! – воскликнул ты, громко топая, слегка поднимая ноги. Со стороны выглядело так, словно ты дрожишь от волнения.
Я поднял камеру, поднес к глазу и навел на тебя. Ты неожиданно стал крошечным лицом в крошечном, обрамленном темнотой квадрате. Ты повторил детям «папа здесь», я нажал на запись, и маленькая красная точка стала мигать на твоей рубашке, и я упустил тот момент, когда ты это сказал. Хадия посмотрела на меня – она тоже попала в кадр – и запела «С днем рождения тебя», и это продолжалось, пока все дети не присоединились к ней, и ты просиял, а я сосредоточился на том, чтобы камера не дрогнула, и навел объектив на твое лицо. Ты широко улыбался, обводя всех взглядом. Тогда у тебя не хватало зуба. Рука матери лежала на твоем плече. На пальце было то же самое кольцо, которое она носит сейчас. Девочка из семьи Али, которую ты когда‐нибудь полюбишь и будешь безутешен, тоже в кадре. Кулачок во рту, большие глаза подняты к светильнику. Когда песня закончилась, ты подался вперед, и мальчики закричали: загадай желание, и ты помедлил, закрыл глаза, так что лицо казалось глубоко, искренне сосредоточенным, каким никогда не бывало, когда мы просили тебя помолиться с нами. Потом набрал в грудь воздуха, театрально выдохнул, так, что изо рта полетели капельки слюны, прямо на торт, и я съежился, надеясь, что никто из взрослых не заметил этого. Зато ты задул все свечки. И струйки дыма, медленные и извилистые, поднялись вверх, и Хадия наклонилась, чтобы понюхать его, а Худа ткнула пальцем в торт, слизала глазурь и улыбнулась. Потом в квадратике кадра появилось лицо твоей матери. Она коснулась твоего лица, привлекла к своему и поцеловала тебя. Твой дед взял ложку и стал кормить тебя тортом, а ты вытер рукой зеленовато-голубую глазурь с губ. Я отвел от тебя камеру, увеличил изображение и стал снимать панораму комнаты. На стене висел поздравительный плакат, который мы вывешивали на каждый день рождения. Дети стали убегать из кухни в гостиную и начали играть в «прицепи ослу хвост». По комнате разбросаны хвосты с липучками, один висел на стене. Взрослые снова завели беседу, и тут я опять навел на тебя камеру. Ты по‐прежнему стоял рядом с матерью, по‐прежнему сиял, а губы и зубы приобрели голубоватый оттенок.
Иногда я прихожу домой и вижу, что твоя мать смотрела видео. Иногда она забывает его в видеоплеере. Я включаю телевизор, чтобы посмотреть новости, и вижу застывший на экране момент нашей жизни. Вижу, как выглядел наш задний двор много лет назад. И наших детей, неподвижно стоявших во дворе. Больше мы не смотрим видео вместе, как одна семья, как привыкли, когда вы, мои дети, жили под одной крышей и кто‐то из вас просил нас включить видеоплеер. Ты всегда настаивал, чтобы мы ставили только то видео, на котором ты присутствовал, только те, что сняты уже после твоего рождения. Маленьким ты с трудом представлял, что у нас была жизнь без тебя. Хадия жаловалась, как несправедливо, что мы никогда не ставим видео с ней в детстве и смотрим только твои – те, где ты маленький и в центре внимания. И что к тому времени, как мы начали снимать тебя, у нее начался возраст гадкого утенка. Я советовал ей не глупить, вместо того чтобы объяснить, что она никогда не была гадким утенком, и ставил эти видео, которые были записаны после твоего появления на свет, – твой день рождения, или поход в зоопарк, или то, где вы трое в жаркий летний день играете под разбрызгивателями. Иногда я тоже смотрю эти видео. Нажимаю play и думаю: это миг сразу после того, как ты сказал «папа здесь», именно поэтому ты глядишь прямо в камеру. Когда я смотрю давние записи и старые фотографии, меня как будто там и не было. Но я напоминаю себе, что они – мои. Мои воспоминания. Я был там. Я все видел.
Мне было тринадцать, когда умер отец. Я не сказал об этом одноклассникам. Не хотел, чтобы меня жалели. Я надел на похороны черную курту-пижаму. В воздухе сильно пахло перекопанной землей. Мать не могла пойти на кладбище – это не позволялось. Со стороны родственников был я один. И я хоронил его. Каждый, кого знал мой отец, был там. И каждый клал тяжелую руку мне на лоб и оставлял там на мгновение. Сначала я не понимал, в чем дело, но ощущение было приятным. Откуда все знали, что нужно делать одно и то же? Но потом я вспомнил, что пророк, да пребудет с ним мир, сказал о сиротах: будьте добры к ним, накормите их, положите руку на лоб. Для них это был sawaab, награда, которую Всевышний даст им в следующей, вечной жизни за благие дела в этой. А я был тем, кто осиротел.
Земля была темной и очень мокрой. Прошел дождь. Неподалеку находилось святилище, на крышу которого слетелись черные птицы. Я видел, как завернутое в белый саван тело отца опускают в могилу. Его лицо было восковым, и это тревожило меня. Я пытался мысленно поговорить с ним. Я здесь, папа. Ты не уходишь в иной мир в одиночестве. Мы тебя провожаем. Мулла научил меня арабским молитвам, но я их забыл. И вместо этого говорил с отцом на урду. Мой отец, которого я не слишком хорошо знал. Он предпочитал молочные шарики гулаб джамун халве. Настаивал на том, чтобы платить рикшам определенную цену, и если очередной рикша не соглашался, то уходил и искал другого. Он был человеком принципиальным. Очень пунктуальным. Очень любил наручные часы, гордился теми, которые каждый день носил, и часто рассказывал, почему их ему подарили. Он был трудолюбивым и честолюбивым. Вспыльчивым. Я боялся его. Однажды в детстве я взял из магазина журнал. Увидев, что я выхожу, держа его в руках, отец ударил меня по лицу, так сильно, что в ушах зазвенело. Не помню, украл ли я его или просто забыл вернуть, но когда коснулся горевшего лица, понадеялся, что взял журнал намеренно и, следовательно, заслуживаю наказания и спасен от обиды на то, что мой отец предположил обо мне худшее.
Я поднял темную мокрую горсть. Земля просочилась у меня между пальцами. Я сжал кулак, и из него выпало еще больше земли, но та, что осталась в кулаке, стала плотным комком. Я уронил его в могилу. Он приземлилась с глухим стуком и развалился на белой ткани савана. Много лет спустя, в Америке, я вызвался быть волонтером при мечети. Помогал чем мог. Отвозил в аэропорт мулл и встречал их. Мы часто спонсировали ифтар[32] во время Рамадана. Еще одной моей обязанностью было омывать мертвых. Впервые я делал это в тринадцать лет.
Раньше я никогда не видел отца раздетым. Я был ребенком, до того, как он умер, но после его смерти стал взрослым. Начал молиться и соблюдать посты, и в день похорон отца другие мужчины, совершавшие омовение, позвали меня в комнату и показали все этапы. Каждый раз, если кто‐то в Америке хотел похороны по мусульманским обычаям, но не хватало членов семьи, чтобы омыть мертвого, я шел туда и помогал вместе с другими мужчинами. Только мужчины могли омывать мужчин, и только женщины могли омывать женщин.
Иногда, прежде чем войти в комнату, мы узнавали о жизни человека, которого предстояло омыть. Род занятий, причину смерти, кого он оставил. Иногда оказывалось, что мы знали мертвых, если они были членами нашей общины, и я вспоминал все подробности о встречах с ними и делился вслух с другими мужчинами. Но в той комнате, где происходило омовение, когда тело лежало на столе перед нами, мы молчали и говорили, только если это было совершенно необходимо и относилось к тому, что мы делали.
Мертвец был беззащитен, и я жалел того, кто перед смертью не знал, что чужие люди будут готовить его к вечному отдыху в земле. Я старался быть очень бережным, когда мыл руки, ноги, каждый палец на руках и ногах. Теперь я знаю, каково это, когда мертвецов омывают без присутствия сыновей. В день моих похорон Хадия, Худа и Лейла останутся дома или придут на кладбище и будут стоять достаточно далеко, чтобы видеть только, как тело опускают в землю под вздохи мужчин, окруживших могилу. И кто первым выступит вперед, возьмет горсть земли и, прежде чем бросить его в могилу, скажет мне: ты не уходишь в мир иной один, мы здесь, я здесь – мы провожаем тебя.
В жизни есть мгновения, которые не могут мне надоесть. То, как Лейла поднимает волосы наверх, прежде чем приняться за работу, эти плавные движения запястья и пальцев, собирающих пряди. То, как Худа научилась свистеть в три года, и мы попросили ее развлекать нас и всех наших гостей. Как мои внуки называют меня дедой. Тахира, дергающая за мою одежду, чтобы привлечь внимание. Момент, когда я выхожу и смотрю на небо. Лейла, показывающая на листья, которые колышет ветер. Смерть, которая ждет всякого и, кажется, стоит за углом. Я не вижу ее, но чувствую, что могу встретить лицом к лицу в любой момент. Половина моей жизни здесь: моя жена, дети, внуки. Половина уже где‐то там, на другой стороне: мои родители, умершие так давно, что большую часть жизни я скорее не избегал смерти, а думал о том, что они ждут меня – там. Поэтому мне не страшно. Но когда я думаю о том, что в жизни есть вещи, на которые нельзя наглядеться, что‐то внутри обрывается: никогда не видеть больше, как Лейла скручивает волосы в тугой узел. Никогда больше не поднимать глаза, дивясь как ребенок волшебству луны. Никогда не слышать стук баскетбольного мяча о тротуар и скрип тапочек, перестать делать то, что я делаю, перестать раздвигать жалюзи ровно настолько, чтобы видеть, как ты поднимаешь руку в паузе перед броском, сгибаешь колени, и при этом твое лицо так сосредоточенно, что я не могу не дождаться, пока ты попадешь в корзину, заработаешь очко и улыбнешься себе широко и искренне.
Тахира и Аббас приехали к нам на выходные. Хадия и Тарик уехали на озеро Тахо. Лейла счастлива, что может побыть с ними. А я в восторге, что у нее есть чем заняться кроме меня. Она составила подробную программу: в библиотеку приезжает автор детских книг, она взяла «Короля Льва», запаслась яблоками для прогулки к лошадям. Они вышли в цветник Лейлы. В мое окно доносится ее голос. Теперь я знаю, откуда у Худы такие преподавательские способности: как спокойно Лейла объясняет название каждого цветка, как нужно срезать стебель садовыми ножницами, как именно она намерена составить букет.
Девять лет брака. Девять лет назад зал был переполнен нашими знакомыми. Ты тоже пришел, и мать уговорила тебя надеть купленный для такого случая костюм, а я каждую минуту благодарил Бога за дары, которыми он осыпал нас: моя дочь скоро выйдет замуж, моя семья цела и невредима. Я постоянно наблюдал за тобой, пытаясь обнаружить признаки того, чего мы боялись, когда ты ушел. Но ты, казалось, был в полном порядке: руки слегка дрожали, и ты много курил, но в этом не было ничего страшного.
– Не подходи к нему, – велела Лейла, и я не подходил. Будь я святым, если бы не я ранил тебя год за годом, то высказал бы, как разочарован ее поступком, был разочарован тогда и разочарован сейчас, но я чувствую себя слишком виноватым, а у нее хватало великодушия никогда не напоминать мне о собственных поступках. Потому я промолчал.
– Я хочу, чтобы готовил деда, – дразнится Тахира, когда приближается время ужина.
Она унаследовала легкое лукавство Хадии. Все выходные она проделывала это: «Хочу, чтобы деда рассказал историю. Хочу, чтобы деда помог завязать шнурки». Не кажись Лейла такой довольной при виде того, как я готовлю, вернее, помешиваю все, что она положила в сковороду, пока Тахира была чем‐то занята, она могла бы решить, что я испортил ей уик-энд.
Аббас принес с собой из дому баскетбольный мяч, и мы можем слышать, как он пытается бросать его в корзину, но неудачно – мяч стучит о дверь гаража. Ему уже восемь, но он играет далеко не так хорошо, как ты в его возрасте. Я перестаю помешивать корму[33] и думаю, что мне, возможно, понравилось бы стряпать, если заняться этим всерьез. Лейла зовет Аббаса в дом, и мы ужинаем вместе. По небу тянутся розовые полосы. Но я не иду гулять. После ужина Аббас обучает меня хиромантии – его научили одноклассники. Я протягиваю ладонь, а он щекочет меня указательным пальцем, водя по линиям.
– Это линия твоей жизни, – говорит он, и я не знаю, придумывает ли он все это. – У тебя долгая жизнь.
Он складывает мои пальцы в кулак и изучает бороздки под мизинцем.
– Тут сказано, что у тебя четверо детей, – объявляет он, потом смотрит на меня и кривит губы.
– Довольно, – говорю я. – Время магриба. Хочешь помолиться со мной?
До этого я никогда не просил его молиться со мной. Мы всегда говорили тебе, что делать. Я наблюдаю, как Аббас повторяет за мной wudhu[34]. Он все делает правильно. Наливает воду в маленькую ладошку, моет руку от локтя до запястья, моет лицо и проделывает каждый этап методически и тщательно.
– Тебя мама научила? – спрашиваю я, когда мы вытираем лица полотенцами.
– И папа, – добавляет он.
– Ты молодец. Ни капли не пролил.
Он улыбается. Я раскладываю молитвенные коврики. Он их расправляет. Я читаю adhaan. Сосредоточиваюсь на том, чтобы смотреть перед собой, но чувствую его сосредоточенность. Он слушает. Я читал те же самые стихи ему на ухо, когда он был новорожденным. Это были первые услышанные им слова. Мы молимся вместе, и когда настает момент спросить, чего желают наши сердца, мое первое желание – чтобы он оставался тверд в вере. А если этого не будет, чтобы он никогда не верил в то, что Бог обладает человеческим сердцем, способным на месть и низкие деяния.
Позже я укладываю Аббаса в старой спальне Хадии, хотя он уже слишком взрослый, чтобы его укладывать. Он любит спать в старой комнате Хадии. Любит перебирать ее вещи и находить те, что были оставлены ею в его возрасте: школьные проекты, плюшевых животных, книги и фарфоровые статуэтки, которые когда‐то я ей дарил. Свет у кровати включен, и комната кажется теплой и позолоченной. Я показываю на окно:
– Когда твоя мать была маленькой, вместе с Худой и Амаром они сделали телефон из пластиковых чашек и веревки. Они выдавили оконные сетки и каким‐то образом соединили окна снаружи.
Аббас смеется.
– Я очень сердился на него, – говорю я.
– Почему?
– Я даже не помню.
– Телефон работал?
– Да.
– Мы можем сделать такой?
– Да.
– Это была мамина идея?
– Думаю, да.
– Звучит как мамина идея.
– Аббас, – начинаю я, еще не зная, как высказать то, что отчаянно хочу знать. – Я все еще твой номер два?
В четыре года он перестал давать нам номера. Но сейчас широко улыбается.
– Да, – говорит он и переходит на шепот. – Только не говори папе. И бабуле.
Он научился заботиться о чувствах других. Научился хранить секреты.
Я оглядываю комнату. Смотрю в окно. «Bismillah», – думаю я. И начинаю во имя Бога, милостивого, милосердного.
– Можешь сохранить одну тайну для меня? – спрашиваю я.
Его глаза взволнованно раскрываются.
– Можешь ее для меня запомнить?
– Я очень быстро запоминаю многое, – уверяет он.
– Это у тебя от мамы.
Мое замечание ему понравилось. Я прислушиваюсь к себе, к своему сердцу, прежде чем произнести:
– Может, иногда тебе звонит тайный друг.
Аббас немного отодвигается. Спина упирается в подушку. Он не произносит ни слова. Внук так умен.
– Может, не позвонит, может, позвонит. Я не прошу мне что‐то рассказывать, – поспешно говорю я. – Но у меня для него важное сообщение, и если он позвонит, передай ему то, что услышишь.
Сначала выражение его лица не меняется. Потом он торжественно кивает.
– Есть другой путь. Вернись, и мы пойдем по другому пути. И если он скажет «нет», и если ничего не скажет, передай ему: «Я говорил неверные слова. Я неправильно поступал. Я подожду, пока ты будешь готов. Я всегда буду тебя ждать».
Аббас молчит. Придвигается ко мне, смотрит огромными глазами и касается ладонью моего лица. Вытирает мои щеки насухо.
– Я запомнил, – шепчет он.
– Маме не говори, – прошу я.
– Не скажу, – обещает он.
Я целую его в лоб. Встаю, чтобы уйти в коридор, где он меня не видит. Там я встаю на колени, касаюсь лбом пола, ошеломленный моей благодарностью Богу.
Полагаю, мне нужно, чтобы ты все это знал. Что я сожалею насчет туфель. Что помню наши поездки в парикмахерскую. Что мы даже не понимали, как хорошо ты играл в баскетбол. Что мне следовало поощрять твою привычку всюду носить с собой блокнот. Может, мы вдвоем сможем пойти поесть мороженое и я снова попытаюсь завести с тобой разговор. Я приготовлю список тем, на которые могу потолковать с тобой как бы между прочим. Я кивком попрошу тебя заказать первым и подожду, чтобы увидеть, чего ты попросишь. Хочу знать, по‐прежнему ли ты любишь фисташковое мороженое. Хочу знать, какую одежду ты носишь. Таскаешь ли с собой блокнот. Где работаешь. Есть ли у тебя семья. Какая она. Хочу знать, по‐прежнему ли ты проделываешь это, когда лжешь? Подпираешь щеку языком? Немного кривишь губы? И как это выглядит на лице взрослого мужчины?
Потому что ты родился так, как родился. Потому что ни я, ни твоя мать не смогли сразу взять тебя за руки, и доктор посчитал, что хоть все и хорошо, лучше отнести тебя в неонатальный блок, чтобы понаблюдать. Мониторить твое тело, твои маленькие легкие. Я не смог сделать то, что обычно делают отцы для новорожденных детей: поднять тебя так, чтобы твое ухо оказалось у моих губ, и прошептать тебе adhaan. Мы хотим, чтобы первым звуком, который услышал ребенок, стал голос отца, рассказывающего, откуда он появился, кто его создатель и чьим заботам он поручен сейчас. Отца, который говорит, что нет Бога, кроме Бога, и Бог велик. Вместо этого ты услышал шум шагов и свистящий звук колес каталки. Стук открывавшихся и закрывавшихся дверей, тиканье часов, голоса людей, которые не были твоим отцом или матерью. С самого начала меня не было рядом с тобой. Мы были разделены листом стекла. Я сто раз пытался вспомнить наш последний разговор. В ту ночь я находился в таком напряжении – развлекал гостей, беседовал со свекром и свекровью Хадии, платил за обслуживание праздника и фотографам. Ты куда‐то пропал, Лейла и Худа расстроились, Лейла попросила поискать тебя. Я не знал, что найду. В основном я боялся, что вообще тебя не найду. Не знаю, как это было возможно, но чувствовал, что какая‐то сила тащит меня, когда я шел по коридорам и наконец добрался до задней двери. Что‐то подсказало мне ее открыть, и я нашел тебя там, скорчившегося на скамье. Твой пиджак куда‐то делся.
Я сел рядом с тобой. Ты не сразу пошевелился. Не помню точно, что мы сказали друг другу. И может, это не играло роли. Ты был расстроен. Понял, что наделал: ты даже не скрывал, сколько выпил, и не мог вернуться на свадьбу. Я обнял тебя. Ты позволил. Бормотал что‐то об истории имама Хусейна, которую ты слышал ребенком, и я был тронут, что ты запомнил ее, хотя мне было не по себе из‐за того, что ты был пьян, когда говорил об этом. Ты сказал: «Папа, что, если нам следовало смотреть на вещи пристальнее?» В ту ночь ты назвал меня папой. Я смотрел. Амар, я смотрел и снова смотрел, пока не устал смотреть. Даже пророк ислама ради любимого внука, из любви к нему, смог помедлить с выполнением самого важного требования веры, несмотря на то что это происходило на глазах у сотен людей. Что же еще мы должны были понять из этой истории, чего не смогли?
Я почти не понимал, что ты говорил. «Просто пьян? – спрашивал я. – Ничего больше?» И ты поклялся. Поверив тебе, я немного успокоился. Но нужно было возвращаться. Я не хотел оставлять тебя. Поднял глаза и подумал: «Боже, помоги мне быть сильным. Помоги сделать то, что требуется от меня в этот момент».
С одной стороны, семья ждала меня. Нужно было завершить свадьбу дочери. С другой стороны, сын позволял мне обнять его. У меня было много денег, чтобы заплатить фотографам, и я все отдал тебе. Ты пытался вернуть их, зная, что это означает, что мне скоро придется уйти. И может, ты уже тогда знал, что после этого я тебя не увижу, потому что, когда я встал, ты взял мою руку, и хотя твое лицо было лицом взрослого человека, ты по‐прежнему был тем мальчиком, который оглядывался на меня, когда я усаживал тебя в кресло парикмахера, и твой взгляд говорил: «Не уходи». Я по‐прежнему оставался твоим отцом. И всегда им останусь. Я снова сел. Знаю, я во многих отношениях был тебе плохим отцом. Но когда вспоминаю ту ночь, хотя могу припомнить очень немного и хотя отчетливо сознавал, что нахожусь рядом с пьяным, все же горжусь тем, что не позволил этой мысли удержать меня от того, чтобы сесть рядом с сыном. Однажды имам Али сидел в обществе своих друзей, когда мимо проковылял пьяный. Спутник имама показал на него и сказал: вот он идет, городской пьяница. Но имам Али сказал две вещи: мы должны найти семьдесят оправданий, прежде чем вынести одно суждение. А также в ту ночь он велел своим спутникам воздержаться от осуждения человека, даже если его неверная походка служит доказательством греха, потому что они не знают, раскается ли он наедине с собой, а также не могут представить, что творилось у него на душе.
Ты держался за мой рукав и говорил что‐то, чего я не понимал. Но в какое‐то мгновение понял: ты прощался. Не только в этой жизни, но и в следующей. Ты предупреждал, что не попадешь на небеса, что там наши души не соединятся. Из всех моих ошибок самая огромная, самая опасная заключалась в том, что я не подчеркивал, как велико милосердие Божье. Каждая сура Корана начинается с напоминания о Божьем милосердии. Я пытался сказать тебе это в ту ночь, и ты кивнул, но как могу я знать, что ты услышал и что запомнил?
Амар, вот что я пытался сказать тебе, и если ты когда‐нибудь вернешься, повторю снова: то, что происходит в этой жизни, – еще не все. Есть другая. И возможно, там мы получим еще один шанс. Может, там мы все сделаем правильно. Когда‐нибудь я увижу тебя. Я в это верю. Если не в этой жизни, значит, в следующей ангел подует в рог, душа каждого, кто жил когда‐либо на свете, поднимется, и наши грехи будут судить, как и наши добрые дела. Ты мог наделать ошибок в жизни. Но ты был добр к каждому Божьему созданию, был заботлив и сострадателен в тех вещах, о которых я даже подумать не мог. Нас всех заставят по одному переходить мост, тонкий, как волосок, и острый, как нож. Нас будут судить по одному. Некоторые сразу попадут на небо, другим придется раскаяться, и сначала адский огонь очистит нас от грехов. И если то, чему нас учили, – правда, я не войду в рай без тебя. Я буду ждать у ворот, пока не увижу твое лицо. Я ждал десять лет, не так ли, ждал в этой жизни, которая имеет свойство заканчиваться. Ждать в жизни бесконечной – это не жертва. И, иншалла, когда‐нибудь я увижу, как ты идешь. Ты будешь выглядеть точно так же, как выглядел в двадцать лет, в тот год, когда покинул нас, и я тоже стану таким, как в юности. В тот день мы будем выглядеть как братья. И мы пойдем вместе, как равные.
КОНЕЦ
Благодарности
Прежде всего спасибо моим родителям, Мирзе Мохаммеду Али и Ширин Мирза, чья способность любить, видеть и жить научили меня всему, за то, что верите в меня, стоите за меня и открываете свои сердца каждый раз, когда я испытываю ваше терпение. Моим братьям: Мухсину, Али-Муузе и Мехди, за неизменную преданность и веру в этот роман. Сознание того, что за моей спиной всегда стоите вы трое, дало мне мужество рисковать и оставаться верной себе. Спасибо, Мухсин, за твою способность к тонкому пониманию и сопереживанию – я лучше понимаю и своих героев, и себя благодаря этому. Эта книга создана благодаря любови ко всем вам: вот мы разыгрываем сцены из «Короля Льва» и «Парка Юрского периода», вот мы поднимаемся на вершину мира, а вот мама и папа зовут нас домой.
Спасибо моему деду Мирзе Мохаммеду Касиму, моему первому защитнику и самому дорогому человеку, который все детство твердил, что когда‐нибудь увидит мое имя напечатанным. Как жаль, что тебя здесь нет, чтобы увидеть это все. Моему номеру один, тете Мехер Юннисе Бегум, которая однажды описывала свое первое путешествие в Англию, как она смотрела на безбрежное море и думала, что похожа на женщину из романа, – спасибо за твою храбрость и стойкость. И моему dadu, Шамсу Касиму, который молился за меня и эту книгу больше, чем я когда‐либо молилась за что‐то. За каждую надпись «Я-Али», за твою твердую веру, поразившую мое воображение сильнее, чем я могу описать. Спасибо моей большой семье за любовь и поддержку, но особенно любимому mamu, Хусейну Мирзе, а также несравненному phuppojaan Нишату Нусайри. Спасибо за то, что напомнили мне о том, что суть неизменна и незыблема, – Хайам Мирза, Ализа Мирза, Зейнаб и Лейла Хан Самана Хан и Мирза Мохаммед Кабах. Спасибо, Уммул Нусайри, за то, что стала сестрой, которой у меня никогда не было, и никогда не выдала мои тайны.
Я благодарна программе «Риварсайд Онорз» Калифорнийского университета и отделу креативного творчества. Я никогда не забуду великодушие Чармейн Крейг и Эндрю Уинера: спасибо, что пестовали то, что увидели во мне и в этой книге. Спасибо Шерин Барварз за мудрость, юмор и вечную дружбу.
Я в большом долгу перед Мастерской писателей Айовы, ставшей моим домом, пока я там жила, и моими удивительными педагогами Лен Самантой Чанг, Этаном Канином, Мэрилин Робинсон, Полом Хардингом и Карен Рассел. Спасибо Конни Бразерс Деб Уэст и Йен Зенисек. Сэм Чанг, спасибо за ваш первый звонок и все, что вы сделали после, чтобы убедиться, что я смогу написать этот роман. Я благодарна Гарту Гринуиллу, чья дружба согревает даже самые жестокие зимы Айовы и чья проницательность пролила свет на эти страницы. Я не могу переоценить свою благодарность Д. Уистану Оуэну, чьи благородство, ум и внимательное чтение стали неизмеримым даром и наставлением для меня. И моя нежнейшая благодарность Ханне Рапсон и Айде Джеймс за то, что гостеприимно впустили меня в свои прекрасные жизни и за покой проведенного с вами времени, за крыльцо и патио, где я работала над многими страницами этой книги.
Спасибо Марбл Хаус Проджект и Макдоуэлл Колони за то, что предоставили мне волшебные места для работы. Джеймсу Миченеру и Американскому обществу Коперника – за поддержку.
Спасибо вам, мой великолепный агент Джин Аух, за веру в эту книгу с самого начала и за то, как вы защищали меня.
Я была так тронута общим энтузиазмом всей компании SJP за Хогарта. Спасибо Роуз Фокс, Рейчел Рокики, Молли Стерн и моим блестящим редакторам с большими сердцами: Линдси Санетт – за то, что видела все, что я хотела видеть, и за то, что показала мне то, что я не заметила, Бекки Харди – за точный и верный глаз, Парисе Эбразхайми за то, что была рядом, когда я нуждалась в одобрении и в человеке, который подтолкнул бы меня к последней строке. Моя сердечная благодарность Саре Джессике Паркер за ее веру в эту семейную историю, за то, что читала ее с любовью, и за то, что с такой же любовью привела эту книгу в мир.
Спасибо Шарлотте Кроув, чья дружба делает мир более родным и в то же время необъятным. Как же мне повезло быть с вами знакомой, с вашим редким сердцем и блестящим умом, которые стали безграничным источником мужества и вдохновения для меня в литературе и жизни.
И наконец спасибо моему первому и самому надежному читателю – моему брату Али-Муузе Мирзе. Я потерялась бы, если бы не твое терпение и проникновение в суть дел все эти годы. За то, что ни разу не подвел меня. За то, что знал эту семью, даже когда я забыла ее, и за то, что всегда напоминал мне о ней. Спасибо. И я люблю тебя.
Примечания
1
Шенаи – двухъязычковый гобой. Распространен на севере Индии, в Непале, Пакистане. Здесь и далее – примечания переводчика.
(обратно)2
Шервани – свадебный мужской костюм.
(обратно)3
Дупатта – длинный палантин, надеваемый поверх другой одежды, символ скромности.
(обратно)4
Салям – восточное приветствие.
(обратно)5
Сальвар-камиз – национальный индийский костюм, состоящий из платья до колен и широких штанов.
(обратно)6
Окра, или бамия, – овощная культура, нечто среднее между кабачком и стручковой фасолью.
(обратно)7
Харам – запрещено, грех.
(обратно)8
Манго-ласси – индийский коктейль из манго, меда, молока и йогурта.
(обратно)9
Поросячья латынь – тайный язык, представляющий собой зашифрованный английский. Чаще всего используется в шутливом или полушутливом контексте.
(обратно)10
Дхал – традиционный вегетарианский индийский пряный суп-пюре из разваренных бобовых.
(обратно)11
Талава-гош – индийский суп из цыпленка с пряностями.
(обратно)12
Khassam – обещай (урду).
(обратно)13
Цвет яйца малиновки – американская малиновка откладывает яйца с синим пигментом, поэтому в английском языке зелено-голубой цвет называют также «robin egg blue».
(обратно)14
Golden Gate Bridge – мост Золотые Ворота, висячий мост через пролив Золотые Ворота. Он соединяет город Сан-Франциско на севере полуострова Сан-Франциско и южную часть округа Марин, рядом с пригородом Саусалито.
(обратно)15
Mystery Spot – «загадочное место», туристическая достопримечательность, расположенная недалеко от Санта-Круз, штат Калифорния в США.
(обратно)16
В исламе особое внимание уделяется правой и левой стороне человеческого тела. При совершении «чистых» дел (еда, питье, одевание) предпочтение отдается правой руке (стороне).
(обратно)17
Индийская закуска.
(обратно)18
Помост, на котором стоит имам.
(обратно)19
Многие события, описанные в Библии и Коране, совпадают, так же как имена персонажей: Юсуф – Иосиф, Юнус – Иона, Нух – Ной, Муса – Моисей, Иса – Иисус, Хавва – Ева, Биби Марьям – Дева Мария.
(обратно)20
Кербела – город в Ираке, центр шиизма Ирака – одного из двух основных религиозных направлений в исламе.
(обратно)21
Паломничество.
(обратно)22
Блюдо, похожее на карри.
(обратно)23
Jashan – чествование.
(обратно)24
Namehram – в данном случае не близкий родственник, рядом с которым сидеть запрещено.
(обратно)25
Naray hyderi – свет Хайдарабада.
(обратно)26
«Голден Стейт Уорриорз» – баскетбольная команда Филадельфии.
(обратно)27
Никах – молитва, фактическое вступление в брачные отношения во время бракосочетания.
(обратно)28
Дуа – молитвы, обращенные к Аллаху в свободной форме.
(обратно)29
От англ. dawn – рассвет.
(обратно)30
Джашан – торжественная религиозная церемония по случаю важного события, радостного или печального, с литургической службой.
(обратно)31
Каа́ба – мусульманская святыня в виде кубической постройки во внутреннем дворе мечети Масджид аль-Харам в Мекке. Это одно из основных мест, собирающее, согласно кораническим предписаниям, паломников во время хаджа.
(обратно)32
Ифтар – разговение.
(обратно)33
Корма – индийское блюдо с йогуртом, карри, овощами или мясом.
(обратно)34
Wudhu – омовение перед молитвой.
(обратно)
Комментарии к книге «Место для нас», Фатима Фархин Мирза
Всего 0 комментариев