«Исповедь пофигиста»

602

Описание

Игорь Лукацкий — он же Лука, он же Рыжий — личность катастрофическая. В недавнем прошлом — личный шофер племянника Папы одной из мощных киевских группировок, а нынче житель известного во всей Европе немецкого курортного городка Бад Пюрмонт. Бывший сирота, перевозчик наркотиков, временный муж «гэбистки», поджигатель собственной дачи и организатор покушения на жизнь родного отца — он все делает шутя. Слушать его интересно, жить с ним — невыносимо. Познакомьтесь с ним, и вы весело проведете несколько часов, но не больше. Потому что он — бомба замедленного действия, кнопка на стуле, конец света в «отдельно взятой стране»… Как быть, если Родина там, куда тебя уже не тянет? Подумаешь! Сделал «райзе-аусвайс», доставил себе маленькое удовольствие — стал гражданином мира. Лукацкий — гражданин мира! Не смешно. Но теперь меня на Украину не пустят: я для них изменник Родины, хуже москаля. Как же я теперь со своими бандитами видеться буду? Ну накрутил, Рыжий, не распутаешь! Так! Спокойно, еще спокойнее. Успокоился… упокоился. Хэлло, Рыжий!



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Исповедь пофигиста (fb2) - Исповедь пофигиста 1252K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Александр Ноевич Тавровский

Александр Тавровский ИСПОВЕДЬ ПОФИГИСТА

Часть первая АХТУНГ, АХТУНГ!

Глава первая

Значит, так. Сижу я теперь в криминал-полиции немецкого города Хамельна, спасаюсь от украинской мафии. Немцы говорят, что у меня есть шанс. Они теперь мной всей криминал-полицией занимаются. Я свидетель по собственному делу. Для них — бог! Бог пришел — занимайтесь богом! Halten Ordnung!

Короче, я — Игорь Лукацкий, он же Рыжий, он же Лука, уроженец сибирского городка Стрежевого, бывший украинский дальнобойщик, а сегодня простой еврейский эмигрант на «постоянке», житель Бад-Пюрмонта и получатель «социальной хильфы», блин, как пять моих дальнобойных получек. Или шесть?

Ровно неделю назад приехал ко мне из Киева мой дружок Юрка. Какие наши планы? Вся Европа! Два дурака решили посмотреть Европу. Какие проблемы? Никаких!

«Форд» под окном, два одеяла в багажник, канистру с соляркой туда же, дойчмарки в бумажник — и вперед, на Амстердам. Куда дальше, мы тогда еще не решили, даже поспорили, ехать в Англию или нет. Там визы нужно оформлять. Правда, можно и сразу на границе, но там еще и пролив с туннелем: пятьдесят дойчмарок — туда, пятьдесят — обратно. Дороговато!

В Амстердаме мы знали только музей мадам Тюссо, туда и поехали. Едем по автобану. Я еду так: один глаз спит, другой смотрит. Юрик — мастер по картам, я на него, как на себя, надеюсь, на дорогу смотрю редко. Потом Юрка сел за руль.

— Куда, — спрашивает, — ехать?

— Держись, — говорю, — Оснабрюка, там указатель на Амстердам.

Юрка хорошо пошел — сто сорок-сто шестьдесят. Вдруг будит меня:

— А здесь ни Оснабрюка, ни Амстердама нет! Здесь… на Кассель.

— Ты че, — ору, — сдвинулся? Какой Кассель?! Это же совсем в другой стороне!

Я в карту — бабах! Точно: до Касселя — шестьдесят километров. Короче, мы заехали фиг знает куда…

— Давай, разворачивайся!

Мы свернули налево с автобана на ландштрассе: дорога перерыта. Мы в другую сторону. Впереди какая-то фура. Бац! — асфальт кончился. Мы куда-то в лес заехали, потом в какое-то русское поле. Фура едет, мы за ней. Юрка ноет:

— Я такой дороги даже на Украине не видел…

Ямы — труба…

Мы через какой-то город снова выскочили на автобан. Едем. Вдруг снова тот же съезд, и снова до Касселя шестьдесят километров.

Юрка бубнит:

— Здесь мы уже были. Давай на другой съезд…

— Давай!

А там снова дорога перерыта, и снова мы на ландштрассе с ямами. Я уже почти не сплю, оба глаза открыты.

Короче, так кругами, кругами — доехали до границы. Юрка же по картам мастер. Заехали в Голландию прямо на паркплац. Жара, окна пооткрывали, легли спать. Юрик — типичный украинец:

— Давай, — говорит, — двери закроем.

— Ты че, — смеюсь, — кто здесь будет воровать? Это же Европа.

Открыл дверь пошире, ноги вытянул. Сплю.

Отец мне всегда говорил, что я неправильно родился: в год Собаки, да еще Близнец. Что я всегда много гавкаю. И мне, как собаке бездомной, всегда везло, и всем, кто со мной, везло тоже.

И за это все меня очень любят и помнят, особенно бандиты.

Но на этот раз все было очень красиво и круто: мы в Амстердаме, ищем музей мадам Тюссо. Начали гонять по Амстердаму. Музон врубили, водичку газированную пьем. Я говорю:

— По закону подлости мы, один хрен, должны напасть на этот музей.

Крутились, крутились. Встретили еще двух заблудших немцев и поехали друг за другом неизвестно куда. Спросили мужика, который нам начал стекла протирать. Он объяснил:

— Поворачивайте назад.

В музее мадам Тюссо я достал камеру, и мы понеслись снимать все подряд. Юрка все проверял, живые статуи или нет. Там какие-то люди стояли — ну, статуи, а за ними еще одна статуя. Юрка кричит:

— Я сейчас встану между ними, обниму их за шею, а ты меня щелкни.

Юрик положил руку на плечо, а статуя — раз, и отошла в сторону: это какой-то мужик объявления читал. Юрка совсем одурел, хотел кому-то на колени сесть.

— Кончай, — говорю, — это штука дорогая, развалится или ногу продавишь. Тут такие бабки посыпятся, нас потом тут навсегда заместо статуй поставят.

А Юрка все хотел из башки Горбачева волосок на память выдернуть. А после мялся перед одной знаменитой бабой — беленькая такая, артистка американская, с родинкой, сиськи такие… Самая знаменитая артистка, у нее еще юбка ветром поднимается… Во, Мерлин Монро. Юрка хотел юбку одернуть. Пока хотел, другой мужик подошел и юбку поднял: хи-хи!

На выходе из музея автомат делает брелоки из гульденов: кидаешь гульден, а он тебе брелок с автографом мадам Тюссо. Дурдом, ей-богу!

Зашли на паркплац. Подсчитали ихние гульдены. Кинули в автомат четырнадцать, как положено. А автомат раз — показывает пятнадцать. Я говорю:

— Какого хрена! Пошли бабки в банк менять.

В банке девка. По-немецки говорит плохо, в основном по-голландски. Голландия все же! Я показываю по-немецки: вот, хочу поменять две дойчмарки.

— Мы две марки не меняем, — отвечает.

Я еще не психую, а тихо предлагаю: тогда сто дойчмарок разменяйте: две — на гульдены, а девяносто восемь — цурюк!

— А мы меняем только все.

Я еще тихо, но уже не помню на каком языке, ору:

— Вы банк или не банк? Или шарашкина контора?!

Кое-где матом усиливаю, чтоб понятнее было. Смотрю, она уже кое-что улавливает.

Я говорю:

— Где ваш босс?

Она:

— Не понимаю!

— Ну, шеф. Позовите его срочно! Я хочу с ним говорить.

Приходит какая-то светлая мадам. Я кладу перед ней карточки «Шпаркассы», «Фольксбанка» и «Коммерцбанка» — все, что было.

— К сожалению, у вас все карточки по Германии.

Я говорю:

— Я не спорю. Но это банк или не банк?

— Это банк, — улыбается.

— Тогда я хочу то, что хочу!

Ну и завернул от усталости. Она тут же согласилась:

— О, тогда — без проблем.

Я показываю ей на девку:

— А эта фрау сказала, что нельзя.

— О, она у нас стажер, извините.

Бог, царь, Земля… социаламт, арбайтсамт… Говорят: знать бы, что впереди. А я и так знаю: ни фига хорошего. Но какая к этому «ни фига хорошего» классная дорога!

Это же полный коммунизм на душе. Тебя спрашивают: и куда же вы из Амстердама? А спрашивают две молодюсенькие девочки-немочки и уже землячки, а ты им отвечаешь: да сейчас завернем во Францию, а потом в Ниццу, натюрлих…

Это же полные штаны совкового счастья вдруг по пути на Бельгию подумать: а чего туда заезжать, какого хрена? И поехать прямо на Париж. Сначала — французский Диснейленд, а потом Эйфелева башня.

У нас с Юриком шары на лоб поехали, когда мы всего за пятьдесят километров пути до Парижа по автобану выложили аж сорок дойчмарок. Я с гордостью сказал Юрику: если так передвигаться, все бабки только на автобан уйдут. Конечно, мы перебрались на бесплатную дорогу.

Я сменил Юрика: он от восторга выдохся. Едем по бану, вдруг за спиной кто-то сигналит. Обгоняет нас «гольф-кабриолет». Музон орет, ребята нам машут. Смотрим, а у них такие же хамельнские номера, как у нас. О, земляки!

В Париже в три ночи машин, как в Германии днем. А что там днем? Дурдом!

В Диснейленде нас встретил пень: стоит и со всеми здоровается. Мы тоже пожали его мягкую лапу, расслабились. Потом забрались на пиратский корабль, и там один пират приставил Юрику нож к горлу, а баба — пистолет к виску. Я ему даже позавидовал. А кругом пираты-французы: на рожу все русские, а говорят по-французски.

Еще летали в космос из пушки. Ощущение, как будто тебя со скоростью восемь километров в секунду толкнули. Летишь головой в планету, уши от страха глаза закрыли. Но тогда все обошлось. Юрик меня растолкал:

— Вставай, сказка кончилась.

А я никуда бы из этой пушки и не уходил, там бы и жил. Но у меня с детства предчувствие плохого конца, и чем мне лучше, тем я его яснее вижу.

— Alles! — говорю Юрку. — Завтра в холодной воде отмоемся — и домой.

А он, дурак, недоволен:

— Тебе хорошо, домой — в Германию, а мне — на Украину. Давай еще побудем.

А мне на права немецкие послезавтра сдавать. Кроме того, У меня обнаружился «солнечный удар обеих ног» — диагноз врачи позже поставили, а ноги еще во Франции разбухли и в штаны не вмещались.

В пятнадцать километров от границы заехали мы на заправку, поставили машину и пошли в туалет. Выхожу я из туалета, только штаны застегнул, гляжу: чувак какой-то (полчувака) торчит из моей машины. Я не сразу и сообразил, что он там ищет. Европа же! Вечер, на заправке никого. Я Юрику в стенку стукнул, он обратно: сейчас выхожу. Тогда я уже дошел:

— Юрик! Грабят!

А он, идиот, кричит:

— Кого?

Я же жопой чувствовал: надо сматываться из Франции. Ну, рванул к чуваку, а у него на одной руке барсетка, а через плечо — кинокамера. И все наше: камера моего дружка из Пюрмонта, барсетка Юрика.

А тот гад все это в кулек побросал — и на мотоцикл. Шлем нацепил, ни фига не разберешь. А в руке еще держит монтировку-швайку. Настоящую, воровскую.

Я такие знаю. У моего украинского шефа был зять из Израиля. Так шеф ему за близнецов подарил «мерседес» за двадцать пять тысяч баксов и поставил на него «Мультлок». Бандиты мерс выследили, все разворотили, но дверь так и не открыли: швайка сломалась, видно, была перекалена.

А мой «форд» вскрыли запросто, как старую консервную банку. Потому что мне всегда везет. Не то что тому зятю из Израиля.

Рванули мы с Юриком за мотоциклом. У нас пятьдесят пять лошадей, у него — двести. Ну, мы и оторвались…

В жандармерии мне понравилось. Замечательные ребята! Правда, я по-французски знаю только два слова: Луи Дефюнес. А они по-немецки и того меньше. Но они нас и так поняли.

— Сколько минут назад? — спрашивают.

— Десять… — показываю.

— А что взяли?

— Все: камеру, документы, штаны, деньги…

Они записали: это все, чем можем вам пока помочь.

У Юрика был обморок прямо в жандармерии. Это когда я уже стал успокаиваться, ему хреново стало.

Через три часа из Германии на указанный мною французский банк пришли деньги с моего счета в «Шпаркассе» — двести дойчмарок. И мы, довольные, поплыли домой в Бад Пюрмонт, затем в Бонн, прямо в родное украинское посольство. На свою жопу, как оказалось, но я об этом знал с рождения.

Глава вторая

Между прочим, плутал я не только по Германии. Как вспомню Украину… Только города там называются по-другому. Украина же!

Короче, послали меня как-то за нитками через Запорожье под Житомир. Подъезжаем к КП, помыться захотели. Лето было, тепло. Или осень? Так прохладненько, мы ночью в куртках ехали, а днем раздевались. Словом, ночью была осень, а днем лето. Такой дурдом.

Мент показал нам колодец. Но там, заявляет, вода тяжелая.

— А мне плевать — легкая, тяжелая. Что мне ее, на себе носить?

— Пошли, — говорю Сереге-напарнику, — закачивай.

Раз, воду набираем, я мылом руки мою, мою, а они не мылятся.

— Давай, — злюсь, — хоть в бутылки наберем.

Подбегает мент:

— Вы что, с ума посходили? На фиг вы мне тут нужны? Езжайте дальше, там и сдыхайте!

Я говорю:

— А шо такое?

— Я же вам сказал: вода тяжелая. Вы шо, по-украински не понимаете?

— Не, не понимаю. Мне начхать. Я в бутылочку набрал, выпил, накушался.

Тогда он — в истерику:

— Идиоты! Вода смертельная, не мылится, отравитесь!

Тут уж и я ору Сереге:

— Выливай ее на хрен!

Набрали ниток, едем взад. Но, видно, надышались этой тяжелой воды. Голова на руль падает, и мысли в ней какие-то совмещенно-сокращенные.

— Давай, — говорю Сереге, — по короткой дороге через Черкассы двинем.

Двинули. И все, как в Германии: по карте — дамба и село Александровское и должен быть поворот на Черкассы. Едем всю ночь, утром Серега будит:

— Смотри.

Я смотрю — указатель: Херсон — 60 км.

— Бред, — шепчу, — здесь должны быть Черкассы. Где Черкассы и где Херсон? Ты куда заехал?!

Я всегда точно знаю, что виноват не я.

— А не было указателя! — возмущается Серега.

К следующему вечеру доехали до села Александровское. Здесь где-то и должен быть поворот. Едет дед на «москвиче» с прицепом, на базар. Суббота же. Останавливаем: где указатель на Черкассы?

— А вот, хлопчики, поворотик, и пошел-пошел прямо…

— А чего указателя нет?

— Та он есть, просто его кто-то свистнул для сарайки.

Проезжаем полкилометра, у дороги курятник, и на нем вместо крыши наш указатель: Черкассы — двести двадцать кэмэ. Мы вышли перекусить. Я говорю:

— Во, Серега, смотри, такого с нами нигде больше не случится.

Это я ему, дураку, говорю. А сам-то знаю: шиш, случится, Рыжего не проведешь!

Глава третья

Теперь я понимаю, шо такое украинськое посольство. Это очень крутая контора, туда люди не идут, а бегут, как в туалет, когда уж совсем прихватит. Нас с Юркой приняла какая-то очень важная тетка. Она мне сначала понравилась, а потом — нет. Может, она была вторым советником посольства, а может, первой телкой посла. В общем, мне по фигу!

Нас она оглядела подозрительно, особенно меня:

— Вы хто таки?

Я кое-как объяснил ей, зачем мы сюда приперлись.

— Странно, — сказала она, — вы из Киева, жывэтэ в Пурмонти, а паспорт потеряли во Франции. Цэ дужэ странно… Чого ж вы от нас бажаетэ?

Я сказал, что, к несчастью, все еще украинский подданный и без украинского паспорта мне не жить.

— Колы вы украинський подданный, балакайте по-украинськи.

— По-украински я не могу, — обиделся я. — Во-первых, я родился в Сибири, во-вторых, вера не позволяет.

— Странно. Тоди йдить и вчыть украинську мову. Як вывчытэ, прыйдэтэ до мэнэ знову.

Здравствуй, жопа, Новый год! Украинский мне не выучить никогда, проще прожить без паспорта.

А у самой ограды родного посольства кто-то цапнул меня за плечо:

— Привет, Рыжий! С тебя двадцать пять тысяч дойчмарок, желательно наличкой.

Ach so!

Глава четвертая

Я не боюсь ограниченного пространства, лишь бы в нем мне было хорошо. Я привык спать в кабине, жрать в кабине, а если повезет, то и трахаться. Конец любого пути для меня страшнее смерти под колесами «скорой помощи». В конце любого пути — ни фига хорошего, поэтому я теперь никогда и никуда не тороплюсь.

А в девяносто первом году поторопился: написал объявление в газете, что возьму грузовик в аренду. Взял небольшую «ифу», пристроился с нею к маленькой компании. И вдруг фирму, в которой я взял машину, продали по частям.

Пришел к нам какой-то молодой чувак Андрей и купил мою «ифу» вместе со мной. Кроме меня, эту телегу никто не знал. А я знал — бывает же такое! Я продался Андрею за пятьсот баксов. Неизвестный водила за пятьсот баксов! Ничего, а?..

Как-то Андрей спросил:

— Ты сегодня вечером свободен? Хочешь подзаработать?

— Конечно, — сказал я, — машина на ходу.

— Нужно поездить всю ночь, просто поездить, и все.

— С грузом или без?

— Неправильно понял. На «БМВ» покатаешь двух ребят.

— О’кей!

Приехали два «ребенка» — бандиты с рождения. У каждого по телефону «хэнди» и пистолету «марголин», ну и морды, конечно, зверские. Дети же! Мне тоже сунули ствол с двумя обоймами.

Заехали мы в летнее кафе. Вдруг звонок по «хэнди»: срочно — Московский мост, съезд на заправку. Пришпорили меня, уши прижал, лечу сто сорок по городу, даже не зная зачем. Подъезжаем. Оказывается, менты взяли какого-то главного бандита и там начинается сходка: каждую секунду подъезжает по машине.

Смотрю, к перилам моста прижали какого-то чувака. Развернули «девятку» поперек и стали медленно наезжать на него задом. Еще метров пять — и он отпечатается на багажнике. Вдруг между ними протискивается черная «волга». Хрен знает откуда! Тот чувак вырывается и на карачках — в открытую дверь. «Волга» срывается с места прямо из-под «девятки», а та, блин, врубается в ограждение. Бандиты как взбесились, такой ор! Меня пнули в спину:

— За ней! Рви!

Замелькали улицы. Чувствую, те хотят вырваться за город. Мои бандиты начали стрелять и что-то орать по «хэнди»: видно, наводили своих. Попали не попали, но «волга» свернула в какой-то долбаный переулок и пошла к центру с включенными фарами, с воем, под все светофоры и знаки. Дурдом! Это ж мы сейчас прямо на Крещатик выскочим. Этим все пофиг, а я еще даже не крещеный, просто еврей и ни хрена больше!

Но до Крещатика мы, слава богу, не доехали. «Волга» затормозила у какого-то здания: задок чуть не перелетел через передок, а мы волчком на тротуар. Все урны посносили… Пока кружились да разворачивались, я успел увидеть, куда нас занесло: прямо к райотделу милиции. «Волга» стоит перед самым входом вся в дырках. И уже в ментах.

Через две улицы мои бандиты сменили номера. Я даже не глушил двигатель, а голову держал руками, чтоб она не так тряслась.

— Мы что ж, — дрожу, — за ментами гнались?

— Нет.

— Тогда чего ж они в ментовку приплыли?

— А больше им некуда. Усохни!

Потом меня погнали по дурацкому адресу, сел парень-мент — и снова на стрелку. И так до утра…

За каждую такую ночь Андрей мне отстегивал тридцать долларов, днем я отсыпался.

Андрей ко мне подобрел, позволил возить себя на «БМВ». Как-то на стрелке я видел самого Папу: для рядового бандита — память на всю жизнь! Вообще, Папа в Киеве бывал редко. Его в городе нет, он ни при ком и ни при чем. Все команды только с глазу на глаз, по телефону никакого базара — ни заданий, ни угроз: приедешь — поговорим. А на сборища Папа всегда посылал… Чижика или Стрижика, как его?

Когда Папа приезжал на фирму, мы сразу же становились вдоль стенки по стойке смирно, все, кроме Андрея. Но и с Андреем, племянником своим, Папа за руку не здоровался.

Сперва заходила его правая рука — Чижик или Стрижик… На три буквы… Во, Чук! За ним еще пара борзых, а потом уж и сам Папа с несколькими насекомыми.

Папе под пятьдесят. В миру звали его Виктор Рыбкин, за глаза Рыбка. А кодла его так и звалась — бригада Рыбки. За всю свою жизнь Папа всего восемь лет жил на свободе. Зато вор в законе, бронированная «вольво», вилла под Киевом, жена и двое детей в придачу. Труба!

Голова полуседая и полулысая (волосы чуть-чуть пробиваются), вся в шрамах. С его авторитетом можно и вообще без волос жить. Вел себя строго: входил не как моряк — влево-вправо, — а спокойно, вдумчиво, по сторонам не смотрел, только перед собой.

А мы, я уже сообщал, сразу сами по стенке и не дергаемся. Андрей предупреждал:

— Дернетесь — получите пулю без базара, потом посмертно реабилитируем.

Пока Папа молчит — стоим, скажут уйти — уходим. Пионерлагерь! Свои звали его Витя; я, Рыжий, вообще не мог к нему обратиться напрямик, даже с вопросом. А он ни с кем, кроме Андрея, не базарил. Андрей говорит ему:

— Мы купили грузовик с водителем.

— Как ездит?

— Нормально. Жрет мало.

Это он о машине, хотя я тоже жру мало.

Витя, Папа наш, никогда не ругался. Он всегда был то ли под кокаином, то ли под героином, как бы размягченный: сядет, развалится на стульчике и тихо-тихо говорит. Девочек обожал. Когда ездил по бригаде, в машине всегда была телка. Такой и в календаре не увидишь.

В папиной бригаде было до тысячи лбов.

— От какой бригады?

— От Рыбки.

Папа имел гостиницы и заправки. Но что, он сам будет бензин разливать? Он говорит:

— Саша, хочешь заработать бабки? Бери сто тысяч баксов, покупай заправку; деньги все мне, а я тебе буду платить по полной ставке.

Папа по мелочи не дурил. Таких фирм, как наша, у него около трехсот. Не отдашь бабки — в Турцию!

Пасли фирмы спецкодлы по двадцать-тридцать человек.

В звене, например, Белого шестеро, все с утра на колесах. Эти знают еще человек двадцать — и все. Бывает, встречается пацан с пацаном, выясняют отношения:

— Ты откуда, бля?

— От Рыбки.

— И я, бля, от Рыбки…

Кунаки!

А Папу по имени знали все, весь Киев знал как честного и порядочного гражданина города. Таких пап здесь было много: был Солоха — погиб; Чайник был; Пуля, по мне, самый классный папа — убили; Фашиста подрезали.

В последний раз, когда я видел Папу на фирме, он вдруг начал исповедоваться. На него вдруг такое нашло, что нам всем жутко стало: такие сцены не для зрителей. Не для живых зрителей…

— Все мы на этом свете временные, ничего нет постоянного. Но мы, бандиты — самое короткое из временного: меня убьют — другой придет. А меня убьют, и скоро. Бандиты дружно не живут: каждому хочется иметь больше. Хочешь иметь больше — убивай. Добро без сторожа не лежит.

А? Что? Ашуг!

Позднее, когда я уже совсем было собрался в Германию и сказал об этом Андрею, он посмотрел на меня почти с грустью:

— Забудь об этом. Иначе позвоню Папе. Выхода отсюда два: либо на тот свет, либо в тюрьму. Никакой Германии в этом списке нет. Лука, ты дурак, ты в жизни ничего не смыслишь. Бандит — это светлая творческая личность.

Я не спорил. О чем спорить с бандитом? Я ненавидел бандитов, но иногда они помогали мне жить. Когда у меня украли машину, которую я вывез из Германии, и следователь ее нашел, он честно сказал, что поделать ничего не может, потому что у него семья, а кроме как «следить», он ничего не умеет, но… я-то должен знать, как это делается. Конечно, я знал.

На моей машине ездил сотрудник отдела по борьбе с бандитизмом одного из киевских РОВД, ездил, гад, по липовым документам, на новых номерах.

Вот тогда я и взял бандитов со своей фирмы вышибать мою частную собственность. Повозили мы «борца с бандитизмом» в багажнике, в Борисполь съездили. Он чистосердечно во всем покаялся: машину отдам, деньги отдам.

А когда поехал я с бандитами получать бабки (Белый был, Виталик и Зорро), он отсчитал деньги. Я положил их в карман, а дальше нам показали, кто в банде хозяин, бля! Со всех сторон — в зеленых шлемах, в масках, с дубьем…

Положили на пол, бить почему-то не стали, отобрали пистолеты и повезли в РОВД. Нам приписали «разбой и вымогательство с юридических лиц», ну и «ношение оружия» вдогон. Я уже жопой чувствовал свои двенадцать лет. Потом суд: мне дали-таки двенадцать, остальным по восемь.

На следующую ночь заходит в камеру «мой мент» и базарит:

— Ты хочешь в Германию. (Откуда он, падла, об этом узнал?) Я тоже. Но ты там почему-то можешь быть, а я нет. Ты там себе другую машину купишь или украдешь, а мне твоя нравится, хоть убей!

Я подписал ему дарственную, тут же в камере ее заверил нотариус, и мент сразу всех выпустил из тюрьмы. Мне еще дал двадцать пять баксов «компенсации». Все документы суда были сожжены в камере: судили же нас местным «деревенским» судом. Дурдом в кубе! Этим делом даже сам Папа занимался.

А бандиты мои остались очень недовольны ментом. На следствии козел-следователь спросил крутого качка с железными костяшками на пальцах (Белого), кто он по профессии.

— Да я вообще водитель с рождения.

— С такими костями — водитель! — хмыкнул следователь.

— Ну и что, — обиделся Белый, — я ими гайки забиваю.

— Вообще-то гайки закручивают.

— А… ну извините…

Из тюрьмы я сразу же пришел к сестре. Она напоила чаем и попросила уйти. Мать даже не впустила в дом.

Глава пятая

Ну, черт с ним, с Папой! А то еще приснится.

Мне плевать на бандитов, на политику, на советскую власть и на новых украинцев со старыми евреями. Я машину люблю, баранку люблю, дорогу люблю; мне нравится и в кабине, и под кабиной, и с напарником, и без, без даже лучше.

Сижу сейчас в хамельнской криминал-полиции, от мафии спасаюсь, а перед глазами рейсы, рейсы, рейсы… Хрен знает, откуда что бралось и куда девалось. А только помню все до мелочей, до запаха паленых покрышек, до визга тормозов, кто мне что сказал, промычал… Стоп! Про-мы-чал… А вот это была история — дурдом с трубой!

Едем мы все от той же бандитской фирмы в Талмы, в Прибалтику. Приехали после двадцать первого июня, после моего дня рождения, которого, кстати, может, и не было. В этот день у них, у прибалтов разных, День свободной любви. Нет, Ночь свободной любви.

Девки ходят с колокольчиками, как коровы, не брешу: парней вызванивают. С венками на башках из листьев кленов. И в этот день, обалдеть, девка должна потерять свою невинность. Как будто она у нее есть!

Нам, водилам, говорят:

— Хотите, мы вам эту ночь устроим?

Я говорю:

— Нет, спасибо. Не хочу.

А Вовка, идиот, орет:

— Я хочу!

Хочет он! Как будто без него прибалтийские девки себя невинности не лишат. В общем, они его забрали на всю ночь.

А ко мне всю ночь: стук-стук в дверь. Открываю — девка, невинная. И сразу:

— Как вас зовут?

Причем по-русски.

— Короче, — говорю, — я спать хочу.

А Вовку утром привезли. Он как завалился в кабину, так и влип в сидушку:

— Все, — шепчет, — меня двое суток не трожь, я уже почти неживой…

Его там по всему кругу протащили: сначала на какую-то дискотеку, потом где-то с тремя сразу танцевал; проснулся в чьей-то кровати уже с одной, шмотки собрал и убег с ней куда-то. И ничего не понял, кроме того, что все девки были уже совсем не невинные, а еще до него очень виноватые.

Ладно, едем обратно. Проехали белорусскую таможню. Там дальше поле и пасутся бараны. У Вовки все еще после свободной любви руки трясутся. А кроме этого, у него бабушка жила в деревне под Киевом. У него, когда руки трясутся, всегда бабушка вспоминается.

Да, руки трясутся, бараны пасутся… А пастуха нет.

Вовка говорит:

— Гляди, пастуха нет! Давай баранчика прикоммуниздим.

Я говорю:

— Ты че!

— А че? Машина пустая, трасса тоже.

— Да ты че, свободный любовник! Пастух проснется, солью в жопу залупит, никакой баран не нужен будет.

Ну, убедил-таки меня. Решили, чтоб все по-честному: ходим-едем, сигналим-орем пастуха.

Глядь, там озерцо, и пастух лежит с ногами в воде. Сначала думали — мертвый, пригляделись — никакой: с бутылкой лежит, в куртке, готовый на ноль!

— Ну, — радуется Вовка, — видишь, он дохлый. Все, гони барана!

Гонялись за бараном долго. Он бежит, отара рассыпается, и каждая овца норовит тебе под ноги прыгнуть. Наконец поймали, повалили. Вовка — здоровый мужик. Связали. Я говорю:

— Давай мы его тебе на плечи накинем. До машины же дотащить нужно.

Вовка готов, он на все готов: барана тащить, девку невинности лишать…

Притащили барана к машине. Пришлось ремни с него снять, потому что с нас штаны спадали. Вовка предлагает:

— Бросим в кузов, пусть лежит.

— Да ты че, — говорю, — зверь? Давай ему травки накидаем, пусть в будке пасется.

Накидали травки, баран, довольный, бегает по пустой будке. Только тронулись, баран — трак, трак, бабах об дверцу. Переключились, он в другую сторону — трак, трак, трак — бац! Я не выдержал:

— Так мы ему все бока отобьем.

— Ниче, — не соглашается Вовка, — довезем, не посинеет.

А Вовка, когда шутит, улыбается наискось. Обычного смеха я у него никогда не слышал.

Подъезжаем к таможне. Рядовой вопрос:

— И шо везем?

— Пустой, — отвечаю.

— Пакажи!

— А чего показывать? Видно же по колесам, что пустой!

Но таможенник все же глянул в будку, а там темно. И вдруг прямо на него из темноты выходит наш баран: бэ-э!

— А цэ шо такэ?

— Та баран же.

— А он один?

— Конечно.

— Украли?

— Командир, я тебе клянусь здоровьем этого барана. Едем на окружную — стоит, голосует. Я ему: куда? А он: на Киев. Я говорю: куда я тебя посажу? А он: да я вас всех забашляю. А я: так два же места в кабине; ты хочешь, чтобы я из-за тебя прав лишился? А, черт, ладно, лезь в будку. Он себе травы нарвал. Ребята, просит, подсадите. Мы его подсадили, до Киева везем.

— Ты меня за идиота считаешь? Ты кому лепишь?

— Да ему правда на Киев нужно! То ли от стада отбился, то ли… ты спроси его.

— Кончай базар, мужики. Где скоммуниздили барана?

— Если честно, командир, на базаре купили.

— Давай так. Помнишь «Кавказскую пленницу»? Вот мой адрес: будешь делать шашлык — обязательно позови.

И вот мы с этим бараном снова едем на Киев. Он то в одну стенку — бабах! — то в другую. Я наконец не вытерпел:

— Да пусть он хоть приляжет, отдохнет, что ли. Скажи ему — пусть ляжет.

А Вовка, тоже баран порядочный, отвечает:

— Ты ему колышек вбей в будку и привяжи.

Такой у него дебильный юмор. Привезли-таки к бабке.

— Бабуля, мы там барашка нашли…

— Точно не украли?

— Да не, ба, ты че! В нашей стране разве можно украсть? Никто ниче не крадет, все берут — за деньги или без денег.

Короче, зарезали барана. А мента не позвали: на фиг он нужен…

Глава шестая

А интересные парни эти бандиты! Я бы с ними в разведку пошел, да там бы их и положил из автомата. Но каждый, в натуре, светлая творческая личность — и ни фига больше!

Андрей, мой шеф, племянник Папы, старше меня всего на год. Или младше? Всегда короткая стрижка, джинсы, кроссовки, рубашка клетчатая, и все офигенно дорогое. А кольца, перстни и эти цепи на шею считал за говно. Все холодное, говорил, мешает.

По характеру лиса, но тупая. Бывает тупая лиса? Бывает! Какая-то думающая зверюга этот Андрей, но не хитрая, а повадки точно лисьи, ходил мягко. Не то что гермафродит или там голубой, а хочет быть интеллигентом. Есть у голубых такая походка — с подъемом на носочках. А Андрей так не ходил. Он, гад, плывет. С вопросом сразу же:

— Феликс, — снабженцу, — где мои бабки?

Курил много, и только «Кент»-мультифильтр, «Мальборо» не признавал. Баб любил, как курево, до смертной икоты, только замужних. Он часто сам дежурил на фирме, за ночь до десяти проституток к нему привозили. Денег на зарплату нет, а на них — сколько угодно.

Когда Андрей был пьян, я его на «шестерке» до дома добрасывал. А утром он звонит, что садится пить чай. Андрей, блин, Киевский! Так я его с фирмы еду забирать. А если Андрюха вечером с телкой на блядки, я беру, если свободен, «БМВ».

Еще он любил дорогие часы и пистолеты. Помню, купил «марголин» лаковый, принес на фирму и говорит:

— Лука! Это на случай ядерной войны. Будешь отстреливаться.

Пистолет постоянно лежал в ящике его стола.

Три бандита от Папы охраняли нашу фирму. Этих я узнаю всегда: и ночью, и со спины. Зорро — конченый наркоман, худой, вечно сгорбленный, темный цвет кожи, но руки чистые. И в армии не служил, а в гроб пора. Его никогда не ломало: при себе вечно таскал наркоту в любом ассортименте и количестве.

Белый — качок, среднего роста, но рубашка пятьдесят шестого размера, шелковая, и обязательно лаковые туфли. Этот был боец: на кистях такие кости набиты — вдвое больше моих кулаков, огромные, синие кости со старыми мозолями. Сразу видно: не слесарь. Он разбивал дверь и не чувствовал боли, локтем мог выбить замок. Белый, как и Зорро, хрен знает почему, ненавидел спортивные костюмы.

Зорро, как правило, «разводил». Такой говор тягучий, тянучий, как будто ну не сопли жует, а воздух не может выдохнуть:

— Ну че ты гонишь такой базар…

А курнуть, нюхнуть, я ж говорил, у него всегда при себе. Насыплет прямо в бумажку, даже не свернет в трубочку (некогда), просто загнет на концах и — раз! — засосал: ах-а-а!..

Я говорю:

— Ты че, кончаешься?

— Едь, Лука. Такие мульки вижу… Ну, мужики, все, труба!

Пальцы веером, и начинает пургу гнать.

А вот Заяц наоборот, этот очень интеллигентный. Он сидел много. Высокий такой, блин, элегантный, спина ровная и голову держит прямо. И только в спортивном костюме, в самом дорогом.

— Я не люблю пургу гнать, — всегда грустно говорил он.

Если его спросишь, он ответит, а то молчит. С «клиентом» говорит так:

— Два дня. Через два дня нет денег — мы тебе визу делаем в Турцию.

Разворачивается и уходит.

Зорро и Заяц жили по соседству. Как-то прибегают утром, звонят на фирму по «хэнди» от калитки: открой.

Как будто нельзя крикнуть-звякнуть. А им по фигу: платим-то мы. Я открыл.

— Где Андрей?

— Сейчас будет.

А они чего-то ругаются, спорят:

— Да не было этого!

— Да было!

Входит Андрей:

— Что случилось?

— Я иду с Зайцем, — рассказывает Зорро, — видим: летающая тарелка!

Андрей говорит:

— Зорро, ты уже укололся.

Зорро же что горит, пьется, нюхается — все в себя, глаза уже посинели.

— Летающая тарелка, Андрюха! Этаж шестой-седьмой. Мы идем, а она нам светит! Я не кололся, ты мне веришь? Нет?

Глава седьмая

Говорят, что я когда-то родился. Наверное, брешут. Такие, как я, появляются в готовом виде. Сколько есть чудес света, я не знаю, но я точно — первое!

Помню, что очень-очень давно жил в Сибири, в городке Стрежевом. Было там и полярное сияние, и жара летом за сорок. Болота парили, комаров больше, чем ягод, а зверья не меньше, чем комаров.

Мне одиннадцать лет. Как будто день рождения. Все за столом, заходит отец.

— Да ты опоздал, па, к столу.

— А я привез тебе подарок! Пойдемте все, покажу.

Выходим. У отца на крыше «Москвича» стоит карт «Пионер»: пятьдесят кубов, двигатель форсированный, три передачи. Я одурел! В тот день, наверное, и родился… водилой!

Анатолий Семенович, тренер клуба, сказал мне:

— Ты здесь один со своим картом. Но у каждого человека видно, подает он надежды или нет, а у тебя не видно. Ты чего-то боишься. Нет?

Чего мне бояться? Только первого места. Я никак не мог представить себя себе на самой вершине, на кончике пьедестала и поэтому постоянно ошибался. Я был вечным «призовым». Но я хотел быть гонщиком. Или музыкантом. Но за семь лет ни разу не брал «золото», а без него в «Формулу-3» не попасть. Поэтому на чемпионате РСФСР парни сказали, что все мне помогут: всех будут держать и давить. Я тогда уже на багги гонял.

И вот до финиша — всего два круга. Первым шел «питерский», третьим — я. Наши ребята зажали второго на внешнем круге. Он притормозил, и я его обошел. На последних виражах меня догнал Горилла. Ему, видно, тоже «золото» приспичило. Он подставил мне переднее колесо, я перелетел через него, и, когда машина оторвалась от асфальта, наступила тишина. Как у нас в Сибири перед офигенным дождем. Я даже детдом вспомнил…

Глава восьмая

Ну и все, что до детдома. А это такая седая древность — труба! Тогда и летописцев еще не было. А я уже был.

Короче, мне всего три годика, мы в Киеве живем, в старом-престаром районе, на Подоле. Это где самый старый и знаменитый украинский революционер Владимир с крестом на горе и окна всех первых этажей ниже уровня земли. В нашем дворе было несколько домиков и большие деревянные ворота, створки ворот перекосились и почти не открывались. Через ворота мы пролезали бочком, а въезжать-выезжать было просто некому.

И хрен его знает, как в таких крошечных домишках и двориках вмещалось столько разного народу! Кто в домино стучал, кто через ворота бочком пролезал, кто на велосипеде по двору гонял. Но из всего народа мне запомнился только один совсем немой мужик, Алик. Отца моего звали Алик и мужика Алик, и оба — с бородой. Немой Алик нам, пацанам, из коры делал парусники, и мы эти парусники у колонки, где мать набирала воду, в луже пускали.

Все немые — умельцы. Если бы я был немой, тоже до хрена чего бы умел. Хорошо, что я не немой.

А квартира у нас была такая. Дверь открываешь входную — заходишь в махонькую прихожую. Ну, не совсем махонькую, но когда дверь вовнутрь открываешь, она почти касается следующей двери. В прихожей стоял ящик с моими игрушками и весь инструмент отца. Толкаешь вторую дверь — коридорчик метра четыре длиной. Что там? Бабушкина кровать, кухонный стол, электрическая плитка и две табуретки. Третья не вмещалась. Хотя нас в квартире не трое, а пятеро жило. Я, сестра Витка, пап-мама теснились в комнате на семь квадратов, бабка спала в коридоре, ей там просторно было: дед-то давно помер. Теперь понятно, почему во дворе было столько народу?

Отец работал в троллейбусном парке и подрабатывал в детсаду плотником, мать — где-то бухгалтером, бабка — по дому, а мы с Виткой ходили на молочную кухню за двумя бутылочками: в одной была манная каша, а в другой — клюквенный морс. С тех пор я обожаю манную кашу и клюквенный морс, а мог бы и ненавидеть. Такой у меня характер.

Отец всегда занимался только мной. А мама — только Виткой. Я еще до первого класса знал все буквы. Слагать их не мог, а какая буква по счету и как называется, говорил, не думая. А то, что кто-то там, какой-то вундеркинд-акселерат-мазохист, еще до школы читать-писать умел, это, по-моему, просто ранний маразм и ни хрена больше! Зачем же тогда школы понастроены?

Зато еще в детсаде воспитатели жаловались родителям, что я днем не сплю и другим мешаю. Посмотрю сказку про старика Хоттабыча и обсуждаю ее с детворой во время дневного сна. Не ночью же ее обсуждать! Я этого никогда понять не мог: днем спать, ночью спать… А когда жить?

Подарки нам с Виткой дарили только одинаковые, иначе — мировая война и драка до крови, хоть мы и не близнецы, даже не двойняшки.

Однажды отец сделал два лука. Но на одном нарисовал звездочку, а на другом — сердечко. Так мы эти луки друг об друга обломали. Гадом буду, не вру!

В первом классе у нас в семье образовался страшный дурдом. Только ляжем спать, отец с матерью начинают спорить. А комната всего семь квадратов, там или всем спать, или всем орать, иначе ничего не получится — ни сна, ни драки. Но когда родители часа через два затихали, я засыпал сразу. Это я помню точно.

Прихожу как-то со школы, смотрю: отец сидит на чемодане, куда-то собирается.

— Па, ты куда?

— Уезжаю, сынок, в командировку.

— В Испанию?

Нам тогда в школе как раз об испанских добровольцах рассказывали. Так и говорили: отец уехал добровольцем в Испанию. Это все равно что на Дальний Восток без права переписки.

Ну, я бате про Испанию, а он мне отвечает, как в книжке:

— Ты уже большой, все поймешь. Я скоро приеду… Может быть… Ты мне писать будешь?

А сам адреса не дает. Ага, как же, конечно, буду! Он адрес забыл дать, я еще писать толком не умел. Так и переписывались.

Мать стала приходить с работы поздно. Или вообще не приходила. У нее там свои дела, у Витки — свои, бабка — на кухне. Кто со мной уроки будет делать? Бати-то рядом нет. И понеслось: одна двойка, другая, снова двойка, опять двойка. Целый день я смотрел телек или сразу после школы на велосипед и к Валерке-другану. Но наступила зима, ездить стало холодно.

Мать ругалась теперь с Виткой, что та мною совсем не занимается. А Витка голосит, что ей не до меня, у нее контрольная за контрольной, а к ним нужно готовиться. С мальчиками.

А я все стоял у окна и смотрел в пустой двор. Мать перед сном, если домой придет, обязательно спросит:

— Ты почему еще не спишь?

— Я папу жду.

— Да он к тебе сегодня не придет.

— А когда?

— А вот когда вырастешь большой, как папа.

— Ну, я тогда его тут подожду. Можно?

— Ну жди. Но лучше в кровати.

Я ложился в кровать и ждал. Пока не засыпал.

Однажды на последнем уроке, на математике, наша классная вдруг объявляет:

— Лукацкий, к доске!

Во, думаю, невезуха: уже звонок прозвенел, а меня — к доске. А классная говорит:

— Вот, дети, с завтрашнего дня Игорь Лукацкий у нас больше не учится. Он переводится в другую школу. Попрощайтесь с ним!

И весь класс хором:

— До сви-да-нья, Игорь!

Мать родная! И все, конечно, сразу за портфели и домой. Хоть бы один подошел… Хотя… простились же уже.

Пришел я домой, а там — мама. В такую рань она еще никогда не приходила. Смотрю — собирает мои шмотки. Я ей говорю:

— Ма, в школе сказали, чтобы я туда завтра не шел. Правда?

— Правильно сказали. Ты пойдешь в другую школу, там свежий воздух и много вкусной еды…

— Ага! И много сна тоже. Я знаю.

— Ничего ты не знаешь. Мы с бабушкой и Витой будем к тебе приезжать. Хорошо?

— Хорошо. Но я хочу остаться здесь.

— Хорошо. Но сначала ты поедешь туда.

Больше я не спорил. О чем спорить с мамой? Я плакал. А рано утром мы сели на конечной на одиннадцатый трамвай, доехали до птичьего базара, пересели на десятый, до площади Тараса Шевченко (тоже очень известный украинец). Там снова пересели. Ехали долго, выехали за город, а трамвай все едет. Вот и район Пуща Водица. Вышли. Трамвай уехал, а мы остались.

Мать несла мою торбу с вещами, а я глазел по сторонам. С одной стороны парк Пуща Водица, заброшенный такой, беспризорный. А с другой — огромная территория с зелеными воротами и табличкой «двадцать пятый детский дом». Ничего себе — двадцать пятый! Табличку я сразу прочел, не надо!

Зашли мы через эти зеленые ворота. Внутри здание. Если на него сверху (да не из космоса — с дерева) посмотреть, ядреную буквищу Н увидишь. Посреди двора клумбочка и два пионера-героя в виде памятников: слева — девочка, справа — мальчик. С этим я потом разобрался. Сразу хрен поймешь, кто где.

Долго шли по длинному коридору, через актовый зал… Наконец попали в вестибюль, там две пальмы росли и две двери: справа — «завуч», слева — «директор». Тоже — мальчик и девочка. Джунгли!

С директрисой вышли на крыльцо. Прохладно было и мерзко. Короче, мать меня поцеловала в лоб, как покойника.

— Все. Пока. Не скучай!

И ушла. А мне так дико стало, как будто я вдруг лет на пятьдесят постарел. Стою, как памятник пионеру-герою, в руках торба, белая, из наволочки, с надписью «Игорь Лукац. первый русский». Я заревел.

А директриса взяла меня своей клешней крепко за руку. Здоровая была тетка! И потащила оформляться. В девчачьем отделении, в камере хранения, я оставил свою торбу. Завела меня директриса в класс, приставила к доске и приказала:

— Ребята, знакомьтесь. Это ваш новый… хм… товарищ. Как тебя зовут?

— Лукацкий… Игорь.

— Вот! Так и зовите. Бить воспрещается.

Глава девятая

Посадили меня поначалу за последнюю парту. Мне оттуда ни хрена не видно, но и меня не видно тоже. Лафа! Потом разрешили сесть за среднюю. И, наконец, за первую. Нам там часто разрешали меняться партами, чтоб не засиживались на одном месте, не слишком сдруживались. Ну и чтобы нас хоть иногда видно было.

Первый день я вообще не запомнил: все было черно и серо, я ничего не жрал и хотел только домой.

Детдом был здоровущий, двухэтажный. Почему-то в мальчиковом спальном корпусе ничего, кроме спальных палат, не было. А в девчачьем — и камера хранения, и врач с изолятором, и душевые-банные комнаты, по-русски — бани, словом, души. Когда директриса делала их обход, она всегда торжественно сообщала:

— Ну, я пошла по душам.

В актовом зале, на недостижимой для нас высоте, как какая-то святыня, был приколочен телевизор. Телек был один на весь детдом, а стульев в зале до фига и больше. На каждого придурка по стулу.

Вокруг детдома стадион и ботанический сад — огород по-простому, по-русски. Морковка, щавель рос, крыжовник, черная… да не икра! Еще яблоки. Ну что там, блин, еще росло? Короче, все съедобное, а съедобным в детдоме считалось все, что жуется. И дядя Миша дворник.

Самое страшное утром. Дежурный — всегда мужик — заходит в палату и орет:

— Па-адъем!

Громко, как в рупор. Не!.. Он не так кричал. Он, гад, толкал ногой дверь каждой палаты и в каждую отдельно гаркал свой «Падъем!» После этого вроде бы можно было еще минутку поваляться, пока он пройдет по всему коридору и вернется назад. Но когда дежурный заходил в твою палату, он сходу переворачивал кровати тех, кто еще не встал. Ты — бабах! — на пол. А пол холодный, зараза, деревянный, крашеный, как в казарме. И ты об него всеми членами, какие есть — бабах! Весь сон вмиг отрубался…

Ну и что? Поматеришься про себя. Какой там вслух! И начинаешь кровать и все, что на ней было, переворачивать и обратно затаскивать, все ведь упало вместе с тобой: одеяло синенькое, серенькое, суконное, подушку маленькую, деревянную, свалянную так, что можно шишку об нее набить.

Мы все время гадали, зачем нас постоянно с постели роняют. Теперь-то понятно — со злости, что сами-то они вечно из-за нас недосыпали.

Один был — особенная сволочь. Бандит, в натуре, с рождения. Светлая, творческая личность… Звали его Каллистрат Матвеевич или, по-нашему, Кастрат. Учитель физры. Седой такой, невысокий, но и не низкий, подкачанный. Всю жизнь, садист, занимался гимнастикой, больше ничем. На его занятиях мы не бегали, не прыгали, не дурачились, а всегда делали одно и то же: сальто-мортале через козла. Я уже во втором классе классно делал этот номер, но на ноги почему-то никогда встать не мог, всегда опускался только на жопу, по-китайски так, и руки в стороны. Видно, у меня в жопе центр тяжести, а в голове невесомость.

Весь класс тихо ржал, а Каллистрат ругался:

— Когда ты, мерзавец, наконец встанешь на ноги, это будет последний день в твоей жизни, потому что я их тебе, козлу, переломаю, и ты будешь вставать только на костыли.

Он нас всех очень любил. А как не полюбит, так уж ни сесть, ни встать. Ни на ноги, ни на жопу! Мы его боялись всегда: и утром и вечером. Когда он дежурил, мы вскакивали с постели раньше, чем он кричал «Па-адъем!». А когда он кричал «Отбой!», засыпали сразу или лежали затаившись. Слышно было, как шуршала пыль на подоконнике, а Каллистрат-Кастрат в мягких тапочках подходил к двери и слушал: кто с кем шепчется. Потом заваливал в палату и командовал:

— Так… Ты, ты и ты — встать!

Дальше все по расписанию. Встаешь, снимаешь трусы до колен, подходишь к спинке кровати, нагибаешься, берешься руками за нижнюю перекладину… И он лупит тебя по голой жопе кожаной плеткой. Она у него всегда была с собой. После этого жопа горела и покрывалась синими полосами.

Кожа, правда, не лопалась: видать, Каллистрат бил не со всего размаху и без потяга.

Идешь на кухню, просишь капусты, наломаешь ее и в трусы натолкаешь — полегчает. А что же еще?

Если Кастрат узнает, что ты за день у кого-то другого провинился, не у него, блин, у другого — все равно приходит вечером и говорит:

— Лукацкий! Ты виноват. Пять плетей.

Встаешь раком. А вся палата дрожит, каждый ждет своей очереди. Иногда порол всю палату, но это редко: здоровье свое Кастрат Матвеевич берег.

Девчонок он не трогал. Девчонок вообще никто по жопе не бил, только по роже. По ней всегда было видно, кого сегодня отметили.

Лет через семнадцать мне захотелось снова повидать Каллистрата. Откуда я знаю зачем? Но захотелось крепко. Как жениться. Видно, рубцы на жопе все еще сильно чесались. Я нашел-таки Каллистрата Матвеевича в том же Киеве, но уже на Подоле. Там Кастрат преподавал пацанам гимнастику. Скольких он уже через нее пропустил! Через козла протащил! И собирался тащить дальше, а тут я, как карающий меч, приперся. Вот, думаю, напугаю Кастрата:

— Ты меня, детоубийца, породил, а я тебя убью!

Или нет, я так по-литературному никогда не скажу. Я по-другому:

— Прыгай через козла, евнух позорный!

А, все фигня… Увидел я в кресле толстого старого дядьку, почти не ходячего. Он меня даже не узнал. Я его спрашиваю:

— Вы работали там-то и там-то?

Он сразу сознался.

— Ну и что будем делать? — мямлю.

Он молчит, жопой стул трет, смерть чует. А чего мне с ним делать, я и сам не знаю. Что, мне его самому на козла подсаживать? Посидели, поговорили, детдом вспомнили. Я и ушел.

Больше всего мне нравился в детдоме учитель пения. Страшно косой на один глаз. Или на оба? Непонятно. Его так и звали: «Косой», потому что оба глаза смотрели в разные стороны, как будто поссорились. Щеки у него были ярко-ярко-красные, как после губной помады, бритвой отполированные до блеска. А подбородок угловатый, с острыми краями — порезаться можно.

Смотрел он на нас, как-то скособочив голову, положив ее одним ухом на свою гармошку. Гармошку держал под углом сорок пять градусов и, когда разводил меха, правой рукой загребал аж до пола. На стул садился на самый уголок, словно ждал подлянки от нас. А какая может быть подлянка, если Кастрат потом тебе жопу выпорет? Ну, мы к этой структуре уже были привычны, а новичкам приходилось плохо.

Короче, заходит Косой в класс и сразу же заводит песню, то есть начинает пересказывать вчерашнее кино. Помню, рассказывал «Агонию». Да не про Гришку Распутина… Про то, как немцы ставили звуковые бомбы. И пол-урока объясняет, как они взрываются. Такая песня. Очень интересно, как раз для первого класса. Дурдом!

Весь класс он разбил на голоса, а что это такое — не сказал. Забыл. Или сам не знал. Только во время пения все покрикивал:

— Громче! Еще громче! Третьи голоса, не слышу! Вы не умеете петь! Все! Вы — иждивенцы нашей великой страны. Вы… не сможете в будущем спеть гимн Советского Союза! Что отсюда следует? Что держава вас зря кормит.

Про это нам и другие учителя говорили не раз. Например, учитель истории:

— Вы не знаете нашей истории. Вы все — потенциальные изменники Родины. Повторите!

Самым любимым учеником Косого был, конечно, я.

— Лукацкий, где ты? Спой вторым голосом: шли мальчишки не за славой… Ты уже поешь? Это не второй голос, и не третий, и не первый. Такого голоса вообще в природе нет! Ты никогда не споешь нашего любимого гимна, Родина тебе этого не позволит!

И не надо… Я и по украинскому языку всех удивлял. В диктанте из ста слов сделал семьдесят шесть ошибок. Больше, чем все остальные, вместе взятые, — такого в истории детдома еще не было. Меня даже повесили на доске объявлений.

Мы постоянно бежали из детдома. Куда? Ясное дело — домой. У кого дома не было, бежал домой к другу. Раз я подбил всю палату на побег. Не убежали тоже из-за меня: я заболел скарлатиной или воспалением легких. Температура, как на Солнце.

Как-то приходит ко мне Вовка Дубинин. Не пионер-герой, а мой дружок, но тоже из идейных: если в меня стрелять будут, он обязательно свою грудь подставит. А я нет, потому что кого мне ею заслонять? Ну, разве что Вовку. Но он-то мне этого сделать не даст, он сам это делать любит.

Приходит Вовка, а у него на тыльной стороне ладони шишка была от шайбы. Герой!

— Игорек! Я нашел патрон с войны.

— Ну-ну! Скажи еще, что пушку нашел.

А он вытаскивает из кармана ржавый патрон с целым капсюлем. Ого! Представляете, что это такое? Это же классно! Если его в костер бросить, он же взорвется. И все, война миров, и снова я один на голой Земле. Но как же развести костер зимой?

— Ты где его взял?

— В ботаническом саду, у магазина.

Значит, в нашем сиротском огороде, там, где стена магазина заменяет стену детдома. Понятно?

— А там еще есть?

— Не знаю.

Пошли мы ковыряться в земле. У Вовки была лопатка деревянная, он там «секрет» девчачий искал. Ну, знаете, девчонки сдуру зарывают записочку: «Я тебя люблю!» и стеклышко в подарок тому, кто найдет. Вовка искал «секрет», а нашел патроны. Стали мы там рыть, нарыли патронов на год. Костер развели прямо на крыше магазина, на рубероиде. Крыша почему-то загорелась, рубероид, блин, прогорел насквозь… почему-то. Приехала пожарка. Кто ей сообщил, не знаю. Мы с Вовкой точно не сообщали. Как только загорелось, мы сразу же оттуда драпанули. Борьба с огнем — дело пожарников.

По всему детдому было объявлено общее построение. Алярм! Директриса ходит перед строем и повторяет:

— Кто?

Как в фашистском плену:

— Комиссары, командиры, коммунисты, евреи — шаг вперед! Остальным — шаг назад, ряды сомкнуть!

Я тогда этого не знал. А то точно бы никогда не вышел. Я же еврей, я хитрый. Так все говорят, я не спорю.

Детдом молчит. Промолчали семь часов подряд: тот, кто этого не делал, не выйдет. Верно? А нам с Вовкой тоже неохота. Хотя все знали, что это сделали мы. Откуда? А кто же еще? Дубинин — он же юный техник, подрывник, а я всегда в подельниках. Если кто где куда залез-упал-провалился, то это непременно Лукацкий. Я раз за воробьем в классе погнался: он — в окно, и я — в окно, он — полетел, и я… А я же летать не умею… Ну и грохнулся на клумбу. Не, ничего такого не отбил, даже не зацепило.

Стоим мы семь часов всем детдомом. Потом нам с Дубининым стоять надоело, мы и вышли из строя. Как коммунисты, блин. А директриса, фашистка долбаная, завела нас в свой кабинет. Меня заперла в персональном туалете: там у нее в кабинете туалет был, чтоб далеко не бегать. Меня заперла… а Дубинина отхерачила. Потом Дубинин пошел на мое место, а я на его. Она и меня начала херачить, даже ногами пыталась, но я за стулья прятался. И все время визжала:

— Как вас наша советская земля носит?!

А я ей с перепугу:

— А вас?..

Ухо мне отхерачила, а нос я ей не дал. Зато Дубинину она хорошо нос размазала. Ух! Каллистрат, конечно, ночью добавил:

— Так… Морды вам уже надраили, а жопы еще шершавые. Становись!

Но мне все это, как ежу плетка. Самое мерзкое со мной приключилось еще до детдома, в обыкновенной советской средней школе. На всю нашу школу было всего два еврея — я да Пашка. Нас бы на руках носить! А тут какая-то мразь мне на спину прилепила плакатик: «Плюнь на меня!»

А почему, объяснять никому не надо: Украина же! Ты идешь и ничего не понимаешь, как девка, которой прицепят прищепку за подол платья, а нитку от нее перебросят через плечо. Девка хвать за нитку, а подол…

Пиджак был весь заплеван. На первой же перемене я пошел за школу к фонтану, помылся. Пиджак я выбросил, за что мне здорово попало от мамы.

В детдоме почему-то такого дебилизма не было. Там мы даже гадов немножко жалели, потому что и им тяжело. Если дома нет — туда не пойдешь, а если есть — туда не зовут. Как меня.

Только на праздники забирали меня домой, и я двадцать четыре часа в сутки смотрел телек. Если Витка мешала, я ее бил по коленке. Телек не трогай! Сколько хочу, столько и смотрю! Я и сейчас обожаю под телек спать. Не лежа, а сидя. Класс!

Через пять лет ко мне приехал отец, с яблоками, конфетами и сырой морковкой.

— Хочешь домой? Иди попрощайся с ребятами.

— Па! А я уже давно попрощался.

Отец увез меня в Стрежевой. Мать не провожала, она и не знала. Потом, небось, обрадовалась: а как же — навещать не нужно!

Глава десятая

…И когда машину оторвало от земли, я даже детдом вспомнил. Да… детдом вспомнил… А потом — огонь, кислота во рту. Меня тушили, кое-как вытащили, но ни одного перелома. Сколько я разбивался — ничего. А дружок, Андрей Солдатов, в тринадцать лет погиб: сломал шею. Мать поседела на трибуне.

Я же с тринадцати лет на отцовском «москвиче» гонял с ним на дачу. Батя любил выпить, и за рулем тоже. Наденет на меня темные очки, подушку под жопу — и вперед.

Нас с папаней в городе все знали. Он же депутат горсовета, его милиция стережет: сначала догонит, потом бережет. Или наоборот?

Анатолий Семенович учил:

— Если что не понимаете, остановитесь. Я вас буду пинать и бить, пока не поймете.

— Люди, — вдалбливал он, — город — не гонки! Если кого задавите, больше за руль не садитесь: в критическую минуту труп встанет перед глазами.

— Что такое «профи»? Лукацкий, скажи.

И мы все скопом орем:

— Профессионал — это тот, кто разгонится и перед самой стеной успеет затормозить!

— Люди! Нет! Профи — тот, кто чует беду за три секунды.

Он нас учил всему, даже как уйти от погони…

— Не спешите сворачивать с магистрали в закоулки. Покатайте его, покатайте…

Все пригодилось.

Что мы вытворяли на своих картах! Зимой с парнями вышли порысачить. Холодно, но солнечно. Я, Сашка Гаврилов и Славик Городничев-татарин — тройка из одного дома. Сорвали цепочки с туалетных бачков, намотали на задние колеса.

Милиция дежурит на светофоре. Вдруг — треск, грохот, подъезжает карт, не обозначенный ни фарами, ни поворотниками, за рулем пацан. Мент вышел из «бобика»:

— Ты че, НЛО гребаное? Куда?

Пацан — по газам, мент за нами. Три карта — от одного «бобика». Уходили мы минуты три, а потом стали за «бобиком» гоняться. Тормозишь у него прямо под колесами…

Ну, отец-то дома догнал сразу. Жопа от стыда горела неделю.

Глава одиннадцатая

Короче, я, как баран, всегда шел на красный свет. И в фирму эту бандитскую попал тоже на красный. Фирма наша была бандитская, потому что все там были бандиты.

А сделана она была так. Папа дал племяннику Андрею сто двадцать тысяч на «раскрутку». Мы не занимались рэкетом, наша фирма оплачивала все телефонные счета папиной бригады. Счета были «фирменные»: по сто, двести и более баксов за раз. Все ж по «хэнди».

Андрюха всегда матерился: неужели нельзя позвонить из телефонной будки? Но счета оплачивал аккуратно, так его «закодировали».

Наша контора базировалась в детском садике, нам выделили две комнаты с туалетом. Сейф был вмонтирован в стенку шкафа, в нем в любое время — двадцать — тридцать тысяч баксов. Была и маленькая долбаная выставка наших товаров. Торговали мы всякой фигней: свитеры, крышечки, кулечки; тут же и пара испорченных банок тушенки — для наглядности.

Андрей делал какую-то дебильную коммерцию: купили — продали, не продали — выбросили. Взял кулек за две копейки, продал за одну — и доволен! Лишь бы хватило на оплату телефонных разговоров Папиной бригады. А в сейфе всегда тысячи баксов тем не менее…

Нет, эту бандитскую коммерцию надо пережить! Везу я сырки и кулечки для паковки жратвы на ярмарку в Москву: бандиты из Измайловской гостиницы заказали. Почему бандиты? А кто же? В Измайловском кулечки могут заказать либо директор гостиницы, либо бандиты. Не мирное же население. Директор точно не заказывал.

Андрей мне говорит:

— Ты езжай, мы тебя на трассе с «БМВ» догоним, я только масло поменяю.

О’кэй! Еду без документов на прохождение границы, все у Андрея. За спиной сырки «Янтарь» и полтонны искусственного льда. Лед дорогой, четыреста баксов за кусок. Мне его целиком и забабахали в будку.

Выезжаю из Киева — нет шефа. На Каптях поворот на Москву. Что делать? Я не Чернышевский, но у меня свои правила. Три правила любого дальнобойщика: нельзя ссать на переднее колесо, только за машиной, нельзя переезжать ежа и ехать обратно. Ежа я еще не переехал, дай бог ему здоровья. Поссать мне и за машиной не западло. А назад — ни за что, даже если весь этот сырок превратится в кулечки!

Андрея все нет. На границе простоял ночь, двое суток уже. Открыть будку — холод выйдет, сыр сдохнет. Раз Андрей не приехал, значит, что-то случилось. Все же решил посмотреть, что с сыром. Открываю будку — льда нет, весь вышел! Сыр холодный, но уже начинает теплеть, как покойник.

Даю менту на КП две коробки сырков и поливаю машину водой через каждые пять минут. Вода быстро испаряется. День поливаю, ночь поливаю. Вдруг приезжает Феликс-снабженец:

— Игорь, проблемы! Андрей заехал в сервис менять масло в коробке передач. Парень-придурок, который менял, принял болт регулировки хода флажка за контрольную пробку. Хотел его отвинтить — не вышло, так он его довинтил до упора. Славянин! Андрей врубает две передачи сразу — коробка с карданом к черту, Андрей в кому:

— Ребята, коробочка новая, кто будет башлять?

А конец рабочего дня, теперь неизвестно, когда коробку поменяют. Там уже пошли разборки, бандиты понаехали.

Я его спрашиваю:

— Стоп, Феликс! Ты документы привез?

— Нет… не привез.

— А какого хрена ты приперся?

— Тебе рассказать…

— Ах, господи, как я волновался за вас! Да мне чихать. Сыр есть, он и без хлеба идет капитально. Ты не бойся, я, один черт, больше двух тонн не сожру — все равно остальное зароете.

— Да Андрей через пару дней приедет.

— Феликс, сыру уже хана!

Короче, Феликс мчит домой — триста километров до Киева. Андрей пригнал вечером. В Москве уже наши сырки не берут. Сейчас же мы по газам — и во Владимир… Там:

— Вы что привезли? Одну плесень! Я коробку домой выберу, остальное — прочь!

Ущерб две тыщи баксов. Такая труба. Андрея, коммерсанта долбаного, аж перекосило:

— Рыжий, езжай обратно.

— А сыр?

— Скинь по дороге.

Я и поехал. Подъезжаю на КП у Калуги. А там собаки бегают. Я интересуюсь у мента:

— Что за собаки?

— А, бездомные тут крутятся…

— Можно я их сырками накормлю?

— Корми, буржуй недорезанный.

Я взял коробку. А собаки учуяли сыр, собрались вокруг. Штук двадцать. Ждут. Ну, думаю, буду их потихоньку кормить. Собаки голодные, злые. Я им сырки кидаю, а они наглеют, рвут из рук. Еще две подбежали, еще три… Наконец из Калуги пришли все собаки. Все! Понятия не имею, кто им сообщил!

Мент орет:

— Хорош, блин, машины проехать не могут! Уводи отсюда свою стаю!

А собаки, как стадо овец, табунятся, ревут, в будку прыгают. Я смотрю — мент уже в свою будку заскочил и не выходит. Тогда и я — в свою и дал жару. С полкилометра бежали за мной. Вот что сыр с собаками делает! Бегут, сигналят. Когда под восемьдесят пошел — оторвались.

По дороге думал сырками таможню накормить. Там ни от чего не откажутся. Хорошо — передумал. А в общем, зря, продукт еще нормальный: плесень очистил и ешь. Тонну за тонной — по дороге все сбросил, особенно у одной деревни: гляжу — никого нет, и пошел ящиками кидать. Представляю, как обрадовались хлеборобы… Голодные же!

Глава двенадцатая

Кому-то страшно охота гадать: что было в первые полсекунды во Вселенной после Большого Взрыва? Ну, что было? Жарко было, это точно, молекулы плавились, воздух портился. И в следующие полсекунды было все то же: чуть-чуть лучше, чем в предыдущие, но чуть хуже, чем сейчас. Я же говорю: жара, вода кругом кипит, булькает и лучевая болезнь.

Словом, машин нет, дорог нет, и меня, Рыжего, тоже нет. Что может быть хуже?

Я не помню, когда родился. Об этом должна знать моя мама. Потому что когда она меня при живом отце отдавала в детдом, а я был тогда в первом классе, ее не могли не спросить об этом.

Зато я помню другое, дико интересное и важное. Как Большой Взрыв. Как сотворение мира. Как конец света в отдельно взятой стране.

Короче, мой самый первый рейс, в натуре. Представляете: голая земля и никаких бандитов, абсолютно никакой культуры. А Министерство культуры уже есть — в Киеве. И в автопарке этого министерства стоит моя первая в жизни казенная машина — «газончик».

Посылали меня тогда недалеко. А далеко слать было некуда: голая же земля! Я возил по Киеву тетрадки, ручки, снабженцев. Диспетчер у нас была Наташа, толстожопая такая, симпатичная девка лет тридцати пяти или больше. Вся в собственном соку, хоть облизывай. Коля Бакалов, мой наставник, за ней еще приударял. Конечно, если бы у меня была такая… Но все это фигня, первобытные инстинкты.

Захожу я как-то в диспетчерскую. А Наташка говорит:

— Рыжий! Есть рейс на конец недели. Надо в музыкальное училище привезти стулья из Черкасс, всего двести двадцать километров. Рискнешь?

Ничего себе: «всего»… Это уже дальняк, почти заграница, двойная оплата. Большой Взрыв и начало жизни…

Взял я путевку и пошел собираться. Поменял масло, свечи прочистил, будку впервые помыл. Взял теплую куртку, еды набрал. Вдруг там жрать нечего: Черкассы же!

Вспомнил, что у меня в Черкассах есть друг, к нему и поехал. А у нас в автопарке один чувак тоже решил двинуть в Черкассы, к теще погостить. Ему в Черкассы, и мне в Черкассы. Попутчики.

Короче, сели мы в машину в пять утра. А он еще взял с собой две бутылки вина в дорогу, он же бывалый водитель. Чего, говорит, тут ехать? Два-три часа, и мы там. Я ему не поверил: за два часа Вселенную не проедешь. Никак.

Ну, выехали все же. «Газончик» мой старенький. Я как притопил километров пятьдесят пять, местами семьдесят! Но больше семидесяти не шел. Дорога дальняя, украинская… Вдруг рассыплется?

О, «газон» мой — это вообще кошмар! Когда я его получал, была синяя будка, синяя кабина. Нет, синяя кабина и серая будка. И написано на ней было… вообще ничего. Это потом, когда я уже по дальнякам наездился и меня приставили «Укрконцерт» возить, я в эту будку кинул ковер, перекрасил ее в синий цвет и на ней крупно написал: «Укрконцерт Лукацкий». Чтоб знали. Мне тогда все разрешалось: куда хочу, туда и заезжаю, под все знаки, в гостиницы, в тупики. Концерт!

Отъехали мы от Киева километров тридцать, стали на стоянку. Кругом поля, лето и никого. Жара.

— Ну что, — спрашиваем друг друга, — бухнем?

— Давай!

Разлили по стаканам. Парень этот никуда не спешит, я тоже тепло одет — можно посидеть. По стакану вмочили, закусили. Куда ехать? Заночуем? Давай.

Ну что? В «газоне» спать неудобно. Я вытащил спальный мешок. Постелил возле машины. Рядом камень стоит… не, не надгробный… Колонка и русско-украинское поле. Все. Утром мы встали, пепси попили со «сникерсом» и, кажется, поехали.

Приезжаем в Черкассы в воскресенье утром, к обеду. Прихожу к другану. Он встретил, обрадовался, мороженым угостил. Он в общежитии жил, а возле общежития такой крутой спуск. Я машину поставил на спуске рожей вниз. Ночью еще выходил посмотреть — стоит? Стоит.

В понедельник выхожу на улицу, подхожу к машине… ехать… Етить твою мать! У меня челюсть и все внутренние органы упали до пола.

Короче, под движком такая лужа масла! Все масло выкапало, а у меня в запасе только два литра на долив. Нету масла больше. Открываю капот: что случилось? А я в машине тогда хорошо знал только баранку, педали газа и тормоза… Ну, и что мотор спереди, а будка сзади. А я ж не в Киеве, не в родном автопарке, не с кем посоветоваться. Друг убежал на работу, и бати рядом нет. Хотя он в машине тупой.

Мне надо на мебельную фабрику за стульями ехать. Меня ж уже трое суток нигде нету…

Думаю: так, спокойно! Нужно сейчас все размерить своими силами, все учесть. Масло уже не собрать, оно по асфальту вниз стекло. И я принимаю единственно верное решение: раз ремонта мне не избежать, я переодеваюсь, натягиваю шорты джинсовые. Были штаны как штаны, я их обрезал по моде и распушил по краям. Куртку напялил бывшую джинсовую, но без рукавов. Мы рукава пилой отпилили, а края потом сами распустились. Куртка вся в наклейках, вся в дырках, такая, короче, крутая, рабочая, вся промасленная. И надеваю поверх всего черный халат, закатываю рукава. Да кому там смотреть? Край города.

Я залез под машину и сразу рукой в масло — бах! Вытер о халат руку и под нос: пахнет бензином. Где же оно смешалось, хрен его знает. Открыл сидушку, а там дурдом! От прежнего хозяина остались запчасти, инструменты, даже презервативы — целая мастерская! Нашел я инструкцию и начал вспоминать, где может масло смешаться с бензином. Чему-то же меня еще и на курсах учили. Тоже постарался припомнить.

Снова открыл капот, вытащил масляный щуп, а оттуда через верх прет бензин с маслом. Капот открыт, машина под углом. Я сажусь, выжимаю сцепление, завожу. Только стартер заработал — у меня из-под ног фонтан бензина во все стороны! Я тут же мотор заглушил. Бензин потек по дороге вместе с маслом — не разберешь.

И что же теперь делать? Сижу, думаю. Меня испуг взял: я же не профессионал, я ничего не понимаю, как может бензин попасть в двигатель? Он же и так в двигателе…

Взял я бумажку, взял ручку, начал рисовать. Нарисовал, порвал, взял отвертку, раскрутил полностью карбюратор. Откуда там бензин? Разрегулировал там все, что можно, повыкручивал форсунки. А они там закручиваются на определенную глубину — хрен теперь так закрутишь. Согнул иглу, прокладку порвал. Волосы у меня и так всегда дыбом, а тут совсем разгладились. Уже десять утра, и где ближайшая автобаза, не знаю.

Стал я делать прокладку из книжки-инструкции. Положил инструкцию прямо на карбюратор, оббил, ножиком подровнял — получилась вроде бы прокладка. Час мастерил, но машина завелась. Я ее тут же заглушил, снова полез в мотор и нашел здоровенную трещину в другой прокладке. Через нее бензин, по моим расчетам, и попадал в масло. Покопался я опять в сидушке и нашел… пять новеньких прокладок. Поставил новенькую. Теперь машина с третьего раза, но завелась. Я ее снова заглушил, чтоб не взорвалась. Вся же в бензине.

Слил все масло, залил последние два литра. Вытаскиваю щуп — опять бензин. Я же еще машину не заводил! Труба! Но что я, зря с этим «газоном» полдня трахался? Опыт все же… Так, соображаю: раз машина стоит рожей вниз, а пробка слива масла сзади картера, значит, полкартера еще со старой гремучей смесью. Надо этот дрендулет поставить наоборот. Ай да Лука, ай да сукин сын!

Я снимаюсь с ручника, спускаюсь с горы до самого низа и делаю такой фигуристый разворот — блеск! «Газон» встал мордой кверху, масло все вылилось. Движок чист, промыт, вся грязь вышла. Ну хорошо, чист-то он чист, а где теперь масло взять? И тут мне в башку пришла замечательная мысль: бабки есть, не пропаду.

Беру ведро пластиковое с крышкой, выхожу на дорогу, поднимаю руку. И так стою с протянутой рукой, долго стою. Наконец останавливается такси. А я в черном халате, шортов из-под халата не видно, весь в масле, как сардины, рожа больная. Таксист, слава богу, не очень испугался:

— Тебе… чего? — спрашивает.

— Братуха, маслица! Выручай. Вот мой «газон». Вот — я. Плачу десять рублей. Вези меня в свой зоопарк и привези назад с маслом. За масло плачу отдельно: трешка за ведро.

В автопарке он вынес мне десять литров чистейшего, как слеза, масла. Я сую ему трешку, не берет! Хватит, говорит, и червонца. Как будто государственное масло ничего не стоит. Тогда я его даже обнял:

— Братан! Батя! (он пожилой оказался). Может, еще встретимся на трассе, я тебя тоже… умаслю!

Я залил масло, и на фабрику. Прямо в этом черном халате, под ним — шорты, но ноги голые тем не менее торчат, на ногах у меня кроссовки, такие старые чёботы. И во всем этом перфекте — прямо на проходную. Захожу в отдел сбыта, там женщины сидели и один мужик. Смотрю, они чего-то странные какие-то. Понедельник же! Но глядят на меня подозрительно.

— Ты откуда… такой?

— Я? Из Министерства культуры!

— Да?.. Ну, давай накладную.

Я накладную ка-а-ак развернул, а она вся промаслилась и просвечивает насквозь — ни хрена не разберешь. Ни стульев, ни всего! Короче, писец накладной. Я у них спрашиваю, что в таких случаях делают? А их начальница стонет:

— В первый раз такой случай пришел. Значит, первое — иди и помойся, мы тебе такому стульев не дадим. И сними свой дурацкий халат — это второе. Министр!

Я говорю:

— Счас!

И снимаю халат, а там еще хуже: эти шорты драные и жилетка — вообще труба! Черная, без пуговиц, такая… с бахромой. И ноги голые, волосатые.

Им даже смеяться расхотелось.

Пошел я умываться. Так голяком и стоял около умывальника. Я же весь промаслился, как моя накладная. А масло, оно сразу не смывается. Ну, бабы кругом меня ходят, присматриваются, знакомятся. Умылся, вынул из кулечка чистую одежду, снова пошел в отдел сбыта.

— О, теперь видно, что ты из Министерства культуры. А то входит какой-то бомж, как из-под колес достали. Но стулья по этой засаленной накладной все равно выдать не можем…

Стулья мне все же выдали. Кому они там были нужны? Напихали их мне полную будку, чуть крышу не сорвали. Приехал я в свой автопарк и мужикам все это рассказал. Ржали, конечно, ну и поздравили тоже. А как же — первый дальняк!

Глава тринадцатая

Я весь в папу. Да не в того, с большой буквы, бандита, — в своего родителя. Сколько он мне горя, к моему счастью, причинил! Он всегда мне во всем мешал, а потом оказывалось — правильно делал. Потому что то, что я наперед жопой чувствовал, до башки не всегда вовремя доходило.

Мне было восемнадцать лет, через месяц в армию. И захотелось мне жениться. Отец прикинул хер к носу и говорит:

— Нет! Когда хочется, жениться не обязательно.

А матери чего прикидывать? Она согласилась:

— Может, оно и к лучшему, отец, и Танечка будет ждать его.

У моей Тани была проблема: астигматизм, оба хрусталика ни к черту. А главное, детей нельзя иметь, слепые родятся. А девчонка — класс!

Мы подали заявление в загс. Отец был категорически против:

— Придешь — женишься, не придешь — не женишься.

Мать до смерти напугал: как это — не придешь?

Я говорю:

— Отец, все это фуфло и фигня!

— Смотри, я тебя предупреждал.

Заказали ресторан: денег у меня было до хрена. Сибирь же! На работе ребята «штуку» собрали, скинулись по полтиннику. У нас так было: если кто умер — пятьдесят, родился — столько же.

Отец почему-то тоже дал. Триста. Чтоб не женился. За ресторан заплатили больше двух тысяч со жратвой. Я тачку заказал, у нас в городе было тогда всего две «Волги» под такси. Дефицит! Словом, все готово, только женись.

Батя уже с утра хлестал самогонку-шмонку: тоже готовился.

— Моего благословения ты не получишь!

— Чихал я на твое благословение. Ты, что ли, за ресторан платил?

Подъехали к загсу старому, деревянному. Сидит отец на пороге с бутылкой, а там, блин, один вход и еще полдвери не открывается. Батя — хрен здоровый, его не сдвинешь. А сам он двинет — труба, сразу труп. Он даже по крышке гроба для почину стучать не будет — гроб может рассыпаться. Бывший культурист, десять лет дзюдо, погранвойска в Турции, именное оружие.

Я прошу:

— Отец, встань, пожалуйста, неудобно.

— Мне — удобно!

Мать подошла:

— Алик, встань. Ты ничего не понимаешь. Люди ждут.

— Не пущу! Свадьбы не будет!

Ну, как в кино. Что делать? Тут все начали скандировать:

«Алик, уйди! Алик, уйди!»

А он только бурчит:

— Толик, не вмешивайся! Это не твой сын, Серега, это мой сын!

Толпа мычит, матерится, уже проголодалась, а он, как козел бородатый, сидит. И обойти его — никак, и напоить нельзя. Мы с ним один раз так пили наперегонки, я его перепил. А что из этого вышло? Он заснул дома, а я на улице у колодца. На хрен мне с таким отцом связываться!

А тут уже другая пара подошла. Мы пошли в обход бати в ресторан. Там, как нас увидели, сразу вальс Мендельсона заиграли, а мы пришли жрачку забрать. Я кричу музыкантам:

— Хорош! Не расписались! Отстаньте!

Мы всю еду забрали, поделили между родней. Родни у нас оказалось полгорода, не брешу.

А жаль. Ресторан-то мы сняли аж на двадцать четыре часа. Там, в Стрежевом, не так, как везде у людей: до двадцати трех и конец. Там город сибирский, свадьба у нас гуляется круглосуточно, вместе со всем обслуживающим персоналом. Поэтому директор ресторана гуляет кажин день, только после двенадцати ночи едет домой с ключами, а в ресторан приезжает милиция, и всю ночь гулька. Битвы бывают редко, а спать ложатся прямо в ресторане на лавочках.

А что я скажу отцу? Ничего, это же отец!

Танька прождала год и вышла замуж. Батя был прав, он всегда прав.

Но после армии он меня все же не уберег. Приехал я в Киев. Выезжал из Стрежевого — минус тридцать пять градусов, я в унтах; а в Киеве — плюс шесть, лужи кругом, и я топаю по лужам в унтах. Такая труба!

Позвонил друзьям. Начал торговать рыбкой: тогда кто не торговал, тот голодал. Реформы, блин! Сделал капиталец на горбуше: она шла с икрой, а у меня проходила без икры. Икра выходила «чистой». И весы были без эксцентриков. В общем, нормально, как положено. Я числился продавцом, а директором поставил одного чудака: он только бумажки подписывал. Дурдом!

Потом рыба вся вышла, я поступил водителем в автопарк Министерства культуры. Послали меня обслуживать один из музеев Киева. Привез туда доски. Пока меня разгружали, гляжу — две девчонки стоят и о чем-то спорят. А я как раз знал то, о чем они спорили, ну и удивил их. Одна, Люба, после мне позвонила в автопарк, сказала, что работает на узле связи. В пятницу я с ней встретился у нее дома, поговорил с родными. Отец ее только вопросы задавал. В субботу пошли в загс. А бати-то моего рядом не было! В понедельник я уже у нее жил.

И понеслось строительство — туда-сюда. Отец с матерью у Любы тоже на узле связи работали. Династия! И у меня вся семья в автопарке. Тут бы и задуматься, а я, козел, обрадовался.

Купил видеотехнику, мебель на десять тыщ, и свадьба за мой счет. Три дня жрали-пили. А там тридцать первое, Новый Год. Вечером приезжаю домой, приходит Любка:

— Игорь! Мне надо с тобой поговорить.

— А что случилось?

— Мне нужно, чтобы ты ответил на вопросы.

— Да тю, какие вопросы, я что — на допросе?

— Где ты родился, в какой школе учился, как звали учителя географии?

— Да что я, помню?

— Надо вспомнить!

— Да ты что, ментовка?

— Нет, но на работе попросили.

— Где? В узле связи? Почему меня на работе об этом не просили? Кто мной интересуется? Главный связист? Я все налоги показал!

— Какие?

— Да с рыбы. Ну, пару штук с налогов скрыл, конечно.

А я ей, Любке, недавно звонил на работу:

— Позовите Любу.

— Какую? — спрашивают.

— Лукацкую!

— У нас такой нет.

А какая есть, интересно? Она тогда сказала, что ее перевели в другой отдел, я поверил. Почему бы нет?

— Так где же ты работаешь? — спрашиваю.

— Я не работаю на узле связи.

— А где, господи?

— В КГБ.

— В киевских городских банях? Если ты, Любка, в КГБ, то я личный охранник президента Украины. Какие проблемы?!

Тут у нее стало такое лицо — я еще такого не видал. Она пошла в коридор и вернулась с курткой. А в ней документ: Любовь Ивановна Украинец, третий отдел КГБ.

Все, меня проверять обязательно! Я — муж сотрудника украинского КГБ.

А может, я агент русской разведки? По совместительству. Я ответил на сто семьдесят или двести вопросов, иногда совсем дурных. Прошу:

— Лю-уба! Можно, я не буду отвечать?

А она кричит:

— Па! Он не помнит адрес школы. Можно, он не будет его называть?

А папа отвечает:

— Нельзя!

Я опупел:

— А папа тут причем?

— А он тоже там, в пятом отделе.

Я кричу теще:

— Любовь Ивановна!

— И она там.

Звездец!

— А кто же не там?

— Все там, у нас весь дом в КГБ. Такой дом. Видел соседа, здорового такого? Он у нас начальник внутренней тюрьмы, папа с ним всегда на работу ходит.

Через трое суток Любе сообщили, что мои данные в целом подтвердились. Правда, у двух учителей я спутал фамилии с отчествами, но теперь ей все же разрешили стать Лукацкой. И началась каторга.

По утрам:

— Па-адъем!

Папаня со мной обращается, как раньше с зэками, ему с ними не дали доиграть, видно.

В ванную заходили так: сначала шеф, потом Любовь Ивановна, а там и мы с Любкой. В туалет так же: вперед он, за ним жена, под конец — я и Любка. Можно сразу вдвоем, это разрешалось.

Садимся за стол: он всегда рядом с балконом. А я там тоже хочу, там теплее у батареи. Нет, бляха-муха — он там! Я говорю:

— Почему вы именно там?

— Это мое место.

— А я не признаю этого с детства. Мое место! Моя чашка! Моя кружка! Мы что, медведи, что ли: папа-мишка, мама-мишка и я мишка?

— Как ты, гад, со мной, старшим по званию, разговариваешь?

— Как хочу!

— Да я тебя из окна выброшу!

— А я вас потом «ЗИЛом» перееду! У меня «ЗИЛ» под окном стоит. Любка, подтверди.

Бухал «батя» от души.

— Женщины, что вы понимаете? Быстро разбежались!

А сам сядет и тихонечко стопочку цедит. Выцедит две бутылки — упадет.

Любка приходит с работы — молчит, с мыслями собирается: там ей думать не положено. Ляжет — тоже молчит. Зато калымить с ней — одно удовольствие.

У меня путевка закрывалась восемнадцатью часами. Если ментяра поймает после восемнадцати — труба! А у меня заказ: нужно капусту перевезти с базара, мужик платит полтинник в рублях.

Приезжаю домой, жду Любку.

— Руки помыла — бегом в машину. У чекиста должны быть всегда чистые руки, особенно перед большим делом.

Едем. Останавливает мент. Я говорю:

— Если приколется, покажи корочки — послужи революции.

Мент спрашивает:

— Что везем?

— Рыбу.

Я никогда не вру.

— Калымишь? Приплыл, значит.

— Не, командир, не приплыл.

— А чего ты такой смелый?

— А вот, видите девушку? Попросите, чтобы она свои документы показала. Только тихо-тихо!

Он подходит к Любке:

— Ваше удостоверение! Вы кто вообще?

— Вам вслух сказать или на ухо? — чеканит Любка и смотрит на него в упор.

— Можете вслух…

Смотрит документы.

— Можете ехать дальше.

И — тишина. А проходя мимо меня, шипит:

— Я тебя не останавливал.

Или так:

— Товарищ капитан (она все звания даже ночью различала), я еду с ним — он при мне.

— Но мне нужны его права!

— Товарищ капитан, мне некогда, чтобы вы смотрели его права. Завтра с вами разберемся.

— Вы не имеете права!

— Ваша фамилия и звание? — чеканит Любка.

— Это не по правилам дорожного движения, — мент уже не рад, что связался.

— Меня не волнует дорожное движение. Ваше звание, капитан?

Она с детства в КГБ.

Я ей все время трындел:

— Давай снимем квартиру.

— Нет, я хочу с мамой и папой.

— Но папа твой приходит с работы и бухает, в субботу спит, в воскресенье опять бухает. Ночью встанет, две рюмки опрокинет — и спать.

— У него трудная работа.

А здоровый был. Я ему прямо сказал:

— Только пальцем троньте! Я вас подожду и перееду, у меня тачка семь тонн — даже не почувствуете. А на работу опоздаете!

Он — раз!

— Переедешь?

— Да!

— Ну, дочка, ты мне и зятя выбрала…

— Кто кому зять? Вы мне — тесть? Да я вас в хрустальном гробу видал!

А я его действительно каждую ночь во сне видел. Мне всегда интересные сны снятся.

Но теща была золотая, вечно боялась, что я голодный:

— Люба, сделай ему, наконец, покушать.

Люба делает покушать: ставится сковородка и все, что на кухне есть, — туда. Перемешала, еще — бабах! Там может быть и картошка, и курица, и пара пельменей позавчерашних, и ложка чайная.

За столом молчком:

— Это кухня. Здесь принимают пищу, здесь светские разговоры не ведутся.

— Тю, может, я так лучше пищу перевариваю.

Он и свадьбу хотел на кухне сыграть, без светских разговоров, конечно.

Поели, встали, посуда помылась, разошлись. Кто опоздал — свободен до вечера.

Я говорю папе:

— Мне надоели эти порядки. Я сейчас не хочу есть, я хочу через полчаса.

— Через полчаса кухня закрыта.

Он даже телек не смотрел. Выпьет и думает. А чего ему думать? В субботу:

— Мать, водка кончилась.

Через двадцать один день я сказал Любке:

— Люба! Давай разведемся. У меня, кажется, ранний инсульт…

Как прощались? Как все, нормально: Любка мне каблуком в лоб дала — и все! Я сказал, что у нее вся семья — алкоголики и политруки, что ей никогда звезду на жопе не видать.

Глава четырнадцатая

Мы, работники дурдомов, — все, как один!.. Ну, про наших товарищей-сограждан, слепоглухонемых да еще с придурью, я молчу. У нас все болезни — остаточное явление затянутого внутриутробного развития. Кого из нас удивит бухой пограничник в аэропорту? Меня нет.

Он у пассажиров, прилетевших прямым рейсом из Ганновера, спрашивает:

— Как… вы пересекли… польскую границу?

Это — русский страж.

Но вот немцы меня очень удивили: у них тоже оказался дурдом, только чистый, и поребрики вдоль тротуаров целые.

Я на велосипеде, как всегда, заехал недалеко, но неизвестно куда. В Германии кругом велодорожки. Это хорошо. Я, как всякий дальнобойщик, люблю покой и безопасность. А тут вдруг пропали все велодорожки, только бундесштрасса с выездом на автобан. Не, бляха-муха, это не для двух колес!

Спрашиваю немок в поле:

— Как найти велодорожку?

Они меня сразу поняли. Даже обрадовались:

— А зачем вам велодорожки, херр? Здесь рядом замечательная бундесштрассе.

— Это не подходит, — говорю я. — Там опасно.

— Как опасно? — удивились немки. — По бундесштрассе разрешено ездить на велосипеде. А у всех машин есть обязательная страховка. Никакого для вас риска: если собьют, все ваши обязательства возьмет на себя страховая компания, за ее счет вас и похоронят.

Ну, думаю, с бабами разговаривать — только время терять. Нашел мужика, тоже немца. Германия же! А он мне ту же пургу погнал:

— Я вижу, вы иностранец, не все понимаете. Никакой опасности нет, все и всё застрахованы. Если что, то, по вашему желанию, ваше тело отправят на вашу родину за счет страховой компании.

Ага, соображаю, отправят! Я в России видел: труп целый день во дворе лежал, вокруг дети сидели, а по нему мухи ползали. Так его не то что на родину, в морг никто отвезти не хотел.

Меня бандиты научили о себе беспокоится в первую очередь. С виду тот же Белый — качок, весь из мозолей. Может омоновцу по телефону влепить:

— Мы твою жену, как старую грелку, порвем!

А сам, блин, каждые полчаса жене звонит:

— Лен! Все нормально? Ничего не было? Ну, будь…

Потому что каждому придурку не сообщишь, что ты от Рыбки, у тебя кости накачаны и ты крутой. Один раз такие неорганизованные придурки его квартиру почистили: не знали же, что он бандит. Даже не взламывали, а просто аккуратненько ключи подобрали.

Белый одного поймал и в подвале прижал: к трубе привязал, рот задраил и подвесил. Трое суток там с ним промучился, пока его родня не расплатилась. Столько бабок он с них снял!

Вообще, с рэкетом свяжешься, сразу попадаешь в большие бабки. Они так и говорят, почти нежно:

— Ну, мужик, ты в такие бабки попал! Ты себе не представляешь… Ты на меня будешь работать всю жизнь. Гляди, я счетчик включаю: с завтрашнего дня — десять процентов в день.

Эти рисковать не будут: они вообще на велосипедах не ездят. Все, что меньше четырех колес — от лукавого, потому что страховки для них никакой не придумано. Кому они, кроме себя, нужны?

По-моему, боятся там все, но все боятся по-разному. Андрей в страхе был спокоен:

— Ребята, нам звездец! Приезжал от Папы Чук и уже требовал проценты. Так что, Рыжий, будем скоро висеть на суках.

Плевать, что я всего-навсего водила. Я тоже буду висеть. На Пашу-бухгалтера только за то, что он подписывал бумажки для банка, навесили три тыщи баксов. На меня две тыщи. Просто раскидал Папа восемьдесят тыщ долга на всю нашу фирму — платите!

А наш Паша, Паша-Маша-растеряша, вообще был феномен донельзя. Окончил какие-то курсы, бабки обналичивал за мелкие проценты: в банк положит и тут же снимет, и всегда с выгодой. Он такие шуры-муры творил! Ему шел только процент от сделки, а оклада не было.

Паша был маленький, шустрый и все время смеялся. Он вырос в киевском бандитском районе, поэтому жил всегда с усмешкой. Говорил поговорками, бабка научила.

— Рыжий! Хрен с горы! У тебя колесо спустило.

— Врешь.

— Чего врешь — я сам взял и ниппель вывернул.

Я пошел смотреть — колесо целое. А Паша доволен:

— Все! Я в нормальном настроении, теперь можно работать.

Он как-то умудрился кулечки целлофановые списать как сгнившие. Гений! Но тоже бандит.

Глава пятнадцатая

Машину я вожу классно. Любую. Участвовал в чемпионатах мира по радиоспорту, однажды даже засек позывные шпиона. На трубе играю с детства. После того, как я забросил трубу и установил на крыше огромные сверхмощные радиоантенны, соседи пожаловались отцу:

— Борода, уйми сына. Раньше мы от него глохли, а теперь телевизор посмотреть не можем.

Эти антенны такие помехи создавали в космосе — труба!

Зато я ни к кому не пристаю с вопросом, в каком году Пушкин написал «Конька-горбунка». Мне по барабану. Я до сих пор не пойму: если Герасим написал Муму, почему памятник поставили Лермонтову? Чудно же! Зачем мне эти проблемы?

У меня было здоровое сибирское детство: без комплексов, все время на свежем воздухе. И дальше не хуже. А как из армии пришел, ну, отгудели, как положено, со всей родней, а на следующий день мы с отцом в баню поехали. Он говорит:

— Поедем, возьмем водочки моей самодельной — и на дачу, в баню.

Ну, баня как стояла, так и стоит рядом с дачей. А свинью, которая там жила, отец зарезал: кормить нечем. Хе! Свинью-то! Да она и не в бане жила, а в утепленном сарайчике. Все строили сами: отец же плотник.

Балкон у нас в доме был цельный, без гвоздей. Отец даже премию получил за самый красивый дом с балконом.

Вот что он тогда придумал. Мать работала на складе — огромней, чем Ганновер. Привезли нефтяные резервуары. Что сделали родители? Мать скоммуниздила один резервуарчик тонн на сто, взяла у государства для личного пользования — все дела.

Дальше мы приобрели огород. Пришел шагающий экскаватор, у него ковш пятнадцать тонн, выкопал яму на весь огород. Такой, блин, котлованище получился! И туда мы кинули скоммунизденный резервуар, а на нем посадили огород и построили дом. В доме был люк, его открываешь — и попадаешь в бункер. Нет, в погреб. В резервуаре стал погреб, понятно?

Мы его уложили досками. Между ними и железом — керамзит со мхом: тепло и мыши не заводятся. Одна проскочила — мы ее удушили. Есть старинный чисто русский способ охоты на мышей. Мышеловкой же мышь в погребе не поймаешь. Если рядом картошка, овощи, фрукты, патиссоны разные, на фиг мышам твой сыр и мясо копченое. Тогда толчешь в железной ступе стекло и смешиваешь с сахарной пудрой. Ясен результат? Потому что мыши — смертный приговор погребу.

Ну, черт с ним, с погребом. Дом мы тоже сделали по самым несоветским стандартам. Но все из отечественных материалов. Дом красивейший. Шифер для крыши тоже мать достала. Конечно, я самый легкий, мне и шифер укладывать. Отец где-то нашел блок для альпинистов. Мне привязывают на шею лист шифера и подымают на крышу. Я прибиваю лист, а мать в это время ходит внизу и все, что с меня просыпалось, поднимает — гвозди, молоток… Отец ей кричит:

— Мать, уйди! Он тебе сейчас на голову лист уронит…

— Да ну тебя, борода, — смеется мать и нагибается за очередным гвоздем.

И кончик ее платка касается земли. Я тоже возмутился:

— Отец! Не пугай мать… твою!

И уронил вниз лист шифера. Хорошо, мать не успела шелохнуться. Только кончик платка отрубило, а могло бы и голову. Повезло.

Мы для себя еще два дома в округе построили. Почему нет? Последний на одиннадцатом километре. Вот там отец и вырубил свой исторический балкон; там был и скоммунизденный генератор. Отец все собирался шведскую печку приладить.

Да, так затопили мы баньку. Без женщин, без никого. Ну, Новый Год. Мороз трескучий, банька рядом с озером, а дом на краю тайги. Сбоку пять теплиц и восемь парников, в них и росли гладиолусы, которые отец зимой продавал по сумасшедшим ценам. Все честно, не надо! У нас в Стрежевом цветы ни у кого не росли. Ну, еще у двух-трех. Земля-то промерзает. А мы землю обогревали. Зато не цветы, а золото.

Перед армией отец купил трактор, еще одну машину и сто метров Оби. У нас озера и реки тогда продавались: бери — не хочу. «Штаны», «Утес», где осетр идет, — за пять тысяч. Теперь сто метров Оби стали нашей частной собственностью. Хочу — спалю, хочу — взорву. Я говорю отцу:

— Ты поставь кооператив «Калитка». Будем за пошлину баржи пропускать.

Отец там щук развел. Никто ему стал не указ: идет рыба на нерест, не идет — рыбнадзор не вмешивается. Приват, блин, частные владения! С колючкой. И рыбнадзор ездит и следит, чтоб никто в эти частные владения не совался.

Ну, отец вообще считался кулаком, а все плакался: бабок нет, свинью кормить нечем. Нет, конечно. Откуда им взяться: то трактор, то сто метров Оби, то балкон на одиннадцатом километре. Но тут все элементарно. Это — мое!

Взяли, значит, мы бутылочку. А у нас печка была, буржуйка-холера. Искры во все стороны, но грела хорошо. Прихватили мы водочку и пошли в баню греться. Открыли окна, кто тут будет воровать — тайга кругом. А свой «москвич» прямо рядом с баней поставили — для наглядности.

Все очень удобно: вышел в предбанник, стакан опрокинул — снова зашел. Закусил огурчиком — опять туда же. Долго мы парились с батей, часа три-четыре, бутылки две-три. А потом — такая история:

— Давай, — говорю, — выбежим на морозик, протрезвеем. Нам же еще домой ехать. Не забыл?

А батя-то совсем пьяный. И я пьяный. Ну, мы и вышли… А дома нету!.. Одни угольки лежат. И машина вся обгорела. Откуда я знаю почему? Может, уголь упал с поддувала, может, инопланетяне решили отметиться. Ну, все хорошо, но дом сгорел…

И дым идет. И машина была синего цвета — вся черная. У отца там был полный коллапс — все добро сгорело!

Но надо же теперь домой добраться, а мы голые. Шмотки-то все в доме были, права сгорели. А еще говорят, что права не горят… Одни пустые бутылки в бане уцелели.

Ключи от машины тоже в доме лежали — найди их теперь. Пепел горячий, а мороз — сорок, ногам жарко, а жопа замерзает. Но ключи мы все же нашли, голые влезли в «москвич». А как домой подъехать — светло же еще? Не бежать же перед машиной с криком «Погорельцы!»

Ну, снимаем мы чехлы с сидушек, проделываем дырки, получилось так: спереди прикрыто и красиво, а сзади вся красота наружу. У отца ноги к педалям прилипают. Сибиряки!

Короче, доехали до дома. Отец говорит:

— Я тебя здесь обожду, а ты поднимись к нам.

Я говорю:

— Не, отец, лучше ты.

Пробовали сигналить, да кто вылезет? Все позаклеено, а балкон с другой стороны дома. Ну ладно, шел знакомый, Мишка, тоже пьяный, значит, с пониманием. Он и вызвал мать. Мать вышла, начала выть над голыми. А как отец сказал, что дача сгорела, на четвереньки встала:

— Пропили, проклятые!

А отец утешает:

— Ну что ты так-то, новую отстроим!

Он — оптимист-погорелец. Но почему Герасим написал Муму, а памятник стоит Лермонтову, тоже, убей, не скажет.

Глава шестнадцатая

Я некультурный? А кто работал в Министерстве культуры Украины? Рыжий! Повторяю: свою карьеру я начал именно там. Кем? А что, там кроме методистов и нудистов других должностей нет?

Я — дальнобойщик по жизни. И в Министерстве культуры был дальнобойщиком. И возил такие фигуры по круизам, от выступления к выступлению, от пьянки к пьянке! И «Санкт-Петербург», и «Верасы», и «Червону руту», и Муромова.

Ну, не всегда их лично, но их шмотки — непременно.

Круиз по Украине — почти вокруг света. Едем в Донецк на День шахтера. Коля везет колонки, я — усилители и шмотки, а артисты едут на автобусах.

Приезжаем в Донецк. Оставили фуры перед гостиницей. Выступление на стадионе «Шахтер». Смотрю, Муромов идет — «Яблоки на снегу…», за ним толпа за автографами. Муромов — живой! Это вам не какой-нибудь Герасим.

В гостинице представляюсь:

— Мы водители из Киева.

— Вам забронирован двухместный номер.

— С телефоном и душем?

— Конечно! И с сауной тоже.

«Ого! — думаю, — нехило!»

Получили ключи. Коля пошел куда-то, а я отогнал машину на стоянку. Смотрю — мент:

— Какого хрена сюда заехал? Знака не видишь?

Я показал удостоверение Минкультуры:

— Артистов вам привезли.

— А кого?

— Муромова.

— Где, где?

— Там, в гостинице.

— Меня туда не пустят, — жалуется мент.

— Конечно. Там охрана стоит, ваша же.

— А что-нибудь у тебя есть?

Ну, дал я ему, козлу, пару плакатиков и пошел в номер. Номер на последнем этаже. Коляна нет. Может, в бар за водичкой побежал. Открываю дверь — я вам скажу! Стенка, телефон, холодильник, посуда разная, балкон — шикарно! Спальня отдельно!

Во, думаю, водил встречают. Счас позвоню в парк ребятам: я в люксовской гостинице, рейс крутой. Помоюсь, врублю телек…

Вдруг стук в дверь.

— Колян, заходи. Там открыто.

Входит мужик в костюме. Худой, сгорбленный, с гитарой. За ним мент, за ментом… Муромов, сам Муромов! Ко мне? А я — о-па! — не знаю, что и сказать, стою по стойке смирно.

— Кто дал вам ключи от этого номера?

— Администратор. Мы водители, мы здесь живем.

А Муромов так вежливо шипит:

— Знаете, это мой номер. Дайте, пожалуйста, ключи. Пожалуйста, извините, освободите номер… быстренько.

Мент тоже:

— Давай, давай, дуй!

А куда дуй — я же своего номера не знаю. Спускаюсь — Колян навстречу.

— Где ты лазишь?

— Коля, я к Муромову в номер попал. Коля, честно. А в нашем номере телек есть?

— Да ни хрена в нем нет — ни душа, ни телека!

Хорошо, что я еще ребятам не позвонил.

— А я, Коля, в таком номере был! Все — отдельно. Офонареть!

Нашли мы наш одноместный номер на двоих. Малюсенький. Телевизор, там, правда, был — «Горизонт» — старый и без ручки переключения каналов. Пришлось пассатижами переключать. Вода ржавая. Зато на концерте мы рядом со звукорежиссером сидели.

А ночью в гостинице был конец света с бухим Муромовым заместо черта.

Глава семнадцатая

Я обожаю наблюдать, как вор крадет у вора, бандит убивает бандита. Это надо снимать на пленку и всему бандитскому потомству еще в люльке показывать. Хотя мне тыщу раз раковую печень покажи — курить не брошу. Или брошу? И все же это кайф, когда…

Был как-то заказ из Золотоноши. А что тогда везли? Крышки пластиковые… нет, вру — тушенку. Четырнадцать тонн — под завяз. Поедем на Москву, там на окружной станем жопа к жопе и перегрузим. За тушенку киевский жлоб просил восемь тыщ баксов, но в купонах. Представляете: восемь тыщ баксов в украинских купонах? Хрен вы себе это представите!

Поехали мы на стадион, где менялы. Они, как узнали сколько, обомлели; привезли полный багажник купонов. Андрей сказал:

— Я пересчитывать не буду — так возьму.

А чего считать: если будет «кукла», тем бандитам хана. Они же знают, что фирма наша бандитская, от Рыбки.

Андрюха тоже захотел со мной ехать, я не возражал:

— А что, поехали, покатаемся. Чего там: два спальника, три сидушки.

Я, да Серега-зам, да Паша-бухгалтер, да Андрей. Серега лежал, Паша маг крутил, я баранку вертел, а Андрюха — шеф, чего ему делать?

— Как поедем? — спрашиваю. — Как обычно — по Голодовке?

А Голодовка, Голодная трасса, — Киев—Москва, восемьсот километров, ни одного города.

— Лучше через Тулу, — говорит Андрей, — по карте так ближе.

— Андрей, там холмы, и я этой дорогой никогда не ездил.

— Рыжий, не ори, я лучше знаю!

А мне что? Газ до пола — и в Туле мы в два часа ночи. Там, на окружной — «карман» и КП. Мент проверил документы:

— Вперед!

— А можно мы здесь переночуем?

— Если место есть — ночуй.

— А вы тут будете всю ночь?

— Да, спи спокойно, не дрейфь!

Короче, купили мы два пива «Белый медведь», я шоколадку съел. Легли спать: директор — на второй полке, зам Серега — на нижней, а мы с Пашей — на сидушках. Иерархия, блин!

В три ночи стук в дверь.

Я:

— Кто там?

— Свои.

Я чуть стекло приспустил, а кто-то спрашивает:

— Я не вижу, ты что там, ствол держишь?

— Да нет. Что случилось?

— Да вот заблудились.

— А карта есть?

— Все есть!

Я окно побольше приоткрыл, чтобы это «все» разглядеть, и — бац! — ствол «Калашникова» прямо в лоб. Я — раз! — врубил свет в салоне, весь сон прошел. «Калашник» — чик! — исчез. А я ни черта не вижу. С улицы орут:

— Окно не закрывать, свет не тушить. Свет потушишь — все трупы!

А потом:

— Братан! Ты меня видишь?

— Нет, — говорю, — не вижу.

— Добро! Так, стоянка платная — пятьдесят баксов, жду три минуты.

И ушел. Я смотрю: кого-то уже метелят, кто-то уже под машиной орет. И чувствуется, что нас окружили плотно, а менты исчезли.

Андрюха — раз! — за занавеску. Я шепчу:

— Андрюха, вылазь, давай бабки.

Наскребли тридцать пять баксов и ни цента больше. Я говорю:

— Вот, братан, тридцать пять баксов, о’кей?

Он приказывает:

— Выходи!

А, думаю, черт с ним со всем, и выхожу. И бандитам предлагаю:

— Братуха, давай так. У меня жратва, я ею расплачусь.

— Ты свою жратву жопой жуй!

— Да у меня тушенка!

— А! Тогда пошли.

Кругом же голодуха, как при полном коммунизме.

Я говорю:

— Только у меня там пломба.

— Ерунда. Скажешь, рэкет взял. А кто там у тебя в кабине сидит?

— Директор, зам директора, бухгалтер.

— Тогда полный порядок! Все по закону. Пост сдал — пост принял. Давай!

Подогнали они «девятку» — загружаю полную, шесть ящиков им скинул.

— Все, мужики. Тушенка украинская, говяжья — все дела. Нажретесь — спасибо скажете. А можно я здесь погуляю?

Ну и гуляю вокруг без конвоя. Вижу, мужика бьют. И бандитов, наконец, разглядел. Три новеньких «девятки», человек десять с «Калашниковыми» и пистолетами. Все свеженькое, тульское.

Передо мной «КРАЗ». Вывели мужика, бросили на борт, а он орет: «КРАЗ» его, частный, дизельный, новый, возил в Москву зубопротезный кабинет, осталось пятьдесят баксов на солярку.

Отметелили его, поставили в сторонку. Слышу: «калашник» заряжается. Один из этих хренов подошел и начал движок бомбить в упор. Крышка капота отлетела, он через радиатор бьет по блоку, но так, чтоб соляру не задеть.

А мужик, хозяин, к будке приварил швеллера, чтоб сбоку никто не подъехал. И пуля — цоб! — по швеллеру и меня по ноге — кожу содрала.

Они сели по машинам и уехали. И началось: все осмелели, руками машут. Вылазит один пионер, вез помидоры:

— Такие козлы! Я военный, у меня ствол есть! Если снова придут, поубиваю!

Я говорю:

— Если они вернутся, ты первый убежишь.

А мои бандиты поворчали немного, посетовали на бандитские порядки на дорогах и приказали гнать дальше. Они-то свое у других отнимут.

Глава восемнадцатая

О своих рейсах я могу базарить круглосуточно, причем без всяких предисловий, а просто так: ехали мы из Белоруссии…

Ехали мы из Белоруссии, кофе везли на Киев. Втроем. Останавливает нас таможня:

— А сколько у вас седоков?

— Двое.

А я обычно в таких случаях ложусь и бушлатом прикрываюсь. Так он, гад, под бушлат залез. Я ему:

— Здрасте!

Он тоже:

— Здрасте! Это кто?

Вовка отвечает:

— Клиент.

— В машине два кресла, вас трое. Что будем делать?

А я как раз вспомнил случай в школе, когда мы на практику в село собирались и учитель нас инструктировал:

— На практику поедете по двое. По двое! Это не по трое и не по четверо. А по двое! Вот, например: ты и ты или ты и ты. А может, ты с ним не желаешь ехать. Тогда — ты и ты или наоборот…

И так — полчаса. Сложная это штука: на первый-второй рассчитайсь!

А мент все дико упрощает: что будем делать?

Вовка просит:

— Давайте чем-то обойдемся.

А я свое говорю:

— Ну, командир, давай договоримся, не в первый раз ездим через тебя.

— А договор есть?

— Нет. На фирме забыли. Но сейчас кофе везем, завтра за спиртным поедем. Светилась же машина. Чего тебе привезти? Мы все жрать хотим. Что у тебя, жены нет? Вон — кольцо на пальце, значит, и ребенок, в натуре. Ну куда ты этот штраф засунешь? Старшой тебя похвалит? Звезду через пару лет получишь или не получишь — один черт. За нас, за фуфло такое, звезду не влепят, а договоримся — бабки тебе живые. Я работаю — я ворую, ты тоже воруешь, значит, работаешь. У нас страна воровская и жизнь воровская — иначе нельзя.

Я все это очень быстро сказал. Кто же такое долго слушать будет?

Он надулся всерьез:

— Ну у вас и разговоры… Слышь, Толик, может, застрелить его для порядку? Давай тебе сейчас пулю выпишу, распишу на двоих.

А Толик его сидит в будке, порнушку по видику смотрит. Холодина кругом. Видик замерз, тормозит — Толику не до нас.

— Не ори, отстань! Тут фильм такой, досмотреть надо.

Вовка был моим напарником, после него был сынок одного моего знакомого — прирожденный водила: мог ехать и спать на автопилоте! Вовка тоже хорош, но как-то поехали с ним за кожей на Одессу — очутились в кукурузном поле; больше Вовка никогда ночью не ехал.

А тот, прирожденный, едет, глаза прикрыты.

— Дима, Дим! — ноль.

Но чуть что — он сразу по тормозам, он даже обгонять мог спя. Я его взял в восемнадцать лет: он только-только на права сдал.

Таможня у нас везде знакомая.

— А, это ты!

— Я.

— Куда?

— На Москву.

— Проезжай!

Фуфляндия!

Сидим, едем с Вовкой в Полтаву за обувью. Клиент, зараза, заснул, ноги вытянул и сорвал трубку системы охлаждения. Смотрю, пар пошел…

— Вова, тормози!

Клиент проснулся, глядит, а у него ноги парят.

— Горим! — визжит.

Спрыгнул с фуры и убег в лес. Я свет включаю: пар — ни черта не видно. А где зимой воды набрать? Блин, кошмар!

— Тащи, Вовка, сюда весь лимонад.

Вылили четыре бутылки — не хватает. Клиент вернулся. Я ему говорю:

— Ну что же вы ноги-то тянете, какого хрена?

— А что у вас за машина? Все трубки наружу торчат.

Я объясняю:

— Такая гребаная система, «ифа», немецкая — для Африки. Пожары у меня были часто и всегда во сне. Не доезжая до Вильнюса, легли спать, кто-то долбится в окно. Вовка просит:

— Не открывай, это рэкет.

Я спросонок шепчу:

— Рэкет, пошел в жопу!

Глядь, мент прибалтийский:

— Ребята, вы горите!

Я говорю:

— Счас! Я ни за что из машины не вылезу. Не плати ему, Вовка, давай дальше спать. А чего он, собственно, так долго кричит?

Открыл окно: О Господи! — точно пожар.

— Вовка! Мы горим! Нас менты подожгли!

Ментам тоже нужно верить, иногда.

А маргарин — это вообще опупея!

Спрашиваю клиента: сколько груза?

— Десять тонн.

У нас машина на восемь, а Вовке все нипочем:

— Давай, грузи, две тонны перегрузу — не горб!

Грузят, грузят, грузят…

— Смотри, — говорю, — по колесам вроде уже больше десяти тонн.

Ладно. Выезжаем на трассу. Притопили сто километров, идем нормально — бабах! — колесо лопнуло. А, думаю, старое колесо. Поменяли, едем дальше. Я прошу:

— Ну-ка останови.

Глядь — а колесо горячее. Заехали на паркплац. Там гулька идет, все бухие, гармошка играет. На самом паркплацу — бабах! — второе колесо — тоже заднее внутреннее. Мужики собрались — пьянющие, сочувствуют. Костры горят, гармошка играет, водка ящиками и кругом одни фуры.

— Ну, мужики, — говорят нам, — пол-литры ставьте, счас поменяем.

Подкатили колесо — восемьдесят килограмм. И пошло: один на гармошке бренчит, другой монтировкой орудует, третий кувалдой, четвертый спорит с третьим, как надо оббивать, — все при деле. Такой дебилизм! Поставили мы мужикам пол-литры на ящик водки.

Поехали. Через два километра опять колесо горячее. Чувствую, наша карьера кончается. До прибалтийской границы доехали за пять суток. Колес нет, денег нет, через каждые три километра или льем воду на колесо, если есть, или писаем на него. Перегруз, а ни фига не выкинешь — пломбы.

Едем на первой-второй передачах. Все нам сигналят, мы всем машем: обгоняйте, мол. Вовка на руль ногу положил, подсос вытащил, едем — отдыхаем.

На границе говорю:

— Пошли по соотечественникам, попросим Христа ради пожрать.

Короче, нашли украинскую фуру, мужик кусок хлеба отрезал. Вовка продал свой термос, китайский, здоровый, с кнопочкой — белорус взял за жратву; тельняшку Вовкину тоже сменяли на камеру.

А за границей — автобан Вильнюс-Паневежис. Там все фуры сто — сто двадцать идут. Мы гоним двадцать, стараемся не отставать. Отдыхаем.

Полицаи впереди стоят, ржут, на нас пальцами показывают. Они уже про нас забыли, а мы до них никак доехать не можем.

Подваливаем, однако.

— Ребята! Вы откуда?

— С Киева.

— А! Тогда понятно! Вот эта дорога, хлопцы, — автобан. Здесь ездить нужно минимум шестьдесят кэмэ.

Я говорю:

— Если бы мы шестьдесят могли, мы бы полетели, а ехать мы можем только двадцать — такая система. Плюнь на колесо.

Он плюнул — пар пошел.

— Круто! Давайте по обочине, — советуют.

Восемьдесят километров по автобану прошли за два дня.

Жрать нечего. Ни мочи, ни мочи. Вовка скулит:

— Знаешь, мне все надоело. Я поехал домой увольняться.

— Неужели ты меня бросишь?

— Нет, не брошу… — сел на попутную машину и уехал за помощью, но я-то знал, что он поехал меня бросать.

Я таки добрался до Риги. У меня уже и глюки были: КП на колесах, мент в тюбетейке, и голос непонятно откуда:

— Что же ты, Лука, без колес ездишь? Не положено!

Весу оказалось четырнадцать тонн! Денег мне в Риге, конечно, не дали — все фирме уплачено.

Обратно — снова колесо треснуло. Я его выбросил, поставил голый барабан — все, гореть больше нечему. Ништяк!

На паркплаце пришел в кафе. Так и так — еду восемь суток. Ничего продать не могу, купить тоже. А есть тем не менее хочется. Вот, правда, осталась рубашка, она малость грязная, постирать надо.

— А чего вы, — спрашивают, — за нее хотите?

— Да дайте хоть кусочек хлебца.

Обидно, Вовка уехал. С одной стороны, бросил, а с другой — одному прокормиться проще. Белорусские менты ничем не подкормили, зато там треснуло переднее колесо: от прошлого перегруза вышла грыжа. Я оставляю везде по одному колесу. Останавливают родные менты-украинцы:

— Мужик! Ты нормальный?

— Когда выезжал, был нормальный. Дайте чего пожрать.

— Иди в столовку, скажи, что мы прислали.

А в столовой уже все съели. Кто-кто? Мыши! А я уже весь пожелтел от тоски. Дали мне там чаю и чуть хлеба, как в тюряге.

Доехал до Киева. Звоню на свою бандитскую фирму. Там ахнули:

— Рыжий! А мы тебя давно похоронили!..

Еще чего!

Глава девятнадцатая

Я зарабатывал мало, иногда почти ничего. Даром что фирма бандитская. Но когда пошли рейсы на Алма-Ату, стал получать прилично, даже не получать — шиш от них что получишь — сам брал себе по договору.

— Вот, Андрюха, смотри: за рейс дали четыре тыщи баксов. Восемьсот мои.

— Рыжий! Гони все на фирму.

— Андрюха, ну нет уже этих денег, что хочешь делай. В следующий раз хрен поеду! Хочешь, посади за руль Серегу. Этот пилот фиг от Киева оторвется.

— Скажи, где деньги?

— Андрюха! Я честно взял. Хочешь Папе стрелку забить — давай! Я работаю за двадцать процентов с ходки. Вообще-то положено десять, но я один, без напарника.

— Рыжий, это много. Я столько не получаю.

— Ты сидишь — жопу греешь, машина твоя. Но если бы я взял ее в аренду — за полгода вернул бы бабки и жил бы в масле. А я езжу, мучаюсь и вас кормлю.

Сказал я. Или подумал?

Он отстал.

Глава двадцатая

Был у нас в детсадике один мужик, Завадский. Собственно, садик этот был его. И он нас всех, кто там поселился, хорошо имел. Мужик был страшно крутой, даже круче нашего Папы, хозяин нескольких киевских ювелирных магазинов.

А еще он возил продавать в Германию арабских и английских скакунов лучших украинских заводов. Для этого купил новый «КамАЗ» с прицепом. Но водители у него были крутые бухари.

Поехали они в Чехословакию с лошадями. Лошади — золото с хвостом, а эти подонки с перепою, с перегару съехали с дороги, завалили прицеп. Одна лошадь накололась на что-то и сдохла. Они ее в кювет сбросили, остальных продали и вернулись обратно.

Завадский на одного водилу навесил все бабки, а другого бил трое суток подряд без отрыва. Я сам видел — в садике, в вестибюле. Бандиты со всех фирм приходили смотреть, как тот полужмурик лежит, кровью обливается. Завадский подойдет, водой польет и снова молотит.

Принесут ему из магазина бутерброд, покушает — и снова добавит. А тому мудику он не разрешал уходить с места происшествия. Завадский огромен, цепь на нем с медальоном золотая, а в медальоне алмаз на двадцать каратов, цепь с такими ромбиками около килограмма весила. В общем, труба!

Через трое суток отправил он водилу умирать в больницу с переломом всех членов. Но ему же теперь новый водила нужен. Он — ко мне.

— Рыжий! По секрету: Андрюхе скоро — кранты! Вас всех перережут, но я тебя выкуплю, с Витей все дела решу. «КамАЗ» новый. Ты же не пьешь.

— Не, — подтверждаю, — не пью. После кодировки два года прошло, еще три терпеть, я и от запаха дурею. Но у меня нет прав на «КамАЗ».

— Права сделаю. Потом отработаешь.

— Да у меня и документы на Германию пришли.

— На фиг тебе та Германия! Будешь у меня работать, заживешь: за одну ходку пятьсот баксов кладу.

Я сказал, что подумаю. Конечно, предложение для меня — блеск! На Завадского работать! Но я послал его ко всем чертям, про себя, конечно. Он такая же сволочь, как и все, если не хуже. Я же видел, как он того шоферюгу лупасил. С ним-то я Германию точно никогда бы не увидел. Он сделал вид, что обо мне забыл.

А когда тот недобитый Сашка из больницы вышел, Завадский ему сказал:

— Ты на меня будешь работать пять лет бесплатно. Мне наплевать, будешь ты жрать или нет. Пусть твоя жена идет хоть в сторожа.

Он отобрал у него все документы и посадил охранником в детском садике на пять лет. Работа через день.

— Мне твои бабки и на хрен не нужны, у тебя их все равно нет. Квартиру продашь, и то мелочь. А так — дармовой охранник.

Завадский никого не боялся — ни Бога, ни Земли, ни матери, ни социаламта, но телохранителя все же держал — из гонору. Гена — обалдеть мужик: накачанный, каратист, симпатичный. Как его смена, девки ломятся. Он очень строго службу нес, с Завадским даже в туалет вместе ходил. Платили ему всего триста баксов в месяц.

— Зато работа спокойная, а денег мне и так хватает. Ну какой дебил полезет к Завадскому? Он же не вшивый рэкет, а крутой бизнесмен в законе. Я даже не знаю, от кого его охраняю, просто прикрываю спину: если со спины будут стрелять, в меня попадут.

Хороший был парень, но тоже бандит.

А Завадский меня тогда не совсем забыл и как-то совсем вспомнил:

— Хочешь на очень крутой машине покататься? Только аккуратно. Я тебя от твоих на время освобожу.

А это же — Завадский! Он завтра скажет Андрею: «Через полчаса отсюда метись!» — и даже Папа не поможет.

— Надо из Германии пригнать машину.

— Какую?

— «Бээмвуху». Я пол года назад заказал новую, по спецзаказу, лично для себя. Хочу самую навороченную — восемьсотпятидесятую. Знаешь? Там коробка-автомат. Давай сюда паспорт, я тебе заграничный организую.

Я даже не спросил, сколько он мне заплатит. В любом случае, думаю, меньше ста не даст — форс не позволит. А на шару проехать по Германии!..

Андрею он сказал просто:

— Я Рыжего забираю.

В Германию он ехал со мной. Вылетели из Борисполя и через полтора часа проснулись в Берлине. Потом — Ганновер. Сняли двуспальный номер в гостинице, сводил он меня в бар, покатал на такси. Пока — нормальный человек.

На автохаузе он неплохо поговорил с немцами по-английски. Немцы были довольны и им, и его заказом:

— Херр Завадски! Ваша машина готова!

Он отдал мне заграничный паспорт. Накупил всяких побрякушек: цепи для бампера — это крутизна! — лампочки, подсветку. Мне больше ничего и не нужно было. И он это, гад, жопой чувствовал. Еще дал пару кассет, жвачку, жратвы на дорогу: орешки, яблоки, бананов целый ящик, и двое суток до Борисполя.

По карте показал путь. На всю дорогу положил семьсот марок. Я тогда подумал: на хрена столько? Сэкономлю для себя марок сто. А фиг тебе! Начал заправляться — сорок, пятьдесят, восемьдесят — девяносто восемь литров в баке. И бензин — плюс-супер — самый дорогой. За одну заправку — сто семьдесят марок.

Но дальше ко мне не приставайте! Как я сел в эту машину, как включил передачу… Ну, он меня купил этой «бээмвухой»! Чужое, а приятно!

Магнитофон, компьютер — все, блин, импортное, немецкое, без примеси. Германия же! Все загорается и по-немецки говорит: «У вас скоро кончится бензин». Что со мной было — труба!

Триста лошадей, как одна. Фары поднимаются, центральный замок, электрообогреватели и электроподъемники стекол, кожаный салон. Ложишься спать — нажимаешь на компьютере кнопку, и там такой вентилятор включается: он забирает тепло двигателя и гонит в салон при неработающем движке. По компьютеру можно узнать расстояние от Ганновера до Киева, какой дорогой лучше ехать и в каком режиме. Ставишь ручку на контроль, снимаешь ногу с педали газа, и машина сама набирает скорость, ты должен только тормозить. Ну и тачка!

Притопил я газку под двести пятьдесят. Идет! Коробка-автомат: дорожный режим, спортивный, магистральный, нейтралка и паркплац. Спортивный — это такое наслаждение, такая труба!

Жмешь на кнопку — бам! — блюдце выезжает с банкой Пепси. Вам этого не понять!

Но бензин жрет, как динозавр: четырнадцать-пятнадцать литров на сотню км, а в спортивном — девятнадцать. Все, больше не могу об этом рассказывать — полный рот слюны!

За немецкой таможней заехал на стоянку, заплатил какому-то деду десять марок вместо двух и объяснил на пальцах:

— Дед, я буду спать в машине. Посторожи.

— Не бойся, — отвечает на пальцах, — мы с рэкетом вот так.

Доезжаю до польской Пиаски. А там перед магазином стоят две машины. Я на них никакого внимания. Стоят и стоят.

Включаю магистральный режим, опускаю стекло, музончик врубаю — «Ласковый май»: «Белые розы, белые розы…» — все от него тащились тогда. Расслабился, дорога широкая, плитовая, ни деревень — ничего. Иду сто двадцать, встречных нет, совсем рядом украинская граница. Смотрю, обходит меня «форд-таурас», американский, с транзитными номерами.

Еду, а «форд» так мягко на меня накатывает. Ну, думаю, обгоняет — пущай. Поначалу хотел погоняться: у него тоже триста лошадей, но потом раздумал. Так, он меня медленно обходит: еле-еле. Решаю: сейчас приторможу — пусть обойдет. Перегон — не гонки.

Когда — бац! — одна секунда, и я песню уже не слышал: у меня все звуки слились в один и в окно вылетели. Стекло у «форда» опускается, я поворачиваю голову… и все не как при авариях. Говорят: вспомни аварию. Никогда! Всегда помню до места заноса и с места падения, а время полета — джик! — свертывается, его никак нельзя растянуть. Во всех фильмах показывают: машина летит медленно… Чушь собачья!

Сколько знаю людей, попавших в аварию, — никто не помнит, на каком месте у них тогда были глаза, а на каком руки.

А здесь наоборот. Помню каждую молекулу, пролетевшую в воздухе, все помню в мелочах: открывается окно, я поворачиваюсь, у «них» стекло так медленно опускается — ж-ж-ж — рука в коричневой перчатке с «Калашниковым» — раз! — и цевье так держит — не забудешь…

И сразу — страх, блин, и жар по всему телу…

Потом вижу: передернули затвор. Я только прилег и рычаг на себя дернул на спортивный. Машина взревела и рванулась, а у тех поэтому чуть-чуть прицел сбился. Я бесчувственно, как чужой, сполз по сидушке и вцепился в руль.

И в этот момент — бух! — помню, спину дергануло. Все тело как бы вывернулось наизнанку. Волосы на дыбы — это труба, чувствую — весь мокрый, насквозь, и сидушка вся мокрая, и руль.

А машина уже сама пошла: сто восемьдесят, сто девяносто, двести! Только стрелка — ю-ю-ю-ю, колеса чувствуют выбоины, а я нет, трасса широченная… Они сразу в зеркале исчезли — граница-то рядом.

Я поднял фары, включил аварийку, противотуманки желтые — все, что включалось и подымалось. Ни одного полицейского.

Догнал до границы, пру без очереди — такая крутая машина, все позволено! Там все офигели. Я к шлагбауму, выбегает вояка. Я стекло опускаю и пальцем показываю на дверь: там дырка от пули. Шлагбаум подымают. Поляк что-то начинает орать. Я спокойно говорю:

— Пан, вы понимаете по-русски?

— Где прострелили? Выходи!

Я дверь открыл, а выйти не могу: спина приварилась к сидушке. Я рукой по спине — вся в крови, и кровь уже запеклась, вся спина разрезана, а в машине ни проводка не зацепило.

Вызвали «скорую». Спину отодрали от кресла и зашили. Через пять часов я в Киеве, опоздал на три. Завадский спрашивает:

— Что случилось?

— Стреляли! Думаю, в вас лично. Не в меня же! Вот бумажка из полиции.

— Кто стрелял?

Я рассказал. А он:

— Ты что, не мог уйти?

— Так я же и ушел!

Я сразу понял, чего этот козел со мной не поехал. Ишь, как он меня вместо себя подставил! А я ему не Кеннеди, меня никаким братом не заменишь.

Короче, он заплатил мне пятьсот баксов плюс столько же премии, и жратвы понавез мне в больницу три багажника. Машину решил не чинить — пусть будет меченой. А ее все равно через три месяца украли. Уехал Завадский утром на «БМВ», приезжает днем на такси. Поднял на ноги весь Киев. Не нашли.

После ему пригнали «опель-астру», попроще. На ней, может, ездит и сейчас, если не убили, конечно: бандиты долго не живут.

Глава двадцать первая

В Сибири есть городок Колпашево, а в нем два пивзавода. И горисполком издал судьбоносный для всех колпашевцев приказ: пиво за пределы Колпашево не вывозится: золотой запас.

В Стрежевой всего два раза завезли чешское пиво — такие очереди были! А в Колпашево пивом обжирались.

Кроме пива в Колпашево своя зона, а добраться туда можно только по зимнику. Зэки там покупают пиво вместо водки, сразу по пятьдесят-сто литров — ведрами, бочками… И местные жители тоже.

И вот мне, Рыжему, пацану еще, дают в военкомате направление на курсы в этот самый пивгородок. После курсов мы получаем права и прямиком в Венгрию. Мы страшно радовались, что попадем за границу. За гра-ни-цу! Понимаешь, у нас Москва, Ленинград — Большая земля.

— О! Этот человек приехал с Большой земли!

— Ты знаешь Петруху? У него есть знакомая Лена, так у той Лены тетка двоюродная, а у нее сын вернулся с Большой земли. Представляешь?!

Короче, Москва стоит, Кремль звонит. А тут — аж за границу!

Мы из аэропорта Колпашево сразу же бросились пить пиво. Наш старшой орет:

— Ребята! Куда же вы? Вы будущие водители, мать вашу!

Но пиво… Конечно, марочное, одиннадцать с половиной градусов, неразбавленное: пару литров — и наповал. Бутылку выпиваешь залпом — тебя уже раз качнет, а после второй бутылки ты уже можешь себя со стороны наблюдать. Зрелище мерзкое.

Водка томская плохо продавалась, а пиво мгновенно. Открываешь на уроке портфель, а там… конечно, пиво. Не учебники же! Как его не пить? Сгниет же. А дешевое какое! Его даже не крали. Зачем? Три рубля — десять литров.

Мы устроились у какой-то бабки всего за двадцать пять рублей с каждого. Перво-наперво взяли у нее эмалированное ведро. К Славке, дружку, жена приехала, пили все вместе и каждый день со всеми местными бандитами, и на курсах пили.

На правах потом фотки наклеили — жуть! У меня на фото волосы совсем ощетинились, как будто через меня ток пропустили, а у Славки глаза свело. Все менты докапывались:

— Чего у тебя глаза здесь?

— Дернулся, — врет.

Инструктор Баталыч всегда приказывал: дыхни! А сам тоже немножечко пьян. Как же иначе?.. Но чуть вильнешь в сторону — домой, вечером пересдача. Он всегда с плеткой ездил, и чуть что — по рукам: не виляй! Поэтому руки у нас всегда синими были.

А пиво удивительно быстро уходит: попил — пописал. А настоящее — тем более. Руки из ведра вытащишь, и руки липнут — вот это пиво! Пьешь пиво, и рот открыть нельзя: язык прилипает к нёбу — вот это пиво! А все остальное — моча пьяного ежика.

Нам рассказали, почему бармен в Баварии всегда ходит в брезентовых штанах с кожаной прокладкой на жопе. В Баварии есть пивные, где продают абсолютно чистое пиво. Кружки огромные, бочки в стены вмурованы, и бармены, как я уже сказал, с кожаными латками сзади.

Раньше качество пива проверяли так: лавку обливали пивом и бармен должен был проехать по ней на жопе, затем встать, и чтобы лавка прилипла к штанам. Если нет — ему хана: не разводи! Но обычно лавочки прилипали.

Мы пропили все бабки, еды никакой. Купили сахару и пили очень сладкий чай: я убедил всех, что сахар подымает тонус. Так проходило наше обучение. Из тридцати пяти человек права получили только одиннадцать. Я сдал сходу благодаря пиву. Хотя и странно: пили-то все одинаково.

А дома в Стрежевом мне подсказали, что лучше служить поближе к дому, а в Венгрии пускай служат венгры. Для этого мы со Славкой легли в стрежевскую больницу с бронхитом.

Как-то приходит медсестра:

— Помогите, ребята, я же вас отмазала. Там тетка умерла, а все грузчики морга пьяные.

Картина, блин, конечно, отвратная. Тетка уже пожелтела и собирается позеленеть. На ноге номерок. Морг — метров двести от больницы. Мы ее погрузили в «Волгу» и в морг. Видно, мы все это правильно сделали, потому что нам предложили там поработать. С армией можно было и подождать, а жмурики ждать не любят.

Одна девка сама удавилась. Чего ей, глупой, у нас не понравилось? Видать, проблемы были. Мы таких девок перевезли до хрена. Нам звонят патологоанатомы:

— Срочно… труп №64… мужчина.

Едем в холодильник, в нем полный мрак. С фонариком находим свой труп: действительно №64, действительно мужчина. Мертвецы — все мужчины, у них импотентов не бывает.

А Славик один раз немножко выпил и на трупной тележке заснул. Простыней укрылся, лежит, как труп, не дышит. Подходит та медсестра:

— Что, Славик умер?

А там — так тихо, спокойно. Ну умер чувак и умер. Чего ему еще делать? Никто даже не спросит: как? Работаешь, работаешь — бац! — и умираешь. Подойдет кто-нибудь: что, умер? Да… ну что ж.

Но крови я все равно не полюбил. Патологоанатом все время приглашал:

— Ребята! Вы курите. Хотите, покажу легкие курильщика?

— Не, — говорю, — не надо. Как же я потом курить буду?

А тут Толик предложил:

— Хочешь перед армией отъесться, коровьего молочка попить? Хватит со жмуриками играть, поехали со мной в Башкирию, в деревню.

Ну, до армии еще две недели, жмурики все равно уже все мертвые. Какой базар, поехали.

Прибыли в деревню — от Уфы восемьдесят километров. Грязь по пояс, свет по праздникам, телевизора нет — романтика!

А утром надеваю, блин, свои чешские лаковые туфли, замшевый пиджак и выхожу на улицу. Смотрю — толпа, человек десять, — пацаны и девчонки. Или одиннадцать?

А как же, городской приехал, Толика друг, с Большой земли — надо посмотреть.

Одеты все по моде: пацаны в резиновых сапогах, а девки в калошах. И все в телогрейках. Во, блин!

Толик говорит:

— Пойдем, я тебя приодену, а то ты какой-то немодный.

Дал калоши, штаны рваные, толстые носки — это у них самая классная мода. И главное, дал крутую новенькую телогрейку, не пожалел. Кошмар! А народ уже разошелся…

Зато открыл он сарай, а в нем «ява», свежатина!

Калоши я сменил на сапоги. Калоши здесь — выходная обувь. Пришел в гости, снимай калоши и пошел в носках. Выхожу — о господи!

— Толя, а где же мои калоши? Ну десять пар в ряд!

— Чей размер подойдет — те и твои. Но если пришел в дырявых — в дырявых и уходи, чтоб честно было.

Так вот! Сели мы на «яву».

— Куда едем?

— За пивом, в Стерлитамак.

А фамилия дружка была Афанасьев. И через дом от него жил Афанасьев. Два Афанасьева в одной деревне. Это же редкость. Что вы говорите мне — херня? Это родственников Афанасьевых может быть по три семьи в одной камере, а тут однофамильцы. В Киеве тоже жили еще одни Лукацкие-однофамильцы, они мне еще хомяка подарили. Родственники-то хрен что подарят! Дошло?

В Стерлитамаке купили пятьдесят бутылок пива, нагрузили на меня сзади.

— Может, хочешь, — предлагает мне Толик, — за руль сесть?

— Не, не хочу! Я эти твои два колеса боюсь со страшной силой. Рули сам.

Приехали в родное село, взяли девчонку и поехали втроем в лес на пикник на одном мотоцикле. А чего? Толик меня на бак посадил, как маленького, я ноги к подбородку поджал — все дела. Девчонка, Толика любовь, сзади села, как большая, а Толик посредине.

В лесу достали водку — бутылки две или три, или пять. Кто их считать будет? Шашлыки — перфект! Ужрались. Я говорю Толику:

— Толян! Я поеду на «яве».

— Езжай, — машет, — только недалеко.

— Не боись, — говорю, — далеко не уеду. Может быть, не уеду вообще…

Я ж впервые на мотоцикле. Дерг-дерг, брык-брык… Завелся. Я сцепление отпускаю и сразу заезжаю прямо в яму. Ложусь на бок и мотоциклом сверху накрываюсь; мотоцикл работает, а я уже сплю. И яма, блин, такая заметная была. Откуда я знаю, почему ее не объехал? А яма жутко глубокая оказалась, как берлога.

Толик будит. Волнуется:

— Ты что, Рыжий, убился?.

— Не, живой. Но на мне, кажется, кто-то сверху лежит.

Он мотоцикл заглушил, меня за ноги из ямы вытащил. Яма же неглубокая, так, впадинка метра два. Но мотоцикл оттуда никак не вытаскивается. Он пьяный, и я пьяный, и она пьяная. Толкали мы его долго и боком, и раком. Короче, заснули возле мотоцикла: я, Толик и его любовь. Холодно — труба! Просыпаемся, башка гремит.

Из деревни я прямиком погнал в армию.

Спрашиваем капитана:

— Куда мы едем?

— На Черное море, на пляжи!

Мы обрадовались. Едем на море греться. А здесь сейчас — тридцать мороза. Кто-то уже шапки выбросил.

А капитан как сел в поезд, так и забухал до конца пути. Едем, едем, снега все меньше, леса меньше, земля пошла бугристая, мостов побольше, сопки замелькали, туннели. Значит, море скоро.

Утром видим — вода! О, Черное море! А вокруг горы. Мы даже поспорили: есть на Черном море горы или нет. Конечно есть! Едем прямо по берегу — шестьдесят метров до воды.

Приезжаем к месту назначения ночью. Капитан наконец протрезвел. Идем — кругом вода и пограничники какие-то. Только море что-то совсем неширокое. Капитан успокоил:

— Это заливчик.

А дальше воды город светится. Один пацан спрашивает:

— Там турки, что ли?

— Нет, это не турки, — смеется капитан. — Короче, видите город? Это Хайхэ, Китай, а вон там город Благовещенск.

А мы в географии все тупые, все двоечники. Другой наш умник говорит:

— Я знаю, где Благовещенск, но там никакого Китая и моря нет.

В России-то два Благовещенска, но я об этом тогда не знал. Откуда?

Наконец капитан сознался:

— Вы на Дальнем Востоке, ребята. Дальше некуда, дальше — измена Родине. Приплыли!

Глава двадцать вторая

Рыжий! Все — карусель! Самое интересное повторяется столько раз, что уже не надоедает. Это тебе не долбаный Андрей говорит, это я сам тебе говорю.

Едешь по дороге на Полтаву — спишь, смотреть не на что, потому что каждую рытвину знаешь, каждый киоск.

Я останавливаюсь в Пирятине, захожу в ларек, покупаю пирожное. Продавец меня уже узнает. Беру пирожное, иду на КП, говорю:

— Коля, привет!

Мент там — мужик классный.

— Опять едешь?

— Опять.

— Куда? Ты хоть посчитал, сколько раз ты здесь проезжал?

— Не знаю, Коля, может, шестьдесят, может, сто раз…

Потому что с Киева ведут три дороги: на Полтаву, на Минск, на Прибалтику. Из Киева — всего три дороги, на все четыре стороны света, блин! Один раз на КП остановят, другой, третий — и ты уже свой. После третьего раза все надоедает, после десятого осточертеет, а после шестидесятого ты уже рад, что там ничего не изменилось.

Тот же КП, тот же киоск, и, если его смена, тот же классный мент Коля, а не какой-нибудь новый, неизвестный тебе козел с погонами.

Глава двадцать третья

Один раз деньги нужны были позарез, и приехал мужик из-под Вильнюса.

— Ребята, есть работа, хорошо плачу. Нужно перевезти пять тонн наркотиков.

Я говорю:

— Это — нет!

— Да подождите, не спешите, вы ничего не поняли. В Прибалтике нет димедрола, а ваше самостийное правительство запрещает вывоз лекарств. Таблетки сильные, но только для лечения. Вы не поедете ни на какие склады, разгрузитесь прямо в больнице. Плачу сразу каждому по тыще баксов.

Это были бешеные бабки: зарплата на заводе тогда была тридцать баксов.

— Я буду ехать сзади. Вы даже из машины не выходите, денег у меня полный дипломат, все проблемы решу сам. Как идет машина?

— Нужно восемьдесят — буду ехать восемьдесят, нужно сто тридцать — буду сто тридцать. Но это будет дороже — ремонт дорог.

— Сколько?

— Ну, ста баксов хватит — на масло и резину.

Я резину покупаю по пять долларов за колесо. В троллейбусный парк иду в ночную смену: у нас с ними резина одинаковая, только у нас нейлоновый корд — мягкая, а на троллейбусах — камни дробит.

— Сколько?

— Пять по пять.

Они даже с троллейбусов при мне снимали.

— Мы сейчас старые поставим, а эти забирай.

Что колеса! Вся страна продается, и очень недорого, кстати.

Клиент мне говорит:

— О’кей! А фура пойдет сто тридцать?

— Эта — пойдет.

Выехали, едем. А была еще одна проблема — выйти из Киева. Дорога на Москву через КП, а у нас вообще никаких документов.

Паспорта и права «закопаны» у клиента в сидушке — ни товарных накладных, ни фига!

— Проедем киевское КП, остальное мои проблемы. Я — прибалт, хохлов не знаю, а дальше всех куплю.

— Братан, — говорю, — я выеду.

Включаю задний свет и лечу вместо шестидесяти девяносто кэмэ, залетаю на КП, торможу, бегу к менту — все сходу. Смотрю, литеха стоит.

— Командир! Тебе звезда светит!

— Что такое?

— Командир, три месяца назад из Германии вывез «бээмвуху», черную, спортивную, себе лично, работал на нее пять лет. Я ее из миллионов узнаю. Сейчас она едет сюда на чужих номерах — видно, гонят на Прибалтику.

— Да ты че!

— Они едут не спеша, не местные едут, не киевские. Ты видел, чтобы наши на «БМВ» тихо ездили? Давай я отъеду, а ты ее тормозни. О’кей?

— Давай-давай, сваливай!

Ну, мужик понял, что здесь звезда горит, будет он мои номера запоминать. Он ведь больше на КП стоять не собирается, он о моем «БМВ» думает. Я его после не раз видел: он даже мою рожу не запомнил.

Так мы Киев и проскочили, идем на Минск, с клиентами играемся: то мы их обгоним, то они нас. Доехали до границы, они нас тормозят:

— Мост застучал.

Посмотрел я, понюхал:

— Да у вас, ребята, шестерня полетела. Что ж, вас теперь полторы тыщи кэмэ на прицепе тащить?

— А что — тащи!

И так мы с приключениями до самого…

Вылазим на украинской таможне. Мент говорит:

— Хлопци! К вам там якась хреновина причепылась.

— Где?

— Та вон!

— А! Это так, на Прибалтику едут какие-то чуваки. Сломались, напросились за полтинник. Пятьсот кэгэ — не хвост, не отвалится.

— А шо везете? — это у них коронка.

— Да фигня всякая…

— А документы?

— А нет документов.

— Ну да! А права хоть есть?

— Нет, и паспортов тоже нет.

— Выходи!

Я тогда кричу:

— Артур! — Клиента Артуром звали. — Выходи!

Артур и вышел. А я в свою машину прыгнул и притих. Гляжу: руками машут — договариваются. Потом зашли в будку. Выходят, Артур смеется:

— Бабки дал, бабки взял!

В Белоруссии есть город со жлобским названием Жлобин. Стоит будка для собаки, вылазит оттуда ментяра — помятый, с перекуру, с перегару:

— Права, накладные!

Я машу рукой:

— Вон в прицепе усе.

— Положено, шоб у вас було.

— Командир, мало ли что положено. Клиент все документы забрал, чтоб мы не сбежали.

— А как вы сбежите, колы он у вас на веревке телепается? Взял он у Артура документы. Ушли они. Приходит Артур, растерянный трошки:

— Странно, что-то не хочет брать…

— А сколько давал?

— Штуку.

— Ну, дай пять — может, тогда его пронесет. Представляешь, если менты сюда всей кодлой сейчас нагрянут?..

— Так он уже им и позвонил…

Короче, конец нашей эры, крах традиций — полный абзац! Понаехали менты, человек десять на «таблетках» — такие машины, как бывшие «скорые». Нас вроде бы арестовали, простояли до вечера. Тот мент неподкупный сменился, все взяли по пятьсот и уехали.

— Вот дурак! — хихикает Артур. — Мог взять пять штук. А мне что ему весь кусок, что всем крошки — одна фигня.

Подъезжаем к прибалтийской границе, а там грузовым — направо, легковым — налево.

— А меня куда, — спрашиваю, — налево или направо?

— Направо, — решает мент.

— Как направо? У меня ж сзади легковушка!

— Тогда — налево.

— Моя фура там не пройдет.

— Ладно, гони направо и легковушку с собой тащи. Задолбал!

И вдруг «Мария» началась! А это — как всем народом враз обосраться. Таможня разбежалась. Я говорю:

— Айда и мы посмотрим!

Смотрим «Просто Марию». Наконец один таможенник устал смотреть, вышел на улицу:

— О! Там уже столько народу! Ну че, будем пропускать? Или до завтра?

Пропустили. Вовка взялся выезжать с таможни, а Артур, дурак, свою тачку одной рукой ведет, а сам эту «Марию» досматривает по телеку в кабине. А руль у него не разблокирован — надо зажигание включить, а для этого надо «Марию» выключить. А ее просто так не выключишь, она ж как мюсли: жуешь, пока челюсть не отвалится. А Вовка их прямо на железный забор тащит. Я кричу:

— Вовка! Стой!

Артур уже — раз! — в забор. А Вовка не чувствует ничего, — прет вперед. В общем, рожу, фары, крыло — все разнесли к чертовой матери! Все тут стали свистеть, бегать, орать, а Вовка таможенникам:

— Чего вам еще? Я уже все показал!

Ну — труба! Топором крыло вместе с фарой в артуровой «шестерке» отрубили. И снова — вперед.

Теперь Прибалтика с димедролом. Может спать спокойно!

Глава двадцать четвертая

Только не надо сразу, Склифосовский!.. Кому не интересно — под сидушку! Там меня нет, там тихо, сколько хочу, столько и гавкаю.

Короче, мы везли ампулы, которые от СПИДа, в Киргизию. Они очень дорогие, в России таких нет. Наняли нас на двух машинах, рейс абсолютно «черный», но тогда мы понятия не имели, что везли.

Ампулы, всего по одной коробке в каждой машине, сверху забросали упаковками с детским нафтизином. Будки специально не пломбировались, наоборот: заглянет чурка-мент в будку, а там нафтизин.

— Да-а-ай что-нибудь!

— Дети есть?

— А как же!

— Болеют насморком?

— Конечно!

— Так на тебе, на тебе и еще на тебе детского нафтизина. От всех болезней поможет, все болезни — от насморка.

Мужик, который нас нанял, славянин, а заказ делали для киргизского чурки. В Киргизии все — славяне и чурки.

Только заехали в Киргизию — мент. Я жопой чувствую, когда мент сечет. Одного мента можно отколоть, штрафом отделаться, а бывает мент — настоящий чекист, какой-то литеха, но один на миллион. Ему не нужен штраф, не нужны твои бабки — ему нужны твои права. Тому сразу отдашь талон — и вперед.

А этот, чувствую, именно меня ждет, сечет. Ему ни штрафа, ни бабок, ни прав не нужно, ему другой платит. Ему нужен ты.

Стоит, изучает документы, а они по-английски.

— Есть перевод?

— Есть. Вот русским языком написано: детский нафтизин.

— Сам вижу. Сколько?

— Три тонны.

— По колесам не скажешь.

А как три тонны можно увидеть по колесам? Значит, въедается, провоцирует, по-нашему — «хвост давит». Нужно обязательно понять, чего он хочет.

Я говорю Шурику:

— Нас ведут.

Он не верит:

— Да фуфло это!

На следующем посту снова останавливают:

— Все, разгружайтесь. Пойдем поговорим.

Заходим в КП, сидят ребята.

— Так, думайте, мужики. Каждому даем по две баксами, вы разгружаетесь и тихо уезжаете. Вы, один хрен, не знаете, что везете.

— Командир, — говорю, — я же жопой чувствовал, что вы нас вели!

— Ну какая разница, кто вас вел; а если очень умные, нужно сразу разобраться.

Я говорю:

— Командир, ну дай подумать.

— Хорошо! — и отдает нам права. Дескать, куда вы денетесь!

Мы догадывались, что груз предназначен для очень крутых людей в Бишкеке, поэтому с нами хотели обойтись тихо и без крови.

Вышли мы, посидели возле машины, перекусили.

— Шурик, все это — фуфло! Ну получим мы от них деньги, а что скажем клиенту? Что, он про нас забудет? Да никогда!

— Давай так. Дорога хорошая, хотя и неширокая, девяносто выжмем запросто. Сейчас киргизы спят — должны спать! — фуры не ездят. Лишь бы удалось сесть в машины.

Решили удирать в два ряда. Я становлюсь на одну полосу, Шурка на другую. Врубаем дальний свет, аварийку и прем. Стрелять вряд ли станут, я так подумал. Но если преследователь прострелит заднее колесо, я лягу на бок, и он обязательно в меня врежется. Значит, стрелять без риска можно метров за двести — попробуй попасть на ходу! Мы не в кино. По закону подлости все всегда бывает по-моему… или не бывает.

Но как они нас недоследили, как позволили в машины сесть? Я такое только в кино видел. Мы завелись — газ до пола! Прем в два ряда, чтобы на обочину полколеса зашло. Чтобы между нами был совсем узкий просвет. По центру и так никто не пройдет, верно? А обочину мы собой прикрыли.

Метров сто проехали, и все — хвосты со всех сторон. Стреляли-стреляли — мы у себя ни одной дырки не нашли. Хрен у них такое было запланировано, хотя я у них в штабе писарем не работал.

Пригнали мы таки в Бишкек, прямо на склад. Клиент, конечно, крутой, как яйцо: у него весь киргизский колпак золотом вышит. И, как у Горбачева вся страна, у него все склады под рукой, километра два — одни терминалы. Видели мы и хоромы хозяина Бишкека.

Нам сразу же после разгрузки дали по пакетику конопли. Подошел пацан: «Это вам!». «План», блин, чистейший, спичечная головка — на сигарету. Единственный наркотик, который не тянет: нет так нет; меня, блин, не тянет.

Предлагали и уколоться, но я категорически отказался. Во-первых, я боюсь иглы. Не то что в вену — и в жопу ни за что, ни за какие наркотики! Во-вторых… то же, что и во-первых.

Поехали обратно. Нас никто не тронул: зачем платить бандитам за убийство двух водил без груза? А «спидские» ампулы, как оказалось, стоили не меньше «лимона» баксов. Вообще-то могли и замочить, а я об этом тогда и не подумал. Во блин!

Глава двадцать пятая

И снова хороший заказ на «таблетки» в Бишкек. Я тогда уже на Андрея работал, поехал один. Дорогу знал, но впервые один. Страшновато.

Дошел до Волги, подъезжаю к Саратову. Мост платный, стоят менты:

— Тормози!

А тут ходит какой-то мужик и предлагает:

— Хочешь, мы тебя через мост проведем и в городе проводим, а то знаки там все поснимали.

— Да нет, не хочу, спасибо!

Я же знаю, что это обычный вшивый рэкет: проводят под мост и — деньги за «проводку». Он говорит:

— Нет, так нельзя! Ты что, лох?

— Не, — говорю, — не лох. Смотри, вон целый караван подкатил, из Москвы — точно лохи. Рекомендую!

Он туда убежал, а я — газу. Что я, по знакам по городу езжу?

Без приключений дошел до гор, каждый подъем — тридцать километров. Фуры становятся в ряд, не свернуть, через каждые двести километров — «карман», тоже под наклоном. За Троицком Казахстан.

Лес кончился, степь, дорога плитовая — как по волнам плывешь, резину режешь. Жара, зато харчевни кругом. Бабки сидят: по-русски ни бум-бум, манты продают, суп вкусный, чай зеленый. Я сахар кинул в чашку, у них глаза сразу расширились. Их главный аксакал только недавно объявил о великом открытии казахского народа: если, говорит, в чай кинуть сахар, он становится сладким. Но еще, видно, не до всех дошло, не до всего народа. Я люблю сладкое, а они не любят. Поэтому я и не родился казахом: пил бы всю жизнь чай без сахара. Дурдом!

В Бишкек прибыл нормально. Собрался назад и задумался. А я, когда начинаю думать, всегда в большие бабки влетаю, уж лучше мне больше гавкать.

На карте есть короткая, ну я и решил срезать. Сначала идет обычная трасса из Бишкека на Караганду через Балхаш, затем — направо на Россию. А та, ненормальная, обрезанная дорога — от Балхаша налево, на Кзыл-Орду, через пески «Долины смерти», так мне кажется.

А, думаю, резины у меня много, колеса приспущу и пойдет, как родимая, а сэкономлю время — больше проживу.

И пошел я на Кзыл-Орду. Видел туркменские минареты и кладбища. Могилы понравились. Туркмены закапывают труп то ли в кульке, то ли в мешке, то ли сидя, то ли стоя, а вокруг могилы строят дом без крыши с одной калиткой из камней, чтобы дух выходил свободно.

Но я так умереть не хочу, я вот что сделаю: проживу лет до пятидесяти, не меньше, потом куплю в кредит самую дорогую тачку, застрахую ее на миллион, проеду на ней, сколько душе захочется, и где-то не сверну на повороте… чтоб ни врачам, ни трупорезам, ни полиции ничего не досталось… А вечно сидеть мумией в кульке… Хорошо, что я не туркмен!

Еду на Александровское, село в горах. Дорога через всю пустыню, асфальта все меньше, ям все больше, пошли покореженные плиты. Вдруг и они резко кончаются и начинается песочная дорога, а там, на краю пустыни стоит КП и сидит мент-туркмент, загорает, зверюга, на солнышке. Галстук тут же висит, на стульчике, рубашка на груди расстегнута, грудь парит и фуражка на жирном колене. Сидит, короче, пески стережет.

Он даже не встал. Только рукой махнул:

— Откуда, куда?

— Вот — с Бишкека на Киев.

— Бишкек знаю. А Киев… Где это?

— На Украине.

— Это Китай, нэт?

У них вся Земля — Туркменистан да Китай. Ошский рынок забит китайским барахлом, проезд туда-обратно свободный: утром выехал, вечером вернулся, путевки для местных открывают прямо на границе.

— Ну хорошо. Знаешь, куда едешь?

— На Александровское.

— Ишак! Черэз пустыню едешь! Бак полный?

Открываю — половина.

— Иды заправляйся.

Права мои отобрал, чтобы я в пустыню без его приказа не сбежал. Я заправился.

— Вода есть?

— Литра три-четыре.

— Иды, заливай полную канистру. Верблуд!

Залил.

— Теперь можешь спать. В три часа ночи разбужу, будет холодно.

А я уже знаю этот дурдом. У них, когда ветер подымается, с ума можно сойти.

Разбудил, гад, ровно в три утра, права отдал, еще и проинструктировал бесплатно:

— Старайся быть рядом с границей. С дороги не съезжать, если ночью что случится, все равно с дороги — ни шагу. Из машины не выходить, на песке не спать, по пескам не лазить. Туалет — на дороге или в машине. Хо-хо!

А дорога — одно название: вытоптанный песок и мелкие острые камни торчат, а кругом барханы. Но зато я срежу тысяча двести километров! Еду, режу. Ночью температура плюс пять, днем за сорок. Жара сухая. Больше тридцати километров в час никак, хочешь больше — машина начинает дико дребезжать, вот-вот рассыплется. Хорошо еще дорога без подъемов.

Колесо располосовал. Еду. Бегает варан, постоит на холме и хвостом влево-вправо — абориген пустыни. Бурундучки свистят, сложат лапки и свистят. Видел, блин, скорпиона — выполз, гаденыш. След от змеи на песке. И — ни души.

Днем поспал пару часов. По спидометру отмахал всего триста пятьдесят километров, решил: буду ехать, пока не умру — значит, уже недолго. Тишина, перед фарами только перекати-поле летают.

Миражей не видел, я всегда вижу только то, что есть. Не то что Сашка: он как-то заправку видел, увидел и побежал навстречу, как будто там ларек с газировкой. Хорошо еще, что через двести метров в яму упал.

Сильно укачивало. Вдруг секунда невесомости и дичайший удар. Я ни хрена не понял. На руле распластался, лежу. Смотрю — фары горят, дорогу освещают. Что за хреновина! Дверь заело, через стекло вылез. Бля, прямо в огромную яму, как в могилу! Передок в нее въехал, бампер погнулся, а на левом колесе срубило все стремянки — рессора висит на одном болте.

Я отцепил прицеп, взял лом, всунул в днище прицепа и повернул в сторону, срубил рессору. Через трое суток сел за руль. Пустыня же!

И страшно мне в этой чертовой пустыне почему-то не было. В нашей бандитской фирме хуже, чем в пустыне, а здесь хоть бандитов нет — лафа!

Однако еда доелась, вода допилась, осталось литра два, чтобы обмыть мое тело. Оно подсохло, проветрилось, даже потом не пахнет — готовая мумия, только живая. Бывает живая мумия? Хрен знает! Но я и в туалет уже не ходил, чтоб с дороги не сбиться. Тряпку намочу — и на голову, чтобы и за шиворот текло. Ногой руль поджал — еду.

А! Мост играет, руль прокручивается, колеса разваливаются…

Гляжу: шатер стоит, как юрта, и дед сидит, как тот туркмент-пустынник. Возле пара овец, чан. А у меня воды уже — только глаза протереть.

— Дед, — говорю, — салям алейкум!

— Алейкум.

— Дай воды попить!

А дед по-русски, как я по-туркменски. С кем ему говорить в пустыне по-русски? Но сообразительный попался старик, принес молока и чай зеленый нагрел — горький, противный. Даже мясо приготовил на костре. У него миска, как еврейская кипа. Поставил он ее на огонь, прямо в костер, капнул жиру с тряпки и кинул туда что-то похожее на мясо. Я жевал-жевал… дед уже свою порцию съел, а я только перестал жевать… и выплюнул на ладошку.

— На, — говорю деду, — доешь. Еще жуется!

Он мне и лепешки дал на дорогу, и воды из бурдюка, и бутылку молока — жирного и горьковатого. Я этого деда до сих пор люблю!

Через два дня доехал я до Александровского. Там тоже КП и тоже туркмент.

Глава двадцать шестая

Я все-таки считаю себя тоже светлой творческой личностью, хоть я и не бандит. Во-первых, с ментами никогда не цапаюсь. Я как-то с ними поспорил: начал с тридцати долларов, а кончил тремястами баксов. Во-вторых, я девчонок никогда не обижал, даже уже до меня обиженных.

Одна была — до Сима попросила подбросить.

— Какие проблемы, садись.

Вечер, дождь. Девчонка вроде хорошая, внешне не скажешь, что плечевая. Сказала, что от бабушки домой едет. Жаловалась: жизнь плохая, зарплату дают заводскими изделиями. Я как-то все стеснялся задать коренной вопрос. Да не о зарплате. Хрен знает, чем ее там выдают. Может, унитазами. Я спросить хотел: работаешь на трассе или как? Так и не спросил. Поместил ее в спальнике, а сам лег на капот.

А до сна мы еще поужинали. Я салат накрошил в тарелку, свечку зажег, специально для нее новые простыни достал. А что? У меня для такого варианта всегда полный комплект постельного белья.

Я-то сам сплю без причуд: бабахнусь в кресло, ноги вытяну… Утром встаю, соску в рот, покурил — за руль, по утрам никогда не ем.

Ну, легла она в спальнике, я тоже залез в кабину. Слышу, она ворочается, а у меня было нормальное желание: залезть к ней погреться. Она ворочается, а я думаю: ну ее в баню, буду молчать. Свет гашу, чувствую: не спит. Ну что тут делать?

— Ничего, если я закурю? — спрашиваю.

— Кури.

— Чего ты не спишь?

— Да так, не спится. А ты?

Как же все получилось? Короче, она сказала, что ей не то холодно, не то страшно. Я к ней — вжик! — в постель. Прижался, девка горячая, обалдеть! Секунда — и я уже сплю.

Отрубился до одиннадцати утра, и она спала, сам видел. Утром зажег примус, даже дверью не хлопнул, чтоб не будить. Она жалуется:

— Что ж ты вчера так быстро заснул?

— Не, — говорю, — не помню.

Довез ее до Сима вечером. Она говорит:

— Ну куда я теперь пойду — всех перебужу.

А времени — всего восемь часов.

— Можно я на ночь останусь?

Мы встали на стоянке: кругом мужики, гульба. Я дал им сахару, они мне — кофе. Опять легли мы спать: она — в спальнике, я — на капоте. Лежу, чувствую, чья-то рука лезет. Чья, думаю? Не моя — точно. Рука залезла ко мне под одеяло и цап!.. да не, за ногу. Я сделал вид, что сплю. Какое мне дело? Впервые не захотел обидеть девку, а может, наоборот — обидел…

Но мне ее было почему-то жалко.

Глава двадцать седьмая

Раз, в самой глубинке России, подгоняю к КП, хочу переключиться на нейтралку, сцепление отжал — ни хрена! А впереди шлагбаум. Я дальний включил и по сигналу. Менты — в стороны. Я догадался нажать на глушилку и держу. За два метра до шлагбаума остановился. Машина заглохла, а передача все равно не переключается.

Открываю капот — все нормально. Менты машину раскачали — выключился. Слава богу! Завожу, хочу втыкнуть первую — не втыкается. Снова открываю капот, на сцепление нажал. Смотрю: двигатель ко мне подъехал, отпускаю — он обратно едет…

Я чуть кем-то не стал. Двигатель же на подушках и к раме прикручен болтами, а… ни одного болта нет! Вообще ни одного болта! Кати его, куда хошь! Такая система: болты от тряски вылетают. Один болт так разбил дырку в раме, что вместе с гайкой провалился.

Менты в восторге:

— Ну ты и ездишь!

Я прошу:

— Помогайте, ребята, выручайте!

— Ладно! — утешают, — сейчас будем останавливать машины, а ты спрашивай свои болты.

Я всем говорю:

— Мужики! Нужны три болта за любые бабки.

Ни у кого! Идет какой-то синий бухарик мимо. Местный. Я его останавливаю:

— У вас есть тут токарь? Или три болта? Прямо сейчас даю бабки на пол-ящика водяры. Мне нужны три болта.

— Щас! Сделаем, жжи меня здеся.

Отошел и — бабах! — упал.

Я его поднял, а он так на меня рукой машет:

— Со мной нельзя! Жжи тут!

— У вас что, в деревне все с утра пьяные?

— Все. Ну, такая деревня. Жжи.

Приполз с мопедом.

— Садись!

— Куда? Ты пьяный, здесь менты.

— Садись! Это мой дядька дежурит. Он тож пьяный.

Сели, поехали. Подъезжаем к какому-то дому, он орет:

— Дядя Вася, проснись, работа приехала! Дядя Вася! Проснись!

Через забор стал перелазить — бабах! — снова упал. Выбегает собака: то ли овчарка, то ли… просто собака. Он ей говорит:

— А где дядя Вася?

А тут голос из темноты:

— Я тебе такого дядю Васю нарисую! Лежи там, не двигайся…

Ага, хрен тебе! Он перелез обратно: не туда, блин, залез.

— Мужик, — пытаю, — ты в этой деревне живешь?

— Щас сообразим.

В другом доме действительно нашли дядю Васю. Выходит:

— Кто?

— Да я, Андрейка. Вот болты у него оторвало.

— Ну, завтра приходи.

— Какого, — кричу, — завтра? Мне завтра в Алма-Аты быть записано. Я баксами плачу!

— Куда я твои баксы дену, туалет ими оклею? У меня и банка тут нет. А рубли у тебя есть? Сколько дашь? На десять пузырей дашь?

— На пол-ящика дам!

— О, тогда пошли!

Пришли мы в мастерскую. Нашел он заготовки, нарезал, а я пошел баксы на рубли менять.

— Мужики! Десять баксов по самому низкому курсу меняю, кому нужны баксы?

Нашелся покупатель. А потом, в три ночи, купил я пол-ящика водки, отдал тому умельцу.

— Сломаешься в наших краях ишо — заходи!

Ага! Хрен я тебе больше здесь сломаюсь!

Глава двадцать восьмая

А в Германию я все же уехал. Андрей, придурок, брехал, что такой ситуации у них в списке нет. В их списке, может, и нет, а в моем есть.

Я все сделал, как перед самоубийством: тщательно и аккуратно. Пришел в последний раз на фирму, отремонтировал последний раз свою «ифу», поменял масло, положил ключи на стол, и ушел навсегда. Поехал к другу и пропал для всех. И тихо-тихо, но абсолютно легально пересек границу Германии как контингентный беженец.

А мои бедные бандиты без меня совсем передрались между собой. Папу Витю убили. Он сам этого хотел. Но до своей смерти Папа успел навесить на Андрея восемьдесят тысяч баксов и включил счетчик. Сроку дал семь дней, по-родственному. Финала этой фигни я уже не видел. Такая труба!

Но из Германии пришлось гонять на Украину. Я человек деловой, правда, в газообразном состоянии, но если меня уплотнить и послать в нужном направлении, толк будет. Или не будет — один хрен! А глаз у меня все равно ни один порядочный гешефт не пропустит.

Вот, например, порножурналы. В Германии ими торгуют по тридцать пять — сорок дойчмарок за штуку, а на Украине их можно оптом набрать всего за восемь. Украина же! Договорился я в немецком секс-шопе. Хозяин сказал:

— О’кей! Я возьму, но чтобы все странички были целы и глянец обязательно. А главное, не на польском или, упаси бог, украинском. Только на английском.

На украинском в Германии говорит один лишь посол от Украины, и то при посторонних. Такой трудный язык!

Съездил я на родину, до хрена чего набрал и в сидушке похоронил. Подъезжаю к украинской таможне — никого. Выходят погодя два прапора-волкодава: шо везем?

— Да вот, еду домой: завтра на работу. Шмотки везу.

— Шо в дипломате?

— Документы. Интересно?

— А може, там планы черноморской секретной базы?

— Продовольственной? Да вы шо? Откуда на Украине продовольственные секретные базы? А документы все на немецком.

— Дайте почитать.

— Еще чего! Это приват!

Тогда он со злости сунул руку под сидушку, а она поехала: видно, я ее плохо закрыл.

— О! Цэ порнолитература… по статье такой-то УК Украины — не более одного порножурнала на порночеловека. Это контрабанда. Гоните штраф!

— А у меня нет бабок! Вот есть контонумер пюрмонтовской шпаркассы — берите на здоровье, снимайте хоть все! Но секретный код я вам не скажу, это приват, хотя там все равно пусто.

Ну, они мне насчитали от души три минимальных украинских оклада. О цэ штраф!

А дальше польская граница. Я уже налегке и вполне легальный. Первое января. Снова никого. Ветер холоднющий, глухомань такая… Я походил, покричал — никого. Нашел-таки одну бабу:

— Где командиры?

Она шары поднимает, а у нее стрелка за стрелку зашла и за трамвайную остановку зацепилась, только рукой машет на деревянное здание. Дверь толкаю и без предисловий:

— С праздником вас всех поздравляю! Открывайте границу, дорогие паны, мне на работу нужно.

А там такой польский дурдом! Бабы на столе танцуют, паны — под столом… Один как рявкнет:

— Садись! Наливай стакан — пей!

— Не буду: я за рулем.

Тогда он говорит:

— Видишь, все веселятся, вон пан танцует. Ты пана уважаешь? Ты вообще хочешь границу пройти? А можешь и не пройти!

Налил мне шампанского. Эх, пропадай моя кодировка! — я выпил.

— А теперь пан будет танцевать, а ты ему будешь хлопать.

Пан танцует.

— Давай, блин, хлопай!

— Ты кончай! — реву. — Это таможня или не таможня?

— Давай-давай! Это таможня, и ты ее не пройдешь!

Сижу, хлопаю, а он, сволочь, не отстает:

— Значит, так: я тебе наливаю полстакана водки вот закусочка.

— Я вообще не пью, я больной!

— Ничего не знаю — пей, больной!

Ну, Бог, царь, Земля!.. Я выпил. Малюсенький глоточек. Сразу же закусил: грибы маслята, карто… шечка… Мне как дало в башку! Все, Рыжий, приплыл, вот он твой Армаге… ган… ддон, в натуре! Я разделся. А мне на тарелку накладывают…

— А я… машину не закрыл.

— Фигня!

— Украдут.

— Кто? Волки? Здесь никого нет: вся Польша бухает, граница на замке.

Водки, конфискованной за год, — море. Я залез в свою машину и уснул. Проснулся второго января, будит меня вторая смена:

— Что стоим?

Я отдал свой талон, хочу выехать, а с таможни не выпускают: талон от первого января, а сегодня второе. Кое-как с панами разбрехался.

Заезжаю в Германию. Встал на стоянке, спать хочу. Такой покой кругом — труба! А машина моя дареная, мне ее мой друг-немец подарил. Без базара!

Я сам выбрал, а он оплатил, позднее ее отогнали в Россию. Сплю, вдруг стук в окно:

— Кто там?

— Ich bin Kriminalpolizei!

Ого! Открываю окно.

— Was ist los? Warum schlaffen Sie hier? Ihr Fahrerschein, bitte. (Что случилось? Почему спите здесь? Ваши права, пожалуйста.)

— Да я на работу еду. Устал.

Отдал ему все документы, а прав нэма! Какие у бедного еврея права? Только ксерокопия.

— Wo ist Original denn? (А где же оригинал?)

— Дома оставил. Честное слово! Потерять боюсь.

— Schon gut! Gute Nacht! (Ладно уж! Спокойной ночи!)

Первая моя спокойная ночь на земле.

Глава двадцать девятая

— Привет, Рыжий! С тебя двадцать пять тысяч баксов. Желательно наличкой.

Ach so!

Ну, я же жопой чувствовал, что именно в эту минуту мне нельзя выходить из посольства. Но я же всегда пру на «красный»! И пошел-то за вшивой ручкой. Там, в этом посольстве великого народа всего две ручки к столу прикручены, и хохлы за ними в очередь выстроились. Вот я и не вытерпел, вышел к машине за ручкой.

А тут «хонда-цивик» подкатила и — привет, Рыжий! Я его сразу, бандита, узнал, и сестру его бандитскую в машине узнал, и жену тоже узнал. Всех узнал. Ну, удивился — не удивился: подумаешь, звезда с неба! Так, чуть-чуть, конечно. Венчика, бандита, я хорошо знал. Он ничуть не изменился, потолстел разве что. Говорит:

— Садись в машину.

Я обрадовался, конечно:

— Счас! Подождешь… Я только в посольство документы сдам.

Он так любезно предложил:

— Давай мне паспорт.

— А у меня нет паспорта и прав нет, ничего нет. Все во Франции, в надежных руках.

Сел я в его машину. Он у меня пошарил в карманах. Крутой же! И даже польстил, гад:

— Я тебя долго искал, пять лет искал. Мы долго не виделись — туда-сюда… То, что тебя на родине ищут, это ты, конечно, знаешь. Ну, что будем делать с тобой? Поедем обратно на Украину?

— А хрен, у меня паспорт сперли.

— Сделаем!

Он был, как всегда, очень дорого одет, и машина у него дорогая, третья модель «хонды», последняя перед самой новой. Жена у него перекрасилась в черный цвет. В общем, все к лучшему.

Венчик назвал себя вице-президентом какой-то фирмы, что-то вроде «Гуманитарная помощь пореформенной России от голодающей Украины». Он тоже жил на ПМЖ в Германии, не поймешь, по какой линии, но с родиной связи не терял.

Подсунул мне бумажку:

— Пиши, Рыжий. Сколько там с тебя?

— Ну, двести баксов.

— Так, ты мне должен за пять лет. Пиши расписку на двадцать пять тысяч. Нет, на пятьдесят! Если не отдашь мне в срок, я ее на Украине продам за двадцать пять, а они с тебя возьмут пятьдесят. Ясно?

Я написал, что выплачу ему за шесть месяцев. Но все это — фуфло. Теперь он будет меня доить до крови. Когда я ему расписку отдал, он тут же заявил, что шесть месяцев много и он ждет деньги через неделю. Дурдом!

— Рыжий, только не убегай. Увезу тебя тогда на Украину, домой, к маме, там из тебя, как из Буратины, все денежки вытрясут.

Потом совсем уже пургу погнал: мол, он только что из полиции, отсидел там три дня за убийство одного жмурика и теперь ему все по фигу Что спокойно умереть мне не даст. Если очень не хочу на Украину, он может меня отвезти в Бельгию — на органы.

Договорились, что я ему позвоню. Ну, я и позвонил. В полицию. В Пюрмонте. Немецкой полиции я верю, ее за тысячу краденых баксов не купишь.

Немцы поначалу шутили, хихикали между собой по-немецки, но после первого же звонка Венчика, как только переводчик перевела им его слова, они поняли, что это — самый настоящий русский анекдот. А к русским анекдотам здесь относятся серьезно.

Дело сразу же передали хамельнской полиции под контролем Ганновера.

Полицаи мне сказали, что я ценный свидетель и должен делать все, что мне скажут. А должен я для начала позвонить Венчику, что готов отдать ему только четыре тысячи марок, а больше у меня пока нет (и в хамельнской полиции тоже) и обязательно добиться, чтобы этот бандит мне вслух поугрожал.

Венчик сказал, что ему на все насрать, что сначала он возьмет эти деньги, а потом остальные. А вот если он увидит, что я исправляюсь, он даст мне работу и машину, что я буду получать тыщ пять в месяц, отобью все бабки, и все будет о’кей!

Я никому из этой шайки не верю. Я этих бандитов давил и всю их жизнь давить буду. Теперь мне полиция много чего разрешила. Не приведи господь ему со мной снова встретиться!

Кстати, угрозы я от него добился:

— Если ты, Рыжий, на встрече не отдашь бабки, или мой курьер Серега промотается зря, или подсунешь «куклу», или будет полиция, запросто можешь переселиться на Луну!

Серега должен был приехать в среду. Венчик его описал так: два метра красоты и полный рот золота. Встречу назначили на пюрмонтовском вокзале; после передачи бабок мы должны были вместе с Серегой позвонить Венчику из автомата.

А в этот день у него был день рождения, об этом мне сказали в полиции. Венчик справлял его в общежитии, так я ему торжество испортил.

На задержании было десять машин и тридцать полицейских в штатском. Четверых я знал лично. Сергей прибыл, но не на «мерсе», а на «гольфе». Я полицаев предупреждал, что Серега может приехать с Венчиком и тот будет где-то поблизости. Я же знаю стиль наших бандитов: когда и кому они доверяли свои бабки? Но полицаи успокоили: нигде около вокзала ничего похожего на Венчика нет.

Группа захвата мне понравилась: все с пистолетами «вальтер», только «вальтер». У кого — в кобуре, у кого — за спиной, у кого — просто за пазухой. Лица у всех злобные, но добродушные.

Серегу поймали просто: подошел полицай, приставил пистолет ко лбу, Сереге заломили руки и запихали в машину. Представляю, как его там втрое сложили. Меня к делу не допустили: ценный свидетель! А зря! Чего меня жалеть?

Серега ни от чего не отказывался и не сопротивлялся. От переводчицы я узнал, что он в полиции очень расстроился, даже всплакнул. И было от чего: еще на Украине отсидел в тюрьме восемь лет. У него нашли персональ-аусвайс: он, гад, гражданин Германии, а я еще нет! Аусвайс наверняка купленный. Серега весь в наколках — настоящий связной.

Мне предложили поменять квартиру за счет Германии и при встрече с Венчиком, который срочно эмигрировал обратно на Украину, разрешили обороняться всеми доступными средствами. Но лучше при свидетелях, а еще лучше оставить его в живых для дачи показаний в мою пользу.

Я не спорю, я законопослушный пээмжист Германии. Скоро готовлюсь вступить в гражданство, а украинская мафия мешает моей постоянной жизни на обетованной мною земле. А я не хочу бояться какого-то Венчика, хотя у него от шеи до жопы во всю спину вытатуирован офигенный разноцветный дракон, горящий в собственном огне!

Часть вторая ХЭЛЛО, РЫЖИЙ!

Ну, ты, Рыжий, таки догавкался! Прознаменитился! На улице уже незнакомые немцы спрашивают:

— А что будет дальше, Herr?

Или:

— А что было до, Herr?

Им это интересно, а мне — нет. Что было, то и будет, и ни хрена больше.

А вот кто мне объяснит: почему, когда ракету в Космос запускают, с конца считают?

— Десять… семь… два… ноль — звездец!

Я как-то попробовал перед запуском своего «форда» так считать:

— …Восемь… пять… один… минус двадцать…

Досчитал до точки замерзания молекул, до минус двухсот семидесяти. Так он, гад, не то что не взлетел, даже не завелся. Ну, думаю, видно, эти космонавты только до десяти считать умеют, как татаро-монголы. Начал считать по-русски:

— Раз… пять… двадцать пять — один хрен, не взлетает!

Залез в мотор, и при счете триста… да нет, не завелся. Но на трубке, по которой из бензобака бензин идет, я заметил следы чьих-то зубов: здоровенные, блин, такие зубы — с ноготь! — и трубка вся изжевана и прокушена.

И думать нечего — вампиры. А что? Это ж Германия, страна аккуратная, народ смирный, кто тут кого есть позволит, вот вампиры и питаются сырым бензином. Раскачал я машину: не, бак полный. Че он его, мерзавец, не выпил? Да просто не успел присосаться. Я считать кончил.

В Германии самому машину чинить строго запрещено, только на автохаусе и только за деньги. Каждый немец хочет жить и умереть за свой счет, и все дают друг другу заработать, поэтому ничего не делают сами, а по любому поводу бегут к специалистам. А то посадят тебя на голый «социал» и будешь жить, как простой советский главный инженер, а немцы так жить не хотят.

После Венчика я таким крутым немцем заделался! За все платить хочется. Самому. Если бы не батя… Он меня мысленно все время под локоть пинает:

— Когда хочется, платить не обязательно.

Он же не немец, Сибирь лапотная!

Привез я свою тачку на автохаус.

— Вот, — говорю, — вы «Акте-Х» смотрите? Видите, черт трубку прогрыз.

У нас, в Германии, такая программа по телеку идет — о борьбе идиотов с монстрами.

— Нет, — заявляют специалисты, — это, Herr, не черт, это мардер.

А мне показалось «мердер», а «мердер» по-русски — убийца.

— Точно, — говорю, — мердер. Так пусть он и платит за ремонт. О’кей?

— Да не «мердер», — ноют, — а «мардер».

— Хорошо! Я не спорю, мердера зовут Мардер. Тогда счет херру Мардеру, пожалуйста.

Ну, кое-как уговорили они меня — специалисты же! Заплатил я за этого мердера-мардера, потом, думаю, с него слуплю. Посчитал до трех — машина завелась.

Приехал домой. Дай-ка погляжу в словарь, что за фамилия такая Мардер, на кого бабки вешать? А «мардер», оказывается, — «куница».

Все, Рыжий, приехал! Одно слово — эмигрант, немецкая куница, и та достала. Подговорили, сволочи! И на кого теперь бабки вешать?

Сел я у левого переднего колеса эту куницу сторожить, как качок Белый бомжа. Пока сидел, Стрежевой вспомнил, батю вспомнил. Достал «хэнди»… Я тут у одного турка дом строил, так он мне вместо первой получки «хэнди» подарил. Настоящий, блин, бандитский. Крыша, правда, потом поехала… Да не у турка. У дома его. А по «хэнди» я часто по вечерам звоню:

— Хэлло, Рыжий! Ты еще живой? Ach so!

Достал я «хэнди» и позвонил бате в Стрежевой. Девять лет там не был, а тут раз — Стрежевой на проводе! Германия же!

— Батя! — ору, — это я… Игорь! Что… какой Игорь? Из Германии, блин, сын твой, забыл, что ли? Мать твою… Как мать, спрашиваю? Батя! Я к вам приехать хочу.

И голос, блин, из далекой Сибири, как будто из-за угла — чистый-чистый, родной-родной.

— Сынок, ты? Приезжай, конечно, только не очень торопись. До Нижневартовска, слышь, долетишь, а там как знаешь. Встретить тебя не смогу, у нас минус пятьдесят, все замело. До Стрежевого — никого и ничего, только пешком. Дойдешь?

Ага! Хрен тебе, дойду. Я не Дед Мороз, да и не встречались всего девять лет…

Глава первая

Детдом мне окончить не дали, и с тех пор у меня сплошное незаконченное образование. Сиротой я был до шестого класса, а там приехал за мной отец…

Откуда я знаю, чего ему так захотелось меня иметь? Наверное, с возрастом это случается. Или вдруг спросил его внутренний голос:

— Борода! Где сын твой, Игорь? В натуре…

Тут батя наконец заметил, что в Сибири меня точно нет. А где? Отыскал на карте двадцать пятый детдом, попрощался со второй женой Аней и поехал за мной в Киев.

Нашел меня, правда, быстро: во-первых, я рыжий, во-вторых, такого сироты в детдоме отродясь не было. Батя сначала боялся, что добром меня не отдадут, думал, если что, силой брать. Культурист, блин, разряд по самбо, погранвойска в Турции… А они как узнали, что он за Лукацким, аж испугались:

— Так не бывает! Только быстро: вам одного или с братиком?

— Почему с братиком?

— Тогда, может, с сестричкой?

Теперь уже батя испугался:

— Нет, — бормочет, — мне и его одного вполне достаточно.

— Ладно! Это — к слову… Сейчас приведем. А вы не сбежите? У вас редкий сын, такого и отдать страшно. Слава богу!

Отец меня узнал сразу, как будто я совсем не изменился на сиротских-то харчах.

— Хочешь, — говорит, — сын, поехать на Север?

Еще бы! Это ж полярное сияние, Умка-чумка, олени — чу-чу!

— Хочу! Хочу!

— Тогда нам с тобой, сын, одна дорога — в Сибирь.

Отпустили меня со всем детдомовским барахлом. Сиротский хор пропел: «До сви-да-нья, Игорь!», и мы с батей поехали в аэропорт Борисполь. Батя хорошо начал: купил мне куртку, колготки и ботинки. Такой у меня батя — весь в меня.

А отец-то с Севера: бабок — ого! Я в тот вечер наигрался в игральные автоматы — все подлодки перетопил, всех зайчиков разбомбил, все «Формулы» разбил к чертям собачьим!.. Батя тридцатник разменял по пятнадцать копеек., Ну бандит, ну мафиози! До двенадцати ночи я шпилился в аэропорту на автоматах, потом впервые покушал в кафе. Это после перловой каши с топленым маслом.

В зале народу набилось, бабка какая-то спала рядом, храпела. Я толкнул отца:

— Па, а чего она здесь спит? Это что, ее квартира?

Самолет дали аж к пяти утра. Я уже с ног валился: привык к режиму. На регистрацию батя меня на руках нес. Проснулся в самолете, отец и тут меня удивил:

— Кушать будешь?

А я никогда в самолете не ел, да еще в пять утра.

— А что? — интересуюсь.

Принесли все в пластиковых тарелочках: курочка, огурчики… Я тарелку хлебом вытер, накушался.

— Еще хочешь?

— Конечно!

Намешал я полстакана аэрофлотского сахару. Отец меня не понял:

— Тебе, — говорит, — плохо не будет?

— Не, — отвечаю, — не будет. Дай еще.

Я после детдома худой, как ишак, какой-то недоношенный, недорощенный. На сто тридцать пять роста всего двадцать семь веса. Ну как, блин, будет мне плохо от сахара или нет?

Я все вылизал подчистую и тут же заснул. Так и пошло: поспал — поел — в туалет — поел — поспал…

— Вставай, прилетели!

— Это Стрежевой?

— Нет, брат, это только Уфа. Счас дозаправимся и дальше.

О, думаю, хорошо, опять кормить будут.

Мы вылетели из Киева, было плюс четырнадцать, а в Уфе за бортом сейчас минус двадцать пять. Отец попросил бортпроводниц из самолета нас не гнать и дозаправиться с нами на борту: все же летят в шубах, только я в куртке. Я еще почти во всем государственном — черного цвета.

В Нижневартовске минус тридцать пять, полное окоченение. Шесть вечера, а там и в три дня — глаз выколи. До аэровокзала шли пешком прямо по летному полю, метров тридцать. Больше бы я и не прошел: батя на меня накрутил все, что было, а мои детдомовские носки и туфли выкинул в унитаз. На руки мне надел свои рукавички. Не, не волчьи, а как бы собачьи, искусственные, с выворотом. Батя там всю жизнь ходит в метеокуртке. Если уж куда погулять, так надевал шубу. Метеокуртка ему выдавалась раз в два года вместе с унтами.

А натуральные меха он не носил, дорого. Это я себе с первой же получки купил все собачье, а батя себе дубленку только теперь, когда разбогател на частной собственности: три дома, теплицы, кусок Оби…

Ну, вышел я из самолета, дыхнул — такой дымоган! Больше я не дышал, весь съежился, чтобы меньше мерзнуть. Аэропорт маленький был, деревянный, в одну комнатку метров на двадцать пять, две кассы и печка-буржуйка. И очень много людей. В России, если чего и хватает, так это народа. Пытались создать дефицит — ничего не вышло. А все плачут: рождается мало, умирает много. Какой, к черту, много, когда метры кругом считанные, а людишек — несчетно.

— На Стрежевой билеты есть?

— Были, а теперь нет. И не будет.

— А чего же вы здесь сидите тогда?

— А вдруг кто-нибудь сдаст. Приходите завтра, я что-нибудь придумаю.

Поехали мы на такси к какому-то батиному дружку. Темнотища! Фонари есть, но их не видно. А Нижневартовск — это ж город. Ни музеев, ни хрена.

Два кинотеатра огромедных и три таких же ресторана. Все! Город нефтяников. Че им еще нужно, окромя нефти? Зато снегу — во!

У дружка в одной кровати заснули. Я проснулся по тревоге. Открыл глаза — темно, закрыл — темно. Но на всякий случай поскорее вскочил: вдруг начнут с кровати скидывать, как в детдоме. Рассвело аж в двенадцать, а к трем снова стемнело.

Мы опять в аэропорт — нет билетов. Буржуйка чадит, народ рычит… а билетов нет, никаких. Все заказано. Такой город Стрежевой: сначала до него не доедешь, а потом не выберешься. По воздуху — девяносто километров, по дороге — сто десять, на выбор, как в анекдоте. Встречает бабка комиссию из города.

— А далеко ли, бабуля, до твоего села?

— И что сказать, милые! Было восемь верст. Приехали энти из города, намерили — стало одиннадцать километров. Они сели и уехали, а нам ходить…

Тут билетерша все же куда-то позвонила и нас обрадовала:

— Вам повезло, товарищи! Сегодня идет последняя «Ракета» на Стрежевой.

После октября — зимний период, всем кораблям полное разоружение. Например, ботику-дяде дают на него два дня, корытам покрупнее — побольше. И все команды на шесть месяцев уходят на берег: дома сидят, лапу сосут, кто больше высосет.

Так вот, эта самая распоследняя «Ракета» сейчас должна в последний раз отчалить на Стрежевой — и на боковую. Понимаете? Два с половиной часа, и мы дома. То есть батя — точно дома, а я еще не знаю, как примут.

«Ракета», блин, не отапливается. Отец попросил в буфете чаю. Был, говорят, а есть газировка, но она малость замерзла в бутылках и не выливается. Дать? Батя ее подмышкой отогрел. Попили, согрелись.

Глава вторая

Короче, приплыли. Такой дурдом! Стрежевой называется. Мне о нем батя потом много чего порассказал. Я бате верю. А что? Электрик, депутат, собственник. Он когда врет, сразу видно; а тут не видно — значит, не врет.

А батя что, он летописи читал? Как ему люди наврали, так мне все и передал, слово в слово. Кто наврал? А самого старого жителя Стрежевого не хотите? Деда Мазая? Да не, он с Лениным зайцев не спасал. На хрен ему эти зайцы? Что ему, с вождем больше делать нечего было? Мазай с Ильичом воевал. Бывший белогвардеец, не курит, не пьет. Когда я приехал, ему тогда уже сто шесть лет было. Ну, сто пять… Какие дела! Зато старше его в Стрежевом только Обь.

Зимой и летом — седая борода ниже… чего?.. пояса. Весь тоже седой, в пиджаке, штанах на голое тело и валенках на босу ногу. После пятидесяти ниже нуля добавлялась шапка, а под пиджак — рубашка. Летом на валенки надевал калоши. Ходил только пешком и все что-то бормотал себе под нос. Советскую власть пережил. Может, и Россию переживет, потому что старый, крепкий и безобидный.

— Деда Мазая знаешь?

— А как же!

— Говорят, он вчера упал.

— Вчера упал — сегодня встал.

Так вот, дед Мазай вспомнил, что после революции здесь был постоялый двор. После какой революции? Этого никто не знает: ни дед Мазай, ни народ, ни батя. После любой. Потому что после любой революции здесь был постоялый двор.

А основан Стрежевой был еще до Дежнева. Когда он перешел за Большой камень, тут уже стояла деревня Стрежня, на притоке Оби Пасоле. Речка называется Пасол. Народ говорит, что туда кто-то когда-то поссал, оттого… А другой народ говорит, что в ней утонул какой-то турецкий посол. Не, первое — верней. Че турку тут делать?

И водится в этих местах птица стриж, по-сибирски стрежень: стре-жень — Стре-же-вой. Улавливаете? Это я и без белогвардейца Мазая заметил.

Короче, в шестидесятых годах партия сказала геологам, что где-то в этих краях должна быть большая советская нефть. С вертолета прямо на сосны был сброшен десант, вертолет даже не приземлялся — некуда. Кругом тайга, болота, буреломы и всякая нечисть. Просто повыкидывались из вертолета двадцать два пионера-героя. Им на головы пару контейнеров с чем-то сбросили. Пионеры поставили палатки, и пошла одна непрерывная комсомольская стройка.

Добурились они до большой нефти или ее туда завезли из другого района — не знаю, но постоялый двор Стрежевой на этой нефти здорово разросся и стал называться городом. Там тогда даже одно такси имелось. На нем, правда, никто никогда не ездил, только на свадьбу заказывали. А так есть такси и есть. Город же!

Блин, из-за этого краеведения я, бывший сирота Игорь Лукацкий, никак не выйду на берег. А выходить надо, потому что наша «Ракета» на этот берег наехала и вот-вот уедет на разоружение, обратно в Нижневартовск. А оттуда тогда до лета не выберешься.

Вышли мы с батей на пристань, мороз лютый, страшенный. Я к бате примерз, не отодрать. А пристань — просто железная площадка. Раньше здесь бревна лежали, сейчас кровельное железо. И стоит такая будка с дыркой, там когда-то билеты продавались, рядом остановка автобуса. Мужики на остановке палят деревянные ящики — греются.

В Стрежевом на каждой остановке что-то горит. Ждешь автобуса — зажигаешь костер. Автобусы ходят часто, раз в двадцать минут. Попрыгаешь там вокруг костра, только согрелся — лезь в автобус, а в нем холодней, чем на улице.

Ну, однако, сели на «двойку», доехали до магазина «Юбилейный». Супермаркет! Одноэтажный, кругленький, весь в очередях, все по талонам, чтоб всем поровну.

А тут из темноты выходит новая жена отца. Гляжу: обрадовалась.

— Как тебя зовут?

— Игорь. А вас?

— Тетя Аня.

В синем пальто, в теплом, с подкладкой, шапка нутриевая или норковая. Не ушанка, а круглая с двумя лепестками из лапок. Моя будущая мама. Она за молоком шла, может быть, уже для меня. У них рядом был магазин «Колобок»: хлеб, конфетки-шметки, семечки, печенюшки, лимонадик, гречка. Что я так подробно о такой ерунде? Ни хрена себе — ерунда, если все по талонам! Тут, пока все это перечислишь, десять раз, облизнешься.

У бати меня уже все ждали: тети Анина дочка Ольга, ее муж Иван, сын Ванька (старший Иванываныч и младший Иванываныч) и дочка ихняя Ритка. В Сибири это не пустяк, там по сей день родовой строй и каждый родственник на учете, не то что на Большой земле.

Я замерз. Я же стесняюсь. Ботинки снял, а худой, как выструганный — что ручки, что ножки, — и постоянно хочу жрать. Это еще с детдома.

Но скоро я понял, что и здесь, в Стрежевом, — большой детдом. Тетя Аня таки принесла молока в бидончике. А я же с Большой земли, там сроду молоко в бутылках, а тут сроду — порошковое. Была пара-тройка живых натуральных коров, но их молоко по спецканалам текло прямо в горком партии и там распивалось. Я, когда потом охранял молокозавод, сам видел эти каналы.

Включил я телевизор, старенький такой, с одной программой. Отец что-то сказал про школу, но я сразу же, блин, внес ясность:

— Па, можно я пару дней дома побуду? Отдохну?

Не, новых друзей я не боялся. После детдома я любого друга задушил бы на переменке.

Постелили мне в отдельной комнате. Такую перину подложили, такое одеяло на меня натянули — как сидушка в «мерсе»! Я же люблю тепло, мне его всегда не хватало, а в квартире батиной холодновато: плюс четырнадцать. Под одеялом — плюс восемнадцать, зато подушка огромная, я на ней почти весь поместился.

Короче, проснулся ночью, лежу и думаю: чего же я все время хочу? Ну сил моих нет, до чего хочу, а со сна не помню. Ясное дело — в туалет. Холодно же! Не, не в туалет, хотя и туда тоже. Но чувствую, что если даже схожу, ничего не изменится.

Наконец понял: жрать хочу. Раньше со мной этого среди ночи не было. Растревожил меня батя своими закусками, они так хорошо пошли! Как теперь быть? Неудобно же. Одному в чужом еще доме по шкафам на кухне лазать.

Однако решился: тихо-тихо открыл холодильник. Пальчиками открыл, нежно-нежно. Вижу, колбаса сухая и кефир — прокисшее молоко, простокваша. Я без хлеба… сел прямо на холодный пол… даже холодильник не закрыл. Жую колбасу и запиваю ее простоквашей, а это почти то же самое, что селедку заедать манной кашей, а помидоры со сметаной — сахаром. Обалдеть как вкусно! Ночью, сухую колбасу с простоквашей… Дураки! А с чем же ее еще есть?

А там что-то стояло… Как эта штука называется?.. Детям кашку греть? Алюминиевая с крючком. Турочка? Не. Дуршлаг? Не, вот такая штука! Я задел ее рукой, и она грохнулась на пол. Я чуть колбасой не подавился, облился простоквашей.

Входит отец с тетей Аней, а я сижу голый с полным ртом колбасы и кружкой. Они мне не сказали, что сухую колбасу в Стрежевом вообще никому не дают, просто так не дают. Но если ты, как тетя Аня, работаешь на складе продовольственного обслуживания, тем более директором, как тетя Аня, то такая возможность появляется. А без этой «возможности», даже варенку — только по талонам и только инвалидам войны.

А если ты к тому же еще и не инвалид, то два кило «мясопродуктов» на рыло в месяц, бывает, рыбным фаршем или сибирскими пельменями отоваривают. Сибирь же! И все. Можешь взять кило курей с перьями и кило говядины без перьев, можешь два кило конины, если вера и здоровье позволяют. Туда все доставлялось самолетом, поэтому капусту продавали раз в год. Зато картошки завались, а иначе — голодная смерть при охрененных зарплатах.

Ну что же? Родители стоят в полной растерянности, я в такой же растерянности сижу, и никто не знает, что теперь делать. У меня колбаса дефицитная поперек горла встала, ее никакой простоквашей враз не растворишь. Я ее, сколько в рот запихал, столько и ем, она ж сухая, нормальная, с мясом. А с простоквашей — лучше деликатесов в ресторане Останкино.

Родители молча пошли спать, только холодильник закрыли. А что тут скажешь? То, что я уже прожевал, им и на хрен не надо, а то, что я еще в кулаке зажал, никакой силой не отнять, кулак судорогой свело.

Я поставил на стол простоквашу, взял остаток колбасы и понес в кровать доедать. Я съел ее всю. Кто в доме хозяин? Батя! А кто самый голодный? Я! Ясно уравнение?

Утром встал аж в девять. С кровати меня никто не гнал, есть почему-то не хотелось. Чудеса!

Глава третья

После работы батя повел меня в магазин. А как же? Пальто мне надо? Шапку меховую — волосы хоть и рыжие, а не греют и сами мерзнут — надо? Шапка искусственная, но с ушами, как настоящая. Ботинки купили такие спортивные, но из толстенной шерсти, толстенной, как шинель. Ботинки тоже надо. Я в них потом, даже в хоккей играл: шайба попадала в ботинок, а до костей не доставала, а другой ботинок пробила бы насквозь. Я себя знаю!

Говорят, сироте много ли надо? Честно говорю, не брешу: совсем много, столько, чтоб зайти в этот магазин сиротой, а выйти хрен знает кем! А для этого все должно быть по самой последней стрежевской моде. Умным этого не понять, а для дураков объясняю бесплатно.

Берешь ботинки на меху и шерстяные носки домашней вязки, толстые, как ботинок. Ботинки надеваешь на носки, и эти самые долбаные носки накатываешь поверх ботинок. Что? Класс! Но это где-то так — третий, четвертый, пятый. А первый класс, экстра и модерн — валенки. Когда батя захотел купить мне валенки, я чуть не заплакал:

— Батя, за что? В жизни не выйду на улицу в валенках!

Ох и дурак! Отец выгнал меня в город, а там — мать честная! — валенки на первом месте, и еще какие! «Формула-1»! Дальше слушайте стоя, дальше — великая тайна Мальчиша-Кибальчиша и откровение от Луки, то есть от Лукацкого.

Берешь валенок, выгинаешь и выбиваешь, чтобы подошва стала плоской, потом из старого валенка вырезаешь подошву и приклеиваешь к новому. Обрезаешь голенище и делаешь этакий надрез уголком. Некоторые и узоры вырезают по краям. Мода — перфект! А тот, кто думает, что это все фигня, тот, по-моему, кардан от Кардена хрен отличит. Хотя я тоже старый водила, а где у машины карден, до сих пор не знаю.

Но все равно валенки в Стрежевом — первый шик, и калоши к ним не нужны. На улице язык к губам примерзает, а заходишь домой или там в гости, снимаешь валенки на пороге, валенок об валенок — бум-бум! — и к печке. У всякого порядочного порога там две такие штучки лежат: одна большая, специально для вытирания ног, а другая маленькая, чтобы было, куда эти ноги в носках ставить.

До моей школы — сто четырнадцать шагов. Почему такое кривое число? А зачем его равнять? Если его выровнять до ста пятнадцати, будет красиво, но неправда. Неправда всегда красивей правды, так и бандиты считают.

А если выровнять до ста десяти или, того хуже, до ста, то это просто глупо: на таком холоде каждый шаг на счету. Нам даже спецзадание дали на математике: измерить расстояние от дома до школы и наоборот. Тут это вопрос жизни и смерти.

Сто четырнадцать шагов, если напрямик: от подъезда доходишь до хоккейной площадки, перелезаешь через забор, дальше снова забор, сначала туда портфель, потом сам, опять через забор, но уже с портфелем, еще раз через забор — и я в школе. Обратно столько же, но быстрее. Я всегда ищу самый короткий путь, будь он неладен.

В Стрежевом нет местного населения, все приезжие, кроме детей, которые тут родились. А дети тут рождаются — это труба! От любой шишки, искорки, от щепки, наконец. И растут, несмотря на холод, быстро, как гладиолусы в теплицах у бати. Именно благодаря холоду все и ускоряется. Чуть-чуть зазевался — и чувство замерзло, блин, как плевок на лету. И не только чувство. И расти долго некогда, лето короткое, дни короткие. Сибирь же!

Первый мой урок в Стрежевом — пение. Еще в детдоме учитель пения Косой открыл во мне редкое у людей полное отсутствие какого бы то ни было голоса. Ни первый, ни второй, ни третий — никакой. Но тем не менее я пою, и очень громко. И, назло Косому, могу и гимн Советского Союза, если Родина позволит. Теперь, правда, Родина меня все больше просит:

— Рыжий, не уезжай в Германию! Рыжий, умри на Родине! Рыжий, спой гимн Украины!

А хрен вам! У меня голос редкий, сам не знаю какой. Еще сорву.

На первом же уроке я сел с татарином Сашкой Городничевым. Он в натуре татарин, а все время твердит:

— Я не татарин, я русский!

Да русский, русский! Все русские — от татар. Россия триста лет под татарами лежала, пока не решила на бок перевернуться. С кем поведешься, от того и забеременеешь. Но это все — фигня. Я тоже по родителям — еврей, по маме Ане — русский, а по месту жительства теперь — немец, нижний саксонец. Какие проблемы?

А главное, Сашка Городничев был пацан — во! И Вовка Мяконький из Нальчика — во! Ему нос немного мешал, длинноват. Он его всегда торцом ладони утирал, приспособился.

Я с ним в первый же день махнулся портфелем. Отец мне дал сумку через плечо с олимпийскими кольцами и двумя бабами под кольцами в перфекте. Все в классе от меня охренели: чувак с Большой земли, детдом, сумка с бабами. А у Мяконького был портфель «под мышку». Я сразу понял, что это то, что мне всю жизнь было нужно. А батя не понял и мне здорово за сумку врезал. Все проблемы от непонимания. Он просто все забыл. А я ему попытался напомнить:

— Батя, — говорю, — ты ничего не понимаешь. Мы портфелями играем в футбол. Из хороших делаем ворота, а рвань всякую ногами пинаем. Лучше всего играть чужими портфелями. И никого риска, потому что старшеклассники с портфелями не ходят, они все с дипломатами, а портфели у малышни: как дал ногой, ранец летит в метре от земли — все рассыпается. Школа!

Говорю же, батя меня не понял. Он в детство впадал редко, только когда выпьет.

Дальше у меня полный провал в детской памяти. Прошлое перемешалось с настоящим и краем заехало в будущее. А я, бля, не летописец, чтобы день за днем… Так что теперь я буду сыпать все без разбору, пусть каждый сам выбирает, что ему интересно. А интересно все. Я сам — человек дико интересный. И столько раз бывал в интересных положениях. Давно бы родил! Спасибо бате, он мне такие аборты делал!..

Глава четвертая

Труба! Мне всю жизнь умные люди говорили:

— Лука, твое дело — труба!

Надраишь ее, сразу видно: талант. Потому что школу я всегда дико не любил и делал все, чтобы обо мне там забыли. А труба — это же такое освобождение духа, такая ядреная отдушина!

То горком партии — вечная ему память — на неделю срывает тебя с уроков перед очередной демонстрацией или на конкурс в Кемерово, то репетиции перед… перед… перед всем.

Короче, как я попал в оркестр. Играли мы как-то во дворе в хоккей, полгода всего после моего приезда в Стрежевой. Подходит какой-то мужик:

— Ребята! Можно вас на минутку?

Ну, блин, тренер олимпийского резерва. Заметил, оценил, сейчас пригласит. А мужик совсем о другом:

— Хотите играть… в оркестре?

— А зачем?

— Не зачем, а на чем. На трубе.

Ха! На трубе, на губе, труба труби, бу-бу! Мы же еще глупые, малость подмороженные, никто своей судьбы не знает, все хотим стать космонавтами, в худшем случае — пионерами-героями. А тут — труба!

Но этот хрен нас все же убедил, и мы, как были — в валенках, в шлемах, — пошли во Дворец культуры «Строитель».

Россия — страна бедненькая, так себе, небогатая. Всего много, но все либо глубоко в недрах, либо в других странах — золотишко, серебришко, уран, пропан-бутан, израильские коровы и американские супермаркеты… Страна, говорю, бедненькая, а кругом одни дворцы: Дворец спорта, Дворец пионеров, Дворец культуры… Но почему-то Дом слепых, Дом глухонемых, Дом престарелых. Выходит, дворец только для молодых и здоровых, а для старых и больных — избушка на курьих ножках, домик на колесах?

А вдруг я завтра оглохну? Я же на трубе играю, там такие децибелы выдуваются — труба! Или, чего доброго, ослепну и с горя состарюсь? Я не комсомолец, мне вечно молодым быть западло. Так меня сразу — в Дом, а я, блин, хочу во Дворец! Иначе вообще никуда не пойду. Что я, рыжий, что ли?

Ну, пришли, однако, во Дворец «Строитель». Дворец как дворец, комнатка у нас махонькая, деревянная, пятнадцать шагов в длину, два в ширину, трубы над головой от парового отопления, лавочки. Потолки, правда, высокие, до трубы хрен доскочишь. Тот мужик, Пахомыч, оказывается, консерваторию окончил. А я о нем сразу так нехорошо подумал.

И пошла игра. Наши спонсоры УНГДУ «Стрежевойнефть» спонсировали нас стапятьюдесятью рублями. Хватило на аксельбанты и кепочки. Такие, блин, кепочки занятные. На ком же я такие видел по телеку? Кажется, на мальчиках в американских отелях… Или на музыкантах? Не, какой музыкант это наденет на голову? А нам же их подарили бесплатно, носи — не хочу.

Наш оркестр стал составной частью культуры Стрежевого. Мы да взрослый оркестр при тех же спонсорах. Там профессионалы играли, спившиеся, доработавшиеся, еще танцевальный ансамбль песни и пляски тыры-мыры «Сибирь» и балетный клуб. Мы все друг с другом соцсоревновались. Был даже конкурс художественной самодеятельности: танцы-шманцы, выпивушки-обжимушки. Мы заняли первое место. А что? Тогда даже кладбища соревновались: Успенское с Градским, кто больше зароет.

За победу Томск разрешил нам сшить водолазки. По бокам у нас стояли все в жёлтом, а в центре — в красном. И все блестят и отражаются в трубах. Красное на желтом. А? Нехило? Перфект!

И все. Летим в Томск на смотр, на шару! Отполировали трубы, выгнули. Старые медные русские трубы, на которых еще в городских садах играли. Ну, и на похоронах тоже.

Сели в самолет, летим. Чартерный рейс — только мы. Че делать? Я сижу с нашим вторым тенором, Сашкой Бергом — чистейший немец, ну чистый русский немец. Но это только органы интересовало, а меня тогда больше заинтересовало то, о чем он говорил. А сказал он следующее:

— Рыжий! У меня колбаса есть, полусухая, будешь?

А я на АН-24 летел впервые. Здесь винт, там винт, гул, туалет забит, не пробиться, все трясется и гремит. Страшно… интересно.

— Давай, — говорю, — свою полузасушенную колбасу.

Ну, мы с ним колбасу сожрали, шоколадкой «Зайка» закусили. Прилетаем в Томск, меня тошнит. Откуда я знаю, отчего? От самолета, или от шоколадки, или от колбасы. Неизвестно… А только тошнит сильно, и все кружится и подмигивает.

Тем не менее нас грузят штабелями в автобус и везут в столовку жрать.

— Берите что хотите! За все заплачено спонсорами.

А мне начхать, мне плохо, мне бы только простокваши холодненькой… Короче, простокваша добавилась к колбасе, шоколадке и самолету. В гостинице я уже белый, потом — синий, потом — коричневый. Меняю окраску, как алкоголик. Пахомыч заметил:

— Ты что, устал?

— Нет, нормально. Волнуюсь перед выступлением.

— А! Это хорошо!

Ни хрена себе — хорошо! А ночью меня прорвало, с желчью, но пока рву — башка трезвая.

Повезли меня в больницу. Там дали таблетку, я рву дальше, но уже не трезвею. Пью кисленькую воду и рву. Так ночь протрясся, а в три часа дня у нас выступление. Мы сюда выступать приехали, а не рвать, меня оркестр ждет, ему без моей трубы — труба!

Приезжает Пахомыч:

— Игорь, все уже в кинотеатре «Родина». Побойся бога! Сашка Берг без тебя вторую партию тенора не вытянет.

— Пахомыч, — шепчу, — ты же видишь, какой из меня сейчас игрок?

— Вижу, — шепчет Пахомыч. — Но ты, дружок, пойми главное: ты в списке. Жюри считает музыкантов по головам. Если мы сыграем «Прощание славянки» в неполном составе, нам не зачтут. Ты трубу к губам приставь и сиди тихонько. Ты же пионер, мать твою!

— Ладно, Пахомыч. Может, соло я и вытяну.

Меня грузят в пижаме в «скорую» и везут в кинотеатр. Я блюю в «скорой», чтоб в кинотеатр приехать пустым. За сценой меня переодевают, как покойника. Пахомыч из бутылки с лекарством руки смочил и меня причесал, остальное дал допить.

— Перед выходом на сцену тебе надо рвануть покрепче, чтоб потом полчаса держаться.

— Так нам же, Пахомыч, сорок минут играть.

— Терпи, как русский солдат. Все, пошли, мы следующие.

Смотрю, труба моя уже готова, Сашка ее протер. Все волнуются:

— Ну как, Рыжий? Нормально?

— Все отлично, ребята! А где мой кулек? Кулек, блин, где?

И вот мы на сцене, играем «Душа полка», «Привет музыкантам»… Играем, играем… Меня понемногу мутит, я только палочкой вожу. Все гудит, а мне покой нужен. Я уже в упор ничего не слышу и не вижу, Пахомыч на меня даже не смотрит — боится.

Сашка Берг за двоих старается. Трубы играют такт, альтушки — такт, тенора, кларнет, тромбон выводят мелодию. Я вообще ничего не играю, во мне все играет, вот-вот наружу вырвется. А я сижу впереди, в самом центре и чувствую: у меня уже по подбородку течет… гадость! А я ее обратно в трубу.

Боком смотрю на Сашку. Уже пошли «Амурские волны». У Сашки губы посинели, слышу, уже и звук резонирует. А внизу трубы есть клапан для слива слюней: пока Пахомыч после марша палочку разминает, крутит-вертит, нужно пальчиком клапан прижать, чтобы слюни вышли, иначе булькать будет. А Сашка уже не успевает, срывается. Я и решил ему хоть как-то подсобить.

А я забыл, что у меня в трубе черт те что! Открыть клапан не могу, а помочь хочу. Ну, взял и дунул из последних сил. И у меня по серым штанам потекла… музыка. Не чтоб сверху рвануло, это ж как дунуть надо? Труба, если ее вытянуть, до двадцати метров будет.

Я между ног все это собираю… Пахомыч глаза закрыл, а я уже никакой. Ну и что? Мы вылетели в трубу. Меня сразу эвакуировали обратно в больницу, хотели кишку вставлять, но я не дал. Хрен я над собой опыты позволю, даже для блага всего прогрессивного человечества.

Пахомыч плачет:

— Лучше б ты отсюда и не выходил! Мы улетаем, а ты остаешься, улетишь сам.

Но, добрая душа, принес на прощанье домашних огурчиков. С лучком. С чесночком. Жена сама солила. Я съел один — прошло, я снова — понравилось. Я взял, но еще осторожно, сразу два огурца в рот — не рву! Чудо!

А самолет улетает завтра утром.

— Пахомыч! — голосю. — Жрать хочу!

Тут и Пахомыч в меня поверил:

— Выписывайте его поскорее, а то он опять отравится!

Выписали пулей. Кому я там был нужен? Он меня под руку и в ресторан.

— Что будешь есть?

— Всего и побольше! Творог буду, глазунью буду, картошку жареную буду. И огурчиков, огурчиков!..

Пахомыч после сам рассказывал, как он меня огурчиками домашними от смерти спас. Батя так ржал!

Глава пятая

Я уже много раз говорил, что школу я терпеть не мог. Говорил? Так теперь еще раз говорю. Не мог. Когда мне ее было терпеть? У меня то оркестр, то гонки, то радиоспорт. Зато в школе не было нелюбимого предмета, потому что я все предметы одинаково не любил, все до одного, даже физру ненавидел. Как звонок на физру, мне сразу Кастрат Матвеевич представлялся, и я покорно шел к козлу. А весь класс, блин, в волейбол играл. Со злости я даже предложил в школе чемпионат устроить по прыжкам через козла. А учитель физры, тоже козел порядочный, меня обнадежил:

— Ничего не выйдет, у нас в школе всего один козел. А впрочем, Лукацкий, считай, что ты уже чемпион.

Зато я любил точить на станке, на токарном. В шестом классе мог выточить шарик. Абсолютно круглый, как голова. Все чокнулись, когда увидели. А учитель труда даже позавидовал, но потом обрадовался и натащил мне всяких заказов со стройки. Особенно удались мне отвесы. Я думаю, что тогда сделал эталон отвеса. Школа деньги заработала, а я — шиш.

Зато я весь в батю: он столяр, и я учиться не люблю, а люблю все делать своими руками. Как батя.

Так! Школу я ненавидел. А кончать ее тем не менее было нужно. Батя до хрена усилий приложил, чтобы я там навечно не остался. А школа — вечная мерзлота, в ней можно до конца света пролежать или просидеть и совсем не испортиться. То есть ежели тебя лет через двадцать откопать, то еще вполне и съесть можно, так хорошо человек в ней сохраняется. Но упаси бог напрячься: тогда за год сгниешь. Только в неподвижном состоянии, в глубокой спячке из класса в класс, чтоб мерзлоту не растопить собственным теплом.

Вот что батя удумал. Он переговорил со всеми учителями, особенно с самыми напряженными: с Зинаидой Спиридоновной, классной, алгебраичкой, да не классной алгебраичкой, а классной и еще алгебраичкой. Это ж настоящий монстр, змеюка о двух головах! И Галиной Сергеевной, русской литераторшей. Фамилии я не помню, но точно помню, что не Пушкина или Кларацеткин.

Батя к ним подколодной змеей подлез и выпытал, каких писателей они больше всего хотели бы иметь, а затем выжег Спиридоновне Блока, а Сергеевне Чехова. Ясен замысел?

Чехова и Блока вставил в рамочки из красного дерева. Откуда у отца красное дерево? Знаю. Он судомодельный кружок вел. Как ну и что? А все заготовки приходили в ящиках из красного дерева. Страна бедненькая, заготовки хрен выпросишь, а уж если придут — обязательно в ящиках из красного дерева. Точить такое дерево на фрезерном станке ужасно, но батя и это превозмог. Он и раньше для себя из бука выточил стол с ножками. Три месяца вытачивал один стол, очень тугое дерево. Да и не для себя, на заказ. Ему только деньги шли, а стол, блин, ушел на сторону.

На экзамены я понес эти картинки. Тоже, как в «Бриллиантовой руке», все боялся перепутать. А то всунешь бабе нелюбимого мужика — хрен тройку поставит!

На первом экзамене по сочинению меня посадили на первую парту рядом с лучшей нашей отличницей. Как ее звали, хоть убей, не помню, но помню, что я написал сочинение, а она его проверила. Зачеркнула триста ошибок, кое-что переделала. Я его тут же начисто переписал, без единой ошибки. Сергеевна мне за него три поставила. Представляете? Мне — три. Невероятно! Вот что Чехов с бабой делает, даже с учительницей.

То же и на устном русском. Подхожу выбирать билеты, тянусь к билету, смотрю на Сергеевну. А она кривится, смотрит на другой билет и — раз! — так радостно глазом подмигивает. Я беру ее билет, мне ведь по барабану, я ошибиться не могу, я ни одного не учил. Но чтобы ей было не стыдно получить картинку… а мне поставить тройку. Отец всегда предупреждал, что я «тихий троечник». Я не спорю.

А на геометрии мне попался билет идеальный. Я расписал его в трех доказательствах. Оказалось, что до сих пор науке известны только два. Причем третье, неизвестное науке доказательство, я каким-то образом взял из тригонометрии, которую мы вообще не проходили. Ну, кто я после этого? Откуда я его выдрал? Наваждение! Классная мне от удивления «пять» сначала поставила, но почему-то перечеркнула все три моих доказательства и написала четвертое.

— Тебе в свидетельстве тройки хватит?

— Вполне! Я в девятый класс не собираюсь, никогда!

После экзаменов отец мне говорит:

— Надо куда-нибудь поступать. И я знаю куда.

— Батя, некуда мне поступать. И вообще…

— А я с тобой, дураком, не советуюсь, я тебе приказываю. Поедешь в поселок Самусь, там мореходное училище. Окончишь училище и пойдешь к Игорю матросом, а в армию не пойдешь. Чего тебе еще надо?

У нас в родне есть один двоюродный брат отца, Игорь Киселев, внук моей бабки. Так он капитан торгового судна, живет в Находке. Туда батя и решил меня сплавить.

В училище я попал легко, но не на штурмана, как хотел батя. Или так батя и хотел, не помню. Но я не прошел медкомиссию: у меня обостренный конъюнктивит обоих глаз с рождения… Аллергия, блин, на блеск воды и зеленой травы. Я их, паскуд, чувствую на расстоянии: глаза начинают чесаться, краснеть, капилляры лопаются и глаза наливаются кровью, как две пиявки.

Штурманом меня не взяли, но почему-то взяли рулевым, как будто у него другой взгляд на воду. А у меня и еще одна проблема имеется. Проблема всех русских моряков, я читал: я плавать не умею, только погружаться. Ну и что?

Первый урок — лоция. Я как сел, так и заснул.

— Как твоя фамилия? — будит преподаватель.

— Так и так, — отвечаю, — Лукацкий.

— А чего ж вы, товарищ Лукацкий, спите? Вам не интересно?

— Так точно, — говорю, — не интересно!

— А зачем тогда вы сюда поступили?

— Хочу стать рулевым. Но мне не интересно все это слушать, я это давно знаю и даже получше учебника.

Я ведь у бати изучал судомоделизм, думал, никогда не пригодится. Пригодилось!

— Ну-ка, выйдите к доске и нарисуйте корабль в разрезе, раз вы у нас такой вундеркинд-переросток.

За тридцать две минуты я нарисовал и пересказал им весь учебник и от себя кое-что добавил. Учитель вышел из класса. А хрен ему после меня делать? А я так и стою у доски. Ну, весь класс в истерике:

— Ты что, все это уже учил?

— Нет, — говорю, — это от природы.

Тут как раз звонок. Мы идем в другой класс. Стоят в коридоре этот учитель и директор училища, вице-адмирал или контр-адмирал, в общем, полковник. Три звезды на погонах — это кто? Во! Капитан. Он меня поманил к себе:

— Так вы уже знаете, как устроен корабль?

— Так точно! Я их уже настроил штук десять.

Он — раз:

— Расстояние между шпангоутами? Быстро!

— Миттельштанга!

— Перед корабля?

— Нос!

— Зад?

— Корма!

Как Петр Первый!

— Что ж вы от нас хотите?

— Хочу стать отличником-мотористом.

— Ну что ж, похвально! Готовьтесь к красному диплому.

— Есть! Всегда готов!

И пошло-поехало-поплыло. Как кораблекрушение — меня к доске, мне объяснять. Учитель, он же своим мудреным языком рассказывает, как его самого в училище натаскали, с терминами. Кто его поймет? А я по-простому, по-народному. Зато запоминали все — обалдеть!

— Видите эту штуку? Это хребет, по-корабельному — киль. Проще не скажешь. Кто скажет проще — убью!

Я объяснил, как ставятся палубные надстройки, чтоб никому не мешали, иначе — вдруг пожар или наводнение — все будут бегать и сшибать их лбами.

В училище я проучился три месяца, мог и меньше. Заела дедовщина: каждый день бои с второкурсниками, с третьекурсниками. Лежим в палате без света, залетают придурки, все громят. Ну, и мы встаем, ремень на руку… Но наконец и я устал: я ж не в военное училище поступал, да и бати рядом не было.

Через три месяца, когда я решил удирать, нас на курсе из ста тридцати семи боеспособных мужчин осталось со мной всего семьдесят запуганных пацанов. Да не убили. Ушли они. И я ушел. Потому что до выпускного вечера дожили лишь тридцать пять. Без меня. Хотя… Был у нас там пацан — смех, все время дурачком хихикал, так его точно зарезали. Был суд.

А я приехал домой с отбитыми почками. Ну, не совсем отбитыми, но месяц в больнице полежал с аппендицитом, попил аллохол, водочку, ношпу. Что еще от почек помогает?

И батя меня по второму разу благословил в местную «фазанку».

Глава шестая

Что? Я выгляжу дураком? Круглым? Да еще моральным уродом? О’кей! Я сейчас буду выглядеть умным, прямоугольным и квадратным, образцом для подражания, как Талмуд, как Библия, как председатель колхоза на утренней дойке! Как корова-рекордистка!

Что такое? Вам не нравятся сравнения? А с кем мне себя сравнить? С отражением в зеркале? Хотите, чтоб вам стало скучно? Очень хотите? Пожалуйста. Лично мне с собой всегда весело. А вам с собой?

Меня забавляет собственная жизнь. Везде. Всегда. Во всем. В кабине, под кабиной, на колесе, под колесом. Я его и без мотора раскручу. Я вообще могу жить без горючего. Утром — банан, днем — две котлетки из крабов, вечером — орешки всмятку. Водки пью мало, только по необходимости. Курю много, по потребности. Передние два зуба уже прокурил, надо пломбировать. Я боюсь. Я боюсь, когда ко мне в рот кто-то чем-то лезет. У меня же там язык! А вы думали мозги? Не, во рту у меня мозгов нет, они у меня выше, за пределами жизненно важных органов, поэтому мозги мне жить не мешают. Зачем водиле мозги? Дорогу ими освещать, что ли?

У меня три незаконченных всяких образования. Но водительские права настоящие. Правда, у меня их еще на Украине конфисковали. Но я всем говорю, что украли во Франции. Так и в Гамбурге полицейскому сказал:

— Права ищите около Парижа. Только что украли, вместе с запасным колесом.

И все! Никаких провокационных вопросов, потому как что такое Франция и что там могут что-то у немца украсть, гамбургскому полицаю объяснять не нужно. А вот что такое Украина, объяснить не то чтобы трудно, а просто невозможно.

Чего ж я буду гамбургским полицаям голову морочить? Они, может, на своих садах-огородах до сих пор украинский чернозем вскапывают. Вскапывают и радуются: до чего немецкая земля черная. Счастливые люди! Что я им, подлянку делать буду? Да и кому это нужно? Украине? Она сама уже весь отпущенный ей Богом чернозем в пыль превратила, в радиоактивную, блин.

Вот видите, как все было хорошо и весело и как вдруг стало скучно и мерзко, поэтому я больше никакой самокритики в свой адрес не допущу. Жизнь — дорожка узкая, короткая и пыльная и только в одном направлении — айнбан. На какую-нибудь хреновую хохму ее еще хватит, а на что-то серьезное — шиш. Все равно что к моей «ифе» реактивную будку приделать. Ну, приделаете, и разлетятся они в разные стороны: будка реактивная в одну сторону, а «ифа» дефективная — в другую. А я-то, Рыжий, в кабине, я еще жить хочу, я еще порулить хочу. Просто порулить, и ни хрена больше!

Глава седьмая

Ну, батя меня по второму разу благословил и пнул в местную «фазанку» на электромонтера. «Фазанка», «фазанка», девчонка-хулиганка — единственное в Стрежевом ремесленное училище. Группа попалась уникальная: одни пацаны. Нет, две девки все же были, а влюбились в одного и того же парня. Такие две здоровенные украинские клушки. А пацан совсем маленький, но шустрый. Так это ж самый кайф для слоних! Станут они на концах коридора в училище, и одна трубит другой, чтобы слышали все: «Галю! Скажы ему, що вин импотэнт, зараза!». Ну, Галя и орет на весь коридор, чтоб он слышал: «Грышка! Слухай мени! Зина казала, що ты — импотэнт! Да тута уси импотэнты!».

«Фазанка» — это вообще дурдом за казенный счет. Там все трахались направо и налево, сверху-вниз и наискосок, даже на переменке в туалете. Все курили, бегали с уроков, учителей посылали на хрен и еще дальше — вплоть до Аляски. Дедовщины, правда, не было. Кого тут ловить? Все же стрежевские, у всех своя знакомая шпана, свои бати и свои мамы. Но учиться не хотел никто, и это объединяло.

Мастер производственного обучения — блин, длинно-то как! — Андрей Игоревич. Он хуже, чем мастер, он, гад, был моим соседом. При первой же возможности приходил к нам домой и за чашкой чая все отцу докладывал: как я себя веду, туда-сюда… Не знаю, что у них там было в чашках, но после Андрея Игоревича батя на меня здорово злился и орал, что я дебил. Мама Аня, слава богу, умная женщина, его успокаивала:

— Ничего, работать пойдет, остепенится, будет деньги зарабатывать. Такие непутевые — первые добытчики.

Я, пока суд да дело, Игоревичу, как мог, вредил. Например. Он как-то женился, его дома не было. Так я залез к нему на крышу и замкнул антенну. Слушайте, как. Взял иголку, проткнул кабель, замкнул оплетку и центральную жилу. Иголку обломал, закрасил тушью: ничего не видно, теперь надо весь кабель менять. Игоревич и поменял.

Но и я не дремлю. Возле трубы на каждой крыше громоотвод. Я его присоединил к крыше и антенну — к крыше. Пришлось менять… не, не крышу, антенну. А чего он, кровосос, кабель поменял? Игоревич поменял антенну, а надо было всего-навсего отпаять проводки. Но Игоревич же электрик, мастер этого самого обучения, он же на сажень в землю глядит, а тут все на поверхности плавает.

У нас в Стрежевом тогда уже две телепрограммы было. Одна и та же, но по двум каналам и в разное время. А у Игоревича теперь ни одной. Но он, фараон египетский, не сдался и к отцу продолжал ходить. Тогда я наслал на него третью казнь: насовал в замок спичек.

На этот раз он сразу прибежал к нам. Видно, отпечатки пальцев на спичках обнаружил, хотя он же электрик, а не слесарь. Я поклялся, что это не я сделал. Зачем мне врать? Я же не мщу, а караю. А он не прокурор.

Отец пошел помогать вытаскивать спички. Высунули спички, открыли дверь, поменяли замок. И такая гражданская война — все три года. Потому что два раза в неделю — производственное обучение и рожа Андрея Игоревича.

На первом курсе полгода под его руководством точили ключи. Мы точим ключи для Андрея Игоревича, они у него благодаря мне все время пропадают, но мы точим ключи, а Игоревич сидит и играет на гитаре. И гитара у него, шайсе, хорошая: концертная, толстый гриф, струны посеребренные, и играет он на ней — зашибись! Песни собственного производства. Я одну песню даже запомнил. Такая песня шикарная, она всем нравилась, больше, чем Игоревич. Песня про короля:

Этот случай приключился В королевстве ABC: Короля однажды ночью Вдруг не стало во дворце. А когда король вернулся, Напевая тра-ля-ля, Королевская охрана Не узнала короля. Говорит охрана: «Изволь, король! Если ты король, Назови пароль. Если ты, король, Позабыл пароль, Значит, ты мошенник, А не король». Отвечал король охране: «Я же с вами жил да был. Я же сам пароль придумал, А потом его забыл. Каждый знает в королевстве, Где живет моя семья, У наследника престола Даже родинка моя». Прибежала королева, Надевая соболя, И, как верная супруга, Опознала короля.

Ну как? Классик! Правильно я сделал, что ему в замок спичек натолкал? Вспомнят об Игоревиче, вспомнят и о Рыжем, а вспомнят о Рыжем — забудут Игоревича. Диалектика.

Глава восьмая

А тут как раз практика подошла. Я на электрика учусь, и батя у меня электрик. Где я должен практику проходить? Вопросы есть? Тем более мастер мой — мой же сосед.

И стало в батином цехе два электрика. Я уже сам тогда мог испытывать кабеля. В сто двадцать тысяч киловольт. Испытывал я, испытывал, и решил пойти в туалет, ученикам это разрешается.

Дальше произошло жутко страшное, страшно жуткое, весь цех потом от страха неделю ржал. А я нет, какой, к чертям, смех? Чуть родного батю не сжег на быстром огне, отцеубийцей мог стать. Спасибо бате, он же культурист, самбист, погранвойска в Турции… Хрен его чем убьешь!

Ну вот, я пошел в туалет, отец остался на участке один, совсем один. Прибегает Серега:

— Борода! Тельфер не работает.

В цехе-то два электрика: я и батя, но я в туалете. Батя и пошел. Подошел к тельферу, врубил — не пашет. Отключил рубильник, как положено — профи же! — и полез на тельфер. Серега убежал, а отец сидит на тельфере, чинит.

Я прихожу из туалета, а бати нет. Сижу, смотрю кабеля по списку. Прибегает Колька:

— Где батя?

— Не знаю, куда-то пошел. Может, в бюро. А что случилось?

— Да тельфер сгорел. Сможешь починить?

— Какие проблемы?

Подхожу, а тельфер высокий, метров на десять — под крышей, и там, на этой охрененной высоте, тележка ездит — влево-вправо. И так просторно, вольно, хрен кто снизу заметит, только с вертолета. Я часто и спал на этой тележке между двигателями: кладешь матрас, ложишься и катаешься, спя. А че холодно? Лето же! И под крышу все тепло собирается. Главное, что не видит никто. Вроде пошел в бюро за зарплатой. Замкнешь отверткой релюшку, чтоб никто сдуру не врубил, и ездишь целый день… за зарплатой.

А тут все просто. Я, как специалист, подхожу, беру пульт — дерг-дерг — ни фига. Тогда к рубильнику. О, смотри, смотрите все. Какой-то дебил вырубил систему. Ну, что я должен делать в такой ситуации? По технике безопасности? Так я так и сделал — врубил.

Тельфер как дернется! Значит, я правильно врубил, ура! И вдруг над тележкой взлетает батя и со свистом летит вниз, с десятиметровой высоты — прямо мне на голову. Батя летит, а я стою и только пальцем в него тычу — чудо же!

— О, батя! Ты куда? Ты уже все… починил?..

А он, блин, молчит. Наверное, по технике безопасности. Долго он летел, я даже успел рот закрыть, даже подумать успел, что практику мне теперь без отца точно не пройти.

А батя, блин, орлом спикировал и прямо… да не на голову мне… кто б тогда вам об этом рассказал?.. прямо в контейнер с металлической стружкой шмякнулся.

Не, ничего такого не сломал, даже контейнер не перевернул. Но, когда он из него выбрался, я подумал, что его пошинковали и через мясорубку прокрутили.

А Колька мне орет:

— Рыжий! Ты батю своего завалил!

— Батя, — мычу, — я все сделал по инструкции…

— Убью, сволочь! Прокляну!

— А что ж ты, гад, табличку не повесил «Не включать, работают люди!»? Ты че, себя за человека не считаешь? И пульт не поднял…

— А от кого мне было его прятать? В цехе-то всего два электрика, я да ты.

О, это он зря. Он же меня тогда совсем не знал как электрика.

Короче, батю лишили «тринадцатой», а меня не тронули: я все сделал правильно. Но это же нехило — батю опустить… вниз. Хотя, когда он еще летел, я уже сообразил, что это он вырубил рубильник и полез туда ковыряться, а табличку не повесил. Я сразу сообразил, что виноват не я.

Попозже он у меня допытывался, зачем я в это дело полез. Компромат искал на меня.

— Я, — говорю, — хотел исправить, меня люди попросили.

— А ты бы исправил?

— Конечно.

Тогда он мне какой-то смешной вопросик задал, и я на него… не ответил. Веселенькое дельце!

Глава девятая

Все! Вспомнил, что было дальше. Или ближе? Дальше покушения на батю, но ближе, чем Германия. Когда, как пели мы, все еще впереди. Но ничего уже не хочется. Правда, Рыжий?

Я — в той же «фазанке», но уже на втором курсе. Вызывает меня к себе отец:

— Есть работа на целое лето. Хочешь подзаработать?

— Всегда хочу!

— Пойдешь косить.

А в двадцати километрах от города поля, и на них покос.

— Батя! Я только закосить умею, как ты учил, а косой зарезаться могу. Я фильм видел, там мужик косой два метра захватывал. А я… ну, метр двадцать… Если за тот конец возьмусь, за который нужно. Батя, не посылай меня на покос, пожалей сына. Лучше пошли на Сириус. Я, пока до него несколько парсеков пролечу, покос и кончится.

— Кончай свистеть, — строго говорит отец, — там тебя всему научат.

— А сколько я, например, заработаю?

— Рублей триста пятьдесят в месяц и талоны.

А у нас в Стрежевом социализм в полном разврате: чтобы купить что-нибудь крутое, мало иметь большие бабки, нужен еще маленький талончик на дефицит. Так на нем и написано: «талон на дефицитную вещь». А чего стесняться, коли жопа голая?

В магазине переворачивают этот мандат и важно спрашивают, что вы, собственно, хотите. Ну, я там хочу… мягкий уголок. Допустим, мягкого нет, но есть твердый. Пишут: «твердый уголок» и печать сверху — хлоп! Оттуда прямая дорога на склад. Там занимаешь очередь за теми, кто пришел за «дефицитом» раньше, не ты же один такой везучий. И если на складе есть твой «уголок», тебе его дадут за деньги. А нет — жди, когда будет, или соглашайся на что попроще, потому что когда будет — всегда неизвестно. Страна живет строго по плану, а план выполняется всегда строго на девяносто девять процентов, но не всегда выполняется. А этот процент невыполнения больше девяносто девяти выполнения настолько, насколько девяносто девять больше одного. Высшая арифметика!

И талончик такой получить очень сложно: надо или работать весь год без выходных и чтобы это все заметили, или уж очень всех затрахать. Или купить его с рук, или по блату, в обмен на невинность.

А вот на покосе выдача талона обязательна. И можешь выписать себе все что угодно, но опять же не на шару. Плати бабки. А цены на складе несуразные. Дефицит!

Мать раз получила медаль «Ветеран труда» и к ней талончик на кухонный гарнитур. Не, медаль не по талону. Хотя… и там своя очередность была. А как же, всем хочется. Но кому-то хочется больше всех. Например, мне.

Ну, собрали меня на покос. Стоим возле автобуса. Ребята вокруг шумят, спорят:

— Клево! Будем жить в одной палатке.

— А ты хоть косить умеешь?

— Умею! Я не знаю даже, как косу в землю втыкать.

— А я ее даже на картинках не видел. На что она похожа? На грабли?

— А я видел смерть с косой…

Покос. Речка-вонючка, приток Пасола, такая из себя вся речонка, но без названия: назвать ее забыли, сильно воняла. Рядом площадка, и на ней палатки с железными кроватями, матрасы без простыней, подушки без наволочек.

Трактор я вожу элементарно. У нас в школе директор сделал два трактора-попрошайки, с кузовом впереди, и ввел тракторизм.

Но трактор мне поначалу не дали. Откуда им знать, что я уже водить умею? Мы с вилами ходим за трактором и валки сена рихтуем, потом подходит волокуша, и мы их стогуем.

Теперь без подробностей не обойтись, иначе после не понять, в чем соль анекдота. Так вот, блин, тот, кто подает сено снизу на стог, имеет вилы длинные, а тот, кто сверху стогует, — короткие. Стог, как египетская пирамида, я до него и длинными вилами не достану. Стою, жду. Бригадир подождал-подождал меня и кричит:

— Ты, шкет, хоть стоговать-то сможешь?

— Я все могу!

Залез на стог с маленькими вилами. Еще двое помощников рядом встали, страхуют. Три мужика на меня сено кидают, нужно успевать подхватывать и укладывать. Стог в полторы тонны стогуется три-четыре минуты. Две минуты я мужественно сопротивлялся, а потом сено попало мне в рот. Я начал отплевываться. Пока плевался, меня всего закидали сеном. Я в середине стога, меня уже совсем не видно и не слышно. Так сдавило! Сено во рту, в ушах, в жопе, короче, я весь в сене. А сверху по мне напарники ходят, ну те, что со мной рядом стояли. Я испугался, а они спрыгнули с меня, потом со стога и пошли стоговать дальше.

Я чувствую, что дышать в принципе можно, но неудобно. Вы пробовали дышать в принципе? Я уже стал думать о вечности, батю вспомнил, детдом. Все такое милое, родное. Обиднее всего, что меня даже не ищут, как будто я уже свое отжил. Ну, думаю, выберусь, я вам о себе быстро напомню. И такая меня злость взяла, что я даже заснул.

Вдруг слышу голоса потусторонние:

— Теперь его хрен найдешь: он рыжий, и сено рыжее.

— Да он где-то в середке был… Утоп, что ли?

Чувствую, начали раскидывать стог, спасатели хреновы.

Я, как мог, им из стога помогал: по соломинке в сторону откидывал, ворочался, чтоб услышали. Вытащили, обрадовались, как будто клад нашли, но и обозлились тоже.

— Из-за тебя стогуй по новой. Сидел бы там заместо арматуры.

Спасибо, некогда. Но куда теперь? К стогам меня и близко не подпускают. Бригадир прикидывал-прикидывал, наконец решился:

— Можешь водить двадцатипятку? За волокушу сядешь?

— Сяду.

Волокуша — такие вилы на колесах: разбежался задним ходом, вдарил в копнушку и подтащил ее к стогу. Вот это работа! Сел и летаю по полю, таскаю волокушу. Бригадир опытный: прокосил хорошо, поле — класс, а в середке такой островок высокой нескошенной травы.

А во мне всегда что-то зудит и подзуживает, искушает душу… Другой, к примеру, идет себе мимо хулигана с девушкой и не дрогнет, а я так не могу. Может, я тоже мимо пройду, буду я в чужое счастье лезть… Но внутри, повыше пупка или пониже, все горит, зудит, подзуживает: того и гляди, не пройду мимо, влезу, себе и людям жизнь испорчу. Так и тут, на покосе.

Ну, стоит себе островок нескошенный, и пусть стоит. Плюнь на него, да и обогни с песней. Может, там могила первого председателя ихнего колхоза репрессированного. Ну, бригадир и огибает ее. А может, проверяет меня на вшивость. Как? А как в немецких домах нашу русскую «пуц-фрау». Рассыплет хозяйка по полу мелкую медь и серебро. Наша цап-царап! — природа ж вопиет, никто ж не видит. А ей на следующий день с порога:

— Извините, всего доброго, вы слишком чисто убираете.

Ну что мне эта целина? А я не могу! Во мне все как загудело, как зачесалось, я весь ощетинился: ну чего он, злюсь, здесь не скосил? Сейчас как проеду по этой брежневской целине! И я на шестой передаче, на предельной скорости, врываюсь в эту заповедную зону. Вода, грязь, трава — все в стороны, и я на тракторе проваливаюсь прямо в болото. Зараза! Бригадира тут же на поле парализовало: ни рукой, ни ногой, только воет:

— Тебе что, пионер, поля мало? Оно ж три на три километра. Видишь же, что не скошено!

А я из болота кричу:

— Вижу! А почему?

— Сначала, идиот, спрашивают, а потом делают! Потому что это — болото!

— А почем вы знали, что это болото?

— Потому что, — бригадир аж зашелся, — потому что я здесь кажин год кошу!

Все! Я утопил трактор, умышленно. Его, конечно, достали, вместе со мной, высушили, отремонтировали. На этот трактор я больше не сел, мне больше и не давали:

— Через три километра речка. Ты еще туда заедешь, из любопытства.

Глава десятая

В тот раз я трактор не совсем утопил по неопытности, повезло ему. А во второй раз я его на хрен утопил с головой, с трубой, с колесами, но тоже нечаянно.

А что? Погода дрянь: дождь, грязь, безвременье, средние века, блин. Труба! Что делать? Кто — на машины и домой, в Стрежевой, а кто, вроде меня, остался технику сторожить. Ну что мне дома делать? Кто меня там сильно ждет?

Сидим, режемся в карты и бухаем помаленьку. Сидим в огромной палатке, где бабы в рабочее время нам жрать варят, и шпилимся в королевский покер на спички. Тогда коробки спичечные были большущие, такие коробки страхолюдные — на три тыщи спичек. Режемся в карты и попиваем самогонку из бидона.

Когда мы уже друг друга только на ощупь узнавать стали, сели на трактор прямо в сапогах и поехали на дачный поселок на танцы. Все пьяные в сиську. Володя Шнобель — инженер-программист с носорожьим носом. Голова! Все из ничего сделает без проблем. Поехали… Третий же день дождь идет — какая, к монахам, трава. Приехали с танцев, а мне все мало.

— Вовка, — говорю, — тут рядом моя историческая дача… Там у меня огурчики-жмурчики, самогонка-шмонка и полная безотцовщина. То есть бати там сейчас нет. Смотаться?

— Давай!

Я врубаю сразу несколько передач — все, что врубились сразу. Дорогу вижу хорошо, даже очень, три дороги вижу как одну. Трехполосное движение — автобан! Так, решаю, поскольку я немножко выпивший, нужно ехать посрединке. Еду посрединке. Дорога песочная, проселочная, утоптанная — от поля к трассе.

Бачу: «КрАЗ» прет. Ладно, думаю, не трамвай, объедет. А я прямо посреди трех дорог, как автопоезд с бомбой, на скорости двадцать пять километров в секунду… или в минуту?… еду. На руль сел, ноги свесил. Дождь тоже идет, а я расстегнулся, душа, как бы морская, нараспашку. Тот хрен сигналит. Я смотрю, кому же это он сигналит? Дороги-то три. Вдруг не я один впереди.

А он бросает свой «КрАЗ» и за мной бежит. Нет, точно за мной. Вот-вот догонит. Я газ до пола, даю сорок. Трактор уже выходит на редан, на одних задних колесах несется. Мчусь, а тот чудак за мной уже не знает, на чем и гнаться. Снова на свой «КрАЗ» сел. Все, хочет меня остановить. Откуда я знаю зачем? Трактор ему мой понравился!

Он гонится, обойти хочет, а я не пускаю:

— Поворачивай, козел, отстань от меня! Я гуляю!

Ну, где-то свернул. Оторвался. Нашел свою дачку, разбил окно. А чего дверь не открывается? Вломился в подвал, набрал огурчиков, селедочки, рыбки-тараньки, пару бутылок слил бражки. Отец у меня запасливый, в любое время приезжай — всего вдоволь! Есть что украсть, одним словом. Это ж такой кайф — у себя грабануть!

Короче, я обратно. Съезжаю с дороги на лес, чтобы быстрее, а там под дорогой труба канализационная: сток, блин, натуральный. Из трубы идет вода, понятно? Так она годы себе идет, выбоину намывает, для себя намывает, по закону природы.

А я еду по трем дорогам сразу вопреки всем законам природы. После дачи они еще отчетливее видны. Еду посередке, сигналю непрерывно, как пожарка. Доезжаю до поворота, сейчас съезжать. И мне под ноги падает какая-то хреновина, ну, железяка неизвестного происхождения, и где-то между педалями застревает. Я бросил руль, куда он, к хрену, денется, он же к трактору прикручен. И ищу железяку. Нахожу ее и пытаюсь куда-нибудь воткнуть: откуда-то же она выпала, если раньше я ее не видел, верно?

А она такая плоская и никуда не втыкается, как с неба упала. Ну, думаю, сяду на нее, потом вспомню. Пока усаживался, руль снова бросил. И вдруг — трах-тарарах! — и буль-буль!

Так-таки я в эту канализационную трубу и рухнул, а там ямища — дна не видать. Как я выплыл? Как утюг, но выплыл. Зато протрезвел сразу на пятьдесят процентов. Хорошо, что не на сто, а то бы точно утонул.

Ну и что? Трактор мордой уперся в канализацию, вода вонючая и скрыла трактор почти полностью. На заднем колесе протектор на палец виден, все остальное в пучине, на дне омута. И хрен его знает, что там с огурцами. Рыбы с селедкой, конечно, уплыли, воспользовались, стервы, моментом…

А до палаток — километра три. Утопил трактор колхозный! Все, я уже рецидивист, пощады не будет. Достать его, наверное, можно, но ремонт… Это ж на весь покос.

Кое-как на остатках самогона дополз до палаток. Там полный покой. Все спят на столе на кухне, кто-то прямо на деревянной печке. Часа через два, однако, Коля попытался подняться.

— Так и так, — докладываю, — я с дороги съехал, пьяный потому что был, как ты, и трактор утопился.

Я сразу ему всю подноготную выдал, чего тут скрывать, если уезжал на тракторе, а вернулся на четвереньках.

— Как утопился, совсем?

— Совсем.

— Как — совсем?

— Ну, не совсем… На два пальца протектор от заднего колеса торчит, от левого.

— Хорошо! Вот и спишем трактор. Спи, Рыжий!

И снова на бок. Он же не протрезвел, как я, на пятьдесят процентов.

Утром общий подъем, то есть все, кто мог встать, встали. Дождя нет, но погода сырая. Тем не менее собираются что-то делать. Коля спрашивает:

— Рыжий, а где трактор?

— Коля, я вчера ехал… На том повороте, где труба, знаешь… Я там съехал.

— Добро! Счас достанем.

— Я не в ту сторону съехал — на противоположную, где слив.

— Твою мать! Ты шутишь?

— Нет, серьезно! Я вообще никогда не шучу. Говорил же вчера, на палец протектор из воды торчит.

— А зачем ты выплыл? Зачем не утоп?

— Коль, не знаю. Я плавать не умею.

— Поехали, вытаскивать будешь.

Подъехали. Коля приказывает:

— Лезь!

— Коль, холодно.

— А мне-то что? Давай, блин, лезь, ты же утопил.

— Да я плавать не умею. Я еще воспаление легких получу.

— Но ты же оттуда вчера как-то выплыл!

— Так я же бухой был!

Тогда он достает бутылку самогона и перед моим носом ее взбалтывает. Ну, так, стакан за стаканом, я этот трактор вытащил. Притащили его к палаткам. Я прошу:

— Коля! А может, скажем, что дождь был сильный и его залило?

Он шипит:

— Ну ты, Рыжий, вообще, вместе с трактором и мозги на дне оставил!

Прикатил бригадир. Погода солнечная, а трактор не пашет. Начались разборки, допросы, пытки. Я снова с рацпредложением:

— Слышь, бригадир, давай так, чтоб все было тихо-мирно. Я на покосе работаю даром в счет ремонта, мою зарплату разделите. Сволочи!

Мне этот покос в штуку влетел. Но это еще не все!

Глава одиннадцатая

С этим сенокосом надо было давно кончать. А как кончишь, если, как раб, должен отрабатывать бабки? Но я к этому привычный, потому что всю жизнь, перед тем как что-то заработаю, уже до хрена всем должен.

А когда труд не в радость, особенно хочется поразвлечься. Был на покосе один мужичок, заядлый охотник. Привез из города двадцативосьмимиллиметровую вертикалку. А я тоже полюбил охоту.

— Давай, — говорю, — проверим твой самопал.

Отошли мы от дерева шагов на восемьдесят. Он долбанул, дробь кучно пошла — все дела.

Пошли на охоту, на выдру. Тот, кто видел выдру только в виде воротника на какой-нибудь старой мадаме, тот не знает, что это за умная зверюга. Та, конечно, что на мадаме, — дура-дурой. Но я не об этой, я о той, что в воде плескается. Охотиться на нее нужно ночью, с берега и, конечно, благословясь.

Нет, ты сначала найди ее берлогу и с берега тихо понаблюдай. Это красота! Лас-Вегас, в натуре! При свете луны плывет по реке этакий светящийся треугольнике и во главе угла она, выдра. Плывет, думает о своем и начхать ей, что ты уже совсем замерз, ее поджидая. Ее и после смерти люди вдоль шерсти гладить будут, а тебя, выродка, и при жизни — только против шерсти, да еще так, чтоб выдрать клок побольше.

Но вот она проплывает мимо, и ты забудь, что ты последний на земле-матери придурок, а бей прямо в этот светящийся кончик треугольника. Она — чик! — и останавливается. И все. Подплываешь и забираешь. Она не тонет, потому что тонкая, худая… или жирная, и мех жесткий, как у енота, а иглы, как у дикобраза. Она ведь крыса, ее голыми руками не возьмешь.

У нас тут же на берегу палатки стоят. Когда все заснули, я говорю:

— Сегодня луна справа. Давай переплывем на тот берег и там будем ждать. Она поплывет с той стороны, как всякая умная тварь, мы ее и грохнем.

Давай! Переплыли, бачим: плывет, волны в стороны гонит. Ну, радуемся, плывет, дура, старушка милая, плыви, как ты плывешь. Счас долбанем и превратим существо в вещество.

Мужик — чмяк-чмяк — два выстрела, четко в кончик. Я на лодку — и вперед, шкуру спасать. Да не свою, блин, выдрину. А лодка одноместная, не весла, а лопасти, ими только щи хлебать. Надувная лодка, детская, с подушкой под жопу. Подплываю… Где? Я дальше. Опять же где? Течением, видно, снесло покойницу. Всяк хочет на своем месте похороненным быть и спасти свою шкуру даже ценой собственной жизни. Гляжу: плавает!

— Есть! — кричу. — Все круто! Образцово-показательно!

Я выхватываю выдру из воды. Темнота совсем черная, что-то рядом булькает. Я — раз! — эту выдру: шерсть мягкая-мягкая. Когда она испортиться успела? Только убили. Но, как экстрасенс, чувствую, что выдра какая-то очень маленькая и густая. Ладно, на берегу разберемся. Может, она чем-то притворилась от страха.

Я на берегу:

— Спички есть?

Глянули на выдру, и у нас копчики отпали: это… не выдра, а собака бригадира! Хрен знает, зачем она пошла плавать ночью. Может, когда-то выдрой была, в прошлой жизни?

— Ты что, — рычу на мужика-охотника, — убийца! Не видел, кого бьешь? Нам за эту дворняжку по пятнадцать суток бригадир влупит прямо тут же, на покосе, или убьет сразу.

Дворняжка-то она дворняжка, а слушалась бригадира с полуслова, с полувздоха и сторожила его и от ондатры, и от всякого зверя, и даже от комаров, то есть гавкала не переставая.

— Догавкалась, — говорю и хочу снять шапку. — Мы ее здесь похороним, без церемоний, а то узнает бригадир… Лодка-то только у нас есть.

Мы эту жертву очень торжественно похоронили. Утром бригадир перво-наперво:

— Где пес? Пес где?!

Он так расстроился, так разбегался, что мой мужик мне заладил:

— Давай ему скажем, пусть на могилу сходит, простится.

— Скажи! А он нас за наше же добро расстреляет, плыть заставит, как выдру, и будет при свете луны охотиться. Сам потерял, сам пусть и ищет.

После сенокоса я получил пятьдесят рублей и талончик на фен. Натягиваешь на голову целлофан и сушишь волосы, как эти… токсикоманы.

На хрен он мне? Я унты хочу натуральные за сто четыре рубля. Но у бати денег не выпросишь, он же думает, что я после сенокоса при больших бабках.

Глава двенадцатая

Господи! За этими сенокосами я совсем забыл о «фазанке». Три года я учился в этом дурдоме и кое-чему даже научился. И мог бы научить батю, если бы он не был таким гордым, а я таким скромным.

После моего случайного, но тем не менее не удавшегося покушения на его жизнь он, по-моему, только и думал, как бы мне покудрявее отмстить. И отомстил, блин! Как Иван Грозный, как Петр Первый. Попросту говоря, убил, растоптал и прах развеял по Стрежевому!

А что я ему такого сделал? Откуда я знал, что он прямо в стружку упадет и весь искромсается. Это с десяти-то метровой высоты, когда кругом столько пустого места. Так нет же, он именно в стружку! Назло, чтоб потом мне полжизни мстить. Даже мама Аня не вытерпела:

— Алик! Оставь ребенка в покое. Ты должен был помнить, что в цехе два электрика и один из них — твой сын.

А правильно мама Аня ему врезала! Это сын за отца не в ответе, а отец за сына — святое дело. А я его, родителя, все равно стольким полезным вещам научил. Да откуда б ему о них знать, когда все это сплошной экспромт и ни хрена больше?

Мы с батей сидели на испытании кабелей, еще до его свободного падения. У нас было два бассейна с фантастической сеноманской водой. В Стрежевом единственный в мире источник сеноманской воды, как в Бад Пюрмонте — бадпюрмонтовской, а в Трускавце — трускавецкой, в Ессентуках — ессенту… Все ясно? Вода эта, сеноманская, живет на очень большой глубине и очень горячая. Там, в преисподней, она за сто двадцать градусов жары. А когда выходит на поверхность, уже попрохладней — сорок-сорок пять. И такая она соленущая, что в бассейнах можно спокойно сидеть или лежать, как в Мертвом море. Да не на дне…

Говорят, она здорово помогает от радикулита, по-немецки ишиаса. Но помогает не всем, а только горкомовцам, остальным она вредна, как сухая колбаса или, скажем, красная икра. Поэтому простой народ в эти бассейны и не запускался, даже с радикулитом. А партийные запускались, даже без радикулита, просто погреться. Но это все фигня. Антикоммунистическая пропаганда.

Да, чуть не забыл главное. Сеноманская вода великолепно пропускает электрический ток, поэтому кабеля в ней испытываются под высочайшим напряжением. Если где протечка, кабель пережигается пополам.

Около бассейнов забор, будка на песке, все кругом страшно заземлено. Перед тем как войти в калитку, нужно подержаться за конденсатор, чтобы разрядиться. В нас ведь тоже электричества до хрена, особенно в бате. Батя всегда такой наэлектризованный! До него дотрагиваешься — электрический стул! А до меня — труба крематория!

На заборе две желтые мигалки, чтобы никто не подходил. Хотя наш народ только пуля остановит: он и на красный прет, как на зеленый, с полным чувством собственной правоты.

Все у нас с батей там было класс. Но была и одна проблема, как у китайцев: воробьи, которые летают над головой и гадят на голову. А у меня и так мозги уже чем только не загажены.

Что я придумал? Положил на пол металлическую решетку, подвел к ней высочайшее напряжение, посыпал сверху пшена для затравки. Воробьи — на пшено… Я включаю рубильник… Сто двадцать тысяч киловольт! От воробьев — только жареные перья. Я бате показал изобретение, ему здорово понравилось. Сидим, играемся, как в «Денди». Два электрика-санитара. Решетка — пшено — воробьи — ток — перья: последовательное соединение, пока рука не заболит рубильник включать, тогда мы с батей кидаем жребий: кому быть дежурным палачом.

Но и воробьи не растерялись, они тоже что удумали! Перед тем как на решетку сесть и в процесс включиться, обязательно нагадят нам с батей на голову. Не все и на решетку садились, но гадили теперь нам на голову обязательно все.

Ну, вот еще! Мы же почти русские люди! Нас и в Германии немцы за русских держат, а это такая честь, упаси бог! А тут какие-то воробьи-инородцы… Нам же национальная гордость не позволяет им это позволить.

При чем тут электроэнергия? Только не надо! Страна настолько бедная, что экономить что-либо просто глупо.

Играли мы, играли, вдруг чувствуем, все воробьи поразлетелись, никто на пшено не садится и какая-то серая тень нас с батей покрыла. Гроза, что ли, надвигается? Но только тень мрачная, и только надо мной с батей.

А это начальник цеха стоит и смотрит, как мы воробьев уничтожаем. Два дебила уничтожают воробьев током высочайшего напряжения, а третий дебил уже час на это смотрит и ждет, когда те двое его заметят. Два дебила, и оба Лукацкие, маленький и большой. Смехота!

Отцу месячную премию ополовинили. Он все ругался, что больше ничего не будет испытывать и цех хрен норму выполнит. По воробьям точно не выполнит, ручаюсь. Батя себя тоже никогда виноватым не считает, это у нас наследственное. Батя кричал, что воробьи гадят ему на голову и справиться с ними можно только оружием массового уничтожения, вплоть до окончательного решения вопроса. Не стрелять же по ним из рогатки, как это делали бедные китайцы.

А кто это ему подсказал, кто просветил его на старости лет? Я, Рыжий. А вот теперь слушайте, как он, батя мой единоутробный, меня отблагодарил.

Глава тринадцатая

Пришла пора поставить на «фазанке» крест и забить в нее осиновый кол. В мае выпускные экзамены, а в декабре нам, непонятно с какого хрена, устроили проверочные зачеты. Да не просто в декабре, а в самую что ни на есть святую для всякого русского и примкнувших к нему обрусевших инородцев пору — тридцатого и тридцать первого.

Какая душа это вынесет? Какой русский придет на эти зачеты трезвым? Да что вы говорите? Значит, вы не русский!

Я никогда не учу всех билетов. Зачем? Я точно знаю, что мне попадется, и всегда учу то, что надо, а то, что не надо, не учу или не учу ничего. Только так! А батя ноет:

— Учи все. Откуда ты знаешь, что вытянешь? Ты что, попугай?

— Знаю, блин, хоть я и не попугай.

Тридцатого я собираюсь, и он, блин, собирается.

— Ты куда, папаня?

— Я с тобой.

— Зачем?

— Хочу посмотреть.

— Что посмотреть? Я что, на Сенатскую площадь иду? Не ходи. Я тебя стесняюсь.

— Все! Молчать, сукин сын!

Поговорили, однако. Приходим в училище. Батя сходу забегает в кабинет, а нас начинают приглашать. Но у них это плохо получается.

— Кто первый? Никто? Тогда по списку!

Я — Лукацкий, не самая последняя буква в алфавите. Но и не первая тоже. И это хорошо. По списку тоже никто не идет: кому охота с утра себе праздник портить? Потом от усталости некоторые начинают сдаваться. Когда — раз! — Женька мне шепчет:

— Рыжий! А там твой батяня сидит, в экзаменационной комиссии.

Блин, труба! А он мне ничего не сказал, что его пригласили как эксперта. Родная кровь называется…

Однако захожу, абсолютно спокоен. Не зубы рвать. Беру билет, тот, что выучил. Никто мне не подмигивает и рожи не корчит. Значит, правильно выбрал. Без подготовки сразу пишу все на доске. Все! Три обеспечено. Смотрю, батя заерзал на стуле:

— А можно вопросик?

И спросил, гад, такое, что в классе все онемели. И я онемел. Я ж этого не учил. Этого и в билетах не было. Или было? А батя — второй вопросик, третий, пятый… Торопится, как алкоголик похмелиться. Мне уже какой-то мужик из комиссии начал помогать: надо как-то спасать от бати. Видят же люди, что он не в себе, на сына руку поднял.

Но после десятого безответного вопросика мне, наконец, поставили «два» и велели прийти тридцать первого на переэкзаменовку.

Когда мы вышли на улицу, я начал стонать, как баба на похоронах, так мне обидно было! А батя идет, хихикает:

— Я тебе говорил: учи все.

— Я маме скажу!

Прибежал домой первым — напрямик; пока отец на своей машине кругами добирался, я маме Ане уже все доложил.

— Ма! Я завалил экзамен. Твой Алик задолбал меня вопросами!

— Алик! Ну зачем?

— Пусть учит все. Я хочу, чтобы он стал электриком. А электрик ошибается один раз, как сапер.

— Нет! — ору. — Не один! А два! Второй раз, когда сует два пальца в розетку, а первый, когда выбирает эту профессию.

— Пусть хоть три! Но я не хочу, чтобы ты превратился в пепел, раз уж ты выбрал эту профессию.

— Почему именно я должен превратиться в пепел? Я вообще не собираюсь быть электриком, я пришел мирно сдать экзамен, только и всего. А ты…

На следующий день перед переэкзаменовкой я забежал к Лешке.

— Учил?

— Да… Выпить хочу!

Вытащил он бутылочку водяры, мы ее забили вдвоем, закусывали… а ничем не закусывали. В таком праздничном настроении я и залез кое-как в училище. Через полчаса навстречу Игоревич!

— Лукацкий! Это ты?

— Не знаю… Андрей… Игоревич. Где этот экзамен? В каком кабинете? Я хочу на экзамен. Я уже какого-то хрена два часа здесь хожу ищу. Где все люди?!

— Какой ты пьяный!

— Кто? Ты… козел, на себя посмотри! Или лучше не смотри, а то умрешь со страху. И-горе-вич!..

— Ну ладно! Пошли, счас отцу покажешься.

Короче, заваливаю я на экзамен в шапке, в пальто, в натуральную величину. Забегаю и командую с порога:

— Так, гады! Всем встать! Суд пришел! Счас будем всех мочить. Ик… за… меновать.

Отец сидит молча, на меня не смотрит, презирает. А мне уже все пополам:

— Ну что, сволочи? Я все ответил! Еще вопросики есть? Ставьте мне тройку. Заслужил.

На этом кончилась моя карьера. Мне всучили справку «о прослушивании курса». Да кто его там прослушивал? Я не прослушивал. Но присвоили мне квалификацию ученика электромонтера, а это — полная дисквалификация.

Пошел я к Игоревичу. Посидели, поговорили.

— Игоревич, — говорю, — я ставлю двадцать бутылок азербайджанского коньяка. Не хочешь азербайджанского, ставлю армянский. Как хочешь, но мне нужен диплом третьего класса. Как? Твои проблемы. Идет?

— Черт с тобой, Лукацкий! Диплом так диплом. Одним дураком больше… Но зачем он тебе?

— Ни зачем! Я не собираюсь работать электриком. Ни дня! Ненавижу эту специальность уже три года. Пригодится — хорошо. Нет — выкину.

Игоревич принес чистый диплом, взял чернильную ручку, поставил все тройки.

— Если хочешь, иди по нему работать. Диплом настоящий. Мы с твоим отцом уже столковались.

— Спасибо, — говорю, — ты, Игоревич мужик нормальный, а я козел!

— Оба мы с тобой, Лукацкий, козлы. Только я старый козел, а ты молодой. Коньяк-то принес?

Глава четырнадцатая

Мы с отцом квиты. Я его чуть не убил, а он меня чуть не деклассировал, чуть образования не лишил, чуть в пепел не превратил…

А сколько раз он меня спасал? Сколько мы с ним вместе пива выпили и снега перетаскали?

Никогда не забуду ту страшную сибирскую ночь. Мороз — минус пятьдесят три. Минус пятьдесят три! Птицы вмерзают в небо, покойники в гробах кристаллизуются, зэков на работу не выпускают, в квартире колотун, хоть в холодильник лезь — там теплее. Водка, блин, в желудке свертывается, как ртуть перекатывается, не распространяется по организму. В пору к медведю в берлогу проситься.

Сибирь окаянная! Мы с батей всю ночь бурили дырки в батарее, чтоб вода не замерзла. Всю ночь. Только начнет батарея теплеть, пробуришь дырку — пошла вода. И паяльной лампой отогревали, и асбест за батарею пихали, даже грелку прикладывали. Замерзнет батарея — всем огромное спасибо!

Батя врубил калорифер, чего мы никогда себе не позволяли из экономии. Счетчик летел, как ракета; боялись, взлетит. А батя все издевался надо мной:

— Рыжий! У тебя волосы посинели от холода. Ты двигайся больше.

Ага! Двигайся! Когда ты уже, как муха, снулый и одно желание: плюнуть на эти батареи, выскочить на улицу и — с головой в сугроб. И либо сразу окоченеть, либо согреться до смерти.

Я говорю родителям:

— Че вас сюда занесло-то? Кто вас сюда выслал, несчастных? Школа и та замерзла, я два месяца уже в школу не хожу.

Свет мигает, как перед потопом, мусорка третий день не кажется, замерзла в пути. Ледниковый период! Брррр!

А сам сяду у калорифера и вспоминаю, как было хорошо до этого ледникового периода: в шесть тридцать каждое утро приезжает развозка, сигналит в рожок, все выходят с мусором, улыбаются друг другу, насвистывают, поздравляют друг друга с мусоркой, как на первомайской демонстрации. Соседи же!

В Сибири зимой только за мусором и встретишься. Морозы трескучие, метель. В декабре снег валит, в январе хвост отмерзает, и уши, как у собаки купированной, не гнутся. Февраль — ветер лютый, дышать можно только с закрытым ртом и носом. В субботу, воскресенье мусорки нет, а мусор тем не менее есть. В субботу-воскресенье скучно, все ждут понедельника. Шесть тридцать, рожок. Па-а-ашли!

Вспомнил я про эти счастливые для каждого сибиряка моменты, а отец и спохватился:

— Кстати! Сегодня как раз понедельник, пошли мусор вынесем. Сигнала все равно не услышим, звук замерзает на лету, а у нас после праздников ведер пять имеется. Или шесть.

Это ж идея! Мусор — всегда приключение, особенно в нашем с отцом возрасте.

Спускаемся с родного четвертого этажа на первый с полными ведрами. Толкаем парадную дверь — закрыта. Подъезд закрыт! А кто его мог закрыть? В Сибири-то?

— Что за шуточки? — злится батя.

Он только свои шуточки понимает, как немцы. Наш учитель на шпрахкурсах, Курт, как-то сказал, что слово «живой» не имеет сравнительной степени. Ну, все, конечно, согласны, у всех же сильно завышенное образование. Преподаватель всегда прав. А если не прав — тем более. А я ж водила. Я знаю, что абсолютно прав всегда только я. Ну, еще мент с ружьем. Я Курта опускаю:

— А у нас говорят: Ленин и теперь живее всех живых!

— Was, was?

— Переведите, — прошу, — иностранцу, что я пошутил.

— Перевели, — отвечают, — а он говорит, что не понял юмора.

— Тогда пусть учит русский язык.

Так и батя: над собой смеется до упаду, а к остальному относится очень серьезно. Но это его проблемы. А тут и соседка-врачиха выскочила с ведром, ей тоже захотелось пообщаться. Стали вместе колотить в дверь. Ну, батя культурист, даже по крышке гроба не стучит, чтоб не сломать. А тут дверь вышибить не может. Труба! А он как размахнулся в последний раз… и позвонил к соседям с первого этажа.

— Посмотрите там через окно, какая сволочь дверь подперла!

А че, думаю, смотреть, и так все ясно: черт балуется, ему тоже холодно, вот и греется как может. Я бы на его месте только так и грелся.

А хозяин выглянул, дурак, в окошко и зовет нас:

— Идите, гляньте, шо деется!

А у него окна выше двери и до самой форточки все занесло снегом. Прямо из форточки можно снег набирать. Очень удобно. Дурдом!

Все! Мы отрезаны от Стрежевого, все четыре этажа. Стихия! Теперь Стрежевой для нас — Большая земля. А мы — Малая. «Малая земля — геройская земля…» Я так почему-то этому обрадовался:

— Мишка! В школу опять не идем!

Но радовались мы рано: меня и Мишку благодарные соседи тут же выпихнули через форточку снег раскапывать. Десант, блин! А я-то плавать не умею. Но ничего, лег на снег плашмя, руки-ноги разбросал и лежу, очень профессионально. И Мишка тоже. Мишки, блин, на Севере.

Сразу стали баловаться, чтобы согреться. Забыли, зачем нас сюда через окно забросили. А снег только сверху с коркой, а внутри мягкий и теплый. Вот через неделю он слежится и на метр затвердеет, тогда его только рубить.

А мороз злющий. Хотели с Мишкой закурить — невозможно. Во-первых, губы сводит, во-вторых, туман в рот попадает, ничего не видно. Зато кругом красота неописуемая: полярное сияние пробилось, небольшое, не как на Северном полюсе — в полнеба, а так — с осьмушку. Как будто его прожектором подсветили. Но все равно красиво, жуть!

На улице все лучше, чем в квартире дырки в батарее сверлить. Смотрю — батя мне из окна что-то пытается сказать. Но ветер же слова обратно в рот заталкивает. Наконец я его по шевелению губ понял:

— Откапывайте, сволочи!

Мы еще в снегу малость побарахтались, дверь откопали. Отец вышел, дверь оббил и побежал на улицу. Я зову:

— Батя! Ты куда?

— На работу, не видишь, что ли?

— А мусор?

— Сам вынесешь.

Так всегда. Спасибо за доверие!

Глава пятнадцатая

Каждый Новый Год у нас в Стрежевом свое правило: ровно в двенадцать ноль-ноль начинается общественная бухаловка. До двенадцати делай что хочешь, бухай с кем хочешь, а ровно в двенадцать только со всеми вместе.

Сибиряки народ крепкий, пьют умеренно, но отчаянно, до победного конца — это очень роднит.

После двенадцати все собираются возле шмоточного магазина «Татры», на ледовом поле. За месяц до того приезжают архитекторы из Томска и за большие бабки строят ледяной городок. Ну, не классные, конечно, архитекторы приезжают, не те, блин, что хрущевок понастроили по типовым проектам, в которых гардероб не внесешь, а гроб не вынесешь. Студенты, бляха-муха, без званий и комплексов.

Навезут им огромную кучу снега с пяти-шестиэтажный дом. А в Стрежевом снега — завались. Если бы его начали есть заместо масла, талоны бы враз отменили. Итак, снега завались, студенты без комплексов. Все о’кей! Прима!

Смастерили они этот ледяной городок из кучи. Приехали пожарные, водой эту новую кучу залили, она замерзла. Всегда на одном и том же пустыре, он специально не застраивался, чтобы раз в год народ здесь душу мог отвести.

После двенадцати все собираются в городке — все, кто смог добрести после проводов Старого и встреч Нового. Тут же и елочка метров под двадцать, и Дед Мороз веселый. Все его угощают, поневоле развеселишься. Вроде местный Диснейленд.

Носы там разбиваются — блеск. Да кто их там жалеет? Все одно: не разобьешь, так отморозишь. Но больница рядом, в двадцати метрах, совсем рядышком, как верхушка елки. Так что хош в больницу беги, хош на елку лезь. Это очень важно, что больница рядом, а то народ туда уже не идет, а ползет.

Но пока ты еще в меру трезв, здоров и с носом, залазишь на гору. В горе множество дыр архитекторы понаделали — больших и маленьких. Прыгаешь в них стояком, солдатиком и вылетаешь аж на улице. Всю дорогу на жопе или на спине, как получится. Это забава для настоящих мужчин.

В этот раз мы там были всей семьей: я, батя, мама Аня. Я нашел самую маленькую дырку и сиганул туда. Пролетел на жопе метров… три и… не, не застрял… Хуже! Там, блин, тупик оказался. Полная непроходимость. У, студенты, раздолбаи! Не докопали. Хорошо, что я туда вниз ногами сиганул, как черт подтолкнул. А если бы вниз головой?

Короче, я в этом дурдоме застрял на дне. А кругом же на поверхности темнотища, освещение только по бокам, сверху посветить не додумаются. Никто и не видел, что я исчез, все пьяные, занятые только собой, веселятся, отдыхают.

А хорошо еще, что батя не уехал в эту же дырку вслед за мной. Сел бы прямо мне на голову — сто двадцать килограмм чистой говядины. А он, блин, собирался, да я его успел отпихнуть. В общем, все хорошо сошлось, только я в глубокой заднице.

Но это же не стог сена, это могила ледяная. А хуже ее может быть только каменная. На Украине есть такая, около Мелитополя: огромная куча доисторических глыб. Там дикие люди от грозы спасались, под глыбами. А туда лишь ползком залезть можно. Ну, и я подлез. Тоже дикий человек. А внутри песок, мрак и башка потолок подпирает. И чувствую: сколько воздуху во мне есть, столько мне и жить, потому что весь остальной воздух еще дикие люди выдышали. Во время грозы, во время ихней эры. Как я оттуда раком выполз, не помню, только задом и чувствовал, где выход.

Во льду, конечно, просторней и выход над головой. Но найдут тебя только весной, ближе к лету. Не надо! Найдут точно! Во-первых, к лету все стает, а во-вторых, я во льду всегда отлично сохраняюсь, не то что в песке.

Ну, я потыкался туда-сюда — лед. Один выход — наверх. Но туда не выползти — скользко.

А наверху меня уже хватились: пропал ребенок. Родители люди молодые, могут, конечно, и нового сделать, но такого-то хрен еще раз сделаешь! Словом, они это понимают и ищут, аукают. А я им из подземелья кричу, на след навести пытаюсь. А они, гады, под ноги не смотрят, все больше на небо, как будто я уже могу быть там. Орал я им, орал, наконец доорался. Батя услышал:

— Игорь! Ты где?

— Тут, батя, под тобой!

— Подо мной — лед!

— А я — во льду. Батя, спаси! Что ты такой непонятливый! Как не пил! В дырке я, в тупике.

Ну, тут уж отец весь мобилизовался и всех вокруг мобилизовал. Рукой до меня дотянуться не может. Но хочет! Так он что надумал: схватил без спросу у какого-то мужика сына и спустил его в эту прорубь. Здрасьте, когда ж тут спрашивать? А если тот мужик будет против? Нет, без спросу быстрей. Я мальца за ноги схватил, и меня батя с тем мужиком в четыре руки вытащили. Батя хитрый: сразу поймал чужой интерес. Мужик матерится, а тянет: ему же тоже своего сына в дырке оставлять неохота, а я в его ноги так вцепился — не отдерешь. Только со мной!

— Батя! — плачу, — ты — мой спаситель. Я теперь только с тобой бухать буду.

А отец расстроился:

— Ты, Рыжий, всем дыркам затычка. В следующий раз…

— Батя! Следующего раза не будет. Я завтра сам эту дырку снегом забросаю!

Глава шестнадцатая

Я всегда жопой чувствовал, что рано или поздно заинтересую органы. Они обязательно должны были мной заинтересоваться. Конечно, я хотел залететь по-крупному и два раза чуть было не залетел. Я думаю… они меня просто недооценили, хотя и очень старались, а я нет. Нас сгубила разница в возрасте: я был слишком юн, а они слишком стары.

Короче, 1986 год, мне пятнадцать лет. По телеку Горбачев, помните такого? А я еще почему-то помню. Горбачев ежедневно спрашивает ошарашенных доярок, как им нравится его перестройка. И тут же сам за всех отвечает: нравится, блин, очень нравится, лучше не придумаешь.

— Мне, — внушает, — советуют отдельные товарищи: Михал Сергеевич, ударьте по штабам. Но это теперь не наши методы, товарищи. Давайте лучше вместе двигать плюрализм в процесс. Оно как-нибудь и обернется без битья.

А о чем еще должен генсек с доярками у коровников беседовать? О надоях, что ли? Главное, чтоб уважительно, без скидок на их социальное происхождение. Это доярки особенно ценят, это ж так по-русски. Хотя по-русски можно сказать и покороче, буквально в двух-трех словах.

А насчет штабов Горби соврал. Бил, и прямо по башке, по моей тоже. В то «судьбоносное время» — это он его так назвал, генсек же! — так в то время все еще были запрещены импортные рок-ансамбли: «Назарет» там, «Чингизхан»… Че, не слыхали? «Москоу, Москоу, закидаем бомбами!» После Олимпиады-80 пели. Это была страшная политика.

А тут прибегает ко мне мой дружок Олег:

— Игорь! Пацану пахан привез с Большой земли фотопленку с ансамблями. Все — запрещенка. Соображай!

Я соображаю быстро, не то что Горбачев.

— Давай наделаем фотообоев. Это живые бабки!

Олег притащил пленку, я купил в магазине фотобумаги. К делу подключили Городничева, Мишку и Вовку. Делавары! Мафия бессмертна, процесс идет. А там, на пленочке — кадрики! — «Джила», «Скорпионс»…

Во, змея, ну гадюка или кобра, и яд с морды каплет. Вот это перестройка! Вот это полярное сияние! Вот это запрещенка!

А я к тому времени уже такие цветные портреты делал, батя завидовал. Ей-богу! А сколько в городе фотографов моего класса? Я, да батя, да еще двое-трое пацанов. Батя зря не позавидует.

У кого в Стрежевом лучшая коллекция советских монет с 1900 года? У директора центрального стрежевского банка и у бати. Ему за нее две тыщи баксов давали. А он свое:

— Важно не продать, а иметь!

Он сразу взял в толк, на какое дело я замахнулся. Хотя чем это пахнет, сном-духом не знал.

— О, змеюка какая-то! Зря бумагу переводишь. И откуда у тебя деньги?

Говорю же, позавидовал. Но дело пошло капитально: мы эти суперкартинки продавали среди пацанов без всякой рекламы и накладных расходов. За рубль, за два — какой базар? Допродавались до того, что у каждого в кармане про всяк день по двести рублей было. Я каждый день картинки печатал, как заведенный, меня все продавцы фотобумаги уже лично знали: я им годовой план за месяц сделал.

Прихожу в магазин, а меня с почетом уже от двери встречают:

— О! Опять за фотобумагой? А я еще машину заказал. Специально для вас. Сколько всего нужно?

— Много, у вас столько нет!

— На складе возьмем.

— И на складе столько нет!

— Так что же делать?

— Ищите! Страна большая.

Кто у них до меня эту фотобумагу брал?.. Но в своем доме я эти картинки не клеил, я никогда роком-скоком не страдал. С рожденья ненавижу: под него не выпьешь и не закусишь — мешает. И батя правильно учил:

— Все, что нельзя насвистеть, не музыка.

Что такое рок? Игра на кастрюлях. Его можно слушать за рулем, чтоб не заснуть. У меня от него понижение адреналина и головные корчи. Катастрофа!

И вдруг! Сижу в училище на электротехнике, размяк. Игоревич ведет урок, хорошо ведет, торжественно, колыбельно. И вдруг стук в дверь. Заходит человек в очках, два человека, но один в очках.

— Здрасьте, кто будет Лукацкий? Можно его на минутку?

Выходим.

— Значит, вы — Лукацкий?

— Нет. А че надо?

— Есть вопросы.

О, это — уже серьезно. На вопросы я отвечать не люблю. А тут пиджак строгий, тонкий галстук с искрой и глаза ядовитые, четкая гладкая прическа, весь побритый, подмытый, страшненький. Но в плаще, да еще с вопросами. Директор уже мнется около своего кабинета. Заходим к директору, раз так им всем приспичило.

Этот хрен с галстуком открывает коричневую папку. Я думал — с вопросами, а там мои фото нарезаны.

— Ваша работа?

— Да. А что? Не нравится? Все берут.

— Вот именно: берут.

— А что, нельзя?

— По статье такой-то… звучание и распространение этих ансамблей на всей территории СССР запрещено.

Слово «запрещено» он с удовольствием сказал, от души, с каким-то зловещим шорохом.

— Я не на всей территории, я только в Стрежевом. А вы кто, охранники авторских прав?

— Мы — из КГБ… Томска.

Ничего себе! Вон куда нас занесло! Тоже мне: «Мы — из Кронштадта!». Энкавэдист долбаный!..

Они меня посадили в свою машину, сзади охрана — и ко мне домой. Что я, блин, тогда почувствовал? Боль в заднице: давно не порот. Отец-то меня не драл, поздно, говорит, и бесполезно. О, тут он на сто процентов прав. Но из-за этих кронштадтцев я снова вспомнил Кастрата Матвеевича. Даже пот прошиб. Все, опять тюрьма! А я еще ни разу не сидел.

Дома они поговорили с отцом, изъяли всю пленку. Хотели изъять и увеличитель, но батя, видно, вспомнил погранвойска в Турции, уперся:

— Только через суд. Вместе с сыном.

Они спрашивают меня:

— Где деньги за проданный товар?

— Пропил, — говорю, — люблю молочный коктейль за десять копеек.

— А сколько вы всего продали?

— Пятнадцать картинок.

— По нашим сведениям, больше.

А я не лох тридцать седьмого года, не профессиональный политкаторжанин. Я еще пацан, причем не очень запуганный, хотя и бывший сирота. Че я, сам на себя наговаривать буду? Я и в детдоме этого не делал.

— Вы мне докажите, что больше. Сколько докажете, под тем и подпишусь.

— Вы что, не знали, что эта музыка вредная, продажная?

— Конечно, вредная: у меня от нее несвертываемость крови. И продажная — жуть! Продается клево! Сейчас же перестройка, все можно.

— Да, все, к сожалению, — скуксился опер. — Пока можно, но это — и пока нельзя. Пока!

Это он со мной так по-человечески попрощался. Взял расписку о неразглашении чего-то на территории СССР и предупредил, что я могу на него жаловаться прокурору. Больше они не приходили: видно, Горбачев им в отношении меня отбой дал. А жаль! Хорошее дело обгадили. И — ни денег, ни славы…

Глава семнадцатая

Гораздо позднее органы снова рискнули попытаться обессмертить мое имя. Правда, органы эти были уже попроще. Пониже органы были, обыкновенные менты. Но как они меня прихватили!

Я тогда жил и работал в Киеве, блин, как профессиональный революционер. И было это еще до бандитской фирмы, когда я только-только заарендовал свою «ифу» и ездил, куда Бог пошлет.

Так, в начале марта звонит мне Катька-диспетчер:

— Есть рейс на Курск! Тариф плюс сверху за срочность, но в Курске надо быть к утру.

А я только что лег спать.

— Катька! Сейчас уже девять вечера, я уже сплю. Какая срочность? Сколько?

— Короче! — Это она у меня научилась. — Ты едешь? Тогда пиши адрес. Клиент ждет в гостинице, он все расскажет.

— А что везти-то? Секрет?

— Пишущие машинки «Ромашка» из Курска.

Я звоню своему напарнику Вовке:

— Бабки нужны? Тогда через полчаса я буду. Жди. Что? В какой ты еще там бане? Вылазь, не дури.

Вовка личность вообще уникальная. Крупная, очень крепкая личность, до того крепкая, что гайку на колесе мог свернуть. Когда мы где-нибудь меняли болты, только я откручивал гайки, потому что он мизинцем головку отфигачивал. Неимоверная сила, но тихий. Дверь пробивал рукой, и все молча. Что такое триста двадцатая резина? Да любой водила знает: восемьдесят килограмм. А Вовка одной рукой ее в кузов забрасывал.

Курит, но не пьет, от десяти граммов пьянел. Зато любил пожрать. Я вот активный, мне все по барабану, лишь бы колесом ходить. А он:

— А зачем? Да не надо… Фиг с ним.

Пофигист. И когда говорит, всегда вниз смотрит, под ноги. Вроде что потерял.

Прирожденный, блин, водила, не на сто процентов, как я, но тоже ничего. Но только днем, ночью с ним лучше не ездить, на кладбище завезет. А в городе днем ориентировался, как собака. А я заезжаю хорошо, но выезжаю с большим трудом, такой у меня характер.

С Вовкой — все. И так уже я о нем больше, чем о себе.

А к рейсу надо готовиться основательно, как к тюрьме. Вдруг там чего-то не будет. Ну, холодильник опустошил, бушлат, одеяла ватные, сапоги черные, куртку тоже ватную и шляпу меховую, ушанку, взял. Еще взял канистру и ведро с горячей водой.

Тосола на Украине нет. Залил горячей воды в систему, факел в фильтр — «ифа» завелась мухой. Только не надо сразу: ты бы еще факел в бензобак!

Не надо! Пробовал, однажды прямо в бак тыкал огонь, чтоб солярка загорелась. Я ее тут же тушу. И так — раз тридцать-сорок. А что делать, если в баке кусок льда плавает, а клиент в кабине обледенел до неузнаваемости? Могло и взорваться, но не взорвалось же. Такое дело. Труба!

Мы поехали, а тогда уже были границы между Украиной и Россией. Великие, блин, державы, одна голодней другой, как же без границ!.. На границе нас и тормознули, на русской. Но сперва все путем:

— Куда и зачем?

— Едем в Курск к бабке на день рождения. Померла бабка.

Раз! — из моей машины вылазит мент с ножом.

— Чье?

— Мое.

— Пошли.

А я из армии привез такой нож — «козья ножка». Ручка из косули и вот такое лезвие! «Сделано в зоне». Я его постоянно возил с собой: ну, там нарезать что, прирезать… барашка. Постращать… Дорога же!

— Ну пошли.

Заходим в его вонючую будку. Мент говорит:

— Оружие незаконное, холодное. Сейчас вызываем ментовку, приедет «луноход», и ты едешь отдыхать у параши.

— Командир, ну подожди, туда-сюда.

— Где взял?

— В армии. На Амуре.

— Красивый нож. Продай.

— А что дашь?

— Двадцатник.

— Нет, командир, память об армии. Лучше я тебе двадцатник дам.

— Ладно! Убедил. Езжай.

И нож отдал. Приехали в Курск. Клиент обрадовался. Загрузили мы эти «Ромашки», заехали снова в гостиницу, сели перед обраткой перекусить. Я достал свой нож, режу колбасу. Вдруг — стук-стук:

— Кто?

— Свои!

Я открываю. Ну да, все свои! Заходят человек шесть — двое в ментовской форме:

— Досмотр, приготовить документы.

Ментяра подходит к столу:

— А это чье? Где взял? Собирайся!

Я не спорю, но спрашиваю:

— На моей машине поедем или на вашей полетим?

— А вы на машине?

— Да вот «ифа» стоит.

— Заводи, теперь она тебе не скоро понадобится.

Сели мы с Вовкой в машину. Выбегает клиент:

— Я с вами. Что случилось?

— Ничего страшного, нож нашли у меня… похоже, приплыли.

В ментовке к нам выскочил целый взвод, как к очень опасным преступникам. Ребята остались ждать в коридоре, а меня завели в кабинет. Молодой старлей, только что из училища:

— Зачем возите с собой нож?

— Во-первых, — объясняю, — он мягкий: я его заострю — на два-три раза хлеб нарезать. Во-вторых, он красивый, сами видите. А на дороге всякое бывает.

— Всякое — что? Зарезать кого?

— Ну, не совсем… Я же грузы какие вожу? Стратегические. «Ромашки», например.

— Вы понимаете, от меня это не зависит, но я вас должен задержать. Вы, пожалуйста, посидите здесь. Я скоро приду.

Он вышел, зашел облом и встал в дверях прямо у меня за спиной. А я этого терпеть не могу! Но все же вытерпел. Через час является старлей:

— Вот постановление на ваш арест, удалось быстро оформить. Прокурор тут же, на четвертом этаже. Если хотите, можете подняться, вас проводят. Он все объяснит.

Твою мать! Труба!

— Да нет, я вам верю. А машина?

— Машина тоже арестована.

— За что? Я что, на ней нож перевозил? У меня там чужой груз. Стратегический. «Ромашки»!

— И груз арестован. Да вы не волнуйтесь, вы теперь наш клиент, все будет в порядке.

Короче, мне светит до трех лет. Можно позвонить родным. Если я еще не судим, то суд обещают устроить месяца через три, не позже. Это рекорд, другие ждут годами. Ну, полный кайф! Я вышел, все рассказал своим подельникам. Клиент начал верещать:

— Отдайте мне мой груз!

Как будто не меня, а его сажают. Как же, отдашь его! За меня уже все менты решили.

— Заезжай на задний двор, там два понятых ждут.

— И куда дальше?

— И — туда.

— В КПЗ?

— А куда же еще!

У меня все — до пола. Стою я на «ифе» перед воротами, рядом мент. Ворота не открываются. Недалеко Вовка и расстроенный клиент. Мент просит:

— Посигналь, а то к обеду не поспеешь.

Сигналю. Не открывают. Идет другой мент. Мой мент кричит другому менту:

— Скажи там, чтобы дежурный нажал на кнопку, сволочь! Я его счас раздавлю!

Ждем минут десять, двигатель не глушу: холодно, его потом хрен заведешь без грелки. Мент приказывает:

— Подожди. Счас приду.

Вышел, а ногу держит на ступеньке.

— Заглуши!

— Не могу — вода остынет.

— Дай ключи. Я на минутку.

Дал я ему, козлу, ключи. Он зашел вовнутрь и тоже сгинул. Я говорю Вовке:

— Вовка! Передай бабке, жене, мол, взят, так и так…

А он как зарычит:

— Слушай, ты, каторжник! Давай отсюда дергать! Видишь, не хотят они тебя брать. Ворота у них заело.

А у нас закон — в машине всегда две пары ключей. У Вовки свои.

— Вовка! Тогда хватай клиента и прыгай в кабину.

Он бросает мне ключи и бежит за клиентом. Клиенту лет за сорок, а Вовка взял его за шкирку, тот споткнулся, тогда Вовка его под микитки и просто закинул в машину. Вылетаем на перекресток, газ до пола, куда дальше? Вовка:

— Направо! Налево! Прямо!

Ас! «Ифа» моя прет четко, как заговоренная, как «шестисотый» «мерс». Пока менты соберутся, пока машину найдут, пока бензин… До границы всего двести километров — летим. Впереди поле и какой-то гараж, где трактора, ну, чтоб сеять и пахать. Я с дороги и за дом. Клиент уже успокоился, хотя напрасно: теперь он соучастник. А! Плевать! В России все либо частники, либо участники, либо соучастники. Но у меня только права и доверенность на машину. Паспорт в ментовке. Мне дорога одна — за границу.

Поехали мы другой дорогой. Доехали до русской границы.

— Где паспорт?

— Знаете, паспорт я потерял, только что. Или украли, точно не помню. Я в туалет хочу! Можно?

— Ладно! Проезжайте. В туалет сходишь на Украине.

А рядом на лавочке, возле самой границы, сидит мент и курит. Потом говорит погранцу:

— Постой! Я с ними сам поговорю. Дело есть.

Оставил меня и Вовку, клиента почему-то прогнал:

— Ну, ребята, надо что-то делать.

— А что именно?

— Нам позвонили, чтоб вас задержать.

— Кого — вас?

— Вас! На белой «Ифе».

— Мы что, на красный проехали?

— Если ты хочешь валять дурочку, я тебя сейчас арестую именем Российской Федерации, поедешь обратно вплоть до Сибири. А дернешься — расстреляю. Как врага русского народа!

— Сколько?

— Сто баксов.

— Идет!

А тут вдали показались ментовские машины. Дальше все было на бегу, на лету. Я сую менту его сто баксов, он тихо кричит:

— Теперь — газу! Только я получил звонок. Я сделаю вид, что кто-то другой, а кто — не знаю. Рвите когти!

Я по газам и к родной украинской границе. Русские менты долетели до столба, покружились, поматерились и рассеялись. Хохлы нас пропустили как родных.

Приехали мы в Киев. Пошел я к знакомому районному следователю: надо же паспорт выручать. Вдруг меня захотят выдать русским сатрапам. Рассказал ему все, как было, как отцу. Он достал справочник, позвонил в Курск.

— Привет!

— Привет!

— Слушай, козел! Звезды будешь зарабатывать на своих кацапах, а хохлов не трожь, не надо. И всякую лапшу на уши о трех годах тоже не надо.

А я все слышу через динамик. Он там, в Курске, спрашивает:

— А кто со мной говорит?

— С тобой, козел, говорит районный следователь Киева. Фамилии моей тебе знать не надо. И заруби на своем носу: между Украиной и Россией нет юридических соглашений. Нету!

И положил трубку.

— А теперь ты, козел, иди домой, подмой сопли, выспись и сделай вид, что тебе это все приснилось. Но помни, что ты тоже козел и из-за тебя чуть не вышел международный конфликт. А может, тебя все же выдать? Шучу!

Глава восемнадцатая

Сколько раз, я сказал, меня прихватывали? Два раза? Нет! Начинаем загибать пальцы. Загнули? Теперь сосчитали. Не так быстро! Итого… Я ж говорил! Целых четыре раза власти садились мне на хвост. Но это все фигня, я его откидывал вместе с властями, и они оставались с моим хвостом — на память от Рыжего!

Никто не верит, что я участвовал в ликвидации… последствий аварии на Чернобыльской АЭС. Откуда я тогда об этом знаю, помню все до мелочей? А если я там не был, то… че я там, блин, тогда делал? На «ифе»? В центре? Еще и под дождь попал в мае, в Киеве, в Жулянах, под радиоактивный. От меня так и отскакивало, так и отщелкивало.

Нет, точно был в Чернобыле. А кто меня туда, бедного, послал? Министерство культуры. В пионерлагерь бюст Ленина отвезти. С Вовкой. На пятнадцатый день после… Откуда в Министерстве знали, что это пятнадцатый день? Там вообще ничего не знали. Культура же, блин, была отлучена от государства. На хрен!

Ленина мы в пионерлагерь сдали благополучно. Начальник лагеря, правда, был недоволен:

— Я просил настольного, а вы что притащили? Напольного! Это ж целое надгробие!

— Министерство мелочь не пришлет. Вот в «Киевских сувенирах» мелкого Ленина навалом, сам видел.

Но обедом в лагере все же накормили. А после обеда я говорю Вовке:

— Знаешь, тут где-то атомная электростанция прячется. Давай посмотрим.

— Там же забор, не пустят.

— Нас пустят! Ну хоть до забора доедем, а что дальше — и представить нетрудно. Че, у нас фантазии не хватит? Ты когда-нибудь большие бабки в руках держал? А Мерлин Монро трахал? А представление об этом имеешь. Вот! Мы же советские люди!

Вовка на все согласен. Станцию мы почему-то быстро нашли. Откуда я знаю почему? По закону земного притяжения. Я говорю:

— Вов! А где же охрана? Гляди, въезд свободный и выезд тоже.

— Тихо, Рыжий! Она, видно, спит. Заезжай.

АЭС мне понравилась. Но пахло здесь чем-то паленым. Какой-то гарью, химией и покойником одновременно. Вот, думаю, как атом пахнет. Интересно!

В центре станции — огромная домина, как элеватор. Но какая-то странная…

— Вовка! Сегодня какое число?

— Начало мая…

— А не двадцать второго июня? Ты не слушал радио? Там войну не объявляли?

— С кем?

— Откуда я знаю? Может, опять с Германией. Ты что, слепой? Тут же совсем недавно бомбили, кругом же развалины, и крышу с этой домины снесло.

— Точно! — мычит Вовка. — Давай отсюда драпать, а то в плен попадем.

— Поздно! Вон к нам уже оккупанты бегут.

Нас окружили сразу несколько человек. Все в намордниках. Я от волнения даже немного оглох.

— Вовка! На каком языке они говорят?

— Не знаю, но почти все понятно!

— А что, блин, говорят?

— Вроде спрашивают, откуда мы?

— Скажи скорей, что мы из Министерства культуры. Ленина привезли. Сказал?

— Сказал. А они говорят: какого хрена? Да еще с Лениным.

— Ну, скажи им, что мы сейчас уедем. Нас срочно вызывают в министерство.

— А они говорят, никуда вы теперь отсюда не уедете. Вы — зараженные объекты, разносчики инфекции. Отсюда, говорят, одна дорога…

— Куда, Вовка?

— Говорят, в Мавзолей, к Ленину! Говорят, сейчас вас почистят, обмоют, намордники наденут, и будете ждать… Как все…

— Чего ждать?..

— Конца, говорят… ликвидации. А там, — как начальство решит.

Все! Мы в глубокой заднице. Что тут случилось, как громыхнуло, все теперь знают не хуже меня, вся Европа знает. Но кое-что я видел собственными глазами. Не самое страшное, туда, слава богу, нас не пускали, но жутко грустное и забавное одновременно.

Нас с Вовкой приодели, приобули, проинструктировали и прикрепили к одному физику-дозиметристу из Челябинска, Мише. Он постоянно был всем недоволен, как будто кто-то виноват, что он родился дозиметристом, а не главным референтом Министерства культуры.

К вечеру пригнали еще солдат, они и стали все ликвидировать. И начался дурдом. Приходим мы со своим дозиметристом на зараженную площадку, там солдатики стоят, курят.

— Что вы тут копаетесь? — спрашивает наш физик.

— Закончили ликвидацию… час назад.

— Так что ж вы, идиоты, час назад отсюда не сбежали? Здесь же больше получаса даже идиотам быть западло!

— Так нет же приказа!

— А где командир?

— Ушел.

Побежали мы искать этого придурка с погонами. Стоит он себе в кругу себе подобных и тоже курит.

— Ты, курва, почему людей в зоне сверх нормы держишь? — орет ему Миша. — Службы не знаешь? Разжалую, гнида!

— О, господи! — подскочил придурок, аж погоны затряслись. — А я никак не могу вспомнить, о чем же я забыл!

Ну, смерть шпионам!

— Все эти солдатики — смертники, — разговорился как-то Миша. — Мы тоже, но они точно. Мы получили секретный приказ: использовать до конца. Домой не отпускать.

Только — никому! Короче, после каждого рабочего дня мы солдатиков обследуем и если доза превышает допустимую, мы должны отправлять их на Большую землю для полной демобилизации. А новый приказ требует: санитарные нормы завышать, домой не отправлять, словом, нуклеидов не жалеть.

И точно, использовали солдат, как хотели. В каком-то отсеке обнаружили утечку радиоактивной воды. Нужен был робот, чтоб собрать. Счас! Пришлют тебе его! Из-за границы выпишут. Из Министерства культуры Украины.

Взвод солдат построили. Рядом с лужей ведро поставили с тряпкой. Солдат бежит, макает тряпку в лужу, отжимает в ведро и бежит на место. Следующий — за ним и так далее. Один поскользнулся. Что — ну и что? Прямо рожей в эту мертвую лужу. Вот что! Ну да. Кто его после этого отряхивать будет? Только сам. Но тряпку он все равно в ведро отжал: приказ! Теперь его можно было и не менять. Хорошо, что я не солдат-сверхсрочник…

Под конец эти дети армии уже светились и трещали, как печка.

Идем мы по территории, видим множество черных «волг» и каких-то чурок в черных костюмах возле них. Подошли. Оказывается, это объединенная комиссия партаппаратов Киева, Минска и Могилева. Стоят, радуются жизни, фоткаются.

— Мужики, — обращаются к нам, — вы герои нашего времени! Дуйте после работы с нами в баню, попаримся, закусим, чем Бог послал.

А физик наш им в ответ:

— Мужики! Надо срочно детей из пионерлагерей вывозить. Помрут же.

— А вот паники, дорогой товарищ, не надо. Не надо паники. Вы же ученые, должны понимать: авария ликвидирована, в целом. Дальше этого места ни один нукле… отид не двинется, партия ему этого не позволит. Так и по телевидению уже передали. А начни детей вывозить — вся Европа на дыбы встанет. Она, блин, у нас… нервная…

— Но дети едят отравленную пищу и пьют отравленную воду. Кстати, вы ее здесь тоже будете жрать!

— Ни хрена подобного! Мы что, дети? Науку не понимаем? Все спецпродукты мы привезли с собой из Могилева. Там, где их делают, таракана не найдешь, не то что радиации. Ну, насмешили, товарищ!

У, суки! В баню мы с ними, конечно, не пошли и жрать их спецжратву тоже не стали. А вожди там долго и не были, поснимались еще, передали пламенный привет от руководства партии и правительства и адью.

— Бегите, ребята, отсюда. Пока нас еще плотно не обложили, — бурчал Мишка. — Вы люди здесь случайные, вас никто искать не будет. Завтра, может, уже и не убежите. Да и нуклеидов нахватаетесь. Они вас быстрее пуль догонят.

— А вы?

— Здесь все мобилизованные, не только солдатики. Куда нам? Поэтому и кордоны пока дырявые. Знаете, как на Урале зовут тех, кто работает в ядерных закрытых городах? О «сороковке» слыхали? Запомните: их зовут «шоколадники». Тех городов на карте нет, и людей тех вроде как нет, а жизнь в тех городах, даже в самые голодные годы, была сладкой, но и страшно короткой, короче не бывает. Мы здесь — тоже «шоколадники»! Ха-ха-ха!

Мы с Вовкой видим: ну, прав мужик. Ученый же! Физик! Дал я ему свой адрес: напиши, говорю, братуха, как и что. Очень ждать буду.

— Напишу. А вы в Киеве молчите, где были. Я знаю: чернобыльцам уже сейчас запрещено селиться в Киеве и других крупных городах, как врагам народа. Прописки не дают, население настраивают, высылают обратно в зону карантина. Якобы чтоб зараза не расходилась. Туфта! Правды боятся.

До этого он классно промыл нашу «ифу», деза… активировал, что ли. И ночью мы с Вовкой внезапно исчезли с этого чумного места. Тихо-тихо, под шорох колес, даже «ифа» старалась не шуметь, понимала, стерва, что иначе ее даже на металлолом не сдадут, а на десять метров в землю зароют, хоть она уже и чистая, как черт после бани. Миша нам и карманный дозиметр дал. Мы потом себя и «ифу» долго изучали. Вроде бы не искрит.

А он мне через два года письмо прислал.

«Привет с того света! После всей этой страхолюдии я тоже почувствовал себя плохо. Пришел в лазарет, а врачиха мне говорит:

— Я буду с вами вполне откровенна. Вы физик, от вас все равно ничего не скроешь. У вас лучевая болезнь, но диагноз такой я поставить не могу. Строжайше запрещено. По всей территории Советского Союза. Будет рак, или пневмония, или, скажем, цирроз печени — приходите, поставлю. От них и умрете.

А в органах меня совсем опустили:

— Выпустить вас обратно в Челябинск не имеем права, хоть вы некоторым образом и доброволец. Всех „ликвидаторов“, вроде вас, приказано задерживать на месте и предлагать им навсегда селиться в городе Славутиче недалеко от Чернобыля. Там понастроены шикарные дома по импортным проектам специально для вас. Можете выписать сюда и семью.

— Но Славутич — мертвый город! Я знаю это место, оно выморочно.

— Ну вот и хорошо… что знаете, от вас у нас тайн нет. Вы человек образованный. Но жить там будете комфортно, за такими квартирами советские люди всю жизнь безнадежно в очереди стоят. А вам — пожалуйста, напишите расписку о невыезде и хоть сейчас получите ключи. Мы вам даже немножко завидуем. А вообще, по секрету, вам, мужики, крупно повезло. Случись это в известные нам всем времена, всех бы похоронили в саркофаге. А сейчас — перестройка, гуманизьм, плюрализьм!

Я уже ни о чем не думаю, думать осталось недолго. Я же дозиметрист, все понимаю. Прощайте! Ваш „шоколадник“.»

Вот такое печальное письмо. А я, Рыжий, жив до сих пор. Я вам не сын полка, чтоб меня на передовую без права переписки. На хрен мне ваш Славутич, гроб лакированный? Я лучше в «ифе» на голой сидушке свернусь — и до утра. Хрен меня так просто прихватишь.

Глава девятнадцатая

Я уже был тогда в бандитской фирме Андрея и мне доверили водить его личную «бээмвуху». И за это я к Андрюхе был тогда очень привязан, то есть буквально ни на шаг от него. Он на стрелку — я на стрелку, он на блядки — я на блядки. А как же?

— Какую бы тебе должность изобрести за твою собачью верность? О! Будешь лейб-водилой. Цени!

Дебил до рождения! И как он только бандитом стал? Подумаешь, фирма. После Министерства-то культуры. Но его «БМВ» — это класс! И телки у Андрюхи были классные. Вот что с нами однажды стряслось.

Ехали мы из Борисполя: я, Андрей и две его лейб-сучки. Уже стемнело, настроение было у каждого свое, у меня — паршивое. А чего мне радоваться: машина не моя, телки не мои, и я, Рыжий, уже сам не свой. Еду и думаю наоборот: а чего тебе, хрен маринованный, надо? На фиг тебе эта ворованная тачка, затраханные девицы и голодная свобода?

Отгадайте загадку: в бандитской фирме, а не бандит, в независимой Украине, а не бомж, — кто это? А я сразу отгадал. Я — Игорь Лукич Рыжий. Лука, Лукой, Луки, Луке…

Я гоню не спеша. Дождик закапал. Развезу этих тварей — и домой. Вдруг видим — идет навстречу какой-то мужичок прямо по дороге и рукой нам машет. А в руке что-то блестит. Я чуть притормозился, а Андрюха кричит:

— Рви, Рыжий! Это граната! Из зоны сбежал!

Я влево — мужик влево, я вправо — и он туда же. Никак не объехать, того и гляди, бросится под колеса с гранатой, как его батя под немецкий танк. Сам-то я не то что под танк, под карт не лягу. Я вообще ненавижу, когда на мне что-то лежит. Но это же Украина, родина героев. И все психи!

— Где пистолет? — задергался Андрюха. — Рыжий, где мой «марголин»?

— Андрюха, поздно, не трожь его. Вместе взорвемся! Что мне потом Папе сказать?

Короче, телки визжат, Андрей нервничает, мне тоже помирать за них неохота. Остановил я машину в двух метрах от смертника.

— Рыжий, скажи ему, что мы от Рыбки. Спроси, что ему, придурку, нужно. Только не зли его.

— Андрюха! Ты же у нас главный, спроси сам. Со мной он и базарить не станет. Может, ему твою телку предложить?

— Рыжий, ты дурак, ты ничего не понимаешь! Пошел!

А мужик тем временем подошел к машине и встал у моего окна. Мордой к стеклу прижался, а гранату прямо на капот положил. Я тихонько приспустил стекло и вступаю в переговоры:

— Мужик! Ты чего? А мы от Рыбки!..

А он на меня как дыхнет:

— Ребята, подвезите до дому. Иду с… рождения, никто не хочет подобрать. Народ — сука! Плачу наличными… Вот!

И как трахнет своей гранатой по кузову. Граната — вдребезги! Мы — под сидушки!

— Андрюха! — шепчу. — Не взорвалась, только разбилась. И водкой воняет.

А мужик сел у колеса и заплакал.

— Сволочи! Довели! Чем я теперь с вами расплачусь? Последнюю бутылку об вас грохнул. Реформы хреновы! Совсем психом стал!

Андрей как заревет:

— Газу!

Девки визжат:

— Газу!

Я ору:

— Па-ашла!!!

И мы срываемся с места. Доезжаем до Киева, уже совсем темно. Видим: на въезде чудо-чудное, диво-дивное. Лучи прожекторов перекрещены, машины с включенными фарами, над всем этим туман ползет и та-та-та-татата!

И в этом мареве бродят какие-то монстры двухметровые с круглыми головами.

— Андрюха! Инопланетяне, гуманоиды. Зорро видел их тарелку, а ты не поверил.

— Тихо, Рыжий! Может, они нас еще и не заметят. Что за день сегодня хреновый? То бандиты, то гуманоиды…

Как же, не заметят! Уже заметили, прижали к обочине. Подходит к нам этот двухметровый слизняк и как бы по-русски говорит:

— Киевский ОМОН. Согласно указу президента… изъятие всех видов оружия. Всем выйти из машины. Документы к досмотру.

Ну, это еще хуже, чем бандиты или инопланетяне! Эти точно никуда не улетят. И указ своего президента выполнят. А на Украине только этот указ тогда и выполнялся. Отнять же проще, чем дать. Но у нас же «марголин» и телки эти. Вдруг они тоже оружие?

Я от волнения ключи в зажигании забыл, а Андрюха свой пистолет в бардачке. Это не вшивые «гаишники», эти по трешке не берут. Они вообще никому, кроме своего министра, не подчиняются. И берут тебя со всем твоим барахлом. У них своя группировка, их даже Папа боится. Зверье!

А ОМОН, видно, уже кончал свою работу. Гляжу, «еж» с дороги хотят убрать, сняли оцепление. Наша машина — последняя. Сейчас отымеют нас и — в свой загородный центр.

Я приготовил права. А у баб какие права? И вдруг Андрюха говорит:

— Ой! Я, кажется, документы в машине забыл, я сейчас…

А менты то ли сонные были, то ли обожрались уже трофейным оружием… Но отнеслись к нам очень несерьезно. Андрюха пошел к машине, а они даже не шевельнулись.

И что же? Этот гад долго роется в салоне, потом дверь захлопывается, мотор заводится, и на глазах изумленной публики «бээмвуха» срывается с места. Менты палят в воздух из автоматов, вроде как салютуют. А «бээмвуха» — это ж иномарка, а не «лада»-эллада! Ей, чтоб взлететь, ста метров хватит. Андрюха проскакивает «еж» и пропадает за поворотом.

Командир на «восьмерке» — за ним, но через пять минут возвращается один.

— Во подонок! Довел до поворота, и он исчез. Иномарка! «Еж», блин, поломал, все зубья поотскакивали… Убью!

Они с горя даже обо мне забыли. Шутка ли, такой прокол! А я, шефом преданный и ментами покинутый, — раз! — с дороги и в темноту. Кто меня, водилу, искать будет после такого расстройства? Кругом столько бандитов, бери — не хочу. Так я и ушел. Девок бросил. Это ментам награда за мое спасение. Оттрахают их досыта в своем центре — подобреют.

А Андрюху я долго простить не мог, хоть он и Папин племянник.

— Что ж ты меня, лейб-водилу, бандита, ментам подставил?

— Молчи, Лука. Бандит — светлая, творческая личность! А ты светлая, творческая личность?

Я думаю, нет. Поэтому я и не бандит.

Глава двадцатая

А что батя? Батя с ментами не воевал. Кто его в Стрежевом тронет? К нему председатель единственного в городе банка приходил чаи гонять… в рюмках. Батя боялся только себя. Как мы с ним дачку спалили, я уже упомянул. Хорошая была дачка, царство ей небесное…

А вы когда-нибудь видели моего батю за рулем? Сколько он из-за него натерпелся, как себя подставлял! Ну не жалел себя человек. И горе тому, кто был с ним рядом. А рядом были всегда я да мама Аня.

Первый раз батя долбанулся, когда перегонял свою первую машину в Стрежевой. Начал разворачиваться во дворе автомагазина и багажником въехал в какую-то трубу. Где он ее там нашел? Мне кажется, что пока он там не появился, трубы вообще не было. С собой привез, что ли?

Представляете: новый «москвич», весь светится. И вдруг — багажник пополам. Я чуть не завыл по-волчьи:

— Бать! — вою. — Ты же электрик, крути динамо или торпедо, брось баранку. Что теперь мать скажет?

Загнали «москвич» в мастерскую и за шесть часов кое-как что-то поправили.

Ну ладно, обновил авто. Что должен сделать нормальный человек? Поставить его в гараж и потерять от него ключи, пока не успокоится. А что делает батя? На следующий же день в девять вечера он говорит:

— Ма! Поехали прокатимся. Всей семьей. Прогреем машину. Туда-сюда!

А по телеку счас программа «Время» идет, а после нее фильм о шпионах, а на улице почти полярная ночь, дикий холод и гололед. Какие там шипованные колеса? У кого? Одно колесо шипованное на весь город было в гараже горкома партии — левое заднее. Чтоб не заносило… влево.

Но бате захотелось. А раз ему захотелось, то ехать обязательно. Всем.

Выехали за город. У нас из Стрежевого две дороги: одна в поселок Вах, а оттуда в тупик, другая — на Большую землю, до Нижневартовска. И то через пятьдесят километров обрыв у Оби. Остальное — зимники. По зимнику можно и до Томска доехать за восемьсот километров. На первой передаче.

Выезжаем за город. Батя, как Илья Муромец, решает, по какой дороге ехать, а пока решает — едет. И выезжает на мостик. Под нами речка-канализационка, в десяти метрах. Отец, блин, наезжает колесом на маленькую, но очень скользкую кочку, машина на скорости двадцать километров в час разворачивается, выбивает жопой перила моста и провисает над речкой.

Я сижу сзади, мать спереди, отец сбоку, за руль держится, пытается сохранить равновесие. Мама Аня чуть не поседела. Батя тоже не поседел, а я набрал в себя побольше воздуху: вдруг, думаю, тонуть придется. Не успею…

Так и висим. И падать вниз категорически нельзя. Упадем на жопу, а там — бензобак, и я сижу.

Спасибо, в такую глухую пору шел «КрАЗ» — тоже, видать, прокатиться выполз. Накинули трос на задние колеса, ободрали весь багажник, кардан погнули, чуть станину к такой-то матери с корнем не выдрали. Отец успокаивает:

— Это — фигня. Вот если бы упали, задние фары бы к чертям разбили.

Ну поставь ты свой дрендулет, наконец, на прикол, хотя бы на всю зиму.

Но батя не сдается. Машина — его, жизнь — его, а все остальное, говорит, от черта. Он прав, он всегда прав, когда один едет.

Как в тот раз… Поставили у нас на дороге первую в Стрежевом крутую рекламу: огромный щит «Выписывайте газету „Правда“!» Хорошая реклама, и газета хорошая, и не выписывает ее никто, потому и реклама. А батя летел, крутой, блин, водила, и решил на повороте на скорости зарулить, чтоб тормоза запищали. Ну и зарулил: прямо мордой в эту рекламу заехал.

Это же кошмар, это же политическое дело. Выписал, понимаш, въехал в «Правду»! Но коммуняки, видать, и такое преступление против их партии предусмотрели. За тем щитом оказался колодец. И батя туда как забурился! «Правда» пополам, машина на куски, колодец весь под землю ушел, а батя доволен: тормоза взвизгнули!

Отвезли отца в больницу, мы пришли его навестить. Он просит:

— Отверните одеяло.

Отвернули, а он по горло в гипсе: сотрясение всех членов. Но лежит, улыбается:                 

— Полный комфорт, только на судне лежать неудобно, гипс мешает.

А зимой тоже ехал с работы по дороге, где разрешен только транспорт общественного пользования. Ехал аккуратненько.

Стоит возле столба бухой мужик, думает. Бухой думает! И вдруг надумал: бросает столб и кидается прямо на дорогу. А тут как раз черт несет батю, и он мужичка в лоб сбивает, как кеглю. Ну, перелом таза... Да не у бати, у мужичка. У бати уже все раньше сломано.

Он грузит бухого в машину — и в больницу. Через два часа отца замела милиция, привезли домой поздно ночью. Но, к счастью, отобрали права. Потом был суд, отца оправдали за отсутствием состава преступления и политических мотивов. Это не с «Правдой» трахнуться. А тот мужик был пьян в рабочее время и переходил дорогу по наитию. А он не олень немецкий, для него специальный переход не предусмотрен.

Но батины права отправили на пересдачу. И вовремя, а то бы батя себя окончательно доконал.

Глава двадцать первая

В Сибири есть обычай: приходишь из армии — подними батю,  оторви его от земли. Ну, если сможешь, перенеси его через порог, как молодую жену. Но до этого нужно еще дослужиться.

А когда наш капитан вез нас к Черному морю, а привез в Благовещенск и под конец пошутил: «Это, ребята, Дальний Восток. Дальше — некуда. Дальше — измена Родине. Приплыли!» — я сразу почувствовал себя как в старом студенческом анекдоте. Его мне рассказал студент московского стройотряда, профессорский сынок, которого я в Стрежевом учил бурить дырки в стене.

«Лежим-спим на крыше. Вдруг один чудак вскакивает и орет: “Загибай!” Что, зачем? А это, говорит, мне сон приснился: лежим-спим на крыше. Вдруг забегает бригадир: ах вы сволочи! Спите! Вставляет мне палец в жопу и держит над пропастью. Я с пальца соскальзываю и кричу: “Загибай!”»

Так и у меня два года: «Загибай!» У меня все два года были одни поощрения: то на трое суток, то на пять, то карцер. В первый раз меня посадили за самоволку, дали девять суток общего режима. Через два дня приходит начальник гауптвахты:

— Кто из радиомастерской?

Я говорю:

— Прожектор сможешь починить?

Я починил.

— А что еще умеешь?

— Много чего, почти все.

— Все не надо, а надо провести сигнализацию к камере подсудимых. Справишься?

Я еще ночь переспал в общей камере, а потом мне предложили спать с водителями. Вернули ремень, фуражку. Вечером у меня кино. За три дня сделал я им сигнализацию.

Приезжает за мной мой командир, да не тут-то было! Мне прямо на гауптвахте еще дополнительно десять суток влепили якобы за курение в камере. А я и в камере почти не сидел.

Потом пошли магнитофоны, телевизоры. Я им свет наладил в бытовке, радиопульт установил. Теперь стала гауптвахта как гауптвахта приятно сидеть.

В следующий раз меня там уже ждали, и начальник сразу повез на свою дачу: нужно было антенну установить.

— Если, — говорит, — и с этим справишься, назовем гауптвахту твоим именем.

Я не гордый, но гауптвахта имени Лукацкого звучит ничуть не хуже, чем коровник имени Ильича. А?

Я ему такую антенну натянул — труба! Весь Советский Союз — к его ногам, и еще Китай в придачу. Телефон протянул на дачу с узла связи, там потом постоянно солдат дежурил. Вдруг шеф на рыбалке, а кто-то сбежал в Америку?

Так служил, служил, служил… И чуть было не дослужился до сержанта. Велели уже приготовить лычки, забрали военный билет для переделки. Завтра жди! Ага, жди! Я решил это дело загодя отметить, чтоб все было наверняка. Купил у одного местного бутылочку винца и забил пару косяков. Надымился с ребятами, обкурился. Блин, будущие же подчиненные! А мне под эти лычки и должность светила — начальник цеха засекреченной аппаратуры связи. Праздник!

А тут командир приперся. Проверить, как мы празднуем, поздравить.

— А ну дыхни!

Я хотел дыхнуть и не смог, упал ему прямо на руки. А утром честно сказал, что мне тогда плохо стало.

— Ага! Как меня увидел, сразу поплохело, упал и полчасти завалил.

Вполне может быть. Курили-то коноплю, планчик чистенький. Я сам приготовил с Пузырем, все стерильно, все отбито на барабанчике. А командир, как батя мой, ничего не понял:

— Какой сержант? Никакого сержанта! Забудь!

— Товарищ капитан! А как же назначение? Там же, кроме меня, никто не выдержит. Там же золото, платина, платиновый клубок проволоки девятьсот девяносто девятой пробы. Переплавлять не надо. Чистейшая проволока!

— Сержанта не дам, а должность получишь. В армии это предусмотрено. Вот я капитан, а начальник части.

Потом он майора получил, наш Антон, и Золотую Звезду за Афган вдогон. Он тоже покуривал: как шмон устроит в казарме, найдет «кусок» — и в курилочку. Шесть лет в Афгане, вся грудь в орденах, как у Брежнева, весь седой, контуженный — ему тоже хочется. Человек же! После запоя контузия играет — жжжж! Мы говорим:

— У Антона жужжалка заиграла, музыка головная.

Он тогда может в три ночи залететь в казарму:

— Па-адъем! Боевая тревога! Враг в десяти километрах!

А утром приезжает:

— Почему все спят? Что, всю часть на губу посадить?

А дневальный ухмыляется:

— Посадите, товарищ капитан! Вы нас всю ночь гоняли по тревоге.

— Кто гонял? Кто бегал? Кто вас заставлял бегать? Вы что, все чокнулись? Кто открывал оружейку?

— Вы!

— Я не открывал!

Ну, контузия, вечный Афган в голове, революция продолжается.

Двадцать пятого сентября собирает он нас, дембелей.

— Ну что, ребята. Послужили вы нормально, особенно Лукацкий. Правда, больше на губе.

Прошел еще месяц. А за два дня до отправки домой я вспомнил, что еще ни разу не был в отпуске. Ни разу! Ну, что я делаю? Сбиваю пару косяков, как всегда. Дедушке «фазаны» их раскурили, но этого показалось мало. А сержант Андрюха из Гусь-Хрустального остался дежурным по части вместо офицера по случаю праздника. В армии это предусмотрено. Он тоже курнул. Короче, я окосел, и Андрюха окосел, и все «фазаны» окосели. Я предлагаю:

— Андрюха! Слушай последний мой приказ! Я сейчас распечатаю цех, с командиром после разберусь. Снимаем к чертям пломбы, грузим радиостанцию, раскрываем ворота и едем ее продавать. На «ЗИЛе»! Задание ясно? Выполняйте! Литров тридцать вина нам обеспечено.

Я рад, Андрюха рад, радиостанция тоже… Да хрен с ней! Кто ее будет спрашивать? Я обкурен до предела — послезавтра домой! Домой! В Сибирь! Печати пробьют в военнике, и пошли мы все на хрен!

Берем списанные радиостанции в масле… двадцать лет, блин, провалялись без дела, в масле. Нехай, хоть перед смертью послужат… Грузим их со всеми штангами: семнадцать метров размах крыльев. Садимся в «ЗИЛ» и едем продавать к знакомому радиолюбителю, чтоб добро не сгнило. Ясно?

Все! Продали. За двадцать пять литров. Я ж говорил. А что такое двадцать пять литров на двенадцать отборных солдат? Мы до пяти утра все вино выжрали, но этого показалось мало. Плевать! Кто-то умрет от двух бутылок, а нам мало.

Я опять открываю цех, пломб уже найти не могу — цех большой. Грузим, выезжаем. Веселая компания: дембель, сержант-дежурный со штык-ножом за рулем и рядовой Пузырь.

Едем на второй скорости. Я в сапогах, Пузырь в тапочках, а Андрюха ноги на педалях держит, ничего не видно. В общем, зима.

Вдруг на дороге менты. Андрюха разворачивается, и мы начинаем гоняться за ментами.

— Счас я вас, гады, задавлю!

Андрюха хочет их задавить. Немного не по уставу, но очень хочет. А менты этого не хотят, у них свой устав. Им по ихнему уставу за нами гоняться положено. Ну таки они извернулись и прямо нам в лоб. Все! Таран. Но Андрюха успел затормозить. Менты нас не облаяли, а наоборот:

— О, ребята! Какие вы все тепленькие!

Рядовой Пузырь шипит:

— Я еще горяченький. Ты меня не знаешь! Хочу в тюрьму!

Просыпаемся мы в задержке. А у нас ни военников, ничего — безымянные солдаты. Убей — никто не узнает. Там кругом решетки, холод собачий, не кормят и в туалет не водят. И сидеть так можно до суток. Ужас! Первым проснулся Андрюха — без штыка, без ремня.

— Мужики! А где мы?

Через два часа пригнал Антон нас выручать. Пузырь глянул в окно и припух:

— Все, молимся, ребята. Антон небритый — всем смерть!

И седьмого ноября, в самый светлый для всякого советского человека день, Антон построил всю часть для объявления приговора:

— Сержанта Немкова разжаловать в рядовые, до конца службы оставить без увольнений, уволить в последний разрешенный день. Рядового Пузыренко… на Ледяную станцию на Камчатку. А с вами, Лукацкий, я сделать ничего не могу. Но уйдете вы из части тридцать первого декабря в двенадцать ночи!

Но это же позор в армии — служить до последнего дня. И еще целых два месяца срока. Но Антон еще не все сказал:

— Лукацкий! До конца службы — ни одного увольнения. И ты тридцать первого пойдешь на вокзал покупать билет. Купишь его или нет, меня это не колышет.

Конечно, больше всех пострадал Пузырь. Ледяная станция! Там живут в землянках, в каторжных норах, там даже гарнизоны не стоят, а так — группки по десять человек. Не жилец теперь Пузырь, нет, не жилец!

И вдруг у Антона событие: приехал дружок по Афгану. Они с ним нажираются и приходят к нам в часть. Он и раньше сюда приваливал, иногда с телками. Офицер же! Полчасти в самоволке, а ему по барабану.

— Кровать мне принесите в кабинет, и меня на пару дней нигде нет.

А тут — друг с Афгана! Ночь, оба пьяные. Построил часть и ходит перед ним, хвастает:

— Коля! Познакомься. Все — мои орлы!

Коля в камуфляже, настоящий душман. Выводит Антон меня из строя:

— Вот, Коля, наш отличник, дембель, но тридцать первого — домой. Потому что засранец!

А потом его повело:

— Ну что я, зверь? Вы же меня, сволочи, сами все время подставляете. Ладно! Бум корифаны! Лукацкий, как тебя там, завтра идешь в увольнение в город. Сам. Я тебе увольнительной не даю. И на какое число купишь билет, тогда и уедешь.

Я обрадовался. Да здравствует Антон! Капитан, капитан, никогда ты не будешь майором! А Антон уже стал майором. Афганец, блин! Убийца! Добрейший человек!

Я надеваю гражданку и в город. Холодно. В кассе билетов нет.

— Девушка, — прошу, — дай билетик на счастье, или я на твоих глазах застрелюсь!

— Вы что, с ума сошли? Вот есть один на пятнадцатое декабря. Но он уже забронирован.

— Считай, что заказчик умер. Сколько с меня за себя и за того парня?

Плачу двадцатку сверху и забираю бронированный билет. Прихожу в часть — все в строю. И, похоже по всему, ждут только меня. Командир злой, а я в гражданке.

— Вы где шлялись, товарищ солдат?

А это что-то невиданное: я в гражданке захожу в военную часть при командире! Такого даже в военной академии не проходят.

— Товарищ майор! Я в город ходил.

— А кто вам разрешил?

— Вы, товарищ майор.

— Что я?

— Вы сказали, чтобы я шел в город, что увольнительную не дадите, чтобы я купил себе билет. На какое число куплю, такого и уеду домой. Я и пошел в гражданке.

Ну, гляжу, контузия играет.

— Кто это вам говорил?

— Вы!

Ну, больной же человек. Он там на мине подорвался, на советской, мозги в пятки ушли — самый раз частью командовать.

— Товарищ майор! Разрешите, я по секундам все доложу?

— Доложь!

— Вчера к вам приехал друг…

— Чей друг?

— Наверное, ваш, с Афгана.

— Ну, положим…

— Вчера ночью вы пришли…

— Кто?

— Вы.

— Куда?

— Сюда.

— Когда я пришел?

— В три ночи, в тяжелом состоянии…

— А дальше что было?

— Дальше вы нас построили и сказали, что я — лучший боец части и могу идти… Товарищ майор! Я уже не ребенок, я уже два года не ребенок, мне домой пора идти. А вы!..

Он — раз! — тишина. Смотрит на строй и приказывает:

— Немков! Я такое говорил?

А строй хором: да!

— Что-то я такого не помню.

— Я бы на вашем месте, товарищ майор, тоже не помнил.

— Ладно! Встань на свое место! Лукацкий, помолчи! Ты купил билет? На пятнадцатое декабря? А что, на позже ничего не было? А как ты его купил?

— За деньги, товарищ майор!

— А где деньги взял?

— Скопил, товарищ майор.

Буду я ему батины переводы по пятьсот рублей показывать. У него оклад четыреста, его тогда совсем парализует. Антон меня, бывало, спрашивал, сколько у нас в Сибири зарабатывают.

— Ну, — объясняю, — я, ученик электрика, получал триста шестьдесят. А батя, настоящий электрик — восемьсот.

Он удивлялся: ни фига!

— А вы приезжайте к нам в Стрежевой. Мы вас там устроим.

— Кем?

— Командиром части.

— А там что ж, есть военные части?

— Для вас, товарищ майор, организуем!

Распустил Антон строй. Подходит ко мне:

— Лукацкий! Через две недели у жены день рождения. Я ей колечко хочу подарить грамм на пятнадцать. Но девятьсот девяносто девятой, чтоб крепче любила. Сделаешь?

Ну, сделал. Приходит через неделю.

— У сына девчонка есть, ей бы сережки грамм на двадцать. Ты все равно скоро уходишь, спишешь там как-нибудь.

— Товарищ майор! А у вас уши не отвиснут?

Сказал и думаю, что ж я ему сказал! Он же меня сейчас вечным сверхсрочником сделает!

— Разрешите — говорю, — идти?

— Мммм… идите.

Гляжу: обиделся крепко, затаился. Но ушел я хорошо. Я вообще всегда хорошо ухожу, а главное, вовремя. Поезд в час ночи, клянчу у обиженного Антона:

— Дайте машину!

— А самолет тебе не подкатить? А уши у тебя не отвиснут? Ладно! Но только никого там не спаивай. Через четыре дня вручу тебе военный билет, он уже пробит. А пока отдыхай.

От-ды-хай! Это я умею лучше всего. Я — на кровать в сапогах. Заветная мечта солдата: днем на кровать — в сапогах! А тут все законно: командир приказал отдыхать. Я должен подчиниться. С удовольствием!

Лежу, подчиняюсь приказу. Заходит Фара — заместитель Антона. Его все не любили. Антона любили, хоть мы для него были все сволочи, каждый по-своему. А Фару ненавидели, и он нас ненавидел. Фара как увидел меня в сапогах на кровати… Ремень растегнут, подшивка растегнута. А у меня подшивка была дембельская — четыре уголка, все по закону, блин! Фара на меня глянул, и у него фуражка на ушах поднялась.

— Не понял?

— Товарищ капитан! А чего тут понимать? У меня в военнике стоит печать, и я видел все это в одном хорошем месте.

И — бац! — ноги на перила кровати. А сам в ужасе: что я ему, стручок гнилой, сказал? Набрался, идиот, храбрости! А он кричит:

— Товарищ солдат!

— Я вам больше не солдат! Все. Смена пришла.

— У вас еще четыре дня.

— Мне товарищ майор разрешил отдыхать.

Фара убег. Заходит Андрюха.

— Ты, Рыжий, чего?

— Андрюха! Че я ему наговорил? У меня, кажется, контузия. Как у Антона.

Тут как раз Антон — на порог.

Слышу: смирно! Значит, командир!

— Лукацкий, сукин ты сын! Ты че, сдурел от счастья? Я тебе разрешил отдыхать. Но форму одежды не нарушай.

Я:

— Есть!

А пилотки-то на голове и нет!

Антон рассмеялся:

— Правильно, Лукацкий! Что есть, то есть, а чего нет, того и не будет.

В последний день Антон перед строем всем рассказал мою боевую биографию.

— Это для тех, кто его не знает. Лукацкий у нас как птица Говорун: отличается умом и сообразительностью. Если кто не в курсе, где у нас губа — с вопросами к нему, пока он еще с нами.

Ребята меня проводили шикарно: с бутылкой, с косяками. Проснулся я уже утром в вагоне, на второй полке. Нога над первой болтается, а на первой полке какая-то семья сидит.

— Здрасьте! — говорю. — Это я.

— Ну как, мужик, нормально? Здесь вчера такое было! Тебя вояки затаскивали, по частям. Орали, что если тебя кто пальцем тронет, догонят поезд и повесят.

В вагоне хорошо. Рыбу, что я для дома вез, всю пропил, и деньги все пропил. Несколько раз форму надевал для проводниц. Я над ней долго работал: погоны, как у генерала, бархатные петлицы, грудь в орденах, как у Антона. За победу, блин, под Ляо-Ляном.

Ехать до Томска дней пять. Или три? Или четыре? Проснулся я на вокзале. Гляжу — чемодан мой. Томск! А на Томск не похоже. О, едрена мать! Новосибирск! Что это я, за сутки вперед вышел?

Но до Стрежевого я все же доехал. От вокзала пошел пешком. Встал под родными окнами и как заору:

— Батя! Мама! Выходите! Не ждали?

Батю я, конечно, не поднял. Он больше ста килограммов весил. А он меня поднял и через порог перенес. Все!

Глава двадцать вторая

После армии мы с батей перво-наперво дачку спалили. А потом я, рабочая косточка, блин, подался в нефтяники. На Вах, на буровую. От Ваха и пошло слово «вахта», я так считаю. Там впервые — хорошенькое дельце — применили вахтовый метод, чтоб не только холостых, но и трижды женатых там иметь. Холостых давно не хватало, хотя я до сих пор холостой. А теперь, в Германии, и подавно не женюсь, здесь это не принято. От брака страдают финансы. Да не страны. Кто о ней тут больше, чем о себе, печалится?

Вот у меня сосед Вилли Юргенц. Юргенц — его фамилия, а я сначала решил, что имя. И постоянно его окликал:

— Юргенц! Итить твою мать!

А он мне так печально отвечал:

— Вилли, Вилли!

Ну, с этим я быстро разобрался: конечно, Вилли! А я как говорил? Теперь я его окликаю:

— Вилли! Итить твою мать!

Или: Herr Юргенц, и дальше то же самое.

Так этот мой сосед Вилли мне уже два года талдычит, что у него три года назад умерла жена, и теперь он совсем аляйн-одинок, почти в земле, и некому ему согреть пиво из холодильника и сварить любимую сосиску.

— Вилли, — говорю, — я тоже совсем аляйн, хотя у меня никто и не умер и мне тоже никто не варит сосиску. Не ной! Найди себе русскую подружку. Мне бы твою пенсию, я бы тоже нашел.

А у Вилли, оказывается, уже есть подружка-фройндин, как у всех порядочных немцев. Но у фройндин есть дети, и когда они к ней приезжают, фройндин забывает, что у Вилли не сварена сосиска и пиво замерзло в холодильнике. Но, кроме сосисок и пива, Вилли еще любит целоваться и обниматься.

И непременно раз в месяц трахаться, потому что ему всего семьдесят три года. Об этом я тоже слышу уже два года подряд. Вилли твердо решил больше не стареть.

При росте метр с полтиной Вилли очень здоров и непоседлив. Как я. И дрова, гад, рубит, как зэк на лесоповале в Сибири, с утра и до вечера, для соседских каминов.

— Недавно, — машет руками Вилли, — я смотрел телевизор, показывали ваших русских коров. Очень здоровые звери! У вас, наверное, совсем чистый воздух.

— Вилли, езжай в Россию! Хочешь я тебе билет устрою? Будут тебе и коровы, и чистый воздух, и лесоповал.

— Это дорого. Кроме того, туда Вилли доедет, а обратно его не выпустят, скажут, что Вилли — немецкий шпиен.

— Глупости! — злюсь. — Ты не похож на немецкого шпиена, больше на русского алкаша.

Вилли иногда, но часто, бывает совсем немножко пьян.

Стоп! Куда меня снова занесло? Кто следит за моей мыслью? Я за ней не слежу, никогда. А! Вспомнил, чего я докопался до Вилли, вспомнил.

Недавно он сообщил, что снял у хозяина нашего дома — очень хороший пятидесятилетний немец, банкир, капиталист, а сам уже два месяца не может починить у меня кран и опаздывает на термины, хотя тоже недавно развелся, — двухкомнатную квартиру. Вилли вкалывает у него хаус-мастером, по-нашему — дворником, и за этот каторжный труд имеет всего-навсего однокомнатную квартиру. Теперь вот получил двухкомнатную: Вилли подорожал.

Кроме этого Вилли имеет две тыщи марок пенсии и оплаченные страховки. По русско-украинским меркам он почти богач. И вот теперь он окончательно надумал жениться на своей фройндин, и она должна переехать к нему на постоянку, как фрау.

А вчера я устал, блин, ждать и прямо спросил Вилли: когда же свадьба?

— Есть проблемы. Если мы поженимся, фройндин потеряет доплату за покойного мужа, и у нее хорошая квартира. А вдруг у нас ничего не получится? Или я захочу другую? Надо подождать.

— Вилли, ты ошалел! В твои годы — ждать!

При чем тут Германия и Вилли? Я в понедельник вечером вылетаю на вышку. Да, я холостой. И тем не менее на вышку вертушкой. Она берет двадцать пять, но заявка на пятьдесят. Короче, сколько надо, столько и возьмет. Не лошадь.

Так! Прилетаешь к общежитию-трилистнику. Я там жил с бригадиром Толиком. И сразу спать: завтра в семь утра подъем. Идешь в столовую, там столик и телефон, снимаешь трубку:

— Я Лукацкий. Где моя бригада?

Тебе отвечают:

— Ваша бригада на тридцать пятом кусте. Ищите.

На «Урале» добираешься до своего «куста». Дорог нет. «Урал»-лаптежник прет тайгой, как слепой слон. Вот и «куст». Я в первой смене, поэтому должен работать, потому что ночная смена всю ночь бухала. Такая технология!

Откуда взялся этот «куст»? Все очень просто. Приезжал геолог, ставил здесь ночью палатку. Ему там, в центре, видение было, что именно тут есть нефть. Для него валят лес, везут трубы, расчищают площадку, ставят вышку, вагончики. Люди живут в тайге месяцами, все бурится, загоняется под землю, ищется.

А геолог? Что ему делать дальше целыми днями, когда уже все завезено, установлено, потрачено? Теперь, если даже нефти нет, она должна быть. Геолог бухает для верности. Побухал, подошел к буру, снял с винта землю на пробу, кинул пробу мимо колбы на землю, подобрал, пошел в вагончик… Бабах! Спит. Встал — пробу под микроскоп:

— О! Нефть! Или нет?

Еще стакан принял для ясности и снова на койку — бух! Через неделю он уезжает, его вахта закончилась. Прилетает другой, тоже геолог. Слезает с вертушки еще трезвый. Тут же:

— Где мое?

Ему выносят. Хлоп стакан! — готов для поиска нефти. Опять бурят, достают, зовут геолога. Он посмотрел на пробу косым глазом:

— О! Нефтью пахнет! Где мое?

Буль-буль. Спать. Через неделю — на вертушку и домой, вахта кончилась. И так — год, два, три… Сколько казна выдержит. Земля глубокая, казна ничейная, дураков хватает.

Допустим — я говорю: допустим! — геолог бухал в меру, и нефть, в натуре, есть. Бывает. Ударил фонтан. Нашли! Скважину глушат, геолога на Большую землю за орденом, чтоб не мешал. Скважину глушат специальным раствором. Если этой гадостью капнуть на кожу… не мою, вообще на кожу чью-нибудь, человеческую, остается точка, к вечеру фурункул, к утру антонов огонь. Так нам выдают такие гудрончатые перчатки. На хрен мне перчатки? В них жарко. Я полез без, неделю ложку не мог от стола отодрать.

Отсчитают нам сто семьдесят труб, надо их все поднять и в скважину поглубже засунуть. Вот мы и засовываем: я, Толик-бригадир и Вася-придурок. Он придурок не потому, что, когда стучат по лбу, спрашивает, кто там. Этот в принципе ничего не спрашивает, его комната днем и ночью открыта настежь.

— Вася! Потаскай трубы!

Сто тридцать кило труба, Вася таскает один. Придурок!

Мы — утренняя смена, мы должны пахать, больше некому. Забегаем в вагончик, рукавицы скидываем, чай опрокинули, огурчиком закусили и опять за работу.

Каждый час Толик-бригадир сообщает в центр об избыточном давлении в скважине. Если выше пятидесяти — труба! У нас бывало и сто двадцать, тогда мы разбегались по тайге. Это было как-то связано с количеством выпитого, и с качеством тоже. Иначе откуда же сто двадцать? Полтергейст!

Раз Толик написал в журнале: сто шестьдесят! Он так замерил и сообщил в центр. Мы даже не стали дергаться. Это же атомный взрыв — куда бежать? Полтайги снесет!

Примчались пожарники, спасатели глушить шахту, распаковывать. А у нас все раскрыто, распакуешь — нефть хлынет. Хана! Толик-бригадир все-таки убежал в тайгу, а придурок нет. Сидит, бубнит, с жизнью прощается, но весело. Я тоже никуда не убежал, хотя меня почему-то и нашли в тайге спящего, с полным упадком сил.

Спасатели посмотрели на приборы и пристали к Толику:

— Ты, мужик, читать умеешь? А цифры различаешь? А хрен от пальца отличишь? А что же ты, мурло, шестьдесят от ста шестидесяти не отличил? Еще раз позовешь, вместо трубы в скважину загоним. Пить, козел, надо меньше.

Нет, думаю, меньше никак нельзя. В этом бригадир прав: если меньше пить, на работу не выйдешь, померзнешь или домой сбежишь. Но это все фигня.

Главное вовремя заказать спирт для бригады. Мы должны следить, чтобы спирт непременно был, всегда. Во-первых, иначе начнут пить нефть. Она ж еще не очищена, ее и так мало. А во-вторых, если завтра домой — не с пустыми же руками! Что батя скажет? Работал, работал — ни денег, ни спирта! Премию-то за ложную тревогу нам не дали.

А у придурка из-за всех этих переживаний была белая горячка, он ползал по общаге и кричал шепотом:

— Я советский разведчик!

Я говорю ему тоже шепотом:

— Если ты, придурок, советский разведчик, ползи на Запад!

Он и уполз. Мы с Толиком пошли его искать, а, блин, никаких следов. Зашли за вышку, а там огромная труба в земле с сеноманской водой для вымывания раствора. Вода аж в десяти метрах от поверхности трубы, а из трубы чьи-то ноги торчат. Оказывается, придурок туда какую-то важную палку уронил, разведданные собирал, и теперь пытается другой палкой ее достать. Толик чуть от страха не протрезвел: он же бригадир, он и за идиота отвечает как за нормального…

После этого случая я уволился: не могу видеть, как идиот с ума сходит.

Глава двадцать третья

Как начал я встречаться с Танькой? С той, что болела астигматизмом и была мировой девкой, на которой батя меня потом наколол? Я не помню.

Я человек влюбчивый. Если влюбился, меня от себя не оторвешь. У меня оргазм раньше секса начинается, а секса может и не быть. Скажите мне, как вас зовут. Ну скажите. А я тут же забуду. Я вообще не слышал, что вы мне сказали, раз увиденное лицо не вспомню даже на следствии. Я первую свою любовь принял за расстройство желудка. Очень похоже. Только потом мне объяснили разницу, и что же? Никакой разницы!

Я так думаю, что первого раза у нас с Танькой не было, а просто мы с ней всегда допоздна сидели. Еще до нашей эры. Сидим допоздна в зале, чтобы мать ее не ругалась. Мать спала за стенкой или притворялась, что спит: всяко ведь ей интересно знать, что с ее дочкой до двенадцати ночи вытворяют.

Я не хотел уходить раньше, и Танька не хотела, чтобы я от нее уходил. Вдвоем теплее — Сибирь же! А с другой стороны, Сибирь — страна суровая, домостроевская, тюремная. До двенадцати ты гость, а после — либо женись на хозяйке, либо соображай, как из гостей выбираться, потому что дверь мама запирает лично еще в десять и ключ кладет под подушку. Детдом!

Но Танька плела макраме, все время плела. И при мне плела, но уже не макраме, а толстую веревку, специально для меня. Я купил два карабина, к этой веревке присобачил и с балкона по ней спускался — очень удобно. И мама может спать спокойно, с ключом под подушкой.

Но это еще полдела — уйти от любимой. Вторые полдела — как попасть в родной дом. А батя, блин, не любит, когда после двенадцати не все дома. А кто, кроме меня, там может в такую кромешную пору отсутствовать? Не мама же Аня! Батя тоже запирает дверь на ключ, и тоже ключ кладет под подушку.

Но это родительский дом, родной замок, от которого всегда можно иметь второй ключ. И я его имел. Нужно только тихо-тихо открыть квартиру. Спят же люди!

Что я делаю? Подлажу под наш «москвич», знаю, что с коробки всегда капает масло. Такая коробка. А ключ такой, как в гараже, нарезной стержень. Ну вот и все! Дверь вскрыта, батя спит, я в постели. Это ж такой секс — влезать в собственный дом, как в чужой!

Утром батя выходит — лап-лап — замок в масле.

— Игорь! Во сколько ты пришел?

Я с детства приучен говорит только правду. Только правду, ничего, кроме правды, кроме правды — ничего. Я и молчу, но батя-то не молчит:

— Рыжий! Мерзавец! Когда ты вчера явился с блядок?

— В девять, батя.

— Не ври! Мы с матерью в девять еще не легли.

— Тогда в начале десятого. Кажется, без десяти десять. А когда вы легли?

— Без десяти десять я еще книжку читал. Колись, гад!

— Ну, батя, у меня что-то с часами. Только дважды в сутки показывают абсолютно правильное время. Возможно, к одиннадцати.

— Опять врешь! В одиннадцать мы встали чаю попить.

— Значит, в начале двенадцатого.

— В половине двенадцатого я сидел в туалете.

— Чего ты так поздно в туалет ходишь? Это вредно для здоровья. Ну батя, хочешь честно? Не знаю! По Луне если смотреть, было двенадцать.

Я ведь говорю, что никогда не вру.

— Опять за полночь? Вот я один раз тебя не пущу — обрадуешься!

Ну, таки я догулялся. Прихожу от Таньки домой, в дверях записочка:

«Где гуляешь, там и спи! Папа».

А я после девки, я не герой-любовник. Я хоть сейчас… Тык-тык в дверь, а она заблокирована.

— Батя! Иди на хрен! Спи один!

Я прямиком… не, не к Таньке, она уже веревку убрала, да я по ней только спускаться могу… Я прямиком к Вовке с Игорем. Жили в Стрежевом братья-близнецы, в двухэтажном деревянном домике.

Я встал под окнами и тихонечко ору:

— Вовка!

Спят. Я — раз! — камушком в окно.

— Это ты?

— А кто же!

— Тебе чего?

— Как чего? Отец не пустил домой, вот чего! Отвори!

А у нас давно все приготовлено на случай ядерной войны: у дома такой штакетник, приставляю его к крыше и по нему — топ-топ, потом его скидываю, только громыхнуло. Мыши, блин!

Близнецы быстро кровать к кровати, я ложусь посередке. А утром их мама заходит в комнату:

— О, Игорек! Что такое?

— О, тетя Лена! Родной отец домой не пустил. Алик Грозный!

— Небось, у Таньки был?

— Да нет, так гулял.

— Ой, врешь, и до скольки?

Далось им это всем!

— Не помню. Батя решил, что до двенадцати. Ну, до часу — максимум. Я не спорил.

— В час ночи домой приперся! А что хоть делали? Целовались?

— Да бросьте, теть Лена! Как с Танькой целоваться, она ж близорукая. Ни хрена вблизи не видит.

Глава двадцать четвертая

Где зимой в Сибири накопать червей? Тому, кто ответит, дарю свой «хэнди». Из Пюрмонта с любовью. Вот так просто беру и дарю, без всяких предварительных взносов. У меня еще есть, из Берлина, по-русски пашет. А тот, что дарю, по-немецки. Как раз для Сибири. Пользуйтесь! Только скажите попросту, без высшей арифметики: где? Сибиряков прошу не вякать. Хорош думать. Не гадайте, а то, и правда, кто-нибудь отгадает. А мне и два «хэнди» не лишние.

Известно, что черви при минус пятидесяти, в феврале, не водятся. Это нужно осознать, а то пойдешь вскапывать вечную мерзлоту, черт знает, до чего докопаешься. А черви-то как раз под тобой, под полом, в подвале. Спускаешься в подвал с фонариком, лопаткой и палкой. В России во всех подвалах проходят теплотрассы, именно поэтому туда спустили все пионерские клубы по интересам: тепло и никому не интересно, чем заняты пионеры.

Короче, спускаешься в подвал батиного дома, навстречу крыса. О! Значит, и черви где-то рядом: крысы червями питаются. Поэтому крысу палкой по жопе, чтоб не мешала. А там еще и комары греются, зиму пережидают, как птицы в Африке.

В подвале теплая грязь, а в ней и водятся черви. Бывает, за раз три литра чистейших червей нароешь, без земли. Не все же крысам жрать.

Порубил червей в кастрюле и чаем с заварочкой их удобрил, и они в этом коммунизме плодятся всю зиму. Лазают себе там на свободе, жиреют, готовятся к рыбалке.

А носишь червей так: на шею надеваешь резинку, пропускаешь под рукавом, прикрепляешь к коробочке. Тянешь-потянешь, открываш, вынимаш. Вообще-то это коробочка для мотыля, но мы ее держим для червей, чтоб не мерзли, потому что на мороженого червя рыба не клюнет, даже свежемороженая. Он и сам это хорошо понимает.

Крысы, домашние, в подвале меня все боялись. Комары по зиме все пьяные — ноги подкашиваются. В доме — плюс четырнадцать. Но, вопреки всему, в субботу, в четыре утра, мы идем на рыбалку. В шесть — автобус на Вах, там уже собираются рыбаки и скидываются водителю до Пылинского озера. Этот же автобус их и обратно заберет.

Зимняя рыбалка в Стрежевом — это не зимняя рыбалка в Бад Пюрмонте. В Германии рыба сама на крючок накидывается строго по терминам, а в Стрежевом ее и хлебом с маслом не заманишь. Но есть такая штука — жерлица, на щуку. Берешь совсем маленькую рыбешку, трюльный крючок запихиваешь ей прямо в пасть и сразу в лунку, еще живую. Лунку закапываешь и палку с леской ставишь рядом с собой. Щука дергает, палка падает, едет по снегу и попадает поперек закопанной лунки. Чудовищное зрелище!

Предлагаешь соседу, такому же мужичку-рыбачку, как и ты:

— Видишь окуня? Давай спорить на жерлицу?

— Давай!

У меня, блин, есть жерлица, и я тебе предлагаю ее в аренду. За сколь? За две пол-литры. Я при мужике делаю лунку, туда — жерлицу. Жди! Но сперва давай две пол-литры. А все, что поймается — может, и щука, может, и калоша от щуки драная — все его. А водку мы тут же выбухиваем, водка на морозе уходит капитально: рот там прополоскать, глаз промыть тому, этому. Что такое две пол-литры на троих-четверых, особенно если организм еще здоровый?

Вот Валерка раз и говорит:

— Идем на рыбалку!

— Куда?

— Есть окуньковое озерцо, но далеко. Там зарубки на деревьях, по ним найдем. По зарубкам нужно идти до вечера, километров двадцать пять.

Я знал это место, там огромный сруб с баней, там оттягивался горком партии, попасть туда даже батя не мог. Словом, таинственная страна, логово зверя.

Сибирь — неизведанный край, страшный. Вдоль Оби идут поселения — Томская область: Александрова, Стрежевой, через четыреста верст Колпашево, Томск и конец области. А вправо и влево на восемьсот километров в тайге — три-четыре поселка. В Сибири есть сказка. Брешут, где-то в самой глухомани есть место темное, горы и речка, и впадает она в какую-то диковинную страну. Попасть туда можно, а выйти — ни за что. Скалы высокие и абсолютно гладкие. Жуть! Но там, внутри несметные богатства, залежи самородного золота и дичи. Кто брешет? Чукчи.

Доехали мы с Валеркой до тринадцатого поселка. Я не суеверный, я так считаю: двенадцать, четырнадцать… А поселок тринадцатый. Тем хуже ему, я там не живу. Сели на попутку, в Сибири это запросто, только руку протяни. Доехали до тринадцатого километра. А нет зарубок! Наконец нашли, прошли по ним километров тринадцать вместо четырнадцати — озеро.

Тишина. Выкопали лунки, расплели удочки. А мы запасливые, пожрать взяли на весь день: и колбасу, и хлеб, и орешки с таранькой.

— Валерка, гони червей.

— Каких червей, Рыжий?

— Ну, каких… твоих. Ты же взял червей.

— Кто?

— Ты, блин!

— А чего, я должен был брать червей?

— Так ты сам сказал: я возьму червей!

— Это ты сказал: я возьму червей.

— Нет. Я сказал, что только два дня назад их порубил. Они только что пополам перерублены, еще не дошли. А ты сказал, что уже недели полторы как порубил, что они у тебя уже готовенькие.

Короче, червей мы не взяли. Смешно? Нет, над собой смеяться грех. Я говорю Валерке:

— Ну здрасьте! Чего ж ты меня сюда позвал?

Но Валерка тоже себе на уме:

— У меня есть колбаса, давай на колбасу попробуем.

На какую колбасу? Ну, я не помню. Может, копченую. У Валерки бабушка ветеран войны. Дали мы окуням копченой колбасы, колбаса пошла хорошо: рыба стала клевать, снимала ее с крючка моментально, но сама на крючок не ловилась. Пробовали на хлеб — ни в какую!

— Валерка! Она уже всю колбасу сожрала. Может, ее на помидоры половить, тем более что у нас их нет? Черт с ней, с перекормленной. Давай хоть посидим здесь, чаю попьем, подуримся.

Мы полазали кругом, камышей накопали. Часам к трем смотрю: идет прямо на нас сумасшедшая белая туча.

— Валерка! Снег идет!

— Спокуха! Найдем лыжню.

Ага, найдем! Зарубки-то плохо видно, они всегда со стороны дороги, да и обратно идут по следам, а не по зарубкам. А тут снегом заметет — себя не найдешь. А туча идет белая, плотная, смутная, дождь со снегом. Начался ветер дикий, а это, может, и на сутки, и больше, иногда до второго этажа все засыпает. Уже стемнело, мы идем по лыжне, а лыжни не видно. Дальше — вьюга и полный мрак!

Мы заблудились. Я наступал Валерке на лыжи: боялся его потерять. Наконец мы оба упали в снег и решили заночевать. Начали копать ямы, как окопы: снега-то до фига. Выкопали две меленькие ямки, но рядышком. Лентяи же! Легли в них, и нас замело, только отверстия для рта остались. Я заснул сразу. Тепло было, я думал, мне эта страна золотая приснится, а мне приснилось черт знает что. А может, и не приснилось.

Глава двадцать пятая

Летнее утро, уже солнечно. Большой, местами асфальтированный двор, вечно полные баки с мусором. Сибирь не Сибирь, Стрежевой не Стрежевой. Может, Киев? Вот такую широкую и грязную лужу в полдвора я видел во всех городах СССР без исключения. Выщербленные поребрики тротуаров, как будто их голодные грызли, панельные пятиэтажки, облупленные и мрачные.

А вот и я: лежу на самом краю лужи, но пока на сухом. Интересно, чего это я здесь лежу? А, батя не впустил ночевать. И близнецы тоже? И я заснул прямо в чужом дворе? Кошмар! И долго я еще собираюсь тут лежать? Меня же хрен знает что ждет: школа, «фазанка», мореходка, рыбалка…

Ха! Тетка пробежала к телефону-автомату, куда-то звонит. Что ей поутру приспичило?

Народ какой-то ненормальный ходит мимо, один хрен даже споткнулся о мою ногу:

— Эй, мужик! Вставай, утопнешь.

— Да это не мужик, это грек, сосед мой, Невроди.

— А че он тут спит, ежели сосед? Тащи его к себе, он еще тепленький.

— О господи! Кому он нужен? Он с вечера в луже лежит, пьянь подзаборная.

— Из-за таких и к инвалиду не подойдешь. Я как-то подошла: вам плохо? — спрашиваю, а тот как заорет: «Стоять, овчарка немецкая! Руки за спину!». Я так на него и села со страху.

— Не, вчера его тута не было, вчера лужа еще вон где была. А здесь я ковер трусила.

А вот и «скорая». С утра пораньше! Кого это там с похмелья разобрало? О! Фельдшер вышел, ко мне идет. Здоровенный, блин, дядька в белом, и морда бандитская.

— Этот, что ли?

— Этот, батюшка, этот. Невроди зовут, грек потому что.

— Труп. Николай! Звони на станцию: труп до приезда.

— Да ты хоть подойди к нему, пошшупай. Может, ишо живой? Он, когда пьян, всегда трупом кажется.

— А чего шшупать? Видно же с трех шагов. Я ж не ветеринар. Живого с мертвым еще можно спутать, а мертвого с живым — никогда. Простыл уже.

— Может, он ишо не совсем умер? Может, его ишо оживить можно?

— Нет. Не оживишь. Да и ни к чему. Ну, я поехал.

— А труп?

— «Скорая» трупы не собирает. Мы живых не успеваем в морг отвозить. Но ежели… оживет, вызывайте снова.

Как все интересно! Всего полчаса здесь лежу, и столько о себе всякого услышал: и труп, и грек, и алкаш! Бывают же такие мерзкие дворы… Все притворяются, что спешат на работу… к открытию гастронома. Работа в восемь и гастроном в восемь. Кстати! Надо вставать, а то ведь скоро под бок затечет. Опять канализацию прорвало.

Труп, труп! А я взял и встал. А что ж… я там продолжаю лежать? И тут стою, и там лежу? Ахинея какая-то! А… действительно труп. Глаза как заспанные, руки-ноги как деревянные и в стороны, и мухи навозные уже по мне… по нему лазают. И что теперь предпринять? Куда сообщить, чтоб прибрали мое тело?

Смотри, народ уже заботится. Бабка простыню драную принесла. Да не закрывай, дура, с головой! Жарко же!

— Надо в собес сбегать. Или в церкву?

— В какую церкву? В греческую?

— А милиция? Она с покойниками возится.

— Может, мусорку дождаться…

— Теперь реформы, людей не хоронят, а сразу в канализацию спускают или на съедение людоедам. Конечно, если покойник при деньгах, тогда по-другому.

— У этого денег нету. Всю пенсию пропивал. Жертва реформ!

Ну, психи! Откуда у меня пенсия? А, жаба душит! Уже ищут мои денежки. А хрен! Откуда они у меня? Я даже червей забыл взять. Стойте здесь, стойте здесь! Стерегите тело, я — в милицию…

О! В ментовке прохладненько, уютненько. С ментами я точно договорюсь — водила все же!

— Командир! Там во дворе труп лежит.

— Чей труп?

— Говорят, греческий. А вообще-то мой.

— Убит?

— Кем?

— Тобой! Ты кто такой?

— А хрен меня теперь знает! Был Лукацкий, а сейчас — дух.

— Душман? Сидоров! Оформи его, сам пришел сдаваться. Замочил кого-то во дворе. Ладно, пошел отсюда! В сторону!

— А тело?

— Мы только с убитыми работаем. У нас одна экспертная бригада на весь район, у нее работы на три дня вперед. Через три дня буду жив, подошлю.

В собесе жду час, жду два… Ну, попал в обеденный перерыв. Люди голодные, обессиленные, едят медленно. Наконец, какая-то тетка доела:

— Войдите! Вам чего?

— Трудно сказать… Короче, во дворе лежит ваш пенсионер. Но уже, похоже, мертвый, вспотел весь. Посмотреть не желаете?

— Не желаю. А вы что желаете?

— Хочу, чтоб забрали, похоронили.

— Чего?

— Тело.

— Фамилия?

— Моя? Лукацкий.

— Не ваша, покойника.

— Вообще-то тоже Лукацкий, но соседи говорят: Невроди.

— Раз вы родственник, сами и хороните. Собес занимается только одинокими. Вот вам квитанция, идите в кассу, получите двадцать рублей материальной помощи. Следующий!

Куда же еще идти? Никому ты, Лука, не нужен — ни мертвый, ни живой. Бандитам, что ли, на органы отдаться? В Турцию съезжу. Хорошо на шару в Турцию съездить! Нет, то, что там лежит, они не возьмут: бандиты падалью не питаются. Им свежатинку подавай. Настреляют за день или живым, самоносом, в Турцию зашлют. Сам несешь свои органы в Турцию на сдачу, да там еще не все и примут. А у меня и ноги вечно старым сыром пахнут. Откуда я знаю почему. Но пахнут сыром бри. Такой товар бандитам не нужен, не ресторан.

Я снова во дворе. Тело лежит, где лежало, в простыню кутается. Жарко.

Пацаны вокруг расселись, семечки грызут. Кошка подошла, понюхала. Серая, пушистая: сибирская или русская голубая. Кошек я люблю. Или любил. Кошка всегда пожалеет, ее бы душу да этим скотам — давно бы меня похоронили.

А чего это я стал греком? Древние греки, древние евреи… Почему не говорят: древние русские? Обижают народ! Чего та соседка опять бежит, руками машет?

— Нашла, нашла!

— Кого нашла?

— Деньги нашла, у покойника в комнате. Не допил бедняга! Теперь заживем, Невроди! Заберут тебя, хоть к ночи, а заберут.

— Кто заберет? Рабочий день уже кончается.

— Я в газете читала… Есть такая фирма «Танатос», тоже в честь его покойного греческого бога названа, она и забирает всех состоятельных покойников, круглосуточно. Спи спокойно, Невроди. Не съедят тебя голодные русские людоеды.

Глава двадцать шестая

Мы проснулись — ни лыжни, ни зарубок, ни вьюги. Как в той таинственной стране: куда ни пойдешь, сплошное счастье. Ходили, бродили, нюхали снег, искали мох, вспоминали, где север, где юг. Зачем нам в Стрежевом компас, когда звезд на небе столько, а дорог из города всего две? Его у нас и не купишь нигде.

Долазались. Напали на какое-то озеро — двести на двести. Где мы, не знаем, но уверены, что не там, где нужно. Когда нет пути, очень жрать хочется, а мы рыбам всю жратву скормили. Ну, раскопали камыши, съели белые корешки. Они сладкие, холодные. Разогреешь их в ладонях, обдуешь, протрешь — завтрак рыбака.

Развели костерок, погрелись. Из последних сил набрели на охотничий домик километрах в двадцати от дороги. Мужик-охотник сжалился: накормил, по рации вызвал вертолет. Три дня нас уже дома не было, все успели соскучиться, всем городом искали, а батя даже прослезился:

— Чтоб ты сдох, скотина! Никуда больше не пойдешь!

Странно. Мы что ж с ним, один сон видели? К чему это снятся покойники? Спрошу у мамы Ани.

Глава двадцать седьмая

Я живу на чужбине. Допустим, меня тянет на родину. Теперь уже не знаю, на какую. Родина раздвоилась, размножилась, распочковалась, и каждая новая родина хочет быть моей матерью. Или уже не хочет? Но лопочет со мной на своем национальном языке.

Присмотрелся я и к Германии. Кого, думаю, она мне напоминает? Встану утром в Бад Пюрмонте, выйду на балкон — сосны вокруг, ели, даже березы местами и горы вроде Уральских. Птички поют на своем родном языке. О господи! — кричу. — Родина-мать! — Всех соседей перепугал.

— Вас ист лес? — спрашивают спросонок друг друга. — Ах, опять этот сумасшедший русский так рано проснулся! Так волком и воет. Шайсе!

Сяду я на балконе в шротное, но до меня очень дорогое кресло, курю и тоскую.

— И воздух здесь соленый, и шишками немного пахнет, и тишина весь день — оглохнуть можно, и пособие больше моей дальнобойной получки, а все-таки дома лучше… Или хуже?

Хуже-лучше, лучше-хуже… Рыжий, говорю себе, нужно срочно съездить на родину, хотя бы на самую ближнюю. На Ближний Восток. И во всем спокойно разобраться. И если станет там совсем невмоготу, остаться навсегда. Пока батя жив, пока мама Аня еще сибирские пельмени варганит, пока в Киеве еще бандиты знакомые…

Собрался я быстро. Че тут собираться в Германии, когда кругом все уже давно собрано? Все девять видов мусора под окном в кульках стоят. Эту идею я тоже хочу на Украине толкнуть, хотя… как же они там свой единый и неделимый мусор на девять куч делить будут? Но это уже ихние проблемы.

До границы с Польшей доехал без приключений и без фюрершайна. У меня его еще на Украине отняли, на память. А потом я его во Франции как бы потерял, то есть если бы он у меня во Франции был, то я б его там и потерял вместе со штанами, кинокамерой и слепой верой в Европу.

В Польше проблемы были житейские. Теперь у меня там даже рэкетиры знакомые есть — Вацик и Мацик.

Вот и украинская граница. Твердыня! Передовой рубеж! Таможня — одно слово. Сперва меня там обложили украинскими матюгами с вопросами:

— Вы звидкиля?

— Да звидтиля же!

— А куды?

— А туды!

— А до кого?

— Я должен отвечать?

— Обязаны!

— Предположим, до Иванова.

— До кого, до кого?

— Ну, до Иваненко…

— Тоди можэте ихать! Тудыть-растудыть!

Но, увидев мои немецкие номера, шеф сразу же успокоился, подобрался как-то, даже извинился:

— Пан меня простит, я здесь полночи стою. Змэрз, холодный-голодный и тому трошки скаженный. Прошу пана на Вкраину!

— А я, — говорю, — от бывших родственников ничего другого и не ждал. Зато все по-старому, ни к чему такому привыкать не нужно.

Только отъехал от таможни, подбегают два погранца. Или три? Мне так показалось, шо целый взвод! Окружили машину:

— Пан, пожрать шось е? А курнуть?

Я испугался. Но каждому в отдельности попытался объяснить:

— Пан — бедный, совсем бедный русский немец, понимаете? Ну нет у меня для всех вас милостыни сегодня! Вот, берите все, что есть.

И сую им под нос свои кредитные карточки.

— Нате, ешьте, гады, грызите!

Границу перешел благополучно. А дальше куда? Вообще-то мне на Киев. О, указатель! Читаю: «Из сэла». О, вот другой: «В сэло». Через десять километров нашел-таки указатель «на Львiв», а еще через пятьдесят снова «на Львiв», но в противоположную сторону. Все ясно, это после войны для врагов поставили, пускай поплутают!

Хорошо, что дорога не скоростная, больше двадцати-тридцати километров не дашь. И можно быть абсолютно уверенным, что больше указателей городов не будет.

Но есть указатель «главная дорога». Я водитель опытный, знаю, что главная дорога в село не заведет, только… А это шо такэ? Главная дорога прямо на глазах раздваивается, растраивается, расчетверяется, и всюду появляется тот же знак: «главная дорога».

Все! Все дороги — главные. Страна главных дорог! Кого бы спросить, какая дорога самая главная? Еду, еду. Глядь, идет какой-то поселянин. В два часа ночи. Впереди за пятьдесят километров село и сзади за двадцать. Откуда он взялся? И топает, сволочь, в кромешной мгле, и с дороги не сбивается. Как журавель, птица перелетная.

А вот якась жинка ночью на обочине голосует. Куда ей приспичило? Все блядки давно кончились, все бляди давно разобраны и спят. Остановиться? Узнать дорогу? О не, дуже стара для того! Нехай щэ постоить.

Колдобины — не заснешь! Въезжаю по главной дороге в какое-то село. Идет старушка, больная… бессонницей. Я ее спрашиваю по-русски:

— Что за деревня, бабка?

— Я пана нэ розумию!

Ах ты, господи Исусе! Та цэ ж Западна Украина. Тут же русских до сих пор сокирою рубають. Русский — москаль, восточный украинец — запроданец.

— Шо цэ за сэло, бабулю?

— Якэ сэло, москалю! Цэ — вэлыкэ мисто Новоград Волынськый! Шо в тэбэ очы позалэпыло?

А улочки узкие, кривые, все в ямах и все — главные! Конечно, город, столица. Бабулю, я тебя люблю!

На заправке, на выезде из этого… города… заправка там стоит ночная, как корчма…

— Мне, — говорю, — полный бак.

А заправщик не торопится. Куда ему торопиться, он же дома!

— Пусть пан спэрва заплатит грошы.

— У нас, — обижаюсь, — в Германии, воровать бензин не принято.

— А у нас принято, пан.

— И что, часто воруют?

— Частэнько. Инши благожелатели, те хоть сигналють перед тем, як удрать, а инши даже не предупреждають.

Я ему заплатил сполна.

— Так пойдет, пан!

— А как же мне теперь на Ровно попасть?

— Есть две дороги, пан. Одна идет вот так, а другая вот этак. Эта на сто километров длиннее, но по ней пан точно доедет. А эта покороче, но ехать по ней никак нельзя, то есть ехать можно, но доехать нельзя. Ее только недавно сделали, там ямы и мост недостроенный. А на старой все ямы давно укатали.

Въезжаю в Ровно. Еду-еду, главная дорога то направо, то налево, то вверх, то вниз, то в стороны. А указателя на Киев нет. Смотрю, гаишники стоят за светофором, а светофор мигает зеленым. Счас я у них спрошу, у полицаев, где Киев. Я столько лет тут не ездил, я уже все позабыл, где что. Я — к ним, а они меня уже и палочкой приглашают к себе. О, радуюсь, какой сервис на Украине развелся. Я коротко спрашиваю:

— Киев где?

С ментами всех наций нужно говорить только коротко, по существу, там каждая минута больших денег стоит.

— А почему вы проехали на красный?

— Как на красный? На зеленый.

— Как на зеленый? На кра-асный!

— На зеленый, на зеленый! Я перед поездкой к окулисту ходил, специально. На зеленый. Он до сих пор мигает.

— Странно! Там зеленый, и там зеленый. А где же красный?

Это мент уже сам с собой заговорил. А это самое страшное: обычно перед большим штрафом.

— А шо у вас, в Германии, светофоров нету?

— Есть, но они исправные.

— Ну, бог с ними, со светофорами! А че вы тогда из правого ряда повернули налево?

— Так нет же никаких рядов!

— О, пан ошибается! Он должен был мысленно разделить дорогу на полосы и как бы перестроиться влево, потом как бы повернуть налево.

А я никогда не ошибаюсь! Я не мент, я-то это точно знаю.

— Так я и повернул налево. Короче, командир…

— Нет, вы не так повернули. А коли короче, это стоит от десяти до семнадцати гривен.

— А сколько с меня?

— Если без спору, десять.

— А есть смысл спорить?

— Нет!

— Так на тебе десять гривен и говори скорей дорогу на Киев. Будем считать, командир, что я тебе заплатил за информацию.

По дороге на Житомир у меня лопнуло первое колесо, не выдержало напряжения. Колесо не человек, оно долго терпеть не может. Я иду на пятой, а скорость все меньше, и полетели перед лобовым стеклом лохмотья. Все, начинается дурдом… Я останавливаюсь, а недалеко от меня другой мужик останавливается, вроде помочь мне хочет. Нет, блин, не хочет. Что-то подбирает на дороге и уезжает. И хрен с ним.

Колесо я поменял, стал искать колпак от лопнувшего. Нет колпака. Дорога сожрала, сгорел. Тут я вспомнил того мужика и сразу сообразил, что это он колпак прикоммуниздил. А что же он мне об этом не сказал? Радостью не поделился? Наконец дошло: я ж не в Германии. На Украине радостью ни с кем, окромя покойников, не делятся.

Около Киева везде норовят тебе стекла протереть и обязательно сурово требуют:

— Подайте на чай!

Попробуй не подай! Я пригазнул, чтоб от них оторваться, когда — раз! — мент. Сначала посмотрел на номера, долго смотрел, расшифровывал.

— Так! По-русски понимаете?

Киваю.

Он, чурка, открывает мою копию прав:

— О! Игорь! Значит, понимаете.

— Да понимаю, понимаю.

— Ну, тогда шо будем робыть, пан? Скорость-то превышена аж на три километра!

— Командир! А что ты предлагаешь робыть?

— Ну, йдить до старшого.

А старшой сидит в машине, сопли жует: у него приемные часы.

— О, я вас уже добрэ знаю! В прошлом годи штрафовал. Помните — летом? Я как раз на следующий день в отпуск уходил, вы меня сильно выручили. А отпускные мне только после отпуска выдали, к концу года.

— Короче, командир, еще короче! А гривен у меня совсем нет.

— Это плохо.

— А вы мне марки не поменяете?

— Я вам не обменный пункт.

Обиделся. Губы поджал. Националист хренов.

— А марками возьмешь? Кстати, сколько с меня?

— А шо, рази сержант вам не сказал? Степан, скилькы мы с него визьмэм?

— Ну, десять гривен, напрыклад.

— Тогда, — говорю, — с десяти марок десять гривен сдачи.

— Со сдачею у нас полный порядок. Мы всегда придем вам на выручку, если у вас, конечно, будет выручка! Ха-ха!

— А талончик?

— Зачем вам, пан, талончик?

— Нужен!

— Так вы знаете, я могу, конечно, вам сейчас этот талончик выписать. Так нужен вам талончик? Или уже не нужен?

— Нужен!

Он выписывает талончик, недоволен, разочарован. Тоже мне, блин, клиент из Германии, а туда же: талончик!

— Вот! Дальше нашего брата нету, но если остановят, скажите, что мы уже у вас все взяли.

— А им-то что за дело? У них свои семьи.

— Ну так, пан, для профилактики. Вдруг подействует.

Я уже повеселел. Это круче, чем по французскому автобану ехать: там раз заплатил — и до конца, а здесь на каждом километре. Но менты украинские мне понравились, куда до них французским или немецким. Тех вообще на сотни миль вокруг ни одного не встретишь, хоть сам себя штрафуй, а здесь фантазия играет, как старое пиво. Или молодое? Один хрен!

Указателей ограничения скорости нет, а штрафы за превышение есть. Мне менты даже анекдот рассказали, вместо сдачи, когда штраф выписывали, в другом месте.

Приходит к начальнику ГАИ сержант:

— Товарищ майор! У меня сын родился, тудыть-сюдыть! Надо бы помочь!

— Ладно, возьми из кассы сто гривен.

— Товарищ подполковник! Сын-первенец, надо бы хорошо отметить.

— Добро — двести.

— Товарищ полковник! Первый сын, такой карапуз, мать хочет вашим именем назвать, Вахромеем!

— Да ну? Тогда бери ключи от оружейки, там знак «Остановка запрещена» — поставь его где хочешь!

Они исхитрились так: наваривают на обод колеса знак «не более сорока километров». И переносят его с места на место. Днем этого знака нет, чтоб водилы не привыкали, а вечером ставится. Они за вечер только на этом знаке такие бабки наваривают! Все менты на Украине ком… ме… ме… рцили… зовались.

Пошел я в Киеве валюту в банк менять. У них же там за приличные деньги типа марок ничего не купишь, только за древнерусские гривны. Они к ним сами никак не привыкнут. Я себя спрашиваю:

— Рыжий! Ты шо, будешь менять свои кровно полученные марки на эти гривны в каком-то вшивом ларьке или, упаси боже, с рук? Верно! В самом шикарном банке Киева. Где я их уже не менял: в Голландии, во Франции — везде почет и уважение.

Захожу в самый шикарный украинский банк, в чем есть, в том и захожу, в чем в Германии ходят: в потертых джинсах и в футболке пятьдесят шестого размера. Крутизна! Стоит охранник, здоровенный лентяй с пособием от фирмы.

— Вам чего тут?

— Деньги разменять.

— Сколько?

— Ну, сто марок.

И иду себе дальше, а он вслед кричит:

— Мужчина! Стойте! Туда нельзя! Я сам вам все поменяю.

— А по какому курсу?

Я быстренько ситуацию прокручиваю: вдруг подстава, а это восьмидесятая статья УК Украины: незаконные валютные операции. А тот шуцман уже и пачку достал своих украинских фантиков. Ну, поменял! Я пересчитал: вроде все честно. Только… он мне почему-то на пятьдесят гривен больше дал. Малограмотный? Или сечет? Я ему подмигиваю:

— Вы ошиблись.

— Ой! Спасибо! Я вам так благодарен. А сотку, пан?

Вот это да! Так он еще и сто марок взять забыл! Обменщик!

За что меня остановили возле границы, я даже узнавать не стал, а они и не сказали. Мент сказал только, что это — ЭТО! — будет стоить двенадцать гривен.

— Они ж вам, пан, все одно уже не нужны — граница скоро.

Насобирал я ему эти гривны и держу в кулаке. Он мне целую пачку квитанций выдал:

— Я не могу вам на всю сумму одну квитанцию дать, у меня все штрафы на три или четыре гривны, а у вас аж на двенадцать! Сами понимаете!

Я у него там расписался и собираюсь ехать.

— Пан! А деньги?

— Разве я вам не дал?

— Не дали, пан, — и глаза такие молящие, — посмотрите, пожалуйста, у себя в карманах. Не дали, пан, квитанции я вам дал, а денег вы мне не дали.

Я ему, раздолбаю, все отдал, а он мне снова жалуется:

— А здесь на одну гривну меньше.

— Да нет у меня больше гривен! На тебе квитанцию на одну гривну назад.

— Спасибо, пан!

Ну, снова таможня. Позади Родина-мать, впереди чужбина. Скорее бы на чужбину: залюбила меня батькивщына до смерти.

Въезжаю в пограничную зону. Тут где-то должен стоять мент с бумажкой для меня, что я в эту зону въехал, а его нет. Ну нет мента! Наконец появляется, смурной такой, оттянутый. Я ему говорю:

— А я вас, между прочим, тут жду.

— Не зима! Давайте права.

Я ему все свои бумажки отдал. Жалко, что ли? Откуда я знаю, что он имеет в виду? Он находит мои штрафные квитанции — ну те, по две-три гривны.

— А это — шо?

— Да штрафы. Не права же.

— А мне вы десять гривен дадите?

— А вам за что?

— Пойдемте. Видите знак «Остановка запрещена!»?

Я уже не спорил.

— Короче, сколько?

— Ну, хоть десять гривен…

— Послушай, командир, а тебе жить здесь не грустно? Гривни эти собирать не тошно?

Он печально улыбается:

— Родина!.. А теперь вам надо за въезд в погранзону двадцать долларов заплатить.

— Слушай, Родина! А почему на соседней заставе, когда я въезжал, всего десять гривен взяли?

— Там вас сколько ехало?

— Один.

— А здесь?

— Тоже один.

— Во! Так ведь у вас же автобус.

— И там был автобус.

— А там какой автобус?

— Та точно такой же!

— Ну, значит, у нас расценки другие.

— Но почему?

— А у нас — большая таможня! Хотите — ехайте, не хотите — не ехайте!

Я как-то в Москве был, еще в старые времена, и ко мне в троллейбусе пристал контролер, а я билет не успел пробить. Да у меня его и не было, билета-то. Откуда? Но пробить я его тем не менее не успел! Так и контролеру честно сказал, а он не отстает:

— С вас штраф — рубль!

— Почему, — говорю, — рубль? На Украине всего пятьдесят копеек.

— А Москва… город-герой!

Но и это еще не все, с тем таможенником не все.

— А вы знаете, что у вас декларация всего на две недели?

— На месяц.

— На две недели. Вы кто?

— Как кто?

— А машина чья?

— Моя, блин!

— Две недели!

— Месяц!

— А вы откуда знаете, что месяц?

— Знаю! Ездил уже.

— Пан все знает!

Приехал я на чужбину. С Родины. И шо ж мне теперь делать? Как быть? Если Родина там, куда тебя уже не тянет? Подумаешь! Сделал себе «райзе-аусвайс», доставил себе маленькое удовольствие — стал гражданином мира.

Лукацкий — гражданин мира! Не смешно. Но теперь меня на Украину не пустят: я для них изменник Родины, хуже москаля. Как же я теперь со своими бандитами видеться буду? Ну, накрутил, Рыжий, не распутаешь!

Так! Спокойно, еще спокойнее. Успокоился… упокоился. Хэлло, Рыжий!

Часть третья СЕМЬ СОРОК

Работа, работа! Сначала сосиска, а потом работа. Где моя сосиска? А вторая? А третья? И чая с сыром. А пиво есть? Какой немец без сосиски с чаем? Или с пивом?

Я чувствую, как превращаюсь в немца. В нижнесаксонского. А мог бы и в верхнего. С моим-то характером! Вы видели, как еврей превращается в немца? А как русский в еврея? Жуткое зрелище. Вот смотрите. У меня папа кто? Немец. А я говорил еврей? Какой он еврей, если его зовут Алик, а его родной сын уехал в Германию? Натуральный немец!

Блин, сосиски кончились, и чай тоже…

Чего же я опять хочу? Хочу выйти на балкон. Он у меня четыре на два, и весь в кожаном гарнитуре. Гарнитур от бывшего хозяина. Свалил на меня свое барахло, сволочь. Почему сволочь? А кто же? Куда я теперь его драную кожу дену? Не, кожа настоящая, не дерматин. Но она холодная, как топчан в стрежевском морге. Ее никаким животным теплом не отогреешь. На этот кожаный диван хоть труп клади после отмывания — он с ним одной температуры, комнатной. Я как сел на него, чувствую: холодею и ноги отнимаются. Сразу вспомнил Андрея, шефа своего, бандита.

— Лука, ты дурак, ты ничего не понимаешь. Все чужое — холодное. А бандит — это…

О, Андрюха зря не вспомнится. Я даже в своей «ифе» на сидушку коврик кидал, чтоб моя жопа чужую кожу не грела. Откуда я знаю, какой такой коврик? Турецкий коврик. Тут, в Пюрмонте турки на Брунерке три магазина ковров держат. Все ковры турецкие, а пишут: и хоросанские, и багдадские, и бандитские… И во всех магазинах круглый год цены вдвое снижены. Но все равно немцы туда не заходят и торговать туркам не мешают.

А недавно один их гешефт наконец закрылся. Ну, поняли басурмане, что трем проституткам на одном углу не пастись. Гляжу, уже и цены в двух оставшихся поднялись вдвое. А через пару недель в том, закрытом, новый гешефт открылся. Угадайте с чем? С колесами? Мимо. С гигиеническими покрышками для — колес? Фиг. С шипами для покрышек? Хорош, не гадайте… Снова — с турками, и снова — с коврами. Мафия!

И выбросить теперь тот гарнитур нельзя. Просто так нельзя, а только за деньги: подай заявку, обязательно по-немецки, бургомайстру, заплати сто марок за вывоз, приедут — заберут.

Это в Киеве, пока я нес на мусорку свой старый фамильный матрас, двое попытались его купить, а трое просто вырвать из рук. Но я его никому не отдал, донес до мусорки и лично кинул в бак, а бак поджог. Так мне на двери мелом написали: Ирод Лукацкий. И подпись: Фронт национального спасения третьего микрорайона. Нехило! Откуда они узнали, как меня зовут?

И это за дрянной советский матрас с пятнами от соседских клопов. А если бы мои киевские соседи узнали, что я сделал с этой кожаной импортной мэблей! Что я ее, родную, на балкон, под дождь, под черт те что… Да они б меня в этот диван закатали и сверху сели, и я наблюдал бы Германию только сквозь дырки в их жопах.

Зато теперь у меня на балконе салон кожаной мебели «Рыжий Лука». А балкон (да не тот, батин, балкон исторический) немецкий, я уже говорил, два на четыре. Так что есть еще куда и мои две ноги поставить, чтоб свежим воздухом подышать. А воздух тут свежий, в натуре, ну вообще ничем не пахнет: ни хвоей, ни озоном, ни выхлопными газами — все стерильно.

Немцы свою новогоднюю елку каким-то новогодним дезодорантом вспрыскивают, чтоб лесом пахла, а шашлык чтоб мясом. Здесь даже дрова под шашлыком кропят святой водой, чтоб пахли дровами. Абсолютно чистый воздух: ни цвета, ни вкуса, ни запаха. Германия же! Зато все остальное есть.

Но по особым дням и здесь пахнет. Даже в центре Пюрмонта на Брунерштрассе пахнет, пахнет… Не надо! Минеральной водой «пюрмонтер-вассер». Вся Европа ее пьет, кроме меня. Я, как в первый раз на балкон вышел, принюхался, и сам себя спрашиваю:

— Лука, ты будешь пить эту воду? Ты что, не чуешь, чем это пахнет?

Да не вода пахнет. «Это» пахнет. Как вам «это» по-русски объяснить, чтоб дошло? Пюрмонтовская вода, как у нас в Сибири сеноманская, — гордость Пюрмонта, из секретных источников, поэтому в радиусе ста километров никакой советской промышленности, и удобрения на полях только нутряные: от коров, от коней, от колхозников — биологически чистые, потому что всякой минеральной заразы в этой воде и так до хрена. Дошло?

А до меня почему-то сразу дошло. Как только принюхался в этот особый день. А бауэры еще что удумали. Они как не русские! Нет чтоб попросту вывалить навоз на поля в первобытном виде, как его природа произвела. Они его расщепляют до жидких молекул и этим смертоносным пометом поля спринцуют, и от этого вокруг такой… биологически чистый воздух образуется — труба! Поэтому, когда эти особые дни проходят, немцы очень довольны. Больше нигде ничем не пахнет, все запахи перебродили и в землю ушли.

Сегодня как раз можно смело выйти на балкон, подышать «Мальборо» или «Кентом», послушать колокольный звон. А вы думали, он только в России? Не! Кирхи звонят «Слушай, Пюрмонт!» или что-то в этом роде. Немного позвонят, машина в гору проедет, Вилли, мой сосед, за стенкой ударит головой в барабан (значит, проснулся)… И снова тишина, как в лесу, на весь день: стой и слушай, если время терпит. А ночью Вилли тоже бьется головой в барабан, заснуть не может.

И что же? Только встал я на балконе, закурил, вниз посмотрел… Лучше бы не смотрел… Там внизу, у двери, каких-то три здоровенных лба шушукаются. Такие, блин, типичные монстры: один в один, как по телеку, точно бандиты, точно за мной! За кем же еще? Откуда они узнали, что я сюда переехал? Об этом же еще даже полицаи не знают, никто не знает. Остальным я приказал пока никому не говорить, где я теперь живу.

А полиции я еще не успел сообщить. Я ее приказ выполнял по переезду. Предлагали на выбор все немецкие города: Хаген, Хамельн, еще какую-то дыру на границе с Австрией. Или с Австралией? Не помню. Я ж свидетель по собственному делу. Для них — бог! Бог пришел, занимайтесь богом! Я же просил поселить в пюрмонтовской тюрьме.

— Там, — говорю, — я за вас буду спокоен, никуда от меня не денетесь.

— В Пюрмонте, херр, нет тюрьмы, а есть только несколько камер для временного задержания. Но они плохо проветриваются, и вам там будет не интересно: ни душа, ни телевизора… Мы в них больше двух часов никого держать не можем.

— Тогда, — говорю, — обо мне не беспокойтесь. Я сам себе что-нибудь подыщу. Никто не найдет.

И подыскал: на горе, в бывшем публичном доме. На каждой квартире золотые буквы приколочены: Париж, Лондон, Берлин… чтоб клиент знал, на какую букву. Потом здесь пансион для старушек открыли, может, для бывших проституток, потому и буквы с дверей не сбили. А когда все старушки померли… Я, например, попал в Париж, а Вилли за стенкой — в Лондон. Европа!

Полицаи меня потом долго искали, а эти — вот так сразу… Ну что делать? Они там внизу все еще трутся, готовятся к атаке. Блин! Наемные убийцы, шакалы! И убивать им в Германии, кроме меня, просто некого. А мне на балконе деваться некуда: он хоть и два на четыре, а мебели на нем — не протолкнешься. Толкнуться, конечно, можно, но тогда такой шум подымется!

Я очки на глаза надвинул, за перила вцепился… Меня теперь только с перилами отодрать можно. Очки у меня противотуманные за десять марок, я сквозь них за версту все отлично вижу. И сейчас вижу… как назло!

Когда — раз! — заметили, что я над ними в очках стою: без «марголина», без бати, без всего.

— Хэрр! — кричит один качок. — Вы не знаете, где живет хэрр Лукацкий?

И все по-немецки, натаскался, гад, на предыдущих жертвах.

— Какой Лукацкий? — вежливо интересуюсь.

А сам уже с ними совсем простился. Только подумал: если что — уползу в комнату, умру, а уползу. Пусть потом гадают: живой я или мертвый.

А другой нагло отвечает:

— Да маленький такой, херр, и рыжий весь. Как… вы.

Я голову потер, на носки привстал.

— Как я? — спрашиваю. — Не, господа, не знаю. Таких, как я, тут нет.

И все тоже по-немецки, на хох дойче! Во, блин: перед смертью чужой язык выучил! Куда мне теперь с ним?

Те лбы почесались и так злобно между собой заспорили: да он, да не он!.. Я уже ни одного слова понять не мог. Только слышу один шипит:

— Шиш тебе эти немцы что скажут! Пошли отсюда.

Не по-немецки сказал, курва, не по-нашему. Развернулись и — марш-марш. Я опустился на мой кожаный дрековый диванчик, а он такой теплый-теплый, мягкий-мягкий, родной. Так я его обратно в комнату затащил — из благодарности.

Ну да, соображаю, откуда им догадаться, что я тут живу. Даже полиция об этом еще не знает. А у меня что, на лбу написано, что я Лукацкий? Хрен такая фамилия на нем вся уместится. И нигде этого не написано. Спущусь лучше вниз, посмотрю почту, успокоюсь. Вдруг там письмо с родины.

Когда подходил к почтовому ящику (он у меня внизу, у подъезда, где все остальные, — третий слева), сквозь свои противотуманки вижу ясно, как перед смертью, на ящике, где крышка, моей рукой вот такими буквами «Лукацкий» написано. Ну кто это мог, кроме меня, написать? Конечно, полиция! А? Что? Чего мне теперь бояться?

А эти дураки ничего не заметили. Или заметили? Так чего тогда я живой? Это что же: говорить по-немецки они уже могут, а читать нет? Наймут же идиотов неграмотных на мою голову… Слава богу!

Глава первая

Как я уехал из Киева? А разве я оттуда уехал? Ладно, ладно, я не родился в Германии, хотя, если судить по фамилии, что-то немецкое во мне есть. Давайте по слогам и все хором: Лу-кац-кий! И обязательно с восклицательным знаком в конце, так надо. Видите, в самой середке слово «Кац» — исконная немецкая фамилия, все остальное — для маскировки. А вы думали Кац — еврей? Сами вы жиды! Хотя нет, жид — это светлая, творческая личность. А вы?..

И тем не менее, Кац — дойч, бош, колбасник. Хотите поспорить? Очень хотите? На мою «ифу»! А с кем? Ну, с обществом «Память». Кстати, где оно? Если проиграю, пусть берет мою ласточку даром. Под кем она сейчас, чуда африканская, бегает?

А если выиграю, пусть их Папа Васильев станет Фишером и приедет в Бад Пюрмонт на каникулы. Пусть глянет, сколько у него здесь однофамильцев. Да не Васильевых… Нет, лучше все-таки проиграть. На фиг он здесь нужен…

Что такое оказаться в Киеве без бандитов, я понял, когда уезжал. У немецкого посольства дойчи поставили такой супервагончик, и там консул Шац из Восточной Германии выдавал евреям анкеты. Но не сразу, сначала нужно было занять очередь и через два месяца приехать за анкетой, еще через два года нужно было сдать анкету заполненной. А потом неизвестно сколько ждать приглашения на ПМЖ. Ну какой еврей будет два месяца занимать очередь, чтобы потом два года заполнять анкету, даже на выезд из концлагеря?

Но на этот раз все было очень круто. Заполнить анкеты вместе с евреями захотели все братские народы бывшего СССР. И антисемиты — в первую очередь. Они тоже прочитали себя по слогам, обнаружили еврейские корни, и около вагончика столпилась такая офигенная очередища! Некоторые евреи с тревогой спрашивали друг друга:

— Простите, вы тоже еврей? Вы знаете, и я тоже! А эти… все — тоже евреи?

На что некоторые евреи испуганно отвечали:

— Подумаешь! Сейчас все хотят стать евреями. Недавно меня один шахтер спросил: и дэ ты бул, колы тут нимци булы? А счас, смотрю, и он в очереди!

Кто-то лез со своими еврейскими шуточками:

— А если им всем предложить обрезаться, прямо тут, у вагончика? Вот будет хохма!

А некоторые печально вздыхали:

— Послушайте, так нам никогда не попасть в Германию. Попадут те, кто первый в очереди. А когда евреи были первыми за чем-то?

И только я, Рыжий, не вздыхал и не бежал быть первым в очереди. Я позвонил одному молодому козлу Коле, который, как бы по поручению немецкого консульства, эту очередь делал. С желающих все же уехать, а не просто потусоваться в очереди Коля брал всего пятнадцать баксов. Но те, кто ему платил, входили в вагончик первыми, а те, кто не платил, иногда не входили вообще. Я пригляделся к этой структуре и решил все же уехать.

— Вы — Коля! — поприветствовал я Колю по телефону. — Я плачу пятнадцать баксов наличкой. О’кей?

— Не о’кей! — проблеял Коля.

— Понял. Плачу двадцать, но ты мне сам вынесешь анкету из вагончика.

— Не вынесу! — буркнул Коля. — Вы все козлы!

— Не спорю, — сказал я. — Мы все козлы, и ты первый. Дай, козел, анкету козлу за двадцать пять баксов.

— Все — козлы! — не сдавался Коля. — Кто сказал послу, что в очереди орудует украинская мафия? Ладно бы русские или там украинцы — младенцы… но вы-то древние… Вот теперь сам Шац лично будет строить вас и заводить в вагончик… бесплатно, а я умываю руки.

Блин! И как же теперь без бандитов? Не могли подождать моего отъезда.

Чтобы получить анкету, пришлось самому взяться за очередь, совершенно бескорыстно, за интерес, за мой, блин, интерес. За ночь составил список, каждому дураку показал его место, вверху списка крупно написал «Лукацкий». Не первая фамилия в списке, но чтоб знали. И подал Шацу.

— Ви кто такой? — очень по-русски заорал Шац. — Ви есть Колья? Посол запретил списки евреев. Только живой очередь. И только настоящий еврей.

— Я — настоящий еврей, господин Шац, сибирский. Показать? За остальных не ручаюсь. Но очередь живая. Вы не верите?

— Лукацкий!

— Так, это я…

— Попкин!

— Есть Попкин!

— Альперович!

— Тут!

— Живая очередь, господин Шац. Живей не бывает.

Но Шац порвал мои списки, смешал на хрен все языки и народы и кинул их в урну рядом с вагончиком.

Анкету я таки получил, но последним. Заполнил и сдал. Какие мои годы? За месяц до отъезда перешел на нелегальное положение. Андрюхе тогда стало не до меня: Папа навесил на него восемьдесят тыщ. У меня тоже бабок не было, но был друг Витька. Он и купил мне билет на поезд до Берлина, его мать наделала котлет, и я в чем был, прямо из-под «ифы», с восемнадцатью марками и десятью долларами, с буханкой черного хлеба в сумке, с полпалкой колбасы и этими котлетами сел в поезд.

До Бреста меня никто не имел. Ну, едет какой-то рыжий бомж до границы на ПМЖ и едет, с билетом и со своей жратвой. Все путем.

В Бресте я прошел паспортный контроль. Пограничник в будке долго читал мой паспорт.

— Вам перевести? — спросил я.

— Не-е-е… надо! — ответил он и свалился под стойку. Там он начал что-то перемешивать, отвратительно булькать и позванивать. Подымаясь, он уронил под стойку фуражку и, нагнувшись за ней, снова булькал и позванивал. Потом к нему приползли еще два мента, и они стали там под стойкой звенеть и булькать вместе. Наконец погранец прочитал мою фамилию и вернул мне паспорт.

— Счастливого прибытия на родину!

— На какую? — спросил я.

— На любую!

И вот я на таможне. На та-мож-не! Это ж уже почти заграница! Я расслабился, со мной это бывает, все-таки полжизни за рулем.

— На ПМЖ? И шо везем?

— Так видно же, что сумку. Ну, восемнадцать марок и десять долларов. Да, еще полпалки колбасы вареной. А котлеты я уже съел. А шо, нельзя?

— А дэ ж инши вэщи?

— Командир! Ну ты же видишь, что и все остальные вещи тут же, рядом с сумкой.

Прошмонали сумку.

— А дэ ж валюта? У дэкларацию можна занэсты тилькы пятьсот долларив.

— А у меня нет п’ятьсот долларив. Почему мне их не выдали вместе с декларацией?

— Допустим. А чому вы вывозытэ из дэржавы национальну валюту? Вот… раз, п’ять… аж тридцать три купона, не отмеченных в дэкларации.

— Командир! Ну где ты видишь тут валюту? А куда мне девать эти купоны, если остались?

— Виддайте их, напрыклад, мэни, я пэрэдам государству. А вывоз капиталив на Запад запрыщен.

— Так, командир. Отставить — государству! Бери их себе на память, кушай на здоровье, дорогой!

— Как же вы уезжаете назовсим без вещей и грошэй?

— А так, сдуру, взял и уехал. Там меня уже ждут, в лагере. Все за счет государства: баланда, роба, прогулки. Не веришь?

— Да! Там и в лагере хорошо!

Глава вторая

Короче, я в Берлине. В поезде мне все бандиты мерещились: то Андрюха с телками, то Завадский с «БМВ». Я еще все время спрашивал молодюсеньких проводничек-украиночек: какие новости из Киева? Вдруг там переворот или внеочередные выборы коммуняк. Тогда — труба! Украинцы сразу закроют границу с Польшей, Польша — с Украиной, а Германия — и с Польшей, и с Украиной, и с Россией, и с Казахстаном, чтоб наверняка. И я останусь на ПМЖ на нейтральной полосе. Хорошенькое дельце!

А, все фигня! Я в Берлине, на Большой земле, на самой Большой земле. Но я всегда рано радуюсь, и от этого мне всегда везет. В этот раз повезло тоже. В Берлине меня никто не встречал — ни Коль, ни Шмидт, ни мой дружок Дирк.

— Лука, — спрашиваю себя, — ты звонил перед отъездом Дирку? Где Дирк, где этот чертов немец?

Звоню Дирку:

— Дирк! Я уже в Берлине. А ты?

— О, Иго! А я на работе. Почему ты приехал сегодня? Ты же сказал, что завтра. Ты немножко русский осел, да?

— Глупости! Я не могу быть русским ослом, даже немножко. Я сказал тебе, что приеду сегодня, хотя и не помню какого числа.

Я разменял в банке свои десять баксов и сразу на работу к Дирку. Он поздравил меня с приездом и повез к себе домой. Я пожрал и завалился спать, а Дирк отправился снова на свою работу. Каждому свое. После работы мы пошли с Дирком в ресторан. Спешить некуда. Что, регистрация? В хайме регистрация? Так это еще через всю Германию переть в Бад Пюрмонт. Что ж, я туда совсем трезвый доеду?

В ресторане Дирк меня угостил, там и за…реги… стриро… вались. Он меня постоянно угощал. Я у него раньше два года жил в его доме на крыше, когда работал на заводе «Ифа». Когда же это было? Или не было?

Перед отъездом Дирк дал мне полторы тыщи марок как бы взаймы.

— Иго, купи там себе машину, езди на ней сколько захочешь. Когда надоест, пригонишь ко мне, но за шрот больше тыщи не плати. Остальное тебе на мелкие расходы.

— О’кей, Дирк! У меня все расходы мелкие: брелки там, жвачка, игровые автоматы… Все верну с процентом. Жди!

Когда верну, не сказал, а он и не спросил. Ну, восточный немец не делец.

До Ганновера-Ханофы доехал быстро по самой короткой железной дороге. Но в Пюрмонте мой таксер заблудился в трех улицах и три раза кряду выезжал на одну и ту же заправку. Там его уже за постоянного клиента принимали, сказали, что если он еще раз сюда заедет и не заправится, сделают ему скидку.

Я дал этому чудаку телефон моего хайма. Ну, общаги, если хотите. Таксер попался фантазер — на всех языках шпрехал, кроме русского. Самый трудный язык, говорит. Он позвонил в хайм, а там вахтер-немец отлучился в туалет и вместо него трубку взял какой-то соотечественник из Питера. Таксер спрашивает по-немецки:

— Это русский хайм?

— Да! Хаим, слушает, говорите!

А что тут скажешь? Но все же мы прорвались, к хайму подлетели по-русски: с ревом, с… песнями. «Мерс» же!

Первая рожа, которую я увидел, была Забина, восточная немка, ну, самая главная немка в хайме, главней мужиков. Так с сигаретой и вывалилась из окна. Август был, тепленько. Она по-русски хорошо шпрехала. А тут — полный коллапс: ни здрасте, ни до свиданья. А как же! Еще один бедный еврей на ПМЖ прикатил на «мерсе». Ее еще что удивило: еврей совсем бедный, а весь его багаж — старая сумка с наклейками. Обычно так не бывает, особенно когда еврей — азербайджанец.

Короче, выхожу Я из «мерса», у двери стоит дед — ну, вылитый немец. Курит. Я открываю свой походный справочник самых коротких немецких выражений, ищу, что сказать, как поприветствовать, чтоб не спугнуть раньше времени. Сразу не нахожу и говорю про себя:

— Твою мать! Где же это слово…

А он с таким зверским русским акцентом советует:

— Да говоры по-русски, не мучься.

— О, так вы еще и русский, дедуня?

— Тут все русские, окромя немцев.

— Так я, дедуня, туда приехал или не туда?

— Да туда же! Мать твою нехай!

Ну, так здравствуй, родина евреев Германия! Я даже захотел всплакнуть, но вместо этого спросил:

— Дед, а дед, а куда же тут обращаться, чтоб приняли что ли, зарегистрировали?

Захожу вовнутрь. Хайм как хайм, но за стеклянной перегородкой сидит такой здоровенный дядька, черный, как цыган, сразу видно: немец. Куда только он меня не тыкал: и к Хельмуту за ключами от камеры, и за постелью, и к фрау Забине на регистрацию.

Забина мне дала бумажку с термином. Я должен был прийти к ней в десять ноль-ноль, а пришел в девять часов пятьдесят восемь минут с секундами. Какие дела! Она стоит за перегородкой и курит. Хрен знает, чем занята. Я стучусь. Она злится:

— Вы явились раньше на целых две минуты. Это мое приватное время, вы нарушаете термин. Идите в свою комнату и придите через минуту двадцать пять секунд.

А я всегда считал, что только опаздывать плохо.

— Вот еще! — думаю вслух, чтобы она, стерва, слышала. — Какие, к черту, термины. У меня сумка стоит не распакованная, и мне еще нужно в Берлин Дирку позвонить, что доехал без приключений. Интересно, а пожрать тут дадут?

— Сначала заполните анкету.

— Тю! Какие там до еды анкеты? Я жрать хочу!

— Есть будете по терминам хайма. Подпишите, что у вас нет никакого состояния, недвижимости на родине, что вы не имеете богатых родственников и не ждете от них наследства, иначе кормить вас будут они.

— Лука, что говорит эта женщина? Если бы у тебя были богатые родственники, зачем тебе эта фрау Забина? В хайме ты ее видел! Сидел бы сейчас в ресторанчике на Брайтон-Бич — и все термины.

А вечером меня пригласили на встречу с представителем еврейской общины Ганновера. Встреч я не люблю, особенно со всякими представителями, но на этот раз пошел: вдруг там скажут о прибавке к пособию.

Представитель из Ганновера мне не понравился не то чтобы сразу, а с первого же вздоха. Кто сегодня помнит, что он говорил? А, вот:

— Вы приехали в чужую страну и поэтому ничего не должны требовать, только просить. Никто о вас тут не обязан заботиться. Задача нашей общины и лично ее руководителя фрау Бальдерман — доводить до вас решения немецких властей и нашего еврейского Бога. Вас сюда никто не звал, но, коли приехали, живите тихо.

Ну, вроде все ясно, но не всем. Один встал и таки спросил:

— Я имею один нескромный вопросик: фрау Бальдерман вообще-то еврейка?

— Вообще-то… она немка. Но муж ее в некотором роде еврей. Так?

Все согласились, что так. Коменданты концлагерей тоже были сплошь немцы, а горели там сплошь евреи. Какие вопросики?

— Есть у вас к нам еще просьбы? — осведомился представитель общины.

— А вы помогаете найти квартиру в Ганновере?

— В исключительных случаях.

— А работу?

— Гемайнда — не бюро по трудоустройству. Больше вопросов нет? Тогда все свободны, можете разойтись.

И ни слова о главном — о моей прибавке. Вам это нравится? Мне не очень…

Глава третья

В Пюрмонте таки оказался только пересыльный лагерь. Дальше могли послать по стационарным лагерям вплоть до самых до окраин Германии. До окраин, даже немецких, я ехать не хотел. Я вообще не хотел жить в лагерях, я привык жить на колесах, между пунктами А и Б, между тем, что было и что будет. Кроме того, я терпеть не могу больше двух водил в одной кабине. Хайм мне вреден для здоровья.

Я ненавижу каждый день читать объявления: «Господа! Просим проветривать свои комнаты. В случае непроветривания частных помещений администрация оставляет за собой право открывать ваши окна самостоятельно!»

Ну и с богом, и открывайте самостоятельно. При чем тут я? Я вообще не люблю жить при открытых окнах, даже в мое отсутствие. Я люблю тепло и застой.

Мне говорят: стекла потеют, стены потеют… Подумаешь, я тоже потею, и еще чаще. Что ж, мне теперь всю жизнь с открытым ртом ходить?

А в этой временной пюрмонтовской общаге был киевский беспредел. Кто хотел поскорее слинять на постоянку в лагеря или уйти на квартиру, того держали со страшной силой, а тех, кто почему-то не прочь был жить тут до конца своих дней, распихивали по лагерям уже через неделю.

На второй день мне надоело ходить мимо сонного форменного вахтера и клянчить у него «тютю» для мусора. Мне надоело бегать в столовку в подвале за своей порцией мелко нарезанной немецкой жратвы. Я понял, что это все — большая труба, и труба эта в руках Забины: как хочет, так она на ней и играет. А я тоже трубач с детства, куда ей до меня! Поэтому на все ее вопросы я отвечал честно.

— Служили в армии?

— Как все.

— Адрес школы?

— Не знаю.

— Под каким номером стоял ваш дом?

— Не помню, кто под кем стоял, не помню.

Я заслужил ее доверие, от этого стало еще хуже: она ни за что не хотела со мной расстаться. Я ей свое:

— Я хочу снять одноместную кабину в Пюрмонте. Мне надоели дальняки. Я никогда не водил автобусы и не терплю, когда у меня за спиной сопит больше одного пассажира.

А она мне свое:

— Вы — дикий человек, Игорь, вы нуждаетесь в коллективе. Живите пока здесь.

Тогда я стал сбегать и путешествовать: в Мюнхен, в Кельн, в Голландию… Пюрмонт видел только в подзорную трубу и на карте. Приеду, отмечусь, заберу пособные бабки — и снова в путь.

— Где вы носитесь? — волновалась Забина. — На прошлой неделе я могла устроить вас в чудесный лагерь в Баварии.

Наконец я показал ей двести марок московского производства. Мне их выдали в киевском банке. Я давно хотел их кому-нибудь всучить, а Забине показал просто для хохмы, но честно сказал, что купюра — творчество русских умельцев. Забина так обрадовалась! Откуда я знаю чему? Но обрадовалась как-то очень по-женски сильно:

— О! Зупер! Перфект! Русски гений!

И купила у меня эту шайсу за двадцатку. Тогда я подарил ей русскую гитару — настоящую, деревянную, заказную, не самую дорогую, но тоже в перфекте, потом соломенную шляпку и сумочку. Она с радостью все принимала. Почему я не могу дарить бабе сувениры на память? Причем тут «взятки при исполнении»? Я водитель, она руководитель, у нас много общих инстинктов. Я звоню ей в кабинет:

— Надо поговорить. Но дело — приват, не на работе.

— У цветочного магазина, знаешь, около шпаркассы. О’кей?

Она местная, все вокруг ей известно, и ее все знают в Пюрмонте как честную немецкую бабу, как Папу Витю в Киеве. А у честной немецкой бабы должен быть фройнд — по-нашему, дружок, и даже не один. А баба без фройнда — это не баба, и не немка, и вообще порядочная шайса. Это им еще их бесноватый фюрер разъяснил. А я даже и не фройнд — так, одно незаинтересованное лицо без всяких серьезных намерений.

Подхожу к ее машине, и все подарки кладу прямо ей в багажник, без слов. Особенно хорошо пошли лапти, изумительно пошли, как колпашевское пиво. Она мне потом битый час рассказывала, как она их дома носит, какие они удобные и полезные. Ну, гляжу, угодил бабе: готова на ноль.

— Только не спи в них, — советую. — А то ноги натрешь. Фройнду.

Лаптями я ее добил. Ну, думаю, теперь точно отвяжется и оставит меня в покое… в Пюрмонте. Оставила… В Пюрмонте… На следующий же день.

Смотрю: мать моя женщина! Моя фамилия в списке на выезд, лагерь аж в Безеле, около Ольденбурга.

— Классный лагерь! — кричит мне Забина. — Тебе очень понравится. Для югославов строили.

— А лапти? — заревел я на весь хайм.

— Что — лапти? — охнула Забина.

— Лапти, — реву, — не жмут?!

Глава четвертая

В Безель так в Безель, все ближе к Голландии. А чего я забыл в Голландии? Да, собственно, ничего. А в Пюрмонте? Теперь тоже ничего. Даже обедать уже не нужно — все там, в Безеле. Да, не нужно обедать… обедать не нужно…

Мне как в дорогу — всегда клинит. Какие-то потусторонние голоса слышатся, бывшие соотечественники кажутся. Вот и теперь встала перед глазами соседка киевская с пятого этажа, толстая такая старуха, Сара Моисеевна, встала — не отодвинешь. Она страшно любила ходить на разные торжества: свадьбы, похороны, поминки, причем без приглашений и, конечно, без подарков. Какие подарки покойнику? Словом, ходила за тем, за этим.

Встанет под своим балконом и орет в небо:

— Нинка! — дочка ее, ничего баба, не такая толстая, но тоже блядь. — Нинка, — орет, — бери детей и отца Самуила, тут поминки рядом одного бухгалтера, пойдем посмотрим. Обед можно не готовить!

Труба! В Безель мы еще не тронулись. Говорят, автобус где-то застрял в пробке, но уже на территории Германии. Значит, лето скоро. А Сара Моисеевна — она и есть Сара Моисеевна и ни хрена больше. Брехали, что при немцах она им портки стирала. Придумают же о человеке чего ни попадя, и чем его больше, тем хуже. Ну какой немец после нее те портки надел бы? Он же еврея только в жареном виде переносил, а тут нательное белье. Хотя я слыхал, что где-то один немецкий зольдат даже спас одну еврейскую девочку. Она во дворе играла, а он к ней подошел. Она ж девочка, как все — необрезанная. Откуда ему знать, кто она? Подошел поиграть, открытки ей показать своих арийских киндеров, тоже на евреев похожих. Не, не голубоглазых и белобрысых. Откуда им взяться в Германии? А тут из-за угла баба-украинка, соседка долбаная, кричит:

— Херр шуцман, херр шуцман! 3 цэй дивкой вам гулять нихт. Цэ ж — жыдивка.

А он, так брешут, аж зашипел на нее от злости:

— Вэк, вэк! Руссиш швайн!

Ну, был такой один немец — в немецкой семье не без урода. И чего он ту бабку русской свиньей обозвал? Она ж как лучше хотела, как ее в детстве научили, так и хотела, а он…

А Сара Моисеевна никого не выдавала. Кого тут выдашь с такой мордой? Но мне, водиле, все эти интернациональные проблемы по барабану, вертись они все баранкой. А вот кто мне скажет, дороги в этом Безеле есть? Значит, и машины есть? А бензин там почем? Да ну! Но все же есть? И не по талонам? Все, ёду в Безель!

А то недавно звонит одна моя старая знакомая из Киева. Да не бандитка, просто старая знакомая.

— Игорек, у вас там, в Германии, горячая вода есть? А то друг моего отца поехал в Ганновер к своему другу, и тот жаловался, что в Ганновере нет горячей воды… в кране, особенно у эмигрантов. А в Киеве она есть. Правда, по режиму номер один — кроме праздников, выходных и светлого времени в будни.

Вот дура кипяченая!

Господи! Опять эта Сара Моисеевна перед самой дорогой… Ну что еще? А, вспомнил! Прибыл как-то к нам в дом какой-то важный чувак из Москвы. Может быть, инженер. Но все равно очень важный… когда-то. Да к тому же еще псих, такой, блин, фигуристый, но уже потертый старик, надутый. И еще псих: он по вечерам надевал на голову простыню и выходил на лестничную площадку, а в подъезде всегда темно, как во время полярной ночи. Лампочки-то соседи давно прикоммуниздили. И так идти страшно, а тут этот из Москвы придурок — белый на черном. Глаза горят, как у пантеры, даже сквозь простыню видно. Соседи с перепугу, с переляку — в горком. Куда же еще? Не к старшему же по дому… Он сам в этом подъезде живет и сам выходить боится. Вызвали в горком этого психа:

— Вы че советский народ пугаете, шкура ваша белогвардейская?

А он, псих-то, им на стол хлоп грамоту охранную за подписью самого Косыгина, что он — ценный элемент и выслан сюда на пенсию и его не то что тронуть — имя вслух лучше не произносить.

Тогда горком вызвал к себе соседей. Всех, кого обнаружил.

— Что же это вы, граждане коммунальные, волки тамбовские, над человеком измываетесь? До белой горячки довели! Так. Притворитесь слепоглухонемыми, на площадки без нужды не выходить и на этого — на ЭТОГО! — больше не жаловаться. Он наш человек.

Советская власть, бля! Что захочет, то с людьми и сделает.

А тот чувак после того новую хохму придумал. Как утро — под окно к Саре Моисеевне и протяжно воет:

— Сара Моисеевна! Сарочка Моисеевна! Там огурцы продаются — вот такие!

И руками нехорошо размер показывает. И так все утро воет. Это когда ему хорошо. А когда плохо:

— Сар-р-ра, овчарка немецкая! От кого Нинку имеешь?

А ей куда податься? В горком? Она тоже слепоглухонемая, без охранной грамоты, к тому же жидовка беспартийная.

Все. Сару Моисеевну под стол и забыли. Пусть ей там земля будет пухом с ее Самуилом и Нинкой. Пришел автобус на Безель. Это как раз то, что мне нужно, поэтому всем пионерский салют! Забина в окне курит, значит, и ей тоже.

А тут какая-то семья из трех человек ко мне подкатила: двое стариков и одна девица Леночка из Днепропетровска, кудрявая, как Анджела Дэвис. Старики мелкие, и она мелкая, только волосом в Дэвис, а ростом в своих родителей. Ну, помог им барахло вынести. Они на нем до этого с самого приезда сидели, чтоб ничего не забыть. И что их подняло?

Пятьдесят две, блин, коробки огроменные с ящиками. Сразу видно: бедные евреи. Они втроем только одну коробку поднять могли, а донести — ну никак. Я с ними час проваландался, еле успел свою сумку в автобус закинуть. А потом дед у автобуса глядит на меня в упор и кричит:

— Лена! Все вынесли? Так надо садиться, а то нам мест не хватит! Скажи тому мальчику спасибо!

Леной я еще не был. Как интересно!

Глава пятая

Ура! Я доехал до Безеля! Как все. Я всегда доезжаю хорошо, а выезжаю плохо. В дороге у двух пенсионеров было по сердечному приступу. Они уже посчитали Пюрмонт своей второй родиной, и вдруг новая эмиграция… Очень расстроились. И совершенно напрасно. По-немецки родина — хаймат; где хайм, там и родина, где хайм лучше, там и родина…

И не стучите, пожалуйста, кулаком в мою грудь! Стучите, пожалуйста, в свою. Спасибо. Ну как полюбить Украину без презерватива, а Россию без противогаза? Ах, вы уже переболели сифилисом и туберкулезом? Поздравляю! Тогда любите смело, зараза к заразе… сами знаете.

Хайм мне понравился — замечательный хайм. И пособие выдается марками, только марками, а не обедами, как во Фрисланде. Это очень важно, когда ассигнациями-с. Я сразу стал искать югославов, для которых все это понастроили, хотел познакомиться, очень хотел, все-таки братья-славяне, хотя и южные, никому не нужные… Никаких следов пребывания, все чисто.

Фрау Бузе мне сказала, что югославы были, но сплыли. И все зависит от войны. Блин! Есть война — есть югославы, нет войны… А война у них, у этих славянских горцев, — национальная слабость, как революция у русских, без начала и конца. Немцы только успевают их встречать и провожать: встречают и провожают, провожают и встречают… иногда даже не успевают довезти до границы. Не то что Россия: та их любит, как братьев, без них не может жить, да так и живет без них, то есть всегда плохо. А дойчи их только спасают, как беженцев, а с ними жить не могут. Ясна моя мысль? Мне что-то не очень.

Фрау Бузе собрала нас в красном уголке хайма для знакомства сразу же после распаковки нашего багажа. Багаж мы распаковывали сами. Ну, я свою сумку распаковал за час, а Леночка с пап-мамой прокопалась в нем до вечера. Такой багаж. Или такая Леночка? Не знаю, но знаю точно, что другие копались еще и на следующий день, потому что приехали не из Бердичева и даже не из Днепропетровска, а из обеих столиц. Там квартиры дороже.

На меня вообще поначалу все смотрели как на миллионера. Ну как же! С одной-единственной торбой — в Европу. Один придурок из Одессы, кажется фотограф, все выпытывал, сколько у меня было квартир в Киеве, за сколько я их продал и кому.

Меня это возмутило: блин, фотограф, а лезет в частную жизнь…

— А я, в принципе, не из Киева. С чего вы это взяли, кто вам об этом сказал? Только быстро! Я — из Стрежевого, из столицы Восточной Сибири, знаете, где газ, нефть и медные трубы? Вот решил посмотреть Европу… инкогнито. Какие проблемы? Я спрашиваю: у вас какие проблемы в связи с этим? У меня — никаких. А квартирки свои, виллочки свои, я еще никому не продал. Не дождетесь. И джип «Черокки» тоже не продал — нет покупателя. Откуда у народа такие деньги?

Он аж застонал по-одесски, подумал, наверно, что я сибирский нефтяной король. А что? Конечно, король, а кто же. Только что из скважины достали.

— А я свою успел продать, — шепчет, — трехкомнатную, сталинскую. Но, кстати, очень дешево, совсем дешево. Евреи уезжают, квартиры дешевеют. Столько сейчас в Одессе пустых квартир!

— Вы всегда так торопитесь? — спрашиваю, шепча. — Только вам по секрету: к Новому году квартиры резко подорожают, и в Одессе — в первую очередь. Ожидается крупная амнистия политзаключенных в Китае, да и мы с вами к тому времени назад вернемся. Вы меня понимаете? Правда, понимаете?

С ума сойти! Пошутить с людьми нельзя — сразу на биржу бегут или в полицию. А я ведь только и делаю, что шучу.

Вот тут-то фрау Бузе и объявила общий сбор в красном уголке. Так, сразу же, чтоб знали. Бузе по-немецки — грудь или две женские груди, как у фрау Бузе. Фрау Бузе вылитая немка, поэтому не ходит, а марширует. В джинсах это очень удобно, и грудь не мешает. И это абсолютно не смешно.

Ну, рассчитались мы на первый-второй, выбрали переводчика. Фрау Бузе по-русски — ни звука, только по-немецки и по-английски. А мы тоже по-немецки еще ни бум-бум, только переводчик, немножко.

Но фрау Бузе сразу лихо взяла старт:

— Я, — говорит, — ваш ляйтер и хаус-мастер, для вас здесь — царь и бог!

Ну, ляйтер по-ихнему — руководитель, а хаус-мастер — все равно что дворник. Еврейский городовой! Может ли быть дворник царем и богом одновременно? В России может. Но кто же тогда по-ихнему Коль?

Потом она долго базарила о политике: о девяти видах мусора, куда вешать сковородки, чтобы они правильно сохли, и про очередь к стиральным автоматам.

У немцев столько мусора! А еще говорят: «руссиш швайн», обижают народ. Дальше я не слушал ни фрау, ни переводчика. Я вообще долго слушать не могу, я сам люблю гавкать. Но все остальные, кроме меня, слушали и даже кое-что записывали: в какую «тютю» какой мусор валить. Беженцы! Контингентфлюхтлинг!

После этого кошмара я заперся в своей комнате на пятнадцать квадратов и никого не принимал, кроме успокоительного. Я ж водила, я ж ничего не понимаю. Откуда в таком маленьком хайме столько народу? В автобусе он как-то был не так заметен, а здесь буквально кругом народ, и каждый хрен норовит к тебе с вопросом сразу:

— А вы будете справлять с нами вайнахтен?

— А что это такое?

— А сколько с вас взяли на границе? А на другой?

— А вы платили рэкетирам? А польским? А мы за все платили. Мы правильно сделали? Зато наш багаж даже не вскрывали.

— Я сам, — говорю, — бывший рэкетир. Кому мне платить? Только себе же.

— Ну да, конечно! Он — рэкетир! Рэкетиры в хаймах не останавливаются. Тоже мне, хххрен с сумкой…

Я не спорил — хрен так хрен, с сумкой так с сумкой. Да с кем там было спорить? Из сорока двух беженцев — двадцать из Москвы и Питера. Тоже мне, рвань столичная, из-под пуль сбежала.

Но с двумя я как-то быстро подружился. Или они со мной подружились, но быстро — это точно. Теперь у меня было аж два друга, два еврея: еврей Кузькин и еврей Сидоркин с женами — полный боекомплект. Что не может быть? Ну, не совсем евреи. Кузькин — тот совсем русский, а Сидоркин немножко и русский, и еврей, и якут, и бывший полковник — такая гремучая смесь! Я на него одним глазом смотрю — ну вылитый еврей, а с другого боку — вроде русский, в фас — точно якут, а полковник — откуда ни гляди. Советский, блин, солдат-победитель в отставке.

А Кузькин — тот интеллигент, хотя еще почему-то не сидел ни разу. Бородка такая клинышком, под еврея, а больше ничего такого. У Сидоркина жена научный коммунизм преподавала в МГУ. Ну как может она быть еврейкой? Если по-научному? А Кузькина Светка с круглыми бузами, может, и была когда-то чуть-чуть еврейка, может быть, но повадки, блин, точно русские. Ну, еврейская эмиграция в период упадка!

— А что вы, — говорит Светка, — хотите? Сюда всем хочется, не только нам, евреям. Правда, Валя?

А Вале ее, конечно, очень хочется. Какие у него еще аргументы? Хрен — во! Морда — во! Но по паспорту — журналист-инвалид, брешет: все внутри у меня вырезали, на одном сердце живу. Здрасьте! Как будто у меня два сердца.

Кузькины в хайм уже на своей машине прикатили, «рекорд» называется, из класса древних лимузинов. Ничего была машина. Я как на них глянул, так и понял: эти далеко пойдут. Подтвердят Валькину инвалидность вместо диплома и пойдут, и поедут — знай наших! Я их все предупреждал:

— Только не надо!

— Что не надо? — удивляются.

— По мне ходить не надо!

— А мы и не ходим, — обижаются.

— Пока — да.

После общего сбора мне почему-то жрать захотелось. А столовки-то в хайме нет, но есть кухня «Готовь сам!». Это не для меня, готовить я категорически не люблю. Люблю все готовое, и пищу тоже. А кто ее мне приготовит? Чтобы это узнать, пошел я на кухню.

— Ну, — кричу, — и где тут мое?

— А вот, — смеются, — твое: твоя электроплитка, твоя сковородка, твой чайник, твое место в морозилке.

А я не хочу в морозилку, я с детства подмороженный. Я, может, хочу на сковородку. И с картошечкой, с лучком, с колбаской, а грибки соленые отдельно. Кто ж их на горячую сковородку валит? Идиоты!

— Так, — кричу, — хорош, приплыли. Меняю импортную сковородку на готовый гамбургер, а плитку на банку сосисок. И пива, пива побольше! Тому, кто меня будет кормить, дарю всю недвижимость. Он будет богатым, а я сытым. Идет?

Пока они спорили, кто будет меня кормить, я стащил с чьей-то сковородки полножки Буша и съел без хлеба и кетчупа. Теперь можно было и послушать, что говорят интернационалисты на немецкой кухне.

— Вы знаете, тут уже жили наши после югославов. Одна семейка из Грузии до сих пор жива, все никак не уедут. Представляете, ищут себе квартиру с отдельным входом и обязательно с мраморной лестницей. У них там, в Грузии, был дом с мраморной лестницей. Мы, говорят, хотим такую же, чтоб чувствовать себя, как дома. Какого черта! И еще мраморное надгробие у входа! А эта грузинка постоянно куда-то летает. Выходит из комнаты и объявляет:

— Ну, я полетела!

А старик ее, грузин, за стенкой кричит:

— Куда?

— …Вы не в курсе? Как тут с работой?

— В курсе! А кто вы, собственно?..

— Я… художественный руководитель ансамбля песни и пляски «Русские частушки».

— Как мило! Зачем же вы, милочка, сюда приехали? Ехали бы в Израиль, на родину. Ах, вы тоже русская? Простите. Что ж вы покинули родину этих славных частушек?

— …Когда же нас отпустят по квартирам?

— Только после курсов немецкого: как выучитесь, так и уйдете.

— А если не выучимся?

— Что же вы, глупее турок? У них даже дети хорошо говорят по-немецки.

— Немцы тоже хорошо говорят по-немецки, хотя и с ошибками.

— А вы-то кто?

— Учитель немецкого языка, хотя и еврей.

— Тогда у вас никаких шансов! Свои ошибки они исправят сами.

— Кстати, «скорую» попусту не вызывайте, только по решению социаламта и фрау Бузе. А то им нужно по-немецки объяснить, чем ты болен.

— И в больнице больше двух дней не держат, все стоит гельд. Успеют вылечить — твое счастье. Зато хоронят за счет социаламта, тут без проблем.

— А я все откладывала на «черный день». Откладывала, откладывала…

Пошли, Рыжий! Принял дозу и отвали. Никому ты здесь не нужен, никто тебя кормить не собирается, еврейскую сироту. Съел свой честно украденный кусок — и на нары. Alles!

Глава шестая

На следующий день после приезда я захотел посмотреть Безель. Но что ж, мне его пешком осматривать? Шиш что разглядишь. Только на колесах. В машинах я еще тогда не успел разобраться, а тут спозаранку приперся в хайм один русский немец из Казахстана: кто купит мопед? Ну прямо нас ждал со своим мопедом.

Все, конечно, страшно разволновались. Не дай бог, узнают в социаламте, лишат хильфы. Подписались же, что никаких капиталов не имеем. А я ведь до пятого класса был сиротой. Какой немец посмеет обидеть сироту? Тем более с маленьким капиталом. Я так думаю. Как хочу, так и думаю!

Ну что я еще тогда подумал? Мопед не мотоцикл: он хоть и на двух колесах, но скорость всего двадцать пять километров в час. С ним рядом беги — не скоро отстанешь. И права на него не нужны, их у меня еще на Украине вытрясли. Не, это я потом их во Франции потерял, те же самые. Какие же еще? У водителя одни права. Но зачем права пешеходу на колесах? Сел я на мопед, покрутил руль — беру. Русский немец говорит:

— Двести.

— Чего — теньге? А сезонная скидка?

Он говорит:

— Хорошо, сто восемьдесят.

Я говорю:

— Что хорошо? Я плачу наличкой, баром, и сразу все. Скинь еще за наличку.

Он захихикал:

— Ну, ты догнал! Ладно, сто шестьдесят восемь.

— Ты что, по-немецки не понимаешь? Зачем такое кривое число? О’кей! Плачу шестьдесят восемь марок. Давай мопед.

— Не дам! Почему вдруг всего шестьдесят восемь?

— Столько я должен весить при росте сто шестьдесят восемь сантиметров. Ясно? Я плачу за вес. У вас казахи как баранов продавали: на вес или на рост?

— При чем тут твой вес? Я же мопед продаю.

— Мопед весит еще меньше. Хочешь, взвесим?

— А ты весишь шестьдесят восемь?

— Нет, всего пятьдесят шесть, но я не мелочный, как ты.

Поворачиваюсь и хочу уйти. Долго ухожу, немец русский, конечно, в панике: он же хоть и немец по паспорту, русский по духу. А какой русский откажется от живой копейки?

— Эй, постой! Ты куда? Я согласен, но дай хоть семьдесят пять, а то ты уж больно маленький и худой. Как баран!

— О’кей! Но это в последний раз, у меня лишних денег нет.

А немца Генкой звали. Какое это имеет значение? Да никакого. Но он мне и шлем отдал. Зачем ему шлем без мопеда? Кто его у него купит? А куртку, толстую, адидасовскую, я потом купил.

Эхма! Снял я карбюратор, расточил его напильником для иглы побольше, растянул цепь на колесе — все дела. Теперь мопед стал жрать, как мотоцикл, но сорок пять выжимал без проблем. Я мог бы сделать и шестьдесят, запросто. Слушайте, как. Если на колесе поставить звездочку с меньшим количеством зубцов, ну, не шестьдесят, а пятьдесят восемь, тянуть будет хуже, но скорость — обалденная! Так далеко я не зашел, не успел, блин, зайти.

Еду по Безелю, по самой центральной улице. Их там всего штук семь — деревня же, хотя и большая. Еду мимо шпаркассы, «Лидла», автохауса. Во, блин: в деревне свой автохаус! Все немцы мне улыбаются и машут руками с той и с другой стороны, причем одновременно, только успеваю голову поворачивать. Откуда они меня знают? Наконец понял: они друг другу машут и улыбаются, с одной стороны ихней штрассы на другую, а я просто между ними оказался.

Пока я головой вертел и соображал, заметил за собой полицейский «опель». Зеленый, блин, такой «опель», с ментами. Обгоняют. Ну что ж, я всего двадцать пять еду, как в паспорте записано. Обгоняют, включают аварийку, просят остановиться, очень просят. А мне что ехать, что стоять — один хрен, я ж на работу не спешу, верно?

Плавно останавливаюсь и пытаюсь понять, чего же им от меня надо. Может, улицу какую ищут, с ментами это бывает. Я уж и фразу немецкую вспомнил на все случаи жизни. Сначала вы вежливо говорите «Wie bitte?». Мол, что-что? Повторите, пожалуйста. А потом заявляете: «Ich bin nicht von hier». Дескать, я живу не здесь, отвяньте. Очень просто. Какие еще вопросы? У меня — никаких.

Но полицаи зачем-то сразу потребовали паспорт на мопед. Я дал, я не жадный. А полицай вдруг начал считать зубцы на звездочке, даже платочком ее протер и крестики карандашом ставил. Дурдом! Считал, считал… Крестики стер и сообщает:

— Вы знаете, с какой скоростью ехали?

— Понятия, — говорю, — не имею. Keine Ahnung! Я не спидометр.

— Сорок три километра в час, херр!

— Не может быть. По паспорту этот дрендулет больше двадцати пяти хрен даст — развалится, хоть педали крути.

— И тем не менее, херр, сорок три!

— Может, — соображаю, — дорога здесь крутая? Я же сверху вниз ехал, видно, разогнался.

Мент на дорогу посмотрел. Губы поджал:

— Нет, здесь нет горы.

— Вы так уверены? — спрашиваю. — А я еду, еду, смотрю, меня все вниз тянет. А сейчас оглянулся, а она, дорога, и обратно тоже вниз… Вы не оттуда смотрите, с моего места смотрите.

Ну, я им это все больше показывал. Полицаи между собой поговорили, вернули мне паспорт, уехали. Ну и я поехал во Фризоид, как раз в другую сторону.

Еду, еду. Снова догоняют. Во немецкий городовой! Что ж они меня никак не забудут? А немцы ко мне снова пристали:

— А теперь вы ехали сорок пять. Вы что-то в мопеде переделали, не так ли?

— Я не техник, абсолютно ничего. Все зубцы на месте.

— Где вы его купили?

— На базаре у пацана, у немца, как вы.

— Где договор о купле-продаже?

— Потерял.

— Знаете что, грузите мопед в наш багажник, поедем на экспертизу. Для вашего же спокойствия.

— А это не долго? Я к обеду в хайм не опоздаю? У нас в хайме едят строго по терминам.

В полиции настоящие немецкие эксперты, зубры, два часа изучали мой мопед. Измеряли диаметр выхлопной трубы, делили зубцы на звездочки и умножали на диаметр… Но почему по паспорту всего двадцать пять, а я ехал сорок пять, так и не поняли, однако мопед конфисковали как очень опасный для моей жизни. Но когда узнали, что я эмигрант и получаю социальную хильфу, вернули, а мент на прощанье все же спросил:

— А все-таки, херр, не для протокола, что же вы там изменили? Не понимаю!

— И не поймете! Загадка русской души, сами разгадать не можем.

Глава седьмая

В субботу в хайме был праздник. Не шабат. С кем его тут праздновать? Все же неверующие. Праздник вольных стрелков — это самый праздничный праздник для каждого православного еврея. Для тех сотен тысяч, которые еще не евреи, но скоро собираются ими стать, бесплатно советую: не ешьте мацу, ешьте свинину, работайте в субботу, если есть работа, можете даже путать Сион с комиссионкой, но праздник вольных стрелков — шутц-фест — празднуйте обязательно, всей семьей с утра и до вечера.

Вы будете евреями какими? Немецкими, а вовсе не израильскими. Все немецкие евреи — вольные стрелки независимо от национальности.

Мы узнали о празднике рано утром из окна. Кто о нем до этого знал? На что же он похож? Если честно, по-советски, по-большевистски, — на праздник вольных стрелков, и ничто другое. Глянули мы в окно — матерь божья! — колонна марширует. Все в баварских шляпах с перьями, в сапогах, с флагами, в руках то ли ружья, то ли луки, усы развеваются, шаг гусиный, все в орденах и медалях за победу на охоте, руками машут и что-то вроде поют: га-га-га! Ну, охотники, вольные стрелки, убийцы, штурмовики. Фрау Бузе сразу нас всех успокоила:

— Никакой паники, господа! Это праздник немецкого охотника: немножко постреляют, немножко поорут, немножко водка тринькен. Вас это не касается; кого уже коснулось, может присоединяться прямо на территории хайма. Главное — соблюдать порядок.

Ну кого это коснулось? Да всех, всех поголовно. Лучше же быть стрелком, чем мишенью. Верно? Тем более Безель с одного боку деревня, а с другого — столица вольных стрелков чуть ли не всей Нижней Саксонии. Огромный вечнозеленый парк, целые полигоны по интересам: хочешь — стреляй из лука, хочешь — из ружья, хочешь — из кружки. Пивные тоже по интересам: в одной пиво «Beck», в другой — «Krombacher», в третьей — «Klaustaler-Extraherb». Кругом дичь, причем уже готовая, как я люблю. Я не люблю сырую дичь, когда она еще крыльями машет, ножками сучит и пытается что-то тебе объяснить. А немцы любят, но и готовую дичь они любят тоже, особенно жаренные на гриле колбаски с кетчупом. Вот это — праздник! Хочу в вольные стрелки! И другие захотели тоже.

Все, кроме Лены с родителями. Ее папа сказал, что они все уже очень старые для охоты, к тому же перешли сейчас на режим экономии номер три, то есть едят только три раза в день и не более трех блюд за раз. Семейка поселилась в четырнадцатой комнате, по-немецки четырнадцать — фирцин. Лену назвали Фирцина. Я не спорил: очень похоже.

Зашел я к Фирциным за день до этого шутц-феста, а они только из магазина. Уже распаковались. Папа сидит за столом, перед ним пять мандаринов, и папа их громко вслух считает, а Леночка покрикивает:

— Убери со стола руки, считай глазами. Ты не один в нашей семье, есть и другие.

А мама мне, извиняясь, шепчет:

— Леночка права, надо экономить на всем, иначе на жизнь не хватит. Но папа так смотрел в магазине на эти мандарины, так смотрел! И Леночка разрешила купить полкило по сниженным ценам.

А я этими мандаринами за неделю так обожрался, и апельсинами, и бананами с финиками. И для кого мне экономить? Я человек одинокий, хотя и молодой. Умру, кому все это достанется? Батя в Сибири, дети там, где меня уже нет, а немецкое государство мне само должно. Что ж, я ему мое же добро обратно возвращать буду? Нет, Рыжий, не дури.

А Лена Фирцина по комнате ходит и стариков муштрует:

— Вам дай волю, все проедите. А мне еще учиться-переучиваться, полжизни не хватит. А на какие шиши?

— Леночка у нас химик-лаборант, — продолжает шептать мне мама, — а последние годы водой газированной в киоске торговала на углу. В день столько зарабатывала, столько зарабатывала: на стакан воды в этом киоске не всегда хватало, так я ей из дому приносила. Ей же тридцати нет, она у нас поздняя. Организм молодой, здоровый, пить просит. А папа вдруг так мандаринов захотел… Леночка, может, пойдем на праздник? Все же идут, неудобно?

— А мне по барабану! — гаркнула Леночка.

— Мне тоже, — говорю, — но писать надо реже, тогда и пить будешь меньше.

Я принес ее папе остаток моих мандаринов, хоть я ему не дочь и даже не внучатая племянница, и пошел на шутц-фест. Недалеко пошел, в холл хайма. Там уже собралась инициативная группа, а тут и я завалил, как председатель.

— Так! Равнение на меня! Смирно! Пиво внести!

А пива-то и нет. И закуски нет, а того, что есть, на всех не хватит. Это уже не одним праздником проверено. Надо посылать кого-то в магазин за большими количествами, а машина только у Кузькиных.

— Где Кузькины? Нету? И машины нету? Тогда приплыли. Зовите Ханса, я хочу с ним срочно говорить.

Ну, привели Ханса-вахтера с мотором. Мотор у него класс — «ауди-80», не самый высший, но все же класс. Ханс очень упитан. Не, не стар. Точно не разберешь, но лет около чего-то. Всегда улыбается и пробует нам что-то объяснить, но у него это плохо выходит. Я ему все время твердил:

— Ханс, учи русский. Будешь говорить, как я, тогда тебя все поймут, даже бандиты.

А он показывает на живот и говорит:

— Кребс.

Посмотрели в словарь, потом на Ханса, потом снова в словарь… Ни фига себе, оказывается, у него когда-то был рак. А теперь его нет, его удалили вместе с пивом и сосисками. Ничего нельзя. А Ханс раньше был моряк, и ему все было можно. Приплыл, значит. Но сейчас ему лучше, и он хочет знать, чего мы от него хотим.

— Ханс! — говорю. Чувствую, что понял. С первого же слова. Значит, я его правильно сказал по-немецки. — Ханс, ты имеешь авто, а мы не имеем, что жрать и пить тоже. А сегодня же шутц-фест, сам знаешь. Поехали?

Представляете, все понял, особенно, «Ханс» и «шутц-фест». Головой закивал, заулыбался.

— Kein problem! Ханс готов!

— Жди здесь, — говорю, — мы сейчас с товарищами посоветуемся и за тобой зайдем.

Пошел я посоветоваться. Товарищи тоже куда-то разошлись, а я задержался около комнаты номер четырнадцать. Она как раз за кухней была, и оттуда доносится Ленин голос:

— Учи, сука, немецкий! Что ж мне, за тебя его учить?

Постой, думаю, чего это она на меня разоралась? Да еще за дверью? Как будто нельзя выйти, туда-сюда? Чего мне его учить? Я и так только что обо всем с Хансом договорился. Машина готова, Ханс готов. У, думаю, змея газированная! Я тебя как-нибудь мопедом перееду. А тут дверь открывается, и вылетает… да не Лена, мамаша ее престарелая. Красная вся, в перьях, в пятнах, как с праздника, шутц-феста. Дичь!

— Это вы, Игорь! А Леночка мне все время твердит: «Мама, учи немецкий язык. Ну хоть с соседками по дому пообщаешься. Я ведь буду на работе. Кто за вас с папой слово замолвит?» Ведь правильно она говорит, правильно?

«Отстаньте, — злюсь про себя, — я из-за вас с пути сбился. Кто помнит, куда я шел? А зачем? Хрен теперь вспомнишь!»

А у меня такое правило: забыл, зачем вышел, — вернись назад. Нет, это не правило дальнобойщика, там дорога, там все наоборот: забыл, зачем едешь, — гони дальше. Я еще раз посмотрел на Ленину маму. Тоже мне, пожилой человек, а сразу с вопросом: правильно-неправильно!

— Нет, — говорю ей вслух, — неправильно. Сука ваша Леночка, так ей и скажите по слогам: су-ка. Повторите.

И пошел назад. А там Ханс все еще стоит как неприкаянный, ждет кого-то. Я ему:

— О, Ханс, хале!

А он так растерянно скривился и тянет:

— Keine! (Мол, никого и ничего!)

И так он это свое keine жалобно протянул, от всей многострадальной немецкой души, что у меня все внутренние органы опустились до пола.

Во гады, забыли, Ханса забыли… Он же тут уже полчаса по стойке смирно стоит. Вот это дисциплина, немецкий порядок!

— Стой, — прошу, — не шевелись еще пять минут, только пять минут! Я за деньгами сбегаю.

Прибегаю к товарищам за деньгами, а там уже Кузькины понаехали, заказ перехватили. Все деньги им сдали, не отбирать же.

Ну что я теперь Хансу должен сказать? Передать привет из Могилева? Я так и сделал. Никуда больше не пошел. Он там, может, до сих пор стоит и жалобно повторяет:

— Keine!.. keine!..

Глава восьмая

Шутц-фест мы таки отметили прямо в холле, с фрау Бузе во главе стола. Был и Ханс, ему подарили коробочку конфет «за нечеловеческую выдержку, проявленную при исполнении наших обязанностей». Пили и за немецких охотников, и за русских браконьеров, и за фрау Бузе — за все, что подвернулось под горячую руку. Один чувак, Розенблюм, даже предложил выпить за русский народ, но его Розенблюмша одернула. Тихо одернула, под столом, но я все слышал и видел, я в это время нагибался за ложкой. Понятно?

— Чего он тебе такого хорошего сделал? Что, больше пить не за что?

О, тут она не права. В корне не права. Если так рассуждать да тостами кидаться, то скоро будешь пить только на собственных поминках за здоровье покойника.

Я вот давно закодирован и терпеть не могу алкоголиков, но за шутц-фест выпил очень маленькую рюмочку израильской водки. Кстати, очень хорошая водка! «Горбачевка», или там «Ельцинка», или, упаси бог, «Жириновка» — их же только в коктейли добавлять, вместо яда.

Потом все скопом, всей колонией, ходили смотреть, как веселятся немцы. Тоже неплохо веселятся, весело: с пивом, с шашлыками. Я скоро ушел домой. Чего я буду иностранцам их праздник портить? А другие некоторые остались до вечера, особенно Простяковы: мать и сын-наркоман. Дети Баку — Лора и Андрюша. К двенадцати и Андрюша вернулся, а следом за ним полиция. Мне после мама Лора с горя все рассказала.

Оказывается, ее сынок с двумя дружками, русскими немцами всю окраину Безеля застроили, частный сектор, блин, по заданию немецкого правительства. Русским немцам много чего тогда раньше давали: и на дом, и на фирму, и на ферму. А немцы из Казахстана и немцами себя называли только на родине почему-то, в пику русским. А здесь — русаки да русаки, а о местных немцах только в третьем лице.

Так вот… Андрюшка Простяков с этими двумя хорошо подружился. За неделю. А маме Лоре и немцы не нравились, и Германия не нравилась, ей хотелось обратно в Баку. Но там не нравилось ее сыну, или он там не нравился. Не один же он бандит, есть и другие. А чему в нем нравиться? Худой, длинный, глаза мутные, как замусоренные, дерганый. Нет, говорю, Рыжий, это — не бандит: все-таки бандит — это… А этот…

А Лора — дамочка! Не моего вкуса, но косила под интеллигенточку. Базарила медленно и очки опускала вниз, как будто они ей мешали смотреть, а носить надо. Лицо сексуальное, не нордическое. Славяническое. Так и хочется трахнуть. За собой, блин, все время следила: как шагнуть, как съесть. Лучше б за мной ухаживала.

Ела только эксклюзив, не из «Альди» или «Лидла» и прочих ширпотребных магазинов. Все — штучное, то, что и я люблю есть. Но не ем же! Потому что все еще это украсть надо, а этого я не люблю. Ей после долго полиция объясняла, что в Германии не все бесплатно.

Зато она первая стала питаться в холле и других к этому приучила. Торжественно питалась, как молилась.

— Аркадий! Что вы там включили телевизор? Выключите немедленно! Я же кушаю.

Лора мне рассказала, что Андрей ее пошел с дружками досмотреть этот охотничий праздник. Ну, поддали, конечно, перед тем. И те, натуральные немцы, тоже поддали, не без того. Они от своего пива немножко дуреют, но совсем немножко. Им в полицейский компьютер попасть неохота. А наши просто дуреют. Вовсю. Им что в компьютер, что в вытрезвитель — сами знаете…

Вообще, восточнонемецкие детки коренных сильно давят характером. Те тут уже несколько расслабились, а наши — волкодавы. Местный ребенок чего только не орет: и шайсе, и хальтдикляпе, а чуть наш заведется — сразу пугается:

— Да ты чего, в самом деле? Ты говори что хочешь, хочешь на меня, хочешь на него, а драться не надо.

Легко сказать: говори. Когда еще по-немецки так заговоришь, как они? А сказать-то хочется сейчас. Я говорю — волкодавы!

Андрюха с теми корешами гулял до десяти вечера мирно, а там увидели, как один молодой охотник в парке в кусты отошел пивом пописать, как все. Они к нему и привязались:

— Дай миллион! Дай миллион!

Ну откуда у немецкого охотника с собой миллион на охоте? Так, на пиво да на сосиски. И кто им, дуракам, сказал, что охотники всегда с деньгами на охоту ходят? Он им и не дал. Тогда Андрюха очень расстроился, сбегал домой, притащил столовый нож из немецкой стали (его часто по телеку рекламируют) и пырнул того парня в живот — отблагодарил за гостеприимство.

Ну, деревня, понятно, в шоке: такого тут со времен нибелунгов не было. У них и стрелки больше маршируют и пиво пьют.

Нашли их мгновенно. Во работают менты! Андрюха, конечно, все взял на себя. Герой-убийца. А парня того все-таки откачали, поэтому Андрюхе дали всего три года немецкой тюрьмы. А могли бы дать пятнадцать лет в бакинской, если б не выжил. Гадам всегда везет…

Лора ездила к нему на свиданки аж за пятьдесят километров. На велосипеде. Однажды упала и в темноте разбила коленки.

А полиция еще несколько дней объезжала наш хайм по ночам и просила запираться и опускать жалюзи. И народ безельский на меня уже смотрел без улыбки. Знай наших…

Глава девятая

Выйду на улицу, гляну на село: немцы гуляют, и мне весело! А в хайме с утра все начинают собираться на работу: кто к врачу по термину, кто в магазин пешком, кто к соседу на чай. На ра-бо-ту! И все вокруг вспоминают, вспоминают… причем вслух. Вы знаете, как вспоминают вслух? А когда сразу двое? А когда сразу сорок двое?

Лишь я ничего не вспоминал, из принципа. Зачем пугать людей?

И, блин, вспоминают все о работе, только о работе. Ну, воспаление мании величия. Перитонит памяти. О том, о чем они вслух, я даже про себя стесняюсь говорить, только при заполнении анкеты. А тут какой-то дурдом в эмиграции.

Сначала было вроде интересно: кем там они были на родине? Неужто все бандиты? Как я? Я ж говорю, с самого утра кто-нибудь долбится в дверь.

— Открыто! — кричу. — Не входите!

Кузькин:

— Пошли ко мне!

— Не, — говорю, — я спать хочу, я с ночной.

— Тогда я тут посижу с тобой.

— Сиди! А хочешь, приляг. Вон нары свободные, только не со мной.

— Знаешь, старик, я всю ночь не спал, все вспоминал о нас со Светкой. Какие мы люди были…

— Кошмар!

— Не поверишь! Представляешь, еду я по заданию шефа на рудник «Южный», аж на Урал! Там добывается пьезокварц. Ты что, спишь, черт?

— Не, не сплю. Могу повторить… Ты добывал пьезокварц… а потом куда-то поехал… по заданию своего шефа. Ох!..

— Молодец! Так, пьезокварц для ракет. Таких рудников в мире всего три. Я сам эту тему предложил, думал, меня в Англию пошлют или в Южную Африку. Но редактор, курва, пожмотился: «Зачем далеко ехать, когда у нас все свое рядом, на Урале? Езжай и без материала не возвращайся!»

А время было самое хреновое, гайдаровское. Но, сам понимаешь, журналист из Питера. Меня главный геолог области на личном «уазике» на рудник повез. Дороги к нему нет, «Уазик» по пояс в грязи, то есть нам было по пояс, когда вылазили его толкать. А он, гад, поплавал, поплавал и сел на брюхо — ни задним мостом, ни передним… Колеса не чувствуют дна.

— Ты короче, — прошу, — а то я усну, не успеешь доехать.

— Да… Водитель пошел в соседнюю деревню за трактором. А рядом с нами какой-то «КамАЗ» вытаскивали с кирпичом силикатным, с прицепом. Два трактора его заарканили и дернули. Сперва все клыки ему оборвали, а потом зацепили за станину, станину вытащили… из-под «КамАЗа». Лень же кирпичи разгружать, да и некому: кругом одни татарские села. Нелюдь.

Наш «уазик» тоже кое-как трактором до рудника дотащили. А на руднике хорошо: земля каменистая, разрез этот знаменитый, посмотришь вниз — прыгнуть хочется, такой глубокий! А в разрезе, как в татарском селе, — никого. Техника сверху стоит-ржавеет, как положено, а людей нет.

Мы в управление, а там замдиректора говорит:

— Поймите, директор уехал в Москву по вопросу приватизации. Нет заказов. Раньше надо, не надо — давай пьезокварц. А упал спутник — давай вдвое. Мы уже знали: раз вдвое, значит, еще один упал. И падали регулярно. А как же, не останавливать же производство. На них мы и молились. А сейчас спутники не падают, потому что не запускаются. Кому нужен пьезокварц? Можете взять на память по кусочку.

— Я хочу осмотреть цеха, — потребовал главный геолог.

— Хорошо, но журналиста туда не пустим — там закрытое производство, без директора не могу.

— Вы же сами сказали, что производство стоит. Чего ж его закрывать? Тем более от меня? Что, я репортаж из пустого карьера вести буду?

— Да поймите же, не могу. У нас сейчас кругом сокращение кадров, из десяти отделов четыре оставили: три режимных и бухгалтерия. Пока вы допуск получите, мы карьер затопим и закроемся.

— Позвольте, — не выдержал я, — зачем же его топить? Там же пьезокварц. Добывайте потихоньку до лучших времен.

— Эка! Там сейчас выгоднее рыбу удить, чем руду добывать. А не затопишь — разворуют.

— Кто? Ракетчики?

— Местные. Народ темный, некрещеный — татарва. Могут украсть. Бог их знает зачем.

Пока главный по цехам бродил, я с охранниками спустился в разрез. Завели меня в штольню: холод мерзкий, динамитом воняет, кажется, сейчас стены сомкнутся, потолок придавит и одним Кузькиным на свете меньше станет.

— За это не горюй, — утешаю. — Кузькин не Лукацкий, не такая уж и редкость.

— Болтай! Я еврей и тем горжусь! Ну, выполз я оттуда на солнышко. Да чего там смотреть? А тут меня обступили какие-то работяги, черт их знает, откуда они там взялись. Специально из поселка прибежали пожаловаться. Это раньше приезжаешь от лица горкома или обкома, так тебя и встречают, как путевого, а теперь — тьфу! А рабочие наступают на меня, вопят:

— Они специально рудник разоряют, людей поувольняли. Мол, что тут осталось? Дырка с камнями. Грош, мол, цена.

— Дыректор за тем и в Москву мотанулся, скажэт там дуракам в мыныстерстве, что тут ловить некого, и приватызует рудничок по остаточной стоимости, как ржавую сковородку. А уж потом, будтэ уверены! Тут все заработает на него.

— Сволочи! Россию прода-а-ют по дешевке и тут же по дешевке покупают!

— Ладно, — говорю, — мужики, я ваше горе разделяю и в Питере о вас похлопочу, по радио. А там, как слово мое отзовется, — не знаю.

Приехал я в Питер. Ну что, думаю, расскажу все как есть, все же сенсация: третий в мире — и вдруг по дешевке, хотя для России сенсация так себе… Сел писать… когда — раз! — меня к телефону, Урал на проводе:

— Але! Мне Кузькина. Вы Кузькин? Очень хорошо. Просто здорово, до чего хорошо! Это — директор «Южного». Да вот, только что приехал из Москвы, а мои парни мне докладывают: был-де журналист из Питера, никуда не пускали, согласно вашему приказу. Я говорю: придурки вы без паспорта, руководители позорные! Человек из столицы по нашим же бедам приехал, может, помочь нам хотел. О чем он там теперь напишет? Что хорошего о нас скажет, кроме плохого?

Словом, так. Вы там еще ничего не наговорили? Тогда срочно прошу вас снова приехать к нам на Урал за мой счет, за счет рудника. Я вам все покажу. Лично! Не пожалеете!

— Короче, — говорю, — Кузькин, твою мать! Поехал ты на Урал или сел на жопу писать свою долбаную сенсацию? Только короче!

— Конечно, поехал. Люди же зовут во всем разобраться. Чего-то, говорят, я там еще не видел — интересно же, чего…

Теперь меня уже в аэропорту сам директор встречал на своем джипе «фронтера». Доплыли до рудника без трактора, на карьер и заходить не стали. Директор сразу сказал:

— Так, это вы уже видели. Докладываю: вопрос с министерством решен положительно, ничего топить не будем — будет Россия с пьезокварцем или заграница, кто больше заплатит, тот и будет. Теперь это — приват.

По цехам меня провел: там действительно темно и козлом воняет, как в пустыне ночью.

— Теперь развернемся, — заверил директор. — Можете говорить смело: рудник «Южный» в надежных руках. Но это еще не все!

Подарили мне какой-то огромный булыжник-сувенир, которому, как говорится, цены нет. А потом в конторе был такой балдеж! Я в столице такого не видел, не приглашали на такой. Какая рыбка! Прямо из карьера выловленная. Хо-хо! Все меня поздравляли, а зам лично обозвал себя раздолбаем за свою ошибку. Директор только подкладывал мне то один диковинный кусок, то другой и повторял:

— А это вы уже видели? А это? Нет, вы ничего еще здесь не видели!

А под конец попросили у меня мой портфель, фокус показать. Через десять минут приносят назад. Я хочу его поднять — а хрен, тяжело! Гляжу на директора, а он смеется:

— Да вы не беспокойтесь! До самого трапа лично доставлю. Можете открыть, у нас от прессы тайн нет.

— А как же, — говорю, — режимные отделы?

— А их уже тоже нет, и гостайн нет, а есть коммерческие секреты. Но их у нас по-другому охраняют, сами знаете как.

Я открываю портфель (я же журналист, мне любопытно), а в нем три бутылки в ряд: дорогой коньяк в трех видах. И конвертик без марки, а в конвертике двести долларов, как одна копейка!

— Я заказываю вам блестящий репортаж о нашем руднике, — серьезно говорит директор. — Блестящий, как наш пьезокварц. Лады? Не без критики прошлого, но и не без светлой перспективы будущего. Я думаю, вы ее уже почувствовали? Выпьем, господа, за этот блестящий репортаж и его автора! Ваше здоровье, господин Кузькин!

Глава десятая

Только проводил еврея Кузькина… еще не успел закрыть как следует глаза… еврей Сидоркин в открытую дверь ломится. Ну, полковник же, привык в армии двери ногами пинать. У меня она, зараза, «на себя» открывалась, а он ее пинает и пинает:

— Лукацкий! Открой!

— Да открыта же, товарищ полковник! Че вы там долбитесь? Снимите с петель, и все дела!

Наконец он ее начал раскачивать туда-сюда, так и открыл.

— Чего ты запираешься с утра пораньше? Я к тебе по делу, хочу посоветоваться: у нас тут одни кретины собрались, ты один неизвестно кто.

— А ты — известно?

— Конечно, известно. Докладываю: я заместитель генерального директора концерна «Алданзолото».

— Погодь, блин, погодь, я думать буду. Ты москвич?

— Так точно, москвич, и концерн наш московский.

— Не понял. А где вы добывали золото? В Москве?

— Объясняю! Золото добывается на Алдане, но для Москвы. Ты не спрашивай без команды! Тут такие дела. Нас вечно немцы бесплатно кормить-поить не будут? Так точно, не будут. Значит, когда-нибудь работать придется. По этому поводу у меня есть идея.

Я в Москве был большим начальником, на «ситроене» по Калининскому проспекту на скорости сто двадцать километров в час гонял и ни один мент не успевал остановить. Значит, уважал! Но и работал я много. Перед самым отъездом на ПМЖ заработал себе инфаркт, а тут уже в аэропорт ехать надо. «Скорая» кричит:

— Куда вы с инфарктом поедете?

— Умру, — шепчу, — а поеду. Я службу знаю, у меня виза горит.

— Умереть и здесь можно. Все же на родине.

— Отставить, — командую, — шуточки! Везите в аэропорт, в Германии отлежусь.

Вчера пошел в праксис подтверждать инфаркт. Врач там, немец, Цырли или Мырли зовут, знаешь, сделал рентген, снял кардиограмму и говорит (мне перевели):

— Херр Сидоркин, у вас нет инфаркта. Нет и не было.

— То есть как это, — возмущаюсь, — нет? Русские врачи нашли у меня обширный инфаркт. Куда ж он девался? За границей остался?

А он, гад, смеется:

— Русский инфаркт — не мой профиль.

— Я, — говорю ему, — буду жаловаться в вышестоящие инстанции! Я, блин, русский офицер, я, блин, честь имею!

Да, к чему я это? Когда я был большим человеком, еще до инфаркта, я такими делами ворочал! Послали меня как-то в Англию, в крупнейшую английскую золотодобывающую фирму. Мы им хотели продать наши отвалы. У нас знаешь какие отвалы на приисках! В них чего только нет: вся таблица Менделеева, а руки как-то не доходят. Ну, буквально по деньгам ходим, а поднять лень.

— Слушай, — молю, — я спать хочу. Ты ходи быстрее!

— Это все неважно. Мы добываем золото, кто-то марганец, а кто-то суп с котом. Нас, кроме золота, ни хрена не волнует. Того, кроме марганца, тоже ни хрена. Улавливаешь мысль? Мы намываем кило золота, а тонну породы в отвал — такой ускоренный метод добычи. А англичане? Те до всего жадные и пока всю руду не перетрясут, не успокоятся. Им это по закону запрещено. А Россия — свободная страна, какие тут законы. И «Алданзолото» — лучшая фирма в мире! Кто ей что запретить может? Но отвалы уже, как горы, выше крыши, стали мешать производству.

Поехал я в Англию эти отвалы толкать. Президент фирмы встретил меня стоя.

— Вольно! — командую.

И сразу к делу, по-военному. Так и так, готовы продать отвалы по договорным ценам.

— А что в них есть? — интересуется.

— Все, кроме золота, но если хорошо порыться, и оно сыщется. Мы, русские, копейке кланяться не приучены.

Я смотрю: глаза у президента заблестели:

— Отлично, — говорит. — И сколько же вы хотите за все?

— За все отвалы, какие есть, чтоб вас не очень обижать, хотим… двадцать миллионов долларов. О’кей?

«О’кей» я сказал без переводчика.

Президент посмотрел на меня с уважением.

— Ну, это, — улыбается, — для нас не сумма. Двадцать миллионов мы можем дать, даже шутя, в знак дружбы, любой порядочной фирме, скажем, «Рейнзолото» или «Кейптаунзолото». С Россией у нас другой разговор. Россия — великая страна. Мы ее хорошо знаем и уважаем. И вашу фирму, как ее там, «Алданзолото» — тоже. Поэтому не будем мелочиться. Я вам плачу тыщу долларов за каждую переработанную тонну ваших отвалов. Сколько там у вас тонн?

— Сэр, у нас этих тонн — миллионы! Надо — еще нароем, сколько скажете, даже вместе с золотом. Когда прикажете отгружать отвалы?

— Вы меня не совсем правильно поняли, сэр. Отгружать будете чистый, переработанный материал, в специальной упаковке, согласно международным стандартам. Я готов платить за ценное сырье, а русскую землю, пожалуйста, оставьте себе. Теперь вы меня поняли?

— Так точно, понял!

Тут-то до меня дошло, что этот гад надо мной просто издевается, за такой договор в международной упаковке шеф меня самого сошлет на Алдан золото мыть.

Но проводили они меня торжественно, с надеждой на скорое сотрудничество.

— Ты кончил? — спрашиваю. — И кому это, блин, интересно, кроме тебя?

— Ты еще не все слышал. Это дело прошлое, а я сейчас гляжу в будущее. Я с их президентом знаком. Он сам сказал, что меня уважает. Что я делаю? Я прихожу к нему, называюсь и говорю от имени «Алданзолота», что согласен на его предложение и готов прямо из Ганновера возглавить разработку всех российских отвалов с доставкой в Европу полученных из них цветных металлов и драгоценных камней. С русскими я договорюсь, это не проблема. Они меня еще должны долго помнить.

— Постой, командир, постой! У меня от тебя слюна во рту свертывается, а моча окисляется. Ну как же, все о тебе помнят — и бандиты тоже, и менты, — как ты на своем «ситроене» по Москве рысачил! Уже три недели ты — контингентный беженец в Германии. А ты хочешь обратно, на Колыму? Так. Доклад окончен? Кругом! Шагом марш! Не обижайся, я спать хочу. Приходи, когда ничего не надо.

Глава одиннадцатая

Я весь в событиях. Во-первых, стукнуло тринадцать лет, как я не играю на трубе. Трубелей! Моя личная трагедия, мне с ней жить всю жизнь. Барабанщику этого не понять, трубочисту — тем более: он и так все время в трубе.

Во-вторых, нас посылают на курсы немецкого языка, по-русски, дойчешпрахи. Фрау Конинхин сказала, что сейчас с нами не станут разговаривать даже немецкие рождественские гуси. Га-га-га! И не надо. О чем нашей свинье говорить с немецким гусем?

Фрау Конинхин, ляйтер этих шпрахов, очень по-своему умная гусыня. Когда-то была немножко полькой, чуть-чуть знает русский и даже, кажется, лично знакома с Лениным.

— Ваш фюрер говорил, что вы, комсомольцы, должны часто и немножко учиться, учиться и учиться немецкому языку.

Я классиков не читал, но знаю.

— Фрау Конинхин, — поправляю, — Ленин не говорил «часто» и «немножко», он сказал «всерьез» и «надолго», но он тогда был очень болен.

Ха! Комсомольцы у нас в хайме все старые, как большевики. Не все и доживут до конца этих курсов, но кое-кто уже имеет немецкий лучше фрау Конинхин и ее любимого фюрера.

Третье и четвертое мне, как клизма: сначала очень тяжело, а потом так пронесет! Не поверите: у меня сломался мопед. Трахнулся, разбился, разлетелся — не соберешь. Как? Я задумался о первых двух событиях и налетел на… «БМВ». Он стоял на автохаусе. Откуда я знаю, кто его там поставил? А я ехал мимо. Ну, задумался и, видно, захотел его посмотреть — не помню, но на скорости двадцать пять километров в час. Или сорок пять? И он разбил мне мопед. При чем тут я? Хорошо еще, что никто не видел.

Я поскорее выбрался из-под развалин и стал разглядывать эту «бээмвуху», сильно ли она оцарапалась Ну, вроде, хочу купить. И тут меня осенило! От удара о «БМВ» осенило: мне давно пора иметь машину, я дальнобойщик. Раз мопед наскочил именно на эту «бээмвуху», я по закону подлости должен купить этот унитаз. Хотя нет. Его все равно за полторы тыщи весь не купишь. Но, не сходя с этого места, я должен что-то предпринять.

О, это уже совсем свежая мысль! Так я, не сходя с места, сгреб останки моего мопеда в кучу и схоронил за углом автохауса. Не домой же ее тащить. И бочком-бочком двинулся к хайму. Свежая мысль жгла мне ляжку.

Глава двенадцатая

В хайме меня ждало письмо. Такие письма ждали всех, кто собрался на курсы, как потом оказалось. Письмо было из Бонна, но по-русски и очень-очень длинное. А я смертельно боюсь длинных писем, у меня нет сил их читать, даже по-русски.

А вдруг там судьба? А я, как назло, не верю в судьбу. Труба играет с человеком, а человек играет на судьбе. Какие проблемы? Никаких. Письмо — под подушку, соску — в зубы, зубы — на полку. Так. Меня сегодня еще не кормили. Где моя свежая мысль? Пойду к Кузькиным, они уже с машиной. Пускай скажут, как им это удалось. Поделятся со мной — то, се. Если не скажут (откуда им, инвалидам, об этом знать?), тогда пусть хотя бы угостят сироту. Сегодня они дежурят по хайму, их очередь.

Комната Кузькиных рядом с душем, очень удобно: за стенкой постоянно что-то шумит и плещется, и голые женщины тоже. А Светка, дура, выгоняет из душа голых эмигрантов после десяти вечера.

— После десяти, — говорит, — в Германии нельзя ни бриться, ни мыться, ни мочиться, ни подмываться, ни прибивать люстру к потолку.

Только трахаться! И только в наушниках. Свои стоны слушай сам, очень гигиенично. Светке, конечно, видней, она по образованию диетолог, а работала в ателье мод профсоюзным менеджером.

Светка выгоняла эмигрантов в десять вечера. Так они приходили домываться в шесть утра. Они ведь уже намылились… Бабе этого не понять.

У Кузькиных орала какая-то пьяная морда, какой-то старый уголовник из костей и кожи. Кожа желтая, линялая, а кости очень длинные, такой, блин, высокий, костистый, старый пень с золотой цепью на шее. Пень курил и все время матерился, Кузькин охал на нарах, изображая инвалида, а Светка была в таких зеркальных лосинах… Такая толстая зеркальная задница!

— Не бойся, — шепнула она мне, — это Костя, из русских немцев, друг хайма.

Друг хайма не мой друг. Он не мой и не твой, но садится на нашу кровать!..

— Бог, царь, Земля! — орал Костя. — Какие дела на Земле-матери? Я сказал вашим блядям: пять минут вам на сборы, через пять минут грузитесь в тачку, и вперед на Магадан! Я не прав? Меня уже четыре телки ждут на въезде в Ганновер — умытые, подмытые, готовые к употреблению, абсолютно бесплатные. На фига я им сдался! Я правильно говорю?

— Правильно, Костя, правильно, — утешала его Светка. — Только матерись потише.

— Все! Я пошел делать обход. Готовьте справки от даменартца!

Костя вывалился в коридор с шумом и пылью. Мне он понравился: сразу видно: самец, хотя и очень старый.

— Кузькины! У вас уже есть авто, а у меня нет. Короче, в Киеве один мент взял у меня «БМВ» на прокат, бессрочно, но сказал, что в Германии я куплю себе лучше. Все менты — колдуны. Завтра я покупаю машину, самую крутую, тысяч… за полторы. Самую, блин, крутую за полторы тыщи! Что дальше? Страховки, регистрация, обмывание колес — что, где, почем?

— Игорь! Все поможем, все обмоем. Ищи колеса самые крутые, как у нас.

— Жаль, — говорит Светка. — Очень жаль! Почему ты не пришел вчера?

— А что было вчера? Ах, знаю! Вчера ты еще была девочкой.

— Дурак! Вчера мы продали свой «рекорд».

— В каком смысле? Ах, господи, как ты меня напугала!

— Ну, еще не совсем продали, можно и отказать. Правда, Валя?

А Валя весь ко мне подъехал вместе с нарами. Инвалид!

— Слушай, старик! А что? Купи себе наш лимузин, нам на двоих он великоват, и возраст не тот. А тебе — в самый раз. Мы всем откажем, правда, Света? Бери… за полторы тыщи. Мы все организуем сами: страховку, регистрацию… Света свозит тебя на наш шрот. Там любой ремонт за гроши, по нашей рекомендации, разумеется. Хочешь? Такая ласточка! Зупер!

— Не хочу. Сколько лет вашей ласточке по паспорту? Всего двенадцать? И она прошла медкомиссию? На шроте?

— Кончай, Света, — говорит Валя. — Игорю не нужна машина. Я знаю, что ему нужно: ему нужен личный шеф-повар. Угадал?

— Ты хочешь продать мне свою Светку за полтора куска? В сутки? Но она же старше вашего лимузина. О’кей, я беру ее вместе с твоим шротным «рекордом», до лучших времен.

— Ты хочешь трахать мою жену?

— Еще чего! Не дождетесь! Пусть готовит мне обеды три раза в день и кормит меня с ложечки. У меня было голодное детство, я три-четыре раза в день почему-то хочу жрать, я и сейчас очень голоден. Доказать?

Через пятнадцать минут Кузькины показывали мне свою ласточку. Они открыли сразу все двери, кроме багажника — багажник не открывался.

— Он просто немножко замерз, — успокоил меня Валя, — его нужно отогреть.

Я хорошо покушал Светкиным борщом, у меня слипались глаза. Когда у меня слипаются глаза, я доверчив. Я и так видел, что машина — класс… была лет двадцать назад. Но после Светкиного борща она выглядела значительно моложе. Велюровый салон, электроподъемники стекол, коробка-автомат, люк, подлокотники и подзатыльники. Сто десять лошадей. На белом потолке салона какие-то пятна… Да не крови. Какие-то желтые пятна… как будто об потолок тушили сигареты или жирной лысиной терлись. Переднее крыло трошки примято. Капот я не открывал, я не люблю лезть под кожу.

Мы немножко покатались с Валей по трассе. Валя сидел за рулем. «Рекорд» шел мягко и бесшумно, но очень медленно.

— Это она еще не разогрелась, — всю дорогу повторял Валя.

— Это ты — хреновый водила, — всю дорогу повторял я.

— Куда спешить? Пускай обгоняют, пускай все обгоняют. Главное комфорт. Ты что-нибудь слышишь? Нет! Такая герметизация салона. Что едешь, что стоишь — тишина!

— Хорошо. Я подумаю.

— Тебе вредно много думать, это сразу видно. Ты что, аксакал? Так и быть, даю тебе два месяца гарантии. Если что — все чиню за свой счет, нет — забираю обратно. Да что тут чинить? Ты смотри, какая она твердая, пальцем хрен продавишь. Небось, не проржавеет. Ну что, готовить ужин на троих?

Глава тринадцатая

Мы спим на нарах. Такие двухъярусные нары для детей, деревянные, с перилами, вполне удобные. Рядом с нарами я поставил очень мягкое кресло. Под моим окном растет вековая ель. Курорт! Но нары меня почему-то раздражают, даже удобные, и одеяла с надписью «Бундессобственность» — тоже, и желтая простыня. Я ее брею через день, чтоб не скатывалась.

Вчера мне приснился совсем дурной сон. Короче, я снова на родине, в своей квартире. На дворе весна, Девятое мая, День Победы, выходной.

Я отключил телефон, чтоб Андрей не вырвал меня на фирму. У моих бандитов как День Победы, так новое кровопролитие. А я им не памятник в Трептов-парке — всю жизнь на посту с мечом и чужим ребенком на руках! У меня руки устали от баранки, за меч я могу только подержаться. И меня не интересуют краденые дети.

В День Победы я хочу расслабиться, поспать до десяти, спокойно покурить в туалете. Книг я в туалете не читаю, я вообще их не читаю, даже тонкие. У меня от них запор. Понятно?

Только расслабился — звонок в дверь. Надо было и его отключить, но дверь-то не отключишь. Будут стучать — еще хуже.

— Пароль? — спрашиваю.

— Откройте, — отвечают, — милиция!

Вот это пароль! Я и открыл. А вы бы не открыли? Конечно, открыл. И правда, милиция, и не одна, с соседом с третьего этажа.

— Отстаньте, — говорю, — я уже в этой фирме не работаю, я уезжаю на ПМЖ, я вообще боюсь опознавать трупы.

— Извините, — говорит молодой лейтенант. — Мы не за вами. Вы знаете, кто живет рядом с вами?

— Откуда? Его все знают: Боря Шахов, вор-рецидивист на постоянке. Он часто ко мне заходит позвонить по телефону. Вор в законе, фигура, а телефона нет. Чудно! Приходит всегда в такой детской пижамке в цветочках, под кайфом. Очень вежливый вор. А что?

— Да ничего особенного. Просто в соседней школе ночью убили сторожа. И собака привела к Боре, как всегда. Нужно делать обыск. Будете понятым.

— Не знаю… Мне квартиру оставить не на кого. И с фирмы могут позвонить.

— Это ненадолго. Сегодня праздник. Мы же тоже люди.

У Шаховых открыла Надя, Борина жена, толстая русская красавица. Толстуха всегда вызывает много вопросов. Например, с какого конца к ней подходить? Везде одинаково кругло. Надя торговала на улице от магазина, выпиливала в гирьках дырки и набивала их хлебом. Профи! Я никак не мог понять, как такая образованная женщина может жить с вором-карманником.

Но и Боря профи. Ювелир! Ездил только на такси, только на такси. В любую погоду ходил только в кожаном пальто и со всеми вежливо здоровался. Во, блин, авторитет! А жил с обыкновенной уличной торговкой-воровкой.

Брата Бори недавно подрезали в пивной. В последнее время Боря как-то загрустил, сдал и стал заходить к алкашам с четвертого этажа: мужу и жене и ихнему брату. Нет… К брату мужа его жены. Мужьями братья были по очереди, а Райка, их жена, как из фильма ужасов, женщина-вурдалак, с двумя желтыми клыками спереди. Год назад семейка выиграла «волгу» по лотерее. Я всегда знал, что им повезет, но чтобы так крупно! Бедную машину пропивали всей семьей, потом всем подъездом, домом… Когда дошло до улицы, менты тоже захотели поучаствовать и отобрали остатки выигрыша, прихватив при этом одного из братьев. Правда, ненадолго.

Так… Боря, братья и сестры алкаши, толстуха Надя и Девятое мая — День Победы. А ментовская овчарка уже хорошо знала Борю, поэтому сразу взяла след, но Надя ее разочаровала с порога:

— А Бори нет дома.

— Не страшно, — сказал литеха, — обойдемся пока без него. Гражданка Шахова, посторонитесь, пожалуйста. Обыск!

— Как же это — без хозяина? — заволновалась Надя. — Как что, так к Шаховым.

— Все претензии к собаке. Сядь на стул и не шуми. Я сказал: сидеть!

Менты прошмонали всю квартиру. На кухне, на газовой плите, в кастрюльке булькал чифирь; в ванной из-под драного тряпья менты выволокли здоровенный мешок маковой соломки; в спальне на шифоньере под офигенными оленьими рогами случайно нашли жестянку с патронами от мелкашки. Я ее первый заметил.

— А шо там, — говорю, — под рогами?

— Под твоими? — захихикал мент.

— Под моими — голова. А твои — вон на шкафу.

Меня гоняли по всей квартире. Я ж понятой, человек с понятием. Без меня они хрен чего поймут.

— Товарищ Лукацкий! Подойдите сюда, пожалуйста. Видите: в гипс заделаны лезвия от бритвы. Это, так сказать, орудие пролетариата, ими Боря подрезает лохам карманы. Тонкая работа.

— Понятые, ко мне! Вот — пачки с фенобарбиталом, бывшим люминалом. Сильное снотворное, шестьдесят шесть упаковок. На днях на углу грабанули аптеку, унесли много фенобарбитала. Вот он, голубчик. А это вообще чудо: одноразовые шприцы. У них, гадов, все есть…

— Эй! Где эта мадама? Будем составлять протокол. В последний раз спрашиваю, куда девала мужа? Я тебе счас устрою праздничный салют верхом на параше. Все, собирайся!

Я представил Надю верхом на параше, когда проходил мимо ихнего туалета. Тут я вспомнил, что с утра там не был, и дернул дверь. Дверь почему-то не открылась. Конечно, можно было пойти и к себе, но мне захотелось именно здесь, на рабочем месте. Я позвал лейтенанта.

— Командир! Я хочу в туалет, а он не открывается.

— Так он что, закрыт? Пахомыч, ты туалет шмонал? А что ж ты, кретин, туда только поссать ходишь? Ломай дверь!

Тут дверь открылась сама, как по команде. Менты шарахнулись по сторонам: кому охота погибать в День Победы? А я не успел, и прямо передо мной возник Боря в своей сексуальной пижаме. Труба! Боря низкий, широкий и весь в татуировке.

— Ордер! — заревел Боря.

Люто смотрит на меня, а наступает на сапоги ментяре:

— Где орррдер?!

— Боря! — оправдывается мент. — Ты же меня знаешь! Ну нет сейчас ордера, ты ж не фраер, сам понимаешь: сегодня праздник, все гуляют — и ваши, и наши. Счас приедет помпрокурора и нарисует тебе ордер, потерпи.

— Твою мать! — у Бори началась блатная истерика. — Шкуры ментовские! Не пущу!

Менту это надоело, мне тоже. Но менту больше.

— Эй! — крикнул он, — давай сюда понятых, будьте свидетелями. Гражданин Шахов только что бросился на меня с ножом и материт меня, офицера, как последнюю шестерку. А что это у тебя за окровавленные тряпки в углу? Ну что, Боря, приплыл?

Первой ситуацию оценила Надюха:

— Да он матерится для связки, он же по-другому не может. Посидите с его… Ой, что вы уже пишете? Это ведь сразу три года!

Тут и Боря допер:

— Начальник! Ты чего? Где ты видел нож? Я ж в кальсонах! Ты че меня на понт берешь? Какие тряпки? Это же краска. Знал бы, ни за что из сортира не вышел! Хрен бы меня там нашли!

Борю забрали. А через неделю выпустили. Собака обозналась, кляп ей в пасть!

А Боря скоро умер от передозировки чифиря, не вынес собачьего обращения. Болтали, что передозировку организовала милиция. Очень может быть. Надоел.

Его сеструха, стоя у подъезда, угощала всех водкой:

— Выпейте, добрые люди, за упокой его души. Он был слабый человек, но хороший. Жил тяжело и умер тяжело.

— И здоровался со всеми, — поддакивали соседи, давясь дармовой водкой.

Хоронили Борю пышно. Гроб несли через весь двор, до самого проспекта, на руках. Так ни одного мента не похоронят. Бандит же!

Жил да был, жил да был, жил да был один бандит!.. Куплю себе кожаное пальто, как у Бори, приеду на Брунерку на такси и со всеми встречными немцами буду здороваться. Alles klar!

Глава четырнадцатая

Мне кажин день приходит по чуду, иногда по два и больше, от разных иноземных фирм. Недавно пришло письмо из Австралии:

«Херр Лукацкий! Сердечно поздравляем Вас с невероятной удачей. Вы выиграли МИЛЛИОН, плюс телевизор „Грюндик“ с картинкой в картинке, плюс компьютер и специальный термоключ для моментального отмораживания вашего багажника даже при комнатной температуре.

Вы, конечно, можете спросить, херр Лукацкий, откуда у нас для Вас такие замечательные призы, если Вы не только не играли с нами, но даже не можете прочесть название нашей знаменитой фирмы.

Так знайте, все это осталось от прошлых розыгрышей. Многие чересчур грамотные победители не обращаются за призами, и мы их отдаем тем, кто обращается, даже неграмотным.

Ваш выигрыш уже лежит в несгораемом, непотопляемом и неотпираемом сейфе „Nord Bank“. Он — Ваш без всяких „но“ и „если“! Только купите у нас какую-нибудь бросовую вещичку из каталога на сумму не менее двадцати пяти марок. Ну что Вам стоит, наш дорогой Миллионер!»

Я им тут же послал письмо с моей фоткой и категорическим согласием. По-русски, коротко и энергично.

«Название вашей фирмы прочел со словарем. Примите заказ на ваш бросовый товар на сумму тыща марок. Из выигранного мной миллиона вычтите сумму заказанного мной товара. Остаток переведите немедленно на мою „жироконту“ вместе со всеми обещанными плюсами. Навечно ваш! Бывший контингентный беженец, миллионер Игорь Лукацкий».

Через три дня приходит ответ… из Австрии:

«Дорогой херр Лукацкий! Мы даже не можем представить себе, что Вы до сих пор не потрудились забрать у нас свой выигрыш. Мечта Ваших сновидений — путешествие в Японию за двадцать тысяч марок, с проживанием в десятизвездочном отеле с полупансионом и морем — ждет Вас!

Вы поедете туда на выигранном Вами же „Мерседесе-230“ последней модели, на нем вместо номера уже выгравирована ваша редкостная фамилия. В пути Вас будет сопровождать кредитная карточка „Visa“ с миллионом марок.

Если Вам покажется этого мало, можете смело мечтать о мотороллере „веспа“, супертуристической палатке на троих, радиотелефоне „хэнди“ и неповторимом комплекте щипцов для камина в оригинальной упаковке.

Фотография „мерседеса“ и кредитная карточка типа „Mustern“ прилагаются. Она уже ваша. Только закажите, между прочим, нашу крохотную новинку — кофеварку-малютку всего за тридцать восемь марок. Это будет для нас условным сигналом, что вы живы и ждете своего чуда. О’кей?»

И думать нечего! Что я, лох? Я взял мою кредитную карточку «Mustern» и пошел по банкам: нужно срочно снять все деньги. Все мое должно быть у меня. Да и социаламт не узнает, что я стал миллионером, а то снимут пособие и останешься посреди чужой страны без средств к существованию.

В банках мне всегда рады. В «Volksbank» автомат долго тянул у меня карточку, но засосал — не вытянешь. А потом выплюнул. Все правильно, блин, сейчас начнет шуршать купюрами. Не шуршит.

— В чем дело? — кричу, — шурши, гад!

Не шуршит и что-то мелко пишет на табло. А я же инвалид по зрению. Но все же присмотрелся — ни одного слова на родном языке. И вдруг он говорит чисто по-русски.

— У вас проблемы? Могу я вам чем-то помочь?

Ну, говорящий автомат в натуре! Я обрадовался:

— Конечно, дружок, можешь!

И снова сунул в него карточку.

А позади меня кто-то пинает в спину.

— Херр, покажите же, пожалуйста, карточку!

Оборачиваюсь. Какая-то девица в фирменной юбке мне улыбается.

Я говорю:

— Ваш автомат нихт ферштэйн.

А она взяла мою карточку, повертела в руках и ехидно спрашивает:

— Извините, на каком фломаркте вы ее купили?

— Я ее выиграл! Вы, кажется, русская, ничего еще не знаете. Позовите мне немцев.

— Поздравляю, — говорит, — с победой! Но ваша карточка — просто образец, «Mustern». Вероятно, вам, как победителю, потом пришлют настоящую, точно такую же, но с миллионом. Или не пришлют.

Ну разве это не чудо: подержать в руках кредитную карточку с миллионом марок? В России для этого пришлось бы купить акции АО «МММ» или продать ваучер, а в Германии — всего за двадцать пять марок!

Фотографию с моим именным «мерсом» я послал бате в Стрежевой: пусть порадуется за сына.

Но это все бублики от дырочек! А недавно пришло совершенно потрясное приглашение на презентацию в Кельн. Все за счет фирмы: автобус, презентация, прогулка по Кельну. Твое дело поросячье: часа три-четыре послушать в деревне под Кельном какого-то дядю и, может быть, что-нибудь у него купить. А за это тебе куча подарков и участие в лотерее «Дом-2000». Мне прислали целую связку ключей от этого дома. Какой подойдет к его замку, тем его и будешь потом запирать. Домик в Германии — всего за пол-лимона немецких купонов. Дурдом!

Дядька говорил очень долго, да еще с баварским акцентом. Я ничего не понял, но видел, что нижнесаксонские немцы тоже ничего не поняли. Покупали мало, дядька был очень расстроен и со злости выдал коммерческую тайну:

— Неужели вы думаете, что, не продав ни фига, я смогу подарить вам дом за пятьсот тысяч марок? Вы же образованные люди! Шайсе!

Тогда я купил жидкость для удаления волос и пятен крови после удаления и выиграл путешествие на Канары за четыреста марок. На Канарах я еще не был. А что, съезжу, с новыми украинцами погутарю на халяву. На ха-ля-ву!

Путевки выдавались тут же после спектакля.

— С вас, херр, восемьсот марок.

— Халява, — говорю, — не стоит восемьсот марок. Я выиграл халяву на Канары за четыреста марок и хочу ее иметь.

— О’кей! Халяфа стоит четыреста марок, а путевка — тыщу двести. Вы хотите иметь халяфу или путевку? Вам нужно доплатить самую малость!

За восемьсот марок можно купить не одну халяву и не одну шалаву. Что я, лох?

За домом все равно выстроилась очередь. Все уже знали, что это туфта. Но каждый тем не менее сунул свой ключ в замок рядом с макетом этого дома. Я не собирался ничего никуда совать, я просто хотел вернуть ключи, но представитель фирмы обиделся:

— Вы не доверяете нам? Все честно! Суньте ключик в дырочку — вдруг дверь и откроется. Видите, все господа суют.

— Я во что попало свой ключ не сую.

— Тогда разрешите, я сделаю это сам. А то люди подумают, что мы лишаем вас шанса.

А очередь уже вся на нас глядит. Немцы волнуются, вошли в азарт: топают ногами, хлопают в ладошки.

— Да суйте! — говорю.

Он и засунул. Один, второй, третий, четв-е-е-е… Четвертым ключом он открыл замок. О-ля-ля! Мы оба побледнели. Особенно он.

— Хххерр, — бормочет, — вы только не волнуйтесь! Этого все равно не может быть. Попробуйте сами. Вдруг у вас… не получится…

А у меня всегда все получается. Короче, я снова открыл мой замок. А як жэ? Все дальнейшие операции были срочно отменены, все представители фирмы, какие там были, поздравляли меня с победой. Мне тут же вручили макет моего дома и мой золотой ключик. Я ловил кайф! Такой макет!

Все! Я уже не беженец, не немецкий бомж, у меня есть дом за пятьсот тысяч марок: хочу — продам, хочу — спалю! Приват, блин!

Меня попросили не менять места жительства и не давать интервью прессе. Пока. Скоро мне пришлют все документы, и тогда!..

Уже на следующий день пришло письмо от шефа этой блатной фирмы:

«Очень дорогой херр Лукацкий! Вы совершили невозможное. Все виновные будут строго наказаны. Мы поздравляем Вас с великой победой вашего народа! К сожалению, пытаясь наскрести деньги на выигранный вами дом, мы разорились. Как только наша фирма снова встанет на ноги, мы обязательно вспомним и о Вас. Будьте уверены.

Макет Вашего дома оставляем Вам на память. Кстати, правовой путь к вашему дому для Вас полностью исключен».

Вы пережили бы такое? А я пережил, переспал и даже не потерял аппетит. На хрен мне этот дом? Что я буду делать один в десяти комнатах на двух этажах? Где я возьму мочу для двух туалетов и дрова для камина? Нет, это не для меня. Этот дом мне даже и не снился. Мне снился Боря Шахов, а когда я проснулся, в кулаке у меня что-то шуршало. Ну, то письмо, что я вчера сунул под подушку, из Бонна, по-русски, очень длинное. Я его, видно, оттуда вытащил во сне, вместе с кулаком. Ну что, прочитать? Вдруг там «хэнди» обещают? Ужасно хочу «хэнди»!

«Всем курсантам немецких курсов флюхтлингконтигентных хаймов Нижней Саксонии!

В связи с тем, что вы теперь будете получать не пособие, а зарплату. Плата за место в хайме — семьдесят пять процентов от вашего дохода… Деньги наличкой представителю фирмы „Олимпик“ Гюнтеру. Сотрудник министерства по делам контингентных беженцев. Кальтен.»

И так далее и так далее. Глупости! Какие у беженцев дела в Бонне? А доходы? У меня нет никаких лишних доходов. У меня вообще ничего нет, кроме копии украинских водительских прав и старого «рекорда». Ну зачем я прочитал эту бумажку из-под подушки? Так вот к чему снятся воры в законе — к большим бабкам!

Глава пятнадцатая

Я всегда мечтал попасть в немецкую больницу или в тюрьму, а еще лучше — в тюремную больничку, чтоб сразу тридцать три удовольствия. Интересно же, как там. Как там, где нас нет? Или как там, где вас нет? Там, где меня нет, всегда плохо. Всем. Кроме меня. Меня же там нет.

В тюрьму меня до сих пор не берут. А в больницу взяли вопреки всем разглагольствованиям, что в Германии эмигрантов не лечат, а только хоронят, и то по рекомендации не менее двух коренных немцев.

У меня открылись сразу две раны: одна застарелая, профессиональная — радикулит, вторая совсем новая — в желудке, на нервной почве.

О, мой радикулит — вообще ишиас какой-то! Когда он приходит, я становлюсь как моя сидушка в «ифе» — зигзагообразным: ни сесть, ни встать, ни лежать, только летать. Блин! Я теперь знаю, кто был первый летчик.

Две недели в местном праксисе меня пытались приземлить. От уколов я весь распух, а от боли обнаглел и попросил врача положить меня в больницу.

— С этим не стоит торопиться, херр Лукацкий. Во-первых, мы еще вас не докололи, а во-вторых, я хочу показать вас ортопеду: вы имеете абсолютно прямой позвоночник, это очень любопытно с точки зрения антропологии.

— Но у меня еще что-то с желудком. Сосет до судорог. Как будто три дня ничего не ел.

— Вы чувствуете это целый день?

— В основном после еды.

— Тогда не страшно, это от недостатка движений, от отсутствия перспективы в жизни. Вам нужно срочно найти работу.

— Вот вы и найдите, — огрызнулся я. — У себя в праксисе.

У дока в приемной висела какая-то занятная афишка — тореадор с быком и фамилией дока. Я все понял правильно: со скотов начал, людями кончил. Практика!

Вечером в хайме вокруг меня собрался весь наш бомонд, все сорок два соотечественника. Я сползал с нар на пол, карабкался по чьим-то ногам, животам и грудям и просил товарищей меня добить. Пока я ползал, весь хайм обсуждал один важный вопрос: можно ли вызывать «скорую», если у больного нормальная температура и он еще не прошел шпрахкурсов?

Наконец явилась фрау Бузе и сообщила, что «кранкенваген» скоро приедет, но он может только забрать в больницу, а лечить на дому не будет.

«Кранкенваген» приехал действительно очень быстро. Меня даже не успели затащить на нары, а Кузькина стащить с них. Сквозь чьи-то ноги я увидел… Хрен чего я увидел! Кроме двух здоровенных молодых мужиков в оранжевых куртках. Они подошли к Кузькину, и один из них в упор спросил:

— Это — больной?

— Нет, — объяснила ему фрау Бузе, — это херр Кузькин, он у нас тоже инвалид, но сейчас здоров. Херр Лукацкий! Где же вы?

Меня таки затащили на нары, и один из санитаров скомандовал:

— Поднимите ногу! Выше, еще выше! Теперь другую! Дотянитесь до кончиков пальцев на левой ноге. Лягте на живот! Сами! Где болит? Везде? Alles klar! Ишиас. Берем!

— Где мой словарик? — заорал я. — Найдите мне мой словарик! Я иду в больницу!

Идти мне не дали. Меня усадили в какие-то древневосточные носилки с сидушкой и понесли. Я плыл по коридору хайма, как… как что? Как фараон, блин! Все махали руками и кричали хором что-то похожее на «Зиг хайль!» и «До сви-да-нья, Игорь!» одновременно. Детдом! Рано радуетесь! Вот отдохну в больнице, залечу раны, и снова к вам, с новыми силами.

«Кранкенваген» летел по ночной трассе с воплями сирены «Zu spät, zu spät, schon tod, schon tod», старой немецкой песней: «Слишком поздно, слишком поздно, уже умер, уже умер». Нет, это не про меня.

Ну вот он, полный покой, полный приемный покой и ни хрена больше. Меня расписали по десяти больничным анкетам, закатали в вену какую-то вечную иголку для вливания чего-то, уложили на сногсшибательную кровать и со всеми предосторожностями покатили в палату. Катили долго по длинным полусогнутым коридорам с самооткрывающимися дверями. Сестричка, которая меня катила, просто сияла от счастья. Почему нет? Я бы тоже сиял, если бы вот так ее катил или себя.

Я себе цену знаю. Мне скромность не к лицу, она меня не украшает, а портит. Скромность — верный путь к безвестности, как шутил наш Паша-бухгалтер, выдавая зарплату.

Но, любуясь мной, девочка немножко увлеклась, и двери лифта захлопнулись перед ее носиком. То есть я с кроватью уже в лифте, а она с носиком еще перед закрытыми дверями. Мы стали нажимать все кнопки, ну, все кнопки, какие были в лифте, нажимали разом. Я лежа, а она стоя. Но двери закрылись, как в бомбоубежище — навсегда!

Ну, мне-то пофиг. Лифт — блеск! Я в нем могу до окончания атомной войны долежать, запросто. Но, думаю, как же они меня теперь лечить будут? Через дверь?

— Ладно! — кричу ей. — Хорош. Не жми на кнопки, не в Сибири — сами откроются.

Вспомнил батю, вдохнул поглубже остатки кислорода. Достал из кармана листик с немецкими выражениями… Ну, на самый крайний случай выражения… там… «я хочу в туалет» или «у меня болит живот». Сунул листик в щель между дверями и стал водить вверх-вниз. Счас сработает… Обычно срабатывало… на Украине. А эта дура в белом халатике подумала, что я с ней заигрываю, записку передаю из неволи, с последними словами. Хвать у меня этот листик! Слышу, задышала быстрее, значит, читает. Потом как закричит:

— Херр Лукацкий! Вы хотите в туалет? Что же теперь делать?

Сработало!

— Что делать, что делать… Сунь листик обратно, и все дела.

А она плачет:

— Я вас не понимаю, я вас совсем не понимаю!

Ага, радуюсь, и ты меня не понимаешь, не только я тебя.

Наконец лифт поехал куда-то. Куда-куда? В сторону морга. Короче, я очутился в подвале. И она в подвале, и все врачи уже там. Вытащили меня из лифта вместе с кроватью, но я с нее сразу же встал и больше не лег.

— Ложись, — говорю девке, — сама, я тебя быстро докачу.

В палате хирургического отделения было темно. Я закатил свою кровать на свободное место поближе к двери, где оно было свободным, и стал третьим. Мне поставили капельницу и попытались засунуть под ноги какой-то большой ящик, как из-под снарядов, но мягкий и в наволочке. А я боюсь, когда у меня ноги выше головы!

— Бросьте! — кричу. — У меня от вас голова кружится и есть сильно хочется.

Они испугались и ящик убрали. А капельница мне понравилась: кап-кап, тихо капает на язвочку, без шума, пыли и боли.

Все утро я был под наркозом. В меня чего-то перекапали и, бесчувственного, кололи, кормили, перестилали и обмывали. Видел я плохо, но тем не менее со всеми здоровался и все время говорил спасибо, даже когда никого не было. Мои соседи меня сразу же полюбили, еще до моего пробуждения. Я их тоже. Жалко, что ли?

Вот это палата, в ней даже умереть не западло. Кажин день подо мной меняют белье, кажин день! Забирают чистое и стелют еще чище. А как немцы перестилают постель — опупеть! Я предлагаю «перестилание постели по-немецки» сделать олимпийским видом спорта. Простыня натягивается как… как что?.. как парус. Во! Видели б меня мои киевские бандиты, на какой кровати я лежу. К ней приделать мотор — «феррари»! Трансформируется во что угодно вместе со мной и моим ишиасом. Каждый больной въезжает в палату на собственной раскладушке, только на своей; а если умрет, на ней его и вывезут всего целиком, а не как у нас — по частям.

В моей палате на троих два телека «LOEW», один душ, кондиционер и телефон. Купи карточку и смотри телевизор по телефону. Непонятно как? Ну и не надо. Я карточку не купил. Зачем? Мои немцы уже обо всем до меня позаботились.

Утром приходил белоснежный чернокожий врач-негр с никелированной тележкой-минирегистратурой и золотой печаткой на пальце. Очень милый застенчивый негр. Не, не голубой, черный. Но он всегда вежливо спрашивал меня: «Wie geht es Ihnen?» (Как поживаете?). Я его тоже не баловал:

— Все хуже и хуже!

— Warum? (Почему?) — удивлялся он.

— Дарум! По кочану! — говорил я по-русски и хлопал себя по лбу.

Он сочувственно кивал головой.

— Херр Лукацкий, вы есть очень интересный запущенный случай. Ваш ишиас мы изучаем всем отделением с утра до вечера, но так и не поняли, как он связан с вашим голодом после еды.

Следом являлся второй совершенно ослепительный гигантский негр, черный динозавр! После Гитлера Германия влюбилась в негров. Это второй народ после евреев, которых она так любит. Все ведущие сексуальных и музыкальных передач — сплошь негры и негритянки. Очень здоровая раса. А мой гигантский негр сразу заговорил по-русски:

— Привет! А вы зачем сюда приехали?

— Я, — говорю, — приехал сюда лечиться. А вы?

Он расхохотался и сказал:

— О! Так… так! Тогда я сделаю вам один совсем маленький укольчик, и мы будем на вас смотреть.

— Все, что угодно, кроме пункции! — согласился я.

— О’кей! — веселился негр. — Мы вообще не применяем русских пыток.

Но после его укольчика я увидел загробный мир, на краю которого стоял мой «рекорд», и Светка Кузькина жалобно стонала:

— Вчера только заправилась, а сегодня стрелка опять на красном!

В больнице я увидел живого курда. Не, не террориста. А может, и террориста… Настоящий живой курд, как по телеку. Нелегал, почти ребенок, а уже курд. С дикими чеченскими глазами и русским языком. Откуда я знаю, где он его подцепил?

Он сам ко мне подошел попрощаться. Его на следующее утро выписывали и могли сделать визу в Турцию, а он в Турцию не хотел, и Турция его не хотела. Поэтому все курды, живущие в Германии, постоянно борются за права курдов в Турции, и при мне боролись, даже напали на израильское посольство. У курдов был похищен их самый главный террорист, его турки приговорили к расстрелу, а похитили другие террористы. Словом, курдом! Так курды чего удумали! Что это «Моссад» подговорил турков, чтобы они наняли бандитов украсть этого суперкурда. Я сразу этого курденка предупредил:

— Ты ко мне слишком близко не подходи, у меня ишиас. Такая зараза! Еще подхватишь, и вот тебе, Лука, новый холокост в натуре.

Но с этим курдом мы подружились до утра. В Германии ему делать нечего, работы нет, даже в больницу положили по случаю. Он тут немножко помогал немцам по хозяйству, «по-черному», за койку. А какие-то злые курдские дядьки заставляют его бороться на немецких улицах за Великий Курдистан. Что дома? Дома не поборешься: турки — звери, янычары. В Израиле эта лучшая в мире «Моссад», а немцы пока терпят и в Турцию не гонят, даже нелегалов.

— А то наши их предупредили, — говорит, — если прогоните, устроим Великий Курдистан в Германии. О’кей?

Серьезно говорит, гад, не шутит и глаза косит на меня. Такой пальцем зарежет, бандит до рождения.

Лежал со мной рядом и озорной немецкий дед. В первый же день он показал мне свою руку:

— Я был в Киеве и там ранен. Я все помню!

— Дедушка, — говорю, — я тоже был в Киеве и тоже мог быть там раненым или убитым. Я вас очень даже понимаю.

Дед кинул в меня конфеткой и зарычал:

— Не говори мне «вы», мы же камрады! Говори «ты».

— У нас в Киеве таким древним дедам, как ты, «ты» не говорят, даже когда убивают.

— Мы не в Киеве!

Тоже верно. Я как-то об этом совсем забыл.

Деду понравилось кидать в меня конфеты, а мне их ловить. А еще он хлопал меня по шее — ну, любовь последняя!

Я ему говорю:

— Дед, в твоем возрасте это опасно.

А он отвечает:

— Матка нах хауз.

Тогда я рассказал иностранцу, что такое «матка» по-русски, вдруг он не знает. Он так ржал, как молодой…

А как-то нацепил на себя шикарный костюм, прилизался. Я даже загрустил: выпишут камрада, кто будет в меня конфеты кидать? А он наклонился и шепчет:

— Я иду в кирху новоапостольскую. Туда и русских пускают. Хочешь?

— Нет, — говорю, — не хочу, мне поздно веру менять, я уже слишком стар для измены.

Второй сосед — очень серьезный гортанный бош, Эрик, все время делал сложную гимнастику, как Каллистрат Матвеевич. Я попробовал рассказать ему о себе. Он ни хрена не понял, но сказал:

— Ты уже неплохо говоришь по-немецки, но мы тебя здесь еще подучим и тогда, может быть, поймем.

Я тоже ни хрена не понял. Чему он может меня научить, если я уже и так неплохо говорю по-немецки, а он не знает русского?

— Как это будет по-русски, — спрашивает и показывает на телевизор.

Я сразу вспомнил, не надо!

— Телевизор.

— Телевизо!.. — отчеканил он.

— Не халтурь, говори полностью. Мне тоже с вами не сладко: засунули все приставки в зад.

Он покраснел, поднатужился и снова выдавил:

— Телевизо!

Каждый вечер Эрик интересовался, не нападет ли Россия на Германию.

— Не, — говорю, — спи спокойно. Здесь уже столько нашего брата, что это была бы гражданская война. Ты что-то имеешь против? Я — да.

Мой ишиас решили не удалять, пожалели меня, блин, пожалели. Но лечили безжалостно, насмерть! Перед самой выпиской — сам, идиот, напросился — мне приписали «шлинк-тиш» — стол-петлю. Ну, испанская пытка, очень полезна для позвоночника, но в малых дозах. Чего мне ее не сделали в детстве? Был бы на пять сантиметров длиннее.

Меня затолкали в какие-то паучьи петли, кушетку перекосили, а ноги подтянули к потолку. Теперь я касался кушетки только головой и плечами. Я так засмотрелся на медсестру — голова же ниже уровня ее халата! — что не заметил, как она ушла, а я повис на собственном больном позвоночнике. Вишу, как в космосе, вниз головой, как баба с задранными ногами у гинеколога, и медленно оттягиваюсь. Двадцать минут оттягивался за милую душу, тридцать минут оттягиваюсь и чувствую, что испанская пытка только начинается. А сестры-то рядом нет. Как нет? Совсем нет! Ни на кушетке, ни под кушеткой. Вообще никого нет, кроме меня. Но я себя сам из петли не вытащу, тем более вместе с радикулитом.

Хотел крикнуть по-немецки «На помощь!», но вспомнил, что еще не выучил это выражение. Не успел, блин. А по-русски кричать только хуже: вся больница разбежится.

Все! Отсюда прямой путь в реанимацию. Может, еще оживят. Всего сорок пять минут в петле вишу, еще даже не весь окоченел, но ноги уже точно ледяные. Слава богу, зашел практикант, из русских.

— Вас давно, — спрашивает, — повесили?

А я уже и по-русски сказать ничего не могу.

Короче, спас, вытащил из петли, откачал. Родной же человек.

Назавтра забегает за мной та кранкеншвестер с извинениями:

— Ой! Знаете, я вас вчера немножко забыла! Что ж вы молчали? У нас положено кричать.

— Я, — говорю, — в петле всегда молчу, такой у меня характер славянский. А как будет сегодня?

— Сегодня — ни за что!

И что же? Она меня снова забыла, но уже на час. Ну, больной человек, сверхранний склероз с осложнениями. Через час я вспомнил, что я все же русский человек, извернулся и выскользнул из петли. А тут и сестра милосердная подоспела: вся синяя, как я, но от склероза.

— Как вы сами оттуда выбрались? Еще ни одному немцу этого не удавалось…

Хорошо, что я не немец!

Забирать меня из больницы почему-то приехал друг хайма Костя. Что я ему такого плохого сделал? Он орал на всю больницу и по-немецки, и по-русски, и по-казахски, как умел:

— Бог, царь, земля, социаламт, арбайтсамт! Ты уже готов? Пять минут — и в тачку, поедем нах хауз к телкам. У меня сегодня к ним много вопросов. Я сказал в социаламте: можете меня расстрелять, работать на вас не буду! Мама мия!

Глава шестнадцатая

У меня сегодня фиговое настроение: первый день после больницы, выписали, сволочи, больного человека, досрочно, всего через двадцать дней. Да еще как! Я думал, у них все как у людей: выписывают вместе с кроватью. Мне до смерти надоели мои нары, так я покатил кровать к выходу. Там на меня посмотрели так, как будто я из другой больницы сбежал, кровать вежливо отобрали. Жмоты! Они скорее дом подарят, а кроватью подавятся.

Но хуже другое. В хайм пришло печальное известие: завтра приезжает Гюнтер за бабками для какой-то необрезанной фирмы «Олимпик» по указанию какого-то хрена из Бонна. Как говорил Андрюха, все будем висеть на суках — кто выше, кто ниже.

Ach so! Что я, в петле не висел? Я после больницы много чего умею, из любой петли вылезу, даже без мыла. Я так и сказал моим красным эмигрантам:

— Дудки! Почему я должен платить за этот шрот, как будто мне его подарили?

Но у всех уже одно мнение, причем неизвестно чье:

— Платить надо, обязательно платить! Чужая земля — потемки.

Я говорю:

— Стыдитесь! Вы же почти все здесь русские люди. Где ваша национальная гордость? За бугром скинули?

— А письмо из Бонна?

— Не, — говорю, — Бонн, детки, в другой стороне. Принюхайтесь! Здесь русский дух, здесь Русью пахнет!

Это я еще в детсаду выучил, случайно, а кто сказал, не помню. Или не знаю. Может, батя. Но к слову пришлось замечательно. Ну, принюхались, засомневались.

— Действительно, — шепчутся, — немцы до такого никогда б не додумались: чтоб за гостиницу — процент от дохода!

Я и без перископа вижу: волосатая рука Москвы.

Тут все сомнения враз рассеялись, пролетарии соединились и хором заревели:

— Лукацкий провокатор! Платить надо, платить! Это вам не еврейские шуточки, тут кровью пахнет!

Ну перевернутые люди!

Приехал Гюнтер, длинный, худющий, как агент гестапо после капитуляции, со старым кожаным портфелем — мытарь. Я сам худой, но худых не люблю. Нет в них моей широты. Или долготы. Одна сухота. Грудная клетка к лопаткам прилипла. Рэкетир некормленый. Приехал с какими-то списками Шиндлера. Откуда я знаю, какими, так по телеку передавали. Я телеку верю. Собрал всех в холле, а запускал к себе по одному, чтоб трясти без свидетелей. Ну все как на трассе! Охота была за этим в Германию ехать…

Меня вызвал четвертым. Первые трое быстро выскочили и были очень довольны. Ну просто волосы дыбом от счастья! Я спрашиваю:

— Вы что, укололись?

— Нет, подписались! Такой симпатичный немец, говорит по-русски лучше тебя. Денег сейчас не взял, сказал: после получки. Все о’кей!

Мне Гюнтер тоже улыбнулся и пожал руку. Не, рука не совсем волосатая, так, местами.

— Я не хочу терять с вами драгоценное время, поэтому буквально в двух словах. Курц унд гут! На курсах вы будете получать как бы зарплату. Поздравляю! Фирма сохраняет вам социальный минимум плюс двадцать пять процентов от оставшейся суммы. Не стоит говорить, как вы ей благодарны, просто подпишите эту бумагу, и все ваши проблемы лягут на наши плечи.

— У меня, херр Гюнтер, нет проблем, но я не все понимаю. А когда я не все понимаю, я очень нервничаю, до чесотки в жопе. А когда там чешется, я понимаю еще меньше. Вы прислали всем одно и то же письмо под копирку. Хрен с ним! Но у нас, в Германии, так не принято. Короче, я должен получить письмо на свою фамилию… Ну, там… дорогой херр Лукацкий… Вы меня поняли?

— Боюсь, что да. О’кей! Письмо у вас будет завтра, дорогой херр Лукацкий.

Назавтра Гюнтер лично привез мне это письмо с «дорогим херром».

— Че вы так торопитесь? — говорю. — Что, у вас без меня опохмелиться не на что?

— Только из уважения к вам, дорогой хэрр Лукацкий. Подписывайтесь.

— За что?

— За гостиницу.

— За общагу?

— Гостиничного типа!..

— Нет, это общага хаймского типа и ни хрена больше. Сколько у нее на жопе звездочек? Почем моя конура в сутки? Где швейцар? Меня задолбали дежурством! Чья очередь сегодня мыть гостиничный сортир? Главного администратора? Я, блин, миллионер по жизни, только вчера выиграл в кости. Сколько я вам должен с моих миллионов, господа?

Через три дня Гюнтер снова ко мне. Такой сухой и такой липкий! Как будто я без него не проживу.

— Херр Лукацкий! Вы один не хотите подписать то, что давно подписали все беженцы. Это исключительный случай в нашей практике. Вы мужественный человек, и вы победили! Гостинице присвоены три звездочки, они будут приклеены над главным входом. Какие желаете: пяти- или шестиконечные? Семьдесят пять процентов от вашего состояния переведены в натуральную величину. Теперь ваш люксовый номер будет стоить триста пятьдесят марок в месяц, вахтер переименован в швейцара, все дежурства по хайму отменены — только для вас! Подпишитесь же скорее под вашим триумфом!

— Командир! Я неграмотный человек, анальфабет. У меня дрожат руки, я даже крестик ставлю с трудом. Но я законопослушный пээмжист Германии, чего и вам желаю. Ну не могу я платить вам наличкой, не имею права. Только на конту, по безналу, в присутствии фининспектора. О’кей?

— Херр Лукацкий, вы опасный человек! Честное слово, вас будут хоронить, как президента. Я передам шефу ваше последнее желание. Полагаю, лично для вас мы откроем наш сверхзасекреченный счет на Галапагосах, и тогда вы…

— И тогда я пойду с ним к адвокату. А вы думали в шпаркассу? Херр Гюнтер, только честно: вы не любите фаршированную рыбу? Но почему?

Глава семнадцатая

С утра влетает ко мне Кузькина, как пионерская зорька.

— Игорь, вставай! Там тебя люди уже полчаса дожидаются.

— Зачем? Ты же видишь: меня нет дома.

— Ты им обещал вчера.

— Что обещал? Я что, бундесканцлер? Какие мои обещания? Пусть расходятся по камерам.

— Но так нельзя! Фирциной Лене к зубному врачу в Ольденбург, Орловой по пути, а нам с Валей нужно срочно в центр; а потом я хочу представить тебя моему механику на шроте. Поехали!

Ну куда от баб денешься? Поехали с шаговой скоростью: это когда машину можно шагом догнать и все время подтолкнуть хочется.

— Ну, Кузькины, — говорю, — и машину вы мне всучили! Ласточка, шайсе, сто лошадей… Все лошади сдохли, одна ласточка осталась.

— Машина еще холодная, — злится Валя, — к тому же перетяжелена. Ты лучше на дорогу смотри и включи аварийку — пусть объезжают, кому неймется. Нам спешить некуда, тише едешь — дальше будешь.

— Ага! От того места, куда едешь.

Тут и Светка встряла:

— Ты, Игорь, вечно ворчишь, а водить не умеешь. Ты на педаль газа неправильно давишь.

— Учи водилу! А как же ее давить? Руками?

— Не знаю, но как-то по-другому. У нас же она летала!

Я газ до пола: «рекорд» взвыл, обороты четыре тыщи. И так шаг за шагом, как в гору. А Ленка Фирцина — будошница днепропетровская — туда же:

— Я такие большие машины не люблю, я люблю маленькие, их парковать легче.

— А я таких маленьких баб не люблю. Я люблю больших, как барабан, их трахать громче.

В Ольденбурге я развез их всех по углам, а сам поехал на автохаус «опель». Пусть спецы скажут, чому я нэ сокил, чому нэ литаю? Может, Кузькины каку гайку отвернули из подлости, так я им их ласточку обратно верну как не оправдавшую моего доверия. В течение двух недель по закону — пожалуйста!

Немцы закатили мою «опелюху» на яму, облазили ее всю с фонариками, просветили насквозь и вынесли смертный приговор. Короче, в паспорте кто-то подправил год ее рождения: по жизни ей все семнадцать, а по паспорту — всего двенадцать.

Во, блин, как моей прабабке. Она в войну паспорт потеряла. Так писарь-алкаш на глазок возраст определил, и стала она по паспорту на десять лет старше. А что? Окопы рыть не посылали.

— Тебе, — говорят, — бабка, уже не об окопах думать надо.

Так когда ей по паспорту стукнуло девяносто, ее сосед по коммуналке девяностодвухлетний Давид Маркович все время ее терроризировал:

— Нам с вами уже пора умирать, а молодым жить.

А прабабка-то на десять лет себя моложе, ей умирать еще неохота. Она на Давидку очень обижалась:

— Конечно, вам пора умирать — в девяносто-то два! А мне всего восемьдесят! На-ко — выкуси! Умирать!

Мой «рекорд» оказался ржавым, как подводная лодка. И мне, чтобы его оживить, надо две тыщи в него забухать. Немцы очень удивлялись:

— Как же вы на нем до нас доехали? На первой передаче?

— Я и на нулевой могу. Показать? Выходишь и сзади толкаешь, фигурное вождение называется. Не пробовали? Но это все фигня, лучше скажите, что мне теперь, к примеру, с энтим лимузином делать?

— Есть, херр, три варианта: два — шайсе, а один очень хороший. Можете попробовать вернуть его бывшему владельцу, сдать на шрот — за двести марок возьмут. Но лучше всего купите у нас новое авто, например, «опель-тигра». И мы оценим ваш мусор в три тыщи. Идет?

— А сколько, например, стоит ваша «тигра»?

— От сорока тыщ до бесконечности — все зависит от вашей фантазии. Можем сделать хоть с крыльями, хоть на гусеницах. Давайте номер вашего счета: оформим кредит, и вы уедете от нас на новой «тигре».

Ага, номер моего счета. А лагерный номер не хотите?

— Нет, — говорю, — господа, так не пойдет. Этот «рекорд» — наша фамильная реликвия. Прабабушка очень огорчится, если я приеду домой на вашей новой «тигре». Вы не знаете мою прабабушку — железная леди!

Я человек не злопамятный, но зло помню. Так надуть своего же солагерника, почти сокамерника… Кидалы! Бабушка Света и дедушка Валя, будете на меня до конца жизни педали крутить, я с вами дома поговорю. Не на трассе же разбираться на скорости двадцать пять километров в час. Я вас до хайма довезу, да там и замочу в стиралке.

Фирциной удалили последний зуб мудрости, теперь она точно дура дурой. А Кузькины побывали в своем центре. Хрен знает, где они его нашли, но рады, как будто сто процентов инвалидности для Вали выбили. А может, уже и выбили. Светка сразу потащила меня на шрот представляться.

Шрот на каких-то ольденбургских задворках, там собирают бэушные авто и, немного переделав и подкрасив, толкают через Ганновер далеко на восток, поэтому на шроте работают и русские.

Вы видели, как Света делает блат? В Германии, на шроте. Да так же, как и в Питере на Мойке, когда все вокруг только по блату, на вынос, под полой. У Кузькиной была рожа, как у блатного дантиста, которому все что-то должны.

— Могу я поговорить с Васей? — сказала она с питерским прононсом.

Вася, жлоб, конечно, занят: приваривает к «мерсу» крыло от опеля. Все это потом будет замазано и пойдет как «фольксваген». Вася недоволен: клиент прет без термина.

— Слушаю вас. Говорите скорее.

— Вася! Ты еще помнишь нашу ласточку? Теперь она его. Я тебя прошу, если что, сделай ему ремонт подешевле, как для нас. Словом, имей его в виду.

То ли Вася был не совсем русский, он, похоже, ничего не понял, то ли Светка, стерва, не по-русски объяснила, потому что и я ничего не понял. Например, зачем Васе «делать подешевле», тем более ради Светки?

— Так теперь ваш унитаз у него? Поздравляю! Обоих! Какие проблемы? За бабки — все, что угодно.

— Все, — говорит, мне Светка, — я за тебя спокойна: он меня знает, все сделает.

Во, теперь я блатной, теперь мне самое место на шроте, теперь сам Вася по Светкиной рекомендации мою тачку доломает.

— Ладно, — толкаю Кузькину. — Ты кончила? Тогда все срочно падайте в лимузин, поедем нах хауз — есть разговор. Только для вас с Валькой, по блату.

Глава восемнадцатая

Я положил перед Валькой писульку с автохауса — ту, на две тыщи.

— У тебя, — говорю, — Валя, хвост по ночам не мерзнет? Нет? Значит, скоро отпадет.

— Что это, — спрашивает Светка, — письмо из социаламта? Мы такое не получали.

Ах ты господи! Они ж еще по-нашему читать не научились. Диетолог и журналист — сладкая парочка. Как же им это по-русски объяснить, без шпрахкурсов?

— Это, — говорю, — не из социаламта, это из китайского ресторана: счет на две тысячи марок. Вам! Ребята, так много есть вредно, особенно за чужой счет. Берите пример с китайцев — чашка риса в сутки.

— Игорь, кончай трепаться. Что случилось?

— Случилось, что ты, Светка, обмочилась.

Я уже, как Паша-бухгалтер, с подколкой. Хорошо, а?

— Короче, сколько лет вашей ласточке? Семнадцать?

— По паспорту двенадцать. А ты что, у нее спросил?

— Так, говоришь, Валя, мерзнет она? Отчего и по-пластунски ползет? Где вы ее подцепили? Колитесь!

— Там же, где и ты: у людей.

— Ну да, ну да… На шроте, у Васи. У другого Васи? Тогда еще короче. У нее в нутре, Валя, как у тебя: все сгнило, поржавело и тобой, блин, воняет. Забирайте ее с потрохами. Такая труба!

— Игорь, ты неправ! Дареному коню в зубы не смотрят и назад не возвращают. Такая труба! Правда, Света?

— Постой, постой… Где мои бабки?

— А где моя расписка? Хочешь, я расскажу тебе сказку? Не хочешь? Тогда слушай. У нас был лимузин, «рекорд» называется, старый-старый, гнилой-гнилой, самими купленный по глупости. Надоело нам с ним рядом ходить, он хоть и стар, а дорог: страховка, как у «мерса», бензин жрет, как «БМВ». Сам знаешь. В Германии его продать нельзя, только подарить, и то с доплатой, чтоб взяли. Вот мы его тебе и подарили. А чтобы ты наш подарок принял и в обиде не был, Светка тебя за твой счет кормит три раза в сутки, как молочного поросенка. Ты обедами-то доволен?

— Кончай свистеть! Где мои полторы тыщи?

— Ты чего кричишь на весь хайм? Чего тебя так перекосило, как будто тебя в первый раз трахают? Напугать нас хочешь? Не выйдет, мы питерские!

— Рвань вы столичная! Колеса с ними обмывал… Без расписки бабки дал, как путевым. Мы где, в лагере или в обкоме партии?

— Вел бы ты себя прилично, помогли бы этот тарантас толкнуть на Восток в Ханофе — у нас там кое-какие связи.

— А до Ханофы он доедет?

— Тебе на Украине новые подарки дарили? Кто, твои бандиты? А здесь Германия, страна экономная, здесь только гебраух дарят. Эх, ты, сирота…

Вот так раз! И шо будем делать? Бандитов-то рядом нет — ни Белого, ни Зорро. Вынули бы эту цацу из зеркальных лосин и Вале надели на голову. Носи, за это тыщи марок не жалко.

— Ну, что ж, — говорю, — ты, Валя инвалид, а Светка еще здорова. Ты, Валя, в Хильдесхайм уже документы отправил? Что, уже и комиссия была? И сколько дали? Всего пятьдесят процентов? Скоро мог бы получить сто, как слепой, и платили бы тебе на уход тыщу двести, потому что тогда ты уже ни рукой, ни ногой, ни хреном — благодаря мне. Но раз комиссовали — хрен с тобой. Больше не получишь, не надейся!

— Ты, Игорек, плебей. Нам с тобой рядом западло сидеть.

— Ах, даже так! Что же у нас было такое в Киеве? Или в Стрежевом? Нет, точно в Киеве. Не знаешь? А я знаю, хотя и не журналист!

Жил там один говновоз или шайсовоз, как хочешь. Жил, блин, зашибись! Говно ж — оно золото. Все, кто с ним возится, золотых дел мастерами называются. Вот ты, Валя, золотых дел мастер?

Говно ж, если его с умом развозить, — как героин. А что? День-два не вывезешь, на третий весь город в дерьме. Представляешь свой Питер в дерьме? А все важные персоны, вроде тебя со Светкой, толкутся на сухих местах и просят этого чудака из Киева их спасти.

Повозит он свое шайсе днем, а вечером отмоется, наденет самый лучший костюм от Кардена, и вперед по бабам. Ты думаешь, от него тогда говном воняет? Нет! Говном воняет от тебя, потому что руки после сранья не моешь, а об свою Светку вытираешь. А он в бане парится раз в сутки, и пахнет от него белым человеком. Говорю же: костюмчик, бабочка, проборчик лаковый и запах киевской сирени.

Ха! Ты боксера-собаку знаешь? И, конечно, считаешь, что она сопливая? Так все говорят? А боксер, блин, чистейшая тварь. Он когда побегает, ясное дело, весь в соплях: через язык потеет, куда их девать? Так он чего удумал? Мотнет головой и сух, как бэби, а все вокруг собачники, вроде тебя, кто смеялся над ним, в соплях до пояса. Откуда я знаю почему? Чтоб не смеялись.

Так и этот чувак. Все думали, что он — персона. И завотделом обкома партии тоже, и его дочка-сучка так думала, потому что он ей такие подарки дарил, по таким ресторанам водил — ее папа и рядом не лежал.

Уже и свадьбу наметили, а тут папа по своим партийным каналам докопался, кто его будущий зять.

— Что ж ты, — шипит, — свинья навозная, в храм искусств лезешь? Тебя за сто лет не отмоешь.

А тот дурак возражать вздумал:

— Вы сами писали, что всякая кухарка…

— А ты что — кухарка? Ты говновоз. Не заслоняй партии перспективу!

И отдал приказ ментам: к себе его на дух не подпускать, по-большевистски, раз и навсегда.

А тот тоже большевиком оказался, экстремист и ни хрена больше. Ах, так? Подъехал тихонечко перед рассветом к дому тестя на своей позорной машине. А дом у того обкомовский, что надо, и мебель там что надо. Не такая, как у говновоза, но тоже классная. И милиция уже спать ушла. Кто ж с ранья власть беспокоить будет? А лето было, ночи жаркие, все окна открытые. Так этот чувак прямо в открытое окно свою трубу просунул и рычаг нажал, всю бочку, какая под рукой была, до донышка опорожнил.

Что там было! Выбегают из дома мама, папа и дочка. Кто в чем, но все в шайсе. А он, гад, стоит у подъезда в костюмчике, с бабочкой, с проборчиком, и печально ухмыляется:

— Да, — говорит, — в политике вы разбираетесь, а в говне нет. Не нужны вы мне такие… вонючие!

Глава девятнадцатая

Я хочу снова стать крафтфарером, немецким дальнобойщиком, а меня посылают на курсы немецкого языка. Обалдеть! Как будто я с фурой по-немецки говорить буду. Только на родном языке.

— Нет, — говорят, — так нельзя. Так вы далеко не уедете. Что вы скажете, например, шефу вашего гаража или полиции? А жене шефа полиции? Народ вас не поймет.

— А я далеко уезжать и не собираюсь. Что я, космонавт или капитан дальнего плавания? К тому же у меня нет семьи, от кого же мне далеко ездить? Не хочу учиться, хочу катиться на огромной немецкой фуре в наклейках, без всякого образования.

— Нет, — ворчат, — в Германии все говорят по-немецки, и крафтфареры тоже. Такая страна. Хотите в ней жить — учите хох дойч, перфект.

Жить я хочу, еще как хочу. Придется учить дойч, а то отправят на Ближний Восток к верблюдам. А с ними только на иврите или украинском. Упаси бог!

А правильно Фирцина маму гоняла:

— Учи, сука, немецкий, учи!

А я не Ленина мама, у меня пропускная способность головы — во! — сколько надо, столько и пропустит. Ей пофиг, че пропускать: немецкий или ток высокого напряжения.

Дед Фирцин попросил меня подбросить их до курсов. Ну, все в сборе: мама Фирцина, папа Фирцин и я, а Лены нет. Ждем полчаса — нет Лены. Я говорю папе:

— Где ваша дочь? У нас термин, машина устала ждать.

А папа как-то гнусно улыбается:

— Одну минуточку, Игорь, у Лены проблемы.

— Да тю, какие там проблемы? Если мы опоздаем, проблемы будут у всех.

— Что вы, Игорь! Откуда у вас ее проблемы?

— Идите к Лене и скажите, что я включаю счетчик.

— Ради бога, Игорь, какой счетчик, мы же свои люди. Понимаете, не при жене будь сказано… у Лены менструация, то да се — сами знаете.

— Ага! Конечно, знаю. У меня с первого класса хронический насморк.

— Спасибо, Игорь! А вот и Леночка…

О курсах — или плохо, или ничего. Короче, иностранцы потратили полгода на то, чтобы нас понять. И что же? Ни хрена не поняли! К примеру, почему мы приехали в их Германию без их языка. Странные люди, кто же едет в Тулу с тульским самоваром? Паша-бандит, хороший был бухгалтер, всегда шутил:

— Скажи, кто твой учитель, и я скажу, почему ты дурак.

А что тут скажешь? Курт — теолог, Юрген — учитель пения, Урсула — мастер по дереву, Клаус — спец по организации малого бизнеса в кисломолочной промышленности. Но все, блин, носители немецкого языка с рождения.

Два месяца мы с ними только знакомились. Каждый приходит и хочет с нами лично познакомиться, очень хочет, а в классе двадцать пять человек, абсолютно незнакомых друг с другом. Когда там нам было знакомиться? Да и зачем? Все беженцы, у каждого не биография, а легенда. Он сам ее еще плохо помнит и каждый раз вспоминает по-новому. К тому же на родине почти все были «подснежники», а этого немцам вообще не понять. Как может модельер на должности главного бухгалтера работать искусствоведом в институте археологии? А теолог учить немецкому может, даже если он неверующий, но при этом настоящий немец, а немецкий — для ауслендеров.

Ну, они спрашивают, мы отвечаем. Не, по-другому нельзя, как у прокурора.

— Вы откуда?

— Из Киева.

— А, знаю, знаю! Это — где Чернобыль?

Была у нас и одна семейка из Днепродзержинска. Ха! Многофамильная, но все родственнички во главе с папой Мишей. Папа — вылитый Ясир Арафат, только еще чернее и ниже, без бороды и тряпки на голове. Когда мы мельдовались на эти долбаные курсы, мама Зина, такая черная снежная баба, всех приглашала в гости:

— У нас свой дом в Ольденбурге, двухэтажный — всем места хватит.

Ни фига себе, думаю, уже свой дом! Что ж, они его с собой с Днепра приволокли? А что, семья-то большая: каждый по бревнышку… К тому же сын папы Миши Боря был полицист. Ну, не совсем полицист — контролер в тюрьме, шуцман по-нашему. Правда, без образования. Но когда приходил домой из тюряги и ставил в угол свою робу, вонял, как образованный. Очень толстый, толще меня, в двадцать семь лет абсолютно седой, с огромной курчавой головой. Очень породистый молодой еврей. У них вся семья была головастая и толстая. Такая, блин, организованная группировочка! Но породистый — только Борька.

Папу Мишу спрашивают, кто он по профессии. Папа отвечает только по-русски, хотя по возрасту мог бы знать идиш, но, видно, не знает — из принципа.

— По профессии, — отвечает папа, — я вулканизаторщик.

— О! — радуется Урсула, — вулькан. Как здорово! Вы шпециалист по вульканам?

Папе бы сразу согласиться, какая ему разница в пятьдесят пять? Главное — специалист, хотя и без диплома. А он уперся:

— Нет! Я вулканизаторщик.

Тут мы все начинаем объяснять Урсуле, что такое вулканизаторщик по-украински. Всем же скучно ждать своей очереди.

— Папа, — кричит Борька, — скажи ей, что ты штопал колеса.

— Сам скажи!

Борька объясняет Урсуле, Борька не знает идиш. Откуда? Что, его в советской школе учили? Я вас умоляю! Я тоже не знаю идиш, при мне на нем специально никто не говорил, а то, не дай бог, у ребенка будет одесский акцент.

Зачем немцу знать, что такое вулканизаторщик? Тут колеса меняют — и все дела. Кто их тут будет штопать? Но когда папа вулканизаторщик в шараге, а сын контролер в тюряге… Боря показывает руками колесо.

— Урсула! Ты едешь на Украине по автобану, и твое колесо — пшик! — весь люфт вышел. В колесе… как по-ихнему дырка? Быстрее! Во — лох. У тебя нет гельд на новое колесо, колеса на Украине золотые. Ты берешь свое колесо и катишь его к папе, после папы оно как новое. Ясно?

— Ваш папа коллекционирует старые колеса? У меня тоже есть старые колеса. Сколько он даст за колесо? Но при чем тут вулькан? Не понимаю!

— Она не понимает! — возмущается мама Зина. — Как это при чем тут вулкан? Он же вулканизаторщик. Я с ним сорок лет живу… как на вулкане!

В доме мамы Зины я потом был в гостях. Действительно, двухэтажный, но не совсем ее, точнее — совсем не ее, хотя они там и живут на двух этажах сразу, вдвоем с папой Мишей. Дом совсем старый, немножко пахнет мышами; ковер в комнате не вмещается, так они его загнули по краям — не выбрасывать же ценную вещь. Спальня на втором этаже, а туалет и кухня на первом. Ночью идти на кухню по узкой деревянной лестнице — убиться можно! Мне предложили заночевать.

— Сначала, — говорю, — купите ночной горшок.

На курсах все по-старому, знакомство продолжается. Следующий по профессии мальчик Валя. Не, не Кузькин, но тоже русский, сантехник. Все завидуют, еще бы: с такой профессией — хоть сейчас, и без всяких шпрахкурсов. Так он так и сделал: перестал ходить на занятия. Тогда ему пригрозили лишением всех прав состояния: перекроют в социаламте гельдпровод «Дружба», и будешь до конца своих дней его чинить, сантехник.

Но сантехнику все это по барабану, если ему сантехник имя. А Валя оказался вовсе не сантехником. Это он так хорошо по-немецки говорил, со свистом. Он, блин, цантехник, техник по зубам. Так это совсем другой техник. Кто его без немецкого языка к немецким зубам подпустит, если даже мы его неправильно поняли? Дурдом!

Курта перво-наперво поразили наши машины. Даже моя. Теолог же! Он на них часто в окно глядел и тяжко вздыхал. Наверное, думал, что мы сюда на арбе прикатим. Может, и завидовал немножко. И было чему! Во дворе в ряд стоят «мазды», «тойоты», «рено», как у входа в Министерство иностранных дел Украины. Не последней модели машинки, но старше десяти только моя. А у Клауса «корза» такая потертая! Я ее, разворачиваясь, немного задел дверью, так никто и не заметил новых царапин. У Курта была еще страшней, «фольксваген» цвета «грязный металлик», с заклинившими стеклами и севшим аккумулятором.

Зато Курт бешено любил всякие толстые книги по искусству с картинками. Где он только их не скупал: и в Гималаях, и в Пиренеях. Куда ездил в отпуск, там и скупал. И стойку на голове делал классно во дворе, почти без помощи рук. С ним только мама Зина могла соревноваться — она каталась по земле. Представляете, при ее формах, и юбках, и возрасте — секс-шоу! Курт, как увидел, потерял равновесие и упал прямо к ней на коленки.

А ведь он тоже не мальчик, чтоб перед каждой в обморок падать. Кое-что повидал в Гималаях, санскрит знал назубок и полдня нас ему обучал. А нам же что дойч, что санскрит — все с нуля. Лично я переключался мгновенно. Ну, он там себе пишет на доске, а мы с ребятами спорим: на каком языке? Потому что он еще три языка знал. Сразу хрен разберешь, куда его занесло. А Курт пишет и повторяет:

— Лойтэ! Ляйзэ! Иго! Ляйзэ!

Молчите, мол, сволочи необразованные! Я собрал все известные мне немецкие слова и спросил его:

— Курт, почему вы все время один говорите, а нам не даете?

— Что-что? — скривился Курт.

Это у него любимое: was, was? И обязательно кривится.

— Говорите, Иго, говорите, биттэ!

— О чем? — спрашиваю.

— Ну, вы же хотели говорить. Давай-давай!

— По-санскритски?

— А вы уже и так можете?

— Не, — говорю, — я не йог.

А Урсула, та сразу словарем кидалась, и все в меня. Девяносто тысяч слов! При прямом попадании в голову запоминаются мгновенно, такой след в памяти — труба!

А Клаус, тот по-другому. Он, гад, включал проигрыватель, старый, как из-под Геббельса, с одной и той же пластинкой: «Вы на вокзале». Лязг, грохот, кто-то чего-то объявляет, кого-то уже задавили… А он ходит между рядами и тычет в нас пальцем:

— Ну что? Как? Хоть что-то поняли? Я ничего. Лукацкий, повторите!

Я повторяю:

— Аааа! Трах-тарарах! Бэмц! Ууу!..

— И все? А дальше?

— А дальше поезд ушел!

Чуть не забыл японскую чету из Днепропетровска. Доктор Нечипура с супругой — такой ядреный зоопарк! Оба на родине были докторами непонятно каких наук. На первом же уроке доктор Стасик отсел от своей жены и сбрил бороду, бросил в чужом порту на произвол судьбы, но рта бабе открыть не давал:

— Оля! Ты же мешаешь преподавателю, лучше молчи. Зачем всем знать, что ты дура?

Рядом с Олей сразу же сел искусствовед Гоша из Прибалтики. А что: красивая, еще не крошится, на глазах у всех покинута. А чтобы Стасик не очень огорчался, Гоша развозил всю семью на своем «рено» по домам. Оля радостно кричала мужу:

— Стасик, что ты там копаешься? Мы с Гошей торопимся.

И Стасик как путевый ехал домой на машине.

Он, блин, первый на курсе выучил роковую фразу: шрайбен зи биттэ — и давил ею всех учителей без разбору. Ну, скажет кто-то сдуру больше двух предложений подряд, а Стасик тут как тут: вскакивает с места, выбрасывает правую руку вперед, как Ленин, в натуре, и грозно рычит «Шрайбен зи биттэ!» Мол, кончай, трепаться, давай пиши! Бедные учителя скрипят мелом, а Стасик пьет свой утренний чай.

Потом он потребовал перечислить названия всех частей тела и все немецкие ругательства без исключения с живой демонстрацией и рисунками на доске.

За пять минут до конца занятий Стасика постоянно тянуло наружу, сильно тянуло, как в космос.

— Куда вы? — озабоченно спрашивали немцы.

— Мне нужно срочно выйти! — по-русски отвечал Стасик.

— Но до конца всего пять минут.

— Так я на минуту!

— Херр Нечипура! Момент!

— На секунду! У меня отекли обе ноги, обе байны, как плюмбум.

Ну, что еще? Перемены. Я же так люблю перемены. На перемене все бросаются есть и кормить толстую, вечно голодную Урсулу. Урсула на специальной диете, поэтому ей несут что ни попадя, все национальное, с перцем и жиром. Урсула долго томится над шматом домашнего сала:

— О! Украинский сникерс! Это очень много калори, немцы боятся много калори.

— Поэтому они такие толстые! — крикнул я. И Урсула наконец откусила кусочек.

А что это, не правда? Я всегда говорю только правду, хотя она и дура. Так один русский художник сказал, тоже вечно голодный.

На перемене все эмигранты говорят только по-русски и только о Германии. Есть что послушать и покушать.

— Немцы не дураки! — кричит Нечипура Олечка. — Вы знаете, для чего они придумали еврейскую эмиграцию? Я долго над этим думала. Где логика? Сжечь шесть миллионов, чтобы потом приютить пятьдесят тысяч!

— Оля, помолчи! — рычит Стасик. — Что ты, хохлушка, смыслишь в евреях? Усохни!

— А вот и смыслю! Евреи, только без обид, лишь повод, чтобы привлечь сюда русских и украинцев.

А еврейская девушка Мириам, такая красивая, одинокая телка, еще с мамой, но уже с немецким языком, вчера говорила:

— Еврейцы поганые! Нашли себе здесь землю обетованную. Надо идти на любую работу, а то сели немцам на шею.

— Шо ж ты, — говорю, — не слезаешь?

— Еще чего! Только после тебя!

А сегодня она уже в другом настроении и кричит совсем другое:

— Что, я сюда приехала подмывать немецких старух? Пусть дадут работу по специальности. Я медсестра, а не путц-фрау!

Ну, блин, женщина без мужчины еще хуже, чем без образования.

А Гоша, искусствовед из Вильнюса, какую-то крутую фирму тут держит по отмыванию мозгов из бывшего СССР и всем предлагает ее купить. Так Гоша знает все.

— Скоро всех начнут выселять на родину, но не всех. Я, например, отказался от литовского гражданства, у меня райзепас, меня не вышлют. Где моя родина? Везде, и в Германии тоже.

— Знаете, а Клара вышла замуж за восьмидесятипятилетнего немца, говорят, даже с собственным домом. Правда, Кларочка? Очень представительный немец, но очень старый…

— Все равно он ей ничего не оставит. У них так не принято. Все — близким родственникам, а русская или там еврейская жена — это что, близкий родственник?

— Так они нас немецкому никогда не научат.

— Но почему? Все шесть часов мы слышим только немецкую речь.

— Вот именно! А когда же будет перевод?

Юрген говорит с нами медленно и внятно, как с детьми, в основном интернациональными словами. Блин, сколько в немецком украинских слов! Я тащусь! Одни украинские слова. Я Юргена понимаю, его трудно не понять. Он все время лезет под кожу, и под мою в первую очередь.

— Вы должны знать, что Германия вам платит пособие из кармана своих налогоплательщиков. Значит, и из моего тоже.

— Ра-бо-ту, ра-бо-ту! — скандируем мы.

— Но тогда вы будете занимать наши рабочие места. А в Германии и так четыре миллиона безработных.

Я как-то сказал Мириам:

— Переведи иностранцу, я имею, что ему сказать. Херр Бергер! Командир! В гробу я видел нашу-вашу эмиграцию. Я у ворот вашего посольства в Киеве с транспарантом не стоял. У меня ишиас. Меня ваше родное правительство лично пригласило. Мой прадедушка владел заводом в Мелитополе, об этом даже в энциклопедии Украины написано. А о вашем прадедушке написано в энциклопедии Украины? Я еще помню, о чем говорю! Перевела? Если каждый наш дедушка, которого ваш дедушка, возможно, замочил, имел в своем кармане всего десять марок… О! Я по глазам вижу, что вы уже все подсчитали. А мы тоже прикинули у себя в хайме… Если даже нас всех завтра отсюда турнут, каждый немецкий бюргер получит назад офигенные бабки — аж восемьдесят пфеннигов! Херр Бергер! Вот вам ваши восемьдесят копеек, и считайте, что меня здесь уже нет! О’кей?

Но Борьку Юрген невзлюбил по-черному. Тот отпросился у него к врачу, а сам поехал на клубничку. Ну, самый же сезон, а мы почти все светлое время учимся, учимся, учимся… Когда ее собирать? Так и Юрген решил и вывел весь параллельный шпрахкурс на плантацию. В то же самое время, но организованно. А клубника там сухая, сочная, крупная, как яйцо. И дорожки между рядами соломкой устелены, чтоб ноги не замочить. На поле ешь, сколько влезет. Кто увидит? Тетка далеко, у ларька. А за то, что насобирал, — плати, но не много.

Там они и встретились: Борька с Юргеном. Ну, воспитанные же люди, за клубникой друг друга не заметили. Говорю же, крупная она, как яйцо. А на следующий день Юрген начинает что-то долго говорить о чести и совести, о совести и чести, как парторг. И у каждого спрашивает, есть ли у него эта совесть. Ну, блин, думаем, новая тема. А он все к Борькиной парте жмется. А назавтра Борьке предупреждение из арбайтсамта: вы пропускаете занятия посредством клубники, и шо-то про обман немецкого народа. А Борьке-то он слова не сказал, сразу по инстанциям! Мы всем курсом эту бумажку переводили и всех преподавателей подключили, даже Юргена. Так он нам это еще и на дом задал. А хрен!

Штоп! Я же главного не сказал, чего Юрген так Борьку невзлюбил. Не из-за клубники же!..

Это было совсем на другом уроке. Юрген прискребся к публике: че он, Юрген, делал вчера? В прошедшем времени. Ну, никто о Юргене ни хрена плохого сказать не может, тем более в прошедшем времени, тем более хорошего. Но тут Юрген вступил в шайсе, совершенно случайно.

— Борис! — говорит. — Ну, скажите вы.

А Боря по-немецки пять слов тогда знал, а среди них — дом, идти и фройндин. Вопрос ему, конечно, перевели. И он, идиот, выдал:

— Херр Бергер! Вы вчера ходили в наш дом к своей фройндин!

Все честно, по-русски, с использованием знакомых немецких слов. Юрген сразу сложил эти слова, а русские похерил.

— Куда-куда, — говорит, — я ходил?

А Борька ему свой адрес назвал.

Ну, фройндин у немцев в законе, но при живой жене об этом вслух не говорят. Даже в Германии. Так мы прошедшее время и не доучили. И хрен с ним.

Через шесть месяцев я попробовал поговорить с немецким рождественским гусем. Интересно же, будет он теперь со мной говорить или нет? Недалеко от хайма за загородкой они постоянно гоготали. Подхожу к загородке, а там никого. Keine! Видно, ими уже попраздновали. А жаль, уж я бы с ними теперь поговорил!

Глава двадцатая

Я возвращаюсь в Пюрмонт. Почему в Пюрмонт? А куда же? В Ольденбург едут Кузькины, Сидоркины — в Ганновер, Безель маловат, Берлин далековат. Остается Бад Пюрмонт.

Я, вообще, в Восточную Германию не хочу, даже к Дирку. Восточная — водосточная. Туда уже перебралось родное немецкое правительство. Старая хохма! Мне во сне сам бундесканцлер Шредер явился, чтоб успокоить: как обустроимся, тебя первого вызовем. Только, говорю, на день-два, в гости: по секс-шопам с Дирком пройтись, на ваших неоновых нацистов поглядеть, на рейхстаг помолиться. К вам, господа, у меня вопросов нет, разве что к Йожке Фишеру, змею зеленому. Почему бензин подорожал? Он, гад, это еще на выборах обещал, все думали: шутит. Такая его шутейная партия, «зеленая», как у нас в Гражданскую. Ну, из лесу вышли люди, из зеленого. Да что у него, подлеца, своей машины нет? И Шредер прямо намекал: голосуйте смело, когда это политики свое слово держали… А чтобы эта Йожка в дела внутренние не лезла, пусть будет иностранным министром. О’кей?

Вот тебе и мир во всем мире: уже две марки за литр. И все в интересах немецкого народа. Йожка чего удумал! Природа никого сегодня не греет, по ней ездили и будут ездить, и за две марки тоже. Так Йожка с «зелеными» о ней уже молчит, а все о развитии международного туризма: бензин, мол, дорожает для того, чтобы немцы больше путешествовали за границу, там бензин дешевле.

И что же? Сработало! Уже говорят, что Йожка — еврей. Как что, так еврей! Ельцин — еврей, Фишер — еврей, Коль — тоже еврей. У нас во дворе Коли жили, так они этого и не скрывали. Не все евреи гении, но все гении — евреи. Недавно сам Папа Римский, тоже гений порядочный, перед ними публично покаялся:

— От лица, — говорит, — католической кирхи и от себя лично приношу извинения всему еврейскому народу — и мертвым, и живым, и не рожденным. Ошибочка вышла историческая, а виноват во всем святой Петр! Что с рыбака возьмешь, с пролетария! Все перепутал: кто кого и зачем. За что римляне его и окрестили вниз головой.

Во, думаю, повело православного. Не иначе — перед великим погромом, чтоб с чистой совестью. Понятно?

Так. Бензин дорожает, Йожка молится, Папа — иудей, я тоже не святой, однако еду из Безеля в Пюрмонт после шпрахкурсов, после черт знает чего. Поэтому — последние безельские новости на посошок.

Кузькины купили себе «ниссан-микро», на мои, кстати, бабки. Парковали его специально рядом с их же «рекордом». И Валя, как Папа Римский, только дверь откроет, тут же скрипит:

— Разве это машина? Консервная банка! А был лимузин. Так, можно сказать, задаром подарили. Во дураки! Правда, Света?

А Свете некогда: она с женой Сидоркина, Мариной, ходит в «кляйду» — такой магазинчик для особо бедных немцев, тряпки там всякие, бельишко, мелочишко, иногда и приличные вещи попадались. Туда небедные немцы старье сдают, они подолгу только бриллианты носят.

Одна наша была путц-фрау в хорошей семье. Хозяйка ее каждую неделю баловала. Ей по чину в одной и той же тряпке появляться в свете западло, больше одного раза — западло, иначе понизят в чине. А нашей путц-фрау с дипломом можно. В том, что ей дарили, не все новые русские ходят — такой прикид!

Так Светка с Маринкой это сразу поняли. Не то что немки на выдаче. Они ж не модельеры с кафедры марксизьма, блин, ленинизьма. Какой у них взгляд на вещи? Самый примитивный: бери сколько хочешь, но не все. А Светка с Маринкой — марксисты-максималисты, им именно все хочется. Да не по жадности, по науке. Не для себя, для тех же бедных немцев на бременском фломаркте или для русских на питерском базаре. Там же еще беднее. Недорого: по марочке за штуку. Ну, где и по пять и больше. Какая штука! Поэтому когда же тут выбирать да разглядывать: откуда им знать, кому там что понравится. Так Светка с порога командует:

— Вали кулем, потом разберем!

И все, что на полках, — в сумку! Там и бюстгальтеры для новобрачных, и спецодежда, и подгузники для бабушек. Немки на выдаче сначала их очень жалели: совсем бедные люди, как из Африки. Но когда Светка десятую пару рейтуз понесла, забеспокоились:

— Was ist los? Куда столько?

— Муж, — плачет Светка, — инвалид. Часто менять приходится.

Но немки не совсем дуры оказались, Светку с Маринкой все равно вычислили и прогнали, да прямо в Красный Крест.

А вчера приходил Костя с важным решением:

— Я решил ни на ком здесь не жениться! Правда, я баламут? Меня уже местные немцы просят: познакомь с еврейками. Такие бабы — лучше немок. Конечно, лучше. Те все с детства на гормонах сидят, их мужики не любят презервативы, а бабы — беременность. А трахаться всем хочется! Я вру? Нет? А от гормонов немки пухнут и не рожают никогда. Немцев все меньше, нас все больше. А я — один! Две наши телки тянут меня в разные стороны: в Ганновер и Ольденбург. Куда ехать? А? Никуда! Счас, говорю, поедем. Ждите терминов. У меня вообще рак желудка, может быть, от вас. Изнасиловали!

Я сделал красивую аппликацию, вырезал из цветной бумаги две надписи — по-немецки и на идиш русскими буквами: арш лох и киш мир ин тухес! По-русски это звучит почти одинаково: поцелуй меня в задницу! Ну? Знаю я немецкий после этого или нет? Конечно, знаю. И наклейки эти я прилепил на жопу «ниссана» херров Кузькиных. А у них там от прошлых хозяев тоже крутая наклейка осталась: бэби ан борт. Эти три изречения так чудесно сошлись, прямо дружба народов! Теперь Кузькины могут ехать в Ольденбург, на фломаркт.

Да, самое главное! Фирма «Олимпик», ну та, что с нас бабки тянула за гостиницу через Гюнтера, а я не дал, а все дали, а они взяли со всех, кроме меня, потому, что я не дал… — так она в полном составе села на скамью подсудимых вместе с тем чуваком из «министерства по делам беженцев». Говорил же я Гюнтеру: кушайте фаршированную рыбу, господа!

Курту я с радости сказал по-немецки:

— Курт! Есть еще правда в Германии!

Хорошо сказал, в пассиве! А он только скривился:

— Was, was? Какая правда? Где именно?

А фрау Бузу мы на прощанье всем хаймом угостили настоящим украинским борщом. Ей он очень понравился.

— О! — мурлычет. — Евреи умеют делать украинский борщ, а югославы нет, у них такая шайса получается!..

Так я ей решил добавить радости:

— Фрау Бузе! Евреи все умеют, их на Украине еще много осталось.

Она почему-то так испугалась.

Глава двадцать первая

Ехал я из Киева не помню куда. Да не на «ифе». На поезде, но тоже очень медленно. Я в плацкартных вагонах не езжу, только в купе, чаще всего международного класса. Это когда в купе четверо, и все — разных народов.

Поезд не фура, тут попутчиков не выбирают и по дороге не сбрасывают. Куда-куда? В кювет. Не со всеми же попутчиками тебе по пути. Это он, дурак, считает, что по пути, а ты присмотрелся на него сбоку, из-за баранки: нет, не по пути. Как баранку ни верти — не по пути! Значит, вылазь, дружок, и жди другую попутку в обратную сторону. А он, пока вылазит да торбу свою из-под тебя вытаскивает, да то, да это… А потом в свете фар увидишь его на обочине. Ну, столб столбом при температуре плюс четыре. Ты еще раз в карту — бабах! — еще раз на его морду, на дорогу под колесами, снова на морду. Ну, не бандит же! Так, курва курвой и совок без ручки. Но чтобы сразу к вышке! Нет!

— Ладно, — орешь, ночью я всегда ору, тихо же, ничего не слышно, — залазь, братуха, обратно. Так и быть, довезу до ближайшей тюрьмы. Ха-ха!

Сел я в купе, перед самой Германией. Время, я уже говорил, было мерзкое, страшное… Пассажиров меньше, чем поездов, поездов тоже мало, но пассажиров еще меньше. Кина нет, рестораны только для богатых, поезда только для рыжих.

Купе сначала было не международным, только я. А во мне никаких других народов, кроме одного.

На первой же остановке подсадили ко мне какого-то не очень старого деда, такого аристократического, с тросточкой, с усиками, с улыбочкой. А по перрону все какая-то девка бегала, свой вагон искала. Я ее даже захотел, а тут входит этот дед. И поезд тронулся. Не, думаю, это не она. Очень жаль!

А у нас что на пляже, что в поезде — все сразу за жрачку, как после офигенного поста. Еще и не тронулись, а дед уже так хорошо разложился, то есть весь столик уставил за четверых. А я что, голодный? Я дома все давно съел, все, что в дорогу заготовил, то и съел, чтоб в пути не испортилось. В желудке ж ничего не портится. Верно? Только вместе со мной.

Нет, вру! Остались соленые орешки в кульке. Так я их тоже разложил на столике. Сижу, грызу. Жду, когда дед свою курицу умнет с помидорчиками, с огурчиками, с салатиком, с яблочным соком. А он курицу добил, достал котлеты, открыл кильку в томате. Я уже почти весь кулек изгрыз, а он все ест и ест, ест и ест. Что ж, думаю, он такой голодный, что в одиночку есть может! Как алкоголик первой степени. Или четвертой? Блин, забыл, какая самая хреновая. Я к нему остатки орешков пододвинул, с намеком:

— Угощайтесь! — говорю.

— А вы?

— А я уже ИМИ сыт.

Он мои орешки своим компотом закусил и мне улыбнулся:

— Извините, что я вам ничего не предлагаю: все вчерашнее, боюсь, уже испортилось.

— Не сомневайтесь, — говорю, — это сразу видно по запаху. Гниль!

— Да, гниль. Все — гниль! Дожили до полного торжества капитализма, до американских орешков.

— Чем же, — спрашиваю, — вам их орешки не нравятся? Нормальные орешки, соленые, не гнилые, как ваша курица.

— И курица американская. С силиконом. Простите, вы кто по национальности: русский или украинец? Лично я — литовец, наполовину.

— А знаю, знаю… Вы хотите рассказать еврейский анекдот.

— Почему вы так решили?

— Так всегда перед этим делом. Едем в такси впятером, хорошо едем, молча. Вдруг таксер спрашивает: здесь евреев нету? Правда нету? Тогда слушайте!.. А я, вообще-то, еврей.

— Вы шутите! У вас типично украинский тип профиля, хотя вы и рыжий. У меня чутье на евреев, а про вас я сразу подумал: молодой человек из приличной украинской семьи. Сейчас это такая редкость.

— Я не спорю. Из украинской так из украинской, и не из одной, а аж из двух. А литовец — ваша лучшая половина?

Он таки доел свои испорченные продукты. Собака тоже любит с гнильцой, с запашком. Мой бокс раз нашел на пустыре дохлую кошку. Ну что бы вы с ней сделали? А он разрыл ее и пока всю не слопал, домой не ушел. Отойдет, вернется, под дождем, под снегом… Все по фиг! Ну, благородное же животное. Диванное. Он мне потом эту кошку недоваренную целиком на диван и вывалил. На, говорит, попробуй, как вкусно…

А этот не поделился. Значит, еще благородней. Я таких знаю, с усиками.

— Вот, — говорит, — мы тут гнильем давимся, а два великих народа из-за какого-то Крыма насмерть дерутся. А третий, невеликий, сидит, ухмыляется и их подзуживает. Вы меня понимаете?

— Не, — злюсь, — не понимаю, я не литовец, я украинец, как вы сами сказали. Я не понимаю: кто с кем и кого на что-то подзуживает.

— Вы что, «Протоколов» ихних не читали?

— Не, не читал. Пьесу видел по телеку: «Протокол одного заседания». Или «Прокол…»? Как коммуняки квартальную премию меж собой делили. Ну, деньги партии. А вы не видели?

— Признаться, нет. Я и «Протоколов» не читал, только тезисы, но все сходится.

А я вообще ничего не читаю. Зачем, когда времени нет, а радио есть в «ифе». Погода там, музон, затор, запор. Я тут ехал за Андрюхой на фирму, задумался о Германии, забыл переключиться и в сомнамбулическом состоянии прослушал новости. Впервые в жизни! Как раз об этих «протоколах». Пришел журналистик к Папе Васильеву из обчества «Память». Тот окружил его своими чернорубашечниками и два часа базарил о всемирной роли евреев в России. Через два часа захотел, мерзавец, горло промочить. Тут тот журналистик (ему ведь тоже охота побазарить) и прорвался:

— Господин Васильев, откуда вы все это взяли? В Библии об этом ни словечка!

Папа чуть стаканом не подавился.

— Как откуда? А вот — «Протоколы сионских мудрецов». Жиды сами прокололись две тыщи лет назад.

Тот журналист хорошим мужиком оказался. В библиотеке дорылся аж до Милюкова… Хрен его знает до кого, но дорылся точно, что все это туфта и тухлые яйца. И даже сам батюшка-государь за них охранку расстроил: мол, пить надо меньше, а писать лучше.

Пришел этот мужик снова к Васильеву. Два часа ему клизму вставлял. Видит, Папа немного отошел, даже порозовел:

— Что ж, — бормочет, — если так, то может быть.

А через пятнадцать минут перед своим гитлерюгендом снова ту же пургу погнал!

А мой попутчик аж ко мне подсел и пошел-поехал:

— У них все кругом схвачено. В Крыму выкрали одного депутата, истинно русского человека… а потом он вернулся и стал требовать примирения с караимами!

— Командир, а караимы что, тоже евреи?

— Конечно! Может, и не евреи, но иудеи точно, как хазары. Помните: «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам»? Они ж давно к Руси подбираются. Сейчас что ни русский, то еврей. Ничего не разберешь, поэтому и катастрофы каждый день. Судите сами: как могли в Аше два встречных поезда враз взорваться? Там что, узкоколейка? А землетрясение в Армении? А эта великая битва за Черноморский флот? Обратите внимание на почерк: везде же справа налево! У Горбачева жена Раиса, а Раиса у иудеев — покорная. Значит, Горбачева — еврейка. А зачем русскому человеку добровольно жениться на дочери Сиона? Тем более Генеральному секретарю? Вот вам и столкновение двух русских кораблей при ясной погоде в полумиле от берега.

— Так, может, и вы еврей? Вы ж только наполовину литовец? Ну-ка, ну-ка…

— Это не исключено. В последнее время постоянно снится, что меня бьют камнями. Вы думаете, я псих? Ничуть. Это же всемирный заговор. Америку они уже захватили без единого выстрела, там давно все президенты евреи, все — Авраамы. А Америка правит миром. Но не Россией, здесь эти штучки не выйдут!

— Постойте, постойте… Это очень интересно! Мне в детстве про это моя украинская мама ничего не рассказывала, честное слово. И где же, по-вашему, центр этого всемирного заговора? В Бердянске?

— Так вам они и скажут об этом. Может, и в Бердянске, а может, в Москве или Форосе. Съездил туда Горбачев, посоветовался — и вот вам, пожалуйста, наутро — новая страна! Это не вшивая сицилийская мафия, это масоны — Космос! Чем их меньше в Бердичеве и Одессе, тем больше в Москве и Киеве, в правительстве. Где гарантии, что наш поезд ведет не еврей?

Ну, я ошизел! Это ж такая доза! Смертельная! Куда они в этом центре глядят? Двадцать пять лет на свете живу, и хоть бы одно задание. Ну козлы! С ментами и то проще. Я в бандитской фирме служу, на «ифе» езжу, я на ней на саму Верховну Раду могу наехать. Мне только прикажи: еврей Лукацкий, рыжая твоя бестия, устрой всемирный потоп на Подоле. Да хоть сейчас! Так нет же приказу.

Глава двадцать вторая

Все! Быть евреем — подвиг! Я похож на пионера-героя? Я даже на батю не похож: он сейчас так растолстел. Ну, бывший культурист, в машину не вмещается — руль мешает животу. А я худой, одни веснушки. Что спереди, что сзади — ни живота, ни жопы! Мне казалось, что с возрастом это пройдет. Не, не прошло.

В Пюрмонте все по-старому. Дом, в котором жил Петр Великий, еще цел. Полгода прошло, а он еще цел. Петр умер, я отучился, а дом, где он пил «пюрмонтер-вассер», целехонек. Рядом с орднунгсамтом, социаламтом и новым парфюмерным магазином — святые ж все места.

Перестроили «Мерседес-центр», теперь туда простому русскому человеку зайти страшно — одно стекло. Не так повернешься — такие бабки посыпятся… на голову…

Снова ремонтируют дорогу на Хамельн, у замка. Немцы к этим двумстам метрам так привязались: то их расширяют, то углубляют, то строят автобусную остановку, как в тайге. Стройка века! Деньги, блин, живьем в землю закапывают.

Говорят, в Пюрмонте сейчас упадок: богатые старухи пить стали меньше, не едут сюда на воды. А раньше со всей Европы падали, даже принцесса из Бельгии. Есть принцесса в Бельгии? Конечно, есть, раз сюда приезжала! Ну вот, старухи, значит, не едут, а я приехал. Радуйтесь! Так они только над своими хохмами смеются: сами пошутят, сами посмеются. Нет, над собой они не смеются, это строжайше запрещено, такой порядок. Ну, я не знаю тогда, чему радоваться. Над кем смеяться? Не над собой же. Я сам этого не терплю, хоть я и не немец.

Однако весь Пюрмонт сейчас подо мной меж холмами. Холмы, как горы, все время в тумане, и я сам, как в тумане. Значит, надо срочно искать квартиру. Не надо подешевле, надо получше! За все будет уплочено. А то сниму квартиру в Израиле. Нет, говорят, лучше в Германии. Специально вас сюда притащили, здесь нам дешевле грехи замаливать и капиталы не утекают за границу, как в России, вместе с мозгами.

Я тоже думаю, что так лучше. Мне интересы Германии дороги, не то что Йожке Фишеру. Хорошо, буду искать квартиру в Германии, на родине холокоста. Но не в Пюрмонте, а рядом: например, в деревне Левензен. Там воздух еще чище. А почему? Потому что социаламт в Пюрмонте, и все наши жертвы тоже в Пюрмонте, а их уже пятьсот душ, целое поголовье. И все — шпионы, кроме меня.

Квартиру в Левензене мне нашли друзья-азербайджанцы. Очень хорошие, веселые ребята, из Баку. Как кто сюда приезжает — сразу к ним, они всем помогут. У них теперь все азербайджанцы живут в Баку, весь остальной страна — под армянами. Армяноджан. Но азербайджанцы не плачут, им и в Баку не тесно. А кому тесно, тот бежит в Германию. Кто кем: кто евреем, кто мужем еврейки, а кто и русским немцем. На что денег хватило, тем и прикинулся.

И кем только мои азербайджанцы в Баку не были, еще смешнее, чем мы. Мамед гонял по главному проспекту на скорости сто пятьдесят километров в час. Кем работал? Совсем глупый вопрос: я ж говорю, гонял по проспекту! Казенный машин, высекал искры из-под колес, да! Уважаемый человек, эфенди. В двадцать лет — уже эфенди.

А Додик таки работал в Министерстве, в совершенно секретном отделе внешней приемки. Он инженер-строитель-сантехник, а что там сейчас строить, кроме частных дач? Но если тесть в министерстве бальшой человек, то что ж, его зять там канализацию чинить будет? Какие вопросы? Он будет сидеть на приемке, дорогих гостей принимать, понимаешь. А что может быть важнее встречи дорогих гостей? Только их проводы. Но этим там занимается другой молодой человек, которого папа замминистра. Додик — тоже эфенди.

Я у него все допытывался, как называлось его министерство, а он широко разводит руками и закатывает глаза: мол, самого широкого профиля, здесь таких нет. У них там о названиях не принято спрашивать: кому надо, тот знает, да! Старинный горский обычай. Например, если Мамеда остановит полицейский — на скорости сто пятьдесят это запросто! — и скажет, что Мамед должен сто пятьдесят долларов, так упаси бог поинтересоваться, за что! Очень могут расстрелять тут же у машины при попытке к бегству, как армянского шпиона. Докажи потом, что ты не армянин.

Додика мама преподавала русский в университете. Не самый лучший язык в Азербайджане, пережиток, понимаешь. Так на экзамене одному эфенди двойку поставила. Ну, была не в курсе, что он уже эфенди и уже за все заплатил. Дикая женщина. Так парень очень на нее обиделся и даже сказал:

— Ты человек? Да? Я тебе русский язык говорю: ставь пять, мой папа за пять платил. А то будешь всю жизнь по-азербайджански плакать! Да!

Я когда после Додику сказал, еще до полиции, что меня обижают украинские мафиози, и попросил пойти со мной на встречу, чтоб быть свидетелем, хоть из-за угла, он аж подпрыгнул:

— Мы счас вся чеченская мафия подымем! Иды спокойно, дорогой. Одын.

Ну, думаю, с двумя мафиями мне точно не сладить. Пошел в немецкую полицию. Одын.

Короче, ребята нашли мне квартиру в Левензене, но там еще живет один какой-то Тофик или Нафик, который хочет оттуда выехать, но не может, пока не найдет себе замену. Вот с ним мне и нужно договориться, чтоб не передумал.

Привезли меня в Левензен. Дом в хорошем месте, даже в очень хорошем. Рядом конюшня, иногда и кони ржут. Как ветер подует, хрен его знает, откуда — с поля, с реки, с конюшни, — пахнет сеном, переваренным сеном пахнет, очень приятно.

Зато квартирка огромная, как конюшня. Туда столько телок вместить можно. Американский стиль: кухня и зала совмещены, деревянный потолок, камин, блин, как у папы Карло.

Тофик эту квартирку немножко засрал. Как конь без хозяина. Но это все фигня! Что я, Мойдодыр? Какие проблемы? Отмоем, отдраим и снова засрем!

— Беру! — говорю Тофику. — Можешь выметаться хоть сейчас. Где хозяин? Я хочу срочно поговорить с хозяином.

Смотрю, Тофик опять же, как жеребец, то подымет ногу, то опустит. Словом, нервничает.

— Тут такое дело. Хозяин далеко, и все дела решает только через меня. Вообще-то он не любит русских, но если я тебя ему порекомендую… А мне переезжать не к спеху.

— Хорошо, — говорю, — возьми у хозяина термин для меня, скажи, что русский очень тихий и любит порядок. Как ты.

Прошла неделя, другая. Тофик берет термин у хозяина. Может быть, берет, я не знаю. Я уже другую квартиру в Пюрмонте нашел, тоже в перфекте. Там стены съемные, как в Японии. Но та, в Левензене, мне нравится больше, когда на три комнаты десять дверей и два коридора и вся стена в окнах. Есть куда зайти и выйти.

Как-то гуляю себе за городом вдоль бундесштрассы. Вдруг обгоняет меня «мерседес», старый «мерс», здоровенная ржавая лохань на колесах. И Тофик за рулем.

— Уф! Еле тебя догнал. Хозяин дал добро. Приходи завтра подписывать договор.

Прихожу завтра, Тофик встречает меня уже как будущего владельца его хором. Провел по всей квартире, в каждую кладовку заглянул:

— Дворец! Сам бы жил, да с женой развелся. Имей в виду: кабель ТВ входит в миту. А вот здесь ты можешь посидеть у камина.

— А он греет?

— Я ж говорю: посидеть. А греться будешь у батарей — вон их сколько… Но есть, земляк, одна проблемка: за весь этот райский уголок ты мне должен пятьсот марок.

— Почему тебе?

— Я сам нашел эту квартиру через маклера за пятьсот марок. Он меня так надул! Должен же я вернуть свои деньги, да?

— Найди маклера, повози его в багажнике — все и вернешь.

— Мы не в Баку! Я думал, можно с тобой договориться.

— Не знаю. Сейчас я себя спрошу. Лука! Он развелся, а ты будешь содержать его бывшую жену? Нет? Я тоже так думаю.

— Слушай, так нельзя… Хорошо, да! Давай по-другому. Купи у меня спальный гарнитур за пятьсот. Он стоил тыщу.

— Чтоб я спал на твоей кровати? Тофик, это же не гигиенично. Я сидушку в своей «ифе» всегда одеколоном протирал после таких, как ты. А то потом такая чесотка!

— Слушай! У меня тут срок до августа, тебе нужна квартира сегодня. Тебе она нравится, да? Я могу тут жить до августа, а могу и не жить. Я делаю тебе добро. Купи у меня хоть что-нибудь — такой наш обычай.

— Дарагой! Я не жил в ваших джунглях, извини. Ну что у тебя купить? Может, лампочку от туалета? Идет?

— Купи кухонный уголок. Твердый! Настоящее дерево. Будешь кушать, как в баварской пивной. Смотри, как он тут вписался. Я сам купил его у хозяина за семьсот марок, а он в магазине за полторы тыщи. Бери за триста, уступаю.

— Тофик! Ему триста лет. От него воняет еще баварским пивом, но я тронут вашим обычаем. Оставь его здесь за двадцатку. Тебе не придется ломать голову, куда его выбросить. Я выброшу сам.

— Ты хочешь меня обидеть, да? — говорит Тофик и открывает окно.

В комнате сразу запахло свежепереваренным сеном. Бляха-муха! А я думал, что это только на улице. Вот это запах… Ну, божий перст!

— Тофик! — кричу. — Здесь кто-то похоронен, точно. Под домом скотомогильник. Я не могу жить на костях бедных животных, я не горец. Извини!

Глава двадцать третья

И что вы думаете? Моя первая квартира таки в Пюрмонте, в самом центре, за Брунеркой. Во дворе, напротив «Пюрмонтер-колоннадес» — богадельни для очень богатых старух. Я этого не понимаю. Старушки совсем древние, двумя ногами в могиле, а там у них такой шик и блеск, что и мертвый жить захочет. А как же тогда умирать? А это как обязательная страховка — хафтпфлихтферзихерунг: хош не хош — умри! Надо под конец так жить, чтобы это очень хотелось. Когда печка чадит, помойное ведро в коридоре, коридор на улице, а пенсия только посмертно — отчего ж не умереть?

А когда к подъезду на «мерсе», а дальше через ресторан в одноместный люкс с домашним кинотеатром, так умри — не хочу! Это издевательство над природой — бросать такую квартиру. Да скажи мне сейчас: Рыжий, хочешь стать богатой старухой? Чтоб жить в этой «Колоннадес» на десять тыщ в месяц? Чтоб молоденькие кранкеншвестерички тебя подмывали и изо рта в рот кормили? Да никогда! Умирать там — никогда! А пожить — пожалуйста, хоть сейчас.

Как раз сейчас не получается: во-первых, я не старуха, мне всего двадцать семь, это сразу видно; во-вторых, я уже живу в доме рядом с «Колоннадес», в моей квартире и умереть не страшно, все к тому располагает. Однако дом большой и очень старый, наверное, старше Пюрмонта. Все в первобытном состоянии, и жильцы тоже.

Первый этаж занят голубыми наркоманами. Они голубые не потому, что с бабами не живут, а потому, что наркоманы. Сколько их там, никому не известно: ни мне, ни полицаям, ни хозяину дома, адвокату Гибелю. Но если ты голубой наркоман, входи смело, дверь всегда открыта.

Я один раз вошел. Да не в гости, по делу. Их главный голубой турка вырубил свет во всем доме. Почему-почему? Их затопило, и он пошел отключить воду, но вместо воды отключил электричество — ему ж по барабану!

Когда я вошел в ихнюю дверь, по всей квартире плавали гнилые матрасы со свечами. В каждой матрасине свечи! А без них и до матраса не доберешься. Стекла давно выбиты, окна заколочены досками, на досках старинные надписи и видения наркоманов. Они их сами нарисовали пульверизаторами. Такой дурдом, как на Луне. Очень красиво. Наркоманы лежат на матрасах кто как и вроде спят. Утонут, не проснутся.

— Ты кто? — голос из темноты.

Откуда я знаю чей? Может, ничей.

— Сосед, — шепчу.

— Тогда проходи и ложись.

— Спасибо. Я лучше постою. Где свет?

Турка встал с матраса, протопал на кухню, долго там плескался в воде и гремел сковородками. Наконец вынес мне какой-то белый пакетик.

— На, — говорит. — А «света» у меня сегодня нет, честное слово. Приходи завтра.

И сует пакетик мимо меня. Ха, приходи! Так я и пришел. Я что, голубой? А завтра на ступеньках около их двери такая лужа крови!.. Ну, укололись ребята. Гляжу, дверь прибивают, а петель уже нет.

Но когда пропал мой велосипед, я не вытерпел. Я тоже бандит, слава богу, хотя и бывший, и кое-что еще помню. Турка встретил меня уже как своего, даже обнял, предложил лучший матрас поближе к окну: там посуше.

— Я не хочу твой матрас! Где мой велосипед?

— Момент, я сейчас узнаю. Сюда разные ходят, некоторые далеко живут. Может, кто-то и воспользовался. Шайсе!

Я пригрозил полицией, тогда он куда-то сбегал и притащил сразу три велосипеда.

— На, бери, бери все, не жалко! Я никому не скажу!

А надо мной живет настоящий украинский художник. Зачем мне видеть его картины? Я и так верю, что он художник. А кто же, блин? Он же верит, что я дальнобойщик. Совсем крошечный художник, все ушло в талант. Немножко похож на Геббельса. В Германии это не страшно, даже полезно. Это его кинокамеру у меня во Франции украли. Ну и что? Он себе новую нарисует. А я рисовать не умею.

Ну вот. Он художник не потому, что рисует, а потому, что в игольное ушко пролезет, как верблюд. И еще тебя за собой потащит, чтоб ты там застрял. Не все ж такие маленькие и скользкие, как он, не все художники.

У него квартира, как в «Колоннадес»: четыре комнаты. Но под самой крышей, со скосами, и комнаты маленькие, как телефонная будка, и потолок, как в штольне: только лежа или ползком. Но при его росте очень удобно лампочки менять.

Он взял «форд» в кредит, на работу ездить. Пока брал, работу потерял, в Германии это бывает. Остался с «фордом» на руках. Так он еще и микроавтобус «ниссан» берет, тоже в кредит: вдруг под него новая работа найдется. И домой ехать не нужно, ночуй прямо в «ниссане». Но работы нет и под «ниссан», банк трясет автохаус «фиат», автохаус пытается трясти украинского художника. А тот трясется плохо, потому что, во-первых, украинский художник, а во-вторых, чему там трястись — всего пятьдесят кило спрессованных костей.

Автохаус вежливо предупреждает: «Дорогой херр! Если вы не хотите платить кредит, мы будем вынуждены забрать у вас машину. С наилучшими пожеланиями…» и так далее.

Украинский художник рисует письмо в банк:

«Все неправда! Платить хочу! Верьте слову».

И снова не платит, а в автохаус посылает такую шайсу! Причем все по-немецки, как ему кажется. Эту шайсу там всем автохаусом переводили и немцы, и поляки, и даже русские — в этот день ни одной машины не продали. Прочтут и хохочут идиотским смехом. Мне тоже дали прочитать. Я уже тогда был другом «фиата». Ну, блин, шифрограмма в центр. Немцам этого не понять, потому и войну проиграли. Слушайте:

«1. Машина мне не нужна. 2. Машину я не отдам никогда. 3. Я отгоню ее на автостоянку Франкфурта-на-Майне. 4. Если хотите, забирайте ее там сами. 5. Я еду на Украину. 6. Срочно подготовьте машину к продаже».

Я же говорил: художник! Бандит! Все и ничего. Он полякам-перегонщикам доказал, что Польша с запада на восток — две тыщи километров, а там больше восьмисот и в лучшие времена не было. Поляки принесли маленькую карту Польши, а художник огромную. Он говорил, что на огромной карте Польша больше. Поляки так обрадовались: это ж их национальная мечта! Потом он за чужой счет всю Украину на немецком горючем как бы исколесил, ни разу как бы не дозаправившись, чтоб как бы не продешевить. Я молчу. Ну? Правильно я сделал, что у него во Франции кинокамеру украли?

Банк и автохаус все же упросили художника машину не возвращать. А по мере возможности, при случае, при участии всех заинтересованных сторон…

Какие соседи! Легко с ними жить? А умирать? То-то же.

А тут еще крыса в ванной объявилась — шуршит и шуршит, прямо до сердца достает. Мне все кажется, что она голодная, хоть я ее и никогда не видел.

Вызвал я Гибеля, хозяина этих золотых трущоб, столичную штучку, пообещал заплатить сразу за три последних месяца, причем в течение ближайшего года. Клюнул, приехал.

— Господин Гибель! Откуда здесь крысы? Мы так не договаривались.

Он зажигалкой почиркал, огоньком поводил по сторонам и сообщил:

— Это не крысы, это сквозняк.

— Какой, — говорю, — сквозняк, когда я вчера у двери сыр положил, а сегодня его нет. Куда он делся?

— Наверное, сдуло.

Зато в любое время приходи и гостей приводи. Хочешь — к голубым, хочешь — к этому художнику, и не надо писать дурацких объявлений, как в других неприличных домах:

«Господа! Сегодня у меня будут гости, не более трех человек. Порядок гарантируется».

Мне это хуже крыс, Гибеля и этого голубого художника-наркомана!

Глава двадцать четвертая

Какой дом? Где я строил дом? В Стрежевом? У Джамали? Почему не помню? Помню, строил. У него потом крыша поехала, но это в Пюрмонте. А вы говорите: в Стрежевом. Откуда Джамали в Стрежевом? Он же турок. Чтоб он был похож на свой дом!

Ой, я узнал в арбайтсамте, что я требуюсь на стройке частного дома и стройка только-только началась. Я позвонил, и меня пригласили к восьми.

Утром дождь, ветер и нерабочее настроение. И тем не менее я на стройке. Там еще два немца, и третий, Эрик Мерль, тоже немец. Мне все обрадовались.

— Электрорубанком пользоваться умеешь? Давай-давай балки стругать.

Умеешь, не умеешь… Стругать так стругать. Джамали пришел в десять утра в туфельках, джинсах, в очках. Хозяин!

— Я, короче, Джамали!

— Я, еще короче, Игорь!

Познакомились, давай пахать. Эрик грызет колбасу и кричит:

— Иго! Дать хаммер?

О, думаю, угостить хочет.

— Кидай! — кричу.

Он и кинул… хаммер. Молоток!

— Что ж ты, — ору, — такое кидаешь?

— А что ж ты, — орет, — не ловишь?

Мое счастье, что не ловил, точно бы поймал на свою голову…

Начали пленку натягивать на крышу. Натягивать я умею, что хош натяну, и на крышу тоже. Так немцы посовещались и послали меня на самый верх, без страховки, без доски. Что, им меня жалко, что ли? Ну, гады, назло не убьюсь! Взял тонкую палку, положил на крышу и прибил гвоздем. И по этой тонюсенькой рейке долез до самого конька. Подтянул на веревке рулон пленки, развернул ее во всю ширь — по-русски, от души, по-сибирски. Пленка — восемь на шесть, как парус корабля. Поймала, блин, попутный ветер и взлетела над крышей вместе со мной. Потаскала меня по крыше, как хотела: и головой, и ребрами, и жопой, а бросишь — улетит в пространство. Ну, я и бросил — пусть летит, без меня. Она и улетела, Джамали ее потом долго искал.

После между балками стали заталкивать пенопласт. Он широкий, весь не влезает, и плотник отпиливает лишний кусок и сбрасывает его вниз. Я внизу. Вдруг Джамали что-то страшно кричит по-арабски.

— Че? — спрашиваю по-русски.

И поднимаю голову, а прямо на нее кусок летит, килограмма на три-четыре! Я еще успел подумать: «Может, мимо?»…

А он как даст мне по башке. Джамали аж присел от страху: я у него по-черному работаю, ко мне и «скорую» хрен вызовешь.

— Тты-ы-ы… живой? — заикается.

А я никак не соображу, живой я или нет. Но говорю:

— Да.

Так, на всякий случай.

— Голову… поднять можешь?

— Нет.

— Почему?

— Болит.

Он подошел, за волосы ее поднял. Да не с земли.

— На! Сам поверни.

Я раз-раз, сам повернул ее двумя руками. Джамали в восторге:

— Ну у тебя и башка, как башня танка!

Короче, прибиваем мы рейки. Тут все на миллиметрах держится, надо все так измерить, чтоб потом сошлось. А Джамали захотелось их прибивать. Хозяин хочет прибивать рейки — какое мое собачье дело? У Джамали видок: очки под носом, весь рот в гвоздях, сам в каких-то причиндалах перекупленных, с молотком. Приставит гвоздь и раз себя молотком по пальцу!

— Шайтан, — говорит, — дождь, ничего не видно. И молоток кривой. Кто погнул мой молоток? Юсуп, Юсуп!

И по-арабски:

— Ты, кыр, драба тыр молоток?

Юсуп в ответ:

— Нет! Тар бор ты мал, шайсе!

— Саш, — спрашиваю Юсупа, — что ты ему сказал?

— А пошел он со своим молотком! Да сбар да!

— А теперь что?

— Чтоб он свалился со своей лестницы.

А Джамали:

— Все, Юсуп, стой! Стой! Я нашел свой молоток.

Прямой, блин, крутой, за восемьдесят марок, не то что мой — всего за пятьдесят. Так я своим за два раза любой гвоздь загонял по шляпку, за двенадцать раз забивал стопятидесятимиллиметровый алюминиевый. Со всего размаха от плеча. А Юсуп за двадцать семь. Меня батя с шести лет учил гвозди забивать, когда он еще плотником в детсаду был. Тонкая работа!

Он мне давал доску и коробку гвоздей, и я набивал себе руку. Сколько пальцев прибил к доске! А как пилил! Батя привязывал мне руку к брусу, чтоб я ее не подставил под пилу, и я пилил целый день. За день перепиливал вот такой брус. Два гвоздя всадишь для ориентира и между ними пилишь.

У Джамали через два дня все пальцы были перебиты. Обе руки он подвесил на два ремня и ходил, как контуженый.

А зачем ему это? Он кто? Араб, у него двадцать концернов по всему миру, кроме России. Выпускает запчасти для «мерса». Он мне все свои гроссбухи показал, даже детские. После того, как меня пенопластом… Здоровый такой и абсолютно тупой. Пилу берет не рукой, а ногой, пальцами ее зажимает и пилит. Другую ногу! Он не знает, что такое шпатель, а к пиле становится раком и всего боится.

Когда Джамали дрался с Эриком, я убегал. Джамали должен был за десять окон сорок восемь тыщ, а заплатил всего двадцать. Эрик сказал, что не будет их ставить, пока Джамали не перечислит все. Джамали схватил топор, Эрик полез на крышу, я за угол. Полиция сказала, что это их цивильное дело, пока все живы, конечно. Джамали ругался на всех языках, проводил полицию — и снова за топор. Полиции это надоело.

— Если, — шипят, — еще раз вызовете, заберем всех вместе с женами. А где свидетели?

А меня уже рядом нет, я цемент разгружаю, сто мешков. Придурок! Больше некому: Юсуп сбежал, Эрик обиделся.

Как крыша поехала? Так я знал, что она поедет. Или полетит. Крыша — это вещь, она даже не зависит от фундамента — только от ветра. Такие балки — по сто кило каждая! Они должны попадать в паз миллиметр в миллиметр, плотно. Мы с батей делали из бревен сруб — все сходилось. А здесь готовые балки и не сходятся, то есть в начале сходятся, а в конце можно ладонь засунуть… А надо наоборот.

Для этого Джамали нас баловал водочкой, пиво каждую субботу ставил, мангал с шашлычком, чтоб все сходилось. Я водку не пил, я просил колу, но крыша ехала у всех, и у дома тоже.

Зимой я работал уже с поляком Войциком. Джамали устал за нами следить — холодно, он человек южный. Он дает работу и уходит. Я приношу целый рюкзак газет, и мы весь день палим костер. Костер из березы, ровной и сухой, для пола. Каждая доска в кулечке. Мы ее распаковывали и в костер, чтоб согреться. Ее все равно до хрена, а нас только двое. Если померзнем, кто дом достроит? Согрелись, не согрелись, а два кубометра уже сгорело. Дотла!

Джамали бегает, ищет, найти не может — только пепел. Но он почему-то ему ничего не напоминает. Пока он искал пол, мы полкрыши спалили. Там доски пропитываются какой-то дрянью, чтоб не горели. Когда горел бассейн «Хуфеланд», они только трещали: больше дыма, чем огня, а у нас пылали как миленькие. Мы их распиливали и раскалывали на мелкие щепки.

Сидим, курим, греемся — до обеда, до ужина. Мы вкалываем. Чтоб жена Джамали видела, что мы вкалываем. А Джамали говорим: то забацали и то забацали. Вот, я, например, испачкался. Видите? А Джамали охает, норовит почистить.

Да, мы работали символически, а он платил символически. Значит, надо наехать. Не, не до смерти. Так мы взяли и стенку раком поставили. Она должна упираться в другую стенку, а уперлась в ступеньки. Джамали подымается по лестнице и упирается в стенку.

— Что такое? — удивляется.

— Джамали! Сзади кирпичи какие-то очень длинные.

— Вы что наделали? Где вы стенку поставили? Где чертеж? Вот же где должна быть стенка!

Он даже обрадовался. Наверное, сперва испугался, что это не со стенкой, а с ним плохо. Я говорю:

— Да? Блин, наверное, я не по тому чертежу ставил.

Он:

— Мама родная! Сколько кирпичей извели!

Я говорю:

— Джамали, это ваша вина.

— Что такое? Что такое? Это я стенку ставил?

— Нет. Но вы за нее нам не все заплатили. Это первое. А второе — у Войцика тоже есть выгодное предложение: он хочет крышу спилить. Очень хочет!

— Зачем?

— Ну, он тоже недоволен зарплатой.

Джамали:

— Где мои цетели, где мои цетели (записки)? Это ты писал? Так, считаем! Вот… час на обед долой!..

— Какой обед? Мы работаем без обеда.

Войцик:

— Да! Я уже язву получил, я скоро умру.

Джамали:

— Ладно! В понедельник — без обеда. Но во вторник — с обедом! В пятницу вы три часа проговорили…

— Джамали, так нечестно! О чем мы разговаривали? О работе. Как лучше сделать пуц.

— Я знаю! Вы по-русски все время шушукались. Пальцем махали, говорили, какой я дурак. Да?

А мы с Войциком на свои темы болтаем: о машинах, о том, о сем, тычем пальцем, руками размахиваем. Свободная же страна! Вот, мол, завтра надо поехать (я показываю на стену) и найти авто на продажу. А Войцик в ответ: надо сначала посмотреть в газете (и показывает на цемент). Я говорю: нет, Войцик, в газете мы ни хрена не найдем (показываю на Джамали). А Джамали все это тогда нравилось!

— О! Умные головы! Молодцы!

Войцик же мастер по пуцу. Пуцманн! Он себе цену знает. И Джамали ему цену знает. Войцик предлагает:

— Я сделаю пуц.

— Сколько ты за это хочешь? Я плачу за квадрат две марки.

— За две марки поцелуй себя в задницу, а за двадцать марок я тебе сделаю отличный пуц.

Войцик посчитал школьной линейкой квадратные метры, получилось восемьсот. Джамали перемерял той же линейкой, вышло двести пятьдесят. Джамали вычеркнул окна и двери, унитаз и дырки в полу, а это все считается. У Войцика считается. А сколько нужно промучиться под подоконниками!

Войцик разошелся:

— Я вам покажу, как делают пуц за две марки!

— Договорились! Приеду вечером — посмотрю.

Войцик делает пуц. У него своя идея, у пуца своя. Пуц нужно положить так, чтоб между ним и железной латой газета не пролезла. А Войцик придумал какую-то хреновину: прижимает к стене две рейки, закидает их бетоном, дожмет латой, ставит третью рейку. Подсохло, он их вытаскивает и дальше, а потом подчищает шпателем с водичкой. Филигранная работа! До восьми вечера.

Приходит Джамали:

— Где мой пуц?

Войцик:

— Вот!

А там, короче, полтора на полтора, за весь день. Джамали, как увидел, у него стекла очков развернулись и потрескались.

— Шайтан! Что ты делал весь день?

— Ничего.

— А ты, Иго?

— А я ему помогал.

От пуца он нас отстранил. Принес пилу пилить кирпичи, обыкновенную пилу.

— Знаешь, что это такое?

Я ему из пенопласта выпилил Чебурашку. Он:

— Что это за шайсе?

— Чебурашка.

Джамали к Войцику:

— Переведи!

— Это русский национальный герой из мультфильма. Чебурашка.

— Цебурацка?

Я не стерпел. Это уже оскорбление. Верно?

— Да, Чебурашка, курва, чтоб ты скис, дебил хренов, такую работу обосрал!..

Он говорит:

— О’кей!

Пилить кирпичи ручной пилой нам лень — только мотопилой. Ну, Войцик тоже от работы малость поглупел:

— Цепь, — говорит, — затупится.

— Ну и хрен с ней, с цепью! Мы что, пролетарии? Она стоит всего семьдесят марок, он новую купит или наточит за три.

С мотопилой так быстро пошло: мы за день три стены поставили. Джамали от счастья чуть не упал.

Но как-то он решил перепилить кусок бруса. Че ему это так захотелось? Как гвозди забивать! Пилит, пилит… Он пилит, а пила не пилит. Кто в этом виноват, кроме него? И пилы? А он:

— Что вы сделали с моей пилой? Почему она не пилит?

— Ничего, Джамали, понятия не имеем, что вы с ней сделали.

— Я еще ничего не сделал, я хотел брус перепилить.

Я говорю:

— Вы неправильно хотели. Дайте сюда.

Я начал пилить по всем правилам. Дерево загорелось. Блин! Я добыл огонь! Без спичек, как первобытные люди!

— Джамали! Совсем плохая пила. Выбросьте ее нахрен.

Он взял пилу и чек и с боем всучил ее обратно в магазин.

— Плохая ваша пила! Ничего не пилит, насквозь дерево прожигает!

Во дурак! Видал бы он, как она камни дробит…

Глава двадцать пятая

Четыре вечера. Мы с Войциком сидим на автохаусе «фиат», машины считаем вместо мух. Что еще делать в конце рабочего дня, в конце ихнего рабочего дня? Когда все уже без тебя продано и отремонтировано? Я сказал Войцику, что «пунто» здесь меньше, чем «уно». А потом посчитал — получилось больше. Значит, нужно считать снова, пока не выйдет по-моему. По-моему не выходит. Такой автохаус! Я говорю Войцику:

— Все, Войцик. Ты проспорил: «пунто» больше.

Войцик не спорит, он смотрит на свою старую «тойоту-корину», турбодизельную, фургонистую. Сколько мы в ней перевезли в Польшу спиртного! Не, в Польше нет сухого закона, даже полусухого. Какой славянин это переживет? Даже понарошку. Но есть проблема с хорошей выпивкой.

А на границе хорошую выпивку не пропускают, поэтому у польских пограничников такой проблемы нет. Но есть проблема эту выпивку найти у нас, потому что наша проблема — с ними не делиться. Они простые, как три польские копейки. Зачем им хорошие немецкие ликеры, тем более к Новому Году? Они им помешают службу нести. А мы ее за них нести не собираемся, у нас праздник души. В нашей «тойоте» двести первосортных немецких бутылок, на любой вкус. Не на продажу, только родным и близким Войцика.

А спрятать двести бутылок в машине — это ужасный, кропотливый труд. Мы разбирали крылья и двери, каждую бутылочку — в газеточку, между ними — ваточку. Упаси бог, будет булькать или звенеть! Это ж — специфика! Когда мы в Польше распаковывались, у матери Войцика начинался сердечный приступ. За что мы должны делиться с погранцами, если все уже сделали сами?

На автохаусе конец рабочего дня. У немцев нет сверхурочных: машины не молоко, не скиснут, а поржавеют — не жалко. Нам с Войциком не жалко. Все чужое — холодное.

Вдруг подъезжает «ауди-80», почти новая, темно-синий металлик. Выходит мужик и прямо к Хаки. Хаки — бератор, консультант, он заключает и оформляет сделки. Хаки хочет домой, но пришел клиент. Мужик говорит Хаки:

— Я хочу купить машину!

— Без проблем! Какую?

— «Фиат-браво», с такими узкими глазками, новую. Могу рассчитаться баром.

У Хаки такая как раз под рукой.

— Пожалуйста! Тридцать пять тысяч, с кожаным салоном, с климанлаге. Вашу берем в зачет за… пять.

— Это мало!

— Что ж, как хотите. Автохаус закрывается.

Хаки уже никуда не спешит, он интригует. Это игра. Клиент сдается.

— Ладно! Шон гут! За пять так за пять, но тогда — в кредит.

Через десять минут из банка приходит ответ: все о’кей, кредит гарантирован. Этот мужик — известный хирург, работает в Ганновере. Какие дела!

— Повесьте красные номера, я уезжаю на этой машине.

Повесили. Он уехал, а мы с Войциком побежали ловить Хаки. Такое «ауди»! За тридцать минут в Ганновере мы толкнем его как минимум за десять тыщ. Пять кусков наши! Хаки согласен: мы имеем кредит доверия, особенно я. Откуда ему меня знать?

Мы переночевали дома, а рано утром погнали в Ганновер: я на «ауди», Войцик на своей «тойоте». Машина она — чужая или своя — все родная, а хорошая машина — родней не бывает. А эта!.. Сто девяносто пять идет, как только проснулась, или как не только проснулась, или как еще не проснулась… Черт! Наехала стерва на мою мысль… Короче, «ауди» — из первых рук. Вам этого мало?

Заезжаем на автобазар в Ханофе. За нами сразу же толпа, мы едем, а она бежит — это приятно! Мы только встали в ряд, подбегают и русские, и турки, может, и чеченцы — все черные. За сколько? Я говорю Войцику:

— Сколько возьмем?

— Может, десять?

Я советую:

— Бери больше!

А он, дурак, при людях со мной торгуется:

— Рыжий! Это много, никто не возьмет.

А со всех сторон уже тянутся руки (теперь хрен бы так потянулись, теперь машины для Востока больше крадут, а тогда — столько рук!), еще бы: климанлаге, серво на руле — модерн! Один мужик вынимает из кошелька десять кусков и пятьсот марок сверху:

— Держи! Я здесь живу в Германии, будешь рядом — заходи.

Мы рады: пять тыщ пятьсот за десять минут! Нехило! Разворачиваемся, и домой.

На автохаус залетаем, как русские танки в Берлин. С победой! Нет, с Победой с большой буквы! А там уже нас встречает много народу. Как, блин, русские танки в Праге, в шестьдесят восьмом году. Оп-ля! Две полицейские машины, какой-то чувак из финансамта, тот вчерашний хирург, и рядом трясется зеленый Хаки… ну, Хаки зеленого цвета, как еще сказать. Хакибератор полностью зеленый, как простуженный или отравленный, весь позеленевший. А Олофа, другого бератора, и Мили, хозяина, рядом нет, они где-то по цехам спасаются.

Зато полицаев аж пять. Здесь любят съезжаться по тревоге все, кому делать нечего. На трассе видел аварию: столкнулись две машины, но все живы, все два человека. Но их нужно выпиливать из обломков. Так спасать их приехали из десяти городов и сел, со всей округи, с сиренами, с мигалками. Одних «кранкенвагенов» шесть штук да пять полицейских «опелей», да столько же пожарных. А вверху еще вертолет подвесили, чтоб пургу гнал. Такую пробку сделали — труба! Операция «X»! И пока все не съехались, никого не выпиливали, только все время интересовались, живы они еще или уже нет. Мертвого всяко выпиливать проще. Но те, что подъезжали, времени тоже зря не теряли: пожарники собирали обломки, полицаи разгоняли публику, а врачи уговаривали пострадавших не засыпать. Словом, дурдом!

Мы с Войциком ходили по автохаусу, как новые клиенты. Вроде подыскиваем себе авто. Хаки нас заметил. Подбежал.

— Войцик! Где «ауди»?

— Мы его продали. Как договорились.

— Как продали?

— Так продали! А что, жениться на ней? Вот ваши пять кусков. Мы в расчете.

А Хаки как не свой:

— Я не хочу деньги, верните машину! Клиент требует обратно свою машину!

— Это твои проблемы! Машины уже нет. Вот, дай ему еще сто марок на бензин, лично от нас, за моральный ущерб. О’кей?

— Езжайте и срочно заберите назад «ауди»!

— Хаки, — вмешиваюсь, — куда ехать? Мы что, следопыты? Ищите по отпечаткам пальцев на купюрах. Но кто ее вам вернет? Она ж не краденая. Все честно, как в Польше.

А дело было так. Этот доктор сел на новую «браву» и поехал домой похвастаться перед родней. Проехал пять километров — машина заглохла, намертво. Кто покупает новое на ночь глядя? Ну, этот гад, лучший враг нашего автохауса «Фиат», снимает номера, вызывает по «хэнди» такси, все за счет Мили. Это же проба-фарт, две недели машину можно вернуть без всяких проблем, а тебе должны вернуть твою. Хрен теперь вернешь. Но откуда Хаки знать, что совсем новая «брава», гордость «Фиата», чья реклама не сходит с экрана, с нулем на спидометре, заглохнет на первом же повороте? Я его понимаю. Это же какой-то запредел! Очевидное-невероятное! Такое несмываемое жирное пятно…

Утром мы приехали на ганноверский автобазар. А доктор на автохаус.

— Я не хочу ваш «фиат», я хочу мою «ауди»!

Хаки сперва ничего не понял:

— Минуточку! Мы сейчас вам другую подберем.

— Майн либер Готт! Я вообще теперь не хочу «фиат», я хочу «мерседес». Где моя «ауди»?

Мужик обошел весь автохаус — keine!

Он звонит в полицию и почему-то в финансамт:

— У меня украли машину прямо с автохауса. Я не хочу их хорошую новую, пусть вернут мою старую, хреновую.

Примерно так. На «Фиате» все поразбежались, мы с Войциком тоже хотели, но не смогли — так ржали! Наконец нашелся Мили, хозяин, и вместе с полицаями, с хреном из финансамта и Хаки доктора уговорили. Смотрите как: мужик получил «фиат-бербета», спортивный, цена сорок две тысячи марок — мечта шпиона! И за сколько? Всего за восемнадцать, а иначе — суд, и кранты автохаусу.

Как все чудесно сошлось! А если бы мы не успели продать «ауди»? Разве б Хаки позеленел? А Мили забился в смотровую яму? А доктор бы уехал на новой «бербете» почти задаром? Мы с Войциком себя даже зауважали, а Хаки с Мили отстегнули сто марок сверху. Ну, те, что хотели дать тому доктору, за моральный ущерб.

Глава двадцать шестая

Я и в Польше — как дома. Войцик меня познакомил со всей своей родней: очень сердечные, открытые люди. Мама Войцика, как меня увидела, сразу открылась:

— О! Рыжий жид!

Не! Жид по-ихнему — просто еврей. Ни хрена обидного! Им же не обидно, что они поляки, хотя тоже хорошего мало. Так я на жида никак не отреагировал, а чтобы это было заметно, стал насвистывать их любимый гимн: «Еще Польска не сгинела, но дала уже душок!».

Без слов, конечно, им и так все понятно. Мы не в Варшавском гетто. Верно? Но этот «жид» меня очень развеселил, а то я всю дорогу нервничал. Только выехали из Пюрмонта, по радио объявляют: «Внимание всем! На трассе водитель-самоубийца!».

При чем тут я? Я только-только тронулся. У меня что, СПИД? Куда мне торопиться? Здесь же все делается по-людски, так немцы считают и те русские, которые еще в Германии не были.

Все по-людски, не то что на Украине. Там тормоза отказали или руль заклинило, короче — писец! Но есть еще две-три минуты… Ну, дурак пытается переключиться на ручное управление, тормозит ногами, орет и закрывает глаза, а всякий порядочный украинец звонит в милицию и делает официальное заявление: мол, раз уж все так круто вышло, кончаю жизнь самогубством в знак солидарности… ну, с бастующими шахтерами Донбасса и требую отставки правительства. Шоб чему-то свой писец посвятить. Позвонить можно по «хэнди» или из ближайшей телефонной будки. Я не пробовал, но говорят, что некоторым это удавалось.

Нет, никаких личных просьб, такие заявления ментами не принимаются и не регистрируются. И никто с тобой торговаться не будет, и в обмен на твою жизнь ни хрена хорошего не даст. Заявку передадут куда следует: шахтерам там или в отдел по связям с обчественностью при президенте, дорогу перекроют ежом, и кончай як хош. А пугать людей на трассе зачем же? Они и сами обо все узнают в свое время.

В Германии все не так. Полиция тут же объявляет по радио: на трассе зельбстмердерфарер — и все. Ему до гроба — зеленая улица, сквозной коридор, чтоб никто не мешал и не превращал самоубийство в убийство. Это совсем другая статья, совсем другой грех. А господин под ним не подписывался. Значит, и башлять не будет. К тому же самоубийца может и передумать. Ему судьба русских горняков по барабану, только личные проблемы! Под настроение, под кружечку пивка, под кайф! Да и тормоза, как правило, в полном порядке, можно и пошутить.

Так я аж до границы делал этому придурку зеленый коридор и ехал по обочине. Около самой границы Войцик мне говорит:

— Рыжий, кончай дурить. Он уже давно нас обогнал вместе с полицией. Такой эскорт!

А, курва! Но до Люблина мы добрались нормальненько и сразу на базар: полазать, посмотреть, как люди живут. А машину поставили за базаром, за железной дорогой, на травке. Когда — раз! — польские полицаи. А Войцика рядом нет, он со своей мамой уже на базаре. Полицаи ко мне:

— Ваши права!

— Командир! Мы что, в Киеве? Зачем тебе мои права? Я что, нарушил правила железнодорожного движения?

— Нет. Но пан припарковал машину в неположенном месте.

— Где-где именно пан припарковал?

— На газоне.

— А где написано, что это газон и здесь нельзя приземляться? Вы сами сейчас стоите на газоне. Вместе со мной.

— Я при исполнении. А табличка — вот!

Гляжу — пся крев! Действительно, около урны табличка. Такая крошечная, плюгавенькая, но по-русски: «Траву не мять!»

— Командир! А почему она по-русски? Мы что, не в Польше? Почему я в Польше должен читать по-русски?

— А поляки, пан, и так траву не мнут. Сразу и видно, что пан не поляк. А откуда пан розумие по-польски? Пан живэ в Польши?

— Нет! В Германии. Разве не видно?

— Нет, не видно.

— А по машине тоже не видно? По номерам, блин?

— По номерам видно…

— Тогда какие вопросы? Вот тебе техпаспорт, вот паспорт, вот машина, вот я. Чего еще?

— А почему пан так грубо разговаривает?

— Нормально, я еще грубость не применял. Хотите, пойдем прямо к судье.

А судья — родная сеструха Войцика. Я ее хорошо знаю. И еще я знаю, что сейчас с базара придут Войцик с мамой. А вот и они!

— О, пан, что такое?

— Пан нарушил правила стоянки.

— Пишите квитунг на меня.

— Как пани фамилия?

— Полищук.

Он — раз:

— Кто есть пани такая-то пани?

— Доцурка.

— О, прошу, пани, прощения! Счастливого пути!

— А квитунг?

— Какой квитунг, пани?

У родителей Войцика в Люблине свой дом на два этажа. Первый этаж — триста метров. Две теплицы, бассейн. Мать хорошо знает украинский, а батя еще и русский, и все очень звонко поют — под водочку, под огурчики, под немецкие ликеры. Вилли, мой хаус-мастер, тоже звонко поет, шайсе, особенно ночью, под барабан. Просыпаешься в холодном поту и слушаешь до утра.

Дом у родителей безразмерный. И хрен с ним. А жил я совсем в другом месте. Что я стариков стеснять буду? У них своих родственников пол-Польши, как у Хасбулатова. Ну, спихера из русской Верховной Рады. Он так себя все время называл, по-чеченски. Великий, бля, чечен, и ни хрена больше! А поселился в бывшей квартире Брежнева, я по радио слышал. Когда его об этом спрашивали, он страшно злился и по-чеченски сверкал глазами:

— Говорят, у меня квартира шестьсот квадратных метров. Я знаю, кто говорит: мальчики в коротких штанишках — Гайдары, бурбулисы, гладиолусы разные… Студенты! Где они там насчитали шестьсот, когда и трехсот нет. Ну, не сакля, ясно. Но я в ней не один живу, ко мне со всей Чечни родственники едут: на Москву поглядеть, на Кремль, на меня, сына чеченского народа. Это понять надо, прежде чем метры считать.

А я что, лох? Я все понимаю. И с родителями Войцика жить не стал, а они и не звали. С родителями вообще жить вредно, даже с чужими.

Короче, как-то перед сном я оказался совсем один, а спать еще не хотелось. То есть спать-то хотелось, даже очень, но не одному. И к кому же обратиться за помощью? Ага! Есть тут подходящий бандит, Леон, сукин сын и сутенер. Я звоню Леону:

— Леон, нужна телочка на ночь!

А он образованный сукин сын. Все сразу понял, причем правильно.

— Будет сделано, шеф! Сколько хочешь. Всего одну? Тогда двести марок за всю ночь.

— О’кей! Но чтоб там на мой вкус: сиськи, письки, попочка, трали-вали!

Леон привозит меня к телке, зовут Моника, пани Моника из кабачка. Рост — под меня. Именно телочка, а не старая тухлая телка из «Пипа». Стриженые волосы, крупные карие глаза — огромные! О! Еще сиськи, как у Вероны. И маленькая попочка-кнопочка. Девочка — обалдеть! Вообще, я люблю похудей, чтоб талия была не ниже пояса. Не! Жена должна быть другая: толстая, сладкая, теплая: любимого человека должно быть много, и чтоб я всегда был накормлен и согрет.

А эта телочка щупленькая, жопка маленькая, а сиськи тем не менее!..

— Моника! — говорю. — Ты меня понимаешь? Видишь, пан хочет любви по-польски. Может, пан через то станет поляком. Он уж кем только через то не был: и жидом, и кацапом, и хохлом, и дойчем, теперь хочет стать поляком.

А она отвечает:

— По-польски мы теперь не успеем: пан уже два часа сам с собой говорит, а ночи летом короткие.

А тут вдруг звонит Леон. Ну инспектор, твою мать!

— Ты уже все сделал? Так я сейчас буду. С пляшечкой.

Приезжают Леон, Раф и пляшечка эткуфки. Живет один мужик в Люблине, Эткуф или Эктуф. Он гонит первоклассный самогон цвета чая, коричневатый такой, как коньяк, без запаха спирта, чуть-чуть горчит, как медовуха, кисленький. Прихлебнул — не надо даже закусывать-занюхивать — никаких лишних движений, даже воздуху набирать не надо. Но это я потом узнал, а тогда:

— Что это за фигня?

— Польская самогонка. Не пробовал?

— Я все пробовал! Прост! Леон! Куда это я ухожу? А где Моника? Мо-ни-ка! Ты меня видишь? А я тебя нет…

Ну вот, все куда-то раньше меня поехали, а в бутылке еще столько осталось! Мы с Леоном вмазали всего по стакану, а Раф — полстакана. Леон — два метра, что вверх и что вниз, тяжеленный, бритоголовый, с сережкой в ухе, мычал на диване влежку; я ушел в глухое подполье и только тихо попискивал; Раф все повторял: в пять часов надо ехать домой, в пять часов надо… Дурдом! А Моника ничего не пила, сидела и смотрела, как мы дурью маемся. Может, закодирована, как я, или при исполнении — ни-ни? Ни хрена мы с ней не успели — ни по-русски, ни по-польски.

Короче, Раф с Моникой кое-как затолкали меня в машину прямо в костюме. Здрасьте! Что мне его снимать перед посадкой? Переднюю сидушку разложили и положили, блин, меня как-то раком, жопой к лобовому стеклу. Я обнял подголовник, смотрю в окно и Рафа спрашиваю:

— Ты, хрен, дорогу видишь?

— Ни фига. Прорвемся!

— Ты смотри, блин, а то завезешь меня к Ар-р-рафату! А мы с ним еще не до конца разобрались, хотя… если мы им территории, а они нам весь мир… Ох, тогда мы не спор-р-рим!!!

Видно, Раф меня услышал: только дернулся и — раз! — в бордюр. Главное, далеко не уехать. Если ни хрена не видишь. Он начал разворачиваться и снова — в столб.

— Ша! — говорю. — Надо аккуратненько. Мы не в космосе.

На светофоре мне показалось, мы приехали. Я перекрестился, открыл дверь и вышел, прямо на перекрестке. Раф кричит:

— Стой! Куда?

А я пошел себе через перекресток. Крещеный же уже! Все машины так и обмерли, сигналят, приветствуют. Все видят немецкие номера: немцы гуляют. Тут и Раф вышел из машины: до него, наконец, дошло, что мы приехали, а до остальных еще нет.

За час мы добрались до Войцика, а до него минут двадцать, если без эткуфки. Войцик — поляк немецкий, а по-русски матерится, как только из спецраспределителя, меня увидел, обрадовался:

— Куда ты привез это шайсе?

А Раф мужик прямой:

— К тебе!

— Вези его отсюда… к Жанне или Беате!

— Войцик, — ору, — я тебя люблю! Как Жанну, как Беату. Даже больше! Не веришь? Стой! Я тебе прямо счас докажу…

В Польше я стал рэкетиром. Настоящим бандитом из сказки. Это очень забавно, когда тебя боятся. У тебя рост — я уже говорил, вес — сами знаете, с костями; ты весь рыжий, как петух, а тебя боятся. Такая роль!

У Войцика жена работала в приватном магазине, и директор задолжал ей за двенадцать месяцев зарплату. Всему магазину должен, как президент Украины, а сам одну машину за другой берет и в кредит, и так. А чуть что — орет дурным голосом:

— Денег нет! Завтра закрываю магазин!

Понятно же, что самому Войцику наезжать неудобно. Так что же? Жена моего друга — моя жена. Ну, не совсем жена, но тоже очень близкий и дорогой человек.

— Все, — говорю, — Войцик, этот Петр меня достал. Будем брать. Как шутят фрицы, я хочу его иметь.

С Леоном, с Рафом, на машине с немецкими номерами наехали на этот дрековый магазин. Аккуратненько зашли и закрыли дверь. Петра-директора там не было, специально. На фиг он там был нужен? Пришлось бы вязать, мочить. Я что, убийца? Мне моченые жмурики ни к чему.

Зашли в магазин, и я с порога говорю, что это нападение, все должны отойти от прилавков и нам не мешать. Я это все сказал очень четко, по-русски, чтоб все сразу все поняли. А они не поняли и стали задавать глупые вопросы: от какой мы организации и что нас интересует — товар или деньги. Ну как ни разу не грабленые!

Леон их отодвинул к стенке и попросил помолчать. Мы немножко побили посуду, вылили на пол пиво, рассыпали конфетки прямо на сахар и велели передать хозяину Петру, что пора платить людям зарплату. А то с понедельника пойдут десять процентов в день. Народ так загорелся моей идеей, что хотели звонить Петру прямо при нас. А один чувак предложил включить нас в ведомость на зарплату.

— Лично мне, — говорю, — зарплату платит немецкое правительство, пожизненно. А в Польше я работаю бесплатно.

Петр объявил себя банкротом, но зарплату всю выдал в срок. А через два дня в газете «Люблинские новости» огромная статья о нас, о нападении русской мафии на польский магазин. Искали Леона и маленького рыженького русского мафиозо. Меня они не искали. Что я, похож на мафиозо? Раф сидел в машине, и свидетелей не было, только потерпевшие. На двери мы повесили табличку: переучет. Откуда же свидетели?

Я работал четко. Без отпечатков пальцев. Все, за что я брался, разлеталось вдребезги. Как всегда. Все, что я съел во время ограбления, давно переварилось до молекул, а с сахара отпечатков не соберешь.

Леон меня не знает, но он знает другое: есть в Польше один человечек, который, в случае чего, Леона грохнет. Я этого человечка тоже не знаю, но точно знаю, куда я должен положить наводку и чек.

Ну, кто я после этого? Я тоже так думаю.

Глава двадцать седьмая

Возвращаться — плохая примета, даже из Польши, даже в Германию. Обязательно нарвешься на полицейский контроль, а я все еще без прав. Вообще-то, немцы бесправных не бьют, даже поговаривают о двойном гражданстве, чтоб хоть какие-то права были. Но другие поговаривают, что иностранец, как его сосисками ни корми, все равно настоящим немцем не станет. С этим можно поспорить. Но я не спорю, мне двойное гражданство — как алкашу тройной одеколон. Тем более что боши и тут дошли до маразма: на трассе — ни одного промилле в крови. Понимаете, ни капли, ни градуса! Будь ты хоть негр преклонных годов, хоть молодой еврей — но будь абсолютно трезвый. А если у тебя второе гражданство — украинское или российское? Должны быть какие-то исключения. А их нет…

А во мне все бродит, во мне такие градусы сидят! У меня алкоголь в крови до рождения. Не, не от бати. У него это — благоприобретенное, а у меня — душа горит. Без всякого тройного одеколона. Так на хрен мне двойное гражданство и немецкие права за три тыщи марок? С такой душой! Все равно ни один контроль не пропустит. Ну, так я их и не делаю.

Недавно был вайн-фест в Пюрмонте — винный праздник. Все пьют, даже алкаши на Брунерке. Их на весь Пюрмонт, если настоящих, патентованных, штук семь-восемь. Очень приличные алкаши, особенно один с овчаркой: оба вечно лохматые и заспанные. Они получают в социаламте специальные пропойные деньги и тихонечко тянут свое пивко в сторонке до полудня, после полудня идут по домам отдыхать. Какой там шум? Лишат, на хрен, социального пособия, и будешь пить на свои, как простой русский алкаш. Для этого нужно работать, а работать они категорически не хотят — гордые очень, такая порода.

Так эти алкаши с Брунерки в винный праздник — первые люди, гордость нации. Вся нация гордится, что их у нее так мало, и в свой винный праздник они могут честно заглядывать народу в глаза: в этот день народ с ними и Бог с ними.

Мы со Славиком, есть такой чувак в Пюрмонте, выпили по маленькой за немецкий народ. Я всего бокал пива, а он бутылку водки и пивом запил. И пьяного в сиську я повез его кататься в Боденверден, на родину Мюнгхаузена. Чего нас туда понесло, на ночь глядя? К Мюнгхаузену. Без термина.

Короче, Славик за рулем, я тоже за руль держусь, чтоб он у него из рук не выпал, и еще переключаю передачи, как в самолете.

Только пошли в гору — полиция. И как тут быть? С одной стороны, вайн-фест, праздник всего немецкого народа, а с другой — ни капли в крови. Вы пробовали пить так, чтоб ни капли? А у меня и так кровь бродит, всего бокал пива, и — полный кайф!

Я только дверь открыл, чтоб их поздравить, и выпал на дорогу. Мама мия! Меня сразу на руки — родные ж люди! — и трубку в рот: дыши! Я дыхнул честно, всей грудью — ноль двадцать девять промилле, норма. Я влез в норму! Но на ногах не стою и ничего не вижу.

Славик открыл дверь и тоже выпал. Ему тоже вставили, но он же не за рулем. Или за рулем? Он совсем легонько дыхнул — семь! А в бутылке водки всего один и семь промилле. Я точно видел, что больше бутылки он не пил. Да две бутылки за раз — мгновенная смерть! Выходит, в бокале пива столько градусов. Откуда я знаю, где он взял такой бокал? Один на всю Германию.

Ну, Славик тогда по-немецки лучше меня объяснялся, а я трезвее. Так я командую:

— Скажи иностранцу, мне плохо. Пусть отвезет нас домой, раз сам остановил.

Славик говорит полицаю:

— Вы понимаете по-немецки? О’кей! Тогда нам плохо, отвезите домой.

Полицай спрашивает:

— А где вы живете?

А Славик спрашивает его:

— А где мы живем?

Он задумался:

— Не знаю.

— Это плохо! Он не знает, где мы живем. Может, ты, Рыжий, знаешь?

— Конечно, знаю! В Германии. Пусть свяжется по рации с центром, там все скажут. Пароль — вайн-фест!

Полицаи таки довезли нас до самого дома, до калитки, и даже помогли позвонить. А кому там звонить, если мы все тут, за дверью? О-о-о-о!

А сейчас мы едем из Польши, и у меня по-прежнему нет прав, только копия, но она еще не заверена. Зато все трезвые. Значит, нет никаких смягчающих вину обстоятельств. Приходится тереть по ушам, что я был в парке на карусели и там права потерял. Видно, я хорошо потер: гляжу, начинают верить. Почему нет? В Польше, на карусели — очень правдоподобно. Пошли проверять по компьютеру, а это как раз то, что мне надо. После Венчика вся информация обо мне в компьютере заблокирована, только с разрешения криминальной полиции Ганновера — крипо. Полицаи начинают шушукаться: что-то у них не вяжется. И все повторяется:

— Где вы, — спрашивают, — живете?

— Там, — говорю, — все по-немецки написано.

— Так там правильный адрес?

Странно, думаю: откуда же там адрес, если все заблокировано? Это не полицаи. А кто же?

— А вам не все равно?

— Нет.

— Ну, считайте, что правильный.

— Как это — считайте?

— А вот так! Вы же в компьютере смотрели? Ну и все.

— Что все? Мы хотим проверить.

— Все вопросы к шефу.

— Вы что, работаете в крипо?

— Не знаю… Может быть.

Они записали нашу беседу на бумажке, и нас отпустили.

А через две недели приходит письмо из суда.

«Херр Лукацкий! За вождение машины без водительских прав, но с учетом того, что это впервые, вы наказываетесь штрафом в тысячу двести марок или двумя неделями тюремного заключения в Цоссене».

Я позвонил судье и заявил, что выбираю тюрьму. Давно мечтаю! Пусть скажет, когда я могу приехать и посидеть. А она: «Ни хрена, платите штраф. К сожалению, тюрьма сейчас занята и принять вас не может».

А у меня кровь бродит. Такой шанс!

— Нет! — кричу. — Хочу в тюрьму! Меня в отпуск не отпускают, как ценного работника, уже третий месяц! Хочу отдохнуть, отоспаться.

Вот у меня друг, мужик из Люгдов, ночью на ста двадцати километрах в час по центральной улице проехал, а там центральная улица средневековая, как в Киеве переулок. Представляете, как она в окне замелькала?

И что же? Никакого штрафа. Двенадцать дней тюрьмы улучшенного режима. Классно отсидел! Взял с собой кучу цедешек, кассет, телек, маг. Сидел в одноместной камере, смотрел футбол, два часа в день прогулка по расписанию, трехразовое питание по полной программе плюс утренние газеты и пачка сигарет. Всего за триста марок отдохнул, как на Майорке! Я тоже хочу, чтоб меня закрыли и не доставали. А тут: отдай тыщу двести и шагай на работу! Я уже и шефу сказал, что иду в тюрьму. «Хорошо, — говорит, — но только за счет отпуска.»

Так я круто обиделся на судью! Положил трубку и решил вообще ни хрена не платить, раз она так. Это нарушение прав белого человека. Где мое право выбора? Я в тюрьме по-настоящему ни разу не был: Украина и Россия не в счет, там пусть другие сидят. Но Германия! А в сентябре обещают астероид, причем прямо на Нидерзаксен. Это же конец всему! И я уже никогда не посижу в приличной немецкой тюрьме. Там же почти однокомнатная квартира, там не живые стенки, как в России, а звукопылепуленепроницаемые, там же не холодно, кругом кафель, умывальники (говорят, мраморные). И ты один на всю камеру! Знаете, как бы я там потолстел? И подрос. Так нет же!

Я вам отомщу! Уйду на социал и буду платить по десять марочек в месяц до конца жизни. У меня лишних денег нет, все лишние деньги — только на мои забавы. Как раз сегодня ко мне из Ганновера едут две «забавы». Я дал объявление в газете, и они меня сами выбрали. Если не понравлюсь, отошлю обратно. Я скоро с них за это такие бабки буду брать!..

Глава двадцать восьмая

Ко мне едут две мои «забавы»! Два «письма», две «открыточки» из Ганновера. Они мне уже звонили по «хэнди», сказали, что прочли мое объявление в журнале «Радуга» и без меня уже спать не могут. Я бы тоже не смог, если бы такое прочитал:

«Романтичнейший парень Игорек, 29/175/75, спортивного телосложения, с настоящим мужским характером, высоким интеллектом, с обостренным чувством личной ответственности, материально и морально обеспечен, любит природу, музыку, автомашины и чужих детей. Мечтает познакомиться с красивыми, верными, с золотистыми волосами и голубыми глазами желательно девушками не старше 25 лет, для приятного времяпрепровождения с серьезными последствиями, в свободное от очередной работы время. Образование и национальность нежелательны. Профессионалок и транссексуалок прошу не беспокоится».

В журнале долго не хотели печатать мое объявление. Очень, говорят, длинное и туманное.

— Что ж, мне себя, — говорю, — по живому резать? Тут каждое слово, как больной зуб: какой ни тронешь — одинаково больно.

А там две какие-то старые мымры, ну журналистки, на объявлениях сидят, по-русски читают с трудом. В моем объявлении на каждом слове спотыкались.

— Мы, говорят, — не можем так обманывать наших читателей. Вы себя сильно преувеличиваете.

— Почему это вас так беспокоит? Вы что, уже мной заинтересовались? Я же просил: не старше двадцати пяти.

Но напечатали, слово в слово. Под кодом 038576-346–57564354. А под ним другое объявление:

«Молодые, симпатичнейшие, нежнейшие девушки надеются и верят в то, что когда-нибудь и они встретят свою вторую половинку. Если ты еще не нашел подругу жизни, то у тебя есть шанс устроить свою судьбу. Позвони, и ты услышишь нежный голосок одной из них: Марина 25/170/60, Сельма 23/165/55, Лилия 21/161/53, Татьяна 25/160/60, Анна 27/168/57, Ирина 21/153/50, Эльвира 24/161/57».

И код, точно такой же, как у меня. Вот это труба! Какой садок — семь в одном! Какие рыбки! И объявление мое прочитали еще до публикации. И как трогательно ненавязчиво: «если ты еще не нашел…». Да не нашел еще, не нашел. Когда было искать? Плывите ко мне, не бойтесь, плывите все!

По-моему, мы друг другу одновременно позвонили. И мне ответил нежнейший голосок. Не, я не стал спрашивать чей. Зачем? Я и так знаю: или Марины, или Сельмы, или Лилии, или Татьяны, или Анны, или Ирины, или Эльвиры. Никакой Параши в этом списке нет.

Девочка сказала, что к ним приезжать не нужно, они приедут сами. Давно мечтают побывать в Бад Пюрмонте, и мой случай им очень подходит, но, вздыхает, они совсем не знают пути. Я говорю:

— Путь к вашему счастью один, и я вам его укажу. Я буду лично по «хэнди» вести вас по трассе, а на вокзале Пюрмонта встречу. Будете ехать, как на автопилоте.

Все верно, семеро одного не ждут. Так, это они звонят. Все разбежались — они едут! Сразу столько вопросов!

— Hallo! Мариночка? Сельмочка? Тогда Лиличка! Что за черт? Кто там говорит мужским голосом? Ира, что ли? Ира, дай трубку девушке. Любой! Я не бисексуал. Да кто же это? Кто? Войцик? Что ты там делаешь, поляк долбанный? С кем, с кем? С моими рыбками? Так ты не с ними? А с кем? С женой? Со своей женой? У Рафа? Вы уже отбухали? Так езжай домой и освободи линию: у меня сейчас такой сеанс намечается! Ржачка! Все!

Вот, теперь точно они!

— Да! Слушаю! Танечка! Телеком! Да! Их бин херр Лукацкий! Was ist los! Ach so! Я все уплатил, только что. За прошлый месяц. Я и сейчас в шпаркассе, завтра должно прийти. За прошлый год? В прошлом году я еще не говорил по-немецки. И тем не менее… наговорил на две тыщи?.. Катастрофа! Почему именно сегодня? Момент, не отключайте, пожалуйста! Я свяжусь со своими спонсорами. До завтра. О’кей?

Ну, наконец!

— Эльвира, да? Чего вы не звоните? Я волнуюсь. Вы уже одеваетесь? Сильно не одевайтесь, не в этом дело. Сколько вас едет? Двое? Почему всего двое? У остальных проблемы? Какие проблемы? Говорите по-русски! А, проблемы… Как у Лены? Какой Лены? Фирциной. На хрен она мне нужна? У нее затылок скошен, а лоб вдавлен. Ладно, жду двоих. Момент, я запишу, кто едет: Марина и Сельма. А у вас без проблем? Здорово! На выезде из Ганновера позвоните, я вас подхвачу. Откуда позвонить? У вас нет «хэнди»? Слушай, у тебя тоже затылок скошен, да? Шучу! Из телефонной будки позвони, я вам потом «хэнди» подарю, у меня есть лишний, я его уже многим дарил. Как говорил друг хайма Костя, пять минут на сборы, грузитесь в тачку и нах Бад Пюрмонт!

О! Опять звонят! Когда же они успели выехать из Ганновера? За пять минут? Это же мировой рекорд!

— Вы что, уже выехали? Звоните из будки? Не понял. Вы поехали домой и въехали в Хамельне в витрину магазина? Но зачем? Это не Марина? И не Сельма? Ах, Петра… А где твой Войцик? В витрине? Он что, манекен? А! Там стоял грузовик и вы не смогли его объехать. Сколько вы выпили? Всего две пляшечки? На каждого? Стойте, не рыпайтесь. Скажут, что вы удрали с места происшествия. Я позвоню в хамельнское крипо, там меня уже знают.

Идиоты! Как две девочки, ей-богу.

Ага, снова звонят.

— А! Это Марина! Вы уже в будке? Хорошо, тогда езжайте на Шпринге, никуда не сворачивайте. Что будет по сторонам? Много чего: автохаусы разные, выставка каких-то огородных пугал, элеватор вроде. Не смотрите по сторонам, думайте обо мне! Только вперед! Има герадеаус! Что-что? Какой я? Ну, вы же читали! Если коротко, очень горячий, как супермен. Я буду вас встречать в гоночном костюме, костюм для карта за полторы тыщи. Я когда в нем в клуб вхожу, все встают и выходят. Завидуют! Какие еще приметы? Очень рыжий. Просто — рыжая бестия! Ариец! Конец связи.

Если так дальше пойдет, у меня самого к ночи будут проблемы. Войцик совсем одурел, нашел время въезжать в витрину. Хорошо еще, не при хозяине. Он думает, что он в Польше. Попадет в полицейский компьютер, может смело продавать машину — затравят! Так, надо звонить в Хамельн. Где телефон крипо? Нет телефона крипо. Где же я его потерял? Где визитка херра Шильке? Все, полный коллапс! Кто-то звонит.

— Лукацкий! Это ты, Войцик? Ты уже в полиции, даешь показания? Без адвоката? И без меня. Адьет! Кровь взяли? Да не с витрины. Взяли. Сколько? Да не крови сколько. Промилле? Сколько? Шесть!!! Матка боска! Знаешь, что это значит? Три бутылки чистой эткуфки. Ты столько и выпил? И что теперь делать? Сиди там, я тебя до утра вытяну. Сейчас мне некогда, девочки, наверно, уже около Хамельна. Мои, блин, девочки! Чьи же еще? Я не делюсь последним куском, тем более двумя. Это — приват! Жди!

Скоро ехать на вокзал, по времени они уже около Хамельна. Надо все прибрать в последний раз. Нет, проветривать ничего не нужно. Пусть будет настоящий мужской запах, как в прериях, им это понравится. Не понравится, будут спать на балконе, без меня. И так, блин, бесплатное удовольствие, как будто я ничего не стою.

Так, все на месте: душ течет, музычка играет… Убрать ледоруб со стены или нет? Может, им Троцкого убили. Пусть висит, подумают, что я альпинист. Я же писал: спортивного телосложения. Конечно, альпинист, раз ледоруб на стене. Ну что, в плейстейшн поиграем, во вшигонялку, телек врубим — все будет круто! Когда тут спать…

Пилим-пилим, пилим-пилим-пилим! Это «хэнди».

— Ну? Проехали Шпринге? Давно? Уже из Хамельна выехали? Это все из-за Войцика я вас потерял! Он мне голову задурил. Не волнуйтесь, его не будет, на фиг он нам нужен. С женой и пятью детьми в Польше. Нет шильда на Бад Пюрмонт? Не может быть. А какой есть? Снова на Хамельн? А слева? И слева на Хамельн? А где же на Пюрмонт? Нашли? Сразу три шильда и все в разные стороны, все верно. Выбирайте, где покороче. Курс на Эмерталь! Жду звонка!

Снова звонит Войцик.

— Игорь! Я убежал из полиции и бегу к тебе пешком вместе с Петрой.

— Только не ко мне! У меня нет свободных мест, до утра. Бегите к Марку, спрячьтесь у него под кроватью и ждите меня.

И снова — мои телочки:

— Игорь! Мы около самого Пюрмонта. Но здесь авария, нас разворачивают, посылают по другой дороге, куда-то в горы. Пошел дождь. Откуда мы говорим? По «хэнди». Немцы позволили позвонить.

Через десять минут.

— Игорек! Мы в горах, в какой-то деревушке. Очень холодно и темно. Еле нашли автомат. Приезжай за нами, ждем!

Куда ехать? В какие горы? Мы так не договаривались. Я что, альпинист? Я водила. С ледорубом, но без прав. Да и желаний уже никаких, последнее желание сейчас в туалете смыл. На улице, они говорят, ветер и дождь — и вся любовь… У Войцика пьяный бред, у девок проблемы.

Больше мне никто не звонил. Растревожили душу и бросили одного. Где они все заблудились?

Утром звонит Войцик:

— Рыжий! Ты зачем в Хамельне витрину грохнул? Тебя уже повсюду ищут. Айда в Польшу!

Ну, ржачка! А через два дня — сразу два письма. Одно из Телекома об отключении всех видов связи. За что? Я же им сказал, что за все заплачено. Так им надо, чтоб еще и деньги пришли? Дикая страна!

А второе письмецо от этих тварей: какой-то дурацкий счет на двести пятьдесят марок — за бензин, за разговоры по «хэнди», за двойное(!) потраченное время при отсутствии полового контакта… Чушь собачья! Так я им позвонил, они говорили со мной по очереди.

— Это что за шайсе? — спрашиваю.

— Это не шайсе, херр Лукацкий, это счет за наши услуги. Бесконтакный секс. Кстати, очень недорого за двух девочек за ночь. Если вы не согласны и у вас есть к нам претензии, в конце письма телефончик. Оплатите счет, как принято в Германии, и можете по нему позвонить. Там вам все по-русски доступно объяснят: почему надо платить и так далее.

— Я же, блин, просил профессионалок не беспокоиться.

— А мы не профессионалки, мы любительки. Без эндээса и налога за рекламу. Игорек, будь мужчиной. Мы все тебя так любим! Привет!

Привет!..

Глава двадцать девятая

Ну, я затосковал! Такая ядреная тоска, хоть езжай в Израиль и воюй с неграми. Где мой еврейский Бог? Почему я до сих пор один? Где в Германии Стена плача? Хочу плакать, хочу лезть на стену. Очень хочу! Мне холодно… Мне не с кем играть в плейстейшн и смотреть фильмы ужасов по ночам.

Все вампиры женаты, даже у Вилли когда-то была жена. Она умерла от рака. Значит, была. Кто у меня умер от рака? Где мои жены? У меня всегда все — раком!

Звонил бате в Стрежевой, просил совета. Родитель сказал:

— Я тебе в Германии не советчик.

Он не советчик! А потом сядет на ступеньках кирхи и пропустит тебя только через свой зад. Он не советчик! А сам все время долбит: пока не женишься, наследство не отпишу. Какое там, в жопу, наследство? Так, пара-тройка домов в Сибири, кусочек Оби и огромный живот. Еще есть страшно дорогая коллекция картин: Рембрандт, Пикассо, Манэ… Батя их сам выжигал на досках. Одни шедевры. Я бы их никому не продал, все повесил бы у себя дома, как иконы. Вот тебе и Стена плача. Но батя их хрен отдаст, даже под новую жену. Он их хочет завещать городу.

— Батя, — плачу, — зачем они Стрежевому? Это город нефтянников, у вас на каждой остановке костры горят и пьяные мужики греются перед посадкой. Им твоих картин на один костерок хватит. Отдай моей жене на зубок.

— Ты что, — рычит в трубку, — на младенце женишься?

Я говорю: живот мешает… на руле спать.

Ну, тоска! Даже на карты не тянет, и на работу не тянет, и на мюсли не тянет. Я на одноименной фабрике их столько насортировал — вспомнить противно. И на бабу не тянет: бабы здесь дорогие. Но тянет на жену: она мягкая, теплая, бесплатная. Но ее нет!

Уже двенадцать ночи. Или половина одиннадцатого. Как посмотреть! По часам — точно двенадцать, но Вилли за стенкой ударил в барабан — значит, половина одиннадцатого. В двенадцать Вилли бросает барабан и моет руки под душем. Когда Вилли научится мыться с барабаном в руках, время сойдет с ума. Так, часы бьют полночь, а Вилли в барабан. Труба!

Мне утром на работу. Работа блатная: куда пошлют. Это я люблю: ни дня на одном и том же месте. Сегодня, скажем, разгребаю мюсли, завтра мешаю на стройке бетон, чтоб он засох! Два дня отмываюсь от бетона, потом на мебельной фабрике пилю доски. Я попробовал пилить, как батя учил, фигуристо, с потягом. Меня вызвали в контору и спросили, почему я нарушаю технологию?

— Господа, — говорю, — я пилю по современной сибирской технологии.

Так они закричали, что у меня для них слишком завышенная квалификация, что я, блин, пильщик-дизайнер, а такой должности у них на фабрике, к сожалению, нет. У них, блин, все — к сожалению!

Направили меня подрезать кусты на весь день. Я подрезал за два часа, причем от души — под корень. Немцы очень обиделись, послали письмо на мою фирму с убедительной просьбой: больше таких не присылать, у них из-за таких безработица.

Кому об этом расскажешь? Кто это поймет так, как я? Блядям это не интересно; шлямпа разная за такой рассказ меньше тыщи не возьмет, и то если в темпе.

Нет! Чтоб меня вынести, нужна жена. Жена все вынесет. Даешь жену! В Пюрмонте как раз сейчас все жены разобраны, когда будет очередной выброс — неизвестно. Иногда мужики сбрасывают своих жен при переезде. Флюхтлингконтигент — все позволено!

А на хрен мне чужая старая жена — гебраух? Я еще молод, у меня в голове ни одного седого волоса, и черного тоже — можете проверить. В Пюрмонте есть и девушки, но все они в возрасте, а мне нужна сиротка, незнакомка с бюстом Ленина. Почему, блин, незнакомка? Так знакомки же все — змеи! Все обо мне плохо думают: у одной я чего-то когда-то украл, другой не нравится мой прикид, третьей — запах. Интересно, чем пахнут немецкие бауэры? Пюрмонтер-вассер? Ты не принюхивайся, ты глотай вместе с прикидом, потом спасибо скажешь.

Короче, жена не телка, и ловить ее надо через тот же журнал «Радуга», но совсем на другую мормышку. Например:

«Игорь. 29/168/56. Одинок, но не отчаиваюсь, потому что уверен: раздастся звонок, я услышу тебя, прекрасная ты незнакомка, и придет наше время. Пусть мы уже не очень молоды, но согласись, мы еще и не очень стары. Давай создадим крепкий союз на всю оставшуюся жизнь».

Все честно, трогает до слез. Меня трогает до слез. Я уже вижу, как она читает мое объявление, такая цыпочка, лялечка, такая мумумочка…

Теперь надо ждать утра, утром самый клев. Я сходил в Телеком, отнес на него жалобу. Он лишил меня всех контактов с внешним миром, это бесчеловечно, особенно теперь, когда я жду такого неповторимого звонка. Я обещал им выплатить по всем счетам сразу после женитьбы. Или даже лучше: я перейду в конкурирующую фирму O.TEL.O со всеми своими долгами Телекому и наделаю столько же новых. Посмотрим, на каком месяце это O.TEL.O разорится. Не успел я дойти до своего дома, мой «хэнди» заработал. Бред, а приятно!

Я загадал: первая же баба, которая до меня дозвонится, станет моей женой. Что там перебирать? Я почувствую по голосу: жена она мне или не жена. А что там смотреть? Все женщины одинаковые: две руки, две ноги, посредине голова, разница в количестве детей. Первая встречная — самая сердечная.

Когда она мне позвонила, я сразу понял, что это она. А кто же? Я ее прямо спросил:

— Ну что, женимся, да? А то у меня связь короткая: в любой момент Телеком обрубит. Ты мне уже понравилась. Тебя, вообще, как зовут?

Зовут ее Света, она с Украины, здесь у мамы в гостях. Мама — простая русская баба, но замужем за местным немцем — значит, не простая. Дочке через три месяца уезжать на Украину. Ее уже не удочеришь — переросток, да немец и не собирается. А Светка хочет остаться с мамой, но надо за кого-то зацепиться. Например, за меня. Любовь и все прочее гарантируется.

Эх, чертово колесо! Светка показала меня своей маме. Я был в джинсах и лаковых туфлях, галстук взял напрокат у соседа, сказал, что иду в суд. Он поверил.

Мама и дочка мне понравились. С немцем мы поговорили за Германию. О чем еще можно говорить с немцем в присутствии двух русских баб? Он жаловался, что «евро» совсем разорит Дойчланд и придется ехать в Испанию на заработки. Я испугался. Да не за Дойчланд. Вдруг Светка передумает здесь остаться, на Украине-то будущее всегда светлее, — и поскорее увез ее в Голландию, на праздник… русской зимы. И весь наш путь снял на пленку скрытой камерой: туда и обратно. Весь фильм я за рулем, только за рулем. За окном ночь, ни хрена не видно. Рядом спит Светка, и мой голос за кадром: «Мы подъезжаем к немецкой границе, мы проехали голландскую границу, мы на автозаправке у Амстердама, позади Амстердам, впереди Дойчланд. Здравствуй, родина!». Все шепотом, чтоб Светку не разбудить. Классный фильм, ничего лишнего.

Сегодня уже две недели, как мы вместе. Свадьбу назначили на май, есть время разобраться в чувствах. Ей. Мне разбираться не в чем, какие у меня чувства? Никаких. Кроме самых нежных. Но я скептик, я не люблю, когда мной пользуются, тем более бесплатно. Поэтому у Светки сейчас пробацайт. Должен я ее проверить на вшивость или нет? Так я ее каждый день спрашиваю:

— Ты меня хочешь?

— Конечно.

— А что ты хочешь больше: меня или Германию?

— Игорь, ты мне не веришь? Давай тогда поедем жить на Украину, но после регистрации. Хочешь?

— С тобой, — говорю, — все ясно. Можешь считать себя уже новой немкой. А на Украине мне не жить, я там приговоренный.

До свадьбы еще три месяца, но сегодня меня не трожьте, сегодня я выходной. Я жду два «письма» из Франкфурта-на-Майне, поэтому меня нет дома. Ни для кого, для Светки в первую очередь. Я в командировке.

Звонок по «хэнди». Это мои «письма».

— Халло! Кто? Светка? Чего ты еще не спишь? Приехать тебя убаюкать? Каким образом? Я под Франкфуртом. Под каким? Под Майном. Срочный рейс. Сейчас грузят машину. Слышишь, как ее грузят, слышишь? Нет, ночью я не поеду, у меня куриная слепота. И не замерзну: я купил тебе классную куртку, перфект! Ту, что ты хотела всю жизнь. Ты что, не помнишь, какую ты хотела? Такую, с жеваной кожей, с молнией от воротника. Как раз твой размер, на себе примерял. Все сошлось. Я и сейчас в ней, греюсь. Тебе понравится, не понравится — выбросишь. Все! Меня зовут оформлять документы.

Могу я быть в командировке? Законно. Жизнь продолжается! Пусть привыкает!

Глава тридцатая

Immer Dreck, immer Scheisse! Всегда — дрянь, всегда — дерьмо!

Я, как на море побуду, после все волны во сне вижу. После грибов только прикрою глаза — под ногами грибы скрипят. Машины снятся всегда. И после моря, и после грибов. Такие мульки во сне вижу — «Формула-1»! И все мои. Бабы снятся редко, только к ишиасу. Как с ними полночи во сне протрахаешься, наутро точно голову от коленок не оторвешь.

В последнее время сплю, не сплю — глаза сами закрываются, и во весь экран Вилли Юргенц с метелкой. Темно, вроде осень, листья с деревьев сыплются. Присмотрелся: то не листья, а марки. А он их метлой гребет и бормочет:

— Immer Dreck, immer Scheisse!

— Вилли! — шепчу. — Итить твою мать! Какая ж это шайса? Это валюта, греби ее до кучи.

А он на метлу обопрется — в одной рубашоночке, обязательно в шляпе — и ноет:

— Все — шайса! Война будет. Вон корни вверх стали расти, все плитки на дорожках во дворе посрывали. Клещ — зверь! Круглый год сосет немецкую кровь. А куницы бенцин. Вчера ведро из подъезда украли. Наверное, руссы. Цап-царап! Всегда — цап-царап!

Тут я обычно просыпаюсь. Не могу такое даже во сне слышать. Вилли — трепло странное. Ну кому уперлось твое ведро? Кто из русских сейчас ходит по выбросам, кроме тебя?

У Вилли душа добрая, но подлая. Бывает добрая, но подлая душа? Бывает. И на «е» бывает, и на «я» бывает. Так и с Вилли. Только я в свою квартирку въехал, сижу на полу, музычку слушаю, счас, думаю, послушаю, буду «стенку» собирать, может быть. Я ее у одной немецкой старушки купил. Она в Испанию подалась, к сыну, так все свое барахло — под метелку. И такой порядок: купишь стол — стулья в подарок, купишь люстру — к ней торшер, «стенка» идет с тумбочкой под телевизор, шторы — с окнами…

Я ей сразу сказал:

— Мадам! Не будем так усложнять. Я забираю все. Все, что в подарок.

По глазам вижу: согласна. Но старый же человек, говорит не то, что думает:

— Юноша! Я вам немецким языком объясняю: подарок только с покупкой. Купите «стенку», получите прекрасную тумбочку под телевизор. О’кей?

— О’кей, о’кей! Я согласен, но я как бы беженец, русская сирота, у меня денег — только на вашу прекрасную тумбочку. Я имею другое предложение: я куплю тумбочку, а вы подарите мне «стенку». Какая вам разница? Кстати, вы в какого Бога веруете? И я в того же. Если вы не против, я готов купить у вас торшер вместе с люстрой и этот красный шкаф с кухонным гарнитуром. Вы меня понимаете?

— Майн Готт! Этот красный шкаф — настоящий макогони. Антик! Я его меньше чем за тыщу даже подарить не могу. А кухонный гарнитур остается будущим квартиросъемщикам. Они должны сделать ремонт сами, и за это получат кухонный гарнитур. Alles klar?

— Шон гут, шон гут! Шкаф и гарнитур я оставляю вам. Дарите их кому хотите. Макогони не мой стиль. А с тумбочкой вопрос решен?

— Я, право, не знаю, что скажет сын…

— Он что, тоже беженец? Подумаешь, что скажет сын. Главное, что скажет Бог.

— О! Бог скажет: es tut mir leid, старая ты дура! Aber Ok! Abgemacht!

Сижу на полу, музычку слушаю, счас, думаю, буду дареную стенку собирать. Я, когда ее разбирал, не пометил, что к чему, от радости. Так что будут проблемы при сборке. Стук в дверь. Вилли! Немножко пьян, но держится хорошо, только рубашка из штанов полезла. А, плевать. Ему плевать. Он — на своей земле.

Поглядел на мою «стенку», в разобранном виде она еще лучше смотрится, как цветной лом!

— О! Поздравляю! Ты купил все новое…

Поначалу я даже испугался. Вдруг социаламт услышит, вдруг у его вождя хэрра Золи такой «стенки» нет?

— Вилли! Все новое — хорошо забытое старое. Ты просто забыл, где эту стенку видел.

— Это совсем не важно, Иго! Ты весь день работаешь, ты должен выпить со мной кофе. Погоди.

Прибегает с горячим кофейником и целой миской недобитой посуды: чашки, блюдца, фужеры всех времен и народов, в цветочках. И в зубах чекушка пива — это для себя.

— Сейчас я тебе налью, — бормочет Вилли и выливает полкофейника прямо на мой новый стол: чашку-то он еще не поставил.

— О, это маленькая катастрофа! Не бойся, все будет о’кей.

И ладошкой сливает кофе мимо чашки на пол.

— На, пей!

— Вилли, ты немножко пьян. Я сам бывший алкоголик, я тебя понимаю. Иди спать.

— Но я же принес тебе подарок. Вот.

Вилли, чуть не плача, ставит на пол миску со стеклом.

Ах ты, господи! Чуть было не прогнал человека с подарком. Это безобразие: уйдет — унесет.

— Тогда сиди тихо. Сиди и смотри.

С третьей попытки Вилли попал задницей на стул.

А через три дня подъезжаю я к нашему паркплацу. Хочу припарковаться, а некуда. Во всю ширину — чей-то «фолькс» с прицепом. Что за шайса? И так той жизни на одну заправку, так тут еще и стать некуда. Пришлось бросить машину у соседского гаража. А это строжайше нельзя. Но ведь и меня кинули. Значит, можно. Какого хрена?

А тут из заднего дворика нашего дома выходит такая охапка дров! Такие гладкие, свежие дрова на двух ножках. Дрова дошли до прицепа и туда свалились. А над ножками показалась голова Вилли.

— Я пилю дрова соседу для камина. Большой заказ! Мы немножко заняли твое место. Никакой паники, за все отвечаю я. Иди домой, камарад. Как кончим, позову.

— Ладно, Вилли, зови. Кончать вам не перекончать.

Вилли прибег через час, весь в опилках, шляпа под мышкой и совсем трезвый.

— Иго! Что ты не идешь? Там соседка выскочила, орет, что не может выехать из своего гаража. Спрашивала, чья машина. Я сказал, что твоя. Такая злая тетка!

Я туда. Тетка действительно злая, хоть вешай табличку «Не подходи — укушу!». Ее гараж, ее грунтштюк, ее Германия! Я говорю:

— Halten Ordnung, bitte! Я не спорю, все ваше, но херр Вилли тоже занял мое место своими дровами. Он сам сейчас все объяснит. Вилли, сукин сын! А где Вилли?

А нет Вилли. Хорош камрад! А он уже на своем балконе цветочки поливает. Я ему:

— Вилли! Ты что, псих? Она меня покусала. Ставь мне теперь прививки от бешенства, в живот.

А Вилли только головой затряс, как еврей на молитве:

— Такая сука, такая страшная баба! Арш ей в лох! Страшней моей фройдин из Бломберга. Я ее всегда боюсь. Ой, а где мое портмоне? Ты не брал мое портмоне? Nein, Gott!

— Вилли! Не ори, как пьяная баба. Что в нем было?

— Все, что угодно! Ключи от квартиры, аусвайс, билет до Бломберга на завтра, шестнадцать марок…

— А фройдины там твоей не было? Ну вот, а ты говоришь — все. Спокуха! Счас я к тебе приду.

У Вилли шикарная двухкомнатная квартира. Правда, вместо кухни ниша с электроплиткой, а вместо ванной — душевая кабинка, но зато сколько пространства для мебели! А сколько мебели! Раньше она вмещалась в одной комнате, теперь он затиснул ее в две. Но если Вилли женится и получит трехкомнатную квартиру, гроб поставить будет все равно некуда. К своей кровати Вилли добирается… черт его знает, как добирается. Скорее всего, по столу, умывальнику и подоконнику. А рядом с кроватью лежит его барабан. Я спать ложусь с молитвой: «Чтоб ты наступил на свой барабан и охрип!»

Короче, я у Вилли. Портмоне пропало без вести. Вилли перебрал уже все известные ему народы, которые могли его свистнуть, теперь на первом месте поляки, чьи девочки живут на первом этаже. Вилли все за них знает: откуда они, для чего и почем.

— Вилли, — говорю, — ты забыл немцев. Плюнь на девочек, вспомни, где ты был вчера, по секундам.

— Днем я был у фройдин в Бломберге. Потом… на автобусе доехал до остановки в Пюрмонте около автозаправки в Хольцхаузене.

Оттуда Вилли шел пешком через парк. Liber Gott! Mein Verstand verloren!

— Я говорил, плюнь на девочек. Так, пройдем по всему маршруту. Бери фонарик, уже темно.

Мы пошли через парк к автозаправке. Вилли всю дорогу страшно пел и орал:

— Война — шайсе! Я был в Америке и там говорил об этом с индейцами. Представляешь, они не знают немецкого. Но я по-индейски им все объяснил.

— Ты говоришь по-индейски?

— Нет, но во время войны мы после бани обязательно растирались водкой или пивом, чтоб не было вшей. Я им это показал, они меня поняли. А в России растираются водкой?

— Дурак! Кто там будет водкой вшей кормить? Там ею выводят глисты.

— Херр Люке хочет продать наш дом за шестьсот тысяч. Идиот! У меня душ течет, когда я не моюсь, а когда я моюсь, воды нет. Фройдин пожила у меня всего месяц. Он пришел и требует:

— Вилли! Ты в договоре один. Хочешь жить с фройдин — плати за фройдин, хоть за двух, хоть за трех. Закон это позволяет, но не бесплатно.

А сам только о фройдинах и думает. А то, что Вилли совсем один-аляйн, ему шайс-эгаль!

— Вилли, тише, ты разбудишь немцев, они мне этого не простят. Ищи лучше свое портмоне.

Вилли пошел по кустам, чуть не залез в озерцо с лебедями, и, наконец, забрался на площадку перед кафе для игры в гольф.

— Вилли! Ступа с метлой! Здесь табличка: вход запрещен. Приедет полиция, подумает, что мы прячем труп.

Ну, мы таки добрались до автозаправки в Хольцхаузене. Нигде ничего.

— Конечно, уже — цап-царап! Как я завтра поеду к фройдин?

— Купи себе новый билет.

— А аусвайс? Вдруг я попаду под поезд? Как они узнают, кто я такой?

— По запаху.

По дороге домой, на самой темной тропинке парка, Вилли остановил какую-то сильно пожилую парочку.

— Господа! Вы, конечно, не брали мое портмоне. Вы же все честные люди!

— Конечно! — гордо ответили немцы.

Дома Вилли снова сел плакать, а я, блин, еще раз прочесал его гадюшник. Я таки нашел его портмоне в целлофановом мешке для мусора! Вилли так обрадовался, что даже забыл сказать спасибо. В эту ночь он пел до утра.

А утром на дверях дома появилась странная листовка за подписью хозяина дома.

«Требуется молодой, сильный, смелый мужчина для выполнения особых заданий, связанных с риском. Желательно из иностранного контингента. Хорошая оплата. Звонить срочно!»

Так! Хозяин увольняет Вилли, и место хаус-мастера освобождается. Блатное местечко! Но что значит: «для особых заданий, связанных с риском»? У немцев все связано с риском, даже обрезание кустов. Я сразу же сорвал объявление. Чего ему теперь висеть, когда и так ясно, кто будет хаус-мастером вместо Вилли? А что? Молодой, смелый, из контигента и мужчина — все совпадает. Звоню!

— Херр Люке? Я готов на любое задание!

— Ах, хэрр Лукацкий! Боюсь, что вы не подойдете. Мне нужен крепкий мужик, гроссе манн.

— Для войны с арабами?

— Нет! Но нужно будет выбивать квартплату, без крови, конечно. Некоторые жильцы мне сильно задолжали. Надо приходить к ним и грозным голосом напоминать о долге.

— Херр Люке! Между прочим, на родине я был бандитом.

— О! Это другое дело, тогда можете приступать! Кстати, первый в списке должников — херр Лукацкий.

Имма дрек! Имма шайса!

Глава тридцать первая и последняя

Вот и все. Все течет и ничего не меняется! — сказал сантехник. Кому сказал? Водопроводному крану. Кого это еще интересует?

Я уже люблю Пюрмонт и не болею за Украину. Я знаю, что это плохо. Кто-то же болеет. Ну больные, блин, люди! Хочу умереть здоровым.

Месяц назад поехал в Хаген менять масло в движке. Хрен знает, чего туда езжу. Как будто там его лучше меняют, чем где-то. Или там масло лучше. Но езжу только туда, в маленький автогешефт с заправкой перед самой границей Нижней Саксонии, дальше — другая земля. Не, не чужая. Просто другая, поэтому над заправкой большой лозунг: мол, заправься в последний раз родным бензином, дальше он может быть еще дороже. Другая земля! Какие могут быть шутки на границе?

Хозяйствуют в мастерской батя с молодым сыном и два-три помощника в придачу. Хозяйский дом рядом, стена к стене, а над мастерской, на втором этаже, на окнах занавески, там тоже кто-то живет.

В крохотной конторке, где касса, можно выпить кофе или колу прямо из холодильника. На стене грамоты и сертификаты, что гешефт настоящий, по ремонту машин, а не старых утюгов.

Меня там уже давно знают, должны знать. Такой крутой клиент! Лучше немца. У меня то одно колесо выше другого, то спидометр показывает франкфуртское время, то боковое стекло западает. Но это единственное место в Германии, где я ничего не должен. Плачу сразу и наличкой. Почему-то…

Загнал машину на яму — меняйте! Пошел прогуляться вокруг мастерской. Когда — раз! — Костя: сидит себе прямо под окном конторки на корточках, в старой футболке, джинсах и тапочках на босу ногу. Костя совсем полысел и высох. Девочки его дососали, что ли? Обычно при встрече он махал руками и орал:

— Ты, бля, еще живой? Как дела на Родине-матери?

Ему что улица, что шпаркасса, что социаламт. Орал везде громко и только по-русски. Чтоб слышали все.

— Видишь: оглядываются. Не нравятся им ауслендеры. А дойчи в Тале все просят: познакомь да познакомь с русскими бабами. Хрен, говорю, они с вами пойдут, у вас кровь холодная и соленая, как у селедки.

Но сегодня Костя какой-то не такой, какой-то очень тихий и очень старый в свои-то пятьдесят три, как будто забыл надеть вставные зубы.

— Ты че тут делаешь в тапочках? — спрашиваю.

— Мы тут все живем, на втором этаже.

— А где твое красное «ауди»? Пропил?

— Продал.

— Продал? А девочки? Девочки не любят мальчиков без «ауди»!

— Обрежутся! Знаешь… у меня рак желудка.

— Ты шутишь!

— Мама мия! Шутки-шутки, да в желудке! Я им говорю: у меня что-то здесь грызет. А они мне: это межреберная невралгия. А теперь соединили кишки с горлом, чтоб не грызло. Я всех своих обзвонил, у меня, говорю, рак, пойдешь замуж за рака? Ни одной порядочной сволочи, всем некогда.

Ну что тут скажешь? Для меня человек с раком как святой. Чем утешить святого? Он, может, уже счастливее тебя. Но все равно, жаль. Какой самец был!

— Ты… не очень расстраивайся. Может, это еще и не рак. Вон у еврея Сидоркина в России инфаркт открыли, а здесь его на хрен послали вместе с русским инфарктом.

— А я и не расстраиваюсь. Ты меня знаешь. Счас приму свою дозу химии, если от нее не помру, куплю себе новую тачку. Телка ко мне с Украины хочет приехать. На хрен я ей такой сдался? А? Ухаживать, говорит, буду до самого конца. Смотри, говорю, тебе долго ухаживать придется, может, всю жизнь.

— А я, как ты, только сплю плохо. С возрастом кошмары снятся. Представляешь, меня бьют, а мне щекотно. Жуть! Недавно сплю и вижу: еду я по какому-то городу на своей «ифе», совсем не быстро еду, почти шагом. Впереди дядька какой-то с мальчишкой топает по тротуару. Я к ним подъезжаю, хочу мимо проехать. Вдруг пацан бросается прямо под колеса. Хрен знает, что он там увидел. Я по тормозам! Остановился мгновенно, но чувствую, что на чем-то стою. Ну, колесо на что-то наехало… и застряло. На бордюр, что ли? Выхожу, чтоб дать в лоб тому папаше. Зачем он детей под колеса подкидывает? А он стоит у колеса, зеленый, как гуманоид, и тычет пальцем под колесо. А под ним этот пацан лежит — готовый на ноль! У меня челюсть до пола! А батя его как-то тихо-тихо просит:

— Ты… съедь с него, дай забрать.

— Не могу, мужик, — шепчу, а сам трясусь, как наркоман. — Правда, не могу! Сейчас менты приедут… Засудят меня, если стронусь с места. Ты подожди немного. Будь человеком!

Может, это и не во сне было? А я просто забыл? А? Оттого и дурной такой по жизни? Как ты!

Бад Пюрмонт

1 февраля — 15 апреля 2000 года

Оглавление

  • Часть первая АХТУНГ, АХТУНГ!
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  • Часть вторая ХЭЛЛО, РЫЖИЙ!
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  • Часть третья СЕМЬ СОРОК
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  •   Глава тридцатая
  •   Глава тридцать первая и последняя Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Исповедь пофигиста», Александр Ноевич Тавровский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!