Год со Штроблом
Он человек, уверенный в себе и своих силах. Труд и успех в труде — главное для него в жизни. Но тому, кто прожил год со Штроблом на строительстве АЭС: друзьям, подчиненным, жене, — всем им далеко не всегда легко и просто с начальником участка Штроблом.
1
В первый день нового года ртутный столбик опустился до минус шести. Шютц в этот день уезжал. Вечером первого января он укладывал вещи. День он провел так же, как и всегда: пышно отпраздновав Новый год, он как-то сразу, вдруг, уснул, даже не дождавшись Фанни. Последнее, что помнит, — огорченные возгласы детей, старшего, пятилетнего, и младшенькой — той два: им хотелось, чтобы он рассказал еще хоть одну сказку. Выспаться он толком не выспался, встал весь взъерошенный. Часов в одиннадцать выпил бутылку пива. Потом пообедал, потом прогулялся, потом вернулся домой…
И вечером, значит, укладывать вещи!
Дорожную сумку — на стол: она холщовая, в красно-зеленую клетку, с кожаными прокладками, новенькая, упругая, подарок Фанни, который она поставила под новогоднюю елку. Нижнее белье, носки, электробритву — все туда.
Несколько лет назад Шютц укладывал вещи по воскресеньям вечером. Укладывал? Бритвенный прибор да пару носков в портфель — и привет! В воскресенье вечером Шютц уезжал, ночью в пятницу возвращался, и так неделю за неделей, пока в один прекрасный день ему не показалось, будто все происходит в обратном порядке: будто он уезжает оттуда, где живет, в пятницу вечером, а в понедельник утром возвращается.
В этом был замешан и Штробл. Он с ним вместе работал и жил. Барак номер четыре, третья комната. Пол в ней всегда натерт до блеска, Штробл настоял на том, чтобы обувь снимали у порога.
Тогда у Шютца не было ни Фанни, ни детей. А был только городок Штехлин, и стройка в Штехлине, и Штробл, Эрика, Юрий и другие, и он среди них, и ему едва сравнялось двадцать лет. И еще квартира, из которой Шютц уезжал по воскресеньям вечером, трехкомнатная квартира, где в углу меньшей из комнат вот уже несколько лет стояла пустой накрытая коричневым покрывалом кровать его умерших родителей. Там брат Уве сидел и зубрил законы механики или, к примеру, переводил на немецкий русскую народную песню, которую пели в горьковском «На дне», и записывал в дневнике, что сам Ленин высоко оценил ее. В этой же квартире подросла и Норма. Из девчонки-сорванца, со страшным грохотом швырявшей свои роликовые коньки куда попало, она превратилась в обаятельное существо, которое в вязаном платье и белых перчатках гордо идет на «югендвайе»[1]. Слева — брат Уве, справа — брат Герд, а сзади — девять взрослых и одиннадцать детей из их дома, впереди — фрау Швингель, у нее недавно был перелом ноги и она идет, опираясь на руку мужа.
А Герд Шютц, стоило ему закрыть за собой дверь трехкомнатной квартиры в Лойхтенгрунде, чтобы отправиться в Штехлин, сразу забывал о ней и думать, на все пять дней, напряженных и волнующих. И вспоминал о ней снова лишь тогда, когда доставал из кармана ключ, вставлял его в замок и слышал запах пирога. Его пекла Норма сама, без помощи фрау Швингель, иногда он слегка кособочился или подгорал, но к любому приезду Шютца из Штехлина он был испечен непременно.
В том, что он приезжал каждую пятницу, на первых порах, по крайней мере, каждую пятницу, была заслуга Штробла. Он настойчиво повторял:
— Давай поезжай, ты ведь знаешь, они ждут тебя.
— А сроки? У тебя же каждый монтажник на счету… Да и на гитаре, кроме меня, никто играть не умеет.
— Поедешь, и баста!
И Шютц ехал домой. Заходил, как было договорено, к фрау Швингель, вместе они подсчитывали, сколько денег за неделю ушло на Уве и Норму, он добавлял, если оставленных денег не хватало, чаще всего какие-то пустяки. Выслушивал, чем Норма и Уве занимались эту неделю, и в свою очередь рассказывал о стройке и о Штробле, потом возвращался в свою квартиру, томился от безделья, брался кое-что починить, если руки доходили, и в воскресенье вечером отправлялся, наконец, в Штехлин.
Возвращения домой после рабочей недели стали для него привычкой, хотя под конец он и задерживался иногда на полдня, а то и на ночь, это время он проводил с девушками. Тогда же начал откладывать деньги на мотоцикл; сидя на заднем сиденье, одна из них, его избранница, будет тесно прижиматься к нему. И вот в один прекрасный день в его жизни наступили большие перемены. Не будет больше никакого Штехлина, никакого Штробла, никаких девушек. И отставлен в сторону мотоцикл, на котором он не успел наездить и двух тысяч километров. Он пожимает руки всем по очереди:
— Ухожу в армию, ребята. До свидания, Юрий, передавай привет своему Дону, Зине, а ты, Штробл, не забывай, пиши. И обязательно сообщи, на какую стройку ты перейдешь, когда вы здесь управитесь, я туда приеду…
Последний круг почета на мотоцикле, на багажнике которого громоздятся прощальные подарки от друзей, потом — на автостраду, а там — до развилки и в город. Завернул еще по дороге на вокзал, посмотреть, когда уходит автобус на сборный пункт. И тут у газетного киоска он ее и увидел, сначала только в профиль. Она была не из красавиц, притягивающих к себе взгляды мужчин, это была девушка в узеньком пальто и красной шапочке на коротко остриженных светлых волосах, это была Фанни, и он подумал: «Да ведь это же она!» Так оно и осталось: Фанни в зеленом пальто на базаре перед булочной, Фанни стоит и машет на прощание рукой, Фанни с детьми смотрит ему вслед, вытянув шею, он видит ее и думает: «Да ведь это же она!»
В первое время они встречались настолько часто и проводили друг с другом столько времени, сколько это мог позволить себе солдат мотопехоты, получивший увольнительную. А значит, встречались нечасто и ненадолго. В остальное же время Шютц учился за возможно короткое время выкапывать окоп полного профиля или поточнее и покучнее укладывать пулю за пулей в маленькую мишень, за что можно было получить дополнительное увольнение в город.
В прошлом — жизнь в трехкомнатной квартире в Лойхтенгрунде, в прошлом — время в Штехлине. На 1 Мая и на Новый год Штробл присылал ему открытки. Он писал:
«Я всегда говорил: только успеешь научить парней чему-то путному, как их забирают в армию. Когда мотопехота сможет обойтись без тебя? После Штехлина мы перебираемся в Шпреевальд. Хочешь, старик?»
Единственное, чего Шютц хотел, — быть вместе с Фанни. Фанни писала ему письма, он писал письма Фанни, по три штуки на неделе, а иногда и по воскресеньям. Если он получал увольнение на день, Фанни ждала его у казармы, и если больше, чем на день, они, сначала на автобусе, а потом поездом, ехали в ее город, где Фанни жила в небольшой комнатушке, где надо было вести себя очень тихо, чтобы не беспокоить тетушку Фанни.
После полутора лет знакомства, или половины всего срока армейской службы, Шютц и Фанни поженились.
— Оставшиеся полтора года мы как-нибудь перетерпим, — сказала Фанни, — потом мы ведь всегда будем вместе.
Шютц продал свой мотоцикл МЦ-250 и приобрел МЦ-350, на который уже давно зарился: его технические характеристики он способен повторять наизусть и во сне. На нем он куда скорее попадет в городок Фанни.
Они искали подходящую квартиру и нашли для начала две смежные комнаты. Тут Фанни родила первого ребенка, и они переехали в настоящую квартиру. Когда же родился второй, даже эта квартира стала тесноватой.
Годы службы в армии были позади. Шютц работал на монтаже котлов и насосов в «основе», как они называли головное предприятие комбината. Там же он и встретился со Штроблом. Первый раз, когда Штробл шел на собрание, начинавшееся через какие-то несколько минут, и еще раз, когда Штробл собрался на новую стройку, ту, что в Боддене. Они радостно приветствовали друг друга: «Ну, как дела, как жизнь молодая? Не хочешь ли ты?..» Желание-то у Шютца было, что доказывали его вопросы об этой стройке. Как-то Штробл спросил его:
— Что я слышу? Тебя вроде избрали в постройком? Никак хочешь стать незаменимым человеком?
Шютц не хотел стать незаменимым. Он пришел к этой выборной должности тем же путем, что и каждый, если он в общественной работе не нуль. И раз его выбрали, он делает свое дело. Так что Шютц ничего на слова Штробла не ответил. Только улыбнулся, пожал плечами и сказал, что работа на стройке, работа вместе со Штроблом его привлекает. А когда Штробл исчез, исчезли и мысли о стройке, по крайней мере, почти. Фанни — вот что осталось.
Когда Фанни работала в утреннюю, она встречала мужа после смены, и дети бежали ему навстречу. Если шла во вторую, то Шютц сперва заходил за дочкой в ясли, а потом за мальчиком в детский сад. Он не особенно сердился, когда они начинали хозяйничать в кучкак аккуратно сложенных деталей мотоцикла или загоняли куда-то пустые магнитофонные катушки. Потом они вместе приводили все в порядок, ужасно воображая о себе при этом, и радовались, когда Фанни их хвалила. Поужинав с детьми, Шютц усаживал их в ванну, плескал в воду несколько пригоршней детского шампуня и командовал: «Мойтесь!» Это всегда сопровождалось писком и разбрызганной по всей ванной комнате водой, но дети любили такое купание куда больше, чем основательное мытье с мылом и губкой, которое затевала Фанни. Досуха вытерев детей и уложив их в постель, Шютц начинал вертеть ручку радио, искал легкую музыку и радовался, когда натыкался на отличную вещь, особенно переложенную на битовый лад классику.
Иногда они перезванивались с Уве, время от времени он заглядывал к фрау Швингель, интересовался, как идут дела у Нормы, давно перебравшейся в однокомнатную квартиру, где ее почти никогда нельзя было застать, тем более расположенной по-доброму побеседовать с братом. Чаще всего и фрау Швингель не могла ему ничего толком сказать о Норме; в такие дни Шютц не мог отделаться от ощущения собственной вины: старший брат обязан больше заботиться о младших. По телевизору Шютц смотрел «Технику и науку», спортивные передачи и международные обзоры. Когда Фанни была свободна, а в кино показывали интересный фильм, они отправлялись в кино. После заходили в закусочную на углу и выпивали по кружечке пива. Если хотели, шли на концерт или на спектакль в новый городской Дом культуры, а то и просто потанцевать. Иногда Фанни говорила:
— Не знаю, что бы я без тебя стала делать…
И вот на столе стоит сумка в красно-зеленую клетку.
— Смотри, не забудь, — сказала Фанни и пододвинула к сумке листок бумаги. Сейчас он там и лежит.
«…Товарищ Герд Шютц, 27 лет, монтажник трубопроводов, с первого января назначается бригадиром на строительстве в Боддене…»
— Он должен быть при тебе, там специально указано, — говорит Фанни, не поднимая головы, берет целую охапку нижнего белья и носков и сует в сумку.
Шютц наблюдает за ней, произносит негромко:
— Положи туда же и Лема, — и поскольку она все еще не поднимает головы, а продолжает втискивать белье в на редкость упругую сумку, подходит к ней, берет за руки, прижимает к груди ее голову, говорит: — Фанни, смотри, у тебя еще конфетти в волосах.
Она замирает, слушает, как бьется его сердце.
— Семь лет назад, — говорит Шютц, слегка отстраняя ее, — мне вообще ничего не стоило собрать в воскресенье вещи и уехать.
Она уже овладела собой и отвечает:
— Мне тоже, — и тыльной стороной руки утирает слезы со щек.
Оба они улыбаются, когда вдруг приходят к выводу, как это странно, даже неправдоподобно, что тогда они вовсе не знали друг друга.
— Но тогда до знакомства оставалось уже совсем чуть-чуть, — говорит Фанни.
— Да, до старта ракеты новой семьи, — подтверждает Шютц, вынимает из сумки майки, белье, носки, переворачивает сумку и высыпает оставшееся на стол.
— Пару нижнего белья, две пары носков, и хватит. И сверху — Лем.
— А если ты вдруг промокнешь… или не сможешь приехать в субботу?
— Не промокну я и обязательно приеду!
Она не обратила внимания на его последние слова, пошла на кухню проверить, не забыла ли чего-нибудь нужного Герду там, и, как это часто бывало уже, подумала: «Когда мой длинный, мой Герд, стоит здесь, в кухне тесно». И еще думала: «Пройдет каких-то полчаса, и я останусь здесь одна, и так оно будет и завтра, и послезавтра, одна я с детьми». Она села на краешек синего дивана, стоящего между окном и кухонным буфетом.
— Живот болит? — спросил Шютц.
Фанни только плечами пожала, ответила:
— Не знаю даже, почему ты всякий раз, когда я жду маленького, спрашиваешь, болит ли живот, — у меня он никогда не болит!
— Я просто подумал…
— Да, знаю, но у меня болей нет. Меня начинает тошнить, когда я ощущаю запах древесного угля или проклятого «Табакко», которым теперь душится каждая вторая, но сейчас нет ни запаха угля, ни этих дурацких духов… Ты не забыл документы и своего Лема?
— Это не отговорки?
— Нет, все хорошо.
«Все действительно хорошо, — думает Фанни. — Что до ребенка, то все просто прекрасно, а вообще-то мне не совсем по себе. Во всяком случае, сегодня. Хотя все идет так, как мы обсудили и решили. Я уже две недели знаю, что он сегодня уедет и что он будет приезжать раз в неделю. Что тут, собственно, такого? Многие так живут, и у некоторых все куда сложнее. Собственно говоря, я всегда знала, что подойдет день, когда он снова уедет на какую-то стройку. И этот Штробл тут, в общем-то, ни при чем. Но вот пришел вызов, который не обязательно должен был быть от Штробла, но его прислал Штробл, и вполне конкретный вызов. Во всем существует свой порядок, так что все идет своим чередом. Как и то, что я жду ребенка, как и то, что поначалу мы сомневались, оставить его или нет. Как будто ребенку есть дело до таких событий. Третий ребенок в наши планы не входил. Просто так получилось, вот и все. Да, поначалу мы сомневались. Избавиться от него? Или оставить? А потом все эти противоречивые мысли оказались совершенно излишними, потому что мы как-то вдруг заметили, что внутренне настолько свыклись с третьим, будто он уже родился. И теперь мы ждем его. Не в том суть, поедет ли его отец на стройку или нет. Конечно, поедет. И я сказала «да!», и ему нужно ехать, и сегодня он уезжает».
— Что ты будешь делать вечерами, после работы? — спросила Фанни.
Шютц положил ноги Фанни на диван. Сел рядом, подумал немного и ответил:
— Поужинаю, почитаю. Схожу погляжу, чем заняты другие. Может быть, поиграю в настольный теннис или на бильярде. Со Штроблом.
Фанни закрыла глаза, и Шютц увидел голубоватые тени под ними, отчего ее лицо выглядело слегка усталым и напряженным, чего обычно не было. Он провел большим пальцем по лбу жены:
— У тебя тут могут появиться морщины. — сказал он. — Постареешь и подурнеешь, если будешь морщить лоб. Думай лучше о чем-нибудь хорошем, обо мне например!
— Я о тебе и думаю, — улыбнулась Фанни.
Он заметил, как повлажнела нежная кожа под задрожавшими ресницами, и подумал, что нужно поскорее перевести разговор на другую тему. Спросил:
— Да, кстати, тебе Лем понравился?
Она оперлась щекой о ладонь, глубоко вздохнула. Надо подумать.
— Лем? Ах, да… По-моему, хорошо. Только до самого конца я не могла себе представить, как выглядят его странные существа с других планет. Объяснишь мне потом.
— Вряд ли, — рассмеялся Шютц. — У него об этом редко когда говорится. Я считаю, это очень здорово, что он об этом не говорит. Гадаешь себе и гадаешь.
— Не знаю, — покачала в раздумье головой Фанни. — Я предпочитаю знать, что к чему, а не гадать на кофейной гуще.
И подумала при этом, как хорошо, что насчет Герда ей гадать не о чем, она знает, что к чему у ее мужа.
Вот он сидит, наклонившись, упираясь локтями в обтянутые джинсами костистые колени. Он в темно-синем свитере, из заднего кармана джинсов высовывается расческа. Вечно она высовывается и вечно волосы у него выглядят так, будто он только что причесал их пятерней. Незачем говорить ей, как ему непросто оставлять ее одну с детьми. Ему нелегко. И тем не менее он радуется встрече со Штроблом, со стройкой. Странно, что есть еще один человек, которого он так рад видеть, человек, ей совершенно незнакомый, она знает о нем лишь то, что муж о нем рассказывал; и еще она часто думала в последние дни: как странно, что Штробл вызвал Герда именно сейчас.
— Как ты считаешь, — спросила Фанни, — почему он тебя вызывает?
— Мы давно об этом договорились.
— Несколько лет только и дел было, что разговоров, и вдруг этот вызов.
— Такой уж он человек, — рассмеялся Шютц. — Он делает что-то, только когда захочет.
— Вызов направлен «геноссе»[2] Шютцу, хотя речь идет об обычном трудоустройстве. У нас, — Фанни подыскивала слова, — в таких документах пишут «коллега».
— Фанни, — сказала Шютц, поцеловав ее в нос, — ты выдумываешь сложности, которых нет и в помине. Штробл, наверное, вспомнил нашу совместную работу в Штехлине, потому что стройка в Боддене очень напоминает ту. Мы там строили атомную электростанцию, и здесь строят атомную электростанцию. Пусть та, в Штехлине, была маленькой, для исследовательских целей, а эта, в Боддене, будет давать энергию для промышленности. Разница не так уж велика. И там просто-напросто встретится много людей, прежде работавших вместе в Штехлине. Ну, и Штробл скорее всего подумал о том, что ему нужны монтажники трубопроводов и сварщики. Вот он и составил документы на некоего Шютца, потому что, может быть, вспомнил, что мы с ним были хорошей упряжкой.
2
Они не были тогда хорошей упряжкой. Они вообще не ходили в упряжке. На стройке в Штехлине двадцатилетний Герд Шютц в лучшем случае был очень хорошим адъютантом двадцатисемилетнего Вольфганга Штробла. Преданным ему душой и телом. Если инженеру по монтажу Вольфгангу Штроблу требовались три монтажника, готовых после только что отработанной смены поработать еще полсмены, чтобы в срок уложить трубы, Герд Шютц вызывался первым. Когда Вольфганг Штробл требовал, чтобы кто-то обошел бригады и собрал добровольные взносы в фонд солидарности с народами, борющимися за свободу и независимость, Герд Шютц первым давал свои пять марок и обходил других, одному напоминая, что на пиво тот марку-другую не пожалеет, а другому — о недавно полученной премии. Когда Штробл говорил: «Сегодня посидим с друзьями у костра, и чтобы с нашего участка пришли все!» — Шютц успевал сбегать к Юрию и Зинаиде и разузнать поподробнее, как оно делается у них на родине, притаскивал большой чугунный котел, в котором они на костре варили уху, и подбирал на гитаре украинские песни — их любила петь Зинаида.
Когда Штробл потребовал: «Подкрути-ка работу в ССНМ[3]!» — Шютц побеседовал со всеми, кто по возрасту подходил для молодежного союза, и три дня спустя десять молодых ребят вступили в ССНМ. Он для каждого из них нашел дело, даже для тех, кто раньше и слышать не хотел об общественной работе. А еще через две недели вывел на спортплощадки волейбольную и футбольные команды.
И не кто иной, как Штробл, сказал однажды Шютцу:
— Если ты надумаешь вступать в партию, я дам тебе рекомендацию.
Тогда Шютц подал заявление о приеме в партию, и день, когда его принимали в кандидаты, он еще долго не забудет, ибо, не приди в тот день на собрание Штробл, товарищи со стажем оставили бы от него и двух его сверстников пух да перья: не доросли, мол, еще!
Штробл знал, с кем из девушек гуляет Шютц, а Шютц понял, что у Штробла с Эрикой серьезно, прежде, чем остальные об этом догадались. Не знал Шютц только, что однажды в воскресенье — было это зимой — они поженились. И вот они вошли к нему: Штробл — в светло-сером костюме и коричневом галстуке, тщательно уложивший обычно торчащие надо лбом волосы, и Эрика — в свободном матово-фиолетовом платье. Ни букета цветов у невесты в руках, ни белого кружевного платочка в нагрудном кармане жениха. Штробл только улыбнулся: «Нам нужна твоя комната, старик». Шютцу и прежде не так уж редко приходилось перебираться к приятелям на ночь, когда приезжала Эрика. Но в этот раз они были такие нарядные, такие сияющие, что Шютц должен был все понять и действовать. Приятелям, у которых он ночевал, он запретил любые шуточки по отношению к Вольфгангу. Когда появились Эрика и Штробл, кровать была сдвинута на середину комнаты, вода из крана охлаждала бутылку шампанского, стены комнаты были украшены сосновыми ветвями с длинными иглами. А на тумбочке, как раз под лампой, стоял магнитофон Шютца. «Заряжены» самые лучшие записи, и звук самый подходящий установлен, нажмешь на кнопку — и слушай…
И теперь, семь лет спустя, Шютц стоит рядом со Штроблом, волосы которого по-прежнему торчат надо лбом и который по-прежнему пытается скрыть свою доброту за скептическим взглядом и говорит прямо в лоб все, что думает.
— Не затягивай, старина. Долгое прощание все осложняет. И для жены это плохо, и для тебя. Встреч и расставаний у вас еще хватит.
Из громкоговорителя доносится что-то неразборчивое на саксонском диалекте. На застывшем лице Фанни отражается неоновый свет. Пахнет дымом от нагревательных труб между вагонами.
Мужчины с дорожными сумками протискиваются миме Фанни и Шютца к открытой двери спального вагона, другие еще стоят группами, улыбаются, рассказывают что-то, отпивают по очереди по глотку из бутылки. Толстуха со взбитыми локонами в чем-то с жаром убеждает своего худощавого муженька, а тот безвольно кивает, а потом вдруг похлопывает ее по щеке своей загорелой, в ссадинах рукой. И вот у всех у них — шумящих, смеющихся, уговаривающих — на несколько секунд как бы отключили звук: резко зашипел выпустивший пар паровоз, и этот звук заглушил все остальные.
Фанни увидела, как Герд шевелит губами, но слов не разобрала, хотя он стоял почти вплотную к ней. Это было как бы предчувствием, что, стоит поезду увезти его на несколько сот километров, между ними возникнет невидимая стена. Шипение кончилось — и предчувствия словно и не было.
— Возьми такси, поезжай домой и прими горячую ванну, — громко проговорил Шютц, заботливо поднимая воротник пальто Фанни и укутывая шею шарфом.
— Садимся! — требовательно сказал Штробл, протянул Фанни руку и ободряюще похлопал Шютца по спине.
— Что бы тебе не остаться дома, — сказал Шютц Фанни, притянул ее к себе, еще раз ощутив прикосновение ее холодной щеки к своей. И вошел в вагон вслед за Штроблом. Тот уже опустил окно и уступил место у него Шютцу. Поезд тронулся.
— Обними за меня детишек, — говорил Шютц, высунувшись из окна, — и дай толстяку по мягкому месту, если не будет слушаться.
Фанни кивнула. Она ускорила шаг, потом побежала, не вынимая рук из карманов пальто.
— Непременно возьми такси! — крикнул Шютц, но паровоз снова выпустил пар, и Фанни его, конечно, не расслышала, а если и да, то вряд ли последует его совету. Он знал: никакого такси она брать не станет. Зажав носовой платок в кулаке, она будет стоять на перроне, пока поезд не скроется из виду, и лишь после этого пойдет домой. Улицы в это время пусты и никто не увидит слез на ее лице.
— Пошли, — сказал Штробл, с силой открывая дверь купе, — я объясню тебе, что нам предстоит в Боддене.
3
Широкая водная гладь перед поросшим вереском желтым песком побережья. На западе оно доходит до стен города, на севере как бы граничит с большим, покрытым зеленью островом, а на востоке выходит далеко в туманное море — таково побережье, именуемое Бодденом. Над водой носятся чайки, альбатросы, другие птицы. По берегам там и сям разбросаны маленькие селения, в них живут крестьяне, рыбаки, отдыхающие. Так оно было до того дня, когда проектировщики электростанции провели своими циркулями на картах окружности, и зеленая окраска или голубая штриховка входивших в круг земель говорили о том, что здесь не найти ничего, кроме пустошей, болот и трясин. Стрела указывала в сторону мыса, устремившегося в Бодден[4]. Отсюда река, впадающая в залив, будет отведена в канал; потом она охладит нагретые до высоких температур агрегаты и через западную оконечность мыса снова вернется в Бодден. Несколько квадратных километров вересковых пустошей, пустынных солончаков и перелесков, в которых еще расцветали орхидеи, гнездились морские ястребы и водились черные гадюки, были объявлены районом стройки будущей атомной электростанции. Появились строители, проложили железнодорожные пути, шоссейную дорогу. За ними последовали подземщики, с помощью мощных механизмов вырывавшие деревья с корнями из земли. Бульдозеры выравнивали стройплощадку, грейдерные экскаваторы копали русло канала. Приехали бетонщики, каменщики, плотники; они вязали арматуру, укладывали фундамент и возводили здания, которые по сравнению с выраставшими одновременно столовыми, прачечными и строениями, где размещалась администрация, казались огромными бетонными кубами, поставленными рядом с игрушечными кубиками.
Примерно в это время главк получил распоряжение командировать на стройку в Бодден наиболее способных и по возможности знакомых с монтажом атомных реакторов специалистов. Отдел монтажа парогенераторов делегировал Штробла. Тот, работавший на стройке в Шпреевальде, мысленно составил список тех, кого помнил еще со времен монтажа в Штехлине; он подумал о Зиммлере, подумал о Шютце и внимательно пригляделся к тем, кто трудился с ним рядом сейчас в Шпреевальде; остановил свой выбор на Эрлихе и под конец на Вернфриде. Из отобранных им людей Зиммлер согласился немедленно, а Эрлих и Вернфрид — после некоторых бухгалтерских операций, когда подсчитали, сколько же они получат по тарифной сетке, плюс почасовая оплата, плюс премиальные, плюс надбавка за отдаленность и в конечном итоге надбавка за работу на строительстве атомной электростанции, и сравнили с тем, что получали на руки в Шпреевальде. Шютц же дал согласие после того, как Штробл подкрепил свое личное приглашение официальным вызовом с тремя подписями. Но с того момента, как Штробл с первыми монтажниками прибыли на стройку, прошел почти целый год, и монтажные работы уже шли полным ходом.
— Сейчас мне нужен ты, — сказал Штробл Шютцу.
Он лежал, сплетя руки под головой, на своей полке и ждал вопроса: «Почему именно сейчас?» Ответить будет несложно: теперь все зависит от монтажников. От их работы зависит, будет ли сдан объект в срок, как запланировано, — к концу года.
Шютц, лежавший на противоположной полке, не догадывался, что Штробл улыбнулся, вспомнив, как он несколько недель назад прикидывал, кого бы вызвать. Он мысленно перебирал людей, которых хорошо знал, в том числе и Шютца. Сначала он отказался от его кандидатуры: одного того, что они хорошо ладили, тут мало. Но потом снова вернулся к ней, как бы перепроверяя себя. Что побудило его увидеть в тогдашнем сорвиголове человека, которого он хотел бы видеть рядом с собой? И наконец понял, что именно. Помимо прочих привлекательных качеств (а Штробл, разумеется, навел о Шютце справки в «основе», разузнал, что с ним стало), помимо них, значит, Шютц обладал зарядом юношеского задора. Он не был массой застывшей, из него можно было лепить. И он, Штробл, займется этой лепкой, запустит его на полный ход. Нынешняя стройка несравненно сложнее той, в Штехлине, но монтажники преодолеют все препятствия этого сложного года.
Если смотреть на вещи с этой точки зрения, год начинался хорошо. Что Штробл задумал — достигнуто. Он мог быть довольным… Он и доволен, но радости нет. Бессмысленно сейчас, в ночи, уверять себя, будто на сердце у него тепло. В нем поселился холод. Способность радоваться (сейчас он думал об этом почти с удовлетворением) пропала, она как бы усохла в нем или ее у него отняли. И он точно знал где. Он мысленно увидел себя в суде, где тщетно пытался убедить двух мужчин и двух женщин — одна из них была его женой — в том, как много значит для него семья. Они смотрели на него так, будто он говорил на непонятном для них языке, были по-деловому внимательны, беспристрастны, временами проявляя даже некое подобие заинтересованности. В том числе и Эрика, которая не могла не знать, что нужна ему и что он нужен ей, — на сей счет она не заблуждалась.
— Как дела у Эрики? — спросил Шютц.
— Хорошо… наверное, — ответил Штробл и, прежде чем Шютц задал другой вопрос, добавил: — И у мальчика все в порядке… наверное.
Шютц не стал больше ни о чем спрашивать, понял: произошло что-то такое, о чем до поры, до времени говорить нельзя.
Сколько часов провел Штробл без сна с того дня, когда их развели, сколько раз он мысленно видел себя идущим по коридору после суда. Он прошел мимо Эрики, которая глядела на него непонимающе, с болью в широко раскрытых глазах, и даже бровью не повел. Нет, не мог он остановиться. Да и к чему? Прощальные слова, прощальный взгляд? Не он хотел расстаться, не он. Так зачем же ей его прощальное слово или взгляд? Вот и разошлись они молча и не обменявшись взглядом, двое, которые не смогли ужиться, потому что одному из них это было не под силу.
Праздники он провел в пустой квартире, где ему было постелено на диване в гостиной. В стенном шкафу стояла фотография сына, державшего в руках подарок первокласснику, и больше ничего такого, что вызывало бы воспоминания о совместной жизни. Только фотография сына с подарком в руках, но и она казалась какой-то строгой, суховатой, как бы запоздалым упреком: почему, мол, он, вместо того чтобы в такие дни быть рядом с женой и сыном, проводил время на испытаниях новой установки под давлением. В ванной комнате висела ночная рубашка, не убранная ею впопыхах; легкая, воздушная, она хранила еще запах кожи Эрики и напоминала о ней сильнее, чем все вещи в квартире, вместе взятые. На второй день рождества, бог знает сколько раз измерив комнату шагами, не в силах заснуть, куря одну сигарету за другой, глядя вполглаза, без всякого интереса, на экран телевизора, он скомкал эту рубашку и сунул ее в пластиковый мешок, висевший в ванной на дверной ручке. Вышел из дому, направился на вокзал. До отхода поезда в город, что рядом с химкомбинатом, два часа. Ну и пусть, все равно, в какое время он приедет.
Он все представлял себе заранее. Он поедет к матери. Но времена, когда он действительно считал, что он у матери дома, миновали давно, примерно в конце сороковых годов, когда мать сошлась со вдовцом, который привел к ним двух своих дочерей. Чем была ее жизнь до той поры: схватив сына на руки, бежать в бомбоубежище; получить однажды последнее письмо от ефрейтора Штробла с Восточного фронта; торопливо сбрасывать с притормозившего товарняка немного угля, чтобы не замерз ее сын; подбирать на горячей от солнца, жесткой стерне колоски, чтобы он не умер с голоду, — вот чем она была. У вдовца с двумя девчушками была крепкая спина; он мог таскать уголь корзинами и получал вдобавок продовольственную карточку для рабочего, занятого на самом тяжелом производстве. То, что к двум чужим детям прибавилось еще двое, которых мать родила от вдовца, совершенно естественно. В квартире повернуться было негде, и, когда четырнадцати-пятнадцатилетний Штробл приезжал сюда по субботам (он учился на слесаря в соседнем городке), к нему относились, как к гостю, которому полагается оказывать внимание.
Возможно, все будет иначе, когда он приедет домой впервые за несколько лет. Ну, представим себе… Вон стоит старый за́мок, а вон пролегла новая магистраль. Штробл как-то читал в газете, что занесенный некогда илом пруд очистили и превратили в озеро с фонтанами; вдоль улиц, покрытых пепельно-серым асфальтом, посадили сотни молоденьких деревьев. Здесь, на Озерной улице, в доме номер три проживала семья с четырьмя детьми. Нет, не с пятью, их всегда было четверо, один ребенок в счет не шел, он был всего лишь осколочным напоминанием о войне, слишком взрослым, чтобы обрести детское счастье в новой семье. Вот как оно примерно будет: явится он на Озерную, дом номер три, позвонит в дверь и кто-то ему откроет. Но сегодня они все дома, такой уж случай — рождество.
И внуки тут как тут, маленькие и чуть постарше, все они болтают напропалую, смеются, пьют и едят, а у матери на щеках красные пятна, ей хочется, чтобы все обошлось ладно и мирно и никто, не дай бог, не поссорился. Но ничего подобного не случится. Все настолько переполнены собственными переживаниями и так хотят высказаться, что почти не обращают внимания на слова других, и если кто и выскажет мнение, которое другому не по вкусу, кто станет взвешивать слова на аптекарских весах! И вдруг все умолкнут, потому что кто-то пришел! «Это Вольфганг! Ну, вы же знаете, это Вольфганг! Чувствуй себя как дома, Вольфганг. Ой, извини, ты и так дома!» Они пожимают ему руки, втискивают еще один стул к столу, кто-то ставит перед ним чайную чашку, мать подсовывает ему большой кусок ковриги, сейчас у нее красные пятна даже на шее. Но всеобщая радостная суета как-то сразу уляжется. Начнутся взаимные расспросы, как оно живется, ахи и охи, «нет, ты только посмотри…», и громкий смех по поводам, заслуживающим легкой улыбки. И никто толком не будет знать, что бы такого еще сказать… Вот как оно будет.
«Нет, лучше ничего этого не начинать», — решает Штробл, который сидит в одиночестве. В родном городе он не вышел, а поехал дальше, до конечной станции.
Ночь провел на вокзале: первый поезд в обратную сторону отходит рано утром. Считая про себя шаги, он ходил по серым каменным плитам вокзального вестибюля. Решил было вернуться на стройку. Но свою квартиру в доме-башне нового микрорайона он перед отъездом уступил другому, потому что рассчитывал перебраться в общежитие поближе к стройке и надеялся, что Шютц поселится вместе с ним.
Ему не оставалось другого выбора, кроме как вернуться в оставленную Эрикой и сыном квартиру.
Утром Штробл основательно убрался в квартире, выбросил в мусорный ящик во дворе пустые бутылки, переменил белье, пропылесосил, начистил до блеска ванну, аккуратно повесил обратно на крючок ночную рубашку Эрики. Положил на стол сто марок: на подарок сыну на праздники, о чем и написал крупными печатными буквами на большом листе бумаги. За полчаса до отхода поезда он уже стоял на перроне.
Еще час спустя поезд сделал остановку там, где к нему должен был присоединиться Шютц. Штробл глядел в окно, и, когда увидел Шютца, ему впервые за долгое время стало опять легко на душе.
— Сейчас мне нужен ты, — сказал Штробл.
Он думал о строительстве, о Зиммлере и Эрлихе, о Юрии, о предстоящих делах. И еще о том, как хорошо, что Шютц будет рядом, хорошо — и все тут.
— Что поделывает ваш Уве? — спросил он у Шютца. — А Норма как поживает?
— Хорошо, — ответил Шютц, но прозвучало это на редкость неопределенно.
Штробл уловил этот оттенок, но слишком устал, чтобы вдаваться в расспросы, да и не место здесь.
— Какую бригаду ты мне даешь? — услышал он слова Шютца.
— Неплохую, — пробормотал Штробл. — Люди надежные, сработавшиеся. Среди них и Зиммлер.
— Зиммлер? Яблочко? — рассмеялся Шютц, который вспомнил, что с Зиммлером всегда удавалось найти общий язык, когда поджимали сроки монтажа, только не осенью, когда поспевали яблоки. Осенью Зиммлер по субботам уезжал домой, чтобы собрать плоды с деревьев вокруг своего домика, уезжал, что бы ни случилось, будто для него это вопрос жизни или смерти.
— Как насчет рабочего времени? — спросил Шютц. — Работаем посменно или циклами?
Пассажир с нижней полки возмутился:
— Может, хватит молоть языками?
— Ладно, прекращаем, — ответил Штробл, а потом, обращаясь к Шютцу, добавил: — Да, циклами.
4
Работать циклами на стройке означало вот что: неделю работали по двенадцать часов в сутки, следующую — отдыхали. Для монтажников, которым приходилось долго добираться до стройки из отдаленных от нее мест, работа по циклам была наиболее приемлемой.
— Если нам повезет, — говорил Шютц Фанни по телефону, — цикл выпадет таким, что я буду дома в те недели, когда ты работаешь в вечернюю, и тогда нам не придется вызывать к детям бабулю.
Им пришлось долго искать, пока они нашли пенсионерку, согласившуюся забирать детей из яслей и садика и присматривать за ними по вечерам, когда Фанни уходила во вторую смену. Обходилась эта женщина недешево. Она запросила почти столько же, сколько другие бабули, занимавшиеся с детьми до прихода взрослых ежедневно, но была добра к детям и чистоплотна. Но раз Фанни беременна, ей недолго осталось работать посменно.
Свободные от работы циклы будут чем-то вроде недельных отпусков, при этой мысли Шютц с удовольствием потянулся на своей полке — неплохо, что и говорить! Поезд на стройку идет в подходящее время, обратный — тоже.
Работая в Штехлине, Шютц никаких плюсов в работе циклами не видел. Да и чем ему было заниматься дома целыми неделями? Его тянуло в Штехлин, к Штроблу, Эрике, Юрию. Иногда к ним присоединялся Саша, от случая к случаю — Зиммлер, но тот пореже, потому что каждую субботу ездил домой. Вечера у подрагивающего пламени костра. Аромат ухи. Тягучие песни Зинаиды под низкие, чуть слышные аккорды гитары.
А днем он работал рядом с Юрием. Резкий свет в боксе. И Юрий со сварочным аппаратом, он накладывает шов за швом на отливающую матовым серебром главную рециркуляционную трубу. До десяти швов кряду, и все они получали высшую оценку — единицу, в худшем случае — одну и две десятых. Потому что оценка «одна и три десятых» означала уже брак. Но о такой оценке при работе Юрия не могло быть и речи. Научиться сваривать, как Юрий. Не только Шютц проникся таким желанием, Зиммлер тоже, Зиммлер, с его по-детски розовыми щечками, улыбающийся, обходительный. Он вбил себе в голову, что любой ценой добьется вдобавок к имеющимся специальный паспорт на право сваривать высококачественную сталь. Подобно Шютцу, он не спускал глаз с рук Юрия, старался подражать каждому его приему, тренировался, как он, все снова и снова, а потом вместе с Шютцем пошел к Штроблу и сказал:
— Требуй от нас чего хочешь, но раздобудь нам сварщика-наставника.
А Юрий, которому они показывали образцы своей сварки, иногда говорил уже:
— Да, хорошо, — так обычно говорят, когда видят перед собой искрение старающихся людей. — Это ты вполне прилично сработал.
Но потом Юрий начинал присматриваться, вокруг глаз собирались острые морщинки, и вот уже он указывает на разные места шва — не требуется никакого рентген-контроля, чтобы доказать, что для оценки высокого качества пока далеко.
Добиться чего-то, стать парнем, о котором говорят: «Этого мы возьмем в нашу команду…» Шютцу страсть как хотелось, чтобы так говорили о нем, как в школьные годы, когда после уроков они бежали играть в футбол. Но не получалось у него. Всегда находился кто-то другой, умевший отбить головой опасный мяч, навешенный на штрафную, или, наоборот, дававший прострелы в штрафную так, что только забивай… Он часто присутствовал при том, как составляли школьную команду, и сам поднимал руку и кричал: «Надо его в команду!» Того, другого. А вот в волейболе, где он особенно ни на что не рассчитывал, случилось вдруг, что слова эти были сказаны в его адрес. И не единожды, а говорились постоянно. В волейбольной команде десятого класса он был забойщиком, от него ждали резких, точных ударов, и он своих не подводил.
Когда дошло до выбора профессии, о чем бы он ни думал, одна мысль не оставляла его: уйти в море! Над головой — прозрачнейшей голубизны небо, и ты поднимаешься на палубу судна, над которым вытянули свои длинные шеи портовые краны. Скрипят лебедки, гудят буксиры. Чайки оставляют белые кляксы на вымытых палубах. Шумно. Ярко. Деловито. Холод покусывает, но ведь на тебе толстый пуловер, а внизу, где гудит машина, от которой содрогается все судно, тепло. Его место там, внизу.
Масленки, протирочная ветошь, разводные ключи — на суше этого хватило бы на целую мастерскую, а на море это в руках человека, стоящего у машины. И он свое дело знает. Он по звуку определяет, нет ли трущихся без смазки деталей, а если они появляются, готов работать сутками, пока не наладит машину. Якорь в родном порту они подняли в лютую стужу. А две недели спустя так жарко, что пот заливает глаза. Темнокожие докеры носят под раскаленным солнцем мешки на палубу. И снова — поднять якорь! Поднять? Но сперва спрашивают тех, кто работает у сердца корабля: «В машинном все в порядке?» — «Все в порядке!»
Это одна возможность! А вот другая: площадь переполнена молодежью, а в середине площади они, его группа! Четверо-пятеро ребят, электроорган, ударник, гитары. Их любят за то, как они сыгранны. Любой звук, любой аккорд на месте, слышен каждый голос и любой инструмент. Ничего общего с «и раз, и два, и раз-два-три!». Полного слияния они добились нелегким трудом — и парни, и девушки вознаграждают их за это бурей аплодисментов, они ни за что не желают отпускать этих четверых-пятерых ребят, один из которых Шютц.
— Сынок, — говорит мать, — как ты совместишь свой корабль и свою группу? Ничего путного не выйдет, если ты станешь разбрасываться.
— Почему бы и нет, мама? Может, у меня выйдет и то, и другое. Сперва одно, потом другое? Или что-то третье?
И он воображает, как с правами на вождение автомашин всех классов в кармане сидит за рулем специальной машины с мощными профильными шинами и ведет ее к далеким, неисследованным землям. Рядом важные люди: биолог и зоолог, геолог и врач. Начинается снежная буря, а они лишь на пути к вершине. Оставшиеся в базовом лагере в тревоге: сейчас они как раз перед серпантином… Но тут кто-то произносит:
— Что с того? Ведь за рулем Шютц.
Само собой, он собрал уже все необходимые для поступления в пароходство документы. И подумал о будущем: пару лет простоит у машины, потом выучится на инженера, станет третьим, вторым, первым механиком. Первым механиком судна!
А потом он сидел перед Германом Байером, другом отца по заводу, и яркие картины рассы́пались в прах, будто каждая из них не была обеспечена прочными гарантиями. И о море нечего больше и думать, потому что с каждым днем все острее вставал вопрос: «Какой будет твоя жизнь и жизнь твоих брата с сестрой?» Герману Байеру он сказал:
— Только не на завод. Двадцать лет у одного станка, как отец? Каждый день той же дорогой, всю жизнь, нет, это не по мне.
Они обсудили все с Германом Байером и остановились на профессии монтажника трубопроводов.
— Тогда ты будешь не так далеко от родных, а повидать сумеешь много. И с деньгами станет полегче, а они вам нужны.
И судно вышло в море без него, и на площадях во время концертов он стоял среди тех ребят, кто подбадривал или освистывал четырех-пятерых других парней, и специальная машина с мощными профильными шинами взбиралась вверх по крутому серпантину без него. Он же отправился в Штехлин…
Поезд застучал по стыкам пути в каком-то городке, свет фонарей на секунду осветил купе. «А теперь меня вызвал Штробл, — думал Шютц. — Через семь лет после Штехлина я ему понадобился».
5
Высоченная серая заводская труба порозовела, освещенная лучами прячущегося еще за лесом солнца. Белые дымки клубились над заслонками вентиляторов на плоских крышах пищеблоков. Черные силуэты сосен выделялись на фоне неба, нежно-розовая синева которого становилась прозрачнее с каждой минутой — утренняя дымка рассеивалась. Между цепочкой кухонь и семиэтажным зданием управления установлена доска метров в десять длиной, на которой цветными линиями и черным шрифтом показано, какие работы на монтаже первого блока реактора завершены на второе число и сколько еще осталось сделать до его ввода в эксплуатацию. Промежуточные сроки обведены красной краской. Делегациям, посещавшим стройку, прежде чем показать отсек реактора, демонстрировали эту доску, чтобы они своими глазами, на месте могли убедиться, что главный циркуляционный трубопровод и главные циркуляционные насосы, названные на доске для краткости ГЦТ и ГЦН, монтируются с точностью до сотой миллиметра, и уже потом вели в машинный зал, к будущему «жилищу» турбин, а под конец — к руслу канала, который будет забирать у реки воду для охлаждения агрегатов. Уже сейчас, еще будучи покрытой песком ложбиной, оно, глубокое и широкое, с бесчисленными отводными трубами и шлангами для спуска грунтовых вод, давало представление о величии инженерного замысла. Если делегация считалась важной, ее приглашали обозреть панораму стройки с крыши семиэтажного здания управления. И, надо сказать, приглашали почти каждую делегацию.
— Тебе должно хватить одного взгляда на доску, чтобы представить себе всю картину.
Штробл потянул Шютца, остановившегося перед доской, за собой. Он напрягал голос, потому что мимо проходили тяжелые строительные машины.
— Сейчас мы пойдем в бокс, — говорил Штробл, — а попозже встретимся у меня в кабинете. На стройке есть примерно сто пятьдесят подразделений, ты только вообрази себе это, и мы — лишь одно из них, но на этой фазе строительства самое важное, на мой взгляд.
Он подозвал к себе монтажника в синем ватнике и с буквами «ДЕК» на каске, говорящими о принадлежности к управлению строительства газогенератора. Тот шел по выложенной плитами дорожке в противоположном направлении. Прежде чем он приблизился, Штробл успел завершить свою мысль:
— …И когда осознаешь это, не позволишь себе потерять ни одной минуты.
Без всякого перехода и даже не поздоровавшись, он заговорил с рабочим, который не торопясь перешел проезжую часть и остановился перед ним.
— Ты вчера явился на смену только к полудню, хотя был обязан начать в шесть утра. Никаких отговорок! Первое января ничем от других дней не отличается. Я небрежного отношения к делу не потерплю. Мало ли что меня на месте не было!
Выражение лица монтажника не изменилось, только улыбнулся слегка.
— Уже донесли, выходит, терпежу у них нет, — почти дружелюбно проговорил рабочий. А потом, не меняя тона, добавил: — А вчерашние оценки за качество ты тоже видел?
Он искоса взглянул на Штробла, ожидая поощрения.
— Кого ты из себя корчишь? — Штробл недобро поглядел на него. — Качество — непременное условие! Кто работает в ДЕК, обязан стремиться к большему: быть пунктуальным, расчетливым, готовым помочь напарнику! Вот чего я требую. И не в первый раз. В том числе и от тебя!
Оставив рабочего, который преспокойно смотрел на него с высоты своего роста, Штробл объяснял на ходу Шютцу:
— Он из твоей бригады. Зовут его Вернфрид. Хороший сварщик. Мог бы перещеголять Зиммлера, если бы дисциплина не подводила!
— Прежде, — начал Шютц, — мы с Зиммлером то и дело обгоняли друг друга в оценках за качество. То он оказывался впереди, то я. Интересно, как оно будет здесь.
— Ты мне нужен как бригадир, — коротко ответил Штробл. — Кстати говоря, я доволен, что ты сразу уловил, как мы тут натягиваем вожжи, — крепко, брат! Не то в пору укладывать вещички.
Шютц повернулся в сторону Вернфрида. Тот, постояв немного со склоненной набок головой, словно впитывая в себя слова Штробла, лениво и как бы потешаясь зашагал прочь, бросив еще быстрый любопытствующий взгляд на Шютца.
Шютц часто видел Штробла в конфликтных ситуациях, часто присутствовал при том, когда он разносил провинившегося так, что у того в мгновение ока глотка пересыхала, не раз Штробл гнул в дугу и его самого, причем впоследствии приходилось признать, что не так уж Штробл был не прав. Но во всех случаях таких разгонов «прямо в лоб», даже в повышенных тонах можно было уловить голос друга. И когда он говорил: «Ты просто негодяй, каких мало!» — это все-таки говорил именно Штробл, дававший при всем при том почувствовать, что знает и твои хорошие качества, и твои достоинства. «У Штробла, обругавшего Вернфрида, сегодня явно плохое настроение», — сделал вывод Шютц. Взглянув на него со стороны, увидел, какой он бледный, невыспавшийся, с воспаленными глазами, напряженным лицом. Но несколько минут спустя лицо его явно подобрело. Входя в бокс, он помахал рукой монтажникам ГЦТа и, выжидательно глядя на Шютца, поинтересовался:
— Ну, а теперь что скажешь?
Шютц ничего не успел сказать. Его похлопал по спине человек, улыбавшийся так широко, что острые морщинки от глаз побежали по щекам. Шютц услышал еще несколько произнесенных по-русски слов — говорились они от доброты душевной, будто похлопывание по спине подтвердило, что живо еще спрятанное в нем, Шютце, доброе семя. К нему подлетела девушка, у которой несколько лет назад за спиной мотались длинные косы, от которых сейчас остались только светлые локоны, встала перед ним на цыпочки и поцеловала в обе щеки. Зиммлер, с мягким пушком на розовых щечках, тряс его руку.
— Ребята, — простонал Шютц. — Ребята.
— Что, старина! — воскликнул Штробл. — О таком ты небось и не мечтал?
— Нет, — сказал Шютц. — Нет, о таком — нет.
В обеденный перерыв он сидел в кабинете Штробла. Входили монтажники, мастера, технологи, отчитывались перед Штроблом или выслушивали его немногословные — два-три предложения — указания, что и где сделать. Штробл сначала терпеливо принимал их всех, но не выдержал и потребовал от сидящей в крохотной приемной и медленно выстукивающей что-то на машинке секретарши:
— Не могли бы вы, фрау Кречман, минут на десять поставить плотину посреди этого потока?
Но добился лишь того, что лицо ее принимало кислое выражение и острые плечи приподнимались, когда монтажники, не обращая внимания на ее слабое сопротивление, проходили мимо нее в кабинет.
Шютц, который успел тем временем обойти почти всех знакомых, получил теплую спецовку и каску, сел на единственный стул, стоявший у стола прямо перед переполненной пепельницей, и наблюдал за входившими и выходившими из кабинета людьми. Заместитель Штробла, Гасман, в чем-то убеждал его, докладывая о важнейших событиях последних дней, не забыв упомянуть и о несвоевременном выходе на работу Вернфрида. Вел он себя недопустимо и сказал ему, Гасману, в лицо, что вообще не намерен с ним разговаривать. Штробл отмахнулся.
— Знаю. У тебя все? Тогда пока.
Он выпроводил Гасмана и закрыл за ним дверь на ключ, чтобы побыть, наконец, несколько минут наедине с Шютцем.
Юрий на стройке вот уже несколько месяцев. Он один из почти двухсот советских специалистов, в основном сварщиков, которые прибыли сюда с началом монтажа оборудования. Перед Штехлином Юрий уезжал в Ново-Воронеж, а из Ново-Воронежа его направили в Бодден.
— Если посчитать, сколько людей за эти годы работали с Юрием и учились у него, получится целая армия сварщиков высшего класса, — говорил Штробл. — Сварщиков из его группы послали из Ново-Воронежа в Козлодуй, в Болгарию, его — к нам, других — в Венгрию, третьих — в Чехословакию. Мне Зинаида рассказывала. Из Юрия ты слова не вытянешь, улыбается только. Когда его спросишь, закатит папиросу в угол рта и улыбается. По-немецки до сих пор говорить не научился, но всегда рад за каждого, у кого получается «корошо».
Зинаида встретилась с Юрием в Боддене, они давно не виделись, и она, говорят, так целовала его, что тот еле отдышался. Зато с Саши, русоголового Саши, она все эти годы глаз не спускала. И когда сдавала экзамены на переводческом факультете в Москве, и после. На нее рассчитывали в Москве, в СЭВе, но она поехала в Ново-Воронеж, а оттуда с Сашей в Бодден.
— Тот самый Саша, который… — поразился Шютц.
Перед ним встала почти забытая картина. Палатка с отброшенным пологом. Зеленый свет дня, иссеченный дождевыми струями. Русые косы Зинаиды под голубым платком. Сквозь обрамленное пластиком маленькое оконце она смотрит на разразившееся в бесконечном плаче небо. Эрика рядом со Штроблом. Пока еще ничего не говорит о том, что вскоре их будут соединять узы более прочные, чем дружба. Напротив них на надувном матрасе сидит с бутылкой водки в руках Юрий. Вдруг чья-то фигура у входа в палатку. Появляется промокший насквозь, но сияющий Саша и протягивает Эрике букет влажных бело-зеленых лесных цветов. На несколько секунд глаза присутствующих остановились на Саше, Эрике и букете, словно перед ними полотно, на котором все детали уравновешены. Может быть, один Шютц успел на мгновение увидеть и Штробла, заметить, что тот весь напрягся. Не в тот ли момент Штробл ощутил, как ему нужна Эрика?
— Да, тот самый Саша, — сухо подтвердил Штробл.
И сразу поднялся, подтянулся и сказал, бросив взгляд на Шютца:
— Тебе еще к секретарю парторганизации участка. У нас это Герберт Гаупт. Учетную карточку подпишет Зиммлер.
Открыв дверь, он потребовал:
— Фрау Кречман, вызовите Зиммлера! — и потом, повернувшись к Шютцу, добавил: — Герберт Гаупт болен. Жаль, в ближайшие дни вы не встретитесь…
— А зачем спешить, — заметил Шютц. — У секретари есть одна неприятная особенность: они дают поручения. — Он обрадовался, увидев входящего Зиммлера. — В качестве секретаря меня вполне устроит Зиммлер.
Штробл приглядывался к Шютцу. Вот он сидит, положив каску на пол рядом со стулом и вытянув длинные, обтянутые джинсами ноги, ничем не озабоченный и раскрепощенный, повзрослевший со времен Штехлина. А вот набрался ли он ума-разума? Если да, то Штробл знает, что предпримет.
Зиммлер тоже присмотрелся к Шютцу, но так как не решил за эти короткие секунды, понравился ему тот или нет, сказал для начала:
— Учетную карточку я у тебя возьму, ладно? Но секретарь у нас Герберт Гаупт, понял? И если Герберт Гаупт кому дает какое поручение, то… — мягкие щечки Зиммлера порозовели, — значит, это поручение руководства, и его выполняют без разговоров, понял?
Шютц склонил голову набок, словно тон прозвучавших слов был ему не вполне понятен. Потом спросил миролюбиво:
— И какие же поручения он дает, твой Герберт Гаупт?
Зиммлер покосился на Штробла, наморщившего лоб, и взмахнул рукой:
— Ты, Шютц, давай не придуривайся, ладно? Может, речь пойдет о выборной должности, а может, о чем другом… — Он неуверенно взглянул на Штробла, дававшего через окно короткие указания водителю серого «Вартбурга», остановившегося перед их бараком.
— Надо думать, у вас есть и председатель цехкома, — сказал Шютц. — Без его согласия я ничего делать не стану. Спроси Вольфганга, меня арендовал профсоюз.
Зиммлер недоверчиво-вопросительно взглянул на Штробла, закрывавшего окно.
— Все точно, — сказал Штробл. — Члена партии Шютца взял в аренду профсоюз. Но я думаю, для роли председателя цехкома он никак не подойдет.
Озадаченный Зиммлер непонимающе приподнял свои жиденькие брови и вдруг догадался.
— Не-ет, никак не подойдет, — как эхо отозвался он и хлопнул Шютца по плечу. — Ну, никак, Вольфганг, а?
6
Вечером они вселялись в один из бараков городка общежитий. Он стоял под соснами и пахло в нем перегретыми радиаторами и мастикой.
Шютц до конца смены пробыл в боксе, наблюдая за монтажом аппаратуры первого циркуляционного цикла, знакомился с людьми, с которыми вместе работать. Предстал перед Варей Кисловой, сдержанной женщиной с большими глазами, о которой Зиммлер сказал, что она заткнет за пояс всех инженеров-сварщиков, каких ему доводилось видеть. На ходу обменялся рукопожатием с Володей Кисловым, главным инженером. Небрежной походкой к нему подошел Вернфрид, неизвестно чему улыбающийся.
— Я так и думал, что бригадиром поставят тебя. Знаешь, против чего я? Когда мне втемяшивают, что я при любой погоде должен ровно во столько-то ноль-ноль стоять под ружьем, а для меня не подвезли боеприпасов.
— Мне всегда больше нравилось, когда человек говорит, не против чего, а за что он, — ответил Шютц, на что Вернфрид, буркнув: «Это кому как…» — преспокойно зашагал дальше.
Некоторое время Шютц следил, как укладывает трубопровод Эрлих. Ему было двадцать с небольшим, и на шее он носил тоненькую цепочку с блестящей зеленой «капелькой».
— Большие у вас перебои с работой? — спросил Шютц.
Эрлих отступил сначала на несколько шагов, внимательно оглядывая уложенный отрезок трубопровода.
— Комар носа не подточит, а? — спросил он с довольным видом и только тогда повернулся к Шютцу:
— Перебои? За глаза хватит! Поставщики, черт бы их побрал, подводят со сроками. Бывает, и мы подводим. Но мы понадежнее других, если, конечно, смежники не подложат свинью. А еще голова кругом идет от изменений в проекте. Строительство вроде нашего длится годы. А раз такое дело, то и наука на месте не стоит — так нам объяснили. Все, что там в Ново-Воронеже придумают, немедленно по почте пересылают сюда. Володя, сам понимаешь, сразу хватает нас за загривок. Но это все еще полбеды, как-никак улучшение! Но не дай бог, что-то требуется решить на месте, а это по части генподрядчиков: начальство норовит запросить самые верха. Счастье наше, что есть Кислова. Она многое сглаживает. Говорит, так, дескать, это надо делать и так! Ну, мы и делаем, и до сих пор это всегда было наилучшим решением.
Проблемы стройки. Повсюду они разные и всюду одинаковые. Шютц, шедший по освещенной ярким искусственным светом улице, выложенной необработанными бетонными плитами, — он направлялся к своему общежитию, стоящему среди сосен, — мысленно говорил себе, что и люди повсюду и разные и одинаковые. Парня вроде Вернфрида следует держать в узде, а на такого, как Эрлих, всегда можно положиться. А его, Шютца, день придет, когда он со сварочным аппаратом станет рядом с Юрием и Зиммлером. Тогда он докажет своему Штроблу, чего сто́ит!
Шютц заранее предвкушал удовольствие от бутылки холодного пива и часа-другого, которые они проведут со Штроблом. Они остановились перед дверью комнаты номер двенадцать, и Штробл успел уже повернуть ключ в замке, как в другом конце длинного коридора показался Улли Зоммер и направился прямиком к ним. Светловолосый, полноватый, с двумя тугими спортивными сумками через плечо, он остановился перед ними, держа в руке ключ от той же комнаты. Оглядели друг друга, но придраться было не к чему: и у него, и у них ордера на одну комнату.
— Я сегодня в третий раз перебираюсь, — объяснил, наконец, Улли Зоммер, помаргивая белесыми ресницами, — а всему виной одна девица из жилотдела: тыкает своими пальчиками в картотеку, как слепой котенок лапкой! Перебираться в четвертый раз? И не подумаю!
В комнате стояли три кровати, на одну из них Улли бросил свои сумки.
— Если собираетесь занять оставшиеся, что же, я не против, мне вы не помешаете.
Штробл и Шютц переглянулись. М-да, другую комнату сейчас вряд ли получишь. Разложили вещи из сумок по тумбочкам, приняли душ. Час спустя они сидели в заводской столовой в здании напротив.
7
Рабочий день Штробла приобрел четкий ритм. Утром — подъем. По длинному коридору — к туалету. Бриться. Под душ. Обратно по длинному коридору. Штробл во всем чуть побыстрее. Шютц с булочкой на тарелке и бутылкой молока еще у кассы, а Штробл уже выпивает единым духом чашку черного кофе, машет на прощание рукой, выходит и садится на велосипед.
Из столовой Шютц отправляется в бокс. Обмениваются парой фраз с Зиммлером, Вернфридом, Эрлихом. Замеры. Монтаж. Проверка. Ругань по поводу нечеткой работы с бетонщиками, спор с такелажниками, которые задерживают начало монтажа на следующем участке. Перекур с Юрием. Взгляд через плечо Вари на результаты последнего контроля сварки. Замеры. Монтаж. Проверка. Попытка объяснить Володе Кислову, что ребятам, занятым на ГЦТе, потребуется на день больше, потому что строители не успеют заделать раньше пролом в стене. Дать знать Штроблу, чтобы надавил на планерке на соответствующего начальника. Обед — в заводской столовой «Корд» за длинным столом, где скопились горки тарелок, неубранных их предшественниками. Локоть к локтю с Зиммлером и Эрлихом. Напротив — Юрий и Варя. Подначиванье Зинаиды, если только ее не отозвал куда-то Володя Кислов: требуется срочно и точно перевести какое-то рацпредложение. Изредка — Штробл. Появится, глянет на их тарелки, скорчит гримасу и исчезнет. После обеда — сигарета. После сигареты — в бокс. Монтаж. Замеры. Ругань, потому что пропал фланец: то ли его не поставили, то ли его украл кто-то, кому он срочно потребовался. Глоток лимонада из бутылки Эрлиха. Громкий хохот: Зинаида рассказала об одном забавном случае из жизни Юрия. Чашка кофе в почти обезлюдевшем «Корде». Попозже — котлета с острой горчицей и черствой булочкой. После двенадцати часов работы — конец.
Лампочные броши на мачтах искусственного освещения. Небо освещено на всем пространстве строительства, оно высокое, чистое, и мерцают на нем несколько звезд.
Иногда Штробл интересуется, как идут дела. Вот и сегодня тоже. Спрашивает:
— Ты справляешься?
Шютц сбрасывает комбинезон, натягивает джинсы, грубошерстный пуловер, некоторое время молчит, а потом спрашивает Улли Зоммера:
— А ты справляешься?
Тот сидит за столом, широкоплечий, полноватый, к удивлению двух других обитателей, оставивший за собой право на кровать в их комнате вопреки всем предписаниям, правилам и указаниям сверху. Улли Зоммер говорит, моргая:
— Если не справляюсь, делаю еще одну ездку с бетоном — и справляюсь.
Шютц кивает, будто ответ Улли его особенно обрадовал, и говорит:
— Прекрасно! Я тоже справляюсь.
— Не болтан зря, — раздраженно говорит Штробл. — Я серьезно спрашиваю.
— Шеф спрашивает серьезно, — поддакивает Улли Зоммер. — Ты и ответь серьезно.
— Серьезно, я справляюсь, — с готовностью отвечает Шютц.
— Идиоты! — ворчит он дружелюбно.
Зоммер кивает:
— Вот-вот, наконец-то хоть одно человеческое слово. Сил моих нет терпеть, когда вечером, в святое время, кто-то портит всем настроение, своей перекошенной физиономией.
— Можешь подыскать себе другую комнату, — предлагает Штробл.
— Могу, — соглашается Улли Зоммер, — но не хочу. Прямо душа радуется, когда вижу, как выдрючиваются господа монтажники. Кто станет слушать нас? Мы всего-навсего бетон подвозим, с нас какой спрос? Кто занят настоящей работой на строительстве АЭС? Монтажники, конечно! Они встраивают реактор! А самые важные из них те, что из ДЕК!
— Сообразил? Вот и славно, — хвалит Шютц. — Мы уже боялись, что до тебя не дойдет.
— Я все-таки тоже не лыком шит… Но вы посмотрите на Штробла! Не будь его у монтажников — закрывай лавочку, да и только. Нет, ты погляди на эту гору: тысяча, наверное, журналов! И красным подчеркнуто! И зеленым подчеркнуто! Пока ты пришел, он весь свой книжный шкаф перерыл. Так что тебе придется с ним еще повкалывать, Шютц! Слушайте, вы, у меня предложение! Пойдем выпьем пивка?
— Времени нет, — сказал Штробл, ходивший туда-сюда по комнате, обдумывая вопросы, которые предстояло обсудить с Шютцем.
— Вопрос не во времени, — поучал его Зоммер. — Вопрос в жажде.
— Ты и впрямь не знаешь, как убить время? — взорвался Штробл.
— Как не знать, — ухмыльнулся Улли Зоммер. — Но моя малышка далеко отсюда… Так идете пить пиво или нет?
— Не пойдем мы с тобой!
— Можем сыграть партию-другую в пинг-понг, — выдвигает новое предложение Улли Зоммер.
Штробл глубоко вздыхает, смотрит на Шютца, спрашивает:
— Ну что ты на это скажешь?
— Ничего! — пожимает плечами Шютц. — Пойдем выпьем с ним по бутылочке пива.
Они пошли выпить по бутылочке пива, за ней появились вторая и третья. Когда эту закусочную еще не построили, рассказывал Улли Зоммер, они летними вечерами брали ящик пива и устраивались прямо на лужайке. Однажды удалось купить целый бочонок пльзеньского, они не сумели как следует выбить из него затычку, и все это дивное пиво — почти все! — вылилось на траву. А как хотелось промочить горло!
Это было в том году, когда Улли прибыл на стройку. Ничего, кроме песка, выкорчеванного леса и затянутого дымкой солнца. Двадцать пять парней с голубым вымпелом[5] на длинном древке. Снимок у него есть. Сегодня из них на стройке остались трое: один — в главной диспетчерской, один — на грейдере В-50 и Улли Зоммер. Остальные? Улли Зоммер что, господь бог? Улли Зоммер не господь бог. Улли Зоммер водит свой ФД-5 со сверхтяжелым бетоном. Да, со сверхтяжелым! Три и восемьдесят пять сотых тонны на кубометр. Пристает к стенкам цистерны, как пластырь, если не опрокинешь цистерну, как надо, разом. Трудно? При чем тут трудно. Бетон он бетон и есть, сверхтяжелый или какой другой.
— Пару лет назад я был сам не свой: строить атомную электростанцию! А сейчас? Почти все равно, что строили бы мы большой хлебозавод. Просто печь побольше да позаковыристее. Ну, ваше здоровье!
Позже, когда уже погасили свет в комнате, они подошли к приоткрытому окну покурить, до них доносился смех Улли Зоммера, отправившегося к приятелям в соседнюю комнату. С улицы тянуло сыростью. Штробл размышлял вслух, причем казалось, что слова вырываются помимо его воли:
— Не пойму я. Нет у нее другого мужчины. И в помине нет. Нет другого. И не хочет она никого. Не верю я, что у нее в мыслях еще кто-то. Тогда почему? Я ни о ком, кроме нее, не думал, когда мог сорваться со стройки. Сразу туда, домой, в голове одна она и мальчишка. И она ждала. Каждого моего возвращения. Это ведь естественно? Я ведь не внушал себе, а чувствовал, что она тосковала по мне. Куда ни глянешь в квартире, видишь, как она готовилась к этим двум дням. А отпуск — всегда праздник! С первых и до последних дней. И ни с того ни с сего она тебя отталкивает. Говорит: отныне каждый из нас пойдет своим путем, забирает мальчика, а ты стоишь столбом и ничего у тебя нет. Другие женщины? Мне нужна моя жена!
Шютца знобило. Он думал об Эрике, вспомнил стук в окно, ее загорелое лицо между дрожащими на ветру пушистыми желто-красными гардинами, Штробла, высунувшегося в окно и поднимающего Эрику, вспомнил о ночах, когда он с подушкой под мышкой искал пристанища у соседей. Он ничего не в силах был понять. А потом подумал о Фанни и сказал:
— Послушай… Если в семье согласие было… а оно у вас было, согласие… Вам необходимо объясниться. Выговориться, объясниться до конца. Ну, положим, не на этой неделе, не на этой… но на следующей, а?
— Ты забываешь, — Шютц скорее представил, чем увидел в темноте горькую улыбку Штробла, — ты забываешь, что мне непросто выбраться отсюда. Ты, будучи монтажником, закроешь свой шкафчик на ключ — только тебя и видели. У меня, сам понимаешь, другие обязанности…
— Да какие бы у меня обязанности ни были, — сказал Шютц. — Если бы между мной и Фанни что разладилось, я бы поехал! Разве это жизнь, когда у тебя никого нет, а только работа? Я бы себя не за человека считал, а за полчеловека.
— А обо мне ты как полагаешь? — пробормотал Штробл. — Я человек или полчеловека?
8
В один из вечеров Шютц наблюдал за гусями. Построившись клином, они, громко гогоча, тянулись в наступающих сумерках над общежитиями. Сотни, тысячи гусей, нарушивших на несколько долгих минут хлопаньем крыльев и криками тишину неба над соснами.
— Гуменники, — сказал Штробл. — По вечерам они возвращаются с полей. А утром полетят обратно.
Шютц долго следил за гусями, задрав голову, как они, вытянув шеи, следуют за вожаками клиньями разной величины. И он представил себе, как удивилась бы Фанни и дети, как посыпались бы вопросы:
— Столько гусей?
— Да, столько гусей.
— Их даже сотни? И даже тысячи?
— Сотни наверняка. Да, тысяча, уж не меньше.
— И куда они летят?
— На поля, на поклев.
— А откуда прилетают?
— С севера, наверное, — пожмет он плечами.
— А что там есть… на севере?
— Вода.
— Они что, ночью садятся на воду?
— Возможно, они спят на воде.
— А может, и нет?
— Может, и нет.
— Тогда где они спят, если они, может, и не садятся на воду?
Шютц решил как-нибудь прогуляться вдоль берега туда, где мыс на севере врезается в Бодденскую бухту. Должны ведь гуси иметь место для отдыха.
Время нашлось накануне отъезда домой. Это был первый случай, когда он вернулся в общежитие со стройки до наступления темноты. Было холодно, тускло, песок у воды смерзся. Он долго шел вдоль пляжа, временами переходившего в плоские склоны над морем; кое-где Бодден прогрыз в побережье похожие на бухточки углубления, здесь еще держались деревья и кустарники, глубоко пустившие сухие корни. Шютцу не раз казалось, что вот-вот он дойдет до окончания мыса, но узкая полоска суши тянулась и тянулась. Шютц передохнул на одном выброшенном к самому склону, отполированном ветрами и дождями корневище выкорчеванного дерева, поблизости от густого черно-зеленого, веникообразного кустарника. Шютц смотрел мимо «веников» на море, на которое спускалось низкое серое небо. Над водой взмыла чайка. Закаркали вороны. Наступили сумерки, и Шютц отправился в обратный путь. Вернулся он скорее, чем рассчитывал, а когда подошел к самому городку общежитий, увидел летящих гусей. Они напомнили ему гурьбу весело болтающих ребятишек, припозднившихся с возвращением домой после игр.
Два часа спустя сел в спальный вагон поезда.
9
В кухне стоял синий диван. Когда Фанни и Шютц хотели совсем уединиться, они брали бобриковую подушку с полосатого раскладного дивана в гостиной и устраивались на нем поудобнее.
— Пойдем! — сказал Шютц Фанни, взяв ее за руку; и вот их головы лежат рядом на бобриковой подушке.
Негромко наигрывает радио. Оно высоко над ними, на углу холодильника, оттуда доносятся звуки ненавязчивой нежной мелодии.
Шютц устал, но не чересчур. Вдыхает запах волос Фанни. Распущенные, они мягкие на ощупь и пахнут, если иметь немного воображения, сиренью. Сирень он купил утром в цветочном киоске вокзального вестибюля, три ветки с белыми, пушистыми зонтиками — он едва их заметил, так торопился, потому что поезд пришел с опозданием, а он хотел еще успеть застать Фанни с детьми дома.
Застать не застал, зато у него была сирень! Белая сирень. В январе. Для Фанни. Он представил, какими круглыми от удивления станут ее глаза. Именно такими они и были вечером, когда, увидев его с цветами, она воскликнула:
— Ты с ума сошел!
И ему ничего другого и не надо. Он всегда привозил Фанни гостинцы, когда случалось быть в отъезде; а однажды — они тогда еще не поженились — вот эту самую черную кружевную ночную рубашку, в которой она походила на девочку-подростка, шутки ради изображавшую из себя роковую женщину. В годовщину свадьбы всегда дарил розы, этого у него не отнимешь. Но белая сирень в январе — невиданное дело, и Шютц, стукнув себя кулаком в грудь, горделиво сказал:
— Это от меня!
И позволил Фанни и детям нежничать и целовать себя, как оно и положено человеку, принесшему в дом такую редкость, как белая сирень в январе.
— Тебе удобно? — спросил Шютц.
Фанни кивнула, уткнувшись лицом в его шею, и он, осторожно проведя пальцами по ее губам, понял, что она улыбается.
— Если тебе удобно, — сказал Шютц, — моя рука может преспокойно себе отсохнуть! — но удержал ее силой, когда она хотела поднять голову: — Лежи так…
«Он рад, что дома, — думала Фанни. — Я чувствую, хоть он этого и не говорит. Втроем в одной комнате, маленькой комнате общежития-барака, на стройке — грязь и песок. Я бы не смогла. Я много чего могу. Могу написать три тысячи строк за смену, и это в помещении, где летом в жаркие дни температура доходит до тридцати пяти — сорока градусов, а «тастоматы»[6] жужжат, как воинственные летние пчелы. Сидя рядом с пятью другими, я выстукиваю, что в Ирландии застрелили пятнадцатилетнего мальчика, а в Белене, под Лейпцигом, торжественно отметили юбилей ветерана труда; в Аргентине пять тысяч человек пострадало от землетрясения; наш рыболовный флот достиг рекордного улова; королеву Великобритании Елизавету II поздравляют с днем рождения — все в один день, восемь часов пятнадцать минут подряд мировые события пробиваются на перфоленте, чтобы потом, отлитыми в свинец, напечатанными на бумаге, еще влажными и пахнущими типографской краской, попасть в руки читателей. А думаю я при этом, что мне еще нужно попасть с Йенсом в школьную подготовительную группу и купить Мане туфли. Я могу стирать, варить и печь, и отвечать на вопросы детей, а после идти на смену». И вдруг она ощутила, как в ней закипает злость, чего она вовсе не хотела, потому что это глупая, бессмысленная злость, но Фанни удалось преодолеть ее, внутренне улыбнуться даже — «какая муха тебя укусила?» — и вернуться к первоначальной мысли о том, что она не смогла, не выдержала бы в бараке с двумя другими в одной комнате, и тут она подумала: «Может быть, я все-таки выдержала бы, если бы захотела…»
— Куда ты сейчас улетала? — шепнул Шютц в ее волосы.
— Никуда. Мы были вместе, ты и я, — ответила Фанни. — Я была у тебя.
— У меня все в порядке.
— У меня тоже. Ты иногда вспоминаешь о нас там, на своей стройке?
— И не думаю вспоминать.
— Даже когда лежишь один в постели?
— Тем более!
— Она широкая — твоя кровать?
— Очень даже широкая.
— И тебе в ней не чересчур одиноко?
— Одиноко? О чем ты говоришь? Еще когда мы были детьми, отец объяснял нам, какая это роскошь — спать одному. Сейчас я способен оценить это: нет тебе никаких карапузов, которые начинают канючить: «Мне так хо-олодно!..» А потом залезут в твою кровать — сами теплые, как пышки, — и разлягутся на ней, будто она их собственная…
— Карапузы, канючат… Выходит, все это тебе не нравится?
— Ох, как не нравится, особенно сейчас, — говорит Шютц и прижимает Фанни к себе.
Они долго ни о чем больше не разговаривают. И лишь позднее, когда дым от сигареты Шютца потянулся к потолку, а он сел на край синего дивана, лишь тогда он сказал:
— Разве представишь себе, что один из нас возьмет и скажет: «Я больше не хочу!»
Шютц думал о Штробле и Эрике и знал, что и Фанни думает о том же.
— Можешь ты себе это представить насчет нас? — спросил Шютц.
— Нет, — сказала Фанни, затянувшись его сигаретой. — Нет, не могу. Скажи, какой он, твой Штробл?
— Да какой он? — Шютц подумал, потом ответил: — Строг, резок. Сейчас чем-то огорчен. Помню Штехлин, там Штробл был совсем другим: раскрепощенным и, конечно, счастливым.
— И ты говоришь, Эрика больше не захотела?
— Она подала на развод и добилась его, это мне сам Штробл рассказал. Он-то не хотел, но что поделаешь.
— Странно все это, — сказала Фанни, — очень даже странно. Судя по твоим рассказам, Штробл вовсе не был ей безразличен. И я, будь я на ее месте…
— Ты не на ее месте, — сказал Шютц. — Ты Фанни Шютц, у тебя двое детей и в пути третий, и у тебя дивный муж, а в душу Эрики тебе заглянуть не дано, как мне не дано влезть в шкуру моего Штробла.
— Все равно. Неужели нет способа вновь соединить их, твоего Штробла и его Эрику?
— Кто знает?
Шютц провел дома почти целую неделю. Два дня провозился со своим мотоциклом. Поставил новую фару, затянул спицы, осмотрел карбюратор. Заметив на баке пятно ржавчины, удовлетворенно мотнул головой: так он и думал — на том месте, где механик выправлял вмятину! Нужно купить новый бак, он уже давно вынашивал эту мысль, бак-«бизон», в него входит больше бензина, и, может, он когда-нибудь слетает на МЦ на стройку. «Глупости, — оборвал он сам себя. — Кто же станет мотаться за пятьсот километров, если это не в отпуске? Он тоже не станет. Но бак купит. А все нее на стройке мотоцикл пригодился бы: расстояния от одного объекта до другого — дай боже, а дороги либо выложены плитами, либо песчаные, но утрамбованные — самое милое дело. Времени бы сколько сберег и Штробла брал бы с собой…»
Шютц поставил детей перед дверью их подъезда: «Йенс, возьми Маню за руку, вот так, да!» — и прокатился перед ними на начищенном до полного блеска мотоцикле, выкидывая разные фортеля, а в награду за то, что не убежали, рассказал им историю о гусях: каждое утро и каждый вечер они пролетают над крышей дома, в котором папа живет на стройке. И пообещал разведать, где гуси спят. Пообещав это, был вынужден сразу пообещать еще больше, а именно: привезти мальчику камешек с дыркой, настоящего «куриного бога», а дочке — «про это говорить нельзя», хотя и не знал, как эта штуковина выглядит. Йенсу пришла в голову удачная мысль: если нельзя говорить, то можно нарисовать. И он нарисовал длинную прямую зеленую линию, от которой вверху отходили пучки таких же прямых зеленых линий. И Маня с серьезным видом кивнула. Да, так оно и выглядит. И они спросили отца, видел ли он что-нибудь похожее? Внимательно всмотревшись в этот своеобразный веник, Шютц сказал, что да, такую штуку он однажды уже видел и даже сидел совсем рядом от нее. Это недалеко от перелеска, откуда открывается вид на бескрайнюю водную гладь.
— И там она стоит?
— Там. И похожа на… — но тут четыре ручонки закрыли ему рот.
Детишки не на шутку переполошились — ведь «про это говорить нельзя!» — и отняли руки только после того, как он, с серьезным видом кивая головой, дал слово ни в коем случае не говорить, что это такое.
— А слышать ты что слышал? — осторожно поинтересовался мальчик.
— Слышать? — Шютц подумал, — Ворона каркала и, по-моему, чайки кричали…
— И больше ничего? — На лицах детей было написано такое разочарование, что Шютц сказал:
— Ну, и еще волны шипели, — и сразу добавил: — Вы не бойтесь, папа привезет вам эту штуку!
Шютц решил, что надо непременно заглянуть к Швингелям. В последний раз он навещал их, когда привозили уголь. В тот день пришлось сгрузить в подвал почти три тонны, и на разговоры осталось всего несколько минут. На этой неделе время у него есть. И вообще, считал он, надо переделать массу дел, до которых у него прежде не доходили руки. Измерил рулеткой стену в детской комнате, прикидывая, как поставить двухэтажную детскую кровать, чтобы осталось место еще для маленькой кроватки, а потом долго уговаривал в мебельном магазине светловолосую продавщицу, пока та не нашла на складе двухэтажную кровать. Одолжив у Швингелей тачку, он, не обращая внимания на гудки нетерпеливых водителей, толкал ее перед собой, не спеша передвигаясь по центральным улицам. Завернул по дороге в детский сад, забрал детей, и они провожали его до самого дома, пунцовые от радости и гордости, потому что отец не уставал повторять, как хорошо они ему помогают.
— Чудненько, — сказала Фанни, выкупав детей и уложив их на новенькую кровать.
Поиграла с ними, поддразнивая и подзадоривая, а потом велела утихомириться и спать, вышла и закрыла за собой дверь.
Фанни приготовила на ужин любимое блюдо Шютца: свежее сырое рубленое мясо с горкой репчатого лука, свежие булочки. Она думала об одной истории, впрямую ее, правда, не задевавшей, но она не шла у Фанни из головы, хотя та гнала ее, не желая омрачать последних часов пребывания Шютца дома. Она думала: «К чему это? Такова жизнь! Кто-то умирает, в данном случае человек, которого все они знали, и редакторы, и метранпажи, и даже женщины и девушки, сидевшие за «тастоматами». Он был молод, тридцать с небольшим, и вдруг умер, просто заболел и умер, даже не верится, а ведь и понять приходится, и поверить тоже. И вот этому человеку посвящают слова прощания, печатают их черным по белому в газете, поскольку он был газетчиком; а тот, кто написал за всех эти слова прощания, тоже газетчик, нашел слова, тронувшие всех до глубины души… Все прочли их, все взволнованы, в том числе и человек, написавший их, нашедший точные слова и создавший маленький журналистский шедевр о смерти человека. И он польщенно улыбается: «Да, вы тоже так считаете?» И они вовсе не замечают, что об умершем успели уже забыть, а думают только о своем… Такова жизнь! Нет, она не такова!» Фанни не хочет, чтобы она была такой! И она не будет такой, если поговорить обо всем с самым близким тебе человеком. Тогда жизнь покажется мягче, человечнее, душевней, а Фанни хотелось, чтобы в жизни было больше человечности и душевности. И ей хотелось обсудить с ним это. Сегодня, прямо сейчас, не важно, что он сидит перед любимым блюдом, не важно, слышит ли он сейчас крик расшалившихся детей или думает о баке-«бизоне», новом, красном баке, в который входит уйма бензина, потому что завтра он уедет и до него рукой не достанешь, так что Фанни нужно поговорить с ним обо всем этом сейчас, пусть это и бессмысленно в такой ситуации. И она открыла уже было рот, чтобы рассказать все по порядку, но передумала. Она ничего рассказывать не стала, ибо ощутила вдруг, что и не может ничего объяснить и не хочет. Вместо этого сообщила:
— Я встретила Норму.
Он поднял голову, сразу забыв о свежих булочках и любимом блюде. Он не спускал с нее глаз: интересно, что было дальше?
— И она остановилась, чтобы поговорить с тобой? — спросил Шютц.
— Да, остановилась, и мы поговорили.
— Поразительно, — проговорил Шютц. — Она была одна?
— Она всегда одна, когда я встречаю ее на улице, — Фанни намазала хлеб маслом и стала жевать безо всякого аппетита. — Наши девушки рассказывают, что часто видят ее в ресторанах. Всегда с мужчинами. И всегда с разными.
«Продолжай, — приказала себе Фанни, — выговорись до конца».
— А когда я вижу ее на улице, она одна. И непременно переходит на другую сторону, едва завидев меня. Сегодня она слишком поздно меня разглядела.
— Вы поговорили?
— Я ей сказала, что ты на строительстве, и это ее заинтересовало. По-моему, впервые в ней вызвало любопытство что-то, касающееся нашей семьи.
— Она как-нибудь откликнулась?
— Да. Я, кажется, ему завидую, — вот что она сказала.
Фанни положила свой бутерброд на тарелку.
Шютц покачал головой, не зная, как отнестись к словам сестры.
— Да, она такая, Норма.
— Да, — сказала Фанни. — Норма, она такая.
Потом они лежали на синем диване. Негромко наигрывало радио. Женщина с приятным хрипловатым голосом пела песню на чужом языке. «Обычная сентиментальная песенка, — подумала Фанни. — Она тоже о чем-то грустит».
— Смотри, не ходи в мое отсутствие за бельем, — сказал он, подложив руку ей под голову. — Я заберу его на той неделе, когда вернусь.
Она не ответила. И не пошевелилась. Тогда Шютц добавил:
— И картошку я принесу, на эту неделю вам пока хватит.
— Да, — сказала Фанни, — на эту неделю нам хватит.
Она закрыла глаза, и ей почудилось, будто он с огромной скоростью отлетает куда-то далеко-далеко.
10
Над стройкой свистел ветер. Поземка гнала по выложенным панелями улицам мельчайшие песчинки, смешанные со снегом. Лицо Шютца горело. На зубах скрипел песок.
Штробла он нашел в кабинете. Бледного, нетерпеливого, раздраженного, в окружении людей, которым именно в эту минуту потребовалось, чтобы он их выслушал. Заместитель Штробла, Гасман, вышел из кабинета с побагровевшим лицом, остановился перед Шютцем, ждавшим в приемной, и начал ругаться:
— Если «основа» не может поставить нам уплотнители, значит, она не может, разве не так? — и, повернув голову в сторону Штробла, чей голос громыхал из кабинета, добавил: — И тут никакими песнями товарища Штробла ничего не изменишь!
— Ты сам спел бы их на ухо кому надо, — крикнул ему Штробл из кабинета. — О том, что мы строим атомную электростанцию, а не сапожную мастерскую, если уж они этого не понимают. Увидишь, они поскребут, где надо, и найдут!
Он появился в приемной, на ходу пожал Шютцу руку и накинулся на секретаршу: продиктованный протокол нужен ему еще сегодня.
— Сегодня, понимаете! Что ж, придется вам сегодня в виде исключения досидеть до конца рабочего дня, а не уйти пораньше, чтобы забрать из сада внуков или закупить продукты для невестки.
Не обращая внимания на оправдания фрау Кречман, повернулся к Гасману и потребовал:
— Свяжись с «основой» по телефону немедленно, поезжай туда вместе с Зиммлером, пусть врубит им мнение нашей парторганизации!
— Зиммлер для этого не подходит, — проворчал Гасман. — Нужен человек вроде Герберта Гаупта.
— Получишь его со временем, — ответил Штробл, улыбаясь при этом, и, положив руку на плечо Шютца, посоветовал ему: — Подбавь-ка пару, старина, и проследи, чтобы Вернфрид ничего не упустил. У второго цикла выходит задержка на целый день: кишка у них тонка оказалась, не смогли вышвырнуть такелажников из бокса. А те набирают себе часы переработки. Мне только на планерке удалось пробить, чтобы нас допустили к работе. Все досконально проверь, что принимаешь, вечером обсудим.
Вечером у Штробла не оказалось времени. Вернулся со стройки поздно, весь измотанный, с испорченным настроением, и сказал Шютцу:
— Выберем часок завтра, сейчас мне нужно к технологам.
— С ним ни пива не выпить, ни словом перемолвиться, — сказал Улли Зоммер. — Вкалывает, будто строит станцию он один. Нет с ним никакого сладу, съеду я от вас, пожалуй! — эти слова он произнес таким тоном, будто предупреждал о возможном наказании.
Тем не менее всерьез Улли Зоммер вовсе и не помышлял съехать, он вполне сжился с ними, и со Штроблом тоже, хотя и сказал о нем:
— Когда я гляжу на него, точно знаю, каким я не хотел бы быть.
Штробл на его уколы не отвечал.
— Женщина ему нужна, — сказал Улли. — Когда у меня такое настроение, мне нужна женщина.
Штробл хлопнул дверью и пошел в душевую.
— Все равно ему нужна женщина, — неумолимо гнул свою линию Улли. — Не может столковаться со своей, пусть приглядит другую.
— Не все решают свои проблемы, как ты, — заметил Шютц.
— Проблемы? Нет у меня проблем. У меня есть моя Молли, а у нее есть я.
— Тогда пошли сыграем партию в пинг-понг, — перевел разговор Шютц.
Маленький белый мячик летал над зеленой сеткой. Улли Зоммер подрезал мячи, гоняя Шютца по углам, он был быстр и весь напружинен, несмотря на свою полноту. Вот он наносит резкий удар — очко выиграно! Он взял со стула полотенце, вытер пот со лба и шеи, расслабился, бросил испытывающий взгляд на Шютца: «Твоя подача».
Шютцу нравилось играть с Улли Зоммером, пусть и выигрывал он редко. Улли выкладывался в игре целиком, пыхтел, потел, доставая самые сложные из посланных Шютцем мячей, если требовалось, даже из-под стола; отпрыгивал назад метра на три-четыре, отбивая резаные мячи, а потом мгновенно подбегал к столу.
— Человеку нужен спорт, а спорту нужен человек, — подытожил их игру Улли Зоммер и отправился выпить пива, а Шютц вернулся в общежитие.
Он собирался сразу лечь, но повременил, прочел сначала несколько статей из технических журналов, которые отложил на тумбочке, но никак не мог собраться с мыслями, попытался отвлечься, вернуться к событиям минувшего дня.
Смежный цикл отстал не на целую смену, тут Штробл переборщил. Но только успели такелажники оставить «поле боя», как появились каменщики.
— Чего ты хочешь? — спросил его бригадир каменщиков. — У нас здесь есть недоделки, потому что месяц назад вам захотелось войти в бокс день в день, сам ваш нахрапистый Штробл на этом настоял. А теперь наш черед, не то вам позже вообще с места не сдвинуться.
В цементной пыли и грязи, Шютц распаковывал металлические детали, выточенные на прецизионных станках, смазанные и аккуратно упакованные в промасленную бумагу. Поразмыслив немного, он уложил их обратно в ящики и пошел ругаться по телефону со Штроблом.
— Вышвырни каменщиков, а то я закрою свою лавочку!
— Начинай работать, — сказал Штробл. — Завтра он у меня вылетит. Терять время мы больше не вправе.
Тогда Шютц пошел к Варе Кисловой.
— Нет никакого смысла монтировать систему трубопровода в этой пустыне!
И Варя посмотрела на него своими большими глазами так, что он усомнился, поняла ли она его. Поколебался, не заменить ли слово «пустыня» словом «Каракумы». Но Варя кивнула уже и сказала:
— Спросим Володю.
Тот положил ей руку на плечо, вслушиваясь в ее скороговорку, несколько раз понимающе кивнул, слабо улыбнулся Шютцу и склонил голову набок. Некоторое время казалось, что он колеблется, не зная, какое решение принять. Наконец, они оба кивнули, Кислова повернулась к Шютцу и, словно извиняясь за что-то, сказала:
— Надо создать такие условия, чтобы пыль перестала быть помехой.
— А я о чем? — проворчал Шютц. — Надо выдворить каменщиков.
Он знал, что уйти придется на время именно ему, и ничего тут не попишешь, и ругнулся про себя: «Вляпались в дерьмо!..»
И сейчас, вечером, он опять чертыхнулся, спрашивая себя, как же поступить в этом положении, как переубедить Зиммлера, который примется основательно и детально объяснять то, что и без него давно известно: что цементная пыль равносильна яду при монтаже прецизионных деталей. Как отвечать Вернфриду, который, дружелюбно улыбаясь, спросит, не соблаговолит ли он сам показать, как приняться за дело в такой обстановке. Если и начинать монтаж, то необходимо хотя бы избавиться от пыли непосредственно на рабочем месте. И еще он подумал: «Спрошу-ка я Юрия, он наверняка где-нибудь сталкивался с подобным. При безостановочной технологии и в других местах не обходилось без пыли».
Штробл пришел после одиннадцати, глаза у него были воспаленные, с красными прожилками. Шютц безмолвно протянул ему бутылку пива. Штробл выпил ее медленными глотками, опустился на край своей постели.
Шютц хотел сказать ему: «Знаешь что? Не так уж Улли не прав. Ты давай меня не перебивай, я ведь не говорю, что тебе нужна женщина, я говорю: «Ты взвалил себе на шею целый воз, и добром это не кончится. Заладил тоже: надо, надо, надо, устраиваешь потасовки из-за сроков начала монтажа, дергаешь из-за этого и людей, и себя, с утра до поздней ночи на стройке, о семье и подумать некогда. Ну, знаю, знаю, она у тебя распалась, и ты сыт этим по горло, и самым главным, и самым интересным для тебя всегда была работа. Но в твоей голове вообще не осталось места ни для чего другого! Что, ты недавно ходил с нами пить пиво? Да, один раз ты составил нам компанию! И, насколько я вижу, в ближайшее время это не повторится. Вольфганг! Дружище!»
Примерно в этом дружеском тоне Шютц мысленно разговаривал с отсутствующим Штроблом. А потом он непременно скажет: «Теперь, мой дорогой Вольфганг, я начинаю мои тренировки по сварке, через две недели я буду в форме и стану сваривать рядом с Юрием. Бригада моя в порядке, чего же еще? Я все обдумал!» Да, примерно в таком духе.
Видя сидящего напротив Штробла, он понимал, насколько кстати пришлась сейчас бутылка пива. И ограничился тем, что сказал:
— Твой Гасман прав. Тебе необходим человек, который пробивал бы все вместе с тобой. Вроде вашего Герберта Гаупта.
И произошло нечто удивительное: Штробл рассмеялся. Ожесточившийся Штробл смеялся громко и от всего сердца, он взъерошил свои волосы и простонал:
— Старик! До тебя дошло! Моя истина глаголила твоими устами!
11
Шютц работал на стройке пятую неделю, когда его вызвали к Бергу.
О Берге он уже слышал много, в том числе суждения противоречивые. Берг человек самовластный. Берг любит всех шпынять. Берг — беззаботное дитя в облаках. Берг прочно стоит на земле обеими ногами. А главное, все в один голос говорили, что Берг — неисправимый оптимист. Когда промежуточные сроки взрываются, как мины, он подбадривает своих: вперед, вперед! И пробивается, по крайней мере, к этапному сроку. Тот выдерживается всегда. Всегда! Нет, правда, всегда? Ну, большей частью.
— К Бергу? — недоверчиво переспросил Шютц.
Фрау Кречман с обиженным видом прочитала по записи телефонограммы:
«Товарищ Берг просит передать товарищу Шютцу, что того ожидают в 14 часов на заседании парткома».
Шютц хотел еще спросить: «На заседании парткома всей стройки?» Но, увидев задранный кончик носа секретарши, от намерения своего отказался. Он сказал себе: вызывает Берг, значит, именно туда. Веселенькая может выйти история, и, может статься, поручение ему дадут такое, что только держись.
Пошел к Штроблу.
— Ты ведь знаешь, в чем дело?
— Еще бы не знать, — ответил Штробл. — Но какой тебе прок, если скажу тебе об этом я, отвечать тебе все равно придется Бергу.
Признав правоту этих слов, Шютц больше допытываться не стал. Он знал, как Штроблу претит, когда его вынуждают говорить о вещах, обсуждать которые он не вправе.
Два часа спустя Шютц стоял в коридоре перед комнатой парткома вместе с другими вызванными, силясь придать своему лицу равнодушное выражение. Перед ним вызвали высокого блондина, и, когда недолгое время спустя тот вышел, он только махнул рукой, надевая каску, будто желая сказать: «Ничего себе подарочек мне выпал! Ну, я так и знал!» Некоторое время Шютц вполуха прислушивался к дискуссии, которая шла на повышенных тонах в комнате парткома, — там спорили с одним из членов бюро, который считал, что срок сдачи в декабре нереален. Слышал, как кто-то громко сказал в сердцах:
— Нет у тебя правильного отношения к нашей задаче. В декабре первый ток пашей атомной электростанции пойдет в сеть! Это и политическая задача! За что мы все и будем бороться, и ты тоже.
Конечно, он и борется, объяснял возбужденно тот, на кого накинулись, и заверил, что, как член парткома, он на людях поддерживает эту точку зрения, но его личное мнение…
«Смотри ты, — подумал Шютц, — у человека две точки зрения. Ох, и зададут они ему сейчас жару. Да и по заслугам!» Жару ему задали, и пару поддали, и голосовых связок не жалели, и самое невинное, что ему посоветовали, — будучи членом парткома, отрезать себе ломоть от каравая действий рядовых членов парторганизации, где каждый на своем месте стремится к тому, чтобы ток пошел в декабре, а не позднее. А когда все как будто уже высказались в его адрес, тот, которого критиковали, все же проворчал, что болтовня о сроках не фокус для людей, никогда не бывающих в боксах, а туда, как ни крути, не каждого пустят! Не каждому известно досконально, как оно там выглядит! Это безусловно был камень в огород кого-то из присутствующих. В ответ послышался недовольный ропот, что на него, похоже, впечатления не произвело. Он сказал, что если бы всем была известна ситуация на строительстве так, как ему, мнение о сроках, возможно, изменилось бы! Началась общая перепалка, и Шютц подумал: «А как ему, в самом деле, поступить, если он убежден, что к сроку не управиться?»
«Да, кстати, а я-то сам какого мнения? Дадим мы ток в декабре? Да? Или нет? — размышлял Шютц. — Своего мнения у меня нет. Стройка огромная, и мне не хватает перспективы».
Через несколько минут Шютц предстал перед Бергом и принял к сведению, что члены его цеховой парторганизации предложили кооптировать его в бюро и выбрать секретарем парторганизации цеха. Руководство головного предприятия, «основы», это предложение поддерживает.
«Значит, все-таки… — подумал Шютц. Лишь теперь он признался самому себе, что в последние часы постоянно думал об этом. — Они этого вопроса не продумали, — продолжал размышлять он. — Они решили, что я способен вести за собой людей на прорыв. Но я не «мастер прорыва». Я человек умеренный. А это поручение, этот кус мне не по зубам и, возможно, он даже больше, чем подсказывает предчувствие». Он сказал:
— Но ведь секретарь у них был, его зовут Герберт Гаупт, и, говорят, человек это потрясающий.
Берг, который сидел во главе длинного стола, спросил:
— Так что ты нам ответишь?
И это таким тоном, будто Шютцу предложили путевку в Крым. Лицо у Берга худое, очки съехали на конец носа. Задав этот вопрос, он посмотрел на Шютца поверх очков благожелательно и ободряюще. Но что-то вроде укола прозвучало в его словах, когда он заметил Шютцу:
— Если бы ты сейчас сказал: «Ведь секретарь у нас был», — это было бы совершенно точно. Что ты тушуешься перед Гербертом Гауптом? Ничего феноменального или потрясающего в нем не было. Просто он был настоящим коммунистом и обладал к тому же большим опытом. Ты тоже настоящий коммунист, или твои товарищи нас неправильно информировали? А опыт? Милый ты мой! В партии ты уже семь лет, много лет вел активную профсоюзную работу — да опыта у тебя хоть отбавляй.
«И зачем только я вообще открыл рот, — думал Шютц, — у таких разговоров всегда один исход». И тут он мысленно увидел перед собой Фанни и подумал: «Фанни! Боже мой, Фанни! Ведь это заденет и тебя». Он вспомнил, как она смеялась в его последний приезд — от всего сердца, заразительно, как давно не смеялась. Но он не позволил себе рассмеяться вместе с ней, сохраняя серьезность и достоинство в присутствии детей. Они наказали ему, в прошлый раз привезти «про это говорить нельзя». И однажды много позже обеденного часа, уже начало смеркаться, он прошелся к Боддену вдоль обрывистых склонов у пляжа. Там он нашел густой кустарник, отдельные кусты которого действительно напоминали веники, нарисованные его пятилетним сыном. Достал нож — и веник долой! Он был жесткий и как бы высохший.
— Обыкновенный вениковый дрок, — кивнул позднее Улли. — Он растет здесь повсюду.
Для поисков «куриного бога» было слишком темно, да и до поезда оставалось совсем немного. И вот они стоят перед ним, и в глазах их светится торжество, потому что папа привез и достает «это» из бумаги, приговаривая: «Ну, вот вы увидите… Через весь лес до самой воды шел ваш папа». А сам немного переживает, какое впечатление произведет на детишек черно-зеленая, почти голая ветка. Ну, обыкновенная хворостина, но ведь они вроде бы это и хотели заполучить в руки?.. Оба с важным видом кивают, и теперь ему разрешают сказать, что это такое, потому что он нашел «это» в лесу и отнял у злого гнома.
— Ну, папа, ну, скажи скорее.
Стоило ему упомянуть о злом гноме, как он сразу сообразил, что привез не просто веник, а вещь невероятно ценную. Он идет на уловку, пытаясь выиграть время — пусть они скажут все вместе: «Ну, что это такое?..» Фанни приходит ему на помощь, до сих пор она стояла отвернувшись, чтобы громко не прыснуть. И она подсказывает:
— Поющее…
— …И звенящее деревце! — быстро подхватывает Маня.
— Поющее и звенящее деревце… Верно, — говорит он и улыбается поначалу с некоторым смущением, а потом открыто и вполне уверенно. — Конечно, а то что же?
«Иногда она будет ждать меня, а я не смогу приехать, — думал Шютц, — у нее двое детей и скоро появится третий, и пока совершенно неясно, буду ли я и впредь работать в цикле, по-видимому, нет, скорее всего нет, и что тогда останется от нескольких субботних часов и воскресенья? Все, чем я мог ей до сих пор помочь по дому: отнести в прачечную и принести белье, купить картошку, — все это ляжет на ее плечи…»
— Итак, я с удовольствием услышал бы, о чем это ты задумался, — проговорил Берг.
Шютц ответил:
— Что я не смогу каждую вторую неделю проводить дома…
— Цикл? — улыбнулся Берг. — Не-ет, забудь и думать. Партийный секретарь, который не бывает на стройке неделями, слыханное ли дело? Но я рад, что ты думаешь уже о подробностях. Значит, согласен? Поздравляю!
12
В тот день Штробл вернулся со стройки после обеда, много раньше обычного, принял душ, побрился, взяв даже новое лезвие. Вообще-то он ждал Шютца, но тот пока был у Берга. «Или ушел в себя, если так можно выразиться», — подумал Штробл и еще он подумал, что, будь он на месте Шютца, он поплевал бы на руки — и за работу! Штробл уперся языком в щеку, аккуратно провел по ней бритвенным прибором. Странное это чувство — иметь свободное время… или выбрать себе свободное время! Он, ясное дело, хорошо продумал, когда его выбрать. Штробл собирался поговорить с Шютцем, а на вечер они приглашены к Кисловым. Варя сказала:
— Приходите к нам все, да-да, все! Ничего, место для всех найдется!
Они однажды были уже в гостях у Кисловых, все, кто работал в первом цикле, и все устроились: кто на стульях и табуретках, кто на матрасах, а кто на валиках и подушках от дивана, — сидели, тесно прижавшись друг к другу, и смеялись, и разговаривали, и пили, и ели, и, конечно, пели. В такой компании да не запеть! И даже те, кто сперва прятал глаза и едва шевелил губами, потому что не знал слов, начали весело подтягивать, причем не только «Сегодня я весел…»[7], но и «Калинку» или «Подмосковные вечера» и «Катюшу», ну и «На весеннем лугу»[8], конечно. Они едва не грянули «Интернационал», потому что эту песню знают как-никак все. Да, но кто же, собственно, сбил их с этого пути, потому что, по совести говоря, там было не время и не место петь «Интернационал»? Хотя… Штробл силился припомнить все детали того вечера. М-да, гладко выбритым он выглядит не совсем таким замшелым, как в последнее время. «Зиммлер!» — вдруг вспомнилось ему, именно он подал тогда идею спеть песню о «лебервуршт»[9]. В первый момент никто не понял, о чем он говорит, а потом оказалось, что и другие ее знают. Зиммлер, родившийся в тридцать третьем году, сказал, что песню эту он запомнил мальчишкой: после войны он не раз бегал следом за колоннами солдат, маршировавших по улицам его родного города. И он, Штробл, тоже вспомнил. Ему было семь лет, семь или восемь, но он, словно это было вчера, видел их перед собой — выходящих из ворот казармы туго подпоясанных солдат, в гимнастерках, пыльных сапогах и пилотках с красной звездой. Слов песни на чужом языке они не понимали. Но припев, который часто повторялся, жителям маленького саксонского городка по звуку напоминал «лебервуршт, лебервуршт». Прошло совсем немного времени, и люди в городке стали улыбаться:
— Опять они поют эту песню…
И для многих из них, которым столько раз грозили: «Вот дождетесь вы русских, узнаете, почем фунт лиха», — эта песня стала первым знаком того, что пахло миром в буквальном смысле слова: «Лебервуршт, лебервуршт».
Сидя у Кисловых, им с грехом пополам удалось изобразить кусочек мелодии припева, и лицо Юрия расплылось в улыбке, он понял, о чем речь, и хриплым голосом бывалого солдата затянул эту песню[10], и наверняка в то мгновение не одному Штроблу почудилось, будто на голове Юрия сидит пилотка с красной звездой. И тут же Юрию, кто громко, кто вполголоса, стали подпевать остальные, и одним из тех, кому особенно по сердцу пришелся припев, был Герберт Гаупт, который потом рассказывал, каким образом ему удалось по решению комендатуры добыть для города целый эшелон с углем.
Потом они еще раз спели песню о «лебервуршт», в том числе и те, кто услышал ее у Кисловых впервые, потому что во времена, когда ее пели марширующие по улицам немецких городов солдаты, их не было на свете. Вроде Эрлиха, например, безусого непоседы…
А Шютц, кстати говоря? Тот тоже не может помнить, он родился в сорок пятом. «Да, знаменательные годы рождения, — думал Штробл, — знаменательные, или приснопамятные. Взять хотя бы Зиммлера, который родился в тридцать третьем, да и у меня самого не хватает каких-нибудь трех дней до трагического тридцать девятого года. Может быть, Эрлих — один из тех, кто родился в сорок девятом, точно я не знаю, а Герберт Гаупт, если мне не изменяет память, явился на свет божий еще при кайзере, примерно году в десятом[11]… И все они работают в одной смене, а тогда, тесно сгрудившись, сидели в одной комнате. Умный партийный секретарь такую деталь обязательно использует в своей работе, в ней есть факт зримой политики. Не забыть бы сказать об этом Шютцу».
Но вот из коридора послышались, наконец, шаги Шютца, вот он входит в комнату.
— Теперь для меня кое-что прояснилось, — сказал он, не успев даже прикрыть за собой дверь.
— Вот и хорошо, — ответил Штробл отражению Шютца в зеркале, а потом повернулся к нему, протянул руку и сказал: — Этого часа я, старина, знаешь как ждал? Можешь мне поверить!
План кампании Штробл разработал давно, сумел обосновать перед членами партбюро (он и сам был членом партбюро), а теперь изложил Шютцу ясно и без лишних слов. Он не сомневался, что Шютц его примет. Программа немедленных действий на завтра: принять партийные дела у Зиммлера, провести партсобрание, где Шютца изберут в бюро и секретарем…
— Погоди, погоди, — сказал Шютц, — ты считаешь, текущие дела я должен принять уже завтра? А бригада?
— Сдашь. Ее возьмет Эрлих. Ты будешь работать в обоих циклах.
«Это вовсе не плохо», — размышлял Шютц, имея в виду то, что, освободившись от обязанностей бригадира, сможет целиком посвятить себя специальной сварке и, не исключено, в самые ближайшие дни сможет приступить к пробной сварке.
А Штробл успел спланировать, как представить нового секретаря партбюро на общем собрании.
— Герберту Гаупту дадим другую общественную нагрузку. Позднее, в торжественной обстановке, поблагодарив за проделанную работу. Я слышал, он сейчас держится на уколах, прицепился к нему ишиас. Почувствует себя получше, сразу придет.
Затем встреча с секретарем партгруппы советских товарищей, беседа в завкоме, с руководством ССНМ — ко всему следует подготовиться.
Тем временем они переодевались.
— Визит к советским товарищам мы превратим в вечер дружбы, — сказал Штробл. — Для Вари — цветы. Кто-то из нас скажет о значении нашей дружбы. И чтобы никаких джинсов и никаких заношенных свитеров, попросил бы я!
Тогда Шютц быстренько надел розовую рубашку и светло-серые брюки. Стоя перед зеркалом, скорчил рожу:
— Красавец мужчина, хоть сейчас под венец!
«Нужно в любом случае дать Фанни телеграмму сегодня же, сегодня вечером!» — подумал он еще. И тут вошел Улли Зоммер. Выуживая из-под кровати туфли, Шютц предостерегающе поднял руку:
— Подожди, не уходи сразу, вот послушай, какую я хочу дать телеграмму.
И произнес вслух сразу сложившийся текст: «Завтра не приеду, не грусти». Но, сочтя, что это звучит слишком безжалостно, решил сказать иначе: «Не грусти, завтра не приеду…»
— Да, это куда утешительнее, — сказал Улли Зоммер, зашвырнув каску на шкаф.
— Ничего ты не понимаешь, — огорчился Шютц, но подумал при этом, что написать «Приеду в субботу» будут еще лучше, ведь до нее всего пара дней.
— В субботу, — заметил Штробл, повязывая галстук, — у нас субботник. Подумай, как нам обыграть это сегодня.
«Я-то в субботу поеду домой, — подумал Шютц. — И тебе это втолкую, и с Зиммлером объяснюсь. На сей раз вы на субботнике обойдетесь без меня. Позвоню-ка я Фанни, и дело с концом».
Кисловы жили в одном из корпусов района новостроек. Он примыкал к пригородным кварталам с их одноэтажными домиками с яблоневыми садами и цветниками. А те, чьи окна выходили на север и северо-запад, могли за домами Старого города разглядеть покрытую патиной крышу собора Святого Николая. Из окон квартиры Кисловых (третий подъезд, пятый этаж дома по улице имени большого советского ученого) открывался вид на юго-восток: башенные краны, панели, стройматериалы, вырытые под фундаменты будущих домов котлованы.
— Это очень красиво, — сказала Варя. — Это картина, на которой художник каждый день дописывает новую деталь.
Они со Штроблом подошли к окну. Легкой занавески на окне нет, а светло-зеленые цветастые шторы раздвинуты. Когда среди дня солнце начинало припекать, Володя просто брал газету и занавешивал окно.
— И очень даже хорошо получается, — объяснила Варя.
— Что ты видишь, когда смотришь в окно у себя дома? — спросил Штробл, представив себе Москву с ее шестирядными проспектами и непрекращающимся потоком «Волг» и «Москвичей», золотистые листья, облетающие с берез, рыжевато-коричневые леса вдоль шоссе от аэропорта Шереметьево по дороге к центру.
В Ново-Воронеже, объяснила Варя, у них из окна видна картина почти точь-в-точь такая же: краны и растущие дома. Может быть, когда в декабре они смонтируют блок реактора и вернутся на родину, они увидят из окна не стройплощадку, а, новый, с иголочки, район.
— Где цветы? — напомнил Шютц Зиммлеру, когда они остановились перед дверью квартиры Кисловых: тому не терпелось узнать, побывал ли Шютц у Берга и все ли решено и подписано? Так Шютц теперь правомочный наследник Герберта Гаупта? Что, еще общее собрание? Ну, да, да, все в свой черед, понятно.
— Я замещал Герберта Гаупта, верно ведь? Все делал в срок и как полагается: и членские взносы собирал, и собрания проводил, само собой! — говорил Зиммлер. — Но чтобы быть таким, как Герберт Гаупт, надо побольше всякого такого… — он передернул плечами: — Ты меня понимаешь, верно ведь? — и заверил Шютца, что на него, Зиммлера, он может рассчитывать всегда.
— Цветы… — прошептал Шютц.
Зиммлер начал суетливо, но осторожно похлопывать себя по нагрудным карманам, пока не обнаружил завернутый в шелковистую бумагу букетик.
— Такой крохотный? — огорчился Шютц, бросив сквозь приоткрытую дверь взгляд на Штробла, который наверняка ожидал, что они принесут букет хризантем величиной с колесо машины.
— Больших у них не было, и вообще, знал бы ты, во что эти цветы обошлись, да, — говорил Зиммлер, разворачивая букетик остро пахнущих фрезий.
В это время Варя вместе со Штроблом, Эрлихом и Юрием подошла к темной полированной стенке с большими, круглыми, отливающими перламутром ручками. Кисловы приобрели ее с неделю назад.
— Заказали мы ее давно. Возьмем, наверное, домой, — сказала Варя. — И фотографию обязательно возьмем.
Фотография стояла в центральной секции перед вазой с тончайшими, как у мыльного пузыря, стенками. На снимке — группа по-праздничному серьезных мужчин и женщин с детьми.
— Наши друзья в пещере Германа у Рюбеланда, — Эрлих толкнул Шютца локтем в бок. — Володя и Юрий перед старыми сталактитами и сталагмитами. Нет, Варя, скажи, ты действительно хочешь поставить это фото в своей новой квартире на Дону?
К ней подошел Вернфрид.
— Ее поставят на почетное место: между плюшевым креслом и бархатной портьерой. Точно, Варя?
Варя испытывающие поглядела на него.
— Да, — сказала она. — Ты совершенно прав. Она займет почетное место.
— А я что говорю? — Вернфрид смотрел на нее с высоты своего роста, делая вид, что сказанное его забавляет. — У моего отца тоже стоял такой снимок на комоде. «Вылазка скат-клуба[12] в рюбеландскую пещеру Германа». О пещере они ровным счетом ничего не помнят, зато пивную, где была пропита вся касса клуба, не забудут никогда.
На несколько мгновений наступила тишина, будто уронили какую-то вещь, которую непременно нужно найти; но когда заговорила Варя, все внутренне облегченно вздохнули — разговор вроде бы и не прерывался.
— А мы с Володей, я думаю, запомним другие вещи, — голос Вари звучал тепло. — По пути туда мы побывали в Берг-театре, театре в горах. И в саду Гете. И на Эттерсберге[13]. Тебе эти места знакомы, верно? Хорошо, что нам довелось увидеть это вместе с нашими детьми.
Отстранив Вернфрида, перед Варей предстал Зиммлер и протянул ей цветы. Щеки его раскраснелись.
— Мы чуть о них не забыли! Поставь их в ту маленькую вазу, что за снимком, идет? А когда кто-нибудь из нас навестит вас в Ново-Воронеже, он привезет вам свежие, которые мы сами нарвем.
От большого стола, стоявшего посреди комнаты, к ним, к превеликому облегчению Зиммлера, поспешил Володя, разливший водку по рюмкам. Володя произнес тост, а Варя перевела: «За то, чтобы каждый из присутствующих здесь побывал и в доме Кисловых на Дону». Второй тост — за детей. Дети его и Вари есть на снимке в стенке — маленький мальчик и девочка чуть постарше на переднем плане. Петя — вылитый папа: несколько веснушек и гордо задранный носик. А большеглазая Таня больше походит на мать.
Если говорить о темпераменте, объяснила Варя, то и Таня в отца — ни минуты не посидит на месте! Внешне Володя спокойный, выдержанный, но случись что… Вот и Олег такой же. Тот, что живет двумя этажами ниже. Нет, не в Ново-Воронеже, здесь, в этом доме! Ну, может быть, они его не знают, потому что он работает в другом цикле. Но, может, и знают — такой спокойный, неприметный. Сегодня после обеда — ну, да, да, сегодня! — вернулся он со стройки, а у Людмилы схватки, только и сил хватило, что простонать: «Скорее, Олег, скорее…» Олег помчался, будто вокруг все горело. Такси! Жену в такси! В роддом! Когда родилась Танечка, Володя так и не ушел из роддома домой, всю ночь прошагал по коридору, как его не гнали! Юрий поднял рюмку и предложил: «За Людмилу!» И все выпили за Людмилу и за то, чтобы ребеночек родился здоровым. Варя поставила на стол большое блюдо с пирожками, корочка которых аппетитно похрустывала. Все устроились вокруг большого круглого стола, уставленного тарелками с нарезанным хлебом, салом, холодными мясными закусками, редиской, солеными грибами и огурчиками. Володя пустил по кругу бутылку водки. Над столом поднялись клубы дыма папирос «Ювеля» и «Каро». «Сейчас, — подумал Штробл, — самое время подняться и сказать о том, как хорошо, что здесь собрались настоящие друзья. Германо-советская дружба приобрела для них глубокий смысл, гораздо больший, чем они могли предполагать». Ход его мыслей прервала Зинаида, нервно покручивая прядку волос, она нагнулась к нему, шепнула, что Саша-то еще не пришел.
— Где он?
Она озабоченно покачала головой:
— Не знаю.
Тут Юрий начал поддразнивать Зинаиду, и ей пришлось рассказать всем, как Юрий со Штроблом собирали грибы. Они вышли отличным солнечным утром, в самую рань. Вольфганг божился, что найдет уйму грибов. Они прочесали весь лес вокруг территории строительства. Лес замечательный, грибов в нем полным-полно. Не было и девяти утра, как Юрий набрал большую корзину. «Вот придет Вольфганг, подбавит своих, и мы сварим супу на полстройки». Прошло полчаса, час — появляется Вольфганг. Весь вспотевший, исцарапанный ветками. Ругается почем зря. А в сумке — три гриба.
«Куда ты дел свои грибы?» — спрашивает Юрий. А Вольфганг в ответ: «В этой стороне никаких грибов нет!» Грибы свои они все-таки сложили, хватило и на суп, и поджарили. Но Юрий по сей день подозревает, что Вольфганг подарил кому-то свои грибы, — может быть, красивой девушке.
— Там, правда, никаких грибов нет, — в шутку запротестовал Штробл.
— Есть-то они есть, — вмешался Зиммлер, он один оставался серьезным, — просто случается, что у человека нет нюха на грибы.
«Грибы, — подумалось Шютцу. — Я ведь тоже помню откуда-то одну историю про грибы, которую при мне рассказали. Набрали полный котелок грибов в лесу под Черниговом. А потом «Иван» бросил гранату прямо туда, где в кастрюле над костром упревали грибы, прямо туда. А потом началась немыслимая заваруха… Я тогда был еще маленький, — вспоминал Шютц, — было мне лет пять-шесть. Мы сидели на зеленой поляне у самой кромки футбольного поля, я рядом с отцом, и наблюдали, как Герман Байер в бело-зеленой футболке гоняет мяч по полю. Один раз коричневый кожаный мяч подкатился совсем близко к нам, но Герман Байер подхватил его, высоко поднял над головой и выбросил в поле, а рядом с нами кто-то кричал: «Забей им, Герман, забей!» По-моему, историю с грибами рассказал один из тех крикунов. Сегодня мне его лица не вспомнить, но хотел бы я знать, как он выглядел, рассказывая историю о грибах, о том, как «Иван» бросил гранату, а потом началась немыслимая заваруха…»
А Зиммлер продолжал громко разглагольствовать о том, что если на грибы нет нюха, можно искать до скончания века, можно даже наступать на них и все равно не заметить. Вот, скажем, плотник Вернер из его деревни…
— Ого-го! — обрадованно воскликнул Эрлих. — Плотник Вернер, твой земляк! Помнишь, как мы собрались по ежевику? С нами пошел еще этот блондин из второго цикла. Значит, так, Зиммлер, я и тот, из второго цикла пошли…
Шютц подумал о том, что из второго цикла он вообще никого не знает. Но с сегодняшнего дня важно, чтобы они добивались своего вместе. Но чего? И как? Спроси его кто-нибудь об этом, вряд ли он сумел бы ответить. Разве что в самых общих чертах. А ведь он сам всегда был противником неопределенности. «В ближайшие дни, — думал Шютц, — придется переделать сотни дел, о которых я до сегодняшнего дня и представления не имел; где-то далеко от меня сидит сейчас Фанни, печатает на своем «тастомате» и не знает, какие трудности ожидают в будущем ее и меня».
Через стол к нему перегнулся Юрий. Зинаиде пришлось переводить Шютцу.
— Он хочет рассказать тебе одну историю, — начала Зинаида, подняв брови. — У Юрия была тетка, в молодые годы болтушка, каких мало. Однажды собралась большая компания, все говорили, перебивая друг друга, шум стоял страшный, а она сидела, не произнося ни звука. Слушала всех, а сама и словечка не промолвила.
Зинаида выслушала окончание рассказа Юрия, с трудом удерживаясь от смеха, кивнула и продолжила:
— Обычно она болтала без умолку, и молчаливость нанесла ей страшный удар, которого она не выдержала. Слишком большая буря поднялась в груди. А грудь у нее была большая, говорит Юрий. Три недели спустя она умерла. Юрий спрашивает, нет ли у тебя тоже бури в груди?
Шютц не выдержал, рассмеялся:
— Скажи Юрию, что бури нет, просто ветерок поднялся. Но вы меня предупредили: я его выпущу на волю.
— Вот и хорошо, — удовлетворенно кивнул Юрий.
Поднялся сидевший напротив за круглым столом Штробл, постучал вилкой по бокалу. Володя, раскатисто хохотавший над какой-то шуткой Вернфрида, понизив голос, призвал всех к тишине.
— Дорогие друзья, — взволнованно начал Штробл, — в эту минуту мне хотелось бы…
«Хорошо, что Штробл взял слово именно сейчас, — подумал Шютц. Он не очень-то внимательно прислушивался к его словам, в этот вечер его обуревали собственные мысли, но ощущал тем не менее, что все, кто тут есть, разделяют чувства Штробла, пусть у одного это выражено более, а у другого менее отчетливо. Тост Штробла завершился звоном рюмок и бокалов. Наступившую затем едва ли не благоговейную тишину нарушил какой-то шум в коридоре, и Зинаида воскликнула:
— Саша! Наконец-то!
Это был он. Саша подталкивал вперед невысокого, кряжистого мужчину, у которого конец шарфа вылез и свисал из куртки, а меховая шапка сползла на затылок. Саша встал рядом с ним и обнял за шею.
— У Олега сын родился! — объявил он.
Олег кивнул, глядя прямо перед собой невидящими глазами. Он улыбался, и на его щеках появилась ямочки. На ногах приятели держались не слишком твердо. Особенно больших усилий стоило Саше, с трудом сохранявшему равновесие, членораздельно повторить то, чего, по его мнению, не поняли, ибо в комнате было на удивление тихо.
— У… Олега… сын… родился!..
— А вы, — негромко, с возмущением проговорила Зинаида, и все услышали, как она глубоко вздохнула, — вы пришли сюда выпивши!
Несколько замечаний по поводу внезапного появления друзей Шютц все-таки расслышал.
— Нет, ты посмотри на них, — прыснув, говорил кому-то Эрлих. — Именно так я и представлял себе радости отцовства!
Зинаида подошла к Саше, решительно махнув рукой Володе, наполнившему рюмки, чтобы выпить за здоровье сына Олега: остановись, мол.
— Вы откуда явились? — спросила Зинаида с угрозой в голосе. — В таком виде были в больнице?
Олег кивнул. Говорить он предоставил Саше. Тот объяснил, что к Кисловым они пришли, чтобы сообщить новость. А сейчас возьмут такси и поедут в больницу!
— Не верьте ни одному их слову! — воскликнула Зинаида. Голос со дрожал. — Ни в какую больницу они не звонили, и никто им о рождении сына не говорил.
— Саша, — объяснила Зинаида, — не знает пока ни одной немецкой фразы, где уж ему спросить и понять ответ! Они сами не знают, о чем толкуют.
А Варя тем временем вытянула из заупрямившегося Саши, что они все-таки звонили по телефону! Из будки. Им пришлось прождать в будке часа полтора, названивая каждые пятнадцать минут, пока им не сказали, что у Олега сын. В будке холод собачий, а у них с собой бутылка водки — как тут не погреться? Да еще сын у Олега! Как не выпить на радостях?
— И вам все время отвечали? По телефону? И вы все понимали? — вмешалась Зинаида.
Да, они так и сказали, ему и Олегу. Ну, да, не сразу сказали, а потом все-таки…
— Вот так, вдруг? — не поверила Зинаида. — Саша, как было дело?
— А никак! — Саша пожал плечами.
Ничего не было! Ну, спросили они, как могли. Сестра то ли не поняла, то ли не захотела понять. А Олегу что оставалось? Он как-никак отец. Вот он и переспросил.
— Саша! — Зинаида даже ногой топнула.
— Ладно, ладно! — Саша надвинул меховую шапку на лоб. — Значит, так: берет Олег трубку и говорит… — в этом месте Саша рассмеялся, а если Саша смеется, то выходит, продолжать дальше не ему, а самому Олегу!
Олег понял. Он виновато опустил глаза, прижмурился, склонил голову набок и вдруг рявкнул:
— А ну… давай… крр-ругом… ш-шагом… м-марш!
На секунду наступила тишина. Зинаида пораженно смотрела на Олега. Зоммер тихонько рассмеялся, забавно побулькивая при этом. А Эрлих присвистнул:
— Во дают!
Володя что-то сухо сказал Варе, Штробл понял и перевел:
— Так как насчет «спокойного и неприметного»?..
13
Пятнадцать минут спустя Шютц спускался по лестнице с Олегом, которого Варя напоила крепким чаем, а потом с общего согласия вынула из вазы букетик фрезий — для Людмилы.
— Давай, Олег, встряхнись, — сказал Шютц, открывая перед ним дверь подъезда. На улице посоветовал несколько раз глубоко вдохнуть и выдохнуть воздух, свежий и холодноватый. Аккуратно заправил шарф в куртку, поднял «молнию». — Твоя Людмила тебе уши оборвала бы, если бы ты заявился к ней в таком виде. И мне заодно.
Шютц понятия не имел, доходят ли его слова до Олега. Суть не в этом, решил он. Главное, быть рядом с ним, потому что Олег вбил себе в голову, что на углу поймает такси. Шютц повел его дальше, обняв за плечи.
— Может, в твоем Харькове такси и стоят на каждом углу. У нас их черт знает сколько ждать приходится. Знаешь, сколько у меня из-за этого проколов было? Когда я забирал Фанни с малышом из роддома, я опоздал почти на час — искал такси. Представь себе, как она нервничала. А малыш разревелся, спасу нет. Испугались мы, сам понимаешь, а он просто голоден был. Дома хвать за грудь, ну, и присосался. Значит, так: если нам с тобой, Олег, повезет, через десять минут придет автобус.
Автобус пришел через четверть часа, и на нем они добрались до центра города. Оттуда до больницы рукой подать. В родильном отделении их принял дежурный врач. Он долго что-то выговаривал Олегу по-русски, тот так смутился, что Шютц собрался уже вмешаться. Но в этот момент доктор хлопнул Олега ладонью по плечу и поздравил с сыном.
— Пять минут! — сказал он, указав на циферблат часов, а потом на дверь палаты.
— Повезло ему, что не я снял трубку, — говорил доктор Шютцу, с которым вышел на лестничную клетку выкурить по сигарете. — Я три года проработал в одной из волгоградских больниц, я бы ему шепнул пару ласковых на его «шагом марш»! Молоденькая дежурная ужасно расстроилась. А когда я спросил ее, какой это болван разговаривает с ней на повышенных тонах, она сказала без всякой обиды: «Это советский товарищ!» Вот оно: служба службой, а дружба дружбой! — он явно испытывал большое удовлетворение.
Чтобы отправить их домой, доктор вызвал по телефону такси.
— Пользуюсь отличными связями органов здравоохранения с таксомоторными парнями, — объяснил он, направляясь к своим пациентам.
Олег забился на заднем сиденье в угол, молчаливый и растроганный.
— Ваня, — шепнул он один раз. — Ванюшка…
Шютц его не тревожил, думал о своем. О Фанни. Со звонком следует поторопиться, если он хочет застать ее в типографии, а застать необходимо, не то она прождет его завтра зря.
Шютц открыл дверь квартиры Кисловых. Возбужденные голоса, смех, табачный дым, раскрасневшиеся от выпитого лица.
— Варя, помоги мне! Как это перевести — «дом»? Постой, я сам попробую, Саша, слушай: я — Наумбург![14] Кафедральная… С Утой… Твоя понимать? Мой город, майне штадт! — это Эрлих.
Юрий смеялся громко, от всей души, Вернфрид расспрашивал Зинаиду о сортах шампанских вин, Штробл уточнял какие-то термины, а потом восклицал:
— Вот именно! Я так и знал, оно прямо вертелось у меня на языке!
Мгновенно оценив обстановку, Шютц облегченно перевел дух и вытолкнул на середину комнаты Олега. Раздалось троекратное «ура!» в честь молодого отца. Шютц, улыбаясь, остановился в дверях. Увидев его, подошел Штробл.
— Все устроилось? — спросил он. — И позвонить успел?
— Пока нет.
— Погоди, — Штробл взял его за руку, провел в комнату, где стоял телефон, и прикрыл дверь.
Возможно, ему хотелось на несколько минут отдохнуть от шумного застолья, а может быть, он сам решил позвонить. Кому? Эрике, кому же еще. А для чего? Штробл не находил ответа на этот вопрос и подумал, что нет смысла снимать трубку, если сам не отдаешь себе отчета, чего от этого звонка ожидаешь. Но к телефону пошел вместе с Шютцем.
Им пришлось остановиться на полпути к телефонному столику: там, прижав трубку к уху, стояла высокая шатенка, нетерпеливым движением руки давшая им понять, чтобы ее не отвлекали ни звуком, ни движением. Стоявший за ней мужчина — лицо у него удлиненное, замкнутое — вежливо и сдержанно кивнул им, как бы говоря: поймите, мол.
Вдруг напряженная, оцепеневшая фигура женщины словно ожила — ей ответили! Ее лицо сразу подобрело, расцвело в улыбке.
— Олечка! — вскрикнула она. — Ой, Олечка! — она смеялась и плакала, и слезы лились из глаз, и она смахивала их рукой с раскрасневшихся щек. — Ой, Олечка, Олечка, — и шквал нежных, ласковых русских слов разбудил в Штробле острую тоску по теплу, любви, по семье.
Он резко повернулся к окну, глянул на улицу. Теперь Штробл знал, что звонить не станет. Ни отсюда, ни сейчас, а может быть, и вообще не станет.
В соседней комнате Зинаида завела песню, одну из тех веселых песен, когда припев подхватывает каждый и отбивает такт по столу:
— Тарам-там-там — тарам-там-там, тарам-там-там — тарам-там-там…
Шютц подождал, пока женщина — на губах ее жила еще счастливая улыбка — положила трубку, услышал, как ее муж очень бережно проговорил: «Вера, Верочка», словно возвращая ее из далекого далека… Увидел слезы на дрожащих черных ресницах и представил себе тысячи километров пространства, через которые протянулись границы, разделявшие людей родных и близких, которые только что говорили по телефону. Ему вспомнилась Людмила, лежавшая в родильном отделении, и Фанни, о которой он сейчас поговорит по телефону и у которой, пожелай он, мог бы оказаться через несколько часов. «Нам куда легче», — подумалось ему. «Тарам-там-там, тарам-там-там», — пели в соседней комнате. Но вот Фанни сняла наконец трубку, и он сказал:
— Фанни, дорогая, ты не расстраивайся… Нет, ничего страшного, ничего плохого, просто важные дела… — В эту минуту все казалось ему не столь драматичным, как всего несколько часов назад. — Слушай, как ты себя чувствуешь? А дети? Хорошо, да? Ну, расскажи поподробнее!
Но она ничего говорить не стала, и тогда он, нервничая, воскликнул:
— Фанни, ты меня еще слышишь, Фанни?
Он видел на фоне окна профиль Штробла, строгие линии лица человека, которого не задевало радостное «тарам-там-там» из соседней комнаты, а Фанни по-прежнему не произносила ни слова. И вот наконец в трубке послышался, пусть и приглушенный, ее знакомый голос, она говорила сдержанно, выбирая слова, но это была она, ф-фу ты, и он сказал:
— Ты не беспокойся, ладно? Ничего особенного не случилось, я тебе позвоню еще в пятницу, а?
Утром следующего дня Шютц вместе с Зиммлером сидел в маленьком кабинете в бараке напротив кабинета Штробла. Наблюдал, как Зиммлер достает из ящика стола потрепанную тетрадь с записями, карандаши, материалы учебного года в сети партпросвещения. Все, ящик пуст. Ведомости членских взносов, печать и пачку бланков учета Шютц уже принял.
— Печатать для вас я не смогу, — с кислым видом объявила ему в приемной фрау Кречман. — Если потребуется напечатать доклад, обратитесь в отдел технолога или попробуйте напечатать сами, — она оценивающе скользнула по нему взглядом.
— А кто же печатал для товарища Гаупта? — поинтересовался Шютц.
— Я, — с вызовом ответила фрау Кречман. — Зато Зиммлер у меня ничего не печатал, тем более что товарищ Штробл и без того завалил меня работой.
Зиммлер пододвинул ему через стол календарь.
— Можешь его себе оставить, — объяснил он. — Тут я отметил, когда состоятся очередные партсобрания и инструктажи. Удобнее всего важные мероприятия проводить по вторникам, понял? По вторникам смена циклов, все собираются, и поэтому сподручнее собрать взносы или провести заседание бюро, да? И не забывай о ежемесячных отчетах, не то Берг станет на дыбы.
В комнату заглянул Штробл.
— Выйди-ка, — сказал он Шютцу. — Ко мне тут заявилась одна умная головушка из «основы». Хочу ему перечислить, что нам на стройке требуется, если мы хотим выдержать срок тридцать первое двенадцатого. Во-первых, дополнительно десять сварщиков, во-вторых, немедленная допоставка всех деталей, обозначенных в письме от такого-то числа, в-третьих… — взяв Шютца под руку, он говорил на ходу, — важно, чтобы они осознали: эти требования исходят не только от хозяйственных руководителей стройки, но и от парторганизации! Отныне так и не иначе!
После обеда Шютц предстал перед тридцатью примерно монтажниками, которые высказали ему свое доверие.
— Я во всем рассчитываю на вашу помощь и понимание, — говорил Шютц. — Сегодня у нас вторник. В субботу — субботник. Уберем все ошметки и грязь из главного здания. Чтобы мы могли приступить к монтажу прецизионных деталей. Полагаю, все явятся как один.
14
Примерно в то же время Норма Шютц укладывала свой чемодан. Две недели назад она подала заявление об уходе. Причина — желание сменить профессию. Что, кстати, соответствовало действительности. Когда старшая машинистка прошла мимо нее по машбюро, Норма передала ей заявление. Даже не стала прерывать работу, лишь бросила с вызовом:
— Еще две недели, а потом хоть трава не расти!
Огляделась в комнате машбюро. На подоконнике — цветы, их давно не поливали. Покрытые пылью копировальные машины. Натертый до блеска паркетный пол с невесть откуда взявшимися серыми асбестовыми кляксами. В углу — кофейник с электронагревателем. Ей пришло на ум, что, по правде говоря, в заявлении стоило бы написать: «…потому что мне пора выметаться отсюда. Полтора года — это и так слишком много, мне пора выметаться!» Потом, нажимая на клавиши, писала под монотонную диктовку! «Исходящий номер двадцать шесть дробь семьдесят три запятая комиссия горсовета по культуре и охране окружающей среды точка В соответствии с решением совета от…» Документ, каких много. Бросить все! Это чувство ей знакомо, и Норма понимает, что бороться с ним бессмысленно. И к чему? Ради чего? Ради предприятия? Они найдут новую машинистку. Мир не перевернется, если постановление за номером двадцать семь дробь тридцать семь пролежит неделю-другую ненапечатанным. Кто встрепенется: «А где это Норма? Куда подевалась?..» «А все-таки, — думала Норма, — все-таки не кисло было бы, если кто-нибудь стал бы возражать против моего ухода».
«Что, вы против, чтобы я пошла на крупнейшую стройку? Ну, знаете… То есть, как это меня не возьмут? Там берут всех, а не только такую рабочую косточку, как мой старший брат. Да нет же, ничего я против рабочих не имею и против моего брата тоже. Вы ведь с ним знакомы, правда? Встречались на каком-то активе. Господи, сколько лет назад это было? Я в голубой рубашке члена ССНМ вручала тогда букет фиалок одному большому начальнику и видела, как вы в перерыве беседовали с моим братом. Между прочим, вы ничего себе выглядели. Не таким толстяком были. Тогда вы вроде не работали еще начальником отдела кадров? Если я не ошибаюсь, вы были секретарем парткома на одном из заводов. Это вас что, повысили или понизили? Нет, вы правы, дискуссии тут ни к чему. Оставим. Кстати, если вы заявление не подпишете… А почему? Работала я всегда хорошо, быстро и четко, разве нет? Если, значит, не подпишете, уйду без всяких, можете даже увольнять по статье. Прямо сразу, если желаете!»
Он не пожелал. Ничего похожего на воображаемый разговор не произошло. Прочтя заявление, он спросил:
— Вы не смогли бы задержаться у нас, пока мы не подыщем вам замену, нет? Что же, пожалуйста, возражать против вашего ухода у нас нет оснований.
Сегодня утром она простояла несколько минут перед окном, уставившись на бесчисленные окна стоящих напротив новостроек, облицованных кафельной плиткой. Кто там живет за занавешенными тяжелыми дорогими шторами окнами, какие судьбы у них, оставалось лишь догадываться. У нее своя… Итак, открыть шкаф… Достать туфли… Шкаф закрыть. Глянуть на кухню. Газ выключен? Глянуть в ванную. Краны закрыты плотно? Открыть и закрыть за собой входную дверь. Дважды повернуть ключ в замке.
Услышать собственные гулкие шаги к лифту. Невнятно поздороваться с кем-то…
Все позади. Почти все. Подписаться еще под документом двадцать восемь дробь тридцать семь: «…с подлинным верно. Шютц». Позади и это. Взять со стула сумку, достать гребень.
Она стояла перед дверцей зеркального шкафа и причесывалась, стояла дольше обычного и разглядывала себя. Красивая каштановая грива. Лицо худое. Да, не очень-то свежее лицо смотрело на нее из зеркала. Уголки рта опущены. Тогда вот что: губы растянуть в улыбке, чтобы показались влажные зубы, еще немного, да, хорошо! Но обмануть можно кого угодно, только не себя. Улыбка углубила морщинку у рта, стекло отразило это, и на нем снова появилось прежнее отражение. Ей двадцать пять лет. Через пять лет — тридцать, придется каждую неделю бегать к косметичке. А может, и нет…
Устроить прощальное представление! И сразу же эта мысль сменилась другой: прощальное представление, да, но по-доброму, по-хорошему. Не в машбюро. Там она просто сказала: «До свидания», будто собиралась завтра опять выйти на работу. Села в трамвай и поехала в центр города, в цветочный магазин. Долго не отводила глаз от пышных хризантем, они вполне подошли бы для задуманного, но остановила свой выбор на букете нежно-фиолетовых альпийских фиалок — они очень понравились ей самой.
Доехала на трамвае до Лойхтенгрунда. Подумала о том, что скоро на деревьях появятся первые зеленые листья и, значит, не позже чем на пасху, откроется маленький киоск с мороженым.
В подъезде дома номер девятнадцать прочла список жильцов. Из шести фамилий две новые. Фамилия Швингель по-прежнему есть. Она потянулась было к звонку, но ощутила вдруг в себе странную опустошенность и не нажала на кнопку. Улица в такой час дня малолюдна. К дому на велосипеде подъехал юноша. Когда мать называла его еще Клаузи[15], Норме после школы позволяли покатать мальчика в детской коляске. Она пошла по выложенной плитами дорожке между побуревшими за зиму цветниками к мостовой и позвала его:
— Эй, послушай!
Юноша притормозил рядом с ней, снял ногу с педали.
— Что тебя занесло в наши края? — он торопливо подал ей руку, — видно, времени в обрез. Давно выйдя из возраста прогулок в детской коляске, он, бывало, подолгу смотрел ей вслед, когда она шла по улице.
— Уезжаю я из города! — сказала она. — Хотела на прощание заглянуть к Швингелям. Что-то у них никого нет дома.
— Фрау Швингель огорчится, когда узнает, — и юноша покатил своей дорогой; нажимая на педали, он раскачивался в седле.
Только Норма повернулась, чтобы перейти улицу и направиться к остановке трамвая, как из дома вышла фрау Швингель. Пришлось Норме остановиться.
— Нормочка! — обрадовалась фрау Швингель.
Положила ей по старой привычке руку на плечо, оперлась и медленно пошла рядом с ней по улице.
— Цветы? Кому они предназначены?
«Это прощальный букет… потому что я уезжаю из города», — хотела сказать Норма, и для ее первоначальной задумки вполне подошли бы помпезные хризантемы, знак внимания жильцам дома. Как же, грандиозное дело было сделано — жильцы взяли на себя ответственность за воспитание трех подростков. Но за словами, восхваляющими «грандиозное деяние», которое возбудило в свое время столько толков, никто не заметил, как беспомощно трепещет чье-то сердце. И было в перемене ее решения желание сказать: «Вот вам!» И еще: «Я сама встала на ноги, сама, и я вам еще докажу!»
Норма посмотрела на фиалки, потом на пожилую женщину, опиравшуюся о ее плечо, и улыбнулась:
— Эти? Сама себе купила, очень они красивые. Да и кому мне дарить цветы, а, фрау Швингель? Да, а теперь я очень тороплюсь.
Она поймала на себе ее испытующий взгляд, но постаралась забыть о нем, когда появился трамвай. «Как удачно, — подумала она, — что он пришел быстро!» Добежав до остановки, вскочила в вагон в последнюю перед отправлением секунду. И не оглянулась, хотя стояла на задней площадке прицепного вагона.
Прислонившись головой к холодящему висок стеклу, разглядывала витрины магазинов. «Могли бы время от времени оформлять их по-новому», — подумала она.
Дома начала укладывать вещи. Белье. Коротенькое красное платье. Белые брюки. Несколько свитеров. Поразмыслив немного, вынула красное платье и положила в чемодан зеленое из тонкой шерсти, которое она носила без бюстгальтера. У мужчин, видевших ее в этом платье (Норма отмечала это с удовольствием), пересыхало во рту. Собралась было закрыть чемодан, но тут ей пришло в голову вынуть из папки, набитой всякой всячиной, — она лежала в шифоньере — одну фотографию. На ней — мать в пестром купальнике, Герд и Уве, худенькие тогда мальчишки. Повинуясь внезапному импульсу, взяла фотографию, сунула в конверт, написала на нем адрес Герда, заклеила и положила обратно в шифоньер.
…Балласт. Чувства — это балласт. Так ей сказал один знакомый; к тому времени она сама додумалась до этой мысли, что и не замедлила подчеркнуть со всеми вытекающими отсюда последствиями, выставив его за дверь прямо посреди ночи…
Она опять достала конверт, вскрыла и уставилась на фотографию, которая в старой квартире висела на стене. Герд и Уве на лодочной пристани протягивают матери руки, помогают выйти из лодки. Уголок фотографии загнут, это случилось, когда она срывала траурный креп, наклеенный фрау Швингель.
А день спустя она сняла фотографию со стены, и никто не проронил ни слова.
— Девочка словно окаменела, — слышала она слова фрау Швингель, которая варила на кухне суп на свою семью и трех осиротевших соседских детей. — Мальчики держатся изо всех сил, а девочка словно окаменела.
Незамеченная никем девочка стояла в темном коридоре, когда водитель молоковоза, оказавшийся на месте катастрофы через несколько минут после происшествия, рассказывал:
— Паровоз врезался в автобус как раз в том месте, где они оба сидели. Все всмятку!
Приходили выразить сочувствие, и девочка при всем при этом присутствовала. У тети Маргареты у самой было три сына, и она в крайнем случае соглашалась взять в семью одного из мальчиков, «лучше Герда, он такой умненький». Вспоминается женщина с бледным лицом из горкома профсоюза, изо всех сил старавшаяся держать себя в руках и не расплакаться, но несколько больших капель все-таки скатились с ее черных ресниц. Герман Байер, друг отца по работе, готовый взять их всех троих, «хотя бы на первое время, чтобы вы сменили обстановку». Учительница Уве, успевшая позаботиться о месте в интернате для Уве, чтобы он мог окончить школу, «а с двумя другими дело тоже устроится». Приходили люди в траурном платье, приходили и сразу после работы, в чем были. Их принимала или просила прийти попозже фрау Швингель, она носила детям погибшей соседки еду, заставляла их прибрать в квартире или сходить за покупками, действовать, а не страдать молча. До самого конца, до похорон, до «потом».
— А теперь подумайте хорошенько, хотите вы остаться вместе или нет? Герду — шестнадцать, Уве — четырнадцать, Норме — одиннадцать. Пока вы получите специальности и пойдете каждый своим путем, всего несколько лет. Если поднатужиться и вести себя по-умному, мы с этим справимся. Мы, жильцы дома, договорились помочь вам, если вы, конечно, не против.
Остаться вместе. И ничего другого не надо. Они прижались тогда друг к другу, как неопытный, нуждающийся в опеке молодняк, оставшийся без защиты вожака…
Возвращаясь после уроков в квартиру, опустевшую и навевающую тоску, они искали взаимной близости и старались утешить друг друга, порой беспомощно и неловко.
«Мальчики держатся изо всех сил, а девочка словно окаменела».
Не так уж она и окаменела. Просто сердце у нее было открытое, ранимое, и требовалось тепло, способное растопить сжимавшие его ледяные обручи. И был еще Герд, их старший. Она помогала ему, как помогала матери, ему подчинялась, как подчинялась родителям. Спроси Норму, она не сумела бы объяснить, каким образом Герду удавалось преодолевать те серьезные препятствия, которые ставила перед ним жизнь. Ведь ему едва сравнялось шестнадцать, этому парню в джинсах и с шевелюрой настолько взъерошенной, что можно было подумать, будто он причесывается только пятерней, парню, бредившему пароходами и дальними странами и мечтавшему о собственной рок-группе.
Уве не ему чета. Уве говорил:
— Я пробьюсь. Моей стипендии мне хватит.
Программу для себя он составил уже в четырнадцать лет. Сам ли он до нее додумался, потому что учеба давалась ему легко, почти безо всяких усилий, или потому, что от природы был честолюбив и отважен, или это шло от взрослых, развивавших его, никто точно сказать не мог. Есть в человеке основательность, и все это качество в Уве уважали.
И никто всерьез не задумывался о том, что до той поры, когда Уве «пробьется» и ему хватит его стипендии, времени ой-ой-ой сколько. А если бы и задумались, что изменилось бы? Квартира, питание, одежда. Заботы эти легли на плечи фрау Швингель. Все расходы на ведение хозяйства она подсчитывала и обсуждала с Гердом. Раньше родители говорили Норме, чем помочь по дому и как себя вести, теперь она слушалась Герда, остальное ее не касалось. То, что брат иногда бывал с ней резок и не особенно церемонился, ее не обижало. Свои обязанности она выполняла когда добросовестно, когда не слишком. К похвалам и упрекам относилась ровно, не взбрыкивала. С течением времени они сделались маленькой, но сплоченной ячейкой, с собственными правилами и привычками. Считалось совершенно естественным, что после ужина старший исчезал на час-другой, бегал в кино или к приятелям; Уве два раза в неделю ходил на занятия своего кружка или копался с моделями самолетов, управляемых по радио; перед сном Норма «валяла дурака», как это называлось у братьев: завивала себе перед зеркалом локоны, читала вслух полушепотом разные стихи и рассказы и включала в квартире все светильники. Герд, приходивший домой, когда Норма давно спала, тихонько выключал свет.
Так прошло полтора года, и Герд впервые поехал на строительство, монтажником. Отсутствовал целыми неделями, возвращался в пятницу вечером, а в воскресенье вечером снова уезжал. Прощайте вечера с прочитанными вслух рассказами. Прощайте завтраки за кухонным столом, на котором стояла его чашка и лежал его нож. Все ушло, осталось ожидание субботы, встречи втроем и совместного ужина. Потом они вместе мыли посуду, и Герд посвящал их в события на монтаже. И о чем бы он ни заводил речь, все либо начиналось со Штробла, либо кончалось им. Фантазия Нормы воссоздавала портрет Штробла. В дни одиночества она мысленно перелистывала яркие страницы его жизни. Разве она не сидела вместе с ними летним вечером у Штехлина? Костер. Человек по имени Юрий жарит рыбу. Когда он смеется, острые морщинки бегут от уголков глаз по щекам. А смеется он часто и с удовольствием. Девушка с русыми косами по имени Зинаида учит Герда брать на гитаре аккорды к одной страстной и тягучей песне, которую она любит петь. На коже Штробла и Эрики — они только что из воды — множество прозрачных светлых капелек.
Норма словно воочию видела перед собой Эрику, ее каштановые волосы и загорелое лицо. Где она — там и Саша, светловолосый, голубоглазый. Разве это не он, промокший до нитки, но с сияющим лицом, просунул ей однажды дождливым воскресеньем в палатку, где сидели и Герд со Штроблом, букет бело-зеленых лесных цветов? После все-таки оказалось, что Штробл ей дороже других. Иначе и быть не могло. Их свадьба зимой; кроме Герда, никто заранее о свадьбе не знал. Вспрыснуть это дело поехали на газике. «Всем гуртом», — сказал Герд. Саши, однако, среди них не было. Когда они проезжали по заснеженной улице мимо Саши, он быстро отвернулся, и узнал его один Герд… Но это уже было под конец. Перед самым завершением стройки. А в промежутках — поражающие воображение снимки, и на них — Герд, Юрий и Штробл на монтаже, из горелок сварочных аппаратов рвутся струйки пламени. Незнакомый, таинственный мир, где обрабатывают сверхпрочную сталь, мерцающую как серебро, покрытое тончайшим слоем старого золота, эта сталь дороже любого металла, применяемого на стройке. И люди были в глазах Нормы под стать этому металлу. Незнакомый, таинственный мир, где трудятся одухотворенные герои Шютц и Штробл.
Рассказанное и недосказанное по субботам… В отсутствие Герда, когда начиналось нелегкое, но упорное ожидание двух дней, которые они проведут втроем, Норма расцвечивала картины жизни на стройке яркими красками. Но она уже предчувствовала, что оставшаяся им еженедельная полоска радости шириной в два дня скоро сузится, и помешать этому она не в силах.
Случилось это даже раньше, чем Норма ожидала. То один воскресный вечер выпал, потому что Герд посвятил его девушкам с длинными, экзотически лакированными волосами. То Герд попрощался с ними в субботний вечер. А то вдруг пришло письмо: «Приехать на субботу и воскресенье не смогу». Через субботу он приехал, и приезжал еще часто, но иногда отсутствовал. Что толку вновь и вновь вызывать в памяти истории со Штроблом? Без Герда фигуры застыли в том положении, в котором он их оставил.
Подошел срок «югендвайе». Платье из шерстяного трикотажа, бодрые напутственные слова. Герман Байер и все соседи приглашены на кофе. Торт, испеченный фрау Швингель. Яичный ликер и пиво — все жильцы сложились. Герд, старательно прилизавший запущенные вихры, во главе стола рядом с Нормой. Трогательно, аж жуть. Вот, смотрите, в каком согласии мы прожили эти годы. Вот, смотрите, как крепка община нашего дома. «Еще два годика, и Норма тоже пойдет в профтехшколу».
Не успели пройти эти два года — ушел из дома Уве. Через год после ее «югендвайе». Пока они жили вместе, Норма никогда отсутствия брата не замечала, уходил ли он к друзьям или на занятия одного из своих кружков, что случалось почти ежедневно. Но постоянное отсутствие Уве она перенесла тяжело.
С тех пор она обедала и ужинала вместе со Швингелями. После еды возвращалась в большую пустую квартиру; встреча с братьями стала для нее чем-то вроде красных дней календаря. Иногда она вспоминала рассказы о Штробле и смеялась над ними, как смеются над раскрашенными картинками в школьных учебниках, которыми пользовались до тебя. Часами простаивала она перед окном у стены; гвоздь, торчавший из нее, подтверждал, что некогда здесь висела семейная фотография. Отца и мать вспоминала лишь изредка. Глядя в окно на улицу, где в любую погоду, в дождь и вёдро, суетились прохожие (некоторые молодые мужчины походили на Герда и Уве), она думала, ожесточаясь: «Труха все это».
Фанни с Гердом пригласили ее, когда Герд уже время от времени оставался на ночь у Фанни. Норма хорошо запомнила маленькую комнатушку Фанни, где на гвозде, вбитом в дверь, висел форменный китель брата.
— Хочешь, я уступлю тебе квартиру? — предложила Норма Герду.
Герд с Фанни переглянулись, и ответила ей Фанни:
— Оставайся там, Норма. Мы себе что-нибудь подыщем.
И Норма кивнула, вспомнив большую пустую квартиру, из которой она уйдет, и очень скоро притом.
Норма отдавала себе отчет в том, что Герд с Фанни во многом ей помогли, и поэтому покорно отвечала на вопросы, сколько знаков в минуту она печатает и когда будет экзамен по специальности, любит ли она больше ходить в кино или на танцы. Она не отрицала, что и впоследствии они заботились о ней. Одаривали ее на день рождения, приглашали на свои праздники. Когда они во время отпуска поженились, Норма послала им телеграмму. Через некоторое время они сообщили Норме, что у нее родился первый племянник. Норма заходила к ним еще несколько раз. Но время на визиты — до той минуты, когда она поднималась и вежливо прощалась, — постоянно сокращалось.
Она и представления не имела, что Фанни работает в бюро «тастоматов», и тут, после окончания учения, ей предлагают перейти в типографию. На моторном заводе, где Норма получила специальность, не оказалось свободного места для машинистки. И она сменила место работы. Отныне каждый рабочий день начинался с просмотра рукописей. Они лежали стопкой, одна на другой. «Искорка», «Эхо», «Импульс», рукописи из этих и доброй дюжины других заводских многотиражек, которые они перепечатывали утром, а после обеда приходили рукописи вечерних газет. Машинки жужжали. Она печатала. «Искорка», вид шрифта, размер шрифта, ширина шрифта… «Поздравления товарищу Ноше»… или «Общезаводское собрание: полный успех».
За «тастоматом», позади нее, сидела Фанни. Фанни, которая подобно Норме набирала на «тастомате» «Искорку», «Эхо», «Импульс», каждый день по восемь часов пятнадцать минут писала поздравления товарищам Ноше, Шпиралла, Леману или «Общезаводское собрание: полный успех». Иногда — доклады, заставлявшие ее пальцы неотрывно бегать по клавиатуре несколько часов, все они были похожи один на другой. Иногда — протесты, иногда — курьезные сообщения. После работы Фанни поджидал Герд, ее жизнь была ограничена кругом домашних забот. Она не знала, что однажды холодным дождливым днем Норма стояла в каких-то двух-трех шагах от нее у проходной типографии. Лицо Фанни, усталое и бледное, вдруг ожило: она увидела торопившегося ей навстречу Герда. Джинсы на нем были точно такие, как в детстве. Он нежно провел рукой по волосам Фанни, успевшим намокнуть на дожде, и склонился над ней, как бы защищая от немилосердно хлещущего дождя. Так они и пошли, о чем-то оживленно переговариваясь на ходу.
Вспоминая потом Герда и Фанни, Норма всякий раз видела перед собой эту картину, только эту одну, и в один прекрасный день она написала на чистом листе бумаги не «поздравляем товарища такого-то», а заявление об уходе.
Норма не скучала по Фанни и Герду и не сомневалась, что и они по ней не скучают. Если они сталкивались на улице, Норма говорила:
— Добрый день!
А они говорили:
— Зашла бы ты к нам, что ли!
Но она к ним больше не заходила.
По Уве Норма тоже не скучала. Но если он звонил по телефону — со всеми смертными и бессмертными Уве общался исключительно по телефону, таков его вариант экономии времени в личной жизни, — можно было подумать, что расстались они вчера. Говорили, говорили без конца. Только о нем, об Уве. О его планах. А планы у него всегда были большие: учеба в институте, научно-исследовательская работа, внедрение ее результатов в практику. Он всегда знал, что на сегодняшний день модно, что в этом сезоне носят и какую книгу обязательно стоит прочесть.
— Я тебе говорю, это был бы бестселлер, если бы нарочно не занизили тираж. Причем намеренно! Потому что автор коснулся некоторых тем, о которых раньше не писали…
Звонил он всегда неожиданно. Иногда, делясь своими планами, интересовался вдруг, как дела у Фанни и Герда. Она не могла ответить ничего определенного, потому что ничего точно не знала, и всякий раз отвечала, что живется им хорошо, что это семья, довольная собой и всем на свете.
— Да? Вот и чудесно! — обычно восклицал Уве. — Кстати, я уже рассказывал тебе, что у нас все девушки ходят в таких длинных платьях, с прорезями? Шикарно, честное слово! Ты себе обязательно купи!
Зачастую платья, которые он считал шикарными, она уже успела купить: юбки, открывавшие при быстрых танцах ногу до бедра, или другие, длинные, по самую щиколотку. Худое лицо, глядевшее на нее из зеркала, оживляли только глаза, живые, насмешливые. Она привыкла к тому, что на нее оглядываются молодые люди, напоминавшие ей Герда и Уве. И женатые мужчины тоже.
Свою квартиру, большую и пустую, в Лойхтенгрунде она обменяла на однокомнатную в центре. Через полгода после переезда у нее на новой квартире появился Герд: хотел сообщить сестре о рождении дочери, но в Лойхтенгрунде ее не нашел, она ему об обмене сообщить не удосужилась.
Их беседу Норма мысленно назвала «не больно-то освежающей». Тем не менее дала согласие навестить их в один из ближайших воскресных дней. Слово свое она сдержала. Внимательно ко всему присмотрелась: Фанни, в ее по-летнему пестром халате, на который малышка, захлебнувшись, отрыгнула молоко, Герд, с его радостью и гордостью за жену и детей, — это замкнутый семейный круг. И, несмотря на радушие и дружелюбие, с которым ее приняли, Норма ощутила, что по принятым в этом кругу законам она здесь — инородное тело.
После того Норма к брату не заходила. Несколько раз видела Фанни и Герда на улице, но они были настолько заняты собой, что ее и не заметили. Дважды она столкнулась с Фанни. Один раз — совсем недавно. Фанни шла прямо ей навстречу, по той же стороне улицы, и уклониться от встречи было никак нельзя. Ну, значит, «Добрый день», ну, значит, «Как дела?..» Хорошо, конечно. И тут Фанни сказала, что Герд снова на стройке, что он у Штробла. Замкнутый круг как бы раскрылся сам по себе, изнутри. Герд на стройке. В Боддене. В воздухе словно запахло водорослями, свежестью, простором. Ей казалось, что она вот-вот задохнется, настолько ненавистным стал для нее запах скоросшивателей, деловых бумаг и кофе, который в кабинетах варили с помощью электрокипятильников. «Надо выметаться отсюда, — говорила она себе. — Надо выметаться!» В какой-то момент Норма совершенно отчетливо ощутила, что, перейдя из приемной транспортного предприятия в машбюро горсовета, она ничего не изменила, что это тоже было своего рода кругом, за пределы которого она не выходила. Но у каждого круга есть границы. Их можно перешагнуть, а нет — так перепрыгнуть! «Если я захочу, я перепрыгну! А я хочу!»
И почему бы не прыгнуть в сторону Боддена?
15
В поезд Норма села в самых узких своих брюках и коричневом пуловере, зауженном в талию. Она хотела, но не могла вспомнить, когда решила, что сожгла за собой все мосты. Норма знала, что это не вполне соответствовало действительности. У нее есть квартира. Однокомнатная квартира в городе с тысячами жителей, где кое-кто жил куда более одиноко, чем если бы оказался на необитаемом острове. Она может вернуться обратно. Но Норме пришлась по вкусу сама мысль: «Я сожгла за собой все мосты». У нее появилось чувство, что она вольна распоряжаться своей судьбой по собственному усмотрению. Зачем спешить, зачем лишать себя такого удовольствия? Во-первых, впереди у нее восемь дней отпуска. Они ей положены по закону, стажа она не прерывает. Это на всякий случай, что-то вроде стомарковой купюры, которую зашивают в подкладку, отправляясь в дальний путь. Пока что не пробил час вскрывать зашитый карман…
Пригляделась повнимательнее к своему соседу по купе. Блондин, успел уже располнеть, несмотря на молодые годы. Проспал полпути, закрывшись своей курткой. Наконец потянулся, захлопал под ее испытующим взглядом своими рыжеватыми ресницами и проснулся окончательно. Объяснил ей, что через несколько часов будет сидеть за рулем своей «бетонной ванны». Сверхтяжелый бетон… Да. Где? Атомная электростанция у Боддена, если она в курсе. Понятия не имеет? Тогда она много потеряла! Пусть радуется, что встретила его. Он готов провести небольшую экскурсию в субботу или воскресенье, Улли Зоммер с удовольствием будет ее гидом! Нет? Жаль-жаль, она опять-таки много потеряет. Девушка едет, наверное, в другое место? Что, это его не касается? Ну, допустим. Но может, она, по крайней мере, сказать, на работу она едет или в отпуск? Тоже его не касается? Он что, не в ее вкусе? Да? А на спор, она не пожалела бы, познакомившись с ним поближе! Как, она того же мнения? Черт побери, вот здорово!
Тем не менее она его «отшила». Как только поезд остановился, встала и вышла из вагона. Норма успела еще заметить, что он, несколько раз оглянувшись, пересел в поезд, шедший в сторону Боддена! Какое-то время, сидя в купе напротив толстячка, она колебалась: а не взять ли его на короткий поводок? Но он быстро успел ей надоесть. Она принялась внушать себе, что смысл ее ухода с работы совсем в другом. В чем именно? Разве она обязана знать? Не обязана. Возможно, в том, чтобы встретиться с человеком по фамилии Штробл, а может, и нет, или в том, чтобы найти Герда. Нет, не в этом вопрос.
Она приехала сюда ради самой себя, только поэтому. Она отбросит в сторону все, что ей не подходит, она схватит обеими руками все, что понравится. И если ей чего и хочется, то это всяческих перемен, чего-то нового…
Это новое предстало перед ней в маленьком кафе, где она собиралась спокойно выкурить сигарету, попивая кофе с коньяком. Там сидел парень с бархатисто-томными глазами, поедавший взглядом молоденькую девчонку лет шестнадцати. При всей томности во взгляде его, несомненно, присутствовала дерзость, что Норма ему и зачла. Затем внимательно рассмотрела девчонку. Та вся дрожала под томным взглядом, точно кролик перед удавом. Еще несколько таких взглядов, и девчонке несдобровать. «Ну, это мы поглядим!» Норма взяла свою сумку и исчезла в дамской комнате. Дернула «молнию». Бросила в сумку брюки, пуловер, бюстгальтер. Мигом надела зеленое платье. Взбила гребнем свою гриву. Брюнет моментально забыл о девчонке, он так и прикипел взглядом, и далеко не томным, к Норме. Та решила, что медлить незачем. Сказала девчонке пару ласковых, та невесть почему перепугалась и заторопилась домой. Взгляд в сторону брюнета, просьба дать прикурить — дойдет до него или нет? Не исключено, что она ограничилась бы тем, что прогнала и выручила тем самым девчонку и загадала загадку брюнету. Но оказалось, что он не понял ни слова из того, что она говорила. И не мог, конечно, понять, что она сказала девчонке. Он оказался венгром, и ни слова на другом языке не знал.
Этого она не ожидала. Поглядела на него с удивлением и не сумела сдержаться — рассмеялась. Поняла по его виду, что ее улыбка ему понравилась.
Пересела к нему на кожаный диванчик. Они сидели рядом, как дети, которые только что вместе напроказничали, чему безмерно рады.
Два часа спустя они поужинали вместе и устроились перед стойкой бара с фужерами токайского. Потом чокнулись рюмками с коньяком. Потом выпили шампанского: «До дна, до дна!» И посреди ночи, даже ближе к рассвету, Норма, держа туфли в руке, поднималась под прикрытием спины, которая старалась казаться шире, чем была на самом деле, на четвертый этаж одной новостройки, где квартиры были переоборудованы под общежитие. Она больше не думала ни о Герде, ни о Штробле, а только о человеке, оказавшемся таким веселым, компанейским, внимательным к ней и нежным. Хороший он парень, сразу видно. «Иштван, — подумала она. — А почему бы и не Иштван?»
16
Как долго длится неделя? Очень долго, если событие наслаивается на событие, как на этой неделе. Но для Шютца она пролетела почти незаметно.
Штробл говорил с ним не раз и не два: «Ты обязан уяснить себе свою роль! Вот смотри на схему! Эти обозначения — генеральные проектировщики и поставщики оборудования для основных объектов. Это советские товарищи. А здесь — генподрядчики. Из Болгарии, Венгрии, Чехословакии и наши.
Идем дальше! Генподрядчик координирует действия всех предприятий, участвующих в строительстве, — такая структура для тебя отнюдь не новость? Будем надеяться! Но видишь ли ты за ней человека? И то место, на которое тебя поставили? Вот в чем суть! За то, как все сопряжено в рамках данной структуры, отвечает партия. На самом высоком уровне — Центральные Комитеты в Москве и Берлине. А на местах ответственность несут Зиммлер, Штробл и иже с ними, они определяют темп движения. И конечно, Шютц. Темп движения коммунистов участка газогенераторов определяет Шютц! Понял ли Шютц, что ему поручено?»
— Ну, не от одного же Шютца это будет зависеть, а? — перебил Штробла Зиммлер.
Но Штробл словно не расслышал его, принялся перечислять, какие решения хозяйственных руководителей прямо касаются Шютца, что он должен обсуждать на партбюро, а что — на общем партсобрании. Ни при каких условиях не забывать о роли партии как авангарда!
— И еще не забывай просматривать решения парткома, — посоветовал Зиммлер. — Берг прямо зубами скрипит, когда в решениях цеховых партбюро и парткома выходит разнобой, понял?
Заглянул Шютц и к председателю цехкома, седоголовому мужчине с обтрепанными манжетами на брюках. Председатель цехкома засыпал его, будто из рога изобилия, цифрами по соцсоревнованию, хотя Шютц его об этом вовсе не просил.
— Оно у тебя, никак, самоходом идет? — спросил Шютц.
На что тот, сунув карандаш за поросшее седыми волосками ухо, ответил:
— Что себя на практике оправдывает, того мы и держимся. А наши методы соцсоревнования оправдывают себя уже несколько лет. Знаешь, какую груду дел на меня взвалили? Я до смерти рад, что оно движется себе помаленьку. А если что не так — подыскивайте себе другого на профсоюз!
За обедом он встретился с Эрлихом.
— Послушай! Ты, вообще-то говоря, член партии? — спросил он, когда они доедали рассольник.
Эрлих оценивающе взглянул на него искоса.
— На твой вопрос я тебе вот что отвечу, — начал он и отпил компот. — Тебе, как секретарю партбюро, полагалось бы знать, что я беспартийный.
— И чем же ты занят?
— Ты, конечно, насчет общественной работы, да? — Эрлих глядел на него со стороны, улыбаясь, как умудренный опытом отец улыбается неловкому вопросу сына. — И на это я отвечу: я посвятил себя работе с молодежью.
— Ты смотри: он себя посвятил! Ничего похожего я пока не заметил.
— Где тебе заметить, — Эрлих допил свой компот. — Разве ты бываешь там, где имеет место работа с молодежью?
— Ага, она, значит, «имеет место»?
— Да, имеет! На волейбольной площадке, в МММ[16]. Это к примеру. В волейболе нам до чемпионов далеко, зато за некоторые изобретения нам стыдиться никак не приходится! Опять же к примеру. В настоящий же период общественной деятельности, — напыщенно проговорил он, — я присматриваю себе преемника. То-то ты удивлен, а?
— А то нет! Престарелый папаша Эрлих присматривает себе преемника!
— Факт! Мне двадцать три, а парню, на которого я положил глаз, девятнадцать! Тютелька в тютельку! Зовут его Карл Цейсс, парнишка такой… в очках. Он тебе на глаза не попадался?
— Пока нет. Придется мне попасться ему на глаза!
17
Уже пятница. Шютца, делавшего первые заметки по рабочему графику, оторвал от работы телефонный звонок секретаря партбюро жилуправления. С ним он сидел рядом на парткоме у Берга, и тот сказал ему:
— Если твои ребята начнут бузить насчет неурядиц с жильем, дай мне знать.
Он запомнил фамилию Шютца и огорошил его сейчас неожиданным сообщением. В общежитии венгров вышел скандал. Небольшая стычка. Ничего особенного, парочка синяков и ссадин. Петухов успели разнять. Старая песня: кто-то позволил себе что-то по отношению к девушке другого. Нет, не его, Шютца, ребята. Зато вот девушку зовут Нормой Шютц, она до сих пор сидит себе в общежитии, попивает кофе и заявляет, что уйдет оттуда не раньше, чем уладит свои дела…
— Еду! — сказал Шютц в трубку и крикнул через дверь Штроблу, что ему нужна машина.
Доехал до проходной. Там его встретил Дьердь, с хитроватым видом поглаживавший свои черные усы.
— Весна идет, дорогой мой! — воскликнул Дьердь, похлопывая Шютца по плечу. — Давай возьмем твою машину и поедем встречать весну в Будапеште!
Когда Шютц поинтересовался, что же именно произошло в общежитии его земляков, Дьердь широким жестом, будто певец, исполняющий выходную арию, приложил правую руку к сердцу:
— Ничего такого, что помешало бы нам встретить весну в Будапеште! — теперь он снисходительно развел руками: — Одна женщина, два мужчины — один победитель! Все ясно. Для нас тоже. Из-за этого парня у нас недоразумения уже в третий раз. Отправим его домой.
«Может, они ошиблись, — думал Шютц, снова сев в машину. — Шютц! Мало ли Шютцев на свете!» Не только его сестра, которая даже в двенадцать, тринадцать и четырнадцать лет говорила только то, что считала нужным. Которая сидела молча, без единого движения, словно застыв, пока он не возвращался домой, будь то ночью или на рассвете. А стоило ему появиться, как она вставала из-за стола и, не говоря ни слова, отправлялась в свою комнату. Он мог сколько угодно повторять: «Пойми ты, эта девушка скоро станет моей женой. Не вечно же мне над вами кудахтать, как квочка…» Она пропускала его слова мимо ушей, говорила в ответ только: «Мы задолжали фрау Швингель шесть марок тридцать за хлеб и колбасу» или что-нибудь в этом роде. Не имело ровным счетом никакого смысла ни пытаться умаслить ее, ни орать. Она говорила, что хотела, и отвечала, только когда хотела, то есть почти никогда.
Девушкой, сидевшей в комнате уборщицы общежития, оказалась не кто иная, как она, Норма. Сидела в своем зеленом платье, дула на горячую жидкость в чашке, и, когда она подняла глаза на брата, Шютц прочел в ее взгляде, что о дружелюбном приветствии и речи быть не может. Это сразу вывело Шютца из равновесия — что она себе воображает! — и он начал на повышенных тонах:
— Ты чего тут торчишь?
Она понимающе подняла брови, будто именно эти слова — и в таком тоне — и хотела услышать. Отхлебнув глоток кофе, сказала:
— Иштван пошел за моей сумкой. Я ее забыла вчера в баре, а бар пока закрыт.
Говоря это, Норма оперлась локтями о стол. При ярком дневном свете ее зеленое платье казалось почти прозрачным.
— А ну, смени эту тряпку! — прикрикнул на нее Шютц.
— Не могу, — мягко, словно желая успокоить, сказала она. — Пусть сперва Иштван принесет сумку. В ней все мои вещи…
— Иштван! Пусть твой Иштван не забудет прихватить заодно свои документы!
Норма поняла. Отодвинула от себя чашку, будто кофе ей опротивел. Улыбнулась. Улыбка вышла горькой, в ней сквозило сочувствие.
— Бедняга, — сказала она, — он-то при чем?
В этот момент кто-то просунул в дверь сумку. Шютц отвернулся к окну. Норма быстро сбросила платье, переоделась. Увидев ее в брюках и пуловере, Шютц нашел, что она опять выглядит как приличный человек. Пусть и с оговорками… Он смягчился.
— Когда ты едешь? — спросил он.
Норма возилась с «молнией», никак не желавшей закрываться. Ее лицо раскраснелось. Подняв голову, ответила брату:
— Я остаюсь здесь.
— Здесь? — он поразился.
— С последнего места работы я ушла по всем существующим правилам. Все справки и трудовая книжка при мне. Расчет я получила, отпускные тоже. Деньги у меня есть. Так что я могу делать, что мне в голову взбредет. А могу пойти на твою стройку!
— Информация о том, что ты повадилась шляться в общежитие без разрешения и пропуска, добежит до отдела кадров раньше, чем ты своими ножками, — сухо сказал Шютц.
Она ничего не ответила, только с большим ожесточением принялась дергать «молнию». Шютц взял сумку из ее рук и через несколько секунд закрыл.
— И какое же по счету место работы ты меняешь?
Лицо Нормы вдруг побелело, губы задергались. Такой она встречала его, когда он забывал купить на ужин хлеб или масло. «Я не имею права так разговаривать с ней, — подумал он. — Я должен объяснить ей все по-доброму, и вообще нам лучше бы поговорить сейчас о другом».
Норма не выдержала, закричала на него:
— Десятое! Пятнадцатое! А хоть и двадцатое! Главное, я работала, а не загорала!
Он взял сумку и вышел из дома впереди Нормы.
— Лучше бы тебе вернуться, — сказал он, изо всех сил стараясь сохранить спокойствие.
Прикусив нижнюю губу, она покачала головой. Дышала она часто, не успокоилась, значит.
— Ты подумай, разберись с собой, — говорил он едва ли не умоляюще. — Я в твои дела вмешиваться не стану.
А она уже уходила прочь, худенькая, мерзнущая, слегка склонившаяся набок под тяжестью сумки.
18
Чайки покачивались на волнах Бодденского залива. Головами все они повернулись к востоку, чтобы ледяной ветер не раздувал их оперение. Так они и сидели, напоминая стайку свежевыструганных деревянных флюгеров, повернувшихся по ветру.
Стоило подняться первой чайке, как за ней последовали остальные. Словно вздымаемые сильным ветром огромные перья, они ввинтились высоко в небо, а потом пошли кругами над недвижной почти поверхностью залива, над молом из насыпной гальки, над одиноким мужчиной. Инстинкт заставлял их искать пищу там, где есть жизнь. А в этот предзакатный час на ближайшем участке пляжа одинокий мужчина был единственным живым существом, может, от него что-нибудь и перепадет. И они с жадными криками спускались ниже и ниже.
Морской ястреб слишком величествен, чтобы тревожиться по пустякам. Он сидел неподвижно на высокой скале над морем. Пищу он добывал в лугах и болотах подвластного ему участка, подобно коронованному владыке, пристально оглядывал свои владения. Он давно высмотрел мужчину, как отлично видел все, что двигалось и что застыло в его округе: дамбу из желтого песка, строения из серого бетона, людей, что-то с шумом делающих. В тишине своего участка, окруженного водой, он подумал, что дамба надолго останется границей для грозящего ему с юга беспокойства, это придало ему гордости и уверенности в себе, и он ничуть не опасался мужчины, стоявшего внизу и, прикрывая глаза от солнца ладонью, наблюдавшего за тем, что поднималось над землей по ту сторону плотины.
Шютц не обращал внимания ни на морского ястреба, ни на чаек. Оттуда, где он стоял, отлично видна вся стройка; он пришел сюда, чтобы, отрешившись ненадолго от тысячи сделанных и несделанных в последние дни дел, очертить для себя четкую картину того, что ему предстояло. Его первый вывод: от него требовалось больше, чем он может дать по своим знаниям, навыкам и способностям, что как дважды два четыре подтверждалось тем обстоятельством — и это уже второй вывод, — что здесь отнюдь не место, где ошибки и промахи прощаются.
Ну, ладно, пора топать на стройку! Нет, еще нет! Нужно сперва найти «куриного бога». Человеку по имени Шютц требуется «куриный бог» для мальчика из одного саксонского городка, который и не догадывается, какую ношу взвалил на себя его отец. Шютц поднял воротник спецовки, втянул голову. Солнце в небе, а холодно. Ветер шумел в его каске. Кроме шипения волн и лесных шорохов, это единственный звук, который он сейчас воспринимает: по пятницам после обеда на стройке наступает полное затишье.
Перейдя через дамбу, Шютц пошел берегом. Приглядываясь к черно-белым камешкам, омываемым заползавшими на песок волнами, долго шел вдоль косы. Иногда поднимал темный, с налетом известки, камень, в котором вода вылизала углубление, но ни одного со сквозной дырочкой не обнаружил. Поднялся по крутому откосу с множеством расселин, добрался до того выступа, где рос веникоподобный дрок. На ощупь этот черно-зеленый кустарник сух и жёсток. «Может, он засох за зиму или замерз», — подумал Шютц. Поглядел в сторону острова: его плосковатые холмы и бухты занавешены пеленой тумана. Наблюдательная вышка прицелилась в небо, будто указующий перст. «Это башня охотничьего замка», — сказал ему как-то Улли Зоммер, и Шютц сразу решил, что побывает там вместе с Фанни. Да, с Фанни и, возможно, с детьми, но скорее всего вдвоем с Фанни. Нужно позвонить ей попозже, он ведь обещал; с помощью этой бесхитростной уловки он как бы уже дал ей понять, что в субботу не приедет. Она, конечно, его раскусила. Это, как говорится, и глухой расслышал бы. Но заставлять Фанни ждать звонка нельзя.
Шютц отряхнул с брюк сухие соломинки и колючки. Обратно к стройке пошел перелеском. Прелые листья скрадывали звук его шагов. Время от времени потрескивала сухая веточка, и только. Выйдя из перелеска, он приостановился.
От плотины канала охлаждения ветер гнал в его сторону мельчайшие песчинки; над руслом канала поднимались шланги, отводящие грунтовые воды. Казалось, будто они скрепляют песок, как заколки скрепляют пучок волос на затылке. Шютц знал: к моменту пуска реактора канал должен быть готов. От этого зависит охлаждение конденсаторов турбин. В канал будет поступать сто девяносто кубометров воды в секунду, объяснил ему Штробл, а Улли Зоммер проиллюстрировал наглядно, сколько это: такое же количество воды несет Эльба под Магдебургом. Прежде чем воду спустят в Бодден, она благодаря перепаду высот будет производить электроэнергию. Мощности электроблоков на выходе канала вполне хватит, чтобы обеспечить потребности в энергии самой атомной электростанции. Но пока по внешнему виду канала и мини-электростанции не скажешь, что меньше чем через год здесь потечет вода. По одной причине этот вид его вполне устраивал (пусть он себе в этом и не признавался): строителям канала тоже необходимо завершить работы в декабре, потому что, с какой бы точностью они ни смонтировали реактор, если не сдадут канал, пустить реактор будет невозможно.
Шютц видел впереди подъездные пути, пищеблоки стройки, ее котельные. К перрону подошел заводской поезд, паровоз с пятью вагонами. В нем строители приезжали на стройку, он же довозил их до специально возведенного заводского поселка. Все это есть, новенькое, с иголочки, осталось только пустить станцию. «Только и всего, — подумал Шютц, — только и всего».
На стройку спустились вечерние сумерки. Эту зыбкую мглу старались пробить сияющие броши с осветительных мачт. Коротко посигналив, мимо Шютца проехал бетоновоз. Но за рулем сидел не Улли Зоммер, а один из его приятелей. Круто свернув, притормозил у бетономешалки, выключил мотор. «Они работают в три смены, — подумал Шютц. — Это стоит перенять, причем поскорее».
Прогулка на свежем воздухе подняла настроение Шютца. Он рассчитывал встретить в общежитии Штробла, но тот задержался либо у монтажников главного блока, либо у себя в кабинете. Улли Зоммера тоже нет. Торчит небось в закусочной. Шютц взвесил, не пойти ли ему туда, но отказался от этой идеи: пора звонить Фанни. Однако, взглянув на часы, понял, что и звонить нет смысла. Сейчас она, наверное, бегает по магазинам, закупает продукты на субботу и воскресенье. Впрочем, он все перепутал! Сегодня Фанни работает во вторую смену и, значит, сидит в этом помещении, уставленном трещащими машинами, и, целыми часами бегая пальцами по клавиатуре, пробивает в бумажной ленте дырочки, статьи и заметки о чем-то значительном и серьезном, а может быть, забавном или скандальном. День за днем. Однообразная работа, он бы не смог.
Вспомнив, что у ребят из соседней комнаты без дела висит на стене гитара, сбегал к ним и выпросил. Расстроена она, как водится. Придется настроить.
Шютц взял на гитаре первые аккорды, когда в дверях появился Штробл. Захлопнул дверь, швырнул каску на шкаф. Глядя на Шютца, как на живой анахронизм, терпеливо дожидался, пока тот, мало-мальски настроив гитару, отложит ее в сторону.
— Настропалил ты своих подопечных, чтобы завтра все как один явились на субботник? — спросил Штробл.
Шютц кивнул и ответил:
— Настропалил…
Вновь взял гитару в руки, принялся натягивать струны, пощипывать их, запел было даже какую-то песенку, но, бросив взгляд на Штробла, понял, что тот сгорает от нетерпения, желая рассказать о чем-то важном, и окончательно отложил гитару.
Штробл не был ни у монтажников главного блока, ни у себя в кабинете. После обеда он отправился в отдел главного технолога и прошелся с технологами по всем срокам, желая выявить скрытые резервы времени. Он разложил перед Шютцем эти промежуточные сроки по полочкам, Шютц едва успевал следить за ходом его мысли.
— Вы что, никак собрались уложить груз в центнер весом в коробку из-под ботинок?
— И уложим, — кивнул Штробл.
Он стянул с себя толстый свитер, бросил на постель — ему жарко.
— Погоди, еще не то увидишь, — сказал он и достал из внутреннего кармана ватника, висевшего на стуле, пачку бумаг.
Письма в управление, в «основу». Напечатанные на машинке требования прислать дополнительно квалифицированных рабочих, жалобы на недопоставку срочно необходимого оборудования. Предложение о проведении совещания с советскими товарищами, с четко сформулированными темами сообщений, которые вызваны новыми сроками сдачи отдельных объектов.
— Кречман, конечно, бросила меня на произвол судьбы, ушла с работы пораньше, — сказал Штробл. — Но мне удалось умаслить секретаршу начальника строительства. Тебе осталось только подписать.
Шютц углубился в чтение документов. Наконец поднял глаза на Штробла:
— Вот это мощь! — воскликнул он. — Вот это сила!
Потом взял протянутую Штроблом ручку и поставил свою ровную, без завитушек, подпись рядом с подписью Штробла. А неплохо оно, между прочим, выглядит, две подписи рядом: Штробл, начальник участка строительства, Шютц, секретарь парторганизации.
Позднее он позвонил Фанни.
— Послушай, — начал он. — Ты очень огорчилась?
— Да, очень, — ответила она.
А он, несмотря на ее ответ, облегченно вздохнул: теперь уже совершенно не важно, что она еще скажет, он по ее голосу понял, что с ней происходит. Она огорчена, она тоскует по нему, но нет в ее ответе ни упрека, ни непонимания.
— Тогда хорошо, — сказал он невпопад и сразу объяснил то, о чем умолчал в прошлый раз: — Знаешь, меня избрали секретарем парторганизации.
Подробности ни к чему. Теперь важно, что она ответит. Она помолчала, потом тихо, но очень отчетливо проговорила:
— Я примерно что-то в этом роде и предполагала.
И больше ничего.
— Мы справимся, — сказал Шютц и добавил еще: — Можешь не сомневаться.
«Не сомневаться? В чем? И кто справится — мы оба? Но иногда, случается, кто-то не справляется. Так было во все времена, так оно и сегодня. Вот Штробл и Эрика, например, — подумал он, и ему сделалось не по себе от этой мысли, — они не справились». Но что ему о них известно? О себе же и о Фанни он знает все. Фанни… В трубке слышен только чей-то далекий, абсолютно чужой голос — их разъединили.
Но она сказала ему «да», она не могла не сказать «да».
19
— Отнеси кофе советским товарищам, — бросил начальник пищеблока одной из девушек, проходя мимо в распахнутом белом халате.
Это был внушительного вида мужчина, постоянно отдающий какие-то распоряжения. Только что его видели на складе, минуту спустя он подписывал раскладки меню на сегодняшний день, а еще через минуту проходил упругим шагом мимо выстроившихся в стройные ряды котлов и жаровен. Начальнику пищеблока подчинялись повара, помощники поваров и мясники, салатчицы и вспомогательный персонал. Через пищеблок проходило ежедневно несколько тысяч порций еды. Словно на конвейере, на «улицах» пищеблока тушили мясо на ребрышках, жарили отбивные, варили свиные ножки и рыбу на пару. Все вокруг шипело, бурлило и клокотало — от одного приема пищи до другого, с утра и до позднего вечера, потому что и работавшие в ночную смену хотели получить горячие сардельки и бифштексы, жаркое и супы, они хотели пить чай или кофе — словом, подкрепиться, вдыхая щекочущие ноздри запахи, исходящие от кухни.
Все это контролируется начальником пищеблока, человеком с темными, слегка вьющимися волосами; ничто не ускользнет от его всевидящего ока. Ему недосуг объяснять каждой подавальщице, что и как именно она должна сделать, от сих и до сих. Даже и в том случае, если речь шла о кофе для советских товарищей. Подавальщица может узнать что к чему у широкобедрой женщины, которая как раз опускает большую металлическую сетку с сырыми яйцами в котел с кипящей водой, — та обязательно знает, куда нести кофе для советских товарищей.
Девушка-подавальщица не стала спрашивать широкобедрую женщину, а спросила худенькую брюнетку, ту самую, с которой со вчерашнего дня занимала вдвоем комнату в общежитии. Пальцы у нее, как сразу заметила девушка, мягкие, нежные, не приспособленные к шинковке лука, к этому «чок-чок-чок» большим ножом, и плотные, сочные куски лука разлетались у нее во все стороны, а не ложились слева и справа от лезвия ножа аккуратными бело-зелеными кубиками. Но она не вздрагивала испуганно и не смеялась над собственной неловкостью, а делала, что поручено, причем не так, будто ее заставляют работать на этом месте, нет — она по собственному желанию, по своей доброй воле делает в настоящий момент это, а не что-то другое.
Ночью или почти ночью, потому что было всего половина десятого, девушка-подавальщица рассказала новенькой, занявшей вторую постель в ее комнате, о себе и о деревне, из которой приехала сюда. Эта маленькая деревня затерялась где-то в Рудных горах, и в их магазинчике была всего одна продавщица, и до ближайшего места, где можно было выучиться на продавщицу, ей пришлось бы ездить километров за двадцать. Окончив школу, она написала в заявлении, что хочет получить квалификацию продавщицы пром- и продтоваров. Но в их местности много девушек хотели выучиться на продавщиц, а мест, где можно учиться, — мало. «Видно, придется тебе годик подождать, Аннхен», — сказала ее мать, не желавшая, чтобы Аннхен подобно ей ходила взад-вперед с тяпкой по грядкам огородов их сельскохозяйственного кооператива; не хотела она, чтобы дочь научилась обращаться с новорожденными поросятами в их огромном хлеву на три тысячи свиноматок: целый день руки будут по локоть в крови, — как не хотела, чтобы она возилась с бесчисленными инкубаторскими цыплятами, отбирая нежизнеспособных и надавливая большим пальцем на нежно вздрагивающие шейки.
Год Аннхен прождала. Но и год спустя в их сельском районе не потребовалось столько учениц продавцов сельмагов, сколько было подано заявлений. Ждать еще год? «Не знаю, Аннхен…» И тогда Аннхен приняла важное и смелое решение — пошла на стройку.
— Что ты на это скажешь? — спросила Аннхен шепотом.
Норма ничего не сказала. Лежа в постели, она уставилась в одну точку. Может быть, она даже не слушала Аннхен. И Аннхен умолкла, подумав, что расскажет о себе в другой раз. Разница невелика, сегодня ли рассказать или при других обстоятельствах. Они целыми днями вместе, и утром, и вечером, и во время работы у котлов огромной кухни. «Кофе для советских товарищей…» Подумав хорошенько, она сама сообразила, что от нее требуется, и не стала спрашивать у Нормы, которая, если разобраться, и знать этого не могла. Все проще простого: сегодня субботник, в нем участвуют и советские специалисты (обслуживая во время завтрака собравшихся за большим столом работников кухни, Аннхен навострила уши, и, как оказалось, не зря!), и, значит, этот кофе предназначен для тех советских специалистов, что работают на монтаже в главном зале. Надо набраться смелости! И Аннхен набралась смелости и, несмотря на то что у раздачи толпилось много народу. — «Осторожно, осторожно, девушка!» — поставила на поднос два кофейника, две чашки, сливки и сахар: ясно, что специалистов несколько, в случае чего хватит на четверых, а больше четверых их не будет; теперь можно попросить Норму пойти вместе с ней — там столько мужчин, а она одна.
— Ты ведь поможешь мне, да? — спросила Аннхен.
С момента прихода на кухню у Нормы появилось такое чувство, будто она сама за собой подглядывает. Когда, например, о ней с улыбочкой и не без иронии говорили: «Интересно, сколько она у нас продержится…» — она, сжав губы, думала: «Сколько? Пока эта работа будет меня устраивать! А пока что она меня устраивает!» Ей вспомнилось, как посмотрела на нее сотрудница отдела кадров, спросившая:
— Вы хотели бы получить место машинистки?
Обычный вопрос, и они не ожидали от нее ничего, кроме «да». Но Норма еще не забыла фразы брата: «И какое же по счету рабочее место ты меняешь?» Она всегда уходила по собственному желанию и никогда трудового законодательства не нарушала. Но слова брата засели в ней, словно заноза. Почему, спрашивается? Каждый имеет право работать там, где хочет. И ей расхотелось работать на прежнем месте, а захотелось быть здесь. Кстати говоря, где бы она ни работала, замечаний и нареканий она не имела. И поскольку она права, ей должно быть безразлично, что там о ней говорят.
— Машинистки — да. Только вы не думайте, что я на это место зарюсь. Я вполне могу делать что-то другое.
Эти слова она произнесла небрежно, поджав губы, но двое из сотрудников отдела кадров быстро подняли головы, будто заслышали призывный звук фанфары:
— То есть согласились бы пойти в отдел рабочего снабжения? И не отказались бы работать и в выходные дни? Скажите «да» — и мы примем вас сию же минуту!
Смотри-ка, кому-то Норма Шютц нужна позарез!
Бюро пропусков, отдел специальных перевозок, склад. Бумажки, печати, белый халат. Она в нем, между прочим, недурно выглядит. Только этот сетчатый чепчик на ее каштановой гриве… ну, и что с того? После смены она чепчик сбросит — и поглядим!
А малышка прямо-таки прилепилась к ней. Над постелью у малышки висят пестрые фотографии звезд эстрады, а на подушках — шелковые наволочки, все в рюшечках. Надо будет отвадить ее — нечего держаться за чужой подол. Но когда та спросила, не хочет ли Норма пойти вместе с ней, Норме это пришлось по вкусу. Почему бы и не сходить туда, где работают мужчины в ватниках и защитных касках?
Дорога к главному зданию вела их по мокрому песку, по дощатым мосткам через канавы, в которых лежал кабель, мимо куч мусора и сваленных панелей. Иногда попадались дорожки из бетонных плит. Из кухни до головных боксов, кажется, рукой подать, а добираться до здания, мощного и впечатляющего даже издали, куда сложнее, чем воображаешь.
В боксах вовсю готовились к началу монтажа внутренней арматуры. Ад кромешный, отовсюду — сверху, слева и справа — ссыпают мусор, сметают оставшиеся после каменщиков ошметки извести и глины; вместе с ними вниз, в лестничный пролет, летят обломки каких-то труб, ненужная тара, рваная оберточная бумага и еще бог знает что.
Аннхен, расспросив рабочих, где могут быть русские, согнувшись чуть не пополам, юркнула в какой-то проем, а Норма, прижавшись к стене, пыталась в этой невообразимой для нее прежде кутерьме вызвать в памяти другую картину, которая вдохновила ее.
«Так это здесь, — думала Норма, — металл мерцает как серебро с легким оттенком старого золота? Так это здесь с высочайшей точностью в чуть ли не стерильных помещениях сваривают, полируют и монтируют трубы?» То, что она видела: пыль столбом, кучи неубранного строительного мусора и суетящиеся повсюду рабочие — никак в эту картину не укладывалось. И она решила бы, что ошиблась адресом, не заметь черной доски, на которой мелом было написано, что на этот час шпаклевщики покрыли искусственной смолой одиннадцать тысяч квадратных метров бетонных стен, а кабельщики протянули двести пятьдесят километров кабеля. Увидев невесть откуда появившегося Герда, она вздрогнула, в ней шевельнулось какое-то неприятное чувство. Он, видимо, поразился, увидев ее здесь, а она приняла независимый и равнодушный вид: «Для кухни я гожусь — вот никто и не спросил, сколько мест работы я сменила. Вам самим в таких случаях выгодно, когда кто-то покидает прежнее место, зато у вас брешь закроется».
Но вот он подходит к ней, вот берет за руку и говорит:
— Ты куда, вообще говоря, запропастилась?
Она отняла руку и ответила:
— А никуда! Здесь я. Еще вопросы будут?
Он промолчал, только посмотрел на нее. А она отвернулась в другую сторону, туда, где сейчас четверо или пятеро мужчин сгрудились в некотором смущении вокруг женщины, черные глаза которой возбужденно сверкали на покрытом пылью лице.
— Советский товарищ спрашивает, есть ли тут кто из руководства? — крикнул кто-то из группы Шютцу.
— Вот он! — ответил Шютц, указав на мужчину, приближавшегося к группе с другой стороны бокса, и это, конечно, был не кто иной, как Штробл.
— Что случилось? — спросил Штробл. Подойдя к женщине, он услышал целую обвинительную речь на русском языке. Кое-кто из стоявших рядом опустил голову, а один ухмылялся.
— Минуточку! — спокойно произнес Штробл. — Я кое-что по-русски понимаю, но когда говорят так быстро… — Он повернулся к тому, который ухмылялся. — Ты что, можешь перевести?
Тот пожал плечами и сказал:
— Если я ее правильно понял… Она вне себя, потому что кто-то в углу четвертого бокса сливал остатки купороса. И не раз…
Черноглазая женщина сняла с головы защитную каску, будто ей сделалось нестерпимо жарко в ней. Увидев ее каштановые волосы, упавшие на плечи, Шютц и Штробл сразу признали в ней ту самую женщину, которая несколько дней назад разговаривала по телефону со своей дочкой. Сейчас она говорила быстрее, чем в тот вечер, более настойчиво, и Зинаида несколько раз кивнула головой, словно подтверждая ее слова. Потом, несколько озабоченная, перевела:
— Она говорит: тому, кто расписывается в собственной беспомощности, нечего и браться за руководство коллективом. — Заметив, что Штробл вот-вот взорвется, предостерегающе подняла руку. — И еще она спросила, известно ли тебе, каков должен быть порядок на стройках, где работают с деталями из высококачественной стали?
Сколько раз требовал Штробл от своих подчиненных соблюдать чистоту, сколько раз говорил на эту тему, сколько дал письменных указаний и распоряжений? Точному учету это не поддается. Но он проводил специальные семинары с мастерами участков, бригадиров инструктировал на рабочем месте. Он давал премии за соблюдение чистоты и снимал премии с тех, кто ее не поддерживал, безо всяких яких, если обнаруживал, что рабочее место не содержится в чистоте, максимально возможной в этих условиях чистоте. Он добился немалого, но кое-чего добиться так и не смог. На тему о чистоте разговор пойдет открытый. Он задаст перцу кому следует. Но на сегодня с него довольно. Он сыт по горло.
— Мне все известно, — ответил Штробл, набычившись. — Но в данном случае за несоблюдение положений о поддержании чистоты должен нести ответственность представитель генподрядчика. Я в данном случае не ответственное лицо, — он произнес эту официальную тираду на одном дыхании.
Все вокруг умолкли, ждали, что Зинаида начнет переводить ответ Штробла. Но перевода не потребовалось. Совершенно четко, с правильным ударением черноглазая женщина ответила Штроблу по-немецки:
— Вы в данном случае ответственности не несете, да? Тогда скажите мне, в каких случаях вы считаете себя лицом ответственным?
Глаза всех присутствующих были обращены на нее, разгневанную женщину, ждущую ответа.
Зинаида воспользовалась наступившей тишиной, чтобы объяснить, что это товарищ Вера Уляева, она назначена инженером на их участок.
Штробл с ответом не нашелся. Выходя из бокса, он прошел почти вплотную мимо Нормы Шютц.
20
Три дня хлестал дождь. Потоки воды стекали по бурым склонам в вырытые канавы. Вздымая серые от цементной пыли фонтаны, мчались по выложенным бетонными плитами дорогам тяжелые грузовики. Блестела свежевымытая галька.
На рифленой подошве ботинок в помещения головных боксов заносили смесь песка, грязи и цемента. На четвертый день снова похолодало, и месиво на дорогах смерзлось, превратившись в гладкое, усеянное галькой полотно.
А в помещениях жидкая грязь успела засохнуть, и весь этот песок и пыль осели на полу и гладких стенах, покрытых искусственной смолой.
— Пусть Штробл добьется, чтобы сварочные работы в отсеке номер сто тринадцать отложили на два дня, — сказал Вернфрид. — Сначала надо убрать всю грязь. Иначе мы не начнем. Так и передай Штроблу!
— А почему ты сам ему не скажешь? — спросил Шютц.
— У меня каждая минута на счету, — Вернфрид взял в руки сварочный аппарат. — А ты ведь все равно идешь к Штроблу, разве нет?
Шютц пошел к Штроблу.
— Заносчивый он малый, этот Вернфрид, — сказал Шютц. — Но он прав. При данных условиях начинать в сто тринадцатом отсеке монтаж бессмысленно.
— Ты ко мне с такими глупостями не подъезжай, — проворчал Штробл. — Единожды получив допуск в помещения, мы из них не выйдем. Отложить начало работ! Может, ты мне ответишь, чем мы потом возместим эти упущенные дни?
Ответить на это Шютц не мог. Вернулся к Вернфриду. На предложение самому навести чистоту и порядок в отсеке Вернфрид ответил кривой ухмылкой: ему платят как сварщику высшего разряда, и он обязан по двенадцать часов работать сварщиком, а не подметать из них по четыре в день.
— Какой педант! Что же ты забываешь про эти двенадцать — минута в минуту — часов, когда проспишь иной раз? Память отшибает, что ли?
И, повернувшись, зашагал от него прочь, успев еще заметить, что улыбка сползла с лица Вернфрида и что он нервно передернул плечами. «Ага, — подумал он, — заело все-таки!» Зиммлер и Эрлих тоже не особенно-то обрадовались, но комедию ломать не стали, а пошли доставать лопаты и веники.
После обеда Шютцу предстояло выступить перед парткомом строительства, перед Бергом! Будут слушать сообщение о политико-идеологической работе в их парторганизации. В основном отчет писал Штробл, а Зиммлер ему помогал, и Шютцу отчет понравился. Членов парткома он тоже удовлетворил. Пришлось ответить на несколько вопросов, это удалось с грехом пополам. У Шютца сложилось такое впечатление, что обращаются с ним деликатнее обычного, потому что секретарь он свежеиспеченный. Во всяком случае, работу признали удовлетворительной. После него отчитывался секретарь постройкома. Каждой нечеткой формулировкой тот навлекал на себя все новые вопросы и в конце концов запутался. Попросив слова, Шютц сказал:
— Да ответь ты по существу: нам нужно войти в отсек реактора для монтажа, а твои парни прилепились к ним, как банные листы, и ни с места! Почему? Ни о чем другом тебя здесь не спрашивают!
Тот посмотрел на Шютца так, будто его обухом по голове хватили. Возмущенно и вместе с тем желая заручиться поддержкой Берга, повернулся в его сторону и, когда секретарь парткома дал ему слово, ответил, что это, мол, уже выше крыши! На его строителей навесили дополнительную уборку помещений главных агрегатов, потому что товарищи из ДЕК настаивали, видите ли, на том, чтобы войти в помещения точно в срок, а разве строители — ответчики за непогоду? Но если монтажники после всего требуют дополнительно двое суток для еще одной уборки, потому что убрано якобы недостаточно чисто, а грязи нанесли опять, тут и говорить не о чем!
— Все это не так! — воскликнул Шютц. — Не далее, как сегодня…
— Довольно! — оборвал Берг, поглядев на него поверх очков, съехавших на кончик носа. — Будем продолжать дискуссию? Или не будем? Тогда подведем итоги…
После заседания он подошел к Шютцу, отвел в сторону.
— Послушай, секретарь, — начал Берг. — Для начала мы тобой довольны. Но ты вот что, не зная броду, не суйся в воду. Ты нам больше такого праздника стрелков[17] не устраивай! Что за стрельба по свободно выбранным мишеням!
«Стрельба по мишеням! — повторил про себя Шютц. — Этого только не хватало!»
По его виду Берг понял, что он весь кипит. Улыбнулся.
— Ладно, без пословиц. Уточним: заседание парткома — не место для сведения счетов и потасовок. Вызвали для отчета — отчитайся как полагается. Обсудим, примем решение. И за выполнение решений с тебя спросим, понял?
Шютцу эти поучения показались излишними, он как-никак не со вчерашнего дня в партии. А тут еще вдобавок полетело к чертям дело, которое ему поручили уладить. Он не сдержался, во весь голос сказал:
— Но мы действительно именно сегодня…
Берг отмахнулся:
— Не занимайся ты столько организацией труда. Оставь это Штроблу. Займись людьми. Узнай, что их заботит, тревожит. Можешь, конечно, подойти к этому вопросу, начав с борьбы за чистоту, сделай одолжение. Советские товарищи требуют, чтобы чистоту мы соблюдали, как в операционной. А у вас что? Ты раскрой глаза пошире!
— У нас, — возразил Шютц с жаром, — у нас монтажники и без того забегали с вениками и лопатами. Чего же еще?
— Дай каждому по ведру и половой тряпке! Да-да, не удивляйся! Одними вениками и лопатами не обойдешься. От нас требуют полного обеспыливания, тебе-хо это известно! Если ты не сообразишь, сколь это важно, где же другим понять? Поразмысли-ка на досуге…
Его поджидал Эрлих. Он стоял в коридоре недалеко от двери парткома и, увидев выходящего Шютца, тихонько свистнул, чтобы обратить на себя внимание.
— Ты же сказал, что пойдешь с нами играть в волейбол, — сказал Эрлих. — Сегодня мы как раз собрались.
— А мне сегодня что-то не до волейбола, — буркнул Шютц.
— Вон там Карл Цейсс, — Эрлиха как будто не смутил отказ Шютца. — Стоит, переминается с ноги на ногу, замаялся. Пошли скорее, не то поезд упустим.
Карл Цейсс оказался невысокого роста блондином с водянисто-голубыми глазами, прятавшимися под толстыми стеклами очков, которые он то и дело нервным движением водворял на переносицу — съезжали.
— Да и не в чем мне играть, — остановился Шютц у подъезда. — Тапочки-то в общежитии.
— Все продумано и организовано, — Эрлих подтолкнул его ладонью. — Либо Эрлих что организует, либо не берется. Раз он взялся за организацию, значит, и тапочки у тебя будут. Вот эти — твои! — он указал на пару, связанную шнурками и болтавшуюся у Цейсса через плечо. — А его, сам посмотри, на нем.
Пробежав метров пятьдесят, они еле-еле успели на поезд.
— Я что еще хотел сказать, — задыхаясь, проговорил Эрлих, когда они устроились в купе. — Если бы ты не согласился, пришлось бы нам против специалистов играть впятером. А у Юрия, сам знаешь, какой удар — не обрадуешься!
В спортзале пришлось изрядно попотеть. Он высоко выпрыгивал, атакуя, падая, доставал мячи в защите, старался применить обводящие и обманные удары, «заводил» свою команду и подначивал соперников — словом, устал он как следует, но усталость была приятной.
Штробла он нашел спящим. Улли Зоммер тоже тихонько похрапывал. Шютц выключил свет, принял душ и упал в свою постель. «Эх, бутылочку пива бы сейчас…» Но мгновенно уснул и без пива.
А часа два спустя проснулся неизвестно почему. Так, без всякой причины. Тихо. Темно. Слышно дыхание Штробла и Улли Зоммера. «А ведь не идет у меня дело на лад, — подумал Шютц. — Никак не идет». Обрывки фраз из разговора с Вернфридом… Строгие слова Берга: «Если ты не сообразишь, сколь это важно…» Простодушные советы Зиммлера. Указания Штробла: «Сперва — это, потом — то, а затем — то…» Ему хотелось обнаружить в своих действиях какой-то порядок, закономерность, а они оказывались нечеткими и расплывчатыми. «Я то туда сунусь, то сюда, — думал он, — и вроде бы я дело делаю, но разве это дорога, укатанная дорога? Нет, это вот на что похоже: бывает, в грязь дорожку выкладывают отдельными камнями или булыжниками, а потом прыгают по ним. Вот и я как бы такими прыжками передвигаюсь… А остальные с интересом за мной наблюдают и радуются, когда мне удается очередной удачный прыжок, и похлопывают по спине. Но это всего лишь отдельные прыжки — все это понимают, и Штробл лучше других. Что там сегодня говорил Эрлих: «Либо Эрлих что организует, либо не берется!» Подтекст ясен: взялся за гуж, не говори, что не дюж. Он и сам не раз и с самым серьезным видом говорил эти слова, давая понять, чего ожидает от человека. Либо человек единица, либо — нуль! И что же представляет собой в данный момент лично он? В своих собственных глазах и в глазах других? Нечего глядеть на свет через розовые очки, факт остается фактом — пока что ноша ему не по плечу. Но поднять ее он обязан! Как, каким образом? Штробл сейчас — что-то вроде туго натянутой тетивы лука, — думал Шютц. — Ему хочется, чтобы стрела была поскорее спущена. Мне тоже необходимо найти точку натяжения, а то я провисаю, черт побери…»
21
Штробл выглядел невыспавшимся, был бледен, веки покраснели. Он встал раньше Шютца и проехал мимо окна на велосипеде, когда тот едва поднялся с постели.
Увидев входившего в кабинет Шютца, которого, по всей видимости, только и дожидался, оторвался от своего кофе и сказал коротко:
— Пойдешь со мной. Ты своим глазам не поверишь, — он отставил кофе и надел защитную каску, — но на «двухсотке» зазубрина в три-четыре миллиметра.
Двухсотмиллиметровый трубопровод они смонтировали на прошлой неделе, толщина его стенок точно соответствовала требованиям давления и температуры. Зазубрина делала трубопровод дефектным.
— Не может быть, — сказал Шютц.
— Сам убедишься, что может, — улыбка Штробла вышла горькой.
Они прошли вдоль эстакады для труб к головным боксам. Воспользовавшись случаем, Штробл сообщил Шютцу указания из «основы». Оттуда затребовали разработки некоторых графиков-анализов, и Штробл предложил обсудить их содержание на заседании партбюро. В головных боксах они поднялись по лесам прямо к «двухсотке». Матово поблескивал металл, с которым специалисты обращались, как златокузнецы с золотом. На вид он казался драгоценным. Но зазубрина на нем заметна, стоит только приглядеться.
— Не возьму в толк, как это могло произойти, — Штробл провел пальцем по зазубрине, словно касаясь не зажившей еще раны.
— Есть всего лишь две возможности, — сказал Шютц. — Либо чей-то злой умысел, во что я ни за что не поверю, либо кто-то по-свински небрежно обращался со своим инструментом, но и в это не верится.
Штробл кивнул, пожал плечами.
— Что говорит Юрий? — спросил Шютц.
— Кроме меня и обоих парней из отдела технического контроля, которые ее и заметили, никто ничего не знает. Бессмысленно звонить во все колокола, если мы сами не знаем, что тут произошло.
— И каким образом ты собираешься это выяснить?
Штробл промолчал. Он видел дальше Шютца. И полностью отдавал себе отчет в возможных последствиях со вчерашнего вечера. Он перебирал варианты один за другим — что делать, как поступить? — пока нашел выход, единственный выход. Зазубрину необходимо убрать, добившись, чтобы толщина стенок вновь отвечала первоначальным параметрам. Аккуратнейшим образом следует нанести сталь на место зазубрины. Казалось бы, все ясно. Но сложности начинались сразу же, стоило задать себе вопрос, кто возьмется нанести капельки стали на поверхность трубы? Изо всех сварщиков самый большой опыт у Юрия. Тогда, выходит, необходимо поговорить с Варей Кисловой. Начальника участка никак не обойдешь. Пойти, значит, к Варе и сказать: на трубопроводе зазубрина, пусть, мол, Юрий ее заварит! Она согласится, потом сделает рентгеноскопию шва, проверит все досконально. Хорошо, допустим. Потому что в этом случае мы гарантированы от ЧП. Но прежде всего Варя Кислова спросит, как на металле оказалась зазубрина? Спросит непременно, не может не спросить! Кто последним имел дело с «двухсоткой»? ДЕК. Мыслимо ли, чтобы квалифицированные рабочие, специалисты, столь небрежно, столь безответственно орудовали своими инструментами, чтобы на трубопроводе появилась зазубрина? При этой мысли Штробл задрожал от бессильной ярости. Собрать бы народ и так отчитать каждого по очереди, чтобы пух да перья полетели! Сейчас это исключается. Необходимо продумать случившееся до конца. Если отбросить мысль о чьей-то небрежности, остается одно — умысел. Нет. Невозможно. Это означало бы, что руководство, принимая трубопровод, просмотрело брак. Но на скрупулезность и придирчивость советских товарищей можно положиться всегда. Тогда… тогда кому-то понадобилось затормозить ход работ! Ни одного из своих рабочих в таком злостном намерении Штробл заподозрить не вправе. Это проверенные люди, он давно знает их, случайных среди них нет. Он, конечно, еще раз проверит их личные дела, кто они и откуда, что у них в прошлом. Если кто задумал недоброе, о Штробла он сломает зубы, как о камень. Он убежден, что здесь, на строительстве ДЕК, совесть чиста у всех и у каждого. Чего стоят, однако, все эти соображения, заверения, что они стараются работать ответственно, бдительно? Куда денешься от несомненного факта: на «двухсотке» есть зазубрина, и ДЕК не в состоянии объяснить, откуда она взялась. Этот дефект может заставить советских товарищей усомниться в надежности и компетентности партнеров из ДЕК. Но почему обязательно все советские товарищи именно так воспримут случившееся? Он представил себе большеглазую Варю Кислову, уравновешенную и рассудительную, как она будет впредь колебаться, медлить, мысленно обставляя различными оговорками разрешение продолжать сварочные работы. А скорый на решения, резкий Володя, тот скорее всего теряться в догадках не будет, а поставит просто-напросто вместо Зиммлера и Вернфрида Юрия и Сашу. А они? Вряд ли они так уж заинтересованы в дополнительной работе, вряд ли. Атомные электростанции возводят сейчас в самых разных уголках их необозримой родины, от Полярного круга до полуострова Мангышлак — всех названий и не упомнишь. Поработать лет десять на монтаже АЭС на Родине после десяти с лишним лет работы за границей — вот чего им, наверное, хочется. Что же касается надежности в работе, тут советские товарищи никогда на уступки не шли, тут они как кремень и по отношению к своим, и к чужим. Не уступят ни в чем, никто, начиная от Володи и Юрия и кончая Сашей и Варей. А Вера? Он старался до сих пор отринуть мысль о ней. Не вышло. Итак, значит, Вера. Они ежедневно встречались по делам службы, увязывали совместную работу советских специалистов и бригад ДЕК, уточняли сроки, определяли фронт работ, контролировали выполнение планов. Вера требовала точности во всем. Не терпела расплывчатости в постановке задачи, безжалостно вскрывала узкие места. В этом они были друг другу под стать. Штробл признал ее как специалиста, но не мог забыть сказанного ею: «Скажите мне, в каких случаях вы считаете себя лицом ответственным?» Не забыл иронии, скрытой за этими резкими словами.
Он ей такой возможности не предоставит! Кто же работает на совесть, если не он! И если у кого и есть право убрать с дороги случайные препятствия, обернувшиеся ловушками, то у него! Оценка Верой его действий поспешна, а он и пальцем не пошевелил, чтобы ее переубедить. Не счел нужным. Единственный довод — хорошая работа. И бригады ДЕК повсюду ее показывают. Зазубрина ни при чем, это исключение. Но все же, признай он принародно ее существование, ему пришлось бы вместе с секретарем парторганизации писать докладную с подробным обоснованием причин повреждения. Раз они ему неизвестны, дело дойдет до расследования. Представители генподрядчика, встревоженные полученным сигналом, начнут все проверять, придираться по пустякам. Будет упущено время, которое потом ДЕК никак не наверстать, как бы отлично они ни работали.
— Нет, — сказал Штробл Шютцу, — у нас один путь: избавиться от зазубрины. Быстро, четко, и чтобы по возможности никто не заметил. Тягомотины расследования мы себе позволить не можем.
Штробл заметил, что Шютц сомневается, прежде чем тот сам разобрался в своих чувствах. Сказал нетерпеливо:
— Тогда ответь мне, как ты с этой мерзкой историей предстанешь перед советскими товарищами? Наберешь полный рот воды, когда придется отвечать на их вопросы? Если так, валяй. А пока вот что: уйдем-ка отсюда, не то поймут еще, что дело пахнет паленым.
Они спускались по лесам, решив вернуться в кабинет Штробла. Навстречу им — Юрий. На лесах не больно-то разминешься. Оказавшись на одном уровне опалубки с Юрием, Шютц невольно остановился. Юрий тоже. Протиснувшись между ними, Штробл по-дружески похлопал Юрия по плечу и спросил:
— Ты уже завтракал?
Юрий согнул руку, так что вздулись бугры мускулов: вот, дескать, как я подкрепился! Все трое рассмеялись.
— Не знаю, — сказал Шютц, когда они расстались с Юрием. — Мне что-то не по себе при мысли, что мы просто «затрем» зазубрину, будто ее и не было.
— А каково, по-твоему, мне? — спросил Штробл. — Вот выясню, чья вина, и полетит он у меня вверх тормашками!
«Полетит вверх тормашками», — сказано зло, но не слишком уверенно, и Шютц это заметил. Ему показалось, будто и Штробла собственные слова не удовлетворили. Тот велел фрау Кречман принести табель с отметками за качество Зиммлера и Вернфрида за последние десять дней, вместе с Шютцем просмотрел их и остановил свой выбор на Зиммлере, хотя у Вернфрида оценки в последнее время были чуть повыше. К Зиммлеру пришлось пойти Шютцу, Штробл решил, что сам поговорит с инспекторами отдела технического контроля.
— Им придется все скормить по ложечке, иначе они нам навстречу не пойдут, — объяснил Штробл.
Вечером они собрались вместе: Штробл, Шютц, Зиммлер и двое из техконтроля. Они поставили свои условия. Главное из них: после устранения дефекта трубопровод будет подвергнут самому жесткому контролю, а результаты рентгеноскопии запротоколированы.
Штробл кивнул.
— Результат испытаний покажет, — сказал он, — продолжим ли мы работу на этом участке трубопровода или приостановим. Высший закон для нас — соблюдение правил безопасности. Тут ответственность целиком на нас!
После этого инспектора из техконтроля смягчились. Предложили произвести сварочные работы ближайшей ночью, откладывать дальше смысла нет. Штробл согласился с ними. Его предложение — поручить сварку Зиммлеру.
Те покачали головами. Они имели в виду Вернфрида — у того в последнее время оценок ниже одной и одной десятой не было. У Зиммлера — одна и две десятых. Но если Штробл настаивает, они не возражают.
— Ну, так что, Губерт, возьмешься? — спросил Штробл.
Зиммлер переводил взгляд с одного на другого, вопросительно посмотрел на Шютца.
— Говори, — подбодрил его Шютц.
Зиммлер передернул плечами. Вид у него при этом был не слишком уверенный. Потом выжал из себя:
— По-моему… Пусть сперва Шютц скажет, что он думает.
— Я тебе задал вопрос, — оборвал его Штробл. — Возьмешься?
Нежные, как у ребенка, щеки Зиммлера зарделись. Он завертел головой туда-сюда.
— Возьмусь ли? Взяться-то можно, почему не взяться, а?..
— За чем же дело стало, — Штробл поднялся. — Можно начинать. Для полной ясности и чтобы никто не наложил в штаны, скажу: вся ответственность на мне.
Два часа спустя они стояли перед трубопроводом. Шютца даже пот прошиб. Он не сводил глаз с Зиммлера. Рука, сжимающая сварочный аппарат, не дрогнет — сейчас нет ничего, что могло бы отвлечь Зиммлера.
— Появись сейчас Юрий, я не знал бы, что ему сказать, — тихо проговорил Шютц.
— Правду, конечно, — откликнулся Штробл. — Но лучше, чтобы он не приходил. И себе, и ему нервы сбережем.
— Повезло еще, что у нас пока нет ночной смены, — заметил один из техотдельцев.
— Со следующей недели мы вводим ее и у нас, — прошептал Штробл, — и тогда мы быстро впишемся в плановые сроки.
Он видел — все шло хорошо. На уверенную руку Зиммлера можно положиться, на остальных тоже. Вспомнился минувший день. Вскоре после обеда в боксах главной установки раздались голоса:
— Где Вера? Быстрее! Ново-Воронеж вызывает Веру! Поторопитесь — это Олечка вызывает Веру!
И она пробежала мимо Штробла с каской в руках, с летящими волосами и раскрасневшимися щеками.
— Надела бы ты каску, Вера! — крикнул он ей вслед, потому что так и видел, как она налетает на торчащую из стены бетонную арматуру.
Но она не услышала его. Или услышала, но не пожелала прислушаться. Ничего вокруг не замечая, Вера пронеслась по помещениям и коридорам до самой проходной. Трубку к уху, и заговорила: «Олечка, Олечка!» — нежно, радостно, истосковавшись. И уже ничем не напоминала ту предельно строгую и всегда собранную женщину, для которой, между прочим, они сейчас колдовали над трубопроводом, чтобы, как говорится, ни сучка, ни задоринки, чтобы попрекнуть было не за что!
— Шов у него что надо, — сказал Шютц, наблюдавший за Зиммлером. — Представляешь, как у меня руки чешутся поскорее начать упражняться в сварке.
— Об этом мы поговорим позднее, — пробормотал Штробл.
Стоило Зиммлеру закончить работу, к трубе поспешили оба инспектора из отдела техконтроля. Зиммлер снял маску, утер пот с лица клетчатым платком, а инспектора тем временем проверяли качество шва. Потом Зиммлер отполировал то место, куда нанес капельки сверхпрочной стали. Перед сваркой он посыпал металл вокруг зазубрины магнезией, как подсмотрел у Юрия. Так мельчайшие брызги, возникающие при сварке, не сядут на металл, их не придется спиливать, достаточно будет осторожно стряхнуть.
Штробл чуть ли не с нежностью провел рукой по трубе.
— Хорошо, — сказал он.
Но инспектора запротестовали. Сначала необходимо получить результаты рентген-контроля, до того ничего определенного сказать нельзя. Штробл не согласился с ними:
— Вам не хуже моего известно, что труба в порядке, хитрецы вы эдакие. Но будь по-вашему. До оценки работы отделом техконтроля мы как-нибудь друзей удержим, не подпустим к трубопроводу.
Но по лицу его было видно: он говорит неправду.
Только тут Шютц заметил, что дышать ему стало легче. «С этим, слава богу, покончено», — подумал он и с благодарностью пожал Зиммлеру руку.
— Здо́рово у тебя вышло, — сказал он, ощущая прилив настоящей радости.
Но вот Штробл толкнул его локтем в бок: у входа в головные боксы показался вахтер, с удивлением глядевший в их сторону.
— Что стряслось, толстый? — крикнул ему Шютц. — Хочешь посмотреть на высший пилотаж монтажа, а? Топай сюда!
— Эй, послушайте, — сказал вахтер, когда они, оживленно переговариваясь, проходили мимо него, — дыхнуть на меня вы небось откажетесь?
— Все в порядке, дружище, — рассмеялся Шютц.
Когда они вошли в свою комнату, Улли Зоммер негромко икнул и отвернулся к стене. Штробл принюхался.
— Вот кто выпил так выпил! — и открыл окно.
Из внутренних карманов ватника Шютц достал четыре бутылки пива.
— Прикончим-ка их! — предложил он.
Сели на кровать Штробла, включили ночничок.
— А теперь я тебе вот что скажу, — начал Штробл. — Я все обдумал: сварщиком я тебя поставить не могу. Дай мне сказать! Целый день в защитной маске, в очках, не взгляни ни вправо, ни влево, только на шов, а как же насчет твоих теперешних обязанностей? У тебя ничего не выйдет.
Шютц взвился после самых первых слов Штробла. Не согласен он! И речи быть не может! Что это Штробл выдумал? Ему вспомнился Юрий, он тоже парторг. Хорошо, что вовремя вспомнил опыт советских товарищей!
— Да, ты так думаешь? — спросил Шютц, заранее предвкушая свой триумф. — А Юрий, у него выходит?
Штробл помедлил с ответом. Потом несильно хлопнул его ладонью по спине.
— Если ты так ставишь вопрос, отвечу: да! Мне кажется, у него все получается.
Шютц понял.
— Дрянь дело, — сказал он немного погодя. — Ты-то знаешь, как я люблю свою работу.
— Как не знать, — кивнул Штробл. — Но согласись: сейчас и голова, и глаза нужны тебе для тех, кто работает рядом с тобой. Я, честно говоря, предпочел бы тебя назначить инспектором по технике безопасности. Мне незачем говорить тебе, какое значение в наших условиях она имеет. Ты мог бы бывать во всех бригадах; кроме того, это одна из руководящих должностей.
— Сесть за письменный стол, да? — не без издевки переспросил Шютц. — Ну, нет, подыщи для этой руководящей должности кого другого. Если уж не сварщиком, то пойду хотя бы монтажником, тут я даю руку на отсечение…
— Согласен. Можешь даже не отсекать руку, — хмыкнул Штробл.
Они выпили пиво, договорились, когда встретятся завтра, чтобы обсудить результаты рентген-контроля, и Штробл сказал:
— Знаешь, что мне больше всего по душе: что на наших парней я во всем могу положиться.
22
Отдать все силы, работать до упаду и все-таки выстоять! Ему это необходимо. Когда даже самый выносливый говорил, что больше не может, Штробл заражал всех своим примером! В этом его обязанность перед другими и перед собой. Хорошая репутация ДЕК на стройке была результатом его упрямого нежелания удовлетвориться достигнутым. Такую репутацию ставить под удар нельзя. И они не поставили ее под удар. Зазубрина была чем-то вроде одиннадцатиметрового штрафного удара, который следовало отбить любой ценой. Не отрази они этой угрозы, они не выполнили бы плана и, кто знает, дали бы повод усомниться в организационных способностях руководства ДЕК. Они отбили пенальти, избавились от зазубрины. Жизнь продолжается!
Штробл давно не говорил никому, каково у него на душе. К лучшим часам своей жизни с Эрикой он относит те, когда мог поделиться с ней наболевшим. К лучшим и горчайшим, ибо всегда оставалось что-то, чего она не могла и не желала с ним разделить. Нет, она не трепала ему нервов, не выговаривала ему за то, что он во время рытья котлованов, например, неделями не мог выбраться домой, не находил даже свободной минуты, чтобы написать письмо или позвонить по телефону. Когда удавалось справиться с порученным делом, он торопился к Эрике и принадлежал ей целиком, телом и душой, он словно с головой нырял в те дни и часы, которые были отпущены им на двоих, свободный от мыслей о сроках выполнения плана и тысячи других головоломок. Они брали лодку, палатку и отправлялись на водохранилище. Костерок у воды, солнце, Эрика и он. Когда появился мальчик, они брали его с собой. Он появился на свет божий как бы без стука. Во время одного из возвращений Штробла домой Эрика была еще стройной, а в следующий приезд он увидел мальчишку. От Эрики сын унаследовал смуглую кожу, от него — торчащие надо лбом вихры. Когда Штробл приезжал домой в зимнее время, они садились в машину и отправлялись путешествовать. Веймар. Дрезден. Прага. Карпаты. Бог его знает, как Эрике удавалось получать отгулы, стоило Штроблу приехать домой. Но удавалось всегда. Несколько раз она из Веймара, Дрездена и даже из Праги созванивалась с управлением, в котором работала, давала какие-то указания, говорила кому-то правду в глаза по телефону. Иногда после этих разговоров в ней появлялась непонятная отчужденность, она надолго погружалась в свои мысли, и они на несколько часов отдалялись друг от друга. Но стоило Эрике вновь настроиться на волну Штробла, как настроение ее исправлялось и в глазах появлялся веселый блеск. Так оно бывало в каждый его приезд домой, в любой из совместно проведенных отпусков — до последнего дня, до последнего, можно сказать, часа. И вдруг она совершенно ушла в себя, словно замкнула створки раковины, в которую ему хода нет. Она разговаривала с ним, улыбалась, но совершенно отказала ему в допуске к мыслям, ее занимавшим и тревожившим. Все увещевания и нежности при прощании оказались тщетными, он был бессилен вывести ее из тягостных раздумий. Штробл подумал тогда: «Ничего, бывает. Разлука дается ей непросто. С этим один справляется лучше, другой — хуже». И был беспредельно поражен, когда она сказала, что уходит от него. Это решение было бесповоротным, безумным, взбалмошным, несерьезным, абсурдным. Во время важного этапа монтажа передал все дела своему заместителю и, страдая по этой причине от серьезнейших укоров совести, поехал все-таки домой, чтобы в спокойной обстановке все уладить. Эрика своего решения не изменила.
Прощание с сыном, у которого от матери — нежная, смуглая кожа, а от отца — торчащие надо лбом вихры. Первое слушание дела о разводе. Второе слушание дела. Развод. Все. Как жилось потом? Жизнь шла своим чередом. Между общежитием и боксами головных установок. Иногда по ночам ворочался с боку на бок, мысленно задавая жене вопросы, всегда одни и те же, и не получал ответа. А минует ночь, и все становится на свои места. Работа, работа, терять времени никак нельзя, и если удавалось прожить день вроде прошедшего, он был в радость и в удовольствие. Штробл улыбнулся, его бледное осунувшееся лицо расслабилось, он вытянулся на постели и в чем был — в пуловере, вельветовых брюках и толстых носках — уснул. Шютц не успел ему сказать, о чем собирался: что он на дух не переносит людей, которые копаются в чужой личной жизни, и сам никогда до этого не опустится. Если он что и хочет ему посоветовать, то одно лишь: еще раз хорошенько во всем разобраться.
23
Утро выдалось солнечным и ясным. Направляясь к управленческому бараку, Шютц глубоко вдыхал свежий воздух. Солнце напрасно пыталось пробить своими лучами забрызганное зимней грязью окно кабинета Штробла. Один из инспекторов отдела техконтроля положил перед ним результаты рентген-контроля, проведенного прошлой ночью. При этом подмигнул Шютцу. Штробл с подчеркнутым спокойствием пододвинул материалы к себе, углубился в них.
— Ну, прекрасно, — подытожил он. — Безукоризненно! — и откинулся на спинку стула. И вдруг вскочил. — Что это за свинство, неужели нельзя вымыть окна! — воскликнул он. — Если через час-другой они не засверкают, кое-кто у меня получит сполна. Вы меня слышали, фрау Кречман?
Из приемной, где сидела секретарша, ни звука. Штробл не стал к ней придираться, потянулся, встал, взял каску и сказал Шютцу:
— Пошли! Нас ждет руководство!
Они не успели подойти к двери, как раздался звонок. Фрау Кречман протянула Штроблу трубку с нескрываемым злорадством. Разговор был короток. Когда Штробл положил трубку, черты его лица ожесточились.
— Ты — к Бергу, я — к специальному инспектору при дирекции, — спокойно сказал он Шютцу и, лишь заметив инспектора техконтроля, стоявшего с выпученными глазами, резко проговорил: — Да не трусь ты! Нам идти, а не тебе!
Шютцу доводилось слышать, что многим приходилось подолгу ждать в приемной Берга. Дел у него выше головы. Тысячи неотложных вопросов, с утра и до самого вечера. Но ждать Шютцу не пришлось. Секретарша, сразу кивнув на дверь кабинета, добавила:
— Товарищ Берг уже ждет вас.
Шютц понимал, что Берг его не с цветами встретит, но он и представить себе не мог, что его ожидало.
— Скажи мне, ты свихнулся? — накинулся на него Берг. — Какие фортеля выкидывает Штробл иной раз, лишь бы выполнить план, нам известно. Но ты-то у нас зачем? Ты, партийный секретарь? Разве ты имеешь право поддерживать его в таких случаях? И как ты думаешь, для чего на строительстве есть специальный инспектор? Чтобы вы, коммунисты, заметали следы, если что случится? Да? Прекрати свою дурацкую болтовню о сроках! Ты что, нуждаешься в политическом ликбезе? Неужели тебя надо учить, что такое классовая борьба? Она и у нас проходит, линия классовой борьбы! И я требую, чтобы каждый коммунист отдавал себе в этом отчет.
Шютц почувствовал себя персонажем из мультфильма, у которого, помимо его воли и желания, дергаются руки и ноги и подпрыгивает над головой шляпа.
— Если нам придется снять Штробла, — с угрозой в голосе говорил Берг, — снять, потому что он, ответственный руководитель, нарушил правила соблюдения безопасности, и нарушил их преступно, виноват в этом будешь ты.
Шютц решил ответить:
— Можете тогда сразу переизбрать и меня.
Берг прямо упал на стул.
— Боже ты мой, — покачал он головой. — Вечно одна и та же история. Сказать тебе, сколько раз мне уже приходилось слышать такие слова? И где, между прочим, твоя логика? То ты пытаешься внушить мне, будто все эти коленца вы выкинули только ради того, чтобы войти в план. И что же — теперь сроки вас больше не касаются? Теперь вы хотите свалить свои заботы на других? На нас, например, да?
Он снова поднялся, приблизился к Шютцу.
— Сроки выполнения плана, о которых вы тут твердили, пошли прахом. Работы на этом участке трубопровода сегодня утром приостановлены. И пока расследование не закончится, их не возобновят. ДЕК будет продолжать готовить монтаж парогенератора. И об этом, товарищ секретарь, ты еще сегодня обязан оповестить весь свой коллектив.
Берг умолк, и в кабинете стало очень тихо. Он несколько раз прошелся по комнате, снова остановился перед Шютцем и сказал:
— И нечего удивляться. Раньше надо было думать. Но и теперь не вредно. А насчет переизбрания — это останется между нами. Партком решит, что предпринять на вашем участке. От вас же я требую, чтобы вы выяснили отношения с советскими товарищами. Вы их доверия не оправдали, это вам ясно?
«Ну, и вляпались же мы, — подумал Шютц, — боже, как мы вляпались!» Выйдя от Берга, он сел на улице на невысокую каменную ограду будущего скверика. Светило солнце. Мимо него проходили рабочие — время обеда. Они о чем-то переговаривались, смеялись. «Солнце уже пригревает, — подумал он, — мне сейчас дело до солнца, как до прошлогоднего снега! Ну, если бы я хотя бы не знал!.. А ведь я знал, что мы делаем ошибку. Знал совершенно точно, а не просто ощущал. Только не нашел в себе смелости сказать об этом Штроблу. Тот бы обрушил на меня уйму доводов, уговорил бы. Не такое это простое дело переубедить его, если он что себе в голову втемяшил. Но если бы мне удалось, мы не сели бы в лужу. А я-то, я-то, даже не попытался! Пустил все на самотек, по кем-то заведенному образцу: у тебя, дескать, свое мнение, у меня — свое, и я его от тебя не скрою. Но раз твоя воля, пожалуйста, наделаем тех глупостей, которые ты пожелаешь. На профсоюзной работе у меня было не так. Если кто-нибудь приходил и возмущался: «Мы не получили от наших хозяйственных руководителей никаких контрольных цифр, в чем дело?» — если кто-то, сделавший рацпредложение, не получил ответа, если бригада не навещала одного из заболевших рабочих, если при распределении мест в домах отдыха обходили кого-то из лучших рабочих, я шел воевать. Но за мной были законы, постановления, распоряжения, полная ясность. А в спорных случаях все решалось в пользу рабочих. Всегда. И я этого добивался. А со Штроблом? При нем я ничего не добился. Да и необходимости не было. Я всегда думал: он знает, что делает. Так оно и было. Но в этот раз — нет. В том-то и беда. И мы сели в лужу. Ну что, в самом деле, я скажу Юрию? Извини, пожалуйста?.. Извини… за недоверие. Если мне кто не доверяет, я его знать не желаю. Не доверяешь — нечего без толку языком трепать! С Володей оно, может, и обойдется как-нибудь: стукнет кулаком по столу, скажет без обиняков, что думает по этому поводу, — и вопрос исчерпан! Но Варя! Варя, с ее большими, доверчивыми глазами…» Шютц снял каску, чтобы ветер остудил хоть немного голову. Не помогло. «Да, вот выехали, значит, мы, танцуя на педалях, на полотно велотрека, — думал Шютц, — два чемпиона, оба из одного спортклуба, и у обоих лучшие результаты в стране. Рукопожатие перед стартом, поклон публике. Два великих спортсмена, два фаворита; ну, может быть, один чуть более велик и силен, тут и спорить особенно не о чем, тем более что не стоит забывать о существующих между ними отношениях тренера и ученика, но все-таки ученик почти так же силен, как тренер. И — позорное падение на первом же вираже! Как у неоперившихся юнцов. Вообразили о себе бог знает что и с треском провалились».
Шютц поднялся с ограды, подумал, не пойти ли ему перекусить. В такое время все обычно встречались за обеденным столом. Можно, конечно, и переждать, а попозже зайти в бокс или на монтаж парогенератора. Но что изменится за час-другой? Мнение свое они переменят, что ли? И пошел все-таки в закусочную.
У окна раздачи горячих блюд стояла Норма и накладывала в металлические тарелки гороховое пюре. Шютц занял очередь к этому окну. Наблюдал, как она выдает одну порцию за другой: принимает обеденные талоны, опрокидывает черпачок над тарелкой, пододвигает ее. От кухонного пара волосы Нормы повлажнели, сбились в прядки, упавшие на лоб из-под сетчатого чепчика. Без теней на веках и туши на ресницах она казалась совсем девочкой, бледной, уставшей девочкой. С виска скатилась по щеке капелька пота. Шютц видел, как от напряжения у нее задрожали руки, когда она подняла на подставку бачок с сардельками. Норма молча пододвинула ему тарелку, но он не отошел от ее окна.
— Вот ты где устроилась, значит, — сказал он. — Как дела-делишки?
Она не ответила, протянула руку за талоном следующего в очереди.
— Давай!
— Когда ты вечером освободишься, мы могли бы пойти вместе поужинать, — предложил Шютц.
— И о чем бы мы стали с тобой разговаривать? — спросила Норма, усмехнувшись.
Она продолжала накладывать горох на тарелки.
— Ты права, малышка, — крикнул ей один из стоявших позади Шютца. — О чем тебе с ним говорить? Ты лучше со мной потолкуй. Сегодня вечером, а? Ну как, договорились?
— Поужинать со мной? У тебя и денег-то таких нет, чтобы меня в ресторан приглашать, — отрезала Норма. А сама вызывающе смотрела на Шютца.
— Когда у тебя будет свободное время, дай мне знать, — сказал он.
Сел за один из длинных столов, на котором громоздилась посуда, оставленная его предшественниками, сдвинул тарелки к центру и принялся есть свой горох без всякого аппетита. Сидевшие напротив ребята с высокомерием много повидавших футбольных оракулов обсуждали шансы местной команды высшей лиги на ближайшую игру. Когда сосед Шютца поднял с пола свою каску и встал из-за стола, на локоть Шютца легла узкая ладонь, едва выдававшаяся из-под ватника.
— Все поел, вот и молодец, — сказала Варя, делая по привычке паузы между отдельными словами, она тщательно их подыскивала.
Шютц насторожился: нет ли тут какого подвоха? Посмотрел на нее внимательно, но ничего подозрительного не заметил: Варя с явным удовольствием ела свой бифштекс. Напротив, где недавно разглагольствовали футбольные эксперты, сели Юрий с Верой. Шютц, которому вдруг стало жарко, обдумывал, что сказать. Например, так: «Дорогие товарищи, вышла ошибка… Мы не оправдали вашего доверия…» Нет, невозможно. Во всяком случае, здесь для этого не место. Не та обстановка. Шютц вдруг разозлился на тех, кто оставил после себя гору грязных тарелок. «Это свинство, и ничего больше!..»
— Когда ешь, а думаешь о другом, еда на пользу не пойдет, — сказала ему Варя.
Он непонимающе уставился на нее. Потом сообразил, что она за ним наблюдала и говорит, действительно, только о еде.
— Что это вы сегодня так притихли? — куда менее дружелюбно, с нескрываемой иронией поинтересовалась Вера.
Это обращение на «вы»! Теперь отмалчиваться не годится, и он сказал:
— Мне сегодня что-то не по себе.
Он помахал ладонью перед лицом туда-сюда, чувствуя, что все на него смотрят, и подумал: «Ну, пусть ответ и не исчерпывающий, по крайней мере, это правда. Мне действительно не по себе».
На помощь ему пришла Варя.
— Сегодня вечером тебе… быть как это… весело, да, Герд?
Шютц опять не понял. Тогда его о чем-то спросил Юрий, а Варя перевела:
— Юрий спрашивает, в каком костюме ты будешь сегодня вечером?
Карнавал! О нем они со Штроблом начисто забыли. Только его сейчас и не хватало.
— Ты должен прийти, — объясняла Варя. — И Вольфганг тоже. Ведь это карнавал дружбы.
— Да, да, — выдавил из себя Шютц.
Он услышал смешок Юрия, негромкий и суховатый, морщинки у глаз Юрия дрогнули, когда он что-то сказал. Шютц и без перевода понял: Юрий предложил ему нарядиться красным казаком. Он попытался улыбнуться, говоря:
— Почему бы и нет, почему бы и нет?
И сразу же улыбка сползла с его лица, потому что несколько слов добавила Вера, и черные глаза ее сверкнули. Он разобрал только имя Штробла и слово «есаул», значит, шутки по боку! Шютц положил ложку на стол, отодвинул тарелку. За столом возник короткий, довольно жаркий спор, в котором все были против Веры, и, очевидно, она взяла свои слова обратно.
Стало тихо. Никто ничего не говорит, никто никому не переводит. Вдруг Шютц увидел Зиммлера. Балансируя подносом, он, весь сияя, направлялся к их столу. Ему пришло в голову, что Зиммлер приехал не раньше, чем полуденным поездом. И значит, совершенно не в курсе дела. Зиммлер, изобразив нечто вроде старомодного поклона, сел рядом с Верой. Взгляд, который Вера бросила из-под густых ресниц на Зиммлера, был по мнению Шютца несравненно теплее того, которым был удостоен он. Зиммлер, довольный и возбужденный, подморгнул Шютцу с плохо скрываемой гордостью.
— Ну как, один и одна десятая, не меньше, а?
Сварку он провел, как бог, похвалить есть за что.
— Да, да, — кивнул Шютц и нетерпеливо махнул рукой.
Зиммлер, похоже, начал о чем-то догадываться. Больше он вопросов не задавал.
«Я должен сейчас что-то сказать, — думал Шютц. — По крайней мере, о том, что наш поступок совершенно не согласуется с нашим отношением к ним. И в то же время наше отношение к ним ни в коем случае не может оправдать, не может объяснить, почему мы им… почему мы с ними не…» Он окончательно запутался. Представил себе, как Улли Зоммер сказал бы ему: «Ну и наложили вы кучу». На свободное место рядом с Варей сел Володя Кислов. На тарелке перед ним — целая горка жареного картофеля, и он смотрит на тарелку с явным удовольствием. «Хорошо, — подумал Шютц, — что и он присутствует. Все равно мне отвечать. Скажу сейчас, и дело с концом». И сказал вслух:
— Я хотел бы объяснить вам…
Они посмотрели на него с нескрываемым интересом, Володя Кислов тоже. Шютцу почудилось, будто ворот свитера сжимает ему шею.
— Я хотел бы сказать… — начал Шютц и подумал: «Только никаких пустых слов. То, о чем я хочу сказать, это мое… вернее, не мое, а наше… короче говоря, я хочу, чтобы все было по-честному, и, значит, никаких пустых и жалких слов».
— Да? — в глазах Вари светился искренний интерес.
«Она на меня так смотрит, — подумал Шютц, — что мне просто никак нельзя начать с какой-нибудь нелепицы. А если я затяну паузу еще дольше, то незачем мне было вообще начинать».
Володя Кислов что-то сказал Варе. Та кивнула, улыбнулась, перевела:
— Володя спрашивает, когда мы сядем и обсудим, как нам наверстать упущенное на «двухсотке» время? Володя предлагает собраться сегодня после обеда. Вы со Штроблом объясните нам, что предполагает предпринять ДЕК.
К Шютцу вновь вернулась способность говорить легко и свободно. Он придет точно в назначенное время. Что же до Штробла, то он ничего определенного сказать не может: не исключено, что того освободят от должности.
24
Без Штробла, заявила Вера, совещание теряет всякий смысл. Говорила Вера взволнованно. Ей нужны точные данные, на каких участках работы по монтажу передвигаются, с помощью каких мер будет сэкономлено рабочее время и как оно впоследствии будет использовано на «двухсотке». Ей нужны предложения, решение проблемы. Для этого требуется человек, который держит в руках все нити управления и знает, за какую ему потянуть, чтобы добиться необходимого эффекта. А коли нет такого, то и говорить не о чем. Значит, присутствие Штробла необходимо. Штробл обязан присутствовать, снимут его или нет, — это, разумеется, прерогатива товарищей из ГДР, — и это его дело думать, как выйти из создавшейся ситуации.
Юрий по-дружески положил руку Шютцу на плечо, а Зинаиде пришлось перевести для Шютца историю о бабушке Юрия. Бабушка была строгой. Последнее слово на семейном совете всегда оставалось за ней. Там принимались решения, обязательные для каждого члена семьи; высказаться давалось каждому, в том числе и самому молодому на этих советах, дяде Юрия. Он был умница, этот дядя, и бабушка всегда считалась с его мнением, но иногда он такие номера выкидывал, что только держись! Как-то раз молодой дядя не явился на семейный совет, и кто-то спросил, не стоит ли собраться на другой день. Но бабушка Юрия сказала: «Не беда, что его нет. Семейный совет и без него все обмозгует». А с дядюшкой она проведет «экстренное заседание», на нем куда удобнее выдрать его за уши за его проделки! Что она и сделала. И с тех пор — Юрий очень хорошо помнит — его дядя никогда не пропускал семейных советов!
— Штробл придет, — сказал Шютц. — Если будет малейшая возможность, обязательно придет.
Но совещание прошло все-таки без него. Шютц тщетно пытался разыскать его. Володя Кислов тоже его искал. Кивнув головой в сторону здания управления, Володя объяснил:
— Он там еще не освободился.
В отсутствие Штробла от имени ДЕК пришлось выступить Шютцу. Он чувствовал себя почти во всеоружии: успел переговорить с технологами, проконсультироваться с заместителем Штробла, Гасманом. Тот под конец вдруг взвился:
— Ничего не выйдет! А то, что предлагает Штробл, вообще ни в какие ворота не лезет! — хотя к этим предложениям Штробл не имел ни малейшего отношения. Потом овладел собой, спросил по-деловому:
— Хочешь, я пойду с тобой?
Шютц подумал недолго и ответил:
— Может, он придет во время совещания.
Он еще надеялся на это, понял, что на совещании речь пойдет не только об экономии рабочего времени; тем более никто себе точно не представлял, сколько его будет упущено из-за случая на «двухсотке». Неожиданно, по крайней мере для него, появился Берг. Сел рядом с секретарем парторганизации советских специалистов, с которым они время от времени переговаривались и даже смеялись. Тем не менее слушал он внимательно, что и доказал, суммировав цифры и факты, которые привели в своих выступлениях Юрий, Вера, Шютц и Володя. Результат впечатляющий, вполне достаточный, чтобы компенсировать возможные потери времени. Но следует думать о бо́льшем. Необходимо обсудить, как сократить сроки строительства и монтажа всего блока, чтобы его можно было подключить к сети не к самому Новому году, а на две недели раньше. Эта проблема будет с завтрашнего дня обсуждаться во всех коллективах. А как насчет того, чтобы коллективы первого цикла выступили с призывом ко всем строителям и монтажникам досрочно завершить работы на нервом блоке?
Итак, пожалуйста, кто хочет высказаться? Володя Кислов и Юрий. По их виду не скажешь, что предложение руководства обрушилось на них как снег на голову. Они сказали, а Зинаида перевела, что советские специалисты после проведенной сегодня инвентаризации — они зачитали ее итоги — пришли к выводу, что есть хорошие предпосылки для досрочной сдачи блока. И советские товарищи готовы с такой инициативой выступить. Что скажут на это товарищи из ДЕК? Глаза всех присутствующих обратились на Шютца.
Пока Зинаида переводила, Шютц недобрым словом помянул бабушку Юрия: а почему бы ей не отложить, в самом деле, семейный совет до прихода дяди, раз с его мнением так считаются? Шутка не из веселых, а все же…
Он чувствовал, что на него все смотрят, знал, чего от него ждут. «Нет, не могу я в отсутствие Штробла сказать, справимся мы или нет. Не могу, и все тут. Не знаю я этого. Я могу сказать только: «Подождите, товарищи…» — и потом произвести все расчеты. Может быть, с заместителем Штробла, Гасманом. Или со Штроблом. Не могут они его нам не вернуть. И тогда мы примем решение: да или нет!. И если мы скажем «да», то появится и призыв, подписанный советскими специалистами, и, конечно, ДЕК, — тут уж Штроблу не открутиться, пусть он сейчас и отсутствует. А если мы своего согласия не дадим? Если скажем «нет» ясно и недвусмысленно? «Выиграть две недели — выше наших сил, на сегодняшний день мы считаем это невозможным». Что будет, если мы скажем так? Тогда мы скорее всего будем единственными, кто себе это позволит. Хотел бы я видеть выражение лица Берга! А Володя что сказал бы? А Юрий?»
— Ты видишь, товарищи ждут, — сказал Берг. Голос его прозвучал дружелюбно, но он подстегивал.
«Допускает ли он, что я мог бы сказать «нет»? — подумал Шютц, а вслух сказал:
— Да, ДЕК согласен…
По серым бетонным плитам Шютц шагал в сторону насыпной плотины. Вдоль русла канала — к воде, простору, тишине. В зеленом, цвета бутылочного стекла, небе крик чаек. И больше ни звука. Шютцу тишина необходима. Ему нужно собраться с мыслями, прежде чем он пойдет к Штроблу. Что-то сдвинулось в его отношении к Штроблу, он чувствует это, но пока не знает, что именно. Штробл — его друг. Может быть, у кого-то есть и более близкие друзья. У Шютца — нет. Он ему по сердцу такой, какой он есть. Они друзья. Штробл знает намного больше, чем он, и всем, что знает, делится. Без всяких выкрутасов. И полагается на него, как на друга. Если бы Шютца спросили: «Каким вы хотели бы видеть вашего друга?» — Шютц без колебаний ответил бы: «Таким, как Штробл». И в данный момент тоже. И все же что-то изменилось, пусть он и не знает что.
Но о чем сейчас гадать? Шютц всегда поддержит Штробла, как Штробл поддержал бы его. Штроблу грозит увольнение. И значит, Шютц обязан сделать все возможное, чтобы «протащить» его мимо опасных рифов. Завтра он пойдет к Бергу. Не поможет — на этаж выше. «Неужели вы думаете, — спросит он, — что в это большое путешествие мы пойдем с таким рулевым, как Гасман? И дадим первый ток за две недели до запланированного срока? С ним это у нас не выйдет, хотя он тоже будет стараться. В том-то, видимо, и дело, что он будет стараться, вместо того чтобы сражаться, как Штробл». Но на сей счет и у Берга скорее всего есть полная ясность. А нет, так Шютц его просветит. Не испугается. На его месте Штробл поступил бы так же, двух мнений быть не может. Это настолько очевидно, что просто дико в этом сомневаться.
Думать тем не менее приходится. Как ни говори, что-то в их отношениях изменилось. Появились какие-то новые тона, новые оттенки. Шютц бросает в воду камешки. Маленькие гладкие камешки, которые подбирает у воды. Размахивается — и бросает! Изо всех сил. За его спиной дрок устремляет свои неподвижные прутья в небо. Шютц обходит кустарник стороной, поднимается по склону, бросает в воду один камешек за другим — пусть попляшут!
На обратном пути, немного не доходя до общежитий, еще раз останавливается. Смотрит на водную гладь, на которой почти незаметно то поднимаются, то опускаются позиционные огни, и думает: «Штробл знал! Он заранее знал, что недопустимо устранять зазубрину, не выяснив, откуда она взялась. Обдумал все и решил рискнуть! И меня при этом использовать. Вот это самое и не дает мне покоя. Я тоже знал, что мы делаем ошибку. Моя ошибка в том, что я перестал думать, стоило Штроблу этого пожелать. «Не выйти из плана» — просто приманка. Он подбросил ее мне, и я ее проглотил. А как же. Выполнить задание в срок — дело нашей чести, быть надежными партнерами — обязанность! Все эти высокие слова здесь не к месту. Отговорки! Дело в плане ДЕК, в желании похлопать себя по груди: вот, мол, какие мы специалисты, почти наравне с нашими советскими учителями!»
Родились и злые мысли. Зачем Штробл вызвал его? «А сейчас мне нужен ты…» Для чего? Чтобы примерно выполнять то, что задумал он, Штробл, его друг? Награждать аплодисментами его замечательные идеи? Готовить парней к решению поставленных Штроблом задач? А он требовал немалого, и сам хорошо знал это.
Стоп! Остановиться! Мысленно вернуться вспять, спокойно все обдумать. Не отвлекаться от главного. А главное — не дать уволить Штробла. Может быть, это событие, крайне оскорбительное для Штробла, уже произошло…
Штробл пришел со стройки раньше Шютца. Скорее разъяренный, чем оскорбленный. Мерял комнату длинными шагами, обходя мирно сидевшего у стола Улли Зоммера. Целый день он провел с уполномоченным генподрядчиков: прошел с ним к головным боксам и, поскольку от следов, как говорится, и следа не осталось, они несколько часов судили и рядили, откуда могла появиться зазубрина. Пришлось ему в который раз проглотить упреки на тот счет, как безрассудно они поступили, вот если бы нашлись следы, совсем другое дело было бы… Он едва удержался, не сказал, что это и ребенку ясно. Но Штробла взбесило другое. Его отвлекали от работы. Целый день пошел насмарку, будто на стройке нет никаких других проблем и начальника объекта позволительно отвлечь на всю смену. А у него летучки, совещания, план!
Улли Зоммер сидел за столом, широко расставив ноги. Взяв из опустевшей коробки печенья серебристую фольгу, он вырезал из нее звезду и принялся пришивать ее черными нитками к своей клетчатой рубахе. Никаких вопросов Штроблу он не задавал. Когда, наконец, появился Шютц, Штробл сидел в неподвижной позе на кровати. Настроение у него было безнадежно испорчено. Переводя взгляд с одного на другого, Улли Зоммер деловито подвел итог:
— А шеф-то скис.
Потом помолчал, перекусил нитку. И так как никто не проронил ни слова, произнес:
— Шефу, — он сделал небольшую паузу, как бы увеличивая значимость этого слова, — дали отпуск. Причем неограниченный. Просто-напросто решили построить электростанцию без него.
Улли Зоммер сделал такую мину, будто присутствовал при последних мгновениях траурной церемонии. По всем правилам Шютц обязан был переспросить: «Строить станцию без него? На что это похоже?» А Улли ответил бы: «Давай спросим его самого. Эй, Вольфганг! Разве без тебя им станцию построить?» Тут Штробл обозвал бы их придурками, обормотами, идиотами, наорался бы всласть и пришел в себя.
Ничего подобного. Шютц промолчал, даже когда Улли подтолкнул его: «Начинай!»
— Не вижу для смеха ни малейшего повода, — сказал, наконец, Штробл. — Ни малейшего!
Улли Зоммер ощупал пришитую звезду, поднял белесые ресницы и проговорил раздумчиво и дружелюбно:
— В чем-то ты прав…
Ему опять не ответили, и тогда Улли с любопытством спросил:
— Если уж вам обоим сказать нечего, то, может, вы мне ответите, пойдете ли вы теперь на карнавал или нет.
— Мне бы твои заботы, — коротко ответил Штробл.
— Мои заботы? — Улли Зоммер рассмеялся. — Меня ты, ради бога, оставь в покое. С моим бетоном полный ажур. Ну как, идете или нет?
— Не приставай ко мне со своим дурацким карнавалом! — взорвался Штробл.
— Нет так нет, — кивнул Улли. — Это ведь карнавал дружбы, а вы всегда столько о ней говорите, я только поэтому и спросил. Да, а если хочешь знать, я тебе прямо скажу: то, что тебе врезали по твоему задранному носу, очень даже невредно. ДЕК всегда впереди! Во всем! Вы такие великие, что остальных вам как следует и разглядеть некогда. Ну, шлепнулись вы оземь, стали с кем-то вровень, а кое-кого и пониже — и что с того? Чего переполошились? — Улли Зоммер встал и надел свою клетчатую рубашку с шерифской звездой. — Для тебя это все равно, что для хоккеиста две минуты на скамье для оштрафованных. Ты и сейчас, могу спорить, думаешь о том, где бы вам завтра-послезавтра повкалывать до седьмого пота, в ударном темпе, а?
— Можешь не сомневаться! — подтвердил Штробл. — А как же? Меня отстраняют от работы? А за что? Из-за истории, из-за которой, останься она между нами, мне никто и слова худого не сказал бы!
— А-а, перестань ты, — вмешался Шютц. — Незачем нам читать друг другу проповеди. Ты сегодня достаточно выслушал, я — тоже. Но как ты можешь отрицать все?
— Что я такое отрицаю? — вспыхнул Штробл. — Во всяком случае, не благоразумное отношение к необходимому. А знаешь ты, что необходимо?
— Ты ему сейчас это и объяснишь, — вставил Улли Зоммер.
— Обязательно! И тебе заодно! Необходимо эту штуку соорудить, потому что весь мир на нас смотрит. А он смотрит, можете мне поверить. И ждет себе, что будет. Эти, значит, из ГДР, строят по советскому проекту атомную электростанцию, а венгры, поляки, чехи и словаки им помогают. Выйдет у них что-нибудь или нет? И сколько времени, между прочим, они будут строить. Вы все это слышали? Ну, еще бы! Значит, понимаете, что мы обязаны работать хорошо и не без хитринки! Если по-другому не получается, надо исхитриться, изловчиться, воспользоваться тем, что есть под руками. Иногда приходится идти и на риск. И незачем прикидываться невинными овечками. Так оно везде, на любой стройке. «Вы действовали некорректно!» Да плевать мне на это! Слышали тысячу раз. Если бы я всегда действовал корректно, наш ДЕК не раз бы запоздал со сдачей объекта по срокам, это я вам прямо скажу. А если вы подумали сейчас, что никто прежде об этом не догадывался, вы попали пальцем в небо! Лишь бы все обошлось хорошо, тогда все в полном порядке. Тогда это можно даже назвать большим успехом и даже к ордену представить. Вот оно как. И так оно могло быть и в данном случае.
Штробл сунул руки в карманы и приблизился к темному окну. Он высказался, освободился от того, что в нем накипело за целый день, и сейчас стало полегче.
Улли Зоммер, начесывавший перед зеркалом свои светло-русые волосы на уши, спросил Шютца:
— Думаешь, когда он отсидит штрафное время, опять не наломает дров?
Шютц опустил плечи. Он был недоволен. И собой, и Штроблом. Спросил его:
— Почему ты не говоришь о том, как мы поступили по отношению к друзьям… Что друзей мы обидели…
Штробл понимал, что такого разговора не миновать. Он пытался его избежать, ибо именно это обстоятельство сильнее всего остального грызло его изнутри. А теперь… лучше бы он первым заговорил на эту тему. Лучше бы он сам влепил себе пару оплеух, чем получить их от других, пусть даже и от Шютца. Но вот Шютц опередил его, и как он это сказал, бог ты мои!
— Мне что, привести тебе причины? — спросил Штробл, не отворачиваясь от окна.
Шютцу кровь бросилась в голову.
— Не сто́ит, — сказал он холодно, — подыщи-ка лучше причину, которая объяснила бы мне, зачем ты меня к себе вызвал.
Вот оно и вышло наружу. Горечь и стыд бурлили в нем, когда он вспоминал, как он всегда в точности исполнял то, что от него требовал Штробл, как благословлял все принятые Штроблом решения, как бегом бежал по первому его свистку, как приказывал своему мозгу спать, потому что бодрствовал ум Штробла. А когда тот у Штробла не бодрствовал? «Хорош партийный секретарь», — подумал Шютц, а вслух проговорил:
— Тебе потребовался соглашатель, и ты заполучил себе такого человека. Человека, который верой и правдой будет выполнять все, что ты скажешь. Человека, для которого думать самому — роскошь. Как же — за всех у нас думаешь ты один.
Улли Зоммер разглаживал звезду на рубашке, не вмешивался. Из коридора донесся смех рабочих, шедших то ли в душевую, то ли ужинать.
— Можно подумать, будто ты не слышал никогда, что руководитель только тогда в состоянии хорошо работать, когда его окружают люди мыслящие? — спросил Шютц несколько погодя. — А в том, что я тоже кое на что способен, ты, надеюсь, не сомневаешься?
Штробл взял свою спецовку со спинки стула, повесил на крючок у двери. Сел на край кровати, разулся.
— А как они, вообще говоря, пронюхали об этой зазубрине? — поинтересовался Улли Зоммер.
Штробл махнул рукой. Вид у него был уставший, он испытывал глубокое разочарование.
— Одному из наших что-то показалось подозрительным, и он пошел следом за нами, — сказал он. — А когда мы закончили сварку, он прямиком потопал к уполномоченному.
— Кто? — спросил Шютц.
— Вернфрид, — сказал Штробл, вставая.
В два прыжка Шютц оказался у двери. Промчался по коридору, потом вдоль сосен к соседнему бараку. Он должен взглянуть ему в глаза, сказать, что думает о нем, и задать ему парочку вопросов! Во-первых, если уж ты узнал о чем-то таком и считаешь это неправильным, почему ты не скажешь этого прямо в лицо Штроблу или мне? Во-вторых, если уж ты хитрее и умнее всех нас, то почему ты сразу не пошел к уполномоченному, сразу, до нашей сварки! В-третьих, что же ты, сукин сын такой, прячешься, подсматриваешь, как ребенка бросят в колодец, чтобы потом донести на того, кто бросил? Так ведь выходит! С этой мыслью Шютц дернул на себя дверь комнаты Вернфрида. Тот, с головой ушедший в чтение, поднял на него удивленные глаза. «Анна Каренина». Он еще Толстого читает! Быстро подойдя к нему, сгреб в кулак отвороты пуловера Вернфрида, рывком поднял со стула. Он хочет посмотреть в его глаза! Пусть объяснит все без уверток! Нечего дурачком прикидываться: ничего, мол, не знаю и знать не желаю! С Шютцем это у тебя не выйдет, мой милый! Недобро улыбнувшись, проговорил:
— А сейчас ты мне скажешь, не сам ли ты оставил зазубрину на трубопроводе?
«Спятил я, что ли, бросаю ему в лицо такое обвинение, в которое сам не верю. Он не делал этого. На такое он не способен».
— Давай выкладывай, — он притянул его совсем близко к себе. — Выкладывай! Может, ты сделал это с умыслом? Отвечай!
Трудно объяснить, почему вдруг Шютц потерял рассудок. Может быть, причиной тому была высокомерная улыбка, появившаяся в уголках губ Вернфрида: дескать, сам ты нелеп и подозрения твои тоже. Он отпустил Вернфрида и ударил по лицу тыльной стороной правой руки. Ничего подобного не ожидавший Вернфрид, потеряв равновесие, с шумом упал между столом и стулом. Тут нее вскочил, весь красный как рак, и не было на его лице больше выражения высокомерия и неуважения.
— Ну, погоди, — прокашлял он. — Погоди!
Они стояли друг против друга, набычившись. И оба не двигались. Шютц, наконец, отошел в сторону, проговорил:
— Ладно, — повернулся и вышел.
Уже на улице Шютцу пришло на ум, что он не привел Вернфриду ни одного из своих аргументов, прежде чем набросился на него. Надо бы объясниться с ним. И причем немедленно! Но какое-то безотчетное чувство говорило ему, что сейчас ни одно его слово не будет воспринято без издевки, и он зашагал прочь.
25
Карнавал. Время шуток и веселья. Ночной бал производителей работ. «Производителей работ»? Кто произнес первым это малопривлекательное словосочетание, напоминающее о временах мануфактур? Впервые его употребили, когда ни о каких «производителях работ» у Боддена не могло быть и речи. Тогда в зале заседаний горсовета обсуждалось, сколько бараков-общежитий необходимо построить, сколько предприятий общепита, сколько и каких магазинов, кинотеатров, школ и спортивных площадок.
Город нуждался в рабочих-строителях и стройматериалах. Требовались повара и кухонный персонал, продавщицы и почтовые работники, истопники и уборщицы — весь этот народ предстояло привлечь из всех уголков округа для обслуживания строителей и эксплуатационников АЭС.
Производились точные и подробные расчеты, при этом непременно указывалось, на скольких специалистов в каком году можно рассчитывать, подразумеваются ли те люди, которые будут строить электростанцию, или те, кто будет ее обслуживать. Но кто это сказал — «обслуживать»? Разве такое малозначащее слово подобает употреблять, говоря о столь значительном предприятии? Не уместнее ли говорить о «производителях работ»? А разве человек, что-то производящий, не есть «производитель работ»? Для изящного словотворчества времени нет, итак, назовем их «производителями работ».
И это они устроили бал-маскарад? За год до принятия в эксплуатацию первого блока? В такие дни, когда не должно случиться, ну, совершенно ничего такого, что могло бы поставить под удар конкретные плановые сроки? Но что значит не должно случиться… Они просто ничего подобного не допустят. И они построят свою АЭС, тут нет двух мнений. А там, где год спустя приступят к работе операторы и дозиметристки, техники-турбинщики, механики-эксплуатационники, молодые ребята уже сегодня учатся у советских специалистов в самых разных областях. А целая дружина плановиков и экономистов, бухгалтеров, машинисток и телефонисток, девушек в почтовых оконцах и старик, выдающий талоны в столовой, — все они вместе уже сегодня создают по мере сил здание того, что вскорости будет возглавляться генеральным директором АЭС, иметь секретаря парткома и председателя профкома, что будет всеми именоваться Народным предприятием «Атомная электростанция». Но сегодня все они скромно называются «производителями работ».
Но отчего бы им и не попраздновать, «производителям работ»? По какой такой причине? Да и строителям заодно? Правда, и это слово выбрано не особенно удачно. Зато удобно! Незачем перечислять представителей всех профессий. Одновременно оно позволяет считать их теми, кем они сами себя считают, а попросту говоря, людьми, которые эту штуковину ставят на ноги и поэтому могут себе позволить по-отечески посоветовать разным там специалистам в белых халатах и ангелам-хранителям по защите от излучения, требующим соблюдения повсюду стерильной чистоты: глядите в оба, не повредите того, что мы вам построили!
Карнавал есть карнавал, а в аду все равны: марксисты, атеисты, специалисты. Две недели кряду в районном Доме культуры черт знает что творилось: пилили, вколачивали гвозди, пахло клеем и краской, целые тюки тюля и кипы блестящей бумаги превращались в причудливые рожи и скачущих верхом на помеле ведьм, сооружалось чистилище, имитировались решетки для медленного поджаривания грешников, страшные адские пропасти и уютные укромные уголки для разномастного сброда, прописанного в аду.
Потому что девиз карнавала: «Встретимся в аду!» Кто сюда не вхож, пусть пеняет на себя. Но разве им не место здесь, этим разбойникам, жандармам и солдафонам? Только как сюда затесался сам господь бог? Он в белом одеянии и с бородой из ваты, нимб у него совершенно съехал на одно ухо, черные глаза горят огнем, и танцевать он любит вполне по-земному, что и обеспечивает ему право на одно из мест в первых рядах ада. И не он ли несколько дней назад возмущенно возражал в этом самом доме с трибуны неведомому оппоненту:
— Да на что бы мы годились, товарищи, если бы нам не удалось по-хозяйски распорядиться теми миллионами, которые государство выделяло для стройки в Боддене! — И он, словно Зевс-громовержец, начал метать в участников собравшегося актива такие понятия, как интенсификация, рационализация, квалификация, поясняя на примерах, в чем их смысл в данных условиях. Но даже самый внимательный наблюдатель вряд ли смог бы предположить, что два дня спустя вновь встретится с этими серьезными людьми, отплясывающими вокруг господа бога, нарядившись в платья неисправимых грешников.
— Та-та-та-та-ра-та… — пел господь бог.
А возле него вприпрыжку скакал проказник Буратино, любимец детей, в полный человеческий рост, с красными щеками и длинным носом. Но… разве за ним не скрывается носик вздернутый? И не виднеются ли из-под шапочки с кисточкой кудри, всего несколько лет назад бывшие тугими косами девушки по имени Зинаида?
А зачем пожаловал в ад повар? Сварить адскую похлебку или перевернуть грешников на решетке?
— Поторапливайся, Герда, мы опаздываем, — сказал повар час с небольшим назад даме червей, шедшей сейчас с ним под руку.
Когда повар был молод, он работал токарем на заводе Борзига в Берлине. Позднее его специальность называлась «расточник», а завод — Народное предприятие «Бергманн-Борзиг». Но к тому времени повар был уже инженером, и не на заводе «Бергманн-Борзиг», а в Гидрострое, И переехал сначала в Лаузитц, а из Лаузитца — в Саксонию, а из Саксонии — в Шпреевальд. В промежутке между этими переездами три года прожил в Берлине. Вернувшись оттуда, положил в папку, где лежал диплом инженера, другой — об окончании Высшей партийной школы. И вскоре после этого оказался в Боддене. Жена всегда была рядом, куда бы его ни послали. Только во время его учебы в Берлине — нет. Три года они писали друг другу письма. Скучать ей не приходилось: и родительский комитет в школе, и президиум комитета Национального фронта[18] отнимали достаточно времени, а ведь есть еще семья и заботы по дому. И вдруг возникает вопрос такой необычайной важности:
— Скажи, Герда, могу ли я себе это вообще позволить? Нет, ты посмотри, Герда: брюки в клетку, поварская куртка и высокий колпак! Берг-повар? Да они там все с хохота попадают!
А вот кто в данный момент чуть не упал от хохота, так это сам повар — когда он увидел господа бога, скачущего по блестящему паркету в паре с премиленькой кошечкой. Тут у него вырвалось:
— Ничего, Герда, одет я в самый раз.
Рядом стоят два офицера, они в восторге от своих новеньких мундиров, которые немного топорщатся на груди, но зато — какое сочетание красного с зеленым, какие позументы, сколько золота!
Эти гости вне себя от радости, похлопывают друг друга по плечам, а тот, у которого острые морщинки у глаз, смеется во все горло и восклицает:
— Не-ет, хор-рошо, ей-богу, хор-рошо!
А кто впустил сюда школьницу? Личико сердечком, глаза огромные, платье черное, передник белый, в косичках у ушей накрахмаленные бантики. Такая скромница — и в аду? Ах, вот в чем дело: она без ума от учителя, сухопарого, в узких брюках, в пенсне и с указкой в руках, и даже называет его просто по имени, Володей. Все ясно, в ад ее поместили по заслугам.
«Сегодня мы бьем в барабан, сегодня нам всем плясать до утра…» Черный ангел в гимнастическом костюме, отлично подчеркивающем его рельефные мускулы, с газовыми крылышками, как у стрекозы, над лопатками, самозабвенно танцевал, повинуясь какому-то внутреннему ритму, с девушкой в зеленом. «Приди и дай мне руку твою, — напевал черный ангел, — потому что сегодня — наш день…» И вдруг умолк, будто слова песни вылетели у него из головы.
— Черт побери! — только и выдавил он из себя.
С каких это высот спустилось к ним существо, порхающее над паркетом? Богиня она или фея? Развевающийся нежно-желтый шелк платья прекрасно контрастировал с ее волосами цвета воронова крыла.
Не один черный ангел произнес: «Черт побери!» Девушка, чуть не утонувшая в огромном пестром крестьянском платке, стоявшая у края танцплощадки, тяжело вздохнула: «Эх, хоть бы раз в жизни выглядеть бы такой же волшебной!..» А казак, который вел это волшебное существо под руку, сказал:
— Вера, ты неотразима.
Он сказал это по-русски, но она, наверное, его слов не расслышала из-за гремевшей музыки и потому никак не отреагировала.
«Сегодня мы бьем в барабан, — раскачиваясь, взявшись под руки, пел и хлопал в ладоши весь зал, — сегодня мы будем плясать до утра!»
Шериф, сопровождаемый Шютцем и Штроблом, вошел в зал, когда черный ангел восторженно воскликнул: «Черт побери!» — и сразу ощутил, как заиграла его кровь. Широко расставив ноги, он, несколько грузный, заложил обе руки за широкий пояс, стоял у края танцплощадки и одной ногой отбивал такт. На рубашке в клетку блестела шерифская звезда. А шляпу с широкими, загнутыми полями шериф носил и в будни, когда сидел за рулем своего бетоновоза. «Сегодня нам наливают со скидкой, со скидкой, и так до утра…» — замурлыкал шериф, обуреваемый жаждой приключений.
Друзья безрадостно наблюдали за пестрой карнавальной суетой. Шерифа это не трогало — он достаточно намаялся, пока доставил их сюда. Сначала один из них разразился страстным монологом о способности пойти на риск и о том, какой черной неблагодарностью тебе за это платят. Потом другой, придя в ярость, выбежал из комнаты, а когда вернулся, стал словно ниже ростом и заметно сник. Шериф работал в другом стройуправлении и к неприятностям, которые эти оба по собственной вине взвалили себе на плечи, не имел ни малейшего отношения. В этом, как он считал, ему повезло. Но на сей раз он отказался от своей обычной тактики: до тех пор подначивать этих боевых петухов, пока они не рассмеются. Вместо этого взял у приятеля ключи от вездехода, и они успели приехать на карнавал в самый последний момент.
Он догадывался, что к их испорченному настроению имеет самое непосредственное отношение блондин испанец в декоративном блестящем плаще, который при их появлении быстро завел свой мотоцикл и промчался мимо стоявшего у их барака вездехода. От шерифа не ускользнули недобрые взгляды, которые друзья послали ему вслед. Оба они явились на карнавал в обыкновенных вечерних костюмах, что немедленно привело к неприятностям. Святой Петр, стоявший с символическим ключом у входа в ад, возопил:
— Без карнавального наряда? Только через мой труп!
Шерифу пришлось пригрозить, что он поможет ему выполнить свою клятву, и тогда святой Петр пропустил их. Но теперь, когда они уже были в зале, для шерифа ничего, кроме карнавала, не существовало.
Он успел разглядеть в толпе черного ангела с его забавными газовыми крылышками и расхохотался:
— Нет, вы только посмотрите на Эрлиха!
Тот пробился к ним сквозь толпу танцующих, ухмыльнулся:
— Вы мне напоминаете двух тайных агентов! — а потом добавил: — Да, я тут вот что о Вернфриде узнал. Он кое-что пронюхал и потопал прямо к уполномоченному. Как, вы уже знаете? Ну, я с ним поговорю по-свойски, с этим пронырой…
— А-а, с меня хватит! — скривился шериф, отстраняя черного ангела.
Шериф высмотрел такую дичь, которая куда как интереснее Вернфрида, Шютца, Штробла и их чертовой зазубрины, вместе взятых! Эта каштановая грива как-то встречалась ему на пути. Каштановая грива и зеленое платье, тонкое-тонкое зеленое платье. Шериф прищелкнул языком и немедленно проложил себе дорогу через всю танцплощадку.
Там стояла Норма, переступая с пятки на носок в своих золотистого цвета сандалиях. Грустная, раздосадованная чем-то и, в сущности, довольная тем, что верзила с ангельскими крылышками оставил ее в покое. Девчушка в пестром крестьянском платке испуганно поглядывала на нее снизу вверх. Без Нормы Аннхен вряд ли пришла бы на этот карнавал.
В школьные годы Аннхен всегда участвовала в карнавалах. В каждом классе. То наряжалась кошечкой, то зайчонком. А однажды даже трубочистом. Сейчас об этом не могло быть и речи. После смены Аннхен успела на первый же автобус и с двумя пересадками добралась до своей деревни.
Когда она ехала обратно, в ее сумке лежал цветастый платок, который подарила ее матери украинская колхозница, и красные лакированные сапожки ее подруги Аниты. Они ей были велики размера на полтора, и пришлось вдобавок побожиться, что она вернет их на следующий же день, во какой шик!
Аннхен стояла у танцплощадки и прекрасно представляла себе, какой ее видят остальные: красивая девушка в русском национальном наряде. Пусть и не такая налитая, как плясуньи из ансамблей народного танца, но разве сейчас худые не в моде? И разве она не так же элегантно покачивается на каблуках своих длинных сапог, как Норма в своих золотистых сандалиях? Пока что ее еще танцевать не приглашали. И что из того? Вечер только начался.
Внимание Аннхен привлек широкий жест чьей-то руки. А, это шериф отодвинул в сторону черного ангела. Рядом с ним — двое в серых костюмах.
— Посмотри-ка, Норма, — прошептала Аннхен. — Помнишь этих двоих, мы туда носили кофе.
Ее реакцию Аннхен не смогла объяснить себе не только сразу, но и много позже.
— Если он захочет заговорить со мной, отвлеки его, Аннхен, как хочешь, но отвлеки!
Аннхен заметила, как самый высокий из троих внимательно поглядел в их сторону, но Норма успела уже скрыться в узеньком проходе за задрапированной черным и красным материалом стеной. Перед самым носом Аннхен возникла обтянутая рубашкой в клетку грудь — шериф направился к качающейся стене. Аннхен отступила на шаг назад, закрыв спиной проход, в который улизнула Норма.
— Здесь хода нет! — громко проговорила Аннхен таким голосом, каким девушки-подавальщицы объявляют в столовой о конце обеденного перерыва.
Она уперлась кулачками в бока, полагая, что приняла устрашающий вид. Но звезда шерифа, находившаяся в опасной близости от ее лица, не отдалилась. Напротив, рука шерифа легла на ее талию и сжала, как в тисках. Ее приподняли вверх, на уровень шерифской звезды, повернулись вместе с ней и какое-то мгновение продержали ее, задрожавшую неизвестно почему, на весу, а потом осторожно поставили на пол. И он прошел мимо нее, следом за Нормой. Аннхен потребовалось несколько секунд, чтобы справиться с внезапной слабостью в коленях, а потом она, скрывшись за дверью дамского туалета, с облегчением перевела дыхание — она увидела там Норму. И сразу же у нее вырвался испуганный возглас:
— Что ты делаешь, Норма, опомнись! Такое красивое платье!
Норма не стала ничего объяснять. Сняв платье, она вырезала ножницами, которые одолжила у уборщицы, разной формы прорези в платье. Что там сказала Аннхен? «Красивое платье»? Норма сделает его еще красивее! Если она уже сейчас кажется в нем кому-то все равно что нагой, то он сможет убедиться, что она способна предоставить его глазу куда больше наготы, если захочет! При чем тут какая-то жалкая пара сантиметров ткани? Уберем все, что считаем лишним! Пусть получится платье, сшитое вроде бы из зеленых листьев! А если повесить на шею бумажные гирлянды — будет смотреться?
— Чудесно! — Аннхен в восторге захлопала в ладоши.
Норма удовлетворенно кивнула. В своем триумфе она не сомневалась. А платья ей ни чуточку не жаль. Оно ведь и в самом деле выглядело вызывающе, а теперь, поколдовав ножницами, она превратила его в настоящий маскарадный наряд.
— Мне бы еще твои красные сапоги — это был бы предел!
Аннхен с тоской поглядела на свои распрекрасные сапожки. Нет, к ее платью они в самый-самый раз. Она ведь, можно сказать, почти что в оригинальном русском наряде! Аннхен немного приподняла одну ногу, словно желая спрятать сапог под юбкой, но Норма не собиралась отступать от задуманного. И вообще: неужели не приятнее носить сандалии, если они на полтора размера больше, чем сапоги, которые тоже больше на полтора размера?
«Сегодня нам наливают со скидкой…» — гремела музыка за дверью.
Потом музыканты сделали короткую паузу. Кто-то произнес со сцены шутливую речь, встреченную общим смехом. Когда Норма и Аннхен вновь оказались в зале, оркестр играл вальс.
Шютц стоял на прежнем месте, неподалеку от танцплощадки. Кто-то напялил на его голову феску, на плечах лежали кружочки конфетти. Норма исчезла. Улли тоже куда-то запропастился, танцует, наверное. Когда Штробл не проявил почти никакого интереса к рассказу о Вернфриде, черный ангел сказал:
— Ну, не хотите, как хотите, — и тоже оставил их: надо же найти партнершу на вечер!
— Если мы простоим здесь еще несколько минут, нас начнут принимать за детали декораций, — сказал Шютц, глядя на Штробла со стороны.
Тот стоял мрачный, не произнося ни слова. «Незачем нам было приезжать сюда, — подумал Шютц, — у нас и без того голова кругом идет». Некий докладчик с рожками, как у черного козла, залез в «чан с кипящей смолой», чтобы пропеть оттуда самодельные частушки. «Хелау, хелау, хелау», — подпевали собравшиеся музыкантам, отвечая взрывами хохота на каждое удачное «попадание». «Хелау, хелау, хелау», — это Бергу вручили орден «Большой жаровни» за то, что он умеет хорошенько «вжарить» тому, кто не выдерживает сроков. «Хелау, хелау, хелау!..» Еще строфа, и еще одна: «А сварщики, известно, конечно, вам всем, толпятся у кухни — зачем бы, зачем бы, зачем? Да потому что привыкли пялить зенки, у кого из девчонок какие коленки!» Визг, хохот, аплодисменты: «Хелау, хелау, хелау!..» Что, еще частушку о них? Вот вам, пожалуйста: «Не верь, что их трубопровод хорош — поищешь, зазубрину с ходу найдешь!»
«Хелау, хелау, хелау», — загремел оркестр. Музыканты награждали звуком фанфар каждую удачную остроту. А это, без сомнения, одна из лучших! Но кто-то сделал музыкантам знак, и они снова заиграли вальс. «Дунай, ты такой голубой, голубой…» Черные козлиные рога, торчавшие из «чана с кипящей смолой», пропали. В последний момент рядом с ними была замечена голова в поварском колпаке.
Шютц крепко держал Штробла за руку. Тот рвался к чану.
— Это неслыханное свинство! — возмущался Штробл.
— Брось, — успокаивает его Шютц. А что еще сказать?
Под музыку «Прекрасного голубого Дуная» скользят мимо них пары. То тут, то там появлялась высокая фигура черного ангела — он был едва ли не выше всех. Не исключалось, что он разыскивал пересмешника с черными козлиными рогами, вот почему Шютц, остановив черного ангела, сказал и ему:
— Брось!
«Хватит и того, — думал он, — что сегодня один уже потерял голову».
Иногда они ловили на себе взгляды. Насмешливые и понимающие, с упреком и с сочувствием, безучастные и злорадные.
Святой Петр, возопивший при их появлении у входа, пришел с подмогой, чтобы по-настоящему выдворить их из зала.
— Отстань от нас раз и навсегда, — предупредил его Шютц.
Ничего этого Штробл не замечал. Он не сводил глаз с танцующих, где образовался круг, посреди которого Вера танцевала с Виктором; вот ее хлопками пригласил танцевать господь бог, за ним — повар, из объятий учителя она перешла к красному офицеру, а теперь направилась к краю танцплощадки, прямиком к Штроблу, которого святой Петр по-прежнему тянул за собой. Бросив насмешливый взгляд на святого Петра, мягко положила ладонь на руку Штробла. «Дунай, ты такой голубой, голубой…»
Шютц остался в одиночестве. Оглянулся, ища глазами стойку бара. Подумал: «Вот возьму и напьюсь. Штробл занят, друзья — тоже. Главное, чтобы мне не попался больше на глаза этот светловолосый испанец или этот, с черными рожками, тогда я ни за что не отвечаю. Больше ничего плохого со мной не случится». Почувствовал, как кто-то дернул его за рукав пиджака, повернул голову. Из-под огромного платка на него смотрели сияющие круглые глаза.
— Вы меня в этом наряде не узнаете?
— Тебя? — удивился Шютц.
— Ну, помните, я кофе приносила. Тогда, на субботнике!
— Ах, вот ты кто! — Шютц рассмеялся. — Ох, и укутали же они тебя.
— Зато все оригинальное, без подделки! — она на секунду опустила глаза, как бы разглядывая свое платье.
— Что да, то да, — согласился он, увидев, сколько нетерпения в ее глазах. — Карнавальный костюм у тебя — первый сорт.
— Знал бы ты, как я его берегу! Случись что… у моей мамочки такая тяжелая рука, врежет — не обрадуешься!
Они рассмеялись, На танцплощадке бурлил целый водоворот. Вера опять танцевала с Виктором, Штробла нигде не видно. Стараясь казаться повыше, Аннхен шла рядом с Шютцем на цыпочках. «Эх, пригласил бы меня кто-нибудь, я хотя бы разглядела, кто там, в кругу. И вообще — просто потанцевать бы!»
— Ты вроде кого-то ищешь? — спросил Шютц.
Аннхен вспомнила о руках, крепко обнявших ее за талию, покраснела и сказала:
— Нет, никого, только девушку одну, мы с ней вместе пришли.
— Она, наверное, уже кого-то подцепила, — сказал Шютц. — Пойдем-ка со мной, выпьем по рюмочке.
Аннхен кивнула.
Добраться до бара оказалось делом непростым. Бар изображал чистилище. Путь туда вел по темному коридору с тяжелыми портьерами темно-красного цвета, а потом вниз, по скользкому наклонному желобу. Огонь в чистилище тлел под огромных размеров жаровней, на стенах дрожали тени адских огней.
— Прозит! Будь здорова! — сказал Шютц, опрокидывая в себя рюмочку корна[19].
Между прочим, уже шестую за короткое время, которое они просидели в баре с Аннхен. Наискосок от них веселилась компания Берга. «Одно из двух, — подумал Шютц. — Либо ему уже все известно, и он влепит, мне так, что я долго помнить буду, либо пока не знает, и тогда… Тогда он еще узнает об этом и все равно влепит мне так, что я долго не забуду. Возможности-то две, а альтернативы нет. Такие, как Вернфрид, всегда побегут жаловаться к таким, как Берг. Знают, что их выслушают. А тот, конечно, разорется…»
— Ты почему ничего не пьешь? — спросил Шютц Аннхен, перед которой стояли две полные рюмки.
— Как же, как же — я две уже выпила, — защищалась та.
— Давай, я тебе помогу, — сказал Шютц, беря одну из ее рюмочек. — Ты одну, и я одну — вот мы их и уберем! — они чокнулись стеклянными рюмками, сказав друг другу: «Прозит! На здоровье!»
«Может, мне лучше стоило бы выпить этого искрящегося напитка, который они называют «чертовым пойлом», а не этого чистого крепкого корна, от которого я только трезвею», — подумал Шютц и хотел было отставить рюмку, как вдруг увидел глаза испанца. Тот стоял в двух шагах от их столика и смотрел прямо на него. Но во взгляде его не было ни ярости, ни злобы, ни тем более желания отомстить. Скорее испанец выжидал, рассчитывая на что-то. В этой безмолвной схватке они словно говорили друг другу: здесь не будет ни драки, ни выяснения отношений, здесь не задают вопросы и не отвечают на них, здесь выжидают. И здесь же выяснится, кто выиграет, а кто проиграет.
Неужели корн все-таки подействовал на него? Девушке пришлось дважды ткнуть его локтем, чтобы он прислушался к ее словам.
— Да вот же она! — сказала Аннхен.
— Кто? — не понял Шютц.
Норма стояла за спиной испанца. Со снисходительной улыбкой она отодвинула поближе к нему пустую рюмку и вернулась в зал. Шютц, отнимая ее у шерифа, успокоил того:
— Я тебе ее скоро верну.
Сердце Аннхен екнуло, когда она увидела это. Пригласит парень в клетчатой рубахе ее на танец или нет? Он стоял совсем рядом. Аннхен так и ощущала, как он крепко прижмет ее к себе.
«Нет! — закричит она тогда. — Вы не смеете!» И забарабанит кулаками в его грудь, пока он не отпустит. Но он как будто ее и не заметил, а считал только шаги, на сколько удалилась от него Норма.
Ну и пусть. Тогда ей не придется ни кричать, ни молотить кулаками по его груди. Пройдя через весь зал, она спустилась по лестнице, села на предпоследнюю ступеньку, сняла платок и принялась ждать Норму — должна же та когда-то здесь пройти. Что за дурацкий карнавал!
Шютц протанцевал с Нормой полкруга.
Разговора у них не вышло.
— Неужели нам с тобой не о чем поговорить?
— А о чем?
— О тебе, о твоих делах.
— Спасибо!
— Тогда обо мне и о моих делах!
— Еще раз спасибо!
— Раньше ты была другой.
— Ты тоже. А теперь я хочу потанцевать вон с тем…
Черный ангел с удовольствием принял ее из рук Шютца. А рядом с ним появился шериф.
Шютц, брошенный у края танцплощадки, почувствовал, что корн все же разгорячил его. Стоило чуть запрокинуть голову, как лучи красного, зеленого и синего прожекторов сразу сдавались в один. Вспомнил, что когда он проходил мимо столика, за которым сидели Саша с Зинаидой, его угостили каким-то чертовски крепким напитком. «Значит, не от одного только корна», — эта мысль почему-то принесла ему облегчение. Штробла нигде не видно. Вера танцует с Виктором.
— Привет! — крикнул он школьнице, пролетавшей мимо него в объятиях офицера, и протянул руку.
— Ой, это ты! — воскликнула та и вместе с Юрием остановилась. — А мы тебя искали!
Они взялись под руки, втроем прокатились по наклонному желобу и, потолкавшись, очень довольные оказались в преисподней.
Невысокого роста крепыш матрос с ямочками на щеках обнял Шютца.
— Пойдем выпьем за наших детишек, — матрос поволок его к жаровне, жестами показывая, что они все имеете выпьют сейчас за его Ванюшку и за всех остальных детей.
— Ох, Олег, и хитрец же ты! — Шютц хлопнул его по плечу. — За твоего Ванюшку мы все выпили в день его рождения! Сейчас мы выпьем с тобой за моего… который еще будет! Знаешь, если родится мальчишка, мы тоже назовем его Ванюшей!
Над жаровней нависли целые грозди жаждущих и страждущих. К самой стойке они пробились с превеликим трудом.
— Четыре рюмки водки! — потребовал Шютц.
— Пять! — поправил его черный ангел.
Оказавшись рядом с Шютцем, он обнял его за шею.
— Я не могу не выпить, потому что меня бросили! Девушка в зеленом! — черный ангел замотал головой.
Шютц устроился за столом между Варей и Юрием. Володя прижался к плечу Вари и дирижировал указкой в такт звукам марша. Шютц поднял рюмку:
— За наших мальчишек, — и тут он вдруг вспомнил, что не поднимал еще тоста за Фанни, и сказал: — Нет, мальчишки подождут! Выпьем сперва за Фанни. Это моя жена! — и все выпили сперва за Фанни.
А потом до сыновей очередь так и не дошла, потому что к ним присоединились Виктор с Верой и предложили:
— Давайте вспомним всех, кого мы любим! — и Виктор чокнулся рюмками с Верой.
Шютц опрокинул в себя свою рюмку и подумал: «Интересно, спит ли Фанни?» Посмотрел наверх, на висевшие над баром часы. И увидел, как циферблат превратился в три круглых диска, а те — в плоские физиономии, которые, глядя на него сверху, ухмылялись: «Здесь не бьют и не дают сдачи, но здесь же выяснится, кто сильнее». Шютц с трудом отвел взгляд от них, огляделся, увидел друзей, правда, будто в тумане, рядом приглушенно звучали их голоса, смех, а высокие ножки табурета, на котором он сидел, гнулись под ним, как резиновые. Не наломать бы сейчас дров! Шютц встряхнулся, постарался сконцентрироваться, уставился как бы в одну точку, на Юрия, на морщинки у его глаз, на его русый чуб — и вот уже контуры стали отчетливее, вернулась острота зрения. Как приятно слышать знакомый, слегка хрипловатый смех Юрия.
— Ты мой друг, Юрий, — Шютц обнял его за плечи. — Ты мой друг, и поэтому я тебе скажу: я не пойду к Бергу! Я знаю, пойти стоило бы, но я к Бергу не пойду. Нет, не пойду. И знаешь почему, — Шютц вдруг развеселился, — потому что Вернфрид свою оплеуху заработал. Штробл тоже получил в ухо по делу, но Штробл мой друг. И ты, Юрий, тоже мой друг, — и Шютц похлопал Юрия, который стоял рядом с его табуретом, широко расставив ноги, по спине.
Юрий выпил еще рюмку водки, а потом ту, которую не сумел одолеть больше Шютц. Выпив, он утирал губы ладонью и произносил: «Хорошо!»
Шютц снова поглядел на часы: теперь циферблат уже не двоился и не троился.
— Три часа утра, Юрий, — сказал он. — Вот и новый день.
26
Около трех часов ночи в доме было непривычно тихо. Фанни не знала, от этого ли она проснулась или от чего другого. Первое, неосознанное ощущение: кровать рядом с ней пуста. В последнее время, особенно с тех пор, как она не работала во вторую смену, она часто просыпалась поближе к утру. Когда Герд был рядом, она поворачивалась на другой бок и сразу засыпала вновь. А одна подолгу лежала без сна. И ничего не могла с этим поделать.
Иногда вот что помогало: она представляла себе Герда, как он спит, лежа на боку и глубоко дыша. Представила себе его и сейчас, мысленно увидела его именно в эту минуту, в три ночи, в постели, отвернувшегося к стене. Протянула руку к кровати мужа — подушка была прохладной на ощупь.
Сон так и не пришел к ней, когда из квартиры этажом выше послышались шаги. Это сосед, его жена встает позже. Когда шаги затихнут, а во дворе зарычит мотор грузовика, будет половина пятого.
Потеряло всякий смысл говорить с соседом о том, что от шума мотора просыпаются все дети в доме и что это вообще не в порядке вещей ставить грузовик под окнами, будто это его собственная машина. Не помогло и письмо жильцов дома в автоинспекцию. По вечерам, чуть раньше или чуть позже, сосед подгонял грузовик к дому. Человек в семейной жизни предельно организованный и расчетливый, он тем не менее каждое утро подолгу разогревал мотор, прежде чем поехать на работу, — до остальных ему, как видно, дела нет.
Но сегодня шума мотора не слышно, и Фанни вспомнила: да ведь нынче суббота. Сосед скорее всего проснулся по привычке в полпятого, прошелся по квартире и снова лег. Или же отправился в свой сад. Хотя для этого сейчас слишком холодно. И темновато. Сад — единственная тема, на которую с ним можно поговорить. У него в саду есть яблони, груши, сливы, и каждому сорту он дает особые наименования. Выращивает он и клубнику, названную им «Мице Шиндлер» (так, наверное, звали одну из его подружек). Однажды в конце лета он привез целую тачку фруктов для живущих в доме ребятишек, и по его виду было заметно, как он досадует, что дети едят их без всякого любопытства, будто они куплены в обычном магазине.
Когда Фанни проснулась вторично, совсем рассвело. Она почувствовала себя разбитой. Подумала о том, что если бы Герд сел на ночной поезд, он вот-вот вошел бы. Нелепо, конечно, воображать себе это, потому что она знала — Герд не приедет. Он сам ей сказал. Фанни то ли не расслышала причину, то ли сразу забыла ее. Да и не в этом суть. Если бы Герд смог, он приехал бы. А в эту субботу он не приедет. Ну, хорошо, не будем хандрить. Несколько погодя она оделась. Выпила с детьми кофе. Отправилась с ними в город. Так оно теперь будет часто, если Герд не сможет приезжать. И с этим придется смириться. Тогда все пойдет своим чередом. Но как это у нее получается, что она разговаривает с ним и поглаживает пальцами по виску, снизу вверх по коротким волосам — раньше он так любил это, а теперь вроде бы не замечает? Как получается, что ей хочется сказать Герду: «Послушай, я так боюсь, что ты потеряешь то, что присуще одному тебе. И с чего это я вдруг вспомнила о том, как ты прыгал под «поющим и звенящим деревцем», сделав серьезное-пресерьезное лицо, и как дети тоже старались быть серьезными-пресерьезными, а потом мы все попадали от хохота. И с чего это я вдруг вспомнила о том несчастном случае, о мертвом ребенке и его матери, рвавшей на себе волосы и кричавшей: «Они не уследили за моим ребенком!» И как я не смогла этого вынести и закричала на нее: «А сами-то вы за ним уследили?» Ах, да это я сама на себя кричала, на свою совесть, удовольствовавшуюся тем, что за моими детьми следят другие, и словно забывшую о том, какой разрыв существует между тем вниманием и любовью, в которых нуждаются дети, и тем, сколько способна дать им мать, сидящая за «тастоматом» по восемь часов пятнадцать минут в день!
Ты понял, что я кричала на себя. Ты обнял меня за плечи — помнишь? — и повел домой. Посадил передо мной детей и сказал: «Вот они, твои дети, а вот я. Пересчитай нас. Мы все здесь, живые и здоровые. Да, у жизни есть свои жестокие стороны. Но нас она пока щадила. И давайте все четверо порадуемся этому!»
«Мне страшно, что ты потеряешь то, что присуще одному тебе. Что в тебе есть? Много! А вдруг ты изменишься? Каким ты станешь? Не знаю. Это связано с тем, что ты каждый день обязан теперь вести людей к определенной цели, в чем-то их убеждать, в чем-то переубеждать, заставлять думать о чем-то. Не перестанешь ли ты быть самим собой? Станешь ли таким, каким тебя хотят видеть? От тебя теперь требуется так много: и упорство, и настойчивость, и принципиальность, и я даже не знаю, что еще. Если ты этого не добьешься, ты не справишься с тем, что тебе поручено, хуже чего для тебя ничего быть не может».
А получилось в конце концов, что ничего этого я не сказала, а встала с синего дивана и проводила Герда на вокзал.
— Ты свежее белье взял, да? Обязательно передам от тебя привет детям… Хорошо. Смотри, выспись в поезде.
Он даже не заметил, что она что-то хотела сказать ему, и оно, невысказанное, лежало на ее плечах тяжким грузом.
В детской комнате пронзительно заверещала Маня.
— Йенс! — крикнула Фанни. — Прошу тебя, оставь ее в покое! — а сама подумала: «Нельзя мне в моем положении так кричать».
После секундного молчания из детской снова донеслись возбужденные возгласы. Открылась дверь, появилась круглая голова Йенса.
— Нет его, — сказал Йенс, бросив взгляд на пустую кровать отца.
Мимо него протиснулась Маня.
Фанни, вздохнув, подвинулась и устало проговорила:
— Только не толкаться!
Правила игры требовали, чтобы она положила сейчас на подушку свою правую руку. Тотчас же на ней оказались головы детей. Сжав холодную ножку Мани в левой руке, Фанни начала:
— Сказка! Сказка о поющем и звенящем деревце!
Так заведено. Сначала она произносит: «Сказка!» — будто пишет заглавие. А потом продолжает: «Сказка о поющем и звенящем деревце. Жили-были…»
— И вот зашумел лес, и вот появился карлик, и карлик этот был злым и уродливым, и этот злой, уродливый карлик украл поющее и звенящее деревце и полез с ним на гору.
— Не на гору, — сказал Йенс, — а на скалу.
— Да знаю я, — ответила Фанни. — Вы вечно перебиваете меня и сбиваете…
Фанни понимала, что рассказчик из нее никудышный. И почему им все время хочется слушать эту сказку, в которой она каждое слово знают наизусть? Когда Герд дома, они забираются в его постель, строят себе «хижину» и требуют, чтобы он рассказал именно эту сказку.
— Ну, значит, злой и уродливый карлик полез на гору, а на горе была скала, да, но медведь…
— Еще не сейчас, — сказал Йенс.
— Нет, сейчас, — воскликнула Фанни громче, чем ей хотелось. — Как раз сейчас!
— Сперва прискачет зайчик, — сказала Маня.
— С чего это он прискачет? Не было там никакого зайчика!
— А у папы всегда был!
— Тогда пусть вам папа и рассказывает! — вскричала Фанни, готовая вот-вот расплакаться. Но почувствовала, что ножка в ее руке перестала вздрагивать, и подумала: «Нет, нельзя с ними так, нельзя» — и, переведя дыхание, продолжила: — Ну, конечно, зайчонок прискачет. Маленький он очень, вот я о нем и забыла…
Ей удалось благополучно довести сказку до конца: детей, которые совсем притихли, она крепко прижала к себе.
К завтраку Фанни вскипятила молоко. Принюхалась. Молоко было свежим, но от его запаха у нее сжался желудок. Она заставила себя пожевать ржаного хлеба, запила холодной водой — ставить кофе для себя одной у нее не было ни малейшего желания.
«Даже живя в одиночестве, следует готовить полноценный обед, именно этим определяется уровень жизни человека», — мысленно услышала Фанни голос матери и сказала вслух:
— Ерунда!
После завтрака она надела на детей куртки, сходила в подвал за коляской, посадила в нее Маню и велела Йенсу взяться за ручку коляски сбоку. На свежем воздухе ей стало лучше. Пошла вместе с детьми в сторону центра города, купила молока, хлеба, кусок постной телятины, килограмм яблок.
Прогулка приятно освежила ее, и она решила на обратном пути заглянуть в типографию и спросить дежурного, не звонили ли ей и не передавали ли чего. Она думала: «Я не слишком-то внимательно слушала, когда он объяснял, почему не может приехать. Сама виновата. Но сейчас не столь уж важно, кто виноват больше, а кто меньше».
Она почему-то решила, что Герд позвонил ей на службу и передал, что все-таки приедет. «А вдруг он передумал? Вдруг в типографии знают, каким поездом он приезжает? Зря я не купила кусок мяса побольше…» Но магазин, в котором она хотела подкупить мяса, оказался закрытым на обед. Не страшно! Для Герда и детей мяса хватит, а она обойдется яичницей.
От быстрой ходьбы и свежего воздуха щеки у всех троих раскраснелись. Но вот и типография. Фанни еще издали пристально вглядывалась в здание проходной. Разве так уж невозможно, чтобы его отпустили со стройки? Мало ли что случается — отменили мероприятие, из-за которого Герд должен был остаться, только и всего. Конечно, это было бы редким везением, но, с другой стороны, разве это совершенно невозможно? Разве этого никогда не бывало?
И тут ей вспомнилось, о каком мероприятии он говорил: о карнавале с советскими товарищами. Карнавал, как ни крути, не самое главное событие в жизни. Вдруг его перенесли? А Герд, не найдя ее дома, конечно, пойдет в типографию.
Она не расстроилась или расстроилась, но не слишком, не обнаружив его в проходной. Вполне вероятно, что он оставил для нее записку у дежурного. Уже по лицу дежурного она поймет, есть ли для нее известия или нет.
Вот она открыла наружную дверь, вкатила коляску, сейчас дежурный поднимет голову, оторвет свой взгляд от конторской книги, в которую что-то записывает. И он действительно поднимает голову, узнает ее, снимает очки и торопится выйти ей навстречу из-за барьера, слегка прихрамывая и загребая левой рукой.
— Вас ждут!
Значит, все-таки! Она почувствовала, как сердце ее забилось быстрее.
— Погодите! — быстро проговорил дежурный, захромал к выходу и махнул кому-то рукой.
И радостное ожидание погасло в Фанни, как последние догоревшие щепки в огне: в дверях появилась женщина. Никогда прежде Фанни ее не видела.
27
Они сидят друг против друга в больших кожаных креслах, стоящих в вестибюле. Одна — светловолосая, бледная, явно уставшая, другая — большеглазая шатенка, с прекрасным цветом лица. Почему Фанни не позовет детей, которые носятся вокруг цветника, почему не пойдет с ними домой? Ответить на вопрос незнакомой женщины труда не составило. Кто-то сказал ей, будто тастоматчицы берут время от времени материалы на перепечатку. Нужно перепечатать дипломную работу. По экономике. Часть работы — цифровые таблицы, ничего не поделаешь. Но оригинал — четкая машинопись с разборчивой правкой.
Фанни покачала головой. Время, когда она брала сверхурочную работу на дом, больше со скуки, давно миновало. А другие? Зря обнадеживать она не станет. Нет среди ее подруг ни одной, у кого был бы избыток свободного времени или кто крайне нуждался бы в дополнительном заработке.
Для нее в высшей степени важно сдать диплом вовремя, объяснила женщина. Сдать его в срок она обязана, это само собой. Еще важнее — иметь в руках совершенна готовую работу. Она далась ей нелегко. Приходилось рассчитывать исключительно на свои силы. Она постоянно подбадривала себя: «Ты справишься, не имеешь права не справиться». Муж на строительстве, с головой ушел в собственные проблемы. Долгая разлука с ним. Неуверенность, сомнения: не потому ли она все это делает, что осталась одна? Борьба, в которой она была совершенно одинока, но которую она довела до конца. И чем больше уверенности в собственных возможностях приносила ей эта работа, тем сильнее становилась в ней убежденность, что неотвратим развод с мужем, не разделявшим ни одной из ее забот, несмотря на то что у них есть сын, ради которого она и рада бы сохранить их семью, хотя, строго говоря, настоящей семьи у них никогда не было. Все произошло куда скорее, чем она предполагала. Заявление о разводе, суд, и все. Так скоро. Завершить эту работу заняло несравненно больше времени. Но теперь она поставила последнюю точку, и она хочет держать ее в руках — чисто перепечатанную на отличной бумаге.
Фанни слушала, не перебивая, она все поняла. Перед ней сидел человек, которому необходимо было выговориться, и она догадывалась, знала с самого начала, кто перед ней; Фанни не спросила даже, настолько была уверена, и лишь кивнула, когда та назвала себя. Да, Фанни поняла, почему Эрика пришла к ней. Вот, значит, она какая, смуглолицая веселая Эрика, к которой с нежной почтительностью относился Саша и которая вышла замуж за Штробла.
— Я встретил сегодня Штробла, — сказал как-то Шютц. — Он был сегодня в управлении, а завтра он дома. Поедем к ним?
— Мы оба… ни с того ни с сего?
— Да. Ты да я. И Штробл с Эрикой — вот будет здорово!
«Да, — подумала она, — это было бы здорово». Но согласиться не торопилась. Сколько они, наверное, ждали этого свободного дня. О чем она Герду и сказала:
— Он такой редкий гость дома.
И они не поехали к Штроблам ни в тот раз, ни позже. Фанни сожалела об этом, потому что не познакомилась с ними, со Штроблом и с Эрикой, хотя так много о них слышала. Но втайне была довольна. Что-то призывало ее быть настороже. И жил в ней необъяснимый страх: вон усядутся они вместе за стол, Штробл начнет расписывать яркими красками свою стройку и соблазнит его. А почему бы и нет? Разве сам Штробл живет иначе? И отлично себя при этом чувствует. И если он даже не станет сманивать Герда, одного его рассказа может оказаться достаточно. Чем не соблазн? Поэтому ее вполне устроило, что Герд не предлагал больше сесть в поезд и навестить Штроблов. И поэтому она не встречалась о Эрикой. А теперь та сама явилась к ней.
И сидит перед ней. Вот как, значит, выглядят, когда не в силах справиться с долгими часами одиночества: Эрика красива, глаза у нее мечтательные, она отнюдь не сломлена, хотя как будто и не особенно счастлива. Да, счастья нет, это заметно. А вообще, что такое счастье? «Дай матери право на счастье, Фанни». Та тоже была красивой. И женственной. В тридцать семь ей больше тридцати не давали. Вспоминается батистовый платочек; она прикладывала его к глазам, а потом махала им дочери, которую оставляла, быть может, навсегда. «Дай матери право на счастье, Фанни». А счастье это жило в Дармштадте[20] уже целых девять лет, и счастьем этим был отец Фанни, которого она видела последний раз беспокойно бегающим туда-сюда по комнате и прикуривающим одну сигарету от другой. Он говорил что-то о дипломе и шансе в своей жизни. И злой, резкий голос матери:
— А я? Всю жизнь повторять: «Вдохните глубже… Не дышите… Можете одеваться…»
А на утро другого дня — заученная женственная улыбка матери, с обезоруживающей естественностью отвечающей на вопросы соседей и знакомых:
— Мой муж? В Дармштадте. Поедем ли мы к нему? Не исключено. Но для начала мы разведемся. Вы понимаете, о чем я?..
И все вокруг наперебой уверяли, что все отлично понимают, и лишь Фанни в свои восемь лет ничего не понимала. Не понимала, почему письма отправляются в Дармштадт, но никогда не приходят оттуда. И уж совсем не поняла, как девять лет спустя мать могла сказать ей: «Я уезжаю в Дармштадт. Дай матери право на счастье, Фанни». И только сегодня, в эту минуту Фанни пришло на ум, что тогда речь шла не об отце, к которому ехала мать, а просто о Дармштадте, и в этом, очевидно, весь фокус: вот почему немногословные приветы от матери напоминали чем-то ее женственную улыбку, они были столь же дружелюбными, сколь и безличными. Фанни никогда не была способна понять этого счастья. Каким бывает счастье, она поняла, встретив Герда. И раз и навсегда сказала себе: мне только такое счастье и нужно. Она чувствовала себя переполненной счастьем до краев. И где оно сейчас? Чего ей недостает, чтобы ощутить его? Неужели оно ушло потому, что их с мужем разделяют сотни километров? И неужели оно в самом деле ушло? Вчера оно еще было с ней, а сегодня ушло? Возможно ли это? Может быть, она чего-то не понимает? А если не понимает, то как ей, во имя всего святого, разобраться в происходящем?
— Работа у меня вышла удачной, — сказала Эрика, — я в этом совершенно уверена, и если это счастье, когда можешь сказать о себе: «Я чего-то добился», — то я сегодня счастлива. Или, по крайней мере, буду счастлива, — по ее лицу скользнула улыбка, — когда получу в руки свой диплом.
— Вы сказали, что оригинал у вас в машинописи? — спросила Фанни.
— Прошу вас, не беспокойтесь. Если вам трудно, я постараюсь найти кого-то.
— Я беру эту работу, — сказала Фанни.
— И вы… справитесь вовремя? — спросила Эрика, переводя взгляд с детей на Фанни.
«Почему она не спросит, как устроилась наша с Гердом жизнь, — думала Фанни. — Она ведь пришла ко мне, чтобы узнать об этом. И вдруг спрашивает, сумею ли я перепечатать ее дипломную работу. Неужели у меня столь жалкий вид, что она не решилась задать вопрос, который у нее на языке? Но жалеть меня пока рано. Как-нибудь справлюсь. Если я чего и опасаюсь, то это проблемы из другой, как говорится, оперы, и касаются они лишь меня и Герда; а может ли она извлечь пользу из того, решили мы их или нет, еще вопрос».
— Вы не тревожьтесь. Перепечатаю. Времени у меня много.
«Пусть мне никогда в жизни не придется сидеть так перед другой женщиной, — подумала она. — Потому что я тогда предала бы то, что возможно только между мной и им. Может быть, это закон лишь для нашей семьи, а не для нее. Путь к себе мы обязаны найти сами, и здесь не при чем, сколько километров между нами пролегло».
Она встала, протянула уже Эрике на прощание руку и все-таки сказала, преодолевая собственную скованность:
— Я буду рада увидеться с вами снова. У нас дома, идет?
28
Штробл трудностей не боялся. Они составляли часть его жизни. Задачи, даже самые сложные, его никогда на отпугивали. Он никогда не уклонялся от их решения и не ставил под сомнение их реальность. Руль работ он держал в своих руках крепко. Монтаж в сложнейших условиях, самые немыслимые сроки сдачи объекта — он ни от чего не отказывался. Подстегивал своих сотрудников, угрожал, убеждал, выписывал премии, большие и дифференцированные, но всегда по заслугам.
Отложить свои собственные планы на недели и даже месяцы проблемы для него не составляло. Поселиться в условиях, мало для жилья приспособленных, лишь бы быть поближе к стройке, что ж, он согласен заранее. Ни на что не жаловался, за удобствами не гнался и осознавал предельную скромность прежних условий своей жизни, когда они постепенно улучшались, чем он и наслаждался.
Штробл тяжело переживал, что вот уже несколько дней не несет никакой ответственности за ход работ. Ему предоставили отпуск, причем на неопределенное время. Он пошел к Бергу, но тот и не подумал его утешить:
— Пока все не выяснится, ты от должности отстранен. И даже когда выяснится, мы серьезнейшим образом обсудим, что ты понимаешь под сознательными действиями командира производства.
Штробл весь извелся, досадуя на собственную неспособность использовать время с пользой, был раздражен, никого к себе не подпускал.
На вопросы Шютца отвечал односложно. То, что Шютц один дал согласие перенести декабрьский срок ввода в действие первого блока, он принял значительно спокойнее, чем тот ожидал.
— А что тебе оставалось? Я на твоем месте тоже согласился бы, а как же?
Шютцу его ответ показался скоропалительным, не вполне обдуманным. Особенно при мысли о Зиммлере, Юрии, Вернфриде, о том, насколько больше швов им придется сварить, насколько больше труб, штуцеров и фланцев придется смонтировать. Он сказал об этом Штроблу, но тот мало что мог ему посоветовать.
— Еще раз просчитайте промежуточные сроки сдачи, — сказал он сухо, — и затяните гайки там, где затянуть проще. Такие ситуации встречались уже в прошлом, не миновать нам их и впредь.
Когда Шютц перешел к отдельным участкам монтажа — как быть с тем-то и тем-то, — Штробл криво усмехнулся:
— Сколько крика из-за декабрьских сроков! А ведь никакого другого решения нет! Считать умеешь? Ну так считай! Двадцать пятого декабря у нас рождество. Это в понедельник. Не позднее чем в четверг предыдущей недели, а это двадцатое, заводы-поставщики сдают предварительные годовые отчеты. Предоставляются последние отгулы, потом три дня праздников — люди разъезжаются по домам. Какими бывают два последних предновогодних дня, сам знаешь. Ну? К какому же чудному результату мы пришли? Разве есть у нас другой выход, кроме сдачи блока в середине декабря? И думаешь, наши друзья не так рассчитали? Получается, что управиться мы просто обязаны. И мы управимся, — последние слова он проговорил спокойно и убежденно.
— А ты, — не удержался Шютц, — придись тебе все это обосновать, объяснил бы такое решение политической важностью вопроса. Что мы и сделали. А теперь ты все поворачиваешь иначе?
— Почему поворачиваю? — перебил его Штробл. — Именно политическая важность…
— Мы сказали, — стоял на своем Шютц, не обращая внимания на его реплику, — что сдача на две недели раньше — это две недели дополнительной электроэнергии для нашего народного хозяйства!
— В чем тут разница? — Штробл даже обозлился. — Если две последние недели года не будут связаны у нас с потерей времени, неизбежно возникающей из-за предновогодней и рождественской суеты, если работа будет сделана загодя — разве это не политическая цель? А то, что республика благодаря этому получит ток на две недели раньше, — это цель и экономическая, и политическая, кто будет спорить?
Они оба заметили, что былое взаимопонимание между ними исчезло. Ограничивались самыми необходимыми для дела беседами. Шютц передавал Штроблу все, о чем его ставил в известность Гасман. Штробл не отмалчивался, где мог, помогал советом. Не забывал при случае подначить: змеевидный путь все же не самый прямой к цели! И оба они были рады, что есть в их комнате Улли Зоммер, который никакого отношения к переживаниям обоих не имел и старался поэтому, чтобы в комнате хоть изредка, но звучал смех.
С Штроблом стало нелегко разговаривать. Это ощутил на себе зашедший к нему Зиммлер.
— Никто нам не говорил, что ты больше не наш начальник! — попытался подбодрить он Штробла, а потом осторожно, кружным путем старался выяснить у него, сколько, примерно, лет будут продолжаться монтажные работы у Боддена. Сам он родом из деревушки в Рудных горах, в этом году пришел черед приобретать специальность его среднему сыну, вот он и интересуется видами на будущее. Штробл оборвал его на полуслове: «Подумаешь заботы! Вообрази на минутку, как далеко от дома работают наши русские друзья!»
Фрау Кречман он закатил неслыханный скандал, потому что она не сумела заказать вовремя сверхсрочный телефонный разговор с директором «основы», от которого он хотел потребовать: «Решайте! Пусть хоть какой конец будет!»
Пришлось ощутить перемены в его характере и Вере. Увидев ее перед собой, Штробл вспомнил ночь карнавала: «Дунай, ты такой голубой». И подумал о том же, о чем думал той ночью: «Можешь смотреть на меня, как тебе заблагорассудится. Я не сделал ничего такого, что заставило бы меня опустить глаза. Дурацкая история с зазубриной? Пусть! Разве ты не видела, какую порку мне устроил Берг? Да, ты всем дала понять, как вы считаетесь с моим мнением, но это была всего лишь демонстрация. Мы не нуждаемся во взаимном снисхождении. Наши отношения ясны, в них властвует определенность. Проверь трубопровод, он безукоризнен! Я прибег к недопустимым средствам, за это я получу по заслугам, но трубопровод безукоризнен!»
— Когда я снова увижу вас на службе? — спросила Вера. — Нам придется кое в чем изменить технологический процесс.
— Меня замещает товарищ Гасман, — ответил Штробл. — Он предоставит вам все данные.
Штробл возвращался от Берга, который в перерыве между двумя заседаниями в нескольких словах объяснил ему, что придется пока набраться терпения. По лестнице они спустились вместе с Верой. Теперь она остановилась:
— Вы же знаете… нам хотелось бы обсудить эти новшества с вами.
Штробл тоже остановился.
— Я знаю даже больше, — с жаром заговорил он. — Я знаю, что счет идет на дни и часы, а я их трачу безответственно — по приказу свыше!
Хотя Штробл ни за что на свете не оставил бы стройку именно в эти дни, он не раз представлял себе, как сядет на первый проходящий поезд и поедет к Эрике, как возьмет ее за плечи, встряхнет, чтобы вытрясти, выбить из нее упрямство, ее непостижимое решение разойтись с ним. Разве нет и ее доли вины в том, что он оказался в такой ситуации? Она оставила его одного, лишила своей поддержки. Хотя отлично знала, как он нуждается в ее участии, чтобы быть раскрепощенным, готовым принять решения смелые и разумные. Что ему до суда, который их развел? Пять незнакомых им людей, несколько листков бумаги в папках с их именами, что им известно о нем и Эрике? Ему нужна его жена, он любит ее. Если он в чем остро нуждается, то это в ее тепле, в руках, которые его поддержат, руках жены. Нужно было поехать следом за ней зимой в отпуск, это было бы разумнее.
Он позвонил Эрике. Услышав ее голос, почувствовал, как нервное оцепенение спало с него.
— Послушай, — сказал он, — не может это быть твоим последним словом. Все изменится, если мы только пожелаем. А я хочу…
Он умолк, прислушался, с некоторым облегчением перевел дух, когда ему почудилось, будто голос ее прозвучал неуверенно, хотя сказала она:
— Все решено.
Но Штробл, приободрившись, возразил:
— Решать нам с тобой. Нам одним. Давай поговорим об этом. Прошу тебя, приезжай.
Два долгих дня он верил, что, несмотря на свой уклончивый ответ, Эрика приедет. Воображал себе, как вместе с ней и мальчиком будет гулять по пустоши вокруг стройки, как объяснит ей, что здесь ежедневно от него требуется, с какой концентрацией сил приходится трудиться, и именно поэтому он всем сердцем привязан к своей работе.
Прогулялся вдоль Боддена, до самого конца поросшего камышом песчаного мыса, и сразу повернул обратно. Вечером сказал Шютцу:
— Твой колючий дрок существует, похоже, только в твоей фантазии…
Через два дня пришло письмо от Эрики. Она писала, что тщательно все обдумала и советует ему поступить так же. Все, что может произойти между ними, явилось бы началом новой жизни. Для этого необходима исходная позиция. У нее она есть, чему она несказанно рада. А у него? Как обстоит дело с ним? Да, она верит ему, верит каждому слову, что ее ему недостает, что он в ней нуждается, что он ждет ее. Но долго ли ему будет недоставать ее? Но долго ли он будет в ней нуждаться? Когда будет ждать ее? Сейчас? Этого мало. И это необратимо. Она никогда больше не позволит поставить ее с мальчиком на периферию его жизненных интересов. Еще она писала, что не знает, правильно ли было вообще писать ему. Но одно она знает точно. Если есть у них шанс снова жить вместе, то только не так: позвонил — и давай приезжай!
Штробл смял письмо, швырнул на кровать. Разве подобные письма пишут друг другу близкие люди! Были дни и ночи, прожитые и пережитые совместно! Вместе ели и вместе пили, ложились в одну постель и вместе вставали, любили друг друга, у них есть ребенок, они бросались друг другу в объятия и расставались много раз; оба они знают, как другой смеется, как он дышит и как стонет. А это письмо, этот холод, что-то в нем фальшиво. А если фальшиво, то незачем принимать его всерьез. Что значит «…только не так: позвонил — и давай приезжай!». А как иначе? Ждать? Чего? Пока он не убедится в своих чувствах к ней? Ведь все, в сущности, сводится к этому… Но он в своих чувствах уверен и на сегодня, и на будущее. Он позвонит ей, позвонит немедленно и скажет: «Я не нуждаюсь во времени для раздумий, мне нужна ты!» Но вовремя опомнился: ведь как раз его нетерпеливость, стремление идти вперед, не глядя ни вправо, ни влево, немыслимо осложнили их совместную жизнь. И приказал себе — терпение! На сей раз — терпение! Она приедет, не может не приехать.
Как только Штробл обрел внутреннюю убежденность, что вмешался в ход событий, к нему вернулась, пусть и не вдруг, уверенность в себе и предприимчивость. Он уже улыбался вместе с остальными, когда Улли Зоммер и Шютц начинали по-дружески высмеивать его за кислую физиономию.
— Когда меня отзовут из этого пошлого отпуска, вы снова увидите перед собой молодца молодцом, — пообещал Штробл.
Шютц едва ли не ежедневно ходил к Бергу. Уговаривал его не увольнять Штробла.
— Это было бы плохо для него… и для стройки тоже. Ошибки Штробла мы обсудим на общем собрании, — сказал Шютц, — но со всеми своими ошибками Штробл — лучший начальник участка изо всех, кого я знал.
— Их было не слишком много, — съязвил Берг.
— Не забывайте о нашем обязательстве подключить блок к сети на две недели раньше срока. Штробл нам необходим, — уговаривал его Шютц.
— О своем обязательстве прежде всего должны помнить вы сами, — отвечал Берг. — Что касается Штробла, то где он будет работать, решает не партийный секретарь, а руководство стройки!
И хотя Берг отклонял все его просьбы и требования, у Шютца была некоторая уверенность, что они понимают друг друга без слов и что в лице Берга он имеет лучшего адвоката за восстановление Штробла.
Так он и объяснил членам партбюро, которые подобно ему настаивали на скорейшем положительном решении вопроса.
Об одном разговоре — это было в день после карнавала — они с Бергом предпочитали не упоминать. Утром Шютц зашел к Вернфриду.
— Нам с тобой надо кое-что уладить. И лучше всего нам сделать это в присутствии Берга. Скажи, какое время тебя устроит, я с ним договорюсь.
Вернфрид внимательно оглядел Шютца с ног до головы и скривил рот в улыбке:
— Хочешь извиниться? Передо мной? — и покачал головой. — В присутствии Берга? Пожалуйста, дело хозяйское. Иди. Мне у Берга делать нечего. Я беспартийный. А что ты за фрукт такой, я понял.
Шютц долго обдумывал, имеет ли смысл идти к Бергу, но в конце концов решился. И разговоров, короче этого, у него до сей поры не было.
— Извини, — перебил его Берг после первых же слов, — у меня совершенно нет времени, чтобы выслушать тебя. Приходи, когда действительно будет что-то важное.
Шютц уже приблизился к двери, когда Берг окликнул его, а потом негромко, но очень внушительно проговорил:
— Если я еще раз узнаю о чем-то подобном…
И словно для того, чтобы Шютц не усомнился в том, что для Берга важно, а что нет, он уже на другой день появился в бригаде ДЕК головного бокса, поговорил недолго с Зиммлером, перебросился парой слов с Эрлихом, попросил Вернфрида объяснить, какие особые преимущества он лично видит в цикличной работе. Ни жены, ни детей у него нет, как он проводит свободные от работы недели? Читает? Копается в моторе своей машины? Девушки? У тех, кто прислушивался к их разговору, сложилось впечатление, что сам Вернфрид остался недоволен своими маловразумительными ответами. А Берг заметил:
— Что-то ничего определенного. Подумай на досуге… о досуге.
Остановился рядом с Шютцем; тот, поднявшись на леса, прикидывал, не начать ли ему еще до перерыва монтаж шлейфа, который завтра должны сваривать Вернфрид с Зиммлером.
— А ну, спустись-ка, — сказал Берг. — Все равно через две минуты перерыв на завтрак.
По дороге в закусочную «Штрук» Шютцу пришлось отвечать на вопросы Берга: как ему работается в коллективе, поддерживают ли его, причем не только члены партии? В чем он видит помехи, где инертность? И чем эти явления объясняет? Поинтересовался, как, по мнению Шютца, завоевывается авторитет.
— Но запомни раз и навсегда: авторитет авторитетом, а давить на других, диктовать свои условия мы здесь не позволим, такова линия партии. Ты, надеюсь, меня понял?
Шютц понял. Потом они долго обсуждали шансы фаворитов на предстоящем первенстве по настольному теннису. Берг любил этот вид спорта, знал всех зарубежных чемпионов по именам, хотя сам играл «прескверно», как он выразился.
— Я как-нибудь вечером загляну к вам, — сказал он. — Нет-нет, никаких объявлений заранее. С кем посидеть и побеседовать всегда найдется, это уж вы мне организуете. А потом сыграем в настольный теннис!
Расследование на «двухсотке» закончено, вскоре сообщил ему Берг. Виновник происшествия, тут Берг бросил на Шютца иронический взгляд, — некий юноша Удо Диттер. Показательно, что партийный секретарь о нем даже понятия не имеет! Берг с готовностью пришел ему на помощь:
— Невысокого роста крепыш, в очках с толстыми стеклами…
— Карл Цейсс! — вырвалось у Шютца.
— Совершенно справедливо: Карл Цейсс, — согласился Берг, свое прозвище он получил из-за большой диоптрии в линзах; такие очки только по спецзаказу на заводе «Цейсс» изготовляют.
Разгадка оказалась простой донельзя. Карл Цейсс с парочкой приятелей-юнцов валяли дурака по дороге к проходной после работы, балансировали на трубах — кто скорее добежит.
— А теперь не спрашивай, как это произошло! Карл Цейсс говорит, что инструмент упал у него из рук, а он, когда поднимал, даже не заметил, что натворил. Потом о случившемся пошли разговоры и пересуды, он испугался до смерти, но к этому моменту вы своими «передовыми» методами успели устранить повреждение. — Берг сдвинул очки на кончик носа. — Итак, я даю тебе двадцать четыре часа, чтобы ты поразмыслил, где вы допустили ошибку. Однако прошу продумать до конца, в чем ее причина, она, наверное, не только в действиях, но и в мышлении, не так ли? А потом выступишь на общем собрании, выложишь, что надумал. И смотри у меня, чтобы Штробл меньшим, чем выговор, не отделался!
После обеда в тот день на стройку с экскурсией приехали ветераны партии из «основы», и среди них Герберт Гаупт. На шестнадцать часов была назначена встреча в кабинете секретаря парткома. Узнав об этом, Шютц заторопился туда.
— Я тебя представлял совершенно другим, — сказал он Герберту Гаупту.
— Думал, увидишь старичка-боровичка, да? — мотнул головой Герберт Гаупт.
Широкоплечий, он был почти одного роста с Шютцем. Суковатой палкой указал на свою правую ногу:
— Перестала слушаться… после тридцати лет работы на стройке. Вообще я крепок, как старый дуб, а для работы на производстве, видишь, не гожусь. Ничего не попишешь… Зато на меня навалили дел — хватит и еще останется.
Они неторопливо пошли вместе к «Штруку», Герберт Гаупт опирался на палку. Ранние сумерки были мягкими, воздух напоен запахом хвои. В светлом еще небе над ними кричали гуси-гуменники. Они летели к воде.
— Будь ты ходоком получше, — сказал Шютц, — мы прогулялись бы до Боддена. Есть там одно местечко. Песок, выкорчеванные пни, дрок. Я под настроение ухожу туда, посижу, подумаю.
— Бери с собой Штробла, — посоветовал Герберт Гаупт, — ему даже больше других нужно, чтобы хоть на час-другой из головы выветрились мысли о стройке.
— Ты ведь его знаешь, вечно он занят. А сейчас, когда времени вроде бы полно, все, что связано с работой, притягивает его даже сильнее, потому что не к чему приложить руки.
А что до дрока, рассказывал Герберт Гаупт, его он впервые увидел только на этой стройке.
— Как и все городские мальчишки, мы играли в камешки. Блестящие такие, мы их выуживали из сточных канав. Знали мы, что в тех местах, где лошадь молочника каждый день кладет свои яблоки, между камнями брусчатки вырастают зеленые былинки. На каникулах мы бегали далеко за город, где у шоссе росли три сливы. Серые, как мокрицы из подвала. Но это были сливы. А дрок? Когда я впервые попал на стройку, я думал, вот где я отдохну: сосны, березы, ну и дрок. Насчет отдыха, конечно, я дал маху, что верно, то верно. Но дрок, оказывается, рос поблизости каждой из строек. Иногда он был засохший, покореженный. На этот самый дрок ты можешь наступать ногой и даже переехать его гусеницей, но если в земле уцелеет хоть один корешок, весной кустарник опять весь запылает, что твое красное солнышко. И никакая сушь, никакой мороз, никакая буря ему нипочем. Те кусты дрока, что растут перед вашими бараками, я пересадил оттуда, куда ты ходишь проветриться.
Временами ему этого недостает, рассказывал Герберт Гаупт. Нет, не только дрока, конечно; дрок просто входит в число многих вещей и явлений, без которых ему трудно обойтись: без такого вот воздуха, ветра и неба, без жары и холода и даже непролазной грязи после недельных дождей. Он частенько вспоминает обо всем этом, когда сидит в жарко натопленной комнате, а из кухни доносятся аппетитные запахи — готовить его жена мастерица! Да, в чем, в чем, а в готовке она толк знает! И тогда он думает: «А хорошо все же, приятель, что тебе в эту треклятую погоду не приходится мотаться бог знает где, сидишь себе в тепле и уюте». Да, но мысли эти быстро улетучиваются, долго он с ними прожить не может, иногда даже рванет рубаху у ворота, потому что ему кажется, что он задыхается. Глупости, конечно. Природа, погода — ладно, пусть. Но вот чего ему по-настоящему не хватает: всю свою жизнь он каждый день видел, как что-то растет, увеличивается в размерах. Участок бетонированной дороги, несколько квадратных метров стен, поднимающихся над новым фундаментом, новая опалубка, или целое строение, или то, и другое, и третье, вместе взятое. В его городе строительство почти не ведется:
— Представляешь, — говорит Герберт Гаупт, — каково у меня на душе, когда я в своей комнате в горсовете переставляю флажки на карте города, если подновят фасад какого-то старого дома. Привыкнешь к этим масштабам?
Потом они сидели в «Штруке», пили кофе. Шютц рассказывал о Штробле, о Вернфриде, об истории с зазубриной и ее последствиях. А Герберт Гаупт сказал ему:
— Тебе нелегко придется с ним, даже после этого прокола. Чем дольше ты будешь работать с ним плечом к плечу как партийный секретарь, тем все более высокие требования ты обязан предъявлять к нему. У тебя есть партбюро. Все поставленные Штроблом цели вы непременно должны перепроверять с точки зрения партии: действительно ли это предельная черта на шкале достижимого и необходимого сегодня? И хорошо ли это для тех, кто трудится рядом с вами? Например, выполнение плана, которое «основа» требует от Штробла, — всегда ли увязываются насущные задачи дня и интересы наших людей? Возьмем работу по циклам. Нужна ли она руководству? Да! Трехсменную работу оно обеспечить не в состоянии, вот оно и очень радо, что благодаря циклам субботние и воскресные дни «закрыты». Нужен ли цикл монтажникам? Да! Поездка домой по субботам отнимает много времени, при циклах свободного времени остается больше. Но разве цикл — это рабочая смена, подходящая по своей продолжительности людям, которые хотят жить все лучше и лучше? Нет! Загляни хотя бы в общежития. После двенадцатичасовой смены рабочий выпьет еще, положим, бутылку-другую пива. И — сразу спать! Приходится ли тут говорить о культуре, об организации активного досуга, об учебе!
Получается, что рано или поздно нам придется найти лучший способ организации рабочего времени, чем цикл. То есть рано или поздно партия, а это значит ты, Зиммлер и другие, потребуют от руководителя своего подразделения, от Штробла например, «предложи, как нам использовать рабочее время получше», а потом вы все обсудите, взвесите, разберетесь, действительно ли его предложения в ваших общих интересах и в интересах дела. И затем потребуете, чтобы он, неважно, зовут ли его Штробл или по-другому, доказал вышестоящему начальству, что так оно будет разумнее и целесообразнее.
Шютц помолчал немного, потом сказал:
— Иногда я сомневаюсь, под силу ли нам такое? Ну, много ли я вижу? Или Зиммлер? Целый день мы торчим в головных боксах, на строительных лесах, на своем рабочем месте, а нас призывают ставить и решать вопросы, для которых необходимы знания и кругозор плановика, начальника участка, да мало ли кого!
— Справитесь, — сказал Герберт Гаупт, — как и везде коммунисты справляются. Тебе, конечно, придется со временем пройти учебу в партшколе, придется, придется, не поднимай рук вверх, это тебе многое облегчит в последующей работе.
— Когда еще это будет, — покачал головой Шютц. — Ты лучше мне вот что объясни: как ты добился, что здесь все прислушивались к твоему слову, даже Вернфрид, который, если разобраться, почти ни с чьим мнением не считается?
Герберт Гаупт улыбнулся:
— Не знаю. Все, в конце концов, сводится в подходе к людям. Как ты с людьми разговариваешь, как их выслушиваешь, как отвечаешь. Замкнутость, вольная или невольная, никому на пользу не шла. Члену партии тем более. Если кто пытается отойти в тень, ты его в покое не оставляй, тормоши. И никогда не думай, что люди, которые делают вид, будто желают, чтобы их оставили в покое, действительно этого хотят. Возьми историю с зазубриной. Если бы вы толково поговорили с людьми, то никакой Карл Цейсс не перепугался бы, как зайчишка, и никакой Вернфрид не стал бы выкидывать коленца, чтобы потешить свое тщеславие. Кстати, что у вас теперь с Вернфридом за отношения?
Шютц пожал плечами.
— Отношения? Никаких, — это признание явно было ему неприятно. И добавил: — Знаешь, чего бы я очень хотел? Чтобы ты остался у нас до завтра. Побудь на собрании. Не захочешь — не выступай. Но если бы ты поприсутствовал, а после мы бы потолковали, это было бы хорошо. Не беспокойся, домой мы тебя отправим на нашей машине.
— Штробл терпеть не может, когда его машину используют для подобных целей, — сказал Герберт Гаупт. — А ведь вы как будто собираетесь завтра восстановить его в должности?
— Да, — ответил Шютц. — И самое время. А насчет машины ты напрасно. Тебе он даст ее, и с радостью.
На другой день состоялось партсобрание, которое открыл Шютц. Первым взял слово Берг. Он поблагодарил Герберта Гаупта за хорошую работу и под аплодисменты преподнес ему букет цветов. И сразу, без проволочек, перешли к основному вопросу. Шютц ограничился тем, что назвал основные факты, явившиеся причиной ошибочного поведения некоторых товарищей в случае с «двухсоткой». Он перечислил их в следующем порядке: Шютц, Штробл, Зиммлер. Каждый из троих осознал свои ошибки и сделал выводы. Каждый из троих выступит перед собранием. «Бюро предлагает объявить партийное взыскание члену партии, который, будучи руководителем, принял в корне неверное решение, то есть товарищу Штроблу. Высказывайтесь, товарищи!»
Товарищи высказались. В том числе Шютц и Штробл. Последний неохотно, в глубине души не согласный с выговором, хотя и признал справедливой критику в целом. Шютц ощутил это и подумал: «Ожидать сейчас от него большего нет смысла». И еще он подумал: «Это вообще первый случай, когда мы принимаем какое-то решение, не посоветовавшись со Штроблом и, по сути дела, против его воли. Когда я дал согласие на досрочную сдачу первого блока, было иначе: я знал, что на моем месте Штробл поступил бы так же. Не то сейчас — он поступил бы именно иначе. Критика? Пожалуйста. Но выговор?» Он представлял себе, какими глазами смотрит на него Штробл. Поставил вопрос на голосование. Штроблу был объявлен выговор.
В общежитие к Шютцу первым, еще до Герберта Гаупта, пришел Берг. На его худощавом лице было написано возмущение. Он терпеть не мог, когда партийный секретарь шел на поводу у своего начальника цеха, например, и делал ему уступки. Нельзя ни на секунду забывать о своем партийном долге!
— Почему ты отпустил Штробла после его нескольких ничтожных слов! Он ведь всем своим видом показывал, что совершенно с вами не согласен! К критике он привык. Думаешь, его проняло, что свой выговор он все-таки получил? Да, но как? Внутренне негодуя, если я не ошибаюсь. И ты был просто обязан призвать его к ответу. Перед всеми коммунистами! Чтобы он ответил ясно и не увиливая. Чтобы он сообразил, что никакой он не герой, а всего лишь напакостивший себе и остальным Штробл. И ты ни в коем случае не имел права давать ему спуска, пока он не сказал бы того, чего ждали от него как от члена партии!
Шютц подумал, что никакого прока от Штробла, признавшегося в том, что он напакостил себе и остальным, нет и быть не может. И сказал это вслух, хотя Берг хотел его перебить. Он ни за что не поверил бы Штроблу, если бы тот при теперешних обстоятельствах вот так сразу, вдруг повинился бы перед товарищами, если бы он «расплакался».
— Подведем итоги! — решительно проговорил Берг. — Неправильная линия поведения Штробла объясняется неудовлетворительным уровнем идеологической работы цехового бюро, о чем, между прочим, Шютц почему-то ни словом не обмолвился. Пусть партбюро обсудит сложившуюся ситуацию и сделает необходимые выводы. И невзирая на личности!
У Шютца вертелись на языке злые слова, но Берг уже поднялся, кивнул и вышел в коридор.
— В чем-то он прав, а? — начал Зиммлер и покачал головой, словно сокрушаясь, что он сам раньше до этого не додумался.
— Ты тоже с ним согласен? — спросил Шютц Герберта Гаупта.
Они вместе шли к машине, Гаупт ответил ему, когда они оказались у самой машины.
— Может быть, тебе покажется слишком обобщенным то, что я тебе скажу, но иногда приходится именно обобщать, а не говорить о частном случае: важно, как ты сам относишься к тому, что решило собрание. Нужное это решение? Правильное? Ошибочное? Тебя выбрали секретарем и от тебя ждут твердых, уверенных шагов. Тебе придется отчитываться перед людьми, и твои показатели выражаются вовсе не в процентах плана, а в людях, изменившихся и выросших. И перед тобой встанет вопрос, помог ли ты сделать шаг вперед своему другу Штроблу. Если ты полагаешь, что сегодня сделан шаг в этом направлении, — имеешь право гордиться! И не вешай нос!
Перед началом собрания Шютц сказал Герберту Гаупту:
— В пятницу я поеду домой! Пусть даже исчезнут куда-то целые системы труб с насосами в придачу — поеду!
Не было у него сейчас на душе не только этой веселой радости, но даже и тени уверенности, что поедет.
Штробл стоял в нескольких шагах от них, обсуждая с Гасманом, когда им удобнее встретиться, — работа уже захватила его.
Подавая Герберту Гаупту руку на прощание, Шютц сказал:
— Желаю тебе всего самого-самого доброго.
Уже сидя в машине, тот ответил ему:
— И еще одна вещь. Я хорошо знаю Штробла. Наверняка лучше, чем Берг, и поэтому скажу тебе: я-то верю, что что-то в нем с места сдвинулось. Одного одно задевает, другого — другое. Выговор — это заноза, которая засела в Штробле глубже, чем кажется. Спорим?
Предложение поспорить было обращено к Штроблу, который подошел к машине и с чувством пожал руку Гаупта.
— Черт бы его побрал, этот выговор! — ответил Штробл.
Машина отъехала. Они смотрели ей вслед, пока она не скрылась за поворотом.
— Когда ты едешь, в пятницу? — спросил Штробл.
— Ночным, — ответил Шютц.
— Тогда назначим после обеда совещание с друзьями?
— Можно.
— Значит, заметано, — сказал Штробл.
Мысленно он писал письмо Эрике: «Это новый этап моей жизни, Эрика. Тебя нет, и работа валится у меня из рук. Не усложняй мою жизнь! Прошу тебя, приезжай!»
Когда Шютц поедет домой, он бросит письмо в почтовый ящик в их городе. И, как знать, может быть, в воскресенье она приедет? Он видел Шютца, погруженного в собственные мысли, совершенно ушедшего в себя. Штробл не слышал, что Берг говорил Шютцу, но почти безошибочно догадывался, в кого он пускал свои стрелы. Толкнув Шютца в плечо, он проговорил:
— А теперь давай сядем и обмозгуем, что мы в пятницу предложим друзьям. Идет, старина?
29
Как-то незаметно ушла зима. Сперва в воздухе появился запах влажной хвои. Потом твердые сережки орешника изогнулись, как ослабевшие гусеницы. Из блестящих почек проклюнулись острые листочки берез. И постепенно серовато-бурые ошметки зимы прикрыло легчайшей зеленой кисеей.
Дождь просачивался во мхи, в прошлогоднюю траву под окном барака. С ветвей сосен тоже стекала влага. Опершись локтями на подушку, Норма наблюдала, как падающие с крыши крупные капли бесследно исчезают в земле. Устав сидеть в этой позе, откинулась на подушку, оглядела комнату при свете дня.
Молли, подружка Улли Зоммера, улыбчиво смотрела с портрета на стене на своего тихо похрапывающего жениха. У нее были блестящие глаза, трехмесячная завивка, яркие накрашенные губы. Портрет Молли прибила к стене каблуком босоножки и пригрозила Улли:
— Попробуй снять! Получишь по башке первым, что подвернется мне под руку!
Улли и в голову не приходило снимать портрет. И Норме тоже. Она тихо рассмеялась, потянулась. Ни существование Молли, ни ее портрет ей ничуть не мешали. Ей было хорошо с Улли. Ей с ним, а ему с ней. И никакого отношения к девушке по имени Молли это не имеет. Войди она сейчас в комнату, Норма без слов и без зависти уступила бы ей место. Хотя жаль было бы такого хорошего воскресного утра, шума затихающего дождя за окном, мирной тишины в комнате.
За долгое время это лучший воскресный день Нормы. Обычно если Штробл и уходил по воскресеньям из общежития, то всего на несколько часов. А сегодня они с Гердом уехали. Она поняла это по виду Улли, когда он подошел к окну раздачи и помахал ей. Может быть, малышка тоже заметила. Прицепилась она к ней, как репейник, малышка эта. Норма то, да Норма это… Стоит на нее прикрикнуть, глаза у малышки делаются огромными, испуганными, и вроде бы старается она не маячить на виду, а вот не получается. Норма строго-настрого запретила ей задавать вопросы, где, мол, она провела полночи, а то и целую ночь. Малышка и не спрашивала, но вся она была как бы живым вопросительным знаком, не спускала с Нормы глаз, расспрашивала о всякой всячине, а особенно о том, о чем полагается помалкивать.
— Ты хоть раз встречала этого, с карнавала, Норма?
— Какого?
— Ну, длинного.
— От которого я смылась?
— Да от такого, в клетчатой рубашке.
— От него я не смывалась.
— Но ты его после того видела?
— Если ты про того, от которого я смылась, — нет.
— А того, в клетчатой рубашке?
— Очень даже может быть.
Подробности малышке знать незачем. Хорошо все-таки побыть иногда наедине с Улли. В конце этой недели им повезло. Герда нет, Штробла нет, барак почти пуст.
Будильник Герда тихонько тикает над ухом. Его свитер с растянутым воротом косо свисает со спинки стула, на полу лежит порванный носок. Она представила себе, что было бы, заштопай она этот носок, как в прежние времена. Он, наверное, долго терялся бы в догадках. А что если сунуть ему под простыню щетку, да и Штроблу заодно? То-то они испугаются, когда лягут. Бедняга Улли, они подумают, что это его шуточки. Странное дело, реакцию Герда она представляет себе живо, а как отреагирует Штробл — ей неясно. Между тем никто не занимал ее мыслей так долго, кроме него, всеми ценимого, знаменитого Штробла. Друг Герда, Штробл, которого она никогда не видела. Сейчас она находится в комнате, где он живет. Иногда она даже расспрашивает Улли о Штробле. Тот отвечает неохотно, вскользь, он даже насторожился однажды, попытался выяснить, уж не влюбилась ли она по уши в этого Штробла? Ничего подобного, ответила Норма, он заинтересовал ее только потому, что вечно чем-то неудовлетворен. Откуда у нее такие сведения? Знает, и все тут. И чувствует это. Она сказала об этом Улли, почти не скрывая плутоватой улыбки, и тот сразу взорвался:
— Не смеши людей!
Норма легла на спину, размышляя, как бы ей вытянуть побольше сведений о Штробле из Улли. Например, о его разводе. Об Эрике, которая никак не приедет, хотя Штробл ждет ее. От этих мыслей Норму отвлек звук легких женских шагов в коридоре. Так постукивают только высокие каблуки. Женщина! Женщина в мужском бараке, ты погляди! Она не удержалась от улыбки, представив себе, что произойдет, если здесь появится девушка по имени Молли. Но нет, это, конечно, не она, не та походка, та шла бы твердо, по-солдатски. Норма перевела взгляд на портрет Молли, прислушалась к звукам шагов и с улыбкой покачала головой. Шаги замерли перед дверью. Поразительно! По стуку ничего не поймешь. Неужели все-таки Молли? Приподнявшись на постели, Норма произнесла, внутренне сгорая от любопытства:
— Войдите!
Женщина в прозрачном зеленом плаще, появившаяся на пороге комнаты, не имела ни малейшего сходства с Молли. Она была намного ярче и интереснее, она принесла с собой в комнату аромат свежести и запах дождя.
— Простите, вы не скажете, где найти товарища Штробла?
Норма сразу сообразила, кто перед ней, внимательно присмотрелась и признала, что внимание мужчин к ней вполне обосновано. Даже когда та в ватнике и каске идет мимо заводской кухни к главному корпусу, на нее заглядываются.
— Не могу сказать, — улыбнулась Норма.
На какое-то мгновение она ощутила неловкость от того, что лежит на глазах этой женщины в мужской комнате, ей хотелось бы предстать перед ней во всеоружии, свежей, подтянутой и энергичной. Чувство это вызвало в ней досаду. «Еще чего не хватало!» — подумала она.
— Извините! Он сказал, что в это время будет! — нетерпеливо проговорила женщина.
— Подождите! — попросила Норма, махнув рукой, повернулась к Улли, позвала: — Эй, проснись!
Улли Зоммер заворочался спросонья в кровати, с трудом открыл припухшие глаза. Штробл? Если Штробл сказал, что будет, он и был бы на месте. А раз его нет, значит, он этого сказать не мог. Вполне возможно, старался объяснить Улли Зоммер, что она неправильно поняла Штробла, он, наверное, что-то другое имел в виду.
Вера бросила на него удивленный взгляд, потом посмотрела на Норму:
— Он это сказал и это же имел в виду, — повернулась и вышла из комнаты, тихонько прикрыв за собой дверь.
— Ох, не завидую я ее мужу, — проворчал вслед ей Улли.
Лег поудобнее, от души зевнул, повернулся на бок и взглянул на Норму.
— Не могла ты спрятаться под одеялом, когда она вошла? — сказал он с упреком.
В ответ на его слова она расхохоталась во все горло и протянула к нему руки. Улли уже сбросил с себя одеяло, когда в коридоре снова зазвучали шаги. На сей раз тяжелые, уверенные, мужские.
— Дрянь дело, — тихо произнес Улли, а когда дверь распахнулась, громко сказал: — Так я и знал, что вы заявитесь в самое неподходящее время! Черт вас принес! Глаза бы мои вас не видели!
У Нормы было такое чувство, будто вся кровь прилила к голове, а сердце застучало в горле. Она не сводила глаз с обоих мужчин, заляпанных грязью с головы до ног. Она знала, какими будут первые слова брата, и ждала, не в силах что-либо предпринять, когда они прозвучат.
— Вон отсюда! — рявкнул Герд.
Норма безмолвно поднялась, взяла со спинки стула белье, слегка покачнулась, натягивая брюки. Пока она одевалась, брат со Штроблом молчали, зато Улли распалился и ругался почем зря, но Норма к его словам не прислушивалась. Зато ее больно поразило, когда, к неописуемому удивлению и Улли, и Штробла, Герд коротко объяснил им, почему прикрикнул на нее:
— Она — моя сестра!
Торопливо сунув руки в рукава пальто, она выбежала в коридор и, как незадолго перед этим Вера, быстро засеменила к выходу из барака. Услышала, как Герд крикнул ей вслед:
— Подожди же, черт бы тебя побрал!
Она даже не оглянулась. Подставляя лицо дождю, глядя под ноги, подошла почти к самому зданию пищеблока, когда ее обогнал мотоцикл. Она подумала: «Штробл! Сейчас он говорит обо мне со Штроблом!» На секунду у нее замерло дыхание, ей почудилось, будто мотоцикл замедляет ход. Она едва не свернула на узкую бетонированную дорожку, ведущую к прачечным, где ей абсолютно нечего было делать, но Герд снова дал газ, и она только и увидела спину Штробла и широкие плечи Герда. Она замедлила шаги, подумала: «Это моя жизнь, и пусть никто в нее не вмешивается. Если я буду стоять на этом, я буду наверху. Я хочу быть наверху, а не падать. Я и есть наверху. Повторись снова такая ситуация, я сказала бы им, а почему вы возмущаетесь? Вы что, ни с кем, кроме Молли, вашего Улли не видели? Ну, может, и не видели. Но знать-то знали. Он никакой не святой, и вы сами его в святые произвести не собираетесь. Как не считаете святыми других девушек. Вы жизнь знаете не понаслышке! И в чужие дела не вмешиваетесь. И только в жизнь ваших сестер, невест, подруг вы считаете себя вправе вмешаться, тут вы позволяете себе возмущаться! Но никакого такого права у вас нет! Хорошо еще, что она смолчала, снесла обидные слова и пренебрежительное к себе отношение. У нее все основания считать, что она наверху, потому что это ее жизнь, а они в нее вмешиваются. Она наверху, и она им еще покажет!»
30
Шютц поехал на своем мотоцикле к зданию головных боксов и остановился у соседнего барака. Струйки воды скатывались за воротник. Сдвинув рукав кожаной куртки, бросил взгляд на часы. Мельчайшие капельки тотчас же покрыли циферблат.
— Одиннадцать, — сказал он. — Точно, как в Аэрофлоте.
Штробл тоже слез с багажника.
— Просто не представляю, зачем приходила Вера, — проговорил Штробл.
Прислушиваясь к звуку замирающего мотора, Шютц вспоминал, как Норма выбежала из комнаты и как она отвернулась в сторону, когда они проезжали мимо, Вспомнил о короткой, но жаркой перепалке с Улли.
— Ты меня просто смешишь, Герд! Она взрослый человек и может поступать, как ей захочется. И я тоже живу, как хочу. Мне сейчас жить, а не через четыре-пять, а может, и больше лет, когда у меня будет квартира и я смогу сказать: «Эй, Молли!» С ней мне все равно придется разобраться, что у нас к чему. И она не из тех, кого на кривой кобыле объедешь, да и я парень не промах.
Шютц не нашел вразумительных контраргументов, тем более что они со Штроблом в страшной спешке приводили себя в порядок и на ходу ели. Жуя бутерброд и зашнуровывая ботинки, он сказал Улли, что если это все, что он может сказать, то это не больно-то много. Но почему-то и ему самому не пришли в голову доходчивые к убедительные доводы.
— Ну, чего могла хотеть Вера, — сказал он Штроблу. — Наверняка ничего особенного.
— Она — и ничего особенного? Нет, ты шутишь! — Штробл достал из-под куртки папку с графиками работ на завтра и зашагал по направлению к бараку. До Шютца, ставившего мотоцикл на стоянку, доносился звук его тяжелых шагов в коридоре. Когда он открыл дверь барака, на него хлынула волна теплого воздуха, смешанного с табачным дымом. Дверь в тесноватую комнату, где назначили совещание, была приоткрыта. Шютц услышал хрипловатый смех Юрия и скороговорку Зинаиды. Штробл сел рядом с Варей Кисловой на один из двух свободных стульев. Шютц протиснулся мимо Дьердя, который дружески пожал ему руку. Володя Кислов кивнул ему, не прерывая разговора с Юрием. А тот, сдвинув в угол рта папиросу, тоже кивнул и поднял в знак приветствия руку.
Веры не было, ее вызвали по телефону с собрания монтажников и пока она не вернулась, как сказала Зинаида.
Совещание открыл Володя Кислов. Он говорил быстро, собранно, делая время от времени паузы, чтобы Зинаида успевала переводить. Дело вот в чем: монтаж последнего парогенератора для первого блока реактора должен начаться завтра. Это, как всем известно, важный момент монтажа. Тем самым будет закрыта первая циркуляция между баком высокого давления реактора и парогенераторами. Назначенные сроки необходимо выдержать, чтобы не задерживать монтажные работы на второй циркуляции между парогенераторами и турбинами. Сегодня советские специалисты по монтажу уже собирались и анализировали создавшееся положение. Хорошо, что сейчас к ним присоединились Дьердь, Герд и Вольфганг. Варя отругала Володю за то, что из-за него их семьи проведут воскресный день без отцов и мужей. Он же сказал ей в свое оправдание, что тем самым будет выигран целый рабочий день. Итак, что касается этого решения…
Штробл слушал, о чем говорил Володя. У него уже вошло в плоть и кровь на стройке отбрасывать мысли обо всем постороннем, как сбрасываешь с себя ненужный более предмет туалета. И, по его мнению, это шло ему на пользу. Особенно это ощущалось в дни перед разводом с Эрикой и первые дни после него, когда то, что жгло его душу, отзывалось всего лишь глухой, неосознанной болью, пока он с головой уходил в работу.
Штробл и сегодня оставался верен себе, и все-таки мысли против его воли на какое-то время уносили его прочь отсюда. Хотя он сидел на совещании, упорно стараясь сконцентрировать внимание только на том, о чем говорил Володя, и даже время от времени делал в блокноте пометки, чтобы высказаться позднее. Но мысли, совершенно посторонние в этот момент, не желали оставлять его.
Он почти без всяких колебаний принял предложение Шютца поехать домой в пятницу ночным поездом, а в воскресенье вернуться вместе с ним на мотоцикле. Что письма, что телефонные разговоры по сравнению с тем, когда говоришь с человеком, глядя ему в глаза? Штробл был уверен, что ему удастся навести мост, по которому они пойдут навстречу друг другу. Только ничего не вышло: она оказалась в отъезде. Он мог, конечно, написать ей письмо. Очень легко высчитать, когда, в какой день она будет в Харькове, Москве, Минске. Но письма, даже если бы он их написал, не имели бы нужного взрывного эффекта. Эрика знала, что тянуть с решениями он не любит. В его манере принимать их быстро, а это вовсе не означает, что решения эти поверхностны. По работе он готов привести тысячи таких примеров. Так неужели он окажется неспособным на это в их совместной жизни, понятной ему до мельчайших мелочей? Пустое!
Вечер он провел на синем диване в кухне Шютцев. На кухонном шкафчике тикает будильник. Слышится шепот Фанни, потом по коридору зашлепали босые детские ножки. Он невольно вспомнил, как говорил Эрике!
— Ты сегодня ночью поспи, если малыш проснется, встану я.
Странное это чувство, держать в руках такое крохотное тельце, легкое и теплое… Да, а теперь мальчик уже пошел в школу, и ему, отцу, неизвестно, есть ли у сына друзья и кто они; он знает лишь, что по арифметике у него «отлично», а по немецкому он мог бы учиться получше. Но разве у него нет права приехать, подобно Шютцу, к себе домой? Чтобы детские ручонки обняли его за шею, а жена встретила добрым словом? Взять хотя бы Шютцев. Есть что-то такое между этими двумя, о чем лучше не спрашивать, не трогать. Это что-то неуловимое. И касается только их двоих.
А вот Фанни взяла и задала ему вопрос. Просто так, безо всякой видимой взаимосвязи.
— Как вы, собственно говоря, живете?
Удивительно, что он не нашелся с ответом. «Как вы, собственно говоря, живете?» Да, кстати, а как? Работа, ничего, кроме работы, и о ней же все мысли. А свой ответ Фанни он готов повторить и сейчас:
— Живу? Так вот… Потому что иначе не умею.
Штробл только в эту минуту понял, какой большой смысл заключен в его ответе. Он никогда не сможет жить иначе. Это его способ жить. И от Эрики будет зависеть, сможет ли она разделить его жизнь. Какого-то другого пути, на котором бы они могли встретиться, в действительности нет.
Он оторвал глаза от блокнота, в котором механически делал заметки, огляделся. Напротив него сидит Шютц. Шютц, которого, похоже, с женой и детьми связывают неразрывные нити. Завидует ли он Шютцу? Да, завидует. Но это не недобрая зависть. Просто он отдавал себе отчет в том, что люди бывают счастливы по-разному.
Штробл заставил себя внимательно слушать оратора, вдумываться в то, что он предлагает, записывать, задавать вопросы.
Вот что выяснилось в результате анализа: заложенное в сетевом плане буферное время для промежуточных сроков использовано полностью. Причины Володя назвал. В дальнейшей работе рассчитывать на НЗ не приходится, и это обязан знать каждый. Что отсюда проистекает? Потери во времени, какой бы характер они ни носили, должны быть исключены, о переносе сроков сдачи объектов не может быть и речи. Советские товарищи обсудили, каким образом лучше сконцентрировать силы, и теперь предлагают объединить советских специалистов, монтажников из ДЕК и монтажников из Венгрии в комплексную бригаду. Это предложение и следует обсудить.
Дьердь первым попросил слова. Монтажники из Венгрии прибыли сюда, чтобы учиться, перенимая передовой опыт, сказал Дьердь. Опыт сотрудничества с советскими и немецкими монтажниками оказался плодотворным. В интернациональных бригадах такое плодотворное сотрудничество несомненно принесет еще большую пользу. Поэтому Дьердь поддержал предложение советских товарищей.
Теперь предстояло высказаться Штроблу как руководителю коллектива строителей парогенераторов на этой стройке. Он колебался. Предложение хорошее, это он понял сразу. Он видел уже все сопутствующие такому событию явления, заголовки в газетах: «Первая интернациональная комплексная бригада Боддена…» Он знал, что любой почин будет отныне исходить от монтажников интернациональной бригады. Это ознаменует новый этап в политической работе, этап, исключающий неудачи. В таком случае крайне важно выбрать наиболее благоприятный для перехода к этому этапу момент. И победа в первом раунде должна быть гарантирована, прежде чем они выйдут на ринг. Володя доказал при помощи фактов, какие преимущества они извлекут из технологии, если специалисты из разных стран будут работать в одной бригаде, по одной программе и с конкретными целями в соцсоревновании. Факты красноречивы — это путь к достижению высоких показателей. Опасаться как будто нечего.
Как будто… А если вдуматься? Его пугала неясность — зачем его искала Вера? Сомнительно, чтобы она пришла поздравить его с какой-то необыкновенной удачей. Это не в ее привычках. Если уж она пришла к нему, значит, где-то возникла ситуация, требующая немедленного вмешательства. И ситуация эта, конечно, из неприятных. Но насколько она неприятна? Он, Штробл, не станет покупать кота в мешке. И не станет размахивать красным флагом, когда дела на его участке пойдут под откос. Согласен, согласен, потом они снова пойдут в гору. Иначе и быть не может. Но он предпочел бы подписать протокол о создании интернациональной бригады именно тогда, когда они пойдут в гору.
Штробл сказал:
— Следует основательно проверить, подходящий ли это момент для создания интернациональных бригад.
Лица всех присутствующих выразили удивление. Володя спросил о чем-то.
— Что тебя смущает, Вольфганг? — перевела Зинаида.
Шютц спросил его вполголоса:
— Какая муха тебя укусила?
Штробл наморщил лоб. Словно пропустив мимо ушей замечание Шютца, сухо проговорил:
— Думаю, будет неловко, если первым официальным результатом создания бригады будет просьба скорректировать нам план…
Молчание. Потом чей-то голос, тщательно артикулируя слова, произносит с иронией:
— Великолепно! Интересно, что думали наши старшие товарищи в Испании, формируя интернациональные бригады? Они, очевидно, забыли сказать испанскому народу: «На нас, коммунистов, вы можете рассчитывать только в том случае, если вы нам докажете, что мы действительно разобьем фашистов». Да?
Штробл резко обернулся и уставился на Веру, стоявшую у самой двери в прозрачном зеленом плаще, на котором поблескивало множество дождевых капелек.
— Здесь не Испания, — сказал он резко.
— Нет, мы в Германской Демократической Республике, — кивнула Вера. — И оба отлично отдаем себе в этом отчет, не так ли, товарищ Штробл? — глаза ее блеснули.
— Мне всегда импонировало мужество, — проговорил Штробл, подавляя закипавшую злость. — И я всегда буду за риск, если он ведет к быстрейшему практическому решению проблемы, — он повернулся в сторону Володи. — Но в данном случае риск неуместен.
Наступила тишина: Зинаида переводила Володе Кислову, о чем говорили Вера и Штробл. Шютц поднял руку, желая высказаться:
— Скажи, Вольфганг, поддерживаешь ты это предложение или нет? Скажи прямо. Я «за». И могу обосновать почему. И не представляю, что ты думаешь иначе.
Он подумал: «Должен же один из нас двоих здесь выступить так, чтобы никаких сомнений не оставалось. И если ты в себе сил выступить не находишь, значит, мой черед. Я совершенно убежден, что предложение это отличное и что к формированию бригад сто́ит приступить немедленно. И поэтому мы скажем «да!». А если ты не согласен, мы обсудим это на общем партийном собрании».
— Я это предложение приветствую, — сказал Штробл несколько раздраженно. — Сказал и могу повторить. Единственное, в чем я сомневаюсь, правильно ли мы выбрали время, — он повернулся к Вере. — Товарищ Уляева! Скажите нам, изменилась ли после позавчерашней оперативки ситуация на участках монтажа? И может ли это повлиять на первые результаты работы интернациональных бригад?
— Да. Ситуация осложнилась. И что из того?
Штробл потерял дар речи. Он был в ярости. Вот, он так и знал! А она требует, чтобы он принимал решение вслепую. Но что случилось? Что?
Вера сняла с головы пестрый платок, рассыпав по плечам длинные черные волосы. Обращаясь к Володе, объяснила:
— Сегодня утром вышел из строя двухсотпятидесятитонный кран.
Потом снова повернулась к Штроблу и спокойно проговорила:
— Вот что это значит: завтра утром мы не сможем начать монтаж парогенератора, а в ближайшие дни придется прервать работы по монтажу и на других участках. Хотим мы того или нет, у нас будет отставание по срокам. А потом придется поднажать и войти в график — это тоже ясно всем. Итак, мы не слышали пока вашего ответа, согласны вы с созданием интернациональных бригад или нет?
Штробл встал, сидеть на месте дольше он был не в силах. Как и все собравшиеся здесь, он сразу понял, что с выходом крана из строя сетевой план для головных боксов рухнул на неопределенное время. Придется отказаться до поры от монтажа основного оборудования, сосредоточив внимание на второстепенном. И еще: добиваясь высокой степени предварительного монтажа, создать себе все возможности для маневра… Теперь он уяснил, почему Вера хотела встретиться с ним перед совещанием. Чтобы он представил себе всю картину, имел хоть немного времени, чтобы обдумать, в каком направлении им идти в ближайшие дни. Потому что теперь необходимо разработать новую технологическую схему работ, которая учитывала бы все обстоятельства, вызванные выходом крана из строя. А это осуществимо только при самом тесном сотрудничестве.
— Я за создание бригад, — сказал он коротко, еще раз все взвесив. — А при данных условиях — за их немедленное создание.
На другом конце стола Володя сворачивал чертежи в рулончик.
— Да, ситуация изменилась, — сказал он. — Встречаемся все на месте происшествия.
— Это и будет первым испытанием сил интернациональных бригад, — проговорила Вера, выходя вместе со Штроблом.
Она улыбнулась ему, и на какое-то мгновение Штроблу вспомнился ее голос, когда она говорила по телефону из квартиры Кисловых, прозвучавшая в нем теплота и сердечность.
В полутьме рельсового коридора стоял цилиндрической формы парогенератор — огромный, безукоризненно отполированный, с блестящей матово-серебристой поверхностью. Они прошли мимо него на ту площадку, куда его должен был перенести двухсотпятидесятитонный кран.
Мощные несущие балки крана протянулись во всю ширину пролета, из одного конца которого в другой он царственно передвигался, когда был на ходу. Даже парогенератор весом в сорок одну тонну казался игрушкой для него.
А теперь кран замер. Специалисты по подъемным механизмам ползали по его балкам, как по крыльям гигантской птицы, копошились у ходового механизма. Володя, добравшийся к ним по монтажным лесам, возвращался уже обратно.
Поломка в ходовом механизме. Очевидно, что-то с малым зубчатым колесом. Необходимо срочно вызвать экспертов с завода-изготовителя, получить оттуда же запасные детали.
— В любом случае, — говорит Володя, — мы должны принять в расчет, что несколько дней нам придется обходиться без крана.
Штробл и Вера условились, на какие участки поставить завтра с утра бригады, которые они предполагали использовать на монтаже парогенератора.
Шютц с помощью Зинаиды переговорил с Юрием и объяснил, к какому мнению они пришли: интернациональные бригады следует сформировать завтра же, перед началом смены, и сразу потребовать от них полной отдачи. При этом непременно следует объяснить рабочим, что кран несколько дней будет бездействовать, и расставить их на новых местах, четко сформулировав задачу.
Володя несколько рассеянно кивнул: он мысленно как бы прокручивал ленту монтажных работ в последующие дни. Несколько раз быстрыми шагами прошелся по пролету, словно аккумулируя энергию и идеи, подозвал к себе жестом остальных. Взяв в руки для наглядности грифельную доску с плановыми цифрами, он небрежно стер их ладонью и провел новые линии. Все, в сущности говоря, достаточно просто, объяснял он: вот пункт зет, который им предстоит достичь. Они начали отсюда, из пункта эс, и к пункту зет вела прямая линия. Время было задано. В точке икс линия прервалась. Употребляя военные термины — «прямое попадание», «воронка». Положение безвыходное. Справа и слева пройти нельзя, бездорожье. Но пройти в пункт зет необходимо, причем в заданное время. Логично сделать вывод: чем скорее они минуют бездорожье и выйдут на прямой путь, тем больше шансов достигнуть пункт зет в назначенное время. И вот еще на что хотел обратить всеобщее внимание Володя — на прямой путь необходимо выйти не к тому моменту, когда снова заработает кран, а к сроку, определенному в прежнем сетевом плане. Все изменения в технологии необходимо увязывать с этим.
— Сегодня днем, — сказал вечером Шютц Штроблу, — мы как раз говорили, что отныне мы не вправе допустить ничего сверхординарного, не то на конечных сроках можно будет поставить крест. А теперь друзья такое накрутили с графиком, будто собрались на грузовике въехать на шпиль высотного дома! У Юрия во время всей этой нервотрепки даже папироса не погасла. А у Володи был такой вид, будто с этой концепцией он носится уже несколько дней.
— Это в их характере, — сказал Штробл. — Они такие. Если дорога упирается в болото, они его переезжают: либо строят через него мост, либо стелют гать, либо им еще что-то в голову приходит. Но на другую сторону болота они выберутся! Теперь и у нас появилась возможность доказать, способны ли мы на это.
Шютц ничего не ответил. Что-то в словах Штробла пришлось ему не по вкусу, но он не знал что, и слишком устал, чтобы разбираться. Позевывая, он потягивался в кровати, а Штробл тем временем отправился в душевую, Шютц думал, что уснет как убитый, стоит только лечь после утомительной поездки на мотоциклах и всевозможных неприятностей из-за крана.
Но лег он куда позднее обычного. Сперва дожидался Штробла, разговору которого с Володей не будет, казалось, конца. А потом они со Штроблом еще перелопатили все, что им необходимо сделать завтра в первую очередь. Много чего, целый клубок. Но кончик нити в этом клубке — формирование интернациональных бригад. К счастью, тут никаких неясностей нет. Ни для кого. При всем жонглировании сроками монтажа им ни в коем случае нельзя упускать этой нити из рук.
«Завтра первый раунд, — думал Шютц. — Беседа с членами партии». Тут будет маленькая заминка, сказал ему Юрий. В какой партгруппе ее проводить? У Шютца? Или у него, у Юрия? Или на общецеховом партсобрании? Но как всех соберешь до завтрашнего утра? Шютц подумал еще: «А, кстати, кто из наших выходит в завтрашнюю смену? Зиммлер, это точно. Еще двое-трое. Я так и слышу уже их голоса: «Что? Собрание? Сейчас? И ты сообщаешь нам об этом в последнюю минуту? Разве успеешь подготовиться к выступлению? В конце концов, партсобрание это всегда партсобрание. А особенно совместное — с друзьями. Не позориться же нам!
Не исключено, что и Вернфрид свое полено в общий костер подбросит. По понедельникам он обычно не в форме, но если он мне совсем ни к чему, он обязательно окажется тут как тут. Да, почему это я о Вернфриде? Он ведь не член партии.
Плечи гудят… трясутся… через тысячу метров дорога сужается, убавим газ, снизим скорость до восьмидесяти, до шестидесяти, тридцати… Здесь участок дорожного строительства, строят и строят… А теперь проделаем все то же, только наоборот: тридцать, шестьдесят, а вот и восемьдесят. Переключаем скорость, прибавим газ — опять гудят и трясутся плечи. Почему всегда это ощущение возвращается, хотя сам ты уже давно лежишь в постели?
Да, кстати, что там насчет Вернфрида? Он не член партии. И хорошо, что так. Эрлих тоже пока не вступил. Но вступит обязательно. Готов спорить на что угодно. И потом поднакрутим его как следует. А то выудил себе Карла Цейсса и считает, что с него взятки гладки, можно отдыхать. Ну, тут ты просчитался, братец. Мы тебя назначим бригадиром. Да, да, на первое время, В одну из интернациональных бригад».
Шютц окончательно проснулся. Назначить Эрлиха бригадиром — неплохая мысль. Но он способен на большее. А что если выдвинуть его в председатели цехкома, надо бы там народ растормошить! Вот тогда и запляшут некоторые цифры по соцсоревнованию, которые существуют только на бумаге! А чем Эрлих нехорош? Все при нем, и работает очень хорошо, и с общественными делами полный ажур. Язык бы ему поукоротить, но ведь он никогда по-пустому не болтает. Есть, конечно, одно «но» — он сам не захочет. А кто на такие должности рвется? «Как ни крути, — подумал Шютц, — а почти каждый у нас начинает отбиваться руками и ногами, когда его рекомендуют на общественную работу. Только он сам забыл, что надо отбиваться, во всяком случае, в самый ответственный момент.
Так, посигналим левым фонарем, дадим газ, выйдем на осевую линию, посигналим правым… Вот чушь какая: едешь и едешь, а сам давно лежишь в постели. Фанни не слишком-то обрадовалась, когда я вывел мотоцикл из гаража. И вообще выглядела невеселой. И глаза у нее сделались такими большими, испуганными. Когда у нее такой вид, бессмысленно ее о чем-то спрашивать. Зато она спросила. Не его — Штробла. И тот ей ответил, сидя на краешке кровати в пижаме. Живу, дескать, как умею.
Я-то знаю, что, если разобраться, вопрос она задала не Штроблу, а мне и себе, и ответ еще предстоит дать… Да, такой уж у них, у женщин, характер.
Нет, это опять же из другой оперы, это неточно. Дело не в характере, я понимаю, причина в другом, но если мне вот так, с ходу, нужно сказать, в чем, я точного слова не подберу. Мне и вообще иной раз трудно сразу осознать, что так и почему, а что не так. Слишком мало я знаю. Для секретаря парторганизации — слишком мало. Зачем только они меня выбрали? Да, в этом все дело. Но ведь выбрали же…
Плечи гудят… Посигналим левым фонарем, прибавим газ… На «Жигулях» — и девяносто? Дружище, кто же так ездит? Ну, давай обходи слева… Нет, теперь слишком поздно. Когда мой мотоцикл разогреется как следует, его не каждый обойдет, так что становись, будь любезен, за мной и за «Трабантом». Ф-фу ты! При чем тут все эти машины, я же лежу в постели. А завтра надо поговорить с Юрием. Правда, сначала с Зиммлером. Когда он точно знает, что от него требуется, он тягучий, как вол. А если на него что свалится неожиданно, он упрямится, как вол. Ерунда какая, волы вовсе не упрямые. Это ослы… Но Зиммлер не осел. Просто с Зиммлером лучше все обсудить заранее. Может, кое-что и от его жены зависит. Зиммлер как-то говорил, что он всегда должен сообщать ей, сколько пробудет на стройке, не то она скандалит. Они живут сравнительно недалеко отсюда, в местности, знаменитой своими резчиками по дереву. У него дом и сад. Зиммлер человек сговорчивый, но с наступлением осени начинает нервничать. И на субботу и воскресенье непременно ездит домой. Яблоки собирает. Большой у него, видно, сад, если так часто приходится ездить собирать яблоки. Хорошо, что у нас с Фанни нет садового участка. И яблонь нет. У нас есть мы. И дети.
Малышка бегает за Фанни как привязанная. Как детская игрушка, которую тянут за собой на веревочке. Бегает за Фанни, и все. Не отстает ни на шаг. А мальчик за Фанни следом не бегал. Не спускал глаз с отца, высыпавшего из пластикового пакета перед ним «куриных богов». Целую кучу, будто из рога изобилия! Подошел поближе, рассмотрел внимательно, оценил и удалился. Даже не притронулся к ним! А Улли Зоммер полдня потратил на поиски этих камешков на пляже!»
Перевернувшись на другой бок, Шютц подумал: «Улли куда больше обрадовался, когда высыпал их на стол передо мной». Он спросил еще сына:
— Что стряслось, сынок? Они тебе разонравились? Твои «куриные божки»?
А тот ответил:
— Не-ет. Только я думал, что они редкость какая.
Только и всего…
— Покурим по одной? — над кроватью Штробла зажегся свет.
Шютц, помаргивая, повернулся в его сторону. По глазам Штробла что-то непохоже, чтобы он все это время спал.
— Скоро час ночи, — сказал Штробл, прикуривая.
Они курили молча. Бросив взгляд на пустую постель Улли, Шютц подумал: «Вот заявится он сейчас и будет у нас новая тема для разговора. Улли, Норма и Молли — только этого мне не хватало». Он знал, что стоит ему погасить свет, как он сразу уснет: усталость вдруг сделалась приятной, укачивающей. Он хотел было погасить сигарету, как Штробл вдруг заговорил с ним, причем таким голосом, будто продолжал разговор, который они ведут уже часами:
— В ближайшие дни многие вопросы нам придется решать оперативно. Пусть Гасман освободит меня от всего второстепенного. А Кречман как-нибудь справится одна. Или как ты считаешь; может, мы позволим ей уйти от нас, а посадим на ее место твою сестру?
«Что он выдумывает? — подумал Шютц устало. — На что она ему сдалась? Надо его отговорить». И сказал, позевывая:
— А по-моему, пусть себе лучше шинкует капусту.
И вдруг мысленно увидел ее перед собой, как она, согнувшись в три погибели, ставит на подставку тяжелый бак с сардельками, и подумал: «Вообще-то, работа эта не по ней. Долго она там не выдержит». А вслух спросил:
— С чего это ты вспомнил о ней?
— Похоже, она знает, чего хочет. Я так думаю: кто выучился работать на машинке, пусть на ней и работает, — сказал Штробл. — Я ее так завалю работой, что на глупости у нее времени не останется.
— После поговорим, — пробормотал Шютц, а сам подумал: «Много ты знаешь, когда у нее какие мысли, она ни перед тобой отчитываться не станет, ни передо мной. В этом она точь-в-точь такая, как с недавних пор Фанни. Точь-в-точь. Или, по крайней мере, очень похожа. Конечно, они очень похожи. Да нет же, с чего я взял? Вовсе они не похожи».
Эту непростую мысль он до конца не додумал. Он слышал еще, как в комнату вошел Улли, как он в темноте наткнулся на стол, слышал, но уже не воспринимал.
31
На другое утро они приступили к работе по новой технологии, учитывающей поломку крана. Еще в воскресенье собрался весь коллектив технологов, сидели до глубокой ночи, успев в то же время связаться с заводом, производившим краны.
Главным технологом Володя Кислов назначил Веру. Генподрядчик поручил Штроблу во всем ей содействовать.
Штробл и Вера взялись за дело немедленно, вызвали руководителей подразделений, связанных с их технологическим циклом, мастеров, бригадиров. Вскоре у них был уже составлен рассчитанный до минуты план работ, позволявший в любое время дня и ночи принимать оперативные решения.
Появившийся в понедельник около полудня в головных боксах Берг спросил у Шютца, разговаривавшего с Эрлихом, как коллектив отнесся к поломке крана, есть ли боевой дух, — надо ведь преодолеть немалые трудности.
— Боевой дух, — повторил за ним Шютц. — Ты сразу о боевом духе. Оптимизм — это есть. Но особого счастья при мысли о сложнейшей работе никто не испытывает. Просто хотят, чтобы неполадки были устранены как можно скорее. Только и всего.
— А ты? — спросил Берг, потирая указательным пальцем переносицу.
— И я хочу того же, — сказал Шютц. — Сегодня перед сменой мы собрали членов партии; они согласны с немедленным созданием интернациональных бригад. Тон задавали наши, из ДЕК. Сегодня в обеденный перерыв на собрании профгруппы будет предложено, что включить в программу деятельности бригад. А подробно, по пунктам, разработаем позднее.
Он подумал: «Наш божий одуванчик, специалист по соцсоревнованию, такую ношу, конечно, не потянет. Нечего и надеяться». И быстро, пока Берг не перешел к другой теме, проговорил:
— Я тебе уже говорил, какой удачный доклад сделал Зиммлер? «Создание интернациональных бригад есть потребность наших сердец, потому что это дружба в действии», — хорошо, правда?
Шютц умолчал о том, что договорить до конца Зиммлеру не дал: все важное уже сказано, а времени у них в обрез. Но Зиммлер написал эту мысль на оборотной стороне почасового плана — пусть, по крайней мере, партийный секретарь оценит.
— Хорошо, что ты сказал об этом, — заметил Берг. — Пусть Зиммлер выступит с докладом на эту тему на ближайшей встрече актива.
— Ох, — вырвалось у Шютца…
Ему пришлось за рукав удержать Эрлиха, который хотел незаметно исчезнуть:
— Погоди, у товарища секретаря парткома, наверное, есть дела в других местах.
— Нет, это ты погоди, — возразил Берг. — Я вот о чем думаю: почему ты считаешь, что нельзя говорить о боевом духе? А как называется то, о чем ты рассказал? Разве не боевым духом? — И, бросив сбоку на Эрлиха взгляд, который в равной степени можно было счесть как испытующим и выражающим симпатию, так и случайным, закончил: — Тебе необходимо усилить профгруппу. То, что члены партии выступают в профгруппах, — правильно. Но они не должны подменять профоргов.
Сказал, попрощался с ними за руку и пошел дальше, засунув руки в карманы, ко всему приглядываясь и даже как бы принюхиваясь, будто боевой дух был чем-то вещественным, осязаемым.
Эрлих сразу отгадал мысль Шютца. Это обнаружилось, когда Берг отошел достаточно далеко и Шютц дал ему, наконец, высказаться.
— С ума ты сошел, длинный! Председателем профкома? Тебе ли не знать, что это значит? Прощай, значит, личная жизнь, да? И волейбол прости-прощай, и девушкам только издали помашешь. При чем тут «семьи-то у тебя нет»? Вот увидишь, скоро и Эрлих обзаведется семьей. Не хочешь же ты убедить меня, будто от такой должности потом легко отказаться? Ты сам — живой пример, так что давай не будем! И потом, работа-то в профсоюзе у нас порядком запущена. Возьми хотя бы новаторов. Когда речь идет о том, за что сразу зашуршат бумажки в кармане, они тебе с неба звезды достанут. А когда дело доходит до тем, записанных в плане развития науки и техники, они манерничают, как девицы деревенские, и требуют, чтобы их убеждали, зачем это нужно. А соцсоревнование? По старинке оно у нас ведется, вот что я тебе скажу. Или возьми вопрос с премиями. Такие стратеги, как Вернфрид, получают ее и за выполнение плана, и за качество. А их общественное лицо? Когда, допустим, такой Вернфрид опаздывает на работу, потому что засиделся накануне с девушками в баре, Штробл на него, конечно, наорет, только с Вернфрида как с гуся вода! В том, что премию все равно выпишут, он уверен. А все это, между прочим, относится к профсоюзной работе. Я бы лопнул со злости, если бы мне пришлось каждый день видеть такое, да еще и отвечать за это и подписывать. Нет, длинный, ты эту идею брось!
— Так, — сказал Шютц. — А ну-ка, начнем сначала. Ты мне сказал, что собираешься подавать заявление в партию. Правда, ты выразился так: «Лучше уж я в партию подам». Конечно, это у тебя так вырвалось. Но это как раз то, чего я никому не прощаю, тут со мной шутки плохи. Кто говорит «лучше уж…», тому в партии делать нечего!
— Ладно, ладно, — перебил его Эрлих, — я сразу же смекнул, что за это ты мне намылишь холку. Признаю, признаю, оплошал я. Так как же все-таки, дашь ты мне после этого рекомендацию? — Эрлих глядел мимо Шютца, куда-то в сторону.
— Дурачина ты, — ответил Шютц.
А потом они вместе стояли и наблюдали, как Юрий с Зиммлером сваривали соединительные трубы газогенератора, и Шютц подумал, что следовало бы поговорить об Эрлихе со Штроблом. Но с сегодняшнего утра у него каждая минута на счету. Повременить до вечерней планерки? Но это тоже значит упустить дорогое время. «Если я сегодня вечером скажу: Эрлих согласен, позади будет важный этап подготовительной работы. Останется рекомендация партбюро, представление на профкоме, и все пойдет своим чередом. Забавно, но я не убежден, верит ли он в способность Эрлиха. И не подставит ли мне случайно ногу? А ведь я собираюсь поставить этот вопрос на планерке, при всем руководстве…»
— Если ты, — осторожно начал Эрлих, словно пытаясь угадать мысли Шютца, — если ты считаешь, что рекомендацию ты дашь мне только в том случае, если в ней будет приписка: «Эрлих обязался активно работать в профсоюзе!» — в общем, я тебе скажу…
— Хватит, — спокойно перебил его Шютц, — мысли мои понять проще простого. Я вот что считаю: шанс наговорить глупостей появляется у каждого. И ты свой шанс использовал.
Эрлих, не говоря лишних слов, легонько хлопнул его ладонью по плечу и зашагал к своем рабочему месту, сказав:
— Я все понял, Герд.
Неделю спустя Эрлиха избрали председателем профкома ДЕК. Разговор на партбюро оказался недолгим. Эрлих дал согласие, без особого, правда, восторга. Штробл с нажимом говорил о значении идеологического содержания профсоюзной работы, о тех высоких требованиях, которые предъявляются к товарищам, выдвигаемым на столь ответственную общественную работу, на что Эрлих тихо ответил:
— Ну, понятно. Раз я сказал, что берусь, значит, сделаю.
А после голосования Эрлих произнес свою «тронную речь», обращенную в основном к Штроблу, говоря о том, что «в сущности, и рассчитывать не смел на такое доверие». Но человек, дескать, так же подвержен переменам в жизни, как и капризам погоды, и именно тогда, когда на появление солнца вовсе не рассчитываешь, оно начинает припекать… После этого «философского» вступления он по-деловому, безо всяких околичностей объяснил, какими будут основные направления в практике профкома: соцсоревнование, работа с новаторами, программа для интернациональных бригад.
Когда Шютц позднее спросил его, какого черта он наговорил столько ерунды, он сказал в свою защиту:
— Это, так сказать, последнее «прости» моей несерьезности.
А когда Штробл тоже насел на него, ответил:
— Ты никогда не слышал, как тяжело приходится спортсменам, когда они уходят из большого спорта? Сперва огромные нагрузки, теперь — почти никаких. Они вынуждены еще долго, потихоньку-полегоньку «спускать» свою форму, бегать и прыгать на месте, например. С быстрого бега на шаг сразу не перейти. Может, вы меня простите, что я напоследок тоже «попрыгал на месте»?
Эрлих был человеком слова. Что, впрочем, не помешало ему вскоре пожаловаться Шютцу, что чувствует он себя как юноша, который нежданно-негаданно, ни с того ни с сего сделался отцом огромного семейства. А потом засел вместе с Сашей, отвечавшим за профсоюзную работу у советских специалистов, и они вместе «прочесали», как он выразился, пункты программы соцсоревнования интернациональных бригад. Причем не забыл сказать:
— Вы, пожалуйста, не думайте, будто все, что у нас вышло удачно, исходит от Саши. Предложение начать соревнование за звание бригад германо-советской дружбы сделал, к примеру, я. Почему не слышу аплодисментов?
Почти на каждом заседании партбюро стройки Берг предоставлял слово Шютцу. Тема сообщения оставалась неизменной: «Политико-идеологическая обстановка в цеховой партийной организации». Всякий раз вставал вопрос о том, как внедряется новая технология, как себя показывают отдельные товарищи и коллективы, что их тревожит, беспокоит, чего они добиваются, какие берут на себя обязательства. Присутствовал Шютц и при обсуждении остальных вопросов повестки дня.
— Ох, и навалился же он на меня, — сказал Шютц Штроблу. — Обстреливает меня со всех сторон, как из пушки, проблемами, которыми я по сей день ни разу не занимался: общий план подготовки к вводу в строй первого блока; план расселения рабочих и служащих, которые будут заняты на стройке в дальнейшем; меры по защите от радиации; программы повышения квалификации и целый букет проблем, связанных с улучшением условий труда и быта. И в каждом отдельном случае на столе появляются документы, страниц на пять — десять, не меньше, и все их товарищ Шютц обязан прочесть, потому что кто-то из членов партбюро при случае обязательно скажет:
— А ну-ка послушаем, что скажет по этому поводу товарищ Шютц из ДЕК.
— Лучшего и желать не приходится, — ухмыльнулся Штробл, не поднимая головы от стола, где ей разложил разные графики, чертежи, исписанные листки бумаги, он считал и пересчитывал, все вернее приближаясь к своей цели: сократить уже предусмотренные технологией сроки еще на два дня.
— Вот так так! — покачал годовой Улли Зоммер. — Только-только стал человек нашей «ведущей силой», как ему уже не хочется ею быть.
— Разве обязательно, чтобы на тебя наваливали так много дел, — отмахнулся Шютц.
— «Много работы», — осуждающе проговорил Улли Зоммер. — Это, конечно, не отпугнуло бы Наполеона!
— Наполеона! — Штробл все-таки оторвался от своих бумаг. Постучал себя пальцем по лбу. — Говоришь о «ведущей силе», а приводишь в пример Наполеона!
— Не всегда же говорить в таких случаях о наших классиках, — сказал Улли Зоммер, — а Наполеон как-никак, пока не стал генералом и знаменитым полководцем, был беден. Шютц тоже не богат, по крайней мере, у него нет машины.
— Наполеон! — возмутился, в шутку ли, всерьез, Штробл. — Он же был дворянином и вдобавок завоевателем!
— Я, наверное, что-то перепутал, — сказал Улли Зоммер. — В ССНМ меня учили, что все зависит от отношения к собственности. Ну, скажите, можно положиться на ССНМ?
Он снял свитер, надел поверх майки спортивную рубашку.
— Сгинь! — проговорил Штробл. — И не смей появляться, пока мы не погасим свет, Нам с Шютцем придется еще попахать.
— Бедняга Наполеон, — сказал Улли Зоммер.
Взяв с тумбочки у двери ракетку для настольного тенниса, повернулся к ним.
— Между прочим, если вы, «ведущие силы», устанете от своей ведущей роли — час-то поздний! — я буду ждать вас. Либо в спортзале, либо за кружечкой пива.
— Иногда у меня такое чувство, — сказал Шютц Штроблу, когда они остались наедине, — будто как-то разом на свете появилось чересчур много вещей, о которых у меня должно быть собственное мнение. Причем мнение серьезное, обоснованное. Ведь часто что получается: только-только я узнаю, что эти проблемы есть на свете, а уже обязан судить о них, словно всю жизнь имел с ними дело. И вдобавок представить, как они могут повлиять на жизнь нашего участка. Временами я напоминаю себе парашютиста, запутавшегося в стропах. Воздух несет его, но приземлится ли он у цели — вот вопрос!
— Я покажу тебе, где «приземлимся», — сказал Штробл. — Задача: «Минуя бездорожье, выйти на шоссе раньше заданного времени»! Вот где мы «приземлимся».
Они еще долго сидели. Приходил Улли Зоммер, опять натянул свитер. Потом Улли вернулся из столовой, а они все еще сидели, взяв направление на пункт назначения: «На два дня раньше!» — и производили рекогносцировку других направлений.
— То-то Вера удивится, — радовался Штробл. — Представляешь, какие у нее будут глаза!
— Представляю, — сказал Шютц. — Черные.
— Очень черные, — улыбнулся Штробл.
— Бедные вы мои головушки, — сказал Улли Зоммер, поставив перед ними по бутылке пива.
Они промочили горло и больше в тот вечер карандашей в руки не брали.
Ночью Шютцу приснился странный сон. Будто ему непременно нужно перебраться через глубокий ров, наполненный водой. Поперек рва шириной метров в семь-восемь лежит бревно. Он ощупал его, проверил на прочность. Вроде бы должно выдержать. Ров глубокий, до воды далеко, она черная, пугающая. Он осторожно делает шаг за шагом по бревну, не веря, что переберется на другую сторону. А когда перебрался, его охватила неведомая ему прежде радость. Еще раз ощупав бревно, опять ступил на него и довольно быстро перешел обратно. А потом снова туда и опять обратно, все быстрее и быстрее, пружинящим шагом и даже пританцовывая. Решил подпрыгнуть, но на бревно не попал… И вот он видит во сне себя летящим вниз, в глубокий ров, вверх ногами, маленький, беспомощный человечек.
Он проснулся в испуге, со странной пустотой в голове.
Подумал: «Что за чушь, я ведь умею плавать». Долго лежал без сна, вспоминая, как совсем еще недавно во всем одобрял Штробла как руководителя: его решительность, изворотливость и активность ему явно импонировали. Штробл нравился ему, Шютцу хотелось и работать и руководить, как он. Это было что-то вроде цели, достигнув которой впору воскликнуть: «Я своего добился!» Но все ли так уж хорошо? Не слишком ли быстро подчас Штробл принимает решения? Исходя причем из собственных интересов? Не слишком ли много он вообще брал на себя? И вправе ли он предъявлять те же строжайшие требования, которые предъявлял к себе и ко всем остальным? Жить, как Штробл, означало жить трудно, аскетично. Полная ли это жизнь? Разве ради такой жизни трудятся все они здесь?
Шютц подумал: «И ко мне жизнь предъявляет все более жесткие требования. Одно из них — найти свой стиль работы рядом со Штроблом, в паре с ним».
32
Ясным солнечным утром Норма приступила к работе в приемной Штробла. Окна в ее комнате и кабинете были чисто вымыты. Норма видела, как подрагивают на ветру коричневые веточки березок, покрытые первой зеленью. Она и сама не знала, почему согласилась с переводом сюда, почему наблюдает, как дрожат березки, а не крошит в кухонном чаду луковицы и не проворачивает через мясорубку петрушку. С нетерпением ждала, когда в этом помещении, на натертом полу которого никогда не исчезали ошметки цемента и песок — тому виной рифленые подошвы тяжелых башмаков, как ни вытирай ноги, все равно наследишь, — появится человек, который скажет, где ей сесть и чем заняться.
А час спустя Норма уже печатала первое письмо на листке со штампом «ДЕК». Держа в руке защитную каску и ключи от машины, Штробл продиктовал ей это письмо в тезисах. Письмо адресовалось в «основу», и она вежливо, приученная к этому службой в горсовете, сформулировала, что в связи с изменением сроков монтажа в основных боксах дополнительно требуются сварщики со специальной подготовкой и опытные монтажники трубопроводов.
— Меня это не касается, но не думаю, что коллега Штробл согласится с письмом в таком виде, — проговорила с кислой миной фрау Кречман.
Она появилась около полудня, чтобы забрать кое-какие принадлежащие ей мелочи и перебраться в другую приемную, где начальник не станет хмурить брови, если кто-то из его сотрудников исчез на полчаса по собственным надобностям.
Фрау Кречман оказалась права. Штробл, вернувшийся к обеду с планерки в сопровождении мастеров, технологов и прорабов, с которыми решил провести инструктаж, прочел письмо и вернул со словами:
— Не тот тон. Нужно, чтобы было резко до предела. Угроза? Меня не пугает. Но никаких поклонов.
Со вторым вариантом, который она показала ему, когда он выпроводил всех из кабинета — накурено, хоть топор вешай! — он согласился и даже улыбнулся:
— Ох и крепко! Уж на что я груб, но ты? Если они после этого не подошлют нам людей, значит, у них действительно никого нет.
Норма не ответила, раздумывая: а с чего это он сразу начал «тыкать»? Любого другого она хорошенько бы отбрила, а сейчас по ей самой неясным причинам смолчала. Потом появился Герд. Она сразу узнала его по звуку шагов в коридоре. Открыв дверь, на какое-то мгновение остановился, и Норма, вставлявшая в машинку лист бумаги, знала, что сейчас он слегка склонил голову набок и кожа над его веками стянулась в две маленькие треугольные крыши — они были у него уже в детство, когда он что-то внимательно разглядывал.
Он протянул ей руку, она вложила в нее свою, но тотчас же отняла.
Норма подумала: «Если в нем осталось хоть немножко от прежнего Герда, он не станет сейчас городить чепухи».
Шютцу трудно было определить, каким было его первое чувство, когда он увидел в приемной Норму. Пожалуй, оно напоминало то чувство, которое он испытывал при виде сестры, которая вбегала в квартиру с разгоряченным лицом, запыхавшись, с растрепанными волосами и швыряла роликовые коньки куда попало. Он прикрикивал на нее:
— Заявилась наконец!
Шютц сказал довольно добродушно:
— Если уж к тебе перешла по наследству кофемолка фрау Кречман, не сварила бы ты нам два крепчайших кофе? Сделаешь, а?
Она не подняла глаз. Сказала:
— Штробл ждет тебя.
— Но кофе ты нам приготовишь?
— Принесу вам в кабинет, — сказала Норма.
— И сама выпей кофейку, слышишь? И, пожалуйста, не пускай к нему никого, ладно? Нам нужно минут десять поговорить без посторонних.
Норма не ответила, только подняла брови.
Но разговор затянулся больше, чем на десять минут. Шютц тщательно продумал, о чем будет говорить со Штроблом.
Возвратившись с общих планерок, Штробл собирает нужных работников и коротко вводит их в курс дела. Проходит всего несколько минут, и основные решения приняты. Такая практика внушала уважение Шютцу, даже восхищала его. Теперь он придерживается иного мнения.
Никогда не знаешь, в какое время Штробл вернется с оперативной планерки. И один бог ведает, поспеет ли Шютц к последующей летучке в кабинете Штробла или к его приходу она кончится. Что ему, подстерегать Штробла? Он и не подумает. Нужен он Штроблу как партнер или не нужен? Достаточно ли ему отдать распоряжение или он предпочел бы, чтобы его указания были поняты в коллективах, и благодаря этому возникли, возможно, новые начинания? Поэтому Шютц предлагает проводить летучку всегда в одно и то же время.
Далее. На каждом партсобрании Штробл докладывает о положении с планом. Это хорошо, так и должно быть. Но случается, что он отделывается общей оценкой, потому что основное время провел в головных боксах и точную цифру не знает. Для всех остается неясным, где именно следует поднажать. Гораздо продуктивнее будет, если он пройдется в присутствии всех товарищей по всем позициям плана. Помощники у Штробла есть, пусть они и готовят материал.
И третье.
— Вы с Верой, — сказал Шютц, давно вставший со стула и ходивший по кабинету взад-вперед, — вы просто обязаны сказать нам, в какой точке мы находимся, работая по новой технологии. О том, что по сравнению с первоначально принятым планом мы выколотили целых два дня, кроме Веры и нас с тобой, наверняка никто не знает. А я придерживаюсь того мнения, что любой выигрыш во времени должен оглашаться во всем коллективе.
Штробл откинулся на спинку стула. На зеленом сукне стола лежала его защитная каска — протяни руку и возьми. Когда Шютц начал говорить, Штробл отодвинул каску подальше от себя.
В том, о чем толкует Шютц, в его критике есть здравый смысл, признал Штробл. Предложения умны, он согласен, хоть, честно говоря, предпочел бы сам предложить то же самое, как бы подбивая итоги их разговора. Вполне понятно поэтому, что он не замедлил зацепиться за последние слова Шютца.
— О каких двух выигранных днях может идти речь? — поддел он друга. — И рабочего времени затрачено треть, и работ переделано соответственно…
— Это не так, — сказал Шютц. — Треть рабочего времени — согласен. Но по выполненному объему работ мы ушли дальше. Завтра снова заработает кран. Теперь видно, как пойдут работы дальше, по какому пути. Я пока не ослеп, — сказал Шютц, — я вижу, что вы сговорились с Верой. Не будь я Шютцем, если вы не «отковырнули» у технологов больше двух дней с тех пор, как вам известно, что с завтрашнего дня кран будет в порядке.
— Ты просто спятил! — взорвался Штробл. — Технологи разработали для нас такой график, что нам придется вкалывать до посинения.
— Ладно, ладно, не запугивай меня, старик! — оборвал его Шютц. — Лучше скажи мне точно, на какое время собрать коллектив. Ну, допустим, на полчаса. А тут вы с Верой коротко и ясно скажете, когда ожидается выход на «шоссейную дорогу».
Шютц вышел из кабинета, сопровождаемый Штроблом, и ненадолго остановился у столика Нормы.
— Напиши-ка, — сказал он, — напиши-ка так: начальником стройучастка ДЕК товарищем Штроблом и товарищем Шютцем, секретарем парторганизации, сегодня принято решение…
— Тебе что, только сегодня все это пришло в голову? — почти не скрывая досады, проговорил он. — С таким же успехом мы могли обсудить это вчера вечером.
— Как-то не было желания, — с задорной улыбкой ответил Шютц.
— Я обещал еще полчаса назад быть в главном здании, — ворчал Штробл.
— Дело организации, дорогой товарищ, — невозмутимо проговорил Шютц, — это твое дело. Я за то, чтобы у руководителя всегда находилось время для партийного секретаря.
Штробл внимательно посмотрел на него, помедлил с ответом и сказал наконец:
— Давай продолжай в том же духе!
Многозначительно было сказано. Но понять его следовало однозначно. Они вместе вышли из приемной и сразу переменили тему разговора. Оказывается, Гасман, заместитель Штробла, собрался переходить на другую стройку. Здесь ему, видите ли, слишком тяжело работать.
— Пусть сначала объяснит, в каком таком смысле «тяжело», — сказал Штробл. — А где и кому легко?
Вдруг он резко обернулся, подошел к двери приемной, приоткрыл и громко, чтобы Шютц слышал, сказал Норме:
— Да, забыл вам сказать: если секретарю парторганизации понадобится, будете печатать и его материалы.
33
Шютц, конечно, прав во многом. В том числе и в том, что сейчас необходимо поговорить о коллективом. Штробл признался себе в этом, когда обошел весь участок, все боксы и проверил качество работ. Снял каску, потирая красную полосу от нее на лбу, потянулся. «Да, — подумал он, — постепенно Шютц становится таким, каким и должен был стать. Но с чего он взял, что успех уже у нас в кармане? А хотя бы и так, сегодня ночью нам с Верой удалось придумать один архихитрый прием, с помощью которого мы вырежем себе лакомый кусочек из технологического графика времени. И, само собой, никому об этом ни слова — поди скажи кому-нибудь, что у тебя есть резервы, сразу завинтят гайки. Кран нужен на всех участках. А вот что касается настроения в коллективе, то поднять его еще как сто́ит».
Штробл направился к Вере, обсудил с ней предложение Шютца. Он обрадовался огонькам, которые появились в глазах Веры, когда она его поняла. И одновременно ощутил что-то вроде легкого укола: слишком быстро она, на его взгляд, кивнула, едва услышала имя Шютца.
— Ну, что же, это хорошо, — сказала она. — Хорошее настроение всем кстати. Поговорю с Юрием. Проведем это собрание вместе.
Штробл смотрел ей вслед. Шла она быстро, походка у нее упругая. И на лице ни тени усталости, а ведь в последнее время она вряд ли спала больше, чем он, что, видит бог, очень немного. Оба они оставались на стройке до позднего вечера, иногда руководили монтажом и в ночные часы. И все-таки он тоже не ощущал ни усталости, ни отупения. Когда однажды Вера сказала с сожалением, что не сможет участвовать в совещании, назначенном на вечер, потому что они с Виктором идут в театр, у Штробла вдруг появилось желание тоже что-то предпринять.
— А почему бы и нам не сходить в театр? — сказал он Шютцу, сидевшему вместе с Улли Зоммером в их комнате в бараке. Оба они с удовольствием уплетали бутерброды с ливерной колбасой и рассматривали фотографии в журнале «Магацин».
— Ты… и театр? — удивился Шютц.
— Я говорю не о себе, — обиделся Штробл. — Я говорю о нас. Обо всех… так сказать.
Улли Зоммер закрылся журналом. Шютц поглядел на него со стороны, в нерешительности помотал головой.
— Ну, не знаю, — неуверенно проговорил он.
Улли так и прыснул.
— У нас созданы интернациональные бригады, — поучительным тоном сказал Штробл Шютцу, бросив недовольный взгляд на Улли. — У них есть программа соцсоревнования, планы культмероприятий и учебы. Почему мы в них не записали, что намерены проводить культпоходы в театр?
— Почему? — Шютц пожал плечами. — Потому что сначала мы хотим сделать вылазку в лес. Кто-то даже в шутку назвал это пикником дружбы. Саша с Эрлихом опросили народ — все «за».
— Пикник дружбы? Допустим. Но разве это причина, чтобы не ходить в театр? — и вдруг Штробл разозлился не на шутку. — Почему вы так по-дурацки реагируете, когда я говорю о театре?
— Ну ты послушай! — Улли Зоммеру это надоело. Он был абсолютно серьезен. — Мы не относимся к театру «по-дурацки». Кто хочет, пусть идет в театр. Наша бригада пока не идет, другие, предположим, идут — бога ради! Но когда ни с того ни с сего появляется человек вроде тебя, — Улли все-таки не удержался от улыбки, — и сообщает нам, что хочет посмотреть спектакль, ну, тогда я сказал бы ему… Ну, длинный, что бы мы ему ответили? — он подмигнул Шютцу.
Шютц ухмыльнулся и сказал:
— Мы скажем: иди себе на здоровье!
Штробл тоже заулыбался и пробурчал:
— Эх, и узкий же у вас кругозор! Ничего, поживем — увидим…
На другой день во время разговора с Верой поймал себя на мысли, что его так и подмывает спросить ее не о числе сварщиков, а о том, понравилось ли ей в театре, — и он неожиданно для самого себя рассмеялся.
Она удивленно покачала головой:
— Я говорю вам, что в эту ночную смену нам необходимо выкроить где-то два часа для работы малого крана, а вы улыбаетесь?
— Извините, я отвлекся, — признал он.
— Товарищ Штробл отвлекся во время деловой беседы — возможно ли такое?
— А может быть, я просто-напросто переутомился, — шутливым тоном проговорил Штробл, — и поэтому черт знает какие мысли в голову лезут, — подумал немного и все-таки спросил: — Да, кстати, вам вчера спектакль понравился??
Вера внимательно поглядела на него.
— Вы задали сразу два вопроса. О причине вашего переутомления и о театре. На какой из них отвечать?
— О театре.
— А я сначала отвечу на ваше предположение о том, почему в голову лезут разные мысли. Очень даже возможно, что вы действительно переутомились. Потому что, кроме работы на стройке, ничего не видите, а о том, что в жизни есть другие хорошие и интересные вещи, знаете понаслышке. Так ли это?
— Так.
— Тогда я расскажу вам, как было в театре.
Штробл впервые обратил внимание, что долгие гласные Вера произносит коротко, зато короткие удлиняет. Но всякий раз, когда она спрашивала: «Я правильно говорю?» — он кивал. Ему все равно, верно ли Вера строит предложение с точки зрения грамматики, главное, что он ее понимает. Она задумалась ненадолго, стараясь поточнее сформулировать свою мысль.
— Итак, это было… это было сложно, так сказать. Да? Это было столь празднично… много патетики, да? Актеры? Актеры очень старались. Настолько… — она не выдержала и от всего сердца рассмеялась. — Настолько, что мы с Виктором с трудом поняли, что пьеса эта — комедия.
Штроблу понравилось и то, как она рассказывает, и ее улыбка. Но что-то испортило ему настроение. Он не сразу понял, что именно, а потом сообразил: Вера говорила не о своих, а о их с Виктором впечатлениях. Конечно, иначе и быть не могло. Штроблу стало даже неловко от мысли о том, что он на какую-то минуту потерял четкий контроль над собой.
— Вы так помрачнели, почему? — Вера не могла не заметить, как во время ее рассказа менялось выражение лица Штробла.
Но перед ней уже был прежний, деловой Штробл. Взяв ее под локоть, он повел ее по участку, говоря:
— Сегодня утром мне, к сожалению, пришлось убедиться, что двое из наших людей транспортировали трубы из высококачественной стали с помощью захватов из стали углеродистой. Я тысячу раз объяснял, что соприкосновение с ней может вызвать явления коррозии. Почему они не уяснят себе этого раз и навсегда? А двумя метрами выше Саша самозабвенно накладывал свой шов и не выругал их как следует за такое головотяпство! Что будем делать?
Они подозвали проходившего неподалеку Володю, посоветовались. Решили предложить инженерам и техникам провести дополнительные беседы в бригадах и звеньях и объяснить пункт за пунктом правила обращения с высококачественной сталью.
— У нас мы проведем это по профсоюзной линии, — объяснял несколько погодя Штробл Эрлиху. — Участие всех рабочих обязательно, за это отвечаешь ты.
— Пока что не отвечаю, товарищ начальник, — ответил Эрлих, перешагивая через трубы и оглядываясь по сторонам. — Единственно, что я сейчас должен, так это найти подходящее место, куда мы повесим нашу стенную газету на четырех языках. Наш профком постановил выпускать ее многоязычной. А о докладах мы пока ничего не постановили.
Эрлих нашел подходящее для газеты место на широкой подпорке и отступил на несколько шагов, чтобы прикинуть расстояние до ближайшего трубопровода.
— «На четырех языках», — недовольно повторил, Штробл. — Что-то ты перегибаешь палку. Польские товарищи заняты на монтаже конденсаторных установок, так что к нам прямого отношения не имеют. Чехов у нас тоже нет, они прокладывают кабель. Так что же ты?..
— Ладно, ладно, ты прав. Не на четырех, на трех. Но все же выпускать газету о соцсоревновании на трех языках тоже не просто, согласись? — и, заметив, что Штробл удовлетворенно кивнул, добавил: — А насчет этих докладов расскажи мне поподробнее, пожалуйста, чтобы я мог все в деталях объяснить на профкоме. Имеет право профорг получать подробную информацию от начальника участка или нет?
Штробл снова разозлился, причем не на шутку. Дискуссия грозила затянуться до бесконечности. Слишком молод этот Эрлих. Да, молод и неопытен. И еще Штробла бесило сознание того, как быстро Шютцу удалось затуманить Эрлиху голову.
— Нашу стройку объявили молодежным объектом. Значит, молодежь должна активно работать не только на своих рабочих местах и в ССНМ, но и в партии, в управлении, в профсоюзе, — говорил ему Шютц, объясняя выдвижение Эрлиха на пост председателя профкома.
Допустим, это верно. Но возможно ли обойтись без опыта таких людей, как, например, Зиммлер? Да и сам он, Штробл, далеко не юноша. Нет и не может быть ни одного молодежного объекта подобного ранга, где не нуждались бы в опыте «стариков». Слов нет, молодежи — дорога! Но и ветра в голове у них, молодых, хватает: что ни день, то новые идеи!
«Непременно поговорю об этом с Шютцем, объясню ему свою позицию безо всяких околичностей. Причем немедленно, сегодня же».
У входа в рельсовый коридор Виктор ждал Веру. Сдержанный, немногословный, Виктор кивнул ему по своему обыкновению, а потом ушел вместе с Верой, Штробл долго смотрел им вслед.
К его возвращению домой Шютц сидел за столом и что-то писал. Косой солнечный луч падал в комнату, прямо на подошвы брошенных Улли Зоммером тяжелых башмаков, покрытых серым цементом. Из них торчали заскорузлые носки. Над постелью Улли девушка Молли чуть выпятила свои блестящие, зовущие к поцелуям губы. Штробл сунул свои туфли под кровать и проворчал:
— Сколько раз ему повторять, что в комнате все обязаны поддерживать чистоту!
Шютц не ответил. Шютц писал. Он писал письмо Фанни о том, что вряд ли сможет в конце этой недели побывать дома. Не подлежит сомнению, что почти все коллективы останутся на воскресные дни на стройке. У тех, что работали в цикле, это получалось естественным путем. Да, но он-то не в цикле… До пятницы он ей еще позвонит. Он писал, писал и не мог остановиться, он отлично понимает, что теперь все заботы по дому и о детях легли на ее плечи. Когда его приглашали сюда, он не мог знать, насколько свяжет его здесь работа. Но ей, Фанни, известно, как он всегда и везде старался быть таким работником, на которого можно положиться. Если что не получалось, он места себе не находил. И, надо сказать, он никого не подвел. И гордился этим. С полным, между прочим, правом. Здесь ему случилось подняться на ступеньку выше, чем когда-либо. Но он не сомневался, что не оступится. Нельзя было только рассчитать заранее или предвидеть, что от него потребуются «показатели совершенно иного порядка», как выражается Штробл. Сварщик он умелый, в мастерстве монтажа, даже, самого сложного, мало кому уступит, и качество при этом будет отличное — с гарантией! Но сделать из такого болвана, как Вернфрид, человека, который не только взлелеивает каждый шов на трубопроводе, будто узел на своем воскресном галстуке, а вот возьмет и придет к нему сам, без вызова, и скажет: «Эй, послушай, у меня есть идея, как мы то-то и то-то сделаем куда лучше…» — об эту штуку он себе зубы обломает, а добиться, чего желает, не добьется. Иногда он спрашивает себя: «А то ли это поле, на котором мне дано собрать хороший урожай?» Но не собрать урожая он не имеет права.
«Не собрать урожая я не имею права, — с горечью думал Шютц. — Я просто должен, и все».
Он бросил ручку и закурил сигарету, вспомнив недавнюю бессмысленную перепалку с Вернфридом. Тот остановился перед ним и откинул голову, тщательно вытирая руки ветошью и ожидая приветствия Шютца, чтобы после этого небрежно ответить. Всем своим видом он как бы подчеркивал собственное дружелюбие: «Разве ты не видишь, я тебя слушаю и готов тебе ответить, я тебя не избегаю. В этом ты меня обвинить не сможешь. А насчет чего другого с меня взятки гладки. С чем ко мне придешь, с тем и уйдешь. И сегодня, и завтра, и через неделю тоже. И вообще… Можешь заговаривать со мной, когда пожелаешь. Толку не будет, не рассчитывай».
Шютц заговорил с ним, спросил:
— Ты все убрал у кондиционеров, где вы вчера вели сварку?
— Все.
— Но вчера там валялось полно ветоши.
— Это Сашина.
— Так ты убрал?
— Сашина, она. Его и спрашивай.
Шютц мог бы сказать: «А я тебя спрашиваю!» Мог произнести это вежливо, приглушенно или заорать во все горло, все оказалось бы впустую. С таким же успехом можно попытаться зажечь отсыревшие спички.
С Зиммлером, Эрлихом, с остальными — со всеми удавалось договориться. С Вернфридом — нет. Это, очевидно, на сей раз заметил Юрий, глаза которого, как это часто бывало, улыбались в сеточке морщин. Махнул рукой ему, махнул Зинаиде.
И вот они втроем сидят на солнышке перед огромным зданием, курят папиросы, мундштуки которых ловко перегнул Юрий.
— Юрий говорит, что тебе стоит хорошенько продышаться на солнце.
Зинаида оперлась локтями о колени. Она наматывала на палец прядку волос, уголки рта чуть-чуть подрагивали.
— Особенно с твоими папиросами, — закашлялся Шютц.
— Юрий говорит, что он тоже однажды пожаловался врачу на боли в груди, а оказалось, что болело-то в животе.
— И что же ему посоветовал врач?
— Продышаться. И распрямить спину. Когда болит живот, это помогает.
Шютц поглядел на Юрия со стороны:
— Это кто так советует? Ты или твой врач?
Юрий положил Шютцу руку на плечо и что-то сказал Зинаиде. Сдерживая при переводе некоторое волнение, та проговорила:
— Кем ты недоволен, Герд?
Шютц в нерешительности переводил взгляд с Зинаиды на Юрия. И, наконец, ответил:
— Если разобраться, самим собой! — и, глубоко вздохнув, закончил: — Спроси Юрия, как он добивается, чтобы его все поддерживали. В прямом смысле: все, до единого человека!
Губы Зинаиды задрожали. Она начала переводить. Но стоило ей произнести последнее слово, как вдруг слезы брызнули у нее из глаз.
— Саша! Ух, этот Саша! Думает, что если он хороший сварщик, то и ладно, ничего другого от него не требуется! Сварщик он отличный, да, да! А все остальное, говорит он, что от меня не зависит, пусть хорошо делают другие! Он, дескать, поставлен здесь на сварке. И точка! Я с ним уже и так, и эдак. А теперь у тебя из-за него неприятности!
С большим трудом им с Юрием удалось успокоить Зинаиду. Шютц объяснил ей, что вовсе не из-за Саши у него неприятности, а из-за Вернфрида; хотя, если разобраться, и это не точно, потому что вопрос не в неприятностях из-за какой-то кучки ветоши, никакая это не неприятность, а дело куда глубже, оно в нем самом.
А ему Юрий сказал, что насчет поддержки дело обстоит так: даже в разведке кого-то посылают вперед, а кого-то оставляют в охранении. А в другом случае эти люди меняются местами.
— На что ты жалуешься, спрашивает Юрий, — переводила, вздыхая, Зинаида. — Дело движется, говорит Юрий, а значит, и живет.
«Я не жалуюсь, — писал Шютц Фанни, — вопрос в том, что только я подумаю, что твердо стою на ногах, как мне предлагают взобраться на следующую скалу, и одна выше другой, а я бери их штурмом! Поди возьми, когда у тебя не крылья, а руки и ноги, и ты считаешь себя человеком средних способностей — ах, милая моя…»
Штробл вытянулся на постели, закрыл глаза. Он не спал, думал: «Может, я ничего ему не скажу. То, что я собираюсь сказать, ему и без меня известно. Я тоже не люблю, когда мне начинают что-то разжевывать. Я, может, это давно уже проглотил. За Эрлихом я сам прослежу. Вдруг из него вырастет парень вроде Шютца? И чего только я бешусь? Шютца я сам вызвал, совершенно уверенный в том, что он свою кожу сменит, и он ее сменил. Теперь он проделывает такой же фокус с Эрлихом, а я кричу «караул!».
Нет, не стану кричать «караул!». Есть кое-что поважнее. Завтра проведем общее собрание. Обо всем рабочих проинформируем. Попробуем представить себе, что мы им скажем. Сообщение Веры будет принято благожелательно. Это ясно. Ничего удивительного — женщина! И какая женщина! Они растают как воск.
«Когда к ней внимательно приглядишься, — размышлял Штробл, — в ней обнаруживается одна странность. Это я о глазах, чуть раскосых и прикрытых густыми ресницами. Никогда не знаешь, карие они у нее или черные, но всегда в них светится какой-то таинственный огонь. Я видел ее раскрасневшейся от радости и побледневшей от напряжения или, быть может, усталости — разной. Но и усталая, она не выглядела печальной. Все в ней ясно, каждая мысль и каждое слово…
Стоп, мы заходим слишком далеко, — оборвал ход собственной мысли Штробл. — Главное, что? Продумать, о чем он будет говорить с коллективом. Это должно быть что-то значительное, серьезное, побольше, чем у Веры, если он намерен зажечь и ее, как всех остальных. Таков его план, и на меньшее он не согласен! Я в ее тени быть не согласен, я хочу стоять с ней рядом! Штробл покажет себя как в лучшие времена! А каким он был в свои лучшие времена? Один из тех, кто это хорошо помнит, — Шютц. Но Шютц пишет и слушает музыку. Какую-то такую, громкую».
Но вот, наконец, тот заклеил свой конверт.
— Скажи-ка, Герд, ты хоть изредка поигрываешь на гитаре? — спросил Штробл.
— Она у Карла Цейсса. Не гитара — рухлядь. Пора нам приобрести другую.
— Нам? — Штробл покачал головой. — Пусть Зиммлер пошевелит извилинами. Культура — по его части.
— Тоже выход, — кивнул Шютц, наклеивая марку на конверт. — Скажи, Эрика тебе пишет?
Штробл не ответил. И молчал довольно долго. Потом проговорил:
— Знаешь, я был бы рад, если бы хотя бы сынишка написал или позвонил бы по телефону, как Верина Олечка. У них это целые тысячи километров, у нас какие-то несколько сот. Даже открытки и то и не дождусь. Ну, какие тебе присылают — с рисунками…
— Дрок, похожий на веник, который превращается вдруг в «поющее и звенящее деревце»? А-а, брось ты!
— Какая разница? — улыбнулся Штробл. — Передай своим, пусть нарисуют что-нибудь и для дяди Штробла. Он тоже любит получать открытки. И совсем не против веников. — И, поскольку Шютц собрался уходить, Штробл спросил: — Не погулять сегодня ты не можешь, Герд?
Шютц пожал плечами.
— Погода отличная! А ты все равно со мной не пойдешь.
Штробл вскочил с постели.
— Плюнь ты на погоду! — воскликнул он. — Еще сто раз будет отличная погода! А мне именно сегодня хочется обсудить с тобой кое-что важное.
— Что это с тобой стряслось? — удивился Шютц.
— Стряслось? Со мной? — Штробл ухмыльнулся. — Ничего со мной не стряслось. Просто меня радует, как мы теперь работаем. Можно этому радоваться или нет?
Он действительно вновь обрел себя, и это особенно проявилось, когда он на общем собрании объяснял каждому, что от него лично требуется в новых условиях. И Вера, и он говорили немногословно, четко и доходчиво, взаимно дополняя друг друга, словно они заранее распределили роли. Придется нелегко всем, говорили они. Они исходят из того, что все здесь собравшиеся останутся на своих рабочих местах и в предстоящие праздничные и воскресные дни, каждый в своей смене. Это даст возможность использовать в эти дни кран, на который соседи — раз они будут отсутствовать! — претендовать не смогут. И, наконец, они предлагают взять обязательство выполнить план на четыре дня раньше срока!
— Вот именно, — с удовлетворением прошептал Шютц.
После собрания он все же сделал Штроблу упрек: зачем вообще было столько времени держать эту информацию в секрете? Если обнаружились резервы, имеет полный смысл обнародовать это. Тогда и другие призадумаются. Глядишь, и еще резервы отыщутся.
— Ох, и умник ты у меня, — беззлобно пошутил Штробл. — А знаешь, чем все может обернуться, если ты раскроешь свои карты в неподходящий момент? Представь, что ребята сказали бы тебе: «Ага, два дня мы выиграли? Тогда отпустите нас на праздники домой!»
— Но ведь не сказали же! — улыбнулся Шютц. — Потому что вы с Верой оказались в отличной форме.
К их разговору прислушивалась Норма. Она то и дело вставала из-за своего столика и подходила к канцелярскому шкафу, доставала из него и подшивала документы, подписанные размашистой подписью Штробла, складывала их в папки, распределяла по отдельным ящичкам бумаги различных отделов. С некоторого времени Норма прислушивалась к тому, что говорилось в ее присутствии. В поведении Штробла она ощутила какую-то перемену. Перемена эта была неуловимой, неопределенной, но заставила Норму временами поднимать голову, когда голос Штробла начинал почему-то звучать по-новому.
Долгие годы портрет человека по имени Штробл оставался для нее неизменным, запечатленным раз и навсегда. Долгие годы он представлялся ей едва ли не легендарным героем, всегда безупречно владеющим собой, суховатым, не прощающим ошибок и не знающим поражений. И вдруг что-то в этих понятиях сместилось.
С тех пор, как перемены в нем сделались ощутимее, он начал гораздо сильнее привлекать внимание Нормы, чем она себе признавалась. Неожиданным и новым для человека по имени Штробл стало чуть ли не постоянное с некоторых пор веселое настроение. Должны же были быть на то причины, и Норма отгадала их, с удивлением и даже внутренне сопротивляясь. Она видела, как светлело лицо Штробла, когда он докладывал о ходе работ в головных боксах; видела, сколько в нем сил и уверенности в себе, когда он после бессонной ночи и утренней планерки, на которой они с Верой доложили об успешном ходе работ, возвращался в свой кабинет. Видела Веру, которая, проходя по «Штруку», привлекала к себе взгляды всех мужчин. Видела, как она снимает каску и машет ею Штроблу, а ее черные волосы разлетаются и закрывают лицо.
— Во всем есть хорошая сторона, — сказал Штробл Шютцу. — И четыре дня, нужные нам позарез, — вот они. Не ворчи, партийный секретарь.
Шютц и не ворчал. По крайней мере, не по этой причине. Он был недоволен собой, о чем и сказал Штроблу. Ну зачем он написал это письмо Фанни? Черт его попутал! Ничего, кроме «я, я, я»! Велика ли радость получить такое письмо перед праздниками? У всех семьи как семьи, собираются с детьми в зоопарк или в кино, а ей каково в ее положении? Двое детей на руках, ждет третьего, а мужа, можно сказать, и след простыл…
— Съездил бы ты домой, — сказал Штробл, и Норма подняла голову, уловив в его голосе непривычно теплые нотки.
— Какое я имею право? — возразил Шютц. — Мы повсюду раструбили, что остаемся на праздники и выходные дни, и вдруг я поеду домой.
Он сидел на углу письменного стола, засунув руки в карманы джинсов, приподняв плечи и покачивая головой.
— Не все остаются на праздники, — вмешалась Норма. — Только что звонили из мастерских. Передали, что им на праздники оставаться причины нет. Они разъедутся по домам.
— Нет причины? — Штробл ударил себя ладонью по колену. — Ух, хитрюги! Они великолепно знают, в чем причина. Если в праздничные дни придут вагоны с деталями оборудования, а практика показывает, что с такой возможностью считаться нужно, я из головных боксов никого на разгрузку дать не смогу. И пришлось бы идти им. И это им известно!
— Вот видишь, — сказал Шютц. — Кто пойдет вправлять им мозги? Я! И что я им скажу? Примерно вот что: «У нас боевая тревога, а вы собираетесь улизнуть через черный ход?» И после этого уеду сам? Не-ет.
Немного погодя он спросил Штробла:
— Эрика тебе написала?
Штробл повременил с ответом, и Норма тоже не торопилась положить на его письменный стол отчет технологов, который держала в руках. Потом рассеянно ответил:
— Нет, — и несколько секунд спустя с прежней теплотой в голосе проговорил: — Все равно, ты мне зубы не заговаривай. Поедешь домой! Мы и начальству, и народу объясним, что к чему. О твоем дурацком письме упоминать, естественно, не станем. На каком, ты говоришь, она месяце? На шестом? Все всё поймут без лишних слов. Ты за кого нас, вообще говоря, принимаешь? — сказал он под конец.
34
Мотоцикл поет. Он мчится по черно-серой полосе асфальтированной дороги, гудит На брусчатке маленьких городов, того и гляди, взлетит над освещенной солнцем автострадой. Сигналим левым, даем газ, обгоняем. «Мы обгоним, и объедем, и оставим позади» — как в песне. Шютц с удивлением отметил про себя, как много зелени появилось. На стройке, где одни сосны, и не заметишь, показались ли первые листочки на березах или нет. В последнее время он даже до дрока не добирался. А тем временем пришла весна, да и лето не за горами. Это заметно по встречному движению. Все спешат выбраться за город, на природу, гонят как сумасшедшие, мало считаясь при этом с правилами движения! Будь у него своя «колясочка о четырех колесиках», он завтра тоже усадил бы в нее всех троих и покатил бы куда глаза глядят. Но у него игрушечка не о четырех, а о двух колесиках. Любимая игрушечка. Посигналим левым, дадим газ, обгоним…
Через двести семьдесят километров пути игрушечка зачихала, пришлось поставить ее на обочине, заменить свечу.
«Если Фанни телеграмму получила, — думает Шютц, — она сейчас печет с детишками пирог. На кухне шум и гам, а в квартире стоит странноватый такой запах пирогов и свеженатертого пола. Но, может быть, ее еще нет дома, стоит в очереди в магазине — перед праздниками всегда много народу».
Поменяв свечу, Шютц смотрит на часы и рассчитывает время: «Фанни, наверное, сначала искупает малышей. И тогда я успею к самому ужину».
А Фанни тем временем заходит сперва за сыном в детский сад, потом за дочуркой в ясли. «Нужно купить другие туфли, — думает она. — В этих у меня отекают ноги».
Она рада, когда видит на кухонном столике дома все, что заказала. Мука и сахар, свежий, мягкий хлеб. Мясо, масло и молоко — в холодильнике. «Цветной капусты не было, зато есть чудесный свежий салат, я его положила на балконе», — написала фрау Швингель.
Просто счастье, что вчера фрау Швингель к ним заглянула. Несмотря на ее деланную веселость, сразу заметила, что с ней происходит, и предложила свои услуги.
— Мы почему не печем пироги? Что, папа не приедет? — спросил Йенс.
— Завтра мы пойдем в зоопарк, а послезавтра — к бабушке Швингель на кофе с пирожными, — ответила Фанни.
А сама подумала: «Теперь у нас будет новый распорядок дня. После обеда — гулять. Обязательно. Это особого труда не составит, в сандалиях ноги отекать не будут. Пока погуляем, пока то да се, а там уже недалеко и до вечера».
Близилось время ужина, она резала на мелкие кубики кусок хлеба для Мани, когда в дверь позвонили, Фанни вздрогнула: Подумала: «Это он! Или телеграмма от него!» Оказалось, соседка с нижнего этажа пришла сказать, что стиральный автомат починили и на следующей неделе им можно будет пользоваться.
Фанни прижала к себе Маню и прошептала ей на ушко:
— Твоя мама испугалась, а пугаться было нечего.
«Когда его нет, меня пугает любой неожиданный звонок в дверь, — думала она. — Пора взять себя в руки. Чего бояться? Измениться-то ничего не изменится. Сейчас, в эту минуту, он сидит себе, наверное, тихо-мирно за ужином, а попозже тихо-мирно, ляжет спать».
И она успокоилась. Знай она, что он торопится к ней на мотоцикле, она нервничала бы до тех пор, пока он не появился бы на пороге, живой и невредимый. Бессмысленно и глупо вот так волноваться всякий раз, это она прекрасно понимала, но пересилить себя не могла.
Поэтому хорошо, что сегодня ей абсолютно незачем беспокоиться. Фанни уложила детей и снова перечитала письмо, это длинное, подробное и такое понятное письмо. Она то поругивала его, то улыбалась, но все-таки была растрогана. «Написал такое письмо! Мучается, пытается объяснить мне, что ему самому не нравится, и даже специально подчеркивает это: «Я — здесь, ты — там!» Между прочим, от этого боль только сильнее становится. Ведь что получается: отвыкают они друг от друга. Разве думали они, разве гадали, что так может выйти?»
Фанни включила радио, села на диван, положила ноги на стул, повыше, тяжело вздохнула, закрыла глаза. Она и вообразить не могла, что случилось примерно в то же самое время.
В двух километрах от города Герду пришлось резко затормозить. Еще издали он заметил возчика, придержавшего лошадей метрах в десяти от въезда на шоссе. Но вот почему-то телега оказалась на дороге, прямо впереди него, а из-за поворота навстречу выехал автобус. Шютц затормозил, свернул в сторону, к обочине, сумел, к счастью, не выпустить руль из рук и удержаться на мотоцикле, а водителю автобуса удалось в каких-то нескольких сантиметрах от телеги вывернуть налево и съехать прямо на вспаханное поле…
Фанни подпевала песенке, звучавшей из радиоприемника. Когда она отзвучала, принялась крутить ручку приемника, но ничего лучшего, чем радиопьесу, ей найти не удалось. Вспомнила об открытке из Минска, которую на прошлой неделе нашла в почтовом ящике. Им с Гердом до сих пор еще за границей побывать не довелось. Дело не в детях. У других тоже дети, а вот съездили уже в Сочи или в Мамаю. Фанни диву давалась — как это сумели? Во всяком случае, они с Гердом пока денег на путешествие отложить не исхитрились. Но рано или поздно настанет черед Сочи или Мамаи. Только она ни за что не поедет без Герда, как Эрика поехала без Штробла. «Привет вам всем из Минска…» Чувствуется, что Эрика тоскует. Ей хочется хоть словом перемолвиться с человеком, с которым можно поговорить о Штробле и который знает, как обстоят дела у нее самой. Почему она не съездит к нему? Ведь другого у нее нет, она одинока.
Недели две подряд Фанни задерживалась в бюро после работы, печатала работу Эрики. На бумаге, черным по белому, появлялись мысли Эрики. Мысли умной и трудолюбивой женщины. «Действие экономических законов социализма… на примере… и их влияние на…» Сколько старания, сколько пролитого пота, сколько, наверное, бессонных ночей. Работа ее получит оценку «отлично» или «хорошо», проделает свой путь по письменным столам нескольких ответственных работников, которые кое-где поставят птички на полях или подчеркнут отдельные мысли красным карандашом, чтобы завершить его в шкафу с деловыми бумагами и через год-другой устареть.
А по Штроблу она тоскует. Хотя не ему ли она хотела что-то доказать этой самой работой? Доказать, что способна прочно стоять на ногах и без его помощи? Так ли это? Или она ошиблась? Столь ли важен этот маленький камешек на галечном пляже экономики, что принести его должна была Эрика?
«Может быть, — подумала Фанни. — Может быть, и в моей жизни есть такой камешек. Такой, что найти его и добавить к остальным способна я одна. Пока что для меня вся жизнь в детях и в работе в бюро «тастоматов». Или моя работа и есть мой камешек? Запечатлевать с помощью перфоленты историю своего времени, день за днем, стараясь успеть прихватить даже самое последнее, запоздавшее сообщение, чтобы оно успело появиться в полосе газеты? Это он, да? А что будет, если все изменится? Если случится так, что нам придется переехать поближе к месту работы Герда? Новая квартира. Новый город. И никаких «тастоматов», потому что в городе нет газетной типографии. Куда я пойду, кем? Машинисткой, конечно. И что я буду печатать? Письмо к поставщикам: «Просим вас перевести названную сумму на наш счет в промышленно-торговый банк». Вместо «весь мир протестует против злодеяний военной хунты в Чили…» — «переводим в фонд солидарности триста семь марок восемьдесят пфеннигов…»
«Мир мой сузится, — думала Фанни. — Как мне поступить, когда такое время придет? Мне всегда казалось подозрительным, когда говорили, что какое-то дело сдвинется с места, только если за него возьмется тот-то или тот-то. Конечно, это важно для дела. Но, по-моему, еще важнее для самого человека. Для Герда — на какой стройке он работает, для меня — где буду работать я. Человеку нужно его дело. Но за делом нужно видеть и человека».
Фанни снова принялась крутить ручку приемника, радиопьеса какая-то скучная, и ей сразу удалось поймать приятную джазовую музыку, которую любил слушать Герд…
В эту минуту Герд услышал, как кто-то произнес:
— Ты, парень, видать в рубашке родился! Ох, и повезло же тебе на этот раз!
Телега. Автобус. Полиция. «Фанни, — подумал Шютц. — Боже мой, Фанни!» Он дотронулся рукой до плеча, ощутил тупую боль. Распустил ремень шлема, снял его. Шлем весь в грязи. Выходит, он все-таки-перелетел через руль, не удержался. Как это случилось? В какое мгновение? Выходит, он был без сознания? Сколько времени?
— Землица-то мягкая, — проговорил незнакомец. — Нет, ты не знаешь, как тебе повезло!
Он протянул Шютцу руку, помог подняться, и, хотя Шютц широко расставил ноги, его пошатывало.
Прямо по полю к нему шел полицейский. Строго взглянул на Шютца.
— Ваши права! Руки-ноги целы?
Шютц покачал головой, полез во внутренний карман кожаной куртки. Прежде чем ответить, сплюнул набившуюся в рот грязь. Успел заметить, что на стоящем рядом с ним парне — совсем еще молодом, с рыжеватым пушком на лице — такой же шлем, как и на нем.
— Как плечо? — спросил парень, в то время как полицейский проверял документы Шютца.
— Обойдется, — ответил Шютц и подумал, что на последнем щите была цифра — 60 км. Если он не снизил скорость, а это маловероятно, он влип.
— С какой скоростью вы шли? — спросил полицейский.
— П-пять-десят, — выдавил из себя Шютц.
Полицейский положил в свою сумку права Шютца и торопливо зашагал к тому месту, где его напарник измерял тормозной путь.
— Ну, кому везет, тому везет до конца! — сказал ему молоденький мотоциклист, успевший осмотреть машину Шютца, пока тот отчитывался перед полицейским. — Похоже, что твоя красавица тебя не подведет. А парочку синяков с лица ты как-нибудь уберешь!
— Везет, — пробормотал Шютц. — Вот если бы этот болван с телегой не выехал на дорогу — другое дело!
— Это с какой стороны посмотреть, — развел руками парень. — А, по-моему, повезло тебе страшно.
На шоссе с урчанием выехал автобус. Телега стояла сейчас в стороне от асфальтированной полосы, на грунтовой дороге. Возчик, пожилой старик, возился у лошадей.
Шютцу показалось, что прошло не меньше часа, пока полицейский вернулся к нему.
— Вы шли под шестьдесят пять, — сказал он размеренно. — И не заблуждайтесь: удачный для вас исход дорожного происшествия не означает, что сами вы правил не нарушали.
— Понимаю, — проговорил Шютц. — Вы, конечно, правы.
— Нет, вы что, считаете, что ограничения скорости вас не касаются? Для кого вообще эти правила писаны? — отчитывал его полицейский.
«Для тех, кто засыпает с вожжами в руках!» — хотел было крикнуть Шютц, но только махнул рукой. Полицейский наморщил лоб, еще раз перелистал его права, потом вернул их, достал пачку квитанций и выписал штраф.
Парень с рыжеватым пушком помог ему выкатить на дорогу заляпанный грязью мотоцикл — прямо к тому месту, где по-прежнему расхаживал на полусогнутых ногах совершенно обескураженный старик возчик.
— Поторапливайся, папаша, — посоветовал ему Шютц, откашливаясь. — Успеешь домой еще засветло. Видишь, особых неприятностей не будет.
Мотоцикл завелся, хотя и не сразу, а после того, как его добровольный помощник умело соединил несколько проводов.
— Доведешь? — спросил он Шютца. — Руль удержишь? — и когда тот, сжав зубы, кивнул, посоветовал: — Поезжай медленно. Я пойду за тобой следом. В случае чего, съезжай направо, на обочину.
Когда они въехали в город, уже зажглись первые фонари. Остановившись у подъезда своего дома, Шютц с явным облегчением перевел дух. Проводивший его парень поднял на прощание руку и дал газ.
И вот Фанни в объятиях Шютца. И оба они поняли, ощутили, что стена, якобы воздвигнутая кем-то между ними, — все это выдумка, самовнушение, пустые страхи. Обнимая ее, он рассказывал, что произошло с ним на дороге, ничего не упуская и не преувеличивая; о парне с рыжеватым пушком на щеках и о его забавной теории о счастье: если ты сломал руку, считай, что тебе повезло — ты мог заодно сломать и ногу, а если сломал ногу, опять, считай, повезло — ты мог сломать себе шею. А шею, сами понимаете, ломать нельзя ни в коем случае. Он рассказал ей об Эрлихе, о Штробле, о Норме и сказал потом:
— А теперь твоя очередь. Я хочу знать, как жила ты, как дети, что в газете, что в детском саду и что дома и как ты вообще себя чувствуешь. Эх, знала бы ты, как мне всех вас не хватало!..
Ночью Шютц долго не в силах уснуть. Боль в плече терпеть можно. И все же, стоит Шютцу на минутку задремать и повернуться на бок, он сразу просыпается от боли. Но это вовсе неплохо — лежать, думать и слышать ровное дыхание спящей рядом Фанни. Она дышала тихо, легко, едва слышно, и Шютцу вспомнилось, как однажды они всю ночь до рассвета быстро шли пешком, чтобы успеть к последнему проходящему автобусу, он — в мундире, она — в тоненьком платьице. Вот они на остановке, вот она сует ему в руку мелочь на дорогу, вот он в последнюю секунду втискивается в дверь, и оба они рады донельзя, потому что, хотя поезд свой он и пропустил, в казарму попадет вовремя, и тем самым спасена увольнительная на следующее воскресенье. И еще он подумал: «Как нам всегда хорошо вместе!» И с этой мыслью уснул.
Утром его разбудили дети. Он позволил им построить из одеяла хижину, ну а потом Фанни все-таки испекла пироги. Часов в одиннадцать утра появился почтальон, принесший с большим запозданием телеграмму с известием о том, что он, Шютц, приедет в субботу. Он зачитал ее вслух, дети подняли страшный шум, запрыгали и заверещали, а Шютц дал почтальону, узкоплечему и быстроглазому юнцу, одномарковую монету и велел передать привет начальнику отделения.
И в зоопарке они успели побывать, и к фрау Швингель наведались, но в спешке, чуть не задыхаясь от бега, потому что отец нарушил весь распорядок дня, установленный матерью.
— Ох, и набегались же мы, ф-фу ты! — отфыркивалась Фанни, принимая вечером горячий душ. Было видно, что воскресная программа далась ей нелегко.
Потом она приводила в порядок свою короткую прическу, вытиралась досуха перед зеркалом, критически разглядывая в нем свое отражение.
— Ничего, не страшно. Скоро все будет позади.
— Какие-то три месяца, — кивнул Шютц, становясь следом за ней под душ.
— Два, — сказала Фанни.
— Девять минус шесть, — Шютц с удовольствием похлопывал себя по бокам, — во все времена три, даже если вам, многоуважаемая, арифметика давалась в школе с трудом.
— Зато девять минус семь — два, — поправила его, не повышая голоса, Фанни.
Она все еще укладывала волосы, и когда Шютц вышел после душа и их взгляды встретились, оба на какое-то мгновение ощутили испуг. «Он даже не помнит точно, на каком я месяце, — подумала Фанни. — Вот как далеки от меня его мысли». Опустив веки, она успокоилась, быстро взяла себя в руки и сказала:
— Велика важность: два или три? — и пожала плечами.
Шютцу не нужно было объяснять, что скрыто за ее словами, и он, мокрый еще после душа, осторожно и нежно обнял жену.
Вечером Фанни рассказала ему об Эрике, все, что Эрика ей поведала, она говорила о себе и о нем, Герде, о своих тайных опасениях.
— Я думаю, Эрика вернется к Штроблу. Может быть, ей необходимо было расстаться с ним, совсем расстаться, чтобы убедиться, что для Штробла и для нее есть только одна возможность: жить вместе, жить так, как жили до сих пор. Вместе так вместе, врозь так врозь. Я на это не способна, говорю тебе это окончательно, раз и навсегда. Потому что, куда бы тебя ни послали, я хочу быть рядом с тобой. Вместе с тобой.
35
Праздничные дни позади. Норма осталась ими в общем и целом довольна. В субботу утром от нечего делать поплелась к себе на работу, полила цветы на подоконниках, разобрала поступившую почту. Штробл, вернувшийся после десятичасовой планерки, удивился:
— Откуда такая прыть?
— Время некуда девать, — ответила она и неторопливо направилась к двери, всем своим видом показывая, что намерена насладиться весенним солнцем и воздухом.
— Когда у тебя опять будет времени невпроворот, — миролюбиво сказал ей вслед Штробл, — напечатала бы ты пару страничек для доски объявлений.
— Я не говорила, что оно у меня лишнее, — ответила она. — Но если вам надо, напечатаю.
И напечатала, и даже взяла текст в красную рамку. Это было сообщение об образцовой работе в субботу вечером сварщиков Зиммлера и Вернфрида. Вернфрид, кто бы мог подумать!
На другое утро, прогуливаясь по главной магистрали стройки, Норма увидела, что окно кабинета Штробла распахнуто, а сам он энергично кого-то убеждает. Она сразу сообразила, что со Штроблом Вера. Как быть? Пройти мимо? Сделать вид, будто не заметила? Все-таки зашла в приемную, поздоровалась с обоими через дверь, принялась поливать свои цветы. Норма слышала, как Штробл с Верой о чем-то весело переговаривались; потом они ушли, ничего не сказав ей на прощание.
Она отправилась на пляж, поплавала немного, повалялась на солнце, пропуская струйки песка сквозь пальцы, но это ей быстро надоело. Что бы такое предпринять? Ничего особенного в голову не приходило. А не перекусить ли для начала?
Только успела Норма дойти до столовой, как сюда же на газике с опущенным верхом подкатили Штробл с Верой. На Вере по-прежнему были пропылившиеся джинсы и белая блузка в зеленый горошек, волосы ее от встречного ветра спутались. Штробл поставил машину под соснами у столовой.
— Привет, — крикнул он ей. — Не составишь ли нам компанию?
— Пообедаем вместе, идет? — добавила Вера.
Взглянув на их возбужденные, раскрасневшиеся от быстрой езды, встречного ветра и весеннего солнца лица, Норма глубоко вздохнула и сказала:
— Идет!
В столовой было прохладно и почти пусто. Это они так «обмывали» вчерашнюю ударную работу, объяснял Штробл Норме. Захотелось забыть на час-другой о кранах, сварке, монтаже, прокатиться с ветерком на машине — это была идея Веры, почему-то счел нужным подчеркнуть Штробл, а та, слушая его, согласно кивала. Нагуляли себе аппетит, продолжал Штробл, и им пришла в голову идея пообедать в кругу друзей, если, конечно, удастся застать кого-нибудь из них в такое время на стройке. И Норма встретилась им как нельзя более кстати. Она ведь не против? Или у нее другие планы?
Других планов у Нормы не было. Как и они, Норма заказала солянку, с аппетитом ела бутерброды с ветчиной и салями, одним духом выпила рюмку водки. Она переводила взгляд со Штробла на Веру и с Веры на Штробла. «Нет, не пара они, нет, — подумала она. — А я им не компания».
Но водка подействовала на нее, она оживилась, начала шутить; ей хорошо было сидеть вместе со Штроблом и Верой в столовой, она уже очень давно не болтала так весело, не вела себя столь непринужденно…
И никакой головной боли утром. Все отлично, жалоб нет! Герд приехал утренним поездом, со Штроблом они встретились после общей оперативки. Встреча вышла бурной, радостной, будто они не виделись целую вечность.
— Целых три дня с женой! Неслыханное, незаслуженное счастье! Я прямо сгораю от зависти! — восклицал Штробл.
Но по нему не было заметно, что его мучает зависть. К тому же он сразу перешел на деловой тон, поставил Шютца в известность о ходе работ за праздничные дни и повторил то, что успел уже доложить на оперативке:
— Еще четыре дня — и мы в графике!
Норма принесла им кофе. Они взяли свои чашки, не подняв головы.
— Дело в наших, а значит, в надежных руках, — говорил Штробл Шютцу, отпивая горячий кофе. — Навалились мы изо всех сил. Да еще четыре дня! Да, все смотрят на нас, и мы не можем позволить себе потерять темп! Но все это, по правде говоря, уже пройденный нами этап. Ударный участок сейчас — это монтаж бака высокого давления реактора. Посмотрел бы ты на наших молодцов — высший класс! Нет, ты в самом деле посмотри! Не беспокойся, от работы ты их не оторвешь. Их никто от дела не оторвет — ни опалубщики, ни шпаклевщики, ни Вера, ни ты, ни даже я, — и Штробл ударил Шютца по плечу, беря из рук Нормы телефонную трубку. Прислушался, кивнул, помрачнел и повторил: — Да, конечно, я понял. Сварщики из ДЕК прошли по помещениям со свежей шпаклевкой, да, да! Я не глухой! Материальный ущерб… Тринадцать тысяч пятьсот марок. Нет, вы послушайте, не тринадцать и не четырнадцать, а тринадцать тысяч пятьсот. Как точно подсчитали! Конечно, свинство… конечно, всыплю им, сегодня же… Это шпаклевщики, — сказал он Шютцу, положив трубку. — Они взялись за субботу вынести из двадцати боксов строительный и прочий мусор, оставленные рабочими инструменты, чтобы за воскресенье прошпаклевать и превратить в гладкую, легко моющуюся поверхность полы не в двадцати, а в целых двадцати девяти боксах. Им помогли строители. Короче, они свое слово сдержали, и могут этим гордиться. Само собой, что инструменты и аппаратуру монтажников и сварщиков они перенесли в помещения, где шпаклевка была завершена раньше. Но вместо того чтобы сложить сварочные аппараты в передних, они сложили их в задних боксах. Словом, утром сварщики своих аппаратов не нашли. Вечная дилемма, — устало закончил он. — Для одних что-то хорошо, а как оно обернется для других? Держу пари, сейчас нам оборвут телефон. А как ты думаешь? Не все же потопали как слоны за своими аппаратами по свежепрошпаклеванному полу, не у всех, в конце концов, мозги набекрень! Представляешь, какими словами нас поминают те, у кого по милости шпаклевщиков вынужденный простой!
— Уже звонили, — просунула голову в дверь Норма. — Вы же никому не даете слова сказать! — Вошла, открыла блокнот на нужной странице. — Вот, семь часов десять минут: сварщики жалуются, что не могут вовремя приступить к работе. Звонил Вернфрид.
— Еще бы! — Штробл потянулся за каской. Спросил Шютца: — Ты со мной?
Шютц успел обменяться несколькими словами с Нормой.
— Как отдохнул? — спросила она брата.
— Хорошо, — сказал он просто, но Норма поняла, что это больше, чем просто вежливый ответ.
Герд рассказал ей о Фанни и о детях, которых Норма почти не помнила. Но слушала она внимательно, ей словно позволили заглянуть в мир, бесконечно далекий от того, в котором живет она.
Потом она видела в окно, как брат со Штроблом прошли мимо березок и свернули за угол. Руки у Штробла успели загореть. «Ему бы сегодня надеть белую рубашку, — подумала Норма. — Было бы подходяще». И мысленно представила себе Веру в белом платье. Да, белое пошло бы к ее черным волосам и черным глазам. «И тогда они смотрелись бы вместе, — подумала Норма, — да еще как!» Сняла чехол с машинки, нервным движением заправила чистый лист бумаги.
Начал цвести дрок. Он пламенел справа и слева от тропинки в бывшем сосняке — его почти весь вырубили и выкорчевали, — которая вела к шоссе. На рябинах раскрылись белые зонтики. Прямо у них из-под ног шмыгнул в сторону зайчишка.
Когда Штробл объяснил, что изменилось на участке за три дня его отсутствия, Шютц сказал:
— Эрика написала нам из Минска. У Фанни такое ощущение, что Эрика к тебе вернется. Она считает, что Эрике, наверное, было необходимо пожить с тобой порознь.
Штробл наблюдал, как невдалеке бульдозер, опустив щит и громко урча, таранит кусты ежевики, цепкие корневища и пни. Шютцу он ничего не ответил.
— Ты знал, что она закончила дипломную работу? — спросил Шютц.
Штробл покачал головой. Тем временем они оказались на дороге и шли навстречу ветру, поднимавшему тучи пыли. То и дело приходилось сходить на обочину, пропуская идущие на большой скорости самосвалы и бетоновозы. Они подошли уже к главному зданию, и Шютц забыл, кажется, о своем вопросе, но Штробл вдруг проговорил:
— Из Минска, значит…
И вдруг в нем словно какой-то выключатель щелкнул: сразу вернулся к этой несчастной истории с зашпаклеванным полом и покрытием, которое кем-то испорчено, грозился лишить виновных премии и, с другой стороны, предъявить финансовые требования к смежникам, у которых хватило ума черт знает куда унести сварочные аппараты.
На участке Штробл первым делом остановился проверить, как продвигается работа у Эрлиха и Карла Цейсса, а Шютц подошел к Зиммлеру — тот помахал ему рукой. Оказалось, ничего особенного, просто Зиммлер закончил свой цикл, собрался ехать домой и хотел перед отъездом заплатить партвзносы. Достал из нагрудного кармана несколько купюр, отложенных заранее.
— У меня при себе ничего нет, — сказал Шютц. — Ни ведомости, ни печати. Я что, по-твоему, с собой их ношу? Заходи в обеденный перерыв в барак.
— А вдруг тебя там не окажется, что тогда, а?
— Заплатишь в следующий вторник. Все равно я принимаю взносы при следующей пересменке циклов.
— Я хочу заплатить сегодня, — Зиммлер послюнявил палец и принялся пересчитывать купюры.
Шютц начал терять терпение. На Зиммлера его вид никакого впечатления не произвел.
— Лучше сегодня, — гнул он свою линию, — если на неделе ко мне приедут каменщики, что тогда, а? Придется мне взять отпуск, и во вторник меня на стройке не будет.
«У него, кажется, не все дома, — подумал Шютц. — Ни с того ни с сего собирается взять отпуск. Из-за какого-то крольчатника, наверное!» И переспросил:
— Что-то я тебя не понял! Отпуск? Ты разве заявление подавал?
— Может, и обойдусь, — Зиммлеру явно хотелось дать Шютцу понять, в какой запутанной ситуации он оказался.
Все его сложности связаны с тем, что он не знает, когда к нему приедут каменщики.
— Пусть они назначат точный день. Тогда напишешь заявление, мы разберемся, решим, кем тебя подменить.
Зиммлера вывести из себя непросто. Он и сейчас не разозлился, а сказал с упреком:
— Думаешь, эти дружки только и мечтают подвести мне пару стен под крышу? Они согласились только потому, — объяснял он, — что Клаус Зейферт — это их бригадир — женат на кузине моей жены. Не сомневайся, у них есть варианты почище моего, понял? Возьми, к примеру, летние дома отдыха для предприятий. Знаешь, сколько они на этом заколачивают? А насчет времени, так это у них, как у нас. Они тоже работают в цикле. В Шпреевальде. Если не повезет, останусь я со своей известкой и кирпичами на бобах. Положим, пиво, которое я для них закупил, не пропадет. А стены-то сами не вырастут, а? — Зиммлер вошел в раж, щечки его раскраснелись. — Ты что, не знаешь, как оно в жизни бывает, а, Шютц? Лет пять подряд тесть повторял как заведенный: «Вот построят в городе высотный дом для ветеранов труда — вы от меня и избавитесь!» Теперь дом построили. Уезжает он? Жди! Тысяча всяких причин! «Что станет с вишнями, когда некому будет отпугивать скворцов? А вдруг дочь решит избавиться от домашней птицы? Свинарник-то уже пуст!» Об отъезде больше ни слова. Дети повырастали; им нужно побольше места, правда? А сколько комнат в таком домишке, как наш? Три, не больше. Вот и выходит, что пристройка мне нужна как воздух. И значит, от каменщиков я завишу, как от господа бога. Может, на следующей неделе они освободятся. Откуда мне знать?
Шютц не раз и не два пытался прервать этот поток слов. Наконец удалось. Но что ему оставалось? С цифрами и фактами в руках доказывать Зиммлеру, что каждый сварщик и каждый час его работы — на строжайшем учете, особенно в последние недели? Как будто для Зиммлера это новость!
Отпуска расписаны. Сейчас лето. И надеяться, что кто-то уступит тебе очередь, глупо. Составленный ими график отпусков учитывал всевозможные и необходимые перемещения рабочих. Дать внеочередной отпуск? Немыслимо!
— Заболей я — вы бы без меня справились, верно? — не уступал Зиммлер.
— Во-первых, ты не болен, — возразил Шютц. — А во-вторых… Неужели я и впрямь должен напоминать тебе, Зиммлер, что ты член партии?
Не сдержался Зиммлер, вышел все-таки из себя, воскликнул:
— Всегда я! Среди всех наших ребят именно я всегда тот, кто «входит в положение»! Потому что я член партии, да? Ты давай на меня так не пялься, я знаю, что и тебе, и другим партийным приходится не легче. Поэтому, значит, я всегда и «вхожу в положение», болван я эдакий! Но скажи ты мне, Шютц, разве это справедливо?
Итак, Зиммлер спрятал свои деньги, и Шютц не сомневался, что в следующий вторник он будет на месте. Неплохо. Еще лучше, что подошел Юрий и угостил папиросой. Шютц к папиросам не привык, но разве в этом дело?
Подбежала Зинаида. Она, видно, только того и ждала, чтобы Юрий оказался рядом с Шютцем, и замахала рукой Саше, который с недовольным видом отключил свой сварочный аппарат и приблизился к ним.
— Мы думаем, — проговорила Зинаида, задыхаясь, — что сегодня сто́ит провести пикник в лесу. Юрий сказал, что пяток судачков ему уже подмигнули: желаем, мол, попасться на твой крючок. Нам что нужно: небольшой котел для ухи. Ну, ты знаешь, Герд. Хлеб и сало мы принесем.
— Сегодня? — Шютц решил удостовериться, не ослышался ли он.
Переводя взгляд с Юрия на Сашу, он думал о том, что многие провели в поезде бессонную ночь, чтобы попасть на стройку к началу нового цикла.
— Скоро мы выходим на «главную улицу», — сказал Шютц, — и это просто необходимо отпраздновать. Причина подходящая! Вроде бы подведем кое-какие итоги!
Морщинки у глаз Юрия сложились в острые уголки, пока он что-то говорил Зинаиде.
— Юрий сказал, — перевела Зинаида, — чтобы посидеть вместе, особой причины не требуется.
— А не слишком ли сегодня ветрено вообще-то? — сам не зная почему, спросил Шютц.
Юрий начал что-то говорить Зинаиде, а та слушала его и, склонив голову набок, искоса поглядывала на Шютца.
— Его дед, — начала она, — обычно собирал гостей за столом, когда все члены семьи были в сборе: и сыновья, и дочери, словом — все. Праздновать лучше всего, говаривал дед, когда все на месте. А в нашей семье все на месте в дни пересменки цикла, то есть сегодня.
А потом, тяжело вздохнув, Зинаида добавила еще кое-что от себя. Так, по крайней мере, показалось Шютцу, потому что Юрий больше не сказал ни слова.
— И еще дедушка Юрия говорил: «Мы семья веселая, значит, нам обязательно и выпить, и закусить, и песни попеть положено. Если солнышко светит или ночь лунная — в поле под стожком посидим или в лесу на полянке. А дождь польет или ветер сильный задует — в доме устроимся».
— Мудрый был дед, — буркнул Шютц, а сам подумал: «Хорошо вам, среди ваших нет Зиммлера, у которого сегодня одно на уме: как бы побыстрее смотаться домой; нет и Вернфрида — этот ходит с кислой физиономией, потому что не смог вовремя получить сегодня свой сварочный аппарат, он в таком настроении кому хочешь праздник испортит. А Эрлих? Он что-то приболел, не в духе и вообще хандрит. Хотя такой пикник — его, профорга, дело. Ну, не знаю…»
А вслух сказал:
— Договорились! Значит, сегодня! Кто отвечает за подготовку?
— Вот кто! — воскликнула Зинаида и подтолкнула вперед Сашу. — Раз ты профсоюзный лидер — докладывай.
Но Саше было что-то не до шуток. Он мягко, но решительно отвел руку Зинаиды и сказал: за ним, дескать, дело не станет, что надо, закупят.
Юрий похлопал Шютца по спине.
— Ты чем озабочен, секретарь? — переводила Зинаида. — Тебе что, для встречи с друзьями специальная программа нужна? Нет? И нам — нет! Так о чем голова болит, секретарь?
Честно говоря, кое-какую озабоченность Шютц все же ощущал. Особенно потому, что предстояло предстать перед Бергом и объяснить, почему для встречи с друзьями никакой программы не требуется.
Выслушав его, Берг добродушно спросил:
— Один вопрос: как ты считаешь, имеет такая встреча политическое значение? Вот видишь! Если вы ее плохо организуете, это и будет иметь политическое значение!
«Вот так поворот!» — подумал Шютц, а вслух сказал:
— Этот твой аргумент для меня — прямо цирковой номер! Надо же…
Берг нахмурился для вида:
— Я тебе покажу цирковой номер! — и безо всякого перехода: — Вы пиво достали?
Шютц настолько удивился, что Берг счел нужным пояснить свою мысль:
— Я всего-навсего спросил тебя, достали вы пиво или нет? Что глаза вытаращил? Ну, бочонок пива, наши фирменные пивные кружки — керамические? А сардельки, чтобы пожарить? Вы ведь, как я понимаю, собираетесь отдохнуть на природе? Кому уха, а кому и сардельки. А что, если Юрий с рыбалки придет с пустыми руками? Надо и такой вариант предусмотреть, иметь на всякий случай свой НЗ. Да продумайте, какой сувенир подарите друзьям. Вазу или шкатулку — словом, смотри сам! Чтобы память о встрече осталась. Разве это не политика?
— Боже мой, — вздохнул Шютц, — ты хочешь превратить пикник в фестиваль! С вручением вымпелов и сувениров. Хорошо еще, что я не сказал тебе, где мы собираемся. Не то ты явился бы и организовал бы все на уровне мировых стандартов! С тебя станется.
— Не-ет, — улыбнулся Берг. — Это твоя забота. Но если захочется, приду. Или ты думаешь, что я вас не найду? Да, у меня к тебе серьезный разговор.
Он вот зачем вызвал Шютца: в ближайшее время ожидается визит. Совместная правительственная комиссия ГДР и СССР хочет удостовериться в ходе монтажных работ.
— Всем необходимо уяснить себе, что это значит — принимать правительственную комиссию такого уровня, — Берг подчеркивал каждое слово. — На стендах должен быть показан и ход соцсоревнования, и выполнение плана. И наведите чистоту повсюду! Не только на рабочих местах. Знаешь сколько за праздничные дни собралось на лестничных клетках, в местах для курения всякой дряни — окурков, смятых газет, апельсиновых корок. Герд, дружище, чтобы все у вас блестело…
Уходя из кабинета Берга, Шютц спрятал в карман листок бумаги, на котором записал целый ряд замечаний и пожеланий. Кое-где он написал в скобках: «Отвечает Эрлих!» Кое-где поставил знак вопроса.
Сел на велосипед, поехал к Норме.
— Ты должна мне помочь, — сказал он и перечислил, что ей закупить для встречи на вечер.
— Вы что, с ума посходили? — спросила Норма. — Одному хочется, чтобы я работала по воскресеньям, другому — чтобы я была у него на побегушках. Когда я пришла сюда, мы ни о чем таком не договаривались!
— Ну, ну, не ершись, — сказал Шютц. — Или что-нибудь опять стряслось?
— Нет, ничего, — зло отрезала Норма.
Но все-таки записала все, о чем просил Герд. Зазвонил телефон, она с недовольным видом схватила трубку и вдруг просияла — на другом конце провода Уве!
— Как это ты вычислил наш номер телефона? — крикнула в трубку Норма. — Ты просто фокусник!
— Спроси его, успел ли он за это время жениться? Или, может, его уже назначили министром? — подсказал Норме Шютц.
— Он говорит, выбор невест богатый, но время терпит. А министр у них в расцвете сил, придется набраться терпения, — рассмеялась Норма.
— Тогда за чем же дело стало? — Шютц вырвал у Нормы трубку из рук. — Приезжай, отдохни на море!
А Уве возьми и скажи, что как раз и собирается заглянуть к ним, может быть, даже на этой неделе. «Что, довольны?» — и положил трубку.
— Вот и пойми его, — сказал Шютц Норме немного погодя.
Та убрала руки с клавиатуры и вопросительно посмотрела на брата.
— Нет, каков? — сказал Шютц. — То на глаза не показывается, а если и да — то с блицвизитом, как транзитный пассажир, между посадкой самолета и отлетом! В чем он велик, так это в телефонных разговорах, и то от звонка до звонка проходит целая вечность. А тут говоришь ему: «Приезжай!» — и он тут как тут?
— А что, я его вполне понимаю, — сказала Норма. — Он у нас такой.
Вечером Шютц сидел у костра, обхватив ладонями колени, и был несказанно рад, что не нужно ни речей произносить, ни организовывать. Сиди себе, отдыхай.
Карл Цейсс, сидевший где-то рядом, меланхолично пощипывал струны гитары.
— А такую мелодию знаешь, Герд? — он вдруг пересел поближе к Шютцу, взял несколько аккордов и негромко, тоненьким голосом запел.
— Мне нравится, — кивнул Шютц. — Сам сочинил?
— Тоже скажешь «сам», — замотал головой Карл Цейсс. — Это последний шлягер группы «Смоуки».
— Я подумал, что это ты у нас такой мастак, — пошутил Шютц и подумал: «Ни группы «Смоуки» я не знаю, ни ее последних шлягеров. Надо бы мне поднахвататься новинок джаза, не то молодняк вроде Карла Цейсса переведет меня, чего доброго, в разряд старичков — любителей оперетты».
Сильный порыв ветра, от которого они пытались укрыться за «крепостным валом» из сухих водорослей, раздул пламя костра. На мгновение Шютц увидел отблески языков пламени на лицах Штробла, Веры и пристроившейся поблизости к ним Нормы.
— Вот так же я впервые сидела у костра с отцом, — сказала Вера, наблюдая, как огоньки ползут по веткам, которые подложил Штробл. — Я тогда была маленькой девочкой, как сейчас моя Олечка. Вокруг была непроглядная темень, а из степи в нашу сторону тянулся туман.
Норма прислушивалась, время от времени подбрасывая в огонь сухие сучья.
— Мы в тот день собирали грибы, долго-долго, — рассказывала Вера. — Мой папа — заядлый грибник, это все его друзья знают. Может быть, он приедет. Будет тогда жалеть, что для грибов еще не время.
— Приедет? Сюда? — спросил Штробл.
— С правительственной комиссией, — кивнула Вера. — Может быть. Он у меня потомственный рабочий. В двенадцать лет уже работал на ткацкой фабрике. А в шестнадцать воевал против Колчака, в коннице. Когда у него гостит Олечка, ему приходится без конца рассказывать ей о тех временах. Она, вообще-то, непоседа, верткая как юла. А с дедушкой готова сидеть часами и слушать, слушать.
— Расскажи еще об отце, — попросил Штробл.
— Еще? — она подперла голову ладонями, взглянула на него со стороны. — Отец у меня хороший. Его уважают, советуются с ним. Да, часто приходят за советом. А когда уходят, у них такое ощущение, будто это не он им что-то посоветовал, а они сами нашли ответ на свои вопросы.
— Еще! — потребовал Штробл.
— Если он приедет с комиссией, он здесь отпразднует свой день рождения, — сказала она, и ее черные, чуть раскосые глаза потеплели. — Ему исполнится семьдесят, хотя никто ему его лет не дает. Отовсюду придут поздравления, особенно из АЭС. Он многие из них проектировал. После гражданской партия послала его на учебу, в энергетический институт. Отец в Москву приехал в кавалерийской шинели, в буденовке, да… До войны в нашей семье родилось четверо детей, а я, младшая, родилась уже после войны. И папа сказал тогда: «Это мой лучший проект!»
— И он прав! — воскликнул Штробл.
— О, нет, — покачала головой Вера, отстраняясь от костра. — Конечно, нет, он просто пошутил. Но меня он любит. И я тоже очень люблю его.
На небе собирались тучи. Со стороны залива доносился неумолчный гул прибоя. А над стройкой небо светлое, видно, как слегка клонятся в сторону черные верхушки сосен.
— Вера, спойте, пожалуйста, — попросил Эрлих.
Первой затянула песню Зинаида, которая приподнялась, опершись о плечо Саши. Ее высокий, несколько хрипловатый голос поначалу дрожал, но постепенно окреп, и тут его подхватил низкий, приятный голос Веры, за ней вступили и Юрий с Володей. Верховой ветер попытался заглушить своим шипением их песню, но не тут-то было, друзья уже вошли во вкус.
Шютц думал: «Вот собрались мы у костра, нам тепло и хорошо, но как же далеко отсюда живут люди, о которых думают Вера и Юрий, Володя, Зинаида и которых они любят! Не сотни, а тысячи километров пролегли до тех мест, где гудит сейчас ветер над полями или пылает над тайгой огненный диск солнца. Чтобы представить, как тесно все они связаны, хорошо бы взлететь высоко-высоко, туда, где тучи быстро бегут мимо мерцающих звезд, и поглядеть оттуда вниз. Вот именно, — думал Шютц, — с такой точки обзора многие проблемы, от которых голова кругом идет, покажутся пустячными».
Он повернулся к Эрлиху, объяснил, что сейчас чувствует. Тот ответил ему не сразу.
— В такой попытке есть свой резон. Но тогда я увижу сверху, как близко от нас находятся наши западные соседи. Граница — это такая тоненькая черточка, что с верхотуры ее и не заметишь. А кипящие котлы в Африке, в Юго-Восточной Азии — они тоже окажутся совсем рядом. Не-ет, Шютц, большие расстояния тоже имеют свои преимущества! Давай доверимся нашему испытанному земному взгляду, даже если мы иногда за деревьями и не видим леса.
По кругу пошла бутылка водки. Кто-то сунул прямо под нос Шютцу кусок жареной колбасы, он ловко снял его с шампура.
— Знаете что, — воскликнул Шютц минут пять спустя. — А ну-ка, споемте все вместе песню о «лебервуршт»! Я запеваю: «Солдатушки, браво ребятушки!..» — и он подмигнул Юрию: — Видишь, я ее уже пою по-русски!
36
В этот день умер Герберт Гаупт. Они получили телеграмму с известием о его кончине утром, и Штробл, побледневший и посуровевший, тихо проговорил:
— Одному из нас обязательно нужно ехать.
— Поеду я, — сказал Шютц.
Обошел бригады. Весть о смерти бывшего парторга потрясла многих рабочих, отлично помнивших его по многим стройкам республики. Шютц, не знавший никаких подробностей, ничего вразумительного на все их вопросы ответить не мог.
— От чего умер? Пока не известно.
Часа полтора он ходил по берегу залива, где было совсем тихо и уединенно. После шторма море выбросило на берег несметное количество зеленых водорослей. Там и сям виднелись блестящие черные раковины. Белокрылые чайки грациозно сидели на выступавших из-под сверкающей на солнце морской глади камнях. С наступлением лета куда-то пропали гуси-гуменники, сколько Шютц ни искал их глазами, нигде не обнаружил.
Здесь, у воды, дрок не рос. Шютц взобрался на холм. «Да, давненько я сюда не приходил», — думал Шютц, поглаживая пальцами тонкие ярко-зеленые ветки и вспоминая, какими шершавыми и твердыми на ощупь казались они зимой.
Он сел на траву. Смерть старшего товарища, которого он вообще-то очень мало знал, навеяла на него непонятную, злую тоску. Он чувствовал за собой безотчетную вину: почему он так мало перенял от Гаупта, почему научился видеть перед собой металл, бетон, стены, грязь, песок и начал понемногу забывать, что есть и другая жизнь — ее рождение и ее исход, что есть и смерть в этом замечательнейшем из миров. Да, дрок снова расцвел, но цветения его Герберту Гаупту больше не увидеть.
Шютц вместе с Зиммлером и Эрлихом поехал в маленький город, в котором жил Герберт Гаупт. Они побывали в одном из кабинетов горсовета, где на карте города Герберт флажками отмечал дома с подновленными фасадами или переоборудованными квартирами. Потом их представили вдове. Это была маленькая, хрупкого вида женщина с дрожащим голосом, ее было трудно представить себе рядом с высоким, широкоплечим Гербертом Гауптом.
— Задыхался он последнее время. Сердце…
Большая траурная процессия. Никого из провожавших в последний путь Герберта Гаупта они не знали, и их никто не знал. Шютц подумал: «А сколько еще людей, с которыми он проработал десятилетиями на стройках в разных уголках страны, даже понятия не имеют, что сейчас с ним прощаются навсегда. Завянет наш венок, поблекнут буквы на траурной ленте с надписью: «От твоих советских друзей». И ничего не останется, кроме надгробного камня с надписью: «Герберт Гаупт». И не будет на этом камне высечено: «Коммунисту и интернационалисту». Нигде не будет сказано, что он заслуженный строитель, возводивший дамбы и электростанции. Только имя Герберт Гаупт на могильном надгробье на кладбище небольшого города с узенькими улицами и переулками». И еще Шютц подумал: «Почему мы ни разу не навестили его здесь при жизни?..»
На обратном пути в поезде Эрлих сказал:
— Это он с тоски умер, я вам точно говорю. Всю свою жизнь он строил и строил. Не ему было сидеть в кабинете. Может, и с нами такое случится.
— А может, дело в воздухе, — размышлял Шютц. — Он привык к свежему воздуху, к солнцу, к ветру…
— Шестьдесят один ему было, Герберту? — сказал Зиммлер. — Знаю я некоторых молодых, у которых то ли давление барахлит, то ли сердце пошаливает. Кое-кто даже приказал нам долго жить. Только не все из них на стройках работали, верно я говорю?
37
Уве появился в Боддене через три недели после своего неожиданного звонка, заехал за Нормой, которой ради такого случая удалось отпроситься у Штробла, и вместе с ней отправился в ресторан «У старого дуба» заказать столик на вечер.
Придирчиво оглядев зал, Уве остался вполне доволен: удобные мягкие стулья с высокими резными спинками, приглушенный верхний свет, на каждом столике изящные тонкие вазы с цветами.
Собрались в семь часов. Как и было договорено заранее, Шютц привез в ресторан Штробла, Уве уже давно хотелось с ним познакомиться.
— Хорошо здесь, — глубоко вздохнув, сказала Норма.
Она не спускала глаз с Уве, изучавшего меню с видом знатока — время от времени он кивал, как бы заранее предвкушая удовольствие от блюд, на которых остановил свой выбор. Лицо его приобрело незнакомые до сих пор Норме черты, в нем появилось выражение подчеркнутой серьезности и значительности. Не ускользнуло от нее, что и Штробл с Гердом внимательно наблюдали за Уве.
Принесли вино, и первой подняла свой бокал Норма, чокнулась со Штроблом и сказала со значением:
— За нашу встречу!
Поглядывая на него время от времени, с удивлением отметила про себя, что Штробл выглядит внешне лишь ненамного старше Герда, а ведь в таком возрасте разница в семь лет всегда кажется значительной. Еще больше ее удивило, что Герд, в свою очередь, на вид моложе Уве. Желтого цвета спортивная рубаха с открытым воротом прекрасно оттеняет крепкую загорелую шею Герда, его обветренное моложавое лицо, а Уве в пиджаке и корректном галстуке как-то скован, он все-таки не вполне освоился в их обществе.
Но вот он улыбнулся, глаза его остановились на Норме, он положил свою ладонь на ее.
— Выглядишь ты что надо. Я тебе уже говорил, что в этом сезоне самый модный цвет малиновый? Он тебе очень к лицу. Вы со мной согласны?
Сейчас все трое смотрели на нее.
— Да, выглядит она действительно первый класс! — подтвердил Штробл.
А Герд, несколько удивленный, подхватил:
— Ну да. Нет, честное слово!..
Но вот с ужином покончено, Уве сделал официанту знак, что можно убрать со стола.
— А ведь признайтесь, — начал он, заказав десерт, — многие вещи проходят мимо вас, в некотором смысле вы ходите, как зашоренные. Не знаю, в чем тут дело, — он откинулся на спинку стула. — В окружающей вас природе? Море на вас так действует? Солнце, пляж, сосны? Нет, вы дайте мне высказаться до конца, ответьте честно: вы в этом ресторане когда-нибудь бывали? Ладно, ладно, дело не в ресторанах, согласен. Но иду на спор, что отдых у вас вообще на последнем плане. Разве не так? Извините меня, что я сейчас перескакивал с одного на другое, но я вот о чем еще хочу сказать. Я провел на стройке почти целый день, ходил присматривался. Видно, что люди ваши работают с подъемом, но в чем-то он отдает духом пятидесятых годов. Поймите меня правильно! Я согласен, добились вы многого. Но давайте я перечислю некоторые объявления из тех, что я видел: «Митинг…», «Встреча передовиков…», «Боевой митинг…». Я ничего не имею против соревнования, переходящих знамен, доски Почета — все это и должно быть и есть повсюду. Но то, как вы этого добиваетесь, мне, скажу вам честно, не нравится. Зачем столько шума, громких фраз? Почему не обставить все по-деловому? Деловитость — вот к чему сейчас стремятся все. А вы с вашим местным, локальным патриотизмом…
Норма заметила, что Штробл с трудом сдерживается, слушая Уве. Наконец он сухо ответил:
— Одно могу тебе сказать: от солнца, пляжа и сосен это никак не зависит.
Уве непринужденно рассмеялся и, не давая вмешаться в разговор Герду, который помотал головой, желая что-то сказать, обратился к Штроблу:
— Разве это всерьез? Боже упаси! Разве вы расслабились? Да вы просто сгустки энергии! Хоть заряжай вами пушки и стреляй! Извини! — он предостерегающе поднял руку, не давая Герду прервать себя. — Извини! Ты скажи мне, есть у вас четкий, ясный план? Готов снова спорить: нет! У вас все — борьба! Разве не так, братец?
Глаза у Герда сузились, когда он заговорил.
— Да, ты прав. Прав. Но ты, человек, сумевший глубоко проникнуть в самую суть происходящего всего за один какой-то день, неужели ты не задал себе самого простого вопроса: а может быть, здесь и не должно иначе? Не почувствовал, что у нас действительно царит боевой дух?
Уве несколько секунд смотрел на него с немым удивлением, потом у него вырвалось:
— Нет, как в тебе все же живуч провинциализм!
— А ты верхогляд и ни черта не смыслишь! — повысил голос Герд.
Штробл владел собой лучше Шютца и, переглянувшись с другом, вмешался в разговор. Он приводил Уве один факт за другим, посвящал его в смысл коренных проблем их стройки, называл по памяти десятки цифр — сухо и деловито, в «стиле Уве». В конце концов Уве специалист, ему легче вникнуть в суть происходящего, он не может не понять, почему здесь просто необходимо требовать от людей полнейшей отдачи, напряжения всех сил. Уве же показал, что, хотя некоторые аспекты строительства АЭС для него в новинку, он в общем и целом ориентируется. Именно поэтому он продолжал настаивать на том, что они в какой-то мере утрируют, бросая на чашу весов эмоции — деловитость весит больше.
— Я учился в Москве, в Энергетическом институте. Надеюсь, это позволяет мне с достаточной полнотой судить о том, что такое наши дружеские и деловые контакты. Я и практику проходил там, работал с их энергетиками, причем не только в Москве. Поверьте мне, что во всех этих случаях наше сотрудничество имело вполне деловой характер. Дружеский и деловой.
— Но кто же об этом спорит? Что тут нового?
Уве хотел было что-то возразить, но как раз в этот момент музыканты, давно настраивавшие свои инструменты и устанавливавшие усилители, заиграли первый танец. Норма внимательно прислушивалась к беседе мужчин. Ее убеждали слова то Уве, то Штробла и Герда. Иногда ей казалось, что при ней скрестились шпаги и что невидимый, скрытый за кулисами режиссер дает преимущество то одному, то другому сопернику. Но в чем, если разобраться, правота Уве? «Деловитость», «деловой стиль»? А что это значит? Разве помимо производственных отношений нет чисто человеческих? Нет дружбы, нет любви, наконец? И какая разница, касается ли это людей из одной страны или из разных? Она испытывала неподдельное волнение, видя, как умело и надежно Герд и Штробл поддерживают друг друга. Герд теперь уже не тот, что смотрел на Штробла снизу вверх, он стал другим человеком, пусть она и не может сказать пока, в чем именно он изменился, но он стал вполне самостоятельным человеком, это очевидно. Занятно было бы понаблюдать за продолжением этой стычки, она могла бы даже разжечь ее, если бы в последних словах спорящих не прозвучала несомненная резкость.
— Ты и о дружбе говоришь в «деловом стиле». А знаешь, что за этим скрывается? Не что иное, как твое высокомерие.
Говоря это, Штробл вспомнил Герберта Гаупта, как они обнялись с Юрием, когда Гаупт в последний раз приезжал на стройку. Нет и не может быть никаких сомнений: Герберт и Юрий еще и потому друзья, что делали одно большое общее дело, что их личная приязнь была помножена на желание обменяться самым передовым опытом, достижениями теории и практики их стран. Оба они видели перед собой одну и ту же ясную и благородную цель — дать людям свет и тепло, ток, который заставит работать машины. И поэтому Юрий для Герберта Гаупта это не какой-то безымянный советский друг, а один из тех, кто все свои силы и знания отдавал их общему делу. Шютц понял, что настоящая дружба становится живой и полнокровной лишь тогда, когда есть это единство целей и интересов. Язык у дружбы один, хотя родные языки у друзей могут быть и разными. «Если мне удастся продолжить эту линию Герберта Гаупта, — думал Шютц, — это будет уже очень много».
— При чем тут высокомерие? — поморщился Уве.
Совершенно неуместно обвинять его в высокомерии или чем-то подобном. Кого не потрясут эти огромные перемены? Октябрьская революция! Коллективизация! Великая победа в войне с фашизмом! Бурное развитие науки и техники! Да, да и еще раз да! Но было бы глупо и бессмысленно не замечать прогресса в высокоразвитых западноевропейских странах.
Как тут Герд со Штроблом на него накинулись! Нет, пусть он объяснит поподробнее, что он называет прогрессом и высоким развитием в западноевропейских странах и США. Промышленность? Экономику? Государственное устройство, может быть, или науку? Культуру, условия жизни или социальные отношения? То и дело звучали вопросы: «Для кого это?». «Для чего это?». «В чьих это интересах?».
Да, беседа становилась по-настоящему резкой, непримиримой. Норме стало жаль, что вечер может оказаться безнадежно испорченным, она поднялась и сказала:
— Уве, мне хочется потанцевать с тобой!
Ему танцевать не хотелось, но Норма сказала мягко:
— Пойдем, пойдем, — и взяла его за руку.
И тогда он тоже встал, и жесткая морщинка у его рта разгладилась, и они танцевали, как привыкли танцевать в юности — увлеченно, весело, наслаждаясь ритмичной мелодией и мастерством партнера.
— Ну, пожалуйста, не накидывайтесь больше на бедного Уве, — сказала Норма, когда они вернулись за столик.
— Это он на нас нападал, — запротестовал Штробл, вновь наполняя бокалы.
Он, Штробл, вот что хочет им сказать: когда, значит, он послал в январе вызов Герду, он знал, что делает. Он призвал к себе на помощь товарища, на которого возлагал большие надежды, рассчитывая, что тот станет для него соратником. Да, вот именно, соратником! Их прошлая дружба была тому залогом. И сегодня он с чистым сердцем может сказать: он в Герде не ошибся. Герд стал его соратником.
— А быть и другом, и соратником — это большое дело, — сказал Штробл. — Без твоей помощи мне было бы куда труднее. Правда, не обходилось у нас и без стычек, часто мы оба не знали, кто из нас в конце концов прав. Случалось нам и промахнуться, и ошибиться. Но и достигли мы немалого, нечего скромничать! Мы с тобой неплохо подходим друг к другу, правда? А время наших больших побед еще впереди. Я думаю, мы останемся вместе и здесь, и если придется перейти на другую стройку. Так думаю я. Руку!
Штробл протянул ему руку, и Герд крепко ее пожал. А Норма воскликнула:
— Господин официант, бутылку шампанского!
Ее обрадовало, что Штробл кивнул ей: «Ты молодчина, Норма!» Еще она подумала: «Надо бы завести сейчас речь о Вере. Более приятной для него темы сейчас нет. Только не стану я этого делать, даже ради того, чтобы увидеть, как он на это отреагирует. Сегодня, как-никак, наш вечер!»
Подошел официант, налил шампанское в высокие рюмки, поставил бутылку в блестящее ведерце со льдом.
— Так давайте же выпьем, — предложил Уве с легкой улыбкой на губах, — за вечную, нерушимую, великую…
— Да, — прервала его Норма с сияющими глазами, поднимая свою рюмку. — За дружбу Герда и Штробла!
— За дружбу, да, — поддержал тост Штробл. Вид у него при этом был серьезный. — Да, за нашу с Гердом дружбу. И за нерушимую и великую!
Эта дружба всегда значила для него много, говорил Штробл, но здесь, на стройке в Боддене, он осознал ее значение куда глубже, чем прежде. Прежде всего потому, что встретился здесь с необыкновенными людьми. И он заговорил о Вере, о том, как она работает, как неустанно бьется ее творческая мысль, как она не дает передохнуть ни себе, ни другим, пока не завершит начатое, какая у нее походка, как она смеется, какой она замечательный инженер и какой прекрасный товарищ.
— Не сомневаюсь, — воскликнул Штробл, — что, окажись она здесь, ты, Уве, был бы очарован ею. Да что там очарован — побежден и пленен, как говорилось в старину! Я прав, Норма?
— Он прав! — воскликнула в свою очередь Норма охрипшим почему-то голосом. — Выпьем же этот бокал за Веру! И за Штробла!
И она выпила игристое вино, закрыв глаза. Штробл тоже выпил, до последней капли.
— Я готов тебя расцеловать! — сказал он Норме растроганно.
— За чем же дело стало? — подзадорила она.
— Сейчас же, немедленно! — вскочил с места Штробл, утирая губы. — Скажи только слово!
Что это, время остановилось? И музыка, и все звуки вокруг умолкли? На секунду, на крохотную долю секунды, на кратчайшее, мимолетное и такое долгое мгновение? Но вот в глазах Нормы появился холодок. Нет, нет, она просто пошутила. И готова извинить его за то, что он принял ее шутку всерьез.
— Поцелуйте кого другого, — сказала она. А когда вновь зазвучала музыка, снизошла: — Но потанцевать-то мы можем…
Ночью прошел дождь, и утро выдалось ясным и теплым, каким оно бывает только в разгар лета. Со стороны залива дул приятный освежающий ветерок. В половине восьмого с планерки вернулся Штробл, спросил Норму:
— Голова после вчерашнего не болит? Нет, правда не болит? — и исчез в своем кабинете.
Влажные листочки молоденькой березки поблескивали на солнце. Паук, как цирковой акробат, раскачивался на паутинке, свисавшей с верхнего оконного переплета. Около восьми появился Герд.
— Наш брат еще не заявился? Нет? Сварила бы ты нам кофе, три чашечки!
Он устроился напротив ее за столиком с пишущей машинкой, с треском положил свою каску на пол и улыбнулся сестре:
— Хорошо вчера посидели, да?
Норма положила в чашки сахар. Она слышала, как в соседней комнате Штробл громко, как всегда, разговаривает по телефону, будто от этого его лучше поймут. И вдруг она осознала, что ей хочется, чтобы все это осталось неизменным: ее место с видом на молоденькую березку в окне, хрустящий под ногами песок на натертом полу, аромат кофе и запах барака — сухого дерева, пыли, пота, окурков к пепельницах, звуки мужских шагов, приближающиеся и удаляющиеся. И Штробл, забегающий ненадолго в свой кабинет, где его сразу окружали люди. Потом он снова торопился на участок, а когда опять возвращался, хотел, чтобы она непременно была на месте. «Я вроде бы попала в его кабалу, — подумала Норма. — А этого я никогда не хотела. И сейчас не хочу…»
— Эй, Норма, что с тобой? — спросил Герд.
— Ничего, — ответила она, сняла трубку, позвонила в кабинет и дождалась, когда Штробл снимет трубку.
— Да?
— Чтобы освежить воспоминания о вчерашнем вечере тут кое-кто готов угостить вас чашечкой кофе.
— Иду!
Уве появился около одиннадцати. Штробл давно ушел на участок, Шютц тоже собрался уходить. Он только на минутку, объяснил Уве, попрощаться. Пора возвращаться в Берлин, его ждет работа.
— Жаль, — проговорил Шютц. — Задержался бы на пару деньков, мы бы кое в чем с тобой разобрались. Брось ты ту свою работу, подыщи что-нибудь подходящее у нас. На молодых специалистов спрос большой.
— Знаю, — тонко улыбнулся Уве. — Мне уже сделали такое предложение. Оператор на реакторе — звучит?
— Здорово, — удивился Герд. — Мы реактор монтируем, а ты будешь на нем работать. Почему ты вчера ничего не сказал?
— Надо было осмотреться. От советского оператора реактора, Виктора Уляева, я узнал все, что меня интересовало. Я хорошо все обдумал и… час назад отказался. А теперь возвращаюсь домой. Все в порядке.
— Почему отказался? — спросила Норма.
Уве подошел к ней вплотную, намотал прядь ее волос на палец и, стараясь говорить, не вызывая жалости, но и не свысока, объяснил: предложение стать оператором на первом промышленном реакторе республики, конечно, заманчиво. На вершину, которую он намерен покорить, можно взойти, находясь и здесь, в Боддене. Все правильно. Но первый реактор есть первый реактор. За ним последуют другие. Накладывает ли это особые обязательства на оператора первого? Конечно же! Передавать накопленный опыт, учить других применять собственные приемы — того и гляди, застрянешь в этой каменистой долине навсегда. Он предпочитает наблюдать за ходом событий с той возвышенности, которую пока облюбовал себе. Как подняться в гору, оттуда виднее. Он отпустил волосы Нормы.
Та сидела и молчала. А Герд сказал:
— Так вот откуда в тебе эта неприязнь к «провинциалам»…
— Я знаю, — Уве больше не улыбался. — Вы привыкли смотреть на вещи иначе. И чтобы как-то реабилитировать себя в ваших глазах, скажу: под вершиной я понимаю не карьеру, а совершенно конкретную работу, конкретное место, которое я займу.
— И ты, конечно, уверен, — сказал Герд, — что, кроме тебя, на это больше никто не способен?
— Я совершенно уверен, что способности есть и у других, но это место хочу занять я!
Уве попрощался с сестрой, Герд проводил его до двери барака. И там Уве сказал:
— Кстати, если мы раньше не созвонимся, с ноября я в армии. Весело, ничего не скажешь? — Уголки его губ дрогнули. — Надо же, чтобы так повезло, а? Еще какой-то месяц, и я вышел бы из призывного возраста. Ладно, не говори ничего. Все, что ты можешь сказать мне, я слышал в последние дни достаточно часто. — Уставившись куда-то в пространство, он закончил свою мысль: — Как я подгонял время, как старался использовать его с максимальной пользой! И не ради себя же! А теперь полтора года уйдут впустую.
Шютц видел, как он шел вдоль бараков, и чувство у него было такое, что вот идет человек, хорошо ему знакомый, и все-таки чужой. «Как это могло случиться?» — спрашивал он себя. Но ответа не нашел, и направился на участок искать Штробла.
38
Фанни считала дни. Еще двадцать семь до родов, два — до приезда Герда. В распахнутое окно светит жаркое июльское солнце. Снизу, со двора, доносится крик ребятишек и недовольные голоса женщин: опять баки с мусором не вывезли, забыли.
С момента ухода в декретный отпуск дни тянулись невыносимо долго. Те немногие вещи, которые понадобятся в роддоме, и чистое белье для детей — они эти дней десять поживут у фрау Швингель — поглажено и уложено в стопки. Фрау Швингель заходит через день, справляется о здоровье.
Иногда Фанни охватывало беспокойство: ведь сколько перемен, сколько новых хлопот ждут ее впереди! Родить маленького, вскормить его, стирать пеленки, отдать Йенса в школу, перевести Маню из яслей в детсад, а потом отдать маленького в ясли. Чтобы отвлечься от этих мыслей, доставала альбомы с фотографиями, старые письма Герда. Былые времена, легкое, беззаботное время. Она утешала себя: «Все справляются, и я справлюсь». И даже доставала из шкафа брюки в крупную клетку, в которых она очень нравилась Герду, прикладывая их к себе, представляя, как опять будет щеголять в них. Обязательно!
Когда Герд, наконец, приехал, она первой, опередив детей, бросилась в его объятия, прижалась лицом к его шее — забот и страхов как не бывало.
Это чувство полной умиротворенности не оставляло Фанни весь вечер и весь последующий день. Герд рассказывал, она слушала. О звонке Уве, о Норме, об Эрлихе: «Ах, этот, знаю, знаю, который досаждает Штроблу»; и о молоденьком Карле Цейссе с его огромными, выпуклыми стеклами очков; о Штробле, который завтра уезжает в Ново-Воронеж, да, на целые две недели, хотя он отбивался так, будто к стройке в Боддене сам себя приковал стальными цепями. Узнала, что начались испытания реактора под давлением, что каменщикам давно пора выметаться из головных боксов, а они все еще там возятся, и конца-краю этому не видно; что Улли Зоммер, положивший было глаз на Норму, подцепил себе едва оперившуюся смазливенькую девчонку, хотя, по совести говоря, на свою Молли, которая его ждет не дождется, пожаловаться не может, ослиная он башка! Они сидели за обеденным столом, снимали кожуру с картофелин, сваренных в «мундирах», ели творог, впитавший в себя запах лука и тмина (лежал, наверное, рядом в холодильнике), и вдруг Фанни безо всякой видимой связи сказала:
— Я поеду с тобой! На неделю. Не смотри на меня так, ничего со мной не случится и с ребенком тоже. Поедем вместе, ладно?
И Фанни поехала с ним. Она спала сном праведницы на нижней полке купе спального вагона, а Шютц лежал на верхней. Маленькая лампочка над дверью скупо освещала купе. Шютц поглядывал вниз, на Фанни, его так и подмывало спуститься вниз и обнять жену. Его удивило, что она так крепко и безмятежно спала в такой духоте, удивило и то, с какой уверенностью в собственные силы она говорила о поездке в Бодден:
— Что, ребенок может родиться раньше? Но мы ведь не в пустыню едем, Герд.
Он отлично понимал Фанни: ей захотелось опять совершить поступок, последствия которого вовсе не рассчитаны от точки до точки, опять сделать что-то исключительно потому, что хочется, и все тут! Она нашла в себе эти силы, спасибо ей за это!
Глядя на нее с верхней полки, Шютц вспомнил, как она сказала:
— Ты будешь рядом, а роддомы есть повсюду!
Ни тени тревоги! «Когда мы вместе, все будет хорошо!» Да, она права. Конечно, права. «Но что до меня, — размышлял Шютц, — я предпочел бы, чтобы и поездка эта, и обратный путь были уже позади, чтобы она лежала в больнице на белоснежной простыне, обнимая новорожденного, а мы все втроем, прижав носы к оконному стеклу, стояли бы снаружи и, счастливые, махали бы ей руками».
Штробл будет отсутствовать на стройке две недели.
— Хорошо ли это? — колко спросил Эрлих.
И даже Зиммлер не удержался, ухмыльнулся:
— Ну, я думаю, так, как при нем, мы не сработаем, а?
Для руководства идеологической работой в предпусковой период при партбюро были созданы специальные рабочие группы. Одну из них возглавил Шютц. Тем не менее он каждый день выкраивал время для встреч с замещавшим Штробла Гасманом, уточнял с ним узловые моменты в работе отдельных коллективов, приглашал его на заседания партбюро, хотя Гасман и не был его членом. Поддерживать с ним постоянный контакт оказалось делом не из приятных: стоило одному из смежников допустить промашку или выйти из графика, он сразу становился желчным, язвительным. А как же: это лично ему палки в колеса вставляют!
Одной из первых это почувствовала Норма, к которой сходились для передачи все экстренные сообщения и жалобы. Когда отданные Гасманом распоряжения по непонятным для него причинам не выполнились, он попробовал было повысить на нее голос, но быстро получил отпор. Потом он накинулся на Вернфрида, хотя простой у того вышел отнюдь не по собственной вине. Когда Гасман раскричался, что из-за его, дескать, нерадивости сварочные работы неоправданно затягиваются, Вернфрид, не говоря ни слова, швырнул ему под ноги перчатки и защитные очки.
Об этом рассказали Шютцу, и он чуть-чуть не заорал в ответ: «А мне что прикажете делать? Приходите ко мне, жалуетесь и ждете от меня подсказки, как жить да быть, а с работой моей мне что делать? Или мне не положено смонтировать свой трубопровод в срок, разве с меня плана не спрашивают? С меня первого!» Но удержался, смолчал. Подошел Юрий со своей неизменной папиросой в уголке рта, подмигнул, похлопал по плечу.
— Ты мне сейчас напомнил моего дедушку, Василия Васильевича. Тот, чтобы криком на крик не ответить, до семи раз свою бороду оглаживал, — переводила Зинаида.
В ответ Шютц пробормотал что-то невразумительное. Под конец недели его перехватил в обеденный перерыв Эрлих и сказал:
— А возьму-ка я, пожалуй, отпуск. Самое времечко отдохнуть. Что скажешь, товарищ секретарь?
Вспомнив о дедушке Юрия, Шютц и на сей раз промолчал.
— Спасибо тебе, это я просто так, проверочку устроил, — сказал Эрлих, горделиво выпятив грудь. — Судя по тому, какое поразительно вдохновенное лицо у тебя только что было, ты против. И значит, признаешь тем самым, что нуждаешься в моей помощи.
Шютц охотно согласился с ним, вздохнув с облегчением.
— А не соблаговолил бы ты признать также, что с недавнего времени мы предприняли ряд достаточно серьезных шагов…
— Это ты о чем? — Шютц невольно повысил голос.
— О том, что мы решили не прикалывать сегодня, как собирались первоначально, значок активиста к блузочке Вари, а перенесли это мероприятие на завтра, давая тем самым тебе возможность, во-первых, узнать об этом событии, а во-вторых, собственной персоной при этом присутствовать, вооружившись букетом цветов. И далее, — Эрлих поднял палец, как бы подчеркивая важность второй половины собственного спича и не давая Шютцу возможность что-либо сказать, — важно отметить наши успехи в деле самообразования. Начиная с осени в двух коллективах начнут изучать русский язык. Так мы на профкоме постановили. Дьердь со своими парнями хочет последовать нашему примеру. Правда, мы молодцы, а?
— Вы, значит, постановили! А согласие остальных вы получили?
— Пока нет, но они согласятся, это точно. Ты скажи лучше: полезное это дело или нет?
— Ладно, ладно, ты разве не знаешь, когда хороша торопливость? Ну, то-то… Принимать постановления, не зная, как они будут встречены?
— Прошу тебя, Шютц, не звони об этом пока во все колокола. Поторопились, говоришь? Н-ну, не знаю. Молодые — исправимся!..
— Глядя на него, я вспоминаю, как сам зарывался, — сказал Шютц вечером Фанни. — Идей-то полно, а обдумать времени жалко. Зачем убеждать, когда можно просто дать поручение: ты сделаешь то, ты — то, а ты — это. Я в его годы тоже был профоргом и организовывал когда надо и не надо культпоходы в театр. Он же собирается с ребятами изучать русский язык. Что правда, то правда: моим, конечно, театр не помешал; зато знания иностранного языка, даже если ты изучаешь его и не вполне добровольно, принесут куда больше пользы.
Фанни рассмеялась, протянула ему свежее белье. К возвращению Шютца солнце уже обычно закатывалось за верхушки сосен. Он принимал душ, переодевался, и они шли ужинать. Фанни спала в постели Штробла, Улли Зоммер на эти дни перебрался в соседний барак к своему напарнику, сосед которого по комнате был в отпуске.
— Жаль, что нет Штробла, — сказала Фанни. — И Эрики! Помнишь, как мы однажды чуть не собрались съездить к ним в гости? Сейчас я жалею, что мы не поехали. Может быть, так было бы лучше. Для всех нас.
— Не казнись. Это можно еще наверстать, — ответил Шютц.
Но мысль эту развивать не стал, потому что самому ему было куда приятнее быть сейчас наедине с Фанни. Присутствие посторонних, даже близких друзей, совсем не обязательно.
Как-то к ним заглянул Улли Зоммер. Внимательно оглядел комнату. На столе — красивая скатерть, кувшин с цветами.
— Вот, значит, как красиво может быть в нашей хижине, — улыбнулся он.
Улли принес с собой три бутылки пива. Выпили его, поболтали о том о сем, и Улли распрощался. Герд с Фанни устроились поудобнее на кровати Герда, куда они сложили все подушки.
— Возьми меня к «поющему и звенящему деревцу», — попросила Фанни.
— Не выйдет, малышка, его сторожит злой карлик, ты же знаешь, — Шютц предостерегающе поднял палец.
— Правда, не выйдет?
— Это на территории АЭС. Начальник стройки, конечно, не злой карлик, но посторонним на территорию вход воспрещен, и тут он прав.
— Тогда нужно объявить «поющим и звенящим деревцем» другой куст дрока. Я обещала детям, что непременно схожу туда и рассмотрю, как оно в эту пору выглядит.
— Возьмем один из кустов Герберта Гаупта. Он пересадил их сюда, поближе к общежитию. На них сотни золотистых цветков и множество маленьких черных стручков.
По вечерам они иногда заходили в столовую, где после ужина почти не было посетителей. Окна открыты настежь, свежо.
— Здесь хорошо, — говорила Фанни. — А главное, ты рядом.
В последние дни у нее на лбу и носу выступили похожие на веснушки пятнышки, но она не расстраивалась. С утра до вечера гуляла у залива, да и после захода солнца они с Гердом прогуливались там.
В пятницу они встретили на пляже Варю с Володей.
— Держу пари, ты и рта не успеешь открыть, — сказал Шютц, — а тебя уже пригласят в гости. А ведь мы завтра собирались ехать.
Так и вышло. Пришлось задержаться на день.
В ночь с субботы на воскресенье Фанни с Шютцем возвращались домой. Фанни долго не удавалось уснуть. Ощущала всем телом перестук колес на стыках, слышала барабанную дробь дождя по крыше вагона и мысленно возвращалась к событиям минувших дней, видела гордо расхаживающих по перемычке дамбы чаек, узкую серую башню на освещенном лучами заходящего солнца далеком острове, блестящие зубья экскаватора, вгрызающегося в песок, Олечку с белыми бантиками в черных кудрявых волосах, вырывающуюся из рук матери, Юрия с его глубокими, словно кем-то специально прорезанными морщинками и доброй, открытой улыбкой. Как он о ней заботился. И как все остальные беспокоились, чтобы ей было удобно. Подложили подушку под спину. И под ноги тоже. Подали холодный фруктовый сок в запотевшем графине. Им бы так заботиться о старушке, прилетевшей накануне днем с Олечкой, но даже эта старушка была особенно внимательна и предупредительна с Фанни, терпеливо выслушивала, что Фанни пыталась ей объяснить на своем ломаном русском языке, даже она старалась делать все, чтобы Фанни чувствовала себя уютно, по-домашнему.
«Как славно, что мне довелось повидать их всех, — думала Фанни. — Как хорошо, что я поехала вместе с Гердом. Да, а теперь я радуюсь, что завтра утром буду дома, где в коридоре стоит наготове сумка с необходимыми в роддоме вещами. Конечно, рискованно было в таком положении ехать на стройку, зато как хорошо все вышло, как хорошо…»
39
В понедельник рано утром, еще до рассвета, Шютц поехал на мотоцикле обратно на стройку. За спиной у него сидел Улли Зоммер. Он получил дней пять назад письмо от Молли, где она грозилась, что, если Улли немедленно не появится, она сама к нему приедет — и не навестить, а навсегда. «Уборщицей, а устроюсь! — писала она. — Тогда ты у меня попляшешь!» И Улли помчался к ней, как на пожар.
— Ей давно пора врезать тебе чем потяжелее по черепу, — сказал Шютц, когда они остановились передохнуть.
Отдыхали недолго, выпили по чашке бульона, съели по пирожку. Улли ничего Шютцу не ответил, только засопел. Когда им навстречу побежали мачты высоковольтной линии и показалась высокая заводская труба, верхние ряды которой были выложены красным и белым кирпичом, он оживился и крикнул Шютцу:
— Мы почти дома!
На стройке они оказались около десяти утра, и Шютц сразу заметил: что-то не так, как обычно. А что именно, он затруднялся сказать. Но чувствовал, физически ощущал какую-то перемену, пока не понял — на стройке не слышно ставшего уже привычным для его уха рабочего шума.
Жмурясь от яркого света солнечного утра, вошел в барак и быстро зашагал в сторону кабинета Штробла. В коридоре, где обычно бывало людно, ни души.
— Счастье твое! — воскликнула Норма, когда он прошел в приемную. — Счастье твое, что ты появился! С самого утра здесь черт знает что творится! Руководство стройки отдало распоряжение приостановить монтажные работы. С сегодняшнего утра. На всех участках, на весь день. Генеральная уборка в головных боксах! В ней участвуют рабочие всех участков. Наш Гасман бушует. Не желает выполнять это распоряжение. И на мастеров орет, и на Эрлиха, почему, мол, те соглашаются. Эрлих уже послал его куда подальше…
— Где они все? — удивленно спросил Шютц.
— Да на местах, где им еще быть! Там все идет своим чередом. В интернациональных бригадах никаких дискуссий не возникло, остальные последовали их примеру. Так, по крайней мере, говорит Эрлих. Мастера пытались, правда, договориться с Гасманом, чтобы он оформил этот день задним числом как вынужденный простой, а тот повис на телефоне, требуя от начальника строительства, чтобы для нашего участка сделали исключение. Мастера продолжают названивать, но я об их звонках Гасману даже не докладываю, а им всем повторяю как попугай: «Уборка! И никаких вариантов не будет!» Гасман, как услышал это, заорал, что объявит мне выговор. Но вот кто никакой меры не знает, — Норма встала и подбоченилась, — так это твой Берг. Он уже трижды звонил сюда и пригрозил мне, что, если я тебя не найду, он мне выговор по партийной линии объявит. Это мне!
— Ты не член партии, — сказал удивленно Герд.
— А ты болван, каких мало, — подвела итог Норма и села на место.
Шютц торопливо переодевался, снял кожаную куртку, надел свою спецовку, висевшую в шкафчике Штробла. Стараясь собраться с мыслями, спросил у Нормы:
— Разве ты не сказала Бергу, где я?
Норма покачала головой:
— Еще бы! Тут такое творится, а я скажу: «Шютц? Он дома». Вызовет он тебя, сам ему и скажи. Может, он тебя поймет. А я несла всякую околесицу и пообещала, как только тебя найдут, сразу направить к нему.
— Спасибо, Норма, — сказал Шютц. Хотел добавить еще что-то, но повернулся и быстро вышел из кабинета. Нежничать? Они с сестрой к этому не приучены.
Увидев Шютца, к нему заторопился Карл Цейсс.
— Члены ССНМ, — сказал он, — предложили до пуска первого блока постоянно следить за чистотой в длинном переходе к машинному залу, за поддержание порядка в нем пока никто персонально не отвечает.
— Вот видите, никто вас не понукал и никто не подсказывал, сами до хорошей идеи додумались, — похвалил Шютц.
— Вообще-то эту идею нам подали комсомольцы. — Карл Цейсс от огорчения даже поморщил свой крохотный нос. — Зато другая идея целиком принадлежит нам. Они поговорили со студентами художественного училища, те организуют и проведут конкурс детского рисунка, а лучшие из них они перенесут — в масштабе, конечно, — на длинные стены.
— Отлично! — воскликнул Шютц. — Великолепно! Но, прошу вас, рисунками займитесь после сдачи первого блока!
Стоило Шютцу появиться на пороге кабинета Берга, тот так и громыхнул:
— Ты куда запропастился, такой-сякой?
Не дожидаясь ответа, объяснил Шютцу причину срочного вызова: начался процесс подготовки к сдаче блока и связанные с этим технические и санитарные мероприятия. Решение о проведении сегодняшней генеральной уборки было принято совместно с партбюро группы советских специалистов. Этот шаг принесет успех лишь в том случае, если каждый проникнется его важностью. Ведь как бывало до сих пор: наведут порядок, а потом кто-то швырнет отрезанный кусок кабеля в сторону, подальше от себя — успеем, мол, еще убрать. Или сгребут мусор в угол бокса и оставят там «до лучших времен», С сегодняшнего дня все должно измениться. Отныне поддерживать абсолютную чистоту — задача номер один.
— И в этом смысле — политическая, ты меня понял, секретарь? — подчеркнул Берг. — Да, между прочим, ты где был? Уж не дома ли? Сегодня утром я едва удержался, чтобы не крикнуть в трубку: «Когда он позарез нужен, его никогда не дозовешься, вашего Шютца!»
Ой подтолкнул Шютца к двери, в которую несколько раз во время их разговора заглядывал один из прорабов, потом удержал за рукав и проговорил:
— Кстати, обратил бы ты внимание на девушку из вашей приемной. Представляешь, она не смогла мне даже подсказать, у кого я могу справиться о тебе. Либо она глупа, и тогда я посоветовал бы вам подыскать другую, либо чрезмерно хитра, что тоже вполне возможно, но и тогда неплохо бы найти ей замену. Хотя это уже на ваше усмотрение.
40
Когда Шютц вечером вернулся в барак, Улли Зоммер сидел за столом и ковырял своим перочинным ножом в консервной банке. Постель Штробла, на которой целую неделю спала Фанни, была аккуратно застелена.
— Не грусти, — сказал Улли Зоммер, аккуратно выскребая банку, — завтра ты привыкнешь, что она уехала. А через пару дней из Ново-Воронежа вернется и наш знаменитый путешественник.
Штробл действительно вернулся через два дня с букетом цветов в руках, которые он осторожно положил на тумбочку, прежде чем крепко пожать руку Шютцу.
— Знаешь, я в поезде прямо изнервничался весь, дождаться не мог, когда приедем. И все время думал, что сделаю сначала: потребую от вас отчета о состоянии дел на участке, узнаю последние новости или сам расскажу вам о поездке? Впечатлений у меня тьма! Друзья передают вам приветы, тысячу приветов! И подарки. Есть среди них магнитофонная бобина, на которой записаны их голоса. Матери Саши, отца Веры, а дочка Юрия даже песенку напела — вот! Ты не знаешь, Вера на стройке?
Шютц ответил, что, по его сведениям, она приедет вечерним поездом.
Штробл развернул букет, отложил прозрачную бумагу в сторонку и поставил цветы — нежно-желтые гвоздики на длинных стеблях — в ведерце с водой. Потом достал из портфеля бутылку русской водки.
Засиделись допоздна. Штробл выслушал Шютца, потом рассказал о своей поездке. Они увидели в действие такую же станцию, какую строят здесь. И реактор, и машинный зал, видели все, что в Боддене пока в «сыром виде»; у нас еще мельтешат сотни людей, занятых своей работой, а кое-что заставлено лесами — там все на ходу, чистота стерильная и, что поражает, почти не видно людей. Да, впечатляющее зрелище! Свободного времени не было ни минуты. Днем одно совещание за другим — со специалистами самого разного профиля, а вечером их приглашали в семьи: сегодня — в одну, завтра — в другую. И все эти люди так или иначе имели прямое отношение к АЭС. Сколько встреч, сколько новых друзей!..
Утром Шютц видел, как Штробл аккуратно завернул нежно-желтые гвоздики в шелковистую прозрачную бумагу и отправился на работу с букетом в руках.
Норма тоже видела его, когда он проходил мимо управленческого барака с букетом, направляясь в главное здание, и сразу догадалась, для кого предназначены цветы.
Час спустя — он успел за это время провести утреннюю летучку и побывать у Гасмана — он вошел в приемную, поставил на столик Нормы маленькую матрешку и сказал:
— Мне тебя не хватало. Знаешь, сколько протоколов с самых разных совещаний ты могла бы мне там напечатать? Нет, и даже не догадываешься!
41
Штробл вернулся из поездки в Ново-Воронеж сильно изменившемся. Первой это заметила Норма. Мир словно вновь обрел для Штробла свои яркие краски, расширился, он преисполнился уверенности, что все свои начинания успешно доведет до конца.
Старался при любой возможности встретиться с Верой. И не скрывал своей радости от этих встреч. Они сидели рядом на совещаниях, вместе обходили участок, вместе обедали во время перерыва. Виктора почти никогда с ними не было. Может быть, потому, что он готовился приступить к новой работе: с пуском первого блока его переводили на должность дежурного оператора на реакторе. Но если ему удавалось вырваться, он ждал Веру у выхода, и она торопливо, не оглядываясь, уходила вместе с ним.
В тех редких случаях, когда выпадали свободные час-полтора, Вера со Штроблом прогуливались у залива. Такие прогулки вошли у них в привычку. «Есть свободное время — погуляем, а какая погода — все равно!» И с некоторых пор их можно было увидеть у Боддена и в ясный солнечный день, и под дождем, и даже если с моря дул сильный северный ветер.
— Осталось только, чтобы они начали петь дуэтом, — сказал Эрлих.
— Да, пионерские песенки, — подхватил Карл Цейсс.
Иногда, торопясь на планерку, Штробл поручал Норме позвонить Вере и договориться о времени встречи, и когда ей это удавалось, лицо Штробла расплывалось в улыбке и он благодарил Норму. Время от времени звонила сама Вера, просила соединить ее со Штроблом или передавала, в какое время он сможет застать ее и по какому поводу она его беспокоит.
У Олечки были такие же черные глаза и темно-каштановые волосы, как у матери. Когда Виктор встречал в последние дни Веру, она стояла с ним рядом, подпрыгивая от нетерпения. При виде Веры лица обоих озарялись радостью, и девочка со всех ног бросалась ей навстречу, висла у нее на шее. Виктор нежно целовал ее в висок, и, взяв дочку с обеих сторон за руки, они неторопливо шли к поезду, о чем-то переговариваясь.
Однажды Штробл поехал в город тем же поездом, что и они, правда, в другом купе. Он видел, как на перроне их встретила мать Веры, крестьянского вида пожилая женщина с мягким, добрым лицом. Она не сочла для себя за труд приехать сюда с далекого Дона вместе с Олечкой, чтобы своими глазами посмотреть, как живется ее детям. Штробл, которого никто не встречал, с нескрываемой завистью смотрел на медленно удалявшуюся семью.
Как-то Вера сидела в кабинете у Штробла, и Норма слышала через открытую дверь, как они оживленно обсуждают варианты монтажа второго блока, когда позвонил Виктор и вежливо, тихим голосом попросил к телефону Веру. Норма даже замерла от неожиданности, и после недолгих, необъяснимых для нее самой колебаний соединила его с аппаратом Штробла. Они обменялись несколькими словами, и вскоре Вера вышла и с улыбкой попрощалась с ней и со Штроблом. Но выражение глаз у нее при этом было невеселым. А Штробл надолго замкнулся в себе, чего с ним давно не случалось.
Когда несколько дней спустя Виктор позвонил вторично, Норма вежливо ответила:
— Сожалею, но ничем не могу вам помочь: ее здесь нет.
А несколько погодя сказала заглянувшему в приемную Шютцу:
— Они на обводном канале. Я знаю. И еще я знаю, что для них троих так дело дальше не пойдет.
В окно падали лучи заходящего солнца. Лицо Шютца, освещенное ими, выражало некоторое недоумение. Он тоже отметил про себя произошедшие в Штробле перемены. Но поначалу пытался объяснись их сильными впечатлениями Штробла от поездки в Ново-Воронеж и тем, что предпусковая фаза первого блока идет без сучка, без задоринки.
Вечером им удалось поговорить без свидетелей, и разговор первым начал Штробл.
Они сидели на каменной кладке у обводного капала и наблюдали за рыболовами, не сводившими глаз с танцующих на воде поплавков. В кармане Шютца лежала полученная с час назад телеграмма: «Все в полном порядке. Поздравляю с мальчиком. Целую. Фанни. Звони по телефону 2-43-09». Шютц немедленно заказал срочный разговор. Голос у Фанни веселый, счастливый. Замечательно, что он сразу догадался позвонить, она так рада, просто нет слов!
— Родила легко, никаких осложнений. Мальчик крепенький такой, налитой весь. Как все обошлось? Как обычно. Ну, представь, что ты был здесь же, но только на работе. Соседи отвезли. Да, все в порядке. Все нормально. Напиши фрау Швингель открытку, дети у нее.
— Какую там открытку, пошлю лучше посылку! — сказал Шютц Штроблу.
Уговорил Штробла пойти в «Штрук», где они накупили в буфете шоколада, конфет и вафлей для детей. Потом выпили за Йенса и Маню по рюмочке, а за новорожденного целых две и еще за Фанни. Потом Штробл, сделав, к удивлению Шютца, многозначительное лицо, предложил:
— А теперь выпьем за Веру!
Несколько погодя она зашагали по направлению к каналу, Штробл говорил, а Шютц слушал.
Итак, есть, значит, эта женщина по имени Вера. Она красива. Умна. Рассудительна. Способна быть и чуткой, и страстной, и непримиримой. Она та женщина, которую Штробл искал во всех, с кем до сих пор встречался. В том числе и в Эрике! Он себя знает. Ему сейчас тридцать пять, и он полностью отдает себе отчет, что отныне для него начинается новая жизнь — с этой женщиной. Все возражения Герда ему известны наперед. А что в итоге: ни одно из них его не поколеблет! Он пока не в том возрасте, когда поздно начать новую жизнь. И он хочет ее начать. Желание это настолько сильное, что он преодолеет любые препятствия: и супружество Веры с Виктором, и то, что их с Верой положение в коллективе окажется сомнительным. Он совершенно уверен: их поймут, их обоих. Как только свыкнутся с этой мыслью, пожелают им полного, большого счастья. А почему бы и нет? Разве коллектив не поймет, как они друг другу подходят, как взаимно дополняют друг друга?
У него сомнений на сей счет нет, и он рад этому, счастлив, он уверен в себе. Есть еще одно немаловажное обстоятельство, которое придает ему решимости: он убежден, что в браке своем Вера несчастлива. Вера никогда ему об этом не говорила, ни словом, ни намеком не давала этого понять, и все-таки сомнений у него нет! Как ни странно это звучит, он получил подтверждение своей догадке во время поездки в Ново-Воронеж. Вдали от нее, за несколько тысяч километров, он с особой остротой ощутил, какой она может быть, и понял, чего она лишена в браке с Виктором.
Штробл видел портрет Веры. Он висит в кабинете ее отца. Картина завораживает. На нем Вера изображена по пояс в струящемся красном шелке, ниспадающем мягкими складками. Это портрет женщины, испытавшей высочайшее счастье, она переполнена этим счастьем. Картина поразила его. Штробл спрашивал себя: когда же Вера была столь счастлива? Ему часто приходилось встречать ее вместе с Виктором: и в рабочее время, и на карнавале, и в театре, и на концерте, — никогда у Веры не было таких счастливых, сияющих глаз. Иногда он наблюдал за ними, оставаясь незамеченным, но и в такие мгновения в глазах Веры не появлялось выражение, хоть отдаленно напоминавшее то, с портрета.
И был еще один день, незабываемый для него.
Жаркий день. С раннего утра часов примерно до двух, оставшись без обеда, они не уходили с участка, забыв за работой обо всем на свете, забыв, что светит солнце. Но оно светило, и они оба зажмурились от его ярких лучей, выйдя из бетонного колосса на белый свет. На стройке было очень тихо. Только из главного здания доносился приглушенный шумок. Они присели на трубу. Грелись на солнце. Огромные тени от производственных зданий доходили до высоких, пахнущих смолой сосен. И далеко-далеко виднелась узкая полоска Бодденского залива.
Временами, говорила ему Вера, особенно в обеденный перерыв или в пересменку, когда здесь шумно и людно, она невольно спрашивает себя: а как оно будет, когда в огромных светлых помещениях останутся одни эксплуатационники, энергетики, технический персонал и немногочисленный управленческий аппарат, а вся эта армия строителей, монтажников, и они в том числе, перейдет на новые рубежи?
Иногда, говорила она, ей вспоминаются строки из одного стихотворения, и она негромко произносит вслух эти строчки о замке великанов:
Тот замок теперь заброшен, Пустынно там и темно. «Где великаны?» — я спрошен. — Они пропали давно.Это стихи из его детства, он сразу узнал их, и с ее помощью восстановил в памяти целиком.
Вера помнила все стихотворение, она нашла его в немецкой школьной хрестоматии. Еще она обнаружила в этой потрепанной книге пожелтевшую детскую фотографию с темным пятном на уголке. Как хрестоматия оказалась в доме, кто ее принес и оставил у них в этой страшной сумятице войны, никто из домашних вспомнить не мог. Так она и пролежала до того времени, когда Вера подросла и научилась читать.
Сколько раз она мысленно представляла себе, какой человек пронес эту книгу через ужасы войны и какая судьба его постигла. Тысяча разных предположений! Эта школьная хрестоматия с заложенной между страницами детской фотографией с темным пятном на уголке куда сильнее будоражила ее фантазию, рисуя картины горестных страданий, чем если бы она точно знала историю книги и ее хозяина.
Штробл понял Веру. Понял, что она хотела сказать своим: «…Где великаны?» — я спрошен. — Они пропали давно». Но эта мысль ему пока претит. Зачем эта ретроспектива, зачем переноситься в будущее и смотреть на их жизнь оттуда, когда они, «великаны», уйдут отсюда, а останется только творение их рук, этот «замок»? Они живут сейчас!
И чтобы строчки о местах, «…где во время оно стоял замок великанов», зазвучали по-иному, он возвращает ее из будущего в мир саг, которым и обязаны эти строчки своим рождением, но связывает при этом далекое прошлое с недавним.
Он как бы читает ей лекцию по истории здешних мест. Делая широкий жест рукой, объясняет: «Вон там, на западе, видны руины монастыря. В двенадцатом и тринадцатом веках в нем жили монахи, управлявшие всей округой, бесчисленными деревнями и малыми городками; а там, южнее, стоял город, где правил другой властелин, какой-нибудь, Густав-Адольф, например, и сюда, в Бодденский залив, приходили его суда после очередной битвы, выигранной или проигранной. А к востоку — маленький городок на острове, откуда фашисты обстреливали ракетами английские города, чтобы хоть ненадолго продлить дни своего черного владычества».
А как обстоит вопрос с историей рабочего класса? Здесь история начинается, можно сказать, с них. И краеугольный камень они заложили этим памятником, который принесет свет и тепло в дома миллионов людей!
Вера поглядела на него и спросила — глаза ее озорно сверкнули, — исчерпываются ли этим его знания о деяниях рабочих в здешних местах. И тогда она предложила ему предпринять небольшую прогулку.
До деревушки, куда Веру привез Штробл, рукой подать — километра три. Посреди деревушки стоит старая кирха с сильно накренившейся башенкой. Предание говорит, что когда дьявол, живший на острове, заметил, что в деревне построили кирху, он поддел копытом камень и швырнул в ее сторону. Попасть не попал, но мощным воздушным потоком башенку скособочило.
В деревушке царит тишина. Одинокий петух с горделивым видом похаживает вдоль деревянного забора. Ветерок колышет отцветшую сирень. Кладбище, что ютится под сенью кирхи с накренившейся башенкой, не особенно ухожено. Кладбищенская стена, увитая черно-зеленым плющом, покрытые мхом и посеревшие от времени каменные надгробия. И другие могилы, с белыми камнями и позолоченными надписями.
Это Вера привела Штробла на кладбище, и она же показала ему одну могилу, несколько осевшую от времени, как и большинство старых могил. Но букетик сирени на ней увял совсем недавно. Вера хочет рассказать Штроблу историю о человеке, который здесь похоронен. Штробл никогда прежде ее не слышал. Но теперь не забудет никогда.
Двадцать первое мая 1920 года. По деревне проезжают грузовики. Стоящие в кузове крестьяне кричат охрипшими голосами:
— Привет, ребята, вы с нами?
Ребята с ними. Они молодые сельскохозяйственные рабочие, и свою первую огненную купель уже прошли. Обезоружили помещиков и кулаков, разобрали хранившееся в их тайниках оружие. Они бастовали с тех пор, как до них докатилась весть о путче Каппа-Лютвитца[21]. Узнав, что группы путчистов выступили против них, чтобы силой заставить вернуться на поля и фермы помещиков, с оружием в руках дали им бой. Батраки и рабочие победили, но допустили одну решающую ошибку: не разоружили врага. Два дня спустя путчисты заняли городскую водопроводную станцию, угрожая прервать снабжение водой рабочих районов. Батраки приняли решение помочь братьям-рабочим. Утром двинулись в город, окружили водопроводную станцию, залегли. Началась перестрелка. Но враг вел огонь не только из здания станции. Кто-то предал наступавших — в тылу тоже оказался враг. Вооруженные батраки бились стойко. Но их положение оказалось безнадежным, пулеметный огонь не давал поднять головы. Некоторым удалось где ползком, а где перебежками уйти из-под огня, спастись в лесу. Но один, тяжело раненный, остался лежать метрах в ста от здания станции. Солдаты рейхсвера[22] схватили его, поставили перед водокачкой и забили насмерть ударами прикладов. На другой день батраки забрали его труп и похоронили на кладбище под сенью кирхи с накренившейся башенкой. Звали его Бруно Якли.
Сохранилась его фотокарточка, рассказывала Вера. По словам местного учителя, краеведа-любителя, который написал историю своей деревни, Бруно был крепким, широкоплечем парнем. Совсем еще молодым, восемнадцатилетним. Белокурым. По вечерам, вернувшись с фермы, любил надеть чистую рубаху и постоять с парнями на околице, попеть и пошутить. Любил по праздникам поплясать в деревенском трактире под музыку дребезжащего граммофона.
С кладбища они направились на деревенскую площадь. В центре ее стоит памятник Бруно Якли, молодого крестьянина с винтовкой в руках. В его честь и сельскохозяйственный кооператив носит имя Бруно Якли.
Он слушал и смотрел на нее, не отрывая глаз, и если о чем и был в состоянии думать, то об одном: только когда я буду вместе с этой женщиной, для меня начнется настоящая жизнь. Наверное, она поняла его чувства, потому что он увидел совсем новое выражение ее глаз. Нет, оно еще не было таким, как на портрете, висевшем в кабинете отца Веры. Но похожим, очень похожим. Вера тоже думает, что могла бы быть с ним счастлива, говорил Штробл. Тут его не переубедишь, и он от своего не отступится.
Именно у этого памятника Вера и сказала ему:
— Ты видишь историю, и не видишь человеческих историй. Но истории людей и есть история страны.
Шютц выслушал его, не перебивая. Он был удивлен, испуган, хотел спросить: «Ты уверен? Не ошибаешься? Ты и она! Спустись на грешную землю, старик! Мы здесь, на нашей стройке. Мы выдержали не одну бурю, в разные передряги попадали. Может, кто-то и натворил глупостей, потому что черт знает сколько живет без жены. Иной раз в этом состоянии и на луну завоешь! Но зачем же за звезды хвататься?»
Но ничего не сказал и ни о чем не спросил. Слушал, молчал. А Штробл, словно угадав шестым чувством все его вопросы и сомнения, проговорил:
— Да, есть Виктор. Да, она за ним замужем. И у них есть ребенок. Нет, о своем замужестве она никогда не говорила. И тем более не жаловалась. Но глаза-то у меня есть. Я вижу и слышу. И чувствую, как она ко мне относится. Не обязательно понимать все на свете, но музыка любви понятна на всех языках. Я не сомневаюсь — ей в браке с Виктором неуютно. В его вежливости есть что-то леденящее.
Тут он солгал. Солгал Шютцу, пытаясь наперекор всем сомнениям обмануть и себя самого. Вежливость Виктора была трогательной, сердечной. Это несомненно. Может быть, поэтому Штробл и обрушился на это его качество.
Совсем стемнело. Наступила ночь. Волны мягко плескались у мола. Время от времени из воды вылетала рыба и с хлюпаньем ныряла обратно. К ним приближался один из рыболовов.
— Это Юрий, — сказал Штробл. — Поймал-таки, наверное, судачка. Говорят, их здесь полным-полно.
— Ты только не пори горячку, — тихо проговорил Шютц. — Хорошо обдумай еще раз все, что ты решил.
42
Штробл горячку не порол, но и не расхолаживался. Где бы он ни был, знал, что Вера рядом, искал встреч с ней и радости своей не скрывал. Утром торопился на стройку, чуть не бегом бежал по росистой траве, перепрыгивал через прорытые для кабеля и канализации канавы, с удивлением замечал, что почти вся незастроенная территория поросла метрового роста донником, белые метелки которого испускали одурманивающий аромат.
Уходя вечером с участка, пытался мысленно определить для себя, сколько времени осталось до решительного разговора с Верой, но всякий раз приказывал себе набраться терпения. Он был человеком дисциплинированным. Он знал, сколь напряженными будут для них обоих предстоящие недели, и сдерживал собственные желания. «Тот большой день у нас впереди, — говорил он себе. — Он наступит ровно за две недели до того мгновения, когда первый блок даст электроэнергию республике и когда в честь этого исторического события будут произнесены торжественные речи, прозвучат звуки фанфар и будут развеваться полотнища знамен. Их большой день придет, когда заработает реактор. И тогда подтвердится, что работали они хорошо, что заключительный этап монтажных работ и скрупулезнейшей доводки прошел без сучка, без задоринки».
Последние жаркие дни лета выдались влажными — дул ветер с залива. Осы и маленькие жучки летали все медленнее, ленивее. Влага пропитывала упавшие на землю сосновые иголки, скрадывала звук шагов.
Еще недавно вереск радовал глаз своим густым лиловым цветом. А сейчас рыжеватые островки его окружены жухнущей травой и напоминают по цвету ту защитную окраску, которую маляры наносят на бетонные стены производственных зданий.
Косой дождь бил в окно комнаты Нормы, смывал пыль со стекол, молотил по редеющим уже желтоватым листьям молодых березок. В углах оконных рам, в паутине, повисли чистые капельки дождя.
Норма выглянула в окно. Она думала о том, что осталось каких-то пять недель. Пять недель огорчений, радостей, суеты, смеха, ругани. Через пять недель они завершат программу, которую пункт за пунктом Штробл с Гердом продиктовали ей на машинку, обширную сложную программу, конечным итогом выполнения которой станет пуск блока реактора, те часы, когда реактор заработает.
А потом?
Это «а потом?» тоже давно записано в программе, оно явится прямым продолжением того, чем она занимается сегодня. Давно начат монтаж второго блока, Штробл ежедневно докладывает о ходе работ руководству. Не исключено, кое-кто из монтажников оставит стройку после пуска первого блока. Перейдет на строительство следующей АЭС. Где-то в Бранденбурге уже разровняли стройплощадку. Из «основы» звонили Штроблу, предлагали перейти туда.
— Я останусь здесь, — ответил Штробл. — Мы с Шютцем останемся, пока станция не будет готова на все сто. Да, это мое окончательное слово.
Он хочет остаться, своими глазами увидеть, как после первого блока пустят второй, а за ним и третий. Вот тогда они могут сыграть в игру «А теперь начнем сначала!».
Долго ли будет Норма участвовать в их играх? Она не раз говорила себе: «Уйду! Прямо сразу, немедленно! Куда? А не все ли равно?» И точно знала при этом, что никуда не уйдет.
И вдруг появилась Эрика. Смуглое лицо, коротко постриженные вьющиеся каштановые волосы. Молодая элегантная женщина. Узнав, что Штробл на участке, она решила подождать его в приемной.
Услышав об этом, Норма перешла в кабинет Штробла и начала нервно набирать один номер телефона за другим, пока не попала на Шютца и не сказала ему:
— А теперь она приехала!
Эрика не виделась с Шютцем несколько лет и даже не сразу его узнала. Стоя рядом с ним, заводившим перед управленческим бараком свой мотоцикл, она улыбалась, но в улыбке ее сквозила некоторая неуверенность.
«Надо будет сказать ей, — думал Шютц. — Что толку, если ей об этом скажет посторонний человек?» А вслух произнес:
— Он на совещании, поедем перекусим.
Они заняли тот же столик, за которым Шютц сидел когда-то с Гербертом Гауптом. Даже в столовой ощущалось, что предпусковой период вступил в решающую фазу — столы были покрыты пестрыми льняными скатертями.
Шютц рассказал Эрике о ходе работ. Она легко ориентировалась: в последнее время она много повидала, ездила в служебную командировку в Советский Союз, знакома ей и АЭС в Ново-Воронеже.
— Вы вполне могли бы встретиться там со Штроблом, — сказал Шютц и сразу запнулся, не зная, как вывернуться из неловкой ситуации.
Увидев входившую Зинаиду, вздохнул с облегчением. А та обрадовалась Эрике, они обнялись и принялись наперебой рассказывать друг другу о жизни. Говорили о Юрии, о Саше, о себе. И ни слова о Штробле.
— Я здесь по делам, — пояснила Эрика.
И хорошо, что сказала. Теперь ее приезд приобретал иной смысл или хотя бы оттенок, незачем Шютцу и Зинаиде смотреть на нее с тайным сожалением. Да и удар, который неминуемо последует, окажется не таким сокрушительным.
Эрика тоже почувствовала, что ее ждет удар. Выпили еще вместе по чашечке кофе, освежили воспоминания о Штехлине, посудачили, посмеялись.
— Передай привет Саше, — сказала Эрика. — Он мне очень нравился.
А потом Эрика спросила, и Шютц с Зинаидой сразу поняли, что она имеет в виду Штробла:
— У него что, кто-то есть?
— Да, — ответила Зинаида, переводя взгляд с Эрики на Шютца. — Кто-то есть. И никто не знает, добром ли это кончится.
Зинаида и Шютц остались за столиком вдвоем. А Эрика ушла, молодая элегантная женщина, приехавшая на стройку по делам.
И тогда Зинаида сказала Шютцу:
— Мне самое время рассказать тебе одну историю. О двух знакомых тебе людях.
Их зовут Вера и Виктор, они знают друг друга с первого класса. После школы вместе учились в институте. В Москве. Она любила играть в теннис, он тоже. Она интересовалась всеми жанрами искусства, он тоже. Где бы она ни оказывалась, он был рядом. Поженились они еще в студенческие годы. Институт окончили успешно. Свои планы они всегда согласовывали и поэтому вместо подписали распределение в Ново-Воронеж. И все шло хорошо.
Пока в Ново-Воронеж не приехал один известный художник, заслуженный деятель искусств. Он обошел все залы и лаборатории станции, познакомился с людьми, делал этюды, наброски, портретные зарисовки, но что-то его не удовлетворяло, не устраивало, он был недоволен собой.
Но вот художник познакомился с Верой, взялся за ее портрет. Они сблизились. Было ли это любовью? Каждый, видевший этот портрет, знает, таким человек бывает, только когда он любит и счастлив. И никто из видевших портрет никогда прежде Веру столь счастливой не знал, хотя каждый из них мог бы поклясться, что она и раньше была счастлива.
Художник был большим мастером. Он, видимо, не сомневался, что Вера способна на чувство огромного накала, и эту свою убежденность с поразительной силой вложил в картину. Когда работа была завершена, многим показалось, что Вера, написанная им, выше Веры-оригинала. И что из того? Разве воображение художника, его прозорливость и проницательность не вступают подчас в конфликт с тем, что подвластно взгляду неискушенному, понятно любому? Ну, как бы там ни было, портрет еще не был завершен, когда Вера ушла от Виктора к художнику. Родилась Олечка.
Они жили вместе два года. Почему они расстались, никто не знает. Зинаиде Вера об этом ничего не рассказывала. Однажды весенним вечером она пришла к ним с Сашей и попросила приютить их с Олечкой, пока дирекция не даст ей квартиру. Квартиру ей вскоре предоставили. Но еще раньше приехал Виктор. Может быть, никому лучше Саши и Зинаиды не известно, какие большие друзья Вера с Виктором. Эта давняя, верная дружба все и решила. Виктор принял Веру с Олечкой и за все прошедшие годы никогда, ни разу ни в чем ее не упрекнул и не обидел даже полунамеком.
Портрет Веры купил ее отец и повесил в своем кабинете, порога которого Виктор никогда не переступает, — закончила свой рассказ Зинаида.
— И что теперь? — спросил Шютц, смутившись.
— А теперь, — сказала Зинаида, — может случиться так, что чей-то брак снова даст трещину. Может случиться так, что один человек снова оставит другого. Может случится так, что он тем самым пойдет против собственных принципов, поступит вероломно и никогда себе этого не простит! — И веско, со значением подытожила: — Штробл поймет это, если только ему все до точки объяснит его ближайший друг.
Шютц пошел к обводному каналу и, хотя моросил нудный дождичек, долго ходил вдоль его русла. Отсюда поверхность Бодденского залива казалась как бы шершавой, с мельчайшими пузырьками-бульбочками. Вытянув длинную шею, над заливом летел лебедь. Когда он опустился, вода рядом с ним вспенилась. Шютц наблюдал, как лебедь степенно огибает торчащие из воды черные столбики остова старой перемычки. Сколько он ни пытался сосредоточиться, в голову не приходило ни одной путной мысли. Да, он ближайший друг Штробла. Но как сказать, с чего начать? Попозже он вскарабкался наверх по крутому склону холма, мимо серебристых кустов облепихи, усыпанных блестящими светло-оранжевыми ягодами. Стручки дрока лопнули и повисли пустые, на зеленых прутьях, источавших сок. Ветви тонкой рябины гнулись под тяжестью пышных красных гроздьев, спелых и влажных. Листья на ветвях уже пожелтели. «Пройдет совсем немного времени, — думал Шютц, — и все снова станет таким, как было в день моего приезда в январе. Придет новый год. И в том году мы сумеем применить на деле все, чему научились за это время и что узнали. Вот тут-то мы и докажем, на что способны. Мы со Штроблом свое возьмем. Умеем мы немало. Штробл знает это, он на это делал ставку и будет делать ставку впредь. Для него всегда работа была превыше всего. А история с Верой? Он ее забудет».
Шютц сам заметил, что его рассуждения противоречат фактам. «Для Штробла работа — превыше всего». А ведь с некоторых пор он заметно изменился: он весел, раскрепощен, бодр, для него солнце и дождь перестали быть просто погодой, от которой зависит, будут ли дороги на стройке сухими; сегодняшний Штробл с удовольствием слушает музыку и взлетает над волейбольной сеткой, будто от каждой выигранной партии зависит победа на первенстве мира. Этому Штроблу удается все, за что он берется, все! Теперь не скажешь, что для него вся жизнь в работе. «Да так и не должно быть, — подумал Шютц. — И все-таки он должен отступиться. Должен! Ради Веры…»
И вот Штробл сидит перед Шютцем в своем кабинете. Горят лампы дневного света, обстановка сугубо деловая. Этого и хотел Шютц. Пора поговорить начистоту, нечего валять дурака!
— Меня нет ни для кого! — строго предупредил Норму Штробл.
Но сейчас вечер, народ уже разошелся по домам.
Штробл внимательно выслушал Шютца. И его общие рассуждения, и рассказ о прошлом Веры.
— Брось, Герд, не усложняй, — сказал он. — Твои доводы меня не убеждают. Я тебе вот что скажу: дружба — это не любовь! Я ничего не разрушу, все будет хорошо, вот увидишь. Когда между нами будет полная ясность, все остальное потеряет свое значение.
— Когда будет полная ясность?! — повторил Шютц.
Не выдержал, вскочил, забегал по комнате, потом резко остановился перед Штроблом.
— Ясность, как же! Здесь Эрика! О ней ты забыл? Забыл, как забывал раньше? А о судьбе Веры ты подумал?
Штробл побелел. Опустил голову и сдавленным голосом проговорил:
— Ты одного не хочешь понять, Герд. В таких делах каждый только перед самим собой в отрете.
Шютц отшвырнул стул, стоявший на пути, взялся за ручку двери.
— Герд, — услышал он за спиной голос Штробла, неожиданно мягкий, просительный. — Ты бы не вмешивался, а?
43
Шютц заметил, что со стены над кроватью Улли Зоммера исчез портрет Молли, и подумал: «И здесь произошло событие, за последствия которого один человек будет держать ответ перед самим собой. Ну да, Штробл прав. Разве ему, Шютцу, судить, что для Штробла хорошо, а что плохо?»
Шютц лежал на своей постели. Он сказал Штроблу, что следовало. Большего от него требовать нельзя. Но все-таки добром эта история не кончится. И не исключено, особенно туго придется даже не Вере, а Штроблу. Да, он едва не забыл о ребенке, об Олечке. А ее какая судьба ждет? Не окажется ли она как бы между двумя жерновами? О ребенке Штробл даже не подумал. Неужели он, Шютц, должен притворяться безучастным, сидеть сложа руки?
Как поступил бы Герберт Гаупт? Шютц не в первый раз задавал себе этот вопрос, но ответить мог себе, конечно, только сам, пусть и от его имени. Не посоветоваться ли с Бергом? Но какое право он имеет в столь ответственный для стройки предпусковой период досаждать секретарю парткома вопросами сугубо личными: у одного из товарищей, видите ли, личная жизнь не складывается. А Берг, безусловно, сказал бы ему: «Вы Штробла знаете, кому и помочь ему, если не вам. Разберитесь…» И им пришлось бы разбираться. Но как? Вот в чем вопрос!
«Надо бы поговорить с Зиммлером, — думал Шютц, — человек он опытный, рассудительный». И тут же представил себе реакцию Зиммлера: «Если все так, как ты говоришь, Шютц, это необходимо обсудить на общем партийном собрании, верно я говорю?» Но на партсобрании Шютц обсуждать этот вопрос не будет. Незачем лезть тебе в чужую душу, копаться в том, что касается только двоих. Но разве остальных, действительно, не касается, что один человек намерен построить свое счастье, разрушив счастье другого? И кто с кем будет счастлив? Штробл с Верой? Или Виктор с Верой? Вправе ли они выносить свой приговор по такому вопросу? И все же — как быть?
В серый предрассветный час над стройкой потянулся на юго-запад первый клин гусей-гуменников.
— Холодает, — сказал Улли Зоммер Шютцу.
Засунув руки в карманы зимней спецовки, он тоже наблюдал за гусями. Шютц, вышедший следом за ним из барака, подумал: «Я ведь хотел выяснить, где они ночуют. Не забыть бы…» Он смотрел на небо и думал о том, что Штробл явился в общежитие поздно ночью и через час с небольшим ушел. Шютц отправился на стройку искать его. Придется поговорить еще раз! Нашел его на участке. Они с Верой наклонилась над подводящим трубопроводом, на котором Вернфрид что-то приваривал. Увидев стоявшего в дверях и наблюдавшего за Штроблом и Верой Шютца, Вернфрид подошел к нему, не выпуская сварочного аппарата из рук.
— Один из вентилей сидел не прочно, — охотно объяснил Вернфрид, будто Шютц его о чем-то спрашивал или жаждал вступить в разговор с ним. — Эрлих его заменил, а я подправил парочку царапин.
А Шютц не сводил глаз со Штробла и Веры; они постояли еще немного вместе, потом разошлись.
— Другим, — сказал Вернфрид, — другим за такое влепили бы партийный выговор. А вот в этом случае кое-кто стесняется. Почему бы это, а?
Шютц почувствовал, что холодеет от злости, и, решив особенно не церемониться, ответил:
— А ты бы не лез, куда не просят, и попридержал свой язык, понял?
Он пошел к Юрию, который работал сейчас на сварке трубопровода второго блока. «Хорошо, — думал он, — когда есть такие друзья, как Юрий». Помахав Зинаиде — подойди, мол, к нам, — он дождался, пока Юрий сделал маленький перерыв, и попросил Зинаиду:
— Скажи ему, что мне сейчас пришелся бы очень кстати один из тех советов, которые есть на все случаи жизни у его бабушки и бесчисленных дядюшек и тетушек.
Зинаида перевела не сразу. Она посмотрела на Шютца, прищурившись, потом тихо проговорила:
— У Юрия, кроме жены и дочери, никого нет. Его бабушка и дед Василий, все дядья и тетки, младшие братья и сестра погибли во время войны. А теперь я его спрошу.
Пока Зинаида переводила, Шютц, у которого после ее слов сдавило сердце, заметил, как внимательно, пристально смотрит на него Юрий. Он все понял, остановил Зинаиду жестом руки. Задумался, потом сказал, а Зинаида перевела:
— Бабушка Юрия в таких случаях всегда говорила: «Мое вам слово — вы поступаете безрассудно. А теперь пусть вам подскажет ваш ум и сердце, что делать».
— Ну, после таких бабушкиных слов вряд ли что резко менялось, — ответил Шютц, стараясь поддержать тот полушутливый тон, который уловил в голосе Юрия.
Юрий угостил Шютца папиросой, подмигнул ему, перегибая мундштук. И заговорил размеренно, рассудительно, задавая самому себе вопросы и отвечая на них.
— Что мы хотим изменить? — переводила Зинаида. — Мир, чтобы людям в нем лучше жилось. И людей, чтобы они научились жить лучше. Но у каждого человека своя жизнь, которая складывается из множества дней, когда ему приходится что-то решать, переоценивать какие-то ценности. И никто не в силах сделать это вместо него.
Зинаида пошла к выходу рядом с Шютцем. Спросила:
— Что ты хочешь? Вторгнуться в сугубо личное? Добра от этого не жди.
Выйдя из здания, они остановились. Зинаида подняла голову, наблюдая, как несколько отставших гусей-гуменников торопятся догнать свой клин.
— Когда я их вижу, — сказала Зинаида, — меня охватывает тоска по дому. — И сразу без всякого перехода: — Я думаю, Вера уедет отсюда. Не знаю, конечно, но думаю, она поступит именно так.
— А я не знаю, каких бед натворит тогда Штробл, — сказал Шютц. — Будет умолять ее остаться. Пойдет к Виктору. Да мало ли что. Он на все пойдет, лишь бы не расстаться с ней.
44
На сосны опустился туман. Пошел сильный дождь, и белый день стал серым, а крики гусей зазвучали приглушенно.
Там, где недели две назад бульдозеры разровняли площадку, сквозь песок проросла жиденькая трава. Мимо тщательно огороженных стройучастков проложены пешеходные дорожки: из панелей.
С молоденьких березок слетают, кружась, мокрые листья. Электрическая пишущая машинка Нормы включена, хотя время обеденное. Норма печатает текст договора с советскими партнерами:
«…в продолжение монтажных работ на втором блоке работники ДЕК приобретут квалификационный уровень, который позволит им взять ответственность за монтажные работы на третьем блоке на себя, высвобождая при этом группу советских специалистов…» Число. Подпись. «С подлинным верно».
Приемная, каких тысячи. Треск пишущей машинки, телефонные звонки. Чем подобный договор отличается от тех деловых бумаг, которые она писала на прежнем месте работы? Своим содержанием? Из него следует, например, что советские товарищи остаются еще на год.
Все останется по-прежнему. Приемная, каких тысячи. Треск пишущей машинки и время от времени голос Штробла в телефонной трубке: «Я прошу тебя перепечатать текст договора сегодня к трем». Или: «Вызови-ка ко мне Герда». Или: «Сегодня я после планерки к себе не вернусь. В случае чего — я на участке».
Сухие деловые отчеты под его диктовку-скороговорку. Когда у нее работы по горло, он становится предупредительным: «Будь столь любезна, Норма». В приемные часы перед дверью его кабинета что-то вроде осады. Никто долго не усидит на месте. Встают, топчутся, в пепельницах горы окурков.
Если требуется срочно вызвать одного из бригадиров или мастеров, опять-таки: «Будь столь любезна, Норма!» — абсолютно уверенный, что его указания она выполнит моментально.
Но наступит день, когда она ничего моментально выполнять не станет, не напечатает текст договора к трем и не обратит внимание на то, что после планерки Штробл подался на участок, где превращает монтаж каждого парогенератора в что-то вроде запуска ракеты в космос!
Еще год, пока «…работники ДЕК приобретут квалификационный уровень, который позволит им взять ответственность за монтажные работы на себя…». Юрий, Володя, Вера — все уедут. А Норме какое до этого дело? «Оказаться бы за тридевять земель от этого человека, — думает Норма. — Хорошо, что я не какая-нибудь чувствительная квочка. Вот захочу, уйду отсюда. Уйду, и все». И прекрасно знала, что никуда она отсюда не уйдет.
Никогда прежде Шютц не ощущал столь отчетливо бега времени, как в эти дни. «Малыш улыбается, стоит ему меня увидеть», — писала Фанни. И Шютц тоже расцвел в улыбке, довольный и растроганный. Маня нарисовала младшенького: толстая черточка, а вверху две тоненькие (ручки, наверное?) тянутся вверх.
— Похож на твой веникообразный дрок, — захихикал Улли Зоммер, и Шютц не мог с ним не согласиться.
Он показывал всем фотографию Фанни с малышом, а Улли не переставал его подначивать: здорово он, дескать, постарался — какой ладный мальчонка получился!
Штробл тоже бросил взгляд на снимок, кивнул и сказал:
— Когда в семье лад, это сразу видно, — и вышел из комнаты.
Шютц смотрел на дверь и думал: «Если она и впрямь уедет, это будет для него страшным ударом, ведь он ни о чем не догадывается».
Шютц вспомнил о годах в Штехлине, о теперешней совместной работе в Боддене, и ему захотелось броситься за Штроблом следом, догнать, сказать ему: «Вольфганг, дружище, она уезжает…»
Но он так и не двинулся с места.
45
Наступили холода, выпал снег. Вдоль дорожки к главному зданию АЭС садовники сажают в мерзлую землю розы, листья которых сейчас зеленые. Еще две недели, и первый ток станции побежит по проводам, приедет правительственная комиссия, будет дан торжественный обед и под музыку духового оркестра всем вручат памятные значки. Лучших передовиков пригласят на большой прием, их ждут букеты гвоздик, медали, премии.
— И заметьте себе, — радуется Берг. — Сдаем досрочно, как и обязались! — и не удержался, добавил-таки: — Мы могли бы даже дать ток еще на два дня раньше, но день приезда правительственной комиссии не перенесешь!
— Берг в своем репертуаре, — сказал Шютц, передавая этот разговор Норме. — Реактор запускают лишь завтра, а он уже докладывает: «Всегда готовы!»
Норма печатала и слушала его вполуха. Стоило зазвонить телефону, машинально снимала трубку и односложно отвечала. Но последних слов брата она не пропустила. Спросила:
— Ты разве сомневаешься, что все пройдет как по-писаному?
Шютц на секунду задумался.
— Нет, в этом я не сомневаюсь. В самом худшем варианте окончательный пуск отложат на несколько дней, ну, на неделю.
«Не сыграет же дьявол с нами одну из своих жутких шуток? Ну, в крайнем случае, мы и его возьмем за рога. До сих пор мы все сдавали в срок, даже если иногда и приходилось туго. С какой же стати мы нарушим самый важный срок?»
Норма продолжала печатать, не поднимая головы. Она почти закончила страницу и вдруг сделала две описки подряд. Со злостью вырвала лист бумаги из машинки, скомкала, бросила в корзину.
— Что с тобой? — спросил Шютц. — Устала? Много работы навалили?
Норма покачала головой. Прежде чем заправить чистый лист в машинку, перелистала свою книжку для стенограмм.
— Берг передает вам со Штроблом, что вы получили специальное разрешение присутствовать при пуске реактора. Это будет ночью.
Норма отложила книжку в сторону и оглянулась: кто-то открыл дверь. Вернфрид. Этому что здесь понадобилось? Увидев в приемной Шютца, тот поторопился ретироваться.
— Может быть, ты права, — сказал Шютц, который Вернфрида не заметил, и, словно продолжая начатый ранее разговор, сказал: — Все мы здесь, «от мала до велика», как бы принесли присягу на верность друг другу. От Берга до Зиммлера. Так уж оно само собой вышло, хотя мы не вполне отдавали себе отчет в этом.
— Ну нет, один из вас определенно отдавал себе в этом отчет, — слегка поддела его Норма. — Он только этого и добивался, твой Берг!
Заложив копирку, вставила в машинку чистый лист бумаги. И опять начала печатать. Снова ошиблась, во на сей раз перепечатывать не стала, а, наморщив лоб, аккуратно подчистила. Подпись: «Штробл, начальник участка». Она подумала: «Это у них когда-нибудь кончится! Эх ты, Штробл…»
По дороге в общежитие после работы Норма встретила Улли Зоммера. Увидев ее, Улли притормозил свой бетоновоз, высунулся в окно.
— Ты откуда? От Аннхен? — спросила Норма, задирая голову.
На этот вопрос Улли отвечать не стал, а сказал:
— Ты же знаешь, одного твоего слова достаточно.
— Я не скажу его, Улли, — проговорила она. — И не жди.
Она впервые сказала ему об этом с такой определенностью. Подумала еще, что он мог бы стать ей верным другом; она не сомневалась, что могла бы хорошо жить с ним, и точно так же не сомневалась, что вполне проживет и без него.
— Ничего, я не тороплюсь, — сказал Улли Зоммер. — А вдруг ты передумаешь.
Он дал газ, и бетоновоз тронулся с места.
46
В полдень этого дня перед бараком ДЕК остановился газик, из него вышла одетая в шубку Вера.
При виде направившейся к бараку Веры у Нормы перехватило дыхание. Она слышала, как в соседней комнате Герд говорит по телефону со Штроблом, который был на участке. Герд рассмеялся чему-то, потом сказал:
— Да, все сделаю. Увижу Веру, направлю ее к тебе.
Потом положил трубку, вышел в приемную.
— Он просил тебя позвонить в «основу», — сказал он Норме. — Передай им, чтобы перестали его дергать. Он говорит, что в Бранденбург переходить не собирается. На том стоим!
Однако Норма не слушала его. Увидев, как в приемную вошла Вера, сказала ей:
— Его нет.
— Я знаю, — кивнула Вера, — я хочу поговорить с тобой, — сказала она Шютцу, проходя мимо него в кабинет.
Они сидели друг против друга за небольшим столом, у которого Вера так часто сидела со Штроблом. Она уезжает, сказала Вера. Две недели, оставшиеся от отпуска, проведет с Олечкой на Дону, а потом приступит к работе на АЭС в Ново-Воронеже.
— Пока Виктор не вернется отсюда, — уточнила она.
Помолчав немного, тяжело вздохнула и сказала:
— Ему будет нужен верный, надежный друг… особенно сейчас, — и Шютц понял, что она говорила не о Викторе, а о Штробле.
— Он не знает? — спросил Шютц.
Вера покачала головой.
Шютц подумал: «Что же теперь будет?» Он мысленно снова увидел их вместе. Идущими по дорогам стройки навстречу ветру, швыряющему в лицо мелкие песчинки. Гуляющими по незастроенным площадкам, где в человеческий рост поднялся донник, в белых метелках которого гудели жуки. Поднимающимися по лесам на кран к техникам-ремонтникам. Слышал, как они беседуют, спорят, смеются, обсуждают неотложные дела. «И этого больше никогда не будет?»
— Да он… Он такого натворит, — как бы размышляя вслух, говорил Шютц. — Побежит к Виктору, помчится за тобой сломя голову, захочет еще, чего доброго, вытащить из самолета, чтобы сказать тебе… — Шютц пожал плечами.
— Да, — кивнула она, нахмурившись. — Он может. И мне очень хотелось бы, чтобы он избавил и Виктора, и меня, и себя от всего этого.
«То есть как это? — подумал Шютц. — Как это?»
— Когда ты собираешься ехать? — спросил он.
— Сегодня. Вечером. У меня билет на утренний рейс.
Шютц на секунду задумался, ему вдруг стало жарко, и он неожиданно для самого себя спросил:
— Ты хочешь уехать раньше? — он посмотрел на Веру в упор. — Хочешь, чтобы я тебе помог? Перезаказать билет?
И когда она молча кивнула, Шютц быстро встал и вышел в приемную.
— Норма! Соедини меня с «Интерфлюгом»[23].
Он даже не заметил, что Норма испуганно вытаращила на него глаза, и громко добавил:
— И вызови нашего водителя. Предупреди, что ночевать ему придется в Берлине. Пусть запасется бензином и всем, что требуется.
Потом он обнял Веру, и на какое-то мгновение Шютцу показалось, что сейчас теряет не только Веру, но и Штробла.
Штробл узнал обо всем от Берга.
Тот вызвал их с Шютцем, чтобы сказать, где работникам ДЕК имеет смысл навести перед пуском реактора последний глянец. Штробл и Шютц появились в приемной парткома почти одновременно и вместе прошли к Бергу. Он уже ждал их. И сразу набросился:
— Нет, это неслыханное безобразие! Наш советский товарищ, ведущий инженер, уходит со стройки, а вы даже не удосужились устроить ей достойные проводы! Целый год, день в день, она проработала у вас, вместе с вами, а вы не нашли полчаса, чтобы подарить ей букет цветов, произнести сердечные слова благодарности! Я требую от вас, — воскликнул Берг, — чтобы перед отъездом вы вручили ей наш почетный знак «Активист труда» и сделали все остальное, как оно у нас полагается. Сами придумайте, как это обставить!
— Она уже отбыла, — сказал Шютц. Во рту у него пересохло. — Мы предоставили ей нашу машину. Вера уехала три часа назад.
При этом он посмотрел на Штробла. «Пусть от меня первого узнает, как все произошло. Я был обязан сделать, что сделал, и сказать ему об этом». Лицо Штробла побелело. Он спросил еще:
— Каким рейсом она летит?
— К ее самолету тебе не успеть, — сказал Шютц.
Штробл резко повернулся и оставил кабинет Берга, не произнеся больше ни слова.
47
Вечером Шютц стоял в зале у пульта управления реактором, а Штробла рядом не было. Часа два назад попытался было дозвониться до него, но Норма ответила, что Штробл ушел, сославшись на неотложные дела. Шютц успел еще съездить на мотоцикле в общежитие, но и там Штробла не оказалось. А Улли Зоммер сказал ему:
— Ох, и повезло тебе! Пригласили на пуск!..
Да, теперь нет ни малейших сомнений: в ближайшие несколько часов реактор заработает. А Штробла при этом не будет. Кто-то положил сзади руку на плечо Шютца. Он обрадованно вздрогнул, надеясь услышать знакомое: «Ну, старик…» Но в эту секунду голос Берга пророкотал:
— Ты посмотри на советских товарищей! А ты что в свитере?
И только тогда Шютц заметил, что все советские друзья пришли в подобающих такому торжественному случаю вечерних костюмах. «Конечно, — подумал он, — в такой знаменательный день, они совершенно правы…» С сомнением посмотрел на свой свитер и джинсы, потом на Берга — тот хитро улыбался: под пиджаком на нем тоже был свитер.
— Промахнулись мы, а? — сказал Берг.
Несмотря на деловую атмосферу, ощущалось некоторое волнение. Шютц переводил взгляд с сотовых полей кассет ядерного топлива на приборные щиты, шкалы, измерительные стенды, видел, как углубились в протоколы приемки государственные руководители из СССР и ГДР. Немногочисленные гости негромко переговаривались.
Он наблюдал за операторами, за Виктором, за его экономными, уверенными движениями. Ему показалось, будто Виктор остановил на несколько секунд на нем испытующий взгляд. И отвел, будто высматривал кого-то другого.
Но вполне возможно, ему это почудилось. Все внимание Виктора было сейчас приковано к вибрирующим стрелкам и помигивающим лампочкам на широком полукружии измерительного стенда центрального пульта управления.
С какой стороны ни подойди, сегодня подвергается испытанию многомесячный труд сотен и сотен людей, подводятся четкие и очевидные итоги труда всех и каждого в отдельности. В том числе и Шютца. Конечно. В том, что реактор заработает сегодня ночью, есть и его заслуга. Да, и что же окажется в результате? Для положительной оценки его, Шютца, работы требуется, чтобы все его люди продвинулись хотя бы на шаг вперед. Это выражение любит употреблять Берг. Положим. Но что это значит? Чем измерить, продвинулся человек вперед или нет? Тем, что кто-то активно занимается общественной работой вроде Эрлиха, или тем, что кто-то другой вроде Вернфрида стал реже опаздывать на смену. Нет, не этим. Эрлих молодчина. Когда Шютц думал о нем, у него сердце радовалось. Вернфрид же изменился мало, просто решил давать поменьше поводов для придирок.
Но первой строкой в его итоговом протоколе не может не стоять Штробл. И нечего ходить вокруг да около. Штробл был его другом, и сегодня он его предал. Он вмешался в жизнь друга, желая упростить все для тех, кого эта история могла задеть. Для одного Штробла ничего не упростилось. Нет, для него — ни в коем случае! Никто лучше его не знал Штробла. Еще вчера, глядя на своего лучшего друга, он с удивлением отмечал, как способен раскрыться человек, если жизнь обрела для него все свое многоцветие и многообразие. А сегодня он столкнул его на ступеньку ниже, на которой Штроблу уже приходилось стоять. «Не вмешивался бы ты, Герд, а?» Он тем не менее вмешался. И от этой мысли отныне ему не отделаться. Рядом с ним опять оказался Берг, с интересом посмотрел на него.
— Ну, каково у тебя на душе? — спросил Берг, имея в виду общее праздничное настроение.
«Паршиво, — подумал Шютц, — паршиво у меня на душе». И объяснил Бергу почему.
Берг надолго задумался. Потом взял его под руку и, прогуливаясь по залу, рассказал одну историю.
Давно это было, он тогда еще ходил в учениках токаря. Вместе со своим лучшим другом. В Берлине. На заводе Борзига. Шла война. Потом война кончилась. Они стали квалифицированными рабочими, остались на том же заводе. В первые послевоенные годы занимались примерно тем же, чем и большинство сверстников. Обменивали самодельные ножи из нержавеющей стали на американские сигареты, обнимались с девчонками, в голубых рубашках членов ССНМ пели «Мы строим, строим!», играли в художественной самодеятельности скетч «О тех, кто крал уголь». Его друг во всем был одним из заводил. Молодой рабочий, на которого возлагали надежды. И вот в один прекрасный день — Берг уже вступил к тому времени в партию, у товарища тоже были две рекомендации — вдруг он нашел себе новое место работы. В Западном Берлине. Это его мать уломала. Муж погиб на фронте, на руках трое малолетних детей, она уговаривала старшего сына днем и ночью, и наконец он сдался. Итак, он начал работать на другой стороне. В остальном же он остался тем же рубахой-парнем, ничуточки не изменился.
Они купили в складчину парусную лодку. Старую, но не беда — подновили, так что вышло всем на загляденье. И каждое воскресенье ходили под парусом в Грюнау. Чудесное было время!
И поскольку до поры до времени дружба их ничем не омрачалась, Берг не считал нужным вмешиваться в жизнь приятеля. Действовал, так сказать, по одному нелепому до невозможности принципу: «Если ты спросишь меня, я скажу — ты сел в лужу. Причем в вонючую! Но ты не спрашиваешь, ты сам себе голова; смотри, не просчитайся…» Да и что ему было делать — против матери не попрешь. Вот они и не заговаривали на эту тему, такого предмета разговора как бы не существовало.
И что особенно печально: в это время Берг уже не был неопытным, неоперившимся юнцом, он совершенно точно знал, что в классовой борьбе всегда стоишь по ту или по эту сторону баррикады. И кто не с нами, тот против нас!
А все к тому и шло. Получая зарплату в Западном Берлине, друг обменивал деньги по спекулятивному курсу, покупал тут и там что подешевле, а продавал подороже. Когда-то его друг презирал тех, кто из кожи вон лез, чтобы приодеться. Они вообще высмеивали все, что попахивало мещанским благополучием. И на клубной сцене брали новоявленных модников на мушку.
Но с некоторых пор Берг заметил, что друга эти мелкобуржуазные замашки смешить перестали. Короче, без лишних подробностей: 13 августа 1961 года[24] этот друг остался на той стороне. Последний раз Берг слышал о бывшем друге такую весть: став профсоюзным лидером на заводе, он продался предпринимателям.
— И тогда, — сказал Берг, — я подумал: я его предал. В том, что с ним случилось, есть и доля моей вины. Это чувство не оставляет меня до сих пор. А ты? Разве ты молчал, оставаясь в стороне? Мой пример — пример совершенно иного плана. Но, надеюсь, он поможет тебе кое в чем разобраться. Если ты считаешь нужным, пошли Штробла ко мне, я с ним побеседую.
Они остановились. Берг ободряюще улыбнулся Шютцу. Но тому было невесело. Он понимал, что Берг хотел сказать ему, но это мало утешало. Шютц думал: «И времена были другие, и у предательства бывают разные обличья. Вообще, предательство предательству рознь». И если есть какое-то утешение, то оно заключается в том, что он никогда не переставал быть другом Штроблу и никогда не совершал поступка, который в полном смысле слова можно было бы назвать предательством друга.
На часах без двадцати пяти два ночи. Надеяться на приход Штробла бессмысленно. Шютц думал: «Вот он и пришел, этот час. Знаменательный час!» Просто невероятно, но все совпало минута в минуту, как и было рассчитано. Оба научных руководителя, лично контролировавшие ход последних предпусковых минут, поднялись и обменялись рукопожатием. Стрелка на больших часах отщелкивала минуты.
1 час 56 минут. Научные руководители подошли к операторам. Дали какие-то указания Виктору.
2 часа 02 минуты. Виктор докладывает: «Пошла цепная реакция».
2 часа 06 минут. Показания электронных приборов подтверждают: цепная реакция управляема, реактор работает равномерно…
Поздравления. Объятия. Рукопожатия. Шютц оставался в зале совсем недолго, он ушел один, первым.
48
Ночь. В главном производственном здании работает реактор. Стройка залита светом прожекторов. Над дорогой стелется туман, она безлюдна. Кроме Шютца, на ней в этот ночной час никого нет.
Он думал, что сегодня ночью пойдет по этой дороге вместе со Штроблом. Всего лишь вчера думал — целую вечность назад! Холодно. «Эх, была бы Фанни рядом!»
Когда она выписалась из роддома, он взял полагавшуюся ему неделю отгула. Теперь, на рождество, возьмет очередной отпуск. Он заранее предвкушал все предстоящие радости. А когда вернется на стройку, скажет Штроблу:
— Давай, старик, выпьем за Новый год и за нашу дружбу!
Реактор работает. Вот оно стоит, это огромное здание. С виду такое же, как обычно. Но с сегодняшней ночи в нем работает реактор, идет цепная реакция. Еще две недели, и подключат турбины, пойдет ток… «Как нам, вообще говоря, это удалось? — спрашивает себя Шютц. — Иногда казалось, что… Глупости, никогда этого не казалось!»
В бараке ДЕК и кабинете Штробла темно. Шютц прошел мимо. Зато в их комнате в общежитии горел свет. Но его ждал вовсе не Штробл, а Норма.
— Я подумала, а вдруг тебе после всего захочется выпить чашечку кофе. Я вскипячу воду, зерна я уже смолола.
— Его при пуске не было, — сказал Шютц.
Улли Зоммер сидел за столом и что-то вырезал из узловатого корня. Норма налила кофе в чашки и присела к столу. Она пила маленькими глотками, словно боясь обжечься.
— Он созвонился с «основой», а потом исчез. По-моему, договорился о переходе на стройку в Бранденбург.
«Уехал, значит, — подумал Шютц. — И все. И точка. И нет его. Что я за человек такой, что не сумел удержать лучшего друга?»
— По твоему виду не скажешь, что в твоем присутствии успешно запустили реактор, — сказала Норма брату, пересевшему от стола на свою постель.
— Нет, все прошло как по маслу, — сказал Шютц.
— Знаю. Мы сидели в кабинете, пока по местному радио не сообщили о пуске. Нас было много: мастера, технологи…
— Вот бы не подумал, — проговорил Шютц.
— Много еще есть вещей, о которых ты не подумал, брат, — сказала Норма. — Как бы ты, к примеру, отнесся к тому, что я тоже перевелась бы в Бранденбург?
Он отнюдь не сразу понял, что Норма говорит вполне серьезно. Сосредоточился, собрался с мыслями. И ответил, глядя на нее с удивлением, будто увидел впервые:
— Как отнесся бы? Там теперь несладко. Стройка только зарождается. К твоему приезду в Бодден у нас это был давно пройденный этап. В Бранденбурге сейчас все перерыто, грязь непролазная, общежития переполнены, в одной приемной сидит не одна секретарша, а человек пять-шесть. А Штробл? Он, кроме работы, ничего знать не будет.
Норма все это понимала. И промолчала.
«Ее мне будет недоставать, — подумал Шютц. — Ее тоже. Будет тяжело». Посмотрев на Улли Зоммера, спросил:
— А ты? Что ты скажешь?
Улли Зоммер ответил не сразу. Смел со стола стружки, отодвинул в сторону корень, аккуратно сложил и спрятал нож.
— Что я скажу? Я не сомневаюсь, что скоро мы все там, в Бранденбурге, окажемся. Только вам со Штроблом больше меня в свою комнату не затащить даже на аркане!
Примечания
1
«Югендвайе» (нем.) — праздник, посвященный вступлению молодежи в жизнь, который отмечается в ГДР, когда подросткам исполняется 14 лет.
(обратно)2
«Геноссе» (нем.) — в ГДР так обращаются главным образом к членам СЕПГ, в то время как «коллега» — общеупотребительное обращение.
(обратно)3
ССНМ — Союз свободной немецкой молодежи.
(обратно)4
Бодден — бухта Балтийского моря. Так же называется и перевалочный порт.
(обратно)5
Голубой вымпел — вымпел Союза свободной немецкой молодежи.
(обратно)6
Тастомат (нем.) — наборно-программирующая машина.
(обратно)7
«Сегодня я весел…» — немецкая застольная шуточная песня.
(обратно)8
«На весеннем лугу» — немецкая лирическая песня.
(обратно)9
«Лебервуршт» (саксонский диалект) — ливерная колбаса, одна из любимых национальных закусок. Есть много сортов, которые крестьяне и по сей день готовят сами.
(обратно)10
Скорее всего речь идет о песне «Солдатушки, браво ребятушки…»
(обратно)11
1933-й — год прихода Гитлера к власти в Германии; 1939-й — год начала второй мировой войны; 1949-й — год провозглашения Германской Демократической Республики.
(обратно)12
Скат — популярная карточная игра в Германии. Проводятся многочисленные соревнования и турниры по скату.
(обратно)13
Эттерсберг — гора севернее Веймара; здесь в 1937—1945 годах находился фашистский концлагерь Бухенвальд, в котором погибло 56 000 узников, в том число и Эрнст Тельман.
(обратно)14
Дом (нем.) — собор. Наумбург — город в округе Галле, где находится старинный собор Св. Петра и Павла (XII—XIV вв.) с элементами позднероманского и готического стилей. В соборе статуи католических святых, в том числе святой Уты.
(обратно)15
Клаузи (нем.) — ласкательное от Клаус.
(обратно)16
МММ (нем. сокр.) — дословно: «Выставка мастеров завтрашнего дня». Движение молодежи сродни нашему НТТМ (Научно-техническое творчество молодежи).
(обратно)17
Здесь игра слов. Фамилия Шютц практически равнозначна слову «стрелок» — «шютце».
(обратно)18
Национальный фронт — объединение общественных организаций в ГДР.
(обратно)19
Корн — сорт пшеничной водки в ГДР.
(обратно)20
Дармштадт — город в ФРГ.
(обратно)21
Капповский путч — контрреволюционный переворот в Германии (март 1920 года), возглавлявшийся реакционными генералами Людендорфом, Лютвицем, Эдгардтом, адмиралом Тирпицем и консерватором Каппом, пытавшимися в интересах юнкерства и реакционной военщины реставрировать вильгельмовскую Германию.
(обратно)22
Рейхсвер (нем.) — сухопутные вооруженные силы Германии, созданные после заключения Версальского договора в 1919 году.
(обратно)23
«Интерфлюг» — авиакомпания ГДР.
(обратно)24
13 августа 1961 года правительство ГДР соорудило на границе с Западным Берлином защитную стену, чтобы противодействовать экономическим и политическим диверсиям со стороны ФРГ.
(обратно)
Комментарии к книге «Год со Штроблом», Моника Летч
Всего 0 комментариев