Лионель Труйо Дети героев
Режису, Франсуа, Клодине, Бенжамену, Морису и Кристине
zanmi pre zanmi lwen[1]— Что вам известно, свидетельница, по данному вопросу? — обратился Король к Алисе.
— Ничего, — сказала Алиса.
— И ничего больше? — спросил Король.
— И больше ничего, — ответила Алиса[2].
Льюис Кэрролл. Алиса в Стране ЧудесВремя, должно быть, приближалось к полудню, когда мы пустились бежать. Запах можно было терпеть еще долго, но, завидев почтальона, никогда не упускавшего возможности пропустить с Корасоном рюмку-другую и поболтать о великих боксерах, Мариэла вытрясла банку, в которой хранились наши сбережения, сунула монеты мне в карман, наказав не потерять, и велела что есть мочи нестись к выходу из бидонвиля. Если по дороге мы разминемся, она будет ждать меня возле мебельной фабрики старого Моисея. Она подвела меня к кровати, на которой спала Жозефина. Мы в последний раз посмотрели на ее лицо, изуродованное возрастом и побоями. Из-под кожи выпирали кости, но даже кости казались вялыми, как будто тело уже отказывалось ей служить. С годами она стала какой-то прозрачной. В последнее время, когда Корасон ее лупил, удары проскакивали насквозь. От того, что когда-то было женщиной, осталась только тень. Спящая, Жозефина казалась даже мертвее Корасона, лежавшего посередине комнаты с раскроенным черепом; его тело наполовину загораживали комод и стулья, перевернутые при падении. Сверху на него попадало все, что было в доме. Комод. Стулья. Сковородка и алюминиевые миски. Журнальный столик, на который он клал ноги, слушая по транзисторному приемнику репортажи с матчей. Этот приемник подарила нам ман-Ивонна, когда еще работала в прачечной больницы в Бронксе, — в письмах она описывала его то как райское местечко, то как сущий ад. Керосиновая лампа, которую мы зажигали, если вырубали электричество. Пластмассовый цветочный горшок и здоровенная каменная пепельница, купленные Жозефиной для уюта. Четыре розовых стаканчика с картинкой в форме сердца. Все наши украшения, все полезные вещи. Все — или почти все — разбилось под грузной тушей Корасона. То тут, то там из-под обломков проглядывал его синий комбинезон. Одна из кроссовок слетела, и мне была видна подошва ноги, бугорчатая, как кожа ящерицы. Лучше уж буду смотреть на ногу, решил я. Каждый раз, когда я наталкивался взглядом на его лицо, у меня начинало щипать в носу. Я боялся, что зареву, и на всякий случай повторял все за Мариэлой. Из нас двоих она самая сильная и честная перед собой. Еще, может быть, самая одинокая. Все то время, что мы оставались в комнате, она ни разу не выказала ни малейших признаков слабости. Уселась посреди осколков — подумать, что теперь делать. Потом вскочила и начала по-быстрому собирать наши скудные пожитки в большую холщовую сумку, в которой Жозефина обычно держит грязное белье. Тут я понял: мы уходим. Подальше от Жозефины, спящей в кровати, где она, наконец, могла раскинуться вольготно, не прижимаясь к стене комочком, чтобы оставить побольше места для огромного тела Корасона. К сожалению, Жозефина всегда отказывалась спать одна. Сколько помню, ей всегда нужен был мужчина в постели. Муж или сын. Но всем остальным она предпочитала Корасона. Раньше. Теперь он умер. И меня здесь не будет, чтобы его заменить, потому что наше будущее отныне зависит от властей. Корасона Жозефина любила по-настоящему. Если он возвращался позже обычного, она ждала его и только после этого задергивала занавеску и ложилась в постель. Если он вовсе не ночевал дома, она так до утра и сидела на стуле, бормоча молитву за молитвой. Но когда он пропадал более или менее надолго, Жозефина звала к себе в постель меня. Она тесно прижималась ко мне и под утро засыпала беспокойным сном, продолжая и в полузабытьи жаловаться и молиться. Если начать с конца, то во всем виноваты мы. Никто не имеет права отнимать у другого жизнь. Только вот жизнь, даже если мы не хотели ее убивать, с каждым днем делалась все хуже. Не знаю, правда ли Корасон когда-то выступал на ринге или просто врал, но он колошматил все, что движется, за исключением Мариэлы. А значит, должен был понимать, что рано или поздно получит сдачи. И Жозефина… Не то чтобы ей нравились чужие злоба и жестокость, но все-таки кое в чем она была виновата сама. Глядя на нее, можно подумать, что ей вообще ничего не нужно, потому что она никогда ни о чем не просит. На самом деле она просто редко пользуется словами, даже если надо что-то сказать. О ее желаниях узнаешь как-то ненароком. Голос у нее почти неслышный, она никогда не кричит: хочу, требую, дай. Никогда не повышает тона, зато в глазах можно найти целый словарь. Чтобы получить желаемое, она делает замкнутое и жалобное лицо. Ее лицо — это жалоба, окольными путями оплакивающая погибшие надежды. Еще Жозефина часто придумывает истории, в которых есть второй, скрытый смысл. Например, рассказывает, что маленьким я боялся стука дождя, колотящего по кровле, и прятался от него в общественных уборных нашего квартала. Она свято верит в это и рассказывает всем кому не лень. В те времена Корасон еще не ночевал у нас в доме. О втором ребенке он и слышать не хотел. Если верить Жозефине, она вытаскивала меня из убежища, растирала мне руки и ноги и брала на ночь к себе в постель. Я не помню, чтобы когда-нибудь прятался в уборной, а шум дождя мне всегда нравился. Особенно с тех пор, как Мариэла научила меня превращать воду в музыку — для этого надо только зажать уши ладонями. Под каждый ливень я сочинял песни и веселые мелодии. Вот это я хорошо помню. А историю, как я чего-то там боялся, придумала Жозефина, которой надо было заполучить меня к себе в постель на место Корасона, пока тот пил ночь напролет в какой-нибудь забегаловке, где ром стоит слишком дешево, чтобы соответствовать тому, что написано на этикетке. Жозефина, моя мать, всю жизнь жила в страхе, что кто-нибудь вытеснит ее из сердца мужчины. Ей хотелось, чтобы я всегда оставался беззащитным ребенком. Жозефине не хватает уверенности, что она будет кому-то необходима, и в этом ее несчастье. Вдруг другая женщина явится и займет ее место. Она всегда ревновала к Мариэле, которая ни у кого ничего не просит. А Жозефина жила в постоянном беспокойстве, подозревая, что в один прекрасный день мы с Корасоном оба уйдем и бросим ее. Корасон любил ее пугать и время от времени действительно сбегал. Но после каждого ложного побега он возвращался, и Жозефина, успокоившись, благодарила Господа за ниспосланное ей счастье. Но если подумать, это был большой вопрос: счастье это или горе. С каждым разом, возвращаясь, муж ненавидел ее еще сильнее и колотил отчаяннее, наверстывая упущенное. Лично я никогда не намеревался никуда сбегать. Ну разве что ненадолго, чтобы вернуться с полными руками розовых стаканчиков с рисунком в виде сердца и карманами, битком набитыми гурдами[3] и лакричными конфетами. Жозефина, не позволявшая себе никаких капризов и баловства, делала исключение только для лакричных конфет, которые тоннами поглощала воскресными вечерами. На неделе она жила молитвами и смотрела, как едят другие, и только по воскресеньям превращалась в обжору. Я бы сроду никуда не сбежал, разве что ей за конфетами. И за стаканчиками, точь-в-точь похожими на те, что она купила в скобяной лавочке на рынке Соломона. Уверен, для нее они лучше всех драгоценностей, существующих в мире. Жизнь у Жозефины была несладкая, можно даже сказать: вся ее жизнь — сплошное страдание. И все-таки зря она выдумала ту историю про уборную. Каждый раз, когда она пересказывала ее ман-Ивонне или соседским теткам, я чувствовал, что как будто становлюсь меньше ростом. Хотя, если честно, я люблю Жозефину не за что-то особенное, а просто так. Она у меня идет сразу за Мариэлой. А второе место — и в школе, и в жизни — это не так уж плохо. На первом у меня Мариэла. Я вижу ее изнутри, как будто мы все время шагаем в ногу. До того доходит, что иногда я забываю, что все-таки мы — два разных человека. Другое дело — Жозефина. Я всегда любил ее как бы на расстоянии. Теперь я ее больше не увижу, потому что мы не можем дальше жить вместе после содеянного. Расстояние между нами увеличится, но это не повлияет на мои чувства. Можно любить человека издалека и даже очень издалека. Как на уроках истории, когда нам рассказывали про мореплавателей: они смотрели на удалявшуюся землю и чувствовали, как им дорог этот крошечный клочок суши. Но в день смерти Корасона мы с Мариэлой не могли обсуждать далекое. Далекое существует, но не имеет точных очертаний. Мы не представляем себе, какой оно формы. Знаем только, что есть какое-то неопределенное пространство. Оно как будто плывет, словно корабль. Это такая территория, похожая на ночь, и нужно время, чтобы она стала частью природы. Но в тот момент, когда мы собрались бежать, потому что приближались шаги почтальона, Мариэла не сумела мне этого объяснить. Она не нашла нужных слов, хотя обычно не испытывает никаких трудностей с нужными словами. У нее к ним талант. Но даже она не могла точно описать ту даль, куда нам приходилось уходить. Единственная картина приходила мне на ум: мы уходим из бидонвиля, чтобы провести остаток дней на каком-то пустыре. Я внимательно смотрел вниз, чтобы не наступить на осколки и не наткнуться на длинные ноги Корасона, разрезавшие комнату на две почти равные части. Его тело оставалось крупным, слишком крупным для домишки в одну комнату с женщиной с двумя детьми, вечно путавшимися у него под ногами. Только лицо скукожилось. Он упал на бок, так что особо стал заметен его уродливый профиль. Умирая, он напустил на себя вид обиженного ребенка, который всегда появлялся у него в присутствии кредиторов. Ман-Ивонна, разбиравшаяся в религии, хоть и не такая набожная, как Жозефина, перед тем как сесть на самолет и улететь в Соединенные Штаты, часто повторяла: сила Зла в лукавстве, а орудие Бога — сострадание. Должно быть, Корасон пользовался и тем и другим. Я понял это в день его смерти. Жозефина каждый день сталкивалась с обеими его личинами. Иначе зачем ей было закрывать лицо, когда он приближался к ней с бутылкой в руке? И почему в других случаях она говорила с ним с мольбой в голосе? Взывая к нему как к благодати? Он был для нее одновременно и дьяволом и добрым Боженькой. Даже в своей смерти он не изменился: в Корасоне уживалось множество мужчин, не похожих друг на друга. Он мог бы написать учебник, как с помощью всяких трюков напиваться на дармовщинку. Еще он вечно изворачивался, как непослушный пациент, который никак не может решить, что для него лучше — принять лекарство или продолжать болеть. От жизни он брал все самое плохое, но рассуждал только о хорошем. Мой отец был настоящей скотиной, но порой вел себя как ласковый котенок. До своего отъезда в Соединенные Штаты ман-Ивонна часто приходила к нам, шушукалась с Жозефиной и делилась с ней советами. Если люди живут лучше вас, это придает им как бы дополнительный вес. Мариэле ужасно не нравилась манера ман-Ивонны постоянно нас поучать. Мариэла не любит послушных. Но ман-Ивонна сама нуждалась во всех тех словах, которыми нас осыпала. Она чувствовала себя немножко виноватой за все выходки Корасона и пыталась передать невестке свой женский опыт. Все мужики — свиньи. Умная женщина пользуется мужчинами и не позволяет им сесть себе на шею. Все, как один. Свиньи, натуральные свиньи. И мой сынок ничем не лучше других. У Жозефины было сердце влюбленной женщины, как у героини кино, и она принималась защищать Корасона. Ман-Ивонна соглашалась, что в душе он человек не злой. Но все равно, будь настороже. Когда он был маленьким, я несколько раз ловила его на том, как он засовывал горящие окурки в уши молочникову ослу или вырывал страницы из учебника, чтобы не делать уроки. На что он только не пускался, лишь бы избежать заслуженной порки! Делал ангельское личико, и все быстро его прощали. Ман-Ивонна предупреждала Жозефину: он с раннего детства был способен на самые ужасные поступки. Корасон нервничал, начинал задыхаться, всасывал в себя весь находившийся в комнате воздух, и мы сразу чувствовали, как растет напряжение. Перед невозмутимостью ман-Ивонны Корасон еще больше распалялся. Он почти кричал, но никогда не осмеливался открыто нападать на мать. А она стояла на своем. Да, именно это ты и делал, а потом еще хвастался перед своими дружками, мне их матери рассказывали. Порывшись в памяти, ман-Ивонна называла точные даты и имена свидетелей. Корасон терялся и, в конце концов, говорил, что его мать нарочно сочиняет все эти сказки про окурки в ушах осла, чтобы опорочить его перед нами и посеять раздор в семье. Жозефина и так меня не уважает, а тут еще ты подливаешь масло в огонь… Должен сказать, что я с ним соглашался. Матери постоянно сочиняют всякие истории, соответствующие не действительности, а тому представлению, которое у них складывается о собственных сыновьях. Взять хоть Жозефину с ее враками про уборные. Мать — это здорово, кроме тех случаев, когда она пытается пересказывать вашу жизнь вместо вас. Чем старше становится сын, способный на всякие глупости, тем упорнее мать цепляется за них, особенно детские. А если глупостей не хватает, она их выдумывает. В этом смысле Жозефина похожа на ман-Ивонну. Она постоянно заявляла о своем праве судить, каков я, решала, что я больше всего люблю из еды, и старалась наложить свои печати на мои детские воспоминания. Отношения с матерью осложняются, стоит ей вбить себе в голову, что она знает тебя лучше, чем ты сам. Ман-Ивонна описывала его таким, каким ей хотелось, чтобы он был. А он изображал из себя потерявшегося ребенка, задыхался в своем комбинезоне, и было видно, как от досады у него под тканью напрягаются мышцы. Жозефина, понимая, что скоро ман-Ивонна уйдет и некому будет защитить нас от бури, ею же искусно вызванной, отправляла нас с Мариэлой на базар, к папаше Элифету, купить в кредит бутылку «Барбанкура». Понизив голос до шепота, она велела напомнить Элифету, чтобы он записал сумму на ее личный счет. Корасон давным-давно исчерпал свой кредит у всех торговцев квартала. Мы шли и приносили ром. При виде бутылки Корасона отпускало, мышцы расслаблялись, и он произносил свою любимую фразу, что жизнь только и знает, что подкидывать тебе неприятные сюрпризы, последним из которых станет смерть. Так что, когда она придет, я не удивлюсь. И вот она пришла. Люди ошибаются — мы за ней не гонялись. Мы ничего не готовили заранее, но жестокость притягивает другую жестокость, и, замахиваясь ключом, Мариэла как будто перестала быть собой и превратилась в нечто вроде автомата, запущенного ужасом или провидением. Учительница объясняла нам, что вопреки историкам, знакомым только с внешней стороной событий, останки императора Дессалина[4] в вечер его убийства забрала вовсе не безумная Дефилея. Это был дух доблести, витавший над мостом и вселившийся в тело сумасшедшей старухи. История, говорила она, скрывает множество тайн и еще больше сюрпризов. Никто не знает заранее, кому из нас предстоит стать чудовищем, а кому — героем. И хотя смерть Корасона трудно назвать историческим событием, факт остается фактом: больше ему уже нечему удивляться. Он лежал, и Мариэла даже ни разу на него не посмотрела. Лично мне очень хотелось бы в последний раз поговорить с ним. Просто поговорить. Сказать, что мы не виноваты. Хотелось поспорить с трупом, найти слова, которые были бы чем-то средним между извинением и прощанием. Мне хотелось все ему объяснить, даже отругать его. Но Мариэла ни за что не согласилась бы на такой компромисс. Шаги почтальона приближались, и у нас оставалось совсем мало времени. Должно быть, наступил полдень. Я слышал крики — галдела ребятня из коммунальной школы. Их пронзительные голоса заглушали звон колокольчика, извещавшего об окончании урока. В общем гвалте я различал голоса своих друзей, Ролана, Амбруаза, остальных. Марселя. Особенно Джонни по прозвищу Заика, хотя его голоса обычно не слышно — ему нужно не меньше часа, чтобы произнести более или менее связную фразу, поэтому он предпочитает молчать. Джонни — мой лучший друг. Если бы Корасон не пропил последний чек, присланный ман-Ивонной, я сейчас тоже кричал бы вместе со всеми и тянул воспитателя за полы пиджака, а Мариэла, возможно, не сделала бы этого. Или сделала бы, но одна. В каком-то смысле можно сказать, что это тот случай, когда нет худа без добра, это я про привычку Корасона тратить в баре деньги, предназначенные для оплаты учебы. Одну эту вещь я ему точно простил. Школу я никогда не любил. До меня все очень медленно доходит, в отличие от Мариэлы, которая все прямо на лету хватает. Когда она писала за меня сочинения, то делала это за считаные минуты, а я сидел над тетрадкой целую вечность и не мог придумать первую строчку. Учительница все время твердила, как важно составить план, чтобы одно вытекало из другого и все части сочинения были соразмерными. «Вы с родителями отправились на пикник. Расскажите, как это было. Опишите солнечный закат. Набросайте портрет своего любимого животного». Я старался составить план, но никак не мог решиться, как именно описывать придуманные мною деревья и животных. С чего начинать? С шерсти или корней? С внешнего облика или моральных качеств? С хвоста, окружающей обстановки или окраса? Мариэла забирала у меня из рук карандаш. Пока я обегал квартал, подглядывая за красивыми девчонками, ходившими в баптистскую школу, хотя и не собирались в монашки, или затевал какой-нибудь глупый спор с Марселем или Джонни Заикой, кто первый перепрыгнет через забор, постучит в чужую дверь и удерет, она успевала сотворить для меня целый пейзаж с морем, куда можно уехать на каникулы, с собакой и котом, с огромным домом, где есть настоящие окна и дверь, прочно висящая на своих петлях. Она даже придумывала потрясных родителей: отца, который меня не бил, и мать, умевшую улыбаться. Сначала учительница посадила меня к самым слабым ученикам. Но чем чаще Мариэла писала за меня сочинения, тем лучше они получались, и мои ставки постепенно росли, пока меня не начали ставить в пример другим. Так продолжалось до того дня, когда учительница сообщила матери, что у меня писательский талант. Жозефина не была болтушкой, но стоило ей задернуть занавеску и удалиться вместе с Корасоном в дальний угол комнаты, уговорив нас пойти поиграть на улице, чтобы не слышать ее стонов, как все ему выкладывала. Ну, а Корасон быстро сообразил, кто писал сочинения. Он сказал, что отец обязан следить за школьными успехами сына, а потому пойдет в школу и побеседует с учительницей. Жозефина дала ему денег. Когда меня отчислили из-за задержки с оплатой, она не посмела заговорить об этом с Корасоном, так как боялась, что он обозлится и отлупит нас обоих. Но школа — это ерунда. Я о ней никогда не жалел, честное слово. Мариэла тоже перестала ходить в школу, как только получила свидетельство. Но все равно она знает кучу разных вещей. И потом школа — это занудство. К счастью, Мариэла сделала то, что сделала, вовсе не из-за школы. Вернее, мы сделали то, что сделали. Вместе. Не могу сказать, что я горжусь убийством. Это получилось непреднамеренно. Людей можно судить только за те поступки, которые были заранее спланированы. Смерть Корасона — никакое не достижение, как, например, если бы мы совершили какое-нибудь открытие или изобрели что-то новое. Мы в нее просто вляпались, как в ловушку, уготованную нам судьбою уже давно. Это событие надолго останется в памяти города. Ни время, ни люди не позволят нам забыть. Нет, я этим не горжусь. Но с этого дня мы с Мариэлой стали единым целым. Даже если нас разлучат, мы все равно навсегда останемся вместе. Это я держал Корасона за ноги, чтобы он упал. До сих пор Мариэла одна выкручивалась за нас обоих. Когда я был совсем маленьким, она возилась со мной, пока Жозефина все молилась и молилась. Когда я подхватил малярию, она давала мне лекарства, изучив инструкцию и отмерив правильную дозировку. Будь это в моей власти, я бы воскрешал Корасона, ну, на несколько часов в сутки. В основном ночью. Когда он спит, то совсем не злой. Нет, я не горжусь тем, что мы сделали. С другой стороны, хорошо, что ей не пришлось делать это одной. Мариэла и так слишком одинока. А теперь она может сказать: младший братишка мне помог.
* * *
Заслышав шаги почтальона, Мариэла подхватила сумку, покидала в нее нашу одежду и подтолкнула меня к выходу. На улице первое, что меня поразило, это как пекло солнце. Мы с Мариэлой больше любим луну. В полнолуние, когда тени делаются мягче пластилина, мы лепили из них всякие штуки. Полуденное солнце отбрасывает такую жесткую тень, которая по пятам следует за идущим человеком, как будто каждый тащит за собою собственного жандарма. Когда солнце жгло слишком сильно, мы всегда искали, куда от него укрыться. В школьном дворе, прямо посередине, рос огромный дуб. Мариэла показала мне и другие тенистые уголки, где можно было схорониться от палящих солнечных лучей. Иногда мы прятались за длинными рядами простыней, вывешенных для просушки прачками, или искали прохладу в недостроенных домишках в глубине бидонвиля. Там, где упрямцы затеяли строительство, несмотря на предупреждения муниципальных чиновников, но потом все-таки были вынуждены остановить работы, потому что нельзя же в самом деле возводить фундамент на болоте. У нас с Мариэлой всегда были свои укромные местечки, где мы могли перехитрить солнце. И вот впервые нам пришлось встретиться с ним лицом к лицу, мы понимали, что вряд ли найдем убежище. Значит, надо постараться его обогнать: у нас это получится, если мы будем долго бежать по направлению к ночи. Первым, что я увидел после смерти Корасона, было солнце, а вторым — живот почтальона. Я со всего размаху врезался в него головой. Он сразу уронил всю почту в болотистую лужу, отделяющую дом Жан-Батиста от нашего. Письма начали погружаться в илистую воду, некоторые пустились в плавание, как парусники. Если бы дело было только в Корасоне, жители квартала, может быть, и простили бы нас. В сущности, никто, кроме нас, его не любил. Не было ни одного человека, даже самого бедного, у кого бы он не выманил деньги, а поскольку женщины считали его красивым, все мужики ненавидели Корасона, хотя и не осмеливались заявить об этом вслух, боясь его бицепсов. Наше настоящее преступление состояло в том, что из-за нас утонули письма в болоте. Никому не понравится, когда «топят» его надежды. Люди просто разорвали бы нас на куски. Наверняка в числе других утонуло и письмо от ман-Ивонны. Корасон предчувствовал, что оно должно вот-вот прийти, и приготовился к встрече с почтальоном, который любил поболтать с ним о боксе, — накрыл маленький столик. Бутылка и два стакана. У него было прямо-таки собачье чутье на письма ман-Ивонны, и он всегда старался их перехватить, чтобы самому истратить деньги. Хотя он терпеть не мог, когда Жозефина высовывала нос из дому, в такие дни сам уговаривал ее куда-нибудь сходить, напоминал, что она давно обещала навестить какую-нибудь старую подругу. Он ставил на стол стаканы, закатывал рукава, созерцал свои бицепсы и ждал почтальона. Отец редко ошибался в расчетах, в крайнем случае на день-другой. Кроме того периода длиной в полгода, когда мы не имели никаких новостей от ман-Ивонны, хлопотавшей, чтобы власти штата Флорида наконец-то выплатили ей задолженность по социальной страховке. В груде почты было письмо от ман-Ивонны с номером счета, который нужно было предъявить в пункте обмена валюты, а также с точными указаниями, на что следует потратить эти деньги. Но перехватывать письмо больше некому — Корасона нет. Да и вообще вся почта бидонвиля отныне плавала в луже, отделяющей наш дом от дома Жан-Батиста. Почтальон поднялся на ноги и закричал, чтобы мы вернулись. Мы были уже далеко, когда он решился зайти в дом и призвать себе на помощь человека авторитетного. Мы уже преодолели половину главного прохода, миновали ворота коммунальной школы и перелезали через облупившийся каменный забор, огораживающий владения пастора баптистской церкви, чтобы срезать путь и выбраться на дорогу, ведущую к фасаду мебельной фабрики. Взрослые, особенно работники фабрики, не любят ходить этой тропой. Там можно порезать ноги об осколки или вляпаться в лепеху коровьего навоза, так что тебя еще долго будет преследовать вонь. Взрослые вообще не любят, чтобы другим стало известно, какой дорогой они ходят. Но для нас было пара пустяков — перепрыгнуть через каменную стенку. А поскольку у нас нет хозяина, который в день получки будет читать нотацию о чистоте, то длинным взрослым путям мы предпочитаем короткие. В конце тропинки, в паре шагов от широкой заасфальтированной площадки, шутки ради нас попытался остановить толстяк Майар. Откровенно говоря, я его совершенно не интересовал. Я вообще мало кого интересую, если не считать Джонни Заику, Марселя и еще нескольких ребят, для остальных я — брат Мариэлы. Толстяк Майар считал делом чести облапать всех девчонок и часто подкарауливал Мариэлу. Один раз она позволила ему дотронуться до себя, наверное, потому что в этом было что-то новенькое. Мариэла любит пробовать все новое. А он, как дурак, решил, что заимел на нее права, и пошел трепаться по всему бидонвилю о своей так называемой победе, чтобы все ему завидовали. В день смерти Корасона он попытался схватить ее и притянуть к себе. Поначалу это выглядело как игра, потом до него донеслись вопли жителей квартала, выкрикивавших наши имена, и он понял, что произошло что-то серьезное. Как и все, кто мечтает стать артистом, он захотел принять участие в общей суматохе и поймать Мариэлу по-настоящему. Но Мариэла отклонилась, точь-в-точь повторив движение Корасона, любившего тренироваться ранним утром, когда весь квартал еще спит, за исключением хлебных торговок, возвращающихся из булочной. Толстяк Майар замер как истукан, но не желал признать себя побежденным. Безоружная девчонка представлялась ему легкой добычей. Он снова ринулся на нее, и тогда Мариэла преподнесла ему сюрприз. Она нанесла ему короткий прямой удар в солнечное сплетение. Опять-таки, в точности как Корасон, когда по утрам тот дрался с ветром, чтобы не терять формы. Толстяк Майар еще успел в последнем приступе гордости быстро оглядеться по сторонам. Нас никто не видел. Убедившись, что свидетелей нет, он упал на колени, хватая ртом воздух, пялясь пустыми глазами и издавая предсмертные хрипы. Нам было некогда объяснять ему, что он выживет и еще много раз будет бит. Мы с Мариэлой знали: одним ударом кулака убить нельзя — боль должна долго копиться, пожирая тело изнутри и оставляя от него только кожу. В последние недели Корасон колотил Жозефину почти каждый день, у нее даже кровь больше не текла, она не плакала, вообще никак не реагировала на побои. Но ее изъеденная кожа еще продолжала дышать. Смерть еще не выступила на поверхность. От побоев умирают медленно, так что толстяку Майару придется подождать. Глядя на его несчастную физиономию, Мариэла расхохоталась. Есть люди, которые рождаются на свет с талантом к слезам. А у Мариэлы главная фишка — смех. Она никого не копировала, ни за кем не повторяла — свой смех она изобрела сама. Не знаю, есть ли на свете место, где учат смеяться, но у нас каждый постигает эту науку самостоятельно. А жизнь иногда несется так быстро, а иногда, наоборот, тянется так медленно, что из-за недостатка времени или сил ты так никогда ее и не осваиваешь. Я, например, смеяться не люблю. В коммунальной школе вас учат грамоте. Разные божьи церкви учат страху перед Всевышним. В том, что касается мудрости или принципов, мы прислушиваемся к пословицам. У нас в квартале, если дела совсем швах, жизнь опирается на пословицы. У каждого жителя их пруд пруди, даже у самых бедных. И это единственное добро, которым люди делятся друг с другом, не дожидаясь, пока их об этом попросят. Порой, если говорить не о чем, кто-нибудь вспомнит пословицу, все равно какую, и готово — вот и начало разговора. У нас море пословиц, чтобы заполнять пустоты и давать свой комментарий событиям, включая самые непредвиденные, что случаются раз в жизни. Когда сезон дождей затянулся у нас до того, что вода стояла выше крыш самых высоких домов, расположенных на склонах оврага, люди всю голову себе сломали в поисках расхожей морали, которая объяснила бы им причину потопа. Каждый раз, когда жизнь поворачивается к людям плохой стороной, взрослые изобретают новую пословицу. А дети собирают их, чтобы вырасти мудрыми. Смешливость Мариэлы не имеет ничего общего с нашими привычками, это ее личное достижение. Вообще Мариэла сама себя сотворила. Свои слезы, мысли, смех, а теперь и свою судьбу, если можно назвать судьбою ту жизнь без ясного пути, которая нас ждет. Она все еще смеялась, когда мы вышли на настоящую улицу с названием, машинами. Это была другая территория, на ней действовали другие правила. В нашем квартале у людей, кроме тех, кто работает и возвращается домой без сил, много свободного времени. И они могут распоряжаться им по своему усмотрению. Наши преследователи не собирались отказываться от погони, но засечь нас в толпе стало намного труднее. Мы превратились в обыкновенных мальчика и девочку, безымянных жителей настоящего города — города, обозначенного на карте. Очутившись во внешнем городе, мы замедлили шаг. Я кашлял. Прохожие оборачивались и, как мне казалось, смотрели на меня с подозрением. Я не могу сдержать кашель после самого незначительного физического усилия. В бидонвиле на мой кашель никто не обращает внимания. Все в курсе, что я такой от природы, родился с таким недостатком, и никому нет до этого никакого дела. Но когда я встречаюсь с чужими, их это очень удивляет. От бега я совсем выдохся, и Мариэла предложила дойти до Марсового Поля, а там отдохнуть на скамейке. Мы пошли не торопясь, и мой кашель утих. Несмотря на неуверенность, я чувствовал себя хорошо. Беспокойство накатило позже, уже когда мы сидели на лавке, а потом еще раз, вечером, когда пришлось задуматься, где ночевать. И еще на следующий день, когда мы пошли на встречу с Джонни Заикой, который рассказал, что в дело вмешалась пресса. Черные мысли — они как деревья. Им нужно время, чтобы прорасти, они шебуршатся у вас в голове, пока не пустят корни. В первые часы после второй смерти Корасона, после бега через город, мы не спеша шагали по просторам Марсова Поля, над которым нависают равнодушные статуи героев. Мариэла несла сумку и думала за нас двоих. Мы шли плечо к плечу, и я спокойно переставлял ноги, как будто прятался за ней. Она всегда была добра ко мне, делала кучу поблажек, оказала тысячу всяких мелких услуг, про которые вот так сразу и не вспомнишь. И не мелких тоже. Например, помогала мне с уроками или заботилась о здоровье. Кроме того, поскольку она была любимицей Корасона, то каждый раз, когда я совершал какую-нибудь глупость, она говорила МЫ, чтобы его разжалобить. Если законы позволяют, я надеюсь, что смогу с ней переписываться, потому что мы и правда два сапога — пара. Мариэла для меня больше, чем просто сестра. У нас вообще не принято пользоваться такими словами, как «сестра» и «брат». У нас каждого зовут по имени, и каждый волен любить, кого хочет. У людей просто нет денег, чтобы заставить кого-то себя полюбить. Ну вот, я и выбрал Мариэлу. Это и раньше так было. И все то время, что длился наш побег, то есть три дня — две луны плюс несколько часов, до того как на третий день нас поймали на этом самом месте Марсова Поля, у подножья этих самых статуй, меня, пока я сидел в беседке и мечтал о музыке, а ее, когда она вернулась, объехав территорию на велосипеде, мы в полном смысле слова были два сапога пара.
* * *
Приблизившись к Марсову Полю, мы замедлили шаг и начали оглядываться в поисках свободной скамейки, чтобы передохнуть. Все места были заняты. Свободным оставался только один уголок мраморной скамьи, на которой сидел старомодно одетый мужчина. На нем был костюм-тройка с галстуком. Он еще не произнес ни слова, а мы уже догадались, что он говорит на другом, не нашем языке. На языке библиотек, состоящем из очень трудных слов. Он не ответил на наше приветствие. В других обстоятельствах Мариэла проявила бы настойчивость, принудила бы этого человека к вежливости. Мужчина не видел нас, отворачиваясь от навязанного соседства двух отпрысков иного мира. Он сидел, положив руки на колени, и смотрел вдаль, равнодушный ко всему, не только к нашему присутствию. Но это его не извиняло. Когда с вами здороваются, надо отвечать. Прощать такое было не в характере Мариэлы, и она вполне могла бы заставить его проглотить собственный галстук, но мы понимали, что сейчас не до хороших манер. Мы и сами были немного похожи на него и так же, как он, одиноко смотрели на линию горизонта. Только наш горизонт лежал у нас за спиной. Или где-то сбоку. Мужчина относился к числу счастливчиков, которые точно знают, куда надо смотреть. Может, ученый, а может, лицо духовного звания. Он находился в мире с самим собой и целым светом. Не переставая коситься на странного соседа, Мариэла попросила меня достать из кармана деньги, чтобы прикинуть размеры нашего состояния. Потом она поинтересовалась, не хочу ли я есть, и я сказал, что нет. Я тоже успел все обдумать. После того, что мы натворили, я потерял право на слабость. Я решил стать взрослым, вернее вообразил себя очень сильным, поэтому дал себе слово, что буду сдерживать кашель. И не буду испытывать ни голода, ни жажды. Никогда. Буду жить без ничего. Никогда ни о чем не попрошу. Во всяком случае, не раньше Мариэлы. «Ты уверен, что не хочешь есть?» — «Нет», — еще раз подтвердил я, тем более что это была правда. В первый день мне ничего не было нужно. Чтобы подчеркнуть наше равноправие, я спросил, может, мне понести сумку? В будущем. Да нет, она же совсем не тяжелая. Мариэла никогда не изображает из себя жертву. У нее на платье были пятна крови. И эти пятна казались более реальными, чем господин в отлично скроенном костюме, продолжавший глядеть прямо перед собой, ни разу не шевельнув ни головой, ни руками, и не видевший ничего, кроме той воображаемой линии, которую принял за цель наблюдения. Тогда я сделал, как он: уставился в пустую точку пространства, чтобы не видеть пятен крови на платье и всего, что осталось позади. Сидение на лавке делало меня уязвимым. До смерти Корасона я не отличался болтливостью и мог долгие часы сидеть на одном месте. Но сейчас мне хотелось двигаться, хотелось, чтобы слова лились потоком. Молчание будит мертвецов. Корасон воспользовался нашей остановкой на скамейке и явился перед нами в виде призрака. Он был здесь, прямо передо мною. Я посмотрел на Мариэлу. Даже в окружении смерти Мариэла воплощает собой жизнь. Но он вклинился между ней и мною. Огромный. Истекающий кровью. Умирающий. Если хочешь не думать ни о чем, надо относиться к жизни по-спортивному: бежать что есть мочи, прятаться за скоростью. Стоит тебе остановиться, как в голову ударяет горе. Я смотрел прямо перед собой, поднимал голову к статуям и все равно видел кровь. Я закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться. Но человек видит не глазами, а головой. Картинки приходят изнутри. Именно там все появляется и исчезает. Очень быстро. Корасон умер, но он был жив. Он умирал снова и снова. Умер днем, а утром снова умер, как в кино или в театре. Я закрыл глаза, чтобы вернуться в день, но утро стучалось ко мне. Вечное и непоправимое. Несмотря на все мои усилия остаться там, где находились, мы с Мариэлой снова и снова проходили мимо автомастерской. Мы возвращались с рынка. Нам пришлось тащиться в такую даль ради сущей ерунды — перца и стирки. Перец предназначался для Корасона. Стирка тоже — его рабочий комбинезон. Автомастерская расположена неподалеку от нашего поселения. Обычно мы стараемся не ходить по этой улице. Корасон не любит, когда его отвлекают во время работы. А отвлекает его каждый, кто на него хотя бы посмотрит. Или не посмотрит. Дело в том, что он работает не каждый день. Мастерская, инструменты, комбинезон — это все бутафория. Он работает не по-настоящему. Он там больше для декорации. Его не подпускают к машинам, не разрешают открывать рот. Он для них никто. Просто пара кулаков. Хотя мы ничего этого не знали. Мариэла не знала, кто из нас решил идти этой дорогой. А в мастерской разыгралась невероятная сцена. Конец света. Один голос гремел громче других, перекрывая их. Этот голос принадлежал не Корасону. Напротив, чем слышнее звучал этот голос, тем тише говорил Корасон. Мы следили за разыгрывавшейся сценой. Мариэлу она задела. Я прочитал на ее лице удивление, сменившееся разочарованием. Трудно пересказывать, что там произошло, потому что увиденное выглядело унизительно — гораздо унизительнее, чем история про мальчика, от страха запирающегося в вонючем общественном сортире. Ты получил эту работу только потому, что я дал обещание твоему отцу. И тут Корасон умер. Вот и помалкивай, когда тебя не спрашивают, и не суй лапы к запчастям, пока тебя об этом не попросят. Ощущение было такое, как будто одна из огромных статуй на площади Героев вдруг обрушилась с пьедестала. В физическом смысле он был жив и, повинуясь приказу хозяина, поднял деталь мотора. Но это был человек без лица. А Мариэла, которая никогда не отказывала ему в уважении, даже если не одобряла его поступков, вдруг осознала, что она осиротела. Она взяла меня за руку, и мы покинули место событий. Выстиранные вещи, которые мы должны были принести Жозефине, выпали у нас из рук. Перец тоже. Мариэла раздавила ногой перец и собрала постирушку. Она не хотела сразу возвращаться домой. Мы пошли потихоньку. Мы искали какую-нибудь уловку, какое-нибудь объяснение, которое позволило бы нам убедить самих себя, что ничего страшного не произошло. Но ходьба была не способна вытеснить из головы увиденное. Все, что нам попадалось на улице, мы видели и раньше. Все безобразия были на месте: попрошайки, пыль, вывески, пьянчуги. И мы. Не было ничего, что спасло бы нас после унижения Корасона. У меня в ушах все еще звучал голос хозяина. Бездельник паршивый. И еще куча характеристик, относящихся к Корасону, из них ни одной положительной. Никчемный человек, не имеющий права ни на что. Больше он никогда тебя не ударит, сказала мне Мариэла. Она думала обо мне, а я — о Жозефине. Между Мариэлой и Жозефиной никогда не было особенной любви. Жозефина обожает, чтобы ее жалели, а Мариэла терпеть не может слабаков. Солнце пекло нестерпимо, и мы решили идти домой. Но шли все равно медленно. Нам требовалось время, чтобы смириться с новой версией Корасона. Не хотелось видеться с ним прямо сейчас. Точно так же было с Джонни, когда на его старшего брата накатило. Я своими глазами видел: он встал на четвереньки, как собака, тряс воображаемым хвостом, лакал из канала грязную воду. Когда Джонни сказал мне, что приступ миновал и брат опять считает себя человеком, я еще несколько недель старался с ним не встречаться, чтобы не натолкнуться на собаку. Чтобы смириться с новой реальностью, в которой твоего отца топчут и вытирают об него ноги, как о половую тряпку, тоже требуется время. К несчастью, к моменту нашего возвращения он уже был дома, сидел за столом, заставленным стаканами и бутылкой. Мертвый герой вел себя так, как будто был живым. Он ждал почтальона, злился на Жозефину, хлопотавшую по хозяйству. Злился на то, что она здесь. Злился на ее унылую физиономию, не заметить которую было невозможно. Она все суетилась и суетилась, все с тем же унылым выражением на лице. Если она не готовит еду, то занимается уборкой или чинит старую одежду. Уборка — ее страсть, что довольно странно. Если задуматься, у нас довольно мало вещей, так что прибирать особенно нечего. Дом совсем маленький, поэтому, когда она начинает наводить порядок, переставлять предметы с места на место или перетирать стаканы, всем сразу делается не по себе, особенно Корасону, которому некуда вытянуть свои длинные ноги. Обычно перед приходом почтальона он выгоняет Жозефину. Они остаются в доме одни, и он впадает в беспокойство. Своими глазами я этого никогда не видел, но хорошо представляю себе, как это происходило. Ему было невыносимо встречаться взглядом с Жозефиной, хотя она смотрела на него без всякой злобы. Но он-то хорошо знал, кто он такой — никчемный бездельник, и думал, что она тоже об этом знает. В действительности она им восхищалась и всегда находила для того резоны. Она единственная прощала ему все и всегда. Даже ман-Ивонна потеряла всякую надежду; она уехала и с тех пор терпеливо ждет, когда он перестанет все решать за нас, чтобы перетащить нас к себе. Ман-Ивонна верит, что мы сумеем его заменить. Она дарит нам подарки и тайком готовит наш переезд за границу. Даже мать отвернулась от него. И только Жозефина все ему прощала. Мариэла любила его, пока считала равным себе. Они вдвоем были на голову выше нас, и между ними установились свои, особые отношения. Но теперь Мариэла осталась одна. Только она была достаточно сильной, чтобы встречать опасности лицом к лицу, принимать решения и платить за это требуемую цену. А вот он лег перед хозяином на брюхо и пополз, извиваясь, как ящерица, лишь бы сохранить обманную видимость. Или будешь делать что тебе велят, или катись отсюда. И больше не возвращайся плакаться тут, не разжалобишь. И он уступил, лишь бы сохранить свой комбинезон. А дома стал изображать из себя крутого. Присутствие Жозефины приводило его в бешенство. Мы вошли в ту минуту, когда он ее бил. Каждый удар был местью за его собственное унижение. На нас он даже не посмотрел. Он не знал, что мы видели, как час назад он умер. Он колотил ее, старался вернуть себе потерянный образ. Но в наших глазах он перестал быть чемпионом. Он понимал, кто он такой — неудачник и наш отец. Мы появились в тот самый миг, когда его огромный кулак настиг Жозефину, разбив ей лицо и швырнув ее в глубину комнаты, к подножию кровати. Но он с ней еще не закончил, продолжал ее колошматить, цепляясь за свои вымышленные титулы. Он расправил плечи и снова стал Джо Луисом[5]. Джо подхватил Жозефину, которая после первых же ударов потеряла сознание. Джо лупил ее как боксерскую грушу. Эта стерва за все мне ответит. За ман-Ивонну, которой он никогда не смел слова поперек сказать. За хозяина мастерской, который смешал его с грязью. За Эль-Негро — доминиканского боксера, против которого он продержался всего один раунд в тот единственный раз, когда ему удалось выйти на настоящий ринг. За судью, остановившего матч слишком рано, когда как раз должно было вот-вот прийти второе дыхание. Судья мне всю жизнь поломал. Он нанес еще один удар — за Мариэлу, которая приказала ему прекратить. Что-о? А ну заткнись! Я тут командую! Он колотил бесчувственное тело, похожее на груду тряпья. Но после эпизода в мастерской он умер. Он умер, потому что мы слышали его заискивающий лепет. Вот почему Мариэла двинулась к ящику, где он хранил свои инструменты, перебрала гаечные ключи и выбрала самый тяжелый. Корасон, раздувшийся от гордости, все еще думал, что рядом с ним безучастные зрители. Мариэла приблизилась к нему, привстала на цыпочки, чтобы лучше видеть его затылок, размахнулась и со всей силы треснула зажатым в обеих руках ключом по его черепу. Он удивился: не ждал нападения с этой стороны. Это показалось ему несправедливым, ведь именно ее он любил больше всех. Корасон двинулся к Мариэле, возможно, с целью потребовать объяснения. Ему хотелось понять, в чем дело. Но Мариэла не испытывала никакого желания вступать с ним в беседу. Она ударила его во второй раз — в лицо. Прямо в лоб. Я услышал хруст костей. Тут уж он разъярился и продолжал надвигаться на нее, воздев кулак для защиты. Вот тогда вмешался я. Я не хотел, чтобы он прикасался к Мариэле. Жозефина — дело другое, она сама не возражает, чтобы ее били. Единственное, что можно для нее сделать, это помочь страдать, а больше ей ничего и не нужно. Если бы кто-нибудь предложил ей убежать, она бы возмутилась. Но Мариэла родилась на свет крылатой. Я пополз к Корасону, я больше его не боялся. Боялся только Жозефину — того, что она обвинит во всем Мариэлу. Я боялся ее, потому что любил и хотел, чтобы она нас простила. И все равно я продолжал ползти к Корасону, вцепился ему в ноги. У меня было только одно стремление: не дать сделать следующий шаг. Не дать ему тронуть ее. Я попытался его укусить, но не смог прокусить зубами ткань рабочих брюк. Корасон просто проволок меня за собой и еще ближе подошел к Мариэле. Это была их разборка, меня они в расчет не брали. Он вообще перестал воспринимать меня серьезно в тот самый день, когда убедился, что я лишен способностей к боксу. И сейчас он надвигался на нее, как будто меня не существовало. Но отец уже шатался, а поскольку я все так же висел у него на ногах, то в конце концов он упал. Мариэла его больше не била. Я впервые в жизни видел, как умирает человек, но сразу понял, что он мертв. Не знаю, от чего он умер — от удара ключом или от падения. Жозефина лежала на кровати, сжавшись в комочек, в полной отключке. Ее муж валялся на полу, и вокруг натекли лужи крови, как в ливень, когда вода просачивается сквозь дырявую крышу. В тот момент я не заметил многих деталей, не видел, что у Мариэлы платье было в крови. Только потом, когда мы сидели на скамейке на Марсовом Поле рядом с равнодушным господином, я увидел кровь на платье, и тогда до меня дошло, что уже ничего нельзя вернуть назад. Мы привыкли к насилию, всегда жили с ним бок о бок. В нашем квартале сильные всегда бьют слабых, но жизнь продолжается. Но то, что случилось, выходило за рамки обыденного. Все, что мы раньше говорили, все, чем прежде были, — отныне потеряло значение. Со смертью Корасона для нас — для Жозефины, Мариэлы и меня — начиналось что-то новое. Я понял это, когда увидел кровь на платье, и мне подумалось: нельзя допустить, чтобы Жозефина состарилась с мыслью, что мы совершили настоящее преступление. По всем предсказаниям гадалок нам с Мариэлой выпадала счастливая судьба. У нас в квартале ни один малыш не верит в Санта-Клауса: они для этого недостаточно богаты, но иногда мне удавалось убедить себя, что я способен его заменить. Тогда я куплю Корасону автомастерскую, а Жозефине — сотни стаканов, тонны лакричных конфет и, конечно, новую одежду, потому что мать Санта-Клауса имеет право прилично одеваться. Вот о чем я думал, пока мы сидели на скамейке. Я видел, что Мариэла дрожит. Сомнения и размышления сделали ее уязвимой, и я повернул голову в сторону господина. Я чувствовал у себя на щеке слезы, но сказал себе, что это ерунда, это от кашля. А Мариэла притворилась, что не замечает, как я плачу.
* * *
Мы просидели на скамейке примерно час. Солнце опустилось ниже. Равнодушный господин ни разу не повернул к нам головы. Он неотрывно смотрел в одну точку на горизонте, не обращая внимания ни на что: ни на шум машин, ни на нас, своих ближайших соседей, ни на поток государственных служащих в форменной одежде, покидавших Министерский дворец. По его костюму и по тому, как мужчина сосредоточенно смотрел на эту точку — реальную или воображаемую, — я догадался, что он из тех, кто читает книжки. В тот единственный раз, когда Жозефина осмелилась заговорить с Корасоном о деньгах на учебу, которые тот пропивал, опрокидывая рюмку за рюмкой, он засмеялся и заявил, что читать книжки глупо, потому что это не приносит никакой пользы, а те, кто читает книжки, — дураки, принимающие Луну за кусок сыра и не способные сделать самую простую вещь, например вбить гвоздь или позаботиться о своей семье. Иногда Корасон говорил как настоящий отец семейства. Он произносил слово «семья» так, будто преподносил Жозефине подарок. Эта идея ее страшно грела. Каждый раз, когда муж это говорил, она молча ему аплодировала. Он смотрел на нее, оценивая, какой эффект удалось произвести, и оба были довольны. «Книжками семью не прокормишь». А чтобы дать нам понять, из чего состоит жизнь настоящего мужчины, он пускался в рассказ о Джо Луисе. Джо Луис был его кумиром. Он знал наизусть все его бои, а может, и не знал, но ему хватало дара воображения. Корасон мог вообразить целую кучу вещей, не имеющих никакого отношения к реальности, и уверовать в их истинное существование. Часто, выпивая с почтальоном, он изображал приемчики бывшего чемпиона. Когда у него заводились деньги на оплату хотя бы части долгов, он собирал вокруг себя местных мачо и показывал, как дрался Джо Луис. Лучше Джо никого не было. Бывали боксеры техничнее, но Джо брал отвагой. Он стоял в центре ринга и поджидал противника, иногда получал в морду, но хитрости в том не было никакой: иначе победителем объявляли бы того, кто сильнее бьет и раздает больше ударов. Но для меня что в мужике главное? Что жизнь так и не научила его отступать. Равнодушный господин с остановившимся взглядом и хрупкими запястьями, деливший с нами скамейку, явно не входил в категорию достойных мужчин, установленную Корасоном. Не представляю себе, чтобы он мог существовать благодаря силе своих рук. Не сочтя нужным попрощаться, как раньше не счел нужным поздороваться, мужчина поднялся, непостижимый как призрак, медленно пересек толпу пешеходов и исчез. Последние служащие, выходившие из дворца, толкались в дверях — каждый стремился оказаться на улице раньше других. Как те, кто спасается бегством, никому не хочется остаться последним. Такси поджидали женщин. Мужчины расходились пешком, не оглядываясь назад. Давным-давно, когда Корасон был еще мальчишкой, ман-Ивонна работала в государственном учреждении. До своего отъезда она только и говорила о прежних временах и утверждала, что в те поры женщины не спали со своими начальниками. Все эти разговоры о былом жутко злили Корасона, потому что вывод из них всегда напрашивался один и тот же: Корасон сам себе испоганил жизнь, когда принял решение попытать удачу в Доминиканской Республике. Бокс — не профессия. Лучше бы ты… Корасон и Жозефина хотя бы по одному пункту были согласны друг с другом. Оба ненавидели разговоры о прошлом, особенно о своем детстве. Никогда ни один из них не сказал бы: когда я был маленьким. Может быть, их детство было еще тяжелее, чем наше, может быть, разница с настоящим была такой огромной, что прошлое уже не имело значения. Я пытался реконструировать историю Корасона с помощью отдельных фрагментов, которыми располагал, фотографий, что показывала нам ман-Ивонна, ее рассказов о тех или иных событиях. Я представлял себе, как он засовывает в ухо ослу горящий окурок, как лебезит перед ман-Ивонной, как ссорится со своим отцом, как взрослеет, наливается силой и в один прекрасный день удирает в Доминиканскую Республику. Что до Жозефины, то я очень сомневался, что она всю жизнь только и делала, что молилась и получала колотушки от мужа, но, как ни старался, мне не удавалось вообразить ее с бантом на голове и детской улыбкой на лице. В общем, ни у него, ни у нее не было в прошлом ничего такого, чем хотелось бы поделиться с нами. Наши знания о прошлом Жозефины свелись к информации, вычитанной Мариэлой в газете, слишком поздно, чтобы на их основе достичь взаимопонимания. Жозефина и Корасон явились ниоткуда. Они просто были, любили и ненавидели друг друга, причем их чувства были так сложно перепутаны, что, думаю, они и сами не могли в них разобраться. Их молчание лишало смысла тысячу и одну пословицу, которые старики повторяют молодым, чтобы те набирались ума. К чему талдычить, что от тигра рождаются тигры, что из кабачка не выдолбишь калебас, что яблочко от яблони недалеко падает и так далее и тому подобное, все эти якобы исполненные мудрости заповеди, если ты понятия не имеешь, какой цвет твоя плакса-мать любила больше всего, и далеко не уверен, что твой почитаемый отец действительно выступал на ринге. А все твои знания сводятся к ежедневно наблюдаемой картине: одна молится, другой дерется, один пьет, другая плачет. На третий день, когда местные жители устроили за нами охоту на площади и сдали нас властям, специалисты по такого рода делам учинили допрос, подозревая нас в преступных наклонностях и природной озлобленности. В числе тех, кто нас допрашивал, был один хорошо одетый господин, немного похожий на того мужчину на скамейке, очень приветливый и доброжелательный, вроде бы взявший нашу сторону. Так вот, он настойчиво допытывался, какие муки причиняли нам ежедневные стычки Корасона и Жозефины, и не смог скрыть разочарования, когда узнал, что по ночам мне не снились кошмары, а у Мариэлы в подростковом возрасте не было никаких нервных срывов. Я попытался с точностью описать ему, как все происходило, но он был убежден, что в глубинах моей памяти таятся старые непереносимые обиды, о которых я хотел бы поскорее забыть. Но я ничего от него не скрыл, честно рассказал все, что знал о своей жизни и даже о жизни других людей. Единственное, о чем я умолчал, был один случай, когда я захотел поступить так же, как Корасон. Я целых три дня искал осла, чтобы проверить, что будет, если сунуть ему в ухо окурок. Сегодня ослы стали редкостью. Этот господин напомнил мне Жозефину с ее вечной манией решать за тебя. Я воспользовался этим, чтобы спросить: «А как там мать-то?» Вежливо спросил, потому что понимал: вопросы здесь задаю не я. Он ответил, что с ней все в порядке, о ней заботятся женщины из лиги женского содействия — это такие тетки, которые занимаются проблемами других теток, вот они и побудут с ней в этот трудный период. Он отметил как положительный момент то, что я задал этот вопрос. Он прямо-таки гордился мною, как ведущие детских радиовикторин, когда один из участников дает правильный ответ. «Бытовое насилие вызывает в подростке хронический страх перед самовыражением». Эту фразу я запомнил. Господин повторил ее несколько раз, обращаясь к остальным. Слушая его, можно было подумать, что в нашей жизни никогда и ничего не было, кроме Жозефины и Корасона. На самом деле их вечные ссоры в конце концов нам просто надоели, как они надоели всем жителям квартала. В то время, когда я ходил в детский сад, квартал только строился, и люди от нечего делать толпились перед домом и глазели на их разборки. Но с годами, поскольку ничего нового не происходило — на свете существует не так много способов отколотить женщину, — зеваки исчезли, и больше никто не тратил сил, чтобы влезть на кучу кирпичей и подсмотреть в окошко, что там у нас делается. У них для развлечения оставалась лотерея и храмы, а для молодых — убогая дискотека, на которой подают тафию[6] и пиво местного производства. Освещения там нет никакого, но только владельцы жалуются на несознательных клиентов, ворующих лампочки. Больше никто не жалуется. Все придерживаются одного и того же мнения, что танцевать лучше в темноте, потому что в темноте тела лучше видят друг друга. Мариэла несколько раз туда ходила, несмотря на слезы Жозефины. А на последнее Рождество и меня позвала с собой. Когда на Мариэлу найдет, она может вести себя очень принципиально, чтобы подчеркнуть важность каких-то вещей. Она надела свое лучшее платье и сама заплатила за пиво. Все местные мужики хотели пригласить ее на танец. Она позволяла увести себя в глубину зала, если парень был симпатичный и вежливо разговаривал, но многим отказывала, говоря, что танцует только со своим дружком — поддразнивала меня. У меня шумело в голове: я в первый раз попробовал пиво. Все женщины в тот вечер казались мне красавицами, а Мариэла — самой красивой из всех. Я порол какую-то чепуху, как со мной бывает, когда меня одолевают сильные чувства. Сестра смотрела на меня с нежностью и становилась еще красивее. Потом она взяла меня за руку и повела на танцпол. Танцевать. Я колебался. Я же никогда не учился танцевать, ленился. Другие ребята пытались отрабатывать движения под транзистор, но мне их потуги всегда казались идиотизмом. Вот и тогда мне стало очень страшно, не знаю, от музыки или от пива. Все-таки это не совсем нормально, что она вдруг предстала передо мной такой красавицей. Стоило мне дотронуться до нее рукой, как меня охватило какое-то совсем новое чувство. Мариэла завела меня в самый дальний конец зала, который называется уголком влюбленных. Во всем мире для меня существовала только она, и я был от этого счастлив. Я рассказал об этом тому господину, и он заметно расстроился. Но я просто хотел, чтобы он понял: наши дни принадлежали Жозефине и Корасону. Одному — ром, другой — стирка. И даже когда Корасона не было дома, Жозефина как-то так устраивала, чтобы мы ощущали его присутствие: упоминала его имя в своих молитвах, посвящала нас в секреты блюд, которые ему готовила. Плита распространяла чад по всей комнате, и меня одолевал кашель. Жозефине хотелось бы стряпать не в комнате, а на улице, где было почище, но Корасон запретил. Наши дни принадлежали им, зато мы сумели спасти свои ночи. Мы допоздна бродили по переулкам поселения. Иногда по вечерам Мариэла скрывалась за каменной стеной. До меня доносился ее смех, постепенно стихавший до шепота. Предполагаю, что она сортировала своих поклонников. В такие вечера я оставался в компании Джонни Заики и Марселя. Их родители не убивают друг друга с той же регулярностью, что наши, но у всех без исключения детей найдутся причины, чтобы идти домой как можно позже. Не важно, что мы живем в жуткой тесноте, каждый защищает свои секреты, и ты превращаешься в самого себя только ночью. Мариэла возвращалась, посмеиваясь, и никогда не называла имени своего дружка. Но и у нее выпадали грустные вечера. Тогда она, расстроенная, присоединялась к нам. Джонни Заика и Марсель спрашивали у нее разрешения остаться, и все вместе мы отправлялись бродить по тысяче закоулков бидонвиля. Они останавливались перед лужей, отделяющей наш домишко от жилья Жан-Батиста. Когда мы приходили домой, занавески уже были задернуты. Жозефина просыпалась и принималась молиться за нас. В удачные вечера Корасон, вернувшийся раньше, уже храпел в полном мире с собой. Но чаще всего он не являлся допоздна, приходил позже нас. Несчастная Жозефина хныкала, что часть ночи ей придется провести одной. Она ждала его, чтобы задернуть занавески. Мы расстилали матрас, надевали ночные одежки, а она, не переставая молиться, следила за нами взглядом. Как будто это мы были во всем виноваты. Как будто она надеялась, что мы поможем ей вернуть его домой. В конце концов Мариэлу это начинало злить, она сама задергивала занавеску, оставляя Жозефину в темноте второй половины комнаты наедине с ее Богом и надеждами. Жозефина с Мариэлой никогда не желали друг другу спокойной ночи. Они жили, не обмениваясь вежливыми словами. Задернув занавеску, Мариэла первой ложилась на спину, подсунув руки под голову. Она смотрела в потолок, а может, выше, на звезды. А я смотрел на нее. Как только мы попадали домой, она становилась моим пейзажем. Потом я тоже ложился. Мы обсуждали прошедший день и придумывали себе сны. Мы всегда готовили их себе заранее, с вечера, лежа в темноте. Сну доверять нельзя. Иногда тебе вообще ничего не снится — ночь скупа, как засушливая земля. Бывают такие прижимистые ночи, не пропускающие снов. И мы готовили себе сны, пока не навалилось лживое забытье. Наутро мы рассказывали друг другу, что нам снилось. Корасону, чтобы выйти на улицу, приходилось перешагивать через наш матрас. От его тяжелой поступи мы просыпались. Первой начинала разговор Мариэла, из нас двоих самым богатым воображением наделена именно она. Ее сны менялись день ото дня, в них появлялись все новые мотивы и персонажи. В дни накануне смерти Корасона ей снился купальник. Мои сны отличались меньшим разнообразием: веревка, крахмал, цветная бумага и умелые руки, чтобы соорудить воздушного змея. Началось это, когда мне было шесть лет, и с тех пор не менялось. Слушай, пора с этим кончать, твердила мне Мариэла, ты уже в таком возрасте, что тебе должны сниться девочки. Но я хранил верность воздушным змеям. Ты мне уже в сотый раз рассказываешь один и тот же сон! Но где сказано, что человек обязан менять свои сны? Мы с Джонни мечтали стать бизнесменами, руководить фабрикой по производству воздушных змеев. Настоящих воздушных змеев. Не каких-нибудь самоделок из обломков пластмассы и рванья, кое-как склеенных между собой и не способных вырваться из ловушки электрических проводов. В общем, мне снились воздушные змеи, а Мариэле — дальние путешествия. Мы шептались, и наш шепот достигал ушей Корасона. Что это вы там болтаете? Пошли лучше на тренировку. Идти на тренировку означало смотреть, как тренируется он. Он предлагал нам получасовое зрелище его схватки с воображаемыми противниками. Мы убирали матрас и выходили на улицу. Наше присутствие поднимало в нем моральный дух, и он осыпал воздух хуками и апперкотами. Вот так Мариэла и научилась драться. Она наблюдала за ним, запоминала его движения, чтобы потом повторить их самой. Из кусков старой холстины она соорудила боксерскую грушу, которую подвесила в одном из заброшенных домов на окраине бидонвиля. Когда у нее по жизни возникали проблемы или просто хотелось движухи, чтобы не окочуриться, вечно торча на одном месте, она шла и колотила свою грушу. Изо всех сил. Однажды, когда что-то особенно ее достало, она сорвала ее, бросила на пол, уселась сверху, обхватив ногами, и сидя продолжала по ней лупить. В тот день она убила грушу. Ну, почти убила. Назавтра она, никому не говоря, опять повесила ее на прежнее место. Надо сказать, что эта самодельная груша в каком-то смысле олицетворяла для нее Жозефину. Но то, что она напала на людей, которые задержали нас в воскресенье, когда мы скрывались, было самозащитой. Пусть по закону мы были виновны, но эти люди зажали нас в угол. Их там было полно, как будто вся площадь гонялась за нами, кроме птиц и статуй. Старики, дети — все прямо-таки жаждали нас схватить. А мы к тому времени уже договорились, что пойдем и полицейский участок и сдадимся. Интервью Жозефины по телевизору мы пропустили, но узнали от Марселя и Джонни Заики, что весь квартал гордился Жозефиной, потому что ее показали по ящику. Но нам все-таки было интересней послушать, что именно она говорила. Мать сказала буквально пару слов, просила нас добровольно сдаться властям. И мы решили последовать ее совету, потому что нельзя же прожить всю жизнь в бегах. В воскресенье, когда нас окружила толпа, Мариэла взяла в пункте проката новенький велосипед, чтобы сделать полный круг по площади. Если бы все шло нормально, она бы пересекла площадь вдоль, спустилась со стороны Министерского дворца, повернула налево и проехала мимо пенсионного страхового агентства и кинотеатра. Что до меня, то я просто хотел послушать музыку. У нее было право на воскресенье. Если бы толпа чуть подождала, никакой стычки не было бы. Разумеется, потом ее обвинили в том, что она дралась со всеми этими людьми. Корасон вечно талдычил нам про внутреннюю силу, которой должен обладать настоящий мужчина. В отношении его самого это было вранье, а женщин он вообще не принимал в расчет. Но для Мариэлы это были не пустые слова. Кстати, надо бы предупредить тех бедолаг, что сидят в женской тюрьме: если доставать Мариэлу, она выпускает когти. В то же самое время она может быть очень милой с людьми. В первый день, через несколько минут после ухода странного равнодушного господина, нас засек на скамейке Ромулюс. Исполненный самых лучших намерений и даже не догадываясь о том, что произошло, — подобное действительно трудно себе представить, — он хотел отвести нас домой. Ему всего двадцать два года, и физически он не очень сильный. Она могла бы дать ему отпор, расцарапать физиономию, укусить или налететь на него с кулаками. Но она не стала с ним спорить. Вместо того чтобы драться, она его поцеловала. А он, хоть и взрослый, а значит, достаточно опытный в отношениях с женщинами, от этого поцелуя прямо обалдел и позволил нам сбежать.
* * *
После ухода равнодушного господина мы с Мариэлой остались совсем одни. Она еще спросила, не хочу ли я есть, и я ответил, что нет, а сам подумал, что уж сегодня-то вечером любопытные зеваки, как пить дать, опять соберутся возле нашего дома. Смерть Корасона не входила в число несчастий, к которым притерпелись. Никто ее не ожидал. В бидонвиле есть несколько авторитетных персонажей, считающих своим долгом предсказывать катастрофы. Этакие горевестники, предугадывающие смерти и наводнения. Но никто из них не предупредил о второй смерти Корасона. И люди наверняка рассердились из-за того, что упустили подобное зрелище, прибыв на место слишком поздно, когда тело уже унесли, смотреть стало не на что, делать нечего, разве что стоять допоздна тесной толпой и судачить, но это служило им слабым утешением. Лично мне хотелось бы обо всем забыть. К сожалению, случившемуся суждено было стать важным событием в жизни поселения, более важным, чем Рождество или национальный праздник. Жизнь сама по себе, плохая или хорошая, мало интересует людей, не то что смерть. Мы не могли вечно сидеть на этой лавке, поэтому Мариэла предложила спуститься к центру города. Мы уже собирались встать и уйти, но вдруг перед нами возник Ромулюс — племянник мадам Жан-Батист, немного чопорный в своей форменной одежде — он работал швейцаром в министерстве внутренних дел. Нам не часто приходилось видеть его в мундире цвета сероватого хаки с черным воротником, потому-то мы и не узнали его в толпе служащих. Ему удалось найти работу, и, уважая традицию, он покинул квартал, но по субботам, во второй половине дня, продолжал приходить, чтобы перекинуться в картишки с друзьями детства. У нас многие любят его, особенно старики. Обычно те, кому хоть чуть-чуть повезет, спешат вырваться из бидонвиля, переезжают подальше и никогда не возвращаются. Если сталкиваешься с таким на улице, он делает вид, что вы не знакомы. А вот Ромулюс приходил каждые выходные, жал руку старикам, выказывая свое почтение, и улыбался всем подряд. Ромулюс всегда был серьезным парнем. Чем чаще его называли серьезным, тем серьезнее он становился. И он единственный из молодежи квартала стремился соответствовать тому представлению, которое сложилось о нем у окружающих. Ромулюс — тот самый положительный пример, которому больше никто не последовал. Даже Жозефина, никогда не вмешивавшаяся в чужие дела — у нее не было на это сил, — и та без конца талдычила нам про Ромулюса, какой он хороший мальчик. Корасону эти разговоры не нравились. Если при нем хвалили другого человека, он воспринимал это как личное оскорбление. Все, исходящее от Жозефины, он трактовал как укол или упрек, возможно, поэтому она под конец вообще почти не открывала рта. Но Корасона это не успокоило. Даже если она молчала, он прислушивался к тишине и все равно улавливал в ней нечто обидное для себя. Ромулюс — хороший мальчик. С этим все согласны. Он очень старался, это чистая правда, учился, получил свидетельство, не гонялся за девчонками, даже работу умудрился найти, притом без всякого блата. Его приятели говорят, что он не интересуется девчонками от жадности, а мне кажется, они ему просто завидуют, не очень-то приятно, когда тебя с кем-то сравнивают, и сравнение не в твою пользу. Ромулюс их навещает, но каждый раз пытается читать им мораль: «Чтобы хоть чего-то добиться в жизни, надо уметь правильно распорядиться тем, что имеешь». С тех пор как он начал работать, превратился в мыслителя и в каждую произносимую фразу вставляет слова «порядок и дисциплина». В министерстве он ходил на какие-то занятия, что-то типа «обучающего семинара», и после этого стал говорить так, словно отвечал урок. Но это не помешало ему остаться услужливым и приветливым, всегда готовым прийти на помощь, если требовалось навести порядок. Вот и сейчас, налетев на нас со своими вопросами, он прежде всего думал о дисциплине. «Что это вы тут делаете? А ваши родители знают, куда вы забрались? А почему у тебя эта сумка?» И еще тысяча и один вопрос, которые он буквально обрушил на наши головы. Но ответа не получил ни на один. У нас не было настроения сочинять объяснение, которое показалось бы ему разумным. Люди, приверженные порядку, ужасно настырные, и какое-нибудь наскоро состряпанное вранье с ними не прокатывает. Нам пришлось бы не сходя с места выдумывать целую историю с массой подробностей, но все равно примерно через час он бы нас разоблачил. Ему рассказали бы правду, и он обиделся бы на пару беглых подростков, навешавших ему лапши на уши. Я что-то такое залепетал. Мариэла хранила молчание, только смотрела на него в упор. Честно говоря, я подозреваю, что она смотрела на его форму. Ромулюс тоже уставился на нее и со своими вопросами обращался к ней. Принцип иерархии, основанный на порядке и дисциплине, требовал, чтобы он обращался к старшей по возрасту. А потом он увидел у нее на платье пятна крови, и в его глазах мелькнул страх, в голосе появились жесткие нотки. Он уже не просто задавал вопросы, а как будто допрашивал. Кровавые пятна так и притягивали его взгляд. Люди редко вспоминают о крови — разве что кто-нибудь рядом с ними допустит бестактность и закровоточит. Люди почти не думают о крови, которая может хлынуть из человеческого тела. О крови, высыхающей под кожей. В нашем квартале по ночам стаями бродят десятки паршивых собак. Иногда некоторых из них находят бездыханными, они просто валятся замертво, без всяких видимых причин, как будто высыхают изнутри. Можно сколько угодно тыкать в них иголками, не появится ни капли крови. Вот и с Жозефиной примерно то же самое. Раньше, когда Корасон ее лупцевал, она была вся в кровище. Кровь сочилась у нее отовсюду, из каждой поры, кровь шла носом, из разбитых губ, и они не заживали у нее неделями. А потом это все прекратилось, только немножко слюны вытекало изо рта, и все. Люди считают правильным ужасаться при виде капли крови, но не потому, что им жалко раненого, а потому что боятся, как бы кровавые брызги или пятна не попали на мебель, на пол или одежду. Ромулюс любил порядок и терпеть не мог того, что не укладывалось в привычные рамки. А пятна крови на платье шестнадцатилетней девчонки, сидящей на скамейке Марсова Поля, в компании с младшим братом, в четыре часа пополудни, вдали от родного бидонвиля, — это был явный непорядок. Тогда он закричал: «У тебя что, кровь идет? Ты что, подралась? Это что у тебя на платье, кровь?» Он смотрел на нас так, как будто мы кого-то убили. Ну, вообще-то говоря, так оно и было: Мариэла стукнула Корасона гаечным ключом, а я вцепился ему в ноги, чтобы великан рухнул. Но в то же время все было совсем не так. Мы совершенно не собирались делать ничего подобного. Ни о чем не сговаривались заранее, как, например, сговаривались, когда хотели разыграть толстого Майара, или Джонни Заику, или залезть в чужой сад в богатом квартале. Или проскользнуть в «Капитоль» через заднюю дверь и бесплатно посмотреть кино. Ромулюс был уверен, что мы что-то натворили, что-то очень нехорошее. Порядок и дисциплина требовали от него, как от примерного гражданина, сообщить об этом нашим родителям. «Пошли, я отведу вас домой». Он взял меня за руку и потянул за собой на дорогу в сторону бидонвиля. Мариэла медленно поплелась за нами. Время от времени он оборачивался и проверял, не слишком ли она отстала. Сестра притворялась, что ей тяжело тащить на спине сумку. Что до меня, то я без конца спотыкался и кашлял как настоящий больной. Вокруг прохожие начали обращать на нас внимание. Ромулюса это смущало, и он пытался оправдаться. Я — служащий министерства внутренних дел. У меня есть форма и визитка. Толпа поддерживала его, требуя, чтобы мы повиновались. Какой-то мужчина, торопившийся по своим делам, крикнул, чтобы он наподдал нам хорошенько да отволок нас за волосы, сколько, блин, можно. Но Мариэла, хоть и не была совсем взрослой, выглядела как взрослая женщина, и многим показалось, что уж ей-то наподдавать никак нельзя, тем более что колотушки — не метод воспитания, это каждому известно. Я испугался. Не того, что меня побьют, — к этому я привык. Когда Корасон лупил Жозефину, мне тоже заодно перепадало. Корасон жутко злился, что его сын — не качок, как он сам, а хилый слабак, которого вечно треплет лихорадка. Но он ни разу не поднял руку на Мариэлу. К счастью, Ромулюс, при всей своей любви к дисциплине, не был сторонником насильственных мер. Он говорил с нами как учитель, спокойно, но твердо. Возможно, их этому специально обучают на всяких там семинарах, чтобы умели разогнать нищих и безработных, толпящихся возле входа в министерство. Не загораживайте проход! Прием по предварительным звонкам. Пройдемте, пройдемте. Следуйте за мной. Вы должны понимать, что я действую в ваших же интересах. Жозефина волнуется из-за каждого пустяка. Он продолжал тащить меня за собой. Мариэла брела сзади, как послушная девочка. Зато я беспрестанно лягался и в конце концов сумел попасть Ромулюсу по голени. Не больно, в общем-то, но моя строптивость его рассердила. Прощайте, господин учитель! Он превратился в капрала и теперь не увещевал, а приказывал, чертыхаясь. Достаточно поступить на государственную службу и надеть форму цвета хаки, чтобы человек почувствовал себя офицером, даже если служит простым охранником. Мариэла больше не плелась нога за ногу. Она шла быстрым шагом, почти бежала, чтобы нас догнать. Приблизившись к Ромулюсу, она потянулась и зашептала ему на ухо: у тебя форма разорвалась, посмотри, вон, под мышкой. Она сказала это очень тихо, даже ласково, таким доверительным тоном, как будто была с ним заодно, но все-таки так, чтобы зеваки услышали. Ромулюс машинально поднял руку и посмотрел под мышку. Дисциплинированный человек не ходит в рваной форме. Он увидел, что рукав рубашки действительно лопнул и наружу торчат нитки, и отпустил мою руку. Дальше он шел деревянным шагом, руки по швам, чтобы скрыть непорядок. И вдруг оказалось, что у него больше нет слов, чтобы раздавать советы и диктовать, что нам делать. По-прежнему держа руки плотно прижатыми к телу, он говорил с нами взглядом. В его глазах читалась мольба. Ну помогите мне, я же должен выполнить свой долг. Вид у него был самый разнесчастный. И тогда Мариэла, чтобы и нам дать удрать, и его утешить, сделала удивительную вещь. Она взяла его за руки, вложив в этот жест огромную нежность. Он сопротивлялся, не желая открывать на всеобщее обозрение дыру под мышкой. Но она проявила настойчивость и оторвала его руки от тела, поцеловала его в щеку и сказала: «Мы не можем вернуться. Не сейчас. За рубашку не беспокойся, тетка ее зашьет». А потом мы с ней убежали в противоположную сторону, к нижней части города. Я обернулся, Ромулюс не из тех, кто ради пустяка отказывается от достижения намеченной цели, а его главное качество — упорство. Но поцелуй — это не пустяк. Он не побежал за нами. Мариэла счастливо улыбалась. Он по-прежнему стоял на том же месте и с отсутствующим видом гладил щеку, хранящую воспоминание о прикосновении ее губ. Заметив, что я на него смотрю, он встрепенулся и пришел в себя, развернулся кругом, как новобранец на военном параде, и затерялся в толпе, шагая строевым шагом, с высоко поднятой головой и плотно прижатыми к бокам руками.
* * *
Мы двинулись к нижней части города по направлению к морю, оставив за спиной массивные административные здания. Мы шли через более или менее незнакомые кварталы — за исключением Ба-Пё-де-Шоз, в котором родился Корасон. До своего отъезда ман-Ивонна навещала нас в любое время дня и ночи. Она приходила к нам без предупреждения, когда вздумается. Заявлялась в такие часы, когда никто ее не ждал, пробиралась узкими проходами, стараясь ступать на редкие островки земли, еще не заваленные мусором. В доме она снимала уличную обувь и надевала запасную пару, которую неизменно приносила в сумке. Прощаясь, она снова обувалась в уличные туфли. Пока она шла, соседки неодобрительно косились на нее, а хулиганы провожали свистом, но открыто насмехаться над ней никто не осмеливался. Ман-Ивонна думала, что это потому, что ее здесь уважают. Ей было невдомек, что, не будь она матерью Корасона, ее путь превратился бы в полосу препятствий, усеянную косточками от фруктов и банановой кожурой. В поселении пришлым не доверяют, ей могли бы вылить на красивое платье таз-другой воды, черной от наших многочисленных нужд: стирки, мытья посуды и омовения ран. В бидонвиле ман-Ивонна была не на своем месте, ни в переходах, ни в нашем доме. Она выбивалась из общей картины еще больше, чем Фильсьен — сводный брат Марселя, до двадцати лет просидевший за партой в начальной школе. Он каждый год неизменно проваливался на выпускных экзаменах и мог бы еще долго продолжать в том же духе, несмотря на бороду и насмешки. Но однажды он увидел себя на фотографии своего класса, посмотрел и осознал, что ему не место среди детворы, которая смеялась у него за спиной и называла его папой. Фильсьену понадобилось немало времени, чтобы это понять. Но ман-Ивонна так ничего и не поняла, слишком озабоченная тем, чтобы за нами следить, жалеть нас и пытаться призвать Корасона к порядку, принятому в квартале Ба-Пё-де-Шоз. Она не замечала, какими глазами мы смотрим на нее. Для нас и нам подобных она не просто была чужой, а одним своим присутствием наносила всем оскорбление. Над нами издевались, пока она находилась в доме, ни одна соседка не заходила позаимствовать кусок мыла или сковородку. Участники лотерей не спешили к Корасону, чтобы обсудить результаты вчерашнего розыгрыша. Прочие бедняки оставляли нас один на один с пришелицей из другого мира. Жозефина лезла из кожи вон, чтобы ей потрафить, как будто мы жили в настоящем доме и имели средства принимать гостей. В обществе ман-Ивонны Жозефина изображала из себя богачку, чтобы угодить Корасону, который утверждал, что мы ни в чем не нуждаемся, дела в мастерской идут хорошо, зарплаты хватает и дети растут, как полагается. Мы с Жозефиной были вынуждены повторять его слова. Только Мариэла ничего не говорила, не считая нужным открывать рот, произносить пустые фразы и громоздить кучи бессмысленной лжи. В тяжелые времена, когда становилось совсем невмоготу, мы с Мариэлой ходили к ман-Ивонне. Наши лица, наша обувь, наша стеснительность — стеснительность маленьких побирушек — рассказывали ей правду о нашей жизни. От вранья, нагроможденного накануне, не оставалось и следа. По дороге Мариэла советовала мне не отвечать на вопросы, но за правильные ответы нам доставались конфеты. Чем хуже обстояло дело, тем больше конфет мы получали. Мы тогда были еще довольно маленькими. Сегодня мужчины оборачиваются вслед Мариэле, но в то время, когда мы ходили к ман-Ивонне, на нас никто не обращал внимания. Разве что на меня нападал кашель. Иногда я нарочно заходился кашлем, чтобы напугать прохожих. В первый раз нас провожала Жозефина, ждала на улице, спрятавшись за деревом. Корасон строго-настрого запретил членам своей семьи шляться к ман-Ивонне. По логике Жозефины дети имели право ослушаться отца, а вот жена мужа — нет. Жозефина всегда была послушной женой. Иногда у нас все было хорошо, на несколько часов, максимум — на пару дней, если он выигрывал в лотерею. Корасон учил нас боксировать, обнимал Мариэлу и кружил ее волчком. Потом что-нибудь случалось, и у него портилось настроение, или я вел себя недостаточно почтительно, или Жозефина пускала слезу. Надо сказать, что Жозефина постоянно плакала. Денег нет, а ей надо отдавать долги. Но денег не было ни у кого в квартале, ни у одной семьи. К счастью, бедняки из-за этого не дерутся между собой. А вот у нас отсутствие денег оборачивалось криками, колотушками и поучениями. Корасон по любому поводу впадал в ярость и не остывал по несколько недель. В такие периоды Жозефина выглядела старше ман-Ивонны. Старше и печальней. Вообще-то ман-Ивонна не печалится, просто у нее нервы не выдерживают. Как-то раз она пришла и предложила нам поехать вместе с ней в Соединенные Штаты. Корасон ответил, что он сам в состоянии позаботиться о своей семье и не нуждается в посторонней помощи. В тот день она на него наорала, обозвала его скотиной и мерзавцем, который дожил до сорока лет, но так и не удосужился найти нормальную работу и обзавестись приличным жильем. Слава богу еще, что твой покойный отец этого не видит. Мне всегда казалось, что ман-Ивонна наделена несокрушимой силой. Она была высокой, почти такой же высокой, как ее великанский сын. Когда мы приходили к ней, она встречала нас на пороге и ласково подталкивала в дом. Стоило ей закрыть дверь, как на меня накатывало смешанное чувство довольства и смущения. Довольства от того, что я находился в настоящем доме, с несколькими комнатами, туалетом, люстрой. А смущения от того, что в ее глазах сквозила жалость. Казалось, она смотрела на кое-как причесанную Мариэлу, на мое прыщавое лицо и видела цвета горя. Мне нравилось, что она нас балует, но от ее безысходных взглядов мне делалось не по себе. Мариэла часто выбрасывала на помойку вещи, подаренные нам на бедность. Когда ходишь в гости к богатым, они прекрасно понимают, что тебя привела к ним нужда. «Не бойтесь, я все оставлю вам, если только Колен согласится…» Но в один прекрасный день все это ей надоело, она уехала к нашей двоюродной бабке, твердя, что больше не узнаёт своей страны, настолько та изменилась, и что семья должна последовать за ней. Корасон отказался. Еще она сказала, что будет продолжать нам помогать даже из-за границы, пока мы не подрастем и не начнем сами принимать решения. Корасон в ответ заорал, что надеется прожить еще долго: «А пока я жив, я тут глава семьи!» В тот день ман-Ивонна вдруг совсем постарела, как будто с каждой минутой разговора на нее наваливался лишний год. Так что в конце концов она, несмотря на чистую обувь и грамотную речь, стала похожа на наших полудохлых старух из бидонвиля, доживающих свои дни, никому не нужных. Кто такие наши бабки? Это очень старые женщины с гнилыми зубами или вовсе без зубов, которые только и делают, что ждут, пока кто-нибудь даст им поесть, вытащит погреться на солнышке и проветриться, как проветривают слежавшееся белье, и помоет на виду у любопытных и под всеобщие насмешки. В нашем квартале ни у кого нет бабушек и дедушек, если не считать немногие полутрупы, забытые даже временем. Эти развалины превращены в грудных младенцев нищетой и разжижением мозгов. Помню сор-Люсьену, двоюродную бабку толстого Майара. Когда она открывала рот, становилась видна огромная черная дыра без единого зуба. Никто не хотел даже рядом с ней находиться, включая ее внучатых племянников. Она ничего не умела делать сама. Ее надо было кормить с ложки и колотить, чтобы та согласилась помыться. Как только старая женщина видела ведро с водой, то принималась выть и, как была голая, удирала по переходу, упиравшемуся в ворота мебельной фабрики. Приходилось гнаться за ней, силой притаскивать обратно и на расстоянии окатывать из ведра. Старуха ненавидела воду и отбивалась. Иногда ее даже привязывали. Потом она умерла. Родственники для порядка поплакали, чтобы не нарушать обычай, но на самом деле обрадовались. Всех уже достало возиться с ней и целыми днями слушать ее нытье. Она ни сама не жила, ни другим житья не давала. Бабка — это обуза, наказанье Господне, не человек, а ошметок. Ман-Ивонна — случай исключительный. В тот день, когда она приходила к нам в последний раз, Корасон сказал: «Никуда мои дети не поедут. Я — отец, и я тут решаю». С тех пор ман-Ивонна осиротела. Бывают же бабушки-сироты. Я из-за нее сильно расстроился: все-таки было здорово с ее стороны пообещать отдать нам все, чем владела. Мне было ее немножко жалко, конечно, не так, как Жозефину. Жозефину приходилось жалеть целыми днями. А ман-Ивонна, когда мы навещали ее в квартале Ба-Пё-де-Шоз, пусть и не казалась стопроцентно веселой, но и совсем несчастной вовсе не выглядела. Она угощала нас пончиками и рыбными котлетами и учила меня не сквернословить. Если я говорил какую-нибудь глупость, она смеялась. Еще бабушка показывала нам фотографии Корасона. Среди них было много таких, на которых он совсем маленький, так что даже непонятно, на кого он похож и какой у него характер. На других он сердитый. Иногда он стоит с закрытыми глазами. Мне больше всего нравилась фотография, на которой он снят в ковбойской шляпе и с двумя пистолетами. Маленький Корасон сидит на деревянном коне, и вид у него совсем не злой, скорее надутый. Ман-Ивонна рассказывала, что она любила петь ему песню про улитку. Не знаю, может, он так и остался ребенком, несмотря что взрослый — постаревший улиткин ребенок, только кулаки размером с детскую голову. Еще ман-Ивонна рассказывала, что он несколько недель плакал и просил отца достать ему такую же деревянную лошадку, как на фотографии. К сожалению, во всей стране существовала всего одна деревянная лошадка, и родители Корасона предложили фотографу выкупить эту диковину по той цене, которую тот сочтет приемлемой. Но фотограф отказался ее продать, сказав, что другим ребятишкам тоже хочется посидеть на лошадке. На этой фотке он мне больше всего нравится: на ней он похож на Мариэлу. Разглядывая снимки по порядку, можно видеть, как он рос. На последней фотографии ман-Ивонна написала своим аккуратным почерком: «Пятнадцать лет». «Столько ему было, когда он отправился ловить удачу в Доминиканскую Республику. И взял себе эту дурацкую кличку — Корасон. На самом деле его зовут Колен. Колен Памфиль, как тебя». Она давала нам конверт для Жозефины и гнала домой, пока не стемнело. Ман-Ивонна ничего не боялась, за исключением вечерней темноты. Мы слышали, как она запирает за нами дверь на ключ. Не будь Корасон таким упертым, дом перешел бы к нему, но он не захотел. Жозефина произнесла слово «наследство» и что-то такое залопотала о наших правах, а Корасон вместо ответа пустил в ход кулаки. В то время я думал, что «наследство» — это грязное ругательство, но Мариэла объяснила значение этого слова. Я не очень хорошо понял, почему Корасон так воспротивился идее переехать в дом ман-Ивонны. Разве можно любить бедность? А там был настоящий дом, не слишком новый, конечно, как и все остальные дома в квартале Ба-Пё-де-Шоз. Фотоателье, в котором Корасон фотографировался верхом на деревянной лошадке, все еще существует, там все тот же голубой задник и даже тот же владелец. Как-то раз я туда зашел, но фотографироваться не стал, потому что никакой деревянной лошадки там уже не было. В квартале Ба-Пё-де-Шоз все какое-то потрепанное, зато там намного спокойней, чем у нас. На обратном пути от ман-Ивонны, пока мы не покинули пределы Ба-Пё-де-Шоз и не вышли на площадь Героев, мы не встретили ни одного молодого человека, только старичье. Как будто там специально собрались одни пенсионеры. А у нас двадцатилетних полным-полно, так что, когда мы на каникулах устраиваем соревнования, команд почти столько же, сколько в национальной лиге. В вечер смерти Корасона квартал Ба-Пё-де-Шоз выглядел как обычно. Мне было приятно очутиться в знакомой обстановке. В своих первых показаниях я рассказал, каким путем мы шли. Офицеры этого хотели, и один инспектор сделал вывод, что дом ман-Ивонны был предметом наших вожделений, что и толкнуло нас на преступление. Но мы прошли мимо дома ман-Ивонны, даже не подняв головы. Мы о нем вообще не думали. Это неправда, что мы поддались соблазну. Мы с Мариэлой часто мечтали, но никаких планов не строили. Когда мы были маленькими, единственное, что нас по-настоящему манило, так это возможность пойти в парк аттракционов с карманами, доверху набитыми жетонами, или провести воскресенье на площади, чтобы было на что купить мороженое или взять напрокат велик. Позже у Мариэлы появились другие мечты. Ей хотелось уехать на край света, зажить настоящей жизнью. При этом рассчитывая только на собственные силы. В вечер смерти Корасона у нас просто не осталось сил, чтобы о чем-нибудь думать, например о будущем. А Мариэла, это я точно знаю, никогда не рассчитывала на чужую помощь. Она вообще к чужому не прикоснется, даже если это будет какая-нибудь ерунда. Она гордая, как Корасон. Только Корасон был гордым на словах, а когда доходило до дела… Он занимал деньги и не возвращал долги, клянчил, выпрашивал, вскрывал почту, адресованную не ему. Как я сказал инспекторам, в тот вечер единственное, о чем я мечтал, шагая через Ба-Пё-де-Шоз, — может, с моей стороны это было не слишком-то умно, но это ведь и не преступление, — так это о старой деревянной лошадке с фотографии, на которой маленький Корасон сидел в костюме ковбоя.
* * *
Мы спустились в нижнюю часть города, дошли до железнодорожных путей. Ман-Ивонна часто рассказывала нам о железной дороге, прежде связывавшей между собой несколько городов. О театре «Паризиана», где гастролировали великие артисты. О море, которое потеснили, чтобы понастроить государственных магазинов. Пальмы… Рельсы… Складывалось впечатление, что большинство вещей, о которых рассказывала ман-Ивонна, было известно ей одной, так что у меня порой закрадывалась мысль, а может, она выдумывает красивое прошлое, чтобы подчеркнуть убогость настоящего? В том прошлом ходили поезда, работали цирки, цвели цветы и существовало множество других невероятных вещей, не имеющих ничего общего с той пылищей, в которой мы росли. Если верить ман-Ивонне, внутри одного города их было как бы два, два мертвых города, тесно прижатых спинами друг к другу. Наш город уходит под землю, он черного цвета, и в нем нет ни начала, ни конца. Город ман-Ивонны невидим и расположен на доброй стороне памяти. От него остались рельсы и бугенвиллеи. Вдоль улицы с рельсами тянулись ряды старых автомобилей, непонятно, то ли припаркованных, то ли брошенных. Все это напоминало кладбище для железяк. Здесь были только очень древние модели с кузовами в облупившейся краске. Мертвые машины или машины на грани умирания. Вообще-то я кое-что смыслю в автомобилях. У нас с Мариэлой и Джонни Заикой есть такая игра — угадать по шуму двигателя марку машины. У каждого мотора свой голос, свое дыхание, своя манера выражаться. Марсель забирался на крышу мебельной фабрики, возле входа в бидонвиль. Мебельная фабрика — это наше единственное окно во внешний мир, единственное во всем квартале здание, выходящее на настоящую улицу. Оттуда он мог видеть проезжающие машины. Мы ни на что не спорили, просто забавлялись, убивая время. Да у нас и денег-то не было, чтобы делать ставки. Мы с Джонни должны были на слух определить марку автомобиля, но ни разу не выиграли. Игру придумал Марсель, и он отстаивал свое право забираться на крышу. Каждый раз, когда мы думали, что угадали, он кричал со своей верхотуры, что мы снова ошиблись. Мы подозревали, что он врет, и однажды решили поймать его на этом: взяли и полезли за ним на крышу. Я тогда в первый раз забрался так высоко. Вещи выглядят по-разному, если смотришь на них с неба или с земли. Впереди проезжающие машины казались маленькими. Сзади серые крыши скученных домов напоминали горсть арахиса. Марсель услышал, что мы поднимаемся, и обернулся. И улыбнулся нам глупой улыбкой, типа извинялся. Улыбнулся, а потом сделал неожиданное: взял и шагнул в пустоту, как будто собрался взлететь. И он падал, продолжая смотреть на нас. Но он не умер, отделался сломанной рукой. После этого мы больше никогда не играли в эту игру. Иногда, когда мы гоняем в футбол или когда он просто стоит передо мной, живехонький, смеется или рассказывает что-нибудь, я так и вижу, как он падает с крыши мебельной фабрики. И с Джонни происходит то же самое, несмотря на все, что нам говорит его мать. Она все старается нам внушить, что Марсель свалился, потому что его мучила совесть. «Ничто не случается без причины; вспомните пословицу: не рой другому яму, сам в нее упадешь». Но мы все равно чувствуем себя немного виноватыми в том, что он упал. С тех пор мы не мешаем ему жульничать в любых играх, даже самых ерундовых. Мебельная фабрика — очень большая. Все мы очень ею гордимся. Это единственное сооружение, которое могло бы стоять в других, приличных кварталах, — с двойными дверями, кабинетами на втором этаже и цехами на первом. Марсель сверзился с жуткой высоты и должен был сломать себе шею. После этого случая его иногда называют «птенчиком» или говорят, что он «спасся чудом», и никто не хочет с ним спорить, чтобы не спугнуть его удачу. В вечер смерти Корасона, когда мы шли по рельсам, я и не вспоминал о своих друзьях. Это уже на следующий день они не шли у меня из головы. А в тот вечер я слишком устал, чтобы думать хоть о чем-нибудь. Мариэла выбрала наугад одну машину, и мы забрались на заднее сиденье. Сиденье было разболтано и скрипело, как пружинный матрас. Мы оба очень хотели спать. Мариэла отказывалась это признавать и старалась держать глаза открытыми, чтобы никто и ничто не застало нас врасплох. Я изо всех сил пыжился, лишь бы от нее не отставать. Она скинула сандалии и вцепилась ногтями в сумку — сбрасывала напряжение. Какое-то время мы сидели молча и глядели по сторонам. Но вокруг не было видно ничего, только мрак. И редкие звезды. И бродячие псы. И темные остовы машин. Потом я предложил сыграть в вопросы и ответы. Игру придумала Мариэла, чтобы помочь мне повторить перед экзаменами школьный материал. Я задавал ей вопрос, она читала мне правильный ответ, а потом задавала тот же вопрос мне. Так что мне оставалось только повторить ее слова, я и повторял — когда три раза, когда десять. Благодаря этому я запоминал фамилии изобретателей и кое-какие даты, мог рассказать не только о великих войнах и знаменитых сражениях, которые каждый должен знать наизусть, но и о менее изученных мелких стычках, про тех, кто погиб, о них, в лучшем случае, говорится в одном абзаце в конце параграфа. Так же мы учили и более трудные уроки про растения и змей. Жозефине было приятно думать, что меня переведут в следующий класс. Правда, с тех пор, как я перестал ходить в школу, мы больше ни разу не играли в эту игру. Но в тот вечер мы играли по-серьезному, потому что не было книг с ответами на наши вопросы. Чтобы понять, в чем смысл жизни или смерти, готовых истин из учебников было недостаточно. И оценок нам никто не ставил. Никто не говорил: отлично, никто не обещал перевести нас в следующий класс. И Жозефине нечем было гордиться, твердя благодарственные молитвы и повторяя: ты должен за все говорить спасибо Боженьке, и за здоровье, и за ум. В тот вечер нам пришлось все придумывать самим. Понять, кто мы такие. Пережить смерть Корасона. Бежать от нее или смириться с ней. Порвать все нити или, наоборот, заново связать их между собой. Изобрести новый язык, способный выразить все на свете. Соединить прошлое, настоящее и будущее. Позволить нам стать теми же, кем мы были до того, или осознать, что мы изменились, и отныне нам предстоит обмениваться только разрозненными словами и произносить пустые фразы, годные лишь на то, чтобы убивать время. У нас было немного денег и несколько бесполезных вещей. Редкие звезды в небе и непокорные слова, которые больше ничем не могли нам помочь. Ни нам, ни ман-Ивонне, оставшейся без наследников. Ни Жозефине, которая так и не научилась жить с мыслью о том, что в ее постели не будет мужчины. Ни для Корасона, которого мы убили, сами того не желая и в то же время желая именно этого. Эти слова не были ни правдивыми, ни обманными. Правильно ли мы поступили, сделав то, что сделали? Не знаю. А ты как думаешь? Я тоже не знаю. Я имею в виду, правильно мы сделали, что убежали? Разве они не подумают, что мы давно к этому готовились, ну например, как к экзамену или празднику? Не знаю. В любом случае, мы не можем повлиять на то, что люди думают. Они ничего не знают, но думают, что знают. Помнишь Филидора? Его обвинили в том, что он обрезал электрические провода, чтобы загнать их старьевщику, и все были уверены в его вине. Конечно, помню. Они собрали целую команду, дали им палки и факелы и поймали настоящих воров. Но люди уже назначили Филидора на роль главного вора и не желали пересматривать свое решение. Да, я помню. А он уехал куда-то в другое место, где никто не будет думать о нем плохо. Но неужели все на свете обязаны думать одинаково? Нет, наверное. Каждый свободен в своем выборе. Просто чаще всего люди договариваются между собой, чтобы избежать ссор. Наверное, им так спокойнее — знать, что все думают одинаково. Но если ты только и делаешь, что повторяешь чужие слова, то рискуешь нарваться на неприятности, разве нет? А они нас посадят? Я имею в виду, в тюрьму или там в исправительный дом? Не знаю. Наверное, посадят. А мы будем вместе сидеть? Не знаю. Но мы всегда будем вместе. А Жозефина, она что подумает? Может, она не станет повторять за другими, все-таки теперь она осталась одна? Да ничего она не подумает. Жозефина предоставит Богу думать за нее, а себе оставит право страдать. Иногда мне приходит на ум, может, это для нее и есть счастье — вечно страдать? Слушай, насчет Жозефины… Почему ты на нее так злишься? Не знаю. Может, потому, что ее не существует. А как ты думаешь, если нас посадят, она нас забудет? Найдет себе другого, который будет ее колотить так же, как Корасон? Да нет, вряд ли. Корасона она любила, как некоторые любят крест и занимаются самобичеванием, чтобы быть как Христос. Жозефина обречена всю свою жизнь умирать. А насчет Корасона?.. Как ты думаешь, он нас простит? Ты что, Корасон умер. По-настоящему умер, не как зомби. Или как Жозефина. Он умер на самом деле, а у мертвых нет власти прощать или просить о прощении. Как ты думаешь, он нас любил? Не знаю. Вообще-то да, думаю, он нас любил. Вернее, тебя, потому что ты сильная. А меня он любил, как ты думаешь? Не знаю. Но думаю, что да, даже если сам он об этом не догадывался. А как узнать, любишь ты кого-то или нет? Ты это просто чувствуешь. Мне его уже не хватает. Их обоих не хватает. Если б можно было все вернуть назад… Ничего нельзя вернуть назад. Почему он ее бил? Не знаю. Он про это говорил, только когда напивался. «Это не я, это мои руки». В голове рождается злоба, а выход она находит в кулаках. Сейчас, когда он умер, можно сказать, что это был не он, а какая-то сила — или слабость, — не способная соображать. А у нас в руках эта злоба есть, как ты думаешь? Не знаю. У тебя точно нет. Я хочу сказать, такая сила, которая толкает тебя на что-то такое, ты ничего не можешь с этим поделать? Не знаю. Но если это все произошло не само по себе, в смысле, если мы хотели его смерти, может, мы — убийцы? Мы так мало живем, я имею в виду, весь наш квартал… Может, нам всем лучше умереть, освободить место для кактусов? Мы убийцы? Не знаю я, кто мы. Нет, правда, мы убийцы? Да не знаю я…
* * *
«В то время молва об Иисусе уже разнеслась окрест, и его ожидали в Кане». Наутро мы проснулись от голоса проповедника. Этот голос заполнил собой всю улицу и разбудил наш задремавший страх. «Молва об Иисусе уже разнеслась окрест, и его ожидали в Кане». Всего один человек со своими притчами. Библия, накладной воротничок и громкоговоритель. Даже солнца не было, только утренняя свежесть и небо, зияющее отсутствием звезд. День со своей грязью и жарой еще не родился, но Божий человек все равно потел. По лицу у него стекали крупные капли пота. Все проповедники потеют, всегда, в любое время года. Если на службе много народу, пастор баптистской церкви велит служке ходить за ним с носовым платком и утирать ему лоб после каждого аминя. Но этот проповедник стоял на рельсах один-одинешенек и обращался в пустоту, как машина, работающая на холостом ходу, — без платка и без паствы. Произнося очередную фразу, он притоптывал ногой, отбивая ритм. Рычащий Бог бедных кварталов лишен вальяжной медлительности церковного Господа. Проповедник еще и подпрыгивал на месте. Я слыхал, что этим приемчиком можно раздавить зло. «Праведники ожидали учителя, дабы повиноваться ему и почитать его. Но там же находилась шайка нечестивцев, явившихся с целью опорочить его». В нашем квартале тоже есть проповедники, которые выходят с утра пораньше обращать неверных. Только наши точно знают, что у них будут слушатели. У нас в любое время дня и ночи народу не протолкнешься. Чуть где какой шум, они тут как тут — целой армией. Проповедник на рельсах разорялся в пустоту, обшаривая взглядом горизонт в поисках случайного прохожего, способного спасти его слово. «Толпа проведала, что учитель явился на свадьбу. Молодые приходились ему друзьями, и он пообещал прийти в Кану и стать свидетелем на свадьбе. Зная, что Господь всегда держит данное слово, зеваки столпились возле входа в дом, где проходило торжество». Эта свадьба отличалась от Жозефининой. Но я предполагаю, что у Бога для каждого находится слово. Хотя какая разница? Мне снова и снова вспоминалась смерть Корасона. Не может Бог быть на нашей стороне. Двигаясь как можно осторожнее, чтобы не привлекать внимания проповедника, мы сняли с себя вчерашнюю одежду и переоделись в чистое. Мариэла через голову стянула запачканное кровью платье. Она была без лифчика — она его вообще не носит, и я смог увидеть, что ее тело здорово изменилось со времен нашего детства, даже с той поры, когда мы танцевали, тесно прижавшись друг к другу. Ее тело стало более телесным, и грудь выросла — девическая грудь, страдальческим голосом произносила Жозефина, выражая свое неодобрение. Жозефина слишком серьезно воспринимала историю с лифчиком, даже говорила об этом с Корасоном. С ее стороны это было своего рода предательство. Ведь мы не рассказывали ей о том, что думают другие или делают. Таким образом мы пытались защитить нас, всех троих. Но Жозефина была слишком слаба, частенько нарушала наш союз и наболтала ему про лифчик, дескать, она теперь совсем женщина, а мужики так и вьются вокруг ее сисек. Но его эти подробности мало интересовали. Все, что от нас требовалось, это не путаться у него под ногами. И потом, он питал слабость к Мариэле, восхищался ее силой и независимостью. Это она была его сыном, а меня он зачислил в тот же разряд, что Жозефину, — в лагерь слабаков, достойных только колотушек. Он жутко на меня разозлился, когда доктор сказал, что из-за малярии и хилого сложения я не могу заниматься боксом. «Толпа ввалилась в дом новобрачных. Оповещенные о присутствии Христа, пришли и те, кого никто не приглашал, но кто хотел принять участие в празднестве. Большая часть присутствующих последовала за Господом, желая коснуться его или посмотреть на него собственными глазами, ибо нет большей благодати, нежели видеть живого Христа. Но шайка нечестивцев не собиралась отступиться. Среди них было несколько лжепророков, которые подавали остальным дурной пример и насмехались над ним. „Когда же ты нам докажешь, что ты в самом деле сын Божий? Если ты и вправду тот, за кого себя выдаешь, яви нам чудо — сейчас же, немедленно“. Они заранее договорились, что станут оскорблять Господа, и приготовили ему ловушку: решили разлить вино и опустошили все бочонки». Я сглупил — засунул вчерашние штаны в сумку, даже не подумав вынуть из кармана деньги, и они провалились на самое дно. Я захотел их достать. Самое простое было вынуть все из сумки, и я начал вытаскивать шмотки — пояс, рубашку, когда-то подаренную ман-Ивонной, но все не мог нащупать деньги. Вдруг моя рука, шарившая в глубине, наткнулась на что-то шелковистое, нежное, как персик, так что от неожиданности я даже отдернул руку. Этот жест привлек внимание проповедника. Наконец-то он нас заметил и расплылся в довольной улыбке. Обрадованный, что заполучил аудиторию, он пошел по рельсам к нашей машине. Над нами гремел его голос. Он до максимума открутил громкость своего мегафона. «Тогда нечестивцы и другие негодяи принялись выливать вино. Женщины и дети, которые обычно вина не пьют, последовали примеру мужчин, наполняли вином свои чаши и опрокидывали их за окно. Мужчины пили его с жадностью. Они подкупили слуг, и те с лицемерными улыбками роняли на пол полные кувшины. А когда вина стало не хватать…» Мы вышли через дверцу со стороны тротуара, а он остановился возле левой дверцы, что открывалась на улицу. Так мы и стояли по бокам от машины. Он орал в мегафон, перечисляя козни нечестивцев, которые продырявили бочонки с вином, дабы очернить Иисуса. Мариэла сказала ему, чтобы он оставил нас в покое и шел проповедовать туда, где больше народу. Но проповедник слышал только Божий глас, так что мы очень скоро пополнили собой список нечестивцев. К счастью, взошло солнце, а с ним появились другие люди. В конце улицы показалась группа мужчин, их было четверо. На одном был синий комбинезон, похожий на тот, что носил Корасон, только замызганный, трое других были одеты в майки и разорванные на коленках штаны, засалившиеся от грязи. Это были механики. Настоящие. Не чета Корасону — не притворные. И тут мы поняли свою ошибку. На улице с рельсами располагалось вовсе не кладбище брошенных машин, но длинная автомастерская. Ремонтный цех под открытым небом для совсем дряхлых автомобилей, которые никому даром не нужны, кроме разве что своих владельцев. Выходит дело, мы ночевали вовсе не в брошенной машине. И если механики заметят на заднем сиденье сумку, они вполне могут принять нас за воров. «Когда же вина стало не хватать, шайка нечестивцев приблизилась к Иисусу и хором загалдела: „Ты говоришь, что способен творить чудеса! Так неужели ты позволишь своим друзьям праздновать свадьбу без выпивки? Что это за свадьба, на которой ни хозяевам, ни гостям нечего выпить? Что это за свадьба, на которой гостей потчуют только хлебом и водой? Разве так Бог, за которого ты себя выдаешь, помогает своим друзьям? Если ты Бог, сотвори нам вина“. В их голосах слышалось издевательство. А Иисус, поняв их коварство, не хотел отвечать, если бы не настойчивость учеников и десятков тех, кто пришел посмотреть на него и поклониться. И тогда, указав на бочонки, опустошенные нечестивцами до последней капли, он сказал: „Не там ищете, ибо человек, полагающий, что ему ведом промысел истинного Бога, очень удивится, узрев его могущество…“» Механики оказались не самой лучшей публикой. Они уже принимались за работу, не обращая на проповедника ни малейшего внимания. Одну за другой они осматривали машины, открывали дверцы, вынимали из-под сидений запчасти и инструменты, домкраты и гаечные ключи, размерами даже больше того, с помощью которого мы… Мужчина в комбинезоне подошел к нашей машине и обнаружил на заднем сиденье сумку. Я так и не успел вытащить из нее штаны, а в них лежали все наши сбережения. Остальное не имело значения — запачканное кровью платье, плохо пошитые одежки, которые мы носили всегда, — ничего, чем стоило бы дорожить и о чем следовало горько сожалеть. Кроме той шелковой на ощупь вещицы, от которой моей ладони стало тепло. Мужчина открыл сумку и начал в ней рыться, одну за другой выкидывая на дорогу наши вещички, но трусики он не выбросил. Как такая крохотная вещь может производить такое впечатление? Мужчина щупал их как обещание чего-то прекрасного, и я понимал его чувства. Красивые. Светло-зеленого цвета. Любимого цвета Мариэлы. Ни капли не похожие на толстые хлопчатобумажные панталоны, какие носят тетки нашего квартала. Это были настоящие девичьи трусики, невесомые и непостижимые, как тайна. Такие показывают в фильмах, на которые не пускают детей младше восемнадцати лет. Мы иногда смотрим их, если в программе нет боевика. Мужчина повернулся к нам и смерил взглядом Мариэлу. Очень откровенным взглядом. Очень целеустремленным. Он смотрел на нее как похотливое животное и своим взглядом надевал на нее трусы и тут же их снимал. Потом он окликнул своих друзей, которые пробурчали что-то в ответ, не прекращая работы. Проповедник, зачарованный видом трусов, ненадолго умолк. Но тут же «Иисус обратился к толпе, указывая пальцем на бочки с водой: „Там найдете свое вино“. Господь говорил с ними, не понижая голоса. И каждый слышал его слова: „В доме моих друзей и служителей моего отца всегда найдется выпивка, чтобы утолить жажду добропорядочных людей. Наливайте, бочки полны“. Толпа, пихаясь локтями, ринулась в праздничную залу. Нечестивцы вперемешку с поклонниками ринулись к бочкам и обнаружили в них превосходное вино, лучшее, что способны произвести виноградники, ибо дары Господни — всегда отличного качества». Механики велели ему заткнуться, потому что у них полно работы. Все, кроме того, в комбинезоне, который не видел вокруг никого, кроме Мариэлы. Мариэлы в трусиках. Мариэлы нагишом. Как в кино. А я видел то, что видел он. Если хочешь получить их назад, детка, придется постараться. Один поцелуй, и я тебе их верну. Другие рабочие, которым не нравился весь этот шум-гам, принялись его увещевать: это ж дети, что ты к ним привязался? Но он не желал отступаться, и его голос звучал громче голоса проповедника, продолжавшего выкрикивать свое. «Господь преподносит нам исключительно продукты высшего качества. Плененные вкусом вина и чудом его изобилия, нечестивцы признали свое поражение…» Если хочешь получить их назад, детка, придется постараться. Один поцелуй, и я верну тебе и твои трусики, и твою сумку… «…и присоединили свои голоса к хору славословий. Иисус успокоил толпу и велел людям расходиться по домам, потому что Господь — не кинозвезда, которой нужны аплодисменты, и новобрачным хотелось побыть одним…» Всего один поцелуйчик, и они твои. Я же вижу, что ты та еще штучка. Мариэлу от бешенства прямо трясло. Я оглянулся в поисках камней: ничего подходящего, только бесполезная линия рельсов и асфальт. Мужчина размахивал трусами, подставляя их утреннему ветру. По лицу проповедника, опьяненного своим вином, свадьбой и неиссякаемым вдохновением, катились крупные капли пота. Вино Господне ударило ему в голову, и он смотрел на нас невидящим взглядом. Тогда я вспрыгнул на крышу машины, выхватил у него мегафон и швырнул в механика, метя в голову. Но я промахнулся. С меткостью у меня неважно, и, когда мы играли в птицелова, я всегда мазал мимо цели. Даже по крупным мишеням типа совы или сарыча не мог попасть. Механик пришел в ярость и бросился за мной. Спас нас проповедник, которому не терпелось забрать назад свой мегафон. Они ломанули вперед, не глядя по сторонам, и, конечно, столкнулись: механик упал, увлекая за собой проповедника, и оба, склеившись в пыльный клубок и дрыгая ногами, покатились по рельсам. Наконец им удалось расцепиться и подняться, и они принялись осыпать друг друга проклятьями: проповедник, словно мать, баюкающая младенца, прижимал к груди мегафон, а механик так и не расстался с трусами, но больше не размахивал ими как трофеем, а пытался с их помощью отряхнуться от пыли. Отнять их у него не было никакой возможности. Пока они валялись на земле, я успел только забрать деньги, и мы дунули оттуда что было мочи. Так что и второй наш день начался с бегства. Мы бежали, не разбирая дороги, не зная, куда и зачем бежим. Мы бежали от оставшихся за спиной трупа Корасона, жалоб Жозефины, воспоминаний о ман-Ивонне и своих слишком тесных одежек, от трусиков Мариэлы, подаренных себе самой, — наверное, единственной вещью, которую стоило взять. Позади раздавались сердитые голоса двух ссорящихся мужчин, проповедник вопил: «Господь посылает нам испытания по нашей вере», — а механик орал, что сейчас уложит Божьего человека на обе лопатки и заставит его сожрать этот проклятый мегафон. Другие рабочие посмеивались в сторонке, повторяя: «А что мы тебе говорили, оставь этих сопляков в покое, от них одни неприятности, особенно от девчонок. Кто ж с девчонками связывается, каждый дурак знает, что они приносят несчастье».
* * *
У нас было около шестидесяти гурдов[7]— все наше богатство. Три бумажки и горсть монет. Дома у нас такие суммы подолгу не залеживались. Обычно Корасон запускал лапу в деньги на хозяйство, не считая, сколько там осталось до конца недели. Не то чтобы он боялся, что его застукают, но все-таки дожидался, пока Жозефина отвернется лицом к стенке, и только тогда протягивал свою длинную руку над радиоприемником и открывал банку. Он поднимался среди ночи, тихо одевался, опустошал банку и уходил, даже не закрыв за собой дверь. Комната у нас такая маленькая, и если кто-то что-то делает, остальным все слышно — ничего не скроешь. Корасон раздвигал занавеску и торопливым шагом шел в нашу половину комнаты. Ему нужен был комод. Жозефина всегда ставила банку на одно и то же место, чтобы не осложнять ему жизнь. Мы отчетливо слышали, как скрипит крышка, откручиваемая умелой рукой. Он действовал быстро. Ему приходилось выходить за пределы бидонвиля, где нет ни одного бара. Пить, стоя возле прилавка торговцев дешевым вином, он не любил, предпочитал отправиться куда-нибудь подальше. Кроме того, была еще лотерея, шанс испытать удачу. Порой Корасон так спешил, что монеты падали и со звоном раскатывались в разные стороны. Шум поднимался такой, что и мертвого мог из могилы поднять. Жозефина просыпалась, жмурилась и обнаруживала Корасона, согнувшегося в три погибели, шарившего в темноте по полу, собирая рассыпанные монеты. Она сейчас же снова закрывала глаза, притворяясь, что ничего не видела. На следующий день, вся из себя грустная и печальная, она, якобы недоумевая, кто украл деньги, окидывала вопросительным взглядом сначала банку, потом меня, потом Мариэлу. От маленьких к большим, но до Корасона никогда не добиралась, а тот делал вид, что вообще тут ни при чем, исполненный достоинства и равнодушный, как порядочный гражданин, не желающий вмешиваться в преступление или скандал. Ладно, я пошел. Жозефина погружалась в молитву, служащую заменой дневному пропитанию, или лезла под матрас, где хранилась настоящая заначка. Если под матрасом было пусто, это означало, что в доме ничего нет, и мы и в самом деле нищие. Про последнюю заначку Корасон даже не догадывался, но банку Жозефина, как мне кажется, специально ставила на комод, на самом виду, чтобы Корасон брал оттуда деньги. Корасон с Жозефиной как будто постоянно разыгрывали какой-то спектакль, соревнуясь друг с другом, кто лучше исполнит предписанную ему роль. Можно сказать, что между ними существовало что-то вроде сообщничества. В день, когда он умер, — я знаю, что должен говорить: в день, когда мы его убили, — Корасон не залезал в банку. Он ожидал почтальона и достал стаканы, чтобы поговорить о Джо Луисе. О несравненном Джо. О непробиваемой защите Джо. О Джо, который никогда не пританцовывал на месте и не бегал от противника. Об отважном Джо. О герое ринга, который наносил удары, получал удары. Получал. Наносил. О Джо великолепном, которому никто не мог противостоять. Как-то раз, настроившись под влиянием выпитого на доверительный лад, почтальон сказал Корасону, как сказал бы закадычному дружку, что, дескать, его чемпион — это древняя история, типа черно-белого кино: «У тебя же нет телика, — говорил почтальон, — ты даже не видел современных боксеров. Куда твоему Джо против этих качков, нашпигованных витаминами! Они на электронных тренажерах занимаются! Он бы против них и минуты не выстоял!» Корасон сжал ручищу в кулак и что было силы шарахнул по столу. Почтальон выронил стакан и нервно сглотнул. Не желая показывать, как испугался, он посидел еще несколько минут, болтая о чем угодно, кроме бокса и Джо Луиса, а потом засобирался уходить. Корасон его не отпускал, но тот все-таки ушел под предлогом, что надо разносить почту. К двери он пятился задом, мелкими шажками. Корасон громовым голосом окликнул его, и тот не посмел юркнуть за порог. Корасон размахнулся и хлопнул его по спине, как бы говоря, что ничего страшного не произошло, только будь другом, поверь мне, что лучше Джо Луиса никого не было и не будет, вот это был мужик, не чета нынешним. Корасон все делал с размахом. Если уж он улыбался, так улыбался. Он во всем был большим. Единственная его слабость заключалась в том, что он бил Жозефину, но и это можно было принять за избыток силы. Вот почему для нас он умер не дома, убитый собственными детьми, а немного раньше, в автомастерской, когда он вдруг уменьшился в размерах, утратил и силу, и достоинство, и даже пикнуть не посмел, когда хозяин — пожилой коротышка, с которым и грудной младенец справился бы, поливал его грязью. А он в ответ только тряс головой, соглашаясь с каждым его словом, жалкий, как последний нищий, еще более жалкий, чем Жозефина. Это был не Джо, не Корасон, он сдулся в момент и превратился просто в груду мускулов, в живую тачку, годный лишь для перетаскивания самых тяжелых запчастей, делай что тебе велят, раз больше ни на что не способен, а еще раз вздумаешь фокусничать с двигателем или трансмиссией, смотри у меня. Корасон был грузчик, а никакой не автослесарь, и все эти инструменты в ящике, и синий комбинезон, и разговоры про работу, и гордость, с какой он рассказывал нам, как никто не понимал, почему заклинило трансмиссию или почему у новенького внедорожника, только-только пригнанного из демонстрационного зала дистрибьютора, задние колеса отказываются крутиться, а он один понял… И восторженные отзывы, которыми его осыпали клиенты, и зависть других слесарей, и тот факт, что платили ему не фиксированную зарплату, а процент от стоимости ремонта каждой машины, на этой неделе заказов совсем почти не было, неудачное время, и чаевые, полученные от благодарных автомобилистов… Нетрудно было догадаться, что появление этих «подарков» по времени совпадало с переводами от ман-Ивонны. Вскоре после того, как заходил почтальон, посетители автомастерской вдруг становились на удивление щедрыми. Так, может, прав был хозяин, когда кричал, что не было никаких боев в Доминиканской Республике, и никакого Эль-Негро, отправившего его в нокаут, тоже не было? А был просто рубщик сахарного тростника или мелкий провинциальный сутенер, одним словом, полное ничтожество. Обыкновенный человечек, стыдящийся правды и взявший себе имя Корасона, хотя на самом деле его звали Колен Памфиль, Колен Позорный, Колен — герой самых занудных страниц из книги пословиц, Колен Тухляк, Колен Пустышка, добро тому врать, кто за морем бывал.
* * *
В первый день я дал себе слово, что смогу мириться с голодом и буду ждать, когда о еде заговорит Мариэла. Но через некоторое время от моей решимости не осталось и следа. Если у нас с Корасоном и есть что-то общее, то как раз это: наши добрые намерения долго не живут. Наутро второго дня я так захотел есть, что чувство голода заглушило во мне совесть. Я пообещал, что подожду, пока не проголодается Мариэла, но чего стоит обещание, данное без свидетелей? Я был готов сдаться, крикнуть ей, чтобы остановилась, потому что это она во всем виновата. Утром второго дня я был готов заговорить языком своего брюха. К счастью, Мариэла не задала мне ни одного вопроса, просто сказала, что надо поесть, так что проблема с голодом должна была решиться. И все-таки я злился, что опять оказался вторым. После нашей встречи с механиком и проповедником мы довольно долго бродили по улицам. Наступал день. Чтобы добыть еды, нам всего-то и требовалось пойти в промышленный район. Там всегда стояли торговки с горячей едой для рабочих окрестных фабрик. Из уважения к ман-Ивонне из их множества мы выбрали ту, чей ларек показался нам самым чистым. Кастрюли с готовыми блюдами были накрыты плотной пластиковой пленкой, а сам ларек располагался на некотором расстоянии от улицы, в шатком сооружении наподобие сарайчика, подальше от поливалок и проезжающих мимо огромных грузовиков, поднимавших густые облака пыли. Прочие торговки устроились прямо на тротуаре. Скорее всего, ман-Ивонна решила бы, что пара-тройка метров, отделяющая прилавок от проезжей части, не может служить достаточной гарантией чистоты. Ман-Ивонна мыла руки каждый раз, когда садилась за стол. Она говорила, что в ее время министр здравоохранения не просто так занимал свою должность, а теперь, пожалуйста, у них кухня прямо на улице. Если бы только Колен… Она продолжала называть его Коленом, хотя мы имели дело только с Корасоном. А Колен… Ну, может, он и существовал, но в другую эпоху, где была мать, работавшая на госслужбе, были разговоры о воспитании и хороших манерах. Был отец, готовый бегать по городу в поисках игрушек для сына. Корасон, в отличие от него, с большим удовольствием уплетал стряпню уличных торговок, попутно потчуя других рабочих автомастерской рассказами о Джо Луисе. Ман-Ивонна советовала нам не делать, как он. Никогда ничего не покупайте на улице. Ман-Ивонна просто перепутала детей: она говорила с нами на том же языке, каким разговаривала с Корасоном, когда он был в нашем возрасте. У Корасона-то был выбор: он мог есть дома, сидя за столом, пользуясь ножом и вилкой и слушая ласковые наставления отца с матерью. Но мы — другое дело. Мы покупаем еду на улице не потому, что мы строптивые и нам так захотелось, а потому что она дешевая. Мариэла подсчитала: денег должно хватить на две порции, и еще кое-что останется. В порцию входил белый рис, вареные овощи, мясная котлета и кусочек сладкого картофеля. Большинство рабочих ели стоя, чтобы побыстрее, но некоторые вытащили из груды строительного мусора, образовавшейся на месте разрушенного дома, кирпичи и доски и устроили себе шаткие сиденья, — эти жевали не спеша. Прежде чем протянуть нам миски, торговка потребовала, чтобы мы показали ей, что нам есть чем заплатить: «А то тут одни такие умные меня уже раз накололи». Она наклонялась и под порывами ветра отмеряла порции. Ложка соуса, две ложки риса, еще ложка соуса к овощам, кусок мяса. Каждый раз она торопливо накрывала очередную кастрюлю, чтобы внутрь не нанесло песка и пыли. Покончив с едой, рабочие ставили миски и клали ложки на скамейку. Девчонка забирала посуду, полоскала в лохани с водой и отдавала торговке, которая вытирала ее своим фартуком, наполняла и протягивала следующему клиенту. Кроме того, девчонка поддерживала огонь в жаровне и отгоняла собак, крутившихся вокруг кастрюли с мясом. Подождете, ребята, ничего с вами не сделается. Сначала обслужу своих постоянных покупателей, они торопятся. Люблю солидную публику. Рабочие в ответ на ее лесть только ворчали и ругались. Нужна нам твоя любовь, ты вон каждый месяц цены задираешь, а порции у тебя все меньше. Вот выиграю в лотерею, так пойду в настоящий ресторан. Ага, ты еще расскажи, что станешь хозяином. А нас, чтобы не платить за переработку, пригласишь в «Тиффани» вместе с женами и детьми. Кстати, о женах и детях. Слыхали, что случилось в районе Национального форта? Двое детишек своего папашу ухлопали. По радио передавали. Я как раз искал спортивную станцию. А что я вам говорила: с детьми глаз да глаз. Воспитываешь их, воспитываешь, учишь-учишь, а поди разбери, что они там себе думают… Мы не испугались этого разговора и спокойно съели все, за что заплатили. Кость я бросил собакам, как оказалось, зря: они тут же затеяли свару, в которой победил самый здоровый пес, а остальные уставились на меня с упреком — зачем я дал им несбыточную надежду? Рабочие прогнали собак. Не за то они выложили свои денежки, чтобы бродячие псы портили им аппетит. Убедившаяся в нашей платежеспособности торговка предложила нам по стакану сока, но мы предпочли банку кока-колы. Еда-то ладно. Она готовится на огне, а огонь, так же как лимонный сок, обладает дезинфицирующими свойствами. В нашем квартале все мамаши только так и лечат всякие раны. Но сок… Хоть Мариэла и не была повернута на чистоте, как ман-Ивонна, но от сока наотрез отказалась. Торговка была права. Одно дело родить детей, а совсем другое — понять, о чем они думают и что чувствуют. Не будь рядом Мариэлы, я выпил бы сок не поморщившись, хотя отлично знал, что он наверняка разбавлен водой из ближайшей канавы или из ведра, в котором чего только не держат. Нет во мне бойцовского духа. Когда мне говорят «выйди», я выхожу. Мне говорят «ешь», я ем, даже не давая себе труда задуматься. В любом случае тот, кто сильнее, заставит тебя поступить по-своему, как эти тощие безмозглые собаки, которых подрал здоровый пес, отобравший у них кость. Они повели себя как последние дуры. Ясно же было с самого начала, что у них нет ни одного шанса. К тому же, как только я услышал, что про нас говорили по радио, в память мгновенно вернулись все события вчерашнего дня. И еще я начал скучать по друзьям и Жозефине. Сколько еще времени я не смогу с ними увидеться? Мне было так тоскливо, что я выпил бы что угодно и согласился бы на что угодно. От одиночества очень быстро устаешь, и далеко не все люди на свете созданы сильными и способными к сопротивлению. Мариэла, как и я, слышала про радио, но тоже никак на это не отреагировала. Она казалась почти счастливой, и это меня ужасно злило, ведь это она была во всем виновата. Сестра знать не знала, о чем я думаю, но взяла с меня обещание: «Поклянись, что, когда нас поймают, ты ничего не расскажешь. Мы не обязаны никому ничего объяснять. Нам-то никто ничего не объяснил, с чего все началось и так далее. С какой стати мы должны им докладывать, чем все кончилось? Это никого, кроме нас, не касается. Это наше горе, и пусть никто в него не лезет. Только наше, как и наши мечты. Пообещай, что не проболтаешься». Я пообещал. Мариэла мне не поверила. Что-то изменилось между нами со вчерашнего дня. Мы шли рядом, совсем близко друг к другу, но как будто больше не были вместе. Слишком многое нас разделяло — ее сила, моя слабость. Когда толпа нас захватила и привела в полицейский участок, нас допрашивала целая куча инспекторов. Всем было любопытно на нас поглазеть. Разумеется, она слово сдержала, никому ничего не рассказала, и это обернули против нее. А я заговорил, потому что весь пошел в Жозефину и не могу жить один. И они приняли мою слабость за доброту, заявили, что признание является свидетельством раскаяния, но я вообще не считаю себя виноватым. Позже, когда нас разделили по-настоящему и заперли в разные камеры с другими заключенными нашего возраста и пола, я долго размышлял над тем, что говорила Мариэла насчет начала. Начало — это наша жизнь. Наша жизнь убила Корасона. Наша собачья жизнь, слишком далекая от надежды и слишком близкая к смерти. Это не мои слова. Я не умею разговаривать по-книжному. Так говорил Роземон. Он у нас отличник и читает книжки стихов.
* * *
Как можно догадаться по его имени, Джонни Заика — не мастак вести речи. Слова с трудом пробивают себе путь через его горло. Если надо сказать что-нибудь важное, а слушателям некогда ждать, то, случается, кто-нибудь другой договаривает начатое за него. Другое дело Роземон. Этот выражается красиво, как по писаному, и коммуна даже выделила ему стипендию на обучение в школе из приличного квартала. Но только друзей заводишь не ради слов. На второй день была суббота. По субботам толстяк Майар приносит еду своему родичу Родригу, который почти три года живет в исправительной тюрьме. Родриг уже четвертый раз загремел в большой желтый дом на Похоронной улице. И несмотря на усилия адвоката — известного специалиста по темным делам, нанятого его семьей, — вряд ли стоит надеяться, что он когда-нибудь выйдет на свободу. Родриг — вор, причем воровство — его страсть. В промежутках между отсидками он тратит все свои деньги на коллекцию фильмов про гангстеров. Но интересоваться мало, надо еще иметь способности. Каждый раз, когда Родриг пытается ограбить какой-нибудь дом в приличном районе, его обязательно хватают охранники. И от местных бандитов, от настоящих, ему тоже достается. Когда его арестовали в последний раз, судья сказал, что дело настолько ясное, что незачем беспокоить суд. Вот он и живет в исправиловке, и хитроумный адвокат до сих пор не сумел добиться ни одного свидания с ним. Зато толстяк Майар на этом деле прославился. В бидонвиле не так много людей, имеющих отношение к государству, ни по-хорошему, ни по-плохому. Государство далеко, его существование нас не колышет, как и оно вспоминает о нас, только если случается несчастье. Всякий контакт с внешним миром считается у нас за большую честь, и кому удается обратить на себя внимание — крут, примерно как мы с ман-Ивонной. Семья толстяка Майара очень гордится тем, что вступила в конфликт с государством. Ради такого случая они даже выучили несколько красивых выражений, какие употребляют в судах. Даже толстяк Майар, который на одно способен — щупать девок, и тот время от времени выдает нам что-нибудь этакое: нарушение процедуры, рецидивист и так далее. Для нас эти незнакомые слова звучат как оскорбления или как истины чужого, высшего мира, что-то вроде пословиц, понятных только посвященным. На второй день была суббота. Значит, толстяк Майар понесет еженедельную передачу своему родственнику-«рецидивисту». Я не сомневался, что Джонни Заика, а может, и Марсель тоже увяжутся с ним. Мы не договаривались о встрече. У нас с Джонни так часто бывает. Мы так много времени проводим вместе, что в каком-то смысле стали частью друг друга. Каждый из нас сразу догадывается, чего хочет второй, и нам не надо тратить время на слова. Наши пути-дорожки постоянно пересекались, хотя мы ничего заранее не планировали. Как-то раз мы решили сделать воздушного змея, вернее, и мне и ему одновременно этого захотелось. Ну, мелькнуло такое желание. И вот я отправился на свалку мебельной фабрики порыться в мусоре и на тропинке, которой пользуются только дети и подростки, чтобы срезать путь, потому что вонь там стоит неимоверная, столкнулся с Джонни. Оказывается, его осенила та же самая идея, так что дальше мы пошли вместе. Мы с ним ни единым словом не перемолвились. Наша с Джонни дружба всегда была такой — молчаливой. На второй день была суббота. Я сказал Мариэле, что надо двигать в район исправиловки. Говорил я таким уверенным тоном, что она послушно пошла за мной, не задав ни одного вопроса. В кои-то веки я шагал впереди. Мы остановились в нескольких метрах от тюрьмы, перед служебным входом в государственную типографию. Рабочие выносили оттуда объемистые пачки и грузили в багажники служебных машин. Мариэла объяснила мне: это последний номер газеты «Журналь офисьель», в которой публикуют государственные законы и постановления правительства. Я все еще злился, не хотел ее слушать. Впервые в жизни я испытывал к ней ненависть. В моих глазах она могла прочитать: это ты во всем виновата. Мне было позарез необходимо искупаться в ненависти, сорваться в истерику и выплеснуть на кого-то свою боль. А кроме Мариэлы никого рядом не было. Я чувствовал приближение приступа. Со мной это случается, когда мне очень плохо. Корасон обычно брал меня на руки, нес на улицу и опускал лицом в бадью с водой, чтобы я успокоился. Истерика — это гнев слабых. Если тебе есть что сказать, не финти и говори прямо. Я хотел сказать ей прямо. Она смотрела на рабочих, которые выносили пачки на плечах и как попало сбрасывали в багажники машин, не трудясь укладывать ровно. Водители, стоя возле урчащих автомобилей, их поторапливали. Как только багажник наполнялся, машина на бешеной скорости срывалась с места и под завывание сирены уносилась прочь, заставляя расступаться родственников заключенных, толпившихся в очереди перед главным входом в здание. Матери и жены плакали, дальние родственники, старики и дети стояли опустив голову или смотрели в сторону. Им было стыдно находиться здесь, и они напускали на лица отсутствующее выражение, как бы извиняясь и говоря: «Ну что ж поделаешь, если у него, того, что парится в тюрьме, больше нет никого из близких, ну, не смогла его мать прийти, или жена, или брат, — кто-то из тех, кто и правда любит этого кретина, позволившего засадить себя за решетку». Перед тем как пропустить посетителей внутрь, тюремные надзиратели их обыскивали, проверяли карманы, лезли в сумки, рылись в корзинках с провизией, вскрывали даже сигаретные пачки и новые обувные коробки — подарки для бизнесменов и отпрысков приличных семей. В толпе был и толстяк Майар, мы слышали его голос, видели, как он открывает крышку кастрюли (тыквенная похлебка) и объясняет: «К Родригу, отделение рецидивистов». Он благополучно прошел проверку и исчез во дворе исправительной тюрьмы. Один. Ни следа Джонни. Раньше мы все время встречались, ни о чем заранее не договариваясь, но тогда я еще никого не убивал. Наверное, каждый из нас догадывался, до чего второй может дойти. Наверное, после того, как я держал Корасона за ноги, пока Мариэла снова и снова била его гаечным ключом, я перешел в какую-то другую категорию, поднялся на более высокий уровень или ступил на запретную территорию, куда слишком робкому Джонни ходу не было. Бедный Джонни, он в своей жизни не совершил ничего плохого. Между тем, чтобы запускать ящериц в дом толстяка Майара и пугать сумасшедшую старуху, которая и так боится всего на свете, начиная от воды и неба и заканчивая грязными тряпками, и тем, чтобы помогать сестре раскроить отцу череп гаечным ключом, лежит пропасть. Джонни не придет. Одиночество — невеселая штука. Я злился на Мариэлу, на Корасона, на Джонни, на Жозефину — на всех, но больше всего на Мариэлу. Я пнул ногой пачку газет. Грузчик не обратил на мою выходку ни малейшего внимания, и я пошел прочь, даже не сказав Мариэле, куда иду, и не поинтересовавшись, куда собирается идти она. Она последовала за мной, предоставив мне право самому определить дистанцию между нами. Ну да, это же была моя идея и мой друг, значит, и разочарование полагалось мне. Я остановился на площади Карла Бруара. Это маленькая, ничем не примечательная площадь, ничего общего с Марсовым Полем. На площади Карла Бруара вообще ничего нет, во всяком случае в тот день там не было ни души. Только несколько отважных птиц, облетевших расположенные в центре города магазины, вонючий тюремный двор и примостившиеся под балконами скобяных лавок и адвокатских контор, прилавки торговцев пластмассовой посудой, поношенной одеждой и американской обувью, теперь грузно плюхались на окрестные чахлые кусты. Эти старые птицы, грязные и больные, собирались на маленькой площади с растрескавшейся почвой, чтобы дождаться конца дня посреди сломанных скамеек и камней на месте травы, прохудившихся горшков с пересохшей землей, в которых по идее должны были расти цветы, за железной решеткой, такой же ржавой, как и ворота тюремного двора. Надпись под бюстом сообщала, что Карл Бруар был великим поэтом. Лично мне поэты до лампочки, а этот даже не сумел заполучить себе более или менее приличную площадь. Площадь Карла Бруара такая же замызганная, как переходы бидонвиля или тюремный двор. Там растут полудохлые лавровые кусты, заскорузлые, как старушечье тело. Площадь Карла Бруара — никакая не площадь. А жизнь — не жизнь. Все это — ничто. Или все. Пустота. Полнота. Ожидание и страх ожидания. Все противоположности одновременно. Тысячи способов увидеть смерть. Приступ кашля. За ним — еще один, накативший второй волной, и бессвязные слова, которых я уже не помню. Крики и основание бюста, о которое я бился головой, чтобы изгнать из нее шум и заполнить освободившееся пространство спокойствием и жестокостью. Мариэла сделала было шаг мне навстречу. Я сказал ей сначала глазами, потом ртом, а потом всем телом: «Это ты во всем виновата!» В висках у меня грохотали все звуки мира: хруст костей, ломающихся под ударами гаечного ключа; звучали тысячи голосов — голос Корасона, который больше не произнесет ни звука; хриплый голос проповедника; тихий голос Жозефины, достигающий самых печенок; блеяние Джонни Заики, лишающего меня своей дружбы; обещания ман-Ивонны, сменяющиеся упреками. Весь город хором цитировал мне пословицы, гремела музыка самодеятельных оркестров, в дни поста проходящих через бидонвиль, узники тюрьмы вопили: «Давай к нам, добро пожаловать», — а плакальщицы лили слезы вместе с Жозефиной. Так много голосов. И картины, картины, как фотографии. Вот Корасон падает на пол. Вот Мариэла с гаечным ключом. Вот Жозефина плачет и молится. Вот я вцепился в ноги Корасону и жду, когда он упадет. Вот Корасон падает с раскроенным черепом. Гаечный ключ возле мертвого тела. Я протягиваю руку, чтобы его поднять. Мариэла смеется. Смерть — не подружка, с которой можно играть в «бородку»[8]. Если уж она тебя ухватила, то не отпустит. Джонни, повернувшийся ко мне спиной, и Марсель, и Роземон — все до единого. И снова Корасон в падении, и Мариэла с ключом, и Жозефина снова плачет и молится. И тюремная камера, в которой я ни разу не был, но она кажется мне родной и знакомой. И толстяк Майар, который приносит мне суп и говорит: «Да ты еще хуже рецидивиста». И опять падающий Корасон, мертвый… и почему-то воскресший, еще более лживый, чем всегда. Красавец Корасон, он в отличной форме, он кружит Мариэлу волчком и помогает мне запускать воздушного змея. А потом настоящий Корасон, он толкает Жозефину в глубину комнаты, походя дает мне пинка под зад, чтобы я не подумал, что он забыл, как я его доставал, когда заболел малярией. Все эти звуки и картины теснились у меня в голове, как бывает при мигрени, когда боль поднимается от кончиков ног, на миг застревает в горле и проникает прямо в мозг. И жара, охватившая все тело, и кашель, разрывающий пополам, неостановимый, как во время приступов малярии. Я смотрел на себя как на чужого, смотрел, как бегу, и слышал, как кричу: «Это ты во всем виновата!» Мариэла побежала за мной, расстроенная и безупречная, как всегда: «Ругай меня как хочешь, потому что, кроме тебя, у меня никого нет. Плачь, кричи сколько хочешь. Можешь меня укусить, если это поможет тебе выжить, потому что у меня, кроме тебя, никого нет. Мы с тобой одни на целом свете, у нас больше ничего нет, только пара гурдов». Мариэла не обиделась, она любила меня, несмотря на мои оскорбления. Она услышала все звуки и шумы, что бурлили у меня в голове, пыталась найти слова, чтобы заставить их смолкнуть. Мариэла — моя последняя надежда, моя несчастная сестра, в отчаянии застывшая перед разделившей нас шумовой стеной, выросшей у меня в мозгу. И живая Мариэла, которой неведомо отчаяние. «Это ты во всем виновата!» — крикнул я ей прямо в лицо и принялся биться головой о пьедестал бюста поэта. Мариэла даже не подумала оправдываться. Она обняла меня, потому что больше некому было сделать это, прижала к себе, к своей девической груди, так же, когда я в первый раз танцевал с ней. К своей груди, на которую смотрел сальными глазами механик с железнодорожной улицы, заставляя меня видеть то, что видел он, и питать те же надежды, что питал он. На ее грудь, перемазанную тем же дерьмом, что и моя. На ее юную грудь, постаревшую в один миг, потому что чем громче я кричал, тем старательнее она искала слова, чтобы успокоить. Чем слабее я был, напоминая сосунка, тем сильнее ей приходилось быть, чтобы заменить мне отца, мать и стать единственным для меня источником нежности. И ее покой передался мне. Моя боль стала ее болью. Я не слышал, что она говорила, не мог вникнуть в смысл ее слов, но цеплялся за их мелодию. Понемногу песня, которую она пела, вытеснила шум и заставила поблекнуть картины, убивающие меня изнутри. Ее голос звучал сладко, как счастье, способное длиться вечно. Хотя мы оба знали, что эта песня — прощальная, наше будущее принадлежало той странной, безликой вещи под названием «закон». Закону и слухам. Мелодия Мариэлы лилась, исполненная нежности, и ее голос служил нам защитой. В нем не было ни прошлого, ни будущего. Мы на время успокоились, забыли обо всем и перестали бояться. Мы еще никого не убили, нас ничто не разлучит, и я заснул. Для меня в мире не осталось ничего, кроме этой песни, прекрасной песни, похожей на колыбельную. Я забылся и очнулся лишь тогда, когда перед нами возникли Марсель и Джонни Заика, как будто из иного мира, как будто они пришли только затем, чтобы прочитать надпись на памятнике. Первым заговорил Марсель. У них очень мало времени. Они сумели отвязаться от толстяка Майара и шли за нами по пятам от самой государственной типографии. Марсель повел себя честно. Он не скрыл, что идея принадлежала Джонни. Все время, что он говорил, мы с Джонни смотрели друг другу в глаза и без слов понимали, что, наверное, видимся в последний раз — на этой убогой площади, куда никто не сует носу. Только птицы, слишком грязные, слишком тощие. В них было так мало птичьего, что никто не захотел бы поделиться с ними своими мечтами или поймать их, чтобы съесть.
* * *
«После того как вы убежали, почтальон зашел в дом. Он увидел на полу тело Корасона, а на кровати — Жозефину. Он решил, что они оба мертвые, и закричал: „Убийство!“ — а сам шарил по сторонам, искал, нет ли где бутылки для поднятия духа. При первых же криках все побросали свои дела и сбежались на шум. Вскоре в доме столпилась куча народу. Все болтали, что вы убили своих родителей. Почтальон совсем спятил и требовал, чтобы его тоже признали жертвой, дескать, его вы тоже чуть не убили. Мы прибежали в числе первых, и нам показалось, что Жозефина не такая уж и мертвая. Все вокруг называли вас убийцами. Окровавленный гаечный ключ, кровь на полу — доказательства налицо. Толпа поддерживала почтальона: невиновные не убегают, круша все на своем пути. Он пришел раньше времени, потому что хотел опрокинуть по рюмке с Корасоном, хотя это и запрещается правилами: „Мы с ним разговаривали о боксе. Такой красивый мужчина. Ну да, немного буйный, но характер не выбирают. Чем он заслужил такой конец?“ Почтальону очень хотелось выдать себя за потерпевшего. Люди, ждавшие писем, злились на него, что он бросил мешок с почтой в болотную жижу. „Да я его не бросал. Кто-то мне как даст, я чуть сознание не потерял. Не знаю, кто из них двоих, даже не видел, чем они мне вмазали, может, камнем, а может, железным прутом. У меня до сих пор кишки выворачивает. Жалко, такой красивый мужчина“. И люди согласились, что да, Корасон был очень красивым мужчиной. Честно говоря, мы и остальные ребята все-таки немного завидовали вам, что у вас такой красивый отец, только вслух никогда не говорили. Мы боялись, что кто-нибудь проболтается нашим собственным отцам. Толпа продолжала расти. В доме стало тесно. Мы с Джонни залезли на крышу мебельной фабрики и смотрели оттуда, что будет происходить, там хоть никто нам не мешал. Но мы пропустили момент, когда они поняли, что Жозефина жива. Самые настырные приставали к остальным с вопросом, куда вы могли убежать. Но им ответили, что первые поисковые группы уже сформированы и отправляются вас ловить. Толстяк Майар указал им примерное направление, но они вернулись ни с чем. С крыши фабрики мы наблюдали за суматохой в доме и вокруг него. Никто не осмеливался прикоснуться к телу. Теперь, когда выяснилось, что Жозефина жива, женщины пытались привести ее в чувство, но она никак не желала просыпаться. Женщины не отступались и силой открывали ей глаза. Мужчины в это время спорили, что делать дальше. Самые грамотные советовали обратиться в полицию, но остальные говорили, что это бесполезно, потому что полицейские сроду не приезжали сюда по вызову. Тут как раз очнулась Жозефина и увидела, что Корасон лежит мертвый, а у нее в доме собралось все население бидонвиля, и все орут и размахивают руками. Она не закричала, шевелила губами, но не могла произнести ни звука и даже не заплакала. Ее подружки-богомолки начали ее утешать, говорили, что Господь с нами даже в самые трудные минуты. Жозефина, конечно, была жива, но как-то не очень. Хотя она всегда такая, особенно в дни поста, ну, может, лицо стало более помятым и взгляд каким-то пустым, как будто она уезжала куда-то далеко и не думала, что вернется. Начали подтягиваться журналисты. Никто их не ждал. Они прямо целое шествие устроили. Репортеры пробирались по нашим переходам осторожно, боялись заблудиться, но шли на шум. Им позвонил владелец мебельной фабрики. Сам-то он не живет в бидонвиле и не считается нашим, но, когда он услышал крики, то взял на себя труд отправить к нам одного рабочего, чтобы тот разузнал, что случилось. Он разрешил остальным рабочим сделать перерыв, им тоже хотелось посмотреть на убийство. Потом он позвонил в морг при университетской больнице и вызвал „скорую“, ну а уже потом репортеров и полицию. Первыми прискакали журналисты. Можно подумать, что всем радиостанциям, от самых крупных до самых мелких, которые вообще никто не слушает, больше нечего передавать. В переходах было тесно, и они всем показывали свои удостоверения, чтобы их не затолкали. Сначала прибыли те, кто работает на радио, с блокнотами и магнитофонами. Толстяк Майар с помощью своих родственников прокладывал им дорогу через переходы прямо к вашему дому, как бы выстраивал для них коридор. Он был последним, кто видел вас в тот день, и дал описание вашей одежды. Но поскольку болтает он не меньше, чем жрет, то вскоре его понесло, и он начал распространяться насчет того, что Родриг сидит в тюрьме не по закону, потому что суда над ним так и не было, и талдычил все одно и то же, так что всем надоело его слушать. Многие взрослые, которые сами ничего не видели, захотели выступить свидетелями и оттеснили толстяка с родичами. Вообще каждый житель бидонвиля, которому было что сказать, поспешил выразить свое мнение насчет вашего образа жизни и ваших характеров. Репортеры пробились через толпу к дому, им не терпелось опросить Жозефину, и некоторые из них потопали прямо по луже крови и осколкам стекла. Жозефина изображала глухонемую, к тому же ее охраняла целая армия плакальщиц. Если ей задавали какой-нибудь вопрос, на него тут же отвечала одна из ее подружек. Потом приехали с телевидения. Мы услышали шум у себя за спиной. Это приближался здоровенный внедорожник. Автомобиль мобильной группы, который обычно посылают освещать международные матчи и всякие торжественные церемонии во дворце или в здании парламента. Оттуда вышел шофер и начал ругаться, что по этим улочкам ему ни за что не проехать. Зря только оборудование разобьют. Тогда главный у телевизионщиков пошел к хозяину фабрики и попросил разрешения оставить машину возле его предприятия. Хозяин ответил, что обычно он никому такого разрешения не дает. Местные хулиганы громят машины, а их владельцы потом наезжают на него, как будто это он виноват. Но в данном случае… учитывая необычные обстоятельства… в качестве благодарности операторы засняли фасад фабрики, нашли себе провожатого и дальше двинулись пешком по узкой тропинке. Толпа при виде людей с кинокамерами сразу переметнулась к ним. Репортеры с радио убрали свои блокноты и магнитофоны и сказали, что собрали достаточно информации для радиослушателей, но чувствовалось, что им обидно — вроде как их оттеснили на второй план. Потом мы услышали вой полицейской сирены. Люди на всякий случай бросились врассыпную. С этими стражами никогда не знаешь, что лучше, а что хуже — от них всякого можно ожидать. Приезжают на вызов по одному делу, а на месте выясняется, что им еще что-то не нравится. Так что большая часть зевак предпочла разойтись по домам, особенно молодежь. Полицейских было трое. Двое подчиненных в форме и начальник в штатском. На самом деле это была вовсе не дежурная бригада, которая должна была прибыть после звонка хозяина мебельной фабрики. Это был патруль, проезжавший мимо и привлеченный шумом. А бригада так и не приехала, но они хорошо сделали свое дело, освободили проходы, велели плакальщицам заткнуться, допросили почтальона и толстяка Майара. Спросили, есть ли у вас дружки-приятели, которым может быть известно, планировали вы заранее убийство или нет, и где вас можно искать. Всегда находятся люди, которые не умеют держать язык за зубами. Вот они и доложили про Джонни Заику. Но ему понадобится целый день, чтобы ответить на все ваши вопросы, так что лучше вы с ним не связывайтесь. Мы с Джонни залегли на крыше, чтобы нас никто не увидел, хотя сами все продолжали видеть. Мы не хотели с ними разговаривать. Еще они спросили, есть ли у погибшего родственники.
— Да, у него мать за границей.
— А жена убитого может дать показания?
— Нет, — заплакали плакальщицы.
— Эти мальчик и девочка уже совершали насильственные действия в отношении жителей квартала?
— Нет, нет, никто на них и подумать не мог!
— А дружок у девочки есть?
На этот вопрос отвечать никто не захотел, но, чтобы не молчать, люди начали плести всякое, что вообще-то девочка очень скрытная, покрепче иного мальчишки, это точно, а главное, такая вся независимая. Начальник в штатском вытащил из кармана мобильник и пошел звонить в уголок, чтобы никто не мешал. Поговорил, опять сунул телефон в карман и сказал, что сейчас подъедут „скорая“ и мировой судья. Никакой мировой судья так и не приехал, и „скорая“ решила его не ждать. Кстати, насчет „скорой“. Хорошо, что этот полицейский позвонил, потому что та „скорая“, которую вызывал хозяин мебельной фабрики, приехала только поздно ночью, когда все уже спали. Я вам все рассказываю как есть, потому что у нас не так много времени. Санитары со „скорой“ намучились, поднимая тело. Оно оказалось таким тяжелым, что они кликнули помощников, иначе никак не могли взгромоздить его на носилки. Долго возились. Грустно было смотреть, когда они его тащили. В узких переходах тело застревало. Они опять позвали на помощь кого покрепче и протиснулись с носилками, повернув их набок. Извини, Мариэла, Жозефина вернулась на землю и сразу сказала: „Это Мариэла, это не Колен, это Мариэла“, — и опять унеслась в заоблачные выси, к своему Господу. Поначалу полицейские вели себя с ней не очень-то любезно, во что бы то ни стало хотели ее допросить, но тут пришла одна тетка, сказала начальнику, что она представляет женскую лигу. И начальник сразу начал очень вежливо со всеми разговаривать. С поддержкой полицейского начальника тетка из лиги выгнала из дому всех мужчин и большую часть плакальщиц. Только ман-Ненетта наотрез отказалась бросать Жозефину одну: „Я пятнадцать лет живу в бидонвиле, и все эти годы мы всегда молились вместе“. И ей позволили остаться. Через несколько минут тетка из лиги снова вышла, окликнула телевизионщиков, которые как раз тянули свои провода и заряжали камеры, и сказала, что лига берет на себя защиту жертвы, которая вскоре будет в состоянии сделать заявление. Сперва никто ничего не понял. Корасон был мертв, его везли в морг. Но она добавила, что Жозефина тоже является жертвой, жертвой насилия со стороны пьяницы-мужа. Отныне ей предстоит одной заботиться о двух трудных подростках — девочке, вступившей в переходный возраст, и мальчике со слабым здоровьем, перенесшем несколько тяжелых заболеваний. Мы не все поняли из ее выступления, но одно было ясно: она умеет говорить на публику. Закончив свою речь, тетка вернулась в дом за Жозефиной. Полицейский в штатском тоже дал короткое интервью: „Совершено кровавое преступление, — говорил он, — начато уголовное расследование, и полиция считает своей задачей найти детей“. Все ждали Жозефину. Репортеры проявляли беспокойство, потому что уже начинало темнеть. Наконец, ман-Ненетта и тетка из женской лиги под руки вывели Жозефину из дома. Журналисты бросились к ней. Полицейские окружили ее кордоном, чтобы не подпустить тех, кто решил остаться до конца. На Жозефине было чистое платье, и она умыла лицо. Она сказала: „Мариэла. Я знаю, что это…“ Тетка из лиги легонько шлепнула ее по руке, и она начала снова: „Я любила своего мужа, и он любил меня. Мариэла, я знаю, что это… Нет, не так. Мариэла, я прошу тебя, вернись. Вернись и приведи Колена. Я ничего не видела, я спала. Вот эта дама пообещала мне помочь, она и вам поможет. Мариэла, я знаю, что…“ Все почувствовали разочарование, потому что Жозефина ничего не рассказала, как было совершено преступление. Только тетка из лиги сказала, что все хорошо, и попросила разрешения в последний раз обратиться через камеру. Журналисты намекали ей, что уже темно. Все равно никто ничего не увидит. Да и в любом случае, в вечерние новости событие уже не попадет, потому-то они и сами не торопятся вернуться на студию. Но дама ни за что не желала ждать завтрашнего дня и попросила полицейских взять их с Жозефиной с собой. Та отказывалась уезжать без ман-Ненетты, и тетка согласилась забрать обеих. Таким отрядом — мужчины впереди, женщины сзади — они и двинулись к полицейской машине, в которую забрались все вшестером. В том же самом порядке: мужчины на переднем сиденье, женщины — на заднем. Все было кончено. Остались только комментарии, болтовня и пословицы, наверное, кое-кому они помогли заснуть в ту ночь. Мы с Джонни спустились с крыши мебельной фабрики. Домой идти нам не хотелось, потому что родители наверняка будут весь вечер пережевывать случившееся. К тому же мы волновались за вас — где вы будете ночевать. В конце концов Джонни сказал, что пора по домам и что — слово Заики — мы должны скоро с вами увидеться, потому что завтра суббота, и Колен обязательно будет крутиться возле исправительной тюрьмы».
* * *
Им пора было возвращаться. Они слишком долго отсутствовали и опасались расспросов, которые им вполне могли учинить. Мне хотелось объяснить им, что мы сделали это не нарочно, несчастье произошло случайно. С ними я мог говорить, не боясь нарушить обещания, данного Мариэле. Что хорошего, если друзья, с которыми видишься в последний раз, сохранят о тебе плохое воспоминание? Мне хотелось, чтобы они мне поверили, согласились с теми словами, что я собирался произнести. Это был несчастный случай, а вовсе не преступление. Вот такая полуправда-полуложь. Просто слова, необходимые мне для сохранения нашей дружбы. Они не стали вдаваться в подробности, предпочли сделать вид, что правды не существует, а если она и существует, то не имеет никакого значения, и ушли насвистывая, не отпустив ни единого замечания. После их ухода мы не долго оставались на площади Карла Бруара. Покинув ее, побрели куда глаза глядят, и ноги вынесли нас в студенческий квартал. Во дворе юридической школы спорили будущие политики. В инженерной школе парни сидели на подоконниках и обсуждали футбол и девушек. Студенты-медики выделялись белыми халатами и какой-то особенной элегантностью. Они передвигались чуть ли не на цыпочках, едва касаясь ногами земли, словно боялись пораниться. Белый цвет плохо сочетается с палой листвой, апельсиновой кожурой, смятыми бумажками и грязью стен, заляпанных тысячами пальцев. Когда я болел малярией, раз в неделю ходил к педиатру. Это был молодой врач, который все время улыбался и говорил ласковым голосом. Он угощал меня конфетами. Постепенно я начал относиться к нему как к другу. Он расспрашивал меня о жизни, семье, школе. «Мой отец был боксером в Доминиканской Республике, а сейчас работает в автомастерской. Мать ведет хозяйство и почти никуда не ходит, хочет быть поближе к Богу. А в школу я хожу, только когда у нас есть деньги. Заботится обо мне в основном сестра». Даже не зная Мариэлу, он высоко ее ценил и предрекал, что из нее получится отличная медсестра, потому что мое состояние заметно улучшалось. Но я не представлял себе, чтобы Мариэла могла всю жизнь провести в больничных палатах, в белой шапочке и перчатках. Мариэла любит дышать воздухом свободы. Посещения врача здорово изменили мою жизнь. Вообще мне понравилось болеть. Я очень гордился тем, что у меня теперь есть друг за пределами бидонвиля. Все-таки что-то новенькое. Он рассказывал мне о своей работе, и я много узнал о нем. Однажды, когда уже совсем поправился, я пошел к нему без записи. Он работал и все так же улыбался. Я подождал, пока разойдутся остальные пациенты, и завел с ним разговор об астме и брюшном тифе. У нас в квартале, если ребенок начинает задыхаться или не узнает своих родных, все говорят, что у него или астма, или брюшной тиф. Он ответил, что я теперь здоров, а у него много работы, и дал конфетку маленькой девочке, которая пришла к нему на прием в первый раз и громко плакала. Какой же я был дурак. Этот врач даже имени моего не знал, но я на него не сержусь. Это вам не сахар — целыми днями улыбаться как заведенному целой армии больных детей. Надеюсь, Жозефина не совершила той же ошибки с теткой из лиги. Она сейчас временно живет у этой самой тетки, но дружба богатых — штука ненадежная. Студенческий квартал мне нравится. Здесь не услышишь печальных голосов. Жалко только, что не удалось заглянуть в художественную школу, в класс, где учат играть на гитаре. Я внимательно осмотрел покрытую рисунками стену фасада, но так и не понял, что же там изображено. Правда, надо сказать, жизнь порой тоже ни на что не похожа. На улице сновали торговцы, наперебой предлагавшие студентам колотый лед и газеты. Мариэла попросила у меня монету в пять гурдов и купила газету. Мы забрались на каменную ограду, возле факультета естественных наук. Мариэла развернула газетный лист и спряталась за ним. Остались видны только ноги, которые ей для устойчивости пришлось раздвинуть. Платье у нее задралось почти до самых бедер. Какой-то студент в белом халате так и приклеился к ней взглядом, как будто хотел прочитать газету. Мариэла, не догадываясь об этом, раздвинула ноги еще шире. Пока она изучала газету, я следил за работой передвижного фотографа, устроившегося со своей аппаратурой в салоне сломанного микроавтобуса. Студенты входили туда и усаживались на табурет. Он поправлял каждому воротничок, устанавливал голову в нужном положении, задергивал шторку и делал снимок. Студенты медицинского факультета снимали с себя белые халаты и в обычной одежде уже ничем не отличались от других. Такие фотографии делают на паспорт или для получения заграничной визы. Ман-Ивонна настояла, чтобы мы тоже сфотографировались. Нам есть было нечего, а она хотела, чтобы у каждого члена семьи был паспорт: это как бы приближало нас к отъезду. В бидонвиле у многих под матрасами хранятся паспорта — маленькие синенькие книжечки с чистыми страницами. Лежат и ждут своего часа. В газете как раз про это и писали. Мариэла успела прочитать достаточно. Она подняла голову и проследила за взглядом студента, протянула мне газету, чтобы студент мог разглядеть ее целиком. Она ему улыбнулась, не меняя позы. Меня эти фокусы разозлили. Не могу сказать, что я ее ревновал. Какое я имел на это право? Она и мне улыбнулась, словно давала разрешение тоже смотреть. Как будто принимала меня в игру, но я не посмел и вместо этого погрузился в чтение статьи. В ней говорилось про нас, что мы собирались покинуть страну. Про Корасона, который продержался против Эль-Негро всего половину первого раунда. Журналист заполнил недостающие страницы в биографии Корасона: рассказал о годах его жизни после боксерского матча, про которые никто ничего не знал, и как однажды вечером он вернулся с опозданием на десять лет. О том, как отец выставил его вон, потому что в двадцать пять лет пора повзрослеть. О Жозефине — сироте из приюта, которую монахини научили одному — повиноваться приказам. О том, как он притащил Жозефину в бидонвиль. Муж, который обращается с тобой как с половой тряпкой, все же лучше, чем куча монашек, заменяющих тебе отца и мать. Рассказал о нас, что мы не могли простить Корасону запрета воспользоваться наследством ман-Ивонны. Что мы превратились в государственную проблему. Рассказал о ман-Ивонне, с которой журналисты так и не смогли связаться по телефону. О ман-Ивонне, которая на старости лет оказалась одна-одинешенька во Флориде. О даме из женской лиги, объявившей сбор средств для помощи Жозефине. Статья была длиннющая, напечатанная мелким шрифтом. Я прочел ее не всю. Мариэла еще примерно полчаса не выбрасывала газету, пока постепенно не начало смеркаться. Вечер еще не наступил, но читать уже было трудновато. Студенты покидали здания факультетов. Медики снимали халаты, складывали их и убирали в сумки. Кому было по пути, собирались в небольшие группки. Мы почти машинально пошли следом за самой многочисленной из них. Они направлялись на стадион, где вечером должны были играть мировые звезды. По дороге я выбросил газету, чтобы освободить руки. К тому же наши имена, напечатанные на первой странице, внушали мне ужас. Это я хорошо помню. На других страницах, в середке, была одна статья в рубрике «Новости», еще длиннее, чем посвященная нам, там говорилось, что в городе на юге скоро будут отмечать День моря. Там были фотографии, и всех желающих приглашали принять участие в празднестве. Не знаю, какую из этих двух статей так долго читала Мариэла. Я у нее не спрашивал. На следующий день, когда нас схватили, мы потеряли друг друга из виду, разделенные жаждущей справедливости толпой, она успела крикнуть: «Братишка, встречаемся в Пестеле!» По-моему, именно так назывался тот город, про который писали в газете.
* * *
Вокруг стадиона народу было ничуть не меньше, чем внутри. Охранники теснили бедолаг, купивших у мошенников фальшивые билеты. Те не уходили и оглядывались по сторонам в надежде поймать обманувших их жуликов. Но у большинства вообще не было никаких билетов. Денег им хватало разве что на банку пива с какой-нибудь закуской — рыбной котлетой или куском свинины. Следить за ходом матча они собирались с помощью десятков транзисторных приемников, настроенных на волну государственной радиостанции. Я боялся, что в толпе окажется кто-нибудь знакомый. Это был бы еще один неприятный сюрприз после того, как на площади нас засек Ромулюс. Ромулюс с его порядком и дисциплиной. Тем более, весь город наверняка уже знал о происшествии. Я искал тенистый уголок. Мариэла не разделяла моего беспокойства. Казалось, мое присутствие ее скорее раздражало. Мешал я ей, что ли? По дороге студенты завязали с ней разговор. В их числе был и тот, которому она улыбалась. Я ему не доверял. Она суетилась, искала кого-то в толпе и без конца спрашивала, который час. Как будто боялась опоздать на свидание. В конце концов ей надоело топтаться на одном месте, она сказала, что у нее кое-какие дела, и велела подождать ее возле бокового выхода со стадиона, с той стороны, где начиналось кладбище. Она придет, как только закончится матч. Сказала и ушла, только обернулась и одарила меня одной из своих улыбок, не настоящей, а какой-то приклеенной. Когда Корасон задает мне очередную трепку, она улыбается совсем не так. Мариэла видит, как мне больно, и улыбается, чтобы разделить мою боль, или кладет руку на мою половину матраса, и я засыпаю счастливый, уцепившись за нее как за ветку. Во второй вечер она ушла. Конечно, я знал, она вернется. Но она выбрала что-то помимо меня. Или кого-то. Все то время, что мы были вместе, она, возможно, чувствовала свое одиночество. Раньше я об этом как-то не думал. Ее уход ставил нас с ней на одну доску. Я выбрался из темного угла, понимая, что рискую столкнуться с кем-нибудь из соседей по бидонвилю. Вокруг стоял гвалт, транзисторы передавали состав каждой команды. Толпа встречала каждое имя громкими возгласами и осуждала выбор тренеров. Изнутри стадиона до нас доносились нетерпеливые крики настоящих болельщиков. А потом вдруг наступила тишина, заиграли национальный гимн. Это единственные стихи, которые я помню наизусть. Учительница заставила выучить: «Каждый порядочный гражданин обязан с уважением относиться к своему флагу и помнить наизусть слова национального гимна». Слова-то я выучил. А вот насчет остального сомневаюсь. Помню только, ман-Ивонна говорила, что раньше такие слова, как народ и молодежь, еще имели для правительства какой-то смысл, но сегодня они не значат ничего, превратились в линялую тряпку, брошенную на потеху собакам. Потом все снова ожило. Люди за оградой стадиона следили за ходом матча, как будто находились внутри, подбадривали того, кто вел мяч, аплодировали вратарю, когда он отбивал удар. Поначалу это показалось мне нелепым. Зачем притворяться, что видишь то, чего не видишь? Потом наши забили гол, и болельщики на улице заорали одновременно с болельщиками на стадионе. Я тоже включился в эту игру и вслед за ними увидел, что гол был очень красивый, а арбитр, не засчитавший второй гол, допустил ошибку. Когда противник сравнял счет, я обнаружил, что наша защита действует слишком вяло, капитан хромает, а тренер почему-то не решается его заменить. Я видел все эти вещи, не видя их. Одному из следователей я сказал, что был на стадионе и не был там. Он ответил, что нечего придуриваться и изображать из себя умственно отсталого. Но это была чистая правда, я там не был, и все-таки я там был. Думаю, если бы меня попросили описать, как выглядят трибуны, какой формы и какого цвета скамьи, я смог бы это сделать. Я пробыл там весь первый тайм. Потом отсутствие Мариэлы стало невыносимым. Я уже ни о чем не мог думать, только о ней. В перерыве обманутые болельщики поймали одного из жуликов. Карманы у него были битком набиты фальшивыми билетами. Жертвы мошенника разодрали на нем одежду и напихали ему в рот билеты. Его спасло начало второго тайма. Он удрал, побежал со всех ног, оставляя за собой лохмотья рубашки и роняя капли крови. Во втором тайме я оттуда ушел. Может, и нас ждет та же судьба, подумал я. И отправился ждать Мариэлу к боковому выходу, что со стороны кладбища. Я сел на землю, загородил проход. Охранник велел мне подвинуться. Я, не поднимаясь на ноги, немножко отъехал с дороги. До меня, постепенно слабея, доносился шум стадиона. Я увидел спину Мариэлы, мостки, людей вокруг себя — их были тысячи и тысячи, и снова — спину Мариэлы, она по-прежнему не поворачивалась ко мне лицом, как будто мне нельзя было на него смотреть, я услышал крики: «Да подвинься ты», — почувствовал прикосновение чужих ног, опять мелькнула спина Мариэлы, только спина, и она все удалялась от меня, я позвал ее, но она не отозвалась, я окрикнул: «Обернись же, ты что, про меня забыла?» — и один из голосов велел мне заткнуться. Кто-то пнул меня ногой прямо в лицо. И все исчезло, и Мариэла, и голоса. Когда я очнулся, вокруг не было ни одной живой души, одни мертвяки на кладбище. Новый мир Корасона. В бидонвиле болтают, что после смерти у людей начинается другая жизнь, и главное занятие умерших — обсуждать наши дела. Мертвые говорили со мной о реальности того мира, что существовал до их смерти. Они сказали мне, что Мариэла не вернется. Час нашей встречи давным-давно миновал. Никто из живых не способен один на один сразиться с мертвыми. От их имени выступал Корасон. Он у них стал главным и говорил как живой. Он до сих пор приходит ко мне, стоит мне остаться одному, даже сейчас. И я рассказываю эту историю, чтобы не слышать его. Рассказываю, когда есть кому слушать, или рассказываю самому себе. Он приходит при каждом удобном случае и говорит со мной о боксе, объясняет, почему никто не мог понять ни того, что он делал, ни того, что он собирался сделать, — он сам так устроил. Существует единственный ключ, отпирающий врата мудрости, — у тебя нет никого, кроме тебя. Мариэла ушла, оставив мне темноту и кладбищенскую песнь. Я уже почти смирился с этим, когда Мариэла вернулась. Новенькая с иголочки Мариэла, счастливая и несчастная. Немного смущаясь, она сказала, что у нас теперь есть деньги, чтобы снять на ночь номер в отеле на главной улице. В одном из этих убогих строеньиц с обшарпанными фасадами, где находят приют наркоманы и проститутки. Это, конечно, было лучше, чем кладбище. Мне захотелось узнать, откуда деньги. Студент дал. Но почему? А тебе-то какая разница? Почему ты спрашиваешь? Потому что мне этот студент сразу не понравился, потому что ты ушла к нему, потому что ты меня даже не спросила, а я был против. Ну и что? Его больше нет. Есть ты и я. И всегда были только ты и я. Мы пошли к главной улице, оставив позади кладбище, пустой стадион и злую сторону тьмы. Отель выбирала Мариэла. Они ничем не различались между собой, разве что названиями. Мариэла выбрала «Звезду», свою звезду. Портье не задавал вопросов. Номер располагался на втором этаже, недорогой, недостаточно дорогой, чтобы в нем были вода и вентилятор. Мы шагали по тускло освещенному коридору, касаясь друг друга плечами, заметили приоткрытую дверь: кровать, несвежие простыни, шишковатый пол, тараканы, таз для умывания. Грязь, как у нас, как будто мы заплатили деньги за то, чтобы переночевать в знакомой обстановке. Как будто мы вернулись домой, в родной бидонвиль, в свой изолированный мирок, весь состоящий из спусков и подъемов, словно подвешенный на безумных качелях. Вернулись в привычное дерьмо. На свою звезду.
* * *
Бедняки всегда ходят одними и теми же путями. Нам знакомы только пустыри, на которых роль пейзажа играет толпа. Случай или необходимость всегда приводят нас в одни и те же места, в нашу часть города, в кварталы, похожие на наш. В сущности, это не так уж плохо. Тебе легче переносить свое положение, если не знаешь, что где-то бывает по-другому. Раз в год Жозефина отправлялась на богомолье в Сен-Шарль. Я провожал ее до Карфура[9], где народищу всегда столько, что вообще ничего не видно, ни домов, ни моря. В Карфуре, кроме народу, видно только солнце, которое сияет наверху одно-одинешенько, как Бог, не имеющий родни. Карфур похож на бидонвиль, только больше. Квартал, огромный, как целая страна. Чтобы выжить, мы предпочитали думать, что весь мир похож на наш, населен множеством Жозефин, кучей Корасонов. В этом мире всегда одна и та же погода — плохая. Мы получали письма от ман-Ивонны с добрыми советами и всякими электронными диковинами. Читала их Мариэла. Жозефина научилась читать (у монахинь) в том далеком прошлом, о котором никогда не рассказывала. Но с тех пор она слишком мало практиковалась, если не считать Библии, и почти все позабыла. Мы ждали, когда Корасон уйдет в мастерскую. Он торопливо собирался и исчезал, прихватив с собой свое вранье и ящик с инструментами. Мариэла читала письма вслух, по два раза повторяя самые важные куски. У нас складывалось впечатление, что ман-Ивонна преувеличивает, нарочно выпячивая положительные стороны своего переезда, чтобы заманить нас к себе. Если бы только Колен согласился… Но Корасон не желал ничего иного, кроме нашего занюханного домишки, бокса и своего комбинезона. И присутствия Жозефины. «Можешь не задергивать занавеску, — говорил он, — я ничего не хочу, трахайся со своим Богом». Иногда Корасон говорил очень жестокие вещи, но чаще просто врал, себе и другим. Врал, чтобы помучить Жозефину. Он-то бывал за границей, видел другие страны и других людей, но потом вернулся. И ведь не привез себе жену оттуда, а взял девчонку из сиротского приюта, у которой уныние было в природе. Если верить Корасону, хорошо там, где нас нет. Но мы на третий день совершили что-то вроде путешествия в страну туристов, чтобы других посмотреть и себя показать. Одну вещь я усвоил твердо: никто никому не может служить примером. Все правы и все виноваты. Жизнь виновата. На третий день мы отправились на гору, что в ясные дни видна из бидонвиля. У нас не было стопроцентной уверенности в ее существовании. Можно ли на нее подняться и гулять среди зелени? Амбруаз как-то туда ходил с матерью — она убиралась на одной вилле. Он рассказывал об этом месте как о другой стране. На третий день мы в первый раз пошли на гору. Сидя в грузовике, мы рассматривали окружающий пейзаж, деревья, виллы, антенны на крышах, собак, счастливо махавших хвостами. Мысленно мы сделали тысячи фотографий на потом. За неимением моря, которое мы, наверное, так никогда и не увидим, пусть будет хотя бы гора. И мы ее получили и сравнили впечатления, как настоящие путешественники. Мне понравились черепичные кровли и здоровенные собаки, которые совсем не выглядели злыми. Мариэла вела себя так, как будто все здесь ей было знакомо. Увиденное словно сошло со страниц сочинений, которые она раньше писала за меня. В каком-то смысле выходило, что она была Богом, придумавшим мир, и этот мир вдруг стал реальным именно потому, что она выдумала его таким. Мы заплатили за проезд и вышли из грузовика. Воздух здесь был свежее, и солнце пекло не так сильно. У нас еще оставалось несколько монет, чтобы вернуться назад, в город. Отсюда, сверху, он казался совсем не страшным, наоборот, можно было подумать, что гора, по склонам испещренная песчаными карьерами, однажды обрушится на него и раздавит его массой своих цветов. Мы сумели разглядеть стадион, кладбище, собор и еще несколько зданий, пытались понять, где наш бидонвиль, но у нас не было ни одного ориентира. Все бидонвили на одно лицо. Мы купили ежевики. Раньше мы даже не знали, что бывают такие ягоды. Торговка сказала, что ежевика растет только в Кескоффе, где не так жарко, как в остальных частях страны. Мариэла спросила у нее, откуда лучше всего смотреть на город, чтобы увидеть его целиком. Этот вопрос ее удивил. Она поняла, что мы не местные, и ткнула пальцем в сторону Бутилье. Мы двинулись в указанном направлении, и она добавила, что подъем крутой, а гиды не любят попрошаек. По дороге нам встречались огромные грузовики с песком для стройки. Чуть дальше, слева, мы заметили карьер. Вот это работа! Если бы у Корасона была настоящая работа, может, он до сих пор был бы жив. Но Корасон мечтал об одном — стать боксером, переколотить всех соперников и добиться мировой славы. Даже в последнее время, когда уже был далеко не молод, он продолжал об этом мечтать, поэтому все, что он делал, делал как бы понарошку. Ничего из этого для него не существовало, ни мастерская, ни мы, ни Жозефина, ни его вранье, ни выпивка, ни прошлое, ни его отец, который предпочел умереть, лишь бы не помогать ему и дальше жить с этой мечтой. Корасон со всем справлялся в одиночку. И чем дальше, тем более он был одинок. Он жил с мечтой, въевшейся ему в мозги, о будущих схватках, которых не могло быть. Вот почему он не хотел покидать бидонвиль. Он ведь по-настоящему никогда и не жил, его жизнь протекала на ринге, а дом ман-Ивонны, хоть и красивый, все-таки не ринг. Люстра не может заменить чемпионский титул. Может быть, сумей мы его выслушать, войти в его мечту, он был бы счастливее. Проблема в том, что у каждого слишком мало счастья, чтобы еще делиться им с другими. Во всяком случае, в нашем бидонвиле. Может, в Бутилье его больше? Мимо проезжали арендованные автомобили, пассажиры смеялись. Здесь правда было очень красиво. Мы добрались до вершины и пошли рядом с иностранцами в огромных шляпах и с фотоаппаратами. Гиды о чем-то рассказывали, размахивая руками. Туристы все понимали, но, отвечая, тоже размахивали руками, показывая, что хотят пить или, например, присесть. Я не собирался подходить к ним слишком близко, но они заняли самое лучшее место. А Мариэле не терпелось посмотреть на город. И мы встали рядом с супружеской парой. Гид жутко разозлился и начал говорить туристам, чтобы остерегались маленьких воришек, которые выдают себя за нищих. Женщине захотелось сделать фотографии. Мужчина, весь волосатый, улыбался нам как маленьким и объяснял женщине, как пользоваться фотоаппаратом. Гид стоял у них за спиной и грозил нам кулаком. Но Мариэле было на него плевать, она смотрела на город внизу. В конце концов женщина разобралась с фотоаппаратом и принялась громко восторгаться пейзажем. Ей хотелось заснять абсолютно все — растения, небо, плодовые деревья, гида, нас, попросив разрешения. Мужчина сказал, что они нам заплатят. Они впервые в этой части света, и им кажется, что люди здесь очень отзывчивые. Мариэла поинтересовалась, сколько он нам даст, и он протянул нам бумажку в десять долларов. Я убрал ее в карман. Женщина поставила нас, куда ей хотелось, под дерево, сделала первый снимок, который ей не понравился. Мы забыли улыбнуться. Она подарила фотографию нам, но настояла на своем праве сделать другую. На этот раз мы улыбались как две механические куклы. Этот снимок ей подошел. Она оставила его себе. Волосатый дядька нас поблагодарил. Гид сказал, что им пора, но иностранцы захотели задержаться еще ненадолго, потому что это было их первое путешествие, а в этой части света все очень красивое — и деревья, и люди. В том числе мы, в своей одежде, от которой уже начинало попахивать. И гид с сорванным голосом, с желтыми зубами и в мятой застиранной рубашке в цветочек. В Бутилье всегда прохладно. Говорят, там прохладно в любое время года. У меня опять начался кашель. Мы пошли вниз по тропинке. Мариэла шагала впереди. Я шел за ней. Мы знали, что наступил последний день праздника. Первый, он же последний. День, которому не было места на неделе. День вне времени, вне календаря. День, не имевший ничего общего с другими днями. Мы уже решили, что вечером вернемся, пойдем в ближайший к бидонвилю комиссариат. Самым умным было бы отправиться по тому адресу, который указала в газете тетка из женской лиги, но Мариэла не хотела впутывать Жозефину в наши проблемы. Полиция ее обо всем уведомит, и она сама решит, что делать, навестить нас в тюрьме или возненавидеть. Жозефина пока не знала — она вообще не любила узнавать что-то новое, любила только молиться и страдать, — что она ничего нам не должна. Что она свободна. Никто никому ничего не должен. Так говорила Мариэла, пока мы спускались с холма Бутилье. Меня сотрясал кашель из-за сырости и прохлады. Я немножко замерз, но ощущение было приятное, как будто находишься близко-близко к небу. Протяни руку — и потрогаешь небесную лазурь. Здорово воскресным утром побывать рядом с облаками. Меня окликнул гид: «Вы должны отдать мне часть денег, которые вам заплатил мой клиент». Мариэла повернулась к нему, а я инстинктивно сунул руку в карман, чтобы защитить свои десять долларов. Гид ужасно злился: «Таково правило. Вы обязаны отдать мне часть. Все делятся друг с другом: водители, гиды, воры, попрошайки. Вы что же, думаете, вам позволят являться откуда ни возьмись и отнимать деньги у тех, кто работает? Я три дня с ними таскаюсь. На пляж водил, на рынок водил, в лавки народных промыслов водил. А сегодня сюда привел. Гоните половину. Не то все заберу». Вид у него был грозный, к тому же в его словах была определенная логика, но мы уже пообещали друг другу, что устроим себе воскресный отдых, проведем вторую половину дня на площади Героев, позволим себе развлечься, пока на нас не поставили клеймо преступников. Пусть это будет совсем короткая передышка, пара часов, на которые мы вырвемся из потока времени и забудем о причинах и следствиях. Десяти долларов должно хватить, чтобы на краткий миг превратиться в детей героев, рожденных для счастья, на площади, у подножия статуй. Гид ничего этого не понял бы: «Я пятнадцать лет здесь работаю и говорю вам: у нас свои правила». Мариэла спросила у него, слушает ли он радио. Вернее, слушал ли он радио в последние дни. Может, он не в курсе, что двое подростков убили родного отца и теперь шляются по городу, и у каждого — по ножу. Мы ни с кем не делимся. Мы берем. А если к нам вяжутся, мы убиваем. Гид слышал о нас и попятился назад. Я по-прежнему держал руку в кармане, сжимая в кулаке бумажку в десять долларов. Но страх заставляет нас видеть не только то, что есть, но и то, чего нет. Гид увидел нож и закричал: «Убивают!» — и попятился назад. Правда, люди, сидевшие в проезжавших мимо машинах, не обратили на его крики никакого внимания. Он побежал вверх, на холм, и стал звать на помощь своих коллег. А мы бросились вниз по склону, с трудом протиснулись в битком набитый грузовик и покатили в город. В грузовике я достал из кармана смятую бумажку и фотографию. Да, на снимке мы в своей грязной и несвежей одежде имели невеселый вид. Зато в кадр попало дерево, перед которым мы стояли. А за деревом была пустота. Какая красивая вещь — пустота. Наверное, у пустоты нет ни совести, ни памяти. Грузовик ехал быстро, и чем ближе мы подбирались к городу, тем безобразнее становился пейзаж. Я подумал о ман-Ивонне: ей будет за нас стыдно, потому что мы взяли деньги у иностранца. Мариэла догадалась, о чем я думаю, и сказала: «Это все неважно». На третий день было воскресенье, а по воскресеньям в бидонвиле все дружно меняют кожу. Даже самые отъявленные уроды стараются себя приукрасить. Старики молодятся, женщины подметают сухую землю перед входом и поливают ее водой. В воскресенье все принимают другое обличье и пытаются забыть о своей нищете. Корасон обычно снимал комбинезон и надевал синюю майку, которая особенно хорошо подчеркивала его мускулатуру. Жозефина сосала лакричные конфеты. Джонни меньше заикался. Даже толстяк Майар становился довольно симпатичным и мог за весь день не оскорбить ни одну девчонку. И как истинные жители бидонвиля, мы решили устроить себе воскресенье.
* * *
По возвращении в город мы не пошли в пункт обмена валюты. Окажись у кассира хорошая память на лица, он бы нас опознал. Мы и раньше сопровождали Жозефину, когда она ходила менять деньги, присланные ман-Ивонной. Жозефина не любила в одиночку ходить по улицам, тем более обращаться к незнакомым людям, поэтому говорила в основном Мариэла. Служащие ее нахваливали: «Какая умная девочка». Мариэла благодарила их и протягивала конверт Жозефине, не устававшей удивляться, что всего одна зелененькая бумажка, переведенная в местную валюту, превращается во внушительную сумму денег. Для Жозефины жизнь сводится к двум вещам — покаянию и чудесам. Конверт был чудом; необходимость его защищать — покаянием. Когда Корасон, у которого всегда была тяжелая рука, узнавал, что от ман-Ивонны пришло очередное письмо, он прямо зверел. Ман-Ивонна редко присылала нам письма без денег. В конверте всегда лежали доллары. Через три письма на четвертое Жозефина предлагала Мариэле написать ответ. Мы покупали на базаре у папаши Элифета лист белой бумаги и конверт с пометкой «авиапочта». Мариэла писала. Мы с Жозефиной приписывали в конце по несколько строк от себя. Затем Жозефина возвращалась к домашним делам, а мы с Мариэлой шли на центральную почту. Мариэла всегда позволяла мне выбрать марку. Иногда, если служащая в окошке спешила или просто была не в настроении, она выбирала марку сама. Для почтовых работников все марки одинаковые. Картинка не имеет значения, важна только цена. Им главное — продать побольше. Рабочий день — это рабочий день. Но для нас каждая малость превращалась в нечто чрезвычайное. Марка была чудом, с жабой, с вертолетом, в период избирательной кампании пролетающим над городом, волоча рекламное полотнище. С ручкой, с гитарой. Это было наше воскресенье. Деньги мы обменяли прямо на тротуаре, на углу улиц Джона Брауна и Мартина Лютера Кинга. Там вам никто не задает вопросов. Меняла просто открыл сумку и протянул пачку купюр, ни конверта, ни квитанции. К трем часам пополудни мы располагали суммой, достаточной для воскресного отдыха. Мы поделили ее пополам. У каждого свои мечты, у каждого — право ни о чем не думать. В этот час на площади Героев было еще не так много народу. Мальчишки, мои ровесники, четверо на четверо играли в футбол — голые по пояс, бросив на траву рубашки. Я никогда не был силен в футболе. Говорят, что нет лучшей школы дриблинга, чем узкие переходы бидонвиля: в этой теснотище поневоле освоишь все приемчики. Играть в футбол в нашем поселении — все равно что устраивать танцы на носовом платке. Наши ребята здорово играют, но я из-за кашля слишком быстро выдыхаюсь. Меня никогда не брали в команду, как будто природа отыгралась на мне, отомстив Корасону. Ну да, случай тут тоже сыграл свою роль. Корасон со своими мускулами заслуживал лучшего, но со случаем не поспоришь — люди мечтают об одних детях, а рождаются совсем другие. То же самое и с ман-Ивонной, которая мечтала стать матерью адвоката, и с Жозефиной — эта ждала дочку, похожую на себя как две капли воды, чтобы вместе плакать. Чем ниже опускалось солнце, тем многолюдней становилась площадь. Там, где мальчишки гоняли в футбол, уже собирались зеваки, появились игорные столы, вокруг игроков толпились советчики. Мариэла взяла меня за руку, в последний раз. Тогда еще я не знал, что в последний. Может, она знала? Ее рука была твердой как совет, нежной как вечность. Ее рука назначила мне встречу, сказала «до свидания» и «прощай». Мы вместе пошли туда, где играли в рулетку. Она поставила на шестнадцать. Почему на шестнадцать? Потому что ты родился шестнадцатого, потому что Жозефина, рожая тебя, плакала и молилась. Корасон вышел на улицу, не хотел присутствовать при родах, боялся, что вместо тебя родится вторая девочка. Я тогда была совсем маленькая, а ты, когда выскочил из живота Жозефины, был еще меньше. Еще раз на шестнадцать. На третий раз мы опять проиграли. Ну и что? Ты и правда был слишком маленький, и повитуха сказала Жозефине, что ты никогда не вырастешь большим. Корасон, услышав, что родился мальчик, вернулся, но тут же снова ушел, и мы довольно долго его не видели. Когда он вернулся, ты уже ходил. Никогда не забуду его лицо. Он пришел под вечер, пьяный, в комбинезоне и с ящиком инструментов. Жозефина возблагодарила небеса за их милосердие, а я стащила из ящика гаечный ключ, чтобы его убить. Но ключ оказался слишком тяжелым. Я упала, а он засмеялся. Взял меня под мышки и завертел волчком. Он крутил меня, я была везде и нигде, от скорости кружилась голова, но все равно я колотила его кулаками. Я била его, а он смеялся. Мне не удавалось причинить ему боль. Он мной гордился, поставил меня на пол и сказал: «Жалко, что ты не парень». Да, мы хотим снова поставить на шестнадцать, ну и что? А какое ваше дело, откуда у нас деньги? На десятый раз мы наконец выиграли. Совсем немного. Меньше, чем уже проиграли. Намного меньше, потому что Мариэла хотела доказать мне, что верит в мое рождение. Она напомнила, что я обещал ей никому ничего не объяснять, ничего не рассказывать, не оправдываться и не просить о жалости. Ни гу-гу — ни о прошлом, ни о нас, ни об этих часах, проведенных вдвоем. Я снова поклялся, что буду молчать, что превращу молчание в запретную территорию, куда никому, кроме нас, не будет ходу, ни преступлению, ни властям. Но Мариэла знала, я не сдержу слово. «Если уж тебе придется рассказывать, — сказала она, — постарайся, чтобы получилась красивая история. Это не труднее, чем написать сочинение». Мы оставили игроков играть, пошли прочь. Мы больше не чувствовали решимости. Времени у нас оставалось совсем мало. Тогда мы еще не знали об этом, да и какое нам было дело до времени. Мы смотрели, как целуются влюбленные парочки. По-настоящему, мы тоже почти влюбленные. Мариэла отпустила мою руку, ей захотелось сделать кружок на велосипеде. Она умеет кататься. Я пошел за ней. Она показала мне на павильон. Только что появился воскресный оркестр. «Иди туда. А то не увидишь дирижера с палочкой». Я пропустил ее совет мимо ушей и продолжал идти за ней. Она пождала, заплатила за полный круг в объезд площади, выбрала велосипед, села. Я видел ее улыбающееся лицо и ноги, ее девическую грудь. Она медленно, но уверенно покатила вперед, потом обернулась и улыбнулась мне. В последний раз. Я еще не знал, что в последний. Заиграл оркестр. Мне не удавалось протолкаться сквозь толпу, чтобы приблизиться к музыкантам. Мне хотелось посмотреть на музыку. В конце концов я пристроился за одним великаном, который стоял растопырив локти, чтобы отхватить себе побольше места, я вытянул шею, просунув ее между его локтем и бедром, и сумел разглядеть дирижера, правда не целиком. Сначала я увидел только его ботинки. Но о чем могут рассказать ботинки? Его ботинки были начищены до блеска, ну и что? Потом я увидел его руки, они писали в воздухе музыку, как будто создавали ласковый дождик, который проливался на слушателей. Эти руки никого не били, никому не причиняли боли. В какой-то момент мне даже показалось, что это уже не его руки, а руки музыки. Я нечаянно толкнул великана, и тот обжег меня злобным взглядом. Я немножко отодвинулся. Теперь, когда я увидел, на что способны человеческие руки, мне стал понятен секрет Мариэлы. Самую малую малость можно превратить во что-то такое, чем она не является. Она писала мне сочинения руками музыки. У нее в голове была всего одна картинка, но этой картинки было достаточно, чтобы открыть целый мир. Руки музыки подхватили меня и понесли. Я стоял на газоне, но был повсюду. Я купался в свете, который не имел ничего общего с фонарями, горевшими на площади. В свете Мариэлы, объезжавшей площадь по кругу. В свете Мариэлы, которая никогда не забудет день моего рождения. В свете Корасона, который хватал нас обоих под мышки и вертел волчком. В свете Жозефины, напоминавшей Корасону, что их первый роман закончился кровью и они не имеют права изгадить второй. В свете Джонни Заики, который в один прекрасный день станет директором фабрики по производству воздушных змеев и подарит небо тысячам детей. Я купался во всех огнях мира, зажженных на площади. Я поднял голову, но не увидел Джонни с его воздушными змеями. Зато увидел статуи героев, которые не слышали никакой музыки. Музыку слышал я один. Я один видел игроков в рулетку, зрителей концерта, продавцов мороженого, служащих в пункте проката велосипедов. Вся площадь бежала за Мариэлой, которая вырывалась и отбивалась от толпы, падала и снова поднималась, высоко держа голову, и ничего не говорила. «Главное, ничего не говори, — закричала она, — если только не придумаешь красивую историю». Вся площадь. Кроме меня. Музыканты. И статуи.
С тех пор прошло несколько дней или несколько лет. Но вам-то что до того? И что мне до того? Какая разница, рассказываю я эту историю со вчерашнего дня жандармам и следователям или с того дня, как потерял разум, людям, которых не существует? Не знаю, когда она началась. Я вообще мало что об этом знаю. Мариэла объяснила бы вам все гораздо лучше, но она говорит, что люди — такие, какие они есть, — этого не стоят. «Люди, такие, какие они есть, — говорит она, — равны самим себе и за милю обходят собственную правду». Она предпочитает вас выдумать, но я уже рассказал вам все, что мог. Время, должно быть, приближалось к полудню, когда мы пустились бежать.
Примечания
1
Друзьям близким, друзьям далеким (креол.).
(обратно)2
Пер. Б. Заходера.
(обратно)3
Гаитянская денежная единица. — Прим. авт.
(обратно)4
Дессалин, Жан-Жак (1758–1806) — основатель и первый правитель независимого гаитянского государства. Убит в результате покушения, был разорван на куски.
(обратно)5
Луис, Джозеф Бэрроу (известен как Джо Луис) (1914–1981) — американский боксер-профессионал, чемпион мира в супертяжелом весе. — Прим. ред.
(обратно)6
Тафия — тростниковая водка. — Прим. пер.
(обратно)7
Денежная единица Гаити. — Прим. ред.
(обратно)8
Детская игра, при которой двое держат друг друга за подбородок. Проигрывает тот, кто первым рассмеется. — Прим. пер.
(обратно)9
Коммуна на Гаити, входит в департамент Порт-о-Пренс. — Прим. пер.
(обратно)
Комментарии к книге «Дети героев», Лионель Труйо
Всего 0 комментариев