Джон О`Хара СВИДАНИЕ В САМАРРЕ
Смерть рассказывает:
«Жил в Багдаде купец. Послал он слугу на базар за товаром, но тот прибежал назад, бледный и дрожащий, и сказал: „Господин, на базаре в толпе меня толкнула какая-то старуха; я оглянулся и увидел, что меня толкнула сама смерть. Она посмотрела на меня и погрозила мне. Господин, дай мне коня, уеду я из этого города, скроюсь от своей судьбы. Поеду я в Самарру, где смерть не найдет меня“. Дал купец слуге коня, сел слуга на коня, вонзил шпоры ему в бока, и помчался конь со всех ног. А купец пошел на базар, увидел меня в толпе, подошел и спросил: „Почему ты погрозила моему слуге, когда увидала его нынче утром?“ — „Я не грозила ему, — ответила я. — У меня лишь вырвался жест удивления. Я не ожидала увидеть его в Багдаде, потому что сегодня вечером у нас с ним свидание в Самарре“».
У. Сомерсет Моэм
1
История наша начинается с Лютера Лероя Флиглера, который лежит в постели ни о чем не думая и лишь улавливая отдельные звуки, внимая собственному дыханию и различая собственное сердцебиение. Рядом с ним лежит его жена, она лежит на правом боку и крепко спит. Она заслужила этот сон, ибо, строго говоря, уже почти рождество и накануне весь день она трудилась как проклятая, возилась с индейкой, пекла пироги и лишь несколько часов назад кончила украшать елку. Пугающая неровность пульса вызывает у Лютера Флиглера легкое желание близости с женой, но Ирма, когда устает, способна сказать «нет». Не хочется потом вставать, твердит она, когда устает, а рисковать нельзя. Трое детей вполне достаточно, трое за десять лет. Поэтому Лютер Флиглер не прикасается к жене. Пусть уж она как следует выспится в ночь под рождество, великодушно решает он, вот только о его великодушии она никогда не узнает. Все-таки это великодушие, хотя Ирма тоже любит рождество и именно в эту ночь, может, и не прочь бы рискнуть. Лютер Флиглер велит себе забыть про желание и мысленно посылает его к черту, но тут же поворачивается к жене, обнимает ее за талию и гладит тугую выпуклость между грудью и животом. Ирма шевелится и открывает глаза.
— Господи, Лют, ты что?
— С рождеством тебя, — говорит он.
— Перестань, слышишь? — шепчет она, но радостно улыбается, и ее руки смыкаются на его широкой спине. — Ты сошел с ума, но я тебя люблю, — говорит она в заключение.
И некоторое время в Гиббсвилле нет людей более счастливых, чем Лютер Флиглер и его жена Ирма. Затем Лютер засыпает, а Ирма встает и выходит, а когда возвращается, то не сразу залезает в постель, а стоит возле окна.
Лантененго-стрит, словно ватой, окутана безмолвием. Снег намел высокие сугробы по обеим сторонам дороги, и на улице с трудом могут разъехаться две машины. Однако было слишком темно, чтобы улица выглядела белой, да и тишина ее тоже была обманчивой. Казалось, можно закричать изо всех сил, и никто тебя не услышит — таким пушисто-ватным представлялся мир, но Ирма знала, что захоти она поговорить с живущей напротив миссис Бромберг (а ей вовсе этого не хотелось), им обеим не пришлось бы и голоса повышать. Ирма упрекнула себя за нехорошие мысли о миссис Бромберг в ночь под рождество, но тут же нашла оправдание: евреи рождества не справляют и только еще больше зарабатывают в этот день на христианах, поэтому нечего думать о них на рождество иначе, чем в течение всего года. Кроме того, после водворения Бромбергов на Лантененго-стрит цены на недвижимость возросли. Все так говорят. Бромберги, как Люту стало известно из авторитетного источника, заплатили за дом Прайсов тридцать тысяч, то есть на двенадцать с половиною тысяч, больше, чем рассчитывал получить Уил Прайс; но коли Бромберги пожелали жить на Лантененго-стрит, пусть платят. Интересно, подумала Ирма, правда ли, что сестра Сильвии Бромберг с мужем торгуют соседний дом Мак-Адамсов. Ничего удивительного. Очень скоро рядом с ними будет жить целая колония евреев, и дети Флиглеров, как и дети из других порядочных семей, заговорят с еврейским акцентом.
Ирма Флиглер возненавидела Сильвию Бромберг еще прошлым летом, когда Сильвия во время родов целый вечер кричала. Могла бы лечь в больницу, знала ведь, что будет рожать. Противно было слышать эти вопли и придумывать для детей объяснения, почему миссис Бромберг кричит. Мерзость какая!
Ирма отошла от окна и залезла в постель, моля бога, чтобы не забеременеть, и ненавидя Бромбергов за то, что они переехали на их улицу. Лют мирно спал, и Ирма была рада теплу и запаху его большого тела. Она повернулась и провела рукой по его плечу, где у него были четыре похожих на пупки шрама от ранения шрапнелью. Вот Лют по закону занимал место на Лантененго-стрит, и она как его жена тоже. И не только как его жена. Ее семья появилась в Гиббсвилле гораздо раньше большинства других обитателей Лантененго-стрит. Ирма была из Доанов. Дед Доан еще во времена мексиканской войны служил в армии барабанщиком, а в Гражданскую войну получил почетную медаль Конгресса. Дед Доан оставался членом школьного совета до самой смерти, почти тридцать лет, и был единственным в их краях с такой медалью. У Люта был французский военный крест с пальмовой ветвью за что-то, совершенное, по его словам, в пьяном виде, да еще двое-трое удостоились в войну крестов и медалей за особые заслуги, но только у деда Доана была почетная медаль Конгресса. Ирма и по сей день считала, что медаль должна находиться у нее в доме, поскольку, как все знали, она была дедовой любимицей. Однако медаль очутилась в руках брата Уилларда и его жены, потому что Уиллард — продолжатель рода. Пусть будет у них. Наступает рождество, завидовать грех, лишь бы они берегли и ценили эту медаль.
Ирма лежала без сна, как вдруг до нее донесся звук: цок-цок, цок-цок. По Лантененго-стрит медленно ехал автомобиль, с колеса которого соскочила и билась о крыло цепь. Ирма только не могла разобрать, в какую сторону он ехал. Потом он двинулся чуть быстрее — звук изменился: цок-цок-цок-цок — миновал ее дом, и она по хлопанью брезента догадалась, что это машина с откидным верхом. Наверное, «додж» железоугольной компании. Опять чего-нибудь случилось на шахте, вот одного из начальников и подняли среди ночи, ночи под рождество, разобраться, что там произошло. Ужас! Как хорошо, что Лют не работает в железоугольной компании. Чтобы получить там приличное место, надо окончить колледж, Пенн или Лихай, где Лют и не учился, а если и получишь, то только после чьей-нибудь смерти можно дождаться приличного повышения. И, как доктора, вызывают в любой час дня или ночи: то насосы отказали, то еще что-нибудь случилось. Хоть ты и инженер, а все равно домой приходишь грязным и внешне ничем не отличаешься от простых шахтеров в коротких резиновых сапогах, каске и с жестяной коробкой для завтраков. Кончил колледж, а дома и раздеваться-то нужно в подвале. Лют прав: продай в месяц два «кадиллака» и не только сведешь концы с концами, но и еще кое-что останется, а между тем прилично одет и не рискуешь быть раздавленным куском породы либо разнесенным в клочья взрывом рудничного газа. Семейному человеку, всегда говорит Лют, не место в шахте, при условии, конечно, что ему не безразлична судьба его жены и детей.
Вот Лют — настоящий семьянин. Ирма чуть подвинулась и прижалась спиной к спине мужа. Протянув руку назад, она взяла Люта за руку. На будущий год, если верить Гуверу, жизнь будет куда лучше, и тогда они сумеют осуществить многое из того, о чем мечтали, но что пришлось отложить с наступлением трудных времен. До Ирмы снова донесся звук еще одной оборвавшейся цепи. Сначала машина ехала быстро, потом медленно и наконец совсем остановилась. Затем мотор снова заработал на первой скорости. Ирма узнала «бьюик» доктора Ньютона, зубного врача, и его жены Лилиан, дом которых был через два дома от Флиглеров. Возвращаются домой с танцев в загородном клубе. Тед Ньютон, наверное, наклюкался и доставил Лилиан немало хлопот, — ведь ей следовало вернуться домой пораньше. Она беременна, на четвертом месяце, наверное. Интересно, который сейчас час, подумала Ирма. Она приподнялась и нащупала часы Люта. Двадцать минут четвертого. Господи боже, а она-то думала, что гораздо больше.
Двадцать минут четвертого. В загородном клубе танцы, наверное, в самом разгаре. Там и молодежь, приехавшая на каникулы из пансионов и колледжей, и молодые супружеские пары, с большинством из которых она была на «ты», и люди постарше. На будущий год они с Лютом тоже будут танцевать там и веселиться. Она могла бы поехать на танцы и сегодня, да только они с Лютом решили, что, хотя они там со многими на «ты», все равно незачем соваться в клуб, раз не состоишь в нем. Каждый раз, когда туда являешься, тот, кто тебя пригласил, должен заплатить доллар, но даже при этом условии предполагается, что ты не показываешься там больше двух раз в квартал. Таковы правила. На будущий год их с Лютом примут в члены клуба, что поможет Люту завести новые знакомства и продавать больше «кадиллаков». Лют сказал: «Мы вступим в клуб тогда, когда сумеем себе это позволить. Я считаю, что светская жизнь — это одно, а дело — другое. А то станешь ублажать будущих клиентов из загородного клуба и угодишь за решетку. Вступим, когда нам это будет по карману». Лют — человек что надо. Надежный и кристально честный и ни разу, даже в шутку, не взглянул ни на одну женщину. Именно по этой причине она терпеливо ждала, когда они смогут позволить себе вступить в клуб. Выйди она замуж за Джулиана Инглиша, например, она давно была бы членом клуба, но нет, спасибо, она ни за что не поменялась бы местами с Кэролайн Инглиш. Интересно, подумала она, а не идет ли и сейчас очередное сражение между Джулианом и Кэролайн.
II
Курительная загородного клуба была набита, казалось, до отказа. Тем не менее люди каким-то образом ухитрялись входить и выходить. Курительной пользовались оба пола; а первоначально, в 1920 году, когда клуб только построили, в курительную допускались лишь мужчины. Однако во время многочисленных свадебных приемов, которые устраивались частными лицами с арендой всего помещения, с клубными правилами разрешалось не считаться, и женщины этим воспользовались. Таким образом, слабый пол проложил себе дорогу в курительную, и нынче женщин там толклось не меньше, чем мужчин. Шел уже четвертый час ночи, вечер все продолжался, и вряд ли кто-нибудь знал, когда он кончится. А тот, кто ждал конца, мог свободно идти домой. Его уход остался бы незамеченным. В курительной собрались самые сливки общества. На танцы мог явиться любой член клуба, но далеко не всех радушно встречали в курительной. Сначала там собиралась небольшая компания, причем всегда одни и те же люди: Уит Хофман с женой, Джулиан Инглиш с женой, Фрогги Огден с женой и так далее. Они не стеснялись в тратах, любили выпить, занимали прочное положение в обществе, а поэтому могли задирать нос и держать ответ лишь перед своей семьей. Компания эта насчитывала человек двадцать, и общественное лицо молодого человека в Гиббсвилле определялось тем, насколько непринужденно он пристраивался в курительной к этой группе. К трем часам в курительной собрались все, у кого было желание там присутствовать, ибо невидимые заслоны рухнули примерно в половине второго, то есть тогда, когда Хофманы, Инглиши и прочие упились достаточно, чтобы с радостью встречать любого, и чем менее достойного, тем лучше.
Пока ничего страшного не произошло. Молодой Джонни Дибл получил под зад, когда его застали за кражей спиртного из чужого шкафчика. У Элинор Холлоуэй сползла — а может, была сдернута — с плеча бретелька, обнажив на мгновенье левую грудь, которую большинство из присутствующих молодых людей в свое время уже видели и трогали. Фрэнк Горман из Джорджтаунского университета и Дуайт Росс из Йеля подрались, поплакали и поцеловались после спора о том, что сделала бы команда, куда Гормана когда-то не приняли, команде, в которой Росс был запасным полузащитником. Во время одного из ничем не объяснимых затиший присутствующие услышали, как Тед Ньютон сказал жене: «Буду пить столько, сколько захочу, черт побери». Толстуха Элизабет Горман, племянница Гарри Райли, — его старания подняться по общественной лестнице были достойны всяческого внимания, — оконфузила своего дядю, начав вдруг громко и бесстыдно рыгать. Лоримеру Гулду-третьему из Нью-Йорка, который у кого-то гостил, уже девятый раз сказали, что Гиббсвилл в течение всего года — настоящее болото, но на рождество, как считают все приезжие, становится самым веселым городом в стране. Бобби Херман, который попал в черный список за то, что не платил членские взносы и по ресторанным счетам, но оставался при этом персоной грата в клубном святилище (он славился тем, что, увидев поле для игры в гольф пустым, сказал: «Поле-то сегодня бьет баклуши»), красовался почему-то не во фраке, а в обычном костюме и в порядочном подпитии объяснял женам и невестам своих друзей, что желал бы потанцевать с ними, но не может, поскольку числится в черном списке. Все пили, либо только что прикончили очередной стакан, либо же намеревались налить новый. Абсолютное большинство пило хлебную водку, разбавленную лимонадом, кое-кто — либо яблочную водку с сельтерской или с лимонадом, либо джин с лимонадом, и всего лишь несколько человек из ядра клуба — виски. Хлебная водка почти у всех была одного производства: в аптеках по рецепту (врачи — члены клуба выписывали рецепты своим пациентам) покупался ржаной настой, который потом разводили спиртом и подкрашенной водой. Ядовитым этот напиток не был, зато дурманил порядочно, что от него и требовалось и в чем заключалась его сила.
Звуки оркестра (играл местный джаз под управлением Томми Лейка) проникли в курительную, и зеленая молодежь начала напевать «Чем ты мне помнишься». Молодые люди обращались к девушкам: «Потанцуем?», а те отвечали либо: «С удовольствием», либо: «Давай», либо: «Ага». Мало-помалу народу в курительной поубавилось. Оставшиеся же столпились вокруг довольно большого стола в углу, который то ли по общему согласию, то ли по праву собственности, то ли по какой-то иной причине считался за компанией Уита Хофмана. Гарри Райли рассказывал похабные анекдоты, произнося слова на ирландском диалекте — это выходило у него еще смешнее и убедительнее благодаря тому, что протез во рту у Райли, вставленный еще до того, как семья разбогатела, сидел неплотно, и Гарри в разговоре явно присвистывал. У Райли была широкая, благодушная, белокожая физиономия, седеющие волосы и большой тонкогубый рот. В маленьких глазках сквозила хитрость. Он явно уже начал полнеть. Он был во фраке со слегка засаленным, из-за манеры то и дело поправлять его, белым галстуком. На нем были дорогие вещи, но родился он в крохотном поселке при шахте — такие поселки назывались «заплатами», и Райли сам же утверждал: «Из заплаты парня вытащить можно, но заплату с него не стащишь».
Рассказывая, Райли наклонялся вперед и опирался локтем о колено, как ковбои на картинках, а анекдоты свои делил на абзацы. Дойдя до конца абзаца, он быстро оглядывался, будто ждал, что его арестуют, не дав завершить повествования, поправлял галстук, плотно сжимая губы, а затем вновь поворачивался к своей аудитории и приступал к очередному абзацу: «Так вот, Пэт сказал…» Забавно было наблюдать за его слушателями. Отпивая глоток в середине абзаца, они старались сделать это неприметно, словно таясь от него. И всегда знали, в каком месте следует смеяться, даже если шутка была понятна только католикам, ибо Райли перед тем, как произнести фразу, в которой заключалась вся соль, шлепал себя по ноге. Когда смех стихал (Райли зорко следил, до всех ли дошел смысл), он давал краткую справку к рассказанному, объясняя, где и при каких обстоятельствах услышал этот анекдот. А исторический экскурс в свою очередь вел к новому повествованию. Обычно кто-нибудь восхищался: «Как ты все это держишь в голове, Гарри, просто не представляю. Я слышал кучу анекдотов, но не запомнил ни одного». Гарри имел репутацию остроумного ирландца.
Джулиан Инглиш не сводил с него взгляда, притворяясь более сонным, чем был на самом деле. Из-за чего, думал он, у него такая ненависть к Гарри Райли? Почему он его терпеть не может? Что в Райли такого, от чего Джулиан говорит себе: «Еще один анекдот с бородой, и я плесну ему в морду из этого стакана». Ничего он в физиономию Гарри Райли не плеснет, он знал, но думать об этом было приятно. (Как в анекдоте: старая дева на исповеди говорит священнику, что согрешила. Сколько раз, спрашивает священник. Один раз, отвечает старая дева, тридцать лет назад. Но, отец мой, так приятно думать об этом.) Да, забавное это было бы зрелище. Полный стакан виски с тремя кусочками льда. Один кусок уж точно угодит Райли прямо в глаз, а виски с содовой попадет на рубашку, промочит ее насквозь и потечет по груди прямо в вырез жилета. А все будут стоять в полной растерянности. «Ты что, Джу?» — заорут они. А Кэролайн скажет: «Джулиан!» Фрогги Огден сначала ахнет, а потом примется хохотать. Захохочет и Элизабет Горман «хо-хо-хо», но, конечно, вовсе не из удовольствия, что оскорбили ее дядю, и не затем, чтобы встать на сторону Джулиана, но потому что разразился скандал, участницей которого она может стать.
— А вот этот вы слышали? — спросил Райли. — Один из стариннейших ирландских анекдотов, клянусь матерью божьей. Мне его рассказал лет пятнадцать — двадцать назад отец Берке, который был священником в приходе святой Марии в Кольеривилле. Да-с, давненько я слышал этот анекдот. Отец Берке был чудным старикашкой. Вот помню…
Виски, размышлял далее Джулиан, потечет за жилет Райли, а оттуда прямо за пояс, так что, если лед и не угодит ему в глаз, ему придется уйти из-за мокрых брюк. Вот смех-то! А уж чего-чего Райли не терпит, так это чтобы над ним смеялись. Поэтому-то и будет здорово. Джулиан прямо видел, как через секунду после того, как виски плюхнется ему в лицо, Райли будет стоять, не зная, как поступить. Райли уже довольно высоко поднялся по общественной лестнице благодаря тому, что считался «славным малым» и «человеком простым», а главное, благодаря деньгам, ибо всем было известно, что в семействе Райли они водятся. Райли был членом газонной комиссии и комиссии по устройству развлечений, потому что как игрок в гольф был лично заинтересован в их деятельности. Он из собственного кармана платил за новый дерн на поле, а на танцах его деньги заставляли оркестр играть до шести утра. Но веса в Ассамблее он еще не заимел. Он уже стал членом ее, но еще не вошел в правление и потому не мог занять выборной должности и участвовать в работе ответственных комиссий. Поэтому у него не было полной уверенности в своем общественном положении, и Джулиан чертовски хорошо это понимал. Так вот, когда виски плюхнется ему в морду, он, скорей всего, не потеряет контроля над собой до такой степени, чтобы забыть, кто это сделал, а потому и не выскажет всего того, что ему бы хотелось. Сукин сын, он, наверное, достанет из кармана носовой платок и попробует отшутиться либо, если заметит, что никто ничего смешного в этом не видит, разыграет возмущение и с ледяной вежливостью скажет: «Возмутительный поступок! В чем его смысл?»
«А я бы ответил, — продолжал рассказывать себе Джулиан, — что, по-моему, пришло время помочь ему заткнуться».
Но он знал, что не выплеснет виски — в стакане уже почти ничего не осталось — да и тот, что собирается налить, тоже не выплеснет. Не посмеет выплеснуть на Гарри Райли. И вовсе не из-за его кулаков. Райли было уже за сорок, и, хотя он считался хорошим игроком в гольф, он был толст и страдал одышкой, а значит, ни за что не полез бы в драку. Нет, беда в том, что, во-первых, Гарри Райли фактически является владельцем гиббсвиллского отделения фирмы «кадиллак», которым управлял Джулиан. А потом, если он и выплеснет виски на Гарри Райли, люди скажут, что он это сделал из ревности, ибо Гарри всегда подчеркнуто внимателен к Кэролайн и много с ней танцует.
Мысли Джулиана прервало появление Теда Ньютона, зубного врача, который остановился у стола выпить на дорогу. На Теде была енотовая шуба, которую он носил первый сезон, а может, и вообще первый вечер. «Уходишь?» — спросил Джулиан. Разговаривать с Тедом не хотелось. Он и этот-то вопрос задал только потому, что видел в Теде потенциального покупателя. А пока Тед ездил на «бьюике».
— Ага. Лилиан устала, да и завтра из Гаррисберга прикатят ее родители. Едут на машине, значит, прибудут где-то в час, час пятнадцать.
Плевать мне на их расписание, подумал Джулиан. А вслух сказал:
— Вот как? Что, ж, счастливого тебе рождества.
— Спасибо, Джу, — отозвался Ньютон. — И тебе того же. Увидимся у «Холостяков»?
— Непременно, — ответил Джулиан и, пока другие прощались с Ньютоном, тихо добавил: — И не смей называть меня Джу.
Оркестр играл «Весь целиком», особенно громко выводя мелодию рефрена. Музыканты сидели серьезные и насупленные, и только барабанщик улыбался во весь рот и шлепал по проволочным щеткам, прикрепленным поперек барабана. Вильгельмина Холл, шесть лет назад окончившая Уэстовер, по-прежнему считалась лучшей партнершей в клубе и потому была вне конкурса. Не успевала она дважды обойти зал с одним кавалером, как подходил другой. Все старались потанцевать с ней, потому что, во-первых, она хорошо танцевала, а во-вторых, по слухам, ни в кого не была влюблена, кроме, может, Джимми Мэллоя, что, конечно, было совершенно невероятно. Таково, по крайней мере, было общее мнение. С ней жаждали танцевать мужчины всех возрастов, в то время как Кей Вернер, нынче проходившая курс в Уэстовере и куда более хорошенькая, должна была довольствоваться лишь зелеными юнцами. Она была влюблена в Генри Льюиса. Так, по крайней мере, считалось. Глупышка Констанс Уокер опять сняла очки, как будто весь клуб не знал, что без них она на два шага от себя ничего не видит. Среди холостяков она пользовалась репутацией девицы, с которой «стоит потанцевать». Она училась в Смитовском колледже, где числилась хорошей студенткой, являлась обладательницей отличной фигурки, высокой груди и огненного темперамента, но личико имела не то что невзрачное, а простоватое, которое, если бы она только это понимала, смотрелось куда лучше именно в очках. Она так жаждала нравиться, что пригласивший ее кавалер мог получить удовольствие не только от танца, но и от ее груди и всего тела. Перед тем как подойти к Констанс, молодые люди обычно говорили: «Пойду-ка я поупражняюсь». А между прочим, четверо молодых людей «поупражнялись» с ней и за пределами танцевального зала, в результате чего Констанс потеряла невинность. Однако эти молодые люди так стеснялись признаться в том, что не устояли перед чарами столь малопривлекательной, по общему мнению, девицы, что никогда друг с другом похождения Констанс Уокер не обсуждали, и она считалась целомудренной. «Ты, значит, полагаешь, что она некрасивая, и я, пожалуй, с тобой согласен. А приходилось ли тебе видеть ее в купальнике? Это да!» — вот самое худшее, что можно было услышать о ней.
Джаз играл «Чем ты мне помнишься».
Музыканты снова трудились над рефреном, и кавалеры рассыпались по залу, а поэтому, когда в том месте, где обычно стояли его приятели, внезапно появился запыхавшийся Джонни Дибл, он мог поведать свою новость лишь двум молодым людям.
— Господи! — воззвал он. — Господи боже мой! Слышали, что случилось?
— Нет, — ответили они.
— Ну да? С Джулианом Инглишем?
— Нет. А что?
— Джулиан Инглиш выплеснул виски прямо в лицо Гарри Райли. О господи!
III
Аль Греко знал дорогу из Филадельфии до Гиббсвилла не хуже, чем машинист — правый профиль полотна. Опытный машинист, когда поезд идет по расписанию, взглянув на часы, скажет, что через четыре с половиной минуты справа от дороги будет школа. Либо, бросив взгляд на стог сена, амбар или еще какую-нибудь примету, определит время с точностью до полминуты. Аль Греко мог сделать почти то же самое. 94 1/2 мили от Филадельфии до Гиббсвилла он знал назубок. А день сегодня, между прочим, выдался такой холодный, что хоть зубами стучи. Об этом говорят порывы ветра. В машине-то тепло, работает обогреватель. Аль даже спустил дюйма на три правое переднее стекло. Он ехал на «кадиллаке» марки В-61 и был опытным водителем. Уже несколько раз, выезжая из Гиббсвилла на рассвете, он добирался до Филадельфии меньше чем за два часа и сегодня, минуя въезд на территорию загородного клуба, машинально посмотрел на часы: два часа сорок пять минут от гостиницы в Филадельфии. Совсем неплохо, если учесть заносы и состояние дорог возле Рединга, где машины брошены в беспорядке по обеим сторонам пути. Он ехал с максимальной для такой погоды скоростью. Поездка была чисто деловая.
Хотя Алю никогда не доводилось видеть здание клуба — с шоссе просматривалась лишь крыша, — он знал, что стоит оно на плоскогорье, а потому выезжавшие из клуба машины можно было различить с шоссе, лишь когда они проезжали добрую треть пути по аллее, заканчивающейся воротами. Когда Аль Греко проезжал ворота, на аллее как раз показался большой закрытый «кадиллак». Аль тотчас узнал машину. Он считал для себя обязательным знать почти все большие машины, а этот лимузин имел весьма внушительный вид, поскольку выполнял роль рекламной машины и за рулем его должен был сидеть глава городского отделения фирмы «кадиллак» Джулиан Инглиш.
«Вот прохвост-то!» — сказал Аль. Но он отнюдь не был зол на Джулиана. Просто именно из-за Джулиана ему пришлось ехать в Филадельфию. Тот, по-видимому, решил устроить званый вечер где-то между рождеством и новым годом, потому что попросил самого Эда Чарни купить ему ящик настоящего шампанского и доставить на следующий день после сочельника. Эд, разумеется, сказал, что будет только рад помочь, и занялся этим делом лично. Он позвонил в Филадельфию и заручился обещанием, что шампанское будет отличным. Эду нравился Джулиан Инглиш. Джулиан Инглиш по праву живет на Лантененго-стрит, он из тех, кто принадлежит к высшему кругу и не затеряется в любой компании. Только посмотреть на него, и сразу видно, что этот малый из высшего круга. Встретив на улице людей Эда, всегда останавливается, не то что другие (те, правда, постарше): имеют дело с Эдом, скажем, в банке, по страховке или еще где-нибудь, а на улице даже не замечают. А есть еще и такие, кто, не будучи знаком с Эдом, звонят, представляясь, к примеру, президентом такой-то компании, и просят в виде одолжения достать им ящик настоящего виски по сходной цене. В прежние дни Эд прямо из кожи лез для хороших людей, для тех, кто считает себя принадлежащими к высшему кругу, а потом понял, что это себя не оправдывает: они не ценили оказанную им любезность, а встретив на следующий день на улице, даже не здоровались. Поэтому среди компании с Лантененго-стрит было всего лишь несколько человек, которые могли обратиться к Эду с просьбой да еще получить при этом кредит. И один из них, несомненно, был Джулиан Инглиш. И не только потому, что останавливается поговорить; важно, как он разговаривает. Он разговаривает с вами как человек с человеком, а порой не брезгует и выпить с Эдом чашку кофе. «Мировой парень этот Инглиш, — отозвался о нем однажды Эд, и этим было многое сказано. — Беру его, не глядя. Он малый стоящий». Сказано предостаточно. У Эда дела такие, что в людях он ошибаться не должен. Инглиш, и верно, был что надо. Аль согласен с Эдом. Правда, ничего бы не изменилось, если бы он и не был согласен. На территории между Редингом и Уилкс-Барре либо соглашайся с Эдом, либо иди работать в шахту. И это еще не самое плохое, что может случиться, коли ты не согласился с Эдом и перестал принадлежать к его братии. Самое плохое случается тогда, когда тебя сначала двое молодчиков держат, а двое других пинают ногами до тех пор, пока не устанут, а в завершение еще всадят в тебя пару пуль — и конец. Но у Эда редко возникает необходимость так поступить. Поначалу да, было несколько дел — полиция штата до сих пор не успокоилась, — по поводу которых Аль предпочел бы знать меньше, чем знал. Это произошло еще тогда, когда Эд только затевал свой бизнес со спиртным, проститутками и лотереями. Пришлось кое-кого поприжать, иначе эти типы ему бы здорово помешали. В таком деле надо быть жестоким, не то грош тебе цена. Далеко не уйдешь. И в то же время следует вести себя порядочно и честно с теми, кто к тебе хорошо относится. Аль Греко поднял воротник пальто: ему стало зябко. И хотя в машине больше никого не было, он почему-то застыдился, словно человеку взрослому не может быть зябко. Нечто подобное испытываешь по отношению к собственной матери или если сделал другому добро. Похожее чувство он питал и к Эду Чарни. Чувство преданности.
Придя к такому выводу, он вдруг захотел проявить чем-нибудь свою преданность Эду, но единственное, что нашлось для этого под рукой, было шампанское. Он обернулся посмотреть, надежно ли оно укрыто одеялами на случай толчков. Эд, разумеется, желал бы, чтобы товар был доставлен по возможности в наилучшем виде. И тут Аль вспомнил про лимузин с Инглишем за рулем. Он снизил скорость до тридцати миль в час, чтобы лимузин мог обогнать его.
Очень скоро лимузин действительно обогнал его, и по тому, как Инглиш его вел, Аль догадался, что Инглиш чем-то расстроен. Вообще-то, Инглиш отлично водил машину и заботился о ней, как о верном коне. А этот лимузин, который Инглиш вел, был еще и рекламным и потому содержался в наилучшем виде. Но сейчас, обходя Греко, Инглиш перешел колею на полной скорости и врезался в почти двухметровый снежный сугроб. И не то чтобы не было места или он погудел, а Аль Греко не уступил ему дорогу, не остановился. Инглиш и не погудел. Он лишь надавил на газ и задал машине жару. Лимузин с силой воткнулся в сугроб, закачался из стороны в сторону, пробил в нем брешь, и в ту же секунду Инглиш, повернув руль, выбрался на чистую дорогу. Если ее можно было назвать чистой.
Что-то с ним неладно, решил Аль Греко.
За те несколько секунд, что потребовались Инглишу на обгон, Аль Греко заметил, что шляпа у Инглиша сидит на затылке, что было вовсе на Инглиша не похоже. Франтом Инглиша не назовешь, но он всегда хорошо одет. Аль заметил также в машине женщину. Она съежилась на переднем сиденье подальше от Инглиша. По-видимому, миссис Инглиш. Алю Греко и в голову не пришло, что это может быть другая женщина, ибо никаких разговоров про Инглиша и других женщин Аль не слышал, а уж если бы было что слышать, Аль наверняка бы об этом знал. В Гиббсвилле любому бабнику рано или поздно приходится прибегать к услугам придорожных номеров, и Аль всегда был в курсе, кто посещает эти заведения. Гиббсвиллские умники были убеждены, что выйдут сухими из воды, коли повезут свою даму за город, в немецкий округ Пенсильвании. Умники воображали, что поступают мудро, отправляясь туда, вместо того, чтобы поехать в «Дилижанс», большую гостиницу возле Гиббсвилла, где стаканчик виски стоил семьдесят пять центов и где были танцы, и гардеробщицы, и одетые в форму официанты — все как полагается. Если бы эти бабники только ведали, как они ошибаются! Аль позаботился о том, чтобы знать всех бабников наперечет, потому что в один прекрасный день очень даже могут пригодиться сведения о том, что такой-то господин изменяет жене, особенно если он оказывается важной птицей в городе и может быть полезен Эду в суде, в городском правлении, а то и в банке. Аль помнил, как однажды такие сведения пришлись весьма кстати. Был у них советник, который не брал взяток. Эду никак не удавалось всучить ему монету. Никак. И вот однажды Эду сообщили, что этот советник собирается трепать языком насчет двух баров, в которых у Эда был свой интерес. Захотел попасть в кандидаты на пост мэра от республиканцев и решил играть по крупной. Аль случайно оказался у Эда, когда тому позвонили.
— Кто, ты говоришь, собирается это сделать? — спросил он.
— Хейджман, — ответил Эд.
— Нет, он не сделает этого, — заверил его Аль и объяснил, почему Хейджману придется держать язык за зубами. Как Эд обрадовался! Он вошел к Хейджману в кабинет и сказал приблизительно следующее: мистер Хейджман, вы человек верующий, вы один из самых добропорядочных людей в нашем городе и так далее, а поэтому, если станет известно, что вы бывали в номерах в обществе одной дамы лет тридцати в очках… Больше Эду ничего не потребовалось добавлять. Хейджман встал, прикрыл дверь, и, когда Эд ушел, они были (и до сих пор остаются) в наилучших отношениях. Эд даже помог ему выпутаться из истории, когда Хейджман изменил и той, в очках. Да, в нашем деле надо пользоваться любыми средствами.
Аль Греко поехал быстрее, чтобы не отстать от Инглиша, который как выжал педаль до конца, так и держал ее. Это можно было определить по тому, что, когда колеса лимузина выскакивали из колеи, машина отлетала к обочине, взметая за собой длинный снежный вихрь. Аль приметил также, что миссис Инглиш, голова которой совсем ушла в меховой воротник, не поворачивалась к Инглишу. Значит, была на него зла. Любая женщина в подобной ситуации сидела бы выпрямившись и орала на мужа. А миссис Инглиш, насколько он мог судить, не произносила ни слова. Интересно, что представляет собой эта дамочка.
У него появилась всего лишь смутная догадка на ее счет, и он принялся рыться в памяти в поисках чего-нибудь, пусть самой малости, что подтвердило бы эту догадку. А догадка, что у него возникла, заключалась в том, что, может, миссис Инглиш изменяет мужу. Но он ничего не сумел припомнить. Он знал, что она никогда не бывала в загородных номерах. В «Дилижансе» она порой вела себя вызывающе, но не хуже многих других, да к тому же это было всегда в присутствии Инглиша. Нет, наверное, он ошибается. Влезет же в голову мысль, хотя для нее нет никаких оснований. Но в свои двадцать шесть лет Аль Греко твердо усвоил одно, а именно: если у тебя возникает подозрение по поводу кого-нибудь, подозрение, которое тебя не оставляет, жди случая, который докажет, что твое подозрение было либо совершенно справедливым, либо полной ерундой.
От клуба до здания банка было семь с лишним миль, из которых последние три приходились на новый и почти прямой отрезок дороги, где ехать было легче, ибо с одной стороны его защищала от ветра железнодорожная насыпь. Когда Инглиш вылетел на этот отрезок, выжимая из лимузина максимум возможного, Алю Греко пришлось еще сильнее надавить на педаль газа. Теперь Аль целиком сосредоточился на езде. Он не хотел держаться к Инглишу слишком близко, чтобы тот не разозлился. Но и упускать его не желал. Он старался быть поблизости на случай, если Инглиш попадет в беду. Но Инглиш был малый что надо. Из тех, кто умеет править и в пьяном и в трезвом виде, с той только разницей, что пьяному ему плевать на машину.
Когда оба автомобиля влетели в Гиббсвилл, Аль Греко решил в угоду Эду Чарни проводить Инглиша до дому и повернул вслед за лимузином на Лантененго-стрит. Весь путь по Лантененго до Двадцатой улицы он держался от лимузина на расстоянии примерно квартала. Дом Инглишей стоял на Туин-оукс-роуд, но с пересечения Двадцатой и Лантененго проглядывалась вся Туин-оукс, поэтому Аль остановился. Инглиш перешел на вторую скорость, чтобы преодолеть заснеженный подъем на Двадцатой улице, ловко повернул и через несколько секунд уже стоял перед своим домом. Огни машины погасли, вспыхнула лампочка на крыльце, и Аль увидел, как миссис Инглиш открыла дверь. Зажегся свет в одной из комнат на первом этаже. Потом на крыльце появился сам Инглиш, а свет внизу погас и одновременно вспыхнул в спальне наверху. Инглиш оставил машину на улице на всю ночь. Должно быть, набрался как следует. Что ж, его дело.
Аль Греко дал задний ход, выехал на Двадцатую улицу, повернул и покатил обратно по Лантененго-стрит. Он решил ехать прямо в ночной ресторан «Аполлон», где в это время можно было встретить Эда Чарни. И вдруг сообразил, что Эда там нет. Ведь была та единственная ночь, когда Эд там отсутствовал. «Господи боже, — сказал Аль Греко, — а я и забыл, что сегодня рождество». Он опустил окно в машине и обратился к темным домам на Лантененго-стрит, мимо которых проезжал: «С рождеством вас, сволочи! Аль Греко желает вам счастливого рождества».
2
Джулиан Инглиш проснулся мгновенно, почувствовав, что лишь на секунду опередил появление их служанки Мэри. Так и есть: в дверях показалась Мэри.
— Мистер Инглиш, миссис Инглиш говорит, уже одиннадцать часов. — И чуть потише добавила: — С рождеством вас, мистер Инглиш.
— И вас с рождеством, Мэри. Вы получили свой конверт?
— Да, сэр. Мне его дала миссис Инглиш. Большое вам спасибо. Мамаша просила передать, что будет молиться за вас и за миссис Инглиш. Закрыть окна?
— Да, пожалуйста.
Он полежит, пока Мэри в комнате. Какой хороший день! Солнце, а на окнах висят сосульки, настоящие сосульки, которые вместе с рождественским венком и занавесями делают окно похожим на праздничную открытку. На улице тихо. Весь Гиббсвилл отдыхает после снегопада. Раздался звук, который мог означать только одно: кто-то из детей в семье Харли, живущей в соседнем доме, получил в подарок на рождество санки и теперь обновляет их на своем дворике, отделенном от дворика Инглишей лишь двухфутовой живой изгородью. Комната согреется быстро, лучше полежать еще несколько минут.
Хорошо бы таких дней было побольше. Медленно, не поворачивая головы, он приподнялся на подушках и взял со столика между кроватями пачку сигарет. И почувствовал, что лучше не смотреть на кровать Кэролайн, и — посмотрел. Так и есть: ее постель осталась неразобранной. И в ту же минуту все случившееся вернулось к нему, оглушив его, как будто он очутился слишком близко к огромному колоколу, который вдруг стал звонить. Пальцы сунули в рот сигарету, умело помогли закурить. Он не думал о сигарете, ибо вместе со звоном колокола пришло желание опохмелиться и чувство раскаяния. Не сразу, но припомнилось все, что он натворил. Мерзость! Он представил себе, как плеснул виски в Гарри Райли, в его жирную, вульгарную ирландскую морду. А сейчас на земле царят рождество и покой.
Он вскочил, позабыв про тепло и уют — пол оказался ледяным, — сунул ноги в шлепанцы и пошел в ванную. Физически он много раз чувствовал себя гораздо хуже, но и нынче ему было порядком плохо. Самочувствие, прямо сказать, неважное, коли смотришь на себя в зеркало и выше переносицы ничего не видишь. Не видишь своих глаз, не видишь, растрепаны ли у тебя волосы. Видишь только щетину на лице, волосок за волоском, волосы на груди да ключицы, что выпирают чуть ниже горла. Видишь свою пижаму и складки на шее и что-то похожее на кровь на нижней губе, но это не кровь. Сначала чистишь зубы, что немного помогает, но этого явно не достаточно. Тогда пробуешь одно полосканье для рта за другим. Ко времени выхода из ванной ты уже готов закурить, жаждешь либо кофе, либо виски и страшно сожалеешь, что у тебя нет лакея, который зашнуровал бы тебе ботинки. Надеть брюки оказывается делом непростым, но ты справляешься с этой задачей, напялив на себя первые, которые нащупал в гардеробе. Зато выбор галстука требует долгого размышления. Снова и снова разглядываешь галстуки, смотришь на них, переводишь взгляд на ноги: какого цвета на тебе брюки? Темно-серые. Что ж, к темно-серому костюму идет практически любой галстук.
Наконец Джулиан выбрал галстук с мелким черно-белым рисунком, решив надеть рубашку с крахмальным воротничком. Такую рубашку приходится надеть, потому что рождество, а значит, его ждет обед в родительском доме. Наконец он завершил свой туалет, но когда оглядел себя в зеркале в полный рост, он все еще не мог посмотреть самому себе в глаза, хотя и знал, что выглядит неплохо. Черные кожаные туфли блестели от ваксы, как лакированные. Он разложил по карманам в определенном порядке все нужные ему вещи: бумажник, часы на цепочке, крошечный золотой баскетбольный мяч, значок клуба «Фи Бета Каппа» в виде ключика, два доллара серебром, самопишущую ручку, носовой платок, портсигар и кожаный кошелек для ключей. Еще раз посмотрел на себя и подумал, как хорошо бы снова лечь спать. Но если бы он лег, то опять бы принялся думать, а думать он себе не разрешал, пока не выпьет кофе. Держась за перила, он спустился вниз по лестнице.
Посреди гостиной на столе он увидел груду свертков, очевидно, рождественских подарков. Кэролайн в комнате не было, поэтому он прошел в столовую и, раздвинув двери в буфетную, сказал:
— Мэри, пожалуйста, только апельсиновый сок и кофе.
— Апельсиновый сок на столе, мистер Инглиш, — отозвалась Мэри.
Он залпом проглотил сок. В нем был лед, чудесный лед. Мэри принесла кофе. Когда она вышла, он вдохнул идущий от кофе пар. Не менее приятно, чем пить. Сначала он выпил черный кофе без сахара. Потом положил в чашку кусок сахара. И лишь остаток разбавил сливками и закурил сигарету. «Хорошо бы не выходить из дому, — размышлял он. — Сидеть дома всю жизнь и никого не видеть. Кроме Кэролайн, Кэролайн мне нужна».
Допив кофе, он отхлебнул воды со льдом и вышел из столовой. Стоя перед столом с грудой подарков, он услышал, что кто-то вытирает ноги на крыльце. Почти тотчас же дверь распахнулась. Это была Кэролайн.
— Здравствуй, — сказала она.
— Здравствуй, — ответил он. — С рождеством тебя.
— Спасибо, — сухо поблагодарила она.
— Извини, конечно, — сказал он, — но куда ты ходила?
— Относила подарки детям Харли, — ответила она, вешая свое пальто из верблюжьей шерсти в стенной шкаф под лестницей. — Бубби желает тебе счастливого рождества и спрашивает, не хочешь ли ты покататься на его новых санках. Я сказала, что вряд ли у тебя сегодня появится такое желание. — Она села и принялась расстегивать свои теплые ботинки. У нее были красивые ноги, их не портили даже толстые шерстяные чулки в клетку. — Послушай… — начала она.
— Я весь внимание.
— Хватит шутить, — сказала она, вставая и одергивая юбку. — Послушай меня. Вот что я хочу тебе сказать. По-моему, лучше отнести браслет обратно ювелиру.
— Почему? Тебе он не нравится?
— Нравится. Красивая вещь, такую не часто увидишь. Только он тебе не по карману. Я знаю, сколько он стоит.
— Ну и что? — спросил он.
— Ничего. По-моему, нам теперь надо экономить каждый цент.
— Почему?
Она закурила сигарету.
— Из-за твоего вчерашнего поступка. Нет смысла обсуждать, зачем ты это сделал, я хочу тебе только сказать, что ты приобрел себе врага на всю жизнь.
— Глупости. Он, конечно, разозлился, но не беспокойся, я все улажу. Что-нибудь придумаю.
— Это ты так полагаешь. А я тебе вот что скажу. Знаешь ли ты, с какой быстротой расходятся по нашему городу слухи? Тебе, наверное, кажется, что да, но лучше послушай меня. Я только что пришла от Харли — кроме них и Мэри, я сегодня еще никого не видела. Так вот, не успела я войти в их дом, как Герберт Харли сказал: «Наконец-то нашелся человек, который поставил Гарри Райли на место». Я, конечно, постаралась отшутиться, как будто это все очень смешно, но понимаешь ли ты, что это значит, если Герберту Харли уже все известно? Вывод такой: об этом известно всему городу. Харли, по-видимому, сообщили по телефону, потому что их машина еще не выезжала из гаража. На снегу нет следов от колес.
— Ну и что?
— Как что? Ты стоишь и спрашиваешь меня: «Ну и что?» Ты что, перестал соображать или до сих пор пьян? Весь город знает, что произошло, и как только Гарри это поймет, он будет мстить тебе всеми способами, кроме разве убийства. И не мне тебе объяснять, что он и без убийства легко с тобой расправится. — Она встала и разгладила юбку. — Поэтому-то я и думаю, что лучше отнести браслет обратно ювелиру.
— Но я же купил его тебе. Я заплатил за него.
— Его возьмут обратно. Тебя там знают.
— Я могу позволить себе такой подарок, — сказал он.
— Нет, не можешь, — возразила она. — Кроме того, мне он не нужен.
— Ты хочешь сказать, тебе не нужен подарок от меня?
Прикусив губу, она помедлила с секунду, потом кивнула.
— Да. Именно это я имела в виду.
Он подошел к ней и взял ее за плечи. Она не вырывалась, но отвернула голову.
— В чем дело? — спросил он. — Неужели Райли что-нибудь для тебя значит?
— Нет. Ничего. Но ты этому не веришь.
— Вот уж чепуха, — возразил он. — У меня и в мыслях не было, будто у тебя с ним роман.
— В мыслях не было? Серьезно? — Она освободилась из его рук. — Может, ты вправду и не думал, что у меня с ним роман, но в голову тебе это приходило. Что то же самое. Вот почему ты и плеснул ему в лицо виски.
— Я мог гадать, целовалась ли ты с ним, но я никогда не считал, что у тебя с ним роман. И виски я плеснул ему в лицо только потому, что не люблю его. Терпеть не могу его дурацкую ирландскую морду. И его анекдоты.
— Однако прошлым летом, когда тебе понадобились деньги, его лицо тебя не раздражало. И между прочим, учти вот еще что. Ты, наверное, считаешь, что, если дойдет до полного разлада, люди примут твою сторону, а все твои друзья тебя поддержат, и это его напугает, раз он хочет вершить дела в Ассамблее. Так вот: не слишком рассчитывай на это, потому что практически все твои приятели, за исключением одного-двух, состоят в должниках у Гарри Райли.
— Откуда ты знаешь?
— Он сам мне сказал, — ответила она. — Быть может, Джеку, Картеру, Бобу и прочим и хотелось бы принять твою сторону, и, быть может, в другое время они бы так и поступили, но не мне тебе напоминать, что сейчас депрессия и что Гарри Райли практически единственный человек в городе, у кого есть деньги.
— Держу пари, он придет к нам на вечер, — сказал Джулиан.
— Если придет, то только благодаря мне. Я постараюсь его уговорить, но удовольствия мне это не доставит. — Она подняла на него взгляд. — О господи, Джу, зачем ты это сделал? Зачем ты делаешь такие вещи? — Она заплакала, но когда он приблизился к ней, отстранила его. — Противно все это, а ведь я так тебя любила.
— Я люблю тебя. Ты это знаешь.
— Как у тебя все просто. По дороге домой ты обзывал меня и проституткой и сукой, но то унижение, какое я пережила в клубе, еще хуже. — Она взяла у него носовой платок. — Мне еще нужно переодеться, — сказала она.
— Как ты думаешь, мама с папой знают об этом?
— Вряд ли. Твой отец, если б услышал, уже примчался бы сюда. Впрочем, откуда мне знать? — Она вышла из комнаты, но тотчас же вернулась. — Мой подарок в самом низу, — сказала она.
От этих слов ему стало совсем тошно. Под всеми этими свертками лежало нечто, купленное ею много дней, а может и недель, назад, когда все было совсем иначе, чем теперь. Когда она это покупала, она думала о нем и о том, что ему хотелось бы получить в подарок, рассматривала одно, другое, выбирала, искала что-то определенное, потому что именно это ему было нужно или нравилось. Кэролайн, когда делала подарок, думала, что купить, а не хватала первую попавшуюся на глаза вещь. Один раз она подарила ему на рождество носовые платки. Никто не дарил ему носовых платков, а они как раз были ему нужны. И сейчас что бы ни лежало в свертке, покупая это, она думала о нем. По размеру свертка он не мог догадаться, что там. Он развернул его. Там было два подарка: свиной кожи коробочка, в которой хватало места для двух пар запонок, для кнопок от пристяжных воротничков и набора булавок и зажимов для галстуков — Кэролайн положила туда с дюжину передних и задних кнопок. Вторая вещь была тоже свиной кожи: футляр для носовых платков, который растягивался, как аккордеон. На крышке каждого из этих двух предметов были маленькие золотые буковки Дж. М.И., и это тоже был знак внимания: Кэролайн, выбирая подарок, хотела, чтобы ему понравилось. Кроме нее, никто на свете не знал, что он любит инициалы Дж. М.И., а не Д.И. или Д.М.И. Может, она была даже способна объяснить, почему именно так ему нравилось. Сам он не знал.
Он стоял возле стола, не сводя глаз с футляра и коробочки, и испытывал страх. На-верху, в спальне, была не просто женщина, а личность. То, что он ее любил, казалось незначительным по сравнению с тем, что она собой представляла. Он только любил ее и поэтому знал о ней гораздо меньше, чем любой приятель или знакомый. Другие люди видели ее и беседовали с ней, когда она была самой собой, собственным, неискаженным «я». Мысль о том, что ты знаешь человека лучше остальных только потому, что делишь с ним постель и ванную комнату, глубоко неверна. Да, только он, он один знал, как она ведет себя в минуту экстаза, лишь ему было ведомо, когда она чересчур расходилась, грустно ли ей или весело до безумия — сама она этого не знала. Но это отнюдь не означало, что он знает ее. Вовсе нет. Это значило только, что он ей ближе всех, когда они близки, но (эта мысль пришла к нему впервые), быть может, дальше, чем остальные в другие минуты. Именно так казалось сейчас. «Какая же я сволочь!» — сказал он себе.
II
На первой странице утренней газеты «Гиббсвилл-сан» разместилось на ширину двух колонок взятое в рамки и украшенное Санта Клаусом и рождественскими шариками длинное стихотворение.
— Ну, наконец-то Мервин Шворц добился того, что искал.
— Чего? — спросила Ирма.
— Пули в лоб в борделе вчера вечером, — ответил ее муж.
— Что? — воскликнула Ирма. — О чем ты говоришь?
— Пожалуйста, — сказал ее муж, — вот здесь на первой странице. Мервин Шворц, тридцати пяти лет от роду, житель Гиббсвилла, был убит в «Капле росы»…
— Ну-ка покажи, — сказала Ирма и вырвала газету из рук мужа. — Где?.. Да ну тебя! — рассердилась она и бросила в него газету.
Он смеялся, чуть захлебываясь и повизгивая.
— Думаешь, смешно? — спросила она. — Нашел, чем шутить, когда тебя могут услышать дети.
Продолжая смеяться, он подобрал газету и принялся читать рождественские стихи Мервина Шворца, который прежде все свои праздничные опусы (по случаю рождества, дня рождения Вашингтона, пасхи, Дня поминовения, Дня независимости, Дня перемирия) отдавал в вечернюю газету «Стэндард». Но «Стэндард» в день перемирия не поместил его стихи на первой странице, поэтому теперь он сотрудничал в «Гиббсвилл-сан». Первую строфу Лют Флиглер прочитал вслух нараспев и сюсюкая.
— В котором часу подавать обед? — спросила Ирма.
— Как только будет готов, — ответил Лют.
— Ты только час назад завтракал. Зачем тебе обедать так рано? Я думала, часа в два.
— Не возражаю, — согласился он. — Я не очень голоден.
— Откуда тебе быть голодным? — спросила она. — После такого завтрака. Пойду застелю постели, а миссис Линч тем временем поставит индейку, и мы сможем пообедать в два или в половине третьего.
— Не возражаю.
— Дети не очень проголодаются. Кэрли пихал в себя конфеты до тех пор, пока я не забрала коробку.
— Пусть ест, — разрешил Лют. — Рождество бывает раз в году.
— И слава богу. Ладно, я дам им конфеты, но с одним условием: ночью, если у них разболится живот, вставать будешь ты.
— С удовольствием. Иди, дай им конфеты. Пусть едят до отвалу, а Тедди и Бетти поднеси еще и по стаканчику. — Словно раздумывая, он притворно нахмурился и потер подбородок. — Не уверен только насчет Кэрли. Он еще, пожалуй, мал, но думаю, и ему вреда не будет. А может, угостить его сигарой?
— Перестань, — сказала она.
— Да-а-а, давай, пожалуй, дадим Кэрли сигару. Между прочим, я намерен отвести Тедди в публичный дом нынче вечером. Пусть…
— Лют! Перестань болтать! Вдруг кто-нибудь из детей спустился сверху и слышит, что ты говоришь? Они и так скоро будут все знать. Помнишь, что сказала Бетти прошлым летом?
— Ерунда! Сколько Тедди лет? Шесть?
— Шесть с половиной, — ответила Ирма.
— Когда мне было столько, сколько Тедди, я уже переспал с четырьмя девочками.
— Перестань, Лют. Прекрати сейчас же. Ты даже не представляешь, как дети все подхватывают, одно слово там, другое здесь. Они куда умнее, чем ты думаешь. Тебе сегодня никуда не надо, а?
— Нет. А что? — Он достал пачку сигарет из нижнего правого кармана жилета и закурил.
— Просто так. Помнишь, на прошлое рождество тебе пришлось ехать в Рединг?
— То было в прошлом году, а нынче почти никто не дарит «кадиллаки». Я помню ту поездку. Это была спортивная машина, «ла-саль», а не настоящий «кадиллак». Вез я его Полу Дейвинису, поляку-гробовщику, что живет на горе. Ему хотелось получить машину к рождеству, но так, чтобы его сын ее не видел, поэтому мы и держали ее в Рединге. А когда доставили, оказалось, что парень давно знает, какой его ждет подарок. Мать ему сказала. И под Новый год он ее уже разбил.
— Ты мне об этом никогда не рассказывал, — сказала Ирма.
— Ты меня не спрашивала, как заявила заклинательница змей своему мужу. Между прочим, миссис Линч согласилась побыть с ребятами сегодня вечером?
— Ага.
— Тогда я, пожалуй, позвоню Уилларду и скажу ему, что мы едем. Я возьму «студебеккер». В нем мы вшестером свободно разместимся. Семь пассажирских мест, и мы сядем трое впереди и трое сзади, не откидывая боковых сидений. Сколько всего будет народу?
— По-моему, двенадцать. Десять или двенадцать. Пока неизвестно. Если родители Эмили приедут из Шамокина, то они с Харви не смогут быть. Но это не имеет значения. Они собирались ехать в автомобиле Уолтера, поэтому, если они не поедут, в его машине будет четверо.
— Позвоню-ка я лучше в гараж, договорюсь насчет «студебеккера». — Он подошел к телефону. — Алло, это говорит Лют Флиглер. С рождеством тебя. Послушай, этот «студебеккер», черный, что мы получили в обмен от доктора Лури… Да, старая машина доктора Лури. Послушай, не давай его никому, ладно? Я спрашивал босса, можно ли мне взять эту машину на сегодня, и он сказал, можно, понятно? Я просто решил предупредить, чтобы никто из вас ее не утащил. Если тебе нужно куда-нибудь поехать, возьми мой «роллс». Серьезно, Джо, если хочешь сделать мне одолжение, поставь цепи на «студебеккер». Ладно? Прекрасно. — Он повесил трубку и сказал Ирме: — Все в порядке.
— Уилларду можешь позвонить попозже, — посоветовала она. — Я сказала ему, что мы позвоним, если не сможем поехать. Поэтому, раз не звоним, он считает, что мы едем.
— А как со спиртным? — спросил Лют.
— Вечеринку же устраивает Уиллард. Должно быть, и спиртное он обеспечивает.
— Да? А ты знаешь, сколько стоит в «Дилижансе» выпивка? Семьдесят пять центов рюмка, девочка, и не всем его продают. Не думаю, что Уиллард собирается поить нас вином, да еще по такой цене. Приготовлю-ка я, пожалуй, джину и возьму с собой бутыль на всякий случай. Не можем же мы заставлять Уилларда платить за все, что выпьют и съедят двенадцать человек.
— Может, не двенадцать, а десять.
— Пусть десять. Какая разница? По полтора, а то и по два доллара нужно платить при входе, что уже двадцать без лимонада, сельтерской и сэндвичей. А знаешь, сколько дерут в «Дилижансе» за обычный сэндвич с курятиной? Целый доллар. Если Уилларду все это дело обойдется в сорок долларов, не считая спиртного, ему, можно сказать, повезло. Нет, приготовлю-ка я джин. Хотя обожди, босс подарил мне целую кварту хлебной водки. Я хотел было припрятать ее, но может, взять ее с собой?
— Обойдемся и джином. У тебя получается отличный джин, все говорят.
— Я знаю, но джин — это джин. Могу я раз в жизни быть честным и взять с собой водку? Глядишь, и другие чего-нибудь принесут, тогда выпьем не всю бутыль.
— Ты только, пожалуйста, не пей много, если собираешься вести машину, — сказала Ирма.
— Не беспокойся. На здешних дорогах не страшно, я их знаю. Я разолью водку в бутылки поменьше и, когда подъедем к «Дилижансу», одну из них оставлю в пальто. Тогда все решат, что у меня всего лишь небольшая бутылка, и будут поосмотрительнее. Но мне кажется, все, если они хоть чего-то соображают, притащат с собой.
— Наверное, — согласилась она. — Пойду-ка я наверх стелить постели. Надо посмотреть, не погладить ли брюки от твоего смокинга.
— Правильно. А обязательно его надевать?
— Ладно, ладно, не прикидывайся. Ты в нем хорошо выглядишь, и тебе это известно. Ты любишь его надевать, не притворяйся.
— Да я и не отказываюсь, — сказал он. — Я просто о тебе забочусь. Ты же будешь ревновать, когда другие женщины увидят меня в смокинге и начнут зазывать на веранду. Я просто не хочу испортить тебе вечер, вот и все.
— Глупости, — возмутилась Ирма.
— Боишься сказать, что думаешь на самом деле?
— Не твое дело, мистер похабник. — И она ушла.
«Что за женщина!» — подумал он и снова принялся за газету. На рождество Гувер примет корреспондентов…
III
Было около двух часов ночи, когда Аль Греко появился в дверях ресторана «Аполлон». «Аполлон», собственно, был и ресторан и гостиница. Гостиница эта существовала почти сто лет, но семья пенсильванских немцев, которые владели рестораном до того, как его купил Джордж Папас, гостиницей не занималась, и она была закрыта. Когда же Джордж Папас, который по приезде в Гиббсвилл еще ходил в белых греческих юбках, начал зарабатывать на ресторане деньги, кто-то поведал ему, что почти столетие в этом же здании была и гостиница, и Джордж, потратив уйму денег, снова ее открыл. Номера там были маленькие и выглядели несгораемыми благодаря железным кроватям и прочей мебели, но отличались чистотой и стоили недорого, а поэтому «Аполлон» пользовался большим успехом у заезжих коммивояжеров, которые существуют за счет мелкого надувательства. Им большой «Джон Гибб-отель» был не по карману.
Аль Греко принадлежал к тем немногим, кто постоянно жил в «Аполлоне». У него была там комната, за которую он ничего не платил. Между Эдом Чарни и Джорджем Папасом существовала некая договоренность, согласно которой деньги из рук в руки не переходили. Эд поселил Аля в «Аполлоне», чтобы он всегда был под рукой. Когда в город наведывались по своим делам пришлые гангстеры или друзья, они всегда искали Эда в «Аполлоне». И если его там не было, пусть будет там кто-то другой; этим другим обычно и был Аль Греко.
Шляпу Аль не снял, но свое темно-синее пальто нес на руке. Ресторан был пуст, только у мраморной стойки сидел и пил кофе Смитти, водитель такси и сводник с твердой таксой в один доллар пятьдесят центов, но Смитти постоянно торчал у стойки с чашкой кофе в руках. За прилавком, где обычно торговали сигарами, стоял сам Джордж Папас. Казалось, будто он сидит, но Аль-то знал, что Джордж стоит. Сложив на груди свои толстые руки, он опирался ими о прилавок, а вид у него был такой, словно он испытывает сильную боль. У Джорджа всегда был такой вид, будто час назад он объелся и сейчас страдает от несварения желудка. Однажды Аль видел, как Джордж кидал кости пятнадцать раз подряд, выиграл больше двенадцати тысяч долларов, а выглядел все равно так, будто жутко мучился от боли.
За стойкой стоял Кубок. Он, по-видимому, в эту ночь остался единственным официантом на весь ресторан. Кубку было лет двадцать, может, меньше. Небольшого роста, с дурным цветом лица и отвратительным запахом изо рта, он получил свое прозвище из-за больших, в треть головы, ушей, к тому же оттопыренных, которые служили предметом постоянных шуток. Предметом шуток служило и отсутствие у Кубка интереса к женщинам, но однажды его затащили в «Каплю росы», заплатив за него, и, когда он спустился вниз, Мими сказала: «Знаете что, умники? Этот парень стоит всех вас. Он единственный настоящий мужчина среди всей вашей братии. Что скажете, а?» И Кубок слушал ее слова с удовольствием, его маленькие глазки блестели и зло щурились. С тех пор никто не смеялся над ним и над его пристрастием к одиночеству. Его по-прежнему называли Кубком, а также Бертой, но относились с известным уважением.
Аль не разговаривал с Джорджем Папасом. Они презирали друг друга. Джордж презирал Аля за то, что Аль был всего лишь рядовым членом шайки, а Аль — Джорджа за то, что Джордж совсем не принадлежал к ней. Они общались только за игрой в кости, где их беседа сводилась к замечаниям вроде: «Что, прокатился?» — и тому подобное. Аль повесил пальто на вешалку и обеими руками взялся за шляпу, чтобы не потревожить прическу.
Он подобрал газету «Филадельфия паблик леджер», которая лежала на прилавке перед Джорджем, и сел за стол, отведенный компании Эда. Стол этот находился в самой передней части зала, в углу возле окна, где в аквариуме копошились различные ракообразные. Аль посмотрел первую страницу: Гувер собирается устроить на рождество прием для представителей прессы. Он перелистал газету и нашел новости спорта.
— Здорово, — раздался голос. Это был Кубок.
— Здорово, Кубок, — ответил Аль.
— Двойное виски? Бекон с корочкой? Кофе? — спросил Кубок.
— Нет, — ответил Аль. — Подай мне меню.
— Для чего? — спросил Кубок. — Читай лучше газету.
— Черт бы тебя побрал! Подай мне меню, пока я тебя не прирезал.
— Ладно, ладно, — сказал Кубок, убегая. Он вернулся с меню в руках и положил его справа от Аля. — Пожалуйста.
— Ты еврей, что ли? Тебе что, не сказали, что сегодня рождество, или в тех местах, откуда ты родом, рождество не справляют? Между прочим, откуда ты, милок?
— Не твое дело, — ответил Кубок. — Индейка у нас неплохая. Хочешь кусок? Я было подумал, что ты уже пришел завтракать.
— Сегодня рождество, ты, ухо, — заметил Аль.
— Знаю, — сказал Кубок. — Ну, решил, что будешь есть, или я должен торчать тут целый день, пока ты родишь?
— Большой ты шутник, Кубок, — сказал Аль. — Давай мне ужин за полтора доллара.
— Какой суп будешь есть?
— Не нужен мне никакой суп, — ответил Аль.
— Суп входит в этот ужин, за него не платят дополнительно. Я принесу тебе томатный суп. Я только что видел, как шеф в него плевал.
Он отскочил, потому что Аль привстал было со стула, и, захлебываясь от смеха, побежал на кухню.
Аль продолжал читать газету. В Индианаполисе опять дрался какой-то бездельник из Фарго. Каждый раз, когда принимаешься за газету и смотришь результаты бокса, почему-то всегда встречаешь кого-нибудь из Фарго на чужом ринге. Либо в Фарго все боксеры, либо просто пользуются названием города, а сами вовсе не оттуда, вроде «Гиббсвиллских шахтеров», которые были, правда, янки, но до того, как стали играть в футбол за Гиббсвилл, сроду не слыхали про такой город. Разговаривали они на манер О'Нила Змеиный Глаз, который был уроженцем Джерси-сити. Змеиный Глаз никогда не произносил звука «р»: «долла'», «фо'д» и так далее. Звука «р» для него не существовало. Интересно, где находится Фарго, подумал Аль. Где-то за Чикаго. Это он знал. Есть у них оттуда один хороший малый. Петроль. Билли Петроль из Фарго. Но остальные! Шарлатаны! Интересно, почему так много боксеров именно из Фарго? Может, Эд знает. Эд обычно находит ответ на все его вопросы.
Эд сказал, что придет не раньше четырех. Одному богу известно почему, но он должен провести сочельник с женой и ребенком. Аль не любил думать про Энни Чарни. А малыш у них отличный: шесть лет, толстый и крепкий на вид. Сейчас он больше похож на Энни, чем на Эда. Она тоже толстая, крепкая и светловолосая, как большинство поляков. Эд разлюбил ее. Алю это было известно. Эд любил Элен Хольман, которая пела в «Дилижансе» популярные сентиментальные песенки на манер Либи Хольман. Эд был по-настоящему влюблен в Элен. Он волочился и за другими, но Аль знал, что Эд любит Элен и она отвечает ему взаимностью. К ней, правда, и не лезли, ибо никто не осмеливался даже бросить взгляд на Элен, пока ею интересуется Эд, но дело не только в этом. Аль знал, что Элен и вправду неравнодушна к Эду. И оказывает на него хорошее влияние. Сразу чувствуется, когда Эд побывал у Элен. Тогда с Эдом куда легче ладить. Нынче ночью или завтра днем, когда Эд появится в «Аполлоне», он, вероятно, будет в дурном настроении. Так действует на него Энни. А если он проведет день с Элен, то будет в хорошем настроении. Но Аль понимал, что Эду и в голову не пришло бы провести сочельник с Элен. Эд был человеком семейным в полном смысле слова, и этот единственный в году день он обязательно сидит дома с ребенком.
— Прошу, — сказал Кубок.
Аль посмотрел на голубую тарелку.
— За доллар пятьдесят могли бы положить индейки побольше, — заметил он.
— В чем дело, мистер Греко? — спросил Кубок. — По вашему мнению, порция мала?
— Мала? Сохрани бог. Вот только как быть с белым мясом? За доллар пятьдесят я бы хотел белое мясо, а то это, черт бы его побрал, темное.
— Прикажете унести?
— Конечно, унеси, — сказал Аль. — Хотя нет, обожди минуту. Черт с ней, с этой индейкой, и с тобой тоже. Ты ведь будешь ходить целых два часа.
— Совершенно справедливо, мистер Греко. Сегодня праздник, как вы сами изволили заметить минуту назад.
— Проваливай, бездельник, — посоветовал ему Аль.
Кубок сделал вид, что пропустил это мимо ушей, и принялся сметать крошки со стола, но уголком глаза следил за Алем и, когда тот попытался схватить его за руку, отпрянул и, хихикая, побежал за стойку.
Аль в это время обычно если не спал, то плотно ел. На завтрак он брал яичницу с беконом, в семь вечера — небольшой кусок мяса или что-нибудь вроде этого и только после полуночи садился за так называемый ужин: толстый кусок мяса с вареным картофелем, кусок пирога и бесчисленное количество чашек кофе. Ростом он был в ботинках на толстом каблуке около ста шестидесяти восьми сантиметров и весил в одежде килограммов шестьдесят. Ел он регулярно вот уже четыре года, но в весе так и не прибавил. Сохранял примерно один и тот же вес. У него была тонкая кость, поэтому он и выглядел маленьким и худеньким. Родился он в Гиббсвилле, в семье итальянцев. Отец его работал землекопом и кормил шестерых детей, из которых Аль был третьим. Звали Аля вовсе не Аль, и фамилия у него была другая. По-настоящему его звали Антони Джозеф Мураско, или Тони Мураско, и с этим именем он прожил до восемнадцати лет. В четырнадцать лет его вышвырнули из приходского училища за то, что он ударил монахиню, потом он разносил газеты, воровал, был уборщиком в бильярдной, сидел год в тюрьме за кражу из ирландской католической церкви денег, собранных для бедняков, и еще несколько раз попадал в руки полиции: один раз — когда кто-то нарочно включил сирену тревоги (у него было стопроцентное алиби); второй — за попытку к изнасилованию (из шести подозреваемых у пострадавшей не было сомнений только в отношении двоих); еще раз — за срыв пломб с товарного вагона (железнодорожные детективы вняли мольбам его отца и, поскольку у них были неопровержимые улики против четырех других мальчишек, оказали любезность старику, не став возбуждать дело против Тони); затем он в ссоре пырнул ножом своего приятеля по бильярдной (но никто, в том числе и сам пострадавший, не мог под присягой показать, что это дело рук Тони, да и ранение-то было поверхностным).
В восемнадцать лет, в тот самый год, когда он попал в окружную тюрьму, его стали звать Алем Греко. В это время он решил сделаться профессиональным боксером и, хотя долго не мог избавиться от гонореи, начал тренироваться и вкушать сладость спортивной науки у Пэки Мак-Гаверна, главного и единственного в Гиббсвилле импресарио боксеров. Пэки заявил, что Тони — прирожденный боксер, что у него сердце истинного бойца и что гонорея ничуть не страшнее сильной простуды. Он заставил Тони отказаться от женщин, спиртного и сигарет и работать с утра до вечера с грушей. Он показал, как держать локти, как ставить правую ногу в такое положение, чтобы можно было отодвинуться, не делая ни единого шага назад — это была целая наука. Он научил Тони царапать противнику глаза перчаткой, пользоваться большим пальцем и бить головой. Разумеется, он не преминул дать полную инструкцию по поводу того, что, выходя на ринг, сначала нужно нанести несколько ударов по алюминиевому щитку, защищающему боксера от запрещенных ударов. А вдруг придется пожаловаться, что тебе нанесли запрещенный удар? Но если на щитке нет вмятины, ни один доктор не осмелится подтвердить жалобу. И вскоре Тони Мураско, который до той поры был известен лишь как строптивый итальяшка, был заявлен для участия в предварительных поединках в зале Мак-Гаверна.
Случилось так, что статью об этих поединках поручили написать Лидии Фоне Брауни. Лидия Фоне Брауни не была уроженкой Гиббсвилла. Она приехала из Колумбуса в штате Огайо и прожила в Гиббсвилле пять лет, а потом ее бросил муж. Он был моложе миссис Брауни, которой к тому времени исполнилось сорок девять лет, и уехал, оставив не только Лидию, но и большой неоплаченный долг в загородном клубе, второй долг в городском клубе и еще несколько долгов.
Первое время миссис Брауни умудрялась сводить концы с концами и потихоньку рассчитываться за мужа, обучая жен евреев-лавочников игре в бридж, но в конце концов уговорила Боба Хукера, редактора «Стэндарда», взять ее на работу. Она польстила ему, сказав, что только настоящий человек мог написать такой некролог, какой написал он, о своей умершей собаке. Лидию терпеть не могли в редакции, но Боб Хукер, который считал себя гиббсвиллским Уильямом Алленом Уайтом, Эдом Хауи и Джозефом Пулитцером, пророчил ей большое будущее. Он видел в Лидии местную Софи Айрин Леб и платил ей тридцать пять долларов в неделю. Только трое журналистов в городе зарабатывали больше.
Лидию обычно посылали то в шахты — к большому неудовольствию шахтеров, которые считали, что появление женщины под землей приносит несчастье, — то в путешествие на паровозе, то на ночь в тюрьму либо брать интервью у заезжих знаменитостей, как, например, у Джорджа Лакса (который потом интересовался, где это умудрились ее откопать), у раввина Стивена А.Уайза и у Гиффорда Пинчота (пять раз). В душе Лидия считала себя проницательной и все то время, что не спала, ходила с проницательным видом. Она испытывала жалость к проституткам, требовала, чтобы молоко для младенцев было стерильным, считала, что не одна Германия виновата в том, что началась мировая война, и не верила в сухой закон («Никакого от него толку», — утверждала она). Она курила сигареты одну за другой, не заботясь о том, что думают о ней соседи, и, выйдя из редакции, через пять минут начинала говорить на газетном жаргоне, не всегда правильном. И мучилась над правописанием имен и фамилий.
На бокс она отправилась в сопровождении спортивного обозревателя «Стэндарда» Дуга Кэмпбелла. Приличные женщины в Гиббсвилле на бокс не ходили — в Нью-Йорке пусть делают что хотят, — поэтому на следующий день статья Лидии начиналась так:
«Вчера вечером я ходила на бокс. Я пошла на бокс и, должна сказать совершенно честно и откровенно, отлично провела время. Что это за выдуманная мужчинами условность, которая запрещает женщинам ходить на состязания по боксу? Мужчины, по-видимому, эгоисты и не хотят поделиться с женщинами удовольствием лицезреть красоту, которую они видят во время поединка. Я употребляю слово „красота“ намеренно, после длительного и тщательного размышления. Ибо сама красота присутствовала в зале Мак-Гаверна вчера вечером. Но позвольте мне рассказать вам об этом подробно.
Сначала несколько слов объяснения для женщин, которым не разрешается посещать боксерские состязания в силу вышеупомянутого мужского запрета, наложенного на присутствие женщин на „драках“. Главный поединок, как и все самое интересное, был отложен под занавес и назывался „финал“. А перед ним имеют место знакомства с новыми боксерами, так называемые „предварительные поединки“, как сказал мне мой друг мистер Дуг Кэмпбелл, известный спортивный обозреватель „Стэндарда“, который сопровождал меня в Мак-Гаверн-холл и демонстрировал мне ринг. В предварительных поединках состязаются менее известные члены боксерского братства, и принимать участие в них считается менее почетным. Но именно в одном из предварительных поединков я и узрела истинную красоту.
Это был худенький юноша, только что вышедший из отроческого возраста, и зовут его Тони Мураско. Дуг Кэмпбелл объяснил мне, что Тони Мураско выступал впервые, и я искренно надеюсь, не в последний раз, ибо на ринге было олицетворение красоты и грации в каждом движении его гибкого юного тела, симметрия и ритм и быстрота, подобная той, с какой кобра обрушивается на беспомощного кролика. Красота! Знаете ли вы знаменитого испанского художника Эль Греко? Конечно, знаете. Так вот, на ринге был живой Эль Греко…»
Вот как Аль Греко заработал свое имя. Отделаться от него он был не в силах. Посетители бильярдной и тренировочного зала звали его не иначе как Эль Греко, и ради смеха Пэки Мак-Гаверн на очередной афише написал: Аль Греко. Имя это последовало за ним и в тюрьму, фактически оно ждало его там. Тюрьма округа Лантененго находилась под началом человека, который, не будучи знаком с новейшими теориями пенологии, тем не менее позволял своим подопечным, если они за это платили, пользоваться газетами, сигаретами, виски, деньгами, переданными с воли, и картами. Поэтому, когда Аля Греко посадили за кражу церковных денег, про него в «Каменной одиночке», как называли тюрьму, уже слышали.
Отсидев свой срок, Аль вышел с намерением зажить честной жизнью. Он решил быть честным, потому что во всех кинофильмах у заключенных по выходе из тюрьмы было два пути: либо стать честным, либо отомстить человеку, из-за которого пришлось отбыть срок. Мстить отцу Бернсу, помощнику приходского священника, который поймал его, когда он взломал ящик с деньгами, он не мог, ибо, во-первых, напасть на священнослужителя считалось кощунством, а во-вторых, отца Бернса давно перевели в другой приход. Поэтому Аль решил стать честным. Но прежде ему хотелось удовлетворить два своих заветных желания, которые он не мог осуществить в тюрьме по причине отсутствия денег: ему их никто не передавал. Из тюремных заработков ему удалось отложить около десяти долларов, но, чтобы провести вечер по-настоящему, их было явно недостаточно. Хорошо бы иметь двадцать. Он зашел в бильярдную, решив снова набить глаз и руку, и был приятно удивлен тем, что не утратил сноровки. Это придало ему уверенности, и он ввязался в игру на деньги. Он спустил все, что у него было, а Джо Стайнмец, калека, который был хозяином бильярдной, отказался дать ему взаймы. Стайнмец сказал, что готов дать ему работу, но не деньги на игру. И Аль ушел с желанием вздуть Джо как следует. Выйдя из бильярдной, которая находилась рядом с «Аполлоном», Аль увидел сидящего в «кадиллаке» Эда Чарни. Эд курил сигару и, по-видимому, кого-то ждал. Аль помахал рукой и сказал: «Здорово, Эд!» Все посетители бильярдной здоровались с Эдом, хотя тот не всегда отвечал. Но сейчас он поманил Аля к себе. В три прыжка Аль преодолел расстояние до машины.
— Привет, Эд! — еще раз поздоровался он.
— Когда ты вышел? Тебя что, взяли на поруки? — спросил Эд.
Он вынул сигару изо рта и благожелательно улыбнулся Алю. Аль был приятно удивлен тем, что Эд Чарни так много о нем знает.
— Нет, я отсидел срок, — ответил он. — И сегодня вышел. — Он оперся рукой на заднюю дверцу машины. — А я и понятия не имел, что вам про меня известно.
— Я считаю для себя необходимым знать про многих людей, — ответил Эд. — Хочешь заработать десятку?
— А кого нужно убрать? — спросил Аль.
Глаза Эда сверкнули, он сунул сигару в рот, но потом снова ее вынул.
— Не следует так говорить, парень. С таким разговором ты далеко не уйдешь. Разве что в тюрьму или… — Он щелкнул пальцами. — Никто никого не собирается убирать, и чем быстрее ты выбросишь эти мысли из головы, тем лучше для тебя.
— Вы правы, Эд, — согласился Аль.
— Я знаю, что прав. Я считаю для себя необходимым говорить правильные вещи. А теперь, если хочешь заработать десятку, нужно… Ты умеешь водить машину?
— Умею. Какую? Эту?
— Эту, — ответил Эд. — Отведи ее в «Гиббсвилл моторс» или как там его называют. В гараж Инглиша. Скажи, чтобы ее помыли, а сам подожди там и пригони ее сюда обратно. — Он достал из кармана пачку денег и отделил десятидолларовую купюру. — Держи.
— За это десятку? А за мытье заплатить?
— Нет. Пусть запишут на меня. Я даю тебе десятку, потому что ты только что вышел из тюрьмы. И держись от нее подальше. — Эд Чарни вылез из автомобиля. — Ключи в машине, — сказал он и пошел было в «Аполлон», но, сделав несколько шагов, остановился. — Послушай, — сказал он. — Какой идиот внушил тебе, что ты можешь быть профессиональным боксером?
Аль рассмеялся. Вот это человек! Эда Чарни знали все от Гиббсвилла и до Рединга, от Гиббсвилла и до Уилкс-Барре. А может, и во всем штате. Вот это да! Носа не задирает. Дал десять долларов ни за что, совершенно ни за что. Считает необходимым все про тебя знать. В этот вечер Аль Греко напился, но не так, как мечтал. Он подождал до следующего вечера, когда выиграл в кости тридцать долларов. Вот в тот вечер он напился как следует, и его вышвырнули на улицу за то, что он избил одну из девиц. И на следующий день он начал работать у Джо Стайнмеца.
Три года более-менее регулярно он работал на Джо Стайнмеца. Никто не мог выиграть у него на бильярде, он очень ловко и удачливо орудовал кием в любой игре на деньги. Раза два в неделю он встречал Эда Чарни, и Эд, здороваясь, называл его по имени. Эд редко играл на бильярде, потому что в бильярдной было всего шесть столов, и, хотя он мог выбрать любой стол, только намекнув, что хочет играть, он никогда не пользовался своей властью. Когда он играл, противником у него обычно был О'Нил Змеиный Глаз, шутник и весельчак из Джерси-сити, который всегда был при Эде и, как говорили, служил у него телохранителем. Змеиный Глаз, или Змей, как называл его Эд, носил в кармане револьвер, какого Аль сроду не видывал. Револьвер этот был похож на обычный, только у него почти не было дула. Змей всегда что-то напевал или мурлыкал про себя. Слов песни он не знал, разве уж если она была совсем старой, поэтому обычно издавал звуки вроде: «Там-та-там, тра-ля-ля, тра-та-та-та-та». Змеиным Глазом его прозвали вовсе не потому, что у него были глаза, как у змеи. Вовсе нет. Это был термин из игры в кости. У О'Нила были большие улыбчивые карие глаза. Высокий и худощавый, он, по мнению Аля, одевался лучше всех. Один раз Аль подсчитал, что у О'Нила было, по крайней мере, четырнадцать костюмов, сшитых на Бродвее по последней нью-йоркской моде. Эд Чарни таким щегольством не отличался. У Эда тоже было несколько костюмов, но он их так часто не менял, порой ходил в мятых брюках, а шляпу иногда надевал так, что бант на ленте оказывался с другой стороны. Лацканы его пиджака были в сигарном пепле. Зато, как знал Аль, нижнее белье у Эда было шелковое. Аль сам видел.
В последний год его работы у Джо Стайнмеца Аль частенько сиживал за столом Эда в «Аполлоне». К тому времени Аль уже так хорошо играл на бильярде, что Джо стал платить ему процент от недельной выручки в бильярдной, и Алю разрешалось, участвуя в игре, пользоваться хозяйскими деньгами. Ему исполнился всего двадцать один год, а он уже подумывал о том, чтобы войти в половинную долю к Джо. Он много тратил, но и зарабатывал немало: от пятидесяти до двухсот долларов в неделю. У него появилась машина — двухместный «шевроле». Он купил фрак. Ездил в Филадельфию на гастроли театра музыкальной комедии, познакомился там с девицей, которая выступала в ночных клубах и варьете, и она спала с ним, если он предупреждал ее о своем приезде. Ему нравилось, что его зовут Аль Греко, и он забыл о том, что когда-то был Тони Мураско. Те, кто сидел за столом Эда Чарни, и не поняли бы, о ком идет речь, если бы упомянули Тони Мураско. Они считали Аля Греко славным малым, которого Эд, по-видимому, жаловал, раз время от времени приглашал к своему столу. Аль Греко не был надоедлив и без приглашения в компанию не набивался. И никогда ни о чем не просил. Он был единственным из сидящих за столом, кто не имел ничего общего с биржей, и от этого уже становилось легче. Все остальные, начиная с Эда Чарни, играли на бирже и лишь на время выбывали из строя.
Сначала Аль жил в отеле «Горни», который считался не самым плохим отелем в Гиббсвилле. К дому, где обитала его семья, он и близко не подходил, а встречая своих братьев и сестер на улице, не останавливался. Они, в свою очередь, тоже не пытались уговорить его вернуться в родные пенаты. Когда им до зарезу нужны были деньги, они посылали кого-нибудь из младших в бильярдную, и Аль расставался с пятеркой или десяткой, но не слишком охотно. Это выводило его из равновесия. Отдав пятерку или десятку, он старался возместить эти деньги с удвоенной энергией и, как правило, проигрывал. Пусть старик сам содержит свою семью. Вместе с Анжело, Джо и Томом. Что он, старше их, что ли? Марии пора замуж, да и остальным тоже незачем всю жизнь ходить в школу. Он-то не ходил. Старик радоваться должен, что не работает в шахте. Аль знал, что отец с радостью пошел бы на шахту, где платят больше, чем в других местах, но, кроме как рыть землю, ничего не умел. Все равно, пусть радуется, что трудится на свежем воздухе, а не вывозит породу из штрека, не ставит опоры и не рубит уголь. Тяжкий это хлеб. По крайней мере, Аль так считал. Сам он никогда не был в шахте и, насколько от него зависит, не будет.
В один прекрасный день Джо Стайнмец не явился на работу. Джо был убежденным противником телефонов, которые, по его мнению, нарушали покой, поэтому когда он и на следующий день не пришел в бильярдную, Аль отправился в Пойнт-Маунтин, где Джо жил с женой. На двери он увидел черный бант. Алю ужасно не хотелось входить, но он понимал, что нужно… Да, это был Джо. Когда у Джо случился сердечный приступ, в доме никого не оказалось, кроме миссис Стайнмец, которая не могла отойти от мужа и лишь попросила соседа вызвать доктора. Доктору же только и оставалось, что прислать гробовщика, потому что к его появлению труп Джо уже успел окоченеть.
Джо оставил все жене. Она пожелала, чтобы Аль продолжал работать у нее, заправлять бильярдной, и сначала он решил, что это неплохая мысль. Но после того как ему пришлось ежевечерне в течение нескольких дней подряд возить к ней домой всю выручку, он понял, что работать на нее не будет. Она предложила ему купить бильярдную вместе со всем оборудованием за пять тысяч долларов, но у Аля сроду таких денег не бывало, а взять взаймы можно было лишь в банке да у Эда Чарни. Но с банками и с людьми, которые там работали, ему не хотелось иметь дело, а просить у Эда было неловко. Он не считал себя достаточно близким знакомым Эда, чтобы просить у него деньги. Во всяком случае, не пять тысяч долларов. Поэтому бильярдная перешла к греку Майку Минасу, приятелю Джорджа Папаса, а Аль стал работать на Эда Чарни. Он пошел к Эду и спросил: «Эд, найдется у вас работенка для меня?» — и Эд ответил: да, подумать только, он сам уже давно собирался предложить Алю работу. Они столковались на пятидесяти долларах в неделю, и Аль приступил к своим обязанностям. Сначала он просто возил Эда по делам и на развлечения, потом ему поручили более ответственную работу: сопровождать грузовики со спиртным. В «нэше», которым он обычно пользовался в таких поездках, он ехал за двумя-тремя фургонами со спиртным, и, если грузовики останавливала полиция или федеральные шпики, Аль обязан был тоже остановиться. Дело это было непростое, за него можно было и в тюрьму угодить. Остановившись, он должен был ухитриться сунуть полиции взятку. Дело это было непростое и потому, что при нем всегда было наличными до десяти тысяч долларов, принадлежащих Эду. Как подкупить полицию, должен был решать он сам на месте. Кое-кто не брал денег, но большинство поступало разумно, если, конечно, их не посылали специально задержать пару грузовиков для острастки. Предлагая взятку, следовало действовать тонко. Некоторые из полицейских были готовы взять все, начиная с золотого зуба и кончая десятью тысячами долларов, но очень нервничали, если к ним применялся неверный подход. Несколько раз, когда полиция отказывалась от взятки, Алю приходилось бежать к ближайшему телефону, звонить Эду и подключать к делу адвоката Эда Джерома Монтгомери. Аль ни разу не был арестован за попытку дать взятку. По правде говоря, он так ловко действовал, что Эд снял его с сопровождения грузовиков и поручил собирать деньги. Эд доверял и симпатизировал ему и дал заработать кучу денег, или, вернее, платил ему кучу денег. Сидя за столом в эту рождественскую ночь, Аль Греко вполне мог выписать чек на четыре с лишним тысячи долларов, а кроме того, в сейфе банка у него хранилось тридцать две тысячедолларовые купюры. Для двадцатишестилетнего парня дела его шли совсем неплохо.
Вдруг перед столом снова появился Кубок.
— Тебя к телефону, — сказал он.
— Кто? Женщина? — спросил Аль.
— Не прикидывайся, — сказал Кубок. — Я знаю, ты дамами не интересуешься. Нет, сказали не то Джарни, не то Чарни. Да, точно, Чарни.
— Очень остроумно, — заметил Аль, вставая. — Уши тебе отрезать. Эд, что ли?
— Ага, — ответил Кубок, — только голос у него что-то не рождественский.
— Злой? — Аль быстро пошел к телефону. — С рождеством, босс, — сказал он.
— Тебя тоже, — мрачно отозвался Эд. — Послушай, Аль, мой парень сломал себе руку…
— Господи! Как это случилось?
— Упал с тележки, которую я, черт бы меня побрал, ему подарил. Придется сидеть здесь, пока ему не наложат гипс, поэтому не знаю, когда попаду в город. Энни вся в слезах, орет на весь дом… Заткнись, Христа ради! Ты что, не видишь, я разговариваю по телефону? Значит так, я буду дома. Послушай, Аль, ты сегодня занят?
— Не очень, — сказал Аль, которому вообще нечего было делать. — Я вроде договорился, но, если вам нужно, она подождет.
— Мне очень неловко тебя беспокоить, но вот какая к тебе просьба: поезжай в «Дилижанс», посиди там до закрытия, понаблюдай, понятно? И скажи Элен, что я, если сумею, приеду, но ты все равно сиди там, ладно? А поскольку я сорвал тебе свидание, за мной пятьдесят монет? Идет?
— Идет, — ответил Аль. — Всегда рад служить вам, Эд.
— Вот и отлично, — сказал Эд. — Сиди там и наблюдай. — И повесил трубку.
Аль знал, что имеет в виду Эд. Элен при случае любила выпить. По правде говоря, Эд даже поощрял ее в этом. Выпив, она становилась более забавной. Но сегодня, поскольку был праздник, она вполне могла напиться, а Эду вовсе не хотелось, чтобы она творила безрассудства, вешаясь на мужчин.
3
В Гиббсвилле все, у кого были деньги, заработали их на угле, на антраците. Жителям Гиббсвилла, когда они куда-нибудь выезжали, всегда трудно было объяснить, где они живут. «Я живу там, где добывают уголь», — говорили они, и собеседники обычно отзывались: «А, значит, возле Питтсбурга». Тогда гиббсвиллцы вдавались в подробности. Люди, которые обитают за пределами Пенсильвании, и понятия не имеют, что на свете существует два сорта угля: антрацит и битумный уголь, разработка которых тоже ведется совсем по-разному. Регион антрацита находится примерно между Скрантоном на севере и Гиббсвиллом на юге. Пойнт-Маунтин, где когда-то были созданы первые поселения, из которых потом вырос Гиббсвилл, — истинная радость для геологов, прибывавших сюда даже из Германии для изучения гиббсвиллского конгломерата, горной породы уникального формирования. Когда произошел геологический сдвиг, или как там называется это явление, когда обнажаются залежи угля, то он не распространился южнее Пойнт-Маунтин, поэтому уголь разрабатывается на северном склоне горы, а не на южном; а на восточном фасаде расположен гиббсвиллский конгломерат. Самые богатые в мире залежи антрацита находятся в тридцати милях от Гиббсвилла, и когда эти залежи разрабатываются, город процветает. Когда же шахты простаивают, город скучнеет, и начинаются разговоры о бесплатных столовых.
Регион антрацита в отличие от региона битумного угля — оплот профсоюзов. Профсоюз горнорабочих Америки — самая большая сила в этой стороне, и под его эгидой местный горняк живет жизнью цивилизованного человека по сравнению с горняком из районов, где уголь добывается открытым способом, как, например, возле Питтсбурга, в Западной Виргинии и в других западных штатах. После организации профсоюза горняков полиция на шахтах в бассейне антрацита стала столь маловажной, что о ней редко и упоминают. Кандидат в губернаторы штата Пенсильвания, если он хочет быть избранным, должен заручиться поддержкой профсоюза, а пенсильванскую полицию в регионе антрацита никогда не обзывают «черными казаками». Кандидат на любую политическую должность в этих местах не посмеет отдать в печать какие-либо плакаты или объявления, если на них не будет штампа профсоюза печатников. По инициативе профсоюза на шахтах Пенсильвании появилось лучшее в мире (хотя, по мнению профсоюзных руководителей, ему далеко до совершенства) законодательство по труду, а условия работы в 1930 году оставались вполне сносными, сохраняя то, чего удалось добиться во время забастовки 1925 года. Тогда профсоюз объявил забастовку, которая продолжалась 110 дней и была самой длительной забастовкой в истории горнодобывающей промышленности. Забастовка протекала мирно, если не считать нескольких мелких стычек, и шахтеры не голодали. Но сбыт антрацита резко упал, ибо внутренний рынок был нарушен навсегда. Тысячи домов стали обогреваться нефтью. Антрацит горит почти без дыма, и хозяева домов любили его, но во время забастовки он почти исчез, и раз уж установлен нефтяной обогреватель, зачем снова возвращаться к углю? Поэтому, когда после стодесятидневной забастовки 1925 года шахтеры антрацитовых шахт приступили к работе, спроса на уголь почти не было. В 1922 году тоже была затяжная забастовка, и после этих двух забастовок потребитель пришел к выводу, что на угольную промышленность нельзя надеяться. Казалось, в любой момент, когда профсоюзу заблагорассудится, будет объявлена забастовка, и уголь из продажи исчезнет.
Поэтому, когда в промышленности всей страны начался бум, в Гиббсвилле было относительно тихо. В благословенном 1929 году большинство шахт возле Гиббсвилла работало лишь три дня в неделю. Гудки каменноугольных шахт, более мощные, чем гудки пароходов, в пять и шесть утра теперь не ревели в долинах так, как до забастовки 1925 года. Добыча антрацита завершала свое существование.
Тем не менее в Гиббсвилле в 1930 году еще у многих водились деньги. По-настоящему богатые люди, в семьях которых всегда были деньги, продолжали их иметь. А торговцы, банкиры, врачи, адвокаты и дантисты, которые зарабатывали достаточно прилично, играли на бирже и ничего не откладывали. Мистер Гувер был инженером, а в краю угля инженеров уважают. Мужчины и женщины, которые покупали и продавали акции, верили его холодной толстой и морщинистой физиономии, как до этого верили холодной худой и морщинистой физиономии мистера Кулиджа, и в 1930 году 29 октября 1929 года продолжало считаться днем серьезных осложнений в делах.
II
Уильям Дилуорт Инглиш (степень бакалавра — колледж Лафайет, медицинское образование — университет штата Пенсильвания), отец Джулиана Мак-Генри Инглиша, как главный врач гиббсвиллской больницы получал 12.000 долларов в год. На эти деньги он и жил, доллар в доллар. Частная практика давала ему еще около 10.000 долларов, и обе эти суммы составляли больше, чем он мог потратить в течение года, конечно, если тратить благоразумно. Кроме того, у его жены Элизабет Мак-Генри Инглиш тоже был капитал, который в 1930 году дал доход около 6.000 долларов. В прежние годы доход был больше, но доктор Инглиш, вкладывая деньги жены в акции, оказался не прозорливее других мужчин, у жен которых нашлись деньги для игры на бирже.
Доктор Инглиш принадлежал к известнейшим семьям в Гиббсвилле. Его предки принимали участие в американской революции. На пальце он носил кольцо с едва различимым на нем шлемом, которое снимал во время операции. Адам Инглиш, один из его предков, появился в Гиббсвилле в 1804 году, через два года после вторичного основания города. (Насколько было известно, Гиббсвилл был заложен шведами в 1750 году, но шведы погибли от рук индейцев-делаваров, и не сохранилось даже шведского названия поселения.) Старый Адам Инглиш — как величал его доктор Инглиш, ведь он и вправду был бы изрядно стар, доживи он до 1930 года, — родился и вырос в Филадельфии, а в американской революции принимал участие не его отец, а еще дед.
Инглиши к шахтам прямого отношения не имели. Они, скорей, были связаны с железной дорогой между Филадельфией и Редингом. Когда-то железная дорога и уголь принадлежали одной компании. Что, по утверждению доктора Инглиша, было гораздо лучше, ибо в те дни, если человек имел отношение либо к железной дороге, либо к шахтам, всей семье разрешалось бесплатно пользоваться железнодорожным сообщением. Но доктор Инглиш не мечтал о возврате к тем дням, ибо это были дни, когда он учился в колледже и в университете. (Если гиббсвиллец упоминает об университете, значит, он имеет в виду только Пенсильванский университет и никакой другой.) Он редко вспоминал о тех днях, потому что, по его словам, лишь мраком и горечью были для него те времена, которые должны были бы считаться самыми счастливыми в его жизни. Он намекал, по-видимому, на лето после вручения ему диплома врача, когда его отец Джордж Инглиш вложил себе в рот ствол дробовика и голова его разлетелась по всему сеновалу. Доктор Инглиш считал отца трусом. Несколько раз в течение своей супружеской жизни доктор Инглиш говорил жене: «Не будь Джордж Инглиш трусом, он пошел бы к директорам и сказал бы им, как полагается мужчине: „Джентльмены, я пользовался банковскими деньгами для собственных нужд. Я готов работать не покладая рук, чтобы возместить эти деньги“. Уверен, что директоры оценили бы такое признание и они дали бы ему возможность искупить свою вину. Однако…» И супруга доктора, сочувствуя ему, пыталась его утешить, хотя и знала, что ее отец, например, постарался бы упрятать Джорджа Инглиша в тюрьму. Во всяком случае, он был против ее брака с Билли Инглишем. «Может, он и неплохой человек, — говорил ее отец, — не знаю. Но его образование оплачено ворованными деньгами. И этого для меня достаточно…» «Но откуда Билли было знать об этом?» — возражала она. «Он знает об этом сейчас», — не сдавался ее отец. «Да, знает, — соглашалась она, — и с нетерпением ждет возможности открыть частную практику, чтобы возместить каждую копейку». И он так и сделал. В течение десяти лет после окончания университета Билли Инглиш выплачивал деньги, которые его отец украл из банка. Жизнь их была нелегкой, особенно с появлением на свет маленького Джулиана. Правда, благодаря ее собственным деньгам, Джулиану не пришлось терпеть каких-либо лишений. Несмотря на то что мрак и горечь окутывали студенческие дни доктора Инглиша, Джулиана, хотя он и выражал желание учиться в Йельском университете, тоже отправили в Лафайет. И, по-видимому, из духа противоречия Джулиан не принял приглашения вступить в студенческий клуб, к которому принадлежал его отец, а стал членом совсем другого. К этому времени доктор Инглиш отказался от надежды, что Джулиан будет заниматься медициной. Он пытался внушить Джулиану, что «когда я умру, ты получишь практику, которую я создавал в течение многих лет. Не понимаю. Многие молодые люди в нашем городе лишились бы правой руки, только бы заиметь такую возможность». Бедный доктор Инглиш, говорили люди, такое трудное было у него начало, такая беда за спиной, а его единственный сын не желает воспользоваться предоставленной ему возможностью. Неудивительно, что у доктора такой суровый вид. И правда, у каждого свои беды.
Доктор был членом всех обществ в округе: окружного медицинского общества, медицинского клуба Филадельфии, гиббсвиллской торговой палаты, городского казначейства (директор), ассоциации детских приютов (пожизненный жертвователь), ассоциации христианской молодежи (директор), общества по изучению истории округа Лантененго, городского клуба (член правления), загородного клуба (член правления), гиббсвиллской Ассамблеи (приемная комиссия), объединения приходов Филадельфии, общества древних и арабских рыцарских орденов, ложи шотландских масонов и почетным членом еще какого-то сектантского общества. Кроме того, он был одним из директоров городского банка, гиббсвиллской компании по выдаче займов для строительства, городского отделения фирмы «Кадиллак», окружной лесозаготовительной компании и гиббсвиллской инструментальной фирмы. Он принадлежал к епископальной церкви, был членом республиканской партии, увлекался гольфом и стрельбой по летящей мишени. И все это помимо работы в больнице и частной практики. Конечно, частная практика у него теперь была меньше, чем прежде. Он сам мало-помалу отказывался от нее и специализировался в хирургии. Обычные недуги, а также принятие родов и удаление гланд он передал молодым врачам, которые только начинали свою деятельность.
Единственное, что он любил, кроме жены и сына, это — хирургию. Он занимался ею в течение многих лет, еще в те времена, когда вместо машин «скорой помощи» на шахтах были высокие черные фургоны, открывающиеся сзади и запряженные двумя черными мулами. От шахт до больницы фургон тащился почти целый день. Порой раненый истекал кровью и умирал в пути, несмотря на оказанную ему первую помощь. А иногда столько времени фургон трясся по ухабам, что обычный перелом осложнялся гангреной. Но если это случалось, доктор Инглиш приступал к ампутации. Даже когда гангрена была под сомнением, доктор Инглиш делал ампутацию. Он не любил сомнений. Если же случалась черепная травма и доктор Инглиш вовремя об этом узнавал, он обращался к человеку, которого ненавидел больше всех на свете: «Послушайте, доктор Мэллой, я велел подготовить операционную к пяти часам. Из Кольеривилла привезли человека со сложной черепной травмой. По-моему, это очень интересный случай, и было бы желательно, чтобы вы, если у вас есть время, тоже присутствовали». И Майк Мэллой во времена существования запряженных мулами фургонов «скорой помощи» обычно учтиво отвечал доктору Инглишу, что с радостью будет присутствовать. Доктор Мэллой облачался в белый халат, следовал за доктором Инглишем в операционную и фразами вроде: «Мне кажется так, доктор Инглиш» — или: «Мне думается этак, доктор Инглиш», направлял действия доктора Инглиша во время трепанации черепа. И так шло до той поры, пока доктор Инглиш не услышал, как одна хирургическая сестра сказала другой: «Сегодня будет трепанация черепа. Дай бог, чтобы Мэллой был поблизости, если Инглиш будет делать операцию». Сестру потом уволили, застав ее полуодетой в комнате практиканта. Подобное преступление она совершала много раз, но на него смотрели сквозь пальцы, потому что она разбиралась в медицине не хуже, по крайней мере, половины врачей в больнице, а в хирургии лучше многих хирургов. Но и без ее помощи доктор Инглиш из года в год продолжал оперировать, и несколько человек даже остались живы после трепанации черепа. Увольнение сестры имело одно последствие: доктор Мэллой перестал разговаривать с доктором Инглишем. «Ну, что тут можно сказать?» — спросил доктор Инглиш, рассказывая жене о странном поведении доктора Мэллоя.
III
С первого взгляда на отца Джулиан понял, что старик ничего не слышал про ссору в курительной загородного клуба. Доктор поздоровался с ним почти как обычно, коротко поздравив с рождеством, но Джулиан иного и не ждал. Все в порядке, подумал он, увидев, что белые усы старика не топорщатся, а вокруг глаз, укрытых за стеклами очков в роговой оправе, сбежались морщинки в улыбке, предназначенной только Кэролайн.
— Ну-с, Кэролайн, — сказал доктор, взяв одной рукой ее за руку, а другую положив ей на плечо, — позвольте мне помочь вам раздеться.
— Спасибо, папа Инглиш, — ответила она и, сложив подарки на стол в холле, разрешила старику снять с нее норковую шубу.
Старик повесил шубу на вешалку под лестницей.
— Мы не виделись, наверное, недели две, — сказал он.
— Да. Готовились к рождеству…
— Знаю, знаю. А мы на сей раз не очень много покупали. Я подумал и сказал миссис Инглиш, что тем, кому удобно, лучше дать деньги, они им нынче больше пригодятся…
— Док-тор! — раздался голос.
— А вот и она, — сказал доктор.
— С рождеством! — крикнула Кэролайн.
— С рождеством, мама, — повторил Джулиан.
— Наконец-то явились, — сказала миссис Инглиш, спускаясь по лестнице. — А я только собралась сказать, что надо вам позвонить. Ну как, весело было в клубе?
Джулиан заметил, что у отца изменилось выражение лица. Миссис Инглиш поцеловала Кэролайн, а потом Джулиана.
— Сначала выпьем коктейль, — сказала миссис Инглиш, — а потом попросим Урсулу подавать, пока все горячее. Вы опоздали. Что вас задержало? Неужели так поздно явились вчера домой? Как прошли танцы?
— У меня машина не заводилась, — сказал Джулиан. — От холода.
— Что? Не заводилась? — переспросил старик. — А я-то думал, что тот прибор у тебя в гараже…
— Машина была не в гараже. Я оставил ее на улице на ночь, — сказал Джулиан.
— У нас замело выезд, — объяснила Кэролайн. — Мы ведь живем почти в деревне. Снегу намело до крыши.
— Вот как? — удивился доктор. — Что-то я никогда не слышал про такие сугробы. Удивительно. Мне мартини, пожалуйста. А вам, Кэролайн? Тоже мартини?
— С удовольствием, — ответила Кэролайн. — А ты что будешь пить, Джулиан?
— Можете не спрашивать, — сказал доктор. — Он пьет все, и вам это хорошо известно.
— Видели нашу елку? — спросила миссис Инглиш. — Одни палки, а сколько с ними хлопот. Мне нравится голубая ель, но с ней хлопот еще больше. Когда детей в доме нет, по-моему, не стоит устраивать елку.
— У нас тоже есть маленькая елочка, — сказала Кэролайн.
— Джулиан, ты помнишь елки, которые мы устраивали, когда ты был ребенком? И вы, Кэролайн, наверное, приходили к нам на елку?
— Нет, по-моему, не приходила. Джулиан меня тогда ненавидел, вы забыли?
— Забавно, правда? — откликнулась мать Джулиана. — Действительно, если припомнить, вы правы. Он не любил играть с вами, но о ненависти не могло быть и речи, помилуй бог. Он вас боялся. И мы тоже. И до сих пор испытываем страх.
Кэролайн обняла свою свекровь.
— Правда, правда, мама Инглиш, — сказала она, — Джулиан меня ненавидел. Может, потому что я была старше.
— Зато сейчас этого не скажешь, — ответила миссис Инглиш. — Не скажешь, что он вас ненавидел, и уж, конечно, не скажешь, что вы старше. Джулиан, почему бы тебе не походить в спортивный зал? Ну-ка, повернись. Да, у тебя растет второй подбородок.
— У меня и так много забот, мама, — сказал Джулиан.
— Прошу, Кэролайн, — сказал доктор. — Попробуйте этот коктейль, а перед тем как сесть за стол, мы с вами выпьем еще по стакану.
— Мы все выпьем еще по стакану, — сказала его жена, — а лучше давайте возьмем наши стаканы к столу. Мне бы не хотелось задерживать девушек. Но это вовсе не значит, что вы должны проглотить свой обед. Вредно для желудка.
— Расщепление питательных веществ… — начал было старик.
— Доктор, прошу вас забыть про медицину, — сказала его жена. — Пищу надо как следует жевать — вот и все. Кто скажет тост?
Доктор поднял свой стакан.
— Да благословит всех нас господь, — сказал он.
И на мгновенье посерьезнев, они в задумчивости выпили свой коктейль.
IV
Усевшись в машину, Кэролайн с Джулианом помахали на прощанье доктору и миссис Инглиш, а затем Джулиан медленно снял ногу с педали сцепления, и машина тронулась. Часы на приборной доске показывали: 4:35.
Джулиан вынул из кармана рождественский конверт, который, когда они сели за стол, лежал у него на тарелке, равно как и второй конверт — на тарелке у Кэролайн.
— Посмотри, сколько там, — сказал он, передавая ей конверт.
Она открыла конверт и достала чек.
— Двести пятьдесят долларов, — ответила она.
— А у тебя сколько? — спросил он.
Она вскрыла свой конверт.
— Столько же, — сказала она. — Двести пятьдесят. Ей-богу, это уж слишком. Они чересчур добры.
Она вдруг замолкла, и он взглянул на нее, не поворачивая головы.
— В чем дело? — спросил он.
— Ничего, просто они такие хорошие. Твоя мать такая милая. Не понимаю, как ты… Ты представляешь, как она расстроится, узнав о твоей вчерашней выходке?
— Она моя мать, — возразил он.
— Да, и порой в это трудно поверить.
— Ты что, собираешься читать мне мораль всю дорогу домой? — спросил он.
— Нет, — ответила она. — Какой от этого толк? Что ты намерен делать в отношении Гарри?
— Гарри? Не знаю. Могу ему позвонить, — предложил он.
— Нет, этого мало. По-моему, лучше отвези меня домой, а сам поезжай к нему и лично извинись.
— Очень надо, — не согласился Джулиан.
— Как хочешь. Но если ты не поедешь, то больше ни на какие вечера я с тобой ходить не буду. А это значит, что я не пойду ни в один дом, куда мы уже приняли приглашение, и наш вечер тоже отменяется. Если ты полагаешь, что я намерена сделать из себя посмешище, ходить на вечера, где меня будут жалеть из-за твоего поведения, забудь об этом, Джу. Вот так.
— Ненавижу я это твое «вот так», — сказал он. — Хорошо, я поеду к нему. Он, наверное, уже забыл про всю эту историю, и мое появление только растравит его.
— Дай слово, что ты не будешь его растравлять. Ты ведь умеешь с ним обращаться, Джу, когда хочешь. Я зря сказала, что ты не умеешь. Умеешь. Прояви свое обаяние на английский манер, и он на это клюнет. Но прошу тебя, сделай все как следует, чтобы праздники прошли спокойно. Ладно, милый?
Тон ее стал совсем другим, и его взволновала ее серьезность. Становясь серьезной, она дурнела, но ей так редко хотелось чего-нибудь всерьез, что она превращалась в новую, необычную Кэролайн.
— При одном условии, — сказал он.
— При каком?
— Сделаешь?
— Как я могу обещать, когда не знаю что. Что за условие?
— Когда я вернусь домой, ты будешь в постели, — сказал он.
— Сейчас? Среди бела дня?
— Ты всегда предпочитала дневной свет.
Он положил руку ей на колено.
Она тихо кивнула.
— Девочка ты моя! — сказал он, уже испытывая благодарность. — Я так люблю тебя, что словами и не скажешь.
Она молчала весь остаток пути и даже не попрощалась с ним, когда вышла из машины, но он знал — так бывает всегда, когда они решают лечь, как только вернутся домой. Если они об этом договаривались, то она, пока они ехали, ни о чем больше не думала. Ее ничто не интересовало, и никто не мог ее отвлечь. Исчезала даже та энергия, что делала ее общительной и оживленной. В такие минуты она, казалось, сжималась в клубок, хотя в действительности оставалась такой, как была. Но как только они принимали решение, с той секунды, что она соглашалась, и до самого конца она была вся во власти чувства. И сидя за рулем машины, он убеждался вновь, как уже убеждался не раз, что в их любви с Кэролайн чувство играло главную роль. В Кэролайн жило столько же страсти, любопытства, желания познать неведомое и радоваться ему, как и в нем. Спустя четыре года она продолжала оставаться единственной женщиной, с которой ему хотелось просыпаться, лежать, сгорая от нетерпения, и вообще искать близости. Ее слова, которым он ее научил, и то новое, что они открывали друг в друге, — все это принадлежало только им двоим. По его мнению, именно из-за всего этого для него и была так важна ее верность. Когда он задумывался над тем, насколько важны эти слова и все остальное, он порой приходил к выводу, что сама по себе физическая сторона измены не столь уж существенна. Но может ли быть несущественна измена вообще?
Он остановился возле дома Гарри Райли, где тот жил вместе со своей вдовой сестрой и ее двумя сыновьями и дочерью. Это было приземистое строение из камня и кирпича с широкой террасой, опоясывающей дом с трех сторон. Он позвонил, и дверь открыла миссис Горман, сестра Райли, дородная темноволосая женщина с чувством собственного достоинства, которое никак не умалялось ее неряшливостью. Она страдала близорукостью, носила очки, но сразу узнала Джулиана.
— А, Джулиан Инглиш! Входите, — сказала она, предоставив ему самому закрыть дверь. Она и не старалась быть вежливой. — Вы, наверное, хотите видеть Гарри? — спросила она.
— Да. Он дома?
— Дома, — ответила она. — Пройдите в гостиную, я поднимусь в спальню и скажу ему. Он еще лежит.
— Если он спит, не надо его беспокоить, — сказал Джулиан.
Ничего не ответив, она поднялась по лестнице. Она отсутствовала минут пять.
— Он не может вас принять, — сказала она.
Он встал и посмотрел на нее. Она ничего не сказала, но в ее взгляде читалось: «Решайте сами, как поступить».
— Миссис Горман, вы хотите сказать, что он не хочет принять меня? — спросил Джулиан.
— Он велел передать вам, что не может вас принять. По-моему, это одно и то же.
— Я приехал извиниться за вчерашнее, — объяснил Джулиан.
— Понимаю, — ответила она. — Я сказала ему, что глупо делать из этого целую историю, но его не переубедишь. Он имеет право считать себя обиженным, если ему хочется.
— Да, знаю.
— Я сказала ему, что нужно было дать вам пощечину, когда вы выплеснули на него стакан с виски, но он ответил, что есть другие возможности поставить вас на место.
Она была безжалостно откровенной, но Джулиан подозревал, что она ему слегка сочувствует.
— Как вы считаете, может, мне подняться наверх?
— По-моему, это будет только хуже. У него синяк под глазом.
— Синяк?
— Да. Небольшой, но все-таки синяк. В стакане был лед. Вы, видать, размахнулись как следует. Нет, по-моему, вам лучше уйти. Сидя здесь, вы ничего не добьетесь, а он там, наверху, ждет, когда вы уйдете, чтобы, как только вы окажетесь на улице, как следует высказаться в ваш адрес.
Джулиан улыбнулся.
— Как вы считаете, может, после того, как я уйду и он выскажется, мне снова вернуться?
Лицо ее стало чуть сердитым.
— Послушайте, мистер Инглиш, я не хочу принимать чью-либо сторону. Не мое это дело. Скажу вам одно: Гарри Райли — человек обидчивый, и когда он обижается, ничего смешного в этом нет.
— Понятно. Что ж, спасибо.
— Пожалуйста, — ответила она, но до дверей его не проводила.
Он не оглянулся, хотя чувствовал, что из окна сверху на него смотрит Гарри Райли и с ним рядом, возможно, стоит и миссис Горман.
Доехав до дому, он оставил машину на улице и вошел в дом, а потом долго, очень долго снимал с себя шляпу, пальто, шарф и теплые ботинки. И медленно пошел наверх по лестнице, давая каждой ступеньке возможность исторгнуть свой звук. Это был единственный известный ему способ подготовить Кэролайн к новости о том, что Райли отказался его принять, и он чувствовал, что обязан это сделать. Было бы несправедливо по отношению к ней ворваться в дом, как будто все в порядке и Райли не таит обиды, а потом так разочаровать ее.
Он чувствовал, что она поняла его медленные шаги. Она лежала в постели — комната была озарена лучами заходящего солнца — и читала журнал. Это был «Нью-Йоркер», причем довольно старый. Он узнал обложку. Карикатура Ралфа Бартона: покупатели, у всех ужасно сердитые и недовольные лица, ненавидят друг друга и самих себя и свои покупки, а над ними венок с надписью: счастливого рождества. Кэролайн лежала на спине, согнув ноги в коленях и положив на них журнал, обложку и половину страниц она придерживала рукой.
Медленно закрыв журнал, она опустила его на пол.
— Ругался? — спросила она.
— Он не пожелал меня принять.
Джулиан закурил сигарету и подошел к окну. Она была с ним, он это знал, но это не приносило ему облегчения. На ней был черный кружевной пеньюар, который они называли «нарядом гетеры». И вдруг она очутилась рядом с ним, и, как всегда, у него мелькнула мысль: какая она маленькая босиком. Она взяла его под руку и тихонько ущипнула.
— Все в порядке, — сказала она.
— Нет, — тихо отозвался он. — Нет.
— Пусть нет, — согласилась она, — но давай об этом не думать.
Она погладила его по спине чуть ниже лопаток, а потом ее рука медленно спустилась по спине к бедрам. Он посмотрел на нее — она делала именно то, чего ему хотелось. Ее рыжевато-каштановые волосы еще сохраняли сделанную к празднику прическу. Она вовсе не была маленькой: ее нос доставал ему до подбородка, а ведь в нем было сто восемьдесят три сантиметра. Глаза ее лучились ласковым светом, улыбались этой ее особенной полуулыбкой. Она встала перед ним и прильнула к его губам. И не отнимая губ, вытащила его галстук из жилета, расстегнула жилет и только тогда отпустила. «Идем!» — сказала она. Она легла, уткнувшись лицом в подушку, и забыла про все на свете. Это было чудесно. Они оба это поняли. На сей раз она ответила ему полной взаимностью.
V
Было совсем темно, когда, наконец собравшись, Аль Греко отправился в «Дилижанс». Он купил сигареты и жевательную резинку и очень сожалел, что никто не видит, как он садится в двухместную спортивную машину Эда Чарни. Он любил отъезжать в этой машине от «Аполлона». Пусть эти морды, что слоняются вокруг, видят, в каких он отношениях с Эдом Чарни, не им чета.
Ему предстояло проехать восемнадцать миль по освещенному фонарями шоссе, где то и дело попадались крошечные поселки при шахтах. Дорога была вполне сносной, но Аль сообразил, что к тому часу, когда он пустится в обратный путь, ее снова занесет снегом. В поселках по обеим сторонам улиц высились целые сугробы. А между Гиббсвиллом и Таквой, соседним сравнительно большим городом в четырнадцати милях от Гиббсвилла, ему встретилось всего шесть человек, что свидетельствовало о холоде на улице. Во всех домах занавески были задернуты, и все эти чужеземцы — из каких только стран их ни принесло — сидели и пили свое пойло, этот самогон, что никак не могло вызвать одобрения Эда, ибо перестань они хлебать самогон, они принялись бы покупать спиртное у Эда. Но пока они этого, к сожалению, не делали. И праздновать-то рождество они тоже не имеют права: у них есть свое рождество, которое начинается вечером 6 января. В каждом поселке один дом глядел на мир незашторенными окнами, дом, принадлежащий врачу. В каждом городке был свой доктор, который жил в солидно отстроенном доме и держал во дворе «бьюик» или «Франклин». Аль давно заприметил не без пользы для себя, что врачи обычно оставляют какую-нибудь машину, будь то «бьюик», «франклин», «форд» или «шевроле», перед домом. Он частенько отливал бензин из докторских автомобилей и ни разу не попался.
Он мчался по шоссе и покрыл четырнадцать миль до Таквы за двадцать одну минуту. Его личный рекорд составлял двенадцать минут, но то было летом, да кроме того, он вез спиртное. Двадцать одна минута нынче — совсем неплохо. Однако нагонять время на участке между Таквой и «Дилижансом» он не стал. Слишком много поворотов, да и дорога идет в гору. Подъезжаешь к сравнительно крутому холму, влезаешь на него и думаешь, все в порядке. Ан нет, только тут, оказывается, начинается настоящий подъем. Но вот уж когда заберешься наверх, тогда до развилки, где и стоит «Дилижанс», остается несколько сот ярдов. Правда, если хочешь, можешь преодолеть еще ряд холмов и забраться повыше, потому что «Дилижанс» стоит на плоскогорье, в одном из самых холодных мест Пенсильвании. При «Дилижансе» существует и гостиница, такая же старая, как сама дорога. Необходимая вещь эта гостиница. В прежние дни влез на холм — значит, надо дать лошадям отдых, да и самому хлебнуть пунша. И автомобилисты любят останавливаться здесь по этой же причине. Само место взывает к остановке.
При въезде в гостиницу на столбе висела шестифутовой длины чугунного литья карета с четверкой коней. «Дилижанс» появился всего два года назад, считался новым, по гиббсвиллским понятиям, и Эд все время продолжал его совершенствовать. Какой-то деловой знакомый Эда прислал из Нью-Йорка декоратора, толстого розовощекого молодого человека. Местные шутники довели его до того, что он, бросив все, уехал обратно в Нью-Йорк, но Эд велел оставить его в покое, молодой человек вернулся и сделал из «Дилижанса» конфетку. Приезжие часто удивлялись, откуда в таком захолустье столь отличное заведение.
«Дилижанс», разумеется, принадлежал Эду, но управлял им Лис Лебри, бывший старший официант одного большого нью-йоркского отеля — какого именно, он не говорил. Лис был плотный француз, лет пятидесяти пяти, с седой головой и черными усами. Он мог разорвать пополам колоду карт и одним ударом разбить человеку челюсть. Умел он также готовить такие блюда, о которых и слышали-то лишь немногие обитатели Лантененго-стрит, а уж произнести их названия не мог почти никто. Про него рассказывали, что он наемный убийца. Аль Греко относился к нему с уважением.
— Здорово, Лис, — сказал Аль, входя в кабинет Лебри.
— Сдорово, — отозвался Лебри.
— Босс предупредил тебя, что я приеду? — спросил Аль.
— Сказаль, — подтвердил Лебри.
Левой рукой он макал сигару в коньяк, и казалось, будто не позволяет своей правой руке ведать, что делает левая. Правую руку он сохранял для жестикуляции.
— Дама отдыхает, — сказал он, показав наверх. — Когда Эд звониль, она била немношко не в себе.
— Она знает, что я должен приехать?
— Будет знать. По правде говоря, она била пьяной в стельку.
— Да ну? Она может…
— Она не выйтет из комнат. Я велел Мари стеречь ее. — Мари была гражданской женой Лебри. Так, по крайней мере, она сама утверждала. — Хочешь ее видеть? Она принялась пить с утра, как встала, еще до завтрака. Она не может это делать. Совсем не может пить. Так нет. «Сегодня рождество, и я дольжна выпить. Я дольжна напиться. Сегодня рождество». Черт бы ее побраль. Хорошо бы Эд увез ее в другое место. От нее больше беды, чем толку.
— Ясно, — сказал Аль.
— Ясно. Конечно, ясно. Если бы моя жена сделала то, что делает она, второй раз этого уже бы не слючилось.
— Ты что, Лис, не знаешь, как обстоят дела? — удивился Аль.
Лебри кивнул.
— Извини, — сказал он. — Ты ужиналь? Хочешь выпить?
— Нет, дай просто чашку кофе.
— «Кафе ройяль»?
— Нет, спасибо. Обычного кофе. И я сегодня не пью.
— Сочувствую. Сейчас я закажу кофе. — Он нажал кнопку звонка под столом и велел официанту принести кофе. — Сегодня все столы заказаны. Несколько компаний из Гиббсвилла и большой ужин у евреев из Таквы. Да еще этот деятель Донован. Хватает наглести заказывать на сегодня столь на десять человек. Дешевка.
— Он заплатит, — сказал Аль.
— Еще чего! Шикарным жестом вручит мне сотню, я дольжен его вежливо благодарить, а потом вернуть ему сдачу в десять десяток. Если официанты полючат чаевые, считай, им повезло. Дешевка он, этот сукин сын. Так и хочечся подсипать ему чего-нибудь в стакан. Я в жизни этого не делаль, но, коли сделаю, он будет первым.
— Нельзя это делать.
— Я знаю. Будешь сидеть за столом с Элен?
— Так, наверное, проще.
— Пожалюй. К тому времени, когда некоторые из наших гостей напольнят свое брюхо этим так называемым шампанским, мисс Хольман будет считать себя Мистенгет.
— Кем?
— Французской певицей. Ладно, придется тебе, парень, не сводить с нее глаз, и старайся, чтобы она тебя тоже видела и не забывалась. Сегодня рождество, друг мой. Сегодня она способна на все.
— Вот этого-то я и боюсь.
— Да? — усомнился Лебри.
4
Направляясь по Саут-Мэйн-стрит на юг, они ехали в клуб. Кэролайн курила и держала Джулиана за руку. Он отнял руку, чтобы погудеть идущему впереди «кадиллаку».
— Кто это? — спросила Кэролайн.
— Будущий покупатель, — ответил Джулиан. — Молодой Аль Греко.
— А кто он? Я слышала это имя. Чем он занимается?
— На посылках у Эда Чарни, — ответил Джулиан.
Идущая впереди двухместная машина свернула влево, на мост через Линкольн-стрит. Аль Греко, по-видимому, не слышал сигнала. Он не повернул головы и не погудел в ответ.
— А, это тот, что ездил в Филадельфию за шампанским. Достал он его? — спросила Кэролайн.
— Если мистеру Чарни нужно шампанское, тот, кому поручено его достать, обязательно достанет.
— Да ну, глупости. Почему его так боятся?
— И я его боюсь, — сказал Джулиан.
— Нет, не боишься. Ты никого не боишься. Ты большой и сильный мужчина. Ты мой супруг.
— Чепуху ты городишь, сестренка, — сказал он.
— Не говори никогда «сестренка», и ничего это не чепуха.
— А «расщепление питательных веществ» можно? — спросил Джулиан. — И мама тоже хороша. Ты слышала, как она запретила отцу читать нам лекцию? А ведь она и представления не имеет, о чем он собирался говорить.
— Держу пари, что имеет. Не такие уж женщины глупые.
— А я говорю, что она не имеет ни малейшего представления, почему ей не нравятся разговоры на медицинские темы. Звучат не очень аппетитно, что ли. Поэтому она предпочитает обычные слова. У тебя когда-нибудь было несварение желудка?
— Не твое дело.
— Было?
— Мне этот разговор надоел, — сказала Кэролайн.
— И мне, — заявил Джулиан. Некоторое время они ехали молча, а затем он спросил: — А когда мы заведем ребенка?
— Не знаю.
— Нет, серьезно, когда?
— Ты же знаешь. Пять лет скоро кончаются.
— Целых пять лет, — медленно сказал он. — А может, ты была права.
— Конечно, права. Посмотри на Джини и Чака. Женаты меньше двух лет, чуть больше года в действительности, а Джини скоро придется вставлять зубы. Представляешь, вставные зубы, а помнишь, какие у нее были зубы? У нее были чудесные крепкие белые зубы. Таких ни у кого нет.
— Кроме тебя.
— Пожалуй. Но у нее были зубы, как на картинке. Небольшие, ровные, и они прямо сверкали. Мои крупнее и не сверкают.
— Меня они ослепляют, — сказал он и выключил передние фары. — Вместо фар будем пользоваться твоими ослепительными зубами.
— Включи фары, дурачок, — сказала она. — Правда, это ужасно. Джини всего двадцать один год. Двадцать один, а она уже замужняя женщина. Замужняя женщина с ребенком. И…
— Не мужем. И с каким мужем.
— Вот именно! — сказала Кэролайн. — С Чаком. И это малышка Джини. Он не годится даже для…
— Для чего? Ну-ка скажи.
— Нет, я не шучу. Чак крутит с этой продавщицей из «Кресджа», а на днях за бриджем Барбара Шульц вдруг заявила: «По-моему, нечего так строго судить бедного Чака». Бедного Чака! «Если бы Джини старалась следить за собой, — добавила Барбара, — Чак не бегал бы за другими». Я жутко разозлилась. Она, наверное, где-то вычитала эту фразу. Я ничего не возразила, остальные тоже промолчали, но было понятно, что все думают. Дура эта Барбара, что так сказала. Она ведь только что не надела на Чака наручники, стараясь женить его на себе.
— Вот как? А я и не знал. Я слышал, что они встречались, но никогда не думал…
— Да? Могу тебе рассказать еще кое-что новое для тебя. Миссис Шульц была так уверена, что Барбара заполучит Чака, что заказала кругосветное путешествие на два лица…
— Но ведь она и ее старый хрыч сами поехали в путешествие.
— Поехали, но мама рассказывала мне, что была в конторе у мистера Шульца, когда…
— Черт подери! — взорвался вдруг Джулиан. Он остановил машину. — Опять цепь соскочила. Нужно поправить сейчас, пока я еще трезв.
Он вылез из машины и поправил цепь. Во время пятиминутной остановки они не разговаривали. Мимо проезжали машины, две-три останавливались, узнав Джулиана и его автомобиль, спросить, не нужна ли помощь, но он отвечал, что не нужна.
Они снова тронулись в путь.
— Так о чем мы говорили, малышка? — спросил он. — С Чаком мы покончили?
Молчание.
— В чем дело, лапушка? В чем дело?
— Послушай, Джу…
— Слушать? Видите ли, миссис Инглиш, одно из замечательных достоинств «кадиллака» заключается в том, что мотора почти не слышно. Позвольте мне продемонстрировать вам…
— Перестань кривляться.
— В чем дело? Опять я что-то сделал не так? Сказал что-нибудь? Господи, а я-то считал, что все хорошо.
— Все и было хорошо, но мне не понравилась одна твоя фраза. Ты даже не заметил, что сказал.
— Давай, родная, говори, что я сказал.
— Когда мы остановились, ты вылез из машины поправить цепь и сказал, что нужно поправить ее, пока ты еще трезв.
— А, — сказал он.
— Как будто…
— Понятно. Подробности излишни.
— Чего ты злишься?
— Я не злюсь. Нет, немного злюсь. Не знаю. Какого черта! Извини, я не на тебя.
— Прости, милый, я не собираюсь пилить тебя, но такие полчаса, как вчера, я просто не вынесу. Лучше умереть.
— Знаю. Извини меня, Кэлли. Я не напьюсь.
— Ты мой милый Джу, и я тебя люблю. Я не запрещаю тебе пить, ты это знаешь.
— Ага. Я обещаю.
— Нет, не обещай. Незачем. Не нужно. Тысячу раз ты бывал на вечерах и не терял головы. Пусть так будет и сегодня. Я сделаю все, все, что ты захочешь. Все. Знаешь, что я сделаю?
— Что?
— Мы улучим минутку, вернемся в машину и побудем в ней, как бывало раньше.
— Ладно, но… Да, это было бы здорово. Вот это да!
— Мы, как поженились, ни разу этого не делали.
— Делали. В Лейк-Плэсиде.
— Но тогда мы были не дома, а дома не делали. Ты хочешь?
— Да. А как насчет того самого? — спросил он.
Она не выносила названий противозачаточных средств.
— Наплевать. Пусть будет ребенок.
— Ты серьезно? — спросил он.
— В жизни не была более серьезной, — ответила она. — И есть лишь единственный способ это доказать.
— Правильно. Раз мы уже здесь. Раз уже прибыли сюда.
Они уже доехали до клубной стоянки.
— Ага.
— Моя любимая прекрасная Кэролайн, — сказал он.
— Не сейчас, — сказала она. — Я же сказала: улучим минутку.
Они вылезли из машины. Обычно Джулиан останавливал машину возле крыльца, где женщинам было удобно выходить из автомобилей, за рулем которых оставались их шоферы, мужья или кавалеры, но сегодня он позабыл про это. Он долго крутился по дорожкам, маневрируя между рядов автомобилей до тех пор, пока не сократил до минимума расстояние, которое предстояло пройти по снегу, и не подвел машину к террасе. Держась под руку и топая теплыми ботинками, они поднялись на террасу, а оттуда — в холл. Кэролайн сказала, что сейчас же спустится в зал, и Джулиан, снова пройдя через террасу, обошел дом, пока не добрался до мужской раздевалки.
Погода для вечера была самая подходящая. Чуть морозило, а покрытое снегом поле для игры в гольф, казалось, составляло единое целое с полями фермеров, что граничили с ним возле второй, четвертой и седьмой лунок. Летом поле для игры в гольф так аккуратно подстригали, что оно напоминало фермера, наряженного в воскресный костюм, среди фермеров в рабочих комбинезонах и соломенных шляпах. Но сейчас в темноте человеку, незнакомому с местом, было не определить, где кончаются владения клуба и начинаются пахотные земли. Насколько хватало глаз, весь мир был бело-сине-фиолетовым и холодным. В детстве родители и наставники внушают, что вредно лежать на снегу, но когда мир вот так окутан снегом и светом луны, трудно поверить, что это может причинить вред. И уж любоваться такой картиной совсем не вредно, а потому Джулиан глубоко вздохнул и почувствовал себя здоровым, ведущим правильную жизнь человеком. «Почаще бы выбираться на природу», — сказал он себе и пошел в раздевалку.
Со всех сторон летели приветствия, и он отвечал на них. Недругов у него здесь не было. Потом он услышал, как кто-то сказал: «Здорово, забияка!» Он посмотрел, кто это, хотя знал кто. Это был Бобби Херман.
— Привет, чудак человек, — отозвался Джулиан.
— Чудак человек? — привычно медленно протянул Бобби. — Господи боже, неужто у тебя хватает нахальства называть меня чудаком?
— Отстань ты от меня, — сказал Джулиан, снимая пальто и шляпу и вешая их в свой шкафчик.
Обязанность подтрунивать над Джулианом, по-видимому, была предоставлена Бобби.
— Господи боже, — опять начал Бобби, — чего я только в жизни ни делал, но, клянусь богом, ни разу не опускался до того, чтобы швырнуть человеку в лицо кусок льда и подбить ему глаз.
Джулиан сел за стол.
— Коктейль? Чистое виски? Виски с содовой? Что ты будешь пить, Джулиан? — спросил Уит Хофман.
— Пожалуй, коктейль.
— Вот здесь мартини, — сказал Хофман.
— Отлично, — ответил Джулиан.
— Игнорируешь меня? — продолжал Бобби. — Решил не обращать внимания? Будто меня нет? Что ж, ладно. Пожалуйста. Не замечай меня. Не обращай внимания. Мне наплевать. Но вот что ты обязан сделать, Инглиш: ты обязан пойти в зал и заплатить еще за один танец.
— Что? — переспросил Джулиан.
— Ты слышал, что я сказал. Из-за тебя сегодня здесь отсутствует один человек, а клубу нужны деньги, поэтому не забудь про лишние пять долларов, когда будешь платить за музыку.
— Кто этот тип? — обратился Джулиан к Уиту. Уит улыбнулся. — Кто его привел с собой?
— Со мной все в порядке, — отозвался Бобби. — Обо мне можешь не беспокоиться.
— Думаю, что даже во время депрессии приемная комиссия клуба не должна быть столь либеральной, — продолжал Джулиан. — Ладно уж, против евреев и негров я ничего не имею, а то и нескольких прокаженных можно принять. У них есть душа, такая же, как у нас с вами. Но вступая в клуб, все-таки надеешься, что будешь общаться с человекообразными существами, а не с пресмыкающимися. Или с насекомыми. Ну-ка повернись, Херман, я посмотрю, крылышки-то у тебя есть?
— Чего ты ко мне привязался? Я в полном порядке.
— То-то и оно, — заметил Джулиан. — Надо бы, чтобы у входа в клуб дежурили полицейские и не пускали таких, как ты.
— Хорошо, что полицейских здесь не было вчера. Правда, удивительно, как это их не вызвали. Их, или отряд морской пехоты, или…
— Опять эти разговоры о войне, — упрекнул его Джулиан. Никак не можешь слезть с этой темы, вот в чем твоя беда. Ведь Уит или, например, Фрогги, они же никогда…
— Совершенно верно, — воскликнул Бобби. — Когда началась война, я пошел на фронт. Я не из тех хлюпиков, что отсиживались в это время в колледжах, во всяких там Лафайетах или Лихайях, а по субботам гоняли чаи в клубах или приятно проводили время на занятиях по системе вневойсковой подготовки. Да, сэр, когда я понадобился дядюшке Сэму, я услышал его зов и отправился защищать демократию, а когда война окончилась, я перестал воевать. И мне не по душе люди, которые надели форму лишь в тысяча девятьсот семнадцатом году, а через тринадцать — четырнадцать лет после окончания войны, в тысяча девятьсот тридцатом году, воюют, швыряясь стаканами в клубе в присутствии именитых людей. Вот что делают отдельные личности. Ветераны тысяча девятьсот тридцатого года. Участники битвы в курительной Лантененго-клуба. Прием психической атаки.
Присутствующие хохотали, и Джулиан понял, что побежден. Он допил свой коктейль и поднялся.
— Неужто ты покидаешь клуб из-за нас? — спросил Бобби.
Джулиан, намеренно игнорируя Бобби, обратился к Уиту:
— Что случилось с сортиром? Чувствуешь запах?
Уит рассеянно улыбнулся.
— Идешь в зал? — спросил он.
— Пусть идет, — сказал Бобби. — А то знаешь каким он становится, когда у него в руках виски? Конечно, если в стакане коктейль, то это менее опасно. В коктейле нет кусочков льда, от которых получаются синяки…
— Ну, пока, — сказал Джулиан и вышел из раздевалки. Уже за дверью он услышал, как Бобби нарочито громко, чтобы Джулиан мог слышать, заявил:
— Знаешь, Уит, мне сказали, что Гарри Райли подумывает о новом «линкольне». Тот «кадиллак», что он приобрел прошлым летом, ему не по душе.
Раздевалка встретила эту шутку одобрительным хохотом.
Джулиан прошел через курительную и банкетный зал, где в нишах тоже размещались столики, в зал для танцев, а оттуда в холл, у подножья лестницы. В этом месте полагалось ждать свою даму. Джулиан опять обменялся приветствиями со множеством людей и особенно весело помахал Милдред Эммерман, которая и давала сегодняшний ужин. Это была высокая зубастая девица, капитан женской команды по игре в гольф. Ее отец, пьяница и повеса, обладал порядочным капиталом в недвижимости, а номинально считался фабрикантом сигар. Он являлся в клуб только в тех случаях, когда они с женой приглашали на ужин своих друзей или приятелей дочери. Милдред, возвышаясь над управляющим клуба Лошем, изящным для таких габаритов жестом указывала, на какое место за столом положить очередную карточку из пачки, которую держала в левой руке. Она, по-видимому, была единственной женщиной, которая не слышала о том, что произошло накануне. В Гиббсвилле знали, что ей можно рассказать все что угодно, не сомневаясь, что сплетня дальше не пойдет, потому что мысли Милл всегда были заняты, по-видимому, тем, как быстрее пройти в гольфе через деревья ко второй полосе. От ее улыбки Джулиану стало легче. Впрочем, ему всегда нравилась Милл. На мгновенье он испытал радость при мысли о том, как хорошо, что Милл не живет в Нью-Йорке, где ей сразу бы приписали слабость к женскому полу. В Гиббсвилле же она просто считалась любительницей спорта. Милая Милл!
— О чем ты задумался? — спросила внезапно появившаяся рядом Кэролайн.
— Мне нравится Милл, — ответил он.
— Мне тоже, — сказала Кэролайн. — А что, она что-нибудь сделала или сказала?
— Нет. Просто нравится, и все, — ответил он. — А я тем временем учусь, как реагировать на последствия.
— Какие?
— Мистер Роберт Херман сегодня в форме и крепко прошелся по мне насчет вчерашнего…
— О господи, где? В раздевалке? Там было много народу?
— Да. Уит с Фрогги и все прочие. Бобби потребовал, чтобы я заплатил музыкантам пять долларов и за Гарри. А потом принялся дразнить меня по поводу того, что война уже давно окончена или что-то вроде этого, а я, мол, ждал до тысяча девятьсот тридцатого года, чтобы принять участие в сражении, и что надо было вызвать полицию.
— Мда. Пожалуй, нам следовало ожидать чего-нибудь в этом роде.
— Почему? Тебе тоже что-нибудь сказали?
— Нет, не то чтобы сказали, Китти Хофман вошла в уборную, когда я…
— Господи, вы, женщины, даже в уборную и то ходите вместе. Почему всегда…
— Ты хочешь услышать, что было? Или собираешься снова устраивать сцену?
— Извини меня.
— Так вот, Китти — ты ведь ее знаешь — сразу выкладывает все, что думает. Она спросила, правда ли, что у Гарри подбит глаз, и я сказала: да, это так. Тогда она заявила, что Уит обеспокоен. Он тебе что-нибудь сказал?
— Нет. Он и не мог, потому что Бобби не закрывал рта. С Уитом у меня не было разговора.
— По-видимому, Уит знает, что Гарри вложил в гараж деньги.
— Конечно, знает. Это не секрет. По правде говоря, я сам сказал об этом Уиту. Да, сказал. Должен был сказать, потому что, когда прошлым летом Уит это узнал, он спросил, почему я не обратился к нему, и я ответил, что к нему и так все обращаются. Разве я не рассказывал тебе?
— Нет. Так вот, Китти сказала, что Уит обеспокоен, потому что в Гарри плохо иметь врага. Я тебе это говорила.
— Я помню. Ладно, хватит тут стоять. Вон Джин и Фрогги. Давай подойдем к ним.
Они подошли к Джин и Фрогги. Джин была лучшей приятельницей Кэролайн, а Фрогги принадлежал к числу лучших друзей Джулиана. После окончания колледжа возле Джулиана не было такого человека, которого можно было бы считать его самым близким другом. А тот, кто именовался так в колледже, сейчас жил в Китае, работал там в «Стэндард Ойл» и давал о себе знать приблизительно раз в год. В компании лучших друзей Джулиан чувствовал себя легко и надежно. Тридцатичетырехлетний Фрогги потерял на войне руку, и, может, поэтому Джулиан был с ним менее близок, чем с другими сверстниками Фрогги, которые тоже побывали во Франции. Джулиан, будучи моложе их лет на пять, во время войны учился в колледже, проходил военное обучение по системе вневойсковой подготовки и до сих пор терзался угрызениями по поводу того, что следовало бы бросить колледж и пойти в армию. С годами угрызения эти слабели, он считал, что они больше его не беспокоят, а оказалось, беспокоят. И всегда беспокоили при виде Фрогги, который в свое время был превосходным пловцом и теннисистом. С Джин Джулиану было легко. Они испытали друг к другу все чувства, которые можно было испытать. Как-то летом, много лет назад, Джин и Джулиан были безумно влюблены друг в друга. По окончании итого полугреховного романа, когда он действительно завершился, они питали друг к другу чувство гораздо более чистое, чем испытывают дети, и были готовы полюбить по-настоящему кого-нибудь другого. Джулиан знал — ему рассказала сама Джин — что с Фрогги она «перешла границу дозволенного» во время первого свидания, и честно верил, что рад за нее.
Они посплетничали о людях, которые гостят у таких-то, поспорили, придут ли на танцы из Рединга, обсудили, как выглядят местные дамы, поинтересовались, не спустила ли у Джулиана шина, — они видели, что его машина по дороге в клуб встала, — как здорово, не правда ли, что дороги так быстро очистили от снега; какой чудесный корсаж, возьми «Кэмел», какая разница; отец Милл выглядит хуже, чем когда-либо; про Эммерманов можно сказать одно: они уж не скупятся, когда устраивают вечер. Тем временем Милл, ее мать и отец в ожидании гостей заняли свои места у входа в танцевальный зал (когда мебель не убирали, это была гостиная). Не прошло и трех минут, как в холле вытянулась очередь жаждавших немного церемонно поздороваться с мистером и миссис Эммерман и обменяться дружеским приветствием с Милл. Оркестр «Королевских канадцев» из Гаррисберга под управлением Бена Рискина уселся на место и двумя ударами по басовому барабану заиграл «Дай мне что-нибудь на память». «Прошу тебя, не пей много», — сказала Кэролайн и пошла искать свою карточку за праздничным столом.
II
Праздничный стол стонал под поданным на десерт тортом. Ужин Эммерманов подходил к концу. До часа ночи мужчины, и молодые и старые, будут зорко следить за тем, чтобы Милл не оставалась без кавалера; после же часа те приглашения, что выпадут на ее долю, будут адресованы ей лично, а не ей как хозяйке вечера. Завтрашние газеты напечатают список гостей, а затем про ужин забудут. И на следующий год уже кто-нибудь другой будет давать ужин во время рождественских танцев в клубе. Теперь на целый год, по меньшей мере, Милл Эммерман была избавлена от обязанности устраивать большой прием.
За сегодняшний ужин, как сумели определить с первого взгляда почти все гости, клуб брал по два пятьдесят с человека. В клубе был назначен вечер танцев, поэтому приглашение на ужин получили все члены клуба. На ужин, подобный тому, какой давали Эммерманы, хозяйка могла договориться с управляющим подать гостям либо жареную курицу за доллар пятьдесят, либо жареную индейку за два доллара, либо филе миньон за два пятьдесят, и нынче подавали филе миньон. Денег у Эммерманов хватало, а положение их в Гиббсвилле было столь непрочным, что они были вынуждены угощать лучшим из меню. Сообразно с обычаем, Эммерманы не покупали вина и не платили за музыку. Подразумевалось, что мужчина, которому посылалось приглашение, явится на ужин с дамой. Холостяк, если он не был помолвлен, подтверждал получение приглашения своей визитной карточкой и тут же звонил хозяйке и спрашивал, чьим кавалером ему следует быть. Все было расписано в деталях заранее, причем хитроумнее, чем можно было бы ожидать. Среди девиц были «клуши», которых полагалось приглашать на многие приемы, и хозяйка знала, кого из мужчин ей надо просить сопровождать этих «клуш». Но в то же время каждая хозяйка понимала, что пользующемуся успехом привлекательному молодому человеку следует поручать эскортировать только пользующихся успехом привлекательных молодых девиц. Была и еще одна группа девиц — к ним принадлежала и сама Милл Эммерман — которые являлись на танцы обычно либо с супружеской четой, своими приятелями, либо с компанией из четырех — шести человек. Милл и подобные ей девицы могли сказать с точностью почти до фута, какое расстояние они пройдут в танце, и если это расстояние оказывалось длиннее предполагаемого, то они сами спрашивали себя, в чем дело. Ответ же обычно состоял в том, что какой-нибудь молодой муж, разозлившись на свою жену, хотел поведать об этом Милл, потому что она была «хороший товарищ». Все понимала. И не обижалась, когда ее бросали на полпути. Порой, конечно, на долю Милл и таких, как она, выпадали и настоящие неприятности, например, от кавалера, который выпил больше, чем следовало. Но какой бы косной ни казалась эта система, следует упомянуть несколько обстоятельств, говоривших в ее пользу: во-первых, к тому времени, когда девице исполнялось двадцать пять лет, она обычно была уже подготовлена, знала точно, что можно ждать от каждого танцевального вечера, на который шла. Лишь очень немногие из девиц, подобных Милл, отправлялись на вечер с глупой надеждой на то, что эти танцы будут чем-то отличаться от всех прежних. А среди кавалеров существовал один неписаный, молчаливый уговор: если гиббсвиллской девице из числа тех, что не пользовались успехом, удавалось заманить в клуб на танцы человека заезжего, то гиббсвиллские мужчины из кожи вон лезли, стараясь показать, что она у них нарасхват. В такой вечер каждый кавалер приглашал ее не раз, а по два раза, и в результате все «клуши», кроме уж самых неудачливых, выходили замуж за приезжих. А как только такая девица выходила замуж, те печальные времена, когда она считалась гадким утенком, разумеется, забывались и компенсировались тем, что в обществе она занимала место точно такое же, как и самые популярные из девиц. Но для этого нужен был брак, а не просто помолвка, и мужчина мог быть мерзавец из мерзавцев, глупым, дурно одетым, каким угодно, только не евреем. Да ни одна из гиббсвиллских девиц, принадлежавших к загородному клубу и Лантененго-стрит, и не могла бы выйти за еврея. Она бы не осмелилась.
К тому времени, когда молодой человек становился студентом колледжа, он четко знал, какое положение займет в клубной иерархии. Джулиан, например, уже много лет назад мог предсказать нынешний вечер: он будет сидеть за столом между хорошенькой девицей и «клушей». Привлекательным мужчинам или, по крайней мере, тем, кого в Гиббсвилле считали привлекательными, в обязанность вменялось ухаживать за «клушей», а в награду они получали возможность поухаживать за хорошенькой девицей. Хорошенькие девицы числом намного превосходили «клуш». Справа от Джулиана сидела Джин Огден, а слева — Констанс Уокер, которая танцевала всегда так, будто танец и есть вершина сексуального наслаждения, и состояла в дальнем родстве с Кэролайн.
В течение всего ужина мысли Джулиана то и дело возвращались к Кэролайн. Констанс, следуя уже давно переставшей быть забавной традиции, всегда называла Джулиана «кузен Джулиан» или просто «кузен». В перерыве между блюдами он пригласил Констанс на танец и в который уж раз подивился их с Кэролайн физическому сходству. Они были одного роста и одной комплекции, и приходилось согласиться, что у Констанс превосходная фигура. По его мнению, у нее было даже некоторое преимущество перед Кэролайн: он хуже знал ее, что ли. При ярком свете видно, вспомнил он, что у Кэролайн зад чуть висит. На левом бедре у нее оспинка, а вот есть ли след от прививки на бедре у Констанс, он не помнит, хоть и неоднократно видел ее в купальном костюме. Об этом он и думал, танцуя с Констанс, и вознамерился было уже спросить, делали ли ей прививку, как вдруг сообразил, что чересчур прижимает ее к себе и что она тоже чересчур и неспроста прижимается к нему. Ему стало стыдно и жаль Констанс. Мерзко так возбуждать девочку. И глупо самому так возбуждаться. Он медленно отстранился.
Но процесс сравнивания женщины, с которой он танцевал, рядом с которой сидел за столом, с женщиной, на которой он был женат и которая приходилась первой какой-то родственницей, доставил ему тайное удовольствие. На любом вечере, если только он не пил слишком много, ему обязательно требовалась какая-то игра или решение задачи, пока он, как казалось, лишь наблюдает соседей. Кэролайн исполнился уже тридцать один год, а Констанс еще училась в колледже и была, по-видимому, лет на десять моложе. Обе они были весьма типичны для своих колледжей: Кэролайн училась в Брин-Море, Констанс — в колледже Смита. Совсем простушка, она поступила в Смит и рискнула соперничать со способными еврейками за честь вступить в сообщество лучших студентов. Хорошенькие девушки, поступая в Смит, обычно занимались только перепиской со студентами из Йельского университета. Кэролайн была типичной девицей из маленького провинциального городка, получившей образование в Брин-Море: из частной школы в родном городке она перешла в хорошую подготовительную школу, а потом в Брин-Мор, сразу усвоив тамошний дух, а именно: склонность быстро взрослеть и легко восторгаться. Констанс знала все, а Кэролайн до сих пор пребывала в процессе узнавания: какой город столица Южной Дакоты, кто такой Майк Пингаторе[1], где находится Далхузи, в чем гандикап при игре в поло, из чего составляется коктейль под названием «Дилижанс». Почему его так заинтересовало образование этих двух молодых женщин, подумал он и вдруг нашел ответ: Кэролайн считалась образованной женщиной, ее образование было уже завершено и стало фундаментом ее личности, в то время как Констанс и другие вроде нее… О господи, какая разница? Констанс ему абсолютно безразлична. Но он был доволен, что сумел так точно охарактеризовать Кэролайн и ее образование. Ему захотелось рассказать ей об этом, увидеть ее реакцию, убедиться, что она согласна с ним. Он знал, что она скажет. Она скажет — и это, между прочим, правда — что она все годы твердила ему то же самое.
Гости поднялись из-за стола, и он пошел искать Кэролайн. Она стояла слишком далеко, он решил, что не стоит добираться до нее. Вот тут-то, как оказалось, он и допустил просчет.
Когда гости Эммерманов встали из-за стола, это отнюдь не означало, что все, кто ужинал в ресторане, тоже поднялись. Стол Эммерманов был самым большим и поэтому самым важным, однако в зале сидело еще много компаний, различных по составу и значимости. За одним столом ужинала тесная компания во главе с миссис Горман, сестрой Гарри Райли. Их было восемь человек: она сама, два доктора — оба ирландцы и католики — с супругами, монсеньор Кридон, пастырь церкви святых Петра и Павла, и специалист по уголовному праву Дж. Фрэнк Киркпатрик с женой из Филадельфии. У них тоже был ужин по два пятьдесят на человека, а шампанское они держали в ведре под столом, бросая более-менее открытый вызов параграфу 7 правила XI Устава Лантененго-клуба. Миссис Горман всегда присутствовала на больших танцевальных вечерах в клубе, приглашая, как и нынче, на ужин небольшую компанию. Ее гости после первых минут принужденной учтивости переставали обращать внимание друг на друга, ели молча, а за кофе, который подавался к столу, мужчины, откинувшись на спинку кресла, закуривали сигары и вместе с дамами совершенно откровенно наблюдали за гостями, веселившимися за большим столом. Наблюдая, они умудрялись все же не глазеть, и только монсеньор Кридон сидел сложив руки как-то по церковному на столе перед собой и то разглаживал фольгу от сигары, то рассказывал какую-нибудь историю тихим мелодичным голосом, произнося слова с выразительным ирландским акцентом. Он знал всех в Гиббсвилле и был членом клуба, но клуб интересовал его только как место для игры в гольф, а в ресторане он ни с кем не разговаривал, разве только если обращались непосредственно к нему. Его важность была напускной, но производила известное впечатление как на его знакомых, не принадлежавших к католической церкви, так и на собственных прихожан. Он постарел и приобрел философский подход к жизни раньше времени, потому что церковные политиканы обделили его самого саном епископа, а его приход, как и Гиббсвилл, епархией, которую город давно старался получить. Говорили, что кардинал ненавидит его за смелость и отчаянно противится тому, чтобы сделать церковь святых Петра и Павла собором, а отца Кридона епископом. Вместо этого ему дали сан монсеньора и сделали его благочинным и бессменным настоятелем церкви святых Петра и Павла, тем самым безмолвно дав понять, что ему следует прекратить всю деятельность, направленную на превращение церкви в собор. Это был удар как для него и зажиточных мирян его прихода, которые любили Кридона, так и для членов более влиятельного в угольной компании масонского братства, уважавших этого человека, несмотря на то что не могли его понять. «Хоть мы и принадлежим к пресвитерианской церкви, — говорили они, — но позвольте заверить вас, что в нашем присутствии никто не осмелится безнаказанно сказать что-либо дурное об отце Кридоне, будь то католик или некатолик».
Среди его прихожан были и такие, кто втайне возмущался участием монсеньора Кридона в общественной деятельности некатолических комитетов, но недовольство такого рода обычно разжигали «Рыцари Колумба», которые, поскольку угольной компанией заправляли масоны, восхищавшиеся монсеньором Кридоном и презиравшие «Рыцарей Колумба», считали, что их пастырю следовало бы почаще использовать свое влияние для протекции «Рыцарям». Он никогда этого не делал. Он пользовался своим влиянием, чтобы добиться от администрации улучшения жилищных условий шахтеров, чтобы получить денежную помощь для приходов более бедных, чем его собственный. А профсоюзники и служащие ненавидели монсеньора Кридона за то, что он был слишком близок к начальству.
Порой он пользовался своим влиянием, чтобы оказать помощь и протестантам. Он брал их на поруки, помогал найти работу. Он купил «кадиллак» у Джулиана, а не «линкольн» у представителя фирмы «Форд», хотя тот был католик. Но искупая оказанное конторе Джулиана предпочтение, он приобрел три «форда» для своих помощников. Три года назад он подъехал на своем «бьюике» к гаражу Джулиана, вошел к нему в кабинет и сказал: «Доброе утро, сын мой. У вас найдется нынче какой-нибудь славный черный „кадиллак“?» Он купил ту машину, что стояла в демонстрационном зале, заплатив за нее наличными. Машины его помощников ремонтировались и обслуживались фирмой «Форд», он же покупал шины и прочие детали в гараже Джулиана.
После того как гости встали из-за стола, Джулиану понадобилось в туалет, и по дороге он как раз прошел мимо компании миссис Горман. Он взглянул на миссис Горман, но она не заговорила с ним, в чем, впрочем, не было ничего необычного. Однако от сидевших за столом мужчин повеяло холодом. Киркпатрик вежливо наклонил голову, оскалив зубы, но врачи явно отвернулись, а монсеньор Кридон, на круглой синеватой физиономии которого над высоким воротником, украшенным чем-то лиловым, всегда при встрече с Джулианом появлялась грустная улыбка, на этот раз лишь кивнул и не улыбнулся. Джулиан понял это не сразу, ибо в своих делах с католиками часто забывал встать на их точку зрения. Однако к тому времени, когда он очутился в туалете один, до него дошло, что они все считали его оскорбительный поступок по отношению к Гарри Райли оскорблением себе. С какой стати он плеснул виски в лицо Райли? Только из желания оскорбить ирландца-католика. Они, разумеется, ошибаются, но он понял одно: если католики объявят ему войну, ему несдобровать. Во время избирательной кампании, когда соперничали Смит и Гувер, два человека, ювелир и торговец строительными материалами, громогласно заявили, что они члены ку-клукс-клана и выступают против Смита, ибо он католик. Из деловых кругов Гиббсвилла лишь эти двое высказались откровенно. И оба разорились.
Вытирая руки, Джулиан пришел к мысли, что хорошо бы поговорить с монсеньором Кридоном, и принялся ждать священника в раздевалке. Нажав кнопку, он велел Уильяму, официанту, который обслуживал раздевалку, достать из его шкафчика бутылку виски и поставить ее вместе с двумя стаканами, льдом и бутылкой сельтерской на столик возле шкафчика. Он налил себе виски, разбавил сельтерской и закурил сигарету.
И стар и млад — все, входя в раздевалку, отпускали шутки по поводу его одиночества. Вошел Бобби Херман, но не успел он открыть рот, как Джулиан велел ему заткнуться. На лицах двух молодых людей, когда они увидели второй пустой стакан и бутылку виски, явно отразилось подозрение, не объявлен ли Джулиану бойкот. Эта было ужасно смешно. Он видел, что они не хотят обижать его и не прочь выпить рюмку-другую, но желание не обижать его и желание выпить не могли пересилить страх перед общением с парией. Что такого, черт побери, я натворил? — думал он. — Плеснул виски в лицо человеку. Препротивному малому, которому, между прочим, давным-давно надо было плеснуть в морду. Разве Райли победитель конкурса на самого популярного мужчину? Да, если бы люди были откровенны, то большинство назвало бы Райли отвратительным человеком, выскочкой, нуворишем даже в Гиббсвилле, где пятьдесят тысяч долларов уже порядочное состояние. Джулиан припомнил некоторые отвратительные поступки, по-настоящему отвратительные, учиненные в клубе людьми, которых потом вовсе не заставили почувствовать, что они совершили святотатство. Один раз, например, не то Бобби Херман, не то Уит Хофман, не то Фрогги Огден — так и осталось неизвестным, кто именно, — захотел проверить, чистый ли спирт купил Уит. Кто-то из этой троицы (они все были вдрызг пьяны) поднес спичку к бутыли, и, прежде чем пожар погасили, огонь уничтожил стол, стулья, скамью и несколько шкафчиков. А в другой раз член заезжей команды гольфистов размахивал в раздевалке клюшкой, под которую угораздил Джо Шермерхорн. И остался со сломанной челюстью, без своих белоснежных зубов. Он, по-видимому, даже немного рехнулся, потому что, когда спустя два года его машина слетела вниз с моста через Линкольн-стрит, люди утверждали, что это самоубийство. Ставили ли это в вину заезжему гольфисту? Едва ли. Он продолжал появляться в клубе и пить вместе с другими. Был еще случай, когда Эд Клич, раздевшись догола, поднялся наверх в квартиру управляющего и, представ перед миссис Лош, предложил ей свои услуги. Это помнилось как отличная шутка. А сколько раз люди напивались до рвоты более или менее сильной? Была еще драка между Китти Хофман и Мэри Лу Дифендерфер: обе царапались и рвали друг у друга волосы. Китти услышала, как Мэри Лу сказала, что на Китти следует напустить полицию нравов. А один раз Элинор Холлоуэй — героиня многих интересных эпизодов в истории клуба — влезла на флагшток, в то время как пять молодых джентльменов, стоя у основания флагштока, проверяли подлинность слухов о том, что Элинор, которая родилась не в Гиббсвилле, от природы вовсе не блондинка. Был случай, когда наутро после небольшого неофициального вечера, устроенного в честь заезжей команды гольфисток, миссис Голдорф, миссис Смит, Тому Уилку, сыну преподобного мистера Уилка, и Сэму Кэмпбеллу, который обслуживал игроков в гольф, сделали промывание желудка. К тому же их нашли всех вместе не то на кровати, не то на полу в комнате Сэма над сараем, где хранился спортивный инвентарь. А в другой раз Уит Хофман и Картер Дейвис так разозлились на музыкантов нью-йоркского оркестра, которые потребовали слишком много денег за дополнительное время, что переломали все инструменты, а басовый барабан гнали вниз с холма, где расположен клуб, до шоссе. Кончилось все это кругленькой суммой судебного иска, известностью даже в Филадельфии и временным бойкотом клуба профсоюзом музыкантов. Часты были супружеские драки, а порой и не только супружеские. Картер Дейвис, например, подбил глаз Китти Хофман, когда она пнула его ногой в пах за то, что он сунул ее мордой в чашу с пуншем, потому что она обозвала его сукиным сыном за то, что он сказал ей, что она похожа на дохлую крысу. И так далее. Джулиан снова выпил и закурил очередную сигарету.
И еще были люди. Страшные люди, которым и не нужно было ничего вытворять, чтобы казаться страшными, они и так были хороши. Разумеется, обычно они чего-нибудь вытворяли, но нужды в этом не было. Существовала некая миссис Эмили Шоз, вдова покойного Марка А.Шоза, бывшего мэра Гиббсвилла и агента по продаже недвижимости, которому принадлежит честь застройки района Уэст-парка в Гиббсвилле. Миссис Шоз не принимала участия в деятельности клуба, но была его членом. В летние дни она приезжала в клуб и, сидя в одиночестве всегда на одном и том же месте на террасе, смотрела на играющих в гольф и теннис и купающихся в бассейне. Здесь же на террасе она выпивала бутылочку фруктового лимонада, а вторую просила отнести Уолтеру, ее шоферу-негру. Сидела она так с час, а потом уезжала, отправляясь, по-видимому, на загородную прогулку. В Гиббсвилле все были уверены, что с этим Уолтером у нее роман. Никто ни разу не видел, чтобы она разговаривала с Уолтером, не слышал даже «Доброе утро, Уолтер!», «Доброе утро, миссис Шоз!», но выглядело все явно подозрительно. В распоряжении Уолтера в любой час дня и ночи был закрытый «студебеккер». У него всегда водились деньги, он играл на скачках и считался хорошим клиентом в «Капле росы», где польским и литовским девицам был чужд дух расизма. Джулиан гордился тем, что не позволил миссис Шоз купить «кадиллак». Ей хотелось «кадиллак», или, по крайней мере, она готова была купить его в обмен на некоторое внимание — все очень мило — со стороны Джулиана. Из-за нее одно время Джулиану пришлось туго. Он не мог открыто заявить, что не хочет продать ей машину. И в конце концов решил эту проблему, сказав, что дает всего сто пятьдесят долларов за ее «студебеккер», который она отдавала ему в обмен на «кадиллак», а затем оплачивала разницу в цене между старой и новой машинами. «Студебеккер» в это время стоил в шесть раз дороже, но когда ее и это не смутило, он не поехал к ней демонстрировать автомобиль сам, а послал Луиса, прыщавого кривоногого мойщика машин. Миссис Шоз не стала менять свой «студебеккер» на «кадиллак». Еще был родной племянник Гарри Райли Фрэнк Горман, наглец каких мало. Фрэнк напивался на каждом вечере в ту же минуту, когда его мать отбывала домой. Из-за него она и ездила в клуб на танцы. Он учился в Джорджтауне, ибо его выставили из Форэма и Виллановы, не говоря уж о Лоренсвилле, нью-йоркской военной академии, колледже в Аллентауне и гиббсвиллской средней школе. Долговязый молодой человек, он был одет по последней студенческой моде, дававшей пищу газетным обсуждениям, ездил на спортивном «крайслере», владел енотовой шубой, аденоидами и средним умением играть в баскетбол. Был он крикун, неплохо дрался и принимал приглашения на вечера с таким видом, будто делал одолжение. Он был из тех молодых людей, кто знает свои права. Его дядя втайне ненавидел его и, говоря о нем с чувством, которое по ошибке принимали за горделивое смущение, всегда называл его сумасшедшим. Был еще преподобный мистер Уилк, из-за которого в клубе была облава на основании закона Волстеда[2]. Был Дейв Хартман, который вытирал свою обувь полотенцем для рук, в течение семи лет, по слухам, ни разу не нарушил правила, рекомендующего не давать на чай служащим клуба, и, будучи членом клуба сам, не позволял своей жене и дочерям вступить в него. Дейв был владельцем обувной фабрики, и клуб, по его словам, был ему нужен для деловых связей. А что проку от клуба для Айви и девочек, когда наш дом в Такве? Если бы мы жили в Гиббсвилле, тогда бы я рассуждал по-другому. Джулиан выпил стакан виски с содовой.
Ему хотелось еще и еще вспоминать про страшных людей — все они были членами клуба — и про людей нестрашных, но совершавших страшные поступки, ужасные поступки. Правда, теперь от этих воспоминаний легче не становилось, уверенность в себе не возвращалась. Сначала да, потому что многое из того, что пришло на память, выглядело куда хуже его собственного поступка. Взять, к примеру, Эда Клича. Его шутка могла бы иметь серьезные последствия для такой скромной женщины, как миссис Лош, а мистер Лош решил бы, что его жена сама поощряла Клича. И так далее. Но от перечисления всего, что натворили другие, легче не становится, ибо помнишь об этом только ты. Ведешь счет чужим грехам, сам будучи героем ужасной истории, занимающей твоих друзей и знакомых. Ты же им не скажешь: «А посмотрите на Эда Клича. А как насчет Картера и Китти? Или Китти и Мэри Лу? Чем я хуже миссис Шоз?» Ни Эд Клич, ни Картер, ни Китти, ни Мэри Лу, ни миссис Шоз не имеют никакого отношения к твоему делу. Еще двое молодых людей поздоровались с Джулианом, но эти даже не остановились в надежде, что он пригласит их выпить. И снова ему пришла на ум мысль, которая будоражила его в течение последних полутора лет. Ему уже тридцать лет. Тридцать! Этим ребятам лет по восемнадцать — двадцать. А ему тридцать. «Они и на вечеринку меня не пригласили бы, — размышлял Джулиан, — ибо считают, что раз мне тридцать лет, я слишком стар для них. А если бы я начал танцевать с одной из их девиц, они бы не возмутились, не вмешались, как если бы я был их сверстником, полагая, что я уже старый». Он убеждал себя, ни на минуту не веря собственным словам. Он считал себя таким же молодым, как они, только более возмужалым, ибо у него уже был опыт за плечами, определенное положение. Кому было тридцать, когда он был двадцатилетним юнцом? Когда ему было двадцать, тем, на кого он глядел снизу вверх, теперь сорок. Нет, это не совсем верно. Он выпил еще, говоря себе, что пьет последний стакан. Постой, о чем он думал? А, да. Когда мне было сорок… Чепуха какая-то! Хорошо бы, монсеньор Кридон внял зову естества. Он встал и вышел на террасу.
Стояла славная ночь. (Слово «славный» появилось в его лексиконе после чтения «Прощай, оружие!», но на этот раз возвышенность показалась ему к месту.) И, насколько мог видеть глаз, славный снег окутал почти всю землю. Славный снег лежал кругом, пока он был в доме, ужинал, танцевал с Констанс и Джин и сидел в одиночестве, опустошая один стакан за другим. Он вздохнул, но не слишком глубоко, зная по опыту, что этого делать нельзя. Вот что было настоящее — погода. Снег и то, во что он превратил все вокруг. Пахотные земли, которые когда-то, немногим более ста лет назад, а то и меньше, были пустыней, где обитали лишь кристально честные индейцы, пантеры и барсы. И сейчас еще уцелело кое-что из экзотики. Глубоко под снегом спали гремучие змеи, гадюки и медянки. Прогремел винтовочный выстрел, за ним второй, значит, показались олени, а в немецкой части Пенсильвании жили семьи, которые не говорили по-английски. Он вспомнил, что во время войны, когда была объявлена мобилизация, ему рассказывали про семьи, что жили на границе их округа с округом Беркс: они не только не слышали ничего про войну, но и в Гиббсвилле-то многие из них никогда не бывали. Из этого одного можно было сочинить целый рассказ. Жаль, что он не порасспросил о них поподробнее. И тут же принял решение разузнать побольше про родную землю, разведать про ее особенности. Почему это кентуккийцы считают, что только они истинные хранители старины? «Я люблю наш край», — заключил он.
— Добрый вечер, сын мой, — сказал чей-то голос.
Джулиан обернулся. Это был отец Кридон.
— Добрый вечер, сэр. Хотите сигарету?
— Нет, спасибо. Я курю сигары. — Из старого портсигара черной кожи священник вынул сигару и серебряным ножичком отрезал ее конец. — Как дела?
— Превосходно, — ответил Джулиан. — Нет, по правде говоря, далеко не превосходно. Вы, наверное, слышали о том, что я натворил вчера с вашим приятелем?
— Слышал. Вы говорите про Гарри Райли?
— Ага.
— Не мое это дело, конечно, — продолжал монсеньор Кридон, — но на вашем месте я не стал бы особенно беспокоиться. Не думаю, чтоб Гарри случайно не пришел на танцы, но человек он разумный. Идите к нему, извинитесь, покажите ему, что действительно считаете себя виноватым. Он позволит себя убедить.
— Я уже ходил. Миссис Горман не рассказывала? Я сегодня ходил к нему, но он не пожелал меня принять.
— Вот как? Что ж, в следующий раз, когда встретитесь, пошлите его ко всем чертям, — усмехнулся монсеньор Кридон. — Нет, не надо. А то это будет на моей совести. Служитель бога и разжигает вражду и так далее и тому подобное. Не знаю. Да вы, собственно, и не искали моего совета. Однако, если вы способны на минуту забыть о том, что я священник, то, строго между нами, Гарри Райли — хорошее дерьмо.
Оба расхохотались.
— Правда? — спросил Джулиан.
— Правда. Но если вы кому-нибудь проболтаетесь, молодой человек, я переломаю вам кости. Тем не менее таково мое мнение.
— И мое тоже, — сказал Джулиан.
— И мы оба правы, сын мой, — сказал монсеньор Кридон. — Гарри честолюбив. Что ж, Цезарь тоже был честолюбив. Честолюбивы многие. Я сам когда-то был честолюбив и за это хорошо получил в зубы. Честолюбие — неплохая штука, если знаешь, когда остановиться. Как утверждает «Уорлд», либо держи свое честолюбие при себе, либо наплюй на него. Да, честолюбие — неплохая штука, коли не становишься чересчур честолюбив.
— Вы читаете «Уорлд»?
— Разумеется. Я ее ежедневно получаю. Я, правда, республиканец, но вместе с «Леджером» мне доставляют и «Уорлд». Жаль, что Браун ушел из «Уорлд». А вы читаете «Уорлд»? Я, признаться, и не ведал, что торговцы «кадиллаками» умеют читать. Я думал, они только и заняты тем, что приходуют чеки.
— Из меня не готовили ни торговца «кадиллаками», ни чем-либо другим, отец мой, — сказал Джулиан.
— Вы говорите так, будто… Вы случайно не из неудавшихся писателей, а? Упаси бог.
— Нет, — заверил его Джулиан, — я вообще никто. Мне, наверное, следовало стать врачом.
— Видите ли… — Священник замолк, но его тон возбудил любопытство Джулиана.
— Что, отец мой?
— Надеюсь, вы не сочтете мои слова богохульством? Нет, конечно, не сочтете. Вы же протестант. Так вот что я вам скажу. У меня тоже бывают минуты, когда я жалею, что я священник. Вам это не кажется богохульством, ибо вас не учили верить, что призвание человека определяется свыше. Пойду-ка я, пожалуй, обратно в дом. Все забываю, что я уже старик.
— Не хотите ли выпить? — спросил Джулиан.
— С удовольствием, если еще не поздно. Наступает пост. — Он посмотрел на свои большие серебряные часы. — Все в порядке, время есть. Один стаканчик вместе с вами.
Удивительно, но никто не утащил бутылку виски, оставленную Джулианом на столе. Воры, а ворами могли здесь быть все без исключения, по-видимому, решили, что хозяин бутылки зашел в туалет и может застать их врасплох за кражей спиртного, что считалось большим преступлением.
— Шотландское виски? Превосходно, — оживился священник. — А ирландское виски вам нравится?
— Еще бы, — заверил его Джулиан.
— Я пришлю вам бутылку «бушмиля». Это не лучшее из ирландских виски, но и неплохое. А главное, чистое. Эд Чарни подарил мне на рождество целый ящик, одному богу известно почему. Мне нечем отплатить ему за этот подарок. Что ж, за ваше здоровье, и пусть этот год будет для вас счастливым. Обождите. Завтра день святого Стефана. Он был первым великомучеником. Нет, лучше выпьем за счастливый новый год.
— За ваше здоровье, — отозвался Джулиан.
Старый священник — интересно, сколько ему лет, подумал Джулиан — осушил свой стакан почти залпом.
— Хорошее виски, — заметил он.
— Тоже от Эда Чарни, — объяснил Джулиан.
— Бывает и он полезен, — сказал священник. — Спасибо и до свиданья. Завтра или послезавтра я пришлю вам «бушмиль».
Он пошел к выходу, немного сутулый, но крепкий на вид и хорошего сложения. Разговор с ним подбодрил Джулиана, а на воздухе он немного протрезвел. Фалды его фрака, рукава и штанины брюк все еще были холодными от пребывания на террасе, но чувствовал он себя отлично. И поспешил обратно в зал потанцевать с Кэролайн и другими.
Оркестр играл «Три словечка». Он отыскал взглядом Кэролайн, которая танцевала — подумать только — с Фрэнком Горманом. Джулиан без излишних церемоний перехватил ее.
— Мы с вами знакомы? — спросила Кэролайн.
— А как же! Неужто не помните? Удивительно.
— Где ты был? Я тебя везде искала, когда вышла из туалета. Куда ты делся? Почему не подождал меня у лестницы? Почему не пригласил на первый танец? Почему? Тебя целый час не было.
— Я очень мило беседовал с отцом Кридоном.
— С отцом Кридоном? Ничего подобного. Во всяком случае, недолго. Он почти весь вечер сидел с миссис Горман и ее гостями. Ты пил и угостил его, чтобы потом можно было, не солгав, сказать, что ты был с ним. Я тебя знаю, Инглиш.
— Ты очень ошибаешься. Он долго разговаривал со мной. И я узнал кое-что интересное.
— Что именно?
— Он считает Гарри Райли хорошим дерьмом, — сказал Джулиан.
Она промолчала.
— В чем дело? Я тоже так считаю. В этом вопросе у нас с Римом полное единодушие.
— К чему он это сказал? Что ты такое наболтал, что заставило его это сказать?
— Ничего я не наболтал. Я сказал только… Не помню, с чего началось. А, да. Он спросил меня, как у меня дела, я ответил — превосходно, а потом поправился, — нет, далеко не превосходно. Я стоял на террасе, а он вышел подышать свежим воздухом. Мы разговорились, и я сказал, что он, наверное, слышал про мою ссору с Гарри. Я рассказал ему, что заходил извиниться, но Гарри, мол, отказался меня принять. Тут-то Кридон и сказал, что, по его мнению, Гарри — хорошее дерьмо.
— Что-то не очень похоже на монсеньора.
— Я тоже так подумал, но он мне все объяснил. Он сказал, что разговаривает со мной не как священник, а просто как мужчина с мужчиной. В конце концов, моя дорогая, ведь он не обязан горячо любить всех своих прихожан, не так ли?
— Так. Что ж, остается только сожалеть, что ты все ему разболтал! Если даже он не пошел сразу к ним и не рассказал…
— О господи, сроду ты так не ошибалась! Отец Кридон — отличный мужик.
— Да, но он католик, а они поддерживают друг друга.
— Глупости. Ты из всего делаешь событие.
— Вот как? А что делаешь ты? Притворяешься, будто ваша ссора ничего не значит. Так, маленький обмен любезностями — и все. Ты очень ошибаешься, Джулиан.
— Понятно. Мы дошли до той стадии, когда я становлюсь Джулианом. Все ясно.
— Можешь ты меня выслушать? Ссора ваша не выветрится, как дым, и не забудется, и пора бы тебе перестать на это надеяться. Я стараюсь втолковать тебе то, что ты сам должен понимать: Гарри Райли в качестве врага страшен.
— Откуда ты знаешь? Откуда тебе столько известно о характере Гарри Райли, его мстительности и прочем? Извини меня, но ты мне порядком надоела с этим дерьмом.
— Как угодно, — сказала Кэролайн.
— Прости. Поверь, я не хотел тебя обидеть. Пожалуйста, прости меня. — Он обнял ее. — Свидание в полночь остается в силе?
— Не знаю.
— Не знаешь? Из-за того, что я так сказал?
— Ты ведешь нечестную игру, Джулиан. Впрочем, ты всегда так поступаешь. Сначала злишь меня, а потом отказываешься продолжать разговор и как ни в чем не бывало вспоминаешь про любовь и постель. Это — нечестно, потому что, как только я перестаю говорить, что люблю тебя, ты строишь из себя обиженного. Ты поступаешь гадко и делаешь так каждый раз.
Музыка смолкла, но почти тотчас же оркестр грянул «Может, это была любовь?». У музыкантов что-то не ладилось с темпом, и Джулиан с его превосходным слухом сразу же это уловил.
— Вот видишь? — спросила Кэролайн.
— Что?
— Я была права. Ты надулся.
— Ничего я не надулся. Хочешь знать, о чем я сейчас думал?
— Ну?
— Ты, конечно, разозлишься, но я думал о том, какой у нас отвратительный оркестр. Ну что, обиделась?
— Немного, — ответила Кэролайн.
— Я думал, как глупо экономить деньги на оркестре. Ведь для танцев самое важное — это музыка, правда?
— Больше нам не о чем говорить?
— Без музыки нет танцев. Это все равно, что играть в гольф дешевыми битами или в теннис долларовыми ракетками. Все дешевое никуда не годится, например, дешевая еда. — Он отстранился, чтобы насладиться впечатлением, которое произвели на нее его слова. — Или возьмем, к примеру, «кадиллак»…
— Хватит, Джу. Прошу тебя.
— Почему?
— Потому что я так хочу. Потому что нужно знать меру.
— В чем дело? Господи боже мой, до чего же ты сегодня кислая. Просишь меня не пить, я не пью. Ты…
— Что я?
— Ты просила меня не напиваться, и я ни в одном глазу. Хотя ты говорила, что пить вообще-то можно. Давай выйдем из зала. Я хочу с тобой кое-что обсудить.
— Не хочу я никуда выходить.
— Почему?
— Во-первых, холодно. А потом, просто не хочу.
— Вот это ты правду сказала. Означает ли это также, что наше свидание отменяется?
— Не знаю. Пока не знаю, — тихо сказала она.
Он молчал. Тогда вдруг она сказала:
— Ладно. Пойдем.
Они, танцуя, добрались до холла и, выбежав, бросились к ближайшему от террасы неизвестно кому принадлежащему автомобилю. Влезли в него, она села, плотно обхватив себя руками. Он зажег для нее сигарету.
— В чем дело, дорогая? — спросил он.
— Холодно.
— Ты намерена поговорить или будешь рассказывать, как тебе холодно?
— О чем ты хочешь говорить?
— О тебе. О твоем отношении. Я хочу понять, что тебя грызет. Я сегодня ничего такого не натворил, на что ты могла бы рассердиться.
— Только обозвал меня дерьмом.
— С ума сошла! Вовсе я тебя не обзывал. Это старик назвал Гарри дерьмом. Я же сказал, что ты мне порядком надоела с этим дерьмом, что вовсе не одно и то же.
— Ладно.
— И я извинился, причем совершенно искренне. Но дело не в этом. Мы уклоняемся от главного.
— Ты хочешь сказать, я уклоняюсь.
— Если угодно, да, именно это я имел в виду. О господи, в чем дело? Объясни, пожалуйста. Скажи, что произошло. Накричи на меня, сделай что-нибудь, но не сиди с видом великомученицы. Как святой Стефан.
— Кто?
— Святой Стефан был первым великомучеником, сказал мне отец Кридон.
— Вы, значит, беседовали на серьезные темы?
— В последний раз прошу тебя сказать, на что ты дуешься… В чем дело?
— Я замерзаю, Джулиан. Давай вернемся в дом. Надо было надеть пальто.
— Я поищу шубу в других машинах.
— Не надо. Пойдем в дом, — сказала она. — И зачем мы только вышли?
— Ты и не собиралась беседовать со мной, когда вышла.
— Да, не собиралась, но боялась, что ты устроишь сцену прямо в зале.
— Сцену прямо в зале! Ладно, можешь идти. Я тебя не задерживаю. Один вопрос только. Что я сделал? На что ты разозлилась?
— Ничего. Ни на что.
— Еще вопрос. Правда, может, лучше его не задавать?
— Задавай, — сказала она, положив руку на дверцу машины.
— Может, ты что-нибудь натворила? Влюбилась в кого-нибудь?
— Обнималась с кем-нибудь? — продолжила она. — Или переспала с кем-нибудь, пока ты тайком пил в раздевалке? Нет. Мое отношение, как ты выражаешься, — вещь гораздо более сложная, Джулиан, но об этом мы сейчас говорить не будем.
Он обнял ее.
— Я так люблю тебя. И всегда буду любить. Всегда любил и буду любить. Не делай этого.
Она подняла голову, пока он целовал ее шею и прижимался лицом к ее груди, но как только он положил руку ей на грудь, сказала:
— Нет, нет. Не надо. Пусти меня.
— Ты что, нездорова?
— Перестань об этом говорить. Ты отлично знаешь, что я здорова.
— Знаю. Я просто подумал, может, началось не в срок.
— Ты считаешь, что только этим и можно объяснить мое поведение?
— По крайней мере, это хоть какое-то объяснение… Может, все-таки скажешь, что с тобой?
— Слишком долго объяснять. Я ухожу. Как ты можешь держать меня здесь, когда на улице ниже нуля?
— Даешь мне отставку? Ладно, пойдем.
Он вылез из машины, в последний раз попытался обнять ее и, взяв на руки, донести до террасы, но она очутилась на ступеньках, словно не поняв его намерения. Она вошла в дом и тотчас поднялась наверх в дамскую комнату. Он знал, что может не ждать ее, она на это и не рассчитывает, а потому пошел в зал и присоединился к другим кавалерам. Он заметил Милл Эммерман и принялся дожидаться, когда можно будет пригласить ее или когда она очутится достаточно близко, чтобы перехватить ее у ее партнера, как вдруг с ним случилось что-то похожее на внезапный приступ мигрени: он перестал видеть людей и вещи, и тем не менее свет и все в зале жгли ему глаза. А причина этому заключалась в том, что в одно и то же мгновенье он вспомнил, что так и не добился у Кэролайн ответа по поводу свидания, и понял, что добиваться его незачем.
Затем он обрел если не зрение, то какое-то другое чувство, которое помогло ему добраться до раздевалки, где кому угодно на свете хватило бы спиртного, чтобы упиться.
5
Когда Кэролайн Уокер влюбилась в Джулиана Инглиша, он ей уже немного надоел. Случилось это летом 1926 года, года одного из самых незначительных в истории Соединенных Штатов Америки, в течение которого Кэролайн Уокер убедилась, что жизнь ее достигла предела бессмысленности. Прошло уже четыре года, как она окончила колледж, ей исполнилось двадцать семь лет, что считалось — ею, по крайней мере, — уже далеко не первой молодостью. Она заметила, что все больше и больше и в то же время все меньше и меньше думает о мужчинах. Такова была ее собственная оценка, как она знала, абсолютно верная и справедливая по существу. (Она не заботилась о том, чтобы выразить ее яснее.) «Я думаю о них чаще и думаю о них менее часто». Она прошла через различные стадии любви, взаимной и безответной, причем второй реже, чем первой. Мужчины, и притом интересные мужчины, постоянно влюблялись в нее, что не могло не доставлять ей удовольствия, и у нее хватало с этим всякого рода забот, чтобы не считать себя, положа руку на сердце, непривлекательной. Она жалела, что некрасива, но лишь до той поры, пока один милый пожилой филадельфиец, который писал портреты дам из общества, не сказал ей, что ему никогда не доводилось видеть красивой женщины.
В то лето у нее были три различных мнения по поводу собственной жизни после окончания колледжа. Она жила как одноклеточное существо, но вовсе не как амеба. Дни были похожи один на другой и все вместе составляли жизнь. И еще она думала об этих четырех годах как о листочках из календаря с праздниками на Новый год, День независимости, пасху, 31 октября, День труда. Взятые вместе, они насчитывали четыре года, то есть столько же, сколько она провела в Брин-Море, и, как и годы в колледже, они одновременно и тянулись и бежали, но тем не менее вовсе не были похожи на годы в колледже, потому что, как она чувствовала, колледж ей кое-что дал. Последние же четыре года казались пустыми и потраченными зря.
Они действительно ушли ни на что. Как и другие девицы, она начала учительствовать в гиббсвиллской миссии, помогать итальянским и негритянским детям овладевать знаниями, которые им давала начальная школа. Но работа эта ей не нравилась. У нее не было ни уравновешенности, ни уверенности в общении с этими детьми и вообще с детьми, и она чувствовала, что не способна быть учительницей. Она почти полюбила двух-трех учеников, но в глубине души сознавала, в чем кроется причина этой привязанности: дети, которые ей нравились, были больше похожи на детей с Лантененго-стрит, детей ее друзей, чем на других учеников этой школы. Было, правда, одно исключение: рыжий мальчишка-ирландец, который, она не сомневалась, проколол шины в ее машине и спрятал ее шляпу. Он никогда не называл ее мисс Уокер или мисс Кэролайн, как делали другие маленькие подхалимы. Ему было лет одиннадцать — миссия оказывала помощь только детям до двенадцати лет, — а физиономия у него была такая, какой ей предстояло быть, когда ему исполнится самое меньшее двадцать лет. Она его любила и в то же время ненавидела. Она боялась его, боялась его взгляда, который он не сводил с нее, когда не был занят какими-нибудь проказами. Дома, задумываясь о нем, она убеждала себя в том, что он ребенок, огромную энергию которого можно и должно направить на пользу общества. Он просто шалун, и его следует «исправить». В этом практически заключались все ее знания по социологии. Ей предстояло узнать кое-что новое.
Гиббсвиллская миссия занимала старое трехэтажное кирпичное здание в самой бедной части города и существовала за счет подаяний с Лантененго-стрит. С утра туда приносили малышей, за которыми в течение дня приглядывали девицы вроде Кэролайн и профессиональная медсестра. Затем во второй половине дня, когда в приходских и городских школах уроки заканчивались, туда спешили играть и читать дети в возрасте до двенадцати лет, а в шесть часов их отсылали домой, испортив перед ужином аппетит стаканом молока.
В один прекрасный день 1926 года Кэролайн попрощалась с детьми и обошла здание, проверяя, все ли заперто. Она надевала шляпу, стоя перед зеркалом в комнате администрации, как вдруг услышала шаги. И не успела она разглядеть, кто это — она заметила только, что ребенок — как две руки, обхватив ее за бедра, скользнули к ней под юбку, а рыжая головка зарылась в ее живот. Она шлепнула его и попыталась оторвать от себя, но прежде чем сумела это сделать, он уже потрогал ее своими гадкими пальцами. Она вышла из себя, принялась бить его, свалила на пол и пинала ногами до тех пор, пока он с плачем не выполз из комнаты и не убежал.
В последующие дни ее больше всего пугала мысль о том, что от этих грязных пальцев она могла подхватить какую-нибудь венерическую болезнь. Мальчишка перестал ходить в миссию, а она на следующей неделе ушла с работы, но еще долго думала, что у нее либо сифилис, либо еще что-нибудь. В конце концов, умирая от унижения, она обратилась к доктору Мэллою, рассказав о том, что произошло. Он очень внимательно осмотрел ее — он не был их семейным врачом — и велел прийти через день за результатами лабораторного анализа. А затем спокойно сообщил ей, что она имеет полное право выходить замуж и рожать детей, ибо ничем не больна. Когда она настояла на том, чтобы заплатить ему, он взял с нее пятнадцать долларов. Эти деньги он отдал, без ведома Кэролайн, матери рыжего мальчика, ибо был уверен, что мать такого ребенка возьмет любой подарок, не любопытствуя, чем он, собственно, вызван.
Это было первое в жизни Кэролайн неприятное столкновение с мужским полом. В последующие дни она много передумала и, когда спрашивала себя: «Почему он это сделал?», всегда приходила к одному и тому же ответу: именно этого и следует ждать от мужчин, ее и воспитывали, пугая именно этим. До нее дотрагивалось уже много мужчин, и некоторым она сама разрешала это делать. Но ни с одним мужчиной она еще не была близка и до этого странного случая с ребенком считала, что вполне владеет собой. После этого случая она полностью пересмотрела свои взгляды на мужчин и на любовь в целом, придя к выводу в результате неоднократного мысленного анализа «этого дня в миссии», как она его называла, что ей необходимо избавиться от своего невежества в вопросах секса. Она поняла, что у нее совершенно нет никакого опыта, и впервые начала задумываться над случаями, приведенными у Хейвлока Эллиса, Крафта-Эбинга и других психологов, а не считать их просто порнографией.
До того лета Кэролайн была серьезно влюблена два раза, хотя с той поры, как стала носить волосы наверх, постоянно была кем-нибудь увлечена. Первым объектом был ее дальний родственник Джером Уокер. Он родился и получил образование в Англии и появился в Гиббсвилле в 1918 году. Ему было лет двадцать пять, и он имел чин капитана в английской армии. Что же касается войны, то он, так сказать, с ней покончил: у него уже несколько раз укорачивали кость в левой ноге, заменяя ее сплавом серебра. В Соединенные Штаты, где ему не доводилось бывать прежде, его прислали обучать призывников современным приемам ведения войны. Когда он появился в доме Кэролайн, он был в отпуске, и гиббсвиллские девицы бросались ему на шею, его приглашали во все дома как завидного жениха. Он носил брюки чуть не по форме, а на набалдашнике трости у него была кожаная петля, которой он обматывал кисть руки. На нем был отлично сшитый мундир, а бело-голубая ленточка военного креста, который здесь был неизвестен, служила ему очень милым украшением. Небольшой рост его искупался тем, что он был инвалид, или «раненый», как выражались гиббсвиллские дамы и мужчины. Он бросил один внимательный взгляд на Кэролайн и тут же решил, что эта девушка в треугольной шляпе, высоких серых гетрах и хорошего покроя костюме представляет для него интерес. Он не сомневался, что месяца отпуска ему для этого вполне хватит.
Почти так и получилось. Отец Кэролайн давно умер, а мать ее была глухой, из тех глухих, что, не желая покориться своему недугу, отказываются научиться читать по губам или носить слуховой аппарат. В доме Уокеров на Саут-Мэйн-стрит обитали Кэролайн, ее мать, кухарка и горничная. И Джерри.
К тому времени, когда он впервые поцеловал ее, он почти было отчаялся завести с ней роман. Эта теплая комната в Гиббсвилле, штат Пенсильвания, была далеко-далеко от тех мест, где шла война, и ничего воинственного не было в словах «О Мари, ничего не говори», которые повторял и повторял патефон. Кэролайн, если не прислушиваться к ее ужасному акценту, вполне могла бы сойти за англичанку, сестру приятеля там, дома. Но когда она встала, чтобы сменить иголку и пластинку, он потянулся к ней и, взяв ее за руку, привлек к себе, посадил на правое колено и поцеловал. Она не сопротивлялась, в голове мелькнуло только: «Почему бы и нет?» Но поцелуй получился не очень удачным, ибо, стараясь держать голову под нужным углом, они столкнулись носами, и он отпустил ее. Она остановила патефон, вернулась и села возле него. Он взял ее за руку, она посмотрела на свою руку и, наконец, подняла глаза. Они молчали, и, когда она снова взглянула на него, на его лице играла ласковая улыбка. Она тоже улыбнулась, но несколько робко, а затем придвинулась к нему и сама его поцеловала. Но его уже терзали угрызения совести. Она вся была во власти чувства, а ему не давала покоя мысль, что все, что он ни пожелает, будет позволено.
Это продолжалось минуту, две, может, пять минут прежде, чем она овладела собой и склонила голову к нему на плечо. Она была смущена и преисполнена благодарности, потому что никогда прежде не испытывала ничего подобного.
— Может, закурим? — предложила она.
— Ты куришь?
— Тайком, но курю. Я только затянусь, а потом ты возьмешь сигарету.
Он достал из кармана серебряный портсигар, и она закурила, не очень умело держа сигарету, но отчаянно затягиваясь. Такая милочка она была, когда, сидя на диване, выпускала дым изо рта и ноздрей, слишком быстро расправляясь с сигаретой. Он забрал у нее сигарету и погасил, и в этот момент они услышали, как, подъезжая к гаражу, тормозит «бейкер-электрик», машина ее матери. Кэролайн встала и поставила на патефон «Бедную бабочку».
— Это довольно старая пластинка, — сказала она, — но я ее люблю, потому что в ней отличные синкопы.
Места, где вступал барабан, считались синкопами.
После этого они часто целовались: в прихожей, в буфетной, в ее двухместном «скриппс-буте», в котором сиденья размещались весьма своеобразно: водитель сидел почти на целый фут впереди пассажира, из-за чего целоваться было крайне неудобно.
Он уехал, так и не признавшись ей в любви и не добившись близости с ней. А через полгода умер от гангрены, и только спустя два месяца его семья вспомнила о необходимости известить их. Это обстоятельство чем-то умалило горе Кэролайн: он уже лежал мертвый в могиле, в то время как она продолжала думать о нем как о своем возлюбленном на всю жизнь и развлекалась с другими молодыми людьми, вернувшимися из Франции и Пенсаколы, Бостонского технического колледжа и военно-морской учебной базы на Великих озерах. Она пользовалась большим успехом и целовалась со многими с таким же пылом, с каким целовала Джерома Уокера, только теперь она знала, как и когда остановиться. Она вела весьма светскую жизнь, не нарушая заветы Брин-Мора, в отлично проводила время с молодыми людьми из колледжей. Те снова веселились вовсю, ибо война закончилась и не надо было испытывать угрызений совести из-за того, что ты не в действующей армии. Теперь можно было развлекаться в открытую. Она собиралась провести конец недели в Истоне, где учился в колледже Джу Инглиш, когда мать прочла ей письмо из Англии, которое в основном было изъявлением благодарности семьи Джерома Уокера за гостеприимство, оказанное, как они выражались, их мальчику в Гиббсвилле. Один раз упоминалась Кэролайн: «…и если вы и ваша милая девочка приедете в Англию, мы…» Ладно. Нет, не ладно. Она знала, вернее надеялась, что он не рассказал своей матери о ней хотя бы потому, что не хотел, чтобы его мать вообразила невесть что. Тем не менее по пути в Истон она была в угнетенном состоянии. А когда человек угнетен, ему свойственно делить свою жизнь на определенные периоды, и Кэролайн позднее всегда считала поездку в Истон окончанием детства. И, пока не влюбилась в Джулиана Инглиша, думала, что, развернись события по-иному, она вышла бы замуж за своего кузена и жила бы в Англии, а потому питала к Англии нежность. Тем не менее, когда в 1925 году она побывала в Европе, то не навестила родных Джерома. Ее путешествие было рассчитано всего на два месяца, и, кроме того, к тому времени она была влюблена в живого человека.
Джо Монтгомери можно было аттестовать по-разному. Пьяница. Змей-искуситель. Состоятельный молодой человек. Модник. Любимчик барышень. Пройдоха. Приказчик из «Бонда», Ветеран войны. Отличный парень. И так далее. Все это, в общем, не противоречило одно другому. А главная же его отличительная черта состояла в том, что в Принстоне он был знаком со Скоттом Фицджеральдом, и это делало его в глазах Кэролайн пришельцем из необыкновенной страны, населенной необыкновенными людьми, которых ей так хотелось увидеть и узнать. Она, разумеется, не понимала, что и сама была представительницей того круга, который, по ее мнению, олицетворял Джо Монтгомери и описывал Фицджеральд. Она лишь знала, что Гиббсвилл — ее родной город, но никак не считала его и его жителей достойными пера мастера.
Дом Джо Монтгомери был в Рединге, который отделяет от Нью-Йорка целый штат, но в действительности расстояние между ними не больше, чем между Хартфордом или Нью-Лондоном и Нью-Йорком, о чем, по-видимому, не ведает большинство жителей Рединга, не говоря уж о нью-йоркцах, но что считал само собой разумеющимся Джо Монтгомери. Его отец был так богат, что утонул на «Титанике», и о Генри Монтгомери, как, впрочем, о почти каждом втором мужчине из списка пассажиров судна, говорили, что он а) вел себя как герой и б) что капитану пришлось застрелить его, потому что он лез в спасательные шлюпки, предназначенные для женщин и детей. Про самого Джо Кэролайн смутно припомнилось только, что у него есть «статс-бэркэт», енотовая шуба, костюмы от «Братьев Брукс» и репутация неплохого в местном масштабе игрока в гольф. Он был приятелем Уитни Хофмана, был знаком еще с несколькими людьми в Гиббсвилле, но появлялся там редко.
Кэролайн знала его лишь понаслышке, когда в 1925 году, как раз перед ее поездкой за границу, они случайно столкнулись на свадьбе в Ист-Ориндж, где празднества длились целую неделю. Она была подружкой невесты, а он шафером, и у нее сразу поднялось настроение, когда он сказал: «Господи боже мой, меня вовсе не надо представлять Кэролайн Уокер. Мы с ней старые друзья. Правда, Кэролайн?» Самое лучшее из всего празднества был он, и она целовала его чаще и более пылко, чем других шаферов. Должно быть, и он это приметил, ибо провел в Нью-Йорке всю неделю перед ее отъездом в Европу. Свадебная суета закончилась в последнее воскресенье мая, а в следующую субботу ей предстояло отплыть на «Париже». Он попытался завладеть всем ее оставшимся временем, и это ему почти удалось. Он водил ее на спектакли — «Леди следует вести себя хорошо» с четой Астеров и Уолтером Кэтлетом, который она уже видела в Филадельфии, «Цена славы», «Роз-Мари», «Они знали, чего хотят» с Ричардом Бенетом и Полин Лорд, и на «Гарриковские вечера». Стояла удушливая жара, хотя шла всего первая неделя июня. Вся страна, казалось, жаждала умереть, и под водительством бывшего вице-президента, который однажды высказался по поводу того, чего Америке не хватает, многие действительно отправились на тот свет. Джо не мог примириться с жарой и то и дело взывал: «Господи!» — и после первого акта «Цены славы» без особого труда уговорил ее уйти. У него был с собой в городе автомобиль, красный спортивный «джордан», и он предложил ей поехать на Лонг-Айленд, в Уэстчестер, куда угодно.
— Я буду выкрикивать ругательства и расскажу несколько истории про войну, — сказал он, — и тебе будет казаться, что ты все еще на спектакле.
У него хватило ума или интуиции помалкивать, пока они не миновали черту города. Жара была страшной, нечем было дышать, и на лицах людей, встречавшихся с Кэролайн взглядом, играла глупая улыбка, словно они извинялись за погоду. Она догадывалась, что и сама расплывается в такой же улыбке.
Наконец они добрались до места на Лонг-Айленде, которое, по словам Джо, называлось «Джонс бич».
— Что на тебе надето внизу?
— Боже! О чем ты говоришь?
— Как о чем? Я полезу в воду только вместе с тобой.
Сердце ее стучало, колени дрожали, но она сказала: «Ладно». Ей ни разу не приходилось видеть взрослого мужчину обнаженным, поэтому, когда он вышел из-за машины со своей стороны и направился к воде, она с облегчением вздохнула, заметив, что на нем надеты трусы. «Входи, не жди меня», — сказала она. Ей хотелось, чтобы он был уже в воде, когда она выйдет из-за машины в лифчике и панталонах. Он понял ее и не смотрел в ее сторону, пока она не отплыла на расстояние в несколько метров.
— Что теперь будет с моей прической?! — сказала она.
— Теперь уж ничего не поделаешь, — ответил он. — Тебе не холодно?
— Сейчас нет.
— Жаль, что мы не развели костер. Я не сообразил.
— Ни в коем случае. Чтобы люди увидели костер и со всех сторон сбежались к нему. Слава богу, что ты этого не сделал.
Он вышел из воды первым.
— Не сиди в воде слишком долго, — посоветовал он. — Вытрешься моей нижней рубашкой. — Он пошел к машине, включил зажигание и подержал свою влажную от пота нижнюю рубашку возле мотора. — Выходи, — позвал он.
Она вышла, оттягивая, чтобы соблюсти максимум приличия, прилипшие к телу панталоны. Лифчик совсем не держал, и она была до слез зла на свою колышущуюся грудь. Как ни мило он ведет себя, наверняка он заметит ее «бюст».
— Брось стесняться, — сказал он. — Что я, никогда не видел голой женщины?
— Ну все-таки, — промямлила она, — ведь меня ты не видел.
— Чепуха. А то пропадет все удовольствие от купания. Иди поплавай еще, а потом вылезай без всякого стеснения. Или, по крайней мере, без стыда. Иди.
Она последовала его совету, и ей стало легче. Она вдруг почувствовала себя четырнадцатилетней девочкой. Или даже еще моложе. Смущение ее не покинуло, но страх исчез. Она вытерлась его теплой рубашкой.
— Не знаю, что делать с волосами, — пожаловалась она.
— Возьми. — Он бросил ей чистый носовой платок. — Может, это пригодится. — Но от платка толку было мало.
Он заставил ее надеть поверх вечернего платья свой смокинг. А потом они закурили и почти забыли про все неудобства.
— Если бы мы поехали на настоящий пляж или в бассейн, там, наверное, все было бы проще, — сказал он.
— Нет, хорошо, что не поехали, — ответила она.
— Хорошо? Мне так хотелось, чтобы именно это ты сказала.
— Да? Значит, хорошо, что сказала.
Он обнял ее и попытался поцеловать.
— Нет, — сказала она.
— Как хочешь, — согласился он.
— Не порть вечера, — сказала она.
— Этим не испортишь. Сейчас, по крайней мере. Я ведь подождал, пока ты оделась.
— И хорошо сделал. Поэтому ты мне и нравишься, Джо. Но даже сейчас не надо. И ты знаешь почему?
— Честно говоря, не знаю. Я не понимаю, о чем ты говоришь.
— Нет, понимаешь. Ты… Черт побери!
— Ты хочешь сказать, потому что я видел тебя раздетой?
— Ага, — ответила она, хотя до этой минуты считала, что в общем-то он не видел ее совсем раздетой. Теперь она жалела, что не разделась донага. Рано или поздно застенчивость нужно преодолеть, и с Джо случай был как раз подходящий!
— Ладно, — сказал он и убрал руку.
Они заговорили про ее путешествие в Европу. Это была ее первая поездка. Он сказал, что хотел бы поехать с ней, мог бы поехать через некоторое время, поводить ее по Парижу и так далее, но сейчас не может: должен быть примерным мальчиком, потому что пора добиваться чего-то и зарабатывать деньги. Жулик адвокат и глупость его матери значительно уменьшили состояние, оставленное его отцом. Поэтому он работает в отделении «Нэшнел Сити» в Рединге, получая такое жалованье, которое лишь демонстрирует ему его ничтожество. Но она не могла испытывать к нему большой жалости: она видела их дом и «роллс» миссис Монтгомери.
— Все это очень мило, — сказала она, — но нам, наверное, пора возвращаться в город. Далеко до него?
— Недалеко. Точно не знаю сколько. У нас еще есть время. Давай побудем здесь подольше. Ты ведь скоро уезжаешь и надолго.
— Но у меня еще масса дел, — сказала она. — Ты даже не представляешь сколько.
— Представляю. Полдюжины банных полотенец, шесть пар толстого шерстяного белья, дюжина носовых платков, два свитера. Школа обеспечивает постельным бельем, но мы рекомендуем — и так далее. И все это пометить несмываемым чернильным карандашом либо вышить метки.
— Но мне надо… Мне еще…
— Родителей настоятельно просят ограничивать детей в отношении карманных денег. Полтора доллара в неделю достаточно для удовлетворения основных нужд.
— Ах, Джо!
— Пользоваться мотоциклами категорически запрещается.
— Как насчет сигарет?
— Учащимся предпоследних и последних классов позволяется пользоваться табаком при наличии письменного разрешения от одного или обоих родителей.
— А я могла бы процитировать тебе правила, которые ты не знаешь, — сказала она.
— Какие, например?
— Женской школы.
— Ерунда. В случае если ученица в течение учебного года регулярно пропускает занятия или внеклассные мероприятия, следует представить справку от семейного врача на имя школьной сестры…
— Хватит, — сказала она. Она была смущена и рассердилась на себя. Сидит и болтает о самом сокровенном с мужчиной, которого она в действительности не знает. Второй раз за этот вечер он оказался для нее «первым»: он первым увидел ее раздетой (она имела серьезные и небезосновательные подозрения по поводу того, насколько непрозрачными были ее панталоны) и с ним первым она заговорила про «это». Она ненавидела все эвфемизмы, которые были в ходу, и вспоминала обычно принятый в терминологии Брин-Мора: «освобождена от занятий спортом».
Он вновь обнял ее и приблизил свое лицо к ее лицу. Он решил, что она сердится на него, и на мгновенье он действительно был ей безразличен. Но потом она прижалась к его плечу, протянула губы для поцелуя и откинулась на спинку сиденья. Он спустил с ее плеч бретельки платья и принялся целовать ее грудь, а она гладила его по голове. Она спокойно ждала, как он поступит дальше, догадываясь, что будет, и приготовилась не сопротивляться. Но она ошиблась. Внезапно он натянул бретельки обратно ей на плечи. Дыхание у него стало ровнее и глубже, как у бегуна, закончившего дистанцию несколько минут назад.
— У тебя еще не было мужчины? — спросил он.
— Нет, — ответила она.
— Правда? Прошу тебя, не лги.
— Правда.
— Ты любишь меня? — спросил он.
— Мне кажется, да.
— Сколько тебе лет? — спросил он.
— Двадцать пять. Двадцать шестой. Нет, уже двадцать шесть.
— Значит, ты решила, пока не выйдешь замуж, ни с кем не спать? Поэтому у тебя никого и не было?
— Наверное, — ответила она. — Не знаю. — И, прикусив нижнюю губу, добавила: — У меня ничего подобного еще не было.
Она обвила его шею руками. Он целовал ее.
— Хочешь ли ты выйти за меня замуж? — спросил он. — Или у тебя есть кто-нибудь?
— Нет, по-настоящему нет.
— Так ты согласна?
— Да, — ответила она. — Но ведь ты не собираешься объявлять о нашей помолвке прямо сейчас?
— Нет. Нам, наверно, надо вести себя разумно. Отправляйся в это путешествие, а через два месяца посмотрим, не разлюбила ли ты меня.
— А ты любишь меня? — спросила она. — Ты ведь этого не сказал.
— Я люблю тебя, — ответил он. — И ты первая, кому я это говорю в течение последних — сейчас тысяча девятьсот двадцать пятый — восьми лет. Ты мне веришь?
— Пожалуй, — ответила она. — Восемь лет. Значит, с тысяча девятьсот семнадцатого года. С войны?
— Да.
— А что тогда произошло?
— Она была замужем, — ответил он.
— Вы все еще встречаетесь?
— Последние два года нет. Она сейчас на Филиппинах. Ее муж служит в армии, и у них трое детей. Все давно кончено.
— Ты женился бы на мне, если бы у меня уже был мужчина?
— Не знаю. Честно, не знаю. Я не поэтому спросил тебя. Я хотел знать, потому что… Хочешь знать правду?
— Конечно.
— Если бы у тебя уже кто-нибудь был, я предложил бы тебе провести со мною ночь.
— И тогда ты, вероятно, не предложил бы мне стать твоей женой?
— Возможно. Не знаю. Но сейчас я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж. Хорошо? Смотри не влюбись там в какого-нибудь француза.
— Не влюблюсь. Я даже жалею, что мне нужно ехать, но понимаю, что это необходимо. — Она говорила трагическим шепотом.
— Почему?
— По очень простой причине. У меня есть своя теория. Я всегда говорила себе, что, когда полюблю так, что мне захочется выйти за этого человека замуж, прежде чем объявлять о помолвке, я стану с ним близка, потом некоторое время мы будем помолвлены и сразу же поженимся.
— Это означает, что ты ни разу в жизни не была влюблена.
— Нет, вовсе это не так. Не совсем так. Просто я не была влюблена с тех пор, как приняла это решение. С тех пор, как узнала кое-что про любовь. Господи! Эти часы правильные?
— Спешат на несколько минут.
— На сколько?
— Не знаю.
— Господи, ты понимаешь, который сейчас час, даже если они спешат на полчаса? Нам пора возвращаться. Мне ужасно не хочется, но прошу тебя, милый.
— Хорошо, — согласился он.
На полдороге в город ей на память пришло нечто такое, что заставило ее ахнуть, съежиться, почувствовать себя глубоко несчастной. Самая беда была в том, что об этом предстояло сейчас же сказать ему.
— Джо, милый, — начала она.
— Да?
— Я только что вспомнила ужасную вещь. Черт бы все побрал. Ах, если бы люди…
— В чем дело?
— Мы не сможем встретиться завтра вечером.
— Почему? Что-нибудь уже нельзя отменить?
— Нельзя. Мне следовало предупредить тебя об этом, но я не знала, что мы… Я хотела… А мы… Из Гиббсвилла приезжают проводить меня.
— Кто? Как его зовут?
— Он не один. С ним…
— Кто? Я его знаю?
— Возможно. Джулиан Инглиш. И с ним Огдены. По-моему, ты их знаешь.
— Фрогги? Конечно. Мы и с Инглишем раза два встречались. Он учится в колледже, да?
— Нет. Уже кончил.
— А ты в него не влюблена? Нет? Он ведь малый так себе. Жульничает, когда играет в карты. Увлекается наркотиками.
— Неправда! — воскликнула она. — Ничего подобного. Вот пьет он, пожалуй, больше, чем следует.
— Неужели ты не понимаешь, что я шучу, дорогая? Я ничего про него не знаю. Встреть я его, я не уверен, узнал бы я его. Наверное, все же узнал… Надеюсь, ты не влюблена в него?
— Я влюблена в тебя. Я в самом деле люблю тебя. И поэтому-то мне так неприятно. Хорошо, если бы ты смог быть с нами завтра, в мой последний вечер перед отъездом. Но мне кажется, что этого делать не стоит.
— Конечно, не стоит. Мистеру Инглишу может не понравиться.
— Не в этом дело. Я думаю не только о нем. Джин и Фрогги едут из Гиббсвилла в Нью-Йорк, специально чтобы проводить меня, и мы собирались как следует кутнуть завтра вечером. Сейчас меня это ничуть не радует, но отменить их приезд уже поздно.
— Да, черт побери, ты права. Ты исчезаешь как призрак, которого, может, и вовсе не было.
— Будешь мне писать?
— Ежедневно. Вандомская площадь, четырнадцать.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Потому что из двух туристических фирм ты должна была выбрать «Морган-Харджес», а не «Америкэн экспресс». Я буду писать каждый день, а по субботам телеграфировать. А что я получу взамен? Почтовую открытку, которую мне было бы стыдно показать собственной матери, шарф от «Либерти» и, быть может, данхиловскую зажигалку.
Они остановились и купили в аптеке расческу, чтобы она могла войти в «Коммодор», где остановилась вместе с Либ Мак-Крири и Из Стэннард, ее соученицами по Брин-Мору, которые отправлялись в путешествие вместе с ней. Как только автомобиль подъехал к тротуару, ветерок исчез, появилась жара, все кругом опять стало раздражать, и ей хотелось вернуться к себе в номер и лечь в ванну. Прощание их было несколько поспешным, и она не испытала никакого удовольствия, ибо чувствовала, что выглядит как страх божий.
Именно об этом он и упомянул в одном из своих первых писем. Он вынужден был оставаться в Нью-Йорке, сидеть в жаре, в то время как она наслаждалась прохладой на борту парохода и чувствовала себя человеком. Ее письма были пылкими, радостными, ласковыми, полными новой и внезапной любви. Вместе с ней плыли Николас Мэррей Батлер, Энн Морган, Эдди Кантор, Дженевьев Тобин и Джозеф И.Уайденер. Слова «интересно, люблю ли я его» были как припев — так часто она их произносила, — и она то и дело напевала про себя: «Интересно — интересно».
— Кого? Джо Уайденера? — спрашивала Либ.
— Его тоже зовут Джо.
— Джо Инглиша, который тебя провожал?
— Его зовут Джу. Джу — сокращенно от Джулиан.
— Кого же тогда?
— Ты его не знаешь, — отвечала Кэролайн.
— Нет, знаю. Это тот молодой человек, что привез тебя в отель в жутком виде.
— Именно.
Его письма, однако, не соответствовали ее настроению. В них проглядывали недовольство и раздражение, и, хотя она с жадностью перечитывала строки со словами любви, тем не менее вынуждена была честно признаться самой себе, что они больше похожи на постскриптум. Она оправдывала это жарой, царившей в Нью-Йорке и Рединге, и жалела его, о чем и писала в своих ответах. Всю ее первую поездку в Европу он был единственным человеком, по ком она скучала, с кем ей хотелось делить радость открытия новых стран. Она очень скучала по нему. А потом пришло письмо, которое испортило ее путешествие или, по крайней мере, разделило его на две части. Он исписал много страниц, но все это сводилось к тому, что много времени спустя она признала справедливым: «По правде говоря, моя дорогая, судьба свела нас вместе, и та же судьба разлучила вечером накануне твоего отплытия. Этим людям предначертано было приехать и забрать тебя у меня в тот вечер. Мне кажется, что, не будь их, ты бы применила на практике ту теорию, о которой рассуждала во время нашего купания. Но они приехали, правда? А поскольку так случилось, ты уехала, не применив своей теории на практике, а я после этого осложнил возникшую между нами ситуацию связью с другой девушкой. Поэтому, мне кажется, мы должны расстаться. Я чувствую себя ужасно…»
Она не поверила ему, а потом решила протелеграфировать, что связь с другой ничего не меняет. Она любила его и не меньше его жалела о том, что не провела с ним своего последнего вечера в Нью-Йорке. Если бы она могла с ним поговорить! Но такой возможности не представлялось, а от писем и телеграмм толку было мало. К концу того дня, когда пришло письмо, она наконец уяснила себе, чем же оно так потрясло ее (что, однако, ничуть не сделало ее менее несчастной): первую свою отставку она получила, насколько понимала, из-за того, что мужчина пытался быть с нею честным. Она сообразила это и впервые в жизни решила напиться. И в тот же вечер напилась в компании красивого студента-еврея из Гарвардского университета, которому суждено было сыграть в ее сексуальной жизни несколько своеобразную роль. Он продемонстрировал ей все возможности парижских развлечений, начиная от самых безыскусных и кончая «цирком». Все это вспомнилось ей только на следующий день, когда к ней, мучающейся в похмелье, пришли на память сцены, которые, она знала, ей присниться не могли. Она тут же решила собраться и уехать домой, но Из Стэннард спасла ее от безумия. Когда Либ Мак-Крири ушла за покупками, Из явилась к Кэролайн и села на ее кровать.
— Куда Генри водил тебя вчера?
— О господи, если бы я только помнила!
— Ты была так пьяна?
— О господи! — повторила Кэролайн.
— И ничего не помнишь?
— Очень мало.
— Он… Вы были в таком месте, где мужчина и женщина… Ну, знаешь?
— По-моему, да. Боюсь, что да.
— Он и меня водил туда. Я думала, что умру, когда мы вошли. Я его не понимаю. Я не была так пьяна, как ты. Я все помню. Все подробности. Но Генри я не могу понять. Он ни разу до меня не дотронулся. Его интересовала только моя реакция. Он не смотрел на них, он смотрел на меня. По-видимому, получал удовольствие от того, какое впечатление производили на меня эти люди. Пожалуй, не стоит больше общаться с ним и с его компанией. Он-то хочет, чтобы мы снова пришли к ним.
— Господи, как все это ужасно. Как ты думаешь, он что-нибудь сделал со мной? — спросила Кэролайн.
— Нет. Уверена, что нет. Ему доставляет удовольствие следить за нашей реакцией. Есть такие люди. Ты никогда себе ничего не позволяла, Кэлли?
— Нет.
— Я тоже нет, и, по-моему, люди вроде Генри догадываются об этом, лишь взглянув на нас. Ей-богу.
— Тогда зачем он… Как хорошо бы очутиться дома.
— Не беспокойся. Ты заметила, что Либ он не приглашает? Я давно знаю, что у Либ был роман, может, и не один. Значит, это касается только нас. Не говори ничего Либ, а если Генри станет слишком настойчив, мы можем уехать из Парижа. Дать аспирин или еще что-нибудь?
Кэролайн так напугалась, что старалась больше не напиваться. Остальную часть путешествия самое большее, чем она одаривала интересующихся ею молодых людей, говорящих по-английски, это согласием потанцевать с ними, и еще целый год страшный случай с Генри-Как-Его-Там и унизительный, разочаровывающий опыт знакомства с Джо Монтгомери влияли на ее выбор кавалеров: они должны быть людьми нравственными, лучше светловолосыми и ни в коем случае не обладать эффектной или чрезмерно привлекательной внешностью.
Дома, в Гиббсвилле, ей решительно нечего было делать, кроме как днем играть в бридж в женском клубе, а вечером развлекаться в смешанных клубах, пройти курс стенографии и машинописи в гиббсвиллском Деловом колледже, смутно надеясь, что на зиму, быть может, удастся уехать в Нью-Йорк, по вторникам принимать участие в играх в гольф и обязательном после них ленче, собирать пожертвования во время благотворительных базаров, быть шофером у собственной матери, которая никак не могла научиться водить машину с двигателем внутреннего сгорания, и, когда наступала ее очередь, устраивать вечера. Она старалась держать свой вес в пределах 115 фунтов. Коротко стриглась. Пила чуть больше, чем полагалось в обществе, и научилась умеренно сквернословить. Она знала, что считается самой привлекательной девицей с Лантененго-стрит. На танцах она не «шла нарасхват», как это порой бывает со школьницами, но успехом она пользовалась большим. С ней жаждали танцевать и совсем еще юные студенты, и мужчины до сорока, а то и старше. Ей никогда не приходилось делать вид, что она предпочитает посидеть с бокалом в руке, нежели танцевать. Другие девицы относились к ней дружески, но «хорошим товарищем» не называли и не слишком доверяли ей своих мужей и женихов. Собственно, ей-то они доверяли, а вот на своих мужчин не очень полагались.
К началу лета 1926 года она подвела итог и пришла к выводу, что находится в несколько затруднительном положении. Чаще других она встречалась с Джулианом Инглишем, Гарри Райли, Картером Дейвисом и с молодым человеком из Скрантона по имени Росс Кэмпбелл. Джулиан Инглиш уже превратился в привычку, и она подозревала, что он продолжает встречаться с ней, потому что она никогда ничего не спрашивает про его полячку, которую никто не видел, но все считали красавицей. Гарри Райли был внимательным и не жалел денег. Он так сходил по ней с ума, что даже проявлял самоотверженность. Картер Дейвис был уж чересчур ясен. Она не сомневалась, что может сказать, через сколько лет он бросит пить и приставать к молоденьким ирландкам на выходе из церкви после вечерней мессы, остепенится и женится на девице с Лантененго-стрит. «Но не на мне, — решила она. — Что это за муж, самая сильная страсть которого — бридж! И спортивный клуб! И футбол! Боже!» Самым подходящим кандидатом в мужья был Росс Кэмпбелл. Старше других, за исключением Райли, он выгодно отличался от гиббсвиллских молодых людей: выпускник Гарвардского университета, высокий, стройный, он, казалось, надел свежую сорочку — мягкую белоснежную сорочку с пуговичками в уголках воротничка — лишь минуту назад, а костюм не менял, по меньшей мере, года два. Он не был богат, но у него «водились деньги». У него были крупные крепкие зубы, а обаяние его в значительной степени проистекало из свойственной высоким людям обманчивой неуклюжести, хорошо поставленного голоса и гарвардского акцента. Само собой разумеется, как только он принялся ухаживать за Кэролайн, он вступил в члены их загородного клуба, и именно в этот момент она впервые заметила, что он, помимо всего прочего, еще и сноб. Он сказал ей, что намерен вступить в клуб. «Я попрошу Уитни Хофмана выдвинуть мою кандидатуру. И думаю, будет лучше, если он сам найдет второго рекомендателя. Я ведь больше никого здесь не знаю». Он знал других не хуже Уита Хофмана, но Кэролайн понимала, что только к Уиту Хофману он может позволить себе обратиться за одолжением, ибо Уит был самым богатым из гиббсвиллских молодых людей да еще с безупречной репутацией. Итак, кандидатура Росса была выдвинута мистером Уитни Стоукс Хофманом и поддержана миссис Уитни Стоукс Хофман; вступительный взнос — пятьдесят долларов, ежегодный взнос — двадцать пять долларов. Затем она заметила, что он несколько скуповат. Перед тем как подписать чек, он проверял принесенный ему официантом счет. И сам крутил себе сигареты, что можно было объяснить как желанием курить определенный сорт табака, так и желанием экономить деньги. А один раз, выиграв в бридж несколько долларов, он положил их в карман, заметив: «Как раз покрывают мои расходы на бензин и масло в этой поездке. Неплохо». Все это как-то не вязалось с тем, что следовало ожидать от молодого человека, жизнь которого посвящена «наведению порядка в семейном состоянии. Это моя обязанность. Мама и таблицы умножения-то как следует не знает». Я была права, думала Кэролайн, когда сообразила, что он не принадлежит к богачам из угольных районов. Кое-что в нем ей импонировало: его манеры, стиль, умение войти в дом с приятной улыбкой, которая в то же время говорила: «А что вы можете мне предложить?» Ей нравилось, что он не лез к ней с поцелуями, и нравилось так сильно, что она и не спешила выяснить, почему он так себя ведет. А поскольку она не спешила удовлетворить свое любопытство, то произошло нечто другое: она утратила к нему интерес. Наступил день, когда ей уже не надо было больше откладывать выяснение причины его безразличия, оно ее вполне удовлетворяло. Не состоялось никаких объяснений, потому что она сразу дала ему понять, что произошло: ей все равно, приедет он или не приедет в Гиббсвилл. Она ни о чем не жалела, хотя и видела, что ее приятели — а не только приятельницы — стали присматриваться к ней с боязнью и удивлением — ведь Росс Кэмпбелл так явно ею интересовался. Ей было жаль своих приятельниц, которые уже мечтали познакомиться на ее свадьбе с молодыми людьми из Нью-Йорка и Бостона, и она делала вид, что жалеет и себя. Ведь порой он ей так нравился, что у нее появлялось желание обнять его и прижаться к нему. Но она этого не сделала, и вся их дружба разладилась. И довольно скоро ей стало очень, очень легко думать об этой потере как о потере чего-то неодушевленного.
В то же время она нервничала и злилась на себя. Что-то не получалось, не выходило в ее отношениях с мужчинами, которые ей нравились. И мужчины были не те, и вели они себя как-то не так. Джером Уокер был с ней чересчур сдержан, потому что она была еще совсем девочкой. Джо Монтгомери ей нравился больше всех, но из-за обещания, данного другим людям, она не смогла провести с ним вечер накануне отплытия. Росс Кэмпбелл, к которому она не питала большого чувства, но за которого следовало бы выйти замуж, превратился в пустое место прямо на ее глазах. А больше никого и не было. То есть было много мужчин во главе с Джулианом Инглишем, с которыми она целовалась и обнималась и о которых потом думала с активной неприязнью. В целом она презирала всех знакомых ей мужчин, несмотря на то что могла вспоминать минуты, проведенные с ними в автомобилях, моторных лодках, поездах, на пароходах, на диванах, на террасах загородных клубов, на чужих вечеринках или даже на кровати в собственном доме чуть ли не с нежностью. И досадовала, что нет в ней ничего такого, о чем мужчины не знали бы, — хотя ни один из них не знал ее до конца. До сих пор чувства, которое рождалось в ней, было достаточно, чтобы… Она не заканчивала этой мысли. Но одно она решила твердо: если к тому времени, когда, ей исполнится тридцать лет, она не выйдет замуж, она выберет какого-нибудь мужчину и скажет ему: «Послушай, я хочу ребенка», а потом поедет во Францию или еще куда-нибудь и там родит. Она знала, что никогда это не произойдет, но одна половина ее существа грозила другой, что она так сделает.
Затем весной 1926 года она влюбилась в Джулиана Инглиша и поняла, что никого никогда не любила. Вот смешно-то. Смешнее и не придумаешь. Он жил рядом, приглашал ее повсюду, целовал на прощанье, то не замечал ее, то искал с ней встречи, а потом переставал замечать, ходил вместе с нею в школу танцев, в детский сад, в частную школу — она знала его всю жизнь: пряча, вешала его велосипед на дерево, намочила однажды штанишки у него на дне рождения, их вместе купали в одной ванне две старшие по возрасту девочки, у которых теперь уже свои дети. Он сопровождал ее на ее первый бал, прикладывал ей к ноге глину, когда ее укусила оса, разбил ей до крови нос и так далее. Для нее, оказывается, никогда никого другого не было. Не существовало. Она немного боялась, что он по-прежнему любит свою полячку, но не сомневалась, что ее он любит больше.
Сначала они не хотели признаться даже себе в том, что влюбились, и не придавали значения участившимся встречам вплоть до того дня, когда он пригласил ее пойти с ним на бал в честь Дня независимости. На такое празднество полагается приглашать за месяц вперед, причем приглашать девушку, которая тебе нравится больше всех. На этот раз он пригласил ее по собственной инициативе. А на первый в их жизни бал его мать велела ему пригласить ее. Бал в честь Дня независимости был не простым танцевальным вечером, и все дни между днем, когда она приняла его приглашение, и днем бала они об этом помнили. Девушке полагалось чаще, чем с другими, встречаться с тем, кто будет сопровождать ее на этот бал. «Ты теперь моя девушка, — говорил он. — По крайней мере, до окончания бала». Или она звонила ему и говорила: «Не хочешь ли поехать в Филадельфию со мной и мамой? Ты теперь мой кавалер, поэтому я звоню тебе первому, но ты вовсе не обязан соглашаться, если тебе не хочется». И когда он целовал ее, она чувствовала, что он хочет понять, насколько она опытна. Сначала их долгие поцелуи были именно такими: бесстрастными, ленивыми и полными любопытства. Они замирали в поцелуе, потом она откидывала голову и улыбалась ему, а он ей, а затем, не говоря ни слова, снова прижимали губы к губам. Так они и продолжали целоваться, пока однажды вечером, когда он проводил ее домой после кино, она не поднялась на минуту наверх и не увидела, что ее мать крепко спит. Он был в уборной на первом этаже и услышал, что она спустилась по черной лестнице и проверила дверь на кухню. Они вошли в библиотеку.
— Хочешь стакан молока? — спросила она.
— Нет. Из-за этого ты и ходила на кухню?
— Я хотела посмотреть, дома ли служанки.
— Дома?
— Да. Черный ход заперт.
Она протянула руки, и он обнял ее. Сначала он лежал головой у нее на плече, а затем она, дернув шнур торшера, погасила свет и подвинулась на тахте так, чтобы он мог лечь рядом. Он поднял ее свитер, расстегнул лифчик, а она расстегнула его жилет, и он снял его и вместе с пиджаком бросил на пол.
— Только… Только не забывайся, милый, ладно? — сказала она.
— Ты не хочешь? — спросил он.
— Больше всего на свете, любимый. Но я не могу. Ни разу не делала. Для тебя я это сделаю, но не здесь. Не… ты понимаешь. Я хочу в постели в спокойной обстановке.
— Ты ни разу этого не делала?
— До конца никогда. Не будем говорить об этом. Я люблю тебя и хочу быть с тобой, но здесь я боюсь.
— Ладно.
— Ах, Джу, еще раз. Почему ты так ласков со мной? Никто не мог бы быть таким нежным. Почему?
— Потому что я тебя люблю. Я всегда любил тебя.
— О, любовь моя! Милый!
— Что, родная?
— Я больше так не могу. У тебя есть это? Ну, ты знаешь.
— Есть.
— Как ты думаешь, все будет в порядке? Я так боюсь, но остановиться сейчас — это просто глупо. Правда?
— Да, родная.
— Я просто с ума схожу…
6
За столом сидели Лют и Ирма Флиглеры, Уиллард и Берта Доаны, Уолтер и Элен Шейферы, Харви и Эмили Зигенфусы, Немец (Ральф) и Фрэнни Снайдеры, Вик и Моника Смиты и Дьюи и Лоис Харгенстины. С того места, где он сидел, сбоку и почти позади оркестра, практически у барабанщика на коленях, Алю Греко было видно их всех. Он знал всех мужчин в лицо, Люта Флиглера и Немца Снайдера называл по имени, а с остальными просто здоровался, не добавляя имени, и они отвечали ему, не называя его ни Аль, ни Греко. Он был знаком с Ирмой Флиглер и, когда разговаривал с ней, величал ее миссис Флиглер. С Фрэнни Снайдер он тоже был знаком, и если бы разговаривал с ней, то мог бы называть ее Фрэнни, или Малышка, или как угодно, но обычно ограничивался лишь коротким «Привет!» и сдержанно кивал. Какого черта! Она была замужем, хоть и за этим Немцем, но все-таки, и, насколько Алю было известно, была добродетельна, как сама матерь божья (а матерь божья, порой думал Аль, вовсе и не была добродетельна), уже целых два года. Поэтому заговаривать с ней не имело смысла. Кто знает, что вообразит этот крикливый юнец, ее муж, если увидит их за беседой? И что натворит. Кроме того, нельзя судить о Малышке по одному вечеру два года назад. Быть может, это был единственный раз, когда она изменила своему горлопану, и обвинять ее нельзя. Она легко досталась Алю, можно сказать, легче других. Он знал ее еще по школе, но потом, когда они выросли, редко встречал ее на улице. А когда видел на улице, она говорила: «Здравствуй, Тони Мураско!», он же отвечал: «Привет, Фрэнсис!» А потом он прочел в газете, что она выходит замуж за Немца Снайдера, и пожалел ее, потому что знал, что представляет собой Немец: горластый куклуксклановец, который, частенько получая по морде за глупые шутки в адрес католической церкви, тем не менее всегда старался приударить за католичками, что ему и удавалось. Когда Аль прочел об их свадьбе, он решил, что Фрэнсис забеременела, но ошибся. Получилось так, что отец Фрэнсис, Большой Эд Кэрри, полицейский, застал свою дочь и Снайдера в несколько неловкой ситуации и потребовал от Снайдера либо жениться, либо умереть. Аль об том не знал. Но зато ему было известно, что вскоре после свадьбы Немец, которого девицы из «Капли росы» звали Ральфи, снова там появился. Он никогда не давал чаевых и считался одним из самых нежелательных клиентов заведения. Однажды, два года назад, Аль ехал через Кольеривилл и увидел Фрэнсис. Она ждала автобус. Он остановился.
— Подвезти тебя? — спросил он.
— Нет… А, это ты, Тони? — узнала его она. — Ты возвращаешься в город?
— Так точно, — ответил Аль. — Садись.
— Видишь ли, не знаю…
— Как угодно. Мне-то что… — И потянулся закрыть дверь.
— О, я хотела… Я поеду с тобой. Только ты высадишь меня где-нибудь…
— Садись, объяснишь по дороге, — сказал он.
Она села, и он угостил ее сигаретой. Она ездила в Кольеривилл к бабушке. Она охотно закурила, выпила и легко согласилась немного покататься. Кататься и вправду долго не пришлось: в полумили от шоссе между Гиббсвиллом и Кольеривиллом у плотины был сарай для лодок. Во всей этой истории ощущалась какая-то неловкость, вроде когда имеешь дело с родственницей. Он помнил Фрэнсис в школе маленькой девочкой, и вдруг в один прекрасный день совершенно неожиданно перед тобой женщина, причем с опытом и все такое прочее — вот в этом и крылась неловкость. Как будто нашел деньги на улице: не зарабатывал, не добывал… Должно быть, и она испытывала то же самое, потому что если уж кого не пришлось уговаривать, так это ее в тот раз. Но по дороге домой она сказала: «Если ты кому-нибудь проболтаешься, убью. Я не шучу». И было видно, что она не шутит. Она отказалась от новых с ним встреч и не разрешила ему ни звонить ей, ни пытаться увидеть. Она, казалось, чуть жалела о случившемся, но он не был уверен, не притворяется ли она и тут. Он часто вспоминал это. И вспомнил сейчас, заметив, что она смотрит, как Немец танцует с Эмили Зигенфус, просунув колено между ее ног и делая вид, будто они танцуют так же, как и все остальные. Сукин сын! Фрэнни — хорошая баба. Она нравилась Алю. А вот этот Немец — хорошо бы влепить ему как следует! И почему это женщинам (за исключением монахинь, весь женский пол он называл несколько по-другому) почти всегда достается какое-нибудь дерьмо? Очень редко им удается заполучить хорошего парня. Как Флиглер, например.
И тут он начал злиться на Ирму Флиглер. Интересно, соображает ли она, какой мировой парень у нее в мужьях. Наверное, нет. Наверное, считает, что ей так и положено. Вот вам пожалуйста: одна женщина замужем за подлецом, который ее бьет и обманывает, и уверена, что так и должно быть, а другой достался стоящий мужик, который и не думает шляться, и у нее нет даже сомнений, что иначе быть не может. Все женщины так привыкли иметь дело с дерьмом, убеждал себя Аль, что на это не ропщут, а если на их долю выпадает лучшая участь, то не теряют уверенности, что все может измениться к худшему. Черт с ними. Хорошо бы забыть про них.
Но в «Дилижансе» сделать это было трудно, ибо женщин тут полным-полно. Все танцзалы, ночные клубы, придорожные рестораны, магазины, церкви и даже публичные дома — все принадлежит женщинам. А хуже всего, вероятно, заведение вроде этого, где мужчины, напялив на себя обезьяний костюм и перерезав горло крахмальным воротничком, напиваются, не получая даже удовольствия от выпивки, потому что пили в присутствии женщин, отчего становилось совсем уж тошно. Раз есть оркестр, значит, женщины тут как тут, можете быть уверены. Женщины поют песни вроде: «Слышу ритм», «Три словечка», «Ты сведешь меня с ума», «Я думаю о милом», «Я так печальна, лишь по тебе тоскую, милый, по тебе, ах, что за радость тебе отдаться». «Отдаться, сука этакая!» — сказал Аль Греко и посмотрел через стол на Элен Хольман, которую он ненавидел сейчас в тысячу раз больше всех на свете. Весь вечер он исходил ненавистью. Сначала ему было ненавистно само поручение Эда Чарни: следить за Элен. Она превосходно знала, зачем он пожаловал, и вымещала на нем свою злость на то, что Эд остался дома с ребенком. И с женой. Элен, пожалуй, была единственным человеком, кто осмеливался открыто выражать свое презрение к Алю, и сегодня она измывалась больше обычного. «Ну и рождество у тебя», — заметила она. И пошло, пошло. Почему он не наладит себе жизнь? Что у него за роль? Да знает ли он, что он просто подпевала? Замечает он за собой странности? Какие странности? По-видимому, объяснила она, он гермафродит. И он был вынужден слушать эти бредни целых два часа без передышки, за исключением тех минут, когда она уходила петь. Но часов в десять — одиннадцать пыл ее остыл. Она перестала приставать к нему, решив применить другой метод.
На ней было платье с таким вырезом впереди, что он только пупка ее не видел. Когда она вставала, материал, атлас или что-то там другое, натягивался и грудь была видна лишь на одну треть. Зато когда она сидела напротив него, положив локти на стол и опершись подбородком на руки, платье было свободно, и при любом движении ему открывались ее соски. Она заметила, что он смотрит, а не смотреть он не мог, и улыбнулась.
— Вряд ли ты хочешь остаться без зубов, а? — спросил он.
— Кто же это сделает, позвольте поинтересоваться? — сказала она.
— Такие красивые зубки — и все к черту, а?
— Вот это да! Малышка Аль обиделся, потому что…
— Забудь про малышку Аля, девочка. И послушай меня для собственной же пользы. Умный понимает с полуслова.
— Я прямо трясусь от страха, — сказала она.
Внезапно желание у него пропало, но он поддался другой слабости.
— Перестань, слышишь? Я сижу здесь не по своей воле. Ты могла бы догадаться.
Она вонзилась в него взглядом.
— Тогда проваливай. Убирайся отсюда, дай мне повеселиться.
— Проваливай? Сию минуту. Ты что, спятила? Куда я уйду? Далеко мне придется пойти, если я смоюсь отсюда без приказания. Далеко. Да мне и не уйти. Как ты думаешь, что эта сволочь француз будет делать, если я двинусь к выходу? Думаешь, он меня выпустит? Как бы не так.
— Да? — улыбнулась Элен.
Что-то новое. Значит, Лис лезет к Элен, как Аль давно уже и предполагал. Но на это ему сейчас наплевать. Ему надо только, чтобы Элен вела себя прилично, иначе жди неприятностей от Эда.
— Мне велели, — сказал он, — и, нравится или не нравится это нам с тобой, я должен здесь сидеть.
— Понятно, — отозвалась она.
— И приказано смотреть, чтобы ты не раздвигала колени, девочка.
— Пошел ты! — разозлилась она. — Выпить-то, по крайней мере, можно?
— Нельзя. Ты уже сегодня один раз окосела.
— Хочешь потанцевать со мной? Должна же я веселиться, а не только стоять там и петь, теша похоть этих мерзавцев.
— Не хочу я с тобой танцевать, — отказался он. — Мне этого не приказывали.
— Боишься?
— Пусть так, — сказал он. — Хочешь убедить меня, что я боюсь? Боюсь, только оставь меня в покое.
Музыканты заиграли вступление к песне «Вся целиком» из ее репертуара. Она встала и медленно двинулась к эстраде, где размещался оркестр.
— Как, она говорит, ее зовут? — спросила Эмили Зигенфус.
— Элен Хольман, — ответил Дьюи Хартенстин.
— Хольман? Вот нахалка! — возмутилась Эмили.
— Почему? — спросил Вик Смит.
— Потому что это фамилия настоящей певицы. Либи Хольман. Правильно? Либи? Или Лиди. Нет, Либи. Да, Либи Хольман. У нее есть свои пластинки, — объясняла Эмили.
— У Элен столько же прав на эту фамилию, сколько и у Либи Хольман, — сказала Ирма Флиглер.
— Нет у нее таких прав, — возразила Эмили.
— Есть, — упорствовала Ирма. — Либи Хольман — тоже не настоящее имя.
— Да? — Удивилась Эмили. — А откуда ты знаешь, Ирма?
— У меня есть друзья в Цинциннати, штат Огайо. Вернее, у Люта. Лют!
— Что? — спросил Лют.
— Что нам рассказывали эти твои приятели из Цинциннати, штат Огайо, помнишь, у которых двое детей умерли от менингита…
— Менингит спинного мозга, — сказал Лют, который разговаривал с Уиллардом Доаном.
— Я знаю, — ответила Ирма. — Как их фамилия?
— Шульцы. Гарри Шульц. А что? Позвонить им и пригласить сюда или что?
— Очень остроумно. Как по-настоящему зовут эту певицу Либи Хольман?
— Чего же ты сразу меня не спросила? — сказал Лют.
— Хватит. Скажи как.
— Фред. Ее настоящая фамилия Фред, — ответил Лют.
— Уф! Никогда не скажет сразу, — заметила Ирма, — несет какую-то чушь, остановиться не может. Во всяком случае, эти приятели, Шульцы из Кливленда…
— Ты только что сказала, что они из Цинциннати, — возразила Эмили. — По-моему…
— Пусть из Цинциннати. Хорошо, из Цинциннати. Из города, в котором родилась эта Хольман. Одним словом, они из того же города, что и она, и они назвали нам ее настоящую фамилию.
— Фред, значит, — повторила Эмили. — Все равно не верю. И ничего вы этого не знаете. — Эмили пила уже четвертый бокал.
— А мне она нравится, — заметила Фрэнни Снайдер. — Я люблю слушать, как она поет.
— Любишь? — переспросила Эмили. — Сидишь здесь и утверждаешь, что тебе правится такой голос? Да ты с ума сошла, Фрэнни.
— И мне нравится, — вмешался Харви Зигенфус.
— А тебя кто спрашивает? — воззрилась на него Эмили Зигенфус.
— Никто. Я что, не могу высказать свое мнение?
— Не можешь. Кому оно нужно, твое мнение? Посмотрите на нее. Хочет петь — пусть поет, а если собирается отбивать чечетку, то пускай начинает. Пора на что-то решиться. Она похожа на танцовщицу в бурлеске.
— Откуда ты знаешь, как ведет себя танцовщица в бурлеске? — спросил Харви Зигенфус.
— Откуда я знаю? — переспросила его жена. — И ты меня еще спрашиваешь? Ты, Харви Зигенфус, меня об этом спрашиваешь? Хорошо, я тебе объясню. Я знаю, потому что ты заставлял меня так себя вести. Когда мы только поженились, ты требовал, чтобы я раздевалась, снимая одну вещь за другой. Вот откуда я знаю.
Все, кроме Харви Зигенфуса, расхохотались.
— Ненормальная, — заметил он.
Но это только вызвало новый взрыв смеха.
— Выпьем! — крикнул Лют Флиглер. — Эмили, тебе налить? Немец, ты уже давно готов пропустить еще стаканчик. Фрэнни, тебе вполне можно. Вик, что с тобой? Ты не пьешь?
— Я лучше воздержусь, — ответил Вик Смит.
— Тебе бы тоже полезно воздержаться, Лют Флиглер, — заметила Ирма Флиглер.
— Воздержание хуже простуды, Вик, — пытался уговорить его Лют. — А это что за звуки раздаются? — И он наставил ухо в сторону Ирмы.
— Ты слышал, что я сказала. Тебе бы тоже стоило воздержаться. Вик правильно делает.
— Хуже простуды, — повторил Лют. — Тот, кто хоть раз в жизни не напился, не мужчина. Дьюи, налить тебе? Ты знаешь, что губернатор Северной Каролины сказал губернатору Западной Виргинии?
— Ты хочешь сказать, губернатор Южной Каролины? — поправила его Эмили.
— Нет, я хотел сказать, Северной Дакоты, — ответил Лют. — Ладно, давайте выпьем, ребята.
— Я уже окосел, — заметил Дьюи Хартенстин.
— Да и я на грани, — сказал Харви Зигенфус.
— А тебя кто спрашивает? — опять рассердилась Эмили Зигенфус.
— Эй вы, Зигенфусы, хватит миловаться на людях, — крикнул Лют. — Подождите до дома.
— Выпьем за добрый старый Йель, — предложил Немец Снайдер, который был лучшим защитником в сборной гиббсвиллских школ в тысяча девятьсот четырнадцатом году, когда Гиббсвилл одержал победу и над Редингом и над Аллентауном.
— Обними меня, милый. Обними меня, ненаглядный, ля-ля-ля, тра-та-та, тра-та-та, — напевала Моника Смит.
— Фу, какая гадость! — заметила Эмили. — Наша кошка и та лучше мяукает.
— Обними меня, милый, — пела Моника. — Обними меня, ля-ля-ля. Улыбнись мне и папе. Улыбнись же скорей.
— У всех налито? — беспокоился Лют. — Эмили, тебе нужно еще выпить.
— Да-да, — согласился Харви Зигенфус. — Ей просто необходимо еще выпить.
— Обязательно, — говорил Лют. — Правда, я не сказал, чего выпить.
— По-моему, карболки, — сказала Моника Смит.
— Да хватит вам ссориться, — вмешалась Элен Шейфер, которая до сих пор не принимала участия в разговоре.
— Голос из провинции, — отозвалась Эмили.
— Кто хочет танцевать? «Слышу ритм, я слышу ритм!» — пропел Немец Снайдер.
— Слышишь, значит? Утверждаешь, что слышишь ритм? — спросила Эмили.
— Пойдем, убедишься. За чем остановка? — спросил Немец.
— За Фрэнни, — ответила Эмили.
— Вот уж нет, — сказала Фрэнни. — Если хочешь, иди и танцуй с ним. — И чуть тише добавила: — Тебе ведь это нравится.
— Что ты сказала? — спросила Эмили.
— Я сказала, что тебе это нравится. Идите и танцуйте, — повторила Фрэнни.
— Хорошо, — сказала Эмили. — Я буду танцевать с ним. Пойдем, Немец.
— Пойдем, — обрадовался Немец. — «На зеленых лугах навеваются грезы».
Остальные, за исключением Люта и Фрэнни, так или иначе обзаведясь партнерами, тоже пошли танцевать. Лют встал и, подвинув стул, сел рядом с Фрэнни.
— Эта Эмили Зигенфус, — сказала Фрэнни, — что она о себе воображает? Я-то знаю, что она за птица.
— Ага. Только не говори, — ответил Лют, — не говори. Вот чего я терпеть не могу, это когда одна женщина называет другую сукой.
— Верно, именно это я и хотела сказать, — подтвердила Фрэнни. — И ты тоже виноват, Лют. Ты ведь знаешь, что она не умеет пить. Зачем же ты все подливаешь ей и подливаешь?
— Она и после двух стаканов так же себя ведет, как после четырех или пяти, — ответил он. На минуту он стал серьезным. — Сейчас нужно одно: чтобы она заснула. А это скоро случится.
— Для меня не так скоро, как хотелось бы, — отозвалась Фрэнни. — И этот ее муж, этот Харви. Все пытается дотронуться до меня под столом. Честное слово! Представляешь? Она делает из него идиота, а он считает, что раз Немец такой дурак, значит, у него есть право меня лапать.
— Не могу его упрекать, — сказал Лют. — Я бы тоже не прочь попробовать.
— Ах ты! — удовлетворенно усмехнулась Фрэнни. — Знаешь, если бы все они, я говорю о мужьях, были бы похожи на тебя, то на свете совсем бы неплохо жилось. Одним словом, я обожгла мистера Зигенфуса горящей сигаретой. Он решил, что идет к победе, и тут я сунула под стол сигарету и прижала ее к его руке.
— Вот это да! То-то я видел, как он с минуту висел в воздухе.
— Он подпрыгнул будь здоров, — сказала Фрэнни. Она отпила из стакана и, не отнимая его от губ, обвела взглядом зал. — Послушай, — сказала она, — это не твой босс только что вошел вон там?
— Господи! Он самый, — ответил Лют. — И какая у него красивая дама, а?
— Еще бы! Это его жена, да?
— Она самая, — ответил Лют. — Интересно. Они сегодня должны были пойти на бал в загородный клуб. Я это точно знаю.
— Ну и что? — возразила Фрэнни. — Они часто приезжают сюда, когда им надоедают эти танцы в клубе. В парикмахерской, куда я хожу завиваться, я слышу их разговоры про клуб. Они иногда уходят с танцев.
— Выпил он, видать, как следует, — заметил Лют.
— Но пьяным не выглядит, — возразила Фрэнни. — Бывает и похуже.
— Да, этот парень умеет пить. Но раз у него такой вид, значит, он уже много выпил. Он может пить весь вечер, и заметно не будет. А уж когда заметно, значит, у него в животе уместилась почти целая кварта.
— А с ним Картер Дейвис, — заметила Фрэнни.
— Ага. Картер Дейвис и… Не вижу, кто эта женщина.
— Я тоже не вижу. Хотя обожди. Это — Китти Хофман. Да, Китти Хофман, а вот идет и сам Уитни Хофман. Он, наверное, ставил машину.
— Наверное. Неужели Инглиш сидел за рулем? — удивился Лют.
— Вряд ли, — ответила Фрэнни. — Раз Уитни Хофман парковал машину, значит, нет.
— Ничего не значит. Инглиш бывает пьян, а машину ведет сам, только вот парковать… Нет уж, такое сложное дело он предоставляет другим.
— Смотри-ка, им дали хороший стол, — заметила Фрэнни. — Этот старик француз — забыла, как его зовут — пересаживает людей из Таквы, чтобы освободить место для Инглиша.
— Для Хофмана, ты хочешь сказать, — поправил ее Лют.
— Да, конечно. Я об этом как-то не подумала. Мне нравится этот Уитни Хофман. Он такой простой.
— Будь у меня четырнадцать миллионов долларов, я, наверное, тоже был бы простым. Он может себе это позволить, — сказал Лют.
— О чем ты говоришь, Лют? — удивилась Фрэнни. — Те, у кого есть деньги, сроду не держатся просто.
— Тут-то ты и ошибаешься. Те, у кого есть монета, большая монета, те всегда держатся запросто, — объяснил ей Лют.
— У тебя все шиворот-навыворот, — не соглашалась Фрэнни. — Всем известно, что те, у кого много денег, смотрят на других свысока.
— Вовсе нет, Фрэнни. Я считаю, что люди, у которых в самом деле денег куры не клюют, держатся запросто. А вот когда у тебя нет денег, тогда простым не будешь. Незачем тебе играть в демократию. Веди себя естественно, и никому и в голову не придет считать тебя простым или еще каким-нибудь. Это вроде истории, что я слыхал про Джима Корбета.
— Про Джима Корбета? Это тот, что остановился в общежитии «Молодых христиан»? Инженер-электрик?
— Да нет. Фамилия того — Корбин. Нет. Джим Корбет был боксером, чемпионом в тяжелом весе. Его обычно называли «Джентльмен Джим».
— А, Джентльмен Джим? Я слышала про него. А я-то всегда думала, что это какой-то жулик. Тем не менее я про него слышала. Ну и что?
— Когда он приезжал сюда два года назад…
— Сюда? В Гиббсвилл? Я об этом не знала, — огорчилась Фрэнни.
— Он приезжал на банкет. Так вот, один из репортеров спросил у него, почему его прозвали «Джентльмен Джим», и он рассказал, что один раз, в Нью-Йорке, в подземке его кто-то толкнул. Нет, это про Бенни Леонарда. Подожди минуту. Ага. Вот как. Его спросили, почему он всегда со всеми вежлив. И он ответил: «Чемпион мира в тяжелом весе, джентльмены, может себе позволить быть вежливым».
— Что он этим хотел сказать? — спросила Фрэнни.
— Как что? — удивился Лют. — Ладно, Фрэнни, хватит об этом.
— Я не понимаю, что здесь общего с демократичностью Уитни Хофмана. Я считаю, что он держится очень просто.
— Выпей лучше еще, — предложил Лют.
— Я что, дура, что ли? — спросила она. — Ты ведешь себя со мной так, будто я либо дура, либо ребенок.
— Вот уж нет. Будешь пить просто водку или разбавить ее лимонадом?
— Лучше просто. А потом нальешь с лимонадом.
— Вот это дело, — оживился Лют. — Не смотри сразу, но, по-моему, наша компания увеличивается. Теперь можешь посмотреть.
— Ты имеешь в виду Инглиша? Он идет сюда. Познакомь меня с ним, слышишь?
— Обязательно. Если только он сумеет до нас дойти, — ответил Лют.
Джулиан Инглиш встал и, оглядев зал, заметил Люта Флиглера. И тотчас заявил Кэролайн, Китти, Уиту и Картеру, что должен поговорить с Лютом. По неотложному делу. Он извинился и, хватаясь за спинки стульев и плечи гостей, пустился в путь к столу, за которым сидели Лют с Фрэнни. Он протянул Люту руку.
— Лютер, я подошел специально, чтобы поздравить тебя с днем рождения. Специально. Желаю тебе счастья, Лютер.
— Спасибо, босс. Садитесь и выпейте с нами. Это — миссис Снайдер. Миссис Снайдер, разрешите представить вам мистера Инглиша.
— Очень рада познакомиться с вами, — сказала Фрэнни и начала вставать.
— Уходите? — спросил Джулиан.
— О нет, — ответила Фрэнни. — Я никуда не ухожу.
— Очень хорошо. Очень, очень хорошо. Очень хорошо. Лютер, я хочу поговорить с тобой по делу… Нет, не уходите, миссис Снайдер. Прошу вас, не уходите. У нас не секретный разговор. Лютер, у тебя есть виски?
— Нет, к сожалению, у меня только хлебная водка.
— Ну и что ж такого? — спросил Джулиан. — А кто этот человек вон там, Лютер?
— Где?
— Тот, что уставился на нас. По-моему, он умер. Ты когда-нибудь слышал историю про мертвеца в подземке, Лютер?
— Нет. Вроде не слышал.
— Счастливчик ты, Лютер. Счастливчик! Я всегда говорил, что ты отличный малый. Тебе здесь весело?
— Довольно весело.
— А вам, миссис Снайдер? Правильно я произношу вашу фамилию?
— Правильно, мистер Инглиш. Мне очень весело.
— А мне нет. Или, по крайней мере, не было, пока я не подошел к вашему столу. Вы замужем, миссис Снайдер?
— Да, замужем.
— Это — жена Немца Снайдера, — объяснил Лют.
— А! Да, конечно. Конечно. Немца Снайдера. Черт бы меня побрал! А что сталось со стариком Немцем? Я не встречал старика Немца уже много лет.
— Вон он танцует, — сказала Фрэнни.
— Танцует? Он всегда здорово танцевал, наш Немец. А вы, значит, вышли замуж за Немца? Как хорошо! Как мило! Как ты думаешь, Лютер, у Немца есть виски?
— Нет, у него тоже только хлебная водка, — ответил Лют.
— Ну и что ж такого? Что мне за дело, у кого есть виски, а у кого водка? Ладно. Пожалуй, на этом я и покину вас, друзья мои. Должен сказать вам, что каждая минута моего короткого визита доставила мне истинное удовольствие. Лютер, смотри не обижай миссис Снайдер. Она — мой идеал женщины. Но сейчас мне нужно идти. Я вижу там малышку Аля Греко и думаю, что если правильно поведу дело, то сумею вытянуть из него стаканчик виски. Как я понимаю, он знаком с человеком, который может добыть виски.
— И я это слышал, — подтвердил Лют.
Джулиан встал.
— Мистер Снайдер, благодарю вас за доставленное удовольствие. Сердечно благодарю. Лютер, увидимся в другой раз. Мы с Лютером работаем вместе, миссис Снайдер. Он мой приятель, а я его приятель. Мы друзья. Он мой друг, а я его друг. Если друг увидит вдруг, что его друг ищет виски… Если кто-то звал кого-то… Как поживает мой старый друг Немец? Auf wiedersehen[3].
— Auf wiedersehen, — повторил Лют.
Джулиан отошел и через минуту уже сидел за столом Аля Греко на стуле Элен Хольман, а Элен пела «Продажную любовь»: «Пусть о любви поет поэт, но нам уже немало лет…»
— Не вставай, Аль, не вставай, — говорил Джулиан.
— Хорошо, хорошо, — отвечал Аль.
— Я хотел сделать тебе одно деловое предложение, — начал Джулиан.
— Минутку, — сказал Аль, поднимаясь со стула. — Может, мы…
— Сиди, сиди. — Джулиан положил руку на плечо Аля. — Мы можем поговорить и здесь. Я хотел бы выяснить, не знаешь ли ты, кто мог бы дать мне виски?
— Знаю, — ответил Аль. — А что? Разве Лебри с вами не знаком? Не может быть. Сейчас я все устрою. Официант! Эдди!
— Нет, нет, — заспешил Джулиан, — я могу купить здесь виски. Мне продадут. Но я не хочу покупать. Я просто не желаю покупать спиртное, Аль. Вот чего я не хочу делать, так это покупать виски. Тебе я куплю виски. Я куплю виски… вон тому человеку. Ему я куплю. Но покупать виски себе не желаю. Понятно, о чем я говорю?
— Нет. Мне непонятно, о чем вы говорите, мистер Инглиш.
— Называй меня просто мистер Инглиш, Аль. Ты будешь называть меня мистером Инглишем, а я тебя — Алем. Черт бы побрал все формальности. Мы знакомы друг с другом всю жизнь. Знаешь, мы, жители Гиббсвилла, должны в таком заведении, как это, держаться рука об руку. А если мы не будем, знаешь, что случится? Жители Хейзлтона нападут на нас. О чем я говорил перед тем, как ты меня перебил?
— Что?
— А, да, про виски. Значит, так: чего я не желаю делать, так это покупать себе виски. И знаешь почему? Хочешь знать, почему я так настроен?
— Очень.
— Это как любовь, Аль, — объяснял Джулиан. — Понятно? Или непонятно? Ты покупаешь виски, и все кончено: это — купленное виски. В то время как с другой стороны, au contraire, au contraire[4], Аль, тебя кто-нибудь угощает, и это как любовь. Почему… Послушай, кто это?
— Вы заняли мое место, мистер, — заявила Элен Хольман, которая закончила свое выступление.
— Ни в коем случае, — ответил Джулиан. — Пожалуйста, садитесь. Не извиняйтесь. Просто садитесь. Если это ваше место, то извиняться незачем. Садитесь, и Аль найдет нам еще один стул, правда, Аль?
Аль подтащил стул от соседнего стола.
— Поздоровайся с мистером Инглишем, — сказал Аль. — Он приятель Эда.
— А вы приятельница Эда? — спросил Джулиан у Элен.
— Пожалуй, можно и так сказать, — ответила Элен.
— Прекрасно, — восхитился Джулиан. — Какого Эда?
— Эда Чарни, — ответил Аль.
— Ах! Эда Чарни! — воскликнул Джулиан. — Господи, почему же вы сразу не сказали? Боже мой, Исус Христос всемогущий, почему вы не сказали сразу? Я и представления не имел, что вы приятельница Эда Чарни. Боже мой!
— А о каком Эде, по-вашему, он говорил? — спросила Элен.
— Не знаю. Да и какое это имеет значение? — ответил Джулиан. — Как вас зовут?
— Элен Хольман.
— А, да, да, — согласился Джулиан. — Что? Будьте добры повторить.
— Элен Хольман, — повторила она.
— А! Элен Хольман. Вы жена Немца Снайдера? Как поживает старик Немец? По-прежнему много танцует?
— Никогда о таком не слышала, — сказала Элен.
— И я не слышал, — согласился Джулиан. — Тут мы едины. И я не слышал. И не хочу слышать. Господи, какое у вас красивое платье!
— Мне оно тоже нравится, — улыбнулась она Алю.
— Мисс Хольман — очень, очень близкая приятельница Эла Чарни, — сказал Аль.
— Прекрасно. Мне это весьма по душе, — отозвался Джулиан. — Скажу вам больше. Я сам очень, очень близкий приятель Эда Чарли.
— Я знаю, — сказал Аль. — Я просто объясняю вам, что мисс Хольман тоже очень близкая приятельница Эда. Вам понятно, о чем я говорю?
— Пожалуйста, без подробностей, — заметила Элен.
— Ты хочешь сказать, что мисс Хольман — любовница Эда? Это ты хочешь сказать? — спросил Джулиан.
— Да, именно это он хочет сказать, — подтвердила Элен.
— Не знаю, как к этому отнестись, — заявил Джулиан. — Кроме того, что мне нравится ваше платье. Да, мне нравится ваше платье.
— И мне тоже, — сказала Элен.
— И мне, — повторил Джулиан. — А тебе, Аль? Что ты думаешь о платье мисс Хольман? Скажи, не стесняйся.
— Хорошее платье, — отозвался Аль. — Очень хорошее.
— Еще бы! — восхищался Джулиан. — Как насчет того, чтобы потанцевать, мисс Хольман?
— Она устала, — сказал Аль.
— В таком случае, пусть идет в постель, — посоветовал Джулиан.
— Эй! — предостерегающе воскликнул Аль.
— Чего тебе? — спросил Джулиан.
— Ничего. Только не забывайте, что я сказал вам про мисс Хольман и Эда.
— Мой друг, я уже давно забыл эту ничтожную сплетню, — заявил Джулиан. — Меня совершенно не интересует личная жизнь мисс Хольман. Правда, мисс Хольман?
— Ни капельки.
— Правильно, — подтвердил Джулиан. — А поэтому пошли танцевать.
— Раз — и в дамки, — сказала Элен и, встав, вышла с Джулианом на середину зала.
Все присутствующие не сводили с них глаз. И она и Джулиан — оба хорошо танцевали. И они танцевали, что было разочарованием для отдельных личностей, которые жаждали несколько иного зрелища. Не совсем ожидала этого и сама Элен, удивлен был и Аль Греко. Когда они снова сели за стол, Аль вздохнул с облегчением и был способен даже смеяться над репликами Джулиана. Но тут к ним подошел Картер Дейвис. Джулиан познакомил его с Элен и Алем.
— Ты нужен Кэролайн, — сказал Дэйвис.
— А я знаю, что не нужен, — ответил Джулиан.
— Нет, нужен, — настаивал Картер.
— Картер, сядь, а то мы поругаемся, — пригрозил Джулиан.
Картер постоял в нерешительности, потом сел.
— Ладно, — согласился он, — но только на минутку. Джу, ты должен…
— Вы знакомы с моим другом, мистером Дейвисом? — спросил Джулиан.
Элен и Аль утвердительно кивнули.
— Да, мы знакомы, — сказал Картер.
— Отлично, — одобрил Джулиан. — Что ж, давайте поговорим о чем-нибудь еще. О книгах, например. Скажите, мисс Хольман, вы читали «Морских цыган»?
— Нет, что-то не припомню, — ответила Элен. — О чем это?
— Не имею ни малейшего понятия, — сказал Джулиан. — Я получил книгу на рождество, или, верней, не я, а член моей семьи.
— Член твоей семьи? — удивился Картер.
— Да, член моей семьи, — повторил Джулиан. — Моя жена, мисс Хольман. Мистер Дейвис, вот он, сидит с нами, мистер Дейвис подарил моей жене на рождество «Морских цыган». А мне что ты подарил, приятель?
— Ты знаешь, что я тебе подарил, — ответил Картер.
— Конечно, знаю, и сукин я был бы сын, если бы не помнил. — Джулиан наклонился вперед к Элен и Алю. — Мистер Дейвис подарил мне галстук из магазина Финчли. Прямо от «Финчли». Прямиком. Ты помнишь, какой галстук ты подарил мне, Картер?
— Конечно, помню, — ответил Картер.
— Спорим на пять долларов, что не помнишь, — загорелся Джулиан. — Аль, будешь свидетелем. Вот моя пятерка. Держишь пари, Картер?
— Не нужны мне твои деньги, — ответил Картер.
— Нужны, нужны. Давай пять долларов. Вот, Аль. А теперь как решить, кто прав? — продолжал Джулиан. — Ага, придумал. Опиши нам галстук, а потом подойди к Кэролайн и повтори это ей, понятно? И если ты скажешь правильно, она кивнет головой, а если ошибешься, она…
— Покачает головой, — закончил Картер. — Ладно.
Он встал и пошел к своему столу.
— Потанцуем еще? — спросил Джулиан.
— Разве вы не хотите подождать, попа ваш друг проверит, кто выиграл пари?
— Да ну его к черту. Я это все наговорил только, чтобы избавиться от него, — объяснил Джулиан.
— Но вы теряете пять долларов, — сказала Элен.
— Да, вы теряете пятерку, — подтвердил Аль.
— Плевать, — ответил Джулиан. — Я отделался от него, верно? Пошли лучше танцевать.
— Шах и мат, — сказала Элен.
Не обращая никакого внимания на Аля, они снова вышли на середину зала.
— Это ваша жена? — спросила Элен.
— Какую из них вы имеете в виду? — заинтересовался Джулиан.
— Китти Хофман я знаю, — объяснила Элен.
— Понятно. Другая женщина — моя жена, верно, — сказал Джулиан. — А вы здорово танцуете, или я уже это говорил?
— Нет, не говорили. Вы тоже неплохо держитесь, мистер Инглиш.
— Называйте меня Малькольмом.
— Вас так зовут? Малькольм? Мне казалось, что… Вы шутите. Ладно.
— Извините. Меня зовут Джулиан. Называйте меня Джулианом. — Больше ничего не было сказано, но когда музыка смолкла и они остановились — Джулиан аплодировал, а Элен стояла, скрестив руки на груди, — он внезапно спросил: — Вы в кого-нибудь влюблены?
— Не кажется ли вам, что это вопрос личного характера? — спросила она.
— Разумеется. Влюблены?
— Почему это вдруг вас заинтересовало? — спросила она.
— Я хочу знать. Я… — Музыка возобновилась. — Хочу просить вас выйти со мной. Пойдете?
— Когда? Сейчас?
— Да.
— На улице холодно, — сказала она.
— Но вы пойдете? — спросил он.
— Не знаю, — ответила она. — У меня есть наверху комната.
— Нет, я хочу на улице. В машине.
— Что ж, может, так и лучше. По крайней мере, недолго. Через полчаса мне опять петь. Нет, лучше не идти. Ваша жена и Аль увидят нас.
— Пойдете? — спросил он.
— Да, — ответила она.
Танцуя, они добрались до выхода, нырнули в проем двери и исчезли. Три человека, не считая всех присутствующих в зале, видели, как они вышли. Эти трое были Кэролайн, Аль Греко и Лис Лебри.
В машине Джулиан тотчас же заснул, а Элен одна вернулась в дом. Было уже почти четыре часа утра, когда Джулиан спросонья почувствовал, что его трясут.
— Чего? — пробормотал он.
— Не будите его, — сказал кто-то.
— Надо его разбудить, чтобы надеть пальто. Давай, Джулиан, принимайся за дело. — Это был Унт Хофман.
— Дай-ка я, — сказала Китти Хофман и полезла было в машину.
— Отойди, — велел ей муж. — Давай Джу, Картер, влезь-ка с другой стороны. Возьми пальто. Я подержу его, а ты накинь на него пальто. А потом мы вместе проденем ему руки в рукава.
— Подожди, — сказала Китти. — Давайте натрем ему лицо снегом.
— Да не дури ты… — посоветовал Уит.
— Между прочим, натереть лицо снегом — неплохая мысль, — заметила Кэролайн.
— Кто велел натереть мне снегом лицо? — вдруг очнулся Джулиан.
— Ты не спишь, Джу? — спросил Уит.
— Конечно, не сплю, — ответил Джулиан.
— Тогда надень пальто, — сказал Уит. — Давай сюда руку. Картер, подержи второй рукав.
— Не хочу надевать пальто. Почему я должен надевать пальто? А? Кто я такой?
— Потому что мы едем домой, — объяснил Уит.
— Давай, мой хороший, наденем пальто, — сказала Китти.
— А, привет, Китти! — обрадовался Джулиан. — Может, потанцуем, Китти?
— Мы уезжаем, — ответила Китти.
— Ради бога, Китти, не мешай, — рассердился Уит.
— Лучше я посплю, — решил Джулиан.
— Ну-ка очнись, Джулиан. Все хотят домой, и на улице холодно. Надень пальто.
Отвергнув чужую помощь, Джулиан молча надел пальто.
— Где моя шляпа? — спросил он.
— Мы ее не нашли, — ответил Уит. — Гардеробщица сказала, что, наверное, отдала ее кому-нибудь по ошибке. Лебри обещал купить тебе новую.
— Подними воротник, — велела Кэролайн.
Джулиан поднял высокий воротник своей пушистой енотовой шубы. Он устроился в углу и сделал вид, что спит. С другой стороны сел Картер Дейвис, а между ними на заднем сиденье расположилась Китти Хофман. Кэролайн сидела впереди с Уитом, который вел машину Джулиана. Свист ветра, скрип цепей, надетых на колеса, и стук мотора — вот и все звуки, которые слышали пятеро сидящих в автомобиле. Четверо семейных людей ясно понимали, что говорить не о чем.
Джулиан, зарывшись в своего енота, замер в тревожном ожидании. В груди и в животе у него рос огромный трепещущий ком, который обычно появляется перед неведомым, но заслуженным наказанием. Он знал, что такое наказание его ждет.
7
Мальчиком Джулиан Инглиш как-то раз убежал из дома в Гиббсвилле, где население по переписи 1930 года составляло всего 24.032 человека, дети людей состоятельных росли вместе с детьми, родители которых считались небогатыми даже по гиббсвиллским понятиям. А это создает, особенно среди мальчиков, атмосферу фальшивого равенства, которая вряд ли привлекательнее, чем атмосфера неравенства. Во всяком случае, для того чтобы существовал бейсбол, отпрыскам гиббсвиллских богачей приходилось играть с сыновьями бедняков. В зажиточных семьях не насчитывалось не только восемнадцати, а даже девяти ровесников Джулиана, поэтому богатые мальчики не могли составить собственную команду. Следовательно, с того дня, когда он покинул детский сад, и до дня отъезда в колледж приятели Джулиана были вовсе не с Лантененго-стрит. За ним заходил Картер Дейвис, либо он заходил за Картером, и они шли играть в бейсбол или футбол, для чего спускались с холма на соседнюю Христиана-стрит, где и паслась обычно компания мальчишек, отцами которых были мясник, машинист, землемер-«практик» (то есть землемер, не окончивший колледжа), клерк из грузового пакгауза, бухгалтеры из шахтоуправления, баптистский священник, содержатель находящегося по соседству салуна, механик из гаража и постоянный обитатель тюрьмы (который в ту пору сидел за кражу 100.000 сигарет с гиббсвиллской табачной фабрики).
У этих мальчиков было вдоволь еды. Им не нужно было продавать газеты, хотя сын священника торговал подпиской на «Сатердей ивнинг пост» и любил рассуждать о количестве выданных квитанций и о велосипеде, который его ждет, когда он наберет достаточное число охотников на подписку. В определенные дни недели он не выходил на улицу, потому что посещал собрания агентов по подписке. У ребят он особой любовью не пользовался, ибо отличался трудолюбием, хорошо учился в школе и считался прилежным (его привезли в Гиббсвилл пятилетним, и он сохранил гнусавый говор, присущий жителям Индианы). Его высокий голос всегда можно было узнать: речь у него была не такой певучей, как у остальных мальчиков, на произношение которых сильное влияние оказали поселившиеся когда-то в Пенсильвании немцы. Джулиану он нравился меньше других, а больше всех по душе ему был Уолт Дейвис, сын похитителя сигарет. Уолт ни в коем случае не приходился родственником Картеру и страдал косоглазием, что непонятным образом делало его красивым, во всяком случае — в глазах Джулиана. На неделе перед праздником 31 октября именно Уолт выдумывал различные проказы: один раз это был «вечер ворот», когда снимали ворота с петель; на другой год — «вечер дзинь-дзинь», когда пуговицей, сквозь которую был продет шнурок, водили по оконному стеклу, и звук, пока шнурок раскручивался, получался весьма выразительным; потом «вечер краски», когда мазали масляной краской тротуары и дома. А 31 октября одеваешься привидением, ковбоем, индейцем, женщиной или мужчиной, звонишь в дверь и говоришь: «Подайте ради праздника». И люди дают либо монетки, либо сладости. А если не дают, то суешь булавку в дверной звонок, выбрасываешь на улицу коврик, что лежит при входе, растаскиваешь мебель с крыльца или выливаешь на крыльцо ведро воды, которая к утру превращается в лед. Уолт знал, что когда следует делать. Сведения эти он черпал у своего отца.
Главным в их компании был Бутч Дорфлингер. Толстый, сильный и храбрый, он убил больше всех змей, плавал лучше остальных и знал про взрослых все, потому что подсматривал за своими родителями. А они и не очень возражали. Им это казалось забавным. Джулиан побаивался Бутча, потому что мать Джулиана пригрозила пожаловаться на отца Бутча за то, что он бьет свою лошадь. Никуда она не пожаловалась, и каждые два года, а то и год отец Бутча покупал себе новую лошадь.
Существовали темы, которые среди ребят не обсуждались: про тюрьму, потому что там сидел отец Уолта, про пьяниц, потому что в их компании был сын содержателя салуна, про католиков, потому что сыновья машиниста и одного из бухгалтеров были католиками. Джулиану не позволялось упоминать в разговорах никого из врачей (конечно, про все это говорили и весьма подробно, но в отсутствие того, кому это могло бы быть неприятно). И без этого было о чем поговорить: о девчонках, о том, что происходит с мальчишками в четырнадцать лет, о парадах, о том, что бы ты делал, если бы у тебя был миллион долларов, и что будешь делать, когда вырастешь, и кто лучше: лошади или собаки, кто куда ездил на поезде, и какой марки автомобиль лучше всех, и у кого самый большой дом, и кто самый большой грязнуля в школе, и можно ли арестовать полицейского, и поступать ли в колледж, когда вырастешь, и кто на ком собирается жениться и сколько у кого будет детей, и какой самый главный инструмент в джазе, и кто в бейсбольной команде важнее, и все ли конфедераты погибли, и какая железная дорога лучше, и можно ли умереть от укуса змеи-черноголовки…
И дел находилось множество. Например, разные игры в камушки, в одной из них пользовались камнями величиной с лимон. Играли в нее в сточных канавах на пути из школы домой. Ты кидаешь свой камень, стараясь сбить камень другого мальчика, а он — твой. Не такая уж занимательная игра, зато путь от школы до дому становится короче. Иногда цеплялись за грузовики — предпочитались фургоны с продуктами, потому что грузовики с углем двигались медленно — и ехали к полицейским баракам смотреть, как полицейские занимаются строевой подготовкой и учатся стрелять. Лазали на гору и там играли в «Тарзана среди обезьян», прыгали с ветки на ветку, обдирая зады о кору деревьев. На горе надо было быть осторожным, опасаясь так называемых «воздушных ям», мест, откуда когда-то взрывчаткой извлекли грунт и которые, по рассказам, совершенно неожиданно могли провалиться. Правда, даже старожилы Гиббсвилла не помнили случая, чтобы грунт осел и кто-нибудь погиб, но опасность существовала. Была еще игра под названием «Беги, овечка, беги», а посмотрев «Рождение нации», ребята принялись изображать из себя куклуксклановцев. В игру, вдохновленную каким-нибудь фильмом, играли много дней подряд, а потом о ней забывали, чтобы безуспешно возобновить несколько месяцев спустя. Одно время их компания организовала клуб велосипедистов с шинами марки «фиск». При наличии на велосипеде таких шин можно было получать у представителей этой фирмы ее вымпелы, шапочки, значки, брошюры с инструкциями по сигнализации флажками и тому подобную чепуху. Отец Джулиана заставил его купить две шины марки «фиск», а у Картера Дейвиса была одна такая шина, и только эти «фиски» и были на всю компанию. Остальные члены их группы копили деньги на новые пневматические шины, а проколы в старых тем временем латали с помощью резинового клея. Курили сигареты марки «Зира», «Чепчики», «Пьемонт» и «Хасан». Джулиан иногда покупал более дорогие сигареты «Кондакс». Бутч и Джулиан курили больше других, но Джулиан получал меньше удовольствия от собственного курения, чем от запаха чужой сигареты, и, кроме того, он обнаружил, что курение не сблизило его с Бутчем. Поэтому через год он бросил курить под тем предлогом, что отец заметил у него на пальцах пятна от никотина. Порой ребята, устраиваясь на камнях насыпи, смотрели, как в долину с востока вползают поезда с углем, и считали вагоны — получалось, что паровоз может тащить самое большее семьдесят пять товарных вагонов. А иногда спускались в долину и, когда поезд замедлял ход или останавливался на станции, влезали на площадку и ехали четыре мили до Олтона или пять миль до Шведской Гавани. Ехать было холодно и опасно. Примерно раз в год кто-нибудь из ребят срывался и либо погибал под колесами, либо ему отрезало ногу, но все равно отказаться от удовольствия проехаться на товарном поезде не было сил. Ехать за пределы Шведской Гавани считалось неразумным, ибо после этой станции железная дорога уходила в сторону от шоссе. Один товарный поезд ежедневно в три пятнадцать замедлял ход возле станции в Гиббсвилле, а в четыре прибывал в Шведскую Гавань, что давало возможность вовремя вернуться домой либо в фургоне с продуктами, либо зайцем на троллейбусе, либо, наконец, пешком. Домой попадали, почти не опаздывая к ужину.
Было еще одно развлечение, которое Джулиан, опасаясь последствий, не любил. Называлось оно «Пятипалый грабеж». В Гиббсвилле было две «центовки»: «Вулворт» и «Кресдж», и приблизительно раз в месяц после школы ребята отправлялись в эти магазины. Порой им ничего не удавалось добыть, потому что за ними обычно зорко следили продавцы и управляющий, кабинет которого был расположен так, что просматривались все прилавки. Но иной раз, когда ребята встречались после такого рейда, двое-трое мальчишек хвастались; «Смотрите, что я стащил» — и демонстрировали украденное: карандаши, лупы, отвертки, плоскогубцы, катушки проволоки, бейсбольные мячи, леденцы, маленькие грифельные доски, игрушки, садовые перчатки, упаковочную ленту. Гордые собой, «пятипалые грабители» выкладывали одну вещь за другой, а остальные бывали так посрамлены, что в следующий рейд по магазинам они изо всех сил старались что-нибудь утащить.
Джулиан сначала отказывался участвовать в «пятипалом грабеже», но после того как и Картер Дейвис примкнул к «грабителям», он был вынужден на что-то решиться. Поначалу он пытался покупать что-нибудь — банку леденцов — и предъявлять на месте сбора, но часто делать это не мог: у него не было денег. На карманные расходы ему давали двадцать пять центов в неделю. Из них он тратил десять центов в кино, где по пятницам и субботам смотрел очередные серии двух многосерийных фильмов, а на пятнадцать центов в «центовке» не много купишь, если еще хочется на перемене съесть булочку с корицей и пикуль за два цента. Так он превратился в «пятипалого грабителя».
Ему везло, и, когда он увидел, что ему везет, аппетит его разгорелся. Большинство ребят из их компании воровали только ради самого процесса воровства, почему, опорожняя свои карманы после «грабежа», они и вытаскивали картонки из-под дамских чулок, погремушки, английские булавки, мочалки, мыло и прочие ненужные им предметы. Джулиан же так наловчился, что наперед мог сказать, какую вещь украдет, и обычно ее и забирал. Войдя в магазин, ребята расходились в разные стороны, и вдоль прилавков крутилось так много мальчишек, что их трудно было держать под наблюдением.
Джулиан и понятия не имел, что за ним следят. С него не спускали глаз довольно давно, но потом управляющий убедился, что Джулиан ничего не берет, и бросил за ним присматривать. Однако, когда Джулиан стал преуспевать в качестве «грабителя», продавщицы снова его приметили. Они знали, что он с Лантененго-стрит и что ему нет нужды воровать. О нем доложили управляющему, который, позабыв про всех остальных ребят, сосредоточил свое внимание на Джулиане.
Как-то днем, после школы, ребята решили устроить «пятипалый грабеж» и все вместе зашагали в «Кресдж». Когда они вошли в магазин, зазвонил звонок, но они не обратили на него внимания; в магазине часто раздавались звонки: вызывали кассирш, заведующих отделами, администратора, кладовщиков. Звонки звонили то и дело. Джулиан пообещал добыть для Бутча карманный фонарик, за что Бутч взялся утащить целый батон колбасы из принадлежащей его отцу мясной лавки. Не просто кусок колбасы, который он мог выпросить, а целый батон, длиной, по меньшей мере, в фут.
Карманный фонарик продавался в разобранном виде — футляр, батарейка и лампочка, каждая деталь стоила десять центов — всего тридцать центов. Прилавок, где торговали электротоварами, находился у входа, и Джулиан прямо направился туда. Продавщица, стоявшая перед прилавком — прилавки шли по стенам, и продавцы стояли перед ними, — спросила, что ему угодно, от ответил, что ждет приятеля, который пошел в другой отдел. Она ничего больше не сказала и продолжала не сводить с него глаз. Этим его не напугаешь, решил он, и задумал перехитрить ее. Он достал пачку «Зира», положил сигарету в рот и, делая вид, что полез в карман за спичками, рассыпал сигареты по полу. Девушка машинально нагнулась, на что Джулиан даже не рассчитывал — он хотел просто отвлечь ее внимание. Он тоже нагнулся, но в тот же момент протянул правую руку к прилавку, и фонарик очутился у него в кармане прежде, чем он принялся собирать сигареты.
— Здесь не разрешается курить, — предупредила его продавщица.
— Кто это сказал? — спросил Джулиан, и в ту же минуту его больно схватили за руку.
— Попался, воришка! — Это был сам управляющий. — Я видел, как ты взял фонарик. Мисс Лофтус, позовите полицию.
— Сейчас, сэр, — сказала продавщица.
— Я тебе покажу, негодяй! Ты у меня еще попляшешь! — грозил управляющий. Джулиан попытался дотянуться до кармана, чтобы избавиться от фонарика. — Ничего не выйдет, — сказал мистер Джует. — Фонарик будет у тебя в кармане, пока не придет полицейский. Я положу этому конец. Интеллигентик, а? Сын доктора Инглиша. Мальчик с Лантененго-стрит. Очень хорошо.
Быстро собралась толпа, в которой были и приятели Джулиана. Они перепугались, некоторые даже пустились наутек, отчего Джулиан еще больше пал духом, но на них не разозлился. Он обрадовался, увидев, что Бутч и Картер не убежали.
— Расходитесь, господа, расходитесь, — говорил мистер Джует. — Я сам справлюсь.
Люди стали медленно расходиться, чего и ждал Бутч. Он подошел к Джуету и спросил:
— Что он натворил, мистер?
— Ты еще спрашиваешь! Ты прекрасно знаешь, что он натворил, — ответил Джует.
Бутч пнул Джуета ногой и побежал, а за ним бросился Джулиан. Они вылетели из магазина и помчались налево, зная, что Лефлер, полицейский, обычно дежурит возле суда на площади, справа. Они пробежали одну улицу, другую, третью, пока не очутились возле грузовых пакгаузов.
— Господи, в жизни столько не бегал, — заметил Бутч.
— Я тоже, — сказал Джулиан.
— Молодец я, что лягнул его, — похвастался Бутч.
— Еще бы! Не сделай ты этого, я бы до сих пор там парился. Интересно, что бы мне было?
— Не знаю. Наверное, отправили бы в исправительный дом. А теперь и меня отправят, — добавил Бутч.
— Правда? — обрадовался Джулиан.
— Что нам делать? — спросил Бутч.
— Не знаю. А ты как думаешь?
— Понимаешь, если ты явишься домой — в магазине ведь знают, кто ты, — если ты придешь домой, там уже, наверное, сидит этот Лефлер, полицейский, и ждет тебя.
— Думаешь, сидит? — усомнился Джулиан.
— Конечно. Он тебя арестует, а судья отправит тебя в исправительный дом, где ты пробудешь до тех пор, пока тебе не стукнет восемнадцать лет.
— Честное слово? — спросил Джулиан.
— Точно.
— Я не хочу в исправительный дом. Я лучше убегу, чем сяду туда.
— Я тоже, — согласился Бутч. — Я ведь тоже преступник.
— Почему? — удивился Джулиан.
— Я преступник, потому что лягнул Джуета. Я теперь такой же преступник, как и ты.
— Ни в какой исправительный дом я не поеду. Меня не поймают и никуда не отправят. Я убегу прежде, чем меня туда запрут, — повторил Джулиан.
— Что же нам делать? — спросил Бутч.
С минуту Джулиан думал. Прямо на их глазах составлялся поезд. Маневровый паровоз собирал со всех концов склада вагоны и подавал их на путь, возле которого они сидели.
— Может, влезем в товарный и уедем подальше? — предложил Джулиан.
— А кто его знает, куда он идет. С углем-то известно куда, и слезть можно у Гавани, а просто с грузом — кто его знает.
— Все равно надо что-то делать, — упорствовал Джулиан. — Иначе нас засадят в исправительный дом.
— Это верно, но зачем лезть в товарный, если не знаешь, куда он идет, — продолжал сомневаться Бутч. — Может, прямо без остановок до Филадельфии.
— До Филадельфии без остановок! Ты с ума сошел. Ни черта в поездах не смыслишь, что ли? Остановится, будь спокоен. Воды в паровоз нужно набрать, так? Вагоны то прицепляют, то отцепляют, верно? Верно? Да и плевать нам, куда он идет. Лишь бы не попасть в исправительный дом. Знаешь, что там делают?
— Нет.
— Нет, знаешь. У них там попы, католики, они бьют ребят и заставляют каждый день в пять утра ходить в церковь. Мне об этом говорили.
— Кто тебе говорил? Кто? — спросил Бутч.
— Многие. Я знаю точно. Это рассказывал человек, которому известно все про исправительные дома, но я не могу назвать его. Поедешь? В Филадельфии мы будем продавать газеты. Я бывал там и видел, как ребята нашего возраста торгуют газетами, а мы чем хуже? Даже младше нас. Я видел совсем малышей — спорить готов, им было не больше девяти с половиной, — они продавали газеты в «Белвью-Стрэтфорде».
— Ну да? — опять усомнился Бутч.
— А вот да, — утверждал Джулиан. — Спорить готов, ты и понятия не имеешь, что такое «Белвью-Стрэтфорд». Где он находится?
— Всем известно, что в Филадельфии.
— А что это?
— Не знаю. Всего знать нельзя.
— Видишь? Не знаешь. Это — отель, где мы всегда останав… — Джулиан внезапно сообразил, что в эту поездку в Филадельфию ему не придется жить в «Белвью-Стрэтфорде». — Одним словом, едешь со мной?
— Ладно.
Они подождали, пока поезд тронулся, и тогда залезли на переднюю площадку тормозного вагона. Раза два в дороге им пришлось вылезти, и в конце концов их поймали, передали железнодорожной полиции в Рединге и ночным поездом доставили в Гиббсвилл. Бутч Дорфлингер-старший и доктор Инглиш ждали их на платформе, когда поезд пришел на станцию в Гиббсвилл. Старший Дорфлингер много, пожалуй, даже чересчур много раз упомянул, что его сын характером весь в отца, был доволен и даже чуть гордился им. «Всего двенадцать лет — и уже катается на товарных. Ну и дети нынче пошли, а, док?» Планы его были вполне определенны: как следует выпороть Бутча и заставить его ежедневно сопровождать фургон, в котором развозят продукты.
Что же касается доктора Уильяма Дилуорта Инглиша, то он не думал о том, какое наказание изобрести для сына, это можно решить позже. И не гордился сыном, который катается на товарных поездах. Причиной его дурного настроения и хмурости, которую сразу приметил Джулиан, послужили слова Бутча Дорфлингера о том, что «сын весь в отца». Уильям Дилуорт Инглиш думал о собственной жизни, девизом которой была скрупулезная до копейки честность, с оплаченными счетами и с лишениями, честность, которая после самоубийства отца превратилась для него в манию. И вот награда: сын, который, как и его дед, стал вором.
Джулиан никогда больше ничего не крал, но в глазах отца он так и остался вором. Когда Джулиан был в колледже, примерно раз в год случалось так, что у него не хватало денег в банке, чтобы покрыть все выписанные им чеки. Обычно он выписывал их в пьяном виде. Отец ничего ему об этом не говорил, но Джулиан знал от матери, что доктор Инглиш думает про его денежные дела: «…пожалуйста, постарайся быть повнимательнее (писала его мать). У твоего отца и так много забот, а ему еще приходится беспокоиться по поводу твоих денежных дел, считая, из-за деда Инглиша, что небрежность в этих вопросах у тебя в крови».
Было девять тридцать утра после той ночи в «Дилижансе». Новомодные часы на туалетном столе Кэролайн, у которых вместо цифр были металлические квадратики, показывали ровно девять тридцать. Он лежал, а перед его мысленным взором представали картины, вызванные фразой «девять тридцать»: спешат на работу люди, прибывающие в Гиббсвилл из Шведской Гавани, Кольеривилла и всех других городков поблизости; у них озабоченные лица, озабоченные, потому что они опаздывают на работу. И ранние покупатели. Но сегодня, в пятницу, на следующий день после рождества, нет ранних покупателей. Еще не приспело приступать к обмену рождественских подарков. Понедельник — самое подходящее для этого время. Однако магазины открыты, и банки, и контора угольной компании, и бизнесмены, которые считают своим долгом относиться к работе добросовестно, отправляются на работу. «Я, например», — подумал он и встал с постели.
Он был в нижнем белье. А его фрак и аккуратно сложенные брюки висели на спинке стула вместе с галстуком и жилетом. Кэролайн вынула запонки из его рубашки, сняла с носков подвязки и отправила в стирку то, что надо было стирать. Это означало, что она уже встала, потому что в том настроении, в каком она, по всей вероятности, была ночью, когда они вернулись домой, она ни за что не стала бы заниматься его вещами. Он побрился, выкупался, оделся и, сойдя вниз, налил себе рюмку.
— Встали? — спросила кухарка.
— Доброе утро, миссис Грейди, — поздоровался с ней Джулиан.
— Миссис Инглиш позавтракала, а потом снова легла, — объяснила миссис Грейди.
— Почта была?
— Ничего важного с виду, по-моему. Одни рождественские открытки, — ответила она. — Что вы хотите на завтрак? Яйца?
— Обязательно.
— А я думала, вы не будете завтракать, — принялась оправдываться кухарка. — Я видела, вы выпили, и решила, что есть не будете. Сейчас сварю. Кофе готов. Я тоже, когда раздались ваши шаги, пила свою чашечку.
— Ох уж эти чашечки, — сказал Джулиан.
— А?
— Ничего. Абсолютно ничего. Яйца варить три с половиной минуты, помните?
— Приходится помнить после четырех лет-то. Обязана помнить, сколько минут варятся для вас яйца.
— Обязаны-то обязаны, но не всегда помните, — заметил Джулиан. Его раздражал ее снисходительный тон.
— Послушайте, мистер Инглиш…
— Ради бога, замолчите и идите варить яйца.
Опять началось: слуги, полиция, официанты в ресторанах, капельдинеры в театрах — он ненавидел их больше, чем людей, которые действительно могли причинить ему вред. Он ненавидел себя за вспышки гнева против них, но почему, во имя божье, когда с них так мало спрашивается, они не несут как следует своих обязанностей, а лезут в его дела?
На столе газеты не было, но разговаривать с миссис Грейди ему не хотелось, поэтому он сел за стол без этой проклятой газеты, не зная, принесли ли ее. Читать было нечего, говорить не с кем, делать нечего, разве только курить. Без пяти десять, господи боже, должна же быть газета к этому времени; эта старая корова, наверное, отнесла ее на кухню и держит там нарочно, чтобы его злить. Ей-богу, ее следует… Глупости! С Кэролайн она же ладит. А, вот в чем дело! Эта старая корова, по-видимому, по поведению Кэролайн сообразила, что вчера что-то произошло, и симпатии ее, конечно, на стороне Кэролайн. Однако ей платят не за то, чтобы она принимала чью-то сторону в семейных ссорах, и уж, конечно, не за то… Он встал и, топая, пошел на кухню.
— Где газета? — спросил он.
— А?
— Я спрашиваю, где газета. Вы что, не понимаете по-английски?
— Вас я плохо понимаю, — сказала она.
— О господи, миссис Грейди, неужели вам самой еще не надоело? Где газета?
— Ваша жена взяла ее с собой в спальню. Хотела там почитать.
— Откуда вы знаете? Может, она решила разжечь ею камин? — спросил он уже на выходе.
— Наверху нет камина, мистер умник.
Он вынужден был засмеяться. Он засмеялся и налил себе рюмку и как раз закрыл пробкой бутылку, вокруг горлышка которой болтался на цепочке ярлык: «Шотландское виски», когда миссис Грейди внесла большой поднос с завтраком. Ему хотелось помочь ей, но будь он проклят, если это сделает.
— Может, она уснула, я могу пойти взять газету, — предложила миссис Грейди.
— Спасибо, не надо, — отказался Джулиан.
Он подозревал, что Кэролайн не только не спит, но слышит каждое его движение с той минуты, как он встал. Она снова постелила себе в комнате для гостей.
— К обеду придете?
— Нет, — ответил Джулиан не задумываясь.
— А как быть с вином для сегодняшнего вечера?
— О господи, я совсем забыл о нем, — сказал Джулиан.
— Миссис Инглиш велела, чтобы вы оставили чек за виски и шампанское. Их доставят нынче днем.
— Сколько, она не сказала?
— Она велела не писать в чеке сколько. Она сама проставит сумму, когда придет Греко.
Греко. Разговор еще предстоит. Необычным было и то, что Кэролайн потребовала выписать чек. У нее были свои деньги; в данный момент больше, чем у него. У нее были свои деньги, и обычно, когда они ждали гостей, она сама расплачивалась за вино при доставке, если была дома, а потом брала деньги у него. Для такого вечера, какой предстоял сегодня, где будут и его и ее гости, он обычно платил за вино, а она за все остальное. Хорошо бы, если бы сегодня не было никаких гостей.
Он позавтракал и поехал в «Джон Гибб-отель», где каждое утро ему чистили ботинки. Но Джона, негра, который держал монополию на чистку ботинок, на месте не оказалось. «Он сегодня еще не приходил, — объяснил один из парикмахеров. — Наверное, чересчур повеселился вчера, как и большинство из нас». Джулиан с подозрением взглянул на парикмахера, но у того, по-видимому, никакой задней мысли не было, да и вряд ли, решил Джулиан, его вчерашнее поведение будет предметом обсуждения в парикмахерской. С ним были его друзья, а они сплетничать в парикмахерской не будут. Но идя обратно к машине, он припомнил, что вчерашний вечер был вторым из двух его подвигов, а поэтому весьма вероятно, что парикмахеры и все прочие слышали про ссору с Гарри Райли. «Господи боже!» — пробормотал он, припоминая. Этим утром он начисто позабыл про Гарри Райли.
Он передумал ехать прямо в гараж. У Гарри была контора в здании банка, и он решил сначала посетить Гарри. Банк находился всего в двух кварталах от отеля, и, если даже полицейский оштрафует его за то, что он оставил машину в неположенном месте, и он не сумеет с ним договориться, двух долларов не жаль, чтобы уладить недоразумение с Гарри.
В некоторых местах тротуар был совсем очищен от снега, в других — проложена лишь узкая тропка, которую приходилось уступать женщинам, и ботинки его промокли. Он снова стал злиться. Перед входом в ювелирный магазин он встретил Ирму.
— Привет, Джулиан, — сказала она.
— Здравствуй, Ирма, — ответил он и остановился.
На ней была енотовая шуба, а под мышкой несколько свертков. По-прежнему стоял такой холод, что даже на близком расстоянии одну женскую фигуру было трудно отличить от другой, и лишь совсем рядом она превратилась в Ирму Доан или, по крайней мере, в Ирму Флиглер: все еще хорошенькую, хотя и чуть полноватую. Но полнота ее не портила. Было ясно, что она больше не располнеет, не превратится в толстуху. У нее были красивые ноги и руки. Даже сейчас, когда на руках были перчатки, помнилось, какие красивые у нее руки.
— Хороший пример ты показала молодым матерям вчера, — начал Джулиан.
Он понимал, что говорит не то, но надо же было как-то упомянуть прошлую ночь. Лучше самому упомянуть, чем все время думать о том, как бы не всплыла эта тема.
— Я? Да что я делала? Ты сошел с ума, Джулиан.
— Ладно, ладно, Ирма. Думаешь, я не помню, как ты утащила у тромбониста его шляпу?
— Ты шутишь! С тобой всегда приятно поговорить, но вчера ты был ужасно пьян. Нормально добрался до дома?
— Вроде бы, — ответил он. И быстро прибавил: — Меня стало немного мутить, давно уж так не бывало, да я еще танцевал, вот и пришлось выйти на улицу.
— А! — сказала она. Может, она и поверила ему.
— Я заснул в машине как убитый. По-моему, я танцевал с кем-то из вашей компании, — продолжал он. Может, и поверит.
— Нет, не из нашей. Наши, наверное, и рады были бы, но ты выбрал эту певицу.
— Какую певицу?
— Элен Хольман. Она поет в «Дилижансе».
— О господи, оказывается, дело еще хуже, чем я предполагал. Надо будет послать ей цветы. А мне казалось, что это была Фрэнни. Я помню, что разговаривал с ней.
— Фрэнни была в «Дилижансе», но ты с ней не танцевал, — объяснила Ирма. — У нее и своих неприятностей хватает.
— До свидания, — сказал Джулиан.
— Всего хорошего, — отозвалась она.
Он пошел дальше, терзаясь тем, что вел себя крайне глупо и что Ирма не поверила ни единому слову его надуманного объяснения: он, мол, удалился с Элен, потому что почувствовал себя плохо. Но он знал одно: что бы он ни натворил, Ирма на его стороне. Ему всегда нравилась Ирма. Она была самой хорошенькой в школе, и в те дни, когда он еще был совсем мальчишкой и хороводился с Бутчем Дорфлингером, Картером Дейвисом и другими ребятами, она уже стала взрослой. Она преподавала в воскресной школе и не ябедничала на него, когда он пропускал занятия ради бейсбола. Хорошо бы рассказать ей про все свои беды, подумал он, чувствуя, что если есть на свете хоть один человек, с кем можно было бы поделиться, так это Ирма. Но она была миссис Лют Флиглер, женой одного из его служащих. Этого не следует забывать, сказал он себе.
На лифте он поднялся в контору Гарри Райли.
— Здравствуй, Бетти. Босс у себя?
В конторе у Гарри Бетти Фенстермахер исполняла обязанности стенографистки и сидела на коммутаторе. Она была в близких отношениях с Джулианом и еще, по крайней мере, с десятком его приятелей в те годы, когда им всем было по девятнадцать — двадцать лет.
— Привет, Джу, — отозвалась она. — Да, он здесь. Ты что, не слышишь его голоса? Собирается в отъезд, можно подумать, будто он сроду не уезжал. Доложить, что ты пришел?
— Да, пожалуй, лучше доложить. Куда он едет?
— В Нью-Йорк, — ответила она и, нажав кнопку, сказала: — Мистер Инглиш хочет видеть мистера Райли. Можно ему войти?
В эту минуту в дверях в пальто и шляпе и с саквояжем в руке появился Гарри.
— Я вернусь самое позднее ко вторнику, — говорил он. — Позвоните миссис Горман и скажите ей, что я успел на поезд. — Он повернул голову, и впервые Джулиан мог полюбоваться синяком, украшавшим — лучше слова не подыскать — физиономию Гарри. Лед, по-видимому, ударил его по скуле, и под глазом набухло сине-черно-красное пятно. — А, это ты, — сказал Гарри.
— Да, я думал, что могу прийти…
— Послушай, у меня нет ни минуты. Я должен успеть на десять двадцать пять, а осталось минуты четыре. Я вернусь на следующей неделе.
И он выбежал из комнаты. Джулиан решил было поехать с ним на станцию, но потом отказался от этой идеи. Что можно объяснить человеку, у которого осталось до поезда четыре минуты? Погруженный в собственные мысли, Джулиан краем уха услышал, как Бетти Фенстермахер по собственному почину позвонила на станцию и попросила задержать поезд, и, когда она закончила разговор, спросил:
— А что случилось?
— Не знаю. Я слышала только, он разорялся насчет слияния железных дорог. Можно подумать, что это слияние — его рук дело, такой здесь с утра стоял крик и шум. Говорят, это ты, Джу, подбил ему глаз. А что он себе позволил? Лез к твоей жене, что ли?
— Нет. До свиданья, милая, — попрощался он.
Обычно он задерживался пошутить с Бетти, которой можно было сказать что угодно, и она не обижалась, но сейчас он еще не пришел в себя от оказанного ему Гарри прохладного приема. Не похоже на Гарри.
Идя обратно к машине, Джулиан вспомнил, что слышал разговор о слиянии нью-йоркской центральной дороги, Чезапик — Огайо, Никел — Плейт, Балтимор — Огайо, и пенсильванской дороги, а такое слияние, несомненно, не могло не отразиться на капитале Гарри Райли. У Гарри были большие вложения в открытые разработки угля в Виргинии и Западной Виргинии. Но Гарри умел и здорово врать. Он мог воспользоваться этим слиянием как предлогом, чтобы сбежать из Гиббсвилла, пока его синяк не побледнеет. Хорошо бы узнать, действительно ли идет слияние. Не для того, чтобы что-нибудь предпринять, а просто из любопытства, которого не утрачивает до конца тот, кто хоть раз играл на бирже. Приятно заиметь секретную информацию, можно было бы рискнуть сотней-другой. Нет, подумал он, не будет он этого делать. Насколько ему известно, никакого слияния не предстоит. Гарри Райли как был, так и остался жуликом: притворяется, будто уезжает из города по делам.
По дороге в гараж Джулиан не мог думать ни о чем другом, кроме того, что произошло нынче утром и никак не имело целью разозлить его, а именно: об отъезде Гарри Райли, который уехал при наличии вполне законной причины, что не даст возможности людям строить догадки, почему его не будет сегодня на вечере. Принимая во внимание создавшееся положение, это совсем недурно… И еще одна удача: обошлось без штрафа за стоянку в неположенном месте. Но в эту секунду разорвалась цепь на колесе, и весь остаток пути до гаража он ехал, стуча обрывком цепи о заднее крыло: цок-цок-цок.
У входа в гараж он погудел в рожок, но прошло целых две минуты прежде, чем Уилли, мойщик машин и помощник механика, распахнул ворота. Джулиан уже раз пятьдесят, по крайней мере, предупреждал, чтобы людей не держали у ворот, и приготовился было выругать Уилли, как тот прокричал:
— Счастливого рождества вам, босс. Как с вами обошелся Санта Клаус?
— Да-да, — пробормотал в ответ Джулиан.
— Спасибо за подарок, — продолжал Уилли, который получил к рождеству недельное жалованье. — Эти пятнадцать долларов пришлись очень кстати. — Уилли закрывал ворота и кричал, заглушая вхолостую работающий мотор и стук механиков наверху. — Я сказал своей жене…
— На заднем правом порвалась цепь, — перебил его Джулиан. — Почини.
— Что? А где это случилось?
— Здесь, на Двенадцатой улице.
— Смотри-ка, сколько продержалась. Больше, чем я думал. Помните, я еще в среду сказал, что нужно поправить цепи?
— Ага. — Джулиан вынужден был признать, что Уилли действительно предупреждал его. Он прошел в контору, которая находилась в глубине демонстрационного зала на первом этаже. — Доброе утро, Мэри, — поздоровался он.
— Доброе утро, — отозвалась его секретарша Мэри Клайн.
— Как дела?
— Сравнительно тихо, — ответила она, поправляя очки.
— Хорошо провели рождество?
Неплохо, по-моему. Даже мама спустилась вниз, но веселиться оказалось ей не под силу. В четверть шестого у нее начался очередной приступ, и нам пришлось вызвать доктора Мэллоя.
— Надеюсь, ничего серьезного? — спросил Джулиан.
— Как будто ничего. Доктор Мэллой сказал, что все в порядке, но эти врачи, они не всегда говорят правду. Я хочу повезти ее в Филадельфию показать специалисту, но мы боимся сказать доктору Мэллою. Вы же его знаете. Если ему сказать, он заявит: прекрасно, ищите себе другого врача, а мы ему уже много должны. Мы лезем из кожи вон, но нет и надежды, что брат получит работу, хотя он ищет повсюду. Он, разумеется, ничего не требует, да и у мамы есть кое-какие сбережения, но мне приходится и дом содержать, и выплачивать заем и страховку, а еда снова так подорожала, господи боже мой.
В утреннем перечислении Мэри всех ее горестей было одно достоинство: ее можно было прервать в любом месте, и она на это не обижалась. «У всех свои беды», — заметил он. Он говорил это, по меньшей мере, три раза в неделю, с тех пор как Мэри поступила к нему на работу, и всякий раз Мэри соглашалась с таким энтузиазмом, будто он высказал новую блестящую идею.
— И я так думаю, — сказала она. — По дороге на работу я прочла в газете о человеке, который раньше писал юморески для «Инкуайрера», Эйб Мартин, он умер где-то на Западе. Я думала, он из Филадельфии, а там говорится, что из Индианы. Из города Индианаполиса, по-моему. Так вот жил человек…
— Здравствуй, Джулиан.
Это был Лют Флиглер. Мэри тотчас замолчала. Она недолюбливала Люта, потому что он однажды прямо в лицо сказал ей, что она самая большая болтунья от города Акрон в штате Огайо до Гиббсвилла.
— Здравствуй, Лют, — отозвался Джулиан, читая письмо от агента по продаже «кадиллаков» в другой части штата, который во время недели автовыставки собирался устроить вечер с развлечениями. — Хочешь побывать там? — спросил он Люта, перебросив ему письмо.
— Нет, — быстро пробежав письмо, отказался Лют. — Послушай, — сказал он и сел, положив ноги на стол Джулиана, — нам следует пожаловаться на мистера О'Бьюика.
— Опять он этим занимается? — спросил Джулиан.
О'Бьюиком они звали Лэрри О'Дауда, одного из агентов фирмы «Бьюик» в Гиббсвилле.
— Занимается? — переспросил Лют. — Я расскажу тебе, что произошло сегодня утром. Я отправился нынче в похоронное бюро к Пэту Килти. В прошлом месяце я раза два водил его в ресторан, и он уже был готов раскошелиться. Ему нужен семиместный закрытый автомобиль, который мог бы служить и семейной машиной, и похоронным катафалком. Или, верней, был нужен. Во всяком случае, я рассуждал так: сегодня такой день, когда старик вряд ли меня ждет, и может, поэтому мне и удастся уговорить его подписать купчую. И платит он наличными, Джулиан. Так вот, поехал я к нему, вошел в контору и начал балагурить — он это любит. Говорит, чувствует себя тогда молодым. Но замечаю, что он что-то куксится, поэтому в конце концов сдался и спросил, в чем дело. А он мне отвечает:
— Я слышал, мистер Флиглер, что фирма, на которую вы работаете, не шибко уважает людей моей веры.
— Что? — спросил я. — Тогда почему же машина «кадиллак» названа в честь католика? Старый герцог Кадиллак был католиком.
— Да я не имел в виду «Дженерал моторс», мистер Флиглер, — сказал Куилти. — Я говорю о Джулиане Инглише, вот о ком я говорю.
— Послушайте, мистер Килти, — начал я, — вы совершенно не правы.
Я принялся рассказывать ему про преподобного Кридона, какие вы с ним друзья и что ты делаешь для монахинь, но он и слушать не хотел. Он сказал, что не всегда сходится во взглядах с преподобным Кридоном, но, мол, дело даже не в этом. Дело в том, сказал он, что слышал про твою ссору с Гарри Райли. Что он имел в виду, черт побери?
— Я позавчера выплеснул стакан виски в лицо Гарри, — объяснил Джулиан.
— А, вот что, — вспомнил Лют. — Я тоже про это слышал. Но вы поссорились не на религиозной почве?
— Нет. Конечно, нет. Я напился и взял да и плеснул виски ему в лицо. Ну так что? Что по поводу О'Бьюика?
— Вот в этом-то и загвоздка. Я ничего не мог поделать со стариком Килти, — продолжал Лют. — Он все твердил про то, что я тебе сказал, да еще добавил, что, прежде чем покупать, ему надо как следует подумать. Боюсь, мы с места не сдвинемся, если ты сам, Джулиан, не пойдешь и не поговоришь с ним.
— Думаешь, будет толк?
— Сказать тебе честно, не знаю. Положение трудное. Раз ирландец вбил себе в голову, что ты против его церкви, тут пиши пропало. А объясняется все очень просто: этот сукин сын О'Дауд прослышал про вашу с Райли ссору или как хочешь это назови и, направившись к старику Килти, тотчас ему все и выложил. Дело, по-моему, было именно так. Хорошо бы дать ему как следует по носу.
— Я бы тоже не прочь.
— Нет, ты уж, пожалуйста, сиди тихо, не то в тысяча девятьсот тридцать первом году нам не сбыть ни единой машины. И раз уж я начал, пожалуй, стоит сообщить тебе все плохие новости вместе.
— Ты хочешь сказать, что есть еще? — спросил Джулиан.
— Именно, — подтвердил Лют. — Джулиан, мне не хочется… Подожди. Мисс Клайн, будьте добры выйти на минуту, пока я поговорю с мистером Инглишем.
— Пожалуйста. Чем слушать выражения, которые вы употребляете! — И Мэри Клайн скрылась за дверью.
— Послушай, Джулиан, — начал Лют, — твоя личная жизнь — это твое дело, ты здесь босс и все такое, но я старше тебя на десять лет, и мы с тобой всегда ладили, поэтому, я думаю, ты не будешь возражать, если я рубану тебе прямо с плеча?
— Конечно, нет. Давай.
— Так вот. Мне не хотелось бы, чтобы ты обижался на меня, и, коли обидишься, можешь меня уволить, но ты ведешь себя глупо, а уж вчера в «Дилижансе»… Господи, я просто не знаю, как и сказать. Зачем ты вышел из зала с этой певичкой? Ты знаешь, чья она любовница? Эда Чарни. Лучший наш клиент. Многие люди не желают иметь с ним дела, и, наверное, большинство твоих приятелей осуждает тебя за то, что ты продал ему машину. Однако в то же время Людендорф продает десятки «паккардов» таким же клиентам, поэтому нечего обращать внимание на все пересуды. Эд Чарни — малый что надо и покупатель честный. Он вовремя оплачивает свои счета, а суммы там немалые. И тебе лично он симпатизирует. Он говорил мне об этом много раз. Он говорит, что среди всех этих снобов только тебя он считает человеком. И что же в итоге? В итоге — как только кто-нибудь из его приятелей — торговцев спиртным собирается купить дорогой автомобиль, Эд посылает его к нам. Людендорфу не удается продавать «паккарды» дружкам Эда Чарни.
И какова благодарность? В благодарность ты соблазняешь его же любовницу, делая из него посмешище в его же заведении, чем ставишь в идиотское положение свою жену и друзей. Тебе известно, что ждет любого из компании Эда, попытайся он сотворить то же самое, а? Не быть ему живым, вот что, и не думай, Джулиан, что тебе это сойдет с рук только потому, что твой отец здесь большая шишка. Не хочу сказать, что Эд прикажет своим гориллам пройтись по тебе из пулемета или что-нибудь вроде этого, нет, но почему бы тебе не вести себя потише? Мне случайно стало известно, что Эд жутко разозлился, и, ей-богу, он прав. Он содержит эту дамочку уже больше двух лет, и говорят, сходит по ней с ума, а тут ты напиваешься, тащишь ее в машину и портишь все дело. Господи, Джулиан, зачем все это?
— Ты ошибаешься только в одном, — сказал Джулиан.
— В чем?
— У меня с этой дамой ничего не было.
Лют помолчал.
— Может, и не было, — согласился он, — но все считают, что было, и ничего ты не докажешь. Она достаточно долго пробыла с тобой в машине, а когда вернулась в зал, выглядела отнюдь не так, будто вы там сидели и слушали по радио проповедь отца Кофлина. Не могу понять, зачем она вообще тебе понадобилась. Не мне говорить, но вы с Кэролайн всегда казались идеальной супружеской парой. И Ирма тоже так считает. Насколько мне известно, ты впервые проявил интерес к посторонней женщине. Честное слово, Джулиан, не хочется лезть не в свое дело, но если ты поссорился с женой, постарайся помириться. У тебя самая красивая, самая шикарная жена на всей Лантененго-стрит. Весь город так считает, поэтому послушай меня, не забудь, я на десять лет старше, будь благоразумным и заключи мир. У нас с Ирмой тоже не все идет гладко, но она знает, как я на самом деле к ней отношусь, и, по-моему, ты тоже любишь миссис Инглиш.
Вот и все. Я сказал тебе больше, чем собирался, но рад, что выговорился. Если ты захочешь меня уволить, твое дело, но все, что я тебе сказал, правда, и в глубине души ты это понимаешь, приятель. Я найду себе другую работу, а не найду, так тоже не пропаду. Если ты способен уволить меня за то, что я тут тебе наговорил, значит, ты не такой человек, каким я тебя считаю, и я не желаю на тебя работать. — Лют медленно поднялся со стула.
— Сядь, Лют, — только и смог сказать Джулиан. Несколько минут они молча сидели друг против друга. Лют предложил Джулиану сигарету. Джулиан взял ее и протянул Люту спички. Наконец Джулиан спросил: — И что же, по-твоему, мне следует сделать, Лют?
— Не знаю. По-моему, некоторое время пусть все идет по-прежнему. Ты был пьян, этим многое объясняется. Может, Чарли примет это во внимание. А, черт с ним! Переживем как-нибудь. Не принимай слишком близко к сердцу. Увидимся к концу рабочего дня. Я сейчас еду в Кольеривилл, а вообще-то, так или иначе все обойдется. Руку!
— Давай, — сказал Джулиан.
Они пожали друг другу руки, обменялись улыбками, и Лют вышел. Джулиан слышал, как он объяснил Мэри Клайн, что все решено: теперь они будут продавать не автомобили, а аэропланы.
— Неужели это правда, мистер Инглиш? То, что мне только что сказал Лютер Флиглер?
— А что он вам сказал?
— Что мы вместо машин будем торговать аэропланами. По-моему, здесь никто не купит аэроплана.
— Года два вы можете об этом не беспокоиться, Мэри, — сказал Джулиан. — Вы же знаете Люта.
— Еще бы! — воскликнула Мэри Клайн.
Стоял один из таких дней, когда он мог, не кривя душой, сказать себе и что у него по уши работы, и что ему совершенно нечего делать. С похмелья самочувствие у него было не хуже, чем всегда в таких случаях. Он знал, что, несмотря на последствия прошлой ночи, работать может. Ему хотелось работать, трудно было только начать. Ему хотелось работать, чтобы обо всем позабыть, и он даже достал из ящика несколько листков разлинованной бумаги и карандаши с намерением подвести итог деятельности гиббсвиллского отделения фирмы «Кадиллак» за прошедший год. Самое подходящее время для этого, ибо ему не будут мешать агенты, да и других дел никаких нет. Однако слово «итог» заставило его вспомнить о Люте и о том, как он подытожил его поведение прошлой ночью, не позабыв и о последствиях. Эта история с Килти — он понимал, что произошло. О'Дауд, вероятно, давно пытался отговорить старика покупать «кадиллак», а прослышав о том, что Джулиан плеснул виски в Гарри Райли, помчался к Килти и продал ему свой автомобиль. О'Дауд умел торговать и сообразил, как использовать создавшееся положение. Джулиану было очень неприятно, что сделка сорвалась, потому что, несмотря на все шутки на этот счет, продать машину гробовщику выгодно, ибо это своего рода реклама. Гробовщики держат автомобили в отличном состоянии. Черные, блестящие, с отполированными боками, их машины сверкают чистотой. И по собственному опыту он знал, какое это производит впечатление: ему часто приходила в голову мысль, что уж коли суждено умереть, то хорошо бы отправиться на кладбище в шикарном катафалке Килти в сопровождении принадлежащих ему же столь же импозантных «студебеккеров». Звуки похоронного марша со стороны больницы святого Иакова неизменно вызывали у него мысли о Килти. И заплатил бы старик наличными. Получить деньги труда не составляло. Но вот они уплыли — вот в чем беда. А не приложил ли тут руку сам Гарри Райли? Гарри был очень богат и имел достаточно хлопот с собственными вкладами и владениями, но тем не менее отыскивал время вынюхивать, как идут дела у других, и похоже, именно он выведал, что Килти собирается купить «кадиллак». Такую вещь он обязательно бы пронюхал. А собственно, почему бы ему об этом не знать? Прошлым летом он одолжил Джулиану двадцать тысяч долларов, и деньги эти были немалой суммой, если даже для Гарри они пустяк. Чем и объясняется повышенный интерес, который мог проявить Гарри к делам Джулиана.
Двадцать тысяч долларов! Зачем он столько взял взаймы? Он прекрасно знал зачем. В ту пору в действительности ему нужно было лишь десять тысяч, но он рассудил так: уж коли приходится просить, так надо взять кусок побольше. Десять тысяч разошлись быстро. Около восьми тысяч, хотя прошлым летом строительный материал и работа стоили недорого, было истрачено на сооружение внутреннего пандуса, который, по расчетам Джулиана, должен был впоследствии дать большую экономию на электроэнергии: лифтом пользовались бы гораздо меньше. Но пока экономия почти не ощущалась. По правде говоря, Джулиан, если бы кто-нибудь вовремя усомнился в целесообразности сооружения пандуса, не стал бы слишком горячо возражать. Куда еще ушли деньги? А, да, на покупку двух трехколесных мотоциклов. Предполагалось, что механик поедет на мотоцикле, например, в гараж Дейвиса, прицепит какую-нибудь штуковину на «кадиллак» Дейвиса и поведет автомобиль с прицепленным позади мотоциклом в гиббсвиллское отделение «Кадиллака» для заправки или ремонта. Эта идея тоже должна была дать экономию, но в бухгалтерских документах экономия пока не нашла отражения. И зачем два мотоцикла? Одного было бы достаточно. Более чем достаточно. Еще были деревья, прекрасные, стройные деревья. Джулиан научился, проходя мимо этих деревьев, не замечать их, но сейчас усилием воли заставил себя о них подумать. Вон они, стоят вдоль обочины. За семьсот шестьдесят шесть долларов и сорок пять центов, включая доставку и посадку. С точностью до цента Джулиан знал их стоимость, но понятия не имел, какие это деревья. Он купил их, преисполнившись любви к природе после завтрака, проходившего под девизом «Сделаем наш город красивым». Когда-то там, где сейчас находится гиббсвиллское отделение «Кадиллака», росли деревья, росли они и вдоль обочины, но их срубили. И вот в один прекрасный день Джулиан присутствовал на завтраке под девизом «Сделаем наш город красивым», где все по очереди вставали и говорили про деревья и про свой вклад в благоустройство центра города, а гараж Джулиана находился именно в центре. На завтраке по совершенно случайному совпадению присутствовал и человек из питомника, и Джулиан купил у него деревья. Вот на это все и ушло десять тысяч долларов.
А другие десять тысяч потребовались для серьезных расходов, как, например, погашения банковской ссуды, выплаты жалованья работникам и так далее.
Лют был прав и в другом: Эд Чарни — отличный клиент. «Я тоже для Эда неплохой клиент, — напомнил себе Джулиан, — но он более выгодный». По поводу Эда надо бы что-то сделать, но он решил, что в данный момент следует воздержаться от каких-либо действий. Да, прошлой ночью он определенно вел себя глупо. Разозлил Эда Чарни. А про Кэролайн лучше сейчас и не вспоминать. Он на работе и будет думать только о работе. Если Эд Чарни действительно разозлился — нет, он этого не сделает, он не швырнет гранату в гараж. Здесь не Чикаго, а Гиббсвилл. И помимо всего, фамилия Инглиш тоже кое-что в этих краях значит. «Но не благодаря мне», — пробормотал Джулиан.
— Черт бы его побрал, — сказала Мэри Клайн.
— Кого? — спросил Джулиан.
— Лютера Флиглера, — ответила Мэри. — Он, когда отпускает бензин, пишет в квитанции цифры так, что не поймешь, десять галлонов он отпустил или семьдесят.
— Не думаю, чтобы он выписал квитанцию на семьдесят галлонов. В бак машины не входит столько бензина, — сказал Джулиан. — Кроме того, это не ваша забота. Пусть об этом беспокоится Брюс.
Мэри повернулась к нему.
— Извините, но вы, наверное, забыли, что сами разрешили Брюсу отпуск до конца недели.
Ее тон означал следующее: несмотря на явную несправедливость, я продолжаю выполнять свои обязанности. Брюс Райчелдерфер был бухгалтером, и Джулиан дал им отпуск на всю рождественскую неделю.
— Да, верно. Дайте-ка мне квитанцию.
Она подала ему листок. Как всегда, она была права: же поймешь, десять или семьдесят написал Лют.
— Придется нам писать семь с палочкой посредине, как пишут в Европе, — сказал он. — Тогда будет понятно. А сейчас будем считать, что он написал десять галлонов. Он не стал бы выписывать сразу семьдесят галлонов.
— Я просто хотела убедиться. Шестьдесят галлонов бензина стоят немалые деньги, и мы не можем…
— Я знаю, Мэри. Вы правы.
От ее тона ему почему-то стало страшно, страшно так, будто он знал, что совершил дурной поступок. Чувство это было давнишнее, и он по-прежнему определял его фразой из детства: «…совершил дурной поступок». И не только от ее тона, но и от ее манеры держаться, хотя ничего нового в этом не было. Уже много недель, а может, и месяцев она вела себя, как учительница, намеревающаяся поговорить с ним о его учебе или поведении. Она была Права, а он был Неправ. Она была способна заставить его почувствовать себя вором, развратником (хотя, знает господь, он ни разу не попытался к ней приставать), пьяницей, бездельником. Она была истинной представительницей того слоя общества, из которого произошла: солидных, почтенных, среднего достатка пенсильванских немцев лютеранского вероисповедания, и, когда он думал о ней, когда ощущал ее присутствие или — особенно явственно — ее жизненные принципы, ему казалось, что в их маленькой конторе внезапно появилась целая толпа честных клерков, механиков, домашних хозяек, учителей воскресной школы, вдов и сирот — всех, кто живет на Христиана-стрит и, это ему было известно, втайне ненавидит его и других обитателей Лантененго-стрит. В их семьях могли быть незаконнорожденные дети, кровосмешение, хвори, супружеское скотство, жестокость к животным, бесчеловечное отношение к детям и все прочие распространенные пороки, но все вместе они являли собой тесный фронт солидных здоровых и трезвых пенсильванских немцев со всеми их достоинствами. Они ходили в церковь по воскресеньям, копили деньги, заботились о стариках, любили чистоту, увлекались музыкой, избегали ссор и умели отлично работать. И вот они сидели круглой спиной к нему, в коленкоровых нарукавниках, в аккуратной блузке, такой же свежей после пяти часов работы, как рубашка Джулиана после двух. И жалели о том, что этот превосходный бизнес не находится в руках одного из их соотечественников, а гибнет с помощью шалопая с Лантененго-стрит. Однако, как был вынужден признать Джулиан, Лют Флиглер тоже из пенсильванских немцев и тем не менее отличный парень. Раздумывая над этой Проблемой, Джулиан вернулся к своей старой теории: вполне возможно — а почему бы и нет? — что мать Люта переспала с каким-нибудь ирландцем или шотландцем. Придет же в голову такое о старой миссис Флиглер, которая до сих пор пекла самые вкусные пироги из тех, что Джулиану довелось на своем веку отведать.
Время от времени Джулиан писал приходившие ему на ум цифры, делая вид, что занят, и надеясь произвести хорошее впечатление на Мэри Клайн. Лежавшие перед ним листки бумаги заполнялись аккуратными колонками цифр и знаков. Сложение, вычитание, умножение, деление…
Он это сделал. Зачем обманывать себя? Я знаю, он это сделал. Знаю, что сделал, и какие бы отговорки я себе ни придумывала или сколько бы я ни старалась убедить себя, что ничего не произошло, я все равно вернусь к тому же самому: он это сделал. И ради чего? Чтобы потешить свою похоть с женщиной, которая… А я-то считала, что это все позади… Неужели он не наразвлекался вдоволь до женитьбы? Он что, до сих пор считает себя мальчишкой? Или думает, я не могла бы тоже десятки раз так поступить по отношению к нему? Известно ли ему — да нет, конечно, неизвестно, — что из всех его друзей только Уит Хофман, могу сказать честно, ни разу не лез ко мне? Один-единственный. Ах, Джулиан, какой ты глупый, мерзкий, подлый и как я тебя презираю и ненавижу! Ты сделал это, я знаю, ты мне изменил! Я знаю! Ты сделал это нарочно. Зачем? Неужели только затем, чтобы отомстить мне? За то, что я не пошла с тобой в машину? Неужели после четырех с половиной лет брака ты настолько слеп, что не видишь, бывают дни, когда мне просто не нужна близость? Разве обязательно объяснять причину? Искать отговорку? Разве я должна всегда, кроме тех дней, когда чувствую себя плохо, быть готова к близости? Если бы ты соображал хоть что-нибудь, ты бы понял, что именно тогда я хотела тебя больше, чем когда-либо, но ты выпил и желал быть неотразимым. Чего ты не умеешь. Я думала, ты это уяснил себе. Оказывается, нет. И никогда не уяснишь. Люблю ли я тебя? Да, я тебя люблю. Все равно, что сказать: у меня рак. У меня рак. Если бы у меня был рак! Ты, очаровательный молодой человек, ты! Неотразимый юноша, включающий обаяние, как включают воду в ванне; включающий обаяние, как воду в ванне, включающий обаяние, включающий обаяние, включающий обаяние, как воду в ванне. Чтоб ты сдох.
Чтоб ты сдох, потому что ты убил во мне все прекрасное. Чтобы ты сдох. Да, сэр, так тебе и надо. Такое прекрасное, ах, Инглиш, бедный Инглиш, такое прекрасное! Ты убил прекрасное во мне или вообще прекрасное? Мне плохо, ужасно плохо. Мне так плохо, что хочется рвать. Правда, хорошо бы вырвать, но я ни за что не вылезу из постели. И если ты не перестанешь вести себя непристойно со слугами… Хватит болтать глупости. Интересно, почему хватит? Почему?
Пожалуй, лучше встать. Что толку валяться в постели и жалеть себя? Ничего в этом нет нового, интересного, увлекательного, необычного, — ничего. Я просто женщина, которой хочется умереть, потому что любимый человек причинил мне боль. Теперь мне все равно. Я ничего не чувствую. Так мне кажется. Нет, не чувствую. Я ничего не чувствую. Я просто женщина по имени Кэролайн Уокер, Кэролайн Уокер Инглиш, Кэролайн У.Инглиш, миссис Уокер Инглиш. Вот и все. Мне тридцать один год. Белая. Рост? Вес? Уроженка какого штата? Уроженка… Это слово мне всегда казалось и будет казаться смешным. Извини, Джулиан, просто мне оно кажется смешным, да и тебе тоже в те дни, когда ты носил итонский воротничок и уиндзорский галстук, и я любила тебя, я любила тебя тогда, я и сейчас люблю тебя, я люблю тебя и буду любить до конца дней моих или, как говорят, до гробовой доски. По-моему, я уже лежу в гробу, ибо от меня ничего не осталось. Ничего не осталось от былого, я живу только воспоминаниями и среди воспоминаний. Вот что ты наделал: ты взял нож и разрезал меня от горла, отсюда до сюда, а потом выбросил меня на мороз, и до самой своей смерти ты никогда, никогда не узнаешь, каково тебе, когда тебя разрезают, а потом выбрасывают на мороз. Надеюсь, ты не узнаешь, уверена, что никогда, любимый мой, потому что с тобой не должно случиться ничего плохого. «О, милочка Кэлли, пожалуй, я пойду, овцы на лужайке, лягушки в пруду».
— Нет, миссис Грейди, я полежу еще немного.
Всякий раз, когда Аль Греко входил в гараж, где Эд Чарни держал свои машины, ему обязательно вспоминалась фотография, которую показывал один тип с Запада. Вполне возможно, что большинству мужчин, занимавшихся тем же, что и Аль Греко, и их подруг, когда они заглядывали внутрь этого нарочито унылого гаража, тоже приходила на память эта фотография, ибо существовали тысячи ее копий. На фотографии была изображена группа мертвецов, но впечатление они производили весьма живое, ибо трупы их были обезображены. Это были жертвы убийства в день святого Валентина в Чикаго, когда у стены гаража, принадлежавшего гангстерам, одним махом прикончили семерых.
«Вот эта стена вполне бы подошла», — подумал Аль, отворяя ворота гаража.
Он поднялся наверх и снес оттуда ящик с шампанским. Потом снова поднялся наверх и снес ящик с виски. Погрузив оба ящика в серо-черный фургон, которым пользовались для доставки товара, он вывел машину задом на Рейлроуд-авеню, вылез и плотно закрыл ворота гаража. Но перед тем как закрыть, еще раз взглянул на противоположную стену.
— Да, это — стена что надо, — сказал он.
Он никому не позволит безнаказанно обзывать его так, как обозвал Эд Чарни. Даже Эду Чарни. Он подумал про свою мать с ее золотыми сережками в ушах и вспомнил, что у нее не было шляпы. Даже к воскресной мессе она ходила, покрыв голову шарфом. Как часто в далеком прошлом он упрекал ее за то, что ей лень научиться говорить по-английски, но теперь она представлялась ему доброй маленькой женщиной, у которой было слишком много забот, чтобы еще и учить английский язык. Она была чудесной женщиной, его мать, и, если Эд Чарни обозвал его сукиным сыном, плевать; обозвал его мерзавцем, тоже плевать. Это ведь только слова, которыми обзывают, когда хотят разозлить человека или когда сам зол как сто чертей. Эти слова ничего не значат, потому что, рассудил Аль, если твоя мать сука, а сам ты мерзавец, как тут оправдаться? А если нет, то это легко доказать. Что толку оправдываться? Но то, что стояло за этими словами, было по-настоящему обидно: «Послушай, ты, грязный итальяшка, я послал тебя туда следить за Элен. Ты мог и не идти, если не хотел. А что ты сделал? Ты предал меня, ты, сукин сын. Держу пари, что Инглиш, чтобы вывести ее из зала и позабавиться, дал тебе десятку, вот ты и сидел, не отрывая зада от стула, хотя взял у меня пятьдесят долларов. А я-то, дурак, думал, что мы с тобой ведем честную игру. Оказывается, нет. Ты нет. Мелкий ты жулик и мерзавец, вот кто ты. И сукин сын». И дальше в том же духе. Аль пытался объяснить, что она только танцевала с Инглишем, не больше, потому что на улице она пробыла недолго («Врешь, негодяй! Лис сказал мне, что ее не было полчаса»); что Инглиш был пьян и ни на что не способен («Не рассказывай мне про Инглиша. Он не виноват. Виноват ты. Ты знал, что я с ней сплю. Инглиш этого не знал») — и так далее. Аля здорово подмывало сказать Эду всю правду: захоти он обмануть Эда, он мог бы сам переспать с Элен. Но из такого признания ничего бы хорошего не вышло. Один вред. Эд и так был в бешенстве. Он дошел до того, что высказал это все Алю по телефону, из собственного дома, да еще, похоже, при собственной жене. Наверняка при жене. Если она была дома, то не могла не слышать его, так он орал. А Аль стоял, держа в руках трубку, и слушал, почти не отвечая. Сначала он был просто потрясен, когда его назвали предателем. В их общем с Эдом деле называть партнера предателем не следует. Если партнер виноват, лучше накажи его, а если не виноват, подобное оскорбление может навести его на кое-какие мысли. И сейчас, когда Аль припомнил, как оскорбил его Эд, в голове у него зародилась такая мысль. Он не стал строить планы, как поступить. Пока нет. Но что-то сделать придется. «Наверное, это будет — либо я, либо он», — сказал он, и перед глазами у него стояла стена в гараже.
А пока надо было работать. Выполнить несколько поручений. Пустяковые повседневные обязанности. Эд был в такой ярости, так орал, что забыл уволить Аля, и, несмотря на все сказанное, не дал понять, что собирается его выгнать. В их деле одно — поцапаться, наорать друг на друга и даже день-два злиться. А уволить человека — это совсем другое. Вот так (щелчок пальцами) человека не уволишь. Хоть здесь и Гиббсвилл, а не Чикаго.
В этом-то отчасти и беда. С одной стороны, лучше, что Гиббсвилл не Чикаго, потому что в Чикаго человека пускали в расход и не только из-за бабы. Но с другой стороны, Аль жалел, что он не в Чикаго. В Гиббсвилле среди гангстеров не бывает ссор, ибо у Эда Чарни практически нет конкурентов. А в Чикаго еще как воюют. Не переставая. Уже привыкли к этому, а потому там после можно и смыться. В Гиббсвилле же сразу скажут, что это убийство, арестуют, будут судить, а присяжные здесь такие сволочи, что вполне могут отправить на электрический стул. «А туда мне совсем не хочется», — заключил Аль.
Пока же предстояло выполнить очередное задание. Пустячок. Доставить шампанское и виски в дом Инглиша. Паразита Инглиша, с которого и пошли все неприятности. Но по дороге он не испытывал особой ненависти к Инглишу, потому что, по правде говоря, вина во всей этой истории лежит не на Инглише, и даже не на этой суке Элен, а на самом Эде Чарни. Женатый человек, ребенок у него, а совсем обалдел от какой-то чужой бабы. В этом-то и все дело. Слишком многого он хочет, этот Эд. Ладно, подумаем, как сказал слон.
— Пусть кто-нибудь другой теперь ему помогает, — сказал Аль, вытаскивая ящики из фургона и ставя их на заднее крыльцо дома Инглишей. Он позвонил в дверь.
— Сколько мы вам должны? — спросила старуха.
— Мне платить не надо, — ответил Аль, зная, что Инглиш пользуется у Эда кредитом.
— Я спрашиваю, сколько? — повторила старуха. Кухарка, наверное, решил он.
— Сто семьдесят пять долларов. Сто за шампанское и семьдесят пять за виски.
Старуха захлопнула дверь перед его носом, а через несколько минут вернулась и протянула ему чек и пятидолларовую бумажку.
— Это тебе. На чай, — объяснила она.
— Засунь их… — начал Аль.
— Молчать, паршивый итальяшка, — прошипела старуха. — Не то мои сыновья быстро обучат тебя вежливости. Если тебе не нужны деньги, давай их сюда.
— Черта с два, — ответил Аль.
— Куда вы направляете свои стопы, прекрасная дама? Уезжаете? — спросил Лис Лебри.
— Заткнись, — ответила Элен Хольман. — Позвони в Такву и вызови мне такси. Я заплачу за вызов.
— Но я не хочу, чтобы ты уезжала. Я думал, мы с тобой…
— Я знаю, что ты думал, но этого не будет, понятно? Если не хочешь вызвать мне такси, так и скажи. Я пойду пешком, — сказала Элен.
— Со всеми этими чемоданами?
— Совершенно верно. И чем быстрей, тем лучше. Так как насчет такси?
— Я не могу позволить тебе идти пешком по снегу. Кто знает, быть может, мы еще встретимся в Нью-Йорке, и ты, когда я буду уходить из твоей квартиры, тоже вызовешь мне такси, ладно? Одну минуту, сейчас я вызову тебе такси.
8
Мэри Клайн пошла домой обедать, и Джулиан остался в конторе один. На столе лежали листки бумаги, исписанные цифрами, названиями, техническими терминами: число машин, проданных в 1930 году, число проданных новых машин, доход от продажи бензина и масла в 1930 году, доход от продажи колес и других запасных частей в 1930 году, доход от перепродажи машин, принятых в обмен на новые, прочий доход, страховка помещения, оборудования, движимого имущества, процент на стоимость помещения, налоги, реклама, взятки, прочие расходы, освещение, расход электроэнергии, отопление, замена инструментов, получение водительских прав, конторское оборудование, в том числе и канцелярские принадлежности, зарплата рабочих, взнос на страхование от несчастных случаев, телефоны, убытки, марки, потери при обмене, гонорар адвокату и бухгалтеру, ремонт, убытки, не предусмотренные страхованием, слесарь-водопроводчик, амортизация помещения, амортизация оборудования, амортизация машин, принятых в обмен на новые, амортизация новых машин, расходы на благотворительные цели, аванс самому себе, погашение банковской ссуды, деньги, необходимые для выдачи заработной платы… И в итоге после всех подсчетов Джулиан объявил пустой комнате: «Мне нужно пять тысяч долларов».
Он встал. «Мне нужно пять тысяч долларов, но я не знаю, где их взять… Нет, знаю. Нигде». Он понимал, что лжет самому себе: ему не нужны пять тысяч долларов. Ему нужны были деньги, причем быстро, но не пять тысяч. Хватило бы и двух тысяч, а если в начале года им повезет — в Нью-Йорке и Филадельфии планировались автовыставки, которые обычно посещало удивительно много автолюбителей из Гиббсвилла, — он сумеет выкрутиться. Но достать две тысячи не легче, чем пять, рассудил он, а пять — не труднее, чем две. Пять даже легче, убеждал он себя; а поскольку сейчас он меньше стеснялся, чем год назад, когда обратился к Гарри Райли, то вполне мог просить круглую, приличную сумму. Вопрос только: у кого?
Летом в Гиббсвилле люди добрее, чем зимой. Взять взаймы у Гарри Райли Джулиан сумел как раз летом, причем и отделаться от Гарри летом особого труда не составляло. Если не хотелось играть с ним в гольф, можно было сказать, что уже обещал играть с Кэролайн, и в этом случае исключалась необходимость приглашать и Гарри принять участие в игре. С другой стороны, совсем недурно было выпивать вместе с Гарри в раздевалке в компании с другими полураздетыми собутыльниками. У Гарри был неплохой тенор, и он знал множество студенческих песен. Разумеется, Гарри не всегда справлялся с произношением отдельных слов, но Джулиан был не из тех пуристов, которые способны обескуражить человека с недурным тенором. Для раздевалки даже хорошим.
Все это пришло ему теперь на память. Гарри с тех пор порядочно изменился, стал каким-то мерзким. У нынешнего Гарри он не смог бы одолжить столько денег. Может, это зима во всем виновата. Едешь обедать в городской клуб — Гарри там. Едешь в загородный клуб играть в сквош на площадке Уита Хофмана — Гарри тоже там. В субботу идешь в гости — Гарри там. Неизбежно, неотвратимо. Картера Дейвиса, Уита, Фрогги Огдена тоже всюду встречаешь, но они свои люди. А Гарри Райли как был, так и остался чужим. Никак к нему не привыкнуть. В конце осени и зимой Гарри, казалось, присутствует всюду. Летом хоть на улицу можно выйти, а зимой если и выйдешь, то ненадолго. Зимой вся жизнь проходит в помещении. Во всяком случае, в Гиббсвилле, который и сам-то похож на маленькую комнатку.
Для чего придумывать, будто прошлым летом Гарри был славным малым? Просто прошлым летом Джулиану понадобились деньги, а у Гарри Райли деньги водятся, вот он и обратился к Гарри с просьбой. А Гарри сказал: «Господи, у меня нет столько денег наличными. Тебе прямо сейчас нужно?» Джулиан ответил, что нужно довольно быстро. «Не знаю, сумею ли достать их до завтра… Ладно, черт побери, конечно, сумею». Джулиан чуть не рассмеялся ему в лицо: в одну минуту появилось и исчезло опасение, что Гарри потребуется целый месяц, чтобы обдумать просьбу и раздобыть деньги. В колледже Джулиану было куда труднее одолжить сорок четыре цента на кино… Гарри прошлогодний ничем не отличается от Гарри нынешнего. Приходится с этим согласиться. Что же касается истории с Кэролайн, то тут, должно быть, правильна такая теория: если ты мысленно чего-то боишься, например, боишься, что порежешься во время бритья или что твоя жена уйдет к другому, значит, все в порядке. Этого не случится, ибо подобные вещи происходят только с ведома божьего. Будущее известно только господу богу; и если тебя терзает предчувствие, то можешь к этому не прислушиваться, ибо бог есть бог и он вовсе не намерен передавать часть своего могущества Джулиану Мак-Генри Инглишу. Поэтому Джулиан все думал и думал про Кэролайн и Гарри и гнал от себя мысль о них, о том, что их тянет друг к другу. Собственно, это и мучило его. «Клянусь богом, ни в чьей больше постели ей не бывать», — провозгласил он в пустоту комнаты. И тотчас его охватил самый большой на свете страх, что сегодня, на этой неделе, в эту минуту, на будущий год, когда-нибудь она примет в свои объятья другого мужчину. Если это случится, то она навсегда для него потеряна.
Джулиан открыл средний ящик письменного стола, вытащил кольт-автомат, встал и пошел в туалет. Он задыхался от волнения и чувствовал, что глаза его, как всегда, когда он был возбужден, расширились и смотрят пронзительно. Он сел на унитаз и, понимая, что ничего над собой здесь не совершит, все-таки сидел и смотрел на пистолет. Он долго смотрел на него невидящими глазами, а потом, ничуть не меняя положения, словно очнулся, вложил дуло себе в рот и ощутил привкус смазки. В горле у него что-то булькнуло, он глубоко вздохнул, положил пистолет в карман, встал, прополоскал рот холодной водой, а затем снял с себя пиджак, сорочку и галстук и, оставшись в нижней рубашке, умылся, смочив водой голову, лицо и руки до локтей. А потом вытерся, использовав целых четыре полотенца, оделся, стер случайно попавшие на ботинки капли воды, вернулся в контору и закурил сигарету. Он вспомнил, что в столе у него есть бутылка виски, и не спеша выпил стакан. «Не могу, — сказал он и, опустив голову на сложенные на столе руки, расплакался. — Бедный ты, бедный, — добавил он, — мне так жаль тебя».
Послышались первые послеобеденные звуки: начал шлепаться о перчатку бейсбольный мяч. Значит, механики покончили с едой. Один из них был членом полупрофессиональной команды и, чтобы не терять формы, не бросал тренировок даже зимой. Джулиан поднял голову, и в этот момент зазвонил телефон.
— Алло, — сказал он.
— Я пыталась найти тебя в клубе. Где ты обедал? — Это была Кэролайн.
— Нигде, — ответил он.
— Еще бы! Тебе, наверное, и есть-то не хочется. Послушай, Джулиан, я звоню вот почему: если ты будешь разговаривать с миссис Грейди таким тоном, между нами все кончено. Ясно?
— Да.
— Я говорю серьезно. Я не позволю тебе срывать злость на прислуге. Миссис Грейди следовало бы влепить тебе пощечину.
— Вот как?
— Да, теперь твоя очередь. И пожалуйста, запомни следующее: если сегодня ты придешь домой пьяным и поднимешь скандал, я просто позвоню всем нашим гостям и скажу, что вечер отменяется.
— Просто?
— Заткнись, — сказала она и повесила трубку.
— Просто, — повторил он и аккуратно положил трубку на рычаг. — Просто. — Он встал, надел шляпу, но остановился на секунду в нерешительности, не зная, оставить ли записку Мэри Клайн. — Да кто она такая, эта Мэри Клайн? — С трудом влез в пальто и поехал в городской клуб.
В клубе было довольно пусто.
— Привет, Стрейт! — поздоровался он с клубным администратором.
— Доброе утро, мистер Инглиш. Как праздники? Фу! Мы все очень благодарны вам за щедрый взнос в рождественский фонд сотрудников клуба. Фу! — Старик Стрейт, разговаривая, фыркал, будто нюхал нашатырь.
— Пожалуйста, пожалуйста, — ответил Джулиан. — Отдохнули на рождество?
— Вполне. У меня, к сожалению, фу, нет настоящей семьи, фу. Мой племянник в Южной Африке. Он…
— Мистер Дейвис в клубе? Кто еще здесь? Ладно, я сам посмотрю.
— Сегодня у нас мало народу. На следующий, фу, день…
— Знаю, — перебил его Джулиан.
Он прошел в зал, и с первого взгляда ему показалось, что там совсем никого нет, кроме Джесса, официанта-негра. Лишь потом он разглядел, что в углу за маленьким столом, который по общему согласию или за определенную плату числился за юристами, сидели несколько пожилых адвокатов, не только гиббсвиллских, но и из маленьких городков поблизости — им по долгу службы приходилось бывать в окружном суде. Заговаривать с сидящими за этим столом было совсем необязательно. По правде говоря, они не всегда и друг с другом-то разговаривали. Джулиан рассчитывал застать в клубе Картера Дейвиса, однако его не было видно. Джулиан уселся за столик на двоих и только сделал заказ, как к нему подошел Фрогги Огден.
— Садись и ешь. Я только что заказал. Если хочешь, Джесс примет у тебя заказ и подаст нам вместе.
— Не хочу, — ответил Фрогги.
— Тогда просто посиди, дай отвести душу.
— Что-то ты сегодня раскис, — заметил Фрогги, садясь.
— Не то слово. Закуришь?
— Спасибо, нет. Послушай, Джулиан, я подошел к тебе не для дружеской беседы.
— Вот как?
— Да, так, — ответил Фрогги. Было заметно, что он раздражен.
— Что ж, давай выкладывай. Я целый день слушаю хор недовольных, ты вполне можешь к ним присоединиться. Какие у тебя ко мне претензии?
— Послушай, Джулиан, я старше тебя…
— А, вот о чем речь. И ты тоже заботишься только обо мне? Так? Господи боже мой, прошу тебя, избавь меня от этого.
— Нет, не так. Я старше тебя во многих отношениях.
— Ты хочешь сказать, что потерял руку на войне? Не возражаешь, если я докончу твою мысль? Ты потерял на войне руку, ты много пережил, что делает тебя старше меня. А если бы у тебя было две руки, ты бы на мне места живого не оставил.
Фрогги не сводил с него взгляда до тех пор, пока они оба не услышали тиканье часов.
— Да, хорошо бы врезать тебе как следует. Сукин ты сын, Кэролайн — моя двоюродная сестра, но и не будь она моей сестрой, все равно она замечательный человек. Хочешь, я тебе кое-что расскажу? Когда она сообщила мне, что собирается выйти за тебя замуж, я пытался этому помешать. Я всегда тебя не любил. Я ненавидел тебя, когда ты был ребенком, и ненавижу теперь. От тебя сроду не было толку. Во время войны ты уклонился от призыва. Я знаю, сколько тебе было лет, но если бы ты хотел, то сумел бы попасть в армию. Ты и ребенком был трус, трусом ты и вырос. Ты бегал за этой полячкой до тех пор, пока ей не пришлось уехать, иначе ее отец расправился бы с ней. А потом ты разыграл влюбленного перед Кэролайн, и она, да поможет ей бог, попалась на эту удочку. Я хотел помешать, но нет, она сказала, что ты переменился. Я…
— Ты, однорукий подонок! Хорошо бы у тебя была вторая рука.
— Можно обойтись и без нее, — ответил Фрогги и, взяв со стола стакан, выплеснул воду Джулиану в лицо. — Выйдем отсюда. Я могу драться и одной рукой.
Дрожа от ярости, Джулиан встал и вдруг как-то обмяк. Нет, он не боялся: он знал, что не может драться с Фрогги. Во-первых, он по-прежнему относился к нему хорошо, а во-вторых, не представлял, как драться с человеком, у которого только одна рука.
— Пойдем, — повторил Фрогги. — Куда угодно.
Джулиан салфеткой вытер лицо.
— Не хочу я с тобой драться.
Интересно, видели ли этот инцидент те, кто сидит за адвокатским столом, подумал он, но не повернул головы. До него донеслись голоса детей, игравших на улице, и ему вспомнились страшные субботние утра, когда мать возила его в Кольеривилл к зубному врачу и колокольчик автомобиля непрерывно звонил, разгоняя игравших на улице детей и лошадей, тащивших телеги под страхом кнута.
— Пойдем. Пусть тебя не заботит, что у меня одна рука. Это уж мое дело. Не твое.
— Уходи. Убирайся отсюда, — сказал Джулиан. — Не ломай комедию. Ты же знаешь, что я не могу с тобой драться.
— Идем, иначе, ей-богу, я изобью тебя прямо здесь.
— Нет, не изобьешь. Я не позволю тебе избить меня здесь, герой, и не буду драться с тобой на улице. Думаешь, я дам людям возможность и это поставить мне в вину? Ты спятил. Давай мотай отсюда, генерал. Война кончилась.
— Вот как? Между прочим, я знал, что ты не будешь драться. Ты стопроцентный трус. Я это знал. В тебе не осталось ни капли мужества, если когда и было.
— Пошел отсюда, кузен. Мотай домой пересчитывать свои медали.
Фрогги размахнулся, но Джулиан подставил руку, и удар пришелся на кисть, больно шлепнув по ней.
— Джентльмены!
— Не валяй дурака, — сказал Джулиан.
— Тогда пойдем на улицу.
— Джентльмены! Вам известны правила клуба?
Это был Стрейт. Он встал между ними, спиной к Фрогги, а лицом к Джулиану — выглядело так, будто он защищает Фрогги от Джулиана. Теперь уж не приходилось сомневаться, что адвокаты в курсе событий. Они смотрели во все глаза, а двое из них даже встали. Джулиан услышал, как один из них сказал нечто вроде: «Посмотрите, что он делает… одна рука». Он понимал, что они думают то, что подумал бы любой, услыхав об этой ссоре: они уверены, что он ударил Фрогги. Один толстяк, которого Джулиан встречал на судебных процессах в Гиббсвилле и ресторанах, подошел и, положив руку на плечо Фрогги, спросил:
— Он ударил вас, капитан Огден?
— Капитан Огден! — захохотал Джулиан.
— Имя капитана хорошо известно у нас в округе, — сказал толстяк.
— А вы член этого клуба, позвольте узнать? — спросил Джулиан.
— Да, и более того, мое имя вы никогда не встретите в черном списке, — ответил толстяк. — Можете не беспокоиться по этому поводу.
Удар попал в цель. Джулиан два-три раза попадал в черный список, но вместе с ним там бывали и Фрогги, и Картер, и Бобби Херман, и почти все остальные. Ничего особенного в этом не было; попасть в этот список можно было и за неуплату по счету в течение шести дней.
— Стрейт, этот человек член клуба? — спросил Джулиан.
— Да, мистер Лак — член нашего клуба.
— Лак? Его фамилия — Лакашинский, насколько мне известно.
— Какое это имеет отношение к нам? — спросил Фрогги.
— К нам? Нет, капитан, теперь я на одной стороне, а ты и все поляки, ветераны и сводники — на другой. И я останусь там, где я есть.
— Эй вы! — разозлился было толстяк.
— А! — махнул рукой Джулиан, почувствовав усталость и отвращение к себе и ко всем остальным. Он сделал шаг назад, занял позицию и нанес адвокату удар в челюсть. Человек упал, в горле у него забулькало, и он полез к себе в рот, пытаясь вытащить вставную челюсть. Подбежал второй адвокат, тоже поляк, фамилию которого Джулиан никогда не мог запомнить. В руке у него была бутылка с сельтерской.
— Поставьте бутылку! — крикнул Фрогги. — У него бутылка в руках!
Он тоже схватил бутылку, а Джулиан взял графин с водой. Стрейт, твердя «джентльмены, джентльмены, джентльмены», старался держаться подальше от них.
— Давай, — предложил Джулиан человеку с бутылкой.
Человек увидел графин и остановился в нерешительности. Другие адвокаты без особого труда забрали у него бутылку. Человек не сводил глаз с Фрогги. Он не мог понять, почему Фрогги предупредил Джулиана.
— Стайни, сходи за полицией, — сказал адвокат, которого Джулиан ударил.
Джулиан нанес ему новый удар, на этот раз по рукам, прикрывавшим разбитый рот, а потом по уху. Фрогги схватил Джулиана за плечо, чтобы оттащить его. Но Джулиан так резко выдернул плечо, что ткнул Фрогги в подбородок. Адвокат упал и лежал без движения, а Джулиан набросился на Фрогги и ударил его под ребро и в живот так, что Фрогги потерял равновесие и упал, зацепившись за стул. Джулиан снова схватил графин, швырнул его в человека с бутылкой и, не посмотрев, к чему это привело, выбежал из комнаты, сорвал с вешалки пальто и шляпу и поспешил к машине.
— Привет, приятель! — крикнул кто-то.
Джулиан уже нажимал на стартер, когда узнал в окликнувшем его Уита Хофмана. Такой же сукин сын, как и Фрогги, наверное, давным-давно ненавидит его. Автомобиль рванул из сугроба, подняв облако снега, и помчался наикратчайшим путем прочь от Гиббсвилла. Самое противное было то, что сверкающий под лучами солнца снег заставлял улыбаться, когда совсем этого не хотелось.
Твой дом — это центр нескольких поясов. Первый пояс — сам дом, второй — дома вокруг, которые ты знаешь чуть хуже собственного. Во втором поясе тебе известно, где на кровле домов следы от водостока, где на двери пуговка звонка, где в окне второго этажа видна спинка кровати, где обветшало крыльцо, велика ли трещина в асфальте на ведущей к дому дорожке, есть ли масляные пятна на подъезде к гаражу и как меняется изо дня в день глыба угля, от которой отбивают и отбивают куски, пока в один прекрасный день она не превращается лишь в черное пятно, и ты радуешься, что она больше не существует и у тебя нет оснований злиться на соседскую неряшливость. И так далее.
Следующий пояс — это жилые дома и строения, которые ты проходишь ежедневно по пути на работу. Жестяные вывески лавок, деревья, кору которых обглодали лошади, петли ворот, старинные весы, выбоины в мостовой, давно требующей ремонта, и мелькнувшие между домами городские часы. И так далее.
И еще пояса, пояса, в которых чем больше удаляешься от центра, тем больше удлиняются расстояния между знакомыми предметами. В одном поясе ты хорошо знаешь сто ярдов шоссе, а в другом знакомые места исчисляются в дюймах. В поясах знакомых память не требует усилий, а в чужих мозг должен работать, подсказывая, где сделать поворот и где ехать прямо, где погудеть в гудок и где замедлить ход. Когда Джулиан наконец пришел в себя, он уже находился в поясе мало знакомом, к юго-западу от Гиббсвилла, среди ферм пенсильванских немцев. Сначала он заметил, что едет, судя по тому, куда он добрался, по крайней мере, уже полчаса, а потом почувствовал, что на нем нет шляпы. Он протянул руку и нащупал шляпу на сиденье рядом, по пальцы не нашли привычной вмятины на тулье, и он пригляделся к шляпе. Поля ее не были загнуты вниз, и это оказался «стетсон», в то время как Джулиан обычно носил шляпы «Герберт Джонсон» из магазина «Братья Брукс». Он не любил, когда люди сидят в закрытых машинах без шляпы. Вроде нью-йоркских евреев, которые разъезжают по городу, не гася в автомобиле верхний свет. Он нахлобучил шляпу на затылок и спустил боковое стекло. Первый же порыв ветра вызвал у него почти немедленно желание закурить, и он сбавил ход, прикуривая сигарету от зажигалки в приборной доске.
Дорога принадлежала ему. Ему хотелось то мчаться, перескакивая с правой стороны на левую, как армейские транспортные машины, то еле-еле тащиться, делая четыре мили в час. Но однажды, когда он тоже считал, что дорога принадлежит ему и делал такие же зигзаги, его задержал за езду в пьяном виде дорожный патруль, который все время следовал за ним. «Вы, по-видимому, считаете, что дорога — ваша собственность», — сказал полицейский, а Джулиан не осмелился ответить, что да, именно так он и считает.
Он знал, что, пока машина выделывает все эти фокусы, он в безопасности, но, когда обнаружил, что автомобиль занимает все его мысли и отвлекает от событий, происшедших за последний час, два, сутки, двое суток — хотя с тех пор, как он выплеснул виски в физиономию Гарри Райли, двое суток еще не прошло, он вынужден был взглянуть на часы и убедиться, что уже три часа одиннадцать минут. И на гаражных часах уже три одиннадцать, значит, ему пора вернуться, если он хочет увидеть Люта Флиглера. Он замедлил ход, остановился, чуть проскочив проселочную дорогу, попятился на нее, выехал снова на шоссе, и теперь радиатор его машины был устремлен в Гиббсвилл. Чем быстрее он ехал, тем меньше нравились ему те пояса, которые он проезжал. Хорошо бы ехать дальше, а не поворачивать назад. Ехать дальше, пока не останется денег, выписать чек в Гаррисберге, второй — в Питтсбурге, истратить все, продать машину, продать и купить подержанный «форд», продать пальто, часы, продать «форд», найти работу где-нибудь в лагере лесорубов или что-то вроде этого, правда, там ему станет тошно через минуту, не то что через день. Как здорово, что он сообразил выбраться из клуба, сесть в машину и уехать, но что-то все равно тянуло его назад. Он не ушел от того, к чему возвращался, он должен был перед этим предстать. Здравый смысл подсказывал ему, что намерение уехать, выписывать чеки, продать машину и так далее в конечном счете неосуществимо. И, вероятно, незаконно. Более того, при том, как обстоят нынче дела в гараже, он не имеет права продать машину, ни, тем более, убежать. Слишком он приметен, чтобы убежать. Его обязательно выследят.
И он нажимал на акселератор, спеша назад в Гиббсвилл. Сигарета прожгла перчатку — он не помнил, когда надел перчатки, — и в машине запахло паленым. Он выбросил сигарету и зевнул. Обычно, когда его начинало во время езды клонить ко сну, он закуривал, и сон пропадал, но сейчас он устал, ему хотелось только спать. Его раздражала даже эта борьба с самим собой. У него не было желания ни бороться, ни бодрствовать.
Посмотрите на миссис Уолдо Уоллес Уокер в коричневом свитере, перехваченном узким кожаным поясом, твидовой юбке из магазина «Мэн и Дилкс», крокодиловой кожи туфлях с бахромчатыми языками, в треугольной шляпе и сразу поймете, что она собой представляет: активный член различных комиссий республиканской партии, потому что ее покойный муж был республиканцем, хотя сама она еле-еле разбиралась в политике. Она хорошо играла в бридж, знала две первые строки многих песен, просматривала все новые книги, но при этом ни одна фраза, ни одна глава не обжигала ее, не доходила до сердца, не убивала наповал и не доставляла удовольствия. Между сказанным и очередной сентенцией она мелко похлопывала в ладоши и потирала холеные, когда-то красивые руки, согревая кончики пальцев, и казалось, что она вот-вот изречет что-то доброе и мудрое про жизнь. Но она вдруг говорила: «О господи, пора бы мне почистить мои кольца».
Человек посторонний в первый же час пребывания в ее обществе, посмотрев на ее костюм, сразу заключил бы, что у нее полны сундуки когда-то модных костюмов, шляп и платьев, и был бы прав. Она была самой миловидной из гиббсвиллских дам ее возраста, и, хотя об этом не имела понятия и никогда бы на это не согласилась, она могла бы причесываться бесплатно, ибо служила своему парикмахеру отличной рекламой. Она могла бы рекламировать и очки, и необходимость выпивать чашку горячей воды по утрам, спать после обеда, ежедневно проходить пешком милю, два раза в год являться на прием к дантисту и все прочие правила, которыми она руководствовалась в своей жизни.
Судья Уокер не оставил большого состояния, но кое-какие средства у нее сохранились. Миссис Уокер жертвовала 250 долларов на одно, 15 долларов на другое, и нищий никогда не уходил голодным от ее дверей. Когда Кэролайн училась в Брин-Море, миссис Уокер, по словам Кэролайн, превратилась в неофициального ректора колледжа, и в более поздние годы Кэролайн с трудом удерживала мать от визита к доктору Марион всякий раз, когда они проезжали мимо Брин-Мора. Однажды миссис Уокер сказали, что у Кэролайн очень независимый характер, и это ее так обрадовало, что она позволила дочери расти почти без постороннего влияния. Независимость Кэролайн, в чем бы она ни выражалась, появилась в ее характере еще до решения, принятого миссис Уокер, но тем самым миссис Уокер, по крайней мере, облегчила жизнь Кэролайн, а Кэролайн со своей стороны ни разу не дала матери повода пожалеть об этом решении. С той поры, как Кэролайн научилась самостоятельно мыться в ванне, в отношениях между матерью и дочерью царили лишь любовь и согласие. Это были очень удобные отношения, чуть омраченные, если стоит вообще об этом говорить, тем фактом, что после обязательной беседы, состоявшейся у них, когда Кэролайн исполнилось тринадцать лет, она поняла, что ее мать способна рассуждать об интимных подробностях с полнейшим хладнокровием. В начале своего романа с Джулианом Кэролайн порой испытывала жалость к матери, как, впрочем, и ко всем симпатичным ей женщинам, ибо они были лишены этого большого чувства, но год или два спустя думала, а не может ли быть, что мать просто забыла о том, что когда-то сама была влюблена. Женщина красива, утверждал Джулиан, только когда она страстно влюблена, а миссис Уокер когда-то была красивой. Джулиану очень нравилась его теща, но в его чувство вкрадывалось сомнение, нравится ли он ей. Однако подобное сомнение миссис Уокер вызывала у всех своих знакомых. На деле же более сильное чувство, чем, например, к человеку, у которого она покупала бакалейные товары, равно как и ко всем прочим людям, миссис Уокер испытывала лишь к дочери, покойному мужу и Аврааму Линкольну (у миссис Уокер был дядя, в доме которого укрывались бежавшие на север рабы).
Миссис Уокер перелистывала подаренную ей на рождество книгу «Мистер Кэрриер и мистер Ивс», когда услышала, как хлопнула парадная дверь.
— Кто там? — пропела она.
— Я, — ответила Кэролайн и сняла пальто, шляпу и перчатки.
Ее мать подняла руку, словно предотвращая чрезмерно горячий поцелуй (такое было впечатление), но когда дочь наклонила голову, чтобы поцеловать ее, миссис Уокер взяла Кэролайн за подбородок.
— Как прошло рождество, душечка? — спросила она. — Даже не позвонила мне.
— Я звонила, но тебя не было дома.
— Да, я уходила. Ходила к «Дядюшке Сэму». Ты хорошо выглядишь, душечка.
— Я плохо себя чувствую. У меня жуткое настроение. Мама, как…
— Наверное, устала. Все нервы. Почему ты не заставишь Джулиана повезти тебя…
— Как бы ты отнеслась к моему разводу?
— …в Пайнхерст? Разводу? О господи, Кэролайн! Четыре года, почти пять лет. Разводу!
— Я так и думала, — сказала Кэролайн. Она успокоилась. — Извини. Я пришла к тебе, потому что мне нужно с кем-нибудь поговорить, а говорить с приятельницей, которая потом раззвонит об этом по всему городу, не хочется.
— Ты серьезно?
— Вполне.
— Господи! Ты не шутишь, Кэролайн? Если человек начинает рассуждать про развод, это очень серьезно. В нашей семье еще никто никогда не разводился, и, по-моему, в семье Джулиана тоже. В чем дело?
— Просто мне надоело. Я жутко устала, мне плохо, я несчастна. Мне плохо, очень плохо. Я так несчастна, мама. Мне хочется умереть.
— Умереть, душечка? Ты беременна? Да, родная? Может, ты ошибаешься? Может, это просто нервы, рождество. — Она встала с места и села возле Кэролайн. — Иди сюда, душечка. Расскажи мне все. Мама хочет знать, что случилось.
— Кэролайн хочет плакать, — сказала Кэролайн и засмеялась.
— Не нужно шутить, душечка. Не нужно. Уже прошло два месяца?
— Да нет, мама, я не беременна. Дело не в этом.
— Ты уверена, душечка?
— Уверена. Прошу тебя, выкинь это из головы. Дело совсем в другом. Совсем в другом. Не хочется говорить, — сказала Кэролайн, — но тебе я расскажу… Пожалуй, можно. Я расстаюсь с Джулианом. Я хочу уехать, развестись и не слышать больше его имени. Давай поедем во Францию, а?
— Давай, хотя, по словам мистера Чэдвика и Картера, в этом году нам следует быть более осмотрительными в наших тратах. Картер настроен не очень оптимистично. Но если нужно, мы можем поехать в Европу. Семь. Двадцать пять. Сто с лишним. Да, можем. Но только ты не должна покупать там слишком много, хорошо, душечка?
— Я ничего не собираюсь покупать. Я собираюсь разводиться. Я хочу уехать от Джулиана Инглиша, изменить свою жизнь. Я просто устала. И все. Я устала, с меня хватит. Мне все надоело, я хочу уехать. Сегодня я буду спать здесь и завтра тоже. Я хочу забыть Джулиана, хочу поговорить с кем-нибудь, хочу уехать. Хочу поговорить с человеком, у которого английский акцент. А впрочем, не знаю. Извини, пожалуйста.
— Да, это серьезно. Расскажи мне все, если хочешь. А если не хочешь, разумеется, не надо.
— Я говорю глупости, да?
— Вы поссорились? Конечно, поссорились.
— Нет. Странно, но мы не ссорились. Во всяком случае, такой ссоры, о какой ты думаешь, не было. То есть не было скандала или сцены. Не так примитивно, чтобы потом все можно было поправить.
— Что же случилось? Джулиан влюблен в другую женщину? Не может быть. Не берусь утверждать, что хорошо знаю Джулиана или мужчин вообще, но если Джулиан влюблен в другую женщину, значит, я ничего не понимаю в людях. Если же это просто временное увлечение, душечка, то не порть из-за него себе жизнь, прошу тебя. Не порть свою жизнь. Мужчины не такие, как мы, женщины. Бессовестная женщина может заставить мужчину…
— Точка.
— Что, душечка?
— Ничего.
— Пожалуйста, выслушай меня, душечка. Женщина, у которой нет совести… Может, мы ее знаем? Я ничего такого не слышала, но бессовестные женщины встречаются повсюду.
— Мама!
— Да, душечка?
— Мама, куда ты дела все старые пластинки?
— Какие старые пластинки, душечка? Ты имеешь в виду патефонные пластинки?
— Да. Куда ты их дела?
— Разве ты не помнишь? Я отдала их в лагерь христианской молодежи три года назад. Ты тогда сказала, что тебе нужны лишь некоторые из них. И ты их взяла.
— Да, наверно, я их взяла.
— Если тебе нужна какая-нибудь определенная пластинка, мы можем ее заказать. Мистер Питерс с удовольствием ее отыщет, я уверена. Он хочет, чтобы я купила у него автофоническую модель, а этот патефон он заберет. Но зачем мне автофоническая модель? Я и этот-то никогда не включаю.
— Ортофоническая, мама.
— Ортофоническая? А мне послышалось автофоническая. Ты уверена? Мистер Питерс, по-моему, говорил «автофоническая». Вот видишь, Кэролайн?
— Что?
— Видишь? Все прошло, да? Твое плохое настроение. Мы уже спорим из-за слов. Может, и у вас так с Джулианом? Какая-нибудь глупая записка, а, душечка?
— Нет. Ничего подобного. Мама, неужели ты в самом деле думаешь, что я прибежала к тебе из-за нелепой пятиминутной ссоры?
— Во всяком случае, ты больше не расстроена, правда?
— Ты в самом деле полагаешь, что я не расстроена?
— Да. Я считаю, что самое плохое уже позади, прошло. Мы с твоим отцом тоже ссорились.
— Когда он умер, ты говорила, что вы никогда не ссорились.
— Никогда я этого не говорила. По крайней мере, никогда не старалась сделать вид, что между нами не было разногласий. Это было бы ложью. У людей, живущих чувством, у людей влюбленных всегда есть разногласия. По правде говоря, Кэролайн, я вот слушаю тебя, и мне кажется, что все это не так уж серьезно. Разумеется, я целиком на твоей стороне, и ты знаешь, что я не остановилась бы ни перед чем, лишь бы ты была счастлива, но мне бы не хотелось, чтобы ты вела себя, как неразумный ребенок, совершая и высказывая такие вещи, о которых потом будешь жалеть. Развестись! Даже подумать об этом страшно, и я не понимаю, Кэролайн, как ты можешь так говорить. Возвращайся к Джулиану или, если хочешь его наказать, поживи у меня, но прекрати разговор о разводе. Пойми, я не защищаю Джулиана, но я была уверена, что ты уже научилась держать его в руках. Льсти ему, пользуйся своими женскими чарами. Ты красивая, он тебя любит. Поверь мне, Кэролайн, если жена не в состоянии столковаться со своим мужем, а соперницы не существует, то ей стоит приглядеться к себе самой. О господи, как это похоже на первую нашу ссору с твоим отцом.
— А из-за чего произошла ваша первая ссора? У меня-то это не первая, но продолжай, дорогая. Кэролайн хочет знать.
— Не из-за чего. Сугубо личное. Отношения между мною и твоим отцом, душечка.
— Секс?
— Кэролайн! Да, частично. А ты… Вы с Джулианом… Он хочет, чтобы ты сделала…
Если бы только она знала Джулиана, подумала Кэролайн. Если бы она только знала меня!
— Нет, дорогая. Джулиан всегда очень нежен со мной, — ответила Кэролайн.
— Мужчины часто этого не понимают. Жизнь многих женщин разрушена, погублена, потому что мужчины не понимают тех чувств, которые испытывает приличная женщина. Но не будем говорить об этом. Когда ты выходила замуж, я предупреждала тебя, что ты должна иметь твердую позицию относительно некоторых вещей.
— Но ты мне так и не сказала каких.
— Видишь ли, душечка, приличная женщина… Кое-что мне было трудно объяснить тебе, пока не возникла необходимость. И по-видимому, раньше она и не возникала, иначе ты давно бы пришла ко мне, я уверена. Ты еще молода, Кэролайн, и, если у тебя не все ладится в этом отношении, ты меня понимаешь, вместо того чтобы обращаться к какой-нибудь приятельнице твоего же возраста, обратись ко мне. Я считаю, что подобные проблемы должны обсуждаться у дочери с матерью, а не с посторонними людьми. Я в конце концов научилась держать в руках твоего отца, но весь мой опыт не стоит и ломаного гроша, раз я не в состоянии передать его тебе, помочь тебе. Однако, если ты не хочешь говорить об этом, давай не будем.
— Расскажи мне еще про отца, — сказала Кэролайн.
— Нет, нет. Память его священна. У меня никогда не было неприятностей с твоим отцом из-за других женщин, даже до свадьбы. Джулиан, возможно… Нет, я ничего не хочу сказать плохого о нем, потому что, когда он влюбился в тебя, он был уже вполне взрослым человеком. Но, по-моему, ты была не первой женщиной в его жизни. Я часто об этом думаю. Не знаю, может, это в некотором отношении и хорошо.
— Мама, не будем говорить об этом, если тебе не хочется. Извини меня.
— Подобные разговоры ни к чему, Кэролайн. Я предпочитаю продолжать свое бедное, бесполезное существование и боготворить память твоего отца, хорошего, достойного человека, нежели копаться в нашей совместной жизни. Мужчины — существа слабые, душечка. В руках женщины даже самый сильный на свете мужчина становится слабым, поэтому не думай плохо о Джулиане, о своем отце или о любом мужчине, если он на мгновенье допустил слабость… Ну, не буду говорить о том, чего не знаю… Но ты теперь меньше сердишься на Джулиана, правда? Если меньше, тогда все в порядке.
— Извини, если я наговорила лишнего.
— Ну, что ты! Почему лишнего? Ты просто проявила любопытство. А это значит, ты еще маленькая девочка. Хочешь жевательной резинки?
— Давай.
— Она способствует пищеварению, да и челюстным мышцам полезно двигаться. Как у тебя с зубами, Кэролайн?
— Доктор Патерсон говорит, что мне нужно удалить зуб мудрости.
— Он, наверно, опытный врач. Но я предпочитаю доктора Болдуина.
— Только до обеда, мама.
— Что? Почему?
— Он либо глотает пищу, не разжевывая, либо ест слишком много, либо еще что-то, но у него все время бурчит в животе.
— Не замечала, — сказала миссис Уокер. — Неужели?
— Да. Зачем бы я стала выдумывать?
— Останешься сегодня ночевать? Танцев нигде нет?
— Есть в Рединге. Нет, я, пожалуй, не останусь. По правде говоря, у нас сегодня гости.
— А я и не знала. Много? Кто именно?
— Обычная компания. Молодежь, несколько школьных друзей, новые приятели. Ой, совсем забыла!
— Тебе что-нибудь нужно?
— Нет, ничего, но я должна идти. Я хотела отменить вечер, когда шла сюда, но потом передумала, и мне нужное кое-что купить. Увидимся завтра или послезавтра. Поцелуй меня, и до свидания.
— До свидания, душечка. Ты у меня славная девочка.
— Это ты у нас славная, — сказала Кэролайн.
В холле она застегнулась на все пуговицы, потому что знала, что мать стоит у окна и ждет, чтобы помахать ей вслед. Что ж, по крайней мере, она выполнила то, что требовалось по традиции: обратилась к матери. Толку от этого посещения было мало, но Кэролайн была этим даже довольна, хотя и жалела, что пробудила какие-то неприятные для матери воспоминания.
Сбежав по ступенькам, она, прежде чем сесть в машину, обернулась и помахала матери рукой. Мать, помахав в ответ, отошла от окна, и занавеси задвинулись. В эту минуту Кэролайн услышала долгий гудок и увидела Джулиана, который сидел в своем «кадиллаке» чуть дальше по улице, на противоположной стороне. Он ждал. Она подъехала к нему и остановилась напротив. Он вылез и не спеша подошел к ней. Вид у него был отвратительный.
— Чего тебе? — спросила она.
— Ты так долго сидела у нее. Зачем она тебе понадобилась?
— Ты соображаешь, о чем говоришь?
— А ты соображаешь, сколько сидела у нее? Зачем? Поплакаться вволю?
Кэролайн молчала.
— Угадал? Распустить нюни насчет меня? Новобрачная бежит к своей мамаше пожаловаться на мужа, которому не нравятся ее пироги. Клянусь богом, я старался… Что ты ей наговорила? Давай выкладывай.
— Здесь не место устраивать сцену.
— Не хуже прочих мест. Лучше даже. И для тебя не так опасно, потому что здесь я, вероятно, не сделаю, чего мне бы хотелось.
— Дать мне по физиономии, по-видимому?
— Как это ты догадалась?
— Убери ногу с подножки, я поеду.
— Ты, наверное, слышала про клуб?
— Нет, не слышала. Про какой клуб? О каком клубе ты говоришь? Тебя исключили из клуба за вчерашнее?
— Ага, заинтересовалась! Нет, насколько мне известно, пока не исключили. На этот раз это — другой клуб.
— Городской клуб?
— Он самый.
— Что произошло? Что ты там натворил?
— У меня состоялась недолгая беседа с мистером Огденом, капитаном Огденом, героем войны, одноруким чудом, который очень любит совать нос в чужие дела.
— О чем ты говоришь?
— Скоро узнаешь. Очень скоро. Ты сказала, что хочешь ехать. Поезжай.
— Никуда я не поеду, пока не пойму, о чем ты говоришь. Опять что-то случилось! Господи, как мне это надоело. — Голос ее оборвался, она заплакала.
— Не надо устраивать сцен на улице, дорогая. Не надо. Прошу тебя, без сцен, пожалуйста. Ты ведь всегда твердишь, что не желаешь объясняться на людях.
— Что ты натворил, Джулиан? Господи! — Она плакала по-настоящему. Так горько рыдает женщина в больничном коридоре при виде опустевшей палаты, так причитают у рухнувшей шахты.
— Послушай, хочешь уехать со мной? Сейчас? Сию же минуту? Поедем? Поедем со мной?
— Нет, нет, нет. Что ты натворил? Скажи мне, что ты натворил! Что ты сделал с Фрогги?
— Я не могу здесь рассказывать. Поедем домой.
— Нет. Не хочу домой. Ты заставишь меня остаться с тобой. Уезжай, Джулиан. Пожалуйста, пусти меня. — Раздался гудок, и проехала маленькая двухместная машина. Кэролайн помахала рукой. Помахал и Джулиан. Это были Вильгельмина Холл и ее гость из Нью-Йорка. — Они притормозили? — спросила Кэролайн.
— Нет. Уехали. Я тоже уезжаю, — сказал он.
— Подожди. Что ты натворил? Скажи мне. Пойдем со мной к маме. Она знает, что мы поссорились, и не будет нам мешать.
— Черта с два я пойду. Не пойду я к ней. Я уезжаю.
— Если ты уедешь, я отменяю вечер и остаюсь у мамы. Прошу тебя, Джулиан, скажи, что случилось.
— Нет. Поедем со мной домой, тогда расскажу. Иначе нет. Очень подходящий случай проверить, настоящий ты мне друг или нет.
— Как я могу быть тебе настоящим другом, если не знаю, что произошло?
— Ты должна слепо верить в меня. Верные жены так и поступают.
— Куда ты едешь? Опять напиться?
— Весьма возможно.
— Джулиан, если ты сейчас уедешь, то навсегда. Навечно. Я никогда не вернусь к тебе, что бы ни случилось. Я никогда не лягу с тобой в постель и постараюсь не видеть тебя.
— Ничего из этого не получится.
— Ты очень самоуверен, но на этот раз ты ошибаешься. Все будет бесполезно.
— Я не это имел в виду. Не потому, что я уверен. Я хотел сказать, что тебе придется меня увидеть. Тебе этого не избежать.
— Почему это мне придется?
— Может, только чтобы позлорадствовать. Если ты меня совсем разлюбила, то захочешь прийти позлорадствовать, а если еще любишь, то захочешь увидеть меня.
— Ты так ошибаешься, что это даже не смешно.
— Даже не смешно! Высший свет! Не коробит ли это твой слух? Держите меня пятеро! А я объявлю всему свету, чего все это стоит… Я уезжаю…
— Уезжай. Но помни: я сегодня домой не вернусь. И если только ты без меня не созовешь гостей, вечер отменяется. Во всяком случае, меня там не будет.
— Очень хорошо. Значит, проведем вечер по-другому.
— Можешь мне об этом не рассказывать. Только тебе следует быть поосторожнее с этой певичкой. Она умеет справляться и не с такими, как ты.
— Родненькая ты моя! Вот умница! Я знал, что ты не будешь сердиться. Я не сомневался, что ты добрая.
— Иди ты к черту со своим дешевым остроумием.
— Правы ребята в клубе, когда утверждают, что я под башмаком у жены, — сказал Джулиан и тут же пожалел: о клубе не стоило упоминать. — Позвони, пожалуйста, гостям и скажи, что я сломал ногу и все такое прочее.
— Хорошо, если только ты не хочешь позвонить сам и сказать, что я сломала ногу.
— Вот это уже лучше. Не то, что ты сломала ногу, а то, что мы перестали ссориться и принялись врать. Понятно, о чем я говорю?
— Ты у нас специалист по вранью, но я понимаю, о чем ты говоришь. Понимаю.
— Прекрасно, родная! Прощай, прощай, моя родная.
— Остряк! Убирайся!
И он уехал.
9
Гиббсвилл перестал быть поселком и превратился в третьестепенный город в 1911 году, но в 1930 году население его по-прежнему составляло менее 25.000 человек (согласно данным в записных книжках, разосланных гиббсвиллским банком в подарок своим вкладчикам). Званый вечер в Гиббсвилле становится важнейшим событием с той самой минуты, когда хозяйка открывает свои планы хотя бы одному человеку, и, если приглашения разосланы, только смерть или стихийное бедствие могут послужить причиной, из-за которой разрешается перенести этот вечер. Таким же важнейшим событием для тех, кто в конечном счете был приглашен, и для тех, кто хотел бы попасть в число приглашенных, стал через день-два после принятого решения и вечер в доме Инглишей. Решение было принято по дороге домой из Истона, где состоялся футбольный матч Лафайет — Лихай. Кэролайн и Джулиан объявили, что хотят устроить вечер «в один из дней рождественской недели». Ехали они в машине Уита Хофмана с Уитом и Китти, и Китти тотчас заявила, что это превосходная мысль, и принялась перечислять дни, когда вечер не может состояться, потому что на эти числа назначены либо другие вечера, либо танцы в клубе, либо, наконец, званые чаи. И вдруг Китти придумала. «Через день после сочельника в Рединге молодежный бал, — сказала она, — но мне надоело ездить в Рединг. Пусть на этот раз они приедут к нам. Мы едем туда и тратим деньги на их паршивых молодежных вечерах, но попытайся мы устроить молодежный бал в Гиббсвилле, то никакой поддержки из Рединга мы бы не получили».
Все с ней согласились.
— Поэтому пусть в этом году они приезжают на наши вечера, — продолжала Китти. — В городскую Ассамблею, например. Деньги от этого бала идут на благотворительные цели, верно, Уит?
— Теоретически, да, — ответил Уит.
— Обычно кончается тем, что Уит платит за всех присутствующих, — объяснил Джулиан.
— Не забывай, что и ты вносишь свою долю, — сказал Уит. — Все вносят. И из Рединга тоже иногда приезжают на бал. Редко, правда.
— Вот. Пусть и опять приедут. Давайте не поедем на их молодежный бал. Пусть они участвуют в нашей благотворительности. Кэролайн, устраивай свой вечер в этот день. Двадцать шестого.
— Ты как считаешь, Джу? Можно двадцать шестого?
— Вполне. Я сегодня выиграл сто долларов. Нет, двести. Но сотню я уже получил. И Бобби Херман должен мне еще сто.
— Тогда решено. Двадцать шестого мы устраиваем вечер. Все кто обычно и кое-кто из студентов, те, кто умеет пить. Не Джонни Дибл и ему подобные, а те, кто постарше, — сказала Кэролайн.
— О господи, — застонал Джулиан. — Боже мой! Мы обязательно должны пригласить Джонни Дибла, обязательно. Ведь он уже почти член клуба «Фи Бета Каппа». Независимо от того, где он будет учиться, он все равно будет членом «Фи Бета Каппа».
— Не будет, если пойдет в колледж штата, — поправил его Уит.
— Верно. Потому что в колледже штата нет такого клуба. Откуда ты знаешь, Уит? Оказывается, тебе известно про этот клуб больше, чем мне. Почему ты не хочешь пригласить Джонни, Кэролайн? Он славный малый… Неплохой, во всяком случае.
— Ладно, пригласим его, если ты настаиваешь. Он пьет не меньше тебя, если на то пошло. И значит, обязательно станет членом такой корпорации. Кого бы еще пригласить?
Кэролайн с Китти составили список гостей, который на следующей неделе появился в колонке Гвен Гиббс на странице светских новостей в «Стэндарде». Колонка Гвен Гиббс была в «Стэндарде» средоточием все светских сплетен. Никакой мисс Гиббс, конечно, не существовало. Была некая Элис Картрайт, выпускница факультета журналистики Миссурийского университета и дочь баптистского священника. Мисс Картрайт почти не была знакома с обитателями Лантененго-стрит и не была принята в их домах. Она ни в коем случае не ожидала оказаться в списке приглашенных на вечер к Инглишам. И не оказалась. Но в тот вечер она единственная явилась в очаровательный дом преуспевающего молодого бизнесмена и прелестнейшей из молодых женщин Гиббсвилла, а именно: мистера и миссис Джулиан М.Инглиш.
Как только Джулиан отошел от Кэролайн и сел в свою машину, его охватил страх. Он ни разу не оглянулся. И не так быстро вел автомобиль. Приближаясь к деловому центру города, он ехал на средней скорости, был чрезвычайно предупредителен к пешеходам и другим автомобилистам и решил, что поскольку он уже на пятнадцать минут опоздал на встречу с Лютом Флиглером, то совсем не будет с ним встречаться. Совесть его была чиста, потому что в душе он уже совершил сделку: за брань и поношение, что ждут его, когда он увидится с отцом, с Гарри Райли и более мелкими акционерами, которым придется спасать его от банкротства, он позволит себе использовать остаток дня для собственных нужд. В хорошую переделку он попал, лучше и не придумать! Встретиться с этими людьми, а в особенности, с собственным отцом, не легче, чем выстоять в драке или находиться в окопах на передовой линии фронта. Ни у кого не хватило бы духу рассказать его отцу о том, что произошло в «Дилижансе», ибо доктор Инглиш был из числа тех, кто потребует вызвать в «Дилижанс» полицию по поводу куда менее существенному, чем глупое поведение его сына. Но о ссоре с Гарри Райли ему обязательно рассказали. Такого рода новость гиббсвиллские мужчины еще долго будут мусолить в гостиничной парикмахерской, пока их физиономии парятся под горячими салфетками. И тем не менее даже это событие не было столь ужасным, как драка в городском клубе. Польские адвокаты будут всем говорить… Боже мой! Поляки ведь тоже католики. Только сейчас он это понял. Он вспомнил, что в петлице человека, которого сбил с ног, видел значок, свидетельствующий о принадлежности к польскому католическому ордену. «И чего я только не натворил? И кого только не оскорбил, пусть не прямо, а косвенно?..» Он честно попытался припомнить все недочеты в своей работе за последние несколько дней, чтобы, вернувшись, попытаться все исправить. Он вспомнил, как мерзко обошелся с Кэролайн, заставив ее пережить позор в истории с Гарри Райли, а потом публично и недвусмысленно унизил ее, удалившись из зала с Элен Хольман. А чего стоит его столкновение с миссис Грейди утром, чем Кэролайн особенно и чрезмерно возмущалась? И тут вдруг нежданно-негаданно явилось то, что по-своему было даже важнее их ссоры с Кэролайн, открытие, которое отныне он не сможет забыть, а именно: что Фрогги Огден все эти годы оставался его врагом. Это было хуже, чем его, Джулиана, обращение с Кэролайн, потому что это было обращение лично с ним, Джулианом. Эта новость произвела в нем перемену, а мы не должны позволять в себе больших перемен. Мы способны выдержать лишь небольшие перемены. Узнать о том, что люди, которых он считал своими близкими друзьями, оказались его врагами, это значит, как понимал он, измениться самому. Когда в последний раз в нем произошла перемена? Он старался припомнить, отвергая одно за другим события, которые послужили причиной не перемены, а лишь вылущивания сути его характера. И наконец решил, что в последний раз перемена в нем произошла, когда он обнаружил, что он, Джулиан Инглиш, хотя сам по привычке продолжал считать себя по-детски цельным, любопытным и пугливым, внезапно обрел власть над собственными чувствами: стал способен управлять собой и пользоваться этой способностью, чтобы доставлять удовольствие и радость женщине. Он не мог вспомнить, кто была эта женщина; в том, что он ее забыл, еще раз проявился его эгоизм; суть этой перемены была в нем самом. И только ему она была заметна, только он ощутил глубину и необратимость этой перемены. Она имела почти такое же значение и была, несомненно, столь же постоянной, как и физиологическое превращение его в мужчину, когда тоже не процесс, а конечный результат имел значение и остался с ним навсегда. Сами же обстоятельства, при коих он впервые почувствовал себя мужчиной, он даже не мог отчетливо припомнить.
Стало легче терпеть мысль о том, что существуют люди, которые испытывают к нему ненависть. Почему они ненавидят его? Непонятно. А между тем, это так. Другим людям он нравился. И не удивлялся, например, когда узнавал, что в него давно влюблена какая-нибудь девушка. В глубине души ты уверен, что люди, а особенно девушки, тебе симпатизируют, и тебя никак не потрясает, а лишь оправдывает твое ожидание услышанное от девушки: «Милый, я полюбила тебя гораздо раньше, чем ты меня». Девушки так легко вписывались в рамки воображаемой ими и тобой картины безответной любви и смерти. А если порой исчезали раньше, чем ты был к этому готов, тоже особой беды не ощущалось: их исчезновение означало, что роман пришел к неизбежному концу. Оно также свидетельствовало о том, что женщина, мысля более трезво и реально, чем мужчина, приходит к выводу о необходимости смириться с утратой и уйти самой прежде, чем она, так сказать, окончательно погибла.
У Джулиана часто возникало подозрение, что мужчины не относятся с большим доверием и уважением к человеку, который, как он, не обижает женщин. В прошлом он думал об этом много раз, но распространять этот вывод на себя самого отказывался. Мужчины приглашали его играть в покер, в гольф, на званые обеды (после того, как он сумел уйти из рук «Ротари» и «Кивание», его заполучил «Лайонс-клуб»), Интересно, думал он, значит что-нибудь это желание мужчин приобщить его к своим развлечениям? Нет, ничего это не значит, они действуют по привычке. И уже подъезжая к гаражу в боковом крыле дома, он понял, что к чему. Фрогги Огден, хвастливо признаваясь в своем предательстве и закоренелой ненависти к нему, казалось, гордился тем, что сумел так долго скрывать свои истинные чувства, заставляя Джулиана считать его своим другом. И Фрогги, должно быть, был не одинок. Он числился одним из близких приятелей Джулиана. А как насчет Картера? Уита? Боба Хермана (который глуп, но это не имеет значения)? Как насчет жен тех людей, которые считались его приятелями? Многие из тех, кто мог его ненавидеть и, вероятно, действительно ненавидел, должно быть, поделились со своими женами. Джин Огден, например, наверное, уже давно знала, что Фрогги его ненавидит, но ни разу не подала вида. И не объяснялась ли развязность Китти Хофман тем, что его ненавидит Уит?.. И если бы это была только ненависть! Лучше уж пусть ненавидят, чем испытывают неприязнь или презрение. И опять все из-за женщины. Лучшие приятели дразнили его полячкой. Дразня его, они утверждали свою моральную непогрешимость, но при этом в глубине души мечтали заполучить Мэри. Однако Мэри принадлежала только ему. Он закрыл дверь гаража. Мэри принадлежала только ему, и он вдруг испытал то чувство, которое охватывало его при взгляде на нее. На одну секунду это чувство вернулось к нему: неловкость, которую он испытывал столько раз от желания любоваться ее прекрасным телом и невозможности отвести глаза от ее тихой сияющей улыбки, пока наконец она не обращала взгляда на свою грудь, потом смотрела на него, и улыбка исчезала. Сейчас он был убежден в том, во что не очень хотел верить тогда: Мэри любила его так, как никого больше любить не будет. Он велел себе забыть о ней, вошел в дом и растянулся на кушетке перед камином. И заснул, мечтая во всем разобраться.
Было темно, стрелка часов стояла на цифре десять. Только Джулиан не мог сообразить, большая это стрелка или маленькая, а привстать, чтобы посмотреть, ему не хотелось — уж слишком удобно лежалось. И тут он понял, почему проснулся. Звонил дверной звонок. Он встал, пригладил рукой волосы, надел жилет, пиджак и поправил галстук. Наверное, вернулась Кэролайн. У дверей стояла женщина ее роста. Но, подойдя ближе, он увидел, что она в очках. Он открыл дверь. Повеяло ночной свежестью.
— Добрый вечер, мистер Инглиш. Я мисс Картрайт из «Стэндарда». Извините за беспокойство. Я думала, что у вас гости.
— Вечер отложили. Не хотите ли войти?
— Да нет, что вы! Но это новость. — Ее смущала улыбка Джулиана. — Разумеется, новостью я называю не то, что я не вхожу.
— Входите, выпьем вместе, — предложил он. Одному богу известно, почему ему захотелось поговорить с ней, просто ему нужен был собеседник.
— Может, на минутку тогда. Я хотела сказать, новость, что ваш вечер не состоялся. Вы его перенесли? Кто-нибудь болен? Миссис Инглиш плохо себя чувствует?
— Нет. Вы лучше позвоните миссис Инглиш, и она вам все объяснит. Она у миссис Уокер.
— О господи, — вздохнула мисс Картрайт, закуривая. Теперь придется заполнить колонку еще чем-нибудь. Не писать же, что на вечере, когда он состоится, будут присутствовать… На какое число перенесен вечер, мистер Инглиш, или дата пока не определена?
— По-моему, не определена. Виски или водку? А может, вы предпочитаете ликер или что-нибудь вроде этого?
— Водку с лимонадом, если можно, — ответила она.
— Это ваша машина на улице? — спросил он.
— Моего брата. То есть его и еще одного человека. Старая развалина, еле ходит, но помогает мне экономить силы и расходы на транспорт. Брат всегда дает ее мне, когда приезжает домой на каникулы, но потом забирает с собой в колледж. Он учится в Брауне.
— А, в Брауне.
— Да, в Провиденсе на Род-Айленде.
— Я там бывал.
— Вы тоже учились в Брауне, мистер Инглиш? Отсюда обычно немногие поступают в Браун.
— Нет, я учился в Лафайете, а в Браун ездил в гости.
— А вы не будете пить?
— Да нет, выпью, пожалуй.
— Ненавижу пить одна. Говорят, пить одному — признак ненормальности.
— Это, наверное, выдумали владельцы салунов. Вроде шведских спичечных фабрикантов, которые заявили, что троим нельзя прикуривать от одной спички.
— Ох, как интересно! Я этого никогда не слышала. Ах нет, кажется, слышала.
— Не хотите ли снять пальто?
— Не стоит. Я ведь зашла всего на минуту, посмотреть, что происходит. Значит, вечер перенесли. Может, вы объясните мне, мистер Инглиш, почему вечер перенесли?
— Миссис Инглиш сделает это лучше меня. Вам следует спросить у нее, потому что этот вечер устраивает она. Я, пожалуй, не должен разговаривать с представителями прессы, ибо настоящая хозяйка вечера — миссис Инглиш.
— Понятно, — сказала мисс Картрайт. — О, пожалуйста, не вешайте мое пальто. Положите его на стул или куда-нибудь еще. Какая крепкая водка! Я ведь вообще-то не пью. В среднем выпиваю, наверное, не больше рюмки в неделю.
— Я налью вам побольше лимонада.
— Какой у вас красивый дом! Миссис Инглиш сама меблировала его?
— Да.
— У нее отличный вкус! О! Фужита! Я обожаю Фужиту. Это подлинник или копия? Я хочу сказать…
— Это литография. Вы без очков совсем по-другому выглядите.
— Я вынуждена их носить, когда веду машину и на улице. Без них я не смогла бы получить водительские права, и если сяду за руль без очков, то меня могут оштрафовать, а то и лишить прав. Не хотите ли попробовать мои сигареты?
— Нет, спасибо. Я к ним не привык.
— Я тоже так думала, но потом привыкла и теперь ничего другого курить не могу. Надеюсь, я вас ни от чего не отрываю, мистер Инглиш?
— Напротив, я рад, что вы пришли.
— Я не должна была приходить, но мне хотелось точно знать, кто присутствует. Люди такие обидчивые. Я не говорю про миссис Инглиш. Она человек тактичный, и, поверьте мне, это немало значит. Но в последнее время я допустила несколько ошибок насчет того, кто где присутствовал, и гиббсвиллские дамы устроили форменный скандал у нас в редакции. У меня был только тот список, что мы напечатали в колонке Гвен Гиббс месяц назад, и я хотела убедиться, не произошло ли каких-либо перемен. Может, еще кого-нибудь добавили и так далее.
— Трудная у вас работа, да?
— Нет, не очень. Большую часть времени нам работается легко, но порой нас захлестывает, так сказать, волна возмущения. Звонят дамы и негодуют, что их имя не упомянуто или что их приему не уделили столько внимания, сколько он, по их мнению, заслуживает. И разумеется, всегда виновата я. Все валят, как говорится, с больной головы на здоровую. Некие Бромберги, евреи, чуть не добились моего увольнения на прошлой неделе. Забрали из газеты свою рекламу только из-за того, что я не поместила присланное ими сообщение о покупке для их отпрыска коляски из Англии. Вы бы видели это сообщение! Помести я его, над газетой бы просто смеялись, но разве меня поддержали? Нет, конечно. И в конце концов мне пришлось уделить Бромбергам несколько строк, хоть я и выкинула все подробности. Они возвратили свою рекламу, а я вынуждена теперь унижаться и кланяться всем, чье имя мелькает в светской хронике. Я не говорю про миссис Инглиш, но за некоторых ваших друзей поручиться не могу. Спасибо большое за водку, мне очень жаль, что ваш вечер не состоялся. Очень приятно было познакомиться с вами. Я часто вижу, как вы ездите по городу в шикарных «кадиллаках». Когда мы только переехали в Гиббсвилл, я часто думала, кто вы такой… Господи, зачем я это говорю?
— Выпейте на дорогу. А вообще, чего спешить? Лучше расскажите мне еще что-нибудь.
— Да. Да, конечно. Посмотрите на меня, мистер Инглиш. Нет, лучше я пойду, пока не поздно. О, я вовсе не то хотела сказать, но люди в этом городе так много сплетничают. — Тут Джулиану припомнились разговоры о том, что дочь баптистского священника часто ходит без чулок. Невольно он бросил взгляд на ее ноги, и она это заметила. — Вот именно, — подтвердила она. — До вас тоже дошел слух. Мне никогда не забудут, что я ходила без чулок. Перед английской королевой можно предстать без чулок, но в Гиббсвилле нельзя. Еще раз спасибо. До свиданья.
— Не уходите, — сказал он. Он испытывал к ней необъяснимую симпатию. Более того, ему не хотелось, чтобы она надела очки. Она была недурна. Хорошенькой ее нельзя было назвать, но недурна, и фигура вполне ничего. Не ахти какая, но мужчинам такие нравятся. Он ненавидел себя, но не мог совладать с желанием узнать об этой девушке побольше.
— Который теперь час?
— Еще нет десяти. Девять с чем-то. Девять тридцать пять, девять тридцать семь, не больше. Очень рано.
— Ладно, выпьем еще раз, хотя не понимаю, зачем я вам нужна. Выгляжу я ужасно. Я после работы не успела забежать домой. — Она обвела взглядом комнату и, приготовившись было сесть, вдруг сказала: — Мистер Инглиш, я бы чувствовала себя в десять раз лучше, если бы вы позволили мне помыть руки.
— О, извините меня, пожалуйста. Я вас провожу.
— Не нужно, просто скажите, куда идти. Я сама найду.
— Лучше я покажу. Боюсь, там темно.
— Мне ужасно неловко, но вы так любезны. Я вообще чувствую себя легче с женатыми мужчинами. По правде говоря, у меня вот-вот лопнет мочевой пузырь.
Его смутила подобная откровенность, и он обрадовался, что в темноте не видно его лица. Либо последний стакан возымел такое действие, но маленькая мисс Картрайт — которая вовсе была не маленькой, а скорей, тоненькой — обещала оказаться забавной. Он зажег свет, а затем спустился вниз и налил себе еще. Он услышал, что она вышла из ванной, и увидел, как она спускается по лестнице: шаг за шагом, неторопливо и непринужденно. Так ходят люди, уверенные в себе, а это качество ему не нравилось, и она теперь тоже ему не нравилась. Хотелось совратить эту девицу, но только потому, что опыт и интуиция говорили ему, что это возможно. От нее требовалось лишь молчаливое согласие. Но она вроде близорука. Может, этим объясняется ее походка.
— Водку с лимонадом? — спросил он.
— Правильно, — подтвердила она.
Она села, и теперь он не сомневался, что это — самоуверенность. Он чуть не расхохотался ей в лицо. Не ахти какая красавица, а держится — что тебе Норма Ширер или Пегги Джойс! Теперь он знал, вразрез со своим прежним мнением, что она уже бывала с мужчинами, и, наливая ей водку в стакан, представлял ее себе в объятиях робкого студента-ветеринара в жилете, украшенном многочисленными значками различных студенческих корпораций. Интересно, сколько ей лет, подумал он и, подавая стакан, спросил.
— Порядочно, чтобы разбираться в жизни, — ответила она и добавила: — Двадцать три. А почему вы спрашиваете? Просто из любопытства?
Какая самоуверенность!
— Может быть. Не знаю. Так. Не мог сообразить, вот и спросил.
— Очень мило. А сколько вам?
— Тридцать.
— Я так и думала. Я думала, лет двадцать восемь, но вы общаетесь с людьми гораздо старше, и я думала, что в таком городе… Не знаю, что я думала. Это не имеет значения. Что-то водка стала крепче. Это, наверное, ваших рук дело.
— Да. Я развел ее так же, как и себе. По правде говоря, пока вы были наверху, я выпил еще стакан. А где вы учились?
— В университете штата Миссури.
— Правда? Одно время я собирался поступить в университет западной ассоциации.
— Но тогда вы не попали бы в Миссурийский университет. Он не входит в состав западной ассоциации.
— А я думал, входит.
— Нет, — сказала она. — Я начала учиться там до нашего переезда в Гиббсвилл. А потом хотела перейти в Колумбийский университет, чтобы тратить меньше на дорогу и прочее, но так и осталась в Миссури. Я занималась журналистикой.
— Понятно, — отозвался он.
Грудь у нее небольшая, в платье почти не видно, но, наверное, красивая по форме.
— Я немного жалею, что не перешла, потому что хорошо было бы пожить год-другой в Нью-Йорке. Как только у меня соберется немного денег, я постараюсь перейти на работу в нью-йоркскую газету. Я мечтаю попасть в «Уорлд», но там ужасно трудно получить место. Сейчас везде трудно устроиться, а уж в газету тем более. У меня есть приятель в сент-луисской «Пост-Диспетч». Он один из лучших их сотрудников и получает отличное жалованье. В отпуск он поехал в Нью-Йорк и заглянул в одну газету. Просто разведать. И знаете, сколько ему предложили?
— Сколько?
— Сорок долларов в неделю! Господи боже мой, я получаю двадцать, а по сравнению с ним я полная невежда. Сорок долларов в неделю! И это их высшая ставка. Можете себе представить, что он им ответил. — Она затрясла головой, и в ее глазах, глядящих мимо Джулиана, появилось задумчивое выражение. Итак, с женатыми ей легче.
— Как может человек содержать семью на сорок долларов в неделю? Я знаю, многие вынуждены так жить, но в газете, по-моему, еще и одеваться нужно хорошо, правда? — спросил Джулиан.
— Именно так и сказал мой приятель. У него жена и ребенок. Он не может позволить себе переехать в Нью-Йорк. Его друзья вечно спрашивают, почему он не переберется в Нью-Йорк. Вот и ответ.
Да, вот и ответ, подумал Джулиан. Вот и ответ. Значит, это был человек, у которого есть жена и ребенок? Следовательно, в их отношениях присутствует больший опыт и большая регулярность, чем если бы на месте журналиста был студент.
— Выпьем? — спросил он.
— Давайте, — согласилась она.
Он наполнил оба стакана и направился к ней, держа по стакану в каждой руке. Но не отдал ей ее стакан, а поставил оба стакана на столик и сел с ней рядом. Он приподнял ее подбородок, она повернула голову к нему, улыбнулась, зажмурилась, и губы ее раскрылись, еще не дотронувшись до его губ. Согнув колено, она оттолкнулась от него и растянулась во весь рост на кушетке, держа его голову обеими руками. «Поцелуй меня, и все», — сказала она, но просунула руку к нему под пиджак и расстегнула его жилет и рубашку. «Нет, — сказала она. Поцелуй меня, и все». Она была удивительно сильной. Внезапно она вырвалась. «Давай передохнем», — сказала она. Он ненавидел ее сильнее, чем можно ненавидеть.
— Выпьем? — спросил он.
— Нет, не хочу. Я должна идти.
— Не уходи, — сказал он. Ему хотелось обругать ее всеми, какие существуют, ругательствами.
— Лучше уйти сейчас, — сказала она, продолжая сидеть.
— Как знаешь, — отозвался он.
— Послушай, Джу-лиан, — виновато протянула она, — если я останусь, ты же знаешь, что получится.
— Ладно, — отмахнулся он.
— Совсем не ладно. Ты женат на отличной женщине. Мы с ней не знакомы, но я слышала, что она превосходный человек, а на меня тебе наплевать. Впрочем, это не имеет значения. По правде говоря, меня к тебе тянет, но… Все равно я ухожу. До свидания, — сказала она и даже не позволила ему подать ей пальто.
Он слышал, как заурчал мотор, но уже позабыл о ней. Он думал о том, что еще много раз ему придется слышать эти слова. «Ты женат на Превосходной женщине. Мы с ней незнакомы (или: „Кэролайн — одна из моих лучших приятельниц“)… Меня к тебе тянет, но все равно я ухожу». Мисс Картрайт отодвинулась куда-то в далекое замшелое прошлое, но сейчас ее слова срывались с уст всех женщин, которых ему хотелось увидеть. Телефонистки, продавщицы, секретарши, жены его приятелей, студентки, медицинские сестры — все хорошенькие женщины Гиббсвилла пытались убедить его, что они любят Кэролайн. В эту минуту ссора с Кэролайн уже больше не представлялась ему началом каникул. Теперь эта ссора казалась страшной, ибо он знал, что многие женщины готовы на все с мужчиной, пока он женат, но в Гиббсвилле он навсегда муж Кэролайн. Если даже они разведутся и Кэролайн снова выйдет замуж, все равно ни одна стоящая женщина в Гиббсвилле не рискнет связаться с ним, ибо тогда ее репутация будет утрачена навсегда. Он вспомнил правило, которое в его студенческие годы казалось ему бессмысленным: «Не лезь на рожон. Один вред от этого».
Ему не хотелось возвращаться мыслями к ссоре с Кэролайн. Ему ни к чему не хотелось возвращаться, и он принялся размышлять о том, как это будет. Ему тридцать лет. «Ей всего двадцать, а ему тридцать. Ей всего двадцать два, а ему тридцать. Ей всего восемнадцать, а ему тридцать, и, знаете, он уже был женат. Его не назовешь юным. Ему самое меньшее тридцать. Зачем он нам? Он уже не молод. Пора бы Джулиану Инглишу вести себя по возрасту. Вечно он лезет куда не просят. Его знакомые не желают иметь с ним дела. По-моему, ему следует выйти из членов клуба. Послушай, если ты не скажешь ему, что не хочешь с ним танцевать, тогда я скажу. Нет, спасибо, Джулиан, я предпочитаю пройтись. Нет, спасибо, мистер Инглиш, мне недалеко. Послушай, Инглиш, я хочу поговорить с тобой откровенно. Я был другом вашей семьи много лет. Джулиан, пожалуйста, не звони мне так часто. Мой отец сердится. Давай лучше простимся на углу, потому что если мой муженек… Слушай, ты, оставь мою сестру в покое. Здравствуй, милок, если тебе нужна Энн, то придется ее немного подождать, она сейчас занята. Вина нельзя, мяса нельзя, кофе нельзя, пейте побольше воды, старайтесь как можно больше лежать, и через год, а то и меньше мы приведем вас в полный порядок». Он снова выпил. Потом выпил еще, встал, взял бутылку с виски и поставил ее на пол возле кушетки, а потом достал три свои любимые пластинки и тоже положил их на пол. Когда он как следует напьется, захочется их проиграть, а пока пусть полежат рядом. Он лег, снова встал, принес сельтерскую и ведро со льдом и поставил возле бутылки. Он поднял бутылку и, увидев, что в ней осталось совсем немного, прошел в столовую, взял другую бутылку, откупорил ее, налил себе и вставил пробку обратно. Он пил на ходу, но стакана не хватило, чтобы дойти до кушетки. Его осенила блестящая мысль. Он вытащил цветы из вазы, вылил воду и сделал себе самый большой из когда-либо виденных им бокалов. Но и вазы хватило ненадолго. Он встал и принес из кухни тарелку с едой. Поел, и ему опять захотелось пить. Он спустил с плеч подтяжки, стало гораздо легче.
— Если нет возражений, давайте послушаем музыку, — громко сказал он.
Он поставил «Лестницу в рай» Поля Уайтмена и, когда иголка добралась до слов, тоже принялся подпевать. Патефон остановился сам, но он встал и поставил пластинку поновее: оркестр Джина Голдкита играл «Веселый нрав». Потом вытащил наугад и разложил на полу десяток пластинок и, крутя ложку, ставил ту, на какую указывала ложка. Таким манером он проиграл всего три пластинки, потому что, стуча ногами в такт музыке, разбил одну из своих самых любимых, «Ночную красавицу» Уайтмена, ценную еще и потому, что у нее была необычная концовка. Ему хотелось плакать, но слез не было. Он решил собрать осколки, полез их собирать, потерял равновесие и сел на другую пластинку, которая издала отнюдь не музыкальный звук. Но он не стал смотреть, что с ней сталось. Он знал только, что это Брансуик, а значит, одна из самых старых и лучших пластинок. Он выпил из стакана. Из вазы он пил лежа, а из стакана на ходу. Таким образом, находясь в движении, он не трогал вазы и мог наполнить стакан, когда вставал и садился. Внезапно он лег. «Я пьян, — сказал он, — пьян. Я напился». Словно слепой, он нащупал новую бутылку и трезвыми глазами следил, как наливает себе очередной стакан. «Лед не нужен. Так я скорее напьюсь. Скорее», — рассуждал он вслух. А про себя подумал: «Хороший у меня, наверное, вид сейчас». Он обнаружил, что не потушил две сигареты: одна была в пепельнице на полу, а другая прилипла к патефонному ящику. Он собрался было придумать объяснение, каким образом прожег патефонный ящик, но вдруг сообразил, что объяснения ничего не изменят.
Он встал и подошел к лестнице.
— Есть кто-нибудь дома? — крикнул он.
— Кто-нибудь дома?
— Кто-нибудь дома?
Покачал головой.
— Нет. Никого дома нет, — сказал он. — От такого шума и мертвый бы проснулся.
Он взял пачку сигарет со стола и непочатую бутылку виски. Надо бы оглядеть комнату, проверить, все ли в порядке, все ли сигареты погашены и прочее, но времени не оставалось. Некогда было и погасить свет, подобрать что-нибудь с пола, поправить ковры. Не хватило даже времени надеть пиджак, натянуть на плечи подтяжки. Он вышел на крыльцо, спустился по ступенькам, вошел в гараж и затворил за собой дверь. В гараже было холодно, его била дрожь, поэтому он решил действовать быстро, Прежде всего проверить окна. Они должны быть закрыты. Вентилятор в потолке зимой не работал.
Он сел на переднее сиденье и включил мотор. Мотор весело застучал, готовый двинуться в путь. «Вот вам, сволочи!» — сказал Джулиан и бутылкой ударил по часам: пусть знают, когда все случилось. Было 10:41.
Теперь оставалось только ждать. Он закурил, помурлыкал минуту-другую какой-то мотив, три раза глотнул из бутылки, но на четвертый раз откинулся на сиденье и обмяк. В 10:50 по часам возле заднего сиденья он попытался встать. Но у него не хватило сил помочь самому себе, а в десять минут двенадцатого уже никто на свете не мог ему помочь.
10
У нашей истории нет конца.
Вырывают чеку из гранаты, и через несколько секунд она взрывается, а люди вокруг погибают или получают ранения. Погибших надо хоронить, а раненых лечить. Остаются вдовы, сироты и безутешные родители. Начинает работать пенсионный механизм, что вызывает миролюбивые чувства в одних и дикую ненависть в других. Оставшийся в живых человек, который был свидетелем того, что натворила граната, стреляет себе в ногу. Другой, что был в этом месте за две минуты до взрыва, с тех пор верит либо в бога, либо в заячью лапку, а третий, впервые в жизни увидевший человеческие мозги, упорно держит эту картину у себя в памяти и в одну прекрасную ночь много лет спустя рассказывает своей жене об увиденном, и жена в страхе отворачивается от него…
Герберт Харли сказал, что около десяти вечера слышал шум машины. От дома Инглишей, по его мнению, отъехал «форд», но он может и ошибаться. Однако помощник следователя доктор Московиц справедливо указал, что перед домом Инглишей могла случайно остановиться любая машина. Доктору Московицу очень хотелось, чтобы все подробности этой истории были аккуратно выяснены, чтобы все концы сходились с концами, он мечтал, чтобы появился водитель этой машины и назвал себя, но чувствовал, что этого не произойдет: та часть города не была густонаселенной, ее часто навещали парочки, возможно, и в этой машине миловалась какая-нибудь пара. Доктор Московиц считал, что тут налицо не вызывающий никаких сомнений случай самоубийства — отравление выхлопными газами, первое такого рода самоубийство в истории округа (и чертовски приятный, чистый способ покончить с собой, добавил он вне протокола). Случилось же это, как представлял себе доктор Московиц, следующим образом: мистер Инглиш поссорился с миссис Инглиш, поехал домой, напился пьяным, под влиянием горя и алкоголя оказался в невменяемом состоянии и, будучи хорошо осведомлен о действии выхлопных газов, поскольку участвовал в автомобильном бизнесе, покончил с собой. Сомневаться в том, что покойный потерял рассудок, по крайней мере временно, не приходится, ибо разбитые граммофонные пластинки в доме и поврежденные в автомобиле часы являются доказательством того, что покойный был в состоянии сильного опьянения и, следовательно, не отдавал себе отчета в своих поступках. Его вдова, Кэролайн У.Инглиш, по-видимому, была последней, кто видел его в живых, что имело место в четыре часа пополудни. Миссий Инглиш позвонила двум служанкам в доме, сообщила им, что прием гостей, назначенный на этот вечер, отменяется, и разрешила им уйти домой, что они и сделали.
По счастливой случайности покойный, желая разрядить свой гнев, разбил часы на приборной доске автомашины и тем самым помог исполняющему обязанности следователя установить, что смерть произошла около одиннадцати часов вечера 26 декабря одна тысяча девятьсот тридцатого года. Таким образом очевидно, что прошло семь часов между тем, когда Кэролайн У.Инглиш в последний раз видела своего покойного мужа, и его смертью. Это было подтверждено вдовой судьи Уокера, матерью Кэролайн У.Инглиш, в доме которой миссис Инглиш находилась с того времени, когда она в последний раз виделась с покойным, и до того времени, когда ей сообщили о его смерти.
Последнее было сделано главным врачом гиббсвиллской больницы, отцом покойного, доктором Уильямом Д.Инглишем, который был первым врачом, вызванным после обнаружения трупа.
Труп был обнаружен Гербертом Дж. Харли, соседом покойного. Мистер Харли работает электротехником в компании стиральных средств «Мидас». Вечером того дня, когда умер мистер Инглиш, мистер Харли сидел дома и читал; миссис Харли легла спать рано, поскольку это был первый день после рождества, а всем известно, что такое день после рождества, да еще если в доме дети. Итак, мистер Харли читал книгу под названием «Курс на северо-восток» Рокуэлла Кента. Он запомнил это, потому что однажды, будучи в Нью-Йорке, встретил мистера Кента в Принстон-клубе. Поэтому он запомнил, что именно читал в этот вечер. Он читал книгу, а вернее, рассматривал иллюстрации, когда услышал, что в гараже мистера Инглиша заработал автомобильный мотор. Насколько он может судить, случилось это приблизительно в половине одиннадцатого вечера. В десять тридцать вечера. Его это никак не удивило, потому что и он и мистер Инглиш приезжали и уезжали когда вздумается. Поддерживая весьма теплые и корректные добрососедские отношения, они тем не менее не были что называется друзьями, ибо мистер Инглиш вращался в одном обществе, а мистер Харли в другом. Мистер Харли был знаком с мистером Инглишем года четыре и виделся с ним в среднем раз в день.
Итак, он продолжал читать книгу, как вдруг его охватило какое-то предчувствие, объяснения которому он дать не может. Это было даже, пожалуй, не предчувствие, а то ощущение, которое охватывает вас, когда вы, еще не видя человека, знаете, что в комнате кто-то есть. Именно такое ощущение появилось у мистера Харли, и он решил прояснить его, поскольку, получив образование, не верит в спиритизм и тому подобную ахинею. Кто хочет, пусть верит. Мистер Харли же мыслит по-иному и в доказательство этому готов дать, так сказать, научное толкование причине, вызвавшей это ощущение. Он сидел за книгой примерно с полчаса, когда почувствовал: что-то случилось. И через минуту понял, почему он это почувствовал: мотор продолжал работать.
Все это время в машине мистера Инглиша работал мотор. Он чуть постукивал и тихо вибрировал. Звуки были негромкие, вибрация — несильной. Но в доме мистера Харли отчетливо слышался каждый звук, и казалось странным, что мотор работает так долго. Мистер Харли в конце концов решил посмотреть, в чем дело. Он решил, что у мистера Инглиша какие-то неполадки в моторе, и пошел предложить свою помощь.
Но как только он вышел на крыльцо, так сейчас же понял, что происходит что-то неладное. Мотор работал, но в гараже было темно. Он подошел ближе, заглянул в окно гаража, которое выходит на запад, но увидел лишь корпус машины с освещенной приборной доской. Остальные огни не горели. Мистер Харли счел необходимым пойти напомнить мистеру Инглишу, что он забыл выключить мотор, и предупредить, чтобы тот не оставался в гараже. Мистер Харли, разумеется, знал, насколько ядовиты выхлопные газы, и в его инженерной практике ему были известны два-три случая отравления этими газами. Он поднялся на крыльцо дома Инглишей, позвонил, потом отворил дверь, окликнул мистера Инглиша, но ответа не получил. Тогда он со всех ног бросился обратно в гараж. Он распахнул ворота и окна, чтобы получился сквозняк, открыл переднюю дверцу машины и увидел мистера Инглиша.
Мистер Инглиш почти сполз с сиденья. Мистер Харли с трудом, поскольку мистер Инглиш был крупным мужчиной, вытащил его из машины, вынес, как выносят пожарные, из гаража и положил на дорожку. Он послушал, бьется ли сердце мистера Инглиша, но ничего не услышал, потом пощупал пульс, пульса не было. Он попытался сделать ему искусственное дыхание, ибо знал, что это делается в подобных случаях, затем изо всех сил стал кричать, зовя жену, и, когда миссис Харли высунулась из окна спальни, велел ей позвонить доктору Инглишу.
До прихода доктора Инглиша он продолжал делать искусственное дыхание, но доктор Инглиш, осмотрев сына, констатировал его смерть. Они внесли тело в дом, где доктор Инглиш, поблагодарив, отпустил мистера Харли, и тот пошел домой успокоить миссис Харли, которая к тому времени чуть не сошла с ума, будучи в полном неведении относительно происходящего.
Насколько мистер Харли помнит, мистер Инглиш был одет в темно-серые брюки, белую рубашку без галстука и черные ботинки. От него сильно пахло алкоголем. Глаза его были открыты, лицо розовое или, скорее, бледное с розоватым оттенком. Мистер Харли попросил разрешения добавить, что, ему кажется, судя по положению тела, мистер Инглиш, когда садился в машину, имел намерение покончить с собой, но передумал как раз перед тем, как потерять сознание, однако сил вылезти из машины у него уже не было.
Что ж, все это не меняет главного, заключил доктор Московиц. Все обстоятельства весьма убедительно говорят о том, что покойный покушался на собственную жизнь, независимо от того, какие еще мысли могли у него быть. И присяжные при расследовании дела пришли именно к такому выводу.
Доктор Инглиш счел за лучшее не пытаться повлиять на решение присяжных. Пусть этот шарлатан-еврейчик сведет с ним счеты. Доктор Инглиш не сомневался, что Московиц именно это и делает. Доктор Инглиш не сомневался, что Московиц с удовольствием отыскивает каждую улику, которая свидетельствует в пользу самоубийства, ибо это дает Московицу ту возможность унизить доктора Инглиша, которую он жаждал заполучить с тех пор, как доктор Инглиш, устраивая обед в честь окружного общества медиков, не пригласил Московица. Доктор Инглиш полагал, что для этого есть весьма веская причина: обед состоялся в загородном клубе, куда евреев не пускали, а он вовсе не имел намерения нарушать правила клуба. Кроме того, он вообще презирал Московица, потому что тот однажды оказал ему: «Дорогой доктор, не сомневаюсь, что и вы считаете клятву Гиппократа полнейшей чепухой. Держу пари, что ваша собственная жена пользуется пессарием. Или пользовалась. Моя пользовалась и пользуется до сих пор…» Пусть Московиц расквитается с ним. Потом у доктора Инглиша будет что порассказать про помощников следователя. Московиц от него не уйдет.
Себя доктор Инглиш считал убитым смертью Джулиана. Он знал, что люди поймут его правильно: он убит. Его жена, напротив, как-то отупела. Плохо соображала, плакала, но ему казалось, что в ее словах нет боли. Он подозревал, что, как только она осознает весь ужас произошедшего несчастья, у нее начнется нервное расстройство, и немедленно принялся планировать путешествие по Средиземному морю, которое они смогут предпринять вместе, как только устроят все дела Джулиана. Всего двенадцать часов прошло со смерти Джулиана, когда эта мысль осенила доктора, но коль скоро тебя сокрушает такая горестная утрата, полезно иметь впереди какую-то цель. Он посоветовал бы и миссис Уокер сделать то же самое, предложив, по крайней мере, оплатить путевые расходы Кэролайн. Миссис Уокер никак в этом не нуждалась и вряд ли приняла бы такое предложение, но сделать его следовало.
Доктор Инглиш не боялся людской молвы. Он знал, что люди памятливые припомнят, как умер дед Джулиана. И неизбежно придут к выводу, что склонность к самоубийству проявляется в роду через поколение. А раз так, ничего не поделаешь. Этого следовало ожидать.
Горе было живым: оно язвило, терзало, кололо и смеялось, оно заставляло содрогаться и трясло до полного изнеможения. А потом превращалось в длинный черный туннель, в туннель, в котором надо было брести, брести, брести, брести. Но надо брести, брести, брести, брести. Надо брести, брести, брести.
— Кэролайн, душечка, прими, пожалуйста, эту таблетку. Тебе полезно поспать, — говорила мать.
— Мама, милая, я чувствую себя отлично. Не надо мне снотворного. Я буду спать ночью.
— Но доктор Инглиш дал мне для тебя эти таблетки. И, по-моему тоже, тебе следует поспать. Ты не сомкнула глаз с часу ночи.
— Нет, я спала. Немного, правда.
— Ты не спала. Не спала как следует.
— Но сейчас я не хочу спать. Совсем не хочу.
— О господи, что мне делать с тобой? — вздохнула миссис Уокер.
— Бедная мама, — сказала Кэролайн и обняла мать.
Ей было жаль ее, хотя та и не испытывала настоящего горя, а была лишь расстроена горем дочери. Мать была готова, по зову, так сказать, активно горевать вместе с Кэролайн.
Она старалась в этот первый день не думать о Джулиане, но о чем еще можно было думать? Она то и дело возвращалась мыслями к тому ночному часу, когда мать вошла в ее бывшую комнату и сказала, что отец Джулиана внизу и хочет ее видеть. И она говорила себе: «Я все поняла сразу, я все сообразила в ту же минуту», а иногда, желая быть честной, винилась, что не сразу все поняла. Поняла лишь, что случилось что-то, но, по правде сказать, даже была готова отказаться сойти вниз. Она знала, что речь пойдет о Джулиане, и не хотела больше слышать о нем, и скорей ее разум, а не инстинкт подсказал ей, когда она еще лежала в теплой, мягкой постели, что отец Джулиана вовсе не из тех людей, кто способен разбудить человека в столь поздний час — был почти час ночи — без особой на то нужды. Он сказал, что у него есть для нее ужасное известие — это прозвучало совсем как перед началом рассказа, «забавнейшего из всех, что вы когда-либо слышали», или «от которого вы обхохочетесь». Ни один рассказ доктора Инглиша не соответствовал подобным вступлениям. Но человеком он оказался тактичным, все рассказал сразу, не ждал, пока его станут расспрашивать.
— Мистер Харли нашел Джулиана в машине, в гараже, он уже был мертвым, хотя мистер Харли этого еще не знал. Джулиан умер от отравления угарным газом, или, по-другому, выхлопными газами. Мотор работал. — Затем, помолчав, добавил: — Кэролайн, это похоже на самоубийство. Он не оставил вам какой-нибудь записки, а?
— О господи, нет, конечно. Разве была бы я здесь, оставь он записку?
— Я не хотел ничего сказать, — продолжал доктор. — Я только хотел удостовериться. Следователь тоже будет об этом спрашивать. Не думаю, что нам удастся избежать заключения о самоубийстве, но попытаюсь что-нибудь сделать. Постараюсь сделать все возможное.
Он говорил, как политический деятель, не желающий признаться в том, что не может добиться открытия в округе еще одного почтового отделения.
— Для чего это вам? — спросила Кэролайн. — Конечно, он убил себя.
— Кэролайн, душечка! — воскликнула миссис Уокер. — Как ты можешь говорить такие вещи, если это еще неизвестно? Ужас, что ты говоришь.
— Почему? Почему, черт побери? Кто это сказал? Черт бы вас всех побрал! Если он решил покончить с собой, то это никого не касается, кроме него самого.
— Она в истерике, — сказала миссис Уокер. — Душечка…
— Оставь меня. Это ты виновата. Ты! Ты его никогда не любила. И вы тоже, вы, с вашим высокомерием!
— О Кэролайн, подумай, что ты говоришь!
— Где он? Говорите, где он? Куда вы его дели? Вы точно знаете, что он умер? Откуда вы знаете? По-моему, вы даже живого от мертвого не можете отличить.
— Он мой сын, Кэролайн. Пожалуйста, не забывайте этого. Мой единственный сын.
— Да. Ваш единственный сын. Он вас никогда не любил. Но вы это знали, не правда ли? Так свысока, величественно и мерзко вы говорили с ним, когда мы пришли к вам на обед. Думаете, он не заметил? Это вы довели его до этого, не я.
— Я лучше пойду, Элла. Если я вам понадоблюсь, я буду дома.
— Хорошо, Уил, — сказала миссис Уокер.
— Почему вы сначала позвали маму? Почему вы не сказали мне первой?
— Тише, душечка. Спокойной ночи, Уил. Я не провожаю вас.
— Почему вы не ведете меня к нему? В чем дело? Он что, обожжен или искалечен?
— Тише, душечка, — повторила миссис Уокер. — Уил, как вы думаете?.. Может на минутку?
— Пожалуй, да. Я просто думал, что ей будет трудно сейчас, когда она только что узнала…
— Что ж, если ты действительно хочешь увидеть его сегодня же, душечка…
— О господи, я только что вспомнила! Не могу. Я обещала ему, что не буду смотреть, — сказала Кэролайн.
— Обещали? Что это значит? О чем вы говорите? Вы знали, что он хочет убить себя? — Доктор рассердился.
— Нет, нет. Успокойтесь! Не горячитесь, вы, старый… — С уст ее чуть не сорвалось одно из любимых словечек Джулиана, но она уже и так достаточно шокировала свою мать. Она повернулась к матери. — Когда мы поженились, мы дали друг другу обещание не смотреть на труп, если один из нас умрет раньше другого. Если он умер первым, я… О боже! — Она заплакала. — Уходите, доктор. Я не хочу видеть вас. Мама!
Они еще долго сидели, Кэролайн и ее мать. «Все хорошо, все хорошо», — повторяла миссис Уокер и старалась не плакать, прислушиваясь к звукам, которые издавала Кэролайн. Странно и даже непривычно было слышать, как плачет Кэролайн, — те же рыдания и всхлипывания, только более взрослым голосом. Вот этот голос, принадлежащий взрослой женщине, и делал ее плач непривычным. Маленькая девочка в одежде взрослой женщины, она уже никогда не сможет надеть детское платье. Как это говорится у Попа? Или это вовсе не он? Такая милая, хорошая девочка. Почему с ней это случилось?
Миссис Уокер уже забыла про Джулиана. Для нее существовала теперь одна Кэролайн со своей болью и мукой. Бедная девочка! У нее, наверное, замерзли ноги. Потом они вместе поднялись наверх, и миссис Уокер приготовилась к длительному ночному бдению, но, поскольку она давно уже отвыкла от ночных бдений, ее очень быстро одолел сон.
Кэролайн не спала всю ночь. Уже после того, как рассвело, она долго лежала, прислушиваясь к безжалостным звукам спешащих на работу людей, которые продолжали жить как ни в чем не бывало. Забавно было и то, что день выдался хороший. Очень хороший день. Эти мысли утомили ее, и под утро она уснула и спала чуть ли не до полудня. Проснувшись, она приняла ванну, выпила чаю с поджаренным хлебом, выкурила сигарету и почувствовала себя лучше, но тут вдруг вспомнила, что начинается день, хотя часть его она уже проспала. Ей хотелось пойти к Джулиану. Но Джулиан был скорее в этой комнате, на улице, по которой он вчера так сердито шагал, идя от ее машины к своей, а тем более, в комнате внизу, где в один прекрасный день они стали близки, чем там, где он лежал, и в том, что лежало там. Она посмотрела из окна на улицу, ничуть не ожидая увидеть его следы. Но если бы увидела их, то ни капли бы не удивилась. Среди доносившихся с улицы звуков были слышны его шаги. У него на каблуках всегда были металлические подковки, и уже никогда больше не сможет она слышать этот звук без… Нет, плакать она не будет, но ей всегда будет хотеться плакать. Весь остаток своей жизни, такой долгой, даже если ей суждено умереть через час, она всегда будет готова плакать по Джулиану. Не по нему — ему сейчас хорошо, — а из-за него, потому что он ушел от нее, и никогда больше она не услышит цокота его металлических подковок по паркету, не ощутит его запах, запах свежих белых сорочек, сигарет, а порой и виски. Скажут, что он был пьян, а он не был пьян. Нет, был. Он был пьян, но это был Джулиан, и, пьяный или трезвый, он был лучше всех. В нем было нечто такое, чего не было ни в ком другом. Он был похож на тех, кто погиб в войну, на молодого офицера в заморской фуражке и в кителе с поясом, в таком кителе, который застегивается до самого горла, но пуговиц не видно, с крылышками авиатора на том месте, где должен быть карман, и в высоких со шнурками до блеска начищенных башмаках и с грязью, прилипшей к подошвам, с сигаретой в руке, обнимающей талию американки во французской форме. Никто не умел держать так сигарету, так насвистывать, напевать что-то про себя, раскладывая пасьянс или размахивать клюшкой для игры в гольф взад и вперед, взад и вперед, шлепать ее чуть сильнее, чем следовало, и говорить: «Ах, миссис Инглиш, это вы?», зная, что шлепает чересчур сильно, и боясь, что она рассердится. Вот в чем беда. Никогда больше она не сможет сердиться на него. Зла на него не было — он умер. У нее уже появилась манера разговаривать с ним: «Почему ты так поступил? Почему ушел от меня? Подожди ты немного, и все бы наладилось. Сегодня же днем я вернулась бы домой». Нет, думала она, на сей раз она бы не вернулась домой, и он это понял, и, господи прости, был прав. Ему суждено было умереть. Ему ничего не оставалось делать, ему ничего не оставалось делать… Все понятно. Начнем сначала.
— Китти Хофман здесь, — сказала миссис Уокер. — Хочешь ее видеть?
— Нет, но придется, — ответила Кэролайн.
Помещение гиббсвиллского «Стэндарда».
— Прошу не забывать, что сегодня суббота. Мы кончаем раньше. Первый выпуск назначен на час десять, поэтому работаем без перерыва. — Эти слова Сэм Доэрти, редактор отдела новостей «Стэндарда», произносил каждую субботу в течение двадцати с лишнем лет. Они стали неотъемлемой частью его вместе с мешками под глазами, пенковой трубкой и геморроем. В его обязанности редактора отдела новостей также входило читать гранки и придумывать заголовки для первой страницы. — Послушай, Элис, — сказал он, прерывая чтение и опуская карандаш.
— Что? — отозвалась она.
— Тебе известно что-нибудь про самоубийство Инглиша? Может, ты слышала какие-нибудь разговоры по этому поводу?
— Нет, — ответила она.
— А ты интересовалась? — спросил он.
— Нет, — повторила она и добавила: — Я слышала, босс не велел вам много распространяться на эту тему.
— Вот видишь? — спросил он, укоризненно покачав головой. — В этом-то и есть твоя беда, Элис. Хороший репортер знает в десять раз больше, чем печатается в газете. А такой материал тебе следовало бы знать. Подробности, девочка, подробности. Не для газеты. Ты должна быть в курсе всех подробностей такого крупного события, даже если не будешь о нем писать. Глядишь, может, такой материал и пригодится. Понятно, о чем я говорю?
Гарри Райли вернулся в гостиницу освежиться перед завтраком с одним нужным человеком. Ему передали, что его просила позвонить миссис Горман. Поднявшись к себе в номер, он заказал разговор с Гиббсвиллом, штат Пенсильвания, один, один, один, восемь.
— Алло!
— Алло!
— Алло! Алло, это ты, Гарри?
— Да. В чем дело?
— Послушай, Гарри, вчера вечером Джулиан Инглиш покончил с собой.
— Что?
— Инглиш покончил с собой. Каким-то газом у себя в гараже. Углекислым, что ли.
— Ты хочешь сказать, угарным?
— Именно. Это ведь отрава. Он принял отраву.
— Еще бы не отрава! Только он не принял ее, угарный газ вырабатывает мотор.
— Вот как? А я и не знала. Я слышала только про какой-то газ и что он был в гараже.
— Когда? Кто тебе сказал?
— Вчера вечером. Весь город говорит. Я слышала от четырех-пяти людей, а я все утро и с крыльца-то не сходила. Пошла к семичасовой мессе и больше…
— Откуда известно, что это самоубийство? Кто сказал? Такое может с любым случиться. Он был пьян?
— Да.
— Тогда он мог заснуть или еще что-нибудь.
— И вовсе нет. Он вошел в гараж и закрыл дверь. И я слышала, что у него была с собой бутылка виски. Кэролайн, говорят, хотела от него уйти. Она была у матери.
— А!
— Поэтому я и позвонила тебе, Гарри. Ты к этому никакого отношения не имеешь, правда?
— Господи, нет, конечно.
— Ты же знаешь, какие бывают люди.
— Я знаю, какая ты.
— Нашел время для оскорблений, когда я стараюсь ради него. Ты прекрасно знаешь, что будут говорить люди. Они скажут, что ты имеешь прямое к этому отношение, потому что Инглиш плеснул тебе виски в лицо позавчера. Они сложат два и два и получат пять.
— О чем ты говоришь?
— Ты не соображаешь, что ли? Скажут, что он разозлился на тебя, потому что ты влюблен в Кэролайн.
— О господи, о чем ты говоришь, женщина? Инглиш был у меня в конторе вчера. Пришел меня повидать. Двадцать четыре часа назад он был у меня в конторе, и мы с ним разговаривали.
— О чем вы говорили?
— Долго разговаривать у меня не было времени. Я спешил на поезд в Нью-Йорк. Даже если нет беды, ты ее накличешь. Это все, что ты хотела сообщить?
— А разве не достаточно? Тебе что, не интересно было услышать про Инглиша?
— Только чтобы пойти и заказать цветы, вот и все. Мне нравился Инглиш, и я, должно быть, нравился ему, иначе он не одолжил бы у меня деньги. Он не взял бы у меня и пятака, если бы я был ему не по душе. Успокойся, дорогая, не волнуйся по пустякам. В этом твоя беда. Тебе нечего делать, сидишь дома и волнуешься. Что тебе привезти из Нью-Йорка?
— Мне ничего не нужно. Но если ты будешь на Барклей-стрит, купи монсеньору шапочку. Я заметила сегодня утром, что ему нужна новая, и пусть это будет сюрпризом для него, но помни, монсеньору нужна пурпурная.
— Что я, не знаю, что ли? Ладно, куплю и пошлю от твоего имени. Еще что? Я спешу на завтрак.
— Больше ничего.
— Все остальное в порядке? — спросил он.
— Да, все в порядке. Поэтому я, пожалуй, повешу трубку. До свиданья, Гарри.
— До свиданья. — Он медленно положил трубку на рычаг. — Инглиш был настоящим джентльменом. Ума не приложу, из-за чего он это сделал? — Потом снова снял трубку. — Я хочу заказать цветы, — объяснил он.
Женщина стояла в ожидании, пока мужчина сдавал на вешалку пальто и шляпу. Она была высокой, светловолосой. Мужчина тоже был высокий, чуть сутулый, в превосходно сшитом костюме. Он взял ее за локоть и повел к крошечному столику напротив стойки бара. Они сели.
Чем-то занятый молодой человек прервал свои занятия, чтобы поздороваться.
— Здравствуй, Мэк, — ответил мужчина. — Мэри, это — Мэк. Мэк, познакомься с мисс Мэннерс.
Они улыбнулись друг другу, затем Мэк удалился, а мужчина повернулся к Мэри, объяснил ей, что Мэк — брат одного из владельцев ресторана, и спросил, что она будет пить.
— Мартини, лучше сухое, — ответила она.
— Два, — сказал мужчина, и официант ушел.
Они закурили.
— Ну, — сказал мужчина, — нравится вам здесь?
— Ничего, — улыбнулась она.
— Вот умница, — сказал он. — Откуда вы родом?
— Я родилась в Пенсильвании, — ответила она.
— Правда? И я тоже. Где? Я в Скрантоне.
— В Скрантоне? Нет, я не из тех мест, — сказала она. — Я выросла в городке, о котором вы и не слыхали.
— В какой части штата? Рядом с чем?
— Вы когда-нибудь слышали про Гиббсвилл?
— Конечно, слышал. И часто бывал там. Вы из Гиббсвилла?
— Нет, но поблизости. Из городка под названием Риджвилл.
— Я там бывал. Но лишь проездом. Кого вы знаете в Гиббсвилле? Вы знаете Кэролайн Уокер? Хотя она замужем. Она вышла замуж за Джулиана Инглиша. Вы их знаете?
— Я знаю его, — ответила она.
— А Кэролайн?
— Нет, я с ней не знакома. Я была знакома только с Джулианом.
— А я его мало знаю. И не видел их обоих уже давно. Так значит, вы из Пенсильвании?
— Ага.
— Мэри Мэннерс, — сказал он, — вы самая красивая на свете женщина.
— «Благодарю вас, мой добрый господин, — сказала она», — пошутила женщина. — Вы и сами мужчина что надо. Росс Кэмпбелл.
— Правильно. И буду, если вы поедете со мной сегодня.
— Сегодня не могу.
— Но на следующей неделе у меня не будет машины Эда.
— Возьмете напрокат. Я должна вести себя осторожно, Росс, и здесь нам не следует бывать. Сюда приходит Рифкин с приятелями и множество киношников. Они все бывают здесь.
— Поедем, пока машина при мне.
— Нет, ни в коем случае. На этой неделе не могу.
— Лют, дай пять долларов. Я должна мусорщику.
Заложив руки за голову, Лют Флиглер лежал на тахте, а его пиджак с жилетом висели на стуле рядом. Он полез в карман и от тонкой пачки денег отделил пятидолларовую купюру. Достав деньги, он встретился взглядом с женой, и она была благодарна ему за то, что он не высказал вслух их общую мысль: пока положение не прояснится, им, наверное, следует быть более экономными. Она вышла на кухню отдать деньги мусорщику и, когда вернулась в гостиную, спросила:
— Может, сделать тебе сэндвич, Лют? Съешь что-нибудь.
— Нет, не надо. Что-то не хочется есть.
— Да не беспокойся ты. Пожалуйста, не беспокойся. Увидишь, во главе поставят тебя. Ты знаешь больше других, и на тебя всегда можно положиться. Доктору Инглишу это хорошо известно.
— Ты уверена? Боюсь, он считает, что мы все там пьяницы. Я не хочу сказать ничего дурного про Джулиана, но ты же знаешь.
— Знаю, — подтвердила она.
Если бы принято было целоваться днем, она бы его сейчас поцеловала. Все это — мебель, дом, дети, она сама — вот о чем Лют беспокоился. Ей хотелось плакать, и она улыбнулась.
— Пойди сюда, — позвал он.
— О, Лют! — отозвалась она и, опустившись на колени возле тахты, сначала немного поплакала, а потом поцеловала его. — Мне так жаль Кэролайн. Ты, я…
— Успокойся, — сказал он. — Я получаю пособие от государства и могу найти десятки мест… — Он откашлялся. — По правде говоря, в этом-то и загвоздка. На днях я разговаривал с Альфредом П.Слоаном. Он звонил мне. Я хотел было рассказать тебе, но подумал, зачем тревожить тебя по пустякам. Так вот, я сказал Аль…
— Кто этот Альфред П.Слоан?
— О господи! Пресвятая богородица… Это президент «Дженерал моторс».
— А! И что ты ему сказал? — спросила Ирма.
1
Знаменитый гангстер.
(обратно)2
Имеется в виду сухой закон.
(обратно)3
до свидания (нем.)
(обратно)4
напротив (фр.)
(обратно)
Комментарии к книге «Свидание в Самарре», Джон О'Хара
Всего 0 комментариев