«Баржа смерти»

340

Описание

Брошен в тихую водную гладь камень, и круги расходятся, захватывая неподвижные пространства. Так и судьбы людей, ранее очень далёких друг от друга, сходятся по велению кровавой драмы, разыгравшейся в России начала 20-го века. В романе исторические события просматриваются сквозь призму трагедии человеческих судеб. Сюжет развивается стремительно, начиная с белогвардейского мятежа полковника Перхурова в 1918 году. Далее – драма «баржи смерти». Той «Баржи смерти», которая проходит через судьбу России и жизни нескольких поколений ни в чем не повинных людей. Повесть «Между прошлым и будущим» – это политическая сатира. Жанр – антиутопия. Некое предупреждение дням сегодняшним. И в этом предупреждении неожиданно проступает вывод историка В. О. Ключевского: «История ничему не учит, но жёстко наказывает за невыученный урок». Причём, наказание обычно не заставляет себя долго ждать. Рассказ «Бабник» – иронический рассказ о пошлости нашей жизни.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Баржа смерти (fb2) - Баржа смерти [сборник] 4277K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Михаил Аранов

Михаил Аранов Баржа смерти

А баржа плывёт…

Семейная сага… Вероятно, так можно охарактеризовать роман Михаила Аранова «Баржа смерти», в котором идёт речь об истории двух поколений семьи Григорьевых, ощутивших в своей судьбе весь ужас «мгновений роковых». Ими была богата первая половина двадцатого столетия, вместившая в себя кровопролитные войны и революции, годы разрухи и террора, печали, скорби и, в то же время, неистребимого энтузиазма и отчаянной веры в небывалое светлое будущее. Казалось бы, «дела давно минувших дней». Что нам до них. Но в том-то и дело, что дела эти, даже хорошо изученные (что вряд ли), продолжаются и сегодня и каждый раз воспринимаются на собственной шкуре, как откровение неизведанное и незнакомое. И потому история людей и их взаимоотношений на фоне драматических событий, о которых ведет речь в своей книге автор, представляется как увлекательный, трогательный, страшный, но притягательный рассказ (так и хочется сказать – триллер) о близком и родном. О жизни во всех её проявлениях, чаще грустных, но иногда и радостных.

Михаил Аранов, известный питерский поэт и прозаик, живущий, правда, последние годы вдали от Родины, ведет повествование так, что его поэтическая натура определяет стиль даже самых приземленных рассуждений. «…За эту жизнь мы все в ответе. Когда проснёшься на рассвете, зажги в окне своём свечу… Я постою и помолчу. Я постою и помолчу. Твой свет помог с пути не сбиться. У незнакомого крыльца помог святой водой напиться под трели раннего скворца…»[1].

Но это только помогает проникнуться духом и ритмом времени. Книга написана увлекательно (а ведь сказано, что увлекательность – это интеллигентность рассказчика), и читается, что называется, на одном дыхании. Хотя, чтение это нелёгкое, ибо события разворачиваются зачастую трагические. Но и в самой гуще этих событий люди живут ежедневными хлопотами, не замечая или не обращая внимания на судьбоносность и историческую значительность происходящего. Рассказчику веришь, потому что чувствуется, что в основу повествования легли семейные предания, и в них, кроме вымышленных персонажей, много реальных, известных людей, что тоже добавляет достоверности. Вот, например, отрывок из застольной беседы во время воскресного визита в гости к герою повествования бухгалтеру Константину Григорьеву его начальника, которым неожиданно стал революционер, эсер Исаак Перельман, близко знавший и Ленина, и Сталина, но преданный всей душой, на свою беду, легендарной эсерке Марии Спиридоновой:

– Ах, погодите, Константин Иванович, –  отмахивается Исаак. Дайте закончить. Я и так молчал пять лет на Нерчинской каторге. Как можно согласиться с его лозунгом. Я опять про Ульянова: «Свобода собраний есть обман, потому что связывает руки трудящихся масс на все время перехода к социализму. Всякая свобода есть обман, если она противоречит интересам освобождения труда от гнета капитала». И как можно смириться с его тирадой: «Не может быть равенства между рабочим и крестьянином, потому что крестьянин не привык отдавать хлеб по твердой цене». А на Ваш вопрос, откуда всё это, отвечу: каторга, милейший, тоже школа. И учителя там были достойные…

– А Вы в молодости серьёзно учились где-нибудь? – осторожно спрашивает Константин Иванович. Впрочем, он уже слышал об «университетах» Перельмана. Это он спросил для Кати.

– Гимназия в Минске, господин счетовод, –  не без иронии говорит Перельман, –  потом зубоврачебная школа Шапиро в том же Минске. Так что у меня были свои университеты. Только практика моя была не как лечить зубы, а как их выбивать.

– И убивали? – тихо спрашивает Катя…

И убивал. И его убили. Свирепый, но пытавшийся быть справедливым эсер Перельман нашёл свою погибель на печально знаменитой «барже смерти» во время белогвардейского мятежа в Ярославле. Его имя было начертано в числе славных жертв революции. Но в середине тридцатых годов оно исчезло из этого списка. И, будь он жив, его ждал бы неминуемый расстрел. Пришло время террора, которое ощущалось везде, в том числе, и на фабрике, где работает Григорьев:

«Как-то нервно стало на фабрике. Возникло ощущение, что все друг за другом подсматривают. Вот и начальник фабричной охраны Филатов исчез. Считай, больше десяти лет при большевиках проработал. Ещё вчера его видели, а сегодня в будке при охране другой мужик сидит. Похоже, не местный. Командным тоном распекает охранников. Из фабричных кто-то видел, как баба Филатова рвалась с рёвом в ворота фабрики.

Новый начальник охраны, будто, пригрозил ей, что следом за мужем и её отправят куда надо. И Константин Иванович в своей бухгалтерии стал чувствовать себя неуверенно. Подчиненные стали вести себя излишне независимо. Вроде, как бы без прежнего почтения. Константину Ивановичу уже слышится поганенький выкрик: «Кто здесь временный? Слазь».

Быть временным – судьба каждого из нас. «Приходим не надолго, а кажется – навечно». Кажущаяся вечность мимолётной жизни подвигает не только на благородные поступки, но и на подлости, коих случается и больше, чем хотелось бы. Зачем люди делают друг другу гадости, проявляют жестокость и нетерпимость, лицемерят и обманывают? На эти вопросы ищут ответы и герои романа, находя и не находя их, пытаясь сохранять честь и достоинство, невзирая на «свинцовые мерзости жизни», которые проявляются во все времена.

«Никто не знает ни года, ни месяца и ни часа своей смерти. Но это ложь. Небесный счетовод каждому отсчитывает время. И заранее предупреждает о конце. Но его никто не слышит. Или не хочет слышать. А вот если кто услышит, то выбегает на улицу, зажимает уши руками и кричит: «Настал мой смертный час!» Кто ж ему поверит? Забирают в сумасшедший дом. Там пичкают лекарствами. И он забывает о смерти. И смерть забывает о нём. Но очнись он на мгновение человеком, тут же явится мысль: «Лучше бы умереть, чем жизнь такая». Тогда и смерть не заставляет себя ждать. А по ком звонит колокол, узнаём только на кладбище». Где Константин Иванович прочитал этот текст, никак не вспомнит. Как-то содержание его пересказал Александру. Спросил у зятя, как он всё это понимает? Услышал от него совсем не в меру раздражённый ответ: «Да выбросите Вы, Константин Иванович, из головы эту антисоветчину!»

Сегодня никто не укорит собеседника антисоветчиной. Но смысл рассуждений и их актуальность остались неизменными. «…мы живем без веры, погружаясь, словно в Дантов ад, в женский мат и в детский мат, совесть, как друзей своих теряя. Город мой, под звон твоих трамваев, как когда-то под церковный звон, жизнь проходит, как тяжелый сон, жизнь проходит, словно лотерея, и от неудач своих дурея, ищем мы виновных каждый час…» Писатель Аранов не ищет виновных. Он просто добросовестно излагает историю семейного клана Григорьевых на фоне неприветливого времени и пространства, в котором недобрый мир сменяется беспощадной войной. И это, к сожалению, тоже неизменно. И сегодня, как тогда, никто не слышит небесного счетовода, продолжаются войны, люди меряются спесью и чванством, ослепляются ненавистью и забывают о том, что конечная остановка всегда рядом и всегда внезапна. И в этом – тоже ценность книги. Она дает толчок к размышлениям о бренности жизни, о её смысле и собственном предназначении. Ведь баржа продолжает плыть, принимая на борт всё новых и новых пассажиров.

«Загремели взрывы около баржи. Баржу резко качнуло, и она понеслась вдоль Волги. Кто-то рядом с доктором проговорил: «Канат порвало»… Правый борт баржи пронзали иглами пулеметные очереди мятежников. Борт просвечивал на солнце как решето. По левому борту била артиллерия красных… Поздно ночью катер с красноармейцами подтащит баржу к берегу. Из 109 пленников живыми были 75 человек. А война продолжалась…»

И жизнь продолжается. И плывёт то ли баржа смерти, то ли корабль дураков, не зная точно пункта назначения и маршрута следования. А мы вслед за автором книги пытаемся разобраться во всём этом, особенно в логике жизненных событий, понять её и по возможности принять, оглядываясь на горький в той же мере, что и сладкий опыт тех, кто прожил свою жизнь на страницах увлекательного и правдивого романа.

А что касается повести «Между прошлым и будущим» – это некий памфлет-антиутопия. Антиутопия – предупреждение. Но тут же вспоминается замечательный русский историк В. О. Ключевский: «История ничему не учит, но жёстко наказывает за невыученный урок».

А баржа плывёт и плывёт.

Владимир Спектор.

Публицист, писатель.

Баржа смерти

Fata viam inveniam (лат.)[2]

Вступление

Неподвижна водная гладь тихой заводи. И вот, то ли рыба всплеснула, то ли камешек брошен детской рукой, и расходятся круги по воде, угасая в недалёком пространстве. Так и память наша вспыхнет от нежданного случая: от лица, мелькнувшего в толпе, будто знакомого, но забытого. От пожелтевшей фотографии или звуков старого танго незабвенного Александра Цфасмана. Всколыхнётся память, расходясь кругами, замелькают страницы ушедшего времени, возвращая нас к семейным легендам и былям.

Ленинград. Лето 1940 года. Набережная реки Мойки.

Женщина в строгом длинном платье, подчёркивающем её стройную фигуру, опёршись о решётку набережной, смотрит на медленное течение реки. Голову её украшает кокетливая черная шляпка с опущенными полями в стиле «кроше», столь модным в предвоенные годы.

А невдалеке неторопливо идут маленький мальчик и русоволосая девушка. Наблюдательный прохожий сразу заметит, как бережно девушка держит мальчика за плечо, как взгляд её наполняется лаской, когда скользит по светлой головке малыша. Всё это даёт право предположить, что юная особа – мама этого парнишки. Вот мальчик вырывается из её рук. На мгновение ясные голубые глаза девушки темнеют от страха. «Баба», –  кричит малыш. И лицо юной мамы вновь светлеет в улыбке. А женщина в чёрной шляпке приветливо машет мальчику. И тот бежит, под его ногами мелькают серые квадратные плиты из песчаника, которыми вымощена набережная Мойки. Плиты мелькают, мелькают… А наше повествование стремительно перелистывается назад, в девятнадцатый век.

Глава 1. Катенька

Званый обед в имении графа Шереметева, что в Ярославской губернии. Повар графа, как всегда постарался на славу, и стол ломился от множества восхитительных яств. Но представьте изумление гостей, когда подали блюдо со свежей земляникой. За окном сугробы и лютый мороз, а на столе сочные свежие ягоды! И откуда взялось такое чудо? Перед гостями предстал смущённый садовник графа, Пётр Елисеев. Граф расчувствовался. Нет сведений, что до слёз, но тут же, под общий восторг и аплодисменты подписал своему крепостному вольную и дал пятнадцать рублей на открытие своего торгового дела. Пётр долго не размышлял. Собрал свои небогатые манатки, жену, сыновей – Сергея, Григория и Степана и отправился покорять столицу империи – Санкт-Петербург. Там он приобрел лоток, купил мешок апельсинов и стал продавать их на Невском проспекте.

История эта, разумеется, известна читающей публике. Но это только начало. Я же позволил себе сочинить её продолжение.

Внук Петра Елисеева – Григорий Григорьевич – не забыл, с чего начиналось великое торговое дело «Братьев Елисеевых». В селе Гаврилов-Ям Ярославской губернии то ли по случайной прихоти богатого наследника миллионов, то ли в память о деде построена была оранжерея. В ней выращивались заморские фрукты, а в отдельном углу круглый год цвела и наливалась ароматным соком земляника. Конечно, эта оранжерея была лишь семейным капризом. К этому времени роскошные Елисеевские магазины уже украшали Невский проспект в Санкт-Петербурге и Тверскую улицу в Москве.

В свои молодые годы Григорий Григорьевич Елисеев около той самой земляничной поляны увидел Оленьку. «И что ты здесь делаешь, красавица?» – восторженно воскликнул Григорий Григорьевич. А красавица смело взглянула на молодого хозяина, блеснула своими огромными голубыми глазами: «Велено батюшкой моим, Василием Васильевичем, для Вас, Григорий Григорьевич, земляники набрать. Он нынче по завету Петра Елисеевича, деда Вашего, садовником здесь служит». Не удержался Григорий Григорьевич, вложил в алый ротик Оленьки алую земляничку. Засмущалась девушка, закрыла зардевшиеся щёки ладонями, прошептала: «Что Вы, барин. Вот возьмите». Сунула в руки хозяину тарелку с земляникой и убежала. Но далеко ли убежишь от видного, молодого?

Ох, и зацепила дочка садовника Гришку Елисеева. За лето он не раз наведывался в Гаврилов-Ям.

Но дела купеческие – не всегда земляника в тарелке немецкого фарфора. Женился Григорий Григорьевич на дочери известного заводчика, владельца пивных заводов, Марии Андреевне Дурдиной. Машенька Дурдина давно вздыхала – по статному Григорию Елисееву.

А Оленька из Гаврилов-Яма родила Григорию Григорьевичу дочку Катю. Ещё до родов, не без содействия и денег Григория, Оленьку выдали замуж за чиновника Петра Петровича Петухова.

Чиновника не очень знатного ранга, но юную мать уберегли от позора рождения ребёнка в блуде. В метрической книге Никольской церкви, что в селе Гаврилов-Ям, новорождённая Катенька по отцу была наречена Катериной Петровной.

Григорий Григорьевич не оставлял без внимания внебрачную дочь, проследил негласно, чтобы Катенька окончила учительские курсы.

Это уж потом снесло голову пятидесятилетнему Григорию Елисееву. Влюбился он без памяти в молодую жену петербургского ювелира Васильева. Вера Фёдоровна Васильева скоро развелась с мужем. А вот Мария Андреевна, жена Григория Григорьевича, не смогла снести измены мужа и покончила счеты с жизнью. Рассказывают, повесилась на собственной косе. Дети Григория Григорьевича отказались от отца и отцовского наследства.

Вскоре после кончины Марии Андреевны Григорий Григорьевич уехал в Париж с новой молодой женой. В 1942 году он скончался и был похоронен на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Там же нашли последний приют многие соотечественники-эмигранты, в том числе и сыновья Григория Григорьевича – Николай и Сергей со своими женами. Могила последнего владельца торгового дома «Братья Елисеевы» и его супруги, в отличие от могил его сыновей стоит заброшенная. Внуки так и не простили своего деда.

Но наша история не о Григории Григорьевиче Елисееве.

Юная Катенька Петухова, уже, будучи учительницей церковно-приходской школы, вышла замуж. Муж её, человек весьма уважаемый – старший счетовод Локаловской[3] мануфактуры, что в селе Гаврилов-Ям Ярославской губернии, Константин Иванович Григорьев. Человек он был уже в летах, ему было почти тридцать.

Особую известность и почтение в Гаврилов-Яме Константину Ивановичу придавало то, что он был регентом при Никольской церкви. И ещё он весьма искусно играл на семиструнной гитаре, выводил не сильным, но весьма благозвучным голосом русские песни и романсы. Но эти театральные изыски не очень радовали молодую жену. Они отвлекали Константина Ивановича от семьи.

И ещё до Катеньки доходили слухи, что регент Никольской церкви не оставил своих холостяцких шалостей. Но этим слухам она не хотела верить, уважала мужа за солидность и степенность. И в первые годы замужества родила ему дочь Верочку.

А что касается Константина Ивановича, была у него до встречи с Катенькой бурная любовь с дочерью купца Воропаева, Варварой. Дочка купца – красавица черноокая, волосы как смоль. Горячая кровь Варвары не довела бы до добра молодого и в те годы шального Константина Ивановича. Дед-то Варвары, поговаривали, разбойничал на дорогах. Не миновать бы деду каторги, да вовремя остепенился, знатным купцом стал.

Однако до свадьбы с Варварой дело у Кости Григорьева не дошло.

На Рождество Христово, только замолкли в Никольской церкви последние слова песнопения Тропаря: «Тебе кланятися Солнцу правды, и Тебе ведети с высоты Востока: Господи, слава Тебе», ещё полный музыкой хора, повернулся регент к прихожанам, а возле клироса стоит девушка. И будто ангел небесный пролетел. Вмиг забыл Варвару Константин. В полумраке церкви разглядел Петра Петровича Петухова. Не очень близко знакомого. В Гаврилов-Яме все друг друга знают. Не велико городище.

«А это кто рядом с Вами, уважаемый Петр Петрович?» – чего-то, пугаясь, спросил Петухова Константин.

– А это дочь моя. В Ярославле обучалась. Даст Бог, учительницей будет в нашем селе, –  с гордостью ответил Петухов.

И дальше все пошло как во сне. Дня не было, чтоб Костя Григорьев не наведывался к Петуховым с всякими подарками. Очнулся он только на венчании со своей невестой Катериной. Где-то в дальнем углу церкви он разглядел мрачную фигуру купца Воропаева. Подумал ещё: «Не миновать беды».

Пётр Петухов к тому времени знал всю историю Варвары Воропаевой. Ничего не скрыл от тестя Константин. Тайно он вместе с тестем договорился, чтоб наряд полицейских охранял свадьбу. Денег это стоило, но Константин Иванович не поскупился. Да и Пётр Петрович внёс свою лепту: чай, дочь свою выдаёт замуж. Свадьба была, как и положено, шумная. Кто-то из гостей, выйдя покурить, видел мужиков, явно нездешних, которые наблюдали с улицы за свадьбой. При появлении полицейских мужики исчезли.

Данила Воропаев скупал зерно по губернии. Имел три мельницы. И пекарни. Снабжал окрестные сёла мукой и хлебом.

Был он гордый, не снёс позора своей дочери. Распродал свои мельницы и пекарни. Уехал в Нижний Новгород. Но сначала отправил свою дочь с глаз долой в Ярославль. Люди сказывали, учиться на аптекаря. Перед отъездом Варвара пришла к Константину Ивановичу на фабрику. Красива была пуще прежнего. Но какой-то леденящей красотой. Константин Иванович был поражён её неземным великолепием, и на мгновение ему почудилось, что он сейчас падёт перед ней на колени, и будет просить о прощении. Но помутнение в голове как-то вдруг исчезло, и он только криво усмехнулся. А она сказала ему глухим завораживающим голосом: «Жди. Наступят и для тебя тяжкие времена. И ты придёшь ко мне. И не будет тебе счастья с той поры. Помни это». А ведь так и случилось.

«Ну, ты и ведьма», –  лишь проговорил тогда Константин Иванович. Варвара ничего не ответила, ушла не попрощавшись. И в трудные минуты жизни почему-то эти слова всякий раз приходили на память Константину Ивановичу.

С Данилой Воропаевым пришлось ещё раз встретиться на тёмной улице. И дом Воропаевский, двухэтажный из бурого кирпича, вроде уж был продан. И дочка его уже уехала. А вот встретились. Разбойного вида, заросший чёрной бородой, молча, стоял Данила перед Константином Ивановичем. Константин Иванович нащупал в своём кармане револьвер. Гаврилов-Ямской пристав, Никанор Семёнович, на всякий случай дал его Григорьеву. Вот случай и представился.

Константин Иванович слегка подвытащил револьвер. Данила увидел это, усмехнулся:

– Что, на елисеевские миллионы позарился? Воропаевских показалось мало?

Зло плюнул и пошёл прочь. «О чем это он? Не ладное что-то. Какие ещё елисеевские миллионы?» – ну и озадачил на прощание Воропаев Костю Григорьева.

На другой день помчался Константин Иванович к отцу Катеньки. Петр лежал в горячке. Около него суетилась какая-то незнакомая женщина, похоже, из городских.

– Вы кто ему? – почти грубо спросил Григорьев.

– Мы с Петей вот уж год как близки, –  женщина смущённо опустила глаза, –  а третьего дня получила от него письмо. Просил приехать. Приехала и вот. Был врач. Сказал, тяжёлое воспаление лёгких.

– Что же Вы нам-то не сказали? – с горечью проговорил Константин Иванович.

– Не могла я показаться Катеньке. Она же маму свою ещё помнит. И Петя просил до поры не беспокоить дочь.

Хоронили Петра Петухова на кладбище при Никольской церкви рядом с могилой жены. Заупокойное богослужение проводил настоятель Никольской церкви, отец Исаакий. Всё время отпевания Константин Иванович мучился мыслью: вот ушёл из жизни последний свидетель рождения Катеньки. И нет больше родных у Катеньки, кто мог бы рассказать об этих треклятых миллионах. Но причём здесь Елисеев, причем здесь Елисеев?! И эта подлая мысль не оставляла Константина Григорьева. Отец Исаакий, настоятель Никольской церкви, где служил регентом Константин Иванович, не мог знать доподлинно историю семьи Катеньки. Он появился в селе только лет пять назад.

Оставались метрические книги.

Отец Исаакий не спрашивал своего регента, что потерял тот в метрической книге.

А в ней вот что было прописано: мать Катерины Петровны Петуховой – Ольга Васильевна Петухова, в девичестве Дмитриева. Отец – Петр Петрович Петухов, коллежский регистратор. Год сочетания браком Петухова и Дмитриевой… Рождение Катеньки… Боже, через шесть месяцев после брака… Отец Ольги Васильевны – Василий Васильевич Дмитриев, садовник купцов Елисеевых. Вот в чем дело-то! Да, да. Сейчас этих оранжерей нет. И дед, и бабушка Дмитриевы давно на кладбище.

Ошеломлённый стоял в пустой церкви регент Григорьев. Очнулся от лёгкого прикосновения. За спиной был отец Исаакий.

Константин Иванович шёл домой, и слова Данилы Воропаева терзали его: «Позарился на Елисеевские миллионы». Странно: ведь не было никакого намёка, ни сплетни людской.

Но Катеньке об этом ни слова. Чтоб ни одна живая душа не прознала. Боже, дай силы мне не выдать тайны сей.

Катенька счастливо жила с мужем своим Константином Григорьевым. Однако и её беда не обошла стороной: вскоре после свадьбы умер её батюшка. Константин Иванович стал для неё и мужем, и отцом, и ангелом-хранителем.

Наверное, и Григорий Григорьевич Елисеев порадовался бы за дочку, если бы его не закрутила парижская жизнь. А вот мама Катеньки, Ольга, уже не увидела семейного счастья дочери. То ли тоска по Грише Елисееву, то ли не было мочи жить с нелюбимым мужем: совсем молодой забрал её Господь.

Константин Иванович перед иконой Божьей Матери поклялся не раскрывать жене тайну её рождения.

А о Варваре люди доносили Константину Ивановичу всякие вести. Вскоре она на батюшкины деньги открыла аптеку. Сына без мужа родила. При большевиках, уже не своей аптекой продолжала заведовать. Верно, на то время не нашлось подходящего специалиста. А Данила Воропаев, отец её, расстрелян был в Нижнем Новгороде чекистами.

И вот Екатерина Петровна Григорьева, в девичестве Петухова, стоит на набережной Мойки, слегка придерживая рукой шляпку «кроше», защищаясь от лёгкого порыва ветра. А мальчик бежит и бежит ей навстречу и кричит: «Баба!» И плиты из песчаника мелькают под его быстрыми ножками. Вот он споткнулся об расщелину в плите и упал. Из подбородка его течет кровь. Мальчик не плачет. Екатерина Петровна подхватывает мальчика на руки. Говорит подбежавшей к ней девушке: «Да, дочка, вырастила ты мне внука-пострела». Достает из сумочки голубой батистовый платок, прикладывает его к подбородку мальчика. Мальчик начинает тихо всхлипывать. Екатерина Петровна целует в лоб мальчика, шепчет: «Ну, ничего, ничего, Сашенька. До свадьбы заживёт». Мальчик удивлённо смотрит на бабушку. Чего-то не понял внук про свадьбу.

Глава 2. Комиссар Перельман

«Евреи ринулись в русскую революцию, поскольку она давала им шанс восстать на Господа, не теряя при этом своей мессианской сущности».

С. Морейно.

Церковно-приходские школы были ликвидированы большевиками в декабре 1917 года. И учительница Катя, нынче уже Екатерина Петровна, сидела без работы, вязала носки на продажу. Муж её продолжал работать на Локаловской фабрике всё тем же старшим счетоводом. Однако, по делу – главным в фабричной бухгалтерии стал левый эсер Исаак Перельман, только что вернувшийся из Сибири. Прислан был на фабрику комиссаром. В Киеве, в недавнем прошлом, стрелял он в жандармского полковника, правда, не до смерти. «Стрелял не до смерти», –  это выражение левого эсера Перельмана почему-то запомнилось Константину Ивановичу. Исаак Перельман чудом избежал «столыпинского галстука». Не досмотрел чего-то Пётр Аркадьевич Столыпин: левый эсер получил пожизненную каторгу.

Исаак в бухгалтерии немного смыслил. Отец его был врачом, но сына по молодости вечерами отправлял к другу, чтоб тот обучал мальчишку бухгалтерскому делу. В жизни всё пригодится. И черт знает, как судьба сложится. Россия для еврея – мачеха неласковая. А вот деньги счёт любят.

На Константине Ивановиче было клеймо – «из бывших», но грамотный спец. И такой спец Перельману был архинужен. Вот эта приставка «архи» звучала из уст Исаака постоянно: «Учёт и контроль финансов – это архиважно. Архиважно научить пролетариат управлять производством, и потому архиважно привлекать бывших спецов и перенимать их опыт». «Других спецов у нас нет», –  часто слышал Константин Иванович резкий, с хрипотцой голос Перельмана из приоткрытой двери его кабинета, когда к нему приходили мрачные люди в кожанках.

Константин Иванович справедливо предполагал, что нелегко было левому эсеру Перельману доказывать чекистам, как архинеобходим рабоче-крестьянскому правительству спец Григорьев, «из бывших».

Комиссар[4] Перельман появился на фабрике зимой восемнадцатого года. В Ярославской газете «Голос» было напечатано письмо текстильщиков Гаврилов-Яма с просьбой, прислать на фабрику «хороших организаторов».

В это время по поручению рабочих обязанности директора фабрики выполнял заведующий ткацким цехом Лямин Иван Григорьевич. Лямин, говорил Перельман, был как директор только для мирных времён. Но для нынешних суровых будней – мягковат. И вот он, Перельман – каторжанин, появился на фабрике весьма кстати. Для порядка проведена была показательная порка. Приспешников прежнего директора, англичанина Иосифа Девисона, изгнали с фабрики. Это были мастер Дербенёв и табельщик Баклушин. А доносчика Филатова, тоже из мастеров, рабочие вывезли на тачке за ворота фабрики и вывалили в фабричный пруд под дружные и радостные вопли. Было начало апреля. Пруд уже отошёл ото льда.

Филатов барахтался по пояс в ледяной воде. Пролетарии, совершив судилище, разошлись. Был день получки, надо было ещё успеть в лавку за бутылкой – отметить завтрашнее Христово Воскресение. Уходя, ещё пригрозили Филатову, мол, добьём дубьём, коли рано вылезешь. А скоро ли это «рано» наступит, ни одна живая душа ему не подсказала. Так и сгинул бы Филатов, кабы не нашлась эта добрая душа и не помогла ему выбраться из пруда. А он уже и с жизнью простился. К вечеру-то подморозило. И вокруг него уже начали льдинки нарастать. Он только шептал посиневшими губами: «Господи, прости меня грешного. Прости и помилуй».

Этой доброй душой оказался Константин Иванович. Перельману доложили о «вражеской выходке» гражданина Григорьева. Но Исаак доносчиков на дух не переносил. За свою «слабость» Константин Иванович получил устный «выговор» без свидетелей. И это только на первый случай. Перельман предостерег Константина Ивановича от проявления буржуазного либерализма и мягкотелости, явно намекая на Лямина Ивана Григорьевича, нынешнего директора фабрики.

Кстати, следует напомнить, что прежний директор Иосиф Девисон управлял мануфактурой при хозяине Рябушинском[5].

Локалов продал мануфактуру братьям Рябушинским в 1912 году.

Но фабрика по-прежнему называлась Локаловской мануфактурой.

Перельман и Константин Иванович были примерно одного возраста. Исаак был, пожалуй, постарше года на три. Ему было лет сорок. Худой и сутулый, рано поседевшая борода клином. Затёртая длиннополая шинель.

И Константин Иванович – ухоженный, в тройке: чёрные брюки, пиджак, жилет и под ним неизменный чёрный галстук в горошек с большим узлом. Круглая, бритая по прежней моде голова, лихие усы с кончиками по-гусарски вверх и ухоженная темная борода от ушей. «Ну, вылитый Петр Аркадьевич Столыпин. Будь Вы в том театре, Димка Богров точно бы Вас пристрелил. Не нарочно, а сдуру. Перепутать Вас с Петром Аркадиевичем – пара пустых», –  хохотнул Перельман.

Это разговор был при первой встрече с Константином Ивановичем. А Исаак ещё добавил со злой усмешкой: «И у меня бы рука не дрогнула, будь я на месте Богрова». «Шутка – шуткой, а ведь точно – злодей не дрогнул бы». –  От этой мысли старшему счетоводу стало особенно неуютно.

– Ну что, глазки-то забегали, –  продолжал язвить Перельман, –  сейчас другие времена. Революционный закон и порядок. Сначала проверим, а потом, уж не обессудьте, если что – к стенке.

Константин Иванович сжался. (Петр Аркадьевич Столыпин действительно был его кумиром). Но, преодолев вспыхнувшую неприязнь к новоиспечённому начальнику, Константин Иванович сухо проговорил: «Не имел чести бывать с Петром Аркадьевичем в киевском театре. А что касается проверки, проверяйте. Вы сейчас в силе. А там уж как сподобится Богу». Исаак зло усмехнулся: «Ладно, про Бога-то. А если уж сподобится шлёпнуть, стенка – она вон рядом, во дворе. Туда все по малой нужде ходят».

Вот, однако, и сошлись они – такие разные. Были долгие вечера, когда Константин Иванович сводил дебет с кредитом. А Исаак сидел рядом, бесконечно дымил махоркой. Иногда, вдруг уткнув жёлтый палец в какую-то строчку в документе, угрюмо спрашивал: «А это на что пошло?» «А это, милейший», –  и Константин Иванович начинал бесконечно перелистывать листы бухгалтерских документов, пока не раздавался прокуренный голос Исаака: «Ладно, Константин, понял. Меня не запутаешь. У меня тоже школа была. Спасибо папаше, надоумил кое-что в бухгалтерии освоить». «Вижу, вижу, что Вы не новичок в нашем деле. А вот дебет с кредитом сводить, поди, папаша Вам не доверял?» – с некоторых пор Константин Иванович стал смелей со своим начальником.

Исаак усмехнулся, не рассказывать же первому встречному, что ему, Исааку, приходилось заведовать партийной кассой. Пусть думает, что он, Исаак, недоучка совершеннейший в бухгалтерском деле. Легче поймать этого наутюженного господина на вранье.

«Насчет дебета-кредита, это Вы верно заметили. Однако мне сейчас помогает добраться до истины вот этот мой неразлучный друг, –  Исаак хлопает по кобуре, прилаженной к поясу, –  как говорит товарищ Нахимсон[6], оружие делает человека умнее. Во всяком случае, никто не посмеет сомневаться в этом».

Ядовитая улыбка мелькнула на лице Перельмана. От этой фразы комиссара Константину Ивановичу опять становится не по себе. Кто такой Нахимсон, Григорьеву было известно. Однако он пересилил объявшую его робость и, криво усмехнувшись, проговорил: «Я бы позволил усомниться насчёт оружия. Оно делает человека не умнее, а убедительнее».

Перельман хрипло захохотал: «О, Вы, однако, посмели сомневаться. Достойно уважения. Но Вы верно подметили. И убедительнее тоже. Чем ещё можно было убедить соловья сладкозвучного Александра Фёдоровича Керенского, чтоб он в бабской одежонке сбежал из Зимнего дворца? А? – и, поймав смущённый взгляд Константина Ивановича, прокричал почти в его ухо, –  вот именно! Как, однако, мы друг друга понимаем!»

Но были дни и совсем мирные, когда Перельман рассказывал и рассказывал. И ему казалось, что в лице старшего счетовода он нашел благодарного слушателя. И, вроде бы, понимающего историческую неизбежность произошедшего революционного переворота. Надо, надо прочищать мозги этой гнилой интеллигенции. «Перво-наперво – это переворот в сознании масс», –  говорил Исаак, точно гвозди вбивал. «На всё воля Божья», –  смиренно соглашался Григорьев. «Ох, не то Вы говорите, милейший. Но, раз уж мы нынче у власти, попытаюсь объяснить, почему это именно – мы», –  в голосе Исаака зазвенел металл. Исаак говорит, и речь его становится всё глуше и миролюбивее. А Константин Иванович вспоминает: шёл шестнадцатый год. В Гаврилов-Яме появился вот такой же, вроде Перельмана, тоже из евреев. Всё к фабричным лез с агитацией. И слова-то похожие говорил, что и нынешний комиссар Перельман. Так Константин Иванович приказчику из соседней скобяной лавки по делу шепнул. Приказчик частенько заглядывал в контору Константина Ивановича. Вечерком на чаёк, да попеть на два голоса «Степь да степь кругом» под Григорьевскую гитару. Приказчик-то с понятием оказался. Глядь, этого еврея-смутьяна уже жандармы ведут. Приказчик хвастался повсюду, что «бомбиста словил», пока не нашли этого приказчика с проломанным черепом.

До Константина Ивановича доносится мерный голос Исаака:

– Почему съезд РСДРП собрался в Минске? Потому что там находился ЦК Всеобщего Еврейского рабочего союза. А все организационные хлопоты взяли на себя члены Бунда: Евгений Гурвич и Павел Берман. Председателем съезда был назначен Борис Эйдельман, а секретарями – Вигдорчик и Тучапский».

Константин Иванович не знаком был со словом «Бунд». Из евреев-то в Гаврилов-Яме был всего один на всю округу – сапожник, Соломон. Знатный сапожник, и брал недорого. Как что с обувкой – к «жиду побёгли». Ну, не к Ваське же, к этому пьянице идти. К этому шаромыжнику. Бывало, возьмёшь у него из ремонта сапоги, не успел дойти до дому – подмётки отскочили. Бежишь к нему: «Верни деньги» А он уже пьян в стельку. Все деньги пропил.

Отвлекает Исаак Константина Ивановича от будничных дум. Не все рассказы Исаака ему интересны. Но слушать надо, хотя бы из вежливости. А Исаак уже гудит почти на ухо:

– Главной целью съезда было создание партии. По этому вопросу споров не было. Партию создали. Зато споры возникли из-за ее названия. Слово «рабочая» первоначально не нашло поддержки у делегатов. Откуда рабочие-то? Единственным рабочим был часовщик Кац. Ну, каким ещё рабочим может быть еврей – только часовщиком.

Константин Иванович хотел добавить: «И сапожником. Мол, у нас в Гаврилов-Яме есть Соломон – сапожник».

Но не посмел. Заметил, как презрительная усмешка промелькнула на лице Перельмана.

Через секунду опять звучит комиссарский уверенный голос:

– Поэтому и решили не называть партию «рабочей». Уже после съезда все же включили в название созданной партии «рабочее» слово. Были и другие варианты. «Русская социал-демократическая партия», «Русская рабочая партия», «Русский рабочий союз». Назвать новую партию «Русской» – надо быть большим оригиналом. Или демагогом. Среди делегатов съезда русский был только Ванновский, а остальные были евреями.

– Как-то странно всё это слышать сейчас, –  вставил слово Константин Иванович.

– Конечно, странно. Ведь и язык-то нам дан, чтобы скрывать свои мысли, –  оборвал его Перельман.

«Насчёт языка где-то уже слышал. Кто-то из французов. То ли Фуше, то ли Талейран», –  вспыхнула незадачливая мысль. Но Константин Иванович легко притушил её. Почему бы и нынешним комиссарам не поучиться фигуре речи у наполеоновских проходимцев. Одного поля ягоды.

И опять голос Перельмана:

– Я – интернационалист. А вы, интеллигенция, не должны быть на обочине истории…

– Какая интеллигенция. Мы из мещан, –  усмехнулся Григорьев.

– И я не из дворян, –  Исаак серьёзен.

«И кто бы мог подумать», –  мелькнула ядовитая мыслишка. Но на лице Константина Ивановича остаётся почтительная мина. Он внимательно слушает. Исаак продолжает рассказывать:

– Борис Львович Эйдельман, который председательствовал на съезде, был врачом по профессии. Как и мой отец, кстати. А я в то время учился в зубоврачебной школе Льва Наумовича Шапиро в том же Минске. Таки Эйдельман, как врач врача, –  Исаак посмотрел строго на Константина Ивановича, –  прошу заметить, не как еврей еврея, а как врач врача попросил Шапиро привлечь к делу его школяров. Выбор пал на меня и ещё двоих парней. Кстати, оба парня были русские. Мы должны были предупредить о появлении жандармов. А мне Борис Львович поручил, поскольку я был постарше остальных школяров, следить, чтоб особо любопытные прохожие не задерживались около дома, где собирались делегаты. Спросил: «Ты сможешь узнать шпика?» Я сказал нахально: «Конечно». Через час я уже заметил шпика, осторожно вызвал Бориса Львовича. Показал, что за деревом какой-то мужик прячется. Борис Львович похвалил меня за бдительность. И шепнул: этот – наш.

– Ну, прямо греческая трагедия, –  воскликнул Константин Иванович. Поглядел в окно. За окном стояла глухая ночь. Подумал: «Катенька беспокоится».

– Это ещё не Эсхил. Эсхил будет позже, –  произносит задумчиво Перельман, –  кстати, я послал Ваньку к Вам домой предупредить, что сегодня задержимся допоздна.

Ванька был мальчиком на побегушках при фабричной конторе.

– С чего это допоздна? – удивился Константин Иванович.

После продолжительного молчания Исаак сказал: «Я просмотрел сегодня все ваши бухгалтерские отчёты. Не нашёл ничего порочащего Вас. Приезжали ко мне недавно из Ярославля. Сказали, что неладное творится в Ярославской губернии с промышленными предприятиями. В том числе и у нас, в Гаврилов-Яме на Локаловской мануфактуре. Насколько это серьёзно, сказать трудно. Ярославские товарищи предложили изолировать возможных виновников. Фабричный комитет постановил на время ограничить обязанности директора фабрики Лямина Ивана Григорьевича. Пока эти обязанности исполняю я, совместно с фабричным комитетом. А Вы – мой помощник. Вам я доверяю.

– Понимаете, фабрика останавливается, –  вдруг закричал Перельман, –  не мне Вам объяснять, что при производстве льняного полотна используются паровые машины. А дрова на исходе. И куда смотрел всё это время наш разлюбезный директор Лямин? Ну, арестовали заготовителей – Суконцева и второго как его…

– Петр Ильич Старцев, –  несмело подсказывает Григорьев.

– Да, да. Старцев. Арестовывать у нас умеют. А дело-то стоит.

«Кто ж без Вашего ведома здесь может арестовывать?» – хотел спросить Константин Иванович, да не посмел. А комиссар Перельман уже раскалился докрасна:

– Фабрика заготовила себе 22 тысячи саженей дров, чего и хватило бы на целый год. Дрова эти лежат на разных расстояниях от фабрики – от 5 до 25 верст, и вот привезти их оказалось невозможно. Крестьяне отказались везти зимним путем дрова, потому что обыкновенно фабрика давала им за работу овес. А нынче у фабрики овса нет. Овса требовалось приблизительно тысяча пудов. Я не удивляюсь, что овса этого не раздобыли. Вроде бы договорились с крестьянами расплатиться полотном. А сейчас распутица, до дров на телегах не добраться.

– Вы-то с крестьянами, может, и договорились, –  несмело напоминает Константин Иванович, –  а у Лямина Ивана Григорьевича телеграмма: Центротекстиль[7] отказал нам в праве выдать по пять аршин тканей на каждого возчика.

– А что, Лямин. Бывший конторщик. Конторщик и есть конторщик, –  Перельман не скрывает своего раздражения, –  я не предполагаю, что там, в Москве, в Центротекстиле контрреволюционный заговор, но то, что там сидят глупцы – очевидно, –  Перельман еле сдерживает себя, чтобы не перейти на крик, –  вот Лямина и отстранили, чтоб он не размахивал телеграммой Центротекстиля.

– Боже, –  лишь простонал Константин Иванович, чувствуя, как всё тело его покрылось испариной.

Подошёл к окну, открыл оконные створки. Пахнуло лёгкой ночной прохладой.

– Вот что, –  нерешительно проговорил Константин Иванович, –  ко мне давеча приходили двое из Великого. Это село от нас недалёко. Сказали, готовы привезти дрова, что лежат за пять вёрст от фабрики. Но чтоб дали не пять аршин…

– Ну, что Вы замолчали? – хмурится Перельман.

– Семь аршин, –  неуверенно проговорил Григорьев.

В это время в дверь просовывается рыжая лисья голова младшего счетовода Кудыкина.

– Я очень извиняюсь, –  начинает он.

– Если по делу, то завтра на службе, –  строго и начальственно обрывает его Константин Иванович, –  а, если без дела-то после работы.

Кудыкин мазнул его гаденьким взглядом. Осторожно закрыл дверь. «Слышал мои слова про семь аршин. И что это Кудыкин до ночи сидит? Вынюхивает, чем начальники заняты», –  мельком подумал Константин Иванович. И на душе стало тревожно.

На следующий день фабрика прекратила работу. Рабочих отправили по домам. Но они не расходились, толпились около ворот фабрики. Шумели, но негромко. Кто-то бойкий из фабричного комитета уговаривал рабочих разойтись. Константин Иванович приоткрыл окно своего кабинета. Видит, как к рабочим выходит Перельман. В своей длиннополой шинели и фуражке он показался Константину Ивановичу до боли похожим на кого-то виденного ранее. Борода клином, решительная походка, развевающиеся полы шинели. Дзержинского он видел только один раз, когда ездил в Москву на похороны своей тётки. И вот, на тебе. Вылитый Дзержинский ходит у ворот фабрики.

Тётка Марина нежданно объявилась в Гаврилов-Яме сразу после большевистского переворота. Пять лет о ней не было ни слуху, ни духу. И вот – появилась. Марина радостно обняла племянника, как-то значительно проговорила, рассматривая Константина Ивановича: «Какой ты, однако, стал породистый. И в кого такой, право, вымахал. Родители были, вроде, простенькие». Звонко рассмеялась.

Тетка была молода, года на три старше племянника, красива. И вот умерла от тифа. Только на её похоронах Константин Иванович узнал, что она работала в ведомстве Дзержинского.

Из открытого окна слышится голос Перельмана. Сухой, надтреснутый. Константин Иванович морщится: такой Перельман вызывал в нём острую неприязнь.

– Остановка фабрики – это контрреволюционная провокация. Через пару-тройку дней проблему решим. Как социалист-революционер, прошедший царскую каторгу, я вам обещаю. Виновные будут наказаны.

Крик его резкий, дребезжащий. Как удары палкой по листу железа.

– Константин Иванович, –  раздаётся женский голос.

Григорьев вздрогнул от неожиданности. За спиной его стояла Клава, фабричная кассирша.

– Завтра зарплата, будем выдавать? – спрашивает она.

– Непременно, непременно, –  заторопился Константин Иванович, –  иди, пока они не разошлись. Объяви.

Перельман ещё был с рабочими, когда Клава выскочила к воротам и звонко прокричала, что зарплата, как всегда, будет выдана вовремя. Толпа одобрительно загудела.

В кабинете Константина Ивановича появился Перельман. Проскрипел, не скрывая своего одобрения:

– Верное решение и вовремя. А что, поступили деньги за принятую Ярославлем мануфактуру?

– Как всегда задерживают, –  отвечает Константин Иванович, –  но мы, я Вам докладывал, часть полотна продали в Кострому. Вот и деньги на зарплату.

Слава Богу, продали до появления этого Центротекстиля. У нас на складе до сих пор не использовано полотна несколько миллионов аршин.

Продали, думали закупить пару новых ткацких станков. И вот не вышло. А сейчас ничего не можем продавать без разрешения Центротекстиля.

– Кругом вредители, кругом. Вот решим вопрос с дровами, поеду в Ярославль. Просто преступление – в такое время задерживать зарплату, –  эти фразы Перельмана сопровождалась злобными выкриками на непонятном языке, полным гортанных и хрипящих звуков, особенно согласных «г» и «х». Непохожим на языки ни английский, ни французский, знакомые Константину Ивановичу по гимназии. Откуда было знать старшему счетоводу, что эти проклятья звучали на иврите.

Исаак Перельман, внук минского раввина, человека жёсткого и властного, жил с родителями в доме деда, учился в хедере, где освоил язык Талмуда. Отец Исаака – врач, постоянно боролся с «мракобесием» тестя. Отправил сына в обычную школу. «Я не допущу, чтобы мой сын вырос неразумным, местечковым евреем», –  ругался он с тестем. А тесть зло орал на него: «Может, ещё загонишь внука моего к этим еретикам, идолопоклонникам. Идола вознесли себе, Иисуса Назаретскаго, еврея вероломного! Повелено Богом небесным его и последователей его ввергать на дно пропасти. Еретики врут эти, что пророк возвестил об Иисусе, который дал им омерзительный крест вместо обрезания». Отец морщился, но слушал тестя. Когда тот, наконец, замолчал, сказал: «Я атеист. Если встанет вопрос о поступлении моего сына в Московский или Петербургский университеты – примет он и христианство». И посыпались на него проклятья раввина: «Будь ты проклят устами Иеговы, и устами семидесяти имен по три раза. Пусть душа твоя разлучится с твоим телом. Пусть поразит тебя глас Господа. Пусть падешь ты и никогда не встанешь». В праведном гневе ещё хотел прокричать: «Пусть жена твоя будет отдана другому, а по смерти твоей пусть другие ругаются над нею». Но вспомнил, что «жена», которая «пусть будет отдана другому» есть его дочь. Замолчал, и потом тихо прошипел: «Из дома моего идите. С глаз моих долой».

Внук раввина, Исаак Перельман, креститься не стал. Но свой крестный путь нашёл в революции.

Под удивлённым взглядом Константина Ивановича Исаак тяжело вспоминал всё это. Поморщился как от изжоги. Изжога и в самом деле одолевала его. Тихо сказал: «Извините».

Константин Иванович вышел в коридор. Перельман зачадил своей махоркой. Просто невозможно было дышать.

В глубине фабричного коридора видна фигура Кудыкина. Ещё помнится его давешний гаденький взгляд. Кудыкин разговаривает с каким-то незнакомым мужиком. Григорьев слышит их разговор.

Незнакомец презрительно: «Развалили большевички фабрику». Кудыкин подвывая: «И пошто прогнали господина Рябушинского!?»

На другой день в восемь утра Константин Иванович уже сидел напротив своего начальника. Он сообщил, что виделся с мужиками из села Великое. Мужики сказали, что ещё раз ходили к ближним местам, где сложены дрова. И что придётся версту тащить брёвна на себе, чтобы добраться до сухого места, где будут стоять телеги. И потому надо по восемь аршин полотна.

Последняя фраза буквально выскочила изо рта старшего счетовода как пулемётная очередь. Не задумываясь, Перельман ответил: «Да». Но через секунду ехидно добавил: «Ну, уж прямо версту тащить. Полверсты – ещё поверю. Наш мужик своего не упустит. Пошлём с возчиками товарища из фабричного комитета, –  зло скривил свои тонкие губы, –  доверяй, но проверяй».

Три дня возчики из села Великое вывозили дрова по весенней распутице. Фабрика, простоявшая неделю, снова заработала. И каждый возчик получил свои восемь аршин льняного полотна. Обычно, весной и летом крестьяне отказывались доставлять дрова для фабрики. Посевная и другие полевые работы. А уж осень и подавно. Осень год кормит.

А нынче дров должно было хватить до июля. Дальше заглядывать было страшновато. Какое-то тревожное напряжение чувствовалось в воздухе. Рабочие ходили злые, недовольные зарплатой. Фабрика то и дело прекращала работу. Перельман был излишне нервным. Константин Иванович видел, что комиссар чего-то не договаривает.

И вот на Локаловскую фабрику явились нежданные гости из Ярославля: Греков – начальник уголовного розыска и с ним несколько суровых милиционеров в кожанках, перетянутых ремнями. Не здороваясь, объявили Перельману, что приехали арестовать счетовода Григорьева К. И. за сговор с крестьянами, вывозившими фабричный лес. Пять возчиков, якобы, получили по восемь аршин полотна. На самом деле они получили по пять аршин. Остальное полотно досталось кому? «А это ясно и младенцу! Кто договаривался с возчиками? – орал Греков, –  Григорьев. Вот у него и найдём это полотно. Вот Вам, Перельман, и спецы из «бывших», которые Вам так нужны». Перельман молча слушал крик Грекова. А когда прозвучало: «спецы из бывших», которые Вам так нужны», мелькнула в его голове мысль: «И у нашей охранки есть на фабрике свои стукачи». На секунду, показалось, Греков захлебнулся словами. И эта секундой воспользовался комиссар Перельман. Он встал, вышел из-за стола, и его большое тело нависло над низкорослым Грековым. «Вы всё сказали, Греков?» – голос Перельмана, царапнул, как гвоздём по стеклу. Нерусское, смуглое лицо Грекова вдруг поразила какая-то азиатская ненависть: «Я всё скажу, когда ваш Григорьев будет стоять у стенки!» Хотел добавить: «Вместе с Вами, Перельман». Но, взглянув на милиционеров, стоящих за его спиной, закашлялся, подавившись этими словами. Перельман подошёл к двери, крикнул кому-то в коридоре: «Григорьева ко мне». «Вот что, товарищ Григорьев, –  проговорил он, когда Константин Иванович предстал перед начальством. При обращении к Григорьеву Исаак намеренно сделал ударение на слове «товарищ», –  а вот товарищам из Ярославля интересно, сколько аршин полотна Вы передали возчикам из села Великое?» «Передавал полотно возчикам не я, а кладовщик согласно приказу, подписанному, временно исполняющим обязанности директора фабрики, товарищем Перельманом». –  Константин Иванович невозмутимо взглянул на Исаака. Тот еле заметным движением глаз одобрил ответ и перевёл свой взгляд на Грекова.

«А вот товарищи утверждают, что часть полотна по Вашей договоренности с возчиками досталась Вам», –  звучит сухой надтреснутый голос Перельмана. На мгновенье в памяти Григорьева мелькнула лисья рожа младшего счетовода Кудыкина, который сидит сейчас за столом в соседней комнате рядом с рабочим местом Константина Ивановича. И как-то медленно, тяжёлой рыбой всплыла мысль: «Вот оно что, донос…» Константину Ивановичу слышится, будто издалёка голос Перельмана: «Уж не обессудьте, любезный Константин Иванович. Мы с товарищем Грековым пройдём на Вашу квартиру, посмотрим, не завалялись ли у Вас эти аршины полотна». Все это время Перельман тяжело смотрит на Грекова.

Уже на выходе из кабинета Перельман обернулся к Константину Ивановичу, и тому показалось, что Исаак подмигнул ему. Он слышит его голос: «Константин Иванович, Вы задержитесь здесь вот с этим товарищем, –  Перельман кивнул в сторону милиционера, который остался в кабинете, –  да, вот ещё: напишите-ка имена возчиков. Мы и к ним заедем. Да, ещё и имена мужиков, которые помогали возчикам переносить дрова из леса до дороги». Константин Иванович дрожащей рукой выводит имена мужиков, занятых в перевозке дров. Передаёт бумагу Перельману. Говорит, глядя в сторону: «Имён помощников я не знаю, но и они работали не бесплатно. Часть полотна точно возчики отдали этим мужикам». «Разберёмся, разберёмся, –  вдруг повеселев, воскликнул Перельман. Взглянул на мрачного Грекова, –  с чего начнём? С квартиры Григорьева или сразу в Великое?»

«У меня ордер на арест К. И. Григорьева», –  зло отозвался Греков.

Под окном тяжело заурчал «Бенц», на котором приехали гости из Ярославля.

Часов в десять вечера кассирша Клава принесла два стакана чаю и по куску ситного. Константин Иванович придвинул стакан и хлеб милиционеру.

Тот благодарно посмотрел на Григорьева, проговорил округлым ярославским говорком: «Да ужо, мы ж с утрева не емши». А Клава, жалостливо взглянув на Константина Ивановича, по-старушечьи запричитала: «Господи, да что же это делается…» Константин Иванович взглянул строго на розовощекую молодуху Клаву, слегка погрозил пальцем. Та понимающе поджала свои яркие губы.

Перельман с Грековым явились глубоко за полночь. Первым в дверях появился Перельман. Наклонился к уху Константина Ивановича, прошептал: «От меня – извинения Катерине Петровне за сегодняшний переполох». Греков с порога кабинета раздраженно крикнул: «Евтухов, едем». Милиционер сглотнул остатки чая, по-доброму улыбнулся Григорьеву. Выпятив грудь, отчеканил Перельману, явно выученное: «Честь имею».

«Ещё раз мои извинения», –  обращается опять к Константину Ивановичу Перельман, когда чекистская команда скрылась за дверью. Голос его уже не кажется таким режущим ухо. «А Греков этот – тёмная личность, –  устало говорит Исаак, – пойдёмте, уже третий час ночи. Я подвезу вас до дома. В моём распоряжении Ляминская двуколка. Сегодня, когда мне позвонили из Ярославля и сообщили, что едет…» «Ревизор», –  откликается Константин Иванович.

«Если бы ревизор… А то Греков. Я думал, это за мной. Написал заявление, что снимаю с себя обязанности временно исполняющего. Передал заявление Лямину Григорию Ивановичу, чтоб он утвердил на фабричном комитете. А он мне двуколку, –  усмехается Перельман, –  на всякий случай. Правда, куда там тележке тягаться с «Бенцем». Далеко не убежишь».

Лошадь медленным шагом тащила двуколку вдоль тяжёлых теней незрячих домов. Перельман не торопил её. Чёрное небо было усыпано пронзительно яркими льдинками звёзд. И их холодное свечение наполняло душу мертвящим оцепенением.

– Это только начало, –  нарушил молчание Перельман.

Константин Иванович не ответил. Страшно было продолжать разговор.

«Ещё много крови будет впереди», –  эта мысль как-то медленно овладевала Перельманом. Но не пугала его. Он был мистик, верящий в свое роковое предназначение.

Лошадь без команды остановилась возле дома Григорьевых. Константин Иванович осторожно сошёл с двуколки. Махнул рукой Исааку. Тот кивнул головой.

Неожиданно взошла луна, осветив всю округу неживым, фиолетовым светом.

Дверь в квартиру была не заперта, и это напугало Константина Ивановича. Он пробежал по коридору мимо резного сундука, вещи из которого вывалены на пол. Сундук этот прибыл с приданым Катеньки.

В комнате мебель вся отодвинута от стен, дверцы бельевого шкафа и буфета распахнуты настежь. Простыни, скатерти, платья Катеньки и рубашки, и нижнее бельё Константина Ивановича – всё в беспорядке валялось на полу. Катя сидела на стуле посреди комнаты, укачивая дочку. Обратила на мужа неподвижный взгляд. Слабо улыбнулась. Сказала: «А я думала уже всё…» И разрыдалась. Константин Иванович подбежал к Кате, осторожно взял из её рук ребёнка. Положил на диван. Верочка тихо захныкала. Но он уже не слышал ничего, бросился на колени перед женой, прижал её к себе. «Всё, всё, милая моя. Всё хорошо», –  шептал он, целуя мокрое от слёз лицо Катеньки.

Уже забрезжил ранний рассвет, когда Константин Иванович повёл жену в спальню. Катя спохватилась, было, собирать с полу бельё. «Завтра, завтра», –  проговорил Константин Иванович, увлекая жену к кровати. Как только у себя подмышкой почувствовал ровное дыханье Кати, тут же провалился в глубокий сон.

На утро Константин Иванович проснулся поздно. Накинул халат, вышел из спальни. В гостиной, где вчера был полный разор, всё было прибрано, даже мебель чинно стояла у стенок. В коридоре слышится негромкий голос Кати и ещё чей-то бабий, жалостливый с придыханиями. Константин Иванович узнает, это соседка Матрена:

– Господи, твово-то заарестовали. Как же это. И что же эти большевики творят. И никакого спасу от них нет…

– Нет, нет. Всё нормально, Матрёна Петровна, Константин Иванович просто задержался на работе допоздна, –  слышится торопливый голос Кати.

– Так уж и на работе, люди напраслину возводить не будут. Константин Иванович человек заметный. Кто ж на Пасху в церкви хором руководить-то будет? Пасха ж нынче в мае, – не унимается Матрёна.

– Спасибо, Матрёна, что озаботилась обо мне. А вот он и я, – Константин Иванович появляется в дверном проёме, затягивает кушак на халате. –  Извиняюсь, что не при параде.

– Да чего уж. Мы, чай, не институтки нетронутые… – Матрёна засуетилась смущённо.

Катя вежливо подталкивает её к входной двери.

Константин Иванович вальяжно сидит за столом, ожидая завтрак.

– Чего там у нас нынче, по случаю моего избавления, – кричит он. И беззаботная улыбка расползается по его породистому лицу. «Ишь, бодрячок, не рано ли веселишься», – будто кто-то прошипел на ухо. И стало сразу как-то неуютно.

А Катя отвечает мужу из кухни:

– Праздничный завтрак. Каша овсяная на подсолнечном масле. Кусок ситного с сыром голландским. Чай с мятой и два куска рафинада к нему…

– Ой, Катенька, рафинад-то спрячь, –  вдруг потускневшим голосом отзывается Константин Иванович, –  чай, не прежние времена.

Катя с подносом появляется в комнате. Испуганно спрашивает:

– Костя, ты мне не всё рассказал? Я-то, дура, успокоилась. Вчера твой Перельман даже извинился предо мной. Правда, тихо, чтоб тот маленький, что на татарина смахивает, не услышал.

– Да, да, Катенька. Этот, что на татарина смахивает, и есть главный злодей. А Исаак Перельман просил ещё раз передать тебе извинения за вчерашнее.

– Так твоего нынешнего начальника зовут Исаак? – как-то потерянно спрашивает Катя, –  а я думала он грузин…

– Такие вот времена, –  усмехается Константин Иванович.

Слышатся торопливые стуки во входную дверь. Константин Иванович выходит на крыльцо. Пред ним белобрысый мальчонка.

– А, Ванюшка – на побегушках. Пошто пожаловал? – улыбается Константан Иванович.

– Комиссар Перельман велели передать, что ждут Вас на работе, –  затараторил мальчонка.

– А когда ждут-то?

– Не сказано когда. Сказано – ждут, –  улыбается во весь рот Ванюшка.

У Константина Ивановича как-то сразу улучшилось настроение. «Скажи, вскоре буду», –  говорит он.

– Ну вот, труба зовет, –  Константин Иванович поправляет галстук перед зеркалом. Целует жену. Ещё раз бросает взгляд в зеркало. Довольный собою выходит на улицу.

Явился на фабрику к обеденному перерыву. Было солнечно и тепло. Народ толпился у ворот. Одни сидели на лавках – жевали хлеб, запивая квасом. Другие хлебали из домашних кастрюль похлёбку, настороженно оглядываясь по сторонам, будто кто отнимет еду. Лица больше недовольные: обсуждались какие-то «правила внутреннего распорядка». Слышались голоса: «Туда не пойди, там не сядь, ещё штрафы придумали, как при англичанине Девисоне».

Увидев Константина Ивановича, Перельман доброжелательно улыбнулся:

– Вот акты проверки. Мужики из Великого сообщили, что получили от фабрики по восемь аршин полотна. Так что спим спокойно, –  помолчал, усмехнулся как-то невесело. Добавил, –  пока.

Встретив удивлённый взгляд старшего счетовода, проговорил:

– Это уже больше меня касается.

– Нарушили указ Центротекстиля?

– У меня мандат комиссара. И он позволяет многое нарушать. Но и отвечать придётся. Но это не главное. Мария Александровна Спиридонова с Ульяновым во многом не сходятся во взглядах. И это чревато взрывом. Только общий враг нас пока и объединяет. Но этот разлад между вождями отражается на рядовых бойцах революции, –  Перельман усмехнулся, поймав понимающий взгляд Григорьева, –  и всегда найдётся какой-нибудь Греков, который этим воспользуется… Вот Николай Иванович Подвойский сейчас в правительстве Ульянова. Был левый эсер. Сейчас большевик. Во всяком случае, на сегодня он застрахован от удара ножом в спину.

– Тоже пока? – несмело спросил Константин Иванович.

– Грековы и там есть. И вообще на Руси повелось, чтобы стать праведником, надо быть проклятым. Вот и Семёна Михайловича Нахимсона обвиняли, что он украл из войсковой кассы десять тысяч рублей. Так что Вы – не первый, –  некая отрешённость исчезла с лица Исаака. Опять решительность, жёсткость, –  перейдём к насущным делам. Вот ознакомьтесь: «Правила внутреннего распорядка». Ведь что творится на фабрике: пьянство, игра в карты в рабочее время, прогулы полдня и больше, опоздания на работу. А надо, я так считаю, при опоздании на пять минут – не допускать к работе. Подённых – на полдня не допускать, сдельных – на смену. Самовольный уход с фабрики: первый раз – увольнение на неделю, второй раз – на месяц, третий раз – на полгода. Причем, каждый раз увольняемый лишается заработка: недельного, месячного. Уволенный на полгода лишается прежней должности и годичного заработка. Жёстко – да. Сторож должен пропускать рабочих и служащих только по пропускам. Вас прошу проработать систему штрафов за пьянку, за игру в карты на рабочем месте… «Правила» должен утвердить фабричный комитет.

Константин Иванович проходит в свой рабочий кабинет и сразу встречается с бегающими, злыми глазами младшего счетовода Кудыкина. Отворачивается, но спиной чувствует этот взгляд, который, кажется, прожигает английское сукно его пиджака.

К Константину Ивановичу подходит старик Петровичев, который ещё в ранние годы обучал его бухгалтерскому ремеслу. Только Петровичеву позволительно фамильярное обращение к начальнику. «Ну, Костя, Вы нас напугали, –  старик без подобострастия, как равный протягивает руку начальнику Григорьеву, –  ну, слава Богу, всё обошлось. Но кто-то точно подло донёс. Надеюсь, не из наших?» – строго оглядывает сидящий в комнате народ. Константин Иванович видит, как Кудыкин по-девичьи потупил глаза. «Ну а сейчас, –  Петровичев опять обращается к начальнику, –  я правильно понимаю, за работу?» В комнате раздаются нестройные хлопки. К Константину Ивановичу подбегает раскрасневшаяся кассирша Клава, захлёбываясь, отчаянно протараторила: «Мы так боялись за Вас, так боялись…» Константину Ивановичу кажется, что она сейчас бросится ему на шею с поцелуями. Ну, запала девка на красавца-начальника. И это-то при людях. Константин Иванович осторожно отстраняется от неё. Но так, чтоб не обидеть. Сейчас только Катенька. Только любимая жена Катенька. Но почему только сейчас? А потом? Вот чёрт попутал не к месту.

Константин Иванович оглядывает с напускной суровостью своих подчиненных. Ловит насмешливый взгляд Клавдии Михайловны – своего секретаря – дама уже в летах, всегда застёгнута на все пуговицы. Безупречная деловая репутация, такая же безупречная грамотность, что абсолютная редкость в нынешний разболтанный век. И «Underwood» – пишущая машинка под её пальцами играет, как гитара в руках Константина Ивановича. Говорят, окончила Смольный институт в Петербурге ещё в давние времена. И каким ветром занесло её в глухую провинцию? Но в нынешнее лихолетье и не такое случается…

Чего это Константин Иванович не по делу размечтался, а дело-то стоит. И суровый комиссар Перельман тоже стоит… За спиной.

Был конец мая. Время стремительно катилось к чему-то неизбежному. Перельман ходил нервный, но с Константином Ивановичем был сдержан, хотя излишне суховат. А тут вдруг повеселел, а ведь неделю ходил мрачный. Пригласил Григорьева в свой кабинет. С неожиданной доверительностью стал говорить:

– Вы, конечно, не знаете, но Военным комиссаром нашего Ярославского военного округа назначен Семён Михайлович Нахимсон, –  усмехнулся, –  тоже бывший бундовец. Мой хороший знакомец. Тоже окончил медицинский факультет… в Берне. Заметьте – революцию делают врачи. Когда общество больно – нужны те же специалисты, что и в больнице. Нахимсон сейчас занят формированием дивизии на чехословацкий фронт. На чехословацком фронте сейчас очень тяжко. А чекисты требуют от него срочных решений: бывшее офицерьё зашевелилось. По некоторым сведениям Ярославль навещал Савинков[8]. Надо в Ярославле провести массовые аресты. Это настоятельное требование ЧК. А Нахимсон: «Позже, позже. Сейчас на повестке дня – чехословацкий фронт».

Перельман помолчал, заговорил сдавленно: «Был недавно в Ярославле. Тревожно там. И как это Семён Михайлович не чувствует. А вот к нам эти ярославские пинкертоны толпами рвутся. Точно – по наводке нашего друга Грекова. Утверждают, что рабочие грозят забастовкой. Не нравятся, мол, нашим текстильщикам нынешние жёсткие порядки, которые мы установили. И кто-то их подзуживает. Вот наши чекисты и хотят арестовать смутьянов. Надо же отчитаться перед начальством. А ведь арестовали уже в нашем Гаврилов-Яму несколько офицерских семей. Сами-то офицеры в бегах. Где-то в Ярославле скрываются. И это тревожно. А с семьями офицеров неладно поступают».

И на фабрике было неладно. Константин Иванович об этом знал. К нему приходили фабричные, к Перельману обращаться боялись. Рабочие жаловались, что их замучили штрафами: «На минуту опоздаешь, глядь – ползарплаты нет. Хуже, чем при Девисоне стало. Николашку прогнали, а жизни как не было, так и нет».

Что мог ответить старший счетовод Григорьев, только сочувственно мычал, вы, мол, избрали фабричный комитет. И это его решение.

Кто-то незнакомый из-за спин рабочих зло выкрикнул: «Какой там комитет, вы тут со своим евреем-комиссаром заправляете, ещё ответите за всё!» Прокричал и тут же исчез.

Сейчас Константин Иванович и Исаак Перельман в комнате одни.

– Так тяжко, –  в голосе Перельмана вдруг прорывается такое бесконечное одиночество, что Григорьеву стало страшно за комиссара. Но тот уже взял себя в руки. Твёрдо говорит:

– Я не могу допустить чекистов на фабрику, иначе мы полностью потеряем то минимальное доверие рабочих, которое кое-как имеем.

Константин Иванович вдруг осознал: его посвящают во все большевистские тайны. И он повязан этими тайнами по рукам и ногам. Ему стало страшно.

Исаак и Константин Иванович вышли со двора фабрики. Стояла июньская душная ночь 1918 года.

У ворот дома Константина Ивановича встретила заплаканная Катенька: «Я уже думала, опять Греков пожаловал».

Всю ночь Константин Иванович не мог заснуть. Смотрел в окно, где на чёрном небе висел злой серп луны. В голове звучал неотвязно вопрос: зачем, зачем этот бомбист Перельман привязал его, Константина, к себе. И только под утро успокоился. Пришла спасительная мысль: не был бы привязан, сейчас не лежал в своей постели рядом с Катенькой.

И вдруг пронзила боль в груди: «Ведь ненадолго же эти большевики пришли. Ведь есть ещё разумные-то люди в России. И что тогда…» Дальше думать было страшно.

Небольшой отряд красноармейцев неделю находился в селе. Потом он исчез. Константин Иванович проводил вместе с Перельманом ревизию фабричных складов, описывали наличную мануфактуру. На фабрике началось воровство льняной ткани. За аршины ткани можно было получить у крестьянина и молоко, и мясо, и муку. Но этих аршин у людей не хватало. И голод круто затягивал пояса.

Кладовщики встречали ревизоров с угодливыми улыбками. Рабочие смотрели зло и враждебно. Григорьев слышал за своей спиной: «Жидовский прихвостень». Исаак это тоже слышал. Сказал, криво усмехнувшись: «И через это надо пройти».

Было воскресенье. В обед к Григорьевым постучали. Константин Иванович открыл дверь. На пороге стоял, смущённо улыбаясь, Перельман. Константин Иванович засуетился, явно не готовый к этому нежданному визиту. Появилась Катенька. Окинула оценивающим взглядом гостя. На лице её появилась доброжелательная улыбка. Константин Иванович переводит удивлённый взгляд с Перельмана на жену. И не узнаёт свою Катю, всегда строгую с малознакомыми мужчинами. А тут глаза засверкали, щёки зарделись. И Перельман предстал сейчас в совершенно новом обличии: отутюженный и побритый. Борода ухожена. Черный костюм и галстук, между прочим, тоже в горошек. Перельман говорит смущённо: «Вы уж извините. День воскресный так долго длится. А я здесь всем чужой. Дай, думаю, зайду. Всё-таки соратники по службе».

– Конечно, конечно, –  заговорила торопливо Катенька – как раз к обеду.

– И вы уж не обессудьте, –  Исаак достаёт из затертого портфеля бутылку «P. A. Smirnoff» и следом коробку шоколадных конфет от Георга Штуде.

– О, это из царских закромов. Я знаю, Георг Штуде – эстонский кондитер. Поставлял шоколад и марципаны ко двору нашего, – Константин Иванович смешался, хохотнул, – бывшего…

– Да, считайте из царских закромов, –  Исаак мягко улыбнулся, –  был нынче в Ярославле. В гостинице «Бристоль» встречался с товарищем Нахимсоном. Оттуда и Георг Штуде. Говорил я с Семёном Михайловичем, мол, учителя без работы нынче. А он мне: вот покончим с белочехами, займёмся ликбезом. А вашей учительнице передайте. И даёт мне коробку конфет.

Исаак протягивает коробку Кате. Катя, смущённо оглянувшись на мужа, принимает подарок.

– А что, Нахимсон разве знает обо мне? – спрашивает она.

– Нахимсон знает про всех и всё. Работа у него такая. Он же нынче председатель Ярославского губисполкома —усмехается со значением гость. Константин Иванович, наблюдая эту сцену, нежданно почувствовал укол ревности. Уж больно восторженно смотрела его молодая жена на Перельмана.

– Ну, проходите Исаак… – тут Константин Иванович сбился, Боже, он же до сих пор не знает отчества Исаака. Как-то так случилось, Перельман представился в первый день знакомства: «Исаак Перельман, комиссар. Назначен на вашу фабрику. Начнём с финансов, гражданин Григорьев, Константин Иванович». Так и пошло. Но больше Константин Иванович не слышал в свой адрес ледяного слова «гражданин», только «Константин Иванович». А Перельман – без приставки «комиссар», просто – Исаак. Но вот сейчас, при жене не может он, Константин Иванович, сказать просто Исаак.

– Исаак Львович, –  гость мгновенно понял замешательство хозяина.

– Да, да, Исаак Львович, как раз к обеду. Чем богаты, тем и рады. Катенька, там у нас рыжички солёные к Смирновской водочке, что из царёва погреба.

Константин Иванович вдруг сам себе не понравился. Уж больно сладко запел. И Исаак как-то странно улыбается. А Катя уже докладывает Исааку: «На первое у нас щи постные, уж не обессудьте, Исаак Львович». Исаак весело прерывает звонкий девичий голос: «Конечно, конечно. Я ж на знатных комиссарских разносолах сижу. А вы меня щами постными потчуете».

– Но Катя не слышит Исаака: «На второе курица запеченная, –  и вдруг, сникнув, добавляет: Константин Иванович выменял курицу на штиблеты неношеные».

– Да, малы они мне стали, –  будто оправдываясь, говорит Константин Иванович.

А Катя перебивает его: «А на третье»…

Константину Ивановичу хочется сказать свою семейную присказку: «На третье – битки в дверях и гуляш по коридору». Но слышит голос жены: «преснушки с картошкой».

– Ой, а что это? – спрашивает Исаак. И усмехнувшись, – в «Бристоле» нас этим не кормят.

– А что подают нынче в гостинице «Бристоль»? Бараньи отбивные в креольском стиле? – Катенька совсем расшалилась. И строгий взгляд мужа её не останавливает.

– Последний раз я ел бараньи отбивные под белым соусом бешемелем или вилеруа по-английски в 1907 году, в Лондоне. Пятый съезд РСДРП. Боевая дружина по охране съезда.

– Да, –  Катя становится серьёзной, –  Вы жили в Лондоне? Говорите по-английски?

– Конечно, без этого нельзя. А потом – нелегальное положение. Потом тюремная баланда пять лет. Там уж не до соуса вилеруа.

Молча уселись за стол. Катя начинает рассказывать Исааку, что преснушки – это пироги из пресного теста с картофельной начинкой.

Константин Иванович достаёт из буфета бутылку шампанского. Говорит:

– По такому случаю – из старых запасов, Абрау-Дюрсо.

– Поди, ещё Голицынское[9],– улыбается Исаак.

– Иного не держим, –  с той же улыбкой отвечает Константин Иванович.

– Расскажите, это очень опасно, охранять съезды? А за что тюрьма? – Катя напряженно смотрит на Исаака.

Константин Иванович останавливает взглядом жену.

– Нет, нет. Теперь в этом никакой тайны нет. Но сначала, – Исаак показывает глазами на пустые рюмки.

– Вот Вы, любезнейший, и займитесь шампанским, –  Константин Иванович подаёт Исааку бутылку Абрау-Дюрсо, –  а я уж, по-простецки, займусь водочкой.

– Ой, ой, Константин Иванович, не такой уж Вы и простачок, – отзывается весело Исаак.

– Конечно, любезнейший Исаак Львович, простота хуже воровства. Но времена-то какие. Надо приспосабливаться.

Константин Иванович ловит испуганный взгляд жены.

– Константин Иванович, никто Вас не заставляет надевать посконную рубаху. Я вот, глядя на Вас, надел парадный вицмундир. Кстати, и Владимир Ильич Ленин не в лаптях ходит.

– А почему Ульянов стал Лениным? – невинно спрашивает Катя.

– История такова. Но про это позже. За встречу, –  Исаак поднимает бокал с шампанским. За ним бокалы подымает супружеская чета.

– Так вот, про Ульянова, –  Исаак улыбнулся. –  О, эта смешная история. Владимир Ильич вернулся из ссылки и стал готовиться к выезду за границу. Он очень сомневается, что царская охранка оставит его в покое. Были серьёзные опасения, что департамент полиции станет тянуть с выдачей загранпаспорта «неблагонадёжному» Ульянову. А у Надежды Константиновны Крупской, это жена Ульянова, –  Исаак уверен, что имя «Надежда Константиновна» ничего не говорит хозяевам застолья, –  был хороший знакомый, математик-экономист Сергей Ленин. Он обещал Владимиру Ильичу достать паспорт своего отца. Попросту, украсть. Отец, помещик, правоверный монархист, никогда бы добровольно не отдал свой паспорт смутьяну Ульянову. К этому времени Ленин-старший был тяжело болен и вскоре скончался. Сергей Ленин сдержал свое слово, передал Ульянову паспорт отца. Вот так Владимир Ульянов стал Владимиром Лениным. Конечно, в документе были произведены подчистки, в частности, изменена дата рождения, поскольку «настоящий» Ленин был на 43 года старше «поддельного».

Исаак Перельман замолчал. Потом проговорил:

– Насколько мне известно, большевики Сергея Ленина расстреляли. А вот ворованный паспорт вошёл в историю революции.

– А Вы разве не большевик? – настороженно спрашивает Катя.

– Я – левый эсер, –  строго говорит Исаак. –  И с большевиками у нас не всё просто. Сегодня воскресенье. Давайте не будем о политике. Впрочем, от политики не уйти. Два слова о прошлом. Первое моё боевое крещение – первый съезд РСДРП. Он проходил весной 1898 года в Минске на берегу реки Свислочь, в доме, который снимал Павел Румянцев. Съезд проходил нелегально под видом празднования дня рождения Ольги Румянцевой – жены Павла Румянцева, бывшего народника, подпольщика. Сам он в заседаниях съезда не участвовал, чтобы не привлекать внимание полиции, у которой он был под надзором. В одной из комнат, которые он снимал, 1 марта в 10 часов утра собрались революционеры. Председательствовал на заседаниях врач по профессии – Б. Эйдельман. В доме был накрыт праздничный стол, стоял самовар, лежали игральные карты, были открыты окна, и топилась печь. Окна – чтобы сбежать при появлении жандармов, а печь – чтобы сжечь документы. Вот тогда я и выбрал этот опасный путь. Потом Нерчинская каторга. Там же отбывала срок Мария Александровна Спиридонова[10]. В 17-ом году она была освобождена указом Александра Фёдоровича Керенского. Позже Мария Александровна обо мне побеспокоилась. И вот я здесь.

«На наши грешные головы», –  подумал не к месту Константин Иванович.

Исаак, будто, прочитал его мысли, усмехнулся, взглянув в его сторону:

– Уж, не обессудьте, милейший. Так получилось.

Катя не поняла реплики гостя. Увидела лишь, как муж смущённо покраснел.

– Вы нам расскажите больше про Ленина-Ульянова, –  говорит она, –  да вот ещё. А я где-то читала, что Ульянов стал Лениным, потому что отбывал ссылку на реке Лене.

Катя смотрит на Перельмана. Видит, как его губы слегка скривились в едва заметной усмешке:

– Ульянов уверен, что не один год будет править Россией. Потому и почистить мундир нынче архиважно. Думаю, скоро никто и не вспомнит про Сергея Ленина, а вот про реку Лену – это красивая легенда, верно, надолго, –  Исаак тяжело вздохнул, –  а может и навечно. Сразу скажу, что ни Плеханов, ни Ульянов-Ленин не мои герои. Надо пройти каторгу, чтобы стать истинным вождём, как Мария Александровна Спиридонова. Перельман вдруг становится чужим, как в первые дни знакомства.

Константину Ивановичу становится скучно от этих разговоров. Он смотрит на горящие каким-то незнакомым огнём глаза своей жены. И тревожная мысль вдруг охватывает его: родись Катенька чуть пораньше, да не в глухой провинции Ярославской губернии – может, мир бы увидел ещё одну Софью Перовскую.

– Плеханов слишком интеллигентен для борца. А у Ульянова-Ленина слишком сладкая и безбедная жизнь была за границей, –  голос Перельмана не умолкает, –  я Ульянова впервые увидел среди участников второго съезда РСДРП. Молодой человек лет тридцати от роду. Высокая залысина, скуластое, калмыцкое лицо, ухоженные тёмные усы и бородка. Всегда при галстуке и в тройке. Как мы с Вами нынче, –  он улыбается Константину Ивановичу, –  криклив был не в меру, да ещё картавил. Но спорщик был непревзойденный. И его «это архиважно» – било наповал.

– Ах, вот откуда Ваше «архиважно». Вы скрытый ленинец, –  улыбнулся Константин Иванович.

Перельман нахмурился, сухо проговорил:

– Для меня Мария Александровна Спиридонова – это всё. И это – пока я жив.

Подозрительно посмотрел на Константина Ивановича.

– Нет, нет, –  Константин Иванович становится, до неприличия насмешлив, –  что левые, что правые – мне всё едино.

– Ну-ну, –  Исаак нехорошо улыбается, глядя на хозяина застолья, –  но нам Вы, Константин Иванович, и такой годитесь.

Катя удивлённо смотрит на мужчин. Ей не всё понятно в этом еле заметном словесном поединке. Но она чувствует в словах Исаака какую-то скрытую угрозу мужу. Дотрагивается до руки гостя:

– Вы с таким восхищением говорили о Спиридоновой, сознайтесь, Вы были влюблены в неё?

Перельман на мгновение задумался. Говорит со странным сожалением:

– Марию Александровну плотской любовью любить невозможно. Она – Валькирия, –  печальная улыбка удивительно украшает его резкие черты лица, –  её любимый должен быть героем. Но, увы, это не я.

– Ну, так уж и не Вы, –  смеётся задорно Катя, –  а платонической любовью любить вашу Спиридонову возможно?

Что-то ревнивое заговорило в Кате.

– Знаете, –  отстранённо произносит Перельман, –  я даже в мыслях не могу её назвать Машей. Она всегда для меня была Марией Александровной. Sturm und Drang. В нашей работе мы часто теряем разум. А когда приходим в себя, ищем женщину, в которой и нежность, и пристанище для покоя после бурь. А с ней покоя не дождёшься.

Перельман обратил на Катю непозволительно горящий взгляд, так что ей стало неловко.

– У меня что-то на кухне кипит, –  сказала она смущённо, торопливо вставая из-за стола.

На кухне Катя стояла перед открытым окном, сжимая ладонями свои горящие щёки.

Вернулась в комнату, где сидел гость. Перельман что-то горячо говорил.

Константин Иванович с нескрываемым раздражением водил вилкой по тарелке, собирая в кучку остатки пищи, а потом разбрасывал их снова по тарелке. Он, видимо, уже несколько раз пытался прервать монолог гостя. Но для Перельмана Константин Иванович был только слушателем, но никак не собеседником. Исаак явно вошёл в ораторский раж, предполагая, что перед ним сидит всё тот же старший счетовод Григорьев, не смеющий возразить комиссару Перельману. Катя сразу это поняла.

– Я всё-таки Вас прерву, –  резко сказала она, обращаясь к Перельману.

Тот как-то испуганно взглянул на Катю. И Катин воинственный запал сразу потух. Константин Иванович бросает на жену благодарный и несколько удивлённый взгляд.

А Катя уже игриво спрашивает Перельмана:

– Скажите, а эта ваша Спиридонова красива?

Перельман, будто погружённый в воспоминания, глядит в пустое пространство, потом тихо говорит:

– Красива ли она… Временами бывала прекрасна. Как Жанна д’Арк. Мужчины шли за ней, –  замолчал. Потом еле слышно произнёс, –  на смерть.

Константин Иванович криво усмехается:

– Звучит впечатляюще. Вы, Исаак, право, блестящий актёр. Вот моя жена, похоже, поверила в вашу Жанну д’Арк, –  мельком взглянул на Катю. А она нахмурила свои чудные бровки, видимо, требуя не обижать гостя. Константин Иванович ещё раз насмешливо взглянул на жену. Перевёл взгляд на Перельмана. Тот доброжелательно улыбался.

– Встречаются женщины – русалки, которые своим сладкозвучным пением заманивают мужчин в омут, –  продолжает Константин Иванович.

– В омут? Не знаю, –  отзывается Перельман, –  практика – критерий истины. Но пока практика показывает, что большевики ведут страну в омут. А в Марии Александровне действительно есть какая-то безумная вера. Может она и её вера остановят большевиков. Вот Николай Иванович Бухарин тоже называл её сумасшедшей. Но ведь без этих сумасшедших революции не делаются.

В комнате повисло молчание. Каждый думал о своём. Перельман о том, что до омута всего один шаг. И это видят уже простые люди, как счетовод Григорьев. А Константин Иванович думал о том, что фанатики вроде Перельмана погубят Россию.

А Катя беспокоилась о том, как бы перевести разговор на менее конфликтную тему.

– Вы, кажется, про Ульянова не закончили, –  обращается она к Перельману.

– Да, да, конечно, –  Исаак с благодарностью взглянул на Катю. –  Ульянов для меня совершенно не убедителен. Его речь тороплива, сбивчива. Он может зацепиться за одну идею. Бесконечно повторять её смысл вновь и вновь на разные лады, вызывая раздражение у слушателей примитивностью своих аргументов. Он нетерпим к чужому мнению. И криком, переходящим в визг, старается передать свою неприязнь к идеям, людям, событиям. Часто его напыщенная речь заканчивается невнятицей, скороговоркой. Его лексика временами бывает совершенно убога. Он пытается украшать свою речь литературными терминами на уровне гимназических знаний. Каждый из его терминов обычно имеет только один аналог: болтун – Репетилов, фантазер – Манилов, враль – Хлестаков.

Константин Иванович всё с большим удивлением смотрит на Исаака.

– А откуда у Вас-то всё это? – спрашивает он.

– Ах, погодите, Константин Иванович, –  отмахивается Исаак. Дайте закончить. Я и так молчал пять лет на Нерчинской каторге. Как можно согласиться с его лозунгом. Я опять про Ульянова: «Свобода собраний есть обман, потому что связывает руки трудящихся масс на все время перехода к социализму. Всякая свобода есть обман, если она противоречит интересам освобождения труда от гнета капитала». И как можно смириться с его тирадой: «Не может быть равенства между рабочим и крестьянином, потому что крестьянин не привык отдавать хлеб по твердой цене». А на Ваш вопрос, откуда всё это, отвечу: каторга, милейший, тоже школа. И учителя там были достойные.

«Милейший», –  это он от своего помощника Григорьева перенял. Константин Иванович заметил это и удовлетворённо хмыкнул.

– А Вы в молодости серьёзно учились где-нибудь? – осторожно спрашивает Константин Иванович. Впрочем, он уже слышал об «университетах» Перельмана. Это он спросил для Кати.

– Гимназия в Минске, господин счетовод, –  не без иронии говорит Перельман, –  потом зубоврачебная школа Льва Наумовича Шапиро в том же Минске. Так что у меня были свои университеты. Только практика моя была не как лечить зубы, а как их выбивать.

– И убивали? – тихо спрашивает Катя.

Перельман замолчал, притушил немного фитиль керосиновой лампы. Тяжелая тишина заполнила комнату.

– Жандармский полковник в Киеве. За что и каторга. А остальное – для будущих борзописцев.

И опять тишина. Потом Константин Иванович слышит какой-то чужой, незнакомый, странно пронзительный голос Исаака: «Крестьянство – не только материал для истории, не только пережиток известного строя, подлежащий социальной трансформации и даже уничтожению как класс, но класс будущего, жизнеспособный и устойчивый исторически класс, несущий миру и новый строй, и новую правду».

– Это кто? – смущённо спрашивает Константин Иванович.

– Спиридонова Мария Александровна, –  звучит глуховатый голос. –  А у Ульянова я взял только одну фразу: «Это архиважно». Большему – учиться у него нечему.

Выпили ещё по рюмке «Смирновской». Исаак похвалил солёные рыжики.

– Да вот ещё, –  Исаак лёгок и доброжелателен, будто и не было недавнего мрачного разговора. –  Тут недавно полистал Семевского «Очерки русской истории», там тоже одна дама угощала известного царедворца Виллима Монса «рыжечками меленькими в сулеечке». Так то были голландские золотые червонцы. Взятка эта дорого обошлась Монсу – плаха на Троицкой площади Петербурга.

На мгновенье повисла тяжелая тишина. Как-то не ко времени вспомнил гость о смерти. Но раздался веселый голос Кати, и напряжение спало:

– А вот напоследок скажите мне. В Ярославле власти: Семён Нахимсон – председатель Ярославского губисполкома. Закгейм – председатель Ярославского горисполкома. И Вы у нас комиссар, Исаак Львович Перельман. В Гаврилов-Яме не последний человек.

Константин Иванович весь сжался от страха. Катерина совсем сорвалась с катушек.

– Молодец, Катенька, –  захохотал Исаак. Это Вы ловко подметили. Впрочем, такова сегодняшняя реальность. Вам знаком такой поэт Александр Блок, из символистов? Вот его строчки: «Ведь жизнь уже не жгла – чадила. И однозвучны стали в ней слова свобода и еврей».

– Да точно сказано: «жизнь сегодня – чадит», –  проговорила довольная собой Катя. Она не смотрела в сторону мужа. Поглощена была полностью гостем.

– И когда жизнь начинает чадить, приходите вы, –  задумчиво продолжает Катя.

– Чадила жизнь – это вчера. Сегодня она бьет ключом, – гаденько, как показалось Константину Ивановичу, захохотал Перельман.

Допили шампанское.

– Как в старые времена, –  проговорил умиротворённо Константин Иванович.

Исаак ушёл за полночь. «Какой мужчина», –  слышится задумчивый голос Кати. Она рассматривает себя в зеркале. Константин Иванович вдруг улавливает в словах жены какие-то новые, тревожащие его ноты. И у него тоскливо заныло сердце.

А наутро Катя решила непременно зайти в библиотеку, посмотреть, нет ли там этого Александра Блока. И ещё подумала: живем в провинции и ничегошеньки не знаем. И ещё – испугалась даже этой мысли: «Может, Исаака Львовича там встречу».

Но библиотека была закрыта. И библиотекарша, старенькая Ксения Семёновна, сказалась больной.

Всё смешалось в доме Григорьевых. Катерина стала странно холодна с мужем. В постели не отвечает как прежде на его ласки. «Ах, оставь, у меня голова, голова. Мигрень, наверное», –  твердит Катя и театрально обхватывает голову руками. А тут недавно заявила: «Я, которую ночь не сплю от твоего храпа. Буду спать в комнате Верочки». Дочке, Верочке, к тому времени исполнилось три года.

Константин Иванович печально смотрел на молодую жену. И как ему казалось – с «пронзительной грустью».

Через пару дней Катя вдруг подобрела. «Ну ладно, возвращаюсь», –  сказала она и поцеловала мужа в губы. Попросила его ночью вставать и поправлять одеяльце дочки. Мол, простудиться может ребёнок. Константин Иванович удивился словам жены: на дворе июнь. Ночи тёплые, даже душные. Подумал, что всё равно он по малой нужде ночью встает, так почему бы не заглянуть в комнату к малютке.

Вот и не зря Константин Иванович тревожился о жене. В обед в комнату к старшему счетоводу сунулся растрепанной башкой Ванька, что на побегушках. Прострекотал скороговоркой: «К Вам до дому комиссар Перельман покандыбал. Уж не знаю, по что. Люди говорят, заарестовывать вашу учительшу».

Константин Иванович не стал спрашивать Ваньку, какие люди говорят. Второпях рассовал по ящикам стола бумаги. И как был без пиджака, в одной жилетке, помчался к дому. До дому быстрым шагом полчаса. Припустил, было, мелкой трусцой. Так люди стали на него оглядываться. А один даже остановил, стал расспрашивать, почему зарплату на фабрике задерживают. А другой кричит из окна, где, мол, пиджак оставил? Добежал, наконец, до дома, со стыда чуть не сгорел. Рванул дверь, ан, нет. Она заперта. Сунулся за ключами, а ключи-то, Господи, в пиджаке остались. Ну, хоть плачь. Ударил кулаком в дверь и ещё раз ударил: «Ну, где ты, Катерина!» Вдруг замок в двери заскрипел. Дверь открылась, и перед ним предстала жена. Волосы рукой поправляет, эдак, картинно и нервно. За её спиной возникает фигура, и кто бы, вы думаете? Исаак Перельман. В полувоенном френче, ну, как у Александра Фёдоровича Керенского. Катерина немного смущена. Однако, спрашивает, как ни в чём не бывало: «Что случилось, Костя?» А Перельман стоит перед Константином Ивановичем. Катерину слегка, как свою, отодвинул. Говорит так спокойно. Нервы-то стальные, поди, по тюрьмам приобрёл: «Срочное дело возникло. Должен был переговорить с Екатериной Петровной, –  значительно помолчал. Пожевал губами. И нехотя продолжил, –  надо было узнать, есть ли какая родственная связь у Катерины Петровны с известным купцом-миллионером Григорием Григорьевичем Елисеевым, живущим ныне во Франции».

Константин Иванович торопливо обходит Перельмана, видит лицо жены испуганное, совершенно потерянное. Взгляд его обращается на Перельмана. И твёрдостью, с какой он в былые времена говорил с мелкими приказчиками, произносит: «Милостивый государь, Исаак Львович, законы гостеприимства предполагают, что при нанесении визита необходимо получить предварительно согласие принимающей стороны». «Дело не терпело отлагательств, уважаемый Константин Иванович. Ваша жена мне сообщила, что связь есть, но не родственная. Дед Екатерины Петровны служил садовником у Григория Елисеева, Так что, честь имею». –  Исаак кивнул головой и, не подав на прощание руки, неспешно двинулся от дома Григорьевых.

Это было 8 июля. Ночью Константин Иванович проснулся от шума машины. Автомобиль явно остановился под окнами дома Григорьевых. В дверь громко и тяжело застучали. Константин Иванович ещё не успел испугаться, пробурчал: «Кого ещё несёт нелёгкая?» Надел халат, двинулся по коридору к выходу из квартиры.

«Открыть. Немедленно», –  слышит Константин Иванович. Вот он стоит на крыльце своего дома. Перед ним двое мужчин с винтовками, один, похоже, в офицерской форме царских времён. «Константин Иванович Григорьев?» – прозвучал жёсткий голос. «Да», –  ответил Константин Иванович. «Вы арестованы», –  слышит он. «Одеться разрешите?» – Константин Иванович удивляется своему спокойствию. «Одевайтесь», –  в прихожую входит мужчина в офицерской фуражке. Константин Иванович оглядывается, в дверях спальни испуганная Катя. Он берёт из её рук брюки и пиджак.

Автомобиль ехал недолго. Константин Иванович видит, что они въезжают во двор Локаловской фабрики. Его ведут по пустому двору. Подводят к двери подвала, где раньше хранились дворницкие лопаты и мётла. Дворника при фабрике вот уж больше года как нет. Мельком заметил у входа в подвал незнакомого гимназиста с ружьём. Дверь в подвал со скрипом открыли и толкнули его в подвальный мрак.

«Вот и разумные люди пришли, –  подумал со странной печалью Константин Иванович, –  вот и конец мне». Серп луны выскользнул из-за туч. Его бледный свет несмело проник через зарешёченное окно подвала. Константин Иванович опустился на корточки у стены. И тут же вздрогнул, кто-то коснулся его плеча. Слышит знакомый голос: «Это я, Перельман, –  и после некоторого молчания, –  прозевали мы мятеж белых». В напряжённой тишине просидели около часа. «А наши сельские власти, тоже в этом подвале?» – спросил Константин Иванович.

– Нет, похоже, что кого-то вовремя оповестили. А, может, уже сидят арестованные где-то в другом подвале», –  тихо отвечает Исаак.

– Как же так получилось? – растерянно спрашивает Константин Иванович.

– И в нашем деле недоработки случаются, –  усмехнулся Перельман.

Стало светать. Дверь подвала заскрипела. Раздался окрик: «Перельман и Григорьев на выход». Перельман коснулся руки Константина Ивановича. «Держитесь», –  шепнул он.

Первым выводили Исаака, к нему подбежал мальчишка в форме подпоручика. Истерично заорал: «Вот тебе, сука, за вашу жидовскую революцию». И ударил Перельмана в спину прикладом винтовки. Исаак медленно повернулся к подпоручику. Под его тяжёлым взглядом мальчишка явно смешался. Но через мгновение раздался его дикий вопль: «Пристрелю, как бешеную собаку». И направил на Перельмана ствол винтовки. «Повремените, подпоручик, –  остановил подпоручика возникший рядом капитан, –  если заслужил, пуля от него не уйдёт. Но мы не большевики. Проведём дознание со всеми соблюдениями правового порядка. А сейчас везите их обоих к полковнику Перхурову в Ярославль, скажите от капитана Сипягина». И, наклонившись к низкорослому подпоручику, заорал: «За жизнь арестованных отвечаете головой!» Пройдя пару шагов, Перельман обернулся к капитану, глухо проговорил: «Раз уж о правовом порядке речь пошла – Григорьев не большевик, а рядовой работник фабрики» И тут же от каменного забора фабрики отделилась фигура. Константин Иванович узнал своего подчиненного Кудыкина.

Слышит его вопль: «Это комиссарский приспешник, своей старательной работой укреплял власть большевиков!» Другой голос перебивает Кудыкина: «Врёшь, сучара, давно метишь на место Константина Ивановича. Ума-то нет, так доносы на него строчишь». Константин Иванович узнает мастера Филатова, которого весной вытаскивал из ледяного пруда. «Боже, защитник ещё нашёлся», –  тяжело подумал Константин Иванович. А капитан останавливает конвоиров. Обращается к Исааку: «Что скажете, комиссар Перельман? Вы много зла принесли России. Сделайте хоть одно доброе дело». «Да, –  угрюмо говорит Перельман, –  нам необходимы грамотные специалисты. И чтобы заставить их работать на нас, приходилось применять насилие. И Григорьев – один из тех». «Нам тоже нужны грамотные специалисты, –  с какой-то двусмысленной ухмылкой говорит капитан, –  верните Григорьева в подвал, –  приказывает он подпоручику, –  потом разберёмся».

За Григорьевым захлопывается дверь подвала.

«У этого подпоручика красные всю семью расстреляли. В Ярославль забрали и там расстреляли. Он из нашего села. Я его ещё гимназистом помню», –  слышит Константин Иванович вдруг чей-то шепот. Оглядывается. Батюшки светы, это же Николай Семёнович Петрушкин, учитель приходской школы, где прежде Катя учительствовала.

«Вот уж встреча негаданная, –  обнимает знакомца Константин Иванович, –  но я не помню этого мальчишку-подпоручика. А Вы-то за что здесь?»

«За что, за что. Если б было за что, давно бы отправили к праотцам. А коль ни за что, вот жду милости Господней», – грустно улыбается учитель.

«Да, красные приходят – бьют. Белые приходят – бьют. Куда деваться интеллигентному человеку?», –  откуда-то взялась смелость у Константина Ивановича пошутить.

«Ну, уж Вам-то грех на красных жаловаться», –  вдруг зло проговорил Николай Семенович и отошёл в дальний угол подвала.

В молчании прошло несколько часов. Константин Иванович огляделся. В полумраке подвала разглядел ещё одного мужчину. В нем узнал местного милиционера – Серова Василия. Тот кивнул ему издали и отвернулся.

Вечером, было ещё светло, дверь в подвал открылась. Вошёл гимназист, что сторожил подвал. Принёс нарезанную буханку хлеба, селёдки и полведра воды с железной кружкой.

– Вода-то колодезная? – из угла подвала спросил милиционер Серов.

– Колодезная, колодезная. Приказа травить вас не было, – ответил сурово гимназист. Поставил винтовку у двери, уселся на каменные ступеньки подвала. Ждал, пока арестанты ели.

«Ну и воины», –  подумал Константин Иванович, глядя на гимназиста.

– Стрелять-то тебя научили, школяр? – спросил милиционер Серов.

– Хош, на тебе проверю, –  отозвался гимназист и направил винтовку в сторону не в меру разговорчивого милиционера, –  уж тебя-то, красная сволочь, точно шлёпну.

– Но, но. Не балуй. Уж пошутить нельзя, И чему вас в гимназиях учат, –  испугался Серов.

Какой спрос с мальчишки. Может по глупости и шлёпнуть.

– Чему надо, тому и учат. Не вашего ума дело, –  школяр схватил принесённое ведро с водой, –  вот надрались селёдки и сидите теперь без воды.

Выплеснул воду на землю.

Ночь прошла без сна. По нужде большой и малой ходили в угол подвала. Воняло нещадно.

Все арестанты сгрудились у окна. Со стороны Ярославля доносилась артиллерийская канонада.

Утром, выглянув в окно, Константин Иванович обнаружил, что гимназист, охранявший подвал, исчез. Прошёл день, ещё ночь. На третий день – уже солнце стояло в зените, загремел засов. Перед арестантами стоял красноармеец в фуражке со звездой.

– Выходите, –  сказал он, –  кто здесь Григорьев?

Константин Иванович назвал себя.

– Товарищ Перельман где? Вам известно? – спрашивает красноармеец.

– Его, верно, в Ярославль увезли белые, товарищ командир, –  из-под руки Константина Ивановича выныривает милиционер Серов.

«Товарищ командир» мельком взглянул на Серова: «А Вы кто будете?»

– Охрана общественного порядка села Гаврилов-Ям, милиционер Серов, –  докладывает милиционер.

Этой ночью Катенька горько и сладко, со слезами обнимала Константина Ивановича.

В положенные сроки родилась у Григорьевых вторая дочь. Назвали её Надеждой. Надежда на что? В ту пору подобные мысли голову Константина Ивановича не посещали.

А вот, помня о последнем странном визите Перельмана и о Кате, так нервно поправлявшей волосы, Константин Иванович долгое время всматривался в личико Наденьки, ожидая обнаружить в нём нерусские черты.

Глава 3. Баржа смерти

Вот надо познакомить читателя ещё с одним героем нашего повествования. Героем, который оставил свой кровавый след в истории России. След этот давно затерялся в море крови гражданской войны. Но память безжалостно напоминает о нём.

Полковник Александр Петрович Перхуров демобилизовался из армии в декабре 1917 года. И тут же отправился в Бахмут к своей семье, которую не видел в течение долгого времени. Бахмут – это один из старейших городов Донбасса. Там его ждали жена Евгения, дочь и сын. Семья надеялась, что наконец-то начнётся спокойная жизнь. Но спокойной жизнь не получалась. Не мог русский боевой офицер быть равнодушным к судьбе Родины, где власть захватили люди «без чести и совести». Перхуров вступает в Добровольческую армию генерала Корнилова. В начале 1918 года Корнилов направляет его в Москву к Савинкову. Борис Савинков назначает Перхурова начальником штаба тайной офицерской организации: «Союз защиты Родины и Свободы». Слёзы жены не остановили Перхурова. Перед отъездом в Москву он вытащил из кармана листок бумаги с карикатурой: «Ленин и Троцкий насилуют Россию на Красной площади». Показал жене. Звероподобные Ленин и Троцкий, и девушка – «Россия». И эта юная особа «Россия» была так похожа на его жену Женю. Ту юную, какой она была лет десять назад. Откуда эта карикатура появился у него, ему трудно вспомнить. Кажется, кто-то из Корниловских офицеров с пьяной улыбкой засунул ему в карман. «Смотри, что может случиться с тобой и с нашей дочерью, если я не выполню свой долг – сражаться с этой красной чумой», –  произнёс Перхуров, обнимая жену. Больше он семью не увидит.

В мае 1918 Савинков посылает Перхурова в Ярославль для подготовки антибольшевистского восстания. Всё началось в ночь на 6 июля 1918 года. У Леонтьевского кладбища, где находились оружейные склады красных, собралось около ста человек. Вскоре выяснилось, что винтовок ни у кого нет, на всех только 12 револьверов. В темноте казалось, что людей с полковником Перхуровым гораздо больше, чем в действительности. Это внушало некоторую уверенность, но шли осторожно, стараясь себя не выдать. В дежурной комнате при складе горел свет. Было видно, что там находились люди. Вероятно, начальство складской охраны. Когда подошли близко к складам, их заметил часовой и окликнул: «Кто идёт?» В ответ прозвучал уверенный и весёлый голос: «Свои. Не вздумай, чудак, стрелять. Своих побьешь». Уже другой часовой снова спросил: «Да кто такие?» В ответ опять прозвучало: «Да свои же. Своих не узнаёшь?» Когда приблизились вплотную к часовым, сказали: «Мы повстанцы. Клади оружие, никто вас не тронет». Часовые безропотно положили на землю винтовки. Офицеры, имевшие при себе револьверы, отправились в дежурную комнату. И также без выстрелов обезоружили находившихся там людей. Вскрыли складские помещения, стали разбирать оружие. Выкатили несколько пушек. Не забыли перерезать телефонные провода, связывающие склады с городом. Полковник Перхуров приказал построиться, пересчитал своё войско. В строю оказалось больше людей, чем прежде. Многие из караульных встали на сторону восставших. Из складской конюшни привели лошадей. Их хватило только на запряжку двух орудий и телегу с ящиками снарядов. На эту же телегу бросили связанных большевиков из складского начальства. Хотя они клялись, что будут служить мятежникам, доверия им не было. Ждали, когда прибудут два броневика. Но прибыл только один. Доложили, что второй неисправен. Строем двинулись в сторону Ярославля. На окраине города их встретил отряд конной милиции. Полковник Перхуров приказал подготовить орудия к стрельбе. А бойцам рассредоточиться поперёк улицы. Но пока огонь не открывать. Конница двинулась на перхуровцев. Конников было около тридцать. Кто-то из восставших не выдержал и выстрелил. Один всадник упал с лошади, видимо раненый. Остальные остановились. Это оказалась конная милиция большевиков. Кто-то из офицеров крикнул: «Сдайте оружие и отправляйтесь по домам. Кто хочет, присоединяйтесь к нам». Милиционеры тут же сдали оружие. Заявили, что присоединяются к восставшим. Правда, один, похоже, из евреев, стал кочевряжиться. Но у него свои же милиционеры отняли пистолет. Полковник Перхуров сказал еврею: «Идите домой». Но, когда полковник отошёл, начальник его штаба приказал своим офицерам: «Разберитесь с этим непослушным». Непослушного живо скрутили. Бросили на телегу, на которой лежали связанные большевики с оружейного склада. Милиционерам выданы были расписки с указанием номера отобранного револьвера. Потом оружие сложили в автомобиль, который ждал невдалеке. В автомобиль поместили и раненого милиционера, отвезли его в ближайшую аптеку. Там сделали перевязку. В госпиталь раненого милиционера аптекарь отвёз на своей пролётке. В ту же ночь к заговорщикам присоединилась часть населения Ярославля. Их вооружили захваченными на складе винтовками. Вскоре пришло донесение, что взят без единого выстрела, разоружён и арестован Особый коммунистический отряд, захвачен Губернаторский дом, в котором находились исполком и ГубЧК. Восставшие завладели почтой, телеграфом, радиостанцией и казначейством. Таким образом, в руках повстанцев оказался весь центр Ярославля, а затем и заволжская часть города. «Убитых и раненых ни с одной стороны нет», –  писал в своих воспоминаниях полковник Перхуров. Но здесь полковник «ошибался».

Первой жертвой стал Семён Нахимсон, председатель Ярославского губисполкома. Какой-то озверевший юнкер зарубил его в гостинице «Бристоль», где проживал Нахимсон. Перхурову же донесли, что Нахимсон оказал сопротивление. После расправы с Нахимсоном группа офицеров направилась на квартиру председателя Ярославского горисполкома Давида Закгейма. Его вызвали во двор. Спросили: «Ты Закгейм?» Он ответил, что его имя Закгейм. Позвали соседей, которые подтвердили, что это и есть Закгейм. Тут же Давид Закгейм был убит двумя выстрелами в голову, а затем грудь его прокололи штыком. Тело Закгейма выволокли на улицу и выбросили у ворот. В течение нескольких дней труп Закгейма валялся на улице и служил предметом издевательства горожан.

«Сытые, толстопузые буржуи, маклаки с толкучего рынка, отставные штаб– и обер-офицеры и черносотенцы, проходя мимо, останавливались и злобно издевались над бездыханным трупом Закгейма, плевали в лицо».[11] Позже в своих воспоминаниях полковник Перхуров пишет, что «офицер, который руководил арестом большевистских руководителей, за бессудное убийство был отстранён от должности».[12] Штаб восставших разместился в здании гимназии Корсунской.

В городе развешивали воззвания о добровольной мобилизации. Вскоре гимназия была заполнена людьми всех возрастов. Гимназисты, чиновники, железнодорожные и фабричные рабочие – все готовы были встать в строй мятежников. Несколько позже стали появляться толпы крестьян из близлежащих деревень. Всех добровольцев записывали, выдавали оружие и отправляли на комплектование полков. Большинство крестьян в полки не явилось. С оружием разошлись по своим деревням. Арестованных большевиков и их сторонников поместили на баржу, которую отвели от берега и установили посередине Волги. Трюм баржи высотой с человеческий рост был заполнен дровами. Чтобы разместить там заключенных пришлось выбросить часть дров. На дне баржи было сыро. Стояли лужи затхлой воды. Несколькими днями позже в трюм баржи мятежники бросили сильно избитого человека. Кто-то из арестантов узнал в нём комиссара Перельмана с Локаловской мануфактуры из села Гаврилов-Ям. Об этом сообщили военкому Александру Флегонтовичу Душину, левому эсеру, который тоже находился на барже. Душин пробрался сквозь плотную толпу к Перельману.

Тот сидел на бревне, тяжело облокотившись о поленницу. «Жив?» – обратился Душин к комиссару. Тот с трудом разжал окровавленный рот: «Не дождутся. Но скажу тебе, Душин, сильно болит голова».

– Подожди, Исаак, каким-то чудом среди нас врач имеется. Фёдор Игнатьевич, –  негромко позвал Душин.

– Для вас чудо, а для меня несчастье, –  раздаётся из полумрака вежливый голос.

– Ах, Господи, не знаю, как Вас нынче называть. Но сегодня, уж не обессудьте, для нас Вы – товарищ Троицкий.

– Товарищ по несчастью, –  Перельман устало прервал Душина.

Осмотрев комиссара, доктор сказал, что серьёзных повреждений нет. И добавил удручённо: «Болит голова, говорите? Не исключаю сотрясения мозга. Пациентам с сотрясением мозга предписывается постельный режим на пять суток», –  не скрывая грустной иронии, закончил Троицкий. – Постельный режим. Это мы сейчас живо, –  засуетился Душин, –  товарищи, давайте брёвна. Укладывайте их на пол. А то на полу сырость.

На брёвна бросили охапку сена. Сено лежало в углу баржи. Тюремщики проявили старорежимный гуманизм. На эту постель уложили Перельмана.

– А вот кого не ожидал здесь встретить, так Вас, Фёдор Игнатьевич, –  чуть позже обратился Душин к доктору Троицкому, –  Вы-то, за какие грехи?

Доктор Троицкий обеспеченный, уважаемый в Ярославле человек. Первым в городе стал владельцем автомобиля.

– Наверное, Перхурову мой автомобиль приглянулся, – обречённо отвечает доктор.

– Вот за этот грабёж Перхурова уж точно шлёпнем, –  сказал кто-то зло за спиной доктора.

Утром к барже подплыла лодка. С лодки подали мешок с хлебом и две литровых бутылки подсолнечного масла. Хлеб и масло разделили справедливо на всех. Всех было сто девять человек. Список арестантов составил Душин. «Их имена будут начертаны золотыми буквами в Ярославском музее», –  говорил он. «Какой Вы военком, однако, романтик», –  невесело улыбнулся доктор Троицкий. Душин в ответ только сжал кулаки. Зачерпнули измятой бадьёй из Волги воды. Не всем удалось напиться. Вылезали на палубу несколько раз, чтоб набрать воды. Никто не стрелял с берега по арестантам. «Вот и закончился наш пир, –  тихо произнёс доктор Троицкий. Помолчал и добавил, –  пир во время чумы». Прислушался к канонаде с левого берега Волги. Стреляла по Ярославлю красная артиллерия. Произнёс с горечью: «Вчера ночью высунулся из трюма, Ярославль наш родной весь в огне. Всё горит и горит». Рядом с баржей раздался взрыв. Люди втянули головы в плечи, прижались к поленницам. Баржу закачало. Дрова посыпались на головы арестантов. Кто-то, верно, подумал: «Слава Богу, что все поленницы с левого борта. Может, спасут от снарядов. Ведь свои и угробят». В носовой части загрохотало. Взрыв. И тишина. Слышно, как посыпались дрова. Потом дикий вопль. Кинулись на крик. Стали разбирать разбросанные брёвна. Военком Душин со страхом подумал, что там лежит Исаак Перельман. «Доктор, доктор», –  закричал он. «Я уже не нужен», –  слышит он голос Троицкого. Душин с ужасом видит среди брёвен окровавленную шинель Исаака Перельмана, его развороченную грудь. Рядом – с оторванными ногами – Криш Гришман, застывший, в последнем крике, с широко открытыми глазами. Над их головами в корме баржи зияла огромная пробоина. Гришман – из тех милицейских конников, которых перхуровцы встретили в первый день мятежа. Ещё пару часов назад Перельман хрипло говорил, передавая бадью с водой Гришману и, отстраняя протянутые руки других сидельцев: «Никак не могу. Это мой брат по крови, там последний глоток остался». «Что значит брат, пытался возражать латыш Мартин Кушке, облизывая пересохшие губы, –  мы, коммунисты, все братья по крови. Революция нас породнила». «Ну-ну, товарыши, –  миролюбиво говорил немец Фриц Букс, –  я сбегай за водой. Ничего не стоит. Я знай, как воды набрать, чтоб беляки не видели». Фриц Букс, солдат интернационального полка. Его перхуровцы взяли в госпитале.

Прошло ещё три мучительных дня. Теперь артиллерия красных стреляла по центру Ярославля. Взрывы около баржи прекратились. Стояла невыносимая жара. Люди задыхались в трюме. При попытке выйти на палубу, арестантов встречали пулемётные очереди перхуровцев. Тела мертвых узников посинели, распухли, издавали тяжёлый тлетворный запах. И смрад из отхожего места казался теперь запахом дешёвого одеколона. Отхожее место возникло в середине баржи. И это было коллективное, большевистское решение – так как одна часть арестантов разместилась в носовой части, другая в задней части баржи. Еды не было уже три дня. Несколько смельчаков вышли на палубу, стали кричать, что умирают от голода. Но их никто не услышал. На набережной горел магазин Меньшова. И пулемётчики, что обстреливали баржу, теперь грабили магазин. Это было хорошо видно. Кто-то тащил на плечах мешок с продуктами – магазин был солидный, не какая-нибудь овощная лавка. Это арестанты прекрасно знали. Вот двое тащат ящик, видимо, с водкой. Ну, не квас же воровать, рискуя получить пулю от Перхурова за мародерство. А арестантам самое время бежать с баржи. Кто-то спрыгнул в воду, за ним ещё один. Ещё двое. Все плывут к набережной горящего Ярославля. До левого берега, где сосредоточена артиллерия красных, совершенно ясно, не доплыть. В этом месте ширина Волги больше версты. Перхуровцы уже встречают пловцов короткими очередями. И вот уже один исчез в волнах. Второй потонул, третий. Люди, оставшиеся на палубе баржи, торопливо прячутся в трюм, спасаясь от пуль. Ещё день прошёл в духоте. Тяжелый запах разлагавшихся трупов был невыносим. Решили, раз не удаётся похоронить комиссара и его товарища по-божески, то надо похоронить в водах Волги. Предложил это решение Душин. Но как вынести трупы? Перхуровцы не дают высунуться из трюма. Душин что-то пытался объяснять, от кого-то требовал помощи, чтобы вынести трупы на палубу. Но его никто не слушал. Голод сводил животы, заставлял забыть о похоронах. Некоторые арестанты уже не могут встать, бессильно лежат в грязных лужах. Доктор Троицкий сидит на бревне, обречённо глядя в стену баржи. Есть уже не хотелось. И это не тревожило доктора. Невнятный шепот будто вернул его к жизни. Над ним склонился немец Фриц Букс: «Доктор, у нас живот пустой, а мои соплеменник живают и живают». «Жуют?» – спросил доктор. «Ja, ja, –  взволнованно сбился на немецкий язык Букс, –  конечно». На барже были ещё арестанты, ярославские обыватели из немцев. Арестованы были по доносу: «укрепляли советскую власть». Перлину, перхуровскому начальнику контрразведки некогда было разбираться. Проще отправить на тюремную баржу до «лучших времён». Но немцам разрешили взять по котомке еды. По законам военного времени – на три дня. Про эти котомки узнал преданный делу революции большевик Фриц Букс. И сейчас революционная законность требовала делиться. Соплеменники Фрица Букса не сопротивлялись. Вытряхнули остатки своей еды. Были там хлеб и сало. Сало резали куском стекла от выбитого взрывом иллюминатора. Доктор Троицкий вроде ожил. Настойчиво предупреждал, чтоб не набрасывались на еду. Кто-то его послушал, ел малыми порциями. Но кто-то уже корчился от боли в животе. Кто-то лежал облитый рвотой. Еды хватило на один день, но на всех. На следующий день было тихо. Стоял сильный туман, моросил дождь. К барже на катере подплыли офицер и какая-то барышня. Они ломали хлеб на куски и бросали с лодки на баржу. Все арестанты высыпали на палубу. Но повезло немногим. Хлеба было мало. Многие куски падали в воду. В барышне арестанты узнали артистку Барковскую. Пела в ресторанах. Раньше для красных, а нынче вот для белых. Но, как видно – добрая душа, раз хлебушка изволила подвезти арестантам.

В своих воспоминаниях Перхуров писал: «Положение арестованных на барже было ужасным, потому что нельзя совершенно было туда подвезти пищи. Я помню тот скандал, который был поднят мною, когда я узнал, что арестованным несколько дней совершенно не давали никакой пищи. Я немедленно приказал регулярно доставлять пищу. Вызвался для этой цели один офицер-латыш, он заявил, что туда пищу доставит. С ним увязалась певичка Барковская. При возвращении офицер-латыш был ранен в голову и погиб. Больше я не мог рисковать своими подчинёнными».

Это был уже пятнадцатый или четырнадцатый день. Со стороны Ярославля слышен был глухой гул взрывов. Видимо, красные теперь обстреливали город с севера. Левый берег второй день молчал. Душин записал на клочке бумаги: «Два дня баржу не обстреливали». Он еле шевелил языком, но упорно твердил: «Золотыми буквами наши имена в музее». Доктор Троицкий с сожалением глядел на Душина: «А ведь такой сильный человек был. И что стало… Судьба человека в руках Бога. Смеет ли он бросать вызов Богу?» Доктор мысленно начертал огненными буквами на серой стене трюма эти две последние фразы. Ответ не заставил себя ждать. Загремели взрывы около баржи. Баржу резко качнуло, и она понеслась вдоль Волги. Кто-то рядом с доктором проговорил: «Канат порвало». Этим канатом перхуровцы крепили баржу к набережной. «Во. Несётся как самолёт», –  как-то по-детски хихикнул Душин. Доктор Троицкий мельком взглянул на военкома. Озадачила мысль: «Не в себе нынче наш Флегонтович». Тут же раздался пронзительно-тяжёлый свист. «Ложись!» – заорал Душин. Все попадали на пол. Снаряд пролетел мимо. Правый борт баржи пронзали иглами пулеметные очереди мятежников. Борт просвечивал на солнце как решето. По левому борту била артиллерия красных. «Они думают, что беляки на барже тикают, –  доносится до доктора шёпот Душина, –  надо как-то им дать знать. Иначе нам каюк». В носовой части разорвался снаряд. «Опять по Перельману», –  Троицкий, вжимая голову в плечи, прижался к поленице. Из носовой части баржи слышны вопли. И сквозь грохот взрывов и стоны умирающих вдруг раздаётся неожиданно твёрдый голос Душина: «Сейчас будет излучина реки, и нас прибьет к левому берегу. В этом месте до берега недалеко. Надо плыть к нашим. Кто со мной?» Казалось, что голос Душина слышит только доктор, но несколько арестантов подняли головы. «Кто со мной?» – опять кричит Душин. Вот он и несколько человек выбираются на палубу. Ползком до края борта. Доктор в окно иллюминатора видит, как тяжёлым брасом плывут смельчаки к берегу. Вот один взмахнул руками и исчез в волнах. «Боже, только бы не военком», –  с тревогой подумал Троицкий. В окно баржи он замечает, что берег недалеко. Красные обнаружили пловцов и перестали стрелять.

Поздно ночью катер с красноармейцами подтащит баржу к берегу. Из 109 пленников живыми были 75 человек. А война продолжалась…

«11 июля 1918 был сформирован «Чрезвычайный штаб по ликвидации мятежа», который возглавил Я. Д. Ленцман. Командующий фронтом Гузарский[13] в донесении Аралову (копии Троцкому и Муралову): «Не стал бы требовать еще химических снарядов. Подтверждаю необходимость присылки: во-первых, стойкого однородного отряда в тысячу человек, желательно латышей или китайцев. Тогда успех гарантирую».

В ночь на 16 июля Перхуров с отрядом в пятьдесят человек покинул Ярославль на пароходе. Своему помощнику, генералу Карпову П. П. он предложил уйти из города вместе с ним. Тот отказался, заявив, что Ярославль его родной город и здесь вся его семья. Генерал Карпов П. П. и его семья были расстреляны большевиками в сентябре 1918 г.

В дальнейшем полковник Перхуров воевал в армии Колчака. В марте 1920 года, пробираясь по заснеженной тайге с небольшим отрядом, попал в плен к красным партизанам. Под конвоем был доставлен в Иркутск. Около года провёл в концлагере. В январе 1921 года он освобождён. Успел послужить красным как «военспец» в штабе Приуральского военного округа. Но в мае того же года был вновь арестован и отправлен в Москву. Находясь в тюрьме, написал воспоминания[14]. В июле 1922 года был расстрелян.

Глава 4. Доктор Троицкий

Доктор Троицкий стоит под моросящим дождём на Богоявленской площади. Глядит на ядовито-зелёные, будто покрытые злой плесенью купола церкви Богоявления. Тёмно-красные стены церкви разрушены. Час назад дохлый пароходик, надсадно пыхтя, доставил несколько бывших узников баржи на правый берег Волги. Среди них был и доктор Троицкий. На прощание обнялись. Особенно крепко – Троицкий и эсер Душин. «Куда?» – спросил доктор Александра Флегонтовича. «В свою деревеньку Борисовку, жену навестить, детей», – как-то невесело отозвался Душин.

Красные кирпичи церкви Богоявления разбросаны по площади. И стены её, будто, плачут кровавыми слезами. Площадь застыла в мёртвой тишине. И только едва шелестит дождь. Доктор Троицкий медленно крестится, шепчет: «Боже, сохрани жену мою Марфу Петровну и доченьку мою Ксеньюшку».

И сразу заныло сердце в горьком предчувствии. Вышел на пустынную Углическую улицу. Мертвые, разбитые здания. Груды камней на мостовой. Обрушенные крыши. Остовы сгоревших домов. И тишина, убивающая надежду. Ни одной живой души. Вот на уцелевшей стене разрушенного дома оборванный листок, в углу его двуглавый орёл под короной. Доктор читает: «Приказываю твёрдо помнить, что мы боремся против насильников за правовой порядок, за принципы свободы и неприкосновенности личности». Дальше листок оборван. И где-то внизу его огрызок, и там: «Полковник Перхуров». Вдруг за спиной шум, крики, разрываемые женским и детским плачем. Толпа молодых женщин с детьми и совсем юных девушек, окруженная отрядом солдат. Троицкий всматривается в лица конвоиров – китайцы. Их неподвижные физиономии под будёновками внушали непонятный страх. Доктор оглядывается.

Старушка, закутанная в черный платок, хватаясь за обгоревший столб, опускается на землю. Троицкий подбегает к ней, за спиной слышит омерзительно визгливый, будто кошачий вопль: «Замолчати!» И выстрелы, выстрелы. Китайцы стреляют над головами женщин. Матери прижимают к себе замерших в страхе детей. Конвоиры толкают их прикладами в спины. «Бистро, бистро!» – слышатся опять писклявые нерусские голоса. Процессия уже скрылась в переулке, а доктор всё слышит корявое: «Бистро». Троицкий наклоняется над женщиной, сидящей у стены. Поднимает с её лица чёрный платок. «Что с Вами? Вам плохо?» – спрашивает он. «Боже! Что же это делается. За какие грехи всё это», –  разрывающие душу рыданья слышатся из-под чёрного платка. «Что такое?» – тихо спрашивает Троицкой, уже догадываясь, что женщина провожала кого-то в той жуткой толпе. «Боже, за что?! Внучку мою и дочку мою повели на бойню. Мало им извергам, зятя убили. Поручик, ведь мальчишка совсем. А дочку-то за что? С ребёнком…» Доктор Троицкий отходит от рыдающей женщины. Бредёт среди пустынных развалин. Вот храм Сретения Господня.

Колокольня изрешечена снарядами. «Гибнет, гибнет Русь православная», –  какая больная, уставшая мысль!

И тут же, как удар ножом в сердце: «Боже, что же с моей семьёй?!» Вот и его – Сретенский переулок. И дома вроде бы целые. Только в некоторых выбиты окна. Доктор опять перекрестился, глядя на храм. Но внимание его задерживается на листках, что наклеены на стены домов. Это большевики расклеили свой декрет: «Завтра, 23 июля 1918 года в восемь часов утра всё мужское население города должно явиться на вокзал. Ко всем уклонившимся будет применена высшая мера наказания». «Опять расстрел», –  тупо отмечает доктор. И дальше по переулку видны эти серые листки. Вот дом Менделя: «Одежда. Меха». Выбиты окна и двери. Магазин разграблен. Еще квартал, его дом – дом доктора Троицкого. На первом этаже он принимал больных. Троицкий видит груду кирпичей. Обгоревший остов здания. Одна стена целая. Открытая часть комнаты на втором этаже. Его гостиная. У стены стоит буфет. Гордость семьи. Приобрёл в мебельном магазине Голкина. Хозяин сам пришёл к доктору Троицкому. «Вот мебель итальянскую получили, фабрика известная «Asnaghi Interiors». К Вам, Фёдор Игнатьевич, к первому пришёл. Помню, помню, как Вы сына моего с того света вытащили. Ко мне уже и от Щапова Пётра Петровича[15] приходили. Но я повременил, пока от Вас намерение не поступило. Особенно советую буфет», –  Голкин говорил длинно и витиевато. Но Троицкий знал отменный вкус мебельщика и, не глядя, согласился. Что касается содержимого буфета – особой ценностью был в нём китайский сервиз на двенадцать персон. Достался на свадьбу от родителей жены, известных ярославских купцов. Дверцы буфета распахнуты настежь. Видно было, что полки его пустые. Доктор смотрит на свой разрушенный дом, и мысль, как механический стук часов: «Уже побывали, побывали».

Кто-то коснулся его плеча. Оглянулся за спиной стоит дворник Абыз. Татарин. «Федор Игнатьевич, горе-то какое», – Троицкий слышит робкий голос Абыза. «Где? Где моя семья?» – срывается на крик Федор Игнатьевич. «В покойницкой при госпитале, –  произносит несмело дворник, –  третьего дня приходил туда.

Говорю, хороший человек был доктор, Федор Игнатьевич. Дайте, я похороню его жену и дочь. Мало ли кто объявится, могилу показать. Про Вас-то, люди говорили, что баржа потопла. И все вместе с ней. А в покойницкой ответ – вы не родственник. Тел не выдаём».

В госпитале были всё незнакомые люди. Нежданно появилась медсестра. Практику проходила у Троицкого. Узнала доктора, испуганно взглянула на него. Прошептала тихо: «Боже, это Вы?» Потом появился Петя Воровский – коллега и друг тех мирных дней. Обнялись. Троицкий подолом грязной рубахи вытер слёзы. Втроём, и Абаз с ними, прошли в морг. Санитар, дежуривший там, сказал, что день назад все невостребованные трупы похоронены в общей могиле на Чурилковском кладбище.

До погоста ехали молча. Петя раздобыл госпитальную карету. Запряжёна похоронной клячей. Слёз Фёдор Игнатьевич не вытирал. Они смешались с дождём.

И сдавленный крик, рвавшийся из груди, казалось, оглушил его. Он не слышит, что ему говорит Петр. Среди тощих берёз и осин на поляне свежий холм. И посреди него деревянный кол с куском фанеры, на которой что-то написано чернильным карандашом. Надпись размыта дождём. Доктор Троицкий тихо плакал, обхватив берёзу. Обратный путь – по дорожной грязи. Скрип несмазанных колёс. И хвост клячи мерно раскачивается в такт её медленных шагов. Боль уходила. На смену ей надвигалась оглушающая пустота. Доктор Троицкий чувствует на своем плече руку Петра Воровского. И тепло руки друга будто возвращает его к жизни.

– А как ты пережил всё это? – спрашивает он Петра.

– Я ж тебе рассказывал по дороге.

– Извини. Я прощался с женой и дочерью.

– Известно как. Врачи нужны и красным и белым. Я знаю, ты был на барже. Её уже окрестили «баржей смерти». А ты? Теперь-то как?

Троицкий показывает бумагу, которую получил при освобождении с баржи.

«Иди к нынешним властям. Я уж не знаю к кому. Они разместились в гостинице «Бристоль». Она – одна из немногих уцелела. Покажи им свою бумагу, а то завтра загонят на вокзал. Декрет-то читал?» – торопливо говорит Воровский.

До гостиницы «Бристоль» Троицкий опять шёл по родному Сретенскому переулку. Длинный, летний день к вечеру развиднелся. Тучи рассеялись. Солнце стояло низко над домами и било в лицо нежаркими лучами. Около его дома находилась подвода с лошадью. Двое мужиков на верёвках спускали тот самый итальянский буфет. Ещё один мужик торчал у телеги.

– Вы это чего? – возмущённо спросил Троицкий.

– Чего, чего. А вот через плечо, –  услышал он в ответ, – твоё, что ли?

– Да, это моя квартира, –  неизвестно откуда хватило сил резко ответить.

– Было ваше, стало наше. И проваливай, господин хороший. А то доложим куда надо. Будешь париться на вокзале. Ваших там уже полный зал. А если что – и до оврага возле Леонтьевского кладбища недалеко. Сёдне, с утрева там офицерских дамочек со всеми ребятенками ихними в овраге шлёпнули.

Доктор Троицкий с ужасом вспоминает утреннюю процессию под охраной китайцев. И плачущую пожилую женщину в чёрном платке. Он растерянно оглядывается. Буфет уже на земле. Мужики, что возились с ним, стоят около доктора. Один – молодой и пригожий блондин. Другой – обросший звериной бородой.

– Что, не верит гражданин-барин? – говорит бородатый, –  мы ж оттудова и приехавши. Забросали овражек землёй и приехали.

– Значит мой буфет вам в награду?

– Поговори ешо, поговори, –  равнодушно, без злобы отзывается мужик, что стоял раньше у телеги.

Бородатый и молодой берут доктора под руки, один из них произносит:

– Ну, не заставляй ты нас, мил человек, брать грех на душу. Иди отселе, ради Бога.

Мужики доводят Троицкого до переулка. Толкают в шею. Не оглядываясь, доктор медленно плётётся вдоль разрушенных домов. А за спиной слышит голоса. Молодой: «Может, и верно, поставец-то евонный». Суровый бородатого: «Васька, сколь раз тебе говорено: не поставец, а буфет. И шо, зря, что ль мы в город припёрлись. Степан Евграфович заказывали буфет голландский. Или ещё какой заграничный… Обещал знатно расплатиться. Вот и ты своей Верке обнову справишь». «Да уж, справишь. Дождёшься щедрот от Степана Евграфовича. Мироед», –  отзывается молодой. Голоса удаляются. Глухой гул наполняет голову Троицкого, то ли набат с дальнего храма, то ли гроза надвигается из-за Волги. Он не помнит, как добрался до гостиницы. Кому-то он там показал свою бумагу. Кто-то что-то сочувственное говорил ему. Только одна фраза врезалась в его память: «За белый террор мы ответим красным террором». Определили комнату при госпитале. Просили завтра приступить к работе: «В госпитале рук милосердных не хватает». Доктора резануло слово «милосердных». Он вглядывается в лицо говорившего. На него глядели стеклянные, неподвижные глаза палача. Запомнился не человек, а его мертвящий взор.

И мрачное предчувствие, связанное с этими взглядом, не обмануло. Ещё раз пришлось увидеть эти глаза.

В своей комнатёнке доктор Троицкий упал на кровать и тут же погрузился в тяжёлый сон. Утром его разбудил Пётр Воровский. Сказал, что велено двум врачам прибыть на вокзал, при необходимости помочь больному.

– И ещё, это уже конфиденциально. По-русски – на ухо, – угрюмо продолжает Воровский, –  при оказании врачебной помощи строго ориентироваться на социальную принадлежность страждущего…

– Если буржуй – пусть подыхает. Нечего на него пули тратить, –  угрюмо заканчивает доктор Троицкий фразу своего товарища. Пётр Воровский обречённо кивает головой.

Вокзал был окружен вооружёнными солдатами. Зал ожидания переполнен мужчинами разных возрастов. Были и старики, равнодушно смотревшие на мир слезящимися глазами. И дети – подростки тринадцати-пятнадцати лет. На одной группе Троицкий задержал свой взгляд. Мальчишки, совсем маленькие, верно шести и пяти лет, испуганно оглядывались по сторонам. Прижимались к пожилому мужчине в шляпе. Мужчина что-то успокаивающее говорил мальчикам. Троицкий слышит только конец его фразы: «…вы всю бомбежку просидели в подвале со мной, вашим дедом… не забудьте сказать – дед учитель, учитель, всего лишь учитель словесности», –  выкрикнул мужчина и вдруг схватился за грудь, закачался. Мальчики тянутся к нему ручонками. А мужчина, судорожно заглатывая ртом воздух, пытается опереться о стену. Дети растерянно смотрят на деда, упавшего у их ног. Петр Воровский осторожно развязывает галстук на шее старика, расстёгивает рубашку. Стетоскопом приникает к его груди. Щупает на запястье пульс. «Мёртв, –  говорит он Троицкому, –  надо как-то его внуков вывести отсюда». В дальнем углу зала толпа особенно плотная. Там вход в комнату. Солдаты заталкивают туда людей, на лицах которых Троицкий видит маску неподдельного страха. Раздвигая толпу, врачи идут к этой злополучной комнате. Натолкнувшись на жёсткий взгляд солдата, стоявшего у двери, Воровский уверено говорит: «У нас мандат». Делает вид, что лезет в карман своего пиджака. Солдат показывает рукой на дверь: «Проходите, товарищи». В комнате за столом сидят несколько человек в военной форме. В центре – вчерашний знакомец Троицкого со «стеклянными глазами». Тот, что из гостиницы «Бристоль». Увидев врачей, он растягивает рот в приветливой улыбке, но глаза всё такие же неподвижные, стеклянные. «Что случилось?», –  спрашивает он. Несколько солдат, прежде скрытых в глубине комнаты, отталкивают группу испуганных мужчин, стоящих перед столом чекистов. Троицкий уже понял, что имеет дело с «товарищами» из ЧК. «Понимаете, –  неуверенно начал Воровский. «Дело не терпит отлагательства, –  грубо оттолкнув Петра, жёстко говорит Троицкий. Он вдруг вспомнил, что человека в шинели с красными петлицами и стеклянными глазами, с которым познакомился в гостинице «Бристоль», зовут Губер. Троицкий почти кричит: «Товарищ Губер, умер от сердечного приступа старый человек. Я знаю – это педагог. Моя дочь училась у него. С ним внуки-дети…» Троицкий знает, что сейчас его спросят, кто родители этих детей. Как связаны эти родители с Перхуровым? И он отчаянно врёт: «Их мать умерла от тифа. Отец – инвалид войны, погиб в разрушенном снарядом доме. Свидетель – доктор Воровский». Троицкий ловит испуганный взгляд друга. Губер подымает глаза на Воровского. Тот орёт, пересиливая страх: «Подтверждаю». Троицкий с ужасом думает, сейчас его спросят как фамилия умершего старика – учителя, которого он, якобы, прекрасно знает. Но он этого человека первый раз в жизни видел. Но спасает Петя Воровский, он вынимает из своего кармана паспорт, обращается к Губеру: «Вот документ умершего, я его взял при осмотре трупа». Губер передаёт паспорт рядом сидящему чекисту: «Проверьте по списку подозреваемых». Тот начинает рыться в своих бумагах, слюнявит палец, перелистывает страницы паспорта. Солдаты к столу подталкивают испуганных мужчин. «Как связаны с мятежниками!?» – орёт Губер, –  какой офицерский чин имеете? Не врать мне, не врать!»

– Унтер офицер с германского фронта, –  с отчаянной смелостью выкрикивает один из допрашиваемых мужчин, – Георгиевский Кавалер.

– А ну покажи руки, –  подозрительно говорит сидящий рядом с Губером чекист, который до того листал паспорт умершего старика.

Георгиевский Кавалер протягивает ему ладони.

– Мягонькие, сразу видно, что из буржуев, –  зло шепчет чекист.

Губер кивает головой своему подчиненному. Тот выплёвывает, не то, утверждая, не то спрашивая: «Шлёпнуть». Солдаты подхватывают унтер-офицера под руки. Ведут к дальней двери, еле заметной в углу комнаты. Красноармейцы вводят ещё несколько мужчин. Становится трудно дышать. Ужас этих людей передаётся врачам. И в мрачном полумраке вокзальной комнаты пауком шевелится незнакомое, нерусское слово «концлагерь». «А вы, что стоите? Забирайте своего покойника, –  Губер зловеще улыбается, –  Кальченко, Петров проводите врачей. Да, доктор, документ умершего возьмите». Пётр Воровский прячет паспорт в карман. Солдаты, перекинув на плечах винтовки, ведут по вокзальному залу врачей. У Троицкого возникает ощущение, что их тоже арестовали. Но солдаты поднимают с пола труп старика-учителя. Кивают детям: «Пошли». На выходе с вокзала уже стояла повозка с лошадью. «Однако предусмотрительный этот товарищ Губер», –  мелькнуло в голове Троицкого. Солдаты кивнули врачам. Один из них произнёс: «С Богом». И скрылись в здании вокзала. Троицкий взглянул на мальчиков, подумал о своей погибшей семье, и боль, острая как предсмертный крик пронзила его. «Что с тобой?» – испуганно спрашивает Воровский, взглянув на побледневшего товарища. «Отошло, –  Троицкий обнимает за плечи мальчиков. –  Я их возьму с собой. Согласны?» – обращается он к детям. Те робко кивают головами. «Похороним деда. А там, видно будет, –  говорит доктор Троицкий, –  Петя, ты отвезёшь старика?» Воровский молча садится в ногах покойного на повозку. Кучер трогает вожжи. Лошадь, обречённо опустив гривастую голову, застучала копытами по булыжной мостовой.

Мальчиков звали Саша и Петя. Дети спали на полу. Фёдор Игнатьевич выпросил в госпитале больничный матрас, одеяло, пахнущее нечистым телом, и две простыни. Простыни были стираны, на редкость чисты, хотя в них зияли многочисленные дыры. Подушки достать не удалось. Это и были постельные принадлежности мальчиков. Кормились в госпитальной столовой. Детям выдавали одну порцию на двоих – овсянка или серое картофельное пюре. Зато чаю доставалось по стакану каждому и по куску чёрного хлеба. Видя голодные глаза мальчиков, Фёдор Игнатьевич подкладывал от своей порции несколько ложек в их тарелку.

К осени в Ярославле открылись несколько трудовых школ. Старшего, Сашу, как сироту, приняли в школу без проблем. Ему в ту пору было около шести лет. Сработала бумага Троицкого: «жертва белого террора». О «барже смерти» знал весь Ярославль. Позже – ещё событие: вызвали в жилищный совет. Сказали, что идёт уплотнение квартир буржуев. А ему, Троицкому Фёдору Игнатьевичу положена жилплощадь. Троицкий сказал, что при нём дети-сироты. Тут же в соседней комнате оформили опеку. Фёдор Игнатьевич с некоторой иронией подумал: «Вот времена настали. Никакой волокиты и бюрократии». Вернулся в комнату жилсовета. Женщина в красном платке, повязанном на лбу, как с плаката «Долой кухонное рабство», радостно сообщила: «На троих – вместо десяти метров даём комнату в двадцать метров». И как-то ласково взглянула на доктора Троицкого. Доктор вдруг вспомнил, что ему только сорок семь лет. Только или уже? Впрочем, тут же на память приходит строчка, кажется из раннего Чехова: «В пролётку вскочил старик лет сорока». Ухмыльнулся. Уходя, послал женщине воздушный поцелуй. Женщина зарделась ярче своего красного платка. А доктор вдруг разглядел, что красный платок украшает очень милую девичью мордочку. Смотреть своё новое жильё отправились втроем. Младший – Петя держался за руку Фёдора Игнатьевича. Старший – Саша внимательно рассматривал улицы, по которым проходили. Похоже, что-то узнавал. Когда подходили к дому, указанному в ордере, мальчики заволновались. С криком: «Это же наш дом!», бросились к открытому подъезду, помчались вверх по каменной лестнице. Доктор едва успевал за ними. А мальчики уже стучат в резную деревянную дверь, дёргают медную дверную ручку. Из двери высовывается неприбранная тётка, зло спрашивает: «Что надо?» «Это наш дом!» – громко хором кричат мальчики. «Чо, чо? Пошли отселе, –  зло фыркает тётка, и, увидев интеллигентное лица доктора Троицкого, уже не сдерживая себя, орёт, –  чо припёрлись, чо припёрлись! Буржуи недорезанные. Мало вам Леонтьевского кладбища!» Фёдор Игнатьевич опять видит перед собой картину: толпа растерзанных женщин и детей и китайцы, ведущие их на смерть. Ему становится нехорошо. «У меня здесь ордер на комнату, –  тихо говорит он. «Покажи, –  тётка угрюмо рассматривает ордер, зло бурчит, –  лучшую комнату хапают. Вон за кухней, следующая. А я-то думала, моей доченьке Машке с ребятёнком достанется. Из деревни едет». Тётка выдавливает слезу. Стучит осторожно в первую дверь от входа в квартиру. «Сергей Семёнович, тут пришли, на Машкину комнату зарятся, и ордер есть», –  тётка всхлипывает почти натурально. Из комнаты высовывается откормленная морда в полувоенном френче. Зло смотрит на тётку: «Что орёшь как оглашённая!?» «Как же, как же. Вот…» – тётка тычет пальцем в сторону Троицкого. «Коли ордер есть – вот ключ, –  френч протягивает руку с ключом, –  последняя дверь по коридору». Кривя толстые губы, смотрит на свою соседку. А та всё не унимается: «Как же, как же, Сергей Семёнович, товарищ Перегуда, вы ж обещали похлопотать за мою Машку. Я ж вам отрез аглицкого сукна дала на костюм. Моего, царствие ему небесное, Петра Петровича. А тут эта комната уходит в чужие руки». Тётка причитает в полный голос. «Закрой пасть, Дарья, –  сурово говорит мордастый Сергей Семёнович, –  а твоему Петру Петровичу нечего было водку жрать днями напролёт. И отрез твой весь молью потрачен. Выбросил я его на помойку». «Гляди-ка, выбросил. А давеча в чем Вы шли в горсовет. Костюмчик-то из моего сукна», –  уже язвит неугомонная тётка. Дальше – уже за спиной Троицкого непотребный мат Сергея Семёновича. Троицкий шепчет мальчикам: «Заткните уши». Мальчишки хихикают.

Потом – время сполохами пожара, тенью и мраком. Опять пошёл на кладбище, где похоронены дочь и жена. Теперь на могильном холме огромный валун. На нем надпись масляной краской: «Жертвам белого террора». Постоял в одиночестве. Слёз не было. Были серые будни. Стоны раненых и больных. Острая нехватка лекарств и перевязочного материала. Затхлый, спёртый воздух переполненных больничных палат. Ползли мрачные слухи: по деревням ходят отряды чекистов. Ищут оружие из разграбленных воинских складов. Обыскивают дома. Где обнаруживают оружие, тут же расстреливают всех взрослых мужчин. Арестовали врача Петю Воровского: «За помощь мятежникам Перхурова». Стало известно, что в период мятежа Пётр лечил Перхурова. Тот нежданно заболел. Думали, тиф. Высокая температура. Понос. Позже выяснилось, что отравился лежалой рыбой. Конечно, он лечил Перхурова не под дулом револьвера. Вот это и есть главная вина врача Воровского. Дали десять лет. Троицкий присутствовал на суде. Петя увидел Троицкого, печально улыбнулся ему. Фёдор Игнатьевич не сдержал слёз. Вышел из судебного зала на улицу. Стояла тяжёлая зима двадцатого года. Пришёл домой. Было холодно. Мальчики сидели у тлеющего камина – это всё, что осталось им от прежней жизни. Лёг на диван. Развернул вчерашнюю газету «Известия». Где-то на последней странице маленькая заметка, выхватил глазами две строчки: «расстрелян левый эсер Душин А.Ф. за содействие левоэсеровскому мятежу Марии Спиридоновой». Мелькнула неразумная мысль: «Как это Душин, сидя в глухой деревне Ярославской губернии, мог содействовать мятежу Спиридоновой?» «Значит, смог», –  ответил человек со стеклянными глазами.

Жизнь стала невыносимой. И почему-то за всеми этими печальными событиями опять виделось доктору серое, точно изъеденное тюремной пылью лицо со стеклянными глазами палача.

Как его фамилия? Никак не вспомнить. На ум приходит что-то на букву «г». Но интеллигентность не позволяет сказать Фёдору Игнатьевичу это слово вслух. Только устало подумал: «Этот палач со стеклянными глазами, что на вокзале правил бал со смертью – верно инородец. Иудей или немец. Инородцы, инородцы губят Россию», –  но вспомнил добрую душу немца Фрица Букса с баржи и отверг этот черносотенный вздор. Подумал, может, правильно иронизировал левый эсер Душин: «Естественный ход истории? На смену капитализму должен придти социализм? Да ещё с человеческим лицом», –  не вовремя эти мысли лезут в голову. Троицкий чувствует, как непроизвольно его губы растягиваются в улыбку. И опять звучит голос Душина: «Большевики бездумно торопятся. Феодальную Россию – через эпоху капитализма в светлое царство социализма. Думают перепрыгнуть пропасть в два приёма».

Поздно вечером Троицкий возвращается из госпиталя тёмным переулком. Вот в подворотне группа беспризорников. Двое мальчишек подходят к Троицкому. Чумазые, оборванные. С худых, грязных лиц смотрят голодные глаза. «Дядька, дай рубь», –  слышит он детский голос, но в нем уже звучит бандитская угроза.

«Денег не дам. Вот вам еда, –  доктор протягивает мальчишкам котомку с продуктами, полученными утром на продовольственную книжку Пети Воровского. Пётр отдал свою книжку Троицкому за день до своего ареста. «Если не заберут, книжку вернёшь. А так месяц ещё она действует». Пётр знал, что заберут. Доктор Троицкий видит, как мальчишки набросились на котомку. Жадно вырывают друг у друга ломти хлеба, куски сахара.

– Завтра ждите меня здесь. Я вас отведу в одно место, там вас накормят, –  говорит Фёдор Игнатьевич.

– Ладно, иди, дядька. Знаем мы вашу кормёжку. Загоните в трудовую коммуну. Мы к воле привыкши…

Дети скрываются в тёмной подворотне. Идет снег. А жизнь, кажется, остановилась. Троицкий поднимает воротник своего куцего пальто. Знобит. Как бы не слечь с температурой. Надо срочно отоварить свою и детские продуктовые книжки.

И ещё одно событие надолго запало в память Фёдора Игнатьевича. Письмо из Германии. На звонок почтальона выскочила соседка Дарья. На её визгливые крики: «Нету здесь таких, и никогда не бывало», доктор Троицкий вышел в коридор. Дарья кинулась к нему: «Вот письмо из неметчины. Ужас какой! Город Мюнхен». Троицкий берёт конверт. Письмо на имя Вербицкого Прохора Петровича. Нервно разрывает конверт. И первые строчки письма ошеломляют его: «Папа, папа, умоляю, сообщите мне, живы ли Вы. Живы ли мои мальчики…» Боже, это же отец Саши и Пети… Вербицкий, это же фамилия умершего деда мальчиков.

Дарья заглядывает Троицкому в лицо: «Буржуи проснулись? Сами в Германии, а квартиру им подавай». «Нет, квартира не нужна», –  резко отвечает доктор. Комкает письмо, суёт его в карман.

– Это из «бывших», –  говорит он, –  спрашивают, жив ли какой-то Прохор, который жил раньше здесь. Вы не знаете, жив Прохор?

– Чо знать-то?! Чо знать-то, –  засуетилась Дарья, –  тут до вас столько народу перебывало. Клавка – была. Иван – был. А вот Прохора не припомню.

– Ну вот, значит ошибка. Не волнуйтесь. Советская власть Вас в обиду не даст.

Доктор Троицкий проходит в свою комнату. Разглаживает рукой смятое письмо, читает: «…Я знаю, что переписка со мной сейчас для Вас опасна. Папа, умоляю. Только дайте мне знать, живы ли вы?…»

Доктор смахивает слёзы со свих щёк. Прямо, как барышня расквасился. Рот сам кривится в непроизвольной усмешке. Мальчики испуганно смотрят на него. Старший, Саша, подходит к Троицкому, спрашивает: «Это письмо от нашего папы?» «Ну что ты, Сашенька, –  доктор обнимает мальчика за плечи, –  ты же знаешь, твоего папу убили на войне».

Наутро вызвали к госпитальному начальству. Сказали, в Гаврилов-Яме открылась больница. Нужен главврач. Предоставляется двухкомнатная квартира. Не раздумывая, Фёдор Игнатьевич согласился. С Ярославлём его больше ничто не связывало.

Глава 5. Локаловская мануфактура

В июне 1919 на Локаловской фабрике побывал Анатолий Васильевич Луначарский. Фабрика была мертва. Вновь избранный директор из рабочих, Патов Александр Михайлович, молодой, энергичный. Производил много шума из правильных слов, но фабрика стояла. Опять не было дров, не было сырья – льна. Склады были завалены изготовленным полотном, но реализовать его не получалось.

Анатолий Васильевич был направлен Лениным в Ярославскую губернию, которая с трудом оправлялась после белогвардейского мятежа. Фабрика встретила Луначарского яростно трепещущим на ветру красным плакатом: «Побольше бы ситчика и льняного полотна всякого и разного нашим комсомолкам[16]». Партийное руководство фабрики как-то не задумывалось, что Локаловской мануфактуре не до ситчика. С льняным бы полотном справиться. Лозунг про «ситчик» был явно привезён из столиц, где юным комсомолкам не из чего было пошить платьица. В столицах был голод, и не было ни ситчика, ни полотна. А в Гаврилов-Яме шили одёжку из Локаловского полотна. И на местном рынке за аршин полотна можно было приобрести кое-что съестное. Некоторое время, пока фабрика работала на дровах, добытых комиссаром Перельманом, зарплату выдавали аршинами Локаловской ткани в нарушение всех инструкций «Центротекстиля».

Большевистское государство брало полотно с фабрики на нужды революции и всегда задарма. Ведь каждый большевик знает: делать революцию за деньги – преступление. Хотя, как позже выяснилось, все революции делались за деньги. Нынче наладить процесс: товар-деньги всё как-то не получалось.

А вот недавний директор Лямин Иван Григорьевич был глух к угрозам из столицы. Рублей у него не было, так он ввел в Гаврилов-Яме денежную единицу – аршин полотна. На сердитые звонки из Ярославля отвечал, что есть предписание комиссара Перельмана, павшего за дело революции от рук белогвардейской сволочи.

Новый директор Патов Александр Михайлович с большевистской прямотой прекратил эти безобразия. Тем более что к этому времени левые эсеры были не в чести. И даже более того – вне закона. И упоминание лишний раз имени левого эсера Перельмана стало, по меньшей мере, небезопасным. Фабрика встала. Не работала больше месяца. Без крика. Никакой забастовки. Это вам не царский режим. Просто рабочие не выходили на работу: «Чо задарма-то работать. Нашли дураков!» Но на встречу с Луначарским собрались. Анатолий Васильевич обещал разобраться с товарищами из «Центротекстиля». И, как показало время, не обманул. А что касается лозунга – он появился не с бухты-барахты, как утверждают злые языки. Было совещание фабричного комитета, которое вёл новый председатель фабкома товарищ Трошкин, молодой рабочий из Петрограда.

Трошкина рекомендовал сам товарищ Цветков, председатель Ярославского губкома. Кстати, тоже из Петрограда. Некоторые члены фабкома говорили, мол, какой ситчик – фабрика выпускает льняное полотно.

Им резонно объясняли, что они не понимают текущего момента: лозунг проверен в Петрограде и Москве. Точку в споре поставил Николай Семёнович Петрушкин, учитель чистописания. Безработный учитель взят на фабрику по острой нужде – должен кто-то грамотно оформлять решения фабкома.

Николай Семёнович встал и звонко, как перед школьниками, произнёс: «Мы лозунг готовим не только для Гаврилов-Яма, а скажу больше – для всей советской России». Никто не ожидал такого от тихого учителя. Его поддержали громкими хлопками. Но не все. Некоторые молчали с кривыми улыбками. Позже этих «некоторых» вывели на чистую воду, как меньшевистских последышей. А между тем Николай Семёнович, ободрённый аплодисментами, горячо говорил: «Кто же шьёт платья молодым женщинам из льняного полотна – ситец и только ситец. А то давайте напишем лозунг: «Побольше бы Локаловского полотна нашим комсомолкам». Тут уж и те, кто кривил рожи, опустили глаза: в большевистском лозунге вспоминать капиталиста Локалова! Правда, кто-то с задней лавки пробурчал:

«Какие ещё комсомолки? О них в нашем Гаврилов-Яме никто и не слыхивал». Товарищ Трошкин весь напрягся, пытаясь разглядеть автора этого меньшевистского высказывания. Но в полумраке не разглядеть. Электрический свет как раз отключили. На столе президиума горели три керосиновые лампы.

Договорились, однако, и насчет льняного полотна. Надо же показать, что Локаловская фабрика идёт в общем ряду. Лозунг в Гаврилов-Ямской редакции звучало так: «Побольше бы ситчика и льняного полотна…» И дальше про комсомолок. Правда, на слух всё это было несколько коряво.

Интеллигенты, вроде Петрушкина, это заметили. Но спорить нынче с пролетариями было не с руки.

Константину Ивановичу рассказали эту историю с «лозунгом». Мол, какой герой, однако, скромный учитель Петрушкин. А Константин Иванович вдруг вспомнил встречу с ним летом восемнадцатого года в подвале фабрики. И его злой шёпот: «Ну, уж Вам-то грех жаловаться на красных».

Сейчас учитель Петрушкин был принят на фабрику как жертва белого террора. Он всем рассказывал, что его тогда чуть не расстреляли. Бухгалтер Григорьев и милиционер Серов молчали. Ведь, в самом деле могли и расстрелять.

А Константин Иванович сделал всё-таки доброе дело. Пошел к директору фабрики, просил, чтобы вернули на фабрику Филатова. «Да, да. Я помню этого мастера, –  горячо заговорил Патов, –  грамотный, строгий к бездельникам. Тогда был политический перехлёст. Лес рубят, знаете ли, щепки летят. А, учитывая Вашу недавнюю трагическую историю, арест перхуровцами и роль Филатова в Вашем спасении, непременно его возьмём. Вот нужен начальник ткацкого цеха». «Он не хочет в цех, –  говорит Григорьев, –  он хочет в охрану». «Вот и прекрасно, –  обрадовался Патов, –  начальником охраны! Ведь воруют у нас. И как воруют. Только предупредите Филатова, чтоб без мести».

Теперь Константин Иванович не раз видел, как в обеденное время и по окончанию рабочего дня сторожа заталкивали в свою подсобку рабочих, которые странно вдруг растолстели в животе.

Филатову подбрасывали записки с угрозами. Но, видно, ледяная вода фабричного пруда изрядно закалила бывшего мастера. Воров отстраняли от работы на неделю, на месяц. На штрафы за воровство уходило ползарплаты. Но это не пугало рабочих. Зарплаты-то не было, какой месяц…

Как-то задержался начальник охраны Филатов на службе. В темном проулке дубьем отходили его. Дознание проводил милиционер Серов. Начальник охраны утверждал, что лиц нападавших не помнит. Во что поверить было трудно. Может, держал начальник охраны в голове директорский наказ: «Чтоб без мести». Неделю Филатов отлёживался дома с примочками и грелками, пока синяки не сошли. Решением фабкома выдали товарищу Филатову пистолет.

До Константина Ивановича дошли слухи, что Филатов вызывал к себе, вроде как на допрос, кого-то из злостных воров. Ведь наверняка знал Филатов в лицо нападавших на него рабочих. Фабричные охранники слышали за дверью фразу начальника: «В ледяной воде меня искупали. И хватит». Воры ушли от начальника охраны присмиревшие. А ведь по революционным законам им тюрьма светила. И вот о Филатове на фабрике заговорили без злости, уважительно.

Фабричные комитетчики требовали от директора Патова, как и в прежние времена, выдавать зарплату мануфактурой.

Но Патов был неумолим: «Анатолий Васильевич Луначарский в Москве, а моё начальство здесь в Ярославле – под боком. До меня им – рукой подать». Однако всё же решился отправить рабочих на заготовку и доставку дров. И за эту работу оплата – аршинами полотна. И ещё – из Ярославля звонил товарищ Цветков, председатель Ярославского Губкома. Строго потребовал навести порядок на фабрике. Дал месяц сроку. Сказал, что пришлёт в помощь Патову специалиста, Перегуду Сергея Семёновича. Когда Патов неосторожно спросил, в какой области товарищ Перегуда специалист, то получил жёсткий ответ: «Перегуда – проверенный товарищ. Преданный делу партии большевик. Занимался политпросветом. Лучших людей бросаем вам на подмогу».

Сергей Семёнович Перегуда поместил в слегка потёртый чемодан драповое пальто. Хотя и лето. Но Бог знает, сколько придётся задержаться в Гаврилов-Яме. Сложил кое-какое бельишко. Разгладил перед зеркалом широкий ремень на животе. Вот он стоит в дверном проёме. И Дарья высунулась в коридор, причитает: «Ой, надолго ли от нас, родненький, кормилец Вы наш».

Вот – теперь и «кормилец». Доктор-то Троицкий съехал с комнаты. Удалось дочку Дарьину вселить. Сергей Семёнович насквозь видит эту подлую бабу. Дочка-то её опять на сносях. Думает, насовсем Перегуда съезжает, так на его комнату глазёнки Дарьины загорелись. А вот на-ка, выкуси.

Товарищ Цветков так и сказал: «Разобраться, навести порядок на фабрике. Начните с финансов». Ну что ж, не впервой. Кого надо – на нары. А кого к стенке. Он, Перегуда, не первый год на партийной работе. Хотя, Цветков предупредил, что с директором Патовым надо быть осторожным. Левых эсеров больше на фабрике нет. А вот меньшевистский душок присутствует.

Из доклада А. В. Луначарского Ленину. (1 дня июля 1919 г):

«Относительно Локаловской могу сказать с уверенностью, что она имеет возможность производить до 900 тысяч аршин льняных тканей в месяц, что составляет более 10 миллионов в год.

Почему же эта фабрика стоит в настоящее время? – По отсутствию топлива. Оказывается, что Локаловская мануфактура заготовила себе 22 тысячи саженей дров, чего и хватило бы на целый год. Дрова эти лежат в разных расстояниях от фабрики, от 5 до 25 верст, и вот привезти их оказалось невозможно. Крестьяне согласились возить дрова и со своим овсом с тем, чтобы им платили не деньгами, а мануфактурой.

На Локаловской фабрике имеется не использованные несколько миллионов аршин. Стали просить Центротекстиль о праве выдать по 5 аршин тканей на каждого возчика. Отказ».

В марте 1919 года Николай Фёдорович Доброхотов[17] был вызван в Москву в распоряжение ЦК партии. А в начале июля он появился в Ярославле в качестве специального представителя ЦК с весьма широкими полномочиями. Он председательствовал на заседаниях Губкома партии.

От него зависело принятие решений по кадровым вопросам. В середине июля прежний председатель Губисполкома Цветков сдал все дела Доброхотову.

И опять Константину Ивановичу из Ярославля прислали начальника. И звать его – Сергей Семёнович Перегуда. Может из хохлов. Вспомнилось: «Бей хохла, бей хохла». Откуда это? Верно, в прошлых летах услышанное, ещё при Николае.

Мордастый мужик. В отличие от прежнего комиссара Перельмана, жирный подбородок гладко выбрит. Рыжие редкие волосёнки на голове прилизаны и расчёсаны на прямой пробор, как у приказчика прежних времён. Под носом – поперёк две рыжеватые щёточки. Полувоенная гимнастёрка с огромными накладными карманами. Сапоги в гармошку и галифе. Широкий ремень перетягивает необъятный живот. Сукно, пошедшее на наряд начальника, было явно из дорогих. «Английское сукно-то», –  сразу определил Константин Иванович. И от этого знания неприязнь к новому начальнику превратилась в глухую ненависть. Начальник не скрывал, что в бухгалтерии ничего не смыслит. Надувал щёки и говорил: «Ты, Григорьев, смотри у меня. Если что, из Ярославля ревизию вызову. А там, сам знаешь. Разговор короткий» Вскоре из Ярославля приехал ещё один, молодой. Какой-то невзрачный.

Сергей Семёнович Перегуда пригласил к себе Григорьева. Теперь в кабинете уже не пахло махоркой, как в бытность комиссара Перельмана. Пахло какими-то приторно-сладкими духами, которые не перебивали застоявшийся запах пота. Перегуда важно сидел за столом. Брюхо его, преодолев ремень, вывалилось на стол. «Вот тебе, Григориев, помощника из Ярославля затребовал. Это вместо вашего Кудыкина, которого забрало ЧК как Перхуровского агента. Так что прошу любить и жаловать». Ткнул пальцем в молодого человека, сидящего напротив его стола. Константин Иванович взглянул на помощника. Тот что-то по-собачьи вякнул. Но под суровым взглядом Перегуды смешался. Опустил голову. «А звать его Николой, –  продолжает Перегуда, –  как тебя по батюшке?»

«Николай Глебович Перчиков, не извольте беспокоиться, Сергей Семёнович», –  закатил глаза помощник. «А чой это я должен беспокоиться? – прогудел Перегуда, –  это ты должён беспокоиться. У нас, знаешь, спрос строгий. Правильно я говорю, Григорьев?»

Константин Иванович промычал невнятное. Отвернулся, не желая поддерживать разнузданный тон начальника. «Ну, а теперь за работу», –  довольный собою, прогрохотал Перегуда. Константин Иванович пропускает перед собой молодого помощника. Когда тот скрылся за дверью, поворачивается к начальнику. «Что ещё?» Перегуда поднимается из-за стола. Глаза его испуганно и зло бегают. «А вот что, товарищ Перегуда, –  говорит Константин Иванович, еле сдерживает ярость, –  мы с Вами вместе свиней не пасли. Бросьте свой барский тон. Я здесь служу Советской власти, а не Вам. И дело своё знаю, –  хотел добавить «в отличие от Вас», но вовремя решил, что это уже перебор, –  так что, давайте: Вы для меня товарищ Перегуда, я для Вас – товарищ Григорьев. И никаких «ты»». Развернулся и выскочил из кабинета. За спиной слышался ор, переходящий в свинячий визг. Прислонился к стене около кабинета Перегуды.

Слышал в приоткрытую дверь, как Перегуда кричал по телефону, то и дело, склоняя имя Григорьева. Потом тон его становится глуше. Уже слышны подобострастные нотки. И почти заискивающее: «Так точно, товарищ Доброхотов. Да я ничего, Николай Фёдорович». Потом послышался шумный выдох, будто паровоз выпустил пар.

Константин Иванович представил, как Перегуда огромным, не очень чистым платком вытирает свое жирное, покрытое каплями пота лицо. Удовлетворённо хмыкнул, поправил неизменный галстук и двинулся в бухгалтерскую комнату. Там его уже ждал помощник. Николай Глебович вскочил, будто вздёрнутый пружиной. «Сидите, –  махнул рукой Григорьев, – но вот что, милейший, Николай Глебович, уж не обессудьте, но сейчас отчёт за полугодие. Так что сидеть сегодня нам до полуночи».

«Как прикажете», –  услышал он в ответ. И порадовался, что без скандала. Городские, они капризные.

– Да вот ещё скажите, –  обращается Константин Иванович к Перчикову, –  кто сейчас в Ярославле председателем Губкома вместо Цветкова – Доброхотов?

– Да, да. Теперь товарищ Доброхотов Николай Федорович, –  слышит он в ответ.

«Хрен редьки не слаще», –  обречённо подумал Константин Иванович о новом председателе Ярославского Губкома. И как в воду глядел. Не прошло и недели, как «помощник» Перчиков приносит бумагу, мол, подпишите Константин Иванович акт «о нецелевом использовании» полотна на фабрике. «О каком это нецелевом использовании», –  возмутился главный бухгалтер. Директор Патов пару дней назад повысил в чине Константина Ивановича. Как он позже скажет, чтоб Перегуду держать в узде.

Верно, и Перчиков ещё не видел приказа о назначении Григорьева главным бухгалтером. Больно развязно ведёт себя помощник. Вот и сейчас улыбается эдак ласково и гаденько: «Как же, а на дрова, сколько пошло аршин полотна? Вы будто не знаете». Константин Иванович взглянул на бумагу. «Это же чистый донос!» – главный бухгалтер не удержался от крика. А Перчиков вдруг незнамо откуда почувствовал свою силу, пытается говорить тяжёлым голосом, подражая начальнику Перегуде. Но голос-то у Перчикова бабий, на визг срывается. Однако слова находит серьёзные: «Выбирайте выражения, товарищ Григорьев».

«Может, проще Вам, Перчиков, выбрать новое место работы!» – не сдерживает себя в гневе Константин Иванович. Ещё раз успел взглянуть на бумагу. Внизу подписи: «зам директора фабрики по фин. вопросам» – Перегуда, счетовод Перчиков – размашистая подпись. А бухгалтер Григорьев – подпись отсутствует. И Перчиков уже не младший счетовод, как было ещё день назад. «А я и не знал, что ты подрос», –  успел подумать Григорьев, но бумага уже в руках помощника. И помощник выбегает из кабинета.

Константин Иванович час ждал гнева начальника Перегуды. Не дождался. Направился к директору. Проходя мимо стола секретарши, лишь буркнул: «У себя?» Та удивлённо кивнула. Патов что-то отчаянно кричал по телефону. Кивнул Григорьеву, показал на стул. Константин Иванович слышит, как директор несколько раз повторяет фразу: «Да поймите же меня, Николай Федорович, так работать нельзя. И товарищ Луначарский нас поддержал…» «С Доброхотовым разговаривает, председателем Губкома», –  понял Григорьев. И тревожно заныло сердце.

Патов тяжело выдохнул, положил телефонную трубку: «Ну, всё… Был у меня Перегуда. Требует Вашего увольнения». «А там и новый Греков за мной явится», –  подумал обречённо Константин Иванович. «Я просил Николая Федоровича, чтоб убрал от нас Перегуду, мешает он нам», –  слышится голос директора. У Константина Ивановича отлегло от сердца. «Вы видели акт, который меня заставляли подписать. Это же донос», –  возмущённо говорит он. «Ну, видел. Каждый занимается своим делом. Он для этого и приставлен», –  на удивление спокойно отзывается Патов. «А могли с его подачи и вредительство пришить», –  несмело шепчет Григорьев. «Это Вы лишку хватили. Впрочем, в наше раскалённое время… – Патов на мгновение замолкает. И как-то обречённо заканчивает, – у товарища Перегуды в Ярославле много сторонников. И пока не найдут ему подходящего тёплого места, с фабрики не уберут». «А почему бы его обратно в Ярославль не отправить? Он же там вроде был у дел», –  не унимается главный бухгалтер. «Это уж вопрос к товарищу Доброхотову, –  усмехается директор, и его жесткий взгляд светлеет, –  при Цветкове Перегуда был при деле. А вот сейчас что-то не поехало… Работайте спокойно, товарищ Григорьев». Директор встаёт из-за стола, пожимает руку Константину Ивановичу.

«Похоже, что ежели к редьке добавить яблочко, да морковки, да сдобрить сметанкой. Редька, пожалуй, станет слаще хрена, уважаемый товарищ Доброхотов», –  довольная улыбка расползается по лицу новоиспечённого главбуха.

Потом пришёл циркуляр из «Центротекстиля»: разрешение на каждого возчика при доставке дров давать не пять аршин полотна, а тридцать. Вот тебе бабушка и Юрьев день.

Перегуда совсем сник. Но в грозовые годы верных друзей не оставляют в беде. Подоспел, весьма кстати, декрет о ликвидации безграмотности, и Перегуда был брошен на ликбез в село Гаврилов-Ям. Конечно, не тот масштаб. Но товарищи из Ярославля дали понять, что он в резерве, и надо быть начеку. Разговор с Ярославлем был короткий. Но за сухими фразами Сергею Семёновичу слышалось желанное: «Кадры надо беречь». Это уже о нём, о Перегуде. Чеканная фраза: «Кадры решают всё» пока ещё только прорастала бутончиком в чиновных кабинетах. Бутончик должен ещё расцвести пламенным цветком. И ягодкой налиться кроваво-красным соком.

Глава 6. Ликбез

Если помнит читатель, Катерина Петровна Григорьева, еще до замужества преподавала в церковно-приходской школе всё в том же селе Гаврилов-Ям. Юная учительница особенно отмечала белокурого подростка из бедных крестьян Ваню Поспелова. Когда учительница читала некрасовские строчки: «Прямо дороженька: насыпи узкие, столбики, рельсы, мосты. А по бокам-то всё косточки русские. Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?» Ваня краснел и опускал свои длинные ресницы.

Вот вышел Декрет Совнаркома о ликвидации безграмотности. И тут вспомнили про безработную учительницу Катерину Григорьеву. Пришёл хмурый солдат с винтовкой, знакомый – из фабричных. Муж на работе. «С кем детей-то оставить?» – засуетилась Катя. Солдат сказал сумрачно: «Не извольте беспокоиться, Екатерина Петровна. Вскорости вернётесь». Повёл по улице. Встречный народ шарахался от них. Люди переходили на другую сторону улицы, чтоб не здороваться с Катей.

Солдат довёл до дома фабриканта Локалова, теперь там заседал Совет рабочих и крестьянских депутатов. Открыл дверь в прокуренную комнату, дохнуло махоркой, аж голова у Кати закружилась. Солдат остался за дверью. А от стола поднимается, Боженьки святы, Ваня Поспелов. Совсем не изменился. Только рыжей щетиной оброс.

«Ваня», –  только успела сказать Екатерина. А в голове уже заискрилась некрасовская фраза: «…косточки русские. Сколько их, Ванечка! Знаешь ли ты?» Не посмела проговорить. В памяти ещё было кровавое лето восемнадцатого года.

А Иван уже подскочил к Екатерине Петровне: «Извините, Екатерина Петровна, ведь сказал «пригласить». Нет, этот дуролом послал солдата с ружьем». Катя не посмела спросить, кто этот дуролом. И правильно сделала. «Меньше знаешь – лучше спишь» – это был завет её мужа. Впрочем, сам-то Константин Иванович редко следовал этому завету.

– Так вот какая задача, –  торжественно говорит Иван Поспелов, –  народ надо вытаскивать из невежества, в которое погрузила его буржуазия. –  Осторожно взглянул на Катерину, поймал её еле заметную усмешку. Смешался и уже без пафоса продолжает, –  Катерина Петровна, чего уж там. Время пришло. Надо организовывать школу в Гаврилов-Яме. Вот Вы этим и займитесь. Подбирайте учителей. Я рекомендовал Вас директором. У меня по ликбезу – товарищ из Ярославля. Пройдёмте, я Вас представлю.

Они вышли в коридор. И Катя невольно залюбовалась статной фигурой Вани Поспелова. Гимнастёрка под солдатским ремнём обтягивала широкие плечи. Узкие бёдра и стройные ноги в начищенных до блеска сапогах. И галифе не портило фигуру. И как Кате показалось, они были слегка ушиты в ляжках. Похоже, какая-то женская рука позаботилась. «Ну, прямо, Аполлон Бельведерский, ничего не скажешь», –  но тут Катя вспомнила фотографию скульптуры этого обнажённого Аполлона в журнале «Нива», представила в таком же виде Ваню – почувствовала, как в жар всю её бросило. С трудом подавила в себе все эти «греховные» чувства.

А Поспелов уже открывает старинные двери, верно, бывший Локаловский кабинет. Из просторного кресла поднимается туша товарища Перегуды.

– Вот познакомьтесь, –  Поспелов сухо и с заметным раздражением обращается к Перегуде, –  рекомендую Катерину Петровну Григорьеву на должность директора школы. У неё опыт работы в школе – пять лет.

– Да, да. Вот и прекрасненько, и чудненько, улыбается ласково Перегуда, хищно оглядывая ладную фигурку Кати.

– А не Ваш ли муженёк на Локаловской мануфактуре счетоводом изволит быть?

– Да, –  дерзко отвечает Катя, –  теперь главный бухгалтер. Григорьев Константин Иванович.

Катя ещё хотела прибавить: «Стал главным, как Вас поперли с фабрики». Но сдержалась. Поняла, что говорит с будущим начальником.

– А что изволите преподавать? Чистописание или арифметику? – слышится всё тот же елейный голос Перегуды.

– Русскую словесность, –  с вызовом отзывается Катя. И самой стало стыдно. И чего петушиться перед этим дуроломом. Катя уже твёрдо решила, что Иван «дуроломом» назвал именно Перегуду.

– Вот и прекрасненько. Так и запишем. Катерина Петровна Григорьева – русский язык. А директор школы у меня уже есть. Так что, не извольте беспокоиться, –  Перегуда уже обращается к Поспелову, –  Николай Семёнович Петрушкин, тоже, кстати, учитель словесности и чистописания. Его кандидатура согласована с Ярославлем. Вот только два учителя словесности. Не много ли для одной школы? Надо подумать. –  Злой взгляд на Катю. –  Решение наше Вам сообщат, Катерина Петровна.

Катя бросает смущённый взгляд на Ивана. Она видит, как лицо Поспелова наливается кровью.

– Товарищ Перегуда, кто здесь председатель? Вы или я? – жёстко говорит Иван.

– Я комиссар по ликбезу? – угрюмо хрюкает Перегуда.

– А я здесь – советская власть, –  отчеканил Поспелов.

Через пару месяцев Катерина Григорьева уже преподавала в школе русский язык. Директором школы стал учитель арифметики, присланный из Ярославля. Весьма бойкий старичок лет пятидесяти, по фамилии весьма странной: Живчик Карл Францевич. Невысокого росточка, но шустрый. Обежит половину деревни за час, вытаскивая мужиков в школу. Лоб оботрет и, уже глядишь, арифметику объясняет великовозрастным ученикам. Говорили, что он из иудеев, но Катя решила, что напраслину возводят на директора. Да и похож он больно на финна Валтонена, что преподавал науки на учительских курсах, которые некогда окончила Катя. Такой же востроносый, белобрысый с глубокими залысинами. И тоже звался Карлом Фрацевичем. Катя хотела даже спросить директора, не был ли он в прежней жизни Валтоненом. Да постеснялась.

А ещё Катя тогда подумала, что не так прост товарищ Перегуда, если Ваня Поспелов с ним не справился. Впрочем, директору школы не позавидуешь: дом под школу выделили изрядно изношенный. С дождями выяснилось, что крыша протекает. А к холодам дров не оказалось. Так что дети сидели в школьном классе, не снимая пальто. А учительница отогревала руки своим, не очень горячим дыханьем. В школе учителей было пока только двое. Живчик обучал арифметике. Катя – письму и чтению. А тут ещё группа взрослых сельчан собралась обучаться грамоте. Катерине Григорьевой пришлось их учить ещё и счёту. Директор-то совсем выбился из сил: ремонт школы, буквари, писчая бумага, чернила, ручки.

Перегуда только рычал на директора, мол, достали вы меня со своей школой. Однако к морозам крышу починили. Дрова ученики, что из взрослых мужиков, приносили из дому. А тут появилась учительская подмога – Николай Семёнович Петрушкин. На фабрике, верно, нашлись свои грамотеи.

Школа стала работать в две смены. Утром два класса и вечером один. И опять стало дров не хватать. Мужики и бабы сидели на уроках в шубах. А дети мёрзли и часто болели.

Живчик ходил по избам, просил мужиков поберечь детей, дрова приносить. Те угрюмо отвечали, что у самих хаты не топлены. А в школу они могут и не ходить. Мол, их деды обходились без грамоты, и они перебьются.

Ударили трескучие морозы, детей распустили по домам. Мужики перестали приносить дрова в школу, да и сами разбрелись по избам. А Карл Францевич поплёлся к комиссару по ликбезу Перегуде.

В кабинете Перегуды было жарко натоплено. Не снимая дохлого пальтишки, Карл Францевич зябко прислонился к горячему изразцу камина. «Ну, почто пожаловали, товарищ Живчик?», –  почти дружелюбно спросил Перегуда.

– Как почто? Дрова и ещё раз дрова для школы. Это и есть вопрос номер один и два и три, –  закричал Живчик.

– Ну не надо так громко, со временем решим мы и этот вопрос, –  солидно отвечает Перегуда, –  но сейчас есть проблемы и поважней ваших дров, –  уже зло заканчивает хозяин кабинета.

– Что значит со временем? Дети мерзнут и болеют!

– Революция не обходится без жертв, –  отзывается Перегуда.

Карл Францевич видит его ядовитую улыбку.

– Какие жертвы! Это же наши дети, будущие строители коммунизма! Холод в школе – это ваше головотяпство! Я большевик! Не за то скитался по царским тюрьмам, чтоб такие как Вы пребывали в тепле с буржуйским камином и с брюхом, наеденным как у борова. Когда дети пухнут с голода? – каким-то задним умом Карл Францевич понимал, что говорит уже лишнее, но не мог остановиться, ещё по инерции в его голосе слышались клокочущие ноты, но всё как-то уходило в пустоту, –  ликвидация безграмотности. Партия поставила эту первоочередную задачу, и что может быть сейчас важнее дров, –  уже вяло закончил он. В комнате возникла угрожающая тишина. Перегуда подымает на директора школы тяжёлый взгляд.

– Пора с Вами, Живчик, –  Перегуда зловеще усмехается, – разобраться… насколько Вы – живчик…

– Я не позволю. Я в Партии с тринадцатого года, –  хочет крикнуть Карл Францевич.

Но Перегуда стучит кулаком в перегородку за своей спиной. Входит солдат. «Проводите посетителя», –  говорит ему Перегуда, указывая на Живчика.

В тот день Карл Францевич появился в школе какой-то потерянный. Катя это сразу заметила.

«Что-то случилось?» – испуганно спросила она. «Нет, нет. Пока всё прекрасно, –  услышала она в ответ. –  Кстати, милая девочка, я давно замечаю, как Вы смотрите на меня подозрительно. Да, да. Конечно, я тот самый Валтонен, что учил Вас в Ярославле. Помните Ваши учительские курсы? И я молодой учитель. И Вы – девчушка лет пятнадцати. Только хочу напомнить: зовут меня Каарл, два «а». Это по-фински. А Живчик – моя партийная кличка. Мода у нас пошла такая, называться не фамилией отцов, а партийной кличкой. Вот и товарищ Троцкий нынче не Бронштейн. И Ульянов нынче Ленин. И я, Валтонен по отцу, теперь Живчик. Гаденькое имечко, но прилипло. Я по молодости весьма живо бегал от жандармов. Очень полезна была эта моя живость партийной работе: выслеживать шпиков. Вот и прозвали меня Живчиком. А ещё – дело было в ссылке. Это в Туруханском крае. В четырнадцатом году. Деревенька Курейка. Тонул я в Енисее, зимой в проруби. Поехали на санях за водой. Вот я поскользнулся и бухнулся в прорубь. А невдалеке у лунки сидел в тулупе рыбак, как его – Джугашвили – грузин. Нынче Сталиным зовётся. Он ещё сейчас в правительстве у Ленина. Я не знаю, по каким делам он в правительстве. Только помню, в Курейке он часто угощал нас осетром. Осётр огромный, в аршин длиной. Вкуснятина. Не то, что в нынешней рыбной лавке. У грузина была верёвка с большим крючком. Ловкий был рыболов.

Вытащили меня из проруби. Положили на сани рядом с бочкой для воды. Товарищ, из тех, что был со мной, звать его Яков Свердлов, просит Сталина дать тулуп, чтоб накрыть утопшего, то есть меня. А тот отказал. Мол, как же он голый, без тулупа удить рыбу будет. Свердлов накрыл меня своей куцей тужуркой. Собаки везли на санях до дому. А Яков впереди собак бежал, чтоб не околеть от мороза. Вроде, недалеко, чуть больше версты. А мороз под сорок. Привезли, а я уже глыба льда.

Товарищи в знак протеста, отказались в тот раз есть осетра, что приволок Иосиф. Ели одну картошку. Вообще, мы, ссыльные, питались получше, чем нынче в голодном Гаврилов-Яме. А некоторые для ночных утех завели себе подруг из местных бабенок. Не знаю, как выходили меня. Когда очнулся, товарищи говорят: «Ну, и живучий ты. Точно Живчик». А вот как ночь, ложимся спать – от ног нашего знатного рыболова воняет нещадно. Сказать, чтоб ноги помыл, страшно. Разбойный был – в бытность свою в Грузии на горных дорогах грабил. Деньги в партийную кассу сдавал. Для партии человек весьма полезный. Ой, заболтался я с Вами, Катенька, –  Каарл Францевич зябко поёжился, –  что-то неспокойно мне нынче.

Каарл Францевич исчез тихо, без шума. В школе объявили: арестован за контрреволюционную пропаганду. Объявлял какой-то незнакомый мужик. Верно из Ярославля. Вскоре директором школы Гаврилов-Яма был назначен Николай Семёнович Петрушкин.

Ваню Поспелова Катя изредка встречала на улице. Он лишь издали смущённо кивал головой. А ей хотелось, чтоб он остановился. Сказал что-нибудь… Невольно поёжилась. Передёрнула плечами: разница в летах-то… Тогда в церковно-приходской школе Ване было лет четырнадцать, а ей, Кате – восемнадцать.

И опять, как прежде, застывала она дома перед зеркалом. Из зеркала на неё задумчиво глядела красивая незнакомка, вроде как чужая. Какие-то новые, неизвестные черты появились в её лице. Катя морщила лоб. Сердито рассматривала свое лицо. И вдруг ей становилось смешно. Взглянув ещё раз на своё отражение, обнаружила, что она всё ещё хороша.

Вот и нынче, глядя в зеркало, Катя невольно задавала себе вопрос: «А счастлива ли я?»

Константин Иванович, обнимал её за плечи. Говорил: «Не сомневайся, ты всё ещё очень, очень». Нежно целовал её в шею. И становилось тепло и уютно. И Ваня Поспелов уже казался каким-то замороженным принцем из снежной вьюги. За окном валил снег. А дома изразцовый камин согревал душу и тело.

А на Рождество Костя достал шампанское. Разлил по бокалам. Вспомнил, как несколько лет назад пили шампанское с Исааком Перельманом. Посмотрел на жену долгим взглядом. «Всё это неправда, неправда», –  захохотала звонко, по-детски Катя. И бросилась в объятья любимого мужа.

Начались крещенские морозы. Такой лютой зимы не помнят и старожилы. Школьный педсовет собрался в маленькой комнатушке – учительской. Специально выбрали для учителей маленькую комнату, большую-то не протопить. Николай Семёнович Петрушкин важно сказал, что педсовет у нас нынче собрался в полном составе. При слове «педсовет» Кате стало смешно. Она хихикнула в свой лисий воротник. Николай Семёнович расстегнул верхнюю пуговицу своего несколько засаленного овчинного полушубка, строго взглянул на Катю. Сказал простужено: «Катерина Петровна, у нас пока нет повода веселиться. Но прошу привыкнуть к слову «педсовет». Нас уже не двое, как прежде. Вот представляю – учитель географии и ботаники…» Из полумрака коптящей керосиновой лампы высветился молодой человек в городском куцем пальтишке и шляпе. «Николай Клюев, –  представляется молодой человек, –  но не тот, кто поэт, а несколько рядом». Молодой человек, назвавшийся Клюевым, встает, осанисто поводит плечами. И не без артистизма декламирует: «Не верьте, что бесы крылаты, у них, как у рыбы, пузырь, им любы глухие закаты и моря полночная ширь»[18]. Все удивлённо смотрят на него. Катя уже смело хихикает. И Петрушкин доброжелательно улыбается: «А сам-то Вы, Клюев? Поди, не мог он ямба от хорея, как мы не бились отличить?»

– О, снимаю шляпу, –  учитель географии и ботаники снимает свою шляпу, обнажая бритую голову, –  я-то думал, заслали меня в глушь дремучую. А тут и поэзия вполголоса, и дамы полусвета под чернобуркой, –  бросает не совсем невинный взгляд на Катю. Та прячется за лисий воротник. Говорит назидательно:

– Не чернобурка. А всего-то рыжая лиса. Из наших Ярославских угодий. Вот так-то, уважаемый учитель ботаники и географии.

Катя здесь дома. И всяким приезжим хлыщам укажет их законное место…

– Ну, вот что, господа-товарищи, –  слышится уверенный голос директора Петрушкина, –  позвольте продолжить наше заседание.

Керосиновая лампа начинает нещадно чадить.

– Ой, керосин кончается, –  из-за спины Петрушкина появляется тетка. Катя узнаёт свою соседку, Павлину Зуеву.

– Керосина осталось лишь на десять минут, Николай Семёнович, –  по-хозяйски говорит Павлина.

– Да, да, Павлина Игнатьевна, –  отзывается Петрушкин, – вот представляю, Павлина Зуева. Будет у нас на хозяйстве.

– Господи, чего уж там важничать. Уборщица, прошу любить и жаловать – весело хмыкает Павлина.

– Ну, это пока, –  директор ласково улыбается Павлине, –  и вот ещё. У нас ещё один учитель математики. Соня Наумовна Поспелова.

При слове «Поспелова» Катя вздрогнула. Всматривается в девицу, сидящую около Петрушкина. Голова девицы укутана в пуховой платок. И что-то еврейское в лице Сони Поспеловой Катя смогла разглядеть. Однако, довольно симпатичная девица.

– Ну, вот и всё. Педсовет окончен. Павлина, гаси лампу, – слышится голос директора. И вдруг почти крик, –  самое главное! Забыл, прости Господи. До весны все в отпуске. К сожалению, без сохранения денежного содержания.

При выходе из школы, Катя осторожно берёт за локоть Соню Поспелову:

– Скажите, Вы кем приходитесь Ване Поспелову?

– Жена, –  слышит она в ответ.

И как-то странно ревниво ёкнуло сердце Кати.

Весна была в разгаре. Лесные пригорки зеленели свежей травой. Коров с раннего утра выталкивали из дворов на первый выпас. И тут школа загорелась. Коров хозяева загнали в стадо, мальчонка-пастух замахал кнутом, залаяли собаки. Люди бросились с вёдрами к пруду, что при Локаловской фабрике. Благо, что школьная изба была в трёх шагах от пруда. Школа вспыхнула изнутри, и пламя охватило все её стены. Будто внутри дома вылили бадью керосина. Много ли ведрами-то зальёшь. Лишь бы на соседние дома пламя не шугануло. Только через час притащилась пожарная конная линейка. К этому времени крыша школы рухнула. Обгорелые брёвна слегка дымились, зло шипели под струями воды.

Сергей Семёнович Перегуда подошел к пожарищу как-то незаметно. Однако народ увидел его, уважительно расступился. Николай Семёнович Петрушкин, который стоял невдалеке в своей учительской толпе, издали учтиво улыбнулся ему. Перегуда тяжело двинулся в сторону учителей. Подойдя к директору школы, сурово погрозил ему пальцем: «Поди, с вечера керосиновую лампу не загасили?!»

«Что Вы, что Вы, Сергей Семёнович, –  залепетал Петрушкин, –  Вы же знаете, школа с зимы не работала. Первый сбор детей назначен на первое мая. Посвящение в октябрята, такой праздник…» «Значит – поджог», –  Перегуда грозно оглядывает сельский люд.

Люди прячут глаза. Кто-то из толпы шкодливо выкрикивает: «Сказывают, Данилка Воропаев на селе появлялся». «Он, он, злодей, мог и поджечь», –  слышатся крики из толпы. «А я Вам, Сергей Семёнович, вот что скажу, –  из учительской толпы выдвигается дородная фигура Павлины Зуевой, –  Данила Воропаев был лютый купчина. Если, бывало, мешок муки даст в долг, так такие проценты сдерёт». Толпа сельчан одобрительно загудела. Петрушкин благодарно смотрит на Павлину. Шепчет ей на ухо: «Молодец, вовремя вспомнила про муку». «Разберёмся, –  угрюмо говорит Перегуда, –  да вот ещё что: ты Петрушкин головешки-то подбери. Тут дров, хоть и палёных на ползимы хватит. А то прошлую зиму меня все с дровами донимали. Гляди, чтоб не разворовали. Организуй разборку. Брёвна в сарай занеси и под замок».

«Как же, Сергей Семёнович, у меня ж одни женщины, – промямлил директор Петрушкин. «А ты, что не мужик? – улыбается снисходительно Перегуда, –  ну ладно, зайди ко мне. Порешаем».

Перегуда двигается на толпу. Толпа почтительно раздвигается, давая ему дорогу. Неожиданно Перегуда оглядывается, манит пальцем директора сгоревшей школы. Тот подбегает к своему начальнику. Перегуда доверительно обнимает его за плечи. Выводит из толпы. На ухо шепчет ему: «Надо усиленно поддерживать слухи, что поджигатель школы именно Воропаев. Хотя, скажу тебе: Воропаев год назад расстрелян в Нижнем Новгороде как член террористической организации. Учти – это между нами», –  пристально смотрит на Петрушкина. Тот корчит понимающую гримасу.

«Ну вот, и молодец, –  Перегуда благосклонно хлопает по плечу Петрушкина и продолжает, –  я уверен, поджигатель из нашего села. Пусть он считает, что ищем Воропаева, расслабится, вот тут-то мы его и ущучим. Понял? – увидев торопливые кивки Петрушкина, важно заканчивает, –  вот то-то».

Петрушкин долгим взглядом провожает двуколку, на которой отъезжает Перегуда. Морщится, остервенело плюёт на землю. Передёргивает плечами как от озноба. Брезгливо смахивает что-то со своих плеч. Ему кажется, что на его плечах всё еще лежит жирная рука Перегуды.

К первому сентября открылась новая школа в Гаврилов-Яме. Дом купца Воропаева из тёмно-красного кирпича. Крыльцо обрамлено чугунной решеткой. А у ступенек стоят два гранитных льва. Коля Клюев по этому поводу заметил: «Не с Невы ли купчина уволок львов». Чем очень удивил коллег-учителей, которые дальше Ярославля не отъезжали. Только Соня Поспелова резонно заметила, что шуточки нынче у Коли ка-кие-то дурацкие. Кто ж даст Воропаеву, хоть он и миллионщик, взять львов с набережной Невы? Коля только вздохнул тяжело: «С юмором у Вас, мадам Поспелова, плоховато». Соня только приподняла свои тонкие брови, подбритые по последней моде: мол, что взять с этого, тоже мне, поэт нашёлся. Соня частенько в Петроград ездит к родителям. «Так что следит за столичной модой. Заодно присматривает и за львами, что на набережной Невы устроились». –  Это уже очередные шуточки Коли Клюева.

Новый владелец Воропаевского дома после отъезда Данилы так и не появился. Дом в двадцатом году, как и положено, национализировали.

Всё лето в доме шёл ремонт. В каждом классе поставили круглые, высокие до потолка печки, обрамлённые рифлёным железом. Печки покрасили в революционный, красный цвет. Парты были черные. И дырки для чернильниц просверлены. Сергей Семёнович Перегуда клятвенно обещал доставить стеклянные чернильницы, похожие на перевёрнутые мужские шляпы – цилиндры. Как раз, чтоб в дырках парт чернильницы крепко держались. Да вот не получилось. Придётся школьникам первое время приносить банки с чернилами из дома. Учителя в ужасе. Дети будут по уши в чернилах. А Сергей Семенович уже наставляет, чтоб с кляксами боролись по-революционному непримиримо. Правда, не пояснил, кто должен бороться – учителя или сами дети.

На открытие школы собрались в большом зале. Данила Воропаев там, бывалыча, принимал званых гостей. Балы устраивал. Люстра хрустальная под свечи осталась. Вот обещали электричество в школу подать. Тогда люстра и загорится. Надо бы проследить, чтоб люстру не украли. Товарищ Перегуда строго наказал Петрушкину, чтоб смотрел со всей строгостью. Да, разве за всем углядишь? Электричество к школе подключили. Лампочки электрические и в классах нынче горят, и в кабинете директора школы. Вот назавтра собрались школу открывать, а люстру забыли под электрические лампочки переделать. Благо, открытие школы наметили на девять утра. Так что всё мероприятие должно пройти засветло. Однако директору Петрушкину пришлось поволноваться. А Павлине Зуевой, потому как она поставлена на хозяйство, объявил строгий выговор. Устно. «На первый раз», –  сурово предупредил директор Петрушкин.

На открытии школы, разумеется, присутствовал Сергей Семенович Перегуда. На этот раз на нём была уже не гимнастёрка, подпоясанная ремнем, а свободный полувоенный френч, скрывающий его необъятный живот. В переднем углу зала были установлены пара столов, покрытых кумачовой скатертью. За столами важно расположились: сам Сергей Семенович, директор Петрушкин, по бокам от него Павлина Зуева в красной косынке и Соня Поспелова. У Сони была строгая, слегка волнистая прическа, открывающая, её не по-женски высокий лоб. И это Соню совсем не красило. Вероятно, ей пришлось накануне сильно потрудиться, чтобы угомонить свои непокорные чёрные кудри. Катя уже знала, что нынче Соня заместитель директора по учебной части. Позже, она будет зваться – завуч. Петрушкин сидел с каменным лицом. Соня чему-то загадочно улыбалась. Перегуда картинно осклабился, показав корявые, желтые зубы.

– А Павлина-то, с какой стати рядом с начальством? С улыбкой спрашивает Катя Колю Клюева, сидящего рядом с ней.

– Вы разве не знаете, –  шепчет Клюев, –  она же партийная. И муж её в фабкоме при директоре, большевик.

– Ну и ну. Живем рядом, а ничегошеньки не знаем. Павлина всегда была простой бабой. А тут красную косынку напялила.

– Время пришло. Вот и напялила. Ещё увидите, она себя покажет.

– Коля, откуда Вы все про Зуевых знаете? – с некоторым подозрением спрашивает Катя.

– Катенька, я же учитель ботаники. Должен согласно профессии знать, что и где произрастает, –  хихикает Клюев.

А Перегуда уже встал. Привычно оправил френч. Провёл рукой по животу. Вероятно, вспомнил, что на нём нынче не гимнастёрка с ремнём, расправил плечи и заговорил. Голос его часто срывался на крик, так что был хорошо слышен в дальних углах зала:

– Партия Ленина разорвала цепь мирового империализма, открыла новую страницу истории человечества, эпоху пролетарской социалистической революции. Осуществила то, что было заветной целью великих основоположников научного коммунизма – Маркса и Энгельса.

Николай Семёнович откровенно зевает. Верно, уже не раз слышал на совещаниях у начальника Перегуды эти книжные фразы. Но, опомнившись, прикрывает рот рукой. Соня, наморщив лоб, строго смотрит в зал. А Перегуда грохочет как гром с ясного неба:

– Марксизм одерживает победу за победой, привлекая к себе все более могучие отряды рабочего класса, –  тут Перегуда споткнулся на заученном тексте. Верно, вспомнил, что в зале сидят деревенские жители. Сглотнул слюну и прокричал, –  и с рабочими в одной связке – беднейшее крестьянство? – замолчал на мгновенье. Обвёл суровым взглядом онемевший зал. Прокрутил в голове правильную фразу и продолжал речь, –  начался неуклонный процесс собирания и подготовки сил городского и сельского пролетариата к грядущим боям.

Николай Семёнович опять не сдерживает себя. Морщится как от изжоги. Завуч Соня бросает на него осуждающий взгляд. Толкает в бок. Тот понимающе моргает левым глазом. Делает умное и внимающее лицо. Кивком головы показывает Соне на часы, висящие на стене зала. Соня кривит свой красивый рот, давая понять начальнику, что надо потерпеть. А Перегуда все ещё, не сбавляя темпа, ораторствует:

– Учиться, учиться и учиться и ещё раз учиться. Мы должны так научить наших детей, чтобы в будущем доверить им наше советское Отечество. Как сказал товарищ Ленин: «Каждая кухарка должна научиться управлять государством».

При этих словах неугомонный Николай Клюев дёргает Катю за рукав:

– А уж наша уборщица Зуева – первым делом.

Оба зажимают рты, чтоб не расхохотаться. Они сидят в последнем ряду. Катя обнимает свою дочку Верочку, поступающую нынче в первый класс. Дочка удивлённо смотрит на свою смешливую маму. Катя оглядывается, чувствуя чей-то взгляд. У стены на отдельной лавке сидит мужчина с двумя мальчиками. Оба – школьного возраста.

Мужчина незнакомый. Своих, сельских, Катя наперечет знает. А этот в летах, седой весь. Но с лица – довольно свежий. Мужчина улыбается ей. Катя делает недоумённую гримасу и отворачивается. Шепчет Клюеву: «Вот за нами сидит седой с двумя мальчонками. Вроде шпионит. Кто это?» Клюев осторожно оглядывается. «Шпионит? Вы что! Вы ему сильно понравились. Ишь, глаза-то как горят. Это новый главный врач нашей больницы, кажется, звать Троицкий, –  вдруг став серьёзным, говорит Николай, –  да, точно доктор Троицкий. Личность известная в нашем Ярославле.

– Если личность известная, тогда другое дело, –  хохотнула Катя в кулак.

– Но Вы, мадам, не больно-то расслабляйтесь. Врачи – они все завзятые бабники, –  Коля мельком оглядывается на доктора Троицкого. Видит, что тот не спускает глаз с Кати.

А в зале звучит трубный глас Перегуды:

– И сейчас мы особливо должны научить школьников чистописанию, потому что каждая клякса в тетради – это на руку империалистам. Чистописание, чистописание и ещё раз чистописание. И грамотность! Только высокообразованному народу по силам строительство нашего социалистического государства. За работу, товарищи!

Грома аплодисментов не последовало. Расчётливые мужики умеренно похлопали. Задали несколько вопросов, как всегда практичных: будут ли давать тетрадки и ручки для письма. Кто-то въедливый потребовал, чтоб перья для ручек были непременно медные, а не стальные как при Николае.

Комиссар по ликбезу, товарищ Перегуда, заверяет присутствующих, что тетради, ручки для письма и учебники будут нынче в школе. Наше социалистическое государство об этом побеспокоилось. Только на первое время родителям самим надо обеспечить чернилами детей.

Какой-то мужик, верно из тех, по-крестьянски прижимистых, степенно встал, огладил бороду и произнёс:

– А тетрадки и книжки во что обойдутся нам? Отрабатывать, или шо – деньгами?

На него зашикали из разных углов:

– Ты что не понимаешь? Сказано же, государство дарит…

Мужик сел, пробурчал недоверчиво: «Ишо посмотреть надо бы. Обещать-то все мастера».

Потом началось посвящение в октябрята. Перед кумачовыми столами появляется группа детей. Катя знала, что их отобрали заранее. Когда она спросила директора, почему в их числе нет её дочки. Николай Семёнович заметно смешался, проговорил как-то невнятно, что есть решение, только детей рабочих фабрики и беднейшего крестьянства.

Красные тряпочные звёздочки вешал на грудь детям сам Сергей Семёнович Перегуда.

Верочка спокойно сидит рядом с Катей. И вдруг встрепенулась: «Мама, смотри Вовке надели звёздочку, а мне нет». И заплакала.

Вовка – это сын Павлины Зуевой. И он – главный товарищ Верочки по уличным играм.

Катя машинально оглядывается в сторону семейства доктора Троицкого. Мальчик, что постарше, сполз с лавки. Подошёл к Верочке, насупившись, проговорил: «Что ревёшь? Мне тоже не дали звёздочку. Я же не реву». Верочка посветлела, заулыбалась: «А почему Вовке дали? Он и читать не умеет. А я умею, и мне не дали». «Я тоже читать умею. И ничего. Я тебе таких звёздочек, знаешь, сколько наделаю», –  серьёзно говорит мальчик. «Правда?» – обрадовалась Верочка.

– Вот и подружились, –  Троицкий незаметно подошёл к Кате. Как-то уж слишком доброжелательно говорит, –  позвольте представиться, доктор Троицкий, Федор Игнатьевич.

Посмотрел на Катю жадно и ласково, так что ей стало неловко. Подумала: верно, давно у него женщины не было. Ещё врач называется.

А доктор Троицкий продолжает:

– Назначен главным врачом в вашу больницу.

Протягивает Кате руку. Катя неловко протягивает свою ладонь:

– Катя… Катерина Петровна Григорьева. Муж на местной фабрике бухгалтерией заведует. Ещё в восемнадцатом годе, –  Катя укоряет себя за просторечье «годе». Повторяет фразу, –  в восемнадцатом году прошёл партийную школу комиссара Перельмана.

Зачем она про Перельмана сказала? Что-то острое и жгучее вдруг вспыхнуло в ней. Но все быстро прошло, и нет сожаления.

При имени Перельман доктор Троицкий становится серьёзным:

– Исаак Перельман. Я был свидетелем его смерти. Ну не будем о печальном прошлом. Надеюсь, будем дружить семьями. Наши дети уже подружились.

– Я знаю о смерти Исаака Львовича, –  отзывается Катя, –  а что касается дружить семьями, –  она как-то двусмысленно улыбнулась, –  не возражаю.

Катя оглядывается на дочь. Та весело щебечет в окружении братьев Троицких.

Мельком бросает взгляд на Колю Клюева. Тот насупился. Отодвинулся на край лавки. Катя проглатывает смешинку: ревнивый, однако, Коля Клюев. Она трогает его за плёчо. Клюев бросает сердитый взгляд на доктора. «Коля, познакомьтесь. Это доктор Троицкий. Вы же мне о нём говорили», –  Катя широко улыбается. «Учитель ботаники нынешней школы, Николай Клюев», –  сухо сообщает Николай, слегка привстав.

Из школы Катя уходила с Клюевым. Как-то не задумываясь, взяла его под руку. Оглянулась на доктора. Тот помахал ей рукой.

Верочка тянется к братьям Троицким. Братья смущённо улыбаются ей. А Клюев уже сыплет шутками легко и весело. И весело звенит трава, ещё помнящая жаркое лето. Листья лип и берёз шепчутся о чём-то тихом и светлом. И Кате свободно и радостно. И вдруг за спиной – голос глухой и утробный: «Веселитесь, веселитесь. Повеселитесь ещё». Катя испуганно оглядывается. Верочка заплакала. Далеко, в конце улицы исчезает какая-то неясная тень. Клюев, неловко скрывая смутную тревогу, пытается шутить: «И услышали они Глас Божий». «О Господе всуе не надо», –  останавливает его Катя. Она обнимает плачущую дочку:

– Ну что, милая. Почему плачешь?

– Мне страшно, –  сквозь слёзы отвечает Верочка.

– Вот, сейчас домой придём. Там папа. Он нас защитит.

Холодно кивнув Николаю, Катя поспешила домой.

Небесный счетовод начал отсчёт сущего времени. Но боя его часов никто не услышал. Молодые ещё. Глухи к гласу Всевышнего.

Глава 7. Школа

Никольскую церковь большевики закрыли в 1928 году. Вскоре отец Исаакий, настоятель Никольской, вместе со своей супругой, попадьёй Марфой Аполлинарьевной, исчезли за одну ночь. Соседи шепотом передавали, вроде той ночью слышали, как голосила Марфа Аполлинарьевна. Но грубые рыки пресекли её крик. Никто из соседей не вышел проведать, что случилось со священником.

Стоит их дом нынче под тяжёлым амбарным замком. И окна заколочены досками. Как закрыли церковь, все ждали беды.

В школу явился Сергей Семёнович Перегуда. Велел собрать педсовет. Долго и путано говорил об усилении антирелигиозной пропаганды. При этом несколько раз строго взглянул на Катю.

После педсовета к Кате подошла Павлина Зуева. Сказала:

– Как это Вы, Екатерина Петровна, будете нынче учить наших детей, когда Ваш муж служитель культа? А?!

Зло сверкнула своими черными глазами.

– Ты что, Павлина, как с цепи сорвалась? Какой служитель культа? Или не знаешь, кем Константин Иванович на фабрике служит? – возмутилась Катя.

– Служит? Вот именно – служит регентом в нашей церкви.

– Но церковь полгода как закрыта, –  возражает Катя.

– Ну, и что же, что закрыта! А регент, он и есть регент. Надо ещё разобраться с твоим регентом-ренегатом.

Павлина, хоть и всего-то уборщица, но секретарь партийной ячейки школы. И кроме неё есть ещё один, правда пока кандидат в члены партии, мужик, Фёдор Куроедов. Он окончил в школе вечерние курсы ликбеза и остался при школе то ли дворником, то ли сторожем. При деле: какой гвоздь прибить, или что. Ну, не бабам же, учительшам, гвозди забивать. Куроедов пришёл к директору школы и первым делом спросил, где тут у вас в партию большевиков принимают? И единогласно, числом в один голос Павлины Зуевой, был принят в кандидаты. Так что нынче Павлина не последний человек в школе. Сергей Семёнович Перегуда обещал должность ей выбить: «заместитель директора школы по воспитательной работе». Но не получилось. Ему сказали, что есть завуч Софья Поспелова. И точка. Но завхоз школе нужен. Завхозом стала Павлина. И при ней – Федор Куроедов, да две уборщицы Авдотья и Степанида. С ними у Зуевой тоже возникли проблемы. В комнате, где швабры и мётлы хранились, обнаружилась икона. И не какая-нибудь, а Иоанна Предтечи.

– Вы же в советской школе работаете, –  возмущённо шипела Павлина на уборщиц, но так, чтоб не дай Бог, учителя и дети не услышали.

– Дык церкву-то позакрывали и батюшку в Тмутаракань сослали, –  оправдывались Авдотья и Степанида. –  И мужики наши со страху иконы выбросили.

– Не со страху, а потому что сознательные, –  уже спокойно увещевала своих подчиненных Павлина. –  Работают ведь ваши мужики на фабрике «Заря социализма»! Это ж понимать надо». И как это Павлина вовремя вспомнила, что Локаловская мануфактура нынче «Заря социализма»?

А сама Павлина с тревогой подумала: «Не дай Бог, заглянул бы в ту комнатку Сергей Семёнович Перегуда. Беды бы не обобрались».

Строго сказала уборщицам: «Убрать немедленно, –  но что-то заставило её остановиться, и она прочувственно проговорила, –  поймите, Божья икона, а рядом рубище – швабры с грязными тряпками». И откуда слово «рубище» вылезло. Никак – из молитвы! У неё, большевички. И откуда всё это лезет? Прошлое, проклятое прошлоё цепляется за подол. Павлина брезгливо передёрнула плечами.

Авдотья, как старшая по возрасту, смиренно сняла икону со стены. Перекрестилась, глядя на святой лик. Завернула икону в тряпицу. Сказала обречённо: «Куды же идти-то теперича?»

А у Павлины ещё забота. Педсовет на носу, надо речь сочинять. Разоблачить Катьку Григорьеву. Вот церковь в Гаврилов-Яме закрыли, а жена поповского приспешника, регента Константина Григорьева в школе преподает. Так-то мы боремся религиозным дурманом?! Муж Павлины, Василий Зуев не раз говорил жене: «Угомонись ты. Не бабье это дело – политика. Дети свои без присмотра». А та на него зырк, зырк. Красный платок на лоб. И солдатским шагом в школу. На педсовет.

А на педсовете эта балаболка, Сонька Поспелова, видите ли, заведующая учебной частью! Про учебные планы, про загруженность учителей. Про проверку школьных тетрадей, мол, сколько времени уходит. Ведь больше часу балаболила. Слова Павлине сказать не дала. Напоследок совсем уж её понесло. Стала говорить о культурном развитии детей. Мол, конечно, в нынешних наших условиях классическую русскую музыку великих русских композиторов Чайковского, Глинки, Бородина до детей донести сложно… Павлина, хоть и партийная, этих фамилий никогда не слышала. Ленина – слышала. Товарища Сталина – слышала. А Поспелова как на мозоль больную наступила. Говорит: революционные песни – мы обязаны доносить до детей. И это мы можем и обязаны. Вот, ведь не последний человек на нашей фабрике «Заря социализма» Константин Иванович Григорьев, человек, чрезвычайно загруженный на работе. Однако любезно согласился нам помочь. «Мы организуем наш школьный хор», –  выкрикнула Сонька. Все захлопали как оглашённые. А Сонька залебезила, Павлину чуть не стошнило. Мол, он, Григорьев, согласился руководить школьным хором. Вот Катерина Петровна, как известно супруга Константина Ивановича, подтвердит мои слова. Катя встала смущённо закивала головой. Учителя опять захлопали в ладоши. А Колька Клюев вскочил, заблеял эдак поганенько: «Наш паровоз, вперёд лети. В Коммуне остановка. Другого нет у нас пути – в руках у нас винтовка». А Сонька тут же ему подпела: «Вот с этой замечательной, революционной песни мы и начнем. А уважаемую Павлину Игнатьевну Зуеву попросим съездить в Ярославль в отдел пропаганды. Достать ноты и слова новых пионерских песен. «И комсомольских, товарищ Зуева. На будущий год детей в комсомол принимать будем», –  это она уже прямо Павлине приказывает. При людях. Начальница нашлось! Павлина от злости аж кулаком стукнула по своей коленке. Даже больно стало. Но пришлось встать и сказать, что это есть её партийное задание. А ведь две ночи не спала. Готовила доклад об антирелигиозной пропаганде и о близорукости администрации школы. Советовалась с Сергеем Семеновичем Перегудой. Тот одобрил тезисы доклада. И вот на тебе. Всё насмарку.

Выходя из школы, Соня обняла за плечи Катю Григорьеву. Шепнула на ухо: «Скажи своему Косте, пусть перековывается». И обе они захохотали как девчонки.

Каждую субботу Константин Иванович приходит в школу. И вот уже детская разноголосица превращается в стройный хор: «Взвейтесь кострами, синие ночи! Мы – пионеры, дети рабочих. Близится эра светлых годов, клич пионера: «Всегда будь готов!»» Особенно детям нравится выкрикивать: «Всегда будь готов».

Катя сидит в пустом зале рядом со сценой. При детском возгласе: «Всегда будь готов». Константин Иванович оглядывается на жену. В глазах его тоска. Катя подходит к нему, нежно целует в щёку, шепчет: «Костя, надо перековаться». И слышит его грустный голос: «Всегда будь готов».

В глубине зала сидит Павлина Зуева. На коленях её тетрадка. Строго глядя в зал, она то и дело делает какие-то пометки в тетради.

– А теперь дети я хотел бы услышать, какие песни поёте вы дома? Ну, кто самый смелый?? – говорит Константин Иванович. –  Смелей, смелей? – выкрикивает он.

Из толпы детей выступает подросток. Неуклюже комкает старую кепку, верно, доставшуюся ему от отца. Шумно набрав воздуха, он кричит: «Ах вы, сени мои, сени, сени новые мои, сени новые кленовые, –  засмущался и тихо прошамкал, –  решетчатые».

– Ну что ж, для начала неплохо, –  бодро произносит учитель пения Григорьев, –  в хоре тебя я не слышал. Уже хорошо. Кто ещё у нас смелый?

Белокурая девочка лет десяти-двенадцати в длинном цветастом платье раздвигает детскую стаю.

– А мне можно? – слышится её звонкий голос.

– Конечно, смелей, –  смеётся учитель пения.

И вдруг раздаётся совсем не детский – глубокий, грудной голос. Голос льётся непрерывной струёй, слегка пульсируя: «Вдоль по улице метелица метёт. За метелицей мой миленький идет»…

И девочка мелко семенит, будто плывёт по сцене. Плавно разводит руками в такт мелодии. А когда её голос вдруг особенно широко и раздольно зазвучал со сцены: «Дай мне наглядеться радость на тебя», Константин Иванович представил перед собой широкие разливы Волги и прослезился.

Катя, как сумасшедшая захлопала в ладоши, подбежала к девочке и горячо её поцеловала.

– Нет, нет. Ради таких детей стоит стать ренегатом, как выразилась уважаемая Павлина, –  говорит восторженно Константин Иванович.

А уважаемая Павлина уже подходит к учителю пения. Сухо говорит: «Вот тут я подготовила список песен, рекомендованных нашей партячейкой. Ознакомьтесь».

Сразу стало как-то тускло и серо. Катя берёт листок, исчирканный Павлиной.

– Не извольте беспокоиться, Павлина Игнатьевна, –  произносит, улыбаясь, Константин Иванович. И как показалось Павлине, да не показалось – точно сказал с эдакой издёвкой.

«Ну, погоди, ренегат. Доберёмся до тебя», –  шепчет зло Павлина.

Через неделю в воскресение собрались у Григорьевых. Коля Клюев всю субботу провёл на Волге с Гаврилов-Ямскими мужиками, на рыбалке. Принёс свой улов. И подумать только – стерляди. Уж сколько лет этой стерляди не видывали. Катя даже обомлела. Достала свои прошлогодние запасы маринованных и солёных грибков. И стоит уже у плиты, и стерлядь стрекочет на сковороде. Вот Ваня Поспелов со своей Сонечкой явился. На стол поставил бутылку вина, эдакого, насыщенного красным цветом. Со значением произнёс: «Прошу любить и жаловать: Бургундское – «Божоле Нуво». Ваню почти год не видели в селе. Проходил свои «университеты» партийных работников в Ярославле. Соня радостно шепнула Кате на ухо: «Может его переведут в Ярославль». И Кате стало грустно: «Вот появилась лучшая подруга, и прощай». Соня увидела вдруг погрустневшую Катю, обняла её: «Ну, не печалься. Если это и случится, то нескоро». А Колька Клюев рядом с «Божоле Нуво» выставляет бутылку мутного самогона и кричит: «Что нам Гекуба! Коль есть российский самогон!» Тут же разливает по рюмкам, и как-то нескладно, но озорно напевает: «Да что нам водочка с лимончиком, да из хрустального графинчика, коль есть российский самогон». Мужчины хохочут. Соня с Катей выглядывают из кухни, и оттуда вкусно пахнет жареной стерлядью. Кричат весело: «Погодите, пьяницы! Закуска ещё не поспела». А вилки молодых мужчин стучат по тарелке с маринованными грибами. Костя поставил пустую рюмку, настраивает гитару. Колька наливает ему ещё самогона. «Злой, стервец, он у тебя, Коля», –  смеётся Костя. «Злой, да свой. Для злой Натальи – кругом канальи», –  хохочет Клюев. «Ау, где наша злая Наталья, Павлина Зуева, –  паясничает он. Ваня Поспелов смущённо улыбается. Соня вовремя поспевает из кухни: «В семье не без урода».

«Ну, уж не надо так, –  Костя Григорьев поднимает голову от гитары, –  недавно встретил Василия Зуева. Так вот, он просил не серчать на Павлину. Она, как приходит домой – плачет, что невзлюбили её в школе».

Потом поют на два голоса. Константин и Соня:

«Мы сидели с тобой у заснувшей реки.

С тихой песней проплыли домой рыбаки.

Солнца луч золотой за рекой догорал…

И тебе я тогда ничего не сказал.

Загремело вдали – надвигалась гроза.

По ресницам твоим покатилась слеза».

Мелодичные переборы гитарных струн. Баритон Кости и низкий, завораживающий голос Сони. И откуда это взялось? Ваня Поспелов не спускал влюблённых глаз со своей жены. И Кате нестерпимо хочется, чтобы кто-нибудь сейчас посмотрел на неё такими же глазами. Сзади к ней неслышно подходит дочка Верочка. Обнимает её. Шепчет: «Мам, что ты сейчас какая-то никакая?»

А Кате ещё слышится строчка романса: «По ресницам твоим покатилась слеза». Она чувствует, как веки её тяжелеют от слез. Рукавом платья она вытирает влажные глаза. Ловит удивлённый взгляд мужа. Улыбается ему смущённо. Звучит последний гитарный аккорд. «Какое открытие? – Константин Иванович не скрывает своего восхищения, –  великолепное меццо-сопрано! Прекрасный репертуар для нашего школьного вечера, –  Константин на секунду смешался, –  для вашего школьного вечера».

– Нет, нет. И для вашего – тоже, но с романсом погодим, – раздаётся знакомый голос. Николай Семенович, директор Петрушкин, нежданно появился, –  вы уж извините меня, незваный гость, как, говорится… Но у вас дверь не заперта. А я только из Ярославля. Не терпелось сообщить радостную весть: у нас теперь в штатном расписании есть руководитель школьного хора. Уж не обессудьте. Константин Иванович – прошу любить и жаловать.

– Воскресение и суббота у меня свободны, –  не очень уверенно говорит Константин Иванович, оглядываясь на Катю. Но та прячет глаза.

А Колька Клюев уже совсем распоясался перед директором:

– Чего изволите, любезнейший? Самогончику под стерлядь. Иль «Бургундского» под солёные грибочки? – «Бургундского», чего уж там, –  в тон ему отзывается Николай Семенович.

Потом Коля читал стихи своего однофамильца Клюева: ««Не жди зари, она погасла, как в мавзолейной тишине лампада чадная без масла», –  могильный демон шепчет мне».

Закончили веселье за полночь. Уже на пороге дома, прощаясь, Николай Семенович сказал:

– Романсы в вашем исполнении, Сонечка и Константин Иванович, это великолепно. Но только для домашнего употребления. Романс – это упадническое буржуазное искусство, –  произнеся эту фразу, он слегка смутился, но тут же взял себя в руки. И в голосе его уже звучит начальственная жёсткость, –  мы можем с этим не соглашаться. Однако, такова нынешняя установка. Это я вам как директор школы говорю. Но как человек старой закваски, –  старорежимная интеллигентность расплывается по лицу Петрушкина, –  на романсы приглашаю ко мне на вечерние посиделки.

На улице Соня и Иван Поспеловы прошли вперёд. А Николай Семёнович, слегка задержался, взяв под руку Колю. Проговорил почти на ухо ему: «Вы, Николай, давайте осторожней с поэтом Клюевым. С этим идеологом кулачества». Коля вспыхнул, локтем отодвинул своего школьного начальника. «Я Вас, Николай предупредил. За последствия не ручаюсь», –  Клюев слышит голос директора. И какие-то незнакомые, угрожающие ноты звучат в нём. Не прощаясь, он переходит на другую сторону улицы. Прислоняется к дереву. Жадно затягивается папиросой. «Ну, что вы задержались?» – звучит невдалеке меццо-сопрано Сони. «Да, да», –  елейно до омерзения откликается Петрушкин. «До омерзения», –  это для Коли Клюева. Соня же, услышав Петрушкина, подумала: «Какой всё-таки интеллигентный человек наш директор».

Вот и быстро пронеслось время. И Константин Иванович как-то потускнел. Сбрил свои бакенбарды, в которых уже поблескивало серебро. И от роскошных усов остались только две щёточки под носом. И это было разумное решение. Надо было стать «как все». «Как все серые мыши», –  часто приходило ему в голову. И становилось тоскливо. Будто расстался навсегда с чем-то дорогим. Его новый облик жена одобрила. Сказала, как показалось Константину Ивановичу, с некоторым удовлетворением, мол, не так заметен. Константину Ивановичу подумалось с некоторой печалью: «Молодые женщины не будут заглядываться, как прежде. Как прежде, но всё же. Кате будет спокойней». Катя будто прочитала его задумки, заметила: «Люди говорят, что у тебя вид был больно старорежимный. Не ко времени это».

Вот уже и Верочка скоро закончит десять классов. И Саша Троицкий, старший сын доктора Троицкого, частенько появляется у дверей дома Григорьевых. «Что доченька, заневестилась? Выбор твой одобряю», –  смеётся Катя. «Да что Вы, мама. Он такой – сегодня с одной девчонкой, завтра с другой».

«А он тебе нравится? – не унимается мать. И видит, как пурпурно краснеет её дочь.

«Он же скоро уезжает в Ленинград. Поступать в институт», –  смущённо шепчет Вера.

На первое мая 1934 года в школе был организован концерт. На сцене стояло пианино. Директор школы Николай Семенович Петрушкин изрядно подсуетился, и к красному дню календаря за пианино сидел заезжий тапер. Программа была строго выверена Николаем Семеновичем и Павлиной Зуевой: никаких упаднических романсов. Песни народные и революционные. Революционные песни исполнял только детский хор. Спасибо Соне Поспеловой, она пела вместе с Константином Ивановичем народные песни. Григорьев, как руководитель школьного хора, был на высоте. В антракте Николай Семенович скажет ему, что за его заслуги в пропаганде революционного искусства, он, товарищ Григорьев, будет непременно отмечен приказом по школе.

А пока, кланяясь перед публикой, Константин Иванович слышал с первого ряда: «браво». Хриплое-Перегуды и дискант Петрушкина.

А когда Константин Иванович запел: «Много песен слыхал я в родной стороне, как их с горя, как с радости пели»… Зал замер. А уж когда прозвучало: «ухни, дубинушка, ухни!» Зал загремел, загудел, вторя: «дубинушка ухни!» Константин Иванович видит, как на фразу: «Там у нас, знать, нельзя без дубинки», широко заулыбался Сергей Семёнович Перегуда. Вот он наклонился к уху незнакомого мужчины с сухим и строгим лицом. Что-то шепчет ему. Тот благосклонно кивает головой. И Константину Ивановичу кажется, что Перегуда говорит незнакомцу: «Вот как мы перековываем этих «бывших».

Потом пела Сонечка Поспелова. Константин Иванович уселся невдалеке от Перегуды, так чтобы видеть того незнакомца, что со строгим лицом. Когда меццо-сопрано Сони заполнило зал и прозвучали слова: «Виновата ли я, виновата ли я, виновата ли я, что люблю? Виновата ли я, что мой голос дрожал, когда пела я песню ему?» – брови строгого незнакомца полезли вверх. И Перегуда, явно оправдываясь, объясняет, что это тоже народная песня. И в ответ слышится назидательное: «Надо строже относиться к репертуару». Раскрасневшаяся Соня садится рядом с Константином Ивановичем, и тот уже готов, как ведущий, сообщить любезной публике, что концерт окончен. Но на сцене появляется Коля Клюев. На строгое Перегуды: «Это ещё что?» Соня лишь пожимает плечами.

«Поэт Николай Клюев», –  объявляет Коля. И начинает декламировать:

«Обозвал тишину глухоманью, Надругался над белым «молчи», У креста простодушною данью Не поставил сладимой свечи. В хвойный ладан дохнул папиросой И плевком незабудку обжег. Зарябило слезинками плёсо, Сединою заиндевел мох».

Завораживающие строчки звучат в тишине зала. И зал встречает молчанием окончание стихотворения. Собственно говоря, большинству присутствующих в зале не интересно было слушать стихи. Может, кому-то, сидящим на первом ряду и было занятно. Но только для того, чтобы сделать выводы. Но Катя слушала Николая зачарованно. Она тронула за руку мужа. Сжала его ладонь. Константин Иванович в этот момент был далёк от стихов, он еще был полон музыкой песни, которые только что исполнила Соня.

А Коля опять объявляет: «Николай Клюев. «Отрывок из поэмы «Погорельщина». И его глухой с надрывом голос разрывает настороженную тишину зала:

«За неводом сон – лебединый затон, Там яйца в пуху и кувшинковый звон, Лосиная шерсть у совихи в дупле, Туда не плыву я на певчем весле».

Николай заканчивает чтение, при полной тишине зала. Катя начинает, было, хлопать. Но муж останавливает её тихим шёпотом: «Погоди». А за спиной Кати кто-то начинает громко бить в ладоши. Она оглядывается. И встречает радостный взгляд доктора Троицкого.

Перегуда встает со своего стула. Окидывает зал тяжёлым взглядом. Взгляд его останавливается на докторе Троицком. Тот кривит губы в кислой улыбке. Прекращает хлопки.

– Это что за контрреволюционная пропаганда? – с каким-то надрывом почти кричит Перегуда. И тычет своим толстым пальцем в незадачливого чтеца стихов.

Какие-то незнакомые молодые люди, явно из городских, шустро прыгают на сцену. Под руки уводят Колю Клюева.

Перегуда, злобно оглядывая Соню и Николая Семеновича Петрушкина, хрипло шипит:

– Вы что, не знали, что поэт Клюев арестован за составление и распространение контрреволюционной литературы? А? – оглядывается на своего начальственного соседа. Тот благосклонно кивает головой и добавляет: «Так называемый поэт Клюев арестован в феврале этого года. Надо, товарищи, следить за газетами. Насколько мне известно, вы же руководитель этой школы. Потеряли бдительность, товарищ». Его холодный, колючий взгляд устремлён на Петрушкина, медленно со значением переходит на завуча. Соня и Николай Семенович растерянно пожимают плечами.

Шумная школьная толпа осталась далеко позади. Катя и Константин Иванович направлялись к дому. Обе дочери тихо шли рядом. Светила полная луна. Пьяно благоухала черёмуха. Около самого дома Григорьевых из тени вышел Коля. Он широко улыбается: «Каково это я?! А?!» «Да, Коля, ты нынче отличился», –  невесело отозвалась Катя. «У нас же за стихи не арестовывают?» – неуверенно говорит Николай. «Дай Бог», –  Катя целует Колю в щёку. «Костя, что она меня хоронит?» – Коля смотрит на Константина Ивановича. Тот обнимает Николая за плечи: «Коля, завтра второе мая. Выходной. Приходи к нам на обед». «Вот это другое дело!», –  смеется Клюев. Они пожимают друг другу руки.

Небесный счетовод бил набат во все колокола. А им слышался гром бурных аплодисментов.

Утром второго мая пришли за Колей Клюевым.

Незаметно пролетел ещё один год. В школе имя Коли Клюева старались не вспоминать.

Вот и Верочка уехала в Ленинград поступать в педагогический институт. И Наденька подрастает. Тоже рвётся вслед за старшей сестрой. А от Веры вскоре пришло печальное письмо. Не приняли её в институт, потому что она – «классово чуждая». И сейчас работает на фабрике «Красный треугольник». Клеит резиновые сапоги и галоши для рабочих и крестьян. Зарабатывает «пролетарское происхождение». Спустя полгода, летом, в школьные каникулы Катя отправилась навестить дочь. Вернулась радостная. Вера сообщила матери, что ей как ударнице производства дадут рекомендацию в институт. А к осени письмо на двух листах получили Григорьевы от дочери. Восторгам нет конца: «Поступила в институт имени Герцена. На реке Мойке этот институт. Дали койку в общежитии. В комнате ещё три девчонки. И встретила Сашку Троицкого. Он тоже учится в этом институте. Такой весь из себя. Девчонки к нему так и липнут. Он уже на третьем курсе. Увидел меня, даже расцеловались. На той неделе ходили с ним в кино. Кинотеатр «Баррикада». Это рядом с нашим институтом. А вчера до ночи с Сашкой гуляли вдоль Невы. Сашка всё лез целоваться. А я – ни в какую. Только папе не давай читать это письмо. А то напридумывает всякого». Катя читала письмо дочери и счастливо улыбалась. Константин Иванович тоже прочел письмо. Стало грустно: «Вот и дочка покидает отчий дом». Вспомнилось давнишнее: как сидел в сквере возле воскресной школы, где Катенька в Гаврилов-Яме вела уроки с сельскими мужиками и бабами. Верочка ковыряла деревянной лопаткой в песке. Откуда возник этот дремучий старик, Константин Иванович не заметил. Почувствовал лишь, как что-то заслонило ему солнце. Оглянулся – встретились взглядами с тем стариком. Что-то жуткое почудилось в его глазах. Константин Иванович как зачарованный, не в силах шевельнуться, точно примёрз к лавке. А старик утробным голосом глаголет, будто из-под земли, глядя на белокурую Верочку: «Ангел осенил тебя, дитя. Но ты копай, копай яму под могилу своему отцу. А как настанет срок зарывать, дам знать тебе».

И пошёл прочь быстро. Не по-стариковски, шустро. Константин Иванович хотел вскочить, да побежать следом. Но какая-то слабость навалилась вдруг на него. Никогда такого не случалось. Опрокинулся на спинку скамейки. Глаза заволокло туманом. И веки не поднять. Некоторое время сидел с закрытыми глазами. Вдруг тихий плач услышал. Вздрогнул, будто откуда силы взялись, вскочил с лавки. Дочка, ангел небесный, стоит перед ним и плачет.

И вот уже зима 1936 года. Завьюжило, заметелило. Сугробы намело под окнами. Константин Иванович каждое воскресение ходит в школу. Учит детей петь. А девочка, что поразила его песней «Вдоль по улице метелица метёт» стала запевалой в хоре. Звать девочку Люба, Любочка. И мать Любочки – красивая молодая женщина. Работает медсестрой у доктора Троицкого. Когда Константин Иванович стал говорить Любиной маме, какая у неё талантливая дочь, и что надо непременно отправить её учиться в Ярославскую музыкальную школу, та странно смутилась. Сказала, что это не получится. Константин Иванович тоже непонятно смутился. Сказал вроде невпопад: «Выговор-то у Вас не Ярославский». «Да, да, –  торопливо проговорила Любина мама, –  мы из Москвы». Разговор происходил в учительской. Любочкину маму пригласили в школу по просьбе Константина Ивановича. Но после слов Любиной мамы: «это не получится», Константин Иванович, право, не знал, что и сказать. Вовремя появилась Соня Поспелова. Оказалось – Соня знакома с Любиной мамой. И зовут Любину маму – Марина Васильевна Давыдова. Константин Иванович уже Соню спрашивает, почему не получится у Любочки музыкальная школа. Соня вдруг сделалась серьёзной. Произнесла мерзко казённое: «Нам нужны талантливые дети. И Советская власть делает всё возможное, чтобы таланты сберечь и развить». Соня взглянула на Константина Ивановича, поймала его удивлённый взгляд. Смешно нахмурилась. Константину Ивановичу вдруг захотелось крикнуть: «Сонька, кончай играть Любовь Яровую. Эта роль не для тебя». А Соня, обращаясь к Марине Давыдовой, говорит уж точно как Павлина Зуева на партсобрании: «Марина Васильевна, нам известна судьба вашего мужа. Но сын за отца не отвечает. Это сказал товарищ Сталин». При словах «товарищ Сталин» Любочкина мать странно побледнела. Тихо проговорила: «У меня в Ярославле сестра живет». «Ну вот, и прекрасно. Будет, где жить Вашей дочери», –  хором произнесли учитель пения и завуч.

Когда Марина Васильевна покинула школу, учитель пения и завуч взглянули друг на друга, оба вздохнули, и фраза: «Ну вот, и прекрасно» тяжело повисла в воздухе.

«Муж Марины воевал в армии Деникина. А сейчас она не знает, где он, то ли убит, то ли пропадает в Турции. Или за океаном в Америке. В двадцать седьмом году бежал, опасаясь ареста», –  сообщила Соня Константину Ивановичу.

Неделю Соня и Константин Иванович носились по начальству с рекомендательным письмом для Любочки Давыдовой. Директор школы, Николай Семенович Петрушкин, готов был подписать сразу. Только велел указать чин Константина Ивановича, чтоб было посолидней. Не «учитель пения», а «руководитель детского хора при школе номер…» «Вот так-то. Может мир и о нас услышит. Известная певица, Любовь Давыдова училась в Гаврилов-Ямской школе, где директором служил Николай Семенович Петрушкин», –  Николай Семенович усмехнулся и лихо подмахнул школьную петицию.

А вот с Зуевой сразу не получилось. И слова «сын за отца не отвечает» не убедили её. Пришлось идти к товарищу Перегуде. Тот долго жевал свои толстые губы. Выходил из кабинета, с кем-то советовался. Наконец сказал сурово, что случай трудный, и нужна подпись председателя нашего сельского комитета, товарища Поспелова.

Ваня Поспелов поцеловал разрумянившуюся щёчку своей жены. Сказал: «Хорошее дело затеяли». Крепко пожал руку Константину Ивановичу. Аккуратно подписался под школьной петицией.

И Перегуда встретил ходатаев с широкой улыбкой. Взглянув на подпись Ивана Поспелова, удовлетворённо хмыкнул: «Это другое дело». И поставил свой крючок под письмом.

Последними в рекомендательном письме стояли подписи завуча С. Н. Поспеловой и руководителя школьного детского хора К. И. Григорьева.

После таких знатных автографов подпись Павлины Зуевой вроде и не понадобилась. О Павлине как бы забыли. И она целую неделю ходила обиженная.

Приемная комиссия «Первой музыкальной школы» Ярославля после прослушивания единогласно приняла Любу Давыдову на детское отделение вокального искусства.

В зимние каникулы Катя опять засобиралась в Ленинград навестить дочь. Уговаривала Константина Ивановича взять отпуск. Неожиданно Вера явилась сама. С порога объявила, что выходит замуж за Сашу Троицкого. Катя всю ночь проплакала на плече Константина Ивановича. На следующий день принимали гостей, семью Троицких.

Свадьба была не шумная. Собралось человек пятнадцать на квартире Григорьевых. Доктор Троицкий пришёл с Мариной Давыдовой. Почему-то это никого не удивило. Соня Поспелова даже поздравила доктора с достойным выбором спутницы жизни. Федор Игнатьевич смутился, стал суетливо объяснять, что до этого ещё далеко. И, вообще, сейчас всё-таки свадьба сына. Хотел, мол, познакомить Марину со старшим сыном. Только Ваня Поспелов, вроде, допустил бестактность. Сказал, правда, негромко, только для ушей Троицкого: «Чего уж, Федя, поторопился бы со свадьбой. Годы-то уходят».

Федор Игнатьевич благодарно под столом пожал руку Ивану. Шепнул:

«Устал, Ваня, я от одиночества. И Петруша, мой младший уже готов умчаться то ли в Ленинград, то ли в Ярославль. Вот закончит десятый класс. Так что со следующей осени – я один как перст». Печально улыбнулся.

Уже в конце застолья Константин Иванович отвёл доктора Троицкого на кухню.

– Федя, а как Вы посмотрите насчет венчания. В селе Великом церковь Боголюбской иконы Божией Матери, вроде, ещё не разграбили. Там служба, вроде, проходит по воскресеньям.

– Ну что Вы, Костя, –  улыбнулся Фёдор Игнатьевич, –  мой Сашка стал таким большевиком. Похлеще вашей Зуевой. А эту церковь закрыли ещё в двадцать четвёртом году, если я не ошибаюсь.

– Да, да, –  смущённо отзывается Константин Иванович, –  что это меня чёрт попутал. С памятью что-то стало.

Ночевать молодожёны отправились на квартиру доктора Троицкого. Квартира доктора теперь состояла из четырёх комнат. Кабинет доктора, столовая и комнаты каждому из сыновей.

Утром Сашина юная супруга умчалась к родителям попрощаться. Ночным поездом они с мужем должны были возвращаться в Ленинград. Младший сын ушёл в школу. Фёдор Игнатьевич пригласил Сашу в свой кабинет.

– Вот что, сынок, ты стал взрослым, –  начал, было, Фёдор Игнатьевич.

Но сын перебил его:

– Папа, зачем эта патетика, давай попроще. Что случилось?

– Пожалуйста, не перебивай меня. Пока – ничего.

– Что значит пока? Папа, я уже взрослый человек.

Фёдор Игнатьевич тяжело вздыхает:

– Раз ты взрослый, ответь мне. Ты помнишь свою маму, своего, как бы сказать помягче, биологического отца?

– Папа, зачем этот разговор? Маму я не помню. Она умерла рано. Сразу после рождения Пети. Так мне говорил дедушка. А отца, биологического, как Вы выразились, помню смутно. Впрочем, если бы его встретил, может, и признал.

Доктор Троицкий протягивает Саше пожелтевшие листы: —Это письмо твоего отца.

– Он что жив?? – Саша дрожащей рукой перелистывает страницы письма.

– В двадцатом году был жив.

– Но почему, почему Вы нам сразу не сказали?? – Саша почти кричит.

– А ты читай, читай. И поймёшь, почему. –  Фёдор Игнатьевич говорит спокойно, но в душе у него всё клокочет. – Я выйду покурить, а ты читай.

– Папа, Вы же бросили курить, –  кричит ему вслед Саша.

Когда Фёдор Игнатьевич вернулся в свой кабинет, Саша встретил его неподвижным взглядом.

– Теперь ты понимаешь почему. Воевал на стороне белых. Живёт, если жив, в Германии, где у власти фашисты.

Саша раскачивается на стуле. Глаза его пусты.

– Что же мне делать? – шепчет он, –  я же принят кандидатом в партию.

Фёдор Игнатьевич хотел спросить, какой партии? Эсеров или меньшевиков? Но тут же мысленно выругал себя. Шуточка совсем неуместная для сегодняшнего Саши.

Доктор Троицкий удручённо произносит:

– Сашенька, сын за отца не отвечает. Это сказал товарищ Сталин.

– Да, папа, Вы правы. Не отвечает. А совесть? Убеждения?

– И через это надо пройти, –  глухо отзывается Троицкий. –  Я-то не доживу, а ты, может, доживёшь до лучших времён. И тогда придёт понимание. И отца своего поймёшь.

– Папа, что Вы говорите? Каких лучших времён? Страна на подъёме, –  Саша хотел что-то ещё сказать. Но под ироничным взглядом Фёдора Игнатьевича слова потерялись.

Троицкий обнимает Сашу:

– Возьми это письмо. Береги его как зеницу ока. Но брату об этом – ни слова. Он ещё не дорос. А теперь – марш к молодой жене. А я в больницу. Заодно договорюсь, чтоб машину вам дали доехать до Ярославля.

Гаврилов-Ям жил своей тихой провинциальной жизнью. А из Ярославля надвигалась гроза.

Глава 8. 1937 год

В начале лета 1937 года в Ярославль с проверкой деятельности обкома партии прибыл член Комиссии партийного контроля при ЦК ВКП(б) Н. Н. Зимин. Следом – представители ЦК: Лазарь Каганович и Георгий Маленков. Руководство Ярославля было обвинено в «недостаточной борьбе с врагами народа». Пост первого секретаря Ярославского обкома занял Николай Николаевич Зимин. Бывший первый секретарь Ярославского обкома Антон Романович Вайнов[19] был арестован.

Начались аресты партийных работников высшего и среднего звена Ярославля. На освободившиеся места направлялись свежие кадры из провинции. В конце июля 1937 года Иван Поспелов был вызван в Ярославль для работы в обкоме партии. Прощались торопливо. Иван был хмур и неразговорчив. Соня нервно обнимала Катю и Константина Ивановича. Шепнула на ухо Кате: «Едем как на Голгофу».

Молча выпили водки как на поминках. Глядя, как Соня опрокинула в рот рюмку, и Катя пригубила малость.

Уже в дверях Соня сказала: «Как устроимся, непременно надо свидеться. Я дам вам знать».

На фабрике «Заря социализма», в прошлом Локаловской мануфактуре, появился новый директор Колповский Алексей Петрович. С виду – вроде простоватый, неотесанный мужичок. Но когда в Ярославской газете «Северный рабочий» была напечатана статья за подписью первого секретаря Ярославского обкома Николая Николаевича Зимина, в которой одной из главных задач была провозглашена «энергичная борьба по разоблачению врагов народа», на фабрике тут же было проведено закрытое партийное собрание. Алексей Петрович на этом собрании гневно потребовал засучить рукава и провести генеральную чистку кадров. Правда, неясно, кому поручалась эта работа. Но слово было сказано.

Через пару дней после собрания директор фабрики вызвал к себе главного бухгалтера Григорьева. Долго расспрашивал Константина Ивановича, как ему работалось с Перельманом и первым директором фабрики Ляминым. Константин Иванович невзначай спросил, где нынче Лямин.

Колповский нахмурился и сухо ответил: «Где-то в Ярославле был на пенсии. Кажется, арестован по делу Вайнова».

Константин Иванович не успел испугаться. Простоватое курносое лицо нового директора не внушало опасений, пока не прозвучало: «Как это Вы с левым эсером Перельманом сработались?» Константин Иванович насторожился, однако сумел сдержанно пожать плечами и ответить, что он лишь выполнял работу согласно своей должности. Ожидал с некоторой тревогой, что за этим последует.

Но ничего не последовало. Директор лишь сказал, как показалось Константину Ивановичу, со значением: «Вы свободны. Работайте».

В конце рабочего дня, выходя с фабрики, Константин Иванович увидел, как от ворот отъезжал «черный воронок».

«Это кого повезли?» – спросил он охранника.

«Главного инженера Носникова Тимофея Александровича», –  испуганно озираясь, ответил охранник.

«Недолго прослужил на фабрике главный. Меньше полугода. А вот я засиделся. Не к добру это», –  подумалось Константину Ивановичу. И откуда-то из тени осенних деревьев хриплым голосом Перельмана прозвучало: «Вы ещё не свели дебет с кредитом, милейший».

Как-то нервно стало на фабрике. Возникло ощущение, что все друг за другом подсматривают. Вот и начальник фабричной охраны Пётр Петрович Филатов исчез. Ведь, считай, больше десяти лет при большевиках на фабрике проработал. Ещё вчера его видели, а сегодня в будке при охране другой мужик сидит. Похоже, не местный. Из чужих. Командным тоном распекает охранников. Из фабричных кто-то видел, как баба Петра Петровича Филатова рвалась с рёвом в ворота фабрики.

Новый начальник охраны, будто, пригрозил ей, что следом за мужем и её отправят куда надо.

И Константин Иванович в своей бухгалтерии стал чувствовать себя неуверенно. Подчиненные стали вести себя излишне независимо. Вроде, как бы без прежнего почтения. Константину Ивановичу уже слышится поганенький выкрик: «Кто здесь временный? Слазь».

Слава Богу, хоть дома всё идет на лад. Младшая дочь, Наденька после десятилетки год проработала медсестрой у доктора Троицкого. Доктор дал ей, конечно, по-родственному, прекрасную характеристику для поступления в мединститут. Правда, рекомендовал ей сначала поступить в медицинское училище. В институте – конкурс сумасшедший. Наденька в августе уехала в Ленинград. В сентябре родителям пришло письмо от неё: в институт не прошла по конкурсу. Поступила в медицинское училище. И ещё пришло письмо от Сони Поспеловой. Она собиралась скоро приехать в Гаврилов-Ям. Есть серьёзный разговор. Мало тревог на фабрике! Какой тут ещё серьёзный разговор?

Соня приехала в субботу вечером. Одна, без Вани.

Объяснила загадочно: «Ему лучше не слышать того, что я вам скажу». «Сонечка, а Ваня знает о цели твоего визита?» – спросил Константин Иванович. Соня утвердительно кивнула головой.

И вопрос какой-то странный задала: «Где ваши дочери?» Будто, не знала этого. «Сонечка, ты же знаешь, Вера в Ленинграде. И Надя уехала в Ленинград в августе, –  с тревогой проговорила Катя, –  давай сразу выкладывай. Не мучай нас загадками».

Соня тяжело вздохнула, подошла к открытому окну, выглянула на улицу. «Не возражаете? Я закрою окно и задёрну занавески», –  обратилась она к хозяевам. Катя и Константин Иванович озабоченно переглянулись, согласно кивнули. «Разве вы не знаете, что творится сейчас в Ярославле? – сказала Соня, –  Вайнов расстрелян. Арестованы второй секретарь обкома партии Нефёдов, председатель облисполкома Заржицкий, директор автозавода Еленин, начальник Ярославской железной дороги Егоров, директор комбината «Красный Перекоп» Чернышев. Да что там говорить. Нет смысла перечислять дальше. Короче, вам, Катя и Костя, надо уезжать из Гаврилов-Яма. Но только не в Ярославль, а куда подальше».

– Сонечка, я же не директор какой-нибудь. Просто бухгалтер, –  промямлил Константин Иванович.

– О чём ты, Костя! Ты что, лучше декана педагогического института? – сухо, без эмоций ответила Соня.

– Что, и его арестовали? – потерянно спросила Катя. Не получив ответа от Сони, оглянулась на мужа. А тот, тяжело глядя на гостью, произнес:

– Значит, на меня уже дело состряпали.

– Спущен лимит на врагов народа для нашей области. Я не должна вам об этом говорить. Но если не скажу, я буду проклинать себя всю жизнь. –  Соня с трудом выговаривает слова, –  с 1918 года член левоэсеровской группировки во главе с левым эсером Перельманом. Активно пропагандирует буржуазное упадническое искусство. Исполняет романсы в общественных местах. Костя – это про тебя? – отчаянно выкрикнула она.

– Как, Соня! Имя Перельмана в Ярославле на памятнике жертвам белого террора начертано рядом с именами Нахимсона и Закгейма? – восклицает Константин Иванович.

– Костенька, уже несколько лет как его имени там нет. Он же при жизни был близок к Марии Спиридоновой. А по нынешним временам это уже преступление, –  Соня тяжело вздохнула.

Опять подошла к окну, отдёрнула занавеску. Долго всматривалась в темноту улицы. Потом обратилась к Константину Ивановичу:

– В своё время факты, изложенные в доносах на тебя, проверялись. Не подтвердились. Но сейчас, милые мои, –  в голосе Сони слышится отчаяние, –  если надо, могут легко подтвердиться. И Ваня, будучи в Ярославле, не сможет повлиять на процесс. Всё будут решать местные товарищи. А они уже взяли под козырёк. Вы же статью Зимина в «Северном рабочем» наверняка читали.

В молчании выпили чаю. На ночь уложили Соню в комнате дочерей. Рано утром она засобиралась домой. На просьбы Кати побыть с ними ещё несколько часов, Соня ответила, что не может задерживаться. Ваня будет беспокоиться. Тем более что автобусы до Ярославля ходят редко. Константин Иванович и Катя попытались, было, проводить Соню до автобусной остановки. Но Соня категорически запретила им это делать. «Конспирация», –  усмехнулся Константин Иванович.

– Костя, прошу ко вчерашнему разговору отнестись серьёзно. Обещай мне, –  Соня обнимает Константина Ивановича. Целует Катю.

Константин Иванович долго стоит на крыльце своего дома, провожая взглядом Соню. Вот она свернула за поворот и скрылась за домами. Невыносимая тяжесть навалилась на него. И горесть и тоска, будто, на собственных похоронах. Всё, чем жил свои пятьдесят пять лет, надо оставить, вычеркнуть и забыть. Гаврилов-Ям, где каждая улица родная. Ехать в неизвестность, в чужой холодный Ленинград. И где жить? Обе дочери живут в общежитиях. Прошло два тягостных дня. На третий день Катя пришла из школы рано и буквально в дверях заявила: «Всё. Я уволилась». Константин Иванович сам только что вернулся с фабрики, даже не успел снять ни шляпы, ни плаща. На улице моросил осенний дождь.

– И что, Николай Семенович Петрушкин, уважаемый ваш директор не удивился, не уговаривал остаться? Не рыдал, мол, учебный год только начался, где мы найдём Вам замену? – Константин Иванович неуверенно улыбался.

– Нет. Без вопросов подписал заявление. Лишь сказал: желаю успехов на новом поприще, –  Катя морщится как от зубной боли.

– Странно всё это. Будто ждал твоего увольнения, –  тяжело вздохнул Константин. –  Что ж. И моё время пришло собирать вещички.

На следующий день он отправился в отдел кадров фабрики. Старый кадровик, Сергей Кузьмич, удивлённо уставился на главного бухгалтера: «Костя, в чём дело? – И не дождавшись вразумительного ответа, перешел на официальный тон, –  я не могу подписать Ваше заявление об увольнении. Прошу завизировать его у Калповского».

В кабинете директора фабрики Константин Иванович почувствовал себя совсем неуютно. Взглянув на заявление, директор вонзил злой прищур в своего подчиненного:

– Какой прибавки Вы хотите к своему окладу? – Услышав в ответ, что никакой, холодно произнес, –  что ж. На Ваше место у меня уже есть человек.

Раздражённо, так, что едва не порвал бумагу, он поставил свою подпись со словами: «Не возражаю». Ещё раз подозрительно взглянул на Константина Ивановича, проговорил желчно: «Я говорил, что необходима чистка кадров на фабрике. Считайте, что мы начали с Вас».

В отделе кадров Константин Иванович получил справку и в ней вдруг обнаружил сведения о поощрениях и награждениях. Благодарность за организацию качественного бухгалтерского учёта и контроля. За что он премирован десятью аршинами мануфактуры. Благодарность за добросовестный труд в честь десятой годовщины Октябрьской революции. Выдана премия двадцать рублей. И уже совсем недавняя запись: «За долголетний добросовестный труд и в связи с двадцатилетием работы на фабрике объявлена благодарность и премия». Какая премия на этот раз не сказано. Да Константин Иванович и не помнит, чтоб премия ему выдавалась последнее время.

«Ну что, Костя, не помнишь, как получал десять аршин мануфактуры? – прозвучал ироничный голос кадровика Сергея Кузьмича, –  да вот ещё тебе документик. О том, что ты жертва белогвардейского террора 1918 года». Константин Иванович рассматривает бумагу: «Арестован белогвардейцами, июль 1918 года, приговорён к расстрелу, освобождён отрядом Красной армии» И подпись: председатель Гаврилов-Ямского сельсовета Иван Данилович Поспелов. «Я приговорён к расстрелу, –  невесело подумал Константин Иванович, –  не совсем, конечно, к расстрелу. Но кто сейчас об этом помнит. Впрочем, лучше бы не вспоминали».

«Давай, Костя, провожу тебя до ворот», –  говорит Сергей Кузьмич.

Они выходят за ворота фабрики. «Спасибо, Кузьмич, на добром слове», –  Константин Иванович обнимает Сергея Кузьмича. «Ты вот что, бумагу Ивана Поспелова береги. Время сейчас такое. При случае может помочь», –  напутствует Кузьмич. «Понимаю», –  отзывается Константин Иванович, хотя не очень понимает, как эта бумага ему может помочь. «Куда? В Ленинград или в Москву?» – спрашивает Кузьмич. И Константину Ивановичу уже кажется, что не зря кадровик пытает его. «Не решил ещё. И в Москве мою тётку ещё, наверное, помнят. И в Ленинграде – дочери», –  отвечает он уклончиво. «Да, твоя тётя, Марина Григорьева, это сестра твоего отца. При Дзержинском служила. Знаю, знаю», –  говорит Кузьмич. Такая осведомлённость кадровика настораживает Константина Ивановича. Он вглядывается в сморщенное, как печёное яблоко, лицо Кузьмича. Тот понимающе улыбается: «Такая у меня работа, –  Кузьмич тяжело вздыхает, –  эх, Костя, знал бы ты, сколько за моей спиной могил. А ещё больше спасённых душ».

Ещё раз обнялись. Константин Иванович даже пожалел, что раньше не подружился с Кузьмичом. Всё было как-то недосуг: «Кузьмич – привет». «Костя, здравия желаю». И не больше.

«Вовремя, Костя, ты от нас убываешь, –  Константин Иванович слышит глухой шёпот Сергея Кузьмича, –  тяжёлые времена у нас настают». Холодок пробежал по спине Константина Ивановича. «Может, ещё обойдётся», –  нерешительно отзывается он. «Дай Бог», –  Кузьмич крепко жмёт Константину Ивановичу руку.

Глава 9. Ленинград

Ленинград приветствовал беглецов из Гаврилова-Яма тихой солнечной погодой. Стояла золотая осень.

На Московском вокзале родителей встречали обе дочери. Вера была с заметно округлившимся животиком.

– О, никак нам внука подаришь, –  Катя обнимает дочь. Та смущённо оглядывается на своего мужа. Александр виновато разводит руками: «Надо с этим делом торопиться. В армию меня забирают».

И Надя подводит к родителям молодого человека. Чернявый, похож на грузина.

– Мама, папа, –  Надя радостно улыбается, –  это Гриша.

– Вы дружите? – спрашивает Катя.

– Гриша – врач, –  сообщает Надя.

– Прекрасно, но хотелось бы знать о Грише побольше, –  Катя бросает взгляд на Константина Ивановича. Тот усмехается.

Надя почему-то краснеет. Смущенно улыбается:

– Мы с Гришей расписались.

– Вот тебе и раз, –  Катя хлопает себя по бёдрам. –  Нежданная новость. А мы с твоим отцом свадьбу проворонили?

– Нет, нет, Константин Иванович, Катерина Петровна, мы ждали вас, –  Гриша говорит торопливо, захлёбываясь словами.

«Ой, он такой юный, совсем ещё мальчишка», –  думает Катя.

– И сколько Вам лет, Гриша? – спрашивает она.

– Мама, все говорят, какой молодой, уже врач. Он работает в больнице на проспекте имени Володарского[20]. Нам дали от больницы комнату. Комната огромная… На Лиговке. Соседи – две девушки, студентки.

– Наденька, я не про комнату, а про возраст твоего суженого.

– Ну, Катя, какая разница сколько лет. Любят друг друга – и хорошо, –  останавливает жену Константин Иванович, –  лучше скажите, молодожёны, когда с Гришиными родителями встречаемся?

Константин Иванович видит, как пунцово покраснел Гриша. Опустил свои длинные чёрные ресницы.

– Папа, Гришины родители живут далеко.

– Ну не в Америке же они живут, –  не унимается Константин Иванович.

– Почти в Америке – в Житомире, –  Надя неумело хмурит брови. Катя осторожно дёргает мужа за рукав. Константин Иванович начинает понимать, что вопрос с родителями Гриши не прост.

– Так куда мы едем? – спрашивает Константин Иванович.

– Костя, я же тебе говорила, едем к Вере. У них на Мойке квартира, две комнаты, –  говорит Катя.

– Да, папа, у нас уже и стол накрыт. Саша специально в Елисеевский магазин ездил.

При слове «Елисеевский» Константин Иванович бросает осторожный взгляд на жену. Но Катя не спускает счастливых глаз с дочерей. Трамвай, на котором едет семейство, осторожно переползает мост через Фонтанку. У Гостиного двора толпа до отказа заполняет вагон.

– Мама, папа, –  шепчет Вера, –  следите за своими чемоданами.

У Казанского собора Саша, деловито раздвигая толпу, выводит родственников из трамвая.

– Так вы живёте рядом с Казанским собором, –  обращается Константин Иванович к старшей дочери, –  в воскресение здесь служба идёт? Надо бы непременно посетить её.

– Да что Вы, папа! Какая служба. Здесь теперь музей истории религии и атеизма, –  Вера оглядывается на своего мужа. Тот пожимает плечами. Константин Иванович понимает этот жест Саши: «Что с них взять – провинция». Но это совсем не обижает его, он обращается к Саше: «А где теперь икона Казанской Божьей Матери?» «Я, вообще-то никогда не слышал о ней, –  отвечает зять, –  я только знаю, что в подвалах собора представлены всякие пыточные камеры испанской инквизиции. Мы с Верой побывали там».

– Папа, там просто ужас! Мы вас непременно сводим туда, –  с жаром говорит Вера.

– Ой, и нас с Гришей возьмите, –  слышится голос Нади.

Константин Иванович улыбается. «Не знаю, как ваша мать, но меня, уж извольте, не пугать этим средневековьем», –  говорит он. И мысль, печальная, невысказанная: в Казанском соборе – и музей атеизма! Какую изощрённую пытку придумали для православной России. Впрочем, а дровяной склад лучше? А Катя, будто не слышит весь этот разговор. Смотрит на полукруглую решётку, обрамляющую небольшой сквер за Казанским собором.

– Боже, какое чудо эта решётка. И почему она на задворках собора?

– Автор – Воронихин, –  подаёт голос Гриша. –  А почему на задворках, я непременно узнаю.

Придётся в библиотеке поработать.

– Ой, какие у нас зятья-то умненькие. Слышишь, Костя, – смеётся Катя.

– Да уж, чего там. Отчаянно повезло нашим дочкам, –  отзывается Константин Иванович, с какой-то двусмысленной улыбкой. Но это заметила только Катя. Нахмурила брови, давая понять, что не одобряет подобных сомнительных намёков. В чём эти намёки сомнительны, Катя для себя пока обозначить не в состоянии. Но ироничный тон мужа её настораживает.

Семейство Григорьевых входит в небольшой тенистый парк.

– Мама, –  восторженно восклицает Вера, –  этим липам, наверное, сто лет. Посажены ещё при, –  она оглядывается на своего мужа. Верно ожидая его поддержки, –  при царском режиме.

Саша удовлетворённо ухмыляется: «Вот видите, как политически подкована моя милая жена».

– Да уж, понятно. Хоть и кровавый этот царский режим. Но сделал доброе дело: липы посадил, –  Константин Иванович улыбается. Катя глотает смешок. Дочери удивлённо смотрят на родителей.

Им явно не понятна ирония отца. «Конечно, история нашей страны богата победами и поражениями», –  серьёзно говорит Саша. «Конечно, посадка лип – это очевидная победа прежнего режима. Только над кем?», –  готово сорваться с языка Константина Ивановича. Но он видит, как Катя грозит ему пальцем. Константин Иванович ограничился многозначительным, как ему показалось: «Хе-хе».

А умненький Гриша сообщает историю института имени Герцена, по дворам которого они сейчас идут: «По Указу Екатерины II Иваном Бецким здесь был создан Александровский сиротский дом. С 1903 года в этих зданиях располагается Императорский Женский Педагогический институт. А теперь – тоже Педагогический институт. И педагоги прежнего института работают в институте Герцена. Саша, я правильно говорю?»

Саша смешно хмурится, стараясь придать себе значительный вид.

– Сашка, только не умничай, –  хохочет Вера.

– Ну, что тут разводить парашу, я же не парторганы представляю, чтоб знать биографию каждого институтского преподавателя.

– Вот и до параши доехали, –  смеётся Надя, –  как раз вовремя. Вер, открывай двери в свои хоромы.

Катя оглядывает просторные комнаты со стрельчатыми окнами. Окна выходят на Мойку.

– Ну, ребята. Вы меня порадовали. Достойное жилище. И на той стороне Мойки какие деревья большие, –  говорит Катя.

– Мама, это тополя. В начале лета тополиный пух летит. Чудо просто. А квартиру дали такую, потому что Саша оставлен на кафедре исторического факультета. Преподает студентам марксизм-ленинизм.

– Серьёзная наука, –  со значением говорит Константин Иванович.

– Вы зря шутите, Константин Иванович. Вот мой отец, известный вам доктор Троицкий, тоже изволит иронизировать. Но вы, наши отцы, живёте в старом мире. А мы, мы новый мир построим.

Саша серьёзен. А у Константина Ивановича знакомство с марксизмом-ленинизмом поверхностное. Если не сказать шапочное. Но, учитывая текущий момент, при встрече с этой наукой шляпу снимать приходится. Так что с зятем он спорить не решился.

А предчувствие Катю не обмануло. Но, слава Богу, у Кости хватила ума не вступать в политические дискуссии с Александром.

– Кто был никем, тот станет всем, –  хором повторяют Надя и Вера. И громко хохочут. И Саша тоже как-то неловко прячет улыбку «Ну, ладно, время нас рассудит, –  говорит он, –  давайте за стол».

– За стол, конечно, –  включается в разговор Гриша, –  только рассудит нас не время, а история. А историю делают люди.

– И ты, Брут? – В Саше вдруг прорезался трагический актёр.

– Подожди, Саша, умирать. Ты пока ещё не Юлий Цезарь. Но историю делают люди, такие как мы с тобой.

– Тогда другое дело, –  хохочет Саша, –  если со мной такие люди как ты. Тогда: «No pasarán!»[21]

– Это о чём: пасаран? Что-нибудь неприличное? – Константин Иванович наклонился к жене.

– Где-то я читала в газетах. Это связано с гражданской войной в Испании, –  шепчет Катя.

– Ох, провинция. Глаза слепнут от блеска нынешней молодёжи. Нам с тобой, Катя, за ними уже не угнаться, –  Константин Иванович хочет быть ироничным. Но очевидная грусть слышится в его голосе.

За столом засиделись до полуночи. Саша пошёл провожать свою юную свояченицу и её мужа до трамвая. Вера осталась с родителями.

– Ну, как вам всё это? – был первый её вопрос, когда они остались одни.

– Федор Игнатьевич Троицкий вырастил достойного сына, –  проговорил Константин Иванович и тяжело вздохнул.

– Ну что ты, Костя, прекрасные мальчики и Саша и Гриша. Лучшего своим дочерям я не пожелаю, –  произносит Катя с горячностью, незнакомой Константину Ивановичу.

– Да, конечно, –  соглашается он. И ему становится невыразимо грустно.

И это замечает Катя. «Что с тобой, Костя?» – с тревогой спрашивает.

– А дело-то вот в чём, –  Константину Ивановичу трудно объяснить даже жене, –  я не всё принимал в Перельмане, хотя его понимал во всём. Но нынешние молодые или ушли от нас с тобой на целую эпоху, или безоглядно верят в химеры, которые им заменили Христа. И случись великая трагедия, они вдруг поймут, что верили… в пустышку.

– Мама, о чем он, –  смущённо обращается к Кате дочь.

– Верочка, мы из другой жизни. В Ярославской провинции это было не так заметно. Но ничего. Вот начнём работать. И забудутся все сомнения. Да, скажи, почему Гришины родители не приедут на его свадьбу с Надей?

Катя видит, что дочери почему-то трудно говорить. Она обнимает Веру:

– Ну, Верочка, не пугай нас, расскажи, в чём дело?

– Да ничего страшного, –  на одном выдохе проговорила Вера, –  только Надьке ни-ни. Родители Гриши евреи из Гомеля. И возмущены, что Гриша выбрал жену и не посоветовался с ними. И выбрал русскую девушку, а не еврейку.

Некоторое время в комнате повисла странная тишина. Потом Катя расхохоталась:

– Боже, а мы-то с отцом решили, что мы провинция. А вот ведь, оказывается, есть ещё и такая глухомань.

Константин Иванович сдержанно улыбается. Не совсем разделяет он беззаботное веселье жены.

– Религиозные евреи. Надо уважать, доченька, традиции, какими бы не казались они нам нелепыми. Могут быть фанатиками, как, царствие ему небесное, Исаак Перельман. Но Исаак был всё-таки разумным человеком. И никогда не оглядывался на Талмуд. А ожидать подобное от родителей Гриши весьма опрометчиво. Евреи не смешиваются – таков религиозный закон галахи. Наша Наденька сейчас – юная влюблённость. Но её будущее вызывает у меня тревогу, – говорит он сдержанно.

– Надо, чтобы Гриша вступил в партию большевиков, как мой Саша, –  неожиданной твердостью заявляет Вера, –  тогда все эти буржуазные предрассудки уйдут прочь.

– Верочка, доченька. Что я слышу? – Константин Иванович смотрит потерянно на дочь.

– А что, папа. Я же комсомолка. Я всем в институте говорю, что беляки хотели расстрелять моего папу в восемнадцатом году. И только красноармейцы спасли его. Разве это не правда?

– Правда. –  Константин Иванович хочет ещё добавить: «Правда, но не вся». Но эта фраза застревает у него в горле.

– Ой, вы знаете, что Гриша говорит, –  Вера не может удержаться от смеха, –  он думал, когда знакомился с Надей, что она еврейка. Черненькая девушка. А потом когда влюбился, уже было всё равно, еврейка или русская.

– Надя похожа на еврейку? – Константин Иванович ошарашено смотрит на Катю.

А Катя смеётся как-то неестественно.

– И что за чушь, –  говорит она, –  Надя вовсе не брюнетка, а шатенка как ты, Костя. Ты вспомни себя в молодости. Ты тоже гляделся чернявым.

А перед Константином Ивановичем опять в памяти встает картина прошлых лет, и опять это наваждение – Перельман! И юная Катенька смущённо поправляет свою слегка растрепанную причёску.

– И вот ещё, –  Вера торопится выложить все родителям до прихода мужа, –  Гриша ещё говорит, что наша Надька похожа на «Неизвестную» с картины Крамского.

– О, куда замахнулся юноша? – Катя с улыбкой смотрит на Константина Ивановича. А тот сидит какой-то замороженный. И его, пожалуй, сегодня не расшевелить. Катя старается казаться беззаботной, но ей это удаётся с трудом. В голосе её явное напряжение:

– Я как-то читала, помнится, что в «Неизвестной» кто-то обнаружил нечто цыганское, но уж никак не еврейское. И вообще, поначалу многие считали, что на портрете изображена аристократка, однако бархатное, отороченное соболиным мехом и синими атласными лентами пальто и модная шляпка-беретка, помада и наведенный румянец выдавали в этой женщине даму полусвета. Но вполне могла быть и содержанкой какого-нибудь богача. А впрочем, если нашу Наденьку одеть в пальто, отороченное соболями, да в шляпку с белым пером, –  Катя ловит ревнивый взгляд старшей дочери. Смотрит на мужа, но он весь ушёл в себя. И, кажется, не слышит жену.

В коридоре раздаётся голос Саши:

– Дождь проливной. Ноги промочил. Еле добежал до дома.

– Саша, я ж тебе купила новые галоши, –  назидательным тоном говорит Вера.

И этот тон вызывает у Кати улыбку: «Ишь, хозяюшка». Она переводит взгляд на мужа, стараясь расшевелить его. Но Константин Иванович встаёт. Говорит устало: «Я, с вашего разрешения, прилягу. Вера, нам в соседней комнате располагаться?» Получив утвердительный ответ дочери, уходит.

Уже укладываясь в постель, слышит звонкий голос дочери:

– Саша, скажи, разве наша Надька похожа на «Неизвестную»?

– Какую неизвестную? Если она неизвестная, как я могу её знать? – отзывается Александр.

– Ну, не дурачься, –  не унимается Вера, –  портрет художника Крамского «Неизвестная».

– А-а. «Незнакомка». Знаешь, матушка, я не по этой части. Но если Грише хочется, чтоб его жена была похожа на «Незнакомку», я возражать не буду.

Последнее, что услышал Константин Иванович, засыпая, был обиженный голос дочери:

– Сашка, тебе всё хаханьки, да хихоньки. А мама говорит, что Надька красавица…

– Для меня красавица только ты, –  голос Саши. Потом захлебнувшийся, верно от поцелуя мужа, невнятный голос Веры.

Проснулся среди ночи. Катя тихо посапывала на его руке. Он отодвинулся от неё. Резко повернулся к стене.

Что-то давило ежедневно. Ловил тревожные взгляды Кати. Но старался днём не оставаться с ней наедине. Уходил из дома, коротко сообщая, что ищет работу. Ходил по городу до позднего вечера.

Веру отвезли в больницу рожать. Саша пропадал весь день на работе. Потом мчался навещать жену. Приезжал усталый. К этому времени появлялся и Константин Иванович. И во взгляде Кати он видел уже не обеспокоенность, а смятение.

Она спрашивала: «Ну, как?» Он отвечал: «Никак». И уходил в комнату, предназначенную Верой родителям. Ложился там, не раздеваясь, на кровать. Бессмысленно глядел в потолок. В комнату заглядывала Катя. Спрашивала: «Может, поужинаешь?» Глухо отвечал: «Я сыт». В другое время Катя непременно сказала бы мужу, чтоб он сначала разделся, а потом укладывался в постель. А сейчас она подолгу сидит в соседней комнате. Ждёт зятя. Потом долго обсуждают с Сашей здоровье Веры. И если эта тема иссякает, разговор идёт о всяких пустяках. И когда Саша начинает откровенно зевать, Катя удаляется в свою комнату. Константин Иванович уже под одеялом. Спит или делает вид, что спит. Катя осторожно укладывается рядом, не рискуя, прислониться к мужу.

И вот настал день, когда взаимное притворство стало невыносимым. Константин Иванович как всегда, отказавшись ужинать, улёгся на кровать. Лежал, глядя в потолок. Пиджак его был брошен на стул. Брюки были измяты и забрызганы осенней грязью. Катя хотела сказать мужу, чтоб брюки снял. Что в грязных брюках в чистой постели валяться. И ещё подумалось: ведь недавний щёголь. Всегда был одет с иголочки. Но эта мысль сразу смешалась. Она села на стул напротив лежащего на кровати мужа. Ждала, что Константин Иванович очнётся и что-то скажет. Но он, мельком взглянув на жену, отвернулся к стенке.

– Ну, что ж, –  Катя старается говорить ровным голосом. И на мгновение даже ловит себя на мысли, мол, как это ей удаётся, когда внутри всё кипит, –  раз говорить не хочешь, упростим проблему. Давай разводиться. Я перееду к Наде. Мы с ней уже договорились. У неё комната большая. Есть свободный диван. Я куплю ширму…

Константин Иванович молча слушает жену, слегка повернувшись к ней. Но когда услышал, что она уже договорилась с младшей дочерью, вскочил, стал смешно натягивать подтяжки сползающих с ягодиц брюк. И Кате вдруг, стало, мучительно жаль его. Мятущийся страх на мгновение исказил лицо Константина Ивановича. Мысль: «Кати больше не будет» ошеломила его. Но он, сдерживая свои чувства, сухо проговорил:

– Ты серьёзно всё продумала?

– Мне думать не о чём. Это в твоём воспалённом мозгу возникли эти подозрения. Константин Иванович хочет что-то возразить жене. Но она уже выходит из комнаты. Он слышит последнюю фразу:

– Я еду к Наде. Там останусь ночевать.

Константин Иванович сидит в полумраке комнаты. Потом выходит из дома. С неба моросило. Долго стоит на набережной Мойки. Глядел на её тёмную, неподвижную воду. И было непонятно, в какую сторону течёт эта река: то ли в сторону Невского проспекта, то ли в сторону улицы Дзержинского. Улица Дзержинского, кажется, раньше называлась Гороховая.

Почему-то с именем Дзержинского вспомнилась родная тётка Марина. И ведь какая красавица была, эта младшая сестра его отца. Вот она стоит перед ним, память услужливо представляет её образ. И Константин Иванович вглядывается в её лицо. И что-то знакомое, нынешнее, родное видится ему. Да это же дочь его, Наденька. И тот же завораживающий взгляд Марины, что и героини картины Крамского «Неизвестная». Да вот ещё вспомнилось, когда был на похоронах Марины, кто-то шепнул ему на ухо, что Марина была любовницей Феликса Эдмундовича, пока его жена с сыном находились в Швейцарии. Странно, но он не запомнил лица этого шептуна, тот сразу исчез в толпе. На какое-то мгновение Константин Иванович вдруг представил, что около него не будет больше его Кати, и безумная мысль овладевает им: «Надо немедленно мчаться на Лиговку, там, у младшей дочери нынче Катя». Но он стоит под дождём и не может сдвинуться с места. Тяжёлые капли стекают с зонта. Жестокий озноб охватывает его ноги, поднимается по всему телу. Никак не унять дрожь. Кто-то останавливается около него. Говорит, но Константин Иванович не узнаёт голоса. Слышит только, как стучат его собственные зубы.

Кто-то кричит ему на ухо: «Константин Иванович, Вы же стоите в луже. У Вас, верно, насквозь промокли ноги. Вера же Вам купила галоши, почему вы их не надели? В Ленинграде в осеннюю распутицу без галош никак нельзя».

«Это Саша», –  с трудом осознаёт Константин Иванович. Больше он ничего не помнит. Очнулся он в своей кровати. Перед ним сидели Катя и младшая дочь.

– Ну, папа, как Вас угораздило схватить такую лихорадку? – говорит Надя.

Константин Иванович всматривается в лицо дочери. Тихо произносит: «Боже, и как ты похожа на тётку Марину». Надя удивлённо смотрит на мать. «Марина – это младшая сестра твоего деда. Была очень красивая женщина», –  улыбается Катя. «Значит и я красивая, –  хохочет Надя, –  я побежала.

Скажу Грише, что я красивая, и что папа очнулся. Папа, это мой Гриша Вас выхаживал».

Надя наклоняется, целует отца в лоб. «Ты осторожней, подцепишь заразу», –  озабоченно произносит Катя. «У меня же есть Гриша. Чего мне бояться», –  беспечно отзывается Надя.

Дочь ушла. Константин Иванович молча смотрит на жену. Видит, как заблестели её глаза. Катя прикладывает к ним платок, вытирает слёзы.

– Мы уж не чаяли, что ты вернёшься, –  тихо говорит она.

Константин Иванович берёт её руку и целует.

Вот старшая дочка родила мальчика. И Катина жизнь обрела смысл, о котором она и не догадывалась. Пелёнки, купания, ночные бдения около люльки. Вспоминая младенчество своих дочерей, Катя даже не представляла, что внук так заполнит её жизнь.

Пришло приглашение на работу из школы. Школа буквально рядом, на улице Дзержинского. Всего-то пройти квартал по Мойке. Пришлось отказаться. А вот у Кости с работой не ладилось. Везде требовали рекомендаций от каких-то важных персон. Но как ни просматривали члены семейства, начиная от Гриши и Саши и заканчивая Надей, круг своих знакомых, достойных персон для рекомендации не находили.

Сашу мобилизовали в армию. Немецкие войска вошли в Польшу. Назревала война с белофиннами.

И тут ещё известие от Федора Игнатьевича Троицкого. Вернее не от него, а от его подруги, Марины Давыдовой. Может, они уже муж и жена? Марина писала, что случилась беда. Просила, чтоб срочно Саша приехал.

Саша пришёл домой в военной форме. Сказал, что его направляют в лагерь на краткосрочные офицерские курсы. Где этот лагерь, он сообщит позже. Катя утешала плачущую дочь. Саша растерянно смотрел то на Катю, то на Константина Ивановича. И непрерывно повторял: «Что с отцом? Что с отцом? Почему он сам не написал?»

Как-то тихо, без шума появились Гриша и Надя. «Что у вас двери не заперты?» – спрашивает Надя. Увидев плачущую Веру, притихла. Гриша негромко проговорил: «Война с финнами». Саша показывает Грише письмо от Марины Давыдовой. «Ты ехать не можешь. По законам военного времени…» – Начинает Гриша.

– Всё, –  прерывает его Катя. Голос её тверд. В ней явно проснулась строгая учительница, –  решение таково: в Гаврилов-Ям едем мы с отцом. Гриша и Надя на это время переселяются к Вере. Саша, ты не возражаешь?

Саша благодарно кивает головой.

– Костя, твоя сестра Юля примет нас в Ярославле? – Катя смотрит на мужа.

– Конечно, –  отзывается тот, но не очень уверенно.

Двоюродная сестра Юля вышла замуж и недавно приехала в Ярославль из Нижнего Новгорода. Супруги поселилась в квартире родителей мужа. Близких, родственных отношений с Юлей как-то не случилось. Буквально за неделю до бегства из Гаврилов-Яма Константин Иванович получил письмо от Юли с приглашением посетить их. Прислала свой адрес в Ярославле. Константин Иванович не удосужился ей ответить. А сейчас они будут в Ярославле раньше, чем сестра получит их письмо. Впрочем, в Ярославле есть гостиницы. И это соображение несколько успокоило Константина Ивановича.

Он очень устал. Может, сказывалась недавняя болезнь. Тут как-то взглянул на себя в зеркало. Сзади подошла Катя. «Не орёл. Чего уж там», –  проговорила печально. Минуту стояли они перед зеркалом. И Катя выглядела, будто его дочь. Вот оно наказание Божье за то, что взял в жены совсем юную девочку. Ну, слава Богу, Катя всё решает. А он молиться будет за дочерей и мужей их, и за Катю. Икону Божией Матери в серебряном окладе привёз из Гаврилов-Яма. Вот надо бы спросить зятя, где можно повесить икону. «Саша», –  обращается он к зятю. Александр поворачивается к Константину Ивановичу. Весь почтение и внимание. Но тут же раздаётся требовательный голос Кати. И Сашино почтение уже обращено на тёщу.

– Что-то давно мы не слышали о твоем брате, Пете. Где он? – спрашивает Катя.

– Я знаю, что он окончил лётное училище в Ярославле. Год назад его отправили в командировку. Куда? Я не знаю. И папа не сообщал.

– Испания? – с тревогой произносит Гриша.

– Не надо об этом, –  Саша обводит всех строгим взглядом. –  Катерина Петровна, как встретитесь с папой, звоните Грише на работу.

Он обнимает плачущую жену. Говорит с какой-то вымученной улыбкой:

– Верочка, что ты. Ну, что такое Финляндия по сравнению с нашей Родиной? Комар на ляжке быка. Бык хвостом махнёт, и нет комара. Пока я прохожу воинские курсы, война закончится.

Все улыбаются шутке Саши. Даже Вера чуть скривила губы. Только Гриша серьёзен.

– Ещё вчера война не началась, а у нас в больнице уже раненые, –  говорит он.

На другой день Сашу провожали до военкомата. Шли по Невскому. Был солнечный день. Слегка подмораживало. Константин Иванович кутался в свое демисезонное пальто. Его знобило. Из чёрных репродукторов, висящих на стенах домов, доносился голос диктора: «По приказу Главного Командования Красной Армии, ввиду новых вооруженных провокаций со стороны финской военщины, войска Ленинградского военного округа в 8 часов утра 30 ноября перешли границу Финляндии на Карельском перешейке и в ряде других районов».

Коляску с внуком везла Катя. И всё время повторяла: «Костя, ты только посмотри, какое чудо наш внук». Константин Иванович вглядывался в личико ребёнка, но чуда никакого не обнаруживал. Он порывался подойти к дочери, которая всё время плакала. Но Катя останавливала его: «Пускай последние минуты она с Сашей побудет вдвоём». Из репродукторов гремела бравурная музыка, и хор орал: «Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин. И первый маршал в бой нас поведёт».

Ярославль не чувствовал войны. Всё было снежно, мирно и тихо. «Ну, где тут гостиница? Дай вспомнить улицу», –  безмятежно произносит Константин Иванович. Видит напряжённое лицо жены. «Что-то не так?»– спрашивает он. «Костя, не прошло и полгода, как мы уехали по известной тебе причине. Если мы поселимся в гостинице, в сию же минуту о нас будет известно кому надо», –  голос Кати спокойный, невозмутимый. А Константина Ивановича сразу охватывает тревога. «Неловко как-то мне ехать к Юле. Так, без предупреждения», –  неуверенно говорит он. Катя насмешливо смотрит на мужа. Что-то новое появилось в Кате. Она не спорит с мужем. Ей лишь стоит посмотреть эдак. И все возражения Константина Ивановича рассыпаются. Да и что возражать. Права она. Как всегда. «Как всегда» – вот этих слов не стоило бы произносить. Все эти мысли ветреные. Сквознячком подуло. Впрочем, не время сейчас разглагольствовать.

Юля приняла их как родных. Константин Иванович помнит её ещё девчонкой. А тут встречает их зрелая женщина. И возглас: «Костенька, братец. Свиделись, наконец». И мальчонка из-за подола её выглядывает. И мужик рядом с ней. Видный такой. На Катю как-то сладко посмотрел. Так показалось Константину Ивановичу. Конечно, тут же вертлявая мыслишка оцарапала, мол, старый ревнивец. И Катя улыбается. Тоже, верно, не ожидала такого тёплого приема. На мужика Юлиного взглянула холодно.

Переночевали у Юли. Водки за встречу не пили, хотя Юлин мужик выставил хрустальный графин. Константин Иванович показал сестре письмо из Гаврилов-Яма, так что было не до веселья.

Следующим утром уже ехали на автобусе в Гаврилов-Ям. Проезжали село Великое. Вот Храм Рождества Богородицы. Кресты с куполов сбиты. Разрушены стены подворья. Но сам храм вроде цел. Константин Иванович прислушивается к разговору двух мужчин.

«А вот здесь, –  один из мужчин показывает на храм, –  мы организовали зернохранилище». «Верное решение, –  отзывается другой, –  а то без пользы здание простаивает».

Приехав в Гаврилов-Ям, сразу направились в больницу. И там, в вестибюле на них взглянул портрет Фёдора Игнатьевича Троицкого в чёрной раме. Не заметили, как около них появилась Марина Давыдова. Обнялись, не сдерживая слёз. Потом шли по заснеженной улице до дома доктора Троицкого. На столе появилась водка, немудрёная закуска. Помянули Фёдора Игнатьевича. «Беда не приходит одна, –  проговорила Марина, –  пришло сообщение из военкомата, что Петя погиб в Испании. Он же окончил летное училище, и его тут же отправили в Испанию».

– Отправили? – тихо спросила Катя.

– Конечно, сам написал заявление. Как это у нас делается. Федя, как получил известие о смерти сына, сразу слёг. Инфаркт. Умер в своей больнице. И что же я буду делать в этой огромной пустой квартире! Боже, одна!

Марина не сдерживает рыдания. Катя гладит её по голове:

– Мариночка, а дочка твоя?

– Дочка. Гастролирует по стране. Квартира у неё в Москве. Позвонит: «Мама, как здоровье? Ну, и прекрасно. Не могу долго говорить». Я не видела её уже год.

На кладбище свежая могила, запорошенная снегом. К ней протоптана узкая тропинка.

– Хожу сюда каждый Божий день. Благо, недалеко от нашей больницы, –  смахивая слёзы, говорит Марина.

Из Гаврилов-Яма послали старшей дочери телеграмму с печальной вестью. А в Ярославле надо бы навестить Соню и Ваню Поспеловых. «Если не сейчас, то когда Бог даст увидеть их», –  сказала Катя.

В Ярославль прибыли в полдень. Было солнечно. Звонкая капель встретила их в городе. «Будто весна перепутала своё время», –  проговорил с затаённой грустью Константин Иванович. Катя поняла настроение мужа. И предложила выйти на набережную Волги.

На набережную вышли около церкви Зосимы и Савватия. Колокольня церкви была разрушена. И крест на куполе церкви отсутствовал. Пробегал мимо какой-то мужичонка. Посмотрел на них внимательно. Ехидно проговорил: «Вам прачечную, товарищи? Так вот она. У Зосимы». «Премного благодарен, мы дома бельё стираем», –  ответил Константин Иванович.

Мужичонка уже с нескрываемым подозрением уставился на супругов Григорьевых. «Поди, не здешние. Проверить бы вас надо, –  покачал головой, криво усмехнулся, –  жалко, рядом милиционера нет». Побежал, несколько раз по-собачьи оглядываясь. «Да, времена настали», –  тяжело вздохнул Константин Иванович. А Катя уже его тянет за рукав: «Давай отсюда. От греха подальше». Но Константин Иванович останавливает жену:

– Смотри, вон под деревом человек стоит, так истово молится. Похоже, что знакомый.

Катя всматривается в молящегося.

– Давай подойдём к нему, –  Катя берёт под руку Константина Ивановича. И они направляются к стенам церкви. Уже видно, что это старик. Убогое и потрёпанное одеяние на нём. И он замечает, что пара незнакомцев заинтересовалась его персоной. И сам подходит к ним. Говорит с вызовом: «Ну, зовите милицию. Скажите, что я провожу нелегальные религиозные обряды…» На мгновение будто споткнулся, Взгляд его впился на Катином лице.

– Катенька, девочка. Катерина Петровна, –  проговорил он потерянно.

– Каарл Францевич, –  Катя смущённо разглядывает старика. Одежонка нищенская. Красные, изъеденные трахомой глаза, слезятся. Тот самый – первый директор школы в Гаврилов-Яме.

– Каарл Францевич. Вы ли это? – повторяет Катя.

– Катерина Петровна. Вот и свиделись. Да это я, Валтонен-Живчик.

Каарл Францевич переводит взгляд на Константина Ивановича, –  а вот Вас и не узнать. Где Ваши роскошные бакенбарды?

Легкая улыбка мелькнула на лице Валтонена. И тут же погасла. Он тяжело вздохнул и проговорил со стоном:

– Я зеркала боюсь. Смотреть на себя тошно. Помнишь, Катенька, Перегуду? Мерзавец первостатейный. С его подачи всё началось. Сначала пять лет, Катенька. Отсидел, как положено. Думал, человеческая жизнь началась. Спрятался в селе Великом. Знаешь, что рядом с Гаврилов-Ямом. Один – ни жены, ни детей, –  слёзы текут по худым щекам. Вытирает грязным платком, –  Вы уж простите меня, Катенька… Слезлив стал, как барышня…

Константин Иванович осторожно берёт Валтонена за руку:

– Каарл Францевич, как же Вы молитесь у здания церкви, которую превратили в прачечную?

– Константин Иванович, это же намоленное место. Бог простит заблудших. Сегодня прачечная, а завтра Божий храм воздвигнут.

Константин Иванович молча смотрит на Валтонена: нищие телом, богатые духом. Праведники. Нет, ещё им не время. Но придёт и для них пора. Право, странные мысли лезут в голову. Не ко времени.

– Может, пройдём в какое-нибудь кафе. Что нам на морозе стоять, осторожно говорит Константин Иванович.

– Может, может. Но кафе мне заказано. А вот столовая. Уж извините. Грязновата и убога. Но там ко мне привыкли, –  слабо улыбается Каарл Францевич.

Шли долго. Валтонен вроде даже распрямился. И шагает бодро. И Катю поддерживает под локоток. Что-то рассказывает ей уже не грустное. Катя улыбается, оглядывается на мужа, который слегка приотстал. «Вот уж точно, Живчик», –  улыбнулся сам себе Константин Иванович. Наконец, дошли до невзрачного трёхэтажного здания. Остановились перед обшарпанной дверью: «Заводская столовая номер три».

Времени было около пяти. Время не обеденное. Столовая была пуста. Сели в дальний угол. Подошла официантка. Улыбнулась Валтанену, как старому знакомому. С интересом взглянула на Константина Ивановича, неприязненно на Катю. Константин Иванович без труда прочёл на её лице: «Тоже мне фифа». Это про Катю. Катя посмотрела презрительно, как это она умеет, на официантку, сказала: «Меню, пожалуйста». И тут же услышала возмущённый крик: «Какое меню, какое меню. На первое кислые щи с говядиной. На второе котлеты с макаронами. На третье компот из сухофруктов, –  жалостливо посмотрела на Валтонена, –  Карл Францевич, что они себе понимают. Будто в ресторан пришли какой-нибудь».

– Наталия, сколько тебе надо говорить: не Карл, а Каарл. Карл у нас только Маркс. Его портрет у вашего директора в кабинете.

Константин Иванович наклоняется к Валтонену: «Может водочки за встречу?» «Я больше пятидесяти грамм не осилю», –  шепчет Валтонен.

Катя строго взглянула на официантку:

– Три вторых без компота из сухофруктов. Двести водки «Московской» и сто грамм красного вина.

– Водка только «Ленинградская» и вино плодово-ягодное, –  бойко проговорила вдруг подобревшая официантка.

Катя взглянула на Каарла Валтонена. Тот развёл руками, давая понять: ничего не попишешь.

Катя бросила суровый взгляд на официантку:

– Давайте, что есть и счёт сразу. Мы торопимся.

– Катенька, здесь ничего быстро не бывает, –  говорит Валтонен.

Катя понимающе улыбается.

После минутного молчания Каарл Францевич продолжает свой печальный рассказ:

– Нет, опять нашли: «А ну, рассказывайте о своей контрреволюционной деятельности, но учтите, нам все известно. Вы арестованы как участник контрреволюционной организации. Признаёте себя виновным?» А в чем признаваться? Перебитыми руками подписал протокол, не читая. Я уже смирился. Бросят меня в овраг с такими же доходягами, как я. Забросают землёй со снегом. И креста на могиле не поставят. В тюрьме, да на каторге люди к Богу приходят. Вот молитва моя и дошла до Всевышнего. Спасибо Лаврентию Павловичу Берия. Амнистия вышла. Четыре года не досидел до десятки. Слышал, что злодей этот, что меня мучил, Ершов, расстрелян. И Перегуда с ним на тот свет отправлен».

Катя совсем недавно читала в газетах об этом Ярославском деле: «В январе 1938 г. первый секретарь Ярославского обкома партии Н. Н. Зимин был разоблачен, как «старый немецкий шпион, диверсант и двурушник», который сознательно уничтожал партийные кадры». Н. Н. Зимин был расстрелян. Вместе с ним был расстрелян и начальник Ярославского Управления НКВД А. М. Ершов.

– Так Вас оправдали? – воскликнула Катя. Испуганно оглянулась. Столовая была пуста. Лишь официантка выглянула из кухни. Пахнуло подгоревшим маслом. «Ещё придется подождать», –  пропела она.

Каарл Францевич печально улыбнулся:

– Оправдывают, если реабилитация. Снимают обвинения. А тут амнистия. Пятно «враг народа» теперь до конца жизни.

– А школа?

– Какая школа. К детям меня на версту не подпустят. Слава Богу, сторожем на дровяном складе… Вот такие дела, Катенька.

Замолчал. Тяжело вздохнул:

– Вот при Николае – из ссылки Туруханской прибыл, дали университет закончить. А дальше, Вы, Катенька, знаете… Да вот ещё. Я теперь не Живчик. Проклял я эту партийную кличку и вместе с ней эту… – Испуганно замолчал, оглянулся по сторонам. Тихо проговорил, –  вот я какой нынче член партии… Из партии исключён. Жизнь положил на революцию… Лагерное начальство при освобождении в справке написало: «Живчук». А мне тяжко было с ними спорить. Теперь я не финн, а хохол по фамилии Живчук.

Каарл Францевич взглянул на Катю:

– Катенька, Вы какая уже взрослая стали. Я же Вас совсем девчушкой помню.

– Мне уже почти сорок, –  произносит Катя.

– Да, время беспощадно, –  усмехается Константин Иванович, –  ведь и Вы меня не признали, –  обращается он к Валтанену.

А на столе уже стоит графинчик с водкой. И бокал вина.

– Кагор только для Вас, –  услужливо улыбается официантка.

Катя пригубила чуточку вина. «Не разбавлено», –  проговорила она. «Как Вы можете!»– почти искренне возмущается официантка.

– Наталия, она пошутила, –  усмехнулся Валтонен.

– Шуточки у Ваших знакомых, –  отзывается Наталия. Кокетливо повела плечами. Пошла, завертела ягодицами под обтягивающей юбкой.

На столе уже стоят тарелки с котлетами и жареной картошкой вместо макарон.

– Только для гостей Ярославля, –  глядя мимо Кати на мужчин, проговорила Наталия.

Константин Иванович посмотрел на Валтонена. Тот благосклонно улыбнулся официантке.

Константин Иванович, мельком взглянув на счёт, передал деньги Наталии. Вышли из столовой, уже было темно. На улице зажглись фонари.

– Вас не удивляет, что ко мне, оборванцу, официантка так доброжелательна? – тихо проговорил Валтонен, –  я ж ещё её мать в Ярославской школе обучал. Вот работал бы в этой школе простым учителем, ничего бы не случилось. Нет, захотелось директорствовать. –  Горько усмехнулся, –  ну, вот и свиделись. Едва ли ещё раз случится, –  Каарл Францевич замолчал.

Пошёл, покачиваясь, держа шапку-ушанку в руках. Легкое дуновенье шевелило его редкие седые волосы.

– Всё очень печально, –  проговорила Катя, –  что-то мне тревожно за Поспеловых. Я им писала, когда приехали в Ленинград. Ты же знаешь, не получили мы ответа. Вот адрес, взгляни-ка. Это где-то рядом. Мне Соня его дала, когда последний раз навестила нас в Гаврилов-Яме.

Константин Иванович останавливается под фонарём, надевает очки. С трудом читает записку с адресом.

Катя смотрит на мужа. И мучительная жалость к нему вдруг охватывает её. «Боже, как он постарел за этот год».

– Их квартира, разумеется, не в этом забытом Богом месте. Где-то в центре. Идти далековато, –  Константин Иванович достаёт свои часы, –  сейчас семь. Может, к восьми поспеем, если какой транспорт нас подвезёт, –  говорит он каким-то глухим, надтреснутым голосом. И опять горькое и печальное заполняет душу Кати: «Где ты, мой певец, где твои завораживающие романсы».

Катя будто не замечает, как муж берёт её под руку, уверенно ведёт мрачными переулками. Вот они выходят на ярко освещенный, широкий проспект. И вдалеке слышен звон трамвая. Трамвай полупустой. Рабочий Ярославль уже дома пьет вечерний чай. Две остановки, вот он дом, где живут Поспеловы. Сталинская пятиэтажка. Дом престижный, не для простого люда. Поднимаются по ярко освещенной чистой лестнице на второй этаж. Долгий звонок в дверь. И вот в дверном проёме стоит Соня, испуганно смотрит на гостей.

– Не ждали? – пытается улыбаться Катя, но под тяжёлым взглядом Сони её улыбка гаснет.

Точно опомнившись, Соня заталкивает супругов Григорьевых в квартиру. Выбегает на лестничную площадку, оглядывает лестницу. Не поздоровавшись, тревожно спрашивает: «За вами никто не входил в подъезд?» «Вроде не заметили», –  удивлённо отвечает Константин Иванович. Соня тяжело опускается на стул, стоящий у входной двери. Закрывает лицо руками. Катя склоняется над Соней, обнимает её: «Сонечка, Соня! Что-нибудь с Ваней?» Оглядывается на звук шагов. В коридоре стоит Иван.

– Проходите, друзья, –  говорит он. Но в голосе его нет прежнего дружелюбия.

Гости молча проходят в комнату. Присаживаются на диван. Следом входит заплаканная Соня.

– Ребята, что у вас случилось? – с тревогой спрашивает Катя, но в ответ слышит лишь всхлипывания Сони.

Глаза Ивана заблестели, будто от набежавших слез. «Простите, друзья. Не вовремя вы явились к нам, –  проговорил он с горечью. –  Повидались и не задерживайтесь у нас».

Соня испуганно взглянула на мужа. Но тот уже жёстко говорит:

– Пока я вам ничего не могу сказать. Может, позже сами узнаете. Самое большее, что могу сейчас сделать – обнять вас.

Лицо его странно перекосилось, будто от сдержанного крика. Он подошёл к супругам Григорьевым. Катя и Константин Иванович приподнялись с дивана. Иван порывисто обнимает их обоих. И отвернув лицо, как показалось Кате, чтоб они не видели его слёз, стремительно уходит в соседнюю комнату.

Катя и Константин Иванович некоторое время неподвижно сидят. Под их ногами от растаявшего снега образовалась лужа. И от этого неловкость ситуации ещё больше возрастает. Катя встает с дивана, слегка толкнув в бок мужа. Нерешительно, будто ожидая, что их остановят, идут к входной двери. Следом за ними молча идёт Соня.

Вместо прощальных слов Константин Иванович бормочет что-то невнятное:

– Да, да. Конечно. Не вовремя мы. Раз такое дело…

– Какое дело, Костя? – срывается на крик Соня.

Константин Иванович не успевает сообразить, что ответить Соне, как дверь за ними захлопывается.

Идут молча. Очевидно одно: все слова сейчас бессмысленны. Катя слышит какой-то отрешённый голос мужа:

– С Иваном случилось то, от чего он нас в своё время спас.

– Тише, ради Бога, –  шепчет Катя.

Машинально оба взглянули на дом, откуда только что вышли. Увидели бегущую к ним Соню.

Соня жарко обняла Катю. Сжала руки Константина Ивановича. Испуганно оглядываясь, произнесла шепотом: «Вы же знаете, Николай Николаевич Зимин расстрелян». «Так что?»– почти хором воскликнули супруги Григорьевы.

– Ваня был протеже Николая Николаевича. Завтра Ваню исключают из партии. После этого домой не возвращаются, –  отчаянно проговорила Соня, –  больше не пишите нам. Я сама дам знать, если… – Замотала головой, –  каждый день, прожитый с Ваней, считаю за счастье.

Отвернулась. Устало пошла к своему дому.

Глава 10. Жена врага народа

Соня вернулась домой. Иван что-то печатал на пишущей машинке. Увидев жену, предложил ей сесть в кресло и не волноваться. Стал говорить с какой-то пронзительной обречённостью:

– Милая моя, Сонечка, на завтрашнем партсобрании меня исключат из партии. Ты это знаешь. А дальше увидимся ли мы?…

Соня не даёт ему закончить фразу:

– Ваня, что? Арестуют? Должно быть какое-то следствие! – отчаянно выкрикивает она.

– Обвинение уже готово. Я не знаю, когда мы теперь увидимся. И увидимся ли вообще, –  голос Ивана еле слышен, –  вот подпиши.

Иван протягивает ей лист печатного текста. Соня читает вслух: «Я, Софья Наумовна Поспелова… года рождения, как истинно советская женщина, гневно осуждаю враждебную деятельность Ивана Даниловича Поспелова, с которым до сего дня находилась в браке…

– Что значит до сего дня? А дальше?! Ваня, что это такое?

Соня с отчаяньем рвёт лист, бросает его на пол.

– Это значит, что ты должна отказаться от меня, как от мужа. –  Иван пытается не смотреть на жену.

– Никогда! Никогда, Ваня! – рыданья перехватывают крик Сони.

Иван кусает губы. Из губ сочится струйка крови. Он опускается на колени перед женой, обнимает её ноги.

– Сонечка, ты не знаешь, что такое Алжир[22]. Это ужас! Подпиши, ради всего святого. Я за тебя хочу быть спокоен. Это моя последняя к тебе просьба.

Иван берёт со стола другой лист бумаги.

– Я знал, что ты разорвёшь. Вот второй экземпляр, –  Иван усаживает жену за стол, –  вот здесь твоя подпись.

Соня безвольно подписывает текст. Прочитать его полностью уже не было сил.

Рано утром, когда Соня проснулась, Ивана дома уже не было. На столе записка: «Я люблю тебя, дорогая. Всё что у меня было и есть – это только ты».

Больше она мужа не видела.

В Ярославских газетах появилась маленькая заметка о том, что прошёл закрытый судебный процесс по делу «приспешников врага народа Н. Н. Зимина». Далее перечисление фамилий «приспешников». И среди них фамилия Ивана Поспелова. Статья заканчивалась: «Все эти предатели получили по заслугам. И пусть каждый, ещё не разоблачённый враг народа, помнит, что от справедливого суда народа он не уйдёт».

Через неделю Соня получила по почте повестку в районный отдел НКВД. Видимо, Ваня бросил в почтовый ящик Сонино отказное письмо.

Сотрудник НКВД долго молча рассматривает Соню. Пальцы его выстукивают по столу какую-то нервную дробь. Потом он раскрывает чёрную папку, и Соня видит лист бумаги со своей подписью.

Текст был напечатан на пишущей машинке. В тот злополучный вечер Соня, подписывая отказную бумагу, не обратила внимания, что подписывает печатный текст.

– Это Вы печатали? – слышит она голос чекиста.

Соня кивает головой. И ей становится страшно. Ведь это печатал Ваня. Но тут же она берёт себя в руки: на столе Вани стоит машинка «Ундервуд». И все партийные доклады Соня печатала под диктовку Вани. Всё-таки она учитель – гарантия, что в тексте не будет грамматических ошибок.

– На какой машинке печатался текст? – слышит она бесцветный голос.

– Ундервуд, –  произносит Соня мёртвым голосом.

– А ну, попробуйте напечатать что-нибудь.

Соня бросает взгляд, куда указывает чекист. В углу комнаты на отдельном столе стоит пишущая машинка.

– Эта марка машинки мне не знакома, потому…

– Понимаю, –  прерывает её чекист, –  всё равно пробуйте.

Соня садится перед машинкой. Сначала неуверенно, а потом всё быстрей печатает: «У лукоморья дуб зелёный; златая цепь на дубе том: и днём и ночью кот учёный всё ходит по цепи кругом».

– Не надо кругом. Пожалуйста, прямо, –  насмешливо говорит чекист. – Печатайте: я София Наумовна…

Соня оглядывается на чекиста:

– Простите, не София, а Софья.

– Как прикажете, –  усмехается тот. – Пожалуй, здесь недоработка советской орфографии. Впрочем, оба варианта возможны.

Соня слышит булькающий хохоток. И потом жёсткий голос:

– Софья Наумовна Поспелова, в девичестве Иоффе, года рождения… сообщаю…

– Что я сообщаю? – Соня испуганно оглядывается на чекиста.

– Как что!? Отказываетесь от своего мужа Поспелова Ивана, как от врага народа, –  зловеще шепчет ей на ухо чекист, стоя за её спиной.

Соня вскакивает со стула, отталкивая склонившегося над ней мужчину.

– Я уже об том писала. Сколько можно? – выкрикивает она отчаянно.

– Столько, сколько нужно, –  слышит она ядовитый голос. –  Не хотите писать. Значит, муж Вас заставил написать?

Соня вдруг видит перед собой лицо Вани и слышит его голос: «Мужайся».

В ней вспыхивает отчаянная ненависть к своему мучителю. Этому сотруднику НКВД. И она печатает фразу: «отказываюсь как от врага народа».

– Вот это уже дело, –  чекист, почти дружелюбно смотрит на Соню, –  взгляните: это ваша подпись?

Перед Соней лист с её подписью. Она бессильно кивает головой.

– Вот и чудненько, –  слышится елейный голос. Соня удивлённо смотрит на чекиста.

– У меня больше нет вопросов, –  говорит он, –  а сейчас пройдите в соседнюю комнату. Там Вас ждут.

Соня встала, направилась к двери. И уже на выходе слышит опять голос чекиста:

– Софья Наумовна, Вы и своим близким пишете письма на машинке?

Соня останавливается, собравшись с духом и мельком взглянув на чекиста, отвечает:

– Вы же понимаете, НКВД не мог входить в круг моих близких.

И опять булькающий смешок за спиной, и опять елейный голос:

– С сегодняшнего дня Вам придётся смириться с фактом, что в кругу Ваших близких появился Народный комиссариат внутренних дел.

Соня чувствует, как холодная испарина покрывает всё её тело. И жуткая, убийственная мысль поражает её: «Они хотят меня сделать своим агентом».

В соседней комнате опять человек с таким же смазанным лицом. Поразительно, как они все на одно лицо. И такой же невыразительный голос:

– Софья Наумовна, Вы получите новый паспорт, где будет отсутствовать свидетельство о браке. Вы останетесь на своей прежней фамилии, или Вас записать под девичьей, Иоффе?

– Оставьте – Поспелова, –  Соня со страхом ждёт ответа чекиста. Но слышит почти дружелюбное:

– Разумно, всё-таки русская фамилия.

Соне хочется крикнуть: «Вы – антисемит». Гневно, откуда силы взялись, взглянула на чекиста. И вдруг встречает умный, почти сочувствующий взгляд. И звучит его спокойный голос:

– С прежней фамилией Вас легче контролировать, –  и, почти шёпотом, –  я бы Вам рекомендовал, как можно скорее покинуть Ярославль, –  и уже громко и отчётливо, –  за паспортом – в следующий понедельник. Подпишите эту бумагу с Вашими новыми паспортными данными. Кстати, на всякий случай запомните моё имя: Свистунов Семён Аркадьевич, старший майор государственной безопасности.

Окинул фигуру Сони омерзительно похотливым взглядом. Будто раздел её. Соня бросила на него презрительный взгляд. И встретила вдруг опять добрую, благожелательную улыбку. «Как они умеют менять своё лицо. Как бы мне не попасться на их удочку. Страшно, какую ещё наживку они мне предложат», –  эта трезвая мысль была мгновенно смята, будто ударом молотка по черепу. Вопрос, который всё время звучал у неё в голове. Но именно сейчас, здесь, в помещении НКВД, мгновенно привёл её в ужас: «Ваня расстрелян?» И решение: она пойдёт на всё, лишь бы узнать, что с Ваней?

Пришла домой. Из школы, где она работала, пришло письмо. Директор школы вежливо напоминал, что время её отпуска, взятого за свой счёт, заканчивается. Просил зайти до окончания отпуска.

Тут же собралась. Благо школа рядом. Уроки уже закончились, так что учеников она не встретит. В школе, конечно, уже известно всё про Ваню. Так что косых взглядов не избежать. Особенно больно видеть враждебные взгляды школьников. Ещё недавно – любимая учительница. Впрочем, насколько это было искренне. Как-то случайно услышала разговор о себе двух учителей: «Вон красавица наша, Сонька Поспелова опять на доске почета. Ещё бы. Муж-то её нынче, какой партийный бонза».

А когда Николай Николаевич Зимин был расстрелян, опять подленький слушок пополз среди учителей школы: «Скоро и до Поспелова доберутся». Всё это докладывала на ухо Соне её лучшая подруга Настя Романова. «Долго ли Настя будет лучшей подругой?» – тогда ещё подумала Соня.

И вот сейчас она идёт по коридору школы. Видит, как сторонятся её бывшие товарищи по работе. Лёгкий кивок, и тут же отводят глаза. А то и вовсе не замечают. Вот толпа школьников высыпала из класса. Верно, с продлёнки. Увидев её, замерли. Никто не сказал: «Здравствуйте Софья Наумовна». Когда она прошла мимо, загалдели. И Соня слышит за спиной: «Предательница». Вот, наконец, и кабинет директора. Дальше идти, просто не было сил. В кабинете школьный народ. Директор привстал со своего стула. Улыбнулся Соне так, что её чуть не стошнило. Присутствующие в кабинете учителя как-то бесшумно растворились. Ни один не поздоровался с ней. Вышли из кабинета, в упор не видя Соню. А за их спинами шмыгнула и лучшая подруга, Настя Романова. Однако успела пожать руку Соне, но так чтобы никто не видел.

«Присядьте», –  слышит Соня сухой голос директора. Натянутая улыбка не сходит с директорского лица.

– Мне звонили оттуда, –  продолжает директор, –  в связи с изменившейся ситуацией, просили. Нет. Предложили создать Вам благоприятную обстановку для Вашей дальнейшей работы в нашей школе. Звонил товарищ Свистунов Семён Аркадьевич. Ваш знакомый?

Соня слегка кивнула головой.

– Вот и отлично, –  директор улыбается. Но глаза его холодные и злые. Но понимаете, создать благоприятную обстановку, как предлагает Ваш знакомый, –  мерзкая улыбочка исказила интеллигентное лицо директора, –  будет трудно осуществить. Сами понимаете, ситуация вышла из-под контроля. Может, Вам лучше перейти в другую школу. Тем более, в связи с Вашим отсутствием, часть Ваших учебных часов я передал Настасье Кузьминичне Романовой.

– И Романова не возражала? – спросила Соня. На душе безнадёжно горько. Вот она – лучшая подруга. Впрочем, с какой стати она должна возражать? Каждый хочет заработать лишний рубль.

Директор надевает очки, что-то рассматривает среди своих бумаг. Соня понимает, что разговор окончен. Она встает.

– Насчёт перехода в другую школу я подумаю. А пока продлите мой отпуск за свой счёт еще на пару недель, –  говорит Соня.

– Да, да. Конечно, –  в голосе директора очевидное облегчение. С этой Поспеловой всегда были проблемы. И когда муж её был в верхах. Не дай Бог, Софье Наумовне перечить. И сейчас, когда этот муж, страшно сказать, изменник Родины – морока в оба бока.

– А товарищ Свистунов – не мой знакомый, как вы, Иван Иванович, изволили двусмысленно выразиться, –  слышит директор голос Сони Поспеловой. И в её голосе явно звучат какие-то жёсткие ноты. Иван Иванович настороженно вглядывается в Сонино лицо.

За всё время разговора Соня первый раз назвала директора по имени-отчеству. Вот трудно было ей почему-то произносить его имя.

– Товарищ Свистунов – старший майор государственной безопасности, –  продолжает Соня, –  может и Вам придётся с ним познакомиться.

От этих слов Ивану Ивановичу стало нехорошо. Он испуганно вскинул глаза на Соню. Что-то странное произошло с его молодой сотрудницей. Перед ним стояла уже не та потухшая и загнанная женщина, что была в начале беседы. А воительница, ну прямо Жанна д’Арк.

Директор хочет что-то сказать в своё оправдание. Даже готов предложить остаться в школе. Раз товарищ Свистунов рекомендовал, он всё сделает, чтоб коллектив школы относился с положенным уважением к Софье Наумовне. Но слова как-то не складываются. Он даже встал со своего стула. Но дверь его кабинета уже закрылась за Соней Поспеловой.

Дома Соня упала на диван. Стон и рыдания, похожие на вой одинокой ночной волчицы, разрывал её грудь: «Ванечка, милый мой! Что же мне делать! Как мне без тебя?! Помоги мне. Помоги!»

Пролежала с раскрытыми глазами почти всю ночь. Не заметила, как заснула. Проснулась, оттого что солнце било в глаза сквозь морозные узоры на стекле. Ополоснула лицо холодной водой. Есть не хотелось. Да и не было ничего на кухне, кроме сырой картошки и подсолнечного масла. Выпила крепкого чая с куском чёрного хлеба. Взглянула на себя в зеркало: измученное лицо с тёмными подглазинами. А вот бёдра и грудь непозволительно откровенны. Горько усмехнулась: надо идти за паспортом, а там этот кобель, товарищ Свистунов. Не думая, мазнула губы ярко-красной помадой. Ещё раз взглянула в зеркало: «Парижская шлюха». Почему парижская? Ни разу не была в Париже. Помнит только: «Пуанкаре – война». А этого достаточно, чтоб шлюха была французской.

Вот она сидит в кабинете старшего майора государственной безопасности Свистунова. Семён Аркадьевич долго роется в своём столе. И Соне кажется, что он умышленно тянет время. Наконец, перед ней лежит паспорт.

– Проверьте, всё ли правильно написано, –  говорит старший майор.

Соня листает паспорт. «Всё правильно», –  произносит неуверенно Соня.

– Что-нибудь ещё? А? – Свистунов сидит с открытым ртом. И лицо его кажется совсем глупым.

– Суд над моим мужем уже был. Я читала в газетах. Но я не получила никакого документа о судебном приговоре. Я не знаю, что с ним, –  еле слышно произнесла Соня.

– А причем здесь Вы? Поспелов Вам никто. Взгляните на Ваш паспорт. Вас никто не заставлял отказываться от мужа. Почему мы должны Вам чего-то сообщать о нём? А? – Свистунов склонил голову набок. Сдвинул свою левую щеку, так что открылась половина рта. И ещё прищурил левый глаз.

– Я же должна знать, что с ним. Может, его расстреляли? – Соня не слышит своего голоса.

– Может, –  старший майор пожимает плечами. И что-то, похожее на скорбную мину, появилось на его лице.

– Умоляю Вас, что с ним! – отчаянно выкрикивает Соня.

– Я, конечно, могу пойти на нарушение внутреннего распорядка. И представить Вам судебное решение, –  некоторое время Свистунов молчит. Рассматривает Соню с торгашеским пристрастием. Потом Соня слышит его голос, вдруг ставший приторно-сладким:

– Вы ж понимаете. Я рискую. А что Вы мне предложите?

– Я? А что я могу? – Соня старается унять дрожь во всём теле. Её будто окатили ледяной водой. А потом нестерпимый жар. Она чувствует, как пот покрывает всё её тело.

– Вам плохо? – участливо спрашивает старший майор.

– Нет, нет. Всё нормально, –  Соня глубоко вздыхает, – сколько Вы хотите денег?

Видит, как лицо чекиста расплылось в широкой улыбке.

– А что же Вы хотите? – потерянно произносит Соня, уже зная ответ Свистунова.

– Вас, моя милая, –  шепчет старший майор. Встает из-за стола. Обнимает за плечи Соню. Соня вскакивает. Сбрасывает руки старшего майора со своих плеч.

– Ну, не надо же так. Я же вижу, что мы договорились, – Свистунов улыбается, –  так что в пятницу я Вас жду. И документ о судебном решении будет у Вас.

Соня выходит в коридор. Её всю трясёт как в лихорадке. И мысль, как мучительная головная боль, от которой можно сойти с ума: «Только бы Ваня был жив. Будь прокляты все, все. Только бы Ваня был жив».

И настала это проклятая пятница. И вот она стоит перед зеркалом. Сурьмит брови и ресницы. Красит губы кроваво-красной помадой. Юбка, обтягивающая бёдра.

Зимнее пальто. Чернобурка на плечах. Что-то попалось под руку. Швырнула на пол. Разбито карманное зеркало. Жизнь разбита. Блестящие осколки под ногами.

Вот они идут по заснеженной улице Ярославля. Свистунов пытается взять её под руку.

– Нет, нет, –  Соня отталкивает его.

В комнате полумрак. На столе вино, фрукты. Свистунов вынимает из кожаного планшета бумагу.

– Это приговор суда, –  говорит он.

Соня впивается глазами в текст. «Ради Бога, включите яркий свет! – кричит она.

Над головой вспыхивает хрустальная люстра.

«Десять лет без права переписки», –  читает Соня. «Жив», – проговорила она. А дальше – как в тумане. Безвольно проследовала за Свистуновым в спальню. Лежала, ничего не чувствуя. Только ощущение брезгливости. Потом ночное такси до дома.

Перед этим шальной шепот старшего майора: «Будь со мной навсегда». Бумажку с номером телефона он сунул ей в карман. И опять: «Я буду ждать твоего звонка».

Утром она получила письмо от матери из Ленинграда. Мать просила приехать. Отец тяжело болен. Решение пришло сразу. И она уже в кабинете у директора школы. Пишет заявление об увольнении. «Да что Вы? – восклицает Иван Иванович, –  как можно!» Но скрыть радость он не в состоянии.

Ленинград встретил слякотью. С серого неба сыпал мокрый снег. Народ, одетый убого и серо, куда-то озабоченно торопился. И чернобурка на плечах Сониного пальто вызывала недоброжелательные взгляды.

Соня оставила свою маму, Анну Давыдовну, сторожить чемоданы у выхода с Московского вокзала, а сама пытается поймать такси. Но все машины проносились мимо.

Снег превратился в дождь. И роскошная Сонина чернобурка под дождём превратилась в драную кошку. Соня взглянула на свои плечи: точно «драная кошка». Вот они с матерью идут на трамвайную остановку. С трудом пробиваются со своими поклажами в переполненный вагон. Время было рабочее. Люди висели на подножках трамвая. Внутри вагона стояла ругань: кому-то наступили на ногу. А какой-то шибко сознательный умник требовал у толстого мужика, который расселся на два места, чтоб тот уступил одно место пожилой женщине. Соня оглядывается и пожилых женщин кроме своёй матери рядом не видит. А Анна Давыдовна сердито шепчет на ухо Соне: «Не гляди по сторонам, а следи за своими карманами». Соня с каким-то нехорошим чувством морщит лоб. А мать извиняется за свой город, утверждает, что всё это не ленинградцы. Это всё приезжие. Ленинградцы такого себе не позволяют. Чего «такого» Соня не спрашивает мать. А умник уже откровенно бросает на Соню призывные взгляды, явно предлагая ей поддержать его гражданский почин, а может быть и большее. И это «большее» особенно раздражает Соню. Она пытается отодвинуться, так чтобы не видеть умника. Но теснота такая, что без скандала протиснуться сквозь толпу совершенно невозможно. Соня последнее время замечала в своём облике что-то порочное, что притягивало взгляды мужчин. А уж сейчас это было просто невыносимо: она ехала на похороны отца. О его смерти мать сообщила, ещё не обняв дочь при встрече. Отец умер, пока Соня ехала из Ярославля.

Двухкомнатная квартира на проспекте Володарского уже полна была родственниками и друзьями. И там всё ещё продолжался спор, где хоронить Наума Исааковича, отца Сони. На еврейском Преображенском кладбище или на Коммунистической площадке Александро-Невской лавры. Наум Исаакович как старый большевик был достоин Коммунистической площадки Александро-Невской лавры. Его ленинградские друзья ещё помнят, как он неустанно повторял, что всякая наука не только должна быть классовой, но и партийной. Как он доносил до студентов эту идею, будучи профессором высшей математики, оставалось загадкой. Но руководство института утверждало, что именно Наум Исаакович есть представитель «плеяды красной профессуры». Правда некоторые злые языки, а где их нет, болтали будто мысль «что всякая наука не только должна быть классовой, но и партийной наукой» принадлежит М. Н. Покровскому[23]. «История – это политика, опрокинутая в прошлое», –  любил повторять Наум Исаакович, правда на авторство не претендовал, говорят из уважения к М. Н. Покровскому.

А сейчас, над гробом – или хорошо, или ни о чём. Но спор, где хоронить, продолжался.

Преображенское кладбище требовали родственники из Житомира, а коммунистическую площадку – ленинградские друзья семьи. Анна Давыдовна в этот спор не вмешивалась. Говорила: «Только бы поближе к дому».

Победили в споре ленинградские друзья. Но тут выяснилось, что с захоронением на площадке Александро-Невской лавры возникли определённые сложности, которые на данный момент не преодолеть. Уже как-то наспех выбрали Красненькое кладбище. Опять вспомнили, что Наум Исаакович – старый большевик. А кладбище всё-таки красненькое. К приезду Сони эти споры уже улеглись.

На могиле решили установить деревянную пирамиду с металлической красной звездой. На более достойный памятник из гранита решили скинуться в ближайшее время. Но скинуться не случилось. Надвигалась страшная война. Небесный счетовод уже начал отбивать свой тревожный набат. Но народ, как всегда, был глух к нему.

Соне надо было устраиваться на работу. Для этого нужна прописка. Управдом, Александр Александрович, помнил Соню ещё девчонкой. Она тогда училась в высшем Императорском Женском педагогическом институте. Чтобы поступить туда, пришлось принять православие. Крещение Сони было семейной тайной. Но об этой тайне знали все соседи. Заканчивала она обучение уже в Третьем Петроградском институте. (С 1920 года – институт имени Герцена). Александр Александрович тогда не был управдомом, работал кладовщиком на Путиловском заводе. Жил в том же доме, что и семья Иоффе.

По окончании института Соня отправилась на работу в Ярославль.

Управдом лишь сказал, увидев в её паспорте фамилию Поспелова: «Замужем». Взглянул на следующую страницу паспорта, уже строго спросил: «А где штамп о браке? Вы в разводе? Тоже штампа нет».

«Считайте, что Поспелова – мой псевдоним», –  вымученно улыбнулась Соня. «Всё шутите», –  строго проговорил управдом. И тут в голове Сони заискрился стишок: «В Загсе публики обилье. Идут люди хлопотать, чтобы скверные фамилии на красивые сменять. Голопупенко на Чацкий, Соплякова на Сафо…» Она уже хотела этот стишок произнести вслух. Но под суровым взглядом управдома слова застряли в глотке. Соня смотрит на управдома и вдруг начинает чувствовать к нему почти отвращение. Угрюмо говорит: «Я не была замужем и не разводилась. Просто сменила фамилию. Что? Нельзя?»

Она хотела сказать, что вот и Каменев и Зиновьев сменили фамилии. И товарищ Сталин нынче не Джугашвили. Но упоминание имени товарища Сталина рядом с именами «врагов народа» показалось ей совсем уж ни в какие ворота. Тут ещё началось какое-то першение в горле.

Может, это Небесный счетовод вовремя её надоумил промолчать. И она уже слышит почти доброжелательный голос управдома: «Конечно, можно. Это Ваше право». А он ещё хотел сказать, что нынче все евреи меняют фамилии. Но вспомнил, что семья Наума Исааковича Иоффе пользовалась уважением в доме. Да и друзья их семьи имели в городе серьёзные связи. Тут уж лучше от греха подальше. Вовремя заткнуть себе рот. Так что с пропиской Сони в родительской квартире всё уладилось.

Однако Александр Александрович послал запрос в районный НКВД. Через пару недель пришёл ответ, что Поспелова Софья Наумовна ни по каким делам на сегодняшний день ни как свидетель, ни как подозреваемый не проходит. Но вскоре Александр Александрович спохватился, мол, не указал в своём запросе, а может и доносе – работа у него такая, что Софья Поспелова приехала из Ярославля, где проживала долгое время. Две ночи ворочался без сна. Жена даже раздражённо заметила: «И что, Александр, опять тебе в башку что-то втемяшилось? Спать не даёшь». Всё-таки умная женщина. Александр Александрович решил не будить зверя. Не хватало, чтоб и его самого начали проверять. Вот засветишься излишним усердием. А кто не без греха? И потом мать Софьи – врач в районной поликлинике. Приходится иной раз к ней обращаться. Годы ведь не молодые. Всякие болячки полезли. Эти резонные мысли совсем смирили Александра Александровича, и он сообщил жене, что надо бы показаться Анне Давыдовне. Мол, какая-то немочь одолела его. И жена его поддержала: «Сходи, конечно. Анна Давыдовна хороший врач».

А Соне ленинградские друзья названивали, сообщали адреса школ, где её ждут с нетерпением. «Так уж и с нетерпением», –  Соня кривит свой красивый, чувственный рот, больше предназначенный для поцелуев, чем для язвительных гримас. «Не надо так о людях. Они стараются. А ты нос задираешь», –  с какой-то безотчётной покорностью произносит Анна Давыдовна. Соне вдруг становится невыносимо жаль свою мать. Но не рассказывать же ей, чего стоят эти друзья. И какой у неё, Сони, печальный опыт Ярославской школы.

Впрочем, всё вроде складывалось благополучно, но на душе было неспокойно. Кто-то свыше предупреждал Соню, но она пока не понимала о чём. Но когда появилась утренняя тошнота и задержка месячных перевалила за три недели, Соня поняла, что пришла беда. Гинеколог сказал, что у неё беременность пять недель.

Соня судорожно посчитала дни, и уже не было сомнения, что ребёнок – старшего майора НКВД Свистунова.

В тот же день Соня сообщила матери о своей беременности. «Какое счастье! Ваничкин ребёнок!», –  радостно воскликнула Анна Давыдовна. Но, увидев потемневшее лицо дочери, испуганно спросила: «Что? Это не Ваня?» «Мама, не спрашивай меня ни о чём. Мне надо сделать аборт», –  глухо проговорила Соня. «Доченька, но аборты запрещены», –  Соня не слышит этих слов матери. «Подпольный аборт это же опасно», –  повторяет Анна Давыдовна. «Мама, не пугай меня, –  устало произносит Соня. – Я знаю, у тебя есть знакомые гинекологи, которые делают это».

– Эта операция стоит очень дорого. Мне придётся заложить в ломбард папины золотые часы. И своё кольцо с рубином, –  обречённо сообщает Анна Давыдовна.

– Вот этого делать не надо. У меня деньги есть. Поспелову платили хорошую зарплату, –  в голосе дочери слышалась бесконечная усталость.

– И всё-таки что с тобой случилось? – Анна Давыдовна с сомнением смотрит на дочь.

– Мама, не мучай меня. Прошу, не мучай? – с отчаянием произносит Соня. Мать обнимает дочь. Шепчет еле слышно: «Всё пройдёт, дорогая. Всё пройдёт».

Аборт дочери делала знакомая Анны Давыдовны гинеколог Семёнова. Началось сильное кровотечение. Соня временами теряла сознание. Анна Давыдовна переводила взгляд с бледного лица дочери на испуганное лицо гинеколога. И ей становилось страшно. А после того как она услышала от Семёновой: «Я сделала всё, что могла», Анна Давыдовна позвонила другу умершего мужа, Николаю Самсонову, у которого были серьёзные связи в медицинских верхах. Впрочем, не только в медицинских. Николай был вездесущ. Уж очень не хотелось вовлекать ленинградских друзей в это дело. Ведь причастность к подпольному аборту могла закончиться для них печально. Другое дело, Семёнова – она рисковала за большие деньги. Анна Давыдовна только сказала в трубку: «Коля у нас беда». И Самсонов уже звонит в дверь. А через пару часов в комнате, где лежала Соня, сидел седовласый суровый старик, как его позже представил Николай – профессор Рихтер. Профессор попросил всех выйти. Николай обнял за плечи Анну Давыдовну, негромко произнёс: «Он творит чудеса». Гинеколог Семёнова тихо исчезла. Молча сидели в комнате. Прозвучал робкий звонок в дверь. Появилась Ольга, жена Николая. На цыпочках проследовала к дивану, где сидел её муж.

Наконец, из Сониной комнаты вышел профессор Рихтер. «Кровотечение остановлено. В случае рецидива звоните в любое время». Подал Анне Давыдовне бумажку с номером своего телефона. «Я Вам буду очень благодарна», –  Анна Давыдовна обеими руками ухватилась за протянутую руку профессора. Рихтер сурово посмотрел на Самсонова. Такой же суровый взгляд брошен на Анну Давыдовну. Надменно кивнув, он покинул квартиру.

Анна Давыдовна испуганно оглянулась на Николая. Тот слегка улыбнулся: «Аня, всё нормально. И фраза: «буду, благодарна» всем понятна». Тут же заторопился: «Анечка, я побежал на службу. Оля останется с тобой». «Конечно», –  торопливо проговорила его жена.

– Да, –  остановила Николая Анна Давыдовна, –  мой гинеколог, которая не смогла справиться с кровотечением, что с ней будет? Рихтер кому-то доложит?

– Что ты, Аня! Если твой гинеколог засветится, тогда и тебе будет несладко. Так что забудь всё как страшный сон. И забудь имя своего гинеколога.

«Да, забудешь её, если мы сидим в соседних кабинетах», – подумала Анна Давыдовна.

– А Рихтер – человек неприкасаемый. Он ни перед кем не отчитывается, –  слышит она голос Николая. И короткий его смешок, –  только разве перед Господом Богом.

«Чего это Коля о Господе Боге, –  тоскливая мысль царапнула Анну Давыдовну, –  он-то, Николай, наверняка знает, что у нас неприкасаемых нет. У него в этом деле богатый опыт. Около Жданова[24] всё время трётся». От этой мысли Анне Давыдовне стало нехорошо. Из всех друзей Николай – единственный близкий человек остался. А она так подумала о нём. Вот ведь после смерти мужа друзья как-то стали быстро забывать Анну Давыдовну. В первые дни после похорон шквал звонков был. А теперь, может и права Сонечка…

Соня лежала с закрытыми глазами. Анна Давыдовна наклонилась над дочерью. Прислушалась к её ровному дыханию. Облегчённо вздохнула. Порылась в шкафу. Достала золотые часы мужа, своё золотое кольцо с жемчугами и рубином.

– Оля, ты посидишь ещё. Я в ломбард, –  крикнула она уже из коридора.

– Иди, иди, –  услышала она ответ.

Денег из ломбарда не хватило. Приемщик ломбарда, явно ворюга, занизил цену почти вдвое. Видит, что у женщины безвыходное положение. Уверен, что выкупать свои драгоценности женщина не придёт. Он продаст часы и кольцо втридорога. В конверт для Рихтера пришлось добавить деньги из зарплаты. На жизнь хватит.

Деньги Анна Давыдовна передала Ольге. «Мне твой Коля сказал, какая сумма, возможно, понадобится», –  проговорила она неуверенно. Ольга лишь кивнула головой. И уже в коридоре, надевая пальто, вдруг спросила: «А что с Сониным Иваном?» «Десять лет без права переписки», –  тяжело вздохнула Анна Давыдовна.

В полумраке коридора она не увидела, как изменилось лицо подруги. Ольга схватила Анну Давыдовну за руку и с каким-то неподдельным ужасом проговорила: «Анечка, пойдём, пойдем на кухню. Надо поговорить».

– Оля, что ты меня пугаешь? – пытается улыбнуться Анна Давыдовна, усаживаясь на стул.

И улыбка её тут же гаснет при виде потерянного лица Ольги.

– Что? Что ты хочешь мне сказать? – почти кричит она.

– Аня, «десять лет без права переписки» – формулировка приговора, который на деле означает расстрел. Потом сообщат, что умер в лагере через два-три года после ареста.

А на самом деле тут же расстреляли. –  Ольга взглянула на помертвевшее лицо Анны Давыдовны, и ей стало страшно смотреть на неё. Собравшись с силами, Ольга проговорила, –  бывали случаи, когда эта формулировка соответствовала действительности. Только ради Бога, ничего не говори дочери.

Ольга ушла. Анна Давыдовна ещё долго сидела на кухне. Сил не было подняться. Непосильную ношу взвалила на неё Ольга своим откровеньем. Потом всё-таки встала, вошла в комнату дочери. Соня спала.

Светлая улыбка бродила по её лицу. Была весна. Они с Иваном шли по набережной Волги. Иван обнимал её. Она смеялась, и счастью её не было границ.

На другой день Николай вернул конверт с деньгами, предназначенный для профессора Рихтера. Сказал, что профессор взял только небольшую сумму денег, которые пошли на дорогостоящие, дефицитные лекарства. Анна Давыдовна бросила конверт в ящик, где лежали раньше часы мужа. Завтра непременно побежит в ломбард выкупать свои драгоценности. Но это не радовало. Взглянув на скорбное лицо Анны Давыдовны, Николай воскликнул с каким-то безрассудным оптимизмом: «Анечка, вот мы решили проблемы твоей дочери. И дальше всё будет хорошо. Всё будет хорошо». И Анна Давыдовна вдруг поверила ему. Как верила до сих пор, что товарищ Сталин все делает правильно.

Глава 11. Война

Вот опять Ленинград. И хотелось бы думать, что, наконец, начнётся спокойная жизнь. Где-то в Финляндии шла война, которая началась в ноябре 1939 года. Но в газетах о ней особенно не распространялись. Будто её и не было. Почему-то ее называли теперь «не войной с белофиннами», а всего лишь, «финской компанией». В декабре 1939 года газета «Правда» вдруг сообщила советским людям о происках империалистических кругов Англии и Франции: «ТАСС уполномочен передать следующую оценку авторитетных советских кругов резолюции Совета Лиги Наций от 14 декабря об «исключении» СССР из Лиги Наций. Совет Лиги Наций принял 14 декабря резолюцию об «исключении» СССР из Лиги Наций с осуждением «действий СССР, направленных против Финляндского государства… Следует, прежде всего, подчеркнуть, что правящие круги Англии и Франции, под диктовку которых принята резолюция Совета Лиги Наций, не имеют ни морального, ни формального права говорить об «агрессии» СССР… Они совсем недавно решительно отклонили мирные предложения Германии… Они строят свою политику на продолжении войны «до победного конца». Уже эти обстоятельства, изобличающие агрессорскую политику правящих кругов Англии и Франции… правящие круги Англии и Франции лишили себя и морального, и формального права говорить… об «агрессии» со стороны СССР».

На всех предприятиях Ленинграда прошли собрания, осуждающие происки империалистов Англии и Франции.

Саша вернулся с войны живым и здоровым. Всю финскую компанию он прослужил политруком роты. Ведь война началась, потому, что: «Терпению советского народа и Красной армии пришел конец. Пора проучить зарвавшихся и обнаглевших политических картежников, бросивших наглый вызов советскому народу и в корне уничтожить очаг антисоветских провокаций и угроз Ленинграду!»[25] И эту непреложную истину ставить под сомнение политрук Троицкий не смел.

А о самой войне Саша почему-то не любил рассказывать. Будто, обязан был скрывать какие-то тайны. Каждый раз, когда речь заходила об этой «финской компании», всё сводились в его рассказах о неких зловредных «кукушках».

Он продолжал службу в Красной Армии. Полк его находился в Луге. Это недалеко от Ленинграда. Но Вера своего мужа видела не часто. Иногда она срывалась и мчалась на Варшавский вокзал. Час ехала на электричке, чтобы постоять около КПП несколько минут со своим Сашей.

А совсем недавно, недели не прошло, как супруги Григорьевы вернулись из Ярославля, Константину Ивановичу пришло письмо с приглашением на работу. Верочка вбежала в комнату, размахивая письмом: «Папа, пляшите! Вас на работу зовут».

Константин Иванович встал с дивана и неуклюже потоптался, изображая танец, чем вызвал хохот дочки и улыбку жены.

Приглашали на Прядильно-ниточный комбинат имени С. М. Кирова.

– Это ж на краю света, –  воскликнула Катя, –  через мост, а там уже Охта! Лучше подождать, может, куда поближе позовут. И как тебя, Костя, в такую даль угораздило?

– Да от безнадёги туда заглянул. Везде меня не очень ласково встречали. Правда, и там ничего реального не обещали. Однако, вот на тебе, –  Константин Иванович морщится, как от зубной боли. Собственно говоря, зуб действительно болит. Теперь надо бы к зубному врачу поторопиться.

– Костя, этот комбинат! Это ж к чёрту на кулички? – Катя пытается быть убедительной. Не столько аргументами, сколько менторским тоном.

Менторский тон Кати уже не новость. Да и к резонам её «на краю света», «к чёрту на кулички» Константин Иванович нынче странно глух. И в самом деле, производство на комбинате имени Кирова ему знакомо по опыту на Локаловской, ах ты Господи, фабрике «Заря социализма». Возможно, это и заинтересовало начальство комбината.

Катя всё же заметила, что на дорогу придётся тратить больше часа. Хотела сказать: «В твои-то годы». Но, взглянув на мужа, увидела, что он уже загорелся, правда, каким-то неверным пламенем керосиновой лампы.

И вот Константин Иванович ни свет, ни заря отправляется на свой комбинат.

Сашеньке пошёл уже второй год. Его устроили в ясли. Катя и Вера работают в школах, но в разных.

Так решила Катя. У Веры никакого опыта учительствовать не было. Она надеялась, что мама рядом. Но Катя опять проявила характер. «Опять» – это было только в понимании Константина Ивановича. Дочерям, как он считал, этого знать не следовало. Все школьные проблемы дочери Катя обещала решать дома. Константин Иванович уже засыпал, а жена с дочерью всё сидели за столом, заваленным школьными тетрадками. И у младшей дочери всё было успешно. С вечернего отделения медицинского института её перевели на второй курс дневного отделения. И по настоянию Гриши Надя перешла на факультет оперативной хирургии. Сам Гриша был терапевт-инфекционист. «Вот, если я ногу сломаю. Так у меня под боком жена-хирург», –  смеялся Гриша.

Январь 1941 года выдался на редкость суровым. Морозы стояли нешуточные, под тридцать градусов. И езда на работу представлялась Константину Ивановичу просто мукой. Пересадки с трамвая на автобус, и ожидания на остановках, когда ледяной ветер пронизывал до костей. Модное зимнее пальто тридцатых годов изрядно износилось и уже не грело. Дочь и жена справили ему зимнее пальто на вате с кроличьим воротником. И надо было приложить много усилий, чтобы Константина Иванович его надел. Катя только издали улыбалась, пока Вера напяливала на отца это пальто. Разглаживала плечи, одергивала подол. К зеркалу его не допускали, зная капризный нрав старого модника. Во время очередной примерки Катя испуганно приложила палец ко рту, когда ей показалось, что у дочери вместе со смехом проскочит слово «модник». Старик-портной, чьё изделие примерялось на Константина Ивановича, сидел в углу комнаты и сердито молчал. Только один раз проскрипел: «Интелехенция».

Но терпения портного хватило ненадолго. Во время очередной примерки и предложения Веры в одном месте ушить, в другом отпустить, портной встал, молча вынул пачку денег, и сказал: «Вот ваши деньги за пошив и материал на пальто. А само пальто я забираю. В такие морозы его с руками оторвут у меня». И тут уж в переговоры пришлось вступить Кате. Она взяла портного под руку, увела его на кухню. О чём-то с ним долго беседовала.

Портной вышел из кухни после беседы, недовольно взглянул на Веру, как главную зачинщицу всех его бед, пожевал сухими губами, оглянулся на Катю, стоящую за его спиной, и тяжело вздохнул. Опять оглянулся на Катю. «Да ну же, Аристарх Семёнович!» – проворковала с ласковой настойчивостью Катя.

«Ладно, но последний раз», –  выдохнул портной. Достал мел. Стал помечать, где нужно поправить шитьё. Даже один раз оглянулся на Веру. Та благосклонно кивнула головой.

– Мама, чем Вы его проняли? – с улыбкой спросила Вера, когда портной ушёл.

– Его внуки учатся в нашей школе. Двоечники беспробудные. Я обещала с ними дополнительно заниматься и так же тщательно, как он шьёт папино пальто.

– Ну, мама, Вы дипломат. Вам бы в ведомство Литвинова, –  воскликнула восхищённо Вера.

– Доченька, нынче нарком по иностранным делам у нас товарищ Молотов, –  Константин Иванович осторожно поправил дочь.

Катя серьёзно взглянула на Веру: «Советский учитель должен это знать, дорогая».

Аристарх Семёнович принёс пальто вечером. Отказался от предложенного чая. Верно, опять ожидал Верины претензии. Мельком взглянул на своих внуков, склонившихся над тетрадками, кивнул Вере, сидевшей рядом с мальчиками. «Построже с ними, построже», –  проговорил он. Улыбнулся внукам. Те, нахмурив чистые лбы, на улыбку деда не ответили. Уходя, Аристарх Семёнович всё-таки благосклонно сказал Кате: «Если что с пальтом, звоните».

Константин Иванович долго стоял перед зеркалом в своей зимней обновке. Недовольство свое откровенно выражать не решался. На вопрос Кати: «Ну, как?» Лишь поморщил лоб.

Но на другой день, ожидая трамвай, Константин Иванович с благодарностью подумал о жене. Пальто спасало от лютого мороза. Однако, миновав проходную комбината, Константин Иванович тут же снимал пальто. И на своё рабочее место являлся в костюме. Пальто торопливо помещал на вешалку при входе в бухгалтерию. И когда одна из сотрудниц заметила, что его надо поздравить с обновкой, Константин Иванович смешался, пробормотал невнятное, мол, пальто из старого сундука. Это вызвало недоверчивые улыбки женщин, которые составляли большинство в бухгалтерии. А одна из этих дам сказала, что видела Константина Ивановича на проходной. Пальто на нем прекрасно сидит. И не мог бы он дать адрес портного. Мол, мужу надо зимнее пальто справить.

Как-то быстро пробежала весна. И июнь 41 года стоял жаркий. В газетах исчезло слово фашизм. Много писали о победах на фронтах сельского хозяйства: то над засухой в южных районах страны, то над сельскохозяйственным вредителем – долгоносиком. А в семье Григорьевых бурно обсуждали, где снять дачу. Под Лугой, где проходил воинскую службу Саша, или в Токсово, там прекрасные озёра. А может и в Мартышкино на берегу Финского залива. Спорили дочери. Катя наблюдала за ними как бы издали, не решаясь принять чью либо сторону. Объясняла, что не знакома с предметом спора. Что за Мартышкино? Что за Токсово? Вот Гаврилов-Ям – другое дело. И при этом делала строгое лицо. Константин Иванович тихо усмехался, какой ещё предмет спора? «На море, на море. Где скальные шхеры», –  декламировал он, поглядывая на жену. Катя была сумрачной, что-то её явно тяготило. Конечно, дочери могли снять дачи в разных местах. Но это лето надо было провести вместе. Вот надо и всё тут! Начались школьные каникулы. У Нади студенческие каникулы. И Гриша взял отпуск на это время. Слава Богу, от Саши из Луги пришла открытка. Он писал, что в эту субботу, 21 июня у него дежурство. А в воскресение 22 июня приедет в Ленинград, и непременно надо поехать на Финский залив. Так что решение состоялось – в Мартышкино. Договорились встретиться на Балтийском вокзале. Довольная Надя помчалась к себе на Лиговку.

Константину Ивановичу на его «Прядильно-ниточном» отпуска не дали. Но он особенно не огорчался. Пару дней назад директор комбината предложил ему должность заместителя главного бухгалтера. Главный бухгалтер был уже в преклонных летах, собирался на пенсию. А бывший зам главного бухгалтера месяц назад куда-то исчез. Ходили всяческие слухи, время-то было неспокойное. Но Константин Иванович старался быть к этой болтовне глухим. Так что, если отбросить некоторые нюансы, открывалась определённая перспектива для его карьеры. Впрочем, на должность главного бухгалтера могут поставить какого-нибудь «Перегуду». И тогда будет несладко.

Но события развивались неожиданно стремительно. Уже в пятницу вышел приказ о назначении К. И. Григорьева на должность заместителя главного бухгалтера. А в субботу, 21 июня его познакомили с новым главбухом. Какой-то невзрачный мужичонка. Росточка невысокого. Но явно с большим гонором. И Константин Иванович приготовился к очередным неприятностям.

Всю ночь с субботы на воскресение спал плохо. Заснул только часа в два. Будто, провалился в чёрную яму. И набат тревожный и гулкий поднял его с постели. «Ты что?» – спросила спросонья Катя. И тут же заснула. Стояла мертвая тишина. Набат был уже не слышен. Оцепеневшая белая ночь смотрела в окна слепыми глазами. Будильник показывал три часа тридцать минут.

Утром 28 августа через станцию Мга проскочил последний эшелон с эвакуированными ленинградцами. К вечеру того же дня в посёлок Мга вошли немецкие войска.

Только усилиями Гриши семья Григорьевых попали в этот последний поезд. На Московском вокзале семью провожала младшая дочь Надя. Она была в военной форме медицинской сестры.

Надя проходила службу в госпитале, который расположился в помещениях института имени Герцена на Мойке 48. Гриша пару дней назад был направлен на Северо-Западный фронт в качестве полкового врача. А Саша в то самое воскресение, 22 июня ещё успел забежать буквально на полчаса, попрощаться с тёщей и тестем, обнять жену и сына.

Семья Григорьевых эвакуировалась в Ярославль. Сухой, жаркий день к вечеру немного остыл, но в вагоне было нестерпимо душно. Глухие раскаты, напоминавшие приближающуюся грозу, и яркие всполохи в быстро потемневшем вечернем небе заставляли пассажиров вздрагивать и тревожно вглядываться в окна вагона.

Поезд с беженцами из Ленинграда подъезжал к Ярославлю тёплой прозрачной ночью. Внук Саша на руках Кати хрипел и задыхался. Вера беспомощно плакала. Константин Иванович под строгим взглядом жены бегал по вагонам в поисках врача. Наконец, привёл остробородого старикашку. Явно из «бывших». «Свой свояка видит издалека», –  усмехнулась Катя, когда Константин Иванович представлял его семье. «Илларион Евграфович, военврач», –  щёлкнул каблуками старикашка. «Какой уж ты военврач, –  у Кати ещё хватило сил улыбнуться, –  коли бежишь от войны».

Илларион Евграфович склонился над маленьким Сашей. Приложил стетоскоп к его груди. Сказал: «Не знаю, чем помочь, у ребенка двустороннее воспаление лёгких. Спасти его может только чудо. Может быть – сульфидин. Лекарство дефицитное. Найдёте ли вы его где-нибудь, не знаю. В аптеках он есть, но в сейфах под пломбой. А вскрытие этой пломбы по законам военного времени… Сами понимаете…»

В Ярославле на вокзале семью Григорьевых встречала Юля, сестра Константина Ивановича. Погрузились в кузов «полуторки». Катя разместилась с внуком в кабине. Поехали в сторону «Красного перекопа», в том районе находилась квартира Юли. Разместив родственников у себя дома, Юля побежала в поликлинику. Вскоре появился врач, осмотрел мальчика, подтвердил диагноз, поставленный Илларионом Евграфовичем: двусторонняя пневмония. И опять прозвучало как приговор: сульфидин. «У меня нынче много вызовов, –  заторопился врач, –  в вашем ленинградском поезде очень много больных детей».

Вера молча давилась от слез, отец её мрачно ходил по комнате. Екатерина Петровна, сидевшая с окаменевшим лицом, вдруг вскочила и подбежала к мужу: «А Варька Воропаева, она же аптекарша. Я тебя никогда не спрашивала про неё. Но сейчас спаси своего внука. Юля, –  зовёт она свою золовку, –  ты же в прошлый приезд говорила, что знаешь аптеку, где работает Варвара». Константин Иванович переводит удивлённый взгляд с жены на сестру. «Ммм-да», –  лишь сумел промычать он. Катя, бросив на мужа тяжёлый взгляд, какого Константин Иванович не видел никогда раньше, уходит в коридор разбирать чемоданы. А Юля уже пишет на бумажке адрес аптеки, суёт в руки брату.

«Завтра с утра пойдёшь, –  и уже шепотом, чтоб не услышала Катя, –  пытала меня Катенька, чтоб рассказала всё про твою Варьку. Не могла я ей отказать. И случилось это всё ко времени. Ты же знаешь, Пашка меня бросил. И я осталась с малолетним Юрочкой на руках одна».

Константин Иванович скорчил на своём потухшем лице понимающую мину: мол, прощаю тебе, сестрица, твои ненужные откровенья. Но на душе у него стало вдруг тяжко и слякотно. Возникло горькое предчувствие неожиданной потери: страшно стало за Катю.

Утром Юля уже успела сбегать в аптеку, сообщила брату: «Стоит за прилавком, можешь идти».

И вот он предстал перед ней. «Сколько же ей лет? Всё такая же гордая и красивая. Прошло двадцать пять лет. Значит, ей, вроде, лет сорок пять, –  проносится в его голове. И тут что-то гаденькое, писклявое: «Сорок пять – баба ягодка опять».

Она смотрит на него холодно, с неким любопытством, как смотрят на найденную, но уже ненужную вещь.

«Да, Костя, ты уже не тот, что прежде», –  говорит она. А Константин Иванович видит себя в зеркале за спиной Вари, каким-то неинтересным, пожилым мужчиной. Лысый череп. Не бритый по моде как в молодые годы, а как ни печально – лысый. Одутловатые щёки нависли складками надо ртом. И щёточки рыжеватых усов под носом. Глаза Вари вдруг заблестели, набежала предательская слеза. Она отвернулась, промокнула глаза платком. «И что же тебя привело ко мне? Беда, поди, какая случилась?» – Константин Иванович слышит как сквозь вату голос Вари. И так же как сквозь вату слышит он свой глухой голос. Он говорит торопливо, сбиваясь, о том, что умирает его внук, и что врачи не могут ему помочь. И что без лекарства сульфидин внук помрёт. Константин Иванович поднимает глаза на Варю. Видит её пронзительно-холодный взгляд. В голове его всплывает из прежних времён жуткое слово: «Ведьма». И страх, какого он не испытывал со времён Гаврилов-Яма, охватывает его. Вера что-то чиркает на листке бумаги. Подает ему. «Это мой адрес, приходи вечером после семи», –  говорит она. Константин Иванович уже не видел, как Варя, забежав в крохотный кабинет, разразилась рыданиями.

Дома Константина Ивановича встречают какой-то чужой взгляд жены и испуганные глаза дочери.

«Обещала дать сульфидин. Вечером надо к ней зайти», – устало говорит Константин Иванович. Катя не спрашивает, куда зайти – в аптеку или домой.

В шесть часов Константин Иванович стал собираться. «В Ярославле тоже голодно», –  не глядя на мужа, проговорила Катя. Она вываливает в полотняный мешок кастрюлю только что сваренной картошки. Из своей шкатулки вынимает деньги, протягивает их мужу. «Возьми, это наши последние. Юля нам поможет», –  произносит она. «Почему последние, –  угрюмо спрашивает Константин Иванович, –  а моя зарплата?» «Ты что забыл? Мы отдали её перед отъездом из Ленинграда Наденьке», –  Катя тяжело вздыхает.

Константин Иванович стоит перед дверью Варвары. Лишь тронул дверной звонок, дверь тут же открылась. Константину Ивановичу даже показалось, что Варя ждала его за дверью. Молча вошли в комнату. Шёлковый абажур над столом. Скромная мебель. Ничего от отца-купеческого. Лишь изразцовый камин. Константин Иванович вспоминает, что в ленинградской квартире старшей дочери тоже был камин, но топить его было немыслимо, всё тепло уходило в трубу. Поставили круглую печь до потолка.

Он машинально подошёл к камину, потрогал его блестящие синие плитки. Спросил: «Зимой топишь? Не дорого?» Сам удивился своему дурацкому вопросу. Варвара лишь пожала плечами. «Да, да. Я понимаю», –  как-то суетливо проговорил Константин Иванович. Молча уселись за стол.

«Вот», –  сказала Варя и подала гостю пакетик с лекарствами. Константин Иванович вдруг вспомнил слова врача ленинградского поезда, Иллариона Евграфовича, о пломбах на аптечных сейфах и о законах военного времени. И ему стало тревожно. Он кладёт на стол пачку денег. Говорит: «Я знаю, чего тебе это стоило. Возьми, пожалуйста». Подобие улыбки мелькнуло на красивых губах Вари. «Мне это ничего не стоило, –  слышится голос Вари. –  Не надо бы тебе этого говорить, но чтоб ты был спокоен: мой нынешний мужчина – работник НКВД». От этих слов Константину Ивановичу стало не по себе. И не потому что «её мужчина» из НКВД, а потому что есть этот мужчина. В голове его мелькнула трезвая мысль: «Столько лет прошло». Варя заметила, как изменилось лицо гостя. Усмехнулась. «Ну, что ж. За негаданную встречу», –  произнесла она.

Достала склянку из буфета, пояснила: медицинский спирт. Смешно сморщила свой красивый лоб: «Только с закуской у меня туговато. Капуста квашеная…» – «Вот-вот», –  вовремя вспомнил о вареной картошке Константин Иванович, и высыпал ее из своей котомки.

«Катерина подсуетилась, –  как-то не по-доброму улыбнулась хозяйка, –  что ж, поджарим вашу картошку. Подсолнечное масло вчера по карточкам выдали».

Спирт, хоть и разбавленный водой, ударил в голову. И язык развязался, наверное, не к месту. «Слышал, у тебя ребёнок был», –  вдруг вырвалось у Константина Ивановича.

Он видит, как потемнело лицо Вари, будто, вмиг время набросило ей ещё десять лет.

«Хочешь взглянуть?», –  глухо произносит она. Из буфета, где стояла склянка со спиртом, достаёт фотографию, протягивает гостю. В душе Константина Ивановича словно опрокинулась огненная лава: с фотографии смотрел на него юноша в форме бойца красной армии. И лицо… Константин Иванович узнает себя, двадцатилетним. Те же чёрные брови, длинные ресницы, тот же взгляд, перед которым таяли Гаврилов-Ямские девицы. Он смотрит растерянно на Варю и слышит её голос: «Да, это твой сын». «Сколько ему лет?» – шепчет он. «В этом году было бы двадцать шесть», –  слышит он в ответ. Мелькнула пронзительная мысль: «Да, пятнадцатый год». Спохватившись, спрашивает: «Почему ты говоришь: было бы?» «Потому что он убит в этом августе под Киевом», –  сухие глаза Вари смотрят куда-то в пространство и, похоже, не видят Константина Ивановича. А он встаёт, проходит тёмным коридором до двери. Толкает её. Дверь не заперта. Где-то за своей спиной слышит голос Вари. Но слов он разобрать не в состоянии.

Уже подходя к дому, Константин Иванович в кармане своего пиджака обнаружил пачку денег, предназначенную Варваре. Дома он протянул жене пакет с лекарствами. Деньги положил на стол. Катя кинулась, было, с объятьями к мужу. Но, взглянув на опрокинутое лицо Константина Ивановича, испуганно отпрянула. «Что случилось?» – проговорила она. «Ничего», –  отрешённо произнёс Константин Иванович, –  я пойду, лягу». Он лежал на кровати, думал: вот придёт Катя, надо будет ей объяснять. И неотвязная мысль, как молотом по голове: «Мой сын погиб под Киевом».

Катя не пришла. Ночь провела в комнате дочери. Спала с ней в одной кровати. Каждые три часа давала внуку по таблетке. Так было написано в записке, приложенной к лекарствам. На другой день температура у ребёнка упала.

Рано утром Константин Иванович отправился искать работу. Первым делом он решил зайти на Шинный завод. Помнил его бурную стройку в тридцатых годах. Лозунг: «девять шин ежеминутно» до сих пор вызывает улыбку. Долго добирался до завода. В отделе кадров седой мужчина в гимнастёрке, развернув паспорт Константина Ивановича, долго рассматривал его фото. Паспорт был ещё с тех, Гаврилов-Ямских времен. И на фотографии уже не лихие гусарские усы и бакенбарды – скромная бородёнка и усы щёточкой. А сейчас и борода сбрита. Только щётки под носом остались. Кадровик, прищурив светлые глазки, подозрительно спросил: «А с какого Вы года?» Константин Иванович назвал свой год рождения. Белесые брови кадровика поползли вверх: «Угу, значит не военнообязанный». Дальше посыпались вопросы: где родился, как звать жену и дочерей, адрес прописки в Ленинграде. Все эти вопросы сопровождались внимательным просмотром соответствующих страниц в паспорте. Некоторые странички паспорта просматривались на свет, нет ли там подчистки. Наконец, убедившись, что перед ним истинный владелец паспорта, кадровик, всё ещё подозрительно и сурово глядя на Константина Ивановича поверх очков, проговорил:

– Значит, Вы беженец из Ленинграда. Так вам и жильё предоставить надобно?

– Нет. Мы остановились у родственников, –  с достоинством отвечает Константин Иванович, мол, мы не какие-нибудь бродяги бездомные.

– Знаем. Вы не первые. А через месяц прибежите, комнату давай. А то и квартиру. Детей и внуков притащили выводок… Впрочем, зайдите через месяц.

Следующая была текстильная фабрика «Красный Перекоп». Бывшие «Ярославские большие мануфактуры». Вроде, сам Бог велел, нынче работать на этой фабрике. Бухгалтерское дело мануфактур – дело знакомое до боли в пояснице. И здесь на кадрах сидел въедливый мужик.

– Значит, работали Вы на Локаловской мануфактуре, – слышится скрипучий голос.

Константин Иванович вовремя уловил текущий политический момент. Поправляет Красноперекопского кадровика: «На фабрике «Заря социализма»». Видит его одобрительную улыбку, означающую, что, вроде, за первый экзамен на политзрелость получил «уд». А мог бы получить и «неуд». Экзаменатор-то строгий.

И тот же скрипучий голос: «А в Ленинграде, значит, работали на Прядильно-ниточном комбинате имени Кирова. Туда запрос о Вас послать уже сложно. Знаете ведь, что город окружён немцами? А вот на фабрику «Заря социализма» в Гаврилов-Ям – непременно пошлём. Черканите мне Ваш адресок, где изволили остановиться. О своём решении мы Вас оповестим письменно».

Константин Иванович вышел на улицу несколько потерянный. Ну что ж, однако, надо торопиться. Без работы на карточках иждивенца не больно-то проживёшь. И тут вспомнил: на вокзале толпу приезжих встречала тётка с плакатом из фанеры: «Требуются бухгалтеры со стажем не менее пяти лет». На всякий случай взял у неё адрес. Хотя, Катя говорила: «Не бери, не бери, Сейчас на каждом шагу аферисты».

Улица-то, вроде, знакомая. Где-то в центре города. Полчаса ходьбы. А вот и этот дом. Строгий, гранитом облицован. И надпись под стеклом: «Ярославское городское контрольно-ревизионное управление». А рядом вывеска тоже под стеклом сообщала: «Районный отдел НКВД». От этих вывесок повеяло холодом. Константин Иванович стоит растерянно перед дверью, не решаясь войти. Кто-то касается его плеча. И он слышит мужской голос: «Товарищ, Вам в отдел НКВД?»

– Нет, нет, –  торопливо отзывается Константин Иванович, –  мне в контрольно-ревизионное управление.

– Тогда пройдёмте.

Мужчина с заметной военной выправкой пропускает перед собой Константина Ивановича. Они молча, идут по длинному коридору. Останавливаются перед тяжёлой дубовой дверью. Короткая надпись над дверью. Опять под стеклом: «Начальник управления». Константин Иванович бросает любопытный взгляд на своего спутника. Высокий, поджарый. Мундир полковника сидел бы на нём ладно. Точно почувствовав пристальное внимание к себе, мужчина, взглянув на Григорьева, слегка улыбнулся. По-хозяйски открывает дверь. Константин Иванович уже догадывается, что сопровождающий его и есть «начальник управления». Запоздалая мысль мелькнула в голове: «Вот вляпался». Но отступать было поздно. В комнате из-за стола вскочила молоденькая девица. «Сидите, сидите, Наталья Васильевна», –  слышит Константин Иванович доброжелательный и совсем не чиновный голос. Не то, что прошлые фабрично-заводские кадровики с их нквдешным прищуром.

Наталья Васильевна, будто, не слышит обращённых к ней слов. Одернув коротенькое ситцевое платьице в горошек, спешит открывать дверь перед начальником.

И вот Константин Иванович сидит, несколько смущённый молчанием хозяина кабинета. И этот человек внимательно рассматривает его.

Наконец молчание прерывается. Звучит сухой, уже лишённый дружелюбия голос:

– Итак, Вы по объявлению. Прибыли из осаждённого Ленинграда.

И это были не вопросы, а утверждения. «Всё знает, паршивец», –  непроизвольно подумал Константин Иванович. И в ответ лишь хмыкнул, кивнув головой.

– Будьте добры, документы, –  опять слышится тот же голос.

Мельком взглянув на паспорт, просматривает трудовую книжку:

– Гаврилов-Ям. Локаловская мануфактура.

Константину Ивановичу опять хочется показать своё понимание и поправить чиновного собеседника, мол, и мы не лыком шиты: не Локаловская мануфактура, а «Заря социализма». Но, встретив странно насмешливый взгляд, поперхнулся.

– Значит, с Исааком Перельманом работали, –  слышит Константин Иванович и холодеет. Вот сейчас ему будут шить дело «связь с преступной группой левых эсеров». Знакомая формулировка из газет. И отдел НКВД – здесь, по коридору два шага.

– Знал я Исаака Перельмана. Верный товарищ был. Погиб за дело революции, –  в глазах человека, сидящего напротив Константина Ивановича уже нет прежней жесткости. И страх медленно отпускает бывшего главного бухгалтера фабрики «Заря социализма».

– Значит, это Вы тот самый Григорьев, который с Патовым вытаскивал фабрику из дерьма в двадцатом году.

В голове Константина Ивановича мелькают давнишние имена директоров Локаловской мануфактуры: Лямин, Патов, Кокин. Каждый работал по два-три года. Потом они куда-то исчезали. Народ об этом не спрашивал. А Патов Александр Михайлович, действительно, запомнился.

– Ну, вот и прекрасно, –  хозяин кабинета встаёт из-за стола, протягивает руку Константину Ивановичу, –  я начальник, как Вы уже догадались, городского контрольно-ревизионного управления. Доронин Кирилл Петрович.

Константин Иванович неловко пожимает руку Доронину.

– Многие из наших сотрудников сейчас в рядах Красной армии, –  говорит Кирилл Петрович, –  а ревизоры нам нужны. Карточная система. Продуктов питания не хватает. В магазинах, да и на производстве нечистые на руку граждане… встречаются. Так что, за работу. Доронин встает из-за стола. Подает Константину Ивановичу чистый лист бумаги.

– Пишите заявление о приёме на работу. Моя секретарь вам всё объяснит. Приказ о зачислении Вас на должность старшего бухгалтера-ревизора будет мною подписан через час. Оклад согласно штатному расписанию.

Доронин называет цифру, от которой бухгалтеру Григорьеву становится не по себе. Заметив смятение на лице Константина Ивановича, Доронин говорит, –  не пугайтесь такого большого оклада. Работа наша требует не только знаний, но и мужества. А соблазнов будет много. Не каждый устоит. Завтра в восемь жду Вас на службе. Зайдёте предварительно ко мне.

Бросил на своего новоиспеченного сотрудника, взгляд, будто налитый свинцом. И от этого тяжёлого взгляда Константина Ивановича бросило в пот.

– Да, вот ещё. В гражданскую я командовал полком. Так что Вы правильно подметили мою воинскую выправку, – Доронин улыбается.

– Вы, право, мысли читаете, –  совсем смешался Константин Иванович.

– Вот и прекрасно, что Вы узнали об этом. Тем и живы.

И опять тяжёлый, пронизывающий до костей взгляд, вдруг сменившийся доброжелательной улыбкой.

Под диктовку Наталии Васильевны, той самой, в коротеньком ситцевом платьице в горошек, Константин Иванович пишет заявление. Закончив писать, решился бросить взгляд на ладненькую фигурку Наталии Васильевны. И тут же услышал не по-девичьи суровое: «Товарищ Григорьев, вот тут, надобно запятую поставить». Константин Иванович тянется за ручкой со школьным медным пером. И слышит строгий голос Натальи Васильевны: «С Вашего разрешения я сама исправлю эту грамматическую ошибку». «Ну что ж, извольте Наталья Васильевна. Если, конечно, это Вас не затруднит», –  Константин Иванович видит, как пунцово покраснела юная секретарша товарища Доронина. «На сегодня я свободен?», –  Константин Иванович с трудом прячет улыбку. «На сегодня – да», –  милостиво разрешает Наталия Васильевна, с трудом делая строгим своё, почти детское лицо.

«Ах, дети, дети. И куда торопитесь взрослеть», –  Константин Иванович направляется к дому. А в след ему с плаката двадцатых годов, что висит на стене здания «Контрольно-ревизионного управления», громоподобный голос: «Революция не ждёт!» И уже забылось коротенькое платьице в горошек, и неотвязная мысль преследует его: «Ну и начальник у меня сподобился. Не человек – Сатана». В голове звучат музыкальные фразы: «Сатана там правит бал… Люди гибнут за металл». И грохочет оркестр торжественно и гибельно.

Начались ревизорские будни. К старшему бухгалтеру– ревизору Григорьеву был приставлен ещё один сотрудник из Дороненского ведомства – Семён Яковлевич Порфирьев.

Молодой парень лет тридцати. Должен был то ли следить за новым сотрудником Григорьевым, то ли учиться у него.

В первый же день Константин Иванович, напустив на себя строгость, спросил у Порфирьева, почему тот не в армии.

– Белый билет по сердцу, –  ответил Семён. Посмотрел на Константина Ивановича как-то презрительно. Мол, бестактные вопросы задаёт старик.

Константин Иванович, неприязненно оглядев спортивную фигуру Порфирьева, подумал: «На тебе бы воду возить, белобилетник». Но, встретив злой взгляд Семёна, предположил с раздражением, что и «этот читает мысли». Надо быть с ним осторожней.

После одной из первых проверок директор продуктового магазина перед каждым ревизором положил по пакету. «Еда». –  Константин Иванович сглотнул слюну, без обеда работали. Вспомнил голодные глаза внука. Мельком взглянул на Порфирьева. Увидел его замороженную физиономию. С напускной строгостью говорит директору: «Мы не нашли у вас серьёзных нарушений. А вот дача взятки проверяющему лицу, Семён Яковлевич, –  он обращается к своему помощнику, –  напомните товарищу статью Уголовного кодекса, да ещё с учётом военного времени».

– Десять лет, –  не размышляя, выкрикивает Порфирьев.

Константин Иванович видит округлившиеся от страха глаза директора. Застёгивает свой видавший виды ленинградский портфель. Не попрощавшись, покидает директорский кабинет. За ним следует притихший Семён Порфирьев.

Выйдя на улицу, Константин Иванович останавливается. «Вы, Семён Яковлевич, как я понял, в этом магазине не в первый раз», –  Константин Иванович умышленно не глядит на Семёна. Воткнул как штык свой взгляд в землю. И исподлобья наблюдает за своим помощником. Кстати, вот и пригодилась школа Исаака Перельмана. Это его манера так разговаривать, чтобы подавить собеседника: тяжёлый взгляд в землю и исподлобья наблюдать, как корчится оппонент. Правда, в те годы между оппонентом и врагом разница была невелика.

Константин Иванович видит, как забегали глаза Порфирьева. Слышит его невнятное щебетание: «Разве всех упомнишь. Магазинов в Ярославле не счесть».

– Ясно, –  сурово отрезает ревизор Григорьев.

Катя не работает, Верочка не работает. Сестра Юля еле концы с концами сводит. Как бы этот пакет из магазина пригодился.

– Что Вам ясно, Константин Иванович, что Вам ясно? – слышится дребезжащий голос Семёна.

«Не отпускать вожжей. Как ещё этот жеребец себя покажет?» – Константин Иванович тяжело вздыхает. Говорит, не глядя на Семёна:

– Ладно, на этот раз проехали. Сегодня был тяжёлый день.

Семья ждала первой получки Константина Ивановича. Пайки по карточкам – дело полуголодное. А с деньгами можно что-то и на рынке купить. Юля работала продавщицей в продовольственном магазине. Иной раз буханку ситного принесёт, другой раз сумку картошки. А бывало, что и говяжью кость с куском мяса. Константин Иванович только покачивал осуждающе головой. А Юля ему: «Что, милый братец, кого на грамм-другой обвесим, другого на пять копеек обсчитаем. Что ж племяннице с сыном голодать прикажешь? Твоя же кровиночка».

А раз Юля принесла пирожные. Две штуки. Радости было! Юрка, её сын-школьник, третьеклассник, прыгал вокруг матери как заведенный. А мать говорила ласково: «Дай попробовать дяде Косте, тёте Кате и сестре своей Вере». Юрка совал каждому свое пирожное. Родственники улыбались и отказывались пробовать. А трёхлетний Саша угрюмо рассматривал кулинарное сочинение из сухой лёпёшки, покрытой жёлтой, жёсткой плёнкой яичного порошка, которое назвалось пирожным. Вера взяла из рук сына пирожное, отломила кусочек. Осторожно пожевала. «На сахарине. Сразу видно, что не сахар, –  поморщилась, –  ой, тётя Юля, как приедете к нам в Ленинград – сразу бегом в кондитерскую «Норд». Там пирожные – объедение». При слове «Ленинград» повисло тягостное молчание. Там Верина сестра Надя осталась. Вот уже несколько месяцев от неё нет никаких вестей.

Потом все заговорили громко. А Юрка уже жадно дожёвывал свое пирожное. И, глядя на своего дядю Юру, Саша тоже стал осторожно кусать невиданное прежде лакомство.

Доронин дал список магазинов для очередной ревизии. В конце списка Константин Иванович увидел Юлин магазин. Это ему очень не понравилось.

Пока была рутинная работа. Проверяли продуктовые магазины. Недостач серьёзных не было. В протоколе проверки отмечали незначительные недостатки. Директора и бухгалтерские работники испуганно глядели на ревизоров. Во время подписания актов проверки заискивающе улыбались.

Но вот в одном магазине «Одежда, ткани» обнаружили серьёзную недостачу. Бухгалтер магазина, заметно выпив валерьянки, увёл Семёна в подсобку. Оставшись наедине с Константином Ивановичем, директор стал совать ревизору пачку денег. Ревизор Григорьев резко отпихнул пачку. Пачка исчезла в открытом ящике директорского стола.

Из подсобки появился Семён, жалко улыбнулся. В руках его был обширный пакет. Верно, целый костюм хапнул. Пакет он не прятал за спиной. По-видимому, бухгалтер ему сказал, что пачка денег уже лежит в портфеле ревизора Григорьева. Константин Иванович широко раскрыл глаза, так что брови полезли на лоб. Еле заметно погрозил пальцем помощнику. Тот смущённо улыбнулся и юркнул обратно в подсобку. Через минуту к столу подсел бухгалтер. От него нещадно пахло валерьянкой. Директор удручённо говорил, что месяц как принял магазин. Прежнего директора по срочному призыву забрали в армию. Передавал дела впопыхах. Принимали, сами понимаете, кое-как. Константин Иванович строго взглянул на бухгалтера. Тот залепетал: «А что я? Я сам здесь без году неделю. Прежний бухгалтер, как Петра Петровича забрали в армию, тут же уволился. Уехал куда-то в Сибирь». «Странно всё это. А что управление торговли?» – Константин Иванович этой фразы не произносит. Понимает, что лучше дальше не лезть. Его дело положить бумаги на стол Доронину. Константин Иванович молча собирает документы, укладывает их в портфель.

Уже в трамвае Семён осторожно спросил Григорьева, что с магазинщиками будет? «Ты же видишь, их подставили. Вор сидит где-то наверху. Большая недостача. Никакими приписками им не поможешь», –  тихо шепнул ревизор Григорьев.

Примерно через неделю после этого случая Юля пришла с работы чрезвычайно взволнованная. Тут же выпалила брату: «По городу ходят слухи, что из Ленинграда приехал ревизор. Зверь – зверем. Уже не один директор-магазинщик сел с его подачи. И зовут этого зверя – Григорьев. И самое страшное: не берёт «на лапу». Такого не умаслишь, –  Юля тревожно смотрит на брата, –  слава Богу, что я по мужу Подосёнова. Только и осталось от Пашки – фамилия». «Ну, как же, сестрёнка. У тебя такой сын растёт», –  Константин Иванович обнимает сестру за плечи. Та смахивает слезу с глаз. «А что касается – «сел», –  продолжает Константин Иванович, –  я что-то не знаю. Сняли с работы парочку – это да. Кажется, на фронт, в штраф-батальон отправлены».

Константин Иванович помнит, как неделю назад принёс Доронину документы проверки магазина «Одежда, ткани». Доронин при нём долго листал документы. Потом произнёс коротко: «Разберёмся. Вы свободны». Константину Ивановичу даже показалось, что начальник недоволен ревизором Григорьевым, обнаружившим очевидное воровство.

И вот пришла очередь для проверки магазина, где работает сестрёнка. Накануне начальник назвал этот магазин. Константин Иванович ничего не сказал Юле. Разволнуется. А главное, народ магазинный узнает, что зверь-ревизор – это её брат.

Когда ревизоры вошли в магазин, первое, что увидел Константин Иванович, это была его сестра. Он увидел её испуганные глаза. Юля вдруг пунцово покраснела. И ревизору Григорьеву показалось, что этот румянец очень к лицу его сестре. «Ишь, красна девица. Как зарделась», –  удовлетворённо подумал он, едва сдерживая улыбку. Холодным взглядом, будто сроду не знакомы, мазнул по лицу сестры и по лицам других женщин, стоящих за прилавком. Его сестра явно выделялась свежестью, ну, не красотой, но приятностью – определённо.

– Где ваш директор? – строго произнёс Константин Иванович.

– Чо разорался!? – за прилавком возникает огромная бабища. Бас её уже готов взорваться криком, –  пошёл вон.

Константин Иванович не успел возмутиться. Семён вынырнул из-за его спины. Сует в нос бабе документ «Направление на ревизию».

– Ах, сейчас, сейчас, –  закудахтала хрипло баба, –  старший продавец Попова, –  представилась она. И тут же заорала хриплым басом, –  Клавка, беги до Розы Соломоновны. Скажи: пришли.

«Значит, ждали», –  успел подумать старший ревизор. «Однако шустрая эта мадам Попова», –  Константин Иванович еле сдерживает ухмылку.

Из глубины магазина важно выплывает ухоженная, будто из довоенных времён, дама.

– Вот, Роза Соломоновна, двое пришли, –  бас Поповой срывается на фальцет.

Роза Соломоновна окинула деревянным взором ревизоров. Сразу определила, кто из них главный. Взгляд её впился в Константина Ивановича. Её холодные надменные глаза вдруг покрываются масляной поволокой.

– Старший ревизор Григорьев, –  строго говорит Константин Иванович и видит, как заметался страх в огромных, серых очах под позолоченными очками Розы Соломоновны. «Значит, слышала про зверя-Григорьева», –  с каким-то неразумным самодовольством думает Константин Иванович.

Через минуту в глазах Розы Соломоновны уже не страх, а сталь. Верно, решила: «На всякого зверя капкан готов».

Константину Ивановичу даже как-то тревожно стало. Он уже профессионалом-психологом сделался. По лицам читает – школа начальника Доронина.

– Пройдёмте в мой кабинет, –  слышит он вкрадчивый голос Розы Соломоновны. А глазищи жёсткие, злые. – Документы нам принесут. А ваш молодой человек пусть начнёт работать с моим товароведом. Галина Николаевна! – Зовёт она.

Женщина в строгом чёрном костюме, из которого выпирает мощная грудь, и лицом как с плаката «Родина-мать» появляется перед ревизорами. Галина Николаевна бесцеремонно берёт под руку Семёна. Несмотря на мощный напор товароведа, Семён ещё успел оглянуться и поймать ободряющий кивок начальника Григорьева.

В кабинете Роза Соломоновна вдруг превращается в обаятельную женщину. Щебечет о каких-то пустяках. И это раздражает старшего бухгалтера – ревизора Григорьева. А вот счетовода Константина Ивановича вроде даже забавляет. Фигурка у Розы Соломоновны вполне. И с лица мадам завлекательная. Что-то взыграло в счетоводе Константине Ивановиче. Но ревизор Григорьев, стоящий на посту, тут же строго осадил, разыгравшегося было, счетовода.

– А ваша сестра, Юлия Ивановна Подосёнова – замечательный работник. Ударница, стахановка. Мы планируем к Первому Мая ряд наших работников премировать набором продуктов. С райкомом этот вопрос согласован. И в их числе – Юлия Ивановна, –  слышит Константин Иванович. И горькая мысль одолевает его: «Всё, я на крючке. Куда Юля пойдёт работать. А дело на неё сляпать – в два счёта. Обвешивает, обсчитывает. И письменные жалобы на неё в момент найдутся. Ярославль переполнен беженцами. Работу Юле нынче не найти. Тем более такую «хлебную», как продавец продуктового магазина. Ведь сестрёнку и под статью подведут. Вон, Катя месяц ищет работу. Не может найти».

Константин Иванович вымученно улыбается. А Роза Соломоновна всё щебечет. А в глазах её уже заметна насмешка.

– Вы знаете, мой муж, сотрудник НКВД. Его ведомство в том же доме расположилось, что и ваше. Может, слышали – Михаил Гаврилович Селезнёв?

– Нет, не слышал, –  потерянно отзывается ревизор Григорьев.

– Я сейчас позвоню Галине Николаевне, –  деловито сообщает Роза Соломоновна, –  может, документы проверки уже готовы.

Она звонит по телефону.

«Что значит, готовы!? Я ничего не проверял», –  хочет возмутиться Константин Иванович. Но на возмущение нет сил.

– Только никаких презентов, –  с трудом выговаривает Константин Иванович.

– Ну, что Вы. Я ж понимаю, –  лицо Розы Соломоновны сияет, как первомайский флаг.

Несколько минут прошло в молчании. Роза Соломоновна раздражённо стучала пальцами по столу. Константин Иванович разглядывал в окне ворону на заснеженной берёзе.

Наконец явились Семён и Галина Николаевна. Солдатский шаг Галины Николаевны был слышен ещё в коридоре.

Под удивлённым взглядом Семёна Константин Иванович без вопросов подписывает все документы.

Как и в прежние ревизорские проверки, вопросы возникли только на улице:

– Ну, как?

– Всё чисто, –  ответил Семён.

– У неё муж – из НКВД, –  будто оправдываясь, говорит Константин Иванович.

– Тогда всё ясно, –  отзывается Семён.

На другой день старший ревизор Григорьев написал докладную записку на имя Доронина с просьбой не направлять его с проверками гастронома № 5, по улице Кирова, где директором товарищ Селезнёва Р. С. Основание: в гастрономе работает его сестра.

Просьба была воспринята с пониманием.

Семью брата Юля расселила в своей двухкомнатной квартире, как уж получилось. Но никто не в обиде. Чего уж там беженцам привередничать. Сама хозяйка квартиры переехала в комнату своего тринадцатилетнего сына. Веру с больным ребёнком поместили в двенадцатиметровую комнату с большим окном в парк. Супругам Григорьевым досталась кладовка с маленькой форточкой на грязный двор. Кладовку помыли, оклеили свежими обоями, и она приобрела вполне жилой вид. Туда поместилась двуспальная, ранее, супружеская кровать Юли. Нашлось место в кладовке и для двух стульев. Константин Иванович был доволен, что не стеснил сестру. Обнял Юлю, и как всегда нашёл, что сказать: «В тесноте, да не в обиде». Это он через пару дней, когда принёс лекарства от аптекарши Варвары, обнаружил, что был неправ. Это насчёт – «не в обиде». Катя как-то странно переменилась к нему. Впрочем, не странно: у Кати был повод перемениться. Ведь ясно, что просто так одинокая женщина, тем более бывшая любовница, рисковать не будет. Это про Варю. Но на карту была поставлена жизнь внука.

И ещё: не мог, не мог Константин Иванович рассказать своей жене, что у него был сын от Вари. И теперь его нет. Но это – боль только его, Константина Ивановича. Расскажи он жене о своем погибшем сыне, может, всё бы пошло иначе.

Константин Иванович помнит, Катя взяла у него лекарства. Сказала только: «Ты спас нашего внука». Дочка бросилась отцу на шею. А Катя, мельком взглянув на мужа, торопливо прошла в комнату к внуку. Константину Ивановичу показалось, что она прикрыла глаза рукой, чтобы скрыть слёзы.

И вот сейчас весь вечер Константин Иванович сидит в своей комнатушке один. Уже поздно, часов в одиннадцать, пришла Катя, сказала, что Сашенька ещё до конца не выздоровел. Надо помогать дочери. Потому она будет спать в комнате дочери, Юля достала для неё раскладушку. Так что спи один, никто тебе мешать не будет. Константин Иванович хотел возразить, мол, ты мне никогда не мешала. Но Катя так на него посмотрела, что сразу пропало желание что-то говорить.

Вот прошло уже несколько месяцев. И ничего не изменилось. Константин Иванович пытался несколько раз поговорить с женой. Но каждый раз слышал: «Только не сейчас, только не сейчас».

Теперь и Катя с утра уходила в поисках работы. Приходила усталая, раздражённая. Говорила: «Хоть уборщицей устраивайся, да и то едва ли возьмут».

Константин Иванович однажды увидел, что серебряные нити появились в чудных волосах жены. Пытался погладить Катю по голове. Но Катя резко отбросила его руку, раздраженно проговорив: «Не время с твоими ласками».

В конце апреля, как раз перед Майским праздником Юля пришла с работы заплаканная. Все бросились к ней с вопросами, утешениями. Оказывается, обещанный первомайский набор продуктов достался старшему продавцу Поповой и товароведу Перчаткиной. Попову было трудно забыть, а Перчаткина – да эта та дама в строгом черном костюме райкомовского покроя. Константин Иванович утешает сестру: с его ревизорской зарплатой на рынке купим всё к празднику. Пир горой будет.

В бывшем Лобановском магазине, нынче гастрономе № 1, купили вина. А магазин Лобанова Константин Иванович помнит ещё с прежних времён. В молодые годы, будучи в Ярославле, каждый раз заглядывал в этот магазин. По внутреннему убранству магазин напоминал Елисеевский, что в Петербурге. Конечно, попроще. Но тоже блистал купеческой роскошью. И каких только заграничных деликатесов там не было! Особенно отличались коробки конфет. Своей любимой жене Катеньке Константин Иванович непременно привозил огромную коробку от «Вольфа и Беранже». При воспоминании об этом опять заныло сердце.

Катя сидела за столом какая-то неродная. Юля подкладывала золовке самые сочные куски. Вера пыталась растормошить мать. Та вяло отмахивалась. «Папа, что такое с нашей мамой?», –  спрашивала Вера отца. Константин Иванович тяжело вздыхал. Говорил: «Она устала. И работу не может найти». Маленький внук Саша лез к бабушке на колени. И только тогда лицо Кати светлело.

В начале мая была назначена проверка гастронома № 1. Того самого, бывшего Лобановского.

Доронин говорил какие-то странные вещи: мол, проверяли мы этот магазин. Всё вроде по документам чисто. «Но чует моё сердце, –  Доронин вглядывается в лицо старшего ревизора Григорьева. Однако старший ревизор ни одним мускулом не дрогнул. Слава Богу, под столом не видно. Константин Иванович сжал колени, чтоб дрожь ног унять. Уже догадывается, что ему поручают какое-то грязное дело. Выпутается ли он, или завязнет? Вот совсем недавно судили старого ревизора Никитина. Константин Иванович его знал хорошо ещё по Гаврилов-Яму. В качестве ревизора приходил на фабрику «Заря социализма». Честнейший был человек. Быстро пошёл в гору. В тридцать пятом году был переведён в Ярославль. Встретились недавно – в январе. Обнялись. Тоже под Дорониным ходит. Только в другом отделе. Особый отдел. Занимался оборонными заводами. И вот на тебе! Обвинен во вредительстве и других видах враждебной деятельности, подрывающих финансовую основу оборонных предприятий. Десять лет. И вместе с ним полетели главный бухгалтер и главный инженер завода, на котором погорел Никитин. Так тем обоим – вышка. Ещё и «шпионаж в пользу фашисткой Германии» вменили. А бухгалтер-то еврей. Какой из него фашистский шпион? Но обсуждать эту тему с кем-либо было опасно. Ещё до войны – случай был в Ленинграде. Газеты были полны статьями о врагах народа. В том числе о Бухарине Николае Ивановиче и Рыкове Алексее Ивановиче, которые были расстреляны по обвинению «в создании и участии в контрреволюционной, шпионско-террористической организации». Разговор-то был пустой. Константин Иванович не к месту ляпнул: «Бухарин и Рыков были такие люди!» Слава Богу, произошло это в обеденное время. В комнате сидели только две пожилые женщины, с одной из которых он вел разговор. После его крамольной фразы обе уткнулись в свои бумаги, будто ничего не слышали. И сам Константин Иванович, опомнившись, схватился за сердце. Благо – валерьянка под рукой. Женщины не взглянули в его сторону, не сказали ни слова. Неделю Константин Иванович ждал неприятностей по службе. Вроде пронесло. Может, среди тех женщин не нашлось доносчика. Или «органам» в то время было не до него, что со старого дурака возьмёшь? Может, и тот бухгалтер-еврей тоже что-то, не подумавши, ляпнул или подписал не ту бумагу. Конечно, сейчас время другое – война.

Доронин повторяет фразу: «Чует моё сердце». Долго молчит. «Вы, Григорьев, меня не слышите», –  обращается он к Константину Ивановичу. Тот встрепенулся, освобождаясь от предыдущих, тяжких раздумий. «Константин Иванович, вы где? – Доронин уже сердится. «Да, да. Я весь внимание», –  отзывается старший ревизор.

Константин Иванович впервые слышит от начальника обращение к себе по имени и отчеству. «Ох, не к добру это», –  тревожные мысли лезут в башку старшему ревизору.

А начальник смотрит на него и будто не решается посвящать подчинённого в какие-то служебные тайны. Наконец, тяжело вздохнув, говорит, –  «Грязное дело предстоит Вам разобрать, Константин Иванович».

Тягостное молчание повисло в комнате. «Вот и меня, как того бухгалтера-еврея бросят на жертвенный костёр», –  с какой-то гнетущей безнадёжностью размышляет Константин Иванович.

– Гастроном номер один. Снабжает продуктами питания обкомы, секретарей райкомов. Экономическое управление НКВД – оттуда и сигнал, –  Доронин пристально смотрит на Григорьева. Константин Иванович уже не выдерживает напряжения. Почти кричит:

– Дмитрий Петрович, товарищ Доронин! Там проблемы?? – Константин Иванович кивает куда-то вверх.

Доронин облегчённо вздыхает:

– Наконец-то. Хоть и не с полслова, но Вы поняли. Красноперекопский и Заволжский райкомы. Итак – гастроном номер один. Была плановая проверка. По документам всё, вроде, сходится. Но… – Доронин опять замолчал. Потом как бы, нехотя, проговорил – из обкома был звонок. От самого Ларионова Алексея Николаевича[26].

Заметив, что это имя не произвело должного впечатления на подчинённого, раздосадовано скривился. Константин Иванович вдруг стал спокоен. Что-то от меня им нужно, решил он. Кто такой Ларионов, прожив в Ярославле чуть более полугода, он не знал. Да и зачем? Есть у нас товарищ Сталин. И Лаврентий Павлович Берия. Кого боимся, того и знаем.

– Значит, делаем так. Внеплановая проверка. Тут нужно ваше профессиональное чутьё. Заметили что-то, не подавать вида. И я надеюсь, что заметите. Но директора не пугать. Будет предлагать презенты – берите. Порфирьева, Вашего помощника, я предупрежу, –  заканчивает Доронин с видимым облегчением. Всё объяснил подчинённому, ничего не объяснив.

Константин Иванович выходит из кабинета начальника, ухмыляется, что удачно сыграл под дурачка. Пусть они разыгрывают хитрые операции.

«Из экономического управления НКВД, видите ли – сигнал. Из обкома – звонок», –  явно, кто-то наверху стал неугоден, но у всех рыло в пушку. Ситуация до боли знакомая по последним годам жизни в Гаврилов-Яме. И тут же стало страшно: «Я опять буду знать что-то лишнее. Опять Исаак Перельман будет сниться всю ночь».

Всё было задумано, как военная операция. В качестве диверсантов в тыл противника будут засланы три ревизора. «На войне, как на войне», –  одобрил Доронин предложенный старшим ревизором Григорьевым план операции.

Ровно в десять утра Константин Иванович и Семён подошли к гастроному № 1. В это же время, а именно в десять утра, «диверсанты», находившиеся на территории гастронома, должны были предъявить свои полномочия и опечатать склады пищевых продуктов. Всё это, должно было, по мнению организаторов внеплановой проверки, вызвать панику и растерянность в «стане врага».

И опять вспомнилось Доронинское: «На войне, как на войне».

На дверях гастронома уже висело объявление: «Переучёт». Значит, засланные «диверсанты» сработали «на пять».

У входа в гастроном стояла толпа недовольных граждан. «Неделю назад был переучёт. И опять переучёт. Поди, что-то выбросили из свежей жратвы. Вот и переучёт, чтоб начальство хапнуло», –  эти фразы ежеминутно звучали среди возмущённых людей. Шум толпы вдруг прорезал женский крик: «Как же? Сегодня конец месяца. А у меня карточки не отоварены». Константин Иванович сказал Семёну: «Ей бы надо помочь». Семен подошёл к женщине, шепнул ей на ухо. Та радостно заулыбалось, затараторила: «Я никакая не растеряха. Первый день как из больницы».

Доска с объявлением «Переучёт» зашевелилась. Соратники-ревизоры приоткрыли дверь гастронома. Уже на входе в помещение магазина Константин Иванович услышал за своей спиной: «Вот, блядь блатная». От этих слов женщина съёжилась, испуганно взглянула на сопровождавших её мужчин. Семён сочувственно ей улыбнулся.

Ожидаемой паники не произошло. В зале гастронома их встретил бодро улыбающийся директор. Моложавый, при галстуке и пиджак с огромными накладными плечами не уродовал его.

Константин Иванович подумал с некоторой иронией: «Успел позвонить куда надо. И там его успокоили».

При входе обратил внимание на стоящие за прилавками огромные заграничные холодильники.

«Заграница помогла?», –  усмехнулся старший ревизор, надеясь, что шутка будет правильно понята. Ильфа и Петрова наверняка читал уважаемый магазинщик. Но, верно, директору было не до чтения сатирических романов. Он тут же разразился тирадой вполне в духе времени: «Капиталисты не помогают. Они только наживаются. Вы знаете, сколько стоили нам эти холодильники?!»

Константин Иванович этого-то совсем знать не хотел.

– Похоже, холодильники немецкие? – сказал он.

– Точно. Буквально перед войной получили. Вот ведь мерзавцы-фашисты со своим Гитлером. А какие холодильники делают! Я тут, –  директор остановился. Внимательно посмотрел на «зверя-ревизора». Верно, подумал: «Не так страшен зверь, как его малюют. Видно, из «бывших». По лицу его Константин Иванович видит: успокоился директор. Но старший ревизор успел заметить и другое: при упоминании о заграничных холодильниках директор слегка напрягся.

Они сидели в уютном кабинете. Мебель подобрана со вкусом. Хотя несколько потёртая. Военное время – не разживёшься. Из небольшого буфетика директор достаёт бутылку коньяка. Пару хрустальных рюмок. «Армянский, довоенный», –  улыбается директор. Но тут же стирает улыбку, услышав жесткое от ревизора: «В служебное время не пьём». Начавшийся, было, дружелюбный разговор, сник. Зазвонил телефон. Директор протянул к нему руку. «Это меня», –  остановил его Константин Иванович. Брови директора удивлённо поползли вверх. Сколько раз уже старший ревизор Григорьев видел у магазинщиков подобное: ползущие вверх брови. А следом за бровями тут же лезет страх. И на этот раз директорские руки суетливо забегали по столу. В телефонной трубке звучит голос Семёна. Только одно слово: «Неучтёнка». Константин Иванович встаёт. «Нас приглашают», –  говорит он.

И колбаса, и рыба, и ветчина, и мясо – всё было в избытке и не числилось ни в каких документах. А директор держался уверенно. Верно, убеждённый, что за его спиной есть надёжная защита. Но бухгалтер гастронома явно выглядел потерянным.

«А холодильники-то у вас, право, мировые», –  как-то загадочно проговорил старший ревизор Григорьев, ещё сам не зная, что за этой фразой стоит. Но опять заметил, что при слове «холодильники» директор смущённо отвёл глаза.

В директорском кабинете опять долго сверяли бумаги. Чтоб никто не мешал звонками, Константин Иванович снял телефонную трубку. Была у него такая «дурная» привычка. И с этой «дурью» все из проверяемых магазинщиков покорно смирялись. А если как нынче что-то не сходилось при ревизии, магазинные начальники запирали рты на амбарные замки.

– Левый товар? С какой базы поставка? – в голосе Григорьева звучит угроза.

Бухгалтер вжался в кресло, а директор не успел ответить. В кабинет просунулась раскрасневшаяся женская физиономия:

– Яков Юрьевич! Вам жена не может дозвониться. Она на телефоне у нас в отделе.

– Извините. Я сейчас, –  торопливо проговорил директор, удаляясь из кабинета.

Молча ждали возвращения директора. Бухгалтер всё время порывался встать и выйти из кабинета. Семён, сидящий рядом с ним, осторожно сдерживал его. Негромко говорил: «Не волнуйтесь. Разберёмся… Конечно, время военное… Но мы же люди». И осторожно оглядывался на Константина Ивановича. Тот сидел с замороженным лицом. Наконец, появился директор. По его виду было очевидно, что случилось что-то из ряда вон выходящее. Он был бледен. Но держал себя в руках. Тихо проговорил:

– У меня на квартире был обыск. Зло взглянул на ревизоров.

– Мы этого не планировали, –  сухо проговорил Константин Иванович.

– Конечно, не планировали! Господь Бог планирует! – вдруг перешёл на крик директор, –  а как что – мне звонят! Господь Бог мне не звонит. Звонят из райкома, обкома, НКВД! Всем надо! Колбасу твёрдого копчения давай. Буженину давай, красной рыбы давай. А другие с капризами, мол, давай севрюгу, да белугу… А ещё армянского три звёздочки не надо, давай коньяк «Греми»…

Константин Иванович слушал все эти истеричные возгласы директора про буженину и севрюгу, и в нём подымалось что-то омерзительное и гадкое. Нынче на прилавках магазинов он ни разу не видел всей этой роскошной жратвы. Дай Бог, двести граммов по карточкам «докторской» колбасы получить.

– Ну вот, а здесь остановитесь, –  резко проговорил он: ещё ляпнет этот обезумевший от страха человек, что «Греми» – любимый напиток товарища Сталина. А это имя нынче всуе…Беды не оберешься.

– Кто Вам звонит – это в другом месте будем разбираться, –  строго произносит Константин Иванович, –  откуда излишки продуктов? Левые поставки? Какие базы?

– Никаких левых поставок, –  обречённо произносит директор. И Константину Ивановичу кажется, что директор говорит правду.

– Новые холодильники? – осторожно спрашивает он.

Директор бросает взгляд на своего бухгалтера. Бухгалтер тяжело вздыхает. Директор кивает головой.

– Экономия естественной убыли. И это упрощает дело. Отчитываетесь ведь согласно существующим нормативам. А сэкономленный продукт идет… – Константин Иванович кивает в потолок. Потом с той же строгостью обращается к Семёну, –  Семён Яковлевич, опись неучтённых товаров готова?

– Так точно, товарищ Григорьев, –  солдатиком вскакивает Семён.

– Весь неучтенный избыток продуктов заактируем. И Вы пустите его в продажу товарищ, –  Константин Иванович притормозил себя, запамятовал имя директора.

– Яков Юрьевич, –  отзывается директор.

– Так, так, Яков Юрьевич, а нормативы по естественной убыли – усушка, утруска непременно ужесточим. Да, вот ещё. Черкните мне название ваших немецких холодильников и год их выпуска. Мы и по другим магазинам проверим.

Константин Иванович говорит все эти правильные слова. Но прекрасно понимает, что в Министерстве торговли сейчас никто не будет разрабатывать новых нормативов для каких-то немецких холодильников. «Впрочем, наше дело прокукарекать, а там хоть не рассветай», – он грустно вздыхает.

Директор достаёт из стола технические паспорта холодильников, говорит:

– Сейчас они уже не нужны. Всё равно теперь немцам претензии не предъявишь.

– Вот и ладненько. А зачем немцам сейчас предъявлять претензии? Там всё просто. Мы их и так пушками и танками добьем, –  Константин Иванович чувствует, как мерзко кривится его рот, но ничего с собой поделать не может. – А вот с вами всё, вроде, мирно закончилось. Ну, почти. А Вы, –  он обращается к Семёну, –  оформляйте с товарищами акт проверки и мне на подпись.

Когда в кабинете остались только директор и бухгалтер, Константин Иванович с наигранным сожалением проговорил:

– Уж не обессудьте, уважаемый Яков Юрьевич, без строгого выговора Вашему бухгалтеру не обойтись. Я так думаю. Но решает – Управление торговли.

Яков Юрьевич понимающе кивает головой, обращается к своему бухгалтеру:

– Вы свободны.

Бухгалтер покидает кабинет. После некоторого молчания директор вскакивает с места. Из шкафа достаёт большой пакет, протягивает его Константину Ивановичу. Тот молча кидает его в свой обширный портфель.

За окном летнее солнце клонится к закату. И летит, летит тополиный пух. В открытую форточку влетает пчела. Жужжит над головой. Константин Иванович лениво отмахивается от неё. Та подлетает к Якову Юрьевичу. Директор тоже машет рукой. И улыбается мирно и спокойно. Приходит Семён. Кладет перед старшим ревизором документы. С важным видом, полистав их, Константин Иванович подписывает.

– Наших людей Вы отпустили? – спрашивает он Семёна.

– Конечно. Рабочий день давно закончился, –  отвечает тот.

– Я на секунду вас оставлю. В туалет, знаете ли, приспичило, –  усмехается Константин Иванович и выходит в коридор, прихватив свой портфель. Туалет в конце коридора. Там под краном холодной водой он ополаскивает себе лицо. Насухо вытирает платком.

Семён уже ждёт его в коридоре. Константин Иванович видит, как заметно распух портфель помощника.

Молча расстались у остановки трамвая.

Константин Иванович прошёл до пустынного сквера. Сел на лавку. Порылся в портфеле. Банка крабов. Довоенная ещё: «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы». «Снатка». «Главрыба». Горько усмехнулся, прочитав эти надписи на банке с крабами. Раскрыл ещё пакет – там колбаса «Докторская». Дальше рыться не стал. Вроде кусковой сахар, мука, крупа. Что-то мягкое, вроде сливочного масла, может маргарин.

««Докторскую» и крабы несу Варе. Больше таких презентов не будет», –  решает Константин Иванович. –  Надо же, наконец, отблагодарить её».

Варя встретила Константина Ивановича прохладно. Без улыбки сказала: «Проходи, раз уж пришёл». На банку с крабами даже не взглянула. Пакет с колбасой развернула. Слегка скривила свои чувственные губы. Проговорила с явным вызовом: «Партия и правительство озаботилось здоровьем советских граждан. В продаже появилась «докторская» колбаса».

– Что-то ты осмелела милая, –  неуверенно проговорил Константин Иванович.

Варя взглянула на него презрительно: «Ты же знаешь, с кем я нынче сплю».

И Константин Иванович опять почувствовал вину перед Варей. А ту уже понесло:

– Ты что, боишься? А я вот нет. Так не затыкай уши: можно ли построить социализм в одной, отдельно взятой стране? Можно, но тогда придется переехать жить в другую.

А вот ещё: осенью 1935 года, возвращаясь из Гагр, Сталин заехал в Тбилиси и встретился с матерью. Она спросила:

– Я слышала, ты большой начальник в Москве. Кто же ты теперь?

– Секретарь Центрального Комитета ВКП(б).

– А что это значит?

– Помните, мама, нашего царя?

– Конечно.

– Ну, так вот я теперь вроде него.

Варя пристально смотрит на Константина Ивановича.

– Смешно? – спрашивает она. И ядовитая улыбка скользит по её лицу.

– Не очень, –  слабо улыбается Константин Иванович.

– Вот если бы так отвечал в кабинете моего… Ну, сам понимаешь кого. За такой ответ: «Не очень» ты бы вернулся к своей Катьке лет через десять.

Константин Иванович с тревожным недоумением смотрит на свою бывшую подругу.

А Варя уже злобно выкрикивает:

– Не очень. Значит немножко всё-таки смешно! Это над товарищем Сталиным смеяться!?

Варя на минуту замолкает. И потом разряжается нервным смехом. И Константину Ивановичу кажется, что она сейчас зарыдает злыми слезами. Но она лишь говорит:

– Эту методу выявления «врагов народа» придумал мой, – на некоторое время поток её слов вроде истощился, но новый всплеск, как девятый вал, и её понесло. Она почти кричит. – Да. Мой сожитель. И он гордится своим изобретением. Это изобретение для него как реакция Вассермана на сифилис. Когда лимит недобрали, а тут вот они – затаившиеся враги. Им, видите ли, смешно. Работает метода!

– Но какой же дурак признается представителю органов, что ему весело и смешно слушать анекдоты про Сталина, –  наивно спрашивает Константин Иванович. И если бы он сейчас взглянул на себя в зеркало, то увидел, до чего глупая улыбка поселилась на его лице.

– Не признается? Будут бить, пока не признается.

Константин Иванович вдруг с ужасом понимает, как Варя ненавидит всё это. И чем живёт, и с кем живёт.

– Остановись, Варя, –  почти умоляет Константин Иванович, –  тебе не страшно жить с этим знанием?

Варя с ненавистью смотрит на своего гостя:

– Да. Страшно. И вот я такая. Истинно советский человек. Думаю одно, говорю другое. А делаю совсем непотребное.

Константину Ивановичу чудится, вот она сейчас скажет: «Ты меня сделал такою». И он, наверное, согласился бы.

– Варь, –  потерянно спрашивает Константин Иванович, а зачем ты мне всё это рассказываешь. Ведь и я могу кому-то рассказать.

– Кто ж тебе поверит? – со злою непреклонностью отзывается Варя, –  а за клевету на органы по законам военного времени десяткой не отделаешься.

– Варь, а твой нквдешник знает, что твой отец расстрелян, –  Константин Иванович почти не слышит своего шёпота.

Наталкивается на тяжёлый взгляд Вари. А она говорит с отчаяньем:

– Что ты шепчешь? Можешь орать об этом во всё горло. Да! Знает. Сказал же товарищ Сталин, что сын за отца не отвечает.

– Раз не отвечает, тогда другое дело, –  смирно отзывается Константин Иванович. Он уже с надеждой ждёт, вот Варя достанет, наконец, склянку со спиртом. Они выпьют по рюмке, и напряженная атмосфера разрядится. Но Варя сидит, опустив руки. И вдруг неожиданно с рыданием выкрикивает:

– Ты же не оставишь свою Катерину?!

Встретив молчание Константина Ивановича, сокрушённо говорит:

– Вот то-то.

Константин Иванович, весь опрокинутый, сидит напротив своей бывшей невесты. А она вдруг вскакивает и с каким-то отчаянным безрассудством целует его горячо в губы.

– А теперь уходи и не появляйся, ради Бога. Никогда, – слышит Константин Иванович её глухой голос.

Домой Константин Иванович явился, когда были глубокие сумерки. Катя не спросила, почему так поздно. Они молча прошли на кухню. Константин Иванович высыпает подарки Якова Юрьевича на стол. С удивлением обнаруживает в одном пакете шмат ветчины. Катя равнодушно смотрит на все эти дары. Говорит мертвым голосом:

– Иди, вымой лицо.

Константин подходит к кухонной раковине, бросает взгляд в зеркало, висящее над ней. На него глянула физиономия, раскрашенная губной помадой. Константин Иванович намылил лицо дурно пахнущим хозяйственным мылом. Долго обмывал лицо под краном. Снял с гвоздя полотенце. Услышал за спиной голос Кати:

– Это Юлино полотенце. Твоё – в красную полоску. Пора бы уж знать.

– Да пойми же, я зашёл к ней, чтобы отблагодарить, –  начинает Константин Иванович.

– Вот и отблагодарил. Вижу, что ты ей угодил. По старой памяти, –  с каким-то мёртвым безразличием говорит Катя.

– Да что ты несёшь, что ты несёшь, –  голос Константина Ивановича почти срывается на крик, –  я дал ей часть продуктов из этого вороха. И вот…

– Не кричи. Не хватало, чтоб Юля и дочка твоя всё это слышали, –  резко прерывает его Катя, –  впрочем, если тебя понесло…Седина в бороду, бес в ребро, –  устало заканчивает она.

Константин Иванович долго без сна лежит в своей одинокой комнатушке. И вот приди сейчас Катя, когда-то дорогая и желанная, он не смог бы к ней прикоснуться. Такая она стала чужая, и веяло от неё леденящим холодом.

Вдруг вспомнил, что не ел ничего с утра. Мучительно захотелось поесть. На кухне стояла тарелка с жареной картошкой и куском дареной ветчины. «Всё-таки Катенька побеспокоилась», –  и от этой мысли на душе стало теплее. Заснул со слабой надеждой.

Проснулся оттого, что его кто-то тормошит. «Папа, папа! Вставай, опоздаешь на работу, –  слышит он голос дочери, –  я тебе завтрак приготовила, бутерброды и чай».

«Спасибо, доченька», –  Константин Иванович целует Веру в щёку. А дочь продолжает: «Я тебе вчера приготовила жареной картошки. Заглядывала весь вечер на кухню, а тарелка стоит нетронутая. Ты ночью, что ли поел?»

– Так это ты мне ужин приготовила? – спрашивает Константин Иванович.

– Я. А что? – удивлённо спрашивает дочь.

– Нет. Ничего, –  отзывается Константин Иванович. И в груди делается пусто и горько.

Незаметно прошло лето. Был налёт немецкой авиации на Ярославль. Но они отбомбились где-то далеко в Заволжском районе.

Как-то, возвращаясь с работы, Константин Иванович решил зайти к Варе. Только подумал об этом, и вдруг нестерпимо захотелось её увидеть. Вернулся буквально от дверей своего дома. Час трясся на трамвае. И вот он стоит перед дверью. Несколько продолжительных звонков, и Варя стоит перед ним. В халате, видно, наспех накинутом. Волосы растрёпаны. Молча смотрит на незваного гостя. А из глубины квартиры уже слышится мужской голос: «Варя, это кто?» «Ошиблись адресом», –  кричит Варя и захлопывает дверь перед Константином Ивановичем.

Нет, не было горечи потери, ни обиды. Только ощущение пустоты. Но возникла давняя боль: «У Кати тогда так же были растрёпаны волосы». И что эта мысль так неотступно преследует его? Уже дома, Константин Иванович долго рассматривал фотографию своей младшей дочери. Тонкое лицо, как у Кати. Слегка вздёрнуты удивлённо брови. Но глаза! Показалось опять что-то в них нерусское. И что за проклятое наваждение. Заныло и тупо сдавило в груди. Спрятал альбом с фотографиями под подушку. Накапал валерьянки в рюмку. Валерьянка, банка с водой и рюмка нынче всегда на полке над кроватью.

Уже зимой среди тусклых дней – одно радостное событие. Пришло письмо от младшей дочери Нади. Она эвакуирована в Свердловск. Сопровождала группу раненых бойцов, среди которых её муж, Гриша. Сама она жива, здорова. Гриша ранен в ноги. Ходить не может. Письмо в полстраницы. Написано чернильным карандашом.

И был ещё разговор с Дорониным. Это уже в конце сорок третьего года. Начался несколько странно. Опять длительное молчание. Изучающий взгляд исподлобья. Константин Иванович смущённо поёживается, ожидая неожиданного разноса. Но разноса не случилось. Звучат слова вроде как не ко времени, мол, кончится война, вернётесь в Ленинград?

– Конечно, –  не задумываясь, отвечает Константин Иванович.

– А мы могли бы Вам дать хорошую квартиру, –  Доронин улыбается.

Константин Иванович недоумённо молчит. А Доронин продолжает:

– В нынешнее тяжёлое время ревизор должен быть абсолютно чист. А местные товарищи обросли дружескими, родственными связями. И просто знакомствами. И эти знакомства к чему-то обязывают. Вы меня понимаете?

– Разумеется, вот как тот случай с моей сестрой и директором Розой Соломоновной Селезнёвой.

– Но это единичный случай. И случай совершенно прозрачный для нас. А так – Вы чисты. И это очень ценно для нас.

– Конечно, понятно. Ведь кругом этот шахер-махер, –  уверенно заявляет Константин Иванович, и вдруг замечает, как насторожился Доронин.

– С шахер-махер я бы рекомендовал быть осторожней, – уже без прежнего дружелюбия говорит он. –  Конечно, в нашей торговой сети есть товарищи еврейской национальности. Но акцентировать на этом внимание, я бы не советовал. За слово «жид», как определённо Вам известно – от трёх и более. И этого закона никто не отменял.

– Ну что Вы, –  отчаянно выкрикивает Константин Иванович, –  у меня и в мыслях не было. У меня дочь замужем за евреем. И мой лучшие друзья Ваня Поспелов и его жена Соня Наумовна…

Константин Иванович видит, как при упоминании имени «Ваня Поспелов» окаменело лицо Доронина. Он с тревогой смотрит на начальника. И слышит его металлический голос:

– А это имя забудьте на всю оставшуюся жизнь. Поспелов проходил по делу Зимина и Ершова.

Константин Иванович знает, чем закончилось дело Зимина, первого секретаря Ярославского обкома. Он с ужасом спрашивает:

– Поспелову – тоже вышка?

Слышит жёсткий голос Доронина:

– Сейчас я могу сказать. Десять лет.

Повисло тягостное молчание, которое нарушается бесстрастным постукиванием пальцев по столу. Потом хлопок Доронинской ладони. Видимо, означавший: «не будем об этом». И уже ровным голосом Доронин продолжает:

– А гражданка Поспелова, –  Доронин будто споткнулся на этом имени, и уже мягче проговорил – Софья Наумовна проявила мужество и, как истинно советская женщина, отказалась от мужа – врага народа. Насколько мне известно, она уехала к родителям в Ленинград. В сороковом году.

Константин Иванович устремляет взгляд на начальника. А тот уже доброжелательно улыбается:

– А насчёт моего предложения – подумайте. Я не тороплю. Война ещё идёт. Но победа будет за нами.

– Конечно, за нами, –  вяло повторяет Константин Иванович.

Ошеломлённый страшным известием об Иване Поспелове, он покидает кабинет Доронина. А ведь он приходил на квартиру, где до войны жили Поспеловы. Там сейчас поселилась семья какого-то важного чиновника. Приходил несколько раз. И каждый раз слышал: «Никаких Поспеловых не знаю. Кто здесь жил раньше – не знаю». А вот буквально недавно опять рискнул зайти. В квартире Поспеловых жила уже другая семья. Дверь открыла женщина. При вопросе Константина Ивановича о Поспеловых раздражённо проговорила: «Надоели вы все с этими Поспеловыми». Константин Иванович удивился и хотел спросить, кто кроме него интересовался этой семьёй. А женщина уже кого-то зовёт: «Игорь, разберись ты, наконец, с этими». Из глубины квартиры появляется мужчина. Долго рассматривает Константина Ивановича, так что тому становится не по себе. Потом протягивает Константину Ивановичу конверт. «Это письмо на имя Софьи Поспеловой, –  говорит он, –  и больше, чтобы мы Вас здесь не видели». Голос сухой, безразличный. Но от которого у Константина Ивановича мурашки побежали по всему телу.

Письмо было от Ивана. Константин Иванович показал письмо Кате. Впервые за последние месяцы, он увидел её улыбку. «Живой», –  выдохнула она и засмеялась, вытирая слёзы. В письме было три строчки, звучавшие поразительно бесстрастно и холодно: «Софья Наумовна, прошу сообщить, как Ваше здоровье? У меня всё нормально. Жду Вашего письма». И подпись: Иван Данилович Поспелов. Письмо написано карандашом. Адрес отправителя: «Севвостлаг»[27]. Где этот Севвостлаг? – спросил, будто, сам себя Константин Иванович. Взглянул на Катю. Катя молчала. Видно было, что она сейчас далеко от него.

«Ты не хочешь со мной разговаривать», –  безнадёжно проговорил Константин Иванович. «Откуда мне это знать!?» – Катя не сдерживает раздражения.

Константин Иванович встаёт, отправляется в свою комнатёнку. Не снимая пиджака и брюк, укладывается на кровать. Долго лежит, устремив взгляд в потолок.

Потом вдруг вскакивает, вытаскивает письмо Ивана из кармана пиджака. Всматривается в размытые штампы на конверте. Вот штамп почты Ярославля: письмо пришло более года назад. И какая-то неудержимая страсть вдруг охватывает его. Он вбегает в комнату, где оставил недавно жену.

Размахивает письмом Ивана, почти кричит, обращаясь к Кате: «Письмо уже год как пришло в Ярославль, ты понимаешь!» – «Ну, что из этого следует?» – безучастно отзывается Катя.

«Из этого следует, что как прибудем в Ленинград, сразу через справочное бюро надо искать адрес Сони», –  горячо говорит Константин Иванович. «Если прибудем…», –  в голосе Кати какая-то болезненная обречённость. Константин Иванович хочет воскликнуть: «Ну, что с тобой!?» Но безнадёжно машет рукой и отправляется опять в свою комнату.

Глава 12. Медсестра

Серые тупорылые автобусы привозили раненых в госпиталь со стороны улицы Дзержинского. Надя снимала с раненых грязные кровавые бинты, врач оказывал им первую помощь, а она затем бинтовала солдатские раны.

В первые месяцы войны в госпиталь поступали всё молодые мальчишки и старики-ополченцы. Та самая категория солдат, наспех обученных и плохо вооружённых.

Когда прибывал раненый в ногу или в бедро, и надо с него было стаскивать грязные кальсоны, Надя мучительно стеснялась. Звала пожилую санитарку Глашу. Та говорила: «Кока разница мужик или баба. Коли в кровище и беспамятстве».

Потом раненых перемещали на носилках по палатам, в аудитории педагогического института имени Герцена, где раньше студенты изучали историю ВКП(б), политэкономию, высшую математику и прочие науки.

Грязные бинты санитарка куда-то уносила. Но часто куча окровавленных бинтов появлялась в углу госпитального двора. Надя не раз видела, как бинты забирали две женщины. Стираные бинты они возвращали в госпиталь. Женщинам за это выдавали по куску хозяйственного мыла. Жили они на первом этаже дома, где была квартира Надиной сестры Веры.

Позже Надя узнала, что это были учительницы школы № 210, которая находилась на проспекте 25 Октября, совсем недалеко от Мойки.

Именно на стене школы № 210 Надя впервые увидела надпись: «При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». Позже она увидела такую надпись и на других зданиях Ленинграда. Выходя на проспект, всегда вспоминала об этом предупреждении. Перебегала на противоположную сторону проспекта. Девчонки-медсёстры, их было трое, Лариса и две Тани, с которыми она выходила на проспект 25 Октября, смеялись над ней: «Что ты, ярославская дурёха. Куда ты бежишь? Здесь же солнечная сторона». Верно, Небесный счетовод предупреждал Надю, не слушать своих подружек-медсестёр. Зимний день выдался особенно солнечным. Девчонки перебежали на ту, солнечную сторону. Только перешли мост через Мойку и попали под обстрел. Из трёх девчонок живой осталась только одна Лариса. Погибли обе Тани, как раз возле дома, где была когда-то кондитерская Вольфа и Беранже.

Ещё до войны Гриша показывал Наде этот дом. Рассказывал, что Пушкин перед дуэлью зашёл полакомиться пирожными в эту кондитерскую. А она находилась как раз на солнечной стороне Невского – это по-старому. Гриша внушил ей, что есть только Невский проспект. А 25 Октября – мы и так помним, что это день Октябрьской Революции.

А до войны на месте кондитерской находился овощной магазин. И когда Надя с Гришей собирались проведать Сашу с Верой, то непременно забегали в этот магазин, покупали капусту провансаль. Нравилась эта капуста обеим сёстрам. И их мужьям тоже, особенно под водку.

А девчонок очень жалко. Такие симпатичные были. И Надя на них не обижалась, когда они смеялись над ней. Называли провинциалкой, когда Надя предлагала пройтись по Невскому. «Что ходить-то, что ходить-то. Другое дело – по делу», –  смеялись обе Тани «Не Невский, а проспект 25 Октября. Сколько тебе раз говорено». –  Серьёзно произносила Лариса, девочка очень правильная с комсомольским значком на груди. И когда эта девочка надевала медицинский халат, то этот значок непременно появлялся на халате. А те две, что погибли под обстрелом, тогда громко хохотали. И уже не над Надей, над своей подружкой Ларисой. И Надя тоже смеялась. Но не очень, чтоб не обидеть правильную комсомолку.

В одном из зданий, где до войны было общежитие студентов, расположилось общежитие медработников госпиталя. Там и жили эти девочки.

Уезжая в Ярославль, Вера оставила сестре ключи от своей квартиры на Мойке. И за это Надя с особенной благодарностью вспоминала Веру.

Зимой 42 года трамваи не ходили. Город стал пешим. Конечно, Надя могла поселиться в общежитии, никто бы не возражал. Все понимали, что с Лиговки до Мойки в лютый мороз не очень-то побегаешь. Но у Нади была своя квартира, ну, не своя личная, а родной сестры, и это все знали. И Надя там жила. От Вериной квартиры до госпитальной столовой, где питался весь медперсонал, было всего-то пробежать два двора. Но протопить Верину квартиру было трудно. Надя во вторую комнату дверь закрыла и завесила её одеялом. Но всё равно из-под двери сильно дуло. Вера с Сашей оставили для Нади дрова. У каждого жильца в подвале была клетушка для дров под замком. Дрова и до войны были большой ценностью. А сейчас, вообще, дрова стали золотыми. Некоторые клетушки стали взламывать и дрова воровать. Поэтому оставшиеся жильцы дома, а их осталось не больше трёх-четырёх семей, решили скинуться и поставить в подвале крепкую дверь с амбарным замком. Вообще, как считала Надя, дров должно было хватить на первое время. Но что такое «на первое время»? Надя старалась об этом не думать. В апреле 42 года по Невскому пустили трамваи. И Надя решила проведать свою комнату на Лиговке. Решить-то она решила, но выбраться было сложно. В госпитале была занята до позднего вечера. Так что собралась только в начале мая.

Вот он, Лиговский проспект. Редкий прохожий проплетётся вдоль домов. Деревянная дверь на входе в парадную исчезла. Верно, пошла кому-то из жильцов на дрова. По гулкой лестнице Надя поднялась на третий этаж. В коридоре двухкомнатной коммуналки было тихо. Соседи по коммуналке, девушки-сестры Фрида и Рахиль никак не давали о себе знать. Надя вошла в свою комнату. Хотя на улице сияло весеннее солнце, в комнате был полумрак. Окна, заклеенные бумажными полосами крест накрест, выходили в тёмный двор-колодец. Небогатая мебель была покрыта слоем пыли. Надя с тряпкой прошла на кухню. Жёлтая раковина под разбитым зеркалом. Из крана текла тонкая струйка ржавой воды. Надя повертела кран, и вода вообще перестала течь. Она вдруг вспомнила, что входная дверь в квартиру была не заперта. Да, да. Она отпирала только дверь в свою комнату. Стало тревожно, что с соседками? Надя осторожно постучала в комнату сёстрам. Не получив ответа, открыла дверь. Обе девочки лежали, накрывшись одеялами. Одна лежала на кровати, другая на диване. Видны были их головы в чёрных кудряшках. Надя наклонилась над одной, взглянула с тревогой на другую. Серые лица старых женщин. В одной из них Надя с трудом узнала восемнадцатилетнюю Фриду. Она была без сознания. Пульс еле улавливался. Надя подошла к другой сестре. Рахиль лежала на животе. Лицо её было повернуто к окну. Глаза закрыты. Руки её были спрятаны под одеялом. Надя сдёрнула с Рахиль одеяло. На Рахиль были надеты вязаная кофта и ночная рубашка. Ночная рубашка была задрана на спину. Байковые штаны спущены до колен. Ягодицы были оголены. Нет – одна ягодица была отрезана. Зияла чёрная рана с давно запёкшейся кровью. Надя почувствовала, как рвота подступает у неё к горлу. Она выбежала на лестницу. И её вырвало горькой желчью. На улице стало полегче. На Лиговке – редкие прохожие. Надя пытается остановить кого-нибудь, просит помочь: «Там девушка умирает, а другая мёртвая». От неё раздражённо отмахиваются: «В каждом доме умирают. На всех не напасёшься». И проходят мимо.

Вот с Невского заворачивает серая машина с красным крестом. Машина ещё не набрала скорость, Надя бросилась к ней. Машина тормозит. Из кабины тяжело вылезает пожилая женщина. «Ну что, тебе жить надоело? – устало говорит она. Надя сбивчиво рассказывает про своих соседок. Женщина стучит в кузов машины. Слышится мужской голос: «Чего там?» «Чего, чего. Хватит прохлаждаться», –  сурово отзывается женщина. Из задней двери машины неловко вываливаются двое мужчин неопределённого возраста. Из-под их фуфаек торчат белые халаты. «Носилки?», –  безнадёжно спрашивает один из них. Женщина, видимо врач, кивает головой. «Третий этаж, –  торопливо заговорила Надя, –  я тоже медсестра из госпиталя на Мойке». «Ну что ж, медсестра, и справлялась бы сама», –  улыбается женщина. И Надя видит, что женщина совсем не старая. Может, не старше мамы. Вспомнила про маму, папу. От Гриши нет вестей. Стало тревожно и горько. Стояла на лестнице, пока выносили на носилках сестёр. Перед этим врач что-то проделала с Фридой. Было видно, что Фрида дышала. Но в сознание не приходила. Врач сказала: «Эту мы выходим». Мужики – санитары положили обеих сестёр валетом на носилки. Девочки худущие и росточка небольшого. Поместились на одних носилках. Живая и мертвая. Санитары сказали, чтоб не подниматься лишний раз на третий этаж. Надя заперла квартиру. Ключ повернула на два оборота. Теперь нескоро она здесь появится. Вот забыла спросить, в какую больницу повезли Фриду. Торопливо выбежала на улицу. «Скорая» уже уехала.

В тот день с вечера автобусы с ранеными всё шли и шли. В каждый автобус сначала входил врач. Начиналась сортировка раненых. С ранением ног в одну палату, с ранением головы в другую, с ранением в живот в третью. Были, конечно, раненые и в четвёртую и пятую палаты. Но с какими ранениями туда отправляли, Надя не запомнила. Она только обратила внимание, что некоторых раненых после осмотра врачом медсёстры и санитары, будто, не замечали, проходили мимо. Особенно запомнился мальчишка. Он не стонал, не кричал от боли. А только изредка открывал глаза и смотрел с невыразимой тоской на пробегающий мимо медперсонал. Надя спросила у Ларисы, почему оставляют этих раненых. Лариса шепнула: «Заберём в последнюю очередь, они безнадёжны. Умрут к ночи». «Как!» – Наде захотелось закричать. Но Лариса приложила пальцы к своим губам. Надя закашлялась, потеряв дар речи. Когда они шли к следующему автобусу, Лариса слегка попридержала Надю, чтобы отстать от группы санитаров и врачей. Прошептала: «Пойми, первыми мы забираем тех, которым при немедленной операции можно ещё спасти жизнь. А если будем заниматься безнадёжными, они все равно помрут, может, не сейчас, но на другой день. Но в этом случае помрут и те, кому вовремя не была оказана врачебная помощь». «Откуда у тебя всё это?» – лишь успела проговорить Надя. «Всё. Работаем. Я начинала ещё с финской», –  услышала она резкий голос Ларисы. Только к ночи санитарки и медсёстры разнесли изувеченных воинов по палатам. Вера была хирургической медсестрой. И после изнурительной и тяжёлой обработки раненых она в первом часу ночи уже находилась перед операционным столом. В операционной лежали красноармейцы, которых надо было оперировать немедленно. От этого зависела их жизнь. Врач-хирург, Семен Петрович, взглянув на измученное лицо Нади, сочувственно проговорил: «Крепитесь, Надежда Константиновна». На раненых страшно было глядеть. Кто-то стонал, кто-то был без сознания. Кто-то исступлённо кричал. К крикуну подходила медсёстра, делала укол. Если это не помогало, выносили его в коридор. Смерть была нормой нынешней жизни. Жалость и сострадание к несчастным для врача-хирурга граничила с потерей профессиональных навыков. Нельзя отвлекаться на эти, слишком человеческие чувства. Хирург всегда несёт боль. Но за нею спасение и жизнь. «На войне, как на войне, –  это неизменно твердил хирург Семён Петрович юным хирургическим медсёстрам, –  чтоб руки у вас не дрожали. И глаза – чтоб не на мокром месте».

Семён Петрович был Семёном Петровичем только в операционной. В обычное время просто Сёма. Он был, может, на пару лет старше Нади. Получил диплом врача-хирурга за год до начала войны. Надя заметила, что Сёма как-то странно стал посматривать на неё. Разумеется, только в те редкие часы, когда был свободен. Как-то в столовой он подсел к Наде. Лариса, всегда сопровождавшая Надю в столовую, торопливо доскребла свою тарелку, с пониманием взглянула на Семёна Петровича и, глядя мимо Нади, промурлыкала, что ей «вот так надо спешить», и исчезла из столовой.

Надя не вслушивалась, что говорил Сема, но когда он осторожно взял её за руку, Надя отдёрнула руку и нахмурила брови. Она нахмурила брови не из кокетства, прикосновение Сёмы было действительно ей неприятно. Но нахмуренные Надины брови вызвали у Сёмы неописуемый восторг. «Ой, Наденька, твои нахмуренные бровки такие очаровашки», –  воскликнул он достаточно громко. Так что с соседних столиков стали оглядываться. Это внимание совершенно смутило Надю. Но вспомнилась мама. И её ледяной голос учительницы, каким она умела говорить с дочерями в трудные моменты их жизни.

Сёма вдруг услышал, чего он совсем не ожидал от юной медсестры: «Семён Петрович, мой муж тоже врач. Но он не в тылу, как мы с Вами, на фронте. И каждую минуту ему грозит смерть. Подумайте об этом». Получился ли у Нади «ледяной» голос мамы. Трудно сказать.

Но Сёма растерянно оглянулся, встретил насмешливые взгляды молодых сослуживцев, сидящих за соседними столиками. Пробормотал невнятно: «Ну, у нас, положим, не тыл. Блокадный Ленинград».

А вот «солнечная» сторона Невского никак не выходит из головы Нади. Это было, кажется, в конце июня 1942 года. Ездила смотреть свою комнату на Лиговке. Всё нормально. Двери и замки целы. Спокойно возвращалась на Мойку. Вышла из трамвая у Гостиного двора. Заметила на углу улицы 3 Июля[28] и Невского небольшую толпу. Интересно всё же, что там? Вроде, покойников и больных на панели не видно. Их с Невского быстро убирают. Перебежала проспект на его «солнечную» сторону. Тётка сидит на стуле, а рядом большое объявление: «Концерт симфонического оркестра. К. И. Элиасберг. Шостакович. Седьмая симфония». Подождала, когда толпа рассосётся. Остался один молодой военный, который что-то с жаром говорит тётке. А тётка эта, оказывается, продает билеты в филармонию на концерт. Военный получил билет, пошёл очень довольный. Несколько раз оглядывался с улыбкой. А тётка эта так жалостливо посмотрела ему вслед и негромко проговорила: «Господи, концерт-то будет ли ещё? Надо ещё дожить до девятого августа». Взглянула на Надю. «Что девуля, на Шостаковича пойдёшь. У меня есть бесплатные билеты». «Конечно, –  загорелась Надя, –  ещё бы один. Я в госпитале работаю. Медсестрой. Мне бы с подружкой пойти». Надя ещё не решила, с кем пойдёт в филармонию. Может, Люсю уговорит. Ещё до войны пару раз Гриша водил Надю в филармонию. Гриша тогда все руки себе отхлопал. А вот Наде было скучновато.

Но она тоже хлопала. Но не так громко, как Гриша. «Бери, милая, вот ещё один.

Правда, на приставных местах. Но вы молодые», –  тётка протягивает Наде ещё один билет. Надя перешла Невский к Гостиному двору. Опять взглянула на «солнечную» сторону. Продавщица билетов сидела под надписью на стене: «Внимание! Эта сторона наиболее опасна при обстреле».

А сейчас Надя стоит перед операционным столом. На столе корчится истерзанный юноша, несколько часов назад привезённый с передовой. Наде тяжело на него смотреть. «Держитесь, Надя», –  участливый голос Семёна Петровича, вроде, придает ей силы. Она уже в стерильной маске, видны только её глаза. Она моргнула, и Семён Петрович понял, что она принимает его сочувствие. Лариса, как старшая медсестра, надевала маску на лицо Семёну Петровичу.

Начинается операция, и надо следить за выражением лица хирурга. Его вздёрнутая бровь – значит, не тот инструмент подали. На мгновение зажмуренные глаза – значит всё правильно.

Лёгкий наклон головы – подать пинцетом шовную нитку. Короткие обрывки фраз, понятны только хирургическим медсёстрам. И мгновенное исполнение указаний, которое стоят за этими, вроде бы бессмысленными словами. Было около трёх часов ночи. Надя взглянула на настенные часы. Лариса шепнула Наде: «Я больше не могу». Надя ловит взгляд Сёмы, Боже, он стал почти родным. Тот слегка кивнул головой. Надя оглядывается на медсестру, стоящую у стены. Та мгновенно оказывается у операционного стола. И совсем неожиданно раздаётся, как тяжёлый выдох усталой лошади, голос Семёна Петровича: «Всё!» Надя срывает маску.

И тот же тяжёлый выдох: «Фу-у». Слово произнести нет сил. Надя помнит, как уселась на скамейку в коридоре. И тут же погрузилась в глубокий сон. Ей показалось, что она проспала несколько часов, когда её за плечо слегка тронула Лариса. «Сколько я спала?» – вскочив со скамейки, проговорила испуганно Надя.

«Минут десять, –  слышит она усталый голос подруги, – пойдём в нашу общагу. Чего тебе тащиться в свою нетопленую квартиру».

И опять поспать не удалось. Какой-то шум, беготня. Её тормошит Лариса: «Скорей в бомбоубежище».

А в ушах её гудит колокол, она понимает, что это тяжёлые взрывы бомб или снарядов. Холодный, полутёмный подвал с выбитыми стёклами маленьких окон на уровне земли. Носилки с ранеными бойцами. Толпа санитаров, медсестер, врачей. Но она не видит здесь Семёна Петровича. «Почему нашего нет?» – шепчет Надя. «А он сказал, что ему уже надоело бегать по подвалам», –  отвечает Лариса.

Чёрная тарелка радио висит во дворе госпиталя. Медленный ритм метронома слышен через окно: отбой воздушной тревоги.

Когда вышли из бомбоубежища, увидели толпу пожарников, санитаров с носилками, которые бежали в сторону двора, где проживала Надя. И вот её дом, превращённый в дымящиеся развалины. Видит, на земле лежат те две женщины-учительницы, которые стирали грязные бинты. Похоже, что они обе мертвы. Ещё одну Надину соседку со второго этажа, правда, она с ней мало знакома, осторожно поддерживая, укладывают на носилки. Надя слышит за своей спиной тихий голос: «Да, Надя, ты родилась в рубашке». Она оглядывается, за спиной стоит Семён Петрович. Надя намеревалась что-то ответить Сёме. Но он уже осматривает Надину соседку со второго этажа. Дает указание санитарам. Надя смотрит на свой разрушенный дом и не может сдержать слёз. Около Нади останавливается старик-пожарный. «Что плакать-то. Шмотки – дело наживное. Должна радоваться, что нынче ночью здесь не ночевала», –  говорит он. «Я дежурила в госпитале», –  сквозь слёзы отвечает Надя. А в голове её грохочет гимн: «Славься, славься, ты Русь моя, Славься, ты Русская наша земля». И его перекрывают звуки оглушительного колокола. Надя знает, что музыку гимна написал Михаил Иванович Глинка. А вот «Жизнь за царя» нынче никак не укладывалась в юной голове медсестры Нади.

Гремит оглушительный колокол. То Небесный счетовод, сообщает, что ей подарена жизнь долгая. Надя плачет. А с небольшого гранитного постамента Иван Бецкий смотрит участливо на плачущую Надю. И, кажется, говорит: «Сиротинушка ты моя, вот для таких как ты и основал я здесь сиротский дом». Надя встрепенулась испуганной птицей, замахала крыльями: «Никакая я не сирота. У меня папа с мамой в Ярославле». «Все мы в этом мире сироты», –  отзывается Бецкий.

А Люся уже ведёт Надю в госпиталь на очередное дежурство. Слёзы на глазах Нади давно просохли.

Вот они уже моют руки над раковиной. Каждая медсестра моет руки до локтей. И все они стоят и ждут, когда эту процедуру закончит Семён Петрович. А он вдруг оборачивается, смотрит на комсомольский значок на Люсином халате. Говорит строго, а он на операциях всегда строг: «Уважаемая Людмила Анатольевна, –  Люся аж съёжилась от неожиданной суровости. А Семен Петрович неумолим, смотрит на Люсю жёстко, –  вот этот значок немедленно спрячьте под халат. Это источник всяческих инфекций». Наде показалось, что Сёма хотел сказать «всяческой заразы», но это было уж чересчур, так назвать комсомольский значок. Но Люся уже загорелась красным пламенем, как пионерский галстук: «Как, Семен Петрович! Это же комсомольский значок! И Вы называете его источником инфекций!?»

А Семен Петрович совсем не слышит возмущённую комсомолку, продолжает ледяным тоном излагать инструкцию для медсестёр. Другого времени, видите ли, не нашёл: «Уважаемые, все свои серёжки на ушах тоже надобно спрятать. Шапочки свои наденьте поглубже. Впредь, сережки перед операцией прошу снимать. А если снять невозможно, я допускаю такой случай – протирать их спиртом. Конечно, от многократной протирки спиртом ваши украшения потеряют вид. Так что лучше их оставлять в местах вашего проживания».

Одна из медсестёр пискнула: «Мы же все живём в общежитии. А там могут украсть».

А вот этого Семен Петрович уже не слышит. Он склонился над столом, где лежит раненый боец.

Вот уж истинно. Семен Петрович, как в воду глядел насчёт инфекций. Автобусы стали привозить тифозных раненых.

Люся была направлена на осмотр раненых вместе с врачом-инфекционистом. Вместо неё на очередную операцию старшей сестрой была назначена незнакомая тётка.

«Почему серьги? Немедленно снять, есть тумбочка в ординаторской. И бусы тоже немедленно. У меня ключ от тумбочки», –  голос её скандальный, неприветливый. Семен Петрович моет руки над раковиной. Не улыбнётся. И слова доброго не скажет своим медсёстрам. Операция под командованием этой тётки проходила точно, как швейцарские часы. Даже Сёма иногда оглядывался на свою новую старшую медсестру и благодарно кивал головой.

То, что новая старшая медсестра работает как швейцарские часы, сказала одна из девчонок, когда укладывались спать. Люся привстала с соседней койки и ревниво проговорила: «Так оставайтесь с этой тёткой. Раз она для вас как швейцарские часы. А я на другое отделение перейду».

«Кто ж её отпустит. Тоже мне начальница? Как работала с Семеном Петровичем, так и будет работать», –  подумала Надя и вдруг вспомнила, что у папы тоже были швейцарские часы на цепочке. Он вынимал их из карманчика в брюках и с важным видом сообщал: «Ну что ж, мать, –  это он к маме, –  время обеда». Вместе они обедали только по воскресеньям. Надя вспомнила про это, и слёзы подступили к глазам.

И Люся, будто что-то вспомнила важное. Подсела на койку Нади. Шепчет: «Надь, а ты что, еврейка? Фамилия-то у тебя такая, Крамер».

Первый раз в жизни Надя слышит такой вопрос. Правда и замужем-то она без году неделю. Право, стало неприятно. «Это фамилия мужа», –  говорит она неохотно. А Люся уже торопливо сообщает, что в инфекционное отделение отправлен парень перебитыми ногами по фамилии Крамер. Это из вчерашних автобусов.

– Имя его? Имя? – почти кричит Надя.

– Тише, ты. Девчонки уже спят. Я не знаю, как его звать.

– Он что, заразный?

– То ли сыпной тиф. То ли брюшной.

Люся перелезает на свою койку. И оттуда слышен её голос:

– Завтра подойди к доктору Сироткину с инфекционного отделения. Он всё тебе скажет.

После рабочей смены Люся увидела Надю только за ужином в столовой. Обедать медсёстры ходили по очереди. Операции проходили непрерывно весь день. Семена Петровича в течение дня подменял другой хирург. Увидев поникшую подружку, Люся даже испугалась. Надя лишь горестно сообщила: «Это – мой. Но в палату не пустили. Чтоб не разносить инфекцию. Сироткин сказал, что ранение средней тяжести, а вот тиф в тяжёлой форме».

– Люся, скажи, что значит ранение средней тяжести? – Надя с тревогой смотрит на старшую медсестру.

Люся делает умное лицо, говорит с важным видом:

– Ну, это когда раненые с огнестрельными переломами. Примерно полгода лечения. А вот тиф…

– А от тифа до войны мой Гриша половину Ленинграда вылечил.

– Ну, если половину Ленинграда, тогда совсем другое дело, –  Люся прячет улыбку, –  тогда тебе только поставить в церкви свечку за здравие больного и раненого мужа.

– Правда?! – Надя с отчаянием смотрит на старшую медсестру.

– Ну, Надька, шуток не понимаешь, –  Люся как-то ладно расправляет спину, так что её красивая грудь бесстыдно обозначилась под лёгкой кофточкой. И комсомольский значок на её груди вроде бы засмущался.

На следующий день Надя искала, у кого бы спросить, в какой церкви сейчас проходит служба. Наконец, увидела пожилую женщину, уборщицу. Как звать её Надя не знала. Но слышала, что у этой женщины вся семья погибла во время бомбёжки. Надя дождалась, когда в коридоре, где мыла пол эта женщина, никого не будет. Подошла к ней, спросила, какие церкви в Ленинграде работают. Уборщица устало облокотилась на швабру. Улыбнулась как-то странно. Надя тут же поняла, что «работают фабрики и заводы. Церкви – служат Господу» А уборщица внимательно посмотрела на Надю, так что Надя совершенно смутилась. «А тебе, дочка, зачем это?» – проговорила она. Посмотрела по сторонам, –  ты сама-то крещёная?» «Да, да. Конечно. У меня папа был регентом в церкви, –  торопливо проговорила Надя и тут же испугалась своего откровения, –  был раньше», –  добавила она смущённо.

– Никольская церковь. Там служба проходит, –  уборщица, будто, не замечает её испуга. Говорит, тяжело вздыхая, –  иди от Невского по каналу Грибоедова до Крюкова канала. Там и увидишь Николо-Богоявленский собор. Иди к обедне. Она начинается в двенадцать часов. К вечерне не ходи. Район там хулиганский.

– Знаю, знаю. Спасибо! – заторопилась Надя. Она видит, как светлая улыбка украсила лицо уборщицы. И женщина эта совсем не старая. И ведь красивая, верно, была. Надя ещё успела спросить, как её звать. Уборщица как-то странно усмехнулась и сказала: «Так и зови: уборщица Зина».

Когда Надя стала жить в общежитии, пришлось снять крестик и отнести домой на Лиговку. Если девчонки увидят крест на шее, ведь засмеют. А без креста в церковь идти– Бог не услышит. Так что надо бежать за крестиком на Лиговку. Ещё надо отпроситься на завтра у Люси, старшей медсестры. А её в операционной целый день не было. Опять за старшую командовала тётка, которая как швейцарские часы. И на обеде Люси не было. И на ужине. Надя даже забеспокоилась. А у Семена Петровича спросить, как-то не решилась.

После ужина сразу помчалась в общежитие. А там Люся в офицерском мундире щеголяет. «Люська, ты что?!» – только и смогла проговорить Надя. «А что, уж нельзя покрасоваться в форме младшего лейтенанта медицинской службы. Я ж её заслужила в ратных подвигах, –  Люся смеётся, –  а то сразу Люська, Люська. Я всю финскую прошла медсестрой». Люся говорит спокойно, даже несколько снисходительно. Надя даже забыла, зачем весь день искала Люсю. «Так чего тебе?» – Люся стоит перед зеркалом, украшает себя губной помадой. «Помада довоенная?» – хочет спросить Надя. А Люся повторяет свой вопрос: «Что случилось?» А Надя не прочь и сама бы спросить, что с Люсей случилось? А говорить про церковь, когда Люся вертится перед зеркалом в офицерской форме, совсем не хотелось. Надя начинает сбивчиво говорить, что завтра ей надо отлучиться на день. Зачем отлучиться, так и не смогла придумать, чтобы соврать складно. В другое время Люся потребовала бы полный отчёт: зачем отлучиться, до какого часа. Куда отлучиться. И ещё бы тысячи вопросов, после которых уже не захочешь никуда отлучаться. А сейчас она только сказала, что завтра поставит Надю во вторую смену. И ещё, как бы, между прочим, сообщила, мол, приходи сейчас в библиотеку. Там будут награждать медалями и орденами работников госпиталя. «И тебя?» – вырвалось восторженно у Нади. «А почему бы нет», –  Люся пожала плечами, вдруг захохотала и обняла Надю.

«Господи, спаси, Господи спаси», –  слышатся с клироса женские голоса церковного хора. В церкви полумрак. Народу совсем немного. В основном – женщины. Надя с трудом держится на ногах. Прислонилась к стене. Глядя на прихожан, вместе с ними крестится.

До Лиговки она ехала на трамвае. А когда вышла из своего дома, начался налёт немецких бомбардировщиков. Взрывы доносились из центра города. Час просидела в бомбоубежище. Когда вышла на Невский, узнала, что трамваи не ходят. Люди говорили, что разрушены трамвайные пути где-то в районе Фонтанки. До Никольского собора пришлось идти пешком.

К Наде подходит женщина. «Девочка, –  говорит она, – вижу, ты еле стоишь. Присядь, вон стулья стоят у стены». Надя благодарно улыбается. Несколько минут она сидит. Но вот с клироса опять доносится: «Господи, спаси, Господи спаси». Она встаёт, ставит зажженную свечу перед образом Спасителя. Шепчет: «Господи, спаси и излечи мужа моего Гришу. Дай ему здоровья и силы». «Господи спаси, Господи спаси», –  разносится по всему храму. И сколько ленинградцев повторяют сейчас эти слова. И всех ли Господь услышит? А Надя выходит из церкви. Яркое солнце отражается в водах Крюкова канала.

В госпиталь она явилась в пять часов. На тумбочке стояла её обеденная порция. В половине шестого в комнате появились медсёстры. Следом пришла Люся. Рухнула на постель со словами: «Надя, повезло тебе. День был сегодня тяжелейший». «Спасибо тебе Люся», –  Надя показывает на пустые металлические тарелки. «Да чего там, –  Люся поднимается на локте, –  тут другое. Твоего перевели из инфекционного в хирургию. Шестая палата». Надя вскочила, бросилась к двери. «Куда?? – останавливает её Люся, –  тебе через десять минут быть в операционной. Своего увидишь только завтра в обед».

Надя вернулась в общежитие около двенадцати ночи. Все девчонки спали. Только Люся сидела на своей кровати. Пробурчала: «Никак не могу заснуть. Давай посидим в коридоре». Люся долго рассказывала, как проходила её служба во время финской войны. И вдруг Надя услышала: «Сколько людей погибло за просто так. Сколько замерзло! Мой друг в последний день войны…» – Люся отвернулась. Наде показалось, что она вытирает рукавом слёзы. «Люся, а я думала, ты такая несгибаемая комсомолка», –  как-то неловко проговорила Надя. «Ну, что ты, я – такая как все», –  слышит Надя глухой Люсин голос.

На другой день Надя, не доев свою обеденную порцию, помчалась к своему Грише. «Палата номер шесть», –  она еле сдерживала смех. Вот Гриша-то посмеётся. Вспомнит Антона Павловича Чехова: «Там воняет кислою капустой и клопами».

В нынешней палате номер шесть ничем не воняло. Лежало человек двадцать. Надя окинула взглядом палату и не нашла Гришу. И страх мгновенно сжал ей грудь. И вдруг она видит, как в дальнем углу кто-то слабо машет ей рукой. Она осторожно проходит меж коек, видит совершенно седого мужчину. «Гриша», –  шепчет Надя. «Да, милая, это я», –  слышит она до боли знакомый голос. Не обращая внимания на взгляды раненых с соседних коек, Надя бросается к мужу. В каком-то сумасшедшем порыве обнимает его. А он морщится, гладит по голове Надю. «Тебе больно?» – шепчет Надя. «Немножко», – Гриша улыбается.

Надя держит Гришу за руку. Оба они смотрят неотрывно друг другу в глаза. Им незачем было произносить какие-то слова. Глаза их говорят обо всём, о чём они мечтали сказать в течение долгой разлуки. Надя опомнилась, когда в палату заглянула Люся. Строго сказала: «Пора на службу».

Вечером Надя опять сидит около Гриши. «Знаешь, почему ты пошёл на поправку? Я поставила в Никольском соборе свечку и помолилась Господу за твое здоровье. Вот он и помог», –  шепчет она на ухо мужу. «Может, он и помог», –  серьёзно проронил Гриша. А Надя смотрит на Гришу и гладит его седые волосы. И не решается спросить, что такое случилось, почему он вдруг поседел. Но он сам ответил на этот вопрос: «Война». И это прозвучало с какой-то зловещей загадочностью. Будто есть что-то страшней войны. А про тиф он сказал: «Вот немцев побеждаем, а с тифозными вшами никак ни справиться».

Но появился в палате Семен Петрович и с напускной строгостью проговорил: «Надежда Константиновна, свидание не больше получаса. Раненым необходим отдых».

Вернувшись в общежитие, Надя вдруг вспомнила: сегодня же восьмое августа. А девятого в филармонии Седьмая симфония Шостаковича.

Люся лежала на койке и читала вслух газету: «1 августа немецкая 4-я танковая армия под командованием генерала Гота продолжила наступление главными силами вдоль железной дороги Тихорецк-Котельниково, устремляясь к Сталинграду с юга. На пути продвижения немецко-фашистских войск оборонялась 51-я армия, имевшая четыре стрелковые и две кавалерийские дивизии».

Люся взглянула на подругу каким-то отсутствующим взглядом, проговорила: «И что творится. Против танков кавалерийские дивизии». Надя ничего не поняла. И затараторила, усевшись напротив Люси. Мол, девятого августа в филармонии Седьмая симфония Шостаковича. Она, Надя, хотела пойти в филармонию вместе с Люсей. Но вот сейчас Гриша. И она от него никуда не уйдёт. И пусть Люся кого-нибудь возьмёт с собой. «А кого я возьму?» – безразлично проговорила Люся. «Как кого! Семена Петровича. Я знаю, он с удовольствием пойдёт». Надя видит, как отчаянно зарделись щёки Люси. «Ты думаешь, он пойдёт?» – смущённо спрашивает Люся. «Конечно!» – уверенно заявляет Надя. «Конечно, конечно!» – всё кричит в ней. И совсем тихо: «Теперь, конечно, когда он увидел моего мужа».

Пока звучала в филармонии Седьмая симфония Шостаковича, немецкие пушки молчали: артиллеристы, защищавшие город, получили приказ командующего Ленинградским фронтом Л. А. Говорова – подавлять огонь немецких орудий. Симфония транслировалась по громкоговорителям городской сети. Её слышали не только жители города, но и осаждавшие Ленинград немцы.

Из филармонии Люся вернулась поздно. Надя только спросила: «Как вас патрули не забрали?» «Сёма показывал им билет филармонии», –  восторженно проговорила Люся. «Уже не Семен Петрович. Уже Сёма», –  подумала Надя и тут же заснула.

Вечером, направляясь в палату к своему Грише, Надя опять встретила уборщицу Зину. Надя стала ей рассказывать, что поставила свечку в Никольском соборе. И муж сразу пошёл на поправку. «Вот видишь», –  доброжелательно отзывается Зина. А Наде надо выговориться. И она рассказывает, что перед походом в Никольский собор у неё была такая тревога, просто ужас. И голова разламывалась от боли. И в голове, точно, колокол гремел. А как поставила свечку, такой в душе покой наступил, будто война кончилась. И голова перестала болеть.

Знала ли Надя, что это Небесный счетовод указывал ей путь?

– Ну что ж, –  доносится до Нади голос уборщицы, –  значит, Господь тебя услышал.

А глаза у Зины печальные. Вот-вот потекут слёзы. Надя вспомнила, что у Зины вся семья погибла. И ей вдруг невыносимо захотелось утешить Зину. Но она не находит нужных слов. И вместо этого она спрашивает, где уборщица Зина работала до войны. Зина на мгновение смешалась, как-то странно улыбнулась. «В этом институте Герцена, дорогая. Заведующей кафедрой неорганической химии. Профессор Зинаида Васильевна Степанова. Прошу любить и жаловать. –  Губы её улыбаются, а в глазах смертельная тоска, –  впрочем, тебе девочка, это ни о чём не говорит», –  заканчивает она спокойно, будто давно смирилась с тем, что всё в прошлом. «Прошёл всего год, –  тихо добавляет она, –  а мне, кажется, что прошла вечность». Но Надя живо встрепенулась: «Как же! Здесь работал муж моей сестры. Троицкий Саша». «Да, да. Знала такого молодого человека. Активный невероятно. Как какое собрание – он первый на трибуне. Как говорится, это среди нас простых людей – всегда с бочки». Наде неприятно слушать такое про Сашу. Но она улыбается, хочется быть ироничной, под стать профессору Зине.

– Среди вас, эдаких простых профессоров, –  повторяет она слова уборщицы – профессора.

– А ты, девочка, откуда такая умненькая. Что-то я не припомню тебя среди наших студентов.

– Младший сержант медицинской службы. Мобилизована со второго курса Первого медицинского, –  Надя принимает солдатскую стойку. Улыбается во весь рот: Гриша жив. Как же не радоваться.

– А я вот уборщица. И няня. Обихаживаю раненых солдатиков. Слава Богу, и нам здесь не дадут умереть с голода.

Зинаида Васильевна смотрит куда-то в грязное окно. А за окном бесконечный, осенний ленинградский дождь. И жёлтый лист, прилипший к оконному стеклу. Всё как до войны. Только окна тогда были чистые.

В госпитале готовился транспорт с ранеными для эвакуации из блокадного Ленинграда.

Глава 13. Политрук

9 ноября 1941 года в качестве командующего 51-й армии по распоряжению Сталина в Керчь направлен Герой Советского Союза Маршал Георгий Иванович Кулик. Войска, которые он получил в подчинение, находились в бедственном состоянии – большинство дивизий было не укомплектовано. В дивизиях имелось лишь по 200–300 бойцов. Удержать позиции в этой ситуации было невозможно, и Керчь сдали врагам. Войска отступили из Крыма и приготовились к обороне на Таманском полуострове. Но и здесь состояние армии было совершенно безнадёжным. И опять отступление. 20 ноября немцы вошли в Ростов-на-Дону.

Маршал Кулик был отозван в Москву. Он не выполнил приказа Ставки: «Удержать Керчь, во что бы то ни стало». В нарушение приказа Ставки отдал 12 ноября 1941 года «преступное распоряжение» об эвакуации войск из Керчи.

Маршал Кулик[29] был предан суду. Лишён звания Героя Советского Союза, всех наград и звания Маршала.

«Преступление Кулика заключается в том, что он никак не использовал имеющиеся возможности по защите Керчи и Ростова, не организовал их оборону и вёл себя как трус, перепуганный немцами, как пораженец, потерявший перспективу и не верящий в нашу победу над немецкими захватчиками», – из судебного решения».

Однако уже в апреле 1943 года благодаря поддержке Г. К. Жукова экс-маршал получил должность командующего 4-й гвардейской армией с одновременным присвоением звания генерал-лейтенанта.

Да чего уж там говорить, после войны Кулик привёз с фронта пять легковых машин, незаконно использовал красноармейцев на строительстве личной дачи под Москвой. Особенно было возмутительно, что из Германии Кулик привёз двух племенных коров, когда весь советский народ голодал.

Но это всё было потом. А сейчас – конечно, рядовые солдаты и офицеры о «преступлениях маршала Кулика» ничего не слышали. Но до особиста Стрелкова и политрука Троицкого кое-что доходило. Им было совершенно ясно: измена. Поэтому мы и отступаем. И ясно, что подобные рассуждения не для чужих ушей. Можно только шепотом. И только между своими. С теми, кому доверяешь как самому себе. Старший лейтенант Стрелков и политрук Александр Троицкий, возможно, были из той категории сослуживцев. Доверительность особиста, признаться, тяготила Троицкого. А если точнее – настораживала. Но он всеми силами старался этого не показывать.

«Да, отступали. Но вскоре выбиты были фашисты из Ростова и Керчи. Но уже без маршала Кулика. И мы с тобой не только свидетели, но и участники этих событий.

И потому со всей очевидностью можем утверждать: налицо преступные действия Кулика», –  особист Срелков с эдаким прищуром уставился на политрука Троицкого. И зубы оскалил как цепная собака. Александр в знак согласия кивает головой. А голос Стрелкова уже звучит назидательно.

Будто школьный учитель для первоклашек: «А вот солдатам говорить надобно, что отступление – это стратегический маневр, чтобы заманить врага в ловушку и уничтожить». Александру скучно слушать. Он каждый божий день, чуть наступает затишье, бойцам это твердит, хоть и сам не во всё верит. И опять назидательный голос особиста: «Немцев взяли в плен. Расстрелять бы их всех подряд. Соглашения Женевской конвенции, хотя и не подписаны СССР, но мы не можем позволять зверства с пленными как немецкие фашисты» О зверствах фашистов над пленными пока были только слухи. Никто ещё из немецкого плена не возвращался. Но и так всем ясно, где фашисты, там и зверства.

А особист Стрелков грамотный ведь, стервец. Ему бы не в Особом отделе служить, а в Политотделе.

Но вот политруку Троицкому всё-таки пришлось расстреливать. Приказ командира части.

Стрелков сказал, что эти пленные – агенты Абвера. Русские – из белогвардейцев.

«И почему их расстреливать? Знать, выжали из них всё. Или ничего не выжали. Но в любом случае этих предателей надо расстреливать». –  Это уже негласные рассуждения политрука Троицкого.

Ноябрьское утро выдалось сырым и промозглым. «Винтовки взять наизготовку», –  командует политрук. В шагах двадцати от строя красноармейцев стоят трое мужчин в немецкой офицерской форме. Двое совсем молодые. Третий – лет за пятьдесят, седой. И этот третий чем-то привлёк внимание Троицкого. Его внешность казалась ему странно знакомой и близкой, словно что-то их связывало. Что-то нечёткое, размытое, будто из далёкого прошлого, но вроде как родное. «Родное», –  от этой случайной мысли стало жутко. И Александру показалось, что этот мужчина слегка улыбнулся ему. А в ушах нарастает гром колоколов. От этого гула Александр готов схватиться за голову. Сквозь этот грохот вдруг прозвучал почти внятно голос седого мужчины: «Сынок». «Пли», –  отчаянно прокричал политрук Троицкий, уже не слыша себя.

В полутёмной избе политрук Троицкий и особист Стрелков пьют разбавленный спирт. Хозяйка избы достала из подвала кислой капусты. Открыта банка тушёнки. Сухари из вещмешка. Приняв несколько глотков спиртного и прожевав твёрдокаменный сухарь, старший лейтенант Стрелков быстро захмелел. Уставился на Троицкого. «Вот смотри, политрук, заняли мы эту позицию вчера. И надо бы по всем правилам немедленно рыть окопы. А начали рыть их только сегодня, может час назад», –  говорит он. «Ведь из тяжёлого боя вышли. Надо бойцам отдохнуть», –  неуверенно возражает Троицкий. «На том свете отдохнёшь. Вот сейчас начнут немцы палить. Будешь прятаться под бабкиной кроватью? Вот она сидит на лавке у печки. Проси разрешения, –  Стрелков поворачивается к хозяйке избы, –  ну, хозяюшка, мы вдвоём с политруком поместимся под твоей кроватью?» «Что вы, милые, я вам на сеновале постелю. Там тепло», –  хозяйка явно не поняла глубокую мысль особиста.

«А что касается твоего утреннего дела, с врагами народа – иначе нельзя. Вот наше дело – разоблачать.

А уж эту, –  Стрелков, будто, споткнулся на каком-то слове, рыгнул, прокашлялся. Невнятно прохрипел, – эту, –  он опять поперхнулся, –  остальную, нужную работу поручают, нет, не мы. Это там, –  Стрелков мотнул вверх головой, –  поручают, к примеру, тебе, товарищ Троицкий». Александр Троицкий пристально смотрит на особиста, и ему кажется, что Стрелков специально разыгрывает из себя пьяного. И поперхнулся на слове «работа», потому что пришлось проглотить слово «грязная».

– Я это делал первый раз, –  будто, оправдываясь, проговорил Троицкий.

– Да, ладно. На войне как, как на войне, –  кажется, нечто человеческое прорезалось в особисте. – Да, ты знаешь, –  продолжает он, –  у этих подонков, которых ты вчерась шлёпнул, у них такие наши русские фамилии: один Иванов, второй Сидоров.

– А третий? Который седой? – неожиданно вырвалось у политрука Троицкого. И тут же что-то сжалось в нём.

– А чего это тебя старик заинтересовал? Фамилию его как-то запамятовал. Особист профессионально вглядывается в смущённое лицо Троицкого. –  Что это ты так смешался вдруг? Я непременно посмотрю ещё раз его документы. Похоже, что за тобой какой-то грешок водится. А? – старший лейтенант хохотнул, –  что-то ты, Троицкий, мне не нравишься нынче».

Где-то рядом слышатся взрывы. Вот взрыв перед домом, и оконное стекло вдребезги разлетается по полу. И в кружки недопитого спирта с лёгким звоном сыплются его осколки. Особист и политрук выбегают на улицу. Шинели забыли в избе. Документы все в гимнастёрках. На улице снежно, морозно. Но холод – не тётка. Шубу не выдаст. Но сейчас не до шубы, Жизнь спасать надо. Эти мысли, искрой проскочили в голове Александра, не оставив там отметины. Особист и политрук бегут по деревенской улице, а вслед им крик хозяйки: «Мальчики, куда же вы! В подвал ко мне, в подвал!» А «мальчики» ничего не слышат. Их настигают взрывы. И невозможно вернуться в сторону окопов, что на окраине деревни. Упасть в эти недорытые ямы, где уже лежат мертвые солдаты, зарыться в землю рядом с ними. Может, эти убитые спасут от осколков. Стрелков и Троицкий несутся в толпе красноармейцев. «Конечно, этот необстрелянный особист Стрелков. Но, он-то Троицкий, прошёл финскую компанию и так глупо бежит от снарядов». Но эти трезвые мысли, мелькнувшие было в голове политрука, смешались в панике и страхе. Где здесь укрыться от вражеских снарядов? За забором, за стенами избы? Но эти деревяшки разнесёт вдребезги. Разнесёт вместе с ним и особистом Стрелковым, который бежит впереди него. Толпа становится всё реже. Если оглянуться, улица усыпана мёртвыми телами. Вот горящий танк. А рядом развороченный грузовик и трупы бойцов вокруг него. Вот сейчас ухватиться бы за борт отъезжающей машины. Вон она, полная солдат. Десять шагов, кажется, до неё. И солдаты машут им руками. Что-то кричат, похоже: «Скорей, товарищ политрук!» Снаряд веером взрывает землю точно перед Стрелковым. И он падает навзничь, широко раскинув руки. Это последнее, что видел Александр Троицкий.

Очнулся он уже в госпитале. Врач сообщил ему, что у него была тяжёлая контузия. Был без сознания почти неделю. Александр слушает врача и с трудом понимает его речь. Пожаловался врачу на сильную головную боль и тошноту. Врач что-то ему ответил, но понять его было трудно. Уши будто заложены ватой. Александр чуть приподнялся на постели. И как ему показалось, завопил. Но на самом деле он лишь прошептал, что сильно болит голова. Но этого было достаточно, чтобы без сил упасть на подушку.

Врач наклонился над ним и прокричал ему на ухо: «Головные боли и тошнота при контузии – это нормально». Александр услышал только последнее слово. И оно его возмутило. «Что значит нормально!? Голова раскалывается – это нормально!» – заорал он. Но врач его вопля не услышал. Видел только его широко открытый рот и дрожащие губы. Он подозвал медсестру. Велел сделать Троицкому успокоительный укол. «Сегодня вечером повторить», –  наказал медсестре. Уколы делали Александру и завтра и послезавтра и ещё несколько дней. В полубреду он ел пищу. Как в тумане видел кого-то в белом халате, кто кормил его с ложечки. И в одно утро он проснулся, с удивлением обнаружил, что туман рассеялся. Голова светлая и ясная и не болит. Некоторое время он лежал неподвижно и прислушивался к себе. «Вам уже лучше?» – слышит он женский голос, как райскую музыку. Повернулся на этот мелодичный зов. Перед ним сидела молоденькая медсестра. И ещё он заметил, что лежит в одноместной палате. «Вам уже лучше?» – повторила медсестра. Александр чувствует, что рот его растягивается в улыбке. Правда, ещё не понимает, почему. То ли оттого, что голова не болит, то ли оттого, что перед ним симпатичная девушка. «Готов к бою», –  произнёс он и удивился своему звонкому голосу. «Ну, к бою ещё рановато. Но прогулки по коридору доктор, наверное, разрешит», –  девушка улыбается. «А ведь привезли Вас в страшном виде. Всё лицо и голова в крови. Но никаких ранений. Это кровь хлестала из ушей, носа. Без сознания были больше недели», –  продолжает она. Александр молчит и любуется чернобровой красавицей-медсестрой. Девушка замечает его восхищённый взгляд. Щёки её загораются румянцем. Она кладёт свою ладонь на лоб Троицкому. И Александр замечает, что она гладит его голову.

«У Вас температуры нет», –  произносит она. Троицкий осторожно берет её руку. Кладет снова себе на лоб. «Такая вот процедура меня и без лекарств вылечит», –  Александр с усилием улыбается, так что сводит скулы. Медсестра освобождает свою руку. Строго говорит: «Сейчас Вам нельзя волноваться».

Александр хочет сказать, как же не волноваться, когда такая девушка. Но медсестра уже покидает палату. И вот, совсем некстати, приспичило в туалет. Приподнялся, осторожно сел на кровать. Встал, и голова закружилась. Ухватился за стул и, двигая его перед собой, доплёлся до двери. Выглянул в коридор. По коридору прогуливались ходячие раненые. Все в серых длинных халатах. «Эй, –  крикнул Александр, –  мне бы санитарку». Перед ним стоит пожилая женщина. Видимо – нянечка. «Чего тебе, милый?» – спрашивает она. Троицкий начинает объяснять, что ему нужен халат, не в кальсонах же шастать по коридору. А про туалет сказать стыдно. Но нянечка уже догадалась, что ему нужно. «Я сейчас утку и горшок принесу», –  говорит она. «Нет, нет», –  почти кричит Троицкий, –  я сам. Дайте только халат». Нянечка улыбнулась, покачала головой. Через несколько минут Александр идет по коридору. Его качает из стороны в сторону. Маленькая нянечка, ему чуть до плеча, поддерживает его. А он боится, что упадет и задавит эту старушку. Старушка смеётся, мол, и поболе великанов водила в туалет. И жива, однако.

На следующий день появилась красавица-медсестра. Александр заранее подготовил вопросы, которые надо задать ей. Во-первых, как её звать, потом представиться самому, мол, он политрук Троицкий Александр. И ещё спросить непременно, почему у него отдельная палата? Он же не генерал. Вот здесь можно посмеяться, мол, плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. И еще много чего хотелось сказать. А вот и медсестра сейчас перед ним, но слова все будто испарились. И первое, что говорит она: «Поздравляю, Вы уже ходячий. Но если вдруг у Вас случилось нечто непредвиденное…» Тут она засмущалась. И Троицкий понял, что она уже знает, что нянечка водила его в туалет. Так что с шутками насчёт генерала придётся погодить. А красавица-медсестра эдак строго заявляет, чтоб он вызывал её, Красавину Галину Ивановну. И от этой, как кажется Александру, напускной строгости Галина Ивановна становится даже очень, как хороша. И Александру хочется вскочить на вытяжку во фрунт. Прокричать: политрук полка Александр Троицкий.

А Галина Ивановна продолжает: «Итак, Александр Фёдорович, переходим к процедурам».

Ну, никак нельзя пропустить такой случай: «Переходим к водным процедурам, –  голосом диктора радио произносит Троицкий и, уже паясничая, сообщает, –  но у меня из пляжных принадлежностей, только кальсоны». О как приятно, когда шутку понимают такие девушки. Галина Ивановна смеётся. «Насчёт пляжа – это после войны. А сейчас будем учиться ходить», –  говорит она.

И вот политрук Александр и Галина Ивановна идут по госпитальному коридору. Для политрука Галина Ивановна уже Галчонок, но называть её так, пожалуй, преждевременно. Галина Ивановна держит под руку Александра. И он чувствует, как его водит из стороны в сторону. Но под своим локтем ощущает сильную руку медсестры. Мужики в больничных халатах бросают на него завистливые взгляды. А один хромой парень совсем обнаглел. Дёрнул за рукав Троицкого. Проговорил с подленькой улыбочкой, мол, дай на полчаса свою красотку. Александр сделал страшное лицо, погрозил ему кулаком. А тот захохотал: «Да только пройтись с ней по коридору. А ты что подумал!?»

У Александра слегка кружится голова. Галина Ивановна плотно прижимает к себе контуженого политрука, чтоб он не упал. А он, будто, чувствует сквозь свой тяжёлый халат её горячее бедро. Он смотрит на свою медсестру, ловит её взгляд, и ему кажется, что она всё понимает.

И вот он снова в своей палате. Галина Ивановна объявляет, что рано ему ходить самому в столовую. Надо ещё с недельку погулять по коридору. «Надеюсь, меня Вы будете выгуливать, Галина Ивановна? – спрашивает политрук. И тут же торопливо, пока Галина Ивановна не ушла, –  можно мне Вас называть просто Галя?» «Можно, Александр Фёдорович, –  улыбается Галина Ивановна, –  а выгуливать Вас – я постараюсь». «И еще, – заторопился Троицкий, –  чем я заслужил отдельную палату?» Галя становится серьёзной: «Ой, Саша, я не позавидовала бы тем раненым, кто находился бы с Вами в одной палате. Вы кричали, стонали. Ночью падали с кровати». Из всей этой длинной фразы Александр услышал только то, что его назвали «Саша».

Троицкий лежит на кровати, и вдруг ему приходит в голову какая-то неспокойная мысль: ведь он написал жене только одно письмо в первый месяц войны. Получил вскоре от неё ответ. Она писала о сыне, что он тяжело болен. И больше от неё писем не было. Наверное, письма не доходили. Всё время с боями отступали. Было не до почты. Сейчас конец зимы. Александр торопливо роется в прикроватной тумбочке. Там его бумаги и воинские документы. Вот и карандаш нашёлся. Пишет: «Дорогая Верочка». И вдруг сознаёт, что Верочка ему уже недорогая. Её образ как-то затёрся. И его заслоняет чудный лик Галины Ивановны. Но он не зачёркивает слово «дорогая». Пишет, что были тяжёлые бои. Сейчас ранен. Был без сознания месяц. Ну, приврал немножко. Где неделя, там и месяц. Сейчас поправляется. Дальше рассказывает, как воевал. И тут политрук в нем проснулся: об отступлении ни слова. Бьем немецких фашистов – это крупными буквами. Уже сложил письмо треугольником, вдруг вспомнил, что не спросил ничего про сына. Развернул письмо. Дописал опять крупными буквами: «Как Сашенька?»

И вдруг страшная мысль: жив ли сын? Держась за стены, вышел в коридор. Отдал треугольник пробегавшему мимо медбрату.

На другое утро не смог встать. Принесли завтрак: овсяную кашу и чай. Съел с трудом одну ложку, замутило. С трудом вытащил из-под кровати горшок, который ему на ночь всегда оставляют санитарки. Вырвало чем-то горьким. В голове его гремит набат. Но Александр не понимает, о чем его предупреждают. Как сквозь густую дымку он видит медсестру Галю и доктора. «Рецидив, –  говорит доктор, –  расстройства при контузии часто бывают обратимы».

Опять полусон, полуявь. И рука Гали на его лбу. Ему кажется, что он целует эту руку, ходит по коридору с Галей и чувствует её горячее бедро.

Что-то сместилось в его голове. Галя ему говорит, а он отвечает невпопад. Вот перед ним доктор. Он спрашивает Троицкого: «Какое у Вас воинское звание?» Александр пожимает плечами: «Майор, –  и подумав, –  может подполковник». Троицкий ловит печальный взгляд Гали. Улыбается ей: «А что, Галина, –  замялся на мгновение. Да, забыл её отчество, –  разве у вас нет моих документов? Посмотрите – там всё написано» Вдруг заволновался: «А где мои документы?» «Они в Вашей тумбочке. Показать?» – спрашивает доктор. «Нет, нет», –  застеснялся Александр. «Как звать Вашу жену?» – доктор пристально смотрит на Троицкого. Тот жует губами и молчит.

«Амнезия, –  тяжело вздыхает доктор, –  а как меня звать, может, вспомните?»

Александр в смятении смотрит на медсестру. Кто же это? Ведь знакомое лицо. Медсестра называла фамилию доктора? Какая-то звериная фамилия: Волков, Зайцев, Соколов. «Вот Соловьёв!» – выпаливает Троицкий. «Да. Я доктор Савельев», –  говорит врач и, помолчав, обращается к медсестре: «Здесь нужен психиатр».

Старенький, худенький человечек. Белый халат всё время сползает с его плеч. Так что видны погоны с полковничьими звёздами. Халат явно мешает ему.

– Товарищ полковник, давайте ваш халат, –  говорит медсестра Галя.

– Да, да. Сделайте милость, –  полковник сбрасывает с плеч халат, передает его Гале. Та помещает халат на вешалку, что прилажена у двери. Сейчас там висит серый халат контуженого политрука Троицкого.

– Это ваш больной? – полковник обращается к медсестре Гале.

– Да, да, –  Галя кивает головой.

– Во-первых, желательно создать для больного теплую, доброжелательную обстановку. Ненавязчиво рассказывать человеку о событиях его прошлой жизни. Воспоминания должны быть только позитивные, стараться избегать отрицательных эмоций. Читать с ним книги. Предлагать, чтоб он рассказал о прочитанном. Но ни в коем случае не заставлять. Никакого давления на психику. Медикаменты я выпишу. Если в вашей аптеке чего-то нет, обращайтесь ко мне.

Полковник кивает в сторону доктора Савельева.

– Так точно товарищ полковник, –  чеканит доктор Савельев.

Всё это время Александр Троицкий лежал на постели и безучастно смотрел на врачей. Когда медики удалились из палаты, Галя подсела к нему на койку.

– Саша, это светило психиатрии. Полковник Шварц.

Александр слышит голос медсестры Гали, и ему становится хорошо.

То ли медикаменты доктора Шварца помогли, или медсестра Галя создала ту доброжелательную атмосферу, которая стала лекарством для контуженой головы политрука. Были рассказы из прошлой жизни. Галин очень короткий: в Архангельске она окончила медицинское училище. Оттуда забрали в армию. Вот и весь сказ. А история Александра должна быть длинной. Его и брата усыновил доктор Троицкий Фёдор Игнатьевич. Мать свою он не помнит, она умерла рано. Отец тоже куда-то исчез, когда ему было лет пять. При слове «отец» в голове Троицкого тяжко загрохотал колокол. Его звук эхом повторяется многократно. Удары этого колокола мучительны и зловещи. Александр считает во весь голос: «Один, два, три». И тишина. Галя испуганно смотрит на Троицкого. Шепчет: «Саша, что с Вами?» «Поминальный колокол», –  Александр трясёт головой, старается избавиться от тяжкого наваждения: перед его внутренним взором возникает тот седой – в немецкой форме. Троицкий не может никак забыть его улыбку. И улыбка седого вдруг превращается в смертельный оскал. По лицу Троицкого течёт пот. Галя вынимает из своего кармана салфетку. Осторожно вытирает его лицо. Он ловит её руку и целует её. Закрывает глаза и проваливается в пустоту. Сколько прошло времени – час или вечность?

И вот опять перед ним рука Гали. Он заворачивает рукав её халата почти до плеча. И целует её обнажённую руку. Галя сидит неподвижно. Потом вдруг хватает голову Троицкого и, как-то отчаянно целует его в губы.

Несколько дней он не видел Галю. Приходили другие медсёстры. С ними он вышагивал по коридору. Лечебные прогулки. Он нарочно качался при ходьбе. Медсёстры озабоченно говорили ему, что из их практики по времени он должен быть уже здоров. А здесь, право, всё очень странно затянулось. И доктор Шварц, мы знаем, мертвого подымает. Такой волшебник. Галя пришла в его палату ночью. Александр не спал, будто ожидал её.

Потом они лежали молча. Александру почему-то казалось, что на лице его сейчас счастливая и глупая улыбка. «Как тебе?» – тихо спросил он. «Я думала, будет больно. А было хорошо», –  слышит он её шёпот.

Галя повернулась к нему, поцеловала и тихо попросила: «Встань с постели. Я на минуту зажгу свет и сменю простынь». Вспыхнула тусклая лампочка. Галя успела накинуть на себя халат. Но Александру всё-таки удалось увидеть все её чудные прелести. «Отвернись, бесстыдник», –  слышится её голос. Александр стоит в армейских кальсонах. И вид его совсем неприглядный. Он бросает взгляд на свою постель, видит красное пятно на ней. И до него доходит: «Он первый». Галя быстро меняет простыню и гасит свет. И опять она в его объятьях. «Я первый», –  шепчет он Гале. «Первый, первый», –  Галя целует Троицкого. И заходится негромким смехом. В смехе её Троицкому слышится звук волшебной флейты. А потом были короткие и длинные ночи. Короткие, когда она осторожно высвобождалась из его объятий, шептала: «Я нынче на дежурстве». И улетала как ночная бабочка.

А слухи, однако, доползли и до начальственных ушей. Александр заметил, что доктор Савельев смотрит на него несколько подозрительно. И с Галей Савельев стал неумеренно строг. Доктор Савельев долго не решался на разговор, но, видно, пришлось. Отозвал медсестру Галю в коридор, холодно спросил: «Что у тебя с Троицким?» «Да, да, да», –  каким-то восторженным отчаянием произносит Галя. Доктор печально качает головой:

– Как бы ты потом об этом не пожалела.

– Я не хочу думать о потом. Я сейчас счастлива, счастлива, – Галя громко хохочет.

Доктор оглядывается по сторонам. «Этой девчонке сейчас море по колено. Слава Богу, сейчас никого рядом нет», –  сокрушённо думает он. И вдруг ловит себя на мысли, что он завидует этому контуженому политруку.

Троицкому пришло письмо от жены. Вера писала, что очень скучает по нему. Ждёт, не дождётся его приезда. Рада, что он выздоравливает. Папа достал лекарства. И Сашенька поправился. Александр со странным безразличием прочитал письмо, сунул его в карман халата и тут же про него забыл.

Доктор Савельев вдруг заторопился с выпиской Троицкого из госпиталя. Это Александру показалось, что «вдруг». Впрочем, он действительно, чувствовал себя совершенно здоровым. А с Галей всё не удавалось увидеться наедине. Лишь бумажку со своим домашним адресом в Архангельске Галя передала Александру.

Когда получал документы о выписке из госпиталя, обратил внимание на двух тёток. Сидели они на лавке за его спиной. В черных фуфайках, надетых на белые халаты. Значит госпитальные санитарки или уборщицы. Слышит их негромкий разговор. Одна говорит: «Галька-то наша вот с этим связалась, дурёха». Другая ей вторит: «Ничего не попишешь. Нынче у молодух на мужиков охота». Мужику Троицкому хочется повернуться к этим теткам и послать матом куда подальше. Но политрук в нём командует: «Молчать. И строевым – по плацу!»

Галя догнала его, когда он шагал по парковой аллее, что уходила от госпитальных зданий. Она была в халате. Было довольно холодно, хотя под апрельским солнцем уже звенела капель. Александр расстегнул свою шинель. Полами шинели накрывает свою тоненькую, хрупкую девочку. Плотно прижимает её к себе. Они стоят под вековой липой. Толстый ствол защищает их от холодного ветра. Александр закрывает глаза, и мерный благовест к заутрене звучит в нём. «Ты слышишь звон колоколов?» – шепчет он. Галя подымает на него глаза.

– Слышу, –  шепчет она.

– Благовест – это благая весть.

– От тебя, –  Галя смотрит на Александра. На глазах её слёзы.

Троицкому вдруг становится трудно сказать: «Да». Он лишь слегка кивает головой.

Согласно Приказу № 354 от декабря 1941 года Народного комиссара обороны СССР, товарища Сталина «необходимо обеспечить возвращение выздоровевших раненых и больных, гвардейцев и курсантов обратно в свои части».

Но ко времени выздоровления политрука Троицкого А. Ф. его войсковая часть уже не существовала. Троицкий после тяжёлой контузии по состоянию здоровья был направлен в тыловую часть. Там «прошёл курс молодого бойца» – как он обычно говорил своим соратникам. Его готовили на должность начальника химзащиты авиационного полка на Белорусском фронте. Так что пришлось осваивать теорию и практику химзащиты. Должность майорская. Почему не на прежнюю должность политрука – вопросов не возникало. Приказ есть приказ. Может, начальство посчитало, раз контуженый – ляпнет что-нибудь непотребное. А глаза и уши «у кого надо» всегда начеку. Потом морока – разбираться с ним. «Политработа – дело тонкое». Троицкий даже представил, как при этих словах его будущий начальник с сомнением качает головой.

Правда, эти недозрелые мыслишки в голове у бывшего политрука долго не задерживались. К удивлению Александра командование предоставило ему отпуск для встречи с семьёй. Три дня. Два дня на дорогу туда и обратно. И день, а может, ночь на свидание с женой. Так и было сказано: «Ночь на свидание с женой». Мелькнула глупая мысль: «Может, свидеться с Галей?» Но командир части строго предупредил: отметиться в комендатуре Ярославля.

Глава 14. Встреча

Вот пришло письмо от Саши. Лежит в госпитале. И просто ужас, что с ним случилось.

Письмо читала для всей семьи Юля. У неё голос громкий. Ответ мужу Вера писала, спрятавшись в папиной комнатке. На удивлённый вопрос матери ответила, что хочет быть сейчас одна, чтобы никто не мешал ей с Сашей разговаривать. Катя сделала умное лицо, мол, понимает её желание. Константин Иванович всё это время сидел на кухне.

Вера и поплакала немножко над письмом. И порадовалась, что Саша пошёл на поправку. Уже ночь на дворе стояла, когда она вышла к отцу на кухню. Спросила его, что за контузия могла случиться с Сашей. Константин Иванович довольно путано пытался объяснить, что такое контузия. Спрашивала бы дочь про бухгалтерию, это другое дело. А тут медицина. В ней сам чёрт не разберёт. «Короче, если твоего снова отправят на фронт, значит со здоровьем всё нормально. Ну, а если комиссуют из армии, –  тут Константин Иванович остановился. Дочь испуганно смотрит на отца, –  тогда он будет с тобой. А здесь, в Ярославле мы его живо поставим на ноги», –  уверенно заканчивает свою речь Константин Иванович.

Вера обнимает отца. «Папа, а как это Вы вылечите Сашу?» – спрашивает она. «У меня нынче связи», –  с некоторым форсом отвечает Константин Иванович. Дочь верит отцу. И ей становится спокойно. «Я слышу, что вы про контуженных рассуждаете, –  слышится голос Юли. Она стоит в кухонных дверях, –  так это те, которые, –  Юля вертит пальцем около своего виска». Вера, закусив губы, чтобы не расплакаться, уходит в свою комнату.

Юля смущённо смотрит на брата: «А что такого я сказала?» «Да ничего такого, кроме этого, –  Константин Иванович тоже вертит пальцем около своего виска. – Мы ж про Александра говорили. Забыла, что ль? Письмо от него читали».

– Ой, ой, –  запричитала Юля, –  что же я наделала.

– Ладно, не кудахтай. В общем-то, ты права. Где-то у тебя словарь Брокгауза и Ефрона на букву «К». Я ночью полистаю. Всё равно не спится.

Константин Иванович со своей сестрой строг, но справедлив. Он так считает. И сестра на него за это не в обиде. А вот с женой быть строгим не получается.

Он уже засыпал, когда Юля положила на его постель толстенный том. И опять, чуть не плача, заохала.

– Иди спать, сестричка. Утро вечера мудренее, –  успокаивает её Константин Иванович. Словарь Брокгауза и Ефрона он так и не открыл.

И ещё одно, уж точно радостное событие, произошло в это время. Получили, наконец, письмо от младшей дочери. До этого – единственная весточка от неё пришла в декабре сорок первого года. Отправлено оно было ещё в начале сентября. И вот сейчас, в апреле 42 года от неё весть из города Курган. Сообщает, что она эвакуирована из Ленинграда как медсестра, сопровождающая раненых красноармейцев. И среди этих раненых её Гриша. У него ранение ног. И ещё он болел тифом. Сейчас тиф вылечен. Письмо опять читала для всей семьи Юля. Катя не смогла дослушать до конца. Ушла в кухню и плакала. Константин Иванович вышел вслед за ней. Стоял молча около жены. Всё не решался её обнять. Так и промолчал целый час, пока Катя не успокоилась. Потом она лишь сказала ему: «Спасибо». И отправилась в комнату, где остались дочь с внуком и золовка.

Константина Ивановича начальник часто отправлял в воскресные дни с бухгалтерскими проверками. Магазины-то работали и по выходным дням. Но в это воскресение он был дома. Только что позавтракали. Было около десяти часов. Звонок в дверь. Юля ещё сказала, вроде как в шутку: «Кого ещё несёт нелегкая». И отправилась открывать дверь. И вскоре из коридора её крик: «Батюшки, это кто же к нам!» На крик первая выскочила в коридор Вера. В дверях стоял Саша. «Сашенька», –  лишь прошептала она. И бросилась, было, мужу на шею, но Саша странно остановил её вытянутой рукой. Вера стоит растерянная, не знает, что ей делать. А в коридор уже высыпало всё семейство. Константин Иванович здоровается за руку с зятем. Саша слегка обнимает тёщу. Но как-то не по-родственному. Катя позже об этом скажет. И Юля представляется мужу своей племянницы. Сообщает Александру, мол, она родная сестра его тестя. А в конце коридора стоит маленький Саша. Смотрит букой на своего отца и не узнаёт. Александр увидел сына, подбежал к нему, взял на руки и целует. Все громко говорят. Каждый перебивает друг друга, обращаясь к Александру. Вот вошли в комнату. А Александр, будто, не замечает Веру. Рассказывает, как его ранило. И как он лежал в госпитале. А Юля уже схватила большую сумку. Кричит, мол, она сейчас помчится в магазин. Надо же отметить это событие. Константин Иванович суёт ей деньги. А Саша останавливает Юлю: «Я только на полчаса. Увидеть вас. Живы – здоровы. Мой поезд сегодня в четыре часа. А я ещё хочу в Гаврилов-Ям на могилу отца». «И я с тобой. Я покажу, где похоронен Фёдор Игнатьевич», –  встрепенулась Вера. Александр бросил на жену холодный и неприветливый взгляд. Проговорил, обращаясь почему-то к Константину Ивановичу: «Мне папина подруга покажет. Как её? Марина Давыдова? Она всё ещё живёт в нашей квартире?» «До сих пор жила, –  отвечает Константин Иванович, –  мы её, навещали, кажется, в феврале. И потом, Саша, так нельзя про Марину. Она всё-таки жена твоего отца». Александр никак не реагирует на замечание тестя. «Ну, мне пора, –  он встаёт, –  ещё надо в комендатуре отметиться».

Из своего вещмешка высыпает на стол консервы, пачки чая. Куски сахара рассыпаются по столу. Александр по очереди пожимает руки Юле, Кате, Константину Ивановичу. Хочет взять на руки сына. Но малыш прячется за спину своей матери. «Что это он? Как неродной», –  как-то нехорошо ухмыляется Александр. Подходит к жене. Вроде, хочет обнять её. «Саша, что с тобой?» – еле слышно говорит Вера. Александр делает удивлённое лицо. Пожимает плечами. И будто, забыв про жену, оглядывает родню, улыбается во весь рот. «Не поминайте лихом», –  громко произносит он. Направляется к выходу. За ним торопливо следует Катя. Константин Иванович тоже встает. Останавливается в начале коридора. Видит, как Александр целует Катю. Негромко говорит ей: «Вы уж простите меня. Так уж получилось». «Что получилось?», –  но эти слова застревают у Кати в горле.

Некоторое время все сидят молча, понурив головы. Молчание нарушается тихим плачем Веры. Она вскакивает и бежит в свою комнату. У маленького Саши слёзы текут по щекам, и он плетётся следом за своей мамой. Вера, уткнувшись в подушку, рыдает во весь голос.

Катя встаёт, хочет последовать за дочкой. Но Юля останавливает её: «Пусть Верочка выплачется, –  и, помолчав, продолжает, –  когда Пашка меня бросил, я никого не хотела видеть». «Да нет. Тут не то, –  неуверенно возражает Катя, –  он же контуженный».

А Юлю уже понесло: «Тут за версту видно, что у него на стороне баба. Когда у моего Пашки другая появилась, он вот также жопой вертел».

Константин Иванович прислушивается к колокольному звону. И откуда этот звон? Рядом Церковь Вознесения Господня, но там службы нет. И церковь разграблена. Но звон нарастает. И Константин Иванович вдруг понимает, что это звучит набат. И мучительная тревога охватывает его. Грохот в голове нарастает. И с ним усиливается боль в голове. Вот она уже невыносима. Константин Иванович обхватывает голову руками. «Что с тобой? – испуганно спрашивает Юля. Константин Иванович бросает взгляд на жену. Но Катя смотрит в пространство невидящими глазами. Юля, поддерживая брата, доводит его до кровати. Стакан воды и таблетку цитрамона Юля оставляет на тумбочке. Возвращается в комнату, где оставила Катю. Бросает на неё сердитый взгляд. Но Катя ничего не замечает. Юля слышит, как Катя бормочет вполголоса: «Вот, доченька, и тебя ожидает та же судьба, что и твою мать».

Над могилой Фёдора Игнатьевича выпили по чекушке разбавленного медицинского спирта. Закусили чёрным хлебом. Марина всплакнула в платок. Александр положил в сумку Марине пару банок консервов. «Слава Богу, что догадался оставить эти консервы для Марины, –  подумал Александр, –  что-то часто стал он, коммунист Троицкий, вспоминать о Боге». Криво усмехнулся. При воспоминании о встрече с женой на душе стало совсем гадко. На могиле отца не проронил ни слезинки. Предложил ещё по глотку. Марина поспешно согласилась. Постояли молча, прожевывая чёрствый хлеб. «Ну, мне пора», –  с каким-то облегчением проговорил Александр. Марина плотно, по-женски прижалась к нему. Заплакала: «Хоть ты-то не забывай меня. Другой раз письмишко черкни». «Да, да, конечно», –  торопливо пообещал Александр.

До вокзала его довезли на легковушке ЗИС-101. Марина договорилась с больничным начальством. Машина была предоставлена из уважения к памяти Фёдора Игнатьевича. Марина ещё сунула в карман Александру четвертушку с разбавленным спиртом. Шепнула: «Отдашь шоферу».

В свою войсковую часть Троицкий прибыл почти на сутки раньше положенного срока. Командир полка удивлённо взглянул на него, спросил, почему так рано. Пришлось врать, что расписание поездов сложились удачно. «И от кладбища, где похоронен отец, до вокзала в Ярославле везли на ЗИС-101», – похвастался Александр. Но эти подробности не интересовали комполка. Он уже в пол-уха слушал, как Троицкий рассказывал про кладбище в селе Гаврилов-Ям. И что не было бы этой легковушки, добирался бы до вокзала часов шесть-семь. И опять пришлось приврать, но немножко. Командир не стал выяснять, за какие это заслуги Троицкому предоставили легковую машину. Да и где этот Гаврилов-Ям, он уж точно и не слыхивал.

На следующий день начались армейские будни. Александр весьма удачно совершил несколько учебных прыжков с парашютом. Посидел пару недель «за партой», изучая химическое оружие и защиту от него. Но главное, надо было разобраться досконально, что это за ампулы АЖ-2. И что это за бомба, которая: «При прямом попадании прожигает броню танков. Воспламеняет бензобаки, поражает осколками экипаж, вызывает взрыв боеприпасов». И всё это запомнить, как Отче Наш.

До отправки на Белорусский фронт Александр успел написать письмо в госпиталь «своей любимой Галочке». Ответ пришёл на удивление скоро. В письме сообщалось, что сержант медицинской службы Красавина Галина Ивановна демобилизована в связи с беременностью. Целый день ходил, как потерянный. А к вечеру пришло в башку, вообще, немыслимое: свой денежный аттестат отослать Гале. Но к подобным действиям он совсем не был готов. Отобрать аттестат у Веры с сыном? Об этом просто страшно думать. Однако написал письмо Гале в Архангельск с горячими признаниями в любви. За всё время войны писем от своей фронтовой подруги он не получал.

О событии, которое связанно с последним ранением Александра Троицкого, следует рассказать подробно. Это было начало марта 1945 года. Александру предстоял очередной разведывательный вылет за линию фронта на самолёте-разведчике Р-10. Самолёт оснащён фотоаппаратурой. Пилот, лейтенант Василий Суворов, не зря носил эту славную фамилию. Василий был опытным лётчиком и смелым до отчаяния. Майор Александр Троицкий, вылетая на разведку с лейтенантом Суворовым, был всегда спокоен. Хотя война есть война, всего не предусмотришь. Сфотографированы были скопления немецких танков и тяжёлой артиллерии. Разведчик возвращался на свой аэродром.

«Мессеры» появились неожиданно. Последние слова Василия, которые прозвучали в наушниках Троицкого, были: «Саша, мы горим». Густой тяжёлый дым наполнил кабину. Самолёт уже потерял управление и заваливался в пике.

Троицкий взглянул вниз. Земля стремительно надвигалась. Уже видны были игрушечные заснеженные домики под красными черепичными крышами. Александр откинул фонарь и перевалился через борт кабины. От ледяного воздуха перехватило дыханье. Хлопнул и раскрылся над головой парашют. И лётчик будто завис на мгновение в воздухе. Чёрная тень «Мессера» мелькнула над головой. Пулемётная очередь ошпарила ногу и грудь. Александр уже не видел, как из облаков стремительно вылетали хищными ястребами истребители Ла-5. И, как охваченный пламенем «Мессершмитт», падал куда-то в прибрежные польские леса. На льду Одера блестели лужи. Посреди одной из них медленно оседал шёлк парашюта, накрывая лётчика. Стояла пронзительная тишина, какая бывает только в преддверии весны. К ночи подморозило, и лужи затянулись льдом. На другой день к вечеру похоронная команда вырубала сапёрными лопатками изо льда тело Троицкого.

«И этот парень живой?! Вот уж, истинно, с богатырским здоровьем берут наших парней в лётчики! – говорил хирург, позвякивая в стакане пулями, вынутыми из тела Троицкого, –  это подарок от Гитлера. На память, –  обратился он к Троицкому, протягивая стакан с пулями, –  откуда такой богатырь? Наверное, из Сибири?

– Не. Я из Ленинграда, –  еле слышно прошептал Александр.

– Из Ленинграда. Уже хорошо. А ногу постараемся тебе спасти, –  закончил врач и отошёл к другому раненому.

Но ногу не спасли. Началась гангрена. Резали два раза. И каждый раз вместо обезболивающего лекарства накачивали спиртом. Медсестра, женщина с молодым лицом, но совершенно седыми волосами, говорила Троицкому: «Кричи, кричи, милый. Легче будет». И он кричал. А хирург и сёстры, будто, не слышали его крика.

День Победы встретил Александр в госпитале. Госпиталь находился в польском городе, что на границе с Германией. Месяц назад, когда пришёл в себя, и боли оставили его, написал письмо жене в Ярославль. Ответила ему Юля, что Вера и вся её семья уже в Ленинграде. Нынешнего адреса Веры она не знает, так как прежнюю квартиру разбомбили. «И потому письмо твоё, Саша, я отправила Наде на Лиговку. Пиши пока на адрес Нади», –  сообщала Юля, –  на всякий случай адрес её Ленинградский прилагаю».

И вот он уже читает письмо от жены: «Сашенька, я тебя люблю, любого. Хоть без ноги, хоть какого. Лишь бы ты был со мной». При чтении этой фразы Александр почувствовал, что у него на глазах слёзы. «Вот. Расквасился», –  хотелось улыбнуться, но слёзы не дали это сделать. Галя совсем не вспоминалась. Нет, пожалуй, как-то подумалось: «И зачем я ей, юной девочке. Безногий старик. Ведь мне скоро сорок лет».

Глава 15. Возвращение

В сорок четвертом году, да, это был конец декабря[30], получили письмо из Ленинграда от Нади. Они с Гришей уже дома на Лиговке. Надя опять работает в госпитале на Мойке. А Гриша демобилизован как инвалид войны. Хромает, ходит с костылём. Работает в Куйбышевской больнице, как и прежде. Там сейчас тоже госпиталь и больница. От бомбёжек часть больницы разрушена. Больных ленинградцев там много. И не хватает врачей и медсестёр, потому что многие в блокаду умерли. Гриша приходит с работы поздно. И из-за этого Надя очень беспокоится. Лиговская шпана – на неё нет управы. Но одно хорошо: теперь у них отдельная квартира. Рахиль и Фрида, бывшие соседки по коммуналке, выписаны из квартиры. И ещё писала Надя, что Рахиль во время блокады умерла. А Фриду забрали в больницу. Жива ли она – неизвестно. И в конце письма: Верину квартиру на Мойке разбомбили.

При этой фразе Катя схватилась за сердце: «Там же Наденька жила. Как она спаслась…»

Юля уже капает валерьянку для Кати. Вера читает дальше письмо: «Гриша ходил на Мойку. Сейчас там много свободных квартир. Так что приезжайте скорей. Кто был прописан до войны, тем дают жилплощадь.

Документы на въезд в Ленинград я вам выслала».

«Юля, Вера. Кто вынимал письмо из почтового ящика?» – Катя растерянно смотрит то на дочь, то на Юлю. А Юля уже бежит к входной двери. И вскоре слышится её радостный возглас: «Вот ещё письмо! Смотрите». Катя осторожно разрывает конверт. Читает документ. «Мама, Сашенька есть там?» – спрашивает Вера. «Есть, есть, милая», –  отзывается Катя. «А где мы будем жить с отцом?» – почему-то это очень тяжёлый вопрос для Кати. Но она не произносит эту фразу. Спросить Веру? Нет, нет. В Ленинграде всё решим. Вместе с Надей и Верой.

Когда Константин Иванович вернулся с работы, семья его уже собирала чемоданы. Новый год решили отметить в Ярославле. Юля очень просила. Мол, когда теперь увидимся. Константин Иванович загадывать не решался. А Катя торопила с отъездом, скорей бы увидеть младшую дочь.

Февральская вьюга гонит хлопья снега вдоль Невского. Константин Иванович кутается в своё зимнее пальто на вате, сшитое в последние мирные дни. Однако хочется посмотреть, что стало с Ленинградом за время блокады. Вот памятник императрице Екатерине укрыт сеткой с кусками ткани серо-зелёного цвета. В каком-то ледяном оцепенении долго стоял перед памятником. А в голове рассказ Нади, как в блокаду с Невского иногда не успевали убирать трупы ленинградцев. И эти люди сумели сохранить памятники. Вот Гостиный двор, с Невского не видно разрушений. Башня городской Думы цела. И Барклай, и Кутузов у Казанского собора стоят целёхоньки. Верно, успели снять маскировочную сетку.

А с домов снимают дощечки с названием «Проспект 25 Октября». Константин Иванович подходит к деревянной лестнице, приставленной к стене. А на лестнице человек в фуфайке и стёганых на вате брюках. «Эй, товарищ, как теперь Невский называться будет», –  спрашивает он. А в ответ слышит молодой девичий голос: «Ой, дедушка, Невский опять будет Невским». Вот и славно, что Невский. А слово «дедушка» как-то тяжело резануло. Нет. Не по самолюбию, а где-то глубоко царапнуло в груди. Никогда ещё женщины не называли его дедом. А дедушка – ещё больней. Дедушка – нечто жалкое и беспомощное. Вот внук Саша называл его «деда». И за этим следует «дай», «помоги», «покажи». Значит, внук понимает, что дед что-то ещё может.

Константину Ивановичу вдруг стало тяжело идти. Снег с тротуара не убран. Чтобы перейти на другую сторону Невского, надо перелезать через сугробы. Слава Богу, что на ногах валенки, а не штиблеты с галошами. Это на службу в валенках не попрёшься. Ой, Господи, и чего в башку лезет. Ведь уже пенсионер, какая там служба. Вот из сугроба никак не выползти. «Дед, давай помогу», –  перед ним молоденький солдат. Константин Иванович тяжело вздыхает, протягивает руки солдату.

«Ну, вот и вылезли, –  солдат смеётся, –  а мне завтра на фронт. Будем добивать фашистов». «С Богом», –  говорит Константин Иванович солдату. «Мы и без Бога добьём их», –  солдат делается серьёзным. «Сколько же тебе лет?» – Константину Ивановичу вдруг становится мучительно жаль этого мальчишку. «Как сколько? Девятнадцать», –  солдат по-детски хмурит брови. «Поди, на фронт-то впервой?» – зачем-то спрашивает Константин Иванович. Солдат кивает головой. Тревожная тень мелькнула на его юном лице.

Константин Иванович осеняет солдата крестным знамением. И видит, как мальчишка на глазах превращается в мужчину.

Трамваи сегодня почему-то не ходят по Невскому. Верно, рельсы не успели расчистить. Неделю назад семья приехала из Ярославля. Хотел дойти до Лиговки, где младшая дочь живет с Катей. Да вот не вышло.

Вот и Мойка 48. Высокий чугунный забор и арка с ажурными воротами. Сейчас войдёт в квартиру, ляжет на свою железную кровать, которая стоит у окна с видом на речку Мойку. Окно высокое, почти до потолка. Грязное. Немыто, верно, с лета сорок первого. Стёкла оклеены бумажными крестами. И днём в этой комнате – кухне полумрак. Кто жил в этой квартире до войны Константину Ивановичу неизвестно.

У двери плита. С утра натопил её. Вера на ней сейчас готовит обед. Что будет на обед, Константин Иванович не спрашивает. В квартире ещё одна большая комната. Там разместилась дочь с внуком.

Всё как-то получилось нескладно. Дочери заявили, что отец будет жить с Верой. А мать с Надей. У Нади двухкомнатная квартира. Почему бы в одной из комнат не жить отцу и матери вместе? Катя промолчала. Константин Иванович не посмел настаивать. Стало ясно, что так решила Катя. И сейчас хотел дойти до Лиговки. Поговорить с женой, пока Надя и Гриша на работе. Да вот не дошёл.

– Папа, обедать, –  Вера стоит перед ним, –  вставайте, что Вы всё время молчите?

Константин Иванович не отвечает. Молча, усаживается за стол. Да и что отвечать-то. Всё доченька знает, почему он молчит.

На столе немудрёные постные щи. Картофельные котлеты. Не проронив ни слова, поели. Константин Иванович опять лежит на своей кровати в кухне. Помещение кухни узкое как коридор. Только тумбочку и можно поставить около кровати. Внук сидит у него в ногах. Протягивает книжку. Константин Иванович пытается читать сказку о царе Салтане. Но не разглядеть буквы. Внук-то сметливый. Подставляет стул, тянется к выключателю. А Вера рядом в раковине моет посуду. «Электричество надо экономить. Придёт счёт, денег на хлеб не хватит. Шли бы в комнату. Там светло», –  слышит Константин Иванович, раздражённый голос дочери. «Мама, там холодно», –  скулит Саша. «Холодно. Дров-то, где взять? Походили бы с дедом по дворам. Может, какую щепку принесёте», –  Вера сердито смотрит на отца. Константин Иванович понимает: он единственный мужчина в доме. Давеча принёс охапку дров для плиты. А теперь надо постараться для комнаты, где дочь с внуком обитают.

– Ну, Александр Александрович, пойдём в лес по дрова, – обращается Константин Иванович к внуку.

– Деда, пойдём в Большой сад? Там спилим дерево? – спрашивает внук.

«Большим садом» жители домов Мойки 48 называют небольшой парк на территории института имени Герцена. «Большой сад» находится перед Воронихинской решеткой, за стенами главного здания института – нынче госпиталя. Сейчас этот сад – задворки госпиталя. Туда сваливали весь госпитальный хлам. Семья в Ленинграде без году неделя, а шестилетний мальчишка уже знает, как называются эти «заросли» из столетних лип.

– В Большой сад нам не пробраться. Там снегу по пояс, –  говорит Константин Иванович.

– Тогда пойдём и наворуем дров, –  предлагает внук.

– Саша, откуда ты таких слов набрался, –  слышится возмущенный голос дочери.

– Откуда, откуда. Колька с заднего двора говорит: все воруют, воруют. И мы с ним хотели пойти поворовать. Он звал меня за булками, да за сахаром.

Константин Иванович уже знаком с местными терминами: «Большой сад» – это и до войны было известно. А вот нынче «задний двор» – это где раньше квартира Верина была. Корпус два. Там бюст Ивана Бецкого стоит в центре двора. А нынешняя квартира в корпусе номер один. И ещё часто звучит в разговорах: «Лиговская шпана», «Плехановская шпана». Улица Плеханова рядом, за Большим садом. Вот площадь имени Плеханова теперь называется Казанской площадью. А улица Плеханова почему-то, так и не стала Казанской. Беспокоит больше Лиговская шпана. Младшая дочь живёт на Лиговке.

– Ну, внучок. Воровать, так воровать, –  Константин Иванович с трудом надевает пальто на внука. Вырос он из своей одежонки. Надо будет с Верой пойти на барахолку, что на Обводном канале. Люди говорят, там нынче можно шубу из норки купить, лишь бы деньги были. Пока ярославские заработки ещё в кошельке, надо одеть, обуть дочку и внука.

Пошли на «задний двор». Вот они стоят около разрушенного здания, где до войны была квартира Веры. Если порыться в кирпичах, может и нашли бы какие деревяшки от мебели. Но сейчас всё занесено снегом. Да и блокадники, конечно, всё разобрали на дрова для своих «буржуек». А вот узенькая тропка проложена в глубоком снегу. Ведет она к яме. И в ней ступеньки в подвал разрушенного дома. В этом подвале до войны семья дочери хранила дрова. Видно было, что заваленный кирпичами вход подвала слегка расчищен. Значит, кто-то уже согревает своё жилище дровишками. Младшая дочка рассказывала, что все жильцы дома погибли под развалинами. Константин Иванович посылает внука домой за керосиновой лампой. «Спички не забудь», –  наставляет он Сашу. А мальчишка уже загорелся, сам готов лезть в подвал.

Вот внук вернулся с лампой, разрумянился от скорого бега. Константин Иванович осторожно спускается по корявым ступенькам с зажженной лампой. Внуку велел стоять около входа в подвал. И если деда долго не будет, чтоб бежал домой и сказал, что дед пропал в подвале. Когда Константин Иванович произносил фразу: «Дед пропал в подвале», пришлось широко и безмятежно улыбаться, чтоб не напугать Сашу. А самому-то было тревожно. Залезешь в подвал, а какая-нибудь балка рухнет и завалит выход. Чем чёрт не шутит.

В подвале потолки высокие. Константин Иванович поднимает лампу повыше, чтоб осветить пространства подполья. Вот железные скамейки. Видно, притащили сюда из парка. Деревянные-то давно сожгли. Может, было здесь бомбоубежище. Клетушки, где до войны жильцы хранили дрова, разобраны. Но кое-какие деревяшки остались. Вон в глубине подвала вроде небольшая поленница. Константин Иванович осторожно продвигается вперёд. Потолок резко снижается, так что приходится нагибаться. Вот он вытягивает перед собой руку с лампой. Дровишки никак!? Много ли их? Константин Иванович поднял лампу над головой. И на него вытаращился оскаленный череп. Константину Ивановичу кажется, что он на мгновение оглох от собственного вопля. А за своей спиной он слышит крик внука: «Деда, деда!» И этот крик заставляет сдерживать себя. Он оглядывается: Саша стоит в проёме подвала. Константин Иванович возвращается к внуку. «Ногу подвернул, вот и закричал. А ты молодец, Сашенька. С тобой и в разведку пойти неслабо», –  Константин Иванович видит, как дрожат губы внука. И мальчик готов расплакаться. «Деда, ты говоришь неправду. Там привидения?» – шепчет он. «Нет, там не привидения, там дрова. Вы же в своей комнате замерзаете. Ты подожди меня наверху. А я охапку дровишек возьму», –  Константин Иванович старается говорить твёрдым голосом. Но у него мурашки бегают по коже от мысли, что нужно возвращаться к оскаленному черепу. Печь в комнате не топлена второй день.

Невысокая поленница вдоль стены. И на ней сидит женщина. А может это мужчина. Человек одет в длинное демисезонное пальто. Облокотился спиной о стену и умер. Лицо скелета. Тело под пальто верно – кожа да кости. Константин Иванович ставит лампу на пол, осторожно набирает охапку дров, постоянно оглядываясь на мертвеца. И ему кажется, что мертвец следит за ним и ехидно ухмыляется.

А серые, тупорылые автобусы с ранеными бойцами всё идут и идут. Ленинград теперь стал глубоким тылом. Значит, согласно Приказу № 354 Народного комиссара СССР, товарища Сталина, сюда везут тяжёлораненых, срок лечения которых больше шестидесяти дней.

От Александра нет вестей уже почти год. Вера вдруг решила, что муж тяжело ранен. И должен быть непременно доставлен в госпиталь на Мойке. Наказала сестре, чтоб та сразу сообщила, когда Сашу привезут.

Надя часто забегает. И в мрачной квартире раздаётся её весёлый голос:

– Папа, как здоровье? Саша сколько будет дважды три?

– Шесть! Шесть! На кошке шерсть, –  кричит Саша.

– Молодец – тебе с полки огурец.

Надя целует племянника. Суёт ему в рот кусок сахара. Младшая дочь нынче для Константина Ивановича, как свет в окошке. С её приходом настроение улучшается. И даже Вера начинает улыбаться. А так всё ходит как потерянная. Ничто её не радует. Каждый день по несколько раз бегает к почтовому ящику. Вот сейчас Надя что-то усиленно втолковывает сестре. А у той глаза на мокром месте.

Константин Иванович всегда провожает младшую дочь до трамвая. А уж на Лиговке её встретит Гриша. А если Гриша работает в ночь, Константин Иванович провожает дочь до квартиры. От Лиговской шпаны спасу нет. Даже милиция её боится. В квартиру Нади Константин Иванович не поднимается. Третий этаж. Говорит, что задохнётся. Впрочем, дочь особенно и не настаивает. О Кате тяжело думать. Мучается ли она, как он? Если бы мучилась, дочь непременно сообщила бы ему.

Вот и сейчас Надя пытается объяснить сестре, какая нынче военная почта. Письма теряются. Да и не всегда у красноармейца есть время написать письмо. «Я ей говорю: Гриша мне рассказывал. А она сразу в слёзы», –  Надя смотрит на отца, ожидая, что он поможет ей успокоить сестру. И он начинает длинно, и как ему, кажется, совсем неубедительно. Но молчать сейчас нельзя. Не хватало ещё, чтоб и младшая дочь упрекнула, что он всё время молчит.

– Понимаешь, Наденька, что бы ты не объясняла сейчас своей сестре, у неё в голове одно: твой Гриша с тобой. А её Саша – неизвестно где. И потом, мать тебе рассказывала, каким Александр явился в Ярославль?

– Да, конечно, –  задумчиво отзывается Надя. Обнимает Константина Ивановича. Целует его в щёку.

Опять кончились дрова. Константин Иванович снова спустился в давешний подвал. Покойник исчез, с ним и поленница исчезла. Слава Богу, Надя договорилась с кем-то в госпитале, привезли на санках дрова, распиленные и наколотые. Поленья сложили в коридоре квартиры. Во дворе оставлять нельзя. Тут же украдут. Теперь вот трудно пройти по коридору к входной двери, только бочком. Да чего уж там, на нынешних харчах не больно-то растолстеешь. Дрова привезли два молодых парня. Надя сказала, что это «ходячие» из госпиталя. Константин Иванович стал им предлагать деньги. Но парни отказались. Сказали: нам лучше поцелуй Вашей дочки. Вот ведь, стервецы, прознали, что Наденька его дочь. А она только хохочет. У вас, мол, жёны ревнивые. Я вам каждый день письма от них передаю.

Но вот случилось событие. Радостным его трудно назвать. От Юли пришло письмо. Сообщала, что Саша в госпитале, где-то в Польше. Тяжело ранен. К Юлиному письму была приложена почтовая открытка из госпиталя. Почерк на открытке был не Сашин. Вера плакала навзрыд. И всё время повторяла: «Жив, жив».

А в апреле ещё письмо от Юли. В конверт вложен один листок. Надя только произнесла: «Сашин почерк». А потом прибежала на кухню к отцу, и так отчаянно прокричала: «Саша без ноги!», что у Константина Ивановича сердце зашлось. Он только смог проговорить: «Живой, Слава Богу». А дочка и не заметила, что отец и сам вот-вот Богу душу отдаст. Еле отдышался. Накапал себе валерьянки. Какие нынче лекарства, кроме валерьянки…

Саша был демобилизован по инвалидности в июне сорок пятого года. Предстал перед женой в форме майора. И на кителе три ряда орденских планок.

На Мойке собралась вся семья. Гришу Константин Иванович видел очень редко. И тепло и искренне с ним обнялся. А Катя лишь кивнула Константину Ивановичу с безразличной улыбкой. За всё время праздничного застолья они и словом не обмолвились.

Когда вышли на Мойку провожать Гришу и Надю, стояла пронзительно тихая, белая ночь. Александр остановился, совершенно зачарованный. «Как я мечтал об этом дне», –  проговорил он.

На Невском трамваи уже не ходили. «Пойдёмте пешком, – вдруг предложил Александр, –  до вашей Лиговки я за полчаса доходил. До войны, –  произнёс он с нескрываемой грустью.

– Два хромоногих, что нам марафонская дистанция, –  весело отзывается Гриша. Он, будто, не слышал слов Саши «до войны».

– А что! У меня немецкий протез, не хуже твоих родных ног. А? Гриша, –  уже беззаботно хохочет Александр, и вдруг став серьезным, –  я слышал у вас Лиговская шпана расшалилась, так у меня именной пистолет.

Александр достает из кармана кобуру. «Не надо вынимать пистолет, –  останавливает его Гриша, –  это как раз то, за чем охотятся Лиговские бандиты». Александр хочет возразить, что он боевой офицер. И этой шпане из Лиговских подвалов мы ещё покажем. Но слышится голос Нади: «Машина! Гриша, скорей! Папа, Вера, Саша, до свидания!» Она стоит около черной «Эмки». Катя уже в машине. Гриша, размахивая своёй палкой, торопливо ковыляет в сторону легковушки.

А дальше для Константина Ивановича дни понеслись стремительно и бесцветно. Вот Вера смущённо говорит ему, что надо бы, чтоб её сын спал на кухне вместе со своим дедом. Константин Иванович удивлённо смотрит на дочь.

– Ну, папа, ты ж понимаешь, –  Вере очень неловко, что отцу надо объяснять очевидное.

– Ах, Господи. До чего же я бестолковый. Конечно, дети нынче быстро взрослеют. Во дворе ему уж точно объяснили, как дети делаются. Он с этой осени в школу поступает, –  невнятно бормочет Константин Иванович.

Да вот ещё, это было, пожалуй, в конце сорок седьмого года, отменили карточную систему. С памятью у Константина Ивановича нынче не совсем. В тот день Александр уехал на завод протезно-ортопедических изделий. Протез менять. Немецкий сломался. А наш – до крови натирает Александру культю. Звонок в дверь удивил Константина Ивановича. У обоих Александров, большого и маленького имеются ключи от квартиры. Младшая дочь обещала забежать завтра. Вера в магазин помчалась, какой-то там дефицит «выбросили». Константин Иванович только что пришёл из бани, весь распаренный. Прилёг отдохнуть. И вот на тебе. Кого ещё несёт нелёгкая.

И ещё эти замки дверные, замучаешься открывать. Александр обещал слесаря пригласить, да вот с протезом у него мука.

Дверной замок на удивление легко отомкнулся. Константин Иванович видит перед собой девчушку, совсем молоденькую. Смотрит на него и молчит. «Что Вам угодно?», –  полезла из Константина Ивановича старорежимная галантность. Девочка, верно, набралась храбрости, говорит: «Мне Троицкого Александра Фёдоровича».

Константин Иванович хотел, было, в том же духе продолжить разговор. Мол, по какому вопросу изволите интересоваться Александром Фёдоровичем? Но вдруг вспомнил странный визит Александра в Ярославль во время войны. Вспомнил и слова своей сестры Юли о том, что когда у Пашки, мужа Юлиного, «баба появилась, он вот также жопой вертел». Вся галантность Константина Ивановича мгновенно испарилась. Он лишь промычал нечленораздельно: «Угу». И показал на дверь в комнату. Девочка несмело вошла. Окинула, как показалось Константину Ивановичу оценивающим взглядом небогатую обстановку в комнате, уселась на стул. Константин Иванович расположился в кресле. Кресло изрядно поношенное, досталось от прежних жильцов. Девочка, уже не скрывая своего интереса, внимательно рассматривает комнату. И Константин Иванович, будто, впервой увидел, что обои на стенах оборваны и в подтёках. И на окнах краска шелушится. Проговорил, будто, оправдываясь: «Вот ремонт собираемся затеять на следующей неделе». Хотя никакого ремонта и не предполагалось. Замечает, как девочка мучительно покраснела.

– Так Вам надобен Александр Фёдорович? Он придёт нескоро. А вот жена его с минуты на минуту предстанет перед Вами.

Константин Иванович ещё не успел оценить эффект от своих старомодных реверансов, как услышал, что отпирается входная дверь, и голос Веры: «Папа, я столько всего напокупала». Константин Иванович торопливо выходит в коридор. Прикладывает палец к губам, мол, помолчи. Видит удивлённые глаза дочери.

– Там тебя ждут, –  Константин Иванович кивнул в сторону открытой двери в комнату.

В плите огонь догорал. По радио объявили, что ночью будет сильный мороз. Подложил в плиту дров. Уселся на корявую раскладушку, предназначенную нынче для внука. Долго смотрел на разгорающееся пламя. Из комнаты Веры ничего не было слышно. Верно, они разговаривали негромко. Потом он услышал голос Веры. Жесткий и резкий. Такого Константин Иванович от дочери никогда не слышал. От Кати – да. Вот мать в ней заговорила: «У вас, Галя, от Троицкого ребёнок. И у меня от него ребенок. Вот пусть он и решает, с кем жить». «Папа, я еду к Наде», –  слышит Константин Иванович. Потом хлопнула входная дверь.

Константин Иванович заглянул в комнату. Девочка глядела в морозное окно и улыбалась как во сне.

Александр пришёл на костылях. Константин Иванович встретил его в коридоре.

«И за этих тыловых крыс мы проливали кровь!» – Александр уже готов разразиться многоэтажными проклятиями. Константин Иванович понимает, что нового протеза Александр не получил. Тихо говорит: «Там девочка. У неё дело к тебе». «Какая ещё девочка!?» – вспыхнул зять. Потом вдруг сник. Заковылял в комнату, гремя костылями. Константин Иванович плотно закрыл за ним дверь в комнату. Не хотелось быть свидетелем этой мелодрамы. Но было тревожно. И что нашёл Сашка в этой девчонке? Ведь ни кожи, ни рожи. Молоденькая, правда. Вот и взыграло кобелино в Сашке. Константин Иванович опять сидит около плиты. Уже десятое полено подбрасывает в топку. Какой-то шум в коридоре. Вроде хлопнула входная дверь. Константин Иванович заглядывает в комнату. Александр сидит, обхватив голову руками. Константин Иванович осторожно касается плеча зятя. Видит его потерянный взгляд и слышит: «Константин Иванович, помогите мне. Прошу. Помогите мне вернуть Веру».

Уже в дверях столкнулся с внуком. «Деда, –  закричал Саша, –  мне пятёрку по пению поставили».

«Не замечал в тебе что-то музыкального слуха», –  Константин Иванович вымучено улыбается. Сейчас не до улыбок. Осталась одна отрада – внук.

– Ой, деда, училка сказала, если я буду молчать, пока наш класс поёт, будет мне пятёрка по пению.

– И трудно тебе было молчать? – Константин Иванович не может сдержать улыбку, глядя на внука.

– Ещё как! Даже в туалет захотелось.

– Ну, пописал?

– Не, –  Саша шепчет на ухо деду, –  покакал.

– Ну, раз покакал, поедем к тёте Наде, там твоя мама.

Константин Иванович выходит с внуком во двор. Во дворе на поленнице сидит недавняя гостья. Она плачет навзрыд.

Вот опять Константин Иванович стоит перед домом младшей дочери. И нет сил, видеть Катю.

– Подымись к тёте Наде, –  говорит он внуку, –  там твоя мама. Скажи, твой папа очень просит её придти домой. Повтори: очень просит!

– Очень просит, –  бубнит Саша. И потом плаксиво бормочет, –  деда пойдём со мной, я боюсь.

– Кого ты боишься?

– Дядю Гришу. Он опять скажет: делать укол от болезней.

– Там сейчас только твоя мама и бабушка. Дядя Гриша на работе.

– Правда? – внук мчится вверх по лестнице.

Вера вышла из парадной. Смотрит на отца. Глаза её сухи. Но в них такая невыносимая боль, что Константину Ивановичу впору самому заплакать. Внук переводит испуганный взгляд с матери на деда. Константин Иванович обнимает дочь.

– Верочка, всё будет хорошо. Только надо уметь прощать, –  говорит он хрипло. В горле нещадно першит. Он хотел добавить, вот только твоя мать этого не умеет делать. Но промолчал.

Проводил дочь до трамвая. Сказал, что они с внуком прогуляются по Невскому. Придут часа через два. Дочь благодарно кивнула.

Около Елисеевского магазина постояли несколько минут. Вошли внутрь. Внук восторженно рассматривает Елисеевскую роскошь. Константин Иванович даже удивился, что ребёнок не бросился сразу к прилавкам, заполненным невиданной снедью.

– Сашенька, смотри и запоминай, –  говорит Константин Иванович. Вертелось на языке: «наследник». Но страшно было это произнести вслух. Достал свой кошелёк. Денег хватило только на плитку шоколада для внука и сто грамм сыра голландского со слезой. Так и сказал Саше: «Тебе шоколад, а нам сыр голландский со слезой. Ты уже большой, во второй класс ходишь. Вот тебе сетка, неси наши покупки».

Потом вынул из жилетки свои карманные часы на золотой цепочке. Минули уже больше двух часов, как они расстались с Верой. Пора двигаться к дому. Подумал: «Надеюсь, всё уладилось». Но тревога не унималась. И вспомнились совсем некстати слова Варвары, сказанные в давние времена: «И ты придёшь ко мне. И не будет тебе счастья с той поры». «Ведьма, однако, ты, Варвара. Как в воду глядела», –  с тоской подумал Константин Иванович.

– Вот, Сашенька, и Вера у меня есть, и Надежда есть. А любовь вот не случилась.

Зачем он это сказал внуку? Верно, Всевышнему жаловался. А ведь грех жаловаться. Вот он, внук. Разве не Божья благодать? Саша удивлённо смотрит на деда. «Это как не случилась?» – спрашивает он. Константин Иванович лишь грустно улыбнулся.

Когда они вошли в квартиру, в комнате, где Константин Иванович оставил зятя, играл патефон. Мужской голос пел:

«Капризная, упрямая, вы сотканы из роз.

Я старше вас, дитя мое, стыжусь своих я слез.

Капризная, упрямая, о, как я вас люблю!

Последняя весна моя, я об одном молю:

Уйдите, уйдите, уйдите!

Вы шепчете таинственно:

«Мой юноша седой»…»

Константин Иванович осторожно заглянул в комнату. В комнате был полумрак. Вера и Александр сидели на диване. Перед ними на столе стояла начатая четвертушка водки, пара рюмок и два куска чёрного хлеба. Вера обнимала поседевшую голову мужа. Оба плакали. Константин Иванович не заметил, как в комнату протиснулся внук.

– Вы что плачете? – сердито проговорил он, –  потому что водку одним чёрным хлебом закусываете как нищие. Вот вам сыр голландский со слезой. Ешьте и не плачьте.

Саша достаёт из сетки пакетик с сыром и кладёт его на стол перед родителями.

Константин Иванович видит, как лёгкая улыбка проскользнула на лицах дочери и зятя. Они обнимают сына. А Саша кривит губы и готов сам вот-вот расплакаться.

– Ну и, слава Богу, –  негромко произносит Константин Иванович. Отправляется на кухню, укладывается на свою железную кровать.

Глава 16. Военврач

Зимой сорок восьмого года Гришу нашли наградные документы. В сорок пятом, как и все участники войны, он был награждён медалью «За победу над Германией». И больше никаких наград капитан медицинской службы Григорий Крамер, вроде, и не заслужил.

А тут наградные документы: орден «Красного Знамени» и медаль «За отвагу».

Вызвали в военкомат, вручили воинские награды со скромными почестями. Документы датировались июнем сорок второго года.

И только через шесть лет и после получения наградных документов Гриша, вроде, был готов рассказать жене, что произошло с ним в феврале 1942 года. Но опять не решился. Зачем расстраивать молодую жену этими историями. С людьми на войне случалось и похуже. Сейчас и вспоминать об этом страшно. Тогда молодой был, не верил в смерть. Но всё это не вычеркнуть из памяти.

Был февраль 1942 года. Очередное отступление, поспешное и неорганизованное. Прибыли в село. Село было странно безлюдным. Но об этом не хотелось сейчас думать. Надо было где-то срочно размещать раненых. Искалеченные бойцы лежали на телегах, в кузовах машин. Некоторым повезло – они находились в автобусах. Помещение под госпиталь нашли быстро – пустующее здание школы. Ночи были морозными. Здание не отапливалось, видимо, всю зиму. Раненых пришлось укладывать прямо на холодном полу в той одежде, что была на них. Кроватей и матрасов не было, даже посуды не было, только солдатские котелки да ложки.

Прямо за школой начиналось поле. И там стояли занесённые снегом скирды, сметанные, видимо, еще в июне. Верно, рачительные хозяева проживали в этом селе. Скирды были накрыты брезентом, поэтому сено оставалось сухим. И нынче его использовали как подстилку для раненых. И когда на другой день привезли для госпиталя наволочки и чехлы для матрасов, медперсонал с утра до ночи набивал их сеном, и тут же раскладывали на них больных и тяжелораненых. Раненые были беспокойные, метались, бредили. Одеяла привезли несколько позже. При школе обнаружился сарай с заготовленными дровами, ими пытались прогреть огромное здание. В одном из классов школы хирурги начали проводить операции. В отдельных помещениях лежали тифозные. Вошь беспощадно косила раненых.

Тем временем фронт приближался. Уже были слышны орудийные залпы. Прошло чуть больше недели, только привели в порядок раненых, как опять поступил приказ отступать.

Школа снова опустела. Остались только тела умерших и тифозные больные. Откуда взялись тифозные вши? Во время предыдущего отступления к войсковой части присоединился вышедший из окружения отряд красноармейцев – изголодавшиеся и измученные вшами солдаты. Видно, они и принесли тифозных вшей. Произвести санобработку этих бойцов не удалось. Даже бани воины не дождались. Их тут же отправили на передовую. А там мясорубка.

Только однажды капитану Крамеру удалось организовать профилактическую обработку солдат и офицеров. Это произошло в то короткое время, когда госпиталь считался тыловым. Тогда в часть на грузовике была доставлена специальная установка. Вошебойка – так среди солдат назывался этот агрегат. Пока солдаты мылись в бане-палатке, одежда обрабатывалась перегретым паром. Эта обработка избавляла красноармейцев от вшей и гнид. Правда, ненадолго. Дней на двадцать.

А сейчас прифронтовой госпиталь срочно эвакуируется. Особисты носятся с пистолетами по школе, командуют санитарами: «Срочно! Срочно! Этого брать. Этого оставить. На всех транспорта не хватит». Напрасно начальник госпиталя, капитан медицинской службы Григорий Крамер требовал от начальства дополнительного транспорта. Его никто не слушал. «Это мои больные, я врач инфекционист-эпидемиолог. Я не позволю их оставлять на смерть!» – надрывая глотку, кричал Крамер. А ему тихо и со зловещим прищуром говорил особист: «Сейчас не позволять буду только я. У нас нет отдельного транспорта для тифозных. А Вы, Крамер, –  он с подчёркнутой неприязнью произносит фамилию Григория, –  хотите всех наших раненых заразить тифом!» – уже не сдерживая себя, орёт особист. Но Григорий уже не слышит особиста. Он вдруг вспомнил, что в школьном дровяном сарае, лежали большие санки. Вероятно, санки для детей. Деревенская затея – с горки на санях. Дети – кто сидит, кто лежит. Все вповалку. С хохотом в сугроб. Подумал об этом, сердце горько зашлось. Где теперь эти дети? Кто из них ещё жив?

Крамер выбегает на улицу. На выходе из школы стоит группа людей. Это госпитальные санитары. И среди них несколько ходячих раненых, помощники санитарам. Они растерянно оглядываются. Увидев начальника госпиталя, бросаются к нему:

– Товарищ капитан, как же мы? Все уже уехали.

– Санки, санки из сарая. Грузить тифозных и вперёд! – приказывает Крамер.

Он ждёт, пока последнего тифозного солдата положат на санки. Стоит около школы. В конце улицы появляется группа красноармейцев. Не больше взвода под командованием лейтенанта. «Лейтенант, ко мне!», –  с надрывом кричит капитан Крамер.

– Слушаю Вас, товарищ капитан, –  лейтенант подбегает к Крамеру.

– Видите, санитары на санях везут раненых. Обеспечьте доставку их в эвакуированный госпиталь, –  строго говорит капитан.

– Слушаюсь. Взвод, бегом!

Лейтенант ещё успел оглянуться, помахать рукой капитану Крамеру. Григорий видел, как солдаты перехватывают от санитаров веревки саней. И сани уже скрылись за поворотом. Григорий Крамер возвращается в свой кабинет. Надо забрать документы. Пришёл как раз вовремя. В кабинете связисты собираются разбирать телефонную станцию. Всего-то телефонная станция: два деревянных ящика. И тут звонок из штаба полка. Сообщают, что выслали машины, чтобы забрать оставшихся в госпитале больных бойцов.

«Ну, всё. Кажется, можно вздохнуть. Тифозными займусь на новом месте», –  уже спокойно подумал капитан Крамер.

Пока бегал на взводе и холода не чувствовал. Вышел на улицу, и сразу лютый мороз не заставил себя ждать. Крамер поднимает воротник шинели. Вглядывается вдаль. Метель метёт. Снег забивает глаза. И что-то ледяное воткнулось в шею. «Дуло пистолета», –  спокойно подумал он.

«Ну что? Не успел сбежать к фашистам. Я за тобой давно наблюдаю. Заразил раненых бойцов тифом. А теперь и здоровых решил заразить!» – за спиной стоит особист, тот, с кем пару часов назад спорил Григорий.

А из-за поворота, где скрылись недавно санки с тифозными солдатами, выезжает штабная легковушка «ГАЗ» под брезентовой крышей. Тормозит около школы. Из машины выскакивает солдат: «Товарищ Седых, что же Вы? Я за Вами», –  обращается он к особисту. «Там есть ещё место? – спрашивает особист солдата, –  если нет, я этого здесь порешу, –  Седых кивает в сторону Крамера. «Есть, конечно, –  испуганно отзывается солдат, –  но ещё мне приказано доставить в штаб доктора Крамера. Где он?»

«А он перед тобой. Значит, там уже знают о вредителе и предателе Крамере», –  Седых удовлетворенно улыбается. «Ну, трогай», –  приказывает он солдату. Капитан Крамер и Седых усаживаются в машину на заднее сиденье. И всё время пути Седых держал пистолет, приставленный под ребро доктора Крамера. Вот они проехали мимо саней с больными солдатами. Солдат перекладывали в кузова полуторок. Григорий хотел высунуться из машины и крикнуть: «Я здесь!» Но Седых прижал его к сиденью, ударил локтём в лицо. Из носа потекла кровь.

Григорий закидывает голову назад, прижимает к носу рукав шинели. Вроде, кровь перестала течь. Замелькали кирпичные дома. Кажется, небольшой городишко. Григорий удивлён собственному спокойствию. Верно, столько видел смертей, что и своя стала уже не страшна?

Машина начинает тормозить. Отъехали всего-то километров пять. Если в этом селении дожидаться приговора, то долго ждать своей пули не придётся. Судя по военной обстановке, через день-другой и этот городишко отдадут немцам. Знал, вернее, слышал, что при отступлении с арестованными разговор короткий. Военный трибунал не очень церемонится: лепят без разбора пятьдесят восьмую статью – и расстрел.

Нет, машина опять прибавила ходу. Верно, в штаб армии везут. Ещё бы, такого жука разоблачил, хотел весь полк заразить тифом! Товарищ Седых, поди, уже дырочки на гимнастёрке просверлил для будущего ордена. Григорий Крамер непроизвольно хмыкнул.

Особист Седых вскинулся как петух, от которого курице захотелось сбежать. «Лыбься, лыбься. Уже недолго осталось», –  бурчит он. Григорий неловко пошевелился. Что-то под шинелью мешает? Конечно, кобура с пистолетом! «Седых, наверное, специально оставил мне пистолет, чтобы я застрелился, –  какая-то неразумная мыслишка шевелится в голове Крамера, –  тогда и доказывать ничего не надо. Баба с возу – кобыле легче. А вот накося-выкуси! Не дождёшься!» И рот невольно растягивается в идиотской улыбке. Седых напряжённо уставился на доктора Крамера. «От страха башка поехала, –  полагает особист, –  про соучастников дознаваться будет сложней».

Ещё какое-то селение проехали. Машина останавливается около кирпичного сарая. А за сараем вдоль улицы высокий бетонный забор. «Вот и моя тюрьма», –  подумал Григорий, и ему стало страшно.

Опять под дулом пистолета вышли из машины. Около железных дверей сарая стоит солдат с винтовкой. Седых показывает солдату свой документ. Солдат почтительно берёт под козырёк.

«Шинель расстегнуть», –  приказывает особост Седых. Григорий стоит перед ним в расстегнутой шинели, заложив руки за спину. Особист кивает в сторону часового: «Снять с него ремень и кобуру с пистолетом».

Тяжело заскрипели железные двери. Резкий толчок в спину, и Григорий Крамер оказывается в полутёмном помещении. Небольшие окна забраны решётками. В углу помещения на ящике сидит мужчина. На плечи его накинута шинель. Григорий всматривается в лицо мужчины, видит, что это совсем молодой парень. Лет двадцати пяти.

– За что? – раздаётся еле слышный голос.

– Ни за что, –  также тихо отвечает Крамер.

– И я ни за что, –  рыдающий голос.

И потом торопливый рассказ: «Лейтенант Бобров, командир артиллерийской батареи. Что?! Я должен был сдаваться немцам? Снарядов не подвезли. Чем стрелять?! Чем стрелять? – эти возгласы прерываются детским плачем, –  мы оставили позицию, чтобы не попасть в плен. А теперь я виноват, что немцы прорвали фронт на нашем участке… Теперь я предатель. Я изменник…»

За дверями загремел засов.

– Скажите, что я не предатель. Моим родителям. Бобров Петр Иванович. Двадцать шесть лет. Это я, я. Ленинград, Садовая 12, квартира 3… – отчаянно кричит лейтенант.

Двое солдат подхватывают под руки Боброва и выводят его из сарая. Металлическая дверь с грохотом захлопывается. Григорий приникает к зарешеченному окну, которое выходит во двор. Вот появляются солдаты. Они волокут к стене лейтенанта Боброва. Руки его связаны за спиной. Вот Бобров у стены. Его глаза зажмурены. И рот широко раскрыт, будто в отчаянном крике. Но крика не слышно. Григорий слышит чей-то голос. Вроде, объявляет приговор. Но того, кто объявляет, не видно. Григорий слышит только последнюю фразу, которую выкрикивает вероятный палач: «За измену Родине – расстрел».

Пётр Бобров сползает вдоль стены. И стреляют уже в лежащего на земле человека.

«Счастливчик. Умер до того, как пули поразили его», –  эта странная мысль могла прийти в голову только врачу, который видел и знал, как часто смерть избавляет человека от невыносимых мук. Нет, он не будет таким как этот лейтенант-артиллерист. Как растоптанный сапогами плевок мокроты. Он будет ненавидеть своих палачей, и это придаст ему силы. Его, Григория будут расстреливать враги, и он крикнет им в лицо: «Да здравствует товарищ Сталин!»

Сутки просидел в холодном сарае. Ни пищи, ни питья. Утром за ним пришли. Загремел дверной засов. Двое солдат вошли в помещение. «И меня во двор?» – спрашивает Григорий. И голос его не дрожит.

Солдаты с ненавистью взглянули на капитана Крамера. Один из них прошипел: «Успеем ещё. А пока погодим».

И сейчас, в 48 году, по прошествии несколько лет, Григорий с удивлением вспоминает, откуда у него тогда появилась эта безрассудная смелость. Нынче он за таким безрассудством, как врач, непременно усмотрел нарушение психики. И до сих пор не может понять, каким чудом он оказался в Ленинградском госпитале на Мойке.

Теперь ехали на черной «Эмке». Довольно долго. Остановились около трёхэтажного здания из красного кирпича. Удалось увидеть: около здания суетятся военные. Под расстёгнутыми шинелями заметил белые халаты. Видимо, это госпиталь.

Машина опять трогается, въезжает в небольшой двор. За ней захлопываются ворота. К машине подбегает офицер. Заглядывает в кабину. «Привезли?» – спрашивает он. И солдаты, охранявшие Григория, вдруг становятся подозрительно вежливыми. «Прошу, на выход, капитан», –  произносит один из них. Другой, стоя на вытяжку перед офицером, докладывает: «Начальник нештатного госпиталя, капитан Крамер, доставлен в Ваше распоряжение».

– Капитан медицинской службы Крамер? – офицер пристально всматривается в лицо Григория, –  врач-инфекционист?

Судя по знакам в петлицах шинели, с Григорием разговаривает дивизионный комиссар.

«Главпур», –  с непонятным облегчением подумал капитан Крамер. И тут же тяжёлый выдох со стоном. Будто, пробка из бутылки с шампанским. Но шампанское не для него, даже пена пролилась мимо. Крамер облизывает сухие губы. Поесть бы чего предложили. Но эти суетные мысли вылетают мгновенно.

– Так точно, товарищ дивизионный комиссар. Врач-инфекционист, капитан Крамер, –  произносит устало Григорий. Пробка вылетела, только пена где-то там, непонятно где. А в нём опять до жути пусто.

А откуда-то выскочил прежний знакомец, особист Седых. Вот он стоит перед дивизионным комиссаром. И комиссар, окинув взглядом помятую физиономию врача, бросает резко особисту:

– Капитана накормить, привести в надлежащий вид и в палату к больному.

Пока в пустой столовой Григорий жадно поглощал невкусную больничную снедь, медленно, наслаждаясь теплом, пил горячий чай, Седых сидел рядом с ним, с деланным безразличием посматривая по сторонам. Потом двинулся в туалет следом за Григорием. Сторожил у двери, пока доктор освобождал кишечник и мочевой пузырь и в том же туалете под раковиной долго мыл лицо, руки до плеч. Шинель и гимнастёрку Григорий передал майору Седых.

– Будьте хоть в чем-то полезны, –  проговорил доктор Крамер, передавая свою амуницию, –  здесь повесить негде.

Седых улыбнулся зловеще: «Повесить тебя мы найдём где».

В коридоре госпиталя их ждала медсестра. Набросила им на плечи белые халаты. Седых передает Крамеру ремень, который снял с него при аресте. Гаденько усмехается: «Это только на людях. Чтоб вид соблюдал».

Когда шли по коридору, Седых шепнул Григорию:

– Если пациент умрёт, с каким удовольствием я всажу в твою башку пулю.

Григорий взглянул на Седых. Благостная улыбка сияла на простом, деревенском лице особиста.

Больной лежал в отдельной палате. Посиневшие губы, тяжёлая одышка. Увидев Крамера, больной что-то заговорил бессвязно, теряя сознание.

– Реакция Вейля-Феликса[31] положительная, температура – сорок, негромко проговорил госпитальный врач, который, видимо, ждал прихода Крамера. Он осторожно снимает одеяло с больного. Задирает рубашку. Григорий видит на обнажённом животе пятнистую розовую сыпь.

– Сыпной тиф, –  врач смотрит на Крамера.

– Похоже, тяжёлый случай. Прогноз – пятьдесят на пятьдесят. Но нельзя допустить, чтоб больной впал в кому. Тогда шансы, сами понимаете, –  серьёзно произносит Григорий. Бросает, было, взгляд на лечащего врача, но встречает насмешливый взгляд майора Седых.

«Радуешься, сволочь. Так не дождёшься», –  с какой-то отчаянной ненавистью подумал Григорий.

– Скажите, я извиняюсь, как Вас по имени-отчеству? – спрашивает врача Крамер.

– Игорь Петрович Шапошников, –  торопливо отзывается врач.

– Так, Игорь Петрович, Вы инфекционист?

– Нет, я врач обшей практики. К несчастью наш инфекционист несколько дней назад умер от тифа. Поступила к нам группа тифозных. А он случайно порезал палец при осмотре больного. Наплевательски отнесся к этому. А тут опять эвакуация раненых, –  торопливо говорит Шапошников, –  для себя у врача в такую пору времени нет.

От слов Шапошникова что-то горькое ёкнуло в груди Григория. Он мельком взглянул на Седых. Тот широко улыбался.

– Товарищ Седых, –  обращается Григорий к особисту, – Вы хотите заразиться тифом, как этот больной? Мне ж Вас придётся лечить, товарищ Седых, –  Григорий, еле сдерживает злую усмешку. Он видит, как позеленела физиономия особиста. Григорий даже подумал с тревогой: «Не хватало ещё сердечного приступа».

– Да, да. Конечно. Я понимаю Ваш интерес. Но лучше Вам, товарищ, за дверью. Чем чёрт не шутит, –  сбиваясь, говорит доктор Шапошников, обращаясь к Седых.

Седых, бросив тяжёлый взгляд на Крамера, покидает палату.

Григорий просматривает перечень лечебных средств. Что-то вычёркивает, заменяя другими лекарствами. Замечает в списке лекарства, которые явно недоступны для обычных больных. Он спрашивает Шапошникова, кого им придётся лечить. Шапошников явно смешался. Тихо произносит: «Армейский комиссар». Фамилию комиссара Григорий не расслышал. Видимо, доктор Шапошников нарочно невнятно произнёс. Но чётко проговорил: «Он прислан на наш участок фронта товарищем Мехлисом[32]». Упоминание о Мехлисе заставило капитана Крамера испуганно поёжиться. Но он тут же взял себя в руки. Пишет на листке бумаги слово «пенициллин[33]». Просит передать это начальнику госпиталя. По смущенному лицу доктора Шапошникова Крамер понимает, что это лекарство Шапошникову незнакомо.

При госпитале Крамеру выделили комнату. Человек, который его поселил, сказал: «Это только на время лечения вверенного Вам больного». Григорий собрался, было, спросить, а что дальше? Взглянул на говорившего с ним человека в халате, который теперь везде сопровождал его, понял, что дальше всё беспросветно. Под халатом этого человека явно угадывались погоны. НКВД или офицера медицинской службы – гадать времени у Григория не было: армейскому комиссару становилось всё хуже. И «человек в халате» всё с большим подозрением смотрел на него.

Капитан Крамер уже несколько ночей проводит без сна. Вчерашняя ночь была полна кошмарами: он вдруг чётко осознал, что смерть комиссара обречёт и его на смерть. «Хотел заразить тифом раненых бойцов, преступно – неграмотным лечением привёл к смерти армейского комиссара. Намеревался перебежать на сторону врага», –  одной из этих формулировок достаточно, чтобы военный трибунал приговорил его к «вышке». И никто не будет разбираться, где просто ложь и где умышленное убийство врача. Но сегодняшняя ночь будет другая. Верно, лютая ненависть к особисту Седых придала Григорию силы. В его памяти всплывают картины болезни всех тифозных больных, которые прошли через его руки и в довоенном Ленинграде и в военном госпитале. Всё как на ладони.

Как, правило, течения болезней укладывались в стандартные рамки. И при летальном исходе Григорий часто находил те микроскопические медицинские просчёты, которые возможно… Возможно!! Могли привести к смерти больного. В башке уже складывалась схема, чего делать нельзя, а что необходимо.

Вспомнить выживших больных с анамнезом, похожим на картину болезни комиссара. В голове пылают, будто, тысяча молний. И вот взорвалась шаровая молния: мальчишку привезли из Луги. В сороковом году. Картина почти такая же, как и у комиссара. Почти… Комиссару лет пятьдесят, а мальчишке – восемнадцать. Учесть дозировку медикаментов. А есть ли эти медикаменты в наличии? Все лекарства он помнит как «Отче наш». «Отче наш» – это от тестя перенял», –  и сразу вспомнилась Наденька. «Неужели я тебя больше не увижу!? Увижу!» – Он не замечает, что почти кричит. Сторожевой солдат заглядывает в комнату. «Всё нормально», –  бормочет Григорий.

Итак, восьмой день болезни… Перечень медикаментов он помнит наизусть. Григорий торопливо надевает брюки. Гимнастёрку тоже надо надеть: нынче дежурная медсестра, юная девочка. Выскакивает в коридор. «Товарищ доктор!», –  жалобно кричит солдат. Григорий отмахивается от него. Солдат бежит за ним следом. Замирает перед дверью в больничную палату. Григорий буквально влетает в помещение. Удивлённые глаза медсестры. Время без пяти пять. Ещё ночь на дворе. Будильник на столе перед медсестрой. В пять – приём лекарства. «Это отменить! Дежурного врача ко мне!», –  откуда прорезался командный тон.

Заспанная физиономия доктора Шапошникова. Повезло с дежурным врачом: не надо ничего объяснять.

Григорий на клочке бумаги пишет название необходимого лекарства. Доктор Шапошников возвращается из ординаторской с медикаментами. «Давать больному через каждые три часа», –  уже в каком-то полусне говорит Григорий.

«Или вместе с комиссаром на тот свет, или вместе праздновать победу», –  отчаянная мысль шевельнулась в голове доктора Крамера. И слово «Победа» прозвучало, как затухающий бой церковного колокола. Шатаясь, Григорий плетётся к своему жилищу.

Проснулся в одиннадцать часов. Полуденное солнце било в окно. Странно, что он не востребован.

Торопливо одевается. В коридоре сидит уже другой охранник. Сержант. Ночью был рядовой. Григорий спешит в палату к больному комиссару. Тревога разрывает грудь. А вслед ему слышен голос сержанта: «Товарищ капитан, завтрак сейчас Вам принесут». И это не удивило его, просто прошло, как пустой звук: перед смертью не надышишься. В палате знакомая медсестра. С ней начинал лечить комиссара. Кажется, зовут Татьяной. «Итак, она звалась Татьяной. Ни красотой сестры своей, ни свежестью ее румяной. Не привлекла б она очей», –  и что в башку лезет!? – А ведь с моей Наденькой не сравнить»…

Полногрудая Татьяна неловко поднимается со стула. Прикладывает палец ко рту. Шепчет: «Он спит». Григорий наклоняется над больным. Ровное дыхание. «Пульс семьдесят. Температура спала до тридцати семи», –  говорит Татьяна и протягивает Григорию упаковку пенициллина.

– Инструкция на английском. Обещали прислать переводчицу. Да вот всё нет, –  сообщает Татьяна.

Григорий тяжело опускается на стул. «Дай придти в себя», –  говорит он медсестре. А та, будто, не слышит его. Опять повторяет: «Пора этот пенициллин давать, а переводчицы нет».

– Нет проблем, –  отзывается Григорий, –  с английским мы на «ты».

Вспомнилось довоенное время. Осваивал английский с Ирочкой Рапопорт из «Ин'яза». Даже мама приезжала из Гомеля посмотреть на Ирочку. Одобрила выбор сына. Но появилась Наденька, и про Ирочку тут же забыл, а вот английский не забыл. Правда, пришлось доучивать его на специальных курсах.

Уже было доложено госпитальному начальству, что кризис миновал, и армейский комиссар пошёл на поправку. Это доктор Шапошников поторопился…

Армейский комиссар был послан начальником Главпура Львом Мехлисом. Должен был составить представление о положении дел на данном участке фронта, разобраться в причинах отступления. «Паникеров и дезертиров расстреливать на месте как предателей», –  Армейский комиссар знал, как остановить отступление Красной армии. Вот один паникёр и трус – артиллерийский лейтенант был расстрелян. Но фашистская тифозная вошь – и не уберегли посланца товарища Мехлиса. А сейчас перед дивизионным комиссаром Куликовым стоит майор Седых. Требует забрать подследственного Крамера, поскольку в нём уже нет нужды. Дело его передать на рассмотрение военного суда. И Куликов знает, что армейский комиссар, вроде, пошёл на поправку. И это, «вроде», в докладе начальника госпиталя настораживает. Тем более что прозвучало: «Возможны рецидивы. И неизвестно, как будут развиваться события». Разумеется, начальник госпиталя, подполковник медицинской службы подстраховывается. И ещё подполковник напомнил, что нынче смертность от тифа в войсках значительная. И это ещё мягко сказано. Да и кому, как не дивизионному комиссару этого не знать: смертность от тифа превзошла все мыслимые пределы. И ещё начальник госпиталя сообщил, что по его сведениям капитан медицинской службы Крамер, будучи начальником нештатного госпиталя, обеспечил хорошее санитарное состояние войсковой части. И смертность от тифа в этом госпитале была значительно ниже, чем в среднем по войскам. «И, вообще, желательно оставить Крамера при нашем госпитале. В данный момент у нас нет инфекциониста. Ведь нынче тифозная вошь – главный враг после фашисткой Германии», –  закончил свой многословный доклад госпитальный начальник.

И всё это никак не вязалось с обвинениями, выдвинутыми майором Седых. По его словам именно он, Седых, сорвал преступные замыслы Крамера, заразить раненых бойцов тифом, поместив их в один транспорт с тифозными. Но медицинские сотрудники нештатного госпиталя дали показания, что Крамер организовал эвакуацию тифозных бойцов на санях. И потом по требованию Крамера армейским командованием был выделен спецтранспорт для этих больных бойцов.

– А сейчас, только благодаря неусыпному контролю, –  не унимается майор Седых, –  при моём непосредственным участии была сохранена жизнь армейского комиссара, товарища…

– Прекратите, –  останавливает майора дивизионный комиссар, –  приказываю Вам: отправляйтесь немедленно на передовую. И там обезвреживайте диверсантов, шпионов и предателей.

«Этот Крамер хотел перебежать к немцам. Но был мною арестован», –  это главное, что хотел сказать Седых комиссару. И он сказал это ему. Но увидел ядовитую улыбку комиссара:

– Вы, майор, знаете имя и отчество доктора Крамера?

Не услышав ответа, чеканит:

– Григорий Исаакович. И знаете, что с евреями делают фашисты?… Вы свободны, майор!

Комиссар уже не сдерживает раздражения.

Майор Седых ещё многое не успел сказать комиссару. Он же участвовал в депортации немцев Поволжья в сентябре 1941 года. Он, Седых, сам с Волги, из селения Красный Кут. И там жила целая семья немцев – Крамеров. А этот капитан Крамер никакой не Исаакович. В сорок первом году у лейтенанта НКВД Седых был знакомый немец по имени Изаак. Не в штаны же заглядывать к этому доктору Крамеру. Но если надо, то и заглянем. А если уж заглянем, пусть и обрезанный, тут уж, к бабке не ходи, придётся шлёпнуть. Но с дивизионным комиссаром не поспоришь. За его спиной – всесильный Мехлис.

«Ничего, ничего. И на нашей улице будет праздник», –  и эта мысль успокоила майора Седых.

И для дивизионного комиссара Куликова возня с доктором Крамером – лишняя морока. Если бы на карту не поставлена жизнь его непосредственного начальника – армейского комиссара. И приказ Мехлиса разобраться и доложить. А так – одним Крамером больше, другим меньше. Какая разница. Лес рубят – щепки летят… Война есть война.

Дивизионной комиссар Куликов, подписал распоряжение: «За недостаточностью улик, закрыть дело Г. И. Крамера». Подписал – и баста. Кто ж посмеет спорить с товарищем Мехлисом?

«Включить капитана медицинской службы Г. И. Крамера в штат дивизионного госпиталя», –  это уже автоматом пошло. Обошлось без дивизионного комиссара Куликова.

Доктор Крамер ещё успел пообщаться с выздоровевшим армейским комиссаром. Тот крепко пожал ему руку. Но спасибо не сказал. Однако, сообщил, что, учитывая прошлые заслуги и нынешние, и при этом эдак хитро посмотрел на Григория, непременно поручит подготовить представление о награждении капитана медицинской службы Григория Исааковича Крамера.

Неделя не прошла. Начался налёт фашисткой авиации. Вместе с санитарами Григорий переносил больных своего инфекционного отделения в бомбоубежище. Во дворе госпиталя разорвалась немецкая бомба. Григорий не знает, жив ли санитар, который нёс с ним носилки. И жив ли больной боец, которого несли на этих носилках. Но, возможно, кровь инфицированного больного попала на раны доктора Крамера. Позже сообщили, что, истекающий кровью доктор Крамер, лежал на растерзанном теле тифозного красноармейца.

А теперь вот надо пойти на барахолку, что на Обводном канале. До сих пор он носит ушанку. Хоть ушанка и офицерская, но со временем истрепалась изрядно. На барахолке продавец шапки уверял, что шапка на кроличьем меху. И Надя решила, что шапка вполне приличная. Показала шапку отцу, и он сказал, что это собачья шкура. Надя чуть не расплакалась. А Грише – всё нипочём. Смеётся. Главное – тепло. И ещё пошутил не очень складно: «Нам с неё не воду пить. И с корявой можно жить». И Сашка, Верин муженёк, ещё добавил, мол, шапка корявая, зато жена красавица. Нашёл время ехидничать.

Эту шапку Гриша всего один день и поносил. С работы возвращался, ещё светло было. Двое таких, расхристанных подошли. Сразу видно – шпана Лиговская. Морды пьяные, у обоих пальто расстегнуты, полы на ветру болтаются. На головах – лондонки. Подходят к Грише.

– На каком рынке захромал, жидовская морда? Ишь, шапку новую напялил. А мы мёрзни на морозе.

И один лондонкой по лицу Грише шмякнул. Гриша на него палкой. Да ноги-то хромые подвернулись. Гриша упал. Шапка его новая покатилась по вытоптанному снегу. Эти, пьянь Лиговская, шапку схватили, пошли спокойно, как ни в чём не бывало. Гриша еле поднялся, кричит вслед им, мол, шапку верните. Народ идет мимо. Никто не обернётся. Не остановит воров. Гриша ковыляет следом, надрывается криком: «Помогите, у меня шапку украли!» А эти в лондонках чуть шаг прибавили. Задницами вертят под распахнутыми пальто, как педерасты какие. Оглядываются, рожи скалят. Вот завернули под арку и дворами сгинули.

Гриша пришёл домой, пальто всё в грязи. Другой бы расстроился, а он смеётся:

«Бог не фраер, правду видит. Мне – орденоносцу собачью шапку носить не к лицу».

Надя сначала сильно огорчилась, а потом расцеловала Гришу. А Гриша всё ещё смеётся, но какая-то мрачная тень проступила на его лице.

– Гриша, что-нибудь ещё? – с тревогой спросила Надя, – они тебя обозвали нехорошо?

– Попробовали бы. Я бы их убил, –  Гриша прячет глаза от жены. Желваки тяжело ходят у него на скулах.

– Всё равно, ты у меня самый лучший, –  говорит Надя.

– А что? У тебя были и другие? – Гриша беззаботно улыбается.

– Ну, что ты несёшь! – Надя сердится. Она знает, что сейчас Гриша скажет: «Когда ты сердишься, ты просто прелесть».

– Ну, поморщи ещё лобик, моя прелесть, –  слышит Надя. И ей хочется, чтобы Гриша говорил это ещё и ещё.

Надя уже окончила медицинский институт. Работает хирургом в Куйбышевской больнице на Литейном. И Гриша там – ведущий врач инфекционист. Заведующий отделением.

А вот что с шапкой? Гриша человек не гордый, поносит старую ушанку. Это он сам так про себя сказал. В больнице девчонки завидуют Наде. Конечно, не каждая дождалась с войны своего мужчину. А Клавка, врачиха с отделения, где Гриша заведует, такая ядовитая баба, одинокая. Так и сказала: что это твой в драной шапке ходит? Человек уважаемый, а одет – прости Господи.

В следующее воскресение Константин Иванович обещал с Надей и Гришей отправиться на барахолку. Его уж никто не обманет. Гриша смеется, мол, он специалист по тифозным вшам. А специалиста по шапкам лучше, чем тесть – не найти. Купили каракулевую шапку. Теперь Гриша как сворачивает с Невского на Лиговку, каракулевую прячет. Надевает воинскую ушанку. Просто смех и грех. И когда наша доблестная милиция разберётся с Лиговской шпаной? А ведь во дворах на Лиговке и убийства и грабежи бывают. Но у Гриши с Надей вход в дом с Лиговского проспекта. Это поспокойней. А теперь вот надо найти хорошего портного. И Грише костюм справить и пальто. Чтоб Клавка заткнулась. Хотя Гриша уверяет, что своими костюмом и пальто вполне доволен.

Был хороший портной. Он Константину Ивановичу до войны пальто зимнее пошил. Но дом, где жил портной, разрушен во время бомбёжки. И сам портной жив ли? Спросить уже некого.

Да, вот ещё: в году сорок пятом заходил Гриша на Садовую. Адрес – Садовая 12, квартира три надолго впечатан в голову. И память о расстрелянном лейтенанте Боброве жжёт нестерпимой болью. Соседи сказали: вся семья Бобровых погибла в блокаду.

Когда вернулись в Ленинград, Катя пыталась через «Ленсправку» найти адрес Сони Поспеловой. В «Ленсправке» старая тётка велела зайти через неделю, а деньги взяла сразу. Ну, деньги не такие уж и большие, но всё равно жалко, если отдала зря. Господи, когда жила с Костей, о деньгах и не думала. За последнее время в Кате первый раз шевельнулось что-то живое, связанное с мужем.

Зашла в «Ленсправку» через неделю. Тётка свое окошечко не удосужилась открыть. Хрюкнула в щель: «Софья Наумовна Поспелова – такой не значится». А вот сейчас будка «Ленсправки» на Садовой. Прежнюю с Невского – убрали. Девчонка сидит. Быстро полистала свои кондуиты и тут же Сонин адрес выдала. Оказывается Соня живет на Литейном, рядом с Куйбышевской больницей, где дочь с зятем работают.

Катя купила бутылку вина. Мускат «Массандра». Коробку конфет в Елисеевском.

Соня, как увидела в дверях Катю, бросилась к ней на шею. Обнялись, расплакались. Каждая говорит, что уже не надеялась увидеть друг друга живыми. Уселись за стол, и первый вопрос Сони был, почему без Кости. Что с ним? Катя поджала губы как-то нехорошо.

– И все-таки что с ним? – повторила вопрос Соня.

– Да что с ним сделается, –  Катя отводит глаза, –  в Ярославле, где были мы в эвакуации, спутался с бабой.

Катя видит удивлённый взгляд своей подруги, пожимает плечами.

– Седина в голову– бес в ребро, –  безразлично говорит она. И почему-то ей не хочется, сообщать Соне, что баба, с которой «спутался» муж, спасла жизнь внуку.

– Такая смертельная пустота в душе, –  Катя тяжело вздыхает.

– У меня в блокаду умерла мама. А вот я пережила это страшное время. Сейчас только работа меня и спасает. А ты что делаешь?

Катя будто не слышит вопроса Сони. Она видит Ивана молодого, красивого. Они идут по заснеженной улице Гаврилов-Яма. Новогодняя ночь. Соня хохочет. Но среди них нет Константина Ивановича. И это вовсе не смущает Катю. Ей страшно спросить Соню, что с Ваней? Она вглядывается в Сонино лицо, и ей кажется, что и Соня боится этого вопроса.

– Где я работаю, –  безучастно произносит Катя, –  в общем, случайные заработки. Полгода работала в детском саду. Потом РОНО направил меня в детский дом. Сирот обучать грамоте.

– А почему не в школу? Куйбышевское РОНО? Я же там работаю. Как же ты мимо меня прошла?

Катя растерянно улыбается. Пожимает плечами. Слышит уверенный голос Сони:

– Всё! Или ко мне в РОНО. Или в школу. Я всё устрою.

Соня разливает вино по рюмкам. «Твоё здоровье», –  обращается она к Кате. Но Катя не успевает ей ответить. Дверь в соседнюю комнату с грохотом открывается. И на пороге возникает какая-то нелепая фигура старика. Седые волосы растрёпаны. На нём застиранное исподнее. Кальсоны с желтыми пятнами на штанинах. Старик безумными глазами уставился на Катю.

– Ваня, –  неуверенно произносит Соня, –  это Катя.

Иван криво усмехается. А Соня вдруг, словно, опомнилась. Вскочила из-за стола. Подбежала к нему. Увела в соседнюю комнату.

Катя закрывает глаза, а перед ней опять возникает эта жуткая сцена. Неужели это Ваня? Что же с ним сделали! Слёз не было. Было мертвое оцепенение.

Катя ждала подругу, кажется, целую вечность. Наконец, Соня вышла. Тихо проговорила: «Он вернулся полгода назад».

Катя тут же заторопилась домой. Продиктовала подруге свой адрес. Просила непременно её навестить. И уже на пороге спросила: «На работу уходишь на весь день. А он?»

С именем Ваня никак не вязался человек, которого она только что видела. Соня всё поняла. Сказала сухо: «Соседка днём приходит Ваню кормить».

– Сонечка, Сонечка, –  вдруг прорвало Катю, –  какой бы он не был. Главное – жив, –  но что-то неожиданно остановило её горячую речь. Верно, мрачная мысль возникла в голове, –  если не Ваня, может, и меня, и Константина уже на свете не было бы, –  говорит она обречённо.

Помолчала. Доверительно обняла Соню. «Соня, а доносы на Костю – Павлина Зуева? Её рук дело?» – спросила она.

– Катя, давай присядем, –  устало произносит Соня.

Подруги вернулись в комнату. Катя с тревогой ждёт, что скажет ей Соня.

– Мне не очень хочется возвращаться к тем далёким дням, –  Соня тяжело вздыхает, –  но скажу тебе откровенно. Тебя бы не тронули. Забрали бы только Костю. А доносы писал, Петрушкин Николай Семёнович. Помнишь такого?

– Как не помнить. Директор нашей Гаврилов-Ямской школы. Омерзительный тип.

– Так вот, этот омерзительный тип был без памяти влюблён в тебя.

Катя удивлённо смотрит на подругу. А Соня продолжает:

– Ну, конечно, вся школа об этом знала. Только ты ничего не ведала. А Павлина, при всей её большевистской непримиримости, оказалась всё же человеком порядочным. Приехала в Ярославль. Сообщила нам, какую подлость готовит товарищ Петрушкин. Николай Семёнович считал её своим человеком и опрометчиво был с ней откровенен. А схема простая. Отработанная: мужа в тюрьму, а жену себе в койку. И ещё – он же из «бывших» как и Костя. –  При имени «Костя» Соня на мгновение замерла. И потом с трудом произнесла, –  Петрушкин всё время должен был доказывать преданность властям.

– Боже, какая мерзость, –  Катя брезгливо передёрнула плечами. Бросила взгляд на подругу и увидела, её помертвевшее лицо.

– Сонечка, что с тобой? – испуганно спросила Катя.

– Сейчас пройдёт, –  еле слышно проговорила Соня, – Катя, если бы твоему любимому человеку грозила смерть, ты бы пошла на это?

– На что на это? – шепчет Катя.

– С этой тварью, Петрушкиным, в постель?

– А ты? – растерянно говорит Катя.

– Я тебя спрашиваю. Тебя? – отчаянно кричит Соня.

– Сонечка, я не знаю. Я не знаю! У меня сейчас нет любимого человека, –  Катя чувствует, что сию минуту разрыдается. Из-за закрытой двери, куда Соня отвела Ивана, слышится хриплый голос:

– Соня, Соня! Ты кричишь?

Соня вскакивает со стула. Торопливо говорит, обнимая Катю: «До встречи. Не пропадай».

Глава 17. Прощание

«Никто не знает ни года, ни месяца и ни часа своей смерти. Но это ложь. Небесный счетовод каждому отсчитывает время. И заранее предупреждает о конце. Но его никто не слышит. Или не хочет слышать. А вот если кто услышит, то выбегает на улицу, зажимает уши руками и кричит: «Настал мой смертный час!» Кто ж ему поверит? Забирают в сумасшедший дом. Там пичкают лекарствами. И он забывает о смерти. И смерть забывает о нём. Живет он там много лет как растение. Но очнись он на мгновение человеком, тут же явится мысль: «Лучше бы умереть, чем жизнь такая». Тогда и смерть не заставляет себя ждать. Ведь никто не признается, что он сумасшедший. А по кому звонит колокол, узнаём только на кладбище».

Где Константин Иванович прочитал этот текст, никак не вспомнит. Как-то содержание его пересказал Александру. Спросил у зятя, как он всё это понимает? Услышал от него совсем не в меру раздражённый ответ: «Да выбросите Вы, Константин Иванович, из головы эту антисоветчину!» Поплёлся Константин Иванович в кухню, где нынешнее место его обитания. В верхнем углу кухни блеснула серебром икона «Божией Матери». И тут нахлынуло на него что-то неприкаянное, горькое и тягостное. Встал перед иконой, устремил взгляд на лик божий: «Господи, знаешь все грехи, мысли, чувства и дела мои. Из бездны взываю к тебе, Господи». Услышал ли его Господь? Глядя на икону, Константин Иванович тяжело перекрестился, будто ждал смерти или прощения…

Квартира Вере досталась со старой потертой мебелью. И книжный шкаф, заполненный старыми книгами. Переплёт их расползается в руках. Пожелтевшие от времени страницы тут же рассыпались, как осенние листья.

Муж её всё собирался ознакомиться с этими фолиантами, нет ли там чего антисоветского. Да всё руки у него, бедного, не доходят. Измучился он со своёй культёй. Да и у Константина Ивановича самого со здоровьем нелады. Ведь прожил жизнь долгую и не помнит, чтобы болезни серьёзно одолевали. А тут посыпалось как из решета. Вот ведь и вся недолга. Стал редко ходить в туалет. Похоже запор. А когда в туалете приходится напрягаться, отдаёт в голову. Врач сказал, что меньше надо есть мяса, больше овощей. Про мясо слушать просто смешно. Какое тут мясо, когда такая дороговизна. Вера делает котлеты, так столько хлеба бухает. Даже в Ярославле Катя в котлеты столько хлеба не совала. Константин Иванович врачу говорит про голову, а тот всё про овощи, да про овощи. Врач, и сам-то далеко не молод, эдак покачал головой, мол, в ваши годы, что там говорить, на все недуги лекарств не хватит. Замерил грушей давление. Давление, сказал, как у молодого. Сказал, и, как показалось Константину Ивановичу, с завистью. Поди, у самого-то оно прыгает. Выписал цитрамон. Предупредил, что лекарство дорогое. Сказал – это Вам от головы.

И с кем нынче поговорить о своих болячках? С Верой? Так она только о своём: «Ой, папа. У меня самой голова разламывается». С Сашкой? Какой толк – безногий, да контуженный. Вот Надя обещала забежать, может, с Гришей зайдут. Тот хоть с умом, что подскажет.

В голове гул стоит. Будто сто колоколов гремят. То ли благовест звучит, то ли поминальный колокол.

Вот Александр бросил газету «Правда» на кровать тестю. Месячной давности. Константин Иванович начинает читать без интереса: «Распущен Еврейский антифашистский комитет. Арестованы члены ЕАК».

Константин Иванович заволновался: начинается. Не к добру всё это. Кому опять евреи помешали? Александр молчит. Партийный он.

– А Никольский собор не закроют? – Константин Иванович не отстаёт от зятя.

Александр опять молчит. Константин Иванович в Никольский на каждую воскресную службу ходит. Зять так и не сказал ни слова. Загремел костылями в свою комнату. Константин Иванович присел на кровати поближе к окну, чтобы лучше читать газету: «Факты свидетельствуют, что ЕАК является центром антисоветской пропаганды, регулярно поставляет антисоветскую информацию органам иностранной разведки». Большая статья о безродных космополитах. Не захотелось продолжать чтение. Константин Иванович аккуратно сложил газету, направился к зятю. Александр лежал на диване, уткнувшись в стену. «Саша, ты же партийный. Объясни, что это значит?», –  Константин Иванович садится на диван рядом с зятем. Тот нехотя поджимает свою единственную ногу. Начинает скучно говорить: «Для них, космополитов, на Западе – всё хорошо. Всё плохо у нас. Конечно, их надо, так сказать…» – Александр не заканчивает фразу. Но Константину Ивановичу и так всё понятно. «Да, метлой их, на свалку», –  говорит он, стараясь быть ироничным. «Ну, не на свалку. Пускай дворниками поработают, грузчиками. Они все в начальство лезут, –  отзывается Александр, –  что-то я не видел безногих евреев». Константин Иванович сокрушённо качает головой: «А Гришу нашего тоже в дворники?» «Константин Иванович, прекратите допрос. И так тошно. У меня культя натёрта, нарывает. А вы меня с этими вчерашними делами достали. Вам что? Больше всех надо?» – Александр комкает газету, прыгает с тяжёлым грохотом к печке, бросает газету на тлеющие угли. Газета вспыхивает ярким пламенем и оседает на углях серым пеплом. Так и мы, вспыхнем однажды ярким пламенем, а потом серым пеплом развеет нас ветер. Но Константину Ивановичу не до этих красивых фраз. Он плетётся на кухню, укладывается на свою железную кровать. Трудно последнее время на ней спать. Пружины весь матрас прорвали. Вот, похоже, дочь пришла с работы. Сумки с продуктами бросила в коридоре. Так и есть – Вера. Усаживается на кровать в ногах отца. И Константин Иванович слышит её взволнованный голос: «Папа, ко мне в школу Надя прибегала, вся в слезах. Гришу с работы уволили. Он уже по поликлиникам несколько дней ходит. Нигде не берут. Мама поехала к Соне Поспеловой. Ты знаешь, мама её нашла. Соня обещала её на хорошую работу устроить. А то ведь на одну Надину зарплату троим не прожить. А Соню тоже уволили». Константин Иванович молчит. Что здесь скажешь? Свою пенсию придётся отдать Наде, пока Катя не найдёт работу. Кате с работой тоже не везёт. Ходила по школам, с её образованием только в младших классах учительствовать. А первоклашек в войну не больно-то настрогали. Так что с работой и у Кати проблемы. Ну не в уборщицы же ей идти. И здесь – Александр треть своей пенсии Гале на алименты отсылает.

«Соня – жива. Хоть одна добрая весть», –  Константин Иванович хочет спросить дочь, муж Сонин – Иван жив ли? Но Веру совсем другое тревожит. Она рассказывает, что Гришу перед увольнением главврач вызвал, сказал, страшно слушать: «Вот весь немецкий народ несет ответственность за гитлеровскую агрессию, так и весь еврейский народ должен нести ответственность за деятельность буржуазных космополитов». «Папа, что с того света господин Пуришкевич явился? И опять евреям отвечать за то, что Христа распяли?» – слышит Константин Иванович полный отчаяния голос дочери.

«Верочка, я не знаю, что тебе на это всё ответить. Спроси своего мужа». –  Константин Иванович смотрит на дочь, которая в изнеможении опустила руки.

– Ты опять таскаешь тяжёлые сумки. Поди, опять картошка, капуста. Я ж тебе много раз говорил, чтоб не таскала тяжестей. Скажи только, что надо купить. Может, на что другое я негоден, а уж в овощную лавку сходить – сгожусь. Ты ещё молодая. Может, родишь ещё мне внука или внучку.

– Папа, я беременна, –  Константин Иванович слышит подавленный голос дочери.

– И прекрасно, –  Константин Иванович счастливо улыбается.

– Ну что Вы, папа. На что жить-то? На Вашу и Сашкину пенсии разве проживёшь? Ведь с ребёнком надо минимум год дома сидеть. Надо аборт делать…

– Ни в коем случае! Это же нынче подсудное дело? – Константин Иванович не сдерживает крика. Вера торопливо прикрывает дверь в комнату, где лежит на диване Александр.

– Не хочу, чтоб Сашка слышал.

– Если причина только в деньгах на житьё, пойду работать. На прядильно-ниточный комбинат. Меня, наверняка, там ещё помнят. Каким подметалой может и возьмут. Скажи, у тебя с Александром проблемы?

Константин Иванович внимательно смотрит на дочь.

– Нет, нет. С Сашей всё нормально, –  торопливо говорит Вера. – Он даже собирается в институте Герцена работать. На кафедре «Марксизма-Ленинизма», где он до войны трудился – все места заняты. Но там появился учебный курс: «Химическая защита». Саша рассказывал, что студенты называют этот курс «хим-дым». И ещё он говорит, что «Химическая защита» была его военной профессией. И в институт его просто обязаны взять. Только вот у него с ногой плохо…

Константин Иванович с сомнением смотрит на дочь. «Обязаны? И кто сейчас кому-то обязан?» – с горечью думает он.

– Ну, тогда другое дело, –  с напускной бодростью, и откуда это взялось, произносит Константин Иванович. Хотел ещё добавить, что теперь он может спокойно умирать. Но почему-то не решился.

В эту ночь Константину Ивановичу что-то не спалось. Всякие тревожные мысли лезли в голову. Взглянул на свои карманные часы, он всегда их кладёт на стул рядом с кроватью. Благо, полная луна смотрела в окно. Было три часа ночи. Посмотрел на часы и сразу, будто, ухнул в прорубь, опрокинулся в глубокий сон. И снилось: он с Катенькой и малышкой Верочкой сидят на берегу Которосли. Катенька, юная и желанная, улыбается ему. Он безмерно счастлив. А мир вокруг безоблачный и светлый. Издали раздаётся колокольный звон. Никольская церковь в селе Гаврилов-Ям. Это далеко. И откуда этот звон? Константин Иванович считает: раз, два, три… Он ждёт ещё одного удара колокола. Но колокол молчит. Три удара – поминальный колокол[34]. По кому это он отзвонил? И слышится голос Небесного счетовода: «Вот мы с тобой и свели дебет с кредитом». «Подожди! У меня дочь рожает», –  хочет закричать Константин Иванович. Но врата Небесных чертогов уже за ним захлопнулись.

Утром Вера заглянула на кухню, где спал отец. Обычно он поднимался раньше всех и растапливал плиту, чтобы дочь могла приготовить завтрак, и чтоб внук собирался в школу в тепле. За ночь кухня сильно выстуживалась. Окна на кухне старые, щели ещё с зимы заклеены бумагой, но продувает. Май месяц, но ночи холодные. Вера подошла к кровати отца. Приложила руку ко лбу Константина Ивановича и тут же со страхом отдёрнула. Лоб был холодный как лёд. Счастливая улыбка застыла на лице отца. Он был мёртв.

Летняя ночь была неподвижна и светла. С Московского вокзала были слышны протяжные гудки паровозов. По пустынному Невскому проспекту в сторону Московского вокзала двигался одинокий мужчина. Он был высок ростом, слегка сутул. Шёл неторопливым, размеренным шагом. И в его облике смутно угадывался Константин Иванович. Он следовал на свой последний поезд.

Взошла луна. И её призрачный, холодный свет чуть озарил шпиль Адмиралтейства. С Московского вокзала прозвучал далёкий, прощальный гудок паровоза.

Между прошлым и будущим Повесть

Чтиво для интеллигентных людей.

Все совпадения с реальными лицами случайны.

«Звук осторожный и глухой Плода, сорвавшегося с древа, Среди немолчного напева Глубокой тишины лесной». О. Мандельштам.

Для души тело – лишь временная хижина. Вот хижина сгорела, и душа переселилась в землянку. Душа протестует. Но тело ей говорит: смирись. Душа не хочет смиряться. Но не может душа найти такую форму жизни, где она была бы абсолютна счастлива. Душа вечна. Рождение и смерть – бесконечный цикл. И душа переселяется из старого тела в юное, рождённое тем, предыдущим. Реинкарнация есть переселение душ. Реинкарнация есть связь между прошлым и будущим. А что если душа мыслит и живёт вчерашним днём? Вчерашним годом, вчерашним столетием: «Кто его создал, тот его не ведает». Огромная страна как плод недозрелый, сорвавшийся с родившего его древа, лежит на холодной и сырой земле. И гниль, и плесень расползаются по его несостоявшемуся телу. «Безумием мнимым безумие мира обличивший»[35]. – Стою перед Образом Христа в часовне Ксении Блаженной, и слёзы мои капают пред священной иконой. И звук осторожный и глухой звучит в глубокой тишине.

Наступил принёсший беду високосный 21NN год. Стояла небывалая жара. В Москве она побила все мыслимые рекорды – сорок пять градусов по Цельсию. Хотя по Фаренгейту[36], вроде бы, и ничего. Пресса, конечно, замеры по Цельсию замалчивала, больше ссылалась на Фаренгейта. Но народ с Фаренгейтом был мало знаком. Люди больше спрашивали, не еврей ли он – этот Фаренгейт.

Горели леса в Забайкалье, Бурятии, в Алтайском крае. А также Вологодской, Псковской, Ярославской и прочих губерниях средней России. Москва задыхалась от смога. Горели торфяники. Взрывались метаном мусорные полигоны. В Подмосковье живет менее 5 процентов населения России, а мусора это население производит нынче более тридцати процентов от всероссийской мусорной кучи.

Уровень вредных веществ в воздухе превышал установленные нормы в 9,99 раза. Морги были переполнены. Премьер-министр Валентин Кузьмич Погорелов-Березовский, в народе ВКП(б), приказал на дверях московских моргов повесить объявления: «Свободных мест нет». Это чтобы медицинский автотранспорт зря не тратил горючее на пустопорожние поездки. Деньги-то государственные. Бензин резко подскочил в цене. Как видим – беда не приходит одна. Валентин Кузьмич всего год как вступил в должность, а на него уже всех собак вешают за беды високосного года. И цены на бензин: мол, он главный, кто «стрижет капусту» в этом «ЛУКОЙЛ»[37]. Ну люди, совсем нет совести! Валентин Кузьмич выбился из сил, разъезжая по бедствующим регионам. Обещал непременно в срок к этой зиме вырыть землянки погорельцам. Прямо при премьере устанавливались веб-камеры, которые должны в режиме ON-LAIN отслеживать ход строительства. Около каждой камеры поставили по полицейскому, чтоб народ госимущество не крал. По телевизору уже показывали, как экскаваторы роют дымящуюся землю под землянки. Народ благодарил Валентина Кузьмича за заботу. Конечно, в толпе не обошлось без провокаторов. Кто-то крикнул: «Мир хижинам, пожар дворцам!» Но наши доблестные полицейские (им как раз выдали новенькую голубую форму) были, как всегда, начеку.

Голубая форма очень шла мускулистым девушкам, которые быстрым и ловким движением рук, обученным карате, утихомиривали хулиганов. Особенно непослушных увозил не полицейский спецзак, а серый автобус, в народе – труповозка. Премьер весьма доходчиво объяснял, почему строят землянки, а не дома: «Во-первых, дома – это дорого, сами понимаете, нам сейчас не до дворцов. Во-вторых, чтобы не сеять вражду между селянами: вот построят погорельцу добротный дом, а у соседа развалюха, которая не успела сгореть. Чего доброго, начнут сами поджигать свои хижины, а то и «удачливого» селянина подожгут, которому дом как погорельцу достался. Мол, у меня корова сдохла, так я соседу дом спалю. Потом, поди, разберись. Но мы этих поджигателей будем трахать на месте». Народу были в кайф ядрёные словечки ВКП(б). А Валентину Кузьмичу нравилась как его народ окрестил – ВКП(б). Аббревиатура ВКП(б), как отблеск старинного серебра отражала давно забытое: «Всесоюзная коммунистическая партия (большевиков)». Но разве кто нынче помнит об этом святом имени. Премьер продолжал разъяснять непонятливым: «Засуха – дело житейское. Неурожай, но голода мы не допустим. Кругом враги. Это надо понимать. Европа нам денег в долг не даст. Какой-нибудь Уганде гуманитарная помощь – пожалуйста. А нам – хоть подыхай. Только дружественная Венесуэла продаёт нам зерно в кредит». Народ, как один, с пониманием отнёсся к проблемам отечества: кто как не Валентин Кузьмич спасёт нас от голода. А в землянках нам жить – не привыкать.

Напоследок Валентин Кузьмич со значением сказал: «Денег нет, но вы держитесь». И поднял руку со сжатым кулаком. Мол, мы вместе. Мы им покажем. Кому «им», каждая собака знает. Об этом по ящику целый день трещат. Но демшиза[38] не упустила случая поязвить в Интернет-блогах. Обыгрывая фамилию российского премьера «Погорелов», писала: «Бог шельму метит». Но, люди, побойтесь Бога. Какая шельма! Ещё в прошлом году было ясно: беда на пороге. Снега к зиме по всей европейской части России вообще не было. А в ноябре в Ярославской губернии белые грибы пошли. Такого и в летописях не писано. Валентин Кузьмич сам-то из Ярославля. Ну, как не знамение. Во всех православных церквях прошли покаянные молитвы. Ярослава Мудрого причислили к лику святых. Но как видно, за грехи наши воздано. Выступая по Первому телеканалу генеральный прокурор Игорь Ворона говорил о срочной необходимости ввести цензуру для Интернета. Сообщил, что партия «Русь святая» уже готовит законопроект о контроле за Интернет-изданиями. Ещё генпрокурор сказал, что надо бы совсем отменить Интернет как вражеский голос. Если враг не сдаётся, его уничтожают. Напомнил, что ещё советские люди, не к ночи будь сказано, весьма успешно боролись с «вражьими» голосами: «БИ-БИ-СИ» и «Голосом Америки». И всё при помощи «глушилок». Изготовить «глушилку Интернет-провокаторов» русским учёным – раз плюнуть. Далее он сообщил, что следственные органы уже разоблачили преступников, повинных в массовых пожарах. Арестованы главный метеоролог России – Коганов и его подельники, работники метеослужбы России: Рубинштейн, Раппопорт, Егоров и Виноградов. Они обвиняются в том, что умышленно искажали долгосрочные метеосводки, снабжали правительство ложной информацией, что не дало возможности руководству страны вовремя подготовиться к аномальным погодным явлениям.

Таких температур не было более двух тысячелетий. Сейчас российские ученые работают над Библией – Новым и Ветхим заветами в поисках подтверждения этому факту.

И в продолжение криминальной хроники: обнаружились очевидные связи «метеорологов» с разведкой США и Израиля. Кроме того, как выяснилось, главный метеоролог «Коганов» вовсе не «Коганов», а по деду «Коган». И, более того, с ударением на втором слоге! А у Виноградова – прабабушка: Эльза Моисеевна. Это, конечно, пока ни о чём не говорит. Но заставляет задуматься». Демшиза опять подняла вой, называя «Дело метеорологов» новым «Делом кремлёвских врачей». Вот сколько неприятностей свалилось на премьер-министра в високосный год. Одно порадовало: Департамент социального развития Москвы сообщил о значительной экономии пенсионного фонда за июнь-август текущего года. Об экономии пенсионного фонда сообщили также губернии: Вологодская, Псковская, Ярославская и Костромская. А это уже экономия в государственном масштабе. И в соответствии с указом президента «грозит» значительной премией руководству министерства социального развития. И, конечно, премьер-министру. Премию решили отметить в Сочи – город ещё прекрасно сохранился после яркой, но разорительной Олимпиады 2014 года. И потом, ядовитый воздух Москвы – надо же беречь кадры. «Кадры решают всё» – эту истину ещё никто не отменял. Хотя автора ни кто уже не помнит. А зря, однако.

Летели правительственным «Боингом». В салоне уютно разместились премьер-министр Валентин Кузьмич Погорелов-Березовский и недавно избранный президентом Российской Федерации Мефодий. Мефодий – бывший Патриарх Русской Православной церкви (в миру Ильин Сидор Иванович), вступив в должность, побрил бороду, подстригся под «полубокс». Боже, полубокс! Это какой-то двадцатый век, почти средневековье! Возмущению стилистов не было предела, но перечить никто из придворной челяди не посмел. Однако в цивильном платье президент выглядел вполне презентабельно и гораздо моложе своих шестидесяти лет. Только продолжал говорить всё тем же уставшим голосом. Патриарх, хотя и бывший, вечно нёс тяжкий груз замаливания грехов наших, совершённых делом словом и в помыслах. Сопровождали первых лиц страны министр соцразвития и два его зама. Среди сопровождающих должен быть и начальник управления Пенсионного Фонда России, но по какому-то надуманному поводу он отказался от поездки, хотя заслуга его в экономии фонда была очевидной. Промямлил что-то невразумительное, мол, старики мрут. «Ну, мрут. Все мы не вечны», –  заметил под одобрительный кивок премьера первый зам министра соцразвития. На фуршет подали чёрную икру, сёмгу «слабой соли» с нарезанными тоненькими ломтиками лимонов из Абхазии, ставшей недавно губернией России.

И всё это – к так любимому ВКП(б) французскому коньяку «Hennessy». Президент по прежней патриаршей привычке довольствовался сладеньким «Кагором». Премьер-министр пополоскал рот коньяком, вложил в рот ломтик лимона и прикрыл глаза, смакуя неповторимый букет заморского напитка. Все замерли, ожидая оценки. Мефодий поднёс, было, рюмку с «Кагором» ко рту, опустил её снова на стол, будто ожидал какого-то действия от своего премьера. Тот не заставил себя ждать. «Прелесть», –  ВКП(б) почмокал жирно губами и, не соблюдая приличия этикета, рыгнул. Среди своих-то можно расслабиться. «Господин президент, –  обратился он к Мефодию, –  Вы теперь светский человек, может, оставим монашеские привычки. Прошу, откушайте коньячка. Истинно французский».

Мефодий, взявший свою рюмку, снова поставил её на стол. Около него тут же возникла юная стюардесса, блистая в нарушение всяческих протоколов обнажённым животиком. На пупке её, весьма эротично, играла золотая серьга. А перед президентом уже стоял бокал «Hennessy». Все присутствующие неприлично уставились на Мефодия.

Президент неловко поднял бокал, сделал пару глотков, закашлялся и неожиданно осенил себя двуперстным крестом. «Боже, нечистый попутал», –  прохрипел он. Все смущённо молчали, только премьер-министр по-доброму улыбнулся: «Ну что Вы, господин президент, у нас свобода совести. Были вы патриархом, крестились по Никону, стали президентом, имеете полное право креститься по Аввакуму[39]. Я вот тоже молюсь по ночам на Маркса и Ленина, –  однако, строю истинно русский капитализм с человеческим лицом в отдельно взятой стране. И ведь весьма успешно, чего скрывать».

Все дружно зааплодировали. «Аплодисментов не надо, лучше деньгами», –  вспомнив своё нищенское студенчество, широко улыбнулся премьер. «Там вроде о поцелуях говорилось», –  поддержал шутку премьера министр соцразвития. «Помню, помню, –  по-доброму хохотнул Валентин Кузьмич, –  но поцелуи оставим Леониду Ильичу Брежневу, мир праху его». Все опять дружно захлопали в ладоши, поздравляя премьера с удачной шуткой. Президент свёл пару раз ладони и потом сжал их в замок. Премьер помолчал секунду, будто размышляя, правильно ли он понял жест президента. И уверенно проговорил: «Мы ж с Вами, господин президент, одной крови, не правда ли?» Мефодий резко отодвинул от себя бокал с коньяком, так что по столу расплескалась золотистая влага. Проглотил свой «Кагор».

«Ну-к, милая, –  в упор, глядя на голый животик стюардессы, сказал он, –  капни ещё мне моего».

ВКП(б) пристально смотрит на Мефодия: что-то не «наш» он сегодня. И лимоны абхазские какие-то кислые. И совсем уже испортилось настроение премьера, когда командир «Боинга» подал шифрограмму спецслужб: «По нашим сведениям за период июнь – август текущего года в Москве и Московской губернии, а также в Вологодской, Псковской, Ярославской, Костромской и Нижегородской губерниях произошла массовая гибель пожилых людей в возрасте старше шестидесяти лет. Смерть происходила из-за повышенной концентрации отравляющих веществ в воздухе. В основном, это связано с тем, что при тушении пожаров применялись реагенты, которые позволяли экономить воду. Но, разрушаясь в огне, данные реагенты действовали нежелательным образом на организм человека. Странным образом они поражали только пожилых людей. Медэкспертами действие яда устанавливается. Медициной на данный момент противоядие не определено». Гриф: «Совершенно секретно». «И кто из них врёт? – Раздражённо подумал Валентин Кузьмич. – Ведь только два дня назад из министерства здравоохранения докладывал, что умирают, в основном, астматики и сердечники. А тут, видите ли, «странным образом»!? Возмутительно! Надо дать команду, чтоб разобрались».

И тут же мелькнула суматошная мысль: «Кому дать команду? Все врут!» А за ней тревога: надо поторопить думцев с законом о «Прижизненных социальных услугах». Оплата социальных услуг через конфискацию недвижимости и пенсий. Приватизация всей системы пансионатов и домов престарелых, пожизненное проживание в которых будут оплачиваться не одной только пенсией, а добровольно-принудительным переоформлением недвижимости на «поставщика социальных услуг». Особенно эффективно это будет работать в сельской местности, где одинокий пенсионер имеет значительный надел земли и, что и не говори, худо-бедно домишко. И хитрые пенсионеры заранее всё это имущество оформляют на взрослых детей. А если у этих взрослых детей добра этого через край, оформляется на малолетних внуков. Мол, у этого малолетки нет ни квартиры, ни своей земли, где можно построить коттедж в будущем. А уход за деревенским стариком обходится в копеечку. Одни только вызовы скорой помощи по нашему бездорожью чего стоят! А так – два-три вызова. И законное решение врача о принудительном переселении в пансионат. А там, глядишь, не за горами закон об эвтаназии. Так мы все дыры в Пенсионном фонде заштопаем. Того и гляди, до бездефицитного бюджета доживём!

От этих мыслей настроение сразу улучшилось. Валентин Кузьмич осторожно взглянул на Мефодия. Тот сидел мрачный. «Нет, рано ещё посвящать президента в эти задумки», –  решил ВКП(б).

По приезду из Сочи премьер присутствовал на открытии под Москвой нового кладбища. Выступил с речью. Премьер говорил об «острой» обстановке, сложившейся во вверенной ему стране. И о том, как своевременно выделена земля из госрезерва для кладбища. «А ведь некоторые хотели эту землю продать под дачные коттеджи. Мало им Рублёвки! – И премьер сердито погрозил кому-то пальцем. – В эти трудные времена не каждому по карману дорогие усыпальницы. А вот им дай волю, они пирамиды себе построят!» Премьер опять погрозил пальцем, но уже кому-то там, наверху.

Православную часовню при кладбище освящал митрополит Петербургский и Ладожский Ксаверий. Кстати, ему не понравился жест ВКП(б), грозящий перстом небу. Он что-то шепнул своему служке. Это заметили те, «кому надо», и тут же доложили премьеру. Тот слегка нахмурился. И в голове его прозвучал щёлчок: «Взять на заметку».

Лютеранскую церквушку при кладбище освящал настоятель немецкой церкви «Святых Петра и Павла», что на Невском проспекте Петербурга – Вальтер Крехт. Вся российская пресса не оставила без внимания тот факт, что на «Новом», так было названо вновь открывшееся кладбище, выделены были участки для мусульман и иудеев. Безусловно, это был акт демократии и веротерпимости. По окончании презентации «Нового» детский ансамбль Центрального телевидения и радио исполнил хор из оперы Михаила Глинки «Жизнь за царя». «Славься, славься, ты Русь моя, славься, ты русская наша земля! Да будет во веки веков сильна любимая наша, родная страна», –  звучало торжественно и весомо. Многие плакали.

Уже на следующей неделе газета «Washington Times» опубликовала интервью, взятое в вашингтонском доме престарелых у известного в прошлом российского писателя и журналиста Леонида Радзиховского. Старику уже больше 120 лет, а соображает как молодой. Вот что делает «лучшая в мире американская медицина». Это не я сказал, это в газетах не наших пишут. Так вот на вопрос корреспондента, что он, Леонид, думает о массовой гибели пожилых людей в России от лесных пожаров, Радзиховский ответил: «Всё будет, как всегда в моём Отечестве. Обвинение невиновных. Оправдание виноватых. И награждение непричастных». Интервью вышло под ядовитой рубрикой: «Россия во мгле». Но что взять со старика Радзиховского, ведь ему уже больше ста лет. Долдонит как в молодые годы при прежних властях России.

Заштатный немецкий городок Целле. В садике сидят два старых еврея. Издали – довольно свежие. Но если присмотреться, изрядно трачены молью. Из тех, о которых говорят, если прислонить к горячей батарее, то они ещё о-го-го. Оба прибыли из столиц с четвёртой волной еврейской эмиграции. Израиль Моисеевич прибыл из Москвы, Моисей Израилевич – из Санкт-Петербурга. «Столичные штучки», назвал их сосед по дому бухарский еврей Измаил Исаакович Магомедов. Пенсию Измаил из страны исхода не получает, и потому проблемы «этих русских» ему непонятны. Невдалеке на травке он расстелил ковёр и по-домашнему в шёлковом халате наслаждался полуденным сентябрьским солнцем. Разговор этих русских «штучек» ему слышен вполне. Хотя, что мелют, что мелют, уши вянут. В синагогу не ходят, а всё умничают, всё умничают. А ещё в шляпах.

Говорит Израиль Моисеевич:

– Вот ведь ВКП(б) бьётся как рыба об лёд, чтобы нам пенсию увеличить. А немцы её у нас отнимают и рассовывают по своим карманам. Да ещё этим африканцам раздают, чтоб они нас в метро взрывали да машинами на улице давили. Да девок белокурых насиловали. Слава богу, нашлись добрые люди, обещают помочь нам деньжатами. А от нас требуется всего-то подписать, что тебе ногти стригут, массаж ягодиц делают и шнурки на ботинках завязывают. По утрам причёсывают. Две волосины – на пробор, Ну, а если гол как шар – ходи лохматым. Это не про тебя Моисей. Шутка!

Моисей Израилевич машинально проводит рукой по своей лысой голове:

– А на этом месте поподробней. Кто будет массаж ягодиц делать? Женщина?

Израиль Моисеевич сердито:

– Ну, не мужик же…Мужики на тяжёлых работах. Это когда тебя в морг поволокут. Вон, какое брюхо наел на немецких харчах. Поди, больше ста килограммов. Пожалел бы могильщиков, если себя не жалеешь.

Моисей Израилевич не замечает ядовитых шуток Израиля Моисеевича. Мысль в его башке застряла как гвоздь: «Пусть пишут, что шнурки завязывают и ногти стригут. А вот насчёт этого растирания…»

– Нет, я насчёт массажа. Женщины молоденькие? – спрашивает он.

Израиль Моисеевич:

– Я ему о вечном, а он опять о блядстве. Конечно, молоденькие, но за особую плату. Из обещанного довольствия вычтут.

Моисей Израилевич:

– Это почему такое нарушение прав? Вон тут один немец, ветеран ещё той, третьей или четвёртой войны, что были в Сирии, добился через суд, чтобы ему виагру больничные кассы оплачивали. А мы что, рыжие, не можем через суд молоденьких получать?

Израиль Моисеевич насмешливо:

– Рыжие? Сейчас уже не разберёшь, какой ты масти. И всё-таки дурной ты, дружище, хоть назван Моисеем. С тобой бы мы ещё сто лет таскались по пустыне… Конечно, можем. Но не сразу, знаешь, что…сразу-то бывает?

Израиль Моисеевич, как нарочно, забыл, что сразу-то бывает. А этот осёл разве подскажет. Бог не дал ума, так это уже навсегда.

– Кстати, твой немец, –  продолжает Израиль Моисеевич, –  халявную виагру коньяком запивал. Думал, что поможет. Таки не помогла. Вскоре вынесли его вперёд ногами. Люди говорят, умер на бабе. Как Андрей Болконский на знамени. Это тебе, Моисей, на заметку.

– Отстань, –  Моисей Израилевич машет рукой.

Говорит устало:

– Опять ждать… Жить-то осталось сколько…

«Ну, это уже трезвая мысль», –  невесело отмечает Израиль Моисеевич.

Старики уходят из садика, подозрительно глянув на соседа из Бухары.

* * *

Телефонный разговор:

– Слышь, Израиль, это я, Моисей. Я насчёт нашего разговора в садике. Ну, подпишу, что мне ногти стригут. А сколько мне денег дадут за это?

– Ты, Моисей, мудак… Кто ж по телефону об этом?! (разговор обрывается).

Моисей в пространство: «А чо я сказал такого?»…

Однако, обида, как кость в горле не дает спать. Всю ночь Моисей читает конституцию Российской Федерации: «Основные права и свободы человека неотчуждаемы и принадлежат каждому от рождения. Осуществление прав и свобод человека и гражданина не должно нарушать права и свободы других лиц». (хе-хе… А они, однако, нарушают мои права, осуществляя свои…)

Статья 18: «Права и свободы человека и гражданина являются непосредственно действующими. Они определяют смысл, содержание и применение законов»…

Статья 19: «Все равны перед законом и судом».

– Во, во. А фрицам виагра на халяву.

Утром Моисей Израилевич, полный сил и уверенности в себе бодро, прокричал, любуясь собой в зеркале: «Все врут календари, что истина в вине! Конституция – вот истина неотчуждаемая. Сказано-то как! – Садится за стол, строчит заявление в Европейский суд по правам человека. – Жаль только, что прекрасная фраза «свободы неотчуждаемы» никак не ложится в текст. Ну что ж, как говорится, не каждое лыко в строку… Но не забыть бы написать, что Израиль обозвал мудаком, и что он, Израиль, «осуществляя собственные права и свободы, нарушил его, Моисея, права и свободы».

Повестка в суд:

«Данной повесткой Европейский Суд по правам человека (Страсбург) вызывает герра Израиля (фамилия неразборчиво) для дачи показаний.

Согласно жалобе герра Моисея (фамилия неразборчиво) Вы, герр (фамилия неразборчиво) воздействовали на противную сторону, то есть Моисея (фамилия неразборчиво) неадекватно причинённому конкретно Вам ущербу.

Права Человека есть высшая ценность нашей Европейской цивилизации, корни которой заложены Римским Правом. На этих Высших ценностях строятся отношения Народов и Государств, на этих ценностях основана Организация Объединенных Наций. Уважение этих Ценностей есть непреложный закон, выполнение которого обязательно и абсолютно. Как известно, Римское Право прецедентно. Прецедент уже случился, т. е. вооружённый конфликт России и Грузии в 2008 году. Несмотря на установленный факт изначального нападения грузинских ВС на российские военные посты, международная общественность в лице ООН осудила Россию за НЕАДЕКВАТНОЕ ВОЗДЕЙСТВИЕ НА ПРОТИВНУЮ СТОРОНУ в лице Грузии. Учитывая наличие данного прецедента Европейский Суд по правам человека считает жалобу герра Моисея (фамилия неразборчиво) как требующую удовлетворения. По сему случаю Вам, герр Израиль (фамилия неразборчиво) надлежит прибыть в Страсбург (адрес неразборчиво) в указанные сроки. В силу очевидности Вашей вины проезд до места назначения Вам не будет оплачен. При нарушении сроков прибытия в Ваш адрес будут высланы международные ВС (вооруженные силы) ООН. Расходы на содержание ВС ООН будут с Вас взысканы по суду. 50 ЕВРО будут вычитаться из Вашего социального пособия ежемесячно в течение десяти лет. В случае Вашей преждевременной смерти долг будет взыскан с ваших детей, внуков и прочее, и прочее, проживающих в Германии».

Стенограмма записи телефонных переговоров Моисея и Израиля. Запись велась согласно §§ 23; 34 п. 7А «Положения МВД Германии о противодействии незаконным доходам, ухода от налогов и противоправному обороту наркотиков. От 10.03. 20NN года».

15.00, 14.07.20N0. Полицеймейстер Вольфганг Хазе (Wolfgang Haase).

Телефонный разговор:

– Моисей: Хэлло, Израиль, тебя вызывают в Страсбург?

– Израиль: В гробу я их видал.

– Моисей: Это тебе будет дорого стоить.

Израиль бросает трубку. Разговор прерывается.

Повторный звонок:

– Моисей: Нас кто-то подслушивает?

– Израиль: Это не телефонный разговор (бросает трубку).

Повторный звонок.

– Моисей: Не понял…

– Израиль: А на что ещё может рассчитывать идиот?

– Моисей: Мы это тоже присовокупляем к делу.

– Израиль: В смысле?

– Моисей: В смысле? С «идиотом!»

– Израиль: Ах, вот – в смысле! В тебе стукач пророс. Грязные росточки дал твой прадед, что у Ежова, да у Берии служил.

– Мой прадед за правду боролся, –  орёт Моисей, –  таких, как ты сволоту, к стенке ставил!

Моисей бросает трубку. Хихикает, довольный, что последнее слово осталось за ним. Глядит на молчащую телефонную трубку. Шепчет: «Я тебя ещё достану, жидовина московская. Ты у меня попляшешь и за мудака и за идиота…»

12.00, 17.07.20N0. Установлена прослушка телефонных переговоров.

Запись производил полицеймейстер Ганц Вольф (Ganz Wolf).

– Моисей:  – Так, когда в Страсбург?

– Израиль:  – А я знаю?

– Моисей:  – Это ответ не мужа. В Нюрнберге подсудимые считали за честь быть расстрелянными. Геринг, когда ему отказали в этом, отравился. Вот что значит честь офицера… А ты, как мне известно, вообще в армии не служил Для тебя честь офицера пустой звук…

– Израиль:  – А пошёл ты… (бросает трубку).

– Моисей:

(говорит скорбным голосом в молчащий телефон).

– Честь русского офицера тебе не знакома!

И с чего это Моисей вспомнил службу дорожным рабочим в стройбате? Правда, после службы в армии, когда окончил вечерний институт, вызвали в военкомат и сообщили, что ему присвоен чин младшего техника-лейтенанта. «Это на случай войны», –  намекнули.

Как известно, Змий соблазнил Еву райскими яблочками. А вот Еву Соломоновну Моисей соблазнил, ясное дело, чем. И с тех пор, вот уже двадцать лет, Ева Соломоновна приходит по пятницам без звонка к Моисею со вчерашней фаршированной рыбой, оставшейся после гостей. А от этой вчерашней рыбы каждый раз у Моисея живот пучит. Но жалко эту рыбу выбрасывать. Сошлись Моисей с Евой ещё в Петербурге, когда жили на Лиговке в одном доме, что окнами выходил во двор-колодец. Ни света тебе, ни радости. Моисей к тому времени состоял вдовцом. Ева была разведёнка. Муж её был русским, и известное дело, пьяницей. Моисей, выйдя на пенсию, дворником подрабатывал. Надо ж было Еве подарочки дарить. На пенсию-то старшего инженера не очень разживёшься. Не случилась карьера у Моисея. Сами понимаете, с таким-то имечком. Муж Евы, бывший к тому времени, как встретит, бывало, Моисея, кричит на весь двор: «А вот идёт самый короткий анекдот: еврей – дворник». А соседнюю улицу мёл узбек. Так тоже всё умничал, азиатчина проклятый. Всё порол несусветное: «Кругом масоны. И в дворниках масоны, и везде масоны». Глядит на Моисея своими щёлками. Непонятно, то ли со злобой говорит, то ли по-дурости.

В России, конечно, не тот харч. Но было с кем поговорить. А здесь что? Израиль – язва. А этот Измаил из Бухары – всё вынюхивает, вынюхивает. Сразу видно – стукач.

А ведь не ошибся Моисей. Полиция установила прослушку по доносу Измаила из Бухары.

В Германии Моисей и Ева живут в разных квартирах – мода здесь такая. А тут вроде не пятница, явилась Ева к Моисею на чаёк. И конфетки какие-то принесла.

Недорогие, конечно. Типа российской «Коровки», но по немецкому рецепту. Не разжевать. К зубному протезу прилипают. С трудом рот открывал. А Ева ему: «Что это ты Моня такой неразговорчивый?»

Чай вроде попили, а она сидит и сидит. И эдак игриво посматривает на Моисея. Мол, может, я останусь у тебя до утра. И чего это вдруг? Куда ж там до утра. Да что было, то было. Кабы молодуха. А тут бабе под семьдесят. И Моисею пошёл уже восьмой десяток. Хотя он ещё, если посмотреть издали в зеркало… Ева уже два часа трещит, а у Моисея футбол по ящику начинается. Русские с немцами играть будут. Прикинулся, мол, в груди что-то заломило. Ева скорчила обиженную гримасу, но, уходя, дверью не хлопнула. А вот ещё лет пять назад Моисей заглядывался на девичьи задницы. У баб нынче всё в обтяжку, всё наружу, всё напоказ. Да ещё мода у молодёжи пошла: дыры делать в брюках на коленках. А девки на своих джинсах ещё и на заднице дыры прорывают. Идет такая, голыми коленками сверкает, а как повернётся задом – ягодицы подмигивают. Мол, не такая уж я недотрога. Ну, хоть стой, хоть падай. И немудрено, что захотелось вдруг разговеться. И откуда в его еврейскую башку это слово влезло. Верно, ещё от жены-покойницы. Была она поповская дочка. Так уж случилось по молодости. Моисей – мужик питерский без местечковых заморочек. Вот недавно едет он из своего немецкого городишки через сосновый лес по шоссе на своем старом «Мерсе». А на полянках вдоль шоссе фургоны стоят. Такие аккуратненькие, небольшие автобусы. Спрашивал знакомых, что это? Люди отводят глаза, мол, сам понимаешь. А что понимать? Был вот в Питере. На Невском рекламный щит: «Новая постановка оперы Тихона Хренникова «Мать»». Кто теперь знает Максима Горького с его «Мать-перемать»? На щите под портретом Тихона Хренникова красными буквами написано: «Пафос революционной борьбы раскрывается через внутренний мир простой русской женщины. Героическая тема органично развивалась внутри песенно-лирической драматургии оперы». И прямо на физиономию бедного Хренникова бумажки с объявлениями наклеены. «Милая блондинка скрасит твой досуг. Выезд-6000 р. Яна», «Жду инициативных и добрых мужчин. Юля», «Приглашаю отдохнуть. Могу быть нежной кошечкой или дикой пантерой. Звони. Милана». И везде телефоны указаны. И куда смотрят власти?! По приезду из Питера позвонил Израилю. Рассказал об этом безобразии. А он: «Ну что ж тут такого, ищут новые скрепы. «Православие» и «народность», верно, уже не работают».

– Это ты о чём? О «революционной борьбе» или о «проститутках», –  спросил Моисей.

– Всё пойдёт в дело, –  отрезал Израиль.

– Значит, в России скоро публичные дома разрешат? – не унимался Моисей.

– Ну, сколько раз надо объяснять, –  не скрывая раздражения, кричит Израиль, –  скреп не хватает!

– В Германии давно публичные дома разрешены, –  тускло отзывается Моисей.

– Ну, пойми, наконец. Публичные дома – это ж европейские ценности, –  в голосе Израиля слышится явная усталость.

А ещё Моисей спросил, отчего это около городка, где он с Израилем проживает, так много этих непотребных фургончиков. В других местах вроде их не замечал.

– А ты приглядись, что за соснами? Корпуса казарм. И там оккупанты эти натовские, кобели молодые. Вот власть им посочувствовала. Что же им в берлинский бордель или в гамбургский ездить, такую даль? Это ведь какой расход для германского бюджета!

«Вот мне что-то никто не посочувствует. На Еву смотреть тошно, –  с какой-то странной грустью подумал Моисей. – Но раз европейские ценности, то почему нет?» Моисей даже хохотнул слегка. Решил проверить на себе. Купил презервативы. Дорогущие! Не то, что в России в прошлые времена. В бумажных пакетиках за копейки. Как не вспомнить Родину добрым словом. А здесь – «СПИД свирепствует». Это телеящик взахлёб орёт. А вот с виагрой повезло. Пошёл к своему урологу. Поляк, по-русски говорит. Сразу всё понял, даже посочувствовал. Выписал рецепт, а там другое лекарство указано. Сказал: аптека ниже этажом в этом же здании. Моисей предъявил рецепт и получил пачку виагры. Бесплатно! А так бы пришлось платить 100 евро за эти десять штук. Конечно, озадачило сомнение: что-то здесь нечисто. Верно, придётся больничной кассе оплачивать аптеке лекарство в несколько раз дороже, чем эта виагра. Но тут же бодренькая мыслишка расправила крылышки: «Может, закадрю какую помоложе Евы. Чувих мы клеим столярным клеем!» Как тут не вспомнить вечерний Невский. Моисей радостно захихикал от сладких предчувствий и чудных воспоминаний молодости.

И вот он едет на своём слегка подержанном «Мерсе». И что говорить о «Мерсе», когда и его хозяин не первой свежести. Но чувствует сейчас себя бодрячком. Правда, с утра что-то сердечко зашалило, верно, от волнения. Принял таблетку нитроглицерина. Сразу полегчало. Вспомнил про инструкцию к «Виагре»: «Принять таблетку за час до планируемого секса». Всё рассчитал: на дорогу минут сорок, проглотил таблетку за двадцать минут до отъезда. И вот уже появились полянки между сосен, и замелькали фургончики. И около них девушки, верно, умирают от скуки. «Лежалый товар», –  хихикнул Моисей, проезжая мимо. Вот ещё фургончик. Возле него пара молодых людей в чёрных костюмах при галстуках. Вот эти вызывают уважение и доверие. Моисей останавливает свой «Мерс». Куртку бросил на сиденье, время-то летнее. Одёрнул свою сиреневую рубашку навыпуск. Надел такую рубашку, чтоб живот не демонстрировать, который несколько выпирает. Это ему ещё Ева посоветовала. Вот уж вспомнил-то о Еве совсем не вовремя. А к нему уже походят парни: один лысый, другой с хипстерской причёской. Улыбаются, будто дорогого гостя заждались. Моисей прокашлялся, что-то в горле запершило. Будешь волноваться. В данном деле он, считай, девственник. Однако собрался с духом и, как будто, завсегдатай этих заведений голосом, слегка осевшим от волнения, произнёс на своём чистом идиш: «Девочку мне лет двадцать». Парни явно смешались от его наглости: «У нас, знаете, только после сорока. А двадцатилетние – только по особому заказу. И прайс: двести евро за полчаса».

«Ну, что есть, то есть, –  Моисей для понта взглянул на свои часы из фальшивого золота, мол, время – деньги, –  показывайте свой товар».

Парни заулыбались: «Сорокалетние на выбор, блондинку или брюнетку изволите. Пятьдесят евро – полчаса, сто пятьдесят евро – час».

– Розовую мне. Розочку, –  хохотнул Моисей, –  на полчаса.

– А Вы успеете? – улыбнулся лысый.

«Что значит, успеете?!» – хотел, было, возмутиться Моисей, но лысый уже стучит в окно фургончика. А хипстер большим и указательным пальцами эдак выразительно шуршит. Мол, деньги давай. Слава Богу, полтинник был в кошельке у Моисея. А то ведь с сотни у них сдачи не дождёшься. А дальше всё было как в тумане. Моисей помнит, как хипстер завёл его в фургон. Ослепительно рыжее – то ли женская голова, то ли заходящее солнце заглянуло в окно фургона. Изрисованные татуировкой руки сбрасывают с его плеч подтяжки. Что-то чужое зашевелилось в его трусах. И потом мрак. Очнулся он в больнице. Медсестра сказала: «Вас привезли с сердечным приступом, –  и как-то криво усмехнулась, –  машина Ваша на стоянке. Адрес – на ресепшн».

Ева с ума сходила в поисках Моисея. Звонила в полицию, в скорую помощь. Нашла его, когда он был уже на выписке из больницы. Расплакалась, увидев его живым и здоровым. Ну, почти здоровым. А вот деньги угрохал впустую. Разве ей об этом расскажешь. И «Мерс» на платной стоянке две недели стоял. Штраф прислали, считай надо отдать пенсию за полгода, ведь никто из этих рвачей не посочувствует.

Пошёл к этому мерзавцу урологу-поляку, который выписал ему эту гадость. А там уже другой уролог. Поляка выслали из Германии. А аптекарь, который выдал Моисею «Виагру», в тюрьме. Оба – мошенники.

– Фальшивка? – Моисей показал коробку с «Виагрой» врачу.

– Да нет. Такая во всех аптеках продаётся. Инструкцию надо читать внимательно, –  в голосе врача звучат назидательные ноты, –  если Вы примете виагру вместе с препаратом, содержащим нитраты, например нитроглицерин, Ваше кровяное давление может внезапно снизиться до опасных для жизни значений.

Врач строго смотрит на Моисея, –  а что с Вами случилось?

– Да нет, Всё нормально, –  промямлил Моисей.

Когда Моисей рассказал эту историю Израилю, тот хохотал целый час. Нет, чтобы посочувствовать. Друг называется. Всё-таки Израиль мерзкий старик, хоть и еврей.

Всё это было давно. Моисей простил Израиля. Правда, нынче опять поругались. И Моисей написал жалобу на Израиля туда, наверх. Ну не Богу. Моисей в синагогу не ходит. Он до сих пор платит партвзносы. «КПРФ» – связь с Родиной, что и не говори.

Куда написал, так Израиль уже получил повестку. Не отвертится.

Вот вчерась, с Хануки Ева целый мешок жратвы принесла. Что добру-то пропадать. А у Моисея, как на грех, холодильник сломался. Но надо доедать дареное, хоть живот второй день пучит.

«Звук осторожный и глухой», –  кричит Моисей в оглохшую телефонную трубку. Кому теперь позвонишь? С Израилем враги. А с Евой, о чем говорить?! И вдруг звук, совсем неосторожный, пулемётной очередью: пук, пук, пук. О, какое облегчение в животе. «Плода, сорвавшегося с древа, –  продолжает уже с пафосом Моисей, –  среди немолчного напева глубокой тишины лесной»…

– Глубокой тишины, глубокой тишины. – Моисей рыдает. – Кто нас поймёт средь этой тишины! (Трубка разрывается от воплей).

Полицеймейстер Ганц Вольф (Ganz Wolf): «По адресу Zelle, Wagnerstr 33 вызвана скорая помощь. Пациент Моисей (фамилия неразборчиво) направлен в психиатрическую клинику. Дверь вскрывала служба охраны. Ключ получен у арендодателя квартиры». (Запись в журнале дежурств 15.34; 17.07.20N0).

Распоряжение № 34/15 от 22.07.20N0: «Прослушку телефонных переговоров Моисей – Израиль (фамилии неразборчиво) снять, в связи недееспособностью абонента Моисея (фамилия неразборчиво»).

Подпись: Вахмистр полиции Фриц Иванов. (Fritz Ivanov – ударение на втором слоге).

«Эти русские фамилии: Рабинович, Абрамович – чёрт их разберёт!» – это не для протокола.

Своей фамилией Фриц Иванов (ударение на втором слоге) был очень недоволен, как недовольны бывают своими родителями: негр, за то, что его сделали чёрным, еврей, что родили евреем. Вот, например, маленький Моня бросает сердито букварь в маму: «Ты зачем меня сделала евреем? В школе все меня жидёнком обзывают».

Нынче Моня служит раввином любавической синагоги в заштатном немецком городке Целле. Уже не раз и не два приглашал он на приватную беседу Моисея из Санкт-Петербурга и Израиля из Москвы. Бьётся с этими заблудшими овцами Моня, как рыба об лёд. Но всё, как горох об стену.

Вахмистр полиции Фриц Иванов (ударение на втором слоге) поздно ночью подъезжал к своему дому после дежурства. А в ушах его все ещё звучали слова: «Звук осторожный и глухой плода, сорвавшегося с древа…» «Боже, какой талант, какая глыбища…», –  думал Фриц.

Праправнук политкаторжанина, правнук врага народа, по матери немец, Фриц Иванов со школьной скамьи в городе Караганда обожал стихи Мандельштама.

«Немец, а какие чудные стихи пишет», –  восхищался поэтом юный Фриц. В интеллигентной семье Ивановых слово «еврей» никогда не звучало. «Провинция», –  бывало, усмехался прадед. Прадед, Иванов – (ударение на втором слоге) убеждённый троцкист, профессор Петербургского университета, не разубеждал правнука. Пусть остаётся в своем невинном заблуждении. Всё придет само. «Русский немец и поэтический талант – две вещи несовместны, –  твёрдо говорил прадед, ехидно поглядывая на своего юного правнука, –  у «наших» с картошкой и капустой, с коровами и овцами – полный орднунг, а вот с высокой поэзией»… «Полный пиздец», –  вставлял дед Иванов, отрываясь от газеты «Карагандинская Правда». «Ну что вы несёте, –  возмущалась молодая мама Фрица, –  а Афанасий Афанасьевич Фет разве не поэт. Ведь из немцев же он». «А как же Гёте?» – поддерживал маму юный Фриц. «Ну, Гёте, конечно. Но он же «их» немец», –  дед окончательно ставит в тупик внука. «А Мандельштам?» – совсем потерявшись, неуверенно настаивал Фриц. «Ну, что Мандельштам. Он же не из Караганды. Всё по столицам шастал. Считай, тоже «не наш»», –  рассудительно пояснял дед и снова углублялся в газету. «Вот такие дела, мой друг», –  усмехался из своего протертого кожаного кресла прадед. «Шибко умные у меня старики», –  грустно думал Фриц и садился делать уроки по математике. Там всё было ясно: квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов. Прадед умер. Дед умер. Фриц Иванов женился. И какой муж устоит, когда жена с утра до утра пилит: «Надо ехать, надо ехать». И вот он на своей прародине. В каком-то завалящем немецком городишке они встретились – поэт Мандельштам и вахмистр полиции Фриц Иванов (ударение на втором слоге). Вот, если бы его фамилия была с ударением на первом слоге, тогда, конечно, порода бы просвечивала. И поэт Мандельштам пожал бы ему руку. А так прошёл мимо. Может, это был и не поэт, и вовсе не Мандельштам? Если бы этот Мандельштам покрутил пальцем у виска или сказал Фрицу: «Arschloch»[40]. Вот тогда бы этот Мандельштам узнал, какой он поэт. Штрафом в три тысячи евро не отделался бы.

Запись в журнале приемного отделения клиники «Святая Магдалина»:

«Больной герр Моисей (фамилия неразборчиво) поступил в клинику на излечение в 16.22; 17.07.20N0». Диагноз: «Шизофреническая фобия в стадии обострения на фоне развивающегося болезненного «сознания вины»». Док. мед. Вольфганг Бухольц. (Dr. med. Wofgang Bucholz).

Разговор сотрудников клиники «Святая Магдалина». Dr. med. W. Buchholz: Mein Patient schreit die ganze Zeit: «Ich bin Stukatsch, ich bin Stukatsch!» Schwester Helga, fragen Sie bitte den Kollegen Kogan, was bedeutet das Wort «Stukatsch». Möglicherweise stammt Kollege Kogan aus Russland?

Krankenschwester Helga: Jawohl, Herr Doktor Buchholz.[41]

Поезд бесшумно оторвался от платформы, мелькнули ухоженные домики городка Целле.

Израиль откинулся на мягкую спинку кресла и закрыл глаза. Но женский визгливый голос не дает вздремнуть. Напротив сидит девица, листает книжку комиксов и громко хохочет, тыча пальцами в страницы. Хохот её пронзителен и неприятен. Она дёргает за рукав своего спутника, приглашая его присоединиться к веселью. Спутник, ухоженный молодой человек, раздражённо шепчет ей на ухо: «Verstopfst»[42]. Девица отмахивается.

Ещё громче хохочет, выбрасывает ноги в красных кедах и рваных джинсах на противоположное сидение. Сквозь дыры джинсов, на бёдрах просвечивает молодое тело.

Израиль чувствует, как волна неких эротических ощущений возникает где-то в груди, опускается ниже пояса, превращаясь в нечто непозволительное. «Ну, совсем не вовремя», – трезво оценивает Израиль.

Он отводит взгляд от девичьих бёдер. Ловит сердитый взгляд пожилой женщины, стоящей над молодыми людьми. В голове его, откуда-то из прошлого звучит голос микрофона московского метро: «Граждане, уступайте места пожилым людям и беременным женщинам»… Израиль встаёт. «Bitte», – обращается он к женщине.

Женщина зло смотрит на него. «Это же неприлично подчёркивать мой возраст!!! Вы, верно, из России!!» – кричат её глаза.

Словно старая электропроводка московской коммуналки заискрилась в голове Израиля тревожная мысль: «Что-то не так?» Уже звучат вопли: «Пожар!» И слышатся звуки сирены. «Боже, –  обрывает он поток сознания. –  Опять Россия»…

«Вот так. Хотел как лучше». –  Израиль перемещается в конец вагона. В кармане его брюк тяжело бьют по ляжке стальные наручники. Он их приобрёл по случаю в Москве у знакомого мента. И вот случай представился. У входа в Европейский Суд он наденет наручники и подымет вверх руки. Его встретит толпа «поддержки» – тысячи антиглобалистов криком: «Позор!»

А между тем, в мире чёрте-что творилось! Большинством голосов ООН приняла Косово в Совет безопасности. (Правда, в качестве непостоянного члена). И тут же ввела санкции против Сербии и Израиля. Китай, США и Россия воздержались от голосования. Традиционно США «болели» за Израиль, Россия за Сербию, но оба, как всегда, соблюдали политкорректность. Китаю было наплевать и на Сербию и на Израиль. Он просто как великая держава, хотел показать своё лицо. Сербия была наказана за попытку установления экономической блокады Косово.

Немецкая газета «Die Zeit» писала в передовой статье: «Белград пытается возродить методы Аль-Кайды в борьбе против своей бывшей вотчины – Косово. Свободный мир даст по рукам зарвавшимся империалистам из Белграда».

«Еврейская газета», издающаяся в Германии, разразилась рыданиями: «Евреи всем надоели!!»

Белград молчал.

В приватной беседе с депутатом Европарламента (фамилия по понятным причинам не называется) сопредседатель немецкой левой партии «Die Linkе» Ганц Тротц (Heinz Trotz) спросил депутата: «А за что наказан Израиль?»

На что депутат ответил: «Было б за что, убил бы»…

В Москве на пасхальной проповеди в храме «Христа Спасителя» нынешний Патриарх Русской православной церкви Илларион назвал еврейский обычай обрезания варварским членовредительством. Патриарх напомнил неразумной пастве «Священное писание». Мол, Бог остановил смертоубийство Исаака, сына Авраамова, и в жертвоприношение предложил овцу. «Не пора ли и нынешним иудеям перейти к более цивилизованным ритуалам?» – воскликнул он громогласно.

Жалоба в Басманный суд Москвы, поданная Главным Раввином России Бен Меерсоном на Патриарха, была отклонена. К этому времени были опубликованы результаты всероссийской переписи населения, согласно которой в России евреев нет. («Никто не может быть принуждён к определению и указанию своей национальности». Ст. 26 Конституции. РФ). Протест Бен Меерсона был признан неуместным. Главный раввин был выслан из России, т. к. у него закончилась виза. В продлении визы ему было отказано, как не имеющему дипломатического статуса гражданину США.

«О времена, о нравы. Жестокий век, жестокие сердца», – писал в «Литературной газете» известный поэт Иван Скромный. В следующем номере этой же газеты литературный критик Эразм Пинкус обвинил И. Скромного в плагиате.

Годом раньше престарелый президент России, уходя в отставку после восемнадцатилетнего срока правления, назначил своим преемником Патриарха Мефодия, ныне здравствующего. До того старик, как за глаза и шёпотом называли в Кремле восьмидесятилетнего президента, вызвал на приватную беседу Мефодия. Патриарх явился в положенном по статусу обличии и со свитой. Свиту оставили за дверью. Президент встретил Мефодия стоя. Поцеловал руку патриарха и предложил сесть. Затем сказал: «Вот что, Святейший, надо спасать Россию. Погрязла она в пороках и мздоимстве. Только на Вас надежда. Сделать надо так, чтобы в Отечестве нашем правил Закон и царствовал Дух православия». Памятуя о «сдержках и противовесах» после некоторого молчания Президент сказал: «Премьер Погорелов-Березовский Вам поможет. Он крепкий хозяйственник, –  и как-то не очень уверенно закончил, –  но не более».

«Готовьте цивильную одежду», –  вдруг повеселев закончил Президент.

Мефодий взглянул в окно, выходящее в кремлёвский двор. По двору шли Владимир Ленин и Феликс Дзержинский. Мефодий слышит картавый, переходящий на визг голос Ленина:

– Всех, всех расстрелять. Попов, монахов. Церкви под склады картошки, капусты. Кстати, Надежда Константиновна прекрасно печет пироги с капустой. Не пробовали?

– Не довелось, –  отвечает Дзержинский.

– А интеллигенция – это говно. Кстати, Вы не положили бомбы в машинные отделения философских пароходов?[43] А? Не слышу!

– Не было указаний, Владимир Ильич.

– А это Вы, батенька, неправы, однако. Больше, больше революционной инициативы. Революция не ждёт!

Мефодий трясёт головой, стараясь сбросить страшное наваждение. Слышит надтреснутый голос Президента: «Надо засучить рукава и работать, работать, работать. Время не ждёт».

Мефодий стал говорить, что-то невнятное о совести в политике. И вдруг нежданно сорвалась с языка цитата из Адольфа Гитлера: «Совесть калечит человека». «Это слева. А вот справа, –  продолжает Мефодий, –  Вацлав Гавел: «Настоящий смысл имеет только та политика, которая опережает совесть. Как пройти между этими Сциллой и Харибдой?»

Мефодий видит усталые, мутные глаза Президента, чей голос вдруг приобретает какое-то вещее звучание: «Не тех авторов читаете, молодой человек. Читайте Николу Макиавелли». От слов «молодой человек» Мефодий вздрогнул. Ведь он ещё пока Патриарх! Испуганно взглянул на президента и вдруг понял, что Президент уже Там.

В последние минуты своего правления президент сказал перед камерой журналистам: «Я ухожу. Простите, если что не так. Он всё исправит». И указал на Мефодия.

Патриарх был избран всенародно главой России.

В первые месяцы своего правления Мефодий поздравил с именинами президентов Венесуэлы (Уго Чавес Фриас, как известно не умер, а перевоплотился в другую, но близкую ему по духу личность) и Белоруссии (Аляксандр Рыгоравіч Митрашенко) в год их стопятидесятилетия. А вот Аляксандр Рыгоравіч нынче один к одному, как сто лет назад. И мыслит так же, и руководит так же. Это в отличие от Чавеса, которого слегка подправили с учётом сегодняшнего времени. Верно, американцы приложили руку. Оба они одногодки. Родились в позапрошлом столетии – в 1954 году. Пять лет назад президенты посетили Израиль с секретной миссией. Но нет ничего тайного, что со временем не становится явным: президентам ввели в кровь «эликсир долголетия». (Израильское ноу хау). Это стоило каждой стране половины годового бюджета. Страны-то небогатые.

Так что половина их бюджета – не такие уж большие деньги. Для святого дела не грех и потратиться. Конечно, и со стороны России была определенная финансовая помощь. Ведь друзей то у нас осталось – по пальцем пересчитать. Но вот нынешний Аляксандр Рыгоравіч стал что-то часто на Запад поглядывать. Может, при реинкарнации американские хакеры поработали. Валентин Кузьмич в приватной беседе пообещал: вот как он станет президентом, непременно вправит мозги Рыгоравічу.

И спецслужбы ему тут же доложили, что есть неопровержимые доказательства, что хакерские вирусы, поразившие президента Белоруссии, американского производства.

«Реинкарнация – это спасение Отечества. После того как прошлое материальное тело умерло, вы получаете новое материальное тело. Но дух остаётся! Скрепы вечны!» – Писала центральная российская газета «Глас народа». Народ венесуэльский и народ белорусский решение парламентов о выделении средств на продление жизни президентов встретил с восторгом. Конечно, в некоторых отдалённых провинциях (это о Белоруссии) были волнения. По непроверенным данным люди, вроде бы, более полугода сидели без зарплаты и пенсий, якобы, дети умирали от голода. Пришлось, к сожалению, применить шоковые дубинки и слезоточивый газ. Ну не понимают люди, что здоровье президентов – это «священное Всё». – Писала та же газета «Глас народа».

Мефодий поздравил Чавеса и Митрашенко с успешным и богоугодным президентством, основанным на принципах демократического централизма и суверенной демократии, новой формой государственного правления, учитывающей национальные особенности электората. Также отметил российский президент: «Режим пожизненного президентства Белоруссии и Венесуэлы, безусловно, способствует развитию демократии и свобод личности».

Взяв себе полгода на размышление и понаблюдав, как пресса живо обсуждает идею пожизненного президентства, Мефодий выступил с программной речью, где утверждал, что соборность, так свойственная русскому народу, неотделима от монархии. Разумеется конституционной и пресвященной. Естественно, сейчас не девятнадцатый век. Возможно, европейцы и наши партнёры за океаном нас не поймут. Но у России особый путь. Есть проверенные временем цивилизованные формы правления – пожизненное президентство. Далее он напомнил, что «Римское право» прецедентно, как и Право Европейского Суда. А прецедент есть – Белоруссия и Венесуэла, закончил он под гром аплодисментов Кремлевского дворца съездов. Далее президент немного помолчал и сурово закончил: «Клянусь на умирающей конституции. Так надо. Так будет». В оркестровой яме зазвучала торжественно музыка, и хор запел: «Боже, царя храни».

Через месяц после выступления Мефодия депутат от партии «Святая Русь», партии, имеющей абсолютное большинство в Думе, лидером которой является Валентин Кузьмич Погорелов-Березовский, внёс законопроект о пожизненном президентстве. Закон должен был вступить в силу с первого января следующего года. Был конец августа. Несмотря на утверждение генерального прокурора Игнатия Вороны, что русским учёным изготовить «глушилку для Интернета – раз плюнуть», глушилки не были изготовлены. Хотя, по некоторым сведениям, «русские учёные плевали не раз и не два». Есть подозрения, что «плевали» не туда, куда надо.

Демшиза взорвала Интернет возмущёнными воплями. Призвала народ к гражданскому неповиновению.

Сотрудники жандармерии, которая пришла на смену ФСБ, быстро установили источник экстремизма. Была арестована группа лиц неславянской внешности. Однако демшиза не успокоилась, и 31 августа шумная толпа вышла на Триумфальную площадь Москвы.

Крики: «Долой самодержавие!», «Жандармы – преступники!», «Свободу политзаключенным!» сотрясали площадь три часа, пока московский смог и слезоточивый газ не угомонили выступантов. Был замечен на площади и старик Борис Немцов-2 в инвалидной коляске. Это внебрачный внук того Бориса Немцова, убитого ещё в 2015 году. Лет двадцать назад Борис Немцов-2 вернулся из Америки. Сумел доказать своё родство с Немцовым-1 через тест ДНК. Этому способствовала внучка дочки Бориса Немцова-1, живущая в США. Немцов-2 на миллионы своего деда не претендовал, потому что, как писала пресса, не бедствовал. «Ясно – пятая колонна. Из-за океана ему доллары сыпались», –  телеящик врать не будет.

Четверо полицейских вместе с коляской внесли старика Немцова-2 в автозак. Внесли, надо сказать аккуратно, чтоб не повредить коляску. И это отметила пресса. А он ещё крикнул надтреснутым голосом: «Фашизм не пройдёт!»

Перегруженные автозаки медленно развозили арестованных по полицейским участкам Москвы. Люди задыхались в фургонах, просили о помощи. Но их никто не слышал. Пешеходы торопились на концерт поп-дивы Жанны Грей (в девичестве – Маши Сидоровой). Жанна Грей выступала в зале Дворца Искусств «Радость всевышнего», что на Тверской улице. А по «ящику» – по трём государственным каналам транслировали встречи ВКП(б) с журналистами. Премьер, молодцевато-спортивный, вылезал из самолёта-амфибия БЕ-205. Перед этим по телевизору была замечательная картинка, как Валентин Кузьмич, пролетая над пожарищами Вологодской губернии и лично управляя самолётом, сбросил тонны воды на горящий лес. Правда, в затененной части картинки был замечен пилот, который, очевидно, контролировал действия ВКП(б). А ведь, не дай Бог, ВКП(б) не ту бы кнопку нажал. Такого человека могла страна лишиться! В огне пожара!

В свете готовящегося закона о пожизненном президентстве в журналистских кругах прошёл слух: «ВКП(б) готовится к выборам, и полёты в самолете – весьма удачный рекламный тренд». Но надо же, как некстати появилось сообщение в Интернете: «Премьер-министр Погорелов-Березовский управлял самолётом, не имея на то лицензии. Полгода назад Государственная Дума приняла закон, жестко, до года тюрьмы, карающий за управление авиатранспортом (самолётами, вертолётами и др.) граждан, не имеющих лицензии на управление. А всё началось с того, что разбился, упав на «дом престарелых», военный вертолёт. Случилось это в Алтайском крае. Погиб губернатор Алтайского края Василий Громов, большой друг премьер-министра. Из ярославских, между прочим.

Валентин Кузьмич до сих пор помнит, как они вместе, Валя и Вася ходили к учительнице музыки Саре Абрамовне. «Ручки, ручки расслабьте, Васенька, Валюша», –  строго говорила учительница, перемежая одышку. Но не вышло из Валентина Кузьмича музыканта. Сольфеджио, будь оно неладно! Ну, не смог он пропеть мелодию по нотам. Но сейчас старинный шлягер «С чего начинается Родина» он одним пальцем на рояле вполне сносно изображал по телевизору. И напевал, надо сказать, совсем не фальшивя, куплет из вышеназванного шлягера: «С чего начинается Родина. С портрета его в букваре. Вот красна поспела смородина. Стоит Валентин на горе». Когда по ящику показывали эту сцену, она всегда вызывала неописуемый восторг пенсионеров и школьников: «Во, Валя даёт! Как подыгрывает! Наш человек!» За ВКП(б) горой всегда пенсионеры и молодежь недозрелая. Это его электорат. «Электорат – это одноразовый народ», –  как-то ядовито заметил Мефодий, когда ему сообщили о небывало высоком рейтинге премьер-министра.

Но ведь ещё Свыше Валентину Кузьмичу предназначалось править, а не подыгрывать. Вася Громов, известный на всю страну ярославский пианист, готовился к вояжу с концертами по Японии. Но на Алтае обнаружились несметные запасы урановой руды. Стратегическое сырьё. И это когда совсем иссяк интерес Европы к российскому газу и нефти. Вся Европа – за альтернативную энергию!» А в Алтайском крае на «кормлении» тогда сидел питерец. Деньги-то в какой карман потекут? Не в ярославский. Валентин Кузьмич лично приехал в свой родной город Ярославль. Конечно без шума. Губернатор ярославский занервничал, но Валентин Кузьмич строго приказал, «траву на газонах не красить». Обнялись с Васей Громовым. Выпили водки «Ярослав Мудрый». ВКП(б) сказал: «Вася, надо!» И вот Василий Васильевич Громов уже почти два срока правит Алтаем. Иногда в своей столице, Барнауле, даёт концерты, но как замечают специалисты, уже без прежнего драйва. Докладывали премьеру, тоскует губернатор Алтайского края. Закладывает частенько. И пристрастился к охоте. «Это с его-то нервными руками пианиста», –  как сказала при встрече с Валентином Кузьмичом мама Васи Громова.

И вот, на тебе, на военном вертолёте, с командующим военного округа и тремя членами администрации – на охоту, в горы стрелять горных козлов. Расследование показало, что управлял вертолётом Вася Громов. Весь экипаж и пассажиры погибли. В огне пожара в «доме престарелых» сгорели все его жители. Это случилось под Рождество. После Великого Поста приспичило персоналу «дома престарелых» разговеться, не до стариков было. Рождественские гуляния. «Дом» на запор. На окнах решётки. Никакой вор не пролезет. И не пролез ни один престарелый. На совесть решётки были сделаны.

Демшиза вместо того чтобы посочувствовать разразилась воплями: «Горные козлы в «Красную книгу» занесены!» И Думе пришлось отреагировать законом «Об управлении авиатранспортом».

И вот нынче Валентин Кузьмич вызвал к себе «кого надо». Тот уже знал о причине вызова. Доложил: «Зачищено». «Надо не зачищать, а предупреждать развитие», –  строго сказал премьер. Он уже знал из газет, что блогер, который сообщил об отсутствии у ВКП(б) лицензии на управлением самолётом, исчез. Родственники его подали в полицию заявление о «пропаже человека». Полиция заявление не приняла: «Нет тела, нет дела».

«Тела не будет», –  заверил человек со смытым лицом. Те, «кого надо», все имеют такие лица. «Этот блогер, тот самый журналюга, который интересовался, из каких я Березовских?» – спросил премьер. «Так точно», –  ответил человек со смытым лицом. «Ну, и слав Богу», –  вздохнул ВКП(б) и широко перекрестился.

Валентин Кузьмич хорошо помнит этого вертлявого мальчишку, который с гаденькой усмешкой задавал ему вопросы: «Корни Ваши от олигарха Бориса Абрамовича Березовского, который украл триста автомобилей с АвтоВАЗ-а и потопил Атлантиду или от «славы российского футбола» вратаря «Химок» Романа Анатольевича Березовского? Тоже давно ушедшего». Валентин Кузьмич, опытный боец, умел держать удар. Он ответил: «Есть ещё третье колено: о чудотворной Николо-Березовской иконе вы что-нибудь слышали? Вот так-то. Сейчас специалисты работают над моей родословной, и в своё время всё будет доступно широкой публике». Как видим, премьер не потерял лица. Но руководителю пресс службы дали понять, что ему надо искать другую работу.

Премьер-министр – публичный человек. Вот опять он в свете рампы. Камера показывает, как сквозь толпу журналюг, весьма нахально, на непозволительно близкое расстояние пробился корреспондент «Литературной газеты» Эразм Пинкус. И без всяких подобострастных ужимок полез с вопросами:

– Уважаемый Валентин Кузьмич, в свете нового закона о пожизненном президентстве Вы будете участвовать в выборах или как? Закон, вступая в силу, предполагает новые выборы президента. И как действующий президент, Его Святейшество Мефодий, в этой ситуации поступит?…

– Уважаемый Эразм Абакумович… – Начал премьер.

«О, –  отметили в толпе журналистов. – Не так и прост наш Эразм, раз премьер знает его по имени-отчеству. И сам Эразм почувствовал, как он надувается, словно Первомайский шарик, готовый взлететь от восторга в голубое небо.

Следует напомнить почтенным читателям, что праздник 1 мая недавно опять стал и государственным и всенародным. И называется: «Именины сердца». А вот за два месяца до объявления указа о новом «Первомае» президент Мефодий поздравил ВКП(б) с днём «Святого Валентина». В тот же день, 14 февраля, открывая заседание Государственной Думы, её бессменный председатель господин Романов Николай Александрович предложил господам депутатам рассмотреть вопрос о признании 14 февраля выходным днём. Возражал депутат от партии «Держава», явно не подумавши, утверждая, что мы по количеству выходных дней и так впереди планеты всей. Господин Романов стал укорять державника, что тот не хочет думать о благе народа. С галерки затесавшаяся среди приглашённых демшиза не упустила случая позлословить: «Печётся о народе, значит, опять чего-то украл». А Председатель уже приводит неотразимый аргумент: «Хочу напомнить господам депутатам, что 14 февраля – «День Святого Валентина» – он оглядывается назад, где над его головой висели портреты премьер министра Валентина Кузьмича Погорелова-Березовского и президента Мефодия. Замечает, что портрет Мефодия несколько покосился.

«Это знак – проносится в его голове мысль. – Вот оно подтверждение невнятных шорохов среди высоких кресел и высокочтимых задниц». Довольная улыбка не украшает аскетическое лицо Председателя. Внешне он чем-то напоминает ушедшего в небытиё товарища Суслова[44].

Но «товарища Суслова» знают только архивные крысы да высохшие в подвалах госхрана историки. Так что это случайное сходство народу до фени. Поясняю незадачливому читателю, рано забывшему прошлое и не ведающему о будущем. Пока ещё Николай Александрович Романов непричастен к «ранее царствующим особам», а именно Николаю Александровичу Романову, безвинно убиенному и причисленному ныне к лику святых мучеников. Но это пока…

Однако вернёмся к нашим реалиям, а именно, премьер-министру, отвечающему Эразму Пинкусу. Премьер-министр:

– Вы, как я понял по Вашему выговору «что и как», верно, из Одессы. Кстати, мой любимый город.

Эразм пурпурно зарделся, польщённый высоким вниманием.

А ВКП(б) продолжает с заметной строгостью: «И ещё, напомню всей вашей пишущей братии, что у нас светское государство и «Его Святейшество – в прошлом. Сейчас Мефодий – господин президент. А что касается конкретики – «что и как», мы с Мефодием договоримся, когда будет ближе к телу, –  премьер смеется, –  мы ж с ним одной крови».

Эразм смеётся чуть громче премьера, осторожно выдыхая на сторону застрявший в лёгких не совсем чистый воздух.

Хохот в толпе журналистов. ВКП(б) протягивает руку Эразму. Охранники оттесняют толпу от премьера.

Картинка на экране меняется, появляется сурового вида диктор: «Продолжается расследование «Дела метеорологов». Как выяснилось, нити заговора ведут к высоким чинам из администрации президента. И о погоде…»

Вся страна в страхе замерла перед телевизорами.

Комментируя последние сообщения из России, немецкая газета «Die Welt» писала: «Судя по сообщениям российской прессы «о нитях заговора метеорологов», якобы тянущихся к администрации президента», ВКП(б) начал свою предвыборную кампанию».

Проходя по коридору редакции главный редактор «Литературной Газеты», известный писатель, в прошлом прославившийся авангардным романом «Сталь и уголь», ныне почвенник и патриот Сидор Каземирович Закидайло заметил шмыгнувшего, было, в свой кабинет литкритика и журналиста-международника Эразма Пинкуса.

– Эко, любезнейший, –  окликнул Сидор Каземирович Эразма, –  уделите мне минутку.

Эразм изогнулся в позе «чего изволите» и пропустил шефа в открытую дверь.

Шеф с трудом поместил свое дородное тело в кресло хозяина кабинета. Эразм по случаю небывалой московской жары был одет в рубашку навыпуск и шорты. И это – при всей строгости законов редакции к форме одежды: черный костюм, неяркий галстук, белая рубашка! Джинсы карались лишением заграничных командировок на полгода. Пинкус стоял перед шефом несколько вальяжно. Верно, придал ему наглости давешний дружеский разговор с ВКП(б). Так что прежнюю позу «чего изволите» шеф мог воспринять как издевку. Но Сидору Каземировичу не до таких мелочей. Жара несусветная. И час назад ему позвонили из администрации премьер-министра. Звонил давний ещё по университету знакомец Сидора Каземировича: «Тут, знаешь, нынешний патриарх Илларион наломал дров с обрезанием. Кавказ пошел вразнос. Муфтии грозят джихадом. Мусульмане ведь тоже делают обрезание, как это мы опростоволосились. Надо бы референтов Иллариона повесить за яйца. Но это позже… А нам, прессе, нельзя молчать. У тебя работает хитрожопый еврей, некий Пинкус. Поручи ему, пусть подготовит политкорректный текст. Надо как-то выкручиваться».

Сидор Каземирович тяжело вздохнул, развязал галстук и бросил его на стол. Рядом положил газету «Парламентский вестник», где были опубликованы статистические данные всероссийской переписи населения. Сидору Каземировичу сейчас не до чтения.

– Хе, хе – понимающе хихикнул Эразм, глядя на газету, – евреев в России нет?

– Есть ложь, есть бессовестная ложь и есть статистика, – пробурчал Закидайло.

– Ну не скажите. Я с ней полностью согласен, –  Эразм показал глазами на газету и расстегнул свою рубашку до пупа. На безволосой, по-бабьи жирной груди висел нательный крест.

– Я этот крест освятил у иконы «Казанской Божьей Матери» в Питере, –  хвастливо проговорил Эразм.

– Вот что, любезный, тебе, верно известно, каких дров наломал Илларион. Вот и займись этой проблемой с обрезанием.

Сидор Каземирович делает вид, что не заметил, как пурпурно зарделся Пинкус.

– Особенно отметь в своей статье президента Чечни Рохмана III. Ты же знаешь, что дивизии нашей Национальной гвардии нынче состоят из чеченцев, самых преданных…

Сидор Каземирович хотел произнести: «Царю и Отечеству», но понял, что о царе говорить ещё рановато, и потому закончил несколько бледно:  – чеченцы – самый преданный народ нашим духовным скрепам. Ещё при императоре Николае II «Дикая дивизия» чеченцев, готова была отдать жизнь за императора!

– Что ж эти чеченцы так и не отдали обещанную жизнь за императора Николая II? –  эдак нагло возразил Пинкус, –  и генерала Корнилова эта «Дикая дивизия» тоже предала. Дала возможность Керенскому арестовать генерала. И ни один офицер этой дивизии, как истинно русский патриот, не застрелился. Я бы на их месте точно застрелился.

Эразм Минкус хлопнул кулаком себя в грудь. Сидор Каземирович снисходительно усмехнулся:

– Знаем, Пинкус, что на тебя можно положиться.

Кстати, опять для сведения читателей: ещё в конце 21 столетия в Конституцию Российской Федерации были внесены поправки, позволяющие династическую передачу власти Президента в Чеченской республике. Нынче все руководители национальных республик называются просто «Главами». И только Чечнёй руководит Президент. Замечу, с Большой буквы. Татары Поволжья возмутились: мол, как же, чем они хуже чеченцев. Мы одной веры! У нас тоже должен быть президент. И с наследованием династическим! Ещё Борис Николаевич Ельцин нас отмечал.

А им строго «сверху»: «Забудьте про Ельцина. Он столько наворотил, до сих пор расхлёбываемся с этой демшизой». Да ещё напомнили, что призывы к сепаратизму – равносильны измене Родине. Как же не сепаратизм!? В центре России, в какой-то Татарии и свой президент! Пусть даже с маленькой буквы.

Через неделю по всем государственным каналам телевидения была часовая передача о свободе совести и религиозных отправлений. Говорилось много о веротерпимости и взаимном уважении религиозных культов, недопустимости межрелигиозной вражды. И совсем коротенько, что в пасхальную проповедь Иллариона вкралась досадная ошибка. Виновные строго наказаны. «Его святейшество Илларион – плоть от плоти президента Мефодия – духовного лидера нации», –  заканчивая этой фразой, диктор как-то странно споткнулся, испуганно взглянул с экрана, будто кто-то суровый ему неожиданно погрозил пальцем.

Передача эта была не замечена общественностью. Стояла сорокоградусная жара. По всей России горели леса и деревни. Москва была полна дыма. Однако это не помешало шумно и красочно провести фестиваль «Дружбы народов» на озере Селигер. Там активисты молодёжного объединения «Новые дети Никона» под крики: «Смерть врагам нации» сожгли чучело Бориса Ефимовича Немцова. Вот прошло, считай, сто лет, а народ помнит своих врагов. Досталось и семидесятилетнему писателю Александру Лимонову. Говорили, что этот Лимонов, якобы внук – сын внебрачной дочери тоже писателя Эдуарда Лимонова. Будто, ещё живя ещё во Франции Эдичка, наблудил с танцовщицей из кабаре. Боже, и сколько сплетен об известном человеке! И кто-то зарабатывает на этих сплетнях. А ведь как у нас получается: сегодня сплетня, а завтра уже исторический факт.

Вот опять внук внебрачной дочери! Мало нам Бориса Немцова-2! И этот Александр Лимонов тоже, видите ли, писатель. Яблочко от яблони… И кто этих писателей нынче читает? Люди, если и читают, то плюются.

Молодые люди ходили по кругу с плакатиками: «Сашка Лимон, тьфу, кислятина», «Сашка Лимон, тьфу, херятина». Но самое яркое зрелище было, когда двинулась плотной колонной молодёжь в чёрных балахонах. И каждый шёл не с какими-то плакатиками, а с огромными картинами. И на этих картинах были изображены карикатуры на бывших ещё в давнем двадцатом веке президентов С.С.С.Р и России: Михаила Горбачёва и Бориса Ельцина. Но как ни безобразны были карикатуры, в них можно было узнать бывших президентов. Под одной была подпись – Борух Ельцинд, под второй – Мойша Горбач. И ещё один портрет несли. Люди пожимали плечами, какой-то Парвус Израиль Лазаревич. Молодежь кричала: «Гоп-стоп. Бьём в лоб».

Так молодёжь отмечала «День памяти» развала Советского Союза. А в Интернете народ, захлёбываясь, смотрел два многосерийных фильма «Демон революции» и «Прокляты, но не забыты» Из этих фильмов народ, наконец, узнал, кто такой Парвус, кто угробил Великую Россию в 1917 году на немецкие деньги: Ленин с евреями. Радек (Сабельсон) и Зиновьев (Радомысльский Григорий Евсеевич) вертелись около Ленина. А этот, мерзавец Парвус Израиль Лазаревич, немецкий шпион, от немецких властей Ленину деньги передавал. А ведь и сам Ленин с еврейским душком. И был в то время замечательный полководец Клим Ворошилов. А этот Радек про него такое писал, просто стыдно сказать:

«Клим, пустая голова! Мысли в кучу свалены. Лучше быть хвостом у Льва, чем жопою у Сталина».

Ещё раньше Валентин Кузьмич как-то сказал: «Вот украинский поэт, это судя по фамилии, Квитко. Народ помнит его стихи: «Товарищ Ворошилов, я быстро подрасту. И встану вместо брата с винтовкой на посту». Нам бы таких поэтов. А то нынешнее пишут чёрте что».

Верно, ВКП(б) сожалел, что о нём до сих пор никто таких стихов не написал.

А вот второй фильм – «Прокляты, но не забыты». Это о том, как угробили Великий Советский Союз уже на американские деньги Горбачёв и Ельцин. И ведь опять без евреев не обошлось.

Конечно, кое-кто из этой гнилой интеллигенции вякал, мол, зачем эту мерзкую фальшь допускают к показу. Но ВКП(б) этим вякалам прямо ответил: «У нас свобода печати. И каждый в праве выражать своё мнение. И, вообще, государство не отвечает за то, что вы смотрите в Интернете. В кинотеатрах и по государственным каналам телевидения эти фильмы не идут».

– А кто деньги дал на фальшивку «Прокляты, но не забыты», хотел кто-то опять вякнуть. Но ему тут же заткнули рот. Тоже мне: демшиза повылезала.

А на озере Селигер со сколоченной наспех деревянной трибуны всё ещё горланил в микрофон весьма ухоженный средних лет оратор: «Мы должны помнить и знать врагов нашего великого народа. Они как нарывы на здоровом теле нашего Отечества. Именно вокруг них расползаются смердящие гнойники. Они как ядовитые поганки заражают нашу землю».

– Враг не пройдёт! – грохотал микрофон.

И в ответ ему понеслись звонкие юные голоса:

– Служу Отечеству!

И руки мальчишек и девчонок взметнулись над головами в почти нацистском приветствии. Я был в тот день на озере Селигер. Молодые люди в черных балахонах с карикатурами на Горбачёва и Ельцина всё шли и шли. Я остановил одного из парней. Он сбросил с головы балаклаву. И я увидел вполне интеллигентное лицо.

– Слышь, чувак, сколько тебе заплатили за кричалку? – Спросил я. – А чо? Я ведь тоже крутой.

– Тысячу, –  хохотнул чувак, –  ты дашь больше?

– А чо. Без проблем. Десять тысяч. Только прокричи, что ВКП(б) – татарин.

– Ты чо? Ваще? – чувак накинул на голову свою балаклаву. Прохрипел: «Вон стоят качки. Они тебе бесплатно мозги вправят.

Я оглянулся. Накаченные парни, стриженые наголо, стояли невдалеке, наблюдали за нами.

Чувак кивнул головой в мою сторону. Один из качков кивнул в ответ, мол, сигнал принят.

Я понял, что мне надо срочно убираться. Качки меня уже настигали, но я вовремя добежал до двери с надписью «Вход 2017». Качки этой двери видеть не могли. Потому что они жили в «завтра».

Александр Лимонов, тот что, якобы, внук Эдуарда Лимонова (родство не доказано), в прессе – «хулиган», неоднократно подвергался судебным преследованиям. Кстати, как и его предполагаемый дед, тоже властями не жалован. Он отсидел в тюрьме три года.

А вот названному внуку Э. Лимонова за издание газеты «Лимонки» светила статья УК: экстремизм (срок от 2 до 5 лет) и призыв к насильственному свержению власти (до 10 лет строгого режима). Но каждый раз появлялись хитроумные адвокаты, разумеется, из евреев. И откуда они появлялись? Это при переписи они куда-то прятались.

Адвокаты с лёгкостью доказывали, что вышеуказанная «Лимонка» вовсе не означает гранату-лимонку времён войны с немецким национал-социализмом. А просто всем известный фрукт – лимон, кстати, так любимый премьер-министром Валентином Кузьмичём, который обожает им закусывать коньяк «Hennessy ХО». Коньяк совсем недешёвый – 50000 рублей. Каков расход для российской казны!»

При упоминании об этом судьи как-то сникали и, ожидая очередной провокации от Иудина племени, выносили оправдательный приговор зловредному внуку зловредного писателя. Разумеется, адвокатов вскоре выдворяли из России за сионистскую пропаганду. Особенно был показателен последний судебный процесс. И именно тогда сказал ВКП(б) о Лимонове знаменательную фразу: «Этот мальчишка точно должен схлопотать десять лет без права переписки». И хотя Валентин Кузьмич постоянно «держит руку на пульсе» (московская газета «Глас народа»), опять «чего-то не срослось» (та же газета). Публикация в «Лимонке» стихов какого-то Эжена Потье точно тянула на десятку за призыв к насильственному свержению власти: «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем». Судья Анна Ивановна Погремушкина прямо спросила обвиняемого: «Что Вы имеете в виду, говоря, кто был ничем, тот станет всем?» И не дождавшись ответа она возмущённо воскликнула: «У нас есть «наше всё» – Валентин Кузьмич Погорелов-Березовский, –  и через секунду, еще строже сдвинув брови, добавила, –  и президент Мефодий».

И этот наглец Лимонов отвечает судье, мол, он, Лимонов, ничего не имеет в виду. Мол, надо спросить Эжена Потье. «Кто таков, Потье? – Погремушкина наклоняется к судебному заседателю слева. «Француз», –  отвечает заседатель слева. Судья вспомнила недавнюю клеветническую статью о ВКП(б) в газете Libération (Либерасьон). Газета писала, что Российский премьер приобрёл на подставное лицо на Лазурном берегу под Ниццей виллу за двадцать миллионов евро. «Опять французы, –  раздражённо подумала она, –  что за враньё. Откуда такие деньги?! У Валентина Кузьмича оклад-то всего восемь тысяч долларов в месяц за вычетом налогов. Об этом каждая собака знает. В Интернете на каждом углу висит декларация о доходах премьера. Вон и она, Погремушкина, приобрела дом на Чёрном море под Сочи за тридцать три миллиона, правда, в рублях. Так что, она тоже ворует? Слава Богу, у нас в России законы ещё действуют. Этим писакам за клевету надо бы давно укоротить руки штрафом в пару миллионов. Тогда, глядишь, и второй дом, уже для сына можно будет купить под Сочи.

«Кто переводчик этого Потье? – машинально спрашивает Анна Ивановна заседателя справа. «Какой-то Коц», –  полистав протоколы следствия, ответил заседатель справа. «Кто таков? – последовал вопрос судьи. «Еврей», –  прозвучал незамедлительный ответ справа. «Вы уверены? – перед суровым взглядом судьи заседатель смутился. «В наше время быть в чём-то уверенным», –  начал философствовать заседатель справа, но судья Погремушкина уже говорит в зал: «Налицо публикация экстремисткой литературы». «Позвольте, –  возражает адвокат защиты, –  это же гимн Интернационала. Его каждый школьник знает». «Школьник?» – судья смотрит на секретаря судебного заседания. Секретарь вскакивает из-за стола: «Суд удаляется на совещание».

Через два часа судебное заседание продолжается: «Встать. Суд идет». Секретарь и его помощник несут груду книг. Это букварь и учебники русского языка и литературы со второго по десятый класс. «В школьных учебниках мы не обнаружили стихов вышеназванного Эжена Потье в переводе Коца или Каца, –  говорит судья. – В списке запрещённой литературы «Гимн Интернационала» Эжена Потье тоже не значится». В зале раздаются робкие аплодисменты.

«Но мы непременно исправим эту досадную ошибку», – прерывает аплодисменты судья. И зачитывает приговор: «Высокий суд нашел в публикации газеты «Лимонка» элементы пропаганды социальной розни. Суд делает предупреждение редактору Лимонову и налагает административное взыскание в виде штрафа в размере пятисот рублей. К сожалению, таков закон».

Перед принятием решения в судейской комнате произошел спор между судьёй и заседателями о формулировках «Лимонки»: к чему призывала эта газета: к розни или непримиримой вражде. Нашли компромисс – выкинули из текста слово «непримиримой». Погремушкина настаивала на толерантности. Не успела, судья зачитать приговор, как вскочил с места прокурор Наплевако – сторона обвинения. «Я протестую, –  не соблюдая приличия и процессуальный этикет, закричал он, –  считаю, что надо отложить решение суда до внесения так называемого «Гимна Интернационала» в Список запрещённой литературы (СЗЛ)[45]. А с господина Лимонова взять подписку о невыезде.

– Закон обратной силы не имеет – возражает судья.

– Я напоминаю о прецедентном праве. Прецедент был: «Ленинградское дело», –  не сдаётся прокурор. –  По этому делу в октябре 1950 года была проведена смертная казнь, ранее отменённая 26 мая 1945 года. Применена обратная сила закона. Все обвиняемые были расстреляны. Позже, при Хрущёве, по делу «О валютных операциях Рокотова и Файбишенко» была придана обратная сила закона. И опять расстрел!

– Приговор может быть обжалован в десятидневный срок, –  смело останавливает прокурора судья.

Судебное заседание закрыто, –  перекрывая шум в зале, кричит судебный секретарь.

На следующий день «Парламентский вестник», комментируя судебный процесс по делу журналиста Лимонова, писал о «недопустимом разгуле демократии». И о том, что «так называемая независимость судей некоторыми трактуется слишком вольно». Статья весьма недвусмысленно заканчивалась словами: «Беззубое судебное решение прибавило непозволительный вес скандальной славе господина Лимонова. Еще неизвестно, на чью мельницу льет воду федеральный судья Погремушкина?»

Демшиза назвала статью сигналом к возрождению сыска времён Кабулова и Меркулова. Народу эти имена ни о чём не говорили. Но вызвали законный интерес.

Но вернёмся к более внятным вещам: гастрономическим пристрастиям премьера.

Конечно, из уважения к товарищу Сталину ВКП(б) мог бы пить коньяк «Греми», к тому же этот коньяк значительно дешевле, чем тот, что пользует премьер. Но после того как православная Россия окончательно расплевалась с православной Грузией, говорить о коньяке «Греми», не приходилось. Президент же Мефодий, как известно, предпочитал сладенькое церковное винцо «Кагор». Так что кормление президента обходилось казне значительно дешевле, чем премьера. Об этом как-то тактично напоминал Председатель Счётной палаты. Это было сказано за рюмкой финской водки в кругу «своих», ярославских. Но гаденькое чувство осталось. ВКП(б) тогда ещё подумал, что нелишне внимательнее присмотреться к Председателю СП. А что касается водки, из чувства патриотизма на столе второго лица государства должны, конечно, стоять «Московская» или «Столичная». Но сердцу, точнее желудку не прикажешь.

На одной закрытой вечеринке водочный олигарх: то ли Левин, то ли Мерин преподнёс премьеру бутылку с портретом ВКП(б). Водка «Погореловка». Валентин Кузьмич попробовал – дрянь. Приказал портрет с водки убрать. Но идею одобрил, тем более что народу изделие Левина-Мерина по карману… И еще ему подумалось насчёт «Левина-Мерина»: «Лошадиная фамилия». Очень кстати вспомнился Антон Павлович Чехов. Надо бы для прессы и читающей публики «поюморить». Напомнить, что премьер с классиками «на ты». («Поюморить» – любимое выражение Валентина Кузьмича, знакомо всем журналистам).

Но повод «поюморить» возникает нечасто. Вот закрытая записка из Статупрвления: «Россия катастрофически желтеет: каждый третий родившийся ребёнок с азиатскими чертами лица». Ну что тут поделаешь? Как тревожно пишет пресса, непривлекательна стала Россия для близких нам по культуре и менталитету чехов, поляков и прочих немцев. Вот и едет к нам одна Азия. А не пускать? Кто будет работать на стройках за гроши? Улицы подметать?

Заглянул Валентин Кузьмич в Интернет. Надо же посмотреть, чем народ дышит. Раскрыл портал «Гражданский форум», и стало совсем нехорошо. Пишет женщина:

«Я по крови чисто русская, крещёная по православному обряду. Мама и папа мои русские.

Пять лет назад я приняла ислам. И на душе стало спокойно. И появилось чувство защищённости».

И тут же рядом запись:

«Не печальтесь, девушка, скоро у нас президентом будет мусульманин».

И далее:

«Чо печалиться, у нас уже премьер татарин».

«Не боись, что татарин. Зато президент иудей. У него прадед был раввином в Черновцах».

После этих откровений, хоть уходи из политики в бизнес. Но на кого страну оставить! Всё растащат, разворуют. Кто остановит этот беспредел, как не он, Валентин Кузьмич. И какая собака раскопала, что у него бабка по матери татарка? А Мефодий-то. Вот гусь! Даже он, ВКП(б), не знал о гнилой родословной нынешнего президента. И это его, Валентина Кузьмича несвоевременное заявление, что он и Мефодий «одной крови». Впрочем, сведения о нечистой крови Мефодия надо взять на заметку для будущих предвыборных баталий. И фамилия Мефодия – Ильин настораживает. Тут как-то один лингвист из патриотов, занимающийся ономастикой, уверял, что все фамилии, оканчивающиеся на «ин» – еврейские: Литвин, Левин, Цейтлин. Вот и думай теперь, кем были Бунин, Куприн, Бухарин и Щедрин, который, правда, ещё и Салтыков.

Но беда не приходит одна. Нынешний Рамадан принёс кучу бед. И прошлые годы поступали сообщения, что в Москве на Поклонной горе в районе мечети все ближайшие улицы были перекрыты верующим мусульманами. То же в Петербурге – приостановлено трамвайное движение на Петроградской стороне возле Татарской мечети. Но в нынешний Рамадан свершилось просто невозможное. В Петербурге с восходом солнца вся Дворцовая площадь была заполнена тысячами мусульман, стоящими на коленях. На площади появились походные мечети. На весь день было приостановлено движение городского транспорта по Невскому проспекту. Полиция была бессильна. На Дворцовой площади только лоточники, продававшие сувениры в чисто русском стиле: деревянных матрёшек и пластмассовых «Медных всадников», оказали сопротивление. Они держались, пока на них наступали низкорослые азиаты в тюбетейках. Но когда появились стройные кавказцы с зелёными повязками на лбах, поражение стало очевидным. И хотя по Невскому проезд грузового транспорта запрещён, на Дворцовой появились трейлеры. Лоточников вместе с их лотками поместили в кузов и через Дворцовый мост перевезли на Стрелку Васильевского острова. Там их выгрузили. Лоточники пытались по мобилкам вызвать полицию. Но кавказцы, ни слова не говоря, отнимали телефоны и топтали их коваными сапогами. А на Дворцовой площади, где были недавно лоточники, появились женщины в длиннополых платьях, укутанные до бровей платками. Они стали продавать молящимся коврики по сто пятьдесят рублей и куски обоев по десятке. Это чтоб молящиеся не пачкали колени. Кто ж думал, что Рамадан будут отмечать на Дворцовой площади? Может, и подмели бы приезжие казахи или туркмены. По громкоговорителю мулла вопил: «Воздержись верующий всяк мусульманин в светлое время суток от еды, питья и интимной близости». А вокруг Александрийского столпа на столах резали жертвенных баранов. И кровь баранья заливала символ русской славы. А потом в толпе замелькали вполне славянские лица. Во славу Аллаха всем раздавали в дар куски свежей баранины. Говорят, в магазине такой не купишь.

На другой день пресса была полна статьями о необходимой толерантности. О том, что в Петербурге только две мечети, надо бы больше. Губернатор Петербурга, госпожа Нестерова, по мужу Ахметова, предложила построить мечеть на Большой Охте, напротив Смольного. Там где не состоялось строительство газпромовского 400-метрового «Охта-центра». Олигарх Муслим Ахметов, муж губернатора, обещал полностью финансировать строительство мечети. Хвастался, что она будет выше, чем мечеть в Грозном.

Были и разумные замечания о том, что рост количества мечетей в Петербурге может привести к потере традиционного имиджа города как одного из европейских центров культуры. Поступили предупреждения и из Комитета всемирного наследия ЮНЕСКО. Оттуда пригрозили, что прекратят финансирование в случае строительства мечети на Охте. А какой-то умник в «Вечернем Петербурге» написал: «Термин «толерантность» взят из медицины – это состояние организма без иммунитета. Наше общество беззащитно перед надвигающейся чумой».

Митрополит Петербургский и Ладожский Ксаверий на богослужении в Казанском соборе выступил с погромной речью. Он сказал, что шабаш мусульман на Дворцовой площади осквернил православные святыни русского народа. Напомнил, что только что открылась для православных прихожан в Зимнем дворце придворная церковь семьи Романовых. И тут такое посрамление пред православной церковью!! «Зимний дворец – место, где нашли последний вольный приют святые царственные Страстотерпцы», –  прокричал Ксаверий с амвона, –  мы, православные петербуржцы, на Дворцовой площади проведем акцию сожжения Корана».

К президенту был срочно вызван Патриарх Илларион. Как свидетельствуют очевидцы из президентского окружения, Илларион вышел от Мефодия красный как рак. Чуть не хлопнул дверью, но вовремя сдержался. Одернул рясу и степенно последовал к выходу. Люди слышали, как Илларион пробормотал: «Ещё один Аввакум свалился мне на голову. Не готовить же снова сруб для сожжения». По слухам Илларион уже не раз посылал переговорщиков к Ксаверию, но неистовый Митрополит грозил до Рождества провести акцию сожжения Корана.

На рынках в столице православной Осетии во Владикавказе прогремели взрывы. Погибло сорок человек. В Пятигорске и Кисловодске горели христианские церкви. Из Чечни шли тревожные сообщения, что там готовится погром русских поселений. Атаманы казачьего войска потребовали от командования воинской части, дислоцированной в Ставропольском крае, выдать им оружие. Командование не посмело им отказать: со стороны казаков были угрозы разграбления воинских складов. Вооруженные казаки двинулись к границам Чечни. Полицейские кордоны сумели остановить казаков на подходе к Чечне. Договорились не начинать первыми.

Дружественный Иран по дипломатическим каналам выразил «недоумение по поводу акции с Кораном». В Тегеране прошли многотысячные демонстрации с сожжением российского флага.

В связи с обострением обстановки на Кавказе был созван Совет Безопасности под председательством президента. Обсуждали опыт давнишних президентов. Говорили об их непродуктивной политике: накачивания деньгами кавказских «царьков». Все деньги уходили на коррупционные схемы. Чиновники строили себе дворцы и покупали у боевиков собственную безопасность. До народа деньги не доходили. Народ нищенствовал и уходил в горы. В этой связи президент Мефодий напомнил, как эффективно работает христианская идея: «дайте рыбакам сети, а рыбы они себе наловят».

А вслед за ним за столом президиума встал ВКП(б) и сказал:

– Рыбки рыбками, и трудно не согласиться с уважаемым президентом, но надо помнить: земля Кавказа такова, что если её не поливать потом, она будет полита кровью.

У членов Совбеза вытянулись удивлённо физиономии. Каков, однако, наш премьер. Прямо Лев Толстой! А премьер уже разошёлся: «При всём бардаке, что нынче творится на Кавказе, это ни в коем случае не касается Чечни. Смотрите: город Грозный как игрушка. Мечеть – самая высокая в мире! Несмотря на династическую передачу власти в Чечне, там каждые восемь лет проходит плебисцит. И сто процентов населения, напоминаю – сто процентов! Голосовали и голосуют за доверие как Рахману II, так и Рахману III. И это говорит о многом».

Нет. Не было грома аплодисментов, как в пресловутые советские времена. Члены Совбеза вежливо похлопали.

– Да вот ещё, –  начал опять Валентин Кузьмич, когда последний вялый хлопок заглох, –  наш министр соцразвития встречался с представителем президента Рахмана III.

Поступила просьба: о дополнительном финансировании в связи в повышенной рождаемостью в Чечне. Наше решение: удовлетворить просьбу Чечни.

Конечно, демшиза опять развопилась: «Русские люди живут в землянках. И там одинокие многодетные бабы, мужиками брошенные. Бедствуют! А власти: «Денег нет, но вы терпите»». Но кто эту демшизу нынче слушает. Болтать все умеют. А вот ВКП(б) дело делает. На Кавказ была направлена дешёвая рабсила – гастарбайтеры: таджики, узбеки, заполонившие центральную Россию. Построены были тысячи винно-водочных и коньячных заводов по французской лицензии. И поскольку мусульманский Кавказ и мусульмане-азиаты не употребляет спиртных напитков, на предприятиях не было воровства спиртного. Перенимать опыт приезжали деловые люди со всей России.

В центральных районах страны этот опыт как-то не прижился. Продолжали воровать. Так что всё производство крепких напитков переместилось на Кавказ. Народ спустился с гор, стал работать на спиртоводочных заводах. А в мечетях на пятничных молитвах муллы благодарили президента Мефодия и премьера ВКП(б) за их добрые дела.

В узких правительственных кругах опять говорили о том, как нерентабельна была практика прошлых президентов: «мочить в сортирах». Во-первых, чтобы «мочить в сортирах», надо иметь эти сортиры. Ну не строить же в каждом ауле отхожее место. Ведь заранее неизвестно, где боевики соберутся. А ведь с сортирами плохо, как заметил Главный Санитарный врач Пердищенко, и в Москве, и в Петербурге. Вот ещё в прошлые времена на Невском были два прекрасных туалета. Естественно – мужской и женский. Это в здании, где в те времена была библиотека имени поэта Александра Блока. Ещё товарищ Романов, первый секретарь Ленинградского обкома КПСС, когда спускался со своих заоблачных высот, чтобы посмотреть, как там живет простой народ, всегда посещал этот туалет. Разумеется мужской. В женский на проверку отправлял свою секретаршу. Он ей полностью доверял: при его кабинете в Смольном был небольшой будуар, куда он временами уединялся с этой секретаршей. Вот ведь опять враньё поганой демшизы. Не уединялся он с секретаршей! У него для этого певичка была. Мне мой прадед перед смертью рассказывал.

И сейчас что в этих славных туалетах? В женском туалете устроили «Пышечную». А в мужском – магазин сувениров. Там бронзовую статуэтку ВКП(б) можно купить. Вместо библиотеки имени Блока музей восковых фигур организовали. И опять восковые фигуры ВКП(б). То в обнимку с Мефодием, то он один с протянутой рукой. Мол, верной дорогой идём господа-товарищи. И ещё фигуры президентов Чечни: Рахман I, Рахман II, Рахман III. «Мало им – мост Кадырова через Дудергофский канал в Петербурге». – Это опять демшиза! А тут ещё пустили слух в этом проклятом Интернете, что в Грозном бюст генерала Джохара Дудаева мироточит. Но ведь надо понимать: Джохар Дудаев тоже невинно убиенный, как и Николай II.

Вот наступил период примирения. И прах генерала Деникина перезахоронили в России. Наступил ещё один период примирения. Но прах генерала Дудаева ветр развеял. И потому установили в Грозном бюст генерала. Да будет доволен тобой Всевышний! Вечного полёта в райские кущи тебе, доблестный сын непокорного народа! Вот я, православный, молюсь за тебя, генерал. Чтоб Господь простил твои прегрешения. Кто без греха, пусть первый бросит в меня камень.

О мироточении сообщил прихожанин храма Михаила Архангела, что в Грозном. Верно, вспомнил Амалию Преклонскую, причисленную к Лику Святых в день пятидесятилетия со дня её смерти. Верно, захотелось этому прихожанину тоже быть «причисленным». Кстати, по некоторым сведениям Протоирей храма Михаила Архангела и Совет муфтиев Грозного ведут переговоры по поводу мироточения бюста Джохара Дудаева.

Амалия Преклонская – сколько клеветы и поношения снесла она, доказывая, что мироточит бюст царя – страстотерпца Николая II, что стоит в Симферополе. Господи, прости меня грешного, прости меня за страсти мои и сомнения мои.

Но хватит о высоком, давайте о земном. Про туалеты: люди стали справлять нужду в подъездах, садах и парках. Большую и малую. Замечены кучи экскрементов в Александровском саду Москвы. И в Летнем саду Петербурга! В тот самый сад, куда ходил гулять Пушкин. Светоч русской литературы: «Чтоб не измучилось дитя, учил его всему шутя, не докучал моралью строгой, слегка за шалости бранил. И в Летний сад гулять водил». Но нашлись умники, которые вытащили заплесневелую книгу «Евгений Онегин» А. С. Пушкина и доказали, что в Летний сад ходил гулять не Пушкин, а Женю Онегина водил гулять гувернёр. И вообще, приди сейчас в редакцию толстого журнала Пушкин со своими стихами, ему откажут. Мол, это же Пушкин, кто ж так нынче пишет. И, вообще, в его стихах не хватает народности. Ещё вот Василий Кириллович Тредиаковский явится: «Начну на флейте стихи печальны, зря на Россию чрез страны дальны: ибо все днесь мне ее добрóты мыслить умом есть много охоты».

Ну, ваще! По-русски этот Тредиаковский писать умеет? А туда же в поэты. Сейчас каждый дурак сел за компьютер, задал тему и тут же стишки сляпал получше вашего Пушкина. Вот вам и стихи:

«Снаружи – стужа. Затяни портки потуже.

Вот встреча с детской неожиданностью.

И эта веха – нам не помеха».

«Поэзия – это то, что нельзя пересказать прозой», –  как сообщила известный литературовед мадам Закорючкина. И действительно, вот перескажи, о чем сказано в этих трёх строчках? Вот именно. Поэзия, блин!

А мы вот опять о земном: сейчас учёные разбираются: собачьи это экскременты или человечьи, что обнаружены в московских и питерских садах. Если человечьи, то чьи? А это уж в два счёта можно определить. Посмотреть в базу данных биоматериалов и сравнить с данными анализа говна… Если собачье, так уже давно всех россиян обязали платно регистрировать своих собак и кошек. Так что сведения о ДНК этих тварей тоже на учёте. По предложению Главного санитарного врача было решено ужесточить административный кодекс. За отправление «малой» нужды вне туалета – штраф две тысячи рублей, а уж если «большой» – до трёх суток ареста и направление виновного на общественный работы. Премьер сказал, что это решение очень плодотворное. Мы сможем сократить квоту на гастарбайтеров. После этого президент закрыл совещание. Все разошлись довольные.

Уже ложась спать Мефодий подумал: «Надо бы и хозяевам собак за собачье дерьмо впаивать не по трое суток, а по пять суток общественных работ. Тогда бы окончательно был решён вопрос с избытком рабсилы из Азии». И уже засыпая, подумал: «Мочиться в сортирах. Господи, где же взять деньги на эти сортиры?! Пусть уж срут, где хотят, а мы их штрафовать и на общественные работы. Доход-то казне какой!» От этой мысли на душе стало спокойно и благостно. И он тут же захрапел. И снились ему совсем уже пакостные картины: мол, в Европе изобрели сортир для женщин, чтоб могли они мочиться стоя. И проходная возможность сортиров увеличилась в пять раз! У них всё рассчитано. Доход государству с сортиров вырос на зависть нам. А женской половине граждан какое облегчение! Будто, в Париже был на той неделе. На площади «Согласия» в женский туалет очередь выстроилась на полкилометра. А теперь раз два: на джинсах пуговички расстегнула, или юбчонку задрала и готова. Тем более что нынешние девицы вообще без трусиков ходят. «Без комбине, без фильдекосовых чулочек. И как я только что заметил, без порточек», –  Боже, и откуда эта клубничка столетней давности в башку лезет. Проснулся с головной болью. Никак не мог вспомнить, что за гадость ему снилась. Ан нет. Вот пожаловало в башку: это было ещё до духовной семинарии, он тогда водкой торговал. И слово Seminarium, что по латыни означает «рассадник», в той его башке рождало гадкий слоган «рассадник дерьма и мракобесия». Господи, прости меня грешного! Так вот в те годы, занесло его как-то в Берлин. Идёт он по Friedrichstraße, допивает третью бутылку пива Veltins. И тут так не вовремя приспичило. А куда ни глянь, кругом супермаркеты, отели, дворцы миллионеров. Уже невмоготу. И вот к счастью кафешка на три стола. Успел только произнести: «Toilette». Хозяин из-за барной стойки лишь махнул рукой куда-то в глубь забегаловки. Ах ты, Господи, какое облегчение наступило. Вышел из туалета. Хозяину улыбнулся. «Vielen Dank», –  сказал. Хозяин что-то по-своему ответил. Чёрт их немцев разберёт. А он дверью хлопнул, надо было на вокзал торопиться. Уже прошёл довольно далеко от кафешки, слышит за спиной крик. Это хозяин за ним: два квартала гнался. Схватил за рукав: давай три евро за. Toilette. Народ столпился вокруг. Кто-то по мобилке полицию вызывает. Ну, отдал этому мерзавцу три евро. Позже люди ему объяснили: надо было кофе за одно евро заказать, тогда и туалет получил бы бесплатно. Но, люди, побойтесь Бога! Какое кофе после трёх бутылок пива?!

Митрополит Петербургский и Ладожский Ксаверий объявил пастве, что сожжение Корана намечено на ближайший понедельник. Но в пятницу газеты запестрели траурными сообщениями о том, что на пятьдесят пятом году жизни скоропостижно скончался от сердечного приступа Великочтимый Митрополит Петербургский и Ладожский Ксаверий. Сообщалось, что на вечерней трапезе Ксаверий, выпив бокал «Кагора», почувствовал недомогание. Вызванная скорая помощь констатировала смерть. Погребение Митрополита было назначено на кладбище Александро-Невской Лавры Петербурга.

Сборы Валентина Кузьмича на похороны Митрополита были прерваны звонком по спецсвязи. Агент сообщал, что служка, подававший Ксаверию вино, благополучно повесился. «Молодцы», –  ответил ВКП(б) и отключил трубку. (Запись этого разговора будет приобщена к «Делу ВКП(б)», когда через много лет стареющего, пожизненного президент Валентина Кузьмича путем «дворцового переворота» свергнет его ставленник, молодой премьер-министр. Кстати, тоже из ярославских).

Уже выходя из своих апартаментов ВКП(б) взглянул на себя в зеркало. Встряхнул светлой с лёгкой рыженькой шевелюрой и вдруг обнаружил, что от корней белокурых волос лезет чернота. Для наведения должного порядка срочно были вызваны стилисты. Вылет самолёта в Петербург был задержан на два часа. Все улицы, прилегающие к правительственной трассе, по которой должен был проехать премьерский кортеж в аэропорт, были перекрыты с утра на неопределённое время. Народ, опаздывая на работу, бросал свои автомобили и валил в метро. В поездах началась страшная давка. Несколько человек погибло, задохнувшись. Тех сердечников и астматиков, которых вынесли из метро, скорая помощь не смогла довести до больницы, так как улицы были заполнены застрявшим в пробках транспортом. ВКП(б) не торопил стилистов. Пред ним экран телевизора. На экране храм Христа Спасителя. Камера выхватывает из толпы какую-то юродствующую тётку в длиннополом пальто. Лицо женщины искажает гримаса истошной страсти. Женщина кричит: «Светлый юноша нам явился. Во спасенье Рассеи. Во спасенье Рассеи. Имя его – Святой Валентин». Какие-то люди уводят её под руки. Довольная улыбка лёгкой тенью скользит по лицу премьера. «Ну, театр. Но, молодцы, однако». – Валентин Кузьмич проглатывает смешок. «Что-то не так?» – испуганно спрашивают стилисты. «Всё очень хорошо. Всё очень хорошо», –  лёгким козлетоном пропел премьер.

А по телевизору уже гремит любимая группа Валентина Кузьмича «За Bazar не отвечаем»:

«Ярославские ребята под берёзой как опята. Ой, лю-ли. Ой, лю-ли. Все мы нынче короли. Ах, батяня, ах, батяня. Мы с тобою, как один, срок ещё потянем. Но не тот же срок, что и нам не впрок. Срок, срок, срок. Президентский срок. Ты ещё бы смог. Мы тебя подтянем».

«А ведь как вовремя солисту группы «За Bazar» дали народного артиста России. И чего это Мефодий говорит, что текст убогий», –  ещё успел подумать ВКП(б). Но горячий фен возвестил о конце процедуры. Премьер ещё раз взглянул на себя в зеркало, взмахнул светлым чубом и вышел к своим помощникам. Уже на выходе сообщили о звонке генпрокурора Игоря Вороны. Ворона докладывал, что имеются основания предполагать, что Ксаверий был убит.

«Идите, идите», –  раздражённо закричал премьер сгрудившейся около него свите.

«Продолжайте», –  обратился он к Генпрокурору по мобильному телефону. «Ведется негласное расследование, –  снова загудел в телефонной трубке бас Игоря Вороны, – изъят бокал, из которого пил вино Митрополит, следов яда на нём не обнаружено. Однако явно прослеживается исламский след».

«Естественно», –  не скрывая раздражения, проговорил премьер и отключил телефон.

На подъезде к аэропорту опять позвонил Генпрокурор. Сказал, что единственный свидетель монах, Иван Благой, подававший вино Ксаверию, повесился.

«Держите меня в курсе, –  сухо отозвался ВКП(б), заканчивая разговор.

В иллюминатор уже виднелся затянутый сеткой дождя аэропорт Пулково. Стоял конец октября. Понедельник. На этот день Ксаверий назначил сожжение Корана. Сожжение не состоялось.

Поминки Ксаверия назначены были в Мариинском дворце, что на Исаакиевской площади, где, как известно, заседает Законодательное Собрание. Пришлось приостановить на пару дней работу Собрания. Председатель ЗС начал было возмущаться, мол, кучу законов надо принять. Но те, «кому надо», ему доходчиво объяснили, что законы принимаются на федеральном уровне, а городское Законодательное Собрание принимает только правовые акты. И потом, надо же понимать, какой общественный резонанс приобрела смерть Ксаверия! Когда ВКП(б) доложили о разногласиях с Председателем Законодательного Собрания, он спросил, не из «питерских» ли этот Председатель. «Всё. Время «питерских» ушло. Сейчас наше время. Ярославских», –  твёрдо сказал премьер.

Сначала предполагалось провести поминки в Смольном. Но выяснилось, что это невозможно. В связи со свадьбой дочери губернатора Нестеровой, там поселили многочисленных азербайджанских родственников Муслима Ахметова, отца невесты. Прибыл на празднование и представитель президента Азербайджана Агиля Алиева (правнука известного в прошлом секретаря ЦК КПСС Гейдара Алиева). Возмущённый таким самоуправством президент России потребовал немедленного расследования и строгого наказания виновных. Но советники ему шепнули, что «не время». В свете грядущих выборов не следует настраивать против себя петербуржцев. Но ведь, и в самом деле, у губернатора было безвыходное положение. Владельцы гостиниц «Астория» и «Европейская» заломили дикие цены, захотели заработать на родственниках губернатора. Ну не селить же высоких гостей в захудалых хостелах. Госпожа Нестерова просто вынуждена была отправить на неделю в неоплачиваемый отпуск сотрудников своей администрации. Чиновники с пониманием отнеслись к проблемам своего шефа.

На поминках Митрополита стол был весьма скромный. Представителям светской власти подали водку «Столичная». Перед духовными наставниками стояли бокалы со сладким, розовеньким портвейном «777». ВКП(б) удивлённо взглянул на его Святейшество Иллариона, сидевшего рядом. Тот скорчил скорбную мину, шепнул: «Не богато живёт нынче Церковь наша Православная». В голове ВКП(б) промелькнули явно нездоровые мыслишки, мол, как это небогато: сколько земли и строений схапали под предлогом, что это бывшие монастырские строения и земли. И теперь эти строения и земли сдаются в аренду коммерческим фирмам. Вот и Исаакиевский собор в Питере Мефодий передал церкви. А ведь, сколько шуму было! Но эту непотребную ересь ВКП(б) постарался немедленно выкинуть из башки. Негромко, только для ушей Патриарха проговорил: «При благоприятном исходе президентских выборов, мы непременно вам поможем». Эта фраза премьера ввела Иллариона в полнейшее замешательство. Только что из президентской администрации поступило указание: во всех православных церквях «возносить здравицу ныне властвующему» президенту Мефодию».

Валентин Кузьмич заметил, что только перед президентом стоял бокал с тёмно-красным вином. Видимо, с его любимым «Кагором». Президент взглянул на свой бокал, наполненный кроваво-красным напитком и испуганно отодвинул его. Потребовал стакан «Нарзана». «Надо помянуть представившегося», –  громко сказал ВКП(б), пристально глядя на Мефодия. «Горькой водки мне!» – скорбно проговорил президент. Кто-то пододвинул ему рюмку с водкой. Все молча выпили и принялись за закуски.

Выйдя в Гааге из вагона поезда Израиль поднял руки в наручниках и заорал: «Проклятая политкорректность! Свободу самовыражению. Пусть мудак будет мудаком, гомик – голубым! Права и свободы есть высшая ценность!»

В ответ ему тысячная толпа завопила: «Позор!» (рус.), «Schande!» (нем.) «Shame!» (анг.)… «Honte!» (фр.)… «Deshonra!» (исп.)…

Израиль тоже кричал «Позор, Schande, свободу самовыражению». Он не сразу заметил, что его уже несколько минут дёргает за полу пиджака маленький человечек в кипе.

– Что Вам угодно? – спросил Израиль по-русски.

– Я сильно извиняюсь. Вы шо? Или как? – смущённо проговорил человечек в кипе.

– Что ещё или как? – Израиль не скрывал своего презрения к человечку.

– Я сильно извиняюсь, –  голос человечка в кипе звучал несколько растерянно, –  вот теперь свобода самовыражения, это значит, можно сменить бога?

– Бог един! – Израиль был возмущён невежеством своего убогого собеседника.

– Да, да, –  залепетал человечек, –  я понимаю. Но в детстве я был крещён. А сейчас я понял, что истинный бог тот, перед кем предстал Моисей.

– Захотели стать истинным евреем, –  хохотнул Израиль, – пройдите гиюр. И дело в шляпе.

– Да, да. Но как же в мои печальные годы делать обрезание, –  смущённо произнёс человечек в кипе.

– Фу, –  фыркнул Израиль, –  Аврааму было сто лет. И он сделал это. Ещё кучу детей нарожал. Да, а чего это Вы именно ко мне подошли с этими вопросами? Что? От меня селёдкой форшмака воняет?

Израиль не видел, как растерянно замигали глаза человечка в кипе. Он отвернулся от надоевшего человечка и заорал: «Свободу совести! Долой…»

Но, что «долой»? В голову не приходило. Ах да, Моисея – долой. Скажешь это, сразу антисемитом назначат. А в Германии с этим строго.

Израилю тот человечек так и запомнился с открытым ртом и широко распахнутыми доверчивыми глазами. Перед вычурным зданием Европейского Суда на скромной клумбе горели красно – белым пламенем флоксы – любимые цветы Владимира Ильича Ленина.

Но кому это теперь интересно?

А в России начиналась кампания по выборам Президента. Пока ещё шла регистрация претендентов. Но по данным ВЦИОМ с некоторым отрывом всех зарегистрированных опережал Валентин Кузьмич Погорелов-Березовский. Даже Мефодия. Но не намного. Буквально чуть-чуть. На очередном своём выступлении на Красной площади ВКП(б) громогласно заявил, что поставит непременно памятник Ивану Грозному в Ярославле. Именно такой правитель и нужен нынче России. Кто-то из толпы ему напомнил, что уже есть памятник Грозному в Орле.

– Я не историк, но считаю, что Иван Грозный – великий русский государь, собиратель земель русских, и потому сейчас все русские земли должны объединиться вокруг Ярославля, истинно русского города. И именно в Ярославле должен стоять памятник Грозному. Именно в Ярославле – будущей столице России.

«Ярославль – будущая столица России», –  эту фразу ВКП(б) повторял несколько раз под гром аплодисментов. Некоторые люди говорили, будто гром аплодисментов имитировал огромный телевизор, установленный на площади. Но не все, конечно, так говорили. Большинству на это было совершенно наплевать.

Уже в узком журналистском кругу ВКП(б) спросили, чем так плохи столичные города Москва и Петербург? ВКП(б) как-то загадочно улыбнулся: «Повторюсь: я не историк, – в голосе кандидата в президенты прозвучало очевидное сожаление, – но хочу напомнить, что именно при поездке из Москвы в Петербург и умер сын Иван Грозного – Иван».

Журналистский бомонд ошарашено молчал, потрясённый откровениями ВКП(б).

В тишине зала, откуда-то с последних рядов вдруг раздался негромкий голос: «Может и правда, что Петербург был построен при Иване Грозном?»

По залу пронёсся лёгкий смешок. Но тут же стих. На лице Валентина Кузьмича появилась многозначительная улыбка. «Ведь не зря про известную картину Репина «Иван Грозный убивает своего сына» Константин Петрович Победоносцев сказал: «Нельзя назвать картину исторической, так как этот момент… чисто фантастический», –  в голосе ВКП(б) жёстко зазвучал металл, –  так что когда я стану президентом, надеюсь в этом здесь никто не сомневается, я непременно потребую, чтоб из Третьяковки эту картину убрали в запасник».

С первого ряда партера, выступление Валентина Кузьмича проходило в зале МХТ имени Чехова, раздались нестройные хлопки.

ВКП(б) ласково улыбнулся залу. «Надеюсь, всем известно имя Константина Петровича Победоносцева?»

– Победоносцев над Россией простёр совиные крыла, – раздался наглый голос опять с последних рядов.

– Ну, вот и хорошо. Вот и ладушки, –  с лёгким смешком проговорил будущий президент, –  а теперь о главном. Посмотрите последнюю перепись населения. Семьдесят процентов населения Москвы – мусульмане. Но этот вопрос оставим пока открытым. Но хочу напомнить, что и слово «Москва» вовсе не славянское, а угро-финское. Так что русского в Москве очень мало. А вот и Петербург – Название – вообще немецкое, а что касаемо русского населения, так там совсем его нет. Одни немцы, да евреи».

Валентин Валентинович хотел ещё добавить, что ничего не имеет против евреев. У него самого первая жена была еврейка. И лучший друг, правда, в детстве был Шульц. Но трезвая мысль вовремя остановила эти его откровения: «Не надо путать личное с политикой. Президентская компания выжигает всё прошлое». Вот эту последнюю мысль он слышал от какого-то журналюги, явно из демшизы. Но как, однако, вовремя она явилась ему. У врагов надо учиться правилам войны. Захотелось даже захохотать.

И ещё надо бы сказать, что есть истинно русский город Ярославль – вот наша столица России. И когда будет президентом, непременно этот вопрос подымет. А то, что он непременно станет президентом, почему-то никакие сомнения не закрадывались.

Но откуда-то с галерки, где сидела группа левых националистов, премьеру об этом было своевременно доложено, раздались немногочисленные, но отчаянные хлопки. И чуткий слух ВКП(б) уловил, нынче совсем неуместную фразу, долетевшую оттуда: «Бей жидов, спасай Россию». Пришлось опять кивнуть «кому надо» и показать на галерку.

Но тут выскочил как чёрт из табакерки журналист Эразм Пинкус.

– Какие евреи! – завопил он.

Как он надоел уже всем. Ещё «Парламентским вестником» за прошлый месяц размахивает.

– Вот в этой газете черным по белому написано, что евреев у нас нет, –  до неприличия громко кричит Эразм Пинкус.

Но Пинкуса вовремя одёрнул за воротник человек «в сером» и прошептал ему на ухо: «Пинкус, когда приходишь в сауну с девками, ты или крест сними, или трусы надень».

А ВКП(б) говорит уже суровую правду. Мол, совсем обезлюдили наши русские Сибирь и Дальний Восток. Узкоглазые китайцы уже начинают заселять наши земли. Вот и Биробиджан совсем пустой. Там только одни голодные собаки бегают.

«Вот оно что, –  жуткая мысль обожгла все внутренности Пинкуса, –  то-то он где-то слышал, что в Питере на Финляндском вокзале формируют длиннющие составы из теплушек. А народ питерский ни о чём не догадывается».

На Манежной площади тоже митинг. Там горланит кандидат в президенты, певичка Жанна Грей, в девичестве Маша Сидорова. Аудитория у неё протестно-прикольная, как отмечают журналисты.

При регистрации в избирательной комиссии ей дали понять, что негоже возможному русскому президенту быть с фамилией и имечком «Жанна Грей», где русским духом и не пахнет. Помощники кандидата Жанны Грей тут же пообещали, что когда она станет президентом, немедленно вернёт свое прежнее имя Маша. Ну а фамилия, может она к этому времени замуж выйдет. «Ну, тогда другое дело, –  согласились в избирательной комиссии, –  тем более женщина-политик яркая и элегантно-сексуальная, добавит выборам интриги».

А Жанна Грей на Манежной площади уже кричит в микрофон:

– Все за меня, все за меня! Голосуйте за меня! Это значит против всех! Против всех, против всех! Только так можно сменить нынешний режим!

Жанна Грей нынче в строгом чёрном костюме. И круглые черные очки делают её похожей на строгую школьную учительницу. Но брючки в обтяжку по-прежнему выдают нашу прежнюю Жанночку Грей. Вот как вильнёт попкой, так у мужиков в портках начинает кое-что шевелиться.

В толпе какой-то бомжеватый мужик подобрался к трибуне, где выступает Жанна, да как заорёт: «То ты голой жопой вертишь, то ты в президенты метишь!» Тоже мне Пушкин нашёлся. Нынче поэты, как и в дальние советские времена по подвалам собираются.

А ведь народ ходит на концерты Жанны не только слушать её писклявый голос, а больше смотреть, как она в коротенькой юбочке и без трусиков на сцене вертится.

А к мужику, что про жопу Жанны ляпнул, уже подошли двое в серых плащах, аккуратно скрутили руки, рот зажали, чтоб не орал. И – в автозак.

А Жанна будто и не заметила того бомжа. Заговорила вдруг ставшим суровым голосом. И откуда у этой очаровательной особы, чуть перевалившей, свои тридцать пять лет,[46] появился металл в её сопрано. Металл в голосе – это и есть, как утверждают некоторые специалисты, первый признак, что Жанна Грей может со временем стать Екатериной Великой. Извиняюсь, Машей великой. Пока слово «великая» пишу с маленькой буквы.

Но Жанне не придётся, как вышеназванной особе, заставлять своих любовников убивать собственного мужа. Кстати, мужа у Жанны нет. А любовников она меняет как перчатки. Так что на них трудно положиться, если что… Может, со временем появится и муж, раз уж эта мадам собралась в президенты.

Что-то мы явно заболтались.

А Жанна-Маша, пока ещё не «великая», говорит своим звенящим голосом, ну как школьный звонок, собирающий учеников на урок. Как известно, этот звонок редко кому из юных нравится: один папиросу не докурил, другой школьную подружку не успел прижать к стенке. Так и в данном случае голос у Жанны Грей не очень приятный: «Если за меня проголосует хотя бы один человек, весь мир увидит, что мы – демократическое государство. Мы не какая-нибудь там Чечня, где все сто процентов населения голосуют «за»».

А потом её мелодичное сопрано. Нет, определённо она не поёт на сцене под фанеру: «Когда я стану президентом, непременно дам свой концерт бесплатно в Кремлёвском дворце». И хихикнула эдак соблазнительно.

– С Крёмлём всё согласовано, –  закончила своё выступление Жанна Грей и широко улыбнулась публике. Но потом будто спохватилась и прокричала:

– Согласовано насчёт концерта в Кремле.

Захлопала в ладоши. Народ дружно её поддержал.

Человек от ВКП(б), как и положено присутствующий на этом митинге, поморщился как от изжоги: «И что несёт баба. Ну, ни о чем с этими нельзя договариваться. И потом надо бы уточнить: что она про Чечню ляпнула. Это было согласовано?»

И что может знать рядовой агент жандармерии. Валентин Кузьмич давно намеревался сменить приоритеты из тех, что дозволено Юпитеру, не дозволено быку. С Юпитерами надо кончать. Потихоньку ставить его на место быка. Пусть эту сраную певичку Грей потреплют. Но те, кому надо услышат.

Ну, а если не услышат – чеченцев дагестанцами в Нацгвардии заменить ничего не стоит.

Нынче у ВКП(б) выступление на телевидении. Надо привести себя в порядок. Валентин Кузьмич взглянул на себя в зеркало: вот морщинки под глазами. И на лбу морщины глубокие до неприличия. Захотелось немедленно вызвать стилистов. Но решил: пусть народ видит его уставшее лицо: Премьер трудится, не покладая рук. И тут же в поддержку пришла свежая мысль: «Дух наш молод! А реинкарнация – это для политических оппонентов». Вот недавно передали ему обращение Госдепа США: «Фонд Сороса готов выделить пятьсот миллионов долларов на реинкарнацию лидеров в прошлом известных партий. Как пояснил Госдеп: демократичность выборов президента России превыше наших разногласий. Названы фамилии: Зюбегалов, Жеребёнский и Яковлинский. Реинкарнацию предлагали проводить в США. Как пояснили, чтоб «не загружать тяжёлыми финансовыми тратами российский Фонд Развития Гражданского Общества в период подготовки президентской компании». «И ведь как ловко врут! И когда они нам в чём-нибудь помогали без задней мысли?» – возмутился ВКП(б). Возмутился не для печати: демшиза непременно вспомнит Ленд-лиз. Народ-то об этом Ленд-лизе и слыхом не слыхивал. Две названные фамилии – насколько помнится, это когда-то первые лица КПРФ и ЛДПР. А вот Яковлинского ВКП(б) что-то не припомнит. Обратился к своим историкам, те сообщили, мол, была такая партия: то ли «Груша», то ли «Яблоко». А этот Яковлинский был довольно скандальной личностью. А что касается ЛДПР и КПРФ, в нынешнем парламенте от этих партий есть по пять депутатов. Но насколько известно Валентину Кузьмичу, ни один из этих депутатов не собирается участвовать в выборах президента России. Зюбегалова и Жеребёнского в этих партиях, безусловно, помнят и чтят. Простой народ, конечно, про них уже давно забыл.

«Ну, а кто такой Г. В. Плеханов?», –  как-то по случаю спросил ВКП(б) своего министра печати. Тот только скорчил недоумённую физиономию. Позже премьеру на ухо сообщили, что об этом Плеханове министр печати спросил министра культуры. Тот ответствовал своему соратнику: «Помнится, год назад было громкое дело ОПГ. Там киллером был Плеханов. Вот только инициалы его не помню».

Ну, что тут скажешь? ВКП(б) только почесал в затылке: «Ликбез для коллег – это после выборов».

«Однако идея, поданная Госдепом, безусловно, ценная», – эта мысль серьёзно зацепила Валентина Кузьмича. Надо, чтоб народ непременно вспомнил про господ: Я, Ж и З. Это уж «ящик» должен поработать в полную силу.

Ответить заокеанским партнёрам ВКП(б) велел строго, но корректно: «На предвыборную кампанию для наших политических оппонентов деньги правительство Российской Федерации согласно закону выделяет».

Гляди-ка, чего захотели наши уважаемые партнёры? Каких ещё вирусов они нашим политическим оппонентам в башку насандалят.

На закрытом совещании среди представителей спецслужб присутствовали президент Мефодий и премьер ВКП(б).

Президент сразу начал на повышенных тонах: «Какая, к чёрту, реинкарнация! Денег на пенсии не хватает! Есть два реальных претендента на пост президента России: я, как исполняющий эту должность до конца года, и нынешний премьер. Я правильно излагаю? Да вот ещё – засветилась эта, –  Мефодий споткнулся, будто сослепу, на слове блядь, но коротко прокашлянул и продолжал – эта певичка Жанна Грей. И потом, кто помнит этих Я, Ж, и З? И партии КПРФ и ЛДПР были когда-то лет сто назад. А нынче они зарегистрированы?

Мефодий строго взглянул на своего пресс-секретаря.

Пресс-секретарь, дама не первой свежести, однако глубокий вырез её черного платья предполагал, что не всё ещё для неё потеряно.

– Господин президент, –  проговорила она не без металла в голосе, –  представители Минюста на данном совещании отсутствуют.

Мефодий обвёл раздражённым взглядом своих подчинённых. Выражение лица его откровенно говорило: «Какого чёрта! Кто готовил совещание?»

Все сидели, молча, опустив глаза. Посмел возразить ВКП(б):

– Господин, Президент, по нашим сведениям деньги на счета КПРФ поступают, значит, партия КПРФ зарегистрирована, – Валентин Кузьмич, –  строго взглянул в конец стола, где сидел директор ФСБ Медняк. Тот медленно и со значением кивнул головой.

– Вот недавно, –  голос премьера звучит ровно и убедительно, –  наши контрольные органы зафиксировали денежные поступления в евро на партийный счёт КПРФ из Германии. И это о чём-то говорит? Деньги поступили от члена партии товарища… э-э Моисея Израилевича… Фамилия, к сожалению… неразборчиво, –  ВКП(б) сурово взглянул в сторону директора ФСБ.

Директор ФСБ Медняк лишь развёл руками, мол, что есть, то и есть.

– Это какая-то бредятина! – возмущённо вскрикнул Мефодий. Вскочил из-за стола президиума.

– Господин Президент, –  весьма сдержанно произносит премьер-министр, –  надо же учитывать текущий момент.

Но за Мефодием уже захлопнулась дверь зала заседания.

Секретарша, сидевшая в приёмной, письменно подтвердила, что Мефодий прокричал, глядя в потолок, следующую непонятную фразу: «Кто с вами день пробыть успеет, подышит воздухом одним, и в нем рассудок уцелеет!»

После того как столь возмутительно Президент Мефодий покинул совещание, в помещении повисла гнетущая тишина.

Наконец голос подал премьер. «Ну что ж, продолжим, – произнёс он с некой двусмысленной улыбкой, –  осталось обсудить, что мы заложим, как бы это сказать, при повторном воплощении в головы наших фигурантов: Зюбегалова и Жеребёнского?

– Всё подготовлено, господин премьер-министр, –  в конце длинного стола возникает громоздкая фигура директора ФСБ Медняка.

– Итак, –  проговорил ВКП(б), благосклонно улыбнувшись Медняку, мол, донесите до публики, то что мы уже с глазу на глаз обговорили, –  реинкорнация – это неизбежная связь между прошлым и будущим. И это нада помнить и чтить.

ВКП(б) поднял указательный палец. Все присутствующие в знак согласия кивнули головами.

– Итак, –  чеканит Медняк, –  Зюбегалов должен сказать: «Идеи Ленина и Октября были преданы в 1991 году. Злостные либералы и русофобы стремятся очернить славную историю Советского государства. Не допустим перезахоронение Ленина. Кто туда полезет с грязными руками и в нетрезвом виде, мы их оттуда погоним грязной метлой».

– Э, позвольте, –  подаёт голос Председатель следственного комитета господин Неспешный, –  Ленина мы вынесли из мавзолея ещё лет двадцать назад.

– Верно, подмечено. Фразу «Не допустим перезахоронение Ленина» рекомендую заменить фразой «Не допустим уничтожение мавзолея», –  заметил ВКП(б).

– Э-э. Мавзолей нынче пустует. Есть желающие туда поместиться? – произнёс серьёзно Неспешный.

Все присутствующие как-то тревожно взглянули на дверь, за которой недавно скрылся Президент Мефодий.

– Да вот ещё. Какой Зюбегалов предназначен для повторного воплощения. Дед или внук? – совсем не к месту вдруг выскочил Медняк, –  в их партии, насколько мне помнится, сложилась династическая передачи власти. И внук, и дед уже на том свете.

– Заканчиваем, заканчиваем. Я думаю, дед. До той классической фазы, которую Вы, господин Медняк, определили, внук явно не дорос. И это очевидно, –  ВКП(б) обвёл суровым взглядом свой кворум.

Все присутствующие согласно качнули головами. Если для ВКП(б) «очевидно», тогда о чём речь?

Что у нас там с Жеребёнским? – торопит ВКП(б).

– Заканчиваю, –  подаёт голос Медняк, –  ему предписано сказать: «Всех в тюрьму! Буду расстреливать и вешать! Кругом коррупция, воровство. ЛДПР всегда идёт впереди по всем направлениям. Я уже раз десять участвовал в выборах президента. У меня огромный опыт политика. Я как врач-хирург. Каждая предыдущая операция, делает успешной следующую. Нашей России нужен хирург. Надо смело вырезать язвы, поразившие наше Отечество. Только я могу показать этой Америке, где раки зимуют. При мне доллар будет стоить 60 копеек».

– Вот-вот, –  радостно вскрикнул Председатель СК Неспешный, –  после таких слов за Жеребёнского будут голосовать одни экстремисты. Вот тут-то мы их всех и окольцуем наручниками.

В конце совещания вспомнили про Яковлинского. Решили с ним ничего не предпринимать: больно умный. Ещё сболтнёт что лишнее. Уже когда расходились после совещания, ВКП(б) остановил директора ФСБ Медняка и произнёс:

– Надо бы ещё отредактировать кое-что. Не думаю, что наш народ помнит, что произошло в 1991 году[47].

– Вас понял, господин Президент, –  брякнул Медняк. Но тут же смешался и тихо проблеял, –  извиняюсь, господин премьер-министр.

– Не за горами, –  усмехнулся ВКП(б) и благосклонно похлопал по плечу директора ФСБ.

– А что дальше делать с этим куклами З и Ж после выборов? – спохватился Медняк.

– Как что, –  усмехнулся премьер, разве Вам не доложили решение президента Мефодия: искусственная кома, и в холодильник до лучших времён.

– Каких это лучших времён? – испуганно спросил директор ФСБ.

– Об этом спросите Мефодия. Но поторопитесь с вопросами к нему, –  ВКП(б) как-то не по-доброму хохотнул. И что-то зловещее в его голосе почудилось Медняку.

Придя в гостиничный номер Израиль уселся на диван и тут же включил телевизор. Естественно русский канал. Вот замелькали сообщения: «Для женщин, ведущих активный образ жизни, решена идея осуществлять процесс мочеиспускания в положении стоя. В Париже на улице Вожирар установлены экспериментальные туалеты «для женщин стоя».

«В Барселоне произошел взрыв в супермаркете. Погибло пять человек. Среди погибших по предварительным данным граждан России нет».

«В твиттере Александра Лимонова обнаружены высказывания, порочащие кандидата в президенты Жанну Грей: «Кандидат по вызову – Жанна Грей. Девочка по вызову – Жанна Грей». Ведется следствие.

«А кто это ещё за Александр Лимонов? Помнится, был Эдичка. Верно, какой-то правнук из молодых», –  но эта минутная озадаченность Израиля вдруг была смыта грохотом из телевизионного ящика.

Возникли крупные титры на весь экран: «К выборам в Президенты России допущены:

1. Валентин Погорелов-Березовский – партия «Русь святая».

2. Григорий Зюбегалов – КПРФ.

3. Вольф Жеребёнский – ЛДПР.

4. Мария Сидорова (псевдоним – Жанна Грей) – самовыдвиженец.

5. Порноактриса Люся Эклер – самовыдвиженец.

И мелким шрифтом: «Нынешний президент Мефодий в выборах не участвует. С тяжёлым заболеванием помещён в больницу. Диагноз неизвестен».

А дальше мелькают тексты: «Шопинг приносит большее удовольствие, чем секс. Перед выборами президента разумно организовать шопинг на Ходынском поле».

«Ах, сладенькое пирожное эклер. Вчера в порнухе, а нынче в президенты!»

Дальше крупным шрифтом: «Валентин Кузьмич Погорелов-Березовский заявил: «Женщина – кандидат в президенты России не ново. Но и сейчас надо как-то разнообразить сценарий, выстроить какую-то драматургию».

Тут же сообщение Интернет-издания «Демшиза.Ру»: «Мефодий помещён в психиатрическую клинику имени В. А. Гиляровского[48] на улице Матросская Тишина с приступом шизофрении».

Израиль вскочил с кресла: «С каких это пор именем писателя, автора известной книги «Москва и москвичи» называют сумасшедший дом». Но потом – будто молотом по голове, и он заорал: «Это у меня шизофрения! Эта клиника на улице Матросская Тишина. А там самый зверский следственный изолятор Москвы. Так что всё возможно, всё возможно! Скоро появится психушка имени Александра Сергеевича Пушкина. И этот Зюбегалов и этот Вольф, у которого «мама русская, папа альтист» – в президенты России!?

Господь же их забрал больше семидесяти лет назад? А нынче вернул? Ведь оба в аду горели! В газетах читал! Без мздоимства здесь точно не обошлось. И сколько Харон получил на лапу в долларах? А я? Как же предстану перед высоким Европейским Судом?! Господи! Мне пред Твоим судом предстать надо!

В усадьбе XIX века – «Ново-Огарево» тишина. За окнами медленно опускаются хлопья снега, покрывая английский парк, окружающий усадьбу белым одеялом. На нежно-розовый итальянский диван фирмы «Амедио» под картиной известного итальянского художника Аурелио Бруни, на которой изображены лимоны в резной тарелке. Лимоны изображены с веточками, и это особенно, по ощущению хозяина усадьбы, создаёт ту поэзию живописи, которая отличает гениального художника. За окнами сгущается сумрак. Золочёный светильник слегка притушен.

На диване в махровом персидском халате сидит великий князь Сергей Александрович. Это же его усадьба.

Но если присмотреться, то на диване фирмы «Амедио» в махровом халате сидит вовсе не великий князь Сергей Александрович, а премьер-министр Валентин Кузьмич.

Он пока ещё не президент России. Но вот-вот им станет. Перед ним на всю стену телевизионный экран. Конечно экран чуть поменьше, чем тот, что нынче перед храмом Христа Спасителя, где в свою бытность патриархом Мефодий представлял свои проповеди. На своём экране ВКП(б) видит, как журналисты бегут по улицам Москвы и опрашивают прохожих, кого бы они хотели видеть президентом. «За кого кроме ВКП(б)?» «За кого ж кроме?» «За кого кроме?» От этих ответов жителей Москвы сердце Валентина Кузьмича наполняется теплом и тихой радостью. Только один древний старик вдруг произнёс: «Был бы нынче жив Жеребенок, я б за ЛДПР голосовал». Мальчишка-журналист хотел, верно, ляпнуть, что Вольф Жеребенский жив и здоров. Смотри, мол, сегодня ящик. Но «наблюдающий в сером плаще» вовремя остановил его.

«А что нынче Европа пишет про Россию?» – как-то не вовремя эта мыслишка пришла в голову ВКП(б). И никак от неё не отвязаться. А ведь его ждёт в спальне молодая жена. Телевизор нынче давно уже совмещает в себе компьютер, который как робот управляется телепатическими сигналами человека. В Европе такие роботы – телевизоры в каждом доме. А у нас это чудо пока ещё только во дворцах и замках высоких персон. Но не будем о политике. У нас все равны. И каждый зарабатывает, сколько может. А если не можешь, то вини только себя.

Валентин Кузьмич напряг все свои мозговые извилины, ожидая увидеть надоевшие банальности в сообщениях какой-нибудь немецкой газеты «Bild» или «Die Welt» о том, что 90 % населения России живёт за чертой бедности. А тут, нá тебе, на экране: «Президент России Мефодий выбросился из окна сумасшедшего дома имени Гиляровского». Про это Валентину Кузьмичу ещё не докладывали, а эти, якобы, уже знают. Впрочем, что тут такого. ВКП(б) конечно не историк, но читал кое-что: вот известный эсер Борис Савинков тоже выбросился из окна, правда, не дурдома, а Лубянки, что на улице Большая Лубянка. Сами понимаете, что это за контора.

У Валентина Кузьмича даже лоб наморщился от мозговых усилий для того, чтобы убрать с экрана это несвоевременное сообщение. И рот открылся от напряжения. Всё его лицо, скажу без ложной лести, довольно интеллигентное, превратилось в оскаленную морду злобного пса. И тут его внутреннее ухо уловило отчаянный крик Мефодия: «Это тебе, Валентин, ещё зачтётся!» Но на экране опять замелькали немецкие тексты. «Weihnachten! – Валентин Кузьмич по-немецки, как на родном русском. Прошлая спецслужба в Германии при посольстве России обязывала. – Праздник Рождества Господня – лучший повод, чтобы заполнить холодное и темное зимнее время светом и теплом, –  продолжает радостно вещать немецкий канал, –  на Рождество вся семья собирается под рождественской елкой, чтобы вместе хорошо поесть и подарить друг другу подарки».

И, конечно, рождественские скидки 20 процентов. Замелькали названия лучших немецких водок. Кому, как не Валентину Кузьмичу их не знать. Всё как из прошлой жизни: «Wodka Gorbatschow» «Wodka Jelzin» «Wodka Putinov». И рождественская скидка на эти водки аж 30 %. Пейте бюргеры, пока водка дёшёвая. И помните, кто правил Россией! Но вот что заметил Валентин Кузьмич: водочных бутылок с фамилиями последних трёх президентов, в том числе и Мефодия не было. Валентин Кузьмич напряг всё свое существо. Сработала телепатия. С экрана исчезли все немецкие тексты. И вот бутылка с красной наклейкой, как у родной «Столичной». Пять золотых медалей – «Wodka Pogorelow-Berezovski». И это название на фоне храма Христа Спасителя. И рекламный текст: «Изготовлена из спирта пшеничных сухарей. В состав входят: микроскопические частицы золотой фольги, фруктоза и лактоза». Вот она – телепатия!

Вдруг стало как-то тревожно. Он пока ещё не президент. И как-никак, всё-таки шестьдесят лет. Врачебный контроль необходим. Вот пару дней назад кардиолог сказал, мол, вроде замечены шумы в сердце Валентина Кузьмича. Конечно – вроде. Но осторожность не помешает. Впереди выборы и волнения неизбежны. И врач предложил исключить лекарственные средства для повышения потенции. Вот сейчас Валентин Кузьмич сидит в персидском халате. А в будуаре ожидает его Марго, молодая двадцатипятилетняя жена-красавица. Что же опять сказать ей, что работа, работа. И опять пойти спать в свой кабинет. И чем только не пожертвуешь ради Отечества.

Был уже первый час ночи. Марго, по рождению Маргарита, не дождавшись мужа, вышла из своего будуара. В зале, где Валентин Кузьмич принимал особо доверенных лиц, ярко светился телевизор. На его экране красовалась огромная бутылка «Wodka Pogorelow-Berezovski». И вот телевизор ожил, и замелькали немецкие рекламные тренды: «Wodka Jelzin» – 6,99 EUR, «Wodka Gorbatschow» – 12,99 EUR, «Wodka Putinov» – 20,99 EUR, «Russische Wodka Pogorelow-Berezovski» – 59,99 EUR.

Марго некоторое время постояла перед телевизором. «Вот как мой Валентин Кузьмич подорожал», –  произнесла она с лёгкой улыбкой и отправилась в свой будуар в ожидании сладких сновидений.

Бабник Рассказ

Я выращиваю рассаду помидор на окне городской квартиры. Окна у меня выходят на север, и потому рассада к апрелю прорастает тощими недорослями. Отметь, застекленье балкона обошлось мне недёшево. Четыре бутыля водки – одну мы сразу приняли с Коляном. Вторую – после выполненной работы. А две Коля забрал с собой. На опохмел. Обещал позвать. Но, верно, забыл.

Это не считай стоимости рам.

Короче, я инвестировал в помидоры – это четыре бутылки водки, раз. Ну, одну выброси. Сожрали с Коляном. Рамы – два. Потом Коля пришёл снова и говорит:

– За рамы-то я с тебя взял. А за работу-то кто платить будет?

Ну поддатый ясно.

Я ему:

– За какую такую работу? Рамы-то мы с тобой вместе ставили. А водка? У меня что? Свой спиртовой завод? – Я ему ещё про закус не напомнил. Хотя капуста квашеная и картошка своя. Ну, колбасы докторской купил. Кто там считает.

– А пара бутылей? – Говорю ему. – Где? И про меня забыл, пьянь.

Я с Колей только так разговариваю. Не знаю уж, обижается или нет.

Колян задумался. Верно, сильно душа болела, не подал вида на мою грубость.

Потом тихо так говорит:

– Извини, братан, Верка, стерва, куда-та бутыльки заныкала. Я уж её и по-всякому, и по-хорошему. А она одно твердит: «Проспись! Сам по дороге потерял!» Но чтоб я – потерял водку! Ты же меня знаешь!

Верка – это Колина жена. Точно, если уж припрятала, не отдаст. Потом, на праздник какой, или что – может, выставить.

– Ой, –  скажет, –  с Колей за работу всё водкой расплачиваются и ведь ни рубля не дадут.

И посмотрит на меня таким долгим взглядом. Ведь знает, что это мои бутыльки.

На праздники – я всегда с Коляном. Соседи мы. И никакой я ему не братан.

Так, косит Коля под блатного.

Короче, вышли мы с Колей к ларьку. Взял я четыре «Жигулевского». Я завсегда беру его, «Жигулевское». Недорого. Хотя меня за карман никто не держит как Колю. Я со своей бабой давно разбежался. Подсчитал, однако: ещё четыре пива инвестировал в помидоры.

Это я так, для интереса считаю.

В мае уже тепло на моём застеклённом балконе. Пересаживаю своих тощих питомцев из ящика в квадратные бумажные пакеты из-под молока.

Вот тут-то они и начинают у меня расти, как на дрожжах. Я не какой-нибудь городской лабух. Я делом занимаюсь. Знаю, как растения обихаживать. Земля, Во-первых, должна быть тик-ток. Только из цветочного магазина. Я на земле не экономлю. Во-вторых – удобрения…

Нет, удобрения вычеркни. На балконе удобрения – ни-ни. Всё уже в земле. И полив. Полив, полив, полив. И не каждый день. И не забудь в лейку с водой поссать. Это самое лучшее удобрение для молодняка. Но не переливай. Знай свою дозу.

Вот Колян принимает каждый день. И дозы не знает. Верка недовольна. Но я уже не об этом.

Запиши в расходы – мешок земли, десять «кг», «Цветочная».

В начале июня, это значит, я везу рассаду на посадку в наше садоводство.

Перевозка дело непростое. Во-первых – картонная коробка. От иностранного пива. У пивного ларька беру. На халяву. Люська из ларька другой раз вякнет: «Тару растаскивают, тару растаскивают» А я ей: «Кто тебе вчерась ящики с пивом разгружал, а ты бутыль «чернил» пожалела! Видите ли: потом, мальчики, расплачусь».

«А чем расплатишься-то? – думаю. – Уже давно в тираж вышла».

Иностранного пива я не пью. Патриот. Мы за «Рассею» знаешь как!

Чем хороши пивные коробки? Потому-как квадратные. И молочная тара тоже квадратная. Так что квадрат в квадрат, каждому рад. Установил я рассаду в ящик. А рассада у меня коренастая, не акселератка какая-нибудь.

Солнце-то на балконе цельный день. Дальше на электричку. А там меня уже Колян на велосипеде встречает. Мы и в садоводстве соседи.

С «утрева» высаживаю рассаду в парник. Земля приготовлена. Навоз прошлогодний уложен. Навоз завсегда должен прошлогодний. Чтоб «горел» в земле. Согревал растения в холодную ночь.

А парник у меня, я вам скажу, не парник, а дворец под стеклянной крышей. В нём бомжи каждый раз «Первое мая» справляют. Я им в парнике письмо оставляю: «Сожжете парник – яйца оторву».

Помогает. Пока Бог миловал, парник цел. Летом кое-кто из этой братии заглядывает ко мне: «Василий Васильевич, дай на пиво, душа горит».

Я его понимаю. Как не дать. И ты ко мне по-хорошему. И я к тебе не жопой.

А в июне помидоры уже цветут. Мелконькие такие, желтенькие цветочки. Ни кожи, ни рожи. А надо ж, какие плоды вырастают! Некоторые умники водой на меду опрыскивают, чтобы всякая муха и пчела летела опылять растенья. Но от этого на сладкое только тля появляется. А за ней и муравьи ползут тлю доить. Тля для муравья, что коза для Колькиной Верки. А по мне, так каждое растенье должно иметь свой запах. Как и баба. Другая пройдет, так с ног сшибает её аромат. Терпеть ненавижу! Одна только мысль встревает, что она так свою вонь отбивает.

Ну, дальше насчёт помидор. Потом, значит, мочевина. Не подумай ничего такого. Здесь уже не моё добро. Удобренье такое. Спичечный коробок на ведро воды. И на листья лью и под корень. Глядишь, к середине лета вымахали растенья под самую крышу парника. И уже помидорки, где с горошину, а где с куриное яйцо. Самое время подливать настоящее удобрение. То что было – семечки. А это уже стоит у меня в бочке. Коровье дерьмо со свежей травой залиты водой. Бочка стоит на солнце, закрыта крышкой. И вот уже забродило содержимое, зеленой пеной пошло. В самый раз подкормка готова.

Мои растения ждут её с нетерпением. И результат – налицо.

Мы с Коляном сидим около моего парника. Приговорили по паре пива. Разомлели под жарким солнцем. Рядом корзина, полная отборных помидор. Цвета невообразимо красного. Я обвожу взглядом вокруг, с чем бы сравнить красный цвет помидор. Натыкаюсь глазами на Веркину нижнюю часть в красных рейтузах, что торчит между грядок, рядом за забором.

– Во, Колян, что это такое? – я достаю из корзины две небольшие помидоры, складываю их вместе.

– Это Люська из пивного ларька высунулась, –  ржет Колька.

– А это что? – У меня в руках помидорина в два кулака с глубокой ложбинкой по середине, которая делит помидорину на две части.

Колькины глаза масляно заблестели:

– Верка с тыла, пол моет. Ну, ты бабник Василий, ну, бабник, –  орет Колян.

Верка тяжело распрямляется среди куртин кабачков и огурцов. Её необъятная грудь почти выкатывается из выгоревшего лифчика. Грозит нам кулаком, думая, что предмет наших восторгов её необъёмная филейная часть.

– Нет, –  говорю я Кольке. – Мы с тобой не бабники. Мы по другой части. Мы – пьяницы.

– Был я тут недавно у платного доктора, –  шепчет мне Коля, вдруг сразу как-то погрустневший. – После этого, наутро, веришь, Верка бутылку выставила. Но я на работу торопился. Я, вообще-то, Верку не балую. А тут после доктора получилось.

Я Коляну верю. В смысле доктора. А насчёт Веркиной бутылки – не очень. Вот продам к осени помидоры, будут деньги, тоже схожу к платному доктору. Люську из пивного ларька приглашу. Она давно ко мне подкатывается.

В конце августа ударили ночные заморозки. Была как раз пятница. В субботу я приехал, очистил весь парник: помидоры и белые и зелёные и красные – все, подчистую. Три ящика получилось. Внёс я их в дом.

Прошло несколько дней, помидоры «пошли» коричневыми пятнами. А через неделю все сгнили.

А Кольке Веерка тогда бутылку не выставляла. Признался он, когда я ему про свою помидорную беду рассказал. Всё-таки Колька – настоящий друг.

Уселись с Коляном в саду на лавке. Колян вытащил бутылку

«Московской». Я из пластмассового пакета два плавленых сырка, пару солёных огурцов и куски нарезанного хлеба. Сказал Коляну, надо бы газетку разложить на скамейке. Колян похлопал себя по карманам: «Во, –  сказал он задумчиво, тут третьего дня был на похоронах соседа Антона Антоновича Барабашкина. Так вдова над могилой его книги раздавала. Я думал на поминки позовёт, книгу-то и взял. Так не позвали. А книга, который день в кармане не у дел». Колян вырвал несколько страниц из книги. На страницах Барабашкина мы свой закус разложили. Выпили, закусили. Потом растерзанного «Барабашкина», Колян не поленился, донёс до мусорной урны. Колян – человек аккуратный. Любит порядок.

А я до этого успел ещё взглянуть на листок из «Барабашкина», прочитать несколько строк. Всё в башке засело: «Вот подъехали к каменным палатам подмосковной дачи Романа Аркадьевича Абрамовича в Малом Сареево два «BMW» и «Mercedes» с затемненными окнами. Роман Аркадьевич поднялся на второй этаж своего мрачного замка. Велел прислуге не беспокоить себя. Надел шёлковый персидский халат. Включил низкий золочёный торшер. Улёгся на диван и открыл книгу «Лир-река» А. А. Барабашкина. Через несколько минут сон смежил его усталые веки… И снилось ему, как окутанный с головой в чёрный плащ Харон перевозит на челне через Стикс писателя Брарбашкина А. А.

«Плату давай, один обол», –  тяжело, как из-под земли говорит Харон. А Барабашкин А. А. как завизжит нагло: «Пенсионерам проезд бесплатный!» «Отменили бесплатный ещё при Борисе Втором, –  Харон ковыряет за щекой Антона Антоновича, достает оттуда монету, –  урчит презрительно, увидев удивлённый взгляд Антона Антоновича, –  писатель хренов, надо бы знать Бориса Первого – Годунова». При этих словах Харона радостно заиграла, остановившееся, было, сердечко Барабашкина А. А. Ещё бы и на том свете знают про писателя Антона Антоновича».

Это – уже незнамо почему, снилось это мне и Роману Аркадьевичу. Я то, понятно, откушал водочки ещё до встречи с Коляном. Вот и вздремнул невзначай. А был ли выпивши Роман Аркадьевич, не знаю.

И снится же чертовщина! Чтоб девка голая, так не дождёшься…

– Ну, что? Наливай! Не задерживай, –  закричал Колян, – время – деньги.

Вот разбудил, слава Богу.

– Были бы деньги, время для стакана найдётся, –  недовольно буркнул я, оторванный от знатных сновидений.

Примечания

1

 Стихи. М. Аранов.

(обратно)

2

Судьба находит дорогу. (Клеанф).

(обратно)

3

 В начале 1870-х годов местный купец Алексей Васильевич Локалов открыл в селе Гаврилов-Ям текстильную мануфактуру.

(обратно)

4

 Комиссаров на предприятия назначал Военно-революционный комитет (ВРК). Комиссары наделялись полномочиями по реорганизации госучреждений и увольнению персонала, правом ареста «явных контрреволюционеров» и их расстрела.

(обратно)

5

 П. П. Рябушинский (1871–1924) хлопчатобумажный фабрикант и банкир.

(обратно)

6

 Семён Михайлович Нахимсон с 30 мая 1918 года военный комиссар по линии ЦК РКП(б), председатель Ярославского губисполкома, убит белогвардейскими мятежниками полковника Перхурова.

(обратно)

7

 В марте 1918 г. ВСНХ учредил Центротекстиль. (Центральный комитет профсоюза рабочих текстильной промышленности).

(обратно)

8

 Савинков Борис Викторович (1879–1925) – руководитель боевой организации партии эсеров, участник Белого движения. 7 мая 1925 в здании ВЧК на Лубянке (Москва) Савинков покончил жизнь самоубийством.

(обратно)

9

 Князь Лев Сергеевич Голицын (1845–1915) – основоположник русского виноделия в Крыму.

(обратно)

10

 Мария Александровна Спиридонова (1884–1941). Лидер левых эсеров, расстреляна в тюрьме города Орёл.

(обратно)

11

 «Красная Книга ЧК».

(обратно)

12

 «Ярославское восстание.1918 г». Издательство «Посев» 1998 г.

(обратно)

13

 Гузарский расстрелян по приказу Троцкого в 1919 г.

(обратно)

14

 «Исповедь приговоренного». А. Перхуров.

(обратно)

15

 Щапов Пётр Петрович – Городской голова Ярославля. (1910–1916).

(обратно)

16

 Дата создания ВЛКСМ – 29 октября 1918 года.

(обратно)

17

 В 1937 году Даниловский райком обвинил Доброхотова (пенсионера) в троцкистской оппозиции 1927 года. Доброхотова обвинили, и в том, «что колхозы Березняковского сельсовета по его вине «за последние два года оставляли на полях до половины выращенного хлеба». Николай Фёдорович был исключён из партии. 6 октября 1938 года расстрелян.

(обратно)

18

 Николай Алексеевич Клюев. Русский поэт, представитель так называемого новокрестьянского направления в русской поэзии XX века. Расстрелян – в 1937 г.

(обратно)

19

 Первый секретарь Ярославского обкома Антон Романович Вайнов расстрелян 10 сентября 1937 г.

(обратно)

20

 С января 1944 года – Литейный проспект.

(обратно)

21

 No pasarán? – Они не пройдут. (Исп.)

(обратно)

22

 Акмолинский лагерь жен изменников Родины.

(обратно)

23

 М. Н. Покровский – видный русский историк-марксист, советский политический деятель. Лидер советских историков в 1920-е годы. «Глава марксистской исторической школы в СССР». Академик Белорусской АН.

(обратно)

24

 Жданов А. А. Первый секретарь Ленинградского обкома ВКП(б). (1934–1945 гг.).

(обратно)

25

 Приказ войскам Ленинградского военного округа от 30 ноября 1939 г.

(обратно)

26

 Ларионов А. Н. Первый секретарь Ярославского обкома ВКП(б). (1942–1946). Окончил жизнь самоубийством (1960 г.)

(обратно)

27

 Севвостлаг (Северо-Восточный исправительно-трудовой лагерь) —структурная единица системы исправительно-трудовых лагерей ОГПУ – НКВД – МВД СССР.

(обратно)

28

 С января 1944 года – Садовая улица.

(обратно)

29

 23 августа 1950 года Г. И. Кулик приговорён к расстрелу вместе с генералами В. Н. Гордовым и Ф. Т. Рыбальченко «по обвинению в организации заговорщической группы для борьбы с Советской властью».

(обратно)

30

 27 января 1944 года окончательно снята блокада Ленинграда.

(обратно)

31

 Реакция Вейля-Феликса – диагностический тест, позволяющий выявить наличие у человека тифа.

(обратно)

32

 Л. З. Мехлис (1889–1953 гг.) – советский государственный и военный деятель, генерал-полковник. Июнь 1941 г. – декабрь 1942 г. начальник Главного политуправления, заместителем наркома обороны Сталина И. В.

(обратно)

33

 1941–1943 г. пенициллин в С.С.С.Р. поставлялся по Ленд-лизу. Поставки часто срывались. С 1943 года в госпитали РККА начал поставляться пенициллин советского производства.

(обратно)

34

 В православной богослужебной практике во время провозглашения «вечной памяти» принято совершать три удара в колокол.

(обратно)

35

 Тропарь, глас 7.

(обратно)

36

 Температура таянья льда по Цельсию – 0 гр. По Фаренгейту – 18; кипения воды по Ц +100 гр, по Ф. +38 гр

(обратно)

37

 «ЛУКойл». Наименование компании происходит от первых букв названий городов нефтяников (Лангепас Урай, Когалым) и слова «ойл» (от англ oil – нефть). Основные виды деятельности компании – операции по разведке и добыче нефти и производство и реализация нефтепродуктов.

(обратно)

38

 Авторство выражения «демшиза» принадлежит диссиденту, С. А. Ковалёву. В широкий оборот это словечко пустила известная в прошлом журналистка «Новой газеты» Юлия Латынина. В 21NN году «Новая газета» закрыта как экстремистская.

(обратно)

39

 Аввакум (Петров) (1621–82), глава старообрядчества и идеолог раскола в православной церкви, протопоп, писатель. Выступил против реформы Никона. «За великие хулы на царский дом» сожжен в срубе.

(обратно)

40

 Arschloch – дырка в заднице. (нем).

(обратно)

41

 Док. мед. В. Бухольц: «Мой пациент всё время кричит: «Я стукач, я стукач». Сестра Хельга, спросите, пожалуйста, коллегу Когана, что означает слово «стукач». Коллега Коган, кажется, из России»? (нем)

Медицинская сестра Хельга: «Так точно, доктор Бухольц». (нем.)

(обратно)

42

 Заткнись. (нем)

(обратно)

43

 В 1922 году на пароходах «Пруссия» и «Обербургомистр Хакен» были высланы более 200 русских политических деятелей, философов, учёных и писателей. Среди них – Н. А. Бердяев, С. Л. Франк, И. А. Ильин, С. Е. Трубецкой. Высылаемым разрешили взять с собой по две пары кальсон.

(обратно)

44

 СУСЛОВ Михаил Андреевич (1902–1982). Советский государственный и партийный деятель. Один из соратников Сталина, идеолог сталинизма. Дважды Герой Социалистического Труда.

(обратно)

45

 Комитетом защиты печати при президенте России (КЗП. Утверждён в 2053 году) из СЗЛ были исключены «Протоколы сионских мудрецов» и «Моя борьба» А. Гитлера (Mein Kampf, A Gitler), как документы, имеющие историческую и познавательную ценность

(обратно)

46

 35 лет – возрастной ценз для кандидата в президенты России.

(обратно)

47

 1991 год – С.С.С.Р. исчез с политической карты мира.

(обратно)

48

 Василий Алексеевич Гиляровский – основоположник психиатрии в СССР.

(обратно)

Оглавление

  • А баржа плывёт…
  • Баржа смерти
  •   Вступление
  •   Глава 1. Катенька
  •   Глава 2. Комиссар Перельман
  •   Глава 3. Баржа смерти
  •   Глава 4. Доктор Троицкий
  •   Глава 5. Локаловская мануфактура
  •   Глава 6. Ликбез
  •   Глава 7. Школа
  •   Глава 8. 1937 год
  •   Глава 9. Ленинград
  •   Глава 10. Жена врага народа
  •   Глава 11. Война
  •   Глава 12. Медсестра
  •   Глава 13. Политрук
  •   Глава 14. Встреча
  •   Глава 15. Возвращение
  •   Глава 16. Военврач
  •   Глава 17. Прощание
  • Между прошлым и будущим Повесть
  • Бабник Рассказ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Баржа смерти», Михаил Аранов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства