Йозеф Шкворецкий «Необъяснимая история» Подлинная история открытия Америки, написанная очевидцем!
Предисловие к первому изданию (в издании «Библиотеки Дельфин»)
История открытия так называемой рукописи Квеста подробно освещалась в научной и в массовой прессе. Эта рукопись была найдена в Гондурасе группой студентов факультета майяской археологии университета Мискатоника во время раскопок, возглавляемых профессором Говардом Филлипсом Лангхорном, в постройке, обозначенной «Розалия акрополь» в Копане. Потрескавшаяся глиняная урна с надписью «Narratio Questi»[1] (по всей видимости, некогда позолоченной) была обнаружена в стене царской гробницы, где покоился скелет человека, который вполне мог быть К’иничем Якс К’ук’Мо, жившим в начале четвертого века нашей эры основателем династии, на протяжении нескольких столетий определявшей развитие Копана. Рукопись состоит из семи узких свитков и, возможно (судя по особенностям частично сохранившегося текста), была создана в неизвестном до-майяском городе на побережье Атлантического океана. Как она попала в царство Копан, которое не имеет выхода к морю, остается неясным. Была выдвинута гипотеза, что ее просто привезли сюда — возможно, ее почитали как реликвию «белых богов», упоминаемых в некоторых легендах народов Мезоамерики.
Этот написанный черными чернилами на разновидности римской бумаги, изготавливаемой из египетского папируса, или charta fanniana,[2] манускрипт был подвергнут всем известным на данный момент физическим исследованиям, а его язык — скрупулезнейшему лингвистическому анализу, поскольку — и такое подозрение вполне понятно — мог являться подделкой. Однако после многократных разборов и тестов различные эксперты пришли к единому мнению: это действительно аутентичный римский документ, датируемый первым веком нашей эры, написанный на латыни, бытовавшей в среде интеллектуалов эпохи императора Августа.
Хотя сами свитки представляются подлинными, налицо еще более серьезная загадка: как латинский текст раннего периода Римской империи мог попасть в Западное полушарие? Существовала надежда, что ответ на этот вопрос дадут изучение и истолкование текста — задача сама по себе исключительно трудная вследствие плачевного состояния свитков. Однако само наличие рукописи опровергает наши нынешние представления о Римской империи на рубеже тысячелетия и коренным образом изменяет наши предположения о том, сколь далекие путешествия совершали римские мореходы, чьи плавания, как предполагалось, ограничивались Средиземноморьем, Адриатическим и Эгейским морями, атлантическим побережьем сегодняшней Франции, землями по обе стороны пролива, который ныне известен как Ла-Манш, и Черным морем вдоль побережья сегодняшней Румынии.
Ниже читателю предлагается английская версия латинского текста, основывающаяся на переводе профессора Г. Ф. Лангхорна из университета Мискатоник, которую я пытался стилистически адаптировать к нуждам современного, не имеющего специальных знаний читателя, стараясь при этом не опустить, не добавить и не исказить ничего, дабы избежать расхождений с научными интерпретациями. Цитируя поэзию Овидия, я использовал современные переводы Питера Грина по изданию «Pinguin».[3]
Комментарии курсивом вставлены для связи фрагментов текста там, где напрашиваются гипотетические выводы, основанные на научных теориях профессора Лангхорна. Я снабдил текст примечаниями только в тех случаях, где мне показалось, что контекст будет совершенно необходимым. Что до имен и событий, не упоминающихся в латинской литературе или литературе о Древнем Риме и не играющих существенной роли в повествовании, я комментирую их только тогда, когда объяснение требуется по особым причинам.
Фрагменты пронумерованы и расположены в хронологическом порядке, насколько вообще (с некоторой долей приблизительности) возможно составить хронологию восстановленного текста. Слова, которые удалось экстраполировать из контекста, даны в круглых скобках. В текст также включены приблизительные оценки, сделанные профессором Лангхорном для тех его частей, которые не поддавались расшифровке из-за воздействия сырости и прочих внешних факторов в связи с плохим состоянием треснувшей урны.
Эдгар Патрик ОливерNARRATIO QUESTI
Свиток I
Манускрипт написан на римский манер, в колонки по пять сантиметров шириной, каждая из которых содержит от двадцати двух до двадцати пяти строк, в среднем по двадцать букв каждая. Круглые скобки указывают, что слово в латинском тексте неполное или не поддается прочтению и было восстановлено по контексту переводчиком. Текст в квадратных скобках — приблизительная оценка профессора Лангхорна длины нечитаемого или утерянного фрагмента, при этом применяются следующие сокращения:
сл. = слово или, если их больше одного, слова,
стр. = строка или, если их больше одной, строки.
кол. = колонка или, если их больше одной, колонки.
Начальные шесть колонок сильно повреждены, поддаются прочтению лишь отдельные оборванные фрагменты.
ФРАГМЕНТ
1
консульство [1 стр. ] Фирма Сикула.[4]
2
(крылья) Икара [2–3 сл. ] совсем не походило на крылья, но оно действительно летало. Это была круглая палочка с прикрепленными перпендикулярно на конце двумя тонкими дощечками из (2–3 сл.]. Если покрутить ее между (ладонями)
3
Аломений, пастух с острова Ильва,[5] который вырезал изображения (богов) [4–5 сл. ] принес [2–3 сл. ] матери статуэтку Венеры из черного дерева, а когда он ушел, мать (сказала) своей подруге Летитии Катуле, мол, это только естественно и (мол он) ни за что не подарил бы ей Геркулеса. Тут они обе (рассмеялись)
4
прекрасные белые зубы, которым отец завидовал. Но [1 стр. ] очень дальний. Средние имена были (разными). Он часто приезжал к нам, но, когда я подрос, мне стало казаться [1 стр. ] словно она не видела его год. После я заметил
5
он любил (приносить) мне игрушки. Поэтому у меня было более чем [1 стр. ] три ветряные мельницы, изготовленные из трубочек [3 стр. ] ветряные мельницы действительно вращались. После родов его жена занемогла, а ребенок (умер?)
6
Я любил ездить с матерью [1 сл. ] на Авентин[6] в носилках, которые несли шесть (носильщиков), и всегда устраивался у (матери) на коленях и смотрел на спины носильщиков в (коричневых?) туниках и между них (на) город и (храмы вокруг) Форума.[7] Мать надевала золотые серьги и всегда была прекрасной и (благоухающей), с [1 стр. ] приветствовали ее и оборачивались на (нее) посмотреть. Она улыбалась (людям), которых знала, и мне (казалось), что весь (Рим) пахнет, как мама. Однажды, когда мы [2 сл. ] Капитолий,[8] где [1–2 стр. ] «Нет, нет, Квест, не здесь, дитя. Неужели мало того, что [10 стр.]
7
из старейших и самых богатых (семей) в Риме. Но он составил себе еще большее (состояние), так как во время Гражданской войны был среди самых ревностных [5–6 сл. ] (Октавиана). Август [1–2 стр. ] стал консулом[9]
8
почти всегда с одним из друзей, которые нескончаемым потоком изливали шутки и лесть, чтобы ее позабавить. Цецина просто сидел, сложив руки на толстом животе и устремив на Прокулею напряженный взгляд глазок, казавшихся совсем крохотными на пухлом лице. Однажды, когда отец давал пир в честь Марка Семпрония, и мать вызвали на кухню, Авидиак наклонился к Цецине и громко прошептал:
— Твое поведение слишком откровенно, перестань раздевать ее взглядом!
На это все рассмеялись, но Цецина покраснел, а когда мать вернулась и спросила, что всех так развеселило, Маний Туллий сказал, что Цецина спрашивал, кто такая Арахна,[10] про которую она говорила перед тем, как ее позвали. Тут все снова рассмеялись. Все, кроме матери, которая стала объяснять Цецине
9
Вентрон владел большими поместьями в [5–6 сл. ] кирпичной кладки и поставлял мрамор,[11] когда Август [2–3 стр. ] и говорили, что он богаче отца. Впрочем, я пишу это только потому, что, когда Спурий Цецина сидел, сложив на большом животе руки, мать иногда обращалась к нему с тем или иным вопросом, но сомневаюсь, что она делала это, дабы его смутить. Цецина же, отвечая, всегда краснел, раскачивал вверх-вниз сцепленными пальцами, снова и снова вверх и [1–2 стр. ] переплетя пальцы. Позже мне часто (вспоминалось), когда я [1 стр. ] это делать, чтобы
Начиная с этого момента сохранность текста значительно улучшается, поэтому некоторые фрагменты состоят из более длинных и связных пассажей.
10
Байях.[12] Наши отцы владели тут виллами у моря. Мы с Квинтом часто заплывали далеко от берега, а после лежали на песке. Я любил Квинта превыше других, больше, чем мать, больше, чем Цинтию — мне нравилась Цинтия, потому что она была моей первой наложницей, но ее я не любил. Она была слишком стара, когда наставляла меня, как следует обходиться с женщиной. Почти двадцати семи лет. Я любил Квинта, хотя никогда его не касался. Наша любовь была, как (описанная) у Платона[13] [5 стр.]. Как и у меня, у него была наложница. Ее звали Нервой, и, так как она умела красиво играть на кифаре, то у нее не было других обязанностей по дому, кроме как развлекать гостей на пирах. Но любил он меня одного. Мы были ближайшими друзьями. Нам было не больше пятнадцати-шестнадцати лет, мы еще носили красные полосы на туниках.[14] Мы оба изучали право (я — у Гая Акватия Суллы) и готовились к тироциниуму.[15] В отличие от Квинта мне была скучна юриспруденция, и перспектива провести два года мелкой сошкой в суде и еще три — при штабе приводила меня в отчаяние. Я рассказал Квинту, как мой дядя Овидий бросил тироциниум и никогда не служил в армии. Вместо этого он стал клиентом Мессалы[16] [2–3 сл. ] (ничего), только писал стихи.
— Но ты не умеешь писать стихи, — возразил Квинт. — Да, кстати, о поэзии твоего дяди — вчера в термах я читал его новую книгу, «Любовные элегии».[17]
— Надо же!
Я признал, что читаю стихи, лишь когда это совершенно необходимо, и книгу дяди еще не открывал. Вскочив, Квинт заявил, что я не знаю, чего лишился, и что мы немедленно исправим упущение.
— В термы! — воскликнул он.
Туда мы и отправились.
В библиотеке мы взяли свиток в богатом чехле из желтого пергамента. Библиотекарь с усмешкой заметил, что сборник станет весьма полезен таким юнцам, как мы: нам не придется тратить время на уроки у рабынь. Я оборвал его, сказав, что мы уже давно усвоили эту науку и что наш интерес к книге проистекает только из любви к поэзии. Библиотекарь фыркнул, но мы оставили это без внимания. Нам не терпелось пройти к бассейну. В то время я даже не задумался над его поведением, хотя позднее [прибл. 10 стр.]
— На Форуме, — прошептал Квинт, — говорят, что император делает это с первой женой твоего дяди Овидия, с Рацилией. Вот почему он с ней развелся, ведь до него дошли слухи. Разумеется, такое нельзя описать в стихах, но в его последней книге все наоборот, рога наставляет именно он.
— Правда? Наставляет рога императору? — спросил я.
Квинт тревожно оглянулся по сторонам. [2 кол.]
Но, оставив эту мысль, мы вернулись к чтению, то есть Квинт читал мне вслух.
— Клянусь Юпитером! — воскликнул я, прерывая его. — Я понятия не имел, что про такое пишут стихи! — и с восхищением повторил только что прочтенные им строки: — «…ласково страстным бедром льнула к бедру моему».[18] Надо признать, подобные стихи совсем не скучны.
— Слушай дальше, — сказал Квинт. — «Вялого ложа любви грузом постыдным я был…»[19]
— Дай посмотреть!
Я выхватил у него свиток. Теперь уже я читал ему вслух. При самых непристойных отрывках Квинт жадно облизывал губы, и мы оба разражались смешками.
11
потому что отец всегда был его преданным другом и соратником во время Гражданской войны, командовал [2 стр. ] Когда Октавиан стал императором, отец так редко бывал дома, что, правду сказать, я его едва знал: он участвовал во многих военных кампаниях. В промежутках между ними он занимал государственные посты, был императорским наместником[20] Августа. В этой должности он имел прямой доступ к императору и получал приглашения на пиры, которые время от времени давал Август. Эти события случались много реже, чем празднества, которые устраивали сенаторы или выскочки-вольноотпущенники, и дом Августа на Палатине был много меньше и не столь нарочито пышным, как у других, например, у нашего соседа Гнея Сальвидиена Альбы, который вечно похвалялся своими домашними термами с мозаичными полами из фригийского мрамора, инкрустированными розовым мрамором с острова Хиос.
Впервые я присутствовал на пиру у императора вскоре после того, как надел мою тогу вирилис.[21] У нас с отцом вышла страшная ссора из-за моих слов, что я не намерен делать карьеру на политическом поприще. Мне в самом деле не хотелось идти, но отец заставил.
Императорский пир был не роскошнее его жилища. Я не обращал внимания на то, что ем, и держался поближе к матери, которая в споре с отцом взяла мою сторону, но не смел надеяться, что после угощения она будет допущена в приемный зал императора. Насколько я знал, обычно на возлияния допускали только мужчин, исключение делалось для императрицы, которая иногда присоединялась к своему супругу.
Она — императрица Ливия — возлежала на ложе рядом с ложем матери за столом женщин. Мать выглядела настолько молодо, что могла бы сойти за ее внучку. Я то и дело на нее поглядывал. Желудок у меня стянуло узлом при мысли, что после пира я останусь с отцом, но я, как всегда, гордился моей матерью Прокулеей: она была прекрасна, как Афродита, и мне казалось, что весь пиршественный зал полнится ее духами, ароматом Рима, который я помнил по тем давно минувшим дням, когда мы отправлялись на носилках в город. Тогда ее духи как будто заглушали вонь рыбы из торговых рядов за Форумом, как теперь, на пиру у императора, они скрывали запахи кухни. Мне пришло в голову, не уподобляюсь ли я Эдипу,[22] но я тут же отбросил эту мысль. Я был просто primus inter pares[23] среди поклонников матери. Она была истинной римской матроной: прекрасная и улыбчивая, она заставляла свою пылкую свиту смеяться ее остроумным замечаниям и восхищаться строками, которые она цитировала, стихами, которые были мне незнакомы, отчего я чувствовал себе невеждой. Но не более того. Она была образцом целомудрия: Август укажет на нее как на пример для всех женщин, когда введет закон против прелюбодеяния.[24]
Вопреки ожиданию император пригласил Прокулею присоединиться к нам, в то время как императрица исчезла, предположительно, в один из покоев для отдыха. Август рухнул в массивное кресло. Отец, мать и я опустились на табуреты у его ног. Император недавно отпраздновал (скромно, в кругу своей странной семьи) шестидесятипятилетие. Он плохо выглядел: все откашливался, и всякий раз, когда его взгляд останавливался на мне, вид у него делался раздраженный, словно он думал: «Сколько мороки с этим мальчишкой!»
Отец тут же начал на меня жаловаться. Всего после года тироциниума я отказался продолжать cursus honorum и так далее, и так далее. Одному Юпитеру известно, что я намерен делать в этой жизни. Освященная временем традиция нашей семьи, говорил он, требует, чтобы перворожденный сын пошел по стопам своего отца. Никогда раньше не бывало первенца, не говоря уже про единственного сына, который отказался бы ей следовать. Никогда еще не было в нашем роду такой паршивой овцы, и так далее, и тому подобное. [1 кол. ] Говоря, он хмурился и глядел на Прокулею, но моя мать смотрела прямо перед собой. Меня снова поразило ее сходство с Афродитой белого мрамора [3–4 стр. ] писать стихи, Квест?
— Нет, не хочу, — покачал головой я.
Император не сводил с меня взгляда, в котором все еще читалось раздражение: мол, сколько со мной хлопот.
— Так каковы тогда твои планы, Квест? — спросил он.
— Я собираюсь… — начал я, но потом быстро поправился: — Я хочу… — Тут во взгляде императора проскользнула насмешка. — …Мне бы хотелось, — забормотал я, чувствуя, как кровь приливает к щекам, — изобретать… для армии…
Но не успел я выдавить еще хотя бы слово, как отец взорвался:
— Игрушки! Ему почти восемнадцать лет, а он придумывает игрушки! И что, по-твоему, армии с ними делать?
Он махнул своему рабу Сентрису, который вышел из покоя. Несколько минут мы сидели молча. Потом император закашлялся, и раб передал ему кубок с чем-то, но явно не с вином. Внезапно я понял, что мое дело проиграно. Сентрис прибежал с сумой в руках, из которой он [около 10 стр. ] но остановился, когда [2 сл. ] вывалилась [2 стр. ] здесь никакого сочувствия, что было неудивительно.
— Что ж, — сказал император, вставая. Мы тоже вскочили. — Подчинись своему отцу, Квест, — непререкаемым тоном велел он. — Ты молод и здоров и, по счастью, стихов не пишешь. Через два года ты поступишь на военную службу. Служить будешь под началом своего дяди Семпрония Севера в штабе Германика. Там ты [1 сл. ] узнаешь о военной жизни больше, чем [1 стр.]. Разговор окончен.
Вот и все. Все мы поклонились, император повернулся к нам спиной и нас покинул.
По дороге домой мы молчали. Мысль, что мне предстоит присутствовать при казни убийцы,[25] привела меня в ужас, после я даже не мог вспомнить его имени
12
сидел неподвижно, только бездумно водил вверх-вниз сложенными на толстом животе пальцами. Тонким резцом Расимах там убирал выступ камня, тут зачищал пятно пемзой, пока из мрамора не вышел жизнеподобный Цецина. Были представлены все его несколько подбородков, и бородавка на левой щеке тоже; узкий венок мраморных волос обрамлял лысину, которую как раз полировал Расимах. Наконец он отступил шаг и объявил:
— Готово.
Встав, Цецина обошел бюст, чтобы взглянуть на него спереди. Лицо у него сделалось печальное.
— Очень мило, очень мило, — сказал он. — Только раньше такие бюсты… как бы это сказать? Раньше изображения походили на человека…
Расимах его прервал.
— Это уже не в моде, — сказал он. — Взгляни на последний бюст Цезаря. Или на один из бюстов Семпрония Севера. Их лысины выставлены всем напоказ, Цецина. Бюсты, где каждый похож на Аполлона, уже не в моде.[26]
— Ты, наверное, прав, Расимах, — отозвался Цецина. — И все же…
Но скульптор снова его прервал:
— Или, еще лучше, возьмем Помпея. У него тоже двойной подбородок, а его щеки ясно свидетельствуют о пристрастии к еде. Вот мой стиль, Цецина. Если он тебе не по нраву, найди себе другого. Но ни один известный скульптор в Риме не захочет сегодня изображать тебя на старый манер. Он же станет просто посмешищем. Разумеется, если ты настаиваешь на том, чтобы выглядеть, как Аполлон… — Расимах снова усмехнулся и, бросив недвусмысленный взгляд на белоснежную[27] тогу кандиду[28] Цецины, продолжал: — Тогда найми себе какого-нибудь зануду поденщика из садов Академа.[29] Я не собираюсь выставлять себя дураком.
— Нет-нет, — поспешно отозвался Цецина. — Разумеется, я не хочу выглядеть, как Аполлон. Надо мной станут смяться не меньше, чем над тобой. Просто… — Нерешительно ткнув пальцем в отлично проработанную бородавку, он робко попросил: — А не мог бы ты…
— Все, кто знает тебя, знают и твою бородавку. К чему ее скрывать? — пожал плечами Расимах.
Цецина со вздохом капитулировал, но вид у него сделался такой удрученный, что мне стало его жаль.
Он поглядел на меня:
— Что скажешь, Квест?
— Великолепный портрет, Спурий, — сказал я. — Расимах — просто мастер. Ты немного напоминаешь Гефеста работы Нексителоса, вот только ты, разумеется, не хромой.
Это его как будто немного утешило. Во всяком случае, он перестал просить что-то изменить. Он боялся, что у него будет бюст не по последней моде.
Позже мы с ним сидели на глыбе мрамора из одной его каменоломни, наблюдая за тем, как каменщики укладывают обтесанные плиты, в точности подгоняя одну к другой. Это действительно меня интересовало. Они обшивали мраморными панелям каменные стены, чтобы храм Божественного Юлия сверкал на солнце, как тога Цецины.
Ни с того ни с сего Цецина вдруг сказал:
— Если бы Расимах ваял бюст твоей матери, он мог бы оставаться верен оригиналу — я хочу сказать, создать точное подобие, — и все равно она бы выглядела, как Афродита.
Я знал, что он хочет услышать.
— Да, мать, бесспорно, прекрасна.
Он кивнул, и мы еще помолчали. Стена, уже полностью одетая в мрамор, сияла на солнце так, что становилось больно глазам. Цецина вздохнул, потом вздохнул опять и, наконец, выплеснул, что у него было на душе.
— Знаешь, Квест, будь у тебя сестра… — Он помешкал, затем быстро добавил: — Разумеется, старшая, я бы…
Остальное осталось невысказанным, но я знал, куда бежали его мысли. Он выглядел, как очень непривлекательный и тучный Гефест, но был одним из десяти самых богатых людей Рима. Для Прокулеи это ровным счетом ничего не значило, но будь у меня сестра, пусть даже красавица, для нее он был бы завидным женихом. Он еще раз душераздирающе вздохнул, и мы снова погрузились в молчание. Каменщики устанавливали прямоугольную плиту между двумя другими. Когда она аккуратно легла на место, Цецина спросил:
— Как давно это было, Квест, когда я впервые приехал на вашу виллу в Байях? Десять лет назад? Твой отец служил на Ильве. Помнишь глупую игрушку, которую я тебе привез?
— Да, помню. Она улетела в море. А еще я помню [2 стр. ] что отец, далеко на войне, может однажды не вернуться из какой-нибудь кампании. Была ли эта возможность на уме у Цецины? Если да… но, разумеется, такого он думать не может. Я поглядел на него, на его подбородки, которым Расимах сполна воздал должное, на обвислые щеки, которые даже более, чем у Помпея, свидетельствовали о любви вкусно поесть, и отмел эту мысль. Мне хотелось его развеселить, и хотя я знал, что он не желает о ней разговаривать, но не нашелся, что сказать, поэтому опрометчиво спросил:
— Ты видел новое янтарное ожерелье, которое привез матери из Греции дядя Овидий?
Новая буря вздохов. Бедный Цецина.
— А, да. Знаешь, твой дядя [2 кол. ] думал о моей хорошенькой Цинтии, а потом вдруг все стало, как эти блестящие мраморные плиты
13
как то, что я больше всего ненавижу в службе. Вот только никто не знает заранее, кто будет палачом, а кто…
Отец ворчливо меня прервал:
— Перестань молоть чепуху [1 кол.]
Он оглядел арену. По меньшей мере половина собравшихся на скамьях были женщины, и все они визжали, как помешанные. Я невольно поморщился. Отец это заметил, и его лицо потемнело от гнева.
— Пусть так! — рявкнул он. — Это рабы и преступники. Император проявил большое великодушие, дав им шанс [2–3 сл. ] равным среди равных.
Внизу перед нами ретиарий убегал. Он потерял свою сеть, и у него остался только трезубец, мирмиллон[30] неумолимо его преследовал. Я отвернулся от этого зрелища, а отец все бушевал:
— Величие Рима — в битве! Наша армия…
Я перестал слушать. Когда сражались наши армии, это не был смертельный поединок на потеху плебса. Мне хотелось сказать отцу, что не моя вина, если бойне на арене я предпочитаю комедии Плавта. И что, если бы мне хотелось посмотреть спектакль, который завершится убийством, я пошел бы на трагедию Луция Семпрония. Но я придержал язык, сознавая, что только подолью масла в огонь, если скажу, что у меня на уме. Отец почти кричал, но я не обращал на него внимания. Толпа на скамьях вдруг взревела, поэтому мне не надо было даже смотреть: погоня завершилась. Краем глаза я увидел, как император поднимает кулак с опущенным вниз большим пальцем. Потом я услышал пронзительный визг, который, разумеется, почти заглушили радостный рев и аплодисменты. Надо отдать ему должное, отец перестал кричать.
— Не бойся, отец, — сказал я. — Что я обещал, я
Свиток II
ФРАГМЕНТ
1
Батон имел явное численное превосходство, а также, поскольку некогда был нашим союзником, представлял себе, как ведут войну легионы Рима.[31] Но он как будто позабыл все, чему научился. Он попытался сохранять боевой строй на всей его ширине, от [2–3 сл. ] до моря, что неизбежно его растянуло. Повернувшись к Германику, я уловил у него на лице легкую улыбку. Затем он отдал приказ наступать, и Гней Семпроний поскакал передать его распоряжения старшему центуриону первой когорты, и [3 сл. ] выступили.
Именно тогда мне пришло в голову слово, лучше всего описывающее порядок битвы легионов. С восхищением я наблюдал, как велиты скользят между манипулами первого, второго и третьего рядов, утекают, как вода, бегущая по многоканальному акведуку. Я видел, как легионеры первой волны разом бросили свои копья в переднюю линию Батона, к которой подошли так близко, что большинство пилумов попало в цель; как, последовав за своими копьями, гастаты бросились на врага, кося ошеломленных солдат Батона. Меня пронзило острое ощущение значимости того, что я видел, скрытого смысла, доступного именно мне. Я дрожал не от страха, но от своего рода душевного подъема. Грозный рев труб как будто стих, пока я смотрел на спины трубачей за третьим рядом легионеров, которые, опустившись на одно колено, выставили копья и подняли щиты. Внезапно, заслонив битву, у меня перед глазами предстало решение, которое позволило бы перенести вращательный момент на [прибл. 1/2 кол. ] вторая линия теперь отступала в зазоры между манипулами, а третья линия поднималась, смыкала ряды и нападала в пролом, бросая копья и рубя мечами ошеломленного врага. По всей видимости, люди Батона сумели выстроить крепкую оборону, так как Германик отдал приказ наступать четвертой волне, и снова все компоненты легиона заработали, как [2–3 сл. ] снова мне пришло на ум то же слово, так хорошо выражавшее [3–4 стр. ] в бой вступила вспомогательная кавалерия, и дрогнувшая, утратившая мужество армия Батона
2
когда уйдешь на пенсию? Когда это будет?
— Осенью, — ответил Луций Агрикола. — Я уже отслужил лишних три года.
— И где бы тебе хотелось получить землю?[32]
Он тряхнул головой.
— Мне не нужна ферма. Я хочу купить мастерскую, чтобы не бросать ремесло.
— В Риме?
— Нет, в Лугдуне, наверное. Мне там нравится. Там новый амфитеатр, полно таверн и не так тесно. Никаких тебе трехэтажных домов и улочек, таких узких, что, если, став в середине, развести руки, можно коснуться стен.
Я замолчал и стал смотреть, как он сноровисто чинит пластинчатый доспех.[33] Он принадлежал легионеру, чье имя, насколько я видел, было написано на внутренней стороне дожидавшегося своей очереди щита.[34] Там говорилось: «Плат из центурии Галоблада».
Сам Плат, жуя сухарь,[35] сидел на валуне рядом с горой ядер, ждавших онагров.[36] Я его знал. Он был старым солдатом, и ему тоже, по всей видимости, оставалось уже недолго до пенсии. Без сомнения, принцип, и, судя по сильно поврежденному снаряжению, бесстрашный воин. Один из солдат Батона почти надвое разрубил его щит боевым топором.
Луций Агрикола как раз заменял погнутые металлические пластины нагрудной части новенькими, ловко прикрепляя их к кожаной основе и постукивая молоточком по наковальне, чтобы закрепить клепки. Приятно было смотреть, как спорится у него работа.
— Значит, Рим тебе не нравится? — спросил я.
Агрикола покачал головой. Обеими руками подняв починенный доспех, он кивком подозвал Плата. Когда старый солдат встал — и распрямился, поднимаясь все выше и выше, — то оказался настоящим великаном. Агрикола помог ему надеть доспех и завязал по бокам шнурки.
— А будь у тебя постоянная работа и плата лучше, чем ты мог бы найти в Лугдуне, ты согласился бы жить в Риме?
— Пусть мне хорошенько приплатят, чтобы я выносил вонь Рима.
— А как насчет Байи? Это не совсем Рим. Городок для отдыха у моря. У нас там вилла.
Облаченный в доспехи Плат вернулся на свой валун. Подобрав щит, Агрикола нахмурился из-под кустистых бровей на чисто выбритом, как у сенатора, лице.
— Пусть тебе выдадут новый, Плат, — сказал он. — Я мог бы его залатать, но не поспею в срок. Германик дольше мешкать не станет.
Он указал на крепость неподалеку, вокруг которой уже выстроились катапульты.
— Ладно, — снова вставая, сказал Плат.
На левом бедре у него был глубокий шрам, но шагал он ровно, без заметной хромоты. Я посмотрел ему вслед. Новые пластины на его доспехе сверкали, как серебро.
— Город у моря, говоришь, — задумчиво протянул (Агрикола)
3
в (пределах) слышимости Салоны. Все двадцать онагров нашего легиона пришли в действие, и манипулы готовились к наступлению. Меня всегда крайне интересовало, как работают осадные машины. С командного поста на холме я наблюдал, как четверо мужчин заряжали зажигательный снаряд в ближайшую к нам катапульту. Пятый выбил затвор молотом. Огромный рычаг машины распрямился, ударил в паз на передней поперечной балке и швырнул огненный снаряд в сторону крепости Андетриум. Перелетев стену, языки пламени скрылись из виду. Я повернулся посмотреть на Германика, который как раз поднимал руку. По его сигналу завыли трубы, и манипулы перешли в наступление.
— Квест! — окликнул меня Семпроний Север, и, когда я подбежал, протянул мне тонкий свиток. — Для Летития.
4
Свой наблюдательный пост трибун Летитий Фрапп Проминкул перенес вперед, чтобы его перелетали стрелы и ядра из крепости. К стене последней вывели большой таран, и теперь его взад-вперед раскачивали две шеренги легионеров, защищенных покатым пологом из кожи. На крепостной стене вверху двое защитников как раз переворачивали бочку, готовясь вылить на нападающих горящую смолу. Внезапно бочка разлетелась на части, защитники исчезли со стены, а часть полыхающей жижи попала на полог, рассыпав крохотные язычки пламени по доспехам нападающих у тарана. Ну конечно! Снаряд из онагра попал точно в цель. Теперь уже ничто не может помешать наступающим проломить каменную стену.
Я спрыгнул с коня. Летитий Фрапп повернулся ко мне, но не успел я сделать и шагу, как вылетевший из крепости камень сбил меня с ног. Я рухнул плашмя. Поначалу я не чувствовал боли, только силу удара, словно кто-то подсек меня по голеням дубинкой. Несколько минут спустя боль взяла свое. Надо мной склонился центурион, и я отдал ему свиток от Семпрония Севера. Некоторое время я еще сдерживался, и когда в горле у меня зародился вопль боли, мне удалось подавить это постыдное проявление слабости. За крепостной стеной поднялся столп дыма, потом взвилось пламя, послышался страшный грохот, за ним крики — это легионерам с тараном удалось наконец пробиться в город. Повсюду вокруг меня принципы бежали к пролому в стене, другие приставляли по обеим его сторонам лестницы. На парапете появилась новая бочка, но наводчики онагра вновь выказали непредвиденную меткость. Не успели далматы опрокинуть бочку, как в нее врезался снаряд, взорвав содержимое и превратив его в сравнительно безвредный дождь уже гаснувшего огня. Покалеченным оказался только карабкавшийся по лестнице на стену легионер. С криком он покатился по земле, но его место на лестнице тут же занял другой. Где-то позади меня зазвучали трубы. Вероятно, трубачи бежали к пролому, что есть мочи дуя в свои рога. В голове у меня промелькнула строка Энния, единственного поэта, которого заставлял нас читать Клавдий Мениций Павел; эта строка задержалась у меня в памяти — в ней поэту удалось передать звук труб: «At tuva terribili sonitu taratantara dixit».[37] Что-то в этих словах показалось мне забавным, а потом все вдруг стало расплываться. Я едва успел осознать, что меня перекладывают на носилки, а после впал в забытье.
Очнулся я в лазарете Салоны. Повсюду вокруг раздавались сдавленные стоны раненых, пытающихся не утратить достоинства и воздержаться от постыдных, недостойных мужчины возгласов, и вопли тех, кого подобные заботы уже не тревожили.
Склонившийся надо мной лекарь[38] весело воскликнул:
— Квест, мой мальчик! Основательно же тебе досталось, а?
Это был мой дядя Валерий Эмилий Сепул, брат Прокулеи, который сделал себе имя трудом о сложении и сращивании раздробленных костей. Теперь он взялся за работу, показывая, как это делается на практике, и, хотя я всячески старался сохранить подобающее мужчине молчание или стонать поелику возможно тихо, я
5
шел дождь, в углу играли в кости, когда появился Валерий Эмилий и присел на мой топчан.
— Как себя чувствуешь, Квест? Ничего больше не зудит?
Он указал на повязки, от которых мои ноги напоминали два бесформенных куля.
Я покачал головой, но не успел сказать и слова, как один игравший в кости центурион крикнул:
— Не беспокойся, лекарь, у него уже встает. Прошлой ночью…
— Заткнись, Бурр! — рявкнул я к вящему веселью легионеров.
Валерий Эмилий тоже улыбнулся, и я [около 5 стр. ] медленно размотал бинты, глядя на то, что ему открывалось, как мне почудилось, со сладострастной улыбкой, точно раздевал женщину. Показалась моя нога, бледно-синюшная после стольких дней под повязкой. Склонившись над ней, он нежно погладил ее длинными пальцами. Мне был виден узор из красных точек на его лысой макушке, хотя и не от собственной раны: кровь, вероятно, забрызгала его, когда он занимался новоприбывшим в приемном покое, и он не потрудился ее вытереть. Подняв глаза, Эмилий радостно объявил:
— Опасность еще не миновала, Квест, — и снова, терзая меня, взялся за работу.
Из угла Бурр повторил свою удачную шутку:
— Но у него уже встает!
На сей раз Эмилий велел ему придержать язык и добавил:
— А у тебя как? Встает? Что-то я сомневаюсь, ведь ты здесь уже целый месяц. Ну как, позволишь мне тебя осмотреть?
И снова легионеры нашли этот остроумный ответ уморительным. К тому времени мой общительный дядюшка уже закончил накладывать мне на ногу новые повязки и, вставая, сказал:
— Вино в большом количестве твоей ране нисколько не повредит, — и перешел в соседнюю палатку, где после ампутации поправлялись еще три пациента.
Лежа решительно безо всякого дела, я погрузился в праздные мысли. Наплывали воспоминания, и — только боги знают почему — этот смятенный поток вынес одну ясную картину. Я внезапно вспомнил лицо Цинтии, когда она развлекала меня сплетнями про императора.
— «Когда ты снова женишься?» — спросил он Овидия, и поэт, нахмурясь, бросил на него взгляд настолько раздраженный, что граничил с крайним неуважением к Божественному. — В этот момент рассказа Цинтия захихикала. — Август любит делать вид, будто человека мягче него на всем свете не сыщешь, но может быть очень жестоким, — сказала она. — Он быстро повернулся к Прокулее и самым невинным тоном спросил: «А как поживает твое дитя, Эмилия?» Лицо у Овидия стало пурпурного цвета, самого настоящего сенаторского пурпура. Прокулея же с вызовом вскинула голову и…
— Постой-ка, — прервал я ее. — Я не понял. Где тут жестокость?
— Ну как же! Август делал вид, будто не знает про семейные неурядицы Овидия, — сказала Цинтия и внезапно покраснела.
— Какие неурядицы? Овидий уже давно развелся с Рацилией и с тех пор не женился. Почему жестоко об этом упоминать?
— Хочешь сказать, ты не знаешь? — Вид у Цинтии стал смущенный, но одновременно и крайне удивленный.
— Не знаю — чего?
Но тут снаружи послышались шаги: из сената вернулся отец.
— Скажи мне!
Но Цинтия уже вскочила и бегом покинула мою спальню, поспешно набросив на голое тело столу.
Теперь, когда я над этим задумался, все внезапно встало на свои места. Не могла ли она иметь в виду?.. Нет, полнейшая чушь. Но потом из туманного марева всплыло другое воспоминание. Мы с Квинтом в бассейне в Байях читаем скабрезные стихи Овидия… Я спросил его [около 1/2 кол.]
6
входящего в палатку без обычной своей веселости (Эмилия) Сепула.
— У меня печальные известия, Квест. Твоя мать говорит, что давно уже послала тебе письмо, но из-за учиненного Батоном хаоса оно прибыло из Рима только сегодня. Со скорбью должен тебе сообщить, что твой отец Гай Фирм мертв.
— О, — сказал я. Я не испытывал горя. По правде говоря, я был даже доволен, потому что, раз я узнал про это так поздно, мне не придется присутствовать на похоронах. — Когда это случилось?
— За три дня до майских нон,[39] — сказал Эмилий. — Почти полгода назад. Сколько ему было?
Мне не хотелось признаваться в моем невежестве, поэтому я сказал, что шестьдесят. Я решил, что приблизительно так оно, наверное, и было.
— Гм, — протянул Валерий. — Ты как будто не слишком убит горем, Квест. В отличие от матери. Я получил письмо от Сикста Верния, который пишет, что Прокулея потрясена и безутешна.
— Да, мать — истинная римская матрона. Разумеется, она знает, как ей себя вести. А почему тебе написал про это Верний? — спросил я.
— Они же были близкими союзниками — в сенате, разумеется.
— Этого я не знал, — сказал я.
Валерий как будто попытался скрыть улыбку.
— Ты многого не знаешь о своем отце…
Мне было все равно. Я пожал плечами.
— Но это не все печальные новости Верния. Август сослал Овидия.
— За что? — с ужасом спросил я. Эта новость опечалила меня много сильнее, чем кончина отца. Ссылка — тяжкое наказание, и Овидий будет несчастен где угодно вне Рима. — В чем его преступление?
— В стихах, разумеется. В конце концов, Август — поборник нравственности. — Эмилий снова криво усмехнулся, но на сей раз это относилось не ко мне и моему предполагаемому неведению. — Руководство Овидия, как наставить супругу рога, вызвало неудовольствие императора. Еще он отправил в изгнание Юлию за супружескую неверность. Только подумай, собственную внучку! Ее мать в изгнании уже десять лет за ту же провинность: что не приберегала блаженство у своего священного алтаря для одного лишь супруга.
— Но… — Я был в замешательстве. — Ведь эти элегии появились по меньшей мере девять лет назад!
— Восемь, — отозвался Валерий. — Но Август, по всей видимости, прочел их лишь недавно. Он, наверное, сильно разгневался, потому что также издал приказ о казни
Остальная часть свитка уничтожена. Текст продолжается на следующем, третьем свитке.
Свиток III
ФРАГМЕНТ
1
но Прокулея только печально улыбнулась и покачала головой.
— Я не совсем понимаю [около 3 сл. ] работает, — сказал Агрикола, — но Квест гениальный [2 стр. ] никогда не пытались.
Прокулея смотрела на море с задумчивостью, которую я часто видел у нее на лице. Ее глаза были странно пусты. Она вспоминает что-то? Кого-то? Или ей просто грустно? Она молча сидела на террасе, и я спросил себя, что у нее на уме. Со смерти отца
2
дороге в Рим, в памяти у меня вновь и вновь всплывало восклицание матери. С чем-то сродни страсти она вскричала:
— Он ему мстит! — Потом осеклась и отказывалась продолжать. Я не мог
3
слишком грустно читать. Помнишь, как мы у бассейна впервые читали «Любовные элегии»? Тогда мы понятия не имели, что…
Он отвернул от меня лицо. Яркий луч, упавший на его всадническое кольцо, мигнул солнечным зайчиком
4
три разговора, и вот тогда Цецина сказал мне
5
не совсем пир, поскольку приглашены были немногие.[40] Брут был дядей Квинта, и я знал его через мать, которая брала почитать книги из его обширной библиотеки. Помимо нас с Квинтом, Брут пригласил двух своих близких друзей Куртия и Кара. Когда мы обменялись приветствиями, Брут подал знак рабу, и тот покинул покой и вскоре вернулся, но не с вином, а с пятью свитками, которые поднес нам.
Не успели мы посмотреть, о чем в них говорится, как Брут сказал:
— Возможно, это несколько неожиданно, но мне бы хотелось, чтобы вы все их прочли. Вино скоро подадут. Перед вами двенадцатое, самое свежее послание от нашего друга с берегов Понта — почти маленькая книга.[41] Я хочу, чтобы вы сказали, что вы [около 10 кол. ] внесли вино и устрицы, и одна из рабынь Брута Симерия взяла арфу и заиграла печальную греческую мелодию.
Брут бросил на нас с Квинтом заинтересованный взгляд.
— Мне любопытно, что вы, молодежь, думаете о книге. Знаю, Квест, — теперь он уже посмеивался, — ты не слишком жалуешь поэзию, но как раз поэтому я хочу услышать твое мнение — так сказать, мнение варвара. Так что ненадолго сдержи свое отвращение. Думаю, немного сетинумского вина[42] скрасит тебе чтение. — Он махнул рабу, который наполнил мою чашу. — Это вино подходит случаю: нравится даже божественному Августу.
Он все еще смеялся, и его огромный живот колыхался от смеха. Мне же подумалось, что сейчас его веселье не совсем уместно. Что бы ни прислал Овидий из Том, сомнительно, что своими стихами он собирался вызвать бурное веселье.
И действительно не вызывал. Это была жалоба, последняя в длинной череде таковых. «Разве до вас мне сейчас, до стихов и книжек злосчастных? Я ведь и так из-за вас, из-за таланта погиб».[43] И так далее, и тому подобное, и не просто элегия, а целая книга.
Я едва дочитал до половины, когда Куртий, отирая слезу, отложил свой свиток.
— Он унижает свое достоинство, — объявил он. — Но в такой глуши…
— Унижает? — саркастически вмешался Брут. — Я сказал бы, что он сам нарывается на нагоняй!
Я с удивлением поглядел на нашего хозяина, его [около 2 стр. ] «Та, без которой тебе остаться бы должно безбрачным, / кроме нее, никому мужем ты стать бы не мог».[44] — Зачитав это вслух, Брут огляделся, точно ожидал, что мы с ним согласимся. — И он полагает, что этим тронет божественного Августа?
Мы помолчали. Я не нашел в этом стихе ничего, что оскорбило бы императора, но, разумеется…
— В таком виде это ни о чем не говорит, — сказал Кар.
Он был известен как самый мускулистый из римских поэтов, а также — как такой тугодум, что смешную историю ему приходилось повторять по три раза, а потом еще считать до ста, прежде чем он поймет ее соль.
Разыгрывая удивление, Брут спросил:
— Ты хочешь сказать, что не знаешь, как обстояло дело между императором и императрицей?[45]
Я начал считать: на сей раз Кар сообразил к тому времени, когда я достиг двадцати трех.
— Ах, да, — сказал он. — Да, конечно, знаю. Но Публий про это ничего не говорит.
— Это, Кар, называется молчанием, которое говорит о многом. А еще иронией.
Я начал считать опять. Когда я дошел до тридцати семи, глаза у мускулистого поэта загорелись.
— Возможно, ты прав, Брут. Сомнительно, что Август это одобрит.
— Особенно в сочетании со строками, которые идут чуть дальше.
Развернув свиток, Брут начал читать. Он внимательно изучил стихотворение Овидия — возможно, даже выучил наизусть. Я не удивился. Брут алкал стихов, и если уж на то пошло, сам издал Овидия [около 5 сл. ] «Есть ли место святее, чем храм? Но оно не подходит / женщине, если она устремлена не к добру! Ступит к Юпитеру в храм, у Юпитера в храме припомнит / скольких женщин и дев он в матерей превратил».[46] — С многозначительным видом Брут сделал упор на слове «Юпитер».
Кар поглядел на него недоуменно. Куртий уловил, о чем речь, но расстроился (то ли потому, что не видел юмора в смелости Овидия, то ли потому, что усмотрел в ней только безрассудство) и заметил:
— Бедняге как будто все мало.
— Ты сказал, что хочешь знать наше мнение, — сказал Квинт. — Мнение молодых.
Брут повернулся ко мне:
— Тебе есть что сказать, Квест?
Я покачал головой:
— Квинт скажет это лучше меня. — Я тоже был ошеломлен этими строками, но обсуждать их мне не хотелось.
Разумеется, Квинт тут же их прочел:
— «Принцепс, может ли быть, чтобы ты, забыв о державе / стал разбирать и судить неравностопный мой стих».[47]
Кар оправдал всеобщие ожидания, сделав озадаченное лицо, и Квинт, стараясь защитить аллюзию, рассердился, хотя проявилось это лишь в проступившей у него на лице легкой краске. И все же я знал, что он сказал бы, не будь Кар двадцатью годами его старше и чиновником верховного суда.[48]
Симерия запела, поэтому мы прервали дискуссию и стали слушать привлекательную девушку с приятным, чуть хрипловатым голосом. В выборе любовниц у Брута всегда был превосходный вкус и, по всей вероятности — несмотря на его гигантский живот, — еще и другие таланты. Песня, которую под ласкающий аккомпанемент арфы пела Симерия, так же, наверное, не тронула бы сердце императора. В лучшем случае он бы заявил, что она ему не нравится. Впрочем, Симерия не осмелилась бы исполнить ее в присутствии августейших особ. Но здесь веселая безнравственность никого не оскорбляла. Мы все были искренними почитателями императора, отчасти потому, что (во всяком случае, в юности) он действительно вел себя в соответствии с мифологией, — разумеется, осмотрительно. Но опять же, даже Зевс предпочитал молчать о своих похождениях.
Когда песня закончилась, Брут спросил:
— А ты, Симерия? Ты книгу читала?
— Нет, Брут, — ответила девушка. — Хочешь, чтобы я прочла эти стихи? Может, мне положить их на музыку?
Брут рассмеялся:
— Неплохая мысль. Это принесет тебе большой успех повсюду. В одном фригидарии[49] в Байях кто-то написал на стене одну-единственную строку из «Искусства любви», быть может, ту самую, что разгневала Августа. Учитывая размах его завоеваний, с ним, наверное, тоже произошло нечто подобное. Быть может, даже не раз.
— Что это за строка? — спросил Кар.
— Тертулия, Нимфидия, Кения, Терентилла, Руфилла, Юния, — не обращая на него внимания, стал загибать пальцы Брут, — Сальвия Титизения — и это немногие имена, которые сразу приходят в голову. Император — настоящий жеребец. Но такое даже с жеребцом может случиться.
— О какой строке ты говоришь? — не унимался Кар.
— Лучше ты ему скажи, Куртий. Если я не ошибаюсь, он посвятил это стихотворение тебе.
— Не это, — отозвался Куртий, — но я знаю, о каком ты говоришь. — Он вполголоса прочел Кару строки, и мне вспомнился полдень в (термах) [около 10 стр. ] Она порицает не только лицемерие императора, но и его вкус как литературного критика, — сказал Брут. — Надо же написать такое про основателя величайшей в Риме библиотеки! Я цитирую: «Август, взгляни на счета за игры, и ты убедишься, как недешево их вольности встали тебе. Был ты зрителем сам и устраивал зрелища часто, [1 стр. ] смотрел на театральный разврат. [1 стр. ] стоит ли кары большой избранный мною предмет».[50] — Брут отложил свиток, и пока мы читали дальше, сказал: — И дать такой совет высочайшему судье в империи? Не знаю (как)
6
встал и направился ко мне с распростертыми руками, словно для того, чтобы заключить меня в объятия. Но потом только с жаром пожал мне руку и, раздвинув в улыбке мясистые губы, сверкнул новыми зубами из слоновой кости.[51]
— Доброго тебе дня, Квест, доброго тебе дня! Ты пришел в самый подходящий момент!
Нам подали вино и блюдо креветок.
— Прокулея отправилась повидать Сальвию Титизению,[52] — продолжал Цецина, — а когда вернется, у нас будет для нее сюрприз!
Я недоумевал, о чем он говорит, но промолчал. Возможно, он имел в виду мое присутствие в доме, но это едва ли удивит мать. Я оглядел атриум, который он недавно украсил великолепными алебастровыми колоннами. Алтари с масками его предков[53] выглядели новыми и, вероятно, таковыми и являлись, потому что те, которые стояли у него до свадьбы, были не из черного дерева. Мой взгляд скользнул к череде бюстов и статуй, сплошь величественных, сплошь из греческого мрамора: Платон, Сократ, Диана, Леда с Лебедем, Аполлон, Геркулес. А перед таблинумом[54] на небольшом помосте справа от занавеса стояло великолепное скульптурное изображение хозяина дома, то самое, которое я видел в процессе создания. Расимах победил: бородавка размером с небольшую вишню красовалась на своем месте на правой щеке Цецины.
Я снова повернулся к живому оригиналу.
— Не хочешь узнать, какой сюрприз? — нетерпеливо спросил Цецина.
Бородавки на прежнем месте я не увидел — вероятно, над ней потрудился Антоний Музон.[55] Лекарь был жадным, и дохода, который он получал, врачуя болезни императора, ему было мало. Сделал это Цецина, чтобы понравиться матери? Или она сама его попросила?
— Ладно, не спрашивай. Так даже лучше, ведь тогда это будет сюрприз и для тебя тоже!
Он захмыкал так, что закачался второй подбородок, но мне показалось, он немного похудел. Рука матери? Маловероятно. У него было несколько рабынь, которые, судя по виду, не слишком утруждали себя заботами в этом поставленном на широкую ногу доме. Но Цецина был влюблен в мою мать, любил ее последние двадцать пять лет, утоляя безответную страсть на пирах и раздаваясь вширь.
— Хорошо, но я пришел спросить тебя кое о чем другом. Ты говорил, что мать ходила к императору, интересно…
— Интересно — что? — быстро прервал меня Цецина. Ему, казалось, было не по себе. Его лицо залилось краской.
— Интересно, зачем, — сказал я. — В конце концов, она не близкая родственница Овидию, а что до меня, то в детстве я звал его «дядей», хотя родство у нас весьма отдаленное, если он мне вообще дядя. Он приезжал к нам, когда я был совсем маленьким, но, женившись на Аницее,[56] перестал. Время от времени он привозил подарки мне и иногда матери тоже. Однажды, вернувшись с Ильвы, он…
— Ты говоришь вот про эту? — Цецина указал на статую Венеры из черного дерева, которая стояла между мраморной Ледой с Лебедем и Минервой в обличье африканской девушки, к тому же пигмейки.
Венера казалась совсем чужой среди этих мраморных шедевров.
Цецина, наверное, прочел это по моему лицу.
— Она тут плохо смотрится. — Он вздохнул. — Но Прокулея настояла… — Внезапно он умолк.
Некоторое время спустя я сказал:
— Ну… Об этом я и пришел тебя спросить. Почему? Он даже записки ей с Понта не прислал.
Теперь он совсем расстроился и снова взялся за ритмическую гимнастику переплетенными пальцами, как это было в те дни, когда он смотрел на Прокулею телячьими глазами, а она позволяла ему любоваться своим классическим профилем. Я невольно хихикнул.
— Что тут смешного? — спросил он, покраснев.
Я с улыбкой указал на его шевелящиеся пальцы, Цецина тут же перестал. Мы посидели молча. Через компливиум[57] в атриум залетела бабочка.
— Скажи же! Что ты думаешь? Почему?
— Я… — Цецина снова осекся и посмотрел на меня долгим серьезным взглядом маленьких глаз. Тут я услышал необычный в этот час звук: перестук колес за стеной,[58] который остановился перед домом. Цецина сделал глубокий вдох, будто намеревался посвятить меня в великую тайну. — Понимаешь, Квест…
В этот момент в атриум вошел раб Аленус и объявил, что [2 кол] за бюстом. Как и ваяя Цецину, скульптор в точности воссоздал оригинал, но Прокулея была неподвластна времени. И в сорок пять она оставалась такой, какой я ее помнил ребенком, в покачивающихся носилках, когда скорее ощущал, чем видел ее красоту, и когда Рим — весь Рим, какой я знал в том юном возрасте — казался мне столь же восхитительным, как и она. Теперь глазами взрослого мужчины я глядел на бюст работы Расимаха, и она действительно была похожа на Афродиту.
Но зачем она ходила к Августу?
Рабы внесли завернутый в холстину бюст в атриум, и здесь Расимах, схватив холст за уголок, театрально сорвал его. С этого момента Цецина уже не мог внятно вымолвить ни слова. Быть может, Юпитер судил его жене умереть менее чем через полгода после моего отца? Теперь он стоял, любуясь творением Расимаха.
Наконец, справившись с собой, он начал отдавать распоряжения. Рабы оттащили бюст к таблинуму и поставили перед занавесом и чуть слева. Теперь по одну его сторону стоял увековеченный в мраморе Цецина с подбородками, бородавкой и обвислыми щеками, по другую — Прокулея с огромными глазами и патрицианским носом. Пока я переводил взгляд с одного на другую, мне пришла в голову строка собрата Овидия по призванию: «Sic visum Veneri…»[59]
Льющиеся в компливиум солнечные лучи освещали мраморный лик Прокулеи, и мгновение спустя в двери вошла она сама, моя мать во плоти. Цецина поспешил ей навстречу, снова запинаясь и путаясь в словах. Она вышла за него ради меня? Чтобы он меня усыновил? Она ведь могла
7
Весталис[60] читал, пока я мелкими глотками пил фалернское и молча наблюдал за ним.
— Знаешь, какова ширина Дуная в том месте? — спросил он, скривившись. — Потребовалось бы по меньшей мере море крови!
В ответ на это остроумное замечание Агрикола хрипло хмыкнул. Весталис вернул мне свиток и попробовал вино, которое было совсем недурным.
— Значит, он преувеличивает? Выходит, и битвы-то особой не было? — спросил я.
— Единственное, что в этой поэме точно, так это блеск моих доспехов. Я взял себе за правило начищать их, и от моих людей требую того же. Это обычно пугает варваров. В Эгиссе они пришли в такой ужас, что даже раненый у нас был только один: Тарн из первой когорты вывихнул колено, когда прыгнул с крепостной стены. — Он помедлил. — Может, он описывал всю сцену с чужих слов? Ты ведь участвовал в нескольких битвах, ты…
— Только в одной, — перебил я.
— Ты своими глазами видел горы трупов?
— Со мной в самом начале произошел несчастный случай. Но там пало довольно много людей.
— А вот если верить ему, горы трупов — исключительно моих рук дело, — сказал Весталис.
Агрикола одобрительно хмыкнул.
— Дай его сюда.
Я протянул свиток Весталису. Найдя искомое, он процитировал:
— «Груды порубленных гетов, всех, кого попирал в битве победной стопой».[61] — Он вернул мне свиток. — Как будто я Персей![62] И мне даже не понадобилась голова Медузы. Он выставляет меня… Он выставляет меня… — Весталис поискал подходящее сравнение и наконец воскликнул: — Плавтом![63] Такое впечатление, что я выпрыгнул прямо из пьесы Плавта!
В этот момент в таверну ворвалась ватага буянов и с перебранкой и криками заняла соседний стол. Очевидно, это было уже не первое и не второе место, куда они заглянули выпить.
— Он тебе родственник, верно? — спросил Весталис.
— Можно сказать — дядя. Очень дальний.
— Тогда скажи ему, пусть пишет про героев, которые заслуживают таких похвал! Про Ахилла, Геркулеса, Энея. Впрочем, Вергилия ему не переплюнуть. Скажи, пусть оставит меня в покое. Как только это прочтут в «Фульминате»,[64] конца этому никогда не будет: его уже и так к месту и не к месту цитируют за игрой в кости. Спорят, кто она была. Большинство считает, что Юлия.
— Выходит, Овидий — не единственный, кто распространяет такие сплетни. Так почему же император именно на него решил обозлиться? — удивился Агрикола.
— Ты не у того спрашиваешь. — Весталис повернулся ко мне: — Пожалуйста, напиши ему и спроси, собирался ли он этой батрахомиомахией[65] заставить меня покончить жизнь самоубийством, бросившись на собственный меч? Почему он со мной так поступил? Я же не сделал ему ничего дурного.
Поэт жестоко ошибся в Весталисе. Это был отличный человек, который, хотя и был сыном лигурийского царька, жизнь вел столь же опасную и непритязательную, как и его легионеры. Такая жизнь была полнейшей загадкой для Овидия, который не испытал ничего хотя бы отдаленно похожего. Весталис нисколько не напоминал себялюбцев из круга поэтов Мессалы, которым польстила бы подобная поэтическая гипербола. Овидий, наверное, был в отчаянии
8
что она лишилась рассудка. Говорили, что она перестала есть и только сидела, глядя в пространство и бормоча себе под нос. Я ничуть не удивился. Марк Весаний[66] был все равно что таракан. Он не смягчится, даже осрамленный в поэме, написанной
9
из-за чего также Цельс[67] хотел поехать в Томы. — Котта[68] вытер со лба пот. — Он описывает Понт как Стикс, а Томы — как Аид.[69] Флак[70] говорит, что это очень приятный гетский городок, хотя зимой иногда бывают неприятности с варварами-степняками. Ничего серьезного. На деле степные кочевники ни разу не брали город. По словам Флака, он похож на Байи.
— Верно, — отозвался Куртий. — Флак мне рассказывал, что летом там чудесно.
— А почитаешь его, так можно подумать, что в Томах всегда зима. Ну, предположим, это поэтическая вольность, но все равно там происходит что-то странное. Они награждают его лавровым венком,[71] но, по тому, что он пишет, они сущие рутулиане[72] Вергилия: живут взятками и разбоем, вечно жаждут драки, поля обрабатывают в шлемах гладиаторов и так далее. Слыхано ли дело, чтобы варвары пользовались колчанами? Только у Гомера.[73]
— Это тоже поэтическая вольность? — улыбнулся Фабий. — Цепляться за древних и не обращать внимания на неумытую реальность?
Я перестал их слушать. Я достаточно насиделся в парильне. Встав, я вышел из лаконика[74] и прыгнул в холодный бассейн.[75] Я устал слушать, как они разговаривают и разговаривают, преуменьшая страдания Овидия. Верно, его не интересовали удовольствия, которые, без сомнения, мог предложить в летние месяцы город, но эти болтуны не в состоянии постичь, как его терзает тоска по Риму. Прозябание вдали от него приносило столько же мук его духу, сколько жестокие зимние холода Том телу. И если он преувеличивал свои страдания, то что с того? Когда больно душе, больно и телу. Томы стали для него Ультима Туле.[76] Не будь его тоска по дому столь неистовой, он относился бы ко всему с юмором, посмеялся бы над собственными злоключениями с той же легкостью, как и его так называемые друзья. Я решил, что там, где потерпел неудачу Цельс
10
— Да, я говорю про Тиберия, — сказал Цецина. — Наместник — давний его собутыльник. Солдаты называют Тиберия «Биберий Калид Мерон».[77] Но ты ведь это знал, правда?
— Нет, — отозвался я. — Этого я никогда не слышал, даже в армии.
— Мне рассказал двоюродный брат. Авл был наместником Мезии,[78] когда Бревсиец Батон[79] попытался прибрать к рукам Далматию. Я знаю Флака, и это прозвище ему тоже прекрасно бы подошло. То есть, если бы можно было бы и его имя превратить в столь удачный каламбур. Хотя шутка не моя, я такого не умею. Но знаю, что Луций много ночей провел с императором, воздавая дань Бахусу.[80] И не только Бахусу. Венере[81] тоже, и иногда развлекался с мальчиками.
— Но зачем Прокулея к нему ходила? — спросил я. — И зачем она ходила к Августу?
Цецина удрученно поник в кресле. Поглядев на посмертную маску отца на стене, он вздохнул:
— К обоим она ходила по одной и той же причине. Но с Тиберием шансов у нее было больше. Я в хороших отношениях с Флаком, хотя и иначе, чем с Тиберием. Флак — отличный малый. И Овидий тоже его любит. Ты же знаешь, что несколько своих писем с Понта он посвятил ему. Если бы кто-то сумел уговорить императора, то скорее всего Флак.
Вероятно, он был прав. Мы сидели молча. Неслышно подошла Эрия и долила нам в чаши вина. За те несколько лет, что Цецина был женат на моей матери, мы с ним стали близки. Он больше не казался мне нелепым, и я начал воспринимать его отношения с Прокулеей всерьез. Он был никудышным сенатором, более озабоченным собственными поместьями и каменоломнями, нежели общественным благом, но в этом не отличался от многих других. Я не знал, каким был сенат до Цезаря,[82] но сейчас он был таким, и Цецина являлся скорее правилом, чем исключением. Лишь несколько державшихся за минувшее аристократов еще мечтали о былых добродетелях. Цецина восхвалял славу нового Рима. И вносил в нее лепту своим мрамором.
Вечерние лучи падали на мраморную копию Дискобола, которую он подарил мне, когда я вернулся из армии. Да, его мрамор воистину преобразил Рим в сверкающий белый город храмов, колоннад и терм.
— Но почему? — Мой вопрос был формальностью, призванной подтолкнуть Цецину подтвердить истину, о которой я давно уже догадался. Он покраснел, и мне стало жаль, что я заставляю его все это переживать заново.
— Знаешь, дружок, Прокулея очень к нему привязана. Было время, когда она… — Он помешкал, потом как будто собрался с духом сказать, что нужно: — Она его любила. Но я не ревную к ее прошлому, Квест. Я уже столько лет ее любил, что теперь, когда она… — Он замолчал, когда подошла Эрия, чтобы снова наполнить нам чаши, затем с тенью улыбки ушла снова. — Знаешь, Квест, мне уже не восемнадцать. И сама Прокулея давно не девочка. Любовь в нашем возрасте
11
(когда я) заглянул в спальню родителей. И одновременно это были радость и нежность, словно я знал Прокулею, когда мне, нет, когда ей было семнадцать, словно очарование давало ей право обращаться со мной как с грязью, а я все равно был бы благодарен за возможность вытереть ее сандалии.
Я лежал на кушетке, один в атриуме. В имплувии уже отразился свет Авроры. Я давным-давно отправил слуг спать. Вот что, наверное, чувствовал Эдип, только он не знал. А я знал. Нет, тут было что-то еще. Я мельком увидел живую переменчивую юность Прокулеи до того, как ее красота достигла совершенства, которому я был свидетелем. Расимах обессмертил эту красоту, но мне вспомнилась строка из банального стихотворения его товарища: «Я памятник себе воздвиг…».[83]
Но он… Я снова взял книгу и в слабом свете Авроры читал его горестные раздумья. Не превратил ли он свою возлюбленную в гулящую девку, всем напоказ выставив ее прелести? «Нравилась, видно, ты всем: недаром ты мною воспета / Ты через нашу любовь многих любовь обрела».[84] Мне пришла на ум строка «В одну короткую ночь…»,[85] а на смену ей в памяти всплыла сцена в Байях, как Квинт облизывал губы, пока я читал ему стихи вслух. Разумеется, тогда я понятия не имел, что эта возлюбленная, способная вдохновить мужчину на столь поистине олимпийские подвиги, была моей матерью. Я снова перечел: «Как сводня, я восхвалял ее прелести, путь проложил другим в храм…» Мне казалось, я иду по пути, который он наметил, и под светом Авроры меня осенило, что когда-нибудь эти стихи будут единственным, что останется от Прокулеи. Непогода и время превратят в пыль изысканную скульптуру Расимаха. Какой-нибудь неизвестный купит дом Цецины, и атриум украсят другие изваяния, а бюст Прокулеи изгонят в сад. По Риму прокатятся войны, какой-нибудь Ганнибал[86] не остановится перед воротами города, какой-нибудь солдат-иноземец увезет бюст в Африку, в Персию или в Британию, корабль тонет, и статуя упокоится в иле на морском дне. Я вздохнул. «Как сводня, я восхвалял ее прелести…» Гораций, Проперций, Тибулл, Катулл,[87] хвала богам, что у Рима достаточно таких сводней. Опустив свиток, я отмел эротические мысли о юной Прокулее, даже если никогда не считал их преступными. Он увековечил ее в стихах, превратив в блудницу-невинницу, доступную одному и всем.
Чтобы занять себя, я обратился к подсчетам. Когда я родился, отец уже был год как дома. До того он почти два года провел в Египте, где его задержала болезнь и, возможно, тайное поручение императора. В конце концов, они с императором дружили с тяжелых времен Гражданской войны. Потом он вернулся в Рим, и в том же году родился я. Но когда он лежал больной в Египте, Прокулея вдруг решила его навестить. Она мне часто про это рассказывала: когда я был ребенком, такие истории всегда меня развлекали. На их корабль напали пираты, и хотя кораблю удалось уйти от погони, он был так поврежден, что не достиг Египта и едва-едва смог добраться до Остии.
Я снова поднес к глазам свиток. Светало, слова были видны яснее. Я читал пропемтикон[88] моему отцу. А в следующем рассказывалось, как беременная Коринна[89] едва избежала смерти, пытаясь избавиться от плода. Было ли это поспешное путешествие предпринято для того, чтобы узаконить появление на свет моего старшего брата? Или моей старшей сестры?
Отец исцелился, вернулся домой и, заняв свое место в сенате, стал готовиться к новому назначению. Прежде, чем настал его черед и он отбыл в Паннонию с Марком Агриппой,[90] Прокулея родила ребенка. Все было улажено. Спасибо пиратам. Теперь я знал, кто я. И решил
12
и отверстие тут. Трудность в том, что, когда заслонка соскальзывает под него вот здесь, она тянет [3 стр. ] Агрикола только покачал головой.
— И как это только тебе в голову пришло, Квест?
— Как?
Я положил деталь и стал смотреть, как мимо резво плывут, направляясь в Остию, грузовые корабли, как надуты ветром их паруса, как сидят без дела гребцы. Перед моим мысленным взором предстали холмы Далматии, четыре сверкающие шеренги, велиты, возвращающиеся в тыл между манипулами гастатов, принципов и триариев, выступающие вперед, чтобы слиться в плотный серебристый строй — как машина.
— Как бы то ни было, Квест, мысль гениальная. Но заслонку придется выковывать, как меч, закалять и [5 стр. ] я смотрел вслед отчалившему кораблю. Гребцы мерно поднимали и опускали весла. На меня накатило уныние, но я снова заметил энергию вздымающихся весел и то, как
13
но я потерпел неудачу. Император пообещал Флаку подумать. А ведь он нездоров, Квест. Я слышал об этот от Аницеи. Бедняжка совершенно лишилась рассудка. Она едва ходит, а теперь еще бредит о том, как последует за ним в Томы. И этот ужасный Марк Весаний. С тех самых пор, как его назначили наместником
Свиток IV
ФРАГМЕНТ
1
в иды марта пристал к Делосу,[91] где мы пополнили запасы воды и провизии, и после двух дней отдыха продолжили путь к Дардану.[92] Дни стоят погожие, поэтому мы
2
Солнце светило так же ярко, как в Байях в это время года. Перед нами раскинулось синее и гладкое, ровное, как мраморный пол, море, называемое Понтом. Крошечные волны прилива с шорохом накатывали на белый песчаный пляж. В голубой дали показался островок.
Я повернулся к Калимаху.
— Здесь?
— В хорошую погоду он всегда приплывал сюда на гребной лодке. Говорил, что на острове ему легче пишется.
— В письмах он об этом ни разу не упоминал, — ответил я.
Я сомневался, хорошо ли Калимах понимает мой греческий, и его ответ подтвердил мои страхи.
— Обычно он выходил поутру с рыбаками и возвращался до полудня. Один.
Я глянул на Агриколу.
— В такую погоду? — спросил кузнец.
— Ветер был сильный, — внезапно затараторил Калимах. — Почти буря. Даже рыбаки…
Он осекся, очевидно, сообразив, что не сможет утверждать, будто буря Овидия не задержала бы. Кроме того, в тот самый день — день, который он выдал нам за судьбоносный — наш корабль находился всего в нескольких милях от Том, и мы не заметили ни тени непогоды.
— Вы сообщили в Рим?
— Ждем подходящего корабля. Вы поплывете назад?
— Не уверен.
Обернувшись, я посмотрел на Томы. Приятный городок, говорил Флак. Таким он и казался. Небольшие домики белого камня, имитация греческого храма на холме, все окружено крепостной стеной. Но Овидий ни разу не написал, что он стоит на полуострове.
— Нет, — продолжал я. — Я еще не решил. Я слышал, что Поппей Сабин[93] сейчас в Виндобоне[94] или в новом лагере, в Карнунте[95]
3
что, если бы он решил покончить с жизнью, то сделал бы это как римлянин.[96] До недавнего времени Флак был наместником Мезии. Прокулея разговаривала с ним в Риме. Он был на дружеской ноге с Тиберием, и прибывший ему на смену его хороший друг Поппей также был человеком, к мнению которого, как говорят, прислушивался император. И судя по репутации — ревностный любитель поэзии.
— Этот малый лжет, — прервал мои размышления Агрикола. Он говорил с полнейшей убежденностью бывалого солдата, который привык полагаться на интуицию.
— Почему ты так решил? И в чем?
— Это очевидно, — сказал кузнец и отпил солидный глоток из чаши. Вино было замечательное, лучшего я не пробовал, пожалуй, даже дома, в Риме. И Овидий тоже, хотя в Томах его удерживало не вино. Агрикола приложился еще. — С твоих слов выходит, им не нравилось, что он про них писал.[97] Поэтому они от него избавились. Наняли убийцу. Сделали так, чтобы он исчез.
— Но зачем жителям Том его убивать? Нетрудно же догадаться, что такой поступок не ускользнет от внимания Рима. Да и наш греческий проводник тоже глупцом не казался, хотя и не мог изложить свою байку связно. Что до Августа, то он не дурак: он читал стихи и не мог не понять аллюзий, которые Овидий спрятал между строк. Тем не менее даже в приступе гнева он не приказал бы убить поэта. Овидия всего лишь сослали, но он остался гражданином Рима.
Агрикола наблюдал за мной, запустив пальцы в бороду, как у Вулкана, которую начал отращивать, когда ушел из армии.
— Вероятно, он им досаждал, — сказал он. — Наш грек расскажет нам любую сказку, лишь бы убедить нас, что он утонул. А ведь помнишь, как он распространялся, будто Овидий не мог наплаваться в море, а после любил полежать голышом на солнышке. — Кузнец рьяно взялся за миску поленты, которую как раз поставил на наш стол раб. — Да, а потом еще буря, которая якобы разыгралась возле Том. Маленькая местная буря, так? Исключительно возле Том? — Он многозначительно подмигнул.
Я пожал плечами:
— Я не совсем убежден. Нетрудно понять, что Калимах лжет. Но ведь Томы почтили его лавровым венком. Он потрудился написать оду императору на их гетском языке… Нет, друг мой, тут кроется нечто большее.
4
календы июля. Когда наш корабль подплыл ближе, перед нами предстал новенький лагерь, построенный точно в соответствии с правилами.
Мы причалили. Мы с Агриколой сошли на берег в полном вооружении. Написанное Флаком письмо открыло перед нами ворота. Дворец наместника еще не достроили, но массивное главное здание и дома трибунов уже были завершены. Вдалеке был виден лазарет. Четвертый «Флавия» легион выстроился на плацу, лицом к рядам легионеров стоял мужчина в вышитой золотом тоге[98] и обращался к ним с какой-то речью. Мы были слишком далеко, чтобы слышать, что он говорит, но, по всей видимости, это был наместник.
5
только первый этаж дворца легата был завершен, и Поппей расположился здесь. Старший центурион на входе сосредоточенно прочел письмо Флака, и этот документ (бесценный во всей Мезии и сопредельных областях) сделал свое: центурион махнул мне, чтобы я проходил. Поднявшись на три ступеньки к арке, я прошел меж двух легионеров. В конце коридора стражник у двери в покои легата приветствовал меня уважительным: «Луций Поппей ожидает тебя, Квест Фирм». Я прошел под хмурящимся орлом Четвертого легиона и откинул закрывавший дверной проем полог. Прославленный воин сменил золоченую тогу на одеяние попроще и теперь подносил к губам золотую чашу работы явно не римского ремесленника. Когда я вошел, он читал лежавший пред ним на столе свиток. Поставив чашу рядом со свитком, он любезно повернулся ко мне и указал на табурет слева от стола.
— Рад знакомству, Квест. Мы с твоим отцом служили вместе в штабе Октавиана, как он, без сомнения, тебе рассказывал.
Не рассказывал, но я кивнул, в который раз осознав, сколь мало знаю про Гая Фирма Сикула. Раб налил мне вина, а Поппей вольготно откинулся на спинку кресла.
— Меня опечалила его смерть. — Он помедлил. — Ты отслужил положенное?
— Да, — ответил я и попробовал вино.
Сносное, но не такое хорошее, как то, каким угощал нас в Томах Калимах. Еще он очень щедро дал нам запас с собой, чтобы скрасить долгий путь по Дунаю.
— Что привело тебя в Карнунт? — На меня смотрели глаза умного, очень проницательного и расчетливого полководца.
Я не спешил с ответом.
— Моя мать попросила остановиться здесь… навестить кое-кого. Она обсуждала это с твоим другом Помпонием Флаком.
Поппей кивнул, но промолчал.
— Истина в том, что она послала меня не сюда, в Карнунт, а в Томы. В Рим дошли известия, что здоровье Овидия пошатнулось. Как тебе известно, моя мать с ним в родстве.
Наместник поднял брови.
— Этого я не знал.
— Верно, в весьма отдаленном, но мать всегда о нем пеклась. Он часто бывал у нас, и его жена Аницея — близкая подруга моей матери. Ей хотелось бы самой посетить Томы, но ее состояние этого не позволяет.
Мне показалось, что по его губам скользнула легкая усмешка, и я спросил себя, а сколько на самом деле он знает о происходящем.
— Весьма похвально с твоей стороны, Квест. Ты совершил очень трудное плавание.
— Как и почти все, Поппей, я поклонник поэзии Овидия. После стольких лет мне захотелось повидаться с ним, прежде чем… — Сам не зная почему, я дал фразе повиснуть в воздухе. — Ребенком я его любил. А теперь, когда мать взялась ему помогать…
— И верно, Флак мне про это рассказывал. Император был склонен поддаться на уговоры, но, как ты узнал в Томах…
Он не закончил. Я подождал немного, но он, судя по всему, передумал и решил не говорить, что я мог бы узнать в Томах. Наконец я сказал:
— Да, я обнаружил, что дело нечисто.
Во взгляде, которым он меня наградил, сквозил расчет.
— Ты так полагаешь? Почему?
Я снова помедлил и, подумав, объяснил:
— В то время, когда Овидий якобы утонул во время бури, мой корабль находился всего в половине дня пути от Том, и никаких признаков бури мы не заметили. Погода стояла великолепная.
— Я не моряк, — отозвался Поппей, — но, насколько я понимаю, такие вещи случаются.
— Мой капитан Герат сказал, что нет.
Рассмеявшись, Поппей протянул свою чашу рабу, чтобы тот ее наполнил. Насколько я мог судить, это было уже не в первый раз за сегодняшний день. Далеко не в первый.
— Пей, — подстегнул меня он и залпом осушил свою чашу. Я сделал то же, надеясь, что вино придаст мне смелости задать нужный вопрос. Не придало. Раб долил мне еще. — Как бы то ни было, Квест, факт в том, что Овидий исчез.
— Агрикола… мой друг по дням в армии… убежден, что его убили граждане Том.
— У него есть доказательства?
Я пожал плечами:
— Я рассказал тебе про обстоятельства. Он просто сделал собственные выводы.
— Гм-м, — задумчиво протянул Поппей. Он взял свиток, и долгую минуту царило молчание, пока он разворачивал его, возвращаясь к какому-то месту. — Если ты почитатель Овидия, тебе наверняка знакомы эти строки. Подумай над ними в свете того, что ты узнал в Томах: «Все потерял я, что имел, и только осталось / То, в чем муки мои, то, в чем чувствилище мук. / Нужно ли мертвую острую сталь вонзать в уже мертвое тело? / Право, и места в нем нет новую рану принять».[99]
Разумеется, я узнал отрывок. Он был взят из элегии, в которой Овидий прощается с друзьями, называя всех по именам. Это письмо, которое вполне мог бы написать человек, готовящийся совершить самоубийство. Но стихотворение не было запиской такого рода, это была театральщина, фикция. Думать иначе — бессмыслица. На меня накатила волна скорби по поэту.
— Тогда зачем, — начал я, внимательно всматриваясь в Поппея, — жителям Том изобретать другой сценарий?
— Возможно, твой друг Агрикола прав, — сказал легат.
— Значит, тебе придется провести расследование, Поппей. Овидий был римским гражданином.
Поппей кивнул:
— Значит, я проведу расследование.
Я с детства умел распознавать тончайшие оттенки смысла, которые способен передать голос. Наместник говорил отрывисто, словно закрывая тему. Он не сказал бы такого, если бы действительно собирался это делать. Что ему известно? Вино брало свое. Наконец я набрался смелости и спросил:
— Как ты мог услышать про его смерть? Наш корабль — первый, который пришел с тех пор в Карнунт.
Он, казалось, ничуть не смутился.
— В армии сведения получают из многих источников. Но я этим делом займусь. Уверен, тебе захочется подождать результатов.
Он встал, давая понять, что на сей раз разговор закончен. Я тоже поднялся и, несколько неуверенно держась на ногах, повернулся, чтобы уйти. Мы попрощались, и я почти уже отбросил полог, когда он сказал мне вслед:
— Но обязательно посети Виндобону. В тамошнем театре дают новую трабеату[100] какого-то ученика Мелиссы по имени Помпоний Пиннат. Мне говорили, она очень смешная. А еще просвещает.
Я застыл как вкопанный. Что он хотел этим сказать?
— Никогда о таком не слышал. Ты говоришь — Пиннат?
— Да, он бывший легионер, хорошо образован. Пьесу он поставил с труппой из легионеров и их жен. А также жен нескольких местных купцов.
— Никаких профессиональных актеров? — изумленно спросил я.
— Ни одного, — отозвался Поппей. — Конечно, это новшество. В Риме такое, полагаю, было бы невозможно. Впрочем, там и необходимости не возникло бы. Конечно, этот муниципий не Рим.
— Бывший легионер? Ученик Мелиссы?
— После того как ушел со службы, он некоторое время жил в Риме.
— Я никогда о нем там не слышал. И почему он здесь, когда…
— Он был здесь с Десятым «Гемина», — прервал меня Поппей. Теперь тон у него стал брюзгливо-раздражительным. Встав, он принялся вышагивать вокруг стола. Мне пора было уходить. — Возможно, он хотел испробовать пьесу здесь, прежде чем везти ее в Рим. Будет еще представления три, наверное. Все пока имели большой успех. Автор приходит на каждое. Думаю, ему будет приятно тебя увидеть. До свидания.
Стараясь не выдать своего потрясения, я вышел в коридор. Зачем же Поппею советовать мне, да еще так настойчиво, пойти смотреть какую-то комедию? У меня не было настроения смотреть фарс из жизни патрициев. Мне почудилось — или своими странными замечаниями он пытался мне что-то сказать?
«Неужели ответ кроется в виндобонском театре?» — спрашивал себя я. Но нет, это все чушь. Я направился к лазарету, где
6
звуки буцин.[101] С немногими завсегдатаями, которые еще держались на ногах, я, спотыкаясь, вышел из таверны. Мимо маршировал легион. Во главе его, сразу за орлом, шли игравшие на буцинах трубачи, за ними следом — легат верхом. Я его узнал: это был Луций Донат Африкан. За ним шествовали знаменщики и шеренги легионеров в сверкающих доспехах — величественная процессия. Завсегдатаи таверны едва могли поверить своим глазам. Я огляделся и внезапно застыл как громом пораженный. Марк Весаний? В Виндобоне? Да, так оно и есть. Он сидел в носилках на углу улицы и безразлично смотрел перед собой, пережидая парад
7
(висел) большой лист со стихами, призывающий посмотреть комедию под названием «Верный муж» пера автора, про которого я никогда не слышал. В зал начинали стекаться зрители. Я последовал за ними и благодаря сенаторской тоге получил место во втором ряду. Агрикола устроился в одном из последних. Первый ряд был полон: в середине сидел легат со своими офицерами и их женами. А в конце этого ряда — еще один неприятный сюрприз [3–4 сл. ] тоже в сенаторской тоге и один. Он-то что тут делает? Я понадеялся, что он меня не заметил. Отвернувшись, я оперся локтем о колено и опустил подбородок на руку, делая вид, что глубоко задумался. И тут
8
здесь к началу пьесы. Попробую-ка я его найти.
Он оглядел собравшихся «актеров» и, жестом велев мне оставаться на месте, выбежал из зала. Внезапно из-за сцены раздался хриплый женский визг.
Гальб вернулся.
— Наверное, ушел во время представления, — встревоженно сказал он. — Он и вчера тут был, просидел всю пьесу, а после даже пошел с нами в таверну. — Он еще раз огляделся по сторонам. — Может, ему нездоровится. Вчера весь вечер он много пил.
Я знал, что ушел он по другой причине. Нет, он тоже узнал человека, которого я видел в зале, и, очевидно, для него это стало достаточным поводом, чтобы сбежать. Но куда? Я должен
9
Фурнилла[102] и ее супруг по имени Гай Инвалид Сикан.[103] Но все знают, о ком на самом деле речь. И устами персонажей автор открыто говорит о том, почему Капитон[104] был вынужден покинуть Рим!
— Глупец! — пробрюзжал Поппей и, сыпля проклятиями, принялся расхаживать взад-вперед. Потом вдруг остановился и повернулся ко мне: — Я провел расследование, понятно? Овидий утонул во время бури, его тело так и не нашли. Понятно? — Я слишком хорошо его понял. Он же снова зашагал. — Мне придется что-то с ним делать, но что?
И верно. Куда мог податься несчастный? Скорбь затопила меня при мысли о муках отца.
— Подожди-ка, — задумчиво сказал легат. — Возможно, идея безумная, но… Я дам тебе письмо, и мы
Свиток V
Этот свиток сильно поврежден, прочтению поддаются лишь три фрагмента. Последний, вероятно, представляет собой отрывок из комедии «Верный муж».
ФРАГМЕНТ
1
поспешил назад в Рим, мама, чтобы опередить известия и избавить тебя от скорби. По крайней мере ты знаешь, что он не мертв.
— Все равно что мертв, — устало ответила Прокулея. — Марк Весаний видел пьесу! — Изящная рука матери лежала на свитке с комедией отца, который я привез из Карнунта. Ее пальцы крепко сжались на нем. — Он мертв, — прошептала она.
— Возможно, удастся что-нибудь устроить, — неуверенно сказал Цецина. — В конце концов, Тиберий же согласился. И в сегодняшнем Риме все можно… — Он осекся. Сама идея была немыслимой. — Гарнизоны в Паннонии обходятся в крупную сумму, — сказал он и снова умолк. Взгляд его маленьких глазок остановился на Прокулее, потом скользнул к моему лицу. Поскольку никто из нас не сказал ни слова, он нервно продолжил: — Марк Весаний распускает сплетни через Ливию. Тиберий его не переносит. И пусть даже Ливия его мать, она…[105]
— Это его убьет, знаю, что убьет. Он умирал медленной смертью от разбитого сердца в Томах, но это уж слишком. Это поистине смертный приговор.
— Кто-нибудь про это знает? — спросил Цецина.
— Только Поппей, — ответил я. — Он дал мне письмо к Кунобелину. И, разумеется, Агрикола тоже. Это ведь он расспрашивал в городе и нашел купца. Я ему заплатил, но не остался ждать, чем все кончится. Я решил, мне будет лучше вернуться в Рим. Поппей также дал мне письмо к Тиберию. Я надеялся, что смогу поспеть сюда раньше, чем приедет кто-нибудь из Том и расскажет тебе, что он утонул.
— Ты пойдешь к Тиберию? — Прокулея озабоченно повернулась к мужу.
— Пойду. Я уже условился об аудиенции, — сказал Цецина.
2
на ступенях храма Божественного Юлия.[106] Был красивый день римской осени. Повсюду вокруг сверкал мрамор Цецины, напоминая мне пляж в Томах, с его ослепительно белым песком подле голубой воды, где, как было объявлено, утонул Овидий. Решением легата в Карнунте теперь он был официально мертв.
На Форуме привычными группками собрались сенаторы и их клиенты, богатые торговцы (не менее богатые, чем Цецина) и юноши в новеньких с иголочки тогах вирилис расхаживали в сопровождении принаряженных девушек. Я сидел рядом с печальным Цециной. Это был мир Овидия. Его место — здесь, но он изгнан враждой женщины, императрицы-убийцы. Однако своей комедией он сравнял счет.
— Дела наши плохи, как у легионов в Тевтобургском лесу,[107] — вздохнул Цецина. — Хорошо еще, что у тебя было это письмо.
Я положил руку ему на плечо. Жизнь — странная пьеса. И не обязательно следует правилам Аристотеля.[108] Низенький и толстый владелец мраморных каменоломен когда-то казался мне глуповатым, но теперь я любил его за преданность.
— Верно, Цецина. Хорошо, что у меня было то письмо.
Через Форум широким шагом шел, точно пьяный, натыкаясь на людей, Куртий Аттик. Заметив нас, он поспешно повернул к ступеням храма. Присмотревшись, я увидел, как по его щекам текут слезы. Еще один преданный
3
такая выносливость? Неужели? Какое крепкое здоровье!
ФУРНИЛЛА: Истинная правда!
КАПИТОН: Тебя следует поздравить.
ФУРНИЛЛА: Но знаешь, это так утомительно!
КАПИТОН: Нельзя же иметь все сразу.
ПЛАВТ: Как раз о таком и мечтает Лентилла.
ФУРНИЛЛА: Кто это?
ПЛАВТ: Моя наложница. Меня ей недостаточно. А нужен ей такой мужчина, как Гай Инвалид Сикан.
КАПИТОН: Что ж, тогда с твоего позволения, Фурнилла, и, разумеется, если Гай согласится.
Данный фрагмент воспроизведен согласно современным правилам графического отображения сценария пьесы.
Свиток VI
Прочтению поддаются только два фрагмента этого свитка, основная часть которого значительно пострадала.
ФРАГМЕНТ
1
по Тибру. Мы отплыли рано утром, чтобы нас не заметили, на случай, если, как это произошло в тот раз после пира у (Августа)
2
разве вода не будет просто с нее падать?
Невежество Корнелия Фида[109] было невероятно. Я никогда не понимал, почему моя сестра вышла за него замуж. Или почему ее умный отец решил выдать ее за такого дурня. Но Венера, разумеется, непредсказуема.
Я взялся терпеливо объяснять:
— Скажи мне, Корнелий, что происходит, когда бросают копье?
Он поглядел на меня озадаченно.
— Я сенатор, Квест
Свиток VII
ФРАГМЕНТ
1
в пятнадцатый год его правления.[110] Я помолился маскам Прокулеи и Цецины, прося благоприятного пути. Стоял июль, день предшествовал нонам, прошло лишь два года после того, как умерла Прокулея,[111] а Цецина совершил самоубийство по римскому обычаю. Управление моим имуществом, которое умножилось благодаря двум полученным мной наследствам, я доверил Квинту. Ничто и никогда не бросило тени на нашу дружбу, истинный римский солидаций. В то время Квинт также был очень богат, но в отличие от меня ослушался отца, выбрав созерцание,[112] как это сделал Овидий. Однако в отличие от Овидия он посвятил себя изучению истории. Написанная им в молодые годы «История Крита» снискала ему немалую славу, и последние двадцать лет он трудился над историей морских сражений Рима. Благодаря фактам, которые он собрал по этому предмету в библиотеках Рима и Александрии, он приобрел обширные познания в кораблестроении, что сослужило мне добрую службу. Это Квинт посоветовал мне не отказываться от проверенного и испытанного типа купеческой монеры[113] для [около 3 стр. ] стихнет ветер. Поэтому я нанял команду опытных греческих гребцов и оснастил судно парусами нового типа, которые позволят нам маневрировать против ветра. Квинт хотел отправиться со мной. Возбуждение, гнавшее меня в неизвестность, заразило и его. Но я убедил его остаться в Риме. У меня не было никого, кто бы
2
смогли поднять на борт полный запас дерева, и к тому времени, когда мы отплыли на запад, наступили ноябрьские иды. К нам присоединился мальчик Тесотул.[114] На латыни он говорил довольно бегло. Амелий Регалиан[115] ворчал, что, раз у меня уже есть толмач, он сам мне больше не понадобится, но принял это легко, а кроме того, с жадностью учился у Тесотула его родному языку.
Прошел месяц, прежде
3
увидели столп дыма, который поднимался прямо в небо, так как ветра не было. Вскоре после восхода весь город собрался на берегу, царь Телалок восседал на высоких носилках и в окружении жрецов и военачальников ожидал, что из моря поднимется огнедышащая гора, вулкан[116]
4
в лебедя?[117] — Откинувшись на спинку кресла, царь Телалок расхохотался.
Даже Тесотул захихикал, но тут же сделал серьезное лицо, боясь, как бы царь не счел это неуважением к богам гостей. Однако Телалок продолжал смеяться:
— Тетасилан также любит обращаться в животных, но никогда — в столь приземленных целях. Твоя теология поразительно смешна, Квест. И к тому же эта ревнивая жена! — Он содрогался от хохота.
Мы с Амелием обменялись взглядами. Этот царь вел себя, как римлянин. Во всяком случае, с нами. Когда поблизости появлялись его жрецы, он был серьезен
5
на плоской крыше дворца.
— Так ты говоришь, Земля тоже такая? — спросил Телалок, глядя на полную луну, которая отражалась в море, гладком, как мраморный пол.
— Она действительно такова, — сказал я. — Эратосфен[118] даже измерил ее окружность.
Затем я объяснил царю законы тригонометрии, которые использовал Эратосфен.
Телалок погрузился в раздумья. Долгое время мы сидели молча. Потом он повернулся ко мне:
— А что говорит Эратосфен о вашей презабавной теологии?
— Понятия не имею. Сомневаюсь, что он когда-либо о ней писал.
— А ты? Ты веришь в богов, которые столь похожи на смертных?
Он не переставал меня удивлять. Он действительно напоминал римлянина.
— Нет, — ответил я. — В Риме образованные люди в них не верят.
— Тогда во что вы верите? В нее? — Он указал на луну.
Я покачал головой:
— Нет. Подобно Аристотелю,[119] я верю
6
но это так далеко. Наши корабли не могут доплыть (туда)[120]
Комментарий Э. П. Оливера
Поскольку по профессии я автор детективных рассказов, задача которого придумывать решения всевозможных загадок, у моего издателя появилась безумная мысль поручить мне написать комментарий к этой «римской тайне».
Основное место в фрагментарной хронике Квеста занимают две загадки. Первая — это судьба Овидия после того, как он был приговорен к ссылке (relegatio) (мягкая форма наказания без потери собственности, в то время как изгнание как таковое (exilio) влекло за собой конфискацию всего движимого и недвижимого имущества осужденного) в город Томы на берегу того, что тогда было известно как Понт, а сегодня — как Черное море. Вторая — способ, каким хроникер Квест Фирм Сикул попал на Американский континент. С темой Овидия также связана проблема происхождения Квеста Фирма Сикула, чьим отцом официально был Гай Фирм Сикул, политик и военачальник в эпоху Августа, и наконец, проблема того, каковы истинные причины, почему Август отправил Овидия в ссылку.
Подлинность текста Квеста была многократно подтверждена лабораторными исследованиями (смотри доклад по данному вопросу профессора Кидо Германна Шонберга из Гарвардского университета и профессора Лоррейн Линды Бернсайд из Йелльского университета) и лингвистическим анализом. Учитывая это, я полагаю, что его рассказ об исторических обстоятельствах следует считать заслуживающим доверия, невзирая на то, что его не подтверждают более поздние хроники (например, имена жен Овидия ни в одном другом документальном источнике не упоминаются), и то, что временами его изложение субъективно или не имеет объяснения — например, описание римской системы ведения боя, которой Квест приписывает идею своего изобретения.
Семья Квеста Фирма Сикула не упоминается ни в одной исторической хронике. Крайне маленький Свиток II, Фрагмент 1 (далее ссылки на текст обозначаются сокращениями: Св., Фр.) не сообщает ничего, кроме nomen и cognomen, и только из контекста по ходу повествования мы понимаем, что это имя отца Квеста: его praenomen, Гай, раскрывается в Св. II, Фр. 6.
Мы не знаем в точности, когда родился Гай Сикул, но из текста следует, что он происходил из одной «из старейших и самых богатых (семей) в Риме» (Св. I, Фр. 7) и что во время Гражданской войны всегда был «его [Августа] преданным другом и соратником» (Св. I, Фр. 11). Значит, можно предположить, что, когда в 49 г. до н. э. разразилась Гражданская война, Гаю было по меньшей мере двадцать лет, или, если учесть другие указания в тексте, что его военная карьера уже была на подъеме — возможно, он был значительно старше.
Также нам известна дата его смерти (Св. II, Фр. 6): незадолго до битвы за крепость Андетриум вблизи Салоны в 8 г. н. э., где Квест был ранен. Благодаря вышеупомянутой преданной дружбе с Августом Гай «составил себе еще большее (состояние)» (Св. I, Фр. 7), и его карьера достигла кульминации, когда Август назначил его своим имперским наместником (Св. I, Фр. 11) (legatus Augustus pro praetore), иными словами — управляющим имперской провинцией (впрочем, нигде не говорится, какой именно), в юрисдикцию которого входили все расквартированные в данной области войска. Этот пост был, по всей видимости, главным источником состояния, которое, как нам сообщается, Гай Фирм себе «составил». Судя по всему, его карьера не оборвалась и после окончания войны (например, упомянутое в Св. III, Фр. 11 «тайное поручение императора» в Египте). Очевидно, что он не ладил с сыном, который отказывался вступать на стезю политики: вспомним, как после пира он жалуется на молодого Квеста императору (Св. I, Фр. 11), и их разговор в Колизее, где оба они присутствуют при поединке гладиаторов (Св. I, Фр. 13).
Дата рождения матери Квеста нам также неизвестна, но, по всей вероятности, она родилась вскоре после морского сражения при Акции в 31 г. до н. э., положившего конец Гражданской войне и вознесшего Октавиана на трон империи с величественным титулом «Август». Моя теория относительно года ее рождения базируется на нескольких экстраполяциях из текста, которые будут разъяснены в дальнейшем. Ее praenomen был Прокулея, второе имя — Эмилия и cognomen — Сепула (в Св. II, Фр. 6 cognomen ее брата — Сепул). Она умерла в 27 г. н. э., за два года до того, как Квест отправился за море («в пятнадцатый год его [Тиберия] правления», т. е. 29 г. н. э.), так как в Св. VII, Фр. 1 он упоминает, что вознес молитву ее посмертной маске.
Без сомнения, Квест обожал мать. Об этом свидетельствуют несколько дошедших до нас эпизодов, самый значимый из которых содержится в Св. I, Фр. 6, где рабы несут Прокулею в носилках на Авентин. Прокулея «надевала золотые серьги и всегда была прекрасной и благоухающей», и как будто сидевшему у нее на коленях маленькому Квесту казалось, что «весь (Рим) пахнет, как мама». Это детское восприятие вспоминается также во время пира у Августа, когда, уже будучи молодым человеком (он только что надел свою первую тогу вирилис, тогу мужа), он чувствует, что «весь пиршественный зал полнится ее духами, ароматом Рима, который я помнил по тем давно минувшим дням, когда мы отправлялись на носилках в город», и когда он говорит, что «гордился моей матерью Прокулеей: она была прекрасна, как Афродита» (Св. I, Фр. 11).
Множество сходных восторженных упоминаний о красоте матери свидетельствуют о его горячей сыновней любви, кульминацией становится сцена, в которой он заглядывает в спальню родителей из атриума (Св. III, Фр. 11) в доме своего отца. К тому времени отец уже мертв, а Прокулея вышла замуж за Цецину и перебралась в его пышный дом. Здесь, в старой спальне, Квест чувствует, что «мельком увидел живую переменчивую юность Прокулеи до того, как ее красота достигла совершенства, которому я был свидетелем». Тогда же он догадывается, что Прокулея — это Коринна Овидия, и его отец — не Гай Фирм Сикул, а Публий Овидий Назон. Более того, в предшествующем фрагменте (Св. III, Фр. 10) Цецина, по сути, прямо говорит ему об этом: «Знаешь, дружок, Прокулея очень к нему привязана. Было время, когда она… она его любила». Это также объясняет визиты Прокулеи и Цецины к двум императорам: они пытаются заступиться за опального поэта в надежде получить для него разрешение вернуться в Рим или хотя бы перебраться в какой-нибудь римский городок вблизи границы, где имелось бы некое подобие общественной жизни Рима, с термами, аренами, театрами — короче говоря, на положение, сильно отличающееся от его безрадостного существования в Томах.
В контексте сыновней (и только ли сыновней?) любви Квеста к матери возникает один вопрос: а был ли женат сам Квест? На первый взгляд, нет. Или же этот брак был данью долгу или традиции и потому недостоин упоминания в его повествовании. Как бы то ни было, его семейное положение и его молчание на этот счет были, по всей видимости, связаны с брачными законами Августа. Закон «Lex Julia de maritandis ordinibus» (18 г. до н. э.) стал попыткой императора остановить сокращение населения Рима. Согласно этому закону, женатые мужчины, имеющие детей, получали вознаграждение, а неженатые или разведенные карались. Однако закон вызвал значительную оппозицию, и в 9 г. н. э. Август модифицировал его, издав «Lex Papia Poppaea», который допускал ряд законных причин для безбрачия. Значит, вполне возможно, что Квест воспользовался поблажками, предоставляемыми более мягким новым законом, и остался холостяком.
Важную роль в истории Квеста играет Спурий Цецина Вентрон, давний поклонник Прокулеи. После смерти ее мужа постоянство Вентрона было вознаграждено: он наконец женится на Прокулее. В исторических источниках мы не находим никакого упоминания о нем, зато в документах встречается имя его двоюродного брата Авла (Св. III, Фр. 10), легата Мезии. В них Авл Цецина Север фигурирует как один из самых способных военачальников Августа. Он прославился в многочисленных битвах, командовал армией в Северной Германии, прослужил ни много ни мало сорок лет и имел шестерых детей, хотя придерживался мнения, что наместникам провинций и полководцам не следует брать с собой к месту назначения жен, чтобы они не отвлекали их от долга по отношению к империи.
Существует колоссальный объем литературы о ссылке Овидия, но истинная причина столь суровой меры против исключительно популярного поэта так и не была непреложно установлена. Первичные исторические источники (труды римских историков, подробно описывающих период, к которому относится этот эдикт императора) не сохранились. Что до комедии Овидия, в которой автор якобы называет эту причину (Св. IV, Фр. 9: «устами персонажей автор открыто говорит о том, почему Капитон был вынужден покинуть Рим!»), то из рукописи Квеста удалось спасти лишь ничтожно малый отрывок. Однако его достаточно, чтобы позволить нам заключить, что по тону комедия была близка некоторым сценам «Любовных элегий» и «Искусства любви» — книг, которые привели в такую ярость императора. Хотя Квест — единственный, кто упоминает пьесу, кажется вполне вероятным, что она противоречила расхожему мнению, согласно которому в своих написанных в Томах стихотворениях Овидий чрезмерно заискивал перед Августом. Ошибочность этой широко укоренившейся точки зрения становится очевидна из рассказа Квеста о разговоре друзей Овидия в доме Брута (Св. III, Фр. 5 и 9). Их ссылки на содержание элегии Овидия дают понять, что некоторые пассажи возможно воспринять лишь как сарказм, направленный непосредственно против императора.
Жизнь в окружении «варваров» — по вполне понятным причинам — довела бы привыкшего к комфорту цивилизованного Рима поэта до отчаяния, которое, очевидно, побудило его преувеличить тяготы климата в Томах. Для римлянина единственное истинное неудобство в прибрежном городке представляла бы зима, какой бы она ни была короткой. Известно, что долгие весна и лето там довольно приятны. Сегодня на том месте, где находились Томы, расположен курортный городок Констанца, румынский центр туризма, где средняя температура зимой 37° по Фаренгейту (около 3 °C) днем и 25° по Фаренгейту (около минус 4 °C) ночью, а максимальные летние температуры в июле и августе — 79° по Фаренгейту днем и 63° ночью (соответственно, около 28 °C и 17 °C).
Поэтому друзья Овидия (и некоторые современные ученые тоже), возможно, имели основания заключить, что Овидий выставлял Томы худшими, чем они были на самом деле. Некоторые доходят даже до того, чтобы отрицать, что Овидий вообще когда-либо жил там (например, Э. Д. Фиттон Браун), выдвигая гипотезу, что поэт только сделал вид, будто уехал в Томы, а на самом деле нашел приют у друзей. А значит, адресованные императору жалобные стихи, в которых он умолял его отменить свой эдикт и позволить ему «вернуться», были посланы из тайного убежища в самом Риме.
Один из аргументов в пользу этой теории приводят сами друзья Овидия (Св. III, Фр. 9). Ученые досконально сличили климатические, географические и этнографические элементы в описаниях Том и их жителей у Овидия со сходными описаниями у других поэтов, его предшественников (Вергилий, Гомер), которые доказуемо там никогда не бывали, и нашли явное сходство между наблюдениями Овидия и классиков. Аналогичное предположение выдвигает также солдат Весталис, к которому обращено Письмо 7 Книги IV «Писем с Понта» («Epistulae ex Ponto»), чье поведение в мелкой стычке Овидий изобразил в духе героических битв у Вергилия или Гомера (Св. III, Фр. 7).
Как бы то ни было, я убежден, что Квест оправданно отметает доводы друзей Овидия, которые рассуждают на этот предмет в термах (Св. III, Фр. 9), и заключает, что, «когда больно душе, больно и телу».
Но давайте вернемся к экспертам, которые высказывают догадку, что злополучная поэма была лишь предлогом для изгнания Овидия, ссылаясь на свидетельства того, что сам Август (по крайней мере в юности) был далеко не выдающимся образцом морали и воздержания. Лишь сделавшись императором, он решил вернуть нравы Рима к девственной чистоте, обычно приписываемой ранней республике.
Эти критики отмечают любопытный факт — а именно, что кара постигла Овидия через восемь лет после того, как увидели свет сами стихи. Однако я полагаю, что часто забывают один факт: «Любовные элегии» имели огромный успех, были сродни современном бестселлеру. Они выдержали ряд переизданий и были знакомы буквально всем в Риме. Доказательство тому, что они пользовались популярностью не только среди образованных читателей, содержится, например, в цитатах, сохранившихся на стенах борделя в Помпеях. Возможно, исключительная и неспадающая популярность книги (и ее автора) внесла свой вклад в решение императора. Но, возможно, ученые правы, и главную причину наказания Овидия следует искать в другом.
Тогда — в чем же?
Гипотезу, что поэт мог застать жену императора обнаженной или самого императора за растлением юноши, можно отнести к категории зловредных слухов, которые слишком часто брали на веру латинские авторы, даже такие значительные, как Светоний. Другая — более серьезная — версия исходит из того, что Овидий каким-то образом мог быть замешан в провалившемся заговоре против Августа, который возглавлял Луций Эмилий Павел, поплатившийся за свою попытку головой. Согласно этой теории, Овидий избежал сходной участи лишь благодаря своей славе поэта.
Мне же представляется более вероятным, что удачливый поэт и любитель радостей жизни (а потому человек, едва ли склонный с легкостью рисковать жизнью) не участвовал в опасных политических интригах, а скорее завел интрижку с Юлией, внучкой Августа и женой Павела. Как и ее мать, Юлия-младшая была известна развратным образом жизни, и, казнив ее супруга, император изгнал ее на крошечный островок Тримерий (или Тример) у побережья Апулии. Здесь она томилась еще двадцать лет, живя на тайное пособие, которое посылала ей жена Августа Ливия.
Что до второй теории, существующие свидетельства указывают, что Овидий предоставлял свое жилище для встреч заговорщиков (что для императора было бы достаточной причиной считать его одним из них), но также возможно (и более вероятно), что он, сам того не желая, оказался в том месте, где встречались заговорщики, и понятия не имел, что они замышляют, а потому не видел причин на них доносить. (Возможно, это и есть та самая «оплошность» («error»), о которой упоминает поэт вместе с «неким стихом» (в латинском оригинале «carmen») в строке 203 Книги III «Скорбных элегий» и в прочих местах). Наконец, некоторые считают, что единственным связующим звеном между ним и заговорщиками было то, что он наставил рога их главарю Павелу. Последнее представляется мне малоубедительным. Кажется, женившись, Овидий стал образцовым супругом.
Один фрагмент в тексте Квеста (Св. II, Фр. 5) предлагает еще одну возможность. Лежа раненный и скучая в военном лазарете в Салоне, Квест вспоминает сцену в спальне с Цинтией, его первой наложницей, и любопытную историю, которую она рассказала про пир, состоявшийся, очевидно, в доме его отца, во время которого она подслушала, как Август саркастически спрашивает Овидия, когда он женится снова, и видела, как лицо у поэта «стало… цвета… сенаторского пурпура», как только император с равным сарказмом спросил у Прокулеи, как поживает ее дитя. Прокулея «с вызовом вскинула голову», но не успела наблюдательная Цинтия объяснить Квесту, почему этот вопрос так раздражил Овидия, за дверью послышались шаги, и девушка поспешно бежала из постели и комнаты юноши.
Знал ли Август, что под именем Коринны — героини, по всей видимости, недавно опубликованных «Любовных элегий» Овидия — скрывается Прокулея? И догадался ли он (как много лет спустя Квест), что ее дитя было зачато не от императорского посланника в Египте. Он вполне мог знать, поскольку держал собственную сеть информаторов. Более того, в рукописи Квеста есть еще одна важная сцена — в банях в Байях (Св. I, Фр. 10). Там друг рассказчика Квинт строит домыслы, что первая жена Овидия Рацилия изменила поэту с императором, но что «такое нельзя описать в стихах, но в его последней книге рога наставляет именно он». Квест спросил, не императору ли, и Квинт «тревожно оглянулся по сторонам». К несчастью, за этим местом в рукописи следуют две не поддающиеся прочтению колонки, однако по его «тревожному» взгляду можно предположить, что возлюбленная Овидия — жена очень важного лица.
Августа?
Если император действительно соблазнил Рацилию, Овидий по вполне очевидным причинам был не в состоянии написать про это. Однако в «Искусстве любви» он излагает различные способы соблазнения замужних женщин, что может содержать аллюзии, понятные только его современникам, — например, на другие амурные приключения поэта; то есть не то, о котором он открыто повествует в книге «Любовные элегии» с матроной интимно почитаемой, хотя и, разумеется, не названной по имени. Эти скрытые намеки могут относиться к роману, о котором судачили в кругу посвященных и даже, как говорит Квинт, «на Форуме». Значит, скандальный роман между поэтом — и кем?
Императрицей?
Учитывая, что нам известно о браке Августа и Ливии и о втором и третьем браках Овидия, это представляется крайне маловероятным. Император женился на Ливии в 38 г. до н. э. после сложнейших ухищрений брачной дипломатии, труднопостижимых в наше время и довольно провокационных даже в привыкшем к подобным ухищрениям Риме. Тем не менее исторические свидетельства указывают, что этот союз был счастливым и продлился до смерти Августа в 14 г. н. э. Ливия пережила мужа на пятнадцать лет и умерла в возрасте восьмидесяти шести в 29 г. н. э.
Приблизительно в 15 г. до н. э. Овидий женился вторично, но его жена вскоре умерла, возможно, родами единственной дочери Овидия или во время родов второго ребенка, который также не выжил. Вскоре после смерти своего отца приблизительно в 1 г. до н. э. поэт женился в третий раз, ему тогда было сорок пять лет. Его новая жена привела в семью дочь Периллу от предыдущего брака. Имена жен Овидия не сохранились, но из рукописи Квеста мы узнаем, что его третью жену звали Аницея (Св. III, Фр. 6 и 13). Брак, по всей видимости, был счастливым, и когда император сослал Овидия в Томы, Аницея осталась в Риме лишь для того, чтобы защищать имущество поэта от умыслов различных «заинтересованных сторон». Перечень этих лиц возглавляет антигерой поэтического трактата Овидия «Ибис». До сих пор предполагалось, что это вымышленный персонаж, всего лишь удобное традиционное воплощение всех отрицательных качеств тех лиц, кто был заинтересован в имуществе опального поэта. Однако из рукописи Квеста следует, что это было конкретное лицо по имени Марк Весаний, легат округа (какого не говорится).
Теперь займемся немного арифметикой. Первый брак Овидия приходится на 27 г. до н. э., длится не более года и заканчивается разводом. В то время император, предполагаемый соблазнитель жены Овидия, уже одиннадцать лет жил в образцовом союзе с Ливией и приобрел репутацию известного морализатора. Так можем ли мы поверить, что он повинен в прелюбодеянии, которое до сих пор столь успешно скрывалось?
Теоретически это возможно. Рим эпохи империи сильно отличался от Америки двадцать первого века, где малейшую оплошность, совершенную видимыми общественными фигурами, неизбежно вытаскивают на свет как сенсацию не только бульварные газеты, но и более респектабельные средства массовой информации. Верно, мало что ускользало от внимания Форума, но печатной прессы, будь то бульварные или уважаемые издания, в то время не существовало.
И не только теоретически. Это было возможно даже на практике, если поверить соратнику Октавиана (который позднее стал его заклятым врагом) Антонию. В своей биографии Августа Светоний цитирует саркастическое замечание Антония в одном его письме Августу. Защищаясь от возмущенного морализаторства императора по поводу его знаменитой связи с египетской царицей Клеопатрой, он писал: «С чего ты озлобился? Оттого, что я живу с царицей? Но она моя жена, и не со вчерашнего дня, а уже девять лет. А ты как будто живешь с одной Друзиллой? Будь мне неладно, если ты, пока читаешь это письмо, не переспал со своей Тертуллой, или Терентиллой, или Руфиллой, или Сальвией Титизенией, или со всеми сразу, — да и не все ли равно в конце концов, где и с кем ты путаешься?»[121]
Светоний приводит это письмо в своей «Жизни двенадцати цезарей» («De Vita Caesarum»). Он известен отнюдь не скрупулезной исторической дотошностью, но если мы должны поверить ему здесь (письмо цитируется во многих трудах об Августе), то император, будь он женат или холост, не отказывал себе в плотских удовольствиях. И Антоний не единственный наш источник в этом вопросе. Если верно то, что рассказал Квесту Квинт, то можно предположить, что у Овидия были какие-то счеты с императором. Из истории, рассказанной рабыней Цинтией, как будто следует, что император держал поэта в узде тем, что знал о его отношениях с Прокулеей. Попытался бы тогда Овидий свести счеты, соблазнив жену императора?
По всей видимости, смелости ему было не занимать: в конце концов, он же опубликовал свои откровенные элегии в 15 г. до н. э., иными словами — уже после того, как император развернул свою кампанию по восстановлению строгой нравственности, издав закон «Lex Julia de maritandis ordinibus» в 18 г. до н. э. Поэтический триумф, очевидно, дал Овидию, этому плейбою античности, ощущение не только собственного бессмертия (см. «Скорбные элегии», Книга IV.10 и в других местах), но также неуязвимости.
Но как насчет Ливии?
Исторические источники сообщают, что как жена она была безупречна. Верно, существуют веские основания подозревать, что она совершила несколько убийств (в интересах своего сына Тиберия, которого вознамерилась во что бы то ни стало сделать преемником Августа вопреки планам различных кровных родственников императора), но те же источники умалчивают о каких-либо эротических утехах, которым она могла предаваться. С другой стороны, история не делает тайны из того факта, что по какой-то причине она смертельно ненавидела Овидия и, судя по всему, была движущей силой за жестоким решением императора.
Почему?
Могло это быть местью отвергнутой женщины, невзирая на всю ее безупречную репутацию? Ливия была пятнадцатью годами старше поэта, но подобная разница в возрасте не имела такого значения в Риме, как она имела бы сейчас, особенно если секс был актом возмездия, а не приязни. И разве гипотетическое прелюбодеяние Ливии с известным поэтом не могло быть актом мести мужу за его флирт с множеством римских матрон, включая, возможно, первую жену предполагаемого любовника императрицы?
Но давайте оставим домыслы и посмотрим, что может рассказать нам рукопись Квеста о судьбе Овидия после его исчезновения из Том. Овидий покинул Томы с ведома и разрешения Поппея Сабина, преданного и любимого наместника Тиберия в Мезии и, позднее, в Македонии.
В тексте содержится несколько указаний на заступничество Прокулеи перед Флаком. Этот военачальник, который позднее стал наместником Сирии, был близким другом как Овидия (поэт обращается к нему в «Письмах с Понта» Книга I.10), так и императора Тиберия. Флака и императора объединяли любовь к вину и предосудительные сексуальные пристрастия. На деле есть указания на то, что его назначение в Сирию было не столько наградой за бранные подвиги, сколько услугой другу, который проводил многие часы с императором, участвуя в попойках и педерастии.
Более того, обычно считается, что Тиберий настолько ненавидел свою мать Ливию, что, когда сенат предложил посмертно обожествить ее и воздвигнуть в ее память арку, он отклонил оба предложения. После кончины Августа, который (вероятно, благодаря жене) оставался в отношении Овидия непреклонен, для Прокулеи было бы только разумно просить о заступничестве Поппея. Тогда, если предположить, что, позволяя Овидию переехать в Виндобону — место, которое уже из военного лагеря превратилось в город с бурной общественной жизнью и до некоторой степени еще и центр культуры, — Поппей действовал с молчаливого согласия Тиберия, кажется самоочевидным, что разрешение было дано с тем условием, что Овидий «утонет» и возьмет себе новое имя. Отсюда его трансформация из Овидия в Помпония Пинната и из создателя «Метаморфоз» в автора скандальной комедии.
Мухой в благовонных притираниях поэта, так сказать, оставался его давний враг Марк Весаний, неожиданно объявившийся в Виндобоне (Св. IV, Фр. 6) и посетивший представление комедии Овидия (Св. IV, Фр. 7). Именно это и заставило его покинуть Виндобону.
Где он нашел убежище?
Сохранившиеся фрагменты дают лишь обрывочные указания на его дальнейшую жизнь. Наместник Поппей, официально объявивший о смерти Овидия, который якобы утонул в Томах, как будто также помог ему бежать из Виндобоны в обществе Квеста и Агриколы. В тексте упоминаются два написанных Поппеем письма: одно Тиберию, другое — Кунобелину.
Первое, вероятно, содержало доклад Поппея императору о том, что беспокойный поэт, пока скрывался в Виндобоне, совершил новые и опасные «оплошности». Соответственно, его высылка отсюда стала настоятельной необходимостью. «Утопление» и «воскресение» были, по всей видимости, негласно санкционированы Тиберием (см. Св. V, Фр. 1: «В конце концов, Тиберий же согласился»).
Но куда его послали?
Следы его нам дает упоминание второго письма, Кунобелину. Кунобелин (шекспировский Цимбелин) был «царем Британии» (rex Britannorum, как называет его Светоний), введшим римские нравы в не оккупированную еще саксами Англию. Например, он чеканил монету с собственным портретом; но важнее другое — он пытался насадить при своем дворе обычаи Рима. Это понятно, так как, согласно написанной в шестнадцатом веке «Истории Англии» Голиншеда, Кунобелин (или, в написании Голиншеда, Кимбелин) «был воспитан в Риме и здесь возведен в рыцари Августом Цезарем, под знаменем которого сражался в войнах и был в таком у него почете, что волен был платить дань или нет, как пожелает». В его правление процветала обширная торговля с римскими гарнизонами в Германии и Галлии: покупая предметы роскоши из Рима, Кунобелин продавал зерно, шкуры и железо, в котором армия нуждалась превыше всего, но также золото, серебро, рабов и охотничьих собак.
Иными словами, жизнь при дворе Кунобелина была гигантским шагом к лучшему в сравнении с примитивными условиями в Томах, и если Поппей избрал Британию последней остановкой в пути злополучного поэта, это было милосердным, даже щедрым поступком: получивший образование в Риме британский царь, несомненно, знал, кто такой Овидий, и, по всей вероятности, также читал его произведения. Кунобелин поддерживал контакт с римской культурой и посылал одаренных юношей в Рим получать образование и воинскую подготовку. Торговля с его двором шла через многих крупных и мелких купцов: Квест упоминает одного из них (в Св. V, Фр. 1): он замаскирован как Харон, перевезший Овидия в его последний дом.
И все равно друзья Овидия не сдавались.
Квест вернулся в Рим, вооруженный письмом Поппея, содержание которого по сей день остается загадкой, поскольку печать должна была остаться неприкосновенной, и они с Цециной вновь обратились к императору. Здесь они, конечно, потерпели поражение, «как легионы в Тевтобургском лесу» (Св. V, Фр. 2).
Скорее всего известие о новой комедии поэта и, возможно даже, список текста привез в Рим доносчик Ливии Марк Весаний. Своим произведением Овидий почти наверняка свел на нет все шансы когда-либо получить прощение Тиберия.
Мы не знаем, сколько он прожил при дворе Кунобелина (если он вообще туда прибыл) и где и как он умер. Неизвестно нам и то, написал ли он там что-нибудь и какую форму приняло его последнее произведение. Это могла быть поэма или, возможно, трагедия наподобие «Медеи», которая пользовалась большим успехом в Риме, но также не сохранилась.
Теперь давайте обратимся ко второму вопросу, который поднимает рукопись Квеста: как ее автор попал в Америку?
Судя по всему, он отплыл на судне, известном как монера (Св. VII, Фр. 1), полновесельной галере греческого образца, но также оснащенной на римский манер парусами, хотя паруса были расположены так, что позволяли кораблю «маневрировать против ветра». В источниках такая оснастка нигде не упоминается, а это приводит нас к гипотезе, что она могла быть изобретена Квестом. Более того, в Св. VII, Фр. 2 читаем, что путешественники «смогли поднять на борт полный запас дерева». Зачем кораблю с веслами и парусами понадобился запас дерева? Для починки? Квест нигде не упоминает про постигшее судно во время плавания бедствие, которое потребовало бы серьезного ремонта. Однако создается впечатление, что корабль с командой профессиональных греческих гребцов и новой системой парусов мог двигаться даже в мертвый штиль. Это мы можем заключить по сцене, описанной в следующем фрагменте (Св. VII, Фр. 3): царь Телалок, его военачальники и жрецы безветренным днем собрались на берегу моря, чтобы наблюдать «столп дыма, который поднимался прямо в небо» и ожидая, что «из моря поднимется огнедышащая гора, вулкан». В последнем фрагменте рукописи Квеста царь Телалок говорит: «Но это так далеко. Наши корабли не могут доплыть (туда)».
Единственно логичным выводом будет то, что Квест отплыл в Америку на судне, движимом паром.
Согласен, звучит неправдоподобно. Пароход? В первом веке нашей эры?
Некоторые специалисты по истории техники предполагают, что в период расцвета империи Рим стоял на пороге открытия парового двигателя, который приводил бы в движение его боевые и прочие механизмы. Не будь упадка империи и завоевания ее варварами, какие-нибудь римские братья Райт вполне могли бы оторваться от земли на летательном аппарате уже в конце первого тысячелетия, а не десять веков спустя. Конечно, после Ромула Августула, последнего императора, смещенного в 476 году, ситуация в Риме, захваченном германскими легионами собственной некогда победоносной армии, изменилась от плохого к худшему. В последовавшие затем века христианства монастыри сохранили лишь крохи античной цивилизации (и то в основном из области гуманитарных наук). Что до римской технологии, единственными уцелевшими практическими устройствами оказались военные, как, например, онагр.
Есть ли в тексте Квеста указания на то, как он мог наткнуться на идею чего-то подобного паровому двигателю? Есть. В Св. I, Фр. 11 в ответ на вопрос императора о том, чем он собирается заняться, молодой Квест не без заминки отвечает: «Мне бы хотелось… изобретать… для армии…», но его прерывает восклицание отца: «Игрушки! …он придумывает игрушки!» Затем раб Сентрис приносит что-то, что «остановилось», когда еще что-то «вывалилось». К сожалению, значительная часть рукописи повреждена настолько, что совершенно не поддается прочтению, но что бы там ни принес Сентрис, оно, по всей видимости, начало двигаться, потом остановилось, так как нечто вывалилось — очевидно, какая-то деталь.
Теперь давайте вернемся к Св. I, Фр. 5, где поклонник Прокулеи Цецина привозит маленькому Квесту игрушку: три ветряные мельницы, сделанные из трубочек, которые «действительно вращались». В истории техники мы находим упоминание устройства, называемого «эолипил Герона». Эта игрушка представляла собой закупоренный металлический сосуд с двумя или четырьмя вертикальными изогнутыми на концах трубочками. Если наполнить устройство водой и подвесить над огнем, вода закипает, пар поднимается по изогнутым трубочкам-форсункам, заставляя сосуд вращаться. Короче говоря, перед нами — ранний предшественник парового двигателя, или, точнее, паровой турбины. Тогда никто не воспринимал его всерьез — просто игрушка, как верно назвал ее отец Квеста Гай.
Изобретение этою устройства источники приписывают Герону Александрийскому, зенит славы которого приходится приблизительно на 65 г. н. э. и который придумал и другие механизмы. Если предположить, что рукопись Квеста — подлинная, а это было подтверждено экспертами, игрушка была известна еще в конце 1 в. до н. э., но ни тогда, ни три четверти столетия спустя во времена Герона никому не пришло в голову использовать ее как-либо иначе, чем для развлечения детей.
Но как же быть с деталью, которая «вывалилась», отчего «игрушка» остановилась?
Чтобы энергия эолипила двигала какой-либо механизм (а похоже, именно это Квест демонстрировал императору), должен присутствовать какой-то механический компонент трансмиссии, который вращал бы колеса.
Помимо прочих похвальных качеств (например, таланта хорошо писать на латыни во времена Августа), Квест обладал немалой наблюдательностью. Нам известно, что он подметил бессознательные жесты Цецины: всякий раз, когда этот робкий ухажер Прокулеи был растерян или ему бывало не по себе, он «раскачивал вверх-вниз сцепленными пальцами, снова и снова вверх и [1–2 стр. ] переплетя пальцы», и Квест замечает: «Позже мне часто (вспоминалось), когда я [1 стр. ] это делать, чтобы» (Св. I, Фр. 9).
По всей видимости, Квест обладал недюжей технической смекалкой, и движение переплетенных пальцев Цецины могло натолкнуть его на мысль о работе устройства, задействующего шестерни и привод; нам известно, что такое приспособление использовалось уже в начале IV в. н. э. на мельницах — для преобразования энергии воды во вращательное движение жерновов.
В игрушке такое устройство могло заставлять двигаться миниатюрные колесики какого-нибудь крохотного транспортного средства. Тем не менее сколько бы Квест потом его ни совершенствовал, напрашивается вопрос, было ли этого достаточно для движения парохода. Однако Квест был на редкость предприимчивым молодым человеком. Достаточно только вернуться к Св. II, Фр. 1 (и также к Св. III, Фр. 12), чтобы еще раз взглянуть на описание битвы с далматским полководцем Батоном. Квест пишет: «С восхищением я наблюдал, как велиты скользят между манипулами первого, второго и третьего рядов, утекают, как вода, бегущая по многоканальному акведуку». Пока он наблюдал за движением легионов, Квеста «пронзило острое ощущение значимости того, что я видел, скрытого смысла, доступного именно мне. Я дрожал не от страха, но от своего рода душевного подъема», и вместо битвы перед ним «предстало решение, которое позволило бы перенести вращательный момент на» — и хотя рукопись тут снова не поддается прочтению, фрагмент завершается так: «снова все компоненты легиона заработали, как [2–3 сл. ] снова мне пришло на ум то же слово, так хорошо выражавшее…», но само это слово для нас утрачено. Однако из контекста можно вывести, что это слово — «машина»: римская военная машина, с помощью которой Рим часто побеждал армии врага, которые превосходили его числом, но сражались на «варварский» (т. е. беспорядочный и некоординированный) манер. Читая наблюдения Квеста о работе этой «машины» в Св. II, Фр. 1, мы ясно видим, как регулярные людские потоки, движущиеся взад и вперед через точно обозначенные зазоры между манипулами, могли натолкнуть его живое воображение на мысль, которая семнадцать столетий спустя придет в голову Джеймсу Ватту.
Фантастично? Возможно. Но любому изобретателю необходима фантазия. Другие фрагменты рукописи определенно подтверждают, что у Квеста была требуемая творческая жилка. В Св. III, Фр. 1, например, Агрикола, сам умелый и опытный кузнец, говорит: «Я не совсем понимаю… работает, — сказал Агрикола, — но Квест гениальный…» А чуть ниже, в Св. III, Фр. 12, излагается существенно важная для изобретения Ватта концепция: «…и отверстие тут. Трудность в том, что, когда заслонка соскальзывает под него вот здесь, она тянет…» И снова мы натыкаемся на прискорбные лакуны в тексте, однако слово «заслонка» (клапан?) возникает несколькими строками ниже, когда кузнец Агрикола одобрительно замечает: «Как бы то ни было, Квест, мысль гениальная. Но заслонку придется выковывать, как меч, закалять…»
Творческий подход, который, без сомнения, применил Квест, заставляет нас принять гипотезу, что молодой римлянин действительно мог придумать паровой двигатель. Но могли он использовать его, чтобы в безветрие или штиль довести свой корабль до самых берегов Америки? С его собственных слов мы знаем, что задолго до Колумба, но в полном соответствии с учением самых эрудированных греческих философов, Квест верил, что планета круглая. Задумайтесь, например, над его разговором с Корнелием Фидом в Св. VI, Фр. 3 и вспомните изумление глядящего на полную луну царя Телалока (Св. VII, Фр. 5), который спрашивает: «Так ты говоришь, Земля тоже такая?»
Исторический факт, что первые задокументированные пароходы имели гребные колеса. Было ли судно Квеста снабжено таким гребным колесом? В тексте нет описания его корабля, но, по зрелом размышлении, полагаю, что нет. Чтобы подобный механизм не мешал гребцам, его пришлось бы установить на корме, как это было на паровых судах, ходивших по Миссисипи. В этом нет ничего невозможного, однако, по моему мнению, корабль Квеста гребное колесо не использовал. Мой довод в пользу этого может показаться не слишком веским, но я полагаю, что его достаточно. Он содержится в наблюдении юного Квеста за другой игрушкой, также подарком влюбленного Цецины.
В кратком фрагментарном описании (Св. I, Фр. 2) он назван «(крылья) Икара», и это устройство «…совсем не походило на крылья, но оно действительно летало. Это была круглая палочка с прикрепленными перпендикулярно на конце дощечками из… Если покрутить ее между (ладонями)…». Это все, что мы узнаем про «крылья Икара», но похожая детская летающая вертушка, снабженная горизонтальными лопастями, существует и по сей день. Летает она благодаря тому, что воздух материален и обладает плотностью, и, вращая лопастями, которые на самом деле являются пропеллером, игрушка поднимается над землей. Насколько я знаю, в исторической литературе нет никаких упоминаний о том, когда ее изобрели, но и здесь я в своих выводах исхожу из достоверности рукописи Квеста.
Пароход Квеста приводился в движение пропеллером.
Это завершает мой комментарий. Остальная часть текста достаточно ясна или прояснена в примечаниях.
Письмо мсье Андре Фуилье
Когда эта книга впервые вышла в нью-йоркском издательстве «Ниследа & Никапли Паблишерз», главный редактор получил письмо от мсье Андре Фуилье, которое мы приводим в Приложении к настоящему второму изданию в признание его актуальности. Мой комментарий к нему следует ниже.
Глубокоуважаемый редактор!
С большим интересом прочел книгу «Повесть Квеста Фирма Сикула», опубликованную вашим издательством в переводе выдающегося профессора Говарда Филлипса Лангхорна и с комментарием пера мистера Эдгара Патрика Оливера, знаменитого автора произведений в жанре детектива и ужасов.
Архаичный характер изложения и материал, на котором писал Квест Фирм Сикул, не раз изучали комиссии видных ученых, и все пришли к единому мнению, датировав рукопись первой третью I в. н. э. и единогласно подтвердив ее подлинность. В своем увлекательном комментарии мистер Оливер выдвигает убедительную гипотезу, что латинская рукопись эпохи первых двух цезарей могла при наличии определенной цепи событий попасть в комплекс зданий культуры майя в Копане, постройки которого (и это доказуемо) не могли возникнуть раньше 450 г. н. э.
Затем мистер Оливер дает нам удовлетворительный ответ на вопрос, как рукопись прибыла на место, где ее обнаружили студенты факультета майяской археологии университета Мискатоника под руководством профессора Лангхорна. Не будучи сам ученым (на самом деле по профессии я бухгалтер), я с ранней юности питаю одну страсть: за всю мою жизнь не проходило и недели, чтобы я не посетил театр. Особенно я люблю комедии и фарсы французских авторов девятнадцатого века. Меня можно назвать дилетантом — в смысле любителем — этого театрального жанра.
Возможно, именно вследствие этого пристрастия и приобретенных благодаря ему познаний я заметил одну загадку в повести Квеста, которая осталась необъясненной и которую, судя по всему, пропустили мистер Оливер и профессор Г. Ф. Лангхорн. Я говорю о коротком, вызывающем недоумение отрывке комедии, якобы (во всяком случае, если верить Квесту Фирму Сикулу) написанной Публием Овидием Назоном. Так уж получилось, что произведения этого поэта — еще одна моя страсть.
Квесту представляется, что трабеата Овидия проливает свет на причины, по которым цезарь Август приговорил поэта к пожизненной ссылке в местечке Томы на Черном море. Факт в том, что истинной подоплеки эдикта не смогли отыскать ни ученые, ни писатели, ни историки, такие как Дион Кассий (р. 155 г. н. э.) или после него, ни современные специалисты по античности, такие как Герман Фрэнкель или Л. П. Уилкинсон. Некоторые, как, например, А. Д. Фиттон Браун (цитируется по комментарию мистера Оливера), вообще отрицают факт пребывания Овидия в Томах. Поскольку в веках сохранился лишь крошечный отрывок комедии, которого, разумеется, недостаточно, чтобы из него вывести мотивы цезаря, проблема приговора Овидию, к сожалению, так и остается непроясненной.
Однако этот отрывок привел меня в изумление. В нем содержится еще одна тайна. Будьте любезны, сравните два приводимых ниже текста. Один взят из первого акта фарса под названием «La Puce a l’oreille» («Блоха в ухе») пера Жоржа Фейдо, французского драматурга конца XIX — начала XX в. Текст Овидия взят из Фрагмента 3 в Свитке V «Повести». Под каждой репликой из пьесы Овидия курсивом приводится соответствующая реплика из фарса Фейдо. Тот текст Фейдо, который в приписываемом Овидию отрывке отсутствует, я заключил в круглые скобки.
такая выносливость? Неужели? Какое крепкое здоровье!
ФИНАШ: (Страховые компании просто абсурдно любопытны. Но должен вас поздравить. Что за супруг у вас, мадам!) Какое крепкое здоровье! Какая выносливость!
ФУРНИЛЛА: Истинная правда!
ЛЮСЬЕНА: Мне ли не знать!
КАПИТОН: Тебя следует поздравить.
ФИНАШ: Это весьма лестно.
ФУРНИЛЛА: Но знаешь, это так утомительно!
ЛЮСЬЕНА: Но как изнурительно!
КАПИТОН: Нельзя же иметь все сразу.
ФИНАШ: Всем, кто живет на свете, Бог положил трудиться.
ПЛАВТ: Как раз о таком и мечтает Лентилла.
ЭТЬЕН: Как раз о таком и мечтает мадам Плюше.
ФУРНИЛЛА: Кто это?
ЛЮСЬЕНА: А это кто, скажите на милость?
ПЛАВТ: Моя наложница. Меня ей недостаточно. А нужен ей такой мужчина, как Гай Инвалид Сикан.
ЭТЬЕН: Моя жена. Для меня это слишком. Говорю вам, ей нужен такой мужчина, как супруг мадам.
КАПИТОН: Что ж, тогда с твоего позволения, Фурнилла, и, разумеется, если Гай согласится.
ФИНАШ: Тогда с разрешения мадам и с согласия испанского господина — это можно устроить!
Согласитесь, сэр, различия между этими двумя текстами минимальны и по большей части (если можно доверять английскому переводу) чисто лингвистического характера: язык Фейдо более литературный, у Овидия — более разговорный. Однако оба отрывка с большой откровенностью и с употреблением лишь незначительных эвфемизмов говорят о сексе.
В пьесе Овидия Плавт, по всей видимости, раб, имя которого автор позаимствовал у величайшего римского драматурга Плавта, жившего на рубеже 3 и 2 в. до н. э., в чьих комедиях обычно присутствует такой персонаж, как лукавый раб. Этьен у Фейдо — дальний родственник тому обязательному в пьесах Плавта персонажу, которого римлянин, в свою очередь, взял из комедий своих греческих предшественников. Согласно комментарию мистера Оливера, Капитон — это сам Овидий. Фурнилла, супруга которой зовут Гай Инвалид Сикан, вполне может быть Ливией, женой Августа (как предполагает в своем комментарии мистер Оливер). Большую часть жизни Август отличался слабым здоровьем и дважды заболевал так сильно, что уже сомневались, выживет ли он. Отсюда, возможно, появилось среднее имя Инвалид (которого я не могу найти в исторических источниках, указывавших бы его как расхожее).
Но как же вывести из пьесы объяснение ссылки Овидия в Томы? Фарс Фейдо (что типично для этого автора) — путаная история, вращающаяся вокруг более или менее добродетельной жены, которая подозревает своего более или менее добродетельного мужа в измене. Действительно, за цезарем Августом тянулась слава женолюбца, и, если Инвалиду действительно полагалось представлять Августа, название «Верный муж», вероятно, следовало понимать в саркастическом ключе. С другой стороны, императрица Ливия (и это, на мой взгляд, делает несостоятельной теорию мистера Оливера о ее отношениях с Овидием) была известна своей безупречной верностью и высочайшей добродетельностью, если, конечно, забыть про убийства, которые она почти точно совершила, чтобы получить для своего сына от первого брака Тиберия право унаследовать верховную власть.
Как я указал в начале этого письма, я не ученый, всего лишь любитель французской комедии и эротической поэзии Овидия. Возможно, некто, более эрудированный, чем я, отыщет убедительное объяснение этой головоломке. Признаюсь, я тут бессилен.
Вы совершенно уверены, что вся рукопись не фальсификация?
С уважением, Андре Фуилье.Комментарий Э. П. Оливера
Сходство между двумя сценами бесспорно. Как такое возможно? Единственным объяснением было бы совпадение, что представляется неубедительным. Фейдо не мог иметь доступ к свиткам Овидия. Признаю, это все равно что утверждать, будто, сложив вырезанные из газеты слова в шляпу, два человека вытянули идентичные слова в идентичной последовательности и потому — по чистой случайности — составили идентичные тексты. Но как еще мне это объяснить, учитывая (а я ее принимаю) неопровержимую подлинность рукописи Квеста?
Мистер Фуилье прав в своем утверждении, что сцена Овидия так же открыто говорит о сексе, как его «Любовные элегии» и «Искусство любви», и что имя супруга, чья жена жалуется на его внушительную потенцию, может быть интерпретировано как аллюзия на бесконечные недомогания Августа. Сходным образом мы можем приравнять имя Капитон к cognomen Овидия Назон, поскольку они оба указывают на части тела, притом находящиеся выше плеч. Если мы примем, что сохранившийся фрагмент сцены — более или менее реалистичное описание отношений между императрицей, поэтом и недужным, но более чем способным к половому акту императором, то нетрудно предположить, что ссылку Овидия она объясняет сексуальными проблемами.
Сколь бы абсурдным это ни казалось, я испытываю большое искушение искать в фарсе Фейдо ответ на загадку в жизни Овидия. Такие персонажи, как группа парижских буржуа, решивших совершить адюльтер, который по ходу пьесы ни одному из них не удается, типичны для французского фарса того периода; его доминирующий мотив — «череда ошибок». В стихах, написанных в ссылке, Овидий сам скрытно намекает на причину своего удаления из Рима как «carmen et error», т. е. «песни и ошибки», как это обычно переводят. Ученые пришли к выводу, что совершенная поэтом «ошибка» заключалась, вероятно, в том, что он не сообщил о нарушении приличий, которому стал свидетелем. Тем не менее нельзя забывать (если я верно помню свою лицейскую латынь), что латинское слово «error» можно также перевести как «недопонимание», «проступок» или «оплошность».
Однако все это чистой воды домыслы. Очевидные следы Овидия в тексте Фейдо так же загадочны, как темные побуждения, заставившие императора столь коварно приговорить поэта к смерти от горя.
Письмо герра Рудольфа Кее
Первое издание этой книги имело большой успех, в результате которого она была переведена на ряд языков. После выхода в свет немецкого перевода я получил это письмо. Немедленно поняв, какой интерес оно представляет для читателей «Повести Квеста», я перевел его на английский для настоящего, третьего издания.
Дорогой мистер Оливер!
Прочтя «Повесть Квеста» и, главное, ваш комментарий к этому поразительному, невероятному произведению, подлинность которого тем не менее подтвердили эксперты, я решил переслать вам прилагаемый перевод на немецкий некоей латинской рукописи, также раннего периода империи, и рассказать вам, как она у меня оказалась. В отличие от рукописи Квеста она не попала на суд экспертов для подтверждения подлинности. Однако, если она покажется вам достойной рассмотрения, я могу устроить так, чтобы они изучили оригинал.
Я приобрел ее в 1987 г., в антикварном магазинчике герра Отто Райманна на улочке Химмельсбюттелер, которая в то время находилась в западном секторе разделенного стеной Берлина. Позднее рукопись была переведена с латыни на немецкий Евой Альтхаммер, доктором филологических наук, преподавателем классических языков в государственном лицее Дюссельдорфа, где я был ее учеником до того, как во время войны записался добровольцем в армию. Приложение к моему письму — переведенный текст, который она мне надиктовала.
Я не большой специалист в латыни, мои познания ограничиваются приобретенными в школьные годы начатками этого прекрасного языка. В античной истории — тоже, за исключением крайне узкой области: оловянных солдатиков этого (и некоторых других, более поздних) периода. До выхода на пенсию в 1985 году я был финансовым директором «Михаэла Свинкельс и Ко», став также в 1983 году совладельцем. Дела нашей фирмы, владевшей расположенной в Западном Берлине фабрикой игрушек, всегда шли очень хорошо, поэтому на склоне лет я неплохо обеспечен. Моя жена отошла в лучший мир еще в семидесятых, и поскольку наш брак был бездетным, я теперь волен полностью посвятить себя своему хобби — коллекционированию вышеупомянутых оловянных солдатиков. У меня довольно приличная коллекция из почти десяти тысяч фигурок, начиная с гренадеров Фридриха Великого и кончая малоизвестным полным набором, изображающим Адольфа Гитлера за смотром гвардии своих личных телохранителей, «Adolf Hitler Leibstandarte».[122] Особенность этого набора в том, что рука фюрера крепится к плечу на шарнире, что позволяет поднимать ее в арийском приветствии.
Когда в 1987 году я обнаружил заведение герра Райманна, это была антикварная лавка только по названию. В то время владельцу было восемьдесят девять лет (вскоре он умер), и его магазинчик более всего походил на то, что в Америке называют лавкой старьевщика: нагромождение старой, ломаной и, по всей видимости, никчемной мебели, помятые духовые инструменты и скрипки без струн, пыльные смокинги и прочий плесневелый хлам. И тем не менее среди этого хлама меня ждала поразительная находка: полный и исключительно редкий, изготовленный в середине восемнадцатого века набор фигурок римских легионеров, разбитых в Тевтобургском лесу херусками под командованием Арминия. Естественно, эта находка вдохновила меня потратить целый день на обшаривание заведения герра Райманна в надежде на новые подобные чудеса. И когда я наконец решил сдаться, то наткнулся на нечто любопытное. Стены магазинчика были увешаны поблекшими плакатами и шелудивыми рогатыми трофеями, накопившимися за несколько поколений охотников на оленей, но по какой-то причине мое внимание привлекло нечто в черной рамке, рисунок или, быть может, диплом — трудно было понять из-за наслоений пыли и грязи. Подойдя поближе, я потер стекло носовым платком, пока не смог разглядеть, что находится за ним. Не диплом, но и не рисунок: скорее старинный рукописный текст, к тому же не готическим шрифтом. Из классиков античности, которых я читал в школьные годы, я еще помню достаточно, чтобы узнать латынь, но, к сожалению, мои труды с носовым платком привели лишь к тому, что местами открылись одно слово или часть фразы.
Я спросил у почтенного владельца, где он приобрел этот документ, который вполне может оказаться мне интересен. Придвинувшись к рамке, он вгляделся в нее через очки с толстыми стеклами, а потом сказал:
— Один малый мне это продал, не помню его имени. Это было много лет назад. Еще до Стены. Борода была во все лицо. — Указательным пальцем герр Райманн провел себя по подбородку и скулам, изображая шкиперскую бородку продавца. — У меня еще один есть, в задней комнате. Их было три, но на одном стекло разбилось, и когда я убирал осколки, зазвонил телефон, поэтому я положил на рамку сигару — я тогда еще курил сигары — и пошел в магазин, где стоит телефон. К тому времени, когда я вернулся, сигара успела скатиться с рамки и бумага загорелась. Ну, огонь я затушил водой из чайника, но от листка остались лишь обгорелые клочья. Я их выбросил.
В то время я еще не знал, какой великой потерей обернется его неаккуратность, но уже не сомневался, что утрата немалая.
— Вы прочли, что там было написано? — спросил я его.
— Нет, господин. Оно было по-латыни. Я когда-то сносно знал латынь, но с тех пор как меня хватил удар, она словно бы выветрилась у меня из головы. Мне сказали, такое бывает сплошь и рядом. Ну, со мной это точно стряслось.
Когда я спросил, можно ли посмотреть на другой фрагмент текста, владелец магазина исчез в задней комнате и некоторое время спустя, шаркая, вернулся с искомым предметом. Этот был в еще худшем состоянии, чем висевший на стене. Стекло заросло пылью, было засижено мухами, на него пролили что-то липкое и маслянистое — смазку, наверное. Стерев что мог, я увидел, как ясно проступило слово, определенно латинское: castra.[123]
— Сколько? — поинтересовался я.
Он назвал сумму в каких-то сто марок за набор разгромленных легионеров. Очевидно, он давно уже утратил чутье в назначении цены. Потом ненадолго задумался и добавил:
— Двадцать марок. За оба.
Заплатив, я с римскими солдатами в портфеле и двумя вставленными в рамку документами под мышкой подозвал такси и поехал домой.
Позднее, когда я готовился извлечь их из рамок, чтобы рассмотреть поближе, меня ожидал приятный сюрприз. На оборотной стороне обоих документов печатными буквам карандашом стояло:
СОБСТВЕННОСТЬ
ГЕЛЬМУТА ШЕЛЛЕНДОРФА,
ШЛУМПЕНГАССЕ
Герр Шеллендорф не потрудился поставить номер дома, и я понятия не имел, где находится эта Шлумпенгассе. Но я был в приподнятом настроении от удачи, что нашел миниатюрных римских воинов, и ни минуты не сомневался, что, если Гельмут Шеллендорф еще жив, я его найду. Как только я извлек документы из рамок, то сразу попытался прочесть текст. Однако мне удалось только заново убедиться в том, что, хотя меня пока еще не «хватил удар», латынь я забыл основательно. Подумать только, ведь когда-то я был лучшим учеником профессора Альтхаммер!
Несколько фраз, которые мне удалось расшифровать, позволяли предположить, что это рассказ о каком-то военном столкновении и что цифры в конце рукописи, по всей видимости, — дата документа: CCCMLXXXIV, т. е. 784 год. Я был поражен, впервые осознав, что документу больше тысячи лет. Присмотревшись внимательнее, я не без труда разобрал буквы A.U.C. Минуту спустя из глубин памяти об уроках латыни очаровательной преподавательницы всплыли и предстали перед моим мысленным взором слова AB URBE CONDITA. С основания города.
Не 784 год нашей эры. Текст был датирован согласно римскому календарю, отсчитывающему годы с основания Рима в 753 г. до н. э. Если она подлинная, рукопись была написана в 31 году н. э. Ей почти две тысячи лет!
По спине у меня пробежала дрожь возбуждения. Я вспомнил, как слышал где-то, что некоторые используемые в Древнем Риме чернила могли сохраняться веками, если писали ими на свитках из высококачественного папируса. Возбуждение постепенно сменилось ликованием, когда я начал подозревать, что за жалкие двадцать марок, возможно, приобрел бесценное сокровище. И лишь тогда мне пришло в голову, какой огромный урон нанес трясущийся герр Райманн, когда легкомысленно сжег третий документ.
Я осторожно вернул свитки под стекло, которое защищало их последние лет пятьдесят, надежно завернул в плотную коричневую бумагу и убрал в чемодан. Потом поехал в Дюссельдорф повидаться с доктором филологических наук, профессором Евой Альтхаммер.
Она жила на дальней окраине, в очаровательном коттедже, который много лет назад построил для нее покойный супруг, попечитель школы Альфред Альтхаммер. Внутри коттеджа, уцелевшего в бомбежках Второй мировой, было так же приятно, как мне помнилось по тем дням, когда я навещал преподавательницу под предлогом столь необходимого мне руководства в переводе шести элегий Лигдама из третьей книги Альбия Тибулла. Боготворимая мной профессор страстно верила, что на самом деле стихотворения вышли из-под пера самого Тибулла. Для меня перевод был внеклассными «усилиями любви» не столько к поэту, сколько к его почитательнице. Как это ни печально, меня призвали в армию до того, как я закончил свой труд, и к элегиям Лигдама я больше не возвращался, даже без помощи инсульта основательно позабыв этот прекрасный мертвый язык. Но я не забыл сочного голоса профессора, которая вслух читала восторженной аудитории семнадцатилетних мальчишек (несколько адаптированные) стихи Овидия, воспевавшие занятие, которое до него никто не воспринимал как искусство.
Разумеется, если у меня из головы этот чудесный, уже не существующий язык выветрился, с профессором такого не случилось.
Она приветствовала меня на пороге своего увитого виноградом домика, стройная, лишь с намеком на сутулость, поразительно подтянутая и энергичная для своих девяноста двух лет. В последний раз я навещал ее, когда ей исполнилось девяносто, и с тех пор она нисколько не изменилась. И я этому не удивлялся. Я всегда полагал, что люди, которые доживают до столь преклонного возраста, от Бога наделены нерушимым здоровьем, поэтому смерть вынуждена подкрадываться к ним исподтишка: они погибают в автокатастрофе или отравившись испорченной устрицей.
— А, Руди! Здравствуйте, мой мальчик! Святые небеса, неужели вы сдержали обещание?
На встрече по случаю ее девяностолетия, где собрались все ее оставшиеся в живых ученики (увы, нас было очень мало, если не считать девочек), она вспомнила мои попытки переводить Лигдама. Я опрометчиво пообещал закончить работу. И действительно попытался, но поскольку не смог найти перевода в библиотеке и уже давно потерял собственный подстрочник, нисколько не продвинулся.
— Извините, профессор, нет. То есть я собирался, но по чистой случайности наткнулся на нечто гораздо более притягательное — если вы меня простите, — чем Лигдам.
В ответ она кивнула с легким упреком и пригласила меня в дом. Опустившись на великолепно сохранившееся бидемайеровское канапе, она жестом велела мне занять мое старое место на маленьком диванчике эпохи одного из Людовиков. Я же, извиняясь, продолжал:
— Понимаю, вы можете счесть это предательством по отношению к нашему прошлому проекту. Но вы, наверное, согласитесь, что то, что я отыскал в берлинском антикварном магазинчике, или исключительно хорошо сработанная и тщательная подделка, или уникальная находка. Латинская рукопись первого века нашей эры.
— Скорее всего первое. В конце концов, как могло такое сокровище уцелеть в антикварной лавке Берлина, где ходят толпы коллекционеров? А какова тема рукописи?
Я смущенно объяснил, что не изучил как следует текст, отчасти потому, что не смог разобрать древнего письма, и в этом причина моего визита.
— Гм, — отозвалась она. — Дайте посмотреть.
Достав из портфеля сверток, я извлек из-под стекла оба свитка. Профессор взяла их, положила на низенький столик и, даже не надев очки (разумеется, она-то в них не нуждалась), сразу начала читать. Некоторое время спустя она подняла глаза и возмущенно заявила:
— Острова под названием Тесал в Римской империи не существовало. Это подделка.
— А вы не могли бы мне перевести хотя бы часть, профессор? — пристыженно попросил я.
Она снова бросила на меня проницательный взгляд.
— Вы хотите сказать, что даже столь простой текст вам уже не по зубам?
С упреком покачав головой, она вернулась к свитку и начала — умело и бегло — переводить, произнося слова тем самым густым, сочным голосом, который я так хорошо помнил. Но это была не поэзия. Пока она продолжала, без усилий переводя с листа, вошла ее старая экономка с подносом, на котором стояли кофейный сервиз и ваза с печеньем. Я воспользовался этой возможностью, чтобы достать писчую бумагу и ручку, которые привез с собой, и попросил профессора надиктовать мне текст.
Через час мы закончили. Я не знал, что и думать.
— Ну? — многозначительно произнесла она. — Что скажете теперь?
Не зная, что она имеет в виду, я мгновение спустя решился осторожно высказаться:
— Определенно любопытно. Разумеется, крайне прискорбно, что середина отсутствует, но, как я вам говорил, герр Райманн нечаянно ее уничтожил…
С чем-то сродни грустной насмешке во взгляде голубых глаз она спросила:
— Вы не слишком сильны в литературе, верно?
Пришлось признаться, что я немало забыл.
— Но ведь я многое помню. Лукреций: «De rerum natura, Aenis, Ars».[124]
— Я говорю не о римской литературе, — прервала она и, снова помедлив, вынесла свой приговор: — Очевидная подделка. Написана на великолепной латыни, но тем не менее — подделка.
Я был раздавлен. Я не сомневался в ее правоте и тем не менее не мог выбросить свитки из головы и по дороге домой раз за разом перебирал длинный перечень оставшихся без ответов вопросов.
Кто такой Гельмут Шеллендорф? Как к нему попала эта поддельная рукопись и почему он продал ее герру Райманну? Не могли он быть каким-нибудь старым ученым-латинистом, живущим на жалкую мизерную пенсию и решившим поправить положение, распродав никчемное имущество? Или, обладая глубоким знанием латыни, он изготовил этот текст как своего рода шараду? Но над кем же он хотел подшутить? Может, просто продать как диковину? Или это было настоящее мошенничество? Если так, то успеха оно не имело: герр Райманн едва ли много за нее заплатил, даже если (как он сказал) купил ее давным-давно и уже не помнит продавца.
Я поискал на карте Берлина Шлумпенгассе, но безуспешно. Тут мне вспомнилось, что герр Райманн говорил, что купил ее «до Стены». В те дни, хотя восточная часть была коммунистической и принадлежала к другой стране, пересечь город с востока на запад было так же просто, как спуститься в подземку в одном районе и подняться в другом. (Как и сейчас, когда, слава Богу, Стену снесли.)
Картина начинала складываться. Не мог ли герр Шеллендорф быть пенсионером из Восточного Берлина, который продавал свое имущество в Западном Берлине за твердую валюту? Прожить на нее можно было гораздо дольше и лучше, чем на восточногерманские марки. Моя карта датировалась 1977 годом, и никакой Шлумпенгассе на ней не было. Тут меня осенило. Ну конечно! Администрация Восточного Берлина постоянно награждала своих многочисленных «героев труда» поддельным бессмертием, называя в их честь улицы.
На карте 1932 года я наконец нашел-таки Шлумпенгассе. Толку с этого особо не было, я узнал только, что речь идет об улочке в Берлин-Панков, и, сравнив старую карту с новой, установил, что она действительно была переименована и теперь называлась улицей Генриха Полтергейста. Попытки найти Гельмута Шеллендорфа, который не указал номера своего дома, на этом длинном, протянувшемся через весь Панков проспекте на чужой, враждебной территории (напоминаю вам, герр Оливер, шел 1987 год), могли оказаться весьма неприятным, если не откровенно опасным предприятием. Человек, переходящий от дома к дому, задавая вопросы о гражданине Восточной Германии, скорее всего не избежит внимания различных «добровольных» пособников тайной полиции Штази, и — более чем вероятно — эта богобоязненная организация не преминет учинить ему серьезную проверку.
Я почти уже решил просто забыть про неизвестного латиниста и его шараду, но, еще раз задумчиво посмотрев на карту, заметил улочку, которая по диагонали пересекала проспект товарища Полтергейста: Каштановая аллея. На этой самой улице располагалась фабрика, с которой много лет вела дела фирма Михаэлы Свинкельс. Фабрика поставляла нам дешевые токарные и фрезеровочные станки, которые, разумеется, ни в коей мере не дотягивали до западногерманских стандартов, но вполне годились в нашем производстве детских металлических конструкторов и игрушечных паровозов. И цена им была приемлемая. Одна из аномалий Восточной Германии: частное предприятие, просуществовавшее до середины пятидесятых годов. Но позднее мы нашли еще более дешевого поставщика в Южной Африке, и наше соглашение было расторгнуто. С тех пор я не вспоминал про фабрику и понятия не имел, что с нею сталось.
Называлась она «Завод металлоконструкций Циммерманна и Шиллинга», и когда я обратился за информацией в Коммерческую Палату Восточной Германии, мне сказали, что теперь она называется «Завод Эрнста Эрдпфлюгера». По всей видимости, ее национализировали, потому что когда я — наивно — спросил, кто такой Эрнст Эрдпфлюгер, мне сообщили, что это давно усопший герой рабочих, который принимал активное участие в кооперативном движении. Бюрократу я объяснил, что моя компания некогда вела дела с герром Циммерманном (про это они, разумеется, точно и в подробностях знали) и что дочь нашего покойного владельца, фрау Михаэла Свинкельс-Кристенсон, хотела бы восстановить коммерческие связи. Поэтому она была бы рада, если бы мне предоставили визу, так как, хотя я уже на пенсии, именно я в то время вел все переговоры и заключал сделки. Прошла неделя, прежде чем они уступили, но наконец виза была все же выдана.
В Восточной зоне меня ждал еще один сюрприз.
На заводе Эрдпфлюгера меня принял исполнительный директор, чье имя, Хорст Сепп Клинкенглокер (его родители, вероятно, любили Horst Wessel Lied[125] и восхищались известным капитаном СС Сеппом Дитрихом), говорило о некоммунистическом прошлом. Однако его нынешняя должность явно требовала радикального перехода к «товарищу». И его речь полностью соответствовала должности. Это был определенно не язык Гете. Мне пришло в голову спросить про Гельмута Шеллендорфа, но я решил, что едва ли об этом стоит интересоваться у исполнительного директора и что излишний интерес к довоенным служащим может поставить под угрозу мою мирную старость. Если уж на то пошло, всего несколько фраз герра Клинкенглокера доказали, что он образец умелого управляющего социалистической фабрики: он решительно ничего не понимал в производстве токарных и фрезеровочных станков и еще менее в заключении международных коммерческих договоров. Поэтому я без труда убедил его, что мой визит — лишь предварительный и служит только для того, чтобы определить, заинтересовано ли его предприятие в возобновлении сотрудничества. Скоро я вернусь с конкретными предложениями. Покончив со вступлением, я спросил у директора, не будет ли он так любезен показать мне фабрику, чтобы я смог освежить прежние воспоминания.
Я все еще понятия не имел, как спросить про Гельмута Шеллендорфа.
Фабрика нисколько не изменилась с тех пор, как я в последний раз был тут тридцать с небольшим лет назад, когда она уже работала на устаревшем довоенном оборудовании. Проходя через просторный токарный цех (разумеется, герр Клинкенглокер официально информировал меня, что это токарный цех), я заметил рабочего, которого узнал по старым дням «Циммерманна и Шиллинга». Тогда он был молодым мастером и сейчас все еще сидел на прежнем месте в кабинке — знакомая фигура, несмотря на лишние тридцать лет, седину и пивной живот.
— Герр Гляйхшальтер! — воскликнул я. Мне даже не потребовалось изображать приятное удивление, я действительно его испытал. — Это правда вы? — Повернувшись к навострившему уши Клинкенглокеру, я заметил: — Я помню герра Гляйхшальтера по прежним временам, когда он отвечал за наши заказы. — А старому мастеру сказал: — Я так рад, что вы живы и здоровы.
— Благодарение Богу, в отличном здравии, герр Кее.
Тут нас прервал Клинкенглокер, неуклюже пытаясь похвастаться тем, как хорошо знает вверенное ему производство:
— Товарищ Гляйхшальтер работает у нас целых пятнадцать лет!
— Тридцать пять, товарищ директор, — мягко улыбнулся Гляйхшальтер.
Мы с ним немного поболтали, а Клинкенглокер к месту и не к месту вставлял неуклюжие замечания, которые лаконично поправлял Гляйхшальтер. Некоторое время спустя я будто бы невзначай спросил:
— Герр Шеллендорф у вас еще работает?
Роясь в памяти, мастер нахмурился.
— Он был… — начал я, но осекся, сообразив, что понятия не имею, как выглядит Шеллендорф, и поспешил изменить тактику: — Если память мне не изменяет, он обслуживал токарные станки. Так много лет прошло…
Надо признать, это был выстрел наугад, и Гляйхшальтер закачал головой, но тут снова вмешался герр Клинкенглокер, довольный, что может предъявить информацию, которую не сумеет оспорить мастер:
— Шеллендорф, говорите? Кажется, он недавно обращался к нам с какой-то просьбой.
Мы пошли к нему в офис, где его секретарь, заглянув в архив, подтвердила, что герр Шеллендорф нанес им визит.
— Он просил дать ему справку о том, что действительно здесь работал, чтобы подкрепить свое прошение о месте в доме престарелых. — Она снова посмотрела на карточку. — Он работал в штамповочном цехе.
— Ну конечно! Штамповочный цех! — весело откликнулся я. — Мне бы так хотелось повидать старого знакомого! У вас есть его адрес?
Я чувствовал себя в безопасности, предположив, что старый чудак, подающий прошение, чтобы его взяли в дом престарелых, не будет представлять особого интереса для Штази. Разумеется, я мыслил как гражданин Запада.
Секретарь нашла адрес.
— Улица Генриха Полтергейста, дом девять, — прочла она с карточки, и я записал цифры.
По счастью, бомбы пощадили дом № 9 по улице Генриха Полтергейста, и с конца войны никакого ремонта тут не проводилось. Это было ветхое двухэтажное строение с мастерской на первом этаже, окно которой было не чище стекла, закрывавшего текст якобы Квеста Фирма Сикула. Выгоревшая на солнце вывеска над окном гласила: РЕМОНТ ОБУВИ, и прикрепивший ее не потрудился убрать старую и более высокую, так что над новой еще виднелось имя прошлого владельца. Я предположил, что это ЭРИХ МИТТЕНБЕРГ, ОБУВНЫХ ДЕЛ МАСТЕР.
Войдя в мастерскую, я увидел сидящего у верстака за починкой дряхлого башмака старика, который, очевидно, и был тем самым Эрихом Миттенбергом. По моим прикидкам, лет ему было приблизительно столько же, сколько Райманну из антикварной лавки.
— Я ищу герра Гельмута Шеллендорфа, — обратился я к нему.
— Вам через коридор, — отозвался сапожник. — Я бы его позвал, но бедняга Гельмут теперь уже не ходит. Лет пять назад он подавал прошение на инвалидное кресло, но так его и не получил. Поэтому теперь он хочет в дом престарелых.
Я наблюдал за старым ремесленником, еще стучавшим молоточком по подошве в пыльной мастерской, которая когда-то была его собственной.
— Будь у него инвалидное кресло, он остался бы дома? — спросил я.
— Конечно. Тогда он смог бы сам добираться до булочной на углу, и ему не приходилось бы полагаться на старую фрау Треппенхойзер, чтобы она приносила ему продукты. Пойдемте, я вас к нему отведу.
Встав, он проковылял к двери в боковой стене крохотной мастерской. Я узнал эту хромоту: он принадлежал к тем многочисленным немецким ветеранам, кто ходил на протезах.
Мы миновали узкий коридорчик, и Миттенберг, забарабанив в дверь напротив, крикнул:
— Гельмут! К тебе гость!
— Много ты знаешь! — донесся из-за двери веселый голос. — Это ты, Дитрих?
Миттенберг толкнул дверь.
— Нет. Какой-то господин. — Он оценивающе оглядел мой костюм. — С Запада, верно? — спросил он и удалился.
На ветхом диване сидел, откинувшись на спинку, круглолицый старичок, чьи розовые щеки обрамляла шкиперская бородка. В углу комнаты стояла кровать со смятыми, давно не стиранными простынями. На стене у кушетки висела вырезанная из журнала картинка, на которой была изображена подводная лодка с выстроившимся на верхней палубе экипажем, флаг на командной рубке был закрашен.
— Садитесь, садитесь, — дружелюбно предложил моряк. — Вот сюда, на табурет, больше в доме сесть некуда.
Сев, я услышал военную историю, которая была просто поразительной. А Господь свидетель, слышал я их немало.
Во время войны герр Шеллендорф служил во флоте Гитлера. А если быть точным, механиком на подводной лодке UB 1809–49. Под конец войны он оказался в южных водах Атлантического океана, где его подлодка скорее пряталась, чем выискивала суда союзников. В середине июня 1945 года капитан и офицеры подводной лодки решили сдать корабль недавно образованному «союзническому» (хотя до той весны оно официально считалось нейтральным) правительству генерала Перона. Гельмут Шеллендорф с ними не согласился (он бы предпочел отплыть назад в Гамбург и положиться на джентльменство контролировавших тамошний порт англичан), но повиновение было у него в крови, поэтому он подчинился. До войны он был учеником механика на «Заводе металлоконструкций Циммерманна и Шиллинга» в районе Берлин-Панков, где жил с престарелой матерью. Потом он женился, и его молодая жена умерла родами первенца, прожившего всего несколько часов. Вне себя от горя, Шеллендорф записался в недавно созданный германский флот со смутным намерением найти тихую смерть в дальних морях. Это было в 1935 году, и благодаря выучке его отправили на подводную лодку. Его всегда тянуло ко всему механическому, поэтому он не возражал, даже был там счастлив, во всяком случае, до тех пор, пока не началась война.
Гельмут Шеллендорф не был нацистом. Он любил пиво, детей, собак, кошек и свое ремесло и оставался невосприимчив к искушениям различных политических движений того времени, подлизывающихся к рабочему классу. Но поскольку повиновение было у него в крови, Шеллендорф только щелкнул каблуками, когда капитан Ганс фон Крессингер (который в отличие от механика нацистом был) решил, что подводная лодка сдастся в Буэнос-Айресе. Вместо того чтобы отправить экипаж в лагеря для военнопленных, дружелюбное аргентинское правительство предложило каждому работу в соответствии с его рангом и опытом. Шеллендорф попал в слесарную мастерскую на авенида Жезу и свободное время проводил в порту, где обходил корабли в поисках того, который отвез бы его домой в Германию.
Наконец, весной 1946 года, он таковой нашел и в мае того же года сошел на берег в Гамбурге. Благодаря удаче он сумел пробраться мимо всех контрольно-пропускных пунктов в порту и сесть на поезд в Берлин, где надеялся застать мать еще живой. Дом он нашел целым и невредимым, но его мать была уже на небесах. Впрочем, он не встретил трудностей с устройством на работу на «Завод металлоконструкций Циммерманна и Шиллинга», который избежал разрушения и как раз восстанавливал производство. Он работал все в том же цехе, когда «Циммерманн и Шиллинг» стал «Заводом Эрнста Эрдпфлюгера», и оставался там до 1956 года, когда тяжелый ревматизм заставил его преждевременно уйти на пенсию по инвалидности. Когда я с ним познакомился, он уже оставил всякую надежду, что ему выделят кресло-каталку, и подал прошение на место в доме престарелых, рассчитывая, что в ближайшие десять лет его туда примут.
Как это ни удивительно, трудности и трагедии, потрясения и изменения политического курса за время его жизни не сделали его пессимистом, напротив, он превратился в веселого старикана. Его броней против неудач стал юмор висельника, и в рассказах его жизнь превращалась в бесконечный фарс на море, под водой, при Пероне и его красавице жене, потом при государстве рабочих и крестьян, которому он в конечном итоге стал бесполезен, когда ревматизм приковал его к дивану. Как и большинство немцев, переживших войну, репрессии и фанфары гитлеровского режима (которые к тому времени уже начали отходить в область невероятного), чтобы оказаться под пятой коммунистов, он привык к тяготам, более похожим на сказки братьев Гримм, чем на реальную жизнь. Пока ничего сверхординарного.
Я спросил Шеллендорфа, как к нему попала латинская рукопись, которую он продал герру Райманну.
— Я вам и об этом тоже расскажу, — пообещал он, — но сперва — не найдется ли у вас немного табака, а? — Он показал мне обгорелую трубку, горестно пустую.
Табака у меня с собой не было, однако по дороге сюда я заметил табачную лавку на углу. Я вернулся с обильным запасом, которого ему хватило бы на месяц или больше. Когда-то я сам курил трубку и поэтому сомневался в качестве купленного: когда Шеллендорф сделал первую затяжку, запахло от него далеко не фиалками. Но он как будто был вполне доволен, и я попросил поведать наконец историю этой подделки.
Он начал свой рассказ.
— Я привез ее домой в той самой бутылке, в которой нашел, а после показал Дитриху Кунстману. Мы с ним учились в одной школе, вот только он потом поступил в лицей, поэтому смог мне объяснить, что это латынь. Он не сумел понять, о чем там говорится, потому что его выгнали за какой-то проступок — политический, конечно, — когда ему было четырнадцать, но сказал, что она, вероятно, ценная, поэтому я вставил ее в рамку, чтобы получше сохранить, и повесил на стену. Это было, когда я еще жил в настоящей квартире наверху, где на стенах у меня было много места.
— А что вы сделали с бутылкой?
— Выбросил. Она не открывалась, была запечатана чем-то таким, чего никакой штопор не брал, поэтому я отколол горлышко, чтобы посмотреть, что там внутри. Правда, сделал я это, лишь когда вернулся домой. Я думал, там модель корабля, какие иногда продают в гаванях. Их мастерят, склеивают от скуки старые матросы. Это делается через горлышко бутылки — просто невероятно!
— Неужели вы не могли заглянуть внутрь?
— Нет, стекло было темным — зеленым или черным, — через него ничего не было видно.
— И вместо модели корабля вы нашли рукопись.
— Да, — кивнул Шеллендорф. — А когда уже не смог сводить концы с концами на пенсию по инвалидности, то продал ее герру Райманну. За тридцать марок.
Выходит, старый Райманн потерял на сделке только десять.
Некоторое время мы сидели молча. Герр Шеллендорф заново раскурил трубку. Потом я спросил:
— И где же вы ее нашли?
— Дело было так, — начал герр Шеллендорф, и с этого момента история приняла необычайный оборот.
UB 1809–49 обычно зимовала на Кергеленских островах.
— На Кергелене? — изумленно переспросил я.
— Вот именно. Летом мы торпедировали корабли, плывшие из Южной Африки в Австралию или наоборот, а зимой бросали якорь на Кергеленах. Там есть что-то вроде естественной бухты, она называется гавань Рождества и расположена на большом острове, там, где находится гора Маунт-Росс. На самом деле Кергелен — это Кергелены, не один, а множество островов, архипелаг, всевозможные крошечные островки, некоторые — всего лишь торчащая из моря скала. В старые времена там зимовали китобои.
Он излагал точку зрения на войну, с которой я никогда не сталкивался, так как в то время оказался в совершенно ином месте, в еще менее благоприятных условиях. Военные действия затягивались, и их подлодка все больше и больше времени проводила прячась, и все реже искала вражеские корабли, чтобы их потопить. Капитан, хотя и был нацистом (или, возможно, просто попал в колею), к тому времени уже утратил страсть к пиратству, если когда-то ее и имел. На Кергеленах никогда не бывало слишком холодно, температура держалась более или менее ровной, около десяти градусов по Цельсию, с постоянным ветром. Там росла странная разновидность дикой капусты, которую корабельный кок Селигер готовил на традиционный немецкий лад, а вместо свинины брал местную живность: кошек. На острове их было сотни.
— Как они туда попали?
— Китобои завезли. Кошек и крыс. Со временем они распространились и на другие острова. Не знаю, что ели крысы, ну, чем-то они должны были кормиться, но вот кошки уж точно питались крысами.
Он рассказал, как заскучавшие матросы коротали время, копаясь в земле, потому что китобои оставили по себе не только кошек. Они закапывали и теряли всевозможные предметы: от ножей с широкими заржавевшими лезвиями для разрезания китового жира до сломанных гарпунов и игл из рыбьей кости. Однажды они даже нашли чудесную русалку, вырезанную из дерева, со следами облезшей краски. Когда торпедист Генрих Хеллебрандт ее нашел, она поблекла, обветрилась до тускло-серого, но все равно была замечательной.
— Красовалась, наверное, на носу какой-нибудь китобойной шхуны, — сказал Шеллендорф и со сладострастным смешком добавил: — Груди у нее были как два яблочка. А один глаз до сих пор почти голубой.
Завидуя сокровищу Хеллебрандта, подводники практически метр за метром прочесали остров, но добыча их была скудной. Лучшей находкой стала переплетенная в кожу Библия, страницы которой съела плесень. Поэтому Шеллендорф и его приятель Курт Тёппель взяли надувную лодку и на ней обплыли острова в надежде найти еще одну резную красотку. Капитан дал им разрешение, очевидно, сознавая, что наилучший способ сохранить дисциплину — позволить экипажу развлекаться как может. Под укрытыми облаками небесами друзья качались и прыгали по взбиваемым постоянным свистящим ветром волнам от острова к острову. Они не нашли ничего, даже костяной иглы или старого матросского башмака, и уже были готовы сдаться, когда Шеллендорфу улыбнулась удача.
— На одном крохотном островке имелась плоская скала площадью около двадцати метров, а посередине — немного песку. Мы в нем покопались, но ничего не нашли. Потом я пошел посмотреть на тюленей, выползших на крошечный пляж, и увидел, что из песка торчит какой-то предмет. Он был похож на корень. Но откуда там взяться корню, ведь деревьев нигде не видать? Я рискнул спуститься на пляж. Тюлени на меня не напали, но и не испугались — просто поблизости не было детенышей. И, добравшись до корня, я дернул за него. «Корень» выскользнул из песка, а в руке у меня оказалась старая бутылка.
Дорогой мистер Оливер! В той бутылке находилась латинская рукопись, которую мы с профессором Евой Альтхаммер перевели на немецкий язык. Шеллендорф привез ее с собой в Германию — свой единственный сувенир с войны. И когда его друг (который мог бы стать ученым, если бы его не выгнали из лицея за какой-то мелкий проступок) сказал ему, что написана она на латыни и, по всей видимости, ценная, вставил ее в рамку и, наконец, продал, чтобы заплатить за трубочный табак.
Разумеется, как вы сами увидите, это явная подделка. Но как она попала на Кергелены, остается загадкой. Французской научно-исследовательской станции, которая работает там сейчас, во время войны еще не существовало, поэтому бутылка в песке не может быть шуткой какого-нибудь эрудированного французского океанолога с классическим образованием. А что, если это шутка какого-нибудь эрудированного и имеющего классическое образование китобоя? В былые времена среди капитанов китобойных судов такие люди встречались. Не сомневаюсь, что вы согласитесь (исходя из текстуальных свидетельств), что в песке на тюленьем острове она была закопана не позднее 1837 года.
Прилагаю фотокопию латинского текста и перевод на немецкий профессора Евы Альтхаммер. Если сможете отыскать объяснение этой загадки, я был бы очень рад его узнать.
Ваш Рудольф Кее, инженер на пенсии.P.S. Я устроил так, чтобы герру Шеллендорфу доставили работающее от батареек инвалидное кресло, и когда в 1988 году мой коллега Клангер решил навестить свою бабушку в Восточном секторе, попросил его заглянуть к старику и рассказать мне потом, понравилось ли оно ему. Как выяснилось, после моего визита инвалида вызвали (что вполне предсказуемо) для дружеской беседы в некие инстанции. Там он провел три дня, и ему сказали, что я западногерманский шпион и американский агент. Когда Клангер навестил его, Шеллендорф превратил рассказ о нашей встрече и ее последствиях, как и все прочие свои приключения, в фарс на суше и на море.
Разумеется, ему не позволили оставить себе инвалидное кресло, которое было «передано тому, кто в нем больше нуждается». И когда я в 1990 году посетил бывший Восточный сектор, то не смог найти на улице Генриха Полтергейста ни герра Миттенберга, ни веселого старика матроса, а здание «Завода Эрнста Эрдпфлюгера» пустовало. Чего, конечно, и следовало ожидать.
Происшествия на острове Тесал
Нижеследующее — содержание документа Шеллендорфа, озаглавленного «Происшествия на острове Тесал» Квеста Фирма Сикула и переведенного с латыни Кларком Эштоном Спрангом из Аркхем-колледжа с учетом перевода на немецкий профессора Евы Альтхаммер.
Мое имя — Квест Фирм Сикул. Моим приемным отцом был Гай Фирм Сикул, мой настоящий отец — поэт Публий Овидий Назон, в последний раз о нем слышали в Британии, но я не уверен, живет ли он еще там. После смерти Гая Фирма моя мать, Прокулея Эмилия Сепула, вышла замуж за Спурия Цецину Вентрона. Она умерла в Риме в году 782 A.U.C. Вскоре после этого ее муж покончил с собой. История моей жизни, моих открытий и моего путешествия через Великий океан описана в книге, которую я оставил на хранение царю Телалоку в городе Тетулаполис в царстве майятов на континенте, который мои спутники и я окрестили «Новая Земля». К несчастью, обстоятельства, в которых я пишу этот рассказ, побуждают к краткости.
По желанию царя Телалока мы взошли на «Коринну» и отплыли на юг вдоль побережья. Нашей целью было устье Великой реки, где, согласно легендам майатов, расположено царство их предков, цивилизация, которой они приписывают достижения во всех отношениях большие, нежели их самих. Страсть, владевшая мною в Риме перед отплытием через океан, вновь пробудилась от рассказов царя Телалока и вскоре заразила мою команду. Эго плавание, во многом схожее с тем, которое мы предприняли из Остии в 782 A.U.C., было путешествием в неизведанное, еще более опасным оттого, что созвездия в этих краях сильно отличаются от тех, какие восходят над Римом и его империей. Руководством в пути нам служила лишь береговая линия Новой Земли. Обстоятельства стали еще более тяжелыми, когда установилась сильная жара, изнурявшая гребцов. Нам пришлось полагаться на ветер и машину. К счастью, где бы мы ни останавливались на ночлег, повсюду было достаточно дерева, чтобы поддерживать ее работу, пока гребцы отдыхают.
На пятнадцатую ночь нашего плавания небо затянуло облаками, и вскоре все погрузилось в полную тьму. Мы напрасно ждали рассвета: чернота не развеивалась. Ветер крепчал, и нас подхватила его сила, гораздо большая любой, какую мы испытывали в привычных нам морях. Посейдон, если его власть распространяется и на эти воды, день за днем гнал нас все дальше и дальше на юг. У нас не было способа и средств определить, как далеко мы заплыли во тьме, не могли мы и с уверенностью знать нашего направления. И тем не менее все мы верили, что нас унесло на юг гораздо дальше, чем кого-либо прежде.
Наконец мы увидели свет дня, но на воде лежал густой туман, и хотя ветер стих, мы оказались во власти грозного течения, которое продолжало нести нас по неизвестным водам в том же направлении, что и ранее.
Через несколько дней туман развеялся, и мы обнаружили, что нигде не видим земли. Воздух был много холоднее, а в море полно рыбы. Греческие гребцы ловили ее сетями или протыкали копьями, и мы смогли пополнить запасы продовольствия, которые почти истощили за бессчетные дни, проведенные в плену у моря, ветра и темноты. Ввиду отсутствия признаков земли я дал приказ поднять паруса и грести. Течение, пронесшее нас через туман, продолжало гнать нас вперед.
Температура все падала, и в воде начали появляться огромные глыбы льда, похожего на тот, какой образуется на реках в дальних северных пределах империи. Когда похолодало, мы надели штаны на манер варваров и завернулись в плащи. Холод был неприятен, но хотя бы заставлял гребцов работать упорнее, чтобы согреться. Проплывая мимо множества ледяных утесов в воде, мы неслись вместе с течением со скоростью, которую я не решался определить. Потом снова пал туман, и температура начала повышаться. Мы сбросили плащи, и все быстрее и быстрее пошли на парусах с течением. Тьма не спустилась — словно бы стоял вечный день. Не могу сказать, как долго мы плыли, ведь не было ночей, которые разделяли бы дни. Не могу назвать и овладевшего мною чувства — такого ощущения я не испытывал никогда, и сейчас не в силах найти слов, чтобы его описать; боюсь, и в дальнейшем у меня не будет к нему ключей. Меня охватило странное любопытство, тяга преодолеть загадки этих ужасных краев. Мне было очевидно, что мы несемся к какому-то волнующему знанию, тайне, которая, как я почти надеялся, никогда не будет нам открыта, ибо ее разоблачение как будто грозило нам бедой.
Когда некоторое время спустя туман поднялся, мы обнаружили, что ледяные утесы исчезли, а воздух и море стали много теплее. Мы плыли в сиянии солнца, сверкавшего низко над горизонтом, и вскоре впереди возник каменистый остров. Позднее мы узнали от туземцев, что он называется Тесал.
На берегу мы увидели группу туземцев, которые
На этом первый свиток кончается. Текст, по всей видимости, продолжался на втором, который был уничтожен по неведению неаккуратным герром Райманном. Завершение повести Квеста следует в третьем свитке, после которого я представлю мой комментарий.
окружив себя заслоном, наспех возведенным из черных стволов ближайших деревьев.
Вит и его варвары отступили, но ждут в засаде. Рано или поздно нам придется с боем пробиваться отсюда. Вдалеке еще тлеет на воде огонь, уничтоживший мой корабль. В центре огороженного нами пятачка мы развели костер, и я спешу закончить мой рассказ. Вполне очевидно, что мне нечего надеяться самому отвезти его в Рим. В последний момент я вложу его в бутылку и брошу в море.
У костра сидит связанный пленник-туземец. Мы собирались использовать его как заложника, но от этого плана пришлось отказаться, когда я понял, что вождь варваров не ценит жизнь своих людей и заложник не принесет нам пользы. Я поворачиваюсь, чтобы на него посмотреть, и он мне усмехается: губы у него толстые, как у нубийца, и указательным пальцем он оттягивает нижнюю. Зубы у него совершенно черные, но, совершенно очевидно, здоровые, так как блестят, точно полированный обсидиан. Он смотрит на меня черными глазами, выражения которых я не могу разгадать. В его глазах нет белка, они совершенно черные, как и его кожа, ладони рук, ногти, иными словами — все. От его взгляда меня пробирает дрожь (мне кажется, на меня смотрит сам Гадес), и я поспешно возвращаюсь к моему рассказу.
Когда я его закончу и запечатаю в бутылке, то дам приказ атаковать.
Большинство гребцов облачились в доспехи и разобрали щиты и короткие мечи легионеров.
Варвары окружили нас со всех сторон, притаились за кустами и черными камнями, но с нашими мечами мы прорубимся сквозь строй к спрятанной в заливе лодке. Как только мы отчалим, я доверю это послание волнам. Тогда наша судьба будет в руках Посейдона, и остается надеяться, что Юпитер защитит нас, как прежде, на протяжении всего нашего путешествия в этих странных краях. Или, возможно, над нами сжалится бог Аристотеля, если, конечно, его вообще интересует участь смертных.
Я думаю про мою любимую мать Прокулею и моего отца Овидия.
Сейчас я отдам приказ атаковать.
Квест Фирм Сикул CCCMLXXXIV [A.U.C.]Комментарий
Замечание мистера Кее, что бутылка с рукописью не могла быть спрятана на Тюленьем острове раньше 1837 года, не показалось мне странным — в конце концов, я же американский литератор. В этот год Эдгар Алан По опубликовал свой единственный роман «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима из Нантакета». Также мне (если не мистеру Кее) очевидно, почему сразу по прочтении эрудированная профессор Альтхаммер объявила письмо из бутылки подделкой. Я не склонен к оптимизму, но искренне уверен, что большинству окончивших школу американцев объяснение также не потребуется. Однако у истории Квеста будет немало иностранных читателей, поэтому, вероятно, следует вкратце пересказать сюжет ставшего классическим произведения Эдгара По. (Что до выпускников университетов за пределами Америки, тут я настроен не столь пессимистично.)
Произведение представляет собой приключенческий роман о путешествии в неизвестные южные моря. Во времена По подобные книги пользовались большой популярностью. Иногда авторы придумывали сюжеты на основе подлинных отчетов об имевших место событиях, иногда сами эти события ложились в основу романов.
Герой романа А. Г. Пим (заметьте сходство с именем Э. А. По) переживает разнообразные захватывающие и ужасные приключения на борту брига «Дельфин» и после страшного шторма, который в конечном итоге переворачивает корабль, с немногими спутниками дрейфует на днище потерпевшего крушение судна. Голод вынуждает его опуститься до каннибализма. Много дней спустя, когда в живых остаются только Пим и еще один матрос по имени Дирк Питерс, их подбирает шхуна «Джейн Гай», которая плывет на юг охотиться на тюленей и других морских созданий, имеющих спрос на американском рынке.
Корабль заплывает на юг гораздо дальше, чем любой другой до него, и на 83°20′ южной широты и 43°5′ западной долготы (т. е. у берегов Антарктиды, о существовании которой По никак не мог знать) натыкается на остров, который, как впоследствии узнают герои, называется Тсалал. Превалирующий цвет на этом острове — черный: кусты, камни, птицы — все черное, и, разумеется, его исконные жители тоже. У них нет белков в черных глазах, и когда позднее один раздвигает пальцами губы, Пим, к своему удивлению, обнаруживает, что и зубы у них того же цвета.
Некоторое время туземцы и их вождь Ту-уит держатся дружелюбно, но в итоге нападают на команду «Джейн Гай» в узком ущелье. И снова от смерти спасаются только Пим и Питерс. Туземцы также сумели поджечь «Джейн Гай», отчего взорвался ее пороховой запас, и, испугавшись, обратились в бегство. В конце концов Пиму и Питерсу удается захватить каноэ, и, преследуемые туземцами, они выгребают в открытое море, где их подхватывает и несет на юг чудовищной силы океаническое течение. Однако вместо похолодания становится все теплее и теплее; на воду ложится туман, в котором летают огромные белые птицы, и внезапно герои выплывают к пропасти в океане, из которой поднимается огромная белая фигура.
На этом история Пима обрывается. И рассказ Квеста, который так строго придерживается романа По, тоже. Но из послесловия издателя, следующего за историей Пима, мы узнаем, что Пиму и Питерсу каким-то образом удалось спастись и вернуться в Соединенные Штаты. Здесь, по просьбе издателя по имени Э. А. По, Пим записал свою историю, но, к несчастью, умер, не успев ее завершить.
Разумеется, По прибег к авторской вольности: и Пим, и его повесть — вымысел, порождение фантазии самого По.
Полагаю, это краткое изложение объяснит читателю, почему, прочтя текст, профессор Альтхаммер была так уверена, что рукопись — подделка. На описанном у Квеста острове Тесал также превалирует черный цвет, у его «нубийца» также черные зубы, а в глазах нет белков. Более того, по мере продвижения на юг температура повышается, а не падает до арктического холода. Квест обычно латинизирует названия, и не всегда точно, поэтому не так уж трудно вывести «Тсалал» По из «Тесала» Квеста или понять, как туземный вождь по имени Ту-уит у Э. По превратился в Вита в рукописи из бутылки.
Новая «рукопись Квеста», как и первая, обнаруженная студентами факультета археологии, была передана двум независимым группам экспертов (по одному свитку в два разных университета), которые провели те же самые химические исследования и лингвистический анализ. Как ни странно, ученые были единодушны в своих выводах: и это тоже подлинная рукопись I в. н. э.
Так где же этот остров под названием Тсалал? Быть может, в каком-то заливе на побережье Антарктиды?
Если второй текст Квеста — фальсификация не больше, чем первый (а мне остается лишь положиться на мнение экспертов), то По или был наделен сверхъестественным воображением, или же нашел доступ к каким-то таинственным источникам, например, судовым журналам или мемуарам капитанов начала девятнадцатого века. Разумеется, все это крайне маловероятно.
Я убежден, что нам необходимо отказаться от предположения, будто рукопись Квеста — такой же вымысел, как история Пима. Слишком многие научные экспертизы подтверждают, что Квест описывал реальные события и обстоятельства.
Итак, Summa summarum:[126] Квест не решил за нас загадку изгнания Овидия. В дополнение к ней он оставил нам новые и еще более трудные. Сомневаюсь, что им когда-либо найдется объяснение.
Э.П.О.Письмо мадемуазель Мюриэль Блев
К этому, четвертому изданию «Повести Квеста» я прилагаю письмо, полученное после выхода в свет перевода на французский язык третьего издания.
Дорогой мистер Оливер!
Я специалист по французской литературе и в настоящее время работаю над докторской диссертацией по влиянию американской литературы на творчество Жюля Верна. В архивах Национальной библиотеки в Париже я наткнулась на исключительный факт, который, без сомнения, вас заинтересует.
В контексте моей диссертации самой значительной книгой Жюля Верна, связанной с Соединенными Штатами вообще и американской литературой в частности, является написанный в 1897 году роман «Le sphinx des glaces» (переведенный на английский язык как «Сфинкс ледяных полей»). Это завершенный Жюлем Верном роман Эдгара По «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима из Нантакета», в которой Верн предлагает реалистичное, научное объяснение (один из его коньков) всех удивительных загадок в тексте По.
Действие романа начинается на Кергеленских островах (не правда ли, странно, cher monsieur,[127] учитывая письмо мистера Кее?), где герой, американский натуралист, изучающий Антарктику, поднимается на борт брига «Холбрейн», которым командует капитан Лен Гай. Оказывается, он брат капитана Уильяма Гая с корабля «Джейн Гай». Капитан «Холбрейна» не верит в то, что его брат погиб, и готовит экспедицию, чтобы выяснить, что с ним случилось. Американец становится членом экспедиции, а позднее, на одной из стадий путешествия, к ним присоединяется давний спутник и товарищ Пима Дирк Питерс. Он тоже убежден, что его кумир Пим еще жив. После многих приключений, среди которых следует упомянуть кораблекрушение, герои приближаются к Антарктиде, где их застигают врасплох удивительные события.
В архивах издательства «Ж. Этсель & Сиё» сохранился оригинал рукописи Жюля Верна «Le sphinx des glaces» со всеми пометками на полях. Некоторые сделаны черными чернилами, и, учитывая контекст рукописи, скорее всего автором. Однако значительная часть этих пометок написана красными чернилами и явно другим почерком — судя по всему, замечания редактора.
Ближе к концу книги потерпевшие кораблекрушение сталкиваются со «сфинксом льдов» — гигантской ледяной скалой на побережье Антарктиды, а в ее поверхности находят замерзший труп Артура Гордона Пима! Если вы помните, рассказ По завершается тем, что каноэ Пима утягивает на юг некая загадочная сила. В романе Жюля Верна, как только корабль «Паракута», на котором плывут его герои, приближается к «сфинксу льдов», все металлические предметы на борту (ножи, котелки, огнестрельное оружие и т. д.) взлетают в воздух и несутся к скале. Последняя оказывается огромным магнитом — вероятно, южным магнитным полюсом Земли. «Паракута» становится на якорь возле нее, и на поверхности «сфинкса» герои обнаруживают все металлические предметы, которые «вырвал» у них магнит. Обойдя «правую лапу чудовища», они находят тело Пима. Его корабль также попал в магнитное поле — ведь через плечо у несчастного висел мушкет. Притяжение «сфинкса» схватило мушкет и вместе с ним Артура Пима, пригвоздив его к поверхности скалы оружием, которое оказалось у него за спиной.
Верн описывает труп Пима как почти обнаженный, но сохранившийся благодаря холоду, с белой бородой до пояса, и ногтями на руках и ногах, отросшими настолько, что походили на когти — свидетельство того, что, хотя он и не мог освободиться от ремня, на котором висел злополучный мушкет, Пим какое-то время прожил на поверхности «сфинкса».
В этом месте рукописи на полях есть корректорский значок «вычеркнуть» красными чернилами и теми же чернилами зачеркнуты несколько строк в тексте. Однако они ясно читаются:
«Рядом с трупом Пима висели останки другого человека, чье мумифицированное тело было заключено в нечто, похожее на пластинчатый доспех древнеримских легионеров (лорика сегментата), еще узнаваемый, хотя и почти изъеденный ржавчиной. У подножия скалы под вторым трупом, который, очевидно, был много старше Пима, лежали обломки типично римского щита легионера. По его ободу, вероятно, по римскому обычаю, было надписано имя владельца. Но разобрать мы сумели лишь несколько букв: «Q… MUS SIC…»
Учитывая, что Жюль Верн так гордился тем, что скрупулезно придерживается возможного (или, во всяком случае, того, что воспринималось как возможное в конце девятнадцатого века), редактор, по всей видимости, решил, что в этом фантастическом отрывке автор отошел от своих принципов, и потому вычеркнул строки про римского легионера.
В свете присланного вам, cher monsieur, мистером Кее документа и вашей собственной гипотезы, история о висящем рядом с Пимом злополучном мертвеце вполне укладывается в область «возможного». Необъясненным остается лишь то, как она попала в текст Жюля Верна.
Искренне ваша Мюриэль Блев, магистр гуманитарных наук.Комментарий
Французские академики и ученые изучили рукопись Жюля Верна и особенно ту ее часть, из которой редактор вычеркнул пассаж о Квесте, и установили ее подлинность (используя американское юридическое клише) «без тени сомнения».
Что мне добавить к письму очаровательной мадемуазель Блев? Ничего, разве только повторить вслед за Гамлетом: есть многое на свете…
Патрик Оливер, Редингдон Шорс, Флорида, Январь-апрель 1998 DEO GRATIAS![128]Примечания
1
«Повесть Квеста» (лат.) — Примечание переводчика.
(обратно)2
Буквально: фанниева бумага (лат.), по имени ее производителя Фанния. — Примечание переводчика.
(обратно)3
В русском издании использованы переводы М. Гаспарова, З. Морозкиной, А. Семенова Тян-Шанского и С. Шервинского.
(обратно)4
Далее из текста мы узнаем, что речь идет об отце Квеста и что его имя Гай. В период республики существовала система трех имен, которая сохранялась и в период империи, пока не привела наконец к полнейшей путанице. Три имени так и остались нормой, но в результате усыновления, раскола первоначальных семей, утери исходного значения фамилии или дарования особых титулов (cognomen ex virtute [прозвание по достоинствам (лат.). — Примеч. пер. ]), которые одновременно становились прозвищами, первоначальное имя могло расширяться до пяти и более составляющих, и в конечном итоге гражданин мог носить такое претенциозное имя как Публий Корнелий Сципион Насика Коркул. Это, разумеется, относилось только к римской аристократии, представителям всаднического сословия (equites или equester ordo) и сенаторам (senatores). Первое из трех имен, в данном случае Гай, — praenomen [личное имя (лат.). — Примеч. пер. ] и обозначает конкретного индивидуума. Второе, nomen, здесь Фирм, обозначает род (gens), а третье, Сикул, — cognomen, то, что мы сегодня называем фамилией. Иными словами, сына Гая зовут Квест Фирм Сикул. Его мать — Прокулея из рода Эмилиев (отсюда «Эмилия», форма женского рода от имени ее отца) Сепула, что является формой родительного падежа cognomen ее отца. Хотя в период империи существовали и другие системы именования, здесь они не играют роли, и я не стану в них вдаваться. Далее к проблеме имен: интересно отметить, что praenomen рассказчика — Квест. В отличие от наших дней, когда широко используется множество имен, в Древнем Риме насчитывалось менее тридцати обычных praenomina. К середине первого века до н. э. этот список сократился до восемнадцати. Имя «Квест» среди них не встречается. Возможно, это анахронизм, возвращение к более ранним временам. Как бы то ни было, оно представляет собой еще одну загадку в этом и так полном тайн повествовании. — Здесь и далее цифрами обозначены примечания автора.
(обратно)5
Сегодняшняя Эльба.
(обратно)6
Авентин — один из семи холмов, на которых был построен Рим. У его подножия находились жилища бедноты, богатым принадлежали роскошные дома на вершине.
(обратно)7
Форум (Romanum) был местом народных собраний, гуляний и просто встреч друзей, где все возможное и невозможное становилось предметом обсуждения и домыслов.
(обратно)8
Капитолийский холм — еще один из холмов Рима, где стояли дома аристократии. Возле вершины Капитолийского холма жил Овидий, что, возможно, объясняет решительное «Нет, нет, Квест, не здесь, дитя», фраза, в которой она, по всей видимости, отказалась повести маленького сына навещать его «дядю» дома.
(обратно)9
В период республики консул был самым могущественным должностным лицом римского государства. В период империи даваемая этим постом власть несколько уменьшилась, но консул все равно оставался важной персоной. Консул председательствовал в суде, сидя на курульном кресле (sella curculis) [Сиденье высших, курульных, должностных лиц — из слоновой кости, мрамора или металла, без спинки, на изогнутых и скрещенных ножках. — Примеч. пер. ], и имел право ходить в сопровождении двенадцати ликторов, несущих легендарные связки березовых прутьев с топорами внутри, которые являлись символом власти и права наказывать преступления. В его полномочия входило произносить заключительное слово на процессах, где речь шла о преступлениях, караемых смертной казнью. Одной из важных привилегий консула было председательствовать на народных играх (ludi) и религиозных праздниках.
(обратно)10
Арахна — умелая ткачиха из Книги 6 «Метаморфоз» Овидия. Здесь Туллий пытается показать, что Цецина не знает римской мифологии.
(обратно)11
В других местах этого текста содержатся указания на то, что Цецина был сенатором. Для сенатора считалось унижением собственного достоинства заниматься чем-либо, помимо политики и управления своими поместьями. Однако изготовление камня относили к сельскому хозяйству, и позднее, когда Август решил перестроить Рим, превратив его в мраморное сердце империи, Цецина также приобрел каменоломни, где добывали мрамор.
(обратно)12
Байи был очаровательным курортным городком на берегу Неаполитанского залива, где традиционно покупала себе летние поместья знать Древнего Рима. Тут было множество терм, при некоторых из них имелись библиотеки.
(обратно)13
Квест ссылается на знаменитый пассаж в «Пире» Платона, в котором часто усматривают, что философ поощряет гомосексуальную любовь среди молодых юношей. И по сей день среди подростков часто возникает напряженная эмоциональная близость, которую Платон характеризует как восходящую «от одного прекрасного тела к двум, от двух — ко всем, а затем от прекрасных тел к прекрасным нравам, а от прекрасных нравов к прекрасным учениям, пока не поднимешься от этих учений к тому, которое и есть учение о самом прекрасном, и не познаешь наконец, что же это — прекрасное». Вполне очевидно, что этот пассаж дает возможность самых разных толкований, вот почему Квест подчеркивает, что «никогда его не касался» и что их любовь была опытом «познания прекрасного».
(обратно)14
Отличительный знак молодых людей, не достигших совершеннолетия, — две полосы, спускавшиеся от плеч до подола туники. Туника — рубаха длиной до колен для мальчиков, до лодыжек — для девочек, которая надевалась под плащ-паллий.
(обратно)15
Тироциниум представлял собой систему подготовки молодых людей благородного (патрицианского) происхождения к политической карьере. Он состоял из четырех уровней: (1) ученичество у известного юриста и оратора; (2) tirocinium fori, один или два года изучения администрации, включая законодательную систему; (3) tirocinium militae, военная подготовка, которую юноши обычно проходили в штабе легиона под началом какого-нибудь родственника; (4) незначительная административная должность в государственном аппарате, которую полагалось занимать до достижения двадцати семи лет, после чего ученик мог стать квестором, что являлось первым шагом в карьере, кульминацией которой становился пост сенатора. Этот подготовительный курс, известный как cursus honorum, занимал около десяти лет. Против воли, но по желанию отца, Квест с муками преодолел его целиком в отличие от Овидия, который бросил курс после tirocinium fori, чтобы стать профессиональным поэтом.
(обратно)16
Марк Валерий Мессала Корвин был одной из самых интересных фигур Рима того периода: прославленный воин и успешный политик, но также заступник и покровитель поэтов, которым тем или иным способом обеспечивал безбедное существование.
(обратно)17
«Amores» — сборник Овидия из пяти книг эротических стихов, в центре которых его героиня Коринна. Был создан, вероятно, в 15 г. до н. э. После огромного успеха Овидий переработал его в 9 г. до н. э., сократив до трех книг, и в такой форме сборник стал эквивалентом сегодняшнего бестселлера.
(обратно)18
Квест цитирует из «Любовных элегий» III, 12 [Перевод С. Шервинского. — Примеч. пер. ], из этого же сборника взята следующая цитата о «вялого ложа любви грузе постыдном». Не раз строили догадки, кто скрывается за описанной в стихах Коринной: по одним версиям, она — просто плод воображения поэта, по другим, — его первая жена. Разумеется, если предположить, что рукопись Квеста достоверна, то на самом деле это была Прокулея, жена Гая Фирма и мать Квеста.
(обратно)19
Перевод С. Шервинского.
(обратно)20
В каждую провинцию (за некоторым исключением) император назначал по одному наместнику, под юрисдикцию которого подпадали все командующие легионами (legati) провинции. Иными словами, императорский наместник был в провинции главным лицом и имел немало возможностей набивать себе карманы.
(обратно)21
Тога вирилис (toga virilis) [буквально: тога зрелости (лат.). — Примеч. пер. ] была белой тогой мужа, которую носили взрослые мужчины Рима. Это позволяет установить возраст Квеста на момент пира у императора: больше семнадцати лет.
(обратно)22
Начитанный Квест имеет в виду греческий миф и трагедию Софокла о Эдипе, который женился на царице Иокасте, не зная, что это его собственная мать. Обнаружив, какое преступление совершил, он выколол себе глаза, а Иокаста покончила с собой.
(обратно)23
Буквально: первый среди равных (лат.). В период республики этим титулом наделяли первое лицо в государстве, главу сената. Август присвоил себе этот титул, который с тех пор стал автоматически ассоциироваться с императорами и включаться в их многочисленные титулы.
(обратно)24
«Lex Julia de adulteris coercendis» [ «Закон Юлия о бракоустройстве» (лат.) — Примеч. пер.]. Согласно ему, прелюбодеяние жены являлось причиной для развода, но муж должен был подать на расторжение брака в шестидесятидневный срок. Если он этого не делал, то был обязан остаться со своей неверной женой.
(обратно)25
Одной из обязанностей юноши в период тироциниума было время от времени надзирать за казнью.
(обратно)26
Обосновавшиеся в Риме на закате республики и после ее падения греческие скульпторы отказались от более ранней тенденции идеализировать модель. Наиболее известный образчик такой скульптуры — реалистический бюст, изображающий сардоническое лицо заядлого гурмана Гнея Помпея Магна, одного из величайших политиков и полководцев Рима. Он сыграл немалую роль в развязывании Гражданской войны, сражался против Цезаря, потерпел поражение и бежал в Египет, где был убит.
(обратно)27
Белизну ткани искусственно усиливали, натирая мелом.
(обратно)28
toga candida (лат.). Буквально: белая тога. Обычно ее носили соискатели государственных должностей. — Примечание переводчика.
(обратно)29
Сады близ Афин, где Платон обучал своих учеников. — Примечание переводчика.
(обратно)30
Ретиарий (retiarius) и мирмиллон (mirmillo) — два типа гладиаторов: ретиарий сражался сетью и трезубцем, используя первую, чтобы запутать своего противника, и второй, чтобы его прикончить (по команде императора). Из описываемой сцены ясно, что несчастный, потерявший свою сеть ретиарий оказался на милости мирмиллона, вооруженного мечом, длинным щитом и большим шлемом.
(обратно)31
В данном фрагменте описывается битва, состоявшаяся около 8 г. до н. э. за крепость Андетриум вблизи Салоны, столицы провинции Иллирия на побережье Адриатики. Полководец далматов Батон потерпел поражение от римской армии под командованием Тиберия (покойного императора) и Юлия Цезаря Германика, исключительно талантливого военачальника и прославленного приемного сына Тиберия. Когда позднее, 10 октября 19 г. н. э. Германик внезапно умер в Сирии, Тиберия и Ливию (равно как еще нескольких) подозревали в том, что они приказали его отравить.
Данный фрагмент представляет собой рассказ очевидца о том, как функционировала военная машина Рима, и потому требует подробного комментария.
Основным подразделением римского боевого строя была состоящая из двух центурий манипула. Три манипулы составляли когорту. В каждой центурии было от шестидесяти до семидесяти человек (на раннем этапе одна сотня) во главе с центурионом. Во время сражения главная роль отводилась примусу пилусу, или старшему центуриону, командовавшему первой центурией первой когорты.
Перед выходом на битву римские подразделения обычно выстраивались в три ряда в шахматном порядке (quincunx) длиной от одной до двух миль из трех рядов манипул, причем каждая манипула располагалась против зазора, разделяющего две манипулы предыдущего ряда.
Битва начиналась со стычек легковооруженных воинов, поддерживаемых легкой кавалерией (велитами). После первой краткой стычки кавалерия отходила в зазоры между выстроившимися манипулами и ждала в арьергарде. Затем первый ряд манипул (называемых «гастаты») выдвигался приблизительно на пятьдесят ярдов в сторону врага, переходил на бег и с расстояния приблизительно тридцати ярдов забрасывал его тяжелыми копьями (пилумами). Затем гастаты атаковали, подняв щиты и обнажив мечи. Лишившись копий и прорвав строй врага, они сражались мечами, стремясь достать незащищенные руки и ноги вражеских солдат. В этот момент готовился к наступлению второй ряд манипул (принципы). Когда гастаты уставали, то отходили в зазоры между наступающими манипулами принципов, которые, в свою очередь, набрасывались на врага.
Эти принципы набирались из самых закаленных и умелых легионеров и, как правило, истощали врага, обычно предрешая исход битвы. В противном случае в битву вступал третий ряд манипул (триарии). Они стояли на одном колене в тылу, подняв щиты и выставив копья, высматривая любую слабину в первых двух волнах атаки. В решающий момент, когда победа была уже близка, они переходили в наступление, чтобы прикончить пошатнувшиеся отряды противника, уже устрашенные зрелищем наступающих на них одна за другой волн свежих воинов. Далее, с флангов «машину» легиона поддерживала вспомогательная кавалерия и легковооруженные отряды союзников. И все под гром меди — римских боевых труб.
Функционирование этой «машины», в буквальном смысле машины убийства, легче всего представить себе при помощи рисунков, которые я попытаюсь здесь привести:
— триарии; — гастаты;
— принципы; — велиты.
ФАЗА НАСТУПЛЕНИЯ 1
Легковооруженные велиты наступают, чтобы завязать мелкие стычки, затем отступают в зазоры между манипулами гастатов, принципов и триариев:
ФАЗА НАСТУПЛЕНИЯ 2
Расположенные в тылу центурии гастаты выходят вперед, смыкают ряды, создавая ровную линию наступления, бросают свои копья и нападают на врага с обнаженными мечами и поднятыми щитами:
ФАЗА НАСТУПЛЕНИЯ 3
Гастаты вновь размыкают строй, расходятся по своим центуриям и отступают в проемы между атакующими принципами, образуя арьергардную линию:
ФАЗА НАСТУПЛЕНИЯ 4
Как только гастаты отошли, подразделения принципов выступают вперед, чтобы образовать сходный сомкнутый строй, и атакуют. Перед врагом оказываются новые, свежие войска, не дающие ему передышки, которая возникла бы в том случае, если бы передняя линия просто повернулась и отступила, а тем, кто наступает за ними, пришлось бы ее обходить:
ФАЗА НАСТУПЛЕНИЯ 5
Когда принципы проявляют признаки усталости, они, в свою очередь, отходят в проемы между занесшими копья триариями, которые наступают, прикрывшись щитами. Уже изнуренному врагу теперь приходится сражаться с третьей волной свежих и энергичных воинов. Эта фаза обычно решает исход битвы:
ФАЗА НАСТУПЛЕНИЯ 6
Теперь триарии приканчивают еще оставшихся вражеских солдат или, если противник оказался особенно стойким, многофазовая битва начинается сызнова:
Надеюсь, схематичное отражение функционирования по большей части механической римской системы боя показывает, как точность военной машины могла вдохновить Квеста и подстегнуть его воображение на создание его главного изобретения.
(обратно)32
Ветераны римской армии получали земельные наделы и становились фермерами. Когда вся земля в Италии была занята, их стали селить в провинциях, в основном вокруг постоянных военных баз, таких как Лугдун (сегодняшний Лион), который и выбрал Агрикола.
(обратно)33
Пластинчатый доспех, или лорика сегментата (lorica segmentata), изготавливался из горизонтальных стальных пластин, нашитых на кожаную основу. Этот тип доспехов был на вооружении при первых императорах.
(обратно)34
Таким способом легионеры обычно помечали свое личное снаряжение, чтобы случайно его не лишиться.
(обратно)35
Основной компонент солдатского полевого рациона, сухари (buccelata) походили на то, что позднее станет известно на флоте как галеты.
(обратно)36
Главным орудием тяжелой артиллерии римской армии, остававшимся на вооружении вплоть до средних веков, был онагр — катапульта массой приблизительно в две тонны, способная метать камни или свинцовые ядра на расстояние около четырехсот ярдов. Обслуживали ее девять человек: по четыре с каждой стороны, плюс катапультчик. Когда катапульта была заряжена и наведена на цель, катапультчик молотом выбивал затвор, отпускавший шест, в результате чего вылетало ядро. Обычно на каждые десять когорт легиона имелось по одной такой катапульте. Хотя использовались также более легкие катапульты (скорпионы) и более тяжелые (баллисты), онагр оставался стандартным вооружением. Камень, попавший в бочку с зажигательной жидкостью, был, вероятно, пущен из легкого скорпиона, а не из средней катапульты, как ошибочно решил Квест. Маловероятно, что у массивного онагра мог быть такой точный прицел.
(обратно)37
Строка из «Анналов», труда римского историка и драматурга Квинта Энния (239–169 гг. до н. э.), где гекзаметром изложена история Рима, начиная с бегства Энея из Трои и кончая временем самого автора. Труд состоял из восемнадцати книг, но сохранились лишь около шестисот строк, по большей части фрагментарных и лишенных контекста, и то только благодаря более поздним поэтам, цитировавшим Энния. «Но твой ужасающий грохот «таратантара» ревет» [Благодаря Эннию слово «taratantara» вошло в латынь как обозначение подражания звуку труб. — Примеч. пер.]
(обратно)38
В постоянных гарнизонах имелись хорошо обустроенные лазареты с квалифицированными врачами (medici ordinarii), многие из которых были из сословия всадников, как, по всей видимости, брат Прокулеи Валерий Эмилий. В данном фрагменте мы также узнаем клановое имя Прокулеи, Эмилия, и ее cognomen Сепула, общий с отцом и братом.
(обратно)39
Римляне разделяли месяц на три части. Дни, знаменовавшие разделение, назывались: календы, первый день месяца, ноны, которые падали на седьмой день в марте, мае, июле и октябре и на пятый во всех остальных, и иды, тринадцатый день месяца во всех, кроме марта, мая, июля и октября, когда он приходился на пятнадцатый. Иными словами, «за три дня до майских нон» — 4 мая.
(обратно)40
Все участники описанной здесь литературно-политической дискуссии — друзья Овидия. Брут был его литературным агентом и издателем, и Овидий посвятил ему множество стихов в «Скорбных элегиях», «Письмах с Понта» и более ранних сборниках. Стихотворение 9 в Книге I «Любовных элегий», где любовь уподобляется военной службе, посвящено Куртию. Кар был наставником сыновей Германика, а также приобрел известность поэмой о Геркулесе. Все эти поэты существовали на периферии римской элиты, восхищались ее величием, но сами к ней не принадлежали. Сегодня их назвали бы интеллектуалами, выходцами из среднего класса.
(обратно)41
Скорее всего речь идет о Книге II «Скорбных элегий», состоящей из одной-единственной элегии, но настолько длинной, что ее хватило на объем средних размеров римской книги; очевидно, первыми одиннадцатью считаются стихотворения из «Писем с Понта».
(обратно)42
Вино из винограда, выращенного к югу от Рима; прославилось как «любимое вино Августа».
(обратно)43
«Скорбные элегии», Книга II, строки 1–2 [Перевод З. Морозкиной. — Примеч. пер.].
(обратно)44
«Скорбные элегии», Книга II, строки 163–164. [Перевод З. Морозкиной. — Примеч. пер.]
(обратно)45
Ливия была замужем за Тиберием Клавдием Нероном и родила от него сына Тиберия, который позднее стал императором. В 39 г. до н. э., еще до того, как Октавиан принял титул Август, его жена Скрибония родила ему дочь, после чего он с ней развелся. Год спустя он заставил Тиберия Клавдия развестись с Ливией, на которой тут же женился сам, хотя в тот момент она была на шестом месяце беременности. На самом деле Тиберий Клавдий даже был приглашен на их свадьбу и в отсутствие отца Ливии взял на себя роль свидетеля невесты. Когда Ливия родила Друза, Октавиан отправил его к его отцу, и по всему Риму ходили шутки, что у некоторых счастливых отцов дети рождаются всего через три месяца после свадьбы.
(обратно)46
«Скорбные элегии». Книга II. строки 288–290. Упоминание Юпитера — явная отсылка на тот факт, что «божественный» Август некогда был волокитой. Эту аллюзию усиливает использование в предшествующей строке латинского оригинала слова august — «нет ничего august, нежели храм». [Перевод З. Морозкиной. — Примеч. пер.]
(обратно)47
«Скорбные элегии», Книга II, строки 219–220. [Перевод З. Морозкиной. — Примеч. пер.]
(обратно)48
Он был наставником детей Германика.
(обратно)49
Прохладная комната в термах. — Примечание переводчика.
(обратно)50
«Скорбные элегии», Книга II, строки 509–516. Вся строфа целиком проясняет аллюзии: «Август, взгляни на счета за игры, и ты убедишься, / как недешево их вольности встали тебе. / Был ты зрителем сам и устраивал зрелища часто, / ибо в величье своем к нам снисходителен ты. / Ясным взором очей, что нужен целому миру, / ты терпеливо смотрел на театральный разврат. / Если можно писать, подражая низкому, мимы, / стоит ли кары большой избранный мною предмет?» [Перевод З. Морозкиной. — Примеч. пер. ] Столь явную критику лицемерия императора едва ли можно счесть постыдным раболепием.
(обратно)51
Стоматология в Древнем Риме была сравнительно развитой, поэтому такой состоятельный человек, как Цецина, мог себе позволить заменить собственные зубы своего рода протезом.
(обратно)52
Если это та самая Сальвия Титизения, о которой Марк Антоний упоминает как об одной из возлюбленных Августа (см. письмо Антония к Августу, которое я цитирую в моем комментарии), то посещение ее Прокулеей говорит о многом: мать Квеста могла искать союзника, который заступился бы перед императором за ее несчастного бывшего возлюбленного.
(обратно)53
Согласно обычаю, римляне украшали свои жилища посмертными масками своих прародителей, чтобы подчеркнуть, каким почтенным и благородным является род владельца.
(обратно)54
Символический супружеский покой, отделенный от атриума занавесом.
(обратно)55
Личный врач Августа. Говорили, что он не раз возвращал недужного императора с порога смерти.
(обратно)56
Третья жена Овидия. Ее имя сохранилось только в рукописи Квеста. Несколько далеко не надежных источников называют ее Клавдией.
(обратно)57
Компливиум — отверстие в потолке атриума, через которое в расположенный на середине имплувиум [искусственный прудик или бассейн внутри помещения. — Примеч. пер. ] падал дождь.
(обратно)58
Указ Юлия Цезаря запрещал движение по Риму тяжело груженных повозок в дневные часы, чтобы они не мешали пешеходам.
(обратно)59
Это цитата из сборника Горация «Оды» (I:33.10): «Sic visum Veneri, cui placet impares / Formas atque aimos sub iuga acnea / Saevo mittere cum ioco» [К Альбану Тибуллу: «Так Венере самой, видно, уж нравится / Зло шутя, сопрягать тех, что не сходствуют / ни душой, ни внешностью». Перевод А. Семенова-Тян-Шанского. — Примеч. пер.]
(обратно)60
Сын местного лигурийского царька Юлия Коттия-младшего, из выдающегося и прославленного рода. По всей видимости, он отслужил годичный срок в армии как старший центурион (примус пилус) в стоявшем на Рейне легионе под командованием одного из легатов Германика и (очевидно, в 13 г. н. э.) был назначен префектом (praefectus orae maritinae), управлявшим побережьем Понта (Черного моря). Овидий мог искать его милости, потому что заступничество перед Августом одержавшего немало побед военачальника и сына царя, к тому же клиента Рима, могло оказаться полезным. Судя по всему, поэт переборщил с описанием его воинской доблести, как это видно из данного фрагмента. В Книге 4.7 он превращает незначительную стычку в грандиозное сражение с реками крови, окрасившими алым воды Дуная, и «грудами порубленных геттов» на поле боя, якобы сраженных Весталисом единолично.
(обратно)61
«Письма с Понта»; Весталису; пер. Н. Вольпиной. — Примечание переводчика.
(обратно)62
Контекст не совсем понятен. Сын Юпитера Персей обезглавил Медузу Горгону и отомстил за честь матери, превратив с помощью этой головы в камень царя Полидекта. Возможно предположить какую-то связь между его подвигами и неправдоподобным рассказом о воинских доблестях Весталиса у Овидия.
(обратно)63
Римский драматург того времени, чья самая известная комедия озаглавлена «Хвастун» (Miles Gloriosus), герой которой — хвастливый ветеран, разбогатевший на награбленном во время войны.
(обратно)64
«Фульмината» — название одного из самых выдающихся и победоносных легионов; Весталис, по всей видимости, был довольно известной фигурой среди солдат.
(обратно)65
Отсылка на древнегреческую пародию Илиады, где в духе гомеровского эпоса рассказывается о войне мышей и лягушек.
(обратно)66
По всей видимости, с Марка Весания был списан беспринципный герой поэмы Овидия «Ибис», чья личность в прочих источниках осталась загадкой.
(обратно)67
Вероятно, Альбинован Цельс, литературный протеже Котты Максима, секретаря и соратника Тиберия, которого Гораций обвинил в литературном плагиате. Больше о нем ничего не известно.
(обратно)68
Котта Максим был другом и покровителем Овидия. Он принимал Овидия в своем поместье на острове Ильва (Эльба), когда туда был доставлен указ Августа о ссылке Овидия. Если верить Овидию, он отговорил поэта, который хотел покончить жизнь самоубийством.
(обратно)69
В греческой мифологии Стикс — река, через которую паромщик Харон перевозит души умерших в Аид, подземный мир, мрачную страну мертвых.
(обратно)70
Помпоний Флак, известный полководец и собутыльник Тиберия, его товарищ в любовных похождениях; по всей видимости, заступался перед Августом за Овидия (Свиток III, Фрагмент 13, и Свиток IV, Фрагменты 3 и 4).
(обратно)71
Хотя Овидий не был счастлив в Томах и вначале не питал приязни к его жителям, они в конце концов увенчали его лаврами, когда он, как утверждается, написал поэму в честь Августа на языке гетов. Некоторые ученые утверждают, что это был скорее искаженный греческий, также бывший в ходу в Томах того времени.
(обратно)72
Рутулиане — варварское племя, описанное Вергилием в «Энеиде» как дикий народ, который живет грабежом и даже обрабатывать поля выходит при оружии.
(обратно)73
Для обозначения боевого колчана Овидий использует греческое слово «коритос», которое Вергилий в своей «Энеиде» заимствовал у Гомера. Брут пытается доказать, что описание Овидием климата и обычаев Том не просто полно преувеличений, но основано на классических произведениях греческой и римской литературы, а не на реальности. Иными словами, он сомневается, что Овидий вообще был в Томах!
(обратно)74
Отделение горячей бани с большим, но мелким бассейном для омовения. — Примечание переводчика.
(обратно)75
Бассейн с холодной водой назвался schola labri и находился в каладрии, помещении, наполненном подогретым воздухом. Римские бани во многом напоминали современную сауну.
(обратно)76
Ультима Туле — остров, открытый на дальнем севере греческим первопроходцем Пифеем в IV в. до н. э. Его местонахождение неясно, но у Вергилия он описан как сказочная земля где-то на самом краю света.
(обратно)77
Обозначение подразумевает пьяницу; латинский каламбур с использованием полного имени Тиберия, Тиберий Клавдий Нерон (бибо — «пить», калид — «подогретое вино» или «вино, разбавленное подогретой водой»).
(обратно)78
Мезией называлась территория к югу от Дуная, от Адриатического до Черного моря.
(обратно)79
Бревсиец Батон был вождем бревсийских племен в Паннонии, одной из самых важных провинций Рима, расположенной на Дунае к югу от Мезии. Первоначально он был союзником другого Батона, о котором упоминалось выше, вождя далматов и командующего войском, разбитым римскими легионами в битве при крепости Андетриум, где был ранен Квест; в итоге он приказал убить Бревсийца Батона.
(обратно)80
Римский бог вина, сын Юпитера.
(обратно)81
Римская богиня любви. Первоначально она была богиней италийских племен, но постепенно приобрела атрибуты греческой Афродиты.
(обратно)82
В период республики сенат обладал высшей властью. Когда Цезарь стал диктатором, он значительно уменьшил эту власть. Хотя в период империи сенат официально сохранял верховную власть, в реальности он стал всего лишь престижным собранием прихлебателей императора.
(обратно)83
Разумеется, это отсылает к стихотворению знаменитого современника Овидия Горация (Квинта Горация Флака), в котором он предсказывает бессмертие своим творениям. Стихотворение содержит строку «No omnis moriar» («Нет, весь я не умру»), которую Овидий перефразировал в своих «Письмах с Понта» («Epistulae ex Ponto»).
(обратно)84
«Любовные элегии». Книга II, 14. [Перевод С. Шервинского. — Примеч. пер.]
(обратно)85
см. Свиток I, Фрагмент 10.
(обратно)86
Прославленный карфагенский полководец, упустивший шанс сокрушить мощь Рима, когда, пройдя маршем до самого города, остановился перед его воротами, так как из Карфагена не прислали нужных ему подкреплений.
(обратно)87
Поэты — современники Овидия. Все воспевали в стихах своих возлюбленных.
(обратно)88
Стихотворение, посвященное тому, кто отправляется в дальний путь, обычно по морю.
(обратно)89
Об этой беременности и о том, как она оборвалась, повествуют элегии 13 и 14 «Любовных элегий».
(обратно)90
Марк Виспаний Агриппа — верный друг и соратник Августа, значительная военная фигура в истории Гражданской войны. После командования легионами был назначен адмиралом, сыграл решающую роль в поражении Марка Антония в морской битве при Актии. Агриппа изобрел важный для этой победы гарпакс — особый гарпун, которым выстреливали из палубной катапульты в борт вражеского судна, чтобы римские матросы могли затем подтянуть его к себе и поломать весла, после чего солдаты захватывали команду.
(обратно)91
Делос — остров в Эгейском море.
(обратно)92
Сегодняшние Дарданеллы.
(обратно)93
На протяжении всего правления Тиберия Поппей Сабин был верным императору правителем Мезии, а затем Македонии.
(обратно)94
Сегодняшняя Вена. Важный римский город, лагерь Десятого легиона «Гемина» и главный порт римского речного флота.
(обратно)95
Первоначально постоянный военный лагерь на южном берегу Дуная, напротив сегодняшней Братиславы (Словакия), заложенный в правление Тиберия. Со временем превратился в крупный торговый и культурный центр.
(обратно)96
Согласно римскому обычаю, самоубийца, погрузившись в ванну, перерезал себе вены.
(обратно)97
См. Свиток III, Фрагмент 9.
(обратно)98
Расшитая золотой нитью церемониальная тога пикта надевалась только по торжественным случаям.
(обратно)99
Последние строки IV.16 «Писем с Понта». [Перевод М. Гаспарова. — Примеч. пер.]
(обратно)100
Комедия из жизни римской знати. Как жанр была разработана Гаем Цилнием Мелиссом, одним из протеже Мецената, известного покровителя искусств, чье имя во многих языках стало символизировать богатого человека, поддерживающего художников и писателей.
(обратно)101
Буцина — медная витая труба, разновидность горна, на которой давали сигнал к смене караула и играли в торжественных случаях.
(обратно)102
Без сомнения, императрица Ливия.
(обратно)103
Персонаж из комедии Овидия, по всей видимости, карикатура на самого Августа, всю свою жизнь отличавшегося слабым здоровьем.
(обратно)104
Буквально это имя означает «Большеголовый», или «Человек с большой головой». В комедии — явно сам Овидий, чей cognomen Назон, производное от nasus «нос».
(обратно)105
Цецина намекает на ненависть Тиберия к Ливии, о чем было широко известно.
(обратно)106
Храмом Божественного Юлия назывался алтарь, посвященный Юлию Цезарю на римском Форуме.
(обратно)107
Тевтобургский лес стал местом битвы, где в 9 г. н. э. племя херусков во главе с Арминием разгромило три легиона Квинтилия Вара. Это было худшее поражение римских войск при жизни Августа, которое повергло императора в отчаяние.
(обратно)108
В «Поэтике» Аристотеля изложены правила классической греческой драмы, устанавливающие, например, что представляемые в ней события не должны растягиваться больше, чем на один оборот солнца.
(обратно)109
Корнелий Фид — сенатор, муж дочери Овидия от второй жены. Согласно единственной сохранившейся информации о нем в литературе, он разрыдался в сенате, когда полководец Гней Домиций Корбулон насмешливо назвал его «жалким павлином». Его разговор с Квестом, по всей видимости, велся о том, как удерживались бы на земле мировые океаны, будь она действительно круглой.
(обратно)110
Приблизительно 29 г. н. э., через пятнадцать лет после того, как Тиберий пришел к власти.
(обратно)111
Из этого можно предположить, что мать Квеста умерла в 27 г. н. э., приблизительно в шестьдесят лет.
(обратно)112
Буквальный перевод этого выражения — «жизнь в тени». Оно обозначало мягкое порицание римскому аристократу, который отказался от обычной политической или военной карьеры и избрал себе другую, особенно на поприще философии или поэзии.
(обратно)113
Монера — корабль с полным рядом весел.
(обратно)114
Как и Колумб четырнадцать столетий спустя, Квест, очевидно, пристал к одному из островов в Карибском море. В качестве толмача он скорее всего нанял бы юношу или подростка, который быстро бы выучил латынь.
(обратно)115
Амелий Регалиан, видимо, был лингвистом, которого Квест рекрутировал для своего путешествия.
(обратно)116
Здесь мы видим единственное прямое указание на то, что корабль Квеста имел паровой котел. Квест, вероятно, высадился на южном берегу Мексиканского залива, где болотистые равнины вокруг Лагуна-де-лос-Серрос некогда были центром развитой цивилизации ольмеков. Согласно археологическим свидетельствам, эта культура исчезла около IV в. н. э.; причина ее исчезновения неизвестна, но она заложила фундамент для последующих культур. Достойно сожаления, что сохранилась слишком малая часть этого свитка, но даже доставшаяся нам малость показывает, что такие люди, как царь Телалок, проявляли немалую искушенность. Это свидетельство того, что культура ольмеков, как и имперский Рим, достигла стадии, характеризующейся конфликтом между официальной религией и сомнениями отдельных граждан. Телалок, возможно, был царем переходного периода между пережитками ольмекской культуры и зачатками майяской, которая расцветет во многих центрах на территории сегодняшних Мексики, Белиза, Гватемалы и Гондураса приблизительно через три века после высадки Квеста. Хотя Гондурас находился на периферии цивилизации майя, здесь был расположен их самый величественный город. Этим городом был Копан, где были обнаружены семь свитков рукописи Квеста в постройке, известной как Розалия. Что до предположений, как написанная четырьмя веками ранее рукопись оказалась в Копане, см. мое Предисловие на с. 5.
(обратно)117
Квест, очевидно, знакомил Телалока с греческой и римской мифологией. Юпитер (греческий Зевс) превратился в лебедя, чтобы соблазнить прекрасную Леду, поскольку его супруга Юнона (греческая Гера) отравляла жизнь властителю Олимпа, его возлюбленным и их детям. По большей части греческие и римские божества вели себя как смертные — в наилучшем и наихудшем смысле слова. В период империи образованные римляне еще совершали официальные обряды почитания старых богов, но в частной жизни в них не верили. В этом смысле царь Телалок «вел себя, как римлянин».
(обратно)118
Эратосфен Киренский был театральным критиком и библиотекарем великой Александрийской библиотеки в 3 в. до н. э. Он заметил, что 21 июня, в день весеннего солнцестояния, отражение Солнца видно даже на дне самого глубокого колодца на площади города Сиена (современный Асуан). Он уже считал, что Земля круглая, и выдвинул теорию, что лучи Солнца должны падать в различные ее места под различными углами, и, соответственно, предметы отбрасывают тень различной длины, которую возможно измерить. Он знал, что Александрия лежит строго на юге от Сиены, что дало ему две точки на одном меридиане. Для своих измерений в Александрии он воспользовался скафисом — чашеобразными солнечными часами со штырьком и делениями внутри (более сложной разновидностью гномона). Установленные вертикально, эти солнечные часы дают возможность по тени от штырька измерить высоту Солнца над горизонтом. И вот в полдень, в день летнего солнцестояния, когда в Сиене все предметы перестали отбрасывать тени, Эратосфен измерил его высоту на городской площади Александрии. Солнце в Александрии, по измерениям Эратосфена, отстояло от зенита на 1/50 часть окружности. Это расстояние было равно 5000 греческих стадиев, следовательно, длина окружности земного меридиана была в 50 раз больше и равнялась 252 000 стадиев, то есть примерно 39 690 км — погрешность в его подсчете была минимальной, ведь истинная длина экватора составляет 40 120 км. Расчеты Эратосфена были гораздо точнее тех, которые сделал семнадцать веков спустя Христофор Колумб, предположивший, что Земля много меньше, чем (как это знал Квест) на самом деле, и исходя из неверных расчетов очертя голову отправившийся в неизвестность.
(обратно)119
Аристотель верил, что существует только один бог.
(обратно)120
На этом рукопись обрывается. Что случилось с Квестом в дальнейшем, остается загадкой, но одно кажется ясным: в Рим он не вернулся. Фраза «…но это так далеко. Наши корабли не могут доплыть (туда)…» представляется обрывком диалога с царем Телалоком, и возможно, что Квест отплыл в место, которого были не способны достичь корабли царя. Нам неизвестно, где и почему это случилось, но, вероятно, он там погиб.
(обратно)121
«Жизнь двенадцати цезарей», перевод М. Гаспарова. — Примечание переводчика.
(обратно)122
«Лейб-штандарт Адольфа Гитлера» (нем.) — Примечание переводчика.
(обратно)123
укрепления (род. п.; лат.) — Примечание переводчика.
(обратно)124
По природе вещей, Эней, Искусство… (лат.) — Примечание переводчика.
(обратно)125
Официальный гимн национал-социалистической партии и неофициальный государственный гимн Третьего рейха. Сепп Дитрих (1892–1966) — начальник личной охраны Адольфа Гитлера; впоследствии бригадный генерал СС. — Примечание переводчика.
(обратно)126
Общий итог (лат.) — Примечание переводчика.
(обратно)127
дорогой мсье (фр.) — Примечание переводчика.
(обратно)128
БЛАГОДАРЕНИЕ БОГУ (лат.) — Примечание переводчика.
(обратно)
Комментарии к книге «Необъяснимая история», Йозеф Шкворецкий
Всего 0 комментариев