«Избранное»

459

Описание

Творчество Ван Мэна — наиболее яркий в литературе КНР пример активного поиска новой образности, стиля, композиционных приемов. Его прозу отличает умение показать обыденное в нестандартном ракурсе, акцентируя внимание читателя на наиболее острых проблемах общественной жизни. В сборник вошел новый роман Ван Мэна «Метаморфозы, или Игра в складные картинки», опубликованный в марте 1987 г., а также рассказы, написанные им в последние годы. В конце сборника помещены фрагменты из первого романа писателя, созданного во второй половине 50-х годов и увидевшего свет лишь в 1979 г.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Избранное (fb2) - Избранное (пер. Владимир Вячеславович Малявин,Сергей Аркадьевич Торопцев,Дмитрий Николаевич Воскресенский) 2740K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Ван Мэн

Ван Мэн Избранное

ПРЕОДОЛЕТЬ ГРАНИЦЫ ВРЕМЕНИ И ПРОСТРАНСТВА Вступительная статья

Не всякому дано вырваться из «абсурдистской пьесы», которую нередко разыгрывает жизнь. Бывший музыкант Цао Цяньли, сосланный на «перевоспитание» в деревню, садится на дряхлую клячу и поднимается в горы, подальше от бурь «культурной революции», бушующих у подножия, и там, в горных высях, возвращается к себе, своему «я», вновь становится человеком (повесть Ван Мэна «Чалый»). А Мяо Кэянь из рассказа «Грезы о море» надломился, и моря — его давней мечты, его грезы — ему уже не познать…

Сам же Ван Мэн сумел возродиться. Хотя его собственный «подъем в горы» был далеко не так прост, как у его персонажа. В литературные справочники имя этого китайского писателя стало входить лишь в 70-е годы.

Ван Мэн родился 15 октября 1934 г. в рядовой семье пекинских интеллигентов. Мать с отцом не ладили, и детство будущего писателя было далеко не безоблачным (не тех ли времен печалью и одиночеством пронизана ткань повествования в романе «Метаморфозы, или Игра в складные картинки»). Творчество для Ван Мэна — это преодоление, и уже в семилетнем возрасте он пытается изложить на бумаге впечатления от исковерканного мира тех трагических лет. В памяти навсегда остались слова, произнесенные отцом: «Твое детство оккупировано иностранной армией». Речь шла о японской интервенции 1937–1945 гг.

В то трудное время интерес к социально-политическим аспектам жизни пробудился у впечатлительного подростка рано, и уже тринадцатилетним, совсем как герой его будущей повести «Ком-привет», Ван Мэн включается в подпольную деятельность. В 1948 г. он становится членом Коммунистической партии Китая, а после освобождения столицы, в 1949 г., поступает в Центральную комсомольскую школу, ведет комсомольскую работу сначала на школьном, затем на районном уровне. Жизненный путь, казалось, был предопределен. Но в юноше зреет оратор, которому мало сотни слушателей. «Писатель, — говорил он позже, — счастливейший человек на свете, он может беседовать с тысячей, десятками, сотнями тысяч друзей».

Свой путь в творчестве Ван Мэн начал сразу с большой литературной формы — в 1953 г. он пишет роман о своем поколении «Да здравствует юность!» и заканчивает его в 1956 г. Герои Ван Мэна — школьники 1952 г., сверстники автора. «Вы пишете ясно, способны к прозе» — так отозвался о рукописи известный литературовед Шао Цюаньлинь. Однако, по совету опытного литератора, Ван Мэн не спешил с публикацией романа: произведение было посвящено «средним героям», а левацкая критика тех лет требовала от литературы совсем иного — идеального героя. Первой публикацией Ван Мэна стал в 1955 г. рассказ «Фасолинка». Начинающего автора заметили: в 1956 г. он участвует в Первом всекитайском совещании молодых писателей.

А в 1957 г. неожиданно началась кампания «борьбы с правыми элементами», и под ее дробящие удары попал сначала рассказ писателя «Зимний дождь», в котором был намечен внутренний разлад учителя с лозунгово-оптимистической действительностью, а затем рассказ «Новичок в орготделе», где критической мишенью стали бюрократические извращения внутри партии.

В 1958 г. Ван Мэн был осужден как «правый элемент», исключен из КПК и сослан на «трудовое перевоспитание». Оно в общей сложности продолжалось почти два десятилетия, сначала в окрестностях столицы, а затем в Синьцзяне (с перерывом на 1962–1963 гг., когда писателю позволили вернуться в Пекин и даже опубликовать два рассказа, но затем ему вновь закрыли путь к широкому читателю).

И лишь в 1979 г. Ван Мэн был окончательно реабилитирован и смог вернуться в Пекин. С этого времени литература становится главным делом его жизни. Правда, отвлекают многочисленные общественные и государственные обязанности: он — главный редактор литературного журнала, заместитель председателя Союза китайских писателей, член ЦК КПК, а с июня 1986 г. еще и министр культуры. На вопрос «писатель он или чиновник?» сам Ван Мэн отвечает: «Пробую сочетать… Постараюсь, чтобы на первом плане остался писатель».

Художественное творчество, как его сформулировал Ван Мэн в беседе с латышским поэтом Улдисом Берзиньшем в Москве в 1984 г., — это движение «от необходимости к свободе». Свободе познания, самоощущения, самовыражения, воображения, художественного пафоса, то есть к возможности «быть самим собой». При этом, однако, следует стремиться к согласованности внутренних импульсов с объективными потребностями общества, так чтобы индивидуальная свобода творца была введена в границы разумного, то есть чтобы свобода эта стала осознанной необходимостью, ведь подневольное подчинение необходимости, чуждой сознанию, — болезненно, противоестественно. В творчестве Ван Мэна такое понимание свободы прослеживается отчетливо.

Примечательно, что сегодняшний Ван Мэн уже угадывался в прозе Ван Мэна вчерашнего: так, узнаваемы одни и те же фабульные элементы, что повторяются из произведения в произведение: уже в первом романе возникает вальс Штрауса, который как бы продолжает звучать в «Весенних голосах»; герои отдыхают в парке на склоне холма, как и персонажи из написанного позже «Весеннего вечера»; или тополя, которые всегда «приветствуют прохожих»; змей в воздухе, которого видит герой первого романа Ян, станет концептуальным зерном рассказа «Воздушный змей и лента». Во всех произведениях Ван Мэна мы сталкиваемся с литературной аналогией — сходство образов, сюжетов, характеров, композиционных и художественных приемов замечается сразу. Кроме того, в раннем творчестве уже зреют семена совершенно новых изобразительных средств, предпосылки новых форм художественной организации материала: ассоциативный, симультанный монтаж, поток сознания, появляется психологизм. Во вполне традиционном для китайской литературы, художественно «наивном», по сегодняшней оценке самого автора, романе «Да здравствует юность!» (роман был опубликован лишь в 1979 г.) описание Первомайской демонстрации дано в двух ракурсах, глазами полярно различных героев, и становится неожиданно объемным, что приближает такое изображение к жанру психологической прозы. В ранних рассказах явственно проступает более поздняя, в 80-е годы разработанная Ван Мэном, манера тонкого психологического рисунка, обдуманной недосказанности, детализации, заменяющая привычную традиционную описательность, — в ранних произведениях все это еще только зарождается.

Два трагических десятилетия, пережитые страной, сказались не только на судьбе, но и на творчестве Ван Мэна. Этот период как бы вычеркнул двадцать лет из жизни писателя, прервалась связь времен, нарушилась логика событий, и, наверное, не случайно Ван Мэн теперь в своих произведениях пытается словно перекинуть мост через два пласта жизни — прошлое и современность. Одной из центральных идей в творчестве писателя, пережившего погромы «культурной революции», становится соединение, слияние всего разделенного временем, отторгнутого в иные пространства.

Вообще творчество Ван Мэна, не являясь прямым отражением фактов его собственной жизни, тем не менее в большой мере автобиографично. Сквозные мотивы, перекликающиеся фабульные звенья, эпизоды, в истоках которых лежит, возможно, жизненный опыт самого писателя, проходят, повторяясь, через его произведения, разделенные даже десятилетиями, не говоря уже о годах. Через весь город бредут молодые влюбленные в раннем романе, «Да здравствует юность!», и в рассказе 1982 г. «Весенний вечер», и в повести 1979 г. «Компривет». И в рассказе, и в повести герои ведут беззвучные мысленные разговоры. Персонажи разных рассказов вспоминают о посадке деревьев на горных склонах в конце 50-х годов, когда их как «правых элементов» сослали на «перевоспитание». Духовное возрождение героев часто сопровождается символическим «возвращением ушедших снов» (рассказы «Воздушный змей и лента» и «Отмирающие корни»). Ну а песни как отчетливый признак времени, как его слепок — их можно назвать одним из опознавательных знаков прозы Ван Мэна: песни китайские, советские, немецкие… И музыка: Чайковский, Бетховен, Римский-Корсаков, Шуберт…

Размышляя об автобиографичности прозы Ван Мэна, нельзя не упомянуть синьцзянские мотивы творчества писателя. Понятны причины любви Ван Мэна к мусульманской культуре Синьцзяна: именно там, в ссылке, он выучил уйгурский язык, познал и полюбил этот край, его народ. Синьцзян — это огромный пласт прозы Ван Мэна: заметки, микроновеллы, рассказы, повести, которые в 1984 г. были объединены в книгу «На реке Или». Повествование в ней идет от первого лица, произведение автобиографично, но «я», от лица которого идет рассказ, — не сам автор, а глаза автора. Иными словами, художественная действительность не повторяет в точности реальных событий, происходивших с самим Ван Мэном, но, увиденная глазами автора, она дает версию этих событий, в вероятности и достоверности которых сомневаться не приходится.

Синьцзян для Ван Мэна имеет не географическое, а биографическое значение, но даже как фрагмент жизни писателя он не остается только в прошлом. Синьцзян Ван Мэна — это второй (после рубежа 40–50-х годов) этап становления личности: это уже не просто попытка механически сделать «своими» канонические нормативы (в первую очередь идейно-политические), а путь к осознанию человеческой «самости», признанию суверенности собственного внутреннего мира (и, как следствие, суверенности миров всех прочих людей). Без этого, второго этапа жизни, возможно, не состоялся бы сегодняшний писатель Ван Мэн с его психологичностью, вдумчивостью, с его глубокими гуманистическими корнями творчества. Была бы, наверное, просто хорошая проза, но без прорыва к качественно иным высотам.

В самое последнее время проза Ван Мэна развивается в совершенно ином направлении. Отличительной особенностью его творчества всегда были малые формы — «точки», по его собственному определению («Нам недостает, — считает писатель, — прозы одного кадра, одного куска, одного чувства, одного высказывания, одного ракурса; из одного возгласа тоже можно составить рассказ»). Отыскивая в пространстве такую «точку», которая могла бы «по-настоящему тронуть вас» (пусть даже вы не осознаете, чем именно задеты струны сердца так, что душа исполнилась музыкальной гармонии и пения), писатель, по его собственному определению своей творческой манеры, пытается воплотить в этой «точке» всю огромность пространства. Ван Мэн — мастер микроскопического анализа, его привлекают тонкие нюансы, детали, внутреннее, а не внешнее движение. И потому художественной свободы у Ван Мэна гораздо больше в рассказах, чем в повестях. Юношеский же роман «Да здравствует юность!» — это скорее сцепление глав-новелл, пространство, не заполненное эпическим временем, нагромождение событий, организованных течением самой жизни, но не художественным сюжетом.

В 1985 г. Ван Мэн завершает работу над романом «Метаморфозы, или Игра в складные картинки». Не отказываясь от «точек» как конкретных, значимых микроэлементов человеческой жизни, делающих ее изображение зримей, осязаемей, писатель в последнем романе разрывает замкнутость этих точек в самих себе, соединяет их в полотно, наполненное эпическим дыханием. «Точками» воссоздается контур всей жизни человека, поколения, эпохи. И если роман «Да здравствует юность!» легко поддается сокращениям (что и сделано в нашем сборнике), то в «Метаморфозах» — цельность, почти недоступная разъятию.

Название романа — ключ к интерпретации заложенной в него идеи. Несовершенен человек, и хорошо бы его монтировать из сборных деталей, подобно тому как в детской игре к туловищу одной складной фигурки можно подобрать ноги и голову от другой или третьей, четвертой… Да и мир, видимо, хорошо бы не принимать как данность, а подвергать изменениям, перебирать варианты в поисках оптимального. По существу, в этом выражается тяга писателя к гармонии, тоска по гармонии, печаль, сопровождающая сознание того, что идеал недостижим, боль от «неосуществленности», присущие всему творчеству Ван Мэна последнего десятилетия.

Сорокашестилетний ученый Ни Цзао в составе делегации КНР приезжает в «одну развитую западноевропейскую страну». Идет 1980 год. Среди китаеведов, китайцев-эмигрантов он встречает самые разные представления о Китае, сформированные в разные периоды и отражающие различные убеждения. Всякое представление — лишь часть настоящего Китая, а синтеза пока нет. Вчерашнее в человеке — живо. В нем, в Ни Цзао, жив его отец Ни Учэн; по-западному образованный интеллигент 30–40-х гг., жадно взиравший на Европу как образец, к которому должен стремиться Китай, вырываясь из отсталости. Ни Учэн с душевной болью вспоминает Европу: «Как не помнить тебя всю жизнь! Стоит только раз увидеть твои наряды, фигуры, лица, украшения, обувь, позы, твое общество и твои привычки…»

Увы, реальность Ни Учэна — нищета, семейные дрязги. Он слаб, в нем есть что-то маниловское. Читателю, в сущности, становится жаль и прекраснодушного Ни Учэна, родившегося не там, где хотел бы, трагически не соответствующего месту и времени, и его приземленную жену Цзинъи, отвергающую фантазии мужа, и Ни Цзао с его сестрой Ни Пин, выросших в противоречиях, которые терзают душу. И жаль Китай той сумеречной поры (один из упреков Ван Мэну, прозвучавших в КНР, заключался в том, что он, как показалось читателям, слишком сгустил краски) — одни тянули Китай назад, к консервативным традициям (Штраус, Цнинъи), другие упивались призрачными миражами (Ни Учэн). А движения не было. Сын, правда, осознал, что «у всех известных людей в мире были свои дела. Каждый знал, что ему надо делать, и шел к этому всю жизнь. А в его собственной семье никто не знал, что ему следует делать». Основная сюжетная линия романа заканчивается развалом семьи, крушением иллюзий, отказом от привычного, жалкими попытками духовного перерождения героев. В романе дана история одной семьи («точка в пространстве»). Но ведь семья — не просто ячейка общества, это его микрокосм, маленькая деталь, элемент «складных картинок» жизни. В эпилоге, состоящем из пяти глав, автор приближает историю героев к сегодняшнему дню. Жажда перемен, обновления, мучившая в молодости Ни Учэна, отца семейства, не принесла плодов, а его сын Ни Цзао, который «революционизировался» в пятидесятые годы, после периода активности оказался в пустыне на «перевоспитании». Становится очевидным, что прошедшие десятилетия, в сущности, мало что дали отдельным людям, всему обществу в целом, стране. Все приходится начинать сначала — раздумья о пути, поиск выхода, форм развития. Не зря уже повзрослевшего героя (Ни Цзао) автор постоянно выводит на тропы его детства: в сегодняшней действительности герой все время сталкивается со следами прошлого, которое осталось в нем; Ни Цзао стремится не дать этому прошлому погибнуть, все время воскрешая его в памяти. Ткань повествования романа составляют не только картины воспоминаний Ни Цзао, но и раздумья героя, «поток сознания», самоанализ, его индивидуалистическое мироощущение. Это пересечение памяти с сиюминутными переживаниями героя и определяет концепцию повествовательного времени романа. А экран памяти и самоощущений почти всех персонажей произведения, описание их жизни позволяют нам осмыслить пережитое героями как целое, так как автор придает эмпирическому существованию своих персонажей оформленность и связанность. Ван Мэн композиционно расширяет ракурс видения, как бы ведет репортаж с разных точек пространства и времени и совмещает изображение внешнего мира с сознанием своих героев. В романе почти нет вымысла в традиционном понимании, наоборот, произведение богато реалиями этнографическими, бытовыми, мифологическими, фольклорными, насыщено деталями быта, уклада, культуры, изобилует пословицами и поговорками. Это крупное полотно, герои которого сложны и неоднозначны.

Личностная неоднозначность человека — новое явление для китайской литературы, всегда предпочитавшей четкую однослойность социального и психологического облика художественного героя. В прозе же Ван Мэна мы постоянно сталкиваемся с бинарностью в разных формах — бинарностью хронологической, социальной, психологической. Периоды (прошлое — настоящее), социальные маски и внутренние структуры личности находятся в сложных отношениях друг с другом, взаимодополняя друг друга или конфликтуя одна с другой и тем самым создавая единство образа. Художественный образ героя складывается как итог этой непримиримой борьбы. Писатель дает некий «конфликт неосуществленности»: в противоречиях между реальным обликом человека, таким, каким его сформировала жизнь, и его нереализованными в силу исторических обстоятельств потенциями рождается некая третья реальность, пытающаяся примирить, далеко не всегда успешно, конфликтующие стороны. Подобное содержание художественного конфликта полно трагического мироощущения, мы слышим реквием, посвященный памяти тех, кто не смог вырваться из трагедии и хотя не расстался с жизнью, но слишком дорого заплатил за нее — душевным надломом, опустошенностью. Но и здесь Ван Мэн диалектичен: реквием в то же время звучит как гимн тем, кто нашел в себе силы для духовного и душевного возрождения.

Человек и море — конфликтующие стороны в рассказе «Грезы о море». Море выступает в рассказе не столько как природная стихия, как овеществленная форма грезы, а как иная ипостась главного героя Мяо Кэяня: он молодой, свободный, как вольная стихия, разрывающий путы инерции, выплескивающийся за горизонты реальности. Вечный непокой моря, его безграничность, движение, устремленность в неохватные взглядом дали созвучны тому Мяо Кэяню, каким он был в юности, но тягостны, невыносимы для сегодняшнего, надломленного, трагически осознавшего: «Поздно! Лучшие дни миновали. Какая там любовь к морю… когда тебя бросили в камеру, захлопнули железную дверь и лишь раз в шесть дней, вынося парашу, ты мог видеть синее небо…» Осознав свою «неосуществленности». Мяо Кэянь уповает лишь на то, что молодое поколение все-таки сумеет самореализоваться. На внутреннем уровне — в душе — конфликт разрешен, но фабульное действие, отражающее неумолимое течение жизни, не дает осуществиться идиллической гармонии слияния героя с морем-грезой, и он до срока уезжает, навсегда распростившись со своей мечтой.

В повести «Чалый» герой поставлен в такие социально-психологические условия, которые как бы отчуждают в нем все человеческое, он конфликтует с «инобытием», отторгающим человека от самого себя; развязка повести — возвращение героя к самому себе, осознание себя человеком. Поднявшись в горы, Цао Цяньли уходит от тревожной действительности, от «культурной революции» и, сбросив путы постоянного самоконтроля, к которому вынуждала человека политическая ситуация в стране, познает «счастье быть человеком». И это лейтмотив всего творчества Ван Мэна. В простеньком сюжете рассказа «Весенние голоса» — поездка сына к отцу в провинцию — встает картина пробуждения души. Быть человеком, по Ван Мэну, означает иметь живую душу, созвучную с окружающим миром. Возвращение любви, обогащающей жизнь, показано в «Весеннем вечере». Гармоническое единение с природой восстанавливает утраченный душевный покой героя (повесть «Гладь озера»). Иногда к этой мысли о гармонии единства, об «осуществленности» ведут рассуждения «от противного», как в маленькой притче «Пурпурная шелковая кофта из деревянного сундучка», «героиня» которой, кофта, купленная в 1957 г., в канун «борьбы с правыми элементами», весь свой век пролежала в сундучке, ибо время требовало иных одежд, и, таким образом, прекрасная вещь не смогла выполнить своего предназначения.

В рассказе «Воздушный змей и лента» «неосуществленность» проступает в столкновении серых, скучных будней с грезами героини. Она запускает воздушного змея, ей кажется, что и она сама, словно привязанная к нему лента, взмывает выше транспаранта с лозунгом «Да здравствует победа Великой пролетарской культурной революции!», летит над колоннами хунвэйбинов. Финал рассказа оптимистичен: выясняется, что Цзяюань — приятель героини, «трезвый мечтатель», ставящий перед собой дальние цели и упорно идущий к ним, — тоже не чужд романтических грез, и в снах ему тоже являются «воздушные змеи». Сусу и Цзяюань находят друг в друге родственную душу. Смысл рассказа в слиянии, разрушающем отчужденность, в обретении. Обретении как преодоленной «неосуществленности».

Разрешая «конфликт неосуществленности», герои Ван Мэна достигают душевной гармонии, они как бы получают некую внутреннюю компенсацию за несостоявшиеся мечты, разрушенные планы, сломанные судьбы. В жизни гармония иллюзорна или кратковременна, преходяща, и компенсация за утраты дается героям не в реальной действительности, а лишь в снах, в надеждах на будущее; но порой она вдруг достигается и наяву и тогда становится подлинным, щедрым вознаграждением за утраченное.

И, надо сказать, конфликт этот актуализируется в художественном произведении именно потому, что отражает реальную действительность. Трагические потрясения периода «культурной революции» показали огромную пропасть между лозунгом и действительностью, обнаружили существование большого количества часто непреодолимых преград, лежащих на пути человека к осуществлению его личных и социальных устремлений.

Именно эта мысль и просматривается в непростой сюжетной конструкции повести «Компривет». Время трепало Чжун Ичэна, проводя его через ад леваческой антигуманности. Гуманистические идеи способны усвоить лишь личности. В этом аспекте хунвэйбиновщина должна пониматься как действия марионеток, которыми манипулирует некто «за ширмой». Хунвэйбиновщина — крайность. Но присмотритесь к Чжун Ичэну 40–50-х годов: то, что он стал жертвой, а не палачом, — случайность, ведь палачество как метод он не только не отрицал, но приветствовал, считая его средством политического «лечения». Мера поступков, помыслов героя — не внутри человека, а снаружи: требуется не отношение личности к поступку, а необходимость соответствия этого поступка установленным «сверху», волевым порядком, нормативам. А это уже догматизм, еще, правда, не хунвэйбиновский, но до него — один шаг. Достаточно вспомнить диалог Чжун Ичэна с умирающим Вэем: там четко обозначено такое понимание, такая диалектика. Можно предположить, что повесть «Компривет» «поощряет читателя смеяться над наивным догматизмом героя». Вывод, думается, не адекватен идее повести. Да, внутренние монологи Чжун Ичэна на уровне политического ликбеза звучат наивно. Но, во-первых, они реалистичны для конкретной китайской действительности начального периода КНР, что придает особый социологический интерес повести, а во-вторых — и это главное, — «прозревший» герой отнюдь не отказывается от своих наивных идеалов, не смеется над ними и никого к этому не призывает. Более того, когда это пытается делать «серая тень», он встает на защиту идеалов своей юности. Драматические коллизии судьбы, которые других ломали (Сун Мин покончил с собой, старина Вэй оказался конформистом, в чем раскаялся слишком поздно, ерническим нигилизмом заражена «серая тень»), выковали в Чжун Ичэне личность, и те самые идеи, которые он исповедовал в 50-е годы, теперь перестали быть, как тогда, в юности, «заимствованными», навязанными (хотя сам он этого в ту пору не сознавал) и, выстраданные в мучительных раздумьях, сделались «кровными». Становится ясно, что ценность жизни и идеи несоразмерны, жизнь не должна идти в услужение к идее и не всякая абстрактная идея достойна такой жертвы, как конкретная человеческая жизнь, судьба человека выше судьбы идеи: вот что осознал Чжун Ичэн, и в этом — великий урок жизни, прожитой им. Обилие политизированных монологов и диалогов, возможно и утомляющих читателя, в этой повести не случайно. Думается, это намеренный штрих художественного образа, элемент формирования социальной атмосферы изображаемого периода. И утверждая в статье: «Для меня революция и литература неотрывны друг от друга», Ван Мэн все же считает нужным пояснить: «Но я решительно против подмены литературы политическим морализированием». Примером тому — образ героини повести Лин Сюэ: не к ее ли мудрости тяготеют симпатии автора?

Внимание к человеку как высшей ценности бытия, внимание к познанию человека, к его собственному самопознанию, поиск элементов, из которых складывается личность, — вот стержень прозы Ван Мэна. Этим и объясняется тот интерес к ней, который возник в Китае на рубеже 70–80-х годов, когда в обществе начался процесс переоценки нравственных и политических ценностей. По признанию китайских критиков, психологическая проза потому и зародилась и стала бурно развиваться на новом историческом этапе, что, пройдя через длительное подавление духовной жизни, нация пришла к уважению человека, и это неизбежный итог процесса раскрепощения сознания. Если раньше литература показывала по преимуществу взаимоотношения лишь «общественных людей», лишенных личностного начала, то теперь в контакт друг с другом вступают индивидуальности, наделенные еще и внутренним миром, влияющим и на их общественные связи.

Одним из приемов Ван Мэна, анализирующего психологические глубины, стал перевод героя из экстремальной ситуации в обыденную, где скупее проявляются общие черты и ярче — единичные, личностные. Ван Мэн вырывает человека из силового поля массового сознания, которое (на Востоке особенно) обладает значительной силой, выступая регулятором именно коллективной деятельности, и наделяет его индивидуальным сознанием, дающим свободу неконтролируемым социумом личностным эмоциям и мотивациям.

В формирование художественного образа в прозе Ван Мэн активно включает и такие элементы, как пространство и время, в которых обозначен герой, и взаимосвязь между ними исполнена гораздо большего смысла, чем принято в китайской литературе. «Прорвать ограниченность времени и пространства… чтобы в конце концов найти в творчестве самого себя», — задача, которую поставил перед собой писатель. В ранних произведениях (50-е годы) его герои существовали преимущественно в замкнутых интерьерах и в малоподвижном времени. Даже в романе «Да здравствует юность!» хронологические рамки ограничены учебным годом, а топографические — общежитием, которое герои почти не покидают. «Новый» Ван Мэн — а это писатель после 1979 г., с момента официальной реабилитации, — смело разрушил мнимую устойчивость времени и пространства, разомкнув их границы до бесконечности. Его хронотопы подвижны и психологически окрашены. Лихорадочно мечется время в повести «Компривет», нарушая традиционную хронологическую последовательность изложения событий. Прошлое в «Чалом» — не обычные для китайской литературы воспоминания, категорически отделенные от сегодняшнего бытия, а часть текущей реальности, от нее неотделимая; убери писатель все, что относится ко дню вчерашнему, — и художественный пласт развалится. Параллелизму в построении художественного времени, создающему ощущение синхронности событий, отделенных друг от друга годами, соответствует и параллельность пространственных структур. Более того, Ван Мэн старается снимать границы, суживающие пространство. Писателю мешает горизонт, останавливающий взгляд, и его герои начинают понимать иллюзорность этой преграды, ее преодолимость («Грезы о море», «Слушая море»). Герой же, помещенный в замкнутое пространство, обязательно находится в движении — если не физическом, так хотя бы в мысленном («Весенние голоса», «Чалый»); даже немощный, после операции, старик в «Глади озера» и тот вырывается из больничной палаты в путешествие по стране, лишь в движении ощущая полноту жизни, ведь все неприятное, что с ним случается, происходит в четырех стенах.

Разумеется, человек существует в определенном отрезке времени и в конкретно очерченном пространстве, однако, как бы напоминает читателю Ван Мэн, формирует человека сложнейшее переплетение времен и пространств. Жизненная линия героя выстраивается в нагромождении событий, связанных между собой порой весьма причудливо, и писатель активно пользуется этим для создания широких панорам, неожиданных ассоциаций, высвечивающих глубинный смысл событий, недоступный сиюминутной фотографии. Автору важно отыскать, ощутить эти внутренние связи времен и пространств, чтобы воссоздать мир в его подлинной структуре.

Ван Мэн — писатель категорически не приемлет хаоса (и это следует подчеркнуть особо), как можно было бы заключить из поверхностного прочтения авторской идеи о неустойчивости времен и пространств, вырывающихся из привычных последовательно стройных рядов и выстраивающихся в произведениях в иные иерархии, подчиняясь уже внутренней смысловой ассоциативности.

Глубоко продуманна, стройна и сегодняшняя творческая манера писателя, хотя и вызывает в Китае немало недоуменных вопросов читателей и даже критиков, не привыкших к многослойности, полифонии, ассоциативности изложения. Появившиеся в 1979 г. произведения с нестандартной психологической композицией, родственные, как отмечали китайские критики, субъективной камере в киноискусстве, дают «внутренний облик человека», акцентируют «самовыражение», апеллируют к чувству, формируя «поэтический образ», делая его независимым от сюжета.

Сам Ван Мэн считает литературное творчество «работой сродни божественной», направленной к «сотворению совершенного мира». Поэтому в его прозе чаще всего существуют, как подчеркивал сам писатель, «две действительности». Одна складывается из привычных объективных элементов и создает каркас (не всегда дотягивающий до законченного сюжета, нередко ограниченный лишь фабульными звеньями). Другая же обращена внутрь, в психологические глубины, и через элементы субъективно воспринимаемого мира дает образ самого воспринимающего сознания. Читатель воочию наблюдает и процесс «раскрепощения сознания», как сегодня именуют в Китае начавшийся в конце 70-х годов уход от былых леваческих догм, движение души от психологической зажатости к внутренней свободе.

В «субъективной» прозе Ван Мэна достаточно много элементов, сближающих ее с литературой «потока сознания». Сам Ван Мэн категорически отрицает внешние заимствования, утверждая, что для китайской литературы автохтонно отражение «бессознательного», которое можно найти уже в классическом китайском романе «Сон в Красном тереме», и «потока сознания», элементы которого встречаются у таких средневековых поэтов, как Ли Бо, Ли Шанъинь, Ли Цзи. Суть, однако, не в истоках, а в органичности использования приема для данной творческой манеры и в том, с какой целью используется этот прием в рамках художественной концепции писателя. Национальные корни творчества Ван Мэна несомненны. К тому же проза его начисто лишена таких крайностей современной модернистской литературы, как сексуальная патология, разного рода мании. Очевидна и принципиально иная функция памяти: она не подменяет действительность, оберегая душу от грубого вторжения реальности, а дополняет, расширяет ее, сотрудничая с ней, память активна, она строит и организует, противостоит забвению, которое для китайца испокон века синонимично разрушению.

Проза Ван Мэна выступает в защиту гармонии, созидания, писатель ратует за развитие обновленного Китая, за движение страны вперед, к высоким рубежам экономики и культуры.

В развитии и движении находится и сама проза Ван Мэна.

Для того чтобы читатель мог зримо представить себе это движение и то, с чего начиналось творчество писателя, в конце настоящего сборника помещены и фрагменты из раннего романа Ван Мэна «Да здравствует юность!». В основном же сборник посвящен «новой» прозе писателя, произведениям, написанным после 1978 г. Рассказ «Воздушный змей и лента» и повесть «Компривет» вызвали бурную дискуссию в Китае прежде всего своей необычной психологической конструкцией, ассоциативностью и субъективным ракурсом повествования. Полихронен построенный в монологической форме рассказ «Ничтожному позвольте слово молвить…» Наконец, сатирическое направление, в целом довольно обширное и яркое у Ван Мэна, представлено в сборнике рассказом «Зимние пересуды».

Таким образом, сборник дает относительно полное, объемное представление о творчестве видного китайского писателя, знакомит советского читателя с новыми, еще не известными гранями прозы Ван Мэна.

С. Торопцев

МЕТАМОРФОЗЫ, ИЛИ ИГРА В СКЛАДНЫЕ КАРТИНКИ Роман © Перевод Д. Воскресенский

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ранняя весна в Южноречье. Я бреду по затененной тропе совсем один. Кажется, я сейчас свободен, но меня гнетет чувство щемящей тоски.

…И вдруг снова зазвучала старая струна.

Как несказанно длинна она!

Тонкие стволы высоких деревьев. Их светло-серая кора покрыта темными, почти черными пятнами. Нежные ветви, сплетаясь в хрупкую сеть, тянутся к серому, с голубыми отсветами небу, которое после длительного дождя прояснилось и будто потеплело.

…Эта струна молчит пятьдесят лет. Целых пятьдесят! Все это время она спала. Год проходил за годом — и так вплоть до настоящего дня…

Листья здешних деревьев напоминают наряд северной акации, но они крупнее и плотнее. Странно, листва густая и пышная, но растет она где-то лишь у самой верхушки дерева, образуя в воздухе легкий узорчатый шатер, и на фоне пронизанного светом неба особенно отчетливо выделяется сетка из переплетенных ветвей.

…В самом деле, как долго звенит эта струна! Ее звук пронизал целых полвека моей жизни. Я не хочу, я боюсь задеть ее без всякой на то причины…

Я знаю, где-то рядом проходит асфальтированное шоссе, по которому мчатся шикарные легковые машины. По обеим сторонам дороги, тесно прижавшись друг к другу, стоят величественные французские платаны. Где-то в стороне — мне это тоже хорошо известно — раскинулось озеро, чарующее своей дивной красотой. Вокруг бушует весна, словно принесенная сюда волшебниками из других миров. Она кажется бесконечной, а на самом деле в любое мгновение может прерваться. Весна безбрежная, ликующая. Но мне сейчас не до нее. Я должен идти своей узкой и тесной тропой, словно я принадлежу ей, а она мне.

…А если все-таки струна вдруг опять зазвенит? Достигнет ли ее голос слуха тех добрых, хороших людей, которым дороги хрупкие цветы и все трепетно-нежное? Будет ли эта мелодия созвучна им?

Семнадцатого июня 1980 года доцент Ни Цзао, специалист в области лингвистики, в составе делегации китайских ученых летит в известный город-порт Г., находящийся на севере одной из развитых европейских стран. Ни Цзао сорок шесть лет, но на голове ни одного седого волоса. У него живые глаза, быстрая речь, стремительные движения. Правда, походка его не вполне уверенная, и все же ходит он достаточно быстро. Если не обращать внимания на тонкую сетку морщин возле глаз и рта, если не замечать тоску в глазах в те минуты, когда он вдруг погружается в задумчивость, его можно принять за человека сравнительно молодого, в расцвете сил, ревниво следящего за своим здоровьем и внешностью.

В 8.13 утра Ни Цзао вместе с другими пассажирами занял место в салоне самолета Британской авиакомпании, который должен вылетать из города Ф. Слева от него — чопорная седая дама в модном плаще с несколько суровым, почти мужским лицом. В руках у нее изящная сумка. Когда самолет набрал высоту, дама вдруг раскрыла сумку и вынула маленькую собачку золотисто-рыжей масти, с серебряной цепочкой, пристегнутой к ошейнику. Миниатюрное животное, похожее на игрушку, покорно заняло место возле ног хозяйки. Ни Цзао подумал, что суровый вид дамы, вероятно, объясняется ее желанием сэкономить в обход правил на билете, который положено покупать для животных. Справа от него — мужчина, занятый сложными манипуляциями на мини-калькуляторе и заполняющий цифрами какую-то таблицу. Пассажир настолько увлечен своим занятием, что не замечает ничего вокруг. Во время взлета он не смотрел в иллюминатор, его нисколько не занимали картины, раскинувшиеся внизу. Погруженный в свои вычисления, он отказался от напитков, которые предлагала пассажирам стюардесса.

В девять часов с небольшим самолет приземлился в аэропорту города Г.

— Кажется, мы добрались! Может быть, мне все-таки удастся найти профессора Ши Фугана? — обратился Ни Цзао к мисс Бетти, гиду-переводчику.

— Я постараюсь помочь вам разыскать вашего старого друга. — Аккуратная и услужливая переводчица ответила ему на китайском языке четко и вполне грамотно.

Ни Цзао немного досадовал на себя: а надо ли было, вообще говоря, ввязываться в это дело? Что ему до этого Ши Фугана? Кто он ему? Всего лишь приятель отца — Ни Учэна. Но ведь отец к его поездке за рубеж не имеет никакого отношения. В самом деле, Ни Цзао мог и вовсе никуда не ездить и остаться там, где живет его отец. Что тогда? Да и вообще, что у них с отцом осталось общего?

Полгода назад, когда Ни Цзао получил из-за границы приглашение, он сразу же вспомнил о Ши Фугане. Странно, но он и во время полета почему-то все время думал о нем. Похоже, что эта встреча помогла бы ему осуществить какие-то давнишние желания, позволила бы докопаться до каких-то очень глубоких корней, затронуть струну, которая давно молчала, словно погруженная в долгий сон.

В Г. Ни Цзао зашел сначала в книжный магазин, в котором продавалась восточная литература, потом посетил Центр международных научных связей, где встретился с худенькой серьезной женщиной, доктором наук, носившей огромные очки. После встречи с ученой дамой он посетил порт и пообедал в обществе главного редактора самой крупной в городе газеты. Во время непринужденной беседы они как бы между прочим, но на самом деле вполне осознанно коснулись роли Мао Цзэдуна в истории и в современной идеологии. Редактор рассказал о том, что в 1966 и 1967 годах на европейскую молодежь оказали большое влияние «маоизм» и хунвэйбиновское движение. Эта тема так увлекла собеседников, что после обеда Ни Цзао, уже сидя в машине, направлявшейся в университет, не мог вспомнить, чем его угощали за столом, кроме пудинга, политого бренди. Впрочем, кажется, подавали еще густой бульон в маленькой тарелке, отдававший сильным запахом лука…

Программа была очень напряженной. На два часа дня в местном университете у него была запланирована встреча с шестью коллегами-китаистами, из которых четверо оказались европейцами. Один человек с красивыми голубыми глазами и длинными каштановыми волосами, зачесанными назад, своими интеллигентными манерами был похож на джентри[1]. Он говорил тихо и вкрадчиво, держался с большим достоинством и весьма церемонно. Мягкая добрая улыбка на его лице не мешала ему задавать неожиданные вопросы, порой ставящие коллегу в тупик. Второй собеседник, длиннорукий и длинноногий, то и дело щурил глаза и, сказав фразу, тут же сам смеялся, не дожидаясь реакции окружающих. Третий — обладатель ниспадающих до плеч волос — говорил по-китайски лучше, чем остальные, знал множество реалий из китайской действительности. Он считался знатоком современного Китая. Четвертый, пятый… Шестым оказался толстяк с мрачным взглядом, каждая клеточка его полного тела излучала сытость. Глядя на его тщательно вымытые толстые пальцы, словно вылепленные из полупрозрачного воска, Ни Цзао испытал неприятное ощущение, будто ему за обеденным столом подали колбаски, которые неожиданно ожили и пришли в движение.

Два других собеседника были соотечественниками Ни Цзао. Тот, что постарше, приходился младшим братом известному актеру из Ханькоу, игравшему роли военных в Пекинской опере[2]. На протяжении многих десятков лет он был известен как лучший исполнитель роли одного из героев «Речных заводей» У Суна[3]. Брат знаменитого артиста еще в сороковых годах уехал учиться за границу и остался там, поселившись в Г. И вот сейчас он предстал перед Ни Цзао в ладно сшитом бежевом костюме европейского покроя и в двухцветном галстуке. Глаза его были скрыты за очками в толстой оправе. Внешним видом и манерой держаться он нисколько не отличался теперь от остальных европейцев, и мало кто мог предположить, что еще некоторое время назад он был как две капли воды похож на сценического героя своего знаменитого брата. В нем теперь ничего не было ни от персонажей Пекинской оперы, или Ханьской драмы, или любого другого китайского театра. Его манера держаться, широко раскрывать глаза и наклонять подбородок при виде чего-то ему непонятного — все казалось вполне европейским. Правда, в манере разговора, в интонациях проскальзывала церемонность и вежливая предупредительность, которая теперь уже кажется старомодной, но именно этой своей чрезмерной вежливостью он напоминал Ни Цзао своего старшего брата, «актера из Грушевого сада»[4], с которым Ни Цзао раньше встречался, хотя и не часто.

Один собеседник привлек особое внимание Ни Цзао, ему показалось, что они в прошлом встречались. Это был широкоплечий и крепко сбитый мужчина, с прямыми, словно выточенными резцом скулами, приподнятыми густыми бровями, сросшимися на переносице, и с большими добрыми глазами, в которых проглядывали растерянность и даже робость, что не вязалось с его внешностью. Жизненный опыт подсказал Ни Цзао, что обладатель густых бровей — человек хотя и сильный, но несколько суматошный. Такие люди в любую минуту готовы протянуть вам руку помощи, но от них можно ожидать чего угодно. Видимо, это был человек добродушный, но вспыльчивый. Скорее всего, он никогда не испытывал чувства одиночества и тоски.

Разумеется, эти представления о характере соплеменника Ни Цзао почерпнул вовсе не из паспорта, украшенного выездной визой, который они предъявляли в аэропорту города Ф. Да… Здесь все было не так, как на Востоке, где большой добродетелью по-прежнему считается скромность. Здесь каждый человек, будь то мужчина или женщина и даже малолетний ребенок, обладает сильно развитым чувством собственного достоинства, каждый здесь идет вперед с высоко поднятой головой, важно выпятив грудь, демонстрируя свою значительность. Однако в соотечественнике, который был одет в ладно сшитый костюм и имел представительную внешность, что должно свидетельствовать о чувстве собственного достоинства, можно было заметить нечто жалкое, какую-то робость и даже отчаяние. Но почему этот незнакомый ему человек, с которым он к тому же встретился совершенно случайно, так занимал сейчас его внимание? Мало ли происходит подобных случайных встреч с разными людьми во всех уголках земли? Иссохшие телом, с отчаявшейся душой, живущие в тяжелых условиях, вступающие в конфликт с самими собой, они должны вызывать к себе сострадание. Но у Ни Цзао не было сочувствия даже к тем, с кем он был тесно связан.

Ни Цзао заметил этого человека сразу же, едва переступив порог светлого, почти стерильно чистого конференц-зала, очень удобного и просторного, несмотря на сравнительно небольшую площадь и не слишком высокие потолки. В облике незнакомца Ни Цзао увидел нечто трагическое, что сразу же привлекло его внимание. За этой трагической маской он разглядел и взрывчатую нетерпеливость и огромную эмоциональность, скрытый незаурядный талант и пустое упрямство. Ни Цзао выбрал себе стул рядом с этим мужчиной и, улыбнувшись ему, протянул свою визитную карточку.

«Почтительный младший брат»[5] мгновенно извлек свою карточку светло-голубого цвета. На одной стороне Ни Цзао заметил английские слова, на другой — китайские (китайские!) иероглифы:

Доцент Университета Г.

Доктор филологии, магистр исторических наук.

Чжао Вэйту

Ни Цзао кивнул головой в знак приветствия, про себя удивившись странному имени собеседника.

Беседа носила чисто формальный характер. Разговор с немецкими учеными поддерживал в основном глава делегации, человек весьма эрудированный, с хорошо подвешенным языком. Ни Цзао позволил себе немного расслабиться. Он любовался стоящими в зале четырехгранными светильниками, напоминавшими большие вазы для цветов. Потом его взгляд остановился на дереве, что росло за окном. В его листве он заметил двух небольших птичек, которые, весело попискивая, прыгали с ветки на ветку, а потом вдруг затихли и, повернув головки назад, принялись остренькими желтыми клювиками чистить перышки. Ни Цзао задумался. Птицы совершенно такие же, как и на родине, а живут здесь, в этой стране. Разве не свободно летают они в поднебесье, разве не вольны они сами выбирать себе место для обитания. Интересно, есть ли у них свои судьбы, страдают ли они, есть ли у них свои печали и радости?

Глава делегации продолжал оживленно говорить.

— Господа, я хорошо себе представляю, что события, которые произошли в китайской истории за последние сто, тридцать и даже за последние несколько лет, вызывают у вас удивление и недоумение. Действительно, их трудно понять и еще труднее их предсказать. Но они вызывают непонимание не только у вас, они ставят в тупик и нас самих, то есть тех, кто родился в Китае, подобно своим предкам, кто вырос в этой стране, принимал участие во многих событиях ее истории, более того — испытал на себе весь драматизм тех событий, которые произошли в Китае…

Слова главы делегации вызвали у присутствующих смех. Улыбнулся и Ни Цзао. «Смех — хороший признак, — подумал он. — А всеобщий смех? По-видимому, это хорошая почва для взаимопонимания».

— В 1949 году китайский народ взял судьбу страны в свои руки и революционными методами преобразовал общество. Точно такими же революционными методами он осуществил коренную перестройку всей жизни, что, вероятно, было совершенно необходимо. Это было деяние великое и священное. Без революции, перевернувшей Небо и Землю, наша древняя страна не смогла бы дольше существовать, она не смогла бы продвинуться вперед ни на шаг. Но путь революции никогда не бывает ровным…

Глава делегации продолжал вещать, а Ни Цзао подумал, как это у него все складно получается… Чтобы лучше понять сказанное, видимо, надо немного взбодриться с помощью чашки кофе. Ни Цзао потянулся к прозрачному кофейнику, в котором поддерживалась постоянная температура, и налил себе чашечку ароматного напитка. Чжао Вэйту показал ему глазами на сахар и какой-то белый порошок, называвшийся «кофейным другом», заменяющий молоко и предохраняющий человека от чрезмерной полноты. Ни Цзао, поблагодарив, отказался. Он любил кофе без молока. Эту привычку он унаследовал от отца…

— …А мне все-таки жаль, что культурная революция окончилась в Китае провалом. — Эти слова на ломаном китайском языке произнес упитанный ученый муж с мясистыми пальцами, похожими на восковые колбаски. Он поискал глазами переводчика, но мисс Бетти в зале отсутствовала. Чжао Вэйту сделал ему знак: «Пожалуйста, продолжайте!» Толстяк перешел на родной язык. Чжао Вэйту стал его переводить. — Да, мне очень жаль, что движение хунвэйбинов в Китае закончилось крахом. В 1966 году я еще учился в университете, тогда я считал, что китайские хунвэйбины — это образец для всего мира. Они подсказали молодежи, которая борется против всякой рутины и традиций, конкретные методы, ведущие к быстрейшей перестройке всего общества…

Слова толстяка неприятно поразили Ни Цзао. Покидая родину, он был внутренне готов встретиться с разными ошибочными суждениями, сомнениями и даже открытыми провокационными выпадами, идущими «справа», словом, рожденными на почве антикоммунистических предрассудков, процветавших в западном мире. Но услышать здесь проповедь откровенно левацких лозунгов — этого он представить себе не мог. К тому же внешний вид господина вовсе не соответствовал его радикальным взглядам. По общепринятым критериям толстяк должен был бы олицетворять класс буржуазии.

— …но задача перестройки общества никогда не решается быстро! — Руководитель делегации ответил кратко и резко.

Снова раздался смех. Чжао Вэйту что-то сказал по-английски, а потом добавил по-китайски:

— Я высказал ему свое личное мнение. Я, например, очень доволен, что хунвэйбиновское движение и культурная революция закончились крахом. Я очень этому рад. В противном случае Китаю была бы крышка!

Ни Цзао прислушался к словам Чжао. Его китайская речь не имела интонаций, свойственных речи тех, кто подолгу жил за границей. Он говорил, как «свой человек». Но в то же время некоторые фразы, сказанные им в чисто разговорной манере, звучали с каким-то особым смыслом в нынешней, довольно интеллигентной и изысканной беседе.

Небо внезапно потемнело. Кто-то из хозяев встал, чтобы включить свет. Мягко засветились лампы под потолком. Ни Цзао посмотрел на часы — стрелки приближались к пяти. Он снова взглянул в окно и увидел темное, сумрачное небо. Птицы, недавно скакавшие по ветвям, куда-то исчезли. Любопытно, где в этом городе птахи находят себе убежище от дождя? Кажется, у здешних зданий совсем нет карнизов…

В зал быстрой походкой вошла мисс Бетти. Еще очень молодая, она находилась в том возрасте, когда людям свойственно говорить только о любви. Но она держалась с большим достоинством, присущим обычно очень деловым женщинам, думающим только о своей работе и ни о чем больше. Она не крутила бедрами, не стреляла по сторонам глазами, словом, во всех движениях ее тела не было ничего предосудительного. В манере держаться, разговаривать и смеяться, даже в том, как она носила платье, была видна китайская непосредственность. Ни Цзао твердо знал, что подобная простота свойственна именно китайцам. Когда изучаешь иностранный язык, с ним вместе невольно впитываешь и культуру страны. Ни Цзао имел в этом отношении некоторый опыт. Например, он верил, что иностранные языки — это важный канал общения людей, а не просто средство выражения мыслей или способ передачи информации.

Мисс Бетти направилась к Ни Цзао и села рядом.

— Я попыталась узнать о Ши Фугане, — сказала она тихо. — Вернувшись из Китая, он преподавал в здешнем университете. В ноябре прошлого года он вышел на пенсию. С тех пор он в городе почти не живет: или путешествует где-нибудь в Азии, или отправляется за город. Мне сказали, что он вместе с женой недавно побывал в Китае, а сейчас они оба в Маниле. Уже после выхода на пенсию он получил приглашение от Филиппинского университета…

— Вы хотите сказать, что сейчас здесь нет ни его, ни госпожи Ши, его супруги? — Слово «госпожа» он произнес после некоторой паузы. До сих пор он никак не мог привыкнуть к этому слову.

За окном стал накрапывать дождь. Ветки деревьев и листья сразу же пришли в движение. Из-под колес машин, мчавшихся по дороге, летели брызги. Но звукоизоляция в зале была безукоризненной: сидящие здесь совершенно не слышали шума дождя. Не была им доступна и прекрасная картина за окном.

Он вспомнил загадку, которую услышал в детстве от тетки:

Вдаль смотрю — горы окутаны дымкой. Слышу вблизи беззвучный бег ручейка. Ушла весна, но цветы здесь еще не цвели. Подошел человек, но птица страшится его.

Птицы здесь не прячутся от людей, потому что человек не причиняет им вреда. Почему же китайцы не берегут птиц? Ведь существует закон об охране пернатых, только какой от него прок? Некоторые люди испытывают страстное желание уничтожить птаху, хотя она — совершенно безвредна. По всей видимости, им доставляет удовольствие мучить других. Но ведь и они сами нередко…

— Вот именно, их городская квартира сейчас пустует. Жаль, конечно, что вам не удастся встретиться со старым другом. — В голосе девушки прозвучало сочувствие.

— Видно, не суждено! — Ни Цзао вздохнул. Он не знал, почувствовал ли он облегчение или огорчился.

На губах Чжао Вэйту промелькнула слабая улыбка.

Встреча закончилась, гости собрались уходить. Доктор филологии подошел к Ни Цзао и, слегка наклонившись в его сторону, проговорил:

— Вы, кажется, хотели встретиться с Ши Фуганом и его супругой?

— Да! А вы с ним знакомы? — брови Ни Цзао поднялись.

— Знаком, и даже очень! — Чжао произнес эти слова с особой интонацией, словно со сцены, так говорили артисты театра перед Освобождением. Сейчас в Китае так уже не говорят. — Как мне недавно сказали, госпожа Ши уже вернулась — кажется, вчера вечером. Она прилетела испанским рейсом — билет на него стоит немного дешевле. — Он взглянул на мисс Бетти и повел головой, словно извинялся за то, что его сведения разошлись с теми, которые сообщила девушка.

— Вот и прекрасно! — обрадовалась переводчица. — Может быть, вы поможете господину Ни связаться с ней! Сумеете? — Ее голос звучал насмешливо.

Согласно программе, делегация должна была вернуться в отель, где в половине седьмого за ужином намечалась встреча с некоей пожилой дамой, которая в дни юности вышла замуж за китайского студента — радикала, в ту пору учившегося за границей. Впоследствии они оба вернулись в Китай, принимали участие в революционном движении, потом отправились в Яньань[6], где в 1949 году встретили Освобождение. Старая революционерка имела китайское гражданство, но сейчас, обремененная годами и больная, она вернулась к себе на родину, в Европу, где решила подлечиться и провести последние годы жизни. Как и прежде, она питала самые горячие чувства к Китаю. После ужина, в восемь тридцать, делегация должна ехать в театр, слушать оперу. На следующий день программа была еще более насыщенной.

— Если бы вы отказались от встречи с этой дамой, мы бы вместе поужинали — так, запросто! — предложил Чжао. — А потом заехали бы к госпоже Ши. Ровно в половине девятого я доставлю вас в оперу… Мы смогли бы немного с вами поболтать!

Ни Цзао и рта не успел раскрыть, как кто-то из делегации воскликнул:

— Прекрасная идея!

Остальные также горячо поддержали предложение Чжао.

Ни Цзао было жаль упускать случай встретиться с дамой, но, с другой стороны, эти три часа позволили бы ему немного передохнуть и расслабиться, в чем он сейчас сильно нуждался. Кроме того, он почувствовал, что Чжао Вэйту хочет ему что-то сказать. Кивком головы он дал свое согласие.

Чжао Вэйту, кажется, испытывал большое воодушевление от того, что его предложение приняли. Оживленный, он тут же достал из кармана маленький электронный калькулятор и нажал на одну из кнопок: на миниатюрном табло зажглись цифры — номер телефона господина Вольфганга Штрауса, иначе Ши Фугана. Чжао снял телефонную трубку и легким движением пальца набрал на небольшой шкале семь цифр. В трубке послышались гудки. Через мгновение Чжао радостно воскликнул:

— Госпожа Ши? С приездом! Кто я? Вы не слышите? Наверное, еще в ушах гул самолета… Я Сяо-Чжао[7], Малыш Чжао.

Его манера разговора, интонация и весь вид совершенно не вязались с тем уголком земли, где они сейчас находились. Они не имели ничего общего ни с гражданством «госпожи Ши», ни с европейским происхождением самого господина Ши Фугана. Из телефонной трубки отчетливо доносился голос госпожи Ши. Ее чисто пекинскую речь украшала та интонация, которую можно было услышать в столице до Освобождения.

— Малыш Чжао? Ах ты проказник, откуда ты узнал, что я вернулась?

Ни Цзао сразу же забыл, где он находится в настоящий момент. Ему казалось, что он сейчас стоит в телефонной будке возле рынка Дунсы у храма Лунфусы.

— Из Пекина приехал один гость. Его отец — друг господина Ши. Догадайтесь! Что?.. Нет, не догадались… Это Ни, товарищ Ни Цзао. Ну как? — На другом конце провода наступило короткое молчание. Там никак не прореагировали. Ни Цзао стало не по себе. Его охватили сомнения: мудро ли он поступил, пытаясь найти этих людей. Приехал невесть откуда, откололся от группы, действует в одиночку… Была ли в этом необходимость? Поступок вздорный и глупый.

Чжао Вэйту по-прежнему держал трубку возле уха, но тон его речи изменился по сравнению с тем, каким он был в начале разговора. В голосе слышались нотки почтения.

— Госпожа Ши спрашивает, как зовут вашего батюшку: Ни Учэнь?

— Да, только Ни Учэн. «У» означает «я», а «чэн» — из слов «чэнши» — «искренность».

— Да, да, да! — Чжао сразу оживился и обрадовался. — Это сын господина Ни Учэна. Он давно хотел повидаться с вами… Нет, обедать не будет, мы уже здесь все устроили… Да, да. Около восьми он должен уйти. В половине девятого у него мероприятие… Хорошо! Значит, в семь двадцать мы приедем к вам и пробудем минут сорок. Ну какой еще прием? Вы же только с самолета… Обо мне не беспокойтесь. Речь в данном случае не обо мне, а о господине Ни. Вы, наверное, привезли с Филиппин манго… Ну и чашечку чая!

Чжао Вэйту со смехом положил трубку. Схватив Ни Цзао за руку, он потащил его из зала заседаний.

— Времени у нас в обрез, — сказал он, когда они вошли в лифт. — Здесь поблизости есть один маленький итальянский ресторанчик… Вы не против?.. Прекрасно, значит, вам по душе все новое! Это большое достоинство… Вот и спустились! Прошу!

Они вышли из лифта и направились к парадной двери, возле которой находилась конторка, освещенная мягким светом лампы. За конторкой, низко опустив голову, сидела женщина, ее лица почти не было видно. Она нажимала на какие-то кнопки, словно играла на фортепьяно. Чжао, проходя мимо конторки, поднял руку, пожелав доброго вечера. Женщина, слегка приподняв голову, что-то ответила на его приветствие. Ни Цзао успел заметить лишь ее лоб, покрытый сеточкой морщин. Чжао толкнул стеклянную дверь и, уступая гостю дорогу, вышел вслед за ним. С довольным видом, небрежно ступая, он широкими шагами направился к стоявшей у тротуара машине. Ни Цзао вдохнул напоенный влажной свежестью воздух. От листвы деревьев, мокрой после дождя, исходил нежный запах. Мелкие капельки влаги, попадая на лицо, словно гладили его. Подул ветерок, и Ни Цзао поежился от холода. Стояло лето, но погода сегодня была прохладная и хмурая, и ему показалось, что вернулась ранняя весна. Он знал, что город, где он сейчас находился, лежит примерно на той же широте, что и городок Мохэ в Хэйлунцзяне — на севере Китая. Он обнаружил это по карте, которую специально изучал перед отъездом. Да, сегодня почти так же, как весной: в любой момент может потеплеть или вдруг ударят заморозки.

Чжао подошел к оранжевой машине. На блестевшей от дождя крыше лежало несколько кленовых листьев, принесенных ветром. Чжао открыл переднюю дверь и предложил Ни Цзао сесть, после чего быстро обошел машину с другой стороны, сел на сиденье водителя и включил зажигание.

— Как хорошо, что я с вами встретился! О многом хочется поговорить, очень о многом!.. Не знаю только, с чего начать!

Машина выехала на проезжую часть улицы, изменила направление и, шурша колесами, покатила по шоссе. В зеркальце, закрепленном на ветровом стекле, Ни увидел задумчивое, странно вытянувшееся лицо Чжао Вэйту.

— Кто же вы? — В вопросе Ни Цзао слышался неподдельный интерес.

— Наверное, меня следовало бы расстрелять! — Чжао убрал правую руку с руля и махнул ею в воздухе. — В 1967 году я убежал из Китая, — проговорил он тихо. — В свое время я был кадровым работником — ганьбу… Извините, вероятно, слушать меня вам совершенно не интересно!

— Ничего, продолжайте, если, конечно, хотите сами… Ведь наш разговор неофициальный!

Справа от дороги показался серый домик, стоявший в стороне. Тускло мерцавшая в эти сумеречные часы неоновая вывеска сообщала, что здесь находится итальянский ресторан, где можно полакомиться пиццей. Машина остановилась, и они вышли. Ни Цзао почувствовал запах горячего сыра, ударивший ему в нос, через открытую дверь. Чжао Вэйту подошел к ярко освещенной стойке, выбрал блюда и тут же расплатился. Впервые после приезда за границу Ни Цзао увидел, что заказанные блюда следует оплачивать сразу. Поднявшись по скрипучей лестнице, они обогнули маленький фонтанчик и оказались в просторном низком зале, где было темно и жарко. В зале Ни Цзао увидел множество диковинных растений с крупными листьями, по стенам вились лианы. Зал был расположен на разных уровнях, и посетители ресторана могли выбирать себе место, где им заблагорассудится — внизу или на возвышении. Они подошли к небольшому столику и сели. До ушей Ни Цзао донеслись тихие мелодичные звуки стереомузыки. Знакомый мотив песни, которую обычно исполняют громко, сейчас звучал в другом ритме и тональности, из-за чего стал похож на скорбный стон или слабый вздох, исторгнутый из груди тяжело больного человека. Ни Цзао узнал любимую мелодию, хотя звуки музыки едва достигали слуха.

— Подождите немного, я схожу куплю вина!

Ни Цзао только сейчас заметил в углу зала небольшой бар.

— Я скоро вернусь! — Чжао поднялся. — Возьмем пива — под пиццу лучше всего идет именно пиво. Или хотите чего-нибудь покрепче?

— Пожалуй, немного виски!

— Прекрасно! — Глаза Чжао загорелись. — Со льдом или без? Безо льда? Вы молодец!.. — Он удалился, но скоро появился вновь, с привычной ловкостью неся пиво и стаканчик виски. Себе он заказал немного водки.

— Прозит!

— Прозит!

— Ах да, мне все-таки надо было бы вам представиться. Дело в том, что я знаю вас очень давно. С вами учился мой старший брат.

— Кто он?

— Чжао Вэйда!

— Как? Вы его младший брат? Так, значит, ты… — Ни Цзао машинально употребил «ты» вместо «вы».

— Да, я Вэйши!

— Вэйши? А как же ваша визитная карточка?..

— «Великого мужа»[8] из меня не получилось! — Чжао горько усмехнулся, но тут же его глаза озорно сощурились. — Я убежал и стал бездомной собакой, поэтому иероглиф «великий» я поменял на знак «ничтожный», а у иероглифа «муж» изменил длину черточки: верхнюю укоротил, а нижнюю удлинил. Так появился иероглиф «ту» — «земля». Теперь я жалкая, ничтожная «пылинка». О’кей?

— Европейцы тоже говорят «о’кей»? — Ни Цзао рассмеялся.

— Конечно! Американцы считают, что они верховодят всем миром, и мы в Европе охотно подчиняемся их руководству. Теперь мы по любому поводу говорим «о’кей»!.. Вы, разумеется, знаете, что вся наша семья — революционеры, коммунисты. Только один я в семье оказался «уродом». — Он замолчал и взглянул на собеседника. Выражение лица Ни Цзао не изменилось, он оставался спокойным и продолжал улыбаться. — …В свое время я работал в дипломатическом ведомстве. В университете учил французский, вторым языком был русский. В 1964 году, после кампании «четырех чисток»[9], меня отправили трудиться в деревню у подножия гор Циляньшань. Мне это не понравилось, на душе было погано. К тому же многого я тогда просто не понимал… В 1966 году, когда началась культурная революция, всех моих близких и родных схватили как спецагентов: отца, мать, старшую сестру с мужем, обоих братьев с женами. В общем, вся семья оказалась шпионским гнездом. И тогда я убежал…

— Убежал?

— Подделал паспорт!.. Эх! Если бы вы знали, сколько мне пришлось после этого хлебнуть горя! Несколько раз я хотел покончить с собой. Но моя смерть вряд ли подвела бы черту под моим преступлением. Я прошу вас понять меня правильно: бесспорно я виноват в том, что, подделав документ, убежал, бежал как настоящий преступник. Однако впоследствии я не совершил ничего постыдного по отношению к родине. В конечном счете я принадлежу к тому поколению людей, которое взрастил Мао Цзэдун. Здешние антикоммунисты — я имею в виду тех, кто связан с Тайванем, — решили, что я ненавижу партию, они хотели затащить меня в свои организации, но я с ними разругался: пришлось однажды даже пустить в ход кулаки, за что меня, кстати, арестовала полиция.

Ни Цзао, улыбнувшись, кивнул головой. Ему, наверное, следовало бы сказать сейчас что-нибудь вроде: «Все это в прошлом! Культурная революция поставила все вверх дном…»

— Но вы еще сравнительно молоды, здоровы, здесь вы получили степень доктора наук… — вместо этого вставил Ни Цзао.

— Собачье дерьмо эта степень! — взъярился Чжао. Его лицо побагровело.

Официант принес обжаренное тесто, политое густо-красным томатным соусом и посыпанное тертым сыром, но Чжао Вэйту даже не взглянул на тарелку. В его глазах стояли слезы. Он устремил взгляд на собеседника, будто чего-то ждал.

Ни Цзао внезапно почувствовал необычайный прилив сил. Он знал, что Чжао ожидает от него каких-то слов, будто он, Ни Цзао, мог быть для него судьей.

— «Все будущее впереди, душа человека успеет себя раскрыть» — так говорит поговорка. Китай сейчас не такой, как прежде. Уверен, что у вас еще будет возможность поехать туда и убедиться самому — изменения произошли огромные… И потом, если человек любит свою родину, он непременно сделает все, чтобы принести ей посильную пользу, где бы он ни жил!

Чжао Вэйту уже взял себя в руки, хотя его глаза еще блестели от слез. Он предложил Ни Цзао выпить.

— Кажется, господин Ши Фуган и ваш отец… — Он внезапно переменил тему разговора.

— Да, когда я еще был мальчишкой… — Ни Цзао стал рассказывать о связях, которые существовали когда-то между их семьями. Чжао задумчиво кивал головой. Когда люди разговаривают о давно минувших днях, на их лицах нередко можно увидеть выражение такой задумчивости и рассеянности.

Они успели уже плотно поесть и выпить, когда в зале появилось еще несколько посетителей, уже немолодых, опрятно и со вкусом одетых. Переговариваясь между собой, они взошли на возвышение, почти неслышно ступая по деревянному, свежепокрытому лаком полу.

— Здесь принято ужинать довольно поздно, больше всего посетителей бывает около девяти. Сейчас появляются первые…

Ни Цзао кивнул. С появлением новых посетителей музыка в зале зазвучала громко, словно музыканты неожиданно приблизились к гостям и обратили к ним свои грустные лица. Сильный, немного хриплый голос с каким-то сладострастием пел о боли и тоске. И в этот момент вновь дрогнула молчавшая дотоле струна. Как бы связывая действительность с прошлым, дрожащая струна протянулась от живущих ныне людей к душам тех, кто ушел… Ни Цзао никогда бы не подумал, что в полупустом зале этого изысканного, несколько декоративного итальянского ресторанчика может с такой искренностью звучать музыка, буйная, почти дикая, разрывающая барабанные перепонки своими бешеными звуками и неистовым шумом, таящая в себе какую-то безысходность и в то же время бурную живительную силу молодости. На глаза Ни Цзао навернулись слезы, у него перехватило дыхание. Заметались огни рамп, слабо горевших в полутемном зале. Ни Цзао вспомнились качели, на которых он любил качаться в годы детства.

— Очень приятное место… Мне понравилось это заведение, — сказал он, не столько чтобы поблагодарить Чжао Вэйту за ужин, а чтобы вернуть самообладание.

Чжао Вэйту вежливо улыбнулся, но его лицо тут же погрустнело.

— А я чем чаще здесь бываю, тем больше чувствую свое одиночество. Вся эта обстановка, звуки музыки, гомон… Но сегодня совсем другое дело, потому что сегодня я сижу здесь с вами, товарищ Ни Цзао! — Он рассмеялся.

Что это — грустная шутка или за этими вежливыми, ничего не значащими словами скрывается какой-то глубокий смысл?

— Наверное, нам пора! — Ни Цзао сделал движение.

Чжао взглянул на часы. На его лице Ни Цзао прочел замешательство.

— Извините, но я хотел еще вам кое-что сказать! — Он снова засмеялся, но смех получился натянутым. В его поведении появилось что-то заученное, небрежно-ироническое. Он откинул рукой упавшую на лоб прядь волос, поднял голову и уставился в потолок. Выражение его лица было упрямым и гордым. — Возможно, мое патриотическое чувство показалось вам несколько смешным… Ха-ха… Но должен вам сказать, не доверяйте им… — Он опустил голову и, внезапно согнувшись, схватился за заднюю ножку стула, словно пытаясь его поднять. Говоря о «них», он вытянул вперед левую руку и средним и указательным пальцами очертил в воздухе большой круг, будто хотел поразить одним ударом всех, кто сидел сейчас в этом зале. Он придвинулся к Ни Цзао совсем близко. Обе ладони, сжатые сейчас в кулаки, подпирали его подбородок. В глазах блестели слезы. — Они презирают нас, китайцев. Вы не представляете, что они говорят о Китае. Если бы вы только слышали, вы бы не выдержали… Профессор Ши Фуган, конечно, не такой. Он любит Китай, очень любит… Скажите, когда же наконец наша страна по-настоящему покажет себя, когда мы станем такими, какими мы должны быть? Когда мы перестанем творить чудовищные глупости, делая при этом вид, что ничего не произошло? Извините, извините меня!

Лицо Ни Цзао залилось краской, сердце бешено забилось в груди. Такие искренние и взволнованные речи ему доводилось слышать и дома. В этих порой чрезмерно резких высказываниях чувствовалась боль за страну и народ. Люди не боялись говорить горькую правду, что уже само по себе было очень ценно. Но здесь — другое дело, здесь заграница. Каждая критическая фраза, брошенная в адрес Китая, заставляет судорожно биться сердце.

Он понимающе кивнул, хотя у него внутри все кипело.

— Ну что же, пошли! — Чжао Вэйту легко встал.

Вот она какая, «заграница». Она вырывает тебя из привычного мира, и ты невольно становишься рыбой, выброшенной из воды, в которую ей уже никогда не попасть. Но рыба не умерла, она просто очутилась в другом водоеме, с необходимой ей жидкой средой. Этот водоем отрезан от первого, но одновременно каким-то образом с ним связан. Новая среда обитания дает возможность, оторвавшись от прежнего привычного бытия, более свободно и как бы отстраненно оглянуться назад, взглянуть на самого себя, на историю своей жизни, посмотреть на нее как бы издалека. Однако сразу отрешиться от всего невозможно. Тяжи, связующие прошлое с настоящим, оказываются слишком прочными. Горькие думы о прошлом и страстные надежды на будущее теснятся в груди, и горит душа жарким пламенем.

Они покинули итальянский ресторан легким шагом, почти стремительно, словно боялись растерять те теплые чувства, которые переполняли их души. Золотоволосая девица с ярко накрашенными губами простилась с ними, поблагодарив за посещение. Чжао Вэйту что-то ей ответил, Ни Цзао, погруженный в свои мысли, прошел мимо молча и лишь у дверей подумал, что ему вежливости ради не мешало хотя бы кивнуть. Но момент уже упущен. Он горько усмехнулся.

Старая оранжевая легковушка ехала ровно семнадцать минут. Здесь был уже пригород, но дома, стоявшие по обеим сторонам дороги, были ярко освещены неоновыми отблесками торговых реклам. Разноцветные огни, врываясь в машину сквозь пелену дождя, бегали по лицу Ни Цзао. Он невольно вспомнил картины абстракционистов, которые ему довелось здесь недавно увидеть: многоцветные пятна, замысловатые переплетения полос и линий. Нечто зыбкое, неустойчивое, ни на что не похожее, но, очевидно, тоже имеющее право на существование. Ни Цзао закурил. Он внимательно прислушивался к звукам, доносившимся до его уха: мягкий шорох бегущей машины, звуки моросящего дождя, то затихающие, то внезапно усиливающиеся, громкие всплески разлетавшейся из-под колес воды, слабое бормотание мотора. Он подумал о своей неожиданной и почти стремительной поездке, о чувстве радости и какой-то даже гордости, которую он испытал, несмотря на спешку при сборах; но в то же время ему немного грустно и даже смешно — смешно за самого себя, за то волнение, в каком он пребывал, совершая свои действия. Он неожиданно приехал в незнакомую страну, встретился с каким-то господином Чжао Вэйту, который в первый же день выплеснул на него поток всяких сведений и признаний, а теперь он, Ни Цзао, спешит на встречу с неведомой госпожой Ши… Почему все-таки человек в своей жизни совершает так много глупых, необдуманных поступков?

Ему вспомнилось путешествие по родной стране: бескрайние равнины, голые степи, почти безжизненные пустыни, ленты нескончаемых рек. Тогда он ехал в большом грузовике. Он стоял в кузове и вдыхал крепкий вольный ветер. На зубах поскрипывал песок.

Почему-то вспомнился день прилета в Ф. Повсюду на аэродроме стояли молодые полицейские, вооруженные с ног до головы, готовые в любой момент вступить в схватку с врагом. Рыжеволосые, голубоглазые, они держали в руках «воки-токи» и карабины. За несколько секунд они готовы появиться в любом месте, где произойдет какое-нибудь непредвиденное событие. После таможенного и пограничного досмотра гость попадает в иной мир — сверкающий и многоцветный. Впрочем, на самом аэродроме тоже сияют никогда не затухающие огни многочисленных вывесок, светятся яркие витрины магазинов. Особенно бросаются в глаза торговые рекламы, с которых на тебя смотрят соблазнительные красотки. От многоцветья красок, сияния огней, от диковинных пятен и полос рябит в глазах.

Первые несколько дней путешествия были очень напряженными: непрерывные взлеты и посадки; поездки на машинах; получение ключей в отелях, а потом их возвращение служителям; обмен визитными карточками, взаимные представления и знакомства; пустенькие, чисто формальные разговоры или церемонные беседы. Слова, слова, казалось бы касающиеся реальных вещей, а на самом деле бессодержательные и поверхностные. Часто лишенные всякого смысла, они мгновенно исчезают из памяти. Когда Ни Цзао приехал за границу, в этот новый для него мир, он сразу же ощутил какую-то щемящую тоску… Китай, великий Китай, когда же ты наконец встанешь в ряды передовых держав мира?! Вопрос, который он постоянно задавал самому себе, был горек. Ни Цзао слишком часто думал об этом и уже научился незаметно для других глотать подступавшие к горлу слезы.

Он подумал о времени, которое здесь потерял — увы, он потерял его слишком много! Дома каждый час работы приносит обильные плоды. А ведь он должен был тщательно, от корки до корки, прочитать свою монографию о вэньчжоуском диалекте. Два старых специалиста из его института, два крупных авторитета в своей области, развернули вокруг его работы дискуссию с привкусом фракционерской грызни. Ни Цзао не пытался от нее уйти, но сознавал, что к стычке он не вполне готов. Спор с японским ученым, профессором Саката из Киотского университета, поставил его в еще более трудное положение. И вот теперь эта семидневная командировка на Запад да еще шестнадцать часов полета с посадкой где-то на Среднем Востоке, и только после всего этого он наконец доберется до Пекина.

Естественно, его мысли часто останавливались на Ши Фугане. Когда-то давным-давно, когда он был еще мальчишкой, Ши Фуган подсадил его на забор в парке Бэйхай, у северных ворот. Как давно это было! События прошлого, они исчезли из его жизни, поросли быльем. Они как бы уже не имеют никакой связи с настоящим. Смешно и глупо ехать в чужую страну, чтобы реанимировать прошлое, те давние события, которые потеряли теперь всякий смысл. Кого же он, в конце концов, ищет? Чего добивается?

Машина скрипнула тормозами, Ни Цзао подался вперед. На лице Чжао Вэйту, вцепившегося в баранку, вновь появилось выражение сдержанности и благовоспитанности, в уголках рта застыла ироническая улыбка.

— Приехали! — проговорил он.

Ни Цзао вышел из машины. Холодный ветер с дождем заставил его поежиться. За те два часа, пока шел дождь, температура воздуха резко упала, что особенно чувствовалось здесь, в пригороде. Пока они ехали, он еще хранил в себе тепло и уют итальянского ресторанчика.

Спасаясь от дождя, он вслед за Чжао побежал под навес над воротами четырехэтажного дома. На лицо ему упал отсвет фонаря, скрытого в густой листве. Деревья, подсвеченные сзади, казались совершенно темными, словно выкрашенными черным лаком. Усеянные мелкими жемчужинами дождя, они тихо покачивались. От них веяло печалью и безысходностью. Красивые железные ворота оказались запертыми. Деревянная дверь за ними была обита кожей. Несколько верхних окон здания освещались, и в них можно было увидеть красивые занавески и растения, украшавшие подоконник. Сбоку от дома стояло пять легковых машин. К их мокрым от дождя кузовам прилипли листья, принесенные ветром. По шоссе, тянувшемуся рядом, бежали автомобили. Огни фар то и дело освещали ограду, которая вслед за тем быстро погружалась в темноту. «Какое тихое и уединенное место!» — подумал Ни Цзао и вновь поежился от холода.

Слева от железных ворот небольшой, тускло мерцающий фонарь; под ним металлическая таблица с надписью. Внизу кнопка звонка. Чжао Вэйту, внимательно изучив надписи, нажал на четвертую кнопку. Совсем рядом с собой, почти возле уха, Ни Цзао услышал голос старой женщины. От неожиданности он отпрянул.

— Это Сяо-Чжао? — спросил голос на чистейшем пекинском диалекте. Дама говорила немного в нос. Ни Цзао даже слышал ее дыхание.

— Да, да, мы приехали, я вместе с господином Ни! — торопливо ответил Чжао.

Раздался щелчок, и дверь автоматически открылась.

Ни Цзао догадался, что сбоку от ворот есть переговорное устройство — «переговорная трубка», как ее еще называют. На металлической таблице видны фамилии здешних жильцов. Нажав на соответствующую кнопку, гость может поговорить с человеком, к которому пришел. После необходимого «уточнения» хозяин с помощью дистанционного устройства отдает распоряжение открыть дверь. Такой нехитрый аппарат позволяет избежать нежелательных встреч со всякого рода людьми вроде жуликов, нищих или сумасшедших — словом, со всеми теми, кого не ждут. Если хозяин не желает с кем-либо встречаться, ему достаточно не вступать в переговоры.

Они вошли за ограду, ворота за ними тотчас плотно закрылись.

Ни Цзао подумал: «Так же и мы, технически отсталые китайцы, стоим сейчас перед огромными железными воротами!»

Чжао Вэйту сделал рукой церемонный жест, уступая гостю дорогу.

— Нам на четвертый этаж, — пояснил он.

Они поднялись по узкой лестнице с необычайно высокими ступенями. Кругом стояла тишина. Они ничего не слышали, кроме собственных шагов и своего прерывающегося дыхания. На стене тускло горели лампы, какое-либо другое освещение отсутствовало. Прекрасно устроено, дом совершенно изолирован от звуков и лишнего света! Ни Цзао подумал об этом с удовлетворением. Внезапно он почувствовал тупую боль в ноге. Весь день на ногах, без отдыха. И сердце в предельном напряжении — ни секунды покоя.

Они достигли четвертого этажа. Одна половина двери оказалась приоткрытой. Из образовавшейся щели лился свет. Госпожа Ши заранее открыла дверь.

— Госпожа Ши! — В голосе Чжао послышались нотки радостного возбуждения. Он распахнул дверь. В передней ни души. Гости остановились.

В передней на стене Ни Цзао заметил небольшую темно-красную таблицу, на которой изысканной древней вязью были написаны зеленые иероглифы: «Кабинет Устремленного вдаль». Под надписью один-единственный крупный иероглиф, исполненный в скорописной манере, в котором Ни Цзао с большим трудом узнал знак «юй» — «невежественный». По обеим сторонам таблицы — парные надписи-дуйляни[10]: «Блюди себя как драгоценный нефрит» и «Копи добродетель — она злата ценней!».

Ни Цзао заморгал глазами. Где он? Какой сейчас год?

К ним навстречу семенила полная старуха, по виду ни дать ни взять стопроцентная китаянка. На ней лиловатое, с красным оттенком китайское платье, на ногах расшитые цветами шелковые туфли. Ее улыбающееся лицо с набрякшей свисающей кожей казалось довольно приятным и добрым, лишь три поперечные морщины на переносице свидетельствуют о ее далеко не ангельском характере.

Госпожа Ши встретила гостей с вежливым достоинством, однако на Ни Цзао взглянула настороженно и с некоторым сомнением.

Ни Цзао заметил это выражение ее глаз и сразу решил объяснить цель своего визита.

— Отец просил навестить вас. У меня от него есть для вас письмо и кое-какие мелочи, которые он презентует вам и дядюшке Ши Фугану.

— Прошу входите, прошу! — Хозяйка закивала головой. — Вот уж никак не думала с вами встретиться.

Сама я прилетела лишь вчера, а господин Ши остался в Маниле.

Ни Цзао вступил в просторный холл, тонувший в полумраке. Хозяйка предложила гостям сесть на изрядно потертый диван, обитый бордовой материей. Они обменялись несколькими фразами, после чего госпожа Ши заковыляла в другую комнату и вскоре появилась с чаем. Ни Цзао, сразу расслабившись, огляделся по сторонам.

Трудно представить себе, что в этой квартире живет европеец. Прямо перед собой он заметил надпись всего из трех знаков: «Терпение — истинная высота!» Это написал некий Кун Линъи, далекий потомок Конфуция, правда, неизвестно в каком колене. Рядом картина Ци Байши[11], которую Ни Цзао, кажется, где-то уже видел. На ней изображены головастики, резвящиеся в горном ручье. Здесь же еще одно полотно с изображением пейзажа, однако Ни Цзао так и не смог разобрать, кто автор картины. Возле полотна с пейзажем стоит черный столик, на нем плоский сосуд с орхидеями. Ни Цзао перевел взгляд вправо, где находилась дверь. То, что он увидел, заставило его широко раскрыть глаза от удивления — поперечная доска с надписью — эстампом. Древние знаки гласили: «С трудом обретенная глупость». Сердце Ни Цзао почему-то учащенно забилось. Он поднялся и подошел к эстампу поближе. В самом деле… Один из иероглифов, «нань» — «трудный», написан весьма необычно. Так писал Чжэн Баньцяо[12] — смело и энергично. Внизу еще одна надпись, вернее, целая фраза: «Обрести мудрость трудно, так же трудно обрести и глупость. Но еще труднее мудрость превратить в глупость. Посему отложи писание, отступи на шаг, и сердце твое обретет покой. Не помышляй о грядущем вознаграждении. Баньцяо познал!» Когда-то давно Ни Цзао знал эту фразу почти назубок и мог повторять ее наизусть. Только смысл ее не вполне был ему понятен тогда, а впоследствии он забыл и само изречение.

И вот сейчас в один миг он вдруг все понял. Значит, нельзя, просто невозможно забыть, что было когда-то, и забытое не приносит человеку настоящего покоя. К тому же давным-давно забытое имеет свойство в один прекрасный момент оживать в человеке, и это происходит так неожиданно, что может перехватить дыхание.

Самое начало зимы. Льются солнечные лучи, двор покрыт опавшими листьями, окна дома вспыхивают на солнце, старая пятнистая кошка проскользнула в дверь, слышатся крики продавцов лотосовой муки, скрип телеги водовоза; перед глазами каменные лестницы с отбитыми краями, отец в европейском костюме; металлический замок на двери; эстамп с каллиграфической прописью Чжэн Баньцяо, в которой иероглиф «трудный» написан как-то очень необычно; потом вдруг осколки стекла на полу… Обида, боль, ненависть, их он до сих пор не может выразить словами. И песня, которую поет «золотой голос» Чжоу Сюань, — такая задушевная, искренняя и в то же время таящая печаль и беспомощность…

Чай оказался не свежезаваренным и довольно холодным. Хозяйка принесла тарелочку с бисквитом. Ни Цзао попробовал кусочек — показалось вкусно.

— В прошлом году я побывала в Пекине, — проговорила госпожа Ши. — Моя младшая сестра живет возле Бэйсиньцяо… И зачем только снесли арки на Дунсы и Сисы? Ах, как мне их жаль! Мешали движению? А Триумфальная арка в Париже? Она ведь тоже мешала движению, однако же там догадались расширить улицу, и сейчас машины просто объезжают ее с обеих сторон. Как долго вы пробудете в нашем городе? Вы уже свыклись со здешней кухней? О, ваш отец, вероятно, постарел, вполне естественно. А как матушка? Ах да, я слышала. У вас ведь, кажется, есть и старшая сестра? Помню, помню. У меня, знаете ли, больное сердце. А тут еще ноги. Посидела в самолете, и вон как распухли. Отечность до сих пор не спадает… — Госпожа Ши говорила без умолку. — Вам сейчас, наверное, за сорок? Надо же, как повзрослели! Есть ли детишки? Сколько? Прекрасно! Браво, браво! Но нужно родить и сынка. В Китае без сына никак нельзя. А какой у вас дом? Неужели вам хватает? Понятно, лучше всего иметь старый дом — наш, четырехугольный[13] с двориком, где можно сажать цветы, разводить птиц, рыб. А летом вы по-прежнему гоняете комаров? Ничего смешного в этом я не вижу. Этот обычай, существующий испокон веков, завещан нам предками. Это своего рода наш национальный секрет. Перетерпи, уступи, отойди на шаг, оставь кого-то в стороне, и ты сохранишь самого себя, а потом все постепенно вернется на свои места. Того, кто вершит зло, в конечном счете настигнет заслуженная кара и гибель, а ты останешься жив и даже сохранишь свои силы… Господин Ши и я, мы вместе весьма интересовались этой проблемой. Господин Ши, как вам известно, очень чтит Китай, преклоняется перед китайской культурой. Он говорит, что китайская культура — единственная в своем роде, никакая другая культура в мире не может с ней сравниться. В ней таится скрытая истина. Вот, к примеру, Сингапур, Малайзия, Филиппины. Они у себя много понаделали нового, но в конце концов решили: без китайской культуры не обойтись! Именно ее дух понадобился им, потому что нет в этом духе торопливости, нет ни перед чем страха, нет и охаивания всего и вся. Словом, Китай обладает чем-то абсолютно своим.

Гости внимали хозяйке.

— Европа? Что в ней хорошего? Конечно, вы всегда можете приобрести холодильник, стиральную машину, цветной телевизор, обзавестись стереомузыкой и автомобилем. А еще что? Какое, собственно, все это имеет к нам отношение? Вот вы там у себя сетуете на свою жизнь, но вам неведомы наши беды… Но зато у нас свобода слова. Если ее нет, значит, надо запечатать рот, и ни гу-гу… Ах! Как ломит ноги!

В детстве у Ни Цзао были свои раздумья. Утром по дороге в школу он нередко покупал печеный батат. Откусывая корень на холодном ветру, он длиннющими рукавами стеганого халата вытирал мокрый нос. Он шел и думал: «Неужели я иду по дороге в школу? Нет, сейчас так противно, что я погреюсь еще под одеялом и ни за что не встану с теплого кана[14]. Но в поговорке говорится: „Кто встает чуть свет, тот богатство обретет, кто подолгу спит, тот ночной горшок несет“. Ерунда все это! Но зачем все же я иду по дороге в школу в такую рань? А может быть, нас двое: один идет в школу, откусывая на ходу печеный батат, а второй нежится под одеялом. Я знаю, одному из них сейчас очень противно…»

Охваченный этими думами, он быстро идет в сторону школы. Вот ее белая стена, возле стены толпа людей. Что-то произошло. Кажется, убили нищего… Ни Цзао не хочет смотреть, он боится. К тому же, если остановиться, можно опоздать на уроки… Тело несчастного прикрыто драной рогожей, из-под которой наружу торчат ноги, обутые в рваные ботинки. Согнутые конечности напоминают куриные лапы… Мальчика объял страх. Ему вдруг почудилось, что мертвец не нищий, а он сам. Действительно, откуда он, Ни Цзао, так уверен, что он жив, а тот, другой, мертв? Откуда знать: может, у мертвеца есть еще другая оболочка, в которую его душа сейчас переселилась. Если так, значит, можно предположить, что лежащий перед ним человек — это и есть Ни Цзао. Значит, Ни Цзао умер! Все ясно! Вот его скрюченные ноги, его жалкое тело, прикрытое рогожей. А вместе с тем, другим Ни Цзао будет жить другая мать и отец… Там будет еще один мир. Когда этот Ни Цзао умер, его родители, сестра, тетя, бабушка — все пришли сюда его оплакивать: «Сынок (внучек, племянник, братишка), как же это ты?..» Как горько они плачут, как глубоко их горе! Он слышит их голоса и плач… Неужели все так и происходит на самом деле? Каждый день один Ни Цзао живой, что-то делает, а второй умирает…

Так думает мальчик, пока не доходит до ворот школы. На двери класса приклеена полоска бумаги с названиями сладостей, которыми любят лакомиться девочки: «кислые финики, абрикосовые конфеты, цукаты». Наконец-то все встало на свои места…

Находясь за границей, в Европе, сидя подле жены Ши Фугана и Чжао Вэйту, рассматривая надпись о глупости, которую «трудно обрести», Ни Цзао вдруг понял, что прошлое на самом деле вовсе никуда и не исчезло, оно здесь, рядом, в европейском городе Ф., в этом доме госпожи Ши. Оно затаилось в сердцах всех тех, кто когда-то его пережил. Ведь, кроме него самого, существующего в данный момент, живет еще один Ни Цзао, который существовал когда-то раньше. В пятидесятых годах люди распрощались с сороковыми годами, а в шестидесятых они простились с пятидесятыми, так, будто они, покинув Шанхай, направляются в Циндао, а оттуда — в Яньтай. Людям кажется, что путешествие во времени необратимо в отличие от путешествия в пространстве, где можно поехать вперед, а можно повернуть назад. Сегодня вечером он познал нечто, что всколыхнуло его душу. В эти восьмидесятые годы, в незнакомом ему месте он вдруг увидел прошлое, которое давным-давно похоронил.

Археологические раскопки?

Связь времен? Продолжение прошлого?

ГЛАВА ВТОРАЯ

Всю ночь мяукала кошка. Ее надсадные крики, порой жалобные, а временами злые и хищные, то вдруг замолкавшие, то усиливавшиеся, раздавались в ночной темноте. Мяуканье меньше всего напоминало зов любви, скорее, это был яростный призыв к схватке, к убийству, к смерти. Рука Цзинчжэнь дрогнула. Небольшая фарфоровая чашка с вином упала на пол и разбилась вдребезги.

Цзинчжэнь (в нынешней книге жильцов она записана под фамилией Чжоу и Цзян[15]), схватив веник, выбежала наружу и закричала, обратясь к стене, на которой сидело животное, едва различимое в свете звезд. Вдруг Цзинчжэнь стала пританцовывать и что-то насвистывать, словно ей уже удалось схватить пятнистую тварь с зелеными глазами и тугим брюхом. Ей кажется, что ручкой веника она бьет по брюху бесстыжее и коварное создание, истинное воплощение нечистой силы, пока из тела животного не брызнула кровь. Чувствуя, что задыхается от напряжения, женщина медленно возвратилась в дом. Ее восьмилетний племянник Ни Цзао и его девятилетняя сестра Ни Пин широко раскрытыми глазами уставились на тетю. Женщина взглянула на них влюбленными глазами и громко расхохоталась.

— В последние дни нашей семье сильно не везет. Видно, накликала на нас беду та мертвая кошка. Вот я и отгоняла злой дух. Только я одна могу его отвадить!

Дети онемело стояли, моргая глазами. Они ничего не поняли.

— Ну да ладно! — проговорила тетя. — Хватит об этом. Давайте лучше разучим песенку. — Она прокашлялась, прочищая горло, сплюнула, глубоко вздохнула и попробовала голос. Он звучал чисто. Тетя запела, старательно выговаривая слова:

Ветерок набежал, Облака заметались по небу, Многоцветье трав тра-та-та, Вот так, тра-та-та…

Она забыла слова песни, и вместо слов появилось это «тра-та-та», будто речь шла о чем-то вполне понятном и известном.

Заснули говорящие деревья, Заснули поющие птицы. А ивы качались, На ветру трепетали.

Во время пения у тети, по-видимому, защипало в носу, потому что она вдруг громко чихнула, причем сделала это с таким ожесточением, что все ее тело вздрогнуло и затряслось. Дети расхохотались.

Мать позвала детей спать. Цзинчжэнь (она же госпожа Чжоу и Цзян) стала стелить себе постель. На ум вдруг пришли строки из поэмы Бо Цзюйи «Песнь о вечной печали»[16]:

Вот и девочке Янов приходит пора Встретить юность свою. В тайне женских покоев растили дитя, От нескромного взора укрыв. И однажды избрали прелестную Ян Самому государю служить. Тра-та-та, тра-та-та… Опершись на прислужниц, она поднялась — О, бессильная нежность сама! И тогда-то впервые пролился над ней Государевых милостей дождь…[17]

Цзинчжэнь продолжала читать стихи, когда снова раздалось кошачье мяуканье, которое долетало до дома какими-то странными волнами, то взмывая вверх, то падая вниз. За ним послышалось фырканье и звуки схватки. Цзинчжэнь подумала, что надо было бы снова выйти, но почувствовала, что ее конечности будто налились свинцом, едва она коснулась постели, а тело словно прибили к деревянной крестовине. Она не могла не только двинуться с места, но даже просто пошевелиться… «Ханьский владыка, красавиц любя, покорившую страны искал…» Ясно, что здесь идет речь о Танском Минхуане[18], но при чем тогда здесь «Ханьский владыка»?..[19] Мяу-мяу! Фыр-фыр!..

Она не знала, как долго спала: может быть, час, а может, всего минуту. Ее снова разбудил кошачий визг, и она в страхе раскрыла глаза. Откуда такое количество кошек? Кошачий митинг! Кошачье наваждение! Целая кошачья рать рвется к ней в дом. Мяуканье долгое и краткое, визгливое и хриплое, тоскливое и наглое. Когти тысяч и тысяч кошек тянутся к ее лицу, рвут ее душу. А в это время где-то на чердаке раздается другой шум, почти грохот, словно там, под потолком, мчится конное воинство, рушится земля, перевертываются моря… Это бесчинствуют крысы и мыши. Их омерзительный писк еще противнее, чем кошачье мяуканье. Когда слушаешь эти звуки, тебе кажется, что все мерзкие твари неистовствуют где-то рядом, они копошатся в твоей голове, они прыгают на «солнечной точке»[20]. Сегодня у этих созданий наверняка какой-то веселый праздник. Может быть, они переселяются на новое место жительства или справляют свадьбу? Цзинчжэнь не радует это крысиное веселье. Ее сердце начинает сжиматься, оно бьется как в конвульсиях, будто чья-то ледяная лапа сатанинской хваткой впивается ей в позвоночник. Она никак не может вырваться, выпрямить свое тело, она превращается в комок мертвой плоти. Оглушенная кошачьим мяуканьем и визгом крыс, она пытается не обращать на них внимания, но ей так и не удается избавиться от докучливых звуков. В разгар борьбы она вдруг возле уха слышит чье-то свистящее хихиканье. Кто-то неизвестный, трижды хохотнув, дует ей в висок. Она вскрикивает и широко раскрывает глаза. Ее лицо залито слезами, тело покрыто холодной испариной. Неужели я только что умирала? Ну да, я наверняка сейчас была в аду! Не иначе нечистая сила меня во сне навестила. Надо повернуться на другой бок, успокаивает она себя.

Цзинчжэнь повернулась. Перед глазами неясно мелькнула женская фигура в белом, бесплотная, неосязаемая, одинокая. Цзинчжэнь, собрав все свои силы, произнесла слова стиха из «сказа под барабан»[21]:

Прогоню я желтую иволгу, Пусть на ветке она не кричит. Своим криком тревожит мой сон. Не смогу дойти до Ляоси…[22]

Цзинчжэнь знала наизусть множество стихов, песен и арий из разных опер и пьес, но для домашних все они назывались «сказом под барабан».

Короткие пятисложные стихи с некоторых пор стали своего рода заклятием, которое любила повторять Цзинчжэнь. Она читала стихи вслух один за другим или произносила про себя, полушепотом, а порой распевала, намеренно растягивая слова, сопровождая их деревенскими речевыми оборотами. Ее никто не учил, она разучивала стихи сама. В ее исполнении звучали и «свободные мотивы» вроде народной песенки «Маленький кочан капусты» или арии из пьески, исполнявшейся под аккомпанемент деревянных колотушек-банцзы[23], вроде «Девятой девицы Ду». Слова о желтой иволге приводили душу в смятение. Когда она пела эту песню, ее сердце пронзала острая боль, которая, казалось, не давала ей жить дальше, ее начинала бить судорога, будто она заболела легочным недугом. Ее знобило, бросало в жар, она чувствовала во всем теле невероятную слабость и холодную пустоту. В эти минуты ей хотелось разрыдаться или, наоборот, ее вдруг начинал душить смех. Чаще она погружалась в горькие думы, а на ее лице блуждала слабая улыбка. Порой из груди вырывался глубокий стон. И, только спев несколько раз (а может быть, десятки раз) песню об иволге, пролив море горьких слез, Цзинчжэнь наконец приходила в себя и чувствовала, что она обрела освобождение и уверенность в жизни. Она снова вспоминала слова песни: «Своим криком тревожит мой сон…» Издавна и по сей день женская доля похожа на бесконечный тревожный сон! Интересно, добрался ли ты до Ляоси?

Этой ночью Цзинчжэнь повторяла песню об иволге бесконечное количество раз, словно пыталась отогнать назойливую птицу прочь… Мяуканье и мышиная возня стихли, и Цзинчжэнь наконец услышала шуршанье листьев, падавших на землю, и треск ветвей, сломанных порывами ветра. Где-то прозвучал тягучий гудок поезда и послышался стук колес, сначала громкий, а затем постепенно стихающий где-то вдали. Прошло пять, шесть минут, но она, к своему удивлению, все еще продолжала слышать эти мерные звуки: тук-тук, тук-тук! Как странно, поезда давно нет, а стук колес все еще слышится. Неужели поезд такой длинный? Почему он не уходит, почему продолжает громыхать каждым пустым вагоном?.. Тук-тук, тук-тук! Кроме стука поезда, Цзинчжэнь больше уже ничего не слышит…

Цзинчжэнь просыпается, когда на дворе уже совсем рассвело, и принимается застилать постель. Свою работу она делает серьезно, сосредоточенно, будто собирается в долгий путь по очень важному делу. Потом она наливает теплой воды в эмалированный таз, украшенный оловянной заплатой, которую сама когда-то посадила, ставит таз на старую деревянную подставку апельсинового цвета и долго умывается, поминутно опуская в воду дырявое полотенце, некогда белое, но давно уже посеревшее от ветхости. Когда тряпка пропитывается влагой, Цзинчжэнь с усилием втирает в нее мыло, сваренное на свином жире, намыливает до тех пор, пока на тряпке не появляется тонкий слой пены. Вода в тазике делается мутной еще до того, как Цзинчжэнь приступает к умыванию. Скользким от мыла полотенцем она не просто с силой, а прямо-таки исступленно трет лицо. При этом ноздрями она издает странные фыркающие звуки, словно в это мгновенье кто-то ей зажал нос и рот одновременно. Чтобы не задохнуться, она бешено сопротивляется, ее дыхательные органы бурно протестуют против насилия. Закончив омовение, Цзинчжэнь вновь опускает полотенце в таз и начинает отстирывать его, отчего вода в посудине еще больше мутнеет. Но ей кажется этого мало. Куском мыла она трет полотенце вновь, трет несколько раз, пока вода не становится совсем мутной, почти черной. Но зато лицо Цзинчжэнь теперь ослепительно белое. Чем грязнее вода, тем довольнее и радостнее чувствует себя Цзинчжэнь, потому что изменение цвета воды в тазу свидетельствует об успешном завершении ее омовения. И все же она не успокаивается, она моется еще раз.

Ни Цзао давно уже знает, что во время ритуала омовения беспокоить тетку никому нельзя. И хотя тетя нежно любит племянника, в эти минуты он старается ей не мешать, а уходит куда-нибудь подальше, потому что тетя пребывает сейчас в том состоянии, которое вызывает у домашних трепет. В эти минуты она способна, ни с чем не считаясь, смести всех и вся на своем пути. С возрастом Ни Цзао часто не без грусти задумывался, что стоит за тетиным ритуалом.

Утренний туалет подходит к концу. Тетя вытаскивает квадратную табуретку и ставит ее перед удлиненным столиком, покрытым когда-то белым лаком, но лак от времени давно потрескался и отпал, из-за чего на поверхности стола образовались шершавые пятна. Табуретка стоит ровно, на определенном расстоянии от столика. Тетя усаживается и придвигает к себе шкатулку для гребней и расчесок. Шкатулка в свое время имела лиловато-красный цвет, но краски успели потемнеть, а в отдельных местах казались совсем черными или бурыми. На столике кое-где появились пятна, словно отметины оспы. Подняв крышку, она достает овальное зеркальце и удобно прилаживает его на крышке. Она тянет за небольшую медную ручку, сделанную в форме сердцевидного листика, и выдвигает два ящичка, расположенные в левом верхнем углу шкатулки. В них лежат расческа, гребень, пудреница, дешевая помада, крем для губ и лица, а также порванная сетка для волос и несколько заколок разной величины и фасонов. От ящичка исходит сладковатый аромат. В правой части шкатулки находится небольшая дверца. Открыв ее, тетя достает черную коробку, в которой лежит блюдце с набухшими от воды стружками. Выдвинутые ящички встают на свои места, а дверца снова закрывается. Тетя разглядывает себя в старое зеркало, усеянное пятнышками, но все еще сохраняющее ровную поверхность, что позволяет без особого труда увидеть в нем отражение. Из зеркала на нее смотрит удлиненное, похожее на мужское лицо, обтянутое желтой кожей. Самой красивой частью лица, конечно, являются умные задумчивые глаза с черными блестящими зрачками. В глубине глаз скрыты тоска, рано познанная печаль и одержимость. Прекрасны ее черные волосы, очень густые и мягкие. Сама тетя уверена, что ее волосы гораздо тоньше, чем у других женщин. У тети очень высокие скулы, квадратный подбородок, крупный, может быть, даже излишне крупный нос, который ей самой очень не нравится. Тетя считает, что внешность у нее несчастливая, она таит в себе следы горя, которое сопровождает ее всю жизнь. Возможно даже, что лицо является причиной всех ее бед. Она внимательно рассматривает его, испытывая к нему неприязнь, смешанную с симпатией. Но больше всего она чувствует сейчас усталость. Она много раз вглядывается в это хорошо знакомое ей лицо, но не видит в нем того, что надеется увидеть.

Цзинчжэнь принимается расчесывать волосы. За целый день лишь в эти короткие мгновенья она ощущает в себе таинственный приток энергии, побуждающей ее к каким-то лихорадочным действиям. Она чувствует, что пульс учащается, ей вдруг становится жарко, хочется плакать, а порой кажется, что она теряет сознание. Что-то неудержимо толкает ее на нелепый, необъяснимый поступок. В эти минуты она готова покончить с собой. И вдруг ее лицо искажается злой усмешкой. Смочив ладонь водой, она кладет на нее крем и наносит его на лицо, а потом обеими руками начинает похлопывать. Ей кажется, что она постукивает по лицу совсем легонько, но шлепки получаются довольно громкие — шлеп, шлеп! С каждым разом звуки усиливаются. Ни Цзао, услышав их, пугается. Мальчику кажется, что тетя избивает себя. Пошлепав себя по лицу, она достает пудреницу — круглую картонную коробочку, на крышке которой изображен портрет «модной красотки». Чтобы открыть плотно закрытую крышку, надо приложить немалые усилия. Из коробки извлекается мягкая розовая пуховка. И в солнечном луче, который в этот момент проникает в комнату сквозь дверную щель, появляются крохотные пылинки. Легкие, эфемерные, они плавают и кружатся в воздухе. Выражение лица Цзинчжэнь сосредоточенное и торжественное, но даже в эти мгновения с него не сходит печать невыразимого горя. Она опускает пуховку в пудреницу и, приложив к лицу, легонько проводит по коже. Мягкое, нежное прикосновение подушечки ей очень приятно. Это едва ли не единственное тепло и нежность, которые дарит ей судьба. В эти мгновения ей кажется, что кожа лица еще окончательно не огрубела, в отличие от сердца, которое уже давно превратилось в камень. К счастью, лицо еще остается живым и мягким. На глаза у женщины навертываются слезы. Блестящие глаза ее сейчас еще более прекрасны и печальны. Тетя начинает хлопать, мять, разглаживать лицо. Дешевая пудра с большой примесью свинца превращает его в белую маску. «Белый грим» — так Ни Цзао, его сестра, мать и бабушка называют неестественное лицо Цзинчжэнь. «Чем сейчас занимается наша тетя?» — «Накладывает белый грим!» Когда кто-то говорит об этом, даже маленький Ни Цзао делает гримасу, изображая роковую неизбежность.

Белый грим нанесен на лицо как положено. Теперь очередь за румянами и губной помадой. Впрочем, можно усомниться в том, что коробочка из-под румян и тюбик от помады содержат хотя бы немного косметики. Даже если Цзинчжэнь удается выскрести остатки снадобий со дна и положить на лицо, оно вряд ли становится от этого ярче. Когда Цзинчжэнь касается помадой губ, мышцы и кожа на лице возле скул вдруг начинают легонько подергиваться, будто эти места свело судорогой. С уст женщины срывается презрительный смех.

Глядя в зеркало, она видит на своем лице беспомощность, отчаяние, тоску и безнадежность. И снова раздается презрительный смех… А, ты хочешь свести со мной счеты? Хочешь, чтобы я попала в твой капкан? А может быть, ты намереваешься содрать с меня кожу, выдернуть жилы, высосать кровь, сожрать мою плоть?

Ее взгляд, вначале почти неподвижный, начинает метаться из стороны в сторону. Тьфу! Плевок летит прямо в зеркало. Злость и ненависть, отчаяние и гнев, скопившиеся в груди, вырываются наружу.

Цзинчжэнь начинает шептать бессвязные фразы. «У тебя злое сердце, хищная хватка! Да, да! Кто ты есть? Ты — злодейка, ты — ничтожная тварь. Тебе мало оторвать башку! Не жди пощады, как меня ни упрашивай — пощады не дождешься… В небе высоком ветер гудит, обезьяна скорбно кричит, печаль повсюду царит. Деревья падают наземь, наступила пора расставанья — со смертью уходит жизнь. Я сделаю из тебя мясное крошево! Изрублю и тебя и других — хороших, дурных; никого не оставлю в живых: ни кур, ни собак! Эх, была ни была! Чем ждать, когда кто-то убьет меня, лучше я сама расправлюсь с тобой!.. Месть благородного человека справедлива даже спустя десять лет. Если в ад я сама не спущусь, кто пойдет туда вместо меня? Лишь со смертью узнаешь ты, что все сущее — пустота! Разве мне так легко?..» «Ученик, ароматом книг надышавшись, познал высокие правила жизни… Верность его велика, долго длится она в роду; Книга песен и Книга преданий[24] — живы в веках они! И опять новый год наступает. Зелень трав, повсюду разлит аромат… Раздается грохот хлопушек, возвещая года конец». «Кроме любви супругов, в жизни все остальное — пустое. Умереть от голода — мелочь; потерять целомудрие — страшно! В жизни женщины главное — целомудрие, верность… О, как красива она: обликом краше рыбки в пучине, дикого гуся в поднебесье; ликом своим способна она пристыдить луну и цветы… Ба, ба, ба! Распустился белый пион, потом распустился пунцовый. Цветы заалели вокруг. О, как небо прекрасно, прелестны весенние краски! Тысячи птах щебечут, поют! Но весной мое сердце не ликует вместе с цветами… В частичке воспоминаний содержится горечи капля. Пучок из трав сплети, я в клюве кольцо принесу[25]. Прилетела я в этот мир, чтобы тебе отплатить за все! О, как хорошо здесь вокруг, в этот день роковой… В какой дом и какую семью пришли ныне благо и радость?.. У обиды есть начало свое, как у долга — хозяин. Всю оставшуюся жизнь ветер с дождем тебя будет сечь. И будешь ты один как перст, и некуда будет приткнуться тебе!..»

Выражение лица Цзинчжэнь в такие минуты непрестанно менялось: гримаса боли уступала место жалости, скорби, отсвет холодной жестокости сменялся задумчивостью и отрешенностью. Ее охватывало все большее возбуждение, беседа с зеркалом становилась все горячей. Она напрягалась, будто преодолевая какое-то сопротивление, подавалась вперед, на губах появлялась пена. Ни Цзао знал, если в этот момент он подойдет к тете, плевок полетит прямо в него. И все в доме знали об этом и старались уйти подальше.

Цзинчжэнь, хлопнув рукой по столу, сплевывает на пол липкий сгусток слюны. С уст срывается проклятье: «Бесстыжее животное в человечьем обличье, ты хочешь осквернить мою вдовью честь! У тебя душа скорпиона или змеи. В тебе таятся все пять ядов. Не моргнув глазом ты способна погубить человека — убиваешь без крови. Кого угодно ты можешь сжечь, поджарить, сварить… Ну иди же сюда, иди же! Померься силой со мной! Вон оружие — нож, он войдет чистый, а выйдет наружу красным от крови. Примени свои дьявольские уловки, которыми пользовались твои собачьи предки! Что ж ты медлишь? Боишься? Потому что ты жалкая тварь, отродье потаскухи. Ты гулящая баба, которую провозят по улицам на деревянном осле. Ты старая рухлядь, кусок мертвечины! Ты мерзкая погань, от тебя несет нечеловеческим смрадом. Ты подлая тварь без стыда и без совести, в тебе нет ни долга, ни человечности, ни верности, ни почтительности к старшим. Ты вонючая падаль, бандитка! Я выпущу в тебя тысячи стрел, растерзаю на куски. Чтоб тебя раздавила машина, чтоб тебя поразил гром, чтоб на шее твоей вскочил чирей, чтоб пупок у тебя загноился! Я высосу твой мозг — и ты подохнешь жалкой смертью, и негде будет похоронить твое тело, уродина!»

Ее голос звучал не слишком громко, словно она вполне владела собой, хорошо сознавая, что говорит. Голос был обычен, интонации спокойны. Так бывает, когда люди говорят сами с собой. На самом же деле ее поведение, выражение лица — все это было за гранью разума. Сейчас она погрузилась в мрак безумия, забыв о том, кто она и где находится. Всякого, кто мог увидеть Цзинчжэнь в таком состоянии, охватил бы ужас.

Постепенно она приходила в себя и успокаивалась. Безумное бормотанье и вскрики, в которых слышалась ее давняя боль и страданье, стихали. Лишь на столике, на шкатулке, на полу возле ног и на отворотах одежды оставались пятна уже успевшей высохнуть слюны. Цзинчжэнь в последний раз окунала в остывшую мутную воду полотенце, когда-то бывшее белым, и принималась вытирать лицо. Теперь наступал черед удаления ранее нанесенных румян. Цзинчжэнь хорошо знала, что этим заканчивается каждодневная косметическая процедура. Румяна и помада потеряли с нею таинственную связь, и ее последнее прикосновение к ним всего-навсего ритуал из забвения, церемония погребения. Для пользования ими у нее уже нет ни права, ни основания. Она смывает слой белого грима, и на лице снова проступает восковая желтизна.

Теперь она принимается за свою прическу. Сначала она смачивает щетку из черной свиной щетины в воде, настоянной на стружке. От этого клейкого настоя, пахнущего смолой, волосы делаются блестящими и немного липкими, после чего она проводит по ним гребнем с редкими зубьями, рассекая массу волос на отдельные пряди. Красной шпилькой она разделяет волосы посредине головы, делая пробор, а потом расчесывает гребнем с мелкими зубьями. Волосы ложатся послушно, будто приклеенные к коже головы. Остается лишь покрыть их старой порванной сеткой. Поворачивая зеркало вправо и влево, Цзинчжэнь начинает закручивать кончики прядей, делая из них локоны, напоминающие миниатюрные листья банана. Закончив сложную процедуру, она снова неотрывно смотрит в зеркало и ощупью находит несколько заколок, которые оказываются у нее во рту. Сейчас она держит зеркало так, чтобы увидеть свои банановые завитушки, для чего наклоняет его сначала в одну, потом в другую сторону. В зеркале, что перед ее глазами, она видит прическу, отраженную в другом зеркале. Цзинчжэнь вынимает изо рта одну заколку за другой и всовывает их в нужные места, чтобы закрепить прическу. Она уже не разговаривает сама с собой и не жестикулирует, но на лице появляется блуждающая улыбка. Цзинчжэнь глубоко вздыхает, с шумом выпуская из ноздрей воздух. Странная улыбка и вздохи повергают окружающих в не меньший трепет, чем заклинания, ее беседа с собой и брызганье слюной.

Таков ежедневный ритуал Цзинчжэнь, похожий на обязательную молитву верующего или на исступленные корчи шамана. Она выполняет его строго и серьезно, повторяя во всех мелочах, изо дня в день, кроме тех случаев, когда чувствует недомогание. Этот стойкий обряд длится около часа, а иногда и больше.

В этом году ей исполнилось тридцать четыре года, если «пустой год»[26] не учитывать. Она вышла замуж в восемнадцать лет, а через год уже овдовела. Но это свое положение она называла вовсе не «вдовством», а «соблюдением верности». С тех пор как Цзинчжэнь приняла обет верности мужу, она исполняла единственный в своем роде ритуал, неукоснительно, каждый день во время утреннего туалета…

Дни бежали чередой, месяцы слагались в годы.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Цзинъи до мелочей знает «утренний намаз» старшей сестры и глубоко чтит его (а как же иначе?), но сегодня туалет Цзинчжэнь затянулся, что ее начинает беспокоить. Цзинъи моложе сестры на три года. Она несколько ниже и чуточку пополнее. Внешность сестер совершенно различна. У Цзинъи овальное лицо (как говорили раньше: «личико словно гусиное яичко»), выпуклый лоб, небольшие глаза. Взглянув на Цзинчжэнь, вы сразу же замечаете выражение решительности и упрямства, даже некоторой жестокости, будто в ее голове зреет какой-то коварный план. От личика Цзинъи веет наивной искренностью и непосредственностью. Она относится к той породе людей, которые часто совершают необдуманные, опрометчивые поступки. Цзинъи нынче тоже провела бессонную ночь. Но причина иная — ее муж, Ни Учэн, снова не пришел домой.

Он не появлялся вот уже три дня и три ночи. Однако нынешняя ночь была для жены адской пыткой. Два месяца назад она вновь перебралась (это уже в четвертый раз за год) в западный флигелек, где жили мать и сестра. Понятно, что с собой она взяла и обоих детей: дочь Ни Пин и сынка Ни Цзао. Трехкомнатный домик она предоставила в полное распоряжение мужа — пускай живет один-одинешенек. Дети три раза в день относили отцу еду, уступавшую по своему качеству тому, что они ели сами. Таково решение Цзинъи и ее сестры. «Если ему ничего не давать, он вообще не покажет носа в доме!» — заявила одна из них. Все три женщины — мать с двумя дочерьми, — «навострив уши и широко раскрыв глаза», прислушиваются к тому, что происходит в северном доме. Их нервы напряжены до предела. Они следят за каждым звуком и шорохом, которые доносятся оттуда, за каждым движением: шелест газеты или книжных страниц, шаги, дым сигареты. Они наблюдают за ним с завидным упорством: вот, нахмурив брови, он выходит из дома, потом возвращается обратно. Особенно интересно узнать, кто к нему пришел и как хозяин принимает гостей. Чтобы было удобнее наблюдать, они в оконной бумаге проделали небольшую дырку, к которой можно приникнуть глазом. Они по очереди следят сквозь дырку за всеми действиями Ни Учэна, как ученый зоолог следит за поведением хитрого и опасного зверя, к которому боится приблизиться, или как детектив выслеживает опасного преступника. Так смотрит ребенок на бесчисленные и таинственные превращения любимой игрушки. Чтобы кто-нибудь из посторонних ненароком не догадался об их уловках, они приладили к раме белую марлю, наподобие занавески, которую опускали вниз, когда прекращали свое тайное наблюдение. С началом слежки белая марля незаметно поднималась вверх.

Подобно маме, тете и бабушке, дети тоже наблюдали через небольшое отверстие за происходящим в доме, где жил их отец, причем старшая сестра, Ни Пин, во всем старалась подражать взрослым, хотя наверняка не понимала всего происходящего в семье. В момент наблюдения, как, впрочем, до и после него, она делала скорбную рожицу или на ее личике появлялось выражение серьезной сосредоточенности, будто она поняла важность момента. Казалось, она сдерживает дыхание перед серьезной схваткой, которая вот-вот произойдет, или перед опасностью, которая подстерегает ее. Даже если ей ничто не угрожает, то все равно оттуда исходит зло. Мальчику все это казалось невероятно забавной игрой. Откинув марлю и прильнув к дырке, он неотрывно, до рези в глазах, следил за отцом, жившим отдельно, но совсем рядом. Во всем этом он видел что-то необыкновенно таинственное и, может быть, сопряженное с риском для жизни. Многое ему казалось странным и непонятным. Но очень скоро он ощутил гнетущее чувство. Всякий раз, когда он в радостном возбуждении припадал к окну, наблюдая за отцом, а потом с озорной ухмылкой оборачивался назад, он видел укоризненный и печальный взгляд сестры. И он понимал, что совершил сейчас какой-то промах.

Цзинъи не спала всю ночь, вспоминая все, что ей довелось пережить в последний раз: обман, насмешки, оскорбления. Ссоры с мужем продолжались уже около года. Два месяца назад она в третий раз «ушла» от него. «Уход» становился одним из средств борьбы, которую она вела против Ни Учэна. Она вместе с детьми уходила в западный флигель к матери и сестре. Так и на этот раз. Спустя какое-то время отец через детей передал, что хочет с ней поговорить. Сжав губы и низко наклонив голову, она с каменным лицом вошла в комнату главного дома. Ни Учэн попросил у нее прощения или сказал что-то в оправдание, чего она, впрочем, не расслышала и не запомнила, так как в этот момент произошло совершенно невероятное событие, более значительное, чем любые слова, — событие, способное растрогать любое сердце. Расточая слова извинений, муж полез рукой в карман, пошарил и вытащил овальную печать из слоновой кости с вырезанными на ней древним почерком «чжуань» именными иероглифами (Цзинъи заметила все его действия, хотя стояла с опущенной головой) и положил печать на ладонь жены. В действиях мужа она увидела неподдельную искренность и проявление сожаления.

Спустя много лет, когда Ни Цзао стал ученым-лингвистом, он узнал, что за границей бытует термин «телесный язык», представляющий собой передачу мыслей посредством чувств, не высказанных словом, то есть с помощью жестикуляции, мимики, движений тела и даже с помощью особой манеры одеваться.

Ни Учэн достал личную печать и, передавая ее жене, прибег именно к такому «телесному языку», используя всю силу его выразительности.

Сердце Цзинъи захлестнула теплая волна. Верно говорят, что порой можно растрогать даже камень. Всякое столкновение в конечном счете сводится к борьбе за экономические интересы. Цзинъи далека от всевозможных теорий, тем не менее она на своем жизненном опыте осознала смысл «материалистического учения». Борьба чувств, характеров и принципов в течение всего года, которая нередко заканчивалась «столкновением с противником», жестокий бой, который она вела с мужем из-за его «внешних связей», — все это в конечном счете упиралось в чисто экономическую проблему — проблему денег. Вот, к примеру, «внешние связи». Если бы Ни Учэн каждый месяц приносил домой достаточное количество купюр Объединенного банка или обычных денежных знаков — юаней, она стерпела бы (конечно, испытывая боль в душе, но все же стерпела) то, что муж путается с очередной девкой, простила бы ему его похождения, танцы и бордель. Она сумела бы сдержать себя, соблюсти женское достоинство. Какой смысл с ним ссориться или тем более от него «уходить». Близкие друзья ей не раз объясняли, что «внешние связи» — дело привычное для мужчины, тем более такого вертопраха и шалапута, каким был Ни Учэн, гонявшийся за модными веяниями и за всякими новшествами. Способность мужа поддерживать «внешние связи» до некоторой степени даже прибавляет популярности его супруге и дает ей в руки важный козырь, с помощью которого она держит мужа «за косу», оставляя последнее слово за собой. На сей раз она сразу же своим советчикам возразила. «Но ведь он уже два месяца не приносит в дом денег». Этот мощный аргумент свидетельствовал, что та логика, которая заключалась в словах «внешние связи», возможно, разумна, полезна и даже почетна, но она совершенно не применима к их отношениям с Ни Учэном. Понятно, что аргументацию она несколько преувеличивала: на самом деле в первый месяц муж недодал денег лишь самую малость, во второй раз он уже недодал несколько больше. Но сейчас и сама она, и все ее родные знали, что Ни Учэн — законченный мерзавец и бессовестный подлец, которому «внешние связи» противопоказаны. Все в доме испытывали негодование к человеку, которого терпеть больше невозможно.

Ни Учэн преподавал сразу в двух институтах, где, получая зарплату, ставил в соответствующей графе овальную печать, сделанную из слоновой кости с вырезанными старинным почерком именными иероглифами. Передача печати жене означала, что все права получения денег он отдает ей. Раньше Цзинъи не смела даже об этом подумать. В свое время она мечтала о муже, за которым будет как за каменной стеной. Он бы ей отдавал всю зарплату, а она выделяла бы ему некоторую сумму на карманные расходы. Цзинъи ни за что не стала бы в чем-либо его ущемлять, стерпела бы голод и холод, лишь бы приодеть мужа. Она позволила бы ему тратить деньги, как ему заблагорассудится, и даже добавила бы ему из денег, которые перешли к ней по наследству от ее родителей. Всякий раз, когда она думала об этом, на ее глаза навертывались слезы. Проблема заключалась в «правах». Она очень хотела обладать этими финансовыми правами, то есть пользоваться «правом обладателя денег». Проблема денег, как известно, всегда вырастает в проблему прав.

Ей этого сделать так и не удалось — такого мужа она не нашла. Цзинъи использовала все свои возможности, все силы и тайные приемы, надеясь изменить Ни Учэна, но муж так и не переменился. Образы идеального мужа и реального Ни Учэна разошлись на тысячи ли[27].

Никак солнце нынче взошло на западе! Она не верила своим глазам — на ее ладони покоилась небольшая печать. Прохладная слоновая кость, казалось, обжигала руку. Ясно, с мужем что-то произошло. Как говорится: «Лик изменился, сердце омылось, сменились кости, и чрево сменилось — все, что связано с Небом и Землею, — все преобразилось!» Бесшабашный, весь нашпигованный сумбурными идеями муж, часто убегающий из дома, погрязший в распутстве, — ее муж Ни Учэн вдруг превратился в идеального супруга. Немудрено, что у жены закружилась голова от нахлынувшей радости.

На лбу женщины были видны следы напряженной работы мысли, цвет лица изменился, оно посерело от волнения. Что это: во сне или наяву? Но скоро лицо приняло обычное выражение. Его осветила улыбка, и женщина в один миг похорошела, стала похожа на цветок персика. От возбуждения дыхание ее стало прерывистым. Волнуясь, она спросила мужа, не хочет ли он съесть пару яиц, сваренных в мешочек… Она вдруг вспомнила, как они впервые увидели друг друга в день смотрин, когда оба еще учились в средней школе… Потом она открыла граммофон. Они заговорили о Ху Ши, о Лу Сине, потом вспомнили Ван Цзитана и Ван Кэминя[28]. Их разговор перекинулся на бытовые темы. Надо, мол, купить дощечку для записей счетов на воду, пора починить железный чайник. Вспомнилась хэбэйская пьеска, исполнявшаяся под аккомпанемент деревянных колотушек, — «Чарка с бабочками». Они заговорили о знаменитом актере по прозвищу Алмазное Сверло, голос которого на самом деле будто алмазом рассекал пространство. Потом они позвали детей: Ни Пин и Ни Цзао. Во время разговора она совсем не обратила внимания на то, что муж часто хмурился, хотя обычно она быстро реагировала на изменение выражения лица, не любила, когда он принимал озабоченный вид. Не заметила она (да и могла ли заметить) и то, что муж не проявляет ни малейшего интереса к ее словам… Ни Учэн улыбнулся лишь тогда, когда появились дети.

Право же, все эти мелочи не стоили внимания, потому что печать на ее ладони гораздо важнее любых улыбок. Она побежала в западный флигель, чтобы поделиться с родными радостной вестью. Обе вдовы, мать и дочь, высказали свое сомнение, и ей пришлось предъявить «доказательство», которое наконец заставило их поверить ее словам, понятно, лишь после того, как они со всей тщательностью обследовали печать. Женщины обрадовались, совершенно забыв, что пятью минутами раньше они посылали ее владельцу самые страшные проклятия, которые только способны придумать люди. Цзинъи снова переехала в северный дом вместе с детьми, отведя для них отдельную комнату. Все эти изменения происходили как бы сами собой; муж вернул прежний статус главы дома, жена вновь стала хозяйкой, а дети заняли каждый свое место. Итак, блудный сын вернулся к семейному очагу, произошел великий процесс «возвращения к исходному». Наивная и простодушная Цзинъи! Можно лишь посочувствовать тому, как мало ей надо.

Радость, воодушевление… Как долго может их испытывать человек? Пролетели первые мгновения радостного подъема, а что дальше? Муж на ее восторги никак не реагирует. «Может быть, ему жаль, что передал свою печать, и он сейчас раскаивается?» — думала она. Но, обрадованная тем, что муж наконец-то отдал ей деньги, проявив тем самым заботу о доме (а значит, ее больше не ожидают неприятные сцены), она снова почувствовала удовлетворение. Теперь жить можно по-человечески, спокойно растить детей. Именно в этом состоит смысл ее жизни. Никаких больше претензий к Ни Учэну у нее нет. У нее сейчас отличное настроение, ей в пору промурлыкать песенку из репертуара хэбэйских банцзы[29], в разухабистом мотиве которых слышатся скрытые слезы. В каждой песне есть эти волнующие, бередящие душу нотки с их особым ритмом и мелодией.

Дряхлый старик В зале сидит, Взор его жадный За девой следит. Дева в мольбе На коленях стоит. Как безупречна Прелесть ланит.

Много лет она напевала эту песенку, на разные мотивы, пока песенка не «вернулась к исходному» — нескольким строкам, которые она пела постоянно, но над смыслом никогда особенно не задумывалась.

Ни Учэн не любил слушать арии и сам никогда их не исполнял. Единственное, что он, пожалуй, любил петь, была ария Юэ Фэя «Вся река красна»[30], но помнил Ни Учэн из нее лишь первую половину. «От гнева великого волосы подняли шляпу», — запевал он и заканчивал словами: «Не жди в безделье, когда молодая глава поседеет». Спев слова «в пространстве печальном…», он останавливался, так как не знал, что петь дальше. Больше всего он любил произносить на «колченогом наречии» всякие иностранные слова: английские, французские, латинские. Всякий раз, когда он их выговаривал, Цзинъи казалось, что его рот издает мерзкое зловещее мяуканье дикого кота, отчего у нее сразу же возникали спазмы живота. Но когда в свою очередь начинала исполнять арии жена, лицо мужа кривилось в страшной гримасе.

Обладание печатью так обрадовало Цзинъи, что она была готова мурлыкать арии с утра и до вечера, чем в конце концов довела мужа до белого каления. Он сурово потребовал, чтобы она немедленно прекратила завывание о коленопреклоненной красавице. В другой раз Цзинъи, конечно, не стерпела бы подобной обиды и наверняка дала бы мужу отпор. Но сейчас магия обладания личной печатью супруга заставила сомкнуть уста, она лишь сверкнула глазами.

Наконец наступил день получки. В этот вечер муж домой не вернулся, заранее объяснив, что его ждут какие-то неотложные дела в Яньцзинском университете[31]. Всякий раз, когда муж не ночевал дома, Цзинъи терзали подозрения. Ох, как ненавидела она эти ночи! Но нынче она стерпела, так как предстоящий день сулил ей радость — обладание получкой. В означенный день она проснулась спозаранку, причесалась, оделась, однако платье ей не понравилось, и она меняла наряд несколько раз, так и не добившись желаемого результата. Направляясь в университет, где работал муж, она надеялась произвести самое хорошее впечатление. Ей очень хотелось быть достойной своего мужа. Чем больше она там понравится, тем больше сочувствия она вызовет и тем большему осуждению подвергнется ее непутевый супруг. И, наоборот, если она своей внешностью будет походить на маринованную редьку, года три мокнувшую в бадье крестьянина, то ее муж получит молчаливую поддержку, а его «внешние связи» — всеобщее оправдание. Сменив несколько раз одежду, она наконец остановила свой выбор на длинном платье старого фасона, довольно несуразном на вид. Много мучений ей доставили туфли, от которых у нее сразу же начинали болеть ноги: в свое время ей бинтовали ноги[32], правда недолго — всего четыре месяца. Сам процесс бинтования ей не запомнился. Как странно! Из своего детства (до и после бинтования ног) она помнила многое, а вот само бинтование забыла напрочь! Внешняя сторона ступни искривлена, как и пальцы ног, хотя они и не загнулись к середине ступни, как это обычно бывает на исковерканных «маленьких ножках». Однако за время бинтования пальцы все же успели сжаться и сейчас напоминают маленькие пуговицы, потому что самих пальцев уже почти не видно, от них остались лишь ногти. Какое мученье надевать на ноги туфли! Но что делать? Она купила изящные атласные туфельки, носки которых все же пришлось набить ватой. Наконец она обута! Остается водрузить на нос очки с позолоченной дужкой, лишенные оправы. Очки с обычными стеклами. Она посмотрела на себя в зеркало сначала с одной стороны, а потом с другой. Чем больше смотрела, тем больше дивилась своей внешности — похожа черт-те на что! Ну и пусть! Все останется как есть! Преисполненная решимости, она вышла из дома.

Цзинъи подозвала рикшу и села в коляску, которая повезла ее в Педагогический институт. Мечтая поскорее реализовать право получения мужниной зарплаты, она испытывала чувство необыкновенного подъема, смешанное с некоторыми опасениями. Она находилась во власти одного-единственного желания — достичь своей цели во что бы то ни стало. Цзинъи решительно переступила порог бухгалтерии университета. У дверей она увидела смазливую девицу, красившую губы. «Вазочка для цветов», — мелькнуло в ее голове. Она как-то видела это выражение в иллюстрированном журнале под названием «369». Оказывается, в некоторых крупных компаниях, банках, конторах и даже в университетах специально держат определенной внешности девиц для интерьера, как «цветочные вазочки». Цзинъи инстинктивно почувствовала опасность, в ее груди тотчас же родилось подозрение: «Уж не с такой ли „вазочкой“ крутил шашни и муж в университете?» Не мудрено, что мужчины скатываются на дурной путь, сползают на скользкую дорожку. Точь-в-точь как в романе «Путешествие на запад», где злой оборотень — паучиха опутывает ноги героев ядовитой паутиной, которую она сплетает из нитей, тянущихся из ее чрева. Цзинъи бросила недобрый взгляд на «вазочку». Напудренная, смазливая мордашка привела ее в беспокойство, вызвала растерянность, а может быть, даже зависть.

Внимательно оглядев комнату, Цзинъи устремилась к столу, за которым сидел склонившийся над счетами мужчина средних лет с землистым лицом. Она почему-то решила, что именно он, как никто другой, должен разбираться в бухгалтерских делах. Когда тот поднял голову и посмотрел на нее, она заметила, что ему трудно как следует раскрыть глаза, так как на правом глазу у него цвел ячмень — красный прыщ с синими прожилками. Своим жалким видом мужчина вызывал сочувствие.

— Мой муж — преподаватель филологического факультета. Я пришла за его получкой. Супруг поручил мне получить ее… Я его жена, а вот его именная печать…

Она понимала, что говорить все это совершенно не обязательно, но ей хотелось объяснить как можно подробнее. Она испытывала доверие и симпатию к мужчине с ячменем на глазу.

Обладатель ячменя лениво поднял руку и перстом указал в сторону «вазочки», а сам снова склонился над счетами и щелкнул несколько раз костяшками. Цзинъи продолжала стоять перед ним в нерешительности. Он снова взглянул на нее и опять жестом указал на девицу.

— Подойдите, пожалуйста, к мадемуазель Лю! — просипел он, и лицо его исказилось от боли. Набрякший ячмень, несомненно, давал о себе знать.

Цзинъи и сама часто страдала тем же недугом. Сколько она себя помнит, ячмени появлялись у нее почти каждой весной, но особенно часто, когда ей было лет тринадцать. С тех пор на правом веке у нее осталась небольшая отметина от ячменя, правда издали почти незаметная, нужно было очень присматриваться, чтобы ее разглядеть.

Дети тоже часто страдали ячменями. В доме, пожалуй, лишь один Ни Учэн избежал проклятого недуга. «Это у вас от грязи и отсутствия гигиены!» — важно объяснял Ни Учэн, когда в доме кто-то заболевал, и в этих словах скрывался обидный смысл. Это замечание, как и многие другие, было не просто неприятно, но даже ненавистно его супруге. Она не выносила этот высокомерный тон зазнавшегося «аристократа», пытающегося по любому случаю унизить «подлых людишек».

Цзинъи подошла к столу, за которым сидела «вазочка», и, запинаясь, объяснила ей цель прихода. Не успела еще она закончить, как «вазочка» ее перебила:

— Господин Ни уже получил свою месячную зарплату, — процедила она сквозь зубы. Благодаря такой манере говорить все звуки у нее получались какими-то свистящими.

— То есть как? — Лицо Цзинъи вспыхнуло, словно по нему полыхнуло пламя. От неожиданности она задала свой вопрос с таким выговором, который был распространен в ее родных местах, отчего образ передовой современной дамы, который она пыталась создать с самого утра, разом потускнел и испарился.

«Вазочка» нехотя выдвинула ящик стола, но тут же задвинула. Хлоп! Открыла еще один ящик и снова захлопнула. Наконец из третьего ящика она извлекла толстую тетрадь.

Стук захлопывающихся ящиков действовал Цзинъи на нервы. Она сидела как на иголках. Про себя она твердо решила, что будет бороться с «вазочкой» до конца. Слова, исполненные благородного гнева, теснились где-то в горле, готовые вырваться наружу. Она чувствовала стеснение в груди, во рту пересохло.

Наконец «вазочка» нашла нужную страницу и принялась терпеливо разъяснять:

— Дело в том, что день выплаты зарплаты у нас изменился — теперь выплачивают на неделю раньше. Вот взгляните: господин Ни уже получил свои деньги!

Цзинъи, словно сквозь пелену тумана, увидела большую квадратную печать с иероглифами, написанными древним почерком. Иероглифы были вырезаны способом вогнутой гравировки. Но что они означают, она не разобрала.

— Но свою печать он передал мне… Я его жена, я вышла за него, когда мне было восемнадцать… Я у него единственная жена… — Она передала «вазочке» овальную печатку, которую дней десять хранила как зеницу ока.

— Господин Ни уже давно не пользуется этой печатью, — пояснила девица. — Для всех денежных операций он оставил нам в качестве образца оттиск той печати, который я вам только что показала! — В голосе «вазочки» послышались нотки теплоты и участия. Ее недоброжелательность, казалось, исчезла. Она выдвинула еще один ящик, который издал крайне неприятный скрип, и, пошарив в бумагах, достала большую тетрадь с образцами печатей всех сотрудников. Среди них находилась и печать Ни Учэна. Действительно, печать квадратная с иероглифами, написанными древним почерком «чжуань» и вырезанными способом внутренней гравировки. Печать точно такая, как в ведомости.

— Что же это? Значит, он, бессовестный, меня обманул? — Цзинъи зарыдала.

«Вазочка», хохотнув, смешно заморгала глазами.

«Ячмень», повернувшись в их сторону, тоскливо взглянул на женщин. По его виду было ясно, что ему часто приходится наблюдать подобные сцены. Раздалось покашливание. Оказывается, в комнате сидел еще один человек — пожилой седовласый мужчина в круглых очках. Это он закашлялся, может быть, просто поперхнулся.

— Вы, разумеется, ничего не знаете о нем! — Из глаз женщины катились слезы. — Ни Учэн не заботится ни о доме, ни о своих детях! Мы уже десять лет женаты, а деньги добываю лишь одна я — вернее, тяну из материнского кармана, даже на его учение за границей.

Цзинъи не впервые жаловалась посторонним на своего непутевого мужа. Она изливала душу «общественности» напрямик и без всякого колебания.

— Госпожа Ни, успокойтесь… У нас здесь… — В словах старика, который кашлял, слышалось не только сочувствие, но и намек на то, что здесь не место для семейных сцен.

В течение многих лет после замужества, особенно в последний год, ссоры между обоими супругами происходили непрестанно. Сколько их было — не счесть! Стычки иногда даже заканчивались взаимной потасовкой. Цзинъи готова была в любую минуту взорваться от обиды, возмущения и чувства униженности, которое она постоянно испытывала. Зачем она только вышла замуж за этого человека. Ведь он не сделал в жизни ничего путного и ведет себя не по-людски! Как он смотрит на нее! В его высокомерном взгляде всегда сквозит презрение к ней. И когда она видит это, она начинает молить небо, чтобы мужа сшибла машина. Ей почти зримо представляется эта сцена. Вот он выходит из ворот и идет по улице. Откуда-то на бешеной скорости мчится машина. Бах! Ни Учэн падает на землю. Все четыре колеса проезжают по его груди, животу, конечностям, голове. Трах! — это трещит его расколовшийся череп. Джик! — колесо дробит грудную клетку, выворачивает наизнанку внутренности, дробит кости рук и ног. Льется алая кровь, вокруг разбросаны белые кости. Все внутренности наружу… Великолепная, впечатляющая картина! О, Всевидящее Небо!

Нет, Небо слепо! Потому что оно вновь позволило этому бездельнику и прохвосту устроить очередной обман! И какой коварный! Как она могла ему поверить?! Зачем приняла слова жалкого пакостника за чистую монету? Поверила и радостно улыбалась, выворачивалась перед ним наизнанку! О, как хочется ей вырвать свой болтливый язык! Как ловко он ее надул! И как только она попалась на его удочку! Потеряв стыд, она прибежала в университет, чтобы здесь опозориться: перед Вазочкой, перед Ячменем! Верно говорили в древности: «Если не было добродетели в восьми поколениях, значит, все потомки в семье пропащие люди!» О, как ей хочется надавать себе пощечин! Упасть на пол, завыть от боли и биться головой, пока не наступит смерть. Прямо здесь, в университете!

Но она пошла домой, и дом сразу же закипел, как адский котел. Цзинъи жалобно плакала, Цзинчжэнь колотила сухой костлявой рукой по столу, пока на среднем и безымянном пальце правой руки не показалась кровь. Из ее груди вырывался гневный вопль, который предвещал немедленную смерть «мерзкого подонка»: «Нож в него войдет чистым, а выйдет окровавленным!»

— Глотку ему перегрызу за обиду, которую он нанес сестре! Эту обиду можно искупить только кровью!

Суровость этих слов привела в трепет даже Цзинъи, которая продолжала поносить мужа. Она хорошо знала сестру: если та что-то задумает, то непременно сделает. Все получится именно так, как она сказала. Старенькая сухонькая мать, еще сохранившая свою былую величавость и с возрастом не потерявшая живости речи, изрыгала — правда, негромко — все проклятья, которые хранились в ее голове. Этот паскудник непременно подохнет нехорошей смертью. Пять коней разорвут его тело на мелкие куски. И пусть тело его будет кровоточить и содрогаться в «предсмертных корчах»! Это выражение, которое она взяла из родного диалекта, необычайно живо и образно выражало всю глубину ее злости и ненависти к зятю. Ее проклятья были адресованы каждой части тела Ни Учэна, с головы и до пят. Она прокляла его обличье и его душу, его кожу и кости — решительно все. Пусть его кожа покроется паршой, лишаями, бычьими струпьями, гнойниками — словом, разными болячками и язвами — и пусть из них будет сочиться гной и кровь. Пусть кожа отваливается целыми кусками, как короста. Старуха ругалась вычурно и изощренно, со знанием дела. К примеру, старая Цзян знала, что на шее у зятя сзади есть лишай, поэтому ее проклятия в основном затрагивали верхнюю часть тела Ни Учэна. Бабушкины тирады в доме назывались «гневными заклинаньями», так как они содержали не только обычную ругань или проклятия. Старуха, ругая зятя, непременно добавляла фразы из местного лексикона, вроде: «Заклинаю, чтобы он подох, окаянный!» Смысл слов совершенно определенный: «заклятье», направленное на какого-то человека, непременно сбудется. Если бы в эти минуты рядом оказался кто-нибудь из посторонних, он пришел бы в ужас от всех этих заклинаний, рыданий, стенаний и воплей. Но женщины не в первый раз ругали непутевого, а потому сила их проклятий со временем теряла свою остроту. Когда дети возвращались домой и издалека слышали душераздирающие крики и проклятия, они воспринимали их как вполне обычное явление и ничего удивительного в них не находили.

— Я давно говорила, что это не человек, а тварь и верить его словам нельзя ни на грош. Ни единому слову! — Старуха произнесла эти заключительные слова тише, чем обычно, она как бы подводила итог. — Мы его изничтожим, мы его изведем! Пусть знает, как нас оскорблять! Ты роешь нам яму, а мы закопаем в нее тебя самого! Ты нам жить не даешь. И мы тебе за это испортим жизнь! Ты нам не даешь свободно вздохнуть, но и мы тебе отплатим тем же!

В этой тираде тоже содержалось немало слов из местного диалекта, вроде «изничтожим», но все они означали, что общество, осуждая провинившегося, вправе нанести ему последний удар; оно расправляется с виновным окончательно и бесповоротно. Старая Цзян не в первый раз произносила эти страшные угрозы, и ее дочери вторили ей. Однако всякий раз, когда ругань доходила до последней черты, Цзинъи все же уходила в сторону. Ведь как-никак Ни Учэн — ее законный супруг, а она — его единственная жена. Сейчас вряд ли можно что-то изменить, ничего не поделаешь. Это то бремя, которое она должна нести до конца, это ее доля, ее судьба, которые вечны, как рождение и смерть, неотделимы от человека, как его происхождение или пол. Такое же бремя несет и ее сестра, Цзинчжэнь, которая уже спустя восемь месяцев после свадьбы потеряла мужа; и ее мать (матушка Цзян или госпожа Чжао), у которой никогда не было сыновей — «безголовая семья», так это называлось в народе. Вот так они и жили втроем, опираясь друг на друга. Но Цзинъи все же удалось выйти замуж за Ни Учэна. Что он за человек? Хороший или плохой — непонятно. Как говорится: «Ни осел, ни лошадь, ни человек, ни зверь». Но это ее судьба! Она злилась на него, она его ненавидела. Его образ вызывал у нее слезы и лютый гнев. И все же она не желала его смерти, в глубине души она еще надеялась, что он образумится. Она помнила его в тот памятный день смотрин: высокий, статный, он произвел на нее неизгладимое впечатление. Их первая встреча была для нее почти шоком. Она не забыла о том, как еще до рождения Ни Пин муж привез ее в Пекин на учебу, и они провели вместе несколько чудесных дней. Прекрасная и во многом незнакомая ей жизнь. Ей иногда казалось, что это вовсе не она, Цзян Цзинъи, а кто-то другой ходит на занятия, посещает библиотеку, слушает лекции Лу Синя и Ху Ши. А сейчас и она сама, и ее муж, Ни Учэн, который тогда был ей почти незнаком, куда-то исчезли, испарились, не оставив никаких следов. Наверное, здесь тоже рок. Очевидно, все было определено заранее. Сейчас ей все ненавистно, от воспоминаний сразу же начинают ныть зубы. Она и впрямь готова вцепиться в Ни Учэна, укусить его до крови и даже оторвать кусок тела. Но ее кара все же отличается от той, что мечтает осуществить матушка. Она не станет перерезать ему горло. Если она это сделает, как она будет жить дальше? Осыпая его проклятьями, она в минуту гнева желала ему смерти под колесами машины, но, когда она внезапно просыпалась среди ночи, ее охватывал страх: лишь бы не сбылись проклятья и заклинания, которые обращали к мужу она, ее сестра и мать. Потому что она сама глубоко верила, что в один прекрасный момент все эти проклятья могут материализоваться и повлиять на его судьбу. Она искренне считала, что всякое заклятие обладает страшной, таинственной силой, и особенно такое, которое исторгают вдовы. Все их благие пожелания, как и проклятия, все их мольбы и заклинания, как и все их действия и даже чувства, исполнены тайного мрачного смысла — все они более чем серьезны. С ними невозможно не считаться. Поэтому Ни Учэн рано или поздно действительно попадет под машину, а может быть, у него появится нарыв или, того хуже, заражение крови. И тогда она станет третьей вдовой в доме. Конечно, ей сейчас очень трудно, она терпит нужду и испытывает величайшие беды, но пока она самая счастливая из всех членов семьи. У нее есть представительный муж, у нее есть сын — Ни Цзао. Правда, он еще очень мал. Есть еще и дочь, Ни Пин… Жаль, что Ни Цзао совсем ребенок. Но лет через десять он станет взрослым. Вот тогда наконец она с полным основанием и твердостью бросит мужу проклятие, которого он заслуживает: «Чтоб ты подох, Ни Учэн! И чем раньше, тем лучше!» Сейчас пока этого изрекать нельзя. Вот почему она иногда не согласна с матерью и сестрой, хотя они и продолжают оказывать ей всяческую поддержку. Неужели они и впрямь хотят смерти ее мужа? Что станет тогда с ней?

Но пока Ни Учэн оставался живым и невредимым. Он был все таким же: краснощеким, статным и крепким. Наверное, это потому, что сама Цзинъи корит его не слишком строго и ведет себя по отношению к нему не слишком решительно. Ее злость к нему, по всей видимости, не слишком сильна, она недостаточна, а потому все заклинания матери и сестры не достигают цели. Значит, Цзинъи сохраняет своему мужу жизнь! Кто знает, может быть, все так и есть на самом деле?

Иначе почему у мужа такие пунцовые щеки? Чуть ли не ежедневно он шастает по ресторанам, кутит с девками, распутничает! Чтоб он сдох, непутевый!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Ни Учэн появился на свет в захудалой хэбэйской деревеньке Мэнгуаньтунь. В этой местности, примыкавшей к Бохайскому заливу, земля была скудная, чахлая — сплошной солончак. Нередко налетала саранча, и тогда крестьянам становилось совсем невмоготу. Когда заходил разговор о родных местах, Ни Учэну сразу же вспоминалась крестьянская песенка, которую он знал с детства:

Катышки овечьи Под босой ступней. Ты мой младший братец, Я — твой старший брат. Мы с тобой бутыль откроем, Выпьем из нее вина. Выпьем всласть и опьянеем, Станем бабу колотить — До смерти ее прибили. Что нам делать, как нам быть? Кто с деньгами — обойдется! Кто без денег — худо жить. Барабан повыше вскинем Песнь янгэ[33] мы вам споем!

Песенка обладала удивительной, почти магической силой. Вот только Ни Учэн никак не мог вспомнить, от кого он ее услыхал в первый раз, хотя память у него была хорошая. Ему казалось, что эта песня сопровождает его всю жизнь, с момента появления на свет. Словно ее мелодия была кем-то записана на его костях, и эта предначертанность приводила Ни Учэна в трепет.

Спустя много лет песенка перешла по наследству к Ни Цзао. Однако после грандиозных перемен 1949 года Ни Цзао о ней совсем забыл, вероятно потому, что подобные частушки, как и вся та жизнь, которую они отражали, почти начисто исчезали из китайской действительности. Прошло еще несколько лет. За это время произошло немало различных событий. Как-то Ни Цзао довелось побывать за рубежом. Во время своей поездки он посетил дом Ши Фугана, где он вдруг снова вспомнил давнюю песенку, смысл которой, казалось бы, совершенно не соответствовал характеру визита в европейскую страну. Перед его глазами возникла картина давнего Китая — захолустная хэбэйская деревенька из далекого прошлого. От неожиданности он вздрогнул. Он не понимал, почему это произошло. Странное ощущение не проходило.

И верно, в этом есть какая-то изначальная предначертанность. Ведь Ни Цзао, как и его отец, Ни Учэн, родился на этой земле, усеянной «овечьими катышками», в местах, где «баб» нередко забивали насмерть. Но кто повелел им родиться именно здесь? Если бы Ни Учэн мог предположить, что его ждет в жизни, разве хватило бы у него смелости появиться на белый свет?

Но вернемся к прошлому. В захудалой бедняцкой деревеньке Мэнгуаньтунь семья Ни считалась самой известной, поскольку принадлежала довольно крупному помещику. Дед Ни Учэна, известный книжник — обладатель степени цзюйжэня[34], был сторонником реформ, в двадцать первый год эры правления Гуансюй[35] принимал участие в «подаче петиции» или, как говорили тогда, «передаче прошения с общественной повозки». Он сам соорудил деревянные матрицы и отпечатал прокламацию, в которой ратовал за «Небом дарованные ноги»[36], что в то время расценивалось как не просто радикальная, но прямо-таки экстремистская и крамольная идея. После поражения реформаторов в двадцать четвертый год правления Гуансюя дед покончил с собой — повесился, о чем, однако, никто в доме открыто не говорил. Ни Учэн узнал об этом совершенно случайно из разговоров слуг и родственников, хотя и не все в этих разговорах понял.

Ни Учэн хорошо помнил своего помешанного дядюшку, от которого в любой момент можно было ожидать какой-нибудь странной выходки. Он мог, к примеру, в клочья разорвать одежду или ни с того ни с сего запеть, заплакать или хохотать до упаду. Несколько раз Ни Учэн видел, как дядю связывали веревками. Он помнил и то, что до самой кончины бедняга таскал на ногах железные цепи.

Бабушка Ни Учэна глубоко переживала обрушившиеся на семью несчастья, твердо веря, что всему виной злой рок. Поэтому она не раз обсуждала со своими сыновьями, как жить дальше, но те ничего путного предложить так и не смогли. Пожалуй, из всей семьи лишь энергичная невестка, мать Ни Учэна, была способна придумать что-то дельное, и она действительно внесла разумное предложение: сняться с насиженных мест и перебраться в другие края, чтобы избавиться от злой силы, которая преследует семью.

Родня приняла смелое решение. Однако все окрестные земли были давным-давно заняты, и им пришлось остановить свой выбор на деревеньке еще более бедной, чем прежняя, — на Таоцунь, лежащей в шестидесяти ли, до которой и добираться было куда сложнее, чем до Мэнгуаньтунь. Почти три года строился дом, на него ушла уйма денег, но зато теперь они владели и домом, и грушевым садом площадью в два му[37], током и крупорушкой. Всего в усадьбе насчитывалось двадцать с лишним построек. Они переехали в Таоцунь в год смерти императора Гуансюя — в 1908 году.

Отец Ни Учэна (старший из братьев) с его странностями и причудами мало походил на своего покойного отца-радикала, готового в любой момент на крайние действия. Ни Вэйдэ был человеком медлительным и вялым. Он принадлежал к той породе людей, которых обычно зовут недотепами или тряпками. Его левое плечо было несколько приподнято, правое сильно опущено. Говорил он невнятно, с большим трудом связывая слова в законченную фразу. Всю жизнь он страдал поносами и недержанием мочи. Во все времена года у него постоянно текло из носа. Он то и дело чихал или зевал. В довершение всего он с юных лет пристрастился к курению опиума, и эта дурная привычка раздражала мать и вызывала у нее озабоченность. Но его жена, мать Ни Учэна, имела на этот счет иное мнение. Она даже сочувствовала мужу и вступалась за него. Эта крупная, видная женщина, весьма решительного нрава, с ясной головой, к тому же обладавшая сильным чувством собственного достоинства, была, несомненно, самой влиятельной фигурой в семье. С раннего детства Ни Учэн испытывал по отношению к матери не только большое уважение, но и робость. Как только она появилась в семье Ни, она сразу же почувствовала, что дела в этом доме плохи — дом околдован. И это, понятно, сильно огорчило ее, но она сумела проявить всю свою энергию, волю и ум, чтобы воспрепятствовать крушению семьи. Увы, в семье горело адское пламя, сначала способное своим светом прельстить человека, а потом сжечь его. Вот почему свекор поддался искусу движения за реформы[38] и затем повесился, а его брат свихнулся. Она боялась, что нечистая сила в конце концов изведет всю семью. В старом поместье Мэнгуаньтунь ей часто по ночам в шуме ветра слышались какие-то странные заунывные звуки, похожие на крик животного или плач обиженного духа. Ей делалось страшно, потому что она твердо знала, что это кричит «оборотень». Несколько раз ей во сне снился свекор, на которого в жизни она как сноха не смела даже глаз поднять. Теперь он часто стал являться ей. Он представал перед нею вполне здоровый и умиротворенный. Как-то он ей сказал: «Вот я немного покурил опиума, и недуг мой прошел». Его странно дребезжащий голос внушал ей страх. Постепенно образ свекра перестал ее тревожить, но таинственные слова, произнесенные дребезжащим голосом, остались в ее памяти. Они часто звучали в ушах этой решительной женщины с ясной головой. Пробудившись, она продолжала слышать их: «Вот я покурил немного опиума, и мой недуг сразу прошел».

И тогда она прозрела! Предки семьи наверняка обладают волшебной силой, а потому род Ни никогда не пресечется. О, Всевидящее Небо! Значит, спасительная сила таится в опиуме. Посудите сами: если бы отец Ни Вэйдэ курил опиум, разве стал бы он проповедовать какие-то реформы и всякие новшества? Да еще подавать петиции «с общественной повозки», бороться за сохранение «Небом дарованных ног»? Наконец, разве стал бы он искать смерти в петле? Понятно, что жизнь у курильщиков похуже собачьей, но все же они не кончают с собой, остаются целы и невредимы, в худшем случае могут свихнуться. Так и с полоумным братом свекра. Если бы он сызмальства пристрастился к зелью, разве испытал бы он столько страданий, разве стал бы он бесноваться? Навряд ли он отделился бы от всего мира и от родных. Значит, тот, кто курит опиум, действительно испытывает не только успокоение, но и блаженство, поэтому в пристрастии Ни Вэйдэ к зелью следует видеть не только прихоть, но и некую жизненную силу и устойчивость.

Мать Ни Учэна усердно поощряла курение, да и сама не прочь была сделать пару затяжек. И все же себя она контролировала и не позволяла поддаться искусу, потому что после переезда в Тяоцунь она стала единственной опорой разваливавшейся семьи. Она не могла и не имела права впадать в крайность, тем более допустить душевную болезнь. Она не позволяла себе витать в облаках, как делал это ее непутевый муж.

Пристрастие к опиуму настолько завладело душою Ни Вэйдэ, что ему уже не могла угрожать никакая другая злая сила. Этот робкий человек, перед любым и каждым испытывавший страх, сейчас всем был доволен, со всеми соглашался. Кроме доброй затяжки, ничего другого у него в жизни не осталось. В семье рассказывали, что однажды, решив продемонстрировать свою смелость, он заявил, что зарежет курицу. С помощью слуг, старавшихся поддержать его решимость, ему удалось поймать птицу. Он схватил ее за крылья, поднес к шее трепыхавшейся птицы остро наточенный нож. Всего одно легкое движение ножа — и его первый опыт мясника мог бы успешно завершиться. Но в самую последнюю минуту Ни Вэйдэ вдруг проявил слабость. Рука его как-то обмякла, то ли его пронзила жалость к птице, то ли силы оставили его оттого, что перед этим он накурился опиума. Нож упал на землю, а курица вырвалась из рук. Расстроенный, он вернулся в дом, лег на кан и поспешно набил трубку опиумной пастой.

Ни Вэйдэ все больше и больше терял силы. Но тем не менее во второй год эры правления Сюаньтун[39] его жена понесла. Вся семья восприняла эту новость как событие великое и счастливое, которое можно объяснить лишь одним — благоприятным веянием ветров и удачным течением вод. Как видно, переезд на новые места оказался на редкость удачным и принес семье благополучие. Но к зиме Ни Вэйдэ занедужил. У него появилась сильная одышка, его постоянно душили приступы кашля, а в мокроте появилась кровь. С утра до вечера он лежал на горячем кане, прикрывшись шубой, но все равно его колотил озноб. В январе третьего года эры Сюаньтун мать Ни Вэйдэ отошла в мир иной. Ни Вэйдэ, несмотря на терзавшую его болезнь, справил обряд похорон по всем правилам: положение во гроб и ношение траурных одежд, оплакивание праха и вынос тела, несение траурных стягов, «сокрушение глиняного таза»[40] и, наконец, само погребение — все было соблюдено как следует. После похорон Ни Вэйдэ совсем занемог, стал все чаще харкать кровью, слег в постель и больше не поднялся. В марте бедняга умер, и душа его, как говорится, отлетела в темное царство. Его вид перед кончиной был страшен — мешок, набитый костями, живой скелет.

Жена Ни Вэйдэ на пятом месяце беременности похоронила свекровь, а на седьмом — мужа. Страдала она жестоко, плакала несколько дней кряду, руки хотела на себя наложить. Но вот горестные события остались позади. Сейчас она носила в себе дитя, и это наполняло ее странным чувством, в котором соединялись страх, неприязнь и в то же время горячая любовь.

Немощный и жалкий Ни Вэйдэ после своей женитьбы почти не жил с женой, и эта статная крепкая женщина с головой окунулась в домашние заботы, обуреваемая мыслями, как спасти семью от полного разорения. Струны супружеской любви, тем более любви «запретной» — на стороне, не находили отзвука в ее душе. Она оставалась равнодушной и холодной. Она не только не слышала зова страсти, но испытывала к ней отвращение и даже презрение. И все же она забеременела, однако почти сразу потеряла и мужа и свекровь, что наполнило ее душу недобрыми предчувствиями. Но оставался ее долг по отношению к предкам семьи, который она отдала бы рождением ребенка. Мысль о ребенке рождала осознание особой миссии, торжественной и священной. Муж умер, но он оставил частицу своей плоти в ребенке, и это придавало жизни особый смысл.

В третий год эры Сюаньтун за три месяца до Синьхайской революции семя Ни Вэйдэ созрело — на свет появился Ни Учэн, на котором, как ни странно, нисколько не отразились страдания матери в связи с кончиной близких людей. Он рос здоровым и крепким мальчиком — словом, весь в мать, однако ясности ее ума он все же не приобрел. Хотя умом он едва ли уступал другим детям, разве что совсем немного. Когда ему было семь месяцев, у него появились первые зубки, а на ноги он встал, когда ему не исполнилось и годика. Через полгода его отнесли в уездный город, где в «заморском доме» (так местные жители называли единственную в городе амбулаторию при католической миссии) ему сделали прививку оспы. В четыре года он уже умел писать свое имя, в пять — пошел в частную школу, а в девять лет поступил в «заморские классы» и, как только начал учиться, сразу же увлекся статьями Лян Цичао, Чжан Тайяня и Ван Говэя[41]. Когда ему стукнуло десять, мать повезла его в дом бабушки, своей матери, где он познакомился со своей двоюродной сестрой — дочкой дяди, девочкой с крохотными спеленатыми ножками. Встреча с родственницей и ее бинтованные ножки так глубоко поразили его, что он посмел тут же объявить себя открытым противником бинтования ног. Охваченный благородным порывом, он со слезами на глазах заявил, что этот обычай дикий и глупый. Этими словами он кровно обидел своего дядю и крайне испугал мать, которая увидела в его поступке проявление злой силы. Ей тут же вспомнились жуткие крики, которые она постоянно слышала по ночам в старом доме в Мэнгуаньтуне… Какой же грех совершила семья Ни в прошлом? Какие грехи совершили ее собственные предки, если ей выпало стать одним из членов несчастливого рода?

С этого времени мать Ни Учэна жила во власти постоянного страха, который терзал ее душу. Преданные слуги чуть ли не каждый день приносили ей новости о поведении сына, которые рождали в ее душе новые беспокойства. Ни Учэн-де часто беседует с арендаторами, толкует, что всю землю надо разделить, так чтобы «каждому пахарю досталось свое поле», как учил «отец нации» Сунь Ятсен[42]. Он заявляет, что помещики живут за счет аренды земли, а это, мол, сущий паразитизм. Словом, наш «маленький барин» несет несусветную чушь и всякую околесицу. Эти краткие «отчетные доклады» то и дело доходили до слуха матери.

Мать скоро обнаружила, что сын часто страдает бессонницей. Годами молод, а вот на тебе — не спит по ночам, чуть не до полночи ворочается в постели. Она как-то спросила его, почему он не спит. Сын ответил, оттого, мол, что он не понимает смысла и цели человеческой жизни и не видит в ней ценности. В это время Ни Учэну исполнилось четырнадцать лет. Однажды в канун года вся семья собралась вместе, чтобы идти на молебен, отбивать поклоны предкам и ставить в их честь поминальные таблицы. С полпути мальчик вдруг куда-то исчез. Искали его долго, наконец нашли: оказывается, он побежал в грушевый сад смотреть на звезды. Мать велела ему вернуться, а он ни в какую. Молебен — это, мол, суеверия и сплошной самообман. Наступит время, когда он все эти таблицы предков расколошматит в пух и прах.

Мать чувствовала, что рано или поздно грянет большая беда, надо с кем-то посоветоваться, но с кем? Тайна о том, что бесовская сила околдовала сына, не должна выплыть наружу и достичь чужих ушей, потому что в роду Ни сразу же найдется немало прохвостов, которые после кончины Ни Вэйдэ могут позариться на богатства семьи. Но пока еще они не решаются что-либо предпринять, потому что жив законный наследник — их братец Ни Учэн. А что, если посоветоваться с кем-нибудь из своей семьи? Нет, тоже не годится. Это может вызвать напрасные толки и разные подозрения: она, мол, вместе со своей родней строит планы насчет мужнина добра, а подобные действия жен расцениваются как безнравственные, почти такие же позорные, как любовная связь с посторонним мужчиной. Но было и еще одно обстоятельство. Ни Учэн вызывал у ее родни открытую неприязнь. И дело было не только в его глупом высказывании насчет пеленания ног. Трудно сказать, почему возникла у родственников неприязнь к ее сыну, возможно оттого, что его считали человеком из другого клана, а значит, чужаком, отщепенцем. И вот еще почему не хотелось ей обращаться к родне: она рассчитывала на помощь своего брата, хотя тот слыл человеком непутевым и дурным.

И все же она решила обратиться именно к брату, который ничтоже сумняшеся дал два дельных совета: во-первых, племяннику следует курить опиум, а во-вторых, его надо непременно женить. «Учти! — сказал он. — Всякого незаурядного человека да и просто ладного парня может в любой миг окрутить нечистая сила. Поэтому он должен, во-первых, не расставаться с трубкой, а во-вторых, найти себе женщину. И тогда сердце его успокоится, дух усмирится, а жизнь потечет вполне сносно. — Он помолчал минуту и более уверенно добавил: — Пример тому я сам! В молодости, известно тебе, нрав я имел разбойный, но в конце концов усмирил его. Ведь так? Правда, одна жена мне не помогла, пришлось взять еще двух — „крошек“!»

Сестре от таких слов впору было разреветься. Ей сразу же вспомнилось тщедушное тело покойного мужа, заядлого курильщика, который в последние годы жизни перестал походить на живого человека и был точь-в-точь как черт из преисподней. Но судьба свекра и его брата была куда страшней, чем у мужа. Эта неграмотная женщина, никогда никуда не выезжавшая, напуганная до смерти событиями Синьхайской революции и всем происходящим после установления Республики[43], начала подозревать, что и в ее сыне где-то вглуби зреет семя «революции», которое в тысячу раз страшней и опасней, чем любой опиум. Ведь смерть от опиекурения — это всего лишь гибель одного человека. А вот «революция» — та грозит гибелью всех устоев, разрушением родовых храмов и молелен. Это кара Небес, жуткая катастрофа! Революция способна все перевернуть вверх дном: опрокинуть небо и вздыбить землю.

Пятнадцатилетний Ни Учэн, как-то возвращаясь из школы, застал мать лежащей на кане, в облаках дыма со странным пьянящим запахом. Вдохнув дурманящего зелья, он почувствовал необыкновенное возбуждение. Ему захотелось покурить самому. Желание жгло его, как мучит человека голод. Он затянулся раз-другой и сразу же почувствовал опьянение, в голове помутилось, все члены ослабли. Он ощутил странное, но приятное чувство, почти блаженство. Из глаз хлынули слезы.

С этого дня Ни Учэн под руководством своей матушки приобщился к опиекурению, а его двоюродный братец скоро преподал ему пример «ручного блуда». Юную душу Ни Учэна терзали сомнения, на сердце лежала тяжелая ноша. Став совсем взрослым, он мог с полной уверенностью указать, кто были его главными наставниками в жизни: мать и двоюродный братец. Оба они преследовали одну цель и в результате сделали все, чтобы соединить два звена цепи грехов, стянувшей шею юноши. Правда, предположить, что братец действовал по указке матери, Ни Учэн, конечно, не мог. Юношу терзали страхи, он испытывал мучительный стыд. Едва он начинал об этом думать, как к горлу подкатывала тошнота… О Всевышний! Никто и представить не мог, во власти каких кошмаров жил Ни Учэн.

Дурные наклонности скоро дали о себе знать, шестнадцатилетнего юношу свалил недуг. На первый взгляд вроде и не слишком серьезный, всего-навсего расстройство желудка. Однако поносы мучили его непрестанно, что бы он ни съел. Скажем, съел он пиалу супа с лапшой и тонкими ломтиками огурца, а часа через два суп выходил наружу вместе с непереваренными дольками огурца. В конце концов Ни Учэн перестал есть совсем и ждал своего последнего часа. Это были страшные минуты. Он пролежал больше месяца, но все же поднялся на ноги и вдруг обнаружил, что ноги изогнулись колесом. Так и передвигался он на слабых кривых ногах всю последующую жизнь. Худые, тонкие, словно плеть конопли, ноги никак не сочетались с его массивной, внушительной фигурой и довольно приятной внешностью. Предметом особых беспокойств были щиколотки, тонкие и хрупкие. Ему казалось, что в любой момент, стоит ему сделать неосторожное движение, он тут же рухнет наземь и сломает ногу.

Спустя лет пятьдесят, а может быть, и больше он действительно сломал лодыжку, после чего перестал ходить. Потом у него стали сохнуть конечности, а затем и все тело. И однажды он насовсем покинул этот мир, после того как получил свою долю радостей и страданий. Он умер, умер с такой же неизбежностью, с какой появился на этот свет.

Итак, Ни Учэн стал обладателем ног, вид которых пробудил в нем огромную силу воли и решимость. Иногда он даже думал, что в нем бродит громадная революционная энергия. Ему казалось, что от него сейчас исходит некая угроза. Он остро ненавидел свою семью и свой класс. Он испытывал лютую злобу к двоюродному братцу и старшему дяде, ощущал приливы ненависти и к своей матери. Он хорошо понимал, что попал в омут и уже успел погрузиться в него с головой… И все же ему удалось встать на свои исковерканные ноги, в этом он увидел счастливое знамение, которое, как он смутно ощущал, связано с первыми волнами обновления, с революционным порывом, захлестнувшим в те далекие времена Китай. А может быть, он увидел знак бога смерти? В свое время на смертном одре молодой Ни Учэн уже ощутил его дыхание. Но потом смерть его отпустила. Вырвавшись из ее объятий, Ни Учэн словно прозрел… Раскаяния матери тоже сыграли свою роль.

Убитая горем, она заливалась слезами, каялась перед сыном. Это она, злодейка, отравила опиумным зельем мужа и сына, можно сказать, погубила два поколения семьи. «Я виновата перед тобою, мой мальчик. Ой, какой грех, какой грех я совершила! Шею мне мало свернуть, окаянной! — рыдала она. — О Небо, о Земля, покарайте меня, пусть на моем поганом языке вскочит чирей… Но я старалась ради семьи!»

Выздоровев, Ни Учэн первым делом сломал опиумную трубку и зажигалку, а потом выставил из дому двоюродного братца, который как-то пожаловал к нему с грязными предложениями. Ни Учэн не жалел, что бросил курить, тем более не испытывал ни малейшего сожаления по поводу разрыва с братом. Ему было жаль лишь мать. Болезнь подкосила ее, она сразу постарела лет на десять. Еще бы, вдова, потерявшая мужа в самой середине жизни и оставшаяся с единственным сыном на руках. Горе, сразу подкосившее мать, разрывало Ни Учэну душу… Но один раз он из-за нее уже пострадал и чуть было не умер. Может быть, ему тоже уготована ранняя смерть?

Когда ему исполнилось семнадцать, он уговорил мать отпустить его учиться в «заморскую школу», что находилась в уезде, при школе он и собирался жить. И вот в один прекрасный день большая повозка на колесах с резиновыми шинами, которую тащила одна-единственная лошаденка, выехала из деревни Таоцунь. Ни Учэн покидал этот край, где солончаковая почва будто усыпана белесыми цветами; он уже больше никогда не увидит эти застывшие лица, которые теперь ему грезятся лишь в дурном сне. Он принял твердое решение: с этого дня его жизненный путь навсегда расходится и с Таоцунь, и с этой помещичьей семьей.

И все же ему пришлось заплатить за свое решение дорогой ценой. Его отпускали учиться в уездный город лишь при одном условии: он должен жениться. Впрочем, в этих местах говорили не «жениться», а «сговориться», не «выйти замуж», а «сыскать мужа». Но означали эти слова совершенно определенное. Считалось, что в женитьбе все зависело от сговора, а в замужестве — от возможности найти подходящую семью. Значит, слова «сговориться» и «сыскать» весьма точно отражали суть дела. Ни Учэн сначала было хотел отвергнуть планы матери, избежать сговора. Надо сказать, что к этому времени он представлял себе, хотя и довольно смутно, что означает «свободная любовь», правда, называть вещи своими именами не решался, зная лишь, что такая любовь разрушает привычные устои и обычаи, поскольку таит в себе нечто безнравственное и противоестественное. Идти на окончательный разрыв с матерью он не смел. Вероятно, здесь сыграли свою роль те «путы любви», которые связывали его, и страх переступить предначертанную грань. Можно курить опиум, тем более забавляться с самим собой. Как будто нет ничего особенного в таких шалостях, как, скажем, соблазнить девчонку какого-нибудь арендатора. Можно, пожалуй, даже скрыться от возмездия, если ты по неосторожности порешил кого-то, правда, если сам сумеешь уцелеть в драке, но совсем другое дело — не подчиниться матери или старшим в роду в выборе невесты. Об этом он даже думать не смел, как бы он ни стремился к революционным действиям и какой бы отвагой ни обладал.

Ни Учэн занял уклончивую позицию: проволочками и отговорками он попытался осуществить обходный маневр. Он выдвинул свои условия. Во-первых, чтобы нашли не сваху, а именно свата, чтобы годами он был бы не слишком стар и в меру учен. Чтобы знал не только «Четверокнижье» и «Пятикнижье»[44], но и сочинения разных древних философов, был бы сведущ в Ханьских одах и Танских стихах[45], а также имел понятие об акустике, оптике, химии и всяких других естественных науках. К тому же сват должен непременно знать письменность, как японскую, так и европейскую. Вот тогда можно доверить ему сговор невесты. Словом, первое дело сейчас — найти подходящего свата. Мать, однако, согласилась со всеми требованиями сына. Она поняла, что ее чадо после болезни стало совершенно другим. Сын сошел с проторенной колеи той жизни, которую она почитала, и его уже не удержать никакими силами. И ей не с чего испытывать чувство вины перед сыном — своей единственной драгоценностью. Но он вступает на путь самостоятельной жизни. И не должен лишиться материнской ласки и любви. А высшая форма проявления родительской любви и заботы, как известно, это завещанное наследство или удачно выбранная невеста или жених, которых родители находят для своего чада. Ни Учэн не проявлял к накопленному имуществу семьи ни малейшего интереса, и это было заметно в нем уже с раннего детства. Увы! Как ни печально, но приманить его наследством было невозможно. А вот насчет выбора жены, тут совсем другое. Женитьбу он как будто не отвергает. Значит, надо поскорее подыскать ему жену. Итак, устроим для него «сговор»! Вот в чем сможет проявиться сила материнской любви, потому что тогда продлится род, и потекут годы, напоенные благоуханным ароматом, и проявится благодать, святая мощь, величие вечности!

Лишь бы только он согласился с ее волей, а там пусть как хочет. Мать на то и мать, чтобы все делать ради сына. Вот и сейчас она старается только ради него, и потому она сама будет искать ему жену. И если он потребует, она побежит, нет, помчится на тот край земли, туда, где спускается с небес для свершения брачных дел Лунный старец[46], или будет молить самого Чжугэ Ляна[47], чтобы тот начертал для сына гороскоп из восьми знаков[48] и соединил вместе Светлую и Темную стихии[49]. Для материнского сердца нет невыполнимых задач. Мать на все готова ради родного чада. Словом, мать нашла такого свата, который отвечал всем требованиям сына. Им оказался дядя Ни Учэна, некто Ни Сяочжи — личность, довольно известная во всей округе. Прославился он тем, что мог исполнять все пять видов траурных церемоний и под новый год писал парные надписи.

Ни Учэн юлил, всячески отговаривался, однако отвергнуть услуги Ни Сяочжи в качестве свата так и не смог. Тогда он выдвинул еще несколько «конкретных условий». Во-первых, жена не должна иметь спеленатые ноги (недаром он был внуком своего радикального деда). Во-вторых, она должна знать грамоту и ходить в «заморскую школу». В-третьих, свадебная церемония и их брак должны осуществиться лишь через два года. В-четвертых, он должен увидеть невесту собственными глазами.

Как ни пытался молодой человек сопротивляться, бороться, он все же угодил в капкан, который поставила для него упрямая родительница. Мать почти торжествовала победу. Вопрос о спеленатых ногах отпадал сам собой, поскольку Ни Учэну до свадьбы вряд ли удалось бы снять с ноги невесты туфли и смерить линейкой ступню. Вопрос об учебе также не казался матери особенно серьезным. Были бы деньги, а школа найдется. В конце концов, в школу можно поступить и временно. Два года не играть свадьбу? Хоть восемь. Главное — получить согласие сына и договориться. Коли сговор состоится, сын никуда уже от него не денется.

Но все-таки оставалась одна загвоздка. Смотрины! Странное требование, ни на что не похожее, выходящее за всякие рамки. Однако Ни Сяочжи ее успокоил: смотрины, мол, тоже не проблема. Поток жизни течет, стремится вперед, устои древности меняются и отмирают. Матери остается лишь вздыхать, что она отстала от жизни и людские нравы изменились.

Чтобы найти племяннику жену, Сяочжи понадобилось всего полмесяца. Девица нашлась почти идеальная, так как она отвечала всем требованиям Ни Учэна, но, главное, она вполне устраивала и мать. Отец девицы из местных помещиков, к тому же занимается китайской медициной, как и сам Сяочжи. Мать невесты из семьи известного маньчжурского ученого-конфуцианца Чжао, который даже получил ученую степень ханьлиня[50]. Говорят, что ноги у девицы неспеленатые и ходит она в уездную школу, значит, учится. По слухам, она учится в «заморской школе», как и Ни Учэн, только на класс младше. Отца ее в свое время пригласили врачевать в уезд, поэтому вся семья переехала в город. У девицы братьев нет, есть только одна старшая сестра, поэтому, мол, разные там шурины да девери, старшие и младшие, докучать не будут. Как со смотринами? Дядя готов устроить молодым свидание в уездной школе. Только сейчас Ни Учэн почувствовал, что смотрин боится вовсе не мать, и не его дядя-сват, и не родственники невесты, а прежде всего он сам! Едва он вошел в ворота школы, как его охватили страх и растерянность. На спортивной площадке в тридцати шагах от него стояло хрупкое невинное создание. Лицо юноши вспыхнуло ярким румянцем, уши покраснели, перед глазами все поплыло, сердце молотом застучало в груди. Он едва не потерял сознание. Ему вдруг страстно захотелось слепить шарик из опиумного зелья и затянуться разок-другой, дабы взбодриться духом…

Итак, свидание «прекрасной пары» благополучно закончилось, а спустя четыре месяца обе семьи сыграли свадьбу, и вскоре после этого молодой супруг обнаружил, что ножки его жены хотя и «освобождены», однако не полностью, а лишь наполовину, то есть и «Небом не дарованные» и «человеком не спеленатые», а представляют собой нечто среднее. Вместе со свадьбой завершилась и главная жизненная миссия матери, а потому смысл дальнейшего существования в жизни для нее пропал. Спустя полгода после женитьбы сына и его отъезда вместе с молодой женой на учебу в уезд она тихо почила без всяких болезней. Перед смертью, находясь в здравом уме и ясной памяти, она сказала:

— Мне давно пора уходить, а я вот еще живу на этом свете. Отчего так трудно сделать последний вздох? — Помолчала и через какое-то время промолвила: — Ну, я отправилась в путь!

В последние годы своей жизни Ни Учэн часто задумывался над смыслом этих слов. Каков тот мир на другом берегу?.. И есть ли он у тебя самого или его нет?

ГЛАВА ПЯТАЯ

«Я поставил свой дом в самой гуще людского жилья. Но минуют его стук повозок и топот коней»[51]. «На небо смотрю и, смеясь, выхожу за ворота. Неужели мое поколение — это люди, что в полыни росли[52]?.. Я сижу, одинокий, в бамбуковой чаще. Я трогаю циня[53] струну — долгий стон раздается…» Да, литература опаляет, как огонь, она пронизана тоской и одиночеством… «Думаю я, что небо и земля беспредельны… Я одинок, я в печали, и слезы льются из глаз…»

И снова весна! О, как тяжела и утомительно скучна рукопись моей книги; как докучливы «стук повозок и топот коней», как далеки былые устремления, сомнения, упоения… На короткое мгновение они снова зашевелились где-то в глубине твоей души. В этом заброшенном храме, вокруг которого высятся горы и кружится холодный ветер; где деревья раскинули оголенные сучья и ветви, на которых все же виднеются набухшие почки. Прошлое! Ты похоже на птицу, поющую в глуши, на мягкий ветерок, на жаркое солнце. Ты беззвучное пламя в печи и одновременно мертвый пепел. Ты словно вода в чайнике, которая давно прогрелась, но никогда не закипит. Вокруг тебя происходят бесконечные коловращения; слышатся долгие стоны и тихая песнь. Ты улавливаешь едва слышные шорохи жизни. Ты струишься, как свет звезд в тихую ночь; ты мертвая вода, по которой проходит легкая зыбь. Прошлое! Сколько кануло в вечность месяцев, лет!

Какова цена человеческой жизни? Что стоят радости и горести человека? Что стоят те страдания, которые люди причиняют друг другу; мучения, которые они обретают в любви, ненависти, скорби и радости, терзаясь из-за своей ничтожности или величия? Вспомнил и запечатлел в знаках. Но что стоят пепельно-серые листы бумаги, исписанные бледными буквами? Эти немолчные звуки правды и вымысла — что стоят они?

Пустынные горы, заброшенное жнивье на террасированных полях, издали похожих на рыбью чешую. Ямы, выкопанные тут и там без цели и с умыслом. Еще не ожившие или почти омертвелые молодые саженцы кипарисов и акаций. Следы труда десятков, десятков сотен, тысяч заступов и мотыг. Красноватые, желтые, зеленые травы. На ветвях деревьев мертвые листья, не желающие падать на землю. Свежезаваренный чай в кружке, из которой медленно поднимается пар. Еще один год! И снова весенний ветер проносится над землею!

Охваченный вдохновением, состоянием знакомым, горячечным, но таким ускользающим, чувством, которое так редко нас посещает, я продолжаю писать историю семьи Ни…

Ни Учэн пожелал белого мяса в глиняном горшочке — «шаго», порцию жаркого и тарелку с оленьим огузком. Вино? Пожалуй, можно и вина. Четыре ляна[54] хватит? Вы пьете?.. Не советует врач?.. Тогда хватит двух лянов… Лучше подогреть? Прекрасно! Что еще? Хотите чего-нибудь? А больше ничего?.. Прекрасно, значит, ничего!.. Нет, больше ничего не надо!..

Официант ресторана «Шагоцзюй» («Глиняный горшок»), изогнувшись дугой, продолжал стоять у стола и не собирался уходить. Изволите заказать что-то еще? В вежливых трафаретных фразах звучит укор в адрес двух прилично одетых посетителей, молодого и пожилого, заказавших такой скромный стол.

Ни Учэн поначалу хотел пригласить господина Ду в «Таньцзяцай» — «Ресторан семьи Тань» — или позвать его выпить вина в Пекин-отель, на худой конец пойти в пассаж «Дунань шичан» («Восточное спокойствие»), где работал ресторан с западной кухней. Здесь, например, можно было полакомиться французской кухней. Кстати, это единственное место, где во все времена года подают мороженое. О своих намерениях, исходивших, как он считал, из самых лучших побуждений гостеприимства, он уже давно поведал господину Ду, который, услышав приглашение, почему-то вдруг смущенно улыбнулся. Его улыбка означала, что ему очень неудобно доставлять лишние хлопоты. Но так было в первый раз. Впоследствии он еще много раз получал приглашение от Ни Учэна, поэтому его улыбка делалась все более стыдливой. К чему кормить одними обещаниями? Ведь дальше приглашений дело не шло. Господину Ду было неловко за Ни Учэна.

Господин Ду, он же Ду Шэньсин, профессор истории культурных связей Китая с Западом. Из-за болезни матери он не смог вместе с друзьями эвакуироваться в глубокий тыл, а потому остался в Пекине, оккупированном японцами. С момента событий у моста Лугоуцяо[55] он почти не выходил из дома и редко принимал у себя гостей. В сорок лет он отпустил окладистую бороду, поэтому его звали не просто по имени, а «господин Ду». Его глубокие познания и широкая эрудиция снискали ему уважение и авторитет даже у японцев. В свое время он учился в Японии и потому бегло говорил по-японски. Естественно, ничего удивительного не было в том, что японцы имели определенные планы относительно господина Ду и пытались переманить его на свою сторону. Ходили даже слухи, что господин Ду назначается ректором какого-то университета, директором национальной библиотеки или вот-вот получит другой, не менее важный пост. Прослышав об очередной сплетне, господин Ду лишь прищуривался и на его губах появлялась ироническая улыбка. Он молчал, не комментируя слухов.

Уважение, которое испытывал Ни Учэн к господину Ду, было вполне искренним. Хотя понятно, что знакомство с известным человеком могло оказаться весьма выгодным для приобретения соответствующего положения в обществе, точнее, для будущей карьеры. Что касается приглашения профессора в «Ресторан семьи Тань» или в заведение с европейской кухней, то его можно было бы даже объяснить меркантильными и довольно низменными соображениями Ни Учэна, но можно было и не подозревать Ни Учэна в корыстных интересах. Ни Учэн любил приглашать в ресторан своих знакомых и даже малознакомых людей, хотя некоторые из приглашенных ровным счетом ничего для него не значили. Однако еще больше он любил (возможно, и не вполне осознанно), когда знакомые или малознакомые люди приглашали в ресторан его самого. При этом Ни Учэна нисколько не смущало, чье приглашение он принимает, так как сам он по характеру был человеком открытым и хлебосольным. Пожалуй, главный его жизненный принцип состоял в том, что всякая еда в компании хороша.

С годами Ни Учэн приобрел вид весьма утонченного молодого человека. Западный костюм цвета серой черепицы, хорошо отглаженные брюки, скрывавшие кривые тощие ноги, яркий галстук. Правда, не слишком приятное впечатление оставлял не вполне свежий воротничок его рубашки. У Ни Учэна был мощный торс, широкая грудь, крепкая шея с сильно выпяченным кадыком, крупное, несколько удлиненное лицо, которое оживляет приветливая улыбка. За небольшими очками в круглой оправе поблескивали выразительные глаза. Всем своим обликом он мало напоминал пекинца сороковых годов, то есть периода японской оккупации. Не удивительно, что его жена Цзинъи часто корила мужа за его внешний вид: «Ты совсем не такой, как остальные китайцы». Однако сам Ни Учэн очень гордился своей наружностью. Да, он совершенно не похож на всех этих деревянных истуканов — мужских особей, которые встречаются почти по всему Китаю, в особенности в глубинке, откуда он родом, — в Мэнгуаньтунь и Таоцунь, — на полуживых существ, скособоченных, с головами, втянутыми в плечи.

В практических делах Ни Учэн достаточно опытен и в меру «заботится о семье». Его деловитость и забота о благосостоянии семьи подсказали ему нынче в полдень, точнее, в тот момент, когда осуществилось наконец его заветное желание пригласить господина Ду в ресторан, не особенно раскошеливаться и заметно снизить уровень званого обеда. К чему морские яства и западные деликатесы? Не лучше ли сводить профессора в недорогой, но вполне пристойный «Шагоцзюй», где можно заказать действительно дешевые, но довольно сносные сытные кушанья? Ресторанчик, расположенный у Гончарного рынка — «Ганваши», в западной части города, когда-то обслуживал бедных сюцаев[56] и очень незначительное число чиновников, приезжавших в столицу сдавать экзамены на получение вакантных должностей. Основными же его посетителями были все те же неудачники, которых ожидала участь Кун Ицзи[57]. Ресторан славился главным образом своими дешевыми, но вкусными блюдами из жирного и постного мяса, свиных голов и ножек.

Ни Учэн стойко выдержал наглый натиск официанта. В какой-то момент господин Ду заметил, что Ни Учэн как будто испытывает некоторую неловкость. Ему и самому было мучительно сознавать, что его приглашает на обед такой добросердечный и гостеприимный юноша, которому никак невозможно было отказать. Господину Ду стало не по себе. Он почувствовал себя очень неловко, оттого что именно он, Ду Шэньсин, задолжал этому молодому человеку обед с морскими деликатесами в «Ресторане семьи Тань». Ду решил в ближайшие дни непременно устроить ответный обед — может быть, пригласить гостя в респектабельный ресторан «Эньчэнцзюй».

Ни Учэн и вправду испытывал неловкость, но лишь самое короткое мгновение, потому что по своей природе он отличался общительностью, любил поболтать и пошутить. Смеялся он от души. …Блюдо, называвшееся «оленьим огузком», на самом деле оказалось жареными кусочками свиной кишки. Официант подал к нему вина в оловянном чайнике, погруженном в миску с горячей водой. Поскольку господин Ду от вина отказался, Ни Учэн налил себе. Отхлебнув глотка два из небольшой чарки, он потянулся палочками к жаркому из свиных кишок. Его глаза заблестели, на лице блуждала довольная улыбка, голос стал громким, звонким.

— Господин Ду, прошу вас, попробуйте вот это блюдо!.. Не стесняйтесь! — Он сделал широкий жест, не без изысканности, приглашая гостя приступить к трапезе, словно стол ломился от разносолов и яств.

— Как я рад, что вы, господин Ду, почтили меня своим присутствием. Для меня, ничтожного человечишки, это большая честь! Это подлинно великое счастье. Как говорят… — далее последовала невнятная фраза. — Вы знаете, я ведь учу и французский язык. Да, да… французский… Между прочим, вы случайно не встречались с молодым европейцем-китаистом? Его зовут Вольфганг Штраус, по-китайски — Ши Фуган. Милейший человек. Он изучал науку о знаках и логику, а потом решил заняться психоанализом. В конце концов его увлекла китайская грамота, то есть наша культура. Представляете! Если иностранцы объедятся нашего дурмана, «обопьются китайского зелья», они совсем потеряют разум и никогда не придут в себя! Политика?.. Нет, Ши Фуган заявил, что политика его нисколько не интересует… Да, политика у нас, конечно, существует, а вот социальные отношения начисто отсутствуют, впрочем, как и любовь — пожалуй, даже в еще большей степени. Только подумайте, за всю историю нашей цивилизации на протяжении нескольких тысячелетий любовь находилась под запретом… У Канта, разумеется, ее тоже не было. Он жил в небольшом немецком городке и ежедневно прогуливался по строго установленному им маршруту, который он никогда не изменял. Типичный немецкий ученый, железный человек… Сегодня я хотел пригласить сюда и господина Ши Фугана, но он внезапно уехал в Тяньцзинь. Вы знаете, он крутит любовь с одной нашей студенткой из Тяньцзиня. Таковы все европейцы: стоит им где-то появиться — и сразу же любовь! У китайцев совсем другое — повсюду конкуренция, борьба, везде выискивают шпионов и предателей. Ради этого люди готовы не спать по нескольку ночей подряд. Мой учитель, господин Ху Шичжи, как-то говорил… Он сказал примерно так: «Сначала смелая гипотеза, а потом скрупулезная система доказательств». Вот в чем суть философии! Философию можно уподобить королю Лиру, который раздал все свое состояние детям, а сам остался ни с чем. Увы…

Когда разные отрасли науки получат широкое развитие, философии придет конец. Кто-то сказал, кажется Бертран Рассел, что философия похожа на кошку, которая пытается поймать мышь в темной комнате (кстати, есть похожая китайская поговорка: «Слепой кошке удалось схватить дохлую мышь»). Так вот, тот же Рассел заметил, что никакой мыши на самом деле в комнате вовсе нет, поэтому кошке, будь то слепой или зрячей, к тому же самой ловкой, никогда не удастся поймать вожделенную мышь… Ибо путь Неба имеет свое постоянство, хотя порой и отходит от обычной колеи. Но если это происходит, то в этом случае важно обладать широтой взгляда и горячими чувствами. Возьмем, к примеру, женщин. Каждая женщина должна следить за собой и уметь одеваться. За границей, если вы сделаете женщине комплимент по поводу ее внешности, она вас непременно поблагодарит. А у нас, в Китае? Стоит вам похвалить ее наружность, она тотчас набросится на вас, обзовет подонком, глядишь, закатит оплеуху. «О Чжуй, мой пегий скакун, что делать с тобой? Ведь ты больше не в силах идти! А как поступить мне с тобой, моя красавица Юй, на этом страшном пути?»[58] Увы, иногда мне кажется, что с нашим поколением каши не сваришь, поэтому возложим наши надежды на следующих за нами… Эх, жаль только, что у моего сынишки не все ладно с ногами: палец правой ноги, кажется второй, давит на средний… Что до меня, то я достаточно молод, чтобы овладеть науками и сделать что-нибудь дельное в жизни. Да, если ты молод и здоров, но не трудишься, ты можешь впустую растратить лучшие годы своей жизни. «Время — золото!» Французы говорят, что… Ах, простите, господин Ду, я совсем заболтался. Наступила пора вам вразумить меня. Каково ваше просвещенное мнение? Как по-вашему, прав я или нет?

Поначалу Ду Шэньсин слушал довольно внимательно горячий и взволнованный монолог собеседника, стараясь следить за безудержным и стремительным потоком его вдохновенной мысли, которая «уносилась в многовековую даль и охватывала широчайшие пространства в тысячи ли». Как говорится, он проникал в самую сердцевину явлений, в их сокровенную суть. Ни Учэн витийствовал пылко, страстно и с необыкновенной искренностью — как дитя. Как его понесло! А ведь выпил всего две чарки, правда, закусил самую малость! Но какой задор! Какое воодушевление! У него сейчас такой вид, словно его провозгласили императором! Да, духом и статью юноша, кажется, удался. Но как жалко он выглядел, когда мы вошли в ресторан! И все-таки есть в нем что-то вульгарное! А с каким энтузиазмом он расправляется с едой! С какой трогательной задушевностью относится к своему гостю, как свободно держится за столом, как разглагольствует! Истый северянин!

Но чем дольше Ду Шэньсин внимал собеседнику, тем большее неудобство он испытывал. Господин Ду был человеком практичным и деловым. Эти качества его натуры проявлялись решительно во всем: в его поведении, в делах — в том числе и научных. Разговаривая с собеседником, он обычно выслушивал его мнение со вниманием, как говорится, «протерев уши», если к тому же тот говорил так же прямо и по-деловому. Но сейчас господин Ду ровным счетом ничего не понимал. Что хотел сказать ему Ни Учэн? В чем смысл его слов, какова цель нынешнего разговора? Еще полгода назад Ни Учэн с невероятной сердечностью пригласил его в ресторан. Для чего? Чтобы выплеснуть на него этот нескончаемый поток пустых словес и надерганных отовсюду изречений? Впрочем, разве скажешь, что он круглый невежда? Как ловко он орудует разными ссылками из книг и цитатами! И все у него как будто доказательно и солидно. К тому же умеет болтать на иностранных языках. В некоторых его рассуждениях, пускай даже поверхностных, видна даже некая оригинальность. Однако все, что он вещает, какое-то половинчатое, ни то ни се: «На востоке молоток, на западе скалка». По-настоящему образованный человек так себя вести никогда не станет. Вот сейчас он что-то меня спросил. Но на какой его вопрос я должен ответить? По поводу чего я должен высказать свое мнение? Да, господин Ду действительно чувствовал себя весьма неудобно.

А вопрос Ни Учэна был всего-навсего проявлением вежливости и застольного этикета. Его мысль, как и его речь, отличавшаяся необыкновенной остротой и стремительностью полета, неудержимо и свободно летела вперед. Она будто порхала, ни на мгновение не зная покоя. Она была непостоянна и зыбка, как ветер или дождь, как дым и утренний туман. Сам Ни Учэн никогда не знал, что он скажет в следующее мгновение. Еще когда он учился в средней школе, его учителя давали ему самые противоположные оценки. Преподаватель словесности как-то поставил ему даже сто пятьдесят баллов за сочинение. Но зато другие учителя искренне считали, что Ни Учэн — ученик совершенно никудышный. Преподаватели истории, физики и гигиены вполне серьезно говорили, что надо-де в школу вызвать родителей и посоветовать сводить сына в «заморский дом», то бишь в миссионерскую клинику, и показать мальчика врачу из отделения нервных заболеваний (в то время, как известно, не было различий между недугами нервными и душевными).

Видя, что господин Ду замешкался с ответом. Ни Учэн вежливо и как-то очень дружелюбно ему улыбнулся, а затем, подхватив прерванную мысль, вновь пустился в безудержные разглагольствования. На сей раз он обратился к буддизму и извлек несколько фраз из буддийских канонов. Потом он вспомнил о своем посещении буддийских монастырей. Однако в середине разговора он неожиданно с пафосом воскликнул:

— У китайцев есть один большой недуг, а именно их полное неумение делать логические обобщения… Как-то я решил сходить в храм Спящего Будды. У ворот Сичжимэнь мне повстречался торговец ячменной похлебкой. Спрашиваю его: как пройти к такому-то храму. Он пустился в объяснения: так, мол, и так. Жестикулирует и плетет всякую околесицу, причем чем дальше, тем больше. А вот если бы он мог обобщать понятия, он все объяснил бы мне ясно и просто: сначала выразил бы понятие гор Сишань — Западных, потом гор Сяншань — Ароматных и, наконец, сделал бы обобщение в виде храма Спящего Будды…

— Скажите, — заметил Ду Шэньсин, — а что, по-вашему, самое главное сейчас? — В его голосе слышались нотки скорби. Глаза Ни Учэна забегали по сторонам, и он обескураженно склонил голову. Он понял, что собеседник имеет в виду войну: Европу, страны Тихого океана, опаленные пламенем этой войны. Он промолчал. Его мысли находились в смятении. На лице появилось выражение, свойственное жителям его родного края: Мэнгуаньтунь и Таоцунь. Покойная мать, будь она сейчас жива, с радостью узнала бы привычную и милую ее сердцу одеревенелую тупость его лица.

— Вы еще очень молоды! Как говорится: «Энергичный человек, который живет в динамичное время, но отнюдь не в динамичном мире». И все же мир вокруг меняется, а вместе с ним должно измениться и государство. «Путь Неба неизменен, но человек должен неуклонно совершенствовать самого себя!» Человеческая жизнь похожа на плавание в лодке по бурному морю. Надо крепко держать руль!

Лицо Ни Учэна покраснело, уши приобрели пунцовый оттенок. Наверное, сказалось выпитое вино. Вообще-то он пил немного, а сегодня пришлось выпить целых два ляна. Из слов господина Ду он понял, что его собеседник, вероятно, наслышан о его связях с некоторыми предателями. А может быть, он узнал о том, что Ни Учэн относил свою визитную карточку в резиденцию Ван Цзитана — председателя Политического комитета Северного Китая?

Но ведь он сделал это исключительно ради того, чтобы получить работу, причем не какую-нибудь, а преподавательскую. Ни Учэн вовсе не собирался переметнуться к ним. У него и в мыслях не было предавать интересы страны. Зато как много он помогал своим землякам, которые участвовали в антияпонской борьбе! А может быть, господин Ду прослышал о его разгульной жизни? Нет, нет, совсем не в этом дело. По сравнению с другими мужчинами он — невинное дитя. Впрочем, такой консерватор, как господин Ду, с него станется…

— Мой брат, Учэн, вот вы только что говорили о научных связях между Китаем и Западом. Может быть, вы собираетесь издавать научный журнал? Меня этот вопрос крайне интересует! — Ду решил сменить тему разговора, чтобы дать собеседнику возможность восстановить свойственную ему жизнерадостность.

В этот момент подали белое мясо. Ни Учэн с видом знатока зачерпнул ложкой бульон, поднес к губам и, подув, осторожно проглотил. И правильно сделал, так как горячая жидкость непременно обожгла бы рот и глотку. Через мгновение он ощутил тонкий вкус блюда, душа, как говорится, улетала ввысь. Но язык он все-таки обжег, потому что язык одеревенел. Ароматный свежий бульон, очищающий дух и укрепляющий жизненные силы, постепенно исчезал из миски. Приятное ощущение, которое испытывали его уста и пищевод, его желудок и кишечник, растекалось по всему телу. Он вспомнил, что в течение нескольких дней он питался крайне скудно — не позволяя себе никаких деликатесов, и подумал о том, что в детстве его кормили не «по-научному». Его организм совершенно не получал полезных, питательных продуктов. Несмотря на это, у него хорошее пищеварение и желудок, и он вполне насыщается, когда почувствует голод. В эти мгновения, покуда Ни Учэн, проглотив первую ложку мясного бульона, дул на вторую, чтобы остудить горячую жидкость, он ощутил чувство невероятного удовлетворения, которое, родившись где-то в желудке, разлилось по всему его организму. Это сладостное чувство рождало воодушевление и радость. До чего же все прекрасно! Он рассмеялся, счастливый.

В этот момент Ни Учэн верил не только в свое собственное будущее, он уверовал в будущее своих друзей, своей страны, в грядущее всего мира.

— Вы знаете, я неисправимый оптимист! — сказал он. — Вообразите, какое у меня было детство. Я не только не умел чистить зубы, я даже не представлял, что такое зубная щетка. Само собой, я не слышал и о зубной пасте или зубном порошке. А ведь наша семья, можно сказать, считалась первой в округе. До десяти лет — ах, простите, господин Ду, за такую подробность, о которой, может быть, не вполне уместно сейчас вспоминать, но мы должны трезво взглянуть на наше прошлое — мы именно так росли. Извините… прошу прощения. Так вот, до десяти лет я никогда не пользовался бумагой, когда ходил по нужде… обходился, так сказать, глиняной стенкой… Этак «бжик, бжик»… А нынешний Китай? Он ведет сейчас необычайно тяжелую борьбу. Внутри страны что-то назревает, Китай меняется. Правда, страна находится пока в омертвелом состоянии, но рано или поздно она возродится, как феникс. Ведь китайская культура имеет четырех-пятитысячелетнюю историю. Доктор Ши Фуган как-то сказал мне, что наша культура никогда не прерывалась, она не только жива по сей день, она сохранилась почти полностью в своем первозданном виде. Конечно, в ней много наносного, грязного…

Ни Учэн говорил с большим воодушевлением, увлеченно разглагольствуя, он постепенно перешел на местный говор, распространенный в его родной округе — Мэнгуаньтунь и Таоцунь. Его речь сразу же потеряла ту изысканность и заморский колорит, которые украшали ее в момент начала беседы. Но зато сейчас речь Ни Учэна стала меткой и сочной. Его собеседник заметил метаморфозу. Но что было ее причиной: его слова, обращенные к Ни Учэну, или мясной бульон?

Покончив с трапезой, Ни Учэн проводил господина Ду и снова оказался на улице Гончарный ряд. Вдруг он почувствовал странную опустошенность. В голове было пусто, словно из нее вытянули не только мозг, но и все соки. Кто он, где он? Что он сделал в прошлом, чем он занимается сейчас, что ждет его в будущем? Что он вообще должен сделать в жизни? Что, наконец, он любит делать? Ни Учэн не смог ответить ни на один из этих вопросов. Но почему, как только покинул он стены «Глиняного горшка», сразу же опустела его жизнь?

Его черепная коробка, казалось бы, в один момент потеряла все свое содержимое. И тут в мозгу промелькнуло страшное слово «дом», а вместе с ним перед глазами возникло скорбное и жалкое лицо Цзинъи, сразу вызвавшее его раздражение. Дом, дом, дом… в котором он не был вот уже три дня. Нет, он ничего не планировал загодя и ничего не загадывал. Все получилось как-то само собой, непреднамеренно, совершенно машинально он передал жене свою печать, совсем бесполезную и потерявшую силу. Ни Учэн не любил и не умел лгать. Тем более он никогда не позволил бы себе опуститься до столь низкого поступка, как обман собственной жены — матери его обожаемых детей. При одном воспоминании о детях на его глаза навернулись слезы…

Что? Какая еще коляска? А? Нет, нет! Мне коляска не нужна… До чего изможденный вид у этого рикши, одетого в какие-то лохмотья… Подумать только! Дряхлый старик волочит коляску, а в ней развалился пышущий здоровьем молодой барин. Один тащит другого — как лошадь или буйвол! Тягловый скот! О Небо! В какие же времена мы живем! В какой стране, в каком городе все это происходит?!

Ни Учэн отказался от услуг рикши и свернул в переулок — Цветочный, стены которого облепили объявления, разные по фасону и размеру: крупные рекламы, напечатанные в типографии, и небольшие писульки, накорябанные рукой. На одном из объявлений, рекламирующем укрепляющее снадобье «Жэньдань», изображен японец с бородой, расчесанной на две пряди. Другое, с изображением бога долголетия Шоусина, предлагало «экстракт из лактации». Третье вещало о лечении венерических болезней в «Берлинской клинике», расположенной за Передними воротами. Еще одно объявление принадлежало некоему Лю по прозванию Железная Пасть — гадателю по триграммам и физиогномисту, «великолепно разбирающемуся в добре и зле, а также в бедах и удачах». Внешний вид объявлений, как и их содержание и нарисованное на них, производили самое жалкое впечатление и не вызывали ни малейшего к себе доверия.

Возле стены сидела нищенка с лицом, залепленным черными комьями грязи. Сквозь прорехи ее рубища темнела морщинистая кожа, похожая на черепаший панцирь. Ни Учэн смотрел на женщину с содроганием. Однако больше всего его поразил не сам облик этой уже пожилой нищенки, а вид ее четверых детей, которые копошились возле нее. Таков, видно, закон жизни: чем беднее и тяжелее жизнь, тем больше на свет появляется детей, а стоит им родиться, как они сразу же становятся вот такими же бедолагами, испытывающими такую же нужду и лишения, какую терпит эта несчастная. И таких бедняков появляется все больше и больше! «Добрые господа! Подайте кусочек на пропитание! Детям нечего есть!» В криках нищенки слышатся слезы. Они похожи на стон или скорбную песнь. Перед нищими прямо на земле валяются пять обшарпанных глиняных плошек. В одной лежит небольшая кучка чего-то съестного. Ни Учэн почувствовал запах кислятины.

Он кинул в посудину мелочь, и лицо нищенки озарилось улыбкой. На какое-то мгновение Ни Учэн позавидовал женщине: у нее наверняка нет стольких забот и тревог, какие мучат его, Ни Учэна. Разве не счастлив тот, кто думает лишь о своем собственном пропитании и больше ни о чем? А коли так, то мне незачем возвращаться домой. Лучше я стану вот таким же нищим и так же, как они, буду на коленях просить у людей подаяние. С точки зрения истории и в чисто теоретическом плане нищенство — это тоже профессия, в которой есть даже нечто возвышенное. Этакая древняя простота!

А что тогда будет с моими детьми: с Ни Пин и Ни Цзао? Значит, им тоже придется стать побирушками? Нет, этого он никогда не допустит! Когда дети появились на свет, малейший их плач бередил его душу. Каждая их слезинка вызывала у него слезы на глазах — слезы большого, взрослого мужчины! Детский плач… В сознании Ни Учэна мелькнуло что-то теплое и живое. Он вспомнил белого мышонка, которого держал в детстве; мягкое прикосновение материнской руки к его голове; маленьких птичек, что порхали в ветвях дерева; его любимый тягучий настой из красного батата. На память пришли те короткие дни, когда он в первый раз привез Цзинъи в Пекин, — время надежд!.. Он вспомнил свою болезнь и свои кривые ноги, истонченные и согнутые после недуга… И снова дети… Меж ними разница лишь в один год. Однажды, когда они спали рядышком на постели, ему пришла в голову мысль произвести с ними опыт, использовав знания (правда, весьма и весьма ограниченные) из области нервной системы человека. Легонько коснувшись обнаженных детских ступней, он тотчас заметил мгновенную реакцию, о чем в свое время он прочитал в какой-то книге: по пальцам и по всей ноге прошла судорога. Он решил повторить опыт, но тут откуда ни возьмись возникла Цзинъи. С горящими от ярости глазами она бросилась на него, словно обезумевшая тигрица, защищающая своих детенышей от врага, как будто он и был тем злодеем, который собирался их погубить. В его адрес полетели страшные проклятья. Не трожь детей! — закричала она, оттолкнув его прочь. Ты что задумал? А что я, собственно, мог задумать? Ведь я как-никак их родной отец! Разве ты отец? Дети спят, а ты их тревожишь! Мешаешь им спать!.. Что? Какой еще опыт? Ты посмел проводить опыты над моими детьми! Цзинъи рвалась в открытый бой… Скотина! В тебе нет ничего человеческого!

И снова грубые, унизительные оскорбления. А потом появились теща и Цзиньчжэнь. Все втроем они бросились на Ни Учэна, собираясь разорвать его в клочья… О, слепая сила материнской любви к своим детям, инстинкт защиты детенышей! Великая всеиспепеляющая сила, чувство матери-самки… Увы, человек по своей природе остается животным, а мы живем как дикие звери. Поэтому я не обижаюсь на тебя, Цзинъи. Но почему ты не веришь, что я люблю своих детей? Неужели к своим детям… Нет, ты именно так утверждаешь, что я какой-то злодей. Между тем ты хорошо знаешь, что за всю свою жизнь я не убил даже курицы. Даже лютый тигр не сожрет своего детеныша… Скажи, зачем ты то и дело зовешь на помощь сестру и мать — этих злыдней, вдов, которые только и ждут, как бы свести со мной счеты? Если бы они не вмешивались в нашу жизнь, она была бы совершенно иной.

Конфликты с женой стали неразрешимыми. У супругов уже не осталось общих тем для разговоров. Например, Ни Учэн любил потолковать о Европе, Японии, об Англии или Америке. Он вспоминал Декарта, Канта, рассуждал о пользе солнечного загара, о вреде сутулости, о необходимости чистить зубы по утрам и перед сном, но, когда он заводил разговор на эти темы, Цзинъи начинала скрипеть зубами от злости. О, как она ненавидела его в эти минуты! Все это чистейший бред и собачье дерьмо! Она сразу же уходила прочь, сверкнув от негодования глазами. Деньги — вот что действительно обладает настоящей ценностью. Деньги, деньги! Если их нет, все его разглагольствования не стоят собачьего дерьма!.. Чистить зубы по утрам и вечерам? А откуда взять деньги на щетку и зубной порошок? К тому же изволь платить за воду, за тазик для умывания… О, деньги, деньги! Где они?.. Не сутулиться!.. Бессовестный трепач, брехун! Разве порядочный человек может распрямить плечи и выпятить грудь? Грудь выпячивают одни проститутки, и все равно какие, профессиональные или любительницы. А если мужчина выпячивает грудь, значит, он или душевнобольной, или разбойник — туфэй! Между прочим, у вас в семье почти все сумасшедшие! Твой дед полоумный, как и твой прадед, а твой отец — настоящий псих. Поэтому хватит морочить голову. Неужели ты думаешь, что мне все это неизвестно? Кстати, и мамаша твоя тоже помешанная — истинная психопатка…

Заткнись! Он трахнул кулаком по столу. Чайник и чашки, взлетев в воздух, упали на пол и разбились. В столе появилась трещина, а на руке выступила кровь. Заткнись! О моей матери — ни слова! Дура! Мерзавка!

Сам мерзавец! Тысячи раз, десять тысяч раз мерзавец! Подлец… в этой жизни и в будущей! И все в вашем роду, все ваши предки — подлецы! А сам ты мерзостное дерьмо, выблядок! Мерзотина! А мамаша твоя — старая мерзостная побирушка. О, сколько я от нее натерпелась, когда вышла за тебя замуж! Сколько горя хлебнула! Другое дело — в семье у матушки… Там никто меня не мучил, никто не оскорблял! А здесь? Здесь и это не так, и то не так, ко всему твоя мамаша придирается, во все сует свой нос. Сказала не так, посмотрела не так, кашлянула, засмеялась — опять не так. Волосы у меня плохие, брови кривые. До ветра пошла — и то не по ней. А ведь в ту пору я была молоденькой девчонкой. И вот эту безобидную девчонку, почти ребенка, она невзлюбила — хоть на глаза не попадайся! Во все-то она вмешивалась. Я не то, чтобы шаг шагнуть, вздохнуть и то боялась. Еда в горле комком застревала! Хоть не ешь совсем!.. А ты мне толкуешь о Канте! Нет, сначала объясни мне: этот твой Кант, питался он или нет? Ясно питался. А деньги откуда брал? Деньги, деньги? Ах, Цзинъи, мать моих детей, ты же знаешь, что больше всего меня угнетает и раздражает, когда ты упоминаешь это слово — деньги! Именно они лишают меня всех радостей и удовольствий. Неужели, кроме этой причины, нет никаких других. Мы с тобой стали супругами после всех положенных церемоний: был у нас и сговор, и помолвка, и обмен именными карточками, свадебными дарами и приданым. Нам трубили трубы и музыканты били в литавры, мы клали поклоны Небу и Земле, в свадебных чертогах горели красные свечи. Все это у нас было. Но если все это так, почему нам нечего сказать друг другу? По приезде в Пекин я отправил тебе письмо, в котором писал, что из произведений Мао Дуня и Ба Цзиня[59] я многое узнал о любви. Через несколько лет после нашей женитьбы я впервые в своем письме осмелился написать (пусть робко, но все же написал) о том, что я помню тебя и скучаю по тебе. Наверное, эти слова нужно было бы воспринимать как ростки любви. Чем же ты ответила на мою любовь? Все тем же требованием денег. Деньги, снова деньги!

Ах, не болтай глупостей! Брось, пожалуйста, тебя все «раздражают», тебя «угнетают»? Говоришь ты как будто гладко и складно, что называется «кислое, сладкое — все на месте»! Только кому ты стараешься втереть очки? Ты растратил все наши деньги, мое приданое, все состояние моей матери — все пошло на тебя! Вспомни, как ты отправился учиться в Европу. А кто за тебя платил? Ну отвечай, отвечай же! Ты разорил нас всех. Однако тебя это нисколько не волнует. Мы, как говорится, «питаемся северо-западным ветром», а ты в это время развратничаешь да попиваешь зеленое винцо в квартале красных фонарей. Вокруг тебя культура, утонченность, богатство, почет, ты пользуешься всем этим. А я? Я в это же самое время вынуждена нянчить детей, заботиться об одинокой матери, сестре. Мы перебиваемся с хлеба на воду, едим чуть ли не траву, латаем одно, а в это время рвется другое. Голову вытащишь, ноги вязнут. Очаг наш постоянно холодный, котел — пустой. Ты знаешь об этом? Ты об этом когда-нибудь задумывался? Есть у тебя совесть, человечность или их нет? Вот ты учишь нас: два раза в день надо чистить зубы и ходить по улице, выпятив грудь. А я тебе на это скажу так: если в животе пусто, то спину не распрямишь. Сам ты швыряешь деньги на ветер, а нам о них и заикаться нельзя! А ведь мы живем чуть ли не впроголодь. По-твоему, это справедливо?

Какая злоба в ее словах! Как ловко она все перекраивает на свой лад! Она так ненавидит меня, что готова растерзать на куски! Каждое ее слово — острый нож, дюжина слов способна отправить в могилу самого крепкого человека! А тут еще ее сестрица и матушка! Все трое в любой миг могут кинуться на меня, обрушить потоки слов, а глядишь, еще и пустят в ход кулаки. Особенно хороша Цзинчжэнь — вдовица из семьи Цзян и Чжоу. Больше всего я боюсь именно ее, ведь она способна угробить человека. Что же мне теперь делать? Что делать? Кажется, проблема неразрешимая. Можно сойти с ума!

И тут Ни Учэна осенило: он вспомнил об оружии, которым пользовались мужчины в его родных местах Мэнгуаньтунь и Таоцунь, когда нужно было отвадить кого-то из местных женщин. Оружие страшное, словно кистень наемного убийцы. Ни Учэн заревел от восторга: скину перед ними штаны! И он не долго думая стянул штаны. Средство оказалось магическим — три женщины тотчас в ужасе разбежались во все стороны. Теперь-то их никакой силой обратно не затащишь! О радость отмщения, правда, радость несколько похабная! Ни Учэн заржал. Да, будет странно, если Китай не погибнет!

Всю ночь он слышал хор проклятий, которые на него обрушили три женщины. Ругали на разные голоса, в разной тональности, поносили, пока не забрезжил рассвет. Они сами не спали, не давали спать детям. Само собой, не спит и Ни Учэн… Когда он учился за границей, он часто вспоминал, как ругаются женщины в его родных местах. Представить эту ругань иностранцу просто невозможно. Ругаются они с необычайным воодушевлением, свирепо, со злостью. В их проклятиях и энергия, и смекалка, и изворотливость ума, и сладостное чувство удовлетворения. По всей видимости, китайская женщина, годами терпящая разного рода беды и лишения, угнетенная и обездоленная из поколения в поколение, вряд ли смогла бы существовать, выходить замуж, рожать детей, «тянуть нить предков», если бы не умела вот так заковыристо и лихо ругаться, тем самым облегчая свое душевное состояние. Ах, какая прекрасная тема для докторской диссертации: «Психология ругани»!

Такова и его собственная семья, в которой процветают грязь, невежество, дикость, жестокость, накопленные тысячелетиями. А он? Он молодой утонченный аристократ, случайно очутившийся в этом грязном мире. Он полон сил, горячей любви к жизни, он тянется к культуре, алчет любви, ищет счастья. Почему он не родился где-то в Париже или в каком-то другом приличном месте, скажем в Вене, Берлине, Нью-Йорке, Женеве, Венеции, Лондоне, Москве? Почему он появился на свет именно в этой деревеньке Мэнгуаньтунь — на солончаковой почве, где под ногами «овечьи катышки»? Почему для того, чтобы получить образование, он должен был ехать в уездный город, потом в Пекин, в Европу? Зачем он изучал английский, немецкий, японский языки? Не лучше ли ему было остаться местным богатеем, как его дядя или двоюродный братец? Курить опиум, держать при себе наложницу, резаться в карты, разводить птиц и харкать на пол. Может быть, он был бы более счастлив, чем сейчас. Почему ему суждено жить в такое время и в таком месте? Он не участвует в антияпонском движении и даже боится его и одновременно боится переметнуться к японцам. Впрочем, он не слишком этого и хочет… Он не желает жить со своей женой и не находит в себе сил с ней развестись. Он не может покинуть Китай, и в то же время ему трудно мириться со многими дурными привычками своих земляков. Почему он не может или не желает быть настоящим, стопроцентным китайцем?

А тут еще эта история с печатью! О, какая буря ожидает его впереди! Но ведь он сделал это не нарочно, он вовсе не собирался устраивать жене пакость. По натуре он не какой-нибудь коварный интриган! Если бы он мог хитрить и быть ловким дипломатом, то он прежде всего постарался бы наладить свою собственную жизнь. Он бы жил гораздо лучше, во всех отношениях… А в тот день все получилось совершенно неожиданно. Будучи в расстроенных чувствах, он машинально сунул руку в карман и нащупал овальную печатку из слоновой кости. Так же машинально он ее вынул. Какая досада! Он просто хотел немного пошутить и рассеяться.

Он вынул печатку и положил ее на ладонь. О, как в этот момент загорелись глаза у жены! Она только что сидела с низко опущенной головой, вся поникшая, ко всему безучастная и вдруг в одно мгновение совершенно преобразилась. Что он ей сказал? Кажется, ничего особенного. Он просто передал печать жене или успел дать какое-то обещание? Ах, мой бог! Только ты можешь покарать меня за то, но ты уже много раз карал меня. А разве не твоя кара — вся моя жизнь?! А моя прежняя и нынешняя семья — разве не лежит на них наказание божье? В тот день я действительно хотел помириться с женой, с ее сестрой и матерью. Я хотел поладить с моими земляками и моими соотечественниками, наконец, с самим собой. Но как мне было поступить, если я не смог договориться, уладить конфликт? Деньги я растратил, на танцульках оттанцевался, в рестораны или на балы мне теперь путь заказан. Мой европейский друг укатил в Тяньцзинь. Мисс Лю, любви которой я домогался, мне отказала. Она захлопнула дверь перед моим носом. Более хорошую должность с высокой зарплатой профессора вуза я получить не сумел. Мой приятель из левых, близкий коммунистам, часто рассказывал о борьбе против Японии, прославлял компартию и, ратуя за национальную независимость и классовую борьбу, уехал из Пекина, намереваясь примкнуть к Восьмой армии или к партизанам. И вот Ни Учэн остался один, без надежд на будущее, без всякой поддержки. Выход был один — вернуться домой, послать детей за матерью и попросить у нее прощения. Ни Учэн верил, что в конце концов ему удастся преодолеть трудности, избавиться от неприятностей. Ведь и себе и другим он постоянно твердил, что он неисправимый оптимист… К тому же разве мог он себе позволить в один миг спугнуть то чувство радости и воодушевления, которое охватило Цзинъи при виде печати из слоновой кости! Мог ли он это допустить? Они женаты вот уже десять лет. А много ли раз она была по-настоящему счастлива, как в тот раз? Она вся светилась в тот момент. Нет, он не мог погасить этот огонь счастья. И если под давлением обстоятельств довелось ему немного слукавить и дать пустые обещания, то это произошло не по его воле, обещания даны не от души. Так распорядилась судьба. Все идет от нее!

Вот так же гвоздь вгоняют в доску — удар молотка неизбежен, и гвоздь входит, куда ему положено. Но все это уже позади, все это — история. Сделанное все равно что выплеснутая вода. Обратно ее не соберешь… Да и вообще, может ли он выполнить свои обещания? Выполнить их — значит похоронить все, расстаться со всем хорошим, что есть в его жизни: независимость, научная карьера, положение в обществе, связи с друзьями, с заграницей. Отдать свою жизнь и будущее в руки этой темной Цзинъи? Ни в коем случае! Уж лучше тогда возвратиться в Тяоцунь и снова взяться за опиумную трубку!

Ни Учэн брел, не останавливаясь, словно лунатик, по улицам и узким проулкам-хутунам совершенно один, ни на что не обращая внимания, не глядя на лозунги, взывающие к укреплению общественного порядка и миру, к борьбе против коммунистов и спасению страны, к мирному соглашению между Китаем и Маньчжоуго[60]. Попадались и вывески, рекламирующие разные мази и снадобья. Но он не замечал их. Не видел он и повсюду развешанных сине-красных стягов с белым солнцем посредине и желтой полосой. Он не слышал песенок, что исполняли Ли Сянлань, Ли Лихуа и Бай Юнь. Не слышал он тягучих завываний продавцов воды или редьки-лобу. Он молча брел мимо «музыкантов», которые били в литавры и дудели в трубы, зазывая прохожих выпить чаю. Все они сейчас были для него не больше, чем камни мостовой. На стенах общественных уборных были развешаны обращения, призывающие к борьбе с венерическими заболеваниями. Из сточных канав по обеим сторонам улицы растекался смрадный запах, еще более отвратительный, чем все ароматы отхожих мест. Он привык ко всему тому, что его окружало, и все же каждый раз чувствовал нечто новое, незнакомое, будто это была не его среда обитания, а какой-то чужой мир. Словно он живет в ином мире!

Ни Учэн прошел мимо еще нескольких перекрестков, пока не сообразил, что вместо того, чтобы удалиться от дома, он все больше к нему приближается. Это открытие повергло его в смятение. Разумеется, он должен вернуться домой, но как это сделать? Его мучил страх, подобный тому, какой он испытал однажды, когда шел к зубному врачу удалять больной зуб. Объятый ужасом, он молил небеса, чтобы врача не оказалось на месте. Может быть, зубодеру не хватит нужных лекарств, и он откажется удалять зуб. Хотя бы на мгновение отдалить неприятную операцию! Пусть боль обрушится на него в следующий раз!

…Охваченный думами, он оказался перед знакомыми банями. Прислужник, которого он давно знал, помог ему раздеться. До Ни Учэна только сейчас дошло, что он нынче утром уже приходил сюда. Дело в том, что накануне он побывал в одном не слишком пристойном заведении, поэтому утром пораньше пришел в баню отмываться.

— Решил вот еще раз помыться, а заодно немного отдохнуть у вас… — не вполне уверенным голосом разъяснил он пространщику.

— Господин Ни оказывает нам большую честь! Глядишь, так и разбогатеем! — Пространщик громко захохотал. — Вам сигареты или лунцзинский чай? А может, принести пачку танхулу — засахаренных фруктов на палочке? О, прекрасно, прекрасно! Вы…

Ни Учэн очень любил баню с ее сатанинской, почти неестественной жарой, хотя хорошо знал, что его соплеменники ее недолюбливают, а точнее, вообще не признают никакой гигиены. Правда, об этом он узнал, когда ему было уже лет двадцать, а может быть, и позже, когда он уже учился в университете и приобщился к западной культуре, то есть уже после того, как он побывал в Европе и познакомился с иностранцами. Ему было хорошо известно, что обитатели деревни моются от силы два-три раза за жизнь, а то и вовсе ни одного. Тот, кто моется раз в месяц, может считаться передовиком в области гигиены. Несколько позже он обнаружил, что его сородичи относятся к своему телу и вообще к человеческому организму с чувством нескрываемого презрения. Отсюда, по-видимому, в языке появились такие выражения, как «плотское и жалкое чрево», «смердящая кожаная сума»[61], или такое: «Все его тело — сплошное смердящее мясо». «Преступления из-за страстей человеческих растекаются подобно потоку; грядущая кара пресечет пагубные страсти и укрепит закон Неба». Трудно представить себе более глупое отношение к своему собственному телу. Интересно, как возникло такое презрительное, даже враждебное отношение к человеческому организму, это своеобразное пренебрежение к плоти? Очевидно, в значительной мере оно происходит от отсутствия средств и условий для мытья и привычки мыться. Вот отчего появляется это чувство стыдливости перед собственным телом. Поэтому он, Ни Учэн, должен непременно мыться — по меньшей мере раз в неделю, пусть всего лишь даже один, а если ему позволят обстоятельства, он будет мыться ежедневно… Он сбрасывает с себя все одежды, раздевается догола, потому что он любит свое тело, свое несчастное, испытавшее столько невзгод, но все еще полное жизни, вожделенное тело. Он долго отмывается в горячей воде, несколько раз намыливается, потом смывает мыло, трет себя мочалкой, обдается водой. От энергичных действий кожа на локтях и коленях, за ушами, даже под мышками становится пунцовой. Смывая мыло, он начинает тереть себя вновь, думая, что вымылся недостаточно чисто. Словно ему предстоит получить от кого-то свидетельство своей чистоты и непорочности. Вот только сейчас он чувствует, что почти сравнялся с господином Ши Фуганом, потому что его тело уже достигло определенной степени цивилизованности. Только теперь могут осуществиться все его неудержимые устремления и надежды, такие отличные от общепринятых и общепризнанных политических мнений. В них отразится и его возмущенный дух. Однако все это осуществится лишь в том случае, если он будет все время мыться и скрести свое тело.

Баня была для него пристанищем, где он скрывался от превратностей жизни, которые поджидали его ежеминутно повсюду: в университете, дома, на улице, в танцевальном зале, в местах «общественных встреч» — и возвышенных, и низменных. То и дело возникали досадные ситуации и всяческие конфликты, которые спутывали его по рукам и ногам, постоянно терзали и мучили. Ему порой казалось, что спастись от них невозможно.

Эта старая, знаменитая баня, в любое время дня распахивающая перед ним свои двери; там радостно встречали его улыбающиеся лица банщиков. Там он всегда находил самый горячий прием. Такого уважения и заботы он в других местах никогда не ощущал, не видел таких улыбок, как здесь. Здесь никто его ни о чем не спрашивал, никто не докучал, все оказывали ему знаки внимания. Поэтому он не скупился на чаевые, разумеется если ему позволяли средства.

Все лучшее, что есть в китайской литературе, сосредоточилось, пожалуй, именно на этом пространстве, которое называется баней, с ее гулом человеческих голосов, мелькающими фигурами, с особым запахом тел и распространяющимся в воздухе человечьим духом. Именно здесь взойдет заря будущего Китая — Китая цивилизованного, демократического, в котором будут уважать человеческое достоинство, ценить независимость личности, в котором между людьми установятся наконец современные отношения. Ах, как хотел бы он провести здесь лучшие годы жизни — свою молодость, свою весну!

Хотя нынешним утром Ни Учэн уже побывал в бане, он опять мылся сейчас с упоением и необыкновенным старанием. Ощущение удовольствия, состояние расслабленности и свободы, которое испытывало его тело, позволило ему на какое-то время забыть о заботах и невзгодах. Особенное удовольствие он почувствовал в тот миг, когда пространщик плеснул ему на шею горячей воды, зачерпнув из ванны особым ковшиком, сплетенным из ивового лыка. Удар обжигающей струи заставил тело содрогнуться. Когда он вышел из моечного отделения, знакомый банщик поднес ему воды, чтобы прополоскать во рту, и полотенце, сменил чайник с чаем. Прихлебывая чай, Ни Учэн потребовал себе расческу и ножницы. Надо немного подровнять волосы и подрезать ногти на руках и ногах, хотя утром он уже это делал. К этой операции Ни Учэн относился крайне серьезно и с большой охотой. Познакомившись с иностранцами, он, к стыду своему, стал замечать, что ногти у его соотечественников не только непомерно длинные, но и очень грязные. После этого важного открытия он относился к своим ногтям с большим вниманием, а подрезая их, делал настолько короткими, что иногда ему приходилось даже испытывать боль. Подрезая ногти, он продолжал болтать с банщиком, разъясняя ему, как вредно иметь длинные ногти: дикая и страшная привычка, все равно если совсем не мыться. Банщик послушно кивал головой, а сам думал: «Эх барин, барин! Хочешь укорачивать ногти — укорачивай на здоровье, это твое дело. Хоть срежь их совсем под корень! Только это не для меня, без ногтей мне никак не обойтись. Как я буду тогда развязывать узлы? Ну а насчет мытья я скажу так: кто тебя будет обслуживать, барин, если я сам буду мыться?»

Их беседа продолжалась. Ты сам-то откуда? А земля у вас какая, заливная или сухая?.. Сколько лет занимаешься нынешним ремеслом? Заработок приличный?.. Обзавелся ли семьей? Из дома тебе пишут? Как там сейчас у вас в деревне? Сам себе готовишь или столуешься в общественном месте? Ни Учэн во всех этих вопросах разбирался неважно и говорить на эти темы, в общем, не слишком любил, однако сегодня он задавал вопросы почти непрерывно, и ответы банщика, казалось, выслушивал с большим интересом. «А барин-то нынче в хорошем настроении», — подумал банщик, между тем для Ни Учэна разговор с банщиком был хрупкой возможностью отдалиться от той опасности, которая нависла над ним. В то же время поучительная беседа позволяла ему выразить свое сочувствие представителям низших слоев, так сказать трудящимся, продемонстрировать равенство с ними. В родных местах он, помнится, тоже любил запросто поболтать с прислугой и арендаторами. Вспоминая свою жизнь и работу после окончания учебы, он подумал, что все это время никто из его начальников не был им доволен, но зато все, кто работал под его началом, оставались довольны — даже те, кого он использовал в своих целях и кому не платил, даже они не хотели с ним расставаться. А все почему? Потому что он прирожденный демократ и социалист!

В голове промелькнула мыслишка. Вот он здесь сидит голый, прикрыв тело двумя мокрыми полотенцами, а его кожа испытывает блаженство от их нежного прикосновения, между тем воздух вокруг него насыщен горячими несвежими парами. Но он, Ни Учэн, доволен, так как его природные склонности и привычки нашли здесь полное удовлетворение. Снова вспомнились родные места, грушевые деревья, растущие в дальнем саду. И то, как он однажды решил взобраться на одно из них — карабкался все выше и выше, потому что лазал по деревьям очень хорошо, не уступая в ловкости обезьяне. Сверху он смотрит на усадьбу, на скирды собранной пшеницы, на буйволов, на надвратные башенки, на черепичные крыши домов и на ворота у околицы… Кто это там? Кто забрался на самую верхушку дерева? Да и верхушка ли это? Может, это уже облако, а может быть, краешек престола в самой вершине неба. «Занавес спущен. Смежились очи. Обликом подобен Гуаньинь[62]— бодисатве. Видом величествен и могуч». Мама! Мама! Там моя любимая мать. Мама! Хочешь грушу? Здесь… уйма! Груши нежные, если упадут на землю — вмиг разлетятся на кусочки. Но мать не хочет. Почему не хочешь?.. Ой, как больно!.. Я же говорила: не лазь на дерево! Экий непослушный мальчишка!.. Гляди-ка, гусеница! Ой, занозился! Дай я подую!

Катышки овечьи Под голой ступней… Я твой младший братец, Ты мой старший брат, А еще невестка. Рада ли она, не знаю…

…Он очнулся от воспоминаний, в уголках глаз блестели слезинки.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Что бы ни происходило в жизни, Ни Цзао, возвращаясь домой, испытывал необыкновенную теплоту, которую трудно выразить обычными словами. О, какое это удивительно прекрасное и сладостное чувство!

Раннее утро. Он проснулся и широко открыл глаза. Брр-р! Холодно! Он чихнул. «Быстрей одевайся, иначе замерзнешь!» — говорит мать, подавая ему теплую куртку. Рукава у куртки короткие, хотя их уже не раз надставляли. «Понятно, что холодно, — осень берет свое!» — продолжает мать. Значит, осень! Почему снова осень? На землю падают листья, деревья станут совсем голыми. Наступит зима. И подуют ветра… В прошлом году Ни Цзао впервые пошел в школу. Как-то зимним утром он добирался до школы в темноте, почти ощупью. Ему в лицо дул сильный северо-западный ветер. Мальчик продрог и в конце концов заплакал. Слезы заливали лицо, и он пытался вытереть их рукой. От холода Ни Цзао обмочился. Он почувствовал, как горячая струйка жидкости стекает по ноге — сейчас это, наверное, единственная теплая часть его тела… Учитель не сделал ему никаких замечаний, мальчишки из класса не стали смеяться над ним. Учитель лишь сказал: «Да, нынче очень холодно. Все возвращайтесь домой, уроков не будет!» Он добавил, что у школы нет денег на уголь. Когда Ни Цзао, вернувшись домой, рассказал о случившемся, мать, бабушка, тетя бросились его обнимать, будто он совершил подвиг.

Но зато до чего хорошо летом! Правда, иногда бывает слишком жарко. Лег на кан, и подушка тут же становится влажной от пота. Если бы не жара, летом было бы здорово… А как было бы хорошо, если бы люди никогда не болели, у них бы не поднималась температура, если бы они не ссорились и никогда не умирали. Спустя примерно полгода после того, как Ни Цзао начал ходить в школу, он стал понимать смысл слова «смерть». Наступит день, когда умрут его мать, тетя, бабушка, когда умрет он сам. От этой мысли его охватывала печаль, но он знал, что о смерти лучше не говорить. Хорошему мальчику и примерному ученику это не положено.

Он и правда хороший мальчик. Об этом твердит не только учитель, но и все однокашники. Эти же слова он слышит от отца, матери, тети и бабушки, от соседей и гостей, которые приходят в их дом. Когда он встает с постели, мать, протягивая ему одежду, говорит: «Мой хороший мальчик!» Если весь мир твердит, что он хороший мальчик, разве он может быть иным?

Мой хороший, что будешь кушать? А что у нас сегодня? Маленькая печурка, в которую закладывают угольные шарики, горит в полную мощь, и нос улавливает едкий запах дыма, похожий на смрад от кошачьих испражнений. Бабушка поясняет. Это потому, что в кучу угля нагадила та (но никто не знает какая) кошка — «дохлая кошка», потом она этот уголь разгребла и раздробила на мелкие кусочки. Ни Цзао любит кошек. Он даже завел сразу несколько кошек, только они почему-то все подохли, наверное потому, что в доме не было денег, чтобы купить кошкам печенку, которую они очень любят. А вот люди предпочитают есть обычное мясо. Если людям не достается мяса, то кошек не кормят печенью. Но если люди способны как-то переносить отсутствие мяса, то кошки выдержать голода не могут. Скажем, если я могу съесть пампушку-вотоу, то кошка ее есть не станет. Она лишь обнюхает ее со всех сторон, презрительно фыркнет и отойдет в сторону, потом она начнет худеть, от нее останутся кожа да кости, а потом — одни кости, и она подохнет. Ему очень жалко ту кошку. Если бы у меня были деньги, я непременно купил бы для нее печенку и накормил. Все говорят, что я хороший мальчик и примерный ученик. Разве не так? И в будущем, если у меня будет много денег, я обязательно буду кормить кошек печенкой… Вот только одно неприятно — противный запах кошачьего кала!

…Мать из муки делает кашицу, похожую на клейстер, и посыпает ее растолченным красным сахаром[63]. Сестренке это лакомство не положено. Лакомиться сладким клейстером — особая привилегия Ни Цзао. Однажды он почувствовал голод, чудовищный голод, потому что в доме не осталось ничего съестного, только немного муки, из которой мама состряпала ему клейстер. «Мой хороший, — сказала она сыну, жалко улыбнувшись, — в доме ничего больше нет, поэтому я смогла сделать тебе лишь немного мучной кашицы. На возьми!» Он съел с удовольствием целую плошку, и ему захотелось еще. Потом он стал соскребать пальцем с внутренней стенки кастрюльки остатки затвердевшего клейстера. Мать поняла, что ее мальчик полюбил мучную кашицу, и рассказала об этом тете, бабушке, соседям и гостям. Все узнали о том, что Ни Цзао очень любит мучной клейстер. Так об этом узнал и сам Ни Цзао.

Но отец к этой новости отнесся иначе. Он нахмурил брови, так что кожа над бровями набрякла и стала похожа на шишку.

— Глупости! — сказал он. — Что хорошего в клейстере?

Отец не поверил, что сыну нравится мучная кашица, подобное утверждение он решительно отверг.

Какой противный! Вот задавака! Верит только в самого себя, больше ни в кого! А то, во что верят другие и что они любят, все время старается разрушить…

Съев клейстер, посыпанный красным сахаром (сестренка съела его ничем не приправленный), он отправился в школу. Школа производила весьма жалкое впечатление, но мальчик любил ее и считал очень хорошей, потому что в ней он видел множество блестящих и совсем не поломанных вещей, которых он никогда не встречал раньше с самого момента своего рождения. Другие мальчишки, жившие в хутуне, еще более бедные и замызганные, очень хотели учиться в школе, но поступить в школу не могли. Во втором классе у Ни Цзао вдруг родилось такое ощущение, что он приходит в школу, как в родной дом, и чувствует себя в ней, словно рыба в воде, будто он родился специально для того, чтобы ходить в школу. Ему говорили, что многие бедные дети этого позволить себе не могут, и Ни Цзао было их очень жаль, тогда он понял, что ходить в школу — это большое счастье.

На уроке родного языка учитель заставил учеников придумывать фразы на грамматическую конструкцию: «поскольку… постольку». Фразы, сделанные учениками, оказались очень простыми, даже примитивными — все на один лад. Только он один придумал фразу очень длинную, наполненную большим смыслом. «Целое сочинение!» — обрадовался учитель. Наверное, он сказал это потому, что любил мальчика… Однажды Ни Цзао встретил учителя у дверей учительского общежития. Он сделал низкий поклон, а учитель дал ему конфетку. Она оказалась очень сладкой и удивительно хрупкой. Раньше таких конфет Ни Цзао не доводилось есть… Учитель медленно прочел составленную мальчиком фразу, и все в классе сказали, что действительно Ни Цзао придумал ее здорово. Ни Цзао знал, что долговязая девочка, сидевшая позади него, услышав эту оценку, скривила от зависти губы. Она училась очень старательно и пыталась его обогнать, но сделать это ей не удавалось; Ни Цзао был доволен, хотя чувствовал себя как-то неловко.

Однажды на уроке устной речи он рассказал историю о светлячке, которую в свое время услышал от тети. Жил-был мальчик, у него не было родной матери, потому что она умерла. И отец взял себе другую жену. Мачеха, относившаяся к пасынку очень плохо, дала ему монету в один мао[64], чтобы он купил уксуса. Но мальчик монету потерял и уксуса не купил. Мачеха велела ему во что бы то ни стало найти деньги. Он искал до самой ночи. В темноте он свалился с горы и разбился. А потом он превратился в светлячка, который ищет свою денежку, держа в лапках маленький фонарик.

Очень печальная история! Главное, что в ней есть и родная мать, и мачеха. Глаза учителя увлажнились и покраснели, а долговязая девочка заплакала от зависти. Ни Цзао почувствовал, как дорога ему его родная мать.

Но он любит и тетю — своего домашнего учителя. Ведь это она рассказала ему грустную историю о светляке, которая вызывает у всех слезы. Она рассказывала ему и другие истории: о том, например, как Кун Жун уступил грушу, а Сыма Гуан разбил горшок[65]. Он услышал от тети рассказ о мальчике и каштанах. Один маленький мальчик пошел купить каштаны. «Бери целую горсть!» — сказал ему торговец, но мальчик отказался, и тогда торговец своей рукой отсыпал ему горсть. Когда мальчик пришел домой, мать спросила, почему он не взял сам, мальчик ей ответил: «У меня рука маленькая, а у него большая лапа!» До чего же сообразительный мальчуган! Превосходная история и к тому же очень понятная Ни Цзао. Да, неплохо получать в жизни лишние каштаны! Вот было бы здорово! Только где найти такого щедрого торговца? Как-то Ни Цзао вместе с матерью отправился покупать арахисовую крупу. Отдали они деньги торговцу, и тот отмерил им крупу. Нет, совсем не маленькой ладошкой, как у Ни Цзао, а своей огромной лапой. Ну и что из того, что у него лапа, крупы он дал всего лишь жалкую горстку — можно легко сосчитать, сколько в проданной горстке крупинок. Сердце Ни Цзао сжалось в комочек. Собрав всю свою сообразительность, он жалобно, словно просил милостыню, проговорил: «Добавьте хоть немножко!» Его голосок, в котором слышится беззащитность, способен разжалобить любого — впору расплакаться самому. Но торговец даже бровью не повел, будто ничего не услышал. Разве дождешься от него добавки?

Тетя, рассказывая трогательную историю про покупку каштанов, заметила, что иметь ум весьма полезно. А он мальчик умный. Но хотя он и умный, учить его все равно надо. Таким учителем стала тетя. Каждое утро, перед тем как Ни Цзао идет в школу, тетя проверяет содержимое его ранца. Все ли на месте? Кисть для письма, коробочка с тушью, точилка, восковой карандаш, линейка. Почему не положил линейку? Когда Ни Цзао делает домашнее задание, тетя сидит рядом. Они делают уроки вместе. Каждое задание сначала проверяется тетей, потом он несет его в школу. Теперь ясно, почему он первый ученик в классе.

Выполнять уроки ему помогала даже бабушка, хотя она не знала ни единого иероглифа. Когда в первый раз Ни Цзао должен был писать знаки по прописям, тетя помогла ему расположить поудобнее камень для растирания туши и коробочку с тушью. Крышка коробочки была обвита нитью тутового шелкопряда, которого тетя сама разводила. Как известно, гусеница должна рано или поздно превратиться в кокон, но кокон тете совершенно не нужен, поэтому гусенице не дают превратиться в кокон. Ее помещают в небольшую чашку, которую сверху закрывают бумажным листочком. Не найдя ни единого уголка на ровном листе, чтобы начать делать кокон, гусеница начинает двигаться по бумажному листу, оставляя за собой шелковую нить. Так получается тонкая-тонкая пластинка, обвитая шелковой нитью. Эх, бедная гусеница! Эх, несчастная куколка и еще более несчастная бабочка шелкопряда, которая живет, не издавая ни одного звука, не ест и не пьет, послушно ожидая своей гибели. Странно, почему, превращаясь в бабочку, это существо перестает есть листья тутовника!

Теперь у Ни Цзао есть все: не только тушечница и тушь, но главное — крышечка для коробки. Правда, оказывается, он совсем не умеет владеть кистью, даже толком держать ее в руке. Как на грех тетя с матерью куда-то ушли, а ему надо писать прописи, копируя их с образца, выполненного красной краской. Он не написал правильно ни одного знака и весь перемазался тушью: измазал руки, лицо, умудрился испачкать даже язык. Он заплакал от досады, потому что любил поплакать.

Но вот появилась бабушка, которая показала ему, как держать кисть. Бабушка держит его за руку и водит кистью по бумаге, как показано в красных прописях. Первая линия получилась неплохо. Мальчик проникся к бабушке уважением и благодарит ее. Но со второй чертой дело обстоит худо: кисть соскальзывает и вместо линии получается какая-то закорючка, будто в этот самый момент кто-то уколол Ни Цзао и рука сорвалась. Оба они, бабушка и внук, в смятении. Все последующие черточки расплываются в черную кляксу.

Бабушка не умела писать и не знала ни единого знака, но зато она наизусть читала стихи, среди которых попадались даже танские строфы и строки поэтов других эпох — из «тысячи поэтов». Скажем, такие:

Один чи[66] нежнейшего газа, как письмо, Посылаю вам в дар. Почему же вас, господин, Не терзает печаль?

Когда Ни Цзао вырос, он узнал, что это стих из романа «Сон в Красном тереме». Его сложила героиня Линь Дайюй[67]. Он называется «Пишу стих на подаренном платке». Этим строкам предшествуют другие:

В глазах слезы дрожат. Будто висят в пустоте. Их незаметно роняю. Кто узнает о них — не ведаю я.

Ни Цзао давно знал эти стихи наизусть, но смысла их не понимал. Зато теперь он узнал, как стихи должны звучать и с какой интонацией их положено читать. Примерно так же ученики заучивают в школе фразы из классики: «Мудрец сказал: учись и постоянно совершенствуйся…»

Надо заметить, бабушка декламировала стихи с большим чувством.

Тетя знала стихов гораздо больше. Она читала наизусть даже «Новые стихи», которые сочинили Ху Ши, Юй Пинбо, Лю Дабай, Сюй Чжимо. Она читала детям «Послание к маленькому читателю» Се Бинсинь[68], хотя произносила слова на свой манер, то есть так, как говорят в деревне Мэнгуаньтунь и Таоцунь. Тетя научила его петь детские песенки.

Корова, корова, спасибо тебе, Каждый день молоко нам даешь. Оно свежее и душистое, Едва выпьешь глоток, Сразу станешь здоровым и крепким.

Или такая песенка:

Тук-тук, ты кто? Кто стучится в дверь мою? Кого ищешь, отзовись? И скажи мне, кто же ты?

Учитель тоже разучивал с учениками эту песенку. В конце концов Ни Цзао совсем запутался, кто же научил его: тетя или учитель. Если учитель, значит, это они с сестрой научили петь тетю. Когда учитель разучивал с ними песенку, они с сестрой запоминали ее почти мгновенно и пели очень складно.

Тетю вполне можно было назвать детским воспитателем, настоящим педагогом. Она очень любила детей и внимательно следила за всей детской литературой. В их семье только одна тетя знала детские частушки, которые пелись у нее на родине.

Эй, петух, горлопан, Что ты без толку кричишь? Бабка старая в деревне Захотела огурца. Только огурец с пупырышками, Тогда дай ей нежный персик. Только персик весь побитый, Тогда — жирную лепешку. Ох, и запах у лепешки! Дайте ей лапши немножко, Но похлебка жидковата. Дайте ей тогда яичко. Но яйцо смердит ужасно. Дайте ей куриной ножки…

Прелестная песенка! …А какие хорошие у него все родные: мягкие, добрые. В них нельзя сомневаться, их нельзя ни в чем подозревать! Он с детства живет в обстановке безграничной доброты и нежности. Разве можно это отрицать?

Ни Цзао знает, что он — надежда всей семьи. Когда мать начинает плакать или всего лишь отирает слезинку, кто-нибудь непременно ей скажет: «Что ты плачешь, посмотри, какой у тебя хороший сынок!» Когда тетя начинает вздыхать или причитать, кто-нибудь ей напоминает: «Взгляни-ка на своего племянника!..»

Но сестра не разделяет этого лестного мнения и всеобщего оптимизма. Иногда Ни Цзао сообщает ей, что когда он вырастет, то обязательно заработает много-много денег, чтобы на них можно было содержать сразу всех: бабушку, маму и тетю. На это сестра ему говорит: «Как же ты хочешь их заработать?» Ни Цзао объясняет: я непременно что-нибудь изобрету, так чтобы все бедняки могли вдосталь наесться. Сестра возражает: «Все это глупости! Такого не бывает!» Когда Ни Цзао начинает хвалить свой дом: какой, мол, он хороший, сестрица нудит: «Я слышала, что мы с тобой не нужны папе. Он хочет найти нам другую мать — мачеху!» Мачеха — это вопрос серьезный. Ни Цзао знает, что мачеха пострашнее самого свирепого черта. У них в классе учится один мальчик, его зовут Кун. До чего же у него жалкий вид! На руках, на ногах, на ушах — чирьи, глаза — распухшие от слез… Задания он никогда не выполняет, потому что у него нет родной мамы, у него — мачеха!

В один из весенних дней под вечер Ни Цзао рассказал сестре, что у них в классе произошло интересное событие: последний урок сегодня был по «нравственному воспитанию», а проводила его училка по фамилии Бай. Она у вас не учила? Такая коротышка в туфлях на высоких каблуках. Ух, противная злюка! Лицо словно каменное, а сама пучеглазая. Некоторые ученики, те, что потрусливей, как ее увидят, так в слезы. «А ты не знаешь, отчего она такая?» — спрашивает сестренка. «Оттого, что она ростом маленькая. Думаешь, все коротышки такие злые? Вовсе нет, просто она боится, что школьники ее не станут слушать, поэтому она такая злюка. Чем меньше ее слушают, тем злее она становится!» Ни Цзао продолжает дальше: ты понимаешь, этот последний урок по нравственному воспитанию называется: «Дружеское сотрудничество между Китаем, Японией и Маньчжоуго». Теперь догадайся, что из всего этого вышло? Как только Бай назвала тему, поднялся страшный шум! Загалдели даже самые лучшие наши ученики! Как шумели? Вот так: один колотил по столу, другой вопил истошным голосом, третий строил рожи… Кто-то заорал: «Вонючая сыворотка!» Еще один стал колошматить по железному пеналу. Бах-бах! Я слышал, кто-то даже выругался: «…Мать твою и всех внуков!» Представляешь, «внуков»! Такая пошла кутерьма! Веселье почище, чем возле Белой пагоды[69]. Я тоже шалил вместе со всеми. Знаешь, почему орал? Потому что очень не люблю этот урок! Ну так вот. Мы шумим и галдим, а училка на нас — ноль внимания. Стоит за кафедрой и только посмеивается, словно очень рада. Мы видим, учительница не ругается, значит, можно веселиться еще пуще. Прямо в раж вошли! А потом «бац!» — кто-то запустил самолетик. Он полетал-полетал и прямо одному мальчишке по затылку трах! Потом еще один самолетик… Кто-то его: хлоп! И пошла драка. Один вскочил на стул, другой — на парту. Разве можно в такой обстановке учиться? А училка только смеется, будто это все ее не касается. Ах, нет! Когда ученики полезли в драку, она на них прикрикнула: «Немедленно прекратите драку и слезайте с парт. Прекратите драку!» Вот такая у нас происходила потеха! А потом прозвенел звонок. Она засмеялась и сказала: «Конец урока!» Все так и прыснули!

Ни Цзао рассказывал с большим воодушевлением, но сестра его тут же осадила. «Никому не говори! — нахмурилась она. — Главное, чтобы про это не узнали японские учителя! Понял? Потому что сейчас проходит четвертая кампания укрепления правопорядка. Если кто-нибудь скажет, что японцы плохие, они могут об этом узнать, и вас сразу же схватят. Ясно? Думаю, что ваша учительница сейчас в опасности!» — мрачно закончила сестра.

Откуда она это знает? Почему так решила?.. Вообще-то она ведет себя как взрослая, часто бывает печальной и грустит из-за того, что происходит в семье…

Ни Пин старше Ни Цзао на целый год, поэтому она больше его знает и больше думает. Иногда в позднюю пору, когда Ни Цзао уже почти спит, через оконце доносится из хутуна тягучий, заунывный звук дудки. Мелодия дрожит, словно кто-то плачет, но все же на настоящий плач не похоже. Ни Цзао знает: это дудит слепой старик — гадатель. Старика ведет за руку маленькая внучка, а он играет на дудке, зарабатывая на пропитание. Слепой гадатель ему очень симпатичен. Ни Цзао часто упрашивает родных: «Давайте мы тоже погадаем!» Мама не успевает ответить, а сестренка уже говорит: «Что ты о нем знаешь? Если бы он просто гадал — пусть себе гадает. Может быть, этот слепой только прикидывается гадателем, а сам торгует опиумом или мукой». Ну почему он всегда появляется к ночи, когда все кругом стихает и люди уже лежат под одеялами? Кому нужно гаданье, если все уже спят? Наверное, его дудка — условный сигнал, который он подает покупателю запретного товара: я, мол, пришел с товаром, принес столько-то, один лян стоит столько-то. Тот, кто хочет у него купить, открывает дверь дома: скрип, скрип! И слепой входит в дом.

У Ни Цзао пошли по коже мурашки. Он слышит тягучий звук дудки, потом в ночной тишине раздается громкий скрип дверей. Его спина покрывается холодной испариной.

Сестра рассказывает младшему брату о нищих. Идешь ты по узкому хутуну, кругом ни души, тихо, пустынно. Вдруг впереди появляется человек: то ли мужчина, то ли женщина. Идет прямо к тебе и ухмыляется — вот так. Потом легонько берет тебя за руку… И вдруг: слева — море, справа — ущелье, сзади — пламя! Или со всех трех сторон — высоченная стена. Беда! Перед тобой только один путь — узенькая тропинка, но на ней стоит тот мужчина (или женщина). Он машет тебе рукой, и ты идешь за ним, потому что другого пути у тебя нет. Ты ушел с ними, и домой больше не вернешься, и маму свою не увидишь, потому что этот человек уведет тебя в дальние края и продаст в рабство. Если же ты стал рабом, считай, что тебе еще повезло, а то он может тебя прирезать, вынуть из груди твоей сердце, изъять печень, мозги и сделать из них отвар, который потом сольет в тыкву-горлянку[70]. Не веришь? На северной Сисы есть одна начальная школа. Там во втором классе учился мальчик по имени Люэр. Вот его-то и увели нищие.

Ни Пин любила слушать истории, которые рассказывал учитель, бабушка, тетя или мама, и она их хорошо помнила, а потом пересказывала брату. В этом пересказе Ни Цзао слышался особый, «женский выговор» — язык, которым рассказывали истории мама, тетя и бабушка.

У Ни Пин личико круглое и полненькое, но она вовсе не толще своего брата. Во время разговора она вдруг начинает ни с того ни с сего хихикать, но ее глазки при этом очень внимательно продолжают следить за собеседником, который видит во взгляде такую горячую убежденность, что начинает верить каждому сказанному ею слову.

Сестра вдруг произносит: «Как было бы хорошо, если бы наш папа стал немного получше!» Ни Цзао бросил на сестру удивленный взгляд, не поняв ее слов. Он не знает, хороший папа или нет, потому что он никогда об этом не задумывался. В своем отце он что-то любил, а что-то ему не нравилось, в чем-то он сомневался, иногда он надеялся на отца, а иногда терял надежду. Но Ни Цзао никогда не считал, что его отец плохой, потому что видел других отцов — отцов тех мальчишек, которые жили в их хутуне или учились в его классе. Рано состарившиеся и какие-то худосочные, с красными опухшими глазами, подобострастно кланяющиеся, с глупой ухмылкой на лице. Почти у всех у них вид жалкий, несчастный. Ну что хорошего в таких отцах? Был еще один папа, который разъезжал в легковом автомобиле, — отец мальчика из их класса по имени Чжан Чжунчэн, всегда одетого во все новенькое. Его папа подарил школе целую телегу угля. Директор школы и все учителя повторяли его имя с уважением и почитали, будто святого. А как увидят махонького Чжан Чжунчэна, так сразу же делают радостную мину, гладят его по головке, по щечке, теребят шевелюру, похлопывают по плечу. Ну прямо рук от него не могут оторвать! А учитель (он же классный руководитель), который когда-то дал Ни Цзао конфетку, по целых два часа помогает этому мальчишке готовить уроки. Вообще, классный руководитель у них очень хороший. На его уроки даже приходят учителя из других начальных школ. На открытых уроках Чжан Чжунчэну, как и другим, приходится читать отрывок текста или отвечать на вопросы. И здесь уже не поможет ни телега с углем, ни легковая машина, ни дополнительные уроки учителя. Кто же на этих уроках отвечает без запинки, так что все вздыхают в восхищении, кто по-настоящему прославляет учителя и всю школу? Разве этот Чжан Чжунчэн? Вовсе нет, это вы бросьте! Он здесь ни при чем. Первым всегда идет Ни Цзао, самый маленький в классе и самый младший из учеников.

Из всех отцов ему больше всего нравится только один — папа его однокашника Чжу Сали, которого все в классе презирают, потому что он полукровка. «Маленький выродок, иностранец, рыжий!» — так зовут его почти все. А вот Ни Цзао он нравится. Однажды он даже был у мальчика дома. Его мама русская. Отец мальчика немного важничает, но все же он очень добрый. А как он разговаривает с мамой мальчика — так тепло, задушевно! Ни Цзао даже немного позавидовал.

Как-то они с сестрой завели разговор о их тете, Цзинчжэнь, и сестра сказала: «Если бы ее муж не умер, жизнь у нее была бы намного лучше!» Навряд ли! Чем же лучше? Кто видел этого «хорошего» дядю? И откуда он может появиться? И вообще кому он нужен? Если бы он сейчас был жив, еще неизвестно, как бы они все жили?

Ни Цзао с этими вопросами обратился к тете, которая в этот момент, прикрыв одну щеку рукой, полоскала рот, потому что у нее болели зубы. У тети постоянно болели зубы, и потому по ночам она часто стонала. Иногда половина лица раздувалась, как огромный пузырь, но тетя решительно отказывалась идти в больницу, потому что пуще огня боялась врачей, особенно тех, кто лечил «по-иностранному». Она испытывала страх и перед лекарствами, а при малейшем упоминании об уколе могла потерять сознание. Она называла свое состояние «помутнением от укола иглы». Однако больше всего она трепетала, когда при ней заговаривали об удалении зубов. Услышав вопрос племянника, тетя весело рассмеялась. «Ах ты, глупыш! Если бы мой несчастный муж не умер, я вряд ли бы приехала в Пекин. Я не жила бы вместе с вами и не следила бы за тем, как ты делаешь уроки!»

Когда об этом разговоре узнала сестра, она обругала брата: нельзя, мол, такие вопросы задавать тете. А ты сама почему об этом говорила? Почему тебе можно, а мне нельзя? — перешел в наступление Ни Цзао. Они принялись переругиваться, пока не вмешалась мать. «Полно вам! Что такого, что он спросил? И вовсе тетя не боится этих вопросов. Что она, неженка?! Она не обращает на них никакого внимания, нисколько от них не страдает, потому что ей все равно, и уж подавно не станет лить слезы! Всякий раз, когда Ни Цзао ссорился с сестрой, мать брала его под свою защиту. И неудивительно, что утром в его „клейстере“ появлялся красный сахар, а у сестры снова его не было».

В голове Ни Цзао никогда не собиралось так много грустных мыслей. С чего бы? В школе он — первый ученик; пришел домой — его окружают любовь и ласка и, конечно же, игры. Таким было его детство!

О, эти радости, которые невозможно убить никакими силами!.. Ясный день поздней осени, насквозь пронизанный солнечными лучами. После уроков Ни Цзао вместе с несколькими соседскими мальчишками играет возле ворот дома в догонялки. Кто будет салкой? «Вверх ладошка, вниз ладошка, будешь салка-растерешка!» — ребята тараторят считалку, выбрасывая вперед руку. Салкой становится мальчик по прозвищу Чернявый, живущий в угольной лавке. Все ребятишки показали тыльную часть руки, а он — открытую ладошку. Надо же, как не повезло! Теперь он салка-растерешка! Он будет догонять других ребят. Но мальчишка, приложив пальцы к губам, вдруг издает звук «бе-бе-бе» и кричит: «Играем без домиков!» Это означает, что тот, кого ловят, не имеет право останавливаться и отдыхать возле дерева, стены или телеграфного столба. Если бы они играли «с домиком», то парнишка Чернявый не имел бы права схватить ни одного из игроков, нашедшего свой «домик», то есть сумевшего к чему-то прислониться. Не успел Чернявый высказать свое требование, как его перебил Ни Цзао, который, приложив сложенные пальцы к губам, издал пронзительный звук, похожий на первый: «бе-бе-бе!» И крикнул: «Присел — замер». Чернявый не согласен: «Я первый сказал: „Без домиков“, я раньше тебя бебекнул!» Но Ни Цзао ему возражает: «Ты сказал „без домиков“, я и не против. Разве я говорил „с домиком“? Я только крикнул: „Присел — замер“!» Ни Цзао хотел сказать, что если салка, его догоняя, вконец его замотает, то он может присесть на корточки и замереть. Тогда салка его схватить уже не сможет, потому что поймать сидящего не считается. «К тому же я тоже успел бебекнуть!» — добавил Ни Цзао. Он знал, что опровергать слова, сказанные после «бебеканья», уже не полагается.

После короткого спора ребята в конце концов признали «бебеканье» Ни Цзао, однако его условие ограничили: долго сидеть на корточках не полагается. Кто будет сидеть больше, чем надо, тот выходит из игры. В общем, кроме закона «бебеканья», существует еще общественное мнение, определяющее сознательность каждого из игроков. Чернявый вынужден согласиться. Игра началась: кто-то гонится, кто-то убегает, стараясь ускользнуть от салки и спрятаться, а иной раз неожиданно налетает прямо на салку. Словом, победы и неудачи, всеобщий смех, когда кто-то оказывается схваченным. Мальчишек охватывает радостное возбуждение. Хохот и крики наполняют весь хутун.

Ни Цзао — мальчик не слишком крепкий и бегает не шибко, но у него хорошая реакция, позволяющая ему легко ускользать от опасности. Несколько раз его чуть было не осалили, но он, изловчившись и пригнув голову, ускользнул от преследования. Воодушевленный игрой, он ни разу не присел на корточки, хотя сам предложил условие «присел — замер». И все же он не избежал неудачи, как говорится «влип в торт». Дважды его осалили, значит, он проиграл. Правда, эти два раза он был салкой совсем недолго и кого-то быстро поймал, то есть сделал новой салкой — своего рода заложником.

Игра была в полном разгаре, когда Ни Цзао услышал голос матери: она звала его домой. Он подбежал к воротам, мать, склонившись к нему, сказала на ухо: «Играй здесь и во двор не заходи. Внимательно смотри в оба конца переулка. Как только увидишь отца, мигом беги домой. С ним не разговаривай. Понял?» Теплое дыхание матери, коснувшееся уха, словно подчеркивало серьезность и таинственность ее слов.

Ни Цзао растерялся. Что случилось? Наверняка ничего хорошего! Над головой черной тенью промелькнула ворона…

Он вернулся к друзьям, но прежнее воодушевление покинуло его: пропала ловкость и быстрота движений. Его очень быстро и без особого труда осалили. Став салкой, он долго гонялся за товарищами, пытаясь кого-нибудь схватить, но безуспешно. Единому коллективу игроков был нанесен серьезный урон. Стих смех, игра замедлилась. Все недовольно смотрели на Ни Цзао.

«Ни Цзао не умеет играть! — вдруг серьезно сказал Чернявый. — Не буду больше с ним играть!» Это было самое страшное обвинение, которое мальчишки могли предъявить друг другу: «Ты не умеешь играть!» «И я с ним не стану играть!» — заявил другой мальчик, мелкий фракционер. «Я пошел на улицу — мне надо купить уксус!» — сказал третий. «Не играем с тобой, не играем, не играем!..» Сплоченный коллектив в один миг развалился. Мальчишки не удосужились даже объясниться с Ни Цзао.

Ни Цзао остался один у ворот. А где сестра? Ее дома нет. Вдруг мальчик услышал далекие шаги, которые вроде бы приближались, но затем стали удаляться. Скоро он уловил звук шагов где-то в стороне. Потом он увидел в хутуне незнакомых людей — нет, не отца. Они шли тяжело, едва волоча ноги, видно, сильно устали, словно прошагали без отдыха несколько дней и ночей. К Ни Цзао, посмеиваясь, подошел пожилой мужчина и протянул палочку с засахаренными фруктами — танхулу. Неужели нищий?! Если нищий, то куда мне от него бежать, где от него скрыться? С трех сторон поднимается высоченная стена. Это — конец!

Лучи вечернего солнца стали мягче. От старой акации, что росла у ворот, протянулись длинные тени. И тут Ни Цзао заметил крупную фигуру отца; тот не появлялся дома вот уже три дня. Мальчик хотел было бежать в дом, но ноги словно приросли к земле — не оторвать. Сатанинская сила!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

История с печатью была для Цзинъи смертельным ударом. Раньше, когда она ссорилась с мужем, ссоры нередко перерастали в ожесточенные, прямо-таки катастрофические конфликты, однако у Цзинъи всегда оставалась надежда, пусть очень зыбкая, что ей удастся образумить мужа, усмирить его вздорный, суматошный нрав, наставить шалопута на путь истинный. После истории с печатью эта надежда пропала. Осталось лишь отчаяние, злость, возмущение, чувство глубокой ненависти и острое желание отомстить.

Могла ли она, в то время совсем юная девушка, вообразить, что ей достанется такой муж? Она вспомнила прошедшие годы — сплошной мрак! За нее все решили другие люди, словно она не человек. Она еще ходила в школу, когда ей сказали, что ее выдают замуж. Она хорошо помнила день их первого свидания — «смотрины». Смущенная и растерянная, она в то же время испытывала сладостное чувство. Статная высокая фигура будущего мужа в один миг покорила ее воображение. С большим трудом она сумела подавить в себе чувство растерянности, охватившее ее, глупую маленькую школьницу, одетую в кофту, сотканную из бамбукового волокна, и черную юбку, — чувство чего-то греховного и дурного. Но необъяснимое чувство влекло ее к этому мужчине, который скоро станет ее мужем и хозяином ее судьбы. Страх, таинственность, неизбежность. И полный мрак впереди!

Если я выйду за него замуж, я буду ему хорошей женой. Недаром есть поговорка: «Вышла за петуха — живи с петухом; вышла за кобеля — живи с кобелем!» А если ей выпало выйти за чурбана, значит, такая ее судьба, придется жить с бревном. Муж — это судьба, ниспосланная небом. Ван Баочуань[71] в сырой землянке восемнадцать лет ждала возвращения мужа. Разве этот подвиг мне не по плечу? У меня хватит сил вырастить только что родившееся чадо, пока оно не станет взрослым, ростом с меня. Я могу прождать даже дольше, чем Ван Баочуань. А если муж умрет? Тогда я больше замуж не выйду — ни за что! Так поступила и моя сестра. Такова вся наша семья Цзянов. Правда, больших чиновников и людей знаменитых среди наших предков не было, но зато у нас во всех поколениях были ученые люди и все почитали старые обряды. Такие уж нравы в нашем роду и в нашей семье. Такие же обычаи во всей нашей округе. И еще: я привыкла к жизни скромной и простой. Правда, я как-то слышала от отца и матери, что они дают за мной приданое — 50 му земли, но я этих разговоров всегда очень боялась, думая, что в чужом доме меня за это будут презирать.

На самом деле Цзинъи вместе с приданым получила и уверенность в своем будущем.

Под оглушительный грохот барабанов и завывание труб она пришла в новую семью — семью Ни. По настоянию мужа в день свадьбы она не надела красную с зеленым кофту и не украсила своих волос цветами. На ее руках никто не увидел браслетов из золота или серебра и дорогого нефрита. На ней была все та же кофта из «бамбуковки» и черная юбка — форма ученицы средней школы. Одев этот скромный наряд, она чувствовала в день свадьбы неудобство и даже стеснение, но покорилась воле будущего мужа.

Через какое-то время она оставила школу — решение вполне естественное в ее новом положении. Она даже почувствовала себя счастливой. У нее есть муж, с какой стати ей теперь жить в общежитии? К тому же, проучившись несколько лет, она могла теперь написать письмо или составить денежный счет и прочитать роман. Впрочем, она это умела делать уже давно. А все эти геометрии, тригонометрии и прочие мудреные науки — их все равно не постичь! Замужество избавило ее от этого бремени. Что же в этом плохого?

Вот только свекровь — как ей потрафить? Цзинъи раньше никогда не видела таких женщин. Огромная, толстая, похожая на массивную колонну. Говорит невнятно, будто задыхаясь, не засмеется, не пошутит. Желтые с синими прожилками веки все время полуопущены, как у больной. Она осталась для Цзинъи навсегда чужой. Как было легко и свободно в материнском доме! А здесь — этакая кислятина! Громко разговаривать не положено — первая заповедь, которую преподала ей свекровь. Чудно! Разве люди говорят не для того, чтобы другие их слышали? Если ты говоришь громко, внятно, то тебя слушают внимательно. Разве не так?.. А здесь изволь ходить потише — еще одна заповедь свекрови. Получается, что в своем собственном доме ты стараешься незаметно прошмыгнуть, как жулик. И что это за правила такие? Во время еды не стучи палочками или ложкой, не дребезжи тарелками и чашками! Старая женщина, опустив веки, дает ей очередное наставление. О, как раздражает Цзинъи свекровь: чопорная, ленивая, медлительная — в каждом своем движении. А какая странная манера разговаривать! Цзинъи задыхается от ярости. Откуда у свекрови этот вонючий гонор? Ее семья, можно сказать, вымирает, почти уже выродилась, а она ведет себя так, словно она императрица-мать, самая главная во всем дворце! Все они такие, эти Ни. А вот ее родня — совсем другая. Все люди деловые. Отец Цзинъи занимается китайской медициной и считается в своей области крупным специалистом. Медициной он зарабатывает на жизнь и благодаря ей выбился в люди — стал одним из первых богачей во всей округе. Ее мать происходит из семьи Чжао, положение которой куда выше, чем у этих Ни. Жаль только, что у дедушки с бабушкой нет сыновей, а у матери нет родных братьев, поэтому домашние дела у них идут неважно, с перебоями. Если бы не это, их семья заткнула бы всех Ни за пояс. Но все же почему в ее родной семье так много неудач?

Цзинъи часто размышляла об этом, однако вслух ничего не говорила. Она молчала и терпела. Свекровь обладала чудовищной силой устрашения, не позволявшей Цзинъи проронить ни единого звука. Свекрови побаивалась даже пятнистая кошка, общая любимица всей семьи, которая в доме не боялась решительно никого. Когда свекрови не было в комнате, кошка спала, похрапывая, на ее кресле, на кане или на шкафу. Но, едва заслышав шаги приближающейся старухи или ее покашливание, животное мигом покидало свое место, словно в чем-то провинилось. В глазах кошки сквозили страх и растерянность. Вот так же жила и Цзинъи, следя за каждым своим словом и каждым шагом, с утра до вечера сдерживая себя во всем, будто связанная веревками по рукам и ногам. Молодая жена в доме свекрови!

После свадьбы Ни Учэн продолжал учебу в уезде. Иногда он на несколько дней приезжал домой, и тогда они жили вместе. Но часто мать звала его к себе. Он уходил к ней и проводил в ее комнате целую ночь. Таковы уж были обычаи этих мест, и Цзинъи не могла возражать, но, когда вспоминала, ей казалось, в нее все тыкают пальцем. Муж появлялся с красным, будто распаренным, лицом, разговаривал невнятно. Когда они лежали рядом и она пыталась заговорить о домашних делах, то Ни Учэн не проявлял к ним ни малейшего интереса. А когда заговаривал он сам, она не понимала его — ни единого слова, как ни старалась. Почему в его речи так много непонятных слов? Наверное, он вычитал их из разных книг. Иногда он принимался говорить по-английски, что приводило жену в ужас. Ей казалось, что ее сердце сейчас выскочит из груди, голова шла кругом, вот-вот потеряет сознание или у нее начнутся корчи. За кого я вышла замуж? Почему он не такой, как все? Цзинъи уже давно задавала себе этот вопрос. Она жила во власти сомнений.

Амитофо[72]! Свекровь наконец-то померла! Ни Учэн решительно отказался заниматься хозяйством, заявив, что хочет поехать учиться за границу. Они продали по дешевке усадьбу, но денег все равно не хватило. Пришлось добавить кое-что из материнского кошелька. Ни Учэн отправился в заморские края, а Цзинъи вернулась к матери.

Вскоре умер отец, и они остались втроем: две вдовы — мать и старшая дочь, ее сестра, — и она, Цзинъи. На их плечи легло тяжелое бремя забот. Как уберечь хозяйство от житейских бурь? Сначала появился племянник по отцовской линии по имени Цзян Юаньшоу, который заявил о своем праве наследника, предъявив письмо, написанное при жизни их отцом. Племянник требовал свою долю. И верно, когда-то отец действительно хотел усыновить Цзян Юаньшоу. В доме поднялась суматоха. Грозившую всем опасность сразу же осознала недавно овдовевшая старшая сестра Цзинчжэнь. Она встала на дыбы. Еще когда отец был жив, она с помощью близких друзей и добрых знакомых сумела довольно быстро собрать неопровержимые доказательства того, что Цзян Юаньшоу — азартный игрок и развратник, шляется по потаскушкам. К тому же он еще и заядлый курильщик опиума. Она подключила к своей деятельности мать, и они вместе повели наступление на тогда еще живого, но больного отца, и тот от своих замыслов в отношении племянника в конце концов отказался. Цзян Юаньшоу, пережив первый отпор, однако, не смирился и после похорон, подговорив своих дружков-шакалов, он вместе с ними заявился в дом к Цзинъи, и они стали безобразничать и сквернословить. К нему примкнул кое-кто из родни и слуг. В эти тревожные дни во всей полноте проявился непреклонный дух и твердость, присущие матушке и сестре. Цзинчжэнь встретила гостей в дверях, держа в руках секач для разделывания овощей, готовая в любой момент вступить в бой. Потом она положила секач на каменного льва, что стоял у ворот дома, давая племяннику понять, что он переступит порог лишь после того, как убьет ее. «Убейте меня! Ведь у меня нет ни семьи, ни хозяйства, ни мужа, ни сына. Можете легко меня прикончить! И чем быстрее вы это сделаете, тем раньше духи моей семьи водрузят в мою честь торжественную арку верной вдовы!.. Братец Юаньшоу! — скажу я. — Спасибо тебе за доброту и милость! Я непременно отплачу тебе в будущей жизни! Если же ты меня нынче не убьешь, ты станешь самым последним ублюдком, которого породили не мать с отцом, а дикий зверь! Потому что ты — бессовестная тварь с волчьим сердцем и собачьими потрохами, коли отважился, бесстыжий, обидеть двух несчастных вдов!»

Цзян Юаньшоу в растерянности отступил. Вскоре последовал суд, который организовали две женщины. Почтенная госпожа Чжоу (в ту пору ей едва перевалило за сорок) подала на племянника в суд за клевету, вымогательство, угрозы и намерение захватить их хозяйство. В день судебного заседания мать надела дорогое платье, нацепила сережки и другие украшения. В общем, выглядела она не только внушительно, но и весьма торжественно и всем своим видом сразу же подавила племянника, который, наоборот, предстал перед всеми как жалкий бездельник и шалопай. Внешность у него была действительно отвратительная: крысиные глазки, голова что у кабарги, обезьяньи скулы, ослиные уши. Словом, существо омерзительное и низкое.

На суде матушка, облаченная в строгое платье, со всей обстоятельностью доказала, каков этот Цзян Юаньшоу: кем он был раньше, кто он сейчас, каковы его настоящие намерения и какими средствами он пользуется. Словом, определила опасность, которую представлял этот человек, и всю серьезность положения семьи. В ее суровых словах содержалась неопровержимая истина, в них слышались боль и слезы. Это были даже не слова, а литые свинцовые пули. Всем сразу же стало ясно, что требования вдовы относительно наследства вполне обоснованные, законные. Наоборот, если оно попадет в руки Цзяна, то он пустит его на ветер. В общем, семья непременно разорится, общество погибнет, горы изменят свои очертания, воды повернут вспять, людские головы полетят с плеч! Дело нешуточное! В конце концов мать и обе дочери одержали полную победу. Суд вынес окончательное решение: не считать Цзян Юаньшоу наследником, равным в правах сыну, и лишить его родственных прав, то есть удовлетворить все требования госпожи Чжоу.

Вскоре, однако, возникла новая тяжба, на сей раз с соседями из-за земли. Женщины решили построить возле ворот маленький домик, а соседи воспротивились. Вы, мол, захватили нашу полосу. Из-за этого начался скандал. Один шалопай из соседней семьи улегся в канаву, которую вырыли для возведения фундамента, и каменщик не мог начать работу. Тогда в атаку двинулась Цзинчжэнь. Схватив лопату, она не долго думая стала засыпать прохвоста землей, приговаривая: «Пускай меня засудят, но я его закопаю живьем!» И она победила.

Во время сражений с врагами три женщины неизменно выступали в едином строю, причем особую решительность проявляла Цзинчжэнь, которая была готова пойти на смерть во имя победы. Изрядную твердость демонстрировала и почтенная госпожа Чжао, которая стояла, как гора Тайшань. Цзинъи обычно молчала и только таращила глаза. Она испытывала благоговение перед сестрой, готова была распластаться перед ней на земле. Как-то она сказала матери, что ранняя смерть мужа Цзинчжэнь для семьи вовсе не горе, а счастье, потому что, если бы он был жив, Цзинчжэнь народила бы от него детей и жила бы в другой семье — Чжоу, и тогда вряд ли бы они справились со своими врагами в ожесточенных сражениях.

Цзинчжэнь в этих баталиях проявила огромные скрытые силы и изрядную злость, словно она хотела избавиться от боли, которую носила в себе со дня смерти мужа, от своих неудовлетворенных желаний. Оказывается, она была в состоянии продолжать жить и отстаивать свои права.

После нескольких баталий положение трех женщин полностью восстановилось, колеблющиеся друзья, неверные слуги и арендаторы, поджав хвосты, выражали сейчас свою преданность и верность, более глубокую, чем когда-либо раньше. Незаметно пролетело два года. Цзинъи дышалось легко, теперь ей уже не придется больше терпеть дурной нрав «старой побирушки», как называла она свекровь, и не придется сносить обиды. Однажды Цзинъи рассказала матери и сестре о своих мучениях, и те обрушили на «старую побирушку» свои проклятья. С тех пор и закрепилась за старухой свекровью эта унизительная кличка. К этому времени Цзинъи простилась со своими девичьими мечтами. Она почувствовала, что ей уже успели преподать хороший урок жизни.

Через два года из-за границы вернулся Ни Учэн. Жить в провинции он наотрез отказался. К чему? Жизнь за границей покрыла его позолотой, а его ученость возросла. Теперь три пекинских института спорили между собой, приглашая его на должность преподавателя. В двадцать втором году Республики он приехал в усадьбу за женой, чтобы взять ее с собой в Пекин. Пожалуй, в их совместной жизни это были самые светлые и прекрасные дни, которых они никогда не знали раньше и не узнают в будущем. Жили как будто просто и буднично, но только сейчас им никто не мешал.

Ни Учэн всеми силами старался приобщить жену к ученому миру Пекина, ввести ее в круг «позлащенных интеллигентов», которые считали себя людьми современными, потому что учились за рубежом. Он водил жену на лекции Цай Юаньпэя[73], Ху Ши, Лу Синя, Лю Баньнуна[74]. Она ходила вместе с ним на банкеты, на которых присутствовали знаменитые профессора и иностранцы. Он гулял с ней в парке Бэйхай, они катались на лодке, смотрели кино, закусывали в ресторанчике. Вполне естественно, ведь они не виделись целых два года. Цзинъи впервые приехала в большой город, который казался ей огромным новым миром. Ее юные чувства еще не завяли, она всему удивлялась, всему радовалась, все ей было в диковинку. Рядом с ней был молодой, обладающий сильной волей муж, жизненные притязания которого шли в ногу с растущим заработком. Как гласит поговорка: «Небо благоволит, земля благоприятствует, люди находятся в согласии». Восемь знаков их гороскопов обещали полную гармонию.

Увы! Жизнь скоро обнаружила свои темные стороны: между супругами возникли противоречия — видно, обнаружились ущербность мужского и женского начал. Ощущение новизны городского быта быстро исчезло. Жизнь среди ученой элиты вызывала у Цзинъи чувство растерянности и какой-то неприкаянности. Она слушала лекции пекинских знаменитостей, но все, о чем они говорили, входило ей в одно ухо и тут же вылетало из другого. К тому же эти южные наречия, на которых они изъяснялись, эти умные словечки! Куда лучше слушать монаха, который талдычит буддийские сутры. Через месяц по приезде в Пекин она забеременела. У нее появились некие симптомы, которые поначалу ее сильно перепугали. Страх лишь обострил ее состояние. На третьем месяце резкие проявления недомоганий исчезли, но появилась страшная слабость. Как-то муж пригласил на обед очередную знаменитость. Они пили, разговаривали, перекидывались иностранными словами. Мужчины не обращали на нее никакого внимания, и она задремала. Ее голова склонилась над столом, почти коснулась тарелки. В уголках рта появилась ниточка слюны. Она не любила эти обеды в ресторане. Узнав, что один обед стоит столько, сколько хватило бы ей на целый месяц жизни, она вся задрожала, ее сердце сжалось от боли. Промах за столом вызвал снисходительную улыбку гостя, а когда они вернулись домой, муж устроил скандал. «Дура! Темнота! Бревно! Идиотка!» — обрушил он на жену шквал донельзя злых и обидных слов, ущемлявших добродетели ее предков во всех восьми поколениях, впрочем, в ответ он получил не менее злые оскорбления: «Деспот! Блюдолиз! Заморский придурок! Собачье дерьмо!» Цзинъи два года прожила вместе с матерью и сестрой и за это время успела сильно перемениться.

В конце года родилась Ни Пин. Стремясь облегчить жене роды, Ни Учэн позвал врача-специалиста и акушерку, чтобы принять ребенка как надо — по-научному. Все это время он проявлял необычайную заботливость и суетился, а когда родился ребенок, выказал большую нежность к нему. Но с Цзинъи он держался довольно странно: иногда оказывал знаки внимания, а порой даже не смотрел в ее сторону. Но настроение у него было хорошее. Он забавлялся с ребенком и разглагольствовал о прагматизме Дьюи[75]. Он заявил, что за всю свою жизнь уважал лишь двух людей: Ху Ши и свою мать. «Старая побирушка!» Цзинъи ждала, когда же муж скажет, что он любит еще одного человека — свою дочурку.

А как же я? «Какое место в твоей жизни занимаю я, твоя жена?» — спросила Цзинъи… И тогда разверзлось небо, обрушились горы, облака в небе изменили свой цвет! Впервые за четыре года их супружеской жизни Цзинъи попыталась заявить о себе и своих нравах. Ни Учэн был не то чтобы удивлен, он был просто потрясен. Вместе с чувством радости и благородного возбуждения он ощутил и некоторый стыд. Прибегнув к избитым фразам, в которые он старался вложить горячие чувства, Ни Учэн попытался объяснить ей, что он стремится к подлинной любви, что его жизнь должна быть современной, то есть культурной и счастливой. Он популярно ей разъяснил, что Китай отстал на двести лет, а потому их прошлая жизнь, включая и брак, лишена всяких человеческих черт, она примитивная и варварская, более того — «она пошлая, она грязная». Ни Учэн любил эти слова, которые никогда не употребляли в разговоре жители их родных мест и которые вызывали у жены какое-то неприятное чувство. «Вот ты и есть пошляк!» — бросила Цзинъи, но Учэн, увлекшись своей речью, пропустил это замечание мимо ушей или, возможно, сразу не понял его смысла. Он продолжал говорить, что так жить дальше нельзя, иначе все превратятся в животных, в скотов. Объясняя это жене, он мерил комнату широкими шагами и размахивал руками, его голос то и дело менял тембр и высоту. Ни Учэн походил сейчас на актера, который выступает перед публикой, или на проповедника. Он сказал, что всегда будет ей благодарен за то, что она родила ему ребенка. И тут же подчеркнул свою уверенность, что новое поколение, несомненно, будет жить в современном и цивилизованном мире, ибо он, Ни Учэн, по своей природе оптимист и верит в будущее. Что же касается их двоих — его голос при этом дрогнул, вот-вот заплачет, — то между ними никогда не было настоящей любви и полностью отсутствовала культура взаимоотношений. Но забудем прошлое — пусть оно исчезнет без следа. Море страданий беспредельно, но брег ты найдешь, если сумеешь вовремя осмотреться. Прошлое умрет, как вчерашний день. Будущему суждено длиться, как дню, который только что зародился. Нам с тобой всего двадцать с небольшим, и мы лишь делаем первые шаги в новой жизни. Я побывал за границей, я магистр наук, через несколько лет я стану профессором, ректором университета. За границей я научился плаванью, танцам, овладел искусством верховой езды, научился пить кофе. Поэтому сейчас я способен полюбить лишь современную женщину, только такая женщина может быть объектом моих устремлений, мечтаний и грез. Что до тебя, то ты, конечно, слишком далека от этого идеала. Впрочем, это совсем неважно, дорогая жена, мать моей Пин-эр. Все в руках человеческих, то есть свою судьбу сам человек определяет. Одно европейское изречение гласит: «Бог помогает тому, кто сам себе помогает!» И еще говорят: «Жизнь похожа на фортепьяно, из которого человек извлекает такие звуки, какие он хочет…» Взять, к примеру, меня, человек я в общем хороший, большой гуманист, никому не причиняю зла, тем более тебе, потому что ты мать моего ребенка. Я прожил уже порядочно, и за все это время пальцем не тронул даже курицы. Если я раздавлю муравья, я сниму перед ним шляпу, ибо знаю, что он мне ничем не мешал. Я знаю, что твои ноги исковерканы бинтованием, но я терплю… Однако я хочу, чтобы ты училась — для меня это очень важно. Не уверен, что ты станешь магистром наук, но хотя бы научись правильно произносить слова «мисс» и «мистер». И еще ты должна ходить выпрямившись, грудью вперед — ведь это так красиво, это впечатляет! Если женщина не умеет выставлять вперед грудь, лучше ей не жить на свете! Застенчивость и скованность — проявление невежества или своего рода пустой наигрыш. Этот человек не хочет расти над собой, он удовлетворен тем, что плетется где-то позади всех. Почему Китай такой слабый и отсталый? Потому что его народ не хочет двигаться грудью вперед… Перед незнакомым человеком надо уметь проявить свою вежливость, уметь вовремя улыбнуться, слегка кивнуть головой, скажем, как делаю я. Надо научиться танцевать, пить кофе и есть мороженое. Но едва ли не самое главное — научиться пить молоко, поэтому я договорился, чтобы тебе приносили молоко. А ты его, увы, не пьешь, выдумала, что у него дурной привкус сырости, что оно будто бы порождает в организме «огонь», что у тебя, мол, от молока отрыжка. Какая дикость!..

Что за глупость! Плетешь невесть что! Бредни и чушь! Очнись и протри глаза! Вспомни, мы поженились по всем правилам, со сватами. Меня доставили в ваш дом, как положено, в паланкине, который несли восемь человек. Мы должны друг другу оказывать уважение, до седых волос быть вместе. Вспомни старую поговорку: «Супруги на одну ночь, а взаимная любовь на сто дней». Представляешь, сколько любви должно быть между нами! А сейчас у нас с тобой появился еще и ребенок — можно сказать, второе поколение, как ты сам признал. Как же ты после этого смеешь говорить о какой-то «современной женщине»? Эх ты! Ничего себе придумал картинку! Знаешь, где ты сможешь найти такую женщину? В борделе!.. Что до меня, то я женщина порядочная, потому что я вышла из семьи образованных людей, где чтут церемонии. Понятно, что из меня никогда не получится лиса-оборотень[76], которая творит блуд… Ты обезумел! Недаром говорят: «Горы Тайшань закрылись туманом». Раскрой очи, оглянись по сторонам! Ты говоришь, что вокруг тебя дикари, идиоты, пошляки… Значит, и наши родители, наши предки тоже идиоты?! Только ты один — цивилизованный умник! А я вот считаю, что только ты один живешь во сне и грезишь о своей Европе да загранице. Ну что ты носишься со своей заграницей! Что до твоих «мисс» и «мистеров», то этим словам я давным-давно научилась. А еще я знаю слово «гуд бай» и «сенькью вери мач». Только не люблю я их произносить вслух, потому что я китаянка. Для чего мне эти английские слова, если я все равно не еду в Англию?.. Знаешь поговорку: «Высоко дерево в тысячу чжанов, а листья падают к корням…» Вот ты ездил в свою Европу и прожил там целых два года, а потом все равно вернулся обратно. Так неужели за это время ты успел забыть свои имя и фамилию, забыл, где надо приносить жертвы и ставить таблицу предкам? Ни Учэн, я хорошо слушала тебя, и вот что я тебе скажу: образумься и не суетись! Ты — мой муж, я — твоя жена, а вот твой ребенок — плоть твоя. И как бы ты ни мудрил, все останется как есть! Вот ты толкуешь, что нет у тебя ко мне любви. Если так, то откуда же на свет появилось это дитя? И еще скажи: на чьи деньги ты учился в своей Европе?.. Наболтал ты невесть что!

Цзинъи распалялась все больше и больше. В результате… Впрочем, понятно, каков результат.

Подобные сцены заполняли всю жизнь Ни Учэна и Цзинъи, едва ли не каждый из трехсот шестидесяти пяти дней и ночей, хотя, разумеется, в их жизни происходило множество других событий — разных взлетов и падений, расхождений и соединений. Случались, например, неприятности у мужа на работе в его общественных делах, которые сейчас же отражались на доходах семьи. Произошли события у моста Лугоуцяо, пал Пекин, после чего город был переименован в Бэйцзин — Северную столицу. Появился на свет второй ребенок — Ни Цзао. Потом Цзинъи, даже не простившись, увезла одного ребенка в деревню, после чего назад в Пекин уже нагрянули все три женщины вместе. Домашняя жизнь Ни Учэна резко осложнилась, и противоречия обострились. И хотя в семье происходили разные перемены независимо от того, жили ли они вместе или порознь, иногда подолгу — чуть не по году — их ссоры, которые Цзинъи уже перестала понимать, но которые неизменно приводили ее в состояние безумия, никогда не прекращались и не могли прекратиться, даже по ночам. Впрочем, иногда Цзинъи засыпала довольно спокойно, и, если ее не будили дети, она спала до рассвета, но, проснувшись, всегда чувствовала во всем теле страшную усталость, и ей порой было трудно дышать. Ей казалось, что всю ночь она проплакала, она кричала, шумела, она приплясывала, как в трансе, и тряслась в судорогах. Она спорила с мужем. Они ссорились, проругались всю ночь, и вот только сейчас она пробудилась…

Увы! Нет добродетели в восьми поколениях! Но за какие грехи она терпит эти наказания? Почему оказалось все так, а не иначе? Ведь она знает других мужчин, многих из них видела, о многих слышала. Среди них, понятно, немало очень дурных, и все же ни одного нельзя поставить рядом с Ни Учэном, ни одного нельзя сравнить с ее мужем. Ни Учэна просто невозможно понять!

К мужу часто заходили друзья и сослуживцы, с которыми он обсуждал планы добычи денег. Скажем, можно сорвать хороший куш, если добыть денежный чек, который потом пустить в ход от имени какой-то влиятельной персоны. Можно еще перепродать какую-нибудь вещь. Для этого Ни Учэну достаточно всего-навсего кивнуть головой — и дело в шляпе! Только один кивок — двести юаней в кармане! Услышав о таком легком способе добычи средств, Цзинъи сразу же загорелась, желая проверить их на практике. Дай ей волю, она давно бы заработала тысячу юаней! Но муж даже слушать не хотел. Он продолжал обсуждать с гостями идею Декарта: «Я мыслю, значит, я существую». Он рассказывал о слепой кошке Рассела, о Хьюме и Бергсоне. Друзья почтительно внимали его разглагольствованиям.

Кто же он? Затхлый книжный червь или мудрец? Неужели правда, что он не возьмет и вэня[77], если они заработаны нечестным путем? А его дорогие удовольствия, привязанности, его распутная, безалаберная жизнь? Ведь на одни его подарки в борделях семья может прожить целый месяц — мать, сестра… несколько человек! Он направо и налево берет деньги взаймы, тащит вещи в заклад. Он дошел до того, что заставляет расплачиваться за свои долги жену, которой приходится растить двух детей, ограничивая себя во всем: в еде, в одежде, едва сводя концы с концами.

Ты распутничаешь? Ну и распутничай! Тогда пускай я буду лучше вдовой, пусть у детей не будет отца. Все равно это будет лучше, чем теперешняя моя жизнь… И все же он любит своих детей, тянется к дому. Иногда он даже извиняется перед ней, раскаивается. Только чего стоят его раскаяния?.. Но зато как трогательно выглядит картина, когда он с детьми! Он их моет, подстригает им ногти. Делает это с большим терпением и вниманием, нежели сама Цзинъи, потому что она порой из-за спешки способна поранить нежный пальчик у маленького Ни Цзао, так что на пальчике даже появляется тоненькая ниточка крови. А все потому, что Цзинъи часто торопится, и потом ей приходится раскаиваться в происшедшем. У мужа такого не случается, когда он подстригает ноготки детям. Иногда Ни Учэн приносит детям иностранное питание, и, если в доме появляется что-то вкусное, он предлагает сначала детям, а сам наблюдает за ними, сидя в сторонке. Он объясняет жене, что точно так же поступает курица, которая, приведя свой выводок на ток и обнаружив червячка, начинает кудахтать, подзывая цыплят. Сама она червяка не ест, а отдает цыплятам, очевидно получая от этого большое удовольствие.

Цзинъи слышала от пожилых женщин, что у всех мужчин (разве кроме жалких бедняков) непременно есть женщина на стороне и удивляться этому не следует. Мужчина, имеющий положение в обществе, часто берет себе наложницу, вполне обычное явление. Даже поговорка есть: «Жена и наложница создают прекрасную гармонию!» Но главное, чтобы мужчина любил своих детей. Если он их любит, значит, он человек хороший, порядочный и добрый. Любить детей — это значит любить дом и заботиться о своей семье. Однако на это способен лишь очень хороший человек. Логика жизни непоколебимая, не вызывающая сомнений. Если мужчина любит своих детей, его связи на стороне не могут продолжаться слишком долго. Он скоро изменит свое поведение, вернется в семью и будет честно жить с женой всю остальную жизнь до гробовой доски.

Нет, Ни Учэн не станет честно жить всю жизнь. Он не может прожить с Цзинъи даже месяца, даже недели, потому что у него обезьяний нрав. Он похож на Сунь Укуна[78], который каждый день умудрялся совершать семьдесят два превращения. Дома Ни Учэн вполне нормальный человек: детей любит, со всем соглашается. Но стоит ему выйти за дверь, он сразу же становится другим. Он может не возвращаться домой по многу дней. Он никогда не спросит: живы ли, здоровы дети, взрослые. Цзинъи душит гнев. В эти минуты она готова своими собственными руками убить своих детей… Ни Учэн возвращается домой, а дети мертвы! Может быть, хоть это страшное зрелище как-то проймет его.

Цзинъи душат рыданья, она едва не теряет сознание, потому что ее дети для нее дороже, чем для Ни Учэна. Ее любовь к малышам ни с чем не сравнима. Бесспорно, для него дети также составляют какую-то важную часть в его жизни, она этого совсем не отрицает. Но для нее они — вся жизнь. Это награда за все ее прошлые страдания, единственное, что заставляет ее сражаться в этом жестоком мире. Они ее надежда на будущее.

Вряд ли Цзинъи всерьез считала, что Ни Учэн действительно никудышный и дурной человек. Верно, они постоянно ссорились, причем их ссоры нередко заканчивались потасовкой. Но после каждого скандала они, стиснув зубы, заключали меж собой некий договор, потому что ее надежды в отношении мужа еще полностью не рассеялись. А может быть… это и есть любовь? Бедная Цзинъи, разве ты найдешь какую-либо другую любовь, кроме этой? Где ты сможешь вкусить аромат иной любви?

История с печатью ее потрясла. Она прекрасно понимает, что муж — человек непутевый, безответственный и нелепый. Говорит и действует часто как-то шиворот-навыворот. Человек он страшно непрактичный, склонный к фразерству, порой не прочь прикинуться дурачком, впрочем, он и на самом деле немного придурковатый или, вернее, полоумный. Он никого не принимает всерьез, будто не замечает. Например, законная жена для Ни Учэна не больше, чем обыкновенная букашка или червяк — словом, существо, лишенное не то чтобы сознания, но даже простейших чувств и ощущений, способное лишь корчиться под действием света. Он не испытывает к ней никакого интереса. Его нисколько не волнует и семья. Но, несмотря на все это, никуда он от нее не денется и ему никогда не удастся создать новую семью, потому что, если бы он действительно захотел всерьез связаться с какой-нибудь женщиной, он, вероятно, давно бы уже это сделал и жил припеваючи, в свое удовольствие. Паскудник, и он еще ищет настоящей любви! Бесстыжий, он своим поведением рано или поздно накличет беду, его душа никогда не обретет спокойствия.

Он пожнет свои собственные плоды! Отчего все это с ним произошло? Оттого, что его попутала нечистая сила — заморская ересь. Он перестал думать о себе и своей жизни. Ему все безразлично — деньги, карьера. Он не понимает того, что в жизни, в обществе надо делать что-то серьезное, а он по-настоящему ничего делать не умеет, даже не в состоянии пришить оторвавшуюся пуговицу. Правда, знания у него кое-какие есть, этого не отнимешь, только они какие-то половинчатые, будто их вовсе и нет, — ни то ни се! Как говорится: «Ни осел, ни лошадь!»

Эти мысли вызывали у женщины еще большее раздражение и боль. И все же Цзинъи никогда не думала, что Ни Учэн способен на подлость, но он ее совершил, наверняка заранее все хорошо обдумав. Как мерзко он ее обманул, ее — мать двоих детей. Как жестоко он над ней посмеялся!

В ее сердце ничего не осталось, кроме злости и желания отомстить. О, если бы этот злодей сейчас попал мне в руки. О, если бы эта заморская нечисть, разъезжавшая по Европе, сейчас оказалась бы у меня под ногами. Пусть на него обрушится небо, пусть под ним разверзнется земля, пусть голова у него скатится с плеч! Пусть на шее у него появится шрам величиной с чашку. Бесстыжий кобель! Его не волнует, что мне приходится одной растить двоих детей. Вся помощь только от сестры, которая и сама мыкает горе, но все же живет наперекор всему: и Небу и Земле. А нужны ей всего-навсего два ляна вина да ароматные арахисовые орешки.

Цзинъи приступила к действиям по заранее намеченному плану, который она тщательно разработала вместе с матерью и сестрой. Они решили «изничтожить» Ни Учэна. Для осуществления этой цели ей понадобились некоторые знакомые и коллеги Ни Учэна, которых она знала лично, и несколько земляков, способных осуществить ее замысел. Она перебрала все вещи мужа и отобрала несколько визитных карточек. Теперь, чтобы «изничтожить» Ни Учэна, сил было вполне достаточно. В один из дней, чисто помывшись (в баню она обычно не ходила, не только потому, что жалела деньги, но и оттого, что стеснялась там мыться), она надела нижнюю рубашку и юбку, поверх них надела платье, не так чтобы очень новое, но и не старое, водрузила на нос очки, хотя и с простыми стеклами, но зато с позолоченной цепочкой. Ее ноги украсили дамские туфельки, в которые ей пришлось набить ваты. Думая об ответственной миссии, она испытывала радость и воодушевление. Ее месть скоро осуществится. В соответствии с адресами, добытыми из визиток, она и нанесла визиты.

Чувство гнева порой может возбудить человека, поднять в нем громадные подспудные силы и развить самые удивительные творческие способности. Прежде всего Цзинъи отправилась к одному знакомому — человеку не только почтенному, но и заслуженному. Потом она посетила англизированного ректора университета, поговорила с бородатым профессором и каким-то преподавателем с бритой головой. После этого ей удалось встретиться с двумя бедолагами журналистами, похожими на двух родных братьев, а также с хромым инспектором отдела просвещения, который даже дома не выпускал из рук палки; с врачом-окулистом; с владельцем фабрики, выпускавшей соевую пасту; с юным родственником командира зенитной артиллерии в марионеточной армии Ван Цзинвэя[79]— впрочем, его профессия и положение оставались для всех загадкой. Все это были люди разных профессий, возрастов, воспитания. Она ходила к ним на работу и домой, рассказывала о своих обидах, жалуясь на непутевого и бесстыжего мужа, ища у них сочувствия и заступничества. Если кто-то из них имел с Ни Учэном денежные отношения, она просила того человека больше не давать Ни Учэну денег. Если же у кого-либо из них перед Ни Учэном были какие-то обязательства или кто-то собирался сделать Ни Учэну денежный подарок или оказать ему материальную помощь, то пусть лучше даст ей. Все ей сочувствовали, оказывали знаки внимания, никто не отказывал в ее просьбе. Цзинъи вела себя толково, с подкупающей простотой и весьма тактично, говорила убедительно, культурно и очень непринужденно. Правда, иногда она употребляла некоторые литературные обороты не совсем к месту. На Цзинъи произвело большое впечатление то благополучие, которое она увидела в доме инспектора. Ей хотелось сказать хозяину, что у него счастливая судьба, но, ненароком оговорившись, она сказала, что ему в жизни сильно повезло, однако Цзинъи тут же поняла свою ошибку. Жалуясь на мужа, она, само собой, немного сгущала краски. И, наверное, особенно неубедительно звучали ее жалобы на то, что муж ни гроша не дает на детей. Поначалу она не собиралась ничего преувеличивать, но во время разговора ее охватывала вдруг такая злость, что она была уже не в силах остановиться, однако в общем вела себя вполне сдержанно и с немалым достоинством. Ее глаза не теряли живого блеска, не подергивались пеленой слепого гнева. Она заметила, что ее визиты производили весьма благоприятное впечатление, это было видно по выражению лица хозяина, с которым она разговаривала, и по его поведению. Какая приятная дама, а муж этакий безобразник. Дурно, очень дурно!..

Да, да. Все дело в судьбе! Вся их семья, то есть семья Ни, начисто лишена добродетелей, и эта «старая побирушка» свекровь и сам Ни Учэн — у всех у них не хватает добродетели — «Дэ»[80]. Цзинъи не скрывает, что ей самой недостает знаний и воспитания, но зато ей не занимать находчивости и деловитости. Она прекрасно разбирается в жизни и человеческих взаимоотношениях и хорошо знает, что такое церемонность и такт. Правда, эти качества у нее проявляются в основном по отношению к тем людям, с которыми она редко встречается. Цзинъи всегда может постоять за себя и вполне способна произвести впечатление женщины достаточно толковой и обходительной, в меру культурной, умеющей говорить вполне разумно и вежливо. Теперь понятно, почему ей не следует терпеть выходок Ни Учэна, граничащих с издевательством. У него нет ни права, ни моральных оснований поучать ее или руководить ее поступками, тем более навязывать свою волю — словом, пытаться перевоспитать ее по своей прихоти.

Неудивительно, что, когда она видит его полубезумный взгляд, брезгливо опущенную нижнюю губу, постоянно нахмуренные, насупленные брови, видит, как он смотрит сквозь человека, все внутри у нее начинает клокотать. А его манера разговаривать с людьми! Цзинъи, от природы очень мягкая и чувствительная, в какие-то мгновения испытывает приступы невероятной злобы, она становится грубой, дикой. Иногда присущая ей живость сменяется странной одеревенелостью, а радостная непосредственность — мрачной скованностью. Когда она смотрит на Ни Учэна, зрачки ее глаз как бы застывают и становятся похожими на глаза мертвой рыбы. Правильно говорили в древности: «Женщина красива лишь для того, кто ее любит!» Но если так, то какой же она должна казаться тому, кто ее ненавидит и презирает. Да, для того, кто к ней относится холодно, она становится просто невыносимой и безобразной… Поскольку я не удостоилась твоей любви, мое лицо останется для тебя пустым белым пятном. Ну и пускай я тебя мучаю, вызываю отвращение, пусть между нами увеличивается пропасть… Впрочем, все это сейчас происходит как-то само собой, даже не преднамеренно. А ведь в свое время Цзинъи хотелось казаться мужу умной, нежной, культурной. Потому что она надеялась быть им любимой. Увы, все вышло наоборот. Вот почему она уверена: это судьба!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Два дня она «изничтожала» и кляла Ни Учэна, который все это время где-то пропадал. Цзинъи плотно закрыла двери домика, в котором жил муж, повесила замок на цепи. Для себя она твердо решила: обратный путь мужу заказан навсегда.

Операция с замком и цепью и двухдневное «изничтожение прохвоста» несколько приглушили боль в сердце женщины. На третий день, поднявшись утром с постели, она принялась растапливать печь угольными шариками. Нынче ей надо сделать очень много, потому что в прошлые два дня все заботы по дому легли на мать и сестру.

Чтобы растопить печь, надо сначала настрогать лучинок. Цзинъи строгала их весьма экономно, обходясь без топора, пользуясь только старым и довольно тупым ножом для овощей, у которого давно потеряна рукоятка. Лучины у нее получились тонкие, похожие на куайцзы — палочки для еды. Цзинъи считала, что, если лучины делать очень тонкими, можно сэкономить на дровах. Теперь следует достать непрогоревшие угольки и золу из печки. Она выгребла все содержимое наружу, но несколько кусочков угля тут же положила возле дверцы, чтобы потом их использовать. Это тоже экономия. Свернув старую газету, она засунула ее в жерло печи; за газетой последовали лучинки, на которые сверху легли шарики из угля. Теперь можно зажигать. От угля повалил густой дым — значит, можно добавить еще. Процесс растопки знаком во всех деталях. Вопрос лишь в том, сколько придется класть лучин.

Если огонь вспыхивает быстро, Цзинъи сожалеет, что ей пришлось израсходовать слишком много щепы на растопку. В следующий раз надо будет положить поменьше. Что тут сомневаться? Ведь уже загорелось. Доказательством служат вот эти голубоватые огоньки горящего угля и неприятный сернистый запах, который течет из печи. Однако среди голубых огоньков можно заметить и золотые всполохи горящей лучины. Эта последняя быстро вспыхнувшая лучина подсказывает женщине, что она положила ее совершенно напрасно. Вряд ли в ней была необходимость, если по угольным шарикам уже заплясали голубые огоньки пламени.

От этого ей очень досадно. В следующий раз она непременно положит гораздо меньше лучин. Но тогда уголь может не загореться, и она лишь потратит время, а вместе со временем израсходует и лишние щепки. Где же та золотая середина, которую надо соблюсти, чтобы разжечь печку и избежать лишних расходов?

Нынче опять случилась подобная неудача. Печка разгорается из рук вон плохо. Надо постоянно махать руками, как веером, и того гляди придется пустить в ход настоящий веер или раздувать огонь ртом. Можно, конечно, попытаться добавить еще одну лучину, подсунув ее в печное оконце, сделанное для очистки печи от золы. Навряд ли удастся!

Желтый дым, отдающий запахом кошачьего кала, разъедает глаза, из которых уже вовсю текут слезы.

А вот Ни Учэн, у которого есть свой дом и своя семья и, следовательно, свои обязанности, ни разу не растапливал печь. Он и понятия не имеет, что означают вот эти угольные шарики. О Небо! Есть ли у тебя глаза? Скажи, почему такой человек не умер с голода?

Она выгребла из печи несколько угольных шариков, которые обожгли ей руку, так как успели раскалиться докрасна. Потом убрала остатки незагоревшейся свернутой бумаги и лучин, положила новую бумагу и немного щепок. Наконец печка разгорелась.

На дворе стало совсем светло. Теперь ребятишкам надо сварить мучную кашицу, а Ни Цзао положить в миску немножко красного сахара. Потом нужно проводить детей в школу. Но теперь они уже взрослые, мои милые детки, поэтому провожать их в школу необязательно. И все же сына она встречала даже тогда, когда он учился уже во втором классе. Часто она приходила в школу раньше, чем нужно. Уроки еще продолжались, и ей приходилось торчать посредине двора. Как-то раз она стояла одна-одинешенька, будто столб, и смотрела на классы. В многоголосом хоре учеников, которые в этот момент декламировали какой-то текст, Цзинъи слышался голос сына…

Дети ушли, сестра закончила свой утренний туалет. Три женщины начинают мыть косточки Ни Учэну… Этот прохвост снова не пришел домой. Наверное, нынче заявится. Плюнь ты на него! Если вернется, ни за что в дом не пустим! Заплюем негодяя!..

Но, кроме проблем с Ни Учэном, есть забота еще более серьезная: что нынче есть на обед. Кукурузной муки осталось всего горстка; простой муки — от силы два цзиня[81], да и расходовать ее жаль. Есть еще немного зеленых бобов. Главная загвоздка в том, что совсем нет денег!

Ни Учэну на все наплевать… Денег из деревни до сих пор не несут… Перед отъездом в Пекин женщины продали в деревне дом и землю, а на полученные деньги купили золотых и серебряных безделушек, боясь, что деньги могут обесцениться. Все эти годы они жили на свои сбережения и к сегодняшнему дню проели почти все, что у них было. Правда, в деревне осталось кое-какое хозяйство, которое они поручили вести двум честным крестьянам-землякам: Чжан Чжиэню и Ли Ляньцзя. Каждый год с наступлением зимы земляки приезжали в город с отчетом и привозили с собой гостинцы: сушеные овощи, бобы, бобовую сыворотку, мучные колбаски. Еще они отдавали старой госпоже незначительную сумму денег, чисто символическую. Собирать арендную плату становится все труднее, потому как жизнь нынче в деревне чрезвычайно тревожная: то японцы лютуют, то Восьмая армия заявится на постой…

До получения символической арендной платы остается больше месяца. От Ни Учэна помощи не жди. Что делать?

Старьевщик! Надо продать свои туфли. Я уже давно говорила, что носить их не могу. Значит, лучше их продать! И тот летний халат из легкой ткани тоже надо продать… Вот бестолковая! Что за глупости говорю! Зима на носу, погода становится все холоднее, кому нужен летний халат? А может быть, лучше продать кофту, подбитую мехом. Она все равно маме не нужна!

Сестра решает, как быть с кофтой на собольем меху. Мать проявляет недовольство. Однако вместе с разорением семьи у госпожи Чжао заметно поубавилось и величавости, и гонора, которыми она отличалась в те времена, когда сражалась со своим родичем Цзян Юань-шоу. И все же позволить дочерям решать за нее она не собирается. Как-нибудь она сама сообразит, продавать ей свою кофту или не продавать! Как они смеют об этом заикаться! Какая бесцеремонность! Какое непочтение к ее годам!

Лицо старой женщины окаменело. Цзинъи поняла, что совершила оплошность, и постаралась исчезнуть с глаз долой. Но скоро снова вернулась в комнату и принялась ни с того ни с сего расхваливать Ни Цзао: какой он смышленый, какой хороший! Вчера вечером он сказал, что если он когда-нибудь заработает деньги, то он отдаст их бабушке и тете. Лицо старой женщины тотчас разгладилось и подобрело, а на восковом лице Цзинчжэнь, которая уже успела стереть «белый грим», промелькнула печальная улыбка.

Из груди бабушки вырвался вздох: как так можно? За этим восклицанием последовали слова, в которых слышались досада и горечь: «Если зрачки не видят, зачем нужны глаза?»

Сестры переглянулись. Что мать имела в виду? Своих дочерей? Она на них рассердилась? Но ведь Цзинчжэнь, к примеру, ради семьи жизнь свою готова отдать! И действительно, сколько она для нее сделала! А сама Цзинъи? Ведь она слушается мать и сестру решительно во всем!

— Я имела в виду этого прохвоста! — проговорила мать, словно догадываясь, о чем думали дочери. Этим существенным пояснением она попыталась восстановить пошатнувшийся тройственный женский союз.

Вдруг Цзинъи осенило. В голове мелькнула мысль, которую она сейчас же облекла в дельное предложение: впредь не упоминать имени или фамилии Ни Учэна, не обзывать его прохвостом, чтобы не услышали соседи или кто из знакомых. Все-таки неудобно!

Предложение получило единодушную поддержку. Но тогда ему, Ни Учэну, надо дать какое-то условное имя. Так на свет появилось прозвище Сунь — обезьяна Сунь, существо непоседливое и беспокойное, владеющее семьюдесятью двумя способами превращения. С тех пор, говоря о Ни Учэне и его проделках, они уже не называли его по имени, а небрежно бросали: «Ах, „этот старина Сунь“! Что он еще натворил?» Как ловко они это придумали — будто речь идет о совершенно постороннем человеке, к которому они вроде не имеют ни малейшего отношения.

Цзинъи невольно улыбнулась. Ей стало значительно легче на душе. Как хорошо, что они сейчас все вместе отчитывают этого «старину Суня»!..

И все же, что готовить на обед? Где взять деньги? Она услышала дребезжанье дверного колокольчика, хотя дверь была не закрыта. Интересно, кого еще там несет?

Она пошла к дверям. Извините, кто вы? Вы кого-то ищете? Незнакомец хорошо одет: на нем шелковые штаны и куртка. У него чистое белое лицо, выразительные глаза и мягкий голос. Пришелец из другого мира.

Наконец она поняла, кто этот гость. Он известный актер куньцюйской драмы, исполняющий роли молодых героев. Его фотографию она как-то видела в газете «Шибао».

Пожалуйста, входите! Вот незадача, она совсем забыла, что гостевой зал заперт. Надо идти за ключом во флигель. Сестра спросила, откуда гость, но Цзинъи не удостоила ее ответом.

Извините, я только открою дверь… Прошу садиться! Цзинъи предложила гостю чая, но гость отказался, сделав жест рукой. Не стоит беспокоиться. Ему сидеть, мол, некогда, у него еще дела в других местах. Цзинъи взяла лаковую японскую коробочку для чая, которую подарил мужу приятель из Японии. В блестящую поверхность коробки можно смотреться, как в зеркало. Форма коробки удивительная: две сложенные вместе шляпы буддийского монаха. На крышке можно разглядеть рисунок Фудзиямы и несколько иероглифов. Цзинъи сделала вид, что собирается открыть японскую чайницу. Сама давно знала, что в коробочке чая никакого нет. Может, все-таки выпьете? Я схожу заварю! — сказала она.

Гость объяснил цель визита: оказывается, он принес билеты. Послезавтра состоится показ пьесы «Тревожный сон в саду». Он просит господина Ни и госпожу Ни почтить своим присутствием спектакль. На одном из приемов он познакомился с господином Ни, и тот сказал, что хочет посмотреть постановку. Конечно же, он сказал это в шутку, но я обещал вашему супругу билеты и сказал, что принесу их сам. Гость вынул билеты. Красный цвет билетов означал, что места находятся в ложе.

Цзинъи не знала, что делать. Опера куньцюй? В Пекине этот жанр не пользуется особой популярностью. Утверждать, что Ни Учэн является ее поклонником, — совершеннейшая чушь! А сколько они стоят? Цзинъи нахмурила брови… У нас сейчас трудные времена!

Гость, будто не расслышав ее слов, откланялся.

Женщины принялись горячо обсуждать визит незнакомца. Что делать? Зачем она впустила в дом этого актера? И кто только водится с актерами? Среди них нет ни одного путного человека! Все, кто занимается актерским ремеслом, — настоящие распутники! Они торгуют не только своим ремеслом, но и собой. Причем как женщины, так и мужчины! Все они одинаковы — одного поля ягода. А как же продают себя актеры-мужчины? Вот глупая! Ничего-то ты не смыслишь!.. И что только в этих куньцюй интересного? Невероятная скука и тощища — задохнуться можно! То ли дело наши банцзы — представления под деревянные колотушки. Например, «Маленькая Сяншуй» или «Сверло Цзиньгана»[82] … А знаешь, сколько тебе придется выложить за этот красный билет? Не меньше десяти даянов[83]. А теперь пораскинь мозгами: найдется ли в Поднебесной хоть один актер, кто даром даст тебе театральный билет, да еще сам доставит его на дом. Этот Ни Учэн, этот прой… ах да!.. «старина Сунь»! (они обмениваются улыбками) все делает шиворот-навыворот. Смех! Вот ведь надумал — театр! И все же, что ты ему сказала, сестра?

Цзинъи вновь рассказывает о визите незнакомца, сгущая краски. Она говорит, с какой серьезностью и достоинством она держалась, как она сказала этому юному актеру (сразу и напрямик!), что денег дома нет. Ах, этот «старина Сунь», наболтал невесть что!.. Но оставлять билеты нельзя!

Мать и сестра слушали ее серьезно и внимательно, словно от билетов зависело что-то очень важное. Еще не все пропало, но вопрос требует быстрого совместного решения. Каждый высказал свои соображения. Не надо было тебе брать билеты, не стоило актера впускать в дом. Я спросила тебя, зачем тебе ключи, а ты мне даже не ответила. Эх ты! Надо было ему сказать, что ты не можешь взять его билеты — и точка! А может быть, следовало ответить ему, что «старина Сунь» здесь не живет, куда-то переехал. Ну как так можно? Не по-людски это!.. С ума вы меня сведете… Напрасно ты сказала ему, что мы бедняки. Надо было ему объяснить, что Сунь — человек ненадежный, ни одному его слову верить нельзя. Или еще лучше сказать, чтобы он сам отдал эти билеты ему… Есть же история о тайгуне — Цзян Цзыя[84], который удил рыбу… Кто хочет, сам попадается на крючок! А еще есть поговорка: «Курицу не украл и рис зря потерял!» И пошло, и пошло!.. В общем, «Ловкий план у Чжоу Лана[85]— решил страну утихомирить!» Только получилось все иначе: «Сраженье проиграл и жену потерял!»

Сколько пустых и ненужных слов!

Если в следующий раз кто-то придет, надо отрезать сразу: Суня, мол, дома нет. Захлопнуть дверь, и шабаш!

С этим предложением все согласились. Но перед Цзинъи снова встал важный вопрос: что варить на обед? И еще: что делать, если вернется домой «старина Сунь»?

Благодаря визиту актера в голове у Цзинъи родилась хорошая идея: надо заложить японскую чайницу. Особой ценности она, правда, не представляет, но, может быть, за нее все же дадут несколько лепешек. Цзинчжэнь обещала помочь… А если заявится «старина Сунь»? Пускай Цзинчжэнь держится неподалеку! Мы его выведем на чистую воду.

План был всесторонне обсужден и принят. Цзинчжэнь отнесла в заклад японскую чайницу и скоро вернулась с двумя цзинями муки разных сортов, ляном водки и кульком арахиса.

Цзинъи ворчит. В другое время пей на здоровье, но сегодня мы еще ничего не ели. Как можно вливать в себя это желтое пойло?

Цзинчжэнь помрачнела. Вашей еды мне не нужно. Вот эту лапшу, к примеру, я и в рот не возьму, а выпить — выпью непременно, потому что хочу выпить. Ты мне не смеешь указывать, как и мать. Если бы сейчас из могилы встал наш отец и попытался бы меня остановить, я и его бы не послушалась! Пускай даже над моей шеей острый нож висит — все равно выпью! Вот ты говоришь, сестренка, что нам нечего есть. Верно! И все же пару чарочек этой вонючей мерзости я непременно хлебну.

Эх-ма, и что это я болтаю, все равно что порох жую! Точно говорят: «Темной ночью добрые сны не снятся!» Цзинчжэнь вдруг усмехнулась. Ее черты исказились, в них появилась жестокость. Не скрою, я не только порох сжую, я и нож проглочу! А что до снов, то мне на моем веку разные сны снились. Что мне тебе объяснять, сама должна все понять. Неужели нет в тебе ни на грош понятливости? Неужто ты такая бесчувственная? Скажи, разве могут мне присниться добрые сны? Эх ты, сестренка моя кровная, единственная, судьбой со мной связанная! Если засияет над твоей головой звезда счастья, тогда я пить брошу.

Ну к чему ты все это говоришь. Я же для твоего блага стараюсь… А ты обо мне не беспокойся! И меня не касайся! Заботы всякие мне ни к чему… Как говорят: «Хорек пришел поздравить с Новым годом петуха!» Вот как это называется!.. Что же мне, и слово нельзя вымолвить?.. И почему у тебя все так получается: что ни скажешь, все как у туфэя-разбойника?.. Это ты верно сказала про разбойника. А кто он — разбойник? Вот кто: чистый нож всадил — красный нож вынул! Вот кто твой туфэй-разбойник!.. Не сестры мы больше с тобой, шабаш!

Ну будет вам ссориться! Что вы сцепились? Вы же сестры родные, что руки с ногами, что кости с мясом. Если будете ругаться, в гроб меня вгоните, старую!.. Мать заливается слезами, уговаривая дочерей помириться. Ее страдания передаются сестрам. У них покраснели глаза.

В полдень вся семья — все пять ее членов — садится за стол. На столе скромная пища: лапша в горячем бульоне. В этот момент входная дверь распахивается и во дворик входит женщина средних лет. Ее волосы, перевитые цветным шнуром, сложены пучком в виде спирали. Дворик тотчас наполняется ее веселым, громким смехом. В руках она держит миску с пельменями. Лицо сияет улыбкой.

— Тетушка, сестрички! — тараторит она. — А ну-ка, отведайте моих пельменей с анисом. Попробуйте, вкусные или нет? Внутри и черемша есть, и два свежих огурца искрошила! Анис — самый что ни на есть свежайший! Только-только сорвала и сразу же порубила! Снесу, думаю, своим соседям… Вот и пришла! Старые, новые ли соседи — все мы одна семья. Как говорят: «Близкий сосед лучше дальней родни! А всего лучше тот, кто напротив живет!» Родня не родня, а все же мы земляки! — Голос у соседки пронзительный и грубый, в нем отчетливо слышится местный говор, более заметный, чем у хозяев дома. Во время разговора она все время похохатывает.

Женщина доводится им дальней родственницей, и когда-то они жили в одной деревне, но недавно и она с мужем перебралась в Пекин. И надо ж так случиться — поселилась рядом с ними. С тех пор она часто наведывалась к землякам, чтобы, как говорится, поддержать родственные связи. Цзинчжэнь сразу дала ей прозвище — Горячка.

Пельмени были очень кстати. Особенно обрадовался им Ни Цзао, который прямо сиял от счастья. Обрадовалась и Цзинъи. Атмосфера радости коснулась сейчас всех обитателей дома, и старых, и малых. Все они, как могли, благодарили соседку за угощение.

Горячка поставила миску и, оглядевшись по сторонам, тотчас заметила похлебку из лапши, которую перед тем ели хозяева дома. Потом она снова внимательно осмотрела всю комнату и обстановку. Женщины обменялись недоуменными взглядами. Забрав пустую миску, Горячка вместе с Цзинчжэнь вышла во двор и снова пошарила взглядом по сторонам, задержав его на несколько секунд на замке с цепью, что висел на двери маленького домика.

— Эй! Разве старшего брата нет дома?

Цзинчжэнь ей не ответила.

— До чего противная баба! — проговорила она, вернувшись в дом. — Впрочем, «чиновник не бьет того, кто принес подарок»! — Цзинчжэнь вспомнила поговорку родных мест.

А тем временем дети уже за обе щеки уплетали пельмени. Несколько пельменей досталось и взрослым. Во время пира, который им неожиданно устроила Горячка, они больше обсуждали причину ее неожиданного появления.

После еды дети отправились в школу. Цзинчжэнь принялась подогревать вино, а Цзинъи, покончив с домашними делами, решила вместе с матерью прилечь и подремать. Сквозь сон она слышала все, что делается в комнате, Цзинчжэнь вышла во двор, затем вернулась и выпила вина, потом долго что-то бормотала, вздыхая. Ее голос становился все громче, пока окончательно не разбудил мать и дочь.

— Опять ты шумишь! — проворчала Цзинъи.

— Как вы думаете, зачем к нам нынче пожаловала Горячка? — На лице Цзинчжэнь появилось загадочное выражение.

— А ну ее! Сама же сказала: «Чиновник не бьет того, кто с подарком пришел». Вряд ли она подложила в пельмени яду!

— Хе! — Цзинчжэнь усмехнулась. — Как говорят: «У злодея в голове план злодейский зреет»! Еще в древности говорили: «Не подходи к краю глубокой пропасти, не наступай на тонкую корку, яму прикрывающую!» Пропасть — это пучина бездонная, а прикрывает яму тонюсенькая корочка льда. Стоишь ты у кромки и ждешь со страхом: пихнет тебя кто со спины или нет. В общем, надо поостеречься!

Цзинъи с рассуждениями сестры вроде согласилась.

— Но ведь Горячка как будто с нами не враждует, и обид меж нами никаких нет, — с некоторым сомнением проговорила она. — К тому же она нам почти родня, а здесь — самая близкая наша соседка! Утром и вечером с нами здоровается, желает нам здравствовать, к нам относится с участием, даже с теплотой и сердечностью. Одним словом, Горячка.

— Ну да! Слова ее — сплошной обман, по глазам видно, а в утробе у нее — дьявольский замысел зреет. Думаешь, зачем она принесла нам пельмени? Лазутчик она и шпион. Ты взгляд ее заметила? Глаз у нее воровской: шныряет туда-сюда. Норовит что-то пронюхать. Видите ли, «старина Сунь» ее заинтересовал. Почему нет его дома?.. А ты еще с ней церемонилась. Что до меня, то я даже бровью в ее сторону не повела!

— Что верно, то верно — противная она! Ты на нее вроде как ноль внимания, а она вся стелется, егозит, будто кипятком кипит. А стоит ее приветить, от нее не отделаешься! Ей палец в рот не клади! Дай ей цунь[86], она оттяпает чи. Ясно, хочет что-то пронюхать!

— Старая я, бестолковая! — Мать что-то вспомнила и хлопнула себе по ноге. — Как-то я пошла мяса купить к Курносому. Гляжу, а там Горячка, с Курносым, значит, судачит. Увидела меня и будто сразу осеклась. А Курносый взглянул на меня, и взгляд был у него очень странный.

— Наверняка изничтожить нас хочет. Не потерплю! — заявила Цзинчжэнь, выпив последний глоток. От вина лицо ее стало пунцовым. — Все люди одинаковые — звери! Порой, как подумаю об этом, страх меня одолевает. Но оскорблять и позорить нас, вдов, мы никому не позволим… Да, в этом мире самое злое и свирепое существо — человек! Не любит он перед другими показывать свою слабость. Но если удастся ему хотя бы раз тебя обидеть или оскорбить, так он и будет измываться над тобой всю жизнь. Готов он сожрать тебя, проглотить с потрохами, с кожей и костями, и не выплюнет ни кусочка!

Точно! Верно! Мать и младшая сестра были во всем согласны с Цзинчжэнь.

Цзинчжэнь осторожно поставила чарку на место и, подойдя к дверям, откинула занавеску. Она взглянула на мать и сестру и слабо улыбнулась. В этой улыбке светилась вся ее любовь к близким людям. Твердо шагая по ступеням, она сошла во двор и, обогнув гранатовое дерево, подошла к стене, за которой жила Горячка. На ее лице снова появилась усмешка. Она глубоко вздохнула.

Цзинъи не впервые наблюдала за таинственными действиями сестры, однако на сей раз она почувствовала в них какую-то особую стремительность и скрытую мощь. Как говорят: «От скорого грома ушей не закроешь!», «Сила громадная даже гору Тайшань придавила». Цзинъи не успела толком понять, что произошло, как вдруг увидела, что сестра ее как-то странно подпрыгнула и из ее груди вырвался яростный вопль, похожий на боевой клич.

— Шпионка! Лазутчица! Сердце у тебя волчье, нутро — собачье! Старая стерва! — На соседку хлынул поток проклятий, которые отличались не только необычайной образностью, но даже изощренностью, замысловатостью и меткостью выражений. В воздухе словно взорвалось сразу несколько фугасных бомб.

Не переставая ругаться, Цзинчжэнь махнула рукой сестре. Цзинъи вначале ничего не поняла, но полубезумное состояние сестры передалось и ей. Она почувствовала, что кровь в ее жилах закипела, усидеть на месте она уже была не в состоянии. Ее охватил боевой пыл, который она не в силах была сдержать. Вскочив со своего места, она присоединилась к этой дикой пляске и ругани.

Танец продолжался несколько минут. Потом сестры посмотрели друг на друга и расхохотались. Сражение с «заклятым врагом» закончилось, а их злость, «объявшая горы и реки», погасла. Сейчас можно расслабиться и пошутить, состроив дурацкую гримасу. Цзинъи довольна шуткой, она чувствует успокоение.

Сестры «собирали войска после сражения», как вдруг из-за стены донесся резкий голос Горячки: «Что там у вас стряслось?» А может быть, им показалось. Последовал новый взрыв проклятий, еще более ядовитых и злых. На сей раз они продолжались дольше, пока за стеной не наступила полная тишина. Боевой огонь врага, по всей видимости, потух. Затылок Цзинчжэнь вспотел, голос охрип. Она налила в тазик теплой воды и умылась, а потом предложила умыться сестре. Цзинчжэнь напоминала полководца, только что одержавшего важную победу. Сейчас на усталом лице воительницы блуждает довольная улыбка. Цзинчжэнь что-то бормочет себе под нос, видимо оценивая результаты сражения и анализируя сложившуюся ситуацию.

— «Кем бы ни был наш герой, раз-другой его ругнем, дух спокойный обретем». — Она помолчала и добавила: — Я вовсе не собираюсь лаять на всех без разбора, нет у нас для это ни права, ни звания. Но тех, у кого душа пустая, кто замыслы таит в себе злодейские… того я буду проклинать без конца… К чему мне, скажем, поносить тебя? «Кто прямо стоит, не побоится, что у него тень крива». «Здоровый человек не страшится пить воду студеную». Понятно, что от наших проклятий дурной человек, может, и не убежит, но и хороший от них не покривится. Это уж точно!

Разъяснив эту истину сестре, она тихонько засмеялась.

Всю вторую половину дня Цзинчжэнь находилась в добром расположении духа. Она долго ходила по комнате, а потом вдруг достала старую повесть — хуабэнь[87] — под названием «Мэн Лицзюнь»[88] и принялась ее читать. Читая, она напевала под нос какую-то песенку, в которой были такие слова: «Корова, корова, спасибо, родная!» И еще: «Эй петух, горлопан, что ты без толку кричишь?» Потом, перестав петь, она стала весьма выразительно и с большим чувством читать вслух повесть, соблюдая нужную интонацию.

Матушка Чжао с любовью и жалостью смотрела на дочь, погруженную в чтение книги. Обернувшись к Цзинъи, она подняла большой палец и тихо проговорила:

— Женщины в нашей семье все такие: нет ни лентяек, ни дурочек. Блюдут они себя и чтут целомудрие. Все делают, как надо: один шаг — один след… Смотрю я на мир и думаю: а ведь таких женщин скоро и вовсе не останется на белом свете!

Цзинъи чувствовала себя муравьем, попавшим на горячую сковороду: ни сидеть, ни стоять спокойно она не могла. Опыт и все ее чувства подсказывали ей, что Ни Учэн нынче непременно вернется домой. Но если он вернется, что ей тогда делать? Она решила посоветоваться с сестрой, но та, занятая чтением, усмехнулась и бросила: — Враг придет — заслон найдет; вода хлынет — земля прикроет!.. На то есть у тебя мать с сестрой!

И она, отвернувшись, снова погрузилась в чтение. К счастью, от беспокойных дум отвлек женщину Ни Цзао, который сегодня вернулся домой раньше обычного и сразу же побежал из дому играть в салки. Через короткое время она подозвала его к себе и велела смотреть во все глаза: не идет ли отец. Выставив боевой дозор, Цзинъи немного успокоилась. Пришло время варить похлебку из зеленых бобов.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Ни Учэн легкой походкой вышел из бани, покачиваясь из стороны в сторону. Его путь сейчас лежал к хорошо знакомому ломбарду с громким названием «Вечная сохранность» — к его давнему и тайному другу, едва ли не единственной его опоре в жизни в моменты безденежья. Он появлялся здесь, чтобы заложить какую-нибудь вещь, а когда у него заводились деньги, приходил сюда снова выкупать ее. Разумно и удобно! Ничего более подходящего, пожалуй, не придумаешь! Он никогда не задавал себе вопроса, существует ли в такой операции заклада и выкупа своеобразное ростовщичество? К чему ломать голову? Зачем создавать лишние беспокойства? Нынче он решил заложить свои швейцарские часы.

Он закладывал их уже трижды, хотя всякий последующий раз размер заклада постепенно уменьшался, но и это его устраивало. Довольный совершенной сделкой, Ни Учэн легонько насвистывал. У него снова появились деньги! При пустом кармане жизнь уныла и неинтересна, а человек без денег как бы умаляется в росте: был метр восемьдесят, а стал метр сорок.

В радостном расположении духа он заглянул в аптеку, что стояла напротив ломбарда, и купил витамины для детей. Дети растут, а питаются недостаточно. Им нужны сейчас кальций, белки, жиры, разные витамины. Ему кажется, что, выпив бутылку рыбьего жира, дети сразу же станут здоровыми и крепкими. Эти мысли доставляют ему радость.

Выйдя из аптеки, Ни Учэн вспомнил, что в ломбарде его внимание привлекла какая-то вещь, лежавшая на витрине. Она вызвала в нем смутное беспокойство и заставила учащенно забиться сердце. Однако сейчас он никак не мог вспомнить, что же он тогда увидел. Увы! Это тоже одно из его несчастий: погруженный в свои думы, он терял интерес к окружающему миру и его реакция на события оказывалась запоздалой.

Ни Учэн повернул за угол и оказался перед лавкой, где торговали детскими игрушками и канцелярскими принадлежностями. Он вошел внутрь, намереваясь купить что-нибудь для детей. Товары недорогие, но качество их крайне низкое, сделаны они топорно и грубо. Нет в Китае хороших детских игрушек. Как ни печально, но мальчикам остается только находить забаву в своем теле. И все же ему удалось выбрать игрушку: яркие складные картинки, правда изготовленные не в Китае, а в Японии — в Нагоя. Игрушка походила на книжку, сплошь состоящую из картинок. Каждая картинка имела три части: верхнюю, среднюю и нижнюю, которые могли свободно меняться местами и складываться, образуя несчетное число человеческих фигур. Поэтому игрушка называлась «Складные человеческие фигурки». Из объяснения, написанного по-японски, Ни Учэн понял, что игрушка способствует развитию детского воображения. Благодаря ей дети дошкольного возраста получают такое же удовольствие, как и от чтения книги. Ни Учэн высоко оценил прогрессивность и мудрость жителей Страны восходящего солнца и проникся к ним еще большим уважением.

Вот только не слишком ли поздно купил он игрушку? Ведь Ни Цзао уже учится в школе, хотя и в первом классе. Если Ни Учэну не изменяет память, осенью мальчик, кажется, пойдет во второй класс. А его сестренка? Она более взрослая — уже в третьем. В объяснении на японском языке сказано, что складные картинки предназначаются для детей дошкольного возраста, то есть для тех, кто ходит в детский сад, или еще младше. Ну и что же? Ведь в Китае отсутствует дошкольное образование. Да и сам Ни Учэн тоже не против познакомиться с этой игрой. Конечно, ему уже за тридцать, однако он хочет восполнить пробел в детском и дошкольном образовании и хотя бы на короткое время пожить жизнью детей Запада и Японии, пользующихся всеми благами цивилизации.

Ни Учэн завернул в свой родной переулок, держа в руке ярко раскрашенную японскую игрушку. Из кармана высовывалась коричневая бутыль с рыбьим жиром, разбавленным экстрактом пшеницы. Уже издали он увидел одинокую фигурку сына, стоявшего возле огромной древней акации, наполовину уже засохшей.

— Ни Цзао! — крикнул он. Он не позволял звать сына детским именем «Цзао-эр», поскольку считал, что мальчик должен с детских лет ощущать самостоятельность, а следовательно, и значительность своего имени, а потому обращаться к нему следовало вполне серьезно. Предложение Ни Учэна в свое время было поддержано Цзинъи, ее матерью и сестрой. На лице его появилась горькая улыбка. Кто станет утверждать, что на этот раз его цивилизованные взгляды были отвергнуты? Напротив, его стремление к культурному образу жизни, во всяком случае в области изобретения имен, победило, претворилось в жизнь.

Позвав сына, он ускорил шаги, но, приблизившись к нему, невольно остановился, когда увидел перед собой щуплое, будто ссохшееся, тельце, неживое, одеревеневшее лицо, с выражением страха и странной отрешенности. О Небо! Неужели это Ни Цзао, его сын, самое дорогое воплощение всех его надежд и мечтаний? Какой жалкий у него вид! Как убого выглядит он в своей рваной, замурзанной курточке с надставленными рукавами! Его тощие ручонки похожи на конопляную плеть. Ладошки грязные, ноги кривые. Почему они у него так искривились? Потому что не хватает витамина Д. Его отсутствие приводит к рахиту, а это болезнь страшная. Но особенно пугает его застывший, испуганный взгляд сына. Почему он не назвал меня папой? Почему не подбежал ко мне, как это делают крольчата или козлята, которые скачут к своим родителям, едва их завидев. Почему он не обнял меня, не поцеловал, не взял из моих рук красивую разноцветную игрушку? Почему он ничего не крикнул, не засмеялся, не зашумел, не выразил никакого желания? Почему он никогда не скажет, что ему хочется есть или пить, что он желает иметь какую-либо одежду или игрушку? Неужели он совершенно не осознает своих прав по отношению к родителям — прав любимого дитя? Лучше я покину этот мир, уйду в ад, но сделаю все, чтобы мои дети жили как в раю.

Выражение лица сына его насторожило. Он почувствовал, что меж ними встала какая-то преграда. Яркие лучи заходящего солнца осветили фигуру отца и сына, оставив на земле длинные тени, а тень от старой акации стала еще темнее, резче. Ни Учэну показалось, что из всех уголков и щелей вылезает что-то холодное и это «что-то» уже успело незаметно просочиться в их души.

Ни Учэн сделал еще несколько шагов и остановился рядом с сыном. Сейчас он уже мог дотронуться до него рукой. Он протянул ему «Складные картинки» и вытащил из кармана коричневую бутыль с рыбьим жиром лучшего качества. В то время это лекарство считалось в Пекине очень модным и дорогим.

В глазах мальчика появилась растерянность, он словно оцепенел. Его взгляд испугал отца, и Ни Учэн едва сдержал крик, готовый сорваться с губ. Бутыль с рыбьим жиром упала на землю. В глазах сына Ни Учэн вдруг отчетливо увидел свое собственное прошлое: белые пятна солончаков в родных местах; удовольствие от того, когда ты ходишь едва ли не полуголый и когда твои ноги наступают на овечьи катышки. Дымок от опиумной трубки, глиняная стена, отполированная до блеска грязными задами. В этих промелькнувших перед его взором картинках он увидел образы своих земляков, китайцев всех поколений: арендаторов, со страхом взирающих на помещиков, и самих помещиков, пожирающих глазами чиновников; преступников, головы которых выставляют на обозрение толпе; престарелых евнухов, давным-давно лишившихся своего мужского достоинства. Всегда раскрытые рты и всегда согбенные фигуры людей. Но больше всего потрясло Ни Учэна то, что во взгляде ребенка он увидел Цзинъи и самого себя в юные годы, когда он еще только пристрастился к опиуму. Ни Учэн похолодел от ужаса. Все свои надежды он возлагал на молодое поколение. Может быть, именно оно сумеет вынести бремя жизни таких, как он, и всех тех, кто жил раньше!

Его оптимистический взгляд на жизнь… На кого же теперь ему возлагать надежды?

Ни Цзао, внезапно повернувшись, побежал от него прочь и исчез. Сердце Ни Учэна заколотилось. Действия сына не предвещали ничего хорошего. Дурной знак! Он поднял с земли бутыль. В глазах у него потемнело.

Лицо Ни Учэна нахмурилось, брови сдвинулись к самой переносице, образовав глубокие морщины. В его голове вдруг всплыли картины из далекой Европы: дети, которых он там видел, молодые люди, женщины… Тех мест уже коснулась война, фашизм пожирал все вокруг и все же там, в Европе, он видел живых, полных воодушевления людей.

Покачав головой, он поставил ногу на темную каменную плиту покосившейся лестницы. Из-под ноги, обутой в кожаный ботинок, во все стороны взметнулись клубы пыли. Лак, который когда-то покрывал дверь, давно отвалился, обнажив ветхие доски с широкими щелями между ними. Вечерние лучи солнца окрасили дерево в апельсиновые тона. Кажется, он впервые с таким вниманием обозревал ворота дома, арендованного семьей. Где он? Чья семья здесь живет? Почему он пришел сюда? Как все это глупо! Когда-то верхняя часть двери была украшена ромбовидными плашками, покрытыми пурпурным лаком. На каждой плашке были иероглифы, которые теперь еле заметны. От парной надписи, украшавшей вход, осталось лишь несколько знаков: «верность и сыновняя почтительность передается в семье». Знак «вечно», который должен стоять в конце строки, уже не виден. Знак «продолжения», которому следует находиться между словами «стихи и предания» и словами «долго в мире», исчез без следа.

Ни Учэн еще не успел войти внутрь, как ощутил какую-то тяжесть. Перед ним словно раскинулась мертвая пустыня.

Переступив порог, он вошел во двор и очутился перед стеной-экраном, украшенной надписью из двух иероглифов: «Беспредельное благополучие». Откуда эти слова, каков их первоначальный смысл? От многих слышал он толкование этих слов, но сейчас он уже не помнил.

До него долетели звуки хуциня[89]: однообразная, все время повторяющаяся мелодия завораживала. Он вошел во внутренние ворота, украшенные резьбой, и очутился во дворике. Кругом царило безмолвие. Неужели все покинули дом? Нет, в западной пристройке сквозь оконную бумагу он различил человеческие фигуры.

Он прошел между двумя глиняными сосудами, предназначенными для цветов лотоса. Обычно летом в кувшинах находилась лишь дождевая вода и никаких цветов. Внутренние стенки сосудов были покрыты слоем грязной глины, следы которой видны и на наружной поверхности.

На террасе стоят два плоских таза с гранатовыми деревцами и еще два с бамбуком и персиком. Но цветов нет, потому что им сейчас не время цвести. Деревца растерянно смотрят на вернувшегося домой Ни Учэна. Доносится тихий шелест едва колеблемой листвы.

Вступив на лестницу дома, он поначалу ничего особенного не приметил, поскольку был близорук. Очки, которые он обычно носил, зрения почти не улучшали. Лишь поднявшись к самым дверям, он обнаружил замок с цепью.

В нем все закипело. Он понял, что грядет буря, которая, впрочем, его уже больше не пугала. Его душа сейчас не болела ни за детей, ни за родные места, но его занимало многое другое!

— Эй, Ни Цзао! Принеси ключи! — гаркнул он, но его голос вдруг задрожал. В нем слышался не только гнев, но и растерянность.

В это время Ни Цзао, прильнув к дырочке в оконной бумаге, следил за отцом. Приказ отца привел его в замешательство.

Цзинъи позвала старшую сестру. Она успела заметить, что лицо мужа исказилось от ярости. «Бандитская рожа», — подумала Цзинъи. Выйти наружу одна она не решалась, ей была нужна поддержка сестры.

Что до Цзинчжэнь, то та еще не успела покинуть мир героев повести о Мэн Лицзюнь и Хуанфу Чанхуа и Хуанфу Шаохуа[90]. На оклик сестры она невозмутимо ответила:

— Стоит ли обращать внимание? Плюнь на него!

Только недавно сестра прыгала и сотрясала воздух проклятьями, намереваясь расправиться с соседкой, а сейчас ее воинственность словно испарилась. Она находилась в состоянии умиротворения и расслабленности. Цзинчжэнь не хотела ссориться, потому что боевой огонь в ее груди погас. Она благодушествовала. Цзинъи сразу же это поняла.

Этого еще не хватало! Планы, которые они втроем разрабатывали, рухнули. Сведения об отце, только что принесенные Ни Цзао, оказались никому не нужными.

И снова короткий угрожающий окрик: «Откройте дверь!» Цзинчжэнь оторвалась от книги и поежилась, на ее губах появилась слабая улыбка.

Цзинъи сидела как на иголках. Сердце Ни Цзао бешено колотилось в груди. Лицо госпожи Чжао покраснело и напряглось. В комнате появилась Ни Пин. Она, как мышка, проскользнула во двор, а оттуда в дом, никем не замеченная. Наверное, только что кончила дежурство в школе. Увидев, что происходит в доме, девочка горько заплакала.

— Откройте дверь!.. Откройте… дверь!

Пронзительные звуки хуциня раздирают барабанную перепонку. Откуда они доносятся? «Помост воздвигнем… приимем восточный ветер…» — послышались слова песни, но голос быстро исчез, заглушенный криками, доносившимися из переулка: «Покупаю иностранные бутылки… Покупаю!..» В этих звуках, которые неслись со всех сторон, слышался вызов.

Ни Учэн несколько раз с усилием дернул за цепь, но замок не поддавался. Его охватила ярость. Проклятая цепь сковывала вовсе не замок, а его самого, его душу и плоть. Ни Учэн походил сейчас на дикого взбесившегося зверя, который, вцепившись в запор, тянул и дергал его из стороны в сторону, пытаясь сорвать. Обе половинки двери под яростным напором ходили ходуном и жалобно скрипели. Эти звуки воодушевляли Ни Учэна. Он напряг все силы. Раз, два!.. Обе створки, вырванные из дверных проемов, с грохотом упали на землю. Раздался треск ломающихся досок и звон разбитого стекла.

Ни Учэн пошатнулся и едва не упал. Задыхаясь от ярости, он переступил порог, словно перешагнул через лежащий на земле труп. С гневно насупленными бровями он вошел в комнату и, подойдя к небольшому столу, опустился на стул.

Цзинъи металась в западном флигеле, не зная, что ей делать. Мать, кипя от злости, собиралась ринуться на супостата, но Цзинчжэнь ее остановила. Она посмотрела в окно, туда, где сейчас лежала разломанная дверь, с шумом выпустила через ноздри воздух и вдруг захохотала.

Ни Цзао в эти мгновения думал: «А все-таки мой отец молодец!» В его детском сознании дверь и замок представлялись неодолимой преградой, которую человек не в состоянии преодолеть, словно пламя огня или высокую стену. А вот отец — бац-бац — трахнул по двери и опрокинул ее наземь. Ну и силища у него, может горы свернуть! Такой смелостью и силой обладают, пожалуй, далеко не все отцы его соучеников из второго класса. Ребята, с которыми он учился, часто собирались вместе и обсуждали достоинства своих родителей. Сегодня его отец заткнул бы всех за пояс. Когда в следующий раз Ни Цзао встретится с ребятами, он непременно похвастает отвагой своего отца и его силой. Только поверят ли они?..

Ни Учэн чувствовал себя в родном доме как в погребе, набитом льдом. Ему казалось, что он опустился в какое-то мертвое царство. Его гнев постепенно утих. Он прислушивался. Во дворике стояла тишина — ни единого звука. Интересно, что они изобретут еще? Неужели снова не пустят в дом?… Амито́фо! Какие низкие, дешевые приемы!.. В чашках, стоящих на столе, он увидел остатки засохшего бог весть когда чая. Пол уже много дней не метен, на кровати лежит слой пыли. Он ощутил прикосновение смерти и невольно вздрогнул. Дрожащей рукой он достал из коробки сигарету «Большой мальчик», попытался ее зажечь, истратив при этом несколько спичек. Комната наполнилась запахом серы. Наконец сигарета загорелась. До него снова донеслись звуки хуциня и пение, но они вскоре снова стихли, а затем послышалось чириканье. Он увидел воробья, вспорхнувшего с опрокинутой двери и пролетевшего мимо окна вверх. За ним вдогонку устремился еще один воробей, наверное любимый друг или подруга. Какие они счастливые! Они не обращают внимания на несчастных людей. Летят себе вверх, к вечерней заре, и не оглянутся назад — на человека, одиноко сидящего в этой дыре, словно в глубокой черной норе.

Ни Учэн почувствовал странную ломоту в теле. Он снял пиджак, повесил его на стул, накинул короткую стеганую куртку и переместился на плетеное кресло с небольшой подстилкой на сиденье — единственная оставшаяся в доме приличная вещь из разряда «дорогих». В минуты одиночества или усталости он садился в кресло, пил чай или закуривал сигарету, погруженный в раздумья. Он размышлял о своей неудавшейся жизни или, наоборот, упивался радужными планами. Единственное удовольствие, почти роскошь, которую он позволял себе, когда приходил домой.

Ему захотелось чаю. Он поднялся с кресла, хотя только что расположился в нем, сделал круг по комнате, пытаясь отыскать японскую чайницу, которой очень дорожил, однако не нашел ее, хотя прошел еще несколько шагов по кругу. Эту чайницу подарил ему японский друг. Где же она? Вдруг он вздрогнул. В мозгу соединилось несколько картин. Теперь он вспомнил. Ну конечно, японская коробочка лежала на витрине лавки, куда он пришел заложить свои часы. Он тогда не сообразил, так как был в дурном настроении, но потом что-то заставило его встрепенуться, однако волнение он почувствовал не сразу, а спустя некоторое время, когда уже купил рыбий жир, хотя причину волнения так и не понял. Теперь все стало ясно: японская чайница! Они заложили ее — его вещь! Господи, какая глупость! За нее дадут сущие гроши! На эти деньги в лучшем случае купишь штук двадцать лепешек — и все! Подарок друга!.. Но разве он сам не заботится о семье? Ведь он отдал в заклад даже свои швейцарские часы, собираясь дать небольшую сумму домашним!

Чудовищно! Солидный преподаватель университета вынужден закладывать часы, чтобы как-то прокормить семью. А женщины, оказывается, уже побывали в ломбарде до него. Почему приказчик ему ничего не сказал? Он же их всех знает!

Охота пить чай пропала. Ни Учэн придвинул к себе кресло и, повернув его к зиявшему проему двери спинкой, сел, продолжая курить сигарету, набитую грубой табачной крошкой. Дым сигареты горчил и отдавал плесенью. Он поднял глаза: его взгляд остановился на таблице с поперечной надписью, которая висела высоко на стене: «С трудом обретенная глупость». Мелкими знаками написано: «Обрести мудрость трудно, так же трудно обрести глупость. Но еще труднее превратить мудрость в глупость. Отложи писание, отступи на шаг, и сердце твое обретет покой. Не помышляй о грядущем вознаграждении». Это был эстамп с изречением самого Чжэн Баньцяо, который Ни Учэн приобрел совсем недавно. С большим трудом он постиг сущность философии «глупости». В минуты доброго расположения духа Ни Учэн не раз приходил к выводу, что в этой философии содержится свое рациональное зерно, что она полезна, в ней есть своя прелесть. Наверное, потому, что человек в ней черпает уверенность. Несколько раз он повторил эти слова вслух, стараясь проникнуть в их смысл, и почувствовал, что его душа обрела состояние покоя и некой гармонии, при которых все вокруг как бы существует и в то же время не существует. Он проникся уважением к этой простой, но необыкновенно глубокой истине. Отрешенность от всего и самоудовлетворенность, в которой чувствуется ироническое отношение к жизни, некая насмешка над ней. Он попытался сравнить себя с Чжэн Баньцяо, но скоро пришел к выводу, что он, Ни Учэн, несколько более легковесный и поверхностный человек.

Находясь в дурном расположении духа, как сейчас, Ни Учэн не воспринимал смысл изречения, оно просто не укладывалось в его мозгу. Развалившись в кресле, он поднял голову и созерцал слова мудреца. Ему хотелось с помощью слов Чжэн Баньцяо успокоить свои расстроенные вконец мысли. Увы, чем больше он смотрел на изречение, тем большее несогласие ощущал. В его груди поднялась волна раздражения. Что означает это состояние глупости, которое «трудно обрести»? Может быть, под глупостью понимается здесь глупость жизни, смерти, женитьбы, рождения детей. Может быть, здесь имеется в виду то, что глупо любить, ненавидеть, вредить людям или терпеть и сносить их злость?.. Что же это за жизнь, что за философия? Какая здесь может быть культура, история? Почему так нелепо я прихожу в эту жизнь, бестолково иду по ней и так же глупо из нее исчезаю?! Если бы я заранее знал, что все произойдет так глупо, разве стремился бы я родиться в образе человека, чтобы вот так бессмысленно прожить свою жизнь?

Он сидел в кресле в состоянии отупения, пока не почувствовал в желудке неприятные позывы. Совсем недавно он с большим удовольствием поглощал в ресторане белое мясо в горшочке. Неужели это мерзкое ощущение от мяса? Да, продукты в «Глиняном горшке» с каждым днем становятся все хуже. Старые люди толкуют, что мясо, которое нынче подают, уже не сравнить с тем, что готовили во времена маньчжурской династии, когда сюцай со всей страны приезжали в столицу на экзамены. Разница, как между небом и землею! Он поднял руку, чтоб посмотреть на часы — часов на месте не оказалось. Ни Учэн решил сходить в уборную.

Как только он покинул домик, возле которого валялась разломанная дверь, в дом проскользнула Цзинъи. Она огляделась по сторонам, стараясь заметить те изменения, которые произошли в комнате после возвращения мужа. На спинке стула висел пиджак. Цзинъи бросилась к нему и с большой ловкостью обшарила три наружных кармана и один внутренний. Она выгребла все содержимое: пачку денег, письмо и какую-то бумагу, оставив на месте лишь сигареты «Большой мальчик». Повесив на место пиджак, она так же быстро удалилась.

Вся операция заняла не больше полминуты. Ни Цзао не верил своим глазам. Что это — сон? Он оглянулся. Нет, мама сидит на месте, серьезная, погруженная в свои думы. Тетя выглядит необычайно довольной, будто только что осуществила какой-то хитроумный план. На лице Ни Пин ни кровинки, словно она заболела. Проходит довольно много времени, но отец все не возвращается. Ни Цзао это начинает беспокоить: может быть, отец провалился в выгребную яму? А ведь ее не чистили уже несколько дней. Чистильщик не приходит, потому что в последний раз ему здесь не дали «на водку», а в других домах дали. Пролетело еще несколько минут. Наконец отец вышел из уборной. Его высокая фигура направилась к черной дыре в стене дома. Она напоминала сейчас огромную, качающуюся из стороны в сторону тень. Ни Учэн вошел в комнату, испытывая неприятные чувства от посещения грязного отхожего места. В памяти возникли уборные Европы. Есть поговорка о луне за границей, которая круглее, чем в Китае. Может быть, это и не так, но вот что касается отхожих мест, то европейские уборные чище, чем китайский жилой дом. Это факт, хотя и печальный…

Что же делать? Какая скучища! Ни Учэн решил что-нибудь почитать. Рука нащупала старый номер иллюстрированной газеты «369», на обложке которой красовался портрет «Пекинской знаменитости — мадемуазель Ли Чжи». Фотография скверная, черты лица едва различимы. Он видел ее на одном из приемов. Фигурка, правда, ничего, да и мордашка довольно смазливая, но что-то было в ее образе мелкое, незначительное. И выглядит этакой болезненной, чахлой. Но потом, как ведет себя — ни дать ни взять настоящая болтушка, которая, как говорится, способна «грызть свой собственный язык». В общем, мелет всякий вздор. Действительно «грызет» свой собственный язык. Трещит, щебечет: тра-та-та, тра-та-та. И так шепелявит, что ничего не разберешь. И если хорошенько прислушаться, сразу понимаешь, что речь у нее не просто бесцветная, но и лишенная всякой логики и грамматики. Одним словом, несет околесицу!

Видеть в болезненной внешности своеобразную красоту — это тоже черта, присущая только Китаю, подобно тому как и упиваться забитостью и задавленностью. Не оттого ли возникла идея бинтования ног и выращивания «недужных деревьев мэй»[91] в плоском тазе для карликового пейзажа? Отсюда, наверное, и преклонение перед чахоточной Линь Дайюй и девицей Ду Линян[92] с ее «расщепленным духом». Любопытно, имели ли когда-нибудь девушки Китая бодрый вид и спортивную внешность?

Он перевернул еще одну страницу и наткнулся на статью, повествующую о победах японской армии на фронтах Тихого океана. Другая статья — сплошное смердящее дерьмо, состоящее из трех историй с десятком небольших эпизодов. Одна история снабжена карикатурой. Толстая дама и тощий господин наметили свидание на стороне. Толстушка объясняет мужу, что идет к подруге на ночь играть в карты, а сама тем временем проводит время в объятиях любовника — тщедушного существа с бледным лицом. Тощий господин, ее муж, говорит, что нынче ночью он дежурит в редакции, сам же идет в бордель…

Ни Учэн поднес руку к глазам, чтобы узнать, который час, — часов не было. Кажется, у него на это время назначена встреча, но какая, он не может вспомнить. Едва он переступил порог родного дома, клетки его мозга сразу же потеряли способность к живой деятельности. В обстановке всеобщего идиотизма он и сам превращается в идиота. Но стоит только ему выйти из этого переулка, как он тотчас же вспомнит, куда ему надо было попасть нынче вечером… А может быть, мне с ними помириться? Нет, примирение невозможно! Он швырнул стеганую куртку на постель и, надев пиджак, похлопал по карманам. Никак не припомню, что еще надо сделать дома, как проявить свою заботу о семье? На глаза снова попалась доска с надписью: «С трудом обретенная глупость». Он скользнул по ней взглядом и, переступив через валявшуюся дверь, спустился во дворик.

С низко опущенной головой он подошел к западному флигелю.

— Ни Цзао! — В его голосе слышались сейчас мягкие нотки.

Прежде чем мальчик успел ответить, мать сделала предостерегающий жест.

— Не смей! — Голос матери звучал приглушенно.

Ни Цзао, приподнявшийся было со своего места, снова сел.

Ни Учэн ждал, на его лице появилось выражение разочарования. Вдруг дверь заскрипела, и появилась фигурка ребенка. Нет, это был не сын, а его дочь. Ни Пин, о которой он даже забыл. Она выбежала сама.

На ее бледном личике видны следы слез, но глаза горят.

— Папа! — закричала она. — Не уходи! Почему ты снова уходишь? Ведь твой дом здесь, куда же ты уходишь? Почему тебя никогда нет дома?.. Мы тебе больше не нужны?

Девочка обычно говорила с однокашниками или с гостями на чистейшем пекинском диалекте, но дома с родными она употребляла только местное наречие. Ни Учэн в свое время потребовал от дочери, чтобы она разговаривала только «по-пекински», однако девочка заупрямилась, может быть потому, что считала ненужным говорить дома «по-пекински». Что с ней поделаешь? Ведь сам он тоже не бог весть как говорил на общенациональном языке, то бишь на пекинском наречии. Однако употреблять местный говор, наречие их родных мест Мэнгуаньтунь и Таоцунь, он решительно отказался, а потому изобрел свой собственный «южно-северный» говор, который его жена, Цзинъи, называла не иначе как заморской тарабарщиной.

В глазах и голосе девочки Ни Учэн заметил что-то странное, неестественное, как у слабоумной. Ее слова заставили его вздрогнуть. Откуда в юном, чистом сердечке такая скорбь? Она сказала, что они ему не нужны. Откуда эти слова, что они означают? Ясно откуда, их вложила в детские уста их мать, Цзинъи! Но ведь это настоящее преступление! Молодое поколение должно расти в здоровой и культурной обстановке, непрестанно соприкасаясь с наукой. Ни Пин нужны игрушки, она должна в них играть. Нет, ей все же лучше научиться играть на фортепьяно, танцевать, плавать, кататься на коньках. Она должна хорошо и обильно питаться, а поскольку она девочка, то ей следует хорошо одеваться, носить украшения. Как она сейчас одета! Прямо оборвыш! Никуда не годится!

— Папа! Почему тебя никогда не бывает дома? Почему мы тебе не нужны? Ты хочешь жениться на чужой плохой тетке? — Губы девочки дрогнули, она расплакалась.

Ни Учэн почувствовал, что весь мир дрожит. Случилось то, чего он больше всего боялся. Тяжкое бремя их поколения, их боль и страдания передались следующему поколению. Ни Пин всего девять лет, а девятилетней девочке надо видеть только цветы и играть в заграничные куклы… А он, почему же он все-таки позвал не ее, а Ни Цзао?

На глаза навернулись слезы. Опустившись на корточки, Ни Учэн взял ее за ручку, погладил девочку по голове. Они разговаривали, глядя в лицо друг другу. Его глаза были влажны от слез, голос звучал мягко, задушевно. Он успокаивал дочь, как мог. Нет, я вовсе не собираюсь никуда уходить, Ни Пин. Разве я могу без вас жить: без тебя и твоего братца? Ты хорошая, очень хорошая девочка, и я никогда тебя не обижу. Я не доставлю тебе разочарований, я не позволю тебе больше плакать, моя милая дочка… Но какой же он отец? Он не в состоянии купить своей дочери не только пианино, но даже цветов или куклу. Своей маленькой, глупенькой дочурке, которая до сих пор говорит на местном наречии, он принес одни лишь слезы, а ведь они никогда не должны появляться на ее детских глазках. Если кому-то суждено умереть, то пусть умру я, если надо разрубить кого-то на мелкие куски, пусть этой жертвой стану я! Пускай убьют меня, но не моих детей. Я этого не допущу, потому что вся вина во мне, а не в детях!

Он обещал дочери непременно вернуться минут через десять, нет, через пять. Надо купить чаю и печенья.

— Сегодня вечером, завтра и послезавтра я буду дома, я никуда не уйду. — Клятва отца звучала с большой искренностью.

Ни Учэн ушел, а девочка, словно потерянная, медленными шагами вернулась в дом. Глаза у матери были красные. Все это время она наблюдала сцену из окна.

— Какое доброе сердечко у нашей девочки! — вздохнула она. — С раннего детства она всегда была такая! — Бабушка и тетя согласно закивали головой.

Три женщины принялись рассматривать захваченные во время обыска «трофеи». Детей устранили, дабы не замарать чистые души, — их отправили делать уроки. Цзинчжэнь вышла за дверь и тут же вернулась с пиалой горячей бобовой похлебки. Она то и дело дула на нее, стараясь остудить.

Деньги подсчитаны и сложены вместе. Лицо Цзинъи сияет от счастья… Негодяй! Как аукнется, так и откликнется!.. Пожалуй, месяц можно прожить без забот, а там, глядишь, появятся арендные деньги, которые привезут Ли Ляньцзя и Чжан Чжиэнь. Можно будет выкупить назад японскую чайницу. Надо же, дали за нее всего несколько цзиней муки и лапши. До чего мало! Дешевка! А это что за бумажка, ничего не разглядеть. А вот еще одна — квитанция за часы, из ломбарда. Прохвост! Квитанция откладывается в сторону. А вот какое-то письмо. Цзинъи смотрит на него с подозрением… Ни Учэн по своим повадкам ни дать ни взять настоящий барин: едва что-то прочтет, тут же выбрасывает прочь. Почему же это письмо оказалось в кармане?

Как только она открыла конверт, из него выпала фотография довольно смазливой, но вульгарной девицы. Каждая клетка Цзинъи наполнилась возмущением. Она развернула письмо. Иероглифы написаны очень коряво. В начале письма — сущая чушь, белиберда.

Цзиньчжэнь отодвинула в сторону пиалу с горячей похлебкой и взяла в руки письмо. Поскольку ее способности в чтении, равно как и в письме, намного превосходили способности сестры, она быстро обнаружила несравненную важность одного места этого послания. Точно так же орлица, обозревая зорким глазом пустыню, находит в ней жертву…

… Господин Ни, кажется, вы просили меня познакомить вас с какой-нибудь девушкой. Вот взгляните на эту, как она вам покажется? Ее зовут Крошка Линлун… Она большая хохотушка. Если вам удастся ее развеселить, она будет смеяться без умолку, пока не упадет в ваши объятия!

Тьфу! Цзинчжэнь в сердцах плюнула, плевок полетел на пол.

В очах всех трех женщин полыхало яркое пламя.

В этот момент во дворик вбежал Ни Учэн. Он задыхался от ярости, глаза метали молнии. Он походил на буйвола, который остервенело мечется в огненном кругу.

— Цзян Цзинъи! — заревел он. — А ну выкатывайся сюда!

Цзинъи сама находилась на грани взрыва. Она давно ждала этой минуты, неудовлетворенная мирной картиной предшествующей сцены. Цзинъи привстала, чтобы броситься в бой, но не успела. Как говорится: «Быстрый гром не успел достигнуть ушей!» Ее опередила Цзинчжэнь. Одним пинком ноги она распахнула дверь и швырнула в лицо Ни Учэна пиалу с горячей бобовой похлебкой, явившейся тем грозным оружием, которое она загодя подготовила, чтобы в нужный момент пустить в ход. Как видно, она принесла похлебку в комнату вовсе не для того, чтобы ее съесть, а чтобы метнуть миску в лицо врагу, дабы свести с ним последние счеты.

Вслед за миской из дома, как пуля, вылетела Цзинъи.

Ни Учэн попытался уклониться в сторону, но пиала ударила его в левое плечо. Бац! Горячая жидкость брызнула в лицо, залила шею и потекла за ворот. Цзинь! Упавшая на землю пиала разбилась, расколовшись на две половинки. Обожженный горячей жидкостью, Ни Учэн взвыл от боли. Он едва разглядел бросившуюся в этот момент на него жену; та головой боднула его в грудь, так что он зашатался, но все же успел дать ей крепкую затрещину. В руках Цзинчжэнь оказался табурет, который она не замедлила метнуть в супостата. Ни Учэн попятился назад. Он хорошо знал, что родственница способна на любое злодейство, даже смертоубийство. В дверях показалась старуха мать, госпожа Чжао.

— Живее зовите полицию! — завопила она. — Пускай арестуют бандита!

Старуха сильно уважала авторитет власти, какой бы эта власть ни была.

Из комнаты доносился громкий плач детей.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Жестокая битва затихла. Ни Учэн исчез из дворика, покинув поле сражения. Цзинъи сидела с распухшими от слез глазами и всхлипывала. Как ненавидела она сейчас свою судьбу, мужа, незнакомую мерзавку, которая собиралась познакомить мужа (это при законной жене!) с «подружкой» — Крошкой Линлун. Мать и сестра, привыкшие к ее частым слезам, лениво убеждали ее не расстраиваться из-за какой-то шлюхи, а потом перестали обращать на нее внимание. Ни Пин, сидевшая рядом с матерью, помогла ей вытереть слезы. Как боялась она слез близких ей людей! Она почему-то считала (но объяснить не могла), что человек, который долго плачет, своим плачем непременно расстроит свой дух и подорвет тело, а потом умрет. Ей казалось, она почти верила в то, что ее мать самый несчастный человек на свете, а она, Ни Пин, живет в самой что ни на есть несчастливой семье.

— Мама, не плачь! Мама, перестань!.. — Она не успела закончить фразу, потому что снова увидела полураскрытый в беззвучном плаче рот матери. Сердце девочки разрывалось от боли. Ее лицо приняло такое же выражение, как и у матери.

Ни Цзао какое-то время сидел рядом с Цзинъи. Сначала ему тоже хотелось плакать, но, видя, что плачет сестра, он решил, что ему плакать как-то уже неудобно. Он смутно чувствовал, что выражение его скорби может оказаться никому не нужным. В глубине его души рождалось какое-то неприятное чувство. Какой жалкой выглядит мама. Что за жизнь она ведет! Почему-то он верил (откуда появилась эта уверенность — неизвестно), что будущая жизнь будет непременно светлой и прекрасной. Именно такая счастливая жизнь ждет тех, кто сейчас еще мал. А как же тогда взрослые? Вряд ли они дождутся светлой и прекрасной жизни. Если это так, значит, все нынешние слезы и потасовки никому не нужны. Значит, напрасно плачут, шумят, осыпают себя проклятьями, пускают в ход кулаки мама с папой, бабушка и тетя! Но как все это страшно! И как их жаль! Взрослые наверняка очень несчастны, что, конечно же, понимают молодые, которые будут по-настоящему счастливы. Как жалко маму! На кого она только похожа — вся заплаканная!

Он не раз пытался утешить мать, но чувствовал себя как-то неловко. Впрочем, он хорошо знал, как можно быстро успокоить мать. С тех пор как себя помнил, он всегда утешал мать. Ему просто надо сказать: «Мама, не плачь! Подожди, пока я вырасту. Я буду за тобой ухаживать и сделаю все, чтобы ты жила хорошо!» Стоит ему произнести эти слова, как лицо мамы тотчас озарится улыбкой.

Он искренне верил в то, о чем говорил. Ведь мама для него делает решительно все. Она готовит для него обед и даже подает миску с едой прямо в руки. Если он скажет, что еда невкусная, она сделает печальное лицо, будто провинилась перед ним. Однажды она испекла лепешки с луком (в то время в семье еще оставались небольшие деньги), но он сказал, что есть их не станет, потому что они подгорели. Тогда мама с двух сторон отломила подгоревшую корочку и дала ему сердцевину, белую-белую и очень мягкую. Он ковырнул и опять сказал, что невкусно. Тогда она взяла себе мякоть, а ему протянула поджаренную хрустящую корочку, на которой остались следы жира. Кажется, ему тогда было лет пять, а может быть, и четыре, но, во всяком случае, не шесть, так как он еще не ходил в школу. Когда он подрос, он вспомнил этот эпизод, и ему стало стыдно за то, что он постоянно (как ему казалось) мучил свою маму — единственного человека, которого нельзя обижать.

Ведь у мамы в жизни не было никаких радостей, она просто не знала, что такое радость. Однажды, примерно полгода назад, папа взял Ни Цзао в ресторан. Он решил, что сын должен непременно попробовать европейскую кухню. Они расположились на диванах с высокими спинками, похожих на сиденья в купе поезда. Спинки дивана отделяли столики друг от друга, поэтому посетители как бы находились каждый в своем купе. Напротив них за столиком сидела женщина, сейчас он уже не помнит, какое у нее было лицо. Единственно, что он запомнил, так это желтоватый пушок над верхней губой, красивые, ярко накрашенные губы и белые зубы. Голос ее звучал тихо и нежно, совсем не так, как у мамы, тети и бабушки. Во время разговора ноздри у нее то сжимались, то раздувались, что показалось ему очень забавным. Кожа на крыльях носа была очень тонкой: почти прозрачной, с голубоватым оттенком. Папа называл женщину «мисс Лю». Разговаривали они с папой очень быстро, обмениваясь короткими фразами: один бросит фразу, другой тотчас ее подхватит. Женщина часто смеялась. Ее смех был чист и звонок, но в нем слышалась натянутость. Наверное, так люди не должны смеяться.

Они ели кушанья, которые ему раньше никогда не доводилось пробовать и названия которых он не знал. Что-то белое, желтое, красное, зеленое, коричневое, клейкое, мягкое, а еще сладковатое и немного соленое. Он помнил еще что-то острое и очень пахучее. Все блюда ему понравились. Они ему показались не просто удивительными, но прямо-таки таинственными. А вот последнее кушанье, похожее на черную микстуру, он пробовать не стал. Оно называлось «кофе».

Потом они прошли по улице Сидань. Идти ему было нелегко, потому что он коротконожка и ему то и дело приходится догонять взрослых. И еще ему было очень холодно. Брр! Впрочем, так часто бывает в апреле. Когда отец взял его с собой, то на улице ему было жарко, и он даже вспотел. Но сейчас стемнело и подул холодный ветер. В ресторане ногам было тепло, а едва он вышел на улицу, ноги тут же озябли.

Папа продолжал разговаривать с той женщиной. Потом папа сказал: взгляни, мы сейчас с тобой вместе и с нами малыш. Мы похожи… Однако Ни Цзао не расслышал, на кого они похожи. Но он хорошо помнит, что мисс Лю с особенным нажимом и вполне отчетливо произнесла: «Чепуха!» Она как-то причудливо растянула слово, и звуки странно изменились, отчего слово прозвучало необычайно красиво. Потом они говорили еще о чем-то, но он уже их не слышал, потому что в его глазах, когда он бежал за ними, то и дело мелькали фонари, которые уже зажглись на улице. Когда появились огни, он сразу же подумал о доме и маме. Хорошо бы поскорее вернуться домой и очутиться рядом с мамой, вместе с сестренкой болтать скороговорку, слушать песенку, которую напевает тетя. Он уже не прислушивался к тому, о чем говорили взрослые, однако ему несколько раз показалось, что он опять услышал красиво растянутое слово: «Чепуха!» На самом деле, до чего же здорово оно у нее звучит!

Когда он вернулся домой, его ноги походили на две льдышки. Мама теплыми ладонями стала их растирать, стараясь согреть. Он рассказал о вечере, мама стала ругаться; но что именно она говорила, он уже не слышал, потому что очень устал. После этого вечера он понял, что папа наверняка часто бывает в ресторанах, где ест вкусную иностранную пищу. И он тоже ее попробовал, вот мама никогда ее не ела. Как обидно!

Ему кажется, что мама в тысячу раз лучше отца. Папа постоянно что-то ему талдычит: слово не так употребил или не так повел себя во время игры с приятелями-однокашниками. Когда он ест, отец делает ему замечания: нельзя чавкать или класть локти на стол. И пошел и поехал! А когда Ни Цзао кто-то хвалит (какой умненький мальчик), отец непременно старается чем-то его унизить. Он еще маленький, поэтому не следует, мол, при нем это говорить. И пошел! Папа редко бывает с ними вместе, а если и бывает, то всегда чем-то раздражен.

А вот мама никогда ему нотаций не читает. Она все делает только ради него, она заботится о нем, балует его, никогда не поправляет, разве что иной раз скажет: «Не забывай, что твоей маме очень и очень нелегко. Когда вырастешь, непременно ухаживай за мамой».

Понятно, что он постоянно чувствует близость мамы, а отца он как-то не вполне понимает. Поэтому он никак не может согласиться с выводом сестренки о взаимоотношениях между родителями, так как эти выводы очень ему напоминают ее рассказы о нищих-побирушках — слишком они сомнительные, хотя полностью отрицать их нельзя. Скажем, он решительно против ее слов о том, что «мы папе не нужны, он хочет привести мачеху». Он подсознательно чувствует, что так говорить об отце нехорошо. Может быть, папа в чем-то и виноват, но человек он совсем неплохой. В представлении Ни Цзао дурной человек должен быть совершенно иным.

Однако сегодня он почувствовал, что происходившие недавно события сильно задели его за живое. Например, когда он, стоя у ворот, увидел отца, он внутренне весь затрепетал. И вдруг понял, что это оттого, что очень ждал возвращения отца. Оказывается, он всегда его ждал, потому что папа был ему нужен. Но в тот день он поджидал отца возле ворот вовсе не для того, чтобы при виде отца броситься к нему, взять у него подарки и получить поцелуй, а потому, что он «стоял на посту», готовый в любой момент убежать в дом с сообщением о его появлении. Он еще не привык к этим словам — «стоять на посту» — и не умел с их помощью строить длинные фразы, скажем такие, какие он строил с помощью других слов, например «поскольку то-то и то-то, постольку…». Он мог бы вполне сказать так: «Поскольку… это его мама и папа… поэтому он не может относиться к своему папе, как было бы нужно…» Эта мысль сильно его расстроила, ему стало не по себе и даже как-то неприятно, будто ему кто-то всадил в тело колючку.

Все последующие события сильно его напугали, и он сейчас таращил глаза от страха. Молниеносная операция, совершенная матерью в тот момент, когда отец отправился в уборную, — операция, свидетелем которой он невольно стал, — усилила его страх. Потом он подумал, что мамина вылазка куда более странная, чем выходка тети с бобовой похлебкой. Удар миски с похлебкой напомнил ему (вот смехота!) шлепок бумажной галочки, которую они запускали в классе. «Попала!» — визжали ребята, когда галочка достигала нужного места.

Непонятное ощущение, которое он испытал сегодня, оказалось столь сильным, что он так и не смог вечером успокоить маму словами о своем послушании и о будущей хорошей жизни, как он делал всякий раз по привычке или от чистого сердца, когда видел, что мама плачет, а вместе с ней плачет и его сестренка Ни Пин. Сегодня он ограничился коротким «не плачьте!». Сам себе он говорил: «Какие страшные эти взрослые, какая страшная у них жизнь! Почему она у них такая? В школе и в книгах говорится совсем на так. И учитель говорит совсем иное…»

Возможно, мать почувствовала в словах сына нотки недовольства, она вдруг замолчала и стала жаловаться на жизнь, на горести, которые выпали на ее долю за эти двадцать с лишним лет. Она вспомнила, что ей довелось испытать, когда она попала в семью Ни. Потом разговор перешел на отца: такой, мол, сякой. Никого-то он не любит. Всех выводит из себя. На маму и всех в доме он наплевал, а сам только и знает, что распутничает. Она рассказала, как рожала Ни Пин, а потом через год родила Ни Цзао. Через неделю после его рождения она разругалась с Ни Учэном и ушла от него, взяв мальчика с собой. Сколько она испытала на своем веку! Когда Ни Пин была еще крошкой, у нее началось воспаление среднего уха. Ой, как она плакала! Несколько дней и ночей напролет мама ходила с ней на руках по комнате, пытаясь убаюкать девочку. Несколько ночей подряд! А когда родился Ни Цзао и у него от частого плача вздулся живот и появилась мошоночная грыжа, он тогда очень перепугал маму! Она побежала за врачом, потом в аптеку за лекарствами. Она сама была готова умереть, лишь бы сохранить жизнь ребенку. А когда ему было пять лет, у него вдруг началась дизентерия, наверное оттого, что поел лянфэнь — лапшу из бобового крахмала. В этом месте в разговор вмешалась Цзинчжэнь. В ее голосе слышалось недовольство, потому что ту бобовую вермишель — одно из ее любимых блюд — принесла племяннику она сама. Утверждение, что болезнь вызвана вермишелью — сущая ерунда, так как в тот же день она сама съела целую гору и никакого поноса у нее не случилось, как раз наоборот, после еды она страдала запором. Словом, все это — сплошная провокация, попытка переложить ответственность за болезнь ребенка на тетку… Мама все делала ради него… ради него. Что в мире может сравниться с материнским чувством?

— И мне было нелегко, пока вы не встали на ноги, — вмешалась бабушка. — Поэтому я всегда повторяю: «Первое из десяти тысяч зол — распутство; первое из сотни добрых качеств — почтительность к родителям».

Ни Цзао был очень растроган этими речами, но он все — же очень устал и поэтому уснул раньше обычного. Сквозь сон он слышал, что мама продолжает что-то твердить. Неужели боится, что я перестану ее слушаться, когда вырасту большим? Я ни за что так не поступлю! Только дурные, очень плохие люди не слушаются матерей. Ведь его мама не только растит его, она еще умеет за него сражаться и кричать… Нескончаемые обиды, которые сейчас выплескивает мать, продолжают молоточком колотить по его голове. Увы, жалостливые слова лишь ослабляют силу материнской любви… Я устал. Я хочу спать. Почему мне не дают спать? Ох! Ну зачем… зачем это все?.. И все же, как любят его мама, тетя, бабушка, папа и сестренка. Какие они хорошие, только жизнь у них почему-то неважная. Как все скучно и противно! Наверное, все на свете надо переменить!..

В сознании восьмилетнего мальчика определилась, хотя и не совсем отчетливая, мысль, что на этом свете надо все изменить. Наступила пора, когда без перемен дальше стало жить нельзя.

Теперь остановимся и немного подождем! Вспомним события сороковых годов, наверное не столь уж и далеких от нас, но все же успевших превратиться в нечто давнее, устаревшее. Повествуя о человеческих горестях и глупостях, словом, рассказывая о той тягостной эпохе, на которой лежала печать рока и которую трудно описать обыкновенными словами, я решил снова прийти сюда и навестить тебя…

Тебя, мое маленькое горное ущелье, безмятежное и таинственное, пронизанное солнечными лучами и в то же время сохраняющее тень. На бурой, почти черной коре гледичии виднеются два продольных рубца, оставшиеся от удара ножом. Говорят, что стручки на дереве начинают появляться лишь после того, как на его стволе сделают надрез ножом или секачом. В древности, когда люди не знали мыла, они использовали черные стручки гледичии для стирки одежды.

А вот и ты, моя яблонька-хайтан, похожая на кустарник, с густо растущими ветками. Сейчас мне, вероятно, уже не представить дивную картину твоего буйного цветения, не увидеть, как ты трепещешь под ливнем и как выглядишь после дождя. Но я никогда не забуду строки Вэнь Тинъюня[93], который писал: «Цветы хайтана уже облетели, а дождь все строчит и строчит!» Какая простота в этих словах: «Цветы облетели…» Разве ты, яблонька, не ждала моего возвращения? Ты была первая, кто разбудил во мне давно уснувшие воспоминания…

А вы, сплетенные друг с другом ветвями деревья абрикоса, и вы, кусты боярышника, ты, шелковица, дикий орех, стройные деревца хурмы. Серебряные стволы деревьев и безлистые ветви… Все молчит, не слышно даже ветерка. Только-только стала выглядывать из земли зеленая травка, и слабое колыхание робких травинок таит в себе предчувствие весны… «Весенние горы, дуновение теплого ветра. Но травы все знают заранее…»

Откуда в этом крохотном ущелье появились дома, похожие на дворцы? Один, второй… они расположились на склонах горы, как будто им и полагается здесь находиться. Высокие строения-башни с открытыми галереями, колоннами, покрытыми красным лаком, а вокруг мощная стена, сложенная из каменных глыб, с поверхностью, похожей на пятнистую шкуру тигра. Возможно, что эти самые камни я таскал на своей спине… Ярко сияют застекленные окна. А там дальше — подсобные помещения: столовая, кухня с котлом, уборная, свинарник, амбар для кормов, домик, сколоченный из бамбуковых планок.

Все осталось так, как было двадцать восемь лет тому назад, — никаких разрушений, никаких изменений, разве бамбуковый домик стал кое-где подгнивать… «Гость пришел сюда специально, неужели изменений он не увидит? Нет, ничего не забыто — все помнит старый знакомый». Валяются лопаты, мотыги, заступы, сваленные в кучу возле уборной, которой так и не суждено было «распахнуть свои двери». Часть орудий сломано совсем или наполовину, но попадаются и совершенно целехонькие. В бамбуковом домике лежат корыта, из которых кормили лошадей. На кормушках еще сохранились номера и некоторые сведения о животных. А вот каменные столы и сиденья, которые сложили себе те, кто проходил здесь трудовое воспитание. Можно сесть на такую тумбу возле одного из каменных столов и сыграть партию в шахматы или в карты. Ах, если бы была им знакома тогда праздность!

Я спросил мальчугана У подножья горы, Где учитель его. Тот ответил: учитель Целебные травы в горах собирает. Эти горы высоки, ущелья так глубоки. И не знаю, где он сейчас.

Этот стих любил юноша, проходивший в этих местах перевоспитание. Но он покончил с собой, потому что после очередной «кампании» потерял любимую девушку. Интересно, что в период подпольной борьбы этот юноша был моим начальником. Через некоторое время мы оба очутились в этих местах. Во время праздника Весны он поехал в город, а потом снова вернулся в горы. Никто не заметил в нем ничего особенного. Прошло больше месяца, и он снова отправился в город — «на побывку» — и там повесился в библиотеке своего учреждения — шестиэтажного здания, где он когда-то работал. После этого случая в учреждении усилили наружную охрану, чтобы никто из «правых» не смог проникнуть внутрь. Но скоро доступ в здание ограничили и для «левых».

В конце 50-х годов, в период одной из широких политических кампаний, этот глухой уголок, забытый по причине своей отдаленности не только правлением коммуны, но и бригады и даже всеми окрестными крестьянами, облюбовали влиятельные фигуры из города. Так в истории этого захолустья начался весьма оживленный период, наверное самый оживленный со времени мифического Паньгу[94]. В крохотное ущелье неожиданно провели электричество. На дороге появились легковые машины — они шли вереницей одна за другой. Каждую ночь рождались глобальные стратегические решения, воплощенные в планиметрические карты, схемы, диаграммы, чертежи рельефа, в планы капитального строительства. Мощные грузовики привозили муку, овощи, инструменты, палатки, саженцы деревьев, химикаты, доставляли лошадей, ослов, мулов и… людей, совершивших разные проступки. Закипела жизнь, ранее никогда здесь не виданная; крохотное ущелье превратилось в трудовую базу крупных руководящих учреждений города. Здесь сажали лес, занимались подсобным промыслом и перевоспитанием людей. Окрестные крестьяне, тараща на все это глаза, дивились тому, с каким пылом трудились люди, старавшиеся искупить свою вину, с какой радостью славили они «новую обстановку и новые формы жизни».

Повсюду кипела, разворачивалась работа. Люди трудились на полях, на лесопосадках, занимались огородничеством, разбивали парки, кормили скот, обжигали черепицу, вели капитальное строительство. Земля вновь и вновь орошалась потом людей. А вечером в недостроенной уборной, которая, кстати сказать, так и не была никогда достроена, проводились покаянные собрания с самокритикой. Все скрупулезно докапывались, вернее, «разрывали» и выкапывали корни своих «преступлений». Люди, занимавшиеся плетением корзин в столовой, пели хором революционные песни: «Социализм хорош, социализм хорош! И „правым“ его никогда не сломить!» Во время пения люди обменивались многозначительными взглядами, как будто в пронзавших сердце словах песни, исполненной духом яростной критики и разоблачения, они находили сладостное удовлетворение. Затем все приступали к «оказанию взаимопомощи», то есть помогали друг другу вырывать с корнем ростки антипартийных и антисоциалистических поступков, мыслей и побуждений. Мощный рев взаимопоношений порой подавлял голоса критиков из левого лагеря. Потом был новогодний фестиваль, во время которого все в исступленном реве заученно повторяли слова песен: «Во имя шестидесяти одного классового брата…», «Вместе разделим горе и радость, сольемся в едином дыхании! Сплотимся в едином порыве!». Так же исступленно пели сочиненные ими самими песни о радости перевоспитания и счастии труда, о том, что «потом своим они смоют грязь со своих душ». Здесь были и песни Великого похода, способные вызвать у слушавшего дрожь. Потом все начинали танцевать, и в танцах проявлялось всеобщее возбуждение. Огромное здание наполнялось звуками музыки, грохотом барабанов и литавр, шуршаньем ног. …Это была весна обновления — огромная, красная, как огонь!

Пришел шестидесятый год, и начался голод. Огненно-красный цвет сменился на пепельно-серый, а все пепельно-серое стало вдруг пухнуть от голода. Исчезли легковые автомобили, прекратились ночные бдения и заседания, перестали множиться схемы и диаграммы. Люди бросали средства производства и предметы быта, завезенные сюда с таким трудом, потому что никто толком не знал, что здесь может произойти в будущем. Началось всеобщее отступление. Уехала сначала первая группа, за ней вскоре ушли все остальные. Потом здешнее хозяйство отдали организации, связанной с газетным делом. По слухам, она устроила там склад бумаги и типографию на случай войны и создала базу трудовой закалки для кадровых работников с целью поддержания их революционного духа. Но затем, в соответствии с очередной политической установкой, землю, на которой уже было посажено множество редкостных плодовых деревьев и растений, вернули коммуне, и все деревья, уже успевшие прижиться на местной почве, так как на их посадку были затрачены чудовищные силы и люди работали как сумасшедшие, работали исступленно, не жалея сил, — все эти плодовые деревья разных сортов («красный банан», «золотой полководец», «красная яшма», «свет отечества»), украшавшие окрестные холмы, одно за другим, роща за рощей, все до единого засохли. На месте бывших парников, где выращивались шампиньоны, крестьяне вырыли ямы для разработки угля, и те из крестьян, кто занимался угольным делом, построили себе жалкие глиняные лачуги возле покинутых хором. Но дорога была в конце концов восстановлена вновь, появилось электричество, и все же вскоре на маленьком руднике что-то случилось с водой, поэтому жить большому числу людей здесь стало уже невозможно. А там началась «великая культурная революция». В те годы здесь нашли свою смерть, покончив с собой, несколько видных руководителей, которые в ту пору вели активную деятельность в этих местах, а потом оказались в опале.

Время шло. Солнце с луной по-прежнему менялись местами, стужа чередовалась с жарой, расцветали, а потом засыхали травы и деревья. Одни люди уступали место другим, все менялось. Наступил 1985 год. Двадцать первое число марта месяца. В этот день автор, спасаясь от городской суеты, охваченный радостными чувствами, решил вновь побывать в здешних горах. Он пришел в это ущелье, когда-то наполненное шумом, а теперь вымершее, поскольку рабочие маленькой шахты не смогли поддерживать жизнь в этих местах. Автор пришел сюда потому, что все последнее время он, подобно безумцу или маньяку или опьяненному крепким вином, писал, писал кровоточащим сердцем, писал сумбурную историю Ни Учэна, постоянно вспоминая и оплакивая при этом свою собственную жизнь. Ныне он находился как раз на половине пути.

…Он все-таки сбился с дороги. По подсказке окрестных мальчишек он пошел совсем не в ту сторону и забрался на самую вершину холма, где находилась штольня, в которой добывали сланец для школьных досок и карандашных грифелей. Только сейчас он понял, что заблудился, и повернул назад, чтобы найти два больших камня, обозначавших вход в ущелье. Наконец он увидел странный каменный монумент, который искал.

Горы, деревья, камни — неужели они все такие же, как были прежде? Кажется, все осталось без изменений, кроме угольной шахты да нового шоссе, которое выпрямило прежнюю дорогу. Пустые здания, освещенные солнцем, излучали теплый свет. Сложенные из каменных глыб и различных деталей древних построек, из кирпичей старой городской стены, украшенные каменными колоннами, помпезные сооружения в заброшенном ущелье производили нелепое впечатление. И все же эти пустующие строения притягивали взор. Да, старые кадровые работники, не лишенные литературного дара и воображения, знали толк в строительстве. Прошло двадцать восемь лет, а эти сооружения стоят как новые. Вот только черепица на крыше подернута сизой пылью времен. Последний штрих, завершивший строительство.

Я заглянул в каждый уголок, прошелся по всем ступеням. В памяти сразу же всплыли лица множества людей. Вспомнилась непрерывная борьба, больше похожая на грызню. Чтобы доказать, что ты уже перевоспитался, надо было прежде всего убедить начальство в том, что другой перевоспитался недостаточно. «Начальник» — осененный властью руководитель, — слушая отчеты о политической зрелости, сладко похрапывал, а из уголка рта у него текла прозрачная струйка слюны. Иногда нам давали отпуск — «отгул», — который воспринимался всеми как большой праздник, но только вслух об этом говорить не полагалось. Как-то некий «передовик перевоспитания», которого признавали «образцовым солдатом», получил сразу два отгула, чем вызвал большое уважение у тех, кто здесь перевоспитывался. Начальник, отвечавший за спокойствие в трудовом коллективе, очень заботился о том, как бы во время отгула не произошло какого-нибудь ЧП — неожиданной вылазки врага или еще чего-нибудь непредвиденного. А потому об отгуле он объявлял в самую последнюю минуту — сразу после ужина. «С завтрашнего дня отгул на четыре дня. Быстро все убрать, навести порядок!» И вот наконец ты карабкаешься по холмам, обливаясь потом, переваливаешь через одну гору, вторую, пока не добираешься до места, где ходит междугородный автобус. Вспомнились работавшие здесь женщины. Особенно одна, молодая кадровичка с горящими глазами и ослепительно белыми зубами, которая славила каждую очередную кампанию, восхваляя ее необыкновенную важность и глубину. Вот так же впоследствии приветствовал и славил «культурную революцию» Ни Учэн — он говорил те же самые слова! На кадровичке — широкий фартук, на плечах — коромысло с двумя огромными железными бадьями, наполненными горячим пойлом для свиней, громко хрюкающих вокруг. От женщины исходит крепкий запах, вернее, вонь перекисших жмыхов и капустных кочерыжек. Поскольку кормов недостаточно, начальство приказывает в свободное от работы время каждому собрать по двадцать пять цзиней травы для свиней. При этом начальник поясняет, что свиньи очень любят траву, а мясо у тех животных, что питаются травой, необычайно нежное. Словом, хотя хлеба и нет, все равно свиней надо выращивать, дабы не переводился продукт для блюда «хуэйгожоу» — тушеного мяса. Как-то спустили очередное «высочайшее» распоряжение, которое, впрочем, тогда еще не называли «самым высоким указанием». И вот каждый день после обеда на пустынных склонах гор стали копошиться люди, а обезумевшие от голода свиньи, опрокинув ограду свинарника, разбежались по окрестным холмам. Голод успел перевоспитать и их: они превратились в диких животных. Однако свинарник сохранился, хотя в нем по-прежнему зияли бреши, проломленные свиньями. Но разве кто вспомнит сейчас, какие из этих дыр устроили свиньи, а какие образовывались сами собой: от времени или непогоды?

Печально другое — погибли редкие и дорогие плодовые деревья. В те годы думали, что здесь будет разбит огромный фруктовый сад с медовыми персиками и яблоками, белыми грушами и желтоватыми абрикосами, с вишней и клубникой. Равнины станут житницей зерна, высокие горы — цветущим садом! Этот лозунг в те далекие годы звучал повсеместно необычайно громко. А какие песни пелись в то время! Увы, не осталось не только плодовых деревьев, которые ты сажал своими руками. Во время бесчисленных кампаний исчезли даже огороды окрестных крестьян, посадки боярышника, ореха, хурмы и «красной ягоды». Впрочем, в последнее время опять вспомнили о плодовых деревьях. История повторяется…

Но только каким образом земля, лишенная воды, превратится в цветущий сад? Зазеленеют ли деревья, даже если опять, как в те годы, их будут поливать водой, которую в свое время люди тащили на себе за шесть-семь ли (доставляли ее те, кто занимался собственным перевоспитанием, обыкновенные работяги, охваченные трудовым порывом), зацветут ли сады, даже если сюда опять пригонят рабочих, вооруженных секаторами с лезвием в форме полумесяца, и ножовками, предназначенными для спиливания ветвей?..

…Ничего вокруг, все исчезло. Захирело в забытьи место, где когда-то кипела жизнь, цвела весна, где впустую были брошены на ветер огромные деньги, где пролетала молодость и целые жизни. А ведь некогда здесь все бурлило, шумело, безумствовало, животрепетало. Люди жили в грезах, в надеждах, в поисках; люди любили, ненавидели, сжимали друг друга в объятьях, умирали. А сейчас здесь стоят лишь перезимовавшие деревья в чаянии молодой поросли на старых ветвях да виднеется травка, успевшая пробиться сквозь панцирь земли. Да еще эти строения, пустые, но напоенные солнцем и светом. Полусгнивший бамбуковый домик и свинарник все продолжают разрушаться, и зияет черная дыра угольной штольни, которая мало вяжется с окружающей картиной. И спокойные, довольные лица нескольких крестьян, все еще добывающих здесь уголь.

А вон ту сосну, что растет на ближайшем склоне горы, я посадил своими руками. Двадцать семь лет тому назад мы здесь сажали деревья. Как-то в дождливый летний день мы привезли из питомника, что находился в Западных горах, возле Бадачу, маленькие сосновые саженцы, завернутые в рогожу. Каждое деревцо заняло свое отдельное место в одной из ячеек, вырытых на склоне горы, походившем на рыбью чешую. Из-за вас, крохотные ростки сосны, люди трудились без отдыха до ломоты в пояснице, работали даже под проливным дождем. Сейчас вы выше человеческого роста. Ваши ветви покрыты молодыми изумрудными иголочками. Вы находитесь в самом счастливом возрасте. Двадцать восемь лет для сосны — это начало детства. Тихо колышутся нежные кисточки, словно хотят что-то поведать нам, но не могут. Вы должны бы узнать вашего старого хозяина. Вспоминаете? Наверное, ушли ваши тревоги, наступило успокоение, как бывает, когда вдруг забываешь, что знал и помнил, а забвение щедро дарит покой.

Вот два огромных камня, которые теперь вдруг оказались на обочине шоссе. Впрочем, здесь навалено множество разных камней. Может быть, это то, что я ищу? Такие же огромные! Нет, вряд ли, не похожи. А может быть, вон те? Нет, те слишком мелкие. Выхожу из машины и медленно бреду по дороге, стремясь найти то, что мне нужно. Ищу взглядом, двигаюсь вперед, а машина тихо следует позади. Кажется, здесь многое изменилось, «обновилось». А может быть, наоборот, все состарилось. Подобные изменения вообще свойственны человеческой жизни, радости в ней лишь один миг.

А вот и те камни, которые притащил сюда бог Эрлан[95]. Оказывается, вот где вы лежите, всеми забытые. После того как машины изменили свой маршрут, огромные камни уже не привлекают внимание проезжающих, потому что они оказались где-то в стороне и внизу. В свое время дорога проходила вдоль горного ручья, высохшее русло которого служило тропой. Однако во время сильных дождей здесь бежал горный ручей, идти становилось опасно, по ущелью стремительно мчался мутный клокочущий поток, смывая все на своем пути. Вокруг стоял страшный грохот, напоминавший непрерывные раскаты грома. По словам тех, кому доводилось оказаться на краю бурной стремнины, услышавший шум надвигавшейся волны уже не успевал от нее увернуться.

Нынешняя дорога, покрытая рытвинами и колдобинами, вьется по склону, поэтому два огромных камня оказались где-то внизу, словно повисшие в бездне. Глыба, что находится справа, имеет причудливую форму, поэтому рабочие дали ей грубоватое прозвище «образина». Бедолаги, проходившие здесь трудовое перевоспитание, часто употребляли это словцо в своей речи, особенно когда нужно было съязвить в чей-то адрес или над кем-то посмеяться. И хоть этим доставляли себе радость и даже удовольствие, которое обычно по вкусу лишь тем, кто и себя самого ценит весьма низко. В этом слове искали и обретали свое собственное освобождение, раскрепощаясь, унижая себя и других. Не это ли философия Чжуанцзы[96], разбавленная солидной порцией акьюизма[97].

Громадный камень справа, прозванный «образиной», на самом деле напоминал мельничный жернов. В самом центре его виднелась квадратная вмятина, куда, по слухам, бог Эрлан всунул свое коромысло. Эрлан тоже был трудягой. Он умудрился притащить сюда два огромных камня и погнался за солнцем. Он здорово поработал! В камне слева, кажется, нет ничего особенного, разве что он имеет треугольную форму, а потому походит на ломтик арбуза или корень батата, который сначала испекли, а потом смяли. Вполне возможно, что камень подвергался и каким-то другим воздействиям в те времена, когда прокладывали новую дорогу. Кто знает? А не те ли это «шрамы», которые теперь так охотно изображает литература[98]? Или это естественный вид камней? Но почему тогда именно они привлекли внимание бога Эрлана?

Нет, наверное, весь смысл в том, как расположены камни относительно друг друга. Так, левый камень лежит не где-нибудь, а рядом с огромным каменным жерновом. Какая для него удача!

Эрлан так и не угнался за солнцем. А Куафу[99], пытавшийся догнать светило, также не добился успеха. Камни оказались брошенными на склоне горы. А куда же делся сам Эрлан? Занемог от трудов и в конце концов умер? Или, может быть, обрив голову, стал монахом? Бог, который так и не смог осуществить своих замыслов: он строил эфемерные планы и боролся за их осуществление, но так и не добился успехов. Портрет «образины», вероятно, передает сущность неудачника. Разве не так?

Боль, горение, бешенство, глупость, соединившиеся вместе, сплав этих чувств и состояний превратился в камни, а камни дали начало окрестным горам. Камни молчат, молчат и горы. Не поэтому ли, что они сторожат вечность? Молчаливо и время…

Я снова с тобой, дорогой мой читатель, здравствуй!

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

После двух победных баталий, отшумевших в предвечерние часы, Цзинчжэнь, поужинав, почувствовала, что она наконец-то обрела спокойствие и умиротворение, правда с некоторой примесью грусти. Сестра что-то бубнила, но Цзинчжэнь давно привыкла к ее причитаниям, они сейчас не могли нарушить состояние успокоенности, в котором она пребывала. Немного полежав на плетеной кушетке, она поднялась и закурила дешевую сигарету, ядовитый дым которой вызвал резкое недовольство обитателей дома. Курить сигарету до конца она не собиралась — было жаль, поэтому она выкурила ее лишь наполовину и погасила о ножку табурета, на котором любила сидеть. На ножках табурета, часто служивших ей для тушения сигарет, во многих местах виднелись черные подпалины. Из-за этого ей приходилось часто ссориться с матерью и сестрой, впрочем, на их слова она не обращала никакого внимания, очевидно полагая, что такой способ тушения сигареты — это ее незыблемая привычка и даже пристрастие.

Выкурив сигарету, Цзинчжэнь достала небольшую короткую курительную трубку, которую она обычно выколачивала о другую ножку табурета, из-за чего на дереве появилось множество вмятин различной формы. Ей нравилось смотреть на эти таинственные знаки, напоминавшие хорошо свитую цепочку. Когда она держала в руках трубку, ее поза и весь вид вызывали у матери и сестры решительный протест. Женщины считали, что молодая вдова с трубкой в руках здесь, в Пекине, напоминает иноземную красотку. Цзинчжэнь им объясняла кратко: «Зато экономно!» Этот довод, безусловно, обладал неотразимой силой. На самом деле все время сосать сигареты ей просто надоедало. Некоторые полагают, что курить сигарету — большое удовольствие: чиркнул спичкой — и наслаждайся! Вовсе нет! Курить трубку гораздо приятней. Прежде всего появляется необходимость в кисете, чтобы сохранить табак, который предварительно рекомендуется размять, после чего набить трубку и сделать пару затяжек. Если трубка потухла, надо снова чиркнуть спичкой. Разумеется, лишняя спичка ведет к определенным расходам, но зато можно сэкономить на дыме. Потом надо отереть мундштук, почистить головку, предварительно ее вывинтив, затем Цзинчжэнь отрывает подходящий кусок бумаги, свертывает его в длинный жгут и принимается счищать маслянистые остатки никотина. После такой прочистки внутренность мундштука становится блестящей, словно покрытая красновато-черным лаком. Цзинчжэнь поводит носом, ей нравится вдыхать этот запах, хотя некоторые утверждают, что в трубке содержатся ядовитые вещества. Другие, правда, говорят, что щекочущий ноздри запах снижает жар в организме. Во всяком случае, он отлично прочищает мозги.

Спрятав остатки сигареты и достав трубку, Цзинчжэнь обнаружила, что кисет пуст. Не важно! Она находит спичечную коробку, в которую обычно складывает окурки. Сидя в тени лампы, она открывает коробку. Ее радости нет границ! Оказывается, в коробке остались не только окурки, но и настоящий табак от половины сигареты. Сигарета в свое время попала в воду, отчего бумага лопнула и табак вывалился, но теперь он уже сухой. Она положила его в трубку, немного помяла, придавила пальцем, втянула в себя воздух, выдохнула и чиркнула спичкой. Зажигая трубку, она с удовольствием наблюдала за бегающим язычком пламени — этим крохотным и хрупким кусочком света. Пых-пых. Она сделала несколько энергичных затяжек, и струйки дыма медленно поплыли из ноздрей. Она вынула трубку изо рта и вытерла о рукав мундштук, влажный от слюны.

— Мама! — позвала она.

Мать посмотрела в ее сторону и откликнулась, а потом подошла к дочери. О чем бы поговорить с матерью? Цзинчжэнь окликнула мать без особой цели, чтобы просто немного поболтать после ужина. Сестра в это время продолжала учить уму-разуму детей. Цзинчжэнь молчала, продолжая попыхивать трубкой. Она находилась в состоянии умиротворения.

— Из дому… вот уже несколько дней нет писем! — наконец произнесла она.

Под домом она подразумевала деревню, то есть то место, где остались дорогие ее сердцу люди и вещи, — словом, нечто конкретное и осязаемое. Сейчас она находится вне дома. Здесь, в Пекине, все кажется ей чужим и фальшивым.

— И верно! С того письма, что пришло весной, почитай, больше писем и не было! — согласилась мать. Она что-то недовольно бурчит, в сердцах поминая управляющих Чжан Чжиэня и Ли Ляньцзя, которые оказались такими неблагодарными.

— Интересно, жива ли старая монахиня из скита «Луна в воде». Может, уже умерла? — проговорила Цзинчжэнь, будто разговаривая сама с собой.

Мать вздрогнула. Вот уж никак не ожидала, что ее дочь до сих пор помнит этот скит… В тот год, когда умер муж, Цзинчжэнь (а было ей тогда всего девятнадцать лет) всерьез подумывала уйти в монастырь и принять постриг. Особенно об этом не распространяясь, она без всякого шума отправилась в скит разузнать, что надо сделать, чтобы стать монахиней. В конце концов она от этой затеи отказалась, потому что очень любила свои волосы: густые, пышные, тонкие и черные как смоль. Эти прекрасные волосы ей придется остричь, если она станет инокиней, и она будет лысой. «А можно ли принять постриг, не обрезая волос?» — поинтересовалась она. Мать ответила поговоркой: «Из десяти монахинь — девять цветочков». В общем, принять обет очищения с волосами на голове — значит пойти по дурному пути! Мать хотя и не слишком грамотна, однако хорошо знает содержание «Сна в Красном тереме», а потому тут же привела пример с Мяоюй — Прекрасной Яшмой. Одним словом, коли хочешь сохранить волосы на голове, не принимай пострига и не очищайся!

Более серьезным событием стало сражение за семейное наследство. С каждым новым боем дух Цзинчжэнь закалялся все больше. После суда с Цзян Юаньшоу она перестала вспоминать про скит «Луна в воде».

Сегодня она упомянула про этот скит невзначай. Однако монашеская обитель обладала для нее притягательной силой. В ските был колодец, стенки которого поросли травой. Иногда в нем плескалась вода, но чаще колодец был сух. Летом, склонившись над черной дырой высохшего колодца, Цзинчжэнь ощущала исходившее со дна холодное смрадное дыхание. Когда в колодце стояла вода, в нем действительно можно было видеть отражение луны. Так ей говорила старая инокиня. Во дворе храма стояло высохшее дерево, похожее на уродливую фигуру человека в желтом. Ей сказали, что это дерево очень редкое и зовется кудранией. Цзинчжэнь нравился аромат благовоний, которые воскурялись в притворах. Он заставлял человека обращать свои помыслы к будущей жизни, вспоминать о святости Будды, о том, что все горести в этом бренном мире исчезли, что он оторвался от суетной жизни, приобщился к некоей тайне. Ей нравился даже пепел, оставшийся от благовонных палочек и курительных свечей, который порой даже сохранял удлиненную форму. Она с удовольствием вспоминала сейчас о ските, словно это воспоминание могло хоть немного скрасить ее тягостную и однообразную жизнь, выпавшую ей на долю здесь, в Пекине. Воспоминание приносило успокоение и отдых ее душе. И чудилось ей, что где-то далеко живут близкие ей люди, там находится их старый дом и кусочек земли, которым они пока еще владеют, и там можно закончить свои последние дни.

Вот почему, упомянув о ските, Цзинчжэнь улыбнулась, а потом, кашлянув раз-другой, будто прочищая горло, произнесла слова стиха, читая его нараспев, как обычно декламируют все стихи: «В зеркале цветы, в воде — луна. Кругом пустота. Я плыву в волнах сна, когда от него проснусь? Есть бытие, и нет его, лишь дума одна. Порой веселье, порой печаль — вместе они живут». Эти строфы Цзинчжэнь сочинила сама, еще в ту пору, когда в детстве занималась с сяньшэном[100] стихосложением и читала книгу «Яшма стихотворных строк». Свое поэтическое настроение она сейчас направила в русло реальных дел.

— Мама! — сказала она. — Мне кажется, что от нашей земли уже нет никакого прока. Давай как-нибудь съездим в деревню, вдвоем или втроем с сестрой, и продадим все, что там осталось.

Мать ничего не ответила, ее грызли сомнения. Продать землю, конечно, можно, но тогда они перестанут считаться землевладельцами. А как же будут существовать предки семьи Цзян? Срам, да и только! К тому же подтвердятся слова Цзян Юаньшоу, который в свое время брякнул, что мать и ее две дочери собираются отдать состояние семьи в чужие руки. Он еще, помнится, тогда добавил, что лишь один сможет продлить «кровные узы» рода Цзян. Понятно, что такой родич с его. «кровными узами» не смог бы не только приумножить богатства в чужих краях, но и не сохранил бы его здесь, в деревне. Получив наследственное право, он тут же пустил бы наследство по ветру. Так говорила вся родня, и все в один голос поносили Цзян Юаньшоу. Ну а если мать вернется с дочерьми и продаст землю, все будут тогда в них тыкать пальцем. К тому же есть еще непутевый зять, которого в родных местах знают как ветрогона и шалопая. Острословы тут же начнут чесать языки. Она, мол, продала родовую землю из-за этого помешанного, чтобы дать ему денег на учебу. Стыд и срам!

Цзинчжэнь догадывается, о чем думает мать, потому что сама испытывает те же сомнения. Как говорится: «Болеют они одним недугом». В их жизни существует один недостаток или упущение, в общем просчет: ни у матери, ни у старшей дочери нет сыновей, из-за чего ни та, ни другая не могут ходить с гордо поднятой головой. Вот почему приходится постоянно быть начеку, поминутно оттачивать и когти и зубы.

Цзинчжэнь не хотелось обсуждать с матерью возникшую проблему. Она задумчиво смотрела на эту маленькую, уже начавшую горбиться пожилую женщину, которая теперь выглядела суровой лишь тогда, когда нарочно напускала на себя важность. Цзинчжэнь часто говорила с матерью о прежнем доме, о хозяйстве, о том, как им жить дальше: каждому по отдельности или всей семьей вместе. Надо продавать землю или не надо. Если они вернутся в деревню, тогда следует в согласии с законом усыновить какого-нибудь мальчика, да такого, которого можно крепко держать в руках и вертеть им по своему усмотрению. Можно, конечно, по-прежнему торчать здесь, в Пекине, вместе с сестрой, а может, лучше от нее уехать и жить отдельно. Но можно отделиться и никуда не уезжая, то есть остаться вместе с сестрой в одном доме, только жить порознь: каждый на свои деньги. Все эти планы выдвигались неоднократно. Планы тщательно обсуждались, взвешивались и всесторонне изучались. Когда речь заходила о раздельной жизни, начинались споры о покупке таганка, плетеного кухонного черпака, насоса и прочих вещей. Подобные дискуссии возникали неоднократно, причем каждый повторял свои доводы множество раз, часто противореча самому себе и опровергая свои собственные суждения, словом, постоянно меняя первоначальные взгляды. Вспыхивали споры, можно сказать, даже ожесточенные. Каждая из женщин хлопала в ладоши или колотила рукой по ноге, вскакивала или садилась, тыкала пальцем в нос собеседнице или самой себе, хохотала или тараторила без умолку, убеждая со слезами на глазах противную сторону, согласно кивая головой и радуясь, или, наоборот, вступая в перепалку, или неожиданно обижаясь, когда кто-то говорил не к месту или же не так, как надо. После дискуссий все оставалось на своих местах, потому что жизнь шла по каким-то своим законам и споры женщин не могли оказать на нее никакого влияния.

И все-таки Цзинчжэнь, упомянувшая только что про монашеский скит, вновь вернулась к вопросу о продаже земли, но сказала об этом как-то легко и спокойно, будто между прочим. Однако мать сразу надулась и замолчала. Между тем Цзинчжэнь всерьез подумывала о том, что надо раз и навсегда оборвать все связи с деревней, не жить, как они живут сейчас, влача жалкое существование. А все потому, что у нее, Цзинчжэнь, жестокое сердце. Стоит ей столкнуться с каким-то сложным делом, она сразу же раздувает большой костер, в котором сжигает и себя и других, тех, кто имеет хоть какое-то отношение к данному делу. Но сегодня после ужина у нее на душе удивительно легко, хотя и немного грустно. В общем, ей не слишком хочется обсуждать сейчас планы на жизнь.

— В последние годы финики, что присылают нам в Пекин, все хуже и хуже — сплошь червивые. Неужели вся деревня заражена жучком?

— А зимние сушеные овощи какие-то слюнявые, на вкус кислые, будто их заквасили.

— И мяса в колбасе почти нет — сплошной крахмал! Даже зеленые бобы и те изменились… Все изменилось на вкус!

Цзинчжэнь разговаривала с матерью, но порой ей казалось, что она говорит сама с собой. На нее снова нахлынули воспоминания. Она вспоминала детство, когда вместе с мальчишками лазила по финиковым деревьям и рвала плоды, нисколько не заботясь о том, что в руку ей может вонзиться колючка. Из-за фиников у нее с мальчишками частенько возникали потасовки. Как-то на правом виске у нее выросла здоровенная шишка, которая, по словам взрослых, появилась потому, что она украла и съела незрелые плоды. В деревне говорили, что такая шишка величиной с финик непременно вскакивает у всякого, кто залезет на чужое дерево и полакомится зеленым фиником. Придумали эту сказку, наверное, для того, чтобы припугнуть детей и отвадить их от воровства.

Мать оживилась и решила пошутить. Ей вспомнилась история, которая произошла с ней до замужества, когда она еще жила в родительском доме. Однако Цзинчжэнь не хотелось ее слушать. Поднявшись с места, она принялась расхаживать по комнате, низко опустив голову и бормоча себе под нос. Понять, что она бормочет, было совершенно невозможно, впрочем, она и сама наверняка толком не знала.

Быстро пробежал час, и вновь послышалась песенка, которую Цзинчжэнь пела своим низким голосом.

Легки звуки песни, Вы несете прекрасный мотив. Таинственный и утонченный. Птица, лети осторожней, Цветка не задень, не сбей. Персик уже распустился, И слива цветет повсюду. В саду и за садом Многоцветье разных оттенков — Персик свеже-пунцовый, Белоснежные сливы цветы. Кто решится сорвать их? Вот летит пчела, мотылек. Ведь сейчас наступила пора, Когда персик зацвел…

Закончив куплет о цветущем персике, Цзинчжэнь внезапно разрыдалась.

Но рыданья эти длились всего несколько секунд, потому что ее плач вызвал резкое осуждение у матери и сестры. «Ну, заревела! Что на тебя нашло? Или хворь одолела? Хватит ломаться и строить заморскую рожу!» Мать и сестра привыкли к этим неожиданным вспышкам горя. Цзинчжэнь в любой момент может заплакать или надуться. Вдруг замерев, уставится в одну точку или начнет задыхаться ни с того ни с сего. В этот момент на нее лучше всего прикрикнуть, крепко выругать или даже стукнуть, как в свое время велела им делать она сама. Она тут же очнется от дурного морока, который грезился ей былым днем. Она очень страдает от своего странного недуга, внезапно обрушивающегося на нее, и не может с ним совладать, поэтому часто просит мать и сестру помочь ей его перебороть. Правда, женщины бить ее все же не решаются, но что касается брани, то здесь меж ними существует молчаливое соглашение, и на голову Цзинчжэнь сыплются самые страшные проклятия двух женщин.

Брань приводит Цзинчжэнь в чувство. С виноватым видом она смотрит на мать и сестру, с ее уст срывается смущенный смешок, который следует рассматривать как благодарность за своевременную помощь и как попытку выразить свои извинения. Помощь действительно пришла вовремя. Слезы, не успевшие хлынуть из глаз, мгновенно высыхают.

На тетю нашло, у нее опять «заморский вид». К подобным сценам дети давным-давно привыкли, и они уже давно перестали казаться им странными. Но сейчас они не знают, смеяться им или плакать. Странная наша тетя, очень забавная!

Цзинчжэнь чувствует себя виноватой оттого, что ей снова пришлось разыграть старую сцену. Но она уже не мерит комнату шагами и не поет печальную песню, в которой слышится стон души, она просто сидит на плетеной кровати и посасывает трубку. На лице застыла счастливая улыбка. Вдруг она бросает фразу:

— Мам! Ты только подумай — я сейчас вдруг вспомнила про Шаохуа. Решила почему-то, что он мой сын!

— Тоже выдумала! — возмущается мать.

Шаохуа — одно из имен покойного мужа Цзинчжэнь, но обычно его звали Ханьжу. Цзинчжэнь часто вспоминала его, порой без всякой причины. Ее муж был небольшого росточка, с маленьким пунцовым личиком, словно покрытым слоем румян, очень застенчивый, особенно когда ему нужно было что-то сказать. Он до сих пор владел думами Цзинчжэнь и ее чувствами… Он все еще любит ее! И конечно же, он не хочет уходить от нее на кладбище, пустынное и холодное, от которого не дождешься ответа.

Весной поднимается сильный ветер; он гудит и гудит целыми днями. Летом громыхают частые грозы. Зимой валит снег. Но все это время она слышит голос мужа: «Сестричка![101] Мне очень тоскливо, я не пойду туда, я не хочу там жить!..» Она оглядывается — перед ней маленький мальчик. Это Шаохуа, ее муж. Он склонился к ней и уткнулся головой в колени, потерся лицом о платье. Она хочет его обнять… Какой же он маленький — совсем дитя. Экий он тонюсенький и слабый, а какой добродушный. Когда он наклонился, у него распахнулись сзади штанишки, в разрезе стала видна маленькая попка[102]… Цзинчжэнь вздрогнула. Что придумала: муж превратился у нее в мальчугана в штанишках с разрезом на заду.

Рассказать родным о своем сне она не решается, как и поделиться с ними думами о своей любви и привязанности к покойному мужу. Мы прожили с ним почти год, и за все это время он ни разу не дал мне повод на него сердиться. А какой он красивый, будто сошел с картинки: ясные глаза, тонкие брови, белое лицо, с пунцовым румянцем, и зубы такие белые и чистые! Шаохуа как будто постоянно чего-то стеснялся. Цзинчжэнь он называл не иначе как «старшей сестрицей», хотя она и родилась с ним в один год, причем он был старше ее больше чем на два месяца. Он говорил, что родился в пятый день пятой луны, в праздник Начала лета, поэтому, мол, очень любит он пирожки — цзунцзы[103]. На вид Цзинчжэнь выглядела гораздо старше мужа, который вполне мог сойти за ее младшего брата. «Милый, милый мой братец, где ты теперь?»

Ты лежишь в гробу? Закрыты твои глаза; руки уже тронуты синевой, но самое страшное — полуоткрытый, перекошенный рот, в котором виден ряд нижних зубов. Горькая картина! Цзинчжэнь будто помешанная бросается к гробу. Несколько крепких женских рук обхватывают ее за талию, держат за плечи…

Цзинчжэнь все еще не верит своим глазам. Она знала, что у Шаохуа болит горло, что у него поднялась температура и пропал голос. Он долго звал «сестрицу», но так и не дозвался, потому что его никто не услышал. Потом позвали врача — младшего брата отца. Кто-то спустя время сказал, что врач выписал не то лекарство. У больного была простуда, а он дал ему возбуждающие снадобья. Но она не верит, что это случилось от лекарства. Невозможно поверить, что какое-то зелье вынесло смертный приговор сразу двоим: мужу, а значит, и ей.

Ясно, что все идет от прошлых грехов или проступков. Это злое возмездие за бесконечные прегрешения, что свершились в предшествующей жизни. Она смутно ощущает, что когда-то в прежней жизни она тоже убивала людей, подкладывала яд, устраивала пожары, сдирала с живых людей кожу…

Нет, невозможно представить, что такой чудесный мальчик, как Шаохуа, может умереть! Он и не умер. Шаохуа преспокойно живет и здравствует. Умер вовсе не он, а она, Цзинчжэнь, и ее мать, из фамилии Чжао; ее сестра Цзинъи и муж сестры Ни Учэн; и все их соседи, земляки-родственники, арендаторы — все они умерли, все до единого! Сейчас все они, нежити, разговаривают на дьявольском наречии, носят дьявольские одежды, едят дьявольскую пищу, творят свои дьявольские делишки. Их мир, их жизнь, их семьи — все окрашено в дьявольские краски. И дни, которые они проводят, — это время дьяволов, поэтому им никогда не удастся вновь увидеть Чжоу Шаохуа. Ну конечно же, Шаохуа вовсе не умер. Определенно не умер! Он живет в светлом и теплом мире. Это он, Шаохуа, похоронил ее, он оплакивал ее. Она хорошо слышала его рыданья. «Сестрица!» — звал он ее. И это ее нижняя челюсть обнажилась, потому что именно она лежала в гробу с закрытыми мертвыми глазами. Ее опустили в желтую землю, и она очутилась в дьявольском мире. А как же Шаохуа? Он, разумеется, снова женился и взял в жены какую-нибудь женщину из семьи Чжан, Ли или Ван. Он же мужчина! Наверняка они очень красивые, гораздо красивее ее, ведь она такая дурнушка! Поэтому-то она и благодарна Шаохуа, что он обратил к ней свою любовь и расположение. Безусловно, теперь он мог вполне жениться на красавице, которой она нисколько не завидует, она даже рада за него. Но Цзинчжэнь знает, что никто не будет любить его так крепко, как любит его она. Никто — даже самая писаная красавица! Или какая-то другая женщина, сильная в своей страсти, от которой Шаохуа может потерять голову. Что до Цзинчжэнь, то она готова ради него умереть тысячу раз, совершить самый позорный поступок. Она готова тысячу раз сражаться с его врагами. Скажем, Шаохуа встретился на узкой дороге с разбойником. Шаохуа, он, конечно, не сможет сам постоять за себя, а она сможет. Она отдаст за мужа свою кровь — каплю за каплей! Или, предположим, появился у Шаохуа смертельный враг. Она брызнет ему в глаза своей кровью, и тот мигом ослепнет. Ей сейчас всего тридцать четыре, значит, она в состоянии каждый день массировать Шаохуа спину, подносить суп, помогать одеваться, стелить постель, выливать ночную посудину. Она готова это делать днем и ночью, утром и вечером. Ах, Шаохуа, позволь своей сестрице снова, как и прежде, ухаживать за тобой.

Увы, меж ними поднялась стена: огромная, холодная как лед, которую невозможно преодолеть. Однако тайная связь с Шаохуа по-прежнему существует. Ты видишься мне мальчиком — моим сыночком — или чиновником, приезжающим ко мне в паланкине… После кончины мужа Цзинчжэнь видела сон. Ее муж — важный чиновник — приехал к ней в паланкине, который несли восемь носильщиков. Проснувшись, она тут же разбудила мать, которая почему-то на ее рассказ никак не отреагировала и промолчала, хотя Цзинчжэнь была уверена, что в сне таится глубокий смысл. Ясно, что этот сон непременно что-то означает. А может быть, этот сон загадал ей сам Шаохуа? Наверное, ей, как Ван Баочуань, еще придется долго и мучительно ждать в своей холодной норе, когда к ней с почетом пожалует муж. Пускай он привезет с собой и принцессу, добытую на поле боя. Какое это имеет значение? Ясно, что это выдумка, изобретенная сказителями. Она не верит, что какой-нибудь женщине может подвернуться счастье, которое выпало на долю Ван Баочуань. Но что, собственно, особенного в том, что Ван Баочуань ждала восемнадцать лет? Цзинчжэнь с радостью прождала бы все это время, лишь бы только вернулся домой ее любимый супруг! Ах, какое это было бы счастье! Она готова ждать двадцать, тридцать, сорок лет. Она бы ждала всю жизнь — до самого последнего своего вздоха. А чего она может ждать сейчас?

Воздвижения арки в честь верности мужу и своего целомудрия? Действительно, такая арка очень почетна, только Цзинчжэнь никогда о ней не думала. Уж слишком она высокая, величественная и яркая. К тому же это что-то слишком далекое.

Нет, вместо пустой славы пусть будет нечто полезное и земное. Кончина мужа предопределила ее вдовство. Выбирать иной образ жизни — об этом и думать бесполезно. Поэтому мать и сестра никогда не спрашивали ее, как она будет жить дальше. Для них ее дальнейшая жизнь совершенно ясна. Тем более об этом никогда не спрашивали родственники мужа. После смерти свекра и свекрови о существовании Цзинчжэнь в той семье все будто забыли. А когда умер Шаохуа, она и сама забыла о себе. Ее родичи в деревне относились к ней с большим сочувствием и уважением, поощряя ее хранить память о муже, но для этого она не нуждалась ни в сочувствии, ни в особом уважении, ни в каком-либо прощении.

Лишь один человек допускал возможность того, что Цзинчжэнь может вторично выйти замуж, и говорил об этом вполне открыто. Это Ни Учэн, который считал, что Цзинчжэнь надо иметь свою семью, о чем он сказал, конечно же, не ей, а своей жене Цзинъи, когда Цзинчжэнь с матерью в первый раз приехали в Пекин.

Сестра передала эти слова Цзинчжэнь, причем, произнося все это, она странно заикалась, а могла бы и не заикаться, потому что Цзинчжэнь все равно пропустила бы эти слова мимо ушей, будто и вовсе их не слышала. Она просто не воспринимала их всерьез, не обратила на них никакого внимания, поэтому даже не задумалась над ними. Ее душа ни на миг не заколебалась, в ней не родилось ни малейшего волнения. Она соблюдала верность покойному мужу, потому что родилась женщиной и родилась в семье Цзян, после чего пришла в семью Чжоу; потому что она дочь своих родителей и сестра Цзинъи, которая носит фамилию Ни и Цзян, хотя и редко их употребляет; потому что ее отец и муж умерли почти одновременно — жизнь их, как говорится, ушла на запад. Поэтому здесь ничего не надо обсуждать и никого не надо убеждать, как не следует и никому мешать. Вот почему нет вопроса в том, хотела она или не хотела, согласилась или нет. Это ее судьба. В глубине души она очень довольна своим решением, как и своим поведением.

Когда сестра сказала ей о соображениях Ни Учэна, Цзинчжэнь не зарделась, не вспылила, не заплакала, не усмехнулась, лишь презрительно хмыкнула носом, как она это часто делала, когда была чем-то недовольна. Однако с тех пор она еще больше возненавидела Ни Учэна, стала презирать его еще сильнее, видя в нем существо, ей непонятное, с вывихнутыми мозгами. Иначе как бы он осмелился выступить с подобным пустым, бессмысленным и нечеловеческим предложением.

Некоторое время назад она снова видела во сне Шаохуа. Он сидел скрестив ноги на атласном матраце, расстеленном на кане, и тихо смеялся. Ее сердце тревожно забилось. Она испытала радость, смешанную со страхом и печалью. «Шаохуа!» — позвала она его. Ее голос показался ей хриплым, будто в горле появилась трещина. «Шаохуа, разве ты не умер?» Она произнесла отчетливо каждое слово, хотя ясно представляла, что муж умер. В ее вопросе, как и в памяти о муже, таились печаль и растерянность. «Сестрица, я не умер!» Его губы дрогнули, будто он и в самом деле произнес эти слова, но звуков Цзинчжэнь все равно не расслышала. От его лица, отмеченного печатью торжественности, исходило теплое свечение, как от лика бодисатвы. «Ты, правда, не умер?» — хотела она снова спросить его, но звуки замерли на устах. Она вся дрожала от необыкновенной радости, которая ее охватила, или то была дрожь от страха. Это сон, конечно же, всего лишь сон… Сон! Ей хотелось воззвать к небесам, хотелось плакать, но у нее слез не было. Неужели сон? Но почему человеку, который умер, по-прежнему снятся страшные сны? И вдруг Шаохуа засмеялся. Он коснулся ее лица — она даже почувствовала прикосновение его руки. Нет, это вовсе не сон. Шаохуа ясно сказал, что он не умер, сказал вполне отчетливо, хотя почему-то тоже хриплым голосом, как и она. Ну конечно, он не умер! Его кончина — это всего лишь сон! Он сидит с ней, улыбается, гладит ее лицо. Какой же это сон?

Она пришла в себя. Ее лицо — все в слезах, от которых неприятно, до боли, стянуло кожу. Наверное, оттого, что ее слезы более соленые и горькие, чем у других людей. Слезы высохли, а она так толком и не знает, что ей пригрезилось. Сон? Все, что она только что увидела сейчас, не такое, как в жизни — гораздо реальнее, определеннее.

Она выкурила две трубки и снова достала ту диковинную сигарету, которую она погасила, оставив недокуренной из-за возникшего спора. Вонючий дым рассеялся. Цзинчжэнь вспомнила танский стих. Почти беззвучно она его прочла:

Дальний путь будто сон. Скорбный стон вместо звука призыва. Тороплюсь письмо написать, Тушь для этого слишком жидка… Так и так… Тра-та-та.

Опять забыла. В памяти только это дурацкое восклицание: «Так и так!»

Мать, которая никогда не знала грамоту, вдруг тоже начинает декламировать стих из собрания «Тысяча поэтов». Читая, она растягивает каждое слово.

Светлое облачко, легкий ветер. Время приблизилось к полдню. Прислонившись к иве, я стою у цветов. Я иду через водный поток…

За этим стихом следует новый:

Канун Нового года, Треск хлопушек повсюду. Ветер весенний приносит тепло И пьянит, как вино «Гусу»[104].

Цзинчжэнь декламирует стихи одновременно с матерью, или одна из них произносит строку, а вторая ее продолжает. Стихи из антологии «Тысяча поэтов» они выучили с голоса и знают их почти наизусть, хотя до сих пор точно не выяснили, как должны звучать некоторые слова, поэтому, наверное, не вполне правильно произносят отдельные звуки. Но зато, декламируя стихи (пусть даже с ошибками), они вкладывают в них всю свою душу, что видно по их непрерывному покачиванию головой, изменению тембра голоса. А когда встречается в стихе складная рифма, они намеренно растягивают строку, сопровождая чтение вздохами, стараясь подчеркнуть его древний колорит, отчего получают большое удовольствие. Стихи, которые напевают обе женщины, глубоко трогают даже Ни Цзао, который в этот момент уже почти спит.

«Какие хорошие у меня бабушка и тетя!» — думает мальчик. А как красиво сказано в стихах: «Светлое облачко, легкий ветер…»

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Посреди ночи в северо-западной части неба послышались глухие и унылые раскаты грома, но, словно не найдя себе поддержки, они сами собой прекратились, после чего минут двадцать стояла тишина, которую вскоре нарушил мерный шум дождя. Порывы ветра бросали дождевые капли в заклеенное бумагой окно, отчего бумага издавала шуршанье, и в нем слышалось что-то древнее и скорбное. Дождь зачастил, и сейчас из дворика доносился шум, который прерывался унылым завыванием ветра. Такой дождь способен разрушить жилище. Если он продлится хотя бы час, непременно протечет крыша. Куда лучше ливень, который, обрушившись на дом, превращается в поток, скатывающийся к карнизу и с ревом устремляющийся вниз. Сегодняшний дождь повисает сплошной пеленой, будто сотканной из тонких нитей воды. Он не обрушивается сразу, а как бы зависает, чтобы потом просочиться внутрь.

Цзинчжэнь проснулась посреди ночи. В шуме дождя и мрачном вое ветра она уловила знак беды. Она со страхом подумала, что, если протечет крыша, может обвалиться стена или произойдет что-то другое, еще более ужасное — настоящая катастрофа. Сегодня она слишком устала. Повернувшись на другой бок, она закашлялась и сплюнула мокроту на пол. И заснула с трудом.

Бабушка, Цзинъи и Ни Цзао спали крепко. Под шум непогоды спится так хорошо, так сладко. К тому же нынешний день был слишком насыщен событиями, и все они очень устали.

В западном флигельке, состоящем из двух комнатушек, не спала одна лишь Ни Пин, которая то и дело ворочалась с боку на бок. Ни Пин старше Ни Цзао всего на год, но кажется значительно более взрослой. Она больше его знает и понимает — может быть, потому, что она постарше, а может, оттого, что она девочка, а скорее всего, потому, что с раннего детства гораздо чаще слышала разные истории о круговерти человеческой жизни и о воздаянии, о наказании за зло и о поощрении за добродетель. Например, она прекрасно понимает, как серьезен конфликт между отцом и матерью и какие беды он может принести. Так же ясно она сознает, как страшно жить в ее родной семье, благодаря которой, впрочем, она сама существует на этом свете. Иногда она начинает думать о чем-то более значительном. Например, она задумывается о бесчисленных противоречиях, которые пронизывают жизнь человека и наполняют все общество. Повсюду кризисы — во всех четырех сторонах света судьбы людей тревожны! Мрачная тень беды и зла, наказания за грехи и воздаяния нависла над ее маленькой душой. Часто слышит она излюбленное проклятие бабушки: «Небо поразит тебя пятью громами!» Эта угроза имеет особую и вполне конкретную силу воздействия на ее юную душу. Это не просто слова. Ни Пин почти прямо перед глазами видит людей, которые мечутся, испуганные раскатами грома, падают, корчатся, а гром обрушивается на них со всех сторон света и, конечно же, сверху, перемалывает в порошок их кости, превращает людей в мясное крошево. Среди жертв самые разные люди: одни творят зло; другие наперекор всему упиваются радостями жизни, забывая обо всем на свете; третьи презрели страх и почтение. Ни Пин слышит оглушительные, величественные раскаты. В голубых всполохах молний она видит перед собой искаженные ужасом и страданием лица людей.

Если для брата Ни Цзао лучшим другом детства и домашним учителем была его тетя Цзинчжэнь, то для Ни Пин таким учителем и другом была бабушка из семьи Чжао. С раннего детства слово «бабушка» вызывало у нее особое чувство чего-то очень близкого и доступного, родного. Бабушка водила ее на празднества и ярмарки, которые устраивались возле Белой ступы Байтасы и храма Хугосы — Защиты Отечества. Возле Байтасы такие празднества случались каждый месяц: четвертого и пятого, четырнадцатого и пятнадцатого, двадцать четвертого и двадцать пятого числа. Ярмарки у храма Хугосы — тоже ежемесячно, но проходили и в другие дни: шестого и седьмого, шестнадцатого и семнадцатого, двадцать шестого и двадцать седьмого. Ни Пин с бабушкой, как никто другой в семье, любили ходить смотреть на храмовые представления. Чего тут только не увидишь! Здесь продают крысиный яд, там — ткани в мерных кусках; вот черные шапочки, которые носят пожилые женщины, а вот красный шнур и цветы из бархата, которыми они украшают волосы; а там различные вышивки и узоры. Отовсюду слышится гомон и людская разноголосица — словно конкурс, грандиозное соревнование голосов и выкриков. Бабушка и внучка смотрят выступление лицедея, артиста из народа, по прозванию Большой Бес; они наблюдают за фантастическими трюками некоего Чжана по прозвищу Кувырок, торгующего пилюлями, которые укрепляют жизненную силу. Наглядевшись на все эти фокусы, бабушка начинает рассказывать внучке историю про «брата-наставника» из отряда ихэтуаней [105]. В детстве она собственными глазами видела, как этому «наставнику» ставили на живот пику и он, напрягши мышцы живота, орал: «Начали!» Стальное острие оружия мигом сгибалось, не оставляя ни малейшего следа на его коже. «Вот мастак!» — восхищенно вздыхала бабушка и хвалила его на местном наречии. Главным и, пожалуй, единственным слушателем всех удивительных историй была ее внучка, Ни Пин.

Бабушка любила рассказывать, как она в детстве бинтовала ноги, прокалывала мочки ушей, вспоминала, как меняла прическу и «очищала лицо», выщипывая волоски перед тем, как сесть в паланкин и ехать в дом жениха. Ни Пин (только одна Ни Пин) внимательно слушала эти рассказы, казавшиеся ей очень интересными, при этом она думала о том, что так, наверное, происходит и на самом деле, потому что в жизни все бывает; в ней может случиться все что угодно, может произойти любое событие или, наоборот, ничего не произойдет и все останется по-прежнему, а может быть, и вовсе исчезнет, и человеку останется лишь то, что он успел догнать и схватить.

На ярмарке бабушка непременно покупала внучке чашку чая, настоянного на цветах корицы, или миску жирного бульона, сваренного из говяжьей мозговой кости, или черные пастилки из сушеного абрикоса, или коричнево-желтые кисловатые финиковые конфеты самых удивительных форм. Девочке особенно нравились именно эти два вида сладостей, впрочем, она радовалась и другим, например тонюсеньким палочкам сластей, правда немного кисловатым и вяжущим рот. Иногда бабушка покупала сплетенный из разноцветных шнуров шарик, или пирожок-цзунцзы, или какое-нибудь украшение для волос. Ни Пин, конечно, никогда не забыть, как бабушка однажды повела ее к торговцу, который промышлял продажей зелья для выведения родимых пятен. Жил он позади Байтасы. Девочка увидела белый кусок холстины с нарисованным на нем лицом, сплошь усыпанным родимыми пятнами. Оказывается, пятна не только способны обезобразить наружность человека, они также являются дурным знаком, потому что плохо влияют на судьбу человека. Различные родимые пятна назывались по-разному: «пятно слез» говорило о злосчастной доле; «пятно еды» предопределяло склонность человека к гурманству; «пятно богатства» — способность к обогащению. Были родимые пятна других названий. На личике Ни Пин, которое можно назвать скорее кругленьким, чем продолговатым, над правой бровью — родимое пятнышко. Как считает бабушка, это знак несчастья, а потому пятно надо непременно вывести. И вот Ни Пин вместе с бабушкой идет к лекарю. Специалист по выведению родимых пятен открывает небольшой флакон и зубочисткой достает из него розовый шарик, который он тут же и прикладывает к родимому пятну. Спустя несколько секунд девочка чувствует жжение, словно надбровье вдруг опалило огнем. От боли она кривит рот и скрипит зубами, все тело покрывается потом, но она старается не плакать, так как уважает бабушку. Через три дня родинка исчезает, а на ее месте остается лишь небольшая ямка, похожая она оспину. Даже через неделю ранка, если ее потрогать пальцем, болит. Вдруг спустя месяц под носом возле губы появляется еще одна родинка, которая начинает стремительно расти и наконец становится гораздо больше первой. На этот раз девочка отказывается идти к лекарю, и тогда бабушка заявляет, что эта родинка должна принести счастье. Человек, который имеет такую родинку, будет всю жизнь хорошо питаться. Но девочка не очень верит бабушкиным словам. Она не рада этой родинке, она ее боится. Ни Пин считает, что родинка появилась из-за того, что лекарь не так, как следует, выводил первую. Вот она и перескочила на новое место и стала там расти. Девочке кажется, что у человека ничего не надо трогать без причины, все должно оставаться таким, каким создано Небом. Поэтому пускай остаются прежними нос и родимое пятно. Однако своими взглядами Ни Пин поделилась лишь с братом, а взрослым никому не сказала.

Бабушка часто рассказывала Ни Пин разные истории, из которых больше всего внучка любила слушать две. Одна называлась «Плеть сбивает цветок камыша», а вторая — «Черный таз». Что до Ни Цзао, то ему больше нравились другие рассказы: «Сыма Гуан разбивает чан с водой», «Кун Жун уступает грушу» и «Цао Чун взвешивает слона». Бабушка умела также весьма живо и в красках рассказывать историю о Цао Чжи[106] и о том, как ему велено было пройти семь шагов: «Корень — один! Зачем же терзать родню и так торопиться злому предать огню?» Этот рассказ любили слушать оба — и брат и сестра. Дети относили смысл услышанного к самим себе и клялись друг другу, что когда вырастут, то непременно, как и в детстве, останутся друзьями, они будут всегда вместе и всю жизнь будут любить друг друга. С ними никогда не произойдет той мерзкой истории, которая случается в стихе о братьях Цао и о сгоревших стеблях бобов.

Как-то бабушка привела внучку на представление пьесы-банцзы, которую актеры играли под стук деревянных колотушек. Пьеса называлась «Плеть сбила цветок камыша». Смотря эту довольно грустную пьесу, Ни Пин разревелась. Ей было очень жалко почтительного сына, которому пришлось испытать столько мучений; жалела она и старых, беспомощных родителей… Ни Пин плакала, слыша горькие раскаяния мачехи: «Мать рядом, но дитя ее одиноко; мать ушла, а дитя в хладе живет». Почему же эти хорошие люди так страдают, почему они ссорятся и поступают так несправедливо? Ни Пин плакала над судьбой героев пьески, размазывая по лицу слезы.

Такая уж она есть, эта Ни Пин. Она сочувствует каждому смертному, проявляет заботу и внимание к каждому человеку и за всех болеет душой. Она часто спрашивает у бабушки, которую очень любит: «Бабушка, а сколько ты еще проживешь? Скажи, а когда ты умрешь?» Когда уставшая бабушка дремлет, Ни Пин толкает ее и просит проснуться: «Бабушка, почему ты молчишь? Я с тобой разговариваю, а ты мне не отвечаешь! У тебя раскрылся рот, и из него течет слюна. Я боюсь, мне кажется, что ты умерла».

Бабушка, не выдержав, взрывается: «Что ты несешь, несносная девчонка?! Зачем накликаешь на меня беду? Чем я перед тобой провинилась? Ты хочешь, чтобы я поскорее умерла? Ищешь моей погибели?»

От этих слов глаза девочки широко раскрываются, в них испуг, растерянность, боль. Ведь она всей душой хочет, чтобы бабушка никогда не умирала, она молит, чтобы бабушка всегда жила. Но это искреннее чувство почему-то часто вызывает в ее сознании картину бабушкиной смерти, а когда бабушка начинает сердиться, Ни Пин кажется, что бог смерти угрожает ей самой.

Ни Пин вспоминает и тетю: как она причесывается, как странно вращает глазами, когда пьет вино; как курит трубку и сплевывает на пол; как сама с собой разговаривает и вздыхает. Ни Пин испытывает тревогу, потому что тетя в один прекрасный день вдруг может свихнуться и тогда ее отправят в сумасшедший дом, где прикуют железными цепями к кровати. А как страшно тетя закатывает глаза, порой видишь вместо глаз белые пятна, и кажется, что глаза вот-вот вывалятся из глазниц. А сколько она пьет вина! Ведь она может сжечь все внутренности! А ее куренье? Наверное, прокоптилась изнутри до черноты. Ни Пин рассказывает об этом брату. Она и сама не знает, откуда ей все это известно, почему она именно так думает.

Как-то полгода назад Цзинчжэнь принесла домой вино, но вместо того, чтобы выпить, опрокинула чарку вверх дном, поставила ее на стол, налила несколько капель на дно перевернутой чарки и чиркнула спичкой. Жидкость вспыхнула, по донышку заметались голубые огоньки пламени. Цзинчжэнь не любила холодное вино, она сначала наливала его в чайничек и подогревала — такая уж у нее была привычка. Но на этот раз неожиданно подбежали дети, схватили чайничек и вылили содержимое на землю. «Тетя! — заплакали они. — Не пей больше вина!» Цзинчжэнь рванула чайник к себе, стараясь отнять его у детей. Ни Пин упала на пол и громко заплакала. Цзинчжэнь, распалившись, осыпала девочку проклятиями: «Ах ты сучка! Как ты смеешь, негодная, мне мешать! Ах ты подлая!..» Цзинъи, не разобравшись, что к чему, бросилась на помощь дочери, которую «избивала» тетя, и обрушилась на сестру с упреками, но, когда узнала причину гнева сестры, принялась ругать дочь. Ни Пин недоумевала: она же хотела сделать добро, проявила к тете внимание, а вместо благодарности заслужила ругань. Отчего за добрые помыслы платят злом?

Большую любовь и заботу проявляла Ни Пин и к брату, однако эти чувства имели свою особенность. Всякий раз, когда Ни Цзао приносил домой табель с отличными отметками за экзамены или «Памятку для родителей», Ни Пин охватывали беспокойство и страх: он сдал все на «отлично», а как же другие, которые сдали плохо? Наверное, они его теперь ненавидят! Разве они смирятся с тем, что он сдал лучше всех? А ведь он такой маленький и щуплый! Когда начнется новая четверть, они непременно заведут его в глухой переулок и изобьют. Неужели он не боится? «Брось читать книгу, не читай больше их! — советовала она брату. — У того, кто хорошо учится, сохнут мозги… Но почему все-таки ты так здорово сдаешь экзамены? Наверняка к тебе расположен учитель! А что скажут о тебе твои товарищи и их родители? Что хорошего в том, что ты сдал лучше всех? Какой от этого прок? Человек может очень хорошо учиться, а жандармы все равно его арестуют и поведут на расстрел».

Какое в ее словах беспокойство, какая тревога за брата! Но Ни Цзао, слушая рассуждения сестры о «расстрелах», несмотря на свою незлобивость, сдержаться больше не может. Особенно когда сестра намекает Ни Цзао на расположение к нему учителей. Такое сомнение в его успехах в учебе кажется ему оскорбительным и позорным. Между братом и сестрой вспыхивает ссора. Противная! Тебе что, завидно, что я так здорово сдал? А я все равно так буду сдавать экзамены… буду, буду! Назло тебе! Во время детских ссор мать стоит на стороне Ни Цзао. Она делает дочери замечание, и от этих несправедливых слов девочка испытывает боль.

Еще Ни Пин очень волнуется из-за того, что папа однажды поколотит маму и та умрет. Она не очень хорошо себе представляет, что будет хуже: если папа бросит маму или если он ее убьет. Коли они такие заклятые враги, значит, отец может однажды ударить маму кулаком в грудь, она упадет на пол, голова ее расколется, и, может быть, из нее вытекут мозги или хлынет кровь из раны, и она тут же умрет. Представление о смерти и слова, относящиеся к этому понятию, девочка почерпнула из тех проклятий, которые часто слышала дома. Она запомнила все проклятья и поверила в их силу.

Конечно, у девочки были и свои радости, у нее все больше появлялось своих интересов, правда незначительных. Но это был ее мир… Сегодня она вернулась домой из школы поздно. Не потому, что она была дежурная, а оттого, что просто она вместе с другими девочками, особенно близкими подружками, ходила в Цзиншань давать клятву верности. Если сравнивать годы и месяцы рождения пяти подружек, то для трех девочек Ни Пин — младшая сестренка, а для двух других — она старшая. Девочки дали клятву, что никогда не изменят друг другу, что и «сердцем они будут едины». «Не беда, что мы родились в разные годы, месяцы и дни, главное, что мы умрем в одно и то же время». Эти слова добавила Ни Пин, но другие девочки посмотрели на нее с удивлением, потому что такую клятву обычно давали мужчины. Например, в Персиковом саду такую клятву давали Лю Бэй, Гуань Юй и Чжан Фэй[107], после чего они обменялись памятными знаками. Поэтому Ни Пин подарила своим названым сестрам самые любимые свои орешки, которыми она играла в «камешки», взамен же она получила от новых сестер книжную закладку, баночку театрального грима, положенную в коробку из-под сигарет, плод дикой вишни, которая зовется «красной девицей», и фотографию самой любимой кинозвезды — Ласточки Чэнь. Карточка маленькая, величиной с ноготь большого пальца, совершенно потерявшая черты облика актрисы из-за того, что много раз переснималась и переводилась. Но Ни Пин все равно обрадовалась подарку, она была бесконечно счастлива. Ей особенно нравилась родинка на щеке киноактрисы, правда, бабушка говорила, что такая родинка называется «родинкой слез», поскольку сулит ее обладателю горькую долю и непрестанные слезы. По слухам, у ее любимой киноактрисы действительно очень печальная судьба, поэтому чувство любви к Ласточке Чэнь и преклонение перед нею у девочки все возрастают. Она умоляет Всемогущее Небо помочь Ласточке, избавить ее от несчастий.

Иногда Ни Пин делится своими мыслями о киноактерах с братом. Она сообщает, что больше всего любит Ласточку, и требует, чтобы брат назвал своего любимого киноактера. Ни Цзао, закатив глаза, отвечает, что ему больше всего нравится Чжоу Маньхуа, потому что ее личико похоже на тыквенное семечко и она ужасно симпатично смеется. Да, он больше любит Чжоу Маньхуа, а вовсе не Ласточку Чэнь. Ни Пин очень расстроена. Она долго молчит, и в ее глазах стоят слезы.

Разные молитвы девочка, конечно, узнала от своей бабушки. Иногда ей приходится быть невольной свидетельницей довольно странной картины: бабушка вдруг бухается на колени и, обратясь к северу[108], начинает что-то бормотать себе под нос. Девочке любопытно, интересно, что означают бабушкины мольбы о защите, обращенные к Почтенному Небу, к святому Будде и ко всем бодисатвам. Бабушка произносит слова из какого-то буддийского канона или трактата: «Да явит силу свою великая искренность! Если мольба твоя искренна, тогда и камень с металлом пред тобою раскроются!» Молиться можно, конечно, и не вставая на колени, но главное — обращаясь с мольбой к Небу, святейшему Будде, к духам ворот и богу богатства, надо непременно иметь чистую душу.

Поэтому в день клятвы названых сестер мольба Ни Пин о заступничестве Ласточки Чэнь звучит с большой искренностью, впрочем, как и ее клятва о верности сердец, о единстве с новыми сестрицами. Она молит, чтобы «старшая сестрица» как можно лучше сдала арифметику, чтобы у второй сестры поскорее выздоровела мама, которая больна чахоткой, чтобы ее третья сестра чуть-чуть пополнела, потому что мальчишки в классе обзывают ее «мартышкой» и от этого девочка очень страдает. Понятно, что Ни Пин никогда так ее не называет. Может быть, Великое Небо явит ей свое расположение. Тщедушная девочка действительно очень похожа на обезьянку. Но почему тогда у нее фамилия Чжу? Ей больше подошла бы фамилия Хоу[109]! А еще Ни Пин просит, чтобы другая ее сестрица не заикалась и чтобы пятая сестренка наконец-то нашла красно-лиловый ластик, который когда-то потеряла.

А она сама? О чем ей помолиться, что просит она у Неба? Ей хочется упасть на колени и, обратившись лицом к северу, плакать, кричать и молить, чтобы в доме было бы все хорошо, чтобы родные жили в согласии. Она хочет, чтобы ее папа переменился, а мама и все остальные относились бы к папе хоть немного получше. Святой Будда, Великое Небо, яви силы свои. Искренность, и ты прояви силу свою! Разве я, Ни Пин, не искренна в своей мольбе? Так явите же духи могущество свое! Сделайте так, чтобы в моей семье, среди моих родных воцарились мир и спокойствие. Если вы проявите свое всемогущество, я всю жизнь буду делать только добро, есть все постное, а возможно даже — остригу волосы и стану монашкой. Неужели вы не внемлете моим крохотным просьбам?

Покинув Цзиншань, они разошлись по домам. После взаимных клятв и «чистой молитвы», обращенной к духам и небесам, она почувствовала себя увереннее. Она думала о том, что, может быть, теперь ее семью и всех родных защитит дух императора Чунчжэня, повесившегося некогда на горе Цзиншань. Она хорошо знала историю государя, нашедшего здесь свою смерть. Эту историю поведала ей бабушка, когда вспоминала о «Целомудренной прелестнице Фэй, которая пронзила тигра». В тот день, когда Ли Возмутитель[110], захватив столицу, ворвался в императорский дворец, дворцовая девушка по прозванию Целомудренная прелестница попала в плен к одному из полководцев Ли Цзычэна по прозвищу Тигр. Она ножницами проткнула насильнику горло, после чего покончила с собой. Тетя Цзинчжэнь по этому поводу тотчас прочитала стих: «Песнь об убиении Тигра». Ни Цзао пропустил рассказ мимо ушей — еще одна забавная история, и только, но Ни Пин отнеслась к повествованию с большой серьезностью. Прослушав историю до конца, она задумалась: а что, если бы она оказалась на месте этой Фэй, хватило бы у нее мужества заколоть страшного Тигра, а потом покончить с собой? Этот вопрос очень занимал ее воображение. Ей казалось, быть настоящим человеком слишком трудно. Иногда она ненавидела свою судьбу за то, что она родилась девчонкой. Вот если бы она была мальчишкой, как ее брат!

Так она узнала про императора Чунчжэня. Она верила, что человек после смерти приобретает какую-то особую мрачную силу, тем более умерший император. Она всегда ощущала благоговейный трепет, оказавшись у той дряхлой акации, на которой повесился император.

По дороге домой она напевала популярную песенку: «Красивый цветочек, круглая луна», которую услышала от второй сестрицы. Но, переступив порог дома, она сразу же стала свидетельницей жуткой сцены, когда тетя швырнула в отца плошкой с бобовой похлебкой. Ни Пин взглянула на отца, напоминавшего в тот момент затравленного зверя, лицо его было искажено страхом и злобой. А тетя, преисполненная отваги и решимости, рвалась в бой, готовая вступить в последнюю смертельную схватку с заклятым врагом. Она увидела маму, охваченную радостным безумием, но в ее лице, искаженном ненавистью, девочка заметила выражение какой-то отрешенности и пустоты. Даже бабушка и та кипела желанием сразиться с супостатом и показать свою былую удаль. Ни Пин, полумертвая от ужаса, остановилась как вкопанная. Сердце ее бешено колотилось в груди, ее била дрожь, зубы тоже выбивали дробь, кончики пальцев на руках и ногах похолодели. Как страшен человек, когда он опален огнем злобы и ненависти. Этот огонь может пожрать любого. Сколько жестокости и злобы таится в сердцах каждого из этих людей, которых она считает самыми любимыми из всех живущих. Но когда они схватываются друг с другом, они уже ничего не замечают, ни на что не обращают внимания, они становятся похожими на пьяных, они теряют рассудок и ничего не соображают.

Какая страшная сцена, способная любого человека привести в ужас. Разве может быть между ними согласие? Какие тут «красивые цветочки и круглая луна»? Чего стоят все страстные мольбы и затаенные пожелания? Вот, оказывается, каковы они, мои родные! А что же Небо, святой Будда и все бодисатвы? А как же предки, дух покойного императора, которые сейчас восседают где-то на небесах? Куда они смотрят? Неужели их это нисколько не волнует? А что, если станет такой она сама? И ее названые сестрицы, ее любимый братец Ни Цзао?

Нет, никогда!

Сцена, увиденная Ни Пин, потрясла ее до глубины души. Вслед за страданиями, которые она испытала, пришло прозрение: слишком рано коснулись они души девятилетней девочки. Конечно, она целиком стояла на стороне мамы, тети и бабушки, что касается отца, то она его критиковала и осуждала, правда, не искренно, а так, для порядка. В то же время Ни Пин сильно беспокоилась об отце, волновалась за него, смутно понимая, что он встал на дурной путь, который ведет к преступлениям. Если он пойдет по этому пути дальше, он непременно погибнет сам и погубит всю семью. Ни Пин как будто уже осознает, хотя не до конца, что поступки тети и твердость ее воли очень хороши и правильны, а поведение отца, который прожигает жизнь где-то на стороне, очень дурно — в нем корень всех зол. Но всякий раз, взглянув на отца, она чувствует, что ее папа как-то уж очень жалок. В родном доме ему всегда одиноко, потому что никто не хочет с ним разговаривать. Остальные — они совсем другие, эти три женщины и двое детей, — как бы образуют один тесный и крепкий, спаянный коллектив. А ее папа взрослый, да глупый. В своем чудном западном костюме он вызывает жалость. Действительно, папы часто не бывает дома, но зато, когда он дома, он разговаривает с детьми, дарит им игрушки или сладости, непременно что-нибудь им покупает. И все же она и братишка невольно его сторонятся, так как они часто слышат от других, что папа не очень хороший, потому что говорит дурные вещи, а вот мама — хорошая. Но когда папа говорит маме «горькую правду», например о том, что Ни Пин не должна сутулиться, должна ходить грудью вперед (при этом ему все равно, приятно ли Ни Пин или нет), девочка начинает его ненавидеть ничуть не меньше, чем мама. На кого она станет похожа, если будет выпячивать грудь? Нет ничего удивительного в том, что мама, тетя и бабушка в один голос твердят, будто папа — дурной человек. Что до вещей, которые он покупает, то они часто бывают никому не нужны. Ей хорошо известно, что в доме прежде всего нужны деньги, одежда, белье и кукурузная мука, а вовсе не игрушки, на которые можно смотреть, а съесть их нельзя, и, значит, они совершенно бесполезны. И все же вместе с купленными отцом игрушками к ним приходит частица какого-то незнакомого, но привлекательного мира: зыбкого, неясного, непостижимого, недосягаемого. Два года назад в день семилетия отец подарил ей дорогую игрушку, выпущенную издательством «Шанъу», набор деревянных фигурок, среди которых самой привлекательной оказалась принцесса Белоснежка. Кроме нее в наборе были семь маленьких человечков — гномов, каждый из которых имел свой, непохожий на других носик: красный, белый, остренький, похожий на картофелину… Лица гномиков были украшены бородками: у одного бородка пушистая, белая, у другого клинышком, у третьего — кругом подстрижена, черная. Фигурки можно ставить прямо на землю, но расставлять их в определенном порядке не надо. К игре прилагались деревянный молоточек и деревянный шарик. Во время игры надо было ударять молоточком по шарику, который, покатившись, сбивал одну из фигурок. Каждая фигурка оценивалась своим количеством очков. Больше всего очков получал тот, кому удавалось сбить шариком Белоснежку, но сделать это было труднее всего, гораздо труднее, чем задеть другие фигурки, потому что принцесса всегда ставилась позади гномиков и те как бы ее охраняли.

Белоснежка была ослепительно хороша. Ни Пин казалось, когда все живое в доме засыпает, принцесса тут же начинает беседовать со своими крохотными приближенными. На принцессе хорошенькая юбочка. Разумеется, Белоснежка умеет танцевать и разговаривать на иностранном языке. Иногда Ни Пин в своем воображении переносится в мир, где живут принцесса и гномы. Принцесса радостно встречает ее, она объясняет своим маленьким друзьям, что эта китайская девочка очень несчастна, потому что ее родители постоянно ссорятся, даже иногда дерутся, а сама Ни Пин не слишком красива, оттого что на лице у нее то и дело выскакивают родинки. Одну, самую маленькую, все-таки удалось свести, но появилась другая, гораздо крупнее первой. У девочки нет хорошей одежды. Она ходит в школу, где преподает японский учитель в шерстяном костюме песочного цвета. Девочка его очень боится. Принцесса, наверное, сообщит гномам, что у Ни Пин доброе сердце и что девочка хочет, чтобы у каждого человека была спокойная, счастливая, веселая жизнь. Неужели принцесса действительно может сказать все это? Ах, как счастлива Ни Пин, она прямо задыхается от счастья!

Ну а потом принцесса и гномики наверняка пригласят ее в свою хижину, которая скрывается в глубоком лесу, и устроят ей торжественный прием. Они дадут ей красных яблок, совсем не червивых и необыкновенно душистых. Они нарядят ее в сверкающее платье. Потом принцесса дунет ей в лицо, и в этом волшебном дуновении Ни Пин почувствует тонкий аромат, который проникнет ей в самую душу. И тогда девочка превратится в прекрасную, знатную даму. Теперь Ни Пин точно знает, что она тоже может стать красивой и изысканной…

Ах, как благодарна она сейчас папе за то, что он подарил ей возможность грезить наяву. Вот только сам отец как-то сразу же разрушает ее сладкие мечты, потому что в нем нет ни той утонченности, ни чистоты, которые присущи принцессе Белоснежке; он не так прост и добр, как семеро гномиков. В папе есть что-то непонятное: с одной стороны, озорство и дурашливость, с другой — склонность к дурному. А принцессе так и не выдался случай заговорить, и скоро на деревянной фигурке появились трещины, краска облупилась, и Белоснежка подурнела. Принцесса умерла, так и не порадовав Ни Пин. «Значит, она еще более хрупкая, чем человек!» — думала девочка. А интересно, была ли у нее душа? Наверное, теперь она поселилась в самой глубине далекого зеленого леса. Вряд ли душа принцессы согласилась бы остаться в Китае, например в Пекине, который сейчас захвачен японцами. И конечно же, эта душа не пожелает жить в их доме, в котором никогда нет мира и согласия.

Принцесса исчезла, оставила Ни Пин. С папой все оказалось сложнее, с папой все не так. Ей неизвестно, почему все-таки папа вступил на дурной путь, но девочка знает другое: папа ей нужен, она не может без него обойтись, как и без мамы, бабушки, тети и братишки. Она не может жить без папы, не может расти без него! Но папа какой-то очень глупый. После схватки, которая произошла в тот вечер, в сердце девочки поселилась тревога. Мама постоянно занималась младшим ребенком. Братец, сделав уроки, отправлялся спать. Тетя разговаривала сама с собой или сидела, задумавшись и вздыхая. Или вместе с бабушкой в очередной раз обсуждала дальнейшие планы на жизнь. А как же папа? Неужели никому не было дела до папы? Несчастный папа! Северный домик с сорванной дверью зиял черной пустотой. Перед сном входные двери во двор запирались на засов, и их подпирали шестом. А если папа вернется домой? Что он будет делать? Интересно, куда он пойдет, если не захочет возвращаться? А что, если ночью через стенку во двор залезет вор, он же может украсть все папины вещи! Наверняка в доме остались какие-то ценности, которые можно утащить. Или у ее представительного папы уже не осталось ничего стоящего?

Ни Пин не знала, с кем ей поделиться своими мыслями, но она чувствовала, что сегодня самое неподходящее время для подобных вопросов. Их посчитают глупыми и скажут, что все это ерунда. Все взрослые одинаковы: скажешь что-то не так, и они начинают сердиться и ругаться. От них снисхождения не жди!

Девочке очень тяжело. Боль и обида становятся еще сильнее, когда она ложится в постель. Шум дождя заглушается посапыванием матери. Такие звуки обычно издает во сне человек, уставший за день. А вот звуки, которые издает тетя, похожи на глубокие стоны. Они могут продолжаться всю ночь напролет. Иногда тетя скрипит зубами или разговаривает во сне. Этот бред, в котором ничего понять невозможно, начинается как-то внезапно и так же неожиданно прекращается. Порой тетя во сне издает свистящие звуки, словно в этот момент кто-то дует в испорченный свисток. Только брат спит спокойно, дыхание у него ровное и чистое, как будто он отринул прочь все неприятности и тревоги и ничто не волнует его.

Ни Пин не спит. Стоит только ей начать засыпать, она возле уха слышит странные звуки, низкие и глухие, звуки раздаются близко-близко. Как страшно! Ей чудится голос отца. Неужели это отец вошел в комнату? Девочка вскакивает на постели. Нет, все тихо. Она снова ложится. Со двора доносятся шаги: топ-топ-топ. Кто бы это мог быть: папа или жулик? В темноте она видит улыбающееся лицо отца: оно ей кажется непонятным и немного глуповатым. Выражение его лица словно говорит ей, что никакое средство ему уже больше не поможет. Папа ей что-то твердит, он размахивает руками, будто произносит речь. Она наблюдает за движениями его губ, следит за жестами, но не слышит ни единого звука. Хлоп! Отец открыл дверь и исчез… Но ведь двери-то не было!

Она вздрагивает от страха и пробуждается. Снова садится на постели. Она уверена: все, что она сейчас видела, — вовсе не сон. Она ясно слышала: кто-то спрыгнул во двор. Мама! Она зовет мать и толкает ее в бок, но разбудить мать невозможно. Ни Пин снова ложится и прячет голову под замызганное одеяло, чтобы не было так страшно.

Тра-та-та! Тук-тук-тук! А дождь все строчит, проникая в каждое отверстие, в каждую щель. Вода скатывается с карниза на каменные ступени. Ша-ша-ша! Дождь шумит в листьях деревьев. Буль-буль-буль. Дождевая вода, образуя маленькие ручейки, бежит по земле. А ветер разбрасывает брызги туда-сюда, в разные стороны. Как тоскливо! Какая безысходность и безнадежность! Лучше ни о чем не думать!

Под одеялом трудно дышать, воздух спертый, тяжелый. А в комнате еще не рассеялся неприятный запах от дешевых сигарет. В голове девочки все начинает кружиться, сознание мутнеет, перед глазами плывет туман…

Вдруг она слышит вой, не слишком громкий, но какой-то пронзительный и жуткий. Так, наверное, воет зверь перед погибелью. Девочку пронзает мысль: ее отца нет в живых — он умер! Это знамение Неба! Ни Пин вскакивает с постели, забыв накинуть на себя какую-нибудь одежонку. Не решаясь будить взрослых, она торопливо всовывает ноги в туфли и опрометью бежит к дверям. За порогом нога попадает в наполненную водой яму. Туфли тотчас промокают насквозь. Дождь хлещет по лицу, сечет тело. Девочка дрожит. Охваченная ужасом, она устремляется к северному домику со сломанной дверью. Ей кажется, что-то сверкнуло. Нет, это не вспышка молнии и не свет лампы, не мерцанье звезды. И тут она видит отца, лежащего на полу. Он весь в крови, на губах пузырится белая пена.

Вскрикнув, девочка поворачивается, чтобы убежать. Спрыгнув со ступеньки, она оказывается в луже. Она вся мокрая, забрызгана грязью. Громко крича, девочка врывается в западный домик. От ее криков все сразу просыпаются.

«Папа… умер!» Единственная фраза, которую она успела сказать перед тем, как потеряла сознание.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Почему я сюда пришел?

И почему я все это забыл?

Здесь моя комната, обращенная на юг. Солнечные лучи проникают через зарешеченное окно, освещая ветхую, унылую обстановку. В комнате стоит густой запах печеного батата, солодового сахара и винной закваски. Это мое детство, это те запахи, которые меня окружали. Здесь моя судьба, моя душа. Это я сам. Деревенский батат на зиму кладут в погреб, чтобы клубни «пропотели», после чего они становятся душистыми и сладкими, как мед. Могу ли я забыть о том, как, сидя в своей комнатке, лакомился бататом? Красный батат, как много дней, месяцев, лет он ждал меня! Он еще сохранил теплоту и аромат. Он все это время ждал меня!

А вот и моя постель. Мой кан, моя деревенская подушка, вытянутая валиком, очень твердая, жесткая, потому что набита соломой.

Она нисколько не похожа на мягкие и удобные пуховые подушки, которыми пользуются в Европе. Подушка обтянута красной и черной холстиной, на ней вышиты утки-неразлучницы и волшебный журавль, цветы магнолии, восковой сливы — ламэй. Как я устал, как утомился! Давно надо было прийти сюда, лечь на кан и уснуть. Как я нуждаюсь в крепком и долгом сне. Здесь моя постель, мое ложе, здесь я по-настоящему могу отдохнуть. Все здесь давно поджидает меня. Как же я мог забыть про свой дом, почему не возвращался, чтобы обрести здесь покой? Как я мог расстаться со всем этим надолго?

Ни Учэн вернулся! Ни Учэн вернулся! Он вернулся! Что-то зазвенело, задрожало, загудело — словно звук распрямляющейся металлической пружины, или дребезжание стальной пластины, или шелест разворачиваемого рулона шелка.

Ни Учэн, смеясь, отвечает: «Я вернулся! Я вернулся… Мама! Мама!» — Этот возглас разносится во все стороны.

И комната, постель, все, что было сейчас перед глазами, незаметно исчезает, а вместо этого вверх устремляется изящная лестница с замысловато изогнутыми перилами и столбиками, напоминающими вазы. Откуда-то сверху льется разноцветный, не слишком яркий свет лампы, в котором непрерывно мелькают и кружатся странные фантастические тени. Затем появляется зеленый, как изумруд, попугай, который громко выкрикивает каскад слов на английском, французском и немецком языках.

Смех словно звон серебряного колокольчика. Это Европа, похожая на райские кущи. Музыка, костелы, скульптурные изваяния, фонтаны, триумфальные арки, звуки гитар и скрипок. «Вайолин», «О’кей, май дарлинг!»

Кафе, звучит мелодия фокстрота. Высокий бюст и золотистые развивающиеся волосы. Ярко-красные губы и ногти. Улыбка феи, говор как у небожительницы. Изящество и очарование. Какое дорогое платье, какие длинные, будто выточенные ножки. «Красотка живет на морском берегу!» Еще одна лестница, но почему-то по ней трудно подниматься. Выше, выше ногу! Гипсовые и бронзовые изваяния рыцарей и каких-то целомудренных дев. Готические замки, гранитные скалы, луга, покрытые травами, и фонтаны, полуобнаженные мужчины и женщины загорают на солнце… И снова что-то с ногами — чтобы оторвать их от земли, нужно приложить неимоверные усилия. Как хочется взлететь, но, увы, у него нет крыльев. Миска с бататом на берегу моря, трапеза на парусной лодке. Мягкая шляпа, сшитая по французской моде; проститутки, зажав в углу рта сигарету, призывно машут рукой. Так и хочется упасть в их объятия. Если подняться по лестнице наверх, увидишь множество удобных подушек, очень мягких и чистых, набитых пухом. Когда встаешь на них ногой, кажется, что ступаешь по морской волне, которая покачивает тебя из стороны в сторону. Подушки похожи также на облака. Он обнимает одну подушку, другую, и возникает ощущение, что он обхватил рукой облачко…

Куда он попал? Разве не туда, куда шел? Ведь это и есть его дом, или он его забыл? Он забыл свое пристанище, свою пустую комнату, которая осталась после отъезда, — всего лишь эта пустая комната. В ней тихо — ни звука. Но комната осталась за ним, и она принадлежит только ему. А он здесь ничего не узнает, все забыл начисто. А вот сейчас он увидел ее, и все снова всплыло в его памяти. Пока он отсутствовал, в комнате воцарилось запустение, наверное, никому не было до нее дела. На душе у него неспокойно, тоскливо. Если человек забыл комнату, в которой жил, значит, и комната навек потеряла своего жильца, а тот — свое пристанище. Страшно! Он слышит плач… «Папа, папа!» Помоги мне перетащить эту подушку!.. Нет, медлить больше нельзя, нельзя упускать этот случай! Это мой дом, моя постель. Это мои истоки и мое последнее пристанище!.. «Папа!»

«Папа, папа!» Крики Ни Пин и Ни Цзао, в которых слышатся еле сдерживаемый ужас и боль, вернули Ни Учэна к жизни. Ему почудилось, будто его бездомная душа сейчас витает где-то в безбрежном пространстве. Он с трудом открыл глаза.

Вокруг темень. Бурая волна то накатывается на него, то убегает прочь, клокоча. Голова раскалывается от боли, окрестный мир мреет и дрожит, как лепесток на ветру.

Во рту пересохло, неприятно жжет, чувствуется какой-то тошнотворный запах… Папа! Что это? Крики детей? Пин-эр или Цзао-эр? Он сам придумал сынишке имя: Ни Цзао, что значит «Доброе утро» — «Гуд морнинг!» Это отголосок европейской культуры…

— Не надо! — с губ срывается крик, начинается икота. К горлу подкатывает тошнота. Ему кажется, что все внутренности выворачиваются наизнанку.

Кровавая пелена рассеивается, и он видит жалкие мордашки дорогих ему детей. Почему? Почему из-за грехов взрослых, из-за деяний далеких предков, теперь уже мертвецов, или из-за поступков тех, кто собирается отправиться на тот свет, страдают ни в чем не повинные дети, корежатся их души? На его глаза навернулись слезы.

— Отец Ни Цзао! — Он услышал голос Цзинъи. Так спокойно она не говорила с ним уже много лет. — Отдохни, не волнуйся! Сейчас придет доктор, я уже послала за ним… Он сказал, что днем непременно придет… Нам без тебя никак нельзя, но и ты не можешь нас бросить… — Голос жены задрожал.

Мать Ни Пин и Ни Цзао, почему ты всхлипнула? Перед ним снова все поплыло. Ни Учэн закрыл глаза… Какая пустая комната! Она кажется особенно пустой в дневные часы, когда освещена яркими лучами солнца. В ней совершенно негде спрятаться. Но зато в сумерки, ночью, когда на землю опускается серая или черная мгла, здесь не увидишь ни дверей, ни окон. Таинственная и пустая, эта комната находится где-то за облаками, а может быть, это прибежище на земле, в груде пуховых подушек. Но до чего же все вокруг ветхое, зыбкое. Неужели придется навсегда погрузиться в эту опустошенную даль?

Он уснул…

Когда Ни Пин разбудила мать, Цзинъи охватил страх. Рассвет еще не наступил. Перепуганная, она побежала к северному домику. Включив свет, она увидела распластанное на полу тело мужа с белым, тронутым синевой лицом и плотно сжатым ртом. В комнате стоял омерзительный сивушный запах. Значит, он опять напился. Обычно это вызывало у нее отвращение и негодование, но, увидев состояние мужа, Цзинъи задрожала. Один глаз у него закрыт, а второй прикрыт верхним веком лишь наполовину, и сквозь отверстие между веками видна мертвенно-белая полоска. В уголках рта застыла пена, которая обычно выступает у людей, умерших от простудных заболеваний. Цзинъи вспомнила, как умерли ее отец и бабушка. Она дотронулась до головы мужа — холодная как лед. Приникла к лицу: дышит или нет? Новая беда обрушилась на семью! Померкло небо, покрылась мглою земля. Слава богу, у нее есть сын… Да что сын, когда все для нее кончилось! Исчезли надежды, померкли цели ее «борьбы». Все стало пустым и бессмысленным… Ах нет, кажется, он все-таки дышит, правда очень слабо, но у него есть дыхание, значит, он жив! Жив!

Но на ее зов он не отзывается. Дотронешься рукой до тела — будто коснулся трупа. Тормошить его сейчас, наверное, нельзя, его надо приподнять. Но как? У нее не хватит сил, даже если помогут дети. Разве его поднимешь? Вон он какой большой! Мама! Сестра! Она зовет их надсадным голосом. Скорее помогите, его надо положить на постель.

Цзинчжэнь ни в какую не соглашается. Что ты болтаешь! Чтобы я обнимала мужчину?! И кого — зятя! Не затем я блюла свой вдовий пост целых десять лет! Что ты мелешь, бестолковая! Сердца у тебя нет! Ведь он вот-вот умрет!.. А я не умру? Я тоже скоро умру. Может, еще раньше протяну ноги. Ясно? Нет, лучше я умру, чем сделаю такое мерзкое дело! Понятно тебе? Скажи, а ты мне помогала, когда умер мой Шаохуа?.. А разве ты не радовалась, когда он умер? Так теперь ты хочешь, чтобы умер Ни Учэн… Ах ты, бесстыжая твоя душа!

Будет вам лаяться, эка сцепились! Надо что-то придумать! В ссору сестер вмешалась мать, пытаясь их утихомирить. Что толку, если вы друг другу расколошматите головы? Глупые! Сейчас главное — спасти человека! Цзинчжэнь наконец приняла решение. Накинув одежду, она пошла звать соседку — Горячку.

В этом тоже проявлялись особенности обитателей Таоцунь и Мэнгуаньтунь. Люди могли враждовать годами, но в трудную минуту все забывали и кидались на помощь друг другу. Меж ними снова рождалась дружба. Когда Цзинчжэнь подходила к выкрашенным в черный лак воротам Горячки, она уже не помнила, что случилось накануне вечером — как она поносила Горячку самыми отборными ругательствами, хотя и не называла ее по имени в момент ругани, в чем содержалось некоторое преимущество, так как потом в любой момент можно было слукавить — ведь она ругала врага, не называя его по имени. Поэтому никаких угрызений она сейчас не испытывала.

Крики Цзинчжэнь подняли Горячку с постели, однако женщина не выказала недовольства. А как же иначе? Ведь они земляки, а здесь живут как самые близкие соседи. К тому же Горячка просто обожала всевозможные истории и потому сейчас испытывала радостное возбуждение, понимая, что у соседей что-то стряслось и они обращаются к ней за помощью. Она была благодарна Цзинчжэнь за оказанное доверие. Не раздумывая, Горячка разбудила мужа, господина во всех отношениях весьма положительного и невероятно аккуратного, работавшего счетоводом в большой лавке, где торговали шелками и которая находилась за Передними воротами — Цяньмэнь. Муж, сама Горячка, также их семнадцатилетний сын вслед за Цзинчжэнь поспешили к дому Ни.

— Ай-я! Мать родная! Что это с дверью! — послышался возглас простодушной Горячки, когда они поднимались по ступеням. Господин счетовод мрачно покосился на жену. Цзинчжэнь и Цзинъи не обратили на это замечание ни малейшего внимания. Мужчины обошлись без посторонней помощи. Ни за что не подумаешь, что у счетовода и его сына столько сил. Они легко подняли Ни Учэна с грязного пола. Им показалось странным, что крупный на вид мужчина на самом деле оказался таким легким. Это потому, что Ни Учэн сильно исхудал. Слишком исхудал!

Госпожа Чжао, Цзинчжэнь и Горячка удалились, так как Цзинъи вместе со счетоводом и сыном принялись раздевать пострадавшего, а затем укрыли его толстым ватным одеялом.

— Надо сходить за доктором! — подсказал счетовод.

Цзинъи достала деньги, которые ей удалось вчера, во время молниеносной операции, вытащить из мужнина кармана. На всякий случай она вынула и золотое кольцо, которое берегла многие годы в ожидании «черного дня». Цзинъи устремилась было к дверям, но сестра ее остановила.

— Лучше присмотри за ним! А за доктором схожу я!

Цзинъи молча поблагодарила сестру. Вот что значит родная кровь.

Лицо Ни Учэна, прикрытого теплым одеялом, постепенно розовело. Он застонал. Голова была горячая, будто полыхала огнем. Дети, вы можете тихонько позвать отца, но от отца нет никакого ответа. Цзинъи смочила в теплой воде полотенце и вытерла слюну в уголках мужниных губ и следы грязи. Непутевый, ненавистный, но все же ты у меня единственный! Мне без тебя никак нельзя!

Ни Учэн, широко раскрыв глаза, застонал, но снова погрузился в забытье. Через некоторое время пришел доктор Чжао Шантун, директор глазной клиники «Свет». Он был их земляком, поэтому семья обращалась к нему за помощью всякий раз, когда кто-то заболевал, неважно чем. Доктор разбудил больного и, вынув стетоскоп, стал внимательно выслушивать. Цзинъи сразу же прониклась к врачу большим уважением. Доктор, сделав серьезное лицо, выдал заключение: воспаление легких. Открыв саквояж, он достал какие-то таблетки и порошок в пакетике и поверх упаковки сделал надпись латинскими буквами. На отдельном листке он написал записку врачу-терапевту, который жил поблизости. Цзинъи должна к нему сходить…

Благодаря заботам Цзинъи и вниманию детей, моливших Небо о выздоровлении отца, Ни Учэн постепенно пришел в себя. То, что с ним произошло, казалось ему чудовищным сном. Он словно побывал на дне глубокого черного омута.

Он вспомнил прошлый вечер, когда Цзинчжэнь швырнула в него миску с горячей бобовой похлебкой, и то, как он в панике бежал с поля боя. Когда он опомнился и остановился, то увидел, что стоит в пустынном сером переулке. Странно, но только сейчас (не где-нибудь, а именно здесь) он вдруг вспомнил о важной встрече, которая была назначена на сегодняшний вечер. Удивительно! Он не вспоминал о ней на протяжении всего дня: он не думал о ней всего лишь час или десять минут назад. Казалось, он забыл о ней нарочно, словно специально этого хотел. И вот после дикой семейной сцены он вдруг вспомнил об этой встрече. Они его ждут.

Три его любимых ученика! Двое из них, наголо остриженные юноши, принадлежали к тому сорту наивных и чистых молодых людей, которые готовы отдать жизнь во имя правды и справедливости. Третья — девушка в очках, обладающая исключительно острым умом, вызывавшим у него изумление. Все трое почему-то привязались к нему, хотя он сам хорошо знал, что ведет уроки из рук вон плохо, впрочем, об их содержании сказать более определенное он сам не решался. Ни Учэн рассказывал им о Сократе, Демокрите, Платоне. Впоследствии он познакомил их с Ницше и Дьюи, рассказал о Марксе, Фрейде и Муссолини (между прочим, заметил, что Муссолини — философ, и одновременно сообщил еще какую-то чушь). И все же три ученика любили беседовать с Ни Учэном. Однажды они спросили его, для чего нужна философия. Он ответил им — философия не нужна. Но если она не нужна, то зачем о ней говорить? Вот этого он не знал. «Китай сейчас в беде — это мне твердо известно, как известно и то, что Европа пылает в огне».

Что же нам делать? Как по-вашему, что можно сделать?

Я не знаю.

Но вы же преподаватель университета, были в Европе, а ничего не знаете. В своих лекциях вы часто рассуждаете о государстве и обществе, о мире, прогрессе, культуре, науке. Скажите наконец, что надо сделать, чтобы наша страна, общество, весь мир пошел по пути культуры и передовой науки?

Это мне неизвестно.

Ну хорошо, знаете ли вы, что в Китае сейчас находятся японские войска, что на Тихом океане идет война? Известно ли вам, что все мы живем под штыками оккупантов и жандармов? Слышали вы, что идет война между Германией и Советским Союзом? А что вы скажете о предателе Ван Цзинвэе, что вы знаете о Чан Кайши, о Чжу Дэ[111], Мао Цзэдуне?

Я же не политик!

Но вы же китаец. Голоса молодых оппонентов звенели на самой верхней ноте — никуда от них не денешься, никуда не скроешься! Многочисленные вопросы, которые они задавали, конечно, вертелись в голове у Ни Учэна, жили в его душе, Ни Учэн хорошо видел их, знал обо всех этих проблемах, но с необыкновенной легкостью о них забывал, отшвыривал их прочь, видимо полагая, что достаточно проникнуться их серьезностью и дальше он сможет о них не думать, не терзаться; но, поскольку он переставал о них думать, они фактически больше для него не существовали, а потому лучше было никого не мучить и не задавать этих вопросов самому себе. В этом отношении он сильно отличался от своих молодых друзей. Ни Учэн давно уже привык жить, не задумываясь ни о сложных проблемах, ни о тревожных вопросах, он обходил их стороной.

Горячность молодых людей в конце концов его расшевелила. Как я рад! Ах, как давно я не испытывал подобной радости! Именно в вас, молодые люди, заключены подлинные надежды будущей китайской нации. Я тоже являюсь ее представителем, поэтому я несу ответственность не только перед самим собой, но также перед Отечеством и нацией. Раньше я такую ответственность на себя не брал, потому что робел, колебался — словом, не решался ни за что отвечать. Я плыл по течению, совершенно не задумываясь о том, куда меня вынесет поток! Страшно! Вроде ты живой человек, а на самом деле — мертвец! Время пришло! Наш сегодняшний разговор — поворотный этап во всей моей жизни! Мне нужно сделать соответствующие выводы, я сумею прозреть. Вместе с вами, мои друзья, я принимаю серьезнейшее и волнующее решение! Все, что вы сказали, — сущая правда! Надо ставить эти вопросы, искать ответы, надо уметь быть беспощадным к себе! Пусть катятся к черту все, кто не выдержал ваших вопросов! Пусть погибнет все, что прогнило! Война не страшна! Война и даже сатанинское отродье лучше, чем медленное гниение. Но вы еще так молоды, откуда вам знать о гнили. Вот вам пример. Человека можно сравнить с обыкновенным бобом (кстати, замечу, что бобы бывают черные, желтые и так далее. Между прочим, в древнем книжном языке иероглиф «боб» имел начертание, отличное от нынешнего). Так вот, разложение человека можно уподобить гниению испорченного боба, который в результате ферментации превращается в желтый соус. Вы когда-нибудь видели, как крестьяне в деревне делают соус? Сколько же на него слетается мух! Целые тучи! А сколько личинок они откладывают! В истории есть своя грязь и гниль. Подобно тому как под нашими грязными ногтями скапливается множество бактерий и микробов. Теперь представьте: одно поколение людей сменяет другое, и так без конца. Какой же толщины образуется слой этого желтого соуса? Все новые и новые бобы попадают в старую желтую массу, которая начинает бродить, киснуть, разлагаться, в конце концов превращаясь в однородную жижу, похожую на жидкую глину, издающую резкий запах. После того как она затвердеет, поверхность ее становится похожа на толстую шкуру, покрытую струпьями. Вот так и с человеком: новая грязь напластовывается на старую, а это куда страшнее, чем омертвение души. На кого же мы обращаем наши надежды? На вас, кто способен переживать, и плакать, и смеяться, и думать, и действовать, быть тем, кем является. Но наш мир надо не оплакивать и не осмеивать, его надо уметь понимать. Между прочим, знаете ли вы, что в свое время я слушал в Германии лекции известного педагога Шпрангера[112]. Совершенно седой, розовощекий, необычайно энергичный… Я верю в светлое будущее человечества, верю в дарвиновскую теорию эволюции. А помните ли вы Янь Фу[113] и его книгу «Развитие природы»? Какой, скажу я вам, изумительный стиль! Несомненно, по сравнению с теми временами, когда наши предки «одевались в перья и пили кровь», мы сделали большой скачок вперед. Могу сказать со всей определенностью: я верю в будущее, я уверен, что созидательный дух китайской нации непременно возродится. Кроме того, что я вам только что сказал, я, пожалуй, ничего больше не знаю, да и что я могу знать? Знаю ли я о Ван Цзинвэе, Ван Цзитане и Чжоу Фохае[114]? Да, кстати, а читали ли вы стихи молодого Ван Цзинвэя, которые он написал после своего ареста за убийство маньчжурского регента? Слышал ли я о Чан Кайши, Сун Цзывэне и Чэнь Лифу[115]? Знаю ли, хоть немного, о Японии и об оси трех стран: Берлин, Рим, Токио? Слышал ли я о России? Да, я знаю, что Россия очень мощная страна, потому что там Сталин. Германия сильна, потому что в ней Гитлер. Обе эти державы сейчас друг с другом воюют. В Америке есть Рузвельт, а в Англии — Черчилль. Однако мне совершенно непонятно другое: почему в Китае нет сильного вождя нации? Впрочем, думается, какой бы лидер у нас ни появился, Китай должен европеизироваться. Только в европеизации наше спасение, выход, наша жизнь. Но политика — это не моя стихия. Кстати, Япония стала сильной лишь после того, как пошла по пути Европы…

Ни Учэна охватило воодушевление, он радовался, как дитя. Слова лились из него потоком. Он воодушевлялся, загорался всякий раз, когда обсуждал с кем-нибудь вопросы, не имеющие никакого отношения к его реальной жизни. Он витийствовал, веселился — словом, чувствовал себя как рыба в воде. Но стоило кому-то коснуться проблем, хоть немного связанных с действительностью, особенно тех, которые имели отношение к его быту или работе, он сразу же сникал, терялся, путался и становился грустным. Его выспренние рассуждения во время беседы с любимыми учениками так и не перешли в глубокое обсуждение серьезных проблем. Он говорил много и долго, так что полностью лишил их возможности высказать свою точку зрения. Правда, в какой-то момент Ни Учэн заметил свой просчет, понял свою бестактность.

В самом деле, он, кажется, так и не выслушал молодых людей об их взглядах на проблемы современности. И тогда, охваченный горячим порывом встретиться с ними снова дня через три вечером в пассаже «Восточное спокойствие», он пригласил их в ресторан «Дунлайшунь» («Восточное благополучие») отведать «баранину в самоваре» — «шуаньянжоу»[116]. «В следующий раз я буду молчать — ни гу-гу, буду слушать только вас! — сказал он им. — Как говорится: „Я люблю своего учителя, но истина мне дороже“. А помните изречение: „Из трех идущих по дороге один непременно мой учитель!“ И еще: „В десяти комнатах обязательно живет верность и преданность“. Итак, мы снова встречаемся в ресторане „Дунлайшунь“. Опоздание — самая отвратительная черта китайцев! Непростительная!»

…Он начисто забыл и о своей беседе со студентами, и о договоренности встретиться с ними. И вдруг, во время жестокого боя, происшедшего после «подлого ограбления», когда на него выплеснули плошку горячей похлебки, он о ней вспомнил. Он прозрел! Увы, со времени назначенного свидания прошло больше полутора часов. Мало того, сейчас у него в кармане нет ни гроша и нечего заложить в ломбарде. Какой уж тут ресторан, какая «баранина в самоваре»! Увы! Он не мог сейчас никуда пригласить даже трех нищих студентов!

Он обманул молодых людей, а ведь они ему дороги. А какой у них молодой задор, какая искренность! Ах, эти прекрасные, драгоценные качества молодежи! Но их очень легко спугнуть, испортить. Ни Учэн считал (и часто размышлял об этом), что растоптать чувства юных и чистых людей — это значит совершить самый гадкий, самый подлый и жестокий поступок. Того, кто это сделает, надо убивать! Сейчас это преступление совершил он сам!

Он чувствовал себя так, словно только что он собственными руками убил человека (правда, непреднамеренно), но раскаиваться в содеянном уже поздно. И все же его терзали угрызения совести, он был в состоянии отчаяния, глубоко переживая свой поступок. Но разве его переживания и угрызения совести не свидетельствуют о непреднамеренности его проступка? Самотерзаниями он сейчас пытался облегчить те обвинения, которые предъявляла ему его совесть, и тем самым успокоить себя. Дело сделано, и изменить ничего невозможно! Но если это так, то и нечего огорчаться. Если не существует лекарства, способного излечить недуг, значит, не стоит испытывать боль и огорчения. В моем положении ни одно снадобье мне не поможет, потому нечего ломать голову в поисках спасительной панацеи. Вот так: я не стану из-за этого ломать себе голову, потому что я закоренелый оптимист! Человек ли умер, пес ли подох — все едино! Это и есть настоящий оптимизм!

Он глубоко вздохнул. Разговаривать с молодыми людьми совсем не просто. И самым трудным является разговор о жизни, о действительности. Он решительно не хочет обсуждать с ними свое отношение к японским захватчикам. Он не смеет даже об этом подумать. Нет, он вовсе не собирается примкнуть к оккупантам, но и не помышляет ехать в Чунцин, так как не питает в отношении Чунцина никаких иллюзий. Ну а уж о маленькой Яньани, которую можно назвать крохотной горной деревушкой, — о ней он даже не хочет вспоминать, потому что больше всего он боится тягот, сомнений, пусть даже совсем ничтожных. Ему хочется крикнуть в голос: «Я вовсе не святой!» И еще ему хочется заявить: «Никакой я не борец!»

Он с горечью и раздражением подумал, что в каждой ошибке, оплошности, неприятности, в любой беде, в каждом ударе судьбы есть своя положительная сторона, есть своя неизбежность, которая делает тебя более хладнокровным и стойким, ибо тебе уже нельзя сделать выбор и не стоит думать о будущем. Но если я ожесточу свою душу, разве я смогу принести пользу отечеству, нации, наконец, принести пользу самому себе? Без этого я лишь исковеркаю и истопчу свою душу. Если я не завоюю дружбу, любовь, уважение, я удостоюсь лишь презрения и ненависти. Меня никто не поймет и не простит. Мои дети, мои любимые ученики будут презирать меня, ненавидеть и сторониться! Железная, гениальная логика! Рассуждая так, он вдруг почувствовал, что только сейчас обрел истинное «освобождение».

Небрежно покачиваясь из стороны в сторону, он шел по узкому хутуну, пока не достиг «Винного жбана» — небольшого питейного заведения, стоявшего у поворота. В лавке выстроились в ряд огромные глиняные жбаны с вином, которые и дали название месту. Хозяин лавки — человек в возрасте, поэтому в торговле помогают ему жена и коротышка парень, не то сын, не то их ученик. Пол в лавке выложен почерневшим от грязи кирпичом, стол и стулья — старые, массивные, на вид очень прочные. В комнате стоит крепкий запах дешевого вина. Кроме больших жбанов из обожженной глины, в лавке можно увидеть цилиндрические стеклянные сосуды с крышкой, наполненные зеленым вином цинмэйцзю — наливкой из слив, еще каким-то зельем пунцового цвета и виноградным вином лиловатого оттенка. Неестественные цвета жидкостей невольно заставляют вспомнить о дешевых красителях. Здесь же стоят разного размера и формы бутылки вперемежку с небольшими тарелочками с закуской, которая обычно подается к вину: поджаренным арахисом, кусочками доуфу[117], мелкими креветками. Основными посетителями лавки являются трудяги, о которых обычно говорят: «Тянет он телегу, продает сою». Ни Учэн, попав в этот мир, сразу же почувствовал облегчение, словно сбросил старую кожу и стал другим человеком. Он широко улыбнулся. Под небом всегда есть путь, по которому путник бродит!

— Четыре ляна байгара[118] и тарелку доуфу! — приказал он юному слуге.

Слуга уставился на него, в его взгляде застыл какой-то вопрос. Однако ухмылки, которую слуга позволял себе с другими посетителями. Ни Учэн не заметил.

— Четыре ляна байгара и миску доуфу! — повторил Ни Учэн. В те времена, о которых идет речь, один лян емкость имел небольшую, поскольку меры объема были иные: шестнадцать лянов в ту пору равнялись одному рыночному цзиню.

На лице парня застыло выражение сомнения.

— Ты что, оглох? — Ни Учэн сдвинул брови.

— Вы нам задолжали… еще два месяца назад…

— Верну, все верну, нынче непременно рассчитаюсь и еще дам тебе на чай! Разве я когда-нибудь не отдавал своих долгов? Я же у вас выпиваю не впервые! — Ни Учэн осклабился, и улыбка получилась кривая, наигранная.

— Слушаюсь, господин Ни! — Мальчишка, по всей видимости, успокоился. К столу подошел хозяин. Ах ты, такой-сякой, ну и невежа, ну и подлец! Этот малец только что вел со мной настоящую психологическую войну, а ты, старый хрен, все это время стоял в сторонке и прислушивался к разговору. Небось что-то против меня замыслил.

О люди! Если бы судьбами китайской нации вершили Наполеон или Бисмарк, то даже им ничего бы не удалось сделать!

Появилось вино и закуска, разложенная на пепельно-серой тарелке с двумя темно-синими ободками по краю, которые словно подчеркивали уныние, тяжесть и беспросветность той жизни, что вели здешние обитатели. У чарки отколот кусочек, и от этого места, кажется, ползет еще трещинка, но в комнате слишком темно, чтобы ее разглядеть, а Ни Учэн к тому же близорук, поэтому утверждать что-то определенно нельзя. Вот это и есть наша жизнь, наши удовольствия, наше счастье… Что это там на стене, закопченной до черноты от дыма, который выбрасывает наружу печка с углем? Ах! Это лозунги, которые повсюду расклеивают японские оккупационные власти в связи с «Четвертой кампанией по усилению общественной безопасности».

«Мы должны обновить жизнь и обеспечить спокойствие людям.

Мы должны оберегать сельскохозяйственное производство и снизить цены.

Мы должны уничтожить коммунистических бандитов и исправить мысли.

Мы должны создать свой Северный Китай и закончить войну в Великой Азии».

Мы должны… Что мы должны? Я должен… Что я должен? Гадко! Все гадко!

Он похож сейчас на неграмотного, точно так же он смотрит сейчас на эти иероглифы, разглядывая каждую черточку, из которых они состоят. Вот черточка поперечная, черточка вертикальная, откидная и ломаная вертикальная. Но что означают все эти знаки? Тошнотворное лицемерие!

Буль-буль! Одним духом он влил в себя больше двух лянов байгара. В глотке сразу защипало, словно в нее вонзились крохотные иглы. Лицо побагровело. Подавив кашель, он немного переждал. Откуда-то изнутри поднималась волна тепла.

— Ну, как идет торговля? Много ли покупают? — обратился он к старику хозяину, решив проявить инициативу в разговоре.

Четыре ляна он проглотил в три глотка. В горле запершило, он закашлялся. Но голова, как ему казалось, была совершенно чистая. Он мог сейчас, подобно стороннему наблюдателю, созерцать самого себя, общество, всю страну!

Страна, которая терпит столько лишений! Скорбная у нее судьба, скорбны и годы, в которые она существует! Но будущее страны вселяет радужные надежды. Он верит в будущее, несомненно! Правда, не совсем понятно, на что надеяться. Впрочем, в Китае живет немало людей, которые гораздо сильнее Ни Учэна. Я прекрасно знаю, что они сильнее меня, потому что у меня в жизни толком ничего не вышло… Сейчас мне приходится терпеть лишения, но рано или поздно забрезжит рассвет и я пробьюсь сквозь пелену мрака! Да будет свет! О, как надеется он на будущее счастье! Как надеется на что-то возвышенное и прогрессивное! Что до лишений, то он терпеть их не может. Он их не переносит! Все это пошло, ничтожно! Ба! Вот где причина всех трагедий! Вот где зарыта собака!

А почему, собственно говоря, люди должны страдать? Почему должен страдать он, Ни Учэн. Сейчас ему за тридцать. Сколько еще таких тридцатилетий ему отпущено на этом веку?

— Эй! Хорошо бы твою лавку как-то украсить, сделать немного привлекательней! — говорит он хозяину. — Пол поскоблить, стены хорошенько отдраить! А столы и стулья надо бы подновить, покрасить, ножки, которые качаются, неплохо было бы прибить. Да и лампа никуда не годится. Люди приходят сюда не только ради того, чтобы выпить, но прежде всего отдохнуть — у них есть право на отдых! Работа и отдых — это самое важное в жизни. Возможно, что отдых даже важнее. Отдых — это удовольствие, а работа…

Хозяин внезапно его перебил.

— А где деньги? Новых посетителей нет, а старые берут только в долг, некоторые задолжали за несколько месяцев. Скажу прямо, я торгую вином себе в убыток. А ведь у меня много расходов: и то надо, и это. Понятно, что надо все обустроить получше. Хотел было я открыть ресторан посолиднее, да где взять деньги?

Ответ лавочника таил в себе нехороший намек. Неучтиво! Опять эти деньги! Деньги! Знакомый мотив! Напоминание о долге заключало в себе препятствие, обойти которое было невозможно.

— Дай мне еще четыре ляна!

— А вы?..

— Сказал «четыре ляна», значит, неси! Поменьше рассуждай! — Ни Учэн вытаращил на хозяина глаза.

Пить в кредит означало, что он солидная персона, куда более важная, чем хозяин или его парень — подручный. Вспышка гнева у гостя заставила старика смириться, и он принес еще четыре ляна.

Выпив полцзиня, Ни Учэн еще долго куражился, но наконец убрался из лавки и пошел шататься по окрестным улицам. Голова кружилась, перед глазами мелькали какие-то узоры, ноги заплетались. Наконец он подошел к своему дому, но дверь оказалась на запоре. Значит, во двор не войти, разве что перелезть через стену… Как он оказался внизу, во дворе, он уже не помнил.

Ни Учэн пришел в себя лишь через два дня. Он лежал с высокой температурой, ослабевший, готовый вот-вот испустить дух. Все это время он почему-то постоянно вспоминал (быть может, он бредил, а может, говорил, будучи в здравом уме) свою заброшенную пустую комнату. Когда он приходил в себя, то силился вспомнить одну вещь, которая неожиданно начала его беспокоить, — остался ли в пустой комнате его старый сундучок? Или это был чемодан, а может быть, ящик или сплетенный из ивовой лозы баул? Нет, ему уже не вспомнить! Ясно одно, что в нем лежало его сердце. Я непременно должен пойти туда и взять свой сундучок! А собственно, почему я должен его брать? Ведь сундучок, как и сама комната, ждет моего возвращения.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Все, что ты сказал, Ни Учэн, отец наших детей, неблагодарный человек, — сплошная ерунда. Оплошал ты, ошибся! Ты подумал, кто ты и кто я? Ведь мы связаны вместе одной нитью. Поэтому каким бы ты ни был: хорошим ли, дурным, красивым или безобразным, веселым или печальным, живым или мертвым, — для меня все тот же, потому что твоя судьба — это и моя судьба, твоя болезнь — это и моя, если поправился ты, значит, выздоровела и я. Во время твоей болезни, когда ты находился между жизнью и смертью, я ухаживала за тобой. Кому же еще? Кому позаботиться о тебе, кроме меня? Жить, как ты, в цветном вертепе я не могу, иностранной азбуке я не обучена и не понимаю ее. И книги читать не умею. Но вот ты заболеешь… и что тогда? Что будет с тобой? Хотя, может быть, ты сейчас и здоров еще. Но цветок не алеет тысячу дней, человек не бывает здоровым сто лет. На кого тебе опираться в старости и болезни? Поэтому оставь хоть часть пути к отступлению. Цветами, что тебя окружают, ты не заглушишь голод и жажду; недуг ими не вылечишь.

А теперь спроси у своей совести, попытай ее: найдется ли, кроме меня, другой человек, который стал бы ухаживать за тобой, заботиться о тебе?

Что до твоих «цветочков», то я тебя к ним совсем не ревную. Понимаю, что человек не святой и не бесчувственное бревно. Каждый хочет отведать сладкого плода, поесть-попить и повеселиться. Море страстей не знает границ, удовольствия — беспредельны. Но однажды, споткнувшись, подумай, как сможешь исправиться; а коли исправишься, подумай, как стать еще лучше. Даже государь-император мечтает стать бессмертным. Счастья и радости хочешь не только ты. Всякий любит, к примеру, вкусно поесть, курятину, утятину или вкусную рыбку; каждый любит одеться в шелка или парчу нарядную; все хотят пожить в высоких хоромах. Кому не хочется полакомиться да повеселиться, порассуждать на возвышенные темы?! Только разве все это падает с неба? Хватит ли у тебя терпения, способностей и везения, чтобы обрести все эти радости в жизни? Нет, тебе за ними не угнаться! Твои замыслы, может, и обширны, да только пустые они. Как говорится: «Думы выше неба, а нить судьбы тонкая, как бумажный листок». Словом, ждут тебя одни беспокойства и неприятности. И вот что я еще тебе скажу: нельзя упиваться минутным счастьем. Век человека — короткий. Хорошо, если проживет он сотню лет. Сегодня ты молод, полон сил и здоровья, кровь бурлит в жилах и духом ты крепок. Как говорится: «Готов проглотить ты небо и выплюнуть землю». А что завтра? В один миг ты станешь дряхлым, согбенным старцем, и дух твой вот-вот иссякнет. Повеселиться мгновение — дело нехитрое, а что потом? Все равно рано или поздно умрешь, а места, где похоронить тебя, не окажется!

Вспомни поговорку: «Души людей различны, как и их лица». И еще говорят: «Одному скакать на рысаке, другому ехать на осле», «Аршин надо укоротить, вершок надо удлинить». В общем, самое главное в жизни — это знать меру, чтобы по сравнению с верхами чего-то не хватало, а по сравнению с низами был бы избыток. В нашей жизни немало людей, кто живет в свое удовольствие, но еще больше тех, кому нечего есть и не во что одеться. А сколько людей гибнет в лихолетье — несть им числа! Разве не так? Как люди говорят: «Торговец любуется счетной книгой, голодный смотрит на свой живот!» Вот, к примеру, крестьянин, ему, чтобы наесться, нужно съесть не меньше восьми пирожков, а тебе всего три. Сыты, кажется, оба, а ведь съели по-разному. Говорили, что раньше в хоромах государя жило по шесть жен и по семьдесят две наложницы, между тем простому смертному эта радость не дана. А вот обязанности отца и мужа у всех одинаковы. В общем, конечно, если есть у тебя силы и желание, кути себе на здоровье, твори блуд «в зарослях ив и цветов». Поступай, как тебе заблагорассудится! Только вот что я тебе скажу, Ни Учэн: когда я вышла за тебя замуж и оказалась в твоем доме, я сразу заметила, что в семье у тебя дела плохи, она почти развалилась. Как в той поговорке: «Второй Ван встречает Новый год: что ни год, то все хуже и хуже». Скажи честно, дожил бы ты до сегодняшнего дня, если бы не наши деньги? Поэтому прямо тебе заявляю: человек должен помнить добро! Не нужно безумствовать, терять благородство и человеческие чувства. Словом, не должен человек доходить до последней черты. А ты? Сейчас хочу одно, потом другое, а там — вообще ничего не желаю: я, мол, не привык ни к тому, ни к другому… А подумай, в какое время ты живешь? На что способен сам? Бесстыжая твоя душа! Неужели ты думаешь, что, если нос подрисовал, значит, и морда стала крупней? Ну ладно, ладно! Поступай как знаешь. Но только, хочешь ты этого или не хочешь, а все равно наступит такой день, когда ты вспомнишь, что у тебя есть жена, дети, старые родственники, которые хотят есть. А ты шатаешься по ресторанам да на танцульки шляешься. Может быть, все-таки умеришь себя? Попробуй не поешь, даже день один, или съешь меньше обычного. Сможешь?

В твои дела я вмешиваться не хочу. Я женщина и знаю свое место. Но и ты должен помочь нам. Не разрушай нашу семью. Посмотри на родных, на друзей, оглянись на соседей. Среди них есть всякие люди: умные и дурни, уроды и красавцы, есть терпеливые, а есть торопыги. Взгляни на них: у каждого из них есть свой кров, работа, есть миска риса, потому что они знают свое дело. А ты? Вот, скажем, даже разбойник-туфэй и тот знает дело свое. У него под рукой два ружья, он способен ограбить, убить ради куска. А будь туфэем ты?..

Что до меня, то в детстве жила я, конечно, в достатке, но потом привыкла к бедности, особенно в последние годы, когда началась вся эта военная кутерьма и неразбериха. Так и ты тоже должен умерить себя — хоть чуть-чуть. Пожалуйста, веди себя поприличней и давай в дом деньги на пропитание, хоть самую малость. А мой долг — ухаживать за тобой. И скажу тебе еще вот что: если настанет день, когда ты, Ни Учэн, останешься без куска хлеба, я помогу тебе, пускай даже мне придется просить подаяние… Я все равно буду кормить тебя, хотя, может, я потеряю силу в руках и не смогу поднять даже корзину, а мое плечо не вынесет коромысла. И пускай я не знаю твоей английской грамоты и этой твоей… ло-ги-ки…

Знаю, я для тебя пустое место — ну и пусть! Но подумай о своих детях. Неужели тебе не совестно, не тяжело самому? Где ты еще найдешь таких чудных ребятишек? Наш Ни Цзао получил на экзаменах сто баллов по родному языку, арифметике и за общие знания, а по воспитанию — девяносто восемь. Тебе это известно? Ты узнавал у детей, как они учатся? А их домашними заданиями ты когда-нибудь интересовался?

Все люди как люди: учатся в университете, бывают за границей. Вот, скажем, наш земляк Чжао Шантун, он учился в Японии, он — магистр медицины и имеет свидетельство, а сейчас он хозяин глазной клиники «Свет». Разве у него меньше знаний, чем у тебя? Или он меньше, чем ты, повидал на свете? Иностранные языки он знает, пожалуй, лучше тебя в десять раз. А что он за человек? Занимаясь своим врачебным делом, он ведет себя как заправский заморский врач, а едва вернется домой — настоящий почтительный сын, мудрый зять и добрый отец. Он сохранил все достоинства и добродетели китайской нации — все без исключения. А его жена, госпожа Чжао, ты, наверное, ее видел… О ее элегантных ножках я, пожалуй, промолчу, но ее лицо! — оно же все в оспинах. И тем не менее они прекрасные супруги. А как уважают друг друга! «Вместе летят крылом к крылу!» Как говорится: «Не забывай дружбу, что завязалась в нужде; не отказывайся от жены, с которой вместе ел мякину!» В этом и состоит главное качество и достоинство настоящего мужчины.

А как живешь ты? Транжиришь деньги, залезаешь в долги, перезакладываешь вещи, отказываешься возвращать долг, то и дело оказываешься на мели. Но разве я могу все время за тебя расплачиваться? И все же ты нисколько не меняешься. Тебе нужны слава, деньги, ты хочешь взлететь вверх и стать знаменитостью. А что от этого нам? Мы ровным счетом ничего от этого не имели! И если это так, то с какой стати позволять тебе нас обирать?

Впрочем, хватит об этом. Не думай, что я так уж ничего и не понимаю. Наоборот, я хорошо знаю, что сердце у тебя доброе и человек ты неплохой. Иногда даже бываешь ко мне добр. Все это так. Ведь я не какая-нибудь дура набитая!.. Я ценю, что ты привез меня в Пекин, водил меня на лекции, учил английскому языку. Прекрасно! И то, что ты когда-то водил меня на танцы — тоже неплохо. Я все это понимаю и принимаю с благодарностью. Но сейчас я говорю о другом. Ты слишком высоко замахиваешься, а порой пытаешься допрыгнуть до самых высоких небес. Только один пример: ты хотел, чтобы я училась, а кто будет ухаживать за детьми? Что, по-твоему, может сделать женщина с двумя ребятишками на руках. Да еще в такое, как сейчас, время? Чего ты хочешь от меня? Единственное, о чем тебе следует сейчас подумать, так это о нашем пропитании. Ты же учился за границей, знаешь иностранный язык, наконец, ты мужчина! Мне многие вещи недоступны, даже неудобно о них заикаться. Я ведь училась совсем чуточку и нахваталась лишь крох. Конечно, я побывала с тобой в «горах заоблачных», понаслышалась о Кантах и Гегелях. А что дальше? На что я еще способна? Я не смогу заработать даже на саму себя: на еду, на одежду. Ну а о том, чтобы управлять какими-то делами в Поднебесной, — и говорить не приходится! Но у нас с тобой есть семья, есть дети. Как можно вести себя так, будто ты сам малое дитя? Погляди на людей: они живут совсем по-другому. Если у тебя есть воля и желание спасти отчизну, иди тогда сражаться против японцев. Ну а если твоя душа омертвела и ты хочешь одного — побольше заграбастать, то тогда хватай подачки японцев, становись прихвостнем. Может, хоть в этом ты себя проявишь! А что ты понимаешь сейчас, чего хочешь от жизни? Ты, может быть, хочешь жить как знатный вельможа и в то же время оставаться простым смертным? Но ведь так не бывает. Человек не может в каждое свое мгновение превращаться во что-то другое. Ведь ты же не Сунь Укун, который способен на семьдесят два превращения!

И рассуждаешь ты как-то нелепо. Вот, скажем, танцы. Ты же знаешь, что я не могу танцевать. Если хочешь, найди себе партнершу-танцорку. «Коль деньги есть, иди веселиться, но сидишь на мели — с судьбой придется смириться!» «Красть и грабить не умеешь и лукавством не владеешь!» В общем, надо тебе смириться! Оглянись на порядочных людей, особливо на людей состоятельных. Разве они сходили просто так со сцены? Другое дело — распутные баричи, повеселились какое-то время, а потом, как говорится, «хлебают пустоту в горах», в общем, рано или поздно становятся они уличными побирушками или служками в ямыне[119]— что твоя обезьяна на привязи!

Знаю, не любишь ты мою мать и сестру. Но только скажу я тебе: ты не прав. Тысячу раз я тебе говорила, что мать и сестра к нам очень добры, к тебе они относятся неплохо, а в наших ребятишках так просто души не чают. Они для наших детей сущие благодетели. Ты же знаешь, сестра в восемнадцать лет вышла замуж, а уже через год овдовела, но до сих пор верна памяти мужа. Она героическая женщина — в духе всей нашей семьи Цзянов! Хотя живут они с нами, но на свои собственные деньги, ни у тебя, ни у твоей семьи они не взяли ни одного вэня[120]. Так почему же ты отказываешься приблизить их, самых дорогих нам людей, таких близких, как кожа и мясо? Они очень одинокие и беззащитные, им некуда больше податься.

Помнишь, несколько лет назад, когда мы в первый раз приехали с тобой в Пекин, меж нами произошла ссора, чуть ли не потасовка. После этого ты несколько дней не показывался дома (случилось это впервые), а потом прислал кого-то ко мне, попросил встретиться с тобой в пассаже «Восточное спокойствие», и мы вместе пообедали в ресторане. Ты спросил меня, с кем я в конце концов буду жить, с тобой или с ними. Странный вопрос. Да, я твоя жена, мать твоих детей, но я и дочь своей матери, а еще и сестра. Я прекрасно разбираюсь в родстве и в родне, поэтому я, как говорится, «чту старых, люблю малых», словом, хочу одного — чтобы в доме у нас царил лад и согласие. Моя мать мне говорила, что в хороших семьях на протяжении многих поколений никогда не бывает разделов. Вот на чем держится китайская культура!

Все, что я здесь тебе нынче наговорила, — это для твоего же блага. Одиннадцать лет назад я пришла в вашу семью Ни и стала ее частицей. Других помыслов у меня не было, решительно никаких! Как же я буду жить дальше, если ты станешь ко мне плохо относиться?

Цзинъи говорила с большой страстью, непрестанно роняя слезы. Каждое ее слово, казалось, исторгалось из глубины сердца, будто это была сама боль, облеченная в звуки. Ни Учэн, который только-только пришел в себя после болезни, не все принимал из того, что говорила жена, однако сейчас ему казалось, что сказанное ею в целом соответствует истине и ему остается внимать ее словам — как говорится в подобных случаях: «Едва сдерживая рыданья, слушать, непрестанно протирая уши». Ни Учэн дивился, где она научилась так говорить. Ее слова льются нескончаемым потоком, и, что самое удивительное, в них есть смысл, чувства и даже красота слога. Откуда все это? Неужели он что-то проглядел? Может быть, это чистая случайность? А если бы Цзинъи не бинтовала ног, если бы она окончила университет, а потом училась бы где-нибудь в Европе или Америке? Если бы ей предоставили трибуну? Кто знает, может быть, из нее получился бы знаменитый ученый — профессор! С ее талантом говорить она могла бы заниматься даже политикой. Родись она где-нибудь в Европе, Америке или на Японских островах… Увы! Жизнь быстротечна, а человек не живет больше ста лет. Он венец всего живого, но он и раб случая, его игрушка и жертва!

А какой случай представится тебе, Ни Учэн?

Спустя неделю после болезни он получил письмо от ректора Педагогического университета. В форме округлой и витиеватой ректор писал, что, поскольку господин Ни серьезно болен и ему нужен отдых для укрепления здоровья, университет пригласил другого преподавателя занять его место, а посему, говорилось в письме, «мы просим вас после восстановления здоровья позаботиться о новом высоком назначении».

Болезнь и потеря работы, как ни странно, подействовали на непоседливого и витающего в облаках Ни Учэна самым отрезвляющим образом, словно доброе лекарство. За многие годы он, по-видимому, впервые коснулся ногами грешной земли. С этого момента он даже перестал видеть дурные сны. Внезапная новость сразу охладила его пыл, и это ощущение было куда приятнее, чем те ожоги, которые он получал в пламени своих испепеляющих надежд и мечтаний. В свое время, когда он заболевал еще там, в деревне (будь то простуда, головная боль или зубы), ему говорили: «В тебе поднялся огонь». Стоило принять лекарство, и «огонь исчезал». Ему объясняли, что огонь бывает разный: злой, желудочный, легочный, печеночный, сердечный, пустотный. А есть еще «огненный дух». Одним словом, человеческая жизнь постоянно находится в пламени огня, который обжигает и палит его. Где человеку найти прохладу и отдых душе?

Море скорби беспредельно, и, лишь оглянувшись назад, ты увидишь берег. А обернулся ли он, Ни Учэн? Вот он сейчас лежит больной, а кто ухаживает за ним? Цзинъи. А где же его друзья, которые любили поговорить о высоких материях; где приятели, с которыми он когда-то кутил в местах, освещенных разноцветными фонарями; где его красотки, расточавшие ласки, казавшиеся ему милыми и забавными? Даже тени их нет! Почему же он не прислушивается к словам Цзинъи, почему не воспринимает серьезно ее слова? Прав ли он?

Ему остается сейчас одно — со всей искренностью сказать:

— Прости меня! Я очень перед тобой виноват. Я виноват перед всеми вами. — И он произносит эти слова слабым голосом.

Цзинъи, услышав их, едва сдерживает рыдания. Неужели ты раскаялся и прозрел? Она зовет детей и велит им справиться о папином здоровье…

— Я виноват перед вами, дети! — говорит отец.

Ни Пин плачет, а Ни Цзао очень растроган и доволен. Ему кажется, что сейчас он наконец-то попал в семью, в которой царит радость, поэтому он самый счастливый мальчик на свете.

В полдень Цзинъи, пожарив немного ростков чеснока, сварила на них бульон с лапшой, в которую добавила еще два яйца, чтобы подкрепить мужа. Протягивая пиалу, она проговорила:

— Если не доешь, оставь немного детям!

Ни Учэн съел одно яйцо, а второе отдал Ни Пин, которая, откусив немного, отдала оставшееся брату. Все в семье испытывали радость. После еды отец велел детям принести бутыль рыбьего жира, настоянного на пшеничном экстракте, и прочитал им короткую лекцию о пользе снадобья, а потом дал им выпить. Дети вынули пробку и, понюхав, сказали: очень противный запах, от него тошнит! Ни Учэна эти слова сильно расстроили. Глупые дети, оказывается, вы тоже способны причинять боль. Немного поразмыслив, он решил, что, поскольку он сейчас болен, рыбий жир нисколько не помешает ему самому восстановить силы. Он решил оставить его для себя, немедленно показав детям пример. Наполнив пипетку до половины, он раскрыл рот и нажал на резинку. Несколько капель, попавших в рот, он с удовольствием проглотил, изобразив на лице довольную улыбку. Но тошнотворный запах тотчас вызвал у него позывы рвоты, однако в тот же момент сработали другие рефлексы, связанные с его познаниями в области принятия витаминов и других полезных для здоровья лекарств, а также в области физиологии и гигиены. Облекшись в чувства, эти рефлексы немедленно воздействовали на поверхность языка, как известно связанную со вкусовыми ощущениями. Ни Учэн в этот миг настойчиво убеждал себя (и заставлял себя верить), что рыбий жир — благо. Он во сто крат ценнее, чем любая лапша или куриные яйца. Высший класс! Поэтому он вкусен. Рыбий жир — это яркий символ современной и передовой культуры! Пока он обдумывал эту идею, его отношение к запаху постепенно изменилось, чувство страданья от ощущения гадкого вкуса в конце концов исчезло, и в его груди родилось другое чувство, которое подавило все остальные, — радость одержанной победы, удовлетворенного желания, удовольствия, невероятного блага. Так было всегда. Стремление его разума к наукам и основам здоровья быстро воплощалось во вполне определенные ощущения и чувства, которые в свою очередь превращались в соответствующие физиологические реакции его организма, сопровождающиеся обильным слюноотделением. Это было редкое качество, не свойственное обычным людям. Из груди вырвался довольный смешок, так как Ни Учэн уже начал ощущать положительное воздействие рыбьего жира на свой организм, прежде всего на пищевод, на желудок, в котором разливалось сейчас удивительное тепло, этакую наполненность и удовлетворение. Желудок уже начинал перерабатывать рыбий жир, значит, все полезные вещества этого продукта через стенки желудка стали всасываться в кровь, которая в свою очередь, согласно кругу своего обращения, отправляла их к рукам, ногам, пояснице, подмышкам, и сейчас в каждой частице его тела уже проявляется удивительная сила рыбьего жира. Они словно разбудили и вернули к жизни уставшие и ослабевшие клетки Ни Учэна. Он отчетливо это чувствует, ясно ощущает, он понимает, что наступило его внутреннее преображение. Ах, как это прекрасно! Ему кажется, что даже мускулы на его лице под воздействием удивительных частиц рыбьего жира разгладились, так как, по-видимому, они ощутили его живительную и успокаивающую силу. Это вполне материализованная радость, радость постижения знаний из области физиологии, медицины, искусства питания.

Он принялся витийствовать. Упадок сил нисколько не отразился на его духе, наоборот, пыл его, казалось, все возрастал, чему, вероятно, способствовало и благотворное воздействие рыбьего жира. Он рассказал детям историю о Минском государе Чэнцзу, прозванном Яньским князем[121], о том, как тот однажды сочинил вторую половину парной надписи. Сяньшэн, учитель государя, дал ему первую строчку: «Ветер подул, и хвост жеребца разметался тысячью нитей». Юный государь мгновенно придумал вторую строку дуйляня: «Солнце сверкнуло, и чешуя дракона блеснула тысячами золотых блесток». Обескураженный сяньшэн сейчас же отказался от обучения талантливого отрока. Вы догадались почему? Потому что сяньшэн, услышав ответ Чэнцзу, сразу же понял, что тому предначертано стать императором… А вот еще одна история о Чжан Чжидуне[122], который жил в Маньчжурскую династию Цин[123]. Семи лет от роду он отправился в столицу сдавать государственные экзамены, однако главный экзаменатор, увидев перед собой мальчика, к испытаниям его не допустил, сказав, что пусть тот сначала дополнит вторую строку дуйцзы. Первая половина звучала так: «Упрямый отрок из уезда Наньпи — ему всего лишь семь лет». Чиновник решил поиздеваться над мальчишкой, но тот не долго думая ответил: «Сын Неба из града Пекина — живет десять тысяч лет». Посрамленный экзаменатор, встав со своего места, отвесил мальчику почтительный поклон.

Цзинъи посоветовала мужу немного помолчать и отдохнуть, но он не обратил на ее слова никакого внимания. Он вспомнил еще одну историю о чудаке-книжнике из их группы. Сяньшэн прочитал тому половину парной надписи: «Шорох книг слышится во дворе перед домом».

Книгочей не замедлил с ответом: «Звуки циня заполнили терем высокий». Это было чье-то высказывание, которое успел вспомнить наш книжник. Еще был молодой бездельник, который однажды провалился на экзаменах. Сяньшэн попросил его продолжить такую фразу: «Рыба и лапа медведя — то, что любят все люди». Тот ответил: «Птичка и краб — увы, их еще не поймали!» Учитель громко расхохотался.

— Скажи, папа, а что придумал ты? — спросил Ни Цзао.

— Что придумал? — Лицо отца помрачнело. Приглушив голос, он буркнул почти под нос: — Сяньшэн сказал: «В десяти комнатах дома верность и честь живет». А я ему ответил так: «В девяти волостях страны много прекрасных дев». Ни Учэн закрыл глаза.

К вечеру состояние выздоравливающего Ни Учэна внезапно ухудшилось. Лоб покрылся холодной испариной, сердце билось учащенно, его мучил понос. Ни Учэну казалось, что он вот-вот протянет ноги. Цзинъи недовольно бросила, что, по-видимому, причина в том, что он днем слишком много говорил, но Ни Пин неожиданно вспомнила, что папа днем выпил слишком много рыбьего жира — огромнейшую дозу, не такую, как указано в рецепте, прикрепленном к бутылке, а ведь надо принимать всего по две-три капли два-три раза в день. Ни Учэн жене возражать не стал, но решительно воспротивился утверждению девятилетней девочки, которая осмелилась опровергнуть научные методы питания. Ему было крайне неприятно слышать эти слова.

Ночь он провел тяжело и уснул лишь на рассвете, зато, когда проснулся после девяти, почувствовал себя значительно лучше. Не без содрогания он потянулся к бутылочке с целебной жидкостью, однако на этот раз накапал себе в рот совсем немного — от силы капель восемь или десять, которые мигом проглотил, но тут же отрыгнул обратно, почувствовав во рту кисло-горькую вонючую смесь рыбьего жира и желудочного сока. Лицо героя стало серым. Крепко стиснув зубы, он перевел дух и попытался вновь проглотить отвергнутую желудком жидкость. Такая преданность (прямо-таки святая преданность) рыбьему жиру, а с ним и всем научным знаниям способна была, как говорится, потрясти Небо и Землю.

Ни Учэн постепенно выздоравливал, причем восстанавливал свои силы довольно быстро. Он верил, что своим выздоровлением он прежде всего обязан рыбьему жиру, который сыграл в этом главную роль. Но сейчас он высказал желание отведать нечто более «весомое». Цзинъи испекла ему лепешек, нарезала лук, положила все это перед мужем вместе с соевым соусом и кунжутной пастой, сделала яичницу из двух яиц и приготовила небольшую тарелочку соленого кориандра, после чего сварила кастрюлю жидкой кашицы из кукурузной муки. Цзинъи гордилась своим изобретением — смесью желтого соевого соуса с кунжутной пастой, которую полагалось добавлять к блюдам, считала, что она подходит к любой пище, потому что это не только вкусно, но и экономно, а значит, так же полезно, как и рыбий жир. Ни Учэн любил лук под соевым соусом (но без кунжутной пасты), не гнушался он и кукурузной кашицей. Ел он энергично, издавая громкие звуки. Тембр голоса у него изменился после болезни, к тому же он стал произносить слова как в его родных местах, а его смех стал походить на смех крестьян. Да и в его облике сейчас не осталось ничего европейского.

— Все говорят, что я люблю поесть. Вовсе нет! — неожиданно проговорил он, и в его словах послышалась радость. — Мне надо очень немного: лук с соей да плошка кукурузной похлебки. Вот и все! И вовсе я не транжира, мои желания самые обычные. Еще Конфуций говорил: «Короб риса да ковш воды. Людей это повергает в печаль, а у Хуэя[124]вызывает радость». О, как умен этот Хуэй! Настоящий мудрец!

Ни Учэн погладил сына по голове и с чувством сказал:

— Я верю, когда вы вырастете, у вас будет хорошая жизнь. Китай не может оставаться прежним, как не может оставаться прежним и весь остальной мир. Но я надеюсь, когда вы станете взрослыми, вы всегда будете помнить (смотрите, не забудьте!), что в вашем детстве самой вкусной пищей была желтая соя с кунжутной пастой… И была еще война, были японцы… Да, лучше, если бы у вас не было такого детства! — Его голос дрогнул, в нем слышались слезы. — Есть поговорка: «Если сгрызешь корень, все дела тебе будут сподручны!» — С этими словами он подцепил корешок кореандра и принялся его жевать. Дети последовали примеру отца, но грызли без особого удовольствия.

После еды Ни Учэн пообещал жене, что через несколько дней непременно попросит кого-нибудь из друзей найти ему работу, а до этого он намерен переводить иностранные книги по философии, словом, он собирается жить «литературным трудом». Цзинъи его планы поддержала.

Письмо ректора университета об увольнении мужа породило в душе женщины противоречивые чувства. В такое время и в такой ситуации это письмо следует воспринимать не иначе как наказание, обрушившееся на мужа. Если бы эта кара его миновала, Ни Учэн ровным счетом ничего бы не понял, а продолжал бы свои безобразия, нисколько не думая о последствиях. Такой жестокий удар для него был просто необходим, мужа надо поставить в безвыходное положение, заставить его голодать. Может быть, тогда он образумится. Надо «подвести его к последней черте, а потом вернуть к жизни». Тогда, может быть, он спустится с небес на землю, образумится, прислушается к ее словам и будет жить с нею по-человечески. Цзинъи воспринимала это увольнение с радостью, так как оно вселяло в нее надежды. Она нисколько не сомневалась в том, что это ее жалобы сыграли положительную роль в увольнении Ни Учэна, и видела в этом долю своей победы, хотя Ни Учэн, по всей видимости, ничего не знал об этом и даже не догадывался. От этого муж ей казался гораздо симпатичнее и ближе.

Но существовала другая сторона дела: увольнение мужа било не только по нему, но и по ней самой, по всей их семье, оно еще больше осложняло и без того трудную жизнь. В общем, придется еще туже затягивать пояса. Жить теперь можно, лишь закладывая вещи или перепродавая их. Правда, муж и раньше был не бог весть какой опорой, но все же часть своего месячного заработка он домой приносил. А вот сейчас он сам нуждается в ее помощи, и получается, как в поговорке: «Поднял камень и размозжил собственную ногу».

Своими думами Цзинъи не могла поделиться с детьми, тем более с мужем. И все же, как ей показалось, в ее жизни неожиданно блеснул яркий лучик света, потому что муж у нее попросил прощения, а это говорило о том, что он немного переменился. Ее вертопрах одумался, а может, и раскаялся. Сейчас она в полной мере ощутила необходимость сочетания суровости и доброты. Да, бить надо крепко. Но ее жестокие поступки были вызваны вовсе не тем, что она стремилась насолить Ни Учэну, просто она хотела вернуть его к нормальной семейной жизни. Но сейчас ей надо быть с ним подобрее, чтобы он, проявив свою непреклонную решимость, полностью раскаялся. В жизни человеческой, как известно, существуют тысячи тысяч различных истин, но для нее самой важной является одна, заключенная в словах «непреклонная решимость». Если ты родился на свет и существуешь, то жить надо так, чтобы иметь в душе непреклонную решимость. Другого выхода нет!

Во время болезни мужа (которая знаменовала пору их согласия) Цзинъи, понятно, все время навещала западный флигелек, беседуя с матерью и сестрой. Рассказывая родным о том, что муж потерял работу, она не могла сдержать своего огорчения.

— Хотели его «изничтожить» и вот «изничтожили» на свою же голову! Теперь и вовсе нечего будет есть!

Реакция сестры и матери была мгновенной.

— Если вам нечего есть, то мы здесь ни при чем! На нас не сваливай! Ты сама злобствовала, сама лютовала! — нанесли они ответный удар. — Если бы ты его не покрывала, не ставила нам палки в колеса, он не шатался бы целыми днями по борделям и не транжирил бы наши кровные денежки! Ох, чего только мы ему не передавали! Что до нашего котла, то это не твоя забота! Если вам придется голодать, то это вина не наша, а твоя!

— Что вы такое говорите! Кто на вас сваливает?

— Сваливаешь или нет, только ты об этом лучше помолчи!

— Как это «помолчи»? Не буду молчать, все равно скажу, назло скажу! Вам бы только кого-нибудь «изничтожить», а что из этого получится — вы нисколько не думаете!

— Стыда у тебя нет! До чего додумалась!

В атмосфере западного флигеля непрестанно пахло порохом, причиной чего было постоянное состояние тревоги и подавленности, вечная нехватка продуктов и избыток свободного времени, а главное — отсутствие сдерживающих факторов и положительных эмоций.

Ссора кончилась общими слезами, за которыми последовало примирение: «Ты тоже погорячилась, слушать даже было противно!» «Ясное дело! А ведь на самом деле мы втроем — одна семья: один с другим и все вместе! Ты за нас, а мы за тебя. Разве не так?» «У тощей лошади волос длинный, у человека в бедности возможности скромные!» «Если бы не эта жизнь, разве стали бы мы ссориться?! Больше не будем, хватит! Надо сдерживаться. Да и судьба у нас одна!»

И снова были улыбки, смех, а за ними слезы, ссоры и новые надежды. …Дни бежали своей чередой.

Состояние Ни Учэна с каждым днем улучшалось, а когда он бывал здоров, у него возникало два желания. Первое — вкусно поесть (понятно, что рыбьего жира для этого явно недостаточно!). Второе — хорошо помыться.

После того как он торжественно заявил о своем особом пристрастии к блюду из лука с соей и кукурузной кашицей, Цзинъи стала делать его постоянно, питая им мужа по крайней мере раз в пять дней. Что это было? Желание услужить с помощью такого несколько искусственного и чрезмерного проявления верности, или в этом проглядывала попытка приноровиться к обстоятельствам, вызванная бедностью? Недаром говорят: «Толкай лодку по течению». А может быть, здесь была скрыта издевка или намерение его осадить, обуздать каким-то особым способом? Ни Учэн ломал голову, но к определенному выводу так и не пришел. В 1949 году, уже после Освобождения, когда Ни Учэн вспоминал трагикомические сцены с «кукурузной кашицей», он лишний раз убеждался, что метафизика в Китае пустила глубокие корни. Во всяком случае, ее история необычайно длительна. Сейчас один только вид лука и кукурузной кашицы приводил его в содрогание. Он начинал стонать, будто испытывал невыносимую боль. Его желудок сжимался в спазмах, во рту он ощущал неприятный кислый привкус. Лук для него стал самым горьким зельем, а батат с кукурузой — безвкусным воском, который он вынужден молча жевать. После кукурузной кашицы он ощущал в животе совершеннейшую пустоту — все внутри тряслось и болталось! Его организм не получал никаких питательных веществ, наоборот, они, казалось бы, начисто исчезли, отчего он постоянно чувствовал странную опустошенность и изнеможение, что вызывало у него раздражение и приводило к упадку духа. Вот уж правда: «Немой съел горечавку: горечь чувствует, а пожаловаться не может». Дернула же меня нелегкая брякнуть тогда, что больше всего на свете я люблю лук с соей да кукурузную кашицу! Да еще с какой торжественностью заявил! Жалкий человек, жалкая судьба! Жалкое тело с этим жалким брюхом, наполненным такими же жалкими кишками. Ах, Ни Учэн, сколь незначительны, просто мизерны твои потребности, и все же они заставляют тебя страдать, они терзают тебя, мучают, корежат твою душу и волю. Почему человек из-за своих желаний и страстей должен терпеть многочисленные и нескончаемые мучения, казалось бы малозначительные, но невероятно жестокие. Как было бы хорошо, если бы все эти ничтожные и пошлые, порой смешные, а чаще грустные мелочи жизни не задевали душу, не причиняли ей боль, чтобы все подчинялось твоему телу и духу, твоему возвышенному таланту, интересам и природным дарованиям, которым свойственна устремленность к новому, поиск возвышенного, иначе говоря, постоянное движение вперед, а также способность абстрактного мышления. Разве не можешь ты стать китайским Кантом, Ницше или Декартом? Разве ты не в состоянии внести всеобъемлющий, эпохальный и выдающийся вклад, который принес бы пользу в управлении страной и установлении мира во вселенной! Неужели он, Ни Учэн, живет лишь для того, чтобы страдать, поскольку нормальной жизнью он жить уже не может, и это предопределено ему судьбой, так же как предрешено ему постоянно терзаться из-за того, что он не может удовлетворить даже самые ничтожные свои желания, предрешено из последних сил бороться за свое существование, находясь на грани смерти или уничтожения! Несчастный человек! Интересно, что бы сказал Дарвин, если бы его заставили целый месяц питаться луком с соей да кукурузной похлебкой? Попробовал бы он так пожить! Кроме них — ничего: ни окорока, ни колбасок, ни отбивных, ни копченой рыбы, ни сливочного масла, ни молока, ни сыра, ни тунца, ни кофе, ни сахара. Нет даже чая!

Чистота тела — проблема не менее важная, чем потребность в изысканной пище. Пыль, пот, постоянная испарина… Ни Учэну кажется, что все поры его тела чем-то закупорены и забиты. Из-за этого ему все время душно, он ощущает идущий от тела смрад. «Смердящая плоть!» Все какое-то липкое, все чешется… Разве ты человек? Поистине ты смердящая плоть!

Ни Учэн заявил, что у него сейчас вполне достаточно сил, чтобы сходить в баню и хорошо помыться, а пойдет он вместе с Ни Цзао. Поскольку мальчик был очень щуплый, отец решил взять одно место на двоих, а это значит, что им хватит и одного фэня, ну, понятно, надо еще накинуть какую-то мелочь на чай. Скромные расчеты мужа растрогали Цзинъи. Вообще-то она хотела предложить мужу вымыться дома и тем самым сэкономить на бане. Подогрела бы воду в тазу, и на здоровье! Однако предложение мужа вымыться за один фэнь имело свою притягательную силу, и она в конце концов вынула монету, оставшуюся от тех денег, которые она получила от заклада японской чайницы и которые сумела сэкономить на еде.

— Спасибо, спасибо! — Ни Учэн отвесил жене поклон.

Отец с сыном отправились в баню.

Спустя много лет, когда во время своей поездки в Европу Ни Цзао посетил дом Ши Фугана и встретился с его супругой — госпожой Ши, он, неожиданно вспомнив свое детство, подумал тогда, что из всех событий прошлых лет, которые удержала его память, самое глубокое впечатление на него произвело посещение бани. Если бы в Китае, как в свое время в Европе, сняли бы фильм под названием «Глубокие чувства отцов и детей», то в нем непременно появился бы эпизод об отце, который ведет сына в баню.

Вполне вероятно, что отец водил мальчика в баню и раньше, когда Ни Цзао был совсем маленьким, однако прошлые посещения начисто стерлись из его памяти, запомнилось лишь это, которое случилось после выздоровления отца в погожий осенний день после полудня. «А, господин Ни, наконец-то вы пришли!.. Прошу, прошу, входите, господин Ни! Прошу сюда!» Радостные восклицания банщиков сыпались со всех сторон, едва отец с сыном переступили порог банного заведения. «Господин Ни, куда вы запропастились? Куда-то выезжали или какие-то дела? О, вам немного нездоровилось! Драгоценный организм, так сказать, лишился спокойствия! Не побереглись, а надо было поберечь себя! Изволите чайку? Какого желаете: лунцзинского, а может быть, отведаете „Ароматные палочки“, „Красный юньнаньский“ или „Высокие кончики“? Прекрасно, чайник „Высоких кончиков“ и пару чашек!»

Пекинцы, как известно, любят после слов, обозначающих действия или предметы, добавлять частицу «эр». К примеру, если в разговоре кто-то упоминает «кончик чайного листа», то он обязательно добавит к слову частицу «эр». Иное дело, когда речь идет о делах официальных, например, когда говорят о закупке и продаже чая или же о церемонии чаепития. В этом случае никто эту частицу, конечно, не употребит. Поэтому слова «высокие кончики», произнесенные без этой частицы, звучали несколько торжественно, что, разумеется, выглядело довольно комично. Ни Учэн, сделав каменное лицо, без тени улыбки, потребовал «Высокие кончики» и при этом добавил, что они обойдутся одним местом на двоих. Ни Цзао от этих слов стало немного неудобно, но еще большее неудобство он испытал, когда ему пришлось раздеваться в присутствии банщика и обнажить перед ним свое тщедушное, грязное тельце. Отец уже разделся и предстал перед сыном отнюдь не в величественном виде, каким Ни Цзао его обычно видел, но худым, как скелет, с выступающими ребрами, с кривыми ногами, согнутыми колесом, тонкими щиколотками и ссохшимся заостренным задом. Мальчик смотрел на отца почти с ужасом, ему было за него очень стыдно. Отец помог сыну раздеться. Когда грязное тело отца приблизилось к такому же грязному тельцу сына, мальчик испытал неприятное чувство, почти отвращение и невольно отпрянул в сторону. Лицо его залилось румянцем.

Наконец Ни Цзао разделся, и банщик положил его одежду вместе с одеждой отца на полку. Они вошли в банное отделение, куда, оказывается, входить одетым было не положено.

Ни Учэн повел сына в парную, где мальчик чуть не задохнулся от горячего пара. Ноги скользили по полу. Он увидел обнаженные, плохо развитые, красные тела людей, ноги, перевитые лентами синих вен, волосы. Мальчик весь напрягся. Вода в бассейне была горячая, как кипяток. Страшно! Неужели здесь специально ошпаривают людей, а потом сдирают с них кожу? Страшное место! Но особенный ужас вызвала у него «деревянная кровать», на которой лежал совершенно голый человек, а вокруг него орудовал мужчина с полотенцем на бедрах. Он мял и тер лежащего на «кровати», так что тело того человека становилось красным, как морковь. Ни Цзао еще не знал, что эта процедура называется «баней с массажем», и ему представилось, что голого человека сейчас будут разрезать на куски. А какой он сам? Худющий, с черной шеей, все тельце в складках и струпьях, напоминающих рыбью чешую. Его собственное тело, как и тело отца, как тела других, сновавших вокруг него людей, вызывали у Ни Цзао отвращение. Он видел в них какую-то непристойность, поэтому испытывал глубокий стыд.

Отец уже успел погрузиться в один из трех бассейнов, расположенный ближе к наружной стене. Температура воды в нем была несколько ниже, чем в остальных. Он позвал Ни Цзао, но мальчик робко жался к стене возле бассейна, не решаясь спуститься вниз.

— Слишком горячая! — проговорил он.

Ни Учэн, не просидев и минуты, вылез из воды и сел на край водоема. Он похлопал влажной рукой по худенькой спине сына, а потом принялся хлопать его по груди, ногам, ягодицам. Ни Цзао попытался было избежать этих пошлепываний, но скоро игра ему понравилась, и он громко загоготал. Обрадованный отец принялся плескать в него водой. Первые брызги, попавшие на тело, заставили мальчика вздрогнуть и втянуть голову в плечи, но потом он привык и засмеялся. Плеснув на сына пригоршню воды, отец потащил его в бассейн, но мальчик с воплем вырвался. Ни Учэн расхохотался. После долгих и настойчивых уговоров (в этой подготовительной работе отец показал сыну личный пример) отцу все же удалось затащить мальчика в бассейн, наполненный водой умеренной температуры.

Ни Учэн принялся соскабливать с тела сына грязь. Окатив его водой, отец провел большим пальцем по коже, в результате чего грязь образовала на теле узоры: замысловатые линии и закорючки. Ни Учэн внушал сыну, что особое внимание при мытье следует обращать на локти, колени, подмышки и тыльную сторону ладоней, не забывая при этом пяток, шеи и мест за ушами. Ни Учэн предложил мальчику свою помощь, но, едва рука отца коснулась сына, тот, согнувшись в три погибели, залился смехом. Кожа мальчика оказалась невероятно восприимчивой к постороннему прикосновению, ему чудилось, что отец непрестанно его щекочет, поэтому Ни Учэн перенес направление своей деятельности на спину сына, которую тот не мог достать рукой, предоставив мыть остальные места самому Ни Цзао, при этом отец проверял качество мытья. Когда дело дошло до намыливания головы, возникла сложность. Пена попала мальчику в глаза, и глаза сильно защипало. Ни Цзао скривил рот, что вызвало у отца презрительное хмыканье. Ни Цзао от злости заплакал и принялся колотить отца рукой, но в конце концов мыльную пену с головы удалось смыть, а остатки ее, собравшиеся возле уголков глаз, стереть рукой.

После бани мальчик почувствовал в теле удивительную легкость. Ему казалось, что он, подобно ласточке, может сейчас вспорхнуть в поднебесье. Отец с сыном хорошенько вытерлись горячим полотенцем и приступили к чаепитию. Потом оба принялись за ногти. Туалет завершила расческа. Радостные сердцем и духом, они покинули банное заведение.

— До чего же здорово в бане! — воскликнул довольный Ни Цзао.

Слова сына обрадовали отца, он почувствовал, что в носу у него сильно защипало.

Ни Учэн испытывал блаженное чувство расслабленности и удовлетворения, так как от тела вновь исходил запах чистоты. Но после бани он почувствовал в своем желудке еще бо́льшую, чем прежде, пустоту. По дороге домой им попалась харчевня, в которой готовили запеченное мясо. Нос Ни Учэна сразу же уловил аромат блюд, смешанный с запахом смолы, горящих дров. Его глаза запечатлели сияющие от удовольствия лица людей, выходивших из харчевни, их блестевшие от жира губы. Он увидел возбужденные физиономии тех, кто собирался переступить порог заведения. Их брови были приподняты, лица в радостном возбуждении. Ему почудился сладостный аромат, исходящий от запеченного мяса, и запах вина. Он облизал губы. Его слюнные железы, желудок, кишки начали обильно выделять соки. В горле заклокотало, в пустом желудке послышалось урчанье. Обе стенки его опустошенного желудка стали тереться друг о друга в ожидании пищи. Он сразу вспомнил слова его земляков: «Жадный червь от алчности вылезает наружу».

Что за «жадный червь»? Неужели на самом деле в его животе сидит какой-то червяк, который делает человека алчным, и человек не в состоянии это чувство в себе подавить? Удивительно образное и точное сравнение! Он в своем голодном нетерпении как раз и напоминает того червя, который корчится, извивается в его чреве, стараясь вылезти наружу, поскольку терпеть мучений больше не может.

На самом деле, конечно, никакого «жадного червя» не существует. Если у кого-то при ощущении сладкого запаха действительно появится изо рта червяк, то этот червь может быть лишь паразитом, вроде ужасной аскариды, которая действительно может выползать изо рта больного. В его памяти сразу всплыла картина многочисленных выгребных ям и отхожих мест в родной деревне. Сколько в них было червей!

Мы живем как свиньи! Его глаза заволокло слезами.

Ни Цзао, взглянув на отца, сразу все понял, хотя был совсем маленьким мальчиком. Он даже остолбенел от неожиданности, увидев в лице отца такое страстное желание попасть в харчевню и поесть запеченного мяса. Вместе с жалостью к отцу у него родилось и чувство неприязни. В этой алчности ему почудилось что-то низменное, странное выражение его лица сразу же бросалось в глаза. Губы отца как-то странно двигались, и мальчику сразу же вспомнилась кошка, за которой он ухаживал вместе с сестрой. Несчастная кошка была все время голодной, поэтому, когда Ни Цзао начинал есть, она садилась рядом и неотрывно смотрела на него, а ртом производила движения, сопровождавшие движения губ Ни Цзао, словно в этот момент кошку дергали за ниточку. Сердце Ни Цзао не выдерживало, он вынимал изо рта кусочек, который еще не успел проглотить, и давал кошке. Животное с благодарным мурлыканьем перебиралось ближе и принюхивалось к пище, но не ело, а снова устремляло на мальчика жалобные глаза. Кошка не решалась принять этот дар, поскольку кусок пахнул очень скверно. Потом кошка отправилась в рай, а ее тело зарыли во дворе.

Ни Учэн взглянул на застывшего в молчании сына, и его сердце пронзила боль. Какой же я отец? Никакого от меня проку! Я не могу даже сводить мальчика в обыкновенную харчевню и всласть накормить печеным мясом. Имею ли я право после этого жить?!

Будь что будет, а мяса мы непременно отведаем! И пусть рухнут наземь небеса, пусть повернут вспять воды Хуанхэ! Лицо Ни Учэна стало торжественно-серьезным, на нем лежала печать горя и гнева. Распаренное и красное после бани, оно приобрело синеватый оттенок.

— Пошли! — Он решительно потянул мальчика за руку. — Нам вон туда! — Он показал в сторону.

— Куда мы идем? Разве мы не домой?

— К одному моему другу. Этот дядя знает кучу разных вещей.

— Я не пойду!

— Мы только на десять минут!

— Нет, не пойду!

— Пойдешь! Будь послушным! А по дороге домой я куплю тебе сборник детских рассказов!

— Не, не хочу, не покупай. Да у тебя и денег-то нет!

— Они у меня будут! — Ни Учэн взволнованно схватил сына за руку. — Верь папе, у него непременно будут деньги!.. Прошу тебя, мой мальчик, ну пойдем! Это совсем рядом, всего две остановки, на трамвае. Посидим минут десять, не больше.

Они подошли к дому Ду Шэньсина. В зале для гостей, через который им пришлось пройти, стояли кадки и горшки с хризантемами самых разных оттенков и видов: золотисто-желтые и бледные с зеленоватым оттенком, лиловатые с тоненькими, неживыми лепестками или совершенно белые. Красота зала и атмосфера изысканной праздности, которая в нем царила, поразили не только сына, но и отца. Они повернули направо и очутились в кабинете, где хозяин обычно принимал гостей. Здесь было тепло, будто уже наступила весна. В комнате они увидели печурку для обогрева марки «Новый народ» с ярко начищенной трубой. На плите стоял железный чайник, урчанье которого напоминало монотонную декламацию стихов. Вдоль северной стены до самого потолка поднимались книжные полки, уставленные многочисленными изданиями в дорогих переплетах. Нос ощущал запах бумаги и туши. До чего же много здесь книг! У мальчика захватило дух от восторга. Он сразу же проникся к хозяину этого дома большим уважением.

Ни Цзао поздоровался с хозяином, назвав его «дядей Ду», и сделал поклон, потом ответил на кое-какие вопросы и принялся рассматривать книги. Возле полок стояла раздвижная лестница, распяленная наподобие иероглифа «человек». «Она нужна, чтобы доставать книги с верхней полки», — решил Ни Цзао. Мальчик почувствовал благоговейный трепет. «Интересно, сколько потребуется времени, чтобы прочесть все эти книги?» — подумал он и понял, что человек, прочитавший всю эту груду, должен знать очень и очень много. Разговор отца с хозяином дома, то и дело менявшим тему, долетал до ушей Ни Цзао, но не занимал его внимания. И вдруг…

— Господин Ду! Я испытываю некоторые трудности…

Слова отца внезапно ворвались в сознание Ни Цзао, случилось нечто страшное: сейчас отец будет просить взаймы. Но произошло еще более гадкое: дядя Ду достал небольшую сумму денег и с миной отвращения протянул отцу. Денег было раз в десять меньше той суммы, которую просил отец.

Отец просиял, с уст его сорвался смех, правда довольно натянутый. Как противно слушать его! Наконец смех прекратился, но потом снова раздался без всякой причины. Отец хохотнул еще раза три, как петух, которому не хочется возвещать о наступлении утра, но которому все-таки приходится кукарекать, так как человеческая рука в этот момент сжимает его горло.

Гости простились с хозяином и вышли. Мальчик испытывал стыд, и, когда отец предложил ему пойти в какой-нибудь ресторан, он, заплакав, отказался.

— Не пойду, не пойду! — заливаясь слезами, он побежал домой.

Оторопевший от неожиданности, отец бросился за сыном вдогонку. Надутые, они вместе шли по дороге домой, не разговаривая друг с другом. Скоро на пути им попалась галантерейная лавка. Отец остановился и стал внимательно осматривать товары, пока не увидел барометр, который тут же и решил купить. «Барометр символизирует современную науку!» — обрадованно заявил он. Ему хотелось, чтобы в их доме было побольше всего научного, чтобы чувствовались в семье признаки западной цивилизации. После покупки барометра настроение отца резко изменилось. Всю дорогу домой он рассказывал сыну о принципах устройства барометра, поведал ему о Фаренгейте, Цельсии и Реомюре. В середине своего рассказа он вдруг замолчал, потому что неожиданно понял, что говорит что-то не то. Его знаний в этой области было явно недостаточно.

Цзинъи восприняла появление барометра как дурной знак и стала с пристрастием выпытывать у сына, что произошло. Ни Цзао смутно чувствовал, что каждый такой поход с отцом рано или поздно должен закончиться какой-нибудь катастрофой. Цзинъи заплакала: семья бедствует, а муж покупает эту никому не нужную безделицу. Зачем?

Ни Учэн между тем посмеивался, но был сдержан. Он с удовольствием, как ребенок, рассматривал цифры на шкале, дул на стеклянный стерженек, грел его рукой. Научный закон о расширении тел при повышении температуры и сжатии их при охлаждении претворялся в жизнь на глазах. Ни Учэн был в восторге. «Да здравствует наука!» — заявил он.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Игра «Складные картинки» натолкнула Ни Цзао на мысль, что человек как бы состоит из трех основных частей, каждая из которых имеет свои особенные наряды и покровы. Первая — голова в шляпе или без шляпы или обмотанная полотенцем или без него. Вторая — тело, облаченное в какое-нибудь платье. Третья — ноги, прикрытые штанами или юбкой, обутые в сапоги, туфли или деревянные сандалии. Каждая из частей способна свободно перемещаться, легко подменять одна другую. Например, девочка, голову которой украшает бамбуковая шляпка, вдруг приобретает туловище толстяка, одетого в европейский костюм, или сухощавого субъекта в ладно пригнанном платье, или повернувшейся куда-то вбок фигуры в кожаном жакете. Почему эта фигурка женщины наклонена? Легко объяснить. Совершенно ясно, женщина повернулась, чтобы посмотреть на вас. А вот и ноги — они самые разные: их прикрывают панталоны, или широкие шаровары, или длинный халат, ниспадающий до пят, или короткие штанишки, едва прикрывающие щиколотку. На ногах соломенные сандалии или еще какая-нибудь обувь. Словом, одна и та же голова может венчать туловища разных людей и, наоборот, к одному и тому же телу могут быть приставлены различные головы и ноги. Так, в игре создается великое множество фигурок, которые претерпевают тысячи всевозможных изменений и превращений. Три части тела, сложенные вместе, хорошо согласуются друг с другом, но порой они выглядят и довольно неуклюже, даже как-то неестественно, что вызывает смех, а иногда отвращение и даже ужас. Однако как было бы здорово, если бы человек по собственному хотению мог менять каждую из этих трех основных частей. Увы, все это многообразие фигур и обликов способно лишь радовать глаз — не больше. Ни Цзао вместе с сестрой принялся составлять фигурки, которые им особенно понравились. «Вот эта хорошая! А эта еще лучше!» Фигурки быстро менялись, так что у детей зарябило в глазах.

Большое любопытство у детей вызвал и барометр. Интересно, почему красный столбик в трубке то поднимается, то опускается, становится то длинным, то коротким? А может быть, он живой? Может, внутри его скрывается какой-нибудь шаловливый бесенок? Ни Цзао внимательно разглядывал диковинный прибор не меньше десяти минут. Ему собственными глазами хотелось увидеть весь процесс удлинения и укорочения столбика от начала до конца. В чем секрет фокуса, какова хитрость этого бесенка? Но разве способен простой глаз в один прием увидеть весь ход превращения бутона в цветок? Увы, глазу это не подвластно. Зато стоит хоть на мгновение забыть про цветок и прервать наблюдение, и вдруг ты замечаешь, что он совершенно преобразился. Мальчик так и не увидел процесса всех изменений, которые происходили в барометре. Он замечал лишь конечный их результат — движение спиртового столбика, подкрашенного красной краской.

Брат и сестра получили сборник детских рассказов, а вместе с ним прекрасно иллюстрированную книжку «Биографии знаменитых людей мира», но купил все эти подарки вовсе не папа, а его длинноносый друг — дядя Ши, который и преподнес все детям. Ши Фуган — европеец. Он вовсю зубрит китайский язык — пекинский диалект, а потому в его речи то и дело появляются слова с частичкой «эр» на конце и всякие выражения вроде «Ну а ты, а?» «Во здорово!», «Страх какой!». Дядя Ши всегда очень чисто одет и неизменно находится в отличном расположении духа, о чем свидетельствует его постоянная улыбка. Он появился у них в доме спустя месяц после выздоровления отца. Во время встречи мужчины обсуждали план создания журнала с переводными статьями из европейских научных работ. Дядя Ши проявил большое расположение к маме, немного поболтал с ней о разных мелочах, после чего мама сказала, что господин Ши весьма достойный человек. Ши Фуган пожелал познакомиться с бабушкой и тетей, но тетя от встречи отказалась, а бабушка, наоборот, по этому случаю надела черную шелковую кофту. Европейский гость называл бабушку «почтенной госпожой» и употреблял старинные вежливые обороты речи: «Сколь велико ваше долголетие? От вас исходит аромат счастья. Каждая косточка вашего тела необычайно крепка!» Словом, говорил он чрезвычайно складно и проникновенно, заставляя бабушку заливаться радостным смехом. Примечательно, что бабушка вовсе не была старой, но пребывала в возрасте достойном и весьма почетном.

После беседы с гостем бабушка со вздохом призналась: «Вот уж никогда бы не подумала, что „заморский волосатик“ такой разумный и почтительный человек». Она вспомнила свое детство в деревне и то, как к ним однажды пришли ихэтуани. Вспомнила, как брат-наставник, собравшись с духом, расколол одним ударом кулака сразу двенадцать кирпичей, а потом стал показывать разные фокусы, в которых он был большой мастак. Ихэтуани в то время бросили клич: «Поддержим Цинов, уничтожим иностранцев!» Как было бы хорошо, если бы все иностранцы были вот такие культурные и разумные, как Ши Фуган.

В «Биографиях знаменитых людей» было собрано свыше трехсот историй. На каждой странице книги помещался портрет человека, а под ним текст. Среди знаменитостей были Сократ, Платон, Пастер, Нобель, Эдисон, Коперник, Галилей, Клемансо, прозванный Тигром, Бисмарк — Железный канцлер, «Святая дева» — Жанна д’Арк, писатель Диккенс и многие другие. Из этой книги Ни Цзао узнал (и надолго запомнил), что Коперник и Галилей были сожжены на костре (во всяком случае, так было написано в книге, хотя на самом деле им удалось избежать смерти), это сильно огорчило мальчика. Он расспрашивал об этом отца, однако тот ему толком ничего не ответил. В истории о Бисмарке Ни Цзао прочитал, что в молодые годы тот как-то оказался возле постоялого двора, ища пристанища. Он несколько раз позвонил в дверной колокольчик, но на его зов никто из слуг не появился. Тогда Бисмарк достал пистолет и принялся палить по крыше. В этой истории про Бисмарка мальчик не увидел ничего героического, напротив, ему показалось, что такой человек похож на грубияна и дикаря, он способен совершать жестокие поступки и творить разные бесчинства. Из истории о Жанне д’Арк он узнал, что ее сожгли на костре английские солдаты-завоеватели. Картина с изображением несчастной девушки вызвала у Ни Цзао большое уважение к великомученице. А Диккенс, оказывается, во время игры в футбол повредил себе ногу, из-за чего вынужден был оставить прежнюю профессию, но зато сделался писателем. Эта история показалась мальчику чрезвычайно забавной. Разве быть писателем менее интересно, чем играть в футбол? А если бы Диккенс не повредил себе ногу, неужели все свои силы он направил бы на игру в мяч, а не на писательство?

Но почему в книжке утверждается, что Диккенс стал писателем потому, что поранил ногу во время футбола?

Из более чем трех сотен биографий знаменитостей мира Ни Цзао обнаружил лишь одно жизнеописание китайца — Конфуция, названного в книжке «Первоучителем Высокой мудрости и Великих свершений». В каждом классе школы, где учился Ни Цзао, на передней стене висел портрет Учителя Куна. Мальчик никак не мог взять в толк, почему на одежде мудреца так много складок. Еще большее недоумение вызывал меч (или нож?), пристегнутый к поясу. Конфуций был изображен сгорбленным человеком весьма почтенного возраста. Зачем ему оружие? Умеет ли он им пользоваться?

Больше всего Ни Цзао понравился Эдисон, выросший в бедности, поэтому мальчик проникся к ученому большим сочувствием. Однажды, когда Эдисон продавал газеты в поезде, его ударили по уху, и он оглох. Понятно, что для Эдисона это была большая беда, но он умудрился изобрести лампочку и множество других полезных вещей. Как, наверное, интересно быть изобретателем! Любопытно, что изобретет он, Ни Цзао, когда вырастет?

К Конфуцию он относился без особой симпатии. Что касается самой книги, то она, с ее глянцевой обложкой, постоянно притягивала его внимание. В ней мальчик открывал для себя огромный и страшно интересный мир. Оказывается, мир — это вовсе не его семья, где все и всегда ссорятся, это и не школа, в классных комнатах которой постоянно холодно, потому что в печке никогда нет огня, и окоченевшие дети часто плачут и мочатся в штаны. Мир — это и не Пекин, захваченный японцами, город, где сейчас развернулась четвертая по счету кампания по укреплению порядка. Мир, который был отражен в книжке, казался Ни Цзао куда более настоящим, чем тот, в котором он жил. «Знаменитые люди» своим странным обликом: одеянием, прическами, бородами — вызывали у него удивление. Разглядывание картинок порождало разнообразные мысли.

Главное, что понял Ни Цзао, — это то, что у всех героев книги есть свое дело в жизни. Каждый знает, что ему нужно делать, и во имя своего дела он всю жизнь хлопочет и ведет борьбу. А в его семье все наоборот — никто не знает, что ему надо делать. Как горько!

Ни Цзао дал посмотреть книжку тете. В течение нескольких дней тетя, совершив свой обычный утренний туалет, торжественно усаживалась перед столиком и приступала к чтению, которое сопровождалось восклицаниями: «Не дурно! Совсем не дурно! Отменно!» При этом пепел от дешевой сигареты, которую она в этот момент курила, то и дело падал на портрет императора Наполеона, в результате чего на челе французского государя появились две выжженные дырки: одна большая, а вторая поменьше. Тетя смахивала пепел рукой, и он исчезал со страницы, но на других страницах его следы так и остались в виде черных точек, и это сильно огорчило Ни Цзао.

Книжка детских рассказов принадлежала брату и сестре. Каждый прочитал ее по разу, после чего они обменялись мнениями касательно иероглифов, которых не знали. За незнакомыми знаками пришлось лезть в словарь, правила пользования которым Ни Цзао в конце концов отлично усвоил. Они звучали как считалочка: «Единица — прямая черта; отвесная черточка — двойка; точка дает цифру три, а точка с чертой ноль образует; пересечение черт означает четверку, а пятерка — это многие черты в пересеченье; шесть — квадрат; семь — угол; цифра восемь — „восьмерка“, а девятка означает знак „сяо“ — „мельчайший“». Считается, что этот способ нахождения иероглифов по четырем углам изобрел некий Ван Юньу[125]. Но вот наконец дети одолели всю книгу, и теперь можно было обменяться друг с другом впечатлениями от прочитанного. Один при этом рассказывал, второй добавлял и исправлял, словно они повторяли вместе пройденный материал перед экзаменами.

Ни Цзао больше всего любил рассказ про живую воду и «золотую птичку» — канарейку. Жил-был один старый человек. Когда он совсем одряхлел, на него вдруг напал тяжелый недуг, который очень его опечалил. И тогда лесная фея сказала трем сыновьям старика: идите в дальние края и найдите там певчую золотую птичку, а еще отыщите живую воду, которая возвращает мертвому жизнь, а старому человеку дает молодость. Старший и средний сыновья не вняли совету феи и не пошли на поиски птицы и живой воды, потому что в погоне за счастьем преследовали красавиц волшебниц, которые увели их с собой. В конце концов они превратились в холодные, как лед, камни (когда рассказ доходил до этого места, Ни Цзао возмущенно кричал: «Бестолковые, не послушали советов феи и вот попали в сети оборотней!»). Но младший сын, проявив решительность и настойчивость, одолел нечистую силу и добыл золотую птичку и живую воду. Потом он спас своих братьев и многих других людей, превратившихся в камни, возвратил здоровье отцу, который к тому времени был уже при смерти. И все в семье зажили счастливой жизнью, слушая песни, которые распевала золотая птичка-канарейка.

Сказка оставила неизгладимое впечатление в душе мальчика. Читая ее, он всякий раз зримо представлял себе страдания старика, размышлял о решимости младшего сына, о зыбкости надежд, о прельстительных сторонах зла. Ему казалось, что это он сам очутился в ущелье, заваленном чудовищными глыбами диковинных камней, и, проходя сквозь него, слышал крики и мерзкий хохот нечисти. Всякий раз он спрашивал себя, может ли он сам преодолеть трудности и беды, которые встанут на его пути, преодолеть страх одиночества и все соблазны. Конечно, он сможет, думал он, как и младший сын, достать живую воду и, окропив ею камни, тысячу лет стоявшие мертвыми глыбами, вернуть их к жизни. Он превратит их в горячих и деятельных людей. Как много еще в мире душ, которые тысячи лет ожидают такого дня и возлагают на тот день свои надежды, — душ омертвелых, застывших, раздавленных, очерствевших, потерявших способность говорить, но еще умеющих двигаться и ощущать, сохранивших свое тепло. Каждый камень скрывает в себе несчастное существо, имеющее свою душу, и он, Ни Цзао, непременно спасет всех, он поможет им. Он сделает все, что в его силах, чтобы они смогли услышать песнь золотой птицы, напоминающую пение бессмертных. А что, если в поисках живой воды, необходимой для спасения каменных глыб, он потерпит поражение, если он не сможет оживить других и сам превратится в холодный, бесчувственный камень? Что ж, главное не сдаваться, не трусить в поисках живой воды, и тогда в один прекрасный день он обязательно ее отыщет и освободит от чар всех окаменевших, включая и самого себя, и всех своих родных.

Подобные переживания для мальчика оказались непосильными. Его маленькое щуплое тельце не вмещало громадность всех дум и чувств. Стоило порасспросить обо всем этом сестру. Во время разговора он вдруг задал ей вопрос:

— Скажи, а ты любишь Китай?

Ни Пин, не замечая в его словах особого смысла, неопределенно кивнула головой.

— Когда я вырасту, я непременно стану патриотом. Я хочу умереть за свою страну! — На глаза Ни Цзао навертываются слезы. — Наша страна очень слабая и бедная! — заключает он.

Что еще, кроме разговоров и мечтаний о живой воде и золотой птице, ему пока остается? Достав восковой карандаш, он рисует золотую птицу такой, как он ее себе представляет, но она у него не получается, хотя он истратил множество листов бумаги. Не получился у него даже обычный маленький воробей. Золотая птица на его рисунке напоминает свирепую крысу. Интересно, сможет ли он когда-нибудь нарисовать золотую птицу как живую, такую, чтобы она смогла петь и летать?

Ни Цзао, как и его сестра, тоже ходит на храмовые представления. Очень любит он смотреть на акробатов, вот только они слишком много разговаривают и мало показывают, все болтают и болтают — слова из них льются нескончаемым потоком. В какой-то момент ему кажется, что вот сейчас-то циркач и покажет свои трюки. Ничего подобного. И ему снова приходится ждать неизвестно сколько времени, а тот все мелет языком.

Наконец-то один из них делает несколько ловких движений, которые вызывают у Ни Цзао восхищение. Возвратившись домой, он забирается на кровать и старается сделать то, что увидел у циркача. Попытка следует за попыткой, но вдруг он чувствует, что голова стала вдруг странно тяжелой, а ноги — легкими, и он летит на пол головой вниз. В результате — все лицо в ссадинах и ушибах. «Все от плохого питания! — вздыхает отец. — Его пища недостаточно калорийная, а потому кровообращение в голове недостаточное, вот он и не держится на ногах! Такова уж жизнь у наших детей: они дурно питаются, ходят плохо одетые! Разве это не преступление?! Самое настоящее преступление!»

Ни Учэн взволнован, он пылает благородным гневом. Но Ни Цзао с ним не согласен, он внутренне протестует, он негодует. Он ведь человек, а не какая-то кошка или собака. Зачем при нем обсуждать его недостатки? Ну упал и упал. При чем здесь питание? Да и где его взять — это обильное питание? Если уж я разодрал свое лицо, так лучше достань пузырек с лекарством, залепи ссадины пластырем. А если нет лекарств, то по крайней мере приласкай меня, погладь по головке, как это делает мама. Больше мне ничего не нужно. «Глажу волосики, ты не пугайся. Глажу я спинку, а ты испугался!» Когда мама его ласкает, она всегда поет эту детскую песенку. А отец ничего этого не знает и не умеет. Он все только преувеличивает да кричит о чужих преступлениях! А все это ерунда! Какой прок от его причитаний? Они только портят настроение — не только самому отцу, но и всем другим, кто слышит его стоны!

После своего падения Ни Цзао два вечера не готовил уроки и ничего не читал, зато внимательно рассматривал доску с изречениями, которую очень ценит папа. Она как Небесная книга: смотришь в нее и не понимаешь ни единого иероглифа. К примеру, вот этот чудной знак — как его трудно изобразить! Что он означает? От таких сложнющих иероглифов можно просто одуреть! Или вот этот: что обозначает эта «птица»? Наверное, это всего-навсего другое начертание знака «курица». Но если это курица, то ничего заумного здесь вроде и нет!

— В этом и есть цель знаний! — объясняет отец. — Иными словами, если какому-то человеку суждено быть умным, значит, он будет умным; а если ему определено быть дурнем, то он так и останется дураком!

Такое объяснение непонятно не только мальчику, но, по всей вероятности, и самому отцу.

Ни Учэн раза два водил сына на храмовые праздники. Первый раз они пошли в храм Великой милости — Гуанцзисы; второй раз посетили пятибашенный храм Утасы, расположенный за городом. В пятибашенном храме растет бамбук, который остается зеленым даже зимой. Когда они вернулись домой, отец рассказал сыну, как надо правильно сидеть в созерцательном молчании, дабы «все пять сердец устремились в небо». Прежде всего надо поджать под себя ноги. Ни Учэн скрючил ноги, но скоро почувствовал, что конечности затекли, онемели и сидеть дольше в таком положении он не в состоянии. В позе созерцательного сидения есть что-то таинственное. Мальчику кажется, что такое сидение обеспечивает сверхъестественную демоническую силу, способную дать человеку освобождение.

Но тогда он совершенно не понимает отца…

То была самая мирная зима в семье, единственная тихая и спокойная пора, которая сохранилась в памяти Ни Цзао. Это был единственный период его жизни, когда он жил вместе с отцом. Целыми днями отец что-то переводил, роясь в словаре. Порой он ложился очень поздно, когда Ни Цзао уже спал. Иногда среди ночи мальчик, поднявшись с постели, чтобы помочиться, видел отца, листавшего у лампы словарь. Наконец после Нового года отец нашел себе работу — почасовые уроки в средней школе. Свою ежемесячную зарплату он приносил теперь матери, поэтому в доме царила атмосфера радости и счастья, несмотря на ежедневные ссоры родителей (порой случавшиеся по нескольку раз в день), нередко возникавшие из-за Ни Цзао.

— Нельзя чавкать во время еды! — делал замечание отец, когда Ни Цзао ел с особым аппетитом.

— Мальчик любит поесть! — защищала сына мать и, показывая пример, начинала чавкать сама.

— Дурная привычка! — бросал отец.

«Будто у тебя самого хорошие привычки!» — думал про себя мальчик. Замечания отца портили ему аппетит. А на столе и без того не было ничего вкусного!

Вдруг Ни Учэн, который в тот момент заглатывал очередной кусок, издал странный звук.

— Ага! Ты тоже чавкаешь! — обрадовался Ни Цзао.

— Никогда не тычь в человека пальцем! — последовало замечание отца.

— Ты сам во время разговора постоянно указываешь пальцем! — возразила мама, разоблачая отца.

Отец решил было рассердиться, но в этот момент ему на глаза попалась каллиграфическая надпись Чжэн Баньцяо, которая заставила его смириться с упреком жены. Он лишь насупил брови.

Однажды, возвратившись из школы, Ни Цзао подошел к печке, намереваясь погреть озябшие, покрасневшие от холода руки.

— Нынче погода такая холодная, что я чуть не отморозил руки! — пожаловался он.

— Никогда не грей руки! — заметил отец и принялся высокопарно разъяснять: — Разве это холод? Вот в Хэйлунцзяне или в Сибири — там действительно холод. А есть еще Северный полюс! Между прочим, за Полярным кругом живет народ, который зовется эскимосы. Так вот, дома у них сделаны изо льда. Все передовые страны каждый год посылают на Северный полюс исследовательские экспедиции… В общем, дети не должны бояться холода.

«Белиберда какая-то!» — сделал вывод Ни Цзао.

— К чему ты все это говоришь? — вмешалась мать. — Ты, отец, лучше не разговорами занимался бы, а справил сыну ватную куртку, или шерстяную кофту, или, наконец, шлем как у летчиков, или теплую обувь! Посмотри на мальчика, какой у него вид! А ты болтаешь про Северный полюс! Сам-то ты можешь туда пойти? Ведь ты не переносишь холода. Я намедни бросила в печку угля меньше обычного, чтобы немножко сэкономить денег, так ты сразу же рассердился, а между тем советуешь, чтобы кто-то другой ехал на полюс!

— Какая темнота! С головы до ног — сплошная темень! — тихо, почти про себя проговорил Ни Учэн. — Идиотизм! — Но это слово он произнес уже едва слышно.

В свободное время Ни Учэн нередко заставлял детей стоять перед ним столбом или прохаживаться, чтобы он смог определить, достаточно ли прямо сын держит спину, не опущены ли плечи, не искривлены ли ноги, не гнут ли дети ноги в коленях во время движения.

Дети всем сердцем ненавидели эти «приступы внимания» со стороны отца, чувствуя в них для себя что-то постыдное. Иногда Ни Цзао одолевали сомнения: а хорошо ли, что между родителями установился мир. Когда отец и мать находились в ссоре и отец не приходил домой (а если и приходил, то дети по приказу матери избегали с ним встречи), дети чувствовали себя гораздо свободнее, чем сейчас.

А эти высокопарные рассуждения об идеалах и высоких материях, во время которых Ни Цзао должен повторять: «Дядюшка Ван… дядюшка Чжанъи…», или постоянно говорить «спасибо», «извините», «до свидания», или слушать: «Такое-то слово употреблено неверно», «Такая-то новость хотя и интересна, но не заслуживает доверия!..». Зимой во время сна надо обязательно открывать окно; в хорошую погоду необходимо выходить из дому и принимать солнечные ванны. Когда читаешь книгу, не загибай страницу; если с кем-то встретишься, даже с незнакомым тебе человеком, надо непременно изобразить на лице улыбку, а увидев знакомого, следует справиться о его здоровье. Участвуя в разных конкурсах на лучшее выступление, важно показать, что ты не только хорошо учишься, но прежде всего, что ты юноша, способный к решительным действиям. И еще: тебе надо побольше выучить песен, научиться играть хотя бы на одном музыкальном инструменте, уметь рисовать, ваять; самому делать разные вещи, вроде волшебного фонаря или каких-то других изделий культурного обихода. Но особенно важно научиться танцевать, ездить на велосипеде и водить машину… Эти нудные всепроникающие слова, вроде «нужно», «важно», «необходимо», походили на путы, связывали каждое движение брата и сестры. Были и такие «надо» и «необходимо», которые ничего общего не имели с реальной действительностью. Одним словом, отцовская педагогика стала для детей сущим адом, а выслушивать его сентенции было истинным наказанием.

«У вашего отца психическое заболевание!» Это критическое замечание матери, похожее на заключение врача, было не только метким, но и своевременным. «Не обращайте на него внимания!» — добавила она, и дети остались очень довольны этим советом.

По мере того как затягивалось пребывание Ни Учэна дома, его любовь к детям все больше росла, а вместе с нею росло и его внимание, поэтому очень скоро он обнаружил в детях множество недостатков, которые, конечно, сильно его огорчали. В беседе со своими приятелями отец уже давно высказал мысль о том, что спасение Китая надо начинать именно с детей. Учить детей с семи или шести, даже с пяти лет — это слишком поздно!.. Чем больше он любил детей и заботился о них, тем больше он старался чему-то их научить, однако все его стремления встречали все большее противодействие со стороны детей, которым это нравилось все меньше и меньше.

Ни Цзао обратил свое воображение и пыл на книги. В трех проулках от них находился небольшой дворик, в котором располагался «Дом просвещения народных масс», куда Ни Цзао как-то привел после уроков старший приятель. Едва мальчик переступил порог читальни, как услышал строгий голос женщины средних лет с худым желтым лицом, лишенным пудры и румян, сидящей за столом перед стеллажами с книгами.

— Маленьким детям сюда нельзя!

Сердце Ни Цзао екнуло и сильно застучало. Лицо, уши залила краска.

— Он пришел почитать, — сказал взрослый мальчик.

— У нас для маленьких книг нет! — отрезала женщина.

— А мне и не нужно для маленьких, — возмутился Ни Цзао.

Взрослый мальчик научил его пользоваться каталогом, от которого исходил запах старой, слежавшейся бумаги. За один раз можно было взять две книги. Ни Цзао заказал «Сочинения Бинсинь» и сборник детских рассказов Е Шэнтао под названием «Соломенный человек».

Женщина недоверчиво взглянула на маленького читателя и без особой охоты сняла с полки книги. Так, под строгим и бдительным оком библиотекаря, Ни Цзао впервые в своей жизни взял библиотечные книги. «Она, наверное, считает, что я пришел сюда красть! — подумал он. — Вот и следит, чтобы я не удрал».

Мальчик принялся за чтение, но сидел как на иголках. До чего же много в книге незнакомых знаков!

Действительно, многих иероглифов он не знал, но все же большая часть знаков была ему известна. Значит, с помощью известных ему слов, он сможет догадаться, что означают иероглифы, которых он еще не знает. И все же он решил сначала спросить взрослого приятеля, и — о радость! — ответ приятеля совпал с предположениями Ни Цзао. Это еще больше подстегнуло интерес мальчика к чтению. Однако пока он еще не был уверен, все ли он понял из прочитанного. Книги притягивали к себе. Они будили его чувства. Мальчик тихо шептал, читая фразу за фразой, и проникался неизъяснимым уважением к прекрасным словам и их чудесному смыслу. Он с головой погрузился в мир книги и уже не обращал внимания на строгое, недоверчивое око библиотекарши, которая на самом деле уже значительно потеплела и подобрела. В зал вошел старик в круглых очках, тоже работавший в библиотеке. Женщина, показав на Ни Цзао, с улыбкой что-то шепнула на ухо старику, и тот, рассмеявшись, закивал головой, наблюдая за мальчиком.

В эту зиму Ни Цзао стал постоянным читателем «Дома просвещения». Сотрудники, старик и пожилая женщина, уже хорошо знали мальчика. Порой на улице ревел северный ветер, небо затягивалось черными, как тушь, тучами. Огонь в печурке еле горел. Некоторые читатели, поспешно вернув книгу, торопились домой. Но Ни Цзао упорно сидел до самого конца, до закрытия библиотеки. Окоченевший, он то и дело хлюпал носом, но не уходил. Иногда оба библиотекаря вместе убеждали его, чтобы он нынче шел домой пораньше, и в конце концов до него доходил смысл их слов: если он не уйдет, они вынуждены будут оставаться вместе с ним в библиотеке. Делать нечего, он неохотно возвращал книгу, будто боялся с нею расстаться. Он покидал эту захудалую читальню, а его сердце оставалось там, вместе с книгами.

Ни Цзао читал повествования о рыцарях и исторические сказания вроде «Семи храбрых и пяти справедливых» и «Пяти малых справедливых»[126], однако особого впечатления они на него не произвели, но зато ему очень понравилась трогательная история Бай Юя о добре и зле, в которой фигурировал герой по прозванию Маленький Белый Дракон. История называлась «Двенадцать золотых дротиков». Заинтересовали его и другие книжки, к примеру книга Чжэн Чжэньиня[127] под названием «Князь Орлиный коготь» из серии «Рассказов о ловком ударе». В этих повествованиях его привлекали описания разнообразных упражнений вроде «Облегченного деяния» или приема под названием «Из засохшей земли выбивается лук». В книжке об этих трюках говорилось так: «Его тело в прыжке устремилось вверх, при этом правой ногой он коснулся левой ноги, потом снова взмыл вверх, но сейчас его левая нога коснулась правой. И еще один прыжок подбросил его к самому потолку. Потом он взлетел на крышу башни и на вершину утеса». Ни Цзао очень заинтересовал этот «тройной прыжок», в результате которого человек как бы зависал над землей, и мальчик несколько раз попытался его воспроизвести, но безуспешно, и тогда, глубоко вздохнув, он попытался сделать еще один прыжок, при этом одной ногой касаясь другой, но это ему также не удалось, и он упал на пол. Ни Цзао признался маме в своих походах в «Дом просвещения народных масс», и на ее лице, обычно скорбном, появилась радостная улыбка. Молодчина! Хороший мальчик, умненький! Из тебя выйдет толк! Непрерывный поток одобрительных восклицаний. Но мать и предостерегала его: «Не переутомляйся!» Тетя, причислявшая себя к разряду любителей книги, обрадовалась еще больше матери. Обычно она брала почитать книжки у уличного торговца, предварительно заплатив ему мелкую монету. «Я читаю главным образом развлекательные книжки!» — признавалась она, после чего следовало древнее изречение: «Читая, порвал десять тысяч цзюаней[128], кисть опустит — рождается дух неземной». Затем следовали другие изречения из канонов и классиков: «Читает он три Танских стиха, но сам сочинять не умеет»; «Когда книги очень нужны, их всегда кажется мало; если дело не сделано, оно кажется очень простым»; «Честность и верность передаются в семье; стихи и предания живут в веках»; «Лучше иметь небольшое искусство, чем тысячу цинов доброй земли». Затем тетя начинала рассказывать о трудностях учения, и весь монолог заканчивался ее знаменитым восклицанием: «Вот так-то, вот так-то!»

Сестра относилась к книжному увлечению брата неодобрительно и даже с каким-то страхом.

— Ты еще маленький, а книг читаешь слишком много. У тебя лопнет голова и вытекут мозги.

Услышав неприятные слова, брат лез в драку, но тут вмешивалась мать, которая делала дочери выговор.

Новость о том, что сын увлекся чтением, повергла отца в уныние. «Ни Цзао, ведь у тебя совсем нет детства!» — так обычно он начинал свои нотации.

— Для тебя пора чтения книг еще не пришла. Тебе надо учиться и играть. Понятно? Знаешь, что говорил Бэкон, Дидро, Уильям Джеймс и Дьюи? Они постоянно подчеркивали, что игры являются священным правом ребенка. Детство без игр — о, как это удручающе скучно! Как тоскливо! Тебе что-то непонятно? Ну конечно, ты все хорошо понимаешь. Скажу тебе, что эту проблему изучали многие мужи, потому что в ней кроется одна из бед человеческого рода, может быть, самая главная беда. Но я обращал твое внимание на это с раннего детства, постоянно тебе твердил: «Летом в дневные часы все должны спать!» А ты отказывался, причем не только не спал, но и не играл. У тебя даже не было приятелей, с которыми ты мог играть. Ты не знаешь, чем заняться, ты об этом даже не задумываешься, тебе все безразлично, тебя ничего не интересует, тебе некуда идти. Вот это и есть скука! Скука детства!..

Между тем детство — это самые драгоценные годы в человеческой жизни, а дети — это цветы человечества. Детство непременно должно быть светлым, радостным, интересным, насыщенным — таким, чтобы перед глазами всегда все сверкало, кружилось. Дети должны иметь много игрушек, не только глиняных человечков или стрекоз, сделанных из бамбука, но разнообразных двигающихся игрушек: пароходов, паровозов, аэропланов. Очень неплохо иметь воздушный шар, наполненный водородом, могущий долететь до самых небес. Или еще лучше приобрести большой воздушный шар, который может поднять вверх тебя самого. Мальчикам положено играть с пистолетом, ружьем, автоматом, которые не только производят шум, но и стреляют огнем. Неплохо, если ребенок имеет какое-то животное. Скажем, полезно разводить тутовых шелкопрядов, но можно держать и мышей или кроликов, даже оленей и лошадей. Вообще говоря, хорошо, если человек умеет с детства скакать на лошади. У детей должна быть своя ферма для скота или место для игр, где они могут играть в шахматы, в мяч. У них может быть свой дом чудес. Должен тебе сказать, что существуют разные орудия для тренировки тела: скажем, диск для метания или спортивные кольца, шведская стенка и обыкновенный канат для лазания. У детей должны быть свои средства передвижения, например поезд или трамвай, которыми управляют сами дети и пассажирами являются тоже дети. А для нас, думается мне, самым главным приобретением была бы моторная лодка или, еще лучше, парусная яхта, на которой мы смогли бы доплыть до моря. На худой конец можно иметь и резиновую лодку, которую в любой момент можно надуть. Понятно, тебе в этом случае придется научиться плавать и грести двумя веслами. Словом, у детей должно быть свое государство, в котором выбирается президент, где есть своя сухопутная армия, воздушный и морской флот, свои форумы, парки, дворцы для торжественных церемоний, экипажи, паровозы, автомашины, самолеты, пароходы. На площадях играют детские оркестры. В общем, дети останутся детьми лишь в том случае, если у них будет свой мир, если у них будет детство. Когда-то Лу Синь говорил: «Спасите детей!» А как их спасти? Надо просто передать весь мир в руки детей, то есть отдать его детям. Мир принадлежит именно вам… А что, к примеру, есть у тебя? Детки мои, что у вас есть? У вас даже нет черепички от того мира, о котором я вам здесь только что рассказывал. Поэтому Пин-эр ходит к Белой ступе, чтобы посмотреть пьеску о «Чудовище-колдуне», а ты, мой мальчик, в черт-те какой библиотеке читаешь неподходящие для детей книжки. А ведь детские книги должны быть яркими, красочными, они должны быть красиво изданы, иметь прекрасные иллюстрации и хороший, интересный текст. Тексты должны быть снабжены музыкой на патефонной пластинке. Как, вы даже не знаете, что такое патефонная пластинка? Ну хорошо, а патефон-то вы видели? Не видели? Как же вам тогда объяснить? Ну словом, детская книга должна быть сладкой, как торт. Съел кусочек, и хочется съесть еще и еще. В каждом цивилизованном государстве должно существовать понятие: «Все во имя детей». Там, где это понятие отсутствует, жизнь детей невероятно уныла. Мое детство в Мэнгуаньтунь и Таоцунь было ужасным. Невероятная тоска!

Голос Ни Учэна дрожал от душивших его слез. Отец почти задыхался. Его рот кривился, на лицо было невозможно смотреть. Сняв очки, он тыльной стороной руки вытирал слезы, выступившие на глазах, но так и не остановил потока слез.

Ни Цзао недоумевал: отчего отец так разволновался? Но потом догадался, вернее, почувствовал, что отец очень его любит. Он поверил в искренность отцовского чувства, а еще он узнал о прекрасных грезах отца, не имевших ничего общего с их жизнью. Многих его слов он просто не расслышал, но все равно они, словно острой иглой, кололи его — впивались шипами в самое сердце, разрывая душу. Неужели в самом деле так печальна их жизнь — его с отцом, мамы, сестры, тети, бабушки, многих друзей или соседей, других семей? Действительно, он и сам ощущал скуку долгих душных дней лета. Мечты отца помогли ему еще лучше понять всю тяжесть тоскливого бытия. Мальчик никогда в своей жизни не видел белой яхты и даже не представлял, как она выглядит. Как-то на уроке рисования он попытался изобразить яхту с парусом, нарисовал и солнце, несколькими линиями изобразил волны, как рисуют все дети. Белая яхта ему очень понравилась, он только пожалел, что у него ее нет. Но все же, если то, что сказал отец, шло от чистой души и вполне искренне, то зачем он это сказал? Хочет ли он уберечь его детство или, наоборот, пытается разрушить, исковеркать? Действительно ли он переживает за детей или только исторгает свою собственную боль, распространяя ее вокруг себя, как инфекцию? Имеют ли смысл или пользу его высокопарные слова, полные возмущения и трагизма, содержащие жалобу на Небо и людей? Способны ли они помочь, улучшить человеческую судьбу, изменить жизнь детей? Если какой-то человек действительно любит детей, то вряд ли ему стоит впадать в истерику перед маленьким мальчишкой… А эта белая яхта! Разве он сам строит ее — этот корабль для нового поколения людей? Ни Цзао вспомнил, когда отец в тот вечер ужинал в европейском ресторане вместе со смазливой дамочкой, он, Ни Цзао, испытал невероятную скуку. Виной всему был его отец, разве не так? Но тогда кто же он — его отец: любящий родитель или злой дух, мудрец или сумасшедший? А вот теперь этот большой мужчина плачет, наверное потому, что жалеет самого себя, плачет очень жалостливо, некрасиво. Мальчик, не выдержав, начинает рыдать вместе с отцом.

Вполне возможно, что тогда в детстве мысли Ни Цзао не имели такой определенности и ясности, как потом, и он еще не мог в то время определить своего отношения к подобному проявлению родительских чувств. Вероятно, ему еще трудно было произнести нужные слова или выразить какие-то сложные понятия. Он их просто не знал. Но растерянность и смущение, которые он тогда испытал, были столь глубокими и впечатляющими, что впоследствии он хорошо помнил это свое состояние — даже спустя несколько десятилетий и даже после смерти отца. Возвращаясь в своей памяти к этой сцене, Ни Цзао вспоминал и отчетливо представлял, что в тот день он действительно сильно переживал, видя страдания отца по поводу несчастливого «детства». Сердце мальчика саднило, будто в груди у него была незаживающая рана.

— Не плачь, не плачь! — стал успокаивать его отец. — Давай лучше вместе поиграем. Я сейчас свободен от дел, и мне хочется с тобой поиграть. Залезай на меня, как на лошадь, можешь даже хлестать плеткой и понукать. Или давай устроим соревнование по боксу. Я буду только защищаться, атаковать не стану. При каждом удачном ударе я буду выставлять мизинец, это значит — я проиграл. Или делай на коне кувырки, а я буду тебя страховать. А может быть, нам сыграть в мяч? Правда, я не умею, но ты меня научишь. Да? Будешь моим учителем…

Ни Цзао выбрал бокс. Удар следовал за ударом, отцу пришлось несколько раз поднимать мизинец. Ни Цзао бесновался, визжал, хохотал. Он был счастлив, что в боксерском поединке ему удалось одержать несколько побед подряд.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

После Нового года из деревни приехали главные арендаторы Чжан Чжиэнь и Ли Ляньцзя. Остановившись в маленькой гостинице за Передними воротами, они тут же навестили «почтенную» бабушку, как они уважительно называли госпожу Чжао, поднеся ей в подарок полмешка крупных фиников, полмешка зеленых бобов и немного бобов других сортов, четыре небольшие корзины с сушеными овощами, два блюда ярко-красной колбасы и небольшую сумму денег — арендная плата, которую им удалось собрать, а также деньги за перепродажу. От себя Чжан и Ли поднесли хозяйке местный гостинец: «постный окорок», приготовленный в основном из корок бобового сыра и нашпигованный специями, по виду и впрямь очень напоминающий настоящий окорок, но на самом деле сделанный вовсе не из мяса. Изготовлением этого блюда семья Ли славилась на протяжении более двухсот лет. Особенно любила его Цзинчжэнь, поэтому этот подарок в основном и предназначался для «старшей тетушки», как ее почтительно величали деревенские гости. А еще они принесли с собой горшочек грушевого повидла, сваренного из особого сорта местных груш — «рассыпчатых», которые, едва упав на землю, тут же раскалывались на кусочки. В конце осени из «рассыпчатых» груш с добавлением кускового сахара местные жители варили фруктовую патоку, густую, как мед. Деревенские верили, что «грушевое повидло» обладает целебными свойствами и, как средство от кашля, помогает удалению мокроты, словом, способствует смягчению в легких. Госпожа Чжао зимой нередко страдала от болей в сердце, ее душил частый кашель, мокрота. Зная про ее недуг, деревенские привезли целебное зелье, чтобы тем самым выразить свое особое расположение. Встреча «хозяев» и «слуг» вылилась в долгие взаимные сетования, причем обе женщины тотчас сообщили гостям, что жить в Пекине стало невмоготу, что им срочно требуются деньги на расходы, что смотреть вполглаза на свое деревенское хозяйство они больше не могут, а относиться к своим делам спустя рукава они не станут. Чжан и Ли начали оправдываться: последний год, мол, был недобрый: война да лихолетье, то японцы со своим налогом на зерно, то Восьмая армия хозяйничает. Мысли у нас, деревенских, вконец перепутались, на душе стало неспокойно. А однажды туфэи увели заложником деревенского богача господина Ся — теперь требуют за него выкуп. Сын отправил им три тысячи даянов наличными, но разбойники не сдержали слова и удавили несчастного веревкой. А недавно по весне грянула засуха, а потом вдруг разразилось наводнение. В праздник Начала лета невесть откуда прилетела саранча, а после летнего солнцестояния несколько раз обрушивался град. В общем, у всех деревенских сейчас пустые котлы, и бедствуют они люто. Как говорится: «На троих одни штаны, на пятерых — одно одеяло». Горе, беда — трудно выразить словами. Уж мы и в храм Большого Будды ходили на моленье, и богиню Гуаньинь из обители «Луна в воде» просили о заступничестве — ничего не помогает. А деньги да гостинцы мы, само собой, принесли, потому что очень почитаем госпожу за ее доброту и справедливость и помним добродетели покойного господина. Только, чтобы добыть эти деньги, им пришлось, как говорится, ноги истоптать, язык в уговорах сломать. Действовали всеми правдами и неправдами, даже кое-кого пришлось припугнуть, словом, добыли они эти деньги с большим трудом — можно сказать, выдрали из зубов. Потом хозяева и гости повторили то, о чем они уже толковали несколько раз, а затем «старшая тетушка», Цзинчжэнь, напекла гостям лепешек и угостила вином, под которое пришлось нарезать немного «постного окорока» и красной колбасы. На столе появилось особое блюдо, приготовленное Цзинчжэнь на скорую руку, — креветочные лепешки с соей, сделанные из мелких панцирных животных вроде креветок и крабов, а также мелкой рыбы. Все это размельчалось в порошок и затем заливалось соевым соусом, превращаясь в массу синеватого цвета, издающую острый запах гнили. Дабы предохранить блюдо от дальнейшего гниения, в него клалось большое количество сои, отчего креветочная масса становилась невероятно соленой. Это блюдо, отличавшееся крайней дешевизной, пользовалось в сороковые годы широким спросом среди пекинского населения, поскольку вполне соответствовало вкусу тех, кто любил рыбу, но кому она не доставалась. Однако не так-то приятно есть эту соленую, дурно пахнущую массу, поэтому Цзинчжэнь прибегла к ее переработке. Она добавила в креветочную массу немного муки и сделала лепешки, которые отправила на горячую сковороду, залитую маслом. Через некоторое время после обжаривания получились лепешки коричневато-желтого цвета с лиловым оттенком. Нельзя сказать, что это блюдо отличалось особо тонкими вкусовыми качествами, но оно обладало каким-то особым запахом, в котором аромат жареных лепешек сочетался с гнилостной вонью. Но сердце Цзинчжэнь наполнялось радостью, когда она ощущала запах креветочных лепешек, не говоря уж о том истинном блаженстве, которое она испытывала, готовя свое блюдо.

На трапезу пригласили Цзинъи с детьми, что до Ни Учэна, то запах креветочных лепешек, а особенно то возбуждение, которое царило в связи с ними, вызывали у него отвращение, поэтому встречаться с гостями он не захотел. Кроме того, он испытывал перед ними некоторое смущение, так как чуть ли не с детства возмущался арендной платой, которую помещики взимают с крестьян, и поносил вслух эту форму эксплуатации. Одним словом, к трапезе он присоединиться отказался, а потому хозяева и гости ели без него. Каждый что-то рассказывал, сопровождая рассказ вздохами, и тяжело вздыхал, когда слушал историю своего собеседника. Гости не могли себе представить, что госпоже Чжао и ее дочерям так тяжело живется в городе. Надо же! Даже за воду и то приходится платить! Словно специально в подтверждение слов Цзинчжэнь раздался на дворе скрип тележки, на которой водовоз-шаньдунец развозил воду в бочке. Вода лилась из отверстия в нижней части бочки, затыкавшегося деревянной затычкой. Наполнив бадью, шаньдунец нес ее в дом. Ни Пин побежала снять крышку с ведра, в которое водонос переливал воду из бадьи, а Цзинчжэнь отдала ему «водяную бирку», специально купленную, чтобы расплачиваться за воду.

Вся кутерьма идет от этих япошек, пришли к заключению присутствующие, тяжело вздыхая. Затем гости заговорили о детях, но особенно долго говорили они о Ни Цзао, который скоро станет совсем взрослым. Будущее у почтенной госпожи Чжао и обеих ее дочерей, можно сказать, блистательное. Чжан и Ли, вероятно, были наслышаны о том, что жизнь у Цзинъи с Ни Учэном не клеилась, а потому о супруге «второй тетушки» даже не обмолвились.

Госпожа Чжао и Цзинчжэнь насчет детей не были так оптимистично настроены. Вот вырастут дети, а как они будут относиться к старшим — еще неизвестно! Оба крестьянина, серьезно обо всем рассудив, заметили женщинам, что волноваться им нечего, так как дети с ранних лет жили с бабушкой, а в доме у бабушки никого больше нет, значит, они для нее самые близкие внуки, а для старшей тетушки они все равно что родные дети.

Последние слова Цзинъи встретила без особого восторга, ее выдали полуопущенные веки.

Ни Цзао смотрел на двух деревенских с большим любопытством и с некоторой завистью. Его сердце беспокойно билось. Какие они загорелые, почти черные, не то что мы, горожане. А какие у них морщинистые лица, большие ноги, сильные руки, изрезанные глубокими морщинами. А пальцы на руках такие толстые, наверное, очень цепкие. Говорят гости по очереди, будто меж ними существует негласный договор, речь плавная, степенная. В разговоре они проявляют большую вежливость и услужливость, умеют успокоить человека, выразить вовремя свое сочувствие. Видна в них этакая солидность, но без подобострастия и суетливой угодливости. Словом, люди очень толковые и степенные. Но самое важное — это, конечно, то, что они принесли гостинцы, не важно, что гостинцев мало, зато все самое любимое. Зря, правда, они заговорили о Ни Цзао, только его смутили, сами же подпортили о себе мнение.

Визит земляков принес в дом живой дух, что особенно ощутили госпожа Чжао и Цзинчжэнь, которые чувствовали себя все это время не в своей тарелке в связи с недавней болезнью Ни Учэна и примирением супругов, хотя, разумеется, это чувство было у них не вполне осознанным. Для них борьба с Ни Учэном составляла главное содержание пекинского существования, сердцевину их духовной жизни. Они с удовольствием изобретали новые и новые способы противостояния врагу, заключающие в себе неожиданные выпады и отступления, разные виды атаки и обороны, сопровождавшиеся победами и поражениями. Мощной силой они стояли позади Цзинъи, разрабатывая для нее все важнейшие планы и стратигемы, подвергая неоднократному анализу поступки Ни Учэна и его высказывания, изобретая ответные меры и отвергая неудачные способы борьбы. Обдумывая свою тактику, они радовались и печалились, сердились, болели душой, кипели ненавистью или веселились, как дети. В нужные моменты они устремлялись на самую передовую линию огня, на передний край борьбы, бросаясь вперед на позиции противника. В этом видели они свой моральный долг перед Цзинъи, одновременно защищая собственные интересы, в этом полагали свою обязанность проучить Ни Учэна, укрепить моральные устои, в конце концов добившись того, чтобы вертопрах вернулся на праведный путь. Эти мысли вселяли в них силы, поднимали дух, благодаря им они способны были что-то делать, говорить, но, главное, постоянно находиться в состоянии возбуждения, непрестанного ощущения опасности и борьбы. Они забывали о своих собственных бедах, о которых страшно было не только заговорить, но даже подумать; забывали о невзгодах, обрушившихся на весь клан Чжао; о нынешней жизни в стране и в обществе. До переезда в Пекин их силы были сосредоточены на борьбе против родственников, которые заострили когти, надеясь прибрать к рукам хозяйство двух вдов. Бедным женщинам пришлось ходить по судам, писать прошения, участвовать в судебных дрязгах и даже открыто вступать в схватки с наглым проходимцем-племянником. Эта борьба заполнила всю их жизнь, закалила волю, сделала их находчивыми, смелыми, ловкими, решительными и сплоченными, благодаря чему, находясь в самых трудных обстоятельствах, они не теряли уверенности, черпали в бурной жизни глубокий смысл и радость — особенно в ту пору, когда одержали свою последнюю победу, защитив от враждебных посягательств не только свое собственное имущество, но и жизнь.

С приездом в Пекин открылась новая страница борьбы — с Ни Учэном. Все началось с плевков — на третий или на пятый день по приезде (сейчас они запамятовали, когда точно все это началось). Как-то утром Ни Учэн пришел, как обычно, засвидетельствовать свое почтение теще. Они перебросились церемонными фразами. Как вдруг в горле старой женщины запершило, и она не долго думая сплюнула мокроту на пол, после чего растерла ее маленькой туфлей. Ни Учэн, покинув комнату, сейчас же рассказал об этом жене, подчеркнув, что оплевывание мокроты на пол — крайне дурная привычка, свидетельствующая о нечистоплотности, неопрятности и дикости. Именно так распространяются инфекционные заболевания вроде ангины, коклюша. Он не преминул заметить, что в Европе люди никогда не плюют на пол, повсюду соблюдается гигиена, поэтому, мол, европейские государства непрерывно развиваются и становятся с каждым днем все сильнее. Расстроенная его словами, Цзинъи рассказала о разговоре с мужем матери и сестре, сделав особый упор на слове «нечистоплотность», которое никто из трех женщин никогда не употреблял и не слышал от других, даже не встречал в книгах. Это слово, несомненно очень редко встречающееся в обиходе, уже самим сочетанием звуков вызвало в женщинах резкий протест, больно задело их, словно укол иглы. Женщины решили, что слово это куда злее, коварнее, а следовательно, и эффективнее, чем их собственные проклятия и заклинания. Госпожа Чжао, услышав о «нечистоплотности», зашлась в истерике.

Приехав в Пекин совсем недавно, она еще имела некоторые денежные средства, полученные от продажи дома и земли, что позволяло ей носить новую шелковую кофту и такие же штаны. Что касается зятя, то, встретив его сейчас впервые после долгого отсутствия, она решила сохранять известную дистанцию и выдержку, ограничившись кратким проклятием в его адрес: «Стервец!» Но все же она предприняла одно решительное действие — выбросила во двор подаренную им чайную кружку, которая, долетев до самых дверей северного домика, грохнулась на землю и вдребезги разбилась.

В те дни Ни Учэн еще не мог предположить, что его разрыв с родней и с женой может дойти до таких размеров. Реакция тещи на замечание о плевках и история с чашкой испугали его и вызвали в его душе чувство некоторого раскаяния или сожаления. По совету жены он в тот же вечер пошел просить у тещи прощения. Госпожа Чжао, напустив на себя вид строгий и холодный, заметила, что выражения извинения имеют свои правила. Если он решил извиниться у порога, то это, мол, не извинения, а одно притворство, надо встать на колени и бить головой поклоны. Ни Учэн оторопел. Что делать? Но тут Цзинъи, к тому времени еще не потерявшая своей наивности и понадеявшаяся, что между мужем и матерью воцарится мир, надавила рукой на плечо мужа, заставив его опуститься на колени. Ни Учэн принял позу… Он испытывал стыд, а чувство отвращения к неопрятности, нечистоплотности и дикости возросло во сто крат; одновременно столь же усилилась и критика этих пороков и укрепилась его уверенность в необходимости перенимать культурные привычки европейцев.

С этих пор началась их война, которая продолжалась к настоящему времени вот уже девять лет. И вдруг после великого сражения, резко встряхнувшего их боевой дух, мать и сестра узнали, что между супругами воцарился мир, о котором они меньше всего помышляли. Мир — превыше всего, мир — это замечательно! Но если Цзинъи помирилась с мужем, значит, родня ей теперь вряд ли понадобится. В таком случае чем же они будут теперь заниматься? Ведь они оказались лишними, никому не нужными людьми. Как решить эту нелегкую проблему, которая нынче встала перед ними?

После примирения супругов Цзинъи заходила к ним редко, а если и заходила, то лишь поболтать о разных пустяках, говорила что-то маловразумительное и неинтересное. Когда Цзинъи находилась с мужем в ссоре, она немедленно сообщала обо всем случившемся матери и сестре, и все трое приступали к «изучению обстановки». Примирившись с мужем, Цзинъи замкнулась, будто сейчас у нее не было ничего, о чем можно рассказать. В конце концов она могла бы найти какую-то незначительную тему для разговора или хотя бы притвориться, что у нее есть что-то важное для сообщения. Ничего подобного! Цзинъи молчала.

Жизнь стала скучной и пустой. Госпожа Чжао повторяла свой рассказ о том, как она жила в материнском доме до того, как ей исполнилось шестнадцать. Она вспомнила одного из предков, крупного чиновника, который по поручению государя отправился на Рюкю и получил там титул князя, а император наградил его золотой таблицей со словами: «Мы явились государю подобны». Вспомнила она о прокалывании ушей и бинтовании ног, о двух каменных львах, что стояли перед воротами дома Чжао. Повторив свой рассказ, она начинала перетряхивать сундуки и баулы, перебирать старые платья. Надо было как-то себя занять. Перебирая одежду, она иногда обнаруживала пропажу: исчезла теплая кофта, штаны или безрукавка, пропал кусок шелка, холста, головные шпильки или моток ниток. Но скоро пропажа находилась: появлялся и шелк, и холстина, и шпилька, и моток ниток, и теплая кофта, и штаны. В промежутке между пропажей вещи и их нахождением старая женщина обращалась к дочери с расспросами, но эти расспросы вызывали мгновенную ответную реакцию в виде насмешек и шуток. Поскольку Цзинчжэнь была самым близким для матери человеком, то ее подозрения разрешались самым благополучным образом, с помощью одной-двух фраз. Тучи сразу рассеивались. Что до Цзинъи, то она сейчас была поглощена заботами о муже, всячески ухаживала за ним, намереваясь расположить его к себе. Расспросы матери она, понятно, не оставляла без внимания и даже спорила с ней, но, зная мать, старалась ее не злить, поэтому пожар быстро утихал. Ни Цзао обычно оставался вне бабушкиных подозрений, впрочем, иногда бабушка и ему задавала один-два вопроса, на которые внук отвечал молчанием и только таращил глаза, и бабушка тут же отставала. Расследование бабушки обычно завершалось на внучке, Ни Пин, которую бабушка любила больше всего на свете. Между ними разгоралось настоящее сражение.

А все оттого, что внучка — самый дорогой для бабушки человек.

Вот бабушка ищет какую-то вещь (нужна она ей или нет — это уже другой вопрос), но ее не находит, она тут же спрашивает Ни Пин, если девочка оказывается рядом:

— Пин-эр! Это ты взяла у меня образцы для вышивания?

— Зачем они мне? — отвечает девочка, озадаченная вопросом.

— Я тебя не спрашиваю: «Зачем?», я спрашиваю: «Взяла ты или нет?». Если взяла, так и скажи, что взяла, чтобы я их не искала. Если не брала, скажи: «Не брала». Тогда я стану их искать. Я все равно их найду, если даже придется землю разрыть на три чи. Образцы очень старые, я по ним вышивала цветы и узоры, когда мне было еще одиннадцать. Сейчас таких рисунков уже нет: орхидеи, нарциссы, уточки-неразлучницы, бабочки… Те образцы, которые сейчас продают возле Белой ступы или храма Защиты отечества, в подметки им не годятся! — Бабушка приходит в большое волнение.

— А я-то здесь при чем? — восклицает Ни Пин, задетая за живое. Ведь ее чуть ли не обвиняют в воровстве. — Золотые они или самые паршивые — зачем они мне? Если бы они были мне нужны, я бы у тебя их попросила, разве не так? Кто их взял, тот недоброй смертью умрет! — заученно говорит она, повторяя самое излюбленное в доме заклятие.

— Чтоб тебя, несносная девчонка! Ты что, пороха объелась? Или мяса нечестивца отведала? Со мной так не смеют говорить даже твои мать с отцом! Вот ты и умрешь недоброй смертью за такие слова!

Они обмениваются подобными любезностями, переругиваются, и затем бабушка погружается в воспоминания. Ох уже эти нынешние времена! Разве можно их сравнить с прежними? Например, когда жил ее предок, удостоившийся на Рюкю титула князя, или ее дядя-ханьлинь, или когда был жив ее муж, которого пригласили служить в медицинское училище — единственное среднее учебное заведение во всем уезде, или даже когда она, продав деревенское хозяйство, переехала с вдовой-дочерью в Пекин. Нет, сейчас все не так: другие лица, другие нравы. Нет прежнего богатства, нет исконного духа! Нынче не только зять как надо не опустится на колени, даже эта маленькая негодница Ни Пин и та кобенится! Все не так!.. «Вечернее солнце катится книзу — так убегает время».

На бабушку находит приступ тоски, то ей отчего-то вспоминаются сейчас лишь стихи Линь Дайюй: «В пустых глазах слезы блестят, они висят в пустоте; незаметно падают вниз. Кто узнает о них?» Бабушка вспоминает поговорку: «Если тигр попал на равнину, любой пес его обманет; если феникс покинул ветку, он стал хуже курицы». Сейчас ее зовут «уважаемой» матушкой лишь Чжан и Ли, которые приезжают к ним из деревни всего раз в год. Только от них она слышит такое обращение, больше ни от кого. Безжалостное время! Оно, как река, устремленная на восток, уносит прочь былое величие и имя.

Несколько раз она перетряхивает свои сундуки в поисках пропавшей вещи, устраивает настоящий допрос всем окружающим, затевает ссоры, пытаясь выяснить, куда запропастилась вещь. Но вот она ее находит и наконец закрывает сундуки. Во время поисков, новых пропаж и обретений она предается воспоминаниям, рассказывая о былом и оглашая воздух вздохами, а затем сундуки и баулы благополучно отправляются на прежнее место. Сейчас она обеспокоена другим — своими ногами, которые из-за бинтования покрыты мозольными наростами. На деньги, принесенные арендаторами, она сразу же покупает два ножа для удаления мозолей, напоминающие по форме человеческую ногу, а старый нож отдает Ни Цзао — пусть играет с друзьями. «Ножички» — излюбленная игра мальчишек. Нож надо бросить в землю, чтобы он встал торчком, причем так, чтобы черта, проведенная от лезвия, соединилась с предыдущей чертой, но не пересекла бы линии, отмеченной другим игроком. Во время игры линий становится все больше и больше, образуются бесконечные углы и изломы. Партнеры, чтобы одержать скорую победу, стараются опередить один другого, стеснить противника в действиях. Ни Учэн проявлял к этой игре большой интерес и всегда очень переживал, наблюдая за действиями игроков. Он был азартен.

Очищение ног стало для госпожи Чжао ритуалом. Сняв треугольные туфли, она принялась разматывать бинты, которыми были спеленаты ее ноги, затем обмыла ноги горячей водой из тазика, который был специально привезен бабушкой из родных мест. После того как ее искалеченные маленькие ножки покраснели от горячей воды, она принялась скоблить ножичком размягченную кожу и подрезать ногти, действуя при этом крайне осторожно, остерегаясь поранить ногу и не решаясь слишком сильно укоротить ногти. Проделав операцию несколько раз и почувствовав, что боли или неприятного зуда она не ощущает, она вошла во вкус и решила, что очистила ноги недостаточно, не слишком хорошо, а потому стала действовать смелей, пока не почувствовала боль и не заметила выступившее пятнышко крови. Рана на ноге начала обильно кровоточить.

Но вот операция с ногами закончилась. Что делать дальше? Может быть, из куска прохудившейся, ни на что больше не годной ткани попытаться сшить матерчатую подошву для шлепанцев? Жаль, что сезон неподходящий — середина зимы. Разве сейчас высушишь материю? Надо что-то придумать еще, и она принимается латать одежду, после чего направляется к печурке, возле которой особенно любит повозиться. И если кто-то другой в этот момент разжигает огонь или готовит обед, она непременно подложит в очаг несколько кусочков угля, потому что убеждена, что если этого не сделать, то огонь непременно погаснет. Но кто-то из домашних уже наполнил очаг углем и водрузил на жерло печи похожую на военный горн железную трубу, по которой огонь, урча, устремляется вверх. Бабушка, не обращая внимания на жар, пышущий из печки, и дым, принимается голой рукой ворошить дымящиеся угольные шарики, из которых мелкие уже успели раскалиться докрасна. Бабушка твердо верит, что огонь в печи таким образом разгорится гораздо быстрей, а кроме того, ее действия способны предотвратить лишние расходы. У бабушки есть еще одна забавная черта или даже странная привычка: голой рукой вытаскивать из горящей печи угольки, хотя дома есть все предназначенные для этого орудия: кочерга, совок и железные щипцы. Иногда она вынимает из горящего очага положенные поверх угольев, но не успевшие сгореть дрова. Само собой, головешки обжигают ей руки и появляются болезненные ожоги, не говоря уже о том, что руки становятся черными от сажи. Бывает, что ее хлопоты возле очага вызывают со стороны дочерей протест, потому что в этот момент они занимаются печкой сами, но бабушка этого не замечает и с воодушевлением продолжает делать свое дело. По ее мнению, угольная печка и огонь являются живыми существами, обладающими особыми свойствами и своим характером. Они могут быть полезными и, наоборот, могут нанести вред, поэтому бабушка должна постоянно за ними следить, иначе они, своенравные и упрямые, станут ее противниками. Вообще говоря, огонь вызывает у нее большой интерес и любопытство. Разве не важно поэтому добавить в очаг немного углей или, наоборот, убрать прочь несколько кусочков? Сделать это снова, еще и еще раз. Но вот только в какой момент остановиться? Если положить угля больше, чем надо, глядишь, печка погаснет, не доложишь — не сможешь сварить обед! Бабушке кажется, что связь между количеством угля и качеством огня таинственна и находится в непрестанном изменении. Порой смотришь и видишь, что уголь горит в полную силу — раскалился добела, а под ним все прогорело. Ткнешь щипцами — бах! — кучка золы обрушилась вниз, значит, подкладывать новый уголь уже поздно. Правда, можно спасти положение, подложив в печь щепки. Иногда можно ограничиться одной-единственной, вот такой тонюсенькой — в палец толщиной, — но ее хватает, чтобы огонь ожил, разгорелся вновь. А если не положишь вовремя щепку, даже тоненькую, как спичка, значит, все — огонь потух. Бывает и так, что в печурке темным-темно, ни единой искорки. Все уже потеряли надежду разжечь печь. Тогда бабушка откуда-то достает круглый пальмовый веер, давно уже сломанный, — он так и зовется «печной веер» — и начинает им размахивать перед отверстием в печке, пока не появится огонь, который разгорается все сильнее. Правда, иногда размахивание веером продолжается очень долго, а результата никакого нет, из согнутого печного колена вьется робкий дымок, словно прерывистое дыхание тяжелобольного, над которым трепещет его уже блуждающая душа. Преисполненная решимости разжечь печь, бабушка опускается на колено или даже сразу на оба, приближает лицо к печурке и начинает дуть в дырку, которая зовется «пупком». Пуф, пуф, пуф! Несколько раз подряд она выпускает воздух изо рта, пока слабенький дымок не превращается в густой столб. Дым колет глаза, щиплет в носу, вызывает кашель. В конце концов в печурке появляется огонь. Это значит — блуждающая душа вернулась в этот мир, к домашнему очагу. Дым рассеивается, пламя разгорается все ярче.

Бывает и так, что уголь положен вовремя и в нужном количестве, колено трубы стоит, как надо, а огонь все равно долго не появляется, даже дыма нет. Чтобы спасти положение, надо срочно положить в печку лучинку, для чего приходится снимать верхний слой угля. Однако лучину можно засунуть в «пупок» — отверстие для тяги. Этот эффективный способ найден бабушкой в ходе длительных поисков, и она считает его своим секретом, который помогает ей оживить умершее пламя. Однако часто ни один из способов не помогает: ни веер, ни раздувание угля, ни брызгание на него керосином — способ, к которому бабушка прибегает в крайних случаях, это ее последняя ставка и последняя надежда. Уголь уже успел почернеть, однако, едва керосин коснется его горячей поверхности, сразу же начинает выделяться газ. В этот момент надо бросить в печь зажженную спичку, от которой керосин мгновенно вспыхивает, и языки пламени, взметнувшись вверх, охватывают разом всю кучу. Если в угольной куче осталась хоть пара раскаленных угольных шариков, они передают пламя другой паре шариков, и тогда четыре горящих шарика превращаются в восемь, потом в шестнадцать, пока не вспыхивает весь уголь в печи. Точно так хлопочут, когда надо спасти тяжелобольного: его следует быстро напоить отваром из женьшеня.

Покойный муж бабушки, занимавшийся китайской медициной, часто говорил ей: дома надо всегда иметь деньги, чтобы вовремя приобрести составные части для женьшеневого настоя. Лучшим считается дикий женьшень, который растет в Корее. Корень надо брать целым, с головой, стволом, корешками, покрытыми волосиками, такой корень напоминает человека. Если больной выпьет такого настоя, он непременно поправится — как говорится: «вернется из темного царства в царство света».

Но если недуг уже захватил внутренности, если достигнут великий предел жизни и она висит на волоске, человеку не помогут никакие лекарства, хоть вливай в него настои всех корней, что растут в Корее. Получится как в поговорке: «От недуга можно излечиться, а вот от судьбы не убежишь!»

Может быть, огонь, который загорается от угольных шариков, живет самостоятельной жизнью? Иначе почему в одном случае получается все как надо, а в другом (вроде и условия как будто одинаковые) приходится непременно что-то выдумывать, прилагать усилия, но тщетно!

Ясно, что печка, наполненная углем, обладает какой-то магической тайной, о чем надо все время помнить, поэтому госпожа Чжао то и дело хлопочет возле нее, а в последние два месяца все «печные дела» она целиком взяла в свои руки. Огонь — ее любимое детище, поэтому, если печку начинает разжигать кто-то из дочерей, старуха смотрит на дочь с неприязнью и завистью. Если же к печке прикасается Ни Пин, бабушка начинает браниться. Кончив возиться возле печки, бабушка смотрит на свои черные от сажи, обожженные руки и вздыхает. «Что за жизнь! Почтенная госпожа и до чего докатилась!»

У бабушки есть еще одна обязанность, к которой она относится со всей серьезностью, — чистка ночного горшка. У нее для этого есть даже особые словечки — «изгнать вонь». Она считает, что «изгнание вони» является лучшим способом поддержания чистоты и гигиены, а следовательно, сохранения качества вещей и предохранения их от порчи. Если, к примеру, какое-то платье попахивает сыростью, надо немедленно «выгнать из него вонь», для чего одежду надо прежде всего просушить, и запах сырости мгновенно улетучится, а одежда останется в полной сохранности. Или, скажем, попались тебе мясные пирожки с душком. В этом случае надобно разломить пирожок пополам и подождать, пока начинка и тесто не восстановят свой естественный запах, тогда пирожок будет спасен. Способ «изгнания вони» бабушка применяет в чистке ночных горшков, к которым у нее есть особый подход.

Ночной горшок представляет собой обыкновенный глиняный сосуд, поэтому лучше называть его «ночной вазой». Когда дети рано утром встают с постели, их поднимает на ноги детская присказка, распространенная в Мэнгуаньтунь и Таоцунь: «Кто встает чуть свет, тот богатым станет; кто поздно встает — тот ночной горшок несет». Глиняный сосуд сделан хотя и грубо, но добротно, правда, он без крышки. В доме таких горшков обычно не один, а целых два или три. Если горшки старые, смрад, который от них исходит, становится нестерпимым. Можно себе представить, что творится в зимнее время в комнате, в которой окна и двери закрыты. Поверхность керамического сосуда сплошь покрыта маленькими отверстиями — порами, поэтому чистить подобные изделия необыкновенно трудно, даже если использовать для этой цели щетку-метлу. Никакая щетина не может проникнуть в каждую дырку. Ночной сосуд, покрытый изнутри белым налетом, похожим на иней, бабушка очищает следующим образом. Опростав содержимое «вазы», она обдает ее кипятком, отчего комнату (особенно в зимнее время) сразу же обволакивает густой смрадный пар, от которого можно задохнуться. Но пар свидетельствует об одержанной победе. Наступает радостный миг «изгнания вони».

После примирения Цзинъи с Ни Учэном в жизни бабушки заметно поубавилось запала, поэтому всю свою энергию она теперь направляла на хлопоты возле очага и чистку ночных горшков.

Жизнь Цзинчжэнь также заметно изменилась. Ее утренний туалет удлинился на пятнадцать, а то и на двадцать минут, как будто она решила теперь как можно больше времени посвящать самой себе, дабы, погрузившись в собственный мир, предаться воспоминаниям, при этом вздыхать, ненавидя себя и свою внешность, которую она тем не менее пытается всячески украсить. Но сейчас во время утреннего туалета злая усмешка все чаще появляется на ее лице и остается на нем дольше, чем прежде. Это выражение лица наводит на всех домашних страх.

С некоторых пор Цзинчжэнь погрузилась в чтение книг, которых в доме было совсем немного, в основном развлекательные вроде «Западного флигеля»[129] и «Мэн Лицзюнь», романов Чжан Хэншуя «Позлащенный мир» или Лю Юнжо «Алый абрикос за стеной»[130]. Среди книг были и «Страдания молодого Вертера» Гёте. Ни Цзао как-то дал тете книжку, полученную им недавно в подарок, — «Жизнеописание знаменитых людей мира»; тетя проявила к ней живейший интерес, часто читала ее, внимательно разглядывала картинки. Она любила ходить в книжные ряды, где торговцы давали читать книги за деньги. Здесь она обычно зачитывалась любовными романами, рыцарскими повестями и историческими сказаниями, а также детективными историями. Как-то ей попались в руки сборники рассказов Чжан Цзыпина и Юй Дафу[131], «Три повести о любви» Ба Цзиня и роман Лао Шэ[132] «Мудрец сказал». На лотках она видела переведенные произведения Драйзера, Синклера и Мериме. В общем, читала она в основном легкую литературу, причем без всякого разбора. Поглощала книги необычайно быстро, мгновенно схватывая и легко запоминая сюжет. Порой она читала ту или иную историю по нескольку раз, ничуть об этом не сожалея, наоборот, находя в старом повествовании что-то новое. Очень нравились ей любовные истории, а особенно описания любовных сцен, как она называла «припудренных», иначе говоря — с некоторым налетом секса. Эти книги она читала запоем, нисколько от них не уставая. Но чтение подобных книг не вызывало у нее каких-либо особых реакций: ее лицо оставалось бледным, а сердце билось совершенно спокойно. Она читала их так же равнодушно, как смотрела бы пьеску «Большой оборотень» возле Белой ступы. Все эти истории — будь то «Нефритовый браслет», «Таз для умывания», «Личико, будто персиковый цвет» или «Мирские думы монахини» — специально сочинялись для того, чтобы прогнать тоску, вызвать улыбку, словом, были призваны позабавить и развлечь читателя. Понятно, что, мгновенно запоминая содержание книги, тетя так же быстро его забывала, может быть даже слишком быстро. Ей и самой казалось, что, если она не прочтет книгу несколько раз и не расскажет содержания кому-нибудь из домашних, она непременно все забудет и никогда о книге не вспомнит. Вероятно, именно поэтому тетя вновь и вновь возвращалась к ранее прочитанному, делая это с большой охотой. Но действительно ли она забывала содержание книг? Вряд ли! Во всяком случае, если кто-то называл заголовок, она сразу же вспоминала, казалось бы, давно уже забытое.

Читала она, как говорится, «взахлеб», часто забывая о сне и еде, любила читать вслух, кивая при этом головой и раскачиваясь из стороны в сторону, намеренно растягивая и выделяя звуки, будто декламируя стихи. При этом на ее лице появлялось выражение радости или гнева, печали или безмерного веселья, и, если в эту минуту кто-то обращался к ней с вопросом или замечанием, она пропускала его мимо ушей, как человек, глубоко погруженный в свои думы. Кончив читать и отложив книгу в сторону, она впадала в состояние прострации, будто сейчас, на этом месте, оставалась лишь ее телесная оболочка, а все ее внутренности, даже мозг, из нее улетучились и читала сейчас книгу вовсе не она, Цзинчжэнь, а ее телесная оболочка — «скорлупа, читающая книгу»! А ее душа в это время где-то витала не в состоянии найти себе пристанище.

Чтение чтением, но существуют более земные дела, например экономное приготовление пищи. Особую склонность Цзинчжэнь питала к креветочной пасте, которую привезли с собой два гостя из деревни и из которой ей удалось состряпать лепешки. После этого случая она пекла лепешки еще несколько раз, наполняя двор запахом гнили. Своим секретом выпечки лепешек она поделилась с Горячкой, с которой уже успела не только помириться, но даже подружиться после того, как наладились отношения Цзинъи с мужем. Перенимая передовой опыт Горячки и под ее непосредственным руководством, она добавила в креветочную пасту пшеничной и серой муки, пропарила всю массу минут двадцать на пару, пока она не стала похожей на кусочки кекса, и полила небольшим количеством кунжутного масла. Прекрасная закуска к вину или приправа к вотоу[133]. Пасту можно есть и в сыром виде, но тогда понадобится головка лука и все то же кунжутное масло. Других приправ к блюду нет, кушанье получается хотя и солоноватым, но достаточно вкусным, а в свежем виде вполне подойдет к вотоу. После того как вы несколько раз отведали креветочной массы, ее острота как бы ослабевает, и вы вполне можете приступить к вонючему бобовому сыру-доуфу, который обычно употребляется как закуска к вину. Паста значительно притупляет горечь вина, обжигающего гортань, и дурной запах доуфу. Тете кажется, что в этот момент уходят прочь все тревоги и беспокойства.

Чем бы мне сегодня заняться? Этот извечный и мучительный вопрос встает перед Цзинчжэнь каждое утро — именно так начинается каждый новый день ее жизни. Проблема огромна, как гора, безбрежна, как небо, и бесформенна, как дым. Что мне надо сегодня сделать? Ей всегда мучительно трудно ответить на этот вопрос. Он вызывает у нее чувство боли и стыда, она боится его. Наверное, очень жалкое впечатление производит человек, который не знает, чем ему заняться. Однако нынешней зимой этот вопрос встал перед тетей особенно остро.

Пожалуй, я нынче сделаю перченые баклажаны — блюдо для «больших начальников», но все же подаваемое на общий стол. Это ее вклад в кулинарное искусство. Каждый баклажан она режет на тонкие полоски, так, чтобы они составляли вместе одно целое, затем пережаривает вместе с мукой душистый перец и, добавив немного соли, мажет каждую полоску и склеивает их. В таком состоянии овощи должны полежать довольно длительное время, а затем их обжаривают на сковороде. В случае успеха получается солоновато-острое блюдо, сильно раздражающее желудок. Оно снискало популярность у всех «больших начальников», кроме Ни Учэна.

Нет, пожалуй, я сегодня сделаю оладьи с мясом. Оладьи — высшая форма ее поварского искусства. Из всех сортов мяса, по ее мнению, лучше всего подходит баранина, обладающая специфическим запахом, доставляющим ей особое удовольствие. Из мяса она делает фарш и добавляет в него мелко нарезанный лук и имбирь, затем все перемешивает вместе. Такой фарш у нее называется «мясными шариками». Оладьи с «мясными шариками» — большое событие, даже в лучшие времена это блюдо подавалось на стол не так часто. Оладьи с фаршем Цзинчжэнь делает вовсе не так, как блины. Сначала она долго мнет руками тесто и раскатывает из него тонкий округлый лист, на него кладет мясной фарш, так, чтобы он занимал лишь третью часть блина, затем оставшаяся часть теста загибается и на нее кладется новая порция фарша. Блин плотно заворачивается, затем ему придают нужную форму и выпекают на сковороде. После обжаривания получается изделие удлиненной формы, состоящее из трех слоев теста, проложенных двумя слоями мяса. Цзинчжэнь называет изделие мясным оладышком. Верхняя и нижняя части такого оладышка, обжаренные в масле, покрыты оранжевой корочкой, однако внутренность очень мягкая и сочная. Когда Цзинчжэнь снимает оладьи со сковороды, у нее от радостного возбуждения выступают на лбу бусинки пота, а на губах — капельки слюны. Оладьи пышут жаром, от них разносится аппетитный запах. Стоит немного надкусить такой оладышек, как корочка тут же ломается и из-под нее показывается фарш. Еще кусок, и вот уже от оладышка ничего не остается.

— Сегодня я ем оладьи с мясом! — Цзинчжэнь делает это официальное заявление заранее. На ее лице при этом появляется сосредоточенное, даже суровое выражение, свидетельствующее о ее внутренней решимости сделать то, что она задумала, и это решение не подлежит никакому обсуждению. В ее словах содержится намек, что, если кто-то хочет есть, пускай готовит сам, а на нее пусть не рассчитывает. Я, мол, не собираюсь ни с кем делиться, поэтому на мое блюдо рот не разевайте и у меня не просите. Не взыщите, если я вам не дам.

— Собираешься есть — ешь! — безразлично бросает Цзинъи. Впрочем, иногда сестра реагирует иначе: — Любишь свои оладьи — так и ешь их сама! Разве тебе кто мешает? — Порой эта фраза видоизменяется, приобретая презрительный оттенок: — Хочешь, так жри! Кто тебе не дает?

Но Цзинчжэнь пропускает эти слова мимо ушей. Выражение ее лица с момента сделанного заявления о намерении печь оладьи с мясом отражает решимость устранить все трудности, поэтому на лице ее нет и тени улыбки, и, лишь наевшись до отвала, она довольно смеется. Иногда оладьев оказывается больше, чем нужно, в этом случае Цзинчжэнь зовет к себе детей. Что до матери, то с ней существует молчаливая договоренность: если мать хочет отведать какое-то блюдо, она просто подходит к дочери и начинает ей помогать. Цзинчжэнь нисколько не возражает. Если же мать не желает есть вместе с ней, она оставляет без внимания заявление дочери. Но во время трапезы никакой уступки со стороны Цзинчжэнь она уже не добьется.

Суровость Цзинчжэнь в основном обращена на сестру, которая хотя и выражает свое недовольство, но сделать ничего не может. Но зато она что-то ворчит или с обидой в голосе укоряет Цзинчжэнь за то, что та истратила на готовку слишком много масла: и в фарш положила, и на сковородку налила… Разве проживешь, если так тратиться? Цзинчжэнь не обращает на нее внимания, но иногда дает отпор или отвечает ухмылкой. Впрочем, она обычно не прислушивается к ругани сестры, так как поглощена оладьями.

Когда Цзинчжэнь печет оладьи, она очень боится, как бы ей поспеть к назначенному сроку, поэтому, если трапеза намечена на полдень, она приступает к готовке сразу же после утреннего туалета, то есть часов в десять утра. Если пиршество намечено на вечер, она старается сократить время дневного сна, и часам к четырем оладьи оказываются уже съеденными. Такая поспешность позволяет ей избежать конфликтов из-за совместного пользования печкой, так как Цзинъи, готовящая на том же очаге, не подходит к печке в это время. Расправившись с оладьями до обеда, Цзинчжэнь тем самым увеличивает время своего послеобеденного отдыха, что дает ей возможность с удовольствием вспоминать вкус восхитительного блюда.

Есть у Цзинчжэнь еще одно любимое блюдо — баранья голова. Однажды вечером возле их дома появился торговец, продававший вымоченные в воде бараньи головы. Цзинчжэнь, у которой в этот день в кошеле завелись деньги, позвала торговца к себе. Торговец, размахивая из стороны в сторону бадьей, подсвечивая дорогу фонарем, подвешенным к шесту, приблизился к воротам, ведущим во двор, и опустился на корточки. Он извлек из бадьи баранью голову и, водрузив ее на небольшой, чисто вымытый столик, принялся ножом для резки овощей, поблескивающим в свете фонаря, срезать с головы тонкие, почти прозрачные ломтики мяса. Ломтики ложились кучкой на кусок старой газеты, он их солил, перчил и передавал Цзинчжэнь. Эта великолепная закуска к вину куда лучше вонючего бобового сыра. Жаль только, что торговец отвесил очень мало — у нее в руке всего несколько тонких, почти невесомых ломтиков. После еды во рту остается вкус мяса и запах перца, но в желудке никакого ощущения от съеденной пищи, что, впрочем, лишь подчеркивает прелесть блюда.

После примирения Цзинъи с мужем и отъезда обоих гостей — земляков активность Цзинчжэнь в кулинарии значительно возросла и соответственно увеличились ее усилия в этой области, что вызывало недовольство и протест младшей сестры. Между сестрами несколько раз вспыхивали ссоры. Бабушка по этому поводу выразила свое возмущение и сделала старшей дочери выговор:

— Что ты суешься раньше времени? Ты же целыми днями одна и прекрасно можешь все сделать в другое время. Давайте жить по-мирному, по-хорошему!

Цзинчжэнь обычно не отвечала матери, но, если та говорила слишком много, она теряла терпение. С неожиданной резкостью и злостью она бросает:

— Чтобы жить, нужно иметь рот и деньги. Рот есть, а вот денег нету. Поэтому, если дают кусок, бери его и глотай, а не дают — голодай. Поголодаешь с полмесяца, и ни единого звука изо рта не вылетит, а если и вылетит, то ни на что не похожий. Значит, подох ты от голода, а мясо твое пойдет собакам; если же собаки его не тронут, выкинут его мухам на помойку… Кто хочет есть, тот сам и делай, а кто не хочет — закрывай рот. Поел день — хорошо, поел раз — и то неплохо! А если и того не будет, то лучше мне переродиться. Но если после перерождения я снова стану человеком, я опять буду есть мясо, если превращусь в собаку — начну пожирать дерьмо, ну а если сделаюсь свиньей — пойду под нож!

— Как ты можешь все это говорить?! — кричит бабушка.

Цзинъи, услышав эти слова, подходит ближе.

— Ну на что это похоже? — корит она сестру.

В перепалку вступает Ни Пин и даже Ни Цзао. Все вместе они обрушиваются на Цзинчжэнь, а та вдруг начинает хохотать.

— Что, позавидовали? Жадность вас обуяла! Все сама съем, а вам не дам! — Ее слова вызывают всеобщее веселье. Конечно, Цзинчжэнь очень смешная, но в то же время в ее словах есть грустинка и что-то жалкое. Сама Цзинчжэнь считает, что она одержала надо всеми победу, потому что она только себе сделала лепешки и одна их съела и сейчас наслаждается произведенным впечатлением: в пылу спора все показали свое истинное лицо. Оладьи или креветочные лепешки съедены, и довольная Цзинчжэнь вытирает рот, в то время как остальные отправляются есть свой собственный обед. После еды атмосфера в доме снова наполняется духом единства. Каждый делает, что ему заблагорассудится. Кто разговаривает, кто поет…

После подобных сцен с приготовлением пищи и последующих ссор Цзинчжэнь приходит к выводу, что такая жизнь ненормальна, даже бессмысленна, и тогда она устанавливает более тесные контакты с Горячкой, их соседкой и землячкой, вечно взлохмаченной и всегда куда-то торопящейся. Эта женщина невероятно любопытна и знает решительно все: и про Чжана, и про Ли, и про то, как живут в городе и что делается в деревне. Горячка всегда нуждается в аудитории. Противоречия, в свое время возникшие между женщинами, в большой мере объяснялись тем, что Горячка искала в Цзинчжэнь слушательницу, а та сама любила поговорить. В свою очередь Горячка нуждалась в информации от Цзинчжэнь о том, что происходит у них в доме, но больше всего, разумеется, ее интересовал Ни Учэн. Прошлые разногласия между женщинами нередко возникали также из-за того, что одна хотела и ждала, когда собеседница расскажет о себе, а вторая делать это не собиралась. Теперь Цзинчжэнь выполняла роль слушательницы с большим удовольствием, а сама исповедоваться перед Горячкой вовсе не собиралась.

Больше всего она любила слушать рассказы соседки об одной «дикой курочке» — уличной проститутке, что жила в маленьком домике возле восточного выхода из хутуна. Цзинчжэнь видела эту густо размалеванную женщину с печальным лицом, носившую серебряные кольца на среднем и указательном пальцах. Иногда «курочка» шла по переулку с сигаретой в руке, держа ее между тонкими, похожими на лепестки лотоса пальцами. Летом одевала платье с глубоким разрезом сбоку, а волосы возле ушей закалывала жемчужными украшениями в форме маленького веера. Во время ходьбы она почти не отрывала ног от земли, как будто тянула их, и эта походка почему-то напоминала Цзинчжэнь движения больного, страдающего от венерической болезни, хотя вряд ли она имела четкое представление об этом недуге. Цзинчжэнь часто замечала, что волосы у женщины в беспорядке, и это лишний раз убеждало ее в правильности вывода Горячки о том, что соседка — «дикая курочка». Разве приличная женщина допустит беспорядок в своей прическе? Ее растрепанные волосы говорили о том, что прически только что касалась рука мужчины.

Рассказывая о «дикой курочке», Горячка поминутно разражалась громким хохотом, отчего ее тело сгибалось в три погибели и все дрожало, а изо рта во все стороны летели брызги слюны, брови ее взлетали вверх, а на лице было написано невероятное возбуждение. Особенно картинно Горячка изображала приезд «курочки» в деревню, при этом она изменяла тембр голоса, а речь становилась косноязычной. В имитации чужой речи она достигала высокого исполнительского мастерства. Цзинчжэнь с улыбкой внимала россказням соседки и забавлялась представлением. Однако по-прежнему сохраняла определенную дистанцию с собеседницей, поскольку, чем больше слушала длинную серию рассказов о непристойном поведении «курочки», тем больше убеждалась, что Горячка — дурная женщина со злой душой и грязным языком. Матери и сестре она категорично заявила:

— Горячка — стерва! Подальше от нее!

Ни Цзао, возвращаясь из школы, слышал часть беседы тети с Горячкой.

— Тетя, а что такое «дикая курочка»? — спросил он.

— Детям это знать не положено! — отрезала тетя, сделав строгое лицо. Но мальчик уже догадался, что их насмешки и проклятия относятся к той несчастной женщине. В его мозгу родилось смутное ощущение того, что в этом мире, чем больше человек несчастен, тем больше он истязает и презирает другого, еще более несчастного, чем он. В море горя рождается еще большее горе… Этот вывод потряс мальчика.

Как-то Цзинчжэнь сидела без дела в полном одиночестве, разговаривая сама с собой. В этот день она ничего себе не готовила и не читала развлекательной литературы. Вдруг появилась Горячка. Она прибежала вприпрыжку и сразу же заквохтала:

— Сестрица! — Так доверительно обращалась она к Цзинчжэнь. — Мне удалось добыть на время одну книжку, называется она так: «Энциклопедия волшебных триграмм с золотыми деньгами»[134]. Торговец уперся: не дам, мол, почитать — и все тут! Ну я, конечно, к нему подластилась, поклон ему отвесила, даже клятву дала (понятно, украдкой, чтобы не заметил какой-нибудь охальник), только тогда он мне ее одолжил, на время… Я вот тебе ее принесла — погадай. Мы уже всей семьей гадали — все сходится точно. Теперь твоя очередь. Но вечером я должна вернуть книжонку. Только учти, отец моих детей не велел выносить книгу из дому. Поняла?

С этими словами Горячка извлекла замусоленную и рваную книжку, отпечатанную с деревянных матриц, и небольшой кошель, в котором оказалось семь медных монет. Расположенные в ряд, в определенном порядке, они в сочетании с изображенными в свитке иероглифами образовывали сто двадцать восемь комбинаций — триграмм, каждой из которых соответствовала семисложная строка стиха. Четыре ряда семисложных строк образовывали стихотворное изречение из двадцати восьми знаков. Суть гадания заключалась в том, что, бросая монету, сначала определяли нужную триграмму, которая в свою очередь показывала на страницу и стихотворный ряд. Ко всем иероглифам строки имелись примечания. В заключение давались пространные разъяснения. Горячка потратила не менее получаса, чтобы разъяснить соседке суть гадального искусства и то, как искать триграммы. Говорила она, постоянно путаясь в объяснениях, которые противоречили одно другому, концы у нее не сходились с концами, но объясняла она с той пылкостью и горячностью, которые вполне соответствовали ее прозвищу. К счастью, ее слушательница, обладавшая достаточной догадливостью и даже прозорливостью, все хорошо поняла без лишних слов и, когда требовалось, поправляла сбивчивые пояснения, что вызывало у Горячки изумление, и она прониклась к соседке глубоким почтением.

Ветхость принесенной Горячкой книги завораживала. Расположение семи медных монет по рядам, благодаря которому получалось сто двадцать восемь комбинаций триграмм, вызывало у женщины удивление. По всей видимости, цифра «128» имеет какой-то тайный смысл, возможно даже, указывает на число созвездий. Во время поиска разъяснений триграмм одна ошибка в иероглифе может привести к полной путанице во всем тексте. Значит, текст, сочетающийся с триграммами, — это все равно что Небесная книга, он обладает демонической, таинственной силой. Цзинчжэнь верила в предначертание судьбы и в потустороннюю жизнь. Что касается обрядовой стороны религии и суеверий, то она относилась к этому без особой симпатии, как, впрочем, и к самим божествам. Поначалу не слишком доверяя рассказам Горячки о чудесных свойствах «триграмм» и «золотых денег», она после гадания все же поверила в магические свойства гадательной книги.

Высыпав монеты из кошеля, Цзинчжэнь собрала их вместе в обе ладони и потрясла, так что они зазвенели. Ее ноздри почувствовали запах металла. Она прошептала какие-то слова и разжала ладони. Монеты упали, и она разложила их в определенной последовательности, так что монеты с выбитыми на них иероглифами образовали сейчас всякие комбинации. От волнения она покрылась потом. Ей казалось, что голова у нее раздулась и стала величиной с бадью. Она принялась искать подходящие объяснения триграмм. Объяснение гласило:

Одинокое облачко и дикий журавль Связаны с красной пылью. Персик и слива в буйном цвету — Видно, пришла весна. Над синим морем луна сияет. Драгоценность слезами омыта. Дерево на тысячу чи поднялось. Листья вернулись к корням.

В примечании к стиху стояли слова: «Стремишься к званию, но его трудно достать; стремишься к богатству — есть надежда его обрести; недуг излечить возможно, но корни его извлечь нелегко; нужную вещь найдешь, однако спокойствия не обретешь. Не суетись, пребывай в безмятежности; совершай омовение, блюди пост, навещай родню, веди торговые дела…»

Цзинчжэнь, прочитав все тексты гадания, растерялась. Где-то она уже видела подобные надписи, например вот эту строку: «Над морем синим луна сияет. Драгоценность слезами омыта». Ну конечно, она взята из Танских стихов, там написано то же самое, только вместо «драгоценности» в стихах была «жемчужина». Какая же это «драгоценность»? Что имеется в виду? А может быть, под драгоценностью подразумевается она сама, Цзинчжэнь? И эта триграмма с изречением спокойно жила в книге, ожидая того дня, когда Цзинчжэнь извлечет ее в результате гадания. «Над морем синим луна сияет, Цзинчжэнь слезами омыта». О Небо, Небо!

В умении расшифровывать знаки Горячка значительно уступала Цзинчжэнь, поэтому она пристала к ней, требуя, чтобы Цзинчжэнь разъяснила знаки гадания. Цзинчжэнь открыла было рот, но тут ей в голову пришла мысль, что тайну небес разглашать нельзя, поэтому, отделавшись какими-то ничего не значащими пояснениями, она сказала Горячке, что смысл слов ей не вполне понятен.

Сердце Цзинчжэнь бешено колотилось в груди. Ее обуревало страстное желание погадать снова. Если на этот раз триграммы снова сойдутся, она поверит в их чудесную силу и обратит свое сердце к добру. Она схватила монеты и принялась их трясти в сложенных ладонях, но иногда останавливала себя, чтобы еще раз обратить свою мольбу к духам, уточнить свои желания и просьбы, дабы найти триграммы самые могущественные и действенные, связанные с ее собственной судьбой. В конце концов из триграмм получилась комбинация, которая заставила ее сердце тревожно забиться:

Безмолвие, схожее с целомудренной девой. Движение словно летящий ветер. Веселье и гнев, радость и скорбь. Все эти чувства похожи. Дождь окропил небесные дали. Открылся вид превосходный…

Остальную часть надписи Цзинчжэнь прочесть не смогла, поскольку Горячка отобрала у нее гадательную энциклопедию и унесла домой.

Горячка пришла к Цзинчжэнь, чтобы с ее помощью разгадать тайну триграмм. Она никак не предполагала, что та, поглощенная гаданием о своей собственной судьбе, настолько им увлечется, что совершенно забудет про гостью. На множество вопросов Горячки она отвечала нехотя и односложно, между тем как сама о чем-то раздумывала и что-то шептала себе под нос. Обиженная гостья подумала: «С каких это пор я стала при тебе кабинетным слугой?» И она отняла книгу, не дав Цзинчжэнь даже дочитать объяснения ко второй триграмме. В другое время Цзинчжэнь непременно взорвалась бы и накинулась на гостью с бранью, но на этот раз она постаралась взять себя в руки. Чудесное знамение, преподнесенное ей божественными триграммами, согрело ее душу и вызвало благоговейный трепет. Из двух гаданий (впрочем, второе, увы, так и не завершилось) она кое-что для себя уяснила и даже обрела некоторое успокоение. Она услышала грозный, хотя и невнятный, глас судьбы. И поняла она, что жизнь ее похожа на смерть. И ждет ее печаль и скорбь.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Наступил 1943 год. Тридцать второй год Республики или год гуйвэй по лунному календарю, каждый его встретил по-своему, в том числе и обитатели известного дома. В декабре Нанкинское правительство Ван Цзинвэя опубликовало декрет об объявлении войны Англии и США. И хотя этот акт, вернее, фарс марионеток не имел ровно никакого значения, он вызвал волнение среди той части китайского населения, которая проживала в оккупированных районах. Люди еще больше почувствовали всю сложность жизни, напряженность атмосферы.

Наверное, поэтому тридцатый день декабря, когда обычно проходят подношения богу богатства, привлек особое внимание всех горожан. В этот день в три часа с небольшим после полудня Цзинчжэнь обратилась к «почтенному богу богатства», изображенному в красно-зеленых тонах (впрочем, краски почти стерлись), с просьбой удостоить дом своим присутствием и, преисполненная большим почтением к божеству, повесила его изображение на стену, сделав несколько глубоких поклонов. Понятно, что она молила бога о том, чтобы в будущем году он принес им побольше оладий с мясной начинкой, дал возможность полакомиться бараньей головой, чтобы у нее, Цзинчжэнь, были всегда в достатке сигареты и вино. Ни Пин и Ни Цзао, услышав мольбы тети, никак не могли взять в толк, как это игрушечный бог сможет помочь им разбогатеть. Их одолевали сомнения, но на всякий случай они тоже отвесили богу поклоны (разве трудно?), к тому же, кто знает, может быть, в этот праздник бог и впрямь поможет рассеять все их злоключения и беды, о которых с такой горечью и болью рассказывал отец. Вот только лицо у бога очень странное, какое-то непонятное, а одежда в беспорядке… Все же, может, он чем-то подсобит? А что, если ему не поклониться? Накажет или нет? Хорошо, если он не сделает ничего дурного. Детям кажется, что кланяться богу богатства — дело веселое и занятное.

Пожалуй, прохладнее всего к визиту бога богатства — Цайшэня относится бабушка, а ведь она клала ему поклоны, почитай, лет сорок, а то и побольше. Но за все эти годы никаких чудес она от него так и не дождалась, скорее наоборот: жизнь день ото дня становилась все горше. Вот и сейчас, год уже подошел к концу, а что толку? Кругом кричат о богатстве, а на деле становится все хуже. После визита деревенских Чжан Чжиэня и Ли Ляньцзя бабушка еще больше помрачнела.

Никаких надежд!.. А тут еще зять. Дочь твердит, что он встал на верный путь, он-де исправился. Навряд ли! Никогда она не поверит в его исправление. Ни Учэн — это их беда. Он сущее чудовище, выродок! Он хуже туфэя, так как тот берет с людей только выкуп. Разбойники жили в темных лесах испокон веков. И ничего!.. Но кто же тогда Ни Учэн?

Раздается стук в ворота. Это ребятишки из бедных семей «продают» изображение бога богатства Цайшэня. Они громко кричат: «Дарим бога богатства!» Ни Цзао отвечает: «У нас уже он есть, нам не нужно!» Бабушка тревожится и перебивает внука: «Что тебя дернуло сказать, будто нам не нужен Цайшэнь? Ты что, не хочешь, чтобы он пришел к нам в гости? Не хочешь его почтить? Думаешь, он станет заботиться о тех, кто его прогнал, проявит к ним свою милость?» Бабушка старается растолковать внуку: если в следующий раз снова придут с богом Цайшэнем, не смей от него отказываться и прояви вежливость. Скажи людям: «Пожалуйте в дом!» Тогда бог Цайшэнь ничего худого не заподозрит и не прогневается. Смотри впредь не оплошай! Противный этот Цайшэнь: сам никаких чудес не показывает, а его даже словом не обидь!

В этот день богу преподносятся постные пельмени, которые специально делаются по этому случаю, а возле алтаря, где покоятся духи предков, зажигаются благовонные палочки. Все предки принадлежат семье Цзян, предки семьи Ни куда-то исчезли — ни одной их таблицы на месте не сохранилось.

«Духи-хозяева»[135] располагаются в нескольких неглубоких продолговатых ящичках красно-бурого цвета, напоминающих цветом коробку для расчесок, принадлежащую Цзинчжэнь. Ящички притягивают Ни Цзао своей таинственностью. Неужели души предков, что ушли на небеса, сейчас хранятся в этих небольших шкатулках? Интересно, какие они, эти души? Небось седовласые, с белыми бородами. А одеты наверняка как Конфуций. Интересно, что могут они принести своим потомкам? А есть ли у них вообще какая-то сила? Мальчику очень хочется открыть деревянные ящички, но он не решается это сделать.

— Сейчас как раз такое время, когда все духи спускаются на землю, все до единого! — объясняет бабушка внуку и внучке, а сама возжигает благовония и кладет богам поклоны.

Неужели кругом на небе летают разные духи и души людей?.. Холодная, мрачная высь, пустынная и безграничная, несет в себе тайну. Интересно, а что скрывается в густом дыме, который валит из печки, в сигаретном дыму или в тех легких облачках, что остаются после разрывов хлопушек? Неужели в них что-то есть? Наверное, повсюду скрыты надежды, почтительный страх или предупреждение! Мальчик чувствует сейчас свою значительность и важность. Он впервые по-настоящему понял, что необходимо встречать Новый год; понял, почему люди так волнуются перед каждым Новым годом, почему они в него верят… Во дворе разбросаны пучки конопляной соломы, которая громко хрустит под ногами. Это называется «наступить и порушить». Со всех сторон доносится веселая канонада хлопушек и трескотня петард. От очага исходит вкусный мясной дух. По случаю новогоднего праздника домашние купили фунт мяса, и сейчас оно тушится в кастрюле вместе с перцем, соей и бадьяном. В тех семьях, где живут скромно и где мясные запахи людям в диковинку, аромат тушеного мяса пьянит, словно вино. Душа от него улетает куда-то ввысь. Женщины приобрели еще немного мяса для фарша, и сейчас стараются обе: Цзинчжэнь и Цзинъи. В этот вечер, тридцатого, они оглушительно стучат ножами, пока мясо не превращается в мелкое крошево, а потом в кашицу; затем женщины с шумом принимаются рубить овощи. Оглушительный стук ножей слышится из-за каждой стены. Везде сейчас готовят мясную начинку.

— В канун года рубить мясной фарш — это значит расправляться с недостойным и мелким человеком, — объясняет тетя.

Как забавно! Оказывается, существуют мелкие человечки, из которых под Новый год готовят мясное крошево! Забавно, что стук ножей, которыми их рубят на мелкие части, гораздо громче, чем треск петард.

А как же в следующем году? Выходит, что в канун Нового года их снова придется рубить? Значит, эти человечки снова появятся на свет? Но, если их крошат в каждом доме, получается, что они вроде как бы живут в каждой семье? До чего же много этих мелких людишек! Из северного домика через ходящую ходуном решетку окна протягивается шнур с лампой, и двор заливает яркий свет, отчего ночная пустота неба кажется еще более зловещей. От облаков, плывущих по темному небу, исходит мерцание. Кажется, что там, в бескрайней высоте, блуждают чьи-то тени. Может быть, это тени все тех же многочисленных духов.

Ни Учэн сегодня чувствует необычайную легкость и раскованность. Ему хочется петь. Прокашлявшись, он начинает пробовать голос. Спев две строки из арии Юэ Фэя на мотив «Вся река покраснела», он вдруг обрывает песню и зовет к себе Ни Пин и Ни Цзао.

— Сейчас я научу вас петь новогодние частушки, которые поются в наших краях. — Он снова прочищает горло.

Вот приходит Новый год. Дарим богу очага сахарную тыкву. Молодая девица ждет цветов душистых, Парень хочет получить громкие хлопушки, Шапку новую себе хочет справить старец, А старуха — та обмотки, чтобы ноги пеленать.

Частушки очень неинтересные, да и поет их отец как-то бестолково: «южный мотив переиначивается на северный лад». Кончил петь, а дети никак не реагируют. Отец растерялся от неожиданности. Но скоро он забывает про детей и берет иностранную книгу. Почитал — бросил, не идет в голову. Он подходит к жене: «Хочу по случаю Нового года поклониться теще и твоей сестре». Счастливая Цзинъи поражена таким проявлением мужниных чувств. Она спешит сообщить новость матери и сестре. «Нынче пускай не приходит! — отвечают те. — Поговорим потом, первого числа, — после пельменей!» Ответ женщин очень огорчил Цзинъи. Ни Пин, которая пришла вместе с матерью, стоит рядом, тараща на бабушку и тетю глазенки. Вдруг она говорит:

— Стоит только папе и маме помириться, вы сразу же делаетесь недовольны!

От неожиданности все теряют дар речи. Молчание длится минуты три, а потом на девочку сыплются проклятия и угрозы. Все три женщины отчитывают ее так яростно, что девочка не выдерживает. Ее лицо приобретает землистый оттенок, зрачки закатываются, так что в глазах видны лишь белки. Ни Цзао, наблюдающий лишь часть этой сцены и особенно не прислушивающийся к ссоре, страшно перепуган, сердце так и колотится в груди. Как же так! Ведь сейчас наступило как раз то время, когда на землю спускаются все духи, которые должны проявить свою чудесную силу. Они слышат все, что говорят люди… А что такого сделала Ни Пин? Разве она сказала что-то дурное, неприличное? Чем она вызвала такой гнев и осуждение взрослых?

Ни Пин с лицом землистого цвета по-прежнему вращала глазами, но на нее уже никто не обращал внимания.

Фарш нарублен, мясо сварилось, пучки конопляной соломы от прикосновения ног уже не хрустят. Все успели по нескольку раз проявить свое почтение к богу богатства и к предкам — «духам-хозяевам». Кажется, сказаны все благие пожелания, которые надо было сказать с самого начала, и даже те слова, которые поначалу не надеялись произнести. Прошла полночь, глаза у всех стали слипаться — «верхнее веко с нижним вступило в жестокую схватку». Наступила пора спать.

И вдруг в этот момент послышалось рыдание Ни Пин. Меньше всего оно походило на плач ребенка. Это был душераздирающий, исступленный крик взрослого человека, в котором слышались боль, отчаяние. Весь дом замер.

В самый что ни на есть важный и ответственный момент, в канун года, Ни Пин разразилась рыданиями и проплакала целых полчаса. Лица у всех в доме побелели. Брань матери действия не возымела, тогда все, даже Ни Цзао, принялись успокаивать и уговаривать девочку, но Ни Пин продолжала рыдать, уставившись глазами в одну точку, вздрагивая всем своим тельцем, захлебываясь от душивших ее слез, а они лились, словно из ручья, капали на пол и, казалось, залили все пространство вокруг. Девочка ничего не слышала, не воспринимала ни брани, ни добрых уговоров. Все были в полном замешательстве.

Ни Цзао очень боялся чужого плача, хотя ему нередко приходилось видеть, как плачет мама, тетя, даже бабушка. Однажды он видел плачущим и своего отца. Слезы на лице взрослого мужчины глубоко потрясли мальчика; в сердце в эту минуту, казалось, впились острые ножи. Но эти рыдания сестры в канун Нового года оказались самыми страшными. В них слышалось желание девочки умереть, в них виделась смерть семьи. Это был плач отчаявшегося в жизни, слабого человека, жестоко израненного, потерявшего желание жить дальше. А ведь плакала маленькая девочка, не намного старше его самого, подруга его детских игр, сестричка.

От непрестанных рыданий голос Ни Пин совсем охрип, и девочка издавала какие-то странные звуки. Захлебываясь от слез, она выкладывала перед взрослыми свои обиды и накопившуюся в ее сердце боль. Она заявила, что жить больше не хочет, потому что они ругали ее в новогоднюю ночь. Они и прежде все время ее ругали и проклинали каждый на свой лад, вот она и решила, что, если их проклятья сбудутся, значит, жить ей дольше не стоит. Ее слова потрясли обитателей дома. Оказывается, девочка воспринимала их брань, которую они обращали к ней все эти годы, чрезвычайно серьезно. А ведь они часто ругали ее очень зло и обидно, и она запомнила все бранные слова, брошенные в ее адрес домашними, включая Ни Цзао (даже Ни Цзао, но не отца), затаила их в своем сердце и повторяла про себя каждое слово, каждую фразу. Ругали ее не только часто, но с какой-то необыкновенной легкостью, нисколько не задумываясь над смыслом сказанного. И вот девочка не выдержала, надломилась. И сейчас она выложила им все свои обиды.

— Ее надо отправить в больницу, — проговорил белый как мел Ни Учэн, нервно потирая руки.

— Это тебе нужно в больницу, ты туда и иди! — закричала девочка.

Ни Учэн не решился продолжать разговор и отошел от дочери. Он был напуган.

Плач продолжался. И на глазах домашних выступили слезы.

Растерянный Ни Цзао попытался успокоить сестренку:

— Все эти проклятья не считаются, кто бы их тебе ни говорил. Они никогда не сбудутся. Не плачь! Они не считаются, они никогда не сбудутся!

— Как не считаются? Почему не сбудутся? — Глаза девочки округлились.

Девочка неожиданно вскочила со своего места и подбежала к бабушке. Вцепившись в ее кофту на груди, она закричала:

— Скажи, сбудутся они или нет? — Голос ее дрожал.

— Скажи ей, что не сбудутся, быстрей скажи, что не сбудутся!.. — закричали чуть ли не в один голос мать и тетя.

— Никогда не сбудутся, тысячу раз не сбудутся, десять тысяч раз не сбудутся! — последовал ответ бабушки.

— А если сбудутся? — не отступала Ни Пин.

Бабушке многое пришлось повидать на своем веку, но, видя сейчас состояние внучки, она почувствовала, что дрожит сама. Бабушка любила девочку больше всех, но, любя горячо, почти самозабвенно, она больше всех и ругала ее, о чем сейчас Ни Пин ей напомнила. Кто же мог предположить, что все так обернется?

— Если сбудутся, то на мне! — решительно заявила бабушка.

Девочка вскинула правую руку, напоминавшую куриную лапку, и, тыкая указательным пальцем в нос старухи, закричала:

— Вот и хорошо! Значит, ты будешь за все отвечать! Ты одна, ты одна, ты одна!.. — Девочка повторяла эти слова все быстрей и быстрей, как произносят заклятья. Она не переставая твердила свою скороговорку, полузакрыв глаза, и в ее бормотанье слышалось лишь «тыдна, тыдна…».

Неестественность позы и дикие слова, которые произносила Ни Пин, вызвали у Цзинчжэнь смешок, как она ни старалась сдержаться. Девочка, продолжавшая бормотать, однако, сохраняла бдительность. Услышав смех, она тут же отпустила бабушку и, снова зарыдав, бросилась на пол. Будто безумная, она хватала руками все вокруг, колотила ногами на полу. Из ее глаз ручьем лились слезы.

Все обрушились на Цзинчжэнь с упреками. Тетю это задело за живое.

— Виновата, во всем виновата! Сейчас я себя по губам, по губам! — воскликнула она и, подняв руку, собралась ударить себя по лицу. Ни Пин, вскочив на ноги, подбежала к ней и, схватив за одежду, точно так же как только что держала бабушку, тыкая в нос тети пальцем, запричитала, словно заведенная: «Сбудутся или нет?» Получив от тети ответ, который ее удовлетворил, она закричала: «Ты одна, ты одна!..»

Ее заклинания продолжались несколько минут, в течение которых обитатели дома находились в полном молчании. Их серьезные лица были устремлены на девочку, а Ни Пин тем временем снова повернулась к бабушке, но уже не задавала ей вопросов, а просто не переставая продолжала твердить: «Тыдна, тыдна!..» Потом она подбежала к матери, потом пристала к брату и его тоже включила в свою странную игру.

Сердце Ни Цзао колотилось от волнения. Он признал, что его прошлая брань должна пасть на него самого, и еще он сказал, что он ответит за все сам.

— Я отвечу и за свою брань, и за чужую. Кто бы тебя ни обидел, я все проклятья возьму на себя, даже если они сбудутся! Тебе что, этого мало?

— Не смей так говорить! — Голос девочки хрипел, глаза сделались круглыми, как шары. Ни Цзао не стал спорить.

Этап «борьбы с проклятьями» закончился. Ни Пин стояла сейчас посредине комнаты, широко раскинув руки. Поднимая их вверх и разводя в стороны, она будто выгоняла из курятника кур и издавала крик: «Пшел… Пшел!..» Из ее объяснений следовало, что она намеревалась изгнать прочь все проклятья, которыми ругали ее родные, потому что эти угрозы словно тисками сжимали ее душу.

Через какое-то время она успокоилась и умылась, потом выгребла из печи немного золы и посыпала те места на полу, где виднелись мокрые пятна, затем старательно все прибрала и подмела. Покончив с уборкой, она стала готовиться ко сну и принялась стелить постель. Неизвестно почему она очень аккуратно несколько раз сложила свое одеяло, сделав из него ровный сверток, для чего примяла сгибы рукой, разгладила поверхность и распрямила углы, а потом приподняла одеяло, будто взвешивая его на весу. Все это она делала весьма старательно и с большим тщанием. Мать, взглянув на странно сложенное одеяло, выказала удивление, на что дочь довольно грубо ответила: «Это никого не касается!» При этом на ее лице появилось выражение решимости и готовности вступить в новую схватку. Никто мешать ей больше не осмелился, и все оставили ее в покое. Девочка, тем временем нырнув под свое сложенное в квадрат одеяло, свернулась клубочком. Так прошла ее новогодняя ночь.

С этого дня каждый вечер перед сном девочка повторяла все, что случилось в канун года. Она созывала всех в западную комнату и подвергала допросу: маму, тетю, бабушку и брата, после чего произносила свои «заклинания», размахивая при этом руками, будто гоняла кур, а на ночь складывала квадратом одеяло. Этот ритуал выполнялся ею неукоснительно, и, если кто-то позволял выказать хоть малейший протест, она тут же принималась рыдать, точно так же как это было под Новый год. Даже Цзинчжэнь, которой было не занимать решительности и жесткости, ничего не могла с ней поделать. На второй день во время очередного «тура заклинаний» мать не выдержала и воскликнула: «Ох, мать моя, что же это такое?» И вздохнула. Оказывается, все пошло насмарку, потому что все говорившееся ранее сейчас уже не считалось. Снова слезы, снова крики, все надо начинать с самого начала. Личико Ни Пин сморщилось, приобрело синеватый оттенок, она отказывалась от пищи. Цвет лица девочки и странное выражение, появившееся на нем, вызывали у домашних большое волнение. У Ни Цзао даже мелькнула мысль: «Наверное, сестричка скоро умрет!» Мальчик попытался было с ней заговорить, но она его не слушала. На третий день ее пришла навестить школьная подружка. Ни Пин разговаривала, как обычно, даже смеялась. Ни Цзао немного успокоился, но, как только гостья покинула дом, выражение лица Ни Пин снова стало прежним и на нем вновь появился синюшный оттенок. Смотреть на сестру было больно.

Ни Учэн предложил сводить девочку в больницу, но его предложение было всеми встречено в штыки. Кому идти, так это прежде всего тебе самому, сказала Цзинъи. Согласен, мне тоже нужно показаться врачу, но должен заметить (в голосе Ни Учэна слышалось возмущение), что в Китае от психических заболеваний страдает почти треть населения… А как в твоей Европе? Там что, все нормальные? Я так считаю, что там сумасшедших не треть, а две трети, съязвила Цзинъи.

— Великолепно! — воодушевился Ни Учэн. — За десять лет я никогда не слышал от тебя таких умных слов! — В голосе мужа слышалось неподдельное одобрение.

— Плевала я на тебя! — отрезала жена.

Сцена, которую устроила Ни Пин под Новый год, заставила брата глубоко страдать. Только сейчас он по-настоящему понял, как больно могут ранить человека слова и как страшны проклятия. С ними ему пришлось сталкиваться уже потом, когда он стал взрослым и испытал на себе «большую критику». Будучи лингвистом по профессии, он полагал, что его специальность — это особая и узкая область деятельности. Тема его исследований касалась изучения языка разных народов, не исключая при этом бранные слова и всякого рода заклятия. А ведь «большая критика» — это те же «заклятия» — политические заклинания. В них также отражаются разные стороны национальной культуры и национального своеобразия. Они наполнены специфическим «местным» колоритом, суевериями; в них видна задавленность и варварство в сфере половых отношений; в них царит ярко выраженный акьюизм.

Своеобразный ритуал, который установила Ни Пин в доме, словно темной тучей закрыл тот кусочек неба, который сиял над маленьким пекинским двориком. Однако его обитатели безропотно приняли этот ежевечерний ритуал, он вошел в их семейный обычай. Каждый вечер семья, собравшись в западном флигеле, безропотно слушала «урок», который преподавала Ни Пин, и только после этого каждый был волен говорить, что ему заблагорассудится, даже смеяться, пить и есть. Сейчас на Ни Пин уже никто не обращал внимания. Но во время «урока» все должны были хранить молчание, никому не позволялось проявлять ни малейшего легкомыслия или нарушать торжественность момента. Этот ритуал «борьбы против брани и проклятий» еще можно было как-то понять и объяснить его как своеобразную психологическую войну, противоборство разных психологий. Но как понять странное стремление девочки педантично складывать одеяло, на что у Ни Пин уходило минут десять, а то и больше? Зачем надо было складывать его так, чтобы оно непременно имело форму квадрата, подгонять уголок к уголку? Сложенное одеяло становилось вчетверо меньше, Ни Пин было трудно им укрываться. Когда десятилетняя девочка заползала под это маленькое одеяло, все невольно содрогались, понимая, что девочка, скорчившись в три погибели, намеренно обрекала себя на жестокую пытку с какой-то одной ей известной целью. И все же всякий наблюдавший за этой картиной не мог до конца поверить, что девочка делает это осознанно и что без этого она не заснет. Даже многие годы спустя Ни Цзао раздумывал над этой загадкой, но так и не смог ее разгадать. Не раз он пытался получить ответ от самой Ни Пин, однако, стоило ему начать расспрашивать, сестра, метнув в его сторону взгляд, тут же отворачивалась. И от выражения ее лица и от брошенного взгляда язык у него словно прилипал к нёбу.

Со временем ритуал, придуманный Ни Пин, постепенно превратился в однообразную и довольно нудную привычку, ни к чему не обязывающую домашних, совершенно лишенную той атмосферы, которая когда-то внушала всем им благоговейный трепет. «Допросы» и «заклинания» Ни Пин мало-помалу сократились до минимума; что касается одеяла, то девочка уделяла и ему куда меньше внимания, чем прежде. Она уже не так ровно складывала его, не подгоняла его под форму маленького квадрата. Ни Цзао испытывал радость, думая, что это невесть откуда свалившееся на всех бедствие рано или поздно закончится навсегда.

Однажды после Праздника фонарей, который отмечается пятнадцатого января, во время очередного «допроса» Цзинчжэнь неожиданно захотелось чихнуть. Надо заметить, что чихала тетя как-то особенно, совсем не так, как чихают другие люди. Еще задолго до чиха Цзинчжэнь чувствовала некое жжение в носу и в полости рта, и у нее вдруг начинали страшно чесаться веки, кожа на скулах, а порой даже и все лицо. Ей казалось, что кто-то чешет ей щетинкой в носу. Цзинчжэнь замирала, стараясь сдержать приступ чихания, однако, чем больше она сдерживалась, тем больше ей становилось невмоготу. Странный зуд ее изводил. Ей казалось, что по лицу у нее ползают маленькие змейки. Она чувствовала, что мышцы лица по обеим сторонам носа и под глазами начинают подергиваться и сокращаться, отчего у нее закрывался сначала один глаз, потом второй. Вдруг по лицу пробегала судорога: левая сторона лица странно сморщивалась, на щеке образовывалась складка, похожая на желвак, однако правая сторона лица оставалась нормальной. Через мгновение левая часть лица расслаблялась, но зато сморщивалась в свою очередь правая. Таким образом, на лице происходили непрерывные изменения, столь удивительные и многообразные, что их не в силах был вызвать даже гениальный актер, в совершенстве владеющий своим лицом. Бабушка не обращала на эти метаморфозы ни малейшего внимания, что касается Цзинъи и детей, то они не могли сдержаться, и комната оглашалась хохотом. На все предшествующие чиханию гримасы Цзинчжэнь дети взирали как на веселое представление.

По прошествии нескольких секунд после того, как у Цзинчжэнь начинался странный зуд и судорога мышц на лице, она принималась облизывать губы и сплевывать на пол. Но плевки были не такими мощными, как во время утреннего туалета. Прищурившись, она пощелкивала языком и чмокала губами, однако изо рта вылетала лишь небольшая капелька. Проходила секунда, за ней другая, и наконец раздавалось ее «апчхи!», и вместе с ним у всех зрителей вырывался вздох облегчения, словно они разделили с теткой радость от произведенного чихания.

Однако иногда все происходило по-другому. Почувствовав в носу щекотанье и изобразив на лице странную гримасу, заставляющую присутствующих поперхнуться от хохота (если в это время все сидят за столом), тетка, сплюнув раз-другой на пол, вдруг замирала — чиханья не происходило. У зрителей вырывался вздох сожаления.

В тот день, о котором идет речь, Ни Пин уже почти закончила «допрос» тети, когда той вдруг неудержимо захотелось чихнуть. У нее начали подергиваться мышцы лица по обеим сторонам носа, но Ни Пин этого не заметила. Отказ тети отвечать на вопросы вызвал у девочки приступ возмущения. «Почему ты замолчала? Почему мне не отвечаешь?» В голосе девочки слышались нотки раздражения. Она принялась толкать тетю рукой, но та ей ничего не ответила. Ни Пин помешала ей совладать с мышцами лица. Тетя таращила на племянницу глаза, не в состоянии произнести ни звука. В этот момент она походила на глухонемую. Ни Пин, заплакав, принялась бодать тетю головой.

Чиханья не произошло, что сильно разозлило Цзинчжэнь. Ее охватила ярость. Она не терпела, когда кто-то мешал ей чихнуть, точно так же как не переносила она вмешательства посторонних в свой утренний туалет. В любое другое время вы могли над ней посмеяться или даже захохотать ей в лицо, наконец, прочитать ей нотацию или высказать какое-то замечание, почти оскорбить и унизить, но прерывать свой утренний туалет и чихание она никому не позволяла. Как-то после очередного чихания Цзинъи, не утерпев, высказала довольно резкое суждение: «Ох, мать моя! Ну прямо нечистая сила!» Однако колкое замечание сестры вызвало у Цзинчжэнь лишь беззлобный смех.

Ни Пин, бодая головой тетю, нарушила великий запрет. «Мерзкий ребенок! Каждый день она изводит меня! — Тетя обрушила свой гнев на девочку. — Жизни от нее не стало, хоть в колодец бросайся, под машину прыгай! Совсем сдурела! Целыми днями всех изводит! Ты что, рехнулась? Что на тебя нашло? Взбесилась ты, что ли?» Как можно было предвидеть, девочка с рыданиями бросилась на пол, стала кататься, на губах у нее появилась пена, затем она крепко стиснула зубы, и по всему ее тельцу прошла судорога. Казалось, у нее пресеклось дыхание.

Цзинъи, обожавшая дочь, обрушила на сестру поток брани: «Сердца у тебя нет! Погубила ребенка, злюка! Сжила дочку со свету! Это тебя нечистая сила попутала. Сама рехнулась! Не будет у тебя доброй смерти!..» Атака Цзинъи завершилась довольно беспорядочной взаимной перепалкой. Ни Цзао, стоявший рядом, пытался успокоить мать и тетку, а бабушка заняла нейтральную позицию, пытаясь примирить обе стороны. Но все же понятно было, что ее уговоры больше относятся к старшей дочери, поэтому Цзинъи перешла к новой атаке, которая в свою очередь вызвала гневный вопль у Цзинчжэнь и плач Ни Цзао.

В конце концов все устали от взаимных обвинений и мало-помалу затихли. Пришла пора спать. В этот момент Ни Пин подскочила к Цзинчжэнь. На лице ее были написаны упрямство и холодная решимость. Уставившись на тетю, она вновь приступила к «допросу», который вылился в очередное сражение.

На сей раз «урок» Ни Пин закончился лишь глубокой ночью, когда Ни Цзао уже спал. Сквозь сон мальчик услышал тетин чих и подумал, что даже в горестях бывают свои маленькие радости.

На следующий день утром бабушка и Цзинчжэнь внезапно объявили о том, что они едут в деревню, чтобы наладить семейные дела. Цзинчжэнь пошла покупать билеты на поезд.

Цзинъи не обратила на их слова особого внимания, решив, что женщины сказали их для острастки. Ее вчерашний гнев еще не утих.

В полдень Цзинчжэнь вернулась на рикше домой. В руках она держала два билета.

Обстановка в доме тотчас изменилась.

Всю вторую половину дня мать с дочерьми держались вместе, проявляя друг к другу большую заботу и внимание, или сидели погруженные в тягостные думы в связи с предстоящей разлукой.

— Мы съездим ненадолго! — сказала бабушка. — Дней этак на десять, пятнадцать… самое большее — на месяц.

— Возвращайтесь поскорее… и забудьте про ссоры!.. Вы уезжаете, а у меня будто сердце обрывается! — проговорила Цзинъи. Ее веки подозрительно покраснели.

— Не надо об этом! — вздохнула Цзинчжэнь. — Мы друг другу самые что ни на есть близкие люди — будто руки с ногами, мясо с костями. Но за старым домом надо все же присмотреть. Сама знаешь, в доме нет хозяина. Чжану и Ли одним не справиться! К тому же земля наша… никакого дохода уже не дает и чем дальше, тем становится хуже! — Цзинчжэнь снова тяжело вздохнула.

Они говорили о разных пустяках, стараясь угодить друг другу и продемонстрировать заботу. Вдруг Цзинъи показала рукой в сторону северного домика.

— Зачем я только вышла замуж за этого непутевого? Что теперь мне делать — ума не приложу! Не знаю, что он еще сотворит! Вот вы уезжаете, а каково мне будет, если что случится? К кому я обращусь за помощью? — Цзинъи заплакала.

— Что ты такое говоришь?! — вскричала Цзинчжэнь. — Главное, держись и все мотай на ус, а придет время — мы примем нужное решение. Ты только успокойся, сестрица, мы хотя и уезжаем, но непременно вернемся. Ты же сама понимаешь, что хозяйство семьи — наше общее дело. Разве можно позволить всяким прохвостам его заграбастать? Не только фэня[136]— вэня не отдадим! Что до меня, то сама знаешь, что я бездетная, нет у меня ни дочери, ни сына. Прожила день, и слава богу! У мамы нашей тоже никого нет, кроме нас. Ну а муж твой, конечно, непутевый человек, но зато у тебя есть сынок… дети. Поэтому в нашей жизни одна лишь надежда — на вас, и другой опоры у нас нет. В общем, успокойся! Ради тебя, сестренка, ради детей твоих, Ни Пин и Ни Цзао, я готова кому угодно нож в ребра всадить и сама десять тысяч раз на смерть пойду, на меч полезу, в кипящий огонь прыгну. Глазом не моргну!

— Беспокоюсь я за матушку, в дороге…

— А я на что? Ведь я не только верная жена, я к тому же и дочь почтительная… Если бы не матушка, если бы не вы, я давно бы удавилась — лет этак двести тому назад! Я уже и веревку припасла…

— Вот ведь несет околесицу, — с осуждением бросила мать.

— Это я так, к слову! — Цзинчжэнь смахнула слезу и снова тяжело вздохнула.

— Погода стоит нынче холодная, к тому же ветер северный!

Наступил момент прощания. Три женщины и двое ребятишек заплакали. Сестры сквозь слезы давали друг другу последние советы и разные наставления, пока не вмешался рикша, который принялся их торопить — если сейчас не поедете, я вас не повезу. Всплакнув напоследок, они наконец простились, и тележка покатила прочь. Ни Пин, широко раскрыв рот, заревела. Рикша, одетый в рваную куртку и ватные штаны, плотно стянутые у щиколоток, обернулся и посмотрел на девочку. Выражение его лица было странное.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Складные картинки из твоего детства! Причудливым образом меняются головы людей, силуэты. Во сне и перед пробуждением часто возникают их неясные образы и очертания. Вот очертания знакомого лица. Худое, изможденное, оно вдруг наливается краской и здоровьем, и перед тобой уже толстощекий господин. А мальчик превращается в старца, как в игре в складные картинки возникают новые фигурки. Человек, объятый унынием и скорбью, вдруг преображается, неожиданно становясь грубым и наглым. Тут горбун, а там какой-то субъект, заливающийся хохотом. Здесь раздаются вздохи, еле слышные, почти беззвучные. Ребенок с идиотским выражением лица и полуоткрытым, как у дохлой рыбы, ртом. Одного распирает от удовольствия, другой заходится в горьких стенаниях. Нет ничего устойчивого: ни в выражениях лица, ни в формах тела, ни в чувствах, ни в состояниях духа. Кажется, что со всех сторон раздаются голоса: сколько нам еще терпеть? Ведь мы все это уже испытали!..

Однажды с грохотом обвалилась стена дома. Это случилось давно, в летний полдень, во время послеобеденного сна, такого долгого, словно это был сон вечности. После такого сна очень трудно пробудиться, и, если у тебя это получилось, считай, что тебе повезло. Детство пропитано изнуряющей усталостью. И, просыпаясь, ты словно возвращаешься из потустороннего мира. Очнувшись от сна, ты долго не можешь понять, действительно ли ты пробудился или все еще находишься во власти дремы, твое это тело или нет. Тебя одолевают сомнения: в состоянии ли ты приподняться и сесть после долгого лежания. А может быть, ты уже превратился в того постоянно меняющегося человечка из складной картинки, податливого, как глина или вата, состоящего из трех легко разнимаемых частей: головы, туловища и ног…

Стрекотанье цикад — нескончаемое, надоедливое. Занудливые мольбы нищих, будто родившиеся с этим миром и вместе с ним растворяющиеся в вечности. «Добрый господин, добрая госпожа, подайте лишний кусочек… Дайте поесть!..» А вокруг, во всем мире — слепящее белое сияние летнего солнца, палящего, не в меру щедрого. Вопли продавцов мороженого сливаются с обрывками арий из пекинской оперы, летящими невесть откуда, и с едва слышной, почти неуловимой ухом далекой песенкой. В криках мороженщиков, в мелодиях песен и театральных арий есть что-то неумолимое, скорбное. Белый свет летнего солнца растекается вокруг, как бы застывая в раскаленном воздухе. Быть беде!

Кто-то из домашних выходит за дверь и снова возвращается в комнату, неся несколько початков вареной кукурузы, от которых исходит тонкий аромат. Молодую нежную кукурузу почему-то называют «старой»[137]. Это все равно что назвать молоденькую девчушку «пожилой девой». Нежный, немного сладковатый запах мгновенно возвращает тебя к жизни. Ты снова маленький, твое личико куда нежнее зернышка молодой кукурузы и, видимо, полно соков жизни. С большим трудом тебе удается сесть на постели. В этот момент слышится крик: «Старая кукуруза! Кукуруза!»

Ты стараешься открыть рот, но тебе это не удается, то ли от того, что твой рот тоже устал, как и все тело, то ли потому, что слюна превратилась в клейкую жидкость и слепила твои губы. В полдень ты проспал целую вечность. Что это, никак у тебя режутся зубы? Надо же, уже выпали молочные… О, как давно все это было! Увы, сохранить все это, видимо, невозможно. Свой молочный зуб ты в свое время забросил на крышу, потому что существует поверье: если закинуть зуб куда-нибудь подальше, у тебя быстро вырастет новый, такой же, как у взрослого. Какие жалкие эти зубики, будто белые шарики со следами крови на поверхности. Но ведь они в течение многих лет помогали перемалывать пищу и тем самым поддерживали твою жизнь, обеспечивали рост твоего организма, превращение в человека. Без резцов укусить «старую кукурузу» довольно трудно. Но вот наконец-то ты ее разгрыз. И вдруг раздается оглушительный грохот! Трах!

Будто раскаты грома, величественные и грозные. И вслед за грохотом — обвал, лавина камней, глины, земли. Неужели обвалился дом? Послышался чей-то неестественный крик, который сразу же вызвал в памяти образ складного человечка из далекой игры детства. Но ты нисколько не испугался этого крика, даже не зажмурил глаза. И вдруг ты почувствовал, что твое лицо, плечи, руки, грудь заливает какая-то клейкая, дурно пахнущая жидкость. Кто-то из родных подбежал к тебе, схватил в охапку и бросился прочь. Вновь раздался грохот, сопровождавшийся зловещим треском и скрежетом. На землю падали какие-то обломки, которые раскалывались на мелкие части, создавая новый шум. Трах, бах, дзинь, бом-бом!.. Взгляни, у нашего мальчика сломался зубик! Это — голос матери! Какой он высокий и резкий! Но вдруг выясняется, что это вовсе не зуб, а зернышко кукурузы, приклеившееся к нижней губе. А к зернышку прилипла частичка земли. История с кукурузным зернышком надолго становится излюбленной темой забавных и удивительно теплых воспоминаний и рассказов о молочных зубах, которые в те далекие годы полагалось закидывать на крышу дома. Возможно, так все и было. Возможно…

Но тебя сейчас занимает лишь «тот домик», у которого обвалилась крыша со стеной. Рано или поздно он должен был рухнуть, и вот это произошло! Как здорово, что это произошло! Кажется, ты обрадовался бы даже, если бы сам погиб под обломками. Дом с проломленной крышей стал удивительно светлым и просторным, хотя дыра напоминает развороченную кровоточащую рану, а разодранные циновки — рваные куски человеческой кожи. Вон тот обломок свисающей балки точь-в-точь кусок сломанной кости, прорвавшей кожу. Пучки конопляной соломы, смешанной с землей, — разодранные куски мяса и мышц. Рядом валяются клочья потолочной бумаги — это ткани, пораженные внутренними злокачественными изменениями. Трудно сказать, в какой год и месяц протекла крыша, скорее всего, она протекала много раз, в результате чего на потолочной бумаге образовались разводы и подтеки, похожие на пятна мочи на пеленках ребенка. Земляная пыль клубами поднимается вверх, напоминая дым или густой туман, порой — взвихренный снег. Небольшая, прокопченная до черноты комнатушка, куда в течение всего года не проникал свет, оказалась удивительно светлой. Странно, но крушение дома не повлекло за собой никаких жертв: нет ни убитых, ни раненых. Единственная потеря, пожалуй, — это несколько горошинок кукурузы, которые валяются в пыли, напоминая выпавшие молочные зубы. Радость!

Но все это погрузилось на дно прошлого, а прошлое похоронено в глубине земли, на поверхности которой люди возвели новые дома с крепкими крышами. Появились и новые дороги, по ним снуют вереницы машин и повозок. Кругом парчовые ковры свежих цветов, отовсюду доносится уханье праздничного салюта, колышутся алые стяги. Одна волна сменяется другой. Сейчас, по всей видимости, никто из молодых людей уже не догадывается, на каких развалинах мы делали свои первые шаги, и вряд ли они задумываются над тем, что погребено под нашими ногами. Назад оглядываются лишь для приличия, и только в том случае, если прошлое не вызывает стыда, но чаще всего люди просто переступают через свою память, а если что-то и вспоминают, то чувствуют себя неуютно, как бы не в своей тарелке, полагая, что прошлое может сказаться на их репутации; оно умалит их величие — величие людей, с пеленок уверенных в собственной незаурядности и исключительности своей жизненной миссии. Никому не нужны и останки древнего человека, его прах, извлеченный из земли. Всякий мало-мальски толковый человек понимает, что пристроить ветхую мумию сейчас вроде как бы и негде. А если это так, то стоит ли лезть из кожи вон ради того, чтобы наши современники непременно увидели труп ханьской дамы или танского мужа? Может быть, для них лучше будет, если все тихо канет в вечность.

Именно с такой древней мумией сталкивает вас жизнь в те моменты, когда ваша память обращается к прошлому, от которого вам делается неловко. Вам становится не по себе и хочется броситься прочь, но какая-то сила притягивает вас к нему и манит взглянуть хотя бы одним глазком. Вы испытываете чувство щемящей тоски, но и благоговейного трепета перед ушедшим. Вам хочется почтительно снять шапку, потому что оно все же дорого вам, но в то же время вы испытываете ощущение острой боли от воспоминаний. Да, вы осудили уродство прошлого и ничего не простили, вы свершили над ним свой приговор. Но разве вы не догадались, что все люди из ваших воспоминаний были по-своему несчастны? Их горе вдруг вызывает у вас слезы, и вы дарите им свое прощение повсюду и навсегда. Потому что вы знаете, что живые и мертвые не далеки друг от друга и между ними нет ненависти, наоборот, они очень друг другу близки. Мне кажется, что меж ними существует некая сила притяжения. На историю надо смотреть прямо, как смотришь на современность. Иногда прошлое вызывает дрожь, но разве ты не способен ее преодолеть?!

Бабушка и тетя вернулись домой меньше чем через полмесяца. Давно прошел сезон «становления весны» и «двух девяток»[138], а потом прошли и холода, и снова зазеленела молодая травка. В этот день Ни Пин со своей школьной подружкой и Ни Цзао играли в жошку. Неожиданно появилась Цзинчжэнь с ношей на спине и плетеной ивовой корзиной в руке. Ее темное до черноты, изможденное лицо было покрыто пылью. Дети огласили воздух радостными криками.

— А где бабушка? — с беспокойством спросила тетя, не обратив на их приветствия внимания. Дети молчали, растерявшись.

Она вошла во двор и увидела сестру, подметавшую пол. Цзинъи услышала шаги, но не успела повернуться. Ее остановил вопрос сестры:

— Где мама?

Вопрос Цзинчжэнь согнал с лица Цзинъи улыбку, которая предназначалась сестре. Цзинъи опешила от неожиданности. А когда вопрос дошел до ее сознания, она с тревогой спросила:

— Разве мама не вернулась, она не с тобой?

— Что значит «вернулась»?

— Но ведь вы уехали в деревню вместе… Почему же ты о ней спрашиваешь?

— Я только поинтересовалась, дома она или нет? — Лицо Цзинчжэнь покраснело, на шее вздулись вены, виски покрылись капельками пота.

— Я тебе и ответила, разве не так? — разволновалась Цзинъи. Ее румяное лицо вдруг побелело. — Что случилось? — с тревогой спросила она.

Цзинчжэнь тоже стояла белая как полотно. Она положила на землю корзину и сняла со спины ношу. Вытирая пот с лица, она проговорила:

— Лучше не спрашивай! — Она вздохнула. — Когда поезд подошел к Шицзячжэнь и остановился, я сошла на перрон, чтобы купить маме жареных лепешек с бобовым сыром — знаешь, такие тонко нарезанные кусочки доуфу… Мы с раннего утра в рот ничего не брали. Народу на перроне — тьма. Вдруг откуда ни возьмись отряд японцев. Я как раз в это время покупала лепешки и сначала японцев не заметила, а потом, когда все побежали, увидела их и обомлела. Смотрю, японцы лезут в наш вагон, я за ними, а они на меня орать — испугали насмерть! Прямо страх! Что, думаю, делать? Я побежала в конец поезда, думаю, сяду в последний вагон, может быть, там нет японцев. И тут — пых-пых! — поезд тронулся. Ой, раздавит меня, как муравья! Надо садиться, а потом буду искать мать. От Шицзячжэнь до Пекина тряслись часов пять, все это время я протискивалась через толпы, толкалась по вагонам, но маму так и не нашла. Что делать? Я прямо обалдела! Пробираюсь дальше, там стоит полицейский — не пускает. Села я на пол, а рядом со мной вот этот тюк и корзина. Одним словом, совалась я туда, сюда — все лаются, а я снова лезу вперед. Потом меня чуть было не выкинули из поезда!

— Скажи скорее, что с мамой? Что ты все вместо этого всякую чепуху несешь! — не выдержала Цзинъи.

Цзинчжэнь как ни в чем не бывало продолжала:

— Я так прикинула: в поезде мне ее не отыскать. Ну, думаю, как сойду, так и поищу. Представляешь, мать одна в вагоне, сидит голодная, можно сказать — муки терпит адские. Но что делать? Пускай, думаю, пока там сидит… Когда приехали в Пекин, я сразу шасть из вагона и бегом по перрону к выходу. Все через выход идут, значит, и мать не сможет его обойти. Прождала я целых полчаса. За это время все разошлись, на перроне — ни души. Хватит ждать! Наверное, мать вернулась домой сама.

— Что же она, на крыльях сюда прилетела?.. Бросила ты мать в Шицзячжэнь… Что с ней сейчас… Жива ли?

— Ну будет тебе! — проговорила Цзинчжэнь, но опровергнуть эти слова не могла. Она потопталась и наконец промолвила: — Ну, я пошла на вокзал. Может, все-таки я ее найду! Если тот поезд не ушел, буду искать в нем, а не то все станции обыщу! Пока ее не найду, домой не вернусь! — Она заплакала.

Увидев слезы сестры, Цзинъи сразу забыла о своем гневе. Она поняла, что положение серьезное.

— Не торопись, отдохни немного, ты ведь прямо с дороги. А на вокзал пойду я, поищу ее сама… Не верю, чтобы взрослый человек и вдруг потерялся. Если не найду, обращусь в полицию!

Они долго препирались, пока не решили идти вместе. Оставалось одно — предупредить детей. В этот напряженный момент раздался радостный голос Ни Пин: «Бабушка вернулась!» Действительно, в ворота, переваливаясь, уже входила госпожа Чжао с двумя плетенками в руках. На ней была черная шерстяная кофта и штаны, много лет пролежавшие на дне сундука, на голове черная бархатная шапочка, ноги обуты в темные войлочные туфли, специально предназначенные для спеленатых ног. Новая одежда преобразила бабушку. Своим видом она сильно отличалась от небрежно одетой Цзинчжэнь. Радость дочерей трудно передать словами. Они были безмерно счастливы. Закатываясь в смехе, они крепко обнимали мать, тискали ее, а потом повели в дом и, перебивая друг друга, принялись рассказывать о том, как они о ней только что говорили, как за нее болели и как о ней беспокоились. Словом, они поведали ей о глубоких чувствах дочерней почтительности, о том, как страдали они из-за того, что мама не вернулась вместе с Цзинчжэнь, как обе решили идти искать ее на станцию. Бабушка слушала их с большим удовлетворением, но сохраняла полную невозмутимость и спокойствие.

— Глупые вы мои девочки! — проговорила она как-то очень просто. — К чему такое беспокойство? Я ведь не слепая и не глухая, вроде и не дура. Есть у меня под носом рот, а во рту болтается язык… Поезд-то шел не куда-нибудь, а прямехонько в Пекин. Потерялась я от дочки — не велика беда! Я и одна бы до места добралась. Правда, поначалу я было забеспокоилась: а что, если дочка на поезд не села. А потом, пораскинув мозгами, решила так: не может такого быть, непременно должна сесть… А что до японцев, то они ко мне отнеслись с большим уважением. Когда я слезла с поезда, я тоже немного тебя поискала… Проголодалась ли? Я так хотела поскорее вернуться домой, что даже о еде забыла. Вот только рикша, прохвост, вез меня еле-еле, да к тому же все норовил лишний круг сделать, чтобы денег из меня побольше выудить. А я ему всю дорогу твержу: мол, сама пекинка и дорога мне хорошо известна. Ты не крути, а поезжай прямой дорогой. Ну вот, наконец и доехала.

— Ах, как хорошо! Просто замечательно! Как славно, что ты добралась до дома!.. Если бы ты не вернулась, я бы под поезд бросилась! — с чувством воскликнула Цзинчжэнь, улыбаясь сквозь слезы.

— И то правда! — поддержала ее Цзинъи. — Ведь нас как-никак трое. — Пожалуйста, так больше не делайте!.. Если бы мама не пришла сейчас, через несколько минут, я умерла бы здесь на месте! — Голос Цзинъи дрожал от волнения, слова звучали искренне и с большим чувством.

Мать и дочери еще долго говорили друг другу теплые и добрые слова. Дети находились в таком же приподнятом настроении.

Однако к радости бабушки примешивалась боль, которую она никак не могла унять. В этот свой приезд на родину ей пришлось почти полностью расстаться с земельной собственностью. Теперь ни Чжан Чжиэнь, ни Ли Ляньцзя к ним больше не приедут, потому что приезжать им сюда незачем. Собственность семьи Цзян перестала существовать. У бабушки остались лишь две несчастные дочери. В эти часы они по-настоящему поняли, как близки друг другу и какое счастье быть снова вместе. Цзинъи, воспользовавшись удобным случаем, поделилась с ними новостью: она снова беременна. Мать и Цзинчжэнь переглянулись, не зная, как лучше отреагировать на слова Цзинъи.

После полудня Ни Учэн в северном домике старательно трудился над статьей незнакомого ему автора о Кромвеле, которую ему предложил перевести Ши Фуган. Перевод должен был быть сделан к следующему утру, и Ни Учэн уже получил за него солидный аванс от журнала «Наука на Западе и Востоке», который редактировал Ши Фуган. Он долго ломал голову, какими иероглифами передать английское имя автора «Onkern», и остановился на китайской транскрипции «Ванкэн», хотя имя не могло вызвать никакого интереса у читателя. Потом пошли слова, от которых голова у Ни Учэна распухла и стала величиной с бадью: «долгий парламент», «малый парламент», «реальная политика», «выбор Верховного владыки веры» и прочее и прочее. В правильности перевода слов у него не было никакой уверенности, однако при переводе ему доставляло большое удовольствие вспоминать о Европе, о европейцах, об иностранных языках и даже о трудных для понимания словах, о добротном костюме и пальто Ши Фугана, всегда идеально чистых, всегда без единой пылинки и весьма дорогих. Подобные воспоминания уносили Ни Учэна куда-то ввысь, к заоблачным далям, во владения небожителей. Итак, он упорно продолжал свою тягостную переводческую деятельность, хотя содержание и смысл написанного, а также реалии являлись для него полнейшей загадкой и даже бессмыслицей. Поминутно заглядывая в словарь, он долго обдумывал, прикидывал, и если все равно ничего не понимал, то приходил в ярость, считая переводимый текст сущей белибердой, специально ему кем-то подсунутой. Но, с другой стороны, от своей работы он получал и некоторое удовлетворение, а иногда и успокоение. Радость и гордость вызывал сам процесс соприкосновения с европейским, сопричастность иностранным письменам.

Но сегодня перевод почему-то не клеился. Сначала появилась Цзинчжэнь, и тут же послышались возбужденные возгласы и посыпались взаимные обвинения, потом возникла теща и началось всеобщее ликование по поводу воссоединения семьи. До его ушей долетали громкие крики женщин, настоящий галдеж. До чего же бессмысленный и примитивный весь этот переполох, никому не нужный и совершенно пустой! И эти всхлипы, перемежающиеся счастливыми воплями и хохотом, от которого разрываются барабанные перепонки. Сущее бедствие! Это бедствие для него, Ни Учэна, для Германа Онкерна, для англичанина Кромвеля, который диктаторствовал в Англии в XVII веке. Это бедствие для всей Европы, для всего человечества и всей культуры.

Перевод застопорился. Ни Учэн закурил и мрачно поглядел по сторонам. В этом проклятом доме он «честно» торчит вот уже полных четыре месяца. Он твердо понял, что от такого сидения он скоро свихнется…

Ты животное, мерзкое животное! Я животное!..

Приглушенные голоса, а потом нападки, допрос с пристрастием, предупреждение, после которого следует его покаяние. Его охватила дрожь. Он жадно затянулся сигаретой. Всего одна-единственная затяжка сократила сигарету едва ли не наполовину.

Он с опаской, тихонько постучал по столу, так как сильнее стучать побоялся, поскольку был лишен права издавать громкие звуки. Вообще говоря, всякие проявления чувств с его стороны наталкивались на яростное сопротивление жены. Стоило ему издать громкий возглас в минуты радости или горя, прочитать вслух какое-то английское изречение или произнести древнюю фразу, как он сразу же слышал протестующие слова: «Ты можешь напугать детей!» Однако им самим нисколько не возбранялось проявлять свои чувства, им можно и шуметь и орать! Впрочем, его стол уже не способен выдержать сильных толчков, потому что слишком много невзгод он претерпел в своей жизни, не раз подвергался страшным ударам, когда топтали душу его хозяина и когда он испытывал боль или гнев. От бесчисленных ударов белый лак, покрывавший поверхность стола, давно сошел и на столешнице появилось несколько вмятин, в то время как на руке хозяина порой можно было заметить капельки крови. Вот стол, на котором писалась история культуры Европы! Однако сам Ни Учэн никак не мог понять, для чего он делает этот перевод, какой в нем смысл и кому он нужен сегодня — в это военное лихолетье, в Пекине, оккупированном японцами. Разве только чтобы получить деньги, которых, впрочем, едва хватит, чтобы свести концы с концами.

На этом столе он и ел. Во время еды словари, черновики, пузырьки с чернилами, ручка и сплетенная из проволоки подставка для рукописей (кажется, единственная вещь, которая выглядела относительно прилично) отправлялись на пол, усеянный комочками глинистой грязи. Пол как пол, выложенный темными кирпичами вперемежку с квадратными каменными плитками. Но кто и когда нанес вместе с обувью столько глины, которая сейчас присохла к поверхности пола? И почему-то пол всегда сырой, из-за чего на нем постоянно скапливаются комки грязи, самых разных форм и размеров. Ни Учэн часто ходил в гости, и почти в каждом доме он замечал такие же кучки грязи, но в его собственном доме, в его комнате этих глиняных кучек было гораздо больше, чем у других, они лежали почти плотным слоем.

Двадцать третьего декабря делается сладкая тыквенная патока; двадцать четвертого — день всеобщей уборки. В этот день Цзинъи, повязав голову полотенцем, берет в руки бамбуковый шест с косо насаженной на него метлой и, размахивая им из стороны в сторону, принимается за уборку. Вид жены повергает Ни Учэна в уныние, но одновременно почему-то удваиваются его собственные усилия в работе. Ему неожиданно вспоминается день, когда он напился за чужой счет, потом вдруг заболел воспалением легких и чуть не протянул ноги. Его спасла тогда именно она, Цзинъи, которая сумела забыть о всех прошлых обидах. Когда-то он искренне хотел и надеялся осуществить завет Чжэн Баньцяо обрести состояние «труднодостижимой глупости», однако из этого у него ничего не получилось, и вот ему приходится влачить бестолковое существование вместе с Цзинъи. А кто на его месте поступил бы иначе? Его судьба находится в руках будды Жулая[139], а он всего-навсего обезьяна Сунь Укун. Обезьяна может подпрыгнуть на сто восемь тысяч ли, но она все равно не сможет выпрыгнуть из ладони Жулая. Какая жестокая история! Слушать ее все равно что глотать зелье из ревеня или бобов бадао, правда, от него прекращается понос и рези в животе. Пронесет, и сразу же становится радостно на душе! Успокоение!

Цзинъи продолжает уборку, а он думает о том, как еще больше приумножить усилия, как стать еще лучше. Видя, что все в доме что-то делают, он тоже проявляет инициативу и подыскивает себе работу, хотя никто его об этом не просит. Он извлекает железный скребок, предназначенный для выгребания золы из печки, и принимается сгребать с пола катышки глины. Жих, жих! Скребет изо всех сил, стараясь счистить с пола всю грязь. Довольный, он мурлыкает песню о «священном труде». Вдруг резкий окрик: «Прекрати!»

Это кричит Цзинъи. Оказывается, в канун года не положено соскребать грязь с пола. Эти научные сведения она почерпнула из разговора с местными жителями уже после приезда в Пекин.

Почему нельзя?

Почему? Цзинъи втягивает носом воздух и молчит. По всей видимости, если она что-то скажет, ее слова могут принести несчастье. Тайна небес, которую нельзя разглашать!

Ей непонятно, для чего необходимо соскребать грязь с пола — а это делается из гигиенических соображений. Ведь на этом замызганном грязью, усеянном комочками глины полу кишат мириады бацилл. Но она этого не понимает. Какая глупость!

Он продолжает скрести. Раздается кашель Цзинъи, поперхнувшейся от пыли, что сыплется на нее с потолка. Разъяренная, она бросает метлу и, подбежав к мужу, вырывает из его рук скребок.

Между супругами возникает перепалка, грозящая потасовкой, но в этот момент до сознания Ни Учэна доходит смысл запрета: катышки грязи символизируют брусочки серебра! В предновогоднюю ночь небожители и духи воспринимают символические намеки, а не понятные всем слова. Счищать с пола грязь — это все равно что выгребать из дома серебряные слитки, то есть выбрасывать богатство.

Цзинъи объясняет это с улыбкой, видимо понимая весь комизм почерпнутых ею знаний, однако говорит она вполне убежденно, при этом все больше и больше возбуждаясь и сердясь. Так вот оно что: можно сделать намек, но ни в коем случае нельзя ничего говорить прямо!

Ни Учэн чувствует, как в нем поднимается волна гнева. Какой-то идиотизм, паранойя! Вот вам и пятитысячелетняя цивилизация, вот вам и страна древней культуры!

Оказывается, он не имеет права касаться этих маленьких серебряных слитков, а во время обеда он вынужден класть свои драгоценные сочинения о европейской цивилизации не куда-нибудь, а именно на эти маленькие серебряные брусочки, разбросанные на полу.

Кстати, о еде. Он вспоминает кушанья, которые ему пришлось отведать дома за последние несколько месяцев. При этом воспоминании его голова склоняется в глубокой печали, очи опускаются долу, сердце покрывается мертвым пеплом. Что это, случайно, или все делается намеренно, чтобы специально ему досадить? К примеру, намекни он нынче, что такое-то блюдо сегодня пересолено, и завтра он получит его вообще без соли; скажи он, что оно пережарено, в следующий раз он получит его совсем сырым. Вкусно сваренную редьку, перед тем как она будет готова, непременно смешивают с отварной капустой или бобовым сыром, оставшимся от прошлого обеда, который все ели, возможно, еще третьего дня и который, понятно, уже успел порядком испортиться. В конечном счете в блюде, которое ему подают, не остается ни аромата редьки, ни запаха капусты, ни бобового сыра, но зато невесть откуда появляется запах свинины. На его недоуменный вопрос ему с воодушевлением объясняют: «Доуфу был с душком — если его не смешать с чем-нибудь, есть его просто невозможно!» Логика для откармливания свиней! Однажды Ни Учэну подали овощную похлебку, которая показалась ему необычайно вкусной, поскольку была сварена из свежей капусты. Похваливая кушанье, он съел две плошки. Одобрение им блюда свидетельствовало о том огромном значении, которое он придавал молодым овощам, богатым витаминами. Однако в его похвалах таился глубокий подтекст. Он прекрасно знает, что жена говорит детям на его счет: какой он плохой, транжирит деньги и распутничает, шатается по кабакам и кидает деньги на ветер. Он-де развратник и мот. А на самом деле он совсем не такой, каким она его изображает. К примеру, он может с большим удовольствием есть обычную овощную похлебку. Да, он непременно должен создать перед детьми правдивый образ отца!

Каков же результат? Одобрение им блюда с луком и соевой пастой привело к подлинной гастрономической экспансии. Это блюдо стало для него в конце концов наваждением. Даже много лет спустя он вспоминал о нем с содроганием, и его желудок тут же переполнялся какой-то кислятиной. А эта овощная похлебка, сваренная из протухшей кочерыжки, полусгнивших листьев и корней неведомых ему растений? Ну и горечь! Похлеще, чем горечавка! От блюда исходит сильный запах серы. В душу Ни Учэна закралось подозрение: а что, если во время приготовления похлебки жена намеренно положила в нее мазь, которой он лечился от лишая?

Однако самое большое огорчение, подлинное страдание и боль ему причиняли его собственные дети, которые всегда решительно выступали на стороне матери, не обращая ни малейшего внимания ни на его наставления, ни на его огорчения, ни на ласку и любовь. В то время когда он пробовал пойло из горечавки, называвшееся овощной похлебкой, его милые детки поглощали то же самое блюдо с радостным чавканьем, демонстрируя безграничное удовольствие. Совершенно определенная демонстрация, направленная против него, подчеркнутый вызов! Дети исподтишка наблюдали за отцом, который с постной, чтобы не сказать, трагической миной пытался сделать очередной глоток, дававшийся ему с большим трудом, а сын и дочь незаметно перемигивались между собой и подмаргивали матери, обменивались многозначительными взглядами, несомненно в душе подсмеиваясь над отцом, иронизируя по поводу его страданий и издеваясь над теми испытаниями, которые выпали в этот момент на долю его языка и желудка. Интересно, отчего у него такой странный язык, способный так обостренно воспринимать все вкусовые ощущения? И вообще, зачем он узнал тайны науки о питании, почему он так дотошно разбирается в пище, доподлинно знает, каким образом она влияет на человеческий организм и здоровье? Хорошая пища, говорит он, делает человека мягким, его кожу — нежной, волосы — пышными, все части тела — гибкими, сердце — добрым, поведение — достойным. Хорошая пища помогает человеческому общению, способствует развитию культуры, воспитывает в человеке совершенно особые качества. Он — Человек! Разве это преступление, быть человеком? У него человеческая плоть, он обладает знаниями, он добивается во всем высокой порядочности, он любит жизнь, он стремится к ней всем своим существом, он много повидал в жизни. К счастью, он, Ни Учэн, видел (и, увидев, понял), что такое настоящая человеческая жизнь. Разве это преступление?!

Ни Учэн считает, что его дети способны понимать так же, как и он. Он верит в прогресс, он возлагает все свои надежды на будущее, на молодое поколение. Он надеется, что грядущее поколение будет более культурным, возвышенным, добрым и, конечно, счастливым. Во всяком случае, их жизнь должна быть более здоровой и разумной. Вот почему он с самого начала старался вложить в своих детей знания о здоровой жизни. К примеру, он постоянно твердил детям, что обувь, которую они носят, не должна быть тесной, иначе она мешает ноге; во время еды не следует вытирать рот рукавом; ложась спать, не следует накрывать голову одеялом. Он говорил и многое другое, отчего атмосфера в доме, и без того напряженная, становилась просто невыносимой, удушливой, смрадной, в ней как бы отсутствовал кислород, но зато в избытке присутствовал углекислый газ, чрезмерная доза которого рано или поздно могла привести к гибели его обитателей. Однако прописные истины, которые он вещал, и наставления по поведению, которые он с легкостью необыкновенной всем преподносил, рождали у всех протест. Он говорил что-нибудь полезное, а Цзинъи ему в ответ: в доме холодно, уголь подорожал, огонь в печи почти потух, если не подложить в печку угля. — околеем от холода. Спать с открытой головой — штука, может, и хорошая, только делать это надо летом. А вообще, хорошо бы поставить печку побольше, чем наша, да угля хорошего купить. На все это нужны деньги. Выкладывай!

А тут еще Ни Цзао, его любимый сынок, лезет с вопросом: «Папа! Ты опять пьешь чай?! Говорят, что чай стоит очень дорого. Разве ты без него не можешь обойтись? Ведь это же лишние траты!»

Так и есть, наступило самое страшное. Ясно, что в этом «едином фронте», обращенном против него, объединились не только три женщины, в него вступили и его дети. Единый фронт борьбы против него! Нет, не только против него, но и против всей зарубежной культуры, против прогресса, против всего, что вызывает надежды и радость. Подобное единение связывает человека по рукам и ногам, топчет и разрушает его достоинство!

В своем доме он постоянно чувствует себя одиноким, даже в момент самого обыкновенного чаепития.

За столом, когда все едят жидкую кашицу, он требует от детей, чтобы они не чавкали, не издавали урчания и громко не жевали, а после еды не щелкали бы языком, оценивая вкус съеденного.

Предположим, вы когда-нибудь поедете за границу и окажетесь за столом. Будет крайне неприлично, если вы станете издавать подобные звуки! В его голосе слышалась горечь.

Га-га-га, ха-ха-ха! — прыснули дети и еще долго не могли успокоиться от душившего их смеха. Они принялись доказывать отцу, что они вовсе не иностранцы, а китайцы, ни в какую заграницу они не выезжают, это, мол, ты был за границей. Ну и что ж из того, что ты туда ездил? Разве после этого ты превратился в европейца? А мы вовсе не хотим туда ехать — вот и все, да и денег у нас для этого нет. В твоих заморских правилах мы ничего не смыслим!

За этими ответами снова следовало чавканье, урчанье, хлюпанье и булькание — два маленьких детских рта словно соревновались в искусстве воспроизведения различных звуков.

На лице отца появилось выражение отчаяния. Он был обижен, оскорблен до глубины души. Совсем маленькие, а какие жестокие и грубые! Все, решительно все издеваются над отцом. Образумить этих людей невозможно. Как обидно! О, как хорошо он уяснил цену человеческой глупости и невежества!

Ни Пин повернула к отцу головку с недавно подстриженными волосами. Эта простодушная девочка привыкла говорить напрямик.

— Папа! Тебе что, не нравится эта овощная похлебка? — Она смотрит ему прямо в глаза. — Ведь ты же сам говорил, что ее любишь, а теперь не ешь! Почему? Наверное, она не такая вкусная, как то, что подают в ресторане, там утки, куры, рыба… Или, может быть, ты не ешь оттого, что чем-то рассержен? Мы с Ни Цзао тебя чем-то обидели? Ты недоволен нами?

О господи! Даже это наивное, бесхитростное создание способно вонзить в душу нож, и не просто вонзить, а еще и повернуть его. Неужели человек живет лишь для того, чтобы доставлять страдания другим людям? И чем ближе тебе человек, тем большую рану он тебе наносит — глубокую и болезненную. Чем крепче ты его любишь, тем большей жестокостью он тебе платит!

— Подлая! — Он грохнул по столу кулаком.

— Сам подлец! — была мгновенная реакция Цзинъи, она выпалила это быстро, без всякого колебания. Высказав свою оценку, она теперь могла обдумать первопричину конфликта.

Само собой, колотить по столу кулаком или кричать он себе больше не позволит, тем более устраивать истерику. Он взглянул на дочь. В ее наивных добрых глазах стояли слезы. Ни Учэн готов был упасть перед девочкой на колени… Вам надо жить, дети! Вы должны стать людьми! У вас должна быть настоящая человеческая жизнь. Только послушайте меня. Слушайте, слушайте меня! Почему одному надо непременно мучить другого: подминать, давить, душить?.. Почему ты, надевая цветастое платье, непременно напяливаешь поверх него старую черную кофту? Почему при гостях, даже таких, как Ши Фуган, не улыбнешься, не ответишь на приветствие гостя? Почему ты не причешешься хоть немного поаккуратнее? Почему вы все стрижетесь на один лад — под Лю Хая[140]? Почему в мясное блюдо вы кладете так много соли и льете так много воды, объясняя при этом, что пищи будет гораздо больше? Почему вы ходите согнувшись, а ноги выбрасываете в стороны, почему, делая поклон, вытягиваете вперед голову? Зачем, улыбаясь, вы щеритесь, обнажая все зубы, и не закрываете рта, кончив смеяться? Почему не ходите в баню, хотя я даю матери на это деньги? Почему дочь не умеет петь, танцевать, а если поет, то поет украдкой, словно воришка, а заслышав чьи-то шаги, мигом замолкает? Почему вы всего боитесь… боитесь… боитесь? Вот, скажем, танцы. Стоит мне о них заикнуться, как у дочки тут же появляется такое выражение, будто она увидела черта или еще что пострашнее. Почему, почему?

Однажды я купил тебе, дочка, хорошенькую шерстяную шапочку. Она тебе очень понравилась — я увидел это по твоим глазам, но я тут же понял, что ты ее все равно не наденешь, а потихоньку куда-нибудь запрячешь и будешь украдкой доставать ее и рассматривать. Приняв подарок, ты, точно так же как твоя мать, в том же самом тоне, высказалась: «Лишние расходы!» А однажды я купил торт, и Ни Цзао тут же спросил, сколько он стоит, но, узнав цену, осуждающе заявил: «Лишние расходы!» Вот какими становятся дети с самого юного возраста. Я то и дело вдалбливаю вам, уговариваю вас: измените себя, работайте над собой, измените свою жизнь! Если вы себя не измените, лучше вовсе не жить! То, что у вас, — это не жизнь, а жалкое прозябание!

Ни Учэн внезапно поднялся из-за стола. Кусок не лез ему в горло. «Наелся!»

О господи! А сколько еще проблем: работа, зарплата, философия, политика, антияпонская война, здоровье, настоящая любовь, о которой он мечтал всю свою жизнь и которую так и не встретил. А еще заботы о деньгах, которые где-то надо взять в долг; о счетах, которые следует оплатить. Правда, возможно, найдется какой-то выход, какой-то иной путь в жизни, иной выбор? Увы! Вокруг один мрак и бестолковщина. И в этом огромном мире для него уже нет другого пути! А его возвышенные идеи? Сможет ли он их когда-либо осуществить? Нужно ли тянуть дальше эту жизнь любой ценой? Способен ли он продолжать свое низменное существование? Нет, лучше умереть, чем так жить… Но он так боится смерти… Скотина!

Очередная схватка, и снова холод сковывает сердце. Почему он, Ни Учэн, скотина? Ах да! Он вспомнил: у Цзинъи снова растет живот.

Третий ребенок! Третье существо, лишенное души, правильных условий для воспитания. Нет никакой уверенности, что она когда-нибудь обретет то и другое в будущем. Значит, появится еще один его враг! Свидетельство его постыдного безмолвия, бессилия, безнадежности. Проклятое пузо — чтоб ты лопнуло!

Ско-ти-на! Ха-ха-ха!

Это хохот жены и детей, которые продолжают энергично уписывать овощную похлебку. Они не обратили ни малейшего внимания на его «наелся!». Это над ним, наверное, они сейчас смеются. После того как он вышел из-за стола, атмосфера за столом сразу же стала свободной и непринужденной.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Обладая довольно скромными познаниями в области естественных наук, Ни Учэн тем не менее с большим интересом и даже жадностью внимал рассуждениям на научные темы.

Однажды во время беседы с Ши Фуганом у них зашла речь о русском физиологе и психологе Павлове и о его опытах с животными. Ши Фуган рассказал Ни Учэну, как ученый вешал перед собакой кусок говядины, а потом звонил в колокольчик, тем самым сообщая животному, что его ждет пища. Собака по сигналу колокольчика бросалась к куску, однако, когда она добиралась до мяса, человек убирал кусок, и собака оставалась без мяса. Опыт делали несколько раз.

— И знаете, собака в конце концов подохла! — закончил рассказ Ши Фуган. Он говорил по-китайски совершенно свободно, даже с некоторым изяществом, очень точно употребляя каждое слово. Он строго соблюдал интонацию и четыре тона, что другим давалось с большим трудом.

— Такой подопытной собакой являюсь я! — заключил мрачно Ни Учэн.

Ши Фуган остолбенел. Его большие серые глаза надолго задержались на лице собеседника, после чего он вежливо рассмеялся.

— Я люблю Китай и китайскую культуру, — продолжал он вещать на безукоризненном китайском языке. — Взгляните! Сколько древних цивилизаций погибло, разрушилось, от них остались лишь воспоминания, и только культура Китая, древняя, совершенно самостоятельная, единственная сохранилась в целости. Она обладает своей спецификой и уникальностью, которые состоят в ее, так сказать, изначальной завершенности, способности к изменению по своим законам. — Ши Фуган сделал паузу и глубоко вздохнул. — Вы не должны впадать в отчаяние. Китай сейчас расчленен на части, к тому же…

Ни Учэну не слишком понравился ход мыслей собеседника, как и его «столичный говор» с этим вступлением: «Взгляните!» Но Ни Учэна покоряла манера собеседника держаться. Он был просто упоен ею.

— Но хотя Китай раздроблен, культура его остается единой, что, кстати сказать, прекрасно понимают японцы, которые стремятся прежде всего завоевать симпатии китайцев, чтобы установить свое господство в Китае. Неспроста они подчеркивают свое уважение к Конфуцию.

— Но есть еще Яньань, Восьмая армия, коммунисты…

— Вряд ли мы с вами их хорошо понимаем! Это, по всей видимости, горячие головы, безумцы, которые устраивают невесть что! Им нужен сейчас не Конфуций, им нужен Маркс. Но я считаю, что они не так-то просты, как кажется на первый взгляд, ведь недаром они прошли выучку в Третьем Интернационале! Вполне возможно, что они добьются известного успеха и тогда смогут сами решить, как им лучше использовать Конфуция… В общем, у меня нет никаких сведений о том, что они выступают против Конфуция… Яростнее всего, пожалуй, против Конфуция ополчились леваки-догматики. Поверьте, брат мой, что в грядущие сто, а то и больше лет в Китае вряд ли появится политический деятель, человек достаточно разумный и с хорошей головой, который рискнет отвергнуть Конфуция, если он, конечно, занимается политикой внутри самого Китая.

— Но… — Ни Учэн осекся, не зная, что сказать. Логика европейца была убийственной. За те три года, что Ни Учэн провел за границей, он не встречал человека, подобного Ши Фугану. — Но вспомните Гегеля. Какое счастье, сказал он, что книги Конфуция не переведены на немецкий язык, иначе дело было бы для немцев плохо. — Ни Учэн как будто нашел удачный аргумент в споре.

— Это потому, что Гегель не разбирался в восточной философии. — На лице Ши Фугана появилась все та же вежливая улыбка. Он был неколебим, как гора Тайшань. — Между прочим, Лейбниц говорил совершенно иначе. Он, к примеру, утверждал, что китайская философия во главу угла ставит самого человека и человеческие взаимоотношения и учит, что все зависит от того места, которое занимает человек в жизни. Человек прежде всего исполняет свой моральный долг и сдерживает себя, дабы установить гармонию в межчеловеческих отношениях. Скажем, Кунцзы. Ведь он свою идею «ли» — «церемония», «этикет» — распространил на всю политику. Правление, основанное на этикете, — мысль поразительная, потрясающая. Как раз именно этого не хватает Европе. А ведь, казалось бы, совсем простая истина. Или, к примеру, вот это: «Отец должен быть милостив, а сын почтителен». Или: «Почитай Учителя, цени Путь Дао!» Или еще: «Не навязывай другим того, чего не хочешь сам!»… и прочее. Не удивительно, что именно в Европе разразились две мировые бойни.

— Ты не знаешь реальной обстановки, — возразил Ни Учэн. Он намеренно не сказал «вы», как это принято в Пекине. — В каждом доме, в каждой семье — грязь и мерзость. О какой почтительности, верности, справедливости может идти речь?! Какие тут церемонии, откуда сдерживающая стыдливость?

— Все это оттого, что западные нравы постепенно распространились на Восток. Китайской культуре угрожает распад… В моей стране некоторые ученые задают вопрос: «Почему в Китае царит хаос?» Ответ сводится к тому, что «в Китае свергли хорошего государя!».

Извините, но я хочу закончить свою мысль. Я изучал китайскую историю и пришел к выводу, что деспотов в Китае было вовсе не так уж много. Большинство императоров великолепно разбирались в вопросах гуманного правления. Они старались создать «чистую гармонию» в политике. Они, как говорили в те времена, «любили народ, как свое дитя»… — Ши Фуган понизил голос и с подчеркнутой торжественностью продолжал: — Я уверен, что грядущий Китай непременно возродит свою национальную культуру, независимо от тех перемен, какие произойдут в структуре общества. Только твердо стоя на платформе национальной культуры, философии и психологии, Китай сможет сыграть важную роль в мире. В последующие несколько десятилетий у вас в Китае, очевидно, произойдут колоссальные перемены, однако до тех пор, пока Китай останется самим собой, он в своих глубинах будет сохранять неизменно присущие ему качества и особенности. Взгляните, почтенный брат, ведь ни японцы, ни милитаристы, ни революционеры так и не смогли уничтожить культурные традиции Китая!

Ни Учэн, подражая Ши Фугану, вежливо засмеялся, демонстрируя всем своим видом повадки благородного мужа. Что ответить собеседнику? Если бы перед ним сейчас сидел такой же, как он, китаец, пусть даже господин Ду (которого, кстати сказать, он очень уважает, потому что, снабдив Ни деньгами, тот не торопится востребовать их обратно), то он, Ни Учэн, на эти слова лишь презрительно хмыкнул бы, оценив их тем самым как «чушь» и «идиотство». Однако эти слова высказал не кто иной, как европеец, одетый в коричневый европейский костюм, пьющий кофе, порой даже кофе с коньяком. От него распространялся запах дорогого одеколона. Его пальто было сшито из добротной твидовой ткани. А с каким изяществом и благородством он танцует румбу и танго! Этот человек с легкостью необыкновенной вступает в контакт с китайцами — соотечественниками Ни Учэна, причем самыми разными. У него есть возлюбленная, живущая в Тяньцзине, девушка особого склада и весьма незаурядная. Она из хорошей семьи, окончила институт, владеет иностранными языками, но умеет также петь арии из Пекинской оперы. Поговаривают, что они собираются пожениться… Что до Ши Фугана, то он просто помешан на китайской культуре. Для себя он даже изобрел прозвище на древний манер: «Хозяин Кабинета Устремленного вдаль». Он рассказывает, что в его европейском доме висит деревянная табличка, украшенная тремя знаками: «Кабинет Устремленного вдаль». У одного мастера национальной живописи Ши Фуган заказал китайскую печать. Каждый день в течение часа он практикуется в искусстве каллиграфии, объясняя свое пристрастие тем, что каллиграфия благотворно влияет на работу головного мозга, хорошо воздействует на нервную систему и пищеварение. Когда он заболевает, он непременно обращается к китайским врачевателям и принимает только китайские снадобья. Он даже купил два железных шара, которые делают в Баодине; катает их в ладони для улучшения кровообращения и упругости мышц… Но, главное, Ши Фуган необыкновенно умен. Он свободно пишет по-немецки и по-английски, легко общается с людьми на иностранных языках. Он бегло болтает по-китайски, а сейчас учит еще и японский язык. В настоящее время в Китае идет война, а он приехал в Китай. В беседах с Ни Учэном он почем свет клянет Гитлера (правда, на ухо), заодно поругивает Сталина и Россию. Разъезжая по Китаю, он повсюду переписывает надписи со стел и памятников досунского времени — совершенно никому не нужные, как считает Ни Учэн. Ши Фуган предложил Ни Учэну и еще нескольким друзьям издавать научный журнал. Ши Фуган всегда находится в отличном настроении, но становится особенно радостным и оживленным, когда речь заходит о китайской культуре. С таким же воодушевлением Ни Учэн разглагольствует о европейских философах и унитазах, содержимое которых смывается водой. В эти моменты дух Ни Учэна воспаряет ввысь.

Ши Фуган проявляет подчеркнутое расположение к госпоже Ни — жене Ни Учэна. Однажды он пригласил всю их семью в ресторан «Дунлайшунь» («Восточное благополучие»), что находится в пассаже «Восточное спокойствие», чтобы отведать блюдо «шуаньянжоу» — «баранина в самоваре». До чего же здорово этот иностранец разбирается во всех тонкостях приготовления блюда! Он объяснил Цзинъи и детям названия всех специй, которые разложены на маленьких тарелочках: вот здесь соленое креветочное масло, а здесь бобовая сыворотка, а вот это — чистая соя, то есть соевый соус, а вот на этом блюдечке лежит кунжутная паста, а здесь — стебельки черемши… Так, правильно! А теперь надо добавить немного укропа и сладкого чеснока. Кроме бараньего мяса к блюду полагается подавать разложенные на тарелке тонко нарезанные кусочки печени, почек… Как, пламя еще не появилось? Пожалуйста, передайте мне зажигалку с огнем… вот так! Сейчас огонь какой надо!.. Главное, не передержать, иначе мясо перепреет… До чего же вкусно! А?! Как вы считаете?

Цзинъи и дети неотрывно следили глазами за манипуляциями «знатока Китая», который был во всех подробностях осведомлен, как надо есть «баранину в самоваре». Они наблюдали за иностранцем так, словно наслаждались интересным зрелищем в цирке, например смотрели на медведя, умеющего кататься на велосипеде. Глазеть на человека во время еды крайне неприлично… Ни Учэн решил вмешаться, однако ни жена, ни дети на его многозначительные намеки не обратили внимания. Ни Учэн разозлился. «Неужели вам не понятно, что доктор Ши Фуган — мой друг! Не будь меня, разве он снизошел бы до вас?»

Ши Фуган держал себя свободно и естественно. Он успевал есть и одновременно разговаривать, демонстрируя замечательную непринужденность, очевидно не без расчета на внешний эффект. Он приковал к себе внимание не только Цзинъи и детей, но и официантов и всех сидящих за соседними столиками посетителей, и те пялили на него глаза. Одна пожилая дама с густо напомаженными волосами, собранными в маленький пучок, сидевшая рядом за столиком, не выдержав, бросила: «Сущее наваждение!»

От этих слов сердце Ни Учэна учащенно забилось. Может быть, Ши Фуган не расслышал этой невежливой фразы. Маловероятно! Оставалось лишь досадовать на тупость соотечественников, которую те постоянно демонстрировали перед иностранцами. Ши Фуган, сделав вид, что решительно ничего не произошло, продолжал сохранять вежливую невозмутимость воспитанного шэньши, и Ни Учэн проникся к нему еще большим почтением и благодарностью.

После обеда они прошлись по пассажу. Ши Фуган, словно не замечая ничего вокруг, заливался радостным смехом. С громким хохотом он вдруг обнял Ни Цзао и приподнял его. Потом он предложил детям выпить по чашечке пурпурно-красного айвового напитка с засахаренными фруктами.

— Вы счастливый человек! — вдруг проговорил он, обратившись к Ни Учэну.

Через некоторое время Ни Учэн сказал:

— Вот вы непрестанно выражаете свои восторги, в то время как мы, китайцы, терпим бесконечные мученья. Скажем, моя жизнь невероятно тяжела, поэтому я никак не могу с вами согласиться. Должен вам сказать, что в течение многих тысячелетий Китай не знал, что такое счастье, что такое любовь… А если говорить обо мне, то я от всех неудач и бед, выпавших на мою долю, превратился в полутруп, а вы толкуете о моем счастье. Вы словно наслаждаетесь нашими страданиями!..

На лице Ши Фугана появилась вежливая улыбка. Вместо ответа он предложил выпить по чашечке кофе. Предложение иностранца тотчас успокоило Ни Учэна, а когда его центры обоняния почувствовали аромат напитка, ему показалось, что он действительно счастлив.

Выпив чашечку кофе с бисквитом, они закурили. Ши Фуган сообщил Ни Учэну о своей предстоящей женитьбе на девице Линь Саньцю из Тяньцзиня; свадьба должна состояться через полмесяца и пройдет в полном согласии со всеми китайскими ритуалами. Молодые уже справлялись у «сяньшэна» относительно своих гороскопов. Оказалось, все восемь знаков их жизни находятся в гармонии и сулят «великое благополучие». Во время свадебного обряда Ши Фуган собирается совершить положенные поклоны родителям невесты и гостям, после чего жених и невеста поклонятся предкам. Затем предполагается исполнение радостных песен. В комнате молодоженов будут повсюду лежать финики, арахис, каштаны.

— Я всегда мечтал о жене-китаянке, брак с которой, оформленный по китайским обычаям, будет прочным и нерушимым. Я надеюсь дожить с ней до седин, «в проявлении друг к другу», как говорили в древности, «большой почтительности, словно к самому дорогому гостю». Я действительно верю в то, что настоящее счастье в семье может быть достигнуто только тогда, когда в семье господствуют китайские моральные установления и чувство долга. Понятно, что в Китае существует много разных проблем, касающихся брака, семьи. Ничего удивительного в этом нет. Но я верю, что китайцы найдут способ разрешить и их. Они, то есть вы, в своей истории решили множество труднейших вопросов, тесно связанных с вашим существованием. В Европе существуют такие же или несколько иные, но столь же трудные проблемы, их ничуть не меньше, чем у вас. Боюсь только, что в Европе разрешить их гораздо труднее, так как там отсутствуют общепризнанные принципы морали и правила поведения. Каждый поступает, как ему заблагорассудится, считая свои действия правильными; каждый видит в лице другого человека своего соперника, больше того — своего врага. Вам кажется, что в Европе все хорошо, но это только потому, что вы по-настоящему не жили там, не имели своего дома. Что там хорошего? Ровным счетом ничего! Война потрясла Европу, и она вот-вот развалится. Европейская культура? Она разрушена, разъята на части, она потерпела крах!

Ни Учэн молчал. Он испытывал большое замешательство.

После встречи с Ши Фуганом перед ним во весь рост встала труднейшая задача — подарок к свадьбе. Он с удовольствием преподнес бы ему нефритового будду или пару ваз, а может быть, хунаньскую вышивку или фуцзяньское лаковое изделие[141]. Нет, лучше всего преподнести какую-нибудь фарфоровую безделицу из Цзиндэчжэня[142]… Ши Фуган — это луч света в их мрачной и убогой жизни, росточек риса, нежный молодой побег… Превозмогая стыд, Ни Учэн обратился к жене со словами: «Поверь, Ши Фуган такой человек, который даром наши подарки не возьмет. В этом отношении иностранцы похожи на нас, китайцев. Он ведь не болван и не бесчувственный кусок мяса!»

Лицо Ни Учэна залил яркий румянец, заалели даже мочки ушей. Какая низость, до чего он докатился!

Его слова не встретили со стороны жены ни сочувствия, ни поддержки. Конечно, сделать подарок — это значит проявить свои добрые чувства… Я подарила бы пару золотых браслетов. Только откуда их взять? Они с неба не свалятся! Словом, готового подарка у нас в доме нет. Цзинъи сейчас же перешла к скрупулезным житейским подсчетам: дрова, рис, масло, соль, соя, уксус, аренда дома, вода, уголь, швейные принадлежности, одежда, головные уборы, а там еще и старые долги; вещи, заложенные в ломбарде. Одним словом, с подарком ничего не получается. Разумеется, Ши Фуган очень хороший человек. Если бы кто другой, нечего было бы и говорить, даже думать. А может, подарить ему простыню? Цзинъи трудно было выговорить эти слова.

Несколько дней подряд Ни Учэн ходил мрачный как туча. И вдруг у него мелькнула мысль: а что, если что-нибудь украсть? Алчным взглядом он обвел стены убогого жилища, и тут на глаза ему попался эстамп с каллиграфической надписью Чжэн Баньцяо. Его радость не знала границ. Вот вам и готовый подарок! Он наклеил эстамп на новую основу, завернул в красную бумагу, а сверху написал имена: свое, жены и детей. Довольный, он решил отнести подарок сам, а не пересылать его с приятелем. От этого он получит большее удовольствие и радость. За несколько последних месяцев жизни «раскаявшегося грешника» он возненавидел философию, сформулированную в изречении о глупости, которую трудно обрести.

Общение с Ши Фуганом помогло Ни Учэну «честно продержаться» еще несколько месяцев. Надо сказать, что отношение его иностранного друга к китайской культуре, а также его манера держаться с женой, со всеми членами семьи — все это оказало немалое влияние на Ни Учэна. Встречаясь с Ши Фуганом, он постоянно узнавал что-то новое, сопоставлял и сравнивал, в его груди родилось и окрепло ощущение того, что его собственная жизнь не только жалкая, тупая и дикая, но к тому же и совершенно беспросветная. Почему он родился именно в Китае, в маленькой деревеньке Мэнгуаньтунь? Неужели вся цель его существования заключается в том, чтобы нести на себе грехи страны и предков, родной деревни, развалившегося помещичьего клана? Зачем он узнал мир, цивилизацию, зачем понял устремления человека к счастью? Не лучше было бы, если бы он превратился в опиомана, тупого, ко всему бесчувственного, одеревеневшего, закосневшего в своих поступках и страстях и в конце концов почившего в состоянии такой же бесчувственности, как в свое время хотела его обожаемая матушка (пусть душа ее пребывает в мире и спокойствии на небесах!). Может быть, он хоть немного облегчил бы свои собственные страдания и гораздо меньше несчастий принес бы другим людям.

Сейчас, живя в своем доме, он каждый день испытывал невероятную усталость — видимо, сказывались пробелы и недостатки в питании. Вот так, влачишь жалкое существование и не можешь даже обеспечить себя сносным питанием, чтобы поддержать свою жизнь. Ты похож на гусеницу шелкопряда, которая вытягивает переднюю часть своего туловища в поисках пищи, а тутовых листьев вокруг нигде нет. Ты похож на собаку, которая чует запах мяса, но не может добыть даже самой жалкой кости. Она крутится волчком, роет передними лапами землю, подобострастно виляет хвостом или держит его торчком, жалобно скулит, теряя свое собачье достоинство, а заодно и энергию, ловкость, свою собачью стать, даже цвет своей шкуры. И все это ради какой-то несчастной кости! О Всевышний создатель, сколь ты жесток!.. А тут еще его жена, Цзинъи, с ее кулинарными способностями. Как она стряпает?! Каждый день непременно что-то изгадит, так что и кусок не лезет в рот. И все такое грязное, тошнотворное! Делает все так, словно хочет специально ему досадить, поиздеваться, унизить, растоптать. Его охватывает неприятное беспокойство даже тогда, когда он ест мясное блюдо, потому что в этом доме все подменяется и вместо мясного бульона ему подают пустую похлебку, а вместо мяса какие-то худосочные куски и кости… Но спокойствия нет даже тогда, когда ему с грехом пополам удается смириться и преодолеть все эти неприятности, потому что он то и дело слышит восклицания: какое нынче дорогое мясо; на те деньги, на которые куплено мясо, можно добыть целую кучу редьки и растянуть удовольствие. От этих слов каждый кусочек мяса застревает в глотке. Тебя охватывает ужас, тебе кажется, что этот кусок мяса не для тебя, ты его не достоин. Наконец до тебя доходит: она надеется, что ты в конце концов поймешь свой грех — увлечение скоромными блюдами. Она ждет от тебя заявления, что в следующий раз ты мяса есть не станешь. Да, да, больше я мяса есть не посмею!.. А между тем дети вторят матери, подпевают ей, вместе с ней они насмехаются над его гастрономическим пристрастием, издеваются над ним… Это же убийство! Почему умерщвление естественных желаний человека доставляет им всем такое удовольствие — даже невинным детям? Почему?

А как Ши Фуган… прочитавший множество книг, умеющий разговаривать на разных языках, исходивший в своей жизни немалое число дорог и путей, умеющий делать много разных дел? Что в своей жизни ел он? С раннего детства его, наверное, кормили сливочным маслом, сыром, сметаной, медом; он пил коровье и козье молоко и рыбий жир, лакомился пунцовыми ягодами клубники; он ел печеную пулярку и жареного гуся, говядину с томатами и суп из бычьих хвостов, салат с крабами, черную и красную икру, мясо тунца, мороженое, попивая при этом апельсиновый или лимонный сок; он наслаждался мясом поросенка и молодой телятиной, кексом и тортом, вареньем и джемом из кленовой патоки; он пил кофе и шоколад, потягивал из стаканчика виски… У него было все, он припадал к неистощимому источнику, питавшему его своими живительными соками. Вот откуда этот широкий культурный кругозор!.. Ах, если бы я воспитывался и рос так же, как он! Я, несомненно, тоже смог бы сделать нечто полезное, приносящее людям счастье. Если бы страна Ни Учэна вот так же растила своих детей, то у каждого человека кипела бы кровь, каждый был бы готов пойти на смертный бой с врагом, не боясь положить голову за отечество!

Но у людей существуют еще и другие желания, запросы, появляются свои горести, свои порывы горения и безумия — словом, разные чувства, которые кипят и клокочут, проявляясь во всех своих оттенках. Ни Учэн учился за границей в ту пору, когда там большой популярностью пользовались разного рода новые теории, касающиеся исследований человеческого духа. Кругом бушевали страсти, бурлили дискуссии. Понятно, что Ни Учэн тоже соприкоснулся с новыми учениями, и ему казалось, что его словно окропили божественной влагой и он прозрел, восприняв грозное слово самого Будды. Новые еретические и бунтарские идеи в один миг сорвали мрачные покровы, плотно обволакивавшие его душу, и вот он, совершенно нагой, словно оказался в громадном зале перед тысячами глаз, уставившимися на него, освещенный мощными тысячеваттными прожекторами. Ему мучительно стыдно, он не знает, куда ему деваться. Прошлое кануло, умерло, как исчезает вчерашний день. Он достиг предельной черты, чтобы вступить в новую жизнь. Массивное здание его духа, строившееся двадцать с лишним лет, вдруг с грохотом рухнуло, и из-под обломков поднялся нагой человек. Это я сам! Взгляни же назад, посмотри на свои родные места, на своих предков, жену, семью. Ведь ты по-прежнему корчишься где-то на дне глубокой мрачной ямы, придавленный сверху тяжелым грузом. Но сейчас твои глаза, сомкнутые тысячи лет, наконец-то распахнулись.

Ах, Европа, Европа! Как мне не подражать тому, что в тебе есть! Стоит лишь взглянуть на вашу одежду, вашу стать, лица, украшения, на вашу обувь и манеру ступать по земле, не говоря уже о танцах. А ваши обычаи, ваше умение общаться между собой. Разве это странно, что отпрыск землевладельца, приехавший сюда на учебу из какой-то деревеньки Мэнгуаньтунь или Таоцунь, Лицзява или Чжанто, вокруг которых раскинулись солончаки, топи да песчаная пустыня, при одном взгляде на европейских женщин мгновенно немеет, словно пораженный громом, таращит глаза и изо рта у него течет струйка слюны! И в тот же миг в памяти встает его страна, родная деревня и семья, с ее целомудренными вдовами-героинями и с теми, кого ожидает та же участь. И когда он все это вспоминает, ему тут же хочется запалить огонь и сжечь живьем и самого себя, и свою семью Ни, и этих Цзянов — сжечь все до основания, до последней собаки и курицы. О, величественная, цветущая Срединная империя с пятитысячелетней историей и богатой культурой! До чего ты докатилась!

Итак, он принял помазанье божественной влагой. Но что делать дальше? Что, вообще, он может сделать, что он сделал раньше, чего он сможет добиться в будущем? В этот момент ему подвернулся приятель, такой же, как он, студент, отпрыск зажиточных родителей (как говорится, из тех, кто носит «шелковые штаны»[143]), сын министра из правительства Бэйянской клики[144], приехавший за границу, чтобы нанести на себя позолоту и обрести глянец. Соученик и приятель поделился с Ни Учэном опытом развлечений в заморской стране. Барчук имел деньги, поэтому прекрасные феи с парижских тротуаров, охотно привечавшие подобных клиентов и бравшие с них деньги и подарки, с большим удовольствием затаскивали его к себе. После полученного удовольствия он с сигаретой в руках брал газету и, удовлетворенно попыхивая, принимался за чтение. Но фея не давала барчуку расслабиться и, обращаясь к «шелковым штанам», вопрошала: «Ты все? Если да, то прошу к двери, адью!» Этот барчук, шалопай и пакостник, погрязший в утехах и вине, приобрел известный жизненный опыт, ставший для него возбуждающим импульсом. Он поднял проблему удовольствий на государственную высоту и возвел ее в ранг национального достоинства, сделав вывод, что без социальной свободы и благосостояния государства не может быть индивидуума. В противном случае даже любовь с потаскушкой лишается всякого очарования.

А как сам Ни Учэн? Право, о нем не стоило и говорить! Высокий, статный, он был уверен в своем превосходстве над приятелем — порядочным недотепой, хотя тот только что возвратился из Парижа. Что до знаний, то приятель не годился Ни Учэну в подметки. Но беда была в том, что у Ни Учэна не хватало главного: не было положения, денег, собственности, акций и поддержки влиятельного лица. Он мог вдоль и поперек изучить и глубоко постигнуть учение о «либидо» и «эго», но все равно его знания не могли принести ему ни малейшего удовлетворения и не могли улучшить его жизнь, скорее наоборот, они доставляли ему еще больше горя и разочарований. Увы, эти знания были тем более бесполезны на родине. Вот Цзинъи то и дело твердит о его распутстве, чуть ли не развращенности, о его мотовстве. Эх! А ведь на самом деле он в своей жизни ни разу по-настоящему никого не любил, ни разу не испытывал удовлетворения… Ну а те несколько случаев его «распутства» — они лишь кинули его на дно мрачного ущелья. Он пытался себя оправдать, но в своих оправданиях не находил утешения, не видел в них даже проблеска света. Во сне он несколько раз видел себя стоящим в большом зале совершенно голым под взорами множества людей; естественно, он не чувствовал ни малейшего воодушевления, наоборот, он испытывал стыд. Ему хотелось куда-нибудь скрыться, сжаться, как это делает черепаха, которая втягивает голову под панцирь. Он чувствовал себя преступником, которого должны непременно схватить и осудить. Но скрыться некуда!

Эти последние несколько месяцев знаменовали новый этап его мрачной жизни. От непрерывной переводческой деятельности он сильно уставал и часто в полном изнеможении опускал голову на полуразвалившийся, качающийся стол. В эти минуты ему хотелось уснуть — уснуть навсегда, ибо только долгий, беспробудный сон мог принести ему покой и отдохновение, избавление от всех забот. Но он не мог спать спокойно. Едва его голова касалась подушки, он тут же погружался в сон, но спал самое большее час, а может быть, полчаса и вдруг просыпался, словно чего-то испугавшись. Откуда этот страх? Непонятно! Проснувшись, он больше уже не мог заснуть, он о чем-то думал, но ничего не ощущал при этом: ни радости, ни печали, ни волнения. У него уже нет ни желаний, ни чувств, ни боли, ни усталости — ничего! Он сам, Ни Учэн, — ничто!.. Куда ты ушел, Ни Учэн? Тебя нигде нет. Что ты делаешь, Ни Учэн? Ничего не делаю! Чего ты хочешь, Ни Учэн? Ничего не хочу!.. Он не слышит даже похрапывания Цзинъи и не чувствует смрада, наполняющего комнату оттого, что зимой все окна плотно закрыты.

В таком небытии он находится часа два, а может быть, три, четыре, пять часов, пока не займется рассвет. И никак не может понять, спит ли он или бодрствует. Его охватывает ужас. Лишь к завтраку, к которому подается омерзительное варево Цзинъи, вызывающее его возмущение, он, кажется, обретает самого себя, но это обретение зыбкое и неопределенное.

И в этот момент его вновь пронзает мысль: Цзинъи снова беременна!

Неужели это правда?

Что делать, что делать?

Скотина!.. Он совершенно об этом забыл!

Из его глаз катились слезы. Ты злодей, Ни Учэн. Да, да, я злодей! Ты скотина, Ни Учэн! Да, я скотина. В поступке, который ты совершил, есть что-то постыдное, некультурное, скотское!

Освещает месяц землю, Ясный свет его сияет. Двери наглухо закрыты. Я стираю там одежду. Отстирала дочиста, Полоскала добела. Вышла я за милого, Только непутевый он. Любит выпить он винца И в картишки поиграть. Истаскался, постарел, Старой лампы поставец…

Он вдруг вспомнил частушку, которую пели на родине. До сих пор он не понимал ее смысла. Что означают слова «старой лампы поставец»?

Тебя надо обезглавить, расстрелять, четвертовать, разрубить на восемь частей или, как говорится, «расчленить на десять тысяч кусочков и оставить без погребения». Ну и что в этом ужасного? Чего стоит какое-то расчленение (даже на восемь частей) по сравнению с его болью, с тем жестоким судом, которому он сам себя подверг, с мученьями, на которые он сам себя обрек, с его самоуничтожением? С момента рождения и всю жизнь его душу, мозг, чувства доброты, порядочности, его знания и умения то и дело подвергали четвертованию или кастрации, он умирал и оживал вновь; он возвращался к жизни, и вновь его тащили на казнь… Имел ли кто другой подобную судьбу, испытал ли кто другой такие же муки? Все жертвы истории — люди, разорванные колесницами, погребенные заживо, сожженные, зажаренные на кострах, погибшие в жестоких схватках? Если уж говорить о судьбе, то его, Ни Учэна, можно сравнить с мышью, попавшей в лапы кошки. Когда небо и земля отказывают тебе в покровительстве, десять тысяч живых тварей превращаются в свиней и псов. Когда небо и земля отказывают в своей жалости, он, Ни Учэн, становится мышью в когтях у кошки!

Поэтому я могу ни с кем не считаться, ибо я ни перед кем не виноват. Никто не имеет ни малейшего права меня судить, насмехаться надо мной, укорять меня. Я сам каждый день иду на казнь за свои грехи, и Владыка неба и земли ежедневно подвергает меня своей пытке. Каждый день я подвергаюсь осмеянию, осуждению своей совестью. Муки, которые я терплю за свои грехи, в десятки, сотни, тысячи раз больше самих грехов, совершенных мною. Однако вы, несмотря на это, продолжаете меня осуждать, обвинять, вы насмехаетесь надо мной, вы хотите казнить меня еще более жестокой казнью. Я вам никогда этого не прощу! Никогда!

Ни Учэна охватила ярость.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Как только Ни Учэн узнал, что Цзинъи ждет ребенка, у него тут же созрело решение — развестись.

Он должен жить, он должен жить еще несколько лет, пока он здесь окончательно не задохнулся. Лучше смерть, чем жизнь в этой мертвецкой.

И тогда, быть может, мыши удастся избежать когтей кошки. Приняв это решение, он ни с кем не посоветовался, никому о нем не сказал. Он стал более уступчивым, терпеливым, покладистым. Когда он смотрел на детей, его глаза заволакивались слезами. Он уже не надеялся что-то исправить, чему-то научить. Сквозь пелену слез он часто взирал на жену. Он полностью отдавал себе отчет в том, каким роковым ударом будет для нее весть о том, что он собирается ее покинуть. Он понимал, как трудно ей будет жить после развода.

Я — ее палач. Нет, прежде всего я палач самому себе. Но разве не лучше спасти человека от смерти, если его еще можно спасти. Разве не лучше это, чем медленно резать его ножом, чем тащить его в ад, а за ним и других.

С большими предосторожностями он занялся поисками адвоката. Он нашел сразу трех, среди которых один проживал в отеле «Пекин». Разговор с ним в течение часа стоил бы ему примерно двух цяней[145] чистого золота. Второй адвокат оказался японцем — его японскую фамилию Ни Учэн прочел на вывеске. Вероятно, в общении со своими китайскими клиентами адвокат прибегал к знанию сразу двух языков. С третьим адвокатом Ни Учэн был знаком раньше. Во время обычной дружеской беседы Ни Учэн завел разговор о своих трудностях. Понятно, что никакого вознаграждения он платить не собирался.

Все три адвоката поставили перед ним примерно один и тот же вопрос: будет ли ваше решение о разводе обоюдным, то есть возможно ли взаимное согласие супругов в этом вопросе. Обе стороны должны заявить примерно следующее: из-за несходства в наших чувствах мы с обоюдного согласия приняли решение о разводе… С этого момента каждый волен вступать в новый брак, причем другая сторона не будет чинить препятствий… Обычно происходит именно так. Ни Учэн ответил на этот вопрос категорически — такого не будет. В чем же основание для вашего развода? Характер? Если дело в характере, то в чем конкретно состоит проблема? Уровень культурного развития? Это не повод для развода. Может быть, жена нарушила верность? Имеет, так сказать, любовную связь с мужчиной? Ах, нет! Но тогда, быть может, дело в каком-то физиологическом недостатке? Или она вас истязает, мучает? Так в чем же дело, в чем состоит повод для развода? В глазах Ни Учэна стоят слезы. Но если вы столь чувствительны, с какой стати вам разводиться? Как мне кажется, между вами и вашей супругой, госпожой Цзян Цзинъи, существуют достаточно глубокие чувства. Думаю, вам надо постараться самому уладить конфликт… Не исключено, что вам также следует хорошенько подлечиться. У вас не все в порядке с нервами.

Теперь коснемся вопроса о материальной помощи. Кстати, как я знаю, ваша супруга не работает… Предположим, вы в одностороннем порядке потребовали развода (основание — несоответствие в чувствах) и ваша жена не имеет на это никаких возражений. Однако дело не такое простое, как кажется на первый взгляд. Она имеет все права требовать материальной помощи, причем весьма солидной. Вы готовы к этому? Сколько вы сможете ей выплатить? В этом вопросе должна быть полная ясность, а вы всячески замалчиваете его. И вообще, я не могу понять, зачем вам адвокат?

А дети! Вы думали о них? Вы полагаете, что мать их ни за что не оставит. То есть как? Вы считаете, что в случае взаимного согласия на развод и выплаты солидной материальной компенсации жена откажется от права на новый брак? Тогда вероятно предположить, что она останется с детьми… Почему вы плачете? Никогда еще не видел настолько чадолюбивого супруга, который требовал бы немедленного развода с женой!..

Что вы? Господин Ни, ну как же так? Почему вы не сказали об этом раньше?! Извините, но это по меньшей мере чудачество! Закон во всех странах, где вообще существуют законы, запрещает мужчинам подавать прошение о разводе во время беременности жены. Требование о разводе в подобной ситуации совершенно безосновательно, прежде всего с этической стороны… Советую вам идти домой. Не надо тратить время, свое и чужое.

Взволнованный Ни Учэн продолжал излагать свои соображения. Уважаемый господин адвокат! Я чту законы и испытываю большое уважение к вашей профессии и к вам. Именно поэтому я пришел за советом. Давайте говорить напрямик, без обиняков… я в свое время постараюсь вам заплатить. Я требую развода и хочу его получить во что бы то ни стало. И никто, слышите, никто (какое бы он положение ни занимал) меня не остановит. Здесь закон, там закон, здесь одно правительство, там — другое. Но скажите, почему надо вязать двух людей одной веревкой и тащить их в ад? Где здесь истина? Это бескультурье, бесчеловечность и глупость! Вот почему я твердо, со всей категоричностью заявляю: Я желаю развестись со своей женой. И мне решительно все равно, поможете вы мне выиграть процесс или откажете. Точно так же мне безразлично, что скажет суд: удовлетворит мою просьбу или отвергнет. Пусть меня тащат за это на плаху — мне все равно. Но я должен с ней развестись! Вы не имеете ни малейшего права насильно заставлять человека жить с женщиной, существование с которой приносит лишь горе и страдания обоим супругам. Вы бы лучше подумали о фундаментальных основах нынешней цивилизации!

Между прочим, я не собираюсь клеветать на свою жену или как-то порочить ее, а вы намекнули, что мне надо ее очернить. Извините, но на этом наш разговор придется закончить. Я решительно против подобных действий, ибо они аморальны, кроме того, не соответствуют действительности. Я категорически заявляю, что Цзинъи ни в чем не виновата и у нее нет никаких чрезмерных пороков. Она очень хороший человек. Она прекрасно управляется с домашним хозяйством, воспитывает детей. Она ведет себя с достоинством, как весьма порядочная женщина. Она не совершила по отношению ко мне ничего постыдного. Что касается ее запросов, то они очень скромны, просто мизерны… Вам следовало учесть именно эту сторону. Извините, я, кажется, прослезился… Как бы вам объяснить? Я еще окончательно не потерял чувств к ней… Посудите сами, мы прожили как-никак десять с лишним лет, у нас двое детей… а к лету, возможно, появится третий. Я очень люблю детей, очень люблю их, очень! Но именно из-за этого, из-за своей любви я хочу развестись со своей женой. Потому что приношу ей одни страдания, и такие же страдания она доставляет мне. В любой момент может произойти катастрофа.

Все надуманно и лживо? Сплошное лицемерие? Возможно! Но я требую, нет, прошу вас подтвердить мое лицемерие в суде. Вы смогли бы это доказать? В действительности я не только лицемер, но я еще и потенциальный убийца. В настоящий момент существует реальная угроза убийства, которое замыслил совершить ваш покорный слуга. Да, да, я решил убить Цзинъи, Ни Пин, Ни Цзао и то несчастное дитя, которое еще не появилось на свет. Поэтому вопрос о моем разводе — это вопрос жизни и смерти. Развод — это жизнь, отказ в разводе означает для всех смерть. Другой альтернативы просто нет!

Взгляд адвоката стал холодным, в уголках рта затаилась ироническая усмешка… Реакция двух других адвокатов была несколько иной. Тот стряпчий, который жил в отеле «Пекин», откровенно зевнул. Адвокат с японской фамилией принялся шлепать себя ладонью по животу.

Консультации с адвокатами закончились безрезультатно, а все занятые в долг деньги оказались потраченными. Ни Учэн еще больше укрепился в мысли, что надо непременно что-то предпринять. Он должен довести свое дело до конца. Знакомому адвокату, который не стал требовать с него денег, он заявил примерно так: «Я полностью согласен с вами, что изложенные мною доводы неубедительны с точки зрения этики, ибо мои действия могут нанести госпоже Цзян Цзинъи (назвав жену „госпожой“, он сам этому очень удивился) громадную душевную травму, но я готов компенсировать это крупной суммой. Надо сказать, Цзян Цзинъи обращает большое внимание на материальную сторону, поэтому, если я ей дам крупную сумму, это ей принесет утешение… Но все дело в том, что в настоящее время я не в состоянии предоставить ей такие средства… Скажу откровенно, я сижу на мели, я многим задолжал, а главное, я должен самой Цзинъи… Признаюсь вам, что я учился в Европе на средства жены и тещи. Я должен сторицей возместить нанесенный им материальный урон. Помните поговорку: „Капля доброты да воздастся фонтаном ответных благодеяний“. Таково мое кредо и мой принцип жизни, которого я всегда придерживался… Да, у меня сейчас нет денег. А почему у меня нет денег? Потому что я не мог по-настоящему ничего делать. Мои возможности, мой интеллект, энтузиазм, мои способности усердно трудиться, мой дух самопожертвования и решимости — все было подавлено… Мои потенциальные силы раскрыты лишь в мизерной степени — на одну долю из тысячи! А это значит, что девятьсот девяносто девять частей лежат задавленными горою Пяти Стихий[146]. Они опутаны Волшебным вервием небожителей! Гора Пяти Стихий, Волшебная вервь — это и есть мой брак с Цзинъи. Это — мой дом. Он уничтожил мои чувства, разрушил мой желудок, он убил мою натуру, раздавил дух, пустил под жернов мою душу… Если мне удастся сдвинуть эту гору и вырваться из пут, я смогу проявить свою ученость, смогу обучать людей, служить по политической и даже по военной линии, заниматься коммерцией или финансами… Я смогу сделать решительно все. Чего стоят какие-то деньги? Чего стоят золото и серебро, жемчуг или всякие там агаты? Они — ничто! Другое дело: „Небом дарованные способности непременно найдут применение, тысячи золотых монет, разбросанных вокруг, соберутся в одно место!“… В тот день, когда эти „тысячи золотых“ придут ко мне, я их все до единой монетки отдам Цзинъи… Вы можете спросить саму Цзинъи, и она подтвердит вам мои слова на все сто процентов — сущая правда. В это верит даже она!»

Брови адвоката сошлись на переносице.

Визит к адвокату совершенно измотал Ни Учэна. Чувствуя невероятную усталость, он прислонился к покосившемуся электрическому столбу, чтобы перевести дух. Дин-дон! Дребезжание приближающегося трамвая привело его в смятение. В глазах все запрыгало, замельтешило. Вместо улицы с экипажами и прохожими, он вдруг увидел вздымающиеся волны с белыми барашками, похожими на цветы…

Как пустынны и мертвы солончаковые земли в его родных краях. Страдающая земля, растрескавшаяся, как панцирь черепахи; мутная, отдающая селитрой темная вода; повсюду белесые трещины — как шрамы. Порыв, вихрь, и взметнулся в воздух песок, и покатились по земле камни. Летящая пыль похожа на пелену тумана. А потом все стоит голое, иссушенное, нереальное — словно само небытие.

Но за пределами этого небытия проступает деревенька, справа — вторая… Вот могила Героя, мост Второго Чжана, урочище Вороного коня, пруд Семьи Би, низина Семьи Цуй, местечко Лючэнто, Сюцай Чжао, Чжубаба, обитель Девы Шэ, Передний след, Задний след… А вот Таоцунь и Мэнгуаньтунь. Здесь находится та земля, на которой жили многие поколения его предков. Как дороги ему эти милые слуху названия родных деревень, но каким унынием и опустошенностью веет от них сейчас. Наверное, не случайно когда-то здесь жила славная тринадцатилетняя девчонка, решившая отравиться, выпив настой красного фосфора. Здесь же свели свои счеты с жизнью в петле две сестрички… Тупые обыватели, необыкновенно обрадовавшись этим событиям, сочинили про них целые истории, даже сложили стихи и поставили стелы с жизнеописанием героинь…

Представьте, что вы однажды, оказавшись в этой бурой песчаной низине, покрытой пятнами мутного солончака, разодрали себе горло и увидели капли крови, которые, упав на землю, расцвели цветками персика. Ваш нос почуял солоновато-кислый запах, и на какое-то мгновение вы почувствовали резкую боль. Но она, возможно, показалась вам даже немного приятной, потому что перед смертью вы ощутили сладость жизни, которая не потеряла для вас колдовской силы.

Ни Учэн, погруженный в забытье, разрывает себе артерии, но ему нисколько не больно, потому что в них нет крови, в них не пульсирует живая алая жидкость, она не льется, даже не сочится. На поверхности по капелькам выступает не кровь, а какое-то вязкое мутное жидкое вещество…

Дорога обрывается вниз. С двух сторон стеной высятся скалы, солончаковая почва рассыпается под ногами и не утаптывается. Дорога вьется по узкому ущелью, в котором едва могут разъехаться две повозки. Ни Учэн тянет за собой тележку. Впереди, ему навстречу, едет вторая. Обе тележки не могут разъехаться. Дорога забита — пробка! Разъяренные пешеходы орут: «Разнесем их в пух и в прах!»

Разнесем в пух и в прах! В солончаковой пыли валяется огромное, более чем в чжан[147] высотой, каменное изваяние бога Цзиньгана, высеченное еще во время Танской династии и испокон веков стоявшее в их родном селе. …Ноги проваливаются в мягкий, податливый песок. Ветер, никогда не прекращающийся ветер… Он, Ни Учэн, появился на свет в пустой, давно забытой им комнате, где судьба предначертала ему взять на себя все грехи и страдания. Ему предназначено в жизни лишь гнить и умирать. Ха-ха-ха!

Ни Учэн, еле передвигая ноги, добрался до дома. Он выглядел очень скверно и был темнее тучи.

— Что с папой? — услышал он голос Ни Пин. Она обращалась к матери.

— Не твое дело! — последовал ответ Цзинъи.

Во время ужина Ни Цзао, словно нарочно, засыпал его вопросами, в основном политического характера, которые, по всей видимости, впервые в жизни вызвали у мальчика интерес.

Папа, как, по-твоему, японцы хорошие люди или нет?.. Японцы захватили часть Китая, они издеваются над китайцами. Но в то же время японцы очень передовая нация, и потому они сильные. Значит, нам необходимо быстрей меняться… А кто такой Ван Цзинвэй?.. По-моему, его дело дрянь!.. К примеру, решил ты пойти от арки Сисы до Дундань. Ясно, идти напрямик будет короче, только прямой дороги нет. На пути стоят дома, пройти нельзя, поэтому тебе приходится делать крюк…

А еще говорят о каком-то Цзяне[148]…

О Цзян Цзеши? Он сейчас руководит антияпонским сопротивлением. Он — вождь Китая. Думаю и надеюсь, что он добьется успеха.

А еще есть Восьмая армия, коммунисты… Мао Цзэдун, Чжу Дэ — крупные фигуры и удивительные. Они говорят о коммунизме, о коммунистических идеалах. Дело это необычное, и претворить его в жизнь трудно. Оно потребует огромных жертв!

А что такое Советская Россия?

Советская Россия — самая мощная в мире страна. Там сейчас существует пятилетний план, который сделает страну еще более сильной и могучей…

Если так… кто же все-таки прав? Все правы, что ли? А почему наши ребята говорят, что Ван Цзитан — предатель? А тебе тоже нравятся предатели или нет?

«Какая глупость!» — Ни Учэн разозлился. По правде говоря, он еще и сам не успел во всем толком разобраться. Вопросы сына вызвали у него еще большее беспокойство и растерянность. «Лучше быть собакой в годы великого мира, чем человеком в пору смут!» Почему ему довелось родиться именно в такую смутную пору? Почему он появился на свет не только в беспокойное время, но и в самой неблагополучной семье? Вот уж истинно: «Взываю к Небу, но оно безответно; хочу плакать, а слез нет!»

— Я давно тебе твердила: не любопытствуй, — бросает мать сыну.

Ни Цзао, склонив голову набок, смотрит исподлобья. На его лице выражение озадаченности и сомнения. Ответы отца его нисколько не удовлетворили.

Мальчик, как и его сестренка, часто подсмеивается над страстью отца вкусно поесть и над другими его привычками и чудачествами, которые отдают позерством и манерностью. От матери он нередко слышит обидные для отца слова о том, что тот не заботится о доме. Что до разных крупных вопросов, например научных или касающихся важных событий в жизни страны, то Ни Цзао полностью доверяет отцу и даже испытывает к нему чувство большого уважения. Он проникся к отцу еще большим почтением, когда увидел, что тот на протяжении нескольких месяцев занимается переводом какой-то иностранной статьи. Но нынешние его ответы на вопросы и его неожиданный гнев заметно умалили авторитет отца в глазах сына. Ни Цзао почувствовал замешательство отца из-за того, что тот не в состоянии дать ему ответ. Да, он не может ему объяснить все как следует. В словах отца («Какая глупость!») ему послышались испуг и раздражение. Он был разочарован. Ему стало стыдно за отца.

Выражение лица сына повергло Ни Учэна в еще большее замешательство. Он не знал, куда ему деваться. Удивительно! Он живет в такое беспокойное время, но даже не задумывается над теми вопросами, которые почти ежедневно преподносит жизнь. Он не пытается на них ответить — даже самому себе. А ведь это важные политические проблемы, которые тесно взаимосвязаны. Ни Цзао был первым, кто одним махом выложил их перед ним. Ему сейчас от них никуда не уйти. Но в ответах Ни Учэна не только нет логики, они были сумбурными и бестолковыми. Если послушать со стороны, то его слова — сплошное лицемерие, только несколько приукрашенное. А сам он чистейшей воды идиот. В его голове вместо мозгов одна труха. Этот мальчишка загнал его в угол — в тупик! Ни Учэн смутно ощущал постыдность положения, в котором очутился.

Два часа назад он торжественно заявил адвокату, тому самому, что не взял денег: если гору, которая давит на него, уберут прочь, он сможет добиться успехов на стезе политической и военной. Какая там политика, какая армия?! Все это несусветная ложь!

Никто раньше не говорил с ним на эту тему, а он сам даже никогда не пытался ответить на эти вопросы. Что же ему делать?

Какая дурость!

Спустя много лет, после того, как отшумел гром многих и разных событий, в Китае наступило Освобождение, а в деревне прошла земельная реформа, после многих перемен, происшедших в жизни, Ни Учэн вдруг осознал рабью сущность своей души — души помещика, живущего в солончаковых низинах. Эта рабья душа живет в нем, как мозг в костях. «Деревенские мошенники боятся высоких стен, городской мошенник боится суда!» «Когда бьет чиновник, то простой смертный не обижается, как и сын не испытывает стыда, получив затрещину от родного отца». Кстати, о чиновниках, включая и таких, как Ван Цзинвэй. При одном их упоминании у всех крупных и мелких помещиков, проживающих от обители Девы Шэ и до урочища Задний след, от страха подкашиваются ноги!

Разумеется, Ни Учэну хорошо известно, что тысячи и тысячи благородных людей, его соотечественников, в свое время проливали кровь на полях сражений с врагами, отдавали жизни во имя революции. Они были одержимы решимостью спасти Отечество. Он знал имена Юэ Фэя, Лян Хунъюй, Вэнь Тяньсяна, Ши Кэфа, Линь Цзэсюя, Сунь Ятсена[149]. Но все эти люди жили когда-то очень и очень давно; что до меня, то я совсем не святой — этой фразой он сразу же отрезал путь к настоящей патриотической деятельности и революции. Единственное, на что он был способен, — это плыть по течению и все больше опускаться на дно…

Спустя три дня он услышал добрую новость: ему предлагали вполне приличное место работы. Чаоянский университет приглашал его на должность преподавателя логики сразу на двух факультетах: педагогическом и философском. Каждую неделю у него будет шесть лекций, вполне приличная зарплата — даже несколько выше той, что он получал в Педагогическом университете. Эту работу он получил в результате многочисленных хлопот и непрестанной беготни, после своих и Цзинъи бесчисленных просьб к приятелям и друзьям и неоднократных подношений. Очень ему помог их земляк, директор глазной клиники «Свет» Чжао Шантун. Цзинъи была невероятно счастлива — заработок мужа стал намного выше того, который он получал за те чужие уроки, когда он кого-то замещал в школе. А насколько эта работа надежнее, чем перевод никому не нужных статей! По всему видно, что у ее третьего дитяти будет счастливая судьба. Оно еще не появилось на свет, а уже многое переменилось в их жизни. Непутевый наконец образумился…

Официальное приглашение Ни Учэна на работу пришло в тот момент, когда его не было дома. Цзинъи пришлось пережить эту радость в одиночестве. И вдруг крик:

— Вторая сестрица! — Ее звала соседка — Горячка. Она торопливо вбежала в дом, влетела как вихрь, вся всклокоченная, с растрепанными волосами. — Хочу тебе кое-что сообщить — только тебе одной!

«Только тебе одной!» Что это значит? Почему нельзя рассказать в присутствии мамы и сестры? А не собирается ли она внести разлад между нами? Если я стану разговаривать с ней, не позвав маму и Цзинчжэнь, это может вызвать у них подозрения. Всем известно, кто такая Горячка. Порядочная сплетница и мастерица по части всяких пакостных дел. Цзинъи на какое-то время задумалась, нахмурила брови.

— Если хочешь что сказать, выкладывай нам всем! — неспешно проговорила она. — Мы трое ничего друг от друга не утаиваем. Добрые слова за спиной не прячут, а если что и говорят тайком, то только недоброе!

— Я только ради тебя, дурочка, — протянула Горячка. — Никого я порочить за спиной не собираюсь! Просто за тебя боялась, чудачка, что обидеть тебя кто-то может! Потому, если кто об этом дознается, чья-нибудь голова непременно полетит с плеч долой.

— Что ты болтаешь? — возмутилась Цзинъи и вперилась в соседку глазами. Последние слова задели ее за живое. Она решила выставить гостью за дверь.

— Ну будет, будет! Хочешь слушать — слушай, не желаешь — твоя воля! Кто виноват, что мы с тобой земляки? Как говорят: «Ближний сосед лучше дальней родни, а тот, кто напротив живет, тот и того ближе». Мы, правда, живем не напротив друг друга, однако же через стенку, а значит, мы вроде как одна семья, ниточка у нас одна душевная. Твои заботы — мои заботы; если кто тебе зло причинит, значит, и мне он нагадил; коли ты пострадала, значит, и я вроде как в убытке. Вот так-то! Я, как говорится, верно служу своему отечеству, сердце у меня не раздваивается. Меня хоть лупи — с места не сдвинусь, меня хоть гони — не уйду!.. Сестричка! Вот что я тебе скажу: поберегись, голубушка! Хозяин твой, я имею в виду господина Ни, нехорошее задумал, недоброе!

Цзинъи разозлилась еще больше.

— Ну выкладывай, что там у тебя! — грубо оборвала она Горячку. — Чего тебе надо? Он отец моих детей, а тебе до него дела нет!

Горячка, казалось, нисколько не обиделась на столь нелюбезную встречу, но на ее лице появилась некоторая растерянность. Затем, сделав глубокомысленную и таинственную мину, она, оглядевшись по сторонам, прошептала:

— Сестрица Цзинъи, сущую правду тебе скажу, которую я сама недавно узнала, можно сказать — выведала. Отец твоего Ни Цзао нашел адвоката, он хочет с тобой развестись! — Брови Горячки трепетали от возбуждения. По всей видимости, сообщение новости доставляло ей огромное удовольствие. В каждом ее слове сквозило удовлетворение, которое сейчас ее переполняло.

Неожиданный удар, полученный Цзинъи, потряс и возмутил ее больше, чем приход и поведение Горячки. Ее лицо окаменело, приобрело выражение суровой решимости, но с уст не сорвалось ни единого звука. Она не хотела, чтобы Горячка заметила ее потрясение, ее растерянность и боль. Нет, она не даст повода этой сплетнице для праздных разговоров и насмешек. Цзинъи попыталась трезво обдумать случившееся, чего она обычно не делала, когда дело касалось ее взаимоотношений с мужем. Неужели это правда или это выдумки Горячки, небылица? Она прекрасно понимала причину «усердия» соседки, но сейчас ей надо все хорошенько взвесить и самой понять, насколько новость, ошеломившая ее, достоверна.

Молчание Цзинъи вызвало у гостьи разочарование.

— Ты что молчишь? — не выдержала она. — Скажи, а как он все это время себя вел?

В разговор вмешалась Цзинчжэнь, которая стала невольной свидетельницей этой сцены.

— Откуда у тебя эти сведения? — спросила она так, будто устраивала Горячке допрос.

— Еще бы мне не знать?! Как говорят: «Если хочешь, чтобы о тебе не узнали, так лучше не двигайся!» В общем, я вам говорю то, что услышала, а ваше дело, верить мне или не верить. Душа моя чиста, превращать ее в ослиную требуху я не собираюсь. Я не какая-нибудь ночная кошка, которая приносит дурную весть. — Горячка поднялась со своего места, собираясь уходить.

Цзинъи пребывала в растерянности, не зная, что ответить.

— Скажу тебе откровенно — не верю! — бросила Цзинчжэнь, усмехнувшись. — Муж сестры все это время вел себя вполне прилично и достойно. В общем, можно сказать, образумился… Сестра! Не верь этой трепотне. Ты сама знаешь: «Людская молва металл плавит, человека на месте убивает». Все это сплетни, никаких доказательств нет. Как гласит поговорка: «Верь своим глазам, да не верь ушам». По ветру нельзя судить, что дождь пойдет, как нельзя иголку принять за дубинку!

— Эй! Ты что думаешь, я здесь сплетни развожу? — вскипела Горячка. — Я о нашей глупенькой сестренке забочусь! Будто я не болею душой, чтобы вы все жили в мире, и стар и млад. Но что делать?.. Так вот! Господин Ни обращался к одному видному адвокату из Пекин-отеля по имени Ху Шичэн. И еще к одному — японцу, которого зовут Какигути. У меня есть племянник, а у того есть дядя по материнской линии, который служит секретарем у Ху Шичэна, ну и понятно, отвечает за клиентуру адвоката. Этот адвокат Ху очень его любит и доверяет ему, а потому дядя в курсе всех дел адвоката. Ему доподлинно известно, кто с кем делится, кто с кем спит, кто ведет себя недостойно — словом, обо всем. К тому же он поддерживает связи и с японским стряпчим (я о нем уже упоминала), можно сказать, свой человек в его доме. Если не верите, сами можете пойти и все узнать. Мне от этой новости пользы никакой, понятно, и вас огорчать не хотелось бы! Но уж так испокон веков повелось: добрый человек приносит дурную весть. Скажешь правду — глядишь, без куска останешься… Что до нашей сестренки, то женщина она толковая и сообразительная. Сама знает, что ей сейчас надо делать. А мне что? Мое дело — сторона. Разлад вносить в вашу семью я не собираюсь. Неужели я не понимаю, что господин Ни — муж нашей сестрицы и отец двух детей…

Слова у соседки лились непрерывным потоком. Цзинчжэнь многозначительно посмотрела на сестру. В ее голове уже созрело решение.

— Ну будет! Мы твои добрые намерения вполне оценили… Вообще-то, обо всем этом нам давно известно, правда, сами мы еще хорошенько не проверили это. А поскольку кое-что неясно, значит, нечего об этом и болтать. Словом, сейчас мы этот вопрос обсуждать не станем. Но и ты тоже зря языком не болтай. Сама знаешь, в важных делах, будь то похороны, свадьба или жизнь семейная, надо знать все доподлинно. Если же несет человек околесицу — это не по-людски. И еще тебе скажу: пахнет здесь противозаконием, потому как жизнь человеческая замешана. Поэтому, случись что непредвиденное, ответ будет держать тот, кто слух пустил! Это я так тебе говорю, по-хорошему, землячка моя и соседка ненаглядная! Женщины в нашей семье Цзянов все твердые, словно кремень, и горячие, как огонь. А дорога, по которой идут они, — праведная! Как говорится: «Один шаг — один след!..» Так вот, если развода попросит сам Нефритовый владыка или Небесный князь Лаоцзы[150], то и тогда развод потребует самых что ни на есть твердых оснований: первое, второе, третье… Поэтому скажу тебе так: других не слушай, а меня послушай и не считай мои слова за собачье дерьмо. Что до сестрина мужа, то он, бедняга, переусердствовал в изучении иностранной грамоты, потому тронулся немного рассудком. Но человек он все же не совсем плохой. Не может он так поступить, не должен! В общем, сестрица моя, давай-ка успокойся и попридержи свой язык!

Горячка вращала глазищами. Трудно сказать, дошел ли до нее весь смысл слов Цзинчжэнь. Говорить как будто было уже не о чем, ничего особенного она в ответ не услышала. Пора возвращаться домой.

Цзинчжэнь, словно действуя по разработанному плану, проводила гостью до самых ворот, проявив к ней подчеркнутое внимание и вежливость, и даже пошутила на прощание. Дождавшись, когда соседка вошла в свой дом, она захлопнула ворота и поспешила обратно к Цзинъи.

— Судя по всему, все это правда! — сказала она ошеломленной сестре. Лицо Цзинъи было пепельно-серым. — Я всегда чуяла, что этот прохвост, «старина Сунь», в любой момент может выкинуть какое-нибудь коленце!

— Ты, ты… — Голос Цзинъи прервался, ее губы дрожали.

— Я сказала, что думаю!.. Ну и хорош гусь, твой муженек! Если было бы все не так, вряд ли соседка стала бы пороть горячку, а коли она пришла, значит, и впрямь хотела поделиться тем, что узнала. Ночная кошка без дела в дом не приходит. Характер Горячки мы с тобой знаем очень даже хорошо: во все свой нос сует — и в радость, и в горе. И если есть у нее какая недобрая весть, она нарочно подсунет тебе ее, чтобы масла в огонь подлить да уксуса в пищу подбавить. Зря она не прибежит, слова без причины не скажет! Но она любит напустить тумана, чтобы выгоду для себя извлечь. Ясно, что хотела она подцепить тебя на крючок, посмотреть, как ты будешь трепыхаться, как боль свою будешь переживать, как по полу станешь кататься. И тогда ей сразу же полегчает. Но вела ты себя правильно — даже звука не издала лишнего… Да, муженек твой и впрямь отличился… иначе вряд ли она стала бы здесь распространяться. Да только ничего у нее с нами не получилось, ни единого слова из нас она не выудила.

Разумные суждения сестры вернули Цзинъи к жизни. Неожиданный поворот событий заставил ее еще больше ощутить близость с сестрой и силу ее поддержки. Какое-то время она находилась в состоянии подавленности, а потом разразилась плачем. Вместе с рыданиями изо рта полетели проклятия: Негодяй! Паскудник! Бесстыжая душа! За доброту злобой платишь! Реку перешел и мост за собой решил сломать! Душегуб! Лицемер! Обманщик!

— Будет реветь! — оборвала ее Цзинчжэнь. Ее голос звучал жестко, неприятно. — Ничего неожиданного не случилось. Мы уже знакомы с его фокусами. Я давно поняла, что он затеял что-то недоброе. Уж больно он порядочным прикидывался. Значит, думаю, дело не к добру идет! От честной пули можно уберечься, от тайной стрелы не скроешься! Не страшен тот хорек, что куру съел, а страшен тот, кто поздравить с Новым годом пришел! Эти несколько месяцев ты твердила мне, что он, мол, исправился. Я ничего тебе не говорила, я молчала и ждала того часа, когда Лао-Сунь проявит себя, ждала спокойно, не показывая своих чувств, непоколебимая, как гора Тайшань. Но я наперед знала, что рано или поздно наступит такой час, когда все выплывет наружу. На конском хвосте бобовая сыворотка не удержится! Сейчас главное — найти Шатуна. Надо непременно отыскать! И еще важно не проговориться, Ни Учэну не проболтаться! За свои пакости «старина Сунь» получит по заслугам и сполна… Благородный муж мелочиться не станет, добрый человек рано или поздно гнев свой покажет!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Мать и обе дочери не слишком усердно поклонялись богам и Будде, однако к духам предков, покоившимся под поминальными таблицами, относились с должным благочестием, так как проявление почтительности к родителям — «Сяо» — позволяло лишний раз просить предков о заступничестве. Поклонение богу богатства — Цайшэню — носило в доме шутливый характер, однако шутливое почитание не делало отношение к богу богатства менее серьезным. Словом, ко всем духам и людям, которые в сравнении с ними были чином повыше, славой погромче, возможностями пошире, в общем, ко всем тем, кто своим авторитетом превосходил простых смертных, нужно, конечно, относиться с должным вниманием. «Верь в бытие духов и не верь в их отсутствие!» Пусть себе другие теряют приличие и нормы почтительности, доходя до поступков кощунственных и еретических, мы себе подобной непочтительности ни за что не позволим! Пусть все беды и несчастья, вызванные этими поступками, падут на голову того, кто их совершил, а не на нас. Мы останемся безгрешными! Что касается бога Цайшэня, то его божественное всесилие довольно туманно, однако «богатство», которое он сулит, — вещь вполне реальная, к нему надо относиться с подобающим уважением, ибо человеку оно очевидно, понятно и очень даже необходимо. Словом, надобно поклоняться не «божественности» бога богатства, а именно «богатству», что касается молений в храме с воскурениями благовоний перед духами, то они совершались домашними от случая к случаю, довольно редко. Как говорится: «Напал недуг — побежал к лекарю!» Или еще: «Коли много церемоний, то не удивишь ими ни людей, ни богов, ни Будду святого!»

У женщин из семьи Цзян был один объект искреннего и неподдельного поклонения — Шатун.

Шатун, как вы сами понимаете, — это прозвище человека, а настоящее его имя было Чжао Шантун. Во время тяжелой болезни мужа и после его выздоровления Цзинъи нередко разговаривала с Ни Учэном об этом человеке и в долгих супружеских беседах «по душам» всегда приводила Чжао Шантуна в пример.

Прозвище Шатун имело свой смысл. Это был большеголовый, худой, почти костлявый, легковозбудимый человек, с крупным носом и глубоко сидящими глазами, что придавало ему сходство с ястребом. Он постоянно носил белоснежный халат без единой пылинки, под которым скрывался европейский костюм. Его лицо имело восковой оттенок, что придавало ему сходство с лабораторным экспонатом, который извлекли на божий свет из колбы после долгого отмачивания в формалине. В момент разговора или каких-то движений его голова непрерывно покачивалась. Она качалась и тогда, когда он осматривал больного или выписывал рецепт, и особенно в те минуты, когда он ел или пил. Интонация его речи также была крайне неровной, голос то поднимался, то опускался, то вдруг прерывался совсем, словом, внутри у него что-то все время раскачивалось и шаталось.

Он четыре года проучился в Японии и получил степень магистра медицинских наук. Его диссертация, касающаяся исследований глазного блефарита, написанная по-японски и даже опубликованная в Осаке, была в 1933 году переведена на английский язык и помещена в «Ежегоднике Всемирного медицинского общества». По-английски он говорил вполне прилично, так как в пору своей учебы в одной из бэйпинских средних школ он во внеурочное время занимался в английском драмкружке, где разыгрывали пьесу Голсуорси. Его вытянутое лицо и странная манера поведения вместе с его знаниями английского языка привлекли внимание одного шанхайского режиссера, который решил во что бы то ни стало сделать из Шатуна актера, на амплуа иностранцев, например европейских или американских священников. В дополнительном гриме Шатун совсем не нуждался. К тому же он немного владел латинским и французским языками, а на одном из школьных вечеров он спел неаполитанскую песню на итальянском языке: «О, Sole mio» — «О, мое солнце», продемонстрировав вокальные данные отнюдь незаурядного тенора.

Чжао Шантун в настоящее время занимал пост директора глазной клиники «Свет», расположенной в одном из переулков возле ворот Сюаньумэнь. Его высокое врачебное искусство и умение вести дела снискали клинике славу едва ли не во всем городе. Год назад на оживленной улице возле Сиданьского пассажа он купил себе трехэтажный дом, ставший после основательной перестройки основным отделением клиники, а старое здание у ворот Сюаньумэнь превратилось в филиал. Дело доктора Чжао росло и ширилось. Используя возможности китайской и европейской медицины, он изобрел глазную жидкость, получившую название «Гуанмин» — «Свет», которая быстро разошлась в северных провинциях страны и принесла ему большие деньги. По словам знатоков, если бы не война, его глазные капли завоевали бы весь мир и сделали его миллионером. Однако он сейчас и без того личность весьма значительная. Поговаривают, что кроме доходов от медицинской практики он получает еще огромные проценты с банковских операций, действуя через подставных лиц. Правда, на сей счет мнения у людей расходятся. Ну а сам он от ответа уклоняется: не отрицает и не признает, только покачивает головой и снисходительно улыбается. Но затем он вновь делается серьезным, на лице его появляется прежняя великолепная маска изысканной вежливости.

Чжао Шантун — их земляк. Но если постараться, не побояться потратить усилия и преодолеть известные неудобства, то можно даже доказать, что Шантун доводится Цзинчжэнь (он старше ее на пять лет) и Цзинъи двоюродным братом, ибо семья их матери и семья Чжао в каком-то колене имеют общего предка.

Происхождение у Чжао Шантуна самое обыкновенное. Его отец служил всего-навсего простым казначеем в семье одного местного деревенского богача, крупного помещика Чэня. Сам Шатун поначалу учился в деревенской начальной школе и за свои успехи был послан на казенный счет в Бэйпин для продолжения учебы. Потом после соответствующих экзаменов он получил право учиться за границей, где успешно овладел своей профессией. Он родился от младшей жены отца, которая давным-давно умерла от болезни печени. Его приемная мать больше двадцати лет страдала эпилепсией, а в этом году ее расшиб паралич, и у нее отнялась нижняя часть тела. Вернувшись из-за границы, он перевез ее к себе в Пекин. В первое время жизнь его была нелегкой, однако к приемной матери, которая в последние годы потеряла всякую возможность к самостоятельному существованию, он проявлял неизменную заботу и внимание: утром и вечером справлялся о здоровье, совершая при этом низкие поклоны, подносил ей настои и лекарства. Почтительность к старому человеку снискала ему большое уважение среди земляков и родственников. Между тем практика его процветала, дела множились, но, несмотря на всевозможные заботы, которыми он был поглощен, он никогда не забывал о мачехе, проявляя к ней прежнюю почтительность. В последнее время ее надо было поить и кормить, помогать справлять нужду и убирать за ней нечистоты. Чжао Шантун по-прежнему делал это с большим старанием, не перекладывая своих забот на чужих людей. Все, кто слышали о его подвигах, восхищенно говорили: «И это в наш-то век! В другое время он непременно удостоился бы звания мужа „почтительного и бескорыстного“. Если бы не свергли государя и если бы государь узнал об этом Шантуне, он обязательно пожаловал бы ему самый высокий чин!»

Но не это было в лекаре самое главное. Пожалуй, больше всего восхищала людей его семейная жизнь и взгляды на брак, которые вызывали не просто уважение, но заставляли смотреть на Шатуна, как на святого. Женился он в четырнадцать лет по настоянию своей приемной матери. Его жена была старше на пять лет. Неграмотная, с маленькими спеленатыми ногами, она к тому же имела лицо, сплошь усеянное крупными и мелкими оспинами. На шее виднелись рубцы — следы когда-то перенесенной золотухи. Сейчас жене было сорок четыре года. Совершенно седая, она походила на старуху. Одним словом, «почтенная старица», «драконов колокол». Идя рядом, они никоим образом не походили на супругов, но больше на мать с сыном. Когда он приехал из-за границы, знакомые предрекли: непременно бросит старую жену и женится снова. Нашлись доброхоты, которые предложили Чжао познакомиться с «подружками», устроить для него на стороне теплое гнездышко. Говорят, что две довольно «известные дамы», фотографии которых удостоились помещения в журнале «369», заинтересовались его способностями, манерой поведения и деньгами, но в основном его неуемной энергией и пробивной силой. Они вполне открыто высказали ему свое расположение. Однако Чжао решительно отверг их домогания. Ходили также слухи (надо сказать, распространившиеся весьма широко, но их источник был неизвестен, тем не менее они вызывали у людей слезы умиления), что его жена сама посоветовала ему «себя не истязать» и «найти себе женщину» — ничего, мол, в этом нет особенного. «У нас с тобой две дочери, а мальчика-наследника нет, а потому устрой себе квартиру на стороне». Однако на все эти предложения, как утверждали люди, он отвечал улыбкой, а порой говорил: «Я хоть и учился за границей медицине и фармацевтике, хоть и выучил иностранные языки, однако же мои моральные правила остались неизменными, и своротить меня с правильной дороги никому не удастся. Скотские привычки Запада разрушают наши гуманные принципы. Мне, Чжао Шантуну, они не по душе!»

Слушая его, окружающие цокали языками от восхищения, поднимая вверх большой палец. Да, такой человек, как Чжао, воистину является опорой в нашем шатком мире. Выдающаяся личность! Когда Цзинчжэнь говорила о нем, ее брови от возбуждения приходили в движение, изо рта во все стороны летели брызги слюны. С этим человеком она была полностью солидарна.

В родных местах все три женщины с Чжао Шантуном не общались и знали о нем лишь понаслышке. Понятно, что они не могли не слышать о лекаре, муже почтенной Чжао, который занимался китайской медициной. Однако познакомились семьями они лишь в Пекине, после того как мать и обе дочери нанесли визит Чжао Шантуну, предварительно получив рекомендательное письмо кого-то из знакомых. Шатун встретил их дружелюбно, проявляя особую почтительность к своим землякам и дальним родственникам. Они подружились, и он стал для них все равно что родной человек. Началось с того, что Чжао Шантун стал вроде домашнего врача детям, Ни Цзао и Ни Пин. Когда кто-то из них заболевал простудой или гриппом, или у кого-то появлялся нарыв, лишай, или кто-то страдал зубной болью, поносом, не говоря уже о болезни глаз, доктор Чжао внимательно их осматривал, выписывал лекарства, не требуя ни гроша. Порой нужного лекарства у него не оказывалось или он не мог сразу определить болезнь, тогда он терпеливо объяснял, к какому врачу им следует обратиться или в какой аптеке купить то или иное лекарство. Одним словом, стал он для семьи неким богом-покровителем здоровья. А вознаграждение было, по существу, лишь одно — два пакетика сушеных ласточкиных гнезд, которые они преподносили ему каждый год в качестве новогоднего подарка. Он принял горячее участие и в супружеских делах Цзинъи, когда однажды Цзинъи пожаловалась ему на свою жизнь. После этого разговора Цзинъи сделала вывод: «Он, пожалуй, солидней нашего старшего брата по материнской линии!» Действительно, доктор Чжао занял в этом вопросе позицию ясную и неоднозначную. Он поговорил с Ни Учэном и оказал на него сильное давление. Можно сказать, он сыграл решающую роль в том, что Ни Учэн отказался от своего плана покинуть жену и детей, другими словами, Шатун предотвратил развал семьи. После этого к его ипостаси бога-защитника здоровья добавилась еще одна — божества-хранителя семейных уз и семейного очага.

Надо сказать, что Ни Учэн к чужим советам относился крайне враждебно и порой впадал в безумную ярость, но особенную неприязнь он питал к тем моралистам-конфуцианцам, которые, по его мнению, сами были отъявленными мошенниками и распутниками, поскольку держали при себе не только наложниц, но и молоденьких прислужниц. Он называл их полутрупами, насквозь прогнившими и потерявшими жизненные функции. По его мнению, основная масса людей представляет собой вульгарных обывателей, невежественных, тупых и полуживых, которые копошатся, подобно червям. Кроме них, есть небольшое число интеллигентов, умеющих пить кофе, какао, наслаждаться бренди. Эти люди, подобные ему самому, как правило, испытывают в жизни всевозможные невзгоды и неприятности, их раздирают противоречия. Они глубоко переживают за культуру Китая, в то же время резко отвергая многое из того плохого, что в ней есть. Но у большинства этих людей положение все же лучше, чем у Ни Учэна, так как многие из них добились определенных успехов в жизни. Они гораздо лучше, чем Ни Учэн, умеют приспосабливаться, зарабатывать деньги, другими словами, они гораздо богаче, чем он, а потому имеют больше возможностей удовлетворять свои запросы. Их положение вовсе не такое жалкое, мучительное, безнадежное, как у него. Они, правда, не собираются проявлять бескорыстие и помогать ему, но все же они ему сочувствуют, а если и не сочувствуют, то, во всяком случае, не осуждают его, не вмешиваются в его жизнь.

Директор клиники Чжао Шантун, он же доктор Чжао или магистр медицины Чжао, совсем не таков. Ростом пониже Ни Учэна, но чрезвычайно энергичен и уверен в себе. Что касается покачивания головой и странных модуляций голоса, то ведь их может приобрести далеко не каждый смертный, а лишь тот, кто обладает ученой степенью и мастерством, тот, кто имеет богатство, положение и моральное удовлетворение от жизни. Он ходит легко и быстро, в каждом его движении видна решимость человека, устремленного вперед, обладающего непоколебимой волей. От большинства земляков, жителей северных деревень, его отличает то, что ноги у него совершенно не искривлены, не в пример долговязому и кривоногому Ни Учэну, который много выше Шатуна ростом. У Чжао весьма крепкие и прямые конечности. Во всяком случае, так считает сам Ни Учэн. Однако Ни Учэн, высоко ценящий только свои достоинства, полагает, что доктор Чжао ничуть не превосходит его ни внешностью, ни величием духа. Другое дело глаза — они у доктора гораздо более умные и выразительные. Глаза свидетельствуют о его значительности. О людях, обладающих такими глазами, говорят, что «взгляд подобен молнии». Действительно, когда Чжао обращает свой взор на Ни Учэна, того пронизывает дрожь. Овал и черты лица у Чжао были необычайно приятными и внушительными, привлекающими к себе внимание. Подобную наружность не часто увидишь среди потомков государя Яньди и Желтого Владыки[151], живущих в Священных пределах Китая. Наблюдая за Чжао Шантуном, Ни Учэн часто задавался вопросом о происхождении доктора. Он находился во власти сомнений. В конце концов ему удалось выяснить родословную доктора Чжао. Оказалось, что на протяжении многих поколений его предки занимались земледелием и других профессий не имели.

Особенное уважение вызывала ученость Чжао — его медицинское искусство, а также знание иностранных языков, перед чем Ни Учэн преклонялся. Его собственные весьма скромные познания в науках и языках, казавшиеся в глазах жены и ее родни громадными, ни с чем не сравнимыми (и даже излишними), не шли ни в какое сравнение с ученостью доктора, на которого Ни взирал, как школяр на знаменитого мастера. Особое благоговение вызывало у Ни Учэна знание Шатуном огромного количества лекарств, названия которых доктор произносил на латинском. Однажды лекарь упомянул какое-то латинское название, которое показалось Ни Учэну особенно красивым и благозвучным. Доктор Чжао выговорил его так свободно, что у Ни Учэна даже потекла изо рта струйка слюны. Впрочем, своей неосведомленности он открыто не проявил, лишь попытался подробно расспросить доктора о тех болезнях, от которых это снадобье лечит. Оказалось, что оно лечит от заболевания, вызванного насекомыми по названию «ленточный жучок», но в аптеках и клиниках этого лекарства еще нет. Ни Учэн тут же отправился в европейскую аптеку на Сидане и спросил упомянутое лекарство. Продавец, однако, такого диковинного названия никогда не слыхал, как ничего не знал и о болезни, которую им лечат. Таким образом, Ни Учэну, мечтавшему приобщиться к передовому опыту в области медицины, так и не пришлось испытать на себе действие нового препарата, что его немного расстроило, и он отнес свою неудачу на тот счет, что ему приходится в жизни играть роль «собаки Павлова».

Одним словом, Чжао Шантун почти во всем полностью подавил Ни Учэна — твердо и бесповоротно. По всему видно, что Верховный владыка произвел на свет Чжао Шантуна специально для того, чтобы повергнуть несчастного Ни Учэна в прах, между тем Ни Учэн создан лишь для того, чтобы Чжао везде и всюду, в большом и малом, мог бы утереть ему нос.

Но это еще куда ни шло, не страшно, вполне терпимо. По сравнению с другими людьми, которых в подобных случаях грызла зависть, Ни Учэн умудрился сохранить чувство детской беспечности, в чем проявлялось его радостное ощущение жизни, его безалаберность и отрешенность. Именно оно, это чувство, погасило зависть, которая должна была неизбежно родиться в груди Ни Учэна, обеспечило его душе некую уравновешенность. Страшнее было другое — то, что образованный земляк Чжао Шантун, начиненный заморскими знаниями и умеющий изъясняться на иностранных языках, оказался редким ортодоксом и праведником. И наконец, самое скверное было то, что, наблюдая за его действиями, Ни Учэн не мог узреть в его поведении ни лживости, ни позерства. Этим Шатун отличался от других ортодоксов, которые в подобных ситуациях не в состоянии скрыть своего лицемерия.

Чжао Шантун разговаривал с Ни Учэном дважды по настоянию Цзинъи, которая однажды в слезах явилась к доктору со своей просьбой, о чем Ни Учэн, конечно, вскоре узнал. Доктор предложил гостю сигарету и закурил сам. Его манера курения (доктор легкими движениями мизинца ловко сбивал пепел с сигареты) потрясла Ни Учэна. Он прислушался к модуляциям его голоса, журчащим, как струйка воды в фонтанчике: звуки непрестанно менялись, становились то громкими, то тихими, что свидетельствовало о привычке доктора читать вслух и наслаждаться при этом собственным голосом. Однако к содержанию разговора его диковинные голосовые модуляции не имели никакого отношения.

Чжао Шантун излагал: мир каждого человека, если говорить условно, как бы состоит из трех важнейших частей. Его духовная деятельность, его устремления, надежды, мечты, идеалы, знания — все это его голова. Его умения, способности и возможности, успехи, действия и поступки — это тело. И наконец, третья часть — ноги, при помощи которых человек стоит на земле, занимая определенное место в окружающем мире. Все три части должны находиться во взаимном соответствии друг с другом, они должны быть согласованы и сбалансированы, благодаря чему человек и существует, и, к слову сказать, может жить довольно неплохо. Если эта гармония отсутствует, человека ожидают невзгоды и беды. Например, чрезмерные желания могут породить любовь, а любовь непременно принесет тревоги и беспокойство. Вот почему раньше говорили: «Море бед безбрежно, истинный брег — раскаяние».

А в чем состоит ваша ценность? Что вы понимаете в жизни, способны ли вы, так сказать, измерить небо и землю? Ваша жалкая плоть — грош ей цена, поскольку она лишь кожа, покрытая волосами. Она не в состоянии прокормить не то чтобы жену и детей, но даже удовлетворить желания собственного живота. И вы еще смеете поганить китайскую культуру, поливать грязью традиционную мораль! Желаете осуществить всеобщую европеизацию? Ответьте, а можете ли вы сделать ружья и пушки, которые производятся за морем? Способны ли вы быть держателем акций и других ценных бумаг? Что вы вообще умеете делать? Пить кофе, есть европейские блюда и разглагольствовать о высоких материях. А дальше? Так скажите, чем же Цзинъи хуже вас, почему она вам не подходит? Можете ли вы сами оторваться от той почвы, на которой стоите обеими ногами, — от родной земли с ее древней культурой? Подумайте хорошенько, ведь такой человек, как вы, давно бы протянул ноги с голоду, живя где-нибудь в Европе, Северной Америке, в России или Японии! Могли бы вы сейчас стоять на ногах, не имея под собой ни общечеловеческих принципов, ни нашей морали, ни чувств верности и почитания родителей? Если их не придерживаться, то нечего и распространяться ни о культуре, ни о прогрессе, ни о чьем-либо счастье! Находиться во власти своих страстей, переоценивать свои возможности при такой скудости своих талантов. Иначе говоря, быть окутанным мглой, как горы пеленой тумана. Это значит пребывать в состоянии дикости и невежества.

Глаза Чжао Шантуна, от постоянного недосыпания покрытые красной сеточкой сосудов, блестели. Ни Учэн не знал, куда ему деваться от этого пронизывающего взгляда. Обычно словоохотливый, он сейчас молчал, словно набрал в рот воды, потом, превозмогая смущение, стал оправдываться. Все дело в том, что, живя вместе с Цзинъи, он чувствует себя необыкновенно одиноким — он произнес это слово по-английски, — и, заканчивая свою мысль, он подчеркнул, что было бы крайне негуманно насильно заставлять его жить с Цзинъи.

Доктор, иронически усмехнувшись, поправил произношение иностранного слова, сказанного Ни Учэном. Если уж вы хотите выразить ваши европеизированные настроения на иностранном языке, то надо по крайней мере знать, как употреблять то или иное слово. В конце разговора Чжао обратился к Ни Учэну со щекотливым вопросом, который не рисковал задавать ни один из тех моралистов-праведников, благородных отцов семейства, что когда-то пытались его образумить.

— Вы заявили, что жена вам противна… Но почему же вы с ней произвели на свет двоих детей?..

Лицо Ни Учэна залил яркий румянец.

Совершенно ясно, сказал доктор, продолжая улыбаться, что вы человек не слишком порядочный, потому что издеваетесь над слабыми, над людьми еще более беззащитными, чем вы. Удовлетворяя свои физиологические потребности, свои животные инстинкты, вы пытаетесь доказать, что вы тем не менее намного выше и значительнее других. Вы не считаете вашу жену человеком. Вы полагаете, что она должна жертвовать ради вас всем, не получая взамен решительно ничего. «Путь Неба таит в себе массу потерь, а дар его незначителен» — так гласит поговорка, а у вас все наоборот: при малых потерях вы собираетесь получить большой дар. Не из Европы ли вы привезли с собой эту гуманность?

Сверкавшие глаза Чжао смотрели на собеседника с гневом. Он походил сейчас на ястреба, который нацелился на свою добычу — кролика. Однако лицо его по-прежнему оставалось доброжелательным, оно словно источало радость и удовлетворение, как будто доктор в данный момент находился на коктейль-пати где-то в Европе и собирался, чокнувшись с собеседником бокалами, пожелать ему здоровья. Вид странного лица доктора, выражавшего целую гамму чувств, пронзил Ни Учэна холодом.

Неужели он говорит от чистого сердца, вполне искренне? Уверенности в правдивости слов доктора у Ни Учэна не было. Он терялся в догадках. Почему все-таки доктор доволен своей личной жизнью, более того, он, кажется, вполне счастлив. Непонятно, что еще может добавить к сияющему над головой святого нимбу неграмотная рябая жена? А может быть, он просто скопец, как старые придворные евнухи? Он себя оскопил, чтобы, «очистившись», сделаться святым. Навряд ли! Евнухи испокон веков считались людьми презренными. Подтверждением может служить судьба даже такого человека, как Сыма Цянь[152], казавшегося в глазах обывателей опозоренным и униженным. Нет, нимб святого даруется тому, кто, умея сохранить свои желания, способен постоянно, ежедневно и ежечасно, подавлять страсти, а в конце концов их убить. Таким образом, сокровенный смысл всякой морали состоит в выработке рефлексов, которым обучал Павлов свою собаку. Такая подопытная собака успешно поддается дрессировке.

Ни Учэн вдруг вспомнил одно ухищрение ламаизма, о котором ему когда-то рассказывал приятель. Лама, дабы пройти в своем покаянии через искус, получает приказ вступить в связь с женщиной, однако через какой-то период времени он должен суметь перебороть свою страсть и условный соблазн. И тем самым приобщиться к святости. Только путем борений с самим собой, преодоления он может стать истинным ламой, а затем живым Буддой. Того, кто не проходит через этот искус, ждет крах.

Судьба кастрированного быка завиднее участи лам. Когда Ни Учэну было тринадцать, его двоюродный брат повел его к резнику, который кастрировал животных. Юный Ни Учэн собственными глазами увидел, как доморощенный ветеринар одним взмахом ножа отсекал молодым бычкам голубовато-белую плоть, покрытую ярко-красными нитями сосудов. После операции кастрированных бычков погнали на солончаковую низменность, где среди белых пятен проступавшей соли виднелись редкие кустики пожухлой травы, похожей на остатки волос, украшающих голову лысеющего человека. Бычки не издавали ни единого звука. Лицо мальчика сделалось пепельно-серым. Он ясно представил себе, как кто-то вскрывает чувствительную часть его тела, выдавливая из нее содержимое. Он почти чувствовал острую боль, вслед за которой приходит ощущение одеревенелости и пустоты. Ноги у мальчика задрожали, изо рта вырвался гортанный звук, и содержимое желудка исторглось наружу: лепешки с вареной рыбьей мелочью. Его штанишки мгновенно промокли, что вызвало дикую радость двоюродного брата, и тот долго хохотал над ним. Он и потом подхихикивал несколько дней подряд.

Разговор с Чжао вернул Ни Учэна к тому давнему случаю, когда его стошнило и он обмочился. На его лицо сейчас было страшно смотреть.

Доктор, будто разгадав его мысли, широко улыбнулся и, воспользовавшись своей победой, попытался разрушить последнюю линию обороны собеседника…

Разумеется, удовлетворение голода и жажды, как и отношения между полами, составляют природную сущность человека. Однако она может получить развитие и удовлетворение лишь при определенных условиях. Разнузданное проявление страстей и половая распущенность есть не удовлетворение этой природной сущности, но отклонение от нее — некая аномалия. Вот, скажем, голод, который является проявлением естественной потребности человека. Следует ли из этого, что вы должны есть все без разбора, где угодно и когда угодно, тайно от всех поглощая в полном беспорядке блюда грязные, кишащие микробами? Очевидно, что человек не собака, он не будет пожирать собственный кал. Подобно этому и половые отношения между мужчиной и женщиной не могут сводиться к примитивной случке, какая бывает у тех же собак. Иначе говоря, физиологические потребности человека вовсе не сводятся к беспорядочному спариванию представителей двух полов, которое, кстати сказать, осуществить проще простого — отправившись на скотный двор. В этом вопросе должны существовать определенные границы и правила, по крайней мере в области гигиены и медицины, иначе какой может быть разговор о счастье, любви? К тому же существует еще и человеческое общество. Хватит ли у вас смелости и настойчивости бороться с его моральными устоями и правилами, выступать против общественного мнения? Вряд ли! Словом, вы можете добиться многого лишь при одном условии — прочно стоять в этом обществе обеими ногами. Так обычно и поступают люди в своей жизни. В молодости они готовы сражаться против общества, видя неразумность его устройства, но в конце концов идут с ним на мировую, получая один от другого взаимную выгоду.

Взаимную выгоду? Ни Учэн резко перебил доктора.

Взаимно использовать друг друга — это, несомненно, лучше, чем друг другу вредить. Навредив обществу, вы навредили другим людям, значит, навредили и себе. Никакой пользы от этого нет! Глаза доктора вспыхнули еще ярче.

В этот момент к доктору вошла медицинская сестра в стерильно белой шапочке, похожей на пирожок-хуньдунь[153]. Доктор начеркал латинскими буквами несколько рецептов. Поставив свою подпись — что он делал с явным удовольствием, — он отдал рецепты сестре, и та ушла, но перед уходом бросила на Ни Учэна быстрый взгляд и загадочно улыбнулась, однако ее улыбка тотчас уползла с лица и «скрылась под монашеским клобуком» неземной белизны и неприступности. Ни Учэн успел заметить, что у сестры очень гладкая и нежная кожа, блестящая, как масло. Он засмеялся, чувствуя новый прилив сил, и стал откланиваться, благодаря доктора за внимание. Успокойтесь, все образуется. Я, Ни Учэн, никогда не позволю себе совершить постыдный поступок. Брови Чжао Шантуна дрогнули, по лицу пробежала улыбка. Они обменялись крепкими рукопожатиями. Ни Учэна поразили пальцы доктора, такие же белые и холеные, как личико его молоденькой медицинской сестры. Не дожидаясь, когда гость покинет комнату, Чжао направился к умывальнику, где принялся энергично мыть руки, поливая их дезинфицирующей жидкостью. Ни Учэн замер, потрясенный этим зрелищем.

В одно из воскресений Ни Учэн увидел всю семью доктора (жену и детей) гуляющей в Центральном парке, который теперь, как известно, зовется парком Сунь Ятсена. По внешнему виду членов семьи можно было с уверенностью сказать, что между ними царит мир и согласие. Ни Учэну показалось, что доктор раскачивается больше обычного. Он также обратил внимание, что, взбираясь на склон холма и спускаясь вниз или поднимаясь по ступеням, ведущим к мостику через канал, Чжао Шантун помогает жене, проявляя завидную церемонность и даже услужливость. Он часто склонялся к ее уху и что-то нашептывал, и оба они заливались радостным смехом. Ни Учэн подбежал к супругам поздороваться и пожелать всей их семье благополучия в жизни. Перед тем как раскланяться, доктор метнул на Ни Учэна взгляд, от которого пробирала дрожь.

Рано или поздно он меня доконает! — подумал Ни Учэн.

Всякий раз, когда Цзинъи принималась читать мужу нотацию и учить его уму-разуму или всячески поддевать его, ставя ему в пример доктора Чжао, Ни Учэн ей бросал: «Мне с ним не сравниться. Он — святой!»

Цзинъи парировала хорошо отработанным возражением: «Заруби себе на носу: хотя из тебя самого святого уже не получится, но этому святому ты далеко не безразличен, он к тебе проявляет особое внимание». Далее мысль Цзинъи развивалась вглубь, следовали сравнения с другими мужьями. После этих сопоставлений оказывалось, что Ни Учэн просто собачье дерьмо… Ну и что из того, что ты выхлебал несколько пузырьков заморских чернил и знаешь несколько иностранных букв?! А разбираешься ли ты в науках на самом деле? Может, не стоит корчить из себя светоча знаний? Стоит заговорить с тобой на научные темы, как ты тотчас тушуешься, вызывая тем самым презрительную усмешку у собеседника. Другое дело — доктор: у него и ученость настоящая, и талант подлинный. Все в нем такое солидное, основательное; знания глубокие, дух спокойный, убеждения твердые. А как он хорошо относится к женщинам! …Интересно, читал ли ты когда-нибудь сочинение под названием «Род владыки по фамилии Лю» Сыма Цяня. Именно таким Сыма Цянь изобразил Чжан Ляна[154]… Испокон веков повелось, что за полнотой следует ущерб, а ущербное требует прибавления. Скажи откровенно, походишь ли ты хоть немного на настоящего ученого мужа, способного на большие дела и свершения?! Ты неусидчив, непоседлив, у тебя беспокойный дух, ты похож на обыкновенную обезьяну!

Нет, сейчас я не испытываю ни тоски, ни одиночества, я чувствую просто усталость. Кажется, по-английски это состояние называется «loneliness»? Интересно, что будет с моим английским произношением? Вероятно, его тоже будет исправлять тот святоша, директор клиники, магистр медицины!

Чем чаще разгорались споры о докторе, тем большее уважение тот внушал Цзинъи. Мать и сестра нередко задавали ей вопрос: а есть ли у доктора Чжао какие-нибудь недостатки? Пожалуй, что их нет, достаточно увидеть его отношение к мачехе, к жене, детям, к своим землякам, к делу, науке, к своей клинике и больным… У него и впрямь нет никаких недостатков. А его покачивание головой? Какой же это недостаток? Что в нем особенного? Разговаривая, мотает себе головой, ну и что из этого. Другое дело, если бы он был крупным чиновником, например каким-нибудь председателем, или командующим, или начальником провинции. Вот тогда эта особенность неприятно поражала бы окружающих. Впрочем, и тогда не было бы в этом ничего плохого! Будь он крупным чиновником, каким-нибудь председателем или командующим и прочее, раскачивание головой во время выступления, возможно, даже придавало бы ему больший вес и солидность. Словом, это производило бы еще большее впечатление… Ну а то, что он вместе с Цзяном не сражается сейчас против японцев? Можно ли считать это недостатком? Этот трудный политический вопрос как-то задала старая Чжао, очень переживавшая из-за того, что японцы оккупировали Китай. Сложный вопрос матери, казалось, поставил обеих дочерей в тупик, однако более находчивая и сообразительная Цзинчжэнь отреагировала на него довольно быстро и однозначно: «Если бы все мы, китайцы, были такими, как доктор, то есть обладали бы такими же, как у него, способностями, ученостью и моральными качествами — всеми его достоинствами, эти коротышки японцы никогда бы к нам не вторглись, а Китай был бы сильной и процветающей страной!» Мать и сестра одобрили мнение Цзинчжэнь.

Цзинъи обращалась к Шатуну часто и по самым разным поводам, иногда ей нужен был его совет, порой она нуждалась в его поддержке. В тот год, когда Ни Пин исполнилось семь и она пошла в школу, эта привычка матери неожиданно вызвала у Ни Пин решительный протест. «Мама! — сказала ей Ни Пин. — Что ты все бегаешь к дяде Чжао? Это же очень нехорошо!»

Трудно сказать, что скрывалось за туманным высказыванием девочки, но оно почему-то разозлило мать, тетку и даже бабушку. Девочке сейчас же сделали строгое внушение.

Глупая девчонка! Не болтай ерунды, если чего-то не понимаешь! Заруби себе на носу: все женщины в нашей семье Цзян делают все как надо: «Один шаг — один след!» Хоть мы люди и не знатные, однако же никогда не позволим себе глупостей! Несколько женщин из нашего рода удостоились чести быть отмеченными в хрониках уезда Гуансянь: четыре из них — в качестве достойных вдов, а три — за соблюдение обета верности мужу. Для одной даже воздвигли торжественную арку. Добропорядочность женщин нашей семьи выше всяких похвал. Одним словом, они вполне достойны заветов Неба и Земли, а также своих предков и потомков! Вот, к примеру, одна из них — она, по всей видимости, доводится тебе третьей тетей со стороны твоего дедушки. Была она женщиной воистину добродетельной. В пять лет ее уже просватали, а в тринадцать лет она выяснила, что ее нареченный серьезно болен. И вот эта третья тетушка со стороны дедушки не стала дожидаться смерти мужа, а сама раньше времени бросилась в колодец. Один местный цзюйжэнь по фамилии Чжан написал в ее честь стихи. Прочитать?

Цзинчжэнь, растягивая слова, принялась декламировать:

Звездный свет, тусклый и бледный, Луны колесо зависло. Мой супруг ушел от меня, Он ушел к Девяти Истокам[155]. Я чту его память свято, Мне живой воды не нужно. Моя боль как река. Я хочу, чтобы к людям Она несла свои воды…

Ну как? Или ты думаешь, что все это было слишком давно? Изволь, вот твоя тетка, она сейчас сидит перед тобой. Восемнадцати лет я вышла замуж, а в девятнадцать уже овдовела. Ответь, смеет ли кто сказать обо мне что-то дурное? Ну хоть самую чуточку? За эти годы мы перевидали много мерзавцев, а сколько бед испытали… но никто не осмелился сказать то, что посмела сказать ты!

Сердце девочки сжалось от боли, она уже раскаивалась в том, что сказала. Комнату огласил ее громкий плач.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Услышав новость, Цзинъи разразилась проклятиями, но, чем дольше она затем раздумывала о случившемся, тем больше ей становилось невмоготу, несмотря на поддержку, которую она получила от своей сообразительной и решительной сестры, сразу вспомнившей про «святого» Шатуна, у которого они всегда находили защиту, как путники под кроной огромного дерева…

Ох, до чего же человек может быть коварным, жестоким и подлым! Кажется, собака или кошка, живущие в твоем доме, куда ближе тебе, чем человек! Даже дикая птица, родившаяся в лесу и привыкшая, как и все ее предки, жить на воле, даже она ближе тебе, если живет рядом с тобой и ты кормишь ее каждый день. Еще в детстве во время храмовых праздников Цзинъи любила наблюдать за желтой птичкой-иволгой, которая умела держать в клюве монетку. Стоило положить медную монету на ладошку, как птица тут же садилась на руку, брала клювом монету и несла ее хозяину. Удивленные зрители интересовались у хозяина, как ему удалось обучить птаху такому фокусу. «Надо же, и не улетает!..» «Ничего особенного! — отвечал тот. — Все дело в горстке риса!»

Но разве она, Цзинъи, не потчевала мужа, не подносила ему щедрыми горстями? Она отдала ему больше: свою душу и тело. Они прожили вместе около десяти лет, и за все эти годы она не совершила ничего такого, за что ей пришлось бы краснеть перед мужем. Как же он после этого собирается покинуть ее семью? Как он смеет так поступать?! Сколько она отдала ему любви, доброты, неужели он обо всем этом успел забыть? Нехорошо ворошить прошлое, но чего стоит хотя бы то, что случилось в ноябре прошлого года, когда он ее так подло обманул, разыграл, опозорил в глазах людей. А сам между тем три дня не появлялся дома, где-то распутничал «под ивами, средь цветов», а в это время она с детьми почти голодала, пробавляясь жидкой кашицей да спитым чаем. А он ел изысканные яства и веселился в свое удовольствие. Она с детьми живет все равно что нищая или как цветок подвальный, без света и тепла, а он строит из себя барчука из знатного дома, чуть ли не потомка государевой фамилии. Вот уж поистине: «Живет он в радости, обоняя запахи вина и мяса, а в доме у него мертвые кости лежат». Вот таков этот бандит, вонючий, бесчувственный недоносок, не знающий, что такое доброта, любовь, почтительность к старшим. О Небо, если бы ты могло все это увидеть! Покарай его, нашли на него несчастья! Пусть поразит его недуг, так чтобы все три души[156] его покинули органы чувств; пусть лишится он дыхания и жизнь его повиснет на тончайшем волоске, так чтобы от чертогов Владыки ада Яньвана его отделял бы лишь тонкий листок бумаги! Нет, и тогда я не протяну ему руки помощи! Пускай его труп смердит и разлагается там, где настигла его смерть; пускай завернут его мертвое тело в рваную рогожу и выбросят прочь!.. И все же он мой законный муж, отец моих детей. Сердце у меня не каменное, оно из живых тканей выкроено. Недаром говорят, что сердце сравнится только с сердцем, сердце можно обменять лишь на сердце. И еще говорят, пест железный можно сточить в иглу тонкую! Ах, Ни Учэн, Ни Учэн! Ведь ты тоже человек: говоришь по-людски, обличье у тебя человеческое. Так неужели не ощущаешь ты всей той доброты, что лежит в сердце моем. Моя душа как у бодисатвы милосердного, любой позор стерпит… В свое время я уже спасла тебя. Я продала свои последние вещи, чтобы оплатить счета докторов, купить лекарства, чтобы накормить тебя супом с куриными яйцами и лапшой. Я отдавала тебе все, словно ты отмечен знаком небес, готовила самое вкусное, в то время как моя мать и все остальные были вынуждены, сидя в сторонке, смотреть, как ты ешь. Я истратила свои личные деньги, чтобы оплатить твои счета, а ты в это время безобразничал и умудрился даже потерять работу! И вот слабая женщина, у которой на руках старуха мать да малые дети, без средств, без работы, вынуждена кормить здоровенного мужика в семь чи ростом. Неужели тебе не стыдно? Неужели не понимаешь ты, что такое доброта, любовь, наконец, просто хорошие чувства? А ведь сам ты любишь поразглагольствовать о высоких чувствах и о любви. А твои девки, с которыми делил ты эти самые чувства и любовь, на которых транжирил ты деньги, разве кто-нибудь из них пришел к тебе, взглянул на тебя хоть одним глазком во время твоей болезни, когда ты гнил и смердел? Честно говоря, в тот раз я даже не ожидала от самой себя, что смогу чем-то пожертвовать ради тебя, вновь одарить тебя своей добротой и сочувствием. Но все ж люблю я тебя, наверное потому, что в прошлой жизни своей задолжала я тебе, а в нынешней вынуждена возвращать долг. Но кому я отдаю свою любовь? Волку хищному, тигру лютому, чтобы только приручить его, приблизить к себе. Ты не только не человек, тебя даже тигром или волком трудно назвать, потому что ты хуже всякой живой твари. «Рис поел — котел расколошматил; жернов не нужен — забивай осла, что его крутил; через реку перешел — ломай мост». Вот ты какой! Ты чинишь всевозможные злодейства. Ты хитрей лисы, а твой яд злее скорпионьего! Ты все время обманываешь меня. О, сколько горя ты мне причинил!.. Вот и сейчас ты меня опять обманул — я вновь беременная. Ты с утра до вечера твердишь: это недостойно, мерзко, подло, грязно, дико, постыдно… Но не лучше ли тебе обратить все эти обвинения на самого себя? Ведь именно твои поступки самые мерзкие, недостойные, подлые, грязные, дикие и постыдные! Ты давным-давно растерял все добродетели своих предков из рода Ни всех восьми поколений, однако же от грязных поступков все равно не отказался, от постыдных помыслов не избавился. Никогда не думала, что человек может быть таким дурным, коварным, злым и хищным! О, как я раскаиваюсь, как ругаю себя за свою глупость! Ведь я надеялась, что своей добротой я смогу переделать тебя и ты в конце концов вступишь на правильный путь. Я думала, что ты пожалеешь себя и всех нас. Увы! Я сама на себя накликала беду, а теперь я, несчастная, кровью своей должна расплачиваться! Кара небес падет на мою несчастную голову! О люди, вас не следует жалеть! Проявляешь к человеку жалость, а что получаешь взамен? Ничего! Разве он пожалеет тебя? Пожалела человека, родного или близкого, доброту свою проявила, а в результате головы своей лишаюсь — скатилась она с плеч, и не знаю, где потеряла я ее!

Эти мысли бурлили в ее голове, как родниковый ключ, что с клокотаньем вырывается из-под земли. Размышляя о своих действиях вновь и вновь, перебирая в памяти факты, она с удовольствием вспоминала о своих добрых помыслах и поступках, о том, что на обиды и зло она всегда отвечала с достоинством. Она не представляла себе другого человека, который, будучи на ее месте, смог бы сделать то же самое лучше ее, то есть сделать больше того, что она уже сделала. Но ее угнетала другая мысль, тяжелым грузом давящая на душу, не дававшая свободно дышать: почему ее добрые намерения не встретили такого же ответа? Какой-нибудь совершенно посторонний человек, прохожий, наверняка испытал бы чувство громадного потрясения, узнав о ее добродетельных поступках. А от своего собственного мужа она в ответ получила лишь очередную порцию коварства и подлости. Она продолжала с еще большей тщательностью перебирать в уме все факты, и вдруг… У нее чуть было не пресеклось дыхание. Нет, Ни Учэн вовсе не подонок, не мерзавец, как она его называла в пылу гнева. Он вполне прилично, а порой просто хорошо относится к родне, друзьям, к школьным товарищам или коллегам по работе, к иностранцам, к людям «из низов» (скажем, тем, кто его обслуживает). Нет, нельзя сказать, что его отношение к людям очень уж дурное. Он ведет себя мерзко и отвратительно только по отношению к ней, Цзинъи, которая к нему относится лучше, чем кто-либо другой. Почему же так?

Она почувствовала, что ее бьет дрожь. Как колотится сердце в груди! Не так, как обычно — равномерно, а лихорадочными толчками. Тело ее ослабло, онемело. Только что в ее голове роились тысячи проклятий, а сейчас ей трудно выговорить даже слово. Ночью, лежа на постели, она не может сомкнуть глаз, через каждые полчаса бегает на двор. Странно, как много жидкости скопилось в ее организме, в каком обилии она сейчас ее отдает. Откуда столько жидкости? Ведь она не слишком много пила сегодня. Такое впечатление, что она сейчас вся состоит из одной воды…

Но весь следующий и еще один день она пила и пила: глоток за глотком, чашку за чашкой. Цзинъи почти ничего не ела, только поглощала воду. Сходит на двор и снова пьет и пьет. Ни Учэн в конце концов заметил необыкновенное состояние жены и спросил о причине, но ответа не получил.

На третий день Цзинъи позвала к воротам рикшу и велела отвезти ее к Шатуну. У доктора она долго плакала.

На четвертый день Цзинъи осторожно намекнула Ни Учэну, что надо бы устроить обед и позвать всех, кто помогал ему в устройстве на работу. О тебе многие беспокоились, подыскали работу, которая тебе по душе, к тому же с приличной зарплатой. Сам понимаешь, как это сейчас трудно! Так что нельзя скупиться!

А как же с деньгами?..

Деньги найдутся, я тебе их дам, я немного припасла. Какими бы мы ни были бедными, доставлять людям лишние хлопоты и не отплатить никак нельзя.

Вот здорово! Прекрасно! Лучше не придумаешь.

Ты ни о чем не беспокойся, я уже все устроила. Ты можешь спокойно идти работать в Чаоянский университет.

Большое тебе спасибо!

По-жа-луй-ста!

На той же неделе господин Ни Учэн вместе с супругой устроили обед в ресторане «Обитель бессмертных», чтобы отблагодарить всех тех, кто им помог.

Предложение Цзинъи привело Ни Учэна в состояние необыкновенной радости и возбуждения. Он хозяин застолья! Немыслимо! Он не мог об этом даже мечтать! Он испытывал сейчас удовольствие, удовольствие безмерное! «Обитель бессмертных» и впрямь напоминает обиталище святых. Постройки старого типа, соединенные двориками, в которых расставлены вазоны с цветами жасмина, а по углам зеленеет бамбук. В воздухе разлит пьянящий аромат вина, запах мяса и чеснока. Стол заказан в западном флигеле третьего дворика. Обычно в домике стоят два стола, однако нынче второй стол пустует, поэтому можно считать, что флигель принадлежит им одним. На стенке висит копия картины Тан Боху[157] «Четыре красавицы» и каллиграфический свиток Инь Жугэна[158]. Ни Учэн доволен обстановкой, о чем он с удовольствием говорит с Цзинъи. Как хорошо после какого-то периода воздержания и праведной здоровой жизни посидеть с приятелями в ресторане. Понятно, они собираются, чтобы поесть, что само по себе очень важно, ибо в жизненных потребностях также содержатся элементы культуры. Полученные знания, воспитание, манера поведения, то есть вся культура человека, который ест разнообразную пищу, ярче проявляется, так как хорошая пища улучшает деятельность мозга, нервной системы, кости, мясо, кожу, вот почему разнообразно питающийся человек выглядит более величественно и значительно, нежели те, кто пробавляется клейкой похлебкой. Но дело не только в еде, а прежде всего в создании для человека таких условий существования, которые обогащали бы людей и украшали их жизнь. Вот, скажем, «Обитель бессмертных» с ее двориками, выложенными фигурными плитами, с белыми стенами, каллиграфическими надписями, с этим круглым столом, покрытым красным лаком и застеленным сейчас белой скатертью, с красными лаковыми стульями, обеденной сервировкой. Разве не радует все это глаз и сердце? Больше всего на свете я ненавидел мелочность и крохоборство: мышиную возню и робкий взгляд на мир, куриное нутро… Человек должен быть широк, а взор его — устремлен вдаль. Конечно, немалую роль в жизни играют связи, без них не обойтись. Важно, чтобы человек с самого детства был приучен к той мысли, что в жизни следует устанавливать здоровые, культурные и широкие взаимоотношения с людьми. А что у нас? Увидел незнакомого человека и сразу же «полинял». Это самая позорная черта китайцев, которая в особенности свойственна китайским женщинам. Человек — животное общественное. Это, разумеется, не значит, что в каком-либо деле надо непременно просить помощи у посторонних, а потом приглашать их на обед. Не в этом суть вопроса. Под общественным человеком или человеком из общества подразумевается следующее: если кто-то хочет твердо встать на ноги в обществе, он должен наладить с остальными людьми из этого общества широкие связи и установить дружеские контакты. Увы, мне порой делается стыдно, ведь я, кажется, имею все возможности для этого, между тем…

Цзинъи, похудевшая за эти несколько дней от скудного питания, покорно внимала надоевшим тирадам мужа. При слове «стыдно» она вздрогнула, всего только раз, словно в этот момент вырвали ее опустошенное сердце и она внезапно ощутила эту последнюю боль, отчего она и вздрогнула, но больше уже не дрожала.

Гости начали сходиться. Первым пришел улыбающийся и стерильно чистый Чжао Шантун, как всегда покачивающий из стороны в сторону головой. Однако сегодня он впечатления на Ни Учэна не произвел. Ни Учэн старался показать ему свое превосходство. Ведь на нынешний обед пригласил гостей не кто иной, как он, Ни Учэн, а потому у него есть все основания чувствовать себя гораздо более уверенно, чем обычно. Правда, Ни Учэн с распростертыми объятьями бросился к гостю, засыпал его вопросами о погоде, о пустяках, о том, о сем. Ха-ха, брат Чжао, какое счастье, что вы озарили своим сиянием этот зал, благодарю вас, благодарю… Все ли в порядке в вашем благородном доме? Как дела в клинике? Ха-ха-ха!.. О, брат Чжао, вы, как говорится, шестирукий человек и о трех головах! Но «имеющий способности, да больше трудится»!

Следом пришел Ши Фуган, что привело Ни Учэна в еще больший восторг. Он с воодушевлением обратился к нему по-английски, однако Ши Фуган ответил по-китайски. После Ши Фугана появился коротышка адвокат, с которым у Ни Учэна было чисто шапочное знакомство. Сердце Ни Учэна екнуло. Неужели и он помог мне в поисках работы? Мм-м… вполне возможно! Оказывается, Цзинъи обращалась к очень многим людям, чтобы устроить ему место в Университете Чаоян. К чему? Кроме хозяина гостей встречали его жена Цзинъи и сын Ни Цзао.

Все гости были в сборе и стали рассаживаться, церемонно уступая друг другу место. Почетное место было отведено Чжао Шантуну. Принесли кушанья. Гости потянулись за палочками, подняли бокалы, обменялись первыми тостами. После холодных блюд появилось мясо со стручками перца — «лацзыжоудин». Зеленые кусочки перца, увлажненные маслом, блестели, как нефрит. За первым блюдом последовало второе — жареное мясо под соусом, представляющее собой аппетитные, изящно нарезанные ломтики, облитые чем-то. За ним принесли третью перемену — обжаренные в сухарях тефтели, хрустящие на зубах и обжигающие рот. В нос ударил запах соевого соуса и жареного лука, украшавшего блюдо «мусюйжоу». Гости высказали свое восхищение по поводу великолепной кухни в «Обители бессмертных» и шикарного приёма.

Завязался разговор: о новых постановках Ли Ваньчуня, о фильмах Чэнь Юньшана, затем разговор коснулся новых книг Ди Сяо, а также слухов о том, что в Хуанхэ кто-то встретил русалку, которая высоко выпрыгивала из воды, демонстрируя свой хвост. Кто-то сообщил об обвале, случившемся на копях Мэнтоугоу, там во время катастрофы погиб десятник. Его тело лежало три дня дома, а на четвертый день рано утром (еще не занялся рассвет) в дом проник жулик, решивший ограбить покойника. И вдруг покойник ожил, встал на ноги и прямо к вору. Тот удирать, а покойник за ним. Гнался метров сорок, пока вор не испустил дух от страха.

На столе появились последние блюда; особое восхищение у присутствующих вызвал большой, специально приготовленный карп. Одна его часть, запеченная на открытом огне, имела серебристый оттенок, а вторая плавала в бульоне, который напоминал соус бешемель. Настроение у гостей еще больше поднялось. В это время принесли сладкое — шаньдунский деликатес под названием «Три неклейкие сладости», сияющие, как слиток золота, и гладкие, будто кусок яшмы.

Ни Учэн щелкнул языком и облизал губы. Он находился в отличном настроении, такого радостного возбуждения он не испытывал уже несколько месяцев.

Чжао Шантун, напротив, нахмурился и положил палочки на стол.

В этот момент Цзинъи, с шумом отодвинув стул, встала из-за стола. В ее глазах блестели слезы, но она молчала.

Гости, уплетавшие за обе щеки, замерли. Ни Учэн, с аппетитом уписывающий бульон, был столь поглощен своим занятием, что не сразу заметил происходящее за столом.

— Извините меня, — проговорила Цзинъи, глотая слезы. — Мы сегодня пригласили всех вас, чтобы поблагодарить… и доставить вам хотя бы небольшое удовольствие… Я не могу не сказать этих слов… Только прошу, будьте снисходительны ко мне и простите мою бестактность…

Высокий слог, каким изъяснялась Цзинъи, ее дипломатический такт привели Ни Учэна в изумление.

— …Уважаемые господа, быть может, вы не поверите тому, что я вам сейчас скажу… В то время как я искала для своего мужа работу и, продав последнее, что имела, выхаживала его во время болезни, наконец, когда в третий раз от него забеременела… он, он… решил со мной развестись. — Цзинъи разрыдалась.

Присутствующие за столом переменились в лице. Цзинъи, захлебываясь от слез и забыв об изысканности слога, принялась изливать гостям все, что накопилось у нее за многие дни и ночи горьких раздумий, — слова, которые она повторяла себе даже не десятки, сотни раз.

Лицо Ни Учэна побелело. Он сидел без движения, словно пригвожденный, бросая растерянные взгляды на Цзинъи, гостей, на обеденный стол, за которым сейчас царил полный беспорядок. Казалось, он потерял способность реагировать на окружающее, тем более защищаться или хотя бы предпринять робкую попытку уйти в сторону от опасности.

Для Ни Цзао сообщение матери было страшным ударом. Ее рыдания и жалобы терзали сердце, но он не заплакал, потому что насмотрелся подобных сцен в избытке. Он устал от них.

— Мама, — тихо уговаривал он мать, — не плачь!

Пожалуй, наиболее невозмутимо держал себя Ши Фуган, правда, в самом начале он с испугом взглянул на плачущую Цзинъи, но тут же опустил глаза и принялся разглядывать остатки кушаний на столе, а потом перевел взор на носы своих ботинок. Он хранил молчание, всем своим видом показывая, что не собирается встревать в чужие дрязги и участвовать в чужих спорах. Вероятно, он исходил из принципа «Смотри на вещи, руководствуясь церемониями», который, возможно, бытует также и на Западе, а может быть, просто считал, что ничего особенного не произошло. Во всяком случае, он придерживался постулата о благовоспитанности. Сущность благовоспитанного мужа состоит вовсе не в том, что с ним никогда не случается неприятностей, а в том, что он не обращает на них внимания, то есть не придает ни малейшего значения тому, что происходит с ним или с другими людьми. Однако наблюдательный человек по почти незаметным для других движениям, в особенности по подрагиванию кончиков ушей, мог заметить, что Ши Фуган вовсе не витает в облаках, наоборот, он внимательно прислушивается ко всему, о чем говорится вокруг.

Рыдания Цзинъи могли растрогать кого угодно, любой человек, услышав ее жалобы и стенания, тотчас встал бы на ее сторону. Положение Цзинъи было действительно трагическим. Ее бесстыдно обманули, предали. В гигантском нагромождении обвинений, которые она выдвинула, можно было ощутить и проявленную к ней несправедливость, и безмерную досаду, и возмущение, и боль, и унижение. Ее жалобы, прерываемые рыданиями, сопровождались словами проклятий и грубыми выражениями из лексикона жителей ее родных мест; все это она адресовала мужу, и именно в этих проклятиях была заключена истинная обида, именно в их силе и заключались тайные свойства, помогающие восстановить справедливость. Ни Учэн сидел потрясенный. Он не представлял себе, что жена способна так свободно и с воодушевлением выступать в общественном месте. Спустя много лет, вспоминая этот драматический эпизод, он был вынужден признать, что ораторский талант жены, равно как и ее умение раскрыть свои способности в критические минуты жизни, далеко превосходят его собственные возможности. Более того, ее ораторское искусство было, возможно, выше, чем у нынешних бюрократов, от которых несет мертвечиной и вульгарностью, и, вполне вероятно, даже превосходило возможности некоторых китайских дипломатов за границей. Кто знает, может быть, в ней таился и дар политика, и это помогало ей снискать симпатии людей, сокрушать противника, наносить смертельные удары по врагу. Как же он раньше не видел этого? Он называл ее «тупицей», «идиоткой». По-видимому, китайская «тупость» и «идиотизм», покорность скрывают в себе огромные потенциальные возможности. Эти качества настолько загадочны, что вызывают недоумение и оторопь, даже страх.

Цзинъи закончила свой рассказ, ее сотрясали рыдания. Официант, вбежавший в этот момент в зал, остолбенело застыл у порога. Он пучил глаза, пока Чжао Шантун не махнул ему рукой — тебе, мол, здесь не место. Громкие рыдания женщины, порой напоминавшие вой зверя, вызвали у всех присутствующих слезы. Испуганный Ни Цзао тоже громко заплакал. Лицо Ши Фугана изменилось, на нем появилось выражение нерешительности и даже беспомощности. Ни Учэн, будучи не в состоянии выдержать всей этой сцены, тоже зарыдал… Почему, почему человек должен жить на этом свете, беспрестанно страдая, почему он должен непременно мучить других людей?

— Цзинъи, — его голос прерывался от рыданий, — я виноват перед тобой!.. Уважаемые господа, я виноват перед всеми вами. Но поверьте, я делал все это ради всеобщего счастья, в том числе во имя счастья Цзинъи… Я все объясню, но, поскольку Цзинъи в положении, я постараюсь объяснить поделикатнее. Цзинъи, мы расстаемся, мы должны расстаться. Но я буду тебе помогать. Я уверен, что я на многое способен, более того, я верю, что мои таланты отнюдь не заурядны, я смогу проявить себя. Если я заработаю много денег, то тридцать процентов из них, нет, сорок, пятьдесят, даже семьдесят, да, именно семьдесят процентов я отдам тебе!..

Он не успел закончить свою речь, потому что в этот момент его взгляд встретился со взглядом доктора Чжао, в глазах которого он прочел ярость. Доктор оглядел всех присутствующих, посмотрел на Цзинъи и неторопливо встал со своего места. Покачиваясь, как обычно, он подошел к Ни Цзао и погладил его по голове, а потом направился в сторону Ни Учэна, подошел к нему вплотную и посмотрел ему прямо в глаза. Его лицо подергивалось.

— Что вы, что ты!.. — крик Ни Учэна застыл на устах.

Бах! Бах! Бах! На него одна за другой обрушились крепкие оплеухи.

— О мой бог! — воскликнул Ши Фуган. В его голосе на сей раз звучал неподдельный страх.

Действия доктора были неожиданны, почти мгновенны. Как говорят в подобных случаях: «От быстрого грома уха прикрыть не успел». Быстроте и ловкости ударов мог бы позавидовать даже чемпион по настольному теннису Чжуан Цзэдун (правда, он появился и стал знаменит лет двадцать спустя). В общем, никто не успел толком сообразить, что же произошло на самом деле. Сначала доктор закатил оплеуху слева, потом он нанес удар справа, затем перевернул ладонь и тыльной стороной руки нанес Ни Учэну еще один резкий удар по правой щеке. Последний удар оказался наиболее чувствительным, на лице Ни Учэна выступила кровь. Но чья это была кровь — Ни Учэна, которому выбили зуб, или доктора Чжао, содравшего кожу на руке, — определить было невозможно. И наконец последовал заключительный удар по левой скуле.

Ни Учэн рухнул со стула на пол. Он валялся на полу, как побитый пес, по-видимому так толком и не поняв, что произошло. Затем он попытался подняться на колени.

Раздался громкий плач Ни Цзао.

— Не бейте его, не… бейте! — кричал мальчик, захлебываясь от слез.

Что значит секунда? Что означает миллион лет?

Секунда — это всего лишь мгновение, миллион лет — период настолько долгий, что у человека захватывает дыхание при упоминании об этой вечности. За это громадное время не только наши предки и потомки, но и потомки наших потомков успевают стать трупами.

Они перестают существовать.

Однако когда-то они жили, ибо каждый человек обязательно существует в каком-то отрезке времени. Впоследствии о людях, сейчас уже не существующих, мы скажем, что их жизнь продолжалась секунду в миллионе лет вечности.

Дыхание человека рано или поздно прерывается, перестают подрагивать крылья носа, в горле застывает кашель. Он больше не будет задыхаться от радости, гнева, от судорожных усилий, борьбы. Он не увидит чистой зелени сосны, омытой дождем. Не вызовет испарины на его теле образ любимого человека или заклятого врага. После сытного обеда он не отрыгнет с удовольствием, не проявит сочувствия к собаке, которой не достался кусок мяса. Его не охватит дикая ярость, он не почувствует жажду или голод; он не сможет сделать ни вздоха, а глаза его не наполнятся слезами умиления. Он уже не проявит больше своего звериного нутра, не обнажит окровавленные клыки. Его тело перестанет исторгать омерзительный смрад, и ему уже не будут угрожать траты на мыло, одеколон, ароматную пудру и душистые цветы. Не будет обмана, коварства, несправедливости, не будет грабежей, насилий, убийств; не будет власти марионеток. Прекратятся пустые разглагольствования о правде, политике, культуре, прогрессе, не будет никчемных разговоров, бесполезной траты бумаги; не будет святых и упивающихся собственным величием безумцев. Не будет дрожи от холода; не будет любви к другим людям и любви других к тебе. Голову не посетят напрасные мысли о необходимости кого-то убеждать, кого-то переделывать. И не будет ни у кого нужды надеяться на чужое понимание, на жизнь, на радость и счастье; надеяться на теплоту и участие, ибо не надо будет ничего ожидать. Глаза перестанут видеть, источать слезы, гореть от возбуждения, выражать ужас или людскую глупость. Пропадет страх перед смертью, перед гниением, исчезновением. Не будет ужаса перед сценой, когда труп пинают сапогами, перебрасывая из стороны в сторону. Не станет бедности и бесправия, изогнутых колесом ног, дурного запаха изо рта, чувства собственной неполноценности и скверного английского произношения. Не надо будет скрываться от кредиторов, от тещи, от жены, поминутно старающихся схватить тебя с поличным, от тайных вынюхиваний жандармов; не надо будет завидовать тем гордецам, которые умеют вкусно поесть, разъезжают в машинах и отправляются в вояж за границу; тем, кто имеет власть и силу, кто проводит ночи в отелях на мягких кроватях, а также диванах; у кого есть красивые жены и шикарные распутные любовницы.

А это значит, не будет никакой боли!

Посреди ночи Ни Учэн вдруг испытал необыкновенный внутренний подъем. Ему показалось, что сейчас он, наконец-то, достиг настоящего освобождения. Тридцать с лишним лет он ждал этого дня, он все время мечтал достичь такой гармонии духа и плоти. И вот этот час наступил. — нынешней ночью. Он вдруг вспомнил свою дородную мать; дальний сад в родном поместье; громадное грушевое древо с плодами на ветвях, настолько нежными, что они мгновенно рассыпались на части при малейшем ударе о землю. На память пришла повесть Су Маньшу «Одинокий лебедь»[159]… Он вспомнил свое путешествие по Средиземному морю, свою пустующую комнату, такую родную и в то же время почти уже нереальную, недостижимую, но все время ждущую его.

Он пошел туда. Наконец-то он стал хозяином своей судьбы!

Спустя несколько дней на последней странице газеты «Шибао», которую редактировал предатель Гуань Исянь (впоследствии, в 1950 году, во время борьбы с контрреволюционерами, он был расстрелян Народным правительством), появилась заметка под таким заголовком: «Удивительное событие: воскресение после смерти!» У заметки был и подзаголовок: «Верить или нет — ваше дело». В заметке говорилось: «Наша газета сообщает, что нынешней ночью один из сотрудников столичного вуза Ли Учжэн по причине домашних конфликтов совершил самоубийство, удавившись на старой акации возле ворот Пинцзэмэнь. Смерть наступила задолго до того, как его нашли, на шее обнаружены кровоподтеки. Вид трупа ужасен. В последние минуты перед смертью самоубийца, по-видимому, вырывался из петли, поэтому один ботинок был отброшен в сторону на несколько чжанов. Освобожденное от веревки тело было доставлено в полицейский участок, а спустя примерно десять часов были найдены родственники, которые и явились для опознания. После того как члены семьи признали в мертвом сотрудника института господина Ли, кто-то заметил, что господин Ли еще дышит — его сердце действительно слабо билось. После необходимых мер его вернули к жизни. В связи с этой историей наш журналист посетил известного японского врача, доктора медицины Ямагути, который сообщил, что данный факт не имеет под собой никаких медицинских оснований, а следовательно, совершенно неправдоподобен. Нам стало известно, что самоубийство господина Ли связано с его любовными делами. Небо и Земля преисполнены чувств любви и ненависти, однако же в мире есть и бесчувствие, и под цветами пиона также творятся дьявольские деяния. Читатель, в минуты радости или скорби, когда тебе все кажется туманным и непостижимым, разверни нашу газету, и она станет для тебя поддержкой, словно занятная и шутливая беседа!»

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Так умер и воскрес Ни Учэн, а произошло это событие, лишенное, как нам известно, всякого медицинского обоснования, в 1943 году. Покинув Пекин, он отправился в Цзянсу, где нашел себе пристанище в доме своего однокашника в одном небольшом городке. Он проболтался здесь несколько месяцев, но в этих местах все же не остался, а через некоторое время вынырнул в Шаньдуне, потом очутился в Хэбэе и Нанкине, а затем обосновался на полуострове Цзяодун, у моря, где поначалу учительствовал в приморской школе, а потом даже сделался ее директором. «Когда в горах нет тигра, владыкой становится обезьяна». В этом приморском городке Ни Учэн скоро стал довольно заметной фигурой в тамошних кругах.

После того как Ни Учэн покинул Пекин, в его характере произошли некоторые изменения. Он стал более меркантилен, падок на удовольствия, с еще большим пренебрежением относился к таким понятиям, как чувство долга или стыд. Он, как и прежде, витал в облаках, живя в туманных грезах, по-прежнему рвался к материальным благам, не прикладывая для их достижения ни малейших усилий. Очень скоро в своем городке он прослыл личностью в высшей степени чудаковатой, ни на кого не похожей. Он завел дружбу (на почве ресторанных удовольствий) с чиновниками, служившими у марионеточных властей, близких к японцам. В 1945 году, накануне разгрома японских бандитов, он в качестве делегата прояпонской «Народной ассамблеи» был направлен на конференцию в Нанкин. Как раз в это время умер Ван Чжаомин[160], и пост Председателя марионеточного «национального правительства» занял его преемник Чэнь Гунбо[161].

Ни Цзао не без удивления обнаружил, что после известных драматических событий, во время которых он потерял своего отца, в жизни семьи произошел крутой поворот. Они покинули старый дом и поселились в новом, состоящем всего из двух строений, обращенных окнами на юг, и небольшого дворика. Аренда дома сейчас обходилась им значительно дешевле, чем прежде. С переездом в новое жилище все вздохнули легко и свободно. Лица бабушки, тети, матери разгладились и посветлели. Лишь сестренка не изменила своей старой привычке вздыхать и покачивать головой, но и ее настроение значительно улучшилось, ее общение с подружками — «назваными сестрами» стало особенно тесным. Каждая из девочек купила себе памятный альбом, в который вписывала стихи и посвящения. В альбоме сестры появились надписи, сделанные кистью и ручкой, аккуратным детским почерком:

Прекрасные тени ночные, Горячее сердце в груди. Ярко сияют очи, В ясную даль смотрят они. Вот такая ты вся — Наша сестренка, Ни Пин.

На следующей странице такая запись:

Не говори, что мир Состоит лишь из терний одних. Существует и крепкая дружба, Мою душу утешает она.

Еще одна строфа:

Ква-ква, ква-ква! Лягушонок-постреленок по лужочку скачет. Он веселый, он довольный, Злых букашек поедает. Очень скоро подрастет И большой лягушкой станет.

Последняя строфа звучала так:

Глубокая осень. Холодная ночь. Сверчок лишь жалобно плачет. Не забывай меня. Возможно, именно в эту ночь Я распрощалась с жизнью.

Эта последняя запись рождала в сердце Ни Пин особую тоску и печаль.

Листая альбом сестры, Ни Цзао задумался о том, как красив человеческий язык и насколько он лучше действительности, о которой сообщает. Слова приносят в жизнь успокоение.

Характер у сестры был довольно странный. Когда Ни Цзао перелистывал разноцветные страницы ее краснокожего альбома с черными страницами титульного листа, к нему неожиданно подбежала сестра. Она бесцеремонно вырвала альбом из его рук и положила в небольшую шкатулку, которую тут же заперла на ключ.

— Нечего рассматривать мой альбом, проваливай! — грубо крикнула она.

Ни Цзао вспыхнул. Он вовсе не без спроса взял альбом, она ему сама дала. Он считал, что их дружба достаточно крепкая и что он имел право листать альбом.

Вообще говоря, Ни Пин была очень щепетильной и дотошной девочкой, она старалась придирчиво до всего докопаться и совала во все дела свой нос. В тот раз она сама, без чужой подсказки, даже с некоторой радостью, дала брату свой альбом, чтобы он мог вместе с ней разделить те чувства, которые связывали ее с назваными сестрами. Он был необыкновенно тронут этим поступком, поэтому проявил к альбому особый интерес. Его чувство симпатии к сестре, а также и ее подругам еще больше возросло. Однако в тот момент, когда он с таким удовольствием разглядывал альбом, сестра ни с того ни с сего вдруг его отняла. Что это, своеобразное проявление сладостного чувства власти? Облеченный властью обычно позволяет человеку на минуту вкусить удовольствие, но быстро его пресекает, чтобы насладиться замешательством и разочарованием жертвы.

Как близко соседствуют друг с другом два чувства: радость обладания чужой вещью и озлобление, вызванное тем, что ее у тебя вдруг вырвали из рук!

После исчезновения Ни Учэна Цзинъи почувствовала страх: как дальше жить? Однако вскоре с помощью Шатуна ей удалось найти работу в одном специализированном женском училище. В ее обязанности входило заведовать библиотечным хозяйством. Из-за беременности ей пришлось договориться с Цзинчжэнь о том, чтобы выполнять эту работу с ней вместе, а значит, делить зарплату на двоих. В связи с новыми обязанностями они несколько раз бегали за ворота Мира — Хэпинмэнь, чтобы приобрести нужные им бумаги и документы. Не раз они обсуждали между собой вопрос об имени — старое казалось им сейчас устаревшим и неподходящим для современных образованных и интеллигентных женщин. Прежние имена могли не понравиться директору или председателю правления училища. Вот почему сестры решили их изменить. Несколько дней меж ними шла оживленная дискуссия, порой переходившая в горячий спор, обычно заканчивающийся хохотом, привлекавшим внимание любопытной Горячки. Иногда разгорались страсти, и сестры сидели надувшись с багровыми от злости лицами и пунцовыми ушами. Однако в конце концов имена были найдены, и теперь они должны были непременно привлечь внимание. Цзинчжэнь взяла себе имя Цзян Цюэчжи, а Цзинъи сменила старое имя на Цзян Инчжи. В именах были знаки «цюэ» — «отринуть» и «ин» — «встречать», что подчеркивало родственные связи двух женщин, указывало на то, что они сестры.

Теперь надо заполнить анкеты и написать автобиографии. Это важное дело должна сделать Цюэчжи. Три дня Цзинчжэнь собиралась с духом, проявляя особое внимание к своему туалету и наружности. Наконец она извлекла кисть, тушь, камень для растирания туши и принялась за дело. Выписывая кистью крохотные иероглифы в «образцовом стиле» кайшу, она тяжело вздыхала, сетуя на то, что давно не притрагивалась к письменному прибору и поэтому растеряла все свои умения. Инчжи стояла рядом, возле нее вертелись дети, в этот момент прибежавшие в комнату. С почтительным вниманием, затаив дыхание, все следили за каллиграфическим искусством Цзинчжэнь. Дети схватили бумагу и долго любовались одним из иероглифов, написанных ею. Наконец на четвертый день с биографией было покончено. Мастерски написанная, лишенная какого-либо изъяна, она заодно демонстрировала и силу кисти каллиграфа, и мягкость его руки. К подобному произведению каллиграфического искусства вряд ли придрался бы даже искушенный знаток. После этого надо было подать прошение на имя начальства, заручиться поддержкой влиятельных лиц, а потом — потом пребывать какое-то время в тревожном ожидании. Наконец конкурсный отбор закончился. По единодушному мнению, наилучшие оценки получила госпожа Цзян Цюэчжи. Мать Ни Цзао впервые в жизни велела сыну купить для тетки вина, арахисовых орешков, ароматных бобов и закопченного бобового сыра, чтобы отметить победу сестры. Однако Цзинчжэнь, согласно своему новому имени, отринула дары, заявив, что профессиональным работникам нового склада напиваться не к лицу.

Они ходили на работу вместе или по очереди, но скоро из-за недомоганий Цзинъи ее почти полностью заменила Цзинчжэнь. В доме появились деньги, а вместе с деньгами — надежды, живой дух, открылись новые стороны жизни. Однажды женщины привели с собой двух школьниц, учившихся в старших классах. Они показались Ни Цзао совсем взрослыми. Одна девочка была коротко острижена, вторая с косичками. Они принялись учить «двух учительниц» новым песням. Все хором спели «Еду-еду по морям, продаю товар»; потом другую песню — «Девушка поет у самого края небес»; затем спели «Роза, роза, как тебя я люблю» и еще одну, под названием «Красивые цветы под круглой луной». Женщины пели в четыре голоса, каждая по-своему, ведя свою партию или подхватывая мотив, а порой их голоса сливались воедино. Пение завершилось громким смехом.

Ежедневный ритуал Цзинчжэнь — ее утренний туалет — был по-прежнему исполнен торжественности и печали. Он сохранился почти в неприкосновенности, разве что стал немного короче, поскольку сократился разговор вслух с самой собой, несколько оскудел и поток проклятий, но зато увеличилось количество вздохов, удлинилось время раздумий, возросло число хвалебных слов в свой собственный адрес. Впрочем, утверждать последнее довольно трудно. Как-то к ним в дом пришла седая как лунь учительница из училища. По ее выговору сестры решили (правда, после долгих проверок и сопоставлений), что она землячка. Гостью оставили обедать. Учительница особенно понравилась Ни Пин, которая тут же принесла ей чашку воды, подвинула стул, положив на него подушку для удобства. Девочка, уставившись на пожилую даму, внимала каждой ее шутке — наверное, потому, что гости в доме были явлением крайне редким, а потому их визит ценился особенно высоко.

Во время обеда гостья познакомила сестер — «новеньких» — с секретами библиотечного ремесла и порядком хранения разного рода лабораторных приборов. Советы свелись главным образом к тому, какие выгоды можно извлечь из их новой работы, как незаметно укрыть материалы, а затем пользоваться ими по своему усмотрению; кому что подарить. Если хочешь что-то продать на сторону, то в этом следует проявлять особую осторожность, чтобы, как говорится, не «вылезли наружу лошадиные копыта». Обе женщины со вниманием слушали наставления, кивая головой и давая тем самым понять, что все усвоили и до слез тронуты, потому что сами они в этом деле несведущие, нет у них ни опыта, ни знаний. Поэтому, мол, «советы старшей сестры» равноценны десяти годам ученья. Не зря говорится: «Ученость приходит от нужных знакомств, а сочинения пишутся от дел земных». Опытная «сестра», закончив давать советы, с чувством воскликнула:

— А ведь мы такие простодушные, такие робкие!.. Все, что я вам сейчас рассказала, — сущие мелочи и ерунда, о которой и говорить не стоит. Этому даже значения не стоит придавать! А знаете ли вы, что устраивают некоторые ловкачи и дельцы? Они из обычного камня масло могут выжать! У нас в Китае все так поступали, кто сидел на троне, будь то маньчжурский император, президент Юань Шикай[162], Чан Кайши или Ван Цзинвэй. Как вы думаете, может ли Китай после этого существовать? Он непременно погибнет — такова воля Неба!

Проводив гостью, сестры долго обсуждали ее «советы», которые заставили их спуститься с неба на землю. Обменявшись мнениями, они пришли к обоюдному выводу, что их знакомая — существо донельзя коварное и дурное; словом, порядочная стерва, а потому с нынешнего дня надо ее остерегаться. Перед сном Цзинъи, вновь вспомнив о визите гостьи, спросила дочь, почему та так суетилась подле учительницы. Зачем надо было так привечать гостью? К чему такая почтительность? Ведь она тебе не мать родная. Эти слова очень расстроили девочку.

Через какое-то время Ни Цзао сквозь сон услышал взволнованные слова матери: «Твой отец тоже был не бог весть какой хороший, но такого дурного сердца у него все же не было! Имей он хоть десятую часть ее качеств, он давно б уже разбогател. Да, если в таком обществе, как наше, будут хозяйничать подобные люди, то нам, несчастным, будет крышка!»

…Ни Цзао приснился сон, в котором он увидел отца, летящего в воздухе и улыбающегося. У него были непомерно длинные ноги и руки. Он что-то шептал ему на ухо, Ни Цзао даже чувствовал его дыхание.

— Папа очень жалкий и страшный человек!.. Ты говоришь, что когда тот человек вешался, то, наверное, почувствовал ужасную боль в шее. Потом у него что-то хрустнуло и наступила смерть, а на шее выступила кровь — много крови. Неужели так было? Не может этого быть!.. После этого случая я боялся вечером выходить из дома, потому что мне мерещился удавленник, будто он болтается у ворот нашего дома.

О своем сне Ни Цзао поведал сестре, которая, вздохнув, сказала, что картина самоубийства выглядела очень страшно. Она говорила так, будто во время смерти отца находилась где-то рядом или в свое время пережила смерть сама.

Ни Пин добавила, что, если в тот раз отец действительно умер, значит, он превратился в черта-висельника, у которого изо рта высовывается длиннющий язык, потому что висельник задохнулся и у него прервалось дыхание. А язык у него не красный, а белый, так как в нем совсем нет крови, оттого он такой страшный. Душа умершего отца с вывалившимся изо рта длинным бледным языком никогда не сможет найти утешения и каждую ночь будет бродить где-то рядом. Она не простит маме, тете, бабушке, она непременно каждую из них накажет — до смерти напугает, а потом утащит в загробное царство. Там, в аду, папа и мама по-прежнему будут судиться, устраивая свой развод, они будут просить владыку ада Яньвана, чтобы тот определил, кому из них двоих суждено вариться в котле с кипящим маслом, а кому — быть распиленным пополам. Кому в будущей жизни следует возродиться в облике собаки, а кому стать волком или совой. Никто из них, будь он живой или мертвый, не пожалеет один другого, никто не пойдет на уступки.

Такое заключение сделала девочка, которой едва исполнилось десять.

Во время рассказа глаза сестры горели дьявольским огнем, и Ни Цзао очень испугался. Он тут же вспомнил знаменитое заклинание сестры: «Тыдна», которое после возвращения из деревни бабушки и тетки как-то незаметно исчезло из обихода и впоследствии больше не появлялось…

Кроме популярных песен обитатели нового дома часто исполняли арии из опер. Надо сказать, что рядом с ними, через стену, жила одна почтенная госпожа по фамилии Бай, происходившая из маньчжурской семьи. Эта согбенная дама никогда по утрам не завтракала, довольствуясь лишь ароматным чаем, который заваривала в особом чайничке. А еще дама курила кальян, издавая при этом звуки, напоминающие похрапывание спящей кошки, которые всегда изумляли Ни Цзао. Он не мог понять, издает ли их кальян, или они исторгаются из груди самой госпожи Бай.

Старая Бай, несмотря на почтенный возраст, уверяла всех, что она осталась большой поклонницей театра и музыки, и тотчас подтверждала слова, порываясь спеть. Из ее горла вырывались звуки, напоминающие дребезжание треснувшего гонга, затем следовало само пение, прерываемое кашлем. Когда ее терзало удушье, она тряслась как в лихорадке. Однако дама упорно твердила: «Послушайте-ка вот этот мотивчик! Все остальные — сущее ерунда, а вот этот — что надо!.. У некоторых и голос есть, и лицом они ладные, и у хороших мастеров учились да и сами на любительской сцене выступают, умеют побренчать на хуцине и знают всевозможные мелодии, и все же вот этот мотив им не по плечу. Век будут разучивать — ничего у них не получится. Не верите? Послушайте мотивчик!»

Су-сань ушла из уезда Хундун, Вперед по улице пошла…

Эти две строки из арии она пела действительно сносно, сохранив изначальный мотив песни, однако Цзинъи, ходившая сейчас с большим животом, заметила, что в свое время эта ария пелась иначе:

Су-сань ушла из уезда Хундун И остановилась у края дороги…

— Какой еще «край дороги»? Таких слов в этой песне нет! — категорическим тоном заявляла старуха. — Так поют только в пьесах, которые исполняются под аккомпанемент колотушек.

Цзинчжэнь дергала сестру за рукав: зачем, мол, обижаешь такую достойную старуху, которая по-настоящему разбирается в театральном искусстве.

И сестры, послушно следуя указаниям старой Бай, пели арию в той тональности, которую та подсказала, и с прежними словами о Су-сань, которая «вперед по улице пошла».

Ни Цзао в их спорах ровно ничего не понимал: какая, в конце концов, разница? Вообще-то ему показалось, что первое выражение «дацзе цянь» означает вроде как «сестрины деньги», а второе — «большой нож и плеть». Ему стало от этого неприятно, ему не хотелось, чтобы эти слова повторялись, а женщины, как на грех, продолжали распевать вновь и вновь, казалось, они собирались петь каждый день, год за годом… Хоть вешайся от этой песни! Ни Цзао возненавидел эту Су-сань, как невзлюбил он и старуху Бай. Кто такая Су-сань? Может быть, такая же скрюченная старуха, которая от нечего делать дует в свою водяную трубку. Мальчик считал, что в кальян именно дуют.

Старая Бай, устав петь, принималась ругать свою невестку. Ругалась она страшно забавно и необыкновенно живо, так что, впервые услышав ее, брат и сестра были просто зачарованы ее проклятьями.

Однажды, изрыгнув последнюю порцию проклятий, старуха Бай вдруг вспомнила, о чем собиралась спросить:

— А где же отец Ни Цзао?

Ни Цзао почувствовал, как бешено застучало его сердце. Ему хотелось убежать прочь. Он испугался, что мать и тетя, вслед за старухой Бай, которая только что отчитывала свою невестку, примутся ругать отца. А старуха тем временем притянула к себе Ни Цзао и крепко обняла, будто он был самым близким ей существом — ее родным внуком, которому она только что купила сахарную фигурку.

Но страхи мальчика оказались напрасными. Мать не успела раскрыть рта, а тетя уже ответила:

— Муж ее нынче в Шанхае, работает на железной дороге начальником службы!

— Угу! Там он… — поддакнула Цзинъи. — Он в Шанхае, на железной дороге… служит начальником!.. Намедни прислал письмо. Пишет, что очень занят, поэтому и редко пишет. Ведь у него еще мать и полон дом родни. В общем, ноша у него нелегкая!

Впоследствии Ни Цзао потратил немало времени и сил, чтобы выпытать у матери и тети, почему они так ответили соседке. Ведь они совсем недавно переехали на новое место, люди вокруг них жили все чужие, как эта старуха. С какой стати перед ней отчитываться? Глядишь, через нее новость пойдет гулять по свету, и они станут посмешищем, в них будут тыкать пальцем, унижать… Да и потом, показывать, что в семье все обстоит хорошо, тоже нельзя, потому что владелец дома сразу сообразит, намотает на ус и не станет им давать поблажки с арендой. Вот так-то, мальчик, разъяснила тетя, жизнь прожить — не поле перейти! Когда ты беден, тебя все унижают, а стоит разбогатеть — все пожелают свести с тобой счеты. Поэтому и говорится в поговорке: «Встретишь человека — всю душу перед ним не распахивай, раскройся только на треть». Эту поговорку тетя произнесла не просто, но на манер речитатива, исполняемого перед основной арией в пьесках, которые играются в некоторых местах Хугуана.

Бабушка также высказала свое мнение относительно старухи соседки. В Пекинской опере, заметила она, слушать ровным счетом нечего. Куда лучше пьесы, что идут под стук деревянных колотушек, например «Узница». Или вот послушайте, как старые актеры Чжилийской труппы исполняли пьеску «Трава бессмертия»! А как они пели арию Су-сань!

И в тот самый момент… О!.. А!.. Ой-ой-ой! Ай-ай-ай! Бумага… туда пришла. И жизнь… О! А! Даровали ей… О! А!

Бабушка пела так здорово, что из груди обеих дочерей вырвался вздох восхищения.

…Помнится, как-то в деревню приехала труппа актеров, которая ставила эту самую пьесу — «Трава бессмертия». В тот год был еще жив ваш отец, а вы еще не вышли замуж. Ох, что и говорить? Что уж там! Кто бы мог подумать, что мы дойдем до такого состояния! Чего уж там!

Упоминание о театральных колотушках вызвало у сестер несказанную боль. Чистые детские воспоминания! «Что уж там!»

В воскресенье, когда обе сестры хлопотали по дому, к ним вновь пришла старая Бай, но на этот раз не одна, а со своей знакомой, учительницей, родом из провинции Хэнань. Старуха предложила сыграть в мацзян[163], что вызвало большой интерес у детей, которые, стоя позади матери и тети, скоро постигли все секреты игры. Не менее двух часов, вытянув шеи, они следили за игроками, храня полное молчание, и лишь иногда, при неожиданных переменах костей, вскрикивали от восторга и возбуждения. Они с напряжением ждали, когда кто-то выбросит нужную кость. Каждое движение души у игроков, казалось, выливалось в звуках их голосов. Кто-то тихо-тихо шептал: «Только бы выбросили „четыре круга“!» В какой-то момент сестра схватила брата за руку и потянула во внутреннюю комнату. Опустив занавеску, она осторожно подошла к изображению бога Цайшэня и принялась отбивать перед ним поклоны. «Бог Цайшэнь! — тихонько молила она. — Помоги нашей маме и тете выиграть! Век будут тебе кланяться!»

Быстро пролетели три, четыре, пять, а может быть, и шесть часов, прежде чем мама и тетя поднялись со своего места, на котором сидели как приклеенные, боясь его покинуть. Во время игры их лица были пепельно-серыми, глаза блуждали — в них можно было увидеть бездну переживаний. После игры они безжизненными голосами предложили гостям остаться и немного закусить, однако, когда они это говорили, на их лица, улыбающиеся сквозь слезы, невозможно было смотреть без содрогания. Тетя объяснила, что игра от них вдруг отвернулась. Они тотчас принялись обсуждать, как можно изменить судьбу к лучшему. Говорят, если кости вышли несчастливые, надо выйти из-за стола и вокруг него обойти, тогда игра тут же изменится. Или еще: если в костях постоянно не везет, надо немедленно идти в уборную. Вот только никто толком не знает, действительно ли приносит удачу посещение отхожего места.

Старая Бай даже в самые счастливые минуты после доброго выигрыша, закончив игру, качая головой, заявляла: «Разве это игра? Ни то ни се. Ну разве это удача?! И вообще, о какой удаче может идти речь в наше время? Помнится, в мои молодые годы — совсем другое дело… Было мне тогда всего двадцать три года. Как-то отправилась я в паланкине на игру. Как вы думаете, какие мне тогда выпали кости? Ни за что не догадаетесь! Пришли мне в тот раз — просто жутко сказать — сразу несколько комбинаций: „Чистый цвет“, „Дракон“, „Пред вратами чисто“, „Вышка“, „Два генерала“, „Пленение пяти вожаков“, „Сам нащупал“, „Бог богатства“, „Серебряный слиток“, „Кошка сцапала мышь“, „Цветы четырех сезонов“… Вот такие пришли мне наборы. Я прямо обалдела. Представляете, сколько я в тот раз набрала очков? Даже испугалась, сдурела от страха… Двадцатитрехлетняя девица, и вот на тебе — выиграла все возможные комбинации, а их ведь целая сотня. Что бы вы сделали на моем месте? А ну, покумекайте! Все серебро, до самой паршивой монетки, я отдала в храм! Вот так-то!»

Дети и взрослые оторопело смотрели на старуху. После ее ухода Цзинчжэнь с ожесточением промолвила: «Я тоже хочу, чтобы мне досталась такая же игра! Если хоть раз придут мне такие же комбинации, я выиграю и тут же брошу игру! Только не верю я, чтобы ей пришли эти кости. Но, если действительно они к ней пришли, почему не могут прийти мне? Почему я, китаянка по фамилии Цзян, не могу сделать то же самое, что маньчжурка по фамилии Бай? Кстати, Цзян Цзыя, удивший рыбу, тоже имел нашу фамилию — Цзян! Значит, осрамиться мы никак не должны!»

После некоторого молчания Цзинчжэнь добавила: «Если выиграю, ни за что не отдам деньги монахам или монахиням! Сама все истрачу!»

Через некоторое время она рассмеялась: «Совсем свихнулась от нищеты! — Она вздохнула. — Эка, глаза разбежались!»

Сестры работали в женском профессиональном училище без особых происшествий, пока летом не произошло одно примечательное событие. С приближением жары японцы усилили деятельность по предотвращению заболеваний холерой. Хватали всех подряд и насильно делали профилактические уколы. Из-за крайне низкого уровня врачебного обслуживания и скверных медицинских условий уколами разносилась зараза, инфекционные болезни, и тяжелые воспаления нередко заканчивались ампутацией руки, а порой и смертью. Цзинчжэнь, пуще всего на свете боявшаяся лекарств и вообще всякой медицины, впала в панику. Однажды в училище в сопровождении полицейского появился врач. Делать уколы надо было неукоснительно всем, Цзинчжэнь взмолилась, врач заупрямился. Он потянул Цзинчжэнь к себе и стал заворачивать ей рукав одежды. При виде шприца Цзинчжэнь громко вскрикнула и потеряла сознание. Это событие впоследствии стало предметом всеобщих насмешек.

В сентябре 1944 года сестер из училища уволили, а вскоре после этого Цзинъи родила девочку. Обе сестры остались без работы и без надежды ее найти.

Ох, какие же тяжелые времена наступили для семьи! Ни Цзао иногда казалось, что в старом доме, несмотря на непрестанные баталии, жить было куда легче, чем сейчас. Конечно, родители то и дело ссорились, в доме царила ненависть и жестокость: никто, как ни старайся, друг друга не слушал, дом то и дело оглашали рыданья, возникали скандалы, плелись интриги, порой хитроумные, но чаще довольно примитивные. Но зато в те времена, в годы его детства, он жил во власти мечты и надежд. Все казалось ему понятным и осуществимым. Потом от них ушел отец, они переехали на новое место жительства, и с ними поселилась лишь нескончаемая песнь о Су-сань да слабые надежды на то, что, может быть, кому-то выпадет счастливая комбинация в мацзяне, о которой вспоминала старая Бай, но которой никогда не суждено было осуществиться. О, как мечтал он о том, чтобы маме или тете выпали счастливые кости. Он собственными глазами видел, как они старались, с какой жадностью смотрели на кости, которые приходили к ним и уходили прочь, как они ощупывали их в кучке, как обменивались меж собой. Все зря! Неужели такова и жизнь? Возможно ли ее изменить?

В 1944 году, накануне Праздника весны[164], к ним в дом пришел незнакомец, который всем почтительно поклонился, услужливо выгибая спину и покачивая головой. Он изогнулся даже перед Ни Пин и Ни Цзао, стоило детям появиться в комнате. Гость сказал, что потратил много усилий, чтобы их отыскать. Он приехал из небольшого городка на полуострове Цзяодун и привез с собой письмо от господина Ни Учэна, а вместе с письмом праздничный торт и коробку шоколадных конфет. Дети остолбенели от неожиданности. Они были уверены, что отца давно нет в живых, а он, оказывается, жив и здоров и даже пытается установить с ними контакт. Крем, украшавший торт, и конфеты в золотой обертке, казалось, были из какого-то другого мира.

«А деньги вы принесли?» — с надеждой спросила мать. Незнакомец, усмехнувшись, покачал головой. Цзинъи сокрушенно вздохнула. Малышка, которую она держала на руках, заплакала. В своем послании отец писал:

«Ни Пин и Ни Цзао!

Живу я здесь хорошо, обо мне не беспокойтесь. Я посылаю вам новогодние подарки, которые вы должны воспринимать как самые добрые и прекрасные родительские поздравления. Меня очень тревожит ваше здоровье. Ведь здоровье для человеческого организма — все! Не забудьте ежедневно по утрам, после каждого принятия пищи, а также вечером перед сном непременно чистить зубы, причем зубная щетка должна быть не любая, а лишь та, которая соответствует требованиям гигиены. Щетина слишком густая и обильная может испортить эмаль на зубах. Не забывайте об этом! Внимательно следите за своим питанием. Я не призываю вас часто есть рыбу, но старайтесь сопровождать ею другие блюда. Очень полезны для организма также изделия из сои, к тому же они довольно дешевые. Ни в коем случае не забывайте о том, что надо часто мыться. К сожалению, я живу не с вами, поэтому не могу водить вас с собой в баню, но я надеюсь, что вы моетесь по крайней мере раз в день, но лучше, если вы будете мыться два раза. В следующий раз напишу вам о ногах, искривленных колесом…

Передайте мой привет маме, вашей бабушке и тете. Желаю им счастливого Нового года и исполнения всех желаний. Вам желаю здоровья!»

С уст Цзинъи сорвалось грубое проклятие. Цзинчжэнь, покачав головой, усмехнулась. Что же это такое? На что это похоже?

— Не расстраивайся! — промолвила бабушка. — Он для тебя покойник! В тот раз он ведь на самом деле умер, разве не так?

ПРОДОЛЖЕНИЕ ГЛАВА ПЕРВАЯ

В последнее утро своей поездки по Европе Ни Цзао и другие члены китайской делегации были гостями Центра восточных исследований университета в городе М. Руководительница Центра, необыкновенно живая женщина с большими глазами, хрупкая и по-европейски изящная, рассказала им на китайском языке с большой примесью диалектальных слов, что в их учреждении в основном ведутся исследования в области японского языка, а также по истории и культуре Японии. Но сама она очень интересуется Китаем. Как раз сейчас один китаец-хуацяо[165] дважды в неделю учит ее гимнастике — тайцзицюань, — каждое занятие длится по сорок пять минут. Кроме этого, она интересуется китайской кухней и однажды даже купила книгу по китайскому поварскому искусству и уже научилась делать несколько китайских блюд.

О, великая китайская культура! Куда ни поедешь, везде непременно услышишь о китайском боевом искусстве кунфу и ушу или славословия по поводу китайского кулинарного искусства.

В кабинете чувствовался крепкий запах сосновых досок, из которых были сколочены столы и стулья, сохранившие естественный рисунок дерева (впрочем, кто знает, может быть, то была искусная имитация). На шкафу — подделки под древние изделия из Индии, Японии, Китая, Малайзии.

Представляясь, ученая дама сообщила, что у нее четверо детей и муж, которого она очень любит. Ежедневно после работы она занимается домашним хозяйством, заботится о муже и детях. Наверное, поэтому ее называют «удивительной женщиной» — «wonderful woman».

В связи с этим она заметила, что в настоящее время в Западной Европе — впрочем, не только в Европе — брак и семья подвергаются серьезнейшим испытаниям, можно даже сказать, что институт брака переживает крах. Это явление вызвало к жизни увлечение Востоком, появились люди, обращающие взоры к духовным ценностям Востока, восхваляющие, в частности, его семейную мораль.

Услышав это, сосед Ни Цзао, китайский ученый, обрадованно воскликнул, что этот факт кажется ему чрезвычайно важным, он непременно расскажет о нем своим соотечественникам по возвращении домой.

При этих словах ресницы изящной руководительницы Центра дрогнули.

В комнату принесли тарелку, полную маленьких круглых бисквитов с хрустящей корочкой. Хозяйка сообщила гостям, что бисквиты сделаны ее собственными руками по рецептам «Китайской поваренной книги». Ни Цзао и другие попробовали «изделие». Бисквиты показались всем очень вкусными: ароматные, рассыпчатые, в меру сладкие. Начинка у бисквита розовая, по всей видимости, хозяйка положила в тесто вместе с маслом клубничного джема, отчего бисквит совместил в себе качества западного и китайского блюда. «Ну как, похоже?» — спросила хозяйка с воодушевлением. Все высказали свое восхищение, а кто-то заметил, что в области кулинарного искусства для взаимопроникновения двух культур, Востока и Запада, никаких преград не существует и достигнутые успехи огромны.

Разговор зашел о культуре Китая и китайской истории. Хозяйка заметила, что китайская культура, равно как и вся история страны, просто поразительна, а животворная сила китайской нации удивительна. Что касается китайской интеллигенции, то это люди удивительные.

— Возникновение вашей цивилизации, ее формирование и развитие, самый факт ее существования вплоть до настоящего дня, — поразительный феномен истории человечества… — закончила она.

— Однако в последние сто лет мы сильно отстали, — вмешался кто-то из членов делегации.

— Вероятно, вы имеете в виду экономику и технические науки, — заметила женщина. — Безусловно, это серьезная проблема, но это далеко не вся проблема, а только ее часть. Сейчас у нас появляется все больше людей, которые считают, что наука и техника, развитие промышленного производства имеют множество крайне отрицательных факторов, причем воздействие этих факторов гораздо сильнее, чем можно себе представить. Все большее число людей обращается к тем древним культурам, носители которых уделяли много внимания защите природы и урегулированию человеческих взаимоотношений. Что касается вашей цивилизации, необычайно древней, то для нее одно столетие всего лишь мгновение. Несомненно, вы способны догнать нас, впитать в себя и переработать все, что имеет для вас пользу: скажем, индийский буддизм, марксизм, идеи русской революции. Поразительно то, что вы уже смогли сделать в этом направлении: не только усвоить эти явления, но и приспособить их к своей действительности, переработать по-своему, сделав их явлениями своего бытия. Что касается Европы, то она сейчас испытывает на себе большое влияние Америки: Голливуд, кока-кола, небоскребы, американские бистро, рок-н-ролл. Из-за этого возникают противоречия, конфликты. Мы хотим сохранить свои культурные традиции и свою индивидуальность в области культуры.

Хозяйка сменила тему разговора:

— Больше всего меня поражает ваша интеллигенция. В этом году я принимала здесь, в Центре, довольно много ваших специалистов и ученых, большинство из которых в десятилетие «культурной революции» и даже до нее подвергались преследованиям и многочисленным ударам судьбы. Я подумала, если бы все эти несправедливости и страшные испытания выпали на долю кого-то из нас, вряд ли мы смогли бы выжить: покончили бы с собой или сошли с ума, а тот, кто остался бы в живых и сохранил рассудок, превратился бы в существо пассивное, лишенное духовности, отчаявшееся, преисполненное ненависти к миру. Даже тот, кто жил бы сравнительно неплохо, возненавидел бы жизнь и рано или поздно свел с ней счеты. Китайские интеллигенты — люди другой породы. Стоит вашей жизни хоть немного измениться к лучшему, как вы сразу же, забыв все обиды, посвящаете себя общему делу созидания. Если бы я не знала вас по непосредственным наблюдениям, возможно, подумала бы, что ваш оптимизм и уверенность наигранны и неискренни, словом, я бы в них усомнилась. Но сейчас я убедилась в том, что эти чувства вполне искренние. Поэтому я хочу у вас спросить: в чем же истоки вашего оптимизма?

Очевидно, в патриотизме, который имеет очень глубокие корни.

Он связан с нашими идеалами, с верой в социальный прогресс. Вообще говоря, мы идеалисты… Между прочим, идеалы социализма имеют огромную притягательную силу в мире.

Несомненно, китайской нации присущ дух выносливости, стойкости, непреклонности. Вспомните историю о Гоу Цзяне[166], который лежал на соломе и пробовал вкус желчи. Не забывайте также нашего страшного десятилетнего опыта — у нас появились силы и закалилась воля…

Участники разговора отвечали примерно одинаково, но Ни Цзао молчал, не принимая участия в беседе. Он размышлял. У себя дома он вдосталь наслушался слов, в которых звучали обида и боль, равно как и тех полушутливых, полусерьезных разговоров, смысл которых в общем сводился к тому, что луна за границей более круглая, чем в Китае. И вот сейчас, находясь вдалеке от родины, за многие тысячи километров от нее, и имея, таким образом, возможность издалека и более отстраненно взглянуть на события, получше обдумать их, сопоставив с тем, что ему пришлось увидеть за рубежом, он, к своему удивлению, обнаружил, что сам факт существования Китая и тех изменений, которые в нем происходят, действительно поразителен, как поразительны и силы его страны. И это нелегко понять «удивительной» хозяйке — этой миниатюрной женщине в очках, впрочем, как и трудно осознать все это и детям китайцев, потому что их отцы и поколение людей старше их по возрасту находились в самом начале пути, теперь уже пройденном, — пути долгом, трудном, странном, но не имевшем альтернативы.

— Да, Китай — страна далекая и таинственная и в то же время близкая, — заключила директор Центра, прощаясь с гостями.

После обеда они отправились в международный аэропорт. Их визит в эту страну был почти мимолетным, и сейчас эта страница их жизни быстро переворачивалась. Согласно написанному в билете, они должны были взлететь в 1 час 45 минут. Итак, он, Ни Цзао, возвращается обратно. Конечно, он будет с удовольствием вспоминать свою поездку в Европу и всю эту походную жизнь, похожую на жизнь путешественника, но в то же время он почувствовал большое облегчение: «Наконец-то!» А ведь он покинул Пекин всего тринадцать дней назад.

Он не предполагал, что его придет провожать Чжао Вэйту, который, оказывается, специально для этого прилетел сюда из города Г. Его лицо показалось Ни Цзао более спокойным, чем при первой их встрече. Он попросил Ни Цзао передать небольшой сверток его родственникам в Пекине.

— Я очень благодарен вам за прошлую беседу, — сказал он. — Сейчас у меня значительно легче на душе. И все-таки я по-прежнему мучаюсь вопросом, я не могу понять: почему китайцу всегда так трудно? Или мне это просто кажется?.. Почему китайская революция, китайский прогресс сопряжены с такими невероятными трудностями, почему за все это надо платить такой страшной ценой? Знаете, после окончания второй мировой войны мне довелось встречать многих людей, которые при упоминании о войне или революции сразу же менялись в лице, словно речь шла о чем-то ужасном.

Женский голос в микрофоне сообщил, что пассажиры указанного рейса могут подойти к соответствующей стойке для оформления посадки. Голос диктора звучал заученно вежливо. Кто-то из делегации поторопил Ни Цзао с оформлением документов.

— Быть может, вы так спешите потому, что вы еще молоды, — успел ответить своему собеседнику Ни Цзао. — Я имею в виду не только возраст!

Он помахал Чжао Вэйту рукой и простился с сопровождающим. Когда он шагнул на движущуюся полосу эскалатора, он заметил, что Чжао машет ему рукой, но эскалатор уже увозил его. Ни Цзао расслышал лишь отдельные слова:

— Госпожа Ши… передала… чтобы вы обязательно…

Шум заглушил его слова, но по движению губ он понял, что Чжао просит передать привет отцу.

Конечно, он передаст, он непременно расскажет о своем визите в дом Ши Фугана в Г. и о том, как Ши Фуган живет сейчас. Он специально сообщит отцу об изречении Чжэн Баньцяо, которое увидел на стене, — о глупости, которую трудно обрести. Он подумал, что здесь, в чужой стране, он как бы досмотрел кусочек оборванной некогда киноленты с запечатленной на ней прошедшей жизнью, которая навсегда для него умерла или канула в вечный сон. В свое время он перешагнул через эту прошлую жизнь, похоронил ее вместе с той жестокостью и злобой, которые она породила в нем, вместе с ощущением пустоты и тоски, что мучает человека куда сильнее, чем любая злоба или жестокость. И вот сейчас он снова натолкнулся на следы прошлого, которое взволновало его, наполнило сердце грустью. Он подумал, что, вероятно, мог бы ответить на вопросы Чжао с большей уверенностью. Он мог бы, например, сказать ему: для того чтобы изменить жизнь, то есть избавиться от всего того, что ему пришлось пережить с детства, эта цена, возможно, вовсе и не так высока.

Самолет нырнул в густую пелену облаков. Стюардесса стала раздавать пассажирам-китайцам «таможенную декларацию» и «Памятку китайской погранслужбы», ее надо было заполнить до приземления самолета. Пекин приближался, а вместе с ним подступала и китайская действительность восьмидесятых годов. В эти мгновения Ни Цзао еще глубже почувствовал незначительность пережитого им, и ему стало стыдно за свое волнение и за свою грусть.

Правда, у него теперь появилась превосходная тема для разговора с отцом. Иначе о чем с ним еще разговаривать? С другой стороны, этот «материал для беседы» уже никому не нужен, потому что Ни Учэн подошел к последнему рубежу своей жизни.

Ни Учэну только-только исполнилось семьдесят. Вот уже больше десяти дней он ничего не ест и последние пять суток лежит в больнице. У него высокая температура, он задыхается, его кал похож на куски черного асфальта. Он все время мечется и задает один и тот же вопрос: когда вернется Ни Цзао из-за границы. Наверное, чувствует, что конец близок.

Смерть — одна из излюбленных тем его прежних разглагольствований. Он нередко приводил слова Чжуанцзы о том, что мудрецы, мол, ничего не говорили насчет того, «что существует вне шести природных явлений»[167]… Солнечная система, земля, человечество — все имеет свои пределы жизни. Однако, без сомнения, одновременно с их гибелью происходит рождение и формирование новых солнечных систем, новой земли и нового человечества. В этом месте он любил приводить цитату из «Диалектики природы» Энгельса, восхищаясь прозорливостью автора и оригинальностью его суждений, успокаивающих, как он считал, душу человека. Кто помышляет о бессмертии? Одни лишь карьеристы и себялюбцы. На самом деле ты появился среди мириад явлений вселенной и должен вернуться в их космическое скопище. Но конечный твой удел — кучка земли — «земляная пампушка». Ни Учэн в юные годы любил бродить по кладбищу, среди пустынных могил, разбросанных в куще вечнозеленых кипарисов и сосен. На эти прогулки он нередко брал и детей. Глядя в безмолвии на могильную плиту, он старался представить себе жизнь и смерть усопшего, его тревоги, его боль и его финал — конечное избавление.

В больнице поначалу заявили, что места для него нет. В самом деле, Ни Учэн не имел достаточных прав на больницу: он не занимал ни руководящих постов, ни высоких должностей и не носил титулов. Словом, он не являлся настолько представительной личностью, чтобы туда попасть. Он продолжал лежать дома, не принимая ни пищи, ни жидкости. Кровотечения из желудка и кишечника продолжались.

Ни Цзао, вернувшись из поездки, с большими трудностями нашел знакомых, которые помогли с больницей, но отцу пришлось почти семь часов пролежать в коридоре, прежде чем он попал в палату. Врач после осмотра больного констатировал: положение очень серьезное. Больной не может уже ни есть, ни пить, желудочное кровотечение не прекращается, часто прерывается дыхание, он мечется и испытывает необыкновенные страдания. Как это произошло? Почему ваш отец попал в больницу лишь сейчас, когда дошел до такого тяжелого состояния?

На этот вопрос Ни Цзао ответил смущенной улыбкой.

Сейчас он и сам не мог сказать: попал ли отец в больницу из-за обострения своей болезни, или его болезнь обострилась оттого, что он оказался в больнице.

Койка, на которой лежит отец, застелена грязным постельным бельем и придвинута к самой двери (ведь ее поставили в палату дополнительно), поэтому, когда дверь крохотной палаты открывается или закрывается, больной испытывает беспокойство. Каждые сутки в течение всех двадцати четырех часов Ни Учэну дают кислород из баллона с облупившейся краской, покрытого пятнами ржавчины, словно оспинами. Кислородный баллон, напоминающий снаряд, который несет несчастье, стоит за дверью палаты. Кислород, прежде чем попасть к больному, увлажняется, проходя через специальный сосуд, наполненный водой, в которой непрестанно возникают и исчезают маленькие пузыри, поэтому кажется, что вода в сосуде бурлит. Однако пузырится он как-то слабо, бессильно. В любой момент этот единственный и ненадежный источник жизни может иссякнуть навеки…

Капельница наполнена физиологическим раствором поваренной соли с глюкозой. Всемогущая капельница висит на металлической распорке, прикрепленной к больничной койке, но ее могущество призрачно, на самом деле она бессильна перед всемогущим духом болезней и смерти, который витает в палате. Инъекции лекарств, останавливающих кровотечение и регулирующих кровяное давление, все увеличиваются: ему поднимают давление, если обнаруживается, что оно стало слишком низким, или, наоборот, снижают его в случае необходимости. Ни Учэн успокоился и лежит с закрытыми глазами, тяжелое дыхание похоже на стоны. По лицу порой проскальзывает легкая гримаса — отражение какого-то непонятного чувства… После лечения в больнице ему надо будет ежедневно принимать по нескольку ложечек отвара из лотосового корня.

Вот я и вернулся. Я был в Г. у Ши Фугана, но его не застал, зато виделся с госпожой Ши, она передает тебе привет. A-а! Хорошо! Спасибо!.. Я очень благодарен ей.

Я спрашивал у врачей, те ответили, что сейчас никакого ухудшения нет, ты непременно поправишься, очень скоро. Они будут тебя хорошо лечить, только ты не волнуйся.

A-а! Хорошо! Спасибо докторам… благодарю всех врачей.

Тебя пришел навестить… Ни Цзао назвал фамилию.

Спасибо ему…

Глаза отца так и не раскрылись, впрочем, если бы он даже их открыл, то все равно он ничего бы не увидел, так как почти десять лет уже был слеп…

После того как он попал в «Школу 7-го мая»[168], у него вскоре обнаружились тяжелые заболевания глаз: и глаукома, и катаракта. Требовалась срочная операция, которую в уездной больнице никогда не делали. В то время все ведущие медицинские посты занимали «босоногие врачи»[169]. Ни Учэн, охваченный непонятным порывом, вдруг заявил, что он всячески поддерживает деятельность «босоногих врачей» как новое явление социалистической действительности и готов в знак своего восхищения положить на их алтарь оба свои глаза. Такой энтузиазм привел в крайнее изумление даже тех леваков, которые осуществляли контроль за перевоспитанием и проводили в жизнь «диктатуру масс». Таким образом, Ни Учэн, согласно «Шестому пункту положения об общественной безопасности» не имевший даже права участия в «культурной революции», заткнул за пояс стопроцентных и убежденных «красных леваков». Вскоре он почти ослеп. Обвинения друзей в адрес «босоногих врачей» он решительно отметал. «А чем вы докажете, что я бы поправился, если бы не лечился у них?» — возражал он.

Несколько лет назад, поскользнувшись, он сломал правую ногу, в голени, потому что кости у него в этом месте были очень тонкими, что еще в детстве причиняло ему немало страданий. Спустя полгода сломанная кость срослась, но ноги вдруг стали сохнуть, и он больше уже не мог вставать…

Однажды, спустя неделю пребывания в больнице, он тихо, но вполне отчетливо произнес:

— Наверное, осталось уже недолго? Когда я был молодым, мать перед смертью мне как-то сказала, что человеку труднее всего сделать последний вздох. До сих пор я помню ее слова!

Через какое-то время он спросил:

— Эта комната пустая?

А потом он погрузился в тяжелый сон, который врачи называют забытьем или энцефаломаляцией, являющейся следствием размягчения мозга.

В течение четырех последующих дней врачи несколько раз прибегали к экстренным мерам, пытаясь спасти больного. Однажды раздался режущий слух звонок контрольных приборов. Врачи бросились в палату, принялись делать массаж сердца, искусственное дыхание, словом, все, что в этих случаях положено делать, но старались больше для проформы, потому что это все было уже лишним. Наконец все кончилось, и они успокоились.

Ни Учэн в жизни был высоким и крупным мужчиной, а когда умер, как-то сжался. Запали глубже глазницы, сжалась и грудная клетка. Тело сейчас напоминало сморщенную куколку шелкопряда, которая выпустила из себя всю свою нить. Куколка, однако, могла бы показаться даже более мясистой.

Он умер, проговорил Ни Цзао. Всю жизнь он гонялся за почетом, а принес себе и людям только позор и стыд. Он домогался счастья, но вместо него доставлял людям лишь горе и боль. Он стремился к любви, но вызывал одни обиды и злобу.

Узнав о смерти Ни Учэна, Цзинъи сказала, что с его кончиной общество избавилось от большого зла. «Ненавижу его, ненавижу даже после смерти». Мать сильно постарела и ослабела. Но когда она произносила эти слова, ее лицо побледнело, как прежде. Кажется, лишь одна Ни Пин поняла мать. Ее умные глаза говорили, что слова матери надо понимать совсем в другом смысле, так как в них таятся остатки чувства к отцу.

Третий ребенок в семье, сестренка Ни Пин и Ни Цзао, названная при рождении Ни Хэ, так и не увидела отца перед смертью. Они больше не встречались друг с другом. Лишь спустя некоторое время Ни Цзао с большой осторожностью рассказал ей о кончине Ни Учэна.

Уже после того, как Ни Учэн ослеп, он в течение десяти лет страстно хотел встретиться с Ни Хэ. Это желание доставляло ему неимоверные страдания, а порой доводило почти до бешенства. Беседуя с сыном, он каждый раз заявлял ему о своем желании. Только бы услышать ее голос, потрогать руку. Если даже она откажется называть его своим отцом, пусть будет, как она хочет, как она скажет, он не станет противиться. Он вспомнил историю о старой женщине, когда-то слышанную им. Женщина, как и он, ослепла. Днем и ночью она мечтала встретиться с сыном, погладить его, но ее желанию не суждено было осуществиться — сын умер раньше матери. Несчастная женщина хотела прикоснуться хотя бы к мертвому телу… В этом месте рассказа Ни Учэн разрыдался. После этого он вспомнил (в который раз уже Ни Цзао слышал эту историю!) про павловскую собаку. Вдруг он страшно рассердился и с обидой в голосе стал ругать Ни Хэ за ее холодность и жестокость. Он даже назвал такое отношение дочери пыткой и бескровным убийством. Его слезы и жалостливые слова вызывали у Ни Цзао сочувствие, но тут же в душе его вспыхивало возмущение и даже отвращение. На протяжении нескольких десятков лет, до и после Освобождения, он постоянно слышал подобные слова: он слышал их в детстве, в юности, в зрелом возрасте. Хватит!.. О старом не хочется вспоминать. Казалось, именно он, мальчишка, должен жаловаться отцу, высказывать свои обиды, взывать к его помощи, а получалось все наоборот: отец выкладывал мальчику свои обиды и жалобы, именно он требовал от сына поддержки. Всякий раз при встрече он твердил, как он несчастен, как страдает, как его опозорили. И вот снова те же самые разговоры, которые он уже слышал много раз в прошлом. Ни Цзао хорошо помнил, что ему было от них не по себе, словно он заболевал горячкой. В нем закипела злость. Неужели в мире есть еще такие люди, как его отец?! Ни Учэн изливал сыну все свои обиды, когда тому было всего пятнадцать, шестнадцать, семнадцать лет; он старался поделиться своими переживаниями, словно хотел переложить на сына тяжелое бремя со своей души… Между тем после того, как Ни Цзао встал на ноги и определился в жизни, он никогда не беспокоил отца своими делами. Отец сетовал, что жизнь всегда была к нему несправедлива. Не лучше ли сказать, что сам Ни Учэн в десятки, сотни раз более жестоко обошелся с собственной жизнью, растоптал и предал ее? Что он сделал для семьи, страны, общества, для других людей? Когда Ни Цзао раздумывал обо всем этом, его охватывала дрожь.

Примерно по той же причине произошел разрыв между отцом и Ни Хэ, хотя многих подробностей Ни Цзао не знал. В конце пятидесятых и в начале шестидесятых годов маленькая Ни Хэ относилась к отцу с большим дружелюбием и любовью, наверное следуя примеру брата и сестры и памятуя, что в «новом обществе отношения между людьми должны быть самыми хорошими и добрыми». В ее детской памяти образ отца не запечатлелся, потому что к этому времени (сразу после Освобождения) отец уже ушел из семьи, дочь, естественно, родилась без него и осталась жить с матерью. Потом они познакомились. Поначалу ее отношение к отцу мало чем отличалось от отношения любой другой дочери к своим родителям. Как-то она даже купила отцу порцию мяса, срезанного со свиной головы, — закуску к вину. Девочка советовала ему поменьше курить. Она часто ездила к отцу на велосипеде, тратя на дорогу почти целый час. Но в конце концов ее нервы не выдержали причитаний отца и его непрестанных жалоб на жизнь. Девочка почувствовала, что, если с отцом не порвет, она рано или поздно превратится в тот жалкий рисовый росточек, который отец будет мять в своих руках. Отец всю жизнь киснул в своем болоте, и он непременно затащил бы туда каждого, кто оказался рядом с ним. В конце концов Ни Хэ взбунтовалась и отрезала все пути к примирению.

Ни Цзао был потрясен.

Ни Учэн перестал вспоминать Ни Хэ лишь в последний год, наверное потому, что ни на что уже не надеялся. Он, по-видимому, понял, что больше никогда не поднимется. Впрочем, он не говорил никаких последних слов и не возражал, когда кто-то пытался внушить ему, что он скоро поправится. В последние дни он реагировал на людей и события одинаково однозначно. «Спасибо!» — было его единственным словом. Он больше никого не ругал, не жаловался на судьбу, не сетовал на жизнь.

Наверное, для такого человека, как он, смерть должна была быть единственным утешением и освобождением от мук.

Действительно, с его смертью жизнь родных стала гораздо свободнее, легче, проще. Пожалуй, лишь один человек глубоко переживал его кончину — дальняя родственница, которая, узнав о его смерти, долго плакала навзрыд. «Только сейчас я оценила его достоинства!» — говорила она сквозь слезы. Итак, люди вспоминали о них лишь после его смерти. Увы, такова жизнь! Руководители учреждения, где работал Ни Учэн, глубоко вздохнули. Умер их бывший сотрудник, ушедший на пенсию, — один из «пострадавших». За несколько месяцев перед смертью, во время кампании по «осуществлению действенных мер», его перевели из разряда «контрреволюционеров с историческим прошлым» в группу «товарищей, покидавших свой пост и отправлявшихся на заслуженный отдых». Да, учреждению с ним сильно не повезло. Церемония прощания с телом Ни Учэна происходила на площадке в морге, возле столов, на которых лежали замороженные трупы. Прошла она довольно холодно, можно сказать, кое-как. Присутствующие мечтали лишь об одном: поскорее закончить утомительную процедуру.

Некоторое оживление в похоронную церемонию внесли молодые парни, приехавшие из крематория за телом. Родственники покойного, как положено, поднесли им деньги на водку и сигареты. Довольные подарком, парни расцвели. Они напоминали праведников, сумевших освободиться от пут суетного бытия. Настойчивые просьбы родственников проявлять осторожность парни оставили без внимания, и тело умершего, еще не успевшее полностью разморозиться, каталось на похоронной тележке из стороны в сторону. При каждом ударе оно сотрясалось и подпрыгивало. Наконец тележка с трупом подъехала к самому страшному месту, к последнему пределу, где происходило окончательное прощание с жизнью, — к жерлу печи. Уже издали можно было услышать скорбные крики и рыдания родственников того, чье тело ушло из жизни в пламя. Несколько плачущих мужчин оттаскивали от печи содрогающуюся от рыданий женщину, которая порывалась броситься в огонь, и со стороны казалось, что она больше оплакивает не покойника, а самое себя.

Такова человеческая жизнь. Никто не избежит своей судьбы, рождается человек с плачем, в слезах, и заканчивается его жизнь горькими рыданиями. А кто способен сдержать слезы, оглянувшись на свою прошлую жизнь?

Но группа людей, провожающих останки Ни Учэна, до странности спокойна. Их невозмутимость можно взять за образец. Нет ни всхлипов, ни стонов, не видно даже слез на глазах.

Покойный никому не принес страданий после своей смерти. По всей видимости, это единственное доброе дело, которое он сделал в жизни.

Последний этап: оформление дешевой урны для праха усопшего. Но вот все позади.

Впрочем, одна маленькая деталь: покойнику до самого дня кончины так и не удалось приобрести собственных часов.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Не только Ни Цзао, но даже и его мать, Цзинъи, верила, что победа китайской революции в 1949 году погребла все страдания прошлой жизни. Еще раньше, в 1945 году, безоговорочно капитулировали японские агрессоры. Вскоре после капитуляции Ни Учэн, служивший директором школы в приморском городке, завел дружбу с американцами, которые в ту пору обосновались в этих местах на военно-морской базе. Однажды он вместе со своим новым приятелем — американцем отправился на приморский пляж и стал свидетелем страшного зрелища, как хищница акула, жительница Желтого моря, отгрызла американцу ногу, после чего тот вскоре умер от потери крови. Это случилось в момент, когда антияпонская война уже закончилась, пришла победа, вызвавшая прилив патриотических чувств у молодежи, в том числе и у Ни Цзао, который восторженно приветствовал приход Национальной армии.

Впоследствии Ни Учэн, потеряв директорский пост, остался без работы и вернулся в Пекин — к тому времени город был переименован в Бэйпин, — к «домашнему очагу». Однако его возвращение больше походило на визит гостя, ищущего временного пристанища, а сам он напоминал болезненный нарост на здоровом теле. К этому времени неумолимая действительность сильно поколебала энтузиазм Ни Цзао, когда-то горячо встретившего победу и приход национальных войск. Повсюду в стране царила коррупция, росла дороговизна. Развал и разложение стали повсеместным явлением. Жизнь людей по сравнению с периодом японского господства нисколько не улучшилась. Приезд отца, лишившегося к тому времени работы, таил в себе опасность нового бедствия в омертвелой, прозябающей семье. И все же для Ни Пин и Ни Цзао, особенно для Ни Цзао, возвращение отца было хоть небольшим, но все-таки утешением. Что до Ни Пин (а ей в то время было тринадцать), то она наотрез отказывалась выходить куда бы то ни было вместе с отцом. Упрямство дочери каждый раз вызывало у отца вспышку гнева, он обрушивался на дочь с укорами, обвинял ее в замкнутости и нелюдимости и в том, что ее нельзя образумить. Отец взволнованно твердил, что очень не любит людей, которые упрямо стоят на своем и без всякого основания отвергают предложения других. Девушки должны уметь жить, уметь одеваться и носить свои любимые платья, они должны быть раскованными, непосредственными, держаться достойным образом. Очень дурно, если она все время дичится, смотрит на мир словно из мышиной норы, жмется в сторону, смущается и робеет… На сей раз тирады негодовавшего отца не встретили резкой отповеди со стороны матери. Ему ответила сама Ни Пин: «Какая чушь! — и прибавила: — Противно слушать!» Выпалив эти слова, девочка повернулась и пошла от отца прочь, не обращая на него ни малейшего внимания и всем своим видом демонстрируя, что она начисто отметает его родительский авторитет. Если бы отец погнался за ней и продолжал бы ее ругать, она повернула бы к нему лицо и, бесстрастно глядя прямо ему в глаза, отрезала сурово и безоговорочно: «Мало ты повеселился на стороне? Мало там попил и поел? А сейчас проелся и вернулся… Говорят, еще жену новую завел?!»

К пустой болтовне отца, изобиловавшей иностранными словесами, некоторый интерес, пожалуй, проявлял лишь Ни Цзао. Однажды у мальчика на глазу вскочил ячмень, и отец решил показать сына врачу. Однако вместо того, чтобы вести сына в глазную лечебницу «Свет», он повел его в ресторан, куда его пригласил господин Ду. В ресторане Ни Учэн продемонстрировал превосходное знание обстановки, проявив при этом изрядную церемонность, сочетавшуюся с благовоспитанностью. Выбирая место для сидения и блюда из меню, он высказал вполне обоснованные претензии к официанту, показывая свой опыт и знание предмета. Лицо Ни Учэна сияло от блаженства, что свидетельствовало о его прекрасном расположении духа. Да, он, несомненно, был прирожденным хозяином застолья. Как-то позднее Ни Цзао спросил отца: «Скажи, может ли хороший обед изменить твое мировоззрение?» Ни Учэн загоготал: «Это вполне согласуется с материалистической теорией!» Он радостно закивал головой.

Несколько раз отец с сыном ходили в баню. Каждое их посещение доставляло большие хлопоты старому банщику, который спустя много лет еще часто вспоминал господина Ни, очень любившего помыться. А, господин Ни? Как поживаете? Никак разбогатели! Не желаете ли чайничек «Ароматного»? А может, подать «Высокие кончики»?

Постоянную работу в Пекине Ни Учэн так и не нашел и влачил самое жалкое существование. В 1946 году он внезапно решил ехать в Освобожденные районы и примкнуть там к коммунистам. Незадолго до этого он получил два письма: одно от знакомого учителя, а второе — от какого-то ученика. Оба находились в Освобожденных районах страны. Он установил контакты с некоторыми коммунистами, работавшими в Исполнительном управлении по военному урегулированию в Пекине, и признался кому-то из них, что хочет съездить в Освобожденные районы и посмотреть на все собственными глазами. Я знаю, они выступают против эксплуатации, против феодализма, это я приветствую. Я поддерживаю их борьбу с помещиками, хотя сам вышел из помещичьей семьи. У меня есть все основания считать, что любая жестокость в этой борьбе вполне оправданна. Но особенно ненавистны мне женщины из помещичьих семей, их следует карать безжалостно.

В эти годы в районах, контролируемых гоминьданом, распускали разные слухи о земельной реформе. Самым страшным, пожалуй, был рассказ о том, как крестьяне, желая проучить помещицу, сажают ей в штаны кошку. Ни Учэн воспринял эту басню с ликованием и заявил, что он горячо приветствует этот метод борьбы с помещичьими женами. Если не применять таких крайних мер в борьбе, то переделать людей в такой стране, как Китай, никогда не удастся! Ибо все обязаны трудиться. Как говорится: «Каждому свое, старому — старое, молодому — новое!»

Жизнь насквозь прогнила, людские страдания достигли предела. Кругом копошатся странные существа. Одни — мерзкие людские отбросы, остатки эксплуататорских классов, алчные поглотители благ, нынче забившиеся в щели, недовольные тем, что происходит вокруг, не желающие и страшащиеся своей гибели. Другие — всем сердцем ожидают очистительной бури, мечтают о вселенской встряске и катастрофе, чтобы рухнули небеса и разверзлась земля, чтобы взорвались вулканы, а реки повернули вспять… Многие, многие давно пришли к мысли о том, что нынешний мир надо непременно вывернуть наизнанку. Ни Учэн твердил, что надо идти именно по этому пути, и он пошел сам — «пошел в революцию». У людей, хорошо знавших его, этот его поступок вызвал удивление. Он походил на взрыв снаряда, давным-давно всеми позабытого, долгие годы молчавшего и ржавевшего в воде. Все разинули рты от изумления.

Кто по-настоящему был увлечен революцией, так это Ни Цзао, который страстно и жадно впитывал в себя теорию революции и старался применить ее на практике. Он уже не мог дольше жить прежней жизнью, жалкой и ничтожной, которую вели люди прежних поколений. Он решил раз и навсегда порвать с мраком старого и страшного бытия, который просачивался в любую мелкую щель. Он свято верил в ту кровь, что проливали люди на полях сражений, в тюрьмах и в пыточных казематах, потому что она была той животворной влагой, которая возвращала человека от смерти к жизни. Только она, эта алая кровь, способна была смыть всю ту грязь, что скопилась на теле его страны, она могла принести спасение тысячам и тысячам рабов, окаменевших в бесправии. Он сам был готов в любую минуту отдать свою кровь, всю без остатка. Революция — это факел, маяк, солнце; она словно мощный мотор, который двигает жизнь вперед. После революции все на земле изменится, прежде всего изменится само человеческое существование. Изменится он сам. Жизнь без революции хуже любой смерти.

Революционный пыл, с которым он обратился к политике, заставил его изменить свое представление о многих людях и свою позицию по отношению к ним. Например, в момент освобождения Бэйпина в 1949 году образ отца заметно вырос в его глазах: отец еще в 1946 году уехал в Освобожденные районы, значит, он человек хороший, по-своему даже выдающийся. Правда, где-то в глубине сознания жило сомнение. Выходило, что образ отца, каким он его знал, приближается к тем революционным идеалам, к которым стремился он сам. Лишь очень много лет спустя, уже после того, как лопнули, подобно мыльному пузырю, его младенческие мечты, его грезы о «золотой птичке» — канарейке и «живой воде», он по-настоящему понял, что революция — это не живая вода из сказки. Она не может изменить в одно мгновение все сразу. Например, в один миг заново переделать людей, как это происходит в «складных картинках». Причина не в том, что революции не хватит величия и силы, а в том, что ее путь очень долог и извилист. Конечно, можно критиковать революцию за то, что она отошла от идеалов, о которых кто-то мечтал и осуществление которых он взял на себя. Но разве смысл революции от этого меркнет?

После революции Ни Цзао твердо решил, что его бабушка госпожа Чжао и его тетя Цзинчжэнь (она же госпожа Чжоу и Цзян, она же Цзян Цюэчжи) — обе происходят из семьи помещиков и являются представителями мерзкого умирающего класса, а потому обречены на уничтожение, хотя по сути своей сами они, возможно, не способны заниматься контрреволюционной деятельностью. Сейчас, когда вся страна, общество, народ, возродившись из мертвого пепла, обретают новую жизнь, он, Ни Цзао, вряд ли чем-нибудь сможет им помочь, даже если бы он очень захотел: два жалких существа должны быть похоронены вместе со своим классом, так как они обречены на смерть и исчезновение. А если это так, то пусть их гибель произойдет как можно скорее, потому что они несут на себе часть из того множества преступлений, которые совершило старое общество. Даже если бы не произошло никакой революции, они все равно не избежали бы жалкой и постыдной участи, потому что ее предопределило их собственное загнивание и прозябание. Возможно, их жизненный финал оказался бы куда более страшным и отвратительным. Разве безнадежность их будущего существования не составляет вопиющий контраст с теми яркими, поистине безграничными надеждами, которыми живет поколение Ни Цзао? Революционный поток, клокочущий, устремленный вперед, увлек за собой и Ни Пин.

В 1949 году Ни Учэн вернулся в Бэйпин. Он возвратился сюда как победитель. Облаченный в серую ватную униформу, которая выдавалась всем кадровым работникам, он сразу же получил довольствие по разряду «среднего котла» и занял видный для того времени пост исследователя при «Революционном университете», на деле представлявшем краткосрочные курсы. Революционность отца вызвала у Ни Цзао глубокие раздумья и сомнения. Во-первых, побывав в Освобожденных районах и приехав в Пекин победителем, он тем не менее не вступил в партию. Во-вторых, он быстро ушел из «Революционного университета» и стал обычным преподавателем какого-то частного института, не имевшего никаких революционных традиций.

В 1950 году благодаря усилиям Ни Цзао и его содействию в разрешении конфликта отец и мать наконец согласились на развод. Ни Цзао считал, что развод — это одно из достижений революционной эпохи. В прежние времена такой, в общем, довольно обычный финал несчастливого и даже противоестественного брака был бы невозможен. Еще год назад Ни Цзао надеялся на то, что революционная действительность поможет родителям сблизиться, но оказалось, что революция, увы, далеко не всесильна. Когда они беседовали с отцом и речь заходила о разводе, Ни Цзао вставал на сторону отца, твердо уверенный, что новое общество создаст и совершенно новые человеческие взаимоотношения, цивилизованные по своей сути, основанные на чувствах дружбы и любви. Развод, согласованный с принципами цивилизации, как вполне обычное явление станет частью этих новых отношений между людьми. Перед свершением официальной бракоразводной процедуры Ни Учэн высказал настоятельное желание (и предпринял конкретные шаги) сфотографироваться вместе с женой, а также сделать групповой снимок всех членов семьи. Во время съемки группового портрета он был ко всем и заботлив, и трогателен, и даже нежен. Как известно, существуют снимки свадебные, но вряд ли кто встречал фотографии «бракоразводные». На обеих фотографиях Ни Учэн выглядит как добрый отец, мудрый муж или святой во Христе, преисполненный к людям любовью и милосердием. В его глазах блестят слезы. Он обнимает детей и жену, словно боится их потерять, — счастливое семейство! Во время фотографирования у Цзинъи даже мелькнула мысль (она, разумеется, ошибалась), что муж, возможно, еще изменит свое решение о разводе. По правде говоря, она этого развода не хотела.

Получив в участковой канцелярии бракоразводное свидетельство и выйдя на улицу, Ни Учэн тут же залился слезами. Прости меня, прости меня! — повторял он без конца, и кадык его трепетал. Его душили рыдания, голос от плача охрип. Перед Цзинъи стоял не тот самоуверенный и жестокий Ни Учэн, который не ставил ее ни в грош, а слабый и добрый человек, глубоко ранимый и страдающий. Но Цзинъи проявила стойкость, она утешила Ни Учэна, прибегнув к новому в ее словаре выражению: «Что было, то ушло! Кто виноват, что мы жили в старом обществе?.. Желаю тебе счастья в жизни и успехов в будущей карьере!»

Вскоре Ни Учэн женился вторично, но спустя неделю после брака между супругами разразился грандиозный скандал, ничуть не менее громкий, чем те, которые у него случались с Цзинъи. Новая жена заявила, что Ни Учэн ее обманул. Оказывается, он вовсе не профессор и не революционер со стажем. К тому же он не подвел черту под своим прошлым браком… Ни Учэн уже на третий день после своего нового брака умудрился проявить свое прежнее величие и благородство, причем в довольно оригинальной форме: он дал полюбоваться новой жене семейной фотографией, сделанной во время бракоразводного процесса. Тем самым он хотел продемонстрировать свое добросердечие и гуманность…

Его практическая деятельность в стенах частного учебного заведения очень скоро обнаружила полную его неспособность к преподаванию в вузе в новую эпоху — после Освобождения. Он и раньше никогда не имел своих собственных взглядов, не приобрел он их и сейчас. У него не было ни твердых знаний, ни логики, ни самостоятельного мышления. Он не имел даже справочной литературы и своих собственных материалов, которые можно было бы использовать в работе. Правда, он не был лишен некоторой сообразительности и своих собственных мыслей, крайне скудных, которые иногда позволяли ему во время чтения лекций отметать сложившиеся философские модели и стереотипы. Во время лекций он часто не мог свести концы с концами, в его выступлениях порой отсутствовала основная тема, центральная идея, он то и дело терял мысль, отчего слушатели никогда не могли понять, о чем идет речь. Впрочем, к студентам он относился весьма доброжелательно. На занятиях и во внеурочное время он постоянно подчеркивал свое искреннее и горячее одобрение марксистско-ленинской теории и идеи революции.

После преобразований, произведенных в институте и на факультете, он в конечном счете оказался преподавателем, лишенным лекций. Заниматься исследовательской деятельностью — к этому у него душа не лежала, поскольку он был совершенно неспособен заниматься чем-то глубоко. Он любил реальную жизнь во всем ее многообразии и богатстве, в ее горении, как нередко старая дева питает особое пристрастие к романтической любви. Из всех его жизненных интересов остались незыблемыми, пожалуй, лишь два: посещение ресторанов и плавание. Вскоре после открытия ресторана «Москва» на территории Советской выставки он, мечтая отведать русской кухни, рискнул проехать на велосипеде около десяти километров, держа за пазухой бутылку «маотая»[170]. Ему пришлось почти два часа дрожать на холодном ветру в ожидании своей очереди. Когда он вошел в ресторан, он походил на попрошайку-нищего.

Летом его обуяла страсть к плаванию. Сразу после Освобождения было построено и восстановлено большое количество плавательных бассейнов. Сам Председатель Мао Цзэдун на своем собственном примере пропагандировал пользу плавания. Новое увлечение Ни Учэна, которое неожиданно пришло к нему, очевидно, вследствие его пристрастия к бане, свидетельствовало о его «прогрессивности в духе эпохи». Он ежедневно тратил на плавание два, три и даже четыре часа. Плавал он плохо и медленно, но всегда стремился продемонстрировать опыт, позволявший укрепить здоровье. И в конце концов он научился держаться на воде часа два или три, проплывать несколько километров, не вылезая на берег. В конце лета он походил на прокопченного, черного угря.

Когда ему было уже за сорок пять, он начал учиться прыжкам в воду и с трамплина. Дрожа всем телом, он ступал на доски трехметрового трамплина и минут пять внимательно разглядывал поверхность бассейна. Позади него образовывалась очередь из озорных мальчишек, которые, не выдержав долгого ожидания, начинали над ним подсмеиваться и торопить. Побыстрей! Не бойтесь!.. Эй, дядя, этим не шутят, смотри не переломись!.. Гляди-ка, во дает старик!

После долгих раздумий он наконец принимал решение: прыгать вниз. Плюх! Он плашмя шлепался о поверхность воды, образуя фонтан разлетающихся во все стороны брызг. Тело багровело от удара, кругом стоял оглушительный хохот.

Прыжок с трамплина, граничащий с самоубийством!

Если после плавания в его кармане оказывалось немного денег, достаточных для того, чтобы купить пару кружек пива и тарелочку с закуской — хотя бы порцию «рябой старухи» (бобового сыра с перцем), — он чувствовал, что его настроение резко повышается… Мне всего за сорок, мои потенциальные силы на девяносто пять процентов не использованы, мне еще не поздно заняться настоящим делом. Я буду готовить себя к изучению Гегеля, Лаоцзы, Сунь Ятсена, Ван Говэя, Лу Синя. Опираясь на гениальные мысли товарища Мао Цзэдуна, я усвою и обобщу идейное наследие всех философов древности и современности Китая и других стран. Понятно, что мне придется подвергнуть критике феодальные классы и буржуазию. Кроме того, я могу заняться переводом, писать статьи и рецензии, я могу… Мало ли существует людей, весьма серых и ординарных по своим возможностям, но пишущих книги и создающих разные теории? А ведь это не только занятие, но и своего рода волшебное производство: вы трудитесь, чтобы прокормить и одеть себя своими собственными руками. Писание и рецензирование книг, а также переводческая деятельность могут обеспечить существенную прибавку к моему бюджету. Получая солидные гонорары, я смогу купить новый велосипед…

Много раз Ни Цзао доверял тем завышенным самооценкам, которые давал отец своим скрытым талантам. В самом деле, разве не тронет тебя боль человека, который страдает оттого, что его внутренние силы находятся в состоянии спячки? Ему вспомнились слова героя фильма «Дело Сюй Цюина»: «Я — зернышко озимое, мне суждено страдать оттого, что я никогда не произрасту, не дам всходов!..» Ни Цзао горячо убеждал отца в обратном, успокаивал его, прибегая к самым красивым словам, распространенным в новом обществе. Надо двигаться вперед, преодолевать трудности и бороться, надо дорожить временем! Не следует дотошно подсчитывать свои достижения и потери и глубоко переживать успехи и неудачи. Важно постараться преодолеть индивидуализм с его узким взглядом на жизнь и философию геройства с ее пустословием и хвастовством. Нужно, чтобы в твоей жизни существовала твердая цель; надо настойчиво трудиться, чтобы с каждой каплей пота рождалась частица успеха, надо проявлять талант, усердие. В науке нет ровных путей…

Но я не святой, я уже давно говорил тебе, что меня мучат две проблемы, которые мешают мне раскрыть свои потенциальные силы. Первая — мой брак и семья. Вторая — мое общественное положение. Я давно уже перевалил за сорок — преодолел пору жизненных сомнений, однако до сего времени так и не добился ни уважения людей, ни их понимания.

Ни Цзао взорвался. Между отцом и сыном разгорелся ожесточенный спор. Разве может так говорить человек, обладающий нормальными человеческими способностями? Председатель Мао учит, что основой всяких изменений являются внутренние причины, что до внешних обстоятельств, то они составляют лишь условия этих изменений. Почему ты без конца твердишь о каких-то объективных причинах? Ты, наверное, читал сказку Андерсена… На кладбище стояла надгробная плита, на которой было написано, что здесь похоронен поэт, не успевший написать ни единой строки. Под другой плитой лежал великий полководец, которому так и не довелось командовать армией. В третьей могиле покоились останки изобретателя, гениальные идеи и проекты которого так и остались в голове…

Ни Учэн сначала возмутился, а потом его охватила печаль. Он вдруг вспомнил «Подлинное жизнеописание А-Кью». В повести Лу Синя самое низкое социальное положение занимает маленькая монашка. А-Кью, не способный одолеть даже Маленького Дэна, осмеливается тем не менее дотронуться до бритой головы монашки, которая сквозь слезы ему говорит: «Проклятый А-Кью!» — все, чем может она ему ответить. Так вот, я стою еще ниже, чем эта монашка. Все эти а-кью, которых лупят маленькие дэны или бородатые ваны и которых в дрожь кидает при виде господина Чжао, имеют право бесцеремонно щупать мою голову, а я не могу даже их обругать: «Чтоб тебя убило на месте!» О чем это говорит? О том, что все эти бездари, серости, которые находятся вокруг меня, эти самые а-кью, без таланта и знаний, не имеющие ни на грош революционной искренности, — все они, уставившись на мою башку, нацелились ее щипать и щупать. Они меня считают никому не нужным существом, балластом — чем-то вроде козявки. Они поносят меня за то, что я ни на что больше не способен, кроме как держаться на плаву. Вот почему я решил уйти с работы… Я куплю себе маленькую печурку для угля и стану «домохозяйкой»… Ах, простите, — «домохозяином»!

После споров с отцом Ни Цзао едва дышал. К счастью, он воспринимал новую жизнь радостно и оптимистически, поэтому не страдал бессонницей, наслушавшись оригинальных, чтобы не сказать, странных теорий «домохозяина», который, по его же словам, был куда хуже, чем лусиневская монашка.

Поспорив с отцом (надо заметить, что инициатором встреч был обычно отец, не обремененный особыми заботами, в отличие от сына, который часто был занят), в минуты, когда они обычно прощались, Ни Учэн в большинстве случаев старался разрядить обстановку. Отец начинал заверять сына, что он с оптимизмом смотрит в будущее. Вооруженные теорией марксизма-ленинизма и идеями Мао Цзэдуна, мы сможем преодолеть все трудности, которые носят временный характер, а также избавиться от всех существующих тревог. Вместе со строительством социализма и с развитием социалистических преобразований трудности исчезнут без следа!

Если судить по внешнему виду отца, то он говорил эти слова вполне искренне, без тени лицемерия, что было вызвано прямо-таки лютой злобой к тому положению, в котором он находился, и чувством удрученности, которое он 414 постоянно испытывал, а также тем, что на протяжении вот уже десяти лет он непрестанно восхвалял марксизм-ленинизм и идеи Мао Цзэдуна. Ни Цзао не понимал, как эти два состояния отца уживаются вместе — постоянное нытье и оптимизм, — однако он не видел оснований не верить отцу. А может быть, отец мечтал вступить в партию, занять высокий пост или получить выгодное место? Нет, у Ни Учэна вряд ли были подобные расчеты.

В 1954 году Ни Учэн объявил, что собирается написать статью с критикой буржуазного прагматизма. Идея отца вызвала у сына большие сомнения. Ну какой же он марксист-ленинец? Один смех! Это же будет выглядеть как насмешка над марксизмом-ленинизмом. Но через две недели статья была написана, и отец отослал ее в какую-то крупную газету, а еще через две недели из редакции пришли гранки, которые Ни Учэн восторженно совал каждому встречному, объясняя, что его статья будет скоро опубликована в большой газете. Это — важнейшее событие всей моей жизни, крутой поворот во всех моих делах! Как только получу гонорар, говорил он каждому, непременно приглашу всех друзей в ресторан. Говоря это, Ни Учэн требовал, чтобы собеседник сказал, в какой именно ресторан он желает пойти: во «Всеобщую гармонию» — «Тунхэцзюй» или в «Башню собрания цветов» — «Цуйхуалоу»? А может быть, в «Пекинскую утку» или «Ароматы моря»? Несколько дней подряд с его лица не сходила улыбка, он вел себя раскованно и свободно, словно парил на крыльях. Он походил на «оперившегося небожителя, взлетающего к небесам».

Правил гранки он по крайней мере дважды и несколько раз сообщал своим приятелям и детям, что через два дня его статья появится в газете. Но вдруг редакция сообщила, что статья не пойдет.

Ни Учэн побледнел. Он был почти убит. Оседлав велосипед, он, истратив на дорогу полтора часа, прикатил к Ни Цзао, который давно жил самостоятельной жизнью. Выкладывая сыну новость, он весь дрожал, его зубы выбивали дробь, а затем у него началось расстройство желудка, и ему не удалось сдержаться… Он обрушился с проклятиями на редакцию газеты, которая его одурачила и осрамила. Ее сотрудники совершили плагиат, украв основные положения статьи. После истории с газетой Ни Учэн сразу как-то сильно постарел…

В 1955 году, во время борьбы против контрреволюционеров, Ни Учэна «вытащили» на свет, и он стал объектом критики как предатель и международный шпион, поскольку общался с иностранцами, в частности с Ши Фуганом. Во время критики он не высказывал своих обид, честно признав, что во время кровопролитной войны — Сопротивления Японии — он своими поступками и высказываниями действительно походил на предателя. Старым участникам войны он открыто заявил, что он национальный ренегат и готов в любую минуту подвергнуть себя «суду отечества». Когда он это говорил, его правая рука непрестанно теребила вторую сверху пуговицу на куртке, что означало его готовность распахнуть ворот и подставить грудь под пулю.

Кампания критики кончилась довольно безболезненно, не дав каких-то особенных результатов. Ему сказали, что его вопрос относится к разряду обычных вопросов «об историческом прошлом», что сильно опечалило и даже возмутило Ни Учэна. При каждом удобном случае он всякий раз вспоминал историю оскопления Сыма Цяня, его «жестокий позор» — это древнее выражение сейчас висело у всех на языке. На собраниях и после собраний, в общественных местах и во время частных бесед он без устали твердил, что «жестокий позор», который ему довелось испытать, никоим образом не может поколебать его веру в Коммунистическую партию Китая, в марксизм-ленинизм и величие идей Мао Цзэдуна. Последние слова он повторял особенно часто, что помогло ему без особых происшествий прожить весь 1957 год. Среди его сослуживцев было несколько человек, которых он сравнивал с А-Кью и Маленьким Дэном, — людей, способных обидеть маленькую монашку. Во время кампании борьбы с правыми в 1957 году этих людей зачислили в категорию «дурных элементов», сделали объектом борьбы. Ни Учэна охватило ликование, наверное такое же, какое испытывали «леваки». Борьба с правыми — это необходимо, борьба с правыми — это прекрасно! Как-то во время последнего этапа кампании Ни Учэну пришлось разговаривать с одним ответственным ганьбу, человеком, известным в сферах политических, который подвергся «организованной критике», благодаря чему приобрел необыкновенный авторитет. Ганьбу сказал ему: ваши революционные устремления… красивы только на словах!

Ни Учэн часто вспоминал эти слова, а вспомнив их, принимался хохотать. Он находил их смешными. Иронизируя на свой счет, он заявлял, что они сильно его позорят.

В 1958 году, во время кампании Большого скачка, Ни Учэн несколько раз порывался участвовать в физическом труде. Он во всеуслышание заявил, что давно созрел для участия в великой, славной и прекрасной трудовой деятельности. При этом ссылался на слова Павлова — о любви к труду умственному и физическому, но больше — физическому. Заодно он привел пример со знаменитым голландским мыслителем Спинозой, который всю свою жизнь обтачивал линзы. Поначалу он искренне восхищался трудовой деятельностью, но, когда дело дошло до настоящей работы, проявил полную неспособность к труду. В деревне он то и дело брал отгулы по болезни, а когда оказывался в поле, то отлынивал от работы, большую часть времени «перекуривая». Понятно, что на него стали коситься. Тогда он принял позу старого революционера со стажем, что он делал довольно неумело, и, растягивая слова, заговорил: «То-ва-ри-щи! Ленин указывал, что тот, кто не умеет отдыхать, тот не умеет и трудиться. Вот вы, да, вы, думаете только об отдыхе, а не о работе». Понятно, что человек, к которому он обращался, сразу же терялся и честно признавался: «И верно, это мой большой недостаток». А Ни Учэн заливался смехом. Но однажды произошел печальный случай, когда его с температурой 39°отправили на рисовое поле полоть сорняки. Проработав минут двадцать, он упал в лужу и весь измазался в глине. Несколько человек бросились к нему на помощь, окружили, но кто-то ехидно бросил, что он это сделал нарочно, он, мол, заляпал грязью славный почин интеллигенции, участвующей в кампании по «перевоспитанию идеологии трудом». После того случая во время собраний, проходивших под знаком «разговора по душам», он всякий раз рассказывал о том, как упал в воду. Он говорил, что история вскрывает определенную закономерность материалистической диалектики, ибо произошло превращение количества (температура человеческого тела) в качество. Одновременно он вспоминал про свои «дурные корни» и заявлял о необходимости, начиная с яслей, давать детям «дополнительные уроки». (Эта изобретенная им формулировка, по его мнению, была более конкретна и действенна, нежели расплывчатый тезис «учеба с самого начала».) При этом он вступил в спор с руководителем трудового отряда, потому что тот посмел его покритиковать, когда Ни Учэн пошел к кому-то из местных крестьян выпивать и есть собачатину. Ни Учэн разволновался: как можно так не понимать вкусов крестьян!

Трудности с продовольствием, возникшие в 1960 году, повергли Ни Учэна в смятение. Он лежал на кровати, оглашая воздух стонами и жалуясь, что скоро умрет от голода. При виде любого предмета, который подходил по размеру для его рта, он начинал страшно таращить глаза. В 1961 году у него снова появилась возможность обедать в дорогом ресторане. Он старался есть там не переставая: ел, и ел, и ел. В конце концов он заработал язву двенадцатиперстной кишки. Ему сделали операцию, после которой он постарел еще больше.

В 1966 году разразилась «культурная революция». Некоторые из тех, кого Ни Учэн считал героями типа А-Кью, руководствуясь «Шестым параграфом Положения об общественной безопасности», заявили, что, поскольку Ни Учэн является контрреволюционером с историческим прошлым, он не имеет права участвовать в революции. Ни Учэн сильно расстроился. От волнения у него обострилась катаракта и поднялось глазное давление. Но он по-прежнему повсюду твердил, что нынешняя революция, мол, самая последовательная и глубокая, что он мечтал о ней, он желал ее, он давно был к ней готов. В ней якобы воплощается гегелевская «абсолютная идея» и «абсолютный дух». Поэтому сейчас важно создавать особый и абсолютный авторитет человека. Между тем буржуазные интеллигенты боятся такой абсолютизации, что является их самым жестоким недостатком. Ни Учэн высказал свое уважение к лидерам «культурной революции», среди которых, само собой, упоминалась и «уважаемая товарищ Цзян Цин». Он произносил это имя с каким-то особым чувством и с огромной почтительностью, но в то же время с осторожностью. Когда он заговорил о своей готовности поддержать необходимость борьбы со старой идеологией, старой культурой, обычаями, привычками — то есть необходимость сломать «четыре старых», — с его голосом начинали происходить странные изменения: голос дрожал, в нем слышались еле сдерживаемые слезы. Ясно, что Ни Учэн был готов вступить с «четырьмя старыми» в решительную схватку, не на жизнь, а на смерть, потому что он, Ни Учэн, «является их самым непримиримым противником». Только Мао Цзэдун и компартия способны бросить великий клич и поднять массы на борьбу против омерзительного наследия прошлого. Что касается меня самого, то я являюсь ярким порождением «четырех старых», я насквозь пропитан затхлыми идеями и нахожусь в их власти. Я страдаю от них, но никак не могу с ними разделаться. Они убивают людей, из-за них Китай «изменил цвет» и стал ревизионистской страной. Они поставили страну на грань гибели. Если в этой борьбе возникнет необходимость моего физического уничтожения, устранения из жизни, я первый подниму обе руки и проголосую «за». Стремясь к гуманности, я стараюсь обрести ее в жизни; я иду на смерть без всякого сожаления. Клянусь до смерти защищать и поддерживать эти принципы. Десять тысяч лет им жизни! Десять по десять тысяч лет!

Хунвэйбины и «золотые дубинки», все эти А-Кью, которые бдительно внимали его речам и следили за каждым словом, разинули рты от изумления. Что касается разного рода «дурных элементов», зачисленных в этот разряд согласно «Шестому параграфу», то они совсем растерялись, не зная, с какого конца подступиться к взволновавшему всех «революционному выступлению» Ни Учэна, хотя обычно они критиковали каждое слово выступающего, сопровождая его многочисленными комментариями, — критиковали так, что от человека оставалось мокрое место. В конце собрания руководителю «группы диктатуры» осталось только выдавить несколько фраз и признать, что позиция, занятая Ни Учэном, «можно сказать, хорошая». Однако сейчас для таких людей, как ты, самым важным является другое — признание своей собственной вины и перевоспитание. Не ты должен совершать революцию, а другие должны вершить революцию над тобой. Тебе не следует забывать о своем происхождении. Одним словом, знай свое место и меру, не болтай, что придет в голову, и не дури. На этом собрание закончилось. Если бы оно не закончилось, Ни Учэн, по всей видимости, выступил бы с новой революционной речью, еще более возвышенной и взволнованной.

После 1978 года его старшая дочь Ни Пин, как-то желая уязвить отца, сказала ему (он в ту пору почти полностью потерял зрение), что все его левацкие разглагольствования в начале «культурной революции» свидетельствуют лишь об одном — он на самом деле является «шутом»[171]. Ни Учэн стыдливо захихикал и заявил, что он вполне искренне поддерживал идею «разрушения четырех старых» и надеется до сих пор, что такое разрушение рано или поздно произойдет: меня действительно гнетет мысль, что мы так и не смогли по-настоящему сломать «четыре старых».

Если говорить объективно, то стремление Ни Учэна к прогрессу выражалось не только в его революционных разглагольствованиях, которые многих изумляли и приводили в недоумение. Вовсе нет. Например, много усилий он тратил также и на чтение книг по теории марксизма-ленинизма, причем наиболее усердно штудировал ленинские работы «Материализм и эмпириокритицизм», «Философские тетради». Несколько раз он принимался читать «Капитал», но, по всей видимости, так и не смог проникнуть в его суть. Зато философские труды Ленина он читал весьма старательно, охотно и «со вкусом», с красным карандашом в руке, разукрашивая текст галочками и кружками, делая на полях комментарии и ставя в тексте восклицательные знаки, свидетельствующие о его безграничном восхищении и безмерной радости. Прочитав самую малость, он считал, что уже постиг суть прочитанного, и это приводило его в состояние радостного возбуждения.

Он старался как можно скорее поделиться своими мыслями с окружающими. Иногда он бежал к общественному телефону и, не пожалев четырех фэней, звонил кому-нибудь из многочисленных приятелей после чтения марксистско-ленинских трудов. Он рассказывал о них своим детям, если они по случаю заходили к нему, а также землякам, которых обычно не видел по многу лет, при этом старался избегать всех правил и этикетов, положенных при встрече. Как-то он позвонил Ни Цзао, который в это время находился на очень важном заседании. У меня сегодня самый радостный день, сообщил он. Я познакомился с ленинской критикой «физического идеализма». Должен тебе сказать, что это самая фундаментальная проблема, которая касается решительно всех и помогает людям найти свое место в жизни. Конфуций в свое время сказал: «Если утром услышишь о Дао, то вечером можешь спокойно умереть». Я нынче еще раз «услышал о Дао». Как я счастлив! Надеюсь, что в течение этой недели мы вместе с тобой сходим в ресторан «Величественная радость» — «Канлэ» и отведаем крабов. Потом он принялся ругать каких-то людишек, которых он сравнивал с А-Кью и Бородатым Ваном. Все они сейчас пишут, теоретизируют, разглагольствуют о марксизме-ленинизме, а раньше так же громко голосили о моральном законе Чэнов и Чжу Си[172] о субъективном идеализме епископа Беркли. Их ограниченные возможности, их низкие достоинства… Они не могут даже плавать, не то что понять существо марксистско-ленинских идей!

Нервы Ни Цзао не выдерживали нытья отца и его непрестанных сетований на то, что он «хуже маленькой монашки», что он всего-навсего «домохозяин» и прочее, и прочее. Надоедали и его бесконечные теории, выспренние на словах, но лишенные всякого смысла. Ни Учэн же относился к сыну весьма доброжелательно, вероятно потому, что Ни Цзао был единственным человеком, способным выносить его стенания и теоретизирования. Если Ни Учэн чувствовал себя хорошо, он сам приходил к сыну, отчего Ни Цзао нередко испытывал большие неудобства, и ему приходилось заранее прибегать к некоторым непозволительным уловкам. Порой он отказывал отцу во встречах, а если тот все же приходил, то сын не уделял ему внимания или отправлял домой, иначе отцовская надоедливость непременно отражалась бы на работе, учебе, жизни и отдыхе сына. Недаром есть поговорка: «Захватив вершок, решил отхватить целый аршин».

В последние годы отец не мог прожить без сына ни одного дня, но Ни Цзао по причине своей занятости иногда не появлялся у отца по месяцам. Понятно, что, навещая отца после длительного перерыва, Ни Цзао испытывал чувство некоторого смущения и старался загладить вину своим вниманием к жизни отца или рассказами о самом себе. Ни Цзао к тому времени был уже давно женат, имел ребенка, у него были свои заботы и свои невзгоды, но это нимало не смущало отца, который при встрече сразу же начинал молоть всякую чушь. Как говорится: «На востоке молоток, на западе скалка», отец тараторил, не давая сыну возможности вставить слово, даже справиться о его. Ни Учэна, здоровье. Например, он часто говорил сыну, что похож на джинна из сказки о рыбаке из «Тысячи и одной ночи». Джинна, как известно, загнали в бутылку, которую бросили на дно океана. В первые пятьдесят тысяч лет джинн клялся, что отдаст все золото мира тому, кто его спасет. Он прозябал в унынии все эти долгие годы, но его так никто и не освободил. Протекали следующие пятьдесят тысяч лет, и джинн уже клялся отдать своему спасителю все драгоценности мира. Но и эти годы пролетали впустую, а спаситель так и не появлялся. И тогда добрые намерения джинна обращались в лютую злобу и ненависть, а его надежды сменялись отчаянием. Именно в этом и состоит диалектика по Гегелю, что впоследствии было подтверждено экспериментами Павлова. Так, джинн, загнанный в бутыль, терзаясь от горя, без проблеска надежды на спасение впустую прождал сто пятьдесят тысяч лет. И тогда он решил: я сожру того, кто меня спасет!

Последнюю фразу Ни Учэн произнес как-то особенно взволнованно, с большим подъемом. Затем помолчал и добавил: холодное отношение к человеку и равнодушие, с которым один заставляет напрасно ждать другого, — это издевательство над человеческой природой, это антигуманно. На мой взгляд, это самое тяжкое преступление из тех, что совершаются человечеством… При этих словах сердце Ни Цзао начинало учащенно биться, но потом постепенно успокаивалось и в конце концов становилось каменным. Тем временем Ни Учэн с необыкновенной легкостью успевал перевести разговор на Юма и Фейербаха, попутно разоблачая глупость махизма. Затем он заводил речь о смелости своего деда, который выступил некогда против старых традиций, рискнув проповедовать в своей деревне теорию «природой данных ног». Ни Учэн изрекал, что знания — это сила, однако, к большому сожалению, он сам до сих пор не сумел полетать на самолете, но надеется, что еще успеет это сделать. Затем заходил разговор о вреде табака, о достоинствах диссертации Маркса, после чего Ни Учэн заявлял, что ему сейчас крайне необходим помощник, что он собирается диктовать ему свою будущую книгу — популярное изложение философии. Он спрашивал у сына, принес ли тот ему приличных сигарет, потому что те, которые он курит сейчас (четвертого сорта), необыкновенно гадкие.

Разговоры заканчивались воспоминанием о юных годах, когда Ни Учэн еще не «пристрастился к пользованию туалетной бумагой»…

Подходила пора прощания. Ни Цзао хорошо понимал, что отцу очень не хочется с ним расставаться. Мысль о том, что отец не может без него существовать, вызывала у него чувство беспокойства, но большего внимания отцу он, увы, уделить не мог, как не мог дать ему и большей теплоты или вселить в его душу надежды. С трудом ему приходилось сейчас выслушивать отцовские речи. Всякий раз, приходя к отцу, он испытывал все большее сожаление и ему все меньше хотелось приходить сюда вновь. Ни Цзао не хотел становиться той соломинкой, за которую отец в последние годы своей жизни цеплялся в океане безнадежности.

Последние годы жизни Ни Учэна совпали с «хорошей политической атмосферой» в стране. Прежде всего, получила признание революционная деятельность Ни Учэна в Освобожденных районах в 1946 году, а потому с него было снято подозрение в предательстве и обвинения в том, что он будто бы являлся международным шпионом. Ни Учэн удостоился почетного статуса ветерана — ганьбу, удалившегося со службы на покой. Поэтому каждый месяц он получал не семьдесят процентов от своей зарплаты, а все сто. Его настойчивые требования прислать помощника были наконец удовлетворены: помощник приходил ежедневно на полдня. Он записывал со слов Ни Учэна текст научного трактата. Встречи продолжались больше недели, пока помощник не прекратил своих визитов, так как перестал понимать логику и смысл того, что вещал Ни Учэн. На смену первому помощнику появился второй, более покладистый и терпеливый. Так претворялась в жизнь политическая установка о заботливом отношении к старым кадровым работникам и интеллигенции. Новый помощник удостоился в доме Ни Учэна необычайно теплого приема, в свою очередь сам он проявил к хозяину и ко всем окружающим большое почтение. Но творение Ни Учэна так и не было завершено.

Однажды Ни Учэн с каким-то особым чувством поведал о случае, который произошел в «Школе 7-го мая». В ту пору Ни Учэн еще не потерял зрения из-за своей неуемной приверженности к «босоногим врачам» — «новому явлению эпохи социализма». Вместе с ним в «роте» трудилась одна женщина, работник культуры, имевшая некоторую известность. Она часто рассказывала ему о своей жизни в Яньани. Вспоминая Яньань, она всякий раз восклицала: «О, это был золотой период моей жизни!» Ни Учэн задумался над этими словами. Он спросил себя: а когда был его «золотой век»? «Наверное, мой золотой век еще не начался!» — заключил он.

«Какое страшное открытие», — подумал Ни Цзао. Разве можно жалеть такого человека? Отцу скоро будет семьдесят лет, он потерял зрение, у него не двигаются ноги. Бездарно, впустую он потратил лучшие годы своей жизни, и вот сейчас вокруг него пустота. А он смеет утверждать, что золотая пора для него еще не наступила, он надеется, что завтра или послезавтра, в будущем году или через год все вокруг него зацветет, засияет… Что это, скепсис или оптимизм? Увы, все это не вызывает ни сочувствия, ни сострадания, потому что это чистейшей воды пустозвонство и глупость — сущая чепуха!

Спустя несколько лет, уже после смерти отца, Ни Цзао, вспоминая его, задавал себе вопрос: что же все это означало? И всякий раз его охватывала непонятная дрожь. Кажется, солидный человек, интеллигент, учившийся за границей, побывавший в Освобожденных районах… Как он умудрился дойти до такого состояния? Однако, чтобы ответить на этот вопрос, у Ни Цзао не хватало ни слов, ни знаний. Ни Цзао так и не мог решить, к какому сорту людей относился его отец? Кто он? Интеллигент, обманщик, юродивый, дурень, добряк, предатель, старый революционер, Дон Кихот, левый радикал, крайне правый, демократ, паразит, заживо погребенный, тряпка и рохля, наивный старикашка, Кун Ицзи, А-Кью, псевдозаморский черт, Рудин, Обломов, ловкач и торгаш, хитроумный коммерсант, жалкая личность, змея, дезертир, крайний авангардист, гедонист, подонок, мещанин, книжный червь, идеалист?.. Все эти определения проносились в голове Ни Цзао. От напряжения он даже покрывался испариной.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В один из дней последней декады июня 1967 года по дороге, петлявшей в глубоком ущелье приграничных гор Северо-Запада, с натугой тащился, кряхтя и задыхаясь, междугородный пассажирский автобус, в котором жарились Ни Цзао и его тетка Цзинчжэнь, сменившая после Освобождения свое имя на Цзян Цюэчжи. Ее лицо, покрытое дорожной пылью, было горестным и страдальческим… Еще в пятидесятых годах Ни Цзао, ставший жертвой одной из политических кампаний, попал в эти места, на бескрайние просторы северо-западной равнины. Сейчас он приехал в Пекин, чтобы забрать к себе тетю, которая смогла бы помочь ему по дому. Четыре дня и четыре ночи тетка и племянник тряслись в поезде, а затем еще три дня добирались автобусом. В поезде они занимали жесткие места. Тетя, заснув ненароком, несколько раз съезжала на пол, усеянный плевками, шелухой от семечек, яичной скорлупой и прочим мусором. Но, даже очутившись на грязном полу, она продолжала спать.

Путешествие в автобусе, который двигался только днем, было куда приятней поездки в поезде. И вот в последний день своего путешествия они ехали среди гор, по дороге, тянувшейся вдоль густого леса, бежавшей через луга, раскинувшиеся по склонам долины, на которых виднелись хижины, паслись стада домашних животных, возле них расхаживали пастухи с лошадьми. Вдали белели снежные шапки гор, тянулись вверх высоченные ели, блестели горные озера и родники. Все здесь радовало глаз и душу. «До чего же здесь хорошо, какой простор! И не говори! Я так рада, так рада, что приехала сюда! Я чувствую здесь себя свободной! Вот уж никогда не думала, что я, твоя старая тетя, отважусь ехать в этакую даль. Не надеялась, что когда-нибудь попаду к тебе… Не знаю, о чем я могла бы сейчас еще мечтать и о чем вспоминать… Я потеряла цель в жизни, не знала, как буду существовать дальше… И вдруг неожиданно получаю твое письмо. Надо же! Всю жизнь мне, дуре, не везло, и вот, пожалуйста, судьба улыбнулась…» Возбужденная Цзинчжэнь не переставая восторгалась всем, что видела вокруг. «До чего далеко заехали! А какие здесь высокие горы! Озера… взгляни, какие они чистые, никогда не видела такой прозрачной воды!.. Знаешь, я уже решила: больше не думать о доме. Конечно, на родине хорошо и в Пекине неплохо. Только мне-то что с того?.. Нет, поедем дальше, и чем дальше, тем лучше, чтобы забыть прошлое — забыть все напрочь!.. По-моему, с того дня, как я появилась на свет, в моей жизни не было ничего хорошего. Лишь нынче я нагнала свое счастье: забралась с племянником в этакую даль, залетела чуть ли не под самые облака — на край небес, за тридевять земель. Вот здесь, на северо-западных окраинах, я и найду свою могилу…»

Ее лицо горело от возбуждения, брови то и дело взлетали вверх. Сейчас она походила на ту прежнюю госпожу Чжоу из рода Цзян, которая в далекие годы ежедневно совершала свой утренний туалет, читала стихи и оглушительно чихала.

Ни Цзао лишь тихонько посмеивался. Трудно сказать, чего больше было в его смехе: грусти или радости. На протяжении десяти и более лет их отношения не отличались особой теплотой. Правда, в детстве тетка, обожавшая племянника, проявляла о нем большую заботу и учила его уму-разуму. В канун сороковых годов, когда Ни Цзао вступил на революционный путь, он стал относиться к тете и другим родственникам враждебно и даже с некоторым презрением, и делал это вполне сознательно. Не особенно задумываясь, без колебаний, он причислял родных к представителям разложившегося класса помещиков. Само собой, все они боялись революции, а приближение Освободительной армии приводило их в трепет, в чем Ни Цзао усматривал проявление классового нутра. После Освобождения, благодаря занятиям политучебы, у Ни Цзао еще более обострилось «классовое чутье» и он еще решительнее обрушил свой критический пыл на «помещичьи элементы». Он вспомнил ту жестокость, с которой они эксплуатировали других, их враждебность к революции. Критика «помещиц» стала для него целью учебной практики и итогом идейного роста. На собраниях группы он часто рассказывал об «отвратительном облике» двух представительниц класса помещиков — тети и бабушки, — и его взволнованная речь дышала искренностью. Этой позиции отчуждения по отношению к родне придерживался не только он, Ни Цзао, но и Ни Пин и даже его мать Цзинъи — она же Цзян Инчжи.

Бабушка и тетя жили тогда лишь надеждой на взаимную поддержку, потому что все экономические источники существования были исчерпаны. Еще в 1947 году они продали в деревне все недвижимое имущество и на полученные деньги купили в Пекине дом из нескольких небольших строений, почти развалюх, но после Освобождения они тем не менее сдавали эти лачуги внаем и таким образом кормились. Само собой, это было паразитическое существование. Они, как и прежде, растапливали угольными шариками капризную печурку, с каждым днем приходившую во все большую негодность. Казалось, неосторожного дуновения на нее было достаточно, чтобы она развалилась. Они по-прежнему питались паровыми пампушками-вотоу. Бабушка, готовя их, любила положить в тесто побольше соды, отчего пампушки приобретали зеленоватый оттенок, но зато делались более пышными, хотя по-прежнему отдавали отрубями. Когда такая пампушка оказывалась во рту, казалось, что жуешь жесткую гречишную мякину, которой набивают подушку. Соду бабушка добавляла и в маньтоу[173], поэтому их цвет мало чем отличался от вотоу.

В середине пятидесятых годов вышла замуж Ни Пин, и у нее родился ребенок. Цзинчжэнь стала нянчить внучатого племянника, поэтому ее положение в семье упрочилось по сравнению с бабушкиным. Чем больше они нищали, тем большая тревога их охватывала. Они боялись, что кто-нибудь другой захватит отвоеванные ими привилегии в хозяйстве. Поэтому мать и обе дочери с большим рвением хлопотали у плиты. Странно было видеть, как суетятся, отпихивая друг друга, женщины этого небольшого родственного коллектива.

Пища, которую готовила бабушка, была, вероятно, самой невкусной и скудной, что, однако, нисколько не смущало и не огорчало старую женщину. Она чувствовала себя вполне счастливой оттого, что после Освобождения наконец воцарилось спокойствие. В пятидесятых годах, во время первых выборов, имя бабушки было внесено в списки избирателей, как, впрочем, и имя Цзинчжэнь, что побудило Ни Цзао связаться с жилищным комитетом и предупредить о классовом происхождении своих родственников. В то время он твердо стоял на классовых позициях. Правительственные органы были не готовы к выяснению исторических корней его родни, существовавшей до 1947 года за счет арендной платы за землю. Даже в шестидесятых годах, во время движения «четырех чисток» или, как его еще называли, «движения за социалистическое перевоспитание», бабушку и тетю не тронули, хотя и было соответствующее указание о бдительном отношении к социальному происхождению всех горожан.

Бабушка заметно постарела. В конце шестидесятых годов ей уже перевалило за восемьдесят. Голова у нее почти облысела, и, чтобы скрыть это, она выкрасила ее кожу дешевой краской. Вид у нее был довольно смешной. В разговоре с соседями она часто говорила: «Смерти я нисколько не боюсь, потому как жизнь потеряла для меня всякий смысл… Пошла я как-то в конец переулка, чтобы купить на два фэня уксуса. Купила, возвращаюсь обратно, подхожу к дому, а дома вовсе не замечаю, прохожу мимо, иду аж до поворота, где стоит старая акация. Встала под деревом и думу горькую думаю: куда мне деваться с этим самым уксусом? И вообще, что я сейчас делала? Зачем к этой акации пришла? Думала, думала… потом хлебнула немного уксуса из плошки и вдруг вспомнила. Ну не дура ли? Для чего же я с этим уксусом сюда притащилась? Понятно, повернулась и поплелась обратно. Иду медленно и наконец нахожу свои ворота. Ну, думаю, на сей раз не проехала мимо — станция! Дома заглянула я в плошку с уксусом, а его там почти нет — весь расплескался. И где только я его расплескала? Вот и соображайте: к чему мне дальше жить? Потому и не боюсь я умереть, ничуть не боюсь. А пугает меня другое — что не умру вовсе. Только навряд ли! Разве такое бывает, чтобы человек вечно жил на этом свете?»

Небесная сеть необъятна, и хоть редки ее ячеи, да ничего из этой сети не выскользнет!

И вот разразилась «культурная революция». Хунвэйбины, крушившие и уничтожавшие «четыре старых», ворвались в мрачную, грязную лачугу, насквозь пропахшую какой-то кислятиной. Бабушка встретила гостей так, будто давно их поджидала. И действительно, с момента Освобождения она все время ждала того дня, когда за ней придут, хотя соседи ничего не знали о классовом происхождении двух женщин и не проявляли к ним интереса. И когда хунвэйбины вломились в дом, старая женщина тут же грохнулась на колени и принялась отбивать перед ними поклоны. Ее лысая голова, в пятнах темной краски, с громким стуком касалась пола, в деревне это называлось «громким поклоном». Госпожа Чжао отбивала такие поклоны в суде перед чиновником еще в ту пору, когда судилась из-за наследства Цзин Юаньшоу. После Освобождения она все время ждала того момента, когда ей вновь придется совершать «громкие поклоны», но до сих пор сделать это ей не удавалось.

— Господа хунвэйбины! — голосила она, отбивая низкие поклоны. — Я помещица, мне давно пора в могилу… Вот так-то, именно так. — Она подняла голову и взглянула на Цзинчжэнь: что еще ей надо говорить? Цзинчжэнь подсказала: «И после смерти останутся мои грехи!» Старуха снова ударилась головой об пол и запричитала: — И после смерти останутся мои грехи!

Хунвэйбины поняли, что старуха кается в своих злодеяниях вполне искренне. Но тут вперед выступила одна активистка в очках, более «сознательная» и просвещенная, чем остальные. Называть хунвэйбинов «господами» — это значит их оскорблять и порочить, заявила она. Разве могут хунвэйбины Мао Цзэдуна быть «господами», да еще для какой-то помещицы? Не утверждаешь ли ты, что хунвэйбины сами помещики? Допрос с пристрастием так перепугал бедную старуху, что она обмочилась. Хунвэйбины не прислушались к идейному замечанию соратницы в очках. Вид неопрятной старухи, от которой исходил чудовищный запах, значительно сократил их пребывание в доме. И все же недорезанная помещица была достойна кары. Но какой?

Хунвэйбины долго соображали, что им предпринять. Конфисковать имущество? Но в доме не было ничего ценного. Может, стоило влепить ей пару затрещин? Но какая у нее ссохшаяся физиономия! Глядишь, оплеуха и не получится звонкой, но очкастая активистка не растерялась. Ей попался на глаза глиняный таз с остатками грязной воды, в которой старуха мыла спеленатые ноги. На ногах быстро вырастали мозоли и образовывались «шпоры», и старая женщина была вынуждена по нескольку раз в день делать ванночки. Хунвэйбинка приказала: пей! Она, вероятно, рассчитывала, что старуха не выполнит приказа, потому что воды в тазу оставалось довольно много, а старуха была такая тщедушная. Стекла очков зловеще блеснули — она перевела взгляд на Цзинчжэнь.

— Я не помещица! — отрезала Цзинчжэнь. Ей нельзя было отказать в смелости, что называется: «Съела медвежье сердце и закусила печенью барса». — До Освобождения я работала в женском Профессиональном училище в Пекине — заведовала библиотекой и отвечала за лабораторные приборы! У меня есть свидетельство!

И Цзинчжэнь удалось избежать унизительной процедуры, а бабушке пришлось ее выполнить. Она принялась пить грязную воду и облилась. Но таким образом один из этапов «культурной революции» она преодолела. После этого случая старая женщина стала где придется расхваливать хунвэйбинов: уж такие они хорошие, такие вежливые. Недаром про них говорят — «небесные полководцы»!

Затем у старухи начался понос, и она слегла. Мама! Болит живот? — спрашивала Цзинчжэнь. Нет не болит! А где болит? Нигде. Все хорошо. Чувствую себя вполне сносно…

В последние минуты перед смертью старуха попросила дочь перевернуть ее на другой бок, назвав при этом дочь старым именем — Цзинчжэнь. Ее новое имя она забыла. Бабушка так и не решилась взглянуть на стену, где висел небезызвестный портрет и изречения. Она умерла.

Хоронила мать одна Цзинчжэнь, так как Цзинъи прийти побоялась. Она старалась теперь избегать родных, причисленных к категории закоренелых помещиков. Цзинчжэнь потом рассказывала, что в день кремации на покойнице была кофта, подбитая мехом енота, — единственная сравнительно ценная вещь, сохранившаяся с прошлых времен, наряд, который мать привезла с собой еще из деревни и носила лет пятьдесят. Кто-то посоветовал Цзинчжэнь перед кремацией снять кофту с покойницы, но она, усмехнувшись, отвергла предложение. Нет, этого я не сделаю!

Ни Учэн много лет спустя услышал историю о том, как хунвэйбины заставили бабушку пить грязную воду из таза. «Так ей и надо! Она же из помещичьей семьи!» — сказал он. В это время сам он носил ярлык «контрреволюционера с историческим прошлым». Он полностью одобрил революционные действия «маленьких полководцев», так же как в свое время, в период земельной реформы, он поддерживал все радикальные мероприятия, мыслимые и немыслимые. Ни Учэн всегда отличался исключительной последовательностью.

Узнав о смерти бабушки, Ни Цзао решил взять тетю к себе. После многочисленных передряг, особенно после «великого омовения» в купели «культурной революции», в которой, по всей видимости, «очищались» все без исключения соотечественники, он перестал относиться к Цзинчжэнь с прежней неприязнью и непримиримостью. Кроме того, ему в доме был нужен близкий человек, который мог бы посмотреть за ребенком. Восторги тети в автобусе возродили к ней симпатии Ни Цзао, у него сразу потеплело в груди. Какая-никакая, но она ему родная тетя и первый его учитель. Именно она в те далекие годы исправляла его сочинения, она познакомила его с произведениями Бинсинь и Лу Инь. Цзинчжэнь поведала племяннику об обстоятельствах смерти бабушки. Ни Цзао загрустил.

Не думай о прошлом! Если я взял тебя к себе, значит, отныне мы вместе будем делить и радости и горести… Ни Цзао успокаивал тетю.

Багаж у тети был жалкий. Она объяснила, что у нее почти ничего нет. Мать умерла, дом Цзинчжэнь отдала государству. В общем, у нее, кроме горячо любимого племянника, вроде как никого и ничего на этом свете не осталось.

Сохранилась единственная памятная вещь — старая, пожелтевшая фотография «молодого Чжоу», как назвала Цзинчжэнь своего покойного мужа, умершего лет тридцать пять тому назад. А ведь теперь шел уже 1967 год. «Похож на моего внука, да?»

Ни Цзао помрачнел, потому что фотография напомнила ему о тех мрачных, страшных временах и событиях, одно воспоминание о которых, как в кошмарном сне, стискивало грудь, не давая дышать. Он надеялся, что после Освобождения уйдет в небытие все, что было когда-то, составляло содержание его жизни. Поэтому сейчас, вновь вспомнив прошлое, он невольно засомневался, а правильно ли он поступил, пригласив тетю к себе, зачем берет он в свой дом эту нежить, восставшую к нему из далекой истории, из старого общества, эту дьявольскую тень помещичьего бытия? Если бы не многочисленные политические кампании и другие беды, обрушившиеся на него, Ни Цзао, всей душой тянувшийся к свету и новой жизни, даже краем глаза не взглянул бы на Цзинчжэнь, которой сама судьба предопределила уйти в могилу.

Ни Цзао вздохнул.

Они приехали в маленький приграничный городок. Тетя, пожаловавшись на то, что ее сильно укачало, сразу же легла. И с этого момента она чаще лежала, не вставая с постели. Ни Цзао это не понравилось. Ему вспомнилась одна смешная история, которую он как-то и поведал за столом.

Когда-то давным-давно жила ленивая женщина. Однажды ее муж собрался уезжать. Заботясь о ленивой жене, он испек большую лепешку и повесил ей на шею. Вернувшись домой, он обнаружил, что жена умерла от голода. Она была так ленива, что не удосужилась повернуть лепешку вокруг шеи и доесть оставшуюся часть, а кусала лишь с того края, что был прямо подо ртом, на груди. Он вспомнил еще один рассказ о ленивой жене, бытовавший у одного из окраинных нацменьшинств. В некий дом забрался вор, решивший украсть казан. Хозяин, услышав шум, бросился к вору, а тот, надев казан на голову, пустился наутек. Хозяин побежал вдогонку. Держи вора! — орал он. Вор, перепугавшись, бросил на землю казан и дал деру. Хозяин приподнял казан, и вдруг в его руках он раскололся на несколько кусков. Что за диво? Пришел он домой и видит: железный казан с четырьмя ушками стоит целехонький на плите. Что за наваждение? Дело, оказывается, было вот в чем. Жена хозяина была необыкновенно ленива. Она никогда не чистила казан, поэтому изнутри на стенках образовался толстый слой накипи. Вор схватил не сам казан, а корку из накипи. Она-то и раскололась.

Забавные истории, рассказанные Ни Цзао, вызывали у сидящих за столом хохот. Ни Цзао не имел никаких скрытых намерений, хотел лишь повеселить всех, но, взглянув на лицо тети, на котором застыла вымученная улыбка, он понял, что совершил непростительную бестактность. Цзинчжэнь наверняка решила, что он «говорит о прошлом в назидание настоящему», другими словами, что он намекал на ее лень и осуждал ее. Ни Цзао раскаивался в сказанном.

Всю ночь Цзинчжэнь стонала. Он спросил, что болит, она ответила — голова. Наверное, климат для нее не подходит, вот и заболела. По всей видимости — грипп. Завтра куплю тебе аспирин. На следующий день он купил ей успокаивающие таблетки. Тетя взяла стакан с водой, чтобы запить лекарство. Руки у нее дрожали. «Голова раскалывается!» — сказала она. Вообще-то хорошим здоровьем она никогда не отличалась: ее постоянно мучили головокружения, головные боли, она нередко стонала или лежала в постели по нескольку дней подряд. Не удивительно, что домашние подозревали ее в лукавстве, в разных уловках и считали ленивой. Когда она укладывалась в постель и долго ее не покидала, все думали (и не без основания), что, скорее всего, у тети просто плохое настроение или она на что-то сердится, на кого-то дуется, то есть хочет досадить человеку, сделать ему просто в пику, в общем, устраивает забастовку. Одним словом, Ни Цзао и на этот раз не придал ее недомоганию особого значения. Приняв успокаивающее лекарство, Цзинчжэнь уснула.

Жена Ни Цзао вот уже третий день жила в коммуне, помогая в сборе летнего урожая. Ребенок оставался дома. Девочка шумела и надоедала отцу, требуя повести ее в кино на «Маленького солдата Чжан Га». Ни Цзао извелся, не зная, что делать. Начиная с шестидесятых годов этот фильм они смотрели уже в пятый раз. Тетя забылась тяжелым сном. Он попытался ее разбудить к ужину, но она так и не проснулась. После ужина девочка совсем раскапризничалась и стала плакать. Пришлось в шестой раз идти смотреть этого проклятого Чжан Га. Вернувшись домой, он снова позвал Цзинчжэнь, но ответа не получил. До него донеслось ее мерное дыхание. Раздраженный и усталый, Ни Цзао вместе с ребенком отправился спать. Он проспал около часа и вдруг проснулся от дурного предчувствия. А что, если она потеряла сознание? Почему она так долго не поднимается? Что-то с ней случилось!

Была уже глухая ночь, когда Ни Цзао торопливо вошел в комнату тети. Она дышала тяжело, с хрипом, на щеках горел яркий румянец. Ни Цзао вновь окликнул ее и снова не получил ответа. Случилась беда. Но куда бежать, за кем? На дворе ночь. Собравшись с духом, он постучал в дверь соседа — нацмена, работавшего возчиком, наверное давно уже спавшего крепким сном. Разбудив его, он стал просить о помощи. Ребенка он поручил другому соседу, тоже нацмену. А первый повез тетю в больницу. Дежурный врач, протерев заспанные глаза, осмотрел больную и поставил диагноз — кровоизлияние в мозг. Пункция показала, что в спинномозговой жидкости действительно скопилась кровь. Ни Цзао знал, что пункция — вещь очень болезненная. Он видел, как тетя корчилась от боли. Врач был напряжен до предела. Сердце Ни Цзао тревожно колотилось в груди. Борьба за жизнь тети длилась три дня. Врачи использовали все возможные средства: ставили капельницу, давали кислород, делали инъекцию экстракта агримонии, чтобы остановить кровотечение. Давали Цзинчжэнь питательный раствор через нос. Ни Цзао не мог круглые сутки находиться возле больной, поскольку дома никого не было, но он приходил справиться о состоянии тети несколько раз в день. На четвертый день утром кто-то из больных в палате ему сообщил, что Цзинчжэнь долго порывалась что-то сказать, но никто к ней не подошел, а Ни Цзао рядом не оказалось. Ни Цзао несколько раз окликнул ее, надеясь привести ее в чувство, но она молчала. «А о чем, собственно, говорить?» — подумал он. Пусть спокойно отойдет в иной мир. Она может быть уверена, что Ни Цзао выполнит последний долг. Тетя при жизни не раз говорила, что боится кремации. Понятно, она тем самым проявляла отсталость, но Ни Цзао решил исполнить ее волю и похоронить в земле. Когда он вновь пришел к ней после полудня, она вот уже минут сорок пять, как была мертва. И тело Цзинчжэнь (госпожи Чжоу и Цзян или Цзин Цюэчжи) перенесли в морг.

Купить гроб оказалось делом несложным. Однако переодеть покойницу удалось лишь через несколько часов после смерти. Одевал ее сам Ни Цзао вместе с больничным врачом, заведующим терапевтическим отделением. Кто-то из местных старожилов, помогавших Ни Цзао с устройством похорон, посоветовал позвать для переодевания покойницы кого-нибудь из женщин, однако заведующий терапевтическим отделением (в начале «культурной революции» ему крепко досталось во время кампании проработки) с возмущением отверг это предложение: «Этого еще не хватало! Тело может закоченеть. Пока будем искать такую женщину, которая согласилась бы нам помочь, конечностей не согнешь!»

Когда они меняли на Цзинчжэнь платье, Ни Цзао обратил внимание, что тело тети стало удивительно маленьким и щуплым. Но зато какие густые черные волосы были у нее. Он подумал о ее возрасте, долго высчитывал, оказалось, что ей еще не исполнилось пятидесяти девяти. Она лежала с плотно сжатыми зубами, обе щеки ввалились. Ни Цзао задумался: почему человеку бывает суждено прожить такую тяжелую жизнь. Ответа на свой вопрос он так и не нашел. Если есть бог, то он, наверное, самое жестокое и безжалостное существо на свете.

Проститься с покойной пришли несколько крестьян, его хороших знакомых — бородатых, в длинных халатах нацменов. Рассказ Ни Цзао о злосчастной доле, которая досталась его тетке, вызвал у них горестные вздохи. Они теребили бороды, едва сдерживая навернувшиеся на глаза слезы. Узнав, что тетя приехала из Пекина, проделав долгий путь в десять тысяч ли, и через пять дней по приезде умерла, кто-то из них, грустно улыбнувшись, сказал, что, по существующим древним поверьям, она как бы умерла на своей родной земле. Она торопилась попасть сюда, с большими трудностями преодолела долгий путь, но наконец достигла своей последней обители, где и нашла успокоение. Всю жизнь ее носило по чужим краям, словно пыль по ветру, и только после смерти она смогла припасть к земле, уснуть на ней долгим сном. Металась всю жизнь, а ушла в землю здесь, на окраинных просторах Северо-Запада. Здесь она и пустила свои последние корни.

После смерти тети Ни Цзао много раз видел ее во сне. Однажды она вновь явилась ему, и на лице ее, покрытом густым слоем пудры, он заметил следы слез. Он спросил: «Разве ты не умерла?» Тетя, слабо улыбнувшись, тихо промолвила: «Прогоню я желтую иволгу. Пусть на ветке не плачет она. Своим криком тревожит мой сон. Не дойти мне до Ляоси».

«Ляоси» находится на западных окраинных землях. Вот он и приехал сюда — в западные края. «Запад» звучит как заклятье. Это, несомненно, указующий перст судьбы.

Через какое-то время, однако, Ни Цзао вместе с семьей вернулся в Пекин. Вскоре кто-то из его прежних соседей — крестьян прислал ему письмо, в котором сообщал, что на могиле Цзян Цзинчжэнь он сжег ритуальные деньги и помянул усопшую. В свое время этот добрый молодой человек помог Ни Цзао выкопать для умершей могилу. Он же посоветовал поставить на ней какой-нибудь знак, чтобы она не затерялась среди других могил. Но Ни Цзао делать это не стал: пусть могила исчезнет. В конце концов на этом свете исчезает все. Разве не так? Даже арки в честь добродетельных и верных жен оказываются никому не нужными. Прошла революция, родилось новое общество. И все эти арки, воздвигнутые в честь добродетельных женщин, запечатлевшие на себе кровавые слезы и ужас их жизни, теперь вызывают у счастливых потомков лишь горькую усмешку. Вряд ли кого заинтересует история этих монументов. Да и смогут ли потомки понять тех, кто жил до них? Кто осмелится после этого утверждать, что перемены в Китае происходят слишком медленно?

Ни Учэн, узнав о смерти Цзинчжэнь, оценил ее кончину краткой фразой: «Одним сатаной стало меньше на свете!» И добавил пару слов, малоизысканных, лишенных всяческой доброты.

Ненависть, оказывается, гораздо сильнее смерти.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Судьбы других героев этой истории может додумать читатель. Впрочем, заметим, что жизнь Цзинъи сложилась достаточно счастливо. После Освобождения она сама стала зарабатывать на хлеб, и тем самым ей удалось избежать той злой участи, что постигла мать и сестру. Ни Пин в те же годы с головой окунулась в революционный поток, а потом полетели обычные будни, лишенные какой-либо романтики. Чжао Шантун, на которого после Освобождения навесили ярлык «капиталиста», какое-то время подвергался перевоспитанию и в начале пятидесятых годов умер. Господина Ду прорабатывали не переставая полные тридцать лет, и лишь в 1977 году в его жизни наступил некоторый просвет, но вскоре Ду заболел и скончался. За неделю до смерти ему сообщили, что он полностью реабилитирован. В документе, который пришел на его имя, вместе с высокой оценкой деятельности содержалось предложение проявить о нем заботу. Его немедленно поместили в привилегированную больницу, в палату самого высшего класса, где он удостоился «особого» ухода. В условиях «спецобслуживания» он и покинул этот мир. Жаль, конечно, что он не смог прожить хоть немного подольше. Вскоре после его смерти из Японии приехал его друг. Перед портретом умершего он совершил несколько низких поклонов, еле сдерживая слезы. Он рассказал родным, как во время войны, живя в Пекине, он активно помогал японским властям, пытаясь склонить многих китайцев к соглашательской политике. Посулами и угрозами он пытался склонить к предательству и господина Ду, но тот остался непреклонен и решительно отверг все предложения.

Ни Хэ пошла в школу лишь после Освобождения. Поскольку родилась она в Пекине, она разговаривала лишь на пекинском диалекте — язык родных мест предков ей был чужд. Она не успела услышать от тети Цзинчжэнь и детских песенок, которые пелись в их родной деревне. Ни бабушка, ни тетя, ни отец не заняли в ее жизни заметного места. Они остались для нее и далекими, и почти чужими людьми. Чтобы уберечь себя, она сознательно отдалилась от родственников, как говорится, «ушла за тысячу ли».

У нее был хороший голос, производивший на окружающих сильное впечатление с момента ее появления на свет. Ее крик при рождении, совсем не похожий на плач других младенцев, напомнил пронзительно-резкий сигнал трубы. Ни Хэ знала много разных песен, а потому часто принимала участие в самодеятельности. Очень ей нравилось подражать знаменитым певцам. Когда она пела песню «Драгоценность», она имитировала пение Лю Шуфан; исполняя ведущую арию из телепьесы «Подозрение», под названием «Спасибо тебе», она пела как японская кинозвезда Ямагути; в заглавной песне «Все мы такие», в свое время получившей золотой приз, она подражала американской певице Барбаре Стрейзанд… Однако для Ни Цзао незабываемой песней осталась та, которую Ни Пин пела в детстве, удивительно точно подражая манере певицы Го Ланьин, — «Песнь о женской свободе». В 1950 году она исполняла ее при открытии Пекинского Дома пионеров, после чего девочку даже принимал сам мэр Пекина.

Черный мрачный колодец, Глубиной в десять тысяч чжанов. Из него не увидишь ни солнца, ни неба. Без счета бегут дни, месяцы, Годы летят один за другим. Кто придет к нам сюда? Кто спасет нас?..

Семилетняя малышка смогла выразить всю глубину скорби, таившейся в песне, которая, казалось, рассказывала о самой нашей истории, подтверждая необходимость революции, могучей, как буря. В этой песне звучала вековая боль.

Впоследствии Ни Хэ увлеклась техническими науками, хорошо училась, как и ее муж, примерный студент-технарь. Сейчас они оба работают доцентами в вузе (Ни Учэн, как известно, также всю жизнь стремился стать доцентом, но, увы, его планы так и не осуществились). Муж Ни Хэ, так сказать, в новых исторических условиях неоднократно выезжал за границу на стажировку и в командировки. Он привез оттуда немало технологических проектов и расчетов, а также различных материалов, самых прогрессивных по своему научному уровню. Само собой, он обзавелся не только «четырьмя крупными предметами»[174], но даже приобрел все «восемь важных в быту электрических приборов». В настоящее время супруги отдают все силы воспитанию подрастающего поколения.

У них всего один ребенок — мальчик одаренный, даже талантливый. В начальной и в средней школе первой ступени ему удалось перескочить через два класса. С раннего детства его захваливали, называя «юным дарованием» и «талантом», которые «быстро себя проявят». Когда мальчик садился готовить уроки, оба родителя оказывались рядом, готовые в любой момент предоставить ему помощь или просто подбодрить. Перед экзаменационной сессией они обычно просиживали возле чада чуть ли не до глубокой ночи… Оба родителя, вдохновленные советами рекламной передачи Центрального телевидения, в пору особо напряженной учебы сына покупали апилак и усиленно потчевали им своего отпрыска. Как известно, после Освобождения туберкулез постепенно перестал быть главным бичом для здоровья людей, а рыбий жир — единственным и самым чудодейственным средством укрепления организма. Сейчас в моде маточное молочко пчел, цветочная пыльца и витамин Е. Самой популярной болезнью — во всяком случае, это видно из литературы и телепередач — стало белокровие.

В наши дни у людей появилась одна тенденция: возлагать несвершившиеся надежды и планы на молодое поколение. Человеку еще нет сорока, а он уже думает о завещании потомкам. Одно поколение передает другому не только вечное сияние своей немеркнущей славы, но и свои надежды, которым, увы, не суждено было осуществиться.

Вспомним еще раз Горячку. В 1943 году, вскоре после того, как Ни Учэн ушел из дому, а Цзинъи переехала в другое место, вслед за ними покинула свой дом и Горячка. Удивительно, но они снова оказались соседями, что для Цзинъи вряд ли было большим счастьем, впрочем, трудно сказать. После Освобождения муж Горячки стал директором магазина, но во время кампании «трех против» и «пяти против»[175] его зачислили в разряд «тигров» — людей «с дурной подноготной», то есть взяточников и казнокрадов. После соответствующей проработки его в конце концов сняли с поста директора. После этого Ни Цзао много раз встречал этого «дохлого тигра», который, согнувшись в три погибели, мрачно брел по переулку. Глаза у него были постоянно опущены, он никогда не смотрел на людей и ни с кем не общался.

Однако скоро в семье Горячки произошло знаменательное событие: их большеглазая смазливая дочка вышла замуж за одного видного человека, после чего каждое воскресенье в переулке у ворот дома появлялся величественный «зим». Вскоре им поставили телефон (единственный на всю округу, что свидетельствовало о высоком положении этой семьи). Появление легковой машины и телефона было событием в хутуне уникальным, поэтому Горячка в течение долгого времени не могла успокоиться и демонстрировала разнообразные стороны своей «горячей» натуры.

Но ее радость была недолговечной. В 1957 году у большеглазой смазливой дочки возникли неприятности политического характера, после чего «зим» возле их дома больше не появлялся, а вскоре у них сняли и телефон. Говорят, что по этому поводу между родителями и дочерью разразился большой скандал и дочь потребовала у высокопоставленного супруга развода… В 1966 году, вскоре после начала «культурной революции», большеглазая смазливая дочь, не выдержав издевательств «маленьких генералов», повесилась.

После Освобождения Горячка не порывала с госпожой Чжао и Цзинчжэнь, но скандалов между ними больше уже никаких не возникало. Новое общество оказалось намного более цивилизованным.

Наконец, позвольте напомнить еще об одном герое, которого читатель, быть может, уже успел позабыть. Это мисс Лю, с которой Ни Учэн в 1942 году обедал в европейском ресторане на Сидане. Ни Цзао помнил, что отец что-то шутливо сказал женщине, на что она своим мелодичным голосом ответила: «Че-пу-ха!» У мисс Лю Лифэнь действительно был очень приятный голос, да и сама она была необыкновенно хороша. Ее красотой восхищалась даже Цзинъи. Мисс Лю проявляла к Ни Учэну большую симпатию, а тот в свою очередь был от нее просто без ума. Но вскоре мисс Лю поняла, что их отношения не имеют ни малейших надежд на будущее. Надо сказать, что поступки Ни Учэна глубоко ранили молодую женщину и вызвали возмущение. Она порвала с Ни Учэном. Мисс Лю добилась некоторых успехов в науке, но ее жизненный путь после Освобождения нам мало известен. Она, конечно, живет и здравствует и вряд ли потеряла свое очарование. Говорят, она занимает должность профессора в одном из университетов на Юге. Недавно ее пригласили в Англию и Францию, и она ездила туда по плану научного обмена.

…Жизнь человека не слишком длинна, но насыщена множеством порой довольно печальных событий.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Мой друг! Заканчивая свою книгу, я вспомнил и о тебе. Мы познакомились с тобой в «Школе 7-го мая», в одном из пустынных мест страны. Помню, как-то в выходной день многие из бойцов школы отправились в город развлечься. Я остался дежурить вместе с еще одним перевоспитуемым бойцом. Мы раскатывали в столовой тесто для лапши, когда пришел ты. Назвав меня по имени, ты похвалил мою работу и спросил, что я буду делать с тестом, как смогу раскатать широкий лист — ведь скалка слишком короткая. Я объяснил, и ты ответил что-то, так завязался разговор. С твоих слов я узнал, что, оказывается, мы из одного города и даже из одного района, больше того — с одной и той же улицы.

Ты шире в плечах, длинноног, в твоих глазах светится ум, в разговоре ты находчив и умеешь пошутить. Сразу видно, ты очень общительный человек. Но я заметил, что ты говоришь слишком быстро, почти тараторишь, и во время разговора твои узкие губы, находясь в движении, производят довольно странное впечатление. Мы подружились. Я часто посмеивался над твоей скороговоркой и теми диалектальными словечками, которые проскальзывали в твоей речи. Оплеуху ты называл «баклажаном», о скупердяе говорил: у него «монета застряла меж ребер». Если что-то у тебя не получалось, ты досадовал: «Обстановочка не та!» Я у тебя многому научился. Твои критические замечания по поводу «культрева», левацкой политики и злодеяний тех лет находили отклики в моей душе. С тобой, мой друг, я не так глубоко чувствовал тоску и одиночество в те годы.

После событий, связанных с Линь Бяо[176], наша школа мало-помалу развалилась, а с 1973 года мы расстались — каждый пошел своей дорогой. Потом мы оказались слишком занятыми, чтобы встречаться друг с другом. Недаром Чжуанцзы когда-то сказал: «Лучше забыть друг о друге в реках и озерах, чем увлажнять друг друга слюной»[177]. Но спустя десять лет у нас появилась прекрасная возможность не только встретиться, но и всласть поговорить по душам. Наша беседа проходила за столом, уставленным обильными и разнообразными закусками и вином, что свидетельствовало об «исключительно хорошей обстановке в стране» в ту новую эпоху. Ты заметно постарел, облысел, твой голос стал хриплым, лицо бороздили глубокие морщины, а на коже появились коричневые пигментные пятнышки — отметины старости? Потягивая вино — «фэньцзю», ты вспомнил, как в свое время дал кому-то здорового «баклажана». За десять с лишним лет ты побывал в двух провинциях, трех городах, сменил семь мест работы. Ты работал в управлении культуры, на киностудии, в специализированном педагогическом вузе, на выставке, в административном учреждении, в ассоциации писателей, в театре. Чем чаще ты менял место работы, тем меньше оставался ею доволен: «Обстановочка не та!» Какой же в Китае быть «обстановочке»? Ты с раздражением объяснял: нас может судить лишь тот, кто живет за пределами Китая… Ты все больше наливался вином и все громче говорил о своих потенциальных возможностях, которые не смогли получить развития. Ты матерился направо и налево. Мать твою так! Жизнь человека зависит от случая и судьбы. Понял? Лао-Ван, можешь этому верить или не верить — твое дело, но все зависит от счастливого случая. Эх, если бы только он мне подвернулся! Я стал бы начальником какого-нибудь управления, а может быть, даже министром. Неужели я не гожусь? Я считаю, что способностей у меня хоть отбавляй. Писательство? Извольте! Мало я настрочил всяких безделиц!.. Ты катишь на меня, а я на тебя; ты расхваливаешь меня, а я — тебя!.. Ты сам хорошо знаешь про все эти темные дела в литературе и искусстве!.. Дипломатия? Пожалуйста! Правда, дипломатия — штука рискованная, сам знаешь. Греха не оберешься от нее! «Не доел кусок, с собой поволок». К тому же дипломату нужно знать иностранные языки. А разве нас им учили? Немножко ухватили русского, немного поднахватались английского. Больше шумели, пузырились… Старались держаться на гребне, над волной… Что? Говоришь, надо самому гореть и своим светом светить? Нет, мать твою так, все свое тепло я уже отдал, и больше мне уже не разогреться. Не дано! Вот так-то, милые мои внуки… Силы мои понапрасну сгнили!..

Да, я вспоминаю тебя, мой друг. Я ценю твои достоинства, твои обширные знания, независимость и самостоятельность твоих взглядов. В юные годы из-за своего отца, крупного гоминьдановского чиновника, ты был вынужден стоять в стороне от всяких дел, впрочем, возможно, ты это делал вполне сознательно. В 1958 году на тебя повесили «белый стяг», однако в наиболее ответственные моменты жизни, например, когда надо было срочно переводить стихи Председателя Мао, крупные и мелкие чиновники бежали к тебе гурьбой за помощью, проявляя завидную почтительность. Без тебя, видите ли, ни на шаг! Как говорят: «Без мясника Чжана станешь жрать свинью с грязной щетиной!» Изволь, отведай! Уже тогда многие понимали и признавали твою ценность; сейчас понимают ее еще больше. Во время очередной кампании по изучению документов, озаглавленной «Контрудар по правому реставрационному поветрию», ты мог преспокойно валяться на диване с сигаретой во рту, в то время как остальные высказывали свои критические замечания. И не только валяться, но и храпеть, выпуская изо рта длинную струйку слюны. И никто из тех стервецов, мелких людишек, что жаждал унизить тебя и даже погубить, не осмелился свести с тобой счеты, потому что ты оказался в положении мясника Чжана! Чертовски повезло! Здорово! Силища! Жуть!

Но ответь мне, почему ты так много пьешь? Почти по полмесяца ты не просыхаешь. В чем причина? Из-за пьянства в твоем доме возникают постоянные скандалы, а порой и драки. Я слышал, что твоя единственная дочь умудрилась закатить тебе «баклажана»! Эх! Или ты полностью смирился со своим положением и, «самоуничижаясь», пытаешься скрыть непомерную гордость? Неужели ты так и не поднимешься, если переменится обстановка? Отчего ты не побережешь свой талант, не прочувствуешь душой свою миссию в жизни, не проявишь старания и не займешься с усердием настоящим делом? Все происходит от лености твоей души. А как страдают твои близкие и друзья, когда видят твое саморазрушение, как в твоем сильном теле быка иссякают огромные возможности.

Друг моей юности, ты, конечно, не забыл, как мы когда-то лежали рядом, тесно прижавшись друг к другу, как разговаривали об Островском, Фадееве, Антонове, Пановой… а потом обсуждали Ромена Роллана… Вероятно, ты не забыл и о том, как мы оба, написав свои первые рассказы, дали друг другу почитать, а потом устроили нечто вроде литературной дискуссии. Ты, наверное, помнишь, как в день моей свадьбы я сунул тебе перед уходом в карман куртки большую горсть «пьяных фиников»… Потом со мной случилась беда, и ты из сострадания пришел меня проводить и выразить свое сочувствие. Ты сидел рядом со мной, стараясь меня утешить и чем-то помочь…

Но политический смерч испугал и тебя, а твои родные посоветовали тебе проявить решительность и порвать со мной — «провести межевую линию». Накануне отъезда в Синьцзян я хотел с тобой попрощаться, но ты в письме мне ответил, что нам лучше не встречаться, и добавил, что мы достаточно умные люди, чтобы все понять как надо.

Что же тут непонятного? Но только тогда я как-то не придал этому значения. Я лишь пожалел, что мне пришлось потерять еще одного друга. Еще больше пожалел я тебя…

Последующая жизнь позволила мне понять тебя несколько лучше, и я сделал для себя вывод: не стоит страдать и предаваться мрачным воспоминаниям. Не лучше ли вместе прочитать стихи Маяковского! Прошлое уходит как дым… Ты старый участник революции, вступивший в партию еще во время антияпонской войны. Вероятно, ты давно бы мог стать министром, но ты остался мелким, как кунжутное семечко, исполнителем-чиновником. К свадьбе сына ты не смог даже выбить для него жилье, потому что всегда был честным и прямолинейным и осторожным. После 1959 года ты уже не вспоминал о Ромене Роллане и тем более не вспоминал о нем в восьмидесятых годах. Все утверждают: ты редкой души человек. Действительно, тебе не занимать порядочности. Однако ты очень слаб. Ты все время чего-то ждал, надеялся, что кто-то поведет тебя за собой… Эх! Давай-ка лучше выпьем чарку «маотая». Когда еще мы сможем вернуться душой в нашу молодость — к тем захватывающим дням нашей жизни, когда наши мысли и наш дух были устремлены ввысь?

Я вспомнил и о вас, мои китайские и зарубежные друзья… Кажется, это был первый погожий день после длительного периода дождей и последний день нашего пребывания в Б. Поскольку вечером никаких мероприятий не предвиделось, кто-то из вас предложил сходить посмотреть развлекательную программу — шоу, совместно устроенное британской и местной компаниями. Мы, понятно, с радостью подхватили эту идею. Наша машина долго петляла, проехала железнодорожный мост и выехала на пустынную отмель, вдоль которой протянулся частокол безобразных труб и длинные ряды складских помещений. На пустыре для посетителей были устроены аттракционы. Мы увидели также множество предметов ремесла, вроде прелестных игрушек, настенных часов. Все эти предметы не продавались, их можно было лишь выиграть, испытав свое счастье, покрутившись на колесе или выстрелив из ружья. В балагане, где выступали горластые певцы из «Роллинг стоунс», мы пили пиво, ели жареных цыплят и колбаски. Столовые приборы здесь отсутствовали, и есть приходилось руками. Нам подали влажные бумажные салфетки с запахом мяты. В труппе «Роллинг стоунс» солировала рыжеволосая девица, не слишком высокая, крепко сбитая. Ей можно было дать лет шестнадцать-семнадцать. Глядя на нее, я подумал, что с раннего детства она, по всей видимости, вдоволь ела сыру.

В перерыве между выступлениями публику развлекал инвалид в коляске, который подыгрывая себе на гармонике, пел старые народные песни жителей этого уголка побережья Балтийского моря, этого самобытного местечка в устье Эльбы. Его песни звучали как призыв к атаке.

Мне тогда сразу же припомнились китайские храмовые праздники. В памяти возник район пекинского Шичахая до Освобождения. Здешний балаган мне напомнил те, что когда-то стояли у Шичахая… Когда спускались сумерки, вокруг загорались десятки керосиновых фонарей. Нос улавливал аромат цветов лотоса и кисловатый запах рыбы. Вспомнился один из ресторанов под названием «Изысканный стол», построенный прямо на островке. В заведении подавали отвар из лотосовых лепестков и жареные шаобины[178] с мясной начинкой. Здесь можно было полакомиться блюдами из фасоли, бобовыми пирожками и маленькими пампушками, сделанными из порошка размолотого каштана, смешанного с мукой других сортов. Здесь, без сомнения, не раз сидели Ши Фуган и Ни Учэн с семьями. С тех пор прошло почти полстолетия…

Как будем развлекаться? Может, покатаемся на машинах? А может, померимся силой, поборемся на кулаках? А вон там висит вниз головой человек. Это тоже аттракцион — «Летающая птица»! Несколько минут игры на нервах. А вот карусель «Вертящийся лотосовый трон». Как посмотришь — рябит в глазах. Я выбрал «круговые качели».

А ты, мой соотечественник, мой коллега и земляк, ты почему-то отказался. Знаю, если тебе предстоит командировка в Лхасу, ты откажешься лететь и туда. Исходя из самых лучших побуждений, ты советуешь не делать этого и мне. Как бы чего не вышло!

Заревел мотор, вся конструкция пришла в движение — сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. Мое раскачивающееся сиденье уводило все выше и выше. И вот наступил момент, когда стальные тяжи, охраняющие мое тело, а следовательно, и мою жизнь, сравнялись с линией горизонта и оказались где-то вверху, не менее тридцати метров от поверхности земли. А потом линия горизонта очутилась внизу. Река, горы и все, что находилось на земле, поменялось местами. Казалось, что человек лежал, потом неожиданно сел, потом поднялся на ноги и наконец встал во весь рост. Все вокруг вертелось, переливалось множеством огней, напоминавших реку, сверкающую в лучах солнца. Меня охватил страх, но одновременно хотелось кричать от счастья. Я открыл было рот, но вдруг изменился в лице. Я почувствовал, что скорость вращения замедляется. Мы постепенно снижались. Линия горизонта опускалась вместе с нами. Река и горы заняли прежнее положение. На моем лице снова появилась улыбка, из груди вырвался вздох облегчения. Я снова ощутил радость. Только что взмывал вверх, кружилась голова, что-то кричал. Но вот все замедлило свой бег, я опустился, и сразу же все стало необыкновенно легко… Так было много-много раз подряд. Наконец я сошел на землю. Увы! У меня не выросли крылья, и я не научился летать. Я остался таким, как прежде…

Взлет вверх и падение вниз взаимосвязаны, как жизнь и смерть, которые, как все в этом мире, имеют свою последовательность. И все же тебе хоть на миг удалось ощутить всем своим существом жар, похожий на вечное горение. Но в начале полета ты почувствовал тяжелый и жгучий удар, который способен потрясти небеса. За ударом последовало падение, вместе с которым ты ощутил чудовищную силу, сковавшую полет, и наконец — разбитые вдребезги грезы… И вот твое изначальное место. Потом новое ускорение, и снова бросок вверх, зависание в пустоте, стремительное вращение, а за ним опять снижение, обретение прежнего состояния, спокойствие. Многократные взлеты и многократные падения! Что по этому поводу сказать в заключение? Можно ли утверждать, что мы наконец-то взлетели и тем самым осуществили вечную и горячую мечту человечества? Разве не раз будили мы горы, реки, всю землю вокруг?! Или мы скажем другое: жар наших душ, наши грезы, наши мечты о вечном полете оказались напрасными и пустыми? Нам пора остановиться и опуститься на землю!

Летом 1985 года автор на одном из морских курортов встретил своего старого приятеля Ни Цзао. Ему было за пятьдесят, но он все еще оставался крепким и здоровым на вид мужчиной. Последние два года он жил, в общем, неплохо — «была обстановочка». Мы вместе ходили купаться. Он плавал брассом, на боку, на спине; плавал размеренно, свободно, уверенно. Сначала я плыл впереди, а он следовал за мной. Чтобы держаться вместе, мне приходилось то и дело замедлять скорость. Однако минут через сорок я почувствовал усталость и предложил ему возвращаться. Он, извинившись, ответил, что сегодня хочет заплыть дальше обычного. Может быть, так далеко он плывет в последний раз.

Лао-Ван, возвращайся один. Мне показалось, что он чего-то недоговаривает, но тянуть его насильно к берегу я не стал — было неловко. Я проплыл вместе с ним еще минут десять и почувствовал, что вконец выдохся. Пусть, думаю, плывет один, а сам повернул к берегу.

Вокруг меня не было ни души. Кругом море — без конца и без края. Волны бежали одна за другой. Слышно было лишь, как тело глухо рассекает воду. Все вокруг — и небо и море — окутала серая мгла. От унылого однообразия кружилась голова, мутнело в глазах. Меня внезапно охватил страх. Я повернул голову к Ни Цзао. Он плыл быстро и был уже довольно далеко, словно задался целью достичь середины безбрежного простора, доплыть до середины Тихого океана. А что делать мне? Звать его было бессмысленно — он все равно бы ничего не услышал. Я остановился и лег на спину. Волны тихо покачивали меня. Я изо всех сил старался успокоить себя, унять волнение. Прошло часа два, прежде чем я добрался до берега.

Потом я лежал на песке и, отдыхая, прислушивался к глухому шуму моря, смотрел на волны, похожие на гребни гор, восхищаясь его величием, восторгаясь мощью его дыхания. Как жаль, что эта энергия никак не используется, думал я. Потом я направился к павильону, чтобы обмыться пресной водой и переодеться, а затем вновь вернулся на берег. Ни Цзао я нигде не увидел. Я испугался всерьез и решил сообщить, чтобы приняли срочные меры. Стало смеркаться, когда я увидел на горизонте черную точку. Это был он. Я принялся махать ему рукой, кричать, скакать и прыгать. Он никак не реагировал. Минут через двадцать он наконец оказался на берегу. Он выглядел не слишком усталым и не проявлял особой радости. Я не заметил в его поведении ни удальства, ни позерства: мне, мол, все нипочем, море могу переплыть! Нет, он не хвастался умением плавать и не пытался подчеркнуть опасность, которая ему угрожала. Его поведение меня озадачило. Говорить ему о том, что я пережил в последние два часа, мне было как-то неудобно. Я лишь спросил: «Зачем ты заплыл так далеко?» Он засмеялся. «Просто так, хотел заплыть подальше! Чем дальше, тем лучше!» «А я было подумал, что ты решил покончить с собой», — сказал я как бы в шутку.

Он ничего не ответил.

И вдруг вне всякой связи проговорил: «Знаешь, в Пекине и многих других городах сейчас проводится кампания за чистоту. Не разрешается нигде плевать. Правда, здорово, да? Если бы об этом узнал мой покойный отец, он бы очень обрадовался». Потом он спросил: «Лао-Ван, как ты думаешь, сколько понадобится времени, чтобы решить эту проблему, я имею в виду — плевать всюду и везде?»

Я ответил на его вопрос молчанием. Он продолжал: «По-моему, придется ждать очень долго, может быть несколько поколений, чтобы дождаться наконец того времени, когда люди в городах и деревнях перестанут плеваться. Думаешь, я преувеличиваю?» Он слабо улыбнулся.

Вечером он потащил меня в какую-то старенькую приморскую харчевню, в которой готовили европейские блюда, пояснив мне, что она существовала в городе Т. задолго до появления на свет его отца. Работала она лишь в определенный сезон года. Половина мест находилась на открытом воздухе, другая — в зале, освещенном гирляндами светильников, похожих на нитки жемчуга. Из зала доносились тихие звуки электронной музыки. Посетителей в ресторане было много, в основном иностранцы, хорошо одетые и упитанные. Их потчевали здесь превосходными, обжаренными в масле омарами пунцового цвета, такими яркими, что я подумал, будто они облиты томатным соусом, но официант решительно опроверг мое предположение, сказав, что цвет у омаров естественный. Принесли прекрасное фруктовое мороженое, напоминавшее только что распустившийся цветок. Не менее вкусны были и холодные закуски, поданные на блюде, прикрытом серебряной крышкой.

После еды нас пригласили на танцы. Никогда бы не мог подумать, что Ни Цзао так хорошо танцует: легко и свободно. Неудивительно, что к нему были прикованы взгляды иностранцев, как мужчин, так и женщин.

Я наблюдал за Ни Цзао, но мысли витали вокруг моей будущей книги. Это будет роман, впрочем, даже не роман, а скорее историческое повествование. Я напишу историю танцев, которые мне довелось наблюдать в своей жизни. Помню, до Освобождения большой популярностью пользовались «танцы дружбы», но их танцевали люди дурные. Так, в 1948 году, накануне краха гоминьдановского режима в Ухани, произошла довольно смешная и гнусная история, почти фарс. Однажды, когда жены и дочери крупных гоминьдановских чиновников кружились в танце, в зале внезапно погас свет. И сейчас же в кромешной темноте началось повальное совокупление. Все гоминьдановские газеты, поместив информацию об этом курьезе, потребовали расследования. В том же 1948 году произошло другое событие: шанхайские танцорки провели демонстрацию, во время которой выдвинули городскому муниципалитету свои претензии и требования, а потом устроили в муниципалитете погром. Поистине революционный поступок! Я с детства слышал разговоры о том, что танцорки — женщины очень дурные, и вдруг к 1948 году они оказались необычайно революционны.

Танцевать любили даже те, кто вплотную занимался революцией, о чем я впервые узнал из книги Агнесс Смэдли[179]. Я прочитал в ней о том, что не чуждались танцев и вожди революции: Мао Цзэдун, Чжу Дэ, Пэн Дэхуай[180]. Сначала я этому не поверил. Как же так, чтобы в Яньани — и танцевать? В тех местах можно лишь, взявшись за руки, петь «Интернационал»: «Это есть наш последний и решительный бой…»

Вот только не помню, нападал ли на эти танцы в Яньани Ван Шивэй[181].

После Освобождения, в первой половине пятидесятых годов, по всей стране снова получили необыкновенное распространение «танцы дружбы». В те годы я занимался комсомольской работой. Помню, наш комитет находился в здании, которое занимал районный совет профсоюзов. Каждую субботу вечером профсоюзы устраивали танцы на асфальтовой площадке перед домом, и в них охотно участвовала вся наша молодежь. «Танцы дружбы», ставшие новым явлением освобожденной страны, выражали стремление людей к счастливой, культурной и свободной жизни. В то время, пожалуй, чаще всего наигрывали фокстрот «Выше шаг». Что до меня, то я больше любил другую мелодию — советскую «Студенческую песню», которую обычно исполнял приятный тенор. О, как я любил те годы с их весенним бурлением юности, с их раскованностью, пьянящим чувством новой жизни и доверием ко всему.

В конце пятидесятых все танцы исчезли, во всяком случае, не стали проводить открытых танцевальных вечеров. В это время, по всей видимости, танцевать могли одни лишь избранные, и то не все, а лишь некоторые из них.

Что было потом — лучше не вспоминать.

Зимой 1978 года вдруг вновь возродились «танцы дружбы», и танцевальная волна захлестнула всю страну. Но вскоре, рассказывают, возникли какие-то дурные поветрия, которые нельзя назвать ни пристойными, ни приличными. В танцевальном вихре кружилась всякая мелкая шваль, лишенная чувства национальной гордости, пресмыкавшаяся перед всем иностранным и разрушавшая нашу мораль. Словом, в танцы встрял третий лишний…

Весной 1979 года танцы неожиданно прекратились.

С начала восьмидесятых в истории танцевального искусства происходили свои подъемы и спады. Странно, но по поводу танцев не принималось каких-то чрезвычайных резолюций, решений, постановлений, не издавались законы, приказы, не разрабатывались планы. В отношении танцев не публиковали не только основополагающих, но даже самых обыкновенных статей. И все же танцы стали своеобразным показателем общественного климата.

В рассказе Чэнь Цзяньгуана[182] есть сцена, в которой описывается «организованный» танцевальный вечер. Молодежь танцует, а вокруг танцевальной площадки расхаживает патруль из рабочих-пенсионеров. Патрульные дают молодым строгие наставления: «Следите за своими позами в танце, сохраняйте дистанцию!»

Общественные парки приуныли. С 1978 по 1979 год сюда приходило много молодых людей. Наступала пора закрывать ворота, а они ни в какую — не расходятся, и все тут. В общем, нарушали режим работы, портили общественные ценности, предметы культуры, вытаптывали газоны. Одним словом, вели себя крайне непристойно и ругались по-черному. Кто-то из грубиянов оскорбил и даже избил работников парка.

Говорят, что организовывать такие танцы стало делом довольно рискованным. Скажем, вы проводите танцевальный вечер, но вдруг невесть откуда подкатывает машина с молодчиками, которые устраивают драку на танцевальной площадке. Можно ли в таких условиях поддерживать приличные общественные нравы или порядок?

В 1984 году вновь повсюду и во множестве — как побеги после дождя — стали устраиваться танцевальные вечера, причем вполне официально, но теперь на них продавали билеты. В газетах появились статьи, авторы которых довольно смело защищали «диско». Но «диско» танцевали немногие и не слишком уверенно. А потом в газетах (например, на первой полосе «Цзэфан жибао») появилось решение Шанхайского управления госбезопасности о запрещении танцев, которые назвали «коммерческими».

Впрочем, по слухам, вскоре будто было напечатано разъяснение: под «коммерческими танцами» имелись в виду те, в которых ищут особых «партнеров».

Так разве не заслуживает внимания описание всех этих метаморфоз, происходивших в поступках людей, привычках, вкусах и психологии?

Разумеется, нашим танцам, то есть тем, что танцевали мы с Ни Цзао, никто не мешал. Ни Цзао, между прочим, сообщил мне, что хотя его отец, Ни Учэн, очень любил танцевать, однако за всю свою жизнь ему довелось потанцевать всего несколько раз… Если бы он увидел, что делается сейчас: какое множество цветных фонарей, как они ярко горят и переливаются. И все же они уступают слепящему сиянию светильников в некоторых гуандунских отелях экстра-класса… Ах, как скользит под ногами пол. Но какая уверенность чувствуется в каждом движении танцующих мужчин и женщин, какая смелость в нарядах.

Сегодня вечером звучат три мелодии: «Девушка из Богемии», «Зеленый попугай» и «Прошлогоднее лето».

Прошлогоднее лето, ты особенно мне по душе!

КОМПРИВЕТ Повесть. © Перевод С. Торопцев

1

1957 год, август

Жара стояла жгучая. Метеосводка грозила тридцатью девятью градусами. Впору к врачу бежать: лихорадит, мутит, голова раскалывается, во рту сохнет, аппетита нет, язык обложен, лицо бледное, губы фиолетовые, озноб так пробирает, что под двумя одеялами согреться не можешь. Стена, стол, кровать — все вроде бы теплое. Камень или железо — обжигают. А сам ты леденеешь. И пуще всего — сердце, сердце Чжун Ичэна.

Что происходит? В один миг вдруг все застыло. Все окаменело: трава, небо, воздух, газеты, улыбки, лица… Или холод космоса объял землю? Стальным листом нависло тяжелое небо, камнями пали цветы, сгустился воздух, смерзаясь в льдинки, оцепенели газеты, погасли улыбки, обледенели лица. А сердце, обескровленное, ссохлось.

Началось все первого июля. Какой это был чудесный, волнующий день, первое июля! Кровь кипела! Еще накануне Чжун Ичэн, молодой ответработник райкома партии Центрального района города П., возглавлявший контрольную группу канцелярии, был активным участником «борьбы с правыми элементами». К политическим кампаниям, проводившимся после Освобождения, он всегда относился с жаром и страстью, и в нынешнюю его ввели в особую руководящую «тройку» канцелярии. Как вдруг первого июля столичная газета помещает статью некой восходящей критической звезды, разнесшей небольшое, всего в четыре строки, стихотворение Чжун Ичэна. Под названием «Исповедь озимых колосков» оно было опубликовано в крошечном детском иллюстрированном журнальчике:

Облетят хризантемы в лугах — Только мы продолжаем расти… Снежный панцирь задушит поля — Только в нас урожай живет…

Бедный Чжун Ичэн, любитель поэзии. (Нет, справедливо говорят, что стихи до добра не доводят, будь то Байрон или Шелли, Пушкин или Маяковский… Кто погиб на дуэли, кто самоубийством кончил, а кто в тюрьму из-за женщин попал.) Он упивался стихами, читал вслух, и слезы стояли в глазах, ночи напролет он плакал, смеялся, что-то бормотал, выкрикивал, нашептывал — и писал, писал стихотворение за стихотворением, и эта «Исповедь…» была гораздо длинней, но какой-то многомудрый, высоконравственный и при том весьма близорукий редактор все вычеркнул. Оставшиеся в итоге четыре строчки заняли на журнальной странице место в правом нижнем углу рядом с сельским пейзажем. Но все равно счастье, все равно почетно, вон какой бесконечный простор, дрожащие, чуть пожухшие лепестки хризантем, распластанное заснеженное поле, зеленоватые юные побеги озимой пшеницы, набухшие колоски… Четыре строки исполнены любовью и раздумьями, обращенными к миллионам ребятишек — читателей этого журнальчика. Толстячок в матроске прочитал и спрашивает маму: «Что такое колос? У него тоже есть голос?» — «Как видишь, малыш, разговаривает», — усмехнулась мама, тряхнув головой, ну что тут можно объяснить? А девчушка с косичками решила ехать в деревню — посмотреть на поля, посевы, на крестьян и на мельницу, где пшеница становится мукой, белой как снег… Сколько счастья, до чего славно!

И тем не менее восходящая критическая звезда нанесла ему удар. Ужасно красная, аж багровая звезда. «В чем исповедуется?» — гласил заголовок статьи. Стихотворение, вещала звезда, появилось в мае пятьдесят седьмого — как раз тогда, когда антипартийные, антисоциалистические правые элементы, используя разные формы, в том числе и стихи, развернули бешеное наступление на партию, требовали, чтобы она «сошла со сцены», «уступила место», грозили «покончить с компартией», изливали свою звериную ненависть к партии и народу, мечтая перевернуть все вверх дном, переменить климат. Вот потому-то и необходимо, требовала восходящая звезда, подвергнуть стихотворение «Исповедь озимых колосков» анализу с позиций политической борьбы, серьезно, не поддаваясь уловкам всяких «волков в овечьей шкуре», «ядовитых змей, прикидывающихся красотками». «Облетят хризантемы в лугах» — эта строка означает, что компартия сходит со сцены, к тому же «цветок-то — в лугах», то есть «дикий», а это совершенно тот же бред, что у некоего Остина, американского представителя в ООН, который клеветал на нашу партию, будто она уничтожает культуру. «Мы продолжаем расти» — то есть на сцену должны выйти твердолобые буржуа да правые элементы, «мы» — это союз злостных правых Чжан Боцзюня и Ло Лунцзи, это Хуан Шижэнь с Мяо Жэньчжи, Чан Кайши с Сун Мэйлин. «Снежный панцирь задушит поля» — вот она, вся на виду, черная, злобная, чудовищная душа реакционера, возмечтавшего уничтожить в нашей социалистической стране могучую пролетарскую диктатуру; это скрежет зубовный, ни для кого не секрет, куда метит автор, ведь последняя строка «в нас урожай живет» — это, в сущности, призыв к контрреволюционному мятежу.

Газеты с этой статьей были доставлены в город П. после обеда и незадолго до окончания работы попали в Центральный райком. Будто бомба взорвалась: одни удивились, другие испугались, третьи пришли в ужас, четвертые — в восторг. Начав читать, Чжун Ичэн взревел, надавал себе пощечин по одной щеке, по другой — так, что лицо запылало. Ай да восходящая критическая звезда! Схватила его за руку, засыпала стрелами. А ты поинтересовался, что я за человек? Выставил этаким образом, не разузнав моего политического лица ни в прошлом, ни сейчас! Надо протестовать, но восходящая звезда сдавила горло, и Чжун Ичэн не мог издать ни звука. Ну, силен ты, восходящая звезда, ну, остер, ну, смел, высоко берешь; и не остановишь его, рушатся бамбуковые ограждения, снарядами ужасающих ложных обвинений разметал линию обороны, и, в сущности, обсуждать тут уже нечего. С литературной критикой еще можно было бы подискутировать, а политический приговор положено приводить в исполнение — немедленно, на месте. Тем более что он и осудил его, как военный трибунал, на смерть — политическую.

И все-таки терпеть такое, не протестуя, было выше его сил. Если автомобиль ринется поперек движения через тротуар и вломится в витрину универмага… средь бела дня негодяй изнасилует девушку… здание рухнет в тридцатиметровый подкоп… по школьному классу полоснут пулеметной очередью… такое ужаснет Чжун Ичэна, пожалуй, меньше, чем эта разносная статья. Черным по белому, белые зубы торчат из алого зева; как же это в нашей газете мог появиться подобный бред? Такой кошмарный разбор крошечного стихотвореньица вместе с его автором? Ему показалось, что хрустят кости: восходящая критическая звезда скрутила его, запихнула в рот и хрупает.

Он пошел к старине Вэю, секретарю райкома. Жена Вэя тоже работала в райкоме, и жили они совсем рядом, и он допоздна не уходил домой, засиживаясь в кабинете. Сейчас старина Вэй, насупившись, читал под лампой газету.

— Ты, товарищ, не суетись, — прервал он нервные оправдания Чжун Ичэна, — поглубже вдохни и попридержи дыхание, будем проверять. И трудись как следует! Надумаешь что — приходи, потолкуем.

Слова секретаря райкома — это позиция райкома, и Чжун Ичэн несколько успокоился. Однако, проходя по коридору, он случайно заметил, как внимательно, делая пометки красным карандашом, изучает статью восходящей звезды начальник канцелярии Сун Мин, руководитель «тройки». Товарищ Сун Мин… Подумаешь о нем, тоска берет. Махонькое, по-стариковски сморщенное личико, на нем крошечные, будто игрушечные, очки. Сун Мин недавно разошелся со своей старухой, и морщины на его лице никогда не разглаживались, а говорил он только словами из газет и документов, других, похоже, и не зная. Как-то в прошлом году Чжун Ичэн заглянул в его настольный календарь и был потрясен: рядом с педантичными пометками вроде «Поторопить А. с отчетом», «Доложить Б. цифры», «Подготовить ответы на вопросы В.», «Представить Г. список» он увидел там и такое: «Пойти с Шуцинь в кино, поговорить» (а это его жена, тогда они еще не были в разводе) и даже «Побеседовать с Асюн о лжи» (Асюн — шестилетний сынишка). И вот теперь внимание Сун Мина привлекла статья восходящей критической звезды, и в настольном календаре наверняка появится запись: «Обдумать „Исповедь“ Чжун Ичэна» или что-нибудь в этом роде. Было от чего прийти в смятение.

Чжун Ичэн бросился к своей милой, Лин Сюэ.

— Просто-напросто шьют дело! — сказала она. — Чистейшая клевета, травля, чушь собачья! — И добавила: — Плюнь, не все считают так, как он! Не грусти, дружок, пошли лучше холодного молочка выпьем!

Жить стало веселей, он поднял голову — небо не падает, топнул ногой — земля не проваливается. И сам он остался тем же Чжун Ичэном, и любовь его не предала, и райком не изменился. Но не упрощает ли проблему Лин Сюэ, подумал Чжун Ичэн, она не представляет себе той огромной опасности, что таится за грозными намеками и инсинуациями восходящей звезды!

Опасность чего? Страшно было даже подумать об этом. Все что угодно мог он себе представить: как приходит последний день его жизни, как тускнеет и меркнет солнце, — но только не это. И после первого июля появилась у него постыдная, докучавшая всем привычка внимательно приглядываться, как относятся к нему окружающие, как смотрят на него, с каким выражением. То ли по причине излишней мнительности, то ли и в самом деле так было, но ему вдруг показалось, что после того дня люди как-то переменились к нему; он решил, что это подействовала статья восходящей звезды. Одни, завидя его, начинали было привычно улыбаться, но тут же гасили улыбку, и эти странные судорожные сокращения лицевых мышц вынести было нелегко! Другие, как водится, здоровались, протягивали руку, но пожимали поспешно, оглядываясь по сторонам. Наиболее близкие друзья не могли молча пройти мимо, но уже после двух-трех слов становилось заметно, что и им не по себе. Только Сун Мин держался прекрасно, даже лучше, чем прежде, непринужденно, подчеркнуто вежливо — отнюдь не притворяясь, а с уверенностью, даже с каким-то вызовом.

Август принес крутые перемены. Наверху осудили райком за «три много» и «три мало» в кампании борьбы с правыми: много говорят, мало разоблачают; со многими либеральничают, оставив их работать на своих местах, мало выявили «пролезших в революционные ряды», особенно в партию; слишком много разоблачают в низах, мало — в руководящих подразделениях, в самом райкоме. И тут со всевозможных трибун ринулся в наступление Сун Мин, даже дацзыбао против секретаря Вэя вывесил: мягкотел-де, либеральничает, срывая кампанию, как же может борьба с правыми идти успешно, если само руководство склоняется вправо?! Вот вам пример: столичная газета подвергла суровой критике антипартийные стишки Чжун Ичэна, а райком не только не дал ему бой, но позволил втереться в руководящую «тройку», вот она, глубина политического падения Вэя! Совместной атакой начальство и Сун Мин принудили старину Вэя к бесчисленным покаяниям, а Чжун Ичэна вывели из «тройки». Кампания вступила в новый этап, и во всех подразделениях поразоблачали массу народу. Посыпались дацзыбао и против Чжун Ичэна. Поразительно, сколько пороков можно отыскать у порядочного человека, стоит только начать разоблачение. Как-то Чжун Ичэн, видите ли, смеялся над руководящим товарищем: тот заикался, произнося доклад, в другой раз будто бы заявил, что существуют бесполезные документы, доклады, материалы, потом усомнился в связи партии с массами… Разоблачения множились, и Чжун Ичэн совершенно одурел. Наконец в тот самый день, когда стояла жгучая жара, он был вызван на беседу. Вел ее Сун Мин, а старина Вэй при сем присутствовал.

И начался для него новый этап существования. С логикой жизни было покончено.

1966 год, июнь

Полыхают красные нарукавные повязки хунвэйбинов, возбуждая горячие молодые сердца. Мир заполнен великими цитатами, положенными на музыку, зовущими ребят на битву. Вперед! Бей! Круши! Глаза наливаются кровью, идем строить алый мир. Кто там еще брыкается?

Подвернулся Чжун Ичэн с ярлычком. Каков ярлычок, таковы и вопросы:

— Почему ненавидишь компартию? Каким образом мечтал вернуть утраченный рай? Говори!

— Какие контрреволюционные делишки проворачивал, как готовился свергнуть компартию? Говори!

— Какие векселя припрятал до лучших времен, мечтал ли о возвращении Чан Кайши, о мести, жаждал ли убивать коммунистов? Говори!

Хором декламировали великие цитаты: «После уничтожения вооруженного врага остаются еще и тайные враги…», «Революция не званый обед, не писание статеек…».

Бац! — ремнем; трах! — цепью; а-а-а! — душераздирающий вопль.

— Отвечай, отвечай, отвечай!

— Люблю партию!

— Вонючка! Где это ты научился любить партию? Как можешь ты любить партию? Как смеешь говорить, что любишь партию? Есть ли у тебя право любить партию? Он еще артачится, гранитный лоб! Партии вызов бросает! Не хочет голову склонить, признать, что проиграл! Гад бешеный! Да мы в землю тебя втопчем…

Бац, трах, ремни да цепи, огонь и лед, кровь и соль. Чжун Ичэн теряет сознание, и в последний перед погружением во тьму миг в мозгу его проносится все, что считал он вечно живым, вечно чистым, вечно святым. Все еще такое недавнее…

1949 год, январь

Одиннадцатого января сорок девятого года Народно-освободительная армия начала генеральное наступление на город П. Спустя два дня подпольный горком партии уведомил все ячейки: решающий миг настал, необходимо немедленно приступить к действиям — согласно планам, разработанным и утвержденным в последние два месяца, не допустим, чтобы убегающая гоминьдановская армия разрушила город; не позволим разгуляться подонкам и отбросам общества в тот миг, когда мы перелистываем страницы истории; пресечем грабежи и всякие прочие преступные действия.

Ученик первой городской школы, секретарь одной из трех ячеек, два с половиной года назад подавший заявление в партию и еще проходящий кандидатский срок, семнадцатилетний Чжун Ичэн, получив через связного указание руководства, нарушая конспирацию, собрал свою ячейку — четверо коммунистов (одному из них, преподавателю математики, было за пятьдесят) и тринадцать комсомольцев — в котельной, где давно уже не собирались, и среди ночи, при слабо мерцающей свече (электростанция уже перестала давать ток) довел до их сведения распоряжение сверху, а потом кратко и ясно сформулировал задачу. Эти семнадцать впервые собрались вместе, их переполняла гордость за своего руководителя, ум, опыт, самозабвенность которого внушали им спокойствие. Вернувшись ближе к полуночи в общежитие, они подняли на ноги весь северный флигель, и Чжун Ичэн обратился к учащимся:

— Друзья, в город вступили крупные силы Народно-освободительной армии, пришел конец преступному правлению гоминьдановских реакционеров! Тысячелетняя история людоедства в Китае закончилась! Светлеет небо! Рождается сильный, богатый, цветущий Китай свободы и равенства, и хозяином в нем станет народ! По указанию Ученического союза Северного Китая мы с вами должны сформировать группы охраны города, в первую очередь учебных заведений, от разрушений, спасти исторические памятники, сберечь народное достояние… Вот тут у нас есть нарукавные повязки, кто хочет вступить в группу — подходи…

Чжун Ичэн осветил фонариком груду флажков и повязок Ученического союза, и на лицах ребят отразились восторг, изумление, замешательство, страх… С ними вместе учились и всякие реакционные элементы, дети помещиков, бежавших из освобожденных коммунистических районов, но «главком по ликвидации коммунистических банд», готовясь к смертному бою, недавно отозвал их в «авангард самообороны». Так что в общежитии остались в основном правильные ребята. Кроме нескольких трусов, бормотавших что-то невнятное, все воодушевились и, надев красные повязки, под громкие лозунги «За судьбы родины отвечает каждый!» и «Мы хозяева новой эпохи, авангард нового общества!» сорвали дверь спортзала (школьные власти куда-то смылись), вооружились «бойскаутскими» дубинками и рванули на улицу. А преподаватель-коммунист привлек своих коллег в Группу защиты государства.

Край неба начал светлеть, стих ледяной ветер, вдалеке раздавались резкие возгласы, точно лопались жареные бобы, пушки замолкли, но винтовки еще постреливали, пули свистели где-то совсем рядом, воздух был пропитан запахом пороха. Улицы пусты. Магазины на запоре, на окнах толстые ставни. Доживавшие свой век, обшарпанные, дребезжащие трамваи и прокопченные, обугленные автобусы сейчас вовсе не вышли на маршруты. Рикш, пассажирских и грузовых, да ручных тележек и след простыл. Даже нищие, которых день ото дня становилось всё больше в этом съеживавшемся, дряхлевшем городе, — исчезли куда-то. Лишь мусор, загромоздивший улицы зловонными пестрыми кучами, напоминал о жителях: те продолжали свое гнилое существование на краю бездны, гибели, на рубеже преображения, обновления.

Шагает отряд из тридцати школьников во главе с Чжун Ичэном. Им в среднем по восемнадцать: старшему — не больше двадцати одного, младшему — около четырнадцати. Одетые кое-как, с красными от холода носами, но преисполненные энтузиазма, с открытыми, суровыми лицами. Плечи расправлены, шаг твердый, глаза сверкают, в сердце гордость — они вращают колесо истории.

Мы леса насадим, И пути проложим, И до неба зданья возведем; Мы не знаем страха, Кулаком железным Старый мир порушим, А потом построим новый мир!

Внутри Чжун Ичэна звенела эта мужественная песня, самая его любимая. «Не отставай!», «Сомкни ряды!», «Налево!» — решительно командовал он, направляя свой отряд к каменному мосту через Цзиньбохэ, узловому соединению восточного и западного берегов. Когда они приблизились к этому древнему сооружению, то увидели на перекрестке отряд скромно одетых школьниц. Казалось, они держались неуверенно, словно молодые деревца на ветру, но шагали бодро и быстро: отряд был отлично подготовлен.

Девушку, которая вела их, Чжун Ичэн сразу признал: Лин Сюэ из девятого класса частной средней школы «Цзинчжэнь». Круглолицая, с добрыми и спокойными глазами, короткой стрижкой и улыбкой, таившейся в постоянно сомкнутых губах. Ее красивый прямой носик был важно вздернут и блестел как лакированный… Они уже не раз встречались и беседовали: на вечернем костре, который в знак протеста против гражданской войны и голода устроил в 1947 году Ученический союз; через год, когда в Дунбэе убили студентов — это была провокация гоминьдановского Национального политического совета, — они оказались вместе в протестующих рядах; а потом не раз еще они ходили на киновечера в советский ВОКС. И сегодня, в этот переломный момент истории, они вновь встретились в этом городе, за который сражался народ, и оба — во главе отрядов, открыто заявляя о своей политической принадлежности. Лица их озарялись ясными улыбками взаимопонимания, сердца вспыхнули жаром революционной близости, большей, чем родительская или братская. Чжун Ичэн помахал Лин Сюэ и крикнул:

— Светает!

Она не успела ответить — прогремели выстрелы: по высохшему руслу улепетывали два гоминьдановца. Один, с кровавыми пятнами на зеленых обмотках, хромал, видно раненный в ногу. Второй, здоровенный детина, обросший щетиной, прямо дьявол какой-то, волочил винтовку.

— Стой! — гаркнул Чжун Ичэн и, не задумываясь, сиганул с двухметрового моста за беглецами, достал детину, ощутив гадкий, несвежий дух его тела, сбил на землю и, взмахнув своей «бойскаутской» палицей, закричал: — Бросай оружие, руки вверх!

Подоспели ребята, девушки, взяли гоминьдановцев в кольцо. Те поспешно подняли руки, а хромой еще и на колени бухнулся, не сообразив, кто перед ним, насколько серьезен противник. Гоминьдановцы и не помышляли о сопротивлении, да и как сопротивляться, когда ребята презирали любую опасность: какие могут быть опасности, когда революция побеждает, когда они побеждают и Чжун Ичэн, прыгнув с двухметровой высоты, не только не ушибся, но даже не поцарапался.

— Вон туда их ведите! — распорядился он, как командир на поле боя.

— Поздравляю! Сразу удача! — улыбнулась Лин Сюэ, подходя и по-взрослому пожимая руку Чжун Ичэну, и поспешила за своим отрядом.

— Куда направляетесь? — крикнул им в спину Чжун Ичэн.

— К барабанной башне, — отозвалась Лин Сюэ, повернув голову, и помахала Чжун Ичэну правой рукой: — С комприветом!

Что такое? Компривет? Приветствие большевиков, communist — коммунистов! В освобожденных районах, рассказывали Чжун Ичэну, это слово, бывало, употребляли в партийных или административных документах, но вот так, в живой жизни, от живого человека, молодого, доброго своего товарища, Чжун Ичэн слышал это впервые. Вихревое, огненное слово, святое, переполняющее радостью приветствие. Компривет! Компривет! Будто звон огромного храмового колокола, сохранившегося со времен древней династии Чжоу…

1966 год, июнь

Он очнулся.

Увидел ребят с красными повязками, в зеленой армейской форме, с широкими кожаными ремнями, подвернутыми рукавами, у девушек косички торчат в разные стороны, как рожки… Сколько им? Семнадцать, как мне в сорок девятом? Возраст революции! Красных повязок! Кто в семнадцать, если только он не трус, не кретин или законченный паразит, не мечтает подложить мину под старую жизнь и начать — под красным ли знаменем, в нарукавной повязке или с пламенными стихами — созидать светлый, справедливый новый мир, очищенный от всей скверны прошлого, свободный от человеческих недостатков? Кто не жаждет сдвинуть горы, опрокинуть небо, разом покончить с корыстью, ложью, несправедливостью? Какой это чистый, славный, кипящий возраст — семнадцать! Могучая армия человеческой истории, неостановимо движущейся вперед! Ни прогресса, ни развития, ни, разумеется, революции — ничего не было бы без семнадцатилетних.

— Дорогие мои, юные полководцы революции! — чуть слышно шепчет он.

— Завонял! Купить хочешь? Заткни пасть!

И вновь резкая боль, забытье. Все горит — или они разожгли костер и бросили его в огонь? Облили бензином, хотят сжечь? Ах, как они горячи, самозабвенны, как верят в революционные лозунги, сколько хорошего могли бы совершить!

— Компривет! — выкрикивает вдруг Чжун Ичэн, который уже раз теряя сознание, и на окровавленных губах выступает улыбка его измученной души.

— Чего? Чего это он? Какой комитет? Пес паршивый, как смеешь произносить это слово?!

— Да нет, я что-то другое услыхал, какое-то «камреи», что ли, по-японски вроде; пароль для связи? Может, он японский шпион?

— Слушайте, он не приходит в себя. Сдох, что ли?

— Спокойно. Это враг. Паршивый пес. Революция — не преступление, бунт — дело правое!

1970 год, март

Групповые занятия с «отрядом по чистке». Черноусый заместитель командира агитбригады с сигаретой в зубах смотрит на Чжун Ичэна искоса и говорит не слишком членораздельно (полагая, что заикание, косноязычие, хрипотца и всякое отсутствие грамматики — признаки хорошего происхождения и стажа):

— Твое прошлое — это все липа, обманываешь — это уже серьезно. Таких вообще-то надо прямо в органы, и сомневаться не в чем, помоложе тебя попадались, всех — к стенке. Одним скопом всю нечисть, яйца черепашьи, сами понимаете. Ишь ты, в пятнадцать — в партию, в семнадцать — секретарь, да кого обманываешь? А анкету ты заполнял? Кто резолюцию наложил? Где клятву давал? И рекомендация всего одна — как это…

— Да ведь подполье, особые обстоятельства…

— Я те дам особые обстоятельства! Фальшивая компартия, вот что я тебе скажу!

— Что вы такое говорите, нельзя так!

— Не отпирайся!

— Я…

— Японцев разгромили, вот чанкайшистов восемьсот тысяч уничтожили. Вы, что ли? Мы! И ты еще, шушера, виляешь?!

— …

2

1949 год, январь

Город был на краю гибели. От древней истории, старинной культуры, былого расцвета остались лишь бледные фантомы. Горы мусора на улицах и переулках, даже на перекрестках, еще оживленных. Целыми днями копошились тут бедняцкие дети, наскоро сварганенными железными крючьями перебирали, перекапывали мусор, разыскивая сокровища: недогоревшие угольки, съедобные листья, бобы или рыбьи головы, облепленные зелеными мухами. Отравившись гнильем, целыми семьями умирали бедняки, и газеты пестрели такими сообщениями: «Тринадцать душ, стар и млад, в одночасье расстались с жизнью». И все же голодные дети охотились за этими «сокровищами». Всюду, как лейтмотив городского бытия, слышалась заунывная мольба нищих: «Подайте, добрые господа, что есть, на пропитание!» Ту же тональность обрели свистки полицейских, перебранки, потасовки на улицах, хрипы продавцов мышьяка, хор диковинных кошек, будто почуявших весну, и вой бесхвостых собак; все эти звуки складывались в какой-то причудливый городской шлягер. Трехлетние детки подпевали: «Ах, женщина — что атомная бомба», двадцатилетние парни голосили: «Два куска лежат на сердце…» Похолодало, и попрошайки в лохмотьях, сверкая голыми телесами, расшибали о камни впалые бока, раздирали в кровь лица, чтобы хоть кто-нибудь посочувствовал им. А мимо них фланировали женщины с ярко накрашенными губами, покидая отдельные кабинеты шикарных ресторанов и появляясь в залитых светом стеклянных дверях под ручку с толстопузым торгашом или чиновником…

Но в этом зловонном гнойнике зарождались здоровые клеточки, новые жизненные силы. То была партия, ее подпольные ячейки, множество подпольщиков, а также окружавшие партию члены демократической лиги молодежи. Во вражеском гнезде, под боком у армейских, полицейских, жандармских трибуналов, наделенных правом казнить «бандитских агентов» на месте, вели революционную деятельность серьезные молодые люди вроде Чжун Ичэна и даже помоложе, обложенные сетью шпиков, познавая тюрьмы, дубинки, пытки на «тигровых скамьях». Они помогали Освободительной армии. Еще дети, они жадно впитывали все уроки, какие давал им великий наставник — жизнь. Голод, нищета, угнетение, унижение, террор — вот что стало первым уроком этого мира, и необходимость ненавидеть и бороться они усвоили, конечно, лучше всего. В детских сердцах, полных ненависти и уповающих на борьбу, партийцы из городских подпольных ячеек возжигали факел революционной правды. Труды просветителей Цзоу Таофэня и Ай Сыци, общественно-политические брошюры, изданные «Новыми знаниями», «Жизнью», «Чтением», прогрессивные книги из Гонконга и Шанхая будили сознание, несли свет, звали к борьбе за свободу и счастье, были созвучны народным чаяниям. А потом юные революционеры стали получать сводки агентства «Новый Китай», записи передач радиостанции Северной Шэньси, основные положения Закона о земле и даже статьи Мао Цзэдуна «О коалиционном правительстве», «О новой демократии» — все это тщательно пряталось под обложки популярного чтива «Путешествие Лао Цаня» или «Позолоченный род». Они взрослели, становились серьезней, и рождалась в них жажда отдать свои силы созиданию нового мира на обломках империи прошлого. Они ясно представляли себе все опасности революционного пути, были готовы жертвовать собой — и жертвовали, когда приходило время, — и вступали в партию еще до восемнадцати лет (а Чжун Ичэну и вовсе было пятнадцать). Чтобы сделать организацию жизнеспособной, в одном учреждении приходилось создавать несколько параллельных ячеек, никак не связанных между собой, такова уж специфика подпольной работы. Партийные организации множились, и во главе ячеек порой ставили кандидатов в члены партии — детей, в сущности наивно и поверхностно представлявших себе и революцию, и партию; и все-таки они были коммунистами — без слабинки, без страха, сознающими свою ответственность.

Завершились бои за освобождение города П., и через три дня Чжун Ичэна пригласили в актовый зал университета на общегородское собрание коммунистов. Подмораживало, а на нем был сшитый матерью ватник, который он носил с тринадцати лет — уже четыре года. Давно уж стал ему тесен, в рукавах короток, в подмышках узок, руки не поднять. Мех на штанах свалялся и облысел. От уличных попрошаек или ребятишек, копавшихся в мусорных кучах, он отличался лишь тем, что из верхнего кармана торчали обломанная самописка да блокнотик. Но из-под коротких густых бровей светились полные гордости глаза, в движениях сквозили деловитость и уверенность: мы победили, и отныне город и весь Китай — наши. Он шагал по улицам, смотрел на старые хибары да развалюхи и думал: все преодолеем. Заметил армейские грузовики, вывозившие мусор. Не успели отгрохотать пушки, как армия вступила в новый бой — за чистоту, и двадцать четыре часа в сутки грузовики вывозили мусор — видно, решили разом покончить со всей грязью, все вычистить. В свое время гоминьдановские власти трижды обсуждали, что делать с мусором в городе П., трижды принимали решения, собирали «пожертвования на чистоту», выделяли «специальные средства на гигиену», и все это проверялось да перепроверялось ревизорами центрального правительства, в итоге чиновники поглотили все отпущенные средства, а мусор поглотил город. И вот не прошло и трех дней после Освобождения, а мусора уже почти нет, мусор потерял свою устрашающую силу; это мы, ликовал Чжун Ичэн, победили его. Несколько тощих, кожа да кости, ребятишек дрожали на ветру. Дайте только срок, подумал Чжун Ичэн, вы станете у нас культурными, зажиточными, здоровыми людьми и всем будете нужны. У ворот университета, где стояли бойцы со знаками отличия Народно-освободительной армии на груди и повязками «Штаб гарнизона города П.» на рукавах, он торопливо достал свой красный пропуск, еще издали помахал им: я, дескать, партийный. Непростой был пропуск — говорящий, он словно салютовал бойцам: «С комприветом!» И те уважительными улыбками отвечали юному подпольщику: «Мы вместе!» — «Вы спасли нас от арестов и казней!» — растроганно улыбнулся им Чжун Ичэн. Что они будут обсуждать на этом партсобрании? Может, думал Чжун Ичэн, подходя к залу, решим послать людей на Тайвань? Мы же подпольщики со стажем и по возрасту подходим для тайной деятельности. И вновь — штыки гоминьдановских солдат, полицейских, жандармов; возобновлю давнее знакомство с Ц. Ц., завяжу контакты с Центральным статистическим управлением гоминьдана… Славно было бы, непременно запишусь первым.

Он вошел в зал — и остолбенел.

Сколько коммунистов, чуть не тысяча, от голов черно все! В двухмиллионном городе — тысяча коммунистов; потом, когда партия возьмет власть в свои руки, такая цифра, может быть, покажется мелочью, но до Освобождения роль партии не сводилась лишь к атаке с оружием в руках, к рытью оборонительных окопов — во мраке вражеского логова каждый коммунист был на вес золота! Потому-то и ограничили контакты, так что Чжун Ичэн никого из партийцев, кроме непосредственного руководителя своей ячейки, не знал (четыре дня назад и его бойцы знакомы друг с другом не были). Ну как тут было не поразиться сегодня, не возликовать, увидев в огромном зале могучую армию товарищей по революции? Так малыш, тихонько плывший себе на резиновой лодочке по крохотной речушке, вскарабкавшись на океанский лайнер, вдруг оказывается в беспредельности свистящих ветров и гороподобных валов. Это ощущение и возникло у Чжун Ичэна в тот миг.

И можно представить себе его состояние, когда в зале в довершение всего зазвучал величественный гимн:

Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов…

Какой-то товарищ в военной форме (конечно, тоже член партии!) размашисто дирижировал, отбивал такт, организуя стройное пение «Интернационала». О подобном могучем хоре Чжун Ичэн раньше только читал — в советских книгах большевики так поднимались на восстание.

Вздувайте горн и куйте смело, Пока железо горячо…

Какие слова, ритм, какой хор тысячи героев-коммунистов, бывших голодными, клеймеными рабами, чья жизнь недавно и гроша медного не стоила, а нынче кующих, «пока железо горячо», свое будущее. От этих строк кровь у Чжун Ичэна закипала.

Никогда прежде не слышал он такого величественного, такого взволнованного, прочувствованного пения, оно звало в ряды демонстрантов, хотелось разбрасывать листовки, громить тюрьмы, срывать оковы, с оружием в руках выйти на «последний и решительный бой» со старым миром… Обливаясь жаркими слезами, Чжун Ичэн крепко сжимал кулаки. И смотрел на два красных партийных знамени над трибуной и большой портрет вождя партии товарища Мао Цзэдуна между ними. В дымке слез портрет терял четкие очертания, увеличиваясь в размерах, излучая ослепительное сияние.

Актовый зал имел вид довольно обшарпанный. Потолочные перекрытия рухнули, и глазам представали перекладины, балки, стропила, в перекошенных оконных рамах вместо выбитых стекол — доски или кирпичи. У подножия кафедры смастерили две большие печки из старых керосиновых канистр, уголь был низкосортным, а дымоход отсырел, и носы пощипывало от дыма. Но огромные, вознесенные ввысь алые партийные знамена, и славный, благородный, добрый Председатель Мао на портрете, и могучий, дерзкий, вдохновенный «Интернационал» — все это придавало совсем иной смысл происходящему, сообщало ему особое очарование: в лучах партийной славы он обрел величественность.

В президиуме сидели командиры и политработники полевых частей, освободивших город, первый и второй секретари нового горкома, сформированного на базе подпольного, руководители вышедших из подполья союзов — Ученического, Рабочего, Крестьянского, председатель и заместители председателя военно-контрольной комиссии НОА в городе П. — ее образовали еще в ходе боев… Поношенная армейская форма травяного цвета, серые кители ответработников — все стандартное, мешковатое, мятое, стирать да гладить-то было некогда… После дальнего пути да бессонных ночей глаза у всех красные, воспаленные. Старшему из них не было и пятидесяти, все больше тридцати-сорокалетние, а то и моложе (почтенные, пожилые люди, как казалось тогда Чжун Ичэну), народ преимущественно крепкий, закаленный, энергичный, ловкий, ни тучных среди них, ни дряхлых, ни глупцов, ни упрямцев твердолобых. Если не знать, кто это, ничего особенного и не заметишь, ну разве что большая, чем у прочих, сила духа. А были это известные военачальники, о «гибели» которых не раз писали гоминьдановские газеты, с присущей этой прессе бесстыдной лживостью выдавая желаемое за действительное. Но, «расстрелянные» гоминьдановскими газетами, прямо из порохового дыма они вышли на трибуну города П. — победителями, освободителями — и приветствовали бойцов второго эшелона.

Один за другим выступали руководящие товарищи. С хунаньским, сычуаньским, шаньсийским, дунбэйским акцентами. Говорили о настоящем и будущем, о разрухе, оставленной гоминьдановцами в городе П., о трудностях, стоящих перед нами, и путях их преодоления… Четко, ясно, откровенно, деловито, убежденно и убеждающе, с бьющим через край энтузиазмом, соединенным со строгим расчетом, научным анализом; страстность фронтовой агитации вместе с бухгалтерской дотошностью в большом и малом; никакого формализма, еще вчера разъедавшего тут всё и вся, никакого разлагающего нытья, пустой демагогии, лживого тумана и бессильных стенаний. Был это уже не шепоток в укромном углу, не шифровка, не намек, не тайно переданные документы и указания, а громкий голос, открыто заявленная воля партии, продуманная и четкая установка. Как губка, впитывал Чжун Ичэн мудрость и силу партии, преклоняясь перед новым для него содержанием, убеждениями, словами, формой изложения, и, казалось, каждая фраза учила его чему-то новому, возвышала, он рос, взрослел.

Незаметно стемнело, но кто там следил за временем? Зажгли лампы. Как здорово, что коммунисты организовали рабочих в отряд по охране электростанции, не допустив повреждения оборудования, и меньше чем через двое суток после завершения боев сумели дать ток, которого не было уже месяц. Какие яркие лампы, какой светлый город!

Вспыхнул свет, и Чжун Ичэн понял, что голоден. Днем он так спешил, что не успел поесть, прихватил лишь по пути в лавчонке горсть арахиса, а теперь вечер — как тут не проголодаться!

И как бы в ответ на его мысли зампред военно-контрольной комиссии, председательствовавший на собрании, прервав очередного оратора, объявил, что собрание продлится еще часа три, поскольку секретарь горкома должен выступить с большим обобщающим докладом, так что, видимо, пора сделать небольшой перерыв, чтобы «разрешить противоречия в желудке», — два джипа, посланные за продуктами, как раз вернулись.

По залу поплыли блинчики с мясом, оладьи с фруктами, хворост, пампушки из чумизы, нашпигованные солеными красными перчиками, витки с крутыми яйцами. В решетах для провеивания, корзинах, мешках, на подносах. В чем только не привезли продукты из частных лавчонок, чего там только не было, верно, не один придорожный буфет очистили. Чжун Ичэн сидел рядом с проходом, прекрасно все видел, у него слюнки текли, ведь в его жизни, полной лишений, такие деликатесы, как блины в масле, встречались нечасто. Но, забыв о себе, горячо и радостно принялся он помогать армейским товарищам, передавая блинчики и хворост — все такое простое и вкусное — в задние ряды коммунистам освобожденного города, только что вышедшим из подполья. Все улыбались, весело восклицая: «Не зевай», «Давай-ка сюда», «Про меня забыли». Первый в городе П. товарищеский ужин революционеров, партийцев; такой оживленный, проведенный с таким размахом, он запечатлелся в их памяти намного глубже, чем все обильные банкеты в роскошных залах. По-солдатски торопливо, грубовато, по-детски открыто, бесхитростно, по-домашнему дружно, родственно… Да, нам необходим коммунизм, и мы сумеем построить его.

Но, передавая продукты из рук в руки, Чжун Ичэн сверх меры увлекся самим процессом (казалось, источающим ликование), и в результате три корзинки показали ему донышко, четвертая уплыла куда-то в другой конец зала — и все, больше нет, ему самому ничего не досталось. Голодные, а еще больше возбужденные, люди жадно набросились на еду, молниеносно подмели все вчистую, как ветер рассеивает тучки, и принялись вытирать руки и губы, а Чжун Ичэн по-прежнему был голоден. Витали в воздухе ароматы кунжута, лапши, мяса, а его желудок, похоже, подтянулся к горлу, собираясь заглотнуть собственное тело. Чжун Ичэн не находил в себе сил отвести взгляд от куска лепешки в руке старательно жующего товарища.

В этот самый миг, когда радость и душевный подъем омрачились нестерпимыми муками голода, чуть не лишившими его рассудка, чья-то рука сзади протянула ему золотистую, маслянистую лепешку.

— Бери.

— Это ты?

Лин Сюэ, оказывается. И смеется:

— Сижу совсем рядом, сзади, но твой взор устремлен только вдаль. Смекнула, что ты в таком ажиотаже, что, верно, про собственное брюхо забыл…

— А ты как же?

— Я-то… Да уж сыта.

Не похоже на правду, и он мягко отстранил ее руку; в результате они разломили лепешку надвое. Чжун Ичэну было чуть неловко, но радостное волнение охватило его. Глотая кусочек за кусочком, он давился от смеха, и Лин Сюэ тоже улыбалась.

Что-то прохрипел микрофон, и зал начал затихать. Лин Сюэ отправилась на свое место. Чжун Ичэн не поворачивался к ней, увлеченный докладом, но всем своим существом чувствовал, что сзади сидит товарищ по революции, друг.

…За временем никто не следил, расходились уже глубокой ночью, крупными хлопьями падал снег. В дверях какой-то командир обратил внимание на куцый ватничек Чжун Ичэна, торчавшие из рукавов узкие запястья.

— Мерзнешь, юный товарищ? — зычно спросил он, сбрасывая с себя новенький армейский тулуп с меховым воротником и накидывая на плечи Чжун Ичэна.

Увлекаемый к выходу шумной толпой, Чжун Ичэн даже поблагодарить его не успел.

1957–1979 годы

Не раз за эти два с лишним десятилетия вспоминал Чжун Ичэн то партийное собрание, знамена, портрет Председателя Мао, «Интернационал», все тогда было для него впервые, он вспоминал и тот радостный ужин, тулуп, подаренный стариной Вэем, тогда еще вовсе незнакомым человеком, — это позже он пришел к ним в райком секретарем, — вспоминал партийцев, славших друг другу комприветы. Что-то уходило из воспоминаний, уносилось временем, но кое-какие световые пятна обозначались все четче, ярче, сочней. За эти два с лишним десятилетия было в его жизни немало тревожного и ранящего, многие кумиры лишились нимба, было осмеяно и растоптано достойное, мыльными пузырями лопались прекрасные, чистые мечты, его самого подозревали, оскорбляли, унижали, но стоило ему вспомнить то партийное собрание, весь путь партии за десятилетие с сорок седьмого по пятьдесят седьмой год, как исчезала пустота в душе и сердце вновь переполнялось гордостью, неколебимой убежденностью. Нам нужен коммунизм и всемирное братство, оно возможно, и мы уже начали тогда строить новую, наполненную светом, справедливую (пусть еще в чем-то противоречивую, хлопотную) жизнь — мы ее непременно построим. Революция, кровь, энтузиазм, трудности, страдания — ничто не было напрасным. Путь, который он избрал: в тринадцать — подпольщик, в пятнадцать — коммунист, в семнадцать — секретарь ячейки, в восемнадцать — профессиональный партийный работник, — этот путь был верным, путь борьбы за высокие идеалы. За эти идеалы, за право на участие в том первом партийном собрании в городе он сполна заплатил унижением, непониманием, крушением жизни; и даже если суждено ему погибнуть с чудовищным ярлыком, если ремнями и цепями забьют его эти милые семнадцатилетние юные полководцы революции, если падет он от пули своего же товарища, пущенной во имя партии, — все тот же свет пребудет в его сердце, ни в чем не станет он раскаиваться, ни о чем сожалеть, кого-то ненавидеть и уж тем более не презрит мирскую суету. Навсегда останется он частичкой великой, широко шагающей партии и будет гордиться этой причастностью и славить партию. Его веру в партию, в жизнь, в людей не поколеблют ни тот мрак, который временно окутал партию, ни человеческие пороки, на которые он достаточно насмотрелся. Опора ему — то давнее собрание, и, пока оно не ушло из памяти, он силен, он счастлив! Он не персонаж из трагической пьесы!

3

1950 год, февраль

Как только Чжун Ичэну стукнуло восемнадцать, его перевели из кандидатов в члены партии. На партучебе он слушал лекции старины Вэя:

— Только самозабвенно отдавшись революционной борьбе, коммунист станет чистейшим, совершеннейшим партийцем, большевизируется. Партийная организация оружием критики и самокритики поможет ему перестроить сознание, преодолеть индивидуализм, мелочное геройство, либерализм, субъективизм, тщеславие, зависть… все эти пережитки идеологии мелкой буржуазии и эксплуататорских классов. Вот, скажем, индивидуализм. У пролетария его нет, поскольку нет собственности и потерять он может лишь свои цепи, а обрести — весь мир. Чтобы освободить себя, он должен освободить человечество, его личные интересы неотделимы от интересов класса, всего человечества, он бескорыстен и смотрит далеко вперед… Индивидуализм же — мировоззрение мелких собственников, эксплуататоров, следствие имущественного и классового расслоения… По самому существу своему индивидуализм несовместим с идеологией политической партии пролетариата… Закоренелый индивидуалист, не желающий перестраиваться, неизбежно придет к Чан Кайши с Трумэном или к Троцкому с Бухариным…

«Верно! До чего верно!» — едва не восклицал Чжун Ичэн. Как грязен, как постыден индивидуализм, покрытый струпьями, размазывающий сопли; индивидуалист — таракан, муха навозная…

А секретарь Вэй тем временем продолжал:

— Коммунист — боец пролетарского авангарда, освободившийся от мелких частных расчетов и низменных интересов, он решителен и смел и высшее счастье жизни видит в самоотдаче делу партии. Он мудр, ибо сердце его открыто и не осквернено эгоистическими побуждениями. Перед ним широчайшие перспективы, поскольку его способности, его ум закаляются и развиваются в борьбе миллионов. Его высший идеал — построение коммунизма во всем мире. Могуч его дух, ради интересов партии он снесет любые тяготы. Велика его гордость, и указующий перст вельможи ему не закон. Безгранична его скромность, и перед ребенком готов он склонить голову. Не исчерпать его радостей, ибо приносит их малейший успех партийного дела. Не поколебать его воли, ради дела партии без страха взойдет он на гору, утыканную мечами, погрузится в море огня…

Когда закончилась лекция, Чжун Ичэн вышел из зала вместе с Лин Сюэ. Ему не терпелось поделиться с ней.

— Меня уже приняли, я теперь полноправный член партии, и в лекции старины Вэя я вижу особый смысл. Словно он лично ко мне обращается: а хватит ли у тебя сил? Я уже разработал программу на десять лет, чтобы преодолеть индивидуалистическое геройство, полностью расстаться с пережитками непролетарского сознания, большевизироваться и стать, как только что говорил старина Вэй, настоящим бойцом пролетарского авангарда. Поможешь мне, Лин Сюэ? Мне нужны твои советы.

— Что-что, Чжун? — прищурилась Лин Сюэ, будто не расслышав. — Я думаю, чтобы стать настоящим, полноценным коммунистом, потребуется вся жизнь, а десяти лет… хватит ли?

— Конечно, надо будет крепко взяться за учебу, на полную перестройку может уйти вся жизнь, но ведь надо ставить и такие цели, как первичная большевизация, и если десяти лет окажется мало — продолжим.

1957 год, ноябрь

Через семь лет на Чжун Ичэна навесили ярлык антипартийного, антисоциалистического буржуазного правого элемента.

На три с лишним месяца растянулась огромная работа, политический, идеологический, психологический процесс. Кропотливо и терпеливо подбирался к своим, правда заранее предопределенным, выводам товарищ Сун Мин, Чжун Ичэна вынуждали писать самокритику, с каждым разом все более и более мелочную, политизированную, и сводить в ней концы с концами становилось все трудней. Массы критиковали его поначалу беззлобно, но затем, под воздействием лозунгов, весьма резко, а кое-кто, дабы продемонстрировать революционность, взвизгивал и выискивал слова побольней. И наконец, как совокупный итог изысканий Сун Мина, возжаждавшего утопить Чжун Ичэна, — самокритика пострадавшего Чжун Ичэна, его самого приводящая в ужас, да еще более накалявшаяся политическая атмосфера, превратившая критику в удар, в безжалостную, все сметающую атаку… — родился вышеупомянутый ярлык.

Зачисление в правые весьма походило на хирургическую операцию. Ведь у Чжун Ичэна с партией, с товарищами по революции, с молодежью, с народом была единая кровеносная и нервная система, единый костяк, единая плоть. Он был частицей тела партии, а хирурги вроде восходящей критической звезды и товарища Сун Мина, взвесив ситуацию, нашли, что частица эта подверглась канцерогенным изменениям. Тотчас же вооружились скальпелем и искусно, со знанием дела бесповоротно отсекли, отторгли ее, и теперь, пусть даже впоследствии обнаружится ошибочность диагноза, плоть эта — отсеченная, отторгнутая, кровоточащая — в мусорном ведре, она уже никому не нужна, и даже сам Чжун Ичэн не мог подавить отвращения к себе и желания спрятаться подальше от глаз порядочных людей.

Операция эта стала для Чжун Ичэна «полостной», ибо партия, революция, коммунизм были его алым сердцем, и вот теперь, именем партии, сердце извлекли из груди, а он, привыкший любить партию, верить ей, уважать ее, поддерживать, во всем слушаться, сам взял скальпель в руки и принялся расширять подходные пути, советовать, где резать: «Вот тут вскрывайте, тут…»

После операции на Чжун Ичэна взглянула из зеркала бледная физиономия человека, лишившегося сердца, и…

Небо погасло, померкла земля! Я — «элемент»! Враг! Предатель! Преступник! Подонок! Шакал! Оборотень! Брат злобного Хуан Шижэня, сват Мяо Жэньчжи, диверсант, подосланный Трумэном и Даллесом, Чан Кайши и Чэнь Лифу. Нет, мне и в самом деле предназначена зловещая роль, которая и американо-чанкайшистским агентам не под силу. Я — китайский Имре Надь[183], меня следует забить дубинками, расстрелять, чтобы после смерти я превратился в омерзительную падаль, блевотину, туберкулезную бациллу…

В троллейбусе я не смею поднимать глаза на кондуктора и пассажиров, боясь встретить взгляды, полные презрения и ненависти. На почте у меня темнеет в глазах и начинают дрожать руки, когда беру я конверт с маркой, на которой изображена центральная площадь Пекина Тяньаньмэнь, ведь я считаюсь врагом, жаждущим покончить с социализмом и Китайской Народной Республикой, сорвать пятизвездное красное знамя, взорвать лучезарную площадь Тяньаньмэнь! По утрам в столовой я не решаюсь взять даже соевой бурды — я недостоин есть ее, приготовленную из сои, которую вырастили крестьяне, горячо любящие партию и социализм, смололи рабочие, горячо любящие партию и социализм, а работники столовой, не менее горячо любящие партию и социализм, сварили, посахарили, разлили по мискам и подали, такую белую, такую сладкую! Газеты сообщили о выпуске новых денег Народным банком, и я наблюдаю, с каким любопытством, с какой радостью люди спешат потрогать, подержать монетки в один, два, пять фэней, полюбоваться ими, показать их другим, приветствуя расцвет народного хозяйства, развитие социализма, стабилизацию цен, валютное обеспечение, блеск, красоту, долговечность монет. Я тоже раздобыл одну пятифэневую монетку и радуюсь, любуюсь гербом, пятизвездным знаменем, воротами площади Тяньаньмэнь, колосьями пшеницы, годом выпуска, и не хочется расставаться с ней… И вдруг чудится мне, что на монете отпечатался мой звериный лик… Что дало мне право радоваться успехам экономики социалистического Китая? Ведь я же враг республики, моль, пожирающая социализм! Разве мои разногласия с родиной не считаются вражескими, непримиримыми, антагонистическими, смертельными? Сказано же мне, что Китайская Народная Республика погибнет, если не отбросит, не растопчет меня. И место мне отведено лишь среди изменников, агентов, предателей. А те разве приветствуют твердую валюту, выпущенную Китайской Народной Республикой?

О, Председатель Мао, что же происходит?! Что же? Наяву ли все это? Наяву ли?

Чжун Ичэн не спал ночами, почти не ел, не пил, постоянно обливался потом и бегал в уборную. Каждые двадцать минут. Через пять дней сбросил вес со ста двадцати четырех до восьмидесяти девяти цзиней, изменился до неузнаваемости. Встретив его, товарищ Сун Мин ободряюще воскликнул:

— Перерождаешься, перерождаешься, вот оно, настоящее начало твоей жизни!

1967 год, март

Массы выволокли старину Вэя на митинг борьбы. Он в центре, справа Чжун Ичэн, слева Сун Мин, тоже подпавший под критику, Чжун Ичэна бросили на колени, чтобы отделить: они подпадали под разные политические категории преступников.

Вперед вышел «революционный бунтарь».

— Вэй, ты использовал трибуну партийной учебы, чтобы выпускать яд, размахивать черным знаменем «самовоспитания» Лю Шаоци, распространять всяческие теории «послушного орудия», «слияния общественных и личных интересов», «больше выгоды, чем убытка»… Ты, каппутист, вовлек и использовал в своих целях лжекоммуниста, а на самом деле правого элемента Чжун Ичэна и теоретика ревизионизма и контрреволюции Сун Мина…

— Навсегда покончим с Вэем! Долой Сун Мина! Никогда никаких свобод для Чжун Ичэна!

— Размозжим собачью голову Вэя! Сун Мин, не признаешься — задавим!

— Левые бунтари, не позволим правым опрокинуть небо! Если ты, Чжун Ичэн, помышляешь о реабилитации, понюхай-ка железный кулак пролетарской диктатуры!

Тревожно Чжун Ичэну, больно, ведь при конфискации имущества у него отобрали подробные конспекты лекций старины Вэя на партучебе в 1951 году, из-за этой тетрадки революционные бунтари подрались с пролетарскими революционерами, пуская кровь, разбивая головы, один получил тяжелое ранение, семеро отделались ушибами. В результате драгоценная тетрадка фигурирует на этом митинге борьбы как «негативный материал». Тревожно и больно. Чжун Ичэн не находит себе места, а руки бунтарей, что сжимают ему голову, еще жестче сдавливают и все ниже пригибают ее, если он пытается ее приподнять.

В тот же день, вечером, товарищ Сун Мин покончил с собой. Страдая нервным расстройством, он всегда имел под рукой снотворное. На Чжун Ичэна это подействовало болезненно. Он верил, что Сун Мин человек неплохой. Тот ежедневно читал Маркса, Ленина, Председателя Мао, до глубокой ночи просиживал над партийными изданиями и документами ЦК, с жаром анализировал взгляды окружающих, прибегая к силлогизмам и дедукции, он из каждого семечка старался вытянуть арбуз и при этом считал, что помогает людям. В пятьдесят седьмом вцепился в то самое стихотворение Чжун Ичэна, всесторонне, веско, скрупулёзно подверг анализу каждое слово или, точнее, каждую строчку и доказал, что Чжун Ичэн с головы до пят буржуазный правый.

«Вольно или невольно, намеренно или нет, но твои классовые инстинкты обнаружили себя, и твои высказывания, дела, поступки, их объективный, независимо от субъективной воли проявляющийся характер оказались, по сути, антипартийными, антисоциалистическими, — сделал Сун Мин вывод. И привел пример: — Ну, вот ты очень любишь всех спрашивать: „Будет сегодня дождь?“ И в одном твоем стихотворении есть такая строка: „Не знаю, завтра будет пасмурным иль ясным“. И что же это означает? Типичное смятение гибнущих классов…»

От такого анализа Чжун Ичэн онемел, остолбенел, скукожился. Правда, во всем, что не было связано с работой и политикой, Сун Мин продолжал опекать Чжун Ичэна, в столовой подливал уксус к пельменям, в дождливые дни предлагал плащ, а потом, когда все уже «определилось», крепко, от души пожал руку. «У тебя все впереди, душа должна стать другой. И даже задница. В общем, весь должен перестроиться, полностью. Отбрось свое крошечное „я“, устремись в горнило революции!» — с верой и жаром советовал он. Вполне дружелюбно, казалось Чжун Ичэну, ведь другие с ним вообще не общались. А сам-то Сун Мин на поверку оказался слабаком, выбрал путь, который никуда не ведет, ураган культурной революции лишь слегка потрепал его, а он не выдержал, возжаждая покоя — вечного.

1979 год

В комнату, где спал Чжун Ичэн, прокралась серая тень в обличье щеголя в териленовой рубашке с короткими рукавами, клешах со стрелочкой, длинноволосая, с сигареткой, приклеенной в уголке рта, с гавайской электрогитарой под мышкой, с портативным магом с записями «шикарных» гонконгских шлягеров в кармане. Молодой человек, да и только, а самому под пятьдесят, веки припухли, у губ морщины, на зубах, языке, пальцах бурый табачный налет, изо рта разит перегаром, на физиономии — благодушная улыбочка; большие под крупными веками глаза, весь вылизанный, отутюженный, к своему питанию и туалету, конечно, весьма внимательный, связями, разумеется, дорожит, а на лице этакая надменность и в глазах пустота. Мгновение — и вот кажется, что это уже женщина, не по летам истаскавшаяся, до времени поседевшая, и то у нее болит, и это, занудина. И вновь другой облик… А в общем все та же серая тень, частый наш гость конца семидесятых.

Скривившись, тень цокает язычком:

— Все, мать твоя, шелуха; что воспитание коммуниста, что дух революционного бунтаря, то ли перегоним Англию за три, Америку за десять лет, то ли и за пятьдесят никого не догоним, что этот ваш компривет, что хунвэйбиновские здравицы, что горячая любовь, что «ура» на десять, сто тысяч лет, то ли настоящие коммунисты, то ли пробравшиеся в партию буржуа, что других «чистят», что тебя «почистят», все эти ваши «18 августа», «5 апреля» — все шелуха, блеф, пустота…

— Что же тогда настоящее? — возражает Чжун Ичэн. — Что-то ведь и тебя волнует, заставляет жить — не умирать?

— Любовь, юность, свобода — пустое. Ни во что, что не могу потрогать руками, взять в личное пользование, не верю.

— Ну что ж, выпьем за дружбу! Я давно прозрел и обрел свободу. В пятьдесят седьмом выставили меня на открытое судилище, да ни слова не вытянули. Двадцать с хвостиком проваландался, ни книг не читаю, ни газет, а зарплата идет… Кто рожден китайцем, отравлен с рожденья. Всем миром не разгребешь всего, что тут у нас навалили.

— Моя дочь, — продолжает тень, — подыскала себе тридцать четвертого жениха, и опять не то, мне он не по душе, не позволю…

— Ладно, — прерывает Чжун Ичэн, — не станем пока обсуждать, справедливы ли все эти ваши претензии. Но только скажи мне, вот такие, как ты, — вы хоть палец о палец ударите для родины, народа, ну, хоть для самих себя, своей любви, свободы, друзей, ради рюмки вина хотя бы, ради того, чтобы жизнь твоя не прервалась и у тебя появилась бы возможность разглагольствовать о свободе, ради дочери твоей… да-да, вот хотя бы для того, чтобы нашелся для тебя идеальный зять. Готовы ли вы что-нибудь совершить? Есть ли у вас силы хоть что-то сделать?

— Жалкий глупец! Никак путы разорвать не решаешься, неужели даже страдания не помогли тебе прозреть? — взрывается серая тень, переходя в наступление.

— Да, мы были глупцами. Очень возможно, что и любовь наша была не совсем разумна, и преданность слепа, и вера наивна, и устремления нереальны, и энтузиазм нелеп. А выросла наша глупость на избыточном преклонении, мы и предполагать не могли, что жизнь окажется столь хлопотной, тяжкой. И все же этого у нас не отнимешь; любовь, преданность, вера, устремления, энтузиазм, преклонение, свершения — все это было, зато теперь, расставшись с наивностью, мы внутренне окрепли, возмужали. Пусть растоптали нашу любовь, веру, преданность, у нас остались гнев, боль и надежды, которым не дано умереть. Наша жизнь, наши души были светлыми и станут еще светлее. А у тебя что? Что имеешь ты, мой серый друг? Что совершил? На что способен? Кто ты такой? Нуль.

4

1958 год, март

«И все-таки я верю в партию! Нашу великую, славную, правильную партию! Стольким она осушила слезы, какие горизонты открыла! Без партии я был бы жалким червем, судорожно барахтающимся на краю гибели. Это партия превратила меня в исполина, коммуниста, революционера, поставила на ответственный пост. И я хорошо знаю, что такое наша партия, потому что не втерся в нее, как утверждают, а десять с лишним лет жил жизнью партии, смотрел на все трезво и непредвзято. Читал партийные издания, работал в партийных учреждениях, участвовал в партийных собраниях, сталкивался с массой партийных работников, в том числе и руководящих, и любил их, а они все приветствовали меня. Лучшие из лучших в нации и классе — вот что такое Коммунистическая партия Китая, люди горячие, бескорыстные, переживающие за судьбы страны и народа, взвалившие на себя тяжкое бремя освобождения нации и класса. Читал ли ты „Любимый Китай“ Фан Чжиминя? Стихи Ся Минханя о гибели за правое дело? Мы-то читали, мы-то знали, что это — настоящее, в это можно верить, ибо каждый из нас на месте этих замечательных людей поступил бы так же. Нет у партии иных интересов, кроме интересов класса, нации, народа. Именно это давало ей право, даже обязывало строго спрашивать с каждого из своих членов, а коммунисты должны были самым суровым образом, беспощадно, без утайки спрашивать друг с друга. Я в партии с детства, поэтому-то требовать от меня следовало многого, и я не ждал ни сочувствия, ни снисхождения, ни чьего-то покровительства. Не по чьей-то злой воле, не из чьих-то личных побуждений партия подвергла меня проработке. В смертельной борьбе за дело коммунизма и интернационализма, с мировой и внутренней буржуазией, зарубежным и отечественным ревизионизмом партия не знает жалости! Она велика и могуча! И обязана была принять меры пресечения, даже если что-то, способное принести вред партии, только промелькнуло у меня во сне или возникло в подсознании, а уж тем более если я это написал. Не жалея — исключить из партии! Зачислить в правые! Взять в тиски диктатуры пролетариата! Расстрелять! Как Имре Надя в Венгрии. Если Китаю необходимо расстреливать правых, в том числе и меня, я приму казнь безропотно! Да, меня зачислили в правые, но я еще жив, я еще способен жить, ибо вера во мне крепка, неколебима, как скала, как гора Тайшань!»

Тысяча девятьсот пятьдесят восьмой год, восьмое марта, пять часов пополудни. Под каменный мост через Цзиньбохэ заносимый ветром, залетает дождь, обдавая лица, ноги, одежду Чжун Ичэна и Лин Сюэ, орошая сухое русло реки. Зябко, пустынно. С тех пор как Чжун Ичэна принялись прорабатывать, он стал избегать Лин Сюэ, к тому же несколько месяцев она была в командировке, так что не виделись они долго. А теперь он специально вызвал ее для последнего разговора. Самый тяжкий миг самоотрицания и самоуничтожения уже позади, но оставались еще силы нести эту непостижимую боль и тяжесть, ибо ни на йоту не ослабла, не пошатнулась вера в партию, составляющая корень его жизни, напротив, очищаясь, проникался он еще большей преданностью и любовью, их и словами не выразить. Вот так: дождливые, ветреные весенние сумерки, каменный мост через Цзиньбохэ, патриархальный пейзаж, казалось не тронутый рукой человека (на самом-то деле только мост и не тронут, а вокруг все преобразилось, домов понастроили)… И хотя юных коммунистов, некогда отважно защищавших этот мост, один за другим превратили в «элементов» и душа его кровоточит, а по сердцу как ножом полоснули, но партия, освободившая и этот город, и этот мост, все еще существует — не только в горкомах и райкомах, в деревнях и на заводах, но и в сердце Чжун Ичэна, существует во всей своей благородной высоте, величии, блеске; скальпелем можно иссечь его сердце, но никому не дано исторгнуть из него образ партии, затуманить ее облик. Вот почему говорит он с Лин Сюэ, как и прежде, громко и внушительно. А говорит он вот что:

— До чего я, оказывается, отвратителен — и вообразить невозможно! Душа с детства заражена микробами индивидуализма, личного геройства. В школе выпендривался, все экзамены хотелось получше сдать. Не от чистого сердца в партию вступил — прогреметь жаждал, имя, видите ли, в истории оставить! Да еще эгалитаризм, либерализм, прекраснодушие… В ответственные моменты социалистической революции все эти «измы» отталкивают от партии и социализма, что и превратило меня во врага партии внутри самой партии! Подожди, Лин Сюэ, сначала выслушай! Вот, скажем, товарищи утверждали, что я до мозга костей полон ненависти к социалистическому строю, а до меня не доходило, но ведь чего проще: коли не понимаешь — помозгуй, потрудись, когда-нибудь дойдет. Потом мне вспомнилось, как в позапрошлом феврале мы с тобой забежали в гуандунский ресторанчик около книжного магазина «Новый Китай», битый час просидели, пока нас обслужили… И что же я, помнишь? Вскипел! Ты меня еще успокаивала, а я разошелся: «Ну что за безобразная работа, совсем не то, что было у частников!» Ведь это же типичное недовольство социалистическим строем, да? Я сам рассказал об этом случае, и правильно меня раскритиковали… Да не качай ты головой, Лин Сюэ, не сомневайся, пойми, как можно быть недовольным партией! Крохотная крупица недовольства, как семя, прорастет в твоем сердце, пустит корни — и вот уже ты готов вступить на путь преступлений против партии. Я отвратителен, я враг, я с самого начала был нечист, а потом и вовсе пал. Откажись от меня без тени колебаний, отмежуйся, возненавидь! Я же предал твою любовь, осквернил наш компривет! Как партия вычеркнула меня из своих рядов, так и ты навеки вычеркни меня из сердца!

Чжун Ичэн замолчал. Острой горечью обожгло горло, он всхлипнул, из глаз брызнули слезы, покатились по лицу. Он поспешно отвернулся. Не собирался ведь открывать своей боли. Все эти дни, пока его прорабатывали, он постоянно думал о Лин Сюэ, вспоминал, как они вдвоем гуляли, заходили в столовые, в кинотеатры, пели песни — дружным дуэтом или каждый про себя. Не молчать, если другой не прав, — вот на чем строилась их любовь, на взаимных комприветах. Когда-то он написал стихи о любви, потомки, наверное, не поймут их, посмеются, но писал он искренне, проникновенно. Стихотворение называлось «Мне нужны твои советы». Вот оно:

Мне нужны твои советы. Чтобы совершенней стать. Мне нужны твои советы, Чтобы жизнь была чиста. Мы свирепым ураганам Детство отдали с тобой, Спорили, как буревестник, С громом, молнией ночной. Революции великой Посвятили жизни рань, Каждый жаждал быть героем, Словно Зоя, Лю Хулань. Чтобы делу коммунизма Послужить еще верней, Жажду я твоих советов, Жажду критики твоей, Что зажжется мне в ночи Фонарем, И прольется над пустыней Дождем, И взойдет звездой В небеса, И наполнит мне Паруса. Друг мой милый, на любой совет Я любовью дам тебе ответ.

Ведь от чистого сердца писал! Пусть не поверят, пусть посмеются, пусть отнесутся свысока потомки, подумают, что ничего мы не смыслили в поэзии, в чувствах, а также в догматизме и левачестве, но Чжун Ичэн не забывал это стихотворение и, даже попав в «правые элементы», все черпал в нем доброту и красоту, полноту и тепло жизни.

Увы, все это ему больше не принадлежит, все кончено, взорван фундамент, угас костер, никаких больше комприветов, дружеской критики («Мне нужны…»), хватит. Он понял, что им с Лин Сюэ остается одно — расстаться, незамедлительно, без всяких колебаний, решительно и навсегда. Категорически, не то она станет возражать, ей будет трудно расстаться, если услышит горечь в его голосе, он только причинит ей боль, корни обрублены, да ветви-то еще переплетены, и кончится тем, что дурной своей славой, поганым обликом он запятнает, осквернит чистую Лин Сюэ, а такому страшному преступлению прощения нет. И потому — никаких слез. Да он, наверное, и не сумеет заплакать. Иссякли все слезы, ибо черна его душа, реакционно сознание и преступны антипартийные деяния. Увы, не все происходит так, как мы предполагаем. Заранее он представлял себе, как совершенно логично, гладко объяснится с ней в двух-трех словах, и конец. А сегодня, сейчас он смотрит на такое близкое лицо Лин Сюэ, на ее мягкие, черные, родные волосы, чуть отдающие запахом мыла, милый, задорный, глянцевый носик, на аккуратную простенькую одежду, слышит ее голосок, чистый, ровный, мелодичный, ощущает ее дыхание, тепло ее тела и плачет, выкладывая все то, что несчетное число раз прокрутил, прорепетировал в мозгу, бестолково рыдает, и мало было ему холодного ветра и дождя, еще и душа погрузилась во мрак. Откуда-то издалека, из-за горизонта как будто доносится этот зов: компривет, компривет, компривет — хор ушедших голосов, луч догорающей зари, последняя радуга, а он — он летит, низвергается на дно бездны, в черную пустоту. Соленая и горькая вода — слезы с дождем — сквозь приоткрытые губы затекает в рот.

— Нет, нет, не смей так говорить. — Лин Сюэ, потрясенная, кружила вокруг Чжун Ичэна, ловя его ускользающий взгляд, вцепилась в руку, забыв обо всем и обо всех, нежно провела пальцами по лицу, волосам, а потом повернула его голову, чтобы он смотрел ей прямо в глаза. — Что с тобой, что? Ошибся — повинись, исправься, что же еще гнетет тебя? Какую чушь ты несешь! Не знаю, почему дело приняло такой оборот, я в полной растерянности, но не верю, не могу поверить, что ты — враг. Верю лишь в то, что есть на самом деле и убеждает самим своим существованием, а всем этим умственным вывертам не верю… Не сгущай краски, не поддавайся минуте, не занимайся словоблудием, не принимай всерьез все, что о тебе наговорили. Твою «Исповедь озимых колосков» критиковали идиоты! Считать тебя правым — заблуждение, они что-то напутали. Пусть другие болтают что хотят, но сам-то ты неужели не знаешь себя? Не знаешь ты, так знаю я. Ты не веришь — я верю! Если тебе не верить, если не верить самим себе, во что тогда вообще верить? Как дальше жить? Ну а все, о чем ты говорил, не понимаю, не знаю. Ни о мирах по ту сторону Млечного Пути не знаю, ни о том, что было двадцать тысяч лет назад и что будет через двадцать тысяч лет, и даже не все из того, что происходит сегодня с нами, с партией, знаю и понимаю. А не знаю — значит, не знаю. Не понимаю — значит, не понимаю. Но не может же так быть вечно, слишком все это серьезно, пойми, это же дикость какая-то, людям, в сущности, даже думать об этом не позволяют. Чжун, милый, прости меня, тебе и раньше было неприятно такое слушать, но ведь это правда, ты молод, даже слишком, ты даже, скажу я тебе, маловат еще, ты слишком чист и горяч, перебарщиваешь с фантазиями да анализом. И уж если что-то в тебе не совсем созвучно требованиям партии, то как раз это, а не что-нибудь другое. Слишком много ты размышляешь и все лезешь в какие-то темные глубины. Зачем? Черное не назовешь белым, хорошего человека за негодяя не выдашь, а ведь они такое нагородили, будто ты уж и не Чжун Ичэн! Ты принадлежишь партии! И мне, а я — тебе… Так давай… поженимся! Мы уже несколько лет рядом, теперь будем вместе навсегда и вместе примем страдания, коли уж так необходимо пострадать. И вместе обмозгуем все эти вещи, в которых мы с тобой пока не разобрались… Быть может, все это одна большая ошибка, вспышка ярости. Ведь партия — родная мать для нас с тобой, она вправе и отшлепать свое дитя, но сын не должен держать зла на мать. Накажет — и простит, и обнимет, и поплачет вместе с ним. Может, это какой-то особый метод воспитания, чтобы ты стал бдительней, сосредоточенней, после встряски перестройка лучше пойдет… Может, через месяц будет новая проверка, и пересмотрят твое дело, поймут, что перестарались несколько, ведь, как говорят, не перегнув — не выправишь, ну а выправят, все и вернется в нормальное русло… Ничего, ничего, давай-ка… ведь уже столько лет мы с тобой рядом, тебе сейчас так тяжело…

Ее слова, голос, нежность вызвали поразительный прилив сил, и Чжун Ичэн стал, похоже, успокаиваться. Мир все так же светел и прекрасен, и незыблемо стоит древний мост через Цзиньбохэ, чисты и открыты люди, и душа, окаменевшая в потоке грязных и злых слов, раздавленная тяжелыми, как гора Тайшань, беззакониями, в весенних лучах этой мягкой и верной любви начала оттаивать, возрождаться к жизни. И вновь, едва не погибшая, услышала зов далекого хора: «Компривет, компривет, компривет!», увидела радугу в полнеба и зоревые лучи, вызволившие ее уже почти из бездны. Невозможны страдания в этом мире, пока есть в нем Лин Сюэ. Ни предательства, ни кривды, ни поклепа не может быть в мире, где есть Лин Сюэ. Спрятав голову на груди Лин Сюэ, он забывает обо всем, тонет в море любви — все такой же незамутненной и безграничной вопреки всем преследованиям и унижениям.

1951–1958 годы

Мы — дети света, и любовь у нас светлая. И никому не дано погасить свет, убить любовь в наших сердцах. Младенчество — тьма, в которой мы барахтаемся, и путь из детства в юность — это путь от мрака к свету. Ночь так черна, так мрачна, что утром, встречая сияние мириадов лучей, мы ликуем, вприпрыжку устремляемся к свету и, купаясь в нем, забываем, что тьма еще не убита. Нам кажется, что тьма ушла вслед за ночью, растворилась и теперь с нами вечно пребудет солнце, сияющее в ранний утренний час.

Нас переполняла любовь — к партии, красному знамени, «Интернационалу», Председателю Мао, Сталину, Ким Ир Сену, Хо Ши Мину, Георгиу-Дежу, Пику, ко всем вождям коммунистических и рабочих партий мира, к каждому коммунисту, каждому руководителю, парторгу, секретарю. Мы любили каждого труженика и все, что создано его руками: магазины и кинотеатры, тракторы и комбайны, линии электропередачи, улицы, здания, любили красные галстуки на ребячьей груди, молодежь, плечом к плечу шагающую с песнями и улыбками, нежную поросль весенних ив, поскрипывание зимнего снежка, воду и ветер, колосья пшеницы и лепестки хризантем, урожайные поля; все это было достоянием партии, народного правительства, новой жизни, все это принадлежало нам. От любви становилось еще светлее, а любовь на свету росла и крепла.

И друг друга мы любили — еще с той вечерней лекции старины Вэя о самовоспитании коммуниста. Выйдя из зала, решили одну остановку пройти пешком, а прошли полгорода. Наши тени, освещаемые фонарями, то укорачивались, то удлинялись, то отставали от нас, то убегали вперед. И в таком же непрестанном движении находились наши чувства. Мы шли долго, поеживаясь в порывах ночного ветра, но сердца наши пылали.

— А за десять лет большевизируемся?

— Ну, не за десять, так за пятнадцать.

— А как бы нам побыстрее разделаться с индивидуализмом?

— Слушай слово партии — станешь хорошим коммунистом.

— И чего это я тогда повздорила с тем человеком? «Товарищ» — какое замечательное слово… А я…

— Буду держать ориентир на старину Вэя, чтобы стать таким же зрелым, скромным, выдержанным… Когда только получится?

— У тебя получится, получится, непременно получится!

— Неужели можно помышлять о чем-то еще, кроме того, как стать настоящим, полноценным коммунистом, выполнить все задачи, что поставит перед нами партия? Мы же готовы сложить голову, пролить кровь за партию, так неужто не найдем сил покончить с собственными недостатками?

— Ну разумеется. Вот только, боюсь, можем не понять, не осознать, что это недостатки, а уж если поймем, то, конечно, выправим, не щадя себя. Какой же ты коммунист, если видишь, а исправить не хочешь?

— Да только нелегкое это дело — себя перестроить, тут уж сам должен силы приложить, а товарищи помогут.

— Вот ты и помоги, мне нужны твои советы…

— Советы?..

— Ну ты же у нас молодчина и плохое не предложишь, все твои советы приму. Но и ты уж меня слушай…

Если я не прав, посоветуй, излечи меня своей любовью. Смешно? Догматично? А не потому ли дорожим мы любовью, что таятся в ней могучие силы, от которых и люди, и сама жизнь становятся полней и прекрасней? В душевных глубинах зарождается жажда света, и человек отправляется на поиски этого света. Отчего такие густые и нежные ветви у ивы? Так величава, умиротворенно раскидиста софора? Изысканно приветлив платан? Отчего голубеет небо, алеют знамена, загораются фонари? Отчего на всех наших лицах — твоем, моем, его — улыбка неземного счастья? Каждый человек должен стать прекрасней, и тогда прекрасным станет весь мир. Сначала стань достойным любви, а тогда и сам полюбишь, и тебя полюбят. Распахни навстречу свету душу — и поймешь, в чем смысл нашей жизни, за что мы боремся, что вершим. Потому-то и нужны советы друга, помощь в преодолении недостатков. Это необходимо как воздух. И когда мы писали друг другу письма, вместо «целую» ставили «компривет!». Ребячество? Детская болезнь «левизны»? Потомки не поймут? Да ведь мы вскормлены молоком партии, и в головы наши крепко засела вера в партию, и горячая кровь, что течет в наших жилах, готова пролиться по первому зову партии, и взоры наши устремлены на партию, и слух наш настроен только на слово партии, и сердца наши пульсируют вместе с партией; коммунисты, как сказал Сталин, сделаны из особого материала, и нам надлежит стать такими коммунистами, взаправду сделанными из особого материала, ведь, не будь партии, не было бы ни тебя, ни меня, ни нашей жизни, ни нашей встречи и безусловного доверия друг к другу (и пусть завидуют нам, встретившим друг друга и верящим друг другу, и предки, и потомки!); так как же можем мы отказаться от партийного приветствия, не радоваться этим особенным словам, не гордиться ими, не любить их всей душой?

Работа, партийные задания… Мы не могли часто встречаться, бывало, договоримся, а кто-нибудь прийти не может. Как-то один ждал другого у дверей кинотеатра. Не важно — кто: Чжун Ичэн или Лин Сюэ, поскольку в подобных ситуациях оказывались оба. Друг опаздывал, занятый операцией по разоблачению реакционной группы Игуаньдао[184], даже позвонить не сумел. Примчался лишь через полтора часа. А тот, первый, ждал, не волнуясь, ни в чем не усомнившись.

— Извини, извини, — суетливо бубнил опоздавший.

— Что ж тут извиняться? Я ведь понимаю, нет — значит, занят, работаешь, значит, надо стоять, ждать, ты ведь не станешь халтурить, чтобы прийти поскорей!

Как раз кончился сеанс, они шагали рядом с теми, кто вышел из кинотеатра, фильм смотрели другие, и все равно они были довольны жизнью и радовались даже больше, чем зрители, которые обсуждали понравившийся фильм.

А как-то один прождал другого семь часов. Читал все это время Председателя Мао. Семь часов, целый день. Смеркалось, потом и вовсе стемнело, наступил вечер, на смену солнцу высыпали звезды. Скрип каждой двери заставлял встрепенуться — не идет ли, всякий шорох казался приближающимися шагами любимого. Он уж и не знал, что подумать. Взялся за устав партии: «КПК — авангард рабочего класса Китая… организованный отряд… высшая форма классовой организации…» Лишь на следующий день узнал, что другого перед самым свиданием отправили в горком на собрание: к ним в город с инспекционной поездкой собирался прибыть Председатель Мао. Когда назавтра, уже после всех треволнений, ему стало известно об этом, он возликовал и запрыгал от восторга…

Все годы после Освобождения мы были вместе, вдвоем обошли каждую улочку города, не раз с волнением обсуждая свою счастливую судьбу в рядах великой партии, благодаря которой мы так быстро нашли друг друга и не колебались, не сомневались друг в друге, не выдвигали никаких условий, не требовали никаких гарантий друг от друга. Словно так нам было суждено с рождения. Никогда ни одному из нас не приходила мысль, что жизнь могла быть иной.

Люди научились говорить, чтобы передать словами, описать, запечатлеть прекрасное и тем самым сделать его еще прекрасней. И люди словами же, грубыми, жестокими, обидными, пытаются разрушить прекрасное, убить сердца, обращенные к прекрасному. И значительно преуспели в этом. Но свет и любовь, схороненные в тайных глубинах души, пульсирующие в крови, уничтожить совсем не удастся никогда. Мы — дети света, и любовь у нас светлая. И никому не дано погасить свет, убить любовь в наших сердцах.

1958 год, апрель

Канун Первомая. Прекрасная, пьянящая пора. Истомленные долгой зимой, вновь засияли солнечные лучи. Зеленеющие на ветвях нежные листочки спешили расти, чтобы сокрыть небо над улицами города, и все было такое свежее, такое чистое, будто вчера только на свет появилось. Девочки под деревьями торговали земляникой, алой, сочной, кисловато-сладкой земляникой, отдающей запахом травы, яркой и соблазнительной, как и этот праздник, и этот город. Люди меняли одежды, хотя упрямые старики еще не расстались с тупоносой войлочной обувью, а те, кого ослабили болезни, кутались в толстые шерстяные шарфы, зато молодежь, откликаясь на зов жизни, приближающегося лета, уже облачилась в яркие свитера и светлые мягкие курточки. В эти-то ясные весенние дни и поженились Чжун Ичэн с Лин Сюэ.

Светел мир, грандиозна борьба, жизнь прекрасна. Все тверже, все крепче верил в это Чжун Ичэн. Что сотворено человеком, человек вынесет. Трудно вынести счастье, но не зло. Не раз слыхивал он в детстве, что так утешали себя, подбадривали товарищи отца, бедняки. Не будь так, смог бы он пройти сквозь критику, разносы, ярлыки «элемент», «смертный враг», сквозь разоблачение его «злобной физиономии», исключение из партии и тому подобное, и все это одно за другим? Боль трудно терпеть, пока она не смертельна. Главное тут, как правильно сказала Лин Сюэ, верить. Не рухнешь сам, и ничто, даже смерть, тебя не уничтожит. Может, и совершил он серьезные ошибки — «преступные действия», как их назвали, — а может, ошибки его не столь уж серьезны и не так уж он «зловонен», как пытались представить те, кто с этим «зловонием» боролся. Что-то во всей этой ситуации все же оставалось непонятным для него. Одно не подлежит сомнению: надо жить дальше, участвовать в революции, перестраивать сознание, чтобы стать настоящим солдатом коммунизма. И он сделает это, ибо ощущает в себе жгучую потребность именно в этом, и ни в чем ином.

И он воспрянул, к нему вернулись здоровье, энтузиазм, оптимизм. За месяц с лишним, что они с Лин Сюэ готовились к свадьбе, у них накопилось немало фотографий. На собрания его больше не вызывали, в «ожидании решения» у него появилось время для любви, и свидания больше не срывались. В назначенный час они встречались — фотографии сохранили немало мгновений счастья. Вот он стоит на вершине, вспотевший, куртка сброшена с плеч, он придерживает ее рукой, подбоченясь, кудри растрепаны ветром, на лице блики заходящего солнца, за спиной изломы гор. Фотография удивила, даже, можно сказать, ошеломила его: сколько в нем, вопреки обстоятельствам, энергии, свободы, горделивости, устремленности, счастья!

Таким и надо быть. Да он и был таким всегда. Буревестник, не устрашенный ураганом. Орел, раскинувший крылья в небесных высях. Весенний цветок, купающийся в лучах солнца. Не появится на его лице гримаса страха и фальши, лести и пошлости, которая свойственна «помещикам, кулакам, реакционерам, негодяям, правым элементам». Никогда не будет он походить на настоящего правого.

Но показывать фотографии кому-нибудь он не решался, как вообще не смел рассказывать, что они с Лин Сюэ каждое воскресенье фотографируются. Свой свет и свою чистоту приходилось скрывать.

…В тот вечер они отмечали женитьбу. Никого не позвали, кроме нескольких родственников. Да и из тех кое-кто, подыскав предлог, не явился. А с утра на фабрике (Лин Сюэ после школы поступила в техникум, а закончив, пошла на фабрику) начальник провел последнюю «душеспасительную беседу» с Лин Сюэ. Во время кампании она не участвовала в обличениях, поскольку категорически отказалась отмежеваться от Чжун Ичэна, так что сейчас, когда его прочно окрестили правым — и об этом знали все, — ей пришлось пять раз в течение месяца обращаться к руководству за разрешением на брак. Но и последним «спасением души» Лин Сюэ пренебрегла, так что руководству пришлось пойти на дисциплинарные меры: после обеда созвали партсобрание и Лин Сюэ исключили из партии.

Не согласившись с таким решением, Лин Сюэ при голосовании руки не подняла. Когда записывали мнения, твердо поставила «против». За что получила еще и выговор: «упорствует», «наказание надо усилить».

Через два часа после этого она облачилась в бордовую кофточку с зелеными пятнышками, желтый свитер, серые шевиотовые брючки, черные туфли на невысоком каблучке, вскочила в автобус и отправилась «замуж».

Свадебная церемония была малолюдной, пугающе, надо сказать, малолюдной. Никаких гостей, лишь обе матери (отцы давно умерли), малолетки братья да сестры и двое соседей, подсобные рабочие с улицы. Тыквенные семечки, леденцы, вяленые фрукты да чай — вот и все угощенье. Плюс события, утренние и послеобеденные, о чем она сразу же рассказала Чжун Ичэну. Ей вовсе не казалось это препятствием к их браку, напротив, придавало ему особое значение. Чжун Ичэн побледнел, нахмурился. К своим-то бедам он притерпелся, но удары по Лин Сюэ выносить было трудней. А в уголках стиснутых губ Лин Сюэ таилась не скорбь — улыбка, глаза излучали не гнев — нежность, в каждом движении сквозили не тоска и печаль, а радость и счастье, переполнявшие ее. И Чжун Ичэн улыбнулся в в ответ. Семь лет они рядом, но не вместе — как это было трудно! А теперь соединились навеки, и он благодарил судьбу за искреннее чувство Лин Сюэ, благодарил солнце, луну, землю, каждую звездочку.

К девяти вечера комната опустела. Из приемника звучали бодрые песни. Лин Сюэ выключила его и предложила:

— Давай споем наши любимые, начиная с детских. Знаешь, я никогда не вела дневник, а события запоминала по песням, каждая у меня связана с каким-то временем, стоит запеть ее, как тут же вспоминается все, что тогда было.

— И у меня так, — воскликнул Чжун Ичэн, — точно так же.

— С какого года начнем?

— С сорок шестого.

— Что мы пели тогда?

— «Катюшу», в сорок шестом я как раз и выучил ее.

— Давай, а после — «К солнцу, к свободе, братья».

— А в сорок седьмом что?

— В сорок седьмом я любила вот эту, пела ее, вступая в партию:

Мы леса насадим, И пути проложим, И до неба зданья возведем…

— А я тогда напевал ее, бегая по переулкам, и весь мир, казалось мне, был где-то там, внизу, у моих ног…

— А в сорок восьмом пели «Светает, но небо мрачно, трудно идти по дороге, много камней под ногами…».

— А в сорок девятом?

— О, куча песен: «Нет без партии Китая», «Взметнулся флаг, и небо заалело…».

— В пятидесятом — «Колышет ветер пятизвездный флаг», «Со временем наперегонки».

— В пятьдесят первом — «Мужественно, бодро», «Гряда за грядой поднялся Чанбайшань…», помнишь, как все мы тогда рвались в Корею…

Они запели чистыми, звонкими голосами, возмещая все, что было отнято у них, и зазвенели в песнях свет и счастье волнующей весны. Так прошлись они по прошлому, вспоминая его, исполненного чистоты и пафоса, подбадривая друг друга, заглушая боль своих сердец, израненных, но все так же полыхающих жаром и светом.

Увлеченные пением, они не услыхали ни стука, ни скрипа отворяющейся двери. Хватились, когда уже раздались шаги и восклицания «Чжун», «Лин», — словно спустившись с небес, перед ними стояли гости. Трое: секретарь райкома Вэй со своей болезненной женой и его шофер Гао.

Политическая кампания иссушила старину Вэя, под глазами набрякло, резко обозначились морщины у рта. Его жена была из крестьян, потом работала в женских организациях, исхудала, почернела, но ни разу не вышла на трибуну, когда «боролись» с Чжун Ичэном, и память его сохранила ее взгляд, полный сочувствия, утешения, сомнения, недоумения. Всякий глоток воды, поданный ему в те дни, когда подвергали его «критике и борьбе», каждый кивок головы при встрече, чуть заметная улыбка, более мягкое, чем у других, слово, произнесенное с трибуны, — все с бесконечной признательностью запечатлело сердце. Супруги Вэй принесли с собой дружеские чувства и теплые улыбки, лишь шофер, молодой парень, всем видом выказывал нетерпение, переминаясь с ноги на ногу.

— Хорош, малыш, скрыл-таки от меня новость, — зычно начал Вэй, ну совсем как на том партсобрании в сорок девятом, когда с таким вниманием и заботой подарил Чжун Ичэну армейский тулуп. Старина Вэй махнул рукой жене, и та достала подарки — пару вышитых наволочек, альбом для фотографий и два блокнота в твердых обложках, с картинками. — Ставь вино, — закричал Вэй, — выпьем за ваше счастье…

— Но у нас нет вина, — смешавшись, шепнул Чжун Ичэн, и голос его дрогнул.

— Что-что? — Вэй сделал вид, будто не расслышал. — Как это нет? Вина счастья? Мы ж за тем и пришли — отведать вина счастья!

— Нет, ну и ладно, — попыталась урезонить его жена, — да и поздно уже.

— Я не пью, — рубанул шофер.

— А я хочу выпить, я непременно должен выпить за ваше счастье, — чуть не рассердился старина Вэй. — Как это — нет вина? Ну как это — нет вина?! — уже с надрывом выкрикивал он, глаза увлажнились, и волнение передалось не только Чжун Ичэну, Лин Сюэ, его жене, но даже и шоферу. — Слушай, Гао, смотайся-ка за вином! — Вэй взглянул на часы и безапелляционным, как на фронте, тоном распорядился: — Полчаса на исполнение. Нас не пригласили, но мы их все равно уважим, шах «генералу» сделаем! — засмеялся он.

Гао понял, что с секретарем лучше не пререкаться, и поспешил уйти. Через двадцать минут вернулся, запыхавшийся.

— Лавки, черт возьми, заперты, в ночном буфете у вокзала месячный баланс подводят, целый день закрыто.

— Неужели дома у нас ничего нет? — то ли с вопросом, то ли с упреком обратился Вэй к жене.

Она смутилась, будто в том, что не получается у них поднять тост за счастье, была доля ее вины.

— Нет. Ведь тебе же нельзя, врач запретил… Ах да, есть бутылочка рисовой, в рыбу добавляю при тушении.

— Рисовую, значит, можно? Ну конечно, когда хочется, не запретишь, — сам себе ответил Вэй и приказал: — Отдай Гао ключ от дома, и чтоб бутылка немедленно была здесь!

Пока Гао отсутствовал, Вэй болтал о чем угодно, кроме того, что сегодня произошло и еще навлечет немало бед. Чжун Ичэн тут же забыл обо всех чудовищно нелепых событиях, словно появление старины Вэя означало надежную опору. Или оборвало кошмарный сон, вот он сейчас откроет глаза, и все ужасы исчезнут…

Вернулся Гао, но не с рисовой водкой старины Вэя, а с непочатой бутылкой из собственных домашних припасов.

— За новобрачных, товарища Чжун Ичэна и товарища Лин Сюэ, за их счастье, за то, чтобы смогли преодолеть все трудности и шли вперед, за… в общем… до дна!

Старина Вэй торжественно поднял стакан, и они вместе с Чжун Ичэном и Лин Сюэ выпили согревшее их души «вино счастья» — маотай наполовину с горячими слезами.

5

1958 год, ноябрь

Поезд мчал по бескрайней зимней равнине. Высоких стеблей кукурузы на полях уже не было, взгляду не за что зацепиться, мир, казалось, не имел пределов. Зима только началась, снег еще не выпадал, лежало скошенное жнивье, и шуршала озимая пшеница, еще не утратившая своей зеленой окраски. Ах, озимая пшеница, не урожай живет в тебе, а неисчислимые беды. Непостижимо… Или имелись на то свои причины? И не увернуться… Настигло меня. А может, это особый метод, которым партия воспитывает своих детей? Так или иначе, но он преданный боец партии и должен воспринять все это как должное. Его свадьбу старина Вэй почтил присутствием. Многие товарищи не изменили своего дружеского, нормального отношения. «Размежевание» — вещь преходящая, возникшая под давлением, давление спадет, и исчезнут все эти резкие «межи». И рядом с ним Лин Сюэ — внимательная, любящая, с удесятеренной нежностью согревающая его израненное сердце.

Всех «правых» давно уже раскидали по деревням «перестраивать себя в труде» (Чжун Ичэн не любил говорить «трудовое перевоспитание», поскольку это ассоциировалось у него с тюрьмой), а Чжун Ичэну старина Вэй велел ждать. Говорили, что его дело должны пересмотреть. Это давало какую-то надежду. А он и помышлять не смел о таком счастье, точно так же, как раньше в голову не могло прийти, что с ним произойдут такие ужасы. Ему снилось, как вызывает его секретарь парторганизации. И ставит в известность об изменении меры наказания: два года под контролем партии. Тоже сурово, и все же проснулся он со слезами облегчения, вся подушка промокла. Уже полгода он вставал по утрам полный надежд, а вечером ложился, уповая на следующий день. Наступит завтра, рассеются тучи, все будет хорошо, наступит завтра, и, забыв все беды и обиды, он улыбнется широко и спокойно. Надежды, однако, оборвались сухим извещением: «В этой кампании пересмотра не будет». Как же так? Во всех предыдущих были — «тигров», выловленных во время «трех зол» и «пяти злоупотреблений», после пересмотра выпустили, — а сейчас вдруг запретили пересмотр.

— Прошлое осталось в прошлом, желаю тебе славно потрудиться, и если сам ты постараешься перестроить сознание, то непременно вернешься в ряды партии, — так напутствовал его старина Вэй в канцелярии перед отправкой в деревню, и на душе потеплело.

И вот он сидит в поезде. И все еще видит на перроне Лин Сюэ, изо всех сил пытающуюся изобразить улыбку.

— Попутного ветра! — Голос ее дрогнул, когда тронулся поезд. И такой печалью отдалась эта дрожь в сердце Чжун Ичэна.

— Прости меня, Лин Сюэ, я виноват перед тобой! — Он едва не расплакался…

Стучали колеса, гудел паровоз, тяжко вздыхая, выпуская густые клубы дыма, судорожно подрагивая на мостах, в туннелях погружаясь в непроглядную тьму (проводники забывали зажечь свет), громкоговорители сотрясали вагоны лозунгами «большого скачка», зовущей к свершениям песней «Обскачем Англию, Америку догоним», проводники боролись за обладание Красным знаменем и не только постоянно наводили чистоту и разносили кипяток, но еще и декламировали частушки-куайбань, продавали газеты, вели агитацию с помощью рупоров, а то и просто голосовых связок. Барабанной дробью отдаваясь в сердце Чжун Ичэна, все это заглушало память о городе, о Лин Сюэ; пусть же прошлое останется в прошлом, жизнь, могучая, пламенная, зовет вперед, а мне только двадцать шесть, все впереди — и время, и будущее, так что всем сердцем — вперед! Так бормотал он себе под нос. В сущности, он начал внушать себе это еще на вокзале, но лишь сейчас, в вагонном гомоне, свистопляске света и тени, отгороженный от мира оконным стеклом, жадно следя за мелькающими, отлетающими прочь полями, дорогами, дамбами, строениями, — лишь сейчас с болью, радостью и волнением по-настоящему ощутил: прошлое — прошло, начинается новая жизнь!

Он еще молод, силы есть, здоровье в порядке, руки, ноги на месте, голова работает, революция, жизнь — все впереди. Так цветок, только-только собравшийся раскрыться, дать завязь, встречает разрушительный ураган. Ведь назначение цветка — благоухать, переливаться красками, раскрыть лепестки, и если наделен он добрыми корнями и бутонами, если любят и ласкают его солнце, почва, воздух, вода, тогда обогрей его костром, окури дымом, окучь да полей, ведь не погибли же совсем его корни, не умерло сердце цветка, он выживет, впитает солнце и дождь, ласку земли, пустит новые побеги, раскинет свежие листья. Вот смотри, от глаз давно разбежались глубокие морщины, лоб избороздили скорбные складки, запал рот, особенно в улыбке, выдавая боль и страх, и все же глаза, как и прежде, светятся надеждой, задиристо вздернут нос, высоко поднята голова, а поезд мчит вперед, выбивая барабанную дробь в его сердце, и загораются в глазах огненные искорки.

Приближалась станция, и поезд, то прячась в туннеле, то выскакивая под голубое небо, наконец остановился, прижатый горами к обрыву над рекой.

Обломив толстую ветку, чтобы легче было идти, Чжун Ичэн с солдатским вещмешком за плечами двинулся по неровной горной тропе вверх. Над головой кружил орел, вверх по склонам уходили сосны и грецкий орех, по обочинам черными тиграми прилегли камни, в узком ущелье резвился бурный поток, а Чжун Ичэн — откуда только силы взялись — летел и летел вперед. Попутчиков у него не оказалось, ибо всех «элементов» давно поразбросали, он один задержался в городе, уповая на пересмотр. В нем бушевали великие силы, торопившие, подгонявшие его. Он не мог задерживаться, на дороге перестройки надо было пришпоривать коня. Страна рвется вперед, еще пара лет, и уничтожим «три неравенства» — между городом и деревней, рабочими и крестьянами, умственным и физическим трудом, — войдем в коммунизм, Китай станет цветущей, самой богатой в мире, передовой державой, а он — доколе пребывать ему в зловонном буржуазном болоте? Когда страна достигнет коммунизма, ты, Чжун Ичэн, из своего болота ничего и не увидишь, над тобой будут смеяться, как над старой рухлядью. Воля его не подточена, страха нет, смотрите, есть еще силы три часа, пять часов шагать по горной тропе, не сбивая дыхания, и пусть по спине течет пот, он очистит его, смоет позор прошлого, пот — это лишь начало. Юность — бесценное сокровище, у юности неисчерпаемые силы и нет страха; что в том, что двадцать шесть лет оказались ошибкой, преступлением, прожиты впустую? Разве не отпущено ему еще пятьдесят — начать жизнь сначала, вновь включиться в революцию, вновь стать солдатом коммунизма? Разве пятидесяти лет не хватит на множество дел, нужных партии и народу? Разве за пятьдесят лет не сумеет он сотворить себя заново? Его исключили, отстранили от партийной работы, ладно, он готов выучиться на строителя или на математика, в школе он всегда любил математику и физику, да, он переменится, вложит в себя новую душу, лишь бы это было нужно партии. Но нет, все не так, прежде надо перестроиться, заработать право быть гражданином, человеком, и вот он прибыл в эти горы, которым надлежит отдать свою юность, свою горячность.

Пот стекал ручьями, заливал глаза. Репьи да колючки облепили штанины. Ботинки припорошила пыль — красные, желтые, черные, белые пятна. Чжун Ичэн карабкался по склонам, где добывали глауберову соль и рос грецкий орех, жужуб, персик, груша, абрикос, хурма, боярышник. Только оранжевые плоды хурмы и пламенели еще на ветках. Карабкался по черным, как тушь, горам с неглубокими угольными карьерами, из которых выталкивали вагонетки шахтеры в одних штанах, с обветренными торсами. К ним Чжун Ичэн ощутил какую-то особую близость. Проходил мимо пепельно-желтых известняковых скал и изумрудных склонов, поросших сосной, и наконец поднялся на Пик Гусиного Крыла, господствовавший надо всем.

Распаренный, потный, обдуваемый прохладным ветром, он смотрел на бескрайние просторы, на горы, громоздившиеся у его ног. Проследил за всеми извивами серебристой ленты реки. Вдали, у горизонта, чуть заметные, вились, клубились дымки, смутно вырисовывались поселенья и деревья, точно корабли в океане, то взмывали на волнах, то низвергались в пучину. А у самых ног курились очаги, лежали поля, расчерченные межами, стояли палатки да сараи строителей, что-то там возводящих. И дорога… Всего лишь несколько часов в хорошем темпе — не только город, но и целая равнина осталась далеко позади. Глядишь с этой высоты: четкие штрихи горных рек, земля и небо распахнуты и такой простор, что душа ликует. Он смотрел во все глаза и вдруг испуганно вздрогнул: ему показалось, что он бывал тут, все ему знакомо, все это он когда-то встречал, видел — эти просторы, этот пейзаж, горы и реки, деревья и луга, селенья и стройки. Но он же тут впервые в жизни, о чем говорить, и не только на Пике Гусиного Крыла, но вообще в первый раз выбрался в горы и долы, так откуда же возникло ощущение, будто близок ему, знаком, прикипел к душе этот пейзаж. Не иначе, в каком-нибудь романе описание вычитал? Или кадр такой увидел в фильме? Или во сне тут бродил? А может, партия подобрала для него именно те бескрайние просторы, к которым он много лет стремился, искал, на которые уповал?

Я пришел к тебе, новая жизнь, прошлое — навеки в прошлом, отсюда начнем новый отсчет. Хотелось кричать, петь, свистеть, но пора преодолевать мелкобуржуазную восторженность, чрезмерный ажиотаж до добра не доведет… Он вспомнил, какой совет дала ему Лин Сюэ перед отъездом: «Прошу тебя, не горячись. Многого мы пока не поняли, надо обмозговать, чтобы постичь. Коммунисту необходим не только огненный энтузиазм, но и холодная голова…» Правда, трезво она взглянула на жизнь лишь после всего, что произошло с Чжун Ичэном, но куда уж дальше? До чего ж они строптивы, эти женщины, ведь Лин Сюэ все еще считает себя коммунистом, ей кажется, что она видит мир как коммунист, чувствует как коммунист, говорит как коммунист… А ведь резолюция уже наложена, Лин Сюэ исключена. Добрый товарищ, она с детства познала труд, включилась в революцию, никто никогда не мог к ней придраться. Политическая смерть в наказание за верность их «комприветной» любви… Ах, компривет, компривет, компривет! Из глаз его вдруг хлынули слезы.

1979 год

Бедняга, говорит ему серая тень. Как же это ты не сумел раскусить те времена и с восторгом дурачка отправился на трудовое перевоспитание? Распахни глаза, ничему же нельзя верить…

А обрел ли ты, мой серый друг, право «раскусывать» да сомневаться? Прыгнул ли ты в стремнину жизни или все еще топчешься на берегу? По ее ли бурным волнам плывешь ты, ведомо ли тебе, что такое тонуть и выплывать? Как смеют судить о воде, критиковать, отрицать воду те, кто ее и не коснулся? Ах, как ты умен, как бережешь себя, сидя равнодушно в сторонке, разбазаривая, растрачивая жизнь, а вот одряхлеешь, поседеешь, потеряешь зубы, начнешь шамкать, да еще острый аппендицит прихватит, вот тогда застонешь. Жизнь твоя — всего лишь ошибка, вопль ужаса, стихийное бедствие, не ко времени случившееся. Что же ты сам себя-то не раскусил? Как жить дальше будешь?

1970 год

Так что? Любишь партию, говоришь? А где же твой партбилет, коли любишь? Как можно любить партию без партбилета?

Гениальная логика — мощный поток, низвергающийся по черепичному желобу, острый тесак, рассекающий бамбуки! Но что есть партбилет? Или в дополнение к талонам на зерно, мясо, ткани, масло в обращение пустили еще и талоны на партию, то бишь партбилеты? Ну и как его оценивают? Сколько дают на черном рынке?

Так что? Любишь партию, говоришь? А что ж на тебя ярлык навесили, коли любишь? Оправдаться пытаешься! Отбить атаку и рассчитаться с нападавшими!

Ну, подумайте, что пользы стране, если в ней станет на одного врага больше? Поднимется качество стали? Увеличатся проднормы для крестьян? Нет же; так к чему все эти фокусы, превращающие человека в законченного врага?

Искупить? Какую же вину собираешься ты искупать? Со старыми долгами не расквитался, а уже в новые лезешь, если все суммировать, твои злодеяния небо захлестнут, и смертью не расплатишься!

О несчастная вдова Сянлиня! Так жаждала жить — и не сумела избавиться от «грехов», которые на тебя навесили. Но отчего же судьба коммуниста, чистого, доброго молодого человека, полного жизненных сил и живущего в социалистическом новом Китае, так напоминает судьбу героини старого лусиневского рассказа?! О великая и многострадальная нация — китайцы!

А ну-ка, мы тебя — да на крючок, подвесим!

Зачем подвешивать? Что же такое Чжун Ичэн? Шапка? Пальто? Бутыль с соевым соусом?

Сначала бабахнем, а затем переварим, тут же, на месте…

Так что же они все такое? Пампушки? Пирожные на тарелке? Или витки из щавелевой муки, которыми без зверского аппетита и не соблазнишься? Ну, переварили, а дальше что будет? Фекалии да моча? Отрыжка, газы?

«Чистильщики» сформулировали так: «Чжун Ичэн, пол мужской, родился в 1932 г. в городе П. Происхождение: из городской бедноты. Социальное положение: учащийся… Сознание означенного Чжуна с детства было ультрареакционным, в 1947 г. из неблаговидных, корыстных побуждений пролез без положенных формальностей в партийную организацию, в которой заправляли подручные Лю Шаоци… В 1957 г. осуществил нападки на партию посредством стихотворения… Вины своей не признал и от разоблачения преступлений лжекоммунистов, подручных Лю Шаоци, отказался… Фактически отнесен к неперестроившимся буржуазным правым элементам…»

Год не установлен

Черная ночь, клейкое желе, подкрашенное тушью, вязкое, дрожащее. Где-то есть, наверное, у нее границы; но где? Сквозь это желейное дрожание бредет, опираясь на посох, седой Чжун Ичэн с широко раскрытыми — два высохших колодца — глазами. Свистит, срываясь с беспредельных высот, безумный ветер и несется по бесконечной степи, растворяясь в безграничном море мрака. То ли молнии вспыхивают? То ли земные огни? То ли зарницы? То ли могилы светятся? Озаряют костистый лоб Чжун Ичэна, изрезанный застарелыми морщинами. Он приподнимает посох, простукивает пустоту, рождая деревянный отзвук, будто стучит в какую-то ветхую дверь: бам, бам, бам.

Чжун Ичэн, Чжун Ичэн, Чжун Ичэн!

Отчетливо и далеко разлетелись звуки, звонкие и пустые, как эхо, рождаемое пустым чаном, когда наклонишься над ним и крикнешь.

Чжун Ичэн, Чжун Ичэн, Чжун Ичэн!

Черная ночь вращалась, качалась, колебалась, плыла. Срывался, вопил, летел, рассыпался во все стороны безумный ветер. Накренялась мачта в волнах, сползала с вершины снежная шапка, низвергался со скалы водопад, и метались по улицам головы людей…

Чжун Ичэн, Чжун Ичэн, что с тобой?

Он умер, Чжун Ичэн, Чжун Ичэн.

Вспышка молнии, кромешная тьма.

Ни звука. Ни просвета. Ни шороха.

Едва-едва, словно за сто километров, попискивают сто скрипочек, или в ста километрах посверкивают сто свечечек, или сто Лин Сюэ за сто километров зовут Чжун Ичэна…

Компривет, компривет, компривет… Что скажешь ты обо мне?

Они ускользают от меня, и компривет, и ее советы, надо поднять эту неподъемную, сжатую голову, надо распахнуть глаза и прозреть дали дальние…

В новой вспышке молнии Чжун Ичэн видит себя уже рядом с Лин Сюэ, он вздымает факел. Нет, не факел — сердце, страдающее, пылающее сердце.

1978 год, сентябрь

Дневник Чжун Ичэна

«Сегодня утром написал апелляцию, впервые за двадцать один год высказал партии все, что лежит на душе. Как жаль, что жизнь дается человеку только раз. И со всем, что встречается человеку на пути, он вступает в бой неподготовленным, без опыта. Если бы все начать сначала, мы бы намного меньше глупостей натворили… И все же, оглядываясь на рытвины да колдобины двух с лишним десятилетий, я ни о чем не жалею и не ропщу ни на небо, ни на людей. И не ощущаю пустоты, не считаю все, что было, невообразимым кошмарным сном. Шаг за шагом брел я сквозь эти десятилетия, твердо веря, что ни один шаг не был сделан зря. Единственное, на что я уповаю, — не забудется урок, оплаченный кровью, слезами, невообразимыми страданиями, и история запечатлеет те дни, восстановленные в своем истинном облике…»

6

1958 год, ноябрь — 1959 год, ноябрь

Труд, труд, труд! Сотни тысяч лет назад труд создал из обезьяны человека. Спустя сотни тысяч лет в Китае физический труд продолжает демонстрировать свои великие возможности в деле очищения сознания, перестройки душ. Чжун Ичэн глубоко верил в это. Свою горячую любовь к родным просторам и народным массам, которым жаждал отдать всего себя, исступление, с каким пытался искупить свою вину, всю энергию юности, неисчерпаемый поэтический восторг, постоянно возобновляемый и обновляемый жизнью, — все вложил он в тяжелый физический, можно сказать, первобытный труд в горной деревне. Он таскал на загорбке нагруженные доверху корзины с катышками овечьего помета — удобрять террасированные поля в горах, и уже через пару секунд с него начинал лить пот, как вода из соевого творога, когда на него накладывают сверху тяжеленную каменную плиту. Карабкался по хребтам да склонам, петлял по извилистым горным тропам. Спина выгнулась — наклон (градусов семьдесят) помогал сохранять равновесие, — ноги раскорячены — ну, совсем старик крестьянин. Руки расслабленно опущены, словно в полном блаженстве. Порой он весьма благочестиво скрещивал их на груди. Или обхватывал себя кольцом, как в позе дыхательной гимнастики цигун — в полуприседе перед прыжком. Он ощущал, как при каждом шаге напрягаются ноги и поясница, да, он крепко стоял на земле, на реальной почве, и свои силы, свой энтузиазм, равно как и удобрения, полные столь необходимых сельхозкультурам азота, фосфора, калия и органических веществ, нес полям вскормившей нас Республики.

Подбирал навоз. Для него это было честью, и тяжелый запах даровал душе покой. Всякий раз, перемешивая навозную жижу с желтоземом, он приходил в умиление. Вот она перемешивается, бродит, фильтруется, желтозем чернеет, глина разрыхляется, а потом все это нагружают на телеги, везут на поля, разбрасывают, ветер поднимает навозные комочки, и они, бывает, попадают в рот. Даже это было ему приятно, ибо мать-земля вот уже двадцать с лишним лет кормит его, а он свои дары впервые принес ей лишь сейчас…

По весне он рыхлил, ничего, кроме земли, не видя и не слыша, всю силу мышц и порывы души вкладывая в три повторяющихся движения: распрямившись, приподнять лопату, вдавить ее ногой в землю, перевернуть землю и опять, распрямившись, приподнять лопату… Он превратился в рыхлительный механизм, и никаких движений, кроме этих трех, в его жизни не существовало. Они сливались в одно непрерывное, словно приводимое в действие электромотором, и он торопился, будто участвовал в международных соревнованиях. Поясница ныла, ноги становились как ватные, он злился и до боли стискивал зубы. Когда силы иссякали, он принимался подпрыгивать, всей тяжестью тела наваливаясь на лопату, и лишь так, весом тела, с выдохом, медленно вгонял ее в землю… Гудит голова, он работает уже не размышляя, механически, обреченно ускоряя свой трехступенчатый круговорот. Самозабвенный труд, и тяжкий, и радостный. Час, три, двенадцать ускользают прочь как миг единый, пока он перелопатит огромный пласт! Влажные бурые комья хранят след лопаты. У тебя нет желания пересчитать, сколько лопат ты перекидал? Уж конечно, больше, чем волос на твоей голове… Вот на что, оказывается, может сгодиться человек. И уж этих-то дел никто в одно прекрасное утро не перечеркнет, честя его так, что живого места не останется…

Летом он жал пшеницу, пригнувшись, сбросив рубаху, подставляя спину солнечным лучам. Серп-то, оказывается, отличная штука — живая, ловкая, что твои искусные пальцы, им можно не только подрезать колосья, но и подпирать, собирать, подтаскивать. Чжун Ичэн выучился владеть серпом, и не просто так, а весьма виртуозно: вжик — и обнажается полоска земли, вжик — и еще полоска. А брови-то, брови разлюбезные, как здорово придумано, что у каждого их по паре, иначе пот залил бы глаза. Поле засажено густо, между колосьями ветру не пробраться, а распрямишь поясницу — и оно вдруг распахнется перед тобой, и видишь крестьян, работающих на дальнем его краю, горы, речку. Освежая, налетает ветерок. Да, можно собой гордиться…

Осенью, обмотавшись вокруг пояса веревкой и сжимая в руке серп, он отправлялся на заготовку терновника. Несколько месяцев к серпу не прикасался и сейчас обрадовался, будто встретил старого друга, от которого давно не было вестей. Он взбирался на рискованные кручи, по бездорожью шел как по равнине. За год полюбил горы, освоился тут. Глаза стали зоркими, как у охотника; ага, вон там, между грудой камней и разнотравьем, подходящий кустарник, как раз нужного роста, ветки как на подбор — одинаковой толщины, чистые, ровные, уже достаточно отвердевшие, но еще не старые. Он напрягается, душа ликует. В несколько прыжков Чжун Ичэн добирается до кустарника, левой рукой зажимает его, чуть взмахивает правой, вжик — и пучок отменного терновника, срезанный серпом, уже в кулаке, тут же перевязан, приторочен к поясу; он поднимает голову и видит новую цель и опять ловко, как джейран, проворно, как олень, карабкается вверх, зорок и могуч…

Трудились они вместе с крестьянами и городскими ответработниками, отправленными на перевоспитание, но «элементы», и он в том числе, брались, по своей ли воле или по принуждению, еще и за сверхнормативные работы. Среди ночи, часа в три, не успев привалиться к подушке, вскакивали на «утренний бой», таскали навоз вверх на террасированные поля, а вниз — орехи, финики, батат, редьку. Шли узкими тропками под ночным небом, и звезды казались совсем рядом, протяни руку — и сорвешь. В полдень пожуют пампушек и соленых овощей — и в «дневной бой». Вечером выхлебают пару плошек жиденькой кашицы — и в «ночной бой». Ночью время тянулось медленно, бывало, стряхивая полузабытье, не могли сообразить, в каком они «бою» — ночном или утреннем. Кроме движения звезд, никаких иных перемен их жизнь не знала. У каждого, конечно, были свои чувства, но когда сверхурочную работу именуют боем, это вкладывает в нее необычный смысл — революционный: они как бы шли в бой, в сражение, вели огонь по буржуазии, по вражеским элементам собственного сознания, и какое тут может быть разгильдяйство, коли вопрос стоит так: либо ты меня, либо я тебя прикончу? Работать так работать, и еще соревноваться, и еще критиковать и поощрять, как свободная минутка, так начинают сравнивать и по ранжиру расставлять, кто как трудится и дисциплину блюдет: первая категория — перевоспитываются как надо, вторая — так себе, третья — неважно, а четвертая — безнадежные, те, кто свои антипартийные, антисоциалистические гранитные башки собираются, видимо, унести с собой на небеса. Такая классификация явно стимулировала работу. И в итоге крестьяне поражались, как остервенело, чуть ли не панически трудятся «элементы», будто стараются «втереться в доверие», на них страшно смотреть: в гору с грузом бегут, под гору скачут, за версту дыхание слышно. И это бы еще ничего, если бы каждую свободную минуту они не мусолили собственные провинности, гадая, сумеют ли, с такой силой вкалывая, как следует разглядеть собственный звериный облик и отблагодарить партию за спасение…

Чжун Ичэн вышел из городской бедноты, достатка с детства не знал, между одиннадцатью и четырнадцатью, когда растет организм и, можно считать, закладывается личность, еды частенько хватало лишь на один раз в день, так что был он невысок и тощ, особенно в запястьях и щиколотках. После Освобождения погрузился в работу, совещания, так и не познав положенных для молодого человека удовольствий, отдыха, спортивной закалки. И в горном районе питание было не ахти, крестьяне еще могли кое-что прикупить себе в кооперативе, а «элементам» не разрешалось. Поддерживала Чжун Ичэна какая-то непонятная, поразительная внутренняя сила, которая не позволяла ему рухнуть от такого жестокого труда, а многие из сосланных ответработников, работая гораздо меньше, чем «элементы», то ложились в госпиталь, то коротенький отпуск выпрашивали, уезжали в город, и по полгода о них ни слуху ни духу, он же стискивал зубы и шел напролом, в жестоком труде обретая новое наслаждение и новое успокоение. Ему даже начинала казаться никчемной, зряшной та его прошлая жизнь, в которой не было физического труда. Только теперь его конечности, внутренности, все тело, дух обрели подлинное освобождение. Долой догматы, которые держали его в плену: после еды не стоять и уж тем более не работать, спать не меньше восьми часов в день, не лезть потным в холодную воду и так далее… Как-то дали им редкостный деликатес — лапшу, так махонький Чжун Ичэн за один присест слопал шесть мисок — полтора цзиня. После такого напряженного, тяжелого, отупляющего труда он стал ощущать себя крестьянином. Те говорили ему:

— Когда мы увидели тебя в первый раз, испугались, что порыв ветра тебя сдует. Кто бы мог подумать, что ты станешь так вкалывать!

Нередко крестьяне, жалея, наставляли его:

— Уймись, побереги себя, покалечишься, а потом что?!

А другие шепотом приглашали:

— Плюнь на режим, заходи, опрокинем чашечку-другую винца, сварю тебе яичек, а то вон как исхудал!

На душе у него теплело, да только ему ли, преступнику, принимать любовь и заботу стариков крестьян?

Особенно хорошо относился к Чжун Ичэну один мальчуган лет тринадцати по имени Лаосы: то горсть фиников ему притащит, то поймает кобылку-кузнечика и зовет поглядеть, словно Чжун Ичэн — его приятель-сверстник. Испекут дома пару картох — тут же несет одну. Нашел ему слой ваты на заплечную корзину, чтобы спину не так натирала. Чжун Ичэна переполняла благодарность и… страх перед этим великодушием, и он говорил Лаосы:

— Ты ж еще маленький, а так внимателен ко мне.

На что тот отвечал:

— Разве ж я не вижу, как вы все тут страдаете!

И слезы наворачивались на глаза.

— Нет, — спешил растолковать ему Чжун Ичэн, — мы не страдаем. Ведь мы преступники!

— А разве вы еще не перевоспитались? Да ведь, если бы у вас в головах были неправильные идеи, вы бы не смогли так трудиться, так честно жить!

— Да нет, — мямлил Чжун Ичэн, не зная, что и сказать, — мы недоперевоспитались…

Четыре дня в месяц считались выходными, но «элементы» частенько работали по два месяца без перерыва. Объявление о выходном обычно заставало врасплох. Бывало, утром, позавтракав, возьмутся за лопаты, как вдруг начальник выкрикивает:

— Сегодня отдых, возвращаться вовремя, не зевать…

Неожиданности, полагали, способствуют перевоспитанию. Когда смена Чжун Ичэна закончилась и ему объявили об отдыхе, он стиснул зубы и обратился с просьбой:

— Я не стану отдыхать…

Лин Сюэ в письмах вовсе не корила его за отказ от отдыха, напротив, писала:

«Очень рада была узнать, что ты здоров и хорошо работаешь. Но отчего перестал писать стихи? Почему их нет в твоих письмах? Ты же говорил, как здорово жить в горном районе! Верю, что в самом деле здорово. И что труд всегда сладок, сколь бы ни был тяжел (хотя о лишениях ты не пишешь). Ты часто вспоминаешь меня, верно ведь, да? Так пошли же мне стихи об этом горном крае, о физическом труде. Напиши специально для меня. Не забывай, что я всегда твой первый и самый искренний читатель. Сейчас, вероятно, единственный. Но в будущем, может, их у тебя появится много-много… Тебе по-прежнему нужны мои советы? Тогда я скажу тебе: ты должен писать стихи. Не падать духом, не убиваться, пусть даже все пришлось начать с нуля, я верю в тебя…»

Письма Лин Сюэ возвратили Чжун Ичэну уверенность, чувство собственного достоинства. Все познав и все одолев, он вернулся к стихам — то совсем коротеньким, то побольше — и отсылал их Лин Сюэ, получая в ответном письме новые живительные советы.

1959 год, 23 ноября

Прошел год, и первые радости, первое удовлетворение физическим трудом, самоочищением стали прошлым. Чжун Ичэн привык к сельской жизни, работе. Усох, обгорел под солнцем и вид имел весьма бодрый. Обучился всему, из чего складывалась тут жизнь: ходил за плугом, запрягал повозку, ухаживал за скотиной, полол, поливал, плел корзины, обмолачивал, просушивал, скирдовал, провеивал зерно, овладел повседневным деревенским ремеслом — колол дрова, ловил рыбу руками, обрывал стручки с вязов, копал травы и дикий лук, солил да мариновал, прессовал лапшу из вязовой муки с кукурузной добавкой… Даром что вырос в городе и поначалу к здешней работе подходил с опаской, да еще и очки носил, так и хотелось шмякнуть ими об землю, и все же чем дальше, тем больше походил он на крестьянина. И по горным тропам ходил, и держался как заправский крестьянин. Уносилось, однако, прочь время, и истаивал былой энтузиазм трудовой перестройки, нет-нет да и проступала сквозь напряженность физического труда духовная пустота. Они-то перевоспитываются, не щадя живота, а кого интересует, как это их перевоспитание движется? Они жаждут по собственной инициативе отрапортовать о переменах в своем сознании, а их никто не хочет слушать. Тех, кто пас перестраивающихся ответработников, ничто не интересовало — лишь бы не воровали, не плутовали на работе да не бегали в кооператив за ореховым печеньем. Никто уже не спрашивал, за какие идеологические грешки зачислили их в «элементы». У всех на физиономиях клеймо — «правый». Какие тут могут быть вопросы? Раз противоречия между ними и народом враждебные, антагонистические, значит, необходимо следить за этими «элементами», чтобы блюли порядок, не разбалтывались, если что — приструнить, чтобы вовсе не сошли с платформы. Что им еще требуется?

Как же это так, бывало, размышлял Чжун Ичэн, все вроде бы в порядке: «пятерки», «тройки», «канцелярии по руководству кампанией», учреждения, все товарищи, да и сам он ведет себя как положено, сколько усилий затрачено, девять волов и два тигра такое не вытянут, куры квохчут, собаки лают от всей этой суетни, до полусмерти довели, разбираясь, кто же он такой, сорвали, наконец, с него «оболочку» коммуниста, ответработника, с детства включившегося в революцию, всеми помыслами преданного партии, докопались до реакционной сущности, тщательно, скрупулезно, последовательно, глубоко, убедительно, многажды критиковали, живого места не оставили, да и сам он, по каплям выжимая из себя многостраничные показания по тридцать тысяч иероглифов, больше, чем встретил он во всех документах за восемь лет канцелярской работы, наконец, составил самокритику, в которой тщательнейшим образом, словно тончайший волосок на семь частей делил, подверг анализу каждую свою фразу, поступок, мысль и даже подробности сновидений начиная с первого мгновения жизни, даже товарищ Сун Мин одобрил эту самокритику: хорошо, сказал, ведешь себя, наступил перелом; столько на все это ушло времени, сил, слов, и не только критических, суровых и справедливых; давали ему и доброжелательные советы, искренние наставления, проводили глубочайшие анализы, и что же, все это лишь затем, чтобы задвинуть его в сторону и перестать интересоваться им? И прибавить в горном районе одну трудовую единицу? «Элементов» классифицировали тут в зависимости от того, как работают и ведут себя, но ведь делали это исключительно в дисциплинарных целях, и никого не заботило, что у них в головах. Они, собственно, стали преступниками, потому что думали, а теперь мысли в их головах самопроизвольно зарождаются и самопроизвольно же, так никого и не заинтересовав, погибают, точно какая-нибудь веселка (есть такой некультивируемый гриб). Так бывает в театре: поначалу все кажется настоящим, грохочут гонги и барабаны, декорации залиты светом, на сцене оживление, мужчины, женщины, стар и млад, а все кончается — и гасят лампы, уносят декорации, люди расходятся. Так что же это в конце концов? К чему? Отвечали: чтобы перевоспитать! Ярлык — лишь начало перевоспитания. Где продолжение?

События, однако, развивались, хотя и не совсем так, как рассчитывал Чжун Ичэн. Столько критических сил, размышлял он, потратили на них, пытаясь расставить по своим местам, вкатить им сильнодействующий укол, чтобы одумались и возвратились в объятия партии, в революционные ряды! Критиковали сурово, ибо твердо верили, что сталь можно закалить. Разве партия когда-нибудь иначе относилась к дочерям и сыновьям своим? Спустя год, однако, почувствовал Чжун Ичэн, как заволакивается туманом перспектива возвращения в объятия партии. Официально их именовали «правыми элементами, агентами Чан Кайши и империализма», и газеты ставили их в один ряд с преступниками: «помещиками, кулаками, реакционерами, негодяями, правыми элементами». И вот уже в канун праздников Первого мая и Первого октября таким, как Чжун Ичэн, велят собраться вместе с тамошними помещиками, чтобы выслушать поучения работников органов безопасности…

Теоретически несложно отыскать в себе всяческие «измы», взгляды, чувства, связать их с такими-то и такими-то идейными течениями, до полусмерти напугать последствиями. Все это, конечно, горько, тяжко, горло перехватывает, зато плод не жесткий, весьма пластичный, и пусть великоват, но в глотку пролезет — тут потянув, там поднажав, заглотнешь до последней крошки. А чтобы проскользнул по пищеводу, есть эффективная смазка — крепкая вера Чжун Ичэна в то, что партия не станет губить ни себя, ни своих неразумных детишек. Время, однако, шло, и с каждым днем положение становилось все хуже, и никто ни о каких реальных политических правах не заикался. С каких это пор, ради чего он, с детских лет питавший непримиримую ненависть к чанкайшистским властям, бившийся с ними не на жизнь, а на смерть, оказался вдруг их агентом? Откуда у империалистов и Чан Кайши взялись такие таланты, чтобы в свободном Китае, внутри Компартии Китая, твердой, решительной, наводящей ужас на реакционеров, навербовать, нанять, соблазнить столь много агентов, крупных и мелких? А если их, так хорошо замаскировавшихся, пролезших в щели, столь много, то как же в сорок девятом у них все рухнуло так быстро и бесповоротно?

Ну ладно, хватит, все равно тут никакой ясности не будет, как ни размышляй. Он горько усмехнулся. Самая большая польза от физического труда в том, что он не оставляет тебе ни сил, ни времени на пустые размышления. Кто, повкалывав десять с лишним часов, заглотнув три большие пампушки, полмиски соленых овощей и запив все это несколькими чашками холодной воды, захочет каких-то политических умозаключений да метафизических химер? Лопата, серп, пампушки, соленые овощи… вот чем была забита голова, как у всех крестьян, чья жизнь не похожа на жизнь интеллигента, и кто силы свои тратит в первую очередь на поддержание существования, и чьи мысли крутятся вокруг лишь одного: как выжить, как жить хоть чуток получше, потому что чуть заленишься, и грозят тебе голод и холод. Доле же интеллигента, поднявшегося над уровнем забот о поддержании существования, не позавидуешь, ибо терзают его дурацкие проблемы: что делать в жизни или как придать жизни смысл. А все эти головоломки, в общем-то, сводятся к одному: поесть посытнее, попросту говоря — нажраться.

Приходя к такому заключению, Чжун Ичэн больше ни о чем уже не думал. Веки наливались свинцом, руками-ногами не пошевелить, словно гвоздями приколочены.

— Да ла-адно, — только и успевал он произнести и засыпал с усмешкой на лице.

Усмешка горькая, а сон-то сладкий… Совершенно необычное духовное состояние для Чжун Ичэна, необычный опыт. Возможно, это ведет к чему-то новому, дарует какие-то иные стимулы? А возможно, это начало покорности, начало падения!

…Глубокой ночью поздней осени Чжун Ичэна будят дикие завывания бешеного ветра, несущего песок и камни. Полусонный, он слезает с кровати, идет к окну, чтобы прикрыть его, и вдруг видит свет.

Испуганно всматривается: где-то в паре сотен метров от дома, там, где кухня строителей, сооружающих дорогу, всполохи, валит дым.

— Беда! — кричит Чжун Ичэн. Рядом с кухней — он знает — склад с пиловочником, там же хранится и взрывчатка.

Если огонь вырвется и ветер разбросает искры, тогда в считанные секунды лагерь дорожников обратится в море огня, который поглотит их жизни и имущество, государственные стройматериалы, да и деревня вспыхнет — ветрило-то какой, — еще и на соседние деревни перекинется, пожар охватит всю округу.

Даже не взглянув, проснулись ли остальные «элементы», Чжун Ичэн с воплем бросается в сторону пожара. Кухня внутри уже занялась, пламя разгорается…

— Пожар, пожар, пожар! — завопил Чжун Ичэн, будя заспавшихся дорожников.

Все закричали, зашумели, застучали, похватали умывальные тазы, забили тревогу. Из-за запертых дверей кухни валил густой, удушливый дым — не продохнуть. Чжун Ичэн подхватил бревно и первым делом вышиб дверь. Опалив, огонь вырвался наружу, и Чжун Ичэн, не помня себя, принялся прыгать по шлаку, топтать, сбивать огонь… Подоспевшие строители с водой в тазах и песком в корзинах пустили в ход наконец единственный огнетушитель.

Лишь когда пламя было окончательно побеждено, Чжун Ичэн ощутил боль во всем теле: оказалось, полголовы опалено, брови обгорели, на лице, спине, руках, ногах — всюду ожоги, до кожи не дотронешься, ноги обожжены, стоять больно, лицо искажено страданием… Даже не успев издать стон, он потерял сознание.

На следующий день

— С какой целью в тот вечер ты побежал к дорожникам?

Ожоги оказались несерьезными, и Чжун Ичэна отправили в госпиталь коммуны. С койки он видит, как открывается дверь палаты и входят заместитель командира отряда перевоспитывающихся ответработников, какой-то начальник из охраны дорожников и уполномоченный по безопасности из местной коммуны; душу Чжун Ичэна заливают тепло и нежность, и он заставляет себя приподняться. Лица у этой троицы, однако, каменные, мышцы напряжены, зрачки неподвижны, и когда они заговорили, то не слова сочувствия услышал он, не благодарность за содеянное ждала его, а посыпались вопросы, напоминавшие допрос.

— Я увидел пламя… — охотно начал Чжун Ичэн.

— Во сколько?

— Не помню, во всяком случае, за полночь.

— За полночь ты еще не спал? Чем же занимался?

— Я спал, но сильный ветер…

— Почему же другие не проснулись, а только ты?.. Почему помчался к складу дорожников, не доложив руководству? Там ценные материалы, разве ты не знал этого?.. С какой целью взломал дверь кухни?.. Где был, что делал, что говорил за прошедшие сутки начиная с шести вечера, изложи подробно, кто сможет подтвердить? Не увиливай, не изворачивайся…

Вопрос за вопросом. Поначалу Чжун Ичэн, привыкший к руководству и к товарищам относиться с доверием, искренне, вежливо старался давать точные и исчерпывающие ответы, хотя его мучила боль, он сутки не ел и силы, физические и душевные, были на исходе. Но вопросы не прекращались, один чудовищней, непостижимей другого. Вопрос, на который он четко ответил, через мгновение в другой форме, в другом ракурсе повторялся другим следователем, и все скрупулезно фиксировалось, в ответах изощренно выискивали противоречия, придирались к словам… И вдруг — о, болван, тупица! — он понял, что за всем этим кроется. Представить себе это было не легче, чем вообразить небо, обрушивающееся вниз, разверзающуюся землю, потекшую вспять Хуанхэ. В глазах потемнело, пот залил лоб, переносицу, шею, задрожали губы, раздулись ноздри, похолодели конечности, и тогда он наконец выкрикнул:

— К чему все эти вопросы? Как можно так не доверять людям? О Председатель Мао, знаете ли вы…

— Не забывай, кто ты есть! — дружным хором оборвала его троица.

Но Чжун Ичэн уже не услышал этого напоминания. Небо накренилось, земля пошатнулась, раскололась голова, покачиваясь, поплыло тело, и капля за каплей заструилась из сердца кровь. Он понял, что умирает.

1979 год

Серая тень:

— Так тебе и надо!

Чжун Ичэн:

— Что ж, по твоему разумению, умник, надо было закрыть глаза на пожар? Пусть огонь пожирает и добро, и деревню, и крестьян, и рабочих? Тьфу!

1975 год, август

Прошло пять лет после первой ссылки, и Чжун Ичэна вторично послали в деревню, дабы он там «растворился среди крестьян». Ссылка, труд до пота, лепешки, еда из общего с крестьянами котла — это теперь его не только не обременяло, но даже помогало выжить и не сломаться в это смутное, неустойчивое время. Прошлое обратилось в кусок льда. И когда кто-нибудь вдруг проявлял к нему интерес, он лишь криво усмехался:

— Это все было в предыдущем рождении.

Двадцать с лишним лет страданий преобразили его и внешне, и внутренне, он стал другим человеком. Суровая действительность раскрыла ему глаза, и теперь его страшили лишь телесные муки, а с душевными терзаниями было покончено. В деревне он познал сельский труд, который изменил его душу, и Чжун Ичэн вернулся к стихам. Но постарел, и ему все труднее было отбиваться от нападок критики, особенно — в последнее десятилетие, когда критика пошла по второму кругу, — «переваривали сваренное», ходила такая невеселая шуточка, — достоинство он, правда, сохранил, но лишь глубоко в душе, а снаружи — скромная улыбочка, почтительная дрожь в голосе. Жизнь раздавит любые надежды, время развеет твою весну. Да о чем тут еще толковать!

Но одна застарелая привычка, с тех времен двадцатилетней давности, все же сохранилась у него — принимать близко к сердцу дела страны. Погружаясь в газеты, слушая радио, он забывал поесть. Продирался сквозь туман звучных и пустых слов, стараясь доискаться правды о стране и мире, и ночи не спал, снедаемый тревогой…

В семьдесят пятом стали приходить письма от жены Вэя — того впутали в какое-то дело с «февральской смутой»[185], и с шестьдесят восьмого семь лет он просидел в тюрьме где-то в другой провинции, только недавно выпустили. «Он безнадежно болен, часто тебя вспоминает и очень хочет увидеть…»

Лишь после третьего прошения об отпуске, когда закончилась страда, Чжун Ичэн с превеликим трудом вырвал десять суток. И в один из дней августа после полудня объявился в крохотной, двенадцать квадратных метров, комнатушке в городе П.

У старины Вэя был рак крови, последние два дня приступ шел за приступом, он терял сознание, потом вновь приходил в себя. При виде Чжун Ичэна на его застывшем бледном лице появилось умиротворение.

— Успел все-таки. Осталось в этом мире кое-что, что мучает меня: твое дело пятьдесят седьмого года…

— Дело прошлое, — чуть заметно улыбнулся Чжун Ичэн.

— Нет, хватит нам таких ошибок. Я очень хочу, чтобы ты подал апелляцию…

— Жить мне, что ли, надоело? Зачем нарываться? — по-прежнему улыбался Чжун Ичэн.

— Мало тебе! — рассердился старина Вэй и надолго замолчал, прикрыв глаза.

— Но как это можно сделать? Вот уже двадцать лет я под тяжестью неопровержимых улик. В одних только самокритиках по триста тысяч иероглифов…

— Да, — слабым голосом произнес Вэй, — я пытался тогда доказывать, что ты не «правый», но Сун Мин предъявил твою собственную самокритику. Глупец ты! Ну, пусть двадцать лет, пусть триста тысяч, пусть хоть три миллиона иероглифов в твоем деле, правды, справедливости в нем нет. Да хоть бы три горы навалились, мы должны вспомнить дух Юйгуна, передвинувшего горы, и срыть их подчистую. Народ же верил нам. А мы — мы отравили враждебностью, сомнением, недоверием свою жизнь, воздух родины, молодые сердца, искренне любившие и поддерживавшие нас… Ведь это страшная трагедия! Ты что, обижен на партию, малыш Чжун?

Было время, Чжун Ичэн надеялся, горячо надеялся. Но минуло немало черных ночей и бесцветных дней, недель, месяцев, лет. И всякий раз, провожая очередной день, он все глубже хоронил свои надежды и наконец погрузился в такие глубины, что и сам забыл о них. А в последние годы спрятался в непроницаемую скорлупу, откуда высовывался лишь затем, чтобы склонять голову, признавая вину, демонстрируя — как можно чаще, — что с прошлым покончено, что он устремлен в будущее и никакого интереса к дальнейшим разговорам не испытывает, — мумия, и ожить ей уже не дано. Не единожды он умирал, хватит, страшно вспоминать о том, что произошло в пятидесятые, не стоит бередить рану, уже затянувшуюся толстой, крепкой как сталь коркой. Так он обманывал даже самого себя, со временем искренне уверовав, что о прошлом не думает, не интересуется им. А сегодня у постели своего старого начальника, готовящегося покинуть этот мир, вдруг заплакал, услышав открытые, полные доверия слова, каких не приходилось слышать вот уже двадцать лет.

— Нет, — ответил он. — Я зол на самого себя. Возможно, ничего такого бы не произошло, если б я тогда умел в самом себе разбираться, покрепче был бы. Ведь, по правде говоря, будь я на месте товарища Сун Мина с правом критиковать его, то и я бы не дрогнул, так что лучше бы не было… Тогда же били тех, на кого указывали, мы верили всему, что нам говорили! А вы, я знаю, не раз пытались защитить меня… Хотите вновь дать мне рекомендацию в партию? Но это же нереально… У вас нет возможности отстаивать свои слова…

— Ах мы несчастные, — пробормотал, запинаясь, Вэй. — Слишком дорожили своими чиновными шапками. Будь мы с самого начала чуточку трезвей, ответственней, реалистичней, к спускаемым сверху указаниям отнеслись бы критически, решились бы побиться за справедливость в таких делах, как твое, не страшили бы нас дубинки, утрата должности; расправь мы плечи, быть может, вовремя и покончили бы с этим левацким произволом. Стоило кого-то объявить врагом, как мы утрачивали сочувствие к нему, отказывались от защиты, а сваливали всю ответственность на самого человека… Вот и расплачиваемся, самих теперь превратили во врагов, идущих по капиталистическому пути, в черную банду, агентов помещиков, кулаков, реакционеров, негодяев, правых элементов — точно так же как в прежние годы таких, как ты, объявляли агентами Чан Кайши…

— Зачем же вы так, вы-то при чем?..

Старина Вэй с трудом покачал головой, показывая, чтобы Чжун Ичэн не спорил. И продолжал:

— Когда я руководил райкомом, то лишь у троих мы обнаружили откровенно правые взгляды. А потом поступило указание: вытащить по району тридцать одного правого, да еще с половинкой, и в обязательном порядке. Но политическое давление нарастало, процесс вышел из-под контроля, и выявили девяносто правых элементов, а соучастников и того больше. В основном все обвинения, конечно, сфабрикованы. Пока не очищу себя от этого, даже смерть покоя не принесет. Я уже написал рапорт к партии… Возьми его… Придет день, и тебе позволят приложить его к собственной апелляции… Я отвечаю за это. Мы с тобой частица партии, настоящей партии, и во имя народа обязаны восстановить истину… И я горд, смотри, народ с нами и товарищи, которых незаслуженно обидели, по-прежнему всей душой тянутся к партии. У какой другой партии у нас в Китае и за границей сейчас и в прошлом столько верных сердец? Это великая, замечательная партия. Не счесть, сколько сделала она для китайского народа. Да, бывают ошибки, но мне все-таки кажется, что жизнь не прошла зря… Не держи зла на нашу любимую партию…

Его голос затих, и сердце остановилось. Жена припала к телу, преклонив колени.

Чжун Ичэн снял шапку, обнажив седые волосы, и молча, торжественно стоял, склонив голову — в ком-привете!

Рапорт старины Вэя лежал на груди Чжун Ичэна и жег огнем. Не даст он ему покоя, этот рапорт, не позволит больше мириться с таким существованием. Нет, уже не закроешь глаза на все несправедливости, которые затопили его, пока он безвольно плыл по течению судьбы. Но как же ему быть? Выступить ему не позволят, а что он еще может сделать? Так что же, обречь себя на бездеятельность, смирение, только ждать и надеяться? До чего это мучительно! Уплывает время — секунды, минуты, седеет голова, вот и в бороде седина показалась, пятьдесят седьмой год сменился пятьдесят восьмым — триста шестьдесят пять дней позади, — потом наступили шестидесятые, и вот уже семьдесят пятый идет, сколько раз по триста шестьдесят пять дней кануло в прошлое, а впереди еще более длинный год — високосный.

Он показал Лин Сюэ рапорт старины Вэя — просто посоветоваться.

— Давай подумаем, где его припрятать. Чтобы ни один человек не прознал об этом.

А Лин Сюэ вдруг разнервничалась:

— Никогда я не принимала того, что тогда произошло. История еще определит, кто настоящий коммунист, а кто — преступник!

— Да что ты в самом деле? Ну, исключили, восемнадцать лет партвзносов не платим, но ведь это лишь формально, внешне, так сказать…

— Не согласна. Ведь нам с тобой не выплачивают зарплаты — чем это не партвзносы? И еще наши слезы, страдания, молодость, наконец?

Ну что тут скажешь? Строптивы эти женщины…

А Лин Сюэ продолжала:

— Во всей Вселенной действует закон неуничтожимости материи и сохранения энергии, вся живая природа подчиняется ему, и я часто задумывалась: применим ли этот великий закон к социальной и политической жизни? Неужели реальную действительность, совесть можно спрятать, а то и вовсе уничтожить? Так иссякают чаяния народа, уходит вера в справедливость, улетучивается преданность.

Чжун Ичэн махнул рукой:

— Слишком он неповоротлив, этот закон…

— Весна всегда наступает после зимы. Не раньше и не позже. Сумма углов треугольника всегда равна ста восьмидесяти градусам. Не больше и не меньше. Когда на одной чаше весов истории оказывается слишком много лжи и патетики, шантажа и клеветы, то тогда-то, я полагаю, и возникает перекос, все деформируется…

— Да, я тоже в это верю, потому-то не раз и писал тебе, что если умру, так только насильственной смертью — самоубийством не покончу… Но мы еще поживем, и славно поживем, раз есть в нашей партии такие люди, как старина Вэй.

1959 год, 27 ноября

Нет, он не умер, он жив. Теплые, заботливые руки тянутся к нему из тумана, дают еду, питье, переворачивают, возвращают к жизни. Он вот только не видит, кто это, и говорить не может. А сердце все чувствует.

На третий день после того допроса он раскрыл глаза, и из бурого тумана выплыл чем-то знакомый силуэт медсестры в белом халате.

— Сестра, товарищ, — чуть слышно позвал он.

Та наклонилась, и он вздрогнул.

— Лин Сюэ!

— Тсс! — Лин Сюэ приложила к губам указательный палец. И шепнула: — Это старина Вэй, секретарь райкома, дал мне знать, что за тобой нужен уход. Старине Вэю, — сказала она, — все известно, третьего дня сам заглядывал сюда. Ты еще был без сознания. Шум тут стоял ужасный — крестьяне и дорожники требовали, чтобы старина Вэй хоть как-то отметил тебя, к награде представил. И тот сказал, что по возвращении в райком поставит на бюро вопрос о ярлыке Чжун Ичэна: пора снимать обвинения и заново принимать его в партию.

Заходил Лаосы с дедом. Старая крестьянка, беднячка с клюкой… Дорожники. Принесли яиц, фруктов, арахиса, каштанов. — Ты хороший человек, мы это знаем, — говорили они.

И это было высшей наградой Чжун Ичэну.

— Но хорошим человеком быть трудно, — сказал он. — Эта история с пожаром на многое открыла мне глаза, я понял, как шатко мое положение…

— Вместе с тем, однако, — возразила Лин Сюэ, — эта история открыла тебе и надежды, не так ли? Настанет день, когда партия признает нашу преданность. Хотя очень возможно, что путь к тому дню будет весьма долгим, пройдет сквозь бесчисленные испытания, под множеством таких ударов, что и вообразить трудно. И все-таки он может настать, этот день, и он настанет!

1979 год, январь

И вот он настал, этот день!

Позади безжалостное время и еще более безжалостные, чем время, испытания. Чжун Ичэн поседел, и Лин Сюэ уже отнюдь не молода. Официальное извещение о реабилитации и восстановлении в партии супруги встретили внешне спокойно, как будто им сообщили о перемене погоды или назвали сумму углов треугольника… И все же, выйдя из горкома, взялись за руки и, не сговариваясь, пошли к Барабанной башне. И долго смотрели вниз — на город, реки, далекие поля и, уж конечно, на вокзал, с которого отправляется экспресс в Пекин.

Они следили за поездом, уносящимся огнедышащим черным драконом. Вслед за поездом полетели в Пекин их сердца. Целую вечность стояли они там и смотрели — и молчали. Говорили их души:

— Как прекрасна наша страна, как велика наша партия! Пусть нагромождены горы клеветы и поклепов, наша партия, как легендарный Юйгун, сумеет сбросить их в море. Пусть разлиты океаны грязи и наветов, наша партия осушит их, как легендарная птица Цзинвэй. Пусть выйдет из употребления это старомодное слово «компривет», пусть даже люди забудут это слово, пришедшее из другого времени, но позвольте нам еще раз воспользоваться им и обратиться с комприветом к товарищам Хуа Гофэну, Е Цзяньину, Дэн Сяопину! С комприветом, товарищи коммунисты всей страны! С комприветом, коммунисты всего мира, — с комприветом!

Не впустую прошли двадцать с лишним лет, не зря платили мы за опыт. И сегодня с комприветом из времен большевистских битв к бойцам партии обращаются уже не дети — мы осознали свою правоту, стали опытнее, мудрее, познав страдания и лишения, которые помогли нам лучше понять и цену победы над ними, этими страданиями и лишениями, и познать радость. Да и страна наша, наш народ, славная наша партия стали намного опытнее и сильнее, никакой силе не преградить нам путь вперед, к восстановлению истины, к сиянию сохраненной в душе веры.

«С Интернационалом воспрянет род людской!»

РАССКАЗЫ

ВОЗДУШНЫЙ ЗМЕЙ И ЛЕНТА © Перевод С. Торопцев

Белым по красному — «Да здравствует великая Китайская Народная Республика!», восклицательный знак тесно прижался к иероглифам, а рядом аршинные изображения ложек, вилок, ножей, прочей столовой утвари марки «Треугольник», тут же — реклама роялей «Море звезд», чемоданов «Великая стена», свитеров «Белоснежный лотос», карандашей «Золотая рыбка»… Почтительно склонился к ним фонарь, щедро обливая светом, и они отвечают глянцевитой улыбкой. Точеные тени чахлого, но полного достоинства тополька и приятельски перешептывающихся растрепанных кипарисов, большого и маленького, накрывают зеленую травку, поникшую под западным ветром. А между притихшим газоном и шикарным рекламным стендом на пронизывающем зимнем ветру стоит она — Фань Сусу. В теплом оранжевом жакете, серых шерстяных брючках со стрелками, в черных туфельках на низком каблуке. Белоснежный шарф, точно пушок на груди у ласточки, обвивает шею, оттеняя глаза и волосы, черные как ночь.

— Давай встретимся там, у этих выскочек! — так сказала она Цзяюаню по телефону. Выскочками Фань Сусу называла рекламы — новых идолов, неожиданно возникших повсюду. И притягивающих, и настораживающих.

— Ну гляди, гляди, — шутил Цзяюань. — Насмотришься — и сама захочешь иметь такой рояль.

— Ну и что? Наслышались же когда-то мудрости житейской: если ты не съешь, так тебя съедят? И вон сколько людей стали людоедами и живут себе…

Прошло двадцать минут, а Цзяюаня все нет. Вечно он опаздывает. Вот чучело, опять, что ли, в какую-нибудь историю вляпался? Как-то, еще в семьдесят пятом, ехал он зимним утром в библиотеку и у Саньванского кладбища видит, лежит на обочине плешивая старуха, стонет. Кто-то сбил ее и дал деру. Ну, он поднял бабку, узнал, где живет, потащил домой, бросив велосипед у дороги. А кончилось тем, что бабкина родня да соседи самого же его и обвинили. На все расспросы подслеповатая старуха упрямо твердила, что вот он-то и сшиб ее. От старости это, что ли? Или от злобной подозрительности? И объяснить — помочь же хотел! — не дали, какая-то тетка завизжала: «Ишь, какой Лэй Фэн[186] выискался!» Крики, ругань. В то время как раз проповедовали, что человек-де порочен от природы.

Никогда он не придет вовремя, вечно чем-то занят. Очки протереть не успевает. А у Сусу до знакомства с ним и забот-то особых не было. Пуговица на жакете болтается на ниточке — она и ее не удосужится пришить! Всем в городе, не считая бабушки, на нее наплевать. Отказался город от нее, шестнадцатилетней. Впрочем, не то чтобы совсем «отказался». Ведь и салюты гремели, и фанфары призывали в целинные края. И были еще красные знамена, красные книжечки, красные повязки, красные сердца — море красного. Строился Алый Мир, в котором девятьсот миллионов сердец сольются в одно. Все, от восьми до восьмидесяти, — в едином загоне, все декламируют великие цитаты, все: «налево коли!», «направо коли!», «бей! бей! бей!». Об этом мире мечталось сильней, чем когда-то в детстве — о большом воздушном змее с колокольцами. Но каков он из себя, этот Алый Мир, Сусу так и не увидела, зато насмотрелась на мир зеленый: пастбища да посевы. И приветствовала его. А он взял да и обернулся желтым: жухлые листья, грязь, стужа… Ей захотелось домой. Потом, когда ребята один за другим стали возвращаться в город, все больше через «черный ход», мир почернел, и остались ей на память с того времени авитаминоз и слабое зрение.

Свою грезу об Алом Мире она похоронила в этой кутерьме зеленых, желтых, черных миров. И пропал аппетит, испортился желудок, осунулось лицо. Не только алая — множество разноцветных грез было утрачено, отброшено, забито истошным ревом, а то и просто молча отнято у нее. Грезы белые: китель военного моряка, гребень волны, профессор в операционной. Белоснежка. Снежинки… Сплошные шестигранники, а ведь двух одинаковых нет! Или природа тоже художник? Грезы голубые: небо, дно океана, свет звезды, сталь клинка, чемпионка по фехтованию, прыжок с парашютом, химическая лаборатория, реторты да спиртовки. И оранжевая греза: любовь… Где же Он? Высокий, статный, умный, с простодушной улыбкой на добром лице… Я здесь! — взывала она в храме Тяньтань, где стены на любой звук откликаются многократным эхом, но только эхо и отзывалось.

Папа с мамой обивали пороги, нажимали на все пружины, чтобы вернуть ее в город. Даже отец в конце концов понял, что иначе нельзя. Вышел на бой с могущественными «генералами», и все крепости пали. Сусу вернулась в город, некогда щедро даривший ей грезы. Сон кончился, чуждый и нелепый, и она постаралась забыть ту жизнь, в которой звалась «зеленой пастушкой». Слишком разительным был поворот.

Она вернулась — немного окрепнув телом, но сильно увянув душой. Стала впитывать новые запахи. Копоть, чеснок, золотистый жареный лук. Пьяная икота, пар над котлами, тонкие, как бумага, ломтики бараньей грудинки. Сусу работала официанткой в мусульманской столовой, хоть и не была магометанкой. Неужели все это: цветы Председателю Мао, приветствия, отличная, на сто баллов, учеба, шествия хунвэйбинов, слезы восторга, свист ремней, нескончаемые торжественные декламации «высочайших указаний», парадные «чрезвычайные сообщения», а потом грузовики, теплушки, скотный двор, морда бригадира… неужели все это было лишь для того, чтобы теперь разносить тарелки с жареными клецками?! Как-то попалась ей на глаза старая фотография — она в первом классе. Пятьдесят девятый год. Республике десять лет, ей семь, в косичках — два больших порхающих банта. Вместе с вожатой она взлетает на трибуну Тяньаньмэнь и вручает Председателю букет. А Председатель пожимает ей руку. Первое в жизни малышки рукопожатие. Рука у Председателя Мао большая, полная, теплая, сильная. Кажется, он что-то сказал ей. Уже потом, дома, из памяти выплыло слово «дитя». Чем заслужила она такое счастье? Счастье без края — ведь она «дитя» Председателя Мао!

Но прошло время, и она взглянула на старую фотографию иными глазами. Да было ли все это? И сама уже не та, и Председателя Мао не узнать. Бывало, стоит прямо, движения исполнены такой силы! А теперь, вернувшись в семьдесят пятом в город, она увидела в кинохронике, с каким трудом переставляет он ноги и долго не может справиться с отвисшей челюстью. Смысл его указаний стало трудно постичь, но газеты да радио продолжают сотрясать ими мир. У нее защемило в груди, захотелось взглянуть, какой же он на самом деле, Председатель Мао, сварить ему целебный супчик. Когда болела бабушка, Сусу варила ей сладковатый, обжигающий, ароматный суп из белых, гладких, тонких корешков. Старикам он возвращает силы. Нет, она и не подумает изливать Председателю Мао свои беды и обиды, не стоит тревожить старого человека. Если даже и навернется на глаза слезинка, она не допустит, чтобы Председатель увидел ее.

Ах, ничего ей теперь не позволят. Счастье отвернулось от нее. Осталось там, у семилетней. Зачем она вернулась в город? Ради мамы? Смешно. Ради бабушки? Нет, конечно. Всё, твердят газеты, ради Председателя Мао, но видеть ей его не дано. Вот тогда и ушли от Сусу сны, а вместо этого принялась она ночами метаться, бормотать что-то, тяжко вздыхать, скрежетать зубами. «Проснись же, Сусу!» — тормошила мать. Просыпалась, растерянно пыталась вспомнить, снилось ли ей что-нибудь, но от ночи оставались лишь холодный пот да болезненная, как после тяжкой хворобы, ломота в теле.

А в тот день она стояла у обочины и смотрела, как этого дуралея Цзяюаня оговаривает старуха, которой он помог, смотрела, как наскакивают на него со всех сторон. Цзяюань был невысок, неказист, с простодушной улыбкой, отчего-то казавшейся ей давно знакомой. Потом пришел милиционер. Мудрый, как царь Соломон.

— Найди двух свидетелей, — сказал он, — подтвердить, что сбил старушку не ты. Или будем считать виновным тебя.

Может, ему еще надо доказывать, что ты благонадежный? А не то — к стенке. Так подумала Сусу, разумеется, не проронив ни звука. Она ни при чем. Просто шла на работу, остановилась взглянуть, что за шум. Таких любопытных было навалом, денег за это не берут, а все ж развлечение, не то что на сцене или экране. Там сплошь «одолеваем» да «штурмуем» надоевшие «небеса», или «небосклон», или «девятое небо», или «облака».

Чем-то так знакомая простодушная улыбка гаснет, страдальчески расширяются глаза.

— Зачем вы так? Я же хотел как лучше!

У Сусу тошнота поднимается к горлу, колет сердце. Пошатываясь, она бредет прочь. Только бы этот Соломон не остановил ее.

А вечером — надо же! — тот простачок объявился у них в столовой отведать жареных клецок. И опять улыбается. Попросил всего два ляна.

— И вам хватит? — вырвалось у Сусу, хотя обычно она с посетителями не заговаривала.

— Да я уже подкрепился, — вздохнул простачок. И согнутым пальцем стал поправлять очки, хотя те и не думали соскальзывать с переносицы.

«Ага, не хватает денег или карточек», — сообразила Сусу и брякнула:

— Да ладно, заказывайте, завтра рассчитаемся.

— А как же порядок?

— Свои доложу, не пострадает ваш порядок.

— Ну, спасибо. Тогда возьму побольше. А то пообедал неважно.

— Полтора цзиня осилите?

— Что вы! Лянов шесть.

— Ладно. — И она принесла еще четыре ляна. Увидев, что этот парень — знакомый официантки, повар подложил к клецкам еще черпачок наструганной баранины. Обжаренные в масле, клецки посверкивали, как золотые самородки. В их сиянии еще краше казалась улыбка парня. «Какое чудесное, бесценное сокровище эти клецки», — подумала вдруг Сусу.

— Понимаете, заявили, будто я сбил человека, забрали у меня деньги, карточки.

— А вы не сбивали? Правда?

— Конечно.

— Так зачем же отдали? Я бы таким ни фэня не дала!

— Ну, нелишними будут старушке. И потом, нет у меня времени на споры.

Тут официантку позвали из дальнего угла.

— Иду! — отозвалась Сусу и отправилась туда с тряпкой, чтобы вытереть стол.

Вечером она собиралась рассказать бабушке про этого малахольного. Но у той опять прихватило сердце. Папа с мамой раздумывали, не отправить ли ее в больницу.

— Там такая вонища в приемном покое, — бросила Сусу, — нужно иметь железное здоровье, чтобы дух не испустить.

«Как ты можешь, сердца у тебя нет», — осудил ее быстрый взгляд отца. Она резко повернулась и ушла, забилась в маленькую каморку — свое убежище.

В эту ночь к ней вернулся давний сон. Воздушный змей — много лет назад он часто ей снился. Всякий раз по-новому. Но с шестьдесят шестого, вот уже десять лет, она не видела его. А последние шесть лет вообще никаких снов не было. Высохшее русло наполняется водой, оживает заброшенная дорога, ушедшие сны возвращаются вновь. Не на зеленой траве, не на стадионе — с коня запускает она змея. Небо и земля необъятны. «Деревня, деревня — широкий простор», — дружно декламируют дети. А змея-то запускает не она — тот парень, умявший шесть лянов жареных клецок. Змей сляпан кое-как — позорище! В народе такие невзрачные прямоугольники зовут напопниками — действительно, похожи на лоскутки, которыми утепляют сзади детские штанишки. Но змей все-таки взлетел — выше новой гостиницы «Восток», выше сосен на большой горе, выше сокола над полем, выше воздушных шаров с транспарантом «Да здравствует победа Великой Пролетарской Культурной Революции!». Летит! Летит над горами, над реками, над соснами, над колоннами хунвэйбинов, над стадами лошадей, над тарелками жареных клецок. Как здорово! И она сама взлетела с этим напопником, превратившись в длинную-длинную ленту, прикрепленную к змею.

Сон кончился, но небо еще было темным. Сусу засветила фонарик, отыскала тот давний свой снимок счастья. Десятилетие Республики — она вручает цветы Председателю Мао. Нет, все-таки ей везет! Напевая «Коммунары — цветы, обращенные к солнцу», укрепила пуговицу на жакете, давно уже болтавшуюся на ниточке. Машинально подумала: а хорошо бы, Председатель Мао выздоровел. Сварила бабушке целебный супчик совершенно фантастического действия, бабушка съест — и сразу полегчает. Тем временем рассвело, домашние и соседи стали подниматься. Сусу тщательно почистила зубы, фыркая, как паровоз. Умывалась шумно, будто Ночжа[187] бушевал на море. Проглотила оставшиеся с вечера пампушки и немного соленых овощей, запив кипяточком. Вспомнила про недавнюю статью «Кипяток — лучший напиток», газеты писали, что в статье будто бы содержатся нападки на «три наших красных знамени»[188]… И только тут наконец совсем спустилась со своего напопника в реальность, туго подпоясалась и пошла постукивать по полу каблучками, как молоточком по клиньям, когда собирают пятистворчатый чешский шкаф.

— Что такая веселая сегодня, Сусу? — спросил папа.

— Да хочу в начальники выйти, — так ответила она.

Папа расцвел. В шесть лет Сусу была командиром группы в детском саду, и он восторженно рассказывал об этом всем встречным. В девять возглавила пионерский отряд, и папа упивался этим… А когда загудел паровоз, он вдруг заплакал, на его исказившееся лицо было тяжело смотреть. Ребята в поезде все ревели. И только Сусу не пролила ни слезинки — видимо, в свое славное будущее она верила гораздо крепче, чем отец.

— Пришли?

— Здравствуйте!

— Что будете есть сегодня?

— Сначала с вами рассчитаюсь. Вот карточки на шесть лянов, деньги — двадцать восемь фэней.

— Ну, педант. Не можете соевый творог без лука съесть?

— А я вообще творога не хочу. Мне снова жареные клецки, четыре ляна.

— Опять клецки? А у нас есть пельмени, семь штук на лян, всего пятнадцать фэней. Пирожки — два на лян, восемнадцать фэней. Лепешки в кунжутном масле с соевым творогом, за тридцать фэней целых четыре ляна.

— Все равно что, только побыстрей.

— Подождите, там кто-то вошел… Так я принесу пирожки, ладно? Тоже шесть лянов… Куда вы так спешите? Уже несу. Вы студент?

— Разве меня можно принять за студента?

— Тогда инженер, музыкант, а может, начальник какой — выдвиженец?

— Неужто похож?

— Ну, тогда…

— Не гадайте, я пока не работаю.

— Минуточку, еще кто-то вошел… Чем же вы заняты, если не работаете?

— Безработные тоже люди, тоже живут, дышат весной, у них тоже есть свои дела.

— И какие дела у вас?

— Книги читаю.

— Читаете? Что же?

— «Метод оптимизации». «Палеонтологию». Иностранные языки учу.

— Готовитесь к экзаменам?

— Какие экзамены в нынешних вузах? А сдавать пустые экзаменационные листы, как этот Чжан Тешэн[189], не для меня.

— Жаль, что эксперимент Чжан Тешэна не привился.

— Да учиться же надо — в этом весь смысл. Мы еще молоды. Вы согласны?

Он дожевал пирожок и торопливо удалился, оставив ее в недоумении.

На следующий день Цзяюань явился в тот же самый час и ел на этот раз соевый творог. По сероватой поверхности были прихотливо разбросаны зеленый лучок, землистого цвета кунжутная кашица и алый перец. И отчего это эрудиты, отечественные и зарубежные, которым известно все, даже имя императора Цинь Шихуана[190], не ведают, кто тот гений, что изобрел соевый творог?

— Вы обманываете меня.

— Что вы!

— Сказали, будто не работаете.

— Так оно и есть. Три месяца, как вырвался с «перевоспитания» в Великой северной пустыне. Но со следующего месяца начну работать.

— В каком-нибудь научном учреждении?

— На уличном пункте бытового обслуживания. Учеником. Моя задача — научиться ремонтировать зонтики.

— Какой ужас!

— Вовсе нет. У вас есть сломанный зонт? Тащите ко мне.

— А как же ваша оптимизация? И еще эта, палеонтология, и иностранные языки…

— Буду продолжать.

— Ремонтировать зонтики методом оптимизации? Сооружать их из костей динозавра?

— Э, оптимизация хороша и для зонтиков. Слушайте, не в этом суть… Если можно, еще порцию творога, только перца поменьше, а то меня уже пот прошиб. Спасибо… Так вот, профессия — это средства к существованию и элементарный долг перед обществом. Но не только и не навсегда, профессия — еще не весь человек. Мы не должны быть рабами профессии, но, чтобы стать хозяином, нужны знания. Ну, вот мы с вами оба ремонтируем зонтики и получаем по восемнадцать юаней, но вы знаете о динозавре, а я нет, и потому вы сильнее, лучше, богаче меня. Так?

— Не понимаю.

— Нет, понимаете, все вы понимаете. Иначе зачем бы вам со мной разговаривать? Э, вон там какой-то шаньдунец буянит, камушек ему, видите ли, в арахисе попался, десну поцарапал. Ну ладно, до свидания.

— До свидания. До завтра.

От этого «завтра» у Сусу запылало лицо. «Завтра» — это напопник с лентой, жалкая забава бедной девчушки, змей — простой, примитивный, но зато свободный и беспечальный. Завтра… Тучки и грезы, шелест бамбука, шорох травы, пенье струны, осенние листья, весенние лепестки.

Назавтра он не пришел. И на следующее завтра — тоже. Пропал ее жеребёнок. Высматривая его, Сусу, бедная лошадушка, заблудилась и долго ржала, металась по склону между деревьев. Будто у него разом пропали все документы, продовольственные карточки. Где жить? Что есть?

— Ой, это вы! Пришли все-таки!..

— Бабушка умерла.

Сусу как в прорубь окунули, она долго стояла, привалившись к стене, пока не сообразила, что не о ее бабушке речь идет, а о бабушке этого очкастого чудика. И все-таки было больно, била дрожь.

— Жизнь коротка, потому и нет для нас ничего дороже времени.

— А мое драгоценное время уходит на тарелки, — грустно улыбнулась она далекому цокоту копыт своего жеребенка.

— Спасибо вам за них, они многим нужны. И потом, не одни же тарелки у вас.

— А что еще? Сама-то я никому не нужна — только мои тарелки. А какого труда стоило родителям пристроить меня к ним!

— Увы, всюду одно и то же, — понимающе улыбнулся он. — А займитесь-ка арабским языком, у вас же тут заведение мусульманское.

— Ну и что, что мусульманское? Не явится же сюда египетский посол отведать жареных клецок.

— А вам не приходило в голову, что когда-нибудь вы сами поедете послом в Египет?

— Смеетесь? Такое только присниться может. — Ах, как больно лягнул ее жеребенок!

— Так смотрите побольше снов, улыбайтесь, шутите — что в том дурного? Без этого жизнь тускнеет. И потом, верьте в себя, в то, что по уму, характеру, способностям вы можете быть не только послом, но и чем-то большим. Главное — учитесь.

— Ух, как в вас заговорил честолюбец.

— Э, нет, просто аадам.

— Что?

— Аадам.

— Что еще за аадам?

— Человек! Вот я научил вас первому арабскому слову. Слову прекраснейшему. Его еще пишут иначе: «Адам» — тот самый, из Эдема. А Ева — это «небо», его произносят «хава». Человеку необходимо небо, небу нужен человек.

— Так вот почему в детстве мы запускаем воздушных змеев!

— О, вы схватываете на лету.

Урок первый: Адаму нужна Ева, Еве — Адам. Человеку — небо, небу — человек. Нам нужны воздушные змеи и воздушные шарики, самолеты и ракеты, космические аппараты. Вот так она стала заниматься арабским — к ужасу бдительных сограждан. Тебе не положено отвлекаться от тарелок. Поддаваться всяким веяниям. А нет ли у тебя связей с заграницей? Смотри, дождешься новой чистки, отыщут у тебя какую-нибудь политическую «странность» — может, «странные занятия» или какое «странное явление», а может, ты вообще странный человек — и заведут дело. Послушайте, я же ни одной тарелки не разбила. В начальники не лезу. Ну, про Магомета, Садата и Арафата знаю. Так что для «особого дела» основания, может, и есть. Но если следственную группу возглавишь ты, я буду счастлива.

Вот тогда-то у них все и «сладилось». Папе тут же донесли. От всевидящего ока да всеслышащих ушей девушкам никуда не скрыться.

— Как зовут, фамилию не менял? Социальное происхождение? Кем служит? Чем занимался до аграрной реформы? А после? Биография начиная с трехмесячного возраста? Политическое лицо? Нет ли среди членов семьи или близких родственников помещиков, кулаков, или иных чуждых элементов, не находился ли кто-нибудь под следствием, в заключении, не был ли приговорен к казни? Ярлык вешали? Сняли? Когда? Как проявил себя в политических движениях? Доходы, расходы, сбережения означенного гражданина и основных членов его семьи…

Ни на один из этих вопросов Сусу не имела ответа. Мать — в слезы. Тебе всего лишь двадцать четыре года и семь месяцев, а до двадцати пяти, ты же знаешь, браки запрещены. Смотри не нарвись… И папа решил пойти по инстанциям, в милицию, кадры — все разузнать о парне. По этому поводу надо будет кое-кого «со связями» пригласить на обед с баранинкой «шуаньянжоу». Трах — папин любимый чайник исинской керамики грохнулся на пол и разлетелся вдребезги.

— Так разыскивают контрреволюционера, а не друга! — зазвенел сталью голос Сусу. Затем она расплакалась.

А потом и управляющий столовой, и члены ревкома, и сотрудники, и начальник группы, и парторг — все приставали к ней с такими же «отеческими» расспросами и «материнскими» увещеваниями. Мол, пролетарская любовь рождается из единства убеждений, взглядов, идей. Путем длительного, тщательного взаимного узнавания. Будь серьезной, осмотрительной, требовательной. Как натянутая струна. И бдительной к козням врага. Есть пять критериев пролетарской революционной смены, вот по ним и выбирай себе мужа… Так и шмякнула бы об пол столовским чайником. Но к общественной собственности Сусу еще с пионерского возраста относилась с уважением…

Председатель Мао покинул этот мир. Сусу затрепетала, ее душили рыдания. На слезы тянуло давно, так что теперь, плача по Председателю, она оплакивала и себя, и весь мир. «Китаю конец!» — сказал папа, но конец пришел «банде четырех». Сусу скорбно склонила голову перед саркофагом. Такой была ее вторая встреча с Председателем Мао.

— Я принесла вам цветы, — чуть слышно шепнула она, успокаиваясь.

Стало ясно, что грядут перемены. Теперь можно смело браться за арабский, хотя ночь за картами все еще менее подозрительна, чем за учебником иностранного языка, и картежнику вступить в партию гораздо легче. Теперь можно смело гулять с Цзяюанем, взявшись за руки, хотя кое-кого еще может хватить удар при виде молодой парочки. Но поговорить им друг с другом, как и прежде, негде. Скамейки в парке вечно заняты. А если и отыщется местечко, то непременно с какой-нибудь блевотиной под ногами. Сунешься в другой парк — побольше, попросторней, — там у каждой скамейки по столбу с ревущим динамиком. «Передаем информацию для посетителей». «Сознательно соблюдайте», «подчиняйтесь администрации», не то «органы охраны правопорядка» наложат «штраф от пятнадцати фэней до пятнадцати юаней» — вот и вся информация. А правил столько, что, похоже, без подготовительных курсов и по дорожке не пройдешься. До любви ли в таком месте? Пошли отсюда.

А куда идти? Берег реки, огибающей город, избавлен от ревущих динамиков, но это же дикое место. Однажды, говорят, ворковала там юная парочка, как вдруг: «Не двигаться!» — возникает перед ними некто в маске и с ножом, а неподалеку сторожит сообщник. Конец известен: сорвали часы, отняли деньги. Перед грубым натиском любовь бессильна. Потом, правда, началось следствие, бандитов схватили. Вот так, а некоторые плохо относятся к органам безопасности. Куда ж нам без них?

Заходили в столовые. Только там сначала подежурь за стульями, глядя, как другие подхватывают палочками, отправляют в рот кусок за куском, выпивают бульон, съедают второе, закуривают, потягиваются. Но вот наступает твой черед; и только ты берешься за палочки, следующий по очереди, заявляя о своих правах, ставит ногу на перекладину твоего стула. Нетерпеливо топчется на месте, и у тебя застревают куски в глотке. А захочешь посидеть в кафе или в баре, так их просто нет, ибо — «рассадник»… Вот и гуляй по улицам, броди по переулкам. Совсем как в Америке: там бегают, чтобы вес сбросить. Зимой, правда, холодно. Бывает, ударит под двадцать — и напяливай теплые пальто, куртки с капюшоном, меховые шапки, шерстяные шарфы. И объясняйся в любви через марлевые намордники. Мы ж зимой не можем без них! Зато гигиенично — ни пыли, ни инфекции. Вот только сорванцы в переулках: чуть завидят парочку — свист, брань, камни летят. Еще не ведают, каким образом сами на свет появились.

Цзяюань не роптал. У парапета ли, под платаном, на бережку — поскорее притулиться где-нибудь, прижаться к Сусу и болтать по-арабски да по-английски, и он счастлив, а Сусу — та вечно взбрыкивала, ворчала, не угодишь ей. Нет, нет и нет. Подавай ей все самое лучшее. Как тот посетитель-шаньдунец, которого раздражали камешки в арахисе. Вот уже третий год свой «уикенд» они проводили в поисках. В поисках местечка. Вперед! На поиски, которые прерывала лишь темнота. О небо и земля, такие просторные, о наше необъятное трехмерное пространство, неужели не отыщется у вас крошечного уголка, где бы молодые люди могли объясниться в любви, обняться, поцеловаться? Ведь мы не просим многого. Вы находите место и для героев-исполинов, бунтарей, сотрясающих мир, и для вредоносных тварей и отбросов, поганящих землю, для баталий и стрельбищ, площадей и митингов, для бесконечных судилищ… Так неужели не отыщется у вас укромного местечка для Сусу и Цзяюаня? Всего для двоих — метр шестьдесят и метр семьдесят, сорок восемь килограммов и пятьдесят четыре.

Сусу вытерла глаза. Защипало что-то. Может, на пальцах перчинки были? Дотронулась до века — и защипало. Или еще раньше стало жечь? Ох-хо-хо, пристроимся ли мы сегодня где-нибудь? Похолодало, хотя пока еще обходимся без марлевых повязок. Пойду в жилищное управление, обещал Цзяюань, дадут комнату, поженимся, и не придется больше слоняться по переулкам.

— Уважаемая, скажите, как пройти на Рыночную улицу? — пришепетывая, произнесла какая-то пыльная фигура в новом пальто и с узлом за спиной. Надо же, какое почтение, а сам-то гораздо старше «уважаемой».

— Рыночная? Да вот она! — показала Сусу на перекресток со светофором.

В это мгновение там переключили свет, и машины, трамваи, велосипеды волна за волной бурным потоком ринулись вперед, чтобы на следующем перекрестке замереть — и вновь устремиться дальше.

— Эта? Рыночная? — Согнувшись в три погибели под своим узлом, мужчина скосил черные глаза, в которых застыло недоверие.

— Эта! Рыночная! — с нажимом повторила Сусу.

Ее так и подмывало рассказать приезжему, где тут у них универмаг, где центральный ресторан «Пекинская утка». Но тот уже двинулся через дорогу — не по переходу, а напрямик. Регулировщик в белом поднял мегафон и рявкнул на нарушителя. Получив нагоняй, тот замер посреди улицы, в водовороте машин. И, вытянув шею, обратился к постовому:

— Уважаемый, как пройти на Рыночную улицу?

— Сусу! — весь в поту, с трудом переводя дыхание, возникает перед ней всклокоченный Цзяюань.

— Ты что, из-под земли выскочил? Откуда взялся? А я-то жду.

— А я невидимка. Все время за тобой шел.

— Вот бы нам обоим невидимками стать.

— Зачем?

— Будем танцевать посреди парка, и никто не заметит.

— Тише, тише! На тебя уже обращают внимание.

— Ну конечно, услышали непристойность — танцы. Сами свиньи.

— До чего же ты злой стала. Раньше такой не была.

— Язычок мне заточил осенний ветер. А спрятаться от ветра негде.

Взгляд Цзяюаня тускнеет, и она опускает голову. Свет фонарей, огоньки бесчисленных окон отражаются в его очках.

— Ну что?

— Нет. Не дают нам комнату. Другие, говорят, несколько лет женаты, уже дети есть, а жить негде.

— Так где ж они детьми обзаводились? Посреди парка? На кухне среди клецок? Или в будке регулировщика? А чего, здорово: со всех сторон стекло — и не дует. Может, в зоопарке? В клетке? Тогда за вход надо брать побольше.

— Угомонись. Все это… — Согнутым пальцем он стал поправлять очки, хотя те и не думали соскальзывать с переносицы. — Все это так, только квартира к нам с неба не свалится. Много таких, как мы, и похуже живут!

Сусу молчит, не поднимая головы, и носком выковыривает из земли несуществующий камешек.

— Ну, что будем делать? Я не ужинал. А ты? — меняет тему Цзяюань.

— Я-то? Я другим тарелки ношу, а про себя не помню.

— Значит, не ела. Пошли в ту пельменную. Вставай в очередь, пока я поищу место, или ты ищи, а я постою.

— Какая разница? Говорлив, будто на трибуну вылез.

В пельменной — столпотворение. Словно кормят бесплатно. Или даже еще приплачивают по двадцать фэней за порцию. Ну что ж, тогда не надо нам пельменей, удовлетворимся парой кунжутных лепешек. А за лепешками тоже хвост. Ну ее, эту очередь, возьмем по булочке в лавке напротив. Но вот ведь штука: только потянулись за булочками, как продавец последние две отдал какому-то старикану в ветхом, еще дореволюционных времен халате, подбитом енотом. Ну что ж, тогда не надо и булочек, мы… Что же мы будем делать?

— Тогда, — холодно цедит Сусу, — нам и рождаться не надо было. И никаких забот! Да новая демографическая теория Ma Иньчу, верно, и не позволила бы нам появиться на свет. Зря ее отвергли, эту идею контроля над рождаемостью.

— Что-то ты сегодня не в духе. И потом, мы родились еще до появления его теории. Ну, нет булочек, тогда дайте две пачки печенья. Вот какие мы с тобой богатые: и печенье, и твои тарелки, и мои сломанные зонтики. Мы учимся, у нас есть дело, для общества работаем. А хорошие люди всегда нужны.

— Ну и зачем все это? Чтобы отдать семь юаней и карточки на два цзиня человеку, который оклеветал тебя?

— Да ладно, пусть бы и семь сотен, все равно поднял бы старушенцию… Разве ты не сделала бы то же самое? А, Сусу? — восклицает Цзяюань.

Гром. Молния. Дрогнули провода, закачались фонари.

— Попробуй мое печенье.

— У меня такое же.

— Нет, мое вкусней.

— Откуда же?

— А почему бы и нет? Даже две капли воды отличаются друг от друга.

— Ну, коли так, возьми мое.

— Давай.

— Откусила. Теперь ты.

Обменявшись печеньем, медленно дожевали его, и лишь тогда Сусу улыбнулась. У сытого уже совсем другое настроение.

А погода портилась. Загудели провода. Задрожали рекламные щиты. Замигали фонари. Засвистело в ушах. Ледяной ветер погнал прохожих прочь, и улица в мгновение ока опустела. Регулировщик спрятался в ту самую кабину, которую Сусу предложила использовать как спальню для новобрачных.

— Бежим!

Дождь ли со снегом, снег с дождем? Сурово ласкает. Косо летят струи. Сусу и Цзяюань уже не слышат друг друга. Только крепче держатся за руки. Перед стихией, как и перед жизнью, они беззащитны. И все же тепло не покинуло ни его большой руки, ни ее маленькой ладошки. Негасимый внутренний огонь был их силой, их богатством.

— Надо прятаться! — закричали они, отплевываясь от песка, поднятого ветром.

И помчались. То ли Цзяюань тащит Сусу, то ли Сусу Цзяюаня, то ли ветер подхватил обоих. Так или иначе, но какая-то сила влечет их за собой. И приводит к недавно заселенному четырнадцатиэтажному дому. К этим небоскребам они давно присматривались. Так, со стороны. Чужакам тут не доверяют, гонят — все те же старушки, стонущие на обочине, да старички в енотовых халатах. Каким взглядом окинул нашу парочку старикан, покупавший булочки! Словно у них нож в кармане, только и ждут момента. В общем-то, такие многоэтажки энтузиазма у людей уже не вызывают. Как, скажите, втащить громоздкий шкаф на четырнадцатый этаж, когда он в лифт не лезет? Только в окно на веревке. Вот потеха-то! Веревка крак! — шкаф вдребезги. Тысяча вторая ночь! Но сейчас они с Сусу не об этом думали. Сейчас их тянуло к этому дому, но он, увы, взаимностью не отвечал.

До робости ли тут, однако, когда снег да ветер. И они входят, поднимаются. Захламленная, темная лестница. В пустых патронах нет лампочек. Но уличные-то фонари светят всю ночь, этого вполне достаточно. Пролет за пролетом, а до верха еще далеко. И вот наконец четырнадцатый этаж. Как будто никого. На полу — густой слой цементной пыли, пахнет свежей краской. Тепло. Ни ветра, ни дождя, ни снега. Ни ревущих динамиков, ни бандитов в масках, ни прохожих, ни ног, нетерпеливо переминающихся, пока ты не освободишь место. Ни папы с мамой, косо поглядывающих на официантку и мастера по ремонту зонтов. Ни свиста, ни грязной ругани сорванцов, забрасывающих парочку камнями. Отсюда можно разглядеть огни двадцатипятиэтажной гостиницы «Восток». Услышать отдаленный звон к отправлению поезда на вокзале. Увидеть электрические часы на высоком здании таможни. А посмотришь вниз — там разноцветье огоньков: изумрудные бусинки, оранжевые кружочки, серебристые точечки. Искры летят из-под усов троллейбуса. Машины мигают дальним и ближним светом, красными сигнальными огоньками. Райское местечко. И они глубоко вздыхают.

— Устала?

— С чего бы?

— Четырнадцатый этаж как-никак.

— Да я готова на двадцать четвертый лезть.

— И я.

— Ну и дурак же он.

— О ком ты?

— Да этот деревенщина. Рыночную улицу ищет и всех подряд пытает, где же Рыночная. Ему показываешь, а он еще сомневается.

Потом они переходят на арабский. Запинаясь, нарушая все грамматические правила, но с жаром, в такт биенью сердец. Цзяюань собирался на следующий год сдать экстерном университетский курс и подбивал на то же Сусу.

— Ну, не получится сразу, пусть, но попробовать стоит.

Он берет Сусу за руку, такую нежную — и такую сильную. Она прижимается к его плечу, такому обычному — и такому надежному. Словно черные струи теплого ливня, рассыпаются мокрые волосы. Подмигивают, покачиваются уличные фонари, точно декламируют стихи. Старинную немецкую балладу: «Вот цветы незабудки, все вокруг голубое». Или народную песенку провинции Шэньси: «Таю́ на сердце нежные слова, боюсь, смеяться станут надо мной». Голубые незабудки парят в небесах. А их самих захлестывают волны моря. Не бойся, пусть смеются. Весна юности жарче пламени. Воркованье голубков, живые цветы, затаенные слезы в глазах Сусу и Цзяюаня… Как вдруг:

— Кто такие?

На площадке, с обеих сторон, возникли люди с какими-то штуками в руках. Человек ведь животное вооруженное. Скалками, половниками, лопатами. Не иначе мятеж туземцев, обитающих в этом доме.

И начался допрос — суровый и бдительный. Что за люди? Зачем тут? Кого ищете? Никого? От ветра прячетесь. Еще чего! Обнимаются, шельмы, тут добра не жди, совершенно невозможная молодежь пошла, попробуй доверь вам Китай — погубите. Где работаете? Имя, фамилия? Имена меняли? Вид на жительство при себе? Удостоверения, рекомендательные письма? Что дома не сидится? Почему не при родителях, не при руководстве, не с широкими народными массами? Э, нет, стойте! Не думайте, что вас тут некому приструнить! Ну-ка выкладывайте, на чью квартиру нацелились? Общественное место, говорите? Общественное, да не ваше, а наше. Просто так, говорите, вошли, а кто позволил? Стыда у вас нет, хулиганье. Бессовестные… Мы вас оскорбляем? Это ли оскорбления? Нам, бывало, обривали по полголовы. Били. Часами держали в позе «самолета» — скрюченные, руки за спиной… Что, вы еще здесь? Ах так! Тащи-ка веревку…

Еще мгновение назад Сусу и Цзяюань были счастливы. Им ни до кого не было дела. Но дорогие соотечественники несли какую-то чушь. Понять их было невозможно. Даже при знании иностранных языков (пусть немного, но все же знали). Динозавров, верно, легче было бы понять, если б те заговорили. Сусу и Цзяюань смотрят друг на друга и растерянно улыбаются.

— Хватит болтать! — решительно высказался один из «динозавров», но поспешил спрятаться за спины соседей.

— Действительно, хватит! — откликнулись другие и отошли подальше.

Кольцо, однако, не разомкнулось, блокада не снята, так что отступать ребятам некуда.

И в этот критический миг какой-то бравый молодец с куском водопроводной трубы в руке вдруг возопил:

— Фань Сусу, ты, что ли?

Кивок головы. Да, я.

И на сем инцидент был исчерпан. Извините, простите. Запугали нас воры. Чистят квартиры, приходится быть настороже. Остались еще подонки, мы вас приняли за… Нелепо, конечно, простите.

С длинноволосым парнем Сусу когда-то училась в школе, он был на два класса младше. Признала его с трудом. Этакий сейчас пухленький, белокожий — булочка из отборной муки, рекламный товар. И радушно зазывает к себе:

— Раз уж оказались у моих дверей…

— Ну ладно.

Сусу и Цзяюань обменялись взглядами. И последовали за парнем в ярко освещенную кабину лифта, на время обретя законное право находиться в этом здании. Как гости здешнего жильца. Двери кабины захлопнулись, лифт ровно загудел. Радушие товарища по школе гарантирует им безопасность и уважение! В верхнем углу кабины с нарастающей скоростью замелькали цифры от четырнадцати до четырех и наконец появилась тройка, похожая на ухо. Лифт останавливается, распахиваются двери. Сусу и Цзяюань выходят, поворачивают налево, потом направо. Медный ключ с множеством выступов и бороздок уверенно, по-хозяйски входит в щель замка. Поворот, другой, трак, крак. Стукнула, открывшись, дверь. В передней и кухне горит свет. Стены белые, словно напудренные. Заскрипела дверь в комнату, голубоватую от уличных фонарей. Достаточно светло, думает Сусу, но лампа все же вспыхнула. Прошу садиться. Двуспальная кровать, высокий шкаф с антресолями, диван, обтянутый красной искусственной кожей. Комод с пятью ящиками. Банка сладкого, тягучего «Майжуцзина», непочатая бутылка бальзама. Столько-то квадратных метров, такие-то удобства, обстановка, тараторит хозяин, знакомя со своим жилищем. Вода, отопление, газ. Освещение, вентиляция, звукоизоляция. Противопожарная и противосейсмическая защита.

— И ты тут один?

— Один, — пыжится парень, потирая ладони, — папаша сделал. Старики хотят, чтобы я женился. К будущему Первомаю, наверное, проверну это дело. Вот тогда и придете ко мне, заметано. Нужного человечка я уже отыскал. Дядя одного приятеля, кухарил когда-то во французском посольстве. Кухня китайская, западная, южная, северная — все умеет. Из батата такую сахарную соломку вытягивает, что пять раз обовьешь вокруг пальца — не порвется. Только никаких подарков. Мебель там, утварь всякая, настольная лампа, постельное белье — у меня все есть!

— Как зовут твою невесту? Где работает?

— А, еще не решено.

— Ждет распределения?

— Да нет. Я имею в виду, не решено, на ком женюсь. Но к Первомаю все будет четко!

Протянув руку к журнальному столику, Сусу берет воздушный шарик, трет его о диван и подбрасывает вверх — взмыв под потолок, он останется там. А она следит за ним. Излюбленная с детства забава.

— О небо, почему он не опускается? Почему же он не опускается? — От изумления парень даже рот разинул.

— Магия, — со смешной гримаской отвечает Сусу, покосившись на Цзяюаня.

Они прощаются. Гостеприимный хозяин провожает их до лифта, но загадка зеленого шарика, приклеившегося к потолку, не дает ему покоя. Сусу с Цзяюанем покидают милый приют. Все так же задувает ветер — словно с цепи сорвался. Все так же валит мокрый снег, по-приятельски липнет к ним, осыпает лица, руки, проникает под воротник.

— Все из-за меня, — досадует Цзяюань. — Не гожусь я в добытчики, прости…

Сусу прикрыла ему рот. И прыснула, легкая, беспечальная, как цветок граната, раскрывающий лепестки.

Цзяюань понял. И тоже рассмеялся. Они оба знают, что счастливы. Что вся жизнь и весь мир принадлежат им. А юный смех способен остановить ветер, снег, дождь, озарить солнцем вечерний город.

Сусу бежит вперед. Цзяюань за ней. Сильно, густо льет дождь, поблескивая под фонарями.

— Вот и Рыночная, — кричит Сусу, показывая в сторону высотной гостиницы, — вот она, Рыночная!

— Само собой, я-то в этом не сомневался.

— Давай руку, до свидания, это был чудесный вечер.

— До свидания, только не завтра. Работать надо. К экзаменам готовиться.

— Что ж, может, и сдадим. И квартира когда-нибудь будет, все будет.

— Приятных сновидений.

— Каких же?

— Пусть тебе приснится… ну, скажем, воздушный змей.

Что такое?! Воздушный змей? Откуда Цзяюань знает про воздушного змея?

— Эй, откуда тебе известно про змея? И про ленту к змею тоже знаешь?

— Ну разумеется, знаю! Как же я могу не знать?

Сусу мчится обратно, бросается Цзяюаню на шею и — прямо на улице! — целует. Потом они отправляются каждый в свою сторону и уже расходятся далеко, а все оборачиваются и машут друг другу.

НИЧТОЖНОМУ ПОЗВОЛЬТЕ СЛОВО МОЛВИТЬ… © Перевод С. Торопцев

Вот уж скоро тридцать лет, как я стригу-брею в провкомовском[191] Доме для приезжих (он у нас значится под № 1, а когда-то, еще в самом начале, на нем красовалась вывеска «Гостиница „Светлый Китай“»). В сорок девятом, как раз когда провозгласили Новый Китай, пришел туда учеником. Было мне всего семнадцать. Ну а теперь я не просто старый мастер — «старейшина», единственный, кто отбарабанил тут все три десятка лет.

Ушли эти годы вместе с блеском зеркал да ламп, то обычных, то дневного света, ароматами бриллиантинов, шампуней, туалетной воды, кремов, абрикосовых да ананасных, эмульсии «Снежинка» № 44 776, щелканьем ножниц, лязгом ручных, воем электрических машинок, гуденьем фенов, бульканьем воды; я и глазом моргнуть не успел, до чего же все-таки быстротечна, однообразна, заурядна наша жизнь, но ведь и хороша, и чего-то я в ней стыжусь, чем-то доволен, а что-то смущает душу.

Да-да, мир меняется, даже по своей крошечной парикмахерской я замечал это, ходил-то ко мне народ не простой. Поначалу, несколько лет после Освобождения, жизнь казалась светлой, точно в раю. Клиенты — как родные: товарищи, соратники. Как-то был у малыша Вана отгул, а тут, как нарочно, очередь, ни одного пустого места на скамейке. И вот поднимается детина в военной форме, показывает на пустующее Ваново кресло и обращается ко мне эдак почтительно. «Мастер, — говорит (а мне-то всего двадцать, аж краской залился), — можно мне? Занимался когда-то этим делом. — А потом поворачивается к очереди: — А ну, кто рискнет?» Встает толстяк в сером френче: «Эх, голова моя бедовая, ну, попробуем твое искусство…» Высокий военный оказался мастаком. А был это, я потом разузнал, командующий округом, только что назначили, толстяк же, «бедовая голова», — замначотдела ЦК. Постепенно перезнакомился я со многими руководящими товарищами, секретарь Чжан подбивал меня подавать в партию (в пятьдесят четвертом я и вступил, потом долго был у нас в группе обслуживания парторгом), комиссар Ли приходил в парикмахерскую с тюбиками втираний «Байцзиньюй» для моих воспаленных глаз. Сам Чжао, глава правительства нашей провинции, не гнушался почистить раковину. Директор департамента Лю, сидя в очереди, связывал рассыпающиеся веники. Заглядывали к нам и начальники помельче, и рядовые служащие — приходили по делам к руководству в Дом для приезжих. Сам наблюдал, как пионеры (у всех на рукавах знаки различия) во главе с вожатой, деловой такой, с длинными косами, а тараторка — чистый пулемет, но каждое слово четко, как зеленый лучок на соевом твороге, — ну, в общем, обступили первого секретаря провкома, я ему как раз височки подбривал, и категорически потребовали, чтобы он первого июня, на День защиты детей, пришел к ним в отряд. Пришлось ему согласиться. Ах, какое было время: все равны, все близки друг другу — и те, кто наверху, и кто внизу, и справа и слева, и ты, и я, и он! На членов компартии и военных из Народно-освободительной армии смотрели как на святых, сошедших в наш мир с небес. Я, если можно так сказать, был влюблен в новое общество, бредил революцией, почитал лидеров компартий разных стран, чьи портреты мы несли в первомайских колоннах, благоговел перед Марксом, Мао Цзэдуном, да и перед секретарями провкома и нашей парторганизации, верил каждому слову, каждой запятой из столичной «Жэньминь жибао», и из нашей провинциальной газеты, и из отчетов парторганизации, и патриотических обязательств, и даже правил гигиены.

Потом пришли громогласные, звучные, победные времена. Вступали в строй заводы и электростанции, открывалось движение по большим мостам, и мы ликовали, приветствуя успехи социалистических преобразований. Разрастался, вспухал, как на дрожжах, весь город, ну и Дом для приезжих наш, конечно, тоже. И тут вдруг началось: то объявляют нам, что такой-то руководитель, оказывается, волк в овечьей шкуре, то принимаются агитировать, чтобы четверть пахотных земель страны отдали под цветы; сегодня уверяют, будто в трети деревень все еще заправляют тайные гоминьдановцы и злобные хуаншижэни[192], а завтра — что есть такой канат; которым можно побыстрее втащить Китай в коммунизм. Ошеломляющие заявления, выводы, деяния. Мы рты пораскрывали, головы кругом шли, но ведь волновало, воодушевляло: вздрогнем — а потом вкалываем, остолбенеем — и ликуем. Идем, казалось, вперед, от победы к победе, и переполнялись энтузиазмом, волнением, на все были готовы.

А бывало, кое-кто из постоянных клиентов вдруг исчезал, и расползался шепоток: «что-то случилось», «возникли какие-то проблемы». В парикмахерской люди сидели с каменными лицами, насупленные, озирались, вздыхали. Всех брали, и чем дальше, тем больше, тут уж не до парикмахеров. Нас не посвящали, что там «случилось» с нашими клиентами, какие такие «проблемы», да и мысли наши не тем были заняты, а прическами; но на политзанятиях тем не менее положено было потрясать кулаками при упоминании о наших исчезнувших клиентах и утробно выкрикивать: «Услышав о преступлениях Н., я задохнулся от возмущения!»

Но пришел год, какого еще не бывало, и стало жарко, как никогда. Вжик — полетели головы, а я так старательно их подстригал, приводил в порядок, и вот они — «собачьи», их «крушат», «бомбят», «зажаривают». Гостиницей завладели «левые», в парикмахерской устроили штаб, завалили ее громкоговорителями, ручными пулеметами. А на этих «левых» напали другие и тоже «левые». До стрижки ли тут?! Зарплату, правда, выдавали регулярно, даже было неловко, будто лезу в чужой кошелек.

Когда в семьдесят четвертом утвердилась наконец «новая красная власть», всех этих «штабистов» да «службистов» и след простыл. Вернулся я в свою парикмахерскую: осколки ламп да зеркал, патронные гильзы, копья, дубинки, термостат для горячих полотенец загажен, а ведь уборная — за стенкой. Ну, это бы еще ничего, люди напакостили — люди и приберут. Выделили нам кругленькую сумму, и мы за четыре месяца привели все в порядок. После чего наш Дом для приезжих снова сменил вывеску — стал «Рабоче-крестьянской гостиницей». Здание обнесли высоченной железной оградой, добавили еще пару постов, чтобы никакой рабочий или крестьянин не проник туда! Для тех власть имущих армейских и провинциальных чинов, кто не «ступил на капиталистический путь», особо оборудовали несколько номеров по высшему разряду: достойные условия для сна, утреннего туалета, питания и прочих нужд помогали им наилучшим образом ограждать рабоче-крестьянские массы от разлагающего капиталистического и ревизионистского влияния. Правда, когда теперь народ съезжался на совещания, приходилось за восьмиместные столы усаживать десятерых и ограничиваться всего тремя переменами блюд вместо прежних четырех. Новые начальники, приходившие ко мне стричься, за лекарством для глаз уже не бегали, даже улыбались редко… Люди, что ли, переменились, нравы, времена другие пришли? Ничего не понимая, я затосковал. Жить стало неинтересно.

Летом 1975 года въехала к нам супружеская пара. У него — массивная голова, широкое лицо, чуть искривленное подобием улыбки, толстые губы, уверенный, смелый и в то же время грустный взгляд. Лет пятьдесят с чем-то, а выглядел седым стариком. У нее же, маленькой, ладной, чистенькой, большеглазой, с чуть припухшими веками, строгое лицо казалось чужим, словно взяли его у кого-то другого и приварили по новейшей бесшовной технологии. Они пришли в Дом для приезжих с чемоданчиком да какими-то кувшинчиками и поселились на последнем, шестом этаже в угловой темной комнате, где раньше была кладовка. Питались в столовой, но после всех, когда официанты уже принимались за уборку. Ни с кем не общались, и их никто не навещал, кроме какого-то парня в рабочей спецовке, заходившего по субботам. Каждое утро, еще затемно, старик спускался вниз и, проделав под большой шелковой акацией несколько упражнений из комплекса «бадуаньцзинь», прохаживался по двору. А вечерами они уже вдвоем после ужина совершали за воротами часовой моцион. Остальное время сидели у себя в комнате. Пару раз до меня доносился его смех, звучный и значительный. Да, вот еще что: и спускались, и поднимались они только по лестнице, хотя лифт был свободен и лифтерша ждала у дверей, улыбаясь. Мне это было почему-то симпатично. Может, потому, что в те годы редко доводилось видеть начальственную персону «на своих двоих» — они все больше теряли способность ходить пешком.

В тот день, придя утром на работу, я сначала направился на задний двор поразмяться. Обыкновенно наш постоялец в это время уже занимался там своей гимнастикой, но сегодня запаздывал. Не случилось ли чего, подумал я. Встал около акации, потянул стопу, сделал полшага, слегка присел на вдохе и только начал сгибать правую ногу в колене и вытягивать левую, как вдруг остановил меня необычный звук, вроде слабого стона. Душат кого-то, что ли? У меня волосы на голове зашевелились. Ринулся я на звук, обогнул фонтан, продрался сквозь плотные ряды кипарисов и у котельной увидел человека, лежащего ничком на земле. Тот самый старик. Лицо разбито, особенно подбородок, алая кровь смешалась с черной угольной пылью, верхняя губа рассечена, разворочена. Попытался поднять, но тело тяжело обвисало в руках, пришлось взвалить на спину, кое-как доволок до конторы, разбудил дежурного шофера, кемарившего в уголочке.

— С постояльцем что-то произошло, может, заболел, заводи машину, отвезем в госпиталь, давай-ка, быстренько!

Дежурил малыш Бу, сын знакомого парикмахера, всегда наглаженный, волосы блестят, кожаные ботинки сверкают. Взглянув на старика, он покачал головой:

— Это ж контрреволюционер! К чему вам эти хлопоты?

«Контрреволюционер?» — ужаснулся я и еще острее ощутил слабость, беспомощность привалившегося ко мне горемыки, о котором ничего не знал. К революции в те годы присасывались всякие пиявки, подрывая ее авторитет, но слово «контрреволюционер» не вызывало у меня ни презрения, ни ненависти.

— Что за чушь? Контрреволюционер в нашей гостинице?

— А вы что, не знали? Это же Тан Цзююань!

Вот оно что! Тан Цзююань! В шестьдесят седьмом все улицы, переулки столицы нашей провинции, колонны у входа в рестораны, дверцы общественных уборных были сплошь размалеваны известью, смолой или масляной краской, и в каждом революционном призыве («решительно подавить», «взять в тиски диктатуры», «покарать», «уничтожить преступников», «размозжить собачьи головы»…) упоминался этот Тан Цзююань: его имя писали вверх ногами, показывая, что пора дать ему как следует и башку свернуть. Или перечеркивали красными чернилами крест-накрест, чтобы все знали: смерть ему, трижды расстрелять мало. А враждовавшие кланы, поочередно занимавшие нашу бывшую гостиницу «Светлый Китай», без жалости убивавшие и без счета погибавшие ради того только, чтобы их признали «левыми», — все они, помню, печатали листовки да плакаты, разоблачая Тан Цзююаня как «черного инспиратора», «закулисного властелина» противной стороны. Наконец, в семидесятом, в очередной кампании против «контрреволюционеров», листовки официально оповестили, что за нападки на ЦК и «культурную революцию» он приговорен к пятнадцати годам заключения. Так вот кто лежал сейчас у меня на руках, истекая кровью, и стонал, не открывая глаз.

Кровь, стоны, обмякшее тело, восковое лицо, прикрытые глаза… и я вспомнил горящий, полный трагизма, но прямой взгляд. Почти бездыханен… и я вспомнил ярлык контрреволюционера, пятнадцатилетний срок, ярко-красные кресты, перечеркнувшие его имя… И вдруг вскипел.

— Болван, — заорал я на парня, — он же умрет, спасать надо! Ну и что же, что контрреволюционер, все равно надо везти в госпиталь! Понимаешь ты это, дубина? Только попробуй не повези, ответишь, если что!

Малыш Бу, шельма, который даже собственному отцу перечил, вдруг пристыженно уставился на меня, растерянно бормоча:

— Так ведь это значит…

— Это значит, что я, Люй, беру машину! За свой счет! И вся ответственность — на мне! Ну что стоишь как дурак? Беги заводи!

До сих пор не могу объяснить, почему я вдруг посочувствовал «контрреволюционеру», совершенно чужому человеку. Впрочем, бывает, идешь в одну сторону, а приходишь совсем в другую. Все эти годы только и знали, что размежевываться, а в итоге «межа» исчезла, только и знали, что бороться, бороться, бороться, а в результате люди оценили дружбу, благородство, человеческие отношения; только и знали, что политизировать все и вся, а в итоге пресытились политикой; только и знали, что крушить «четыре старья», а в результате вновь захлестнуло нас огромной волной умерших было привычек и нравов. Со всем — добрым и злым, хорошим и дурным — случаются такие метаморфозы.

…Малыш Бу подогнал допотопный джип «тяньцзинь», и мы отвезли Тан Цзююаня в госпиталь. У него оказался синдром Меньера, обморок, в двух местах рассечены губы, легкое сотрясение мозга, пришлось оставить его там надолго, но наконец он пришел в себя, и его выписали.

И вот однажды под вечер Тан Цзююань с женой, приодетые и подтянутые, заявились ко мне в парикмахерскую и с торжественной церемонностью пригласили — в знак благодарности — отужинать. Стол сервировали в основном консервами. Раки на пару, по семь с чем-то за банку, специальные дорожные наборы ресторана «Пекин», по двадцать с лишним юаней коробка, засахаренные «снежные ушки», рыба с белыми грибами, соленый чеснок в меду… Все, правда, не первой свежести, зато всего великое множество. Видно, не нашли другой возможности, кроме как дорогими консервами, выразить свою признательность. Пригубив вина, старина Тан начал беседу и оказался не только громкоголосым, но весьма словоохотливым.

— Мне пятьдесят четыре, а было семнадцать, когда пришел я в Восьмую армию!.. Тридцать восьмой год… В сорок девятом уже артполк доверили. Потом перебросили в Энский особый район секретарем окружкома, лет восемнадцать там работал. Казалось, забили меня в партсекретари прочно, как гвоздь… Но в шестьдесят седьмом своя же собственная партия упрятала меня в тюрьму — на целых восемь лет…

— Вместе с гоминьдановцами, которые марионеточным властям служили, — возмущенно вставила супружница. — Несу, бывало, ему передачи, и какой-нибудь их родственничек тоже своему тащит, и так все смотрели на меня, так смотрели…

— Ну и ну… — покачал я головой, и неприятный холодок пробежал по спине.

— Да вы ешьте, ешьте, — сказал старина Тан. — Увы, трудно сейчас что-нибудь достать… Но день придет, и я, Тан Цзююань, если только буду жив, отблагодарю вас по первому классу.

— Не окажись тогда рядом мастера Люя, тебе бы конец пришел! Говорят, шофер везти отказывался? Ничтожество! Но придет день…

— Ну хватит, хватит, — прервал жену Тан Цзююань и сменил тему: — Как-то еще до тюрьмы, во время следствия, я чуть не расстался с жизнью! Я ведь считался «особо важным преступником», содержался в одиночке, зима, но ничего, сносно, не мерз. И тут мой юный охранник заявляет: «Что за комфорт для контры!» Ничего лучшего, как пробить прикладом в двери огромную дыру, не придумал. Мороз, ветер ледяной, схватил я воспаление легких, температура — сорок… Они долго спорили, отправлять ли меня в госпиталь, твердокаменный юнец упорствовал: «Нет у нас пенициллина для контры». К счастью, какой-то начальничек вспомнил о «линии», которой, мол, следует придерживаться…

Эту жуткую историю он рассказывал громко, не церемонясь, даже с усмешкой. Кремень! А супруга побагровела и, с ненавистью скрипнув зубами, добавила:

— Вы тоже из старых товарищей, соратников, дружище Люй, ну скажите, что же это такое? Землю родную мы отвоевали, хозяйство в стране мы наладили, а против нас же и восстали! И кто?! Уж не те ли же самые помещики, контрреволюционеры, нечисть всякая? Чистейшей воды классовая месть!

Стакан за стаканом Тан Цзююань наливался вином, но, когда я попытался было урезонить его, жена остановила меня:

— Да пусть пьет. Давно такого задушевного разговора не было, ладно, пей, выкладывай все, облегчи душу.

И он говорил, раскрасневшись, со слезами на глазах:

— Восемь лет в тюрьме, и где — у своих же, но зря они не прошли. Прекрасная возможность подвести кое-какие итоги — партшкола, и даже лучше. В камере я предавался воспоминаниям о революции и о последующих годах, особенно когда был секретарем, — обо всем, что удалось сделать и что сорвалось, день за днем, событие за событием. Меня растоптали, да, но разве сам я никого не топтал? Меня измордовали, да, но разве сам я, когда еще был у власти, никого не мордовал, не шельмовал? Почему они были так жестоки к подследственным? Даже если это настоящий контрреволюционер, ну, отправь его на принудительные работы, расстреляй, но зачем мучить, издеваться — и, главное, вопреки закону? А этот товарищ, что довел меня до воспаления легких, — кто сделал из него фанатика, левака из леваков, не признающего ни «линии», ни закона? Уж не мы ли сами?

В возбуждении от стукнул ладонью по столу и хрипло продолжал:

— Сколько раз задумывался я над всем этим! Доведись начать сначала, во-первых, с большей, гораздо большей осмотрительностью расставлял бы людей. Во-вторых, сделал бы что-то с тюрьмами, ведь и у преступника должны быть хоть какие-то минимальные жизненные права. К нему надо относиться как к человеку. А в-третьих, начисто отказался бы от всех этих людишек, что жаждут стать левее левых, все бы ходы им закрыл!

Восемь лет провел в тюрьме, а еще способен на откровенность со мной, простым работягой, и его энергичные, исполненные правды фразы, словно теплым весенним ливнем, омыли мою душу, застывшую, окаменевшую в этом неустойчивом, необъяснимо злобном мире. Увлажнилась иссохшая земля, затянулись трещины, и на глазах моих выступили слезы, не знаю отчего, ведь то, что он рассказывал, не имело ко мне прямого отношения. Многолетняя высокопарная, истошная клоунада в газетах и по радио, на сценах и митингах притупила нам слух, но этот проникновенный голос бывшего секретаря окружкома входил в меня, оседал в душе. Не всех хороших людей, оказывается, уничтожили, еще остались, затаенные глубоко-глубоко в сердцах, человеческие слова, доверие, искренность, проникновенность, жажда настоящего дела — все, с чем, казалось, мы когда-то распростились… Ну как тут удержаться от слез?

С тех пор мы и стали друзьями. Одинокую душу дружба озаряет, как луч фонаря, как свет пламени. Проворочавшись в постели полночи, вспомнишь вдруг о своем друге, заслуживающем уважения и доверия, а ведь он, этот сильный человек, из-за превратностей судьбы сейчас сам нуждается в твоей поддержке и даже покровительстве, вспомнишь — и душа отмякнет. Нет, жизнь, подумаешь, не так уж бесполезна, и тут же придут к тебе силы, нежность, желание скрасить дни старины Тана, чего бы это ни стоило. Ведь есть же у меня, к примеру, свои люди в торговой сети, только намекни — и у старины Тана появятся рыночные дефициты вроде майских свежих огурцов или золотистой пряжи, водки «Улянье» или кружки-термоса, свежих карпов или прозрачного мыла. Сын работает в книжном магазине «Новый Китай», так что и «Повествование о царствах Восточной Чжоу» можно достать, и «Бури войны». Позову его к себе на Праздник весны, вместе, как положено, налепим пельмешек, нажарим пончиков, отведаем мясца в винной барде, отменно приготовленных яичек «сунхуадань», да и фейерверк устроим, а если мне что-нибудь понадобится, ну, скажем, сколотить сарайчик, Тан Цзююань пошлет в помощь своего сына, того самого юношу в рабочей спецовке, и наши дети подружатся, станут вместе ходить к реке, бренчать на гитаре, обмениваться книгами и тайком почитывать «запрещенную литературу»…

Как-то вечером, когда я зашел к ним в комнату, он попросил:

— Старина Люй, говорят, все семейство секретаря провкома Чжао — ваши клиенты. Дадите знать, как он заглянет, а? Повидаться с ним надо.

— С ним?! — испуганно вздрогнул я. У этого Чжао была дурная слава перебежчика в стан «новой аристократии».

— А что тут особенного? Он что, святой Будда в храме? — кинула реплику жена Тана.

— А как еще можно поступить? — продолжал он. — Жить в таком оцепенении, чужие котлы таскать — не дело. Он же из верхнего слоя. Меня обвиняли в нападках на ЦК, на культурную революцию, но разве смог бы я, решился бы на такое? Поклеп все это, так до сих пор и не знаю, на кого же я, собственно говоря, нападал. Дело коммуниста — работать для партии…

— Да хватит тебе! — отчего-то рассердилась жена. — Для партии… Говоришь красиво, а сам-то хочешь выпросить высокую должность. Все таковы! Мне сегодня предложили пост замсекретаря парторганизации на заводе фурнитуры для одежды, а я от них в госпиталь — получила официальное подтверждение, что мне необходим трехмесячный отдых! Эх, всю жизнь ты отдал революции, а тебя в преступники записали! Целых восемь лет из жизни вычеркнули… А дадут какой-нибудь грошовый пост!

За это время мы уже достаточно сблизились, так что резкие замечания жены его не смутили, он лишь счел нужным прокомментировать:

— Никуда не годные настроения! Если ты коммунист, будь готов к любым испытаниям, которым подвергнет тебя партия. Но тут еще другое. У меня ведь есть дети: сын, дочь взрослая, давно замужем, и вот из-за меня внуков в хунвэйбины не принимают… Ну можно ли мне отсиживаться в этом вонючем углу и не обратиться к секретарю Чжао?

Не впервые присутствовал я при таких перепалках, понимал, что, несмотря на пренебрежительное «все таковы», жена Тан Цзююаня сама полагает, что та категория и должность, которую она занимала до «культурной революции», дают ей право рассчитывать на уровень как минимум замначальника управления легкой промышленности, потому-то и обижает ее своей незначительностью пост заводского секретаря. Пока мужа не восстановят в должности, думает она, ей тоже не подняться на пристойную ступеньку. Нам-то, простым труженикам, несколько странно слышать подобные речи, хотя чего ж тут удивляться? Они оба не притворяются. Разве это нормально, что начальника управления — номенклатуру! — сбрасывают на какой-то заводишко мелким чинушей? Радоваться нечему. Ни ей, ни ему. Это и парикмахеру ясно, даже ученику, впервые взявшему в руки машинку для стрижки. Поначалу, правда, меня резанула эта чрезмерная забота о постах, но затем я с этим смирился: столько проходимцев и насильников сделали карьеру на «чистке», что, право, настоящим революционерам, вроде супругов Тан, не грешно беспокоиться о повышениях да переживать из-за разжалований. Тан Цзююань и в прошлом немало сделал, и вот еще эти новые замыслы, три пункта, политическая программа, можно сказать; да за одно это, считаю, его следует восстановить. Ну как он, подумайте, осуществит эти свои три пункта, не имея должности? Сможет ли выполнить свою миссию, не став руководителем? И его заботам о будущем своих детей и внуков я не могу не сочувствовать. Это ж не святые, сошедшие в мир, они питаются той же, что и мы, земной пищей, испытывают те же человеческие желания, это наши старые товарищи с революционным прошлым, опытом руководящей работы, много чего передумавшие и осознавшие в годы «культурной революции», и я полагаю, что страна, партия, каждый из нас могут доверить им свое будущее.

Вот почему на сей раз, изменив своему правилу не соваться в чужие дела, я заинтересовался перемещениями секретаря Чжао, прикидывая для Тан Цзююаня возможность встречи с руководством, чтобы подать апелляцию. Как они встретились и о чем беседовали, в точности я не узнал, но вскоре до меня дошла весть о предстоящем назначении Тан Цзююаня восьмым заместителем управляющего кооперативом по сбыту. Значит, встреча состоялась. Но его жена сердито заметила:

— Пьедестал сооружают для секретаря окружкома!

(В то время на экранах шел фильм «Восьмой — на пьедестале».)

Старина Тан усмехнулся и промолчал, всем видом своим показывая, что не против и такого «пьедестала». Увы, атмосфера вновь стала меняться, в конце года началась борьба против «возвышения отшельников», принялись хватать неких «помещиков-возвращенцев», и в результате старина Тан до «пьедестала» не добрался — вплоть до разгрома «банды четырех».

Пришел январь 1976 года. Охваченные скорбью, мы с супругами Тан вместе оплакивали премьера Чжоу Эньлая и гневно сжимали кулаки. Весь день старички провели в толпе на площади, где стихийно возникали траурные церемонии, и старина Тан взволнованно сказал мне:

— Это не просто панихида — грозное предзнаменование!

И гневом полыхнули глаза бывшего командира артполка. Мне почудилось, будто он планирует боевую операцию. Нестерпимой болью ожгло душу, когда мы заговорили о том, что творится в стране. Но седьмого апреля эту стихийную панихиду на площади Тяньаньмэнь объявили «контрреволюционной», и он умолк, а когда я начинал ворчать, резко меня одергивал:

— Ситуация требует серьезного подхода. Сначала я заблуждался, но, изучив документы ЦК, начал понимать смысл кампаний «критики Дэн Сяопина» и «отпора правоуклонистскому поветрию». Не верьте слухам! Не впадайте в либерализм!

Такие высказывания ставили в тупик, приводили в отчаяние, но со временем до меня дошло: что еще мог он сказать, в его-то положении?

В октябре 1976 года свалили «банду четырех», а в феврале семьдесят седьмого со своим постом расстался первый секретарь провкома Чжао, повязанный с «четверкой», и состав руководящего ядра провинциального комитета КПК обновился. В марте на многотысячном митинге во всеуслышание объявили о реабилитации Тан Цзююаня, и газеты, радио широко оповестили: товарищ Тан Цзююань тяжело пострадал в ходе долгой и острой борьбы против предателя Линь Бяо и «банды четырех», подвергался преследованиям со стороны некоего бывшего руководителя провкома (все знали, что имелся в виду Чжао), который отстранил Тан Цзююаня от дел… Но Тан Цзююань, писали газеты, — это высокая сосна, подпирающая небесный свод, корнями уходящая в землю, и заморозкам ее не сгубить. Через неделю после митинга Тан Цзююань был назначен секретарем горкома в город С. провинциального подчинения. Понимая, как он сейчас занят, я не докучал ему и тост за реабилитацию поднял дома, радуясь за него. Но перед отъездом он сам с женой и сыном пришел к нам, десять, двадцать раз повторил: приезжайте в С., обещал помочь, если будут какие-нибудь затруднения. Он бы долго еще говорил, но его маленькая (и уже не такая угрюмая) женушка напомнила: через пять минут начнется прощальный обед, политкомиссар ждет, и увела его. Машина уже тронулась, а он все выкрикивал, не выпуская моей руки:

— Непременно приезжайте к нам в С.!

Я был тронут. Одно, правда, подпортило настроение: едва гости вошли в дом, мой сын тут же слинял, будто бы в туалет, и вернулся лишь к ночи. А когда я стал его укорять, процедил сквозь зубы:

— Не лезь слишком высоко.

— Что это значит?! — вскипел я. — Мы товарищи, друзья, кем бы он ни был, контрреволюционером под следствием или секретарем горкома, мне все равно. Твой папа не тот человек, чтобы лизать ему задницу по причине восстановления в должности, но делать вид, будто мы незнакомы, демонстративно избегать его только потому, что он стал секретарем горкома, не собираюсь!

Сын изобразил усмешку, как нередко делал в последние годы в ответ на мои нотации. Это оскорбило меня.

— Ты над чем смеешься? — закричал я.

А он устало ответил, глядя в сторону:

— До чего же ты наивен! — (О небо, «наивен» — и это сын говорит старику отцу!) — Ну неужели ты веришь, что он в самом деле вел «острую» борьбу? Что был «высокой сосной, подпиравшей небесный свод»? И в эту историю с восьмым «пьедесталом», которую он нам рассказывал, тоже поверил?

На мгновение я потерял дар речи, потом рассвирепел:

— Ты… у тебя что, даже элементарного классового чутья нет? Раньше «банда четырех» репрессировала наших старых товарищей, а теперь ты цепляешься к заслуженным кадровым работникам… Ох, наживешь ты себе бед!

Сын повернулся и ушел. Вероятно, с грустью подумал я, для него уже не имеют такого значения те суждения, те доводы, которые так убеждали, так зажигали наше поколение, имели над нами такую власть…

К Новому, 1978 году от старины Тана пришло письмо и посылочка с коричной халвой — местным деликатесом. Вновь он высказывал надежду, что у нас отыщется свободное время на поездку в С. Я не знал, как поступить, у него же дел невпроворот, дорога каждая минута, а чем я, собственно, могу теперь быть ему полезен? Жена настаивала: на Праздник весны будут выходные, вот и поезжай, пусть, говорит, лучше он не найдет минутки для встречи, чем мы проигнорируем его приглашение. Сын же посчитал иначе:

— Ты что, и вправду собрался? Забыл, что он теперь секретарь горкома?!

От этих двух слов, «секретарь горкома», я было сник. Ну ладно, разряды да должности у нас разнятся, но значит ли это, что и между открытыми сердцами положено соблюдать дистанцию? Не согласен.

Пожалуй, все-таки поеду, моя старушка приготовила, как я велел, все, что любит старина Тан, — мясо в винной барде да яйца «сунхуадань». Но накануне отъезда, в последний день года по лунному календарю, двадцать восьмого числа, заявился малыш Бу, наш гостиничный шофер, с коробкой пирожных и парой бутылок «Байшае», уселся на стул и, как обычно, начал молоть языком:

— Понадобится машина — мигните.

— На стол нужен пластик, это же красотища, достанем, у меня как раз есть подходящий кусок.

— Велосипед ваш надо подвергнуть гальванической обработке, беру это на себя…

Я терялся в догадках, с чего он так расщедрился на обещания, к чему клонит, вообще-то мы с ним не общались. Наболтав с три короба, он наконец произнес:

— Ваша взяла, мастер Люй! Не зря говорят: по годам и опыт, глаза-то у вас куда как зорче моих! Можно сказать, не осрамились, когда этот Тан был в загоне, и вот ведь какие у вас теперь полезные друзья! Мы с вами простые работяги, свои люди, вы не можете не сочувствовать моим бедам. Мне уже двадцать восемь, сколько раз собирался жениться, да все срывалось. Пришлось потрудиться, ну ладно, нашел. Правда, не стану скрывать, на все сто не тянет. Работает она как раз в тех местах, под С., на шерстопрядильной фабрике, ни шкафа, ни телевизора от меня не требует, но ставит одно условие: перевести ее в город и из ткацкого на прядильное производство. Уж ломал я, ломал голову, а кто, кроме вас, поможет? Вы, говорят, завтра в С. едете… — И сует мне в руки свои пирожные да бутылки.

— Я? А я-то тут при чем? — растерялся я.

— Да уж при том. С этим, который Тан, знакомы? А он ведь теперь секретарь горкома, при нем и вы уже не мелкота…

— Ты… Да что ж ты такое несешь? — Я покраснел до самых ушей.

Он только было рот раскрыл, но тут сын взял эти самые пирожные и вино и вышвырнул за дверь.

— Поищи другого, отец не едет в С. — А вслед за тем и его самого выставил, приговаривая: — Ну-ну, веди себя пристойно.

— Я еще пригожусь вам… — пытался тот сопротивляться, но сын запер двери и с молчаливой укоризной взглянул на меня.

Тяжело вздохнув, я пробормотал:

— Пойду сдам билет на поезд…

В том же году, в июне, в центре провинции созывалось совещание торгово-финансовых работников — перенимали опыт Дацина и Дачжая, тогдашних «образцов» промышленности и сельского хозяйства. Я был делегатом от сферы обслуживания. Сижу как-то рядом с представителями города С. и вдруг слышу, они произносят имя секретаря Тана запросто, без «товарищ», хотя пресса и служебные документы призывали членов партии именовать друг друга товарищами, да, привыкли мы к чинопочитанию.

Секретарь Тан, говорят, работает неплохо. Сразу взялся за благоустройство, пытается решить санитарные проблемы, занимается транспортом, озеленением… Решительно рвет клановые связи.

Много чего они порассказали о хватке и суровости Тан Цзююаня, вспомнили историю его «карнавалов» в дни Праздника весны, когда он, переодевшись, чтобы не узнали, точно «праведный чиновник» старого общества, самолично собирал улики против одного замдиректора продмага, замешанного в закулисных аферах. Я так был рад, словно достижения и недостатки горкомовской работы в С. касались меня лично.

— А как у вас с тюрьмами? Улучшил там что-нибудь секретарь Тан? — спросил я, но все недоуменно захлопали глазами и ничего не смогли ответить.

Только тогда я сообразил, какой это странный вопрос. И тот, кто задает его, и тот, кто мог бы на него ответить, — с чего это они вдруг проявляют заботу об отщепенцах? Может, имеют к ним какое-то отношение? Все это очень подозрительно. Я горько усмехнулся и поспешил сменить тему:

— А дурных влияний на секретаря Тана никто не оказывает?

— Дурных влияний? — переспросили делегаты. — В основном его собственная жена. Лихая женщина, во все вмешивается, ни с кем не считается — ни с верхами, ни с низами. В парикмахерской ругается с мастером, в магазине с продавцом, всех дрожь пробирает, едва она в двери входит.

— Рассказывают о ней всякие страшные истории, но человек она, в сущности, справедливый, не тронь ее, не перечь — и она тебя не обидит.

Были, правда, и другие мнения:

— Квартира у секретаря Тана — по высшему разряду, и у сына своя, метров пятьдесят, хоть и не женат еще. Дочь, говорят, переводится в С. из городка Е., так жена секретаря Тана и для нее с зятем выбивает квартиру…

Говорили шепотом: условный рефлекс — понижать голос, когда обсуждаешь начальство, даже если и нет рядом никаких «стукачей».

После таких рассказов я всю ночь проворочался с боку на бок, так и не заснув. Что же это с ней? С ними обоими? Все им так сочувствовали, ведь столько горя хлебнули. Или она посчитала себя вправе «компенсировать» то, чего лишила ее «четверка»? Но не таким же манером «компенсировать»! Нет-нет, не дано им прав на это, народ же смотрит на них с надеждой… А вдруг они оторвались от масс… О небо!

Сейчас же надо ехать в С., броситься к старине Тану и его супруге, лично, с глазу на глаз, пересказать им все, чего я тут наслушался, — с ними, «обюрократившимися», не многие решатся на откровенность. Насилу дождавшись завершения официальной части, я испросил разрешения съездить в С., пожертвовав экскурсиями, фотографированием, театром и банкетом последних двух дней.

Через четыре часа ночной поезд доставил меня в С. В столовой я встретил коллегу, с которым когда-то вместе учились парикмахерскому делу, но потом много лет не виделись. Он удивился, узнав, к кому я приехал:

— К секретарю Тану? С жалобой, что ли? Ты же этим никогда не занимался.

— Да нет, мы знакомы, он приглашал меня к себе домой.

— Домой?! — сделал большие глаза коллега, поморгал и вдруг сообразил: — Вот уж чего не мог себе представить! Простачок научился связи поддерживать, да с какими людьми! Вот так так! — Он одобрительно поднял большой палец и шепнул мне на ухо: — Завтра в С. открывается рабочее совещание, созывает его провком, потому обслуживание на высоте — лучшие повара, артисты, товары. Крупные закусочные в городе закрыли, все брошено на совещание. Так что, мастер, постарайся проникнуть в гостиницу для благородных, отоваришься и друга не забудь… Монет взял достаточно? А то я тут живу в ….

Коллега только подлил масла в огонь, и, презрев покой и достоинство, я в ажиотаже ринулся в горком, откуда меня направили в Первый Дом для приезжих, в просторечии «гостиница для благородных», где сейчас находился секретарь Тан. Опрометью я кинулся туда. Метров за двести уже был виден патруль, усиленный регулировщиками. А в пятидесяти — начался допрос!

— Куда идешь? — остановили меня милиционер и солдат. (Даже «товарищ» произнести не потрудились.)

За десять метров от ворот потребовали документы, хорошо, было при себе удостоверение участника «совещания учебы у Дацина и Дачжая», лишь с его помощью я и добрался до ворот.

Постовой у входа отослал в бюро пропусков, но там все было наглухо заперто, окна плотно зашторены, ничто не шелохнется, никто не покажется. Как быть? В боковой стене обнаружил я квадратное отверстие, куда, видно, и следовало сообщать социальное положение и цель посещения, а потом ждать, пока проверят да резолюцию наложат.

Крохотулечное, да еще на треть уменьшенное деревянным прилавочком отверстие пробили высоковато, словно для двухметровых баскетболистов-центровых. Пришлось приподняться на цыпочки, вытянуть шею и воззвать:

— Товарищ!

Аж шея заныла, так тянулся, но увидел лишь могучую, мясистую спину оплывшего толстяка — сотрудника бюро пропусков, привалившегося к окошку.

— Товарищ! Товарищ! Товарищ!

Лишь после четвертого возгласа толстомясый повернул голову, взглянул на меня и снова отвернулся.

— Товарищ! — заорал я.

— Больше сказать нечего? — вылетело из окошка пулей, нацеленной прямо в лоб или в сердце.

Что значит «сказать нечего»? Разве я немой? Или не китаец? По лицу пошли красные пятна.

— Мне нужен старина Тан! Тан Цзююань!

От моего вопля вздрогнул постовой, и от ворот донеслось:

— Не ори!

Само имя и то, как запросто я произнес его, возымели действие, дежурный повернулся, приник к окошечку и окинул меня с головы до ног взглядом, от которого бросило в дрожь. О небо, ненавидящий, дышащий кровной враждой взгляд вынести легче, чем интерес этого «товарища». Потом он приступил к допросу, а когда выяснил все, что ему было нужно, ледяным тоном выдавил:

— Во время совещания никаких посетителей.

— Совещание откроется только завтра, я же знаю, я был в горкоме, они сказали, что сейчас можно.

— Никаких посетителей, — бесцветно повторил он и вновь показал мне свою крепкую спину.

Вот тут у внутренних дверей и раздался требовательный женский голос. В тот же миг дежурного как подменили, мышцы и кожа, поза и мина, штрихи и линии — все поразительно преобразилось, словно деревянную чурку спрыснули волшебным тополиным настоем бодхисатвы Гуаньинь или любовь царевича обратила жабу в Василису Прекрасную. Дежурный вскочил и ринулся отпирать замок, распахивать дверь — сладостно и нежно, деликатно и церемонно, расторопно и ловко, радостно и сердечно.

— Вечером на фильм к сыну придут друзья, так ты пропусти их…

Это был голос жены Тан Цзююаня.

— Да что говорить-то! Я же знаю младшего Тана, если сам будет…

— Могут порознь прийти…

— Не беспокойтесь, не беспокойтесь, пусть только назовут имя младшего Тана…

Меня потрясло, как покорно и угодливо он лебезил.

Присутствие этой женщины, похоже, поднимет мои акции, можно быть решительней. И я громко произнес:

— А мне войти не позволяет!

— А, мастер Люй, каким ветром занесло? — узнав, сердечно приветствовала она меня, и по чуть приметному ее жесту дежурный, улыбаясь, тут же выписал пропуск… До чего противная улыбочка, а ведь только что смотрел на меня подозрительно, приценивался вроде. Я отвернулся и поспешил пройти в ворота.

— Не слишком ли эта «гостиница для благородных» удалена от простых людей? — заметил я, посетовав на грубость дежурного и чрезмерные строгости на входе.

В ответ она рассмеялась:

— Да будет вам! А в вашу «Рабоче-крестьянскую» войти было легко? Ничего не поделаешь, визитеров стало слишком много, работать не дают, без строгостей не обойтись.

Она подошла поближе и продолжала непринужденно, по-свойски:

— Мы частенько вспоминали вас, на Праздник весны ждали. Я не раз напоминала мужу, какой вы хороший, надежный товарищ, старина Люй. С тех пор как он стал секретарем горкома, от просителей отбоя нет — бывшие коллеги, бывшие подчиненные, бывшие соученики, да еще родственнички, о которых мы много лет и слыхом не слыхивали… Все вдруг объявились. Спросить бы, где они были раньше! Хоть бы один утешил меня добрым словом, когда я носила передачи старине Тану! — От возмущения она даже в лице переменилась.

— Ну, теперь-то все повернулось к лучшему, — заметил я.

— Да, конечно. — Гнев ее сменился радостью. — Отдохните тут у нас несколько дней, не спешите домой, я буду с вами. Надо немного расслабиться, пот отереть. Если вы захотите что-то купить, подлечиться, лекарство какое достать — это я вам устрою. Посерьезней что — обратимся к старине Тану… Ну, в общем, мы же с вами знаем друг друга…

Кто-то позвал ее, и она, оборвав фразу, протянула мне руку.

— Старина Тан в третьем коттедже, идите к нему. А вечером будьте здесь, посмотрим один непрокатный фильм, — уже отойдя довольно далеко, крикнула она.

Я двинулся в указанном направлении, миновал магазинчик, обратив внимание на ценники: меха, шерсть, телевизоры, кожаная обувь… Сплошной дефицит. И все — по низким ценам. Я насупился, сердце тревожно сжалось. Рядом с магазинчиком располагался буфет, и мне, еще потному после той сценки в бюро пропусков, когда я тянул шею, привставал на цыпочки и срывал голос, страшно захотелось мороженого. А там даже мороженое не простое. В городе торговали фруктовым по три фэня и молочным по пять. Здешнее называлось «Экстра», стоило шесть фэней, а вкусное — что твои десятифэневые пирожные «Снежные» в городе. Полжизни я проработал в солидном Доме для приезжих в столице провинции, но такого разнообразия не видел. Я поглощал холодное мороженое, а холод проникал по пищеводу в желудок, и меня охватывал озноб, леденело сердце.

Выйдя из буфета, направился к третьему коттеджу, размышляя по дороге: «Необходимо поговорить со стариной Таном. Ну к чему совещанию весь этот шик? Народ же все знает, хоть запечатай ворота, все равно информация просочится. Да, не забыть бы спросить, как там его „политическая программа“ из трех пунктов». Во двор коттеджа въехали легковые машины. Сразу видно — не для шушеры: «хунци», «датсун», «мерседес-бенц». А старина Тан, деловой, возбужденный, взял на себя роль регулировщика, показывая водителям, где поставить лимузины, чтобы и к воротам близко были, и от солнца, ветра, дождя, суеты укрыты. Его новенький шерстяной френч распахнулся, и белизной сверкал подворотничок. Расставив машины, он без спеси поздоровался с каждым водителем за руку, распорядился, чтобы их отвели отдохнуть, а когда водители ушли, повернулся, и тут взгляд его упал на меня.

Я было вскинул руку, но в этот момент к нему с документами устремился какой-то очкарик.

Пробегая глазами бумаги, старина Тан одновременно давал указания другому подчиненному, седому и тоже в очках:

— Проверьте ванны в первом коттедже. Персонал крайне небрежен, я вчера там был, провел по стене — палец стал черным. Душ посмотрите, а то дырки в распылителе забиты, вода где идет, где нет, вчера я уже отчитывал их…

Один за другим подбегали люди, и Тан Цзююань всех озадачивал:

— Проверьте малый зал…

— Напомните на кухне, чтобы был шансийский уксус…

— Осмотрите магазин…

— Как там медпункт…

— Правильно, бюллетень начинаем издавать сегодня, два-три выпуска в день. Что?! Не знаете, о чем писать? Широкие народные массы города С., воодушевленные совещанием кадровых работников всех административных уровней провинции, ценят огромную заботу провкома о нашем городе… Вас что, еще учить надо?!

— Он обязан присутствовать, так и передайте, вся работа города должна быть подчинена этому совещанию. Да-да, это мое распоряжение.

— Это еще обсудим, не волнуйтесь, успеем, я научился не торопиться, и восемь лет в тюрьме у «четверки» я не забыл!

— Невозможно, невозможно, я занят, пусть обратятся в отдел образования.

Одни уходили, подбегали другие, все ждали указаний, докладывали и были счастливы, что удалось переговорить с секретарем Таном.

Прошло полчаса, час, наконец кольцо вокруг него разомкнулось, он устало повернулся и пошел прочь.

— Старина Тан! — окликнул я его.

Казалось, раздавленный усталостью, он недоуменно смотрел на меня, как вдруг в глазах что-то блеснуло.

— А, старина Сюй, приехал? — Подошел и слабо пожал руку.

— Забыли, как меня зовут? — огорченно попенял я.

— Ах, да-да-да, верно, тебя зовут Ли, нет, ты же старина Люй, мастер Люй! Постарел я! — виновато укорил он себя. Лоб его был изборожден глубокими морщинами, в волосах прибавилось седины.

— Ну как вы? Ваши головокружения…

— Прошло, прошло, вот только замотан я до невозможности, прямо не знаю, как и быть…

— Пошли прогуляемся, старина Тан… — окликнули его неторопливым южным говорком.

К воротам приближалась группа представительных пожилых товарищей во главе с мужчиной в сером френче, распахнутом на груди, мягких круглоносых матерчатых туфлях на толстой клееной подошве.

Руководители провкома, узнал я их. Тан Цзююань принял приглашение и, торопливо пожав мне руку, бросил:

— Подожди тут, потом поговорим.

Повернулся и пошел прочь. Я сделал шаг вперед, точно опасаясь совсем потерять его, и голос у меня дрогнул:

— Одно слово, старина Тан.

Он остановился и доброжелательно, заботливо взглянул на меня.

— Ваш магазин…

Не дождавшись окончания фразы, он махнул рукой какому-то молодцу и распорядился:

— Выдайте ему две лимитные книжки и позаботьтесь о жилье.

И ушел. У меня в глазах потемнело… Молодой человек бросился ко мне, желая, вероятно, поддержать, но я оттолкнул его руку. И уехал.

Дома рассказал о своей поездке к старине Тану. Кое-кто из друзей осудил меня:

— Что ж это ты! Человек в летах, в делах, подождать надо было, пока выкроит время, тогда и поговорили бы как следует.

Но сын (чтоб ему!) отреагировал кратко:

— Поделом тебе!

В начале 1979 года, к Празднику весны, от супругов Тан снова пришло письмо и засахаренные фрукты в целлофановом пакете. На конверте, разумеется, ошибок не было — «мастеру Люю», а в письме нас снова приглашали к ним в С., ведь в прошлый раз он-де так был занят совещанием, что не сумели поговорить, о чем они глубоко сожалеют, почерк был его, писал откровенно, по-дружески, как равному, и я был тронут. Вспоминая тот свой неудачный визит, досадовал на самого себя. Ну куда я спешил, почему сделал такой поверхностный, однобокий вывод? Да, занят, но разве он виноват в этом? И во внимании к водителям начальников тоже? Да, жена вспыльчива, но он-то тут при чем? Ну, за цены на мороженое, пожалуй, еще можно упрекнуть, да ведь я и сам не отказался попробовать. К тому же в недавнем документе ЦК объявили об учреждении на разных уровнях комиссий по проверке дисциплины, и, вероятно, в Доме для приезжих города С. больше не будет шестифэневого мороженого. Без чиновников, думал я, никакому обществу не обойтись, кто, кроме них, очистит общество от вонючих кучек дерьма? Но кому же тогда быть «чиновником»? Тому Чжао или бывшим «командующим» да «служакам», все и вся громившим? Нет, я против них, а сам — не могу (да и не хочу), я — за старину Тана. Так надо же войти в его положение! Дать ему время на осуществление своей «политической программы». Негоже мне, как тем «командующим», третировать «чиновников» или, как малышу Бу и моему коллеге, использовать их в своих интересах, не стоит и угождать, как рассказывали делегаты города С., но ведь отгораживаться от «чиновников», а то и врагов в них видеть, как мой сын, тоже нельзя! За трудное освобождение от гоминьдановских «чиновников», затем от тех, кто прислуживал «банде четырех», заплатили мы огромную цену — реки крови, горы белых костей. Нелегко после всего этого нашим старым товарищам вновь назваться «чиновниками», и кто-то должен быть рядом с ними, кто-то должен говорить с ними без утайки — что же в противном случае станет с нашей страной, с нашей дорогой партией?! От таких вопросов на глазах выступали слезы. Через пару дней снова поеду в С. к Танам, отвезу им их любимое мясо в винной барде, да и яйца «сунхуадань» как раз дошли до готовности…

ЗИМНИЕ ПЕРЕСУДЫ © Перевод С. Торопцев

В неком городе В., центре провинции Н., жил моложавый старичок, чья известность распространилась даже за пределы страны. Уже в имени его, Чжу Шэньду[193], сквозил намек на достаточную самостоятельность, при наличии, однако, известной осторожности. Небольшого, всего метр шестьдесят два, росточка, этакий шестидесятитрехлетний седенький бодрячок с детским личиком. Нес он бремя таких постов, как президент регионального отделения Академии наук, председатель Научного общества, ну и заодно еще возглавлял он Ассоциацию деятелей литературы и искусства да местное отделение Союза писателей, поскольку пописывал в молодости. В городской организации Демократической партии, костяком которой являлась интеллигенция, считался не последним лицом, а в 1981 году подал в Компартию, членом коей, согласно уставу, он и стал в 1982 году.

По специальности был он физиолог и гигиенист. Но славу себе стяжал отнюдь не анатомированием, не углубленными исследованиями функций различных органов тела и, уж разумеется, не опусами, как он сам говаривал, «о цветочках да снежинках», чем баловался когда-то по молодости лет. Нет, слава в стране и за пределами пришла к нему как к редкостному авторитету в области «куповедения».

Купаться — означает мыться, и странного тут ничего нет. Немногим, правда, дано с позиций высокой науки проникнуть в глубинный смысл сего процесса, построить и развить соответствующую теорию. Провинция Н. не то место, где легко утвердиться привычке к мытью, ибо вековые традиции тут не позволяли человеку мыться больше трех раз в жизни. Чаще два — при рождении и перед положением во гроб. И лишь толстосумы, вельможи да весьма ученые мужи добавляли еще одно омовение — перед вступлением в брак. Деда же Чжу Шэньду, жившего на исходе девятнадцатого века, коснулись новейшие заморские идейные течения, и он отважно, решительно, бесповоротно восстал против застарелых традиций предков, соорудил бассейн и принялся ратовать за купание — ежемесячное, представьте себе, так прямо и заявил во всеуслышание, — идея для того времени неслыханная, умопомрачительная. Так что дни свои он кончил в тюрьме, голодной смертью, обвиненный в «обольщении масс» и «порче нравов». Спустя пять лет «император Великой Цин» вернул деду доброе имя и почтил посмертным титулом «справедливый совершенный муж».

С той только поры и распространилось по провинции Н. купальное поветрие. Доводы отыскались даже в классическом древнем «Великом Учении» — дескать, купание, наипаче же соединенное с постом, весьма способствует очищению помыслов, выпрямлению душ, укреплению тела и семьи, оздоровлению государства, умиротворению Поднебесной. Таким образом, надлежащее толкование открыло купанию широкие горизонты, и местные жители постепенно привыкали видеть в нем добрую традицию. Следующему поколению, однако, пришлось пережить новое потрясение, когда Чжу Исинь, отец Чжу Шэньду, стал приглашать в бассейн дам. Это вызвало грандиозный резонанс. Благородные мужи пришли в ужас от «притона», где склоняют к разврату порядочных людей. Эту «дискуссию» вряд ли можно считать куповедческой. Настал час, когда почтенные, благородные мужи провинции Н. сочли Чжу Исиня оборотнем, навлекающим потопы и нашествия диких зверей, и из-за стен родовых поместий зловеще донеслось: «Смерть Чжу Исиню, иначе смутам не видать конца». Рассказывают, что, когда одной благонравной даме предложили совершить омовение в бассейне Чжу Исиня, она так возмутилась этой дерзостью, что схватила нож и отсекла себе левое ухо, оскверненное «дьявольским соблазном». Предания об этой «страстотерпице» запечатлены в летописи бывшего уезда В., каковой впоследствии — тому уже лет тридцать — стал городом В.

Наш Чжу Шэньду с младенческих лет впитал этот мятежный дух новаторов, пионеров, присущий преждерожденным, выступавшим против течения, увлекавшим Поднебесную за собой, и, погружаясь в штудии физиологии и гигиены, а в минуты отдохновения воздыхая о «цветочках да снежинках», он в то же время направил свой волевой импульс на создание новой науки — куповедение. Пятнадцать лет ушло у него на семитомный труд «Основы куповедения», включивший в себя такие главы, как «Организм и купание», «Купание и организм как система», «Купание и пищеварительный тракт», «Купание и дыхательная система», «Купание и кожный покров», «Купание и волосяной покров», «Купание и костяк», «Купание и психогигиена», «Купание и юношеская гигиена», «Купание и гигиена среднего возраста», «Купание и семья», «Купание и государство», «Рабочее купание», «Купание в военных условиях», «Купание и вода», «Купание и мыло», «Баннология», «Купальное костюмоведение», «Научный подход к растиранию спины», «Массажеведение», «Методология купания», «Исследования по температуре воды», «Полотенцеведение», «Побочные эффекты купания», «Купание и политика», «История концепций купания», «Купание и антикупание», «Купание и некупание», «Уровни купания», «Контроль за результатами купания», «Дополнения к куповедению», «Дополнения к куповедению. Продолжение, § 1–7». Мы вправе полагать, что он по широте воззрений был не последним среди лучших умов земли.

Сей труд был переведен на добрый десяток языков, и две конституционные монархии отметили грандиозность семитомной эпопеи присуждением Чжу Шэньду почетных ученых степеней их величеств. Так что Чжу Шэньду прочно утвердился на троне лидера куповедения — на пять тысяч лет в глубь веков и на пять столетий вперед как в границах священного Китая, так и за пределами оных.

Ежевечерне к дому Чжу Шэньду стекались потоки гостей, в первую очередь юных адептов его теории, коими постоянно полнилась просторная гостиная. Все разговоры, перешептывания и даже улыбки молодых людей возникали только по поводу семитомника «нашего многоуважаемого Чжу». Те из них, кто питал склонность к мелодекламации, при всеобщем внимании зачитывали наизусть целые куски, слово в слово. Иные, предпочитавшие витийствовать о южных небесах, северных морях, о вершинах в облачной дымке, по первому впечатлению далеко удалялись от главной темы, но в конце концов и они ухитрялись вставлять в свои разглагольствования какие-нибудь цитаты (со знаками препинания) с такой-то строки такой-то страницы такого-то тома все того же семитомника, за что вознаграждались взглядом многоуважаемого Чжу. У краснобаев речи текли бурливой рекой, порой их заносило, но в пределах дозволенного, конечно. Но некоторым свою чистосердечную преданность глубокоуважаемому Чжу удавалось выразить даже сквозь заикание и косноязычие… В общем, звезды жались к луне, птицы ловили ветер, и каждый старался показать себя.

Выделялась в гостиной женщина высоких добродетелей и изящного сложения, не совсем ясного возраста, с нежным, как молоко, голоском и в очках, которые она то снимала, то надевала, вытягивая при этом губки и вызывая симпатии окружающих. Она, натурально, верховодила среди молодых гостей. Имя ей было Юй Цюпин.

День ото дня жизнь в городе В. становилась лучше, и день ото дня улучшалась и упорядочивалась жизнь Чжу Шэньду. Семитомник вот-вот должен был обрести твердый переплет, автор в крайнем воодушевлении четыре месяца потратил на тщательнейшую доработку, прошелся по всему тексту, заменив в общей сложности семь слов и шесть знаков препинания и выдвинув при этом целый ряд соображений по поводу верстки, шрифта, даже отдельных литер, предложил Юй Цюпин подготовить для второго издания текст послесловия на семьсот пятьдесят два знака. Она же высказалась в том смысле, что по завершении «Послесловия» ей следует взяться за написание «Комментированной биографии Чжу Шэньду» и хорошо бы ему привести в порядок свои фотографии с младенческих лет по сю пору, а также собрать воедино черновики и рукописи. Глубокоуважаемый Чжу удовлетворенно улыбнулся, вслух же пробурчал:

— Ну, будет, будет вам, какой в том интерес!

И продолжалось бы это благоденствие непрерывно, без каких бы то ни было отклонений, дни шли бы за днями, как настенные часы в Европе, не случись однажды этого «инцидента с Чжао Сяоцяном».

22 ноября 1983 года в восемь вечера Юй Цюпин ворвалась в гостиную профессора Чжу Шэньду. В таком волнении, что, сбрасывая пальто, ненароком оторвала красивую, с переливами голубую пуговицу. Здороваясь с профессором, не выказала обычной почтительности, явно пребывая в растерянности. Чжу Шэньду взметнул бровь, напряг веко, а Юй Цюпин плюхнулась на диван и лишь тогда вымолвила:

— Этот ничтожный Чжао открыто бросил вам вызов!

— Что за Чжао и какой вызов? — не понял ее Чжу Шэньду.

— «Слабак» Чжао — Чжао Сяоцян!

— Какой такой Чжао Сяоцян? — брезгливо процедил профессор, словно эти три слога, «чжао-сяо-цян», обозначали какой-нибудь редкостный микроб, лабораторным путем обнаруженный в экскрементах.

— Плешивый такой коротышка, — еще больше взвинчиваясь и потому совершенно невразумительно тараторя, принялась объяснять Юй Цюпин, — мать его развелась, а он в школьном дворе груши таскал с деревьев… И вроде в Канаде стажировался. Три года потратил — и на что? Выучился, видите ли, золотых рыбок разводить. А теперь вот статью тиснул: мыться, говорит, надо утром!

Словно бомба взорвалась над ухом Чжу Шэньду.

— Что? Утром? У-у-утром, — даже начал он заикаться, — мы-мы-мыться? Так что же это, тогда, может, и го-го-говорить но-но-ногами станем, а пе-пе-петухи я-я-яйца на-начнут нести?!

Юй Цюпин расстегнула модную сумочку из искусственной кожи, достала местную «Вечерку» и ткнула пальцем в статью на третьей странице «Канадская россыпь» — квинтэссенция серии опусов Чжао Сяоцяна. Засуетилась, отыскивая дальнозоркому профессору очки, и когда он нацепил их, то увидел зловредные фразы, отмеченные красным карандашом (а одно слово было даже подчеркнуто):

«В нашей стране большинство обычно моются вечером, перед сном. Здесь же люди предпочитают принимать ванну поутру, встав с постели…»

Он проглядел всю третью полосу вечерней газеты, но лишь эти, выделенные красным карандашом, слова по соседству с «Маленькими бытовыми хитростями: как устранить запах изо рта», — лишь они и привлекли насмешливое внимание профессора Чжу.

— В сущности, — произнося это, Юй Цюпин очень мило надула губки, так что нижняя сложилась этаким совочком, — в сущности, это серьезная проблема — когда мыться: утром или вечером. Кто он такой, этот Чжао Сяоцян? Ну, побывал в Канаде, и что? Канадская луна — она что, круглее китайской? Мне бы предложили поехать в Канаду — отказалась бы! Подумаешь, в Канаду съездил — и уже возомнил о себе! С чего он взял, что именно по-канадски купаться правильно? У нас тут, в В., не канадцы живут! Или, может, девять десятых наших горожан — рабочие, служащие, овощеводы из пригородов — все по Канадам разгуливают? А если канадцы непочтительны к родителям, то и мы должны быть такими же? Да и потом, Канада…

От этой громыхающей «Канады», казалось, лопнет голова, и Чжу Шэньду замахал руками:

— Ах, наивное дитя, что взывать к его разуму…

Тут звякнул колокольчик у дверей, и трое самодовольных учеников Чжу Шэньду, обычно прибывающих по вечерам на поклон к профессору, явились, чтобы выразить чувства по поводу «бредней» этого мелкотравчатого Чжао Сяоцяна. Особенно возмутила их ужасающая непочтительность по отношению к многоуважаемому Чжу. Основы куповедения, опасались они, могут быть в корне потрясены.

— Полно вам. — Многоуважаемый Чжу начал слегка выходить из себя. — Юнец, молоко на губах не обсохло, покрутился за границей, поднахватался — и болтает невесть что, стоит ли толковать об этом!

Высказавшись так, он глубоко вдохнул и шумно выдохнул, при этом в горле что-то клёкнуло, будто петух среди ночи кукарекнул. Этаким манером он обычно намекал гостям, что пора и честь знать. Но сегодня звуки были особенно колоритными — в них слышалась и «сумрачная завеса дождя», и даже «стена ливня».

В этот вечер Чжу Шэньду вел себя еще вполне благопристойно. Через пару дней, однако, город взорвался слухами: «Чжу Шэньду вознегодовал», «Чжу Шэньду считает Чжао Сяоцяна мелкотравчатым», «Многоуважаемый Чжу назвал Чжао Сяоцяна негодяем и послал подальше», «Профессор Чжу заявил, что у Чжао Сяоцяна не тот уровень», «Доктор Чжу полагает, что от Чжао Сяоцяна несет не нашим душком», «Чжу Шэньду сказал…».

Не имея ног, слухи тем не менее достигали ушей Чжао Сяоцяна.

У того тоже была своя «братия», сплоченная вокруг него. Наибольшую активность среди них проявлял высокий, тощий, хромой, не по летам бородатый малый, с большими, как у женщины, глазами. Звали его Ли Лили.

— Какое бескультурье, какое невежество, какая тупость! — возмущенно всплескивал он руками. — Все это их куповедение — пустой звук. У всех у них единственная забота: благополучно достичь последнего рубежа — крематория!

Чжао Сяоцян штурмовал зоологию и действительно постоянно экспериментировал с золотыми рыбками, изучая наследственные мутации, что и вызвало презрительное замечание Юй Цюпин: «Отправился за границу, чтобы выучиться, видите ли, золотых рыбок разводить». Он и предположить не мог, что его статейка, тиснутая где-то на задворках вечерней газеты, вызовет такую бурю, и уже сожалел, что сочинил весь этот вздор. И строго одернул Ли Лили, осмелившегося задеть Чжу Шэньду.

— Учитель Чжу, — сказал он, — немало свершил. Его эпохальные куповедческие идеи двинули наш город далеко вперед по пути прогресса. Никто не сможет вычеркнуть глубокоуважаемого Чжу из истории. И японским он к тому же владеет. Почтенный Чжу взрастил меня, всегда был ко мне внимателен. Мне не забыть, что учиться в Канаду я поехал именно по его рекомендации. Глубокоуважаемый Чжу — мой учитель, и совесть не позволит мне забыть об этом. Тут просто мелкое недоразумение, объяснимся, и дело с концом.

У Ли Лили от ярости дрожали губы, и, тыча пальцем в Чжао Сяоцяна, он закричал:

— Книжник! Книжный червь! Чем больше читаешь, тем больше тупеешь! Где-то голову потерял, а где — не знаю, как когда-то здорово выразился Линь Бяо.

Чжао Сяоцян лишь ухмыльнулся. С такими гостями, как Ли Лили, он всегда был приветлив, смеялся, беседовал, порой не без пользы для себя. Но он, в конце концов, другого сорта человек, он не может, да и не хочет считаться «духовным вождем» этого скопища. Нет и никогда не было у него нужды в таких, как этот Ли Лили. Тоже мне «штаб»! «Крылья»! Он сам без таких крылышек взлетит, ни носильщики, ни советчики ему не нужны, и своих идей достаточно. Они суетились, таскали ему информацию, а он только слушал. У него свои проблемы, свои концепции, он мыслит по-своему.

На следующий день Чжао Сяоцян сел на телефон, но утром дозвониться до Чжу Шэньду не сумел. Днем повезло, но тот обедал, а узнав, кто на проводе, подходить не стал. Через двадцать две минуты было отвечено, что почтенный Чжу отдыхает. Во второй половине дня Чжао приступил к новым попыткам, однако телефон был прочно занят. Тогда в пять часов он рванул к Чжу Шэньду сам. Тот сидел насупленный. Оба чувствовали себя неловко, не зная, что сказать. Поговорили о погоде. И вдруг кто-то упомянул Канаду.

— Бывал я там, не понравилось, гордыня их заела, — высказался Чжу Шэньду.

— Да-да, конечно, — безропотно согласился Чжао Сяоцян. — Я тут, — наконец начал он, запинаясь, — для вечерней газеты написал статью, где как-то вскользь затронул проблему купания, но, поверьте, я ничего и никого конкретно не имел в виду…

Не успел он закончить фразу, как Чжу Шэньду, завопив, подскочил на диване — и довольно высоко: стар, да удал.

— Не надо об этом, ясно? Я не просил вас читать мне лекции по куповедению! Вы же отказываете мне в культуре, в знаниях! Я, по-вашему, туп! И единственная моя забота: благополучно достичь последнего рубежа — крематория! Не так ли?

Чжао Сяоцян остолбенел. С какой быстротой, слово в слово, донесли до ушей Чжу Шэньду все, что лишь двадцать четыре часа назад произнес в его доме Ли Лили! Неужели многоуважаемый Чжу установил в его доме подслушивающие устройства? Ах, если бы установил! Тогда Чжу Шэньду знал бы, что всю эту чепуху городил не Чжао Сяоцян и он отнюдь не разделяет ее, напротив — строго пресек. Конечно, полностью вину с себя не снимешь, произнесено-то было в его доме, он сам предоставил Ли Лили время и место для высказывания этих безответственных и, прямо скажем, оскорбительных слов, да еще и при сем присутствовал. Все логично. Ведь не у Чжу Шэньду, не на людном перекрестке порол эту чушь Ли Лили, а в его, Чжао, доме; так можно ли считать себя непричастным к этому? Или заявить Чжу Шэньду: я, дескать, «сам по себе»? Отмежеваться от Ли Лили, чтобы вместе с Чжу Шэньду начать на два голоса поносить негодяя?

И Чжао Сяоцян проглотил готовые вырваться слова.

А Чжу Шэньду поначалу не поверил тому, что ему передали. И вспомнил все эти оскорбления лишь потому, что вспылил. Вспылил непритворно, хотя все еще не мог категорически утверждать, что слова эти придумали не сами доносители. Но как-то странно вел себя Чжао Сяоцян, и почтенный Чжу начал склоняться к мысли, что все-таки в самом деле говорил это Чжао Сяоцян. Иначе почему он ничего не опровергает, не отрицает? Ну и Чжао Сяоцян, какой же он злобный хулитель! Вот тут-то Чжу Шэньду и рассвирепел…

Чжао Сяоцян возвращался домой в тоскливом расположении духа. В ушах звучал сердитый голос Чжу Шэньду, перед глазами маячил он сам, распаленный гневом, с как-то по-особенному заострившимся носом, поджатыми губами, которые он судорожно напрягал, так что верхняя, втянувшись внутрь, начинала походить на ровное лезвие ножа, и все это необычайно раздражало и даже пугало Чжао Сяоцяна. Он уже сожалел, что столь опрометчиво ринулся к почтенному Чжу; вот сам же и нарвался! Так и шел он по улице в некоторой прострации, пока на перекрестке его чуть не сбила «корона». Взвизгнули тормоза трех машин, бежавших с разных сторон по разным направлениям. Водители и постовой дружно облаяли его. А постовой еще и отдельную нотацию прочел. Чжао Сяоцян не вслушивался, согласно кивая в такт монотонному голосу, бубнящему что-то невнятное. Потом постовой отпустил его, наставительно заключив:

— Ну, вы не злостный нарушитель, на этот раз не привлеку вас, но впредь будьте внимательней!

Прощен, понял Чжао Сяоцян и засмеялся.

Пару минут постоял на углу под фонарем, разглядывая огромную афишу фильма «Наш Столетний Бычок»: плотный крестьянин присел бочком на лежанку, в руках миска и палочки для еды, жена сердитая, верно, одурачил ее, а сам лопает. Да, есть над чем посмеяться в жизни и есть от чего впасть в уныние. Но все же немного отлегло.

Дома он поужинал, вместе с женой посмотрел по телевизору хронику: руководители страны принимали иностранных гостей. И гости, и хозяева были весьма учтивы, выдержанны, и все эти ковры, диваны, чайные сервизы, люстры, картины на стенах создавали атмосферу спокойствия и устойчивости, довольно благотворно подействовавшую на Чжао Сяоцяна. В следующей передаче, «По нашей планете», показали африканскую страну. Города с высоченными зданиями и потоками машин, бескрайние пустыни, первобытные танцы. Завершал программу вечерний концерт — в слепящем сиянии ламп, переливах красок, точно клоуны, выкаблучивались «звезды».

Когда на следующее утро коллеги Чжао Сяоцяна затеяли с ним дебаты о куповедении, с его лица не сходила улыбка — он вел себя как на дипломатическом приеме.

— В сущности, — говорил он, — обсудить эти проблемы совсем неплохо, купальная почва вполне пригодна для всех цветов. Каждый, у кого в голове есть идеи, открыто излагает их! Что ж тут страшного? — И продолжал: — Я, конечно, со всем почтением отношусь к учителю Чжу и полностью принимаю его куповедческую теорию. Но ведь это отнюдь не означает, что каждая его фраза — истина в конечной инстанции и что я не имею права непредвзято рассказать о Канаде, в чем-то его дополнить, сказать что-то свое, пусть даже и спорное!

Высказал он все это просто, искренне, очень и очень деликатно, и все же ему показалось, что слушают его с недоумением и даже каким-то беспокойством.

Повздорив с Чжао Сяоцяном, Чжу Шэньду вскоре уже раскаивался в своем недостойном поведении. Да уж такая была у него натура: в своих ошибках обвинял других. Он считал, что никаких ошибок он бы и не совершал, если бы его не провоцировали, не мешали ему, не прибегали к разным уловкам, ничего специально не подстраивали бы. А что, в сущности, общего у него с этими желторотыми чжаосяоцянами? Негоже ронять достоинство! Вот так спустя несколько дней он и стал в нужные моменты принимать позы и величественно изрекать:

— Да-да, приветствую дискуссии!

— Это мы еще обсудим, какое купание разумней!

— Моя книга не подводит черту, истина не подвластна кому-то одному!

— Прекрасна молодежь, которая, игнорируя авторитеты, смело ставит новые проблемы, выдвигает новые концепции!

— Наши предки, люди незаурядные, всегда шли против течения, игнорировали авторитеты, разрушали традиции!

— Я сам начинал с того, что отступил от традиции!

И многое еще в таком же роде. Все это должно было продемонстрировать широту его суждений и показать, что он выступает как бы от имени истины.

— Истину проясняют споры!

— Настоящее золото огня не боится!

Все эти словеса немедленно достигали ушей противной стороны. В наше время даже с заседаний Политбюро сведения просачиваются, что уж говорить о более низких уровнях! Получив информацию, обе стороны на время успокаивались и приостанавливали боевые действия.

Целую зиму интеллектуальные круги всего города В. и определенной части провинции Н. толковали об этой куповедческой распре. Наряду с критикой романа Чжан Сяотяня «Травы луговые», ярмаркой пуховой одежды, устроенной в В., жуткой историей о капризной шестилетней девочке, которая подсыпала матери мышьяку за то, что та не купила ей мороженое, после чего отец задушил малышку и сам повесился, купальный спор, столкнувший поколения, привлек к себе внимание самых разных людей в обществе. Всего больше волновало вот что: каким образом в отношениях между Чжу Шэньду и Чжао Сяоцяном появилась проблема? Какова подоплека этих разногласий? Все жаждали обнаружить что-нибудь эдакое, тайное.

С вопросами приходили и к Чжао Сяоцяну, и к Чжу Шэньду. Первый отделывался тем, что пересказывал статью, тиснутую на задворках вечерней газеты, да и второй обсуждал проблемы утреннего или вечернего купания тоже без удовольствия. Их вялые ответы убивали всякий интерес у спрашивавших и слушавших, поскольку становилось ясно, что на столь несерьезных, незначительных расхождениях никоим образом не выстроишь напряженной драматургии. Оба противника начисто отрицали наличие какой бы то ни было проблемы отношений, однако такая фигура умолчания лишь укрепляла мнение, что проблема существует, и достаточно серьезная, глубокая. «Дело не простое», «Есть тайные пружины», «То ли какие-то давние причины, то ли в самом деле непримиримый конфликт» — вот к такому выводу и пришло большинство.

Похоже, в городе В. провинции Н. нашлись жаждущие поглубже копнуть проблему отношений. Любители. Верно, у них имелось даже свое любительское Федеральное бюро расследований или же Комитет государственной безопасности, а значит, и соответствующие возможности. Через какое-то время докопались до множества закулисных материалов, подняли на поверхность массу закрытой информации. Юй Цюпин и ее друзья с уверенностью утверждали, что Чжао Сяоцяна не устраивают ни место работы, ни должность, ни перспективы, ни жилищные условия. Поначалу ведь он надеялся, проглотив позолоченную пилюльку заграничной стажировки, получить статус научного работника, пост директора Института биологии провинциального отделения Академии наук, зарплату разряда на два повыше, трехкомнатную квартиру с холлом и возможность перевести в спецшколу свою дочку, только что поступившую в первый класс. Но всем этим чаяниям не дано было осуществиться, и он вообразил, что на пути его стоит могучий авторитет Чжу Шэньду, а решив так, переменился к учителю, затаил злобу, выжидая момент, чтобы авторитет этот подорвать. Кое-кто добавлял, что как-то на одном давнем ученом собрании, сидя рядом с Чжу Шэньду за столом, уставленным кружками с чаем, Чжао Сяоцян хотел поздороваться с ним, но тот, увлеченный беседой с председателем Политического консультативного совета, проигнорировал робко протянутую руку желторотого Чжао и своей неумышленной холодностью нанес урон самолюбию Чжао Сяоцяна…

Что касается Ли Лили с друзьями, то их анализа не избежал другой фактик. В городе В. было так заведено, что всякий, кто стремился занять достойное место в ученых или художественных сферах, непременно обивал пороги дома Чжу Шэньду, и стоило претенденту войти в высокие врата, как цена его возрастала десятикратно. Перед тем, кто прибивался к этой пристани, открывалось множество перспектив и на каждом перекрестке зажигался зеленый свет. Но прямодушный книгочей Чжао Сяоцян по возвращении в город В. из Канады целый месяц не показывался у Чжу Шэньду, что и настроило глубокоуважаемого Чжу весьма и весьма против этого заносчивого Чжао Сяоцяна. Некоторые еще добавляли «совершенно секретные» сведения. Ученый-агроном профессор Ши Каньлюй, говорили они, всегда противопоставлялся в нашем городе Чжу Шэньду. И вот Чжао Сяоцян на следующий же после возвращения со стажировки день наносит визит профессору Ши, подносит ему две банки растворимого кофе, баночку «Кофейного друга», электробритву, транзистор с вмонтированными в него электронными часами и еще какими-то штуковинами, а вдобавок еще два больших пакета с укрепляющими средствами западной медицины. А к Чжу Шэньду путешественник заявился лишь спустя полтора месяца и подарил только пачку сигарет «555» и зажигалку «Кэмел». Это и замутило воду, посеяло семена вражды.

Вот так, углубляясь в историю отношений, город познавал характеры спорящих, придав дискуссии психологический аспект. Поговаривали, что к старости Чжу Шэньду стал завистливей и не терпел, чтобы хоть кто-нибудь хоть в чем-нибудь превосходил его. Посмеивались: «Чжу Шэньду зависть заела». Другие заявляли, что Чжао Сяоцян, которому с детства везло, возгордился и шел напролом, сметая всех со своего пути. Освоив психологию, общественность подобралась к политологии, а затем к информатике и со вкусом, со знанием дела принялась обсуждать столкновение «фракций юнцов и патриархов», «новой и старой партий», «заморских и местных нравов». Некий обозреватель (любитель, хотя и со своей «критической колонкой» — устной, разумеется) связывал все это с положением о «практике» (которая, как известно, только и является критерием истины), а также с низвергнутой теорией «все, что…», допускавшей лишь «все то, что» имелось в трудах Мао Цзэдуна, и отвергавшей то, чего там не встречалось.

В итоге любителям подсматривать да обсасывать отношения стало почти совершенно ясно: «антагонизм между Чжу и Чжао» неизбежен, закономерен, ибо небеспричинен, то, что мы видим, еще не вся его глубина, и за поверхностной фабулой скрываются совсем иные сюжеты. Увы, в городе В. обнаружили себя вполне тривиальные общие противоречия, глубоко поразившие время и общество на самых разных уровнях — и притом в широком масштабе.

Встречались люди, в том числе и среди молодых, кто, прослышав о распре, потирал руки и, исходя слюной, принимался строить всякие планы в надежде поживиться на этом. В таких компаниях, попивая водочку и закусывая жареными креветками да яичками «сунхуадань», целыми днями, с раннего утра и до поздней ночи, без сна и отдыха искали истоки и гадали об исходе войны Чжу с Чжао, вскрывали ее подоплеку, смысл, последние симптомы и дальние перспективы. Один какой-нибудь фактик пережевывали тридцать три раза в день. При этом всякий раз излагая чуть иначе, чем прежде. Что, например, Чжао Сяоцян привез профессору Ши. И ведь никому не наскучивало, новость, изложенная в тридцать третий раз, казалась такой же девственно свежей. Те, кто рассказывал, взметали вверх брови, делали большие глаза, всплескивали руками, напускали на себя такой загадочный, глубокомысленный вид, словно впервые делились тайной. До чего соблазнительно наблюдать за распрями между людьми! Традиционное любопытство живет в нас с давних, еще до нашей эры, времен летописей и Борющихся царств и никогда не состарится, подпитываясь любопытством сегодняшним! Второго такого в мире нет! Все новых и новых фанатов увлекает пагубная страсть к выяснению отношений. У нас в стране прямо какой-то «взрыв отношений», равно как и всевозможных рекомендательных списков, так что мы не уступим Западу с его знаменитыми «взрывами» — сексуальным, информационным… Богата и китайская проза: тут вам и любовь, и жизнь, и смерть, есть приключения и детективы, кто философствует, кто изображает типы, характеры или выдает потоки сознания, живописует нравы, чувства, душевные травмы, но все это ни в какое сравнение не идет с панорамой взаимоотношений, интриг в самых разнообразных ситуациях, и часто к тому же между хорошими людьми! Только это и способно сыграть на глубоких душевных струнах национального, исторического, местного, общинного, подсознательного, традиционного, современного и так далее! И связать возвышенное с низменным, древнее с современным, дряхлое с юным, отечественное с привозным!

Завершив свой всеобъемлющий анализ, компании расходились. Одни шли к Юй Цюпин, другие к Ли Лили — «примазаться» к Чжу Шэньду или к Чжао Сяоцяну. Этим модерновым словечком «примазаться», изобретенным «культурной революцией», называли действия тех, кто пристраивается к кому-либо (а в те времена имели в виду — к какой-либо «линии»). «Примазываться» гораздо выгодней, чем даже играть в кости либо на тотализаторе в старом Шанхае или в сегодняшнем Гонконге. А кое-кто вообще считает, что это кратчайший путь к успеху на поприще человеческом. Посему некоторые, ринувшись к Чжао Сяоцяну, ничтоже сумняшеся, принимались поносить Чжу Шэньду. По любому поводу. Чжао Сяоцян аж за голову хватался. Другие же бросались к Чжу Шэньду, дабы на примере Чжао Сяоцяна продемонстрировать падение общественных нравов, пороки воспитательной работы, деградацию современной молодежи. Юй Цюпин передавали, какие неблаговидные деяния и речи совершал и произносил Чжао Сяоцян чуть не в младенчестве, рассказывали про его дочь, которая в детском саду расцарапала мальчику лицо: вы подумайте, логично, как им казалось, подытоживали они рассказ, «каков отец, такова и дочь, и, с другой стороны, какова дочь, таков и отец». А Ли Лили нашептывали байку о том, что жена Чжу Шэньду мучила свою нянюшку, и уж Ли не преминул пустить это дальше, и вот уже почти известный и уважаемый в городе товарищ, учившийся в одной с Чжао Сяоцяном школе, правда на тринадцать лет раньше, а теперь поднявшийся по зарплате на шесть разрядов выше, при встрече хватает его за руку, смотрит расширенными глазами и, опаляя лицо жарким дыханием, произносит:

— Не падай духом, товарищ Сяоцян, смотри, я с тобой, я одобряю и поддерживаю тебя!

Чжао Сяоцяну стало тошно, и съеденные накануне две миски пельменей со свининой и лучком едва не полезли обратно.

А к Чжу Шэньду явился какой-то длинноволосик, закаливший свой дух дыхательными упражнениями «цигун», что помогло ему тиснуть в «Вечерке» пару микрорассказиков. И высказался:

— Я давно заметил, что этот малый, Чжао Сяоцян, мать его… подонок! Если глубокоуважаемый Чжу не отвернется от меня, то стоит почтенному мигнуть, как я немедленно впрягусь в ваш возок, и вы сможете помыкать мной!

От этих слов у Чжу Шэньду почему-то началось сильное сердцебиение, двадцать четыре часа сердце не успокаивалось. Он стал избегать длинноволосого, возжаждавшего с помощью укрепляющей дух гимнастики или иных каких специальных упражнений сломать судьбишку Чжао Сяоцяна.

Попадались ловкачи, которые не «примазывались», а старались держаться посередке. Встретят многоуважаемого Чжу — улыбаются, точно так же, как при виде Чжао. Встретят Чжао — поговорят о погоде, точно так же, как с многоуважаемым Чжу. Радость переполняет их при виде многоуважаемого Чжу, как и при встрече с Чжао. В высшей степени внимательны к обоим, дабы ни к кому не склониться, ни на шаг не приблизиться, так сказать, не допустить перевеса ни на грамм.

И почтенному Чжу, и Чжао тошно было от всех этих пересудов, этой ужасной атмосферы, но противостоять ей, избегнуть ее не было никакой возможности. Ну мог ли, посудите сами, почтенный Чжу отвернуться от Юй Цюпин, отказать ей от дома? А Чжао поступить так же по отношению к Ли Лили? К чему самому себе яму рыть? Этак в конце концов и останешься один-одинешенек. Нет-нет, уговаривал себя Чжао Сяоцян, я себе не враг, и поэтому лучше не обращать внимания ни на какие фокусы, делать вид, будто ничего не слышишь. А почтенный Чжу успокаивал себя так: человек значительный не снисходит до суетных мошек, душа врачевателя — бесстрастное зеркало вод, в чтении находит успокоение дух. Увы, оба они уже не вольны были распоряжаться собой, ввергнутые в болото сочувственного шепота, назойливого внимания, и должны были выступать в роли неких «лидеров фракций».

Со временем пересуды поутихли, а люди, до них охочие, нашли себе другую тему — принялись рядить, кто станет преемником городского головы.

Как вдруг в январе 1984 года небольшой столичный журнал поместил материальчик «Дискуссия после зарубежной стажировки», написанный давним, еще со школьных лет, приятелем Чжао Сяоцяна. Этот журналист побывал у него полгода назад. Чжао уже запамятовал о его визите и вспомнил, лишь получив сразу два экземпляра журнала.

Статья, как говорится, «в основном опиралась на факты», однако в немалой степени была разбавлена — как маслицем, так и уксусом. Но куда журналисту-очеркисту, подумал Чжао Сяоцян, без таких украшений? Только так и могут они продемонстрировать свой талант и стяжать славу и популярность в читательских массах. Эта мысль несколько успокоила его.

В статье приводились слова Чжао Сяоцяна: «Нам очень недостает споров, дискуссий, не о людях — о явлениях, недостает того духа, которым пронизано изречение „Учитель мне друг, но истина дороже“! За границей я частенько бывал свидетелем жарких дебатов по какой-нибудь научной проблеме, но заканчивалось заседание, и спорщики расходились, оставаясь все теми же недобрыми друзьями. Мы же тут кричим, кричим десятилетиями, а настоящих дискуссий-то и нет. Во-первых, стоит высказать что-нибудь свое, хотя бы слегка отходящее от общепринятого, — сразу же нарвешься на обиду: дескать, в кого-то метишь, целишь, кого-то провоцируешь, тут уж не один обидится, не два, а все поголовно! А если и начнут, паче чаяния, дебаты, то под гром клятв „Победить или умереть!“ — и бьются тогда без устали, забыв о предмете спора, и никому не ведомо, куда их заведут такие „дискуссии“! Ну о каком расцвете науки тут можно говорить!»

Цитировались и другие слова Чжао Сяоцяна: «Перед лицом истины все равны — как просто это провозгласить и как трудно этому следовать! От каких только критериев не зависит истина: власть, тенденция, авторитет, положение, должность, порой смертельно опасная для нижестоящих, всякие там цензы, возраст… да что об этом говорить! Попробуй возразить высоконравственной особе, если она к тому же еще и в летах, — кто бы ни был прав, все равно тебя упрекнут, что ведешь себя непристойно. Циничные и амбициозные — вот, одним словом, каковы наши научные дискуссии!»

Завершалась статья цветистыми оборотами: «За два океана в поисках знаний отправился Чжао Сяоцян. Высоко замахнулся, широко мыслит, легко излагает, ничто от него не скроется, зрит в корень, самую суть ухватывает, взор его исполнен мудрости, движения — решимости. Это жаворонок, поющий о весне, несущий весну в научные сферы нашей родины!»

Черт подери!

Дочитав, Чжао Сяоцян вздохнул и принялся беспокойно расхаживать по комнате. Полдня утешала его жена:

— Да ведь ясно же, что беседовали вы полгода назад и ты решительно ни в кого не метил, если сомневаются, пусть проверят, запросят Пекин, а потом писал же все это не ты, а этот твой дружок, высосавший у нас полстакана канадского виски, а потом подливший в статью маслица да уксуса, украсивший ее всякими цветочками…

— Что толку объяснять все это? Ты что, думаешь, твоим мнением поинтересуются? Или ты забыла про У Ханя? Ведь свою пьесу «Хай Жуй уходит в отставку» он написал задолго до Лушаньского пленума, на котором Пэн Дэхуай был снят с поста, и тем не менее У Ханя обвинили в том, что он будто бы взывал к отмщению за безвинно пострадавшего Пэн Дэхуая! Куда ты собираешься нести свою правду?!

— Время-то другое!

— А я и не говорю, что то же!

Между супругами спор развития не получил, а вот Чжу Шэньду воспринял статью как взрыв атомной бомбы. Юй Цюпин, на сей раз уже даже без нервной дрожи, обессиленной бабочкой слетела с журналом в руках к почтенному Чжу и, найдя его очки, протянула статью — без каких бы то ни было подчеркиваний красным карандашом.

Эту махонькую статейку почтенный Чжу изучал сорок пять минут, обсасывая каждую фразу, каждое слово. Сначала он покраснел, затем позеленел, пожелтел, побелел, но постепенно взял себя в руки, и в конце концов ярость обернулась вялостью, даже какой-то оскорбленной апатией. Дочитав статью, он не проронил ни звука, только губы задергались и искривились в усмешке.

Юй Цюпин вдруг проявила особое понимание и, видя, в какой транс впал многоуважаемый Чжу, незаметно ретировалась. В общем-то, своего добилась, даже не ударив пальцем о палец.

Всю ночь Чжу Шэньду не сомкнул глаз и что-то непрестанно бормотал. Лицо горело огнем, словно от пощечин, и свистели летящие в него острые стрелы Чжао Сяоцяна!

Утром ли мыться, вечером — какая разница! Важно не лебезить перед Канадой, презирая Китай. Или что — идти против предков? Против священной земли нашей? Славных предшественников? Учителей? Кровь закипела, из глаз полились жаркие слезы, вены вздулись на лбу, как только подумал об этом Чжу Шэньду; нет, решительно не позволю еретическим бредням Чжао Сяоцяна взять верх! Жизни не пожалею. Больше твердости, очищающего ветра, этот сосуд вони не заслуживает внимания! Подумать только, «основами куповедения» — семь томов! — не дорожит! Плюет на предков и потомков в трех поколениях, на дух Юйгуна, сдвинувшего горы, на славные подвиги тысячелетий… Нет, не допущу, чтобы переменился цвет наших гор и вод, чтобы туманом заволоклись солнце и луна! Воина можно убить, но не опозорить! Если утром познаешь истину, то вечером и умереть не жаль! Книжник я, интеллигентщина, имя свое опозорить хочу? В изгибах дороги нельзя терять цель! Если мелкие жулики вроде Чжао Сяоцяна возымеют силу, государство перестанет быть государством, купание — купанием, а мне и на смертном одре глаз не смежить спокойно!

Столь благородная скорбь возвысила и очистила дух Чжу Шэньду.

И на следующий день он засновал этаким челночком — туда, сюда, вверх, вниз, в партийные, административные, военные, массовые, рабочие, крестьянские, торговые организации — и всюду поднимал вопрос о Чжао Сяоцяне. Серьезно, солидно, тактично. Никаких персональных выпадов, излишних колкостей, личных пристрастий. Наоборот, он «против явления, а не личности», вот что следует подчеркнуть. Мол, Чжао Сяоцян молод, одарен, перспективен, на него возлагаются большие надежды, потому-то и приходится переживать за него: больно, что тот по ошибке зашел в тупик. Чжу Шэньду давал понять, что сам он собирается оставить все общественные посты, заняться только наукой. Что мешает нам спокойно, солидно обсудить проблемы куповедения? Критические замечания в адрес «Основ куповедения» можно только приветствовать, во взаимоотношениях с людьми он придерживается принципа «Терять с улыбкой, обретать смиренно, радоваться всему, что услышишь». Но молчать о том, что считается куда более важным, он не в силах, он обязан разъяснить свою позицию, иначе это будет преступно по отношению к стране, истории, нации, науке!

Побывав не единожды там-сям, высказав то-ce, он, возможно, никого и не убедил, но зато сам уверился в своей правоте. Ах, как он серьезен! Как откровенен! Строг! Революционен! Решителен! Бескомпромиссен! Долго, очень долго, многие годы, не вкушал этакой справедливости, не испытывал такого энтузиазма, таких патетических чувств! «Сгустившийся сумрак не скроет могучей сосны, все так же неспешно по небу плывут облака». «Героя узнаешь в боренье с морскою волной». В этой дискуссии, вне всякого сомнения, решаются крупные, принципиальные проблемы, тут стоит вопрос, по какому пути, в каком направлении и под каким знаменем шагать!

Истинное, однако, незаметно, пока не обретет внешней формы, так что благородному порыву необходимо поскорее придать отчаяния и слезливости! Такая патетика быстренько охватила Юй Цюпин с ее приятелями, и повсюду зазвучали пылкие речи.

Они не могли не воздействовать на главного и прочих, ответственных и не очень, редакторов вечерней газеты города В. А всего глубже — на того, кто некогда выпустил в свет «Канадскую россыпь». Он трепетал в ужасе, у него разрывалось сердце, раскалывалась голова, он жаждал искупить вину. Начала «Вечерка» с туманных статеек, по которым трудно было понять, критикуют они или не критикуют Чжао Сяоцяна. Одна называлась «Канадская луна, говорят, круглее китайской…». Другая — «Кто захватит усадьбу помещика, получит в наследство и его кальян, и его жену». Ну к чему тут подкопаешься?

Любопытные вещи, однако, творятся в Поднебесной: сначала пылкость Чжу Шэньду, затем статеечки про луну да кальяны с наложницами… и вот уже в облике Чжао Сяоцяна вдруг обнаруживаются сомнительные черточки. И пошли пересуды по городу В. и в радиусе до четырехсот километров:

— Чжао Сяоцян не хочет есть палочками, а только ножами да вилками…

— Чжао Сяоцян требует, чтобы в семь утра бани уже прекращали работу…

— Чжао Сяоцян подводит жене глаза зеленью…

— Чжао Сяоцяна не устраивают иероглифы, подавай ему канадское письмо…

Даже вот до чего дошло:

— Чжао Сяоцян в Канаде имел любовницу и теперь собирается бросить жену, переехать в Канаду, он уже оформляет канадское гражданство…

— Любовница называет Чжао Сяоцяна в письмах dear — то есть дорогой…

И даже так:

— Чжао Сяоцян пытался провезти из-за границы сорок портативных акустических систем, но таможня конфисковала их…

— Чжао Сяоцян вез с собой из-за моря порнографию…

— На границе у Чжао Сяоцяна обнаружили новейшие американские противозачаточные средства!

Участливые друзья не считали за труд забежать между делом, но всегда кстати сообщить что-либо, письма слали простые и заказные, отбивали телеграммы, ежедневно по многу раз доносили, в своей, разумеется, интерпретации, до ушей супругов Чжао все, что ходит по городу. Все это изобилие подавалось сосредоточенными, возбужденными друзьями старательно, с подробностями и необычайно живо. Так что однажды Чжао Сяоцяну с женой даже пришла в голову мысль, а не сами ли придумали, сфабриковали, распространили и поспешили принести ему все это люди, уверяющие его в верности, выражающие свою преданность. Но от таких предположений пришлось быстренько отказаться: ведь если продолжать в этом духе, то не избегнуть вывода, что ходит к тебе всякий сброд, но всех же не выгонишь, ибо — на радость врагу, на горе другу — останешься в полном одиночестве.

И спустя час Чжао Сяоцян сказал жене:

— Плохо дело! Наши с тобой сомнения отдают чем-то болезненным. В Канаде в таких случаях обращаются к невропатологу или даже психоаналитику. Бывает, и таблетки глотают. А у нас в городе, говорят, в нервной клинике открыли психиатрическую консультацию, но через два месяца вновь прикрыли. Что же это, в самом-то деле? Будь это в Оттаве или Торонто…

Он еще не закончил фразы, как жена вспылила:

— Надоел ты мне! Тошно! Чертова Канада! Далась она тебе! Хватит! Три года ждала тебя, у нас тут то свет отключат, то воду, то тайфун песком да камнями барабанит по стеклам, а ты разгуливаешь по своей Канаде, диско отплясываешь…

Жена махнула рукой. Упал и разбился стакан.

Чжао Сяоцян совсем смешался, словно из его любимых золотых рыбок вдруг выросли морские черепахи. До него наконец дошло, что, как бы ни была доброжелательна жена, старавшаяся не верить сплетням о его канадском разврате, что-то, видимо, у нее в подсознании осело. Ах он преступник, тысячи смертей ему мало!

Одно влиятельное в городе В. лицо, у которого тоже побывал Чжу Шэньду, сделало по этому поводу ряд замечаний. Их, более или менее точно, повторили с нескольких трибун. Формулировки звучали осторожно и обтекаемо. Надо, в лозунгах времени возвестило лицо, «сплачиваться» с товарищами, позволившими себе кое-какие ошибочные публикации, но не вышедшими при этом за рамки нашей политической линии. Это хорошие товарищи, патриоты. Они же в конце концов возвратились! Хотя, и не возвращаясь, можно оставаться патриотом, разве множество китайцев иностранного подданства не друзья наши? Мы считаем, что сознание человека — это процесс изменений. Надо уметь ждать. Не месяц, так два. Не год — так два! Пролетариату ли бояться буржуазии? Востоку ли бояться Запада? Социализму — капитализма? Так что волноваться, полагаю, нечего. Мы сильны. У нас власть, армия! Надо чистить сознание и сплачиваться с товарищами. И даже с Цзян Цзинго. Пусть приедет, полюбуется на нас, а потом может опять уехать к себе на Тайвань, пожалуйста. Но нельзя допускать случайных срывов. Чем шире наша политика открывает двери в мир, тем четче должны мы представлять себе, до каких границ можно сплачиваться.

Осторожные и обтекаемые формулировки были доведены до каждой партгруппы, и всякий раз подчеркивалось: не надо волноваться, не надо волноваться, ни в коем случае, ни по какому поводу не надо волноваться… В искренности этих благих умиротворяющих призывов сомневаться не приходилось, и все же по какой-то труднообъяснимой логике они лишь накаляли атмосферу.

Сложнее всего оказалось тем, кто трудился в купальных сферах. К восьмидесятым годам XX века, надо вам заметить, подавляющее большинство китайских семей, даже и в крупных городах, купальных удобств в домах не имели. В некоторых квартирах, правда, уже существовали гигиенические комнаты с ванной, но горячая вода пока не подавалась, что, сами понимаете, лишало ванну всякого смысла. Мыться ходили в общественные бани. А поскольку бюджетные ассигнования оставались незначительными, с ростом населения обнаружилась нехватка бань, и ситуация создалась весьма напряженная. Бани закрывались все позднее и позднее, работали с семи утра до десяти вечера по пятнадцать часов в сутки. Когда же возникла, да еще обострилась, дискуссия между Чжу и Чжао, а потом еще стали поступать «осторожные и обтекаемые» указания, купальной отрасли пришлось делать выбор. К кому же «примазаться»? Три поколения семейства Чжу имели в банных сферах города В. такой же авторитет, как и легендарный Лу Бань среди кузнецов, плотников и каменщиков всех веков или Кафка среди начинающих молодых литераторов восьмидесятых годов. И как только разгорелся конфликт, одна баня, называвшаяся «Чисто и быстро», незамедлительно вывесила объявление:

«Наша баня вот уже десять лет придерживается вечернего купания, как того требуют широкие народные массы и привычки предков. Настоящим специально оповещаем, что мы не свернем на крутую тропку утреннего купания. Наш режим — с 4 часов 30 минут пополудни до 12 часов ночи».

В этом объявлении присутствовала прямота непосредственного отклика, так что простим описку «крутая» вместо «кривой». Вывесив объявление, управляющий баней «Чисто и быстро» почувствовал облегчение, словно ему удалось ловко и без особого для себя ущерба влезть в чужую драку или же собственными глазами увидеть, как опростоволосился занесшийся Чжао Сяоцян. (Правда, кто такой Чжао Сяоцян, управляющий и понятия не имел.) Его примеру тут же последовали другие заведения.

А у Ли Лили был приятель в загородной бане «Эпоха», и вот эта баня, не без воздействия Ли Лили, разумеется, решила отмежеваться от прочих и объявила:

«В связи с ростом уровня народного потребления и в целях осуществления модернизации купальной отрасли наша баня со следующей недели будет работать с 3 часов утра до 11 часов дня. После 11 часов прекращаем купание и начинаем торговать простоквашей, о чем и ставим в известность население».

Эту баню единодушно осудили, особенно братские заведения. И управляющий «Эпохой» сразу понял, насколько он опередил эпоху. У него имелись свои интересы. И письма с поддержкой. Но один представитель старшего поколения самолично позвонил Чжао Сяоцяну и за секунду ухитрился выпалить семь слов: «Баня „Эпоха“ ведет себя недостойно, обратите внимание». После чего повесил трубку. Чжао Сяоцян не знал, смеяться ему или плакать: ну что у него общего с баней «Эпоха»?

Однако и Чжао Сяоцяну пришлось столкнуться с проблемой: мыться или нет? И в какое время? Он, разумеется, патриот, чего никто, включая «влиятельное лицо», не отрицал, и все же затруднения с мытьем на родине заставили его с тоской вспомнить Канаду. Нет, он никоим образом не сомневается в четырех модернизациях, которые должны открыть широкие и ясные перспективы купальных удобств для каждого. И когда в каждый дом войдет соответствующее оборудование, у людей появится возможность без всяких дискуссий мыться в любое время — утром, днем, вечером, а если приспичит, то и ночью, прервав сон, и в ветреную погоду, чтобы смыть песок, и в жару, чтобы смыть пот, и по куче других поводов. Но что толку препираться о сроках купания сейчас, когда у него дома простого, даже отечественного, душа и того нет?!

И вот четырнадцатого февраля, когда город захлестывали пересуды, Чжао Сяоцян отправился в баню «Чисто и быстро» — в семь сорок пять вечера. Народу было навалом, он минут пятнадцать ждал, пока банщик подведет его к какой-то зловонной корзине, где он сбросит одежду, и погрузился в бассейн. Если человек грязен, что ему грязь воды? Грязная вода тоже смывает грязь с людей. Так что мытье завершил он с легким чувством удовлетворения. Казалось, с телом произошли какие-то эпохальные превращения. Выйдя из бани, купил у лоточника связку сладостей в виде маленьких тыквочек с начинкой из семечек и фасолевого пюре и пошел, уплетая лакомство и энергично втягивая в себя вечерний воздух, уже запахший весной, и ощущал себя обновленным как снаружи, так и изнутри.

А на следующее утро к нему прибежали с вопросом, в самом ли деле накануне он мылся вечером. Он подтвердил, и последовал новый вопрос: означает ли это перелом в его взглядах на купание? На это он отвечал, что всегда утверждал, утром можно купаться, но никогда не заявлял, будто купаться можно только утром, и тем более не связывал себя самого обязательством купаться лишь по утрам, а не вечерами или в какое-то иное время. Да он сроду не считал, что, кроме как утром, купаться вообще нельзя.

— Но ведь вы, — хитро сощурился спрашивающий, — из фракции раннекупальщиков. Это же ваши слова: купаться в основном следует по утрам. Раннее купание было вашим коньком, так теперь вы что же, отказываетесь от собственных концепций?

В вопросе, похоже, звучала издевка. И, слегка покраснев, Чжао Сяоцян заставил себя воскликнуть:

— Конечно, утром тоже можно купаться, что в том такого?

Произнеся это, он вдруг почувствовал, что его затягивает в глубину. Ловушка?

Вскоре позвонила Юй Цюпин и сладенько этак тянет:

— Это я, Юй. Многоуважаемый Чжу весьма рад. Нам стало известно, что вы предприняли практические шаги к исправлению своих ошибок и заблуждений. Одобряем, одобряем. Будет минутка, загляните к многоуважаемому Чжу, он изволил заметить, что встретит вас настоящим вином из провинции Нинся, настоянным на дерезе.

Горло сдавило, и Чжао ничего не смог ответить.

Вечером пятнадцатого февраля его отыскал вконец расстроенный Ли Лили.

— Поговаривают, что вы переменили курс. Не верю! Я тут сцепился, чуть в драку не полез. Не такой вы, говорю, человек… А вы что, в самом деле ходили вечером в баню «Чисто и быстро»? Не таитесь от меня!

Чжао Сяоцян почувствовал, что лучше ему не отвечать, а то нервы юнца не выдержат напряжения. Метафизику, понял он, одной лишь пропагандой диалектики не одолеть, нужны еще аминазиновые препараты. Он опустил голову и ничего не произнес.

Выражение его лица Ли Лили истолковал не совсем точно.

— Так это правда?! — со слезой в голосе воскликнул он. — Ах, как неразумно вы поступили! Да хоть тысячу вечеров проторчите в этой чертовой бане, они же вас все равно своим не признают. Боитесь прослыть еретиком? А ведь личность ценна тем, что не похожа на других! Зачем стачивать свои углы?

— А ты… в последнее время… мылся?

Уже задав вопрос, Чжао Сяоцян вдруг понял всю его нелепость. Сквозь стильный пестрый джемпер и бежевую трикотажную рубашку от Ли Лили шел такой дух, что каждому было ясно: в баню он уже давно не ходит.

Убито побрел прочь Ли Лили. А от информаторов по-прежнему отбоя не было. Притащили Чжао Сяоцяну один весьма влиятельный в их провинции журнал со статьей о том, что путь ко всемирному лежит лишь через национальное. Перед матерчатой обувью, писал журнал, пала Северная Америка, а отдельные китайцы не могут, видите ли, носить ничего, кроме кожаной, тогда как кожаная обувь пришла с Запада, где теперь в моде-то не она, а матерчатая, китайского образца, с круглыми или квадратными носами, на многослойной подошве. Нам ли с иностранцев обезьянничать?!

В статье приводился такой пример. Из Голливуда приехали в Китай покупать фильмы, просмотрели множество картин так называемой «новой волны» и ничего не выбрали. Ибо то, что в Китае кажется новым, для других уже устарело. Но под занавес показали им экранизацию старого традиционного спектакля «Мелкий чиновник седьмого ранга», и они отвалили за него полновесную монету.

Чем дольше читал Чжао Сяоцян, тем больше запутывался. Что же это, выходит, за статья? Просто факты излагает или осуждает низкопоклонство перед заграничным? Или же агитирует? Хочет, чтобы наши люди походили на иностранцев, или возмущается подражанием заморским вкусам?

Впрочем, достоверность информации вызывала у него сомнения. Ведь он три года прожил в Канаде, на месяц в США ездил — в Майами. Да, встречались ему американцы в матерчатых туфлях китайского типа, поскольку в Америке есть всякий народ и всякая обувь, каков человек, так он и обут. И йогой американцы занимаются, и гимнастикой «тайцзицюань», есть и такие, кто выбривает себе голову и идет в монахи, а кое-кто до сих пор развешивает фотографии этих вожаков «культурной революции» Кан Шэна да Чжан Чуньцяо, торгует левацкими брошюрками аж еще 70-х годов с бранью в адрес Линь Бяо и Конфуция. Так что, может, это и факт, будто китайская матерчатая обувь покорила Северную Америку, а может, просто бред чьей-нибудь дефективной головы.

Информаторы, правда, полагали, что статья подспудно метит в их куповедческие дебаты и, не называя имени Чжао Сяоцяна, критикует именно его. И как только это было произнесено: «критикует, не называя имени», у Чжао Сяоцяна волосы дыбом встали. Неужто в самом деле в него целят? Как же это можно выяснить? И попробуй тут оправдайся! Благодаря заботам добрых друзей все шире стали поговаривать, что критикуют-то именно его, хотя он что-то не припоминал, что позволял себе недооценивать матерчатые туфли или хэнаньский театр «Юйцзюй». Нет, поименная критика куда лучше, там все ясно: ругают — значит, ругают, нет — значит, нет.

И нескольких дней не прошло, как в другом периодическом издании всекитайского масштаба — журнале по здравоохранению — появилась новая статья с рассуждениями об образе жизни, в котором непременно должна присутствовать китайская специфика. Чжао Сяоцян сам, без подсказки, наткнулся на эту статью. Прочитал, и тревожно забилось сердце: опять, что ли, в него метят? Да приглушите же вы барабаны, к чему все это?!

Из дальней деревни пришло письмо от двоюродного брата:

«До сих пор, Сяоцян, тебе везло. Но не может же ветер всегда дуть в твои паруса? Споткнулся — не переживай. Это тоже полезно. Твой Цеце».

Чжао Сяоцян почувствовал, что попал в какую-то центрифугу, которая все ускоряет вращение, и он перестает принадлежать себе. Ну почему любая дискуссия, значительная ли, мелкая ли, непременно сводится к конфликтам между людьми, к интригам, к «грызне собак», от которой «вся пасть в шерсти»? Почему в таких дискуссиях всегда впадают в метафизику и абсолютизацию? И ведь ничего изменить нельзя. И не отвяжешься, будто накрепко приколотили тебя к этой дискуссии. Ну почему?

Спросил жену. Но откуда ей знать? Вот тут-то ему и сообщили: некто полагает, что утреннее купание тоже приемлемо. С парой бутылок циндаоского пива и цзинем свиных ушек примчался счастливый Ли Лили. Звонил телефон, поздравляли. А у Чжао Сяоцяна на душе было тяжко. И даже вечером, отходя ко сну после супружеских ласк, наша молодая пара продолжала обсуждать, что, мол, одному небу известно, куда еще заведет их дискуссия с Чжу Шэньду. Едва затронули эту тему, ему стало трудно дышать, заколотилось сердце, пропал голос, сдавило горло. Похоже, что это симптомы… О небо!

Может, завтра все образуется? Проспишься, как с похмелья, а небо ясное, воды чистые и все ушло прочь — и заискивающие рукопожатья, и дрязги, ссоры, распри! Завтра, завтра…

ДА ЗДРАВСТВУЕТ ЮНОСТЬ! Фрагменты из романа © Перевод В. Малявин

1

— Девочки, сейчас польется вода из нашего источника счастья!

Ученицы второго класса высшей ступени седьмой женской школы нашли на холме маленький родничок и заложили его камушком. Девять часов утра. Девушки только что поднялись на высокий холм и, не помышляя об отдыхе, встали кружком и начали «церемонию открытия источника счастья».

Об открытии источника объявила подвижная, веселая девушка с короткими косичками. Ее зовут Юань Синьчжи. Напустив на себя важный вид, Юань Синьчжи нагнулась и под аплодисменты подруг осторожно приподняла камушек, закрывавший источник. Брызнула струя воды, да такая высокая, что даже куртка Юань Синьчжи покрылась блестящими каплями. В следующее мгновение водяной столбик опал и теперь уже едва приподнимался над землей. Теснившиеся вокруг девушки протянули к родничку чашки.

Юань Синьчжи вскинула вверх руку с наполненной до краев чашкой и, едва сдерживая смех, задорно крикнула: «Осушим бокалы!» Чашки с глухим стуком сошлись воедино. Потом все поднесли свои «бокалы» ко рту и, запрокинув головы, сразу, залпом опорожнили их. Студеная вода казалась необычайно вкусной.

В этот момент к источнику подошли еще пять девушек и присоединились к стоявшим вокруг, гордо выпятив грудь и тяжело дыша после долгого подъема в гору. Старшая из них — ее звали Чжоу Сяолин — сказала:

— А вот и мы, что же нас никто не приветствует? — Она вытерла капельки пота со лба.

Это члены отряда «храбрых красных путешественников». Сегодня они еще затемно вышли из города, чтобы вместе с одноклассницами подготовиться к школьному вечеру у костра.

— Добро пожаловать, просим испить воды из родника счастья!

Вновь прибывших подвели к роднику, кто-то пролил воду из чашки. Чжоу Сяолин состроила плаксивую мину и сказала:

— Ой, мамочка, теперь счастья не видать. — И тут же спросила: — А Чжэн Бо?

— У нее мать заболела, ей нужно срочно домой ехать.

Детский лагерь в западном предместье — это тридцать с лишним палаток, аккуратно расставленных рядами. Ворота лагеря сделаны из бамбуковых жердей и украшены разноцветными флажками, весело пляшущими на ветру. Под флажками два выложенных из веток слова: «Лагерь радости».

Слева за воротами стоит высокий помост, немного похожий на башню. На помосте несут вахту «караульные» с деревянными винтовками. Они осматривают окрестности лагеря, дорогу, пруд. Время от времени им становится невмоготу исполнять свои обязанности, и тогда они смотрят на плывущие по небу облака, на далекую гряду гор и громады скал. Оттуда бежит, шумя и пенясь, речка с чистой-чистой водой.

Каждый день часа в три-четыре утра, еще до рассвета, дети сами просыпались от какого-то неизъяснимого волнения. Никто не произносил ни слова, боясь разбудить товарищей. Каждый недвижно лежал на соломенной подстилке, вслушиваясь в звуки, оглашавшие ночную тишину: окрики, шум шагов — это соседний отряд готовился к параду в день Государственного праздника; из далекого репродуктора доносились обрывки оперных арий, а еще время от времени слышались какие-то приглушенные возгласы и пронзительные свистки паровоза. Как бы рано ты ни проснулся, как бы тихо ни было вокруг, всегда что-нибудь да услышишь — то смутно, то вдруг отчетливо…

Потом встает солнце, разгорается новый день. Дети радуются каждому дню, проведенному в лагере, каждый день для них словно веселый весенний праздник. Тут все тебе открывается заново, все становится твоим. Голубое небо тебя укрывает, земля приветливо расстилается под твоими ногами, реки текут для того, чтобы ты купался в них, а насекомые и птицы носятся в воздухе, наслаждаясь жизнью вместе с тобой. С утра до вечера топчи траву на лугу, уди рыбу, катайся на лодке, рви полевые цветы, гуляй по холмам… Всего этого и не успеть за один день — ох и быстро же летит время! Приходится ждать до завтрашнего дня — ох и медленно же тянется время!

Вот такая была жизнь в первом летнем лагере в 1952 году. Новый Китай еще не отпраздновал свою третью годовщину.

Юань Синьчжи попросила разыскать Чжэн Бо. Чжоу Сяолин привела ее за рукав и рассказала, что случилось с матерью подруги.

— Но ведь ничего страшного, — прибавила она. — Моя мать тоже давно болеет, и с ней часто бывает плохо. А если ты сейчас уедешь, что за костер будет без тебя?

— Прямо до слез обидно! — Это сказала Ян Сэюнь, близкая подруга Чжэн Бо, высокая худощавая девушка. У нее не было длинных ресниц, прямого носа и маленького ротика — то, что обычно считается красивым, но ее глаза излучали согревавший каждого свет. Выслушав Чжоу Сяолин, она затараторила, как будто желая опередить Чжэн Бо:

— Если тебя с нами не будет, какая нам радость от костра?

— Ну что тут такого? — возразила Чжэн Бо. — Вот если вас не будет, то это и вправду невесело. Ну ладно, я еще не попила воды счастья, выпью и поеду.

Чжэн Бо выпила свою чашку, подружки снова повеселели. Ян Сэюнь поморгала глазками, вздохнула и сказала:

— Я провожу тебя до автобуса.

Чжэн Бо кивнула. Ян Сэюнь легко побежала впереди нее к автобусной остановке.

Чжоу Сяолин забралась в восемнадцатую палатку, за ней вошли остальные. Хотя это была самая просторная палатка в лагере, в ней было душно, в воздухе стоял запах горелого масла. Чжоу Сяолин присела в углу, где были свалены в кучу походные армейские котелки, полотенца, мотки бечевки, потрогала руками соломенную подстилку и осталась довольна.

— Неплохой домик! Только вот жарища тут.

— Это ничего, к утру, наверное, станет холодно, выпадет роса, даже волосы промокнут, — возразил ей кто-то.

— Я принесла из школы ошеломляющую новость! — Чжоу Сяолин увидела, что все лица повернулись к ней, и заговорила спокойнее: — Нет, ничего особенного. Я сказала «ошеломляющая» просто ради красного словца. Говорят, по результатам экзаменов за прошлый учебный год наш класс занял первое место.

— Ну и что дают за первое место? — простодушно спросила сидевшая рядом У Чанфу, толстенькая девушка с пухлым личиком.

— А в трамвае можно будет ездить без билета, — рассмеялась ученица по имени Ли Чунь.

— Вчера в школе было собрание, говорят, в следующем году экзамены будут принимать еще строже.

— Вот жалость-то, а я в каникулы еще не бралась за книги, составила себе план самостоятельной работы, да загуляла и думать про него забыла…

— Да будет тебе, я сама вчера видела, как ты математику зубрила.

— На следующий год мы уже будем третий класс высшей ступени, экзамены сдавать станет еще труднее, при таких-то строгостях что делать будем?

— Поговори у меня!

— Ну да, в прошлом году никто из нас в учебе особенно не усердствовал, за что же нам присудили первое место? — спросила Юань Синьчжи.

— А это чтобы ты в будущем году прилежно училась, — вставила Ли Чунь, потом легла на спину и стала смотреть на далекое небо, видневшееся в прорезях палатки.

Наступило молчание. Одни думали о еще не сданных экзаменах, другие гадали про себя, кто будет лучшей ученицей, третьи думали о всех тех экзаменах, что им предстояло сдать в своей жизни.

— Ну ладно, пошли гулять, чего тут «сидеть и об умном судить».

Юань Синьчжи встала, всем видом показывая, что ей уже надоела болтовня подруг.

Девушки вереницей выпорхнули из палатки. Рядом журчал ручеек, вытекавший из «источника счастья», и листья на деревьях как будто что-то шептали ему в ответ. После долгого сидения в палатке сверкавший всеми цветами радуги мир снаружи показался особенно ярким.

К полудню лужи высохли, в палатке стало жарко, как в печке, но уставшие от игр дети повалились спать. Чжоу Сяолин приснилось, что ей нестерпимо жарко, она бегает от киоска к киоску, где продается мороженое, а все мороженое уже раскупили, в конце концов она раздобыла одну штуку и уж хотела откусить… Вдруг чьи-то крики прервали ее сон:

— Откройте! Не встали еще? Видно, совсем осоловели от жары!

Это Жан Шицюнь и его товарищи пришли пригласить их на прогулку в Ихэюань. Чжоу Сяолин рассказала ребятам про свой сон, и те, не долго думая, пообещали ей, что каждый принесет с прогулки по порции мороженого.

— А я охотно предоставлю тебе право съесть все мороженое, которое я увижу во сне, — весело подхватил Чжан Шицюнь.

Чжан Шицюнь только что окончил школу. Это его первое и последнее в жизни лагерное лето. Он и Ян Сэюнь старые друзья. Год назад Ян Сэюнь впервые увидела его на литературном слете. Ей тогда понравилась его запальчивость, его брызжущая через край энергия. Он так горячо критиковал недостатки литературных произведений и совсем не робел перед авторитетами! В тот день после слета пошел сильный дождь. Сэюнь вскочила в трамвай и на следующей остановке вдруг увидела в окно Чжан Шицюня. Тот ехал под проливным дождем на велосипеде и даже не пытался укрыться от дождя, а только время от времени проводил рукой по волосам. Он вымок до нитки. Скользнув взглядом по окнам трамвая, он заметил Ян Сэюнь и окликнул ее как старую знакомую. Ян Сэюнь со смехом крикнула ему:

— Вот настоящая борьба!

Он помахал ей рукой и тоже отшутился:

— Учись на моем примере!

Приехав в лагерь, Ян Сэюнь в первый же день увидела его. С мотыгой на плече он вел своих школьных товарищей на полевые работы.

— Эй, ударник труда, ты узнаешь меня? — окликнула его Ян Сэюнь.

— Ваш пример мы никогда не забудем!

Теперь они пошли в Ихэюань, долго бродили по дорожкам парка и все не могли наговориться. На обратном пути они пели песни и наградили друг друга сорванными в поле цветами.

— Ты решила дать мне сегодня концерт? — спросил Чжан Шицюнь.

Ян Сэюнь посмотрела на него сияющими глазами и радостно рассмеялась.

Дети расселись на земле полукругом, ожидая начала концерта. Перед ними высилась огромная куча хвороста, и это предвещало, что пламя костра будет большим и ярким. Четыре члена отряда «Юных передовиков» — два мальчика и две девочки — под дробь барабанов поднесли к хворосту горящие факелы, и через мгновение к небу взвился кроваво-красный язык пламени. Все закричали в один голос, словно чувствуя, что без громкого крика костер не будет настоящим праздником.

Рядом с Сэюнь села Су Нин. У нее худое личико с очень маленьким носиком, такими же миниатюрными ушками и ротиком, мягкими, но беспокойными глазками. Она больше всех доверяет Сэюнь и во всем слушается ее. Взяв Сэюнь за руку, Су Нин сказала:

— Посмотри-ка на искры, как они высоко взлетают, какие они красивые, какие разные. Жаль вот, недолго они живут…

— Нет, я люблю огонь, — ответила Ян Сэюнь, нагнувшись к подруге. — Искорки — это только дети огня.

Сэюнь выпрямилась и посмотрела по сторонам, словно надеясь увидеть Чжэн Бо. Конечно, Чжэн Бо нигде не было. И все же она искала глазами Чжэн Бо и еще думала о том, как было бы хорошо, если бы Чжэн Бо была вместе с ними…

Допели последние песни, костер догорел. Ребята стали расходиться по своим палаткам, а служащие лагеря принялись затаптывать тлеющие головешки.

— Сидеть у костра весело, а расходиться прямо невыносимо, — с тоской сказала Су Нин.

— А мы и не расходимся, — ответила Сэюнь.

Они сказали друг другу «до завтра» и пошли спать. Уже спустилась ночь, но никто не думал о сне. А Сэюнь, наверное, больше всех не хотелось спать. С детства она не любила ложиться спать, ей казалось, что уснуть — значит провалиться в темную бездну. Накинув одежду, она вышла на свежий воздух.

Луна висела высоко в небе, и в ее бледном сиянии палатки отбрасывали на землю смутные тени. Там, где еще недавно пылал костер, было пустынно и тихо. Из одной палатки доносился приглушенный разговор, в другой — тишина и храп.

Сэюнь направилась к воротам лагеря. Школьник, стоявший в дозоре с деревянной винтовкой, строго спросил ее: «Пароль?» Сэюнь назвала пароль, вышла из лагеря и пожалела о том, что она не ответила: «Не знаю». Интересно, что бы стал делать тот парнишка? Она подошла к пруду и села на лежавший у самой воды камень.

— Ян Сэюнь! — позвал ее кто-то. Она обернулась и увидела Чжан Шицюня. — Ян Сэюнь, ты узнаешь меня?

— Луна такая яркая, я тебя вижу. Что ты здесь делаешь?

— Хочу на небо поглядеть, а ты?

— Хочу на землю поглядеть. — Сэюнь тихонько рассмеялась, и лунный свет, пробивавшийся через листву, озарил ее белозубую улыбку.

— Я давно решил, что когда-нибудь хорошенько рассмотрю лунный свет, — весело сказал Чжан Шицюнь. — Он такой таинственный, такой холодный.

— Ну и что же ты увидел?

— Посмотрел сегодня — и все словно заново увидел. Это небо, это луна, а еще деревья — как будто бы мне их раньше видеть не приходилось. Когда все вокруг видишь словно в первый раз — это так прекрасно!

— Да, все так удивительно. — Сэюнь взволнованно взяла руку Чжан Шицюня. — Чжан Шицюнь, ты понимаешь? Там, в палатках, преспокойно спят люди, а здесь это чистое небо и эти кувшинки в пруду. Я сейчас подумала о наших каникулах, о твоей уже закончившейся учебе в школе, и мне показалось, что все счастье на земле принадлежит мне, даже слезы на глаза навернулись…

2

Читатель уже знает, что он познакомился с ученицами 2 «А» высшей ступени седьмой средней школы, — об этом уже говорилось.

Эти девушки поступили в среднюю школу во второй половине 1947 года и, значит, учиться начали до Освобождения. В те времена школьниц можно было разделить на четыре группы. Большинство учились прилежно, потому что они были родом из бедных семей и все время боялись, что их выгонят из школы или не переведут из младших классов в казенную школу средней ступени, а денег на учебу в частной школе у них могло и не хватить. Другая группа — это «барышни», которые не любили математику, боялись физкультуры, на уроках зоологии не решались взять в руки скальпель, любили петь «прошу тебя, не уходи так скоро» и одеваться по американской или гонконгской моде, а зимой носить брюки европейского покроя и короткую накидку, которую называли «атомной». Больше всего на свете им нравилось болеть, валяться, охая, в постели и поглощать конфеты. Очень немногие относились к тем, кто сбежал из деревни от своего помещика, стал в бандитских притонах «сестричкой» или выполнял секретные поручения гоминьдана. Учителя разговаривали с ними чуть ли не шепотом и старались держаться от них подальше. Ну и, наконец, были наши люди, члены Коммунистической партии и Демократического союза молодежи. В сорок седьмом году они создали нелегальную организацию — Независимый школьный совет — и даже открыли кое-где маленькие библиотеки. Правда, в апреле 1948 года гоминьдановцы закрыли школьный совет и арестовали семнадцать его активистов, самому младшему из них было четырнадцать лет. Некоторым членам Демократического союза молодежи пришлось уехать в освобожденные районы. На какое-то время из всех членов Союза, поддерживавших связи с Компартией, осталась лишь одна Чжэн Бо.

Семья Чжэн Бо была самой обыкновенной. Ее отец всю жизнь работал мелким служащим, всегда все делал как положено, ни разу ни на кого не поднял голоса. В декабре сорок пятого, когда Чжэн Бо было одиннадцать лет, его сбил на улице джип «союзников». Пьяный шофер-американец на минуту остановился, оглядел лежавшее в луже крови тело отца, крикнул «о’кэй!» и удрал. После смерти отца мать переехала жить к брату, вдоволь хлебнула горя, закладывала вещи, стирала одежду, жила с дочерью впроголодь.

В то время Чжэн Бо познакомилась с одной девушкой, жившей по соседству. Ее звали Хуан Личэн, и она училась в седьмой женской школе. Потом она узнала, что Хуан Личэн была революционеркой, и в один прекрасный день поняла, что сама она ничего для революции не делает. Другие томятся в застенках или, рискуя жизнью, борются с чанкайшистами, а она живет в свое удовольствие и знать ничего не знает. Позор! Она пришла к Хуан Личэн и сказала: «Я должна действовать, я должна работать». Хуан Личэн изумленно посмотрела на нее, спросила: «А не мала ли ты?» — и обняла ее. В феврале сорок восьмого года она вступила в Демократический союз молодежи, ей шел тогда пятнадцатый год.

В Пекин пришло Освобождение, началась новая, бурная жизнь. Чжэн Бо с головой ушла в пропагандистскую работу, а кроме того, руководила школьным хором, была старостой группы теоретической учебы и председателем отряда «Юных передовиков». Заваленная по горло общественными делами, она втайне мечтала, что ее пошлют работать в подполье на Тайване. Но этого, конечно, не случилось.

В 1950 году жизнь в школах только-только начала налаживаться, люди жили надеждой на мир и счастье. Пламя корейской войны зажгло огонь и в душе Чжэн Бо. Она организовывала собрания и митинги, спорила и убеждала. Потом началось движение против «трех зол». В школе выявляли «грязных элементов», многие ее одноклассницы тоже включились в революционную борьбу. В те месяцы Чжэн Бо вступила в Коммунистическую партию.

3

Первое сентября. По улицам идут школьники с ранцами за плечами. По радио передают приветственное послание министра просвещения, у ворот школ висят лозунги. По всей стране начался учебный год.

В этот день, наверное, все школьники радуются тому, что они стали старше на один класс. Но не такое настроение у Чжэн Бо. Ей не дает покоя вывешенное у дверей ее школы объявление. В нем написано:

В целях повышения успеваемости школьный совет постановил: наградить наиболее отличившихся учениц.

В субботу в шесть часов вечера в актовом зале школы состоится общее собрание учителей и учащихся. Повестка дня: вручение наград за отличную учебу.

Чжэн Бо пробежала глазами условия конкурса. Нельзя сказать, чтобы от учениц требовалось слишком многое, но ей самой награды не видать. Хотя и то правда, что в последние годы один-два предмета ей каждый семестр удавалось сдать очень хорошо. Все новые школьницы подходили к объявлению, и многие тут же высказывали свое мнение о конкурсе:

— И к чему? Все равно к нам это не относится.

— Скажи, а в нашем классе кого можно наградить?

— А как будут награды присуждать? Голосованием?

— На сей раз этим «передовым школьницам», которые успехами в учебе не блещут, придется несладко.

Последняя фраза больно кольнула Чжэн Бо. Она невольно обернулась. Эти слова произнесла Ли Чунь. Увидев Чжэн Бо, Ли Чунь удивленно уставилась на нее и громко спросила:

— Ты пришла? Ну как каникулы?

Чжэн Бо немного поговорила с ней, потом сказала: «Ох, я должна зайти в библиотеку» — и убежала.

Слова Ли Чунь и впрямь задели Чжэн Бо за живое. Ну, не получит она награду, это, в конце концов, и неважно. Но ведь после Освобождения Чжэн Бо всегда шла впереди других, всегда призывала других работать лучше. А вот в таком обыкновенном, но серьезном деле, как учеба, она свой долг выполнить не сумела. Так неужели товарищи подумают, что этот «передовой элемент» только болтает попусту?

Лучших учениц награждали сердечно и без излишней торжественности. Директриса школы произнесла короткую речь, и началась церемония награждения. Под звуки туша и аплодисменты директриса с улыбкой пожимала руку и вручала памятную медаль каждой ученице, представленной к награде. Те выходили на сцену, показывали медаль собравшимся и спускались обратно в зал. Медаль была круглая, серебристо-белая, на ней были выгравированы раскрытая книга и кисточка для письма. Вытянув шеи, школьницы разглядывали эти медали.

Награды получили больше сорока человек. Большинство принимали медаль с раскрасневшимися лицами, опустив головы, словно они чего-то стыдились. Девушки всегда такие. Только Ли Чунь ничуть не смутилась, даже не стала жать руку директору, одной рукой приложила медаль к груди, тут же убрала ее и, снова сунув руки в карманы, спрыгнула со сцены. Из третьего класса наградили еще Юань Синьчжи. Та не скрывала своей радости, но и не старалась привлечь к себе побольше внимания. Вернувшись на свое место, она от души аплодировала другим награжденным.

Двери актового зала распахнулись, и школьницы, оживленно переговариваясь, стали выходить в коридор. Директриса Го позвала к себе в кабинет членов партии среди школьниц.

Директриса Го стояла, опершись одной рукой на стул, и смотрела на учениц, как мать смотрит на своих детей или полководец на своих воинов.

— Ну как? Из членов партии награждена только одна. У вас не щемит сердце?

Школьницы посмотрели друг на друга, чуть заметно улыбнулись и не ответили.

— Да, есть немножко, — тихо сказала Чжэн Бо.

— Есть немножко?.. — переспросила директриса и громко, по-мужски, рассмеялась. Потом она подошла к маленькому столику и налила себе из термоса воды.

— Щемит немножко! Успехи членов партии не очень-то впечатляют. Народная власть в Пекине существует уже более трех лет, и все это время наша главная задача состояла в том, чтобы зажечь в массах революционный энтузиазм, уничтожить остатки вражеского влияния. Это касается и школы. В прошлом вы активно участвовали и в политических кампаниях, и в общественной работе, а первейшая обязанность школьницы — учиться, сдавать экзамены — стояла для вас на втором месте. Но отныне требования будут другими: если вы не будете отлично учиться, то и разговаривать нам будет не о чем. Учеба — это повседневная и кропотливая работа, здесь благими пожеланиями, лозунгами и, как говорит Сталин, «кавалерийскими наскоками» не обойтись. А та из вас, кто отстанет в учебе, подорвет доверие масс к себе. Ну, что будем делать?

— Мы вызовем на соревнование лучших учениц и постараемся ни в чем им не уступать, — сказала одна из школьниц.

Чжэн Бо вернулась в класс и увидела, что Ян Сэюнь с Ли Чунь о чем-то громко спорят в углу классной комнаты.

— Я давно знала, что ты можешь так сказать. — Ян Сэюнь медаль не получила, и ей, видно, хотелось высказаться. — Мне нечего бояться, я что думаю, то и говорю: награды распределили несправедливо. Кое-кто из тех, кто заслужил медаль, не получил ее, а некоторые из награжденных, напротив, награды недостойны.

Ли Чунь, наклонив голову набок и ведя по полу носком левой ноги, процедила:

— Кто же, по-твоему, не получил медаль из тех, кто ее заслуживает?

Ян Сэюнь, не задумываясь, показала пальцем на только что вошедшую в класс Чжэн Бо:

— Например, она.

Чжэн Бо покраснела: «Брось ерунду говорить».

Такая уж Ян Сэюнь — она в отношениях с товарищами не любит церемониться.

— Ну а кто, скажи, получил медаль из тех, кто ее не заслуживает?

— А ты подумай сама!

Ли Чунь сняла с себя медаль, сунула ее в руку Сэюнь и с натужным смешком сказала:

— Ну так сама повесь ее на того, кто ее достоин. Лицо Ян Сэюнь залилось краской.

Ян Сэюнь и Ли Чунь часто спорили, и обычно победительницей выходила Ян Сэюнь. Теперь же получилось наоборот. Было время, когда Ли Чунь и Ян Сэюнь очень дружили. Осенью пятидесятого года они вместе перешли в первый класс высшей ступени. Ли Чунь окончила школу средней ступени в Тяньцзине и оттуда перевелась в Пекин. Она понравилась Ян Сэюнь, да к тому же она часто раздавала в классе вкусное печенье или пирожные, а это, ясное дело, тоже всем нравилось. Вскоре в школе узнали о том, что Ли Чунь отлично училась в Тяньцзине и что о ней даже поместили статью в газете «Тяньцзинь жибао». А на школьном вечере Ли Чунь прекрасно спела уйгурскую народную песню и шуточные народные куплеты. Одноклассницы без колебания избрали ее в совет класса, где она вела культмассовую работу, организовывала вечера отдыха и стала известной всей школе.

А потом вспыхнула война в Корее, и в стране развернулось движение помощи Корее. Многие школьницы занялись агитацией, занятия в школах были прерваны. Ли Чунь забывала и про еду, и про сон, стараясь выпустить в срок школьную листовку под названием «Свисток». В школе ее считали одной из лучших активисток движения помощи Корее. Но как раз в это время Ли Чунь совершила поворот на 180 градусов.

В декабре пятидесятого года открылся прием женщин в школы военных кадров, и этого Ли Чунь никак не ожидала. Война с Америкой, наверное, дело временное, а в армии перспективы нет. Вот если поступить в университет, то можно стать врачом. А в армии? Кончится война, уволят в запас, что тогда делать? Учиться уже поздно будет. Нет, нельзя в армию идти.

Поначалу, правда, довольно много студентов не хотело идти на военную службу. Ли Чунь шумела и суетилась больше всех, а сама от призыва уклонилась.

— Ли Чунь, — предложила ей тогда Ян Сэюнь, — завтра начинают принимать заявления в военные школы, пойдем вместе!

— Угу.

На следующий день Ли Чунь не пришла в школу и проболела две недели, а когда она снова появилась на занятиях, набор уже закончился.

В классе все возмущались поступком Ли Чунь. Некоторые открыто называли ее симулянткой. Несколько учениц ходили к ней домой, но она их и на порог не пустила. С тех пор как Ли Чунь снова появилась в школе, она всегда ходила обвязанная шарфом, рот закрывала марлевой повязкой, говорила гнусавым голосом и совсем не была похожа на прежнюю здоровую, жизнерадостную, уверенную в себе Ли Чунь, как будто человека подменили. Ей самой поначалу было неловко, но, столкнувшись с неприязнью одноклассниц, она разозлилась: так вы меня презираете? Ну и пусть! Сославшись на слабое здоровье, она ушла из классного совета. Мы еще поспорим, думала она, сегодня вы клянете и браните меня, но настанет день, когда вы будете мне завидовать.

Сейчас этот день настал. Ли Чунь получила медаль, а Чжэн Бо и Ян Сэюнь не получили. Вот как ловко все вышло!

4

Накануне праздника Первого октября девочки всем классом пошли погулять по городу.

Они только что посмотрели кинофильм «Нужно ли укротить Хуайхэ» и были очень взволнованны.

— Вот посмотрела кино, — тихо заговорила Су Нин, — а в сердце и восторг, и грусть. Пока шел фильм, я жила жизнью его героев, радовалась и страдала, забыв обо всем на свете. А потом на экране вспыхнуло слово «конец», в зале зажегся свет, и та жизнь вдруг пропала, а мне стало грустно.

— А мне совсем не грустно, — покачала головой Чжоу Сяолин. — Я перескажу содержание фильма остальным девочкам в нашем классе, и пусть-ка они не смогут спать от огорчения, что не посмотрели фильм, а я радоваться буду!

— Жизнь прекраснее кино, — возразила Су Нин. — Ну разве вот эта улица не хороша сегодня, в этот предпраздничный день? — И она развела руками по сторонам.

Да, улица всем понравилась. Красивая улица. У дверей учреждений висели яркие плакаты и красные фонарики. На тротуарах с лотков продавали фрукты и закуски. Вокруг были нарядно одетые люди, а навстречу им шли школьницы в такой же праздничной форме. Они держались за руки и пели.

— Ну уж если зашла речь о счастье и огорчениях, то у меня возник вопрос, — сказала вдруг Ли Чунь. — Вот есть герой, к примеру… ударник труда в фильме, он вроде бы счастлив. И бывают герои, вроде известного нам Лю Хусаня, которые из-за своего геройства даже жизни лишаются, так?

— Я что-то не пойму, куда ты клонишь, — сказала Чжоу Сяолин.

Ли Чунь промолчала, а когда они повернули за угол, спросила Чжоу Сяолин:

— А ты каким героем хотела бы стать?

— А ты? — сама спросила Чжоу Сяолин.

— Я не думала.

Сэюнь не вытерпела и сказала, отчетливо выговаривая каждое слово:

— Может быть, герои бывают разные, но уж те, кто все норовит что-то выгадать для себя, в герои никогда не попадут.

Не успела Ли Чунь ответить, как кто-то окликнул их. Перед ними стояла кадровая работница лет двадцати пяти в чисто выстиранной синей куртке и с аккуратно уложенными волосами. В руках она держала новенький термос, который только что купила в магазине. Женщина схватила Чжэн Бо за руку.

— Ну, чертенок, вот где я тебя наконец-то поймала!

Чжэн Бо даже подпрыгнула от радости. Это была Хуан Личэн.

— Что ж ты так долго не заходила ко мне? Я тебе длиннющее письмо написала, а ты мне не ответила… — одним духом выпалила Чжэн Бо.

— Я тебе два раза звонила, да не заставала тебя. Тебе, наверное, не передавали?

— Нет, как видишь.

Подруги уже не сердились друг на друга. Чжэн Бо сказала своим одноклассницам идти дальше без нее, а сама осталась с Хуан Личэн — ей так хотелось поговорить со старой знакомой! Они пошли по направлению к школе Чжэн Бо.

— А ты повзрослела, — сказала Хуан Личэн, обняв Чжэн Бо за плечи.

— Ты тоже повзрослела… Для чего это ты купила такой большой термос?

— Воду держать, — ответила Хуан Личэн и покраснела.

Чжэн Бо стала рассказывать про свою жизнь, про учебу в школе и болезнь матери. Хуан Личэн молча слушала, то и дело оглядываясь по сторонам, словно она кого-то искала. Вдруг к ним подбежал высокий мужчина лет тридцати и заговорил с Хуан Личэн:

— Что случилось? Где ты была? Я все время ждал тебя здесь.

— Это наш товарищ Гу Мин, — представила Хуан Личэн своего знакомого.

Чжэн Бо назвала свою фамилию и имя, и Гу Мин сказал:

— Так это вы Чжэн Бо? Личэн часто рассказывала мне про вас.

В руке у Гу Мина был толстый портфель. Чжэн Бо вспомнила, что Хуан Личэн работает в горкоме партии и что ей пора прощаться. Она стала уговаривать своих попутчиков не провожать ее.

— Выберу время, забегу проведать твою мать, — сказала ей Хуан Личэн. Потом она вынула из портфеля Гу Мина большое пирожное и упросила Чжэн Бо взять его. На том они расстались.

Кто такой этот Гу Мин? С первого взгляда ясно. Он запросто разговаривает с Хуан Личэн, а та ему рассказывала про нее, да еще они вместе делают покупки — по всему видно, что у Личэн есть возлюбленный. И они, наверное, собираются пожениться. Эта мысль не давала Чжэн Бо покоя. Личэн не может быть такой заурядной, такой пошлой. Чжэн Бо была против этого брака, это может показаться смешным, но она была против…

5

Вскоре после Государственного праздника первые же экзамены задали всем жару. По каждому предмету требовалось готовить множество экзаменационных билетов, а вопросы были один трудней другого. Все учителя подчеркивали важность именно своего экзамена, твердили, что на экзамене никто не должен провалиться, что учеба — это главная, основная, чрезвычайно важная… величайшая обязанность ученика.

Такие высказывания только подливали масла в огонь. Одни школьницы тянули экзаменационные билеты, будучи едва живыми от страха, другие вздыхали с поразительным равнодушием обреченных: «Ну все. Спета наша песенка!»

Чжэн Бо готовилась к этим экзаменам как никогда усердно. Она дала себе слово по каждому предмету получить не меньше девяноста баллов. Ей хотелось доказать и себе и другим, что она не отстает от лучших учениц. А больше всего ей хотелось доказать Ли Чунь, что она не только на словах впереди других. Но вышло все наоборот: она просто-напросто запуталась во всех этих бесчисленных вопросах, на экзаменах отвечала не очень удачно и вконец растерялась. Когда она сдавала физику, то очень переживала за Су Нин и сама не смогла получить хорошую оценку. А Су Нин на том экзамене даже расплакалась от волнения. У Чанфу тоже не блистала успехами на экзаменах, но она и не очень-то расстраивалась — все равно хорошо ей не сдать, — а когда увидела, что Су Нин вся в слезах, поговорила с ней и сама разревелась. И Ян Сэюнь растерялась, не поймет, смеяться ей или плакать.

Спустя неделю учитель Юань на классном собрании огласил результаты экзаменов. Юань Вэньдао — это было его полное имя — исполнился в этом году пятьдесят один год, он старейший преподаватель в школе. Учитель Юань всегда с ног до головы осыпан мелом и даже не пытается его стряхивать. Он любит говорить в шутку: «Если после моей смерти с меня весь мел стряхнуть, добрых три куска получится». А на вид он уже почти старик, его лицо изрезано морщинами, как он сам говорит про себя: «горные гряды, водные потоки». Однако держится он прямо, его голос звучен и чист. Учителю Юаню не нравится быть классным руководителем. Он считает, что со старшеклассницами «трудно справляться». Но руководитель у класса должен быть, вот он и стал им.

На сей раз учитель Юань начал такими словами:

— Школьницы, результаты не дают нам оснований быть довольными собой.

И дальше:

— На минувших экзаменах треть класса не добрала даже до удовлетворительной оценки, пять человек не сдали по два предмета, три человека — по три. Ни одна ученица не получила больше девяноста баллов. Вы можете сказать мне, что требования к вам предъявляют очень высокие. Это так, учителя действительно строго спрашивают на экзаменах. Но ведь вы уже в третьем классе высшей ступени, и показать все, на что вы способны, — это ваша первейшая обязанность, ваш долг перед родиной. А теперь каждая из вас может высказать свое мнение, а мы послушаем.

— Темы больно трудные, — промолвила Чжоу Сяолин, не поднимая головы.

— Вопросов чересчур много, на все не ответишь, — сказал еще кто-то, остальные школьницы одобрительно закивали.

— А все же главное в том, что мы растерялись, — сказала Юань Синьчжи.

Ян Сэюнь подняла руку, встала и сказала:

— Да при чем тут трудные темы, ведь все эти темы мы на уроках проходили. А экзамены мы сдали плохо потому, что плохо учились, неужели нельзя понять эту простую истину?

Потом слово взяла Чжэн Бо.

— С начала учебного года, а особенно в последние недели мы действительно старались, но, видно, мало старались, — с жаром начала она говорить. — Вот я, к примеру, раньше училась не очень-то добросовестно, а перед экзаменами попробовала всерьез взяться за дело, и у меня от этого в голове все перепуталось, я, наверное, растеряла даже то, что имела.

— Я согласна с Чжэн Бо, — подхватила вдруг Ли Чунь. — Наши провалы в учебе не за два дня появились. Я поначалу не хотела говорить, ведь каждый и так сам про себя знает, чего он заслуживает. Но тут Ян Сэюнь говорила, что мы растерялись, не сообразили, что к чему, а это неправда. Ведь если мы будем на экзамене постоянно твердить: «Я учусь ради нашей родины», разве мы сможем преодолеть наши трудности? Ну вот, к примеру, Чжэн Бо — я ведь что думаю, то и говорю, и ты, Чжэн Бо, не обижайся на меня, — почему ты была, как ты говоришь, такой растерянной на экзаменах, ведь никто не сомневался в твоих добрых намерениях? У нас в классе много всяких общественных дел, мы собрания проводим, лозунги скандируем, концерты устраиваем, а кто обращал внимание на то, как мы учимся? Чжэн Бо права: мы учились недобросовестно, потому и экзамены сдали плохо! Я от души советую Чжэн Бо, и пусть она думает об этом что хочет, не ходить без конца на собрания, не призывать других учиться лучше, а прежде самой засесть за учебники. Да и весь наш класс должен просто день за днем прилежно учиться, а не тратить все время на критику разных явлений. Конечно, и у меня не обошлось без ошибок, но я хотела бы, чтобы все всерьез поразмыслили над тем, что я сказала.

Никто не ожидал, что Ли Чунь произнесет такую речь, в классе поднялся невообразимый шум. Некоторые не могли понять, к чему Ли Чунь завела этот разговор, и недоуменно спрашивали: «Неужто наш класс такой плохой?» Чжоу Сяолин, которая вела собрание, не знала, что делать, и обратилась к школьницам:

— Кто хочет выступить? Скорей поднимайте руку.

— Пусть Ли Чунь пояснит, что она предлагает! — выкрикнула Юань Синьчжи.

— Я предлагаю всем хорошенько учиться!

— И не заниматься общественной работой?

— Я не говорила «не заниматься».

— Не обращать внимания на идейную подготовку?

— Я этого не предлагала.

— Мне кажется, — снова встала Чжэн Бо, — что наше собрание недостаточно хорошо подготовлено. Учителей с нами нет, никто не знает, как отнестись к мнению Ли Чунь. Давайте закончим собрание, а сами еще раз все обдумаем.

Чжоу Сяолин объявила собрание закрытым.

Ян Сэюнь подошла к Чжэн Бо и спросила:

— Ты почему не стала говорить?

— О чем говорить?

— О чем? Надо же было выступить против Ли Чунь.

— В словах Ли Чунь тоже есть доля истины.

— Ну конечно, каждый китаец говорит по-китайски и по крайней мере с грамматикой у него все в порядке. Я думаю, ты не должна уступать!

— А для чего все время нападать?

— Так ты, может, и послушаешься совета Ли Чунь?

— Ты сама подумай-ка! Ты ведь знаешь, что на экзаменах я провалилась. Если мы не будем смотреть в лицо фактам, а будем только языком молоть, что же получится?

— Но ты только о себе не думай! Ведь мы сейчас не просто нашу учебу обсуждаем, но и наше отношение к жизни. Какое право ты имеешь сидеть сложа руки и стыдиться своих неудач?

Слушая Сэюнь, Чжэн Бо поняла, что подруга права. Сэюнь может вдруг взять и сказать что-нибудь умное, острое и правдивое. Так получается, наверное, потому, что она смелая и искренняя. Конечно, она и ошибается часто, но ошибки можно исправлять. И все же Чжэн Бо не покидало чувство стыда. Она взглянула еще раз в глаза Сэюнь и ничего не сказала.

6

Минуло две недели. Однажды после уроков школьницы пошли играть в бадминтон, и только недавно переведенная в седьмую школу ученица по имени Ху Мали осталась в классе. В школе знали, что Ху Мали воспитывалась в католическом приюте и была христианкой. Увидев, что Ху Мали осталась одна, Чжэн Бо подошла к ней и позвала ее по имени.

Ху Мали обернулась, в глазах ее можно было прочитать вопрос: «Ну, что у тебя за дело ко мне?»

Чжэн Бо подсела к ней, спросила:

— Почему ты не пошла играть?

— Уроки еще не сделала.

— А ты любишь играть в бадминтон?

— Я не умею.

— А как тебе у нас живется?

— Нормально.

Разговор не клеился. Ху Мали отвернулась и принялась перебирать свои тетрадки. Чжэн Бо по-прежнему сидела рядом. Ху Мали стало немного неловко, она снова повернулась к Чжэн Бо и испытующе посмотрела на нее.

Чжэн Бо сидела с опущенной головой. Вдруг она вскинула голову и решительно спросила:

— Ху Мали, скажи, почему ты ни с кем не хочешь разговаривать? Ты учишься в нашем классе уже почти два месяца, но словно стеной отгорожена от одноклассниц. А как было бы хорошо, если бы мы все были одной дружной семьей!

Ху Мали покраснела, потом вдруг стала бледной, как полотно.

— Со временем, — тихо сказала она, — со временем я постараюсь подружиться со всеми.

— Нет, это не так просто, это дело общее, оно от всех зависит. Скажи, тебе нравится наш класс? Ты хотела бы, чтобы твое сердце и сердца всех пятидесяти учениц нашего класса были как одно?

Ху Мали молчала. Таких вопросов ей еще никто не задавал, а ведь именно мысли об этом неотступно тревожили и угнетали ее.

— Я… не знаю, — отвечала она. — Я одна… привыкла быть… у меня нет родных, нет друзей… я не такая, как вы. — И, понизив голос, прибавила: — Нет смысла скрывать, я верующая. Во всем классе я одна такая… А вы, вы почему не веруете в Господа?

Ху Мали девятнадцать лет, и все эти годы она круглая сирота. С тех пор как она себя помнит, она жила в детском приюте «Зал Любви и Сострадания», что возле католической церкви в Пекине. По названию это было благотворительное заведение, а на деле — тюрьма для детей, которых безжалостно эксплуатировали хозяева приюта.

Дети «Зала Любви и Сострадания» вставали в четыре часа, читали молитву, а потом целый день работали и два часа учились. Каждый раз перед едой и сном надо было читать Библию. Работать они начинали с четырех-пяти лет, а учили их разному рукоделию. Хозяйки приюта — их называли «матушками» — были монахини. Они с головы до ног были одеты в черное, носили на груди большой серебряный крест и почем зря отвешивали детям тумаки.

В 1948 году волна Освобождения докатилась до Пекина. Но дети католического приюта понятия не имели о том, что происходит за его высокими глухими стенами. Ху Мали вступила в прекрасную для других, но для нее самую горькую пору жизни. Что-то новое открывалось ей и в мире, и в ее душе. Весной она пускала по ветру ивовый пух и глядела, как он тает в голубых небесах. Летом она любила смотреть на дождь и видеть, как под дождем возрождается и набирает силу зеленая поросль. Осенью стрекот цикад наполнял ее сердце грустью. А на рождество летающие в воздухе хлопья снега превращали мир вокруг в сказочный рай.

Как всем молодым девушкам, Ху Мали хотелось тепла и любви. Но этого не могли дать ей ее «матушки». Что хорошего могла она найти в своей жизни? Ху Мали уже знала много иероглифов и начала понемногу сама читать Библию. Несчастный ребенок только в молитве открывал для себя смысл любви и сострадания. Она молилась: «Господи, услышь мою молитву, смилуйся над нами, умягчи сердца злых людей, помоги слабым, расточи врагов наших… Милостью своей сделай так, чтобы люди были как родные братья, как одна семья…»

Глаза ее наполнялись слезами, и она чувствовала, что Господь слышит ее. На мгновение боль и мука в ее душе исчезали.

Прошел еще год. Новые власти закрыли приют, а Ху Мали направили на учебу в седьмую женскую школу.

В вопросе Ху Мали «а вы почему не верите в Господа?» слышны были нотки негодования и горечи. Когда она пришла в школу, то увидела, что ее одноклассницы совсем не такие уж плохие. Напротив, она сама была хуже других: на экзаменах была одной из последних, силой воли тоже не выделялась, да и товарищам помогала меньше других. А разве помогать ближним не божья заповедь? Она пришла к мнению, что большинство ее одноклассниц могли бы быть более достойными христианками, чем она сама. Вот если б Чжэн Бо, Юань Синьчжи или Ян Сэюнь с такой же страстью распространяли благую весть Христа, если б весь класс объединяла вера!.. Но, увы, в классе она одна была верующей, а все остальные оказались во власти дьявольских козней, стали врагами святой церкви!

— Но неужели из-за того, что мы неверующие, ты сторонишься нас, не хочешь разговаривать с нами, не веришь нам? — возразила Чжэн Бо. — Разве может человек так жить?

Казалось, что Ху Мали сейчас протянет руку и скажет Чжэн Бо, что она давно хотела быть вместе с другими. Но тут она вспомнила, как «матушки» в приюте твердили ей: «Коммунисты — дьявольское семя! Речи дьявола коварны!» Слова Чжэн Бо — это дьявольские козни! Но почему же всеми в классе уважаемая и любимая, честная и добрая Чжэн Бо — прислужница дьявола? Ху Мали беззвучно заплакала.

7

После первой экзаменационной сессии жизнь для Ли Чунь стала сплошным праздником. Каждое утро она вставала на полчаса раньше всех, уходила на физкультурную площадку и там упражнялась в пении, а потом целый день была в отличном настроении. На уроках она густо исписывала свои тетрадки, и в них рядом с записями, сделанными обыкновенной ручкой, виднелись пометки красным и синим карандашами. После уроков она отправлялась в библиотеку, захватив портфель, доверху набитый книжками, тетрадками и письменными принадлежностями, садилась поближе к окну и выкладывала на стол все, что приносила в портфеле. Потом она начинала заниматься. Помимо ученических тетрадок, она любила приносить с собой еще много разных вещей, без которых трудно преуспеть в «умственной тренировке». Как и прежде, она часто угощала одноклассниц печеньем и конфетками, а в придачу рассказывала интересные истории.

Во время празднования годовщины Октябрьской революции в России школьницы посмотрели много советских фильмов, и через пару дней Ли Чунь с несколькими ученицами затеяли «разбор» советских танцев. Одна ученица из семьи эмигрантов, уехавших в страны Южных морей, говорила, что в советских танцах большая нагрузка приходится на ноги, а в южных танцах главное внимание уделяется рукам. Какая-то любознательная девушка спросила, не связано ли это с климатом. В России холодно, и там пляшут так, словно хотят согреться, а вот как в Южных морях?

Ли Чунь стала ей возражать:

— Нельзя так воспринимать советские танцы, неужто их танцуют только для того, чтобы согреться? Особенность русских и украинских танцев в том, что они полны энтузиазма, их танцуют так, словно танцора переполняет какая-то неукротимая энергия…

— Неверно, неверно, — замахала руками У Чанфу. — А, к примеру, почему Уланова в балете так танцует?

— Танцы разные бывают, — ответила Ли Чунь. — Балет и пляски красноармейцев, танцы мужчин и женщин отличаются друг от друга…

— Послушайте, — перебила ее У Чанфу, — а вы знаете, какой мой любимый танец? А тот, который исполняют «две птички» в фильме «Счастливая жизнь». Непонятно? Я говорю о тех толстых тетушках. Они такие толстые, грузные, неуклюжие. Они смешно так пляшут и одновременно поют песенку.

Ли Чунь, улыбаясь, объявила:

— Пожалуйста, тише, товарищи! Я приглашаю нашу замечательную артистку, выдающегося мастера балета, очаровательную У Чанфу исполнить для нас танец маленьких лебедей, хорошо?

— Хорошо!

У Чанфу понимала, что над ней просто хотят посмеяться, и стала отказываться, но делала это не очень решительно и в конце концов уступила. Стянув со стола скатерть, она обмоталась ею, словно это была юбка. Ли Чунь поставила У Чанфу перед ученицами, сосчитала «раз, два, три», и У Чанфу пустилась в пляс. Ли Чунь взялась дирижировать, а остальные стали в такт хлопать в ладоши. Поначалу Чанфу немного смутилась, но мало-помалу вошла во вкус и вскоре уж вовсе кривлялась и выкидывала смешные коленца. В классе не стихал громкий хохот. Ли Чунь закричала:

— Кому делать нечего — подходи скорей, погляди на танец жирной свиньи, билетов не даем, денег не берем!

С улицы в окна класса заглядывали какие-то школьницы и спрашивали друг друга, что там за веселье такое.

В этот момент в класс вошел учитель Юань, решивший узнать, из-за чего в школе такой шум.

— Что тут у вас? — простодушно спросил учитель Юань.

Школьницы остолбенели, в классе воцарилась мертвая тишина. У Чанфу опустила голову и густо покраснела.

— Мы играли, — уверенно ответила Ли Чунь.

— А что вы тут кричали?

— Звали всех посмотреть.

— А почему вы кричали «танцует жирная свинья»? К чему это?

— Мы больше не будем так шуметь, — покорно сказала Ли Чунь. У Чанфу, не смея поднять головы, сняла свою импровизированную юбку и положила ее на стол. Школьницы поспешили выскользнуть из класса, разошлись и зрители за окнами.

— Так играть не годится, разве можно смеяться над своим же товарищем? — сказал учитель Юань.

— Мы больше не будем, — с готовностью заверила его Ли Чунь.

— Ты уже большая, а чувства собственного достоинства у тебя нет! — бросил учитель Юань У Чанфу и вышел из класса.

У Чанфу прибежала в спальню, бросилась на свою кровать и зарыдала, мысленно ругая себя: «У Чанфу, ты дура, ты ничтожество. Ты позволила другим издеваться над тобой. Ли Чунь тебя назвала жирной свиньей, учитель сказал, что у тебя нет чувства собственного достоинства, люди презирают тебя, ты понимаешь это?.. Никогда, никогда больше не давай повода другим смеяться над тобой…»

Подошло время обеда. У Чанфу понемногу успокоилась, умылась. Все прошло, она снова стала живой и веселой У Чанфу.

В классной стенной газете появилась новая статья, озаглавленная: «Так ли должны относиться ученицы к своим товарищам?» Речь в ней шла о «деле У Чанфу» и высказывалась серьезная критика в адрес Ли Чунь. Прочитав статью, Ли Чунь, как разъяренная тигрица, набросилась на Чжоу Сяолин:

— Чжоу Сяолин, кто написал эту статью?

— А тебе зачем это?

— Сделали из мухи слона, улучили момент, чтобы побольнее ударить человека!

— Если ты не согласна, можешь высказать свое мнение.

— Но все-таки, кто же написал статью? Ян Сэюнь?

— Не твое дело.

— Не мое дело? — Ли Чунь хмыкнула и командирским тоном сказала: — Я требую, чтобы эту статью убрали.

— Не имеешь права. — Чжоу Сяолин повернулась и ушла.

Ли Чунь с ненавистью посмотрела ей вслед. Ну хорошо, если Чжоу Сяолин не желает «считаться с мнением масс», она сама сделает то, что считает нужным. Ли Чунь подбежала к стенной газете, сорвала статью и изорвала ее в клочки.

Через день состоялось комсомольское собрание класса, на котором обсуждали поступок Ли Чунь. Хотя все и так знали, что произошло, Чжоу Сяолин подробно рассказала об обстоятельствах этого дела.

— Я сама была одной из зачинщиц той неблаговидной истории с У Чанфу, — добавила Чжоу Сяолин. — Но я и большинство других учениц на самом деле не хотели унизить У Чанфу, а просто дурака валяли. А вот Ли Чунь вела себя иначе, она, мне кажется, и вправду хотела посмеяться над У Чанфу. А то, что она сорвала статью в стенной газете, — это настоящее самоуправство, и оно оскорбительно для всех нас.

Чжэн Бо, которая вела собрание, дала слово Ли Чунь, и та сказала:

— Я виновата и должна исправиться. Прости, У Чанфу, что мы в тот раз смеялись над тобой. Прости, Чжоу Сяолин, что я не высказала своего мнения в газете, как подобает. Это все моя вина…

Не успела Ли Чунь закончить фразу, как Ян Сэюнь вскочила со своего места и выпалила:

— Я думаю, это дело нельзя рассматривать изолированно, в поведении Ли Чунь это только один случай из многих. Ли Чунь всегда свысока относится к другим…

— А я-то думала, — перебила ее Ли Чунь, — что после той истории с медалью ты будешь относиться ко мне лучше.

— Ты, — снова поднялась Ян Сэюнь, — ты… дрянь!

Ли Чунь встала и пошла к выходу.

— Ли Чунь, вернись, у нас есть еще более важный вопрос для обсуждения, — окликнула ее Чжэн Бо.

— Какой еще более важный?

— Например, такой: достойна ли ты быть членом комсомола?

— Что? — повернулась Ли Чунь.

В классе стало тихо. Ли Чунь оторопело стояла у дверей. О таком повороте дела даже Ян Сэюнь не думала. Она внимательно смотрела на Чжэн Бо, еще внимательнее, чем на Ли Чунь.

— Ли Чунь, ты не можешь так уйти! — сказала Чжэн Бо и затем обратилась ко всему классу: — Поступки и речи Ли Чунь кажутся мне очень странными, они очень далеки от моего представления о том, какой должна быть комсомолка. Ты, Ли Чунь, хорошо сдала экзамены, и мы все должны равняться на тебя в учебе. Но если мы не будем помнить о нравственных принципах, не будем иметь возвышенных устремлений, то, как бы мы ни учились, хоть на двести баллов, нашим знаниям будет грош цена. Ты думаешь, если ты хорошо сдаешь экзамены, ты неуязвима для критики? Ты заблуждаешься, и мы не можем позволить тебе и дальше пребывать в этом заблуждении, мы не можем спокойно смотреть на то, как ты все больше отдаляешься от коллектива!..

Ночью Ли Чунь постаралась как можно подробнее все припомнить. Она хотела понять, в чем ее ошибка, и если она действительно не права, она без колебаний исправится. Ну а если она все-таки была права, она ни за что не уступит.

Ли Чунь с матерью и сестрой с раннего детства жила в доме дяди — ее отец, мелкий помещик из Хэнани, умер еще до того, как она появилась на свет. У дяди своих детей не было, он души не чаял в Ли Чунь и ее старшей сестре, а вот жена его невзлюбила «дармоедов» и, как могла, помыкала матерью Ли Чунь. Та была женщина хрупкая и болезненная, не прошло и двух лет, как чахотка свела ее в могилу. Мало-помалу Ли Чунь сообразила, что ей лучше держаться поближе к дяде и избегать его жены. Когда дядя бывал дома, она все время находилась при нем, когда же он уезжал, она тоже убегала на улицу и пропадала там целыми днями. Если дядя покупал ей игрушки или сласти, она ничего не говорила его жене. А когда та бранила ее, она бегала жаловаться к дяде. Эти нехитрые уловки принесли свои плоды: дядя все больше баловал Ли Чунь и часто, защищая ее, ругался со своей женой. Так маленькая Ли Чунь смогла добиться для себя сносного существования в чужом доме.

Это научило Ли Чунь с детства полагаться на себя и верить в свои силы. Она и в школе училась очень прилежно, ибо смутно чувствовала, что в отличие от других учеников она не имеет прочной опоры в семье и может рассчитывать только на себя. Старое общество она ненавидела, потому что в те времена способным, трудолюбивым, но не имеющим влиятельных покровителей молодым людям вроде нее путь наверх был заказан. Она радостно встретила Освобождение и сразу же включилась в общественную деятельность, вступила в комсомол. Если бы только не этот призыв в школы военных кадров…

Тут Ли Чунь подумала о том, что стать такой, какой она стала, и вправду было нелегко. Кого-нибудь другого на ее месте, например Су Нин, жена дядюшки, наверное, давно бы со свету сжила. А будь на ее месте такая, как У Чанфу, то она кончила бы всего два класса, потом бросила учебу, а в семнадцать лет ее выдали бы замуж, и дело с концом. А ведь она, Ли Чунь, при ее-то неблагоприятных обстоятельствах, ни на один день не позволяла себе расслабиться и в конце концов стала одной из лучших учениц. С пятого класса она была освобождена от платы за учебу, три раза ее награждали… Эх, кто поймет ее?

Она потом пожалела, что не подала заявление в школу военных кадров. Ну да ничего. Учится она хорошо и сможет, наверное, стать ученой, к чему заставлять ее служить в армии? Ян Сэюнь, Чжэн Бо хотя и подали заявления, а тоже, наверное, в армию не пойдут.

Этот учебный год начался для нее так хорошо, отчего же на нее ни с того ни с сего вдруг посыпались неприятности? Ли Чунь ворочалась в постели, а в ее ушах звучал голос Чжэн Бо: «А достойна ли она быть членом комсомола?» Как могла Чжэн Бо такое сказать? Что и говорить, размышляла Ли Чунь, У Чанфу она презирает, но неужели Чжэн Бо и Ян Сэюнь так уж уважают У Чанфу? «И чего они ко мне прицепились?» — недоумевала Ли Чунь.

Над историей со стенной газетой Ли Чунь не пришлось долго думать, она сразу поняла, в чем ее ошибка. Да, тут она не права, хотя вина ее, если спокойно все взвесить, не так уж велика. А что касается Чжэн Бо, то она, видно, решила ее припугнуть. Чем больше Ли Чунь размышляла над всем случившимся, тем беспокойнее становилось у нее на душе. Заявить, что она недостойна быть членом комсомола! Значит, она зря прожила все эти годы? Как ни пыталась Ли Чунь уснуть, сон не шел к ней. Она села в постели, потом, словно вдруг придумав что-то, вскочила, набросила на себя голубой халат, сунула ноги в тапочки и побежала в класс. Там она взяла ручку и листок бумаги, выбежала на улицу и принялась при свете уличного фонаря писать письмо директору школы и учителю Юаню. Она писала гневные слова, переполненная жалостью к себе и жгучим желанием отомстить тем, кто опорочил ее «историю борьбы».

Во всей этой истории с Ли Чунь учителю Юаню не понравилось то, что его даже не известили о комсомольском собрании. Да и мольбы Ли Чунь о помощи («комсомольское бюро повело против меня войну, Чжэн Бо хочет отстранить меня…») тоже вызвали в нем сочувственный отклик. Но он понимал также, что это дело самих комсомольцев и ему не очень-то удобно вмешиваться. Вернувшись домой, он принялся расспрашивать Юань Синьчжи:

— Ну-ка, дочь, скажи правду, в вашем классе действительно считают, что я как классный руководитель ни на что не годен?

Узнав, чем отец недоволен, Юань Синьчжи объяснила ему:

— То, что с тобой тогда не посоветовались, это недосмотр нашего бюро. Так вышло совсем не потому, что у классного руководителя нет авторитета. — Юань Синьчжи сказала «наше бюро», словно отец был ей чужой, и от этого учитель Юань еще больше рассердился.

Директриса Го тоже получила письмо Ли Чунь и решила сначала посоветоваться с учителем Юанем.

— Я как классный руководитель впал в бюрократизм и ничего об этом деле не знаю, — сказал учитель Юань.

— Вы покритикуйте комсомольское бюро класса за то, что оно провело собрание без вашего ведома, а я тем временем постараюсь узнать, не враждует ли кто-нибудь в классе с Ли Чунь, — рассудила директриса и передала учителю Юаню оба письма Ли Чунь.

Тем временем Юань Синьчжи уже рассказала одноклассницам про свой разговор с отцом. Посовещавшись, Чжэн Бо и Ян Сэюнь решили поговорить с учителем Юанем. Когда они вошли в учительскую, учитель Юань был как раз один. Он сидел у окна и читал свежий номер «Математического вестника». Не дожидаясь расспросов, Чжэн Бо сама рассказала ему про комсомольское собрание класса и повинилась в том, что она ничего не сказала о нем учителю Юаню. Тот в знак примирения кивнул головой и показал девушкам письмо Ли Чунь. Взглянув на письмо, Ян Сэюнь стала горячиться:

— Она искажает…

Чжэн Бо теребила свой рукав.

— А что вы думаете о Ли Чунь? — спросил учитель Юань.

— Она эгоистка, — не раздумывая, выпалила Ян Сэюнь.

— Эгоистка? — Казалось, учителю Юаню был непонятен смысл этого слова.

— Вы не знаете, — продолжала Ян Сэюнь, то и дело взмахивая руками, — она не просто эгоистка, она девушка незаурядная, но всегда думает только о себе…

— Она слишком гордая, — сказала Чжэн Бо.

— А вы… говорили ей об этом?

— Она никого не слушает, всегда обижается на критику…

— Ну а что именно не нравится в ней другим?

Ян Сэюнь принялась перечислять недостатки Ли Чунь: высокомерна, оторвалась от коллектива, не занимается общественной работой, не хочет жить для других, словечка в простоте не скажет…

— Должен вам сказать, — произнес, немного помолчав, учитель Юань, — что мое мнение о Ли Чунь не совсем совпадает с вашим. Ли Чунь прилежно учится, у нее большие способности, это немаловажно. Конечно, у нее много недостатков, и вы должны ей помочь…

Девушки задумались. Учитель Юань снова развернул свой журнал и погрузился в чтение.

— А вы знаете, — вдруг обратился он к школьницам, — часто бывает так, что чем лучше учатся школьники, тем больше у них недостатков… — И добавил: — Постарайтесь понять Ли Чунь.

— Спасибо вам, учитель, за мудрый совет, мы об этом раньше не думали, — ответила Чжэн Бо. — Но вот скажите, а бывает так, что, к примеру, школьник и учится плохо, и недостатков у него хватает?

— Бывает, конечно… Но Ли Чунь — школьница с характером, трудолюбивая. С одной стороны, она сильная, уверенная в себе, любит учиться, способная — все это хорошо. С другой стороны, заносчива, своевольна, часто думает только о себе. На мой взгляд, нужно воспитывать ее, опираясь на ее положительные качества. Но, воспитывая, помнить, что каждый человек — это индивидуальность, и все школьницы не могут быть как две капли воды похожими на комсомольского секретаря. Но мы еще плохо представляем себе, каким должно быть новое образование и воспитание, и я сам не уверен, правильно ли я говорю. — Учитель Юань закончил свою речь на очень вежливой ноте.

— Раньше мы слишком противопоставляли себя Ли Чунь, — согласилась Чжэн Бо, — мы не во всем понимали ее, скажи, Ян Сэюнь, я права?

— Ну, надо подумать. Раньше я считала, что правильные взгляды надо одобрять, с неправильными бороться и другого пути нет. А теперь надо подумать.

Слова учителя Юаня возымели действие. Девушки выходили из учительской, задумавшись над тем, как наладить отношения с Ли Чунь.

В ту ночь, когда Ли Чунь написала свои письма, она спала очень неспокойно и наутро встала с тяжелой головой. А после первого же урока голова у нее вконец разболелась, и она вернулась в спальню.

Она лежала на своей постели, а перед глазами у нее висели на веревке все двенадцать полотенец ее одноклассниц. Вот белоснежное полотенце с вышитой надписью «Желаем счастья» — наверное, оно принадлежит малышке Чжан. А вот старенькое, совсем истертое — кажется, это полотенце У Чанфу. А вот совсем новое, расшитое голубыми цветами, чье оно? Ли Чунь не помнила… Внезапно она сообразила, что только одно-единственное, ее, полотенце лежало, свернутое, в сторонке от других, словно она какая-нибудь больная или прокаженная. Пронзительное чувство одиночества захлестнуло ее.

Неужто я и вправду отбившаяся от стаи птица? — спросила она себя.

Прозвенел второй звонок, стих шум голосов в коридоре, начался урок. Сейчас по расписанию литература, а преподает ее учитель Лю, он родом из Сычуани, и у него такой занятный выговор… В этой школьной жизни так много хорошего, а она вот болеет. Как же ей выздороветь? Одни ее критикуют, другие ее сторонятся, третьи с ней враждуют. У нее и подруги-то нет. А те из школьниц, которые тянулись к ней, ей самой не нравились. На первых порах после переезда в Тяньцзинь жизнь у нее была бурная, полнокровная; где было больше всего народу — там и ее голос слышался. Ее все время окружали активисты молодежных организаций, корреспонденты молодежных газет и журналов. А сейчас? Все общественные дела она «уступила» другим, живет сама по себе. Нет, не надо себя обманывать, ей нужна, как воздух, настоящая подруга, ей нужно человеческое тепло, ей нужно делать что-то, что приносило бы пользу другим. Как же ей поступить? Пойти к Чжэн Бо и попросить у нее какое-нибудь общественное поручение? Но ведь она сама отошла от общественных дел, зачем же опять идти кланяться в ножки и просить прощения? Что же ей делать, чтобы проявить свои таланты, снова завоевать расположение подруги?

В пять часов дня в спальню зашла Чжэн Бо. К тому времени Ли Чунь чувствовала себя получше, она сидела на кровати и читала книгу. Чжэн Бо осведомилась о ее здоровье и рассказала ей, как прошли уроки.

— А ты после того собрания хочешь мне что-нибудь сказать? — спросила она потом.

Ли Чунь поняла, что она знает про ее письма.

— Да, хочу, — тихо ответила она.

— Скажешь мне, хорошо?

Ли Чунь покраснела, ей вовсе не хотелось «говорить по душам», а пуще того — «заниматься критикой и самокритикой». Ей казалось, что Чжэн Бо сама хотела ограничиться ничего не значащим разговором. О том, что я хотела бы тебе сказать, ты можешь узнать от директора, подумала она про себя, но вслух ничего не сказала.

Увидев, как взволнованна Ли Чунь, Чжэн Бо дружески сказала ей:

— Когда я поставила вопрос о том, достойна ли ты носить звание комсомолки, я была не права, нельзя бросаться такими тяжелыми обвинениями, извини меня. Но вот общее мнение… ну ладно, поправляйся, а потом поговорим.

Когда Чжэн Бо ушла, Ли Чунь вдруг почувствовала себя опустошенной. Чжэн Бо приходила к ней «признать свои ошибки», и Ли Чунь, казалось бы, могла праздновать победу. Но чего она добилась? Она так переживала и нервничала, что даже заболела, а вот Чжэн Бо сохраняла спокойствие. Уж лучше бы Чжэн Бо не захотела «признавать ошибки» и рассердилась на нее. А Чжэн Бо разговаривала с ней так дружелюбно! Как теперь быть?

8

Выпал первый снег.

После полудня небо заволокли серые тучи и стал накрапывать дождик. «Что за напасть! — говорили люди. — Уже декабрь наступил, а все еще дождь льет». Но прошло немного времени, и с неба густо-густо посыпались похожие на рисовые зернышки замерзшие капли воды, которые, долетев до земли, бесследно исчезали. Прохожие на улице шли торопливо, стараясь поскорее найти для себя укрытие: от такого не то снега, не то дождя удовольствия мало!

В тот вечер Чжэн Бо пошла на свадьбу Хуан Личэн в горком партии. Едва отворив входную дверь, она услышала громкий гул голосов. В конференц-зале были рядами расставлены столы с посудой и закусками. На стенах висели всевозможные поздравительные надписи. Какой-то человек у дверей сказал Чжэн Бо: «Зарегистрируйтесь, пожалуйста, вон там». Она подошла к маленькому столику, взяла не очень-то привычную для нее красивую тонкую кисточку из овечьей шерсти и написала свое имя в специальной тетрадке.

Потом она принялась искать себе место за столом, но ничего подходящего ей не попадалось. Вокруг все места уже были заняты. У многих на коленях сидели дети, которые уплетали свадебное угощение, не дожидаясь, когда начнется пир. Большинство из присутствующих были, наверное, товарищи Хуан Личэн по работе. Все были опрятно одеты, разговаривали громко и весело.

Чжэн Бо отыскала в толпе гостей Хуан Личэн. Та была одета в новую синюю форму, но даже рабочая форма придавала праздничный вид радостной молодой женщине. Хуан Личэн взяла Чжэн Бо за руку, стала расспрашивать ее, как она живет, благодарить ее:

— Ну ты молодчина, что пришла, а я боялась, что тебя не будет…

Чжэн Бо растроганно смотрела на Хуан Личэн. Если Хуан Личэн так радуется, то ей, конечно, тоже радостно. Чжэн Бо поздравила Хуан Личэн и весело улыбнулась в ответ на ее улыбку. Вдруг Хуан Личэн потянула ее за рукав:

— Пойдем покажу тебе одного человека.

— Кого?

— А ты догадайся.

Они отошли в сторону, и Хуан Личэн усадила Чжэн Бо за стол. Как раз напротив нее сидел какой-то молодой человек. Опустив голову, он читал рукопись — занятие вовсе неподходящее в таком месте.

— Посмотри-ка, кого я привела, — обратилась к нему Хуан Личэн.

Молодой человек встал, увидел Чжэн Бо, улыбнулся и, отложив рукопись, протянул ей руку со словами:

— Так вот ты какая, «Маленькая немало»!

— А ты Тянь Линь!

— Он самый, — поклонился собеседник Чжэн Бо.

Тянь Линь был младшим братом мужа Хуан Личэн, до Освобождения он состоял с Чжэн Бо в одной ячейке Народного союза. Чжэн Бо была в их ячейке самая молодая, и Тянь Линь звал ее «Маленькая немало».

— Тянь Линь теперь работает в газете «Циннянь жибао», — сказала Хуан Личэн.

— А ты? Где ты теперь? — спросил Тянь Линь Чжэн Бо.

— Все там же, — ответила Чжэн Бо, немного смутившись: ведь все члены их ячейки уже пошли работать или поступили в университет и только она одна все еще учится в средней школе.

Тянь Линь встал, взял из стоявшей рядом вазы апельсин и принялся его чистить.

— Ты такой высокий! — сказала Чжэн Бо.

— Да, — весело подхватил Тянь Линь, — я высокий, большой и тонкий!

Больше они уже не могли разговаривать. Полный мужчина лет тридцати с лишним объявил о начале свадебной церемонии. Тянь Линь разломил очищенный апельсин пополам, дал одну половинку Чжэн Бо и повернулся лицом к говорившему.

Из-за того, что зал был полон народу, а те, кто стоял ближе к жениху и невесте, сами хотели получше все разглядеть и окружили молодых плотным кольцом, Чжэн Бо не могла видеть ни Хуан Личэн, ни ее мужа. Кто-то произносил речи, время от времени раздавались аплодисменты и взрывы смеха. Позже те, кто окружал новобрачных, немного расступились, и Чжэн Бо смогла увидеть, что там происходит. Вот Гу Мин нечаянно наткнулся на стул, и все рассмеялись. Хуан Личэн едва поклонилась, а Гу Мин поклонился очень низко, и все в очередной раз засмеялись. После Освобождения свадебные церемонии стали намного проще, исчезли оркестры, цветы, дорогие угощения. И люди восполняли недостающее смехом.

Так свадьба и шла под несмолкающие раскаты смеха. Довольно скоро она совсем перестала быть похожей на церемонию, и теперь все болтали и веселились кто во что горазд. Боясь опоздать в общежитие, Чжэн Бо написала прощальную записку Хуан Личэн и, стараясь не привлекать к себе внимания, покинула зал.

На улице уже намело много снега, вокруг все было белым-бело. Чжэн Бо направилась к остановке трамвая.

— «Маленькая немало»! — окликнул ее кто-то сзади.

Она обернулась: к ней бежал Тянь Линь.

— Что же ты не сказала мне, что уходишь? Я провожу тебя… Мы так давно не виделись, я все время думал о тебе, вот сегодня наконец встретились, а ты уходишь, даже не попрощавшись…

— Извини.

Разговаривая, они миновали трамвайную остановку. Чжэн Бо решила сесть на трамвай на следующей остановке. Они пошли дальше.

— А почему Хуан Личэн захотела выйти замуж? — спросила Чжэн Бо.

— Что за глупый вопрос! — рассмеялся Тянь Линь.

— А помнишь, как в сорок восьмом или сорок седьмом году, в тот день тоже шел снег, мы пришли к Хуан Личэн и она подарила нам нелегально изданный «Сборник памяти Вэнь Идо», рассказывала нам о том, как Вэнь Идо сбрил бороду после победы над Японией, как он любил молодежь, как его злодейски убили… Она говорила тогда так хорошо, так вдохновенно… До Освобождения Хуан Личэн говорила так, что каждое ее слово западало в сердце…

— Я все помню, — ответил Тянь Линь. — В то время мы все были «маленькие немало»… Ведь тогда в нашей жизни, в жизни наших товарищей, которые вели борьбу в подполье, было что-то необычное.

Они опять подошли к остановке. Чжэн Бо подумала и решила пройтись еще немного.

— Но для чего же Хуан Личэн вышла замуж? — снова спросила Чжэн Бо.

Тянь Линь задумчиво покачал головой.

— Но ведь это естественно. Неужели ты не веришь, что Хуан Личэн останется в душе молодой? Неужели возраст и зрелость — это плохо?

Это были красивые и мудрые слова. У Чжэн Бо полегчало на душе. Больше она уже ничего не спрашивала о свадьбе Хуан Личэн, они говорили о себе. Тянь Линь рассказал ей, что два года занимался культпросветработой в южных провинциях, а теперь его назначили литературным редактором в «Циннянь жибао».

— Наверное, очень трудно быть редактором, — сказала Чжэн Бо.

— Да разве я гожусь в редакторы? — ответил Тянь Линь. — У меня одна страсть: как бы ни был я занят, каждый день до полуночи читаю романы.

— Читаешь романы? Ну, ты молодец…

— Какое там! Все равно мне за вами не угнаться. Вот окончишь ты школу, поступишь в университет, а у студентов все условия для учебы…

Они миновали еще одну остановку и уже почти дошли до переулка, в котором находилась седьмая женская школа.

— Смотри-ка, мы уже почти пришли, — опомнилась Чжэн Бо. — Вон там наша школа. Но ведь тебе…

— Наша редакция тоже находится там, — показал рукой Тянь Линь. — Совсем рядом с вашей школой, только за угол завернуть…

— Ну хорошо, до свидания.

Они крепко пожали друг другу руки.

— Я зайду к тебе, — сказал Тянь Линь. Чжэн Бо кивнула в ответ.

Тянь Линь ушел, а Чжэн Бо стояла и смотрела, как его фигура расплывается и тает на заснеженной улице, превращаясь в едва заметную тень. Тянь Линь, не оборачиваясь, быстро дошел до конца переулка и скрылся за углом. Непонятно почему, сердце Чжэн Бо вдруг радостно забилось. Она повернулась и побежала к школе. Свежий снег едва слышно скрипел у нее под ногами.

9

За неделю до Нового года жизнь в школе забурлила вовсю. Каждый день после четырех часов ученицы всех классов начинали репетировать свои номера праздничного концерта: одни танцевали, другие пели, а несколько учителей даже готовили представление пьесы из репертуара столичной оперы. Звуки музыки и шум голосов слышались во всех углах школы.

Школьный совет делал большую выставку под девизом «Все для великой Родины». Выставка состояла из трех разделов. Один раздел назывался «Передовые стройки страны» и посвящался строительству Аньшаньского металлургического комбината. Другой назывался «Наши лучшие люди» и был посвящен героям корейской войны, а содержание третьего раздела — «На штурм крепостей науки!» — касалось в основном учебы в школе. Подготовить первый раздел выставки поручили Ян Сэюнь. Та была, конечно, очень рада такому поручению, и к тому же ей помогал весь класс, кроме Ли Чунь. (Она просила помочь и Ли Чунь, но та спешно писала какую-то сногсшибательную пьесу и сказала, что у нее совсем нет времени.) Ян Сэюнь даже послала письмо рабочим Аньшаня и вскоре получила ответ, в котором говорилось, что рабочие комбината вот-вот начнут выпуск нового сорта нержавеющей стали и это будет их новогодним подарком стране. Письмо аньшаньских рабочих Ян Сэюнь зачитала вслух перед всем классом, в ответ раздались дружные аплодисменты.

В эти дни Ли Чунь корпела над своей пьесой. А взялась она писать ее потому, что после разговора с Чжэн Бо ей очень захотелось «подивить свет» и доказать, что она необыкновенный человек. О чем писать, ей было ясно. Героем пьесы должен быть умный и честный ученик, который подвергается несправедливым нападкам товарищей в классе. Но как только Ли Чунь села писать свою пьесу, выяснилось, что у нее ничего не выходит. В воскресенье она не пошла гулять, а побежала в библиотеку, полистала первые попавшиеся ей сборники пьес, и дело как будто пошло на лад: в тот же вечер она написала несколько строк и осталась ими очень довольна. Сочинение пьесы было ее тайной. Все черновики и наброски она хранила в отдельной папке, а папку прятала в портфель. Все стали замечать, что с Ли Чунь творится что-то неладное. Она совсем замкнулась, никогда ни о чем не спорила, и с лица ее не сходило довольное и самоуверенное выражение. Каждое воскресенье она целый день где-то пропадала, а когда ее спрашивали, чем она занята, она отмалчивалась. В чем тут было дело? Никто не мог понять. Школьницы терялись в догадках.

Последний день 1952 года. Каждый класс чисто убран. Школьницы надели новые платья с кружевными воротничками и приветствуют друг друга с особенной торжественностью. Всюду чувствуется приподнятая атмосфера. Даже учителя на уроках не могут сдержать улыбки. Последний урок ведет учительница Чжун, она преподает химию. Учительница Чжун — женщина строгая, в свои сорок с лишним лет она никогда не была замужем. Но сегодня ей очень весело, и она готова простить ученицам даже их невнимательность на уроке. За десять минут до звонка она приказала собрать учебники и заговорила с ученицами о новом годе:

— Со следующего года мы начнем жить по новому пятилетнему плану — да, правда! Я изучала химическую технологию, но в старом обществе я не могла найти применение своим знаниям. Сколько раз на своем веку я встречала Новый год, но никогда не было у меня оснований надеяться на то, что в новом году наша страна станет богатой и сильной. А вот сейчас у нас появились такие надежды. Школьницы, вы счастливые люди!

Прозвенел звонок, и последний урок 1952 года подошел к концу. Школьницы поклонились учительнице Чжун и, весело щебеча, высыпали во двор…

Юань Синьчжи была назначена в классе «главной по оформлению». Ее подчиненные, захватив с собой красную бумагу, клей и ножницы, отправились делать украшения к празднику.

— Идите сюда, — слышится голос Юань Синьчжи, — вот здесь мы развесим разноцветные бумажные ленты, а посередине будет висеть фонарь в виде дракона… А тут будут ветки ивы, а на них — ласточки…

— А какое отношение к Новому году имеют ивы?

— Когда приходит Новый год, мы впускаем в класс весну, — уверенно отвечает Юань Синьчжи.

На классной доске цветными мелками нарисованы школьник и две школьницы с развевающимися косичками. Взявшись за руки, они бегут навстречу восходящему солнцу, а на солнце написано: 1953.

В школьной библиотеке (там разместилась выставка «Все для Родины») хлопочет Ян Сэюнь. Время от времени она выбегает в коридор, чтобы посмотреть, как встречают гостей — школьников из «братских» школ и рабочих с окрестных фабрик. А иногда она мчится со всех ног к входным дверям школы и с любопытством просматривает книгу отзывов для посетителей. Отзывы по большей части хвалебные — это хорошо! Только один человек криво написал: «Не хватает конкретности». Это еще кто такой? Наверное, кто-нибудь из 65-й мужской школы — из тех, которые девчонок презирают!

Ли Чунь сегодня утром дописала свою пьесу. Поставив последнюю точку, она облегченно вздохнула и приписала в конце страницы: «1952 год, канун Нового года».

Ушедшего года ей было не жаль, все свои надежды она связывала с годом наступающим, ведь она сделала такое большое дело. Теперь она сама вызвалась помогать одноклассницам в подготовке новогоднего бала и отправилась вместе с У Чанфу покупать фрукты и сласти.

В половине седьмого вечера праздник начался.

По всей школе зажглись разноцветные фонарики, раздались удары гонга, во дворе с оглушительным грохотом взрывались хлопушки.

Школьницы столпились у дверей школы: они встречали гостей. А гостями праздничного вечера были герои труда, солдаты и добровольцы, воевавшие в Корее, артисты, писатели, кадровые работники… Подходивших гостей под аплодисменты учащихся вели в классы.

Школьницы переоделись. Некоторые надели платья, которые тридцать лет назад надевали на свадьбу их мамы, некоторые были в костюмах театральных персонажей, были и такие, которые нарядились индийскими женщинами и даже налепили на лоб красный кружок… Директриса школы и учитель Юань пришли в класс вместе с самыми старшими школьницами. Праздничное убранство класса очень понравилось директрисе.

— Подумать только, это ваша дочь сделала! — громко сказала она, обратившись к учителю Юаню.

Вдруг появились три девушки, одетые в зеленую форму почтальона. В руках они несли небольшие мешочки. Одна из них непрерывно отвешивала поклоны и приговаривала:

— Мы — новогодние почтальоны, желаем всем в Новый год счастья и здоровья! А вот присланные из разных мест новогодние поздравления и подарки. Эти яблоки прислал всем в подарок учитель Юань.

Яблоки выложили на стол, подарки раздали. В школе уже стало традицией, что перед началом праздничного вечера учителя и школьницы дарили друг другу небольшие подарки: блокноты, картинки, книги, карандаши. У Чанфу досталась красивая записная книжка с золотыми иероглифами на обложке. Она очень обрадовалась такому подарку, но едва она открыла первую страницу, как счастливая улыбка сошла с ее лица. Она толкнула в бок Су Нин: «Гляди-ка…» Оказывается, на первой странице было написано: «Первейшая задача в Новом году — сдать выпускные экзамены, желаем вам по каждому предмету получить все сто баллов и успешно закончить школу!»

Ян Сэюнь получила в подарок толстый бумажный пакет, на котором было написано: «Внутри сокровище, распечатать по прошествии месяца». Но Сэюнь, не долго думая, тут же вскрыла пакет, и, конечно, в нем никаких сокровищ не оказалось, а была там только крошечная статуэтка утки. Ян Сэюнь сразу же подарила ее подруге.

Потом школьницы пошли в актовый зал, где в новогодний вечер устраивали танцы. В зале стояла большая пихта, к которой привязали сосновые ветви, а на ветвях висели звезды и бумажные ленты, орехи, фигурки человечков и животных, даже письменные принадлежности. Висели на дереве и гирлянды красных и зеленых фонариков, и они зажглись, едва школьницы вошли в зал.

Заиграла танцевальная музыка, но школьницы застенчивы, никто из них не набрался смелости выйти танцевать. Тогда Чжоу Сяолин вышла на середину зала и громко крикнула:

— Друзья, это наш последний Новый год в школе, в следующем году мы начнем претворять в жизнь пятилетний план, наша Родина идет громадными шагами вперед… так давайте танцевать!

Школьницы потанцевали немного, раскраснелись и развеселились. Тут в актовый зал вошли трое молодых людей: это были делегаты от расположенной неподалеку 65-й школы. Один из гостей обратился к присутствующим с такими словами:

— Нам поручено передать вам приветственное послание от учеников нашей школы, но стоило нам увидеть, как вы здесь отплясываете, так текст послания вылетел у нас из головы. Мы хотим просто пожелать нашим младшим сестричкам счастья в новом году!

Все рассмеялись.

— Ну и язва же этот парень! — сказала стоявшей рядом ученице Чжоу Сяолин и показала говорившему язык.

Танцы возобновились. Двое юношей пошли танцевать, и только тот, кто поздравлял школьниц, молча сидел в сторонке. Ян Сэюнь стало немного жалко его, она подбежала к школьнику и храбро протянула ему руку:

— Пойдем потанцуем, хорошо?

Лицо юноши залилось краской. Он неуклюже поднялся, осторожно обнял Сэюнь за талию, но не посмел привлечь к себе. Они потанцевали немного, и Сэюнь обнаружила, что паренек хорошо танцует. Но он так ни разу и не осмелился взглянуть на свою партнершу. Сэюнь даже смешно стало. Тут юноша вежливо спросил ее:

— Как ваша уважаемая фамилия?

— А тебя как зовут? — спросила Ян Сэюнь, обращаясь на «ты».

— Меня зовут Чжао Цзянь, я учусь во 2 «А» высшей ступени.

— К чему так много слов? А я вот скажу просто, что моя фамилия Ян.

Музыка заиграла быстрее, и в такт ей пары стали кружиться стремительнее. Сверкали огни на пихте, взлетали в воздух девичьи косички. Даже учитель Юань пошел танцевать — сначала с дочерью, а потом с директрисой.

— Хорошие у нас ученицы, — сказал он, присев отдохнуть после танца. — Всякое дело умеют делать весело…

В одиннадцать часов вечер кончился. Школьницы собрались в актовом зале, как «солдаты одного полка». Сначала представители совета школы и учителей зачитали новогодние послания, а затем одна из школьниц младших классов стала благодарить учителей тонким детским голоском:

— Дорогие учителя, в канун Нового, тысяча девятьсот пятьдесят третьего года мы от всего сердца благодарим вас за ваш тяжелый труд педагога…

Когда с приветствиями и благодарностями было покончено, длинная и короткая стрелки на часах уже должны были вот-вот соединиться. Включили репродуктор, и после заключительных аккордов музыки голос диктора объявил: «Сейчас двадцать три часа пятьдесят девять минут». Собравшиеся в зале, затаив дыхание, следили, как уходит последняя минута года. Осталось десять секунд, пять…

И вот Новый год настал! Из репродуктора полились звуки Государственного гимна. Все замерли. А потом на трибуну поднялась директриса:

— Учителя! Школьницы! Да здравствует тысяча девятьсот пятьдесят третий год!

— Да здравствует наша директриса! — в один голос откликнулись девушки.

— В этот час, когда мы собрались все вместе, — продолжала директриса Го, — каждый из нас полон светлых надежд. Мы знаем, мы чувствуем, что нам суждено сделать нашу Родину цветущей и сильной. Моего мужа недавно перевели на работу в Баотоу, он пишет мне, что в Баотоу будет построен новый металлургический комбинат! Но, товарищи, мы должны построить не один и не два металлургических комбината, а десять, двадцать, пятьдесят, сто! Школьницы, я вам завидую! Вам предстоит осуществлять планы грядущих пятилеток, строить светлое будущее нашей страны. Но для этого вы должны хорошо учиться. Давайте развернем соревнование и посмотрим, кто учится лучше всех, кто принесет больше пользы стране!

Под громкие аплодисменты директриса Го сошла с трибуны, и школьницы пошли в столовую на новогодний банкет. Все быстро расселись за приготовленные для них столы и принялись за еду. Только одна Ху Мали сначала сложила перед собой ладони, быстро прочитала молитву и перекрестилась. Сидевшие рядом школьницы удивленно наблюдали за ней, потом одна из них сообразила, в чем тут дело, и шепнула на ухо соседке:

— Это она богу молилась.

Та даже прыснула со смеху. А другая соседка Ху Мали, пока та молилась, потихоньку отставила от нее чашку и палочки. Ху Мали бросила на нее сердитый взгляд, ничего не сказала и выбежала из столовой. Соседки Ху Мали даже не подозревали, что она может так обидеться. Они недоуменно глядели друг на друга, чувствуя, что сделали что-то непоправимое. Та из них, что отодвинула чашку Ху Мали, даже заплакала.

А Чжэн Бо побежала искать Ху Мали. В классах и в актовом зале уже погасили свет, и Чжэн Бо решила, что Ху Мали пошла к себе домой.

Она с трудом припомнила, где жила Ху Мали, и пошла по заснеженной улице. Было холодно, дул резкий северный ветер, а Чжэн Бо выбежала из школы в одном платье. Вдалеке на перекрестке она увидела человеческую фигуру.

— Ху Мали! — громко позвала она.

Фигурка замерла, но тут же быстро двинулась дальше. Чжэн Бо что было силы бросилась за ней:

— Ху Мали!

Ху Мали остановилась.

— Ты почему ушла? — Чжэн Бо взяла Ху Мали за озябшую руку.

— Я устала, — ответила Ху Мали.

— Я знаю, кое-кто обидел тебя. Но ведь они еще глупышки и не желали тебе зла. Ты и вправду очень обиделась?

Ху Мали смущенно посмотрела в искрившиеся теплом дружбы глаза Чжэн Бо. Она чувствовала, что Чжэн Бо говорит с ней искренне, и испытывала то, чего никогда не знала раньше: участие и заботу, которые связывают настоящих друзей. Она хотела как-нибудь выразить свою признательность Чжэн Бо, но ничего не смогла сказать и лишь повернулась и молча пошла к школе. Увидев, что Ху Мали возвращается, Чжэн Бо от радости даже забыла про холод.

Чжэн Бо усадила Ху Мали за свой стол, а бывшие соседки Ху Мали, увидев, что она вернулась, тут же подбежали к ней с извинениями, и Ху Мали тоже тихо сказала им:

— Извините.

Едва Чжэн Бо успокоилась и пришла в себя, как кто-то у дверей столовой крикнул:

— Чжэн Бо здесь или нет? Ее спрашивают!

Чжэн Бо вышла к дверям школы. В обступившей крыльцо ночной мгле она различила фигуру высокого мужчины, который стоял, опираясь на велосипед.

— Тянь Линь! — изумленно воскликнула Чжэн Бо. Она сразу узнала своего старого знакомого.

Тянь Линь застенчиво подошел к ней, ведя рядом велосипед. В его очках отражался свет фонаря, висевшего у крыльца школы.

— С Новым годом!

— Здравствуй!

— Так странно, что ты пришел в такое время, — простодушно сказала Чжэн Бо. В ее словах как будто таился вопрос, но в них слышалась и благодарность.

— И сам не знаю, отчего я пришел. Боялся, что не застану тебя. Я тебе принес небольшой подарок.

Тянь Линь снял сумку, висевшую на велосипеде, и вынул оттуда четыре большие хурмы.

— Хурма? Зимой хурма? — улыбнулась Чжэн Бо.

— И зимой есть места, где тепло.

— Ну, с тобой и впрямь не соскучишься, — весело сказала Чжэн Бо. Ей было очень приятно получить такой подарок. — А как ты встретил Новый год?

— В дороге. — На лице Тянь Линя появилась едва заметная улыбка. — Ровно в полночь я ехал по улице на велосипеде. Так что я на этом самом велосипеде и перемахнул из пятьдесят второго года в пятьдесят третий.

В это время в столовой закончился банкет, школа опять наполнилась шумом голосов. Было объявлено, что учителя закупили для школьниц несколько тысяч штук новогоднего печенья и они хотели бы, чтобы сейчас все учащиеся отведали их угощение. Повсюду школьницы смеялись, пели песни и танцевали, поздравляли друг друга с Новым годом. Чжоу Сяолин взяла за руку Су Нин:

— Поздравляю тебя — ты стала на год старше!

— И я поздравляю тебя с тем же! — Потом Су Нин подумала и добавила: — Нет, извини, по новым законам на год подрастают только в день рождения.

Ян Сэюнь носилась по школе и поздравляла всех подряд. Она поздравила У Чанфу («Желаю тебе, чтобы твои волосы стали еще длиннее»), поздравила Су Нин («Желаю твоему брату крепкого здоровья»), а натолкнувшись на учителя, она смело поздравила и его («Учитель, желаю вам вечной молодости!..»).

10

У Чжэн Бо умерла мать. Три дня спустя после Нового года. Ночью…

Пасмурным январским днем Чжэн Бо похоронила мать. Ян Сэюнь и еще несколько учениц тоже пришли на похороны, отпросившись с уроков. Пришла и Хуан Личэн, хотя Чжэн Бо ничего не сообщила ей. В тот же день одноклассницы Чжэн Бо, не сговариваясь, устроили маленький поминальный вечер. Все прикололи к платью и волосам белые траурные цветы. У Су Нин из глаз непрерывно лились слезы. Ху Мали сидела рядом с Чжэн Бо и держала ее за руку. Ян Сэюнь взволнованно морщила лоб. Побледневшая У Чанфу подчеркнуто внимательно смотрела по сторонам. Юань Синьчжи открыла вечер.

— Мы живем как одна большая семья, — сказала она после некоторого молчания, — и мы должны делить со своими друзьями их радости и их горе. Для Чжэн Бо смерть матери — это, конечно, большое несчастье, но это и для всех нас несчастье. Ведь мы часто бывали у Чжэн Бо и виделись с ее доброй и трудолюбивой матерью…

Юань Синьчжи не могла продолжать, в классе наступила тишина. Наконец она заговорила снова:

— Надеюсь, что Чжэн Бо не будет чересчур переживать и горе не отразится на ее здоровье. Чжэн Бо — добрая подруга для каждой из нас, она во всем нам помогает, и все мы очень ее любим…

Юань Синьчжи села, а Су Нин громко разрыдалась.

— Не плачь, Су Нин, — сказала Чжэн Бо и продолжала тихим, глухим голосом: — Я благодарю всех вас за то, что вы пришли почтить память мамы. Мама умерла, и у меня нет больше родственников, но вы все для меня как родные. Моя мама никакая не революционерка, она была простая женщина. Но у нее было доброе сердце, и она никогда не делала зла людям… За всю свою жизнь она даже ни разу не выехала из родного города, и учиться ей довелось очень мало. Не было у нее возможности жить так весело и счастливо, как мы живем, и уже никогда не сможет она увидеть нашу новую, настоящую жизнь… И вот я думаю: нужно мне за маму прожить свою жизнь хорошо и трудиться за десятерых! Прожить свою жизнь за десятерых!

Девушки восхищенно смотрели на Чжэн Бо. Су Нин перестала всхлипывать, вынула платок и вытерла слезы…

Незадолго до начала экзаменов Ли Чунь послала свою пьесу в «Циннянь жибао». С почты она вернулась радостная и возбужденная, как артиллерист, который впервые в жизни выстрелил из пушки. Теперь она всегда носила с собой полученную на почте квитанцию на отправление бандероли, время от времени бережно вынимала ее и разглядывала. Иногда она даже шутя загадывала: если сегодня в обед съесть не рис, а пампушки, то ее рукопись напечатают. Или: если завтра не будет сильного ветра, то рукопись опубликуют…

Начались каникулы, а она еще ничего не знала о судьбе своей пьесы.

Ли Чунь внимательно проглядывала все номера «Циннянь жибао», но не находила никаких вестей о своей пьесе. Это ее очень тревожило. Может быть, на почте потеряли ее рукопись? Или бюрократ редактор просто выбросил сочинение никому не известной школьницы в мусорную корзину? С каждым днем она тревожилась все больше и уже почти потеряла сон…

Однажды утром, как раз во время завтрака, ее позвали к телефону. Голос в трубке сообщил, что с ней говорит литературный редактор «Циннянь жибао». Сердце Ли Чунь бешено забилось в груди, и она еле-еле выдавила из себя:

— Ну как?

— Мы прочитали вашу рукопись, — сказал голос в трубке, — и хотим с вами побеседовать. Когда бы вы смогли зайти в редакцию?

Ли Чунь ответила, что она как раз свободна, и, не мешкая, пошла туда.

Вот и здание редакции «Циннянь жибао». Она вошла в просторный холл, села на диван недалеко от жаровни с углями и стала ждать редактора, слушая, как колотится ее сердце.

К ней подошел высокий и худой мужчина в очках, а за ним еще какой-то служащий, который поднес им обоим кипятку.

— Ты школьница Ли Чунь? — спросил мужчина в очках.

— Да, я Ли Чунь, это я.

— Сиди, сиди, пожалуйста. Меня зовут Тянь Линь.

Они поговорили немного о посторонних вещах, а Ли Чунь не терпелось узнать, что же они там решили насчет ее пьесы.

Наконец Тянь Линь достал из кармана уже потрепанную рукопись, полистал ее, улыбнулся, сунул в рот сигарету. Внезапно он положил сигарету на стол.

— Можно спросить тебя, Ли Чунь, почему ты написала эту пьесу?

Ли Чунь прямо-таки остолбенела. Она была готова к любому вопросу, но только не к этому.

— Я хотела, — пробормотала она, — я написала эту пьесу…

— Давай поговорим спокойно, — мягко сказал Тянь Линь. — Мне твоя пьеса не очень понятна, да и для моих коллег ее смысл не совсем ясен. Чем хороша героиня твоей пьесы и за какие качества ты критикуешь секретаря комсомольского бюро?

Ли Чунь стала невнятно объяснять, Тянь Линь внимательно слушал, кивая головой и иногда переспрашивая ее. Немного осмелев, Ли Чунь сказала:

— Я хотела покритиковать тех, кто болтает попусту, а сам учится плохо, да еще другим завидует…

— Ты продумала для себя смысл пьесы, это хорошо, — сказал Тянь Линь. — Но ты не сумела его четко выразить. К тому же тебя можно обвинить в том, что ты стоишь на позициях индивидуализма, что ты против коллектива. Ты пишешь о школьницах, но твои школьницы как будто живут не в сегодняшнем дне.

Когда Ли Чунь брала из рук Тянь Линя рукопись своей пьесы, в глазах у нее стояли слезы. Рукопись приятно посылать, да неприятно получать обратно. Тянь Линь словно понял, что творится в душе Ли Чунь, и сказал ей спокойно и просто:

— Надеюсь, ты в будущем сможешь написать что-нибудь хорошее. Не расстраивайся, у многих великих писателей тоже бывали плохие произведения…

Но Ли Чунь уже не слышала этих слов. Она выскочила на улицу, спрятав рукопись пьесы под пальто, словно боялась, что люди, увидев ее с отвергнутой рукописью в руках, будут показывать на нее пальцем и говорить: «Смотрите, ей вернули ее рукопись». Ли Чунь не собиралась, да и не посмела бы спорить с Тянь Линем. Ей было просто-напросто стыдно, никогда еще она не чувствовала себя такой дурой…

Когда она вернулась в школу, перед учительской было полно народу. Чжоу Сяолин, увидев ее, махнула ей рукой:

— Иди скорей, тут табели раздают! У тебя ведь по каждому предмету чуть ли не сто баллов, дай-ка мне взглянуть на твой табель.

Чжоу Сяолин была очень весела, потому что экзамен по русскому языку, которого она боялась больше всего, она сдала неплохо.

Табели разложили на столах, столы тут же окружили, оживленно галдя, школьницы. Каждая хотела взглянуть на табель подруги, сравнить свои оценки с ее оценками. В коридоре поднялся невообразимый гвалт. Ли Чунь выхватила свой табель, мельком взглянула на него: оценки, кажется, не хуже, чем прежде. Не говоря ни слова, она показала его Чжоу Сяолин и быстро пошла в общежитие — ей не терпелось поскорее прилечь. Но Чжоу Сяолин не унималась:

— Ну, ты даешь! Как тебе удалось так хорошо сдать математику? А еще химию? Скажи, а химия — трудный предмет? Ой, а по физике у тебя только девяносто баллов, даже хуже, чем у Чжэн Бо… А ты знаешь, Чжэн Бо на этот раз так хорошо сдала все экзамены! И по физике получила все сто!

Услышав эту новость, Ли Чунь даже вздрогнула: Чжэн Бо по физике догнала ее! Так, значит, у нее, у Ли Чунь, в общественной работе — поражение, в отношениях с коллективом — поражение, в занятиях литературой — поражение и даже в физике — тоже поражение! И зачем она взялась писать эту проклятую пьесу? Испугавшись, что Чжоу Сяолин заметит ее волнение, она через силу пробормотала что-то шутливое и ушла.

Вернувшись в общежитие, она почувствовала себя совершенно обессиленной и разбитой. Ей вспомнилось, как она писала пьесу, как ее критиковали на комсомольском собрании, как дрожащими руками она принимала обратно рукопись, вспоминала она и экзаменационные баллы: девяносто — сто — девяносто — сто. Чжэн Бо вправду молодчина, Чжэн Бо сильнее ее! Как бы ни было Ли Чунь больно, она признала этот факт, она всегда старалась не обманывать себя. «Неужели я ошиблась? Да, я была не права!» Ли Чунь в изнеможении упала на кровать.

В спальню вошла У Чанфу. Увидев, как Ли Чунь в страдальческой позе лежит на кровати, она решила, что Ли Чунь заболела, подошла к ней, мягко погладила по голове, спросила:

— У тебя что-нибудь болит?

Ли Чунь ничего не ответила, вскочила и выбежала из спальни.

В обед Ли Чунь не пришла в столовую.

— А где Ли Чунь? — спросил кто-то.

— Я вам скажу кое-что, — сказала У Чанфу. — Вы, наверное, не поверите, но в Ли Чунь как будто бес вселился. Я сегодня захожу в спальню, гляжу — Ли Чунь лежит, скрючившись, на кровати. Я подхожу к ней, а она вдруг как вскочит и бегом из спальни вон. Я за ней, а ее и след простыл!

— Глупости! Кто в наше время поверит в сказки про бесов.

— Ну, верите или не верите — ваше дело. А только я что видела, то и говорю.

У Чанфу твердо стояла на своем. Постепенно ее волнение передалось и другим. Некоторые пошли искать Ли Чунь, да так и не нашли. Только в четыре часа Ли Чунь вернулась в школу и сказала, что ходила гулять. Спросили ее, хочет ли она есть, она ответила, что сыта. Стали расспрашивать о том о сем, а она в ответ только головой кивала.

Что случилось с Ли Чунь?

11

На праздник старого Нового года Ян Сэюнь решила не ездить домой. Она боялась, что Чжэн Бо будет тосковать, оставшись одна в школе. Девушки решили пойти к Юань Синьчжи и, как было принято раньше, «оказать честь в Новый год» учителю Юаню.

Юань Синьчжи и ее младшая сестра проводили гостей в дом, где их уже ждал учитель Юань. Окна в гостиной были наполовину зашторены, и в комнате стоял полумрак. Девушки сели на старенький диванчик, учитель Юань стал расспрашивать их, как живется им в каникулы. Чжэн Бо отвечала, а Ян Сэюнь смотрела по сторонам. Комната была тесновата, а предметы в ней напоминали о жизни сразу нескольких поколений. На стене напротив окна висела старинная каллиграфическая надпись, а рядом с ней красовался вымпел с вышитыми на нем иероглифами: «За передовой труд». В другой комнате стоял книжный шкаф, письменный стол, торшер — это все принадлежит учителю Юаню. Кожаный чемоданчик, сумка — это вещи матери Юань Синьчжи. А на подоконнике лежат куклы, тряпки, игрушечный пароходик — это имущество сестры Юань Синьчжи…

Разговор с Чжэн Бо у учителя Юаня не клеился. О чем бы ни спросил он Чжэн Бо, та начинала думать о своем доме, а дома этого у нее теперь не было. Учитель Юань словно догадался, какие мысли мучают Чжэн Бо, и сказал ей:

— В свободное время всегда приходи к нам. Семья Синьчжи — теперь и твоя семья.

Поговорили они, поговорили, и вдруг учитель Юань спросил их:

— А что вы, девушки, думаете обо мне как о классном руководителе?

— Мы же пришли поздравить вас с Новым годом, — смеясь, ответила Чжэн Бо, — надеемся, что в этом учебном году мы исправим свои недостатки. Разве могут ученики судить своих учителей?

Учитель Юань вздохнул, снял очки и стал протирать их платком.

— А почему бы и нет? — ответил он. — Если учитель ошибся, можно сделать ему замечание. И если я люблю своего учителя, то я тем более должен быть откровенен с ним. По правде говоря, хотя я преподаю у вас уже несколько лет и даже являюсь вашим классным руководителем, в нашем классе ученицы и учителя знают друг друга очень плохо…

— Так уж издавна заведено, — сказала Чжэн Бо. — На уроках мы слушаем учителей, а после уроков у нас своя жизнь…

— Тут есть над чем подумать. — Учитель Юань взял чашку с чаем и одним глотком осушил ее. — Комсомол в вопросах учебы сделал очень много. Нам, учителям, должно быть стыдно. Я в эти каникулы чуть ли не каждый день спрашиваю себя: а какой я учитель? Каким я кажусь моим ученикам? Думал я, думал и добрался до сути — вы знаете, кто такая Хуан Личэн?

Ян Сэюнь показала пальцем на Чжэн Бо и сказала:

— Она ее близкая подруга.

— Вот оно как? А я этого не знал. Хуан Личэн была у меня лучшей ученицей, но с середины сорок седьмого года она с головой ушла в работу Комитета школьного самоуправления и стала плохо учиться. Я узнал тогда, что она связана с Коммунистической партией…

— Вы узнали про это? — удивленно спросила Чжэн Бо. Она всегда думала, что Хуан Личэн тщательно соблюдала конспирацию.

— Да как было не узнать? Хуан Личэн пригласила меня на школьный вечер. В первый раз пошел я, а из преподавательского коллектива на вечере были только двое: я и учитель Чжун. Больше я туда не ходил. А в апреле 1948 года полиция арестовала всех школьников, которые собирались на тех вечерах. Я очень переживал, мне было стыдно. Вот тогда я вдруг почувствовал, что в бурных событиях, происходивших у нас в стране, учащиеся смело идут своим путем, а мы, учителя, стоим в стороне. И с тех пор дистанция между учащимися и учителями все увеличивается.

— Да, учитель, это правда! — торопливо заговорила Ян Сэюнь. — Мы тоже чувствуем, что учителя плохо нас понимают, а мы не очень-то понимаем учителей. Я помню, как в прошлом году на уроках истории учитель Лю любил говорить: «Вы должны для меня хорошо учиться!» Мы в классе часто смеялись над этим и тоже говорили друг другу: «Ты должна для меня хорошо учиться!..» Мы мало обращаем внимания на учителей, да и учителя после уроков почти не занимаются нами.

— А ты что скажешь? — спросил учитель Юань Чжэн Бо.

— Мне кажется, мы кое в чем не правы. Например, перед тем собранием, на котором критиковали Ли Чунь, мы с вами не посоветовались, но потом вы с нами поговорили и здорово помогли нам. Вы говорите, что дистанция между нами увеличивается, но то было раньше, а сейчас…

— А сейчас мы понемногу сближаемся. Хоть я и отстал от жизни, но всеми силами хочу догнать своих учениц, и здесь мне нужна ваша помощь.

— Но вы все-таки наставляйте нас… Вы говорите так… вежливо, я уж не знаю, что и думать, — сказала Ян Сэюнь, смущенно отвернувшись в сторону. На морщинистом лице учителя Юаня появилась едва заметная улыбка.

…Еда была готова, и Юань Синьчжи стала накрывать на стол: сегодня она была хозяйкой. Когда все уже уселись за стол, пришел невысокий, толстенький юноша — это был старший брат Юань Синьчжи.

— Синью, иди скорее есть, — позвала его мать.

— Я уже ел.

— Такой вот у нас Синью, даже Новый год встречал не дома.

— Брат, ты опять ходил к маленькой Лю? — строго спросила Синьчжи.

— Ну, ходил… — Юань Синью покраснел и быстро проскользнул в другую комнату.

Все рассмеялись и принялись за еду.

— Учитель Юань, а что вы думаете о Су Нин? — спросила вдруг Ян Сэюнь.

— Су Нин дружит с тобой?

— Вообще-то дружит…

— А сколько ей лет?

— Еще нет восемнадцати.

— Правда? А на вид она вроде бы постарше. Она не очень-то похожа на ребенка. В ней нет легкости, свойственной молодым людям. Но это, конечно, поверхностное впечатление. Ну а как она в последнее время?

— Да ничего особенного… — Сэюнь опустила голову.

После обеда все перешли в заваленный книгами кабинет учителя Юаня. Ян Сэюнь подошла к письменному столу, за которым работал учитель Юань, и увидела, что под стеклом лежит много фотографий: на них учитель Юань со своими ученицами. На углу стола высилась стопа книг, на обложке той, что лежала сверху, было написано: «Всего себя отдавать партии». Сэюнь машинально перелистала ее и увидела в ней множество пометок, сделанных красным карандашом. Взглянула на другие книги — «Весь народ — армия», «Краткая биография Лю Хуланя»…

— И вы это читаете? — удивленно спросила Ян Сэюнь учителя Юаня.

Тот подошел, кивнул:

— Я хотел в каникулы почитать книжки, которые нравятся школьникам.

Сэюнь невольно исполнилась уважения к этому уже пожилому человеку и тихо сказала:

— Как хорошо…

На следующий день учитель Юань в своем кабинете до поздней ночи беседовал с Ли Чунь. Он сидел в своем глубоком кресле, укрыв ноги пушистым пледом. Рядом с ним, лицом к учителю, сидела Ли Чунь. Залетавший с улицы ветер чуть заметно развевал занавески и доносил отзвуки взрывов новогодних хлопушек. В комнате стоял слабый запах пельменей, которые готовят на Новый год.

— Значит, из-за этого у тебя в последнее время настроение неважное? — спросил учитель Юань.

— Да, — ответила Ли Чунь.

Ли Чунь рассказала учителю Юаню историю со своей пьесой. Она ждала, что он по-отечески утешит ее. Она знала, что учитель Юань был высокого мнения о ее способностях. Учитель Юань покачал головой:

— Не надо так переживать, это пустяк. Ну, написала пьесу, она оказалась неудачной, что здесь такого?

— Пустяк? — вспыхнула Ли Чунь. — Учитель, подумайте, сколько у меня было неудач с тех пор, как я перешла в высшую ступень! Я не записалась добровольцем, когда объявили призыв в армию, и потом глаз не смела поднять в классе. В прошлом году получила медаль, и снова мне пришлось краснеть перед товарищами. Хотела немного посмеяться над У Чанфу, и комсомольское собрание меня осудило. Никто меня не любит, у меня нет товарища, написала пьесу — и тут провал. А Чжэн Бо уже учится не хуже меня. Неужели я и вправду ни на что не гожусь?

Учитель Юань внимательно посмотрел на Ли Чунь, привычным жестом поправил очки.

— Вчера ко мне приходили Ян Сэюнь и Чжэн Бо, — медленно, словно в раздумье проговорил он. — Они откровенно говорили со мной об учебе, о положении в классе…

— Ну, конечно, — усмехнулась Ли Чунь.

— Почему «конечно»?

— Люди любят лезть в чужую душу.

— Кто это «люди»? Вы все товарищи по учебе, и твои одноклассницы переживают за тебя.

— Как же, переживают! А не они ли набросились на меня на комсомольском собрании? Не они ли любят болтать почем зря о том, что нужно для Родины и социализма? Про всякое такое говорить они умеют! Меня они считают отсталой. Ну и ладно, а они передовые и пусть себе идут вперед…

— Я просто не знаю, как говорить с тобой, Ли Чунь. Ты не права! — Учитель Юань снял очки и положил их на колени. — Раньше я не очень одобрял Чжэн Бо, она вечно была занята разными общественными делами, даже жалко было на нее смотреть. Но у нее возвышенная душа и крепкая воля. Никакие трудности ее не останавливают, и, что бы с ней ни случилось, она остается верна себе. Так неужели про нее можно сказать, что она болтает почем зря? Она искренне старается помогать другим, и вполне естественно, что класс ее поддерживает и подруг у нее много. Она не ищет личной выгоды, хочет, чтобы класс был как одна дружная семья. — Учитель Юань говорил так торопливо, что даже закашлялся. Ли Чунь поднесла ему стакан воды. Учитель Юань отпил глоток и медленно продолжал: — Ты одаренная и прилежная ученица, но у тебя есть один недостаток: ты умеешь читать книги, но не умеешь быть человеком. Ты говоришь, что одноклассницы тебя презирают, а на самом деле это ты их презираешь! Ты переживаешь из-за того, что у тебя нет товарища, но это потому, что ты не хочешь помогать другим! Ты считаешь, что другие болтают попусту, а на деле это ты не видишь дальше собственного носа!

— Учитель, может, я и ошибаюсь, — Ли Чунь даже привстала от волнения, — но вы говорите, что я не вижу дальше собственного носа, а что же тогда значит видеть дальше своего носа? Я всегда мечтала о том, чтобы приносить пользу людям, для этого я и училась, не жалея сил…

Учитель Юань снова надел очки, медленно поднялся, и плед, укрывавший его ноги, упал на пол.

— В молодости я был полон сил и энергии, — снова заговорил он, — мне казалось, что я солнцем и луной смогу повелевать. Но потом обстоятельства в семье изменились, университет закончить я не смог и стал простым учителем в средней школе. Днем я преподавал, а вечерами до двух часов ночи занимался. Чтобы скопить деньги на книги, я месяцами сидел на одном рисе. Потом я серьезно заболел, и товарищи говорили мне: «Хватит, старина Юань, мы все не вечно живем на этом свете, тяни свою учительскую лямку, корми жену и детей — и довольно. И что тебе далась эта математика?» А когда я выздоровел, меня уволили с работы. Жить мне было не на что, книги я распродал, вот тогда от моих прекрасных мечтаний не осталось камня на камне!

Учитель Юань снова сел в свое кресло, укрылся пледом. Помолчав немного, он продолжил ровным голосом:

— Мечты у меня были великие и прекрасные, а человек я оказался слабый и достоин лишь жалости! У меня не было по-настоящему великой цели, которой я смог бы посвятить себя. И к тому же я был совсем один, рядом со мной не было верного товарища, который мог бы протянуть мне руку помощи. Пережить крушение своих надежд, увидеть, что все твои усилия пропали даром, — нет в жизни ничего печальнее!.. А тебе, — обратился разволновавшийся учитель Юань к Ли Чунь, — созданы прекрасные условия, и я верю, что и ты, и все сегодняшние школьники сумеют претворить свои мечты в жизнь, достигнут того, чего не смогли достичь их учителя. Но ты не должна думать только о себе и пренебрегать интересами коллектива. Такие люди рано или поздно обязательно потерпят неудачу. Ты должна об этом помнить, Ли Чунь!

Они оба долго молчали.

— Может быть, я сказал резковато, но я был с тобой искренен…

Ли Чунь кивнула, подошла к окну и стала всматриваться в непроницаемый ночной мрак на улице. Пока они беседовали, длинная зимняя ночь уже почти миновала.

12

В третьем классе высшей ступени проводится собрание. Уже обсудили «положение дел», теперь решают, какие устроить представления и соревнования.

— Нет, не нужно танцев, этот наш тибетский танец всем уже надоел.

— Что? Не играть в баскетбол? Да ты понимаешь важность физического воспитания?

— Нам нужно организовать хор. У малышки Ван такой голос, что она и оперных певцов за пояс заткнет!

Потом стали выбирать ответственных за разную общественную работу. Ян Сэюнь встала и сказала:

— Товарищи, у меня такое предложение: ответственной за спортивные соревнования надо, конечно, выбрать Чжоу Сяолин…

Сзади У Чанфу потянула ее за рукав.

— Чего тебе? — тихо спросила ее Ян Сэюнь.

— Я за тобой ничего не вижу…

Ян Сэюнь отступила немного в сторону и продолжала:

— А руководителем классного хора я предлагаю избрать Су Нин. Она в музыке разбирается и сама на пианино играть умеет. А театральными представлениями пусть занимается Юань Синьчжи…

Не успела Ян Сэюнь договорить, как раздались протестующие голоса:

— Погоди-ка! Чего это ты одна за всех говоришь? Дашь другим сказать или нет?

Кандидатуры Юань Синьчжи и Чжоу Сяолин все одобрили. Некоторые возражали против того, чтобы Су Нин руководила хором, но напористая Сэюнь сумела настоять на своем. Тут Юань Синьчжи встала и предложила избрать участницей театрального конкурса от их класса Ли Чунь.

Ли Чунь тут же опустила голову, сердце сильно-сильно забилось у нее в груди. Потом она все-таки заставила себя поднять голову и стала смотреть прямо перед собой в стену. Весь класс притих: предложение Юань Синьчжи было слишком неожиданным. Вдруг У Чанфу вскочила и, подняв над головой сжатую в кулак руку, громко выкрикнула:

— Мы обязательно должны выбрать Ли Чунь!

Призыв У Чанфу возымел действие: Ли Чунь избрали участницей театрального конкурса.

Когда же вдруг так изменились отношения между Ли Чунь и У Чанфу? А случилось это после того, как Ли Чунь переговорила с Юань Синьчжи, Чжэн Бо и Ян Сэюнь.

После разговора с учителем Юанем Ли Чунь совсем потеряла покой. Она не находила себе места, все валилось у нее из рук, всякое дело, едва она бралась за него, начинало казаться ей бессмысленным. «Неужели я теперь всегда буду так мучиться? — спрашивала Ли Чунь себя. — Чего мне терять? Нечего. Я хорошая? Хорошая. Если что-то и мешает мне жить, то неужели я не смогу переделать себя? Неужели у меня не хватит мужества признать свои ошибки? Нет, мое мужество должно всех поразить. В новом учебном семестре я должна стать активной, скромной, помогать другим. Я должна сама идти вперед, сама!»

Потом она подошла к Ян Сэюнь и прямо обратилась к ней:

— Завтра днем у тебя есть время? Я хочу поговорить с тобой. У меня слишком много недостатков, надеюсь, ты поможешь мне.

Ян Сэюнь с радостью согласилась и тут же сообщила Чжэн Бо:

— Ты знаешь, Ли Чунь сама попросила ей помочь!

— Завтра днем? — отозвалась Чжэн Бо. — Но она и со мной назначила на это время встречу.

А потом выяснилось, что Ли Чунь еще и с Юань Синьчжи поговорила.

— Вот это да! Она прямо-таки целое собрание устроить хочет! — заключила Ян Сэюнь.

На следующий день они вчетвером собрались в пустом классе.

— Вот какое дело, — начала Ли Чунь, — в прошлом году я наделала много ошибок, часто поступала не по-комсомольски. А сейчас я хочу начать новую жизнь и прошу вас дать мне совет. Надеюсь, вы откровенно укажете мне на ошибки и недостатки, не будете со мной церемониться…

Не успела Ли Чунь договорить, как Юань Синьчжи громко рассмеялась, Ли Чунь умолкла.

— Ну и дела! — сказала Юань Синьчжи. — Да кто мы такие, государственные министры, что ли?

— Давайте поговорим спокойно, не будем хохотать и тыкать пальцем друг в друга. Вы просто выскажете мне свои замечания, хорошо?

Остальные девушки одобрительно закивали головами, Юань Синьчжи притихла.

— Ли Чунь! — обратилась к Ли Чунь Ян Сэюнь, глядя ей прямо в глаза. — Когда ты вчера подошла ко мне, я очень обрадовалась, потому что я сама давно хотела с тобой поговорить. А сегодня ночью я долго не могла заснуть, все думала, что случилось с Ли Чунь? Почему она оторвалась от коллектива? Но я прежде всего хочу спросить тебя, Ли Чунь: тебе, наверное, в последнее время не по себе?

Ли Чунь замотала головой, отвергая догадку Ян Сэюнь.

— Нет, я не верю. Тебе было не по себе, зачем это скрывать? И хотя ты не говоришь мне, в чем тут причина, я сама догадываюсь.

— Вот как?

— Вот видишь, ты и сама признаешь! А мучаешься ты не случайно. У тебя много достоинств: ты умна, хорошо учишься, а все-таки жизнь тебе не в радость! И знаешь почему? Скажу тебе откровенно: потому что ты эгоистка.

Ян Сэюнь замолчала. Она хотела посмотреть, какое впечатление произведут на Ли Чунь два последних слова. Ли Чунь горько усмехнулась.

— Я говорю то, что думаю, ты, пожалуйста, не сердись, — продолжала Ян Сэюнь. — Ты живешь в коллективе, но думаешь только о себе. Когда у тебя что-нибудь получается, ты думаешь про себя: «Вот какая я молодчина, я сильнее вас всех». Но индивидуалист навсегда останется одиноким, рано или поздно он обязательно потерпит крах, неужели все люди вокруг живут только для того, чтобы угождать нашим личным интересам? Вот почему ты не ладишь с товарищами по классу и жизнь тебе не в радость!

— Правильно, правильно! — закивала Ли Чунь.

— А как ты думаешь, комсомольское бюро помогло тебе? — спросила у Ли Чунь Чжэн Бо.

— Конечно, помогло. Оно указало мне на многие мои недостатки.

— Вот в том-то и дело! — рассмеялась Чжэн Бо. — Бюро только «указало» тебе на недостатки, а само ведь ничем тебе не помогло. Ты в учебе достигла больших успехов, а бюро сосредоточилось на критике, на вопросах общественной работы… А здесь тебе похвастать нечем, вот ты и обиделась на нас.

— Я решила исправиться, — торопливо вставила Ли Чунь. — Это не трудно, я займусь общественной работой.

— Мне кажется, ты не совсем права, — ответила Чжэн Бо. — Дело-то не в общественной работе, а в твоем отношении к товарищам и к самой себе. Ты помнишь, однажды мы шли по улице после того, как посмотрели фильм «Обязательно нужно укротить Хуайхэ», и разговаривали о том, что такое героизм? Ты сказала тогда, что у одних героев судьба счастливая, а у других — несчастная. Я до сих пор не могу понять, как ты можешь так расчетливо смотреть на героизм. Именно потому, что смелые люди не щадят своей жизни, они и становятся героями. Я думаю, мы пока молоды и не все еще можем понять. Если мы не будем учиться на примере других и сами строго спрашивать с себя, мы натворим немало бед. Прошлый год выявил, что ты слишком зазналась, и случай с У Чанфу подтверждает это.

— Верно! — воскликнула Ян Сэюнь.

Ли Чунь немного смутилась. Вообще-то она готовилась к тому, что ее будут ругать вовсю. «Пусть они выскажут все, что у них накопилось на душе, и мы опять станем друзьями», — простодушно решила она. Но слова Чжэн Бо были не просто упреком, а истинной правдой, и слушать их было почему-то неприятно. Она почувствовала, что ей будет нелегко принять эту правду до конца.

— Н-да, верно. Но вот Ян Сэюнь говорит, что я эгоистка, а я не эгоистка! Мне кажется, я поступаю справедливо.

— Эгоисты бывают разные… — возразила Ян Сэюнь.

Юань Синьчжи, которая все время сидела молчала и заплетала свою косу, откинула голову и вступила в разговор:

— Дайте мне сказать! Я думаю, что жизнь очень разнообразна, а Ли Чунь все больше живет сама по себе. Ты знаешь, к примеру, где у нас в городе недавно построили большое многоэтажное здание или какой фильм у нас в последнее время самый популярный? Вижу, что не знаешь. Зачем же прирастать заживо к письменному столу? Если всем интересоваться, из всего можно извлечь для себя что-нибудь полезное. Человек, который так живет, все равно что неиссякаемый источник, он легко разрешит любой вопрос, преодолеет все трудности. Нам нужно учиться друг у друга…

Ли Чунь улыбнулась и ничего не ответила.

Потом Ли Чунь переговорила и с У Чанфу. Конечно, та помнила о том, что случилось между ними в прошлом году, но не стала говорить о своих обидах.

А теперь Ли Чунь выбрали участницей театрального конкурса. Она едва сдерживала свою радость. Ею вновь завладела мечта о грандиозном успехе, и только неудача с пьесой немного ее беспокоила. Она уже не надеялась, что у нее все пойдет как по маслу. Когда ее избрали, она сказала себе: «Нечему здесь радоваться!» Во-первых, мнение класса может измениться, и вместо нее могут выбрать другую. Во-вторых, могут измениться и планы всей школы, и конкурс отменят. И, в-третьих, даже если она и выступит хорошо, что ж из этого?

Собрание кончилось, и несколько учениц сразу же подошли к ней. У Чанфу с торжествующим видом сказала:

— Я давно говорила, что надо выбрать Ли Чунь, она не подведет! Она обязательно…

— А по мне, уж лучше решить сразу тридцать задачек, чем стоять на сцене, — перебила ее одна из учениц. — Как выхожу на сцену, так у меня душа в пятки.

— Что ж ты натворила, У Чанфу? — нарочно сдержанно сказала Ли Чунь. — Я ведь уже договорилась вести в этом году кружок по физике, как же мне теперь быть?

— Ничего страшного, я тебе помогу, — сказала Ян Сэюнь. — Если тебе что-нибудь понадобится для театральной постановки, девочки тебе помогут. А перед конкурсом можешь всем нам показать свое выступление…

Но Ли Чунь чувствовала, что еще рано говорить о ее выступлении. Она испытующе посмотрела на Ян Сэюнь. «Рада ли Ян Сэюнь тому, что выбрали ее, Ли Чунь? А может, она сама хотела участвовать в конкурсе?»

13

Уже конец марта, и вдруг на целых три дня задул сильный северный ветер, температура упала чуть ли не ниже нуля. Пришлось школьницам опять надевать уже убранные теплые куртки. Все бранили непостоянство погоды и говорили друг другу, что в этом году «с погодой непорядок». А первого апреля ветер стих, выглянуло солнышко, и на уроке физкультуры стало уже совсем жарко. «Видно, и вправду пришла весна, зиме уже не вернуться», — говорили все. К чему тогда эти толстые ватные куртки?

Наступил апрель — принесший солнечное тепло, вселяющий радостное предчувствие майских дней апрель.

В воскресенье утром к Чжэн Бо пришел Тянь Линь.

Он пришел очень рано, школьницы только-только встали и еще не успели позавтракать. В дверях спальни появилась Чжэн Бо, а за ее плечами стоял высокий молодой человек.

— Это товарищ Тянь Линь, — объявила Чжэн Бо. Школьницы с нескрываемым любопытством принялись рассматривать гостя. Тянь Линь даже слегка покраснел.

— Добро пожаловать в наше общежитие, — приветливо сказала Ян Сэюнь и добавила шутливо: — Ну, что вы скажете о санитарных условиях нашего общежития?

Тянь Линь рассмеялся в ответ.

— Отгадайте-ка, где постель Чжэн Бо? — спросила его Чжоу Сяолин.

— Ну, хватит, — рассердилась Чжэн Бо. Но Тянь Линь был намерен сыграть в предложенную Чжоу Сяолин игру.

— Вот эта? — указал он на кровать, застеленную желтым покрывалом.

— Не угадали! — хором крикнули школьницы.

— Ну, тогда вот эта!

— Вовсе нет! — рассмеялись девушки.

Глядя на ряды аккуратно застеленных кроватей и тумбочки, на которых лежали книги, Тянь Линь невольно загрустил. Может быть, оттого, что эта комната вдруг напомнила о том, что ему уже не быть школьником. А может быть, оттого, что все эти кровати были так похожи друг на друга, и, глядя на них, он не мог сообразить, чем же Чжэн Бо выделяется среди других школьниц.

— Пойдем прогуляемся, — тихо сказал он Чжэн Бо.

— Сегодня утром у нас генеральная уборка.

Тянь Линь опустил голову. Он чувствовал себя неловко.

Услышав их разговор, подруги стали уговаривать Чжэн Бо:

— Ничего страшного, иди, что с того, если ты сегодня пропустишь уборку?

— Иди, Чжэн Бо, иди. Мы все сделаем без тебя.

Чжэн Бо подумала немного и согласилась. Они вышли на улицу. Небо хмурилось, и солнце лишь изредка выглядывало из-за туч. У дверей магазинов толпились люди, многие вышли на прогулку целыми семьями.

— Как выходишь на улицу, сразу же чувствуешь, что наступила весна, — сказал Тянь Линь, поправляя очки. — Для этого не нужно даже смотреть на деревья, достаточно взглянуть на эти магазины, эти вывески, эту толпу людей. Всюду кипит жизнь…

Чжэн Бо молча кивнула.

— Почему ты давно не заходил? — спросила она.

— Я не успел тебе сказать, я был в Шанхае и только недавно вернулся. — И он стал рассказывать про Шанхай.

— Вечно мы ходим по этой улице, — вдруг прервала его Чжэн Бо. — Может быть, пойдем еще куда-нибудь?

— А не пойти ли нам в парк? — осторожно спросил Тянь Линь.

В парке Чжуншань было полно народу. Пройдясь немного по дорожкам, они зашли в оранжерею, стекла которой ярко блестели в лучах апрельского солнца. Внутри стоял терпкий аромат цветов. Куда ни глянешь — всюду густые заросли растений, многих из них Чжэн Бо никогда раньше не видела. Тянь Линь оказался большим знатоком садового дела и без умолку рассказывал ей про все эти цветы, деревья, плоды. Чжэн Бо в ответ кивала головой — ей было приятно, что у Тянь Линя такие обширные познания. Но она опасалась, что разъяснения Тянь Линя привлекут внимание окружающих, и поэтому быстро шла вперед по уютной дорожке оранжереи. В самом центре оранжереи возвышалась искусственная горка из камней, по ее склону струился усыпанный белыми лепестками ручеек, а рядом с горкой был маленький бассейн с золотыми рыбками. В прозрачной воде бассейна было отчетливо видно дно, усеянное разноцветными камешками.

Тянь Линь присел у бассейна на корточки и долго смотрел на золотых рыбок и камешки под водой. Чжэн Бо стояла рядом и смотрела больше на Тянь Линя. «Все-таки он еще ребенок, — думала Чжэн Бо, — он так хорошо относится ко мне, старается меня развлечь, а я? Почему я так натянуто разговариваю с ним?»

Они вышли из оранжереи, опять прошлись немного и присели отдохнуть под большим деревом.

Некоторое время они молчали, глядя на красивый весенний пейзаж и проходящих мимо веселых, празднично одетых людей. Потом Тянь Линь пристально посмотрел на Чжэн Бо, сегодня он в первый раз так открыто и внимательно взглянул на нее. На Чжэн Бо была старенькая голубая кофточка, воротник и манжеты которой уже побелели от многократных стирок. Лицо Чжэн Бо чуть раскраснелось, она явно хотела унять внезапно нахлынувшее волнение. Тут Чжэн Бо увидела, что Тянь Линь внимательно смотрит прямо ей в глаза, и перестала улыбаться.

Тянь Линь встал, взялся одной рукой за дерево и, глядя на тонкие волосы Чжэн Бо, сказал:

— Ты знаешь, я в эти дни очень изменился. Я могу легко развеселиться и так же легко впасть в уныние. Пока я в поезде ехал из Шанхая, я все думал, думал… Наша страна такая огромная! Повсюду теперь весна. Всюду цветы, свежая трава, могучие деревья, облака в небе. Нет никакого желания сидеть в канцелярии и орудовать ножницами и клеем. Тянет путешествовать. А у вас только что кончились весенние каникулы, так ведь? Счастливые!.. Иногда это неотступное желание жить интересно и весело меня даже пугает. Я вспоминаю о том, что должен отдавать все силы работе, даже в воскресенье не даю себе отдыха. А работа у меня что-то не ладится, тружусь без особого огонька. Я не имею права веселиться, ведь мне уже двадцать два года… На прошлой неделе я получил письмо от моего старого товарища, он работает на границе. Он пишет, что в него стреляли, но, к счастью, промахнулись. Борьба идет ожесточенная, не нужно обманывать себя… Но я все же не могу запретить себе думать о самых пустячных вещах, хотя это, может быть, не очень хорошо. Я люблю читать книги, недавно ночью в поезде прочитал «Бессмертный Ван Сяохэ» и задумался. Герои книги — такие прекрасные, такие мужественные люди, мне до них далеко. Я решил, что ни к чему мне попусту книжки читать, а нужно работать, работать…

Они опять помолчали, и вдруг Тянь Линь спросил:

— Чжэн Бо, а почему ты не обращаешь на меня внимания?

Чжэн Бо поспешно повернулась к Тянь Линю, вгляделась в его худое лицо.

— Говори, Тянь Линь, говори, — сказала она. — Ты хорошо говоришь… Я все слышала, что ты сказал. Я люблю слушать, но не умею говорить, правда, я не умею говорить, прости меня!

Тянь Линь снова сел и замолчал, потом поднял веточку и стал что-то чертить ею на земле.

— Скоро майские праздники, я в первый раз буду встречать их в Пекине. И когда я среди людского моря пройду по площади Тяньаньмэнь, что я скажу себе? Первое мая — замечательный праздник, ну а сам-то ты каков?.. Я недавно наметил для себя программу самостоятельной учебы, у меня недостаточно знаний в области естественных наук… В стране принят пятилетний план, я думаю, что и у меня должна быть своя пятилетка…

— Тянь Линь! — воскликнула Чжэн Бо. — Послушала я тебя, и мне показалось, что я сама живу бестолково. Я, конечно, прилежная, но разве этого достаточно?.. Я хочу сказать тебе кое-что, тебе мое признание покажется глупым, но ты молодец, я перед тобой чувствую себя ребенком. Зачем ты так коришь себя? Быть требовательным к себе вовсе не означает, что надо отказываться от радостей в жизни…

Они пристально посмотрели друг на друга. И взгляды их говорили больше, чем можно было сказать словами.

В эту минуту упали первые капли дождя, который тут же превратился в сильнейший ливень. Они побежали, спрятались в крытой галерее от лившихся с небес потоков воды. Дождь барабанил по густой листве деревьев и крыше галереи, по земле текли ручейки, сливавшиеся в полноводные потоки. На зеленой траве, ветках деревьев, кустах блестели бесчисленные водяные жемчужины.

Ветер швырнул в лицо Тянь Линя пряный запах влажной зелени.

— Вот здорово! — крикнул он и вытянул руки навстречу ветру.

Чжэн Бо вдруг увидела, что его наручные часы показывают половину второго, а они еще ничего не ели. Ну да ничего, они и не ощущали голода.

После завтрака весь класс занялся генеральной уборкой. Юань Синьчжи, смеясь, громко объявила:

— Кто оставит хоть пылинку, тот не сможет стать настоящим борцом!

Все парты и стулья вынесли во двор, со стен сняли плакаты, карты и даже доску. Часть школьниц пошли мыть парты и стулья, остальные остались убирать класс, вымыли дочиста и пол, и стены, и оконные рамы, и стекла.

Ян Сэюнь и У Чанфу досталось подметать и скоблить пол. Они дружно взялись за работу, но утренний визит Тянь Линя не шел у них из головы.

— Скажи, — начала У Чанфу, — а откуда этот Тянь Линь знает Чжэн Бо?

— Не знаю.

— А как ты думаешь, чем он занимается?

— Понятия не имею. Давай лучше работай.

— Я тебе скажу, но ты больше никому не говори… Когда они выходили из школы, они держались за руки…

— Да будет врать! Когда они из школы выходили, ты еще в постели валялась. А будешь болтать зря, получишь совком по голове!

— Я говорю, как вправду дело было. Хочешь верь, хочешь нет. Тянь Линь и Чжэн Бо…

— Ты еще не угомонилась?

Ян Сэюнь с решительным видом взялась за совок, У Чанфу замолчала.

Хотя У Чанфу говорила чепуху и Ян Сэюнь старалась пресечь ее болтовню, но Ян Сэюнь и сама не могла не думать о Тянь Лине. Она перебирала в памяти все детали неожиданного утреннего визита. Кто такой этот Тянь Линь? Почему Чжэн Бо ничего не рассказывала о нем раньше? А ведь Чжэн Бо ей близкая подруга. Неужели Чжэн Бо?.. Ян Сэюнь даже сама развеселилась от поразившей ее смутной догадки.

Чжэн Бо вернулась в школу в три часа. Она вошла в класс, блиставший такой безукоризненной чистотой, словно это был тронный зал императорского дворца. Чжэн Бо прошлась по классу, с нежностью глядя на вымытые парты, освещенные весенним солнцем горшки с цветами на подоконниках, аквариум с рыбками, висевшую на задней стене карту военных действий в Корее и Вьетнаме.

Чжэн Бо достала учебники и приготовилась заниматься, нр сегодня она никак не могла заставить себя читать. Ее постоянно что-нибудь отвлекало, даже чистота в классе и та мешала ей сосредоточиться. Она сходила за водой и полила цветы на подоконнике, потом пошла в спальню, но и там не находила себе места. «Ну, что я могу хорошего сделать?» — спросила она себя. Посидела она, подумала и побежала в гости к Юань Синьчжи. Может быть, там, в другой обстановке, она наконец-то сможет успокоиться после этой, казалось бы, ничего не значащей прогулки с Тянь Линем.

14

Ян Сэюнь проснулась только в половине пятого. Взглянула на часы: ну и ну, как же можно так долго спать? Обидно все-таки, что она так бесполезно потратила свое свободное время. Взяв тазик, она побежала умываться. У умывальника У Чанфу о чем-то весело разговаривала с Чжоу Сяолин. Увидев Ян Сэюнь, У Чанфу тут же доложила ей:

— А Чжэн Бо до сих пор не вернулась!

— Разве нет? — удивилась Чжоу Сяолин. — А мне кажется, я ее видела недавно.

Сэюнь с торжествующим видом взглянула на У Чанфу, хмыкнула и стала умываться.

Проходя на обратном пути мимо комнаты для стирки, Ян Сэюнь заметила в ней Су Нин.

— Су Нин, это ты? Почему ты не ушла домой? — спросила она.

— Да вот форму нужно срочно постирать перед выступлением хора.

— Ну, ты молодец! А знаешь, Су Нин, вот я сейчас смотрю на тебя и вижу, что ты у нас прямо настоящая картинка. Если поставить тебя на сцене, а сзади красный флаг развернуть — ох и красиво же будет!

— Все шутишь… Назначили меня хором руководить, а что я умею? Толком-то ничего не могу сделать…

— Будет тебе, ты ведь с нами уже разучила пару песен, товарищ руководитель. — И Сэюнь напела одну из выученных недавно мелодий. — Разве, когда ты руководишь хором, ты не чувствуешь прилив вдохновения и радости? Когда все вместе поют, кажется, что растворяешься в песне, и чувствуешь, как будто…

— Мне петь нравится, и, когда я пою, я тоже чувствую примерно то, о чем ты говоришь. Но я больше всего люблю петь тихо и одна.

Су Нин стала тихонько напевать. Сэюнь вздрогнула: она сразу же вспомнила мотив, который уже давным-давно выветрился в ее памяти:

Пышная зелень вокруг, Сестричка сидит на лошади, братец идет пешком. Далека дорога, трудно братишке идти…

— Что это ты поешь? — невольно спросила Сэюнь.

— А? — Су Нин покраснела и стала бормотать: — Я… да так, не думала…

— Ты еще не забыла эту пошлую песенку? Было б куда лучше, если бы тебе захотелось вдруг спеть песню добровольцев…

— Я… я вправду нечаянно… — смутилась Су Нин. Вид у нее был очень растерянный. — Сэюнь, ты знаешь, я как раз хотела поговорить с тобой, да ты спала.

— Говори, не стесняйся. Неужто духу не хватает поговорить со мной? А я-то, бестолковая, целый день проспала…

— Ян Сэюнь, боюсь, ты рассердишься на меня. Но ты ко мне вроде бы добра, мне хотелось бы всегда с тобой советоваться…

Су Нин, стараясь справиться с волнением, смотрела в окно.

— Да с чего ты взяла, что я рассержусь? — засмеялась Ян Сэюнь. Ей казалось, что она еще никогда ни на кого не была сердита. — Говори скорей! — Она взяла Су Нин за руку.

Су Нин отдернула руку и сказала:

— В последнее время я часто была вместе с Ху Мали.

Она осеклась и посмотрела на Ян Сэюнь. Та кивнула.

— Я раньше не могла ее понять, — продолжала Су Нин. — Однажды все пошли на физкультуру, а мы вдвоем остались, и я говорю ей: «У меня сегодня день рождения». А она вдруг заплакала и говорит мне: «А я даже не знаю, когда у меня день рождения». Ну а потом мы познакомились поближе. На прошлой неделе мы все сняли с себя ватные куртки, а Ху Мали продолжала ее носить. Я спросила ее, почему она в зимней куртке ходит, а она ответила, что у нее другой нет. Хотела я одну свою кофточку ей подарить, она уперлась и ни в какую не берет. Я ей сказала, что ни к чему ей так мучиться, а она знаешь что мне ответила? Она сказала: «Я чувствую, что я самая счастливая, потому что я в бога верую». Я своим ушам не поверила, такое мне не приходилось еще слышать. А произнесла она это так степенно, с достоинством, и глаза у нее в этот миг так ярко-ярко блестели…

Су Нин вздохнула и продолжила:

— Я спросила ее: «А почему ты в бога веруешь?» Она ответила: «Потому что я сама слабая, а матерь божья мне силы дает и меня от всех страхов избавляет». Я опять спросила ее: «А как ты докажешь, что бог есть?» Я ведь, ты знаешь, в бога не верую, и мы все изучаем историю, естественные науки. Она засмеялась и говорит мне: «И я, и ты — мы обе этому доказательство, доказательства этому всюду есть. Вот почему есть ты? Почему ты не камень? Почему ты родилась как раз второго марта, не раньше и не позже? Почему на небе есть звезды? Почему в море есть вода? Почему цветы распускаются и увядают, люди рождаются и умирают? Это все по воле божьей!» И еще она спросила меня: «Чувствуешь ли ты себя иногда слабой и беззащитной? Бывает же так, что тебе что-то непонятно или в жизни складывается что-то не так, как тебе хотелось бы? Это все потому, что ты не веришь в бога!»

— Ерунда, у нас есть… — Ян Сэюнь хотела тут же дать отпор Ху Мали.

— Она мне потом много говорила о том, как хорошо, когда люди в бога верят, — продолжала Су Нин, не обращая внимания на Ян Сэюнь, — и мне самой захотелось попробовать. Я с Ху Мали даже несколько раз в церковь ходила.

— Сдурела ты, что ли? — вскричала Ян Сэюнь. Признание Су Нин было для нее как гром среди ясного неба.

— Не сердись, я все высказала… — Су Нин опустила голову.

— Я и не сержусь. Какое я имею право сердиться? Если ты даже лоб расшибешь ради божьей матери, я и то не имею права тебе помешать. Ты тут свободна…

— Ян Сэюнь, ну что ты? — извиняющимся тоном сказала Су Нин. — Я ведь с тобой как с подругой…

— Вот уж не думала, не гадала! А я-то, дура, хотела тебе нынешней весной дать рекомендацию для вступления в комсомол! Я знала, что и в семье у тебя влияние нехорошее, и болеешь ты часто, но думала, что у тебя только простуда бывает, а ты, оказывается, вон какой отравы наглоталась! Мне так хотелось, чтобы ты жила полноценной, настоящей жизнью! Когда ты была счастлива, я радовалась вместе с тобой, а когда у тебя были неприятности, я переживала их вместе с тобой. А ты, значит, хочешь ходить в церковь? Ну и ходи!

— Да что с тобой? Разве ты не подруга мне? Почему ты так говоришь со мной?

Су Нин провела рукой по лбу, вытирая выступивший от волнения пот.

В этот момент зазвенел звонок на ужин.

— Я голодная! — Ян Сэюнь выскочила в коридор и через мгновение исчезла.

— Ты забыла свой тазик! — крикнула ей вдогонку Су Нин, но ответа не последовало. В окно было видно, как школьницы идут в столовую, в общежитии стало тихо. Но сердитый голос Ян Сэюнь еще звучал в ушах Су Нин.

Су Нин постояла в задумчивости, потом взяла тазик Ян Сэюнь и отнесла его в опустевшую спальню.

Ян Сэюнь вышла из ворот школы и пошла по пустынному переулку. Солнце уже село, но сумерки еще не сгустились. Подняв голову, Ян Сэюнь увидела, что прямо над ней висит запутавшийся в проводах воздушный змей, и ей вдруг подумалось, что он такой же несчастный, как она сама. Дойдя до конца переулка, она вдруг услышала голос, отчетливо звучавший в тишине:

— Продаю больших рыбок… продаю маленьких рыбок…

Молодой, крепкого сложения парень, несший в правой руке ведерко с рыбками, а левой почесывавший шею, неспешно прошел мимо. Ян Сэюнь прошла еще немного и неожиданно для себя очутилась перед задними воротами парка Бэйхай. Она обрадовалась: а неплохо было бы сегодня вечером прогуляться по парку! На улице уже давно весна, а она еще ни разу не была в парке.

За воротами по обеим сторонам дорожки выстроились в ряд высокие тополя. Когда налетал ветер, их только что распустившиеся зеленые листочки начинали приятно шуршать, словно приветствуя гостью. Сэюнь помахала им рукой в ответ:

— Милые тополя, вы все такие же? У меня нет времени приходить к вам в гости, но я помню о вас!

Сэюнь вышла к берегу пруда и замедлила шаг. Белая пагода и Павильон пяти драконов уже почти растаяли в вечерних сумерках, и только в воде отчетливо виднелись их отражения. Желтая луна висела далеко на западе. Над водой поднимался прозрачный туман. Вокруг было много гуляющих, но их почти уже невозможно было различить в быстро сгущавшейся мгле, и только голоса и смех звучали необычно громко в неподвижном воздухе.

Долго стояла Ян Сэюнь на берегу пруда, погруженная в созерцание этого призрачного пейзажа… Когда она очнулась, луна уже опустилась за горизонт. Ян Сэюнь со всех ног побежала обратно к воротам парка, забыв даже помахать на прощание тополям, вскочила в трамвай и через мгновение была у школы. Ну и бестолковая же она! После отбоя уже прошло пятнадцать минут! Тяжелые школьные ворота были заперты.

Сначала она позвала тихо, но никто не ответил ей. Ничего не поделаешь, пришлось крикнуть громче.

— Кто там? — отозвался сторож.

Ворота открылись.

— Эй, да ты из старшего класса, — сказал хриплым голосом старый сторож, увидев Ян Сэюнь. — Неужто до сих пор не знаешь, какой у нас порядок? — Ян Сэюнь, бормоча извинения, вошла во двор. — А ну-ка, барышня, помоги мне ворота запереть.

Сэюнь, виновато опустив голову, навалилась плечом на ворота и одновременно тихо сказала сторожу:

— Пожалуйста, не называйте меня барышней.

Когда она вошла в спальню, школьницы еще не спали.

— Что случилось? Почему ты так поздно? — забросали ее вопросами.

Сэюнь ничего не ответила, легла, не раздеваясь, и молча смотрела в потолок.

Ян Сэюнь крепко досталось из-за того опоздания. В понедельник на собрании всей школы завуч Чжан отметил, что ученицы третьего класса высшей ступени разболтались и не соблюдают распорядок дня в школе, не ходят строем в столовую и т. д.

— А вчера вечером, — сказал он, — ученица этого класса Ян Сэюнь, вместо того чтобы в свободное время заняться самостоятельной работой, отправилась гулять в парк и вернулась в школу уже после отбоя. По правилам, ей вообще не следовало бы открывать ворота, а она не только не почувствовала себя виноватой, но еще и сама сделала сторожу замечание…

Потом ее критиковали на комсомольском собрании. Правда, отнеслись к ней в классе по-разному: одни удивлялись, как могло такое случиться с Ян Сэюнь, другие негодовали.

— В тот день… я и сама не знаю, что со мной произошло, — пыталась она как-то объяснить свое поведение. — Ведь я не просто захотела развлечься, вместо того чтобы почитать книги. Честно говоря, я и сама не пойму, как это случилось…

Все стали судить да рядить. Вдруг Су Нин, никогда на собраниях не выступавшая, встала и сказала:

— Вы знаете, это все, наверное, из-за меня случилось…

Тут Ян Сэюнь тоже вскочила и стала это отрицать. Су Нин попросили объяснить, что она имела в виду, а она в ответ ни словечка, молчит как рыба. Так и разошлись ни с чем.

Прошло несколько дней, и Су Нин получила от Ян Сэюнь записку. В ней говорилось:

«Су Нин, прости меня! В тот день я наговорила тебе много обидных слов, непростительных слов. Но ведь ты меня знаешь, и ты не будешь считать, что я враг тебе, правда? Су Нин, ты живешь правильно и честно, почему же ты иногда все-таки… почему? Скажи мне, доверяешь ли ты мне?»

Сунув записку в руку Су Нин, Ян Сэюнь побежала в спальню. После собрания, на котором ее критиковали, она стала часто уходить в спальню и размышлять в одиночестве, чтобы самой решить, совершила ли она какие-нибудь ошибки и как ей исправить их. И вот сегодня она не нашла за собой ни одной ошибки! Она не вытерпела и пошла поговорить с «главной по исправлению» в их классе — Юань Синьчжи. Она подошла к Юань Синьчжи и молча встала рядом, дожидаясь, когда та обратит на нее внимание.

— Ты ко мне? — спросила Юань Синьчжи.

Ян Сэюнь кивнула. Она отвела Юань Синьчжи в коридор и рассказала ей, как она работала над собой.

— Ну, ты молодец! — одобрила Юань Синьчжи.

На раскрасневшемся лице Ян Сэюнь появилась счастливая улыбка. Ян Сэюнь была похожа на первоклассницу, впервые услышавшую похвалу от учителя.

— Синьчжи, ты гений! — воскликнула она. — Вот если б у меня была такая же умная голова, как у тебя, со мной ничего бы не случилось!

Да будет тебе…

После ужина Чжэн Бо подождала Ян Сэюнь и предложила ей «прогуляться по проспекту».

Когда они выходили из школьных ворот на улицу, уже смеркалось. Облака на западе были освещены красными лучами закатного солнца, а с востока надвигалась и росла чернильная тьма. Машины мчались по улице сплошным потоком, словно хотели ускользнуть от наступавшей на них ночной мглы. Вокруг еще можно было увидеть множество прохожих, спешивших домой после работы, и, громко зазывая покупателей, сновали продавцы разной снеди. Этот такой привычный городской пейзаж неожиданно показался Чжэн Бо удивительным и прекрасным. Она почувствовала себя песчинкой, затерянной в огромном водовороте жизни.

Положив руку на плечо Ян Сэюнь, Чжэн Бо сказала ей:

— Малышка Ян, ты не видишь во мне никаких недостатков?

Ян Сэюнь вытаращила на нее глаза:

— Я? В тебе? — Она указала пальцем сначала на себя, потом на Чжэн Бо. — Да почему это я должна тебя поучать? Меня саму только что раскритиковали, да и ты сейчас, наверное, тоже собралась меня ругать?

— Нет, Сэюнь, я завидую тебе. Тебя, конечно, было за что поругать, но ты исправляешь свои недостатки, и как солнце растапливает лед…

— К чему про это говорить? Мне не это нужно. Лучше покритикуй меня.

— В следующий раз, хорошо? А сейчас дай мне договорить. Я завидую тебе, завидую твоему мужеству и энтузиазму. Ты можешь взять всякое дело в свои руки, а я? Я могла бы парить в небесах, а пока что ползаю по земле. Ты летишь вперед, как стрела, а я плетусь, как черепаха…

— Да что ты мелешь! — с жаром воскликнула Ян Сэюнь. — Мне до тебя далеко. Я в последнее время много о себе думала. Ты знаешь, мне кажется, что я похожа на мыльный пузырь: он такой яркий, всеми цветами радуги переливается, а потом вдруг хлоп — и нет его. Да, мне все интересно, но я ведь ни во что глубоко не вникаю. Может, я и могу быть полезной другим, но это потому только, что другие еще меньше знают, чем я!

Ян Сэюнь выпалила все это на одном дыхании и замолчала, вопросительно глядя на Чжэн Бо.

— Послушай, Сэюнь, спой мне что-нибудь, — неожиданно попросила Чжэн Бо.

— Я? На улице?

— Ну да. Или хочешь — расскажи мне что-нибудь, это тоже годится.

— Да ты, я гляжу, что-то задумала, верно я говорю?

— Не будем про меня, лучше расскажи ты что-нибудь.

— Хорошо, я тебе расскажу кое-что, это не очень важно, но только ты никому про это ни слова, ладно?

В ответ Чжэн Бо снова положила руку на плечо Ян Сэюнь.

— В позапрошлое воскресенье ко мне пришел один человек и пригласил меня в кино. Он сказал, что хотел пойти с приятелем, а у того вдруг на полпути живот разболелся. Приятель домой пошел, а он решил свободный билет мне предложить.

— Кто ж это такой?

— Да все он, Чжао Цзянь — тот представитель от шестьдесят пятой школы, который поздравлял нас с Новым годом. Ну, я и пошла. А после кино он уговорил меня пойти в Бэйхай, рассказывал всякие смешные истории, а еще говорил, что с Нового года не может меня забыть. Я спрашивала его, как он учится, вступил ли в комсомол, он сказал, что как раз борется за право вступить, я стала объяснять ему, что надо делать, чтобы быть достойным звания комсомольца… Он мне еще свою фотокарточку подарил, а я ее на кусочки порвала.

— С чего ж ты так рассердилась?

— Я рассердилась? Мне плакать хотелось. А знаешь ты, что он мне под конец сказал, из-за того, что я его карточку разорвала, я, выходит, жизнь его загубила!

Чжэн Бо взяла Ян Сэюнь за руку. Ей было непонятно, почему Сэюнь, рассказывая про эти пустяки, так волнуется.

Ян Сэюнь тоже бросила испытующий взгляд на Чжэн Бо:

— Нет, Чжэн Бо, не обманывай меня. Я вижу, что у тебя что-то случилось.

— Ничего у меня не случилось.

— А может… — Сэюнь осеклась, но потом решительно спросила: — Тянь Линь?

— Тянь Линь? — удивилась Чжэн Бо, но вдруг сообразила, кровь бросилась ей в лицо, и она твердо сказала: — Что ты еще придумала? Ничего у меня не случилось… Да если бы что-нибудь и случилось, я бы тебе первой сказала! А ты?

— Я? Да со мной такого и не случится никогда.

На улице зажглись фонари, осветились витрины магазинов, горели огоньки проезжавших мимо машин. Всюду, куда ни посмотришь, сплошное море огней.

— Надо возвращаться, — сказала Чжэн Бо.

Едва они вошли в школьный двор, как У Чанфу украдкой сообщила им:

— Ли Чунь только что вернулась и плачет в спальне!

Ян Сэюнь очень удивилась, ведь Ли Чунь эти дни была такой веселой. И к тому же она никогда не плачет. Она побежала в спальню и увидела, что Ли Чунь лежит, свернувшись калачиком, на кровати.

— Ли Чунь! — окликнула ее Ян Сэюнь.

Ли Чунь обернулась, и Ян Сэюнь увидела, что глаза у нее совсем красные.

— Что с тобой, Ли Чунь? Тебе нехорошо?

— Ничего, ничего особенного…

— Ты заболела? Тебя кто-нибудь обидел? У тебя не ладится подготовка к театральному конкурсу?

Прошло немало времени, прежде чем Ли Чунь выдавила из себя:

— Очки, я должна носить очки, а я не хочу… Сегодня ходила в поликлинику, там мне сказали, что у меня резко ухудшилось зрение и мне обязательно нужно носить очки…

Не зная, стоит ли успокаивать Ли Чунь, Ян Сэюнь тихо вышла из спальни.

15

В школе начались приготовления к празднованию Первого мая. После репетиции ученицы третьего класса высшей ступени устроили классное собрание. Сегодня Ли Чунь должна была прочесть им текст своего выступления в театральном конкурсе.

Ли Чунь носила новенькие очки, которые придавали ей важный вид ученого. Она вышла вперед, стараясь всеми силами унять волнение, и начала читать. Она написала доклад на тему «Любовь к знаниям».

— «…Учеба — великая и прекрасная обязанность учащихся, — начала Ли Чунь. — Но в чем состоит ее смысл? В том, чтобы получить сто баллов и удостоиться похвал папы и мамы, или в том, чтобы стать настоящим патриотом, следуя лозунгу „Служить Родине“?»

Тут Ли Чунь запнулась. У Чанфу нагнулась к сидевшей по соседству Чжоу Сяолин и шепнула ей на ухо:

— Что-то не очень понятно.

Чжоу Сяолин тоже шепотом ответила ей:

— Уж больно сложно закручено.

Ли Чунь постучала пальцем по столу и продолжила:

— «…Нет, не для этого. Мы учимся потому, что стремимся к знаниям. Мы должны проникнуть в сокровищницу знаний, раскрыть тайны вселенной. В чем сила науки? В том, что наука открывает нам неизвестные прежде миры. Не помню сейчас, кто именно сказал: „В одной песчинке прозреваешь весь мир“. Так вот, наука как раз и занимается свойствами всевозможных песчинок, тут вам и физика, и химия, и геология… а из других наук…»

Голос Ли Чунь звучал все увереннее, перекрывая долетавшие со двора смех, звуки шагов и пение репетировавшего за окнами хора.

— «…Астрономия открыла человеку бесконечную вселенную. Знания астрономии сообщают нам, что земля — самая обыкновенная и далеко не самая большая планета в Солнечной системе, а солнце больше нашей земли в сто девять раз. Но есть звезды, которые больше нашего солнца в пятьсот раз!..»

Потом Ли Чунь говорила о полетах в космос, о сверхновых звездах и о том, есть ли жизнь на Марсе. Покончив с астрономией, Ли Чунь перешла к ядерной физике, потом к биологии, медицине, к философии, к живописи…

Наконец она кончила и под аплодисменты не спеша вернулась на свое место, а школьницы принялись горячо обсуждать выступление Ли Чунь. Юань Синьчжи, которая вела собрание, вынуждена была долго стучать рукой по столу, добиваясь порядка и тишины.

— Я вот что думаю, — взяла слово Ян Сэюнь. — Ли Чунь говорила о вещах, которые далековато отстоят от нашей жизни. Разве мы ценим знание за то, что оно такое загадочное и непонятное? Нет, мы должны любить знания так, как мы любим смотреть, к примеру, цирковое представление: они должны нас увлекать, восхищать, радовать. А впрочем, я тоже что-то не то говорю…

— Правильно! — подхватила У Чанфу. — Уж больно заумно Ли Чунь говорила.

Тут уж все подряд пошли высказываться, кто за, кто против. Чжэн Бо о чем-то шепталась с Ху Мали, а потом стала просить ее тоже выступить, та застенчиво опустила голову и все не решалась. Наконец дали слово и Ли Чунь.

— Все выступавшие здесь были по-своему правы, — сказала Ли Чунь. — Честно говоря, подготовилась-то я наспех, о многом не успела подумать. Это оттого, что в физическом кружке у меня много работы. До Первого мая остается еще неделя, и, по-моему, лучше выбрать для участия в конкурсе кого-нибудь другого, ну, например, Ян Сэюнь. Она в этих вопросах разбирается, и если поручить ей выступить, я гарантирую, что она справится…

Школьницы изумленно переглянулись. Ян Сэюнь встала и взволнованно сказала:

— Да, мне этот конкурс очень интересен, и у меня есть свое мнение. Конечно, оно может быть неверным. А выступила я только потому, что хотела помочь Ли Чунь, помогла или нет — это уже другое дело. Ли Чунь давно готовила свое выступление, она много прочитала, многое обдумала, поэтому я хотела бы сейчас готовить выступление вместе с Ли Чунь. — Она повернулась к Ли Чунь и сказала ей: — Решай сама. Если хочешь — будем готовиться вместе, я буду твоим помощником.

Предложение Ян Сэюнь всем понравилось. Ли Чунь поначалу хотела было возразить, но после собрания она подумала-подумала и приняла предложение Сэюнь.

Праздник Первого мая.

Вечером школьницы, пропыленные, с усталыми лицами, повалились на кровати и принялись вспоминать подробности Первомайской демонстрации. Им не терпелось поскорее поужинать и опять пойти гулять.

Чжэн Бо сидела на кровати и отпаривала в горячей воде ноги, нывшие после долгой ходьбы. Чжоу Сяолин лежала, заложив одну руку за голову, а другую свесив с кровати. У Чанфу обмотала голову красным полотенцем, словно ее мучила головная боль. Ли Чунь дремала, скрестив ноги, на носу у нее виднелся красный след от очков. Только Ян Сэюнь не залезла в свою кровать, а примостилась рядом с Чжоу Сяолин.

— Все-таки мы какие-то непутевые, — заговорила вдруг У Чанфу. — Так долго готовились, так много сил потратили, а посмотришь — хуже всех одеты. Вот взять хотя бы девочек из двенадцатой школы, у них блузки белые, как снег, а цветы такие красные, как рубины…

— Или как фасоль гнилая! — оборвала ее Чжоу Сяолин. — Будет тебе! Мне вот показалось, что площадь Тяньаньмэнь какая-то не такая, вроде меньше стала. Мы репетировали, репетировали, купили форму, наделали цветов, а сегодня я и оглянуться не успела, как мы уже через всю площадь прошли!

— А я вообще забыла, как мы по Тяньаньмэнь шли. — Это говорила Ян Сэюнь. — Ну ничего, потом вспомню. Ох, и красивая же была сегодня демонстрация!

Чжэн Бо молчала, потирая распаренные ноги.

Внезапно в комнату ворвался, неся с собой уличную пыль, порыв холодного северного ветра.

— Ой, холодно! — вскрикнула Ян Сэюнь, подбежала к окну и выглянула на улицу. С северо-востока на город надвигались черные тучи.

— Куда облака идут? — спросила У Чанфу.

— На юго-запад, — ответила Сэюнь.

— Ну, пропали мы! — У Чанфу с досады даже хлопнула себя по коленке. — Теперь быть дождю, и танцы наши не состоятся!

Прошло немного времени, и дождь вправду начался. Дождевые струи хлестали по земле, превращая двор школы и улицу в одну огромную лужу, на воде вздувались и лопались пузыри, зажурчали ручьи в водосточных канавах.

Девочки наскоро поужинали и стали ждать, когда кончится дождь. Но дождь лил все сильнее. Они подождали еще немного, а потом надели старенькие туфли и плащи, захватили зонтики и побежали к площади Тяньаньмэнь. Только Чжэн Бо осталась — у нее слишком болели ноги.

Для тех, кто не решился пойти на гулянье под дождем, совет общежития устроил вечер в актовом зале. Чжэн Бо немного поиграла там с младшими школьницами, но в мыслях она была, конечно, на площади Тяньаньмэнь, вместе с подругами. Все-таки ей было немного обидно. Едва пробило девять, как ей передали, что кто-то пришел к ней. Удивленная неожиданным визитом, Чжэн Бо пошла в вестибюль.

В вестибюле школы было много школьниц в плащах или с зонтами в руках. У самых дверей стоял Тянь Линь. У него не было ни зонтика, ни плаща, с его волос стекали капли воды, промокшая рубашка прилипла к телу. Но настроение у него было приподнятое. Он предложил Чжэн Бо пойти с ним на Тяньаньмэнь и как-то по-особому нежно взглянул на нее.

— Я очень устала, давай лучше в школе посидим, — сказала Чжэн Бо.

Тянь Линь, чуть не плача, закусил губу и молча стоял, опустив голову.

— Из… вини, — наконец выдавил он из себя.

Чжэн Бо чуть прищурила левый глаз и, улыбаясь, дружески ответила Тянь Линю:

— А ты очень хочешь пойти? Хорошо, давай пойдем.

Она тоже не взяла зонта, а только надела вылинявшую форму и старую соломенную шляпу.

Они вышли на улицу. Дождевые капли то и дело падали ей на лицо, и она поминутно вытирала рукой лоб, нос, глаза. Все ямы в переулке превратились в лужи, а земля стала такой скользкой, что каждый шаг надо было делать с осторожностью. Чжэн Бо, как могла, обходила уже почти незаметные в вечернем сумраке лужи, но все же туфли ее сразу же промокли. Ноги опять заныли.

Тянь Линь был счастлив оттого, что Чжэн Бо согласилась пойти с ним. Он громко смеялся и рассказывал смешные истории, но Чжэн Бо, чувствуя, как опять усиливается боль в ногах, только хмурилась и не отвечала ни единого слова.

Их догнали несколько учениц из ее школы, торопившихся на гулянье. Они позвали Чжэн Бо:

— Пошли с нами!

— Нет, — вставила одна из учениц, — мы слишком быстро идем, вы за нами не угонитесь!

Компания быстро скрылась из виду. «„Мы“, „вы“— неудобно как-то. Надо бы нам пойти всем вместе», — подумала Чжэн Бо. Но они шли вдвоем по пустынной улице.

Освещенная праздничной иллюминацией Тяньаньмэнь сегодня вечером превратилась в огромное людское море. Когда Чжэн Бо подошла к площади, фейерверк еще не кончился, в небо взлетали разноцветные снопы искр, вокруг не стихал треск хлопушек и петард.

Разве может дождь помешать празднику? Сегодня дождь никому не мешал, даже напротив — прибавлял веселья. Чжэн Бо тоже стало весело — хоть и болят у нее ноги, но она все же пришла на такой прекрасный праздник! Тяньаньмэнь светилась и блестела, прямо как сказочный дворец. Вдруг с того места, где строился памятник народным героям, в небо взвилась красная ракета, оставляя в воздухе бледный след, потом где-то далеко эта ракета разорвалась, и из нее полетели во все стороны белые, зеленые, желтые брызги…

Чжэн Бо отыскала своих подруг. Те танцевали с мальчиками из шестьдесят пятой школы. Опоздавшая Чжэн Бо тут же потянула Тянь Линя танцевать, а он, оказывается, не умеет. Дружный смех вокруг: «Давай, парень, выходи, так-то лучше будет!»

— Иди сюда, — помахала ему рукой Ян Сэюнь, — потанцуем вместе, чего одному-то стоять?

Тянь Линь молча улыбался.

Фейерверк кончился, дождик тоже постепенно утих, и по громкоговорителю объявили: «А сейчас последние полчаса танцы!» В ответ восторженный рев голосов. Почти всю площадь заполнили танцующие пары. У Чжэн Бо нестерпимо болели ноги, но она крепилась и продолжала бодро танцевать, мысленно уговаривая себя: «Сегодня Первое мая, великий день, я не имею права хныкать, не имею права огорчать других. Пусть все видят, как быстро, как красиво я танцую! Я не знаю, что ждет меня в жизни, будут у меня и радости, и огорчения, но я ничего не боюсь. Ну почему я вдруг должна стать взрослой, время бежит так быстро, я не успела еще потанцевать всласть. И пока я ребенок, я буду танцевать, танцевать…»

Танцы все не прекращались. Школьники стали петь под гитары и танцевать под свой аккомпанемент. Чжэн Бо наконец выбилась из сил и в изнеможении отправилась в школу.

«Чего ради я так мучаюсь?» — спросил себя Тянь Линь. Он простоял на площади уже больше двух часов, так как Чжэн Бо оставила его и веселилась с другими. А теперь она, забыв про него, бежит домой. Тянь Линь поспешил за Чжэн Бо.

…Когда Чжэн Бо вернулась в школу, в общежитии было уже темно, все спали. Она кое-как доплелась до своей кровати, ноги у нее горели, каждый шаг давался с огромным трудом. Тяжело вздыхая, она сняла насквозь промокшие туфли и ощупала продрогшие, распухшие ступни.

Дождь совсем перестал, но зато поднялся ветер. Он быстро гнал по небу облака, луна то пропадала в них, то вновь показывалась в просветах. Бледный лунный свет падал в окно спальни и освещал изголовье кровати. «Ну и славный праздник в этом году получился, — думала Чжэн Бо, укладываясь в постель, — а может, я нехорошо сделала, что не подождала Тянь Линя? Пришлось ему догонять меня, и я, наверное, его обидела. Нет… не может быть… Тянь Линь такой хороший! Сегодня так много всего было! Я должна теперь трудиться еще больше, а то в последнее время я что-то не очень старалась… Отчего это у меня так путаются мысли? А оттого, что нужно спать, спать…»

16

В ночь первомайского гулянья Ян Сэюнь искала на площади Тяньаньмэнь Чжан Шицюня.

Днем, когда она шла на демонстрацию, их колонна остановилась в одном из переулков, пропуская вперед студентов университета. Тогда-то она вдруг увидела в толпе студентов парня, который нес транспарант с надписью «Геологический факультет». Она пригляделась — а это Чжан Шицюнь! «Чжан Шицюнь!» — позвала она его несколько раз. Парень оглянулся, она увидела знакомое смуглое лицо Чжан Шицюня, но тот ее не заметил.

Ян Сэюнь очень обрадовалась, когда увидела Чжан Шицюня на демонстрации, и потом целый день эта встреча не выходила у нее из головы. Она твердо решила разыскать Чжан Шицюня вечером. Но Тяньаньмэнь — такая большая площадь, вечером на ней собралось тысяч двести народу, как тут его найдешь. И все же Ян Сэюнь не отказалась от своей затеи.

Правда, сначала она завела разговор с Тянь Линем. Ей было жаль, что он не танцует, но он так нехотя разговаривал с ней! Она вздохнула и ушла.

Чтобы найти Чжан Шицюня, нужно было сначала отыскать студентов с геологического факультета, и Ян Сэюнь стала смотреть по сторонам. Куда ни взглянешь — кругом плотная толпа гуляющих. А Ян Сэюнь стояла на самом проходе, один проходивший мимо полицейский даже сказал ей: «Товарищ, пожалуйста, не стойте на дороге». Она отошла в сторону, набралась храбрости и спросила у того полицейского, не знает ли он, где на площади танцуют студенты геологического факультета университета. Тот покачал головой и пошел дальше. Тогда Ян Сэюнь решительно бросилась в людскую толчею…

— А ну-ка отгадай, кто я? — Сэюнь, подкравшись сзади, закрыла ладонями глаза Чжан Шицюня. Тот только что кончил танцевать и теперь отдыхал.

Чжан Шицюнь не стал отгадывать, а, постояв немного, разжал своими сильными руками руки Ян Сэюнь.

— Ой! — изумился он, увидев перед собой Ян Сэюнь. Потом на его лице появилась улыбка. — Ты еще помнишь меня? — весело спросил он.

— О чем разговор! А ты знаешь, как я тебя долго искала?

— Эх, милая, ты вот еле-еле меня нашла, а ты знаешь, как трудно мне пришлось, когда я тебя искал?.. Пойдем потанцуем?

Сэюнь кивнула.

— У тебя все в порядке?

— Конечно.

Капля дождя упала Ян Сэюнь на нос, она смахнула ее рукой.

— Ну и нехорошая ты, полгода где-то пропадала.

— Но я о тебе все время думала.

— Мы переехали в новое общежитие, за городом. Улица Дунсаньлоу, дом 503.

— Я запомню… В последнее время я учусь очень хорошо.

— Молодец. А я в прошлом семестре получил почетную грамоту, — спокойно, почти равнодушно сказал Чжан Шицюнь.

Наконец Сэюнь не выдержала.

— Ты чего пляшешь, как цзяньтоэр, — сказала она, с трудом переводя дух.

Чжан Шицюнь не расслышал, что она сказала.

— Ты пляшешь, как старый приказчик в лавке или отставной русский солдат. Ты что, боишься меня?

А Чжан Шицюнь кружился с раскрасневшимся лицом, не слыша такта. Он видел только Ян Сэюнь. В конце концов он вообще перестал слышать музыку и только кружился в упоенье. Тяньаньмэнь плыла перед его глазами, бесчисленные огни, словно блестящие змейки, расчерчивали темное небо. Молодые люди танцевали с таким упоением, что на них уже посматривали, а они кружились и кружились, не замечая ничего вокруг.

Они протанцевали до самого рассвета.

А утром второго числа, когда Ян Сэюнь добралась наконец до своей постели, ей приснилось, что она падает в какую-то бездонную черную пропасть, все ниже, ниже… Потом она вдруг почувствовала, как кто-то толкает ее в бок и комариным голосом пищит:

— Ян Сэюнь! — Она с трудом открыла глаза: перед ней стояла Су Нин. — Ян Сэюнь! — Вид у Су Нин был встревоженный. — Где ты была всю ночь?

Ян Сэюнь сладко зевнула, откинула одеяло и тут обнаружила, что она легла спать, даже не сняв с себя мокрую одежду.

— Я танцевала… я так танцевала, так танцевала… — Сэюнь все еще не могла забыть праздник. На ее лице появилась счастливая улыбка.

— Ты чего улыбаешься?

— Я улыбаюсь… этот ливень… так интересно!

Ян Сэюнь подняла голову и увидела, что рядом с Су Нин стояла и Чжэн Бо.

— Скажи, — тут же обратилась она к Чжэн Бо, — а почему ты вчера была так невнимательна к Тянь Линю? Бросила его одного под дождем. Что у тебя с ним?

— Не будем об этом, — покачала головой Чжэн Бо.

— Хоть я и не понимаю ничего, но я чувствую, что Тянь Линь — хороший человек. А ты вчера…

— Не надо ничего говорить, — прервала ее Чжэн Бо, резко повернулась и выбежала из спальни.

В тот день Хуан Личэн решила отметить праздник в родной школе. Она знала, что каждый год на первомайские праздники в школе собираются выпускницы. Уже подходя к школе, она услышала веселый гомон и звуки музыки. Хуан Личэн невольно ускорила шаги и почти бегом влетела в школьные ворота — здесь прошла ее юность, отсюда она начала свой путь борьбы.

Школьницы, встречавшие гостей у ворот, принялись рассказывать ей про праздник в школе: «В библиотеке устроена выставка, посвященная истории школы, в актовом зале будет концерт, а потом вечер, на спортплощадке проводятся соревнования по баскетболу, а если вы устанете, можете отдохнуть и выпить чаю в учительской».

Тут же в школьном дворе Хуан Личэн столкнулась с Чжэн Бо, занимавшейся праздничным оформлением школы.

— Смотри, какая у нас школа красивая… — Чжэн Бо с гордостью огляделась кругом.

— Наша с тобой школа, — поправила ее Хуан Личэн.

— Да, наша с тобой! Многое тут изменилось. Вон там построили новый корпус, расширили спортивные площадки, учащихся стало больше тысячи, а в твои времена было только четыреста…

— Если бы я смогла снова пойти в школу — вот было бы здорово! — сказала, улыбаясь, Хуан Личэн.

Вечером гости школы ужинали вместе со школьницами, а после ужина Хуан Личэн пошла в общежитие Чжэн Бо. Хуан Личэн долго ходила по комнате и внимательно разглядывала ее.

— Да, и я жила здесь… — тихо сказала она. — А вот здесь стояла моя кровать, — и она указала на пустовавшее теперь место.

— Личэн, я хотела бы о многом посоветоваться с тобой, — переменила тему разговора Чжэн Бо.

— По поводу экзаменов?

Вместо ответа Чжэн Бо взяла стул, села напротив Хуан Личэн и внимательно посмотрела на нее.

— О чем же ты хочешь посоветоваться? — переспросила Хуан Личэн.

— Я даже сама собиралась зайти к тебе. Вопросов у меня много, но есть один, который тебя касается и очень личный… Скажи, Личэн, зачем ты вышла замуж?

— Ну, что за вопрос…

Чжэн Бо решила откровенно выложить все Хуан Личэн.

— Мне кажется, — начала она, — что ты служила революции…

— Неужели выйти замуж означает предать революцию? — перебила ее Хуан Личэн. — Товарищ школьница, ты все еще ребенок! Спасибо тебе за то, что ты не хочешь, чтобы я утонула в мещанском болоте. С некоторыми это случается, но не со мной! — Хуан Личэн замолчала и добавила с улыбкой: — Кто знает, может, скоро я попаду на твою свадьбу?

Когда Хуан Личэн покидала родную школу, вокруг уже зажглись фонари. Ученицы и преподаватели стояли у дверей школы и радушно прощались с гостями, а те, выйдя в переулок, поворачивали кто налево, кто направо, и каждый шел своей дорогой…

«Настоящая весна», — подумала Хуан Личэн, остановившись на минуту под большим деревом. Но предаваться поэтическим раздумьям она не собиралась. В следующее мгновение она уже думала о делах, которые назавтра ждали ее на работе.

17

Вечером седьмого мая в школе объявили результаты праздничных соревнований и конкурсов. Ли Чунь за ее выступление присудили второе место. Услышав, что она заняла только второе место, Ли Чунь не знала, радоваться ей или огорчаться. Но все одноклассницы поздравили ее, а Юань Синьчжи пожала ей руку и сказала, что это достижение всего класса. Ли Чунь стала держаться увереннее и даже по-мальчишески засунула руки в карманы штанов.

Вечером, за полчаса до отбоя, Чжэн Бо попросила Ян Сэюнь выйти с ней во двор школы. Стояла теплая летняя ночь. Небо было усеяно звездами. Время от времени ветерок шуршал в густой листве ив. Из переулка доносился голос разносчика: «Пельмени! Пельмени!»

Чжэн Бо глядела на небо и как будто не решалась заговорить.

— Ну, говори, — не выдержала наконец Ян Сэюнь.

— Я хочу послать Тянь Линю письмо, — сказала Чжэн Бо.

Сэюнь замерла.

— Я хочу попросить его, чтобы он больше не приходил ко мне, — продолжала Чжэн Бо, с мольбой глядя на Ян Сэюнь, словно не могла сделать этого без разрешения подруги.

— Что? Зачем?.. Он что, не нравится тебе?

— Нет, нравится.

— Вы поссорились?

— Нет.

— Он чем-нибудь обидел тебя?

— Тоже нет.

— Тогда почему же?

Чжэн Бо опустила голову.

— Я ничего не понимаю, но мне кажется, что так будет лучше.

Чжэн Бо сунула в руку Ян Сэюнь письмо, которое та должна была передать Тянь Линю…

Получив письмо от Чжэн Бо, Тянь Линь тут же позвонил ей и попросил ее прийти к нему в субботу. В этот день он тщательно побрился, надел свой лучший костюм, убрал в своем рабочем кабинете и накупил в соседней лавке фруктов.

Когда в кабинет вошла Чжэн Бо, он вежливо поздоровался с ней. Чжэн Бо села в новенькое кресло, с любопытством оглядывая комнату: ряды книжных полок, большой портрет Лу Синя на стене, письменный прибор и перекидной календарь на столе. Кабинет Тянь Линя был обставлен очень просто, и от этого на душе у Чжэн Бо стало как-то спокойнее. Она заметила, что Тянь Линь аккуратно подмел комнату, но сделал это не очень-то умело, вот и с плинтусов забыл пыль стереть.

— У тебя красивый кабинет, — сказала она.

— Благодарю за комплимент.

Они оба улыбнулись. Тянь Линь разговаривал с Чжэн Бо очень раскованно, как будто между ними ничего не произошло. Чжэн Бо было немного странно: неужели он пригласил ее только для того, чтобы шутить с ней и болтать без всякой цели? Поэтому она сразу спросила о главном:

— Ты получил мое письмо?

— Да. — Тянь Линь нахмурился.

— И тебе… было весело эти два дня?

— Нет. Но и страшного ничего не произошло.

— Ну и продолжай в том же духе.

Тянь Линь бросил на Чжэн Бо долгий взгляд: ему хотелось, чтобы образ Чжэн Бо надолго удержался в его памяти. Он знал, что, в будущем ему вряд ли представится случай вот так сидеть с Чжэн Бо. Потом он разлил чай и выложил на стол фрукты.

— Что это ты делаешь? — Чжэн Бо была удивлена таким приемом и, слегка покраснев, вынула из кармана куртки несколько бананов и сказала застенчиво: — Некоторые уже перезрели, ты будешь?

— Спасибо. — Тянь Линь взял банан, очистил его и съел, а потом, надев очки, сказал: — Письмо твое я прочитал, ты, может быть, права, спасибо тебе за откровенность…

Тянь Линь был на удивление спокойным, Чжэн Бо еще никогда не видела его таким. «Почему Тянь Линь так спокоен?» — невольно спрашивала себя Чжэн Бо, и ей стало не по себе.

Мало-помалу разговор у них наладился, они долго говорили о своих делах, о последних выпусках «Циннянь жибао».

Когда Тянь Линь провожал Чжэн Бо до дверей редакции, в актовом зале вдруг заиграла веселая музыка.

— Это служащие нашей редакции, — сказал Тянь Линь, — по субботам у нас всегда бывают вечера отдыха.

Чжэн Бо села на велосипед, помахала ему рукой, Тянь Линь подошел к ней и протянул ей руку:

— Давай на прощание пожмем друг другу руки.

Потом Тянь Линь повернулся и быстро пошел назад.

Слезы, которые он до сих пор старательно сдерживал, брызнули из его глаз. Он вернулся в кабинет, сел за стол и долго сидел неподвижно, обняв руками голову…

Когда перед Чжэн Бо завертелось колесо велосипеда, она вдруг вспомнила всю свою жизнь, и на мгновение ей почудилось, что она открыла в ней какой-то новый, неизвестный ей смысл. Почему Чжэн Бо не смогла принять дружбу Тянь Линя? Почему в душе у нее не было покоя? Почему она заставила страдать человека, которого так уважала и любила? Словно подгоняемый ее решимостью, велосипед уносил ее все дальше и дальше от Тянь Линя. Она вспомнила выражение страдания и муки на лице Тянь Линя в тот момент, когда он пожал ей на прощание руку, и ей вдруг стало плохо. Она слезла с велосипеда и, стиснув зубы, медленно пошла к школе пешком, ведя велосипед за руль.

На следующей неделе в понедельник Ху Мали не пришла в школу, а в обеденный перерыв Чжэн Бо позвали к директрисе.

Директор усадила Чжэн Бо в кресло, угостила чаем и дружески побеседовала с ней.

— Ху Мали пришла сегодня в школу? — спросила она спустя некоторое время.

— Нет.

— Тут вот какое дело, Чжэн Бо. Ко мне приходил человек из Комитета общественной безопасности, он сказал, что сегодня утром арестован опекун Ху Мали, священник Ли Жоцинь, он ведает приютом, в котором живет Ху Мали. Этот Ли Жоцинь оказался контрреволюционным элементом. Мне сказали, что во время ареста Ли Жоциня Ху Мали плохо себя вела, плакала, грубила нашим офицерам. Этот человек попросил разобраться с Ху Мали, выяснить, как она себя ведет, каков ее образ мыслей…

— Мне кажется, Ху Мали — хороший человек, — уверенно сказала Чжэн Бо, — но вот жизнь у нее несчастливая.

— Н-да, — задумалась директриса, — я так считаю: если Ху Мали не любит нас, то это потому, что мы не смогли перевоспитать ее, не смогли помочь ей побороть вредное влияние Ли Жоциня. После Освобождения прошло только три года, за такое короткое время перевоспитать человека трудно.

— Я думаю, Ху Мали уже на правильном пути. Она с нами и на Первомайскую демонстрацию ходила. Но в последнее время она немного отдалилась от нас, потому что ее опекун запретил ей дружить со школьницами.

— Мы должны сделать Ху Мали нашим другом. Сегодня после уроков возьми с собой кого-нибудь из класса и сходи с учителем Юанем к Ху Мали, мы ведь даже не знаем, как она там одна…

Чжэн Бо, Ли Чунь и учитель Юань отправились к Ху Мали. Довольно скоро они подошли к воротам старенького особняка, на которых висела обветшавшая вывеска: «Католический приют». У ворот приюта стоял солдат из войск общественной безопасности. Они сказали, что пришли к Ху Мали, и солдат, улыбнувшись, пропустил их. Первые же встретившиеся им во дворе приюта два худых оборванных мальчугана сказали, что Ху Мали и Ли Жоцинь живут в самой дальней постройке. Дойдя до задней стены приюта, они вошли в указанный мальчиками дом. Внутри было совсем тихо.

— Ху Мали! — крикнула Чжэн Бо, никто ей не ответил.

Они вошли в темную, сырую комнатку и увидели Ху Мали. Она лежала на кровати спиной к ним. Чжэн Бо снова окликнула Ху Мали, а Ли Чунь добавила:

— Смотри, учитель Юань пришел повидать тебя. — Ху Мали молча повернулась, встала и пристально оглядела гостей.

— Ху Мали, тебе нездоровится? — начал учитель Юань. — Сегодня ты не пришла в школу, все беспокоились…

Ху Мали не отвечала.

Молчание порой бывает невыносимым. Молчание Ху Мали тяготило всех присутствующих.

Ли Чунь подошла к Ху Мали и спросила:

— Что же ты не отвечаешь, Ху Мали?

— А что я должна говорить? — ответила она хриплым голосом. — Я не буду ходить в школу. Сегодня не пошла, завтра не пойду и потом тоже не пойду…

— Ху Мали, ты переволновалась, мы знаем. Отдохни и завтра приходи в школу. Арест контрреволюционного элемента Ли Жоциня тебя не касается. Ты — хорошая, прилежная ученица, тебе скоро школу кончать, перед тобой лежит светлый путь…

— Учитель, вы считаете, что дела наставника Ли меня не касаются? Что это значит? Правительство хочет уничтожить христианство в нашей стране?

— Конечно, нет.

— Тогда зачем арестовывать моего духовного отца?

— Если он занимался контрреволюционной деятельностью, значит, он должен понести наказание. А ты очистишься от влияния Ли Жоциня и станешь счастливой…

— Счастливой? — вскричала Ху Мали. — Да откуда вам знать, в чем мое счастье! Вам не понять, что такое быть круглой сиротой, не знать даже имени своих отца и матери. Меня с пяти лет приставили к тяжелой работе, я руки в кровь обдирала, стирая белье. А потом меня в тринадцать лет хотели выдать замуж за какого-то урода. Кто меня спас? Мой духовник! Он один заботился обо мне, согревал меня светом царства божьего, давал мне силы жить.

Потрясенные страстной речью Ху Мали, учитель Юань и его спутницы молчали. Немного успокоившись, Ху Мали продолжала:

— Спасибо вам, учитель Юань, спасибо тебе, Чжэн Бо, спасибо, Ли Чунь. Прошу вас, пожалейте меня, пойдем вместе в Комитет общественной безопасности и попросим, чтобы моего духовного отца отпустили.

Чжэн Бо взяла Ху Мали за руку и стала гладить ее. В глазах у нее стояли слезы. Тихим голосом она сказала:

— Успокойся, пожалуйста… Ты ошибаешься… Подумай сама: разве в твоих прошлых мучениях виновата Коммунистическая партия? Я сама начала трудиться в пять лет, моего отца задавили пьяные американские солдаты… В старом обществе многие дети были несчастны, но теперь у нас началась новая, счастливая жизнь… А Ли Жоцинь не позволял тебе дружить с нами, жить полноценной жизнью, он калечил тебя духовно, он враг тебе…

Чжэн Бо по-дружески, но строго, без жалости смотрела на Ху Мали. Та бессильно опустилась на кровать.

— Чжэн Бо права, — сказал учитель Юань. — Я знаю, ты всем сердцем предана религии, но ты должна знать, что на свете есть и негодяи, которые только прикрываются именем веры. Мне доводилось встречать таких. Эти волки в овечьей шкуре без умолку твердят о боге, а сами не имеют ни чести, ни совести…

Огонь боли и гнева в глазах Ху Мали угас, в них осталась только безмерная усталость. Ху Мали положила голову на подушку, закрыла глаза и тут же впала в забытье.

Чжэн Бо подошла к ней, нагнулась и шепнула:

— Она спит.

Потом она накрыла Ху Мали одеялом.

…Ночью Ху Мали проснулась и увидела, что на полу у ее кровати кто-то спит.

— Это я, Чжэн Бо, — услышала она знакомый голос.

— Ты почему спишь тут?

— Мне показалось, тебе нездоровится, может что-нибудь случиться. На вот, поешь, это учитель Юань купил тебе…

Ху Мали покачала головой, дотронулась горячей ладонью до руки Чжэн Бо, но вдруг резко вскочила, крикнула: «Что там?» — и опять бессильно упала на кровать.

Чжэн Бо посмотрела по сторонам, но ничего не увидела.

— Уходи отсюда, уходи, — сказала ей Ху Мали. — Ах, за что же мне такие мучения?.. — Она обхватила руками голову и отвернулась.

— Спи, спи. — Чжэн Бо чуть коснулась рукой Ху Мали. — Не бойся, твои дурные сны пройдут, все будет хорошо…

Ху Мали снова уснула. А Чжэн Бо лежала рядом на неровном сыром полу и вслушивалась в ее дыхание…

На следующий день Ху Мали пришла в школу вместе с Чжэн Бо. А еще через несколько дней она переехала в школьное общежитие.

18

Во дворе школы раздался звонкий, как колокольчик, смех У Чанфу. Вслед за ним послышался голос Ху Мали.

Ху Мали изумленно смотрела на одноклассниц, которые дружно выбежали встречать ее.

— Дорогие одноклассницы… — начала она дрожащим от волнения голосом, но больше не смогла выговорить ни слова.

— Говори, Мали!

— Не бойся, говори, как умеешь.

— Спасибо вам, друзья, — продолжала Ху Мали, — спасибо тебе, У Чанфу, ты и вправду умеешь шутить, в вашем, нет, в нашем общежитии всегда весело, и, хотя я переехала в него только десять дней тому назад, я очень изменилась, для меня как будто началась новая жизнь. А ведь было время, когда я, дура, сама себя мучила и мир казался мне мрачным и страшным… Но все это прошло, и я могу вам только одно сказать: друзья, у меня есть силы жить, и я хочу жить!

Чжэн Бо подбежала к Ху Мали и обняла ее. Школьницы плотным кольцом окружили Ху Мали, весело шутили и смеялись.

А потом начался выпускной вечер. И учитель Юань сказал им:

— Мои ученицы, — тут учитель Юань от волнения снял очки, повертел их в руках и опять водрузил на нос. — Минуты убегают одна за другой, и через тридцать дней — а это значит, что у вас есть еще в запасе больше сорока тысяч минут, — закончится ваша учеба в школе. Честно говоря, в этом году не столько я учил вас, сколько вы учили меня. Я уже много лет преподаю в школе, но еще никогда не видел такого счастливого класса, как ваш. Вам выпало жить в такое славное, героическое время. На ваших глазах рухнул старый мир, и теперь вы собственными глазами видите, как наш народ строит новую жизнь. Мы радостно приветствуем в этих стенах нашего общего друга Ху Мали, и не потому, что она переселилась в школьное общежитие — тут нет ничего необычного, — а потому, что она добилась большой победы в своей жизни. Хотя мы только начали строить новое общество, но мы полны энтузиазма и веры в свои силы. Победа Ху Мали — это часть нашей общей победы… Ну а теперь за нашу дружбу, за наши успехи, за нашу победу поднимем бокалы…

Не успел он договорить, как Ли Чунь встала и тоже попросила слова.

— Мне стыдно сейчас поднимать эту чашку лимонада, потому что я ничего не сделала для нашей дружбы и наших успехов. Раньше я считала себя умнее всех, потому что я думала только о себе и хотела, чтобы все преклонялись передо мной, слушались меня. Конечно, я кое-чего добилась в учебе, но я не знала, что такое быть человеком, или, как сказал учитель Юань, я совсем не знала жизни. А в наше время нельзя быть заносчивым и не считаться с коллективом. Узнав, как тяжело жилось Ху Мали, я стала внимательнее относиться к другим, еще лучше понимать подруг. Теперь я хочу идти вперед вместе со всеми, хочу идти рука об руку с ругавшей меня больше всех Ян Сэюнь…

Ян Сэюнь дернула Ли Чунь за рукав и громко объявила:

— Ну, это она через край хватила, она ведь у нас образцовая, может, некоторые не знают, я в школьном совете слышала, что она вдвоем с подругой сконструировала радиоприемник и его даже пошлют на выставку технических достижений!

Школьницы встали и осушили свои чашки с лимонадом. Когда же настало время расходиться, Ян Сэюнь вскинула вверх руку и сказала:

— У нас такой замечательный вечер, и погода на улице прекрасная. Я предлагаю всем пойти погулять или по крайней мере еще раз пройтись по школе, в которой мы провели столько лет. Конечно, нам все в ней знакомо, но сегодня у нас особенный день, сегодня мы прощаемся с нашей школой. Пойдемте все вместе, вспомним годы нашей учебы, наших учителей…

И школьницы в последний раз обошли свою школу, а потом собрались на площадке для занятий физкультурой и долго говорили о выпускных экзаменах, о большой и светлой жизни, которая ждала их впереди…

В июне начались вступительные экзамены в вузы. Школьницы обложились учебниками и тетрадями, читали, что-то выписывали, зубрили наизусть.

В эти дни Чжоу Сяолин жаловалась всем подряд на свою несчастную жизнь выпускницы. Вот и сегодня вечером, когда все готовились к экзаменам, она заговорила с У Чанфу:

— Чанфу, как ты думаешь, что мне лучше всего дается? Я хочу заниматься физкультурой, а на физику или химию так много нервов и сил тратишь! А еще я хочу изучать геологию, потому что в этой области специалистов все еще мало, только вот работа геолога кажется мне не очень интересной, мне нравится, когда я сама могу сделать все дело от начала до конца, а геологи — те только для других пути прокладывают. Весной, когда у нас выступал инженер с Аньшаньского комбината, я захотела туда поехать, но теперь думаю, что это не для меня, мне хочется заняться физкультурой, а может, даже стать учителем физкультуры. А как учатся в институте физкультуры? Я и не знаю. Вот если бы можно было походить на занятия во все институты сразу и потом выбрать тот, который по душе!

— Уж больно широко ты размахнулась! — ответила ей У Чанфу. — Ты посмотри на меня, я вот хочу только в университет, и никуда больше. Но сумею ли я сдать туда экзамены? Боюсь, не попаду я в университет… Я со страху даже похудела. Раньше весила пятьдесят девять килограммов, а сейчас пятьдесят восемь с половиной!

— Пятьдесят восемь с половиной? Ну, это нормально!

Пятнадцатое июня. Днем раньше закончились приемные экзамены в высшие учебные заведения. Напряжение экзаменационной сессии рассеялось, школьницы стали поздно вставать по утрам, в общежитии снова воцарились веселые голоса и смех. Еще вчера экзамены вселяли в девушек страх, а сегодня они служат поводом для шуток.

Чжэн Бо чувствовала себя уставшей. Она нехотя встала, умылась и пошла в столовую. Внезапно прямо перед ее носом дверь кабинета завуча распахнулась, и в коридор выскочила Ян Сэюнь. Увидев Чжэн Бо, она подбежала к ней, взяла ее за руку и сказала:

— Я хочу кое о чем с тобой посоветоваться… Завуч только что сообщила мне, что школа хочет послать двоих учениц, Юань Синьчжи и меня, на учебу за границу, я удивилась, почему тебя не посылают, а завуч сказала мне, что у тебя артрит… А как было бы хорошо, если бы ты поехала с нами!

— Поздравляю тебя, поехать за границу — это так здорово! А я, наверное, не буду учиться в университете. — Чжэн Бо с усилием улыбнулась.

— Почему? — У Ян Сэюнь округлились глаза.

— А что тут такого? Я хочу быть учительницей. После Освобождения все стали учиться, и учащихся сразу стало в несколько раз больше, учителей не хватает, и в этом году некоторых выпускниц школ оставят преподавать в младших классах, я тоже согласилась остаться.

— Ты решила остаться учительницей? — словно не веря подруге, переспросила Ян Сэюнь. — Ты же хотела строить мосты!

— Я чувствую, что я должна остаться. Кто-то ведь должен преподавать. Я хочу построить другой мост — по нему дети пойдут к культуре, науке, сознательной жизни…

— Это несправедливо, — сердито сказала Ян Сэюнь. — Я поеду за границу, а ты не пойдешь в университет, это несправедливо! Я откажусь от поездки и буду преподавать вместе с тобой!

— Да не смеши ты… — Чжэн Бо так сказала эти слова, что Ян Сэюнь показалось, будто та и впрямь прирожденная учительница. — Поехать за границу — это прекрасно! Ты увидишь много нового, многому научишься.

— Что ж смешного, если я не поеду? Мне кажется, судьба слишком несправедлива по отношению к тебе.

— Ерунда, это не судьба, а мое сердце, сердце подсказывает мне, как поступить. Ты мыслишь… не очень высоко…

— Нет, нет, я так не думаю, — поспешно возразила смутившаяся Ян Сэюнь и, помолчав, добавила: — Скажи, Чжэн Бо, если мы расстанемся, мы по-прежнему будем друзьями, да?

— Конечно. Мы навсегда останемся друзьями, разве ты не веришь в это?

— Верю, верю, — словно эхо, откликнулась Сэюнь, на мгновение прижалась к Чжэн Бо и побежала по коридору, крикнув на ходу: — Я должна срочно выйти в город!

— Смотри не гуляй опять всю ночь, — сказала ей вдогонку Чжэн Бо, но Ян Сэюнь уже и след простыл.

19

Палящие лучи солнца заливали бескрайнюю землю. Асфальт на недавно построенном загородном шоссе от жары расплавился, и проезжавшие машины оставляли на нем следы шин.

Ян Сэюнь катила на велосипеде по убегавшему вдаль шоссе. Она весело крутила педали и смотрела по сторонам, любуясь загородным пейзажем, а по шоссе рядом с ней скользила черная тень велосипеда. По обеим сторонам дороги тянулись зеленеющие поля, а за полями возвышались только что выстроенные или еще строившиеся многоэтажные дома… — эта ничем не примечательная картина показалась Ян Сэюнь необыкновенно прекрасной. В душе у Ян Сэюнь было так же светло и легко, как в этом огромном мире, окружавшем ее. Ведь перед ней, только что закончившей школу, открывалась новая жизнь. А кроме того, она впервые попала в этот район новостроек и ехала к очень дорогому для нее человеку.

Она без труда разыскала общежитие, где жил Чжан Шицюнь, и постучала в дверь его комнаты. Никто не ответил, и она тихонько приоткрыла дверь. В комнате стояло несколько кроватей, на одной из них дремал долговязый юноша. Услышав звук шагов, он открыл глаза, увидел перед собой незнакомую девушку и поспешно натянул на себя одеяло. Ян Сэюнь невольно улыбнулась.

— Я ищу Чжан Шицюня, — сказала она.

— Чжан Шицюня? А его нет. Он сейчас в библиотеке, ты спустись вниз… Ладно, я сам схожу за ним.

Ян Сэюнь осталась одна в чистой, пахнувшей свежей краской комнате. Она подошла к окну, в которое влетал шум шедшей по соседству стройки. Чжан Шицюню приходится жить в таком шумном месте! И все же ему можно позавидовать, ведь он учится на геолога… Вдруг она увидела, что на подоконнике лежит какая-то книга. Это был роман Тургенева «Вешние воды». Она перелистала книгу, поглядела на иллюстрации — молодая русская девушка, юноша, сад, скачущий всадник…

Ян Сэюнь отложила книгу, открыла окно и выглянула на улицу. Во дворе работали студенты, помогавшие строительству. Они расчищали стройку от камней и мусора, выкладывали кирпичом ложе будущего бассейна, сажали маленькие кипарисы и какие-то неизвестные ей цветы. Вдруг она услышала, как кто-то громко зовет ее — это Чжан Шицюнь издалека бежал к ней.

— Наконец-то ты пришла, молодчина! — радостно встретил ее Чжан Шицюнь и с силой пожал ей руку.

— Я боялась, что не застану…

— Как не застанешь? Ну-ка, дай мне посмотреть на тебя, а ты выросла, здорово выросла.

Сэюнь чувствовала, что в радостном возбуждении Чжан Шицюня и в его словах о том, что она выросла, таился какой-то другой смысл. Чжан Шицюнь словно хотел сказать ей: «Ты красивая!» Она гордо и немного застенчиво присела на край кровати Чжан Шицюня.

— А я думал, что ты теперь на меня ноль внимания, — сказал Чжан Шицюнь.

— Да как ты можешь так говорить? А кто кого искал на Первое мая, кто к кому пришел сегодня?

— Здорово, что ты пришла сегодня, завтра вечером мы уезжаем в Чжоукоудянь на практику, это наш первый выезд в поле…

— Что же ты мне ничего про это не сказал?

— Ах да, я еще забыл спросить, на какой факультет ты поступаешь?

— Механико-математический…

— Вот жалость, а почему не на геологический? Сейчас геологи у нас на вес золота. Декан так и зовет нас — «будущие боги и богини земли»…

— Геологический факультет — это, конечно, хорошо, но приемные экзамены на нем уже кончились. А я хотя и мечтала туда поступить, но толком не знала, с чем эту геологию едят…

Вот так они болтали, и сколько в их словах было чистой и теплой, как весна, радости!

Потом они пошли гулять в уединенный уголок парка Ихэюань — к Сучжоуской протоке. Там росла высокая густая трава, а в ней там и сям виднелись маленькие белые цветочки, вокруг которых порхали бабочки. Они присели на большой белый камень и долго смотрели, как бегут воды ручья, а над ними парят стрекозы и вьются мошки. Подняв голову, можно было увидеть маленький красный мостик, а над мостиком в далеком небе неспешно проплывали белые облака. Откуда-то доносились голоса и смех гуляющих. Все это странное смешение природных звуков и голосов людей навевало сладкую дрему.

Когда уже начало смеркаться и они собрались уходить, Ян Сэюнь сказала Чжан Шицюню:

— Ты знаешь, я, кажется, поеду учиться за границу.

— Правда? — обрадовался Чжан Шицюнь. — Вот здорово! — Он взял в свою большую ладонь руку Сэюнь и потряс ее.

— Говорят, ехать надо сразу на семь лет, мне так будет недоставать нашего Ихэюаня!

— Ничего страшного, за границей тоже есть парки. Ты, главное, пиши мне письма.

— Зачем?

— Ну пожалуйста, пиши. Хотя бы в год по письму. Жалко, когда старые друзья забывают друг о друге. — На лице Чжан Шицюня выразилось такое неподдельное уныние, что Ян Сэюнь невольно улыбнулась. — Конечно, и мне иногда нравится разлука, — добавил Чжан Шицюнь, чувствуя, что Ян Сэюнь смеется над его сентиментальностью. — Положим, мой близкий друг, ну, к примеру, хоть ты, уедет далеко, а я думаю о том, что мир так велик, жизнь так разнообразна, пусть он открывает новые земли, прокладывает новые пути. Писать или не писать письма — это, в конце концов, неважно, пусть между нами многие тысячи ли, но мы всегда будем помнить, что делаем одно общее дело!

— Ты так хорошо говоришь, что от твоих слов прямо душа поет, — сказала Ян Сэюнь, потом встала и в последний раз подошла к берегу ручья. Им было пора прощаться.

В половине восьмого Ян Сэюнь возвратилась в школу. Все ученицы ее класса уже собрались во дворе, готовясь к последнему в их школьной жизни митингу. Увидев Ян Сэюнь, они обступили ее.

— Ты куда запропастилась? А если бы ты опоздала, что бы мы делали?

Юань Синьчжи потянула Сэюнь в общежитие.

— Иди скорее переодеваться, ты ела?

Ян Сэюнь не очень уверенно кивнула головой. Юань Синьчжи пошла следом за ней, щебеча над ухом:

— Сегодня вечером нужно надеть все самое лучшее, самое красивое…

Только сейчас Ян Сэюнь внимательно оглядела Юань Синьчжи и увидела, что та разрядилась вовсю.

— Ого! — невольно вырвалось у Ян Сэюнь. — Ты прямо красавица!

Потом она посмотрела на остальных и увидела, что все надели свои самые нарядные платья.

— У нас прямо-таки «распустилось сто цветов», — со смехом сказала Юань Синьчжи.

В половине девятого все собрались на вершине холма у Белой пагоды в парке Бэйхай.

— Давайте постоим немного и полюбуемся городом, — предложил кто-то.

С вершины холма был виден почти весь Пекин. Над городом уже простерлась ночь, красная полоска у горизонта на западе быстро окрасилась в фиолетовый цвет, а потом и вовсе растворилась в чернильной мгле. Одновременно зажглись фонари на улицах, полился свет из окон магазинов и домов, и весь город оказался усеянным светящимися точками. Этот древний город, подаривший школьницам так много радостей и вместе с ними начавший новую жизнь, как будто говорил им: «Здравствуйте! Поздравляю вас! Хорошенько посмотрите на меня, ведь многие из вас, наверное, меня покинут. Я знаю, вы любите меня. Ваши предки выстроили меня таким величественным и красивым, ваши отцы и братья вырвали меня из рук врага, ваши ровесники вернули мне молодость. Но мне милее всего смотреть на вас, потому что вы такие красивые! Сделайте меня таким же красивым, как вы!»

Юань Синьчжи подошла к стоявшей немного в стороне Ху Мали, спросила ее:

— Ну как? — и, не дожидаясь ответа, сама сказала: — Пекин красивый, правда? Вон там, в восточной части города, очень много новых домов построили. Я хочу изучать архитектуру, но, судя по тому, как быстро отстраивается заново Пекин, к тому времени, когда я окончу институт, для меня уже не останется работы. Но дело для меня все равно найдется: я хочу превратить весь наш город в цветущий сад.

— Ты молодец, — сказала ей стоявшая рядом Ли Чунь. — Сейчас, когда мы окончили школу, ты для меня самый близкий и самый дорогой друг. Я хочу всегда быть вместе с тобой, чтобы ты указывала мне на мои недостатки. Другими словами, мне нужен человек, который ругал бы меня!

Юань Синьчжи встала на камень и замахала руками, подзывая остальных. В бледном свете луны Юань Синьчжи вскинула голову и взволнованно произнесла, глядя куда-то вдаль:

— Дорогие друзья, позвольте мне от имени всех учениц нашего класса объявить нашему родному городу и родной стране: мы окончили школу!

— Мы окончили школу! — дружно подхватили остальные школьницы, и эхо отозвалось: школу… школу…

— Нас ждет новая, неизведанная, неизмеримо более сложная жизнь, — продолжала Юань Синьчжи. — Пройдет немного времени, и мы расстанемся, но в наших сердцах мы навсегда будем вместе!

Была уже глубокая ночь, когда девушки вышли из парка и решили прогуляться по городу. На улицах не было ни души, только в одном месте несколько рабочих ремонтировали трамвайную линию — город готовился к новому трудовому дню. Ян Сэюнь вышла вперед и, повернувшись лицом к подругам, сказала:

— Друзья, давайте не будем шагать так, как будто у нас каждый сам по себе. Возьмемся за руки и споем песню, хорошо?

— Хорошо!

И вот, идя плечом к плечу по этой широкой улице, под небом, усыпанным звездами, они запели. Впереди показалась площадь Тяньаньмэнь — просторная и величественная, как символ новой, молодой жизни.

Школьницы вышли на площадь и увидели, что у моста Цзиньшуйцяо стайка юношей что-то весело выкрикивает и хлопает в ладоши. Потом они услышали, как кто-то из них сказал:

— А сейчас поклонимся Тяньаньмэнь!

— Вы зачем сюда пришли? — удивленно спросили ребята подошедших девушек.

— А вы что тут делаете?

— Мы — выпускники школы.

— И мы тоже!

Вот это встреча! Тут же начались танцы. До утра не смолкали на площади Тяньаньмэнь веселые молодые голоса.

В школу девушки возвращались, распевая песни, а первые лучи рассвета уже красили в золотой цвет вершину недавно воздвигнутого памятника народным героям.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Что человеку в маленькой зеленой травинке, если сумел он пройти сквозь могучий сосновый бор? И что ему в капельках влаги на листьях, если он испытал на себе силу океанских волн?

Это было в тысяча девятьсот пятьдесят третьем году, четверть века тому назад. Тогда мне было девятнадцать лет, я впервые взял в руки перо и не страшась изливал свои мысли на бумагу. Так появилось это незатейливое творение. Перечитывая его сейчас, я вижу, какое оно наивное, какое незрелое!

Минуло двадцать пять лет, наша партия, государство, народ прошли большой и славный путь. Вместе с народом прошел этот путь и автор этой повести. И хотя шаги его были робки, шаг за шагом менялось его мировоззрение, да и в жизни вокруг произошли немалые перемены.

В то время автор, как и герои его повести, был еще очень молод, слишком молод. Он писал о городских школьницах, которые принимали участие в народно-демократической революции. Они любили партию, любили новое общество, правда, их представления о революции и социализме были все-таки довольно наивными, прямолинейными. Они были похожи на детей, которые любят своих родителей, но не способны понять их.

Но эта любовь была доброй, сильной и очень искренней. И почему бы теперь не вспомнить все хорошее и ценное, что было в жизни учащихся пятидесятых годов? Мы не должны забывать лозунг «И красный, и специалист», призывы к всестороннему развитию человека, полнокровную жизнь коллектива и общественную деятельность, взаимопомощь среди учащихся и новые отношения между школьниками и учителями и в особенности безграничную преданность юношей и девушек своей новой, социалистической родине и Коммунистической партии.

Пока человек взрослеет и мужает, в его жизни многое случается, бывают у него неудачи, бывают и победы. Человек меняется, но лучшие дни его юности остаются с ним навсегда. Надо постоянно стремиться развивать в себе все хорошее и изживать плохое. И потому не может быть неинтересна для нас юность школьников пятидесятых годов, молодого племени освободившейся страны.

Вот почему я все-таки решился показать читателю эту хрупкую зеленую травинку с блестящей капелькой росы. Пусть читатель приглядится к этой капельке и увидит сам, как в ней отражается сияние солнца нового Китая.

Примечания

1

Джентри (от англ. gentry), кит. цзяньтоэр, шэньши — нетитулованное дворянство; образованный, интеллигентный. — Здесь и далее примечания переводчиков.

(обратно)

2

Вид театрального представления, сочетающий элементы оперного и драматического искусства; возник на севере страны, в районе Пекина.

(обратно)

3

Популярный средневековый роман «Речные заводи» в обработке и записи Ши Найаня (XIV в.). У Сун — персонаж романа, в одном из эпизодов голыми руками убивает тигра.

(обратно)

4

Аллегорическое название театрального действа, восходит к Танской эпохе (VII–X вв.).

(обратно)

5

Принятая вежливая форма при обозначении какого-либо лица (собеседник Ни Цзао младше его по возрасту).

(обратно)

6

Город в провинции Шэньси, в 30–40-х годах был центром Освобожденных районов.

(обратно)

7

«Сяо» (малый), как и «лао» (старый, почтенный), ставится перед фамилией или именем при обращении.

(обратно)

8

Значение иероглифов предыдущего имени героя «Великий муж». Герой намеренно изменил иероглифы в имени, частично сохранив прежнее звучание, — получилось: «Ничтожная земля».

(обратно)

9

Политическая кампания 1963–1966 гг. в области политики, идеологии, экономики и культуры.

(обратно)

10

Параллельные надписи-изречения с благопожеланиями или текстом нравоучительного характера; вывешивались по обеим сторонам двери или на стенах дома.

(обратно)

11

Ци Байши (1863–1957) — знаменитый художник, прославившийся в жанре национальной живописи «гохуа».

(обратно)

12

Чжэн Баньцяо (1693–1765) — литератор, художник и каллиграф из плеяды «Восьми удивительных из Янчжоу».

(обратно)

13

Китайский традиционный дом обычно состоит из нескольких построек, образующих в плане квадрат с двором посередине.

(обратно)

14

Лежанка в китайском доме, под которую подается теплый воздух.

(обратно)

15

В Китае женщина после замужества, принимая фамилию мужа, оставляла и свою фамилию.

(обратно)

16

Бо Цзюйи (772–846) — знаменитый поэт танской эпохи; «Песнь о вечной печали» («Песнь о бесконечной тоске») — его поэма о красавице Ян, любимой наложнице императора Сюаньцзуна.

(обратно)

17

Перевод Л. З. Эйдлина.

(обратно)

18

Император Сюаньцзун (712–756), истории любви которого к наложнице Ян Гуйфэй посвящена поэма Бо Цзюйи.

(обратно)

19

Здесь подразумевается история красавицы Ван Чжаоцзюнь, отданной Ханьским владыкой (206–220 гг. до н. э.) иноземному хану.

(обратно)

20

Одна из точек китайской иглотерапии, находится возле височной впадины.

(обратно)

21

Вид песенно-повествовательного творчества, речитатив, исполняемый под аккомпанемент небольшого барабана.

(обратно)

22

В название входит иероглиф «си» (запад). По поверьям, на западе находилась страна мертвых.

(обратно)

23

Деревянные брусочки наподобие кастаньет, под аккомпанемент которых исполняется произведение сказового жанра.

(обратно)

24

«Книга песен» («Ши цзин») — собрание древних песен и гимнов (XI–VII вв. до н. э.) и «Книга истории» («Шу цзин») — по преданию, составлена и обработана Конфуцием (551–479 до н. э.) — принадлежат конфуцианскому классическому «Тринадцатикнижию», собранию почитаемых ортодоксальной традицией книг.

(обратно)

25

Имеются в виду две разных легенды: о старике, который пучком травы отогнал врагов, и о птице, которая принесла ему четыре нефритовых кольца.

(обратно)

26

В старом Китае возраст исчислялся не с момента рождения, а со времени зачатия, промежуток времени до рождения назывался пустым годом.

(обратно)

27

Мера длины, примерно равная 500 м.

(обратно)

28

Ху Ши (1891–1962) — крупный буржуазный философ, литературовед, государственный деятель гоминьдановского Китая; Лу Синь (1881–1936) — великий писатель-реалист, критик и публицист; Ван Цзитан и Ван Кэминь — реакционные политические деятели 30-х годов XX в., пособники японцев.

(обратно)

29

Вид народного песенно-танцевального искусства.

(обратно)

30

Юэ Фэй — генерал-патриот эпохи Сун (X–XIII вв.), погибший по навету предателей. Каждому амплуа в Пекинской опере соответствуют арии на определенный мотив.

(обратно)

31

Яньцзин — одно из прежних названий Пекина. Яньцзинский университет был основан в 1919 г. на средства американцев, впоследствии влился в Пекинский университет.

(обратно)

32

С X–XI вв. по XX в. в Китае существовала традиция, по которой девочкам с четырех-пяти лет стягивали стопу, подвернув четыре пальца; бинтованые ножки назывались «золотые лотосы», «нежные побеги бамбука» и служили символом красоты и женственности.

(обратно)

33

Самодеятельная пьеса с песнями и танцами.

(обратно)

34

Вторая после сюцая ученая степень в старом Китае.

(обратно)

35

Династии и годы правления каждого императора имели особые девизы-иероглифы, символизирующие счастье, благополучие, мир. Эра Гуансюй («Блестящее наследие») — годы правления маньчжурского императора Дэцзуна (1875–1908).

(обратно)

36

Требование отмены бинтования ног.

(обратно)

37

Мера площади, равная 6,6 а.

(обратно)

38

Движение за установление конституционной монархии, за осуществление умеренных буржуазных реформ в конце XIX в.

(обратно)

39

Эра Сюаньтун («Всеобщее единение») — 1908–1912 гг.

(обратно)

40

Один из элементов похоронного обряда, когда несущие траур разбивают глиняный таз у входа в дом.

(обратно)

41

Лян Цичао (1873–1929) — крупный общественный деятель, философ, литератор, один из зачинателей движения за реформы; Чжан Тайянь (1869–1936) — видный общественный деятель, литератор и ученый, принимавший в начале XX в. активное участие в революционно-демократическом движении; Ван Говэй (1887–1927) — известный теоретик литературы и искусства, стремившийся соединить традиционные понятия китайской культуры с категориями западной эстетики.

(обратно)

42

Сунь Ятсен (1866–1925) — выдающийся политический деятель, революционер-демократ, руководитель революционно-демократического движения в Китае; в 20-х годах XX в. — глава государства.

(обратно)

43

До 1911 г. китайское летосчисление велось с момента образования каждой новой династии, а с 1911 г. (Синьхайская буржуазная революция) до 1949 г. указывали год существования буржуазной республики.

(обратно)

44

Собрание книг конфуцианского канона.

(обратно)

45

Стихотворные жанры, распространенные в эпохи Хань и Тан.

(обратно)

46

Согласно поверью. Лунный старец помогал устраивать на земле счастливые браки.

(обратно)

47

Один из героев народного эпоса, искусный стратег и полководец эпохи Троецарствия (III в.).

(обратно)

48

Год, месяц, день и час рождения человека обозначаются с помощью так называемых циклических знаков. Восемь знаков — знаки рождения жениха и невесты.

(обратно)

49

Или женская и мужская силы природы (Инь, Ян) — важные категории китайской натурфилософии. Подобрать знаки — значит соединить Инь и Ян, которые в слиянии дают гармонию.

(обратно)

50

Высшее ученое звание в старом Китае. Ханьлини часто занимали посты толкователей императорских указов, наставников наследника престола.

(обратно)

51

Здесь и ниже — строки из стихотворений знаменитого поэта древности Тао Юаньмина (365–427).

(обратно)

52

Образное название простолюдинов.

(обратно)

53

Щипковый музыкальный инструмент.

(обратно)

54

Мера веса, которая в разные эпохи имела разную величину; в настоящее время — 50 г.

(обратно)

55

У моста Лугоуцяо под Пекином произошло столкновение между китайскими и японскими войсками, послужившее поводом к началу войны 1937 г.

(обратно)

56

Низшая ученая степень в старом Китае, которую обычно присваивали в уезде или области.

(обратно)

57

Герой одноименного рассказа Лу Синя; имя стало нарицательным, обозначает ученого-неудачника.

(обратно)

58

Цитата взята из «Жизнеописания Сян Юя», автором которого является знаменитый историк древности Сыма Цянь (?135—?99 до н. э.).

(обратно)

59

Мао Дунь (1896–1981) — писатель, общественный и государственный деятель; Ба Цзинь (р. в 1904 г.) — писатель, председатель Союза писателей КНР.

(обратно)

60

Марионеточное государство, созданное японцами на северо-востоке Китая (1932–1945).

(обратно)

61

Буддийский образ «жалкой человеческой плоти».

(обратно)

62

Богиня добра и милосердия в буддийском пантеоне.

(обратно)

63

Неочищенный красный сахар.

(обратно)

64

Китайский гривенник.

(обратно)

65

Кун Жун (153–208) — известный поэт в Восточной Хань; Сыма Гуань (1019–1086) — знаменитый историк эпохи Сун, автор книги «Всеобщее зерцало, правлению помогающее».

(обратно)

66

Мера длины, равная 32 см.

(обратно)

67

Знаменитый нравоучительный роман Цао Сюэциня (XVIII в.), в котором рассказывается история аристократической семьи.

(обратно)

68

Юй Пинбо (р. в 1900 г.) — известный литератор и ученый; Лю Дабай (1880–1932) — поэт и историк литературы; Сюй Чжимо (1896–1931) — поэт-модернист; Се Бинсинь (р. в 1902 г.) — поэтесса и детская писательница.

(обратно)

69

Величественный храм в виде индийской ступы, расположенный в западных окрестностях Пекина, место ярмарок и гуляний.

(обратно)

70

В сказках тыква-горлянка — символ волшебства, неотъемлемая принадлежность магов, кудесников.

(обратно)

71

Литературный образ верной жены.

(обратно)

72

Или Амитаба («Бесконечный свет») — божество буддийского пантеона, символ райского счастья. По поверью, произнесенное много раз имя божества сообщает защиту и покровительство.

(обратно)

73

Цай Юаньпэй (1868–1940) — ученый-педагог, пропагандист новой культуры в 20-х годах XX в.

(обратно)

74

Лю Баньнун (1891–1934) — поэт и литературовед, сыгравший значительную роль в движении за новую культуру.

(обратно)

75

Дьюи (1859–1952) — американский философ и педагог, представитель философии прагматизма, его учение было популярно в Китае в 20-х годах XX в.

(обратно)

76

Популярный персонаж китайских сказаний и легенд, лиса-соблазнительница, превращавшаяся в красавицу.

(обратно)

77

Мелкая денежная единица в старом Китае.

(обратно)

78

Литературный образ, царь обезьян из фантастического романа У Чэнъэня «Путешествие на Запад» (XIV в.).

(обратно)

79

Политический деятель 20–30-х годов XX в., соперник Чан Кайши в борьбе за власть.

(обратно)

80

Одна из важнейших категорий в даосской и конфуцианской философиях.

(обратно)

81

Мера веса, примерно равная 500 г.

(обратно)

82

Цзиньган — букв.: «алмаз», божество буддийского пантеона, суровый хранитель веры.

(обратно)

83

Серебряная монета в старом Китае.

(обратно)

84

Тайгун — своеобразный титул, почтительное обращение к старшему по возрасту. Цзян Цзыя — герой древнего сказания, согласно которому он, будучи в преклонном возрасте, был приглашен ко двору государя.

(обратно)

85

Имеется в виду эпизод из истории Троецарствия, когда военачальник Чжоу Юй (Чжоу Лан) неожиданно проиграл сражение.

(обратно)

86

Мера длины, равная 3,3 см.

(обратно)

87

Жанр средневековой повествовательной литературы.

(обратно)

88

Драматический персонаж и героиня струнного сказа.

(обратно)

89

Щипковый музыкальный инструмент.

(обратно)

90

Литературные персонажи.

(обратно)

91

Имеется в виду дикая слива «мэйхуа», которой придали необычную форму.

(обратно)

92

Литературные образы нежных, романтически настроенных девушек.

(обратно)

93

Вэнь Тинъюнь (812–866) — известный танский поэт и музыкант.

(обратно)

94

Мифический герой, вышедший из Хаоса и сотворивший Небо и Землю.

(обратно)

95

Божество, герой многочисленных сказаний, борец со злыми силами.

(обратно)

96

Чжуанцзы (?369–286 до н. э.) — мыслитель древности, представитель философского даосизма.

(обратно)

97

Название происходит от имени героя повести Лу Синя «Правдивое жизнеописание А-Кью». А-Кью — образ китайского обывателя, лентяя, труса; акьюизм — жизненная философия, рабская психология.

(обратно)

98

В конце 70-х годов XX в. в Китае появилась так называемая «литература шрамов», повествующая о событиях времен «культурной революции».

(обратно)

99

Мифический герой.

(обратно)

100

Досл.: «преждерожденный» — учитель, так как тот, кто старше, всегда может чему-нибудь научить.

(обратно)

101

Ласковое обращение мужа к жене.

(обратно)

102

Штаны у китайских детей часто делаются с разрезом сзади.

(обратно)

103

Лакомство, которое обычно делается в праздник Начала лета — пятого числа пятого месяца по лунному календарю. Пирожки треугольной формы со сладкой начинкой.

(обратно)

104

Название вина, изготовляющегося в Сучжоу (Гусу — одно из названий этого города).

(обратно)

105

Повстанцы из отрядов «Кулак во имя справедливости», действовавших в начале XX в.

(обратно)

106

Цао Чун — один из семьи Цао эпохи Троецарствия; в детские годы удивлял всех своей сметливостью; Цао Чжи (192–232) — известный поэт. Его брат Цао Пи, унаследовавший трон царства Вэй, опасаясь конкуренции, всячески вредил своему брату, что нашло отражение в стихах о сожженных стеблях бобов, которые в аллегорической форме выражают идею родства.

(обратно)

107

Герои эпоса «Троецарствие», верные друзья.

(обратно)

108

В китайских верованиях с северной стороной связано представление о таинственных силах.

(обратно)

109

Здесь игра слов: «хоу» по-китайски означает «обезьяна».

(обратно)

110

Ли Цзычэн — предводитель повстанцев, захвативших Пекин в 1644 г., в результате чего династия Мин пала, последний ее император Чунчжэнь повесился на шелковом шнуре.

(обратно)

111

Чан Кайши (Цзян Цзеши) (1887–1975) — глава партии Гоминьдан и глава страны в 30–40-е годы; Чжу Дэ (1886–1976) — видный военачальник НОАК и государственный деятель Китая, маршал.

(обратно)

112

Шпрангер (1882–1963) — немецкий ученый, педагог и философ.

(обратно)

113

Янь Фу (1853–1923) — известный китайский поэт, философ и переводчик с западноевропейских языков.

(обратно)

114

Политические деятели правого толка, ставшие предателями народа во время антияпонской войны.

(обратно)

115

Крупные гоминьдановские политические деятели.

(обратно)

116

Название мясного блюда, приготовленного в специальном сосуде, напоминающем самовар.

(обратно)

117

Бобовая, соевая сыворотка, творог, сыр.

(обратно)

118

Очень крепкая дешевая водка.

(обратно)

119

Административное учреждение в старом Китае, судебное присутствие.

(обратно)

120

Мелкая монета в старом Китае.

(обратно)

121

Третий император династии Мин, правивший с 1402 по 1424 г.; до восшествия на престол был известен как князь Янь (Яньван).

(обратно)

122

Чжан Чжидун (1837–1909) — крупный маньчжурский вельможа, генерал, пробовавший свои силы в литературе.

(обратно)

123

Династия Цин — 1644–1911 гг.

(обратно)

124

Один из учеников Конфуция, отличавшийся примерным поведением и разумностью. Фраза взята из книги «Луньюй» («Беседы и изречения») Конфуция.

(обратно)

125

Общественный деятель и ученый гоминьдановского Китая, которому приписывали создание способа словарного расположения иероглифов по четырем углам.

(обратно)

126

Приключенческие романы рыцарского жанра XIX в.

(обратно)

127

Один из авторов рыцарских романов.

(обратно)

128

Том, свиток.

(обратно)

129

Известная драма эпохи Юань (XIII–XIV вв.), автор — драматург Ван Шифу.

(обратно)

130

Чжан Хэншуй (1895–1967) — писатель, автор сентиментальных романов; Лю Юнжо — автор развлекательных романов.

(обратно)

131

Чжан Цзыпин (1893–1947) и Юй Дафу (1896–1944) — писатели-эссеисты психологического направления.

(обратно)

132

Лао Шэ (1899–1966) — выдающийся писатель и драматург, трагически погибший в годы «культурной революции».

(обратно)

133

Пампушки.

(обратно)

134

Триграмма — комбинация целых и прерывистых линий, имевшая сакральный смысл: по ним гадали и предсказывали судьбу.

(обратно)

135

Духи предков считались хозяевами очага, их имена записывались на поминальных таблицах, которые хранились в доме и которым поклонялись.

(обратно)

136

Мелкая монета, сотая часть юаня.

(обратно)

137

Имеется в виду морфема «лао», которая ставится перед некоторыми существительными для выражения почтительности.

(обратно)

138

По лунному календарю год делится на двадцать четыре сезона: «Становление весны» — начало календарного года, «Две девятки» — начало осеннего сезона (девятое число девятой луны).

(обратно)

139

Божество буддийского пантеона, вершитель судеб; так, например, в романе «Путешествие на Запад» говорится о том, что царь обезьян Сунь Укун находится во власти будды Жулая.

(обратно)

140

Герой китайских легенд и сказаний, обычно изображается в виде отрока с распущенными волосами, держащего связку монет и играющего с трехлапой жабой, что, по поверьям, живет на Луне.

(обратно)

141

Провинции Хунань и Фуцзянь — традиционные центры народных промыслов.

(обратно)

142

Центр фарфорового производства.

(обратно)

143

Образ богатого человека.

(обратно)

144

Северная группировка милитаристов в 20-е годы XX в.

(обратно)

145

Мера веса, равная 3,125 г.

(обратно)

146

Волшебная гора из романа «Путешествие на Запад», под которой был погребен Сунь Укун.

(обратно)

147

Мера длины, равная 3,3 м.

(обратно)

148

Имеется в виду Чан Кайши.

(обратно)

149

Герои-патриоты разных эпох, защитники национальных интересов страны.

(обратно)

150

Или Яшмовый император — верховное божество в народных верованиях; легендарный мыслитель Лаоцзы (VI–V вв. до н. э.), возведенный в ранг божества даосского пантеона.

(обратно)

151

Мифические первопредки китайской нации.

(обратно)

152

Китайский историк древности, основоположник историографии.

(обратно)

153

Китайские пельмени.

(обратно)

154

Известный вельможа и стратег, который помог императору Гаоцзу основать империю Хань, за что ему был дарован титул «Владыка Лю».

(обратно)

155

Аллегорическое название загробного мира.

(обратно)

156

По китайским верованиям, у человека десять душ, три из которых относятся к разумному началу, а семь — к животному.

(обратно)

157

Или Тан Инь (1470–1523) — литератор, художник-каллиграф эпохи Мин, известный своим независимым нравом.

(обратно)

158

Общественный деятель гоминьдановского Китая, ставший во время войны с Японией пособником японцев.

(обратно)

159

Су Маньшу (1884–1918) — поэт, писатель, переводчик западноевропейской литературы.

(обратно)

160

Второе имя Ван Цзинвэя.

(обратно)

161

Политический деятель правого толка XX в.

(обратно)

162

Юань Шикай (1859–1916) — маньчжурский генерал, ставший после Синьхайской революции президентом Китая, перед своей смертью провозгласивший себя императором.

(обратно)

163

Азартная игра в кости.

(обратно)

164

Китайский Новый год.

(обратно)

165

Лица китайской национальности, проживающие за рубежом.

(обратно)

166

Правитель древнего княжества Юэ эпохи Чуньцю (VIII–V вв. до н. э.), плененный государем У; дабы помнить о мести, он лизал желчь.

(обратно)

167

Или Шесть единств — понятие, имеющее широкий спектр значений. Например, Небо, Земля и четыре стороны света.

(обратно)

168

Место трудового перевоспитания кадровых работников в период «культурной революции».

(обратно)

169

Юноши и девушки, прошедшие во время «культурной революции» краткосрочные медицинские курсы.

(обратно)

170

Крепкая водка, название происходит от местечка Маотай, провинция Гуйчжоу.

(обратно)

171

«Шут истории» — распространенная уничижительная кличка тех, кто подвергался критике в 50–60-е годы.

(обратно)

172

Имеется в виду философское учение о «моральном законе» (неоконфуцианство), которое проповедовали сунские философы Чэн Хао (1032–1085) и Чэн И (1033–1107), а также мыслитель Чжу Си (1130–1200).

(обратно)

173

Пресные лепешки.

(обратно)

174

Условное обозначение основных электроприборов: телевизор, холодильник, стиральная машина, пылесос; признак достатка. Если электроприборов более четырех, считается, что человек зажиточный.

(обратно)

175

Политические кампании 50-х годов.

(обратно)

176

Линь Бяо (1907–1971) — военный и политический деятель, один из инициаторов «культурной революции», погиб при загадочных обстоятельствах.

(обратно)

177

Знаменитая притча Чжуанцзы о рыбах, оказавшихся в высохшем водоеме. Пытаясь спастись, они увлажняли друг друга слюной.

(обратно)

178

Изделие из теста, обсыпанное кунжутными семечками.

(обратно)

179

Агнесс Смэдли (1890–1950) — американская журналистка, написавшая ряд книг о революционной борьбе китайского народа.

(обратно)

180

Пэн Дэхуай (1898–1974) — выдающийся китайский военачальник, маршал НОАК.

(обратно)

181

Политический деятель гоминьдановского периода.

(обратно)

182

Чэнь Цзяньгуан (р. в 1949 г.) — писатель, автор нескольких сборников рассказов о жизни современного Китая.

(обратно)

183

Политический и государственный деятель, сыгравший отрицательную роль в контрреволюционных событиях 1956 г. в Венгрии.

(обратно)

184

Одно из старых реакционных тайных обществ.

(обратно)

185

Имеется в виду новый этап борьбы со сторонниками экономических методов ведения хозяйства; февраль 1975 г. — левоуклонистская кампания борьбы с оппозиционерами в целях укрепления «диктатуры пролетариата».

(обратно)

186

Лэй Фэн — солдат; посмертно канонизирован как образец добродетели, преданности идеям Мао Цзэдуна.

(обратно)

187

Мифологический персонаж. В одном из сюжетов он «бушует на море».

(обратно)

188

Политический лозунг 1958 г., нацеленный на осуществление «новой генеральной линии», «большого скачка», «народных коммун».

(обратно)

189

Чжан Тешэн — один из «образцовых героев» «культурной революции», не сумевший сдать экзамен, но зачисленный в институт как активист политических движений.

(обратно)

190

Император, известный своей жестокостью, основатель династии Цинь.

(обратно)

191

Провинциальный комитет КПК. Провинция — структурно-административная единица КНР, аналогичная республике в СССР.

(обратно)

192

Хуан Шижэнь — помещик-реакционер, персонаж пьесы, а затем фильма «Седая девушка».

(обратно)

193

Имеется в виду значение иероглифов, которыми записывается имя героя.

(обратно)

Оглавление

  • ПРЕОДОЛЕТЬ ГРАНИЦЫ ВРЕМЕНИ И ПРОСТРАНСТВА Вступительная статья
  • МЕТАМОРФОЗЫ, ИЛИ ИГРА В СКЛАДНЫЕ КАРТИНКИ Роман © Перевод Д. Воскресенский
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ПРОДОЛЖЕНИЕ ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  • КОМПРИВЕТ Повесть. © Перевод С. Торопцев
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • РАССКАЗЫ
  •   ВОЗДУШНЫЙ ЗМЕЙ И ЛЕНТА © Перевод С. Торопцев
  •   НИЧТОЖНОМУ ПОЗВОЛЬТЕ СЛОВО МОЛВИТЬ… © Перевод С. Торопцев
  •   ЗИМНИЕ ПЕРЕСУДЫ © Перевод С. Торопцев
  • ДА ЗДРАВСТВУЕТ ЮНОСТЬ! Фрагменты из романа © Перевод В. Малявин
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   ПОСЛЕСЛОВИЕ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Избранное», Ван Мэн

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!