Харуки Мураками Убийство Командора. Возникновение замысла
Haruki Murakami The Fiction literary work entitled KILLING COMMENDATORE
Volume 1 (THE IDEA MADE VISIBLE) (“Book 1”)
Volume 2 (THE SHIFTING METAPHOR) (“Book 2”)
© 2017 by Haruki Murakami
© Замилов А., перевод на русский язык, 2019
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
* * *
Пролог
Вздремнув сегодня после обеда, я открыл глаза и увидел перед собой безлицего человека. Он сидел на стуле прямо напротив дивана, пристально уставив на меня воображаемый взгляд с отсутствия лица.
Мужчина был высок, одет, как и прежде, в длинный темный плащ. Широкие поля черной шляпы прикрывали его безликое лицо.
– Вот, я пришел. Давай, пиши мой портрет, – сказал Безлицый, убедившись, что я полностью проснулся. Говорил он тихо, голосом сухим и монотонным. – Помнишь, ты обещал.
– Помню. Но тогда не нашлось бумаги, вот ничего и не получилось. – В моем голосе тоже ни эмоций, ни интонаций. – Но мы квиты, я отдал вам амулет с пингвином.
– Да, я прихватил с собой эту безделушку.
С этими словами он вытянул правую – очень длинную – руку, в которой держал пластмассовую фигурку пингвина. Такие обычно крепятся ремешком к сотовому телефону. Безлицый обронил фигурку на кофейный столик, и та брякнула о стеклянную поверхность.
– Возвращаю. Тебе он, пожалуй, нужнее. Этот крошечный пингвин будет оберегать твоих близких. Я хочу, чтоб ты взамен написал мой портрет.
Я растерялся.
– Прямо не знаю – я никогда не рисовал людей без лица.
В горле у меня пересохло.
– Говорят, ты – мастер портрета. К тому же, все когда-нибудь бывает впервые, – сказал Безлицый и рассмеялся. Полагаю, что рассмеялся. Нечто похожее на смех донеслось как бы из глубины пещеры – словно гулкое завывание ветра.
А потом он снял шляпу. На месте, где полагалось быть лицу, медленно закручивалась по спирали лишь молочная пелена.
Я поднялся, принес из мастерской альбом и мягкий карандаш. Затем сел на диван, собираясь приступить к портрету Безлицего, – но не знал, с чего начать и где это начало искать. Ведь там не было ничего. А как можно придать форму тому, чего нет? Только белесая пелена, что окутывала эту пустоту, беспрестанно меняла форму.
– Советую поторопиться, – сказал Безлицый. – Я не могу оставаться здесь долго.
В груди у меня гулко билось сердце. «Времени в обрез, нужно быстрей». Однако рука с карандашом так и повисла в воздухе, не в состоянии сдвинуться с места. Как будто кисть онемела прямо от запястья. Он прав: мне есть о ком позаботиться, а я умею только рисовать. Но вот нарисовать Безлицего я так и не мог. Не зная, как быть, я удрученно следил за водоворотами пелены.
– Прости, но время вышло, – вскоре сказал Безлицый и глубоко выдохнул через рот несуществующего лица белый речной туман.
– Погодите! Еще немного…
Человек надел шляпу, вновь скрыв половину отсутствующего лица.
– Когда-нибудь я навещу тебя опять. Может, тогда ты наконец-то сможешь нарисовать меня. А до тех пор я придержу пингвина.
И Безлицый исчез. Растворился в воздухе, словно дымка от порыва ветра. Остались только опустевший стул да стеклянный столик. Пингвина на столике как не бывало.
Все это показалось мне мимолетным сном. Но я прекрасно понимал, что это не сон. Будь это так, сам мир, в котором я живу, – один сплошной сон.
Быть может, когда-нибудь я научусь рисовать портрет пустоты. Смог же другой художник закончить картину «Убийство Командора». А пока что мне требуется время. И очень важно, чтобы оно было за меня.
1 Если поверхность потускнела
С мая того года и до начала следующего я жил в горах неподалеку от начала узкой лощины. Летом в глубине лощины беспрестанно шел дождь, а за ее пределами почти всегда бывало ясно. Причиной тому – юго-западный бриз. Он приносил в лощину полные влаги облака, которые, поднимаясь по склонам, проливались ливнем. Дом стоял прямо на границе стихий, и даже когда мне на порог светило солнце, на заднем дворе зачастую лило как из ведра. Вначале мне это казалось очень странным, но вскоре я свыкся и перестал замечать.
Над горами нависали обрывки туч. Стоило подуть ветру, как эти клочки, словно забредшие из прошлого души, шатко плыли над горными склонами в поисках утраченных воспоминаний. Порой белые дождинки, словно мелкий снег, бесшумно кружились вихрями. Ветер здесь почти никогда не утихал, и летом в доме было вполне терпимо без кондиционера.
Дом был стар и мал, зато двор оказался очень просторным. Стоило немного его запустить, как все заросло сорняками в человеческий рост, где, точно скрываясь от закона, прижилось кошачье семейство. Но вскоре приехал садовник, скосил всю траву, и полосатой кошке с тремя котятами пришлось уйти – укрыться ведь негде. Напоследок кошка-мать сурово озиралась – такая худая, что сразу было видно: не жилец она.
Дом выстроили на вершине горы, и с террасы, смотревшей на юго-запад, сквозь лесную чащу видно было море. Казалось, его там не больше, чем воды в раковине: просто мелкая лужица в сравнении с огромным Тихим океаном, – но, по словам моего знакомого агента по недвижимости, даже при таком размере вида на море цены на землю с ним и без него сильно отличаются. Хотя мне было без разницы, есть там вид на море или нет: издалека обрывок морской глади казался лишь тусклым куском свинца. И я не понимал, отчего людям так хочется непременно видеть море. Мне, наоборот, больше нравилось разглядывать окружающие горы. Ведь склоны в глубине лощины в разные сезоны и в разную погоду так живо меняют свой облик. И я нисколько не уставал от каждодневных перемен.
К тому времени я расстался с женой, и мы даже подписали документы для официального развода, но позже нам выпала возможность начать супружескую жизнь сызнова.
Сложно сказать, почему так вышло. Даже мы, участники тех событий, едва улавливаем связь между их причиной и следствием. Если обобщить одной фразой, прозвучит банально – мы примирились. А между двумя периодами супружеской жизни – так сказать, предыдущим и последующим – зияет пространная брешь длиною в девять с лишним месяцев, точно канал с отвесными стенками, прорытый в узком перешейке.
Я сам не могу понять: девять с лишним месяцев – для расставания это долго или нет? Когда я потом оглядывался на то время, мне иногда казалось, что они тянулись вечно – или, наоборот, пролетели на удивление незаметно. День ото дня впечатление менялось. Часто, фотографируя, для верного восприятия размера предмета рядом кладут сигаретную пачку. Так вот, сигаретная пачка, помещенная сбоку от проекции моей памяти, будто бы своевольно вытягивалась и сжималась в зависимости от моего сиюминутного настроения. В пределах моей памяти, подобно тому, как безостановочно видоизменяются разные вещи и обстоятельства – или же в противовес этому, – похоже, беспрерывно меняются даже неизменные, казалось бы, закономерности.
При этом я не хочу сказать, будто так же, наобум, мечется и своевольно меняет размеры вся моя память. Жизнь моя, по сути, сложилась ровно, ладно и резонно. И лишь на эти девять месяцев она пришла в состояние необъяснимого полнейшего хаоса. Тот период стал для меня во всех смыслах исключительным и необычным. Словно бы меня, плывущего посреди спокойного моря, затянуло в неопознанный огромный водоворот.
Может быть, поэтому, когда я вспоминаю события того периода (да, я делаю эти записи по памяти – все происшествия случились несколько лет назад), степень их тяжести, отдаленности и связанности нередко колеблется и становится неопределенной, и стоит лишь ослабить внимание, как в тот же миг логический порядок полностью сбивается. Но даже при этом я приложу все усилия, чтобы построить рассказ, насколько это будет возможно, систематично и логически. Возможно, в конечном итоге, это бесполезная попытка, но я хотел бы отчаянно уцепиться за мои придуманные гипотетические закономерности. Так обессилевший пловец хватается за подвернувшееся бревно.
Перебравшись в тот дом, первым делом я обзавелся дешевой подержанной машиной. Прежнюю незадолго до этого я загнал, будто лошадь, и отправил ее в утиль, так что мне понадобилась другая. Когда живешь в провинциальном городке, да к тому же в одиночестве в горах, машина становится предметом первой необходимости: для покупок и прочих повседневных дел. В центре подержанных машин «Тоёта», что в пригороде Одавары, я нашел недорогую «короллу»-универсал. Продавец пояснил, что кузов – нежно-голубой, хотя мне он напоминал цвет лица изможденного болезнью человека. Пробежала машина тридцать шесть тысяч километров, но не без аварии, из-за чего на нее сделали значительную скидку. Я немного проехался – тормоза и колеса в порядке. Гонять целыми днями по автострадам я не собирался, поэтому решил, что мне подходит.
Дом же сдал мне в аренду Масахико Амада – мой однокашник по Институту искусств. На два года старше, но при этом – один из тех немногих друзей, кто был близок мне по духу. Мы иногда встречались и после выпуска. Получив диплом, он отказался от живописи и, устроившись в рекламное агентство, посвятил себя графическому дизайну. Он знал, что я, расставшись с женой, ушел из дому и податься мне особо некуда, а потому предложил пожить в пустующем родительском доме. Заодно и присмотрю за ним. Его отец, Томохико Амада – известный японский традиционный художник, – владел этим домом со студией в горах неподалеку от Одавары. Похоронив супругу, последние десять лет отец вел одинокую вольготную жизнь в этом доме. И все бы ничего, но недавно у него обнаружили прогрессирующее слабоумие и поместили старика в фешенебельный пансионат на плоскогорье Идзу. Так что дом несколько месяцев назад опустел.
– Знаешь, дом – на вершине горы, место не самое удобное. Спокойное – да, гарантия сто процентов. Прямо-таки идеальное, чтобы писать картины. Абсолютно ничего не отвлекает, – сказал Масахико.
Арендная плата была символической.
– Если в доме никто не живет, он начинает ветшать; так или иначе, переживаешь из-за домушников и пожаров. Жил бы там кто-нибудь постоянно – и нам будет спокойно. Но жить абсолютно задаром, полагаю, не в твоих принципах? Я же, в свою очередь, могу попросить тебя съехать по первому звонку.
Я был не против. Все мое имущество свободно помещалось в багажнике малолитражки. Велят съезжать – смогу съехать хоть на следующий день.
Перебрался я в тот дом после майских выходных. Скромное одноэтажное строение в европейском стиле было вполне похоже на коттедж, но при этом оказалось достаточно просторным для холостяка. Дом стоял на вершине невысокой горы, в зарослях; Масахико сам толком не знал границ своего участка. Во дворе росла, раскинув толстые ветви на все четыре стороны, большая сосна. Местами проложены дорожки из плоского камня, рядом с каменным светильником росло прекрасное банановое дерево.
Как Амада и говорил, там действительно было очень тихо. Однако теперь, вспоминая те события, я бы не сказал, будто абсолютно ничто меня не отвлекало.
За восемь неполных месяцев, что я, расставшись с женой, прожил в той лощине, я спал с двумя женщинами. Обе замужние. Одна младше меня, другая – старше. И обе – ученицы изокружка, в котором я преподавал.
Выбрав удобный случай, я предложил каждой из них переспать со мной (обычно я так не поступаю – по характеру я человек стеснительный и к такому не привык), и они не отказались. Не знаю, почему, но в то время уложить их в постель казалось мне делом простым и логичным. Я не испытывал угрызений совести за то, что сексуально соблазняю тех, кого сам же учу. И плотские отношения с ними казались мне таким же обыденным делом, как спросить у случайного прохожего, который час.
Первой стала высокая черноглазая женщина под тридцать, с маленькой грудью и тонкой талией. У нее был высокий лоб, прямые красивые волосы, но непропорционально большие уши. Пусть не красавица в прямом смысле слова, но с такими чертами лица, что ее захотел бы нарисовать любой художник (и я, сам художник, несколько раз действительно пробовал набросать ее портрет). Детей нет. Муж – преподаватель истории в частной средней школе повышенной ступени[1] – дома колотил жену. В школе распускать руки он не мог, и накопившийся гнев срывал дома на жене. Но по лицу не бил. Однажды, раздев ее донага, я рассмотрел синяки и шрамы по всему ее телу. Она не хотела, чтобы их видели другие, и, прежде чем раздеться, гасила в комнате свет.
Секс ее почти не интересовал. Нередко внутри у нее оставалось сухо, я пытался вставить – и ей становилось неприятно. Я неторопливо и нежно ее возбуждал, но ни ласки, ни смазывающий гель нужного действия не оказывали. Боль была острой и никак не унималась. От боли она временами громко вскрикивала.
Но даже при этом она хотела секса со мной. По меньшей мере, ей это не было противно. Интересно, почему? Может, она жаждала боли? Или, возможно, так избегала приятных ощущений? Или даже пыталась каким-то образом себя покарать? Да мало ли чего порой хотят люди от жизни. Но вот одного она не желала – близости.
Она была против встреч у меня или у нее дома, поэтому мы ехали на моей машине к морю, и там, вдали от всех, в гостинице для пар занимались сексом. Встречались на просторной парковке сетевого ресторана, в начале второго входили в номер и к трем покидали его. Для таких встреч она непременно надевала большие солнцезащитные очки – даже в пасмурный день или в дождь. Но как-то раз она не приехала в условленное место и перестала посещать изостудию, тем самым положив конец нашей короткой и безнадежной связи. Всего мы встречались так раз четыре или пять.
Затем у меня возникла связь с другой замужней женщиной, которая жила счастливой семейной жизнью. По крайней мере, выглядело так, будто ее семья ни в чем не нуждается. Ей тогда исполнилось (насколько я помню) сорок один, а значит, она была на пять лет старше меня. Невысокая, с правильными чертами лица, всегда одета со вкусом. Три раза в неделю она ходила в спортзал на йогу, и потому ее живот был без единой складки жира. Ездила на новеньком красном «мини-купере», издалека сверкавшем на солнце свежей полировкой. Обе ее дочки учились в дорогой частной школе в районе Сёнан, которую прежде окончила и их мать. Муж управлял какой-то фирмой, но что за фирма, я не спросил (и, разумеется, даже не собирался).
Я не могу понять, почему она не отвергла мои подкаты. А может, в то время я излучал особый магнетизм? И я притянул ее душу (если можно их сравнивать), как простой кусок железа. Или же ни мой магнетизм, ни ее душа здесь совсем ни при чем, а ей просто потребовалась плотская встряска на стороне, и я всего-навсего ей подвернулся.
Во всяком случае, я мог спокойно давать все, что ей было нужно в ту пору, – как бы само собой, чем бы оно ни было. Как мне показалось, вначале она очень естественно наслаждалась нашей связью. Если говорить о ее плотской стороне (пусть других сторон, заслуживающих упоминания, и не было вовсе), мои с ней отношения складывались весьма гладко. Мы занимались сексом чисто и честно, и эта чистота достигла практически абстрактного уровня. Я поймал себя на этой мысли не сразу, и она меня слегка изумила.
Однако со временем женщина образумилась. Тусклым утром в начале зимы раздался телефонный звонок, и она, будто читая по бумажке, проговорила:
– Полагаю, нам больше не стоит встречаться. Ведь продолжения у наших отношений нет.
Или что-то в том духе.
И вправду, какое там продолжение? У них не было даже основы.
В студенчестве я в основном увлекался абстрактной живописью. Простое, казалось бы, понятие «абстрактная картина» подразумевает довольно широкие рамки. Я не знаю, как объяснить ее формы и содержание, однако это – «картина, передающая нефигуративный образ вольно и непринужденно». Некоторые мои работы удостоились второстепенных премий на выставках, а обо мне самом в журналах об искусстве появлялись публикации. Не многие, но некоторые преподаватели и приятели поддерживали меня и ценили мои картины. И пусть от моего будущего многого не ждали, я считаю, что талант к живописи у меня все-таки был. Вот только для моих картин зачастую требовались большие холсты и много краски, что, разумеется, повышало расходы. Нечего и говорить: вероятность того, что какой-нибудь благожелатель приобретет подборку абстрактных полотен неизвестного художника и украсит ими стены своего дома, сводилась к нулю.
Конечно, я бы не прожил любимым творчеством, а поэтому, чтобы заработать на хлеб, по окончании института стал принимать заказы на портреты – директоров фирм, важных в научных кругах персон, депутатов, выдающихся провинциалов – тех, кого можно назвать «столпами общества» (пусть даже разной толщины); и прорисовывал их образы весьма фигуративно. От меня требовалось изображать их реалистично, величаво, полными достоинства и самообладания. То были картины во всех отношениях практического использования: они вешались на стены в директорские приемные и кабинеты. В общем, по работе мне приходилось рисовать совсем не то, к чему я стремился как художник. И, положа руку на сердце, никакой гордости за эти работы я не испытывал.
В районе Ёцуя снимала помещение одна маленькая фирма, которая принимала заказы исключительно на портреты, и я по рекомендации своего бывшего педагога подписал с ними эксклюзивный контракт. Хоть я и не получал фиксированную зарплату, несколько выполненных работ давали доход, позволявший мне, молодому холостяку, жить вполне безбедно: оплачивать тесную квартирку в доме по линии Кокубундзи частной железной дороги Сэйбу, три раза в день питаться, временами покупать дешевое вино, изредка ходить с подружками в кино. Несколько лет прошло так, словно их отпечатали под копирку: я сосредоточенно рисовал портреты, а затем, пока не заканчивались деньги на жизнь, возвращался к творчеству для души. В те годы заказы на портреты были для меня лишь средством к существованию, и продолжать эту работу до бесконечности я не собирался.
Признаться, с точки зрения самой работы, выполнение типичных портретов было достаточно простым занятием. В студенчестве мне приходилось подрабатывать носильщиком в компании по переездам, продавцом в круглосуточном магазине. В сравнении с этим нагрузка при написании парадных портретов – как физическая, так и эмоциональная – намного меньше. Достаточно понять суть, а дальше – сплошное повторение одного и того же. Вскоре мне уже не требовалось много времени, чтобы написать очередной портрет. Как если бы я ставил самолет на автопилот.
Однако через год такой безразличной работы я узнал, что мои портреты, как ни странно, ценятся. Они оказались безупречны и нравились заказчикам. Ведь частые упреки и недовольство клиентов, разумеется, не прибавили бы мне заказов, а то и вообще стоили бы мне контракта. Наоборот, хорошие отзывы – считай, больше работы, и гонорар с каждым разом хоть ненамного, но растет. Жанр портрета – достаточно серьезное поле деятельности. Однако мне, фактически новичку, продолжали поступать заказы, что, разумеется, сказывалось и на доходах. Мой менеджер из конторы не нарадовался качеству моей работы, а некоторые заказчики ценили мои портреты за особый штрих.
Сам я не мог объяснить, чем привлекали внимание мои портреты. Ведь я лишь выполнял – без огонька – один заказ за другим. И, честно говоря, не припомню ни одного лица из тех, какие мне довелось написать. Но все же не стоит забывать, что я учился на художника и не могу рисовать совершенно никчемную, ничего не стоящую картину, какого бы жанра та ни была. Иначе мне самому было бы стыдно за наплевательский подход к ремеслу, которому я учился. Пусть это не те работы, которыми человек вправе гордиться, но все же я старался избегать творений, за которые самому было бы стыдно. Пожалуй, такое можно назвать некоей профессиональной этикой. Но сам я просто не мог поступать иначе.
И вот еще что: с самого начала я последовательно вырабатывал собственный стиль. Перво-наперво я не спешил рисовать портрет с натуры. Получив заказ, договаривался с героем портрета о встрече – хотя бы на час, и мы с ним беседовали наедине. Просто так. Я даже не делал наброски. Я задавал вопросы, а собеседник на них отвечал. Где, когда и в какой семье родился, как провел детство, в какую школу ходил, куда устроился работать, какую завел семью и как достиг нынешнего положения. Еще мы говорили о повседневной жизни, увлечениях. Как правило, люди охотно рассказывали о себе. При этом – очень увлеченно (пожалуй, потому, что их истории другим были безразличны). Так условленный час перетекал в другой, а бывало порой, что и в третий. Затем я брал на время пять-шесть фотографий клиента – обычные снимки из их повседневной жизни, в естественных позах. Бывало (но далеко не всегда), сам делал несколько фотографий с разных ракурсов своим портативным фотоаппаратом. И этого обычно бывало достаточно.
Многие обеспокоенно уточняли:
– Нам что, не нужно позировать? Сидеть неподвижно? – Все они считали, что им не избежать такой участи, раз уж пишут их портрет. Они представляли себе знакомую по фильмам сцену, когда художник (благо, в наши дни – без берета), нахмурившись, стоит с кистью в руках перед холстом, а перед ним неподвижно сидит натурщик. И двигаться ему при этом нельзя.
– Вы сами этого хотите? – переспрашивал я. – Позировать для непривычного к этому занятию человека – тяжкий труд. Долгое время необходимо сохранять одну и ту же позу. Это весьма скучно, к тому же затекает тело. Но если вы этого желаете, что ж – так тогда и поступим.
Разумеется, 99 % клиентов ничего подобного не хотели. Почти все они – очень активные, занятые люди либо отошедшие от дел старики. И, по возможности, никто не прочь избежать бессмысленных мук такой самодисциплины.
– Мне достаточно просто выслушать вас, – успокаивал их я. – Станете вы позировать или нет, на результат работы это не повлияет. Если вам результат не придется по вкусу, я напишу новый портрет.
Недели через две портрет бывал готов (на то, чтобы полностью высохли краски, требуется несколько месяцев). И для этого мне вовсе не нужен клиент перед глазами, а требуется лишь яркая память о нем (случалось даже так, что присутствие клиента, наоборот, мешало работе). Память о его образе в объеме. И оставалось лишь перенести этот образ на холст. Похоже, я от рождения был одарен этой способностью – отличной зрительной памятью. И так получилось, что эта способность, которую вполне можно назвать особым искусством, стала важным козырем в моем ремесле портретиста.
Еще для меня очень важно испытывать хоть чуточку приязни к тому, кого я изображаю. Поэтому при первой встрече с клиентом я старался разглядеть в нем как можно больше схожих со своими симпатий и взглядов. Конечно, среди заказчиков встречаются и такие, в ком и разглядывать попросту нечего. А с некоторыми я не стал бы связываться, даже предложи мне кто из них свою дружбу. Другое дело – один-два раза навестить клиента в удобном для него месте. В таком случае выявить одну-две приятные черты характера – дело не столь уж и трудное. Если заглянуть в самую глубь, в любом человеке сияет какой-нибудь бриллиант. Важно отыскать такую драгоценность и, если поверхность ее потускнела (а чаще всего так и бывает), натереть до блеска, сняв налет. Зачем? Потому что этот настрой сам собой отразится в произведении.
Вот так незаметно для себя я стал художником-портретистом. Даже получил некую известность в специфических узких кругах. Под предлогом женитьбы я отказался от эксклюзивного контракта с той фирмой на Ёцуя и стал работать сам по себе. Моим посредником стало агентство, для которого живопись – бизнес, благодаря чему я начал получать заказы на более выгодных условиях. Мой агент был на десять лет старше меня – компетентный и волевой человек. Мне, как свободному художнику, он посоветовал относиться к работе еще прилежнее. С тех пор я рисовал портреты разных людей (по большей части бизнесменов и политиков – известных в своих сферах личностей, чьи имена, однако, мне лично ничего не говорили) и получал за это совсем неплохие гонорары. Но это не значит, что меня признали. Мир портретистов отличается от мира искусств. Тем более отличается он от мира фотографов. И если фотографы-портретисты изредка, но добиваются признания своего творчества и становятся известными личностями, то художникам-портретистам это не светит. Их произведения крайне редко проникают во внешний мир. Такие портреты не публикуют в художественных альманахах и не выставляют в галереях. В рамах на стенах каких-то приемных они просто покрываются пылью и пеленой забвения. А если кто-то неспешно рассмотрит картину (вероятно, от избытка свободного времени), то вряд ли станет справляться об имени художника.
Временами я воспринимал себя как некую элитную проститутку от живописи. Свободно владея техникой, я старался все выполнять четко и добросовестно. К тому же я знал, как сделать так, чтобы клиент остался доволен, – был у меня и такой талант. Я работал высокопрофессионально, но это не значит, что я лишь механически следовал установленному порядку. Нет, по-своему я вкладывал душу. Стоили портреты весьма недешево, но клиенты платили, не жалуясь. Ведь я имел дело с людьми, не обращавшими внимания на цену, и молва о моем мастерстве передавалась от одного человека к другому. Благодаря чему поток клиентов не иссякал, и в моем рабочем графике почти не оставалось окон. Вот только сам я работой не горел. Ну ни на йоту.
Я не собирался становиться такого рода художником. Как и человеком, впрочем, тоже. Просто в силу разных обстоятельств в какой-то момент перестал рисовать для себя. Конечно, сказалась женитьба, помыслы о размеренной жизни, но не только это. По правде говоря, еще до того у меня совершенно пропало острое желание рисовать для себя, и семейная жизнь – всего-навсего отговорка. Меня уже нельзя было назвать молодым. Нечто похожее на пламя, пылавшее в груди, казалось, исподволь угасало у меня внутри. И я постепенно забывал ощущение согревавшего меня тепла.
В какой-то момент мне следовало перестать быть тем, кем я стал. Попробовать хоть что-нибудь изменить. Вот только я все откладывал на потом. И раньше, чем я сам, от меня прежнего отказалась жена. Мне тогда исполнилось тридцать шесть.
2 Возможно, все улетят на Луну
– Извини, но жить с тобой я больше не смогу, – тихо отрезала она и надолго умолкла.
Внезапное заявление моей жены застало меня врасплох. От неожиданности я не знал, что ей ответить, и ждал, что еще она скажет. Вряд ли что-то приятное для меня, но в тот миг я ничего не мог с собой поделать – разве что дождаться ее следующей фразы.
Мы сидели за столом на кухне друг напротив друга. Было это в воскресенье после полудня, в середине марта, примерно за месяц до шестой годовщины нашей свадьбы. В тот день с утра зарядил холодный дождь. После слов жены я первым делом выглянул за окно – дождь лил тихо и совсем бесшумно. Почти без ветра. Но все же он нес в себе холод – такой, что въедливо пробирает до костей. Он будто напоминал, что до весны еще далеко. За пеленой дождя тускло маячил оранжевый контур Токийской башни. В небе ни одной птицы. Они, укрываясь под карнизами, терпеливо пережидают дождь.
– Только не спрашивай причину, ладно? – попросила она.
Я слегка качнул головой. Ни «да», ни «нет». Я не мог сообразить, какие слова окажутся уместны, и потому кивал машинально.
Она сидела в обтягивающем свитере цвета лаванды, с широким вырезом. Мягкие бретельки белого топа выглядывали рядом с оголенной ключицей. Напоминали они какие-то макаронины, приготовленные по особому рецепту.
– Один вопрос, – наконец сказал я, глядя на бретельки, но не замечая их. Сухо, тоном, лишенным надежды и обаяния.
– Если я смогу на него ответить.
– В этом… есть моя вина?
Она задумалась, а затем, подобно человеку, который долго нырял, а теперь выплыл на поверхность, медленно сделала глубокий вдох.
– Думаю, непосредственно нет.
– Непосредственно нет?
– Думаю, нет.
Я постарался уловить ее интонацию. Будто взвешивал на ладони яйцо.
– То есть… косвенно есть?
На это жена ничего не ответила.
– Несколько дней назад, под утро, я видела сон, – сказала она вместо ответа. – Такой явственный, что я сама не могла разобрать, где грань между действительностью и сновидением. А когда открыла глаза, то подумала… даже не так – отчетливо осознала: все, больше я с тобой жить не смогу.
– О чем был сон?
Она покачала головой.
– Прости, но этого сказать я не могу.
– Потому что сон – это личное?
– Пожалуй.
– Кстати, я был в том сне? – спросил я.
– Нет, ты в нем не появлялся. Выходит, и в этом смысле тоже непосредственно твоей вины нет.
Я на всякий случай резюмировал ее фразы. Это моя давнишняя привычка – резюмировать фразы собеседников, когда не знаешь, что им сказать (чем я их частенько злю).
– Иными словами, несколько дней назад ты увидела явственный сон. А когда проснулась – осознала, что жить со мной больше не сможешь. И также не можешь сказать мне, о чем был твой сон. Потому что сон – это личное. Так?
Она кивнула.
– Да, все так и есть.
– Но это ровным счетом ничего не объясняет.
Она положила руки на стол и посмотрела внутрь кофейной чашки, стоявшей прямо перед ней. Будто увидела внутри этой чашки предсказание и пыталась разобрать его текст. И, судя по ее взгляду, предсказание оказалось очень символическим и многозначным.
Сны всегда много значили для нее. Они нередко влияли на ее решения и поступки. Но как бы ни веровала жена моя в сны, одно явственное видение никак не должно свести на нет всю вескость шести лет нашей супружеской жизни.
– Сон – не более чем спусковой крючок, – сказала она, словно прочтя мои мысли. – После того сна у меня будто все разложилось по полочкам.
– Нажмешь на спусковой крючок, и вылетит пуля?
– О чем ты?
– Без спускового крючка пистолет – не пистолет, и мне кажется, выражение «не более чем спусковой крючок» тут неуместно.
Она пристально смотрела на меня, ничего не говоря. Похоже, никак не могла понять, что я хотел ей этим сказать. Хоть я и сам, по правде, мало что понимал.
– Ты встречаешься с каким-то другим мужчиной? – спросил я.
Она кивнула.
– И с ним же, выходит, спишь?
– Да. Я виновата перед тобой. Прости.
Пожалуй, мне стоило спросить, кто он и как давно это происходит. Но знать этого мне не хотелось. Я не желал об этом даже думать. Поэтому опять смотрел за окно, наблюдая, как на улице льет, не переставая, дождь. И почему я до сих пор ничего не замечал?
Жена сказала, прервав молчание:
– Но это – лишь одна из причин.
Я обвел глазами квартиру. Привычное, казалось бы, жилье теперь предстало передо мной, словно пейзаж далекой чужбины.
«Лишь одна из причин»?
Что это значит: «Лишь одна из причин»? – всерьез задумался я. Она занимается сексом с кем-то… помимо меня. Но это – лишь одна из причин? Какие тогда есть еще?
Жена сказала:
– Через несколько дней я покину этот дом, поэтому тебе ничего делать не нужно. Это на моей совести, и, разумеется, уйду я.
– Уже решила, куда?
Она не ответила, но, похоже, да – уже решила. Вероятно, собралась с духом завести этот разговор, все заранее подготовив. От одной этой мысли я ощутил свою беспомощность, будто оступился в кромешном мраке, сделав неверный шаг. Пока я ни о чем не догадывался, обстоятельства развивались своим чередом.
Жена сказала:
– Я постараюсь не затягивать с разводом и надеюсь на твое содействие. Понимаю, что слишком многого от тебя требую.
Я перестал следить за дождем и перевел взгляд на нее. И вновь подумал, что за шесть лет жизни с этой женщиной под одним кровом я так в ней и не разобрался. Так же люди ничего не понимают в луне, хоть и видят ее на небосводе почти каждый вечер.
– Одна к тебе просьба, – собравшись с духом, сказал я. – Выполнишь ее, а дальше – поступай, как знаешь. За это обещаю, не мешкая, поставить печать на заявлении о разводе.
– Что за просьба?
– Уйду из дому я. Причем сегодня. Тебя же прошу остаться.
– Прямо сегодня? – удивленно спросила она.
– Ну да. Ведь чем раньше, тем лучше?
Она немного подумала и вскоре сказала:
– Ну, раз тебе хочется…
– Да, именно этого я хочу, и больше мне ничего не нужно.
Здесь я не лукавил. Будь что будет. Не оставаться же мне в одиночестве в этом месте, напоминавшем жалкие руины, один на один с холодным мартовским дождем?
– Машину я заберу. Хорошо?
Хотя об этом можно было и не спрашивать. Машину с коробкой мне отдали друзья еще до свадьбы. Счетчик спидометра давно перевалил за сто тысяч километров. К тому же у жены все равно не было прав.
– За мольбертом, красками, одеждой и прочими вещами заеду позже. Ты не против?
– Не против. Только «позже» – это примерно когда?
– Пока не знаю, – ответил я. Мне сейчас не до того, чтоб думать наперед, у меня земля уходит из-под ног. И я тут балансирую из последних сил.
– Почему я спрашиваю? Потому что вряд ли… задержусь здесь… надолго, – сказала она, запинаясь.
– Возможно, все улетят на луну, – промолвил я.
Похоже, она не поняла и переспросила:
– Что ты сейчас сказал?
– Да так, ничего. Пустяки.
В тот же вечер к семи я сложил свои вещи в большую спортивную сумку и закинул ее в багажник красного хетчбэка «пежо-205». Смена белья на первое время, туалетные принадлежности, несколько книг и ежедневник. Какую-то походную утварь, которую брал с собой для пеших прогулок в горах. Альбом для эскизов и набор карандашей. Что еще взять, сообразить я не мог. Пока хватит. Понадобится – можно пойти и купить. Когда я выходил из дому с сумкой в руке, жена все еще сидела на кухне. И кофейная чашка по-прежнему стояла перед ней. Как и прежде, жена смотрела в чашку.
– Послушай, у меня к тебе тоже одна просьба, – сказала она. – Хоть мы и разойдемся, останемся же друзьями?
Что она хотела этим сказать, я так и не понял.
Я обулся, закинул на плечо сумку и, положив руку на дверную ручку, кратко глянул на жену.
– Говоришь, останемся друзьями?
Она сказала:
– Ну, если б мы иногда могли встречаться, чтобы поболтать…
Я пока не мог понять смысла ее слов. Остаться друзьями? Иногда встречаться, чтобы поболтать? Ну, встретимся – и о чем мне с ней говорить? Она будто задает мне загадки. Что она хочет мне этим сказать? Зла на нее я, в общем-то, не держу. Если она об этом.
– Не знаю. Посмотрим.
Других слов у меня не нашлось. Навряд ли я смог бы найти другие, простой там хоть неделю. Поэтому я просто отворил дверь и вышел наружу.
Я совсем не думал, в чем покидаю свой дом. И наверняка не заметил бы, будь на мне хоть халат поверх пижамы. Позже, заехав на парковку в туалет, перед высоким ростовым зеркалом я увидел, во что одет: рабочий свитер, яркий оранжевый пуховик, синие джинсы и рабочие ботинки. На голове – старая вязаная шапочка. Местами на обтрепанном зеленом пуловере белели пятна краски. Из всей одежды одни лишь джинсы были совсем новыми и резали глаз своей яркой синевой. В целом выглядел я весьма пестро, но не сказать, что как-то причудливо. И пожалел я лишь о том, что забыл прихватить шарф.
Когда я выезжал с подземной парковки дома, мартовский студеный дождь все еще продолжал бесшумно лить. Дворники «пежо» так шоркали по стеклу, будто рядом хрипло кашлял старец.
Я понятия не имел, куда податься и некоторое время бесцельно колесил по токийским дорогам, куда глаза глядят. От перекрестка Ниси-Адзабу направился по улице Гайэн-Ниси в сторону Аоямы. Там за третьим кварталом повернул направо и поехал на Акасаку, после нескольких поворотов оказался на Ёцуя. Затем заехал на первую попавшуюся на глаза заправку и наполнил бак под завязку. Еще попросил проверить уровень масла и давление в шинах. Также мне залили жидкость для стекол. Кто знает, может, мне предстоит прямо сейчас выдвинуться в дальний путь. А может, и добираться до луны.
Заплатив кредиткой, я опять выехал на трассу. Дождливым воскресным вечером дорога была пуста. Включил было радио, но там оказалось слишком много пустой болтовни. Голоса людей чересчур пронзительны. В плеере компакт-дисков стоял первый альбом Шерил Кроу. Послушав оттуда три композиции, я выключил звук.
И тут заметил, то еду по улице Мэдзиро. Потребовалось некоторое время, чтобы понять, в какую сторону. Затем я сообразил – от Васэды в сторону Нэрима. Тишина стала нестерпимой, я опять включил плеер. После нескольких треков опять выключил. Тишина была слишком спокойной, музыка – раздражающе шумной. Но лучше уж тишина. До моих ушей доносилось только шорканье изношенных «дворников» да непрерывное шуршание колес по мокрому асфальту.
В тишине я представил жену в объятиях какого-то другого мужчины.
Об этом мне следовало бы узнать пораньше. Ну почему я не догадался? Несколько месяцев у нас не было секса. Я соблазнял, но она под разными предлогами отказывала. Вернее сказать, с некоторых пор секс ее не интересовал. А я считал, что, вероятно, бывают и такие промежутки. Поди устает на работе, может, неважно себя чувствует. При этом она, конечно же, спала с каким-то другим мужчиной. Когда это началось? Я попытался вспомнить. Месяца четыре или пять тому назад. Примерно с октября или ноября.
Однако что было тогда, я вспомнить не смог. О чем тут говорить, если я толком не мог припомнить даже вчерашний день.
Поглядывая на светофоры, чтобы не проехать на красный, я держал дистанцию до задних фар машины, что ехала впереди, а сам размышлял о событиях прошлой осени. Размышлял так сосредоточенно, что закипали мозги. Правая рука машинально переключала скорости, подстраиваясь под транспортный поток, левая нога, опережая движение руки, выжимала сцепление. В такие минуты меня никак не радовала езда в машине на коробке. Ведь кроме того, что я думал о жене, мне приходилось постоянно действовать руками и ногами.
Что же было в октябре и ноябре?
Я представил, как осенним вечером на широкой кровати какой-то мужчина раздевает мою жену. Подумал о белых бретельках ее топа. Подумал о розовых сосках под этим топом. Воображать все это одно за другим я не хотел, но и не мог прервать вереницу засевших в голове домыслов. Я вздохнул, заехал на возникшую перед глазами парковку придорожного ресторана. Открыл водительское окно и, вдохнув полной грудью сырой воздух с улицы, неспешно успокоил биение сердца. Затем вышел из машины. Как был в вязаной шапочке, без зонтика прошел под мелким дождем по парковке в ресторан. Там уселся в кабинке в глубине зала.
Посетителей было мало. Подошла официантка, я заказал горячий кофе и бутерброд с ветчиной и сыром. Отпив кофе, я закрыл глаза и попытался овладеть собой. Попытался прогнать это наваждение: жену ласкает другой мужчина, – но оно никак не исчезало.
Я пошел в туалет, где вымыл руки с мылом и заново посмотрел на отражение лица в зеркале, висевшем над раковиной. Налившиеся кровью глаза казались меньше обычного. Как у лесного зверька, потерявшего от голода последние силы: он исхудал и напуган. Протерев бумажными салфетками лицо и руки, я посмотрел, как выгляжу в большом зеркале на стене. Там отражался осунувшийся тридцатишестилетний художник в неказистом свитере с пятнами краски.
Куда мне теперь податься? – подумал я, уставившись в зеркало. А еще раньше: до чего я докатился? Где это я? Даже не так, прежде всего – кто я такой?
Глядя на свое отражение в зеркале, я подумал: а не нарисовать ли мне автопортрет? Если вдруг соберусь – каким я себя изображу? Найдется ли у меня хоть капля любви к самому себе? Смогу ли я обнаружить в себе хотя бы один лучик света?
Оставив вопросы без ответов, я вернулся за столик. Когда допил кофе, подошла официантка и опять наполнила чашку. Еще я попросил принести мне бумажный пакет, и когда та выполнила заказ, положил туда нетронутый бутерброд. Позже проголодаюсь, а пока есть не хотелось.
Выйдя из ресторана, я поехал по дороге прямо и вскоре увидел щит с указателем на автостраду Канъэцу[2]. А что, заеду на хайвэй и двину на север, подумал я. Что там, на севере, я не знаю. Но мне показалось: чем ехать на юг, лучше податься на север. Хотелось оказаться в прохладном и чистом месте. Не важно, на юге или севере, просто мне хотелось уехать подальше от этого города.
Открыв бардачок, я увидел там пять или шесть компакт-дисков. Один из них – струнный октет Мендельсона в исполнении «I Musici». Жене нравилось слушать эту музыку во время наших поездок. Красивое произведение – две интерпретации двух схожих по составу струнных квартетов. Когда Мендельсон это сочинял, ему было шестнадцать. Так мне сказала жена. Вундеркинд.
Что ты делал в свои шестнадцать?
В шестнадцать я был без ума от девчонки из нашего класса, сказал, вспомнив, я.
Ты с ней встречался?
Нет, ни разу нормально не поговорил. Просто наблюдал за ней издалека. Заговорить не было смелости. А вернувшись домой, набрасывал ее портреты. Их было много.
Ты с тех пор почти не изменился, смеясь, сказала жена.
Да, я с тех пор так и занимался почти одним и тем же.
Да, я с тех пор так и занимался почти одним и тем же, – повторил я в голове свою тогдашнюю фразу.
Достав из плеера диск Шерил Кроу, я поставил вместо него альбом «MJQ» «Пирамида». И под приятное блюзовое соло Милта Джексона ехал по автостраде прямо на север. Иногда заезжал передохнуть на придорожные парковки, неспешно отливал, затем пил горячий кофе и ехал дальше. Почти всю ночь. Ехал строго по первому ряду и перестраивался во второй только для обгона еле ползших грузовиков. Странно, однако спать не хотелось. Не хотелось настолько, что временами казалось, будто сон не придет больше никогда. И вот перед рассветом я уже оказался на побережье Японского моря.
В Ниигате я свернул направо и поехал вдоль моря на север, миновал Ямагату и Акиту, из Аомори переправился на Хоккайдо. На этот раз, не заезжая на автострады, неспешно колесил по обычным дорогам. Во всех смыслах размеренная поездка. Вечером находил простой рёкан[3] или дешевую гостиницу, заселялся и спал на узкой кровати. К счастью, где бы я ни был, какой бы ни была моя постель, я засыпал, стоило лишь в нее забраться.
На второй день с утра, проезжая город Мураками[4], я позвонил в агентство и сообщил, что некоторое время, судя по всему, не смогу принимать заказы. Оставалось несколько недоделанных портретов, но работать я был не в состоянии.
– Это никуда не годится… раз уж вы приняли заказ, – напористо возражал мой агент.
Я попросил прощения.
– Делать нечего. Придумайте что-нибудь, скажите, что попал в аварию. Есть ведь и другие художники, кроме меня.
Агент умолк. Он прекрасно знал, как добросовестно я отношусь к работе. До сих пор я ни разу не опоздал к сроку.
– Такая ситуация. Мне нужно на время уехать из Токио. И пока не вернусь, работать не смогу. Уж простите.
– На время – это примерно на сколько?
На этот вопрос я ответить не смог. А едва отключил сотовый телефон – остановился на мосту первой же реки по пути и швырнул в нее из окна этот маленький прибор для связи. Сожалею, но агенту придется с этим смириться. Пусть думает, что хочет – да хоть что я улетел на луну.
В Аките я заехал в банк, снял в банкомате наличных и проверил остаток на счете – там еще оставалась какая-то сумма. К нему же привязана моя кредитка. Какое-то время я смогу продолжать путешествие, ведь много денег я не трачу: бензин, еда и комната в дешевой гостинице, только и всего.
Неподалеку от Хакодатэ я приобрел на распродаже обычную палатку и спальный мешок. В начале весны на Хоккайдо все еще холодно, поэтому еще я купил теплое белье. И если поблизости от мест, куда я приезжал, попадались открытые кемпинги, я ставил палатку и в ней ночевал, чтобы по возможности не тратиться на постой. Снег и не подумывал таять, по ночам еще случались заморозки, но, видимо, потому, что до сих пор я спал в тесных номерах душных гостиниц, в палатке я чувствовал свежесть и свободу. Под палаткой – твердая почва, над палаткой – безграничное небо. На небе мерцали бессчетные звезды. И больше ничего вокруг.
Затем я три недели бесцельно колесил на своем «пежо» по разным уголкам Хоккайдо. Пришел апрель, но снег той весной залежался. Но цвет неба все равно заметно изменился, начали распускаться почки. В местах с горячими источниками я останавливался в рёканах, неспешно принимал ванны, отмокал и брился, питался сравнительно прилично. Но даже при этом, когда я встал на весы, оказалось, что после отъезда из Токио я сбросил всего-навсего пять килограммов.
Я не читал газет, не смотрел телевизор. С первых дней на Хоккайдо забарахлила стереосистема и вскоре заглохла окончательно. Я совершенно не знал, что происходит в мире и, по правде говоря, совсем не стремился узнать. Однажды в Томакомай я постирал в прачечной самообслуживания разом всю свою грязную одежду. А пока она сохла, сходил в ближайшую парикмахерскую постричь отросшие волосы. Там же меня и побрили. Сидя в кресле парикмахера, напротив телевизора, я впервые со дня отъезда из Токио увидел новости «NHK». То есть я сидел с закрытыми глазами, но до меня все равно доносился голос диктора, хотел я того или нет. Вся череда передаваемых новостей от начала и до конца показалась мне событиями на какой-то чужой планете, ничем не связанными со мной. Или же неким вымыслом, сфабрикованным кем-то на скорую руку.
Единственная новость, хоть чем-то созвучная со мной, – репортаж о смерти семидесятитрехлетнего грибника в горах Хоккайдо: его растерзал медведь. «Когда медведь просыпается от зимней спячки, он голоден, зол и потому очень опасен», – вещал диктор. Я иногда спал в палатке, под настроение гулял в одиночку по лесу, так что медведь вполне мог напасть и на меня. По чистой случайности в лапы медведю попался не я, а тот старик. Однако эта новость почему-то не вызвала у меня жалости к старику, зверски растерзанному зверем. Я даже не смог представить те боль, страх и шок, что, должно быть, пришлось испытать старику. Наоборот, я симпатизировал медведю. Хотя нет, это не симпатия, подумал я. Это больше похоже на пособничество.
Что со мной такое происходит, подумал я, всматриваясь в собственное отражение. Даже тихо проговорил это вслух, словно ослаб на голову. В таком состоянии лучше ни к кому не приближаться. По крайней мере – пока.
Апрель перевалил за половину, когда мне порядком надоел окружающий холод. Тогда я оставил Хоккайдо и вернулся на главный остров. Оттуда поехал по тихоокеанской стороне: из Аомори в Иватэ, оттуда в Мияги… Продвигаясь на юг, я ощущал постепенное приближение весны. Все это время я продолжал размышлять о жене. О ней и о том незнакомце, который, возможно, ласкает ее на чьей-то постели. Думать об этом мне вовсе не хотелось, но ничто другое в голову не лезло.
Мы с женой познакомились незадолго до моего тридцатилетия. Она была на три года младше меня. Работала архитектором второго класса в маленькой конторе на Ёцуя. Однокашница по школе моей тогдашней подружки. Встретились мы случайно: я с подружкой заглянул в какой-то ресторан, а там – она. Подружка нас и познакомила, и я влюбился с первого взгляда. Как сейчас помню ее волосы – прямые и длинные, легкий макияж, мягкие черты лица (вскоре я понял, что характер у нее совсем не такой мягкий, как внешность, но было уже поздно).
Ее лицо ничем особо не выделялось. Изъянов я не заметил, пленительной красоты, впрочем, тоже. Лицо как лицо: длинные ресницы, миниатюрный нос. Скорее худощава, чем наоборот. Длинные, почти касающиеся лопаток волосы (за которыми она тщательно следила) аккуратно уложены. У правого края пухлых губ маленькая родинка, которая причудливо двигалась, когда лицо ее меняло выражение. Это придавало ей слегка чувственный шарм, но только если хорошенько присмотреться. На первый взгляд подружка, с которой я тогда встречался, была намного красивее. Но это не помешало мне совершенно потерять голову. Меня будто ударило молнией. Интересно, почему? Прежде чем я догадался, прошло несколько недель, и в какой-то момент меня осенило: она мне напомнила покойную сестру. Очень явственно.
Внешне они не были похожи. Если сравнить фотографии обеих, никто не найдет ни малейшего сходства. Поэтому и я сначала не замечал. И напомнило о сестре не столько само лицо Юдзу, сколько его выражение: живой взгляд и блеск в глазах были точь-в-точь, как у сестры. Будто по какому-то волшебству прошлое воскресло прямо у меня на глазах.
Сестра тоже была младше меня на три года. Родилась с пороком сердца. В детстве она перенесла несколько операций, которые прошли успешно, но оставили серьезное осложнение. Пройдет оно само или же потом вызовет смертельную патологию, не знал даже врач. И все же сестра умерла, когда мне было пятнадцать. Накануне только-только перешла в среднюю школу. Всю свою короткую жизнь она неустанно боролась с генетическим дефектом, но при этом не лишилась бодрости и оптимизма. Всегда строила пространные планы на будущее, до последнего не позволяя себе слабину. Собственная смерть в ее планы не входила. Сколько себя помню, она была проницательной, прекрасно успевала в школе (и была куда более справным ребенком, чем я). А еще у нее была твердая воля, и от решений своих она не отступалась. Во время наших с ней ссор, случавшихся крайне редко, в конце всегда уступал я. Перед кончиной она сильно похудела и ссохлась, и только глаза по-прежнему были полны задора и жизненной силы.
Глаза – вот что привлекло меня в Юдзу. Нечто сокрытое в их глубине. С тех пор ее взгляд не дает мне покоя. Но это совсем не значит, будто заполучив ее, я собирался видеть в ней покойную сестру. Потому что мне хватило ума предположить: впереди меня ждет безысходность. Ведь все, что мне было нужно, чего я добивался – искра оптимистичной воли. Некий надежный источник тепла, чтобы жить. То, что мне было так знакомо и, пожалуй, чего так недоставало.
Искусно вызнав номер телефона, я пригласил ее на свидание. Она, конечно, сперва удивилась и затем еще долго колебалась. Ее можно было понять: ведь я – парень ее подруги. Но я не отступал. Сказал, что хотел бы встретиться и поговорить. «Просто увидимся и немного поболтаем. Только и всего. Больше мне ничего не нужно». Встретились за обедом в тихом ресторане. Беседа вначале не заладилась (я неуклюже запинался от волнения на каждом слове), но вскоре стала весьма оживленной. Мне очень многое хотелось о ней узнать, и тем для разговора было предостаточно. Я выяснил, что она родилась лишь на три дня раньше моей сестры.
– Не против, если я набросаю твой портрет? – спросил я.
– Сейчас? Прямо здесь? – удивленно воскликнула она и осмотрелась. Мы только что заказали десерт.
– Я закончу до того, как принесут десерт, – заверил я.
– Ну, если так, то давай, – с сомнением ответила она.
Я вынул из сумки небольшую тетрадь для эскизов, которую всегда носил с собой, и проворно набросал мягким карандашом ее лицо. Уложился, как и обещал, до того, как принесли десерт. Глаза – важная деталь лица. Именно их я и хотел нарисовать больше всего. В глубине этих глаз открывался безбрежный мир вне времени.
Я показал ей готовый эскиз. Похоже, рисунок пришелся ей по душе.
– Прямо как живая!
– Потому что жизнь в тебе так и бурлит.
Она долго и увлеченно рассматривала набросок – так, будто увидела незнакомую сторону самой себя.
– Если тебе понравилось, то дарю.
– Что, правда можно?
– Конечно, ведь это просто почеркушка.
– Спасибо.
С тех пор мы несколько раз ходили на свидания и, так получилось, стали встречаться. Вышло все как-то само по себе. Вот только моя тогдашняя подружка пала духом, узнав, что меня увела у нее из-под носа ее же лучшая подруга. Вероятно, она сама имела виды на свадьбу со мной и, понятное дело, сердилась (хотя я вряд ли когда-либо женился на ней). У Юдзу тоже был мужчина, с которым она тогда встречалась, и с ним тоже оказалось непросто договориться. Но даже при том, что оставались прочие препоны, примерно через полгода мы стали мужем и женой. Устроили скромный банкет, собрав только близких друзей, и поселились в квартире на Хироо. Хозяином квартиры был дядюшка жены, и он пустил нас жить за символическую плату. Одну из комнат – самую тесную – я превратил в мастерскую, где занимался своей работой. Я перестал считать эту работу временной. Для семейной жизни нужен стабильный доход, а другого заработка у меня попросту не было. Жена ездила на свою работу в архитектурную контору до 3-го квартала Ёцуя на метро. И со временем вышло так, что все дела по дому стал выполнять я, что было мне совершенно не в тягость. Наоборот, эти хлопоты помогали мне отвлечься после рисования. По меньшей мере, чем ездить каждый день в офис, где требуется работать на своем рабочем месте, куда приятней трудиться на дому.
Первые несколько лет супружеской жизни складывались для нас обоих мирно и счастливо. Вскоре вылепился семейный уклад, и мы к нему постепенно привыкли. В конце недели и по праздникам я делал перерыв в работе, и мы вдвоем куда-нибудь ездили. Бывало, ходили на выставки картин или же выбирались за город погулять в горах, а то и просто бесцельно бродили по токийским кварталам. Мы находили время для интимных бесед, делились личным, и это вошло для нас в очень важную привычку. Мы честно, без утайки рассказывали друг другу почти обо всем, что с нами происходило. Прислушивались ко взаимным мнениям и не забывали делиться впечатлениями.
И лишь в одном я не отважился открыться жене: что ее глаза явственно напоминали мне глаза моей сестры, покинувшей этот мир в свои двенадцать лет. Пожалуй, это – главное, чем привлекла меня жена. Если бы не ее глаза, вряд ли я бы стал ее добиваться. Но я чувствовал, что лучше держать это в тайне, и так ни разу не признался. То был мой единственный секрет от собственной жены. Что она скрывала от меня – ведь наверняка что-то скрывала, – мне неизвестно.
Имя жены – Юдзу. Да-да, тот самый юдзу[5] – цитрус, какой применяют в стряпне. В постели я иногда называл ее в шутку «Судати»[6]. Потихоньку нашептывал ей прямо на ухо. Она каждый раз смеялась, но полувсерьез сердилась.
– Не судати, а юдзу. Похоже, но не то же самое.
И все же, когда все вокруг меня покатилось под откос? – пытался понять я, сжимая руль, пока выезжал с одной парковки на пути к другой, или покидал еще одну безликую гостиницу, чтобы к вечеру добраться до такой же, продолжая передвигаться ради самого движения. Но так и не смог определить, в какой точке теплое течение сменилось холодным. Все это время я считал, что у нас все хорошо. Конечно, как и у других супругов в мире, у нас тоже оставались неразрешенные вопросы, и мы, бывало, иногда их обсуждали. При этом самым важным, как мне кажется, был вопрос, не пора ли нам завести ребенка – или же пока повременить. Хотя до той поры, когда нам пришлось бы принять окончательное решение, время еще оставалось. И помимо таких открытых вопросов (вернее, задач, которые можно отложить в долгий ящик) мы, в общем-то, жили нормальной супружеской жизнью, устраивая друг друга как духовно, так и плотски. Я до недавних пор был в этом большей частью уверен.
Как я умудрился сделаться таким оптимистом? Вернее, как опустился до такой безрассудности? Есть у меня некие участки, я уверен, – нечто вроде врожденных слепых пятен, и я постоянно что-то упускаю из виду. А это что-то постоянно оказывается наиболее важным.
По утрам, проводив жену на работу, я сосредоточенно работал над портретами, после обеда гулял по округе, заодно покупал продукты и вечером делал заготовки к ужину. Два-три раза в неделю плавал в бассейне местного спортивного клуба. Стоило жене вернуться с работы, я готовил ужин и подавал на стол. И мы вместе пили пиво или вино. Если она предупреждала, что задержится на работе и поест где-нибудь рядом с офисом, я обходился весьма простой едой. Наша супружеская жизнь протяженностью в шесть лет в основном состояла из повторов таких вот дней. И я бы не сказал, что это меня не устраивало.
Жена была завалена работой в своей архитектурной конторе и часто засиживалась там допоздна. Мне же приходилось ужинать в одиночестве все чаще и чаще. Случалось, она возвращалась домой за полночь.
– В последнее время прибавилось работы, – поясняла она. Один ее коллега внезапно уволился, и заполнять эту брешь приходится ей. Однако начальство почему-то не подыскивало ему замену. Возвращаясь поздно ночью, жена принимала душ и сразу засыпала. Какой тут может быть секс? Иногда, чтобы завершить незаконченные дела, ей приходилось выходить на работу по выходным. Я, конечно, принимал ее объяснения без тени сомнения. У меня не было ни единой причины ее подозревать.
Хотя переработок на самом деле, возможно, и не было. Пока я ужинал дома в одиночку, она вполне могла развлекаться в постели с новым любовником в каком-нибудь отеле.
Жена моя – человек общительный. Казалось бы, выглядит она спокойной, а при этом соображает и принимает решения быстро. Ей требовался круг общения, в котором она могла бы проявить себя, но я помочь в этом ей не мог. Поэтому Юдзу зачастую ужинала с кем-то из близких подруг (которых у нее водилось немало), и после работы они своей компанией шли выпивать (она пьянела не так быстро, как я). И я не возражал, когда она веселилась без меня. Наоборот, возможно, сам когда-то предложил ей это.
Если подумать, мои отношения с сестрой были в чем-то схожи. Я не любил болтаться на улице и после школы читал в одиночестве дома книги, рисовал картинки. В отличие от меня, сестра была энергичным, общительным ребенком. Поэтому, как мне кажется, в повседневной жизни мы не пересекались интересами и поступками. Но мы прекрасно понимали друг друга, обоюдно уважая достоинства друг дружки. Хоть это, возможно, нечасто водилось между старшим братом и младшей сестрой нашего возраста, мы откровенно беседовали на разные темы. Забирались на второй этаж – на веранду для сушки белья – и зимой и летом без устали разговаривали. Особенно нам нравилось делиться смешными историями, а потом хохотать до упаду.
Не скажу, что причина лишь в этом, но я действительно был излишне спокоен, считая, что между мной и Юдзу все хорошо. Меня вполне устраивала роль молчаливого супруга-помощника. Но Юдзу, вероятно, так не думала. В супружеской жизни со мной ей наверняка чего-то не хватало. Ведь жена и младшая сестра – совершенно разные люди, абсолютно непохожие характеры. Не говоря уже о том, что я – давно не подросток.
Прошел месяц, наступил май, и я наконец-то устал изо дня в день ездить на машине. Мне уже не хотелось думать об одном и том же, коротая часы за рулем. Все вопросы лишь повторялись в голове по кругу, а ответ так и оставался нулевым. От постоянной езды у меня заболела поясница. «Пежо-205» – ширпотреб: сиденья не очень-то удобные, а тут еще начала сыпаться подвеска. Длительное напряжение глаз, блики на дороге не могли не сказаться на зрении и привели к постоянным болям. Если задуматься, уже полтора с лишним месяца я почти без отдыха продолжал беспрерывно передвигаться, будто уходя от какой-то погони.
В горах на границе префектур Иватэ и Мияги я заприметил деревенскую водную лечебницу и решил сделать передышку. На безвестном источнике в глубине ущелья приютилась маленькая гостиница, где местные жители могли неспешно отдохнуть и подлечиться. Умеренная плата за постой, общая кухня, где можно готовить себе простую еду. Там я решил вволю понежиться в целебной воде и наконец отоспаться. Отдыхая от вождения, я растягивался на татами и читал книги. Когда надоедало читать, доставал из сумки тетрадь для эскизов и рисовал. Желания порисовать не возникало у меня давно. Сперва я рисовал цветы и деревья в саду, затем кроликов, живших на заднем дворе. Простые штрихи карандашом, но все, кто видел эскизы, ими восхищались. Не в силах устоять перед просьбами, я рисовал лица людей вокруг: посетителей, работников рёкана. Рисовал прохожих, попадавшихся мне на глаза. Людей, с которыми больше никогда не увижусь. И если меня просили – дарил им наброски.
Пора возвращаться в Токио, говорил я себе. Буду скитаться до бесконечности – так ничего и не достигну. И я опять хотел рисовать. Не портреты на заказ, не простые эскизы – рисовать для себя, основательно, чего не делал так давно. Не знаю, что из этого выйдет. Но иного способа, как сделать первый пробный шаг, я думаю, нет.
Я собрался было пересечь весь район Тохоку и вернуться в Токио, однако на государственном шоссе № 6 перед городом Иваки машина приказала-таки долго жить: топливная трубка дала трещину, и мотор перестал заводиться. Признаться, за машиной я почти не следил. Кого еще винить, кроме себя? В одном мне повезло – машина заглохла совсем недалеко от парковки одного очень любезного механика-ремонтника.
– Запчасти от старой модели «пежо» в этой глуши? Еще нужно поискать. Заказывать новые – придется ждать, пока пришлют. Ну, починим на этот раз, глядишь, вскоре сломается что-нибудь другое, – сказал механик. – Ремень вентилятора на износе, тормозные колодки стерлись до предела, подвеска изрядно подустала. Плохого не посоветую. Машина безнадежна, и лучше ее больше не мучить.
Мне было очень грустно прощаться с «пежо», который все полтора месяца жизни на колесах оставался мне верным спутником. Но ничего другого не оставалось, как уйти, оставив его здесь. Спидометр отмерил ему сто двадцать тысяч километров жизни.
«Вместо меня испустила дух машина», – подумал я.
В ответ на любезное согласие утилизировать машину я подарил механику палатку, спальник и разную кемпинговую утварь. Сделав напоследок набросок «пежо-205» в своем альбоме, я с одной сумкой на плече сел в поезд линии Дзёбан и вернулся в Токио. Прямо со станции я позвонил Масахико Амаде и вкратце описал ему свою ситуацию. Рассказал, что супружеская жизнь дала сбой, уезжал на время путешествовать и вот вернулся в Токио. Податься мне некуда. И на всякий случай спросил, нельзя ли где-нибудь перекантоваться?
– Знаешь, есть у меня именно то, что тебе нужно, – ответил он. – Дом отца, в котором он долго прожил в одиночестве. Отцу пришлось переселиться в пансионат на Идзу, и дом уже некоторое время свободен. Мебель и все необходимое там есть, ничего покупать не нужно. Место – не самое удобное, хотя телефон там работает. Если устраивает, можешь пожить.
– О таком я даже и не мечтал, – ответил я. И действительно, предложение Масахико превзошло мои ожидания.
Вот так началась моя новая жизнь на новом месте.
3 Всего лишь физическое отражение
Устроившись в новом жилище на вершине горы в пригороде Одавары, через несколько дней я позвонил жене. Пришлось набрать раз пять, пока она ответила. Похоже, все так же занята работой и возвращается домой поздно. А может, просто в тот день с кем-то встречалась. Но в любом случае меня это больше не касалось.
– Ты сейчас где? – спросила Юдзу.
– Поселился в Одаваре, в доме Амады, – ответил я. И вкратце объяснил ей, почему так вышло.
– Я много раз звонила тебе на сотовый, – сказала Юдзу.
– Сотового у меня больше нет, – ответил на это я и подумал, что его, должно быть, вынесло течением в Японское море. – Так вот, на днях хочу заехать за вещами. Ты не против?
– Ну, у тебя же ключ при себе?
– Да, при мне, – ответил я. Чуть не швырнул его вслед за телефоном, но передумал, посчитав, что ключ придется ей вернуть. – Значит, ты не против… если я зайду, пока тебя нет дома?
– Ну да! Ведь это и твой дом. Конечно, можешь, – сказала она. – А где тебя… носило так долго? Чем занимался?
Я рассказал ей, не вдаваясь в подробности, как я все это время путешествовал. Как проехался на машине в одиночестве по северным районам, как по пути машина вышла из строя.
– Ну, главное, ты жив-здоров.
– Я-то живой, а вот машина умерла.
Юдзу на какое-то время умолкла. Затем сказала:
– На днях… видела тебя во сне.
О чем был сон, я не спросил. Я не горел желанием узнать, что я делал в ее сне. И потому она больше к этому разговору не вернулась.
– Ключ я оставлю, уходя, – сказал я.
– Поступай как хочешь. Мне все равно.
– Кину его в почтовый ящик, – предупредил я.
Возникла пауза. Затем она сказала:
– Помнишь, как ты рисовал мой портрет на нашем первом свидании?
– Помню.
– Временами достаю тот набросок и подолгу смотрю. Он такой славный. Смотрю и будто вижу настоящую себя.
– Настоящую себя?
– Да.
– А разве ты не видишь свое лицо каждое утро перед трюмо?
– Это другое, – сказала Юдзу. – В зеркале я вижу лишь физическое отражение себя.
Положив трубку, я пошел в ванную и задумчиво посмотрелся в зеркало. Там отражалось мое лицо. Давненько я не разглядывал его анфас. «В зеркале я вижу лишь физическое отражение себя», – сказала Юдзу. Однако отражение собственного лица казалось мне всего лишь воображаемым осколком раздвоившегося меня самого. И там, в зеркале, был тот, которого я не выбирал. Причем даже не его физическое отражение.
Через два дня, после полудня, я приехал в дом на Хироо забрать вещи. В тот день с самого утра беспрестанно лил дождь. Я заехал на подземную парковку – там пахло сыростью, как и всегда в дождливый день.
Поднявшись на лифте и отперев дверь, я переступил порог дома – спустя почти два месяца. И при этом ощутил себя домушником. В этой квартире я прожил почти шесть лет, и каждый ее угол стал мне словно бы родным. Однако теперь я больше не вписывался в интерьер по эту сторону двери. В раковине громоздилась грязная посуда, но ела из нее жена. В умывальной комнате сохло постиранное белье, но все оно – женское. Я открыл дверцу холодильника, а там – сплошь не знакомые мне продукты, большинство – бери и ешь. И молоко, и апельсиновый сок совсем других производителей, нежели те, какие выбирал я. Морозильник был переполнен полуфабрикатами, а я такое никогда не покупал. Очень многое изменилось за два неполных месяца.
Мне захотелось перемыть всю посуду в раковине, снять, сложить (а по-хорошему и выгладить) высохшие вещи, аккуратно расставить продукты в холодильнике, но делать это я, конечно же, не стал. Ведь это жилье уже постороннего мне человека. И вмешиваться я не имею права.
Из всех моих вещей самыми громоздкими были предметы для рисования. В большую коробку я побросал мольберт, холсты, кисти и краски. Затем одежду. Вообще-то мне не нужно много одежды. Меня совсем не волнует, если я постоянно хожу в одном и том же. Нет у меня ни костюмов, ни галстуков. И если не брать в расчет зимнее пальто, все остальное уместится в один большой чемодан.
Несколько непрочитанных книжек, дюжина компакт-дисков. Моя любимая кофейная кружка. Плавки, очки и резиновая шапочка. Вот, в принципе, все, что мне нужно на первое время. Хотя, конечно, я мог бы обойтись и без этого.
В умывальной комнате так и остались зубная щетка и набор для бритья, лосьон, крем от загара и тоник для волос. Не стал я брать и нераскрытую упаковку презервативов. Мне почему-то не захотелось везти всю эту мелочь в новое жилье. Жена выбросит – ну и ладно. Закинув в багажник собранные вещи, я вернулся на кухню, вскипятил чайник, заварил черный чай из пакетика и стал его пить, сидя за столом. Уж такую мелочь я себе мог позволить. В комнате – мертвенно тихо. Тишина лишь придавала значительности окружающей обстановке. Будто я сижу совершенно один на морском дне.
Я провел в квартире с полчаса. За это время никто не приходил и не звонил. Лишь только раз завелся и утих термостат холодильника. Словно опуская грузило, чтобы замерить глубину воды, я прислушался к окружавшей меня тиши, надеясь выудить признаки хоть чего-нибудь особенного. Но тщетно – обычная квартира одинокой женщины. Женщины, которая пропадает целыми днями на работе и потому ей некогда вести домашние дела. Она разгребает накопившееся лишь в свой выходной в конце недели. Я окинул комнату взглядом: все, что в ней находилось, принадлежало жене. Признаков других людей я не уловил (даже следов моего присутствия почти не осталось). Вряд ли мужчина приходит сюда, подумал я. Они, должно быть, встречаются в другом месте.
Пока я в одиночестве коротал минуты в квартире, у меня – как бы это объяснить… – возникло ощущение, будто кто-то за мной наблюдает. Такое чувство, словно следит скрытая камера. Но, разумеется, такого быть не могло. Жена ничего не смыслит в механизмах. Она даже батарейки в пульте управления не может поменять сама. Установить скрытую видеокамеру, управлять ею дистанционно – такие изощренные методы ей не под силу. Просто у меня сдают нервы.
Но все же, пока находился в квартире, я вел себя как человек, чей каждый шаг записывается воображаемой видеокамерой – ничего лишнего и неуместного. Не выдвигал ящики стола Юдзу, чтобы проверить их содержимое. Я знал, что в комоде, в глубине ящика с колготками и прочим бельем она хранит маленький дневник и важные письма, но трогать их тоже не стал. Я знал пароль от ее ноутбука (конечно, если его не сменили), но даже не приподнял крышку. Все это уже не имело ко мне никакого отношения. Я лишь сполоснул кружку из-под чая, вытер ее тряпкой и вернул на посудную полку. Выключил свет. Затем встал возле окна и какое-то время наблюдал, как снаружи льет дождь. Вдали тускло маячил оранжевый блик Токийской башни. Затем я опустил ключ в почтовый ящик и вернулся на машине в Одавару. В дороге я провел примерно полтора часа. Но было такое ощущение, будто я на один день слетал в чужую страну и вернулся.
На следующий день я позвонил своему агенту. Сказал, что в Токио хоть и вернулся, но заниматься портретами впредь не намерен.
– То есть вы больше никогда рисовать портреты не станете?
– Видимо, нет, – ответил я.
Он принял это известие стоически – особо не возражал и от советов воздержался, потому что знал: если я что-то сказал, то уже не отступлюсь от своего слова. Он лишь напомнил напоследок:
– Если опять захотите вернуться к прежней работе, звоните в любое время. Мы будем рады.
– Спасибо, – из вежливости ответил я.
– Возможно, это не мое дело, однако чем вы собираетесь зарабатывать на жизнь?
– Пока не решил, – откровенно сказал я. – Холостяку на жизнь много не нужно. К тому же остались кое-какие сбережения.
– Будете и дальше рисовать?
– Думаю, да. Ничего другого я не умею.
– Хорошо, если все сложится удачно.
– Спасибо, – еще раз поблагодарил я агента. Затем вспомнил, что еще хотел сказать, и добавил: – Есть ли что-то такое, что мне следует помнить?
– Вам – что-то помнить?
– Иначе говоря – совет профессионала у вас для меня есть?
Он немного подумал, затем сказал:
– Вы – такой человек, которому требуется больше времени, чем обычным людям, на то, чтобы в чем-то убедиться. Но если не торопиться с суждениями, время, пожалуй, окажется за вас.
Прямо название одной старой вещи «Роллингов», подумал я.
Он продолжил:
– И вот еще что. Мне кажется, у вас есть особая, важная для портретиста способность интуитивно подбираться к сущности объекта и распознавать его нутро. Другим это, как правило, не дано. Очень жаль, если, обладая таким даром, вы никак не станете его применять.
– Но рисовать портреты сейчас мне хотелось бы меньше всего.
– Я это понимаю. Однако этот дар наверняка вас когда-нибудь спасет. Хорошо, если все сложится удачно.
Хорошо, если сложится удачно, вторили ему мои мысли. Хорошо, если время окажется за меня.
Масахико Амада – сын владельца того дома в Одаваре – сразу же отвез меня туда на своем «вольво».
– Если понравится, заселяйся хоть сегодня, – сказал он.
Съехав с платной трассы Одавара – Ацуги незадолго до ее окончания, мы направились по узкой асфальтовой дороге к горам. По обеим сторонам дороги простирались поля, тянулись парники, где выращивали овощи, местами попадались на глаза сливовые деревья. Пока мы ехали, я почти не видел жилых домов и не заметил ни одного светофора. Напоследок нам предстояло взобраться по крутому извилистому подъему. Переключив передачу на пониженную, мы ползли вверх, пока в конце дороги не показались ворота дома. Возвышались лишь две великолепные колонны – без створок. Ограды тоже не было. Выглядело так, словно начали строить с учетом и ограды, и створок, но передумали и бросили эту затею. Возможно, пока строили, заметили, что ставить их вовсе не обязательно. На одной колонне висела табличка «Амада», которая размерами больше походила на вывеску. Видневшийся впереди небольшой дом был коттеджем в европейском стиле, из шиферной крыши торчала труба, кирпич давно выцвел. Дом одноэтажный, при этом крыша – неожиданно высокая. Ходя я, разумеется, представлял жилище известного японского художника как старый японский дом.
Едва мы, оставив машину на широкой площадке перед домом, отворили дверь, как несколько черных птиц, похожих на соек, вспорхнули с веток дерева, росшего подле дома, и с громким криком устремились в небо. Похоже, наше вторжение не пришлось им по нраву. Дом окружали заросли, и только с западной стороны из дома открывался прекрасный вид на лощину.
– Ну и как тебе это место? Вокруг совершенно ничего нет! – воскликнул Масахико.
Я окинул взглядом окрестности. И действительно – совершенно ничего. Я отдал должное человеку, построившему дом в такой глухомани. Должно быть, он очень не любил иметь дело с людьми.
– Ты вырос в этом доме?
– Нет, мне не пришлось здесь жить подолгу. Так, приезжал иногда погостить. Или время от времени выбирался сюда на каникулах, заодно спасался от летней жары. Школа – сам понимаешь. Меня воспитывала мать в доме на Мэдзиро[7]. Отец, когда не был занят работой, приезжал в Токио и жил вместе с нами. Затем возвращался сюда и работал в одиночестве. Я встал на ноги, десять лет назад умерла мама, и отец жил здесь один, почти никуда не выбираясь. Как настоящий затворник.
Пришла жившая поблизости женщина средних лет, которую просили присматривать за домом, и дала мне несколько практических советов: что и как можно делать на кухне, как заказывать керосин и баллоны пропана, где что лежит из утвари, когда и куда выносить мусор. Художник жил одиноко и весьма просто, так что утвари оказалось немного, и выслушивать наставления долго не пришлось. Напоследок она добавила:
– Будет что непонятно – звоните в любое время. – (Но я в итоге так ни разу и не позвонил.) – Хорошо бы кому-нибудь здесь поселиться. Если в доме не жить, он начинает ветшать, да и небезопасно. Могут прийти кабаны и обезьяны, если поймут, что людей нет.
– Кабаны и обезьяны время от времени выходят. В этих краях, – вставил свое слово Масахико.
– Да, будьте осторожны, – сказала женщина. – Кабаны появляются в наших местах весной, когда прорастают побеги бамбука. Лакомятся. Особенно опасны самки, пока воспитывают детей. Еще опасны шершни. Случалось, люди умирали после их укусов. Шершни часто устраивают гнезда в сливовых рощах.
Сердцевиной дома служила сравнительно просторная гостиная с открытым камином, с юго-западной стороны к ней прилегала широкая крытая терраса, с северной – квадратная мастерская, где хозяин создавал свои полотна. С востока расположились компактная кухня со столовой и ванная. Там же находилась просторная главная спальня и более тесная спальня для гостей, где стоял письменный стол. Похоже, хозяин любил почитать и часто писал – книжная полка заставлена старыми томами, а саму комнату мастер превратил в библиотеку. Для старого дома сравнительно чисто и уютно, вот только странно (а может, и не странно) – на стенах дома не висело ни одной картины. Просто голые стены, выкрашенные в холодные тона.
Как и говорил Масахико, в доме имелось все необходимое для жизни: мебель, приборы, посуда, постель. «Приходи с пустыми руками и живи», – говорил мне он. Именно так. Даже дрова для камина сложены в большую поленницу под навесом сарая. В доме не было телевизора – Амада-отец его ненавидел, – зато в гостиной я увидел роскошную стереосистему: гигантские колонки «Танной-Автограф», раздельные ламповые усилители «Маранц», вертушка и великолепная коллекция винила. На первый взгляд – много коробок с пластинками опер.
– Здесь нет проигрывателя компактов, – сказал Масахико. – Такой уж он человек – на дух не переносит все новое. Отец доверяет лишь предметам из прошлого. Разумеется, интернета здесь нет и подавно. Если понадобится – придется ехать в город и там искать интернет-кафе.
На это я сказал, что мне он особо не нужен.
– Захочешь узнать, что творится в мире, единственный способ – послушать новости по радио. Транзисторный приемник лежит в кухне на полке. Однако в горах прием очень слабый. Более-менее слышно «NHK» соседней Сидзуоки. Но это все ж лучше, чем вообще ничего.
– Меня мало интересует, что творится в мире.
– Это хорошо. Ты совсем как мой отец.
– Твой отец любил оперу? – спросил я у Масахико.
– Да. Рисовал в стиле нихонга[8], но – непременно слушая оперу. Пока стажировался в Вене – пропадал в оперном театре. А ты? Слушаешь оперу?
– Немного.
– А я совсем не переношу – долго и скучно. Там целая гора пластинок. Слушай, что душе угодно. Отцу они больше не нужны. Слушай вместо него, ему будет приятно.
– Больше не нужны?
– У него прогрессирует слабоумие. Теперь вряд ли отличит оперу от сковороды.
– Вена, ты сказал? Твой отец что – изучал японскую живопись в Вене?
– Да нет, о чем ты! Кому придет в голову ехать в Вену изучать нихонга? Отец начинал как художник западного стиля, поэтому стажировался в Вене. В те времена писал очень даже модерновые картины маслом. Но спустя некоторое время после того, как вернулся в Японию, внезапно обратился к японскому стилю. Так бывает. Благодаря поездке за границу просыпается национальное самосознание.
– И… он добился успеха?
Масахико слегка кивнул.
– В глазах общества. Но для меня – тогда еще ребенка – он был обычным несносным мужиком. В голове только живопись, жил, как хотел, и делал, что вздумается. Сейчас от былого него не осталось и следа.
– Сколько ему?
– Девяносто два. Уж в молодости он нагулялся вволю. Подробностей, правда, я не знаю.
Я поблагодарил Масахико.
– Спасибо тебе за все. За помощь. Очень выручил.
– Тебе здесь понравилось?
– Да, мне будет очень приятно пожить здесь какое-то время.
– Поживешь. По мне, так скорей бы у вас с Юдзу все наладилось. Буду за вас молиться.
На это я ничего не ответил. Сам Масахико не был женат. Ходили слухи, что он бисексуал, но не знаю, насколько это правда. Мы дружим давно, но таких тем не касаемся.
– Будешь писать портреты и дальше? – спросил Масахико перед тем, как уйти.
На что я рассказал ему, как отказался от этой работы.
– На что будешь жить дальше? – вторя моему агенту, поинтересовался Масахико.
– Урежу расходы. На какое-то время сбережений мне хватит, – примерно так же ответил я. – Давно не возникало желания просто порисовать то, что захочется.
– Это хорошо, – поддержал Масахико. – Позволить себе рисовать, что душа пожелает. Однако, если не в тягость, – не хотел бы ты подрабатывать учителем рисования? Рядом со станцией Одавара есть нечто вроде Школы художественного развития, там – класс рисования для начинающих. В основном посещают дети, но тем же помещением пользуется изокружок для взрослых. Эскизы карандашом и акварель. Масло они не применяют. Заведует этой школой один знакомый отца. На таком деле заработать он даже не пытается, работает, что называется, по зову души. Одна незадача – в учителя к нему никто не идет. Если поможешь, он будет очень рад. Гонорар небольшой, но все равно лишним не будет. Достаточно вести два раза в неделю. Это ведь не так обременительно?
– Не знаю. Я никогда не давал уроки рисования. К тому же в акварели я ничего не смыслю.
– Проще простого! – воскликнул он. – Это ж тебе не профессионалов готовить. Достаточно преподавать самые азы. Попробуешь – освоишься за один день. Преподавание детям взбодрит и тебя самого. К тому же, если ты собрался жить в таком месте один, советую несколько раз в неделю спускаться с гор и заставлять себя общаться с людьми. Иначе подвинешься рассудком. Еще не хватало, чтобы вышло, как в «Сиянии». – И Масахико скорчил рожу, подражая Джеку Николсону. У него всегда был талант подражания.
Я засмеялся.
– Попробовать, конечно, можно. Получится или нет – не знаю.
– Я им сам позвоню, – сказал Масахико.
Затем я поехал с Масахико в сервисный центр «тоёты» на государственной дороге и там за наличные купил себе «короллу»-универсал. С того дня и началась моя одинокая жизнь в горах Одавары. Почти два месяца я провел в сплошных переездах, и вот наступила оседлая жизнь без лишних движений. Радикальная смена обстановки.
Со следующей недели по средам и пятницам я начал вести класс рисования в Школе художественного развития рядом со станцией Одавара. Перед этим мне устроили формальное собеседование и, принимая во внимание рекомендацию Масахико, сразу же приняли. Два раза в неделю изокружок для взрослых, а по пятницам вдобавок к этому – группа детей. Я быстро привык к работе с детьми. Приятно было следить, как они рисуют. К тому же Масахико оказался прав – эти уроки меня взбодрили. Мне удалось быстро сдружиться с детьми. От меня требовалось лишь обходить и смотреть, как они рисуют, давать незначительные практические советы и, подмечая удачные работы, хвалить и подбадривать. Я стремился, чтобы дети рисовали как можно больше одинаковыми средствами на одну и ту же тему. Затем объяснял им, что при той же теме и средствах все будет выглядеть совсем иначе, стоит только посмотреть под несколько иным углом. Подобно тому, как есть разные стороны у человека, у предметов тоже есть разные грани. Дети сразу поняли, насколько это может быть интересно.
Преподавать взрослым – в сравнении с детьми – оказалось несколько сложнее. В изокружок приходят либо оставившие работу пенсионеры, либо домохозяйки, у которых подросли дети, и потому появилось время на себя. У них, разумеется, не такие мягкие мозги, как у детей, а потому они с трудом воспринимают мои советы. Хотя некоторые все-таки схватывали все на лету и рисовали занимательные картины. Когда ко мне обращались, я давал советы, а в целом позволял рисовать свободно, как им хочется. Когда видел, что работа получается удачно, заострял на ней внимание и хвалил. Ученики светились от счастья. А я считал – замечательно уже то, что они с радостью рисовали картины.
И вот вышло так, что у меня завязался один, а позже и другой роман с двумя замужними женщинами. Обе они посещали изокружок – группу, которую вел я, иными словами – были моими ученицами. (К слову, обе они рисовали совсем не дурно). И меня мучил вопрос, мог ли я как преподаватель (пусть даже без подготовки и официальной квалификации) так поступать? Я не видел ничего дурного в сексуальной связи взрослых мужчины и женщины по взаимному согласию, но при этом понимал, что такие поступки не вписываются в рамки общественной морали.
Однако я не оправдываюсь. В то время у меня не было возможности судить, насколько верны или нет мои поступки. Я только держался за бревно, которое сносило течением. Вокруг – кромешный мрак, на небе – ни луны, ни звезд. Пока я держусь за бревно – я не иду ко дну, но где я теперь и куда мне дальше податься, не имел ни малейшего понятия.
Я обнаружил картину Томохико Амады, которая называлась «Убийство Командора», спустя несколько месяцев после переезда в тот дом. И тогда я еще не мог знать, что эта картина перевернет с ног на голову все, что меня окружало.
4 Издалека все выглядит вполне красиво
Ясным утром ближе к концу мая я перенес все свои художественные принадлежности в студию мастера Амады и спустя долгое время наконец-то оказался перед чистым холстом (в мастерской не осталось никаких предметов Амады-старшего – наверняка их куда-то прибрал его сын Масахико). Мастерская представляла собой квадратную комнату метров пять на пять, с деревянным полом и стенами, выкрашенными в белый цвет. Пол весь облуплен, его прикрыть бы хоть каким-то половичком. На северную сторону выходило большое окно с простыми белыми занавесками. Окно на восток – маленькое, без занавесок. Как и в других комнатах, стены ничем не украшены. В углу находилась большая фаянсовая мойка, чтобы промывать после работы кисти. Видно, послужила она долго: вся поверхность – в разноцветных разводах от несмывшейся краски. Сбоку от мойки стоял старый керосиновый обогреватель, к потолку крепился большой вентилятор. Еще в мастерской были верстак и табурет на высоких ножках. На встроенной полке разместилась компактная стереосистема, чтобы слушать оперные пластинки во время работы. Задувавший через окно ветер нес с собой аромат деревьев. Вне всякого сомнения, в этой мастерской художник может сосредоточенно работать. Здесь собрано все необходимое – и ничего лишнего.
Теперь, когда я заполучил идеальные условия для работы, мне очень захотелось что-нибудь нарисовать. Желание было сродни тихой боли. К тому же я располагал практически неограниченным временем, которое мог тратить только на себя. Мне больше не нужно рисовать постылые портреты, и обязанность готовить ужин для жены к ее возвращению с работы тоже в прошлом (стряпня мне не в тягость, но по-прежнему остается обязанностью). У меня есть право не только решать, готовить еду или нет, но и, если я того пожелаю, голодать, совершенно ничем не питаясь. Я безгранично свободен и вправе делать, что захочу, никого не стесняясь.
Но, в конечном итоге, нарисовать картину я так и не смог. Как долго ни стоял я перед холстом, как ни впивался глазами в его белизну, так и не пришел мне на ум замысел, что же мне там нарисовать. Я так и не уловил, с чего начать. Будто утративший слово писатель, потерявший свой инструмент музыкант, я просто растерянно слонялся по незатейливо обставленной квадратной мастерской.
Прежде со мной такого никогда не случалось. Стоило мне обратиться к холсту, как моя душа немедля отстранялась от будничной суеты, и в голове что-нибудь да возникало. Временами это мог быть по-настоящему полезный замысел, а иногда – никчемная иллюзия. Но непременно что-то возникало. И мне оставалось заметить и выхватить то, что уместно, тут же перенести на холст и далее развивать, полагаясь на интуицию. И таким образом произведение непременно довершалось само по себе. Однако сейчас я не увидел ничего, что должно было послужить завязкой. Пусть меня переполняет желание, пусть в глубине души что-то не дает покоя – всему требуется конкретное начало.
Просыпаясь по утрам (обычно я вставал до шести), я первым делом варил на кухне кофе, с кружкой в руке шел в мастерскую, садился на высокий табурет прямо перед холстом и пытался настроиться: прислушивался к душевным позывам, старался уловить некий образ, который должен был проявиться на холсте. Но… все было тщетно. Попытки сосредоточиться ни к чему не приводили. Я смирялся, садился на пол и, прислонившись к стене, слушал оперы Пуччини (почему-то в ту пору я пристрастился к Пуччини). «Турандот», «Богема». Наблюдая, как вяло вращает лопастями вентилятор, ждал, когда всплывет какой-нибудь замысел или мотив. Но не всплывали. Нисколько. И лишь летнее солнце неспешно подбиралось к зениту.
Что же не так? Может, я слишком долго писал портреты ради заработка? И из-за этого притупилась моя врожденная интуиция? Вроде того, как прибой постепенно смывает песок с побережья. Как бы там ни было, течение где-то свернуло в неверное русло. Потребуется время, думал я. Нужно научиться терпеть. Нужно привлечь время на свою сторону. А раз так, я наверняка опять смогу попасть в правильное течение. И само русло непременно вернется ко мне. Но, если честно, я не был в этом уверен.
И мои отношения с замужними женщинами выпали как раз на тот период. Возможно, я жаждал какой-то отдушины для себя. Я хотел непременно вырваться из того ступора, в который впал. Для этого мне требовалась хорошая встряска, какой бы та ни была. К тому же я начал уставать от одиночества. И, наконец, до связи с этими женщинами у меня долго никого не было.
Теперь, спустя время, мне кажется, что те дни протекали очень странно. Уклад свелся к тому, что, просыпаясь рано утром, я шел в мастерскую, садился на пол перед нетронутым холстом и, так и не представляя, что бы мне такого нарисовать, слушал Пуччини. Вышло так, что в своем творчестве я столкнулся с чистым ничем. Где-то вычитал, когда Клод Дебюсси в работе над оперой заходил в тупик, то говорил: «Изо дня в день я просто и дальше создавал ничто (rien)». Тем летом и мне пришлось поучаствовать в создании подобного ничего. Или же, сталкиваясь изо дня в день с этим ничем, я очень тесно сближался с ним – хоть и не сказать, что сблизился.
Ну и два раза в неделю после полудня на красном «мини» приезжала она, вторая замужняя подруга. Мы сразу шли в спальню и часов до трех давали волю своим плотским желаниям. Наши утехи – конечно же, не производная «ничего»: в них, несомненно, требовалось присутствие настоящей плоти. Я давал пальцам исследовать все уголки ее тела, а губам – к ним прикасаться. Тем самым я, будто переключая сознание, стал разрываться между смутным и неуловимым «ничем» и самой что ни есть живой действительностью. Подруга как-то призналась, что ее муж почти два года не прикасался к ее телу. Он был старше ее на десять с лишним лет, вечно занят работой и потому возвращался домой очень поздно. Как ни пыталась подруга его завлекать, он вечно был не в духе.
– Почему так? У тебя такое прекрасное тело, – сказал я.
Она лишь слегка пожала плечами.
– Мы женаты больше пятнадцати лет, есть два ребенка. Я, наверное, утратила прежнюю свежесть?
– По мне, так ты выглядишь очень даже свежо.
– Спасибо! От таких слов начинает казаться, будто меня используют повторно.
– Как вторсырье?
– Да, я об этом.
– Очень важное сырье, – сказал я, – полезное для общества.
Она хихикнула.
– Если его правильно, не ошибаясь, сортировать.
И спустя какое-то время мы еще раз страстно принялись за сортировку вторсырья.
Если честно, она меня никак не интересовала и тем выделялась среди всех моих прежних подружек. Мне не о чем было с ней поговорить. Ни наше прошлое, ни жизнь нынешняя у нас ни в чем не совпадали. Я сам по себе немногословен, поэтому при наших встречах в основном говорила она. Рассказывала о своем личном, а я к месту поддакивал, бывало, высказывал мнение, но это с трудом можно было назвать разговором.
И вот такое общение стало для меня совершенно новым опытом. Мои прежние подружки прежде всего вызывали во мне интерес как личности. Плотская близость с ними возникала позже – как приложение. И так раз за разом. Но в случае с ней вышло иначе. Сначала была плоть, причем – совсем не плохая. Пока мы с нею встречались, я попросту наслаждался тем, что мы делали. Думаю, она тоже. Со мной она неоднократно достигала верха блаженства, и я неоднократно испытывал то же.
Она призналась, что за все время замужества впервые спит с другим мужчиной. Я думаю, это не ложь. Я тоже впервые после женитьбы спал с кем-то помимо жены (хотя нет – один раз в виде исключения я переспал с женщиной, хотя сам того не желал, но к этому я еще вернусь).
– …но вот мои подружки-сверстницы, хоть и замужем, почти все изменяют своим мужьям, – сказала она. – Сколько раз мне приходилось это слышать от них.
– Вторсырье.
– Не думала, что сама стану такой.
Глядя на потолок, я размышлял о Юдзу. Неужели она тоже где-то, с кем-то другим делала то же самое?
Подруга ушла, и я остался один. Мне все стало глубоко безразлично. На постели еще оставались вмятины от ее тела. Делать ничего не хотелось – я завалился на террасе в шезлонг и читал, попросту убивая время. Все книги на полке мастера Амада были сплошь старыми. Немало редких романов – таких теперь ни за что не найти. Популярные в прошлом, но со временем люди их забыли, и они стали почти никому не нужны. Я с удовольствием читал эти тома. При этом у меня возникало ощущение, будто я отстал от времени. Наверное, то же самое чувствовал и старик, которого я никогда не видел.
Опустились сумерки, и я откупорил бутылку вина (позволить себе иногда бокал, конечно же, недорогого вина тогда было моею единственной роскошью) и слушал старые пластинки. Коллекция – сплошь классика, и бо́льшая ее часть – оперы и камерная музыка. Было заметно, что пластинки крутили аккуратно, – на виниле ни единой царапины. Днем я в основном ставил оперу, а вечерами слушал струнные квартеты Бетховена и Шуберта.
Регулярные встречи с замужней женщиной старше себя, ласки ее плоти давали мне некое успокоение. От нежных прикосновений к мягкой коже зрелой партнерши улетучивалось мое хмурое настроение. По крайней мере, пока мы были вместе, я мог какое-то время не думать о своих заботах и сомнениях. И только одно оставалось неизменным: так и не приходил на ум замысел, что же мне рисовать? Иногда прямо в постели я набрасывал эскизы ее нагого тела. Многие были порнографическими: то я у нее внутри, то она держит во рту мой член. Она, краснея, с интересом разглядывала такие наброски. Я представил: если бы вместо эскизов оказались фотографии, это оскорбило бы многих женщин, они наверняка затаили бы злобу против такого партнера и остерегались бы его. Но если перед ними эскиз, да к тому же нарисованный хорошо, они, наоборот, порадуются, потому что рисунки пропитаны душевным теплом. По крайней мере, в них нет механического холода. И все же, как бы ни получались у меня подобные наброски, образ картины, которую я хотел написать, не представлялся мне даже отдаленно.
Так называемый абстракционизм, которым я увлекался в студенчестве, почти перестал меня интересовать. Картины этого стиля больше не брали меня за живое. Оглядываясь, теперь я понимал, что картины, которые я самозабвенно рисовал, по сути, оказались одной лишь погоней за формой. В молодости я тяготел к равновесию и красоте чистых форм. Ничего плохого в этом, конечно, нет. Но я не постиг глубин души, которая должна оставаться выше формы. Теперь я это хорошо понимаю. Все, что я смог тогда уловить, – привлекательность формы на поверхности. И ничего такого, что цепляло бы душу. С натяжкой можно сказать, что тогда я был одаренным художником, но не более того.
Мне – тридцать шесть. До сорока рукой подать. Пока не стукнет сорок, мне как художнику необходимо создать собственный уникальный мир. Это я чувствовал давно. Сорок лет для человека – некий водораздел. Перевалив за него, человек не может оставаться прежним. У меня есть еще четыре года. Но они пролетят незаметно. И то, что я для заработка рисовал портреты, уже внесло в мою жизнь коррективы, пустив ее в объезд. Нужно еще раз как-то привлечь время на свою сторону.
Со временем мне захотелось побольше узнать о владельце этого дома в горах – Томохико Амаде. До тех пор я нисколько не интересовался японской живописью, и пусть мне приходилось слышать это известное имя, пусть он и приходился отцом моему товарищу, я почти не знал, что он за человек и какие картины писал прежде. Томохико Амада – один из ведущих традиционных художников нихонга, при этом, сторонясь всеобщего внимания, совершенно не появляется на людях и тихо – даже можно сказать, весьма упрямо – в одиночестве занимается собственным творчеством. Вот то немногое, что я о нем слышал.
Но постепенно, слушая его коллекцию пластинок на оставшейся от него стереосистеме, читая книги с его полки, укладываясь на кровать, на которой он спал, готовя изо дня в день еду на его кухне, работая в его мастерской, я поймал себя на возникающем интересе к Томохико Амаде. Правильнее будет сказать – на любопытстве. Прежде, увлекшись модернизмом, он поехал на стажировку в Вену, а вернувшись обратно, ни с того ни с сего обратился к нихонга – этот шаг показался мне весьма интригующим. Подробности я не знал, однако, если мыслить здраво, перейти к японской живописи после долгих лет работы в жанре западной – совсем не легко. Ему пришлось отбросить кропотливо наработанную за многие годы технику и начать все с нуля. И все же Томохико Амада смело выбрал этот непростой путь. Должно быть, у него нашлись очень веские на то причины.
Однажды перед занятиями в изокружке я заглянул в городскую библиотеку Одавары в надежде найти альбом репродукций Томохико Амады. Возможно, потому, что он местный художник, в фондах оказалось три прекрасных альбома. В приложении к одному помещались репродукции картин в западном стиле, написанные в годы его молодости. К моему удивлению, в этой его серии было много схожего с моими прежними картинами-абстракциями. Не то чтобы стиль был конкретно таким же (до войны Томохико Амада определенно находился под влиянием кубизма), однако в его отчетливом подходе «алчного преследования формы» было немало общего и с моей манерой письма. Разумеется, впоследствии он стал первоклассным художником, и его работы стали намного глубже и убедительнее моих картин. Технически в них использовались изумительные приемы, которые, полагаю, были высоко оценены в то время. Однако чего-то в них недоставало.
Расположившись в читальном зале, я неспешно рассматривал эти репродукции. И все же чего в них недостает? Я не смог установить этого нечто. Однако, в конце концов, если говорить без обиняков, не было бы этих картин, никто бы не пожалел. Затерялись бы они где-нибудь навеки, никому плохо не стало бы. Возможно, так говорить жестоко, но это правда. Смотришь на них теперь, спустя семьдесят с лишним лет, – и хорошо это понимаешь.
Я листал страницы и смотрел по порядку репродукции картин Амады, созданных после того, как он перешел к новому для себя стилю. Первые картины выглядели аляповатыми – в них Амада еще подражал технике предшественников, но постепенно он создал собственный стиль нихонга. Я смог проследить этапы его творческого развития. Временами он действовал способом проб и ошибок – но никогда не колебался. После того, как он начал работать в этом стиле, в его работах появилось нечто уникальное, что удавалось только ему, и он это понимал. И уверенно продвигался напрямик к сути этого «нечто». Больше не возникало впечатления, будто его картинам чего-то недостает, как было с его произведениями европейского периода. Он даже не то чтобы перешел к новому стилю – скорее, он принял его как веру.
Как и все обычные японские художники, первое время Томохико Амада рисовал реалистичные пейзажи и цветы, но вскоре – наверняка тому был какой-то повод – переключился на сцены из жизни древней Японии. Темы некоторых работ были почерпнуты в эпохах Хэйан и Камакура[9], но больше всего он любил начало VII века – период принца Сётоку[10] – и дерзко и вместе с тем тщательно воспроизводил на полотнах сцены, исторические события и быт простых людей той эпохи. Разумеется, наблюдать все эти сцены вживую он не мог. Однако будто бы отчетливо видел их глазами души. Почему он выбрал эпоху Аска[11] – неизвестно. Однако она стала его самобытным миром, его отличительной манерой самовыражения. И с течением времени его техника традиционного художника становилась все изысканнее.
Если внимательно присматриваться к его картинам, заметно, что со временем он научился рисовать все, что бы ни захотел. И в дальнейшем его кисть могла легко и свободно, как ей вздумается, кружить над холстом. Прелесть его картин заключалась в пустотах. Может прозвучать парадоксально, но именно – в неразрисованных местах. Ничуть не касаясь тех мест кистью, он мог отчетливо выделить то, что хотел там нарисовать. Возможно, это самая сильная сторона стиля нихонга. По крайней мере, мне не приходилось видеть такую дерзкую пустоту в западном искусстве. Пока я разглядывал альбомы, мне стало понятно, почему Томохико Амада обратился к нихонга. Я только не знал, когда и как он решился на этот смелый поворот и как все произошло.
Я просмотрел его краткую биографию в конце книги. Родился в местечке Асо в префектуре Кумамото. Отец был крупным землевладельцем, человеком в тех местах влиятельным. Семья – весьма состоятельная. С детства у него проявился талант к рисованию. Несмотря на молодость, он выделялся среди остальных. Едва окончив Токийскую школу изобразительных искусств (впоследствии – Токийский университет искусств), несмотря на все возлагаемые на него надежды, он в конце 1936 года уехал на три года стажироваться в Вену. А в начале 1939-го, перед самой Второй мировой войной, сел в порту Бремен на пассажирский пароход и отплыл обратно в Японию. В те годы власть находилась в руках Гитлера. Австрию присоединили к Германии, и так называемый «аншлюс» провели в марте 1938-го. Так получилось, что молодой Томохико Амада в годы потрясений находился в Вене и потому наверняка оказался свидетелем самых разных исторических событий.
Что же тогда с ним произошло?
В приложении к одному альбому я прочел научную статью «Теория творчества Томохико Амады», но выяснил только одно: о его пребывании в Вене почти ничего не известно. Его становлению как художника нихонга по возвращении на родину уделялось достаточно внимания, а вот о мотивах и подробностях поворота, который, как считается, вероятно, наметился в Вене, строят лишь смутные безосновательные догадки. Чем он занимался в Вене, как и что подвигло его на смелый поворот, так и остается загадкой.
Вернувшись в Японию в феврале 1939-го, Томохико Амада поселился в арендованном доме на Сэндаги. К тому времени он уже полностью отказался от западного стиля. Но, тем не менее, каждый месяц получал из родительского дома деньги, достаточные для безбедной жизни. Особенно не чаяла в нем души мать. Японскую живопись он изучал самостоятельно. Несколько раз собирался пойти к кому-нибудь в ученики, но толком ничего из этого не вышло. Он не отличался скромностью, поддерживать с другими людьми ровные дружественные отношения не умел. Таким образом, через всю его дальнейшую жизнь лейтмотивом проходит замкнутость.
В конце 1941 года Япония напала на Пёрл-Харбор, и страна перешла на военное положение. Томохико решил оставить неспокойный Токио и вернуться в родительский дом в Асо. Он был вторым сыном, что избавило его от хлопотной обязанности возглавить семью по наследству. Получив маленький дом и служанку, он вел тихую жизнь, почти никак не связанную с войной. К счастью или несчастью, из-за врожденного изъяна легких он мог не беспокоиться о призыве в армию (а может, это было лишь официальной отговоркой, и семья за его спиной предприняла меры, чтобы он избежал мобилизации). Голодная смерть ему, в отличие от рядовых японцев, не грозила. В горах можно было не бояться бомбардировок американцев, хотя от случайности никто не застрахован. И вот так, уединившись в глуши Асо, он дожил до конца войны. Разорвав связи с обществом, он полностью посвятил себя овладению техникой нихонга. За это время он не показал ни одной своей работы.
Для Томохико Амады, который привлек к себе внимание как перспективный художник западного стиля, стажировавшийся в самой Вене, шесть с лишним лет безмолвия и забвение на художественном олимпе оказались испытанием не из легких. Но он не из тех, кто легко падал духом. Пришел конец войне, люди вели тяжелую борьбу, чтобы оправиться от хаоса, а между тем возродившийся Томохико Амада снова дебютировал, на сей раз – как начинающий традиционный художник. Он начал постепенно выставлять работы, созданные им за годы войны. То была пора, когда многие известные художники не избежали участи полузатворников под надзором оккупационных войск и были вынуждены хранить молчание, осознавая свою ответственность за бравые патриотические агитки, какие они рисовали в годы войны. Именно поэтому картины Томохико Амады привлекли внимание чуть ли не как революция в японской живописи. Можно так выразиться, сама эпоха стала его союзником.
Впоследствии в его биографии определенно нет ничего увлекательного. Жизнь после достигнутого успеха зачастую скучна.
Конечно, бывает, что тот или иной художник, познав славу от успеха, опрометью устремляется к фееричному краху, но Томохико Амада был не таким. Получив с тех пор бесчисленное количество премий, стал известной личностью (хоть и отказался от Ордена Культуры, пояснив, что награда будет его отвлекать). Стоимость его картин с годами росла, работы представлены в разных общественных местах. Заказов – хоть отбавляй. О нем высоко отзывались даже за границей. Чем не попутный ветер в паруса? Однако сам он на людях не показывался. Наотрез отвергал любые должности. Его приглашали, но он никуда не ездил – ни внутри страны, ни за рубеж. И что же делал Амада? Укрывшись в своем доме среди гор Одавары (в том самом, где теперь живу я), он старательно рисовал то, что ему заблагорассудится.
И вот, дожив до девяноста двух лет, оказался в пансионате на плоскогорье Идзу – и находится он там в таком состоянии, что не мог отличить оперу от сковороды.
Я закрыл альбом и вернул его на стойку библиотекаря.
Когда позволяла погода, я выходил, поужинав, на террасу, укладывался в шезлонг и потягивал из бокала белое вино. И, наблюдая яркое мерцание звезд южного неба, размышлял, что именно следовало бы мне почерпнуть из жизни Томохико Амады. Конечно, у него было чему поучиться. Смелости не бояться перемен в жизни, важности привлечь время на свою сторону. И в итоге выработать свой уникальный почерк, найти свою тему. Конечно, это не просто. Но для того, чтобы человек мог существовать как творческая личность, он обязан достичь таких результатов. Любой ценой. По возможности – до сорока…
Интересно, что пережил Томохико Амада в Вене? Свидетелем чего стал? И что заставило его навсегда отказаться от живописи маслом? Я представил улицу, на которой развеваются красные флаги с черно-белой свастикой, – и по этой улице идет молодой Томохико Амада. Почему-то зимой. И Амада в теплом пальто, с обмотанным вокруг шеи шарфом и в натянутой поглубже кепке. Лица не видно. А сквозь первые хлопья снега с дождем из-за угла выворачивает трамвай. Амада идет и выдыхает белый пар, подобный воплощению тишины. В теплом кафе горожане пьют кофе с ромом.
Я попробовал наслоить на сцену этого старинного перекрестка Вены те виды Японии эпохи Аска, которые он впоследствии писал. Но как бы ни напрягал свое воображение, так и не смог найти между ними ничего схожего.
С западной части террасы открывался вид на узкую лощину, по другую сторону которой тянулась горная цепь примерно такой же высоты, что и на моей. На склоне той цепи в некотором отдалении друг от друга были разбросаны несколько домов, окруженных густой растительностью. Один, чуть правее моего – большой, модерновый, – заметно выделялся из остальных. Дом этот возвышался на горе весь из белого бетона и голубоватого тонированного стекла. Точнее было бы называть его особняком: казалось, в нем царят элегантность и роскошь. Три его уровня повторяли рельеф горы – наверняка над ним потрудился первоклассный архитектор. В округе издавна было много летних дач, но в том особняке постоянно кто-то жил: каждый вечер за матовым стеклом в глубине горел свет. Конечно, можно предположить, что ради безопасности свет включался автоматическим таймером, но я отчего-то так не думал. Потому что и зажигался он, и гас каждый день совершенно в разное время. Временами стеклянное окно освещалось ослепительно-ярко, точно витрина на центральной улице, а бывало – весь дом погружался во тьму, и оставался лишь тусклый свет садовых фонарей.
На обращенной к лощине террасе (похожей на главную палубу корабля) иногда виднелась фигура человека. Когда смеркалось, я часто видел того жильца, но было непонятно, мужчина это или женщина. Силуэт маленький, заходящее солнце светило в спину, и оттого виднелась лишь тень. Однако по очертаниям и движениям я предположил, что это мужчина, который живет один. Может, у него просто нет семьи?
В свободные минуты я размышлял, что это за человек. Почему он живет на вершине той горы уединенно? Чем занимается? Я не ошибусь, предположив, что в таком особняке с изящными стеклами ему изысканно и привольно. Вряд ли он ездит каждый день из этой глуши на работу в город. Наверняка материально обеспечен и уверенно смотрит в будущее. Однако если посмотреть с той стороны лощины сюда, возможно, и я буду выглядеть беззаботным холостяком, неторопливо коротающим свои дни. Издалека все в целом выглядит вполне красиво.
Силуэт появился и в тот вечер. Как и я, жилец уселся на террасе и почти не шевелился. Похоже, как и я, он размышлял, разглядывая мерцающие звезды. А может, просто фантазировал, задаваясь такими вопросами, что остаются без ответа, сколько ни размышляй. Мне представлялось так. Любой, даже самый респектабельный человек должен о чем-нибудь задумываться. Я приподнял бокал и послал знак тайной солидарности через лощину тому человеку.
Тогда я даже не представлял, что этот человек вскоре войдет в мою жизнь и перевернет ее вверх дном. Если бы не он, на мою голову не свалились бы самые разные происшествия, но вместе с тем, если бы не он, я бы безвестно прозябал остаток своей жизни в кромешном мраке.
Оглядываясь позже, понимаешь, что наша жизнь – удивительная штука. Она полна внезапных невероятных случайностей и непредвиденных извилистых поворотов. Но когда все происходит, зачастую ничего удивительного в этом мы не находим, как внимательно ни осматривались бы вокруг. Ведь в повседневности такое может показаться нам вполне обыденным. Возможно, это нелогично. Однако логично ли все, что происходит вокруг нас, или нет, становится понятно лишь спустя время.
И если говорить в общем, в конечном итоге какой-либо смысл, логично это или нет, как правило, зависит только от результата. Результат, кто бы его ни видел, всегда налицо и говорит сам за себя. Но установить причину, повлекшую за собой этот результат, – дело непростое. А установив, предъявить человеку: смотри, мол, – еще труднее. Конечно, причина в чем-то должна быть. Результата без причины не бывает. Примерно так же, как не бывает омлета без разбитого яйца. По принципу домино: первая костяшка (причина) прежде всего – стук! – и роняет соседнюю. Та, в свою очередь, со стуком роняет следующую костяшку-причину. И пока это безостановочно продолжается, перестаешь понимать, в чем же была основная причина. Или это уже становится не важно. Или человек больше не хочет эту причину знать. И в конечном итоге просто полегло немало костяшек. Кто знает, возможно, мою дальнейшую историю ждет схожая участь.
Но как бы там ни было, прежде всего мне необходимо поведать – иными словами выложить в качестве первых двух костяшек – историю о странном соседе, живущем на горе по другую сторону лощины, и о картине под названием «Убийство Командора». Что ж, начнем с картины.
5 Не дышит он уже… он стал холодный
Первое, что мне показалось странным в этом доме: нигде не было картин. Ни единого полотна не только на стене, но и на полках и в шкафах. Причем не только самого Томохико Амады, но и других художников тоже. Стены – нетронутые, голые, ни единой замазанной дырки от гвоздя под раму. Насколько я знаю, почти все художники в той или иной мере держат картины при себе, будь то свои или чужие. Незаметно они просто обрастают картинами. Так же, например, сколько ни чисти снег, он лишь продолжает накапливаться.
Позвонив Масахико Амаде по какому-то делу, я заодно спросил и об этом. Почему в доме нет ни одной картины? Кто-то унес, или так и было сначала?
– Отец не любил хранить свои работы, – ответил Масахико. – Заканчивал картину и тут же звал торговца. Что не нравилось – сжигал в печи на заднем дворе. Поэтому ничего удивительного.
– А картин других художников тоже не держал?
– Ну почему? Были у него четыре-пять полотен. Старый Матисс, Брак. Все маленькие – он купил их в Европе еще до войны. Приобретал у знакомых – когда покупал, они еще не были такими дорогими. Разумеется, теперь это весьма ценные полотна. Их, стоило отцу переехать в пансионат, взял на хранение один знакомый торговец. Оставлять в пустующем доме не годилось. Полагаю, теперь их держат в особом хранилище с кондиционером – как и положено произведениям искусства. А кроме них я в доме и не видел других картин. Дело в том, что отец недолюбливал своих коллег. Разумеется, те отвечали ему взаимностью. Мягко говоря, одинокий волк. А если жестче – паршивая овца.
– Твой отец прожил в Вене с тридцать шестого по тридцать девятый?
– Да, два года – это точно. Но почему именно в Вене, я не знаю. Любимые художники отца почти все были французами.
– А затем, вернувшись в Японию, он вдруг занялся японской живописью? – спросил я. – Интересно, что заставило его принять такое важное решение? Пока он находился в Вене, с ним ничего особенного не приключилось?
– Н-да, это загадка. Отец мало что говорил о том своем периоде. Зато иногда рассказывал малоинтересные истории. Например, о венском зоопарке, о еде, об оперном театре. А вот о себе не говорил. Ну а я расспрашивать не осмеливался. Мы с отцом жили по большей части раздельно и встречались очень редко. Мне он казался скорее дядюшкой, изредка навещавшим нас, нежели родным папой. А с моих лет двенадцати он стал докучать мне пуще прежнего, и после я уже сам старался избегать контактов. Когда я решил поступать в Институт искусств, с ним даже не посоветовался. Нельзя сказать, что отношения у нас были натянутыми, но ведь и нормальной такую семью никак не назовешь. Надеюсь, ты примерно понимаешь, о чем я.
– Так, в общих чертах.
– Как бы там ни было, вся прошлая память отца исчезла. Или же ушла на илистое дно. Что ни спроси – ответа нет. Он не узнаёт меня. Вероятно, даже не понимает, кто он сам. Пожалуй, мне следовало расспросить его обо всем, пока он был при памяти, – бывает, посещают меня такие мысли. Но теперь уже поздно.
Масахико умолк, будто задумался. Но вскоре заговорил опять:
– Почему ты расспрашиваешь об отце? Был какой-то повод?
– Нет, все не так, – ответил я. – Просто когда живешь в чужом доме, то там, то тут невольно ощущаешь тень его хозяина. Вот я и посмотрел в библиотеке, что там о нем есть.
– Подобие тени отца?
– Следы его бытия, если так можно сказать.
– Полагаю, это не очень-то и приятно?
Я покачал головой прямо перед телефонной трубкой.
– Да нет, ничего неприятного. Просто кажется, где-то вокруг еще витают следы присутствия человека по имени Томохико Амада. В воздухе этого дома.
Масахико опять умолк, но вскоре произнес:
– Отец долго там жил, много работал. Почему бы следам и не остаться? Я, признаться, не очень люблю приближаться к этому дому в одиночку. Кстати, из-за этих следов тоже.
Я молча слушал, что он скажет еще.
– Я уже говорил, что Томохико Амада был для меня не более чем привередливый брюзгливый тип. Вечно торчал в своей мастерской и с кислым видом писал свои картины. Неразговорчивый, что у него на уме – неизвестно. Когда мы с ним бывали под одной крышей, мать то и дело предупреждала: «Папа работает, мешать ему нельзя». Нельзя было бегать по дому и громко кричать. Признанный художник, выдающиеся картины. Но что с того ребенку? Мучение, да и только. Но когда я пошел по стопам отца, он стал для меня тягостным бременем. Стоило мне представиться, как от всех только и слышал: вы, часом, не родственник того Томохико Амады? Даже подумывал сменить имя. Теперь, спустя время, он совсем не кажется мне плохим человеком. Старался баловать меня, как мог, просто не выпячивал свою любовь. Что с этим поделать? И все потому, что важнее всего для него были картины. Люди искусства – они такие.
– Наверное, да, – вымолвил я.
– А у меня стать художником нет никаких шансов, – вздохнув, произнес Масахико Амада. – Пожалуй, это – единственная отцовская наука.
– Ты же говорил, что отец по молодости был своенравным и делал все, что ему вздумается?
– Да, но когда я подрос, от его блажи не осталось и следа. Хотя в молодости он, похоже, погулял вволю. Парень он был статный, симпатичный, сынок местного богатея, к тому же талантливый художник. Еще бы к такому не льнули девчонки! А он – еще тот ловелас. Закончилось тем, что семье пришлось выложить кругленькую сумму, чтобы замять одно щекотливое дело. Однако родственники поговаривали, что после стажировки его как подменили.
– Что, так сильно изменился?
– Вернувшись в Японию, он прекратил разгульную жизнь: заперся в доме и весь отдался работе над картинами. Неохотно общался с людьми. Поехал в Токио, там долго жил холостяком, но как только дохода с картин стало хватать для обеспеченной жизни, ему вдруг взбрело на ум жениться. Взял себе в жены родственницу из Кумамото – будто восполнил пробел в своей жизни. Достаточно поздний брак. И так родился я. Ходил он на сторону после женитьбы или нет, сказать не могу. Но, во всяком случае, кутить перестал.
– Стал другим человеком?
– Да. Однако родители отца после его возвращения на родину этой перемене не могли нарадоваться: надеялись, что казусов с женщинами больше не будет. Но что с ним приключилось в Вене, почему он обратился к нихонга, забросив западную живопись, никто из родственников ответить не смог. Об этом сам отец помалкивал, будто устрица на морском дне.
А теперь, когда приоткрыли эту раковину, внутри уже оказалось пусто.
Я попрощался с Масахико и положил трубку.
Картину Томохико Амады с очень странным названием «Убийство Командора» я обнаружил совершенно случайно.
По ночам, бывало, я слышал над спальней шуршание. Сперва грешил на мышь или белку, забравшуюся на чердак. Однако звук явно отличался от шуршания ног маленького грызуна. Как, впрочем, и шороха ползущей змеи. Такое ощущение, будто комкают пергаментную бумагу. Не то чтобы звук мешал мне заснуть, но сам факт, что в дом проник чужак, не давал мне покоя. Кто знает, вдруг этот зверь причинит вред самому дому?
Поискав в разных местах, я обнаружил в гостевой комнате на потолке стенного шкафа люк на чердак. Дверца квадратного люка едва достигала восьмидесяти сантиметров в ребре. Я принес из чулана алюминиевую стремянку и, взяв в одну руку фонарик и надавив другой, поднял крышку. Боязливо высунул голову и осмотрелся. Чердак оказался просторнее, чем я предполагал. Там царил полумрак. И только через два маленьких вентиляционных отверстия в обоих скатах крыши проникали тонкие струйки дневного света. Я посветил во все углы, но никого не заметил – по крайней мере, не увидел ничего подвижного. Тогда я решительно забрался через люк на чердак.
Воздух там был пыльный, но не настолько, чтобы вызвать отвращение. Чердак хорошо проветривался – наверное поэтому пыль почти не скапливалась на полу. Крышу подпирало несколько толстых поперечных балок: подныривая под них, можно было выпрямляться и передвигаться в полный рост. Осторожно ступая вперед, я осмотрел оба вентиляционных отверстия. Каждое затянуто железной сеткой, чтобы внутрь не могли пробираться звери, однако с северной стороны я заметил на сетке разрыв. Возможно, что-то в нее угодило, вот и порвалась сама по себе. А может, кто-то умышленно повредил, намереваясь пробраться внутрь. Так или иначе, там была брешь, через которую мог свободно проникнуть маленький зверь или птица.
Затем я обнаружил и виновника шума. Он притаился на балке, в потемках. Маленький филин серого цвета – похоже, он спал. Я потушил фонарь и, чтобы не спугнуть, тихонько рассматривал птицу издали. Так близко я видел филина впервые. Мне он показался даже не птицей, а котом с крыльями. Красивое создание.
Вероятно, днем он тихонько здесь отдыхал, а по ночам летал в горы на охоту. И когда пробирался через вентиляционное окно, своим шорохом, видимо, меня и будил. Он безвреден, и, пока живет на чердаке, можно не беспокоиться, что там заведутся мыши или змеи. Главное – его не трогать. Я почувствовал симпатию к этому филину. Так получилось, что мы оба делим кров в этом доме. Пусть живет себе на чердаке, сколько захочет. Еще немного понаблюдав за птицей, я тихонько двинулся назад. Вот тогда-то и заметил сбоку от люка большой сверток.
Первое, что пришло мне на ум: в свертке – картина. Причем большая – примерно метр на полтора. Обернута в упаковочную бумагу васи коричневого цвета[12] и несколько раз перевязана бечевкой. Больше на чердаке не оказалось ничего. Слабый солнечный свет сквозь вентиляционные отверстия, сидящий на балке серый филин и прислоненная к стене картина в обертке. В этом сочетании было нечто мистическое и завораживающее.
Я осторожно приподнял сверток. Совсем не тяжелая. Так может весить картина в простой раме. На бумаге – тонкий слой пыли. Вероятно, стоит здесь, вдалеке от людских глаз, очень долго. К бечевке проволокой прочно прикреплена бирка, на которой синими чернилами написано: «Убийство Командора». Причем очень аккуратным почерком. Вероятно, это и есть название картины.
Почему на чердаке находится только эта картина, будто ее припрятали? Причину этого я, разумеется, не знал. Задумался, как мне быть. По-хорошему, из чувства приличия следовало оставить все как есть. Здесь – жилище Томохико Амады, и эта картина, вне сомнений, его собственность (а может, одно из его творений). По какой-то, известной только ему причине Томохико Амада спрятал картину здесь подальше от чужих взглядов. А раз так, по-хорошему нужно оставить ее на чердаке вместе с филином. Меня это не касается.
Но, даже прекрасно все это понимая, я не смог потушить вспыхнувшее у меня внутри любопытство. Особенно меня впечатлили слова «Убийство Командора» – похоже, название произведения. Какая она – эта картина? И почему Томохико Амаде пришлось ее прятать – среди всего прочего именно эту картину – на чердаке?
Я взял в руки сверток, чтобы убедиться, пройдет ли он через люк. Если его смогли сюда занести, не может быть, чтобы его нельзя было спустить обратно. К тому же других люков на чердак не было. Но все же я проверил. Картина, как я и полагал, впритык, но прошла наискосок через квадратный люк. Я представил, как Томохико Амада поднимал ее сюда. Тогда он наверняка был один и скрывал некую тайну. У меня перед глазами живо предстала эта сцена, будто я увидел ее на самом деле.
Надеюсь, Томохико Амада уже не рассердится, если узнает, что я вынес картину с чердака. Его сознание теперь погружено в глубокий хаос. По словам его сына Масахико, он «не отличит оперу от сковороды». И вряд ли когда-нибудь вернется в этот дом. К тому же, если оставить картину на чердаке, где порвана сетка, не исключено, что ее изгрызут мыши или белки. Или какие-нибудь насекомые. А если к тому же картина написана самим Томохико Амадой, то это будет означать утрату значительной культурной ценности.
Я опустил сверток на полку в стенном шкафу, затем слегка помахал рукой съежившемуся на балке филину, спустился и тихонько закрыл за собой люк.
Однако сейчас же распаковывать картину я не стал. Несколько дней она стояла в мастерской, прислоненная к стене. Я садился на пол и подолгу смотрел на коричневый сверток. Все никак не мог решить, имею ли я право самовольно снять упаковку? Ведь это собственность другого человека. Как ни крути, права самовольно снимать упаковку мне никто не давал. И если я захотел распаковать картину, по меньшей мере, должен спросить разрешение у сына художника – Томохико Амады. Однако сама мысль сообщать Масахико о существовании этой картины почему-то не пришлась мне по душе. Казалось, это его никак не касается, это – личное, только между мной и Томохико Амадой. Я не могу объяснить, откуда у меня взялись эти странные мысли, просто такое возникло ощущение.
Я буквально просверлил глазами дырку в этой (надо полагать) картине, обернутой в японскую бумагу и перемотанной крест-накрест бечевкой, раздумывая, как мне быть, и, наконец, решился достать содержимое из свертка. Мое любопытство и упрямство оказались намного сильнее порядочности и здравого смысла, которыми я дорожил. Я сам не мог решить, это профессиональный интерес художника или мое праздное любопытство. Хотя… какая разница, если я не мог сдержаться, чтобы не увидеть содержимое. И я решил, что мне все равно, кто бы ни показывал мне в спину пальцем. Тогда я принес ножницы, разрезал тугую бечевку и снял коричневую бумагу. Снимал аккуратно, не спеша, чтобы при необходимости можно было бы упаковать заново.
Под несколькими слоями бумаги, обернутая в мягкую материю наподобие сараси[13], действительно оказалась картина в простой раме. Я нежно снял и ткань. Тихо и осторожно – будто бинты с человека, получившего сильные ожоги.
Из-под белой материи появилась, как я и предполагал, картина в стиле нихонга. Продолговатое полотно. Я поставил картину на полку и, отступив чуть поодаль, стал рассматривать.
Без сомнений, творение рук Томохико Амады. Его неподражаемый стиль, присущая ему техника. Смелые пустоты и динамичная композиция. На ней изображались мужчины и женщина периода Аска – одежда и прически у них были явно той эпохи. Однако вся картина привела меня в ужас. Она несла в себе столько насилия, что у меня перехватило дыхание.
Насколько я знал, Томохико Амада не изображал на своих картинах сцены жестокости. Осмелюсь предположить – ни разу. Среди его произведений много спокойных и мирных полотен, навевающих ностальгию. Встречались отдельные работы на тему исторических событий, но люди, изображенные на них, как правило, растворялись в общей композиции. Их жизнь, связанная узами родовой общины и пропитанная гармонией, показана на фоне богатых природных пейзажей древних времен. Эго каждого из них подчинено единой воле общины и погружено в мирную, спокойную судьбу. Весь круг их мира тихо замкнут. Подобный мир был для него утопией. Этот древний мир он беспрестанно рисовал с разнообразных ракурсов и под разными углами зрения. Использованный стиль многие называли «отрицанием нового времени», а также «возвращением к истокам». Были и те, кто критиковал его, называя это «побегом от действительности». Как бы там ни было, по возвращении из Вены в Японию Амада отказался от модернистской живописи маслом и уединился в том безмятежном мире, не сказав никому ни слова и ничего не объяснив.
А на картине «Убийство Командора» лилась кровь. Немало крови, причем – натуралистичной. Двое мужчин бились на тяжелых древних мечах, и выглядело это сведением личных счетов, поединком. Один был помоложе, другой – в годах. Молодой глубоко вонзал свой меч в грудь противника. У молодого – тонкие черные усы, и одет он в легкую накидку цвета светлой полыни. Пожилой облачен в белую нарядную одежду; у него густая седая борода, на шее – ожерелье из бусин. Он выпустил меч из руки, но тот еще не успел упасть не землю. Из груди пожилого фонтаном бьет кровь. Клинок, вероятно, прошел сквозь артерию. И эта кровь красит белое одеяние в красный. Рот перекошен от боли. Глаза распахнуты и с досадой впиваются взглядом в пространство. Он понимает, что проиграл. Но настоящая боль ждет его впереди.
У молодого – жутко холодный взгляд, обращенный прямо на соперника. В его глазах ни капли раскаяния, ни тени сомнения и страха – и никакого следа волнения. Эти глаза лишь бесстрастно видят свою безошибочную победу и чью-то надвигающуюся смерть. Хлынувшая кровь – лишь тому доказательство. Она не вызывает у него никаких эмоций.
Признаться, до тех пор я воспринимал стиль нихонга скорее как художественную форму, передающую тихий образный мир, простодушно считая, что техника и сюжет нихонга не подходят для выражения сильных эмоций. Считал, что это мир, который не имеет ничего общего со мной. Однако, увидев перед собой картину Томохико Амады «Убийство Командора», я отчетливо понял, что заблуждался. Ожесточенный смертельный поединок двух мужчин заставил бы содрогнуться любого, кто увидит эту сцену. Победитель и побежденный. Пронзивший и пронзенный. Меня поразила эта разница. И я понял: в этой картине сокрыто нечто особенное.
Еще несколько человек наблюдали за поединком, среди них – молодая женщина. В дорогом белоснежном кимоно, волосы подняты наверх, и в них вставлено крупное украшение. Женщина поднесла одну руку к слегка приоткрытому рту. Казалось, она вот-вот наберет воздух и закричит что есть мочи. Ее красивые глаза были широко распахнуты.
И был там еще один – молодой парень. Одежда проще, темная, без украшений, в такой легко и удобно. На ногах у него простенькие дзори[14]. По виду похож на прислугу. Без меча, только с вакидзаси[15] за поясом. Небольшого роста и коренастый, с легкой бородкой. В левой руке парень держал подобие бухгалтерской книги, теперь какой-нибудь клерк держал бы так планшет. Правая рука протянута, будто бы что-то хватая. Но вокруг – ничего, что можно было бы схватить. Слуга ли он поверженного старца, или молодого победителя, а может, той женщины – по изображению непонятно. Ясно одно: внезапный поворот событий привел к поединку, ставшему и для женщины, и для слуги полной неожиданностью. На их лицах – очевидное удивление.
Среди этих четырех не удивлен только один – молодой убийца. Вероятно, ничто не сможет его удивить, хотя он – не прирожденный убийца. Убивать людей ему не в радость. Однако ради цели он может отобрать чью-либо жизнь не колеблясь. Он молод, движим идеалами (хоть я и не знаю, какими) и полон сил. Искусно владеет мечом. Он не удивлен, что бывалый старец умирает от его рук. Наоборот, для него это естественно и резонно.
И был там еще один – очень странный свидетель. В левом нижнем углу картины видна фигура мужчины, который своим видом напоминает сноску к основному тексту. Этот человек приоткрыл крышку подземного лаза и высунул шею. Крышка квадратная, похоже, сделана из досок. Эта крышка напомнила мне крышку люка на чердак этого дома. И форма, и размер – один в один. Мужчина из лаза разглядывает находившихся на поверхности людей.
Вырытая в земле яма? Квадратный канализационный люк? Не может быть. Откуда взяться канализации в период Аска? И поединок проводится под открытым небом в месте, похожем на пустырь. На заднем плане – только спустившая к земле ветку одинокая сосна. Зачем в таком месте яма с крышкой? Какая-то бессмыслица.
К тому же мужчина из лаза уж больно чудной. Его голова неестественно вытянута, как у изогнутого баклажана, и лицо сплошь заросло щетиной. Длинные волосы спутаны в космы, а сам он напоминает то ли бродягу, то ли ушедшего от мира отшельника. И еще немного – безумца. Однако его взгляд – на удивление проницательный, будто у ясновидца. Но сила эта дана ему не через знания, а случайно – как следствие некоего отклонения, может, даже помешательства. Во что он одет, не знаю, так как мне видна лишь голова его по шею. Он тоже смотрит, но заметно, что ход поединка его не удивляет. Наоборот, он наблюдает безучастно, будто происходит ровно то, что и должно произойти. Или просто отмечает для себя подробности этого происшествия. Ни женщина, ни слуга не замечают этого длинноголового у них за спинами. Их взгляды прикованы к ожесточенной схватке. Кто же в такую минуту обернется?
Этот человек – что собой представляет? Зачем он скрывается под землей в те древние времена? С какой целью Томохико Амада нарочно поместил его на краю картины, да еще так, что образ этого безвестного странного человека нарушил все равновесие композиции? И, наконец, почему эту картину назвали «Убийство Командора»?
Да, в целом на полотне убивают мечом знатного человека. Однако облаченный в старинные одеяния старец едва ли может называться «командором». Ведь это звание возникло в Европе только в Средние века, а в японской истории такого понятия нет. Что не помешало Томохико Амаде смело дать своей картине такое непривычное название. Этому должна быть какая-то причина.
Однако само слово «командор» чем-то едва ощутимо взбудоражило мою память. Вроде бы я слышал его где-то и раньше. Словно выбирая тонкую нить, я возвращался по следам своей памяти. Я где-то видел это слово: то ли в романе, то ли в какой-то пьесе. Причем в очень известном произведении. Где-то же я…
И тут я вспомнил. Опера Моцарта «Дон Жуан». В самом начале есть сцена «Убийство Командора». Я подошел к полке с пластинками в гостиной, достал коробку с этой оперой и пробежался глазами по либретто. Действительно, в начальной сцене убивают именно «командора». Имени нет. Только указано – «командор».
Либретто написано на итальянском, и старец, которого убивают в начале, указан как «Il Commendatore». Кто-то перевел это слово на японский, как «великий магистр ордена», и этот перевод так и прижился. Однако что это за должность или звание на самом деле, я не знал. Не было об этом и ни в одном из приложений к набору пластинок. Просто «великий магистр ордена», без имени – эта важная персона в самом начале погибает от руки Дона Жуана. А в самом конце предстает перед Доном Жуаном в облике шагающей зловещей статуи и забирает его в ад.
Если задуматься – все вполне очевидно. Молодой человек с красивым лицом на картине – повеса и развратник Дон Жуан (если по-испански, то Дон Хуан), убиваемый им пожилой человек – доблестный магистр ордена. Молодая женщина – дочь-красавица магистра Донна Анна, слуга – услужливый Лепорелло, в руках у него длинный список с именами девиц, чьи сердца покорил его хозяин. Дон Жуан пытается соблазнить Донну Анну, ее отец, заметив это, упрекает повесу. Между ними вспыхивает ссора, в результате которой Дон Жуан закалывает пожилого отца Донны Анны. Известная сцена. И почему я не догадался сразу?
Вероятно, потому, что опера Моцарта и японская жанровая картина из периода Аска далеки друг от друга и никак не были связаны в моем сознании между собой. Но стоило догадаться – и сразу все встало на свои места. Томохико Амада взял и адаптировал мир оперы Моцарта к периоду Аска. Действительно, весьма занимательная попытка, это я признаю. Однако в чем необходимость такой адаптации? Ведь она заметно выделяется на фоне остальных картин мастера. И почему Томохико Амаде потребовалось хоронить свою картину на чердаке, да еще так плотно упакованной?
И вот еще – на картине в левом углу из-под земли высовывается мужчина с длинным лицом. Зачем он здесь нужен? Ведь в опере Моцарта такого персонажа нет. Томохико Амада пририсовал его ради какого-то замысла? К тому же, что немаловажно, в опере Донна Анна не видит убийство отца. Она ищет помощи у своего любимого – Дона Оттавио. Лишь когда возвращаются к месту преступления, они обнаруживают испустившего дух Командора. На картине Томохико Амады эта сцена незначительно изменена (вероятно, для дополнительного драматического эффекта). Однако из-под земли высовывается, как на него ни посмотри, вовсе не Дон Оттавио. Его наружность совсем не свойственна типажам этого мира. Им никак не может быть хладнокровный доблестный рыцарь, способный спасти Донну Анну.
Может, он – злой дух, посланный адом? Объявился заранее, чтобы разведать, прежде чем в конце заберет Дона Жуана в ад? Но он не похож ни на злого духа, ни на дьявола. У злых духов не бывает таких странно сверкающих глаз. Дьявол не станет выглядывать из-под земли, украдкой приподняв квадратную крышку люка. Этот персонаж, наоборот, похож на вмешательство плута. Я решил называть его «Длинноголовым».
Последующие несколько недель я рассматривал эту картину. Стоило мне к ней подойти, и рисовать свою настроения уже не возникало. Нормально поесть – и то не хотелось. Открыв дверцу холодильника, я доставал попавшийся на глаза овощ, намазывал его майонезом и грыз – или же открывал припасенные консервы и разогревал что-нибудь на сковороде. Но это в лучшем случае. А вообще просто садился в мастерской на пол и, слушая по кругу пластинки «Дона Жуана», ненасытно всматривался в «Убийство Командора». Когда смеркалось, пил перед картиной вино.
Прекрасная работа, думал я. Однако, насколько мне было известно, она не входила ни в один альбом репродукций Томохико Амады. Иными словами, о существовании этой картины ничего не известно. Ведь если бы о ней знали, картина, несомненно, пополнила бы коллекцию его избранных работ. Если когда-нибудь устраивать его ретроспективу, ее можно смело поместить на плакат. И это не просто прекрасно написанная картина – она явно переполнена необычной силой. Это факт, который не может ускользнуть от взглядов хоть немного понимающих в искусстве людей. В этой силе был некий намек, взывающий к глубинным чувствам зрителей и увлекающий силу их воображения в какое-то иное место.
И я совершенно не мог оторвать глаз от Длинноголового – от этого бородача у левого края картины. Еще бы – мне казалось, будто он, открыв крышку, завлекает лично меня в подземный мир. Не кого-то другого, а как раз меня. По правде говоря, мне стало нестерпимо интересно узнать, каков тот мир под крышкой. Откуда Длинноголовый все же явился? Что там делает? Эта крышка вскоре закроется? Или же останется открытой?
Созерцая картину, я раз за разом слушал все ту же сцену: после увертюры – действие первое, картина первая. И постепенно запомнил слова арий наизусть.
ДОННА АННА:
Подлым убийцей был он сражен! В крови он… Вот и рана!.. Как страшно! Бледностью смертной все лицо покрыто! Не дышит он уже! Он стал холодным! Ах, отец мой, ненаглядный, нежно любимый! Мне тяжко… Мне дурно…[16]6 Пока что просто безликий заказчик
Из агентства позвонили, когда лето было на исходе. Мне давно никто не звонил. Днем все еще припекало по-летнему, но с закатом воздух в горах становился прохладным. Постепенно затихал стрекот надоедливых цикад, вместо него запевал сводный хор других насекомых. Раньше-то я жил в городе, а теперь меня окружала природа, и сменяющиеся времена года без стеснения господствовали весь положенный им срок.
Прежде всего мы вкратце обменялись новостями. Можно сказать, что обменялись, хотя мне говорить особо было не о чем.
– Кстати, как ваше творчество? Дела идут?
– Потихоньку, – ответил я, нагло соврав. Пошел пятый месяц, как я жил в том доме, а холст так и оставался нетронутым.
– Это хорошо, – сказал он. – Как-нибудь покажете? Может, и я чем-то смогу помочь.
– Спасибо. Как-нибудь.
Затем он перешел к главному.
– А я беспокою вас с одной просьбой. Нет ли у вас желания попробовать написать портрет хотя бы еще один раз?
– Я же вам вроде говорил, что портретами больше не занимаюсь?
– Да, ваши слова я помню. Но за эту работу обещали баснословные деньги.
– Баснословные?
– На редкость очень большие.
– На редкость – это сколько?
Он назвал сумму, и я от удивления чуть было не присвистнул. Но, разумеется, сдержался.
– А что, в мире никто другой с этим заказом не справится? – спокойным тоном спросил я.
– Ну почему? Несколько умелых есть.
– Ну вот к ним и обращайтесь. За такую сумму согласится любой.
– Клиент хочет заказать именно у вас. Это его условие – чтоб рисовали именно вы. Другие его не устраивают.
Я переложил трубку из правой руки в левую и почесал освободившейся рукой за ухом.
Агент продолжил:
– Он сказал, что видел несколько ваших работ, и они ему очень понравились. И что сложно требовать от других наполнить картину такой жизненной силой, как это удается вам.
– Погодите, ничего не понимаю. Вообще это возможно, чтобы простой человек увидел несколько картин из тех, что я написал до сих пор? Или что – я устраиваю ежегодные персональные выставки?
– Подробностей я не знаю, – растерянно ответил агент. – Я только передаю вам слово в слово все, что сказал мне клиент. Я его, конечно же, предупредил, что вы больше не пишете портреты. И не меняете своих решений. Так и сказал: «Вы можете попросить, но из этого ничего не выйдет». Однако он не отступал. Вот так и всплыла конкретная сумма.
Я задумался над предложением, не отрывая трубку от уха. Гонорар, признаться, заманчивый. Уже только одно, что кто-то готов выложить немалую сумму за мою картину – пусть даже коммерческую, выполненную машинально, – тешило мое самолюбие. Однако я поклялся впредь никогда не писать портреты на заказ. Раз уже меня бросила жена, я был полон желания начать все сызнова. И даже круглая сумма денег не могла так просто заставить меня отказаться от собственного решения.
– Интересно, с чего это клиент такой щедрый? – задал я наводящий вопрос.
– Видать, даже несмотря на кризис, непременно есть люди, которым некуда потратить деньги. Может, заработал на продаже акций в интернете? Или основал компанию информационных технологий? Таких теперь немало. И сумму на создание портрета могут списать как накладные расходы компании.
– Списать как накладные расходы?
– В бухгалтерском отчете портрет можно провести не как предмет искусства, а как рабочий инвентарь.
– От этих слов прямо теплеет на душе, – сказал я.
Будь он биржевой маклер или компьютерщик, пусть у него денег куры не клюют, пусть он может списать их с баланса, я представить себе не мог, что он захочет получить портрет, чтобы повесить его на стену кабинета как рабочий инвентарь. Большинство из таких преуспевших – молодые люди, которые гордятся тем, что работают в застиранных джинсах и сникерсах «Nike», изношенной майке под пиджаком из «Banana Republic» и пьют из бумажных стаканчиков кофе «Starbucks». Громоздкие портреты маслом никак не вписываются в их стиль жизни. Хотя мир полон людей самых разных натур. Под одну гребенку всех не причешешь. Не исключено, что кто-то из них захочет портрет с бумажным стаканом из «Старбакса» (или вроде того) в руке. Причем, чтобы кофейные бобы – разумеется, непременно из «Справедливой торговли».
– Однако есть одно условие, – сказал он, – клиент желает позировать, чтобы его писали с натуры. Время для этого он найдет.
– Но я так не работаю.
– Знаю. Вы встречаетесь с клиентом, беседуете, но как модель вы его не используете. Такой у вас стиль. Об этом я тоже сообщил. Это, разумеется, ваше дело, но на сей раз нужно, чтоб вы писали его прямо с натуры. Таково условие.
– И в чем смысл?
– Не знаю.
– Весьма странный запрос. Зачем ему это нужно? Наоборот, спасибо сказал бы, если можно часами не маяться неподвижно в одной и той же позе.
– Согласен, неординарный запрос. Хотя, я думаю, гонорар возражений у вас не вызывает.
– Я тоже думаю, что гонорар не вызывает у меня возражений, – согласился я.
– Решение за вами. Продать душу дьяволу никто не требует. Портретист вы известный. На то и упор.
– Будто какой-то мафиозный наемный убийца на покое, – заметил я. – Вроде как «завали напоследок еще одну цель».
– Но это не значит, что будет пролита кровь. Ну как? Возьметесь?
«Не значит, что будет пролита кровь», – мысленно повторил я. И представил себе картину «Убийство Командора».
– Какой он – этот заказчик?
– По правде говоря, я и сам не знаю.
– Ну хоть мужчина или женщина? Или вы не знаете даже это?
– Не знаю. Ни пола, ни возраста, ни имени. Ничего. Пока что это просто безликий заказчик. Позвонил адвокат, назвался его представителем, и разговор шел только с ним.
– А это вообще законно?
– Да, ничего подозрительного. Из приличной адвокатской конторы. Сказал: как только договоримся, сразу сделает предоплату.
Я вздохнул, не выпуская трубку из руки.
– Внезапное предложение, поэтому ответить сразу я никак не могу. Мне нужно время подумать.
– Хорошо. Думайте, сколько потребуется. Там так и сказали: спешить им тоже некуда.
Я попрощался и положил трубку. И, не придумав чем заняться, пошел в мастерскую, зажег свет и, усевшись на пол, стал бесцельно смотреть на картину «Убийство Командора». Немного погодя я проголодался, сходил за тарелкой с крекерами «Риц» и кетчупом и вернулся. Я ел крекеры, макая их в кетчуп, и снова смотрел на картину. Конечно, это совсем не полезно. К тому же очень невкусно. Но вкусно это или нет, тогда для меня было не важно. Утолить голод хоть немного – и то хорошо.
Картина и в целом, и своими деталями прямо-таки завладела моим сердцем. Можно даже сказать, я был ею пленен. Потратив несколько недель, чтобы рассмотреть ее досконально, теперь я пробовал рассматривать ее подробно, вблизи, вдаваясь в детали. Особенно мой интерес привлекало выражение лиц пяти персонажей. Я сделал эскизы карандашом, детально зарисовав лица каждого: и Командора, и Дона Жуана, и Донны Анны, и Лепорелло, и даже Длинноголового. Так читатели аккуратно выписывают понравившиеся фразы из книги.
Тогда я впервые попробовал сам набросать эскизы персонажей картины нихонга, и нужно признаться, с первых пробных штрихов понял, что это намного сложнее, чем я себе представлял. В нихонга главное – линии, и техникой исполнения этот стиль тяготеет ближе к плоскости, чем к объему. Реальности здесь предпочитается символизм. Картины, выполненные в таком ключе, перевести, так сказать, на язык европейского стиля живописи невозможно в принципе. Однако после многих проб и ошибок я научился справляться с этой задачей. Хоть от меня и не требовалось переделывать картину на свой лад, но без собственного толкования изображения, его перевода не обойтись, а для этого нужно понимать замысел, скрытый в оригинале. Иными словами, мне (в той или иной степени) нужно постичь точку зрения художника по имени Томохико Амада, его человеческую сущность. Образно говоря, примерить его обувь на свою ногу.
За работой я в какой-то миг подумал: «А что, если тряхнуть стариной и попробовать написать портрет? Замысел-то неплох». Все равно моя неначатая картина никуда не денется, и я пока даже не могу понять, что мне следует и что я хочу на ней рисовать? А взяться за портрет – пусть даже эта работа мне не по нраву – полезно, чтобы не терять навык. Ведь если я так и не смогу ничего созидать, то вовсе разучусь рисовать. Даже портреты. Конечно, прельщала и сумма предложенного мне гонорара. Ведь даже при самых скромных запросах, на доход от работы преподавателем изокружка не проживешь. Я долго путешествовал, купил подержанный универсал, запасы хоть понемногу, но неумолимо истощаются. И поступление солидной суммы, разумеется, было бы очень кстати.
Я позвонил агенту и сказал, что готов взять работу, но только – в этот раз. Он, конечно же, обрадовался.
– Вот только если рисовать клиента вживую, придется ездить к нему на дом? – заметил я.
– Не беспокойтесь. Он сказал, что сам будет приезжать к вам домой в Одавару.
– Так и сказал? В Одавару?
– Именно.
– Он знает, где я живу?
– У него дом поблизости. И он знает, что вы живете в доме Томохико Амады.
Я на мгновенье лишился дара речи. Затем сказал:
– Странно. О том, что я живу здесь, почти никому не известно. Тем более про дом Томохико Амады.
– Я тоже, разумеется, не знал, – сказал агент.
– Тогда откуда знает он?
– Мне это неизвестно. Однако стоит поискать в интернете, и можно узнать все что угодно. Для тех, кто в этом разбирается, частных тайн почти не существует. Таков уж современный мир.
– То, что он живет поблизости, – банальная случайность? Или причина, почему он выбрал меня?
– Этого я не знаю. Попробуйте спросить у него сами при встрече.
Я сказал, что так и сделаю.
– Когда сможете взяться за работу?
– Когда угодно.
– Тогда я передам это заказчику. Что делать дальше, сообщу отдельно, – сказал агент.
Положив трубку, я лег в шезлонг и задумался над стечением обстоятельств. И чем дольше думал, тем больше возникало вопросов. Прежде всего мне было неприятно, что заказчик знает, где я живу. Такое чувство, будто за мной беспрестанно следят, ведут наблюдение за каждым моим движением. И все же кто он таков и откуда, чтобы заинтересоваться таким человеком, как я? И для чего? Такое впечатление, что в этой истории все как-то слишком складно. О моих портретах действительно хорошо отзывались, да и сам я был за них спокоен, пусть это всего лишь обычный портрет. С какой стороны ни посмотри, назвать его «произведением искусства» язык не повернется. И я – никому не известный художник. Допустим, заказчик увидел несколько моих работ, и они ему понравились (хотя мне не хотелось принимать эту историю за чистую монету), неужели они стоят того, чтобы щедро раскошелиться на такую сумму?
«А может, он муж той женщины, моей любовницы?» – невзначай проскользнула и такая мысль. Определенных оснований нет, но чем больше я об этом думал, тем меньше такая возможность казалась мне маловероятной. Что еще может прийти в голову, если какой-то сосед инкогнито проявляет ко мне личный интерес? Однако зачем ее мужу платить баснословные деньги за собственный портрет только ради того, чтобы нанять художника – партнера его неверной жены? Какая-то бессмыслица. Конечно, если он не эксцентричный чудак.
Что ж, ладно, после всех сомнений подумал я. Посмотрим, что из этого выйдет. Если тот человек что-то задумал, проверю его замыслы на себе. Это куда разумнее, чем безвылазно сидеть в доме на горе. К тому же я сгорал от любопытства: что он за человек – тот, с кем мне предстоит в дальнейшем соприкасаться? Что ему нужно от меня за такой высокий гонорар? Мне захотелось убедиться, что именно?
После этого решения мне стало спокойнее на душе. В ту ночь я смог впервые за долгое время сразу же крепко уснуть, ни о чем при этом не думая. Казалось, я слышал, как посреди ночи шуршит филин. Хотя, возможно, то были обрывки из сна.
7 Хорошо это или плохо, но такое имя легко запомнить
Токийский агент позвонил еще несколько раз, прежде чем мы условились о встрече с таинственным клиентом (чье имя мне так и не сообщили) во вторник на следующей неделе, во второй половине дня. При этом клиент согласился на мое обычное требование: в первый день – только знакомство и беседа примерно на час, а уж потом мы приступим к работе над самим портретом.
Нечего и говорить, для такой работы важно умение верно подмечать особенности лица человека. Но этого мало, иначе произведение рискует превратиться в обычную карикатуру. Чтобы портрет получился выразительным, художник должен понимать, что лежит в основе изображаемого лица. А это в каком-то смысле напоминает чтение по ладони: в лице – главное не то, что дается нам от рождения, а то, что со временем накладывает на него отпечаток. Ведь двух одинаковых лиц не бывает.
Во вторник с утра я навел порядок в доме, нарвал на клумбе цветов и поставил их в вазу, перенес «Убийство Командора» из мастерской в гостевую спальню и прикрыл той коричневой бумагой васи, в какую картина была обернута с самого начала. Нельзя, чтобы она попала на глаза посторонним.
В пять минут второго округу всколыхнул тяжелый низкий рокот мотора, будто из глубины пещеры донесся рык удовольствия гигантского зверя. Наверняка двигатель с большим объемом. Поднявшись по крутому склону, машина остановилась на площадке перед входом в дом. Затем мотор смолк, и над лощиной вновь воцарилась полная тишина. Оказалось, машина – серебристый «ягуар», купе-спорт. Кстати, проглянувший сквозь облака солнечный свет ослепительно отразился в отполированном длинном крыле. Я не особо разбираюсь в машинах, поэтому точно сказать не могу, но предположил, что это новейшая модель и на спидометре сдвинулись с места лишь четыре первые цифры. Наверняка стоит она столько, что мне хватило бы на двадцать моих «королл»-универсалов и еще бы осталось. Хотя удивляться тут нечему: этот человек готов заплатить уйму денег за свой портрет. Я б не удивился, если б он прибыл сюда на огромной яхте.
Из машины вышел хорошо одетый мужчина средних лет. В темно-зеленых солнцезащитных очках, в белоснежной (не просто белой, а белоснежной) сорочке из хлопка и твиловых брюках цвета хаки. На ногах – кремовые парусиновые туфли. Ростом чуть выше метра семидесяти. На лице – хороший и ровный загар. От него веяло свежестью и чистотой. Но главное, что привлекло в нем мое внимание, – его волосы. Слегка волнистая обильная шевелюра вся, до последнего волоска, была белой. Не пепельного цвета и не цвета кунжута с солью, а чисто-белая, как нетронутый слой снежной целины.
Я наблюдал сквозь щель между занавесками, как он вышел из машины, захлопнул дверцу (издавшую приятный звук, присущий дорогим машинам), не нажимая на кнопку электронного замка опустил ключ в карман брюк и направился к крыльцу дома. Очень красивой походкой: спина прямая, мышцы так и перекатывались при каждом шаге. Наверняка регулярно занимается спортом, весьма серьезно притом. Я отошел от окна, сел на стул в гостиной и подождал, когда зазвонит дверной звонок. Вот он раздался, и я неспешно добрел до прихожей и открыл дверь.
Стоило мне ее отворить, мужчина снял очки, спрятал их в нагрудный карман сорочки и, не говоря ни слова, протянул мне руку. Я тоже почти машинально протянул руку. Мужчина ее пожал – крепко, как это часто делают американцы. По моим ощущениям – излишне сильно, хотя не сказать, что больно.
– Я – Мэнсики. Мое почтение! – отчетливо представился мужчина – таким тоном лектор обращается с приветствием к аудитории, проверяя микрофон.
– Взаимно, – ответил я. – Мэнсики-сан?
– «Мэн» – как первый в слове «магазин беспошлинной торговли», «сики» – «цвет» в слове оттенок.
– Мэнсики-сан, – попробовал я выстроить в голове эти иероглифы. Весьма странное сочетание.
– «Избавиться от цвета», – сказал мужчина. – Редкое, да? Помимо нашей семьи почти нигде не встречается.
– Но запомнить несложно.
– Верно: хорошо это или плохо, но такое имя легко запомнить, – сказал мужчина и слегка улыбнулся. От щек до подбородка у него проступала щетина. Хотя это вряд ли щетина, скорее – легкая небритость, специально оставленные несколько миллиметров. В отличие от волос, борода была наполовину черной. Мне показалось странным, почему совершенно белой стала только шевелюра.
– Пожалуйста, проходите, – предложил я.
Мужчина по имени Мэнсики слегка поклонился, разулся и вошел в дом. Вел он себя безупречно, и все же я чувствовал легкое напряжение. Он – точно крупный кот, которого привезли на новое место: каждое отдельное движение осторожно и мягко, а глазами быстро скользит то туда, то сюда.
– Похоже, здесь удобно, – сказал он, усевшись на диван. – Очень тихо и спокойно.
– Что тихо – это да. Только за покупками ездить неудобно.
– Однако для работы вроде вашей – наверняка то, что нужно?
Я сел на стул напротив него.
– Слышал, вы тоже живете где-то поблизости?
– Да, верно. Если пешком, то небыстро. Но если по прямой – весьма близко.
– Если по прямой? – повторил я слова собеседника. Эта фраза отчего-то прозвучала загадочно. – Если по прямой, то насколько именно близко?
– Настолько, что видно, если помахать рукой.
– Хотите сказать, что отсюда виден ваш дом?
– Да, так и есть.
Пока я колебался, размышляя, что нужно сказать, заговорил сам Мэнсики:
– Хотите увидеть?
– Если несложно, – ответил я.
– Ничего, если мы выйдем на террасу?
– Конечно. Пожалуйста.
Мэнсики поднялся с дивана и вышел из гостиной на террасу. Склонившись над перилами, показал на противоположный склон лощины.
– Вон там, видите тот белый дом? На верхушке горы, бетонный. Где в стеклах сейчас отражается солнце.
Я лишился дара речи. То был роскошный особняк, который я разглядывал по вечерам, лежа в шезлонге с бокалом вина в руке. Очень большой и примечательный дом на другом склоне, чуть правее моего.
– Конечно, не близко, но если сильнее помахать руками, можно поздороваться, – сказал Мэнсики.
– Но как же вы узнали, что я живу здесь? – спросил я, не отрывая рук от перил.
Он вроде бы немного опешил. Хотя с чего бы? Просто он показал своим видом, что опешил. Тем не менее, наигранность на его лице почти не ощущалась. Он просто хотел сделать паузу, прежде чем ответить.
Мэнсики сказал:
– Эффективный сбор самой разной информации – часть моей работы.
– Что-то связанное с интернетом?
– Да, но если быть точным, сфера, связанная с интернетом, – тоже часть моей работы.
– Однако того, что я здесь живу, еще почти никто не знает.
Мэнсики улыбнулся.
– Если перефразировать «почти никто не знает», получится: «тех, кто знает, мало, но они есть».
Я еще раз посмотрел на белое роскошное здание из бетона на другом склоне лощины, затем вновь окинул взглядом этого человека. Выходит, это он появлялся по вечерам на террасе того дома. Теперь, зная об этом, я мог смело сказать, что его фигура и осанка в точности совпадают с силуэтом того человека. Вот только возраст определить непросто. Судя по белейшей, как снег, голове – где-то около шестидесяти. Но кожа – лоснящаяся и упругая, на лице ни единой морщинки. А глубоко посаженные глаза молодо блестели, будто мужчине не больше сорока. Ну как тут определить истинный возраст? Он может назвать любые цифры от сорока пяти до шестидесяти – и мне лишь останется поверить ему на слово.
Мэнсики вернулся в гостиную и опять уселся на диван, я прошел следом и присел напротив. Собравшись с духом, я начал разговор:
– Мэнсики-сан, у меня к вам один вопрос.
– Конечно. Спрашивайте, что угодно, – с улыбкой ответил он.
– То, что я живу поблизости от вас, как-то связано с вашим заказом?
Мэнсики слегка сконфузился. Когда он смущался, по краям глаз собирались морщинки. Приятные такие. Черты лица, если присмотреться, – очень правильные, а глаза миндалевидные, глубоковато посаженные. Я отметил про себя, что лоб у Мэнсики – благородный и широкий, брови густые, но при этом хорошо очерченные, нос – тонкий и не сильно вздернутый. В целом глаза, брови и нос сидели на маленьком лице почти идеально, не будь оно излишне широким, что нарушало баланс. Лицо выходило за пределы пропорций, хоть это и нельзя назвать недостатком. Просто одна из характерных особенностей, поскольку этот дисбаланс вселял спокойствие в тех, кто смотрел на Мэнсики. Будь его лицо чересчур симметричным, люди восприняли бы такую внешность с легкой антипатией и, возможно, осторожностью. А так его слегка несочетающиеся черты успокаивали любого, кто видел его впервые, как бы дружелюбно передавали собеседнику: «Все хорошо. Не переживайте. Я – неплохой человек. Ничего дурного вам не сделаю».
Под аккуратно постриженными белыми волосами виднелись кончики больших ушей. От них исходило ощущение свежести и энергии, и они напомнили мне о бодрых лесных грибах, поднимавших свои шляпки из-под опавших листьев осенним утром сразу после дождя. Рот был широкий, тонкие губы сомкнуты ровно и ладно и готовы в любой момент расплыться в приветливой улыбке.
Назвать Мэнсики симпатичным мужчиной, конечно же, можно. Он и впрямь такой. Однако что-то в его облике отвергало такое определение, делало его неуместным. Для ярлыка «симпатичный мужчина» лицо Мэнсики было слишком живым, а его движения – утонченными. Мимика не казалась мне выверенной, наоборот, гримасы выглядели естественными и спонтанными. Если Мэнсики при этом играл, то он большой лицедей. Но у меня сложилось впечатление, что вряд ли.
При первой встрече с человеком я смотрю на его лицо, пытаясь ощутить самые разные эмоции. Это уже вошло в привычку. Чаще всего мой подход ничем не обоснован, я действую интуитивно. Однако почти всегда меня как портретиста выручает именно такая вот обычная интуиция.
– Ответ – и «йес» и «ноу», – сказал он. Его руки лежали на коленях ладонями вверх, затем он их перевернул.
Я молча ждал его следующую фразу.
– Меня очень беспокоит, какие люди живут в округе, – продолжил Мэнсики. – Точнее будет сказать не беспокоит, а интересует. Особенно если это люди, с которыми видимся – пусть даже через лощину.
Я подумал, не слишком ли велико это расстояние для слова «видимся», но ничего не сказал. Мелькнула мысль – а вдруг у него есть мощная подзорная труба, и он тайком подсматривает за мной? Об этой догадке я, разумеется, тоже не сказал. Собственно, зачем ему следить именно за мной?
– До меня дошли слухи, будто в этом доме поселился художник, – продолжил Мэнсики. – Я выяснил, что вы – профессиональный портретист, мне стало интересно, и я посмотрел несколько ваших работ. Сначала копии в интернете, но этого было недостаточно, и тогда мне показали три оригинала.
При этих словах я скептически склонил голову набок.
– Говорите, видели оригиналы?
– Съездил к хозяевам портретов – ну, в смысле, к самим моделям, – попросил, и мне показали. Причем все показали охотно. Надо же: находится человек, который хочет увидеть их портрет, и они – эти люди с портрета – очень рады. Так вот, я смог рассмотреть те портреты вблизи и когда сравнил их с оригиналами, у меня возникло странное ощущение: сравнивая, я перестал понимать, что подлиннее. Как бы это выразить точнее: в ваших картинах есть нечто такое, что с необычного ракурса цепляет зрителя за душу. На первый взгляд – портрет как портрет, но если хорошенько присмотреться, замечаешь – что-то в нем скрыто.
– Что? – спросил я.
– Что-то. Словами выразить сложно. Пожалуй, это можно назвать настоящей индивидуальностью.
– Индивидуальность? – переспросил я. – Чья? Моя? Или нарисованного человека?
– Пожалуй, обоих. На картине, вероятно, эти двое смешиваются, тонко переплетаются настолько, что их уже не разделить. Не обратить на это внимания невозможно. Даже если такая работа попадется на глаза случайно и пройдешь мимо – начинает казаться, будто что-то упустил, и тогда ноги сами ведут обратно. Тогда уже вглядываешься пристально. Вот это что-то меня и привлекло.
Я молчал.
– Затем я подумал: во что бы то ни стало хочу, чтобы этот человек написал мой портрет. И сразу позвонил вашему агенту.
– Через посредника?
– Да. Обычно я так веду дела. Посредником выступает одна адвокатская контора. В общем, я ни от кого не скрываюсь – просто ценю анонимность.
– К тому же у вас легко запоминаемое имя.
– Верно, – сказал он и широко улыбнулся. При этом у него слегка дрогнули мочки ушей. – Бывает, не хочется, чтобы кто-то знал мое имя.
– Но даже при этом гонорар великоват, – заметил я.
– Как вам хорошо известно, цена вещей – понятие относительное, определяется естественным образом, исходя из баланса спроса и предложения. Если я скажу, что желаю у вас что-то купить, а вы ответите, что продавать не хотите, цена возрастет.
– Мне известен рыночный принцип. И все-таки настолько ли вам необходимо, чтобы я написал ваш портрет? Вы можете ведь без него обойтись?
– Да, вы правы: я могу без него и обойтись. Но во мне живет любопытство. Каким выйдет портрет, если его напишете вы? И я хочу это узнать. Для себя. Иными словами, я сам назначил цену собственному любопытству.
– И ваше любопытство стоит немалых денег.
Он весело улыбнулся.
– Если интересоваться чем-то из чистого любопытства, оно становится только сильнее. А за это приходится платить.
– Хотите кофе?
– Не откажусь.
– Ничего, что из машины? Зато свежий.
– Устроит. Черный, пожалуйста.
Я пошел на кухню, налил две кружки и вернулся с ними.
– Так много оперных пластинок, – заметил Мэнсики за кофе. – Любите оперу?
– Они не мои. Их оставил хозяина дома, благодаря которому я, поселившись здесь, вволю могу слушать оперу.
– Хозяин дома – в смысле Томохико Амада?
– Он самый.
– Какая опера вам нравится больше всего?
Я задумался.
– Последнее время часто слушаю «Дона Жуана». По одной причине.
– Что за причина? Не поделитесь?
– Это личное. Да и причина – пустяк.
– Мне тоже нравится «Дон Жуан», слушаю достаточно часто, – сказал Мэнсики. – Однажды посчастливилось попасть на эту оперу в один камерный театр в Праге. Как раз вскоре после того, как рухнул коммунистический режим. Думаю, вам известно, что первая постановка этой оперы состоялась именно в Праге. Театр был маленький, оркестр тоже – и ни одного известного исполнителя. Однако представление получилось просто прекрасным. Исполнителям не нужно было петь громко, как это приходится делать в больших помещениях, поэтому они вели свои партии выразительно и проникновенно. В «Мете» или «Ла Скале» так не получится. Там нужны известные певцы с поставленным голосом. Арии в крупных театрах порой напоминают мне акробатику. Однако такие произведения, как оперы Моцарта, подразумевают близость, вам не кажется? И в этом смысле версия в Пражском оперном театре, которую мне довелось услышать, показалась мне идеальным «Доном Жуаном».
Он сделал глоток кофе. Я молча наблюдал за ним.
– До сих пор мне приходилось слышать разных «Донов Жуанов» в разных местах мира, – продолжал он. – Вена, Рим, Милан, Лондон, Париж, «Метрополитэн», Токио. Аббадо, Ливайн, Одзава, Маазель, кто там был еще? Вроде Жорж Претр? Но то, что я услышал в Праге, как ни странно, осталось в моем сердце, хоть мне и не доводилось прежде слышать имен дирижера и исполнителей. После представления, когда я вышел на улицу, Прагу окутал густой туман. В то время уличных фонарей было мало, и по ночам город погружался в темноту. Я бесцельно шел по безлюдной мостовой, вдруг вижу – одиноко стоит старая бронзовая статуя. Чья – не знаю, но похожа на средневекового рыцаря. И вдруг мне взбрело в голову пригласить ее на ужин. Разумеется, я этого не сделал.
Он опять засмеялся.
– Часто бываете за границей? – поинтересовался я.
– Иногда езжу по работе, – ответил он и умолк, будто ему пришла в голову какая-то мысль. Я предположил, что он не хочет говорить о своей работе. – Ну как? – спросил Мэнсики, глядя мне прямо в глаза. – Я прошел вашу проверку? Станете писать мой портрет?
– Я никого не проверяю. Мы просто сидим и разговариваем.
– Но прежде чем приступить к портрету, вы первым делом беседуете с клиентом. Того, кто вам не по нраву, вы не пишете. Ходят и такие слухи.
Я бросил взгляд на террасу. Там на перилах сидела большая черная ворона, но, словно перехватив мой взгляд, тут же вспорхнула, расправив глянцевые крылья.
Я сказал:
– Тоже не исключено, однако, к счастью, до сих пор таких, кто бы не пришелся мне по нраву, не было.
– Хорошо, если я не стану первым, – усмехнувшись, сказал Мэнсики. Однако его глаза нисколько не смеялись. Он был серьезен.
– Не беспокойтесь. Я напишу ваш портрет с превеликим удовольствием.
– Это хорошо, – сказал он. Сделал паузу и продолжил: – Извините за прихоть, но у меня тоже есть одно маленькое пожелание.
Я опять посмотрел прямо ему в глаза.
– Какое?
– Если, конечно, это возможно, я бы хотел попросить вас рисовать меня свободно, не сковывая себя рамками официального портрета. Конечно, если вы хотите рисовать так называемый портрет, я не против. Можете написать в обычной манере, как вы это делали до сих пор. Однако если вам захочется попробовать какой-нибудь новый, до сих пор никем не применявшийся прием, я буду только рад.
– Новый прием, говорите?
– Пусть это будет любой стиль, какой вам по душе.
– Иными словами, вы не против, если я нарисую, как некогда рисовал Пикассо – когда оба глаза получались с одной стороны?
– Если вы захотите нарисовать меня так, я совершенно не возражаю. И полностью вам доверяю.
– И вы повесите это на стену своего кабинета?
– У меня пока что нет кабинета. Поэтому скорее всего я повешу его на стену у себя в библиотеке. Если, конечно, вы не станете возражать.
Разумеется, я не стал. Для меня нет разницы, какая будет стена. Я недолго подумал, а затем сказал:
– Мэнсики-сан, я очень признателен вам за такие слова. Но хоть вы и даете мне свободу выбора – конкретный замысел так сразу на ум не придет. Я – простой портретист, долгое время следовал определенным шаблонам и стилю. Даже если мне велят позабыть об ограничениях формального портрета, порой эти самые ограничения – сама суть творческого метода. Поэтому, боюсь, мне придется писать типичный портрет привычными приемами. Вас это устроит?
Он развел руками:
– Конечно. Поступайте, как считаете нужным. Для меня главное – чтобы вас ничто не стесняло.
– Вот что еще: если вы собираетесь сами позировать для портрета, вам придется несколько раз приезжать в мастерскую и подолгу сидеть в кресле. Полагаю, вы – человек занятой. Сможете?
– Время я найду когда угодно, потому что работа с натуры – мое изначальное условие. Буду приезжать и сидеть неподвижно в кресле, сколько выдержу. Тем временем мы сможем неспешно беседовать. Вы же не против беседы?
– Конечно, не против. Более того, я только «за». Вы для меня – загадка. Чтобы вас нарисовать, мне, пожалуй, нужно узнать вас лучше.
Мэнсики улыбнулся и спокойно покачал головой. Пока он качал головой, его белоснежные волосы плавно колыхались, будто зимняя степь от дуновений ветра.
– Похоже, вы меня все-таки переоцениваете. Нет во мне ничего загадочного. О себе я помалкиваю, просто чтобы не выглядеть занудой.
Он улыбнулся, и морщинки опять устремились в уголки его глаз. То была очень чистая, прямая улыбка человека с открытой душой. Но вряд ли дело только в ней, подумал я. В Мэнсики все же есть какая-то тайна. Она – в ларце, запертом на ключ и зарытом в землю. Причем зарытом настолько давно, что сверху все поросло шелковистой травой. И место, где покоится ларец, знает лишь один человек на всем белом свете – сам Мэнсики. Я не мог не уловить за его улыбкой одиночества, покрытого тайной.
Еще минут двадцать мы проговорили, обсуждая детали: когда он начнет сюда приезжать, как долго сможет находиться. На прощанье в дверях он очень непринужденно протянул мне руку, и я непринужденно ее пожал. Возможно, обмен крепким рукопожатием при встрече и расставании – одна из его привычек. Я смотрел в окно: вот он надел солнцезащитные очки, вынул из кармана брюк ключи, уселся в серебристый «ягуар» (который казался крупным, хорошо выдрессированным, гладким зверем), и машина изящно покатилась вниз по склону. Затем я вышел на террасу и посмотрел на белый дом на вершине горы, куда он, вероятно, и возвращался.
Странный человек, подумал я. Вполне приветливый, не особо молчаливый – при этом о себе практически ничего не рассказал. Вот что я о нем узнал: живет в стильном доме по другую сторону лощины, занимается работой, как-то связанной с информационными технологиями, часто ездит за границу. И еще – что он поклонник оперы. Помимо этого мне о нем ничего не известно. Есть у него семья или нет, сколько ему лет, откуда он родом, когда поселился на вершине той горы? Если вдуматься, он даже не назвал свое имя – только фамилию.
И все же зачем так настаивать, чтобы его портрет написал именно я? Хотелось бы полагать, что причиной тому – мой неоспоримый талант, очевидный для любого, кто видел мои работы. Но из разговора я понял, что им движет и нечто иное. Вполне вероятно, что мои портреты действительно вызвали у него определенный интерес. Я не считаю, конечно, будто Мэнсики мне солгал, однако не настолько я простодушен, чтобы принимать его слова за чистую монету.
Итак, что нужно от меня человеку с фамилией Мэнсики? В чем его цель? Какое либретто подготовил он для меня?
Непосредственная встреча и откровенная беседа не дали мне ответов на эти вопросы. Наоборот, загадок только прибавилось. К примеру, откуда у него такие превосходные белые волосы? За их белизной кроется нечто необычное. Подобно рыбаку из рассказа Эдгара Аллана По, который попал в мощнейший водоворот и за одну ночь поседел, Мэнсики, возможно, пережил какой-то сильный страх.
Село солнце, и в белом особняке на другой стороне лощины зажегся свет. Свет – очень яркий, ламп – в изобилии. Похоже, этот дом проектировал самоуверенный архитектор, который даже не задумывался о счетах за электричество. А может, заказчик, маниакально боящийся темноты, потребовал от архитектора построить дом, весь до последнего уголка оборудованный светильниками. Как бы там ни было, издалека здание напоминало роскошный лайнер, тихо скользящий по волнам ночного моря.
Я улегся в шезлонг на своей темной террасе и, потягивая белое вино, разглядывал огни дома напротив. Надеялся, что господин Мэнсики выйдет к себе на террасу, но в тот вечер он не появился. Но вот, допустим, выйдет он – и что мне делать? Размахивать руками?
Со временем, думаю, все станет понятно само по себе. Помимо этого надеяться мне было не на что.
8 Нет худа без добра
В среду, проведя часовое занятие в изокружке с группой взрослых, я заехал в интернет-кафе неподалеку от станции Одавара и первым делом запустил поиск «Гугла» на слово «Мэнсики». Ни одной фамилии с такими иероглифами не нашлось. Лишь выплеснулся поток статей на тему «водительских прав» и «частичной цветовой слепоты»[17]. Информация о господине Мэнсики в сети отсутствовала. А раз так, его слова об анонимности были похожи на правду. Разумеется, если Мэнсики – его настоящая фамилия. Но интуиция подсказывала, что он вряд ли стал бы представляться вымышленным именем. Нелогично, если он, сказав, где живет, утаил бы свою настоящую фамилию. К тому же, если называться вымышленным именем, то, без какой-то особой на то причины, логичнее выбрать имя попроще, чтоб особо не выделяться.
Вернувшись домой, я позвонил Масахико Амаде. Поболтав сперва о пустяках, я спросил, не слышал ли тот о соседе по фамилии Мэнсики, жившем на той стороне лощины. И рассказал о поместье из белого бетона на вершине противоположной горы. Тот помнил дом весьма смутно.
– Говоришь, Мэнсики? – переспросил Амада. – Как пишется?
– «Избавляться от цвета».
– Прямо как в суйбокуга[18]!
– Белый и черный – тоже цвета, – напомнил я.
– Теоретически – да. Говоришь, Мэнсики? Нет, такое имя слышать не приходилось. И с чего бы мне знать, кто там живет на горе по другую сторону лощины? Я и по эту-то никого не знаю. А что – он как-то с тобою связан?
– Так, возникло одно общее дело, – сказал я. – Вот и подумал, может, ты о нем что-нибудь знаешь.
– В интернете смотрел?
– Поискал в «Гугле», но все впустую.
– А на «Фейсбуке»? В этих… социальных сетях?
– Нет, я в этом ничего не понимаю.
– Пока ты дремлешь после обеда в обнимку с паграми во Дворце морского дракона[19], прогресс не стоит на месте. Ладно, я постараюсь выяснить сам. Если что-нибудь узнаю, перезвоню. Идет?
– Буду признателен.
Тут Масахико умолк – похоже, о чем-то задумался.
– Слушай. Погоди. Как ты сказал? Мэнсики? – переспросил Масахико.
– Да, Мэнсики. «Мэн» – как в слове «магазин беспошлинной торговли», «сики» – «цвет» в слове «колорит».
– Мэн-си-ки, – повторил он. – Кажется, раньше я все-таки где-то слышал это имя, но, может, я просто заблуждаюсь.
– Имя редкое. Такое раз услышишь – вряд ли забудется.
– Именно. Вот оно где-то и засело в извилинах. Но когда это было, где его слышал, совершенно не помню. Как будто рыбная косточка застряла в горле.
Я попросил сообщить, если вспомнит. Масахико заверил, что так и поступит.
Положив трубку, я перекусил. Пока ел – позвонила та замужняя женщина, с которой я встречался. Спросила, можно ли ей приехать завтра во второй половине дня.
– Давай! – кратко ответил я, после чего спросил наудачу: – Кстати, не слышала о человеке по фамилии Мэнсики? Он живет здесь неподалеку.
– Мэнсики? Фамилия такая, что ли?
Я объяснил, как пишется.
– Нет, не слышала, – ответила она.
– Помнишь белый бетонный дом по ту сторону лощины? Он там живет.
– Да, дом тот я помню. Его хорошо видно с террасы, да?
– Это и есть его дом.
– То есть там живет этот человек?
– Да.
– И что с ним не так?
– С ним все нормально. Просто я хотел спросить, знаешь ты его или нет?
Ее голос на миг помрачнел.
– Это как-то связано со мной?
– Нет, с тобой – ничего общего.
Она вздохнула, будто у нее отлегло от сердца.
– Тогда жди меня завтра. Примерно к половине второго.
Я ответил:
– Жду! – положил трубку и продолжил трапезу.
Несколько позже позвонил Масахико.
– Оказывается, в префектуре Кагава живут несколько человек по фамилии Мэнсики, – сообщил он. – Возможно, твой господин Мэнсики как-то связан с этим местом. Что касается Мэнсики, проживающего в окрестностях Одавары, нигде никакой информации я не обнаружил. Кстати, как его имя?
– Имя он не назвал. Чем занимается, тоже не знаю. Говорил, что как-то связан с информационными технологиями, и, судя по стилю его жизни, весьма преуспел. Больше ничего мне не известно. Сколько ему лет, тоже неясно.
На это Масахико ответил:
– Вот как? Тогда сдаюсь. Информация – это ведь товар. И если хорошенько заплатить, можно начисто замести свои следы. Это тем более несложно провернуть, если человек сведущ в информационных технологиях.
– Хочешь сказать, Мэнсики-сан каким-то образом искусно удаляет всю информацию о себе? Ты серьезно?
– Да, похоже, так оно и есть. Я потратил уйму времени, проверяя разные сайты, но не обнаружил ни единого упоминания. Очень редкая приметная фамилия, но совершенно нигде не значится. Нечего и говорить – странно все это. Тебе вряд ли известно, что некоторым публичным людям очень нелегко сдерживать утечку информации о себе. Уверен, и о тебе, и обо мне есть такие данные, о существовании которых мы даже не подозреваем. И это о нас – никому не нужной мелюзге. А важным персонам скрыться – дело архисложное. Вот в таком мире мы и живем, нравится нам это или нет. Тебе, например, доводилось видеть информацию о себе?
– Нет, ни разу.
– Вот лучше не видеть и дальше.
Я сказал, что и не подумывал.
Эффективный сбор самой разной информации – часть моей работы.
Так же говорил Мэнсики? Если он имеет свободный доступ к информации, видимо, может в своих интересах ее и удалять?
– К слову, этот Мэнсики говорил, что видел несколько моих портретов в интернете.
– И что? – вставил Масахико.
– И… заказал мне написать свой, отметив, что мои работы ему по душе.
– Но ты ведь отказался? Сказал, что больше этим не занимаешься?
Я промолчал.
– Или не так? – спросил Масахико.
– По правде говоря – не отказался.
– Почему? Ты же вроде решил твердо?
– Потому что гонорар уж очень солидный. Вот и подумал – что, если порисовать еще разок?
– Ради денег?
– Это, несомненно, веская причина. Дохода-то у меня сейчас практически никакого. Вскоре встанет вопрос, на что жить дальше. Пока я обхожусь малым, но случись что-нибудь…
– Н-да… и сколько тебе обещали?
Я назвал сумму. Масахико аж присвистнул.
– Тогда другое дело, – сказал он. – Действительно взять этот заказ есть смысл. Ты поди тоже опешил, услышав сумму?
– Еще бы! Конечно.
– Если подумать, вряд ли в мире найдется другой такой ценитель, чтоб выкладывал такую сумму за портрет.
– Я знаю.
– Только не пойми меня неправильно – я не хочу сказать, что у тебя нет таланта. Ты в этом деле профи и свою работу всегда делал четко и ладно. За что тебя и ценили. Из всех наших однокашников сейчас живописью маслом так или иначе можешь заработать на хлеб лишь ты один. Не знаю, насколько вкусен этот твой хлеб, но, во всяком случае, это достойно уважения. Однако, если начистоту, ты не Рембрандт и не Делакруа – и даже не Энди Уорхол.
– Это я тоже, разумеется, прекрасно знаю.
– А если ты это знаешь – конечно, прекрасно понимаешь, что предложенная тебе сумма с точки зрения здравого смысла нелепа.
– Конечно, понимаю.
– И он случайно живет почти рядом с тобой.
– Всё так.
– Случайно – это мягко сказано.
Я молчал.
– Здесь должен быть какой-то подвох, тебе не кажется? – спросил Масахико.
– Я и сам об этом думал. Но не могу понять, в чем он?
– Но за работу при этом ты взялся?
– Взялся. Приступаю послезавтра.
– Потому что хочешь заработать?
– И поэтому тоже, но не только. Есть и другая причина, – заметил я. – Откровенно говоря, хочется посмотреть, что из этого выйдет. Вот самая главная причина. Хочу удостовериться, за что клиент готов платить такие деньги. И если там есть изнанка, я хочу узнать, какая она.
– Вот оно что, – вздохнув, сказал Масахико. – Тогда держи меня в курсе. Заинтриговал. Сдается мне, все это может оказаться занятным!
Тут я почему-то вспомнил филина.
– Совсем забыл тебе сказать – на чердаке дома прижился одинокий филин, – сообщил я. – Такой маленький, серый. Днем спит на балке, а по ночам выбирается через вентиляционное окно наружу и летает за добычей. Когда он там поселился, не знаю, но, похоже, ту балку он облюбовал как насест.
– На чердаке?
– Иногда с потолка доносились звуки, вот я и решил днем проверить.
– А-а. Я и не знал, что на чердак можно забраться.
– В стенном шкафу гостевой комнаты есть люк на чердак. Но там очень тесно, мансардой это не назовешь. Вот филину для жизни – самое оно.
– Но это ведь хорошо, – сказал Масахико. – Пока там живет филин, не поселятся ни мыши, ни змеи. К тому же я где-то слышал: это доброе предзнаменование, если в доме живет филин.
– Кто знает, может, это предзнаменование принесло мне высокий гонорар за портрет?
– Хорошо, если так, – улыбнувшись, сказал он. – Знаешь такое английское выражение: «A blessing in disguise»?
– Я не силен в языках.
– Замаскированное благословение. Благословение в иной форме. Нет худа без добра. Иными словами, кажущееся несчастье оказывается радостью. Разумеется, в мире бывает и наоборот. Теоретически.
«Теоретически», – повторил я про себя.
– Лучше держи ушки на макушке, – сказал он.
На что я ответил:
– Постараюсь.
На следующий день, в половине второго, приехала подруга, и мы, как обычно, сразу улеглись в постель. А между двумя актами почти не разговаривали. В тот день после обеда лил дождь. Сильный ливень – редкое для осени явление. Будто за окном – лето в разгаре. Подгоняемые ветром крупные капли громко тарабанили в стекло, и, как мне показалось, донесся даже раскат грома. Стоило толстым черным тучам миновать лощину, как дождь прекратился, и горы приобрели свой прежний темный оттенок. Выпорхнули прятавшиеся где-то от дождя птички и, бойко щебеча, взялись усердно искать насекомых. Окончание дождя для них – подходящее время пообедать. Сквозь обрывки туч проглянуло солнце, и в его лучах заблестели капли на ветках деревьев. Пока шел дождь, мы занимались сексом и ничего не замечали вокруг, не думали о погоде за окном. А когда закончили, дождь чуть ли не сразу прекратился, будто только этого и ждал.
Мы нагишом закутались в одеяло и болтали. В основном говорили о школьных успехах двух ее дочерей. Старшая училась хорошо, получала высокие оценки и хлопот не доставляла. Младшая учебу ненавидела и при всяком удобном случае пыталась увиливать от уроков. Однако выросла она общительной и незастенчивой. К тому же девочкой она была красивой, нравилась окружающим и хорошо успевала по спортивным дисциплинам.
– Может, не мучить ее учебой? Пусть пробивается на телевидение? Я склоняюсь к тому, чтобы отдать ее в школу актерского мастерства.
До чего же странное это дело… Лежу рядом с женщиной, которую знаю без году неделя, и слушаю ее рассказы о дочерях, которых даже в глаза не видел. К тому же чуть ли не определяю их дальнейшую судьбу. Причем мы оба – в чем мать родила. Я бы не сказал, что мне было неприятно случайно заглядывать в жизнь по сути незнакомого мне человека. Мне вообще нравилось урывками общаться с людьми, в дальнейшем ничем со мной не связанными. Оказавшись прямо передо мной, они находились где-то очень далеко. За этими разговорами подруга продолжала сжимать мой обмякший пенис, и тот вскоре вновь обрел упругость.
– Что-нибудь сейчас рисуешь?
– Не особо, – признался я.
– Что, нет творческого порыва?
Я говорил уклончиво:
– Как бы то ни было, с завтрашнего дня необходимо приниматься за работу.
– Будешь писать картину на заказ?
– Да, иногда нужно и зарабатывать.
– Заказ, говоришь. А что заказали?
– Портрет.
– Случаем, не того человека – как его, Мэнсики? – о ком ты говорил вчера по телефону?
– Да, – ответил я. У нее было острое чутье, временами оно меня изумляло.
– И ты хочешь что-нибудь узнать об этом человеке?
– Пока что он для меня загадка. Мы встретились, и я с ним побеседовал, но что он за человек, так пока и не понял. Как человеку, пишущему картины, мне все-таки интересно, каков он – тот, кого я собираюсь рисовать.
– Что мешает спросить у него самого?
– Спросить-то можно, но будет ли он откровенен? – ответил я. – Возможно, расскажет лишь то, что выставит его в лучшем свете.
– Могу, конечно, выяснить кое-что для тебя.
– А что, есть какой-то способ?
– Думаю, да.
– В интернете совершенно ничего не нашлось.
– Интернет в джунглях толком не работает, – сказала она. – Но тут есть свои «вести из джунглей». Например, бить в барабан, привязывать весточку на шею обезьяны.
– Я в этом ничего не понимаю.
– Когда нет толку от предметов цивилизации, стоит попробовать барабан и обезьяну.
Ее мягкие и проворные пальцы вернули моему пенису упругость. Затем она умело и страстно применила губы и язык, и нас на время окутала многозначительная тишина. Пока птицы, щебеча, суетливо решали задачу продолжения рода, мы перешли ко второму раунду.
После затяжной попытки с перерывами на отдых мы встали с кровати, лениво собрали с пола свои вещи и оделись. Затем вышли на террасу – пили цветочный чай и разглядывали большой дом из белого бетона на другой стороне лощины. Лежа в выцветших деревянных шезлонгах, мы полной грудью вдыхали свежий горный воздух. Меж зарослей к юго-западу проглядывал кусочек ослепительно блестевшего моря – частичка огромного Тихого океана. Окрестные склоны гор уже примерили осенние цвета – все возможные оттенки желтого и красного, проникшие даже в массивы вечнозеленых деревьев. Яркое смешение красок лишь подчеркивало белизну бетонных стен в поместье господина Мэнсики. То была белизна, близкая к одержимой, – ее не испачкает, не осквернит ничто, будь то ветер, дождь или пыль… да хоть само время. «Белизна – такой же цвет, – безо всякого умысла подумал я. – А никак не отсутствие цвета». Мы долго лежали, не разговаривая, в шезлонгах. И нас окружала такая естественная тишина.
– В белом поместье жил-был Мэнсики-сан, – спустя время произнесла она. – Прямо начало счастливой сказки.
Однако мне была уготована, разумеется, никакая не «счастливая сказка». И не замаскированное благословение. Когда это стало понятно, отступать уже было некуда.
9 Обменяться частицами друг друга
В пятницу, примерно в половину второго, Мэнсики приехал на том же «ягуаре». Глухой рокот мотора нарастал, пока машина поднималась по крутому склону, и вскоре оборвался прямо перед домом. Мэнсики, как и в прошлый раз, гулко хлопнул тяжелой дверцей, снял солнцезащитные очки и опустил их в карман. Все как под копирку. Только на сей раз одет был иначе: в сизый хлопковый пиджак, скрывавший белую рубашку «поло», а также кремовые твиловые брюки и коричневые кожаные мокасины. Сидело на нем все так, что хоть сейчас на обложку журнала мод. При этом он не создавал впечатления, будто выглядит безупречно. Все было ненамеренно естественно и опрятно. И его пышная шевелюра – чисто-белая, без примеси – смотрелась совсем как стены его поместья. Все это я наблюдал из-за шторки на кухне.
В прихожей раздался звонок, я отпер дверь и впустил гостя. На этот раз он не подал руки. Лишь посмотрел мне в глаза, слегка улыбнулся и еле заметно поклонился. Я облегченно вздохнул: беспокоился, что он будет крепко пожимать мне руку при каждой нашей встрече. Как и в прошлый раз, я проводил его в гостиную и усадил на диван. Затем принес с кухни две кружки свежеприготовленного кофе.
– Не знал, во что будет лучше одеться, – сказал он, как бы оправдываясь. – Такой наряд подойдет?
– Пока что подойдет любой. Во что вас приодеть, будем думать после: в костюм или шорты и сандалии. Одежду в самом конце можно нарисовать любую.
«Хоть с бумажным стаканчиком из „Старбакса“ в руке», – добавил я мысленно.
Мэнсики сказал:
– Как-то не по себе от мысли, что рисуют мой портрет. Понимаешь, что снимать одежду не нужно, но почему-то не покидает чувство, будто меня раздевают догола.
Я ответил:
– В каком-то смысле так оно и есть. Натурщикам нередко приходится обнажаться: зачастую на самом деле, но бывает, что и метафорически. А задача художника – как можно ближе подобраться к сущности модели. Иными словами, от него требуется содрать с натурщика его внешнюю оболочку. Однако для этого художнику необходимо обладать острым глазом и острым чутьем.
Мэнсики опустил руки на колени и некоторое время разглядывал их так, будто инспектировал. Затем перевел взгляд на меня и сказал:
– Поговаривают, вы всегда пишете портреты без присутствия моделей.
– Да, мне достаточно одной встречи с заказчиками, чтобы обстоятельно побеседовать. С натуры я их не пишу.
– Этому есть какая-то причина?
– Особой нет. Просто по моему опыту так работа продвигается быстрее. Я делаю упор на первую встречу, пытаюсь запечатлеть в своей памяти пропорции фигуры клиента, его выражение лица, стараюсь распознать привычки и особенности поведения, после чего мне достаточно мысленно распечатать этот негатив.
Мэнсики сказал:
– Впечатляет. Иными словами, вы можете потом по памяти воспроизвести этот образ на холсте? Да у вас настоящий дар. Такая зрительная память просто уникальна.
– Я бы не назвал это даром. Скорее – простая способность, навык.
– И тем не менее, – сказал он, – увидев некоторые ваши работы, я ощутил в них что-то незаурядное. Они отличаются от обычных – в смысле типичных коммерческих портретов. Пожалуй, свежестью изображения…
Он сделал глоток кофе, достал из кармана пиджака светло-кремовый конопляный платок и вытер уголки рта. Затем продолжил:
– Однако на сей раз в виде исключения вы будете писать портрет с натуры, то есть – с меня.
– Так точно. Как вы и хотели.
Он кивнул.
– По правде говоря, мне очень любопытно: каково это, когда человека прямо у него на глазах рисуют на картине? Мне захотелось ощутить это самому. Причем не просто выступить натурщиком, но и воспринять все это как взаимный обмен.
– Взаимный обмен?
– Да, между вами и мной.
Я промолчал. От неожиданности я не мог понять, что именно может сейчас означать выражение «взаимный обмен».
– Обменяться частицами друг друга, – пояснил Мэнсики. – Я дам вам что-нибудь от себя, а вы – от себя. Конечно же, не обязательно что-то важное. Вполне сойдет что-то простое – скажем, знак внимания.
– Вроде как дети обмениваются красивыми ракушками?
– Да, примерно так.
Я задумался.
– Все это, похоже, интересно, но, боюсь, у меня не найдется прекрасной ракушки, чтобы вам подарить.
Мэнсики сказал:
– Вы от этого не в своей тарелке? Намеренно избегаете обмена и прочих контактов и потому не берете модели. В таком случае я…
– Нет, все не так. Просто я не пользуюсь моделями, потому что они мне не нужны. Но это совсем не значит, будто я избегаю контактов с людьми. Я ведь тоже долгое время учился рисовать и столько раз рисовал натурщиков, что не сосчитать. Если вас не пугает каторжная работа – просидеть неподвижно час или два на твердом стуле, ничего при этом не делая, – я совершенно не против, чтобы вы мне позировали.
– Хорошо, – сказал Мэнсики и развел руками, – если и вы не против, приступим к каторжной работе.
Мы перешли в мастерскую. Я принес из столовой стул и усадил на него Мэнсики – в удобной для него позе. Сам сел напротив на старый деревянный табурет (который, подозреваю, использовал для работы еще сам Томохико Амада) и мягким карандашом принялся набрасывать эскиз. Мне предстояло в общих чертах определить основное: как я собираюсь изобразить на холсте лицо Мэнсики.
– Сидеть неподвижно – наверное, очень скучно. Если хотите, могу поставить какую-нибудь музыку, – предложил я.
– Да, если это вас не будет отвлекать, я бы что-нибудь послушал, – сказал Мэнсики.
– Можете выбрать что-нибудь с полки в гостиной.
Минут пять он просматривал коллекцию и вернулся с коробкой из четырех пластинок – «Кавалер розы» Рихарда Штрауса. Оркестр Венской филармонии под управлением Георга Шолти. Исполнители – Ивонн Минтон и Режин Креспен.
– Вам нравится «Кавалер розы»? – спросил он.
– Не знаю, я ее пока что не слушал.
– «Кавалер розы» – чудесная опера. Раз опера – естественно, важен сюжет, но даже не зная его, достаточно довериться музыке, чтобы целиком погрузиться в этот мир – мир наивысшего блаженства, которого Рихард Штраус достиг в расцвете своих сил. Вслед за премьерой последовало много критики: мол, это ретроградно и консервативно, но на самом деле музыка получилась вполне реформистской и безудержной. Под влиянием Вагнера Штраус раскрывает свой самобытный мир чудесной музыки. Бывает, понравится такая музыка – и без нее уже не можешь. Я с удовольствием слушаю те записи, где дирижирует Караян или Эрих Клайбер, но исполнение Шолти мне слышать не приходилось. Если вы не против, я бы не отказался послушать.
– Конечно не против.
Он поставил пластинку на проигрыватель и опустил иглу. Сразу же тщательно настроил на усилителе громкость. Затем вернулся на стул, расположился в той же позе и сосредоточился на музыке, полившейся из колонок. Я быстро зарисовал в альбом его лицо с разных ракурсов. Лицо у него было в целом правильным, выделялись только отдельные черты, и мне не составило труда уловить каждую. За полчаса я набросал рисунки с пяти разных углов. Однако, пересматривая их заново, поразился их загадочному бессилию. Мои наброски достоверно улавливали особенности его лица, но ничего, кроме «ладно нарисованной картинки», там не было. Все на удивление мелко и плоско – без должной глубины. Они особо не отличались от тех портретов, какие рисуют уличные художники. Я снова попробовал сделать несколько набросков, однако вышло ничем не лучше.
Тот редкий случай, когда у меня не получалось. Я накопил большой опыт воссоздания человеческих лиц в рисунке и был уверен в своих способностях. Когда я держу в руке карандаш или кисточку, мне достаточно посмотреть на человека – и я легко представляю себе сразу несколько его портретов. И никогда не составляло труда продумать композицию. Но теперь, когда мне позировал Мэнсики, я не увидел ни единого образа.
Возможно, я упускаю из виду что-то важное – я не мог не думать об этом. Возможно, Мэнсики искусно скрывает это важное от меня. А может, ничего важного в нем не было изначально.
Когда доиграла вторая сторона первой пластинки «Кавалера розы», я, отчаявшись, захлопнул эскизник и положил карандаш на стол. Затем вернул головку звукоснимателя на место, снял с проигрывателя пластинку и поместил ее обратно в коробку. Посмотрел на наручные часы и вздохнул.
– Рисовать вас очень сложно, – прямо сказал я.
Он посмотрел на меня удивленно и спросил:
– Сложно? Что это значит? У моего лица есть какие-то графические недостатки?
Я слегка покачал головой.
– Нет, это не так. С вашим лицом, конечно же, все в порядке.
– Тогда в чем сложность?
– Я пока сам не понимаю. Просто чувствую, что сложно. Возможно, между нами определенный недостаток, как вы говорите, «взаимного обмена». Ну, то есть недостаточно обменялись ракушками.
Мэнсики озадаченно улыбнулся.
– Я могу чем-то этому помочь?
Я поднялся с табурета, подошел к окну и оттуда понаблюдал за птицами, летевшими над зарослями деревьев.
– Мэнсики-сан, не могли бы вы рассказать о себе еще немного? Если подумать, я о вас совсем ничего не знаю.
– Да, конечно. Мне скрывать нечего. Великих тайн я не храню, поэтому расскажу все, что вам будет интересно. Например, что вас интересует?
– Например, я до сих пор не знаю вашего полного имени.
– Ах да, – удивленно воскликнул он. – Верно. Я увлекся разговором и совсем позабыл.
Он вынул из кармана брюк кожаную визитницу и достал оттуда карточку.
– значилось на его карточке. На обратной стороне был указан адрес в префектуре Канагава, номер телефона, электронная почта. И только. Ни названия фирмы, ни должности.
– «Ватару» – иероглиф «переходить вброд», например, реку. Почему меня так назвали, я понятия не имею. До сих пор моя жизнь особо никак не была связана с водой.
– Фамилия Мэнсики – тоже из очень редких.
– Слышал, что она – с Сикоку, но с этим островом у меня никогда не было абсолютно никаких отношений. Родился и вырос я в Токио, там же пошел в школу. Удону предпочитаю собу[20], – сказал он и рассмеялся.
– Можете назвать свой возраст?
– Конечно. В прошлом месяце мне исполнилось 54. А сколько бы дали мне вы?
Я покачал головой.
– Если честно, представить себе не мог. Потому и спросил.
– Наверняка из-за белых волос, – сказал он, улыбаясь. – Многие говорят, что из-за белых волос не могут определить мой возраст. Часто приходится слышать истории, как люди седеют от страха за одну ночь. А потом спрашивают, может, у меня было так же? Но подобного драматического опыта у меня нет. Просто с молодых лет я был белокурый, а примерно к сорока пяти волосы стали абсолютно белыми. Удивительно. Потому что и дед, и отец, и два старших брата – все лысые. И во всей семье поседел только я.
– Если не сложно, не могли б вы все же объяснить мне, чем конкретно занимаетесь?
– Это ничуть не сложно, только как бы это сказать… мне было неудобно заговаривать об этом самому.
– Если неудобно говорить…
– Да нет, не то чтоб неудобно – просто немного стыдно, – ответил он. – По правде говоря, я сейчас ничем не занимаюсь. Страховку по безработице не получаю, но официально я безработный. Несколько часов в день провожу в домашней библиотеке: гоняю через интернет акции и валюту туда-сюда, но объем транзакций незначительный. Так, чтобы развлечься – можно сказать, убить время. Упражнения, чтоб мозги не застаивались. Примерно как пианисты играют гаммы.
Тут Мэнсики сделал глубокий вдох и поменял скрещенные ноги.
– Прежде я создал и управлял компанией информационных технологий, а некоторое время назад подумал – да и продал все акции, тем самым отошел от дел. Покупателем стала крупная телекоммуникационная компания, поэтому у меня образовался капитал, и можно было жить, ничего не делая. По этому случаю я продал дом в Токио и перебрался сюда. Короче говоря, удалился на покой. Капитал я разделил по банкам нескольких стран и, перемещая его в зависимости от изменений валютного курса, получаю небольшую прибыль.
– Понятно, – сказал я. – А семья у вас есть?
– Нет, семьи нет. Я не был женат.
– И вы живете в том большом доме один?
Он кивнул.
– Да, живу один. Прислугу пока не завожу. Я закоренелый холостяк. К работе по дому я привык, и мне она не в тягость. Вот только дом великоват, и один я с уборкой не справляюсь – раз в неделю вызываю профессионалов, а в остальном справляюсь сам. А как вы?
Я покачал головой.
– Еще не прошло и года, как я стал жить один, поэтому в этом смысле я пока дилетант.
Мэнсики лишь слегка кивнул, но ничего не спросил и никак это не прокомментировал.
– Кстати, вы хорошо знали Томохико Амаду?
– Нет, мне с ним встречаться не приходилось, а вот с его сыном мы вместе учились в Институте искусств. И он по-товарищески предложил мне присмотреть за пустующим домом. У меня тогда обстоятельства сложились так, что не оказалось крыши над головой. Вот меня и пустили на некоторое время.
Мэнсики несколько раз кивнул, как бы соглашаясь.
– Здесь не совсем удобно жить обычным людям, которые ежедневно ходят на работу, но для таких, как вы – художников – место прямо-таки идеальное.
Я ухмыльнулся.
– Пусть я тоже художник, но совсем не того уровня, как Томохико Амада. Поэтому лучше не ставьте меня в один с ним ряд – не вгоняйте в краску.
Мэнсики поднял голову и посмотрел на меня серьезно.
– Да нет, это пока не ясно. Может, и вы постепенно станете известным мастером.
Мне нечего было сказать, и я промолчал.
– Бывает, человек со временем сильно преображается, – сказал Мэнсики. – Возьмет и без колебаний разрушит собственный стиль, чтобы затем возродиться из-под его обломков. Как, например, Томохико Амада. В молодые годы он рисовал в европейском стиле. Думаю, вам это должно быть известно?
– Да, это я знаю. До войны он подавал большие надежды в европейской живописи. Однако, вернувшись на родину после стажировки в Вене, почему-то обратился к стилю нихонга и после войны добился поразительного успеха.
Мэнсики сказал:
– Я считаю, что в жизни, пожалуй, любого человека бывает период, требующий решительных перемен. Когда он подступит, нужно сразу же брать быка за рога. Крепко схватиться и больше уже не отпускать. Некоторые люди распознаю́т этот важный момент, а некоторые – нет. Томохико Амаде это удалось.
Решительные перемены. При этих словах я вспомнил картину «Убийство Командора», молодого мужчину, заколовшего Командора.
– Кстати, вы разбираетесь в нихонга? – поинтересовался Мэнсики.
– Нет, в японском стиле я не силен. В институте прослушал курс по истории искусства. Вот и все мои знания.
– Один элементарный вопрос: как с профессиональной точки зрения сформулировать понятие нихонга?
– Сформулировать понятие нихонга не так-то и просто. В целом считается, что это картина, нарисованная, как правило, при помощи желатина, пигментных красок и фольги. И рисуют не обычными кистями, а кисточками для каллиграфии и щетками. Иными словами, японские картины определяются в основном материалами, использованными для их создания. Зачастую применяют традиционную технику, унаследованную с древних времен, хотя есть и немало работ, созданных с применением авангардных методов. Также, насколько мне известно, активно внедряют новые материалы для получения свежих оттенков. Ну, то есть границы определения стиля нихонга постепенно размываются. Однако что касается картин Томохико Амады, то это классическое японское искусство. Можно даже сказать – типичное. Стиль, вне сомнения, его собственный, но достаточно взглянуть на технику.
– Выходит, если определение размывается в зависимости от техники и материала, остается духовное начало?
– Выходит, так. Но, думаю, вряд ли кто так просто определит духовное начало нихонга. Само возникновение этого жанра изначально компромиссно.
– Что значит компромиссно?
Я покопался в уголках памяти, вспоминая содержание лекций по искусствознанию.
– Во второй половине XIX века в Японии прошла реставрация Мэйдзи, в результате чего в страну вместе с прочими элементами зарубежной культуры стремительно проникла и живопись западного стиля. До тех пор стиля нихонга как такового не существовало. Даже не так – не было самого́ названия «японская живопись». Примерно так же, как почти не использовалось и название страны – Япония. Так вот, с появлением заграничной «западной живописи» в качестве непременного противовеса ей впервые возникло понятие «японская живопись». Разные имевшие до тех пор место стили для удобства были намеренно объединены под новым названием нихонга. Хотя некоторые под такой зонтик не попали и начали приходить в упадок. Например, суйбогуга. И правительство Мэйдзи утвердило то, что мы теперь знаем как нихонга, видом национального искусства и в дальнейшем культивировало его как часть японской культурной самобытности, которая могла бы стоять плечом к плечу с западной культурой. По существу, чтобы соответствовать «японскому духу» в популярной в те времена фразе «японский дух – европейские знания». И вот все, что до сих пор считалось бытовым дизайном и прикладным искусством: картины со створчатых ширм, с раздвижных перегородок и даже расписную посуду, – теперь «вставляли в рамку» и экспонировали на художественных выставках. Иными словами, предметы, созданные для повседневного быта, теперь подогнали под лекала западной системы и повысили до статуса «произведений искусства».
Тут я прервался и посмотрел на Мэнсики. Он, похоже, слушал меня очень серьезно. Тогда я продолжил:
– В то время в эпицентре подобной активности оказались Тэнсин Окакура и Эрнест Феноллоза[21]. То, что произошло с искусством, можно считать примером замечательного успеха в тот период, когда аспекты японской культуры претерпевали стремительные изменения. Примерно то же самое происходило в других сферах – в музыке, литературе, философии. Полагаю, в те годы японцам пришлось нелегко: перед ними в одночасье скопилось немало важных вопросов, на которые предстояло ответить как можно скорее. И нужно признаться, что справились мы очень искусно и умело: слияние и разделение прозападных и антизападных элементов прошло в целом гладко. Возможно, у японцев от природы есть предрасположенность к подобной работе. Определения «японской живописи», собственно говоря, как такового не существовало, и можно сказать, что это и сейчас лишь концепция, основанная на смутном консенсусе. Изначально критерии никто не определял. И в результате само это понятие зародилось на грани, можно сказать, давления изнутри и давления снаружи.
Мэнсики некоторое время серьезно подумал над моими словами, а затем произнес:
– Консенсусе хоть и смутном, но по-своему насущном и неизбежном. Так ведь?
– Так и есть. Взаимном консенсусе, порожденном необходимостью.
– Отсутствие жестких изначальных рамок – это сильная, и в то же время слабая сторона нихонга. Можно ведь истолковать и так, верно?
– Да, пожалуй, что так.
– Но когда мы смотрим на картину, в большинстве случаев мы понимаем, японская она или нет, я прав?
– Да, в ней очевидны исконные техники. Ей присущи направленность и тон. И нечто вроде общего осознания условностей. Однако подобрать этому словесное определение порой бывает очень трудно.
Мэнсики какое-то время помолчал, а затем сказал:
– Если картина не западная, то имеет ли она форму нихонга?
– Не обязательно, – ответил я. – В принципе, должны существовать и западные картины, которые имеют незападную форму.
– Вот как? – сказал он и еле заметно склонил голову набок. – Однако если то будет нихонга, то в какой-то степени она будет иметь незападную форму. Так можно сказать?
Я задумался.
– Если разобраться, можно сказать и так. Об этом я прежде как-то не задумывался.
– Это очевидно, но выразить такую очевидность словами непросто.
Я кивнул, как бы соглашаясь.
Он только перевел дыхание и продолжил:
– Если задуматься, это вроде как дать определение себе в сравнении с другим человеком. Разница очевидна, но ее трудно выразить словами. Как вы и говорили, вероятно, остается лишь воспринимать как некую касательную, возникающую, когда внешнее и внутреннее давление объединяются и создают его.
Сказав это, Мэнсики еле заметно улыбнулся и тихо добавил, как бы обращаясь к самому себе:
– Очень интересно…
О чем мы вообще говорим? – поймал я себя на мысли. Тема, пожалуй, занимательная, однако какое все это имеет значение для него? Просто интеллектуальная любознательность? Или же он проверяет мои умственные способности? Если так, то для чего?
– Кстати, я левша, – в какой-то момент сказал Мэнсики, будто случайно вспомнил об этом. – Не знаю, пригодится это или нет, просто знайте: если мне говорят, иди налево или направо, я всегда выбираю налево. Такая у меня привычка.
Вскоре стрелки часов приблизились к трем, и мы условились о следующей встрече: он приедет ко мне через три дня – в понедельник, в час пополудни. Как и сегодня, мы вместе проведем в мастерской примерно два часа. Тогда я попробую еще раз его нарисовать.
– Спешить незачем, – сказал Мэнсики. – Я же говорил в самом начале – располагайте моим временем, сколько бы его ни потребовалось. Уж времени-то у меня предостаточно.
И он ушел. Я смотрел в окно и видел, как он уехал на своем «ягуаре». Затем взял в руки несколько рисунков, посмотрел на них и, покачав головой, выбросил в мусор.
В доме царила жуткая тишина. Как только я остался один, она разом сгустила свою тяжесть. Я вышел на террасу – там ни дуновения, а воздух показался мне плотным и холодным, будто желе. Чувствовалось, что скоро будет дождь.
Я уселся на диване в гостиной и стал по порядку вспоминать сегодняшний диалог между нами. О том, что он станет позировать. Об опере «Кавалер розы». О том, как он создал компанию, акции которой позже продал и заполучил громадные деньги, а затем, еще не состарившись, отошел от дел. О том, что живет один в большом доме. Что его имя – Ватару. Ватару – это как «переходить вброд», например, реку. О том, что он все это время холост и с молодых лет блондин. Что он левша, и ему 54 года. О жизни Томохико Амады, о его смелом повороте, о том, что нужно уцепиться за шанс и не отпускать. О формулировке «японская живопись». И напоследок я подумал о моих отношениях с другими людьми.
И все же – что ему от меня нужно?
И почему я толком не могу его нарисовать?
Причина проста. Мне пока непонятно, что находится в центре его существа.
После беседы с ним в моей душе царил хаос. При этом человек по имени Мэнсики становился мне все более и более интересен.
Через полчаса полил крупный дождь. Маленькие птахи где-то попрятались.
10 Мы, продираясь сквозь высокие заросли зеленой травы…
Сестра умерла, когда мне было пятнадцать. Скоропостижно. Ей тогда исполнилось двенадцать, и она училась в первом классе средней школы. Она страдала врожденным сердечным заболеванием, но почему-то к девяти годам серьезные симптомы ослабли, и семья почувствовала облегчение. Мы даже стали питать слабую надежду на то, что теперь с ней все будет в порядке. Но в мае того же года сердцебиение сестры стало еще беспорядочней – особенно когда она лежала. Редкую ночь удавалось ей поспать спокойно. Сестра прошла обследование в университетской больнице, но как бы подробно ее ни изучали, никаких других отклонений у нее найти не смогли. Врачи лишь недоуменно пожимали плечами: «Главную проблему мы устранили в ходе операции».
Лечащий врач посоветовал избегать нагрузок, вести здоровый образ жизни. А пульс тем временем должен сам прийти в норму. Что он еще мог сказать? Только это. И прописал несколько видов лекарств.
Однако аритмия не унималась. Сидя во время еды напротив сестренки, я кидал взгляд на ее грудь и представлял скрытое там внутри неполноценное сердце. Как раз в тот год ее грудь начала расти. Пусть в ее сердце изъян, плоть продолжала развиваться. Было любопытно смотреть, как грудь день ото дня растет. Вроде еще недавно сестра была совсем ребенком, но теперь груди медленно стали обретать форму, и нежданно наступила первая менструация. И все же под этой маленькой грудью сердце с изъяном, перед которым бессильны даже опытные врачи. От одной этой мысли я пребывал в постоянном смятении. Мне кажется, что вся моя юность прошла в опасении потерять свою маленькую сестру в любой момент.
Родители не переставали повторять, что у сестры слабое здоровье и о ней нужно заботиться. Поэтому пока мы ходили в одну начальную школу, я постоянно за ней приглядывал, решив для себя, что в случае беды должен любой ценой уберечь ее и ее маленькое сердце. Такой случай на самом деле не представился ни разу, но…
…по пути домой, поднимаясь по лестнице на станции линии Сэйбу – Синдзюку, она потеряла сознание. Ее доставили на «неотложке» в ближайшую больницу «скорой помощи». Когда я, вернувшись из школы домой, примчался в ту больницу, ее сердце уже не билось. Все произошло стремительно. Тем утром мы вместе позавтракали и на пороге дома попрощались. Я пошел в свою старшую школу, она – в среднюю. Когда я увидел ее позже, она уже не дышала. Большие глаза сомкнуты, губы слегка приоткрыты, словно она хотела мне что-то сказать. Ее начавшая было расти грудь уже никогда не станет больше.
В следующий раз я увидел ее в гробу. Она лежала в своем любимом черном бархатном платье, слегка накрашенная и аккуратно причесанная, в черных лакированных туфельках. Белые кружева на воротнике ее платья выглядели неестественно белыми.
Могло показаться, будто она прилегла отдохнуть. И стоит ее потрясти – она сразу поднимется. Но это, увы, иллюзия. Сколько ни зови ее, как ее ни тряси, она уже не проснется.
Я не хотел, чтобы ее хрупкое тело ютилось в тесном ящике. Это тело должно лежать в месте куда более просторном. Например, посреди широкого луга. И мы должны молча идти навстречу ей, продираясь сквозь высокие заросли зеленой травы. Ветер должен мягко колыхать траву, а птицы и насекомые – щебетать и стрекотать, как у них принято. Полевые цветы должны наполнять воздух терпким запахом и распылять вокруг пыльцу. А лишь закатится солнце – над головой следует засверкать мириадам серебристых звезд. Наутро в солнечных лучах должны заблестеть, точно бриллианты, капельки росы на листьях травы… Но на самом деле ее поместили в маленький дурацкий гроб. А вокруг – сплошь вазы срезанных ножницами траурных белых цветов. Тесную комнату наполнял бесцветный свет от люминесцентной лампы. А из маленького динамика в потолке струилась мелодия – искусственный звук органа.
Я был не в состоянии смотреть, как кремируют сестру. Сразу после того, как защелкнули крышку гроба, я встал и покинул зал. Не стал также собирать ее прах[22]. Только вышел во внутренний дворик крематория и там беззвучно плакал. Мне было очень грустно от мысли, что за всю короткую жизнь сестры я ни разу не смог ее выручить.
Ее смерть не могла не сказаться на семье. И без того молчаливый отец стал еще более угрюм, мать – еще более нервозна. Моя жизнь особо не изменилась. Я занимался альпинизмом и пропадал по вечерам в секции, а в промежутках изучал живопись. Учитель рисования в средней школе советовал мне брать уроки у хорошего преподавателя. И когда я стал посещать изокружок, у меня со временем возник неподдельный интерес к живописи. Тогда, как мне казалось, я старался занимать все свое время, чтобы не думать о покойной сестре.
Несколько лет – очень долгое время после кончины сестры – родители ничего не трогали в ее комнате. Учебники и справочники, ручки, резинки и скрепки на ее столе; простыни, одеяла и подушки; выстиранная и аккуратно сложенная пижама, висевшая в шкафу школьная форма – все оставалось, как было. На стене висел календарь, в котором сестра мелким, но очень красивым почерком делала пометки. На календаре – месяц ее кончины, и с той поры время как будто бы остановилось. Меня по-прежнему не покидало ощущение, что сейчас распахнется дверь, и она войдет. Пока никого не было дома, я иногда заходил в ее комнату, тихонько присаживался на аккуратно заправленную кровать и смотрел по сторонам. Но ни к чему не притрагивался. Я не хотел даже слегка беспокоить ни один из безмолвных предметов – знаков того, что моя сестра когда-то была среди живых.
Я представлял себе, как сложилась бы ее жизнь, не оставь она этот мир в двенадцать лет. Но, разумеется, это было мне неведомо. Я даже не имел понятия, что уготовано мне самому. Откуда мне знать, как сложилась бы судьба сестры? Но если бы не врожденный изъян одного клапана ее сердца, сестра наверняка стала бы грамотной привлекательной женщиной. Уверен, немало мужчин любило бы ее, нежно сжимало бы в своих объятиях. Но я не мог представить такую сцену в деталях. Для меня сестра была и осталась маленькой девочкой на три года младше меня, которая нуждалась в моей защите.
Некоторое время после смерти сестры я усердно рисовал ее портреты. Чтобы не забыть ее лицо, я набрасывал его с разных ракурсов в альбоме для эскизов. Конечно, я прекрасно помню ее лицо, которое не смогу забыть до конца своих дней. Однако я не об этом – нужно было не забыть его именно таким, каким я запомнил его в тот день. Поэтому я должен был придавать ему форму в рисунках. Мне было всего пятнадцать, и я мало что знал о памяти, о картинах и о течении времени. Но понимал: чтобы сохранить нынешнюю память как есть, необходимо что-то предпринять. Если откладывать, она вскоре исчезнет. Каким бы ярким ни было воспоминание, оно не в силах устоять перед мощным напором времени. Я осознавал это инстинктивно.
В пустой комнате сестры я садился на ее кровать и рисовал в альбоме ее портреты снова и снова. Переделывал много-много раз. Пытался воспроизвести на белой бумаге, какой сестра сохранилась в моей памяти. В то время мне недоставало ни опыта, ни мастерства, поэтому работа была не из простых. Сколько раз я рисовал и рвал, рисовал и рвал… Однако, просматривая теперь те эскизы (я все еще бережно храню свои альбомы тех лет), я понимаю, что они полны подлинного горя. Они могут быть технически несовершенны, но все же это – искренние работы, в которых моя душа взывала к ее душе. Я смотрел на эти наброски, а у самого на глаза наворачивались слезы. С тех пор я много рисовал, но ни разу не создал такую картину, что заставила бы плакать меня самого.
Смерть сестры наложила на меня еще один след: острую боязнь замкнутого пространства. После того, как я увидел ее в тесном гробу, увидел, как прочно закрылась крышка, а гроб отправился в печь, я уже был не в состоянии заходить в тесные закрытые места. Долго не мог заставить себя переступить порог лифта. Стоял перед дверцами, а сам представлял, как после землетрясения или какой-нибудь неполадки лифт застрял между этажами, и я, запертый в тесном пространстве, никак не могу оттуда выбраться наружу. От одной этой мысли меня охватывала паника и сбивалось дыхание.
Этот синдром возник не сразу после смерти сестры. Прошло года три, прежде чем он проявился. Впервые меня охватила паника сразу после поступления в Институт искусств. Я тогда еще подрабатывал грузчиком в компании по переездам – переносил вещи. Как-то раз по недосмотру меня заперли в пустом крытом кузове. После смены водитель должен был проверить, ничего ли не забыли, но не заметил в кузове человека и запер дверь снаружи.
Я смог выбраться из кузова только через два с половиной часа. Все это время я оставался в темном, наглухо закрытом пространстве. Хотя не такое оно и наглухо закрытое. Ведь это не грузовик-термос – щели, через которые просачивался воздух, там все-таки были. Если поразмыслить спокойно, понятное дело, задохнуться бы я не смог.
Но тогда у меня началась сильная паника. Вроде вокруг полно воздуха, но как бы глубоко я ни вдыхал, казалось, в организм кислород не поступает. И оттого дыхание становится чаще, что приводит к избыточному насыщению крови кислородом. В голове темнеет, дыхание сперто, и ты уже во власти яростного необъяснимого страха. «Возьми себя в руки, все нормально. Немного подождать, и ты выберешься. Не может быть, чтобы ты здесь задохнулся», – успокаивал я себя. Однако здравый смысл при этом не работал. Перед глазами всплывало только тело сестры в тесном гробу, который скрывается в глубине кремационной печи. Я испугался и начал изо всех сил стучать по стенкам кузова.
Грузовик стоял на парковке компании. Работники в конце дня собирались расходиться по домам. Никто даже не заметил моего отсутствия. И как бы сильно я ни тарабанил, никто снаружи не мог меня услышать. Кровь стыла в жилах при мысли, что я проторчу в этом кузове до самого утра.
Обратил внимание на звуки и отпер снаружи дверь грузовика ночной сторож во время обхода стоянки. Увидев, что я изнурен и сильно взволнован, он уложил меня на топчан в комнате отдыха и напоил горячим черным чаем. Сколько я там пролежал – не знаю. Однако вскоре дыхание успокоилось, за окном забрезжил рассвет, и я, поблагодарив охранника, на первой электричке вернулся домой. Там я нырнул в постель, но дрожь в теле еще долго не унималась.
С тех пор я не мог ездить в лифте. Случай с грузовиком, должно быть, пробудил страх, дремавший во мне. И я почти не сомневался, что это вызвано воспоминаниями о моей умершей сестре. И не только в лифт я не заходил – я был не в состоянии переступить порог любого тесного закрытого пространства. Терпеть не мог фильмы со сценами в подводной лодке или танке. Стоило представить себя запертым в тесном пространстве – стоило только представить, – и у меня спирало дыхание. Нередко я вставал и выходил из кинотеатра посреди фильма: достаточно кому-то скрыться в замкнутом пространстве, и я больше не мог смотреть этот фильм. Поэтому я до сих пор не хожу ни с кем в кино.
Однажды, путешествуя по Хоккайдо, мне пришлось остановиться в капсульном отеле. Но у меня сбилось дыхание, и я никак не мог уснуть. Делать нечего – я вышел на улицу и провел ночь на стоянке, в машине. В Саппоро недавно встретил Новый год, и эта ночь показалась мне сущим кошмаром.
Жена часто подтрунивала надо мной по этому поводу. Когда требовалось подняться на верхний этаж высотного здания, она ехала на лифте первой и весело дожидалась, когда я, весь взмыленный, протопаю ступеньки всех шестнадцати этажей. Причину своего страха объяснять ей не стал. Лишь сказал, что с детства почему-то боюсь лифтов.
– Ну… это, пожалуй, полезно для здоровья, – заметила она.
Также я стал чураться женщин с пышной грудью. Я сам не уверен, связано ли это как-то с начавшей расти грудью моей сестры или нет. Однако меня почему-то привлекали женщины с маленькой грудью. И каждый раз, когда я видел такую грудь, прикасался к ней – в памяти возникали два меленьких бугорка у сестры. Не хочу, чтобы меня поняли неверно: я ничуть не испытывал вожделения к собственной сестре. Просто мне требовалось некое явление. Обособленное явление, какое утрачено и больше никогда не вернется.
В субботу, во второй половине дня, моя рука лежала на груди любовницы – той замужней женщины. У нее грудь была не то чтоб маленькая, но и не большая. Как раз подходящего размера, чтобы уместиться целиком в моей ладони. Под моей ладонью сосок оставался твердым.
Обычно по субботам она ко мне не приходит, выходные проводит в кругу семьи. Однако на той неделе ее муж улетел в командировку в Мумбай, две дочки уехали с ночевкой погостить к жившим в Насу, в Тотиги, кузинам. Поэтому она смогла приехать ко мне – и, как это обычно бывало по будням, мы неспешно занимались любовью. Затем вместе погрузились в расслабленную тишину. Как обычно.
– Хочешь узнать вести из джунглей? – спросила она.
– Вести из джунглей? – переспросил я, не сразу поняв, о чем она.
– Ты что, забыл? О том загадочном человеке, что живет в огромном белом доме на той стороне лощины. Мэнсики-сан. Сам же просил выяснить что-нибудь о нем.
– А, да. Конечно, помню.
– Немного, но все же кое-что удалось узнать. Одна из моих знакомых – молодая мамаша – живет поблизости от него. Поэтому собрала немного информации. Хочешь послушать?
– Конечно, хочу.
– Мэнсики-сан купил тот дом с чу́дным видом года три тому назад. Прежде там жила другая семья. Они-то его и построили, но прожили в нем всего два года. В одно ясное утро люди собрали вещи и покинули эти места, а вместо них появился Мэнсики-сан. То есть он выкупил это почти что новое строение. Почему так произошло, никто не знает.
– Выходит, дом построил не он?
– Да, он всего лишь забрался в готовое жилье. Прямо как расторопный рак-отшельник.
Такого я не ожидал. Я-то с самого начала был уверен, что белый дом построил он сам. Настолько белая усадьба на вершине горы естественным образом соединялась со всем образом человека по имени Мэнсики – вероятно, сочетаясь с его прекрасной белой шевелюрой.
Подруга продолжала:
– Никто не знает, чем занимается этот Мэнсики-сан. Только известно, что на работу он не ездит. Почти безвылазно проводит время в доме: поди не отходит от компьютера. Поговаривают, его библиотека напичкана всякой аппаратурой. Нынче были бы способности – и почти все можно делать на компьютере. Среди моих знакомых есть один хирург, который работает только на дому. Заядлый сёрфер – он не хочет отлучаться далеко от моря.
– Хирург, который работает, не выходя из дому?
– Получив информацию о пациентах и необходимые снимки от них самих, он анализирует данные, составляет протокол операции или что там еще и отправляет дальше. Во время операции следит за ее ходом на мониторе и при необходимости дает советы. А еще бывают такие операции, которые можно проводить дистанционно рукой робота.
– Вот времена настали, – сказал я. – Хотя, признаться, я б не хотел, чтоб меня оперировали неизвестно откуда.
– Мэнсики-сан наверняка занимается чем-то похожим, – сказала она. – Но что бы он там ни делал, получает весьма немалый доход. Живет один в большущем доме, иногда подолгу путешествует. Наверняка ездит за границу. Одна из комнат дома оборудована самыми разными тренажерами, и как только у него появляется свободное время, он приходит туда и качает мышцы. На нем – ни грамма лишнего жира. Любит слушать в основном классическую музыку, для чего оборудовал одну из комнат. Чувствуешь, каков эстет?
– Откуда тебе известны такие подробности?
Она засмеялась.
– Похоже, ты недооцениваешь способности женщин в сборе информации.
– Пожалуй, – признал я.
– У него четыре машины: два «ягуара», «рейндж-ровер» и вдобавок к ним «мини-купер». Похоже, он любитель английских марок.
– Кажется, «мини» теперь выпускает «BMW», а марку «ягуар» приобрела индийская компания. Выходит, ни то, ни другое нельзя назвать истинно английской машиной.
– Он ездит на старой модели «мини». А «ягуар», кто бы ни приобрел эту марку, остается английской машиной.
– Что-нибудь еще известно?
– В его доме почти никого не бывает. Он любит одиночество. Ему нравится проводить время дома, слушать классическую музыку, читать книги. Холостяк и богатей, однако женщин в дом практически не водит. Живет неприхотливо и очень чистоплотен. Кто знает, может, и гей, хотя есть несколько оснований этому не верить.
– У тебя наверняка где-то есть весьма обильный источник информации.
– Теперь уже нет, но до недавнего времени несколько раз в неделю к нему в дом приходила прибираться экономка. Когда она выносила мусор или же ходила в супермаркет за покупками, ей попадались по пути окрестные домохозяйки, с которыми она непринужденно болтала.
– Вот как? – сказал я. – Так и возникают «вести из джунглей»?
– Именно. Так вот, со слов той женщины, в доме Мэнсики-сана есть «запретная комната». Хозяин предупредил экономку, что входить туда нельзя. Причем предупредил строго-настрого.
– Прямо замок Синей Бороды!
– Во-во. Как говорится, в каждом доме есть свой скелет в шкафу.
Эти слова напомнили мне о картине «Убийство Командора», припрятанной на чердаке дома Амады. Она тоже – по-своему скелет в шкафу.
Подруга продолжила:
– Что скрыто в потайной комнате, экономка, в конце концов, так и не узнала. Всякий раз, когда она приходила в дом, дверь той комнаты была заперта на ключ. Но в любом случае экономка там больше не работает. Возможно, Мэнсики посчитал ее легкомысленной болтушкой и выгнал взашей. И теперь справляется с разными делами по дому сам.
– Да, помнится, он упоминал об этом. Мол, раз в неделю делают уборку профессионалы, а в остальном он справляется сам.
– Очень щепетилен он в своей личной жизни.
– Однако, бог с ним, с Мэнсики. То, что я встречаюсь с тобой, надеюсь, не просочится в вести из джунглей?
– Думаю, нет, – тихонько ответила она. – Во-первых, я стараюсь следить, чтобы этого не произошло. Во-вторых, ты немного не такой, как Мэнсики-сан.
– Хочешь сказать, – перевел я на понятный японский язык, – в нем есть такое, что дает повод для сплетен, а во мне этого нет?
– И мы должны быть этому признательны, – радостно добавила она.
После того, как умерла сестра, одно за другим все начало валиться из рук. Дела в компании по металлообработке, которой управлял отец, пошли под гору, и отец почти не показывался дома, пытаясь спасти компанию. Атмосфера в семье стала напряженной. Мы могли подолгу не разговаривать друг с другом. При жизни сестры такого не было. Мне хотелось поскорее покинуть этот дом, и я увлекся рисованием больше прежнего. Вскоре начал задумываться о поступлении в Институт искусств, чтобы заняться живописью профессионально. Отец был категорически против. «Разве можно вести нормальную жизнь, став художником? В семье нет лишних денег, чтобы растить творческую личность». После этого мы с отцом поругались. Вмешалась мать, и с ее помощью я все-таки смог поступить в институт, но с отцом так и не помирился.
Иногда я думал: если бы сестра не умерла, если бы с ней ничего не произошло, моя семья наверняка жила бы счастливо. Когда сестры не стало, как-то незаметно нарушился прежний баланс, и мы – родные люди – стали невольно задевать друг друга за живое. Всякий раз, когда я думал об этом, меня охватывало полное бессилие: в конечном итоге мне так и не удалось восполнить утрату сестры.
Тем временем я перестал набрасывать ее портреты. Уже студентом я помышлял о картинах, на которых явления и предметы не несут в себе конкретного смысла. Другими словами – об абстрактной живописи. В этом направлении искусства значение самых разных вещей закодировано, и новое семантическое значение возникает из переплетения таких знаков. Я охотно погружался в этот мир, нацеленный на такую полноту. Потому что в этом мире я впервые смог вздохнуть спокойно и непринужденно.
Однако, увлекаясь абстракцией, серьезных заказов не получишь. Институт я окончил, но, пока продолжал заниматься нефигуративным искусством, надеяться на приличный доход было бессмысленно. Как отец и говорил. Поэтому, чтобы сводить концы с концами (к тому времени я покинул родительский дом и оплачивал жилье и еду себе сам), мне приходилось брать заказы на официальные портреты. Создавая такие коммерческие работы как под копирку, я и смог существовать. Пусть жил и не безбедно, но своим ремеслом.
И вот теперь я собираюсь написать портрет человека по фамилии Мэнсики. Ватару Мэнсики, живущего в белом особняке на вершине горы по ту сторону лощины. Того загадочного седовласого мужчины, о котором в округе ходят интригующие слухи. За крупный гонорар он нанял именно меня писать свой портрет. Однако я обнаружил, что теперь не в состоянии нарисовать даже портрет – типичную коммерческую работу. Похоже, внутри меня не осталось ничего – пустота.
«И мы, продираясь сквозь высокие заросли зеленой травы, должны безмолвно идти на встречу с сестрой», – бессвязно думал я. Если бы мы действительно могли пойти, как это все-таки было бы прекрасно.
11 Лунный свет явственно освещал все, что там было
Меня разбудила тишина. Временами такое случается. Бывает, человек пробуждается от внезапного шума, нарушившего долгую тишину, но бывает и наоборот: когда тишина вдруг прерывает непрерывный шум.
Проснувшись посреди ночи, я распахнул глаза. Посмотрел на часы в изголовье кровати. Электронный циферблат показывал 1:45. Немного подумав, я вспомнил, что суббота позади, и без четверти два – это ночь на воскресенье. После полудня я лежал в этой постели с замужней любовницей. Ближе к вечеру она вернулась домой, я слегка перекусил и после читал книгу. В одиннадцатом часу лег спать. Обычно я сплю крепко. Заснув, почти не просыпаюсь. И открываю глаза, когда вокруг начинает светать. Такого, чтобы мой сон прервался посреди ночи, не бывало.
Почему я проснулся в такое время? – лежа в темноте на кровати, раздумывал я. Вполне нормальная тихая ночь. Близкая к полной луна висела на небе громадным круглым зеркалом. Пейзаж выглядел белесым, будто его побелили известью. Однако все прочее оставалось неизменным. Приподнявшись на локте, я прислушался – и вскоре догадался: что-то не так, как обычно. Уж больно тихо. Чересчур глубокая тишина. Осенняя ночь, а стрекота насекомых не слышно. Дом построен среди гор, поэтому, когда смеркается, слышны голоса насекомых – да такие громкие, что уши болят. И этот стрекот продолжается до глубокой ночи (пока я не перебрался сюда – считал, что насекомые стрекочут только вечером, и был сильно удивлен, что это отнюдь не так). Причем так надоедливо, что, кажется, этот мир завоеван ими давно и надолго. Однако, проснувшись сегодня ночью, я не услышал ни одного. Странно…
Уснуть заново так и не получилось. Делать нечего – я выбрался из постели и накинул кардиган. На кухне налил в бокал скотч, добавил несколько кубиков льда и выпил. Затем вышел на террасу и разглядывал сквозь заросли тускло светящиеся окна. Все вокруг, похоже, спали; свет в домах потушен, и только местами попадались на глаза тусклые огоньки лампочек-ночников[23]. В том месте, где находился дом господина Мэнсики, тоже было темно. И я по-прежнему совсем не слышал насекомых. Интересно, что с ними случилось?
Тем временем мои уши уловили непривычный звук – или же мне это просто показалось. Очень тихий звук. Если бы насекомые не унялись, как обычно, я его вряд ли расслышал бы вообще. Однако в ночной тишине он слабо, но все же доносился – издалека. Я затаил дыхание и напряг слух. Нет, звук – не насекомых. И не природный. Напоминал звон, испускаемый каким-то инструментом или прибором. Динь-дон. Похоже на звон бубенца или вроде того.
Звук раздавался с паузами: прозвенит несколько раз, затихнет и опять через некоторое время звенит. И так много раз. Будто кто-то откуда-то терпеливо шлет зашифрованное послание. Однако повторы не отличались регулярностью: перерывы между ними становились то дольше, то, наоборот, короче. Да и количество звонков (как мне показалось) каждый раз было разным. Можно только догадываться: эта беспорядочность так и задумана, или просто чья-то прихоть? Так или иначе, но звук доносился тихо: не напрягая слух, я ничего не расслышал бы. Но однажды уловив его посреди ночной тишины, когда луна светит неестественно ярко, я уже не мог от него избавиться, настолько он проник в мое сознание.
Я терялся в догадках: что бы это могло быть? – но затем решился выйти на улицу и посмотреть. Мне захотелось обнаружить источник этого звука. Возможно, кто-то где-то во что-то звонит. Я не считаю себя смельчаком, но тогда выйти во мрак ночи одному не показалось мне страшным. Пожалуй, любопытство превосходило страх. К тому же меня подбадривало и то, что свет луны был необычайно ярок.
С большим фонариком в руке я отпер дверь и вышел наружу. Одинокий фонарь над входом отбрасывал вокруг себя желтый свет, на который слетались крылатые насекомые. Я остановился, прислушался, чтобы определить, откуда доносится звук. Опять послышался звон, похожий на бубенец. Но у обычного бубенца звук все же несколько иной. А звон этого оказался куда более глубоким и немонотонным. Как у своеобразного ударного инструмента. Однако чем бы оно ни было, кто и зачем издает этот звук посреди ночи? Вокруг поблизости нет другого жилья – лишь дом, в котором живу я. И если кто-то делает это неподалеку, выходит, такой человек без спросу проник в чужие владения.
Я огляделся – нет ли где чего увесистого? Но не нашел ничего такого, чем можно было бы отбиваться. В руке у меня только продолговатый фонарь, но это лучше, чем вообще ничего. Сжимая его в руке, я направился туда, откуда доносился звук.
Если выйти из дома и пойти налево, видна маленькая каменная лестница. Семь ступенек наверх – и начинаются заросли с отлогим подъемом к поляне. На поляне – маленькая древняя кумирня. По словам Масахико, она стоит там с незапамятных времен. Происхождение ее неизвестно, но когда отец Масахико – Томохико Амада – в середине 50-х годов купил у знакомого этот дом в горах, кумирня в зарослях уже была, стояла там на плоском камне. Точнее будет сказать, это обычный деревянный ящик с простой трехгранной крышей. Чуть больше полуметра в высоту и чуть меньше – в ширину. Когда-то ящик был покрашен, но краска с годами выцвела, и каким был цвет изначально, теперь уже не понять. Спереди вставлены маленькие раздвижные дверцы. Что за ними хранится, снаружи не видно. Я не проверял, но, может, ничего там и нет. Перед дверцами – белый керамический горшок, но внутри он пуст. В нем скапливается дождевая вода, а затем испаряется. И так повторяется раз за разом, только на внутренней стенке остаются полоски налета грязи. Томохико Амада ни к чему не прикасался – оставлял там все как есть: проходя мимо, не складывал ладони в молитве, не наводил там порядок, предоставив кумирню на откуп дождю и ветру. Возможно, в его глазах эта кумирня была совсем не божьим храмом, а простой деревянной коробкой.
– Оно и понятно, его нисколько не интересовали ни вера, ни молитвы, – сказал сын. – Чихать он хотел и на божью кару, и на проклятье, а потому считал все это ничтожным суеверием. Ну и позволял себе насмехаться при каждом удобном случае. Не то, чтобы он был заносчивым, просто с молодости придерживался крайне материалистического взгляда на вещи.
Когда Масахико впервые показывал мне дом – не обошел вниманием и эту кумирню.
– Дом с кумирней – в наши времена большая редкость, – смеясь, сказал он. И я не мог с ним не согласиться. – Но в детстве мне было жутко от одного вида этой непонятной штуковины посреди двора. Поэтому, приезжая сюда ночевать, я старался обходить ее стороной, – сказал он. – По правде говоря, мне и сейчас не особо хочется к ней приближаться.
Я, возможно, не такой материалист, как Томохико Амада, но тоже почти не замечал эту кумирню. Прежде люди возводили их в самых разных местах. Подобно Дзидзо[24] или божкам – хранителям путешественников у обочин дороги, эта кумирня естественно вписывалась в лесной пейзаж. Гуляя вокруг дома, я часто проходил мимо, но никогда не обращал на нее особого внимания. И уж тем более ни разу перед ней не помолился и не сделал подношение. Я никак не ощущал такого соседства – стоит себе и стоит, что с того? Просто часть вида, каких немало.
Звук, напомнивший мне бубенец, похоже, несся от той кумирни. Стоило мне свернуть с тропы и шагнуть в заросли, как сразу стало темно: лунный свет загородила толстая ветка прямо над моей головой. Освещая тропинку фонариком, я осторожно шагал дальше. Иногда, словно опомнившись, порывисто дул ветер, с шелестом вздымая листву, застилавшую землю. Посреди ночи в зарослях было совсем не так, как днем, когда я гулял. Сейчас в этом месте все приходило в движение исключительно по правилам ночи, и я в эти правила не вписывался. Однако, наверное, поэтому ничего и не боялся. Меня гнало вперед любопытство. Что бы ни случилось, я хотел выяснить происхождение того странного звука. В правой руке я сжимал фонарь, который своей тяжестью придавал мне уверенности.
Где-то в этих ночных зарослях на ветке притаился филин, подстерегая в засаде добычу. Вот бы он оказался где-нибудь рядом, подумал вдруг я. Ведь он в некотором смысле мой приятель. Однако ничего, что напоминало бы его крик, я так и не услышал. Даже ночные птицы, как и насекомые, сейчас, похоже, приглушили голоса.
Я двигался вперед, и звук бубенца становился заметнее и ярче, но длился все так же беспорядочно. Мне показалось, звук идет из-за кумирни. Он стал намного ближе, но даже при этом все еще казался глухим и гулким, будто доносился из глубины узкой пещеры. Теперь мне казалось, что паузы стали длиннее, а сам звон – реже. Похоже, звонарь устал и ослаб.
Вокруг кумирни было пусто, и лунный свет явственно освещал все вокруг. Я бесшумно обогнул кумирню и увидел заросли мискантуса. Следуя за звуком, я раздвинул эти заросли и обнаружил за ними невысокий курган из хаотично наваленных камней. Может, не такой высокий, чтобы называться курганом, но в любом случае прежде я его совершенно не замечал. Ведь я не забредал за кумирню, а если б и забрел, вряд ли мне пришло бы в голову шарить в зарослях мискантуса. А иначе этого кургана не увидеть.
Я подошел ближе и рассматривал камни один за другим, водя по их поверхности лучом фонаря. Камни были старыми, но я нисколько не сомневался: прямоугольную форму им придали вручную. В природе таких камней не бывает. Их специально привезли на вершину горы и сложили за кумирней. Размеры у камней разные, многие блоки обомшели. Ни знаков, ни узоров на них я не заметил. Навскидку я насчитал штук двенадцать или тринадцать. А может, в старину из них был выложен высокий курган, но после землетрясения или чего-то еще они скатились на землю. И звук бубенца, похоже, просачивался между них.
Я аккуратно поставил ногу на камень и присмотрелся, пытаясь найти глазами то место, откуда раздается звук. Но как бы ярко ни светила луна, обнаружить ночью источник звука было крайне сложно. Однако если б я даже это место обнаружил – что было мне делать с ним дальше? Такого размера камни мне никак не поднять.
Теперь я мог предположить, что кто-то под каменным курганом трясет неким подобием бубенца, заставляя его звенеть. В этом ошибки быть не могло. Но кто он? Только теперь я наконец-то почувствовал непонятный внутренний страх. Инстинкт подсказывал: впредь лучше сюда не приближаться.
Я оставил то место и быстрым шагом вернулся по тропинке. Звук бубенца теперь несся сзади. Лунный свет сквозь ветви деревьев рисовал на мне замысловатые пятнистые узоры. Я вышел из зарослей, миновал семь ступеней каменной лестницы и вернулся домой. Заперев дверь изнутри, пошел на кухню, налил в бокал виски и, не добавляя ни льда, ни воды, залпом выпил. И только после этого успокоился. Затем с бокалом виски в руке перешел на террасу.
До террасы звук доносился очень слабо: если не прислушиваться – не различить. Но при этом он не пропадал. Тишина между трелью бубенца длилась теперь куда дольше, чем в самом начале. Я некоторое время прислушивался к нерегулярным повторам.
Что же под тем каменным курганом? Там есть пространство, в котором кто-то заперт и продолжает звенеть бубенцом. А может, это зов на помощь? Но сколько бы я ни размышлял, никакого сто́ящего объяснения на ум не приходило.
Похоже, я размышлял очень долго. Хотя, возможно, – всего ничего. Я и сам этого не понял. Все это было настолько странно, что у меня исчезло ощущение времени. Улегшись в шезлонг с бокалом виски в руке, я слонялся по лабиринту своего сознания. А когда обратил внимание вновь, звук бубенца уже стих. Все вокруг погрузилось в кромешную тишину.
Я поднялся, прошел в спальню и посмотрел на электронные часы. Цифры показывали 2:31. Во сколько возник звук бубенца, я не запомнил. Но когда я проснулся, было без четверти два, а это значит – он звенел, по меньшей мере, сорок пять минут. И вскоре, после того как странный звук пропал, словно бы зондируя вновь образовавшуюся тишину, опять застрекотали насекомые. Мне показалось, будто все насекомые окрестных гор терпеливо ждали, когда смолкнет тот бубенец. Вероятно, затаив дыхание, очень осторожно озирались по сторонам.
Я пошел на кухню, вымыл бокал из-под виски и сразу нырнул в постель. К тому времени голоса осенних насекомых уже, как обычно, слились в сводный хор. Видимо, сказалось то, что виски я пил неразбавленный. Хоть и был я на взводе, стоило прилечь – сразу погрузился в сон. Долгий глубокий сон. Мне даже ничего не снилось. Когда я открыл глаза в следующий раз, за окном спальни совсем рассвело.
В тот день в десятом часу я еще раз сходил к кумирне в зарослях. Того странного звука уже не было слышно. Однако теперь мне хотелось внимательно рассмотреть кумирню и каменный курган при свете дня. Прихватив из подставки для зонтиков трость Томохико Амады – увесистую, из твердого вечнозеленого дуба, – я направился в заросли. Стояло приятное ясное утро. Осеннее солнце отбрасывало на землю тени от листвы. В поисках плодов, покрикивая, торопливо перелетали с ветки на ветку дятлы и вертишейки. А над их головами куда-то спешно стремились черные вороны.
Кумирня оказалась куда более ветхой и неказистой, чем я увидел ее прошлой ночью. В ярком белом свете почти полной луны она выглядела по-своему значительной и даже отчасти роковой, но теперь я видел перед собой лишь выцветшую и неприглядную деревянную коробку.
Я обогнул кумирню, раздвинул высокие заросли мискантуса и оказался перед каменным курганом. Впечатление от его вида у меня теперь тоже несколько изменилось. Сейчас передо мной валялась груда обыкновенных прямоугольных камней, долго пролежавших в горах и потому замшелых. Хотя накануне, в лунном свете эта груда выглядела чуть ли не древними историческими руинами, покрытыми мифической слизью. Я поднялся на камни и внимательно прислушался, но ничего не уловил. Если не брать в расчет стрекот насекомых и редкий щебет птиц, кругом царила полная тишина.
Издалека послышался хлопок, похожий на выстрел из охотничьего ружья. Наверное, кто-то в лесу охотится на дикую птицу. А может, это звук автоматической хлопушки, которые ставят фермеры, чтобы отпугивать воробьев, обезьян и кабанов. Так или иначе, этот звук прокатился по окрестностям совсем по-осеннему. Небо высоко, воздух достаточно влажен, и звуки прекрасно слышны издалека. Я присел на верхушку кургана и подумал о возможном пространстве под ним. Неужели кто-то, запертый там, звенит бубенцом (или чем-то похожим), призывая на помощь? Совсем как я, когда, оказавшись в кузове грузовика, изо всех сил тарабанил по его толстым стенкам. Мне не давала покоя мысль, что кто-то томится в тесном и мрачном пространстве.
Слегка пообедав, я переоделся в рабочую одежду (простую, какую не жалко испачкать), пошел в мастерскую и вновь принялся за портрет Ватару Мэнсики. Мне было все равно, чем заняться, – просто захотелось беспрерывно двигать рукой. Мне нужно было хоть немного отстраниться от мысли о бедолаге, запертом в тесном пространстве в надежде на помощь, и от ощущения хронического удушья, вызванного этой мыслью. Оставалось лишь рисовать. Однако я отложил карандаши и эскизник. Вряд ли они пригодятся. Я подготовил краски и кисти, встал перед холстом и, вглядываясь внутрь пустоты, сосредоточил свое внимание на образе Ватару Мэнсики. Распрямил спину, собрался, как мог, и постарался выбросить из головы все ненужные мысли.
Беловолосый мужчина с моложавым выражением глаз. Живет в белом особняке на вершине горы. Почти все время безвылазно проводит в доме. У него есть «запретная комната», ездит он на четырех английских машинах. Я старался вспомнить по порядку: как он пришел ко мне, как двигался в моем присутствии, какое у него было лицо, что и каким тоном он говорил, на что и какими глазами смотрел, как жестикулировал. Это заняло некоторое время, но теперь все детали постепенно становились на свои места. И пока это происходило, я ощущал, как в моем сознании объемно и органически возникает образ человека по фамилии Мэнсики.
Вот так я без черновика переносил на холст маленькой кисточкой возникший образ Мэнсики. Мне представлялось, что Мэнсики смотрел прямо перед собой, слегка наклонив голову влево. И его глаза еле заметно смотрели на меня. Другой ракурс его лица почему-то не приходил на ум. Именно таким представлялся мне Ватару Мэнсики. Ему просто необходимо держать голову прямо, стоя вполоборота ко мне, и еле заметно смотреть в мою сторону. Я остаюсь в его поле зрения. Чтобы изобразить его достоверно, любая другая композиция просто невозможна.
Немного отстранившись, я какое-то время оценивал простую композицию, которую выполнил, практически не отрывая кисть от холста. Пока это был лишь промежуточный рисунок, сделанный одним мазком, но я смог уловить в его очертаниях зачатки живого организма. И в них, вероятно, уже есть то, что даст естественные всходы. Словно нечто – интересно, что? – протянуло руку и включило во мне потайной рубильник. Возникло смутное ощущение, будто дикий зверь, спавший где-то глубоко у меня внутри, наконец-то почуял приход весны и начинает отходить от долгой спячки.
Я промыл кисточки, вымыл руки с маслом и мылом. Спешить некуда. На сегодня – достаточно. Лучше не торопиться с этой работой. Когда господин Мэнсики придет сюда в следующий раз, я с натуры детализирую портрет по нанесенным на холст контурам. Эта картина будет заметно отличаться от всех моих прежних работ. Такое у меня было предчувствие. И еще: она нуждается в живой модели.
Странно, подумал я.
Откуда это мог знать Ватару Мэнсики?
Посреди той ночи я опять проснулся – как и накануне. Часы у изголовья показывали 1:46. Почти то же самое время, что и вчера. Я сел на кровати и прислушался в темноте. Насекомых не было слышно. Окрестности погрузились в тишину, будто я находился на дне глубокого моря. Прошлая ночь словно бы повторялась. Только – одно отличие – за окном царила кромешная тьма. Все небо заволокли густые тучи, целиком скрывая собой почти полную осеннюю луну.
Окрестности переполняла абсолютная тишина. Нет, не так. Конечно, не так. Та тишина не была абсолютной. Затаив дыхание, я прислушался, и до меня донесся едва различимый звон бубенца – будто он выныривал из-под тишины. Под покровом темноты кто-то звенит бубенцом. Как и вчера – обрывками, время от времени. И теперь я знал, откуда доносился тот звук – из-под кургана посредине зарослей. Даже проверять не нужно. Я только не знал, кто и зачем звенит тем бубенцом. Я встал с кровати и вышел на террасу.
Безветренно. Начинал накрапывать дождь. Незаметный глазу и бесшумно окропляющий землю мелкий дождь. В окне усадьбы Мэнсики горел свет. Что происходило там внутри – отсюда, с другой стороны лощины было непонятно, но было ясно одно: Мэнсики еще не спит. Такая редкость – видеть свет в его окнах в такой поздний час. От измороси намокала одежда, но я смотрел на тот огонек и прислушивался к едва различимому звону бубенца.
Вскоре дождь усилился, я вернулся в дом и, не в состоянии быстро уснуть, расположился в гостиной на диване и листал страницы начатой книги. Не хочу сказать, что книжка читалась с трудом, но как бы я ни старался вникать в содержание, мои мысли были далеко, и я лишь следовал глазами за иероглифами – строчка за строчкой. Но даже это было лучше, чем сидеть и, ничего не делая, невольно слушать звон того бубенца. Конечно, я мог включить погромче музыку, чтобы его заглушить… Но не стал. Я должен был слушать этот звон. Почему? Он предназначен мне. Я это понимал. И звон этот не прекратится, пока я что-нибудь не предприму. Он так и будет по ночам сводить меня с ума, лишая спокойного сна.
Нельзя сидеть сложа руки. Нужно что-то сделать, чтобы унять этот звон. Для этого прежде всего следует понять его – посылаемого мне как знак – смысл и предназначение. Кто и для чего каждую ночь шлет мне сигнал из такого невразумительного места? Но я был изрядно подавлен и сбит с толку, чтобы мыслить логически. Один я не справлюсь. Нужен чей-то совет. Таким собеседником я видел лишь одного человека.
Я опять вышел на террасу и посмотрел на дом господина Мэнсики. Свет там уже не горел. Лишь тускло тлели маленькие садовые фонари в том месте, где находился дом.
Звон бубенца стих в 2:29 – примерно в то же время, что и вчера. Вскоре вернулся и стрекот насекомых. Осенняя ночь снова наполнилась этим оживленным хором природы, будто ничего не произошло. Все повторялось в том же порядке.
Я лег в постель и заснул под стрекот насекомых. Хоть и был я в растерянности, однако, как и прошлой ночью, сразу погрузился в сон. Опять глубокий и без сновидений.
12 Как тот безымянный почтальон
В ранний утренний час пошел дождь, а к десяти перестал. Позже стало проглядывать голубое небо. Впитавший морскую влагу ветер неспешно сдувал облака на север. Ровно в час Мэнсики был у меня. Звонок в дверь практически совпал с сигналом точного времени по радио. Пунктуальные люди – не редкость, но настолько точных, как он, я до сих пор не встречал. Не думаю, что он терпеливо дожидался за дверью, пока секундная стрелка не завершит оборот, и только потом позвонил. Нет, заехав вверх по склону, он просто поставил машину в том же месте, своим обычным шагом подошел к крыльцу, и в тот миг, когда надавил на кнопку дверного звонка, по радио прозвучал сигнал точного времени. Поразительно.
Я провел его в мастерскую и посадил на тот же стул. Поставил на проигрыватель пластинку Рихарда Штрауса «Кавалер розы» и опустил звукосниматель. На то же место, где мы закончили слушать накануне. Весь порядок был повторением прошлого визита. Различие лишь в том, что на сей раз я не предложил напиток и попросил Мэнсики позировать: посадил его на стул, повернув вполоборота налево, чтобы его глаза были слегка обращены на меня.
Он старательно следовал моим указаниям, но прошло немало времени, прежде чем он принял нужную позу и осанку. Ракурс, выражение глаз оказались не такими, каких я хотел. И свет ложился совсем не так, как я себе представлял. Обычно я не пользуюсь услугами натурщиков, но если приходится, склонен им занудно докучать. Однако Мэнсики был терпелив – он совсем не подавал виду, что недоволен, и ни разу не пожаловался. В общем, держался так, будто ему такое не впервой.
Когда он наконец принял нужную мне позу и выражение лица, я попросил его не шевелиться. В ответ на это он только моргнул, соглашаясь.
– Постараюсь закончить как можно скорее. Понимаю, что вам тяжело, но потерпите, пожалуйста.
Мэнсики еще раз моргнул. И продолжал сидеть, не двигаясь и не меняя выражения лица. Буквально не шевелил ни единым мускулом. Позже, понятное дело, начал иногда моргать, но по нему даже не было заметно, дышит ли он. Держался он неподвижно, будто настоящая скульптура. Как таким не восхищаться? Профессиональные натурщики – даже они так не умеют.
Пока Мэнсики терпеливо позировал, я работал над холстом быстро и умело, насколько мог. Сосредоточенно измеряя взглядом фигуру Мэнсики, я водил кистью, как мне подсказывала интуиция. По белому холсту черной краской, одной тонкой линией кисти я прорисовывал черты его лица, добавляя мазки к уже готовому контуру. Менять кисти времени не было. Предстояло как можно быстрее перенести на холст самые разные особенности его лица. В какой-то миг я ощутил, будто перешел на автопилот. При этом важно было связать движения глаз и рук в обход сознания, потому что осознанно обрабатывать по отдельности все, что попадает в поле зрения, времени нет.
На этот раз от меня требовалось совсем иное исполнение, чем то, каким я промышлял по сей день, неспешно штампуя по памяти и фото клиентов бесчисленные коммерческие портреты. За четверть часа я воспроизвел на холсте образ Мэнсики – от груди и выше. Вроде бы это была незаконченная заготовка, но мне, по крайней мере, показалось, будто в образе этом уже угадывается жизнь. Причем я вроде бы сумел выхватить и передать ту характерную черту, что выдавала в изображении присутствие человека по имени Ватару Мэнсики. Однако, говоря языком анатомии, покамест это были кости и мышцы, смело обнаженные внутренности. Теперь предстоит покрыть это тело настоящей плотью и кожей.
– Спасибо. Достаточно, можно двигаться, – сказал я. – Надеюсь, не устали? На сегодня всё.
Мэнсики улыбнулся и тут же сменил позу. Вытянул обе руки вверх над головой, сделал глубокий вдох. Затем принялся неспешно массировать пальцами лицо, чтобы ослабить напряженные мышцы. Я же продолжал тяжело дышать. Дыхание у меня успокоилось не сразу. Я был измотан, будто спринтер после финиша стометровки. Я работал споро, собранно и бескомпромиссно, а такое от меня не требовалось уже долго. Как будто сейчас мне пришлось дать полную нагрузку давно бездействовавшим мышцам. Да, я устал, но при этом ощущал в теле приятную истому.
– Вы были правы – и в самом деле труд натурщика намного тяжелей, чем я предполагал, – сказал Мэнсики. – Стоит представить, что меня рисуют, и начинает казаться, будто меня понемногу обтесывают.
– Формальное мнение в мире искусства – что вас не обтесали, а пересадили, как донорский орган, в другое место.
– В смысле пересадили в более долговечное место?
– Разумеется. Если только его можно назвать произведением искусства.
– Как, например, тот безымянный почтальон, что продолжает жить на картине Ван Гога?
– Верно.
– Он и представить себе не мог, что через сто с лишним лет люди со всего мира будут стекаться в музеи искусства или станут серьезно изучать его портрет на страницах художественных альбомов.
– Уж точно – об этом он даже не задумывался.
– При том, что картина вышла на его взгляд эксцентричной, да и рисовал ее в углу на кухне убогого домишки художник со странностями.
Я кивнул.
– Вот что мне кажется странным, – начал Мэнсики. – То, что на первый взгляд не несет в себе ценности, благодаря стечению обстоятельств в результате постепенно обретает право на вечность. И чем дальше, тем весомее.
– Такое случается крайне редко.
И я вдруг вспомнил картину «Убийство Командора». Пожалуй, тот сраженный «Командор» благодаря Томохико Амаде смог заполучить вечную жизнь? А что он вообще собой представлял, этот самый Командор?
Я предложил Мэнсики кофе. Тот согласился. Тогда я пошел на кухню и сварил свежий. Мэнсики сидел на стуле в мастерской и слушал продолжение оперы. Заканчивалась вторая сторона пластинки, когда я вернулся с двумя чашками. Мы перешли в гостиную и пили кофе там.
– Как думаете, портрет получится хорошо? – поинтересовался Мэнсики, потягивая напиток маленькими глотками.
– Пока не знаю, – прямо ответил я. – Сам пока не уверен, хорошо получится или нет. Вас я рисую совсем иначе: не так, как все прежние портреты.
– Потому что вынуждены изменить своим привычкам и рисовать с натуры?
– И поэтому тоже. Но не только. Не знаю, почему, но, похоже, я больше не в состоянии рисовать обычные официальные портреты, те, что неоднократно выполнял до сих пор на заказ. Кажется, сейчас я нащупываю некий новый подход, но пока не нашел его. Точно крадусь в кромешном мраке.
– То есть у вас сейчас происходят перемены, и я для вас вроде катализатора? Ведь так?
– Или так будет.
Мэнсики задумался. Затем сказал.
– Как я вам уже говорил, в конечном итоге, в каком бы стиле ни получился портрет, все в ваших руках. Я сам постоянно жажду перемен. И совсем не хочу, чтоб вы написали заурядный портрет. Я не против любого стиля, любой концепции. Мне нужно, чтоб вы изобразили меня таким, каким видите. Какими приемами, в какой технике – все это на ваше усмотрение. Не подумайте, я нисколько не жажду оставить свое имя в истории, как тот почтальон из Арля. Не настолько я честолюбив. Просто у меня есть здоровый интерес: каким получится произведение, если рисовать меня будете вы?
– Спасибо на добром слове. Одно хочу у вас попросить, – сказал я, – если портрет вам не понравится, давайте сделаем вид, будто ничего этого не было?
– В смысле вы не отдадите мне картину?
Я кивнул.
– Разумеется, в таком случае я верну весь аванс.
Мэнсики сказал:
– Хорошо. Решение вы примете сами. Хотя у меня есть твердое предчувствие, что такого не произойдет.
– Я тоже очень хочу, чтобы ваше предчувствие оправдалось.
Мэнсики произнес, глядя мне прямо в глаза:
– Но даже если вы не закончите эту работу, я буду очень рад, если хоть чем-то смог помочь вашим переменам. Я серьезно.
– Кстати, Мэнсики-сан, мне бы хотелось настоятельно просить вашего совета, – выждав паузу, решительно начал я. – Никакого отношения к картинам. Личный разговор.
– Я вас внимательно слушаю. С радостью помогу, если окажусь полезным.
Я вздохнул.
– Очень странное дело. Возможно, я не смогу внятно все объяснить по порядку…
– Тогда рассказывайте, не торопясь, в каком порядке вам будет удобно. Подумаем вместе. Как говорится, одна голова – хорошо, а две – лучше.
И я рассказал все с самого начала. Как, проснувшись незадолго до двух часов ночи, прислушался, и в ночной тьме до меня донесся странный звук. Отдаленный слабый звук, но, поскольку насекомые утихли, я сумел его уловить. Будто кто-то тряс бубенец. Я двинулся на этот звук и обнаружил, откуда он исходил: оказалось, из щели между камнями, наваленными кучей в зарослях за домом. Этот таинственный звук не утихал примерно три четверти часа, смолкая с неравномерными паузами, а вскоре и вовсе пропал. Одно и то же происходило две ночи подряд – вчера и позавчера. Кто знает, может, кто-то звонит в какой-то бубенец под теми камнями? Шлет зов о помощи? Но разве такое возможно? Я уже не уверен, в своем ли я уме. Кто знает, может, у меня просто слуховые галлюцинации.
Мэнсики, не вставляя ни единого слова[25], внимательно слушал меня. А когда я закончил – продолжал молчать. По его выражению глаз я понял, что он отнесся к моему рассказу всерьез и глубоко задумался над ним.
– Интересная история, – наконец сказал он погодя и слегка откашлялся. – Действительно, как вы и говорите, событие необычное. Хотелось бы, если удастся, услышать этот звук бубенца самому. Ничего, если я загляну к вам сегодня ночью?
Я удивился.
– Вы хотите специально приехать сюда посреди ночи?
– Конечно. Ведь если я тоже услышу звон бубенца, выходит, это никакая не галлюцинация. А значит – уже шаг вперед. И если окажется, что звук – настоящий, пойдем на поиски его источника опять, но уже вдвоем. Как быть дальше – подумаем позже.
– Конечно, так и сделаем, но…
– Если не помешаю, я приеду сюда в половине первого. Не против?
– Конечно, не против. Просто я не думал, что вы на такое…
Мэнсики приятно улыбнулся.
– Не переживайте. Для меня большая радость оказаться вам полезным. К тому же я сам – очень любознательный человек. Что может означать звон бубенца посреди ночи? Если кто-то в них звонит, то кто? Мне непременно хочется все это узнать. А вам?
– Конечно, мне тоже… – поддакнул я.
– Тогда решено. Сегодня приеду. И… есть у меня одна догадка.
– Догадка?
– Об этом поговорим в следующий раз. Мне еще нужно кое в чем убедиться – на всякий случай.
Мэнсики встал с дивана, выпрямился и протянул мне руку. Последовало рукопожатие. Крепкое, мужское. Мне показалось, Мэнсики выглядел несколько счастливее, чем прежде.
После того, как он уехал, я провел остаток дня на кухне, готовя еду. Раз в неделю я делаю разные заготовки, которые затем ставлю в холодильник или морозильник и за неделю постепенно съедаю. Тот вечер как раз пришелся на день у плиты. На ужин я отварил сосиски и капусту, добавил к ним макароны и все это съел. Также съел салат из помидоров, авокадо и репчатого лука. Опустилась ночь, я, как обычно, завалился на диван и, слушая музыку, читал книгу. Затем бросил читать и стал размышлял о Мэнсики.
Почему его лицо засветилось от счастья? Неужели он и вправду рад оказаться мне полезным? Почему? Этого я понять не мог. Я – просто бедный безвестный художник. От меня ушла жена, с которой я прожил шесть лет. С родителями я в контрах, жить мне негде. Имущества никакого не нажил и временно стерегу дом отца моего приятеля. В сравнении с таким вот (хотя чего уж там сравнивать?) он в свои молодые годы преуспел в бизнесе, а позже сколотил состояние, позволявшее ему жить безбедно. По меньшей мере, сам так говорил. У него правильные черты лица, четыре английские машины. Не работая (в том общем смысле работы), он, укрывшись в большом доме на вершине горы, ведет элегантную жизнь. С какой стати ему питать интерес к такому, как я? Почему он готов посреди ночи потратить на меня свое ценное время?
Покачав головой, я вернулся к чтению. Думай не думай – все тщетно. Сколько б я ни ломал голову, вывода не последует. Это как собирать мозаику с несовпадающими частями. Но не думать об этом я не мог. Я вздохнул, отложил книгу и, закрыв глаза, вслушивался в музыку с пластинки. Струнный квартет Шуберта (сочинение № 15) исполнял квартет Венского Концертхауса.
Поселившись в этом доме, я почти каждый день слушал классическую музыку. Если разобраться, в основном немецкую (и австрийскую) классику. Бо́льшая часть коллекции Томохико Амады включала в себя музыку композиторов из этих двух стран. Хотя ради приличия была разбавлена произведениями Чайковского и Рахманинова, Сибелиуса и Вивальди, Дебюсси и Равеля. Как у поклонника оперы, конечно, также попадались пластинки Верди и Пуччини. Однако подобраны они были не так усердно, как прекрасно укомплектованный пласт немецкой оперы.
Видимо, сказывались очень яркие воспоминания о венской стажировке, из-за чего Томохико Амада стал ярым приверженцем немецкой музыки. А может, и наоборот: он глубоко любил немецкую музыку и потому выбрал для стажировки не Францию, а Вену. Что случилось раньше, мне уже никогда не узнать.
В любом случае я был не в том положении, чтобы сетовать на пристрастие хозяина этого дома к немецкой музыке. Я лишь присматривал за домом и любезно пользовался коллекцией пластинок, с удовольствием слушая музыку Баха, Шуберта, Брамса, Шумана, Бетховена. Конечно же, нельзя забывать и о Моцарте. Их музыка превосходна, красива и многогранна. До сих пор у меня в жизни не было случая неспешно и расслабленно послушать классику. Целыми днями я был занят работой, к тому же мне было это не по карману. Потому я и решил переслушать всю собранную здесь музыку, пока у меня есть такая возможность.
В начале двенадцатого я недолго вздремнул прямо на диване. Слушал музыку и уснул, а минут через двадцать проснулся. Пластинка закончилась, звукосниматель вернулся на прежнее место, вертушка остановилась. В гостиной было два проигрывателя: автоматический, с самоподнимающейся иглой, и аппарат постарше, с ручным управлением. Для сохранности – чтобы не бояться уснуть в любое время – я старался пользоваться автоматическим. Убрав пластинку в конверт, я поставил ее на полку в положенном месте. Из распахнутого окна доносился громкий стрекот насекомых. Пока они стрекочут, звук бубенца не разобрать.
Я подогрел на кухне кофе, пожевал несколько печений. И прислушался к оживленному хору ночных насекомых, наводнявших окрестные горы. Незадолго до половины первого послышался моторный рык «ягуара» – сейчас машина начнет подъем по крутому склону. Вильнув на повороте, по окну скользнули лучи желтых фар. Вскоре мотор умолк, и послышался привычный хлопок закрывающейся дверцы. Сидя на диване, я отпил кофе, затем сделал глубокий вдох, ожидая, когда в прихожей раздастся звонок.
13 Пока это лишь версия
Расположившись на креслах в гостиной, мы пили кофе и, чтобы убить время, вели беседу в ожидании того часа. После первых дежурных фраз повисла недолгая пауза, после которой Мэнсики, отчасти смущенно, при этом, как ни странно, решительно спросил:
– У вас дети есть?
Его вопрос меня немного удивил. Мэнсики не походил на человека, способного просто так взять и задать подобный вопрос собеседнику – к тому же человеку, отнюдь не близкому. Он напоминал мне людей, скорее живущих по принципу «я не лезу в твою частную жизнь, а ты не суй свой нос в мою». По крайней мере, так я его воспринимал. Однако, подняв голову и увидев его серьезный взгляд, я понял, что для него это вовсе не праздный вопрос, вдруг пришедший ему в голову. Похоже, он давно дожидался случая поинтересоваться.
Я ответил:
– Мы были женаты шесть лет, но детьми не обзавелись.
– И не собирались?
– Мне было все равно, но супруга особо не стремилась, – сказал я. Истинную причину, почему она не стремилась, я не отважился назвать. Потому что теперь я и сам не уверен, была ли жена со мной честна?
Мэнсики засомневался было, как ему поступить, но вскоре, решившись, спросил:
– Извините за беспардонный вопрос, но не приходила вам в голову мысль, что, быть может, какая-то женщина – не ваша супруга – втайне от вас родила вашего ребенка?
Я снова пристально посмотрел на Мэнсики. Вопрос странный. Для виду я мысленно покопался в нескольких шкафчиках памяти, но не припомнил ничего, что давало бы намек на такую возможность. Не сказать, что у меня до сих пор было много женщин. Если, предположим, такое и произошло бы, рано или поздно я б непременно об этом узнал – так или иначе.
– Конечно, чисто теоретически отрицать нельзя. Но практически – ну, то есть размышляя здраво – могу с уверенностью сказать, что такой вероятности нет.
– Вот как… – пробормотал Мэнсики и, глубоко о чем-то задумавшись, тихо потягивал кофе.
– А почему это вас интересует? – отважился спросить я. Некоторое время он молча смотрел в окно. Там над горизонтом взошла луна. Не такая причудливо яркая, как два дня назад, но все же довольно отчетливая. Со стороны моря к горам по небу медленно плыли обрывки облаков.
Наконец Мэнсики произнес:
– Как я уже говорил, я не был женат ни разу. Дожил до седин, но так и остался холостяком. Да, я постоянно был занят работой, но кроме того считаю, что брачные узы – не по мне и никак не подходят моему образу жизни. Возможно, вы сочтете меня спесивым, но, хорошо это или плохо, я – такой человек и могу жить лишь в одиночестве. Меня не волнуют ни мои родственные связи, ни происхождение. Ни разу не мечтал я о собственном ребенке. К тому же есть одна личная причина, связанная с обстановкой в семье, когда я рос.
Прервавшись на этом месте, он вздохнул, а затем продолжил:
– Однако последние несколько лет я начал сомневаться в том, что у меня нет детей. Точнее будет сказать, всплыли такие обстоятельства, что я невольно об этом задумался.
Я молча ждал, что он скажет дальше.
– Мне самому с трудом верится, что доверяю личную тайну вам – человеку, с которым едва успел познакомиться, – сказал Мэнсики, чуть улыбнувшись самыми уголками губ.
– Я, в общем, не против. Если вы этого хотите…
С самого раннего моего детства люди почему-то склонны были открывать мне самые неожиданные тайны. Кто знает, может, у меня – врожденная способность выявлять секреты посторонних. Или же я просто всем своим видом располагал к себе, точно покладистый слушатель. И все же я не припомню от этого хоть какого-нибудь прока. Потому что, открывшись, люди потом непременно сожалели о собственной минутной слабости.
– Я никому об этом прежде не рассказывал, – признался Мэнсики.
Я кивнул и ждал продолжения. Почти все говорят одно и то же.
Мэнсики откашлялся и начал:
– Лет пятнадцать назад меня связывали тесные отношения с некоей особой. Было мне тогда около сорока, она – лет на десять младше. Красивая и очень привлекательная женщина. К тому же умная. Мы с ней встречались, но я с самого начала дал понять, что о свадьбе и речи быть не может. Так и сказал: «Я ни на ком не собираюсь жениться». Подавать ей напрасные надежды в мои планы не входило. И она знала, что я, не говоря ни слова, отступлюсь, если у нее появится другой мужчина, за которого она бы захотела выйти замуж. Она, в свою очередь, тоже понимала мое положение. Однако пока длилась наша связь (а это примерно два с половиной года), мы оставались добрыми друзьями. За это время ни разу не поссорились. Мы вместе много путешествовали, она нередко ночевала у меня, а потому держала в моем доме свою одежду.
Он о чем-то глубоко задумался, после чего заговорил опять:
– Будь я обычным человеком… Даже не так – был бы я хоть на шаг ближе к обычным людям, ни минуты не колеблясь, женился бы на ней. Причем не подумайте, будто я не колебался вовсе. Однако… – Здесь он прервался и тяжело вздохнул. – Однако в конечном итоге я выбрал свою нынешнюю тихую одинокую жизнь, а она выбрала более здравый жизненный план. В общем, так получилось, что она вышла замуж за человека, более близкого, чем я, к ее представлению о нормальном мужчине.
Она до последнего не признавалась Мэнсики в том, что выходит замуж. В последний раз они встретились через неделю после ее двадцать девятого дня рождения (который вместе отметили в ресторане на Гиндзе – позже Мэнсики припомнил, что за праздничным ужином она была на удивление молчалива). Мэнсики работал в конторе, которая располагалась тогда в квартале Акасака, и там внезапно раздался звонок:
– Мне хотелось бы встретиться и поговорить. Ничего, если я сейчас приеду к тебе в офис?
– Конечно, приезжай, – ответил он.
Прежде она ни разу не бывала у него в конторе, однако тогда эта просьба особо его не удивила. В маленьком офисе их работало лишь двое: помимо него самого – секретарша, женщина средних лет. Стесняться некого. Было время, когда он управлял крупной компанией, используя многочисленный персонал – как раз в тот период он своими силами разрабатывал новую коммуникационную сеть. Пока планировал, скромно работал один, но для раскрутки задействовал кадры стремительно и широко, что, собственно, было в его духе.
Любовница пришла около пяти. Усевшись на диване в его кабинете, они поговорили о чем-то. Настало пять часов, и он отпустил секретаршу, которая работала в соседней приемной. Сам он нередко допоздна не уходил с работы. Бывало, увлекался работой так, что просиживал до самого утра. В тот день он собирался поужинать с любовницей в ресторане поблизости. Однако она отказалась:
– Сегодня нет времени, к тому же у меня встреча на Гиндзе с одним человеком.
– По телефону ты говорила, что хочешь мне что-то сказать? – спросил он.
– Нет, ничего особенного, – ответила она. – Просто хотела с тобой увидеться.
– Хорошо, что пришла, – улыбаясь, сказал он. Она редко говорила с ним откровенно, предпочитая уклончивые фразы. И он понятия не имел, что могли предвещать эти ее слова.
Затем она, ничего не говоря, села ему на колени. Обняла и поцеловала – вдумчиво и крепко. И очень долго. После чего ослабила ремень его брюк и запустила руку в ширинку. Вынув отвердевший пенис, она, сжимая, подержала его в руке, затем наклонилась и взяла в рот. Неспешно провела вокруг кончиком длинного языка. Тот был гладким и горячим.
Действия любовницы удивили Мэнсики. Почему? Когда у них доходило до секса, обычно она вела себя пассивно. И у него сложилось впечатление, что именно оральный секс, занималась им она сама или же это делали с ней, вызывал у нее наибольшую неприязнь. Однако сегодня почему-то она сама проявила настойчивость. Мэнсики недоумевал: что с ней? Что это на нее нашло?
Затем она резко встала, сбросила, чуть ли не швырнув, изящные черные туфли-лодочки, быстро сняла колготки и трусы. И, повторно усевшись ему на колени, направила рукой его пенис в себя. Ее влагалище было влажным и двигалось естественно и плавно, будто живое существо. Все происходило поразительно быстро (этим она тоже не походила на себя – обычно спокойную и рассудительную). Незаметно для себя он оказался у нее внутри, и ее мягкие складки целиком окутывали его пенис, сжимая мягко, однако настойчиво.
Прежде он не испытывал с ней ничего подобного. Его не покидало противоречивое чувство, будто она была одновременно нежна и холодна, мягка и несговорчива, принимала его и тут же отвергала. Он понятия не имел, что бы это значило. Сидя на нем, она страстно двигалась вверх и вниз, будто бы ее мотало в лодчонке посреди бурного моря. Ее черные до плеч волосы вздымались подобно гибким веткам ивы, что колышутся на сильном ветру. Не в силах сдерживать себя, она вскрикивала все громче. Мэнсики не помнил, запер ли дверь. Может, и запер, а может, забыл. Не идти же прямо сейчас проверять.
– Ничего, что без презерватива? – спросил он. Обычно она была щепетильна в таких мелочах.
– Нормально. Сегодня, – сказала она полушепотом ему на ухо, – тебе беспокоиться нечего.
Все, что он знал о ней, в тот вечер было не так. Будто внутри нее дремал и неожиданно проснулся совсем другой человек, целиком захватил ее душу и плоть. Мэнсики вообразил, что сегодня, должно быть, для нее какой-то особенный день. Как много все-таки непостижимого для мужчин сокрыто в женском теле.
Ее движения становились ритмичней. Он ничего не мог поделать – разве только не мешать ей. И вскоре настала развязка. Не в силах сдерживать себя дальше, он кончил, и в тот же миг она коротко вскрикнула, будто заморская птица; матка, словно заждавшись, приняла в свои недра и алчно впитала его семя. Мэнсики смутно показалось, будто во мраке его пожирает непонятный зверь.
Затем она поднялась, чуть ли не оттолкнувшись от Мэнсики, молча поправила на себе платье, сунула валявшиеся на полу колготки и трусы в сумочку, подхватила ее и направилась в туалетную комнату. И долго оттуда не выходила. Мэнсики начал было волноваться, когда наконец она появилась. Одежда оправлена, прическа уложена, макияж – как и прежде, улыбается, как и прежде.
Любовница легко поцеловала Мэнсики в губы и сказала:
– Ну все, мне пора. Уже опаздываю. – И быстро ушла, даже не обернулась. В ушах Мэнсики до сих пор звучало цоканье ее каблучков.
Та их встреча стала последней. После нее прервалась всякая связь. Ни на звонки его, ни на письма ответа не последовало. А через два месяца она вышла замуж. Хотя о свадьбе он узнал позже от их общего знакомого. Тот сильно удивился: мало того, что Мэнсики не пригласили, он даже не знал о ней. Потому что считал Мэнсики и его любовницу просто близкими друзьями (они встречались очень осторожно, и никто не догадывался об их связи). Жениха любовницы Мэнсики не знал, даже имя его слышать прежде не доводилось. О своем намерении выйти замуж она Мэнсики не сообщила и даже не сделала никакого намека. Просто молча покинула его.
Позже Мэнсики понял, что те страстные объятия на конторском диване стали ее любовным прощанием – напоследок, как она решила. События того вечера всплывали в памяти Мэнсики не раз и не два. Спустя долгие годы воспоминания, как ни странно, не померкли – они остались такими же яркими и отчетливыми, как и прежде. Он мог мысленно воспроизвести поскрипывание дивана, взмет растрепанных волос, страстное дыхание у самого его уха.
И что – Мэнсики сожалел, потеряв ее? Конечно же, нет. Не таков у него характер, чтобы впоследствии о чем-то жалеть. Он сам прекрасно понимал, что не годится для семейной жизни. Как бы сильно он кого-то ни любил, все равно не мог вести с этим человеком совместную жизнь. Изо дня в день ему требовалось уединение, чтоб можно было сосредоточиться, и он бы не вынес, если бы кто-то мешал ему в этом. Если бы он делил с кем-то кров – рано или поздно начал бы ненавидеть домочадцев, будь то родители, жена или дети. А этого Мэнсики остерегался сильнее всего. Он не боялся кого-то любить. Наоборот, он боялся кого-либо ненавидеть.
Но все же он любил ее всем сердцем – как никого прежде. И вряд ли полюбит вновь.
– Внутри меня и теперь есть особое место только для нее. Вполне определенное. Можно сказать – настоящий храм, – сказал Мэнсики.
Храм? Выбор этого слова показался мне несколько странным. Хотя, возможно, для него оно – самое верное.
На этом Мэнсики прекратил свой рассказ. Очень подробно, вплоть до мелочей, он поведал мне свою личную историю, но я почти не уловил в ней ноток сексуальности. Больше походило на то, что он зачитал вслух медицинское заключение. А может, так оно и было?
– Через семь месяцев после свадьбы в токийской больнице она благополучно родила девочку, – продолжил Мэнсики. – Тринадцать лет назад. О рождении ребенка, признаться, я тоже узнал намного позже от одного человека.
Мэнсики посмотрел в опустевшую кофейную чашку, будто с грустью вспомнил времена, когда та была до краев наполнена горячим содержимым.
– И тот ребенок, может статься, мой, – напряженно промолвил Мэнсики. И посмотрел на меня так, будто хотел услышать мое мнение.
Потребовалось время, чтобы понять, что он хочет этим сказать.
– А срок совпадает? – поинтересовался я.
– Не то слово. Совпадает прямо идеально. Ребенок родился в аккурат через девять месяцев после нашей встречи в моем кабинете. Перед замужеством она выбрала наиболее вероятный для зачатия день и пришла ко мне, чтобы – как бы это правильно сказать – намеренно сделать забор моего семени. Такова моя версия. Выйти за меня замуж она не надеялась, но решила родить моего ребенка. Похоже, что так.
– Но явных доказательств нет, верно?
– Конечно – явных доказательств нет. Пока это лишь версия. Однако есть некое подобие основания.
– Сдается, для нее это было весьма опасной попыткой, – ответил я. – Если группы крови не совпадают, может всплыть, что отец у ребенка другой. При этом она отважилась на такой риск?
– Моя группа крови – вторая. Как и у большинства японцев. У нее тоже. Пока не возникнет повода для полноценного теста на ДНК, маловероятно, что тайна будет раскрыта. На то она и рассчитывала.
– Но ведь не обязательно делать тест ДНК на отцовство. Можно спросить напрямую у матери?
Мэнсики покачал головой.
– Спросить у матери уже невозможно. Семь лет назад она умерла.
– Сочувствую. Еще совсем молодая, – сказал я.
– Гуляла в горах, и там на нее напали шершни. От их укусов она и скончалась. У нее была аллергия на пчел, и она не переносила пчелиный яд. Когда ее доставили в больницу, она уже не дышала. Никто не знал, что у нее такая аллергия. Пожалуй, и она сама. Остались муж и… дочь. Тринадцати лет.
Тот же возраст, в котором умерла моя сестренка, подумал я.
Я сказал:
– Выходит, у вас есть некое подобие основания предполагать, что девочка – возможно, ваш ребенок?
– Спустя некоторое время после той смерти я неожиданно получил письмо мертвеца, – тихим голосом сказал Мэнсики.
Однажды в его контору доставили большой конверт с уведомлением о вручении. Отправитель – неизвестная ему адвокатская контора. Внутри было два напечатанных письма (на бланке адвокатской конторы) и конверт бледно-розового цвета. Письмо из конторы подписано самим адвокатом.
Настоящим прикладываю письмо, полученное при жизни от госпожи **** (имя прежней любовницы). Госпожа **** оставила указание в случае своей смерти отправить это письмо вам по почте. При этом сделала письменное предостережение, чтобы письмо ни в коем случае не попало на глаза посторонним, так как предназначено лично вам.
Кроме этих строк – краткое формальное описание причины ее смерти. Мэнсики опешил, но затем взял себя в руки и вскрыл ножницами розоватый конверт. Письмо было написано от руки синими[26] чернилами, на четырех листках. И очень красивым почерком.
Господину Ватару Мэнсики!
Не знаю, какой теперь день и месяц, но когда вы возьмете в руки это письмо, меня, должно быть, уже не будет на этом свете. Не знаю, почему, но я давно не могла избавиться от чувства, что покину этот мир еще молодой. Поэтому вот так стараюсь как можно лучше заранее подготовиться. Будет прекрасно, если все эти приготовления окажутся напрасными, но раз вы читаете это письмо, значит, я уже мертва. И от одной этой мысли мне становится грустно.
Хочу сразу сказать (а может, даже и не стоит говорить): в моей жизни изначально не было ничего стоящего. Я это сама прекрасно понимаю. Поэтому для такого человека, как я, пожалуй, надлежит оставить этот мир незаметно, не говоря лишних слов и как можно скромнее. Однако, Мэнсики-сан, именно вам я должна кое-что сказать. Иначе, как мне кажется, я навечно потеряю возможность стать честным человеком по отношению к вам. Поэтому я решила отправить вам письмо, доверив его знакомому надежному адвокату.
Я очень сожалею, что внезапно покинула вас и стала женой другого, а вам ничего не сказала накануне. Могу предположить, как вы тогда удивились. А может, и расстроились. Или же такого хладнокровного человека, как вы, подобной выходкой не удивить? И не задеть за живое? Однако, что бы ни случилось, в то время иного пути у меня не было. Подробности я позволю себе опустить, но надеюсь, вы меня поймете: возможности выбирать у меня не оставалось.
У меня был последний шанс, который сводился к единственной попытке – разовому акту. Вы помните, что было при нашей последней встрече? Когда я внезапно посетила тем осенним вечером ваш офис? Возможно, я не подавала виду, но в те минуты я оказалась загнанной в угол. Такое чувство, что я перестала быть собой. Но даже в том смятенном состоянии мои действия – с начала и до самого конца – были тщательно спланированы. И я по сей день нисколько не раскаиваюсь за тот свой самовольный поступок. Для меня он имел большое значение – намного большее, чем все мое существо.
Вы наверняка поймете тот мой замысел и в итоге простите меня. И буду молиться, чтобы все это не доставило лично вам ни малейшего беспокойства. Ведь я хорошо знаю, что вы больше всего ненавидите подобные ситуации.
Мэнсики-сан, я желаю вам прожить долго и счастливо. А также – чтобы ваше прекрасное бытие нашло бы продолжение в потомках, как можно дольше и обширнее.
Мэнсики перечитывал это письмо снова и снова, пока не выучил его наизусть. Он и в самом деле прочел мне его с начала и до конца по памяти – гладко и без единой запинки. В это письмо были вкраплены самые разные – то свет или тень, то инь или ян – эмоции и намеки, запутывая и без того скрытую картину. Подобно ученому-лингвисту, изучающему древний язык, на котором больше никто не говорит, он, потратив много лет, проверял возможности, скрытые в тексте письма. Вынимал из него одно за другим слова и выражения, по-разному их комбинировал, по-разному сплетал и менял порядок. И пришел к такому выводу: девочку, которая родилась через семь месяцев после свадьбы, зачали они на кожаном диване в его кабинете.
– Я обратился к знакомому адвокату выяснить судьбу девочки, которую оставила после себя та женщина, – сказал Мэнсики. – Ее муж был старше на пятнадцать лет и держал агентство недвижимости. Хотя это громко сказано. Муж был сыном местного землевладельца, и его работа в основном заключалась в управлении землей и зданиями, перешедшими в собственность по наследству. Конечно, он контролировал несколько других объектов, но работал без энтузиазма и размаха. Состояние было настолько весомым, что можно было жить безбедно, не ударяя палец о палец. Девочку звали Мариэ. Имя писалось прямо так – хираганой, без иероглифов. Потеряв семь лет назад жену, муж-вдовец повторно не женился. У него была незамужняя младшая сестра, которая жила в их доме, помогая по хозяйству. Мариэ училась в первом классе муниципальной средней школы[27].
– И вы встречались с этой Мариэ?
Мэнсики некоторое время молча подыскивал слова.
– Несколько раз видел ее издали. Но не разговаривал.
– И как она вам показалась?
– Похожа на меня или нет? Не мне судить. Сказать, что похожа, начнешь во всем видеть схожие черты. Посчитаешь, что нет, – будет казаться, что вообще нет ничего общего.
– У вас есть ее фотография?
Мэнсики тихо покачал головой.
– Нет. Заполучить фото было бы несложно, но мне не хотелось. Ну, засунул бы в кармашек портмоне – и что с того? Мне нужно…
Однако продолжения не последовало. Он умолк, и возникшую тишину заполнил оживленный стрекот насекомых.
– Мэнсики-сан, но вы же совсем недавно говорили, что вас тяготят кровные связи.
– Именно так. Меня не волнуют родственные связи, мои корни. Более того, я жил по сей день, держась от них как можно дальше. И ничего менять не собираюсь. Но, с другой стороны, я уже не могу оторвать глаз от этой девочки, от Мариэ. И совершенно не способен заставить себя о ней не думать. При том, что никакого резона…
Я не мог найти подходящие слова.
Мэнсики продолжил:
– Такое со мной впервые. Я всегда мог себя контролировать – и даже гордился этим. Но теперь порой от одиночества становится горько.
Я решил высказать, что было у меня на уме:
– Мэнсики-сан, это всего лишь моя догадка, однако, похоже, вы хотите, чтобы я помог вам в чем-то, связанном с Мариэ? Или я не прав?
Мэнсики помедлил, а затем кивнул.
– Признаться, я не знал, как это сказать…
В тот миг я обратил внимание: шум стрекотавших насекомых совершенно стих. Я перевел взгляд на стрелки настенных часов – скоро без четверти два. Я приложил указательный палец к губам. Мэнсики сразу умолк. И мы прислушались к полнейшей ночной тишине.
14 Однако такая странность на моей памяти впервые
Мы с Мэнсики прервали беседу, замерли и прислушались. Стрекот насекомых больше не доносился. Совсем как позавчера и вчера. И посреди глубокой тишины я опять смог различить еле слышный звук того бубенца. Прозвенев несколько раз, он прервался и после неравномерной паузы зазвенел опять. Тогда я посмотрел на Мэнсики, сидевшего напротив меня на диване, и по выражению его лица понял, что он слышит тот же звук. Меж бровей у него залегла глубокая морщина. Он приподнял лежавшие на коленях руки и еле заметно пошевеливал пальцами в такт звону. Это не плод моей слуховой галлюцинации.
Две-три минуты Мэнсики внимательно прислушивался, после чего медленно поднялся с дивана.
– Попробуем сходить к источнику звука, – сухо сказал он.
Я взял фонарик. Он вышел на улицу, достал из «ягуара» заготовленный большой фонарь. Мы поднялись по семи ступеням и вошли в заросли. Не так ярко, как позавчера, однако лунный свет весьма отчетливо освещал нам тропу под ногами. Мы завернули за кумирню и, раздвинув мискантус, вышли к каменному кургану. Там прислушались еще раз. Загадочный звук, вне сомнения, раздавался где-то меж камней.
Мэнсики неспешно обошел курган, осторожно рассмотрел при свете фонаря щели, но ничего необычного не обнаружил. Просто куча беспорядочно наваленных старых замшелых камней. Мэнсики посмотрел на меня. В лунном свете его лицо чем-то напоминало древнюю маску. Пожалуй, мое выглядело так же.
– Звук слышен из того же места, что и в прошлый раз? – глухо спросил он.
– Да, из того же, – ответил я. – Абсолютно из того же самого.
– Мне послышалось, будто кто-то под этими камнями звенит во что-то вроде бубенца, – сказал Мэнсики.
Я кивнул. Мне стало легче от мысли, что я все же не сошел с ума, но вместе с тем я должен был признать: вероятная нереальность ситуации после слов Мэнсики перестала быть таковой. А оттого на стыке миров произошел еле уловимый сдвиг.
– Что будем делать? – поинтересовался я.
Продолжая светить в щель между камней, Мэнсики задумался, плотно сжав губы. Казалось, в полнейшей ночной тишине я вот-вот услышу, как у него скрипят мозги.
– Может, там кто-то зовет на помощь? – сказал Мэнсики будто бы самому себе.
– Но кому охота забираться под такие тяжелые камни?
Мэнсики покачал головой. Разумеется, этого он не знал.
– Во всяком случае, давайте сейчас вернемся в дом, – сказал он и мягко прикоснулся рукой к моему плечу. – Мы хотя бы точно выяснили источник звука. Об остальном не спеша поговорим уже в доме.
Миновав заросли, мы вышли на пустырь перед домом. Мэнсики открыл дверцу машины, положил в нее фонарь, а вместо него взял лежавший на сиденье маленький бумажный пакет. И мы вернулись в дом.
– Можно немного виски, если, конечно, у вас есть? – попросил Мэнсики.
– Обычный скотч устроит?
– Конечно. Только неразбавленный. И воду безо льда.
Я пошел на кухню, взял с полки бутылку, плеснул в два бокала и принес их вместе с минеральной водой в гостиную. Мы сели друг напротив друга и, ничего не говоря, пили каждый свой «стрэйт». Я принес из кухни ту же бутылку и плеснул еще в его опустевший бокал. Мэнсики его приподнял, но не пригубил. Посреди ночной тишины бубенец продолжал прерывисто звенеть. Звук слабый, но такой ощутимый, что не услышать его невозможно.
– Мне пришлось повидать немало странностей, но такое со мной впервые, – сказал Мэнсики. – Когда я слушал ваш рассказ – простите за откровенность, не знал, верить вам или нет. Но чтобы такое произошло на самом деле…
В этой его фразе что-то резануло мой слух.
– «Произошло на самом деле» – что вы хотите этим сказать?
Мэнсики поднял на меня взгляд.
– А то, что абсолютно о таком же случае я когда-то читал, – сказал он.
– О таком же случае – в смысле о звуке бубенца, откуда-то раздающемся посреди ночи?
– Вернее сказать – звуке поющей чаши. Не бубенца. Помните, как в старину искали потерявшихся детей под звуки гонга и барабана? Вот это и есть тот древний буддистский инструмент, в который стучат колотушкой, похожей на молоточек. В эту чашу ударяют, читая молитвы. В общем, звук посреди ночи из-под земли раздается поющей чашей.
– Страшилки про нечисть?
– Точнее – зловещие байки. Вам приходилось читать книгу Уэды Акинари «Рассказы о весеннем дожде»? – поинтересовался Мэнсики.
Я покачал головой.
– Когда-то давно читал его «Луну в тумане», а эту – еще нет[28].
– «Рассказы о весеннем дожде» Акинари написал на закате жизни, лет через сорок после «Луны в тумане». По сравнению с этой книгой, где на первый план выходило само повествование, «Рассказы о весеннем дожде» были скорее выражением воззрений Акинари как ученого. В сборнике есть один очень необычный рассказ – «Связь поколений». Главный герой рассказа сталкивается примерно с тем же, что и вы сейчас. Ему – сыну богатого крестьянина – нравятся науки. Однажды ночью он читает в одиночестве книгу, а из под камня в углу сада временами начинает раздаваться звук, похожий на удары в гонг. Ему это кажется странным, и тогда при свете дня он зовет на подмогу людей и пробует копать в том месте – и обнаруживает в земле большой камень, сдвинув который видит гроб с каменной крышкой. Поднимает ее, а внутри – человек. Весь худющий, точно сушеная рыба, лишенный плоти, а волосы – до колен. Двигается только рука, и этой рукой он стучит молоточком в гонг. Похоже, это монах, который ради вечного просветления выбрал себе смерть и был погребен заживо в гробу. Обряд этот называется дзэндзё. Превратившийся в мумию труп откапывают и поклоняются ему в храме. Другой термин для дзэндзё – нюдзё, что означает «погружение в медитацию». Этот человек, вероятно, был хорошим монахом. Как он и надеялся, его душа достигла Нирваны, и только тело без души продолжало жить. Десять поколений семьи главного героя книги прожили там, но история та произошла до них, еще раньше. То есть несколько веков назад.
Мэнсики на этом прервал свой рассказ.
– Выходит, в окрестностях этого дома произошло нечто подобное? – поинтересовался я.
Мэнсики кивнул.
– Если мыслить здраво – такого быть не может. Ведь это зловещая история, написанная в эпоху Эдо. Просто Акинари услышал народное предание и пересказал его на свой лад. Так получился рассказ «Связь поколений». И мы сейчас переживаем события, до странности повторяющие его содержание.
Он слегка покачивал бокалом с виски, и янтарный напиток тихо плескался в его руках.
– А что было дальше – когда откопали того живого монаха-мумию? – спросил я.
– У той истории есть весьма странное продолжение, – сказал Мэнсики, будто колеблясь, продолжать или нет, – в котором отчетливо прослеживается мировоззрение Уэды Акинари на склоне лет. Можно сказать, крайне циничный взгляд на мир. Ведь он прожил непростую жизнь, полную разных испытаний. Но чем я буду пересказывать, лучше вам прочесть самому.
Мэнсики достал из бумажного пакета, который принес из машины, старую книгу и протянул мне. Как оказалось – томик из коллекции классической японской литературы. Вместе с «Луной в тумане» там были и «Рассказы о весеннем дожде».
– Стоило вам поведать мне свою удивительную историю, как я вспомнил об этом рассказе, нашел книгу на полке и полностью ее перечитал. Эту я дарю вам. Будет настроение – полистайте на досуге. История короткая, поэтому времени много не займет.
Я поблагодарил и принял книгу. Затем произнес:
– Но странная все-таки история. Немыслимая с точки зрения здравого смысла. Книгу я, разумеется, прочту. Однако книга книгой, а вот как мне быть дальше в действительности, ума не приложу. Похоже, оставить все, как есть, ничего не делая, у меня не выйдет. Если под камнем и вправду сидит человек и по ночам бубенцом, или гонгом, или поющей чашей отправляет призывы о помощи, не спасти его просто нельзя.
Мэнсики нахмурил лицо.
– Однако сдвинуть те камни нам вдвоем будет не под силу.
– Сообщить в полицию?
Мэнсики несколько раз качнул головой.
– Думаю, полиция нам точно не поможет. Вы думаете, они воспримут всерьез, если мы скажем, что посреди ночи в зарослях из-под камней доносится перезвон? Просто решат, что к ним пришли два сумасшедших. Наоборот, все только усложнится. Считаю, нам лучше отказаться от этой мысли.
– Однако если тот звук будет и дальше раздаваться по ночам, моя нервная система долго не протянет. Я не смогу нормально спать, мне придется съехать из этого дома. Я уверен, звук этот – некий призыв.
Мэнсики глубоко задумался, после чего сказал:
– Чтобы сдвинуть камни, потребуется помощь профессионала. У меня есть один знакомый – местный ландшафтный дизайнер. Мы с ним в хороших отношениях. Люди его профессии имеют дело с такими тяжелыми камнями. При необходимости могут арендовать мини-экскаватор. С его помощью мы сможем сдвинуть тяжелые камни, а если понадобится – и выкопать яму.
– Вы абсолютно правы, но при этом возникает две сложности, – заметил я. – Во-первых, прежде чем рыть, нам необходимо получить разрешение у сына Томохико Амады – хозяина этой земли. Сам я принимать такие решения не могу. А во‐вторых, у меня нет лишних средств, чтобы нанять такого профессионала.
Мэнсики улыбнулся.
– О деньгах можете не беспокоиться. Эти расходы я могу взять на себя. Даже не так: тот дизайнер мне немного должен, поэтому, думаю, ничего с нас не возьмет, так что можно не волноваться. А вот господину Амаде попробуйте позвонить сами. Если ему все объяснить, он согласится. Что, если под теми камнями действительно кто-то заперт, и мы оставим его на произвол судьбы, Амаду-сана как хозяина земли могут привлечь за это к ответственности.
– Мне даже неудобно: вы вроде бы ни при чем, но так мне помогаете…
Мэнсики перевернул на коленях ладони вверх и развел руками, будто стараясь поймать дождь. И тихо ответил:
– Я уже вам говорил, что очень любознателен. И хочу узнать, к чему приведет эта странная история. Такие приключаются не каждый день. И про деньги пока не беспокойтесь. Я понимаю, у вас есть собственное мнение, но позвольте мне все устроить. Хотя бы на этот раз.
Я посмотрел на Мэнсики. В его глазах теперь поселился твердый лучик, которого я прежде не видел. В них будто читалось: «Я не оставлю это дело без присмотра, что бы ни случилось». Если что-то неясно, добиваться, чтобы стало понятно, – это, пожалуй, один из принципов человека по фамилии Мэнсики.
– Хорошо, – сказал я. – Постараюсь завтра позвонить Масахико.
– Я тоже завтра свяжусь с дизайнером, – сказал Мэнсики. И после некоторой паузы добавил: – Кстати, хочу спросить вас еще об одном.
– О чем?
– Вам часто приходится испытывать такие, как бы это сказать… странные, паранормальные явления?
– Нет, – ответил я. – Такой удивительный опыт у меня впервые. Я – простой человек, живу обыкновенной жизнью. Потому-то я весь и в смятении. А вы, Мэнсики-сан?
В уголках его губ скользнула рассеянная улыбка.
– Со мной уже бывало. Прежде приходилось видеть такое, что выходит за рамки здравого смысла. Однако настолько странное происшествие со мною тоже впервые.
Беседа иссякла, и мы неотрывно вслушивались в звон.
Как и прежде, вскоре после половины третьего звук пропал, и горы вновь наполнились стрекотом насекомых.
– Ну, мне, пожалуй, пора, – сказал Мэнсики. – Спасибо за виски. На днях позвоню.
В лунном свете он уселся в серебристый «ягуар» и поехал обратно. Через открытое окно помахал мне рукой, и я помахал ему вслед. Когда гул мотора утих, я вспомнил, что он выпил целый бокал (хотя второй даже не пригубил), но цвет лица у него остался прежним, говорил он таким тоном и вел себя так, будто пил не виски, а воду. Вероятно, легко переносит алкоголь, к тому же ехать ему недалеко. Кроме местных, здесь никто не бывает, а пешеходы и встречные машины в такое время не попадаются.
Я вернулся в дом, поставил бокалы в раковину и улегся в постель. Представил, как пришли люди, сдвинули краном камни за кумирней и принялись рыть яму. Маловероятно. А перед тем мне нужно прочесть «Связь поколений» Уэды Акинари. Однако все это – завтра. В дневном свете все выглядит иначе. Я потушил ночник в изголовье кровати и уснул под стрекот насекомых.
Утром в десять я позвонил на работу Масахико и все ему рассказал. Умолчал лишь о разговоре про Уэду Акинари, но поведал, как пригласил на всякий случай знакомого и убедился, что звон посреди ночи – не галлюцинация, слышная мне одному.
– Странная история, – сказал Масахико. – Однако ты и впрямь полагаешь, что под камнями кто-то звонит в поющую чашу?
– Не знаю. Однако бросить все как есть не могу. Потому что звонит оно каждую ночь.
– Положим, перекопаешь. Как быть, если там объявится какая-нибудь нечисть?
– Нечисть? Например, какая?
– Откуда мне знать? – сказал он. – Может, там окажется такая невидаль, что лучше оставить все как есть.
– Приезжай сюда ночью и послушай сам. Тогда поймешь, почему я не могу оставить все как есть.
Масахико еле слышно вздохнул. И сказал:
– Нет, вы уж там сами. Без меня. С детства не переношу всякие страшные истории. И мне не нужны приключения. Доверяю все это тебе. Никто и слова не скажет, если ты сдвинешь старые камни и выроешь посреди зарослей яму. Поступай, как хочешь. Только постарайся не вырыть какую-нибудь нечисть.
– Не знаю, что будет дальше, но как только выясню – сразу дам знать.
– Я бы просто перед сном затыкал себе уши, – сказал напоследок Масахико.
После разговора с Масахико я уселся в кресло в гостиной и принялся читать «Связь поколений». Сначала оригинал, затем перевод на современный язык[29]. При всех незначительных мелочах, как и говорил Мэнсики, история имела поразительное сходство с тем, что пришлось пережить мне. В книжке гонг начинал звонить около двух часов ночи – примерно в то же самое время. Однако я слышал не гонг, а бубенец. И в рассказе стрекот насекомых не прерывался. Герой рассказа глубокой ночью услышал этот звук, утопавший в стрекоте насекомых. Однако помимо такого незначительного отличия я пережил абсолютно то же самое, что и герой рассказа. Настолько схоже, что меня просто ошеломило.
Эксгумированная мумия выглядела ссохшейся и при этом, одержимо двигая рукой, ударяла в гонг. Этим телом чуть ли не механически управляла ужасающая живучесть. Вероятно, тот монах медитировал, читая молитвы под удары гонга. Герой рассказа натянет на мумию одежду и будет смачивать ей губы водой. Со временем монах начнет питаться жидкой кашей, постепенно прибавит в весе. И в завершение примет прежний вид, перестанет чем-то отличаться от обычных людей. Однако в нем больше не останется ничего от монаха, достигшего просветления: ни разума, ни мудрости, ни намека на достоинство. Всю память о прежней жизни как будто отшибет. Он даже не сможет вспомнить, почему пробыл так долго под землей. Он начнет питаться мясом, к нему придет сексуальный аппетит. В дальнейшем он женится, станет зарабатывать на жизнь скромной черновой работой. И получит прозвище «Медитирующий Дзёскэ». Жители деревни при виде жалкой фигуры монаха утратят почтение к буддизму. Мол, и вот это – результат служения Будде, ради этого стоило посвятить религии всю свою жизнь? В результате люди перестанут серьезно воспринимать веру и будут наведываться в храмы все реже и реже. Вот такая история. Как и говорил Мэнсики, отчетливо прослеживается крайне циничный взгляд автора на мир. Это не просто рассказ о привидениях.
Сатэмо буцуно-осихэ-ва адаадасики кото-но мидзокаси. Каку-цути-но сита-ни хаиритэ канэ утинарасу кото, оёсо хякудзёнэн нарубэси. Нанно сируси мо накутэ, хонэ номи тодомариси-ва асамасики арисама-нари.
При всем том разве не тщетно учение Будды? Там, под землей, ударяя в гонг, он провел так, должно быть, лет сто, может больше. При этом остались лишь кости, вид жалкий, а чудотворного проявления божественной силы нет и в помине.
Перечитав несколько раз короткую «Связь поколений», я перестал что-либо понимать. Если краном сдвинуть камень, перекопать землю, и оттуда действительно появится «жалкая» мумия, у которой «остались лишь кости», то что мне с нею делать? Еще, глядишь, с меня спросят за то, что вернул ее к жизни. Возможно, Масахико прав: куда благоразумней не делать ничего лишнего – просто, заткнув уши, оставить все как есть.
Но даже если бы я захотел поступить так, просто заткнуть уши – не выход. Как бы плотно я их ни затыкал, вряд ли сумел бы избавиться от этого звона. Смени я жилье, переехав в другое место, – звон будет следовать за мной по пятам. И, наконец, мне тоже любопытно – нисколько не меньше, чем Мэнсики. Очень хочется узнать, что же скрывается там, под камнем.
После полудня позвонил Мэнсики.
– Господин Амада дал свое согласие?
Я сказал, что позвонил ему и примерно обо всем рассказал. И что он разрешил мне поступать, как мне заблагорассудится.
– Это хорошо, – ответил Мэнсики. – А я договорился с дизайнером. Правда, не стал рассказывать ему про загадочный звук. Просто дал указание сдвинуть старые камни посреди зарослей, а затем вырыть яму. Простите, что я с места в карьер, но дизайнер как раз сегодня свободен, и если вы не против, он мог бы после полудня оценить фронт работ, а завтра с утра приняться за дело. Ничего, если работник без спросу зайдет на участок и осмотрится там?
Я ответил, что пусть не стесняется.
– После того, как увидит участок своими глазами, подготовит необходимое оборудование. Сама работа займет всего несколько часов. Я буду присматривать сам, – сказал Мэнсики.
– Я тоже хотел бы присутствовать. Сообщите, пожалуйста, когда узнаете, в котором часу начнутся работы, – попросил я. Затем, вспомнив, прибавил: – Кстати, о нашем вчерашнем разговоре… До того, как раздался звон…
Мэнсики, похоже, не понял, о чем я:
– О нашем разговоре? То есть…
– О тринадцатилетней девочке Мариэ. Вы еще сказали, что, возможно, она ваша дочь. Как раз тогда раздался звон, и разговор оборвался.
– А-а, вы об этом? – сказал Мэнсики. – Да, помню, было дело. Совсем вылетело из головы. К нему нам придется рано или поздно вернуться. Хотя это совсем не к спеху. Разрешится нынешнее дело благополучно – тогда и поговорим.
После этого, чем бы я ни занимался – еще долго не мог ни на чем сосредоточиться. Читал ли я книгу, слушал ли музыку, готовил ли еду – все это время мысли мои были заняты одним вопросом: что же находится там, под курганом из старых камней? И я никак не мог прогнать из своего воображения ссохшуюся, как вяленая говядина, почерневшую мумию.
15 Это всего лишь начало
Мэнсики позвонил на ночь глядя, чтобы сообщить: работы начнутся в среду, с десяти часов утра.
В среду с утра временами моросило, но не настолько, чтобы помешать работе. Плаща и шапки или капюшона было достаточно, чтобы не раскрывать зонтик. Мэнсики был в непромокаемой шляпе оливкового цвета и выглядел в ней точно англичанин, собравшийся на утиную охоту. Почти неразличимый глазом мелкий дождь окрашивал набиравшие цвет листья деревьев в тусклые тона.
Люди приехали на гору и привезли на грузовике-платформе компактный экскаватор. Очень компактный, способный вращаться и работать даже в узких местах. Работников было четверо: водитель экскаватора, бригадир и два рабочих. На грузовике приехали рабочие и бригадир. Все они были в одинаковой форме: синих водонепроницаемых плащах и брюках, а также измазанных грязью рабочих ботинках на толстой подошве. На головах – прочные пластмассовые каски. Судя по всему, Мэнсики знал бригадира – они вдвоем о чем-то жизнерадостно болтали сбоку от кумирни. Но при видимой близости бригадир держался по отношению к Мэнсики уважительно.
Должно быть, Мэнсики хороший организатор, раз сумел собрать так быстро технику и людей. Я наблюдал за развитием событий наполовину с интересом, наполовину в замешательстве. И почти смирился с мыслью, будто все ускользает из моих рук. В детстве бывало так: играют себе малыши, и вдруг приходят дети постарше, берут игру в свои руки и оставляют младших ни с чем. Почему-то вспомнилось то детское ощущение.
Первым делом, орудуя лопатами, из подходящих камней и досок сделали ровные подмостки под экскаватор, после чего принялись сдвигать с места камни. Окружавшие курган заросли мискантуса в считаные мгновения полегли под гусеницами. Мы, стоя поодаль, наблюдали, как старые камни, один за другим, взмывают вверх, чтобы опуститься в сторонке. В действиях бригады я не заметил ничего необычного. Работа как работа – такую проделывают каждый день в разных уголках мира. Выглядело так, будто работники сносят курганы чуть ли не каждый день. Экскаваторщик временами прерывался и о чем-то громко переговаривался с бригадиром, но я не заметил, чтобы возникли какие-то сложности. Перебрасывались короткими фразами, даже не заглушая двигатель.
Однако я почему-то не мог смотреть на это спокойно. По мере того, как отступали тесаные камни, росло мое беспокойство. Казалось, будто с моих темных тайн, долго скрываемых от постороннего взгляда, мощный механизм острым ребром напористо сдирает завесу – один слой за другим. Мало того, беда была в другом: я сам не знал, что это за темные тайны. Несколько раз мне хотелось прямо-таки взять и любым способом остановить эту работу. Я был уверен, что экскаватор – не лучший выбор для решения этой задачи. Как и говорил мне по телефону Масахико, вся «невидаль» должна остаться зарытой в земле. Меня одолевало желание схватить Мэнсики за руку и крикнуть: «Давайте прекратим эту работу! Верните, пожалуйста, камни на прежнее место!»
Однако я, конечно же, поступить так не мог: решение принято, работа идет. Уже трудятся люди, заплачены немалые деньги. (Сумму я не знал, но, полагаю, Мэнсики-то она была известна.) Теперь отменять что-либо поздно. И этот рабочий процесс уже никак от меня не зависит.
Словно читая мои мысли, Мэнсики подошел ко мне как бы невзначай и слегка похлопал по плечу.
– Не переживайте! – успокоил он. – Все идет по плану и вскоре уладится.
Я молча кивнул.
До полудня переместили бо́льшую часть камней. И если накануне они громоздились как попало, напоминая обрушенный курган, то теперь их сложили поодаль аккуратно пирамидкой – но все же как-то примитивно. А сверху бесшумно и мелко моросило. Однако, даже сместив нагромождение камней, до поверхности земли еще не добрались. Под передвинутыми камнями оказались другие. Они были разложены сравнительно ровно и систематично, образуя каменный пол в форме квадрата. Примерно два на два метра.
– Что же это такое? – сказал бригадир, когда подошел к Мэнсики. – Я-то был уверен, что камни навалены только поверх земли. А это, выходит, не так. Похоже, под этим каменным полом пустое пространство. Я попробовал вставить в щель железный прут, и он ушел довольно глубоко. Хотя насколько там глубоко, пока сказать не могу.
Мы с Мэнсики хоть и с опаской, но решились ступить на новоявленный каменный пол. Его плиты были темны от влаги и местами скользки. Подогнанные одна к другой, спустя века они стерлись на ребрах, и в углах возникли щели, через которые, похоже, и пробивался по ночам звук поющей чаши. Через них же, по идее, циркулировал и воздух. Нагнувшись, я попытался заглянуть внутрь, но там было темно и ничего не видно.
– Кто знает, может, старый колодец заложили каменными плитами? Хотя для колодца уж слишком широкое отверстие, – сказал бригадир.
– Вы сможете поднять и убрать этот каменный пол? – спросил Мэнсики.
Бригадир пожал плечами.
– Не знаю. Такого никто не предвидел. Придется покопаться, но, думаю, справимся. С краном было бы лучше всего, но сюда его не подвезти. Плиты сами по себе, похоже, не тяжелые. К тому же между ними есть щели. Постараемся управиться экскаватором. Сейчас у нас перерыв. Передохнем, а заодно продумаем план и после обеда приступим к работе.
Мы с Мэнсики вернулись в дом и тоже слегка перекусили. Я сделал на кухне простые бутерброды с ветчиной, латуком и маринованными огурчиками, мы перешли на террасу, где и пообедали под шелест дождя.
– Занимаемся пустяками, а между тем портрет ваш так и не закончен, – сказал я.
Мэнсики кивнул.
– Портрет не к спеху. Сперва нужно разобраться с этим странным явлением. А затем вернемся и к портрету.
И что, он всерьез жаждет заполучить свой портрет? Я не мог не задать себе этот вопрос. Причем задумался об этом я уже не впервые: он же не давал мне покоя с самого начала. Мэнсики действительно хочет, чтобы я написал его портрет? Может, ему нужно подступиться ко мне ради какой-то иной цели, потому он и сделал заказ?
Однако в чем может заключаться эта иная цель? Сколько бы я ни думал, подходящая версия в голову не приходила. Или ему требовалось подобраться к тем камням? Не может такого быть… Он же не мог ничего предвидеть с самого начала. Ведь курган обнаружился после того, как я принялся за портрет. Тем не менее, он взялся за это слишком рьяно и уже потратил немалые деньги. Хотя, казалось бы, какое ему дело…
Пока я терзал себя этими мыслями, Мэнсики поинтересовался у меня:
– Вы прочли «Связь поколений»?
– Прочел, – ответил я.
– Ну и как? Странная история, не так ли?
– Очень странная и впрямь, – сказал я.
Мэнсики посмотрел на меня, а затем произнес:
– По правде говоря, меня эта история увлекает издавна. Может, поэтому я так проникся к нынешнему случаю.
Я сделал глоток кофе и промокнул уголки губ бумажной салфеткой. Через лощину, перекликаясь, летели два крупных ворона. Они дождя не замечали. Что им дождь? Ну, сделает их намокшие перья еще темнее – и только.
Я спросил у Мэнсики:
– Я плохо разбираюсь в буддизме и не понимаю тонкости. Когда монах погружается в медитацию, это же не значит, что он по своему желанию укладывается в гроб и там умирает?
– Именно так. Погружаться в медитацию – это изначально «открывать путь к просветлению». Чтобы различать, используют термин ики-нюдзё – «добровольное захоронение». В земле оборудуют каменный грот, выводят для вентиляции на землю бамбуковые трубки. Монах перед такой медитацией какое-то время питается плодами деревьев и ростками, подготавливая тем самым тело, чтобы после смерти оно не разлагалось, правильно мумифицируясь.
– Ростками и плодами?
– Да, желудями, лесными орехами, молодыми побегами растений. Нисколько не едят ни злаки, ни какую другую приготовленную пищу. Ну, то есть еще при жизни предельно очищают организм от жиров и влаги. Иными словами, меняют химический состав организма, чтобы мумия получилась удачно. И, хорошенько очистив тело, уходят под землю. Больше монахи ничего не едят и только читают во мраке сутры под ритмичные удары в маленький гонг. Или заменяют гонг поющей чашей. Через воздуховоды из бамбуковых трубок до людей доносятся звуки. Однако в какой-то миг и они пропадают. Верный знак того, что монах испустил дух. Затем долгое время его тело постепенно превращается в мумию. Как правило, откапывают через три года и три месяца.
– Ради чего они так поступают?
– Чтобы превратиться в добровольную мумию. За пределами жизни и смерти им открывается сатори. А это связано со спасением благости саттвы. Так называемой нирваной. Откопанную добровольную мумию хранят в буддистском храме, люди поклоняются ей, тем самым спасая свои души.
– Но на самом деле напоминает один из вариантов самоубийства.
Мэнсики кивнул.
– Поэтому с наступлением эпохи Мэйдзи самомумификацию запретили законом. А помощников обвиняли в пособничестве к самоубийству. Однако в наши дни обряд не прекратился, и монахи тайно продолжают хоронить себя заживо. Нередко бывает так, что их никто не откапывает, и они так и остаются в земле.
– То есть вы полагаете, тот каменный курган – место тайной самомумификации?
Мэнсики покачал головой.
– Нет, этого мы не поймем, пока не расчистим все камни. Но вероятность есть. Бамбуковую трубку не нашли, но при такой конструкции сквозь щели проникает воздух, и все прекрасно слышно.
– И под камнями кто-то все еще живой, и по ночам продолжает звонить в гонг или колокольчик?
Мэнсики опять покачал головой.
– И впрямь – даже в голове не укладывается.
– Достижение нирваны – это, выходит, не то же самое, что просто взять и умереть?
– Нет, не то же самое. Сам я плохо разбираюсь в догматах буддизма, но насколько я понимаю, нирвана – она за пределами жизни и смерти, поэтому просто считайте, что души переносятся за эти пределы, пусть плоть уже мертва. И тело в этом мире – не более, чем временное прибежище.
– Если монах самомумификацией благополучно достигает нирваны, он также может вернуться в прежнюю плоть?
Мэнсики, ничего не ответив, только посмотрел мне в глаза, затем откусил бутерброд с ветчиной и запил его кофе.
– Вы это о чем?
– Еще дней пять назад этого звука вообще не было слышно. Могу сказать это с полной уверенностью. Иначе бы я сразу обратил на него внимание. Такой звук, даже самый тихий, пропустить мимо ушей невозможно. И он впервые послышался всего несколько дней назад. Иными словами, если под камнями кто-то есть, он не звонит оттуда очень долго.
Мэнсики поставил чашку на блюдце и, разглядывая ее узор, о чем-то задумался. Затем сказал.
– Вам приходилось видеть этих самомумифицированных монахов?
Я покачал головой. Мэнсики сказал:
– А мне приходилось их видеть несколько раз. Молодым я путешествовал по району Тохоку, заезжал в разные храмы. Так вот в некоторых мне показывали эти добровольные мумии. Почему-то их много на севере страны, особенно – в префектуре Ямагата. Выглядят они, прямо сказать, совсем не привлекательно. Возможно, я не настолько набожен, но не испытывал при виде мумий какого-либо благоговения. Все какие-то маленькие, сморщенные. Простите за кощунство, но по цвету кожи и по ощущению больше напоминают вяленую говядину. По сути, плоть – лишь временное пустое пристанище. По крайней мере, добровольные мумии учат нас именно этому. Как бы мы ни лезли из кожи вон, в лучшем случае станем чем-то вроде вяленого мяса.
Он взял в руку начатый бутерброд с ветчиной и разглядывал его, точно какую диковину. Будто видел бутерброд впервые в жизни.
А потом сказал:
– Ну, что, перерыв на обед закончился. Подождем, когда разберут тот каменный пол. Тогда все и прояснится.
В четверть второго мы вернулись в заросли к раскопкам. К тому времени люди покончили с обедом и уже возобновили работу: вставили в щели между плитами железные скобы, и экскаватор пытался приподнять одну, зацепив за продетый сквозь скобы трос. Затем работники опять набрасывали трос, и экскаватор подтягивал плиту дальше. Времени уходило немало, однако плита с каждым разом продвигалась, постепенно смещаясь в сторону.
Мэнсики о чем-то оживленно разговаривал с бригадиром, но вскоре подошел ко мне.
– Плиты оказались не такими толстыми, как мы опасались. Справятся. Осталось недолго, – заверил он. – Но под ними, похоже, решетчатая крышка. Из чего она – пока непонятно, но поддерживала плиты. Теперь предстоит, полностью сдвинув плиты, убрать и эту решетку. Получится или нет, пока не знаю. Интересно, что там под ней. Но повозиться и с ней придется, а мы пока можем вернуться в дом: как закончат, нам сообщат. Ну что, пойдемте? Здесь пока делать нечего.
Мы вернулись в дом. Там, чтобы занять свободное время, можно было бы поработать над портретом, но какая уж тут живопись: нервы мои были на взводе, пока в зарослях шли работы, а из головы не шел каменный пол из древних камней да решетчатая крышка под ним. Все в точности, как и говорил Мэнсики: пока мы не разберемся с этим, вряд ли сможем заниматься портретом.
Мэнсики предложил поставить музыку, пока ждем.
– Конечно, – ответил я. – Можете поставить любую пластинку из тех, что вам по душе. А я пока на кухне что-нибудь приготовлю.
На этот раз он выбрал Моцарта. «Соната для фортепьяно и скрипки». «Танной-Автограф» выглядит просто, однако звучит глубоко и ровно. Прекрасные колонки, чтобы слушать классику и особенно камерную музыку. А как хорошо подходят под ламповый усилитель… Исполнял сонату дуэт: Джордж Селл на фортепьяно и Рафаэль Друян на скрипке. Мэнсики сел на диван и, прикрыв глаза, наслаждался музыкой. Я тоже слушал, но чуть в стороне, готовя томатный соус: у меня скопилось много помидоров, и я хотел сделать из них соус, пока они не испортились.
В большой кастрюле я вскипятил воду, обдал кипятком помидоры и снял с них кожицу. Затем нарезал их, удалил семена, хорошенько размял, после чего неспешно потушил на большой железной сковороде: с оливковым маслом и поджаренным чесноком, и не забывая снимать накипь. Пока был женат, я тоже часто готовил такой вот соус. Хоть требуется время и некоторые усилия, сам процесс достаточно прост. Пока жена была на работе, я включал компакт-диск и сам занимался стряпней. Мне нравилось готовить еду под старый джаз, и часто я слушал Телониуса Монка. «Monk’s Music» – мой любимый альбом у него. В записи приняли участие Коулмен Хокинз и Джон Колтрейн, украсив ее своими прекрасными соло. Однако готовить соус под камерную музыку Моцарта тоже оказалось совсем неплохо.
Вроде бы совсем недавно я готовил как-то после полудня томатный соус, наслаждаясь необычными мелодиями и аккордами Телониуса Монка (после разрыва с женой еще не прошло и полгода), но теперь мне казалось, что это было так давно: похоже на незначительный исторический эпизод, о котором мало кто вспомнит. Вдруг я подумал: чем сейчас занимается жена? Живет с другим мужчиной? Или по-прежнему коротает дни одна в квартире на Хироо? Как бы там ни было, в эту минуту она должна быть в своей конторе. Интересно, насколько отличается ее прежняя жизнь со мной от нынешней без меня? И насколько сильно ей интересны эти различия? Я хоть и старался об этом не думать, но отказаться от мысли не мог. И еще – интересно, считает ли она дни, проведенные вместе со мной, такой же весьма давней историей?
Пластинка закончилась и потому пощелкивала в конце. Я пошел в гостиную и обнаружил, что Мэнсики спит на диване, скрестив руки и слегка накренившись вбок. Я поднял иглу с пластинки и выключил проигрыватель. Размеренные щелчки иглы прекратились, а Мэнсики так и продолжал спать и даже слегка посапывал. Должно быть, сильно устал. Я не стал его будить, а вернулся на кухню, выключил газ под сковородой и выпил стакан воды. Время еще оставалось, и я принялся пассировать лук.
Когда раздался телефонный звонок, Мэнсики уже не спал. Он сходил в ванную, где умыл лицо с мылом и теперь полоскал рот. Звонил бригадир, и я передал трубку Мэнсики. Он коротко ответил, сказал, что тут же придет, и вернул трубку мне.
– Говорят, что управились, – сказал он.
Когда мы вышли на улицу, дождь уже прекратился. Небо по-прежнему было затянуто тучами, однако вокруг хоть и немного, но посветлело. Погода улучшалась. Мы быстро поднялись по ступеням и миновали заросли. За кумирней четверо мужчин, стоя вокруг выкопанной ямы, смотрели внутрь. Двигатель экскаватора был заглушен, никто не работал. В зарослях все на удивление стихло.
Каменный настил полностью сдвинули, и теперь там зияла дыра. Квадратную решетчатую крышку тоже сняли и положили рядом. Деревянная крышка выглядела массивно и внушительно – хоть и ветхая, но не гнилая. Как оказалось, крышка эта накрывала округлый склеп диаметром около двух метров и глубиной метра два с половиной. Хотя стенки склепа выложены камнем, пол, видимо, был только земляным. В пустом, как оказалось, склепе не было ни единой травинки. Ни человека, зовущего на помощь, ни силуэта мумии, напоминающей вяленую говядину. И только одиноко лежал на земле предмет, похожий на колокольчик судзу. Хотя он больше напоминал древний инструмент, который выглядел стопкой крохотных тарелочек. На деревянной ручке длиной сантиметров в пятнадцать. Бригадир освещал этот предмет компактным прожектором.
– Внутри было только это? – спросил Мэнсики у бригадира.
– Да, только это, – ответил бригадир. – Как вы и велели, только сдвинули камень и крышку и оставили, как есть. Больше ничего не трогали.
– Странно, – сказал Мэнсики как бы про себя. – И что, больше совсем ничего, да?
– Подняли крышку и сразу позвонили вам. Вниз не спускались. Как открыли, так все и есть, – ответил бригадир.
– Разумеется, – сухо промолвил Мэнсики.
– Возможно, сначала это был колодец, – сказал бригадир. – Затем его, похоже, засыпали и сделали такой вот склеп. Хотя для колодца диаметр широковат. И окружающие стенки выложены очень уж тщательно. Должно быть, пришлось с ними повозиться. Видать, была какая-то важная цель, раз делали, явно не считаясь со временем.
– Ничего, если я спущусь? – спросил Мэнсики у бригадира.
Тот немного засомневался. Затем, нахмурившись, сказал:
– Давайте я попробую первым? Вдруг что случится. Все будет нормально, тогда можно будет спуститься и вам. Устроит?
– Хорошо, – ответил Мэнсики, – так и поступим.
Работник принес из грузовика складную металлическую лестницу, расправил ее и опустил в яму. Бригадир надел каску и спустился. Оказавшись на дне ямы, он пристально осмотрелся: первым делом взглянул наверх, после чего внимательно изучил, подсвечивая фонариком, каменные стены и пол. Осторожно осмотрел лежавшую на земле погремушку, но трогать ее не стал. Только осмотрел. Затем несколько раз потер подошвой сапога землю и для верности надавил пару раз каблуком. Несколько раз глубоко вдохнул, нюхая воздух. Провел он внизу минут пять или шесть и медленно поднялся обратно.
– Я проверил. Вроде бы все в порядке – воздух нормальный. Насекомых нет. Ноги не вязнут. Можете спускаться, – сказал он.
Для большей свободы движений Мэнсики снял непромокаемую куртку и остался во фланелевой рубашке и брюках чино. Фонарик повесил на шею и начал спуск. Мы молча наблюдали за ним сверху. Бригадир светил прожектором ему под ноги. Оказавшись на дне, Мэнсики некоторое время не шевелился, как бы осваиваясь, но вскоре уже трогал руками каменные стены, нагнувшись, ощупывал землю. Затем поднял предмет, похожий на колокольчик судзу, и пристально рассмотрел его в свете фонаря. Затем несколько раз тихонько потряс. Раздался очевидный звон – тот самый. Вне сомнения. Кто-то звонил в эту погремушку по ночам. Однако этого кого-то здесь уже нет. Осталась лишь брошенная погремушка. Разглядывая вещицу, Мэнсики несколько раз покачал головой, как бы говоря всем своим видом: странно… Затем еще раз внимательно осмотрел стены, точно надеялся обнаружить где-нибудь потайной лаз. Но ничего не обнаружил, поднял голову и посмотрел на нас. Похоже, он не знал, как быть.
Он ступил ногой на лестницу, вытянул руку и передал мне погремушку. Я нагнулся и принял ее у Мэнсики из рук. Ветхая деревянная ручка, казалось, отсырела. Подражая Мэнсики, я тоже попробовал слегка тряхнуть. К моему удивлению, раздался сильный и резкий звон. Я не знал, из чего сделаны тарелочки, только на их металлической поверхности не было ни единой зазубрины. Погремушка была грязноватой, но не ржавой. Я не мог понять, почему. Ведь она пролежала под землей столько лет.
– Что это? – спросил у меня бригадир. На вид я бы дал ему лет сорок пять – коренастый, лицо загорелое и с легкой щетиной.
– Даже не знаю. Похоже на древний колокольчик судзу, – ответил я. – Чем бы ни было, оно очень и очень старое.
– Вы это искали? – спросил он.
Я покачал головой.
– Нет, мы ожидали найти нечто иное.
– Но даже при этом, согласитесь, здесь – странное место, – сказал бригадир. – Как бы это сказать – в этой яме становится не по себе. Поневоле задумаешься, кто и зачем ее вырыл. Понятно, дело прошлое, но затащить на гору и уложить так много камней – работенка не из легких.
Я ничего ему не ответил.
Вскоре Мэнсики выбрался из ямы, отозвал бригадира в сторонку, и они о чем-то долго говорили. Все это время я стоял с погремушкой в руке на краю ямы. Подумал было сам спуститься в каменный склеп, но выбросил эту мысль из головы. Я, конечно, не такой осторожный, как Масахико, но зачем мне лишние усилия. Если что-то выходит само по себе – другое дело. Я положил погремушку перед кумирней и хорошенько вытер руку о штаны.
Подошел Мэнсики и сказал:
– Я распоряжусь, чтобы подробно исследовали этот каменный склеп. На первый взгляд, похоже, там самые обычные камни, однако пусть всё проверят до последнего угла. Глядишь, что и обнаружат. Хотя, полагаю, там ничего нет.
Он посмотрел на погремушку, лежавшую перед кумирней.
– Однако вам не кажется странным, что осталась одна погремушка? Ведь кто-то же сидел там внутри посреди ночи и в нее звонил.
– Кто знает, может, она звенела сама по себе, – предположил я.
Мэнсики улыбнулся.
– Интересная версия, но я так не думаю. Кто-то со дна той ямы подавал знак. Вам. Или нам обоим. Или всему человечеству. И он же затем растворился, как дым. Или выбрался оттуда.
– Выбрался?
– Ускользнул прямо у нас из-под носа.
Я толком не мог понять, что он имел в виду.
– Дух – его не видно простым человеческим глазом, – пояснил Мэнсики.
– Вы что, верите в существование духов?
– А вы нет?
Я не нашел, что ответить.
– Я убежден – нет надобности истово верить в духов. Но если переиначить эту фразу, выходит, что я так же убежден, что нет надобности и не верить в них. Отчасти запутанно, но вы, надеюсь, поняли, что я хотел этим сказать?
– Смутно, – ответил я.
Мэнсики взял лежавшую перед кумирней погремушку и несколько раз потряс ею.
– Вот так же, вероятно, звонил в нее, повторяя нескончаемые сутры, монах, пока не испустил дух в том подземелье. Одиноко, в кромешной темноте, на дне замурованного склепа, погребенный под тяжелой крышкой. К тому же наверняка – и тайно. Что это был за монах, неизвестно. Почтенный аскет или простой фанатик. Кто-то затем навалил сверху курган из камней. Что было дальше, остается только гадать, но почему-то люди совершенно забыли о монахе, добровольно превратившемся в мумию. И вот случилось мощное землетрясение, курган просел, став грудой обычных камней. Отдельные районы в окрестностях Одавары изрядно пострадали от Великого землетрясения Канто[30] – возможно, тогда это и произошло. И все забылось.
– Если все так и было, то куда подевался монах? Точнее, его мумия?
Мэнсики пожал плечами.
– Не знаю. Может, со временем кто-то его откопал и похитил?
– Что, разгреб всю эту груду камней, а затем уложил их на прежнее место? – возразил я. – И кто тогда звонил в погремушку вчера посреди ночи?
Мэнсики опять лишь покачал головой. Затем слегка улыбнулся.
– Выходит, мы пригнали сюда всю эту технику, разгребли гору камней, сдвинули тяжелую крышку и в результате выяснили наверняка, что не знаем ничего. И всех трофеев – лишь эта древняя погремушка?
Как бы тщательно ни изучали мы этот каменный склеп – поняли, что ничего особенного в нем нет. Просто округлый колодец два восемьдесят в глубину и метр восемьдесят в диаметре (работники сделали замер для отчета), окруженный старинной каменной кладкой. Экскаватор загнали в грузовик, работники собрали инструмент и оборудование. Остались только открытая яма и металлическая лестница. Лестницу любезно оставил бригадир. Чтобы никто случайно не упал в эту яму, ее застелили толстыми досками. А чтобы те не снесло сильным ветром, сверху положили несколько тяжелых камней. Прежняя решетчатая крышка из дерева оказалась неподъемной, так что ее оставили лежать на земле, лишь накрыв полиэтиленовым тентом.
Напоследок Мэнсики наказал бригадиру помалкивать об этой работе. Он объяснил, что место они разрыли археологически значимое, и до публикации научной работы к нему лучше не привлекать внимание посторонних.
– Вас понял. Все, что здесь было, останется между нами. Своим тоже накажу, чтобы держали язык за зубами, – заверил бригадир.
Не стало машин и людей, все вокруг наполнилось привычной тишиной, и только перекопанный клочок земли болезненно зиял, напоминая не зарубцевавшуюся после сложной операции рану. Еще вчера густые заросли мискантуса теперь были беспощадно вытоптаны, и на темной влажной земле – стежки от гусениц «катерпиллера». Дождь прекратился, однако небо все еще скрывалось за сплошным слоем серых туч.
Глядя на свежую гору камней по соседству, я не мог отделаться от мысли: Не стоило нам все это делать. Лучше бы все оставалось как есть. Но с другой стороны, вне сомнения, мы должны были это сделать. Ведь я не мог ночь за ночью терпеть тот непонятный звук. Хотя, если б я не встретил Мэнсики, вряд ли когда-либо смог раскопать этот склеп в одиночку. Все это стало возможным благодаря тому, что Мэнсики нанял рабочих и взял на себя расходы (понятия не имею, сколько).
Однако действительно ли все произошло случайно: и наше с Мэнсики знакомство, и, в результате, такая важная находка? Неужели простое стечение обстоятельств? Слишком уж складная история? Кто знает, может, либретто было заготовлено заранее. Терзаемый сомнениями, я вернулся в дом вместе с Мэнсики. Тот держал откопанную погремушку, которую не выпускал из рук, пока мы шли. Будто пытался прочесть какое-то послание на ощупь.
Едва мы вернулись в дом, Мэнсики поинтересовался:
– Куда положим эту погремушку?
И правда, куда? Я не мог себе даже представить и потому решил пока что отнести ее в мастерскую. Мне не хотелось держать в доме эту неведомую вещицу – но и выставить ее на улицу я тоже не мог. Может статься, мне в руки попал одухотворенный буддистский предмет. Обращаться с ним как попало не подобает. Потому я и решил занести его в мастерскую – отдельную часть дома – так сказать, на нейтральную территорию. Освободил место на полке и положил туда – рядом с кружкой, наполненной кистями, погремушка выглядела неким особым инструментом для рисования.
– Странный выдался день, – произнес Мэнсики.
– Извините, что отнял его у вас, – ответил я.
– Не стоит, о чем вы? Мне было очень интересно, – сказал тот. – К тому же, возможно, это еще не конец.
Выражение лица у Мэнсики было странным, будто он всматривается в даль.
– В смысле – случится что-то еще? – спросил я.
Мэнсики ответил, подбирая слова:
– Толком объяснить не могу, однако сдается мне, это всего лишь начало.
– Всего лишь начало?
Мэнсики слегка развел руками.
– Конечно, я не уверен. Как знает, может, история так и закончится фразой: «Ах, как все-таки странно прошел этот день». Возможно, было б лучше, чтобы все закончилось именно так. Но если задуматься, еще ничего не решилось. Сколько вопросов требуют ответа? Причем неразрешенных очень важных вопросов. Поэтому меня не оставляет предчувствие: случится что-то еще.
– …связанное с тем каменным склепом?
Мэнсики некоторое время смотрел в окно, а затем произнес:
– К чему это приведет, мне тоже неведомо. Это просто мое предчувствие.
Однако, разумеется, все вышло именно так, как он предчувствовал (или предсказал). Как он и говорил, день этот был всего лишь началом.
16 Сравнительно хороший день
В ту ночь я долго не мог уснуть: меня беспокоила мысль, что погремушка на полке в мастерской зазвенит посреди ночи. Вдруг поднимется звон – и как мне быть? Укутаться с головой в одеяло и до утра делать вид, будто ничего не слышу? Или же прихватить фонарь и пойти в мастерскую проверить, что там творится? И что я там обнаружу?
Так и не решив для себя, как быть, если опять послышится звон, я читал книгу, лежа в постели. Настало два, но погремушка оставалась беззвучна. До меня доносился лишь стрекот ночных насекомых. Продолжая читать, я каждые пять минут бросал взгляд на часы в изголовье. Цифры электронных часов показывали 2:30, когда я наконец облегченно вздохнул. Этой ночью погремушка уже не зазвенит. Я закрыл книгу, погасил свет и уснул.
Еще не было семи, когда я проснулся и первое, что сделал – пошел в мастерскую взглянуть на погремушку. Та лежала на полке на том же месте, что и вчера. Лучи солнца освещали горы, вороны оживленно совершали свой утренний моцион. При солнечном свете погремушка совсем не казалась зловещей. Обычный изрядно обветшалый предмет для буддистских молитв.
Я пошел на кухню, сделал в кофемашине утреннюю порцию кофе и выпил. Разогрел в тостере немного почерствевший скон и съел его. Затем вышел на террасу, вдохнул утренний воздух, прислонился к перилам и посмотрел на дом Мэнсики по ту сторону лощины. Ослепительно блестели в лучах утреннего солнца огромные, цветные оконные стекла. Должно быть, их натирка – непременное условие еженедельной уборки в доме. Эти стекла всегда были чисты и надраены до блеска. Я немного подождал, но Мэнсики на своей террасе не появился. Мы еще не перешли на ты, чтобы «махать друг другу через лощину».
В половине одиннадцатого я поехал в супермаркет за продуктами. Вернувшись, разобрал покупки, приготовил на скорую руку обед и поел. Салат с тофу и помидорами и рисовый колобок. После еды выпил густого зеленого чая. Затем завалился на диван и слушал струнные квартеты Шуберта. Красивая музыка. Добрался до статьи на конверте, из которой понял, что, когда эту мелодию исполняли впервые, публика ее не приняла, посчитав «чересчур новой». Что в ней такого «чересчур нового», я так и не понял, сколько ни слушал. Выходит, что-то в ней раздражало старомодный слух людей той эпохи.
После первой стороны пластинки меня сморил сон. Я укрылся одеялом и уснул – коротко, но глубоко. Очнулся минут через двадцать. Но, как мне показалось, успел увидеть несколько сновидений. Хотя едва пришел в себя, как тут же забыл все, что мне привиделось. Сны бывают и такие, когда переплетаются разные не связанные между собою обрывки. Каждый – интересный и долгий, однако, переплетаясь, они как бы отрицают друг друга.
Я пошел к холодильнику и напился прямо из бутылки минеральной воды, чтобы прогнать остатки сна, которые, словно клочья облаков, застряли в дальних уголках моего тела. И заново осознал, что нахожусь сейчас где-то в горах. Я живу здесь в одиночестве. Ведь меня занесло в это особенное место неким поворотом судьбы. Затем я вспомнил про погремушку. Кто же ею звенел в том странном каменном склепе в зарослях? И где он – тот кто-то – теперь?
Когда я, переодевшись в рабочую одежду, вошел в мастерскую и оказался перед портретом Мэнсики, часы показывали начало третьего. Мне привычно работать с утра. Примерно с восьми и до полудня я могу сосредоточиться лучше, чем в любое другое время. Пока был женат, с утра провожал Юдзу на работу и оставался один. В ту пору я упивался домашним покоем. Перебравшись в горы, я полюбил яркий утренний свет и чистейший воздух, какими изобилует окружающая природа. Мне всегда было важно работать каждый день в одно и то же время и в одном месте. Ритм создают повторения. Однако в тот день с утра я был не в силах собраться: в том числе потому, что накануне выспаться не удалось, и я добрался до мастерской только после полудня.
Усевшись на высокий круглый табурет, я скрестил руки и разглядывал начатый портрет метров с двух. Прежде всего я прорисовал тонкой кистью очертания лица Мэнсики, после чего за те пятнадцать минут, что он позировал мне, только успел подчеркнуть их – эти черты – черной краской. То был лишь набросок – грубый «скелет», но в нем уже отчетливо прослеживалась некая струя. Свойственная бытию по имени Ватару Мэнсики. И эта струя – самое необходимое, что лишь и есть для меня.
Пока я внимательно всматривался в этот черно-белый «скелет», возникла мысль, какие краски добавить. Замысел пришел мне в голову внезапно, но вполне естественно. Тусклый оттенок цвета зеленой листвы после дождя. Я смешал на палитре несколько цветов и вскоре получил именно тот оттенок, которого добивался, после чего, ни о чем не задумываясь, я принялся наносить этот цвет поверх штрихового рисунка. Тогда я даже представить себе не мог, чем он дополнит картину. Но при этом понимал, насколько важен этот цвет для ее фона. И еще… постепенно картина начинала отстраняться от формата типичного официального портрета. И с этим вряд ли можно что-то поделать, уверял я себя. Если в ней пробивается новая струя, не остается ничего иного – лишь следовать ей. В то время я хотел попробовать и нарисовать то, что́ и как мне хочется (чего и добивался от меня Мэнсики). А что будет потом, разберемся после.
Я без всякого плана и цели просто преследовал замысел, естественно возникший у меня внутри. Будто дитя, что, не глядя под ноги, идет вслед за редкой бабочкой, порхающей над лугом. Нанеся, где нужно, этот цвет, я отложил кисть и палитру, уселся на табурет и с прежнего расстояния стал опять рассматривать картину. Тогда я подумал: этот цвет – то, что нужно. Зелень намокшей от дождя листвы в зарослях. Я даже несколько раз мысленно кивнул сам себе – давно я не был так уверен в своих силах, как теперь. Я хотел получить именно этот цвет. Пожалуй, и самому «скелету» он был очень «к лицу». Взяв его за основу, я смешал несколько дополнительных и каждым новым мазком добавлял картине вариации и придавал ей глубину.
А пока разглядывал промежуточный результат, сам по себе на ум мне пришел и следующий цвет. Оранжевый. Но не просто оранжевый. Пылающе-оранжевый. Цвет, вселяющий жизнестойкость, но вместе с тем несущий в себе предчувствие упадка. Как медленно гниющий фрукт. Создать этот цвет оказалось куда сложнее, чем зеленый. И это не просто колер – он должен быть связан с душевным порывом, переплетенным с судьбой, но вместе с тем остаться непреклонным. Разумеется, смешать такой цвет – архисложно. Но, в конце концов, я добился своего. Взял новую кисть и нанес готовый оттенок на холст. Местами брал в руки мастихин. Главное – ни о чем не думать. Я, насколько смог, разорвал мыслительную цепь и смело добавлял этот цвет в композицию. Пока я писал, действительность почти полностью улетучивалась из моей головы. Я совершенно не думал о звоне погремушки, о вскрытом каменном склепе, о покинувшей меня жене, о том, что она спит с другим, о новой замужней подруге, об изостудии, о будущем. Даже о Мэнсики. Я рисовал, безусловно, то, что начиналось как портрет Мэнсики, но теперь я не припоминал даже его лицо. Мэнсики стал лишь отправной точкой. И теперь я занимался творчеством ради себя самого.
Сколько времени я рисовал, точно не знаю. А когда очнулся, за окнами смеркалось. Осеннее солнце скрылось за кромкой западных гор, а я с головой ушел в работу и забыл включить свет. Взглянул на холст, а там – пять нанесенных цветов: поверх одного – другой, на нем – уже третий. Местами цвета чуточку перемешивались, местами – один цвет подавлял другой, превосходил его.
Я включил лампу на потолке, опять сел на табурет и посмотрел на картину. Я понимал, что она еще не готова. Там застыл грубый поток нахлынувших красок, и некая его свирепость будоражила душу. То была необузданность, не посещавшая меня давно. Но чего-то по-прежнему не хватало. Требовался некий стержень, способный усмирить и направить в нужное русло мои порывы. Нечто вроде замысла, связующего чувства. Пусть он отыщется не сразу. Прежде необходимо утихомирить хлынувшие цвета. Но это случится не сегодня, а при ярком свете нового дня. Ход отмеренного времени, надеюсь, даст мне понять, что же это такое. Придется дожидаться – так терпеливо ждут важный телефонный звонок. А чтобы терпеливо дожидаться, мне необходимо доверять течению времени. Нужно верить, что оно окажется за меня.
Сидя на табурете, я закрыл глаза и сделал глубокий вдох. В осенних сумерках я чувствовал перемены, наверняка происходящие внутри меня самого. Такое ощущение, будто все мое тело разобрали на части, чтобы перекроить его и собрать заново. Однако почему такое происходит со мной здесь и сейчас? Неужели в конечном итоге в этих моих переменах сыграла свою роль случайная встреча со странным человеком по имени Мэнсики, его заказ портрета? Или же я воспрянул духом, когда, увлекаемый звоном погремушки, добрался до странного склепа под каменным курганом? Или же это совсем ни при чем, а я просто вступил в полосу перемен? Какую версию ни возьми, ни в одной нет ничего такого, что можно назвать веским доводом.
Расставаясь, Мэнсики сказал: «Сдается мне, это всего лишь начало». Положим, так. Выходит, я вляпался в некое, как он говорит, начало? Но как бы то ни было, после долгой паузы я опять загорелся живописью и буквально ушел с головой в эту работу, напрочь забыв о течении времени. Раскладывая по местам использованные краски, я ощущал приятный жар на коже.
Наводя порядок, я кинул взгляд на полку, где лежала погремушка. Я взял ее и два-три раза попробовал позвонить. Мастерская наполнилась ярким звоном. Тем самым, что тревожил меня по ночам, но теперь это все уже в прошлом. Мне лишь стало интересно, почему такая древняя погремушка может до сих пор издавать такой чистый звук? Я вернул погремушку на прежнее место, погасил в мастерской свет и затворил дверь. Затем пошел на кухню, плеснул в бокал белого вина и принялся готовить себе ужин.
Около девяти вечера позвонил Мэнсики.
– Ну как? Прошлой ночью звона не было? – спросил он.
– Я не спал до половины третьего, но погремушки совершенно не слышал. Ночь выдалась очень тихой, – ответил я.
– Это хорошо. И пока никаких причуд?
– Нет, ничего такого не было.
– Вот и ладно. Хорошо, если так ничего и не произойдет, – произнес Мэнсики и, вздохнув, добавил: – Вы не против, если я приеду к вам завтра в первой половине дня? Если можно, мне хотелось бы еще раз осмотреть тот каменный склеп. Очень уж это привлекательное место.
– Не против, – ответил я. С утра никаких дел у меня не намечалось.
– Тогда я заеду примерно в одиннадцать.
– Хорошо, буду ждать.
– Кстати, сегодняшний день прошел для вас хорошо? – спросил Мэнсики.
Сегодняшний день прошел для меня хорошо? Прозвучало так, будто компьютер выдал мне подстрочник иностранной фразы.
– Пожалуй, день прошел сравнительно неплохо, – несколько растерянно ответил я. – По крайней мере, ничего скверного не случилось. Погода выдалась чудесная, и настроение было прекрасным. А для вас он тоже прошел хорошо?
– Сегодня произошло два события: одно хорошее, а второе таким не назовешь, – сказал Мэнсики. – И мои весы пока не могут определить, какое из них для меня важнее, колеблясь то в одну, то в другую сторону.
Я не знал, что на это ответить, и просто молчал.
Мэнсики продолжил:
– К сожалению, я не человек искусства, как вы. Я живу в мире бизнеса. В частности, бизнеса информационного. А там почти всегда ценится лишь информация, которая поддается количественной оценке. Оттуда и привычка – количественно оценивать все: как хорошее, так и плохое. И если вес хорошего хоть немного превышает плохое, значит, в конечном итоге, день удался. Или должен стать положительным в цифровом выражении.
Что он хочет этим сказать, я пока не понимал. Поэтому продолжал молчать.
– Кстати, о вчерашнем, – продолжал Мэнсики. – Вскрыв тот подземный каменный склеп, мы наверняка что-то потеряли, а что-то обрели. Меня не оставляет в покое мысль, что именно мы могли потерять и обрести?
Он будто ждал моего ответа.
– Думаю, ничего такого, что поддается количественной оценке, мы не приобрели, – сказал я, немного подумав. – Разумеется, пока что. Разве что буддистский ритуальный предмет, похожий на погремушку? Но такая вещица, скорее всего, не имеет истинной ценности. Ни исторической, ни антикварной. А вот потери можно посчитать вполне определенно: за работу вам вскоре пришлют счет.
Мэнсики хмыкнул.
– Пустяки. Сумма несущественная. Меня беспокоит другое: что, если мы пока еще не получили то, что должны были там получить?
– Должны были там получить? Например, что?
Мэнсики откашлялся.
– Как вы, должно быть, помните, я – человек, далекий от искусства. У меня есть интуиция, но мне негде ее выражать. Хотя какой бы острой она ни была, я все равно не в состоянии превратить ее в искусство. Я на такое не способен.
Я молча ждал продолжения.
– Именно поэтому я вместо художественного, конкретного выражения своей интуиции последовательно делал упор на количественную оценку. Потому что для достойной независимой жизни человеку требуется ось, на которую он мог бы опереться. Ведь так же? Например, я добился некоего житейского успеха, оценивая по собственной системе интуицию или нечто схожее с ней. Так вот, следуя моей интуиции… – Он и на время умолк. Повисла вязкая тишина. – … так вот, следуя моей интуиции, мы, по идее, должны что-то получить из того вскрытого каменного склепа.
– Что, например?
Насколько я мог предположить по слабому шороху из трубки, он покачал головой.
– Этого я пока не знаю. Однако считаю, что мы должны это узнать. Нам нужно объединить нашу интуицию, прогнав ее через вашу способность выражать вещи в конкретной форме и мою способность количественно их оценить. Таким образом, каждый из нас внесет свою лепту.
Я толком не понял, что он хотел этим сказать. О чем он вообще?
– Ну, что, встретимся завтра в одиннадцать, – сказал Мэнсики и повесил трубку.
Сразу после Мэнсики позвонила моя замужняя подруга. Я слегка опешил: звонок от нее в такое позднее время – большая редкость.
– Встретимся завтра около полудня? – спросила она.
– Извини, но завтра я занят. Буквально только что пообещал одному человеку.
– Случайно, не женщине?
– Нет. Мэнсики-сану. Помнишь, я говорил, что пишу его портрет?
– Да, ты говорил, что пишешь его портрет, – повторила она. – А послезавтра?
– Послезавтра я совершенно свободен.
– Хорошо. Ничего, если сразу после обеда?
– Конечно. А ничего, что в субботу?
– Думаю, обойдется.
– Что-то случилось? – спросил я.
Она ответила вопросом на вопрос:
– Почему ты спрашиваешь?
– Ты редко звонишь мне в такое позднее время.
Она издала тихий гортанный звук. Будто хотела отдышаться.
– Я сейчас в машине. Одна. Звоню с мобильного.
– Что ты делаешь в машине одна?
– Просто хотела побыть в машине одна, потому вот и сижу в машине одна. У домохозяек порой такое бывает. Или нельзя?
– Почему нельзя? Я не против.
Она вздохнула. Таким сжатым вздохом, словно тот собрал разные вздохи в один. И сказала:
– Как я хочу, чтоб ты сейчас был рядом. Прильнул, вошел бы в меня сзади. Прелюдия особо не нужна – там и так все влажно. И хочу, чтобы делал со мной все, что захочешь. Решительно и дерзко.
– Звучит неплохо. Вот только «мини-купер» тесноват, чтобы делать в нем с тобой все, что я захочу, решительно и дерзко. Не находишь?
– Другого нет.
– Ладно, как-нибудь уместимся.
– Вот если б ты еще гладил левой рукой мою грудь, а правой возбуждал бы мой клитор…
– А что мне делать правой ногой? Надеюсь, получится настроить стереосистему. Кстати, ты не против Тони Беннетта?
– Это не шутка. Я вполне серьезно.
– Понятно. Прости. Давай серьезно, – сказал я. – Кстати, что сейчас на тебе?
– Хочешь узнать, что сейчас на мне? – повторила она, будто соблазняя.
– Да, хочу. От этого зависит порядок моих действий.
Она очень детально описала мне по телефону свою одежду. Я никогда не переставал удивляться, насколько богатые на разнообразие наряды носят зрелые женщины. Она словесно раздевалась, снимая все с себя по порядку, одно за другим.
– И что, отвердел?
– Как кувалда.
– Сможешь забить кол?
– Разумеется.
«В мире есть молоток, который должен забивать гвозди, и есть гвозди, которые должны быть забиты этим молотком». Чья это фраза? Ницше? Или Шопенгауэра? А может, этого никто прежде не говорил?
Казалось, телефонная линия связала наши тела по-настоящему. Прежде я никогда не занимался сексом по телефону: ни с той любовницей, ни с кем-либо еще. Однако ее словесные описания были такими подробными, так возбуждали, что этот воображаемый половой акт показался мне более чувственным, чем настоящее слияние плоти. Она говорила то напрямик, то намеками, эротично. Я продолжал ее слушать и в результате неожиданно для себя кончил. Она, как мне показалось, тоже.
Некоторое время мы молча приходили в себя, восстанавливая дыхание.
– Ну, тогда в субботу, после обеда, – вскоре сказала она, ободрившись. – Кое-что расскажу об этом твоем Мэнсики.
– Раздобыла свежую информацию?
– Да, у «Вестей из джунглей» появились новые сведения. Но поделюсь ими при встрече. Когда будем позволять себе непристойности.
– А сейчас? Вернешься домой?
– Конечно, – ответила она. – Уже пора.
– Будь осторожна за рулем.
– Да, нужно быть осторожной. Там у меня пульсирует до сих пор.
Я зашел в душевую, вымыл с мылом натруженный пенис, переоделся в пижаму, накинул поверх нее кардиган. Затем с бокалом дешевого белого вина вышел на террасу и посмотрел на дом Мэнсики. В его огромном белейшем доме на той стороне лощины все еще горел свет. Похоже, включили все лампочки, какие были в доме. Что он там делает – почти наверняка – в одиночестве, я, конечно же, не знал. Вероятно, сидит за компьютером в поисках количественной оценки интуиции.
– День прошел сравнительно неплохо, – сказал я сам себе.
Но так же это был и удивительный день. И я понятия не имел, каким станет день завтрашний. Затем я неожиданно для себя вспомнил про филина. Интересно, для него этот день тоже прошел хорошо? И поймал себя на мысли, что для филина день только начинается. Днем он спит в темном укромном месте, а с наступлением темноты улетает в лес за добычей. Спрашивать у филина, «хороший сегодня был день или нет», нужно ранним утром.
Я лег в постель, немного почитал перед сном, в половине одиннадцатого выключил свет и уснул. Поскольку я ни разу не проснулся до самого утра, погремушка среди ночи не звонила.
17 Почему мы упускали такое важное?
Не выходят у меня из головы слова жены, сказанные на прощанье, когда я покидал наш дом. Сказала она так: «Хоть мы и разойдемся, останемся же друзьями?» Тогда (как и долгое время после) я не мог осознать, что она хотела сказать? Чего добивалась? Она меня лишь озадачила – словно накормила безвкусной и пресной едой. Поэтому в ответ я только и смог промямлить: «Не знаю. Посмотрим». В итоге слова эти стали последним, что я сказал ей с глазу на глаз. Для последних слов – все-таки жалкая фраза.
Но и расставшись с нею, я продолжал ощущать, как мы – она и я – по-прежнему связаны единой живой артерией. Эта артерия-невидимка слабо, но все еще бьется, по-прежнему перегоняя между нашими душами нечто похожее на теплую кровь. По крайней мере, я все еще органически ощущал еле различимый пульс. Однако эту артерию вскоре перережут. И если этого не избежать, если это произойдет так или иначе, считаю, пусть она станет безжизненной поскорее. Жизнь покинет ее, артерия ссохнется подобно мумии, и тогда боль от пореза острым ножом окажется намного терпимей. Ради этого мне нужно поскорее забыть о Юдзу и обо всем, что ее окружало. Именно поэтому я старался ей не звонить. Кроме того одного раза, когда я ездил за своими вещами: там оставались мольберт и краски. То был единственный разговор после нашего расставания – и тот продлился очень недолго.
Я представить себе не мог, чтобы после официального развода мы остались друзьями. За шесть лет супружеской жизни мы многое пережили вместе: у нас было достаточно времени и эмоций, слов и безмолвия, сомнений и решений, обещаний и отказов, радости и скуки. Наверняка сохранялись какие-то личные секреты, которые мы скрывали друг от друга. Но даже ощущение, что мы прячем свои скелеты в шкафу, мы умудрялись делить между собой. В этом была весомость места, прививаемая лишь временем. Мы жили, сохраняя хрупкое равновесие, приспосабливая наши тела к такой вот силе тяготения. К тому же имелось несколько особых внутренних правил, только для нас. Как можно стать просто «хорошими друзьями», вычеркнув все, будто ничего и не было, без прежних внутренних ритуалов и равновесия сил притяжения?
Это было хорошо понятно и мне. Точнее, я приходил к такому выводу после одиноких раздумий в своих долгих скитаниях. Но как бы я ни размышлял, вывод всегда получался одним и тем же: лучше не видеться с Юдзу и не искать встречи с ней. Это было разумное, осмысленное решение. И я его выполнял.
Но, с другой стороны, и от Юдзу не было никаких вестей. Она мне ни разу не позвонила, не прислала ни одного письма. (Притом, что о дружбе обмолвилась именно она.) Этого я не ожидал, этим она задела меня за живое, причем намного сильнее, чем я мог бы себе представить. Хотя нет: если быть точным, задел себя за живое, признаться… я сам. Мои чувства в бесконечном молчании метались по огромной дуге из одной крайности в другую, подобно тяжелому маятнику – острому, как лезвие. И дуга этих чувств оставляла на моем теле бесчисленные свежие шрамы. Способ позабыть боль от них был, по сути, лишь один: конечно же, рисовать.
Через окно в мастерскую тихо струились лучи солнца. Иногда покачивал белые занавески легкий ветерок. В комнате витал запах осеннего утра. С тех пор, как поселился в горах, я стал очень чувствителен к сезонным переменам запахов. Ведь пока жил посреди города – даже не подозревал, что такие запахи вообще существуют.
Я сел на табурет прямо перед мольбертом и долго всматривался в начатый портрет Мэнсики. Я всегда вхожу в работу так: нужно повторно оценить свежим взглядом то, что делал накануне, после чего можно брать в руку кисти.
«Неплохо, – подумал я несколько позже, – неплохо». «Скелет» Мэнсики плотно окутывало несколько созданных мною оттенков. Его черный контур теперь спрятан за теми оттенками. Однако я мог его разобрать в глубине. Теперь мне необходимо еще раз дать ему всплыть на поверхность. Необходимо заменить намек на утверждение.
Я не обещал, что закончу эту картину. Хотя такой вариант тоже не исключен. Портрету пока чего-то не хватает. И то, что должно там быть, справедливо сетует на свое отсутствие. Оно стучится с той, обратной стороны стеклянного окна, отделяющего то, что в портрете уже есть, от того, чего пока еще нет. И я могу услышать тот безмолвный зов.
Пока я сосредоточенно рассматривал картину, у меня пересохло в горле, я сходил на кухню и выпил полный стакан апельсинового сока. Расслабил плечи и сразу же потянулся. Сделал глубокий вдох, затем выдох, после чего вернулся в мастерскую, опять уселся на табурет и, взбодрившись, принялся сосредоточенно рассматривать стоящую на мольберте картину. Однако сразу уловил какую-то перемену. Явно отличался угол, с которого я рассматривал картину в прошлый раз.
Я встал с табурета и заново проверил, где он стоит. Он немного сдвинулся с того места, где стоял, когда я выходил из мастерской на кухню. Табурет явно оказался чуть в стороне. Почему? Когда я вставал, он даже не шелохнулся. Я его не трогал – это точно. Я тихонько встал, чтобы не сдвинуть его, а когда вернулся, тихонько на него сел снова, нисколько при этом не пошевелив. Почему я запомнил эти мелочи? Я очень щепетилен, когда дело касается расположения табурета и угла, под которым я смотрю на картину. Они всегда определенные, и стоит хоть немного переместиться, я начинаю волноваться и не в силах ничего с собой поделать, – совсем как отбивающий в бейсболе, который до миллиметра выверяет свое место в «доме».
Однако табурет оказался примерно в полуметре оттуда, где я сидел до выхода на кухню, и угол обзора отличался примерно на столько же. Что можно предположить? Пока я пил апельсиновый сок и дышал полной грудью, кто-то передвинул табурет. Воспользовавшись моим отсутствием, кто-то незаметно пробрался в мастерскую, сел на него и смотрел на мою картину. И перед тем, как я вернулся, встал с табурета и, крадучись, покинул комнату. Тогда и сдвинул – нарочно или случайно. Однако я выходил из мастерской минут на пять или шесть. Кому и откуда, а главное – для чего понадобилось заниматься таким хлопотным делом? Или же табурет переместился по собственной воле?
Пожалуй, я просто запутался. Сам сдвинул табурет и совершенно об этом забыл. А как еще это все объяснить? Слишком много времени я провожу в одиночестве. Вот и случаются провалы в памяти.
Я оставил табурет в том же полуметре от прежнего места и немного развернутым. Присел, чтобы взглянуть на портрет Мэнсики с нового ракурса. И что я увидел? Там была уже пусть и немного, но другая картина. Нет, конечно же, картина – та же, вот только выглядела она чуть-чуть иначе. По-другому ложился свет, отличалась текстура красок. А сама картина оживала. Однако вместе с тем ей чего-то не хватало. Но характер этой нехватки мне показался несколько иным, нежели накануне.
В чем же разница? Я сосредоточился на картине. Это отличие наверняка к чему-то взывает. Мне требовалось разглядеть крывшуюся в нем подсказку, намек. Тогда я принес мелок, которым обвел на полу три ножки табурета, пометив буквой «А», затем вернул табурет на прежнюю (вбок на полметра) позицию, пометил буквой «Б» и обвел ножки. А дальше – перемещался между ними, изучая ту же картину с разных сторон.
В обеих «версиях» неизменно присутствовал Мэнсики, но я заметил, что он, как это ни удивительно, выглядел иначе. Будто внутри него сосуществуют две совершенно разные личности, притом каждой из них чего-то недостает. Этот общий недостаток объединял обе ипостаси Мэнсики – «А» и «Б». Мне нужно выяснить, что это за общий недостаток – триангуляцией точек «А», «Б» и себя. Еще бы знать какая она, эта отсутствующая общность? Она имеет форму или нет? Если предположить, что нет, то как ей тогда эту форму придать?
Кто-то сказал: «Поди непросто, а?»
Я отчетливо услышал этот голос. Совсем не громкий, но вполне внятный. Не вкрадчивый. Не высокий, но и не низкий. Он раздался прямо у меня над ухом.
Я опешил. Не вставая с табурета, медленно осмотрелся – но, конечно, вокруг никого не увидел. Яркий утренний свет заливал пол, словно лужей. Окно распахнуто настежь, издалека едва послышалась, подхваченная ветром, мелодия мусороуборочной машины. «Энни Лори» – для меня так и осталось загадкой, зачем мусороуборочным машинам города Одавара нужно ездить под шотландскую национальную мелодию. И больше никаких звуков.
Вероятно, ослышался, подумал я. Принял за него собственный голос – голос сердца, донесшийся из подсознания? Но манера речи показалась мне очень странной. «Поди непросто, а?» Даже неосознанно я никогда б так не сказал.
Сделав глубокий вдох, я опять уставился с высоты табурета на картину, которая сразу поглотила мое внимание. Конечно, я ослышался.
«Там же все ясно как днями», – опять сказал этот кто-то. И голос послышался над самым ухом.
Ясно как днями? – как бы переспросил я самого себя. Ясно что?
«Разве не достаточно подметить, что суть у Мэнсики, но при этом отсутствуют тут?» – продолжил кто-то. Все тем же отчетливым голосом. Без эха, будто голос записан в студии. Каждый отдельный отзвук – чистый, точно кристалл. Но почему-то без естественной интонации, точно у материализованной Идеи.
Я опять осмотрелся. Только теперь уже спустился с табурета и заглянул в гостиную. Затем проверил все остальные комнаты, но в доме никого не оказалось. Если кто и был – только филин на чердаке. Но филины, разумеется, не разговаривают. И входная дверь заперта на ключ.
Самовольно передвинули в мастерской мой табурет, а теперь этот непонятный странный голос? Глас божий? Или мой собственный? Или кого-то еще, безымянного? Как бы то ни было, с моей головой происходит что-то неладное. А что мне еще оставалось думать? С тех пор, как по ночам стал звонить бубенец, я начал сомневаться в ясности своего сознания. Хотя, если говорить о погремушке, Мэнсики находился рядом и тоже отчетливо слышал тот звук. Тем самым объективно подтвердилось, что звон погремушки не был галлюцинацией. С моим слухом все в порядке. Раз так, что это за странный голос?
Я снова сел на табурет и снова уставился на картину.
Достаточно подметить, что суть у Мэнсики, но при этом отсутствуют тут. Прямо головоломка какая-то. Будто заблудившемуся в дремучем лесу ребенку подсказывает дорогу мудрая птица. Подумай, что есть у Мэнсики, но отсутствует здесь.
Шло время. Часы тихо и равномерно отсчитывали секунды. Лужа света из небольшого окна, выходящего на восток, бесшумно сдвигалась. Прилетела стайка пестрых разноцветных птах и уселась на ветви ивы. Они изящно что-то поискали и, щебеча, упорхнули прочь. Выстроившись в цепочку, по небу тянулись белые облака, напоминавшие своей изогнутой формой каменную черепицу. К сверкающему морю летел серебристый самолет – четырехвинтовой, противолодочный, Сил самообороны. Неизменная задача его экипажа – следить и слушать, тем самым выявлять присутствие подлодок. Было слышно, как нарастает рокот моторов, а затем постепенно удаляется в вышине.
И тут я наконец сообразил. Факт буквально ясный как день. Как же я мог запамятовать? То, что есть у Мэнсики, но этого нет на его портрете. Его белые волосы. Белизной сродни едва выпавшему чистейшему снегу. Представить себе Мэнсики без седины невозможно. Почему я упустил такой важный элемент?
Я соскочил с табурета, выгреб из коробки тюбики с белилами, выбрал подходящую кисточку и, ни о чем не думая, смелыми свободными взмахами густо нанес краску на холст. Где работал мастихином, где пальцем. Минут через пятнадцать я прервался, отошел от полотна, сел на табурет и осмотрел готовую картину.
На ней был человек по имени Мэнсики. Он, вне сомнения, присутствовал внутри картины. Его личность – какой бы ни была она по своей сути – воплотилась в моей картине, представ как единое целое. До недавних пор я не имел никакого отношения к нему – человеку по имени Ватару Мэнсики. И совсем ничего о нем не знал. Но как художник, я сумел воспроизвести его на холсте как отдельный неделимый комплект, как синтезированный образ. На этой картине он дышит. И все так же загадочен и полон тайн.
Но вместе с тем, с какой стороны ни посмотри, картина эта не походила на типичный портрет. Мне показалось, что удалось художественно подать присутствие Мэнсики. Но я не ставил – нисколько не ставил – своей целью нарисовать его внешний вид, его облик. И в этом – большая разница. Это, по сути, картина, которую я написал для себя.
И я не мог предположить, признает ли картину собственным «портретом» Мэнсики, ее заказчик. Кто знает, может, портрет и начальное пожелание заказчика разделяют световые годы? В самом начале он говорил, что я могу рисовать не стесненно, как мне захочется, и что стиль мне заказывать он не станет. Однако вдруг на портрете окажется случайно вкрапленной какая-то неприятная деталь, которую Мэнсики не захочет в себе признавать. Хотя какая теперь разница, понравится ему эта картина или нет. Я больше ничего поделать не могу. Ведь что бы ни думал об этой картине я сам, она уже вне моих рук, вне моей воли.
Я просидел еще с полчаса, пристально всматриваясь в портрет, который хоть и был творением моих рук, вместе с тем выходил за пределы любой логики или понимания, какими я обладал. Причем я сам не мог припомнить, как вообще изловчился нарисовать такую вещь. Пока я пристально смотрел, картина то становилась мне до боли близка, то отстранялась, будто чужая. И все же, вне сомнения, ее палитра и сама форма были идеальны.
Я подумал: неужели я нащупываю выход? И, наконец, преодолею толстую стену на своем пути. Но даже если так, все только начинается. Я едва ухватил нечто похожее на ключ к разгадке. И впредь мне нужно быть очень осторожным. Сказав себе это, я неспешно промыл кисточки и мастихины. Вымыл с мылом и маслом руки. Затем пошел на кухню и выпил несколько стаканов воды. Мне почему-то очень захотелось пить.
И все же – кто сдвинул табурет в мастерской? (Его определенно сдвинули.) Кто говорил странным голосом мне прямо над ухом? (Я отчетливо слышал тот голос.) Кто подсказал мне, чего недостает на картине? (Эта подсказка оказалась верной.)
Пожалуй, я сам. Я неосознанно сдвинул табурет и дал себе подсказку, как поступить: странным окольным путем переплел свои сознание и подсознание… Другого объяснения я не находил. Хотя, конечно, это не так.
Когда в одиннадцать утра я, сев на стул в столовой, за кружкой горячего черного чая бессвязно размышлял, на своем серебристом «ягуаре» приехал Мэнсики. Я настолько увлекся работой, что совершенно забыл все, что ему обещал. А тут еще этот голос над ухом…
Мэнсики? Зачем он здесь?
«Мне хотелось бы еще раз осмотреть тот каменный склеп», – сказал мне он по телефону.
Слушая, как усмиряет свой рык восьмицилиндровый мотор «ягуара», я наконец-то вспомнил об этом.
18 Любопытство убивает не только кошку
Я встретил Мэнсики на пороге дома – впервые за время нашего знакомства, – но это совсем не значит, что я решил в тот день поступить так по какой-то особой причине. Просто захотелось размяться и подышать свежим воздухом.
По небу все еще плыли облака, похожие на гнутую черепицу. Где-то далеко в открытом море зарождались сонмы этих облаков, их подхватывал ветер с юго-запада и одно за другим медленно сносил к горам. Для меня оставалось загадкой, что такие красивые и почти идеально круглые облака возникают сами по себе друг за другом без какого-либо практического замысла. Возможно, для метеоролога они никакая не загадка, а для меня – самая что ни есть. С тех пор, как поселился на этой горе, я не переставал восхищаться самыми разными чудесами природы.
Мэнсики был в свитере с воротником – элегантном, тонком, кармазинного цвета. И в голубых джинсах такого бледного оттенка, будто цвет совершенно вытерся и вот-вот пропадет. Джинсы были прямого покроя, из мягкой ткани. Мне казалось (а может, это просто моя навязчивая мысль), что Мэнсики старался подбирать одежду таких цветов, что изящно подчеркивали бы его седину. И этот кармазинный свитер прекрасно оттенял белизну шевелюры – всегда аккуратно подстриженной, ни длиннее, ни короче, нежели полагается. Не знаю, как Мэнсики этого добивался, но сколько мы были с ним знакомы, я всегда замечал, что волосы у него одной и той же длины.
– Первым делом я хотел бы сходить к той яме и заглянуть внутрь. Вы не против? – спросил у меня Мэнсики. – Хочу проверить, все ли там, как и прежде.
– Конечно, не против, – ответил я. – Сам я туда не ходил и тоже проверил бы.
– Не могли бы вы захватить ту погремушку?
Я вернулся в дом и взял с полки в мастерской старый буддистский предмет. Мэнсики достал из багажника «ягуара» большой фонарик, повесил его ремешок на шею и зашагал к зарослям. Я с трудом поспевал за ним. Заросли показались мне гуще, чем прежде. В разгар осени горы меняют раскраску чуть ли не каждый день. Одни деревья желтеют, другие краснеют, а некоторые остаются вечнозелеными. Их сочетание радовало глаз. Однако Мэнсики это, похоже, совершенно не интересовало.
– Я попробовал навести справки об этом участке земли, – сообщил он на ходу. – Кто и как им владел до сих пор.
– Что-нибудь узнали?
Мэнсики покачал головой.
– Нет, практически ничего. Предполагал, что в прошлом это место было как-то связано с религией, но, судя по всему, и это не так. Не знаю, с чего бы здесь оказаться кумирне, каменному кургану? Изначально здесь не было ничего – только горы. Затем расчистили участок и построили дом. Томохико Амада купил этот участок с домом в 1955-м. До него какой-то политик устроил себе здесь горную дачу. Имя его вам вряд ли что-то скажет, хотя до войны он был министром. После ушел на покой и жил как простой пенсионер. Кто был владельцем до него, выяснить не удалось.
– Мне кажется несколько странным, что политик специально завел себе дачу в такой глухомани.
– В прошлом немало политиков держало дачи в этих местах. Через один или два отрога, насколько я знаю, была дача Фумимаро Коноэ[31]. Рядом дорога до Атами и Хаконэ, укромное местечко, чтобы собираться тесным кругом для тайных переговоров. Стоит важным персонам встретиться в Токио, это сразу бросается в глаза.
Мы сдвинули несколько толстых досок, закрывавших яму.
– Попробую спуститься, – сказал Мэнсики. – Подождете меня здесь?
Я сказал, что подожду.
Мэнсики спустился по металлической лестнице, любезно оставленной бригадиром. Каждая очередная ступенька слегка поскрипывала под его ногами. Я наблюдал за ним сверху. Ступив на дно, Мэнсики снял с шеи фонарь, включил его и неспешно осмотрел все вокруг себя. Он то проводил рукой по стене, то стучал по ней кулаком.
– Крепкая кладка, и подогнано все очень плотно, – задрав голову, сказал он. – Сдается мне, это не засыпанный колодец. Был бы колодец, вероятно, обошлись бы кладкой куда проще. Не стали бы выкладывать настолько старательно.
– Выходит, готовили для какой-то другой цели?
Мэнсики ничего не сказал и только покачал головой, как бы говоря, что не знает.
– Во всяком случае, стена сделана так, чтобы по ней нельзя было взобраться. Нет ни единой щели, где можно зацепиться ногой. Высотой она меньше трех метров, как видите, однако вскарабкаться по ней до самого верха, должно быть, очень сложно.
– Выходит, кладку делали так, чтобы из ямы нельзя было выбраться?
Мэнсики опять покачал головой: «Не знаю. Даже не представляю», – словно говорил он.
– У меня есть одна просьба, – произнес он вслух.
– Какая?
– Извините, если заставлю вас потрудиться. Но не могли бы вы поднять лестницу и закрыть крышку как можно плотнее, чтобы внутрь не проникал свет?
Я не знал, что на это сказать.
– Все будет хорошо. Не волнуйтесь, – сказал Мэнсики. – Просто я хочу ощутить на себе, каково оказаться запертым в одиночестве на дне этой мрачной ямы? Превращаться в мумию я пока не намерен.
– Как долго вы хотите оставаться внутри?
– Когда захочется наверх, я позвоню в погремушку. Послышится звон – тогда открывайте крышку и спускайте лестницу. Если час пройдет, а звон вы так и не услышите, открывайте крышку, не дожидаясь его. Находиться здесь дольше часа я не собираюсь. Только, пожалуйста, не забудьте, что я здесь. Если вы вдруг забудете обо мне, я превращусь в мумию.
– Ловец мумий сам становится мумией?
Мэнсики улыбнулся.
– Вот именно.
– Конечно же, не забуду. А вы уверены в себе, решаясь на такое?
– Мне просто любопытно. Я хочу недолго посидеть на дне ямы в кромешной темноте. Держите фонарь и дайте мне, пожалуйста, вместо него погремушку.
Поднявшись на несколько ступенек, он передал мне фонарь. Я в свою очередь протянул ему буддистский инструмент. Мэнсики, взяв погремушку, слегка ею потряс, и со дна отчетливо донесся звон.
Тогда я сказал Мэнсики, который уже стоял на полу ямы:
– Но если на меня накинется рой неистовых шершней и я потеряю сознание от укусов или даже умру, вы оттуда вряд ли выберетесь. Кто знает, что может случиться в следующую минуту?
– Любопытство обычно сопряжено с риском. Удовлетворить любопытство, ничем не рискуя, не получается. Как это говорится – любопытство убивает не только кошку.
– Я вернусь через час, – сказал я.
– Остерегайтесь шершней, – ответил мне Мэнсики.
– А вы будьте осторожней в темноте.
Мэнсики на это ничего не ответил – только, закинув голову, недолго посмотрел на меня. Словно пытался уловить какой-то смысл в выражении моего лица, обращенного вниз. Однако его взгляд отчего-то показался мне неясным, будто Мэнсики старался сосредоточиться на моем лице, но так и не смог. Совсем на него не похоже – взгляд у него будто затуманился. Словно передумав, Мэнсики сел наземь и прислонился спиной к вогнутой каменной стенке и слегка помахал мне рукой, давая понять, что готов. Я поднял лестницу, как можно плотнее закрыл яму толстыми досками и придавил их камнями. Даже если сквозь тонкие щели внутрь проникали полоски света, в яме все равно должно быть достаточно темно. Я хотел было что-нибудь сказать Мэнсики, который остался по ту сторону крышки, но передумал и не стал. Он сам добивался одиночества и тишины.
Вернувшись в дом, я вскипятил чайник, заварил себе черного чаю. Затем сел на диван и продолжил чтение отложенной книги. Вот только сосредоточиться на чтении я не мог – беспрерывно прислушивался, не звонит ли погремушка. Каждые пять минут смотрел на часы и мысленно представлял фигуру Мэнсики, который в одиночестве сидит на дне темной ямы. Странный человек, думал я. Нанял за свой счет ландшафтного дизайнера, сдвинул экскаватором гору камней, открыл непонятную яму. И теперь укрылся там в одиночку. Точнее, заперся по собственному желанию.
Ладно, чего уж там, подумал я. Какими бы ни были необходимость в этом или замысел (если, конечно, в этом присутствуют хоть какие-то необходимость или замысел), таков его выбор – так пусть поступает, как хочет. Я же просто бездумно действую по чужому плану. Отложив книгу, я прилег на диван и закрыл глаза. Хотя, конечно же, не спал. Уснуть здесь и сейчас ни в коем случае нельзя.
В итоге миновал час, а погремушка так и не прозвенела. А может, я по какой-то случайности ее не услышал? Как бы то ни было, пришло время снимать крышку. Я встал с дивана, обулся и вышел на улицу. Вступил в заросли. На миг мне стало тревожно: вдруг объявятся шершни или кабаны, – но те не появились. Лишь стремительно пролетели прямо перед носом птички-белоглазки. Я миновал заросли, повернул за кумирню. Затем убрал камни и отодвинул первую доску.
– Мэнсики-сан, – крикнул я в щель. Но тот не откликнулся. Внизу виднелась лишь кромешная темнота. И фигуру Мэнсики внутри ямы я не увидел. – Мэнсики-сан, – позвал я еще раз. Но ответа опять не получил. Я встревожился: а вдруг он пропал? Как та мумия, которая куда-то подевалась, хотя должна была оставаться там. Невероятно с точки зрения здравого смысла, но в тот миг я всерьез подумал именно так.
Я спешно отодвинул еще одну доску. За ней еще одну. Наконец дневной свет проник до самого дна. И тогда я смог различить очертания сидевшего на дне Мэнсики.
– Мэнсики-сан, что с вами? – крикнул я, а у самого слегка отлегло от сердца.
После моего окрика Мэнсики поднял голову, точно пришел в себя, и слегка кивнул. И тут же закрыл ладонями лицо – ему слепило глаза.
– Все в порядке, – тихо ответил он. – Дайте я еще немного так посижу. Пока не привыкнут глаза.
– Прошел ровно час. Хотите остаться еще? Я закрою крышку.
Мэнсики покачал головой.
– Нет, довольно. Пока что этого хватит. Больше находиться здесь я не могу. Быть может, это очень опасно.
– Очень опасно?
– Потом объясню, – сказал Мэнсики и провел ладонями по лицу так, будто пытался что-то стереть.
Минут через пять он наконец-то поднялся и взобрался по лестнице, которую я опустил. Опять очутившись на поверхности, он отряхнул брюки, затем, прищурившись, посмотрел на небо. Сквозь ветви деревьев проглядывала его осенняя синева. Он долго, казалось, с некоторым умилением разглядывал небо. Затем мы опять уложили доски, закрыв яму, как и было, чтоб туда никто случайно не упал. И придавили доски камнями. Расположение камней я постарался запомнить. Теперь я пойму, если кто-то попытается их сдвинуть. Лестницу оставили прямо там, в яме.
– Погремушки не было слышно, – сказал я, когда мы двинулись к дому.
Мэнсики покачал головой:
– Да, я не звонил.
Он больше ничего не сказал, поэтому я тоже ничего спрашивать не стал.
Миновав заросли, мы вернулись в дом. Мэнсики шел впереди, я – за ним. Мэнсики все так же молча убрал фонарь в багажник «ягуара». Затем мы пили в гостиной горячий кофе. Мэнсики по-прежнему молчал. Похоже, он о чем-то крепко задумался. Мрачным он не казался, но было очевидно, что его сознание перенеслось далеко отсюда – в иное пространство, в те уголки, где позволено находиться лишь ему одному. Я старался не мешать ему в мире его раздумий. Похоже, именно так относился к Шерлоку Холмсу доктор Уотсон.
Тем временем я обдумывал собственные планы. Вечером мне предстояло спуститься на машине в город, чтобы провести урок в изостудии близ станции Одавара. Во время занятий я хожу по классу, смотрю, как ученики рисуют, и даю им советы. Сегодня у меня два занятия подряд – у детей и у взрослых. В моей повседневной жизни это – единственный повод встретиться с людьми. Если бы не изостудия, я вел бы в горах жизнь самого настоящего отшельника, и чем дольше жил бы в одиночестве, тем, как заметил Масахико, скорее нарушилось бы мое душевное равновесие (хотя оно уже вполне могло начать нарушаться).
Поэтому я вроде бы должен радоваться такой возможности погрузиться в действительность, пообщаться с людьми. Но, признаться, такого настроения у меня не возникало. Люди, с которыми я встречался в изостудии, были для меня даже не живыми созданиями, а лишь мимолетными тенями. Я обращался к каждому с улыбкой, называл по именам, критиковал рисунки. Хотя какая это критика? Я просто их хвалил. Отыскивал в каждом рисунке удачный элемент или прием, а если не находил, то выдумывал сам и все равно хвалил.
Поэтому в кружке обо мне отзывались неплохо. По словам руководства, я нравился многим ученикам, что оказалось для меня полной неожиданностью. Никогда я не считал, что буду способен учить чему-то других. Мне было все равно, нравлюсь я людям или нет. Лишь бы в классе все шло гладко, чтобы я мог отплатить Масахико за его участие и доброту.
Хотя, конечно, не все люди были для меня тенями. Ведь я же выбрал среди них двух женщин и начал с ними встречаться. И обе они после наших занятий в постели бросили ходить в кружок, – видимо, не знали, как им дальше быть. И в этом отчасти был виноват я сам.
Вторая подруга (та, что замужем и старше меня) должна была прийти сюда завтра после полудня. Мы с нею проведем какое-то время в постели. Поэтому она – совсем не мимолетная тень, а подлинное бытие во плоти. А может, и мимолетная тень во плоти. Что именно, я и сам решить не могу.
Мэнсики окликнул меня. Я очнулся – незаметно, оказывается, я тоже глубоко задумался.
– Кстати, о портрете, – произнес он.
Я посмотрел на него и увидел его лицо – безразличное, как и всегда. Привлекательное, невозмутимое и рассудительное – такое вселяет в собеседника спокойствие.
– Если нужно позировать, готов хоть сейчас, – сказал он. – В смысле продолжить начатое. Только скажите.
Я некоторое время смотрел на него. Позировать? Ах, да, это он о портрете. Опустив голову, я сделал глоток холодного кофе, собрался с мыслями, после чего поставил чашку на блюдце. Послышался тихий сухой стук фарфора. Затем я поднял голову и сказал:
– Извините, но у меня скоро урок.
– Да, точно, – сказал Мэнсики и посмотрел на часы на руке. – Совсем забыл! Вы же преподаете в изостудии. Возле станции, да? Тогда вам пора?
– Не беспокойтесь, время еще есть, – ответил я. – А пока я должен вам кое-что сообщить.
– Что же?
– Дело в том, что работа завершена. В каком-то смысле.
Мэнсики еле заметно нахмурился. И пристально посмотрел на меня, будто пытался определить, что там, в глубине моих глаз.
– Вы о моем портрете?
– Да, – ответил я.
– Замечательно! – воскликнул он и еле заметно улыбнулся. – Это же просто замечательно! Однако что значит это ваше «в каком-то смысле»?
– Объяснить будет очень непросто. Ведь я не мастак изъясняться словами.
На это Мэнсики ответил:
– Не торопитесь. Говорите, как вам будет угодно, я вас внимательно слушаю.
Я сцепил пальцы в замок на коленях и стал мысленно подбирать слова.
Пока я думал, с чего начать, вокруг опустилась тишина. Такая, что можно было расслышать, как течет время. В горах время текло очень неспешно.
Я сказал:
– Приняв заказ, я писал портрет с модели – то есть прямо с вас. Однако, по правде говоря, вышел не портрет – как бы вы на него ни смотрели. Могу лишь сказать, что это просто работа, для которой позировали вы. При этом я не могу судить, какую она имеет ценность – как художественную, так и коммерческую. Мне ясно только одно: это картина, которую я должен был написать. Помимо этого мне совершенно ничего не известно. Признаться, я в сомнениях, как поступить. Возможно, пока все не выяснится, лучше не отдавать ее вам, а оставить ее временно здесь. Так мне кажется. Поэтому я хочу вернуть вам всю сумму полученного задатка. И мне очень жаль, что я потратил ваше драгоценное время впустую.
– Говорите, не портрет? – спросил Мэнсики, осторожно подбирая слова. – В каком это смысле?
Я ответил:
– До недавних пор я зарабатывал тем, что профессионально рисовал официальные портреты. Нарисовать портрет – это, по сути, изобразить клиента так, как он того пожелает. Потому что клиент – заказчик, и, если ему не нравится выполненная работа, вполне вероятно, он откажется за нее платить. Такое тоже бывает. Поэтому я стараюсь, насколько это удается, не акцентировать внимание на отрицательных человеческих сторонах клиента, а примечать и подчеркивать в нем только лучшее, изображая его по возможности привлекательно. В этом смысле в большинстве случаев становится сложно назвать портрет произведением искусства. За исключением, конечно же, Рембрандта и ему подобных. Однако в данном случае – конкретно, в вашем, Мэнсики-сан, – я рисовал эту картину, размышляя о своем, и нисколько не думал о вас. Иными словами, получилась картина, в которой я, признаться, вашему эго модели предпочел собственное эго художника.
– Как раз это меня совершенно не смущает, – улыбнувшись, произнес Мэнсики. – Более того, я такому повороту рад. Помнится, при первой встрече я сказал, что можете рисовать, как вам будет угодно, и никаких особых пожеланий у меня нет.
– Именно так вы и говорили, я это помню хорошо. А беспокоюсь не за то, удалась или нет эта работа, а за то, что́ я там нарисовал. Оставив выбор за собой, я, вполне возможно, изобразил совсем не то, что должен был изобразить. И вот это меня тревожит.
Мэнсики понаблюдал за моим лицом, а затем сказал:
– Хотите сказать, что отразили те мои черты, которые не заслуживают быть перенесенными на холст? И это вас беспокоит. Я прав?
– Да, вы правы, – ответил я. – И потому, что думал я лишь о себе, ослабил нечто вроде обручей, которые не дают бочке распасться.
И, возможно, выволок из вас нечто неуместное, – собирался было добавить я, но передумал и не сказал больше ничего. Слова эти остались у меня внутри.
Мэнсики долго размышлял над моей фразой. А затем произнес:
– Интересно… Весьма занимательное мнение.
Я промолчал.
Тогда заговорил Мэнсики:
– Я сам считаю себя человеком с крепкими обручами. Иными словами, сильным человеком, способным себя контролировать.
– Я это знаю.
Мэнсики слегка придавил пальцами виски, улыбнулся.
– Значит, работа уже готова? Ну, то есть мой «портрет»?
Я кивнул.
– Такое ощущение, что да.
– Прекрасно! – воскликнул Мэнсики. – Как бы там ни было, вы сможете показать мне эту картину? Увижу ее своими глазами – тогда и подумаем вместе, как поступить. Вы не возражаете?
– Нисколько, – ответил я.
Я проводил Мэнсики в мастерскую. Он остановился в паре метров от мольберта, скрестил руки и пристально смотрел на холст – на собственный портрет. Хотя нет, не портрет, а лишь так называемый «образ» – на комья краски, которые будто швыряли прямо в холст. Пышные белые волосы – как стремительный поток чистейшей белизны, напоминающий снег в метель. На первый взгляд, на лицо это не похоже. То, что должно быть на месте лица, полностью скрыто за цветными комьями. Но – по крайней мере – я считаю, что там, вне всякого сомнения, изображен человек по имени Мэнсики.
Весьма долго он, не меняя позу и не шевелясь, оценивал картину. Буквально – не дрогнув ни единым мускулом. Я даже не был уверен, дышит он или нет. Я встал поодаль у окна и наблюдал за происходящим со стороны. Интересно, сколько прошло времени… Мне показалось – чуть ли не вечность. Пока Мэнсики смотрел на картину, его лицо утратило всякое выражение. Глаза у него показались мне мутно-белесыми, взгляд был тускл, без глубины. Будто гладкая лужа отражала пасмурное небо. Такой взгляд мог держать на расстоянии кого угодно. Я даже не мог предположить, что было на душе у Мэнсики.
Затем он, как тот, кого гипнотизер единственным хлопком вывел из состояния гипноза, расправил спину и слегка вздрогнул. Лицо его тут же ожило, глаза привычно заблестели. Он медленно подошел ко мне, вытянул правую руку и положил мне на плечо.
– Замечательно! – воскликнул он. – Просто великолепно! Что еще можно сказать? Именно такой портрет я и хотел!
Я посмотрел на него. Заглянул прямо ему в глаза и понял, что он не лукавит. Он и вправду был в восторге от портрета, который тронул его до глубины души.
– На этом портрете я сам, как есть, – произнес Мэнсики. – Вот это и называется портретом в его изначальном смысле. Вы ни в чем не ошиблись. Сделали все правильно.
Его рука все еще лежала на моем плече. Просто лежала, но от ладони исходила особая сила.
– Однако как же вам удалось обнаружить эту картину? – поинтересовался у меня Мэнсики.
– Обнаружить?
– Конечно, нарисовали ее вы. Нечего и говорить, вы создали ее своим трудом. Однако вместе с тем в каком-то роде вы ее обнаружили. Иными словами, вы заприметили скрытый внутри вас образ и вытянули его на свет. Можно сказать, откопали ее – в смысле картину. Вы так не считаете?
Можно ведь и так сказать, подумал я. И впрямь, я рисовал, следуя собственной воле, держа кисть в своей руке. И подбирал краски, и наносил на холст эти цвета кистью, мастихином и пальцем – тоже я. Но если посмотреть иначе, я лишь использовал натурщика по имени Мэнсики как катализатор, чтобы обнаружить и раскопать некий пласт внутри себя самого. Так же как откопал вход в тот странный каменный склеп, сдвинув экскаватором каменный курган за кумирней и подняв тяжелую решетчатую крышку. Я не мог не заметить, что оба связанных со мной события разворачивались одновременно. И я также считал, что все началось с появлением Мэнсики и звона бубенца по ночам.
Мэнсики сказал:
– Это как глубокое землетрясение на морском дне. В скрытом от глаз мире, там, куда не пробиваются солнечные лучи, иначе говоря: за пределами нашего сознания, – происходит сильная трансформация. Она достигает поверхности, запускает череду реакций и в конечном итоге принимает видимую нам форму. Я – не человек искусства, но идею такого процесса, в общем, понять могу. Выдающиеся замыслы в деловом мире возникают через схожие с этими этапы. Выдающиеся идеи – это мысли, которые возникают непроизвольно, из темноты.
Мэнсики еще раз подошел к картине, встал чуть ли не вплотную и принялся рассматривать ее так, будто перед ним мелкая подробная карта, и он изучает каждый ее квадрат. Затем Мэнсики отошел метра на три, прищурился и окинул взглядом весь холст целиком. На его лице было выражение какого-то исступления. Мэнсики напоминал опытную хищную птицу, которая вот-вот сцапает добычу. Но что это за добыча – моя картина, я сам или что-то еще? – я не знал. Вскоре исступление у него на лице рассеялось и пропало, как дымка на рассвете, парящая над речной гладью. И я вновь увидел приветливого, вдумчивого Мэнсики.
Он произнес:
– Обычно я стараюсь не хвалиться перед другими, но когда понимаю, что не ошибся, – признаться, горжусь собой. У меня нет художественного таланта, и я далек от какого бы то ни было творчества, но отличить выдающееся произведение могу. По крайней мере – считаю, что могу.
Но даже при этом я пока не мог принять его слова на веру и разделить его радость. Возможно, потому, что еще не забыл его хищный пронзительный взгляд, когда он всматривался в портрет.
– Выходит, портрет вам понравился? – переспросил я, чтобы убедиться уже наверняка.
– Разумеется. Это действительно значимая работа. Я безгранично рад, что вам удалось создать такое превосходное мощное произведение, взяв меня как модель, как мотив… Я, несомненно, заберу свой заказ. Вы, разумеется, не против?
– Да, но мне…
Мэнсики моментально поднял руку и тем самым прервал мою начатую фразу.
– Потому что, если вы не против, я хотел бы на днях пригласить вас в мое скромное жилище отпраздновать это событие. Как говорили в старину, угостить вас чашечкой сакэ. Если вам это не в тягость…
– Конечно, нисколько не в тягость, но вот только… может, не нужно специально…
– Нет, это моя прихоть. Отпраздновать завершение картины вдвоем. Придете ко мне на ужин? Ничего особенного не обещаю, но скромный банкет устроим. Только вы и я. И больше никого. Разумеется, повар и бармен не в счет.
– Повар и бармен?
– Недалеко от порта Хаякава у меня есть любимый с давних пор французский ресторан. Раз в неделю он бывает закрыт – вот тогда я и выпишу оттуда повара и бармена. Повар – проверенный мастер. Из свежей рыбы делает разные интересные блюда. По правде говоря, я и так собирался пригласить вас к себе в гости без всякой связи с картиной и уже начал готовиться. Однако все так удачно сложилось.
Мне пришлось слегка постараться, чтобы не выказать удивления. Я понятия не имел, во сколько ему уже обошлась такая подготовка – хотя, вероятно, к таким тратам он привык. Или, по меньшей мере, не слишком превысил их.
Мэнсики сказал:
– Например, через три дня. Вечером во вторник. Если вас устроит, я распоряжусь на этот день.
– Вечером во вторник я свободен, – ответил я.
– Хорошо, во вторник. Решено, – сказал он. – Тогда вы не против, если я заберу картину сейчас? Хотелось бы к вашему приходу вставить ее в раму и повесить.
– Мэнсики-сан, вы действительно видите на этой картине собственное лицо? – еще раз уточнил я.
– Конечно! – ответил Мэнсики и с удивлением посмотрел на меня. – Конечно, я вижу на этой картине собственное лицо. Причем – очень отчетливо. Хотите сказать, здесь нарисовано что-то еще?
– Все ясно, – сказал я. Что я еще мог ему ответить? – Изначально я рисовал по вашему заказу. И это произведение уже ваше. Поступайте, как сочтете нужным. Вот только краски еще не подсохли, поэтому при перевозке будьте осторожны. И с рамой тоже, я считаю, лучше не торопиться. Вставите недели через две, когда все высохнет.
– Понятно. Буду внимателен. Тогда и с рамой повременю.
Уходя, он протянул в прихожей руку, и мы впервые за последнее время пожали друг другу руки. На лице Мэнсики сияла довольная улыбка.
– Ну, тогда до вторника? Будьте готовы часам к шести – я отправлю за вами машину.
– Кстати, а мумию на ужин вы не приглашаете? – спросил я. Сам не понимаю, чего ради задал такой вопрос, однако внезапно вспомнил о мумии – и не мог удержаться.
Мэнсики недоуменно посмотрел на меня.
– Какую еще мумию? О чем вы?
– О мумии, которая должна была томиться в том каменном склепе. Той, что, должно быть, звонила по ночам погремушкой. Ее она оставила, а сама куда-то исчезла. Как ее там – «добровольный отшельник». А вдруг она хочет, чтобы ее тоже пригласили в ваш дом? Как та статуя Командора из «Дона Жуана»…
Немного подумав, Мэнсики наконец-то, похоже, сообразил и улыбнулся.
– И в самом деле. То есть как Дон Жуан пригласил на ужин статую Командора?
– Именно. В этом есть какая-то карма.
– Хорошо. Я нисколько не против. Как-никак торжество… Если мумия захочет присоединиться к нашему праздничному ужину, приглашу ее с радостью. Интересная намечается вечеринка. Вот только что подать на десерт? – спросил Мэнсики и весело улыбнулся. – И вот еще незадача: самой-то мумии нигде не видно. А раз ее нет, то и пригласить я, выходит, ее смогу едва ли.
– Конечно, – сказал я. – Однако это совсем не значит, что действительно лишь то, что мы видим. Не считаете?
Мэнсики бережно взял картину и вынес ее к машине. Там достал из багажника старое одеяло и постелил его на место рядом с водительским. На одеяло положил картину так, чтобы не смазать краску. Затем с помощью двух коробок и тонкой бечевки осторожно закрепил картину, чтобы она не двигалась. Очень обстоятельно он действует, подумал я. Во всяком случае, в багажнике у него, похоже, всегда есть необходимое на все случаи жизни.
– Да. Действительно, все так, как вы и говорите, – неожиданно пробормотал Мэнсики на прощанье. Положив руки на руль, обтянутый кожей, он посмотрел исподлобья прямо мне в лицо.
– Как я и говорю?
– Очень часто в нашей жизни мы не можем определить грань между всамделишным и нет. Вот я о чем. И выглядит так, будто эта грань постоянно колеблется то в одну, то в другую сторону. Точно граница между странами смещается день ото дня по своему настроению. И нам нужно не упускать из виду такие перемещения. Иначе перестанем понимать, на какой стороне мы теперь. Вот что я имел в виду, когда сказал, что дольше находиться в склепе может быть очень опасно.
Я толком не мог ему ничего ответить. Мэнсики тоже не стал продолжать разговор. Он помахал мне рукой через открытое окно и под урчание восьмицилиндрового мотора постепенно скрылся из виду, увозя свой не до конца высохший портрет.
19 У меня за спиной что-нибудь видно?
В субботу, в час дня, на красном «мини-купере» приехала подруга. Я вышел встретить ее на улицу. Подруга была в зеленых солнцезащитных очках, на простое бежевое платье накинут легкий серый жакет.
– В машине? Или лучше в постели? – поинтересовался я.
– Дурак ты, – смеясь, ответила она.
– В машине тоже было неплохо. В тесноте приходится импровизировать…
– Как-нибудь в следующий раз.
Мы выпили в гостиной черного чаю. Я рассказал ей, что доделал некое подобие портрета Мэнсики – им и занимался последние дни. Портрет этот совсем не такой, как те, что мне приходилось писать на заказ. Ей стало интересно.
– А можно посмотреть?
Я покачал головой.
– Опоздала на день. Я, конечно, хотел бы узнать и твое мнение, но Мэнсики-сан тут же увез портрет к себе домой, даже краска еще не подсохла. Видать, хотел заполучить его как можно скорее, будто боялся, что его заберет кто-то другой.
– Выходит, понравился?
– Сказал, что да. Не верить ему повода нет.
– Портрет готов, заказчик счастлив. В общем, все сложилось удачно?
– Надеюсь, – ответил я. – Я и сам чувствую, что получилось неплохо. Раньше я так не рисовал и надеюсь, что для меня открываются новые возможности.
– Портрет в новом стиле?
– Кто знает. На этот раз я нащупал некий новый метод, рисуя с натуры, то есть – с самого Мэнсики-сана. Возможно, это совпадение, но весь мой подход определил этот «скелет» образа, написанный прямо с модели. Сработает этот метод повторно или нет, я не знаю. Может, нынешний случай оказался особым. Возможно, Мэнсики как натурщик проявил некую особую силу. Но важнее всего, на мой взгляд, то, что мне опять захотелось рисовать по-настоящему.
– Как бы там ни было, ты молодец. Поздравляю!
– Спасибо, – ответил я. – К тому же мне достанется кругленькая сумма.
– Щедрый Мэнсики-сан, – сказала она.
– И он пригласил меня к себе отметить это событие. Вечером во вторник буду с ним ужинать.
Я рассказал ей о банкете на двоих с поваром и барменом. О приглашении мумии я, разумеется, умолчал.
– Выходит, ты наконец-то побываешь в том белом особняке? – спросила она. – В таинственном поместье, где живет таинственный человек? Это уже интересно. Внимательно рассмотри, как там все внутри.
– Буду смотреть, насколько хватит глаз.
– И постарайся запомнить, чем будут угощать.
– Хорошо – что смогу, то запомню, – ответил я. – Кстати, помнится, ты обмолвилась про новости о Мэнсики.
– Да, «Вести из джунглей» разжились информацией.
– И что это за информация?
Мне показалось, что сказать подруга не решается. Она взяла кружку и отпила чаю.
– Давай позже, – предложила она. – Прежде мне хотелось бы кое-чем заняться.
– И чем же?
– Стесняюсь сказать вслух…
И мы перебрались из гостиной в спальню. Как обычно.
Я прожил с Юдзу шесть лет, и за все эти годы – их можно назвать первой фазой моей семейной жизни – у меня совершенно не было сексуальных отношений с другими женщинами. Не скажу, будто случай не подворачивался, просто тогда большее удовольствие мне доставляла спокойная жизнь с Юдзу, нежели поиск иных возможностей на стороне. Да и регулярные занятия любовью с женой меня вполне удовлетворяли.
Но однажды она неожиданно (по крайней мере для меня) призналась:
– Мне очень неприятно об этом говорить, но жить вместе с тобой мне больше невмоготу.
Ее фраза прозвучала непоколебимо, без какого бы то ни было шанса на уговоры и компромисс. Меня она потрясла, и я совершенно не знал, как мне поступить. У меня просто не нашлось слов. Во всяком случае, я мог осознать только одно: больше мне здесь не место.
Поэтому я наскоро собрал дорожную сумку, погрузил ее в старенький «пежо-205» и отправился бродяжничать. Первые полтора месяца весны я колесил по району Тохоку и Хоккайдо, где еще не отступили холода. Ездил, пока машина не сломалась окончательно. И на всем пути вечерами я непременно вспоминал тело Юдзу – все, вплоть до самых сокровенных уголков. Как оно вздрагивало, когда я к ней прикасался, как Юдзу вскрикивала. Я не хотел вспоминать, но и не мог этого не делать. Иногда в мыслях о прошлом я дрочил – сам того не желая.
И только однажды за все это долгое путешествие я действительно переспал с женщиной. Вышло так, что я по стечению странных обстоятельств оказался в постели с молодой незнакомкой. Причем не по собственной воле.
Это приключилось со мной в префектуре Мияги, в маленьком городке на побережье. Припоминаю – где-то недалеко от границы с префектурой Иватэ, но в то время я почти каждый день переезжал с места на место и побывал во множестве очень похожих городков. Куда мне было упомнить название очередного? Помню, там был крупный рыболовецкий порт, но в тех местах примерно такие же порты во всех приморских городках. И везде в воздухе витает запах дизельного топлива и рыбы.
На окраине города у трассы я заприметил ресторан, куда и заехал поужинать. Было около восьми вечера. Креветки под соусом карри и салат «цезарь». Посетителей – по пальцам можно сосчитать. Я сидел за столом у окна и за едой читал книжку, и тут внезапно напротив меня села молодая женщина. Не колеблясь, даже не попытавшись спросить разрешения – просто безмолвно уселась на дерматиновое сиденье. Будто это в порядке вещей в нашем мире.
Я с удивлением посмотрел на нее. Конечно же, я видел ее впервые, и прежде мы нигде не встречались. От неожиданности я не сразу понял, что произошло. Вокруг сколько угодно свободных столиков. И зачем ей подсаживаться ко мне? А может, наоборот – в этих местах так принято? Я отложил вилку, вытер рот бумажной салфеткой и с недоумением посмотрел на нее.
– Прикинься, будто мы знакомы, – отрывисто сказала она. – И договорились встретиться здесь, ага?
Голос – с хрипотцой. Или она просто временно осипла от перенапряжения. В ее произношении улавливался северный диалект.
Я закрыл книгу, заложив страницу закладкой. По виду девушке было лет двадцать пять, в белой блузке с округлым воротничком и темно-синем кардигане. Все вещи недорогие и отнюдь не модные – обычная одежда, которую домохозяйка может надеть, скажем, собираясь за покупками в ближайший супермаркет. Волосы у нее были черные, подстрижены коротко, на лоб падала челка. Почти без косметики. На колени девушка положила черную матерчатую сумку с ремешком.
В ее лице не было ничего приметного, черты – приятные, но не впечатляют. Увидишь такую в толпе – и тут же забудешь, как ее и не бывало. Поджав тонкие и длинные губы, девушка дышала через нос. Ее дыхание было немного прерывистым, ноздри чуть расширились, затем сжались. Маленький нос у нее не сочетался с широким ртом, точно мастеру-гончару не хватило глины, и он решил соскрести часть с носа.
– Понятно? Веди себя так, будто мы – знакомые, – повторила она. – Только не удивляйся.
– Ладно, – ответил я, ничего при этом не понимая.
– Продолжай спокойно есть, – сказала она. – И делай вид, будто по-дружески болтаешь со мной.
– О чем?
– Токиец?
Я кивнул. Затем поддел вилкой и съел помидор размером не больше черешни. Взял стакан с водой и сделал глоток.
– Понятно по речи, – сказала она. – Как тебя сюда занесло?
– Просто ехал мимо, – ответил я.
Официантка в униформе имбирного цвета принесла пухлое меню. У нее была такая большая грудь, что пуговицы на блузке, казалось, вот-вот оторвутся от натяжения. Девушка напротив меню не взяла и на официантку даже не посмотрела. Глядя прямо на меня, она лишь сказала:
– Кофе и сырное пирожное, – будто заказывала не ей, а мне. Официантка молча кивнула и удалилась с меню в руках.
– Неприятности? – спросил я.
Девушка ничего не ответила – только смотрела на меня в упор, будто оценивала.
– За мной что-нибудь видно? Там кто-нибудь есть? – спросила она.
Я посмотрел ей за спину. Простые люди просто ели. Из новых клиентов – никого.
– Ничего и никого там нет, – сказал я.
– Посмотри еще немного, ладно? – сказала она. – Если что будет, дай знать. А сам болтай как ни в чем не бывало.
Из-за нашего стола виднелась парковка ресторана. Я видел мой малыш «пежо» – старенький и весь в пыли. Кроме него было две машины: серебристая малолитражка и черный микроавтобус с высокой крышей. Микроавтобус, как мне показалось, сиял новизной. Обе машины стояли уже давно. И я не заметил, чтобы на парковку заехал кто-то еще. Девушка скорее всего пришла в ресторан пешком. Или кто-то ее сюда подвез.
– Что, просто ехал мимо?
– Да.
– Путешествуешь?
– Вроде того.
– Что читаешь?
Я показал ей книжку – «Семейство Абэ» Мори Огая[32].
– «Семейство Абэ»? – переспросила она. – Зачем читаешь такое старье?
– Лежала в гостиной хостела. Я недавно ночевал в Аомори, пробежался глазами – вроде интересная. Вот и взял с собой. Взамен оставил те, что уже прочел.
– «Семейство Абэ» не читала. И как – понравилась?
Я эту книгу прочел и теперь перечитывал. История, в общем, неплохая, вот только я не мог понять, почему и из каких соображений Мори Огай написал или почувствовал необходимость написать такую книжку. Но если я начну это объяснять, затянется надолго, здесь – не клуб любителей чтения. К тому же она просто ухватилась за первую попавшуюся тему, чтобы вести со мной непринужденную беседу (по крайней мере – чтобы так подумали окружающие).
– Прочесть, думаю, стоит, – сказал я.
– И что за работа?
– У кого? У Мори Огая?
Она нахмурилась.
– Какое мне дело до Мори Огая? Ты сам чем занимаешься?
– Рисую картины, – ответил я.
– Художник?
– Вроде того.
– Какие картины рисуешь?
– Портреты.
– Портреты? Это вроде тех, что на стене в кабинете директора фирмы? И с них важные персоны взирают с таким надутым видом?
– Точно.
– И это твоя работа?
Я кивнул.
Она оставила тему живописи. Верно, ей стало неинтересно. Основная масса людей в мире – за исключением тех, кого рисуют, – не испытывает ни малейшего интереса к портретам.
Тем временем открылась автоматическая дверь, и вошел высокий мужчина средних лет. В черной кожаной куртке и в черной бейсболке с логотипом гольф-компании. Остановился у самого входа, окинул взглядом помещение и, выбрав столик через два от нашего, сел к нам лицом. Затем снял бейсболку, несколько раз пригладил волосы, подробно изучил меню, которое принесла грудастая официантка. В его коротких волосах пробивалась седина, а сам он был худощав и смугл от загара. На лбу – глубокие волнистые морщины.
– Вошел мужчина, – сказал я ей.
– Какой он?
Я вкратце описал, как он выглядит.
– Сможешь нарисовать? – спросила она.
– Что-то вроде портрета?
– Ага. Ты ведь портретист?
Я достал из кармана блокнот и быстро набросал карандашом лицо того мужчины. Даже тени добавил. Мне не нужно было то и дело поглядывать на него, пока я рисовал. Есть у меня способность с первого взгляда уловить детали человеческого лица и сохранить их в памяти. Через стол я протянул листок девушке. Она взяла его в руки, прищурилась и долго всматривалась – точно банкир, когда изучает след кисти на подозрительном векселе. Затем положила листок на стол.
– Ты так хорошо рисуешь, – сказала она, глядя мне в лицо. В ее взгляде читалось неприкрытое восхищение.
– Это же моя работа, – сказал я. – А тот мужчина – твой знакомый?
Она молча покачала головой. Только поджала губы, а выражение лица осталось прежним. Она сложила мой рисунок вчетверо и положила к себе в сумку. Зачем она оставила рисунок себе, я так и не понял. Могла бы просто, скомкав, выбросить.
– Незнакомый, – ответила она.
– Но он тебя преследует? Ведь так?
На это она ничего не ответила.
Та же официантка принесла сырное пирожное и кофе, и девушка хранила молчание, пока мы снова не остались одни за столиком. Затем отломила вилкой кусочек и принялась гонять его по тарелке влево и вправо. Словно хоккеист, разминающийся на льду перед игрой. Затем отправила кусок в рот и стала медленно и безучастно жевать его. А когда проглотила, добавила в кофе немного сливок и отпила глоток. Тарелку же с сырным пирожным отодвинула в сторону, словно хотела сказать: «Хватит, больше не нужно».
На парковке добавился белый кроссовер – здоровенный и высокий, на мощных колесах. Похоже, эта машина того мужчины, что вошел недавно в ресторан. Запарковался он передом[33]. На кожухе запаски, крепившемся к двери кузова, красовался логотип «SUBARU FORESTER». Тем временем я доел карри с креветками, официантка убрала посуду, и я заказал себе кофе.
– Давно путешествуешь? – спросила девушка.
– Да, уже прилично.
– Интересно? Путешествовать?
Правильнее было бы ответить: «Я путешествую не потому, что интересно». Но стоит мне так сказать – и разговор лишь завязнет в подробностях.
– Так себе, – ответил я.
Она посмотрела на меня так, будто видела перед собой диковинного зверя.
– Ты всегда так отвечаешь? Отрывками фраз?
Опять правильнее было бы ответить: «Смотря какой собеседник». Но стоит мне сказать это, и беседа увязнет еще глубже.
Принесли кофе. Я попробовал. Вкус вроде есть, но отнюдь не лучший. Хотя это все же был кофе – и очень даже горячий. Больше никто в ресторан не заходил. Седеющий мужчина в кожаной куртке зычно заказал себе рубленый бифштекс и рис.
Из динамиков лилась «Fool on the Hill» – в аранжировке для струнных. Я не мог припомнить, кто на самом деле написал эту композицию, Джон Леннон или Пол Маккартни? Пожалуй, Леннон. Вот какой чепухой была занята у меня голова. Потому что я не знал, о чем бы еще мне подумать.
– Ты на машине?
– Ага.
– Что за машина?
– Красный «пежо».
– А номер?
– Синагава, – ответил я.
Услышав это, она нахмурилась. Точно красный «пежо» с номерами Синагавы связан с жутко неприятными для нее воспоминаниями. Затем девушка одернула рукава кардигана, проверила, все ли пуговки блузки застегнуты, и слегка промокнула губы салфеткой.
– Пойдем! – вдруг сказала она.
Выпила полстакана воды и поднялась со своего места. Кофе, отпитый на глоток, сырное пирожное без одного лишь кусочка так и остались на столе почти не тронутыми – как бывает на месте внезапного происшествия.
Куда она собралась, я не знал, но тоже поднялся из-за стола. Взял оставленный официанткой счет и расплатился. Мне посчитали общую сумму, прибавив ее заказ, но она меня даже не поблагодарила. Похоже, платить за себя она и не собиралась.
Когда мы выходили из ресторана, тот седоватый мужчина без всякого интереса поедал свой бифштекс. Подняв голову, окинул нас взглядом – но и только. Опять уткнувшись в тарелку, он, орудуя ножом и вилкой, продолжал свою безучастную трапезу. Девушка даже не удостоилась его взгляда.
Минуя белый «субару-форестер», я присмотрелся к заднему бамперу – там красовалась наклейка с рыбой, похожей на марлина. Зачем такую нужно клеить на машину, я не имел никакого понятия. Может, какой-то рыбак – профессионал или любитель?
Куда мы едем, она не говорила. Только сидела рядом и указывала путь. Похоже, она разбиралась в окрестных дорогах. Или местная, или живет здесь давно. Я вел «пежо», куда она велела. Мы удалялись по государственной трассе от города, и тут показалась яркая неоновая вывеска интим-отеля. Я завернул на парковку и выключил двигатель.
– Сегодня заночую здесь, – объявила она. – Домой вернуться у меня уже не получится. Пошли со мной.
– Но я сегодня ночую в другом месте, – сказал я. – Уже снял номер, оставил там вещи.
– Где?
Я назвал ей маленькую бизнес-гостиницу возле станции.
– Здесь куда лучше, та – дешевка. Наверняка облезлая комната со стенной шкаф размером.
Так оно и было: я поселился в облезлой комнатенке размером со стенной шкаф.
– К тому же, приди в такое место одинокая дама, еще и не поселят: побоятся, приняв за проститутку. Ладно тебе. Пошли со мной.
По крайней мере, уж она-то – не проститутка, подумал я.
Я оплатил номер на одну ночь (девушка и на сей раз восприняла все как должное), получил ключ. Как только вошли в комнату, девушка первым делом открыла кран, чтобы набрать ванну, включила пультом телевизор и тщательно настроила освещение. Ванна оказалась просторной. И впрямь – куда комфортней, чем в бизнес-гостинице. Было заметно, что девушка здесь – или в другом похожем месте – завсегдатай. Затем она села на кровать и сняла кардиган. За ним белую блузку, плиссированную юбку. Потом и чулки. На ней было весьма простое белое белье – не сказать, что очень новое. Такое тоже вполне может надеть обычная домохозяйка перед выходом за покупками. Протянув руку за спину, она ловко расстегнула бюстгальтер, сложила его и оставила в изголовье. Грудь у нее была не особо большой, но и не маленькой.
– Ну, иди ко мне, – сказала она. – Раз уж приехали в такое место, давай развлечемся.
То «развлечение» так и осталось единственным за все мое долгое путешествие – или скитания. Секс с нею оказался куда более бурным и страстным, чем я мог себе представить. Она кончила четыре раза. Верится с трудом, но всякий раз, вне сомнения, – по-настоящему. Да и я кончил дважды. Но, как ни странно, удовольствия не ощутил. Мысленно я находился отнюдь не там и не с нею.
– А ты, похоже, давно не трахался, да? – спросила она.
– Несколько месяцев, – признался я.
– Понимаю, – сказала она. – Но почему? Ты же вроде не такой безнадежный, чтоб не найти себе подружку.
– Да так, обстоятельства.
– Бедненький, – сказала она и погладила меня по шее. – Несчастный.
Несчастный, повторял я про себя ее слова. Если подумать, можно и впрямь посчитать себя несчастным человеком. В непонятном месте незнакомого города я, ничего не соображая, прильнул к женщине, не зная даже, как ее зовут.
Между заходами мы выпили несколько банок пива из холодильника. Уснули примерно в час ночи. А когда я наутро открыл глаза, ее уже след простыл. На столе никакой записки. Я лежал один посреди безмерно широкой кровати. Стрелки часов показывали половину восьмого. За окном давно рассвело. Распахнув шторы, я увидел государственную трассу, что протянулась вдоль берега океана. Туда-сюда с грохотом носились огромные рефрижераторы, перевозившие свежую рыбу… В мире много бессмыслицы. Однако что может быть бессмысленнее, чем проснуться утром одному в номере интим-гостиницы?
Вдруг я вспомнил про бумажник: он должен лежать в кармане брюк. Проверил. Все осталось нетронутым: и наличность, и кредитки, и банковские карточки, и водительские права. Я выдохнул. Если бы я лишился бумажника, мне было б не до смеха. А такое вполне могло произойти. Нужно быть осторожным.
Скорее всего она ушла под утро, пока я крепко спал. Вот только как доберется она до города – или своего жилья? Пешком? Или она вызвала такси? Хотя мне это было уже все равно. Что ей с моих догадок?
На стойке регистрации я вернул ключ от номера, заплатил за выпитое пиво и вернулся на «пежо» в город. Там, в бизнес-гостинице, мне следовало забрать оставленную сумку, а также расплатиться. По дороге я опять проехал мимо вчерашнего ресторана и решил там позавтракать. Я жуть как проголодался и хотел выпить горячего черного кофе. Собираясь припарковаться задним ходом, я заметил немного поодаль белый «субару-форестер». Он так и стоял – капотом вперед, а на заднем бампере виднелась все та же наклейка с марлином. Вне сомнения, та же машина, что я заметил накануне вечером. Вот только стояла она теперь на другом месте. Оно и понятно – кто же здесь останется на ночь?
Я вошел в ресторан. Там, что неудивительно, было почти пусто. Как я и предполагал, там завтракал все тот же мужчина, что и вчера. Вероятно, за тем же самым столом, в той же черной кожаной куртке. На том же месте, что и вчера, лежала его черная бейсболка с логотипом «Yonex»[34]. Отличалось одно – на столе я увидел свежую утреннюю газету. Перед мужчиной стоял комплексный завтрак с тостами и омлетом. Похоже, принесли совсем недавно: от кофе еще поднимался пар. Когда я проходил мимо, мужчина окинул меня взглядом – куда более пристальным и холодным, чем вчера. В нем даже угадывался оттенок осуждения. По крайней мере, так мне показалось.
Он как будто говорил мне: «Я точно знаю, где и что ты делал».
Вот и все, что приключилось со мной в том городке на побережье океана в префектуре Мияги. Я и теперь не могу понять, что было нужно от меня в тот вечер курносой девушке с идеально ровной линейкой зубов. И тот мужчина средних лет с «субару-форестером» – он преследовал ту девушку? Старалась ли она от него избавиться? Все это мне было тоже непонятно. Во всяком случае, оказавшись в том месте, я по странному стечению обстоятельств очутился в шикарной интим-гостинце, где переспал одну-единственную ночь с незнакомкой. То был, пожалуй, самый страстный секс за всю мою прожитую жизнь. Но я все-таки не запомнил даже названия того городка.
– Не принесешь мне воды? – попросила замужняя подруга. Она задремала после секса и только что открыла глаза.
Мы лежали в постели. Пока она спала, я, глядя в потолок, мысленно возвращался к той странной истории, приключившейся в городке с рыбным портом. Минуло лишь полгода, но мне казалось, это произошло очень давно.
Я сходил на кухню, налил в большой стакан минеральной воды и вернулся в постель. Подруга залпом отпила половину.
– Значит, что касается Мэнсики, – сказала она, поставив стакан на стол.
– И что же касается Мэнсики?
– Свежая информация о нем, – сказала она. – Помнишь, я обещала, что поделюсь позже?
– Вести из джунглей?
– Да, – ответила она и отпила еще глоток. – Твой друг Мэнсики, по слухам, просидел долгое время в Токийской предвариловке.
Я приподнялся и посмотрел на нее.
– Да. Есть такая в квартале Косугэ.
– И за что его упекли?
– Подробности я не знаю, но, скорее всего, замешаны деньги. Уклонение от налогов, или отмывание денег, или инсайдерские сделки. Или все вместе. Арестовали его лет шесть или семь назад. Он рассказывал что-нибудь о себе? Например, чем занимается?
– Говорил, что работа как-то связана с информацией. Создал фирму, а несколько лет назад продал ее акции. И теперь живет с прибыли на капитал.
– «Работа, связанная с информацией» звучит весьма неопределенно. Если подумать, в нынешнем мире не осталось работы, не связанной с информацией.
– От кого ты слышала про арест?
– От одной подружки. У нее муж – специалист по финансам. Откуда узнала она, я понятия не имею. Кто-то от кого-то услышал и кому-то рассказал. В общем, бабкины разговоры. Но мне все-таки кажется, что нет дыма без огня.
– Раз он сидел в Токийской предвариловке, значит, им занималась местная прокуратура.
– В конце концов, его признали невиновным, – добавила она. – Но даже при этом он очень долго просидел под арестом, пока его трясли как грушу. Срок ареста продлевали много раз, а выйти под залог не разрешали.
– При этом в суде он выиграл.
– Да, ему предъявили обвинение, но за решетку он, на свое счастье, не попал. Во время следствия благоразумно помалкивал.
– Насколько мне известно, токийская прокуратура – самые сливки дознавателей. Спеси там хоть отбавляй. Если за кого-то берутся, то вгрызаются, как собаки. Не успеешь оглянуться, а они нарыли улики, схватили подозреваемого и уже передают дело в суд. А там почти всегда побеждают. Поэтому попасть в Косугэ никому не пожелаешь. Многие люди, пока длится следствие, ломаются морально – подписывают протоколы допроса, составленные выгодно для прокурора. Простому человеку не под силу хранить молчание под таким давлением.
– Но, во всяком случае, Мэнсики это удалось. Твердая воля и голова на плечах.
И впрямь, Мэнсики – необычный человек. Твердая воля и голова на плечах.
– Я вот что еще не могу понять. Будь то уклонение от налогов или отмывание денег, если ордер на арест подписывает окружной прокурор, об этом сообщают в газетах. Мэнсики – фамилия редкая. Я бы запомнил. До недавних пор я внимательно следил за прессой.
– Про это ничего сказать не могу. А, вот еще что – вроде я уже говорила. Тот особняк на горе он приобрел года три назад. Практически заставил хозяев его уступить. Прежде там жили другие люди, которые совсем не собирались продавать только что выстроенный дом. Мэнсики предложил деньги – или каким-то иным способом выгнал ту семью. И перебрался туда сам. Как подлый рак-отшельник.
– Раки-отшельники живых ракушек не прогоняют. Тихо-мирно используют раковины умерших.
– Но среди них же могут быть вероломные наглецы?
– Я не знаю, – ответил я, уклоняясь от дебатов о жизни раков-отшельников. – Если это так, почему Мэнсики настаивал именно на том доме? Выгнать силой прежних жильцов только ради того, чтобы поселиться самому? Наверняка потратил уйму времени и денег. К тому же, на мой взгляд, особняк для него – излишне броский. Очень выделяется. Сам дом, конечно, шикарный, но вряд ли в его вкусе.
– К тому же он слишком просторный. Живет Мэнсики один, не нанимая прислугу, гости к нему не ходят. Зачем ему такой дворец? – Она допила воду и продолжила: – Должна быть какая-то причина, зачем ему понадобился именно тот дом. Но что это за причина, я не знаю.
– Как бы там ни было, на вторник я в тот дом приглашен. Схожу – и, может, что-нибудь прояснится.
– Как в замке Синей Бороды – не забудь проверить потайную запертую комнату.
– Постараюсь, – ответил я.
– Ну, в общем, все пока хорошо, – сказала она.
– Что хорошо?
– Ты закончил картину. Она понравилась Мэнсики. Тот заплатил тебе приличные деньги.
– Согласен, – ответил я. – Это хорошо в особенности. Даже от сердца отлегло.
– Мои поздравления, великий художник!
У меня и вправду отлегло от сердца. Картина завершена – это так. Мэнсики она понравилась – тоже так. Определенно картина мне эта не безразлична. В результате я получу за нее круглую сумму денег – наверняка. Но при этом, отдавая картину, я не мог быть полностью доволен тем, как все сложилось. Многое вокруг меня все еще оставалось в подвешенном состоянии и без ключа к разгадке. По мере того, как я старался упростить свою жизнь, та, похоже, становилась еще более хаотичной.
Точно в поисках подсказки, я почти машинально протянул руки к подруге и обнял ее. Ее тело было мягким и теплым. И влажным от пота.
«Я точно знаю, где и что ты делал», – будто говорил мне мужчина с белым «субару-форестером».
20 Миг, когда перемешиваются бытие и небытие
На следующий день я проснулся без будильника в половине шестого. Воскресное утро. На улице еще темно. Слегка позавтракав на кухне, я переоделся в рабочее и перешел в мастерскую. Посветлело небо на востоке, я погасил свет, распахнул окна, чтобы впустить в комнату бодрящий свежий воздух. Затем достал новый холст и поставил на мольберт. С улицы доносился щебет ранних птах. Ливший ночь напролет дождь изрядно намочил деревья вокруг. Дождь закончился незадолго до рассвета, и в тучах там и тут возникали ослепительные прорехи. Я сел на табурет и, потягивая горячий черный кофе, уставился на чистый холст.
Мне всегда в ранние утренние часы нравилось смотреть на белоснежный холст, которого еще не коснулась кисть. Я называл это «дзэн-холст». Пока ничего не нарисовано, но там – отнюдь не пустота. На этой белейшей поверхности, скрываясь, прячется то, что должно там оказаться. Стоит приглядеться – и столько возможностей, которые вскоре сведутся к некой действенной подсказке. Мне нравился тот миг – когда перемешиваются бытие и небытие.
Но сегодня я с самого начала знал, что́ буду рисовать. На этом холсте я сейчас начну портрет того мужчины средних лет, что приехал в ресторан на белом «субару-форестере». Мужчина этот засел внутри меня и до сих пор терпеливо дожидался, когда я его нарисую. Так мне показалось. И мне нужно создать его портрет не ради кого-то, не на заказ, не ради заработка – для самого себя. Так же, как я рисовал портрет Мэнсики, чтобы припомнить смысл его существа – хотя бы его смысл для меня самого, – мне предстояло как-то по-своему воспроизвести облик и этого мужчины. Зачем – не знаю. Но мне это было необходимо.
Закрыв глаза, я увидел перед собой образ того мужчины. Я отчетливо помнил все вплоть до мельчайших черт его лица. На следующее утро в ресторане он поднял голову и посмотрел прямо на меня. На его столике лежала свежая газета, кофе клубился белым паром. Лучи утреннего солнца, струясь через большое оконное стекло, слепили глаза. Ударяясь друг о друга, на столах бряцала дешевая посуда. Эта картинка явственно раскрывалась передо мной. И лицо того мужчины начало выразительно меняться.
«Я точно знаю, где и что ты делал», – говорили его глаза.
На сей раз я решил начать с наброска. Встал, взял в руки уголь и расположился перед мольбертом, чтобы подготовить на чистом холсте место под лицо мужчины. Без какого-либо плана, совершенно ни о чем не думая, провел первую вертикальную линию. Линию, определяющую центр, из которой будет исходить все остальное. Дальше я буду рисовать худощавое смуглое лицо мужчины. Его лоб прорезают несколько глубоких морщин. Волосы коротко подстрижены, местами пробивается седина. Похоже, человек он неразговорчивый и терпеливый.
Вокруг основной линии я добавлял углем несколько других – вспомогательных, чтобы получить черты лица мужчины. Отступив на несколько шагов, проверил эти линии, немного подправил и добавил новые. Очень важно – верить в себя. Верить в силу линий, верить в силу разделенных ими пустот. Говорить должен не я, но мне надлежит позволять говорить тем линиям и пустотам. Начнется их диалог между собой – и вскоре заговорят цвета. Тогда плоскость начнет постепенно наполняться объемом. А от меня требуется воодушевлять все, оказывать всем им помощь. Но самое главное – ничему не мешать.
Я работал до половины одиннадцатого. Солнце неспешно вскарабкалось к зениту, разорванные в мелкие клочья серые облака одно за другим сносило к горам. Ветви перестали ронять капли со своих кончиков. Я, отстранившись, рассматривал с разных ракурсов набросок – все, что успел наметить с утра. На холсте было лицо мужчины, которого я помнил. Точнее, был готов тот череп, что позже скроется под этим лицом. И все же мне показалось, что линий многовато. Некоторые нужно будет аккуратно удалить. Но это уже завтра. На сегодня работу лучше закончить.
Отложив исписавшийся уголь, я вымыл испачканные черным руки. Когда вытирал их полотенцем, взгляд мой остановился на полке с погремушкой. Тогда я взял ее в руку и позвонил. Звук показался мне каким-то допотопным и неприятно дребезжащим. И не подумаешь, что это загадочный буддистский предмет, долгие годы пролежавший под землей. И звучал он совсем не так, как посреди ночи. Вероятно, кромешный мрак и мертвенная тишина придают звуку этому звонкость и разносят его намного дальше.
Кто звонил под землей в эту погремушку среди ночи, по-прежнему остается загадкой. Кто-то ведь должен был это делать – отправлять со дна склепа некое послание, – но он, этот кто-то, исчез. Когда открыли крышку, там оставалась только погремушка, похожая на колокольчик судзу. Что бы все это значило? – подумал я и вернул погремушку на полку.
Пообедав, я вышел на улицу и пошел в заросли за домом. Я был в плотной серой ветровке и рабочих штанах свободного покроя, местами заляпанных красками. По мокрой тропинке дошел до старой кумирни и завернул за нее. Толстую крышку склепа застилал плотный слой опавшей листвы самых разных оттенков. Листва эта насквозь промокла от ночного ливня. Вряд ли кто-то прикасался к крышке за те два дня, что прошли после нашей с Мэнсики вылазки сюда. Я просто хотел в этом удостовериться. Присев на мокрый камень, я разглядывал пейзаж вокруг склепа, слушая пение птиц у себя над головой.
Казалось, в этих зарослях можно было расслышать даже то, как течет время и утекает человеческая жизнь. Уходит один человек, приходит другой. Улетучивается одна мысль, возникает другая. Растворяется одна форма, появляется иная. Ведь даже я день за днем постепенно разрушаюсь, чтобы восстановиться. Ничто не стоит на одном месте. И только время теряется. Время у меня за спиной миг за мигом становится мертвым песком – обваливается и пропадает. А я сижу перед самой этой пропастью и просто прислушиваюсь к тому, как оно умирает.
Вдруг я подумал: а интересно, что чувствуешь, когда долго сидишь в одиночестве на дне этого склепа? Запертым в темном тесном пространстве. К тому же Мэнсики сам отказался от лестницы и фонаря. Ведь без лестницы он вряд ли выбрался бы без чужой – точнее, моей – помощи. Зачем ему было подвергать себя такому испытанию? Может, он наслаивал пространство склепа на жизнь, проведенную в Токийском изоляторе? Хотя что я могу об этом знать? Мэнсики живет в собственном мире, по-своему.
Об этом я мог сказать только одно: Я так жить не могу. Я больше всего боюсь мрачных тесных пространств. Если меня в такое поместят, скорее всего я не смогу дышать от страха. Но, тем не менее, этот склеп чем-то меня пленил. Пленил очень крепко – настолько, что мне даже казалось, будто он манит меня к себе.
Я просидел на краю склепа с полчаса, затем встал и, шагая по солнечным просветам, вернулся домой.
В начале третьего позвонил Масахико:
– Сейчас я недалеко от Одавары. Ничего, если загляну к тебе? – Я ответил, что, конечно же, не против. Мы с ним давненько не виделись. Он приехал около трех. В подарок привез бутылку односолодового. Я поблагодарил и принял. Признаться, у меня как раз виски был на исходе. Масахико, как всегда, выглядел опрятно, борода аккуратно ухожена, сам в привычных очках в черепаховой оправе. Выглядел, в общем, как и прежде, вот только залысины стали глубже.
Усевшись в гостиной, мы обменялись новостями. Я рассказал, как рабочие разобрали техникой каменный курган и вскрыли округлый склеп диаметром около двух метров. Глубиной два восемьдесят, старинной каменной кладки. Склеп был накрыт тяжелой решетчатой крышкой, отодвинув которую, мы обнаружили оставленный там буддистский предмет в виде погремушки. Масахико заинтересованно слушал. Однако не сказал, что хочет увидеть тот склеп своими глазами. Как и не сказал, что хочет взглянуть на погремушку.
– И что, с тех пор по ночам звук бубенца больше не беспокоит? – только и поинтересовался он.
– Нет, не беспокоит, – ответил я.
– Вот и славно, – сказал он и вздохнул будто бы с облегчением. – Не люблю я всякие жуткие истории и стараюсь избегать всего подозрительного.
– Береженого бог бережет.
– Именно, – поддакнул Масахико. – Так что доверяю этот склеп тебе. Поступай с ним, как хочешь.
Еще я рассказал ему, что спустя очень долгое время мне снова захотелось рисовать. Что два дня назад, закончив портрет – заказ Мэнсики, – я ощутил, что мне стало легче. Возможно, я нащупываю собственный новый стиль, используя портреты как мотив. Вроде начинаю рисовать портрет, а в результате получается нечто совершенно иное. Но тем не менее по сути своей это – портрет.
Масахико захотел взглянуть на портрет Мэнсики, но когда узнал, что я уже отдал картину заказчику, сильно огорчился.
– Так ведь краски еще не досохли?
– Он сказал, что досушит сам, – ответил я. – Во всяком случае, хотел заполучить картину как можно скорее. Возможно, боялся, что я переменю решение и не пожелаю ему ее отдавать.
– Вот как? – восхищенно сказал он. – И что, ты принялся за новую?
– Да, с утра уже начал, – сказал я, – но там пока что эскиз углем, смотреть без толку – все равно ничего не понятно.
– Да ладно, покажи, как есть.
Я провел его в мастерскую и показал начатый эскиз «Мужчины с белым „субару-форестером“» – пока что грубый набросок. Амада долго стоял, скрестив руки, перед мольбертом, с серьезным видом всматриваясь в набросок.
– Да. Интересно, – немного погодя сказал он, будто выдавив слова сквозь зубы.
Я молчал.
– Что это будет, предположить не берусь, но похоже на чей-то портрет. Точнее – на некий корень портрета. Зарытый глубоко в землю, – произнес Масахико и опять на время умолк. – Очень глубоко, – продолжил он. – И этот мужчина – это же мужчина? – рассержен. Интересно, на что?
– Ну, я не знаю.
– Ты не знаешь, – монотонно вторил Амада. – Однако в нем кроются глубокий гнев и печаль. Он не может выплеснуть гнев, и потому тот бурлит внутри него.
Масахико в институте учился на отделении живописи маслом, но, по правде говоря, никто в нем художника не видел. Вроде способный он был студент, но его работам недоставало глубины. Он и сам это отчасти признавал. Однако у него был дар одним взглядом определять все плюсы и минусы чужих картин. Поэтому всякий раз, когда я начинал сомневаться в собственных работах, непременно спрашивал его мнение. Его советы всегда были точны и справедливы и действительно шли мне на пользу. К счастью, зависть, ревность или соперничество были ему не свойственны. Вероятно, таким уж он уродился, поэтому я всегда мог довериться его мнению. Он никогда не сглаживал острые углы, но не было у него и скрытых мотивов. И как бы безжалостно он ни распекал мои работы, я, как ни странно, совсем на него не сердился.
– Когда эта картина будет готова, покажешь мне ее, прежде чем отдавать, хорошо? Взглянуть бы хоть одним глазом, – попросил он, не отрываясь от холста.
– Хорошо, – ответил я. – Эта – не на заказ: просто для себя – рисую, как захочется. Отдавать ее я пока никому не собираюсь.
– Ты что ж, захотел нарисовать свою картину?
– Выходит, так.
– Это своего рода портрет, но никак не формальный.
Я кивнул.
– Можно и так сказать.
– И ты, похоже, нащупываешь новое для себя направление.
– Хотелось бы в это верить, – сказал я.
– На днях видел Юдзу, – сказал мне Масахико уже перед самым уходом. – Случайно встретились и проболтали с полчаса.
Я кивнул, но промолчал. Потому что не знал, что и как тут уместно будет сказать.
– Она, похоже, ничего. А о тебе – почти ни слова. Точно мы оба избегали этого разговора. Ну, сам понимаешь, неловко это бывает. Но в конце она все же спросила о тебе, чем ты занимаешься? Я ей ответил: вроде рисует. Что именно – не знаю, уединился в доме на горе и что-то делает там.
– По крайней мере, пока еще жив, – сказал я.
Масахико, как мне показалось, хотел рассказать о Юдзу что-то еще, но передумал и промолчал. Юдзу издавна дружила с Масахико и часто обращалась к нему за советом. Вероятно, это касалось нас с нею. Так же, как я часто ходил к нему за советом по поводу картин. Однако Масахико мне ничего не рассказывал. Такой вот человек. Выслушивать людей – выслушивал, но все, о чем они с ним говорили, оставлял у себя внутри. Как дождевая вода – течет по желобу и скапливается в бочке, а оттуда наружу никак. Не перетекает вода через край, переполнив бочку, а уровень ее регулируют по необходимости.
Сам Масахико за советами ни к кому не ходил. Хотя ему тоже было на что посетовать. Сын знаменитого художника, своими силами поступил в Институт искусств, но при этом обделен талантом. Наверняка ему было о чем рассказать. Но за все долгие годы нашей дружбы я не припомню ни одного случая, чтобы мне довелось услышать хоть какую-то жалобу из его уст. Такой вот он человек.
– Думаю, у Юдзу был любовник, – решительно сказал я. – Под конец нашего брака она старалась избегать близости со мной. И я должен был заметить это раньше.
Вообще я делился с кем-либо этим впервые, а до сих пор держал внутри себя.
– Вот как? – только и сказал Масахико.
– Но об этом ты, наверное, знал?
Масахико ничего не ответил.
– Разве не так? – повторно спросил я.
– Бывают такие вещи, о которых нам, по возможности, лучше не знать. Могу сказать тебе только это.
– Однако знаешь ты или нет, предстоящий результат почти одинаков. Разница лишь в том, как скоро это произойдет, внезапно или нет, и с какой силой раздается звоночек.
Масахико вздохнул.
– Да, похоже, ты прав, все так и есть. Хоть знаешь, хоть не знаешь – результат всегда один и тот же. Но даже при этом я могу тебе рассказать далеко не обо всем.
Я молчал.
Тогда он сказал:
– Например, каким бы ни был результат, у всего непременно есть как хорошая сторона, так и плохая. После расставания с Юдзу тебе пришлось нелегко. Мне очень жаль, что так получилось. Но в результате ты наконец-то опять начал рисовать. Нашел собственный стиль. Если задуматься, разве это плохо?
«А ведь он прав, – подумал я. – Если бы мы с Юдзу не расстались – точнее, если бы Юдзу от меня не ушла, – я б и теперь продолжал писать заурядные портреты, зарабатывая ими на жизнь. Однако то был не мой собственный выбор. Вот что важно не забывать».
– Старайся замечать хорошие стороны, – уходя, сказал Масахико. – Может, это никчемный совет, но раз уж идешь по улице, не лучше ли идти по солнечной стороне?
– И к тому же в стакане остается еще остается одна шестнадцатая часть воды.
Масахико рассмеялся.
– Вот нравится мне в тебе эдакое чувство юмора!
Я и не собирался шутить, но не в этом признаться.
Масахико немного помолчал, а затем сказал:
– Ты все еще любишь Юдзу?
– Я понимаю, что должен ее забыть, но так прикипел к ней душой, что не могу оторваться. И почему так бывает?
– С другими не спишь?
– Если и сплю, то между ними и мной всегда присутствует Юдзу.
– Ну и дела… – произнес он и потер лоб кончиком пальца. Похоже, он и впрямь не знал, что мне сказать.
Затем сел за руль и приготовился уезжать.
– Спасибо за виски, – поблагодарил я. Еще не было пяти, но небо заметно потемнело. В это время года ночи становятся длиннее.
– По правде говоря, хотелось выпить вместе, но я за рулем, – сказал он. – Как-нибудь посидим вдвоем, тогда и выпьем. Давненько мы этого не делали.
– Да, как-нибудь, – ответил я.
«Бывают такие вещи, о которых нам, по возможности, лучше не знать», – так сказал Масахико? Может, он и прав. Бывают и такие вещи, которых лучше не слышать. Однако не годится, чтобы человек жил, вечно не слыша ничего. Придет время, и как бы ни зажимал он себе уши, звук сотрясет воздух и проникнет в самое сердце. Неизбежно. Не нравится? Единственный выход – жить в вакууме.
Я проснулся посреди ночи. Нащупал выключатель и зажег свет. Посмотрел на часы. Цифры на электронном табло показывали 1:35. Послышалось, будто звенит бубенец. Вне сомнения – тот самый. Я приподнялся, повернулся в ту сторону, откуда доносился звук, и прислушался.
Бубенец зазвонил опять. Кто-то тряс им под покровом ночи – причем звук был сильнее и звонче прежнего.
21 Малы, но если порезаться, хлынут крови
Я сел на кровати и, затаив дыхание, в ночной темноте прислушался к звону бубенца. Откуда он доносился? Звон был громче прежнего, это бесспорно. И шел теперь с другой стороны.
Я заключил: бубенец теперь звонит внутри этого дома. А что еще мне оставалось думать? Из путаницы воспоминаний всплыло, что погремушка вот уже несколько дней лежит на полке в мастерской.
Звук бубенца доносится из мастерской.
Сомнений нет.
И что мне теперь делать? В голове все перемешалось. Конечно же, мне стало страшно. Еще бы – в доме, в этих самых стенах происходят непонятные вещи. Время за полночь, место – уединенный дом в горах, и я – один-одинешенек. Как тут не бояться? Позже, однако, я понял, что над страхом тогда чуточку преобладало смятение. Голова человека – она так устроена. Чтобы снять или же приглушить острую боль или страх, все чувства и ощущения мобилизуются. Так же, как на пожаре в ход идут самые разные емкости для воды.
Я постарался привести мысли в порядок и прикинуть, что делать дальше. Один вариант – спать дальше, натянув на голову одеяло. Как и предлагал Масахико, никак не соприкасаться с тем, что нам неведомо, выключив всякие мысли, ничего не видеть и не слышать. Однако вся беда в том, что сейчас уже не до сна. Можно накрыться одеялом и заткнуть уши, можно выключить мысли, но не замечать отчетливый звон бубенца невозможно. К тому же звонит он внутри этого дома.
Бубенец звучал как обычно – прерывисто: несколько звонков, за ними небольшая пауза, и опять несколько звонков. Затишье тоже неравномерно – то дольше, то короче. И в неравномерности этой звучало что-то человеческое. Погремушка сама по себе не зазвонит. Никакое устройство ей звонить не помогает. Значит, кто-то трясет ею, держа в руках, – и, вероятно, тем самым передает какое-то послание.
Если не удается этого избежать, укрыться от звона, остается смело взглянуть правде в лицо. Если так будет продолжаться каждый вечер, от моего сна останутся одни дырки, и тогда прощай полноценная жизнь. Уж лучше сходить в мастерскую и удостовериться в том, что там творится. Я несколько разозлился – за что мне все это? А кроме того, взыграло любопытство, и я уже хотел своими глазами убедиться, что же здесь происходит.
Встав, я накинул кардиган на пижаму, взял фонарик и направился в прихожую. Там прихватил темную дубовую трость – из тех, что оставил в подставке для зонтиков Томохико Амада. Увесистая мощная палка. Я понимал, что она вряд ли мне пригодится, но все же так спокойней, чем идти с пустыми руками. Кто знает, что там меня ждет?
Нечего и говорить, я боялся. Шел я туда босиком, а ног не чувствовал. Все тело мне сковало, и при каждом движении, казалось, скрипят все кости. Вероятно, кто-то все же проник в этот дом. И этот кто-то звонит в погремушку. Быть может, он же звонил и на дне склепа? Но кто это, или что это, я понятия не имел. Неужели мумия? Как мне быть, если в мастерской я увижу мумию – ссохшегося мужчину цвета вяленой говядины, который трясет погремушкой? Мне что, бить его тростью Томохико Амады?
О чем это я? – мысленно одернул я себя. Разве могу я так поступить? Мумия – бывший монах, никак не зомби.
И все же как мне быть? Смятение не отпускало, мало того – оно все сильнее поглощало меня. Ведь если я не справлюсь с этой ситуацией, мне что – придется жить с мумией под одной крышей? И слушать по ночам погремушку в одно и то же время?
Я вдруг подумал о Мэнсики. Это он делает такое, о чем его не просят, а мне расхлебывать. Это он пригнал экскаватор, чтобы разворотить каменный курган, он вскрыл загадочный склеп, а в результате вслед за той погремушкой в дом проникло неведомо что. Я хотел было позвонить Мэнсики – даже в такое время он мигом примчится сюда на своем «ягуаре». Однако отказался от этой мысли – у меня нет времени ждать, пока сосед приедет. Нужно что-то предпринимать мне самому – здесь и сейчас. А также самому отвечать за свои поступки.
Я решительно вошел в гостиную и зажег свет. Но даже при свете звон погремушки не унялся. И звон этот раздавался из мастерской. В правой руке я сжал трость, крадучись миновал гостиную и взялся за ручку двери в мастерскую. Затем глубоко вздохнул, собрался с духом и повернул ручку. Стоило мне толкнуть дверь, как в тот же миг звук стих, будто этого и ждал. Опустилась глубокая тишина.
В мастерской было темно, ничего не видно. Я протянул руку к левой стене и на ощупь включил свет. Зажглась подвесная лампа, и мастерская тут же вся осветилась. Встав в дверном проеме на изготовку, я, не выпуская из правой руки трость, быстро осмотрел помещение. От напряжения у меня пересохло в горле – да так, что я даже не мог сглотнуть слюну.
Внутри никого не было. Ни ссохшейся мумии, трясущей погремушкой, ни кого-то другого. Лишь посередине стоял мольберт с моим начатым холстом. Перед ним – старый деревянный табурет на трех ножках. Только и всего. И ни души. Ни писка комара не раздавалось в мастерской, ни дуновенья ветра. На окне бездвижно висела белая занавеска, все было тихо. Моя правая рука, сжимавшая трость, чуть подрагивала от напряжения. Дрожь эта передавалась трости, и ее кончик, касаясь пола, отбивал мелкую дробь, сухо и неравномерно.
Погремушка все так же лежала на полке. Я подошел ближе, чтоб получше ее разглядеть. В руку брать не стал, но ничего странного в ней не заметил. Как я положил ее в тот день на полку, на том же самом месте она и лежала.
Я сел на табурет перед мольбертом и еще раз осмотрел внимательно все углы. Так и есть – никого, и в мастерской все, как обычно. Картина на холсте – в том же состоянии, что и накануне. Эскиз «Мужчины с белым „субару-форестером“».
Я посмотрел на будильник, стоявший там же, на полке. Ровно два. Звон разбудил меня в час тридцать пять. Выходит, прошло уже почти полчаса. Но мне казалось, что началось все от силы минут пять или шесть назад. Нарушилось мое восприятие времени – или же его течение? Одно из двух.
Махнув на все рукой, я встал с табурета, погасил свет в мастерской и, выйдя, затворил дверь. После чего еще немного постоял перед закрытой дверью, прислушиваясь, но звук бубенца больше не раздался. Не было слышно ничего. Кроме тишины. «Слышно тишину» – это не игра слов. Здесь, в уединенном доме на горе, даже тишина звучит по-разному. И вот я, стоя перед дверью в мастерскую, вслушивался в эти оттенки тишины.
И тут же я приметил на диване в гостиной нечто странное. Было оно размером с подушку или игрушку. Но я не припоминал, чтобы оставлял там такое. Я присмотрелся – никакая это не подушка и не игрушка. То был маленький живой человек. Укутанный в странное белое одеяние, он ерзал, будто одежда сидела на нем плохо, и ему было очень неуютно. Такое одеяние я припоминал – старое, традиционное. В древности это носили в Японии люди высокого звания. Но припомнил я не только одеяние – лицо этого человечка я тоже узнал.
Командор, подумал я.
Внутри у меня все похолодело. Будто по спине неуклонно взбирался комок льда размером с кулак. Командор с картины Томохико Амады «Убийство Командора» сидел сейчас на диване в гостиной моего – нет, Томохико Амады – дома и смотрел мне прямо в лицо. Этот маленький человек выглядел и был одет почти так же, как на картине. Будто он только что сошел с нее.
Я постарался вспомнить, где картина сейчас. Да, конечно же, в гостевой спальне. Обернув ее в бурую бумагу васи, я убрал ее туда, полагая, что, увидь ее кто-нибудь из моих гостей, это не приведет ни к чему хорошему. Если предположить, что человечек сошел с картины, – что же осталось на полотне? Все на месте, кроме самого Командора?
Но разве такое возможно, чтобы с картины сошел нарисованный на ней человек? Конечно же, нет, такого просто не может быть. Это я знаю наверняка, кто бы и что бы ни говорил…
Я буквально примерз к месту. Мысли роились у меня в голове без всякой связи с логикой, а я пристально разглядывал сидевшего на диване Командора. Время, казалось, совсем остановило свой ход – оно как бы колебалось взад-вперед, дожидаясь, когда я приду в себя. А я… я не мог оторвать глаз от этого чудно́го человечка. Явно прибывшего из потустороннего мира – а что еще можно было тут подумать? Командор тоже, подняв голову, пристально смотрел с дивана на меня. Я не знал, что сказать ему, и просто молчал, настолько все это меня удивило. Лишь, чуть приоткрыв рот, тихонько сопел, не сводя с него глаз.
Не отрывая от меня взгляда, Командор тоже не произносил ни слова. Плотно сжав губы, он сидел на диване, вытянув короткие ноги, откинувшись на спинку, но до ее верха головой не доставал. Обут он был в маленькие сапоги причудливой формы – из черной, как мне показалось, кожи, с острыми и загнутыми вверх носами. На поясе у него был длинный меч с украшениями на эфесе. Меч был длинным только для Командора, по нормальным же меркам он скорее походил на кинжал танто. Но все равно оружие – если, конечно, настоящий.
– Настоящие оне, да, – произнес Командор, словно читал мои мысли. Говорил он очень громко для такого крохотного тела. – Еще б. Малы, но если порезаться, хлынут крови.
Но и после этих его слов я продолжал молчать. Я не мог выдавить из себя ни слова. Первое, что мне пришло тогда в голову: так он еще и говорить умеет. Затем: какая странная у него речь. Обычные люди так не разговаривают. Хотя, если подумать, сошедшего с картины Командора ростом шестьдесят сантиметров назвать «обычным человеком» сложно. Поэтому как бы он ни говорил, удивляться нечему.
– На картинках Томохико Амад «Убийства Командоров» мы, к сожалению, умирали, пронзенные в груди мечами, – продолжал Командор. – И вам, судари наши, это прекрасно известно. Однако сейчас у нас раны не суть. Ведь не суть же? Бродить, проливая крови, нам тоже в тягости. И вам, судари наши, должно быть, такое хлопотно, мы думаем-с. Ведь вы не хотите, чтобы ковры и мебеля оказались испачканы кровями? Поэтому яви мы отложили до лучших времен и решили обойтись без колотых ран. Из «Убийств Командоров» убрали слова «убийства» тоже мы. Если требуются имена, зовите Командорами – мы не против.
Командор хоть и говорил странновато, красноречием обделен не был. Наоборот, его можно было назвать болтуном. А вот я по-прежнему не мог вымолвить ни слова. Внутри у меня никак не могли ужиться действительность и ее неправдоподобие.
– Может, уже отложите трости в стороны? – предложил Командор. – Ведь мы с вами, судари наши, теперь не собираемся биться на поединках?
Я посмотрел на свою правую руку. Она все так же крепко сжимала трость Томохико Амады. Стоило мне разжать руку, дубовая трость упала, глухо ударившись о ковер.
– Мы не сходили с картинок, – опять прочел мои мысли Командор. – Картинки те – признаемся, занимательные, – остались такими же, как и были. Командоры на них, как положено, умирают – проливают крови из пронзенных сердец. Мы же лишь позаимствовали их облики. Чтобы предстать перед вами, судари наши, нам требуются чьи-нибудь фигуры. Вот и присмотрели по случаям облики тех Командоров. Такие пустяки – надеемся, оне не против.
Я молчал.
– Хотя… даже если и против – разниц никаких. Амады-сэнсэи теперь в туманах и переместились в миры покоев. Командоры тоже не товарные знаки. За образы Микки-Маусов и Покахонтасов, помнится, нам чуть не вчинили любезно иски от фирм Уолтов Диснеев. Ну а за Командоров, полагаем, вряд ли.
Сказав это, Командор расхохотался, подергивая плечами.
– По нам – так хоть мумиями. Но объявись такие вдруг посреди ночей – вам, судари наши, было б весьма не по вам, мы думаем-с. Увидят люди, как ссохшиеся комки вяленых говяд назойливо звонят посреди ночей в погремушки, и всё – сердечные приступы обеспечены.
Я почти машинально кивнул. Он, разумеется, прав: Командор куда лучше мумии. Предстал бы он мумией, и меня б на самом деле хватил удар. Хотя Микки-Маус или Покахонтас посреди ночи с погремушкой в руке – тоже зрелище не из приятных. Командор в одеяниях эпохи Аска – еще куда ни шло.
– Вы – типа… призрак? – собравшись с духом, спросил я, осипши, будто простуженный.
– Хорошие вопросы, – ответил Командор и поднял вверх указательный палец, маленький и белый. – Очень хорошие вопросы, судари наши! Мы суть что? Тогда как сейчас мы временно Командоры. Не что иное, как Командоры. Однако, это, конечно, временно. Кем будем в следующие разы, мы и сами не ведаем. Итак, что мы по сути суть? Ну а вы, судари наши, – что суть вы? Вот, судари наши, ваши облики, а что там – за ними? Спроси вас эдак вот внезапно, и вас, судари наши, собьет с толков. Как и нас, впрочем.
– Вы что, можете принять любой облик? – спросил я.
– Нет, это не суть так просто. Облики, доступные нам, весьма ограничены. Совсем не значит, что мы можем объявиться, кем захотим. Короче говоря, у наших гардеробов есть пределы. Так уж заведено, мы не можем принимать облики помимо тех, какие нам необходимы. И на сии разы мы смогли выбрать разве что этих карликовых Командоров. Исходя из размеров на картинках, получились всего лишь таких вот ростиков. А тут еще эти неудобные одежды…
И он вновь заерзал в своем белом балахоне.
– Ну что, судари наши, вернемся к вашим прежним вопросам. Мы – призраки? Нет-нет, вы что, судари наши. Мы не суть призраки. Мы простые идеи. Призраки – это, по сути, не подвластные людям мистические силы, а мы не таковы. Существуем с различными ограничениями.
У меня было много вопросов. Точнее, должно было быть. Но ни один не смог прийти мне на ум. Почему он обращается ко мне «судари наши», хотя я – один. Но это-то ладно, нет даже смысла спрашивать. В мире «идей» единственного числа, может, и не существует вовсе.
– Ограничения – все практичные, здравые, – сказал Командор. – Например, мы можем воплощаться за дни лишь ограниченные времена. Мы предпочитаем сомнительные ночные часы, поэтому стараемся принимать формы на часы с половин вторых. Заниматься сим в светлые часы для нас утомительно. Все остальные времена без воплощений отдыхаем тамотут, как бесформенные идеи. Как филины на чердаках. Затем, у нас такие конституции, что мы не можем пойти туда, куда нас не приглашают. Однако вы, судари наши, открыли крышки и принесли эти погремушки, потому мы и смогли войти в сии дома.
– Вас заточили в том склепе? – спросил я первое, что пришло на ум. Голос у меня стал тверже, но все равно немного сипел.
– Не ведаем мы этого. У нас не суть памятей в точных смыслах сих слов. Но в том, что мы были заперты на днах склепов, суть некие правды. Мы были в тех склепах и по каким-то причинам не могли выйти наружу. Однако не суть значит, что в тех склепах мы были не свободны. Мы не суть таковы – не ощущаем мук заточений, пусть даже в темных тесных склепах в несвободах хоть сто тысяч лет. Однако, судари наши, за вызволенья нас оттуда премного вам обязаны, благодарим-с. Ведь на свободах куда интересней, чем за пределами их, что и говорить. И также признательны людям, кого зовут Мэнсики. Без их помощей склепы б не вскрылись.
Я кивнул.
– Да, так и есть.
– У нас, можно сказать, были явственные предчувствия. Мы ощущали, что крышки склепов удастся отодвинуть. И сказали нам: «Давайте, ваши часы настают!»
– И потому накануне принялись звонить в погремушку?
– Точно так. И вот – склепы открылись. К тому же дружища Мэнсики любезно пригласили нас к ним на ужины.
Я еще раз кивнул. Мэнсики действительно пригласил Командора – тогда, правда, назвав его «мумией» – на ужин во вторник. Мол, раз уж Дон Жуан пригласил на свой ужин статую Командора… Тогда Мэнсики счел это легкой шуткой, но теперь это уже не она.
– Мы совсем не едим, – произнес Командор. – Даже не пьем. Ведь нам переваривать пищи попросту нечем. Какие жалости, да? Что за прекрасные угощенья оне нам приготовили, а мы? Но приглашенья из уважений мы почтительно примем. Чтоб идеи пригласили на ужины – такого еще не бывало.
То были последние слова Командора в тот вечер. Договорив, он вдруг умолк и тихо сомкнул глаза, как бы погружаясь в медитацию. С закрытыми глазами лицо Командора показалось мне строгим и задумчивым. Тело его совершенно не двигалось. Вскоре Командор как-то потускнел, теряя очертания, и через несколько секунд полностью исчез. Я машинально бросил взгляд на часы. Четверть третьего. Похоже, время его «воплощения» подошло к концу.
Подойдя к дивану, я потрогал место, где он только что сидел. Рука моя не ощутила ничего: ни тепла, ни вмятины, на диване не осталось никаких следов. Выходит, у идеи нет ни тепла, ни веса, и фигура его – лишь временная форма. Я сел рядом с тем местом, сделал глубокий вдох и потер руками лицо.
Казалось, все произошло во сне, и я просто-напросто долго смотрел сон – наяву. Даже не так: этот мир и сейчас – лишь продолжение сна. И я в этом сне застрял – так мне показалось. Но я прекрасно понимал, что это не сон. Хотя, возможно, и не явь. Но и не сон. Мы с Мэнсики высвободили из того загадочного склепа Командора (или идею, принявшую его облик). И Командор теперь в этом доме прижился – так же, как филин на чердаке. Что это могло бы значить, я не понимал, как и не знал, к чему все это приведет.
Я встал, поднял с пола оброненную дубовую трость Томохико Амады, погасил в гостиной свет и вернулся в спальню. Вокруг было тихо. Ни звука. Я снял кардиган, в пижаме улегся в постель и задумался, как быть дальше. Командор во вторник собирается к Мэнсики в гости, раз уж тот пригласил его на ужин. Что из этого выйдет? И чем дольше я думал, тем больше мое сознание теряло равновесие – будто обеденный стол с ножками разной длины.
Но мало-помалу мне очень захотелось спать. Возможно, это сознание, мобилизуя все функции организма, пыталось погрузить меня в сон, тем самым стараясь отдалить меня от действительности с ее бессмысленным хаосом. И я больше не мог этому сопротивляться. Вскоре я уснул. Но вначале вдруг подумал о филине. Как он там?
«Они тоже спят, судари наши», – прошептал, как мне показалось, над самым ухом Командор.
Но это, пожалуй, я услышал уже во сне.
22 Приглашение все еще в силе
Назавтра был понедельник. Когда я проснулся, цифровой будильник показывал 6:35. Я привстал на кровати и мысленно воспроизвел все, что произошло посреди ночи в мастерской: звонившую там погремушку, карликового Командора и наш странный разговор с ним. Хотелось бы думать, что все это сон. Долгий и доподлинный приснившийся мне сон. И только. В ярких лучах утреннего солнца иное и не могло прийти в голову. Я отчетливо помнил все те события, но чем дальше сопоставлял их подробности, тем больше мне начинало казаться, что все это произошло где-то на расстоянии нескольких световых лет от этого мира.
Но как бы ни старался я убедить себя в том, что это был просто сон, я понимал: отнюдь. Возможно, это не явь – но и не сон. Что это такое, я не знаю, но, во всяком случае, – не сон, а нечто совершенно иного происхождения.
Встав с кровати, я взял завернутую в бумагу васи картину Томохико Амады и отнес ее в мастерскую. Там повесил на стену, сел на табурет прямо перед ней и долго рассматривал. Как и сказал ночью Командор, на картине ровным счетом ничего не изменилось. Выходит, Командор возник в действительном мире не с нее. На картине он по-прежнему умирал, истекая кровью, с мечом, вонзенным в грудь. Взгляд устремлен вверх, рот скривился в гримасе. Возможно, он стонет от невыносимой боли. Его прическа, одеяния, меч в руке, черные причудливые сапоги – все точь-в-точь как у Командора, что явился сюда прошлой ночью. Хотя нет, если говорить в порядке повествования – иными словами, хронологически – это объявившийся Командор как две капли воды похож на того, что на картине.
И вот что удивительно: вымышленный персонаж с картины Томохико Амады, нарисованный красками и кистями в стиле нихонга, принимает истинный облик и появляется в действительном мире (или похожем на действительный), где по своей воле перемещается, куда ему вздумается. Однако, внимательно разглядывая картину, я убедился, что такое вполне возможно – в мазках Томохико Амады столько жизни, что изображение вполне способно ожить. Чем дольше смотришь на эту картину, тем сильнее стирается грань между действительностью и сном, плоскостью и объемом, предметом и символом. Примерно как почтальон Ван Гога: вроде не живой, но вглядишься – и начинает оживать. С его воронами так же: они просто легкие черные мазки, но кажется – они кружат в небе. Рассматривая картину «Убийство Командора», я в очередной раз не мог не восхититься мастерством и способностями Томохико Амады. Несомненно, и Командор (или, если угодно, идея) признал прелесть и силу этой картины и позаимствовал с нее свой облик. Подобно раку-отшельнику, который выбирает для жительства ракушку покрепче и красивее.
Насмотревшись на «Убийство Командора», я пошел на кухню, сварил себе кофе и быстро позавтракал, слушая новости по радио. Ни одного значительного известия не передали. Хотя теперь все ежедневные новости не имели для меня почти никакого значения. Лишь одну программу, в семь утра, я взял себе за правило слушать регулярно. А вдруг Земля на краю гибели? Я не хотел стать последним, кто об этом узнает.
Позавтракав и убедившись, что, несмотря на все свои неприятности, наша планета продолжает вращаться, я взял полную кружку кофе и перешел в мастерскую. Распахнул шторы, впустил в комнату свежий воздух. Затем встал перед холстом и принялся за работу. Было появление Командора явью или нет, собирается он на званый ужин Мэнсики или не собирается, мне остается только одно – заниматься своей работой и дальше.
Сосредоточившись, я старался представить образ того мужчины средних лет с «субару-форестером». На его столе в ресторане тогда лежал ключ от машины с эмблемой «Субару», на тарелке тосты и омлет с сосисками. Рядом стояли две пластиковые бутылки: красная с кетчупом и желтая с горчицей, сбоку от тарелки – вилка и нож. К еде мужчина еще не притронулся. Все вокруг заливали лучи утреннего солнца. Когда я проходил мимо, мужчина поднял голову и окинул меня пристальным взглядом.
Он как будто говорил: «Я точно знаю, где и что ты делал». Казалось, я припоминал тот тяжелый холодный отблеск, задержавшийся в его глазах. Где-то я его уже видел… Но где и когда, припомнить я не мог.
Я старался отобразить на картине его фигуру и это бессловесное обращение. Прежде всего подтер хлебной коркой вместо ластика одну за другой лишние линии вчерашнего эскиза углем. Подчистив все, что удалось, поверх оставшихся черных линий я заново наложил черные штрихи, где было нужно. На эту работу ушло часа полтора. В результате на холсте предстал тот мужчина с белым «субару-форестером» – правда, пока что в облике, если можно так выразиться, мумии. Вся плоть отсечена, кожа сухая, как на куске вяленой говядины, а сам он словно ужался и стал на размер меньше. В грубых линиях угля это было особенно заметно. Хотя, конечно, пока что это лишь контур, вся картина в голове постепенно вырисовывалась.
– Ну разве не прекрасны оне? – произнес Командор.
Я резко развернулся. Он сидел на книжной полке у окна и смотрел на меня. Лучи утреннего солнца со спины четко очерчивали его силуэт. По-прежнему в своем белом одеянии и с мечом, длинным для его крошечного тела. Это не сон, разумеется нет, подумал я.
– Мы вовсе никакие не сны. Разумеется, – сказал Командор, вновь прочтя мои мысли. – Даже не так. Мы скорее – бытия, близкие к иллюзиям.
Я молчал и просто разглядывал силуэт Командора с высоты своего табурета.
– Полагаем, вчера мы говорили, что воплощения в светлые времена нас истощают, – произнес Командор. – Однако нам непременно хотелось неспешно понаблюдать, как судари наши рисуют картинки. И вот мы самовольно и пристально наблюдали, как вы работали. Мы вас не обидели?
Отвечать на это было бессмысленно. Обиделся я или нет, скажите на милость, чем живой человек может вразумить идею?
Командор, не дожидаясь моего ответа – или же приняв за ответ мои мысли, – продолжал:
– Как хорошо у вас оне нарисованы! Тут даже постепенно проявляются их сущности.
– Вы знаете этого человека? – удивленно спросил я.
– Конечно, – ответил Командор. – Разумеется, мы их знаем.
– А не могли бы вы о нем немного рассказать? Что он за человек? Чем занимается? Где он теперь?
– Поди ж ты… – произнес Командор, склонив голову набок и нахмурившись. Когда он так хмурился – напоминал чертенка или Эдварда Г. Робинсона из старых гангстерских саг. Кто знает – может, Командор позаимствовал свою гримасу у него. Такое было бы вполне возможно. – В мирах случаются такие вещи, о каких вам, судари наши, лучше не знать, – сказал Командор, не снимая с лица маску Эдварда Г. Робинсона.
Я тогда еще подумал: Примерно то же самое недавно мне говорил Масахико. Бывают такие вещи, о которых, по возможности, лучше не знать.
– То есть то, что мне лучше не знать, вы мне не скажете, верно? – спросил я.
– Почему? Да потому, что вы, судари наши, на самих делах это уже знаете даже без наших рассказов.
Я молчал.
– Вот, скажем, вы, судари наши, рисуя картинки, собираетесь субъективно воспроизвести на них то, что сами прекрасно знаете. Возьмите Телониусов Монков. Оне придумали свои непостижимые и таинственные аккорды не суть разумами или логиками. Оне их просто прозрели и вынули их обеими руками из потайных уголков своих сознаний. Важно не суть создавать что-либо из ничего. Вам, сударям, следует скорее обнаружить те верные вещи во всех, какие уже суть.
Он знает о Телониусе Монке, значит.
– Да, и об Эдвардах как их там, и о прочих, – подтвердил Командор. Он продолжал читать мои мысли. – Но сие ладно, – продолжал он, как бы меняя тему разговора. – Да, вот что еще, из чувств вежливостей на всякие случаи здесейчас нужно не забыть упомянуть о… ваших прекрасных подругах, судари наши. Гм, ну, тех, замужних, что ездят на красных «мини». То, чем вы, судари наши, здесь занимаетесь, простите, мы видим все без исключений: что вы, скинув одежды, вытворяете в постелях.
Я, ничего не отвечая, смотрел Командору в лицо. То, что мы вытворяем в постели… Говоря ее словами, то, что она «стесняется сказать вслух».
– Однако если сможете, пожалуйста, не берите близко к сердцам. Мы понимаем, что это скверно, но идеи – оне, как бы там ни было, видят все. И не могут выбирать, на что им по нравам смотреть. Однако и вправду беспокоиться нечего. Для нас что сексы, что утренние гимнастики, что трубы чистить – все едины. Мы смотрим, но нам это не суть интересно. Просто смотрим, и все.
– Выходит, в мире идей понятия приватности не существует?
– Разумеется, – ответил Командор скорее с гордостью. – Разумеется, ничего подобного у нас не суть нисколько. Поэтому, судари наши, не будете переживать – и все пройдет благополучно. Ну как? Сможете не брать в головы?
Я опять нерешительно замялся. Неужели можно думать о сексе, зная, что за тобой наблюдают от начала и до самого конца? Возникнет ли тогда вообще какое-то влечение?
– Можно один вопрос? – сказал я.
– Если сможем на них ответить.
– Завтра, во вторник, я приглашен на ужин к господину Мэнсики. Вы тоже туда приглашены. Мэнсики-сан давеча говорил, что приглашает мумию, но по сути это он о вас, ведь вы тогда еще не принимали облик Командора.
– Нам все равно. Захотим стать мумиями – станем ими в два счета.
– Нет, оставайтесь таким, – поспешно попросил я. – Так лучше.
– Мы пойдем в дома к дружищам Мэнсики с вами, судари наши. Вы, судари наши, нас видите, а дружища Мэнсики – нет. Поэтому хоть мумиями, хоть командорами, разниц не суть, но все же хотелось бы попросить вас, судари наши, об одних услугах.
– О какой?
– Вам, судари наши, нужно позвонить дружищам Мэнсики и удостовериться, что приглашения на вечера вторников все еще в силах. А заодно предупредить, что с вами приедут не мумии, а Командоры. И уточнить, что оне не будут против. Как мы вам ранее уже говорили, мы не можем появляться там, куда не приглашены. Так или иначе, но нас должны пригласить, сказать: «Пожалуйста, приходите!» Зато достаточно одних приглашений, и после этого мы сможем появляться там, когда захотим. В сих домах приглашениями стали погремушки.
– Понятно, – ответил я. Что бы ни случилось, главное, чтобы он не предстал в виде мумии. – Значит, я позвоню господину Мэнсики и уточню, в силе его приглашение на вторник или нет? А также попрошу изменить имя гостя с мумии на Командора.
– Будем весьма вам признательны. Что ни говорите, никак мы не ожидали, что нас пригласят на званые ужины.
– У меня еще один вопрос, – сказал я. – Вы, случаем, не из сокусимбуцу? Не из тех монахов, кто по своей воле спустились под землю, где отказались от еды и питья и, читая сутры, впали в медитацию? А затем испустили дух и, превращаясь в мумию, звонили в бубенец?
– Хм, – сказал Командор и чуть склонил голову набок. – Как раз этих мы не ведаем. В какие-то мгновенья мы стали чистыми идеями. А до того кем были, где и чем занимались – таких памятей у нас совершенно не суть.
Командор возвел взгляд к потолку.
– Как бы там ни было, нам поры исчезать, – тихо и чуточку хрипло сказал Командор. – Времена воплощений подходят к концам. Утренние часы – не суть для нас. Мои друзья – тьмы. Мои дыханья – пустоты. На сим разрешите откланяться. И за вами – звонки дружищам Мэнсики.
С этими словами Командор закрыл глаза, сжал губы и сплел пальцы обеих рук, точно собирался медитировать, и стал утончаться. Совсем как прошлой ночью, тело его растворилось в пространстве, словно эфемерный дымок, и в лучах утреннего солнца остались лишь я и мольберт с начатой картиной. С полотна на меня пристально смотрел мужчина с белым «субару-форестером» – его черновой набросок углем.
«Я точно знаю, где и что ты делал» – словно напоминал мне он.
После полудня я позвонил Мэнсики. Поймал себя на мысли, что звоню ему домой впервые. Прежде мне всегда звонил он. После шестого гудка Мэнсики ответил.
– Вот хорошо, – сказал он. – Как раз собирался вам позвонить, но не хотел мешать работе и дожидался второй половины дня. Я слышал, вы любите работать с утра.
– Да, я как раз закончил.
– Как работа? Продвигается? – поинтересовался он.
– Да, принялся за новую картину. Только начал.
– Прекрасно! Работа – самое главное. Кстати, я не стал обрамлять ваш портрет. Он так и висит в библиотеке без рамы – краска подсыхает. И без рамы он просто прекрасен.
– Кстати, о завтрашнем дне, – поспешно произнес я, меняя тему.
– Завтра, в шесть вечера, отправлю за вами машину. Как говорится, прямо к крыльцу, – подтвердил он. – Она же отвезет вас обратно. Будем только мы с вами, поэтому насчет одежды и подарка можете не беспокоиться. Приезжайте как есть.
– Вопрос у меня как раз об этом.
– Что за вопрос?
– Помните, вы говорили, что на ужине может присутствовать мумия?
– Да, говорил. Помню. Как же.
– Это приглашение еще в силе?
Мэнсики немного подумал и, судя по звуку, улыбнулся.
– Конечно. Я от своих слов не отказываюсь. Приглашение полностью в силе.
– Мумия по ряду причин приехать не сможет. Но вместо нее просится Командор. Вы не против, если вашим приглашением воспользуется он?
– Разумеется, – не колеблясь, ответил Мэнсики. – Как Дон Жуан приглашал на ужин статую, так и я с радостью и почтением приглашаю в мою скромную обитель Командора. Вот только, в отличие от оперного Дона Жуана, я не сделал ничего плохого, чтобы оказаться потом в аду. Точнее, у меня нет таких намерений. Ведь нас после ужина не потащат прямо в ад, я надеюсь?
– И я на это надеюсь, – ответил я, но, признаться, вовсе не был в этом уверен. Ведь я понятия не имел, что может случиться дальше.
– Это радует. А то я пока не готов там очутиться, – весело произнес Мэнсики. Оно и понятно – все это еще воспринималось им как остроумная шутка. – Позвольте лишь уточнить: оперный Командор, будучи мертвым, пищу этого мира вкушать не мог. А как тот Командор? Сервировать на него? Или он тоже нашего не ест?
– Готовить на него не нужно. Он совершенно не ест и не пьет. Неплохо только, если вы подготовите для него одно место.
– Он что – в высшей степени призрачное существо?
– Думаю, да.
Мне казалось, у идеи и духа – несколько разное происхождение, но затягивать разговор я не хотел и потому пускаться в объяснения не стал.
Мэнсики произнес:
– Хорошо. Непременно обеспечим Командора местом. Пригласить на ужин в мою скромную обитель известного Командора для меня нежданная радость и большая честь. Только жаль, что он не сможет ничего отведать. Ведь я подготовил превосходные вина.
Я поблагодарил Мэнсики.
– Что ж, тогда до завтра, – сказал тот и повесил трубку.
В ту ночь погремушка не звенела. Вероятно, Командор устал, воплотившись в дневное время – и к тому же ответив больше чем на два вопроса. Или же посчитал, что хватит вызывать меня в мастерскую. Как бы то ни было, я глубоко спал до утра и снов никаких не видел.
И на следующее утро, пока я работал в мастерской, Командор тоже не объявлялся, благодаря чему я смог на два часа сосредоточиться на холсте – забыв обо всем и ни о чем не думая. В тот день я первым делом нанес краску поверх эскиза так, что штрихов стало не видно. Примерно так же мы намазываем бутерброд толстым слоем масла.
Прежде всего я использовал глубокий красный, резкий причудливый зеленый и черный со свинцовым оттенком. На то, чтобы подготовить верные цвета, ушло немало времени. Пока я этим занимался – поставил пластинку «Дона Жуана» Моцарта. Под музыку мне все время казалось, за спиной вот-вот появится Командор, но он так и не возник.
В тот день с утра Командор все так же хранил глубокое молчание, подобно филину на чердаке. Но меня это особо не беспокоило. С чего бы живому человеку беспокоиться об идее? У идеи – идейные методы. У меня – моя жизнь. Я сосредоточился на завершении портрета «Человек с белым „субару-форестером“», и образ его ни на минуту не выходил у меня из головы, был я в тот момент в мастерской или нет, стоял перед холстом или его не видел. По радио передавали прогноз погоды в регионах Канто и Токай. Вечером ожидался сильный дождь. Западнее нас погода уже начинала неотвратимо портиться. На юге Кюсю из-за ливней реки вышли из берегов, и всех людей, живущих в поймах, эвакуировали. Жителей горных районов известили об угрозе оползней.
Званый ужин в ливень, подумал я.
Затем я вспомнил о темном склепе среди зарослей – о той причудливой каменной комнате, куда свет проник, стоило нам с Мэнсики сдвинуть груду тяжелых камней. Я представил, как сижу в кромешной темноте на дне этого склепа и слушаю удары капель дождя по деревянной крышке. Я заперт в нем, и у меня нет ни малейшей возможности выбраться наружу. Лестницу унесли, над головой плотно захлопнулась тяжелая крышка. И все люди мира напрочь забыли, что я остался внутри. Или же посчитали, что я давным-давно умер? Ан нет – я еще жив. Мне одиноко, но я пока дышу. До моих ушей доносится лишь шум дождя. Света нет совсем. Снаружи не проникает даже его ниточка. Я прислонился к каменной стене – холодной и сырой. Время – за полночь. Осталось лишь выползти полчищам насекомых.
От таких мыслей у меня сбилось дыхание. Я вышел на террасу и, опершись на перила, неспешно вдохнул через нос свежий воздух и так же неспешно выдохнул через рот. Как обычно, считая количество раз, я методично повторял вдохи и выдохи. Вскоре я уже дышал как ни в чем не бывало. Сумеречное небо заволокли тяжелые свинцовые тучи. Приближалась гроза.
Казалось, белый особняк Мэнсики на той стороне лощины будто бы слегка пари́т над землей. Вечером мне предстоит там ужинать, подумал я. Мэнсики, я и тот известный Командор сядем за один стол.
«Мы говорим о настоящих кровях», – шепнул мне на ухо Командор.
23 Все действительно находятся в этом мире
В то лето мне было тринадцать, сестре – десять. Мы вдвоем ездили в Яманаси навестить дядюшку по материнской линии, который работал в НИИ при тамошнем университете. То было наше первое путешествие без взрослых. Состояние у сестры тогда было сравнительно неплохим, и родители разрешили нам поехать одним.
Дядя был молод и холост (холост он и до сих пор). Если не ошибаюсь, тогда едва разменял четвертый десяток. Занимался (и продолжает по сей день) генетическими исследованиями, был молчалив, себе на уме, но в целом – человек открытый и бесхитростный. Заядлый библиофил, он обладал энциклопедическими знаниями, любил гулять в горах и потому нашел себе должность в университете Яманаси. Нам с сестрой он очень нравился.
С рюкзаками за плечами мы с сестрой сели в скорый поезд до Мацумото и вышли на станции Кофу. Там нас встретил дядя – его, дылду, мы сразу заприметили в вокзальной толчее. Вместе с приятелем дядя снимал домик в городе Кофу, но его сосед тогда как раз уехал за границу, и нам поэтому досталась отдельная комната. Прожили мы в том доме неделю и почти каждый день ходили с дядей в горы. Он рассказывал нам о цветах и насекомых. Памятное то было лето, что и говорить.
Однажды мы ушли дальше обычного и побывали в ветреннице на горе Фудзи – в одной из многочисленных пещер приличного размера вокруг этого вулкана. Там дядя рассказал нам, как она образовалась. Пещеры возникают в базальтовых породах, и внутри них почти не бывает эха. Летом там сохраняется прохлада, поэтому в древности люди хранили в таких местах вырезанный за зиму лед. В зависимости от размера отверстия пещеры эти назывались по-разному: фуукэцу, если человек в него проходил, и кадзаана, если нет. А оба слова были разными прочтениями одних и тех же иероглифов, обозначающих «ветер» и «дыра». В общем, наш дядя, кажется, знал все на свете.
Вход в пещеру был платным, и дядя не пошел с нами, сославшись на то, что уже не раз там бывал, да и потолки внутри пещеры такие низкие, что с его ростом ему нужно сильно сгибаться, отчего у него болела спина. Он нас заверил, что ничего опасного там нет, и мы можем спокойно пойти вдвоем, а он пока у входа почитает книгу. Нам выдали по фонарику и заставили надеть желтые каски. На сводах пещеры были установлены лампы, но светили они слабо. Чем дальше в глубь пещеры, тем ниже становились своды. Нежелание дяди лезть сюда было вполне объяснимым.
Мы с сестрой, светя фонариками под ноги, продвигались вглубь. В летнюю жару нам в пещере показалось зябко. Еще бы – при тридцати двух градусах снаружи внутри не доходило и до десяти. По совету дяди мы надели толстые ветровки, которые прихватили из дома. Сестра крепко держала меня за руку. Не знаю, искала она у меня поддержки или же наоборот, собиралась поддержать меня – а может, просто боялась потеряться. Так что все то время, что мы провели в пещере, ее маленькая теплая рука была в моей. Кроме нас, в пещере оказалось лишь еще двое экскурсантов – супружеская пара средних лет, но они быстро вышли, и мы вдвоем остались одни.
Сестру мою звали Комити[35], домашние ее называли попросту Коми, друзья – Митти, Миттян. Но я не знал никого, кто бы употреблял ее полное имя. Она была невысокой стройной девочкой с аккуратно и коротко подстриженными черными волосами. Глаза у нее были большие и черные, а лицо – изящное, поэтому она походила на маленькую фею. В тот день на ней была белая майка, голубые джинсы и розовые тенниски.
Мы углубились в пещеру, и тут сестра чуть отошла от размеченного маршрута и обнаружила маленький боковой ход. Отверстие в тени было почти незаметным. Сестру привлекла эта дыра в стене, и она сказала мне:
– Смотри, совсем как кроличья нора Алисы[36].
Она обожала «Алису в Стране чудес» Льюиса Кэрролла, и я даже не помню, сколько раз перечитывал по ее просьбе эту книжку. Не меньше ста. Разумеется, сестра с младых ногтей умела читать сама, но все равно очень любила, когда я читал ей вслух. Саму историю она, должно быть, знала наизусть, но каждый раз слушала меня с большим интересом. Особенно ей нравилась глава про кадриль с омарами. Я и теперь помню те страницы наизусть.
– Кролика там нет, – сказал я.
– Но я все равно загляну.
– Только осторожнее!
Это и в самом деле была очень узкая нора (близкая по дядюшкиной классификации к непролазным кадза-ана), но сестра забралась в нее без особого труда. Тело ее скрылось из виду, снаружи остались только ноги от колен. Я понял, что она светит фонариком дальше внутрь. Затем сестра сдала назад и выбралась наружу.
– Дальше глубоко, – сообщила она. – Ход идет вниз. Вот бы посмотреть, что там дальше.
– Нельзя, это очень опасно, – сказал я.
– Не бойся, я же маленькая и спокойно протиснусь.
Сказав это, она сняла ветровку и осталась в одной майке. Протянула мне куртку вместе с каской и, не дожидаясь моих протестов, держа в руке фонарик, юркнула в нору – и тут же скрылась из виду.
Прошло немало времени, но сестры все не было. Изнутри не доносилось ни единого звука.
– Коми! – крикнул я в нору. – Коми! Ты как там?
Ответа не последовало. Мой голос не отдался эхом и сразу же утонул во мраке. Мне стало тревожно – вдруг она застряла в узком проходе и не может сдвинуться ни вперед, ни назад? Или же в глубине норы у нее случился приступ, и она потеряла сознание? Если так, я даже не смогу ее спасти. Перед глазами у меня то и дело мелькали разные финалы – один несчастливее другого. Чем дальше, тем сильнее меня душил окружающий мрак.
Если сестра сгинет в этой норе и больше не вернется в наш мир, что я скажу родителям? Как буду оправдываться? Или мне стоит позвать на помощь дядю, ждущего у входа? Или не остается ничего другого, как терпеливо дожидаться ее здесь? Я наклонился и заглянул внутрь, однако свет фонаря ничуть не пробил темноты в норе. Она очень узкая, но ее внутренний мрак подавлял.
– Коми, – опять позвал я сестру. А затем еще раз, громче: – Коми! – Но ответа по-прежнему не было. До самого нутра меня пробрал леденящий озноб. Неужто я навек лишился здесь сестры? Неужто ее затянуло в нору Алисы, и она пропала безвозвратно? В мир Черепахи Квази, Чеширского Кота и Червонной Королевы. В то место, где не действует логика действительности. Куда-куда, а вот сюда нам нечего было приходить.
Однако вскоре сестра все-таки вернулась. На сей раз, не пятясь, выползла на четвереньках головой вперед. Сперва показались ее черные волосы, затем руки и плечи. Выползло туловище, а последними из горловины норы вывалились розовые тенниски. Ничего не говоря, сестра встала передо мной, потянулась, выпрямившись во весь рост, медленно, но глубоко вдохнула, а после стряхнула с джинсов налипшую грязь.
Сердце у меня еще не успокоилось. Я вытянул руки и поправил сестре растрепанные волосы. В полумраке пещеры разобрать было непросто, но, похоже, всю свою белую майку она испачкала землей и пылью. Я надел на нее ветровку и отдал желтую каску.
– Подумал, ты уже не вернешься, – сказал я, обнимая ее.
– Испугался?
– Очень.
Сестра еще раз крепко взяла меня за руку, а затем возбужденно сказала:
– Когда я туда протиснулась, там вдруг стало низко. Я пошла вниз – там маленькая камера. Такая круглая, как мяч. И потолок круглый, и стены, и пол. И там очень-очень тихо. Кажется, на всем белом свете такого тихого места больше не найдешь. Словно попал в пропасть на дне глубокого-глубокого моря. Погасишь фонарь – и сразу мрак. Но мне было не страшно и не одиноко. И камера эта – особое место, туда есть вход только мне. Там – комната для меня одной. Никому туда не добраться. Даже тебе.
– Потому что я уже большой.
Сестра кивнула.
– Да. Ты уже слишком большой и в ту пещеру не проберешься. Но лучше всего вот что – там настолько темно, что темнее, чем есть, уже не будет. И темнота до того там густая, что, кажется, выключи фонарик – и можно потрогать ее голыми руками. Если ты там один, возникает такое ощущение, будто тело распадается и улетучивается. Но там темно и потому самому себе не видно. Сидишь и не понимаешь, есть еще у тебя тело или его уже нет. Но даже если тело исчезло, я все еще там. Как у Чеширского Кота: сам он пропал, а улыбка осталась. Разве это не странно? Но пока ты там, странным это совсем не кажется. Я хотела остаться там навсегда, но подумала, что ты станешь волноваться, и вернулась.
– Ладно, пойдем, – сказал я. Сестра была в таком возбуждении, что тараторила без умолку, нужно было ее где-то прервать. – Здесь мне что-то трудно дышать.
– Ты в норме?
– В норме. Просто хочу поскорее вернуться наружу.
И мы, держась за руки, направились к выходу.
– А ты знаешь? – на ходу сказала мне сестра очень тихо, словно чтобы никто не подслушал, хотя вокруг и так никого не было. – Алиса и вправду существует! Не понарошку, а взаправду. И Мартовский Заяц, и Морж, и Чеширский Кот, и карточная стража – все они есть в нашем мире.
– Вполне возможно, – согласился я.
Наконец мы вынырнули из пещеры в настоящий светлый мир. Небо покрылось тонкими облаками, но солнце, помнится, все равно светило ослепительно. Вокруг повсюду пронзительно стрекотали цикады. Дядя сидел на скамейке недалеко от выхода и увлеченно читал книгу. Заметив нас, он встал и улыбнулся.
А через два года сестра умерла. Ее положили в маленький гроб и сожгли. Мне тогда исполнилось пятнадцать, ей – двенадцать. Пока ее кремировали, я вышел наружу, сел на скамейку во внутреннем дворике крематория и вспоминал наше приключение в пещере. Как тяжко мне было, пока я ждал ее перед тем лазом в пещере, каким насыщенным был мрак, что окутывал меня тогда, как зябко мне было внутри… Как из норы показались сперва черные волосы сестры, а затем постепенно и ее плечи. О всякой всячине думал я, что налипла на ее белую майку.
Тогда мне показалось, что жизнь покинула сестру еще там, в глубине той норы, за два года до того, как врачи подписали свидетельство о ее смерти. Нет, даже не показалось – я был в этом почти уверен. Тогда сестра потерялась для меня безвозвратно и уже покинула этот мир, но я посчитал ее живой, посадил на электричку и увез обратно в Токио. Крепко держа при этом за руку. А потом мы провели еще два года вместе: я – ее брат – и она. Однако в итоге то оказалась лишь отсрочка.
Через два года смерть выползла, вероятно – из той самой норы, – и явилась по ее душу. Словно хозяин, который в назначенный срок приходит забрать одолженную у него вещь.
Как бы то ни было, я – нынешний, тридцатишестилетний я – заново убедился: то, что тихонько поведала мне тогда сестра, оказалось правдой. В этом мире действительно живет Алиса. Как и взаправду бывают Мартовский Заяц, Морж и Чеширский Кот. Ну и, конечно же, Командор.
С прогнозом погоды ошиблись, и до ливня дело не дошло. После пяти зарядил мелкий, почти незаметный дождь, который не унимался до следующего утра. Ровно в шесть по склону бесшумно поднялся черный седан, напомнивший мне катафалк. Хотя, разумеется, то был не катафалк, а лимузин, который отправил за мной Мэнсики. Марка – «ниссан-инфинити». Из нее с зонтиком в руке вышел шофер в черном костюме и фуражке и позвонил в дверь. Стоило мне открыть, как он снял фуражку и уточнил мое имя. Я вышел из дома и двинулся к машине, от зонтика отказался. Дождь не такой уж и проливной, чтобы укрываться от него под зонтиком. Шофер открыл мне заднюю дверцу. Когда я сел, дверца гулко захлопнулась. (У «ягуара» Мэнсики хлопок закрывающейся дверцы звучал несколько иначе.) К ужину я оделся в серый пиджак в елочку, тонкий черный свитер без воротника и темно-серные шерстяные брюки, на ногах – черные замшевые полуботинки. Официальнее во всем гардеробе у меня ничего нет. Что немаловажно – на всем наряде ни единого пятнышка краски.
Машина-то за мной приехала, а вот Командор не появился. Голоса его тоже не было слышно. Проверить, помнит он о приглашении Мэнсики или нет, я не мог, но он наверняка не забыл – ведь он так ждал этого вечера.
Однако беспокоился я напрасно. Вскоре после того, как машина тронулась, я заметил, что он невозмутимо сидит со мною рядом. Как обычно – в белом балахоне без единого пятнышка, словно только что из химчистки, со своим длинным украшенным мечом. Роста и теперь своего обычного – сантиметров шестьдесят. Обитый кожей салон «инфинити» лишь подчеркивал белизну и опрятность его одеяния. Скрестив руки, Командор смотрел прямо перед собой.
– Только ни в коих случаях не заговаривайте с нами, – произнес он таким тоном, будто заколачивал гвозди. – Вам, судари наши, нас видно, а всем остальным – нет. Вы, судари наши, нас слышите, а остальные – нет. Будете обращаться к невидимкам – и вас примут за сумасшедших. Понятно? Если понятно, слегка кивните.
Я слегка кивнул. В ответ на это Командор тоже слегка кивнул и дальше сидел, скрестив руки и не проронив ни слова.
Стемнело. Вороны давно разлетелись по своим горным спальням. «Инфинити» медленно скатился вниз, проехал по дороге в тесной лощине и начал взбираться по крутому противоположному склону. Расстояние между нашими домами и впрямь было невелико, но дорога сравнительно узкая и к тому же извилистая. По такой водитель крупного седана вряд ли поедет с радостью. Гораздо уместнее на таких дорогах смотрятся военные полноприводные джипы. Однако у шофера на лице не дрогнул ни один мускул – он рулил невозмутимо, и вскоре машина благополучно подъехала к дому Мэнсики.
Особняк окружала высокая белая стена, и со стороны парадного подъезда, как положено, располагались прочные ворота. Большие деревянные створки открывались внутрь и были выкрашены в темно-коричневый цвет, будто ворота средневекового замка из кино Акиры Куросавы. Сюда б еще несколько вонзившихся стрел… Что происходит за воротами, снаружи не разобрать. Сбоку табличка с адресом, но вывески с именем нет. Видимо, она и не нужна – раз человек приходит сюда, намеренно взобравшись на горку, он, должно быть, знает, чей это дом, с самого начала. Ворота и подступы к ним ярко освещались ртутными фонарями. Шофер вышел из машины, нажал на кнопку звонка и коротко переговорил по внутренней связи с привратником. Затем вернулся в машину и стал ждать, когда ему с пульта управления откроют ворота, оборудованные по бокам с обеих сторон подвижными камерами слежения.
Стоило неспешным воротам открыться, как шофер заехал на участок и некоторое время продвигался по извилистой дороге. Она плавно спускалась вниз. Сзади послышалось, как ворота сомкнули створки – так гулко, будто предупреждали: обратно в прежний мир пути нет. По обеим сторонам росли ухоженные сосны. Ветви изящно изогнуты, будто это бонсай, и заботливо обработаны, чтобы деревья не болели. По краям дорогу обрамляла естественная изгородь – кусты азалии, постриженные аккуратными силуэтами. За ними местами виднелись пасхальные розы. Один участок был густо засажен снежной камелией. Поместье – новое, но деревья, казалось, росли здесь давно. Все они подсвечивались садовыми фонарями.
Дорога заканчивалась кругом для разворота машин перед парадным крыльцом. Едва «инфинити» остановился, шофер вышел и открыл мне дверцу. Командор с соседнего места уже исчез. Меня это не удивило и не обеспокоило – у него своя манера поведения.
Задние фонари «инфинити» учтиво и бесшумно удалились в вечерней мгле, и я остался один. Особняк, высившийся прямо передо мной, выглядел компактнее и скромнее, чем я его себе представлял. С другой стороны лощины он казался куда более внушительным и роскошным. Вероятно, впечатление менялось от ракурса, с которого смотришь. Дом выстроили, продуманно используя рельеф участка: ворота – выше по склону, далее от них пологий спуск. Перед парадным входом с обеих сторон друг против друга покоились каменные скульптуры на постаментах, похожие на каменных сторожевых псов, какие обычно охраняют синтоистские святилища. Кто знает, может, Мэнсики раздобыл себе и настоящих кома-ину? Здесь тоже все было засажено азалией. Наверняка в мае все укрывает яркий цветочный ковер.
Стоило мне медленно приблизиться к двери, как ее створки сами распахнулись, и мне навстречу вышел хозяин. В зеленом кардигане, под ним виднелась белая рубашка со стойкой, и в кремовых брюках-чинос. Белейшая пышная шевелюра, как обычно, аккуратно причесана и уложена. Отчего-то мне стало любопытно увидеть Мэнсики в его доме. Ведь до сих пор я видел его лишь как гостя, который навещал меня под рокот мотора своего «ягуара».
Он пригласил меня в дом и затворил массивные двери. Вестибюль был просторным, по форме – почти правильный квадрат с высоким потолком. Там вполне уместился бы корт для сквоша. Карнизные светильники рассеивали мягкий свет. На большом восьмигранном столе с инкрустацией стояла огромная ваза, по-видимому эпохи Мин, наполненная живыми цветами. Я не силен в ботанике, поэтому названий не знаю, но букет состоял из крупных цветов трех разных оттенков. Не исключено, что собрали его специально для сегодняшнего вечера. Я предположил, что суммы, заплаченной флористу за эти цветы, скромному студенту хватило бы на целый месяц питания. По крайней мере, мне в мои студенческие годы – уж точно. Окон в вестибюле не было, только мансардное, под самым потолком. Пол – из тщательно отполированного мрамора.
Спустившись на три пролета по широкой лестнице, мы оказалось в гостиной. Размером пусть и не с футбольное поле, но не меньше теннисного корта. Юго-восточная стена вся была из тонированного стекла, за ним – просторная терраса. Уже стемнело, и потому непонятно, видно отсюда море или нет. Пожалуй, видно. Напротив нее – стена с открытым камином. Еще не похолодало, и камин не зажигали, хотя сбоку были аккуратно сложены дрова, чтобы можно было зажечь, когда угодно. Кто их там уложил, не знаю, но очень изящно – можно сказать, художественно. На каминной полке в ряд размещалось несколько статуэток мейсенского фарфора.
Пол в гостиной тоже был мраморный, но его покрывало множество гармонировавших друг с другом ковров, все – сплошь антикварные персидские. Судя по тонким узорам и расцветкам, они больше походили на произведения искусства, чем на предметы повседневного быта. Я старался даже ступать по ним осторожно. На нескольких низких столиках стояли вазы, все – с живыми цветами. Все эти вазы мне тоже казались ценным антиквариатом. Здесь явно царствовал хороший вкус – ну и все было очень дорого. «Остается надеяться, что не тряхнет сильным землетрясением», – мелькнуло у меня в голове.
Потолки были высокие, освещение приглушенное – блики света на стенах, несколько торшеров и настольных ламп для чтения, больше ничего. В глубине комнате чернел боками рояль. Я впервые видел, чтобы концертный рояль «Стейнвей» не выглядел в комнате массивным. На рояле рядом с метрономом лежало несколько партитур. Мэнсики играет сам или временами приглашает на ужин Маурицио Поллини?
Но если брать в целом, гостиная выглядела сдержанно аскетичной, и я облегченно выдохнул. Здесь не было ничего чрезмерного, но при этом комната не выглядела пустой. Удивительно уютная, несмотря на свои размеры, и здесь ощущалось некое тепло. На стенах скромно висело с полдюжины небольших элегантных картин, среди которых, как мне показалось, был подлинник Леже, но я мог и заблуждаться.
Мэнсики усадил меня на просторный диван из коричневой кожи, сам же сел на одно из двух кресел того же гарнитура напротив. Диван был очень удобный – не жесткий, но и не слишком мягкий. Сделан так, чтобы естественно принять опускающееся на него тело, каким бы то ни было. Однако если подумать (или об этом не стоит даже думать), с какой стати Мэнсики поставил бы в своей гостиной неудобный диван?
Едва мы уселись, из ниоткуда возникла фигура человека, как будто он только этого и ждал. Очень симпатичный молодой человек, невысокий, стройный, и двигался он изящно. Он был весь смугл, а блестящие волосы собраны в конский хвост. Такому самое место где-нибудь на морском побережье, в шортах сёрфера и в обнимку с доской, но сегодня он надел белоснежную сорочку и повязал галстук-бабочку. Он приятно улыбнулся нам.
– Коктейль не желаете? – спросил он у меня.
– Заказывайте, что угодно, не стесняйтесь, – добавил Мэнсики.
– «Балалайка», – сказал я, поразмыслив несколько секунд. Совсем не значит, что мне нравится этот коктейль. Просто захотелось проверить, действительно ли бармен может сделать все что угодно.
– Мне тоже, – добавил Мэнсики.
Молодой человек бесшумно удалился все с той же улыбкой на лице.
Я бросил взгляд на диван сбоку от себя – Командора там не было. Но он непременно где-то в доме. Во всяком случае, сюда он приехал, сидя рядом со мной.
– Вы что-то… – начал было Мэнсики, будто следил за моим взглядом.
– Нет-нет, ничего, – поспешно ответил я. – У вас такой роскошный дом. Я просто озирался.
– Вам не показалось, что он несколько чересчур роскошный? – спросил Мэнсики и улыбнулся.
– Нет, он куда скромнее, чем я предполагал, – признался я. – Честно говоря, издалека он выглядит более шикарным, прямо как фешенебельный пассажирский лайнер. А внутри, как это ни удивительно, ощущаешь некоторую безмятежность, и впечатление совершенно меняется.
На это Мэнсики кивнул.
– Очень приятно слышать от вас такое. Но для этого мне пришлось вложить в дом немало сил. Я же купил его уже готовым, и он тогда был довольно шикарным, можно даже сказать – безвкусным. Построил его владелец некой розничной торговой сети. И этот, так сказать, предел мечтаний нувориша совсем не понравился мне. Поэтому дому устроили полномасштабную реконструкцию после покупки. На это ушло немало времени, усилий и средств.
Мэнсики, словно вспоминая то время, опустил взгляд и глубоко вздохнул. Должно быть, изначально дом совсем не отвечал его вкусам.
– А не дешевле было бы построить дом самому? – поинтересовался я.
Мэнсики рассмеялся, показав белые зубы.
– Вы совершенно правы. Так вышло бы куда разумней. Однако у меня были причины тому, почему мне нужен именно этот дом, и точка.
Я ждал продолжения рассказа, но его не последовало.
– Сегодня Командор разве не с вами? – поинтересовался Мэнсики.
– Думаю, будет позже, – ответил я. – Сюда-то мы приехали вместе, но он куда-то исчез. Вероятно, осматривает ваш дом. Вы не против?
Мэнсики развел руками.
– Нет, конечно. Разумеется, я нисколько не против. Пусть осваивается здесь, как хочет.
Молодой человек принес на серебристом подносе два коктейля. Бокалы – хрустальные, очень тонкой огранки, должно быть, «баккара». Они сверкали в свете торшеров. Рядом на столе возникло блюдо «Old Imari»[37] с орешками кешью и разными сортами сыра, а также набор из льняной салфетки с вензелем и серебряных ножа и вилки. Все очень хорошо продумано.
Мэнсики и я взяли бокалы и чокнулись. Он произнес тост о завершении портрета, я поблагодарил и нежно коснулся губами края бокала. «Балалайку» готовят, смешивая по одной части водки, «куантро» и лимонного сока. Ингредиенты простые, но если коктейль не холодит, как лед на Крайнем Севере, то это совсем не то. В неумелых руках он выходит теплым и водянистым. Однако та «балалайка» была приготовлена с большим знанием дела – кусала губы почти идеально.
– Вкусный коктейль, – восхищенно сказал я.
– Да, парень свое дело знает, – безразлично заметил Мэнсики.
Еще бы, подумал я, с какой стати Мэнсики нанимать плохого бармена? Само собой, у него и «куантро» будет всегда под рукой, и коллекционные бокалы, и антикварные блюда «Old Imari»…
За коктейлем мы толковали о разном, но по большей части – о моих картинах. Он спросил, над чем я сейчас работаю, и я ему рассказал, что рисую портрет незнакомца, с которым когда-то повстречался в далеком городке. Как его зовут и кто он такой, не знаю.
– Портрет? – с явным удивлением спросил Мэнсики.
– Да, но не такой, как на заказ. Если можно так выразиться, это портрет-абстракция, где я стараюсь дать волю своему воображению. Но все равно основным мотивом картины остается портрет, можно даже сказать – ее основанием.
– Так же, как вы рисовали мой?
– Именно. Только теперь это не заказная работа. Его я решил написать сам для себя.
Мэнсики задумался над моими словами, а затем произнес:
– Выходит, работа над моим портретом как-то вдохновила ваше собственное творчество?
– Пожалуй. Правда, пока что я только начинаю загораться.
Мэнсики опять бесшумно отпил из бокала. В глубине его глаз угадывался некий блеск, похожий на удовлетворение.
– Мне очень приятно это слышать, если я и впрямь смог вам чем-то пригодиться. Вы не будете возражать, если я посмотрю на эту вашу новую картину, когда вы ее закончите?
– Если я сам останусь ею доволен – тогда конечно. С удовольствием покажу ее вам.
Я посмотрел на рояль, стоявший в углу гостиной.
– Вы играете? У вас прекрасный инструмент.
Мэнсики едва заметно кивнул.
– Немного. В детстве я брал уроки, когда учился в начальной школе, пять или шесть лет. А потом из-за остальной учебы бросил – конечно, зря, но уроки музыки меня сильно выматывали. Поэтому, хоть пальцы уже и не бегают, как хотелось бы, ноты я читаю вполне сносно. Под настроение порой играю для себя что-нибудь простенькое – но никак не для чужих ушей. Поэтому когда у меня гости, к инструменту я даже не подхожу.
Я позволил себе задать вопрос, который мучил меня давно:
– Мэнсики-сан, а не слишком ли просторно вам одному в таком доме?
– Нет, нисколько, – тут же ответил Мэнсики. – Вовсе нет. Мне вообще нравится быть в одиночестве. Например, попробуйте представить себе кору головного мозга. Казалось бы, людям дарован такой искусно созданный природой высокофункциональный орган, кора головного мозга, однако в повседневной жизни мы не используем и десятую его часть. К сожалению, мы до сих пор не нашли возможности пользоваться им в большей полноте. Иными словами, это как иметь огромный дом – и при этом ютиться семьей из четырех человек в одной комнатке на шесть квадратных метров. А все остальные комнаты пустуют. Если думать так, то, что я живу в этом доме один, не так уж и противоестественно.
– Пожалуй, вы правы, – подтвердил я. Занимательное сравнение.
Мэнсики какое-то время поглаживал пальцами орешек, затем произнес:
– Однако не будь у нас этой – пусть на первый взгляд и бесполезной, но при этом высокофункциональной – коры головного мозга, мы б не мыслили абстрактно и не продвинулись бы в сферу метафизики. Даже если кору головного мозга использовать частично, она способна на такое. Вас не увлекает сама мысль о том, на что мы были бы способны, если б использовали в ней и все остальное?
– Однако, чтобы заполучить себе такой эффективный мозг, человечеству пришлось отказаться от самых разных базовых способностей – иными словами, заплатить за этот великолепный особняк. Верно?
– Именно, – подтвердил Мэнсики. – Люди вполне могли выиграть гонку за выживание на Земле уже тем, что, стоя на двух ногах, орудовали дубинкой, даже не умея абстрактно мыслить или создавать метафизические трактаты. Без этих способностей можно спокойно обойтись в повседневной жизни. И в жертву этому сверхкачеству в виде мозга мы вынуждены были принести другие физические возможности. Например, у собаки нюх в несколько тысяч раз тоньше, чем у человека, а слух – в несколько десятков раз острее. Однако мы способны выстраивать сложные гипотезы. Умеем сравнивать космос и микрокосм, оценивать Ван Гога и Моцарта. Можем читать Пруста – конечно, если захотим, – коллекционировать фарфор Имари и персидские ковры. Собаки такого не умеют.
– Свой громадный роман Марсель Пруст написал и без такого острого нюха, как у собак.
Мэнсики рассмеялся.
– Верно. Я просто обобщаю.
– Вопрос, значит, в том, можно ли относиться к идее как к самостоятельной сущности, да?
– Вот именно.
«Вот именно», – прошептал мне на ухо Командор. Однако я вспомнил о его предупреждении и оглядываться не стал.
Затем Мэнсики провел меня в библиотеку. Из гостиной вела еще одна широкая лестница – на жилой нижний этаж. Лестница, казалось, связывала все пространство дома воедино. В коридор, по которому мы шагали, выходило несколько дверей спален (сколько – я не считал, но одна из них, возможно, та «запертая комната Синей Бороды», о которой говорила моя подруга). В конце его располагалась библиотека – не особо просторная, но и, конечно, и не тесная. Все ее устройство позволяло назвать ее «удобным местом». Окно там было всего одно – продолговатый застекленный световой люк под самым потолком. За ним виднелись только ветви сосен да небо между ними: в солнечном свете и виде из окна эта комната особо и не нуждалась. Все пространство свободных от окон стен было застроено книжными стеллажами до самого потолка, а часть полок была отдана под компакт-диски. Книги заполняли все полки плотно, и рядом стояла стремянка, чтобы доставать до самого верха. Все книги – видно было по корешкам – читаные. Кто бы ни зашел в библиотеку, ему сразу становилось понятно, что перед ним – собрание книг преданного библиофила, и полки эти – не просто украшение интерьера.
У одной стены стоял большой рабочий стол, на нем – два компьютера, стационарный и ноутбук. Несколько подставок для карандашей и ручек, аккуратная стопа каких-то документов. Вдоль одной стены выстроилась в ряд красивая и, судя по виду, дорогая аудиоаппаратура. Напротив, прямо перед столом, – пара колонок высотой примерно с меня, а это сто семьдесят три сантиметра; корпус из ценного красного дерева. Примерно в центре комнаты – модерновое кресло, в таком удобно читать книги или слушать музыку, – рядом напольная подставка для книг из нержавеющей стали. Я предположил, что почти весь день Мэнсики проводит здесь один.
Мой портрет висел на стене как раз между двух колонок – ровно посередине, на уровне глаз. Пока без рамы – голый холст, но он до того естественно сочетался с обстановкой, что, казалось, висит здесь уже очень давно. Картина, написанная стремительно, на одном дыхании, – казалось, сама необузданность ее филигранно сдерживается стенами этой библиотеки, а заключенный в ней порыв растворяется в особом воздухе этого места. Из этого изображения проглядывало лицо Мэнсики. Вообще-то мне казалось, будто в холст забрался он сам.
Это, конечно же, моя картина. Но она покинула меня, попала в руки Мэнсики, тот повесил ее на стену своей библиотеки – и она преобразилась, стала для меня недостижимой. Теперь она уже – его картина, никак не моя. Даже если я попробую в ней что-нибудь исправить, она ускользнет от меня, словно гладкая проворная рыба. Совсем как женщина – прежде была моей, а теперь стала чьей-то еще…
– Ну как? И впрямь идеально подходит этой комнате, не находите?
Ясно, что Мэнсики говорил о портрете. Я молча кивнул.
– Я примерял ее на разные стены в разных комнатах. И в итоге понял, что лучше всего повесить ее здесь. Само пространство, освещение, все здесь – именно то, что нужно. Мне больше всего нравится любоваться ею, сидя на этом вот кресле.
– Можно попробовать? – спросил я, показывая на его кресло для чтения.
– Конечно! Садитесь, даже не спрашивайте.
Я сел в кожаное кресло, ощутил спиной плавный изгиб его спинки и положил ноги на подставку. Скрестил на груди руки и принялся неспешно рассматривать портрет. Мэнсики был прав: то был идеальный ракурс. Из кресла – к слову, очень удобного – моя работа, казалось, излучала со стены тихую и спокойную силу убеждения. Портрет казался совсем иным произведением, чем был у меня в мастерской, – выглядел он так, будто, очутившись здесь, обрел новую, настоящую жизнь. И вместе с тем, как мне показалось, картина эта была категорически против того, чтобы я, ее автор, приближался к ней еще хотя бы на шаг.
Мэнсики нажал кнопку на пульте, и тихо заиграла приятная музыка. Струнный квартет Шуберта – я прежде его слышал, сочинение D804. Из динамиков заструился отточенный рафинированный звук. В сравнении с простым и непритязательным звучанием колонок в доме Томохико Амады, он воспринимался как совершенно нездешняя музыка.
И вдруг я заметил, что в комнате объявился Командор. Присев на стремянку, он, скрестив руки, рассматривал мою картину. Стоило мне на него взглянуть, как он еле заметно покачал головой, будто бы делая знак: не смотри на меня. И я опять перевел взгляд на картину.
– Большое спасибо, – поблагодарил я Мэнсики, встав с кресла. – Для нее место что надо.
Мэнсики просиял и покачал головой.
– Нет-нет, что вы? Благодарить должен как раз я. Она нашла здесь себе дом, а оттого нравится мне еще больше. Гляжу на нее – и мне начинает казаться, будто я стою перед особенным зеркалом, в котором отражаюсь. Вот только не я сам, а несколько иной я. Чем дольше смотрю, тем сильнее меня постепенно охватывает странное чувство.
Слушая Шуберта, Мэнсики умолк и просто разглядывал картину. Командор тоже смотрел на нее, прищурившись и не сходя со стремянки, будто подтрунивал над Мэнсики, подражая ему, хотя навряд ли.
Затем Мэнсики перевел взгляд на стенные часы.
– Ну что, перейдем в столовую? К ужину, должно быть, все готово. Хорошо, если Командор уже приехал.
Я глянул на стремянку. Командора на ней уже не было.
– Вероятно, он уже где-то здесь, – сказал я.
– Вот и ладно, – ответил Мэнсики, будто успокоившись. И, нажав на кнопку пульта, прервал музыку. – Разумеется, место для него тоже готово. Хотя все-таки жаль, что он не сможет с нами отужинать.
Мэнсики пояснил, что самый нижний этаж – если считать прихожую за первый, то, получается, второй подземный – используется под кладовые, прачечную и спортзал, где собраны различные тренажеры. Занимаясь в зале, тоже можно слушать музыку. Раз в неделю к Мэнсики приезжает профессиональный тренер и проводит с ним индивидуальное занятие. Там же помещение для горничной с простенькой кухонькой и крохотной ванной, но сейчас там никто не живет. Еще на нижнем этаже раньше был маленький бассейн, но Мэнсики им не пользовался, да и следить за ним хлопотно, поэтому бассейн зарыли и превратили в теплицу. Хотя, по словам Мэнсики, он однажды построит 25-метровый спортивный бассейн на две дорожки и пригласит меня поплавать в нем. Я ответил, что это было бы прекрасно.
Затем мы перешли в столовую.
24 Просто собирает информацию
Столовая располагалась на одном этаже с библиотекой, в глубине – кухня. Вытянутая комната, посредине – большой длинный стол из дуба, толщиной сантиметров десять: за таким смог бы разместиться десяток гостей. Этот массивный стол вполне подошел бы разбойникам Робин Гуда, соберись они закатить пирушку, но сейчас за ним сидела не его веселая ватага, а только мы с Мэнсики. Еще одно место дожидалось Командора, но тот пока не появился. Однако салфетка, серебряный прибор и пустой бокал – лишь знак этикета – давали понять, что место для него оставлено.
За стеклянной, как и в гостиной, стеной открывался вид на лесистый гребень по ту сторону лощины. Подобно тому, как из моего дома виден дом Мэнсики, отсюда, разумеется, должен быть виден и тот, в котором живу я. Он, однако, меньше, деревянный и неприметный – в темноте я не смог определить, где именно он находится. Домов, разбросанных по склонам, было немного, но в каждом горел свет. Время ужина. Наверняка люди уже собрались семьями за столами – в самом свете окон чувствовалось домашнее тепло.
А на этой стороне лощины Мэнсики, я и Командор, усевшись за большой стол, готовы были приступить к трапезе, и этот весьма странный прием с трудом можно было назвать «ужином по-домашнему». За окном по-прежнему бесшумно накрапывал дождь. Но ветер стих, и осенняя ночь обещала быть тихой. Глядя в окно, я опять задумался о том склепе – уединенной каменной камере за кумирней. Внутри и теперь все так же мрачно и промозгло. Я содрогнулся от одного лишь воспоминания о той яме – и эта особая дрожь вырвалась из самой глубины моего нутра.
– Этот стол я нашел, путешествуя по Италии, – сказал Мэнсики, когда я оценил его. В словах его никакого хвастовства не прозвучало – он лишь бесстрастно констатировал факт. – В городке Лукка увидел в мебельном, купил и договорился, чтобы сюда отправили морем. Он очень тяжелый, пришлось повозиться, чтобы его сюда занести.
– Вы часто бываете за границей?
Губы у него еле заметно дернулись и тут же расслабились.
– Раньше ездил частенько. Отчасти по работе, отчасти развлечься, а в последнее время для поездок нет повода. С одной стороны, у меня изменилась сама работа, но мало того – теперь мне и самому отчего-то больше не нравится выбираться отсюда. Так что почти все время я здесь.
И, чтобы стало понятнее, где это здесь, он жестом обвел столовую – «внутри дома». Я ждал, что он как-то пояснит перемены в содержании своей работы, но разговор на этом закончился. Мэнсики по-прежнему не желал обсуждать свою работу. Разумеется, и я никаких вопросов не задавал.
– Начнем, пожалуй, с холодного шампанского – вы как, не против?
– Конечно, нет, – ответил я. – Все на ваше усмотрение.
Стоило Мэнсики сделать легкий жест, как тут же появился парень с хвостом и наполнил хорошо охлажденным шампанским вытянутые бокалы, в которых сразу же приятно заискрились пузырьки. Бокалы были тонки и легки, словно сделаны из качественной бумаги. Сидя напротив, мы выпили за здоровье друг друга, после чего Мэнсики почтительно отсалютовал бокалом пустующему месту Командора.
– Добро пожаловать, Командор!
Ответа, само собой, не последовало.
За шампанским Мэнсики говорил об опере. Рассказал, что ему очень понравилась «Эрнани» Верди, которую он слушал в Катании, когда был на Сицилии. Сосед его, жуя мандарины, подпевал исполнителям – и еще там он пил очень вкусное шампанское.
Вскоре в столовой объявился Командор. Правда, на приготовленное для него место садиться не стал – видимо, рост не позволил, иначе он бы едва выглядывал над столом. Командор словно вспорхнул на декоративную этажерку, расположенную наискосок за спиной Мэнсики. Уселся там в полутора метрах от пола и принялся слегка болтать ногами в черных диковинных сапогах. Незаметно от хозяина я чуть приподнял свой бокал в его честь, но Командор сделал вид, будто ничего не заметил.
Подали еду. Между столовой и кухней имелось сервировочное окно, и юноша с хвостом и в бабочке носил нам оттуда тарелки одну за другой. На закуску было чудесное блюдо: свежая рыба исаки с гарниром из натуральных овощей. Открыли белое вино. Бутылку осторожными движениями – точно сапер с миной – откупорил хвостатый юноша. Что за вино и откуда оно, нам не пояснили, но было оно, конечно же, безупречным на вкус. С чего б вино, которое предпочитает Мэнсики, было не безупречным?
Затем принесли салат из корня лотоса, кальмара и белой фасоли. За ним – суп из морской черепахи. Рыбное блюдо из морского черта.
– Еще не сезон, но в рыбном порту, к счастью, он удачно попал в улов, – сказал Мэнсики. Морской черт оказался и в самом деле удачным и свежим – мясо крепкое, изысканно сладкое, но с легким и чистым вкусом. Рыбу слегка обварили и подали, как мне показалось, под соусом с эстрагоном.
Затем настал черед стейка из оленины. Про особый соус что-то нам сказали, но из-за обилия специальных терминов я толком ничего не запомнил, а сам соус оказался вкусным и ароматным.
Юноша с хвостом наполнил наши бокалы красным вином. Мэнсики сказал, что бутылку откупорили с час назад и перелили в графин:
– Вино подышало и теперь должно быть в самый раз.
Не знаю, чем там вино дышало, но на пробу оно оказалось очень глубоким, и вкус его отличался, когда оно впервые попало на язык, когда я набрал его полный рот и когда проглотил. Как будто оцениваешь красоту таинственной незнакомки – в зависимости от угла зрения и освещения. От вина осталось приятное послевкусие.
– «Бордо», – сказал Мэнсики. – Обойдемся без подробностей. Просто «бордо».
– А если начать его описывать, кратко не получится, верно?
Мэнсики улыбнулся, и уголки его глаз собрались благородными морщинками.
– Именно. Если начать описывать, кратко не выйдет. Хотя я и не силен в описаниях. Просто вкусное вино – разве этого недостаточно?
Разумеется, я не имел ничего против.
За тем, как мы едим и пьем, с высоты той декоративной этажерки наблюдал Командор. Он сидел, не шелохнувшись, старательно подмечая мелочи во всем, что происходило на его глазах, но, судя по его взгляду, ничего его особо не впечатляло. Он же сам говорил, что просто созерцает происходящее и ни о чем не судит, не питает неприязни или симпатии. Просто собирает информацию.
Возможно, он так же наблюдал наши с подругой любовные утехи в послеполуденные часы. Я вновь себе это представил, и мне стало не по себе. Я вспомнил его слова о чистке печной трубы или утренней гимнастике: может, конечно, оно и так. Но фактом остается и то, что тому, за кем подглядывают, – не по себе.
Часа через полтора мы с Мэнсики наконец добрались до десерта – суфле – и эспрессо. То был долгий, но основательный путь. Наш повар впервые вышел от кухни и приблизился к столу – высокий мужчина в белом колпаке и халате, полагаю, лет тридцати пяти, слегка небритый. Подойдя, он учтиво со мной поздоровался.
– Прекрасные блюда, – сказал ему я. – Так вкусно я ужинал, пожалуй, впервые в жизни.
Я не кривил душой. Трудно было поверить, что повар, готовящий столь изысканные блюда, держит малоизвестный французский ресторанчик неподалеку от рыбного порта Одавары.
Улыбнувшись, повар поблагодарил меня, не забыв упомянуть, что господин Мэнсики всегда был к нему очень добр, после чего поклонился и вернулся на кухню.
– Как вы считаете, Командору понравилось? – озабоченно спросил Мэнсики после того, как повар скрылся. Судя по выражению лица, он не шутил – по крайней мере, мне так показалось.
– Должно непременно понравиться, – не дрогнув ни единым мускулом лица, ответил я. – Конечно, жаль, что он не смог отведать таких прекрасных блюд, но уж самой атмосферой должен был насладиться.
– Хорошо, если так.
«Конечно, нам очень понравилось», – шепнул мне на ухо Командор.
Мэнсики предложил дижестив, но я отказался – я бы уже не смог вместить в себя ни крошки. А он пил коньяк.
– Хотел у вас поинтересоваться, – размеренно крутя напиток в большом бокале, произнес Мэнсики. – Вопрос странноватый и, возможно, испортит вам настроение.
– Пожалуйста, спрашивайте, что угодно, не стесняйтесь.
Мэнсики немного отпил, наслаждаясь вкусом коньяка, затем бережно поставил бокал на стол.
– Помните склеп в зарослях? – начал он. – Я провел в этом каменном мешке около часа – сидел на дне в одиночестве и без фонарика. К тому же вы задвинули крышку и придавили ее сверху камнями. Я попросил вас вернуться через час, чтобы вызволить меня оттуда. Было такое?
– Да, все так и было.
– Как вы считаете, зачем я так поступил?
Я признался, что понятия не имею.
– Потому что мне это было необходимо, – сказал Мэнсики. – Трудно объяснить, но временами мне бывает необходимо так поступать. В смысле – чтобы меня оставляли в таком тесном мрачном месте в одиночестве, в полнейшей тишине.
Я молча ждал, что он скажет дальше.
Мэнсики продолжил:
– И вот, собственно, вопрос. Не приходила ли вам в голову – хотя бы мельком – мысль бросить меня в том склепе? Не возникал ли соблазн оставить крышку закрытой?
Я толком не понял, что он хотел этим сказать.
– Оставить закрытой?
Мэнсики коснулся правого виска – потрогал его так, будто проверял там какую-то рану. Затем сказал:
– К чему я это все? Я сидел на дне склепа, в яме где-то три на два метра. Без лестницы. Стена выложена камнями настолько плотно, что взобраться по ней невозможно. К тому же склеп плотно закрыт толстой крышкой. В таком лесу хоть кричи, хоть беспрестанно звони в колокольчик – никто не услышит. Кроме вас, конечно. Иными словами, сам я бы оттуда нипочем не выбрался. Если б вы не вернулись, я бы так и остался навеки в том склепе. Верно?
– Пожалуй.
Он по-прежнему не отнимал пальцев от виска, только они уже не двигались.
– И вот что меня интересует: не промелькнула ли у вас за этот час хотя бы одна шальная мысль – бросить меня в этой яме? Я нисколько на вас не обижусь, поэтому хочу, чтоб вы ответили честно.
Он отнял пальцы от виска, опять взял бокал и медленно покачивал им. Только теперь губами к бокалу не прикоснулся – прищурившись, он вдохнул аромат напитка и вернул бокал на стол.
– Ничего подобного мне в голову не приходило, – честно ответил я. – Даже мельком. В голове крутилось лишь одно: час пройдет – и необходимо будет отодвинуть крышку и вызволить вас оттуда.
– Правда?
– Стопроцентная.
– А был бы я на вашем месте… – заговорил Мэнсики, будто доверяясь мне, и голос у него был очень спокойным, – …наверняка бы задумался. Меня бесспорно одолевал бы соблазн оставить вас навеки в том склепе. Вряд ли такой случай представится вновь.
У меня не было слов. И потому я молчал.
Мэнсики продолжил:
– Сидя в склепе, я только об этом и думал: окажись я на вашем месте, непременно маялся бы от этой мысли. Странно ведь, да? На самом деле на поверхности были вы, а я – под землей, но при этом постоянно представлял себе все наоборот.
– Но тогда б я умер от голода. И в самом деле – звонил-звонил в погремушку да и превратился бы в мумию. И даже при этом вам было бы все равно?
– Это просто игра воображения, если можно так сказать – бредовая идея. Конечно же, на самом деле я и не подумал бы так поступить. Просто я даю волю своему воображению и обыгрываю в сознании смерть сугубо гипотетически. Поэтому не беспокойтесь. Даже не так – для меня, наоборот, непостижимо, что вы совершенно не ощутили такого соблазна.
Тогда я сказал:
– Мэнсики-сан, а вам было не страшно остаться одному на дне того склепа? Тем более, что вас не покидала мысль, будто я поддамся на соблазн и брошу вас там?
Мэнсики только покачал головой.
– Нет, было не страшно. Хотя в глубине души я, быть может, надеялся, что вы так и поступите.
– Надеялись? – удивленно воскликнул я. – В смысле – что я брошу вас на дне ямы?
– Да-да.
– То есть вы не усматривали ничего плохого в том, чтобы оказаться брошенным на произвол судьбы?
– Нет, вовсе не значит, что я помышлял умереть. У меня все-таки еще есть привязанность к этой жизни. К тому же смерть от голода и жажды меня отнюдь не прельщает. Я просто хотел хоть немного, но – попробовать соприкоснуться со смертью. Понимая, что грань между жизнью и смертью очень тонка.
Я задумался над его словами, хоть пока и не понимал, что именно Мэнсики пытается этим сказать. Я ненароком бросил взгляд на Командора – он по-прежнему сидел на этажерке с абсолютно безучастной миной.
Мэнсики продолжил:
– Самое страшное, если ты заперт в тесном и темном пространстве, – это не умереть. А задуматься: не придется ли мне жить здесь вечно? Придет в голову такая мысль – и от страха прямо спирает дыхание. Преследует навязчивая иллюзия, будто окружающие стены сомкнутся и меня раздавят. Чтобы выжить, человеку необходимо во что бы то ни стало преодолеть этот страх. А это означает – преодолеть самого себя. Для этого необходимо бесконечно соприкасаться со смертью.
– Но это же опасно…
– Как в истории с Икаром, который приближался к Солнцу. Определить ту грань, где предел соприкосновения, вовсе не просто. Это опасная работа с риском для жизни.
– Однако преодолеть страх, преодолеть себя, избегая такого соприкосновения, не получится.
– Вот именно. А без этого человек не сможет подняться ступенью выше, – произнес Мэнсики и о чем-то задумался. Затем неожиданно, как мне показалось, встал, подошел к окну и выглянул на улицу.
– Похоже, дождь не перестал, но там лишь легкая морось. Давайте выйдем на террасу – хочу вам кое-что показать.
Мы перешли из столовой в гостиную этажом выше, а оттуда – на террасу, просторную и облицованную плиткой на южноевропейский манер. Опершись на деревянные перила, мы разглядывали пейзаж лощины. Терраса Мэнсики могла бы запросто служить смотровой площадкой для туристов, такой с нее открывался вид. Дождь действительно теперь больше напоминал туман. Окна домов на склонах с другой стороны лощины по-прежнему ярко светились. Лощина была той же самой, но если смотреть на нее с другой стороны, впечатление складывалось совершенно иное.
Над частью террасы выступала крыша, под которой стояли шезлонги, или, если угодно, – кресла для чтения книг полулежа. Рядом располагался низенький столик со стеклянной крышкой, куда удобно класть книги и ставить напитки. Тут же стоял горшок с декоративным зеленым растением, какой-то высокий прибор под кожухом из полиэтилена. На стене висел прожектор, но его не включали. Свет в гостиной тоже был притушен.
– В какой стороне мой дом? – спросил я у Мэнсики.
Он показал вправо:
– Вон там.
Но сколько я ни вглядывался, то ли из-за дождя, похожего на туман, то ли потому, что нигде не оставил свет, разобрать я так и не мог.
– Не нашел, – сказал я Мэнсики.
Он попросил немного подождать и сходил к шезлонгам, а там снял кожух с прибора и поднес его мне. То был бинокль на треноге – не очень большой, но весьма причудливой формы, совсем не похожий на обычный. Грязно-оливкового цвета – даже немного смахивал на нивелир из-за своей грубоватой формы. Мэнсики опустил его у самых перил, направил в нужную сторону и тщательно настроил фокус.
– Взгляните. Вон то место, где вы живете, – сказал он.
Я посмотрел в окуляры бинокля с высокой кратностью и четкостью изображения. Такие в обычных магазинах не продаются. Сквозь тонкую вуаль тумана удаленный пейзаж воспринимался так, словно все – на расстоянии вытянутой руки от меня. И действительно был виден дом, в котором я живу. Я разглядел веранду, увидел шезлонг, на котором постоянно сидел. Вон там в глубине – гостиная, сбоку – мастерская, где я пишу картины. Свет в доме не горел, поэтому разобрать, что творится внутри, было невозможно. Однако днем, пожалуй, что-то и различимо. Пока я разглядывал дом, в котором жил (или подглядывал за ним), меня охватило очень странное ощущение.
– Не волнуйтесь, – произнес у меня за спиной Мэнсики, словно читая мои мысли, – вам нечего беспокоиться. Я не делаю ничего такого, что может нарушить вашу приватность. В том смысле, что я не разглядываю ваш дом в бинокль, уж вы мне поверьте. Существует нечто иное, что я хочу увидеть.
– И что же это? – машинально переспросил я, оторвался от окуляров и, обернувшись, посмотрел на Мэнсики. Лицо его осталось бесстрастным, и только белые волосы ночью на террасе казались белоснежнее обычного.
– Сейчас покажу, – ответил Мэнсики и выверенными движениями направил бинокль немного севернее, настроил фокус. Затем отступил на шаг назад и пригласил: – Взгляните.
Я взглянул. Через круглые окуляры примерно посередине между вершиной хребта и его подножием виднелся аккуратный дом, обшитый досками. Двухэтажный, он стоял на склоне, и терраса его выходила в лощину. Если судить по карте, дом этот располагался где-то по соседству с моим, но из-за рельефа к нашим домам вели разные дороги. В окне горел свет. Шторы задернуты, поэтому увидеть, что внутри, я не смог, но если б не шторы и в комнате горел бы свет, фигуры находившихся там людей были бы сейчас как на ладони. Технические характеристики бинокля это позволяли.
– Военный бинокль, стоит на вооружении в НАТО – в магазинах такие не продают, поэтому достать оказалось непросто. У него очень высокая светосила, и даже в темноте можно отчетливо различать предметы.
Я отстранился от бинокля и посмотрел на Мэнсики.
– То, что вы хотите увидеть, – этот дом?
– Да. Только не поймите меня превратно. Я вовсе не подглядываю.
Взглянув напоследок в бинокль, он отнес его вместе с треногой на прежнее место и накрыл сверху кожухом.
– Вернемся в дом, а то как бы не простудиться. Стало зябко, – произнес Мэнсики, и мы вернулись в гостиную. Как только расположились – я опять на диване, он в кресле, – показался юноша с хвостом и предложил что-нибудь выпить. Мы отказались. Мэнсики, поблагодарив юношу за работу, сказал, что они с поваром могут быть свободны. Тот попрощался и удалился.
Командор сидел теперь на рояле – угольно-черном концертном «Стейнвее». Было заметно, что здесь ему нравится больше, чем на прежнем месте. Драгоценный камень на эфесе его меча горделиво сверкал на свету.
– В том доме, что вы сейчас видели, – начал Мэнсики, – живет девочка. Возможно – моя дочь. И я хочу иногда ее видеть, пусть даже издалека.
Я не знал, что ему на это сказать.
– Помните, я рассказывал? Про мою бывшую любовницу, которая вышла замуж за другого и родила дочь? Что, быть может, это моя дочь?
– Конечно, помню. Ту женщину покусали шершни, и она умерла. А девочке сейчас лет тринадцать, правильно?
Мэнсики коротко кивнул.
– Девочка живет вместе с отцом в том доме. На другой стороне лощины.
У меня в голове возникло сразу несколько вопросов, но на то, чтобы связать их между собой, требовалось время. Мэнсики молчал и терпеливо дожидался, что я ему на это скажу.
И я сказал:
– Выходит, вы купили этот особняк на другой стороне лощины, чтобы каждый день хотя бы издали видеть ту девочку, возможно – вашу дочь? И только ради этого вы заплатили за дом немалые деньги и затем истратили приличную сумму на его переделку? Я прав?
Мэнсики кивнул.
– Да. Отсюда за ее домом наблюдать идеально. Я просто должен был завладеть этим местом. Другого участка, на котором можно было бы что-то строить, во всей округе нет. И с тех пор почти каждый день я в бинокль высматриваю девочку на той стороне, хотя увидеть ее мне удается редко.
– И потому вы живете один и стараетесь не впускать в дом чужих, чтобы не мешали?
Мэнсики опять кивнул.
– Да. Хочу, чтобы мне никто не портил настроение. От этого места я желаю лишь одиночества. Теперь, кроме меня, тайну знает всего один человек на всем белом свете – вы. О таком лучше неосмотрительно не распространяться.
Он прав, подумал я и, разумеется, тут же задался вопросом: тогда почему он мне все это рассказывает?
– Тогда почему вы мне все это рассказываете? – спросил я вслух. – Есть тому какая-то причина?
Мэнсики положил ногу на ногу, посмотрел мне в глаза и очень тихо произнес:
– Да, конечно, причина есть. Хочу обратиться к вам с одной особой просьбой.
25 Насколько глубокое одиночество приносит человеку истина
– Хочу обратиться к вам с одной особой просьбой, – произнес Мэнсики.
Судя по тону, предположил я, он давно искал подходящего мгновения, чтобы начать этот разговор, и просто выжидал. Наверняка лишь ради этого и пригласил меня – вместе с Командором – к себе на ужин: чтобы открыть свою тайну и выложить особую просьбу.
– Если это будет мне по силам, – сказал я.
Мэнсики некоторое время смотрел мне в глаза. Затем произнес:
– Это не то, что вам по силам, – это под силу только вам.
Мне вдруг почему-то захотелось курить. Сразу после свадьбы я отказался от этой привычки и с тех пор вот уже почти семь лет совсем не прикасался к сигаретам. А прежде был заядлым курильщиком, и отказ от табака дался мне поначалу совсем нелегко, но теперь даже не тянуло. Однако в ту секунду, целую вечность спустя я подумал: было б хорошо взять сигарету и поднести к ней огонь. Мне даже послышалось, как чиркает спичка.
– И чего же вы от меня хотите? – спросил я, хотя, признаться, знать этого мне совсем не хотелось. Будь вообще на то моя воля, я бы хотел так этого никогда и не узнавать. Но беседа наша обернулась так, что не спросить этого я не мог.
– Мне бы хотелось, чтоб вы написали ее портрет, – сказал Мэнсики.
Произнесенную им фразу мне пришлось разложить в уме на части и выстроить ее заново, хотя сама фраза была очень простой.
– То есть, я рисую портрет той девочки – возможно, вашей дочери, так?
Мэнсики кивнул.
– Именно. Как раз об этом я и хотел вас просить. Причем не по фотографии, а так, чтобы она сидела перед вами, у вас в мастерской. Так же, как вы писали меня. Это единственное условие. Как ее изобразить, я, разумеется, доверяю вам. Рисуйте, как хотите. Больше я ничего не потребую.
На время я буквально лишился дара речи. Сомнений у меня было сколько угодно, и я произнес вслух первое, что пришло мне в голову, практическое:
– Но как же я ее уговорю? Хоть мы и живем по соседству, обращаться с просьбой к девочке, которую я совершенно не знаю: давайте я вас нарисую, будьте моей моделью, – никак не годится.
– Разумеется. Такая просьба вызовет лишь ненужные подозрения.
– Тогда что вы предлагаете?
Мэнсики некоторое время смотрел на меня, ничего не говоря. Затем, будто тихо открыв дверь и вступив в дальнюю комнатку, не спеша произнес:
– По правде говоря, вы ее уже знаете. И она вас – тоже.
– Мы с ней знакомы?
– Да. Ее имя – Мариэ Акигава. «Осенняя река», а Мариэ – хираганой. Помните такую?
Мариэ Акигава. Несомненно, мне и впрямь приходилось слышать это имя. Но связать его с конкретным человеком я толком не мог, будто заклинило. Но вскоре память щелк! – и вернулась.
– Мариэ Акигава – та девочка, которая ходит на уроки в изостудию, верно?
Мэнсики кивнул.
– Именно. И вы ей преподаете в этом кружке.
Мариэ Акигава была маленькой молчаливой девочкой тринадцати лет. Она ходила в детскую группу – одну из двух, что я вел. В изокружок набирали детей из начальных классов, поэтому она была самой старшей, но очень спокойной и потому не выделялась среди младших. Будто скрывала свое присутствие, постоянно держалась в углу. Она мне запомнилась тем, что отчасти напоминала умершую сестру, причем и возраст у нее был примерно таким же, что и у сестры, когда ее не стало.
В изостудии Мариэ Акигава была молчалива. В ответ на мои замечания только кивала и почти ничего не говорила. Когда же хотела что-то сказать – произносила это очень тихо, и мне часто приходилось переспрашивать. Она вообще держалась скованно и не решалась смотреть мне в глаза. Просто ей нравилось рисовать, и стоило ей оказаться с кисточкой в руке перед мольбертом, выражение ее глаз сразу менялось. Они прояснялись, в них зажигалась искра. И рисовала она весьма занимательные картины – не шедевры, конечно, внимание к себе они привлекали. Особенно интересно Мариэ подбирала цвета.
Да и в целом девочка она была примечательная: волосы прямые, будто струящиеся, черные и блестящие, черты лица точеные, словно у куклы. Причем настолько правильные, что при взгляде на нее ощущалось нечто потустороннее. Говоря объективно, все в ее лице было гармонично, однако мало кто осмелился бы назвать его красивым. Когда девочки взрослеют, у некоторых подростковая угловатость как бы сдерживает красоту, словно плотина, и та не растет вместе с ними. Но настанет такой день, когда плотина эта рухнет – и она превратится в действительно красивую девочку, хотя произойдет это отнюдь не сразу. Подумав об этом, я вспомнил, что и в чертах моей покойной сестры было нечто похожее, и я часто ловил себя на мысли: была б сестра чуть покрасивее…
– Возможно, Мариэ Акигава – ваша родная дочь. Она живет в доме на другой стороне лощины, – произнес я вслух восстановленную фразу. – Она становится моей моделью, я пишу ее портрет. В этом и заключается ваша просьба, так?
– Да. Только я вам не заказываю картину, а прошу ее нарисовать. Когда она будет готова, и, главное, если вы не будете против, я эту картину куплю. И повешу на стену в этом доме, чтобы смотреть на нее, когда мне вздумается. Вот что мне нужно. Точнее, вот что я хочу попросить у вас.
Но я, признаться, все равно по-прежнему не улавливал смысл его просьбы – и слегка опасался, что этим дело не закончится.
– Вам нужно только это? – уточнил я.
Мэнсики неспешно вдохнул и так же неспешно выдохнул.
– Если честно, есть еще одна просьба.
– Какая?
– Очень незначительная, – сказал он тихо, но голос его показался мне каким-то несгибаемым. – Я хотел бы навестить вас, когда вы будете писать ее портрет. Как будто случайно заехал, не предупредив. Всего один раз и пусть даже совсем ненадолго. Пожалуйста, дайте мне побыть в одной комнате с нею. Подышать тем же воздухом. Большего я и не желаю. И ни в коем случае вас не стесню и не доставлю хлопот.
Я задумался. И чем дольше размышлял я, тем меньше мне все это нравилось. Я всегда ощущал себя неловко, выступая посредником, и не желал, чтобы меня куда бы то ни было выносило потоком чужих сильных чувств, какими бы ни были те чувства. Такое просто не в моем характере. Но при этом мне также хотелось сделать что-нибудь хорошее и Мэнсики. Мне следовало хорошенько подумать, что ему ответить.
– Давайте вернемся к этому позже, – предложил я. – Ведь мы пока не знаем, согласится Мариэ Акигава позировать мне или нет. Это первый вопрос, который нам необходимо решить. Она – очень спокойная девочка и незнакомых избегает, совсем как кошка. Вполне может отказаться – или же ее отец не разрешит, ведь он не знает, что я за человек. Они будут в своем праве опасаться.
– Я хорошо знаком с руководителем Школы художественного развития господином Мацусимой, – бесстрастно произнес Мэнсики. – К тому же я ее финансирую – я один из попечителей. И если господин Мацусима добавит свое поручительство за вас, полагаю, разговор сложится сравнительно гладко: быстро выяснится, что вам доверять можно, к тому же художник вы опытный. Родитель, я полагаю, успокоится.
Этот человек просчитывает все до мелочей, – подумал я. Предполагая ход дальнейших событий, он все заранее подготовил, одно за другим – прямо как пешки в игре «го», занявшие ключевые поля. Никаких случайностей здесь нет.
Мэнсики продолжал:
– Изо дня в день за Мариэ Акигавой присматривает ее тетушка – незамужняя младшая сестра ее отца. Помнится, я уже говорил вам: после смерти матери сестра ее мужа живет с ними и заменяет девочке мать. Потому что у отца – работа, он слишком занят и не может тратить на это время. Поэтому достаточно будет уговорить тетушку – и дело в шляпе. Когда Мариэ Акигава согласится позировать, ее к вам домой наверняка привезет именно тетушка. Не думаю, чтобы в дом, где живет одинокий мужчина, девочку отправили одну, без опекунши.
– Считаете, Мариэ Акигава так просто согласится позировать?
– Предоставьте это мне. Как только писать ее портрет согласитесь вы сами, остальные организационные вопросы я решу своими силами.
Я снова задумался. Наверняка этот человек «остальные организационные вопросы» «своими силами» решит успешно. Он в таком, должно быть, мастер своего дела. Но стоит ли мне впутываться во всю эту мешанину сложных человеческих отношений самому? Не планирует ли Мэнсики чего-то еще, о чем мне не рассказывает?
– Вы не против, если я выскажусь откровенно? Может, мне говорить так не по чину, однако я хочу, чтобы знали, что я обо всем этом думаю.
– Конечно. Ничего не скрывайте.
– Я считаю, что прежде чем мы приступим к выполнению этого плана и примемся за портрет, было бы неплохо выяснить, действительно ли Мариэ Акигава – ваша родная дочь. Если окажется, что это не так, то и незачем тратить время на такое хлопотное дело. Возможно, выяснить это не так просто, но ведь должен существовать какой-то верный способ. Кому-кому, а вам-то наверняка удастся его найти. Пусть даже я напишу портрет девочки и он повиснет рядом с вашим, вопрос этим исчерпан не будет.
Мэнсики выдержал паузу, а затем ответил:
– Если задаться целью выяснить медицинским путем, точно ли Мариэ Акигава моя кровная дочь, думаю, у меня получится. Потребуются какие-то усилия, но ничего невозможного в этом нет. Однако так поступать я не хочу.
– Почему?
– Потому что вовсе не важно, мой она ребенок или нет.
Закрыв рот, я смотрел на Мэнсики. Стоило ему качнуть головой, и его густая белая шевелюра колыхнулась, как от дуновенья ветра. Затем он спокойно продолжил, словно объяснял смышленой собаке спряжение простых глаголов.
– Конечно же, вовсе не значит, что мне все равно. Но я не собираюсь доискиваться истины. Возможно, Мариэ Акигава – моя родная дочь. А может, и нет. Однако допустим, я выясню, что она моя дочь, – и что же мне делать с этим знанием дальше? Представиться ей – мол, я твой настоящий папа? Потребовать, чтобы мне ее отдали на воспитание? Так поступить я не смогу.
Мэнсики еще раз слегка покачал головой.
– Мариэ Акигава теперь мирно живет в том доме вместе с отцом и тетушкой. Мать ее умерла, но даже после этого в семье все шло сравнительно неплохо – ну, если не брать в расчет некоторые затруднения в делах ее отца. Девочка привыкла к тете, там у нее складывается своя жизнь. И вдруг появляюсь я и представляюсь ее родным отцом. Пусть эта истина будет подтверждена научно – что это решит? Истина лишь посеет смятение, и в результате все окажутся несчастны. Я сам, разумеется, тоже.
– Получается, чем выяснять истину, вы предпочитаете оставить все как есть?
Мэнсики развел руками.
– Попросту говоря, да, и к такому решению я пришел не сразу. Но теперь я уверен в своих чувствах. Я буду жить дальше, сознавая, что Мариэ Акигава – возможно, моя дочь, не более того. Буду наблюдать, как она взрослеет, издали – мне этого достаточно. Даже если, например, я узнаю, что она моя родная дочь, счастья мне это не прибавит – боль от ее утраты лишь станет острее. А если Мариэ не дочь мне, мое разочарование будет глубоким – но уже в другом смысле. Быть может, мое сердце окажется разбито. Как ни поверни, счастья не будет. Понимаете, что я хочу этим сказать?
– Мне кажется – да, теоретически. Но будь на вашем месте я сам, пожалуй, мне бы хотелось узнать истину. Ведь это нормальное человеческое желание – знать правду.
Мэнсики улыбнулся.
– Это потому что вы пока еще молоды. Доживете до моих лет – надеюсь, поймете мои нынешние чувства. Насколько глубокое одиночество порой приносит человеку истина.
– Значит, вам нужно лишь одно – не знать истину, единственную и неповторимую, а повесить на стену портрет девочки и, глядя на него изо дня в день, обдумывать возможности? Вы уверены, что этого хватит?
Мэнсики кивнул.
– Да, непоколебимой истине я предпочитаю возможную толику сомнения. И мой выбор – довериться этим сомнениям. Вы считаете это неестественным?
Я считал. По крайней мере, естественным мне это не казалось, пусть даже я и не мог утверждать, что это вредно для здоровья. Но это, в конце концов, забота Мэнсики, не моя.
Я кинул взгляд на «Стейнвей» и Командора на нем, и наши взгляды встретились. Он лишь развел руками, словно хотел этим сказать: «Отложи ответ на потом». Затем показал пальцем правой руки на часы на левом запястье. Конечно же, часов он не носил, поэтому просто показывал на то место, где они должны быть. И это, конечно же, означало: «Нам пора возвращаться». Командор предостерегал и давал мне совет, которому я решил немедля последовать.
– Не могли бы вы дать мне побольше времени на ответ? Просьба ваша отчасти деликатна, и мне нужно поразмыслить в спокойной обстановке.
Мэнсики развел руками.
– Разумеется. Конечно, неспешно подумайте, сколько вам будет нужно. Я вас ничуть не тороплю. И без того я злоупотребляю вашим расположением, прося у вас слишком о многом.
Я встал и поблагодарил за ужин.
– Ах да, хотел было вам рассказать, но совсем позабыл, – сказал Мэнсики, будто бы вспомнив. – Про Томохико Амаду. Помните, мы говорили о его стажировке в Австрии? И о том, как он спешно покинул Вену как раз накануне того, как в Европе разразилась Вторая мировая война?
– Да, помню. Говорили.
– Так вот, я немного покопался в документах. Мне самому стало интересно, что повлияло на его решение. Дело прошлое, и достоверно никто ничего не знает. Вот только ходили некоторые слухи – был там якобы некий скандал.
– Скандал?
– Да. Вроде бы Томохико Амада был причастен к покушению на убийство, и это грозило привести к политическим осложнениям. Вмешалось Посольство в Берлине, и его тайком вывезли на родину. Такие вот толки ходили в неких кругах как раз после Аншлюса. Вы же знаете, что такое Аншлюс?
– Включение в 1938 году Австрии в состав Германии.
– Да, Гитлер присоединил Австрию к Германии. Произошли политические беспорядки, нацисты фактически насильственным путем завладели всей территорией страны, и государство Австрия прекратило свое существование. Произошло это в марте тридцать восьмого. Конечно, там возникали массовые волнения, в суматохе погибло немало народа. Кого-то просто убили, кого-то убили, инсценировав самоубийство, кого-то отправили в концлагеря. Томохико Амада стажировался в Вене как раз в пору тех потрясений. Опять-таки, по слухам, он поддерживал связь с местной девушкой, из-за чего тоже оказался впутанным в это дело. Судя по всему, подпольная организация сопротивления, состоявшая в основном из студентов, готовила убийство высокого нацистского чина. А это не входило в интересы правительств ни немецкого, ни японского. Полутора годами раньше заключили Антикоминтерновский пакт, и связь между Японией и нацистской Германией крепла день ото дня. Поэтому обе страны всеми силами старались избегать ситуаций, способных повредить их дружественным отношениям. А тут Томохико Амада – молодой, но уже сравнительно известный на родине художник. К тому же его отец – землевладелец, влиятельный провинциал, к чьим словам прислушиваются политики. Такого не ликвидируешь тайком, без шума.
– И Томохико Амаду отослали в Японию?
– Да. Хотя точнее будет сказать – спасли. Благодаря «политической заботе» важных людей он избежал неминуемой смерти. Попадись он в лапы гестапо по такому серьезному подозрению, пусть даже против него и не нашлось бы прямых доказательств, – все равно б не выжил.
– А что же с планом убийства? Оно не состоялось?
– План так и остался нереализованным. В организации работал доносчик, и вся информация шла напрямую в гестапо. Всех членов организации арестовали одним махом.
– Если бы план сработал, такой инцидент вызвал бы много шума?
– Кстати, как ни странно, вся эта история совершенно не имела огласки, – сказал Мэнсики. – О ней пошептались в кулуарах, но официальных документов в архиве нет. По разным причинам ее предали забвению.
Раз так, то Командором на его картине вполне мог оказаться тот высокий нацистский чин. Возможно, эта картина – воображаемая проекция политического убийства, которое должно было произойти в Вене в 1938 году, но в реальности не произошло. К инциденту причастны Томохико Амада и его любовница. Власти сорвали план, их разоблачили и разлучили, а ее скорее всего убили. Он вернулся в Японию, после чего символически перенес свой горький опыт на холст приемами нихонга – адаптировал его к реалиям периода Аска более чем тысячелетней давности. И «Убийство Командора» – картина, которую Томохико Амада нарисовал для себя. Он просто не мог ее не нарисовать – как память о своей бурной, пропахшей кровью молодости. Именно поэтому и не обнародовал готовую картину, а спрятал на чердаке своего дома подальше от чужих глаз, хорошенько ее упаковав.
А возможно, одна из причин того, почему он, вернувшись в Японию, отказался от карьеры художника в европейском стиле живописи и обратился к нихонга, как раз и связана с инцидентом в Вене? Кто знает, быть может, он захотел решительно отстраниться от прежнего себя.
– Как вам удалось все это разузнать? – спросил я.
– Признаться, я не колесил ради этого по городам и весям. Просто обратился в одну знакомую организацию, и те провели раскопки данных. Вот только дело это давнее, и за истинность этих данных я не отвечаю. Однако мои знакомые обращались к разным источникам, и основной информации доверять можно.
– Так значит, у Томохико Амады была австрийская любовница – член подпольной организации сопротивления. И он тоже участвовал в разработке плана политического убийства.
Мэнсики слегка склонил голову вбок и произнес:
– Если это так, то события развивались весьма драматически. Все, кто об этом знал, уже мертвы. И насколько все это достоверно, выяснить мы теперь не можем. Правда правдой, но такие истории народ не прочь приукрасить. Но в любом случае вот вам готовый сюжет для мелодрамы.
– А вы не знаете, насколько тесно Амада был связан с тем планом покушения?
– Нет, такие подробности мне неизвестны. Я просто на свой лад мысленно рисую этот сюжет. Во всяком случае, примерно так Томохико Амаду выслали из Вены, и он, попрощавшись с любовницей – или даже не успев с нею толком попрощаться, – сел в Бремене на пассажирский пароход и вернулся в Японию. Во время войны, уединившись в деревне близ Асо, хранил глубокое молчание, а вскоре после окончания войны дебютировал повторно, уже как художник нихонга, чем всех немало удивил. И это тоже вполне драматическое развитие событий.
На этом разговор о Томохико Амаде закончился.
Перед входом в дом меня тихо дожидался тот же черный «инфинити», что привез меня сюда. Еще продолжало моросить, воздух оставался влажным и прохладным. Приближалась та пора, когда не обойтись без по-настоящему теплой одежды.
– Спасибо, что нашли время меня посетить. Очень вам признателен, – сказал Мэнсики. – И, конечно, я благодарен Командору.
«Нам тоже хочется сказать спасибо», – прошептал мне на ухо Командор, но, разумеется, голос его слышал только я. А я еще раз поблагодарил Мэнсики за ужин.
– Все было очень вкусно. Я очень доволен. Командор тоже вам благодарен.
– Извините, что после ужина завел этот пустячный разговор. Хорошо, если не испортил вам вечер, – проговорил Мэнсики.
– Ничего страшного. Но что касается вашей просьбы – дайте мне время подумать.
– Разумеется.
– Я размышляю долго.
– Я тоже, – сказал Мэнсики. – Мой девиз: чем думать дважды, лучше думать трижды. И если позволяет время, чем думать трижды, лучше думать четырежды. Поэтому думайте, не торопитесь.
Шофер ждал меня, открыв заднюю дверцу. Я сел. Командор тоже должен был сесть вместе со мной, но я его нигде не замечал. Машина поднялась по склону, выехала за распахнутые ворота и начала свой неспешный спуск в лощину. Стоило белому особняку скрыться с глаз, как все, что произошло там этим вечером, показалось мне сном. Что было там нормальным, а что нет, что произошло в действительности, а что мне пригрезилось, я постепенно совсем перестал различать.
«Реальности – то, что видно своими глазами, – шепнул мне на ухо Командор. – Поэтому откройте шире глаза и видьте их. А делать выводы можно и позже».
Но даже с широко открытыми глазами мы многое упускаем из виду, подумал я. А может, думая так про себя, я тихонько произнес это вслух, потому что шофер мельком взглянул на меня в зеркальце заднего вида. Я закрыл глаза, поудобнее откинулся на сиденье и подумал: как было бы прекрасно, если б можно было самые разные суждения бесконечно оставлять на потом.
Домой я вернулся незадолго до десяти. Почистил зубы, переоделся в пижаму и нырнул в постель. Заснул я сразу же. И, что неудивительно, видел разные сны, все – неприятные и странные. Бесчисленные стяги со свастикой, развевающиеся по всей Вене. Большой пассажирский лайнер, покидающий порт Бремена. Марширующий по причалу духовой оркестр. Таинственную каморку в замке Синей Бороды. Играющего на «Стейнвее» Мэнсики.
26 Лучше композиции не бывает
Спустя два дня раздался телефонный звонок – мой токийский агент сообщил, что от Мэнсики поступил платеж, и на мой счет перевели причитающуюся сумму за вычетом комиссии. Услышав сумму, я удивился: она оказалась намного больше оговоренной прежде. Также мой агент прочел мне записку от Мэнсики, которую тот приложил к переводу: «Картина оказалась великолепной и превзошла мои ожидания, поэтому добавил премию. Примите, пожалуйста, без стеснения в знак моей благодарности».
Я присвистнул – слов у меня не нашлось.
– Оригинал я не видел, только фото – господин Мэнсики прислал мне его электронной почтой. Но и по фотографии чувствуется – прекрасная работа. Это, конечно, больше, чем просто портрет, но и как портрет картина весьма убедительна.
Я поблагодарил и повесил трубку.
Чуть погодя позвонила подруга – спросила, согласен ли я, если она приедет ко мне завтра ближе к полудню. Я ответил, что согласен. По пятницам у меня занятия в изокружке, но я все успею.
– Ну как, ужинал позавчера у господина Мэнсики?
– Да, ужин получился обстоятельным.
– Вкусно?
– Очень. Вина прекрасные, блюда безупречные.
– Как у него внутри?
– Отменно, – ответил я. – Описывать все – не хватит и полдня.
– При встрече расскажешь подробно?
– До? Или после?
– Лучше после, – кратко ответила она.
Положив трубку, я пошел в мастерскую и стал разглядывать картину Томохико Амады «Убийство Командора». Столько раз я уже видел ее, однако, взглянув заново после рассказа Мэнсики, ощутил в ней на удивление живую действительность. Картина не вписывалась в рамки банального исторического полотна, ностальгически воспроизводившего события из прошлого. В лицах и позах каждого из четырех персонажей – кроме разве что Длинноголового – угадывалось, как они относятся к происходящему. Лицо молодого человека, пронзающего Командора длинным мечом, бесстрастно. Он отрешен, таит все свои чувства где-то глубоко внутри. На лице Командора, чья грудь пронзена мечом, вместе с болью угадывается чистое недоумение – «не может быть». Наблюдающая за поединком молодая женщина (в опере это Донна Анна) будто разрывается из-за внутреннего конфликта чувств. Ее хорошенькое личико искривлено му́кой, изящные белые руки – возле рта. Похожий на слугу здоровяк (Лепорелло), обомлев от нежданного поворота событий, устремил взгляд к небесам, и правая рука его поднята, будто он пытается ею что-то схватить.
Выстроена картина просто идеально. Лучше композиции не бывает. Все в ней отточено. Четверо персонажей будто застыли на миг, сохраняя динамику живого движения. Я попытался наслоить на эту композицию политическое убийство, возможно произошедшее в Вене в тридцать восьмом году. Командор – не в одеяниях эпохи Аска, а в нацистском мундире. Хотя, возможно, это черный мундир СС. Из груди торчит сабля или кинжал. И вонзил ее, быть может, сам Томохико Амада. А кто эта женщина, у которой перехватило дыхание? Австрийская любовница Амады? Тогда что же так разрывает ей сердце?
Сев на табурет, я долго всматривался в плоскость картины. Если напрячь воображение, можно распознать различные аллегории и посылы. Но сколько я ни пытался найти какое-то объяснение, все в итоге оказывалось лишь неподтвержденными предположениями. И та подоплека картины, о которой мне поведал Мэнсики, – или то, что можно ею считать, – не известный исторический факт, а просто слухи. Или обычная мелодрама. Байка, в которой все начинается со слова «возможно».
Была бы здесь сейчас со мной сестра, вдруг подумал я.
Была бы она здесь, и я б рассказал ей все, что произошло со мной до сих пор, а она бы тихонько меня слушала, иногда вставляя короткие вопросы. Даже такую непонятную и запутанную историю она бы, пожалуй, восприняла спокойно, не хмурясь и не вскрикивая от удивления. Спокойная рассудительность у нее на лице вряд ли бы изменилась. И когда я б закончил рассказ, она, выдержав паузу, дала бы мне несколько дельных советов. Так у нас было заведено с детства. Однако если задуматься, сама Коми не обращалась ко мне за советом. Насколько я помню – ни разу. Почему? Никогда не сталкивалась с душевными проблемами? Или смирялась и не обращалась ко мне, считая, что это бессмысленно? Пожалуй, и то, и другое примерно пополам. Однако даже если б она пошла на поправку и не умерла в двенадцать лет, наша близость брата и сестры вряд ли продлилась бы долго. Коми вышла бы замуж за безынтересного человека и жила бы с ним в далеком городке, портя себе нервы повседневной жизнью, выбиваясь из сил, воспитывая детей. Ее глаза бы утратили свой прежний блеск, и она бы уже не в состоянии была выслушивать мои сомнения или давать какие-то советы. Никому не известно, как бы складывались у нас жизни.
Моя ошибка в отношениях с женой, видимо, состояла в том, что я, сам того не сознавая, видел в Юдзу замену моей сестре, – порой мне самому так кажется. Если вдуматься, хоть у меня и не было таких намерений, лишившись сестры, в душе я искал того, на кого мог опереться в трудную минуту. Однако что и говорить, жена – не сестра. Юдзу – вовсе не Коми. Тут отношения другие, роли распределяются иначе. И, что немаловажно, у нас другая история пережитого вместе.
За этими размышлениями я вдруг вспомнил, как до женитьбы навестил родительский дом Юдзу в квартале Кинута района Сэтагая.
Отец Юдзу возглавлял отделение крупного банка. Его сын, старший брат Юдзу – тоже банкир, работал в том же банке. Оба – выпускники экономического факультета Токийского университета. В их семье, похоже, было немало банкиров. Я собирался жениться на Юдзу (а она хотела выйти за меня замуж) и поехал сообщить ее родителям о своем намерении. Получасовую беседу с ее отцом, с какой стороны ни посмотри, никак нельзя было назвать доброжелательной. Я – непродаваемый художник, подрабатываю рисованием официальных портретов, стабильного дохода у меня нет – как нет и того, что можно назвать хоть какой-то перспективой в жизни. А значит, у меня совсем не тот статус, чтобы расположить к себе элитного банкира. Это я отчасти предвидел, а потому, направляясь в тот дом, твердо решил для себя не терять присутствия духа, что бы мне там ни говорили, каким бы нападкам ни подвергали. К тому же я по натуре вообще достаточно терпелив.
Однако пока я с напускным почтением внимал назойливым нотациям своего будущего тестя, внутри у меня возникло некое физиологическое отвращение, и вскоре я утратил контроль над своими эмоциями. Мне стало дурно. Аж затошнило. Посреди тестевой тирады я встал, извинился и попросил разрешения воспользоваться умывальной комнатой. Встав на колени перед унитазом, я постарался вызвать у себя рвоту, но не смог: мой желудок был пуст. Не вышел и желудочный сок. Поэтому я несколько раз глубоко вдохнул, успокаивая себя. Во рту остался неприятный запах, и я прополоскал рот водой, вытер платком пот на лице, после чего вернулся в гостиную.
– Ты в порядке? – посмотрев на меня, озабоченно спросила Юдзу. Вероятно, у меня был жуткий цвет лица.
– Выходить замуж или нет – воля дочери, но такой брак долго не продлится. От силы года четыре, лет пять.
То были последние слова ее отца, сказанные в тот день мне перед расставанием. Я ничего ему не ответил. А они засели у меня в памяти вместе с неприятным эхом от себя и в дальнейшем сыграли роль своего рода проклятия.
Ее родители нас не благословили, но мы все равно расписались и официально стали мужем и женой. С моими же родителями связь у меня прервалась давно. Свадебный банкет мы не устраивали. И только товарищи, арендовав зал, устроили нам скромную праздничную вечеринку – ее душой был, конечно же, заботливый Масахико Амада. Но мы все равно были счастливы – пожалуй, все первые несколько лет. Четыре или пять лет у нас не случалось никаких серьезных размолвок. Однако вскоре произошел неспешный поворот – так океанский лайнер ложится в открытом море на другой курс. Причину я пока не знаю, как и не могу определить и точку поворота. Видимо, каждый из нас хотел от семейной жизни несколько разного. И это расхождение с годами только усиливалось. Когда я это понял, Юдзу уже тайно встречалась с другим мужчиной. Наша супружеская жизнь в итоге продлилась всего шесть лет.
Ее отец, узнав о крахе нашей семьи, вероятно, ухмыльнулся про себя, подумав что-нибудь вроде «я же говорил», хотя мы протянули дольше, чем он предрекал. Наверняка он считал наше расставание событием весьма радостным. Юдзу, расставшись со мной, видимо, восстановила отношения с родными. Хотя откуда мне это знать? Да и зачем? Это ее личное дело, меня оно уже не касается. Но и после расставания проклятие ее отца не выветрилось у меня из головы. Я по-прежнему ощущал его смутный след, его неубывающую тяжесть. Как бы ни стремился я избегать этой мысли, мое сердце получило куда более глубокую рану, нежели я сам считал, и кровоточило до сих пор. Как и пронзенное сердце Командора.
Вскоре наступил вечер, опустились ранние осенние сумерки. Небо на глазах темнело. Глянцево-черные вороны с шумным карканьем летели по лощине к своей ночевке. Я вышел на террасу и, облокотившись на перила, разглядывал дом Мэнсики на другой стороне. В саду у него уже светилось несколько ртутных фонарей, и здание в сумраке казалось еще белее. Я представил себе, как по вечерам с террасы Мэнсики пытается разглядеть через окуляры мощного бинокля Мариэ Акигаву. Ради этого он завладел этим белым домом – чересчур просторным особняком, за который немало заплатил, претерпел массу хлопот, чтобы приспособить дом под свои вкусы.
И вот что еще странно – во всяком случае, мне так показалось: я вдруг поймал себя на мысли, что стал испытывать к Мэнсики дружеские чувства – причем такие, каких до сих пор не питал ни к кому. Какую-то близость – нет, я бы сказал – солидарность. В каком-то смысле, подумал я, мы с ним два сапога пара. Нами движет не то, что у нас есть, и даже не то, что мы собираемся обрести, а то, что мы утратили, то, чего у нас теперь нет. Не могу сказать, что я полностью понимал его мотивы, это явно было выше меня. Однако я хотя бы сумел осознать, что его на все это подвигло.
Я пошел на кухню, налил себе того односолодового виски, что мне подарил Масахико, добавил лед и с этим бокалом перешел в гостиную на диван, выбрал из коллекции Томохико Амады квартеты Шуберта и поставил на проигрыватель. Произведение называлось «Розамунда». Эта музыка звучала в библиотеке Мэнсики. Слушая ее, я время от времени покачивал лед в бокале.
В тот день до самого его конца Командор не объявился ни разу. Возможно, он, как и филин, тихо отдыхал на чердаке. Идеям, и тем нужны выходные. И я ни разу за весь день не приблизился к мольберту. Я тоже имею право на отдых.
И я поднял бокал за Командора.
27 Даже явственно помня их вид?
Пришла подруга, и я рассказал ей про ужин в доме Мэнсики. Разумеется, про Мариэ Акигаву, бинокль с треногой на террасе и тайное сопровождение Командора умолчал. Описывал подававшиеся блюда, планировку дома, обстановку в комнатах – в общем, все самое безвредное. Мы лежали в постели, оба голые, до этого примерно полчаса занимались сексом. Некоторое время я не мог успокоиться, помня, что за нами откуда-то наблюдает Командор, но затем позабыл и об этом. Хочет смотреть – пусть смотрит.
Она, точно спортивная фанатка, которой не терпится выяснить до мельчайших подробностей, как во вчерашнем матче набирала очки любимая команда, желала знать, что подавали на стол. И я, насколько мог вспомнить, достоверно описывал ей все меню с начала ужина и до конца: от закусок до десерта, от вин до кофе. Посуду – тоже, благо зрительная память у меня отменная. Стоит мне сосредоточиться – и все, что попадает в поле моего зрения, я могу позже вспомнить до малейшей детали. Даже спустя долгое время. Поэтому я и смог живописно воспроизвести особенности каждого блюда – так, будто делал набросок с натуры. Подруга зачарованно слушала мои гастрономические описания, а порой даже слышимо сглатывала слюну.
– Какая прелесть! – наконец воскликнула она, словно бы грезя наяву. – Хоть раз угостил бы меня кто-нибудь такой прекрасной едой.
– Но если честно, я почти не помню вкуса блюд, которые нам подавали, – признался я.
– Вкус блюд ты почти не помнишь? Но они же были вкусные?
– Очень. Это я помню. Но какой у них был вкус, вспомнить не смогу. И объяснить словами тоже.
– Даже явственно помня их вид?
– Ага. Ведь я художник. Форму блюд воспроизвести могу, мне это близко, а объяснить их содержание – нет. Вот писатель, пожалуй, смог бы описать даже их вкус.
– Странно, – сказала она. – Выходит, занимаясь вот так вот со мной, позже ты сумеешь подробно изобразить все на картине, а описать словами собственные ощущения не сможешь?
Я попробовал упорядочить ее вопрос в уме.
– Ты это о сексуальном удовольствии?
– Ну а о чем же еще?
– Возможно, ты права. Но если сравнивать секс и пищу, мне кажется, вкус пищи описывать труднее, чем сексуальное удовольствие.
– Выходит, – произнесла она голосом ледяным, точно мороз после заката в начале зимы, – вкус угощений господина Мэнсики нежнее и глубже того сексуального удовольствия, что я тут тебе доставляю?
– Нет, я не о том, – занервничал я и добавил: – Вовсе не так всё. Я имел в виду не качественное сравнение содержания, а степень сложности самого сравнения. В техническом смысле.
– Тогда ладно, – сказала она. – А что я тебе делаю… это же неплохо? В техническом смысле.
– Конечно, – ответил я. – Это просто замечательно! И в техническом смысле, и в любом другом. Так замечательно, что невозможно даже изобразить на картине.
Признаться, то плотское наслаждение, какое она мне доставляла, было просто безупречным. Прежде у меня был сексуальный опыт с разными женщинами – пусть даже их было не настолько много, чтобы этим гордиться, – однако ее половой орган был куда более нежным и чутким, чем все остальные, известные мне. Прискорбно, что им столько лет пренебрегали. Стоило мне ей это заметить, как она зарделась:
– Ну ты и скажешь! Что, правда?
– Правда.
Она подозрительно посмотрела на меня сбоку, но затем, похоже, поверила мне на слово.
– А гараж он показывал? – спросила она.
– Гараж?
– Да, его легендарный гараж, где стоят четыре английские машины.
– Нет, гараж не показал, – ответил я. – Территория там большая, и гараж на глаза нам не попался.
– Фу, – фыркнула она. – И ты, конечно, не спросил, действительно у него есть «ягуар-И»?
– Нет, не спросил. Даже не подумал об этом. Ведь я толком не разбираюсь в машинах.
– И довольствуешься подержанным универсалом «тоёта-королла»?
– Точно.
– Вот мне бы непременно захотелось хоть на миг дотронуться до этого самого «И». Такой он красивый! Я как увидела его в детстве в фильме, где играют Одри Хепбёрн и Питер О'Тул, так прямо и влюбилась. Питер О'Тул в этом фильме ездил на сверкающем «И». Постой, какого он был цвета? По-моему, желтого[38].
Она вспоминала, как видела в детстве ту спортивную машину, а у меня в памяти всплыл тот «субару-форестер» – белый внедорожник, стоявший на парковке сетевого ресторана на окраине приморского городка в префектуре Мияги. На мой взгляд, красивой эту машину назвать трудно. Обычный компактный вездеход, приземистый механизм, созданный для работы. Людей, что захотели бы его потрогать, крайне мало. Ведь это не «ягуар-И».
– И что, он не показал ни парник, ни спортзал? – спросила она, вновь вернувшись к дому Мэнсики.
– Да, ни парник, ни спортзал, ни прачечную, ни кухню, ни проходную гардеробную площадью десять квадратов, а также игровую комнату, где стоит бильярдный стол, говоря по правде, мне он не показывал. Потому что не водил меня туда.
У Мэнсики был в тот вечер очень важный разговор ко мне, и ему наверняка было не до неспешных экскурсий по дому.
– У него действительно есть проходная гардеробная на десять квадратов? А также игровая комната, где стоит бильярдный стол?
– Не знаю. Я просто вообразил. Хотя ничего удивительного, если есть.
– То есть комнат, кроме библиотеки, вообще не показывал?
– Не-а. Меня ведь не интересует дизайн интерьеров. Показал только прихожую, гостиную, библиотеку и столовую.
– Выяснить, где находится та «Потайная каморка Синей Бороды», тоже не удалось?
– Не было у меня такой возможности. Я ж не мог его спросить: «К слову, господин Мэнсики, где тут у вас пресловутая „Потайная каморка Синей Бороды“»?
Разочарованно прищелкнув языком, она несколько раз качнула головой.
– Какие же вы, мужики, чурбаны! Что, у тебя совсем никакого любопытства нет? Будь там я, мне бы показали все до последнего угла.
– У мужчин и женщин горизонты любопытства наверняка отличаются.
– Похоже, что так, – смирившись, сказала она. – Хотя что мы об этом? Я и так должна быть тебе благодарна – столько свежей информации о доме господина Мэнсики.
Я забеспокоился.
– Накапливать информацию – одно дело, но если она попадет на сторону, у меня могут быть неприятности. Я про «Вести из джунглей»…
– Не переживай! Не стоит беспокоиться о таких мелочах, – бодро заверила она.
Затем нежно взяла меня за руку и подвела ее к своему клитору. Тем самым области нашего любопытства вновь наслоились друг на дружку. До занятий в кружке времени у меня было достаточно. И вдруг мне показалось, будто в мастерской тихо зазвонила погремушка. Но, видимо, послышалось.
Около трех подруга укатила на своем красном «мини», а я пошел в мастерскую, взял с полки погремушку и внимательно ее осмотрел. Она никак не изменилась – просто лежала на полке, и все. Командора в мастерской тоже нигде не видать.
Затем я подошел к холсту, присел на табурет и принялся разглядывать начатый портрет мужчины с белым «субару-форестером». Мне хотелось подумать, что с ним делать дальше, как продолжать. Но меня ожидало внезапное открытие – картина уже была готова.
Нечего и говорить, я считал картину незавершенной, весь ее замысел должен был воплотиться вот-вот. Сейчас на ней изображался всего-навсего примерный прототип лица мужчины, выписанный лишь тремя красками. Эти цвета грубо нанесены поверх эскиза углем. Разумеется, мысленным взором я видел идеальный облик «Человека с белым „субару-форестером“», пока же лицо его, так сказать, лишь проступает на холсте наподобие тромплея. Однако другим этого не видно. Картина пока что по сути своей – грунт, она лишь намекает на то, что вскоре там должно появиться. Однако сейчас мужчина, которого я собирался рисовать, извлекая из памяти, уже соответствовал себе мрачному, изображенному на холсте. Он как бы настаивал, чтобы его нынешний облик не проясняли сверх того, что уже есть.
Мужчина будто обращался ко мне из глубины картины: «Больше не трогай!» – или даже приказывал: «Оставь, как есть, и не вздумай ничего добавлять!»
Картина была готова как есть, недорисованная, а мужчина совершенно реально существовал в своем неоконченном виде. Вроде бы логическая несообразность, но иначе не скажешь. И сокрытый образ мужчины, обращаясь изнутри холста ко мне, автору картины, пытался донести до меня некую глубокую мысль. Старался, чтобы она заставила меня понять нечто. Но что он имел в виду, мне пока понятно не было. Но я ощутил: этот мужчина обладает жизненной силой, он и впрямь – живой и подвижный.
Я снял картину с мольберта, хоть краска на ней еще и не подсохла, развернул ее и приставил к стене – я больше не мог выносить ее у себя перед глазами. Мне казалось, в ней заключено нечто зловещее – вероятно, такое, чего мне знать не следовало.
Вся она пахла приморским городком и рыбацким портом – то был запах прилива, рыбьей чешуи, дизельного топлива рыбацких шхун. Пронзительно крича, стая чаек неспешно кружила в порывах сильного ветра. Черная кепка для гольфа на голове мужчины средних лет, который, вероятно, в гольф никогда в жизни не играл. Смуглое загорелое лицо, загрубелый затылок, короткие седоватые волосы. Поношенная кожаная куртка. В ресторане позвякивают ножи и вилки – тот заезженный, как на пластинке, звук, что слышится во всех сетевых ресторанах по всему миру. И тихо припаркованный белый «субару-форестер». Наклейка с марлином на заднем бампере.
– Ударь меня, – попросила меня женщина в самый разгар нашего соития, впившись ногтями мне в спину. Витал терпкий запах пота. Я, как она и просила, ударил ее ладонью по лицу. – Да нет, не так. Давай по-настоящему, – сказала она, рьяно мотая головой. – От души, наотмашь. Плевать, если останется синяк. Сильней, чтобы кровь из носа.
Бить женщину я не хотел. Не было у меня никогда склонности к насилию – ну, почти. А она всерьез хотела, чтобы ее всерьез избили. Желала настоящей боли. И мне ничего не оставалось – только приложить ее посильней, так, чтобы остался синяк. С каждым ударом плоть ее страстно и крепко сжимала мой пенис, как будто оголодавший зверь пожирал все съедобное у себя перед глазами.
– А можешь меня немного придушить? – чуть позже шепнула она. – Вот этим.
Мне почудилось, что шепот ее исходит из какого-то иного пространства. И тогда она достала из-под подушки белый пояс от банного халата. Наверняка приготовила заранее.
Я отказался. Все, что угодно, только не это. Слишком опасно. Не рассчитаю силы – и она умрет.
– Хотя бы понарошку, – упрашивала она, тяжело дыша. – Пусть не затягивая по-настоящему. Только делай вид. Просто накинь мне на шею и чуть-чуть затяни.
От этого я отказаться не смог.
Заезженный звук посуды, лязгающей в сетевых ресторанах.
Я потряс головой, стараясь оттолкнуть те воспоминания. Тот случай я не хотел помнить, а память о нем, будь такое возможно, желал бы отвергнуть навеки. Но руки помнили текстуру пояса от халата, упругость ее шеи. Я никак не смогу этого позабыть.
И мужчина это знал. Что и где я делал ночью накануне. О чем я там думал.
Как быть с картиной? Оставить в углу мастерской, как и сейчас – развернутой лицом к стене? Но даже так покоя мне от нее будет. Убрать ее можно лишь на чердак, в то же самое место, где Масахико Амада скрывал «Убийство Командора». Вероятно, оно подходит для того, чтобы люди навсегда скрывали там свои души.
Я вспомнил то, что сам недавно говорил: «Ведь я художник. Форму блюд воспроизвести могу, а объяснить их содержание – нет».
Меня постепенно захватывало самое разное, чего я не мог объяснить. Картина Масахико Амады «Убийство Командора», которую я обнаружил на чердаке; странная погремушка, оставленная в каменном склепе, который мы открыли в зарослях; Идея, которая возникла передо мной в облике, заимствованном у Командора, и мужчина средних лет с белым «субару-форестером». Вдобавок к ним – странный беловолосый человек, живущий на другом склоне лощины. Похоже, Мэнсики пытается теперь, к тому же, втянуть меня в некий план, зародившийся у него в голове.
Похоже, водоворот, в который я здесь попал, постепенно набирает скорость. Выплыть из него я уже не могу, слишком поздно. И водоворот этот совершенно бесшумен. Меня пугала его странная тишина.
28 Франц Кафка любил дороги на склонах
Вечером того же дня я преподавал детям в изостудии близ станции Одавара. Темой занятия было «кроки́ человека». Я всех разделил на пары, дети выбрали из подготовленных накануне материалов для рисования кто угольки, кто мягкие карандаши разных видов и по очереди принялись рисовать в тетради для эскизов друг дружку. Время я замерял кухонным таймером – по пятнадцать минут на одну зарисовку, по возможности – без ластика и на одном листе бумаги.
Затем все дети по одному выходили вперед, показывали свои зарисовки, а остальные рассказывали, что по их поводу думают. Группа у нас была небольшая, все проходило вполне дружелюбно. Затем я встал и объяснил им простые приемы этого вида графики: чем отличается кроки от рисунка. Я подробно разобрал их отличия: рисунок – своеобразный чертеж картины, в нем требуется определенная точность. А вот кроки – скорее первое впечатление. Мысленно его себе представив, ему придают некие примерные очертания, пока не вылетело из головы. Для кроки важнее не точность, а равновесие и скорость. Кроки уже давно мой конек, хотя даже среди известных художников немало тех, кто с этой техникой не дружит.
В заключение я выбрал из детей себе модель и нарисовал ее на доске белым мелом – показал пример. Дети восторженно загалдели:
– Круто!.. Так быстро?.. Смотри, как похоже! – Заставить детей простодушно восхищаться – тоже одна из важных задач преподавателя.
После этого, поменяв партнеров в парах, я дал всем задание нарисовать кроки, и второй рисунок удался детям намного лучше. Они быстро впитывают знания – настолько, что учителю впору восхищаться. Конечно, у кого-то получилось хорошо, у кого-то не очень, однако это не важно. Ведь я учу детей не конкретным приемам рисования картины, а восприятию.
В тот день для примера я – разумеется, нарочно – выбрал себе моделью Мариэ Акигаву и набросал ее мелом на доске выше пояса. Если быть точным, это был не кроки, но техника примерно та же. Справился с наброском я минуты за три – просто хотел проверить прямо на уроке, как лучше будет писать эту девочку. И в результате я понял, что в ней таятся уникальные возможности натурщицы.
До сих пор я особо не присматривался к этой девочке. А приглядеться повнимательнее стоило: она оказалась гораздо привлекательней, чем можно было решить после беглого взгляда. Не просто симпатичная девочка – в красоте ее крылась неуловимая несбалансированность. За ее зыбким выражением лица, похоже, таилась некая сила – как у проворного дикого зверя, что схоронился в высокой траве.
Мне захотелось как-то отразить это впечатление, но за три минуты мелом на классной доске выразить что-то очень сложно. Вернее – почти невозможно. Тут требуется неспешно и подробно рассмотреть ее лицо, подметить отдельные черты – ну и, конечно, узнать ее получше.
Я не стал стирать ее набросок с доски – когда дети ушли, я остался в кабинете и, скрестив руки, рассматривал эту картинку мелом. Мне хотелось понять, есть ли у нее в чертах лица хоть что-то от Мэнсики, но я так ничего и не определил. Скажи кто, что похожа – и будет вроде бы похожа очень сильно, а скажи, что нет – и окажется, что не похожа вовсе. Но если выделять что-то одно, больше всего общего у них в глазах, как мне показалось: в их выражении, в том, до чего характерно они мгновенно вспыхивают.
Если всматриваться в глубину чистого родника, бывает, замечаешь на его дне какой-то светящийся сгусток. Если не приглядываться, его и не видно, но как только заметишь его, сгусток этот сразу качнется и потеряет форму. Чем пристальнее вглядываешься в родник, тем сильнее подозрение, что это может быть обманом зрения, оптической иллюзией. Однако там точно что-то сверкает. Так вот, когда пишешь людей с натуры, тебе порой достаются такие модели, кто заставляет тебя ощутить сходное свечение. Хотя случается такое очень и очень редко. Но эта девочка – как и Мэнсики – была подобной крупицей света. В кабинет зашла уборщица Школы художественного развития, женщина средних лет, села рядом со мной и в восхищении уставилась на мой рисунок.
– Это же Мариэ Акигава, да? – сразу произнесла она. – Очень хорошо получилась. Кажется, вот-вот сойдет с доски. Даже стирать жалко.
– Спасибо, – ответил я, встал и начисто вытер доску.
На следующий день, в субботу, наконец-то объявился Командор. То было его первое появление – пользуясь его же языком, «воплощение», – со вторника, когда мы виделись на ужине у Мэнсики. Съездив за покупками, вечером я читал в гостиной книгу, и тут из мастерской послышался звон погремушки. Я пошел туда и увидел, что Командор, сидя на полке, легонько потряхивает ею прямо у себя над ухом. Будто проверяет оттенок звучания. Увидев меня, трясти он перестал.
– Давненько не виделись, – поприветствовал я.
– Ни давненько, ни чего не суть, – холодно ответил Командор. – Идеи мотаются по светам и столетиями, и тысячелетиями. Дни, два дни – разве это времена?
– Как вам понравился ужин у господина Мэнсики?
– Да. Да. По-своему, занимательные вечера. Конечно, есть мы не можем, но надлежащим образом насытились глазами. И сами дружища Мэнсики – занимательные малые. О самых разных вещах думают-думают наперед. А что оне только ни скрывают у себя внутре! И тех, и этих.
– Он обратился ко мне с одной просьбой.
– А-а, да-да, – глядя на древнюю погремушку, которую по-прежнему держал в руке, без особого интереса произнес Командор. – Мы слышали те разговоры, только пока сидели рядышками. Однако оне нас не касаются. Сие сугубо ваше, судари наши, с Мэнсики конкретные, разы уж на те пошли, мирские дела.
– Можно один вопрос? – спросил я.
Командор потер ладонью бороду.
– А-а. Давайте. Правда, не знаем, ведаем ли, что отвечать.
– О картине Томохико Амады «Убийство Командора». Вы, конечно же, знаете о такой. Во всяком случае, вы позаимствовали с нее облик персонажа. Судя по всему, в картине есть мотив покушения на политическое убийство – этот инцидент имел место в Вене в тридцать восьмом году. Так вот, насколько к нему был причастен сам Томохико Амада, вы, случаем, не знаете?
Командор задумался, скрестив руки на груди. Затем прищурил глаза и ответил:
– В историях немало таких фактов, какие лучше не ворошить, а так и оставить под покровом мраков. Верные знания не всегда обогащают людей. Не всегда объективные превосходят субъективные. Не всегда действительности развенчивают фантазии.
– В целом оно так и есть. Только вот та картина к чему-то настойчиво призывает тех, кто на нее смотрит. Мне кажется, Томохико Амада нарисовал ее для того, чтобы зашифровать ею что-то очень важное – то, что он знал, но не мог предать гласности. Такое чувство, будто переместив персонажей и всю сцену действия в другую эпоху и применив новую для себя технику нихонга, он тем самым выступил с некой метафорической исповедью. Мне даже кажется, он именно для этого и отказался от европейской живописи и обратился к нихонга.
– Разве не лучше, чтоб о сем поведали сами картины? – тихо произнес Командор. – Если захотят оне что-то нам рассказать, пусть говорят как суть: метафоры – так метафоры, тропы – так тропы, шифры – так шифры, дуршлаги – так дуршлаги. Или так не устраивают?
Я не понял, при чем тут дуршлаг, но уточнять не стал. Я сказал:
– Я не к тому, устраивает или нет, я просто хочу узнать, что подтолкнуло Томохико Амаду написать эту картину. Почему? Да потому, что она чего-то добивается. Эта картина наверняка была нарисована с какой-то конкретной целью.
Командор опять потер ладонью бороду, будто что-то вспоминая. И ответил так:
– Францы Кафки любили дороги на склонах. Их привлекали самые разные склоны. Оне любили разглядывать дома, построенные на крутых склонах. Садились на обочинах и часами разглядывали такие дома. Не пресыщаясь. Разглядывали, и склоняя головы на бока, и не склоняя. Странными они были типами, да ведь? Вы, судари наши, об этом знали?
Франц Кафка и склоны?
– Нет, не знал, – ответил я. Мне даже не приходилось об этом слышать.
– Так вот, когда узнаёте о таких вещах, начинаете лучше понимать их наследия? Да ведь?
Я не ответил на этот вопрос.
– Выходит, вы знавали и Франца Кафку? Лично?
– Оне, разумеется, нас лично не знали, – сказал Командор и захихикал, будто что-то вспомнив. Пожалуй, я впервые видел, чтобы идея смеялась в голос. Интересно, что было в Кафке такого, что могло вызвать у Командора смех?
Затем Командор вернул лицу прежнее выражение и продолжил:
– Истины сами по себе суть идеи, идеи – истины. Главные – уловить заключенные там идеи такими, какие оне суть. Ни смыслов, ни фактов… ни свиных пупков, ни муравьиных яиц – ничего в этих не суть. Если люди пытаются следовать к пониманиям иными путями, сие то же, что носить воды в дуршлагах. Плохих мы вам, судари наши, не посоветуем: тут лучше остановиться и бросить. Занятия дружищ Мэнсики, как ни прискорбно, из тех же разрядов.
– Выходит, что ни делай, в итоге это попытка бесполезная?
– Класть на воды дырявые вещи негоже.
– А что вообще намерен делать господин Мэнсики?
Командор слегка пожал плечами, и между его бровями возникла очаровательная морщина. Командор стал чем-то похож на Марлона Брандо в молодые годы. Вряд ли он смотрел фильм Элии Казана «В порту», но нахмурился он точь-в-точь как Марлон Брандо. Откуда мне было знать, насколько обширен у него «гардероб» обликов и черт лица?
– Об «Убийствах Командоров» Томохико Амад мы можем поведать вам, судари наши, до крайностей немного. Почему? Сути тут в аллегориях и метафорах, в тропах. Что суть аллегории и метафоры, не нужно объяснять словами. До сих нужно дойти своими умами, – произнес Командор и почесал мизинцем за ухом – так иногда делают кошки перед дождем. – Однако скажем вам, судари наши, вот что. Сие мелочи, но завтра вечерами зазвонят телефоны. Позвонят дружища Мэнсики. И лучше дать ему ответы, хорошенько-хорошенько подумав. Сколько ни думайте-с, ответы ваши в результатах нисколько не станут другими, но все ж лучше хорошенько-хорошенько подумать.
– И еще очень важно дать понять собеседнику, что я все хорошенько-хорошенько обдумываю. Так ведь? Правильнее будет вести себя так.
– Да, все верно. Отказаться от первых предложений – сие железные правила ведений дел. Вредов не суть будет, если сие запомнить, – сказал Командор и опять захихикал – похоже, сегодня он в неплохом расположении духа. – Кстати, хотели спросить. Клиторы. К ним что, так интересно прикасаться?
– Мне кажется, это не совсем то, к чему прикасаются потому, что интересно, – признался я.
– Глядим со сторон, но взять в толки не можем.
– Мне кажется, я и сам толком не понимаю, – ответил я. Выходит, даже идея понимает далеко не все.
– Как бы там ни было, нам пора, – произнес Командор. – Суть и другие места, куда нам нужно заскочить мимоходами. Свободных времен в обрезы.
И Командор исчез. Так исчезал Чеширский Кот – постепенно, частями. Я сходил на кухню, приготовил простой ужин и поел. И попробовал представить себе, что это за место, куда идее нужно «заскочить мимоходом». Но, разумеется, тщетно.
Как и предсказал Командор, назавтра вечером, в начале девятого, позвонил Мэнсики. Первым делом я поблагодарил его за недавний ужин.
– Все блюда были просто великолепны.
– Что вы, что вы, это вам спасибо – составили мне приятную компанию.
Затем я сказал спасибо за вознаграждение, которое оказалось больше обещанного.
– О чем вы? Это сущая мелочь. За такую-то прекрасную картину? Выбросьте из головы, – скромно произнес Мэнсики. После такого обмена любезностями повисла пауза. – Кстати, о Мариэ Акигаве, – непринужденно начал Мэнсики, будто заговорил о погоде. – Помните о моей просьбе написать ее портрет?
– Конечно.
– Когда вчера с этим обратились к самой Мариэ Акигава… вернее, предложение, как это ни невероятно, сделал ее тетушке руководитель Школы художественного развития господин Мацусима – и девочка согласилась позировать.
– Вот как?
– Поэтому… если вы сами согласны писать ее портрет, считайте, что к этому все готово.
– А вам не кажется, что Мацусима-сан может странно воспринять вашу причастность к этому разговору?
– В таких вопросах я всегда весьма осторожен. Не беспокойтесь. Господин Мацусима считает, что я выступаю в роли вашего так называемого патрона. Конечно, если это вас никак не оскорбляет…
– Мне безразлично, – сказал я. – Однако до чего же легко согласилась девочка – такая вроде бы молчаливая, спокойная, немного застенчивая…
– Признаться, ее тетушка сначала была против. Мол, что хорошего в том, чтоб быть натурщицей у какого-то там художника. Вам, конечно, это может показаться оскорбительным.
– Нет. Как раз таково мнение обывателей.
– Однако сама Мариэ, говорят, весьма заинтересовалась. Если только вы согласитесь ее писать, она с радостью станет вам позировать. В итоге она-то свою тетушку и уговорила.
Интересно, почему? Может, сыграло какую-то роль, что я изобразил ее на доске? Но рассказать об этом Мэнсики я не решился.
– Мне кажется, все складывается идеально, нет? – произнес Мэнсики.
Я задумался – неужели и впрямь все идеально? Мэнсики ждал, что я ему на это скажу.
– Не могли бы вы подробнее рассказать мне, как складывался весь разговор?
– Просто. Вы ищете модель для своей картины. Мариэ Акигава, которой вы преподаете в кружке, – самая подходящая натурщица. Поэтому через руководителя Школы художественного развития господина Мацусимы сделали предложение тетушке девочки – ее опекунше. Вот такое либретто. Мацусима-сан лично поручился за вашу порядочность и ваш талант, сказал, что вы – безупречный человек и увлеченный педагог, а также одаренный перспективный художник. Мое имя не прозвучало ни разу. Я тщательно в этом убедился. Разумеется, позировать девочка будет одетой и в присутствии тетушки. Они согласились с одним условием – сеансы вы будете заканчивать до полудня. Ну как вам это?
Следуя совету Командора отказаться от первого предложения, я решил несколько притормозить развитие событий.
– Условия как условия. Однако могу ли я еще немного подумать над самим предложением?
– Конечно, – спокойно ответил Мэнсики. – Думайте, сколько потребуется, я вас ничуть не тороплю. Писать картину-то все равно вам, не захотите – ничего и не будет. Я лишь позвонил вам сказать, что абсолютно все к этому готово. И вот еще что – возможно, об этом говорить еще рано … но на сей раз я намерен отблагодарить вас за эту свою просьбу значительно.
До чего же шустро у нас все задвигалось, подумал я. Так быстро и умело, что диву даешься. Как мяч катится с откоса… Я представил себе Франца Кафку, который поднимался по склону, сел где-то посередине и наблюдает, как катится этот мяч. Нужно быть осмотрительным.
– Дайте мне еще пару дней, – попросил я у Мэнсики. – Думаю, через два дня я буду готов дать ответ.
– Хорошо. Тогда я вам и перезвоню, – ответил тот.
На этом беседа наша завершилась.
Однако, говоря откровенно, откладывать ответ еще на два дня необходимости не было. Для себя я уже все решил. Мне и самому уже хотелось писать портрет Мариэ Акигавы. Кто б ни пытался меня удержать, я все равно взялся бы за эту работу. А о двухдневной отсрочке я попросил лишь по одной простой причине: уж очень не хотелось мне подстраиваться под ритм, задаваемый Мэнсики. Инстинкт – а вместе с ним и Командор – подсказывал мне потянуть время, чтобы, не торопясь, сделать вдох поглубже.
«То же, что носить воду в дуршлаге, – как-то так же говорил мне Командор? – Класть на воду дырявую вещь негоже».
Тем самым он на что-то намекал – на что-то впереди.
29 Может быть заключенный в том неестественный фактор
Два дня я провел за тем, что попеременно разглядывал две картины: «Убийство Командора» Томохико Амады и свою – портрет мужчины с белым «субару-форестером». «Убийство Командора» теперь висело на белой стене в мастерской. «Мужчина с белым „субару-форестером“» стоял в углу, развернутый лицом к стене – лишь когда я на эту картину смотрел, возвращал ее на мольберт. А когда я не разглядывал картины – просто читал книгу, слушал музыку, готовил еду, делал уборку, полол сорняки во дворе, гулял по окрестностям, чтобы убить время. Настроения браться за кисть не возникало. Командор тоже не появлялся и хранил тишину.
Гуляя по горам, я попытался найти такое место, откуда было бы видно дом Мариэ Акигавы, но сколько б я ни бродил, ничего похожего на него не приметил. Из дома Мэнсики по прямой казалось, что он должен располагаться где-то поблизости от моего, но он хорошо прятался в складках рельефа. Бродя по зарослям, я невольно остерегался шершней.
Два дня я неспешно разглядывал две эти картины попеременно и заново понял, что не ошибался в своих ощущениях. «Убийство Командора» призывало расшифровать то, что в картине было скрыто, а «Мужчина с белым „субару-форестером“» требовал, чтобы автор (то есть я) больше ничего к портрету не добавлял. Каждое из этих обращений было весьма настойчивым – по крайней мере, так мне казалось, – и мне не оставалось ничего иного, только подчиниться этим требованиям. «Мужчину с белым „субару-форестером“» я оставил как есть (хоть и пытался понять причину подобного требования), ну а в «Убийстве Командора» старался распознать истинный замысел. Однако обе картины окружала тайна – прочная, как скорлупа ореха, и сколько бы я ни старался, моих сил недоставало, чтобы скорлупу эту расколоть.
Если бы мне не предстояла работа с Мариэ Акигавой, я бы проводил все свои дни, сравнивая две эти картины. Однако на второй вечер раздался телефонный звонок, и я вырвался из этого заклятого круга.
– Ну как, приняли решение? – сразу спросил Мэнсики, как только мы покончили с приветствиями. Разумеется, он в первую очередь имел в виду, соглашусь я писать портрет Мариэ Акигавы или нет.
– По сути, я склоняюсь к тому, чтобы принять ваше предложение, – ответил я. – Только у меня есть одно условие.
– Какое же?
– Мне трудно представить, какой получится картина. Когда я увижу Мариэ Акигаву перед собой, возьму кисть в руку – тогда и начнет проявляться стиль. А вдруг у меня не найдется свежих замыслов, и работа останется незавершенной? Или же я портрет завершу, но он мне не понравится? Или не понравится вам, господин Мэнсики? Поэтому я хочу писать эту картину для себя – а не потому, что вы мне ее заказали, попросили о ней или подсказали замысел этой работы.
Выдержав паузу, Мэнсики заговорил, словно бы уточняя:
– Иначе говоря, если вас не устроит готовая работа, она ни за что не попадет в мои руки? Вы именно это хотите сказать?
– Такая вероятность не исключена. Во всяком случае, я хочу, чтобы вы полностью доверились моему решению, как поступить с готовой картиной. В этом и заключается мое условие.
Мэнсики задумался, после чего сказал:
– Похоже, мне не остается ничего, кроме как сказать «йес»? Ведь иначе вы не возьметесь за работу, так?
– При всем уважении к вам – да.
– Иными словами, вы желаете быть творчески свободнее? Или же вас обременяет то, что за работу вас вознаградят?
– Думаю, и то, и другое понемногу. Мне важнее естественность моего настроя.
– Хотите стать еще естественней?
– По возможности – исключить из этой работы все неестественные факторы.
– Что это значит? – Голос его, похоже, отвердел. – В моей просьбе написать портрет Мариэ Акигавы вы ощущаете какую-то неестественность?
«То же, что носить воду в дуршлаге, – говорил Командор. – Класть на воду дырявую вещь негоже».
Я ответил:
– Должен вам признаться, что хотел бы сохранить наши с вами отношения бескорыстными – чтоб мы оставались, так сказать, на равных. Отношения на равных с вами – может, это покажется нескромным…
– Отчего ж? Равные отношения между людьми – это нормально. Можете говорить, не стесняясь.
– В общем, мне бы хотелось написать портрет Мариэ Акигавы по собственной инициативе – чтобы вы, господин Мэнсики, изначально не были бы в это никак вовлечены. Иначе у меня может не возникнуть верного замысла, я окажусь спутан по рукам и ногам и осязаемо, и нет.
Мэнсики немного подумал и сказал:
– Вот, значит, как? Хорошо, я все понял. Будем считать, что моей просьбы не было. О вознаграждении, пожалуйста, забудьте. Я действительно поспешил с разговором о деньгах. Как поступить с готовой картиной, обсудим позже, когда вы мне ее покажете. В любом случае я, разумеется, в первую очередь уважаю вашу волю – волю творца. Однако, что вы скажете насчет моего другого пожелания? Помните, о чем я?
– Вам бы хотелось как бы случайно заглянуть в мастерскую, когда я буду писать там портрет Мариэ Акигавы?
– Да.
Подумав, я ответил:
– Не вижу в этом ничего предосудительного. Вы – мой хороший знакомый, сосед. Якобы заглянули ко мне с утра на своей воскресной прогулке. Мы немного поболтаем – в этом нет ничего неестественного.
Услышав это, Мэнсики немного успокоился.
– Если вы так все обставите, я буду только признателен. От меня никаких хлопот вам не будет. Стало быть, можем планировать так, что в это воскресенье с утра к вам приедут Мариэ Акигава с тетушкой, и вы начнете писать ее портрет. Посредником в этом будет выступать господин Мацусима, которому предстоит регулировать отношения между вами и семьей девочки.
– Хорошо. Так все и устраивайте тогда. В воскресенье, в десять утра, девочка с тетей приезжают ко мне, и Мариэ начнет позировать для портрета. К полудню я завершаю сессию. Так у нас продлится несколько недель. Пять или шесть, пока не знаю.
– Как только обо всем договоримся, я опять с вами свяжусь.
На этом насущный вопрос был исчерпан, и Мэнсики, будто вспомнив что-то, добавил:
– Да, и заодно. Я тут выяснил кое-что о жизни Томохико Амады в Вене. Прежде я говорил вам, что покушение на убийство высокого нацистского чина, к которому, как считается, он был причастен, произошло сразу после Аншлюса, но если точнее – в самом начале осени 1938-го. То есть, примерно через полгода после Аншлюса. Вы же в общих чертах знаете об этом?
– Да нет, не очень.
– 12 марта 1938 года войска СС после провокаций переходят границу, вторгаются в Австрию и мгновенно устанавливают контроль над Веной. Запугав президента Микласа, немцы назначают премьером лидера нацистской партии Австрии Зейсс-Инкварта. Гитлер въезжает в Вену через два дня. 10 апреля проводится плебисцит – референдум с целью выяснить, желают австрийские граждане объединения с Германией или нет. С виду это свободное тайное голосование, но в нем масса всяческих уловок, все запутано, и чтобы на самом деле проголосовать «„nein“ объединению», требовалось изрядное мужество. Как результат, в 99,75 % бюллетеней значилось «„ja“ объединению». Таким образом Австрия как страна исчезла с карты мира, а ее территорию свели до «одной из земель» Германии. Вам приходилось ездить в Вену?
– Какая там Вена, я даже за пределы Японии не выезжал. У меня и паспорта нет.
– Вена – город неповторимый, – сказал Мэнсики. – Это сразу становится понятно, стоит там хоть немного пожить. Вена – не Германия. Там другой воздух, другие люди, другая еда, другая музыка. Вена – особое место, чтобы наслаждаться жизнью и любить искусство. Однако в ту пору в Вене царил хаос. Ее накрыло волной зверств. И Томохико Амаде пришлось жить в такой вот Вене трагических потрясений. До плебисцита нацисты вели себя более-менее благопристойно, но стоило пройти референдуму – и наружу полезла их зверская суть. Первым делом после Аншлюса Гитлер создал на севере Австрии концлагерь Маутхаузен. Он был готов спустя всего несколько недель. Для нацистского правительства строительство концлагеря было неотложной, первейшей задачей. И совсем немного погодя арестовали десятки тысяч человек, которых прямиком направили в Маутхаузен. В основном это были «политические преступники без надежды на исправление» и «антисоциальные элементы». С узниками обходились крайне жестоко, многих там же казнили. Другие расставались в жизнью после тяжелых работ на каменоломнях. «Без надежды на исправление» означало, что никто из тех, кто туда попадал, живым уже не выходил. А немало активистов антифашистского движения не дожили даже до этапа в концлагерь – их замучили до смерти в ходе дознания, уничтожили неугодных. Несостоявшееся покушение, к которому, как считается, был причастен Амада Томохико, готовилось как раз в этом хаосе после Аншлюса.
Я молча слушал рассказ Мэнсики.
– Однако я вам уже говорил: не найдено никаких официальных документов подготовки политического убийства в Вене, покушения на нацистского лидера летом-осенью 1938 года. И это, если вдуматься, очень странно. Потому что если бы такой план покушения действительно существовал, Гитлер и Геббельс, раскручивая маховик пропаганды, непременно использовали бы все дело в политических целях. Как перед Хрустальной ночью – вы же знаете о событиях Хрустальной ночи?
– В общих чертах, – ответил я. Когда-то давно я видел фильм, основанный на тех событиях. – Сотрудника немецкого посольства в Париже убил еврей-антифашист, и под этим предлогом по всей территории Германии прокатилась волна еврейских погромов, уничтожили множество лавок торговцев-евреев, погибло немало людей. Название это возникло потому, что осколки разбитых стекол, падая, сверкали, как хрусталь.
– Именно. Тот инцидент произошел в ноябре тридцать восьмого. Правительство Германии выступило с заявлением о том, что волнения вспыхнули спонтанно, а на самом деле все те зверства были организованы нацистским правительством во главе с Геббельсом, которое лишь воспользовалось предлогом покушения. Убийца Гершель Гриншпан пошел на него, протестуя тем самым против жестокого обращения со своей семьей на территории Германии. Сначала он замышлял убить немецкого посла, но ему это не удалось, и тогда он выстрелил в первого попавшегося на глаза дипломата. По иронии судьбы, убитый секретарь посольства фон Рат находился под негласным надзором за свои антинацистские взгляды. Как бы там ни было, если бы в тот период в Вене и планировалось убийство важного нацистского чина, вне сомнений и за ним бы последовала подобная акция. Под этим предлогом усилилось бы притеснение антинацистских сил. По меньшей мере, такой инцидент вряд ли удалось бы предать забвению.
– Инцидент не предали огласке, видимо, по каким-то причинам, чьи обстоятельства нельзя было разглашать.
– Но то, что все это имело место, – похоже, факт. Большинство тех, кого сочли причастными к подготовке покушения, оказались студентами, но их арестовали всех до единого. Кого-то убили, кого-то казнили – видимо, чтобы правду об этом деле они унесли с собой в могилу. По одной из версий, среди членов сопротивления была родная дочь высокого нацистского начальника, и это могло стать одной из причин, по которым инцидент скрыли. Однако правда это или нет – неизвестно. После войны всплыло несколько свидетельских показаний, но вот насколько им можно доверять, уверенности нет и по сей день. Кстати, название той группы сопротивления – «Candela», в переводе с латинского – «свеча». Такими рассеивали мрак подземелья. В японском есть производное от этого слова – кантера, означает «ручной фонарь».
– Если всех свидетелей убили, выходит, в живых остался только один – Томохико Амада?
– Похоже, так оно и есть. Перед самым окончанием войны по приказу Главного управления имперской безопасности все относящиеся к тому инциденту секретные документы были сожжены, и тем самым истина была погребена в потемках истории. Хорошо бы расспросить о подробных фактах того времени самого Томохико Амаду, но теперь это, похоже, сделать уже непросто.
Я подтвердил. Прежде сам Томохико Амада ни разу не заикнулся о том случае, а теперь его память погрузилась на илистое дно забвения.
Я поблагодарил Мэнсики за информацию и повесил трубку.
Томохико Амада и в те годы, когда был при памяти, держал язык за зубами – видимо, не желал или не мог рассказывать об этом по каким-то личным причинам. А может, когда он покидал Германию, власти потребовали от него хранить молчание во что бы то ни стало. И вот он, всю жизнь промолчав об этом, после себя оставил работу «Убийство Командора». Правду, которую ему запретили рассказывать словами, вместе с неотступными раздумьями о прошлом он поведал своей кистью.
Следующим вечером Мэнсики позвонил опять.
– Договорились, что Мариэ Акигава приедет к вам домой в это воскресенье, к десяти. Как я вам уже говорил, с нею будет тетушка. Я в первый день не появлюсь – сделаю это позже, когда девочка привыкнет к работе с вами. Некоторое время она будет держаться скованно, по-моему, мне вам лучше не мешать, – сказал он.
Голос у Мэнсики отчего-то подрагивал, и это меня обеспокоило.
– Да, так, вероятно, будет лучше, – ответил я.
– Однако если подумать, скован, наоборот, буду я сам, – чуть помедлив, сказал он таким тоном, будто открывал мне тайну. – Как я вам уже говорил, я еще ни разу и близко не подходил к Мариэ – и видел ее лишь издали.
– Но если бы вы этого захотели, наверняка придумали бы какой-нибудь повод?
– Да, конечно. Если бы захотел, наверняка придумал бы много чего.
– Но вы не решились так поступить. Почему?
Мэнсики довольно долго обдумывал ответ, что было ему не свойственно, затем сказал:
– Если б я сразу увидел ее перед собой, даже представить трудно, что бы я подумал, что бы ей сказал. Поэтому до сих пор я намеренно старался не приближаться к ней. Постепенно мне стало нравиться наблюдать за ней издалека – через лощину, в бинокль. Наверное, для вас это извращение?
– Нет, я так не считаю, – ответил я. – Просто мне это кажется отчасти странным. Однако на сей раз вы решили встретиться с ней у меня в доме. Почему?
Мэнсики еще немного помолчал.
– Потому что вы между нами – вроде посредника.
Я удивился:
– А почему, собственно, я? Извините за прямоту, Мэнсики-сан, но вы же меня почти не знаете. Как и я, собственно, вас. Мы познакомились всего какой-то месяц назад и просто живем друг напротив друга на разных склонах лощины. И условия, и стили жизни у нас разные. Несмотря на это, вы почему-то сильно доверяете мне и открываете несколько личных секретов. А при этом вы не похожи на человека, который так запросто будет выдавать свои тайны.
– Все верно. Я такой человек: если у меня есть тайна, я положу ее в сейф, закрою на ключ, а ключ проглочу. Я ни с кем не советуюсь и ни в чем не сознаюсь.
– Но при этом вы отчего-то позволяете себе… как бы получше выразиться? – слабину в отношении меня?
Мэнсики немного помолчал и ответил:
– Это сложно объяснить, но, сдается мне, с самого первого дня нашего знакомства у меня возникло ощущение, что с вами я могу позволить себе приподнять забрало. Почти интуитивное. И позже, когда я увидел свой портрет вашей кисти, это ощущение только окрепло. Этому человеку можно доверять, счел я. Вы – как раз тот, кто естественно разделит со мной все мои взгляды и мысли, пусть даже взгляды эти отчасти странны, а мысли – извилисты.
Отчасти странные взгляды, извилистые мысли, – подумал я.
– Очень приятно это слышать, – ответил ему я, – но я вовсе не склонен считать, будто способен вас понять. Для меня вы все-таки скорее человек за рамками постижимого. Меня, если честно, немало всего в вас удивляет, а порой даже лишает дара речи.
– Однако вы и не думаете меня судить, разве не так?
В этом он, конечно же, прав. Я ни разу даже не подумал судить или оценивать его согласно каким-то критериям – ни его слова, ни поступки, ни действия, ни стиль жизни. Особо я их не превозносил – но и не осуждал. Просто помалкивал.
– Пожалуй, – согласился я.
– И вы, разумеется, помните, как я спускался на дно того склепа? И провел там в одиночестве примерно час.
– Конечно.
– Мысль оставить меня навеки в той мрачной сырой яме у вас даже тогда не возникла. Вы могли бы так поступить, но эта возможность не пришла вам на ум даже на миг. Ведь так?
– Да, вы правы. Но такое, Мэнсики-сан, нормальному человеку в голову вообще не придет.
– Вы так легко это утверждаете?
Что мог я на это ответить? Ведь я понятия не имею, что за душой у других людей.
– У меня есть к вам еще одна просьба.
– Какая?
– Утром в это воскресенье, когда Мариэ Акигава приедет с тетушкой к вам, – произнес Мэнсики, – я бы хотел понаблюдать за ней в бинокль. Вы не против?
Я сказал, что не против. Подумаешь, вон Командор – тот неотрывно следит за нашими любовными утехами чуть ли не в упор. Что с того, если кто-то посмотрит на террасу в бинокль с другой стороны лощины?
– Просто я решил, что лучше будет спросить, – сказал Мэнсики, как бы оправдываясь.
Удивительной прямоты человек, в очередной раз с восхищением подумал я. И мы, закончив беседу, положили трубки. Только теперь я заметил, что, пока мы разговаривали, я так крепко прижимал трубку к уху, что оно теперь болело.
Назавтра перед полуднем мне доставили письмо с уведомлением. Почтальон протянул мне квитанцию, я расписался и получил крупный конверт, однако настроения мне он нисколько не прибавил. По моему опыту, почтовые отправления с уведомлением приятных вестей не приносят.
Как и ожидалось, отправитель – токийская адвокатская контора, содержимое конверта – два экземпляра заявления на развод. И конверт для ответа с наклеенной маркой. Помимо этих бланков – лишь письмо с формальными инструкциями адвоката: мне предстояло ознакомиться с содержанием и, если нет возражений, всего лишь поставить печать и подпись на одном экземпляре и отправить все обратно. В случае возникновения у меня вопросов мне предлагалось не стесняться и задать их адвокату, ведущему мое дело. Я пробежал глазами текст, вписал дату, поставил подпись и печать. Вопросов у меня не возникло. Финансовых обязательств ни у одной стороны друг перед дружкой не было, ценного имущества для раздела тоже – как и детей, чтобы оспаривать право опеки. Крайне простой и весьма понятный развод. Можно даже сказать – развод для новичков. Две жизни наслоились одна на другую, но через шесть лет люди расстаются, только и всего. Я вложил документ в обратный конверт, а его положил на стол в кухне. Завтра по дороге в изостудию сброшу его в почтовый ящик рядом со станцией.
Всю вторую половину дня я бесцельно поглядывал на этот конверт, лежавший на столе: у него внутри, казалось мне, целиком уместилась вся тяжесть шестилетней супружеской жизни. Все это время, пропитанное самыми разными воспоминаниями и чувствами, будет постепенно умирать, задыхаясь в обычном канцелярском конверте. От одной этой мысли мне стиснуло грудь и стало трудно дышать. Тогда я взял конверт, отнес в мастерскую и положил там на полку – рядом со старой неопрятной погремушкой. После чего затворил дверь, пошел на кухню, где налил себе виски – того, что мне подарил Масахико Амада. Я взял себе за правило не пить до захода солнца, но иногда позволял себе это правило нарушать. На кухне было очень тихо. Ветер не дул, рокота машин не слышно. Даже птицы – и те не щебетали.
Сам развод меня никак не беспокоил. По сути, мы пребывали в разводе все последнее время, и подпись в официальных документах не стала для меня особым эмоциональным препятствием. Если Юдзу так хочет, я не возражаю. Все эти документы – не более чем юридическая формальность.
Вот только почему так случилось? Что привело к этой ситуации? Я не в состоянии был уловить ход ее развития. Да, я понимал, что сердца людей то бьются в унисон, то с течением времени могут сбиться с одного ритма. Порывы человеческой души не укладываются в рамки привычек, здравого смысла, закона, душа у человека подвижна, и он летает свободно, стоит ему взмахнуть крыльями. Точно так же перелетные птицы не знают границ.
Но все это общие слова. Та Юдзу отказалась от этих моих объятий, предпочтя их объятиям кого-то другого. И вот эта, казалось бы, простая, но касавшаяся лично меня ситуация никак не поддавалась моему пониманию. Мнилось, что со мною обошлись жутко несправедливо, причинили сильную боль. Но я, наверное, не сержусь. На что мне сердиться? Я просто весь как-то онемел. Сердце машинально включает это онемение, и оно должно вроде бы ослабить ту острую боль, что возникает, когда тебя отвергает тот, в ком ты очень сильно нуждаешься. Сродни морфию для душевного комфорта.
Я так и не смог позабыть Юдзу. Мое сердце все еще нуждалось в ней. Однако допустим, она живет на другой стороне лощины, напротив моего дома, а у меня мощный бинокль – захотел бы я подсматривать за ее повседневной жизнью? Нет, я бы так не делал. Даже нет – я б вообще не поселился в таком месте. Это было бы все равно, что готовить самому себе пыточную дыбу.
Захмелев от виски, я лег в постель, когда еще не было восьми, и сразу же уснул, а в половине второго проснулся. Сна не было ни в одном глазу. Время до рассвета тянулось жутко долго и одиноко. Ни читать, ни слушать музыку я не мог и сидел на диване в гостиной и просто всматривался в темное пустое пространство. И думал о самом разном. Думать обо всем этом мне вовсе не стоило.
Хорошо, если б рядом сейчас оказался Командор. Мы бы с ним о чем-нибудь поболтали. О чем угодно. Все равно, на какую тему. Достаточно лишь слышать его голос.
Но Командора нигде не было. И позвать его я никак не мог.
30 Полагаю, это у всех по-разному
Назавтра после полудня я отправил конверт с оформленным заявлением на развод. Письмо писать не стал. Просто бросил конверт с документами в почтовый ящик около станции. Уже только от того, что конверта не стало в доме, на душе у меня полегчало. Какой путь по лабиринтам закона предстоит пройти этим документам, я не знал. Да и, признаться, мне все равно – пусть все идет должным порядком.
И вот утром в воскресенье, около десяти, в мой дом явилась Мариэ Акигава. Ярко-синяя «тоёта-приус» почти бесшумно взобралась по склону и тихонько остановилась прямо перед крыльцом. Кузов машины в лучах утреннего солнца блестел, как на витрине, и выглядел новехоньким, точно с него только что сняли обертку. Что-то к этому дому зачастили самые разные машины: серебристый «ягуар» Мэнсики, красная «мини» подруги, старый черный «вольво» Масахико Амады, теперь вот – синяя «тоёта-приус» с тетушкой Мариэ Акигавы за рулем. Ну и, конечно же, моя «тоёта-королла»-универсал, так долго покрытая толстым слоем пыли, что даже не вспомнить, какого она цвета. Люди выбирают себе машины, исходя из самых разных причин, оснований и обстоятельств. Чем приглянулась тетушке Мариэ Акигавы эта синяя «тоёта-приус», я, конечно же, не имел понятия. Как бы то ни было, машина эта больше напоминала не автомобиль, а огромный пылесос.
И без того еле слышный двигатель «приуса» бесшумно умолк, и вокруг стало еще тише. Распахнулись дверцы, и вышли Мариэ Акигава и женщина средних лет – явно ее тетушка. Женщина выглядела молодо, но, по-видимому, разменяла уже пятый десяток. Ее глаза скрывались за темными солнцезащитными очками. На ней был серый кардиган поверх скромного голубого платья, в руках она держала черную глянцевую дамскую сумочку, ноги – в темно-серых туфлях на низкой подошве, в таких удобно водить машину. Захлопнув дверцу, женщина сняла очки и убрала их в сумочку. Волосы у нее падали на плечи и были красиво подвиты, но не идеально, как если б она только что вышла из парикмахерской. И никаких украшений на ней, если не считать золотой броши на воротничке платья.
На Мариэ Акигаве был черный стеганый свитер и коричневая шерстяная юбка до колен. Раньше я видел ее лишь в школьной форме, поэтому теперь девочка выглядела совсем иначе. Когда они подошли ближе, я поймал себя на мысли: они совсем как мать и дочь из приличной семьи. Но это было не так. Я знал об этом от Мэнсики.
Как обычно, я наблюдал за гостями через щель между шторами. Затем раздался звонок, я пошел в прихожую и отпер дверь.
Тетушка Мариэ Акигавы оказалась женщиной миловидной, разговаривала очень спокойно. Не красавица, на какую заглядываются, но все равно довольно красивая, с точеным лицом. Улыбалась она скромно и приятно, одними уголками рта – как ясный месяц перед рассветом. Тетушка принесла мне в подарок коробку со сладостями. Вообще, конечно, это я просил Мариэ Акигаву мне позировать, поэтому дарить мне подарок излишне, но, видимо, тетушку с детства приучили не ходить в новый дом на первую встречу с пустыми руками. Поэтому я сердечно ее поблагодарил и подарок принял, а потом проводил их в гостиную.
– До нашего дома отсюда рукой подать, но на машине пришлось сделать большой крюк, – сказала тетушка. Звали ее Сёко Акигава; как сказала она сама, «сё:» – иероглиф для губного орга́на[39]. – Мы, конечно же, прекрасно знаем, что это дом господина Томохико Амады, но оказались здесь впервые.
– Так вышло, что с этой весны за домом присматриваю я.
– Нам об этом сказали. Приятно, что мы оказались соседями, так что милости просим.
Затем Сёко Акигава учтиво поблагодарила меня за то, что я любезно преподаю ее племяннице в изостудии, заметив, что девочка всегда ходит на занятия с большой радостью.
– Это вряд ли можно назвать преподаванием, – ответил я. – По мне, так мы просто все вместе весело рисуем рисунки.
– Однако говорят, вы занятия ведете очень интересно. Причем я слышала это от самых разных людей.
Трудно поверить, будто много людей осведомлены о том, как я веду занятия, и хвалят меня, но комментировать это замечание я не стал, а лишь скромно промолчал в ответ на похвалы. Сёко Акигава – человек несомненно учтивый и воспитанный.
Любой, кто увидел бы сидящих рядом тетушку и племянницу, первым делом счел бы, что они совершенно не похожи друг на дружку. Издали они, конечно, напоминали мать и дочь, но если посмотреть вблизи, вряд ли удалось бы обнаружить хоть что-то схожее в их обликах. У Мариэ Акигавы были правильные черты лица, Сёко Акигава – женщина, несомненно, красивая, однако впечатление племянница и тетушка производили, можно сказать, диаметрально противоположное. Если тетушкино лицо во всем склонялось к равновесию, то у племянницы, наоборот, черты стремились разрушить общую гармонию, устранить все установленные рамки. Сёко Акигава в целом держалась спокойно, плавно и уверенно, а вот Мариэ Акигава стремилась к асимметричному трению. Но даже так, глядя на них, я мог предположить, что отношения у них в семье здоровые и добрые. Пусть между ними даже не прямая кровная связь, но выглядели они так, будто их в каком-то смысле связывают даже более прочные и выдержанные отношения, нежели те, что устанавливаются между родными матерью и дочерью. Такое вот у меня сложилось впечатление.
Почему такая красивая и утонченная женщина, как Сёко Акигава, до сих пор не замужем, а довольствуется жизнью с семьей брата в глуши гор, я, конечно же, не знал. Может, раньше она была возлюбленной альпиниста, который, выбрав самый сложный маршрут к Джомолунгме, погиб на пути к вершине, и эта женщина, храня память о нем в своем сердце, решила не связывать ни с кем дальнейшую жизнь. А может, долгие годы она поддерживала аморальную связь с чертовски привлекательным женатым мужчиной. Как бы там ни было, меня это не касается.
Сёко Акигава подошла к западному окну и стала с интересом рассматривать вид на лощину.
– Вроде тот же самый склон, а угол обзора у вас другой, и лощина выглядит совсем иначе, – восхищенно произнесла она.
С вершины своей горы сверкал яркой белизной огромный особняк Мэнсики, и оттуда его хозяин, вероятно, как раз смотрел сюда в бинокль. Я хотел было спросить у нее, как выглядит белый особняк из ее дома, но подумал, что это опасно: заведешь при первой встрече разговор на такую тему, а куда он потом свернет, непонятно.
Мне же следовало избегать лишних хлопот, и я провел гостей в мастерскую.
– В этой мастерской госпоже Мариэ предстоит позировать, – сказал им я.
– Сэнсэй Амада тоже ведь здесь работал? – с интересом спросила Сёко Акигава, окидывая взглядом мастерскую.
– Наверняка, – ответил я.
– Такое ощущение, что здесь воздух какой-то особый, не как во всем доме. Вам не кажется?
– Даже не знаю. Когда здесь живешь – особо нет.
– Мари-тян, как ты считаешь? – спросила Сёко Акигава у Мариэ. – Не кажется тебе, что здесь весьма странное пространство?
Мариэ Акигава увлеченно разглядывала мастерскую и на вопрос не ответила – видимо, не услышала тетушку. Я тоже был бы не прочь узнать, что ответит девочка.
– Пока вы здесь будете заниматься работой, мне лучше дожидаться в гостиной? – спросила Сёко Акигава.
– Спросите у госпожи Мариэ. Мне важно создать такую обстановку, чтобы госпоже Мариэ было как можно удобнее. Самому же мне все равно, будете вы сидеть здесь вместе с ней или дожидаться в гостиной.
– Тетушка, вам лучше здесь не сидеть, – произнесла Мариэ – в тот день она заговорила впервые. Сказала она это тихо, но при этом – беспрекословно.
– Хорошо. Как хочешь. Я так и думала – вот и книгу с собой прихватила, – спокойно ответила Сёко Акигава, не обращая внимания на суровый тон племянницы. Видимо, она давно привыкла к такому обращению.
Мариэ Акигава проигнорировала тетины слова и, слегка подавшись вперед, пристально разглядывала висевшую на стене картину Томохико Амады «Убийство Командора». Взгляд ее, впившийся в картину нихонга, был серьезен. Казалось, всматриваясь в мелкие детали картины, одну за другой, она старалась запечатлеть в своей памяти все нарисованное там целиком, без остатка. Стало быть, подумал я, она, возможно, первый после меня человек, кто видит эту работу. И как я мог забыть накануне и не убрал картину подальше? Ладно, чего уж теперь, подумал я.
– Что, понравилась картина? – спросил я у девочки.
На это Мариэ Акигава тоже ничего не ответила. Похоже, так сосредоточилась на картине, что даже не услышала меня. Или же услышала, но и ухом не повела?
– Извините. Она странноватый ребенок, – как бы оправдываясь, произнесла Сёко Акигава. – У нее очень сильно концентрируется внимание. Стоит ей чем-то увлечься – и остального для нее уже не существует. Так у нее с раннего детства. Одно и то же с книгами, музыкой, картинами или кино.
Не знаю, почему, но ни Сёко Акигава, ни Мариэ не спросили, чья это картина – Томохико Амады или нет? Поэтому и я не собирался ничего им о ней сообщать – ни названия, ни кто автор. Посчитал, что ничего страшного не будет в том, если они вдвоем увидят ее. Вряд ли они поймут, что это особая работа Томохико Амады, не входящая ни в одну из его коллекций. Другой дело, если она попадется на глаза Мэнсики или Масахико Амаде.
Я дал Мариэ Акигаве вволю наслаждаться разглядыванием картины, а сам пошел на кухню, вскипятил воду и заварил черного чаю. Поставил на поднос чашки и чайник и отнес в гостиную. Положил и печенье, принесенное Сёко Акигавой. Мы с нею расположились в креслах гостиной и за чашкой чаю вели легкую беседу – о жизни на вершине горы, о климате в лощине. Перед самой работой требовалось время для такого вот расслабляющего диалога.
Мариэ Акигава по-прежнему в одиночестве рассматривала картину «Убийство Командора», но вскоре, как любознательная кошка, неспешно обошла все уголки мастерской, один за другим трогая все находящиеся там предметы: кисти, краски, холсты и выкопанную из-под земли старую погремушку. Ее она взяла и несколько раз позвонила. Раздался обычный легкий звон.
– Зачем в таком месте старая погремушка? – спросила Мариэ, повернувшись в пустоту, где никого не было, хотя, конечно, задавала этот вопрос мне.
– Это погремушка из-под земли. Я нашел ее случайно здесь поблизости. Вероятно, она как-то связана с буддизмом. Может, монахи звонят в нее, читая свои сутры.
Она еще раз позвонила погремушкой прямо у себя над ухом и сказала:
– Какой-то удивительный звон.
Меня опять восхитило, как такой тихий звук умудрялся долетать со дна склепа в зарослях до самого дома так, чтобы я его слышал. Возможно, весь секрет в том, как в нее звонить?
– Трогать вещи в чужом доме без спросу нельзя, – предупредила племянницу Сёко Акигава.
– Да ничего страшного, – сказал я. – Вещица эта не ценная.
Однако Мариэ, как мне показалось, сразу же утратила к погремушке всякий интерес. Положила ее на прежнее место и уселась на табурет посреди комнаты, а оттуда разглядывала пейзаж за окном.
– Если вы не возражаете, пора приступить к работе, – сказал я.
– Тогда я посижу, почитаю здесь, – сказала Сёко Акигава, тонко улыбнувшись, и достала из черной сумочки толстый покетбук в обложке книжного магазина. Оставив тетушку в гостиной, я вернулся в мастерскую и затворил за собой дверь. И остался наедине с Мариэ Акигавой.
Я посадил Мариэ на заранее подготовленный стул со спинкой из столового гарнитура, а сам расположился на привычном табурете. Между нами было около двух метров.
– Можешь посидеть здесь какое-то время так, как тебе удобно? Если сильно не менять позу, можно шевелиться. Сидеть неподвижно надобности нет.
– А можно разговаривать, пока вы рисуете? – осторожно поинтересовалась Мариэ.
– Конечно, – ответил я. – Давай поговорим.
– Тот недавний мой рисунок у вас вышел очень хорошо.
– Который? Мелом на доске?
– Жаль, что его стерли.
Я рассмеялся.
– Оставлять его на доске тоже не годится. Но таких я могу нарисовать тебе сколько угодно. Это просто.
Она ничего не ответила.
Я взял толстый карандаш и, орудуя им, как линейкой, замерил все пропорции лица Мариэ. В рисунке, а не кроки нужно неспешно, точно и скрупулезно все их промерить, какой бы в итоге ни вышла картина.
– Мне кажется, сэнсэй, у вас талант к живописи, – произнесла Мариэ после долгой паузы, как бы вспомнив.
– Спасибо, – просто поблагодарил я. – Такие слова ободряют и делают человека храбрее.
– Вам тоже нужна храбрость?
– Конечно. Храбрость нужна всем.
Я взял в руки большой эскизник и открыл его.
– Сегодня я сначала сделаю набросок. Еще мне нравится сразу писать красками по холсту, экспромтом, но сегодня сосредоточимся на рисунке. Так я хочу постепенно понять, что ты за человек.
– Разобраться во мне?
– Нарисовать человека – это истолковать его, но прежде нужно разобраться в нем самом. Только истолковывать следует не словами, а линиями, формами, цветом.
– Хорошо бы и мне самой в себе разобраться, – произнесла Мариэ.
– Мне б тоже не помешало, – согласился я. – Разобраться в самом себе. Но это не так-то просто. Поэтому я пишу картины.
Карандашом я быстро накидал эскиз ее лица и верхней части туловища. Будет очень важно, как я перенесу на плоскость холста ее глубину – и не менее важно, как остановлю мгновение ее еле заметных движений. Это в общих чертах и определит портрет.
– Скажите, у меня грудь маленькая? – спросила Мариэ.
– Не знаю, – ответил я.
– Маленькая, как неподнявшийся хлеб.
Я засмеялся.
– Ты только что перешла в среднюю школу. Она еще поднимется, сейчас даже не стоит переживать.
– Мне же даже лифчик еще не требуется. А другие девчонки в классе все их уже носят.
Я действительно не заметил у нее на свитере ни малейших признаков выпуклости.
– Если тебя так сильно это беспокоит, можно вставить туда что-нибудь, – сказал я.
– Хотите, я так сейчас и сделаю?
– Мне все равно. Я пишу твой портрет не ради твоего бюста. Поступай, как знаешь.
– Но мужчинам ведь больше нравятся женщины с пышной грудью?
– Не обязательно, – ответил я. – У моей младшей сестры в твоем возрасте грудь тоже была еще маленькой. Но сестру, как мне кажется, это особо не беспокоило.
– Еще как беспокоило – просто она об этом не говорила.
– Возможно, – ответил я. – Но Коми вряд ли принимала это близко к сердцу. Ей и без того было о чем беспокоиться.
– И что – у вашей сестры грудь позже выросла?
Я продолжал водить по бумаге карандашом и на вопрос не ответил. Мариэ Акигава некоторое время пристально следила за движениями моей руки.
– Потом у нее грудь стала большая? – повторила затем она.
– Нет, не стала, – сдался я. – Она перешла в среднюю школу и в том же году умерла. Ей было всего двенадцать лет.
Мариэ Акигава какое-то время ничего не говорила.
– Как вы считаете, тетя у меня красивая? – спросила она чуть погодя, резко сменив тему.
– Да, очень.
– Сэнсэй, а вы холостой?
– Да, почти что, – ответил я. Доставят тот конверт в контору адвоката – тогда наверняка стану холостым полностью.
– Хотите пойти с ней на свидание?
– Если получится, будет приятно.
– И грудь у нее большая.
– Не обратил внимания.
– И очень красивой формы. Мы вместе моемся, поэтому я знаю, что говорю.
Я снова посмотрел на лицо Мариэ.
– Ты же с ней ладишь?
– Бывает, иногда ссоримся, – сказала она.
– Из-за чего, например?
– По-разному. То не сойдемся во мнениях. То я просто выйду из себя.
– Ты, я гляжу, очень странная девочка. В кружке ты держишься совсем иначе. У меня на занятиях впечатление, что ты весьма немногословна.
– Там, где не хочется разговаривать, я предпочитаю молчать, – прямо ответила она. – Я что, болтаю лишнее? Или мне вести себя тише?
– Нет-нет, поболтать я и сам не прочь. Говори, не стесняйся. Я не против.
Разумеется, я и впрямь радовался тому, что беседа наша течет оживленно и естественно. Ведь это не дело – два часа просто рисовать, будто воды в рот набрав.
– Беспокоит меня моя грудь, ничего не могу поделать, – чуть погодя произнесла Мариэ. – Целыми днями думаю только о ней. Это же ненормально?
– Думаю, ничего странного тут нет, – ответил я. – Такой у тебя возраст. Я в твои годы, кажется, только и думал, как о своем кранике. Какой он странной формы, не слишком ли маленький, да и шевелится как-то подозрительно.
– А сейчас?
– Что сейчас? Что я думаю о своем кранике?
– Ага.
Я и впрямь задумался.
– Особо ничего. Считаю его вполне обычным – и никаких неудобств мне он не причиняет.
– Женщины его хвалят?
– Иногда могут. Хотя, разумеется, возможно, это просто лесть. Как, бывает, льстят, глядя на картины.
Мариэ Акигава задумалась. После чего произнесла:
– Сэнсэй, вы немного странный.
– Вот как?
– Обычно мужчины о таком не разговаривают. Например, мой отец о таких подробностях не распространяется.
– Думаю, в обычной семье отец вряд ли захочет рассказывать собственной дочери о своем кранике, – заметил я, не переставая деловито рисовать.
– А вот, например, в каком возрасте становятся крупными соски? – спросила Мариэ.
– Не знаю, я же мужчина. Но, полагаю, это у всех по-разному.
– А в детстве… у вас была подружка?
– Первая – в семнадцать лет. Одноклассница из старшей школы.
– А какая школа?
Я назвал ей муниципальную школу в районе Тосима, о существовании которой кроме местных не знал, пожалуй, никто.
– А как было в школе? Интересно?
Я покачал головой.
– Особо ничего интересного.
– И что… вы видели соски подружки?
– Да, – сказал я, – показывала.
– Какого примерно размера?
Я вспомнил ее соски.
– Не то чтоб маленькие, но и не очень большие. Так, средние.
– А в лифчик себе она что-нибудь подкладывала?
Я попытался вспомнить, какие лифчики тогда носила моя подруга. Память у меня за годы изрядно притупилась, и припоминал я лишь то, как мне проходилось с ними возиться, чтобы снять.
– Нет, думаю, не подкладывала.
– А чем она теперь занимается?
Я подумал о ней. Что же с нею стало?
– Не знаю. Мы давно не встречались. Пожалуй, вышла замуж, воспитывает детей.
– А почему бы вам не встретиться?
– Расставаясь, она сказала, что больше не хочет меня видеть.
Мариэ нахмурила брови.
– Это по вашей, сэнсэй, вине?
– Наверное, да, – ответил я. Конечно, по моей, какие тут могут быть сомнения.
Недавно я пару раз видел ту свою школьную подругу во сне. Первый раз летним вечером мы с ней гуляли рука об руку вдоль реки, и я собирался ее поцеловать. Однако ее лицо, будто шторы, занавешивали длинные черные волосы, и я не смог прикоснуться своими губами к ее. В том сне я вдруг заметил, что ей по-прежнему семнадцать, а мне – уже тридцать шесть. На этом я проснулся. Сон был очень явственный, и губы мои все еще ощущали прикосновение к ее волосам. Я очень давно не вспоминал о той подруге.
– А на сколько лет сестра была младше? – спросила Мариэ, мигом опять сменив тему.
– На три года.
– И в двенадцать умерла?
– Да.
– Выходит, вам тогда было пятнадцать?
– Да. Накануне я поступил в старшую школу, а сестра – в среднюю. Так же, как и ты.
Если вдуматься, сейчас Коми младше меня на двадцать четыре года, и после ее смерти наша разница в возрасте с каждым годом становится только больше.
– Когда умерла моя мама, мне было шесть лет, – произнесла Мариэ. – Ее покусали шершни. От их укусов она и умерла. Когда гуляла по окрестным горам – мама любила гулять в одиночестве.
– Мои соболезнования, – сказал я.
– У нее была врожденная аллергия на яд шершней. Ее отвезли на «неотложке» в больницу, но к тому времени она уже не дышала от шока.
– А потом с вами вместе стала жить тетя?
– Да, – сказала Мариэ. – Она папина младшая сестра. Вот бы у меня тоже был брат! На три года старше…
Я закончил первый набросок и приступил ко второму. Мне хотелось нарисовать ее с разных ракурсов, и весь сегодняшний день я намеревался уделить рисунку.
– А вы с сестрой ссорились?
– Нет, не припоминаю.
– Ладили?
– Думаю, да. Я даже не представлял себе, что значит ладить или ссориться.
– А что значит – почти холостой? – спросила Мариэ, и тема беседы вновь сменилась.
– Вскоре я стану холостым официально, – сказал я. – А пока что у меня в самом разгаре развод. Поэтому и почти.
Девочка прищурилась.
– Развод? Что-то… я не понимаю. Никто из моих близких развод не делал.
– Я тоже не понимаю. Как ни крути, развожусь я впервые.
– И как вам при этом?
– Пожалуй, можно сказать, чудно́. Вот представь: идешь себе, полагая, что вот она – твоя дорога, и тут – бабах, дорога вдруг ускользает из-под ног. И ты уже тащишься, не зная, в какую сторону податься – в пустоте, где вокруг ничего нет, не чувствуя даже землю под ногами.
– А вы долго были женаты?
– Почти шесть лет.
– А сколько вашей жене лет?
– На три года младше меня. Так вышло, но она – ровесница моей сестры.
– А эти шесть лет, вы считаете, пошли коту под хвост?
Я задумался.
– Нет, я так не считаю. Я не хочу считать, будто они пошли коту под хвост. У нас было немало и приятного.
– А жена ваша думает так же?
Я покачал головой.
– Не знаю. Конечно, этого хотелось бы.
– А вы у нее не спрашивали?
– Нет. Но при случае спрошу.
Затем мы опять какое-то время не разговаривали. Я сосредоточился на втором рисунке, Мариэ о чем-то серьезно задумалась – о размерах сосков, разводах, шершнях или о чем-то другом. Сидела она, прищурившись, крепко сжав губы и как бы держась руками за коленки. А я наносил на белый ватман альбома ее очень серьезное лицо.
Ежедневно в полдень от подножия доносится гудок – видимо, муниципальная администрация или какая-то школа тем самым подают сигнал точного времени. Услышав его, я посмотрел на часы и прекратил работу. Я успел закончить три рисунка, все они вышли довольно интересными. Каждый выглядел неким предвестником чего-то – это вовсе не плохо для одного дня работы.
Мариэ Акигава позировала мне, в общей сложности, чуть более полутора часов. Для первого дня это предел. Непривычным людям – особенно подросткам – позировать очень непросто.
Сёко Акигава в очках в черной оправе увлеченно читала книгу на диване в гостиной. Стоило мне войти в комнату, она сняла очки, закрыла книгу и положила ее в сумочку. В очках она выглядела весьма интеллигентно.
– Сегодня работа прошла очень удачно, – сказал я. – Можете приехать на следующей неделе в то же время?
– Да, разумеется, – сказала Сёко Акигава. – Мне у вас здесь читается с большим удовольствием. Наверное, потому, что у вас такой удобный диван.
– Госпожа Мариэ, вы тоже не против? – спросил я у Мариэ.
Та ничего не ответила, лишь одобрительно кивнула. Перед тетей ее точно подменили – она опять стала неразговорчива. Или ей не по душе, когда мы остаемся втроем?
Они сели в свою синюю «тоёту-приус» и поехали обратно. Я с крыльца провожал их взглядом. Сёко Акигава, надев солнцезащитные очки, протянула из окна руку и коротко помахала мне на прощанье. Рука у нее была маленькой и белой. Я тоже поднял руку и помахал ей в ответ. Мариэ Акигава, опустив подбородок, смотрела прямо перед собой. Едва машина скрылась из виду, я вернулся в дом – без них дом выглядел опустевшим. Будто не стало в нем того, что непременно должно быть.
Странная парочка, подумал я, глядя на оставленную на столе чайную чашку. Но есть в них что-то необычное. Вот только что?
Затем я вспомнил о Мэнсики. Возможно, мне следовало вывести девочку на террасу, чтобы Мэнсики мог лучше разглядеть ее в бинокль. Но затем я передумал. С чего это я должен специально так поступать? К тому же об этом меня никто не просил.
Как бы то ни было, удобный случай еще представится. Торопиться не стоит. Пожалуй.
31 А может, даже чересчур безупречно
Тем же вечером позвонил Мэнсики. Часы показывали начало десятого. Он извинился за поздний звонок, сказал, что был занят всякими пустяками и никак не мог освободиться раньше. Я ответил, чтобы он не волновался из-за этого, – я все равно еще не собираюсь спать.
– Как все прошло? Работа заладилась? – поинтересовался он.
– Да, для первого раза все неплохо. Я сделал несколько набросков госпожи Мариэ. В следующее воскресенье они опять приедут сюда в то же время.
– Это хорошо, – сказал Мэнсики. – Кстати, как отнеслась к вам тетя девочки? По-дружески?
«По-дружески»? Как странно это звучит…
Я ответил:
– Да, судя по всему, она приятная женщина. Не знаю, можно ли назвать ее отношение дружеским, но особо меня ничего не насторожило.
И я в общих чертах изложил Мэнсики события того утра. Тот слушал меня чуть ли не затаив дыхание – очевидно, старался впитать всю полезную для себя информацию до малейших деталей. Лишь изредка задавал наводящие вопросы, но вообще слушал молча и внимательно. Как они были одеты? Как приехали? Как выглядели? О чем говорили? И, конечно, как я делал свои наброски? Все это я рассказал ему по порядку. Опустил лишь сомнения девочки о ее маленькой груди. Лучше все же, если это останется между нами.
– Наведаться к вам на следующей неделе наверняка еще будет преждевременно, да? – спросил Мэнсики.
– Это вам решать. Не мне об этом судить. Хотя мне кажется, не будет ничего страшного, если вы заедете и через неделю.
Мэнсики помолчал в трубку.
– Мне нужно подумать. Вопрос весьма деликатный.
– Времени у вас достаточно. Картина будет готова еще не скоро, и возможность представится не раз и не два. Мне все равно: приезжайте хоть в следующий раз, хоть еще через неделю.
Мэнсики впервые при мне в чем-то сомневался. Мне всегда казалось, что отличительная черта этого человека – стремительное принятие решений в любой ситуации, без колебаний.
Меня так и подмывало спросить, следил ли он в свой бинокль за моим домом? Разглядел ли девочку и ее тетю? Но я отказался от этой мысли, посчитав, что благоразумнее будет не касаться этой темы до поры, пускай он заговорит об этом сам. Хотя под прицелом его окуляров – дом, в котором я живу.
Мэнсики еще раз поблагодарил меня.
– Простите за мои хлопотные просьбы.
Я ответил:
– Да что вы! Я даже не считаю, что для вас что-то делаю. Я же просто пишу портрет Мариэ Акигавы. Хочу рисовать – и рисую. Мы же решили с вами, что и формально, и фактически все будет выглядеть именно так. Поэтому благодарить меня в этой ситуации совершенно не за что.
– Но я все равно вам очень признателен, – тихо произнес Мэнсики. – В самых разных смыслах.
Я понятия не имел, что значат «разные смыслы», но спросить не решился. Уже поздно, ночь. Мы пожелали друг другу приятного сна и закончили разговор. Однако я положил трубку, и в голове у меня вдруг пронеслось: возможно, Мэнсики ждет долгая бессонная ночь. Я уловил это в напряженных нотках его голоса. Наверняка ему тоже есть над чем поразмыслить.
Всю неделю ничего особенного не происходило. Командор не объявлялся, замужняя подруга не звонила. Неделя прошла очень спокойно – и только осень сгущалась вокруг меня. Заметно возвысилось небо, идеально очистился воздух, а облака будто кистью выводили красивые белые линии.
Я неоднократно рассматривал три своих наброска Мариэ Акигавы. Разные позы, разные углы зрения – рисунки мне самому казались чарующими и полными намеков. Однако я с самого начала не собирался выбирать из них один в качестве предметного эскиза для портрета. Все их я нарисовал – как и говорил девочке – для того, чтобы лучше понять саму ее суть, проникнуть внутрь ее бытия.
То и дело рассматривая три эти наброска, я сосредоточивался и пытался воссоздать у себя внутри образ девочки в деталях. И при этом у меня возникало ощущение, будто облик Мариэ Акигавы и облик моей сестры перемешиваются у меня в сознании в единое целое. Но я не мог для себя решить, уместно это или нет. Как будто души этих двух девочек, почти ровесниц, где-то – в потайном дальнем уголке меня самого, куда нет доступа – уже стали созвучны и переплелись между собой. И мне не под силу их распутать.
В четверг доставили письмо от жены. То была первая весточка от нее с тех пор, как в марте я ушел из дому. На конверте привычным для меня красивым почерком выведены адресат и имя отправителя. Она по-прежнему подписывалась моей фамилией. А может, до официального развода пользоваться фамилией мужа просто удобнее.
Я аккуратно отрезал ножницами край конверта. Внутри открытка с фотографией белого медведя на вершине айсберга. В открытке – слова благодарности за то, что я быстро поставил печать и подпись и отправил документы обратно.
Привет! Как поживаешь? У меня все более-менее хорошо. Живу пока все там же. Спасибо, что быстро заполнил и вернул документы. Я очень благодарна. Будут новости по оформлению – позже дам знать.
Сообщи, если понадобится что-нибудь из оставленных в доме вещей. Позабочусь, чтобы прислали тебе службой доставки. Так или иначе, надеюсь, что новая жизнь у каждого из нас сложится удачно.
ЮдзуЯ раз за разом перечитывал записку, надеясь уловить в ней хоть каплю ее настроения, скрытого между строк. Но не обнаружил в этом кратком тексте ничего, кроме слов, – ни настроения, ни намерений. Юдзу лишь передавала мне изложенное на открытке сообщение.
Не мог я понять и еще одного: почему так долго готовили наши разводные документы. Ведь ничего сложного – простая формальность. И Юдзу, по идее, тоже хотела поскорее расторгнуть со мной отношения. Но прошло уже полгода, как я ушел из дому. Чем она занималась все это время? О чем думала?
Я очень внимательно рассмотрел белого медведя на открытке, но и в картинке этой не нашел никакого намека. Почему именно белый медведь? Наверняка же, какая открытка оказалась под рукой, ту Юдзу и взяла, предположил я. Или же этот мишка на маленьком айсберге, который не ведает, куда ему податься, и дрейфует по воле морских течений, – намек на меня самого? Да нет же, все это мои домыслы.
Я опять сунул открытку в конверт, а его положил в верхний ящик письменного стола. А как только закрыл этот ящик – ощутил, будто все куда-то продвинулось, словно щелк! – и как-то приподнялось на одно деление шкалы. Причем продвигал все это не я сам, а кто-то или что-то подготовили вместо меня и для меня этот новый уровень, а я лишь двигаюсь, следуя этой программе.
Затем я вспомнил, что говорил в воскресенье Мариэ Акигаве о жизни после развода.
Вот представь: идешь себе, полагая, что вот она – твоя дорога, и тут – бабах, дорога вдруг ускользает из-под ног. И ты уже тащишься, не зная, в какую сторону податься – в пустоте, где вокруг ничего нет, не чувствуя даже землю под ногами.
Морское течение незнамо куда, дорога без пути. По мне так никакой разницы. Все одно и то же. Так или иначе – просто метафора, троп. А у меня в руках нечто вещественное, и я весь поглощен его действительностью. Зачем мне какие-то там метафоры?
Если б я мог, то написал бы Юдзу письмо, где объяснил бы ей в мельчайших подробностях свою ситуацию. Такой неопределенности, как «у меня все более-менее хорошо», я б себе не позволил. Событий-то у меня хоть отбавляй. Однако если я начну описывать от начала и до конца все, что произошло вокруг меня с тех пор, как я поселился в этих местах – несомненно быстро перестану владеть собой. Но больше всего меня обескураживает, что я и сам толком не могу объяснить, что здесь происходит. По крайней мере, связного логического контекста, чтобы это объяснить, у меня нет.
Поэтому я решил никакого ответа Юдзу не писать. Тут же нужно либо описывать все как было, пренебрегая и логикой, и связностью, либо не писать вовсе. И я выбрал последнее. Я и впрямь в каком-то смысле одинокий белый медведь, которого несет незнамо куда на айсберге, а почтового ящика, насколько хватает глаз, нигде не видно. Медведю никак не отправить никуда письмо, правда?
Я хорошо помню, как мы познакомились с Юдзу и начали встречаться.
На первом свидании мы пошли в ресторан и там разговаривали о самом разном, а я ей, судя по всему, понравился. Она сказала, что не прочь встретиться вновь. Мы доверились чувствам с самого начала и прекрасно понимали друг друга. Попросту говоря, мы оказались близки по духу.
Но на то, чтобы мы стали по-настоящему близки как пара, потребовалось время. У Юдзу еще оставался прежний парень, с которым она встречалась уже два года, хоть и не любила его всем сердцем.
– Он очень симпатичный. Скучноват, но это ничего, – говорила она.
Очень симпатичный, но при этом скучный мужчина… У меня не было таких знакомых, поэтому я с трудом представлял себе, что это за тип. Мне виделось очень красивое с виду, но при этом совершенно безвкусное блюдо. Хотя кто-то наверняка рад и такому.
Юдзу мне сказала как бы по секрету:
– Знаешь, у меня уже давно большая слабость к симпатичным парням. Как увижу перед собой такого, так мозги перестают работать. И понимаю, что это ненормально, а сопротивляться не в силах. Никак это у меня не проходит. Пожалуй, это моя самая сильная слабость.
– Вроде застарелой болезни?
Она кивнула.
– Да, пожалуй. Неизлечимая и никчемная хворь. Застарелая – это уж точно.
– Вообще-то, для меня это скверная новость. Симпатичное лицо, к сожалению, никогда не было моим козырем.
Отрицать это она не отважилась – лишь приятно рассмеялась. Со мною она хотя бы не скучала. Беседа наша текла оживленно, и Юдзу часто смеялась.
Поэтому я терпеливо дожидался, пока у нее не разладится с тем симпатичным возлюбленным. Тот, кстати, был не только симпатичен: окончив престижный университет, он работал в крупной торговой компании и получал высокую зарплату, а потому наверняка приглянулся бы отцу Юдзу. Пока же этого не произошло, мы с нею встречались, беседовали о разном, ходили вместе во всякие места – и постепенно стали лучше понимать друг дружку. Мы целовались и обнимались, но секса у нас не было. Ее не прельщало поддерживать сексуальные отношения с несколькими партнерами одновременно.
– В этом смысле я отчасти старомодна, – говорила она. Поэтому мне оставалось только ждать.
Так длилось примерно с полгода, и мне они показались вечностью. Бывало, хотелось все бросить, но я умудрился все вытерпеть – наверное, потому что был уверен: еще немного, и эта женщина станет моей.
Наконец их отношения с тем симпатичным парнем окончились крахом – то есть полагаю, что так, поскольку она ничего мне об этом не рассказывала, и мне оставалось только догадываться. Она предпочла меня – не сказать что очень симпатичного парня, и уж точно не такую выгодную партию. Вскоре мы решили, что хотим официально пожениться.
Хорошо помню нашу первую с ней близость. Мы поехали на небольшой провинциальный источник и там провели нашу первую и оттого – очень памятную – брачную ночь. Все прошло очень хорошо, если не сказать – почти безупречно. А может, даже чересчур безупречно. Ее кожа была нежна, бела и гладка. Возможно, от белизны лунного света ранней осенью и немного скользкой воды источника. Стоило мне обнять нагую Юдзу и впервые толкнуться в нее, как она, слегка вскрикнув прямо мне в ухо, впилась тонкими пальцами мне в спину. Тем вечером насекомые стрекотали так же громко, как здесь, на горе. Журчал прохладный ручей. Тогда я поклялся себе не позволять ничего, что могло бы отнять у меня эту женщину. То был, пожалуй, самый яркий миг в моей прожитой до тех пор жизни. Юдзу наконец-то стала моей.
Получив сейчас от нее краткую весточку, я довольно долго думал о бывшей жене. О том времени, когда мы познакомились, о той осенней ночи, когда случилась наша первая близость. А еще – о том, что мое отношение к ней нисколько не изменилось с той поры. Я и сейчас не хотел ее упустить. Совершенно определенно. В заявлении на развод я, конечно, поставил печать и подпись, но это ничего не изменило. Хотя что бы и как бы я ни думал, Юдзу незаметно уходила из моей жизни – куда-то вдаль, вероятно, очень далеко, так, что не разглядеть даже в самый мощный бинокль.
Пока я еще ни о чем не догадывался, она, вероятно, где-то нашла себе нового симпатичного любовника. И, как и прежде, мозги у нее перестали работать. Мне следовало спохватиться, когда она только начала уклоняться от секса со мной. Ее не прельщало поддерживать сексуальные отношения сразу с несколькими партнерами. Ведь это – очевидно, задумайся я хоть самую малость.
Застарелая болезнь, подумал я. Неизлечимая и никчемная хворь. Лишенная всякой логики системная склонность.
Той – дождливой – ночью четверга мне приснился долгий мрачный сон.
В маленьком приморском городке в префектуре Мияги я сидел за рулем белого «субару-форестера» – теперь эта машина принадлежала мне. В потертой кожаной куртке черного цвета, на голове – кепка для гольфа с эмблемой «Yonex». Я высокого роста, смугл от загара, у меня жесткие волосы с проблесками седины, короткая стрижка. То есть я – тот самый «мужчина с белым „субару-форестером“», ни кто иной. И я украдкой преследую хетчбэк – красный «пежо-205», – в котором едет жена со своим любовником. Государственная дорога тянется вдоль морского побережья. Я своими глазами вижу, как они заезжают в шикарную интим-гостиницу на окраине городка – и на следующий день настигаю жену и затягиваю пояс от банного халата на ее тонкой белой шее. Я мужчина сильный, привык к физическому труду и, сжимая шею жены изо всех сил, что-то громко кричу. Что я кричу – я и сам не могу разобрать. Крик нелепый, всплеск настоящего гнева. Моим сердцем и телом владеет неистовый гнев – такой, что прежде мне испытывать не приходилось. Пока я кричу, изо рта у меня брызжет белая слюна.
Тяжело дыша, чтобы набрать в легкие воздух, я вижу, как пульсируют мелкой судорогой виски жены, как, выгнувшись, бьется во рту ее розовый язык. На коже, будто на контурной карте, проступают вены. Чую вонь своего пота. Неприятный запах, прежде не ведомый мне, исходит от тела – как пар над едким источником. Этот запах напоминал вонь косматого зверя.
Не вздумай меня рисовать, – велю я сам себе. Затем поворачиваюсь лицом к зеркалу на стене и, резко вытянув указательный палец, повторяю: – Не вздумай больше меня рисовать!
И тут я, вздрогнув, проснулся.
И догадался, чего же больше всего испугался тогда, в постели интим-гостиницы приморского городка. В глубине души я испугался, что в последний миг и вправду задушу ту женщину, чьего имени так и не узнал. Она сказала: «Хотя бы понарошку». Однако только этим, пожалуй, дело бы не ограничилось. Просто понарошку у нас бы не получилось, и причина здесь крылась во мне самом.
Мне б тоже не помешало разобраться в самом себе. Но это не так-то просто.
Это я сказал Мариэ Акигаве. И вспомнил эти слова, стирая полотенцем с тела ночной пот.
Утром в пятницу дождь перестал, небо прояснилось. Чтобы успокоиться после наполовину бессонной ночи, я перед обедом прогулялся по окрестностям. Зашел в заросли, обогнул кумирню и спустя много времени впервые проверил склеп. В ноябре ветер стал значительно холоднее. Землю уже устилал ковер из влажных опавших листьев. Склеп, как и прежде, был плотно закрыт подогнанными досками, которые тоже завалило разноцветной листвой, на крышке по-прежнему лежали камни. Однако мне показалось, что их расположение чуть изменилось по сравнению с прошлым разом. То есть лежали они примерно так же, но все же чуточку иначе.
Но меня это особо не встревожило. Кто еще мог наведаться к этому склепу, кроме нас с Мэнсики? Сдвинув одну доску, я заглянул внутрь, но в яме никого не оказалось. Лестница прислонена к стене так же, как и раньше. Мрачный склеп как ни в чем не бывало продолжал свое молчаливое бытие прямо у меня перед носом. Я опять закрыл его крышкой и сверху поставил камни, как они и стояли прежде.
Также я не беспокоился, что почти две недели не появляется Командор. Как он сам говорил, у идеи тоже бывают свои заботы – вне времени и пространства.
Наконец вскоре настало следующее воскресенье. В тот день произошло много всякого. И день выдался очень беспокойный.
32 Его профессиональные навыки ценились на вес золота
Пока мы разговаривали, приблизился другой человек. Профессиональный художник из Варшавы среднего роста, нос с горбинкой. На бледном лице великолепные усы. Его характерная внешность сразу бросалась в глаза еще издалека. И его высокое профессиональное положение (в лагере его профессиональные навыки ценились на вес золота) было очевидно. Все его уважали. Зачастую он подолгу рассказывал мне о своей работе.
– Я рисую акварели для немецких солдат. Нечто вроде портретов. Мне приносят фотографии родственников, жен, матерей. И все хотят картины с изображением своих близких. Эсэсовцы вдохновенно, с любовью рассказывают о своих семьях. О цвете их глаз, волос. И я по их поблекшим черно-белым любительским снимкам рисую портреты их семей. Но кто бы мне что ни говорил, я хочу рисовать совсем не их немецкие семьи. Я хочу рисовать черно-белых детей, наваленных кучей в «лазарете». Я хочу рисовать портреты людей, которых эти скоты отправили на смерть, точно на бойню, а потом заставить их разобрать эти портреты по домам и там повесить на стены. Сволочи!
Художник при этом был очень сильно взволнован.
Самуэль Вилленберг, «Восстание в Треблинке», стр. 96.
Примечание: «Лазарет» – другое название помещения для казней в концентрационном лагере Треблинка.
КОНЕЦ 1-Й КНИГИ
Сноски
1
Промежуточное звено японской системы образования между обязательным средним образованием и вузом. Соответствует трем старшим классам российской школы. – Здесь и далее прим. переводчика.
(обратно)2
Канъэцу – платная автострада протяженностью 300 км, соединяющая Токио с городом Ниигата.
(обратно)3
Рёкан – гостиница в традиционном японском стиле.
(обратно)4
Город в северной части префектуры Ниигата, перед границей с префектурой Ямагата.
(обратно)5
Юдзу – цитрусовое растение, распространенное в Юго-Восточной Азии, естественный гибрид мандарина и ичанского лимона.
(обратно)6
Судати – одна из разновидностей мандарина, полученная в результате скрещивания этого фрукта с лаймом и лимоном.
(обратно)7
Мэдзиро – квартал в токийском районе Тосима.
(обратно)8
Нихонга (букв. «японская живопись») – стиль, возникший в эпоху Мэйдзи и разработанный профессорами основанных в то время академий живописи в Токио и Киото в противовес набиравшему популярность на архипелаге европейскому стилю живописи, по-японски – ё: га.
(обратно)9
Исторические эпохи Японии с 794 по 1185 и с 1185 по 1333 г. соответственно.
(обратно)10
Принц Сётоку (Сётоку-тайси; ок. 574 – ок. 622) – японский принц-регент периода Аска. Содействовал распространению в Японии буддизма. Написал в 604 году «первые японские законоположения».
(обратно)11
Эпоха Аска – с 592 по 710 г.
(обратно)12
Васи – традиционная японская бумага, производится из волокон коры некоторых растений, более дешевые сорта могут изготовляться из бамбука, пеньки, риса и пшеницы. Отличается высоким качеством: прочностью (ее практически невозможно порвать руками), белым цветом, а также характерной неровной структурой.
(обратно)13
Сараси – элемент традиционной японской одежды, отбеленная полоса мягкой ткани, похожая на марлю, которая использовалась представителями обоих полов.
(обратно)14
Дзори – вид обуви, непременный атрибут национального парадного костюма: сандалии без каблука, но с утолщением к пятке.
(обратно)15
Вакидзаси – короткий традиционный японский меч. В основном использовался самураями. Его носили на поясе вместе с катаной.
(обратно)16
Русский текст Н. Кончаловской в редакции И. Масленниковой.
(обратно)17
Иероглиф «мэн» – первый в слове «водительские права», «сики» используется в разных словах, связанных с понятием «цвет».
(обратно)18
Суйбокуга – традиционный жанр японской живописи тушью.
(обратно)19
Дворец морского дракона Рюгу-дзё – в японской мифологии дворец-резиденция мифического дракона Рюдзина, властителя подводного мира и морской стихии.
(обратно)20
Считается, что в районе Канто больше предпочитают тонкую гречишную лапшу соба, а в районе Кансай – толстую пшеничную лапшу удон.
(обратно)21
Какудзо Окакура («Тэнсин», 1863–1913) – японский писатель, художественный критик, оказавший значительное влияние на современное японское искусство. Эрнест Франциско Феноллоза (1853–1908) – американский философ, этнограф и педагог, преподавал в Токийском университете, Токийском национальном университете изящных искусств и музыки, был руководителем отделения изобразительного искусства в Императорском музее Токио и иностранным советником при правительстве.
(обратно)22
После кремации родственники по очереди собирают длинными палочками твердые части праха в ритуальную урну.
(обратно)23
В люстрах японского типа помимо основных ламп есть маленькая лампочка размером 2–3 см, испускающая тусклый желтоватый свет. Ее включают на ночь, чтобы подсвечивать помещение на случай землетрясения и т. п.
(обратно)24
Дзидзо – в Японии изображение бодхисаттвы Кшитигарбхи в виде маленького ребенка, божества, спасающего умерших детей и зародышей, погибших в результате абортов, в аду от демона. На маленькие статуи Дзидзо часто вешают красные слюнявчики, которые символизируют собой просьбу защитить души умерших детей.
(обратно)25
Обычно японцы во время диалога вставляют к месту разные междометия, чтобы выказать интерес к собеседнику.
(обратно)26
В Японии повсеместно пользуются ручками с черной пастой.
(обратно)27
Средняя школа в Японии является второй ступенью обязательного образования. Обучение длится три года. Дети поступают туда в 12 лет.
(обратно)28
Уэда Акинари (1734–1809) – японский писатель, ученый, поэт. «Луна в тумане» (1768) и «Рассказы о весеннем дожде» (1809) – наиболее известные сборники его рассказов в жанре ёмихон, написанных в молодости и незадолго до его кончины.
(обратно)29
Практика издания книг, когда для удобства сравнения текстов оригинал на старояпонском языке печатается на левой странице, а перевод на современный японский язык – на правой.
(обратно)30
Великое землетрясение Канто – сильное землетрясение (магнитуда 8,3), разрушившее 1 сентября 1923 года японский регион Канто.
(обратно)31
Князь Фумимаро Коноэ (1891–1945) – японский политик, 34-й, 38-й и 39-й премьер-министр Японии.
(обратно)32
Мори Огай (Ринтаро, 1862–1922) – японский военный врач (генерал-лейтенант медицинской службы), писатель, критик и переводчик, один из деятелей культуры, модернизировавших всю современную японскую литературу. «Семейство Абэ» (1913) – его историческая повесть.
(обратно)33
В Японии общепринято парковаться задним ходом.
(обратно)34
«Yonex» (с 1946) – японский производитель экипировки для бадминтона, тенниса и гольфа, производит ракетки, воланы, клюшки, одежду и аксессуары.
(обратно)35
Иероглифы имени сестры означают «тропинка».
(обратно)36
Здесь и далее все имена и реалии в пер. Н. Демуровой.
(обратно)37
«Старый Имари» (англ.) – фарфор из Имари (Сага, Япония), импортировавшийся в Европу до середины XIX века, ныне – коллекционный антиквариат.
(обратно)38
Речь о фильме Уильяма Уайлера «Как украсть миллион» (How to Steal a Million, 1966).
(обратно)39
Сё: – японский духовой язычковый музыкальный инструмент, губной орган, представляющий собой пучок из семнадцати бамбуковых трубок различной длины, вмонтированных в чашеобразный корпус с мундштуком.
(обратно)
Комментарии к книге «Возникновение замысла», Харуки Мураками
Всего 0 комментариев