От автора
Я хочу рассказать о длинных и тягомотных, как мексиканские сериалы, писательских буднях, о непростых, а порой фантасмагорийных отношениях писателей с окружающим их миром. О незаконно рожденных рассказиках и тайных внебрачных связях с героинями. О пошлой сериальной любви и странной мексиканской дружбе между героями и читателями романов. О выяснении отношений с многострадальными женами, которые зачастую являются и музами, и первыми читательницами, и главными редакторами. Пусть вознаграждением им будут знойные литературные красавцы с экзотическими именами.
Начало
И вновь я, пытаясь начать этот рассказ, возвращаюсь к наболевшей теме. Вновь точу карандаш за карандашом, обдумывая, как оно все будет, как Родригио наконец-то встретится с Андре, как она улыбнется ему. Но карандашная стружка, замусоривая лист, делает его, негодника, ни на что не пригодным, оставляет непонятным, где стружка от удачной находки, а где вязь явно неудавшихся слов и фраз.
И, вроде, нельзя сказать, что Родригио такой беспомощный, а я такой неуклюжий. Просто при виде белого листа мы как-то теряемся, мешкаем, а проще говоря, впадаем в ступор. Белый лист для нас точная противоположность красной тряпке для быка. В такой момент мы не находим себе места, не знаем, где взять силы на новые подвиги и свершения. И нам кажется, что все предыдущие попытки, все усилия были тщетны, — впрочем, об этом позже. А сейчас нам остается лишь выкинуть лист, высыпав стружку в мусорную корзину, и все начать сначала.
Отбросив ломающиеся карандаши, я вновь собираюсь с силами, вновь хожу все вокруг да около компьютера, но потом вдруг, набрав побольше воздуха в грудь, стремительно подлетаю к клавиатуре, открывая на ходу новый файл быстрее, быстрее, пока Андре улыбается в фантазиях Родригио, пока она благосклонна к нему; в надежде, что наконец-то Родригио пройдет свой долгий путь по освещенной улице, станет в тень дерева под окнами Андре, начинаю печатать — но, о ужас, когда уже отпечатал полстраницы, понимаю, что забыл перевести шрифт. И получилась такая абракадабра — ну, ничего не разобрать: где удачные находки, а где полнейшая чушь.
И нельзя сказать, что мы с Родригио такие уж дурачки или что нам нечего сказать Андре. Нет, нельзя сказать, что мы с Родригио совсем идиотики. Иногда у него даже появляются остроумные мысли и веселые шуточки, особенно когда он идет по весенней улице и легко жонглирует словами. И тогда я заражаюсь его остроумием и тоже начинаю жонглировать, подражая колоритному уличному сленгу. Но стоит ли смешить белых гусей, ведь мои остроумные шутки, как потерянные ими жемчужные перья, утопают в навозе пустого словоблудия.
Нет, я не боюсь белого листа самого по себе, я бы с легкостью шагнул в него и очутился бы на залитой солнцем весенней улице. В кармане весело бренчит монета, бряк-бряк, ударяясь о ключи, в голове скрипучей коростелью кричит музыка, в то время как капель барабанными палочками ударяется о мостовую, а мои пальцы о клавиатуру — вот он, Родригио, своей каучуковой подошвой то там, то здесь проламывает корку ломкого весеннего снега, пробиваясь к черной земле. К земле, что пахнет сеном и хлебом, отцовским сеном и материнским хлебом, как это ни пафосно звучит.
И я бы шел без оглядки вместе с Родригио, зная, что на каждом новом месте, где ступит его нога в ботинке с каучуковой подошвой, появится покоренная нами земля. И наша уверенность будет расти от шага к шагу, от слова к слову, ведь он идет не просто так, а идет к дому Андре, где встанет под сенью дерева, уставившись на белую стену дома, не в силах предпринять больше ни шага, как я не в силах вымолвить больше ни слова.
Ведь, о ужас, я дошел уже до следующего, пока еще белого листа бумаги, и нам приходится преодолевать себя заново.
И нельзя сказать, что мы с Родригио робкого десятка, что мы с ним молчуны или тупицы. Просто Родригио, он как-то весь робеет, съеживается, стоя под сенью дерева и смотря на белые стены и окна, ведь это все-таки дом Андре, а не хухры-мухры. И вот пока он там стоит, собираясь с силами, дрожит от холода и смотрит в теплые лучезарные окна Андре, мое сердце сжимается от негодования — ну, покажись же, Андре, помоги нашему мышонку Родригио! Видишь, с какой надеждой он уперся взглядом в твои окна — и я навожу мышь на белые окна Андре, обозначая курсором прицел влюбленных глаз Родригио.
Я бы и сам с радостью помог ему, с радостью шагнул бы на белый лист, да хотя бы прямо так, прямо в домашнем халате и носках на холодный безмолвный снег, так напоминающий кожу на лице Андре, чтобы подбодрить парня, хлопнуть его по плечу, — мол, соберись с духом, Родригио, — ну же, дружище, вперед, она ждет тебя.
Да сделай же что-нибудь, наконец. Возьми хотя бы камешек и брось его в окно. Ну же, вынь булыжничек из мостовой. На тебе булыжничек, у меня их столько под рукой, этих непригодных ни для чего каменных плиток клавиатуры, хочешь — кинь в безмолвное светлое окно Андре букву Х. Или букву У.
А лучше всего самую главную букву, А — Андре. А ты, Андре, что же ты не появляешься? Покажись, улыбнись нам своей лучезарной улыбкой. Ну, покажись хоть на секунду. А ты, Родригио, чего же ты стоишь, вперед, на штурм новых высот!
Я бы сам с удовольствием вместе с ним бросился на эту стену, лез бы рядом с ним, цепляясь за кирпичи, вверх и вверх к светящемуся окну и лицу Андре. Я бы не жалел своих рук, исцарапал бы в кровь все пальцы, цепляясь ими за кирпичики клавиатуры, лишь бы история продвигалась вперед, хоть как-нибудь, любыми способами, здесь уж не до щепетильности, здесь все средства хороши; но я не могу. И нельзя сказать, что мы с Родригио лежебоки или трусы, когда дело касается любви. Нельзя сказать, что Родригио пожалеет себя в ответственную минуту. Нет, он бы рад умереть за Андре, он бы с легкостью отдал за Андре жизнь, лишь бы она была к нему хоть чуть более благосклонна.
И вновь я хожу вокруг дома Андре кругами, ища брешь в стене ее крепости. А потом сажусь на шатающийся табурет с подпиленными ножками и начинаю судорожно точить карандаш, так похожий своей жесткостью на единственную неподпиленную ножку табурета. Не знаю, сработает ли это, но мне кажется, я придумал для Родригио одну такую фишку, нашел такую удачную фразу — ну просто на загляденье, ну просто «мп-па» какое-то, которое Андре ну точно не сможет не заметить. А потому я точу карандаш, и стружка веревкой сползает к листу бумаги и движется вдоль белой стены дома Андре прямо к носу Родригио.
На же, Родригио, — хватайся, ползи. И я притягиваю эту фразу за уши, как притягиваю за уши к окну Андре Родригио. А чтобы штурм получился наверняка, я с ловкостью циркача-акробата выскакиваю на белый снег прямо в носках в розовую полоску и халате в голубую клеточку, ну ни дать ни взять клоун из цирка «Медрано». Хотя одновременно я, словно портовый грузчик, сгибаясь в три погибели у экрана монитора, корчусь, пытаясь подсадить Родригио, тужась из последних сил, аж спина трещит и не хочет разгибаться, подсаживая Родригио, — вперед, дружище, к новым вершинам литературной любви.
Ну, быстрей же, дружище, к светящемуся окну Андре. Ударь по нему кулаком, как я сейчас бью по затормозившему компьютеру, скорее, скорее. Не бойся, пусть пойдет кровь. Ударь по этому желтому окну, похожему на подсолнух Ван-Гога.
Просунь туда голову, не боясь поранить ухо. Ведь Ван-Гог не пожалел своего уха. Ухо за ухо — требую я от Родригио и от себя, представляя себя уже новым Ван-Гогом. Залезаю сам вместе с Родригио в открытое окно файла, залезаю вместе с ушами и носом в мерцающий экран монитора — и проваливаюсь внутрь, на страницы дома Андре.
Дом слишком большой — десятки комнат и дверей. И мне кажется, что Родригио специально плутает, чтобы оттянуть миг встречи с Андре. Или чтобы получше подготовиться к ней, собраться с духом. А может быть, он просто хочет узнать Андре через ее вещи, узнать все слабые и сильные стороны Андре. Узнать: а что там скопилось за все эти годы в головке у этой бестии.
Открыв шкаф, Родригио вытаскивает из-под длинных платьев и пелерин Андре коробку с ее детскими книжками и игрушками. Интересно — а чем Андре увлекалась в детстве? Так — книжки Туве Янссон, плюшевые игрушки: мумми-тролли и снусмумрики в колпаках. Ага, здесь даже и плюшевый мяч есть неужели Андре в детстве играла в футбол? — вот будет о чем поговорить! Только очень жаль, что мяч Андре совершенно белый. На нем не собраны автографы Зидана, Рауля, Роберто Карлоса, Йерро, как на мячах у нас с Родригио. Мяч Андре совсем белый и чистенький, как будто арбитр только что вынес его под мышкой в центр поля. Так что нам вновь приходится начинать все сначала. Копаться в плюшевых игрушках и бусинках на нитках, выискивая сверкающие неподдельные слова и образы среди запыленного хлама.
И нельзя сказать, что Родригио любитель всех этих женских штучек, всех этих сюсюканий, иначе стали бы с ним дружить мы с Хорхито. И нельзя сказать, что он излишне сентиментален, просто, когда он прикасается к вещам Андре, все внутри него содрогается, и он прямо здесь, в длинном коридоре, готов разыграть корриду с плюшевым быком или футбольный матч с горбатой обезьянкой, лишь бы ударить наконец ногой по плюшевому мячу Андре.
Но не играть же мы сюда пришли, Родригио. Пора нам двигаться дальше. Должны же мы побольше узнать об Андре. Вперед, Родригио, на кухню, на кухню, к шкафам со всеми этими банками-склянками, коробками-торбами. Укроп, розмарин, эстрагон, шафран, кардамон, мускатный орех, душистый перец, гвоздика, мята, петрушка, тимьян, чабер, хмели-сунели. И самые полезные в хозяйстве соль и сахар. Хотя и непонятно, где соль, а где сахар и о чем думает Андре. Ведь белый цвет он и есть белый цвет. А новая страница она и есть новая страница — и приходится все начинать заново.
И зная это, Родригио опускает палец в банку с белым порошком, как я сейчас опускаю перо в чернильницу. Иногда я прибегаю к старым письменным принадлежностям, особенно когда пишу не об Андре и Родригио, а о Достоевском и Толстом, но сейчас, к сожалению, у меня на уме не Достоевский и Толстой, а Родригио, который вынимает палец из банки, нюхает, а потом и пробует на язык белый порошок — ну, дружище, это ты уже, мягко выражаясь, переборщил. Хотя я и сам сейчас готов понюхать и попробовать белый лист бумаги на вкус — а не вдохновит ли это меня?
Видите, от отсутствия нужных мыслей и слов я уже начал заговариваться, начал прибегать к недопустимым в литературе приемам. Мне просто необходима небольшая передышка-пауза. Не зная, что еще сказать, я плетусь за Родригио на кухню, ставлю на плиту чайник, оставляя в покое свой письменный стол. А все-таки мы сильно проголодались с Родригио от всех этих переживаний — не мешало бы взбодриться чашкой крепкого горячего кофе, особенно на кухне Андре, где наверняка есть ее любимый кофе, который она пьет по утрам, и где на полках стоят ее любимые кофейные чашечки, к которым она прикасалась губами. И где можно, сделав паузу, скушать Твикс — как, вам еще не надоела эта реклама? А мне так все уже порядком осточертело, но особенно мне осточертел своей нерешительностью этот Родригио. Неужели он и правда думает, что, пообщавшись с вещами Андре, он станет ближе к ней? Или он специально нарезает лимон все вокруг да около моей чашки, долго в раздумье бродит ложкой по белому дну белой чашечки Андре, забыв сыпануть туда растворимый кофе, — и все приходится предпринимать заново.
И чтобы с чего-то начать, как-то собраться с мыслями и с силой духа, мы ведем с Родригио задушевную беседу, заглатывая большими глотками горячий густой кофе и слова, разводясь с ним на кофе и на слова. Мы пытаемся разобраться в наших чувствах, пытаемся найти нужный подход и наилучшее решение. В общем, обычная мужская философия на тему сладкой парочки Андре и Родригио. И он, Родригио, изливает мне в чашку свою душу, забыв сыпануть туда еще и сахарку.
— Она такая особенная, — говорит он, — никто, кроме нее, меня не интересует. Я готов любоваться ею весь день, — и все в таком банальном роде.
И чтобы хоть как-то поддержать разговор, я вспоминаю о своей Урсоле.
— А кто такая Урсола? — спрашивает меня Родригио с загоревшимися глазами.
— А это тебя не касается, это уже совсем другая история, дружище.
— Да, блин, о чем я таком говорю? Мне ведь нужна только Андре.
— Точно, и ты должен добиться ее сегодня или никогда, — подбадриваю я Родригио, хлопая его по плечу, — иначе будешь потом жалеть всю жизнь, поверь мне, бывалому ловеласу.
— Но как мне к ней подступиться? — вздыхает Родригио.
— Запомни, дружище, больше всего об Андре тебе сможет рассказать ее спальня.
А спальня Андре — это уже не просто новая белая страница, это целое белое пятно в истории взаимоотношений Андре и Родригио. Вы только представьте себе огромную двуспальную тахту, застеленную белыми простынями, а на ней юную белокожую Андре в белой пижаме, в коротких белых штанишках. А еще побледневшее, сначала от страха, а потом и от волнения, лицо Андре.
— Зачем ты пришел? — побелев, вопрошает, оказавшись в погранично-пижамной ситуации, Андре.
Тут уж Родригио приходится подбирать нужные слова о любви самому потому что я пас. И еще эта ее вздернутая в яростном недоумении бровь. Ну же, погладь ее большим пальцем, дружище, только и могу я дать совет исподтишка.
— Если пришел заняться со мной любовью, — не дождавшись ответа Родригио, восклицает Андре, — то давай снимай свои портки!
И это говорила ему она, его ненаглядная Андре, так похожая своей красотой если уж не на непорочно зачавшую донну-мадонну, то наверняка на непорочно зачавшую Бритни Спирс.
— Давай лучше поговорим, Андре, — смущенно предлагает Родригио, — мне это сегодня больше по душе.
И нельзя сказать, что Родригио такой забывчивый — забыл, зачем пришел, и нельзя подумать, что он, не заблудившись в стенах огромного дома, запутался в своих мыслях и желаниях, когда увидел полуобнаженную Андре так близко. Просто он очень засмущался: как и все влюбленные юноши, он, оторвавшись от реальности, витал в облаках. И хотел затащить Андре вовсе не в постель, а поближе к себе — то есть опять же на небеса. Ведь разве влюбленные юноши не склонны идеализировать своих избранниц и романтизировать отношения с ними? Хотя эти избранницы в конце, а иногда и вначале предлагают свою постель. Которая такая белая-белая, пушистая-пушистая. И никак не вяжется в голове Родригио с сексом. Отчего лицо Андре еще больше побледнело, теперь уже от возмущения — мол, зачем тогда ты пришел?..
— Чтобы поговорить, — с ничего не понимающим видом дурачка произнес наш герой.
И они проболтали всю ночь. Говорил в основном Родригио, пытаясь все-таки объяснить, зачем он пришел, говорил неуклюже и часто повторяясь о том, как они играли в футбол с Хорхито, и о том, как он однажды упал в лужу, поскользнувшись на мяче, когда впервые увидел девочку в белом воскресном платье, представляешь, Андре… Будто ей это интересно. Он говорил и говорил, пока под самое утро совершенно изнеможенная и недовольная от усталости Андре, некрасиво зевнув, не сказала:
— Какой же ты все-таки, Родригио, занудный.
— Но я вовсе не об этом хотел сказать… — спохватился было Родригио.
— Ничего не знаю, — сказала Андре. — Я буду спать, а ты лучше уходи домой. — И повернулась к нему белой спиной.
Так Родриго не успел сказать самого главного — о своей любви, а может быть, и не решился, не нашел нужных слов для Андре, как когда-то не нашел их я для Урсолы.
Я не нахожу их и сейчас, чтобы передать через Родригио и Андре Урсоле. И нельзя сказать, что у нас с Родригио страх перед белым листом, самим по себе. Просто белый лист у нас ассоциируется с возмущенным бледным лицом Урсолы-Андре. И с бледными стенами дома, откуда мы с ним хотели побыстрее выбраться.
И прошу вас, не судите строго моего Родригио, как не судите строго и меня самого за то, что я так долго тянул эту историю за нос, так и не приведя ее к сексу. Когда Родриго тем утром выбрался на улицу, огромные хлопья сырого весеннего снега обрушились ему ни с того ни с сего на голову. Хлопья такие большие и белые — аж глаза заломило от этой белизны.
И, конечно, я тоже не мог этого не заметить. Потому что из-за перебоев электричества на секунду отключили свет. И я оказался один на один с темным окном монитора. А потом компьютер загорелся вновь ярко-белым пустым файлом.
И мне ничего не оставалось, как помахать облепленному липким белым снегом с ног до головы Родригио рукой — мол, прости меня, дружище. Нам с тобой еще предстоит учиться общаться с женщинами и добиваться их. Как в реальном мире, так и в литературе. Нам с тобой еще предстоит все начинать сначала.
Ответный ход конем
Хуан нервно ходил по комнате в надежде занять себя каким-нибудь, способным подтолкнуть его сценарий делом. Для закрутки сюжета ему просто необходимо было найти неожиданный, интригующий ход. Постояв с пару минут у книжной полки, задумчиво полистав газету и мысленно разыграв этюд блестящего Касабланки, там, на последней странице, между сканвордами и изображением сковороды «Цептер» с рецептом, Хуан уже было потянулся к пульту телевизора, чтобы посмотреть скачки.
Пульт лежал на ночном столике жены, рядом с очередным любовным романом, которые Оланда так любила читать перед сном. И что она находит в этих удивительно фальшивых любовных интонациях, — с явным раздражением Хуан взял в руки открытую на последней странице книгу и с удивлением наткнулся на необычайно развеселившую его фразу:
«Жизнь — это скачки, в которых нельзя ставить на одного жеребца, как нельзя складывать яйца в одну корзину. Но, к сожалению или к счастью, наивное сердце Луселии об этом не знало».
Тут же бурлящее, как кастрюли Оланды, воображение Хуана нарисовало картину: Мадрид, поздний фиалковый вечер, его уставший от жены и быта герой едет в метро. А напротив сидит девица, одна из тех розовощеких, упругих девиц, что в силу своего юного сентиментального возраста и женского сентиментального характера увлекаются пошлыми мексиканскими романами в ярких обложках, с каждым новым словом все более влюбляясь в выдуманного персонажа и с каждой новой страницей все более погружаясь в болото зелено-сопливых книжных фантазий, не имея шансов вырваться из них и полюбить, пусть не идеального, но реального человека.
А он интеллектуал, он любит фильмы Трюффо и Гринуэя. Он ищет в этих фильмах возвышенную экзистенциальную жизнь, жизнь без пошлого налета быта. Сейчас, в метро, он видит перед собой красивую читающую книжку девушку в блузке табачного цвета. Ее лицо настолько невинно, свежо, что это не может его не вдохновить, не может не дать почувствовать себя героем фильма Трюффо.
Пока он смакует секунды в преддверии решительного шага навстречу Судьбе, Любви и Верности предназначению (этим большим С, Л и В) — девушка заканчивает читать последнюю страницу, захлопывает книгу и, глубоко вздыхая, как это, наверно, делают все впечатлительные девушки сего мира, произносит: — «Эх!» — но не с подлинно горькой, экзистенциальной интонацией, а с ложно-любовной мексиканской: мол, вот это жизнь! — у других, по ту сторону книги.
Поняв по настырному движению тонких пальчиков, заталкивающих книжку в дамскую сумочку, что теперь ничто не отвлечет больше ее внимания от неизбежного будущего, наш не успевший разглядеть автора и название книги, но очень заинтригованный герой подходит к очаровательной незнакомке со словами: «Я тоже, как и вы, живу чужой жизнью» — прекрасная фраза, не правда ли?
Из метро они выходят вместе. Молча, но держась за руку. Жестом он приглашает ее в кино. А дальше они вдруг обнаруживают, что удивительно подходят друг другу. Он интеллектуал, она очень красива. Он говорит, не останавливаясь, она все больше слушает его, погруженная в грезы только что прочитанного глянцевого романа (в котором героиню вот так же пригласил в кино прохожий принц в замшевой куртке), отчего ее глаза блестят, как свинец стремительно написанных и свеженапечатанных слов горячей, с пылу с жару, книжки-пирожка. Их блеск, который герой воспринимает на свой счет, виден даже в темном зале кинотеатра.
А потом, после фильма, они вновь оживленно беседуют, точнее, говорит он, — о чем-то экзистенциальном, но на какую-то секунду прерывается, чтобы спросить: как тебе фильм? На что она замечает, что этот фильм немного холодный, что в этом фильме ощущается недостаток чувств, — и он, пожалуй, согласен с ней. Ее суждения кажутся ему вполне взвешенными и разумными. Неужели наконец-то он нашел именно ту девушку — красивую и умную?
— Нашел, нашел! — вскрикивает Хуан, вприпрыжку вбегая на кухню, где его жена Оланда варит манную кашу и жарит на сковороде оладьи ко второму завтраку. — Нашел продолжение сценария! Они оба живут в мирах грез. Ее мир мир постоянных сюси-пуси-фантазий о счастливой и долгой жизни и любви с ним, единственным, в ее ушах постоянно звучит пошлая кухонная радиопесенка «Муси-муси, пуси-пуси, милый мой!». Его же мир полон одиночества и неудовлетворенного поиска. Одиночество и разочарования преследуют его по пятам, и ему, интеллектуалу, чтобы хоть чуть-чуть сохранить веру в себя и жизнь, как раз и нужна именно такая, полная безотчетной нежности и собачей преданности любовь!
Хуан говорит страстно, говорит, жестикулируя так, что вот-вот смахнет кастрюльку с яйцами, говорит, энергично объясняя своей жене-домохозяйке Оланде суть своей находки, — ведь она его лучший критик.
— Понимаешь, миры постоянной мечты о любви и постоянного одиночества вдруг встречаются.
Хуан говорит непрерывно, уже понимая, что пришло время спросить жену: ну как, нравится или нет? Но еще даже не подозревая, что до полного разочарования во всей этой истории ему и его герою-интеллектуалу осталось ровно семь минут и семь секунд. Пять минут из которых — на то, чтобы выговориться, высказать до конца все, что ему хотелось рассказать. Две минуты на раздумья жены, на то, что она, молча помешивая ложкой кашу, будет обдумывать рассказанную историю, а потом, как бы заходя издалека, спросит:
— Тебя подтолкнул к этому повороту сюжета мексиканский любовный роман?
— Какая разница? Разве это имеет какое-нибудь значение? — раздраженно прервет-поторопит жену Хуан.
— Ну, дорогой, — осторожно, чтобы не ошпариться, скажет жена, одновременно, как бы невзначай, пробуя с кончика ложки горячую кашку, — не кажется ли тебе твой сценарий слишком уж неправдоподобно романтичным? Не кажется ли тебе, что он переполнен нереальной сентиментальной любовью?
— Разве? — недоверчиво поморщит лоб Хуан, вглядываясь в лицо жены.
— Дорогой, ты ведь сам говорил, что в этих мексиканских любовных романах нет ничего стоящего, ничего жизненного, что они пустышка, последнюю фразу она произнесет явно язвительно, одновременно, впрочем, делая вид, что ее язвительность — всего лишь горячая каша за щекой, которую она двигает языком.
— Да-да, — пробубнит себе под нос, удаляясь, Хуан, — наверное, ты права. Как всегда, ты права, дорогая…
Он ведь и сам в эти две минуты, пока молчала его жена, начал придумывать дальнейшее развитие сюжета и вдруг дошел до того момента, когда его герой-интеллектуал в замшевой куртке не удержится от любопытства и спросит, а что же читала его спутница. Что это за книжка у нее под мышкой там, в крохотной сумочке, между пудреницей и кошельком?
И тогда она покажет ему любовный роман в глянцевой обложке, а он разочарованно вздохнет, прежде чем мысленно назовет свою спутницу полной дурой, как Хуан уже назвал свою, не оценившую столь оригинальную находку, жену.
А потому, опять весьма неудовлетворенный и сильно разочарованный, Хуан с негодованием бросит на ночной столик Оланды книжку, возьмет пульт и, включив телевизор, уставится на лошадиные бега. А его жена Оланда принесет ему на подносе манную кашу и оладьи с джемом, мол, ты сейчас поешь, а потом придумаешь что-нибудь поинтереснее, мой дорогой. Я знаю, ты сможешь, ведь у тебя такая бурная фантазия. И не беда, что скачки слишком занимательны и кашка слишком горячая, сейчас я на нее подую. И Оланда дует на кашу. А Хуан, одним глазом видя, как она это делает, начинает остывать и успокаиваться.
— Ну же, любимый, открой ротик, — ласково говорит Оланда, — ну же, открой и скажи, что любишь меня по-прежнему, сильно-сильно, видишь, мням-мням, — ложечка зачерпывает из тарелки своим сладким язычком порцию каши. Видишь, она тоже любит есть вкусную манную кашку.
И Хуан ловит себя на мысли: как все-таки Оланда изменилась под его влиянием, повзрослела, поумнела. И не беда, что она по-прежнему частенько не понимает его. По-прежнему не достигла его уровня, не любит скачек или не может сыграть с ним партийку в шахматы. Не беда, что он, Хуан, чувствует себя по-прежнему одиноким, когда ему хочется сыграть в шахматы — да какие там шахматы, если его милая женушка Оланда даже не знает, как ходить конем. Зато она уже понимает фильмы Трюффо и Гринуэя. Нет, он все-таки очень любит свою ненаглядную Оланду.
И не беда, что она за семь секунд уничтожила то, что он создал за семь минут. Ведь семь минут это не семь дней, за которые БГ создал мир. К тому же сейчас он за эти семь минут уничтожит оладьи, которые она создавала минут семьдесят, если учитывать поход в магазин. Ну, разве она не прелесть, не чудо? Разве они не живут душа в душу уже семь лет? И разве она не лапочка, когда так нежно гладит его по щеке и предлагает коником — одна нога здесь, другая там — сбегать за яйцами в магазин. Ведь он был так неосторожен, так увлечен, когда в пылу спора смахнул их ненароком со стола. Ведь он у нее такой гений и, как все гении, такой рассеянный — стоит ли вообще говорить о каких-то семи яйцах, когда у нее есть такой заботливый муж, который, уже скинув одну ногу с дивана, почти прошел половину пути. Нет, не экзистенциального, а продуктового, с корзинкой для яиц под мышкой.
Занятная находка на руинах песчаного замка
Хусто разбирал уже четвертую коробку со своими чертовыми рукописями. Ведь история Эрнесто должна быть где-то в этих клочках и рулонах белой, белоснежной, беловатой и белесой бумаги. Бумаги, некрасивой, словно бельмо в глазу. И красивой, берестяной, словно снег в Рождество. Бумаги, желтой, как кожа старика, и бумаги, пожелтевшей по краям, как роговица глаз больного желтухой юноши. Бумаги, коричневатой, как земля, купленная тем стариком заблаговременно для собственной могилки, и серовато-желтой, как старые простыни желторотика-холерика.
И вот так, разбираясь в каракулях на спрессованных, как кирпичи, листах, Хусто просто уже захлебывался в образах звездно-золотой пыли.
— Ну, помоги мне, что ли, разобраться с этой бумажной кашей, — попросил он свою супругу Мануэлу, которая в это время стряпала у электрической плитки, разбираясь еще с одним высоким творением человеческой цивилизации валенсийской паэльей. Не дожидаясь, когда ее муж наконец-то начнет зарабатывать достойные деньги, она подрядилась готовить свое фирменное блюдо для «Погребка у Пауло» — кафе, что недавно открылось прямо под ними — на первом этаже дома.
— О-о! — раздраженно зарычала Мануэла. — Если бы ты только знал, как мне все это надоело.
Хусто даже увидел в ее глазах блеск ярости, столь необычный для терпеливой Мануэлы, но по тому, как Мануэла, стремительно отвернувшись к ветхим картонным папкам, спрятала свое лицо, догадался, что эти искры всего лишь слезы разочарования.
— Что тебе надоело, Мануэла? — спросил Хусто. — Объясни, пожалуйста, поподробнее.
— Все, — сказала Мануэла, — мне надоело все, надоела такая жизнь. Вечно мы ищем, не зная, что. Идем по неведомо какому пути.
— Мы идем к нашим мечтам и фантазиям, Мануэла, — попытался ее поправить Хусто, — разве ты так уже не считаешь? Или ты больше не веришь в мой талант?
— Но почему-то мы на этом пути все время что-то ищем, ищем во всех этих бумажках и не находим, и нам каждое мгновение чего-то, сами не знаем чего, недостает. И, заметь, Хусто, это уже продолжается десять с лишним лет! А порой мне кажется, Хусто, что мы ищем вчерашний день. Когда мы были счастливы одними надеждами. Но это время уже не вернуть. Не вернуть никогда, Хусто!
Мануэла говорила, в истерике размахивая рукой с деревянной лопаткой-мешалкой, которой вовсе не собиралась разгребать творчество Хусто, а, скорее, собиралась дать ему по лбу, отчего лоб Хусто еще до удара успел сначала побледнеть до синих прожилок, а потом и пожелтеть в том самом месте, где у него, по задумке Мануэлы, должен был выскочить синяк.
— Да, десять лет мы, вроде бы, ищем что-то важное, а на самом деле теряем самое важное: теряем нашу надежду, веру в нашу мечту. У тебя, Хусто, просто талант терять самое важное, и однажды, я уверена, ты потеряешь даже меня.
— Было бы неплохо, — буркнул было Хусто, мол, неплохо было бы потерять свою любовь, а потом вновь найти, ведь это всегда вдохновляет. Как вдохновляют фантазии, заимствованные из рекламы, в которой герой возвращается из археологической экспедиции домой, вдоволь накуролесивши, а жена встречает его в фартучке, в косыночке, и с кухни тянет остро-горячим ароматом паэльи: сладкий красный перец, хрустящий лук, золотая кукуруза, изумрудный горошек, нежные розовые креветки, пикантные грибы и кальмары, пряный рис и волшебные мидии. А потом, после вкусненького ужина, разбирает его вещи, все в курином жиру и в помаде, пока он рассказывает ей о своих поисках и находках.
— Я говорю, уверена, — продолжала Мануэла, — потому что уже заразилась от тебя, Хусто, твоим талантом терять. Заразилась и уже, кажется, потеряла ее.
— Кого? — отвлекся от своих радужных фантазий Хусто.
— Потеряла радость. Потеряла радость, которая вкупе с надеждой и есть любовь.
— Вот и отлично, теперь у тебя есть возможность опять найти ее, — Хусто обращался к Мануэле, как к малому ребенку, нравоучительно-ласково. — Разве это не мечта твоего детства — быть археологом? Разве ты в детстве не собирала камни и ракушки? Так что вперед, Мануэла. Лопата у тебя уже в руках, — указал он пальцем на деревянную мешалку для паэльи, — но почему-то, Мануэла, своими размерами она мне все чаще напоминает экскаваторный ковш.
— Опять твои шуточки, — заплакала Мануэла, — но они уже не смешны. Они наводят тоску, как наводят тоску поиски разрушенных замков.
— Мы ищем не разрушенные, а вновь создаваемые замки, — поспешил Хусто поправить Мануэлу, мол, радость и любовь не совсем одно и то же. — Мы ищем историю Эрнесто, — голос Хусто был уже вполне серьезным. — А вчера мы искали среди моих рукописей любовное письмо Энрикеты. Ведь я пишу роман об Эрнесто и Энрикете, не забывай об этом, Мануэла.
— Да, а в позапрошлый уикенд мы искали сцену встречи в кафе Эрнандо и Эммануэль, или как ее там. Десять лет ты пишешь уже романы то об Эрнесто и Энрикете, то об Эрнандо и Эммануэль. Романы то о том, то о другом. И твои романы плодятся, как мыши. Они гоняют друг друга, жрут друг друга. И нет этому ни конца, ни края. И никакого просвета.
— Но Мануэла. Разве это не наши мечты: встречаться в модернистском кафе в Мурсии, как Эммануэль и Эрнандо. Или в средневековом поместье в Малаге, как я писал, представляя себе Энрикету и Эрнесто. Разве, Мануэла, тебя не приводил в восторг типаж Эрнандо или та сцена на берегу залива, когда Эрнандо признается в страстной любви незнакомой девушке? Конечно, лучше было бы, если бы мы сами жили на краю виноградных зарослей и бескрайних плантаций персиков у залива где-нибудь в Мурсии, а не на краю пожелтевших страниц. И ты, как в детстве, собирала бы ракушки и гальку. Но пока это, к сожалению, недостижимо, ты же знаешь, Мануэла, пока это всего лишь наши мечты.
— Все, с меня хватит! — воскликнула Мануэла, отбрасывая лопатку в сторону. И срывая с голых бедер фартук. — Я возвращаюсь к маме. Ты ничего не понял и, видимо, так и не поймешь.
— Что ты делаешь, Мануэла? — воскликнул Хусто, срывая со своего крутого, как бедра Мануэлы, лба фартук.
— Я ухожу! — воскликнула Мануэла, срывая со шкафа чемодан и кидая в него (не в Хусто) полотенца и кружевное нижнее белье.
— Ты меня бросаешь?!
Хусто никак не мог поверить в происходящее. Не мог поверить в то, что решительные действия по набиванию чемодана одеждой не очередной блеф Мануэлы. Не выплеск отрицательных эмоций, после которого комнату захлестнет поток слез, сбежавших из-под прикрытых крышками век ее бездонных кастрюль-глаз. И все вернется на круги своя — то есть на кухню.
— Да, бросаю, — сказала Мануэла. — Сегодня моему терпению настал конец. Я ведь много не просила у тебя, Хусто. Только чтобы в моем доме было уютно. Я хочу жить в маленьком уютном мире уже сейчас, понимаешь, Хусто? Хочу, чтобы в моей квартире не было пыли и мышиного шуршания бумажных мечтаний!
— Но, Мануэла, разве я не старался? Разве не для тебя я писал о чистюле Эрнандо. О программисте Эрнандо, у которого не валяется ни единой бумажки, разве что пара, пара чистых хлопчатобумажных носков. И разве не для тебя я писал ту сцену у залива в Мурсии, которая привела тебя в неописуемый восторг, когда Эрнандо в своих чистых носках, оттолкнув шлюху Эммануэль, признавался в любви с первого взгляда совершенно незнакомой девушке?
— Но ничего не меняется, кроме антуража, кроме декораций, которые суть твои романы! — воскликнула Мануэла. — Ничего не меняется, все остается по-прежнему. Мы, как и раньше, живем с тобой в маленькой комнатке. И десять лет уже эту нашу комнату засыпают сверху огрызки сгнившей молодости, останки вчерашних, полных надежд дней. Их счастливый прах везде — на книжных стеллажах и полках, им набиты коробки, он разбросан по полу и по подоконнику. Разве ты не видишь, скоро он засыплет нас с головой! И мы с тобой задохнемся, как в прямом, так и в метафизическом смысле. Ведь в нашем персиковом саду любви уже осень, разве ты этого не видишь, Хусто?
— Это всего лишь навязчивая идея, Мануэла. Твоя навязчивая идея. Ведь ты всегда боялась задохнуться, — вспомни, Мануэла. Ну же, ну же, Мануэла, иди ко мне в объятия. Иди скорее. А я, наоборот, боялся воздуха. Боялся, что я окажусь пустым, как полая тыква. И не утону, а так и буду болтаться на воде, как тот Пиноккио. Или, может быть, даже взлечу, как воздушный шарик, похожий на тыкву. Мне нужно углубляться, Мануэла. Мне нужно погружаться.
— Но хоть бы ты углублялся с пользой. Написал бы до конца хоть один роман. Тогда, возможно, и бесполезных бумажек стало бы меньше. Что тебе мешает, Хусто, дописать роман об Эрнандо и этой шлюхе, как ее, Эммануэль? Дописать роман и заработать немного денег?
— Но, Мануэла, зачем говорить о пустом дважды? Мы ведь уже выясняли с тобой, Мануэла, что роман об Эрнандо и Эммануэль получается слишком легковесным. В нем нет трагедии, нет трагической развязки. Так что я отложил его в сторону. Но когда-нибудь я обязательно вернусь к нему.
— Но когда?
— Когда, не знаю. Но я бы очень хотел быть с тобой рядом в эту минуту, Мануэла. Как я бы хотел сейчас пойти с тобой, Мануэла, вместе на поиски Эрнандо. Давай, Мануэла, будем искать Эрнандо в виноградных зарослях рука об руку. Ведь если ты не пойдешь со мной, я пойду один. Тогда, может быть, тебя задушит своей развратной пошлостью Эммануэль. А я заблужусь и умру среди этих пузырьков-виноградинок. И, представляешь, нас с тобой раскопают в совершенно разных местах. Меня рядом с Эрнандо в этих его легковесных словесах о любви. А тебя рядом с этой стервой Эммануэль. Ты разве этого хочешь, Мануэла?
— Нет.
— Вот видишь, — облегченно вздохнул Хусто, притягивая, прижимая к себе Мануэлу.
— И что ты предлагаешь? — спросила Мануэла, садясь к Хусто на колени.
— Постепенно, — сказал Хусто, — постепенно мы сами окажемся под кипой моих творений. Под пылью всех этих бумаг и блокнотов. Мы умрем в один день и один час, рядом друг с другом. А когда археологи будут нас откапывать, снимая слой за слоем: сначала первый, современный, об Эрнандо и Эммануэль, затем средневековый с его замками и рыцарскими турнирами, об Эрнесто и Энрикете, затем античный с его колоннами, а потом и дикий первобытный с его дубинами — этот роман у меня еще в зачаточной стадии здесь, в голове, Мануэла! — ткнул себя пальцем в лоб Хусто. — Ну, так вот, когда археологи найдут нас с нашими слониками, и жирафиками, и кактусами, они очень удивятся. Это будет настоящей научной сенсацией — как слой более поздний мог оказаться под более ранним. Как ты думаешь, кактусы и компьютер окаменеют? Мне бы очень хотелось, чтобы мои кактусы остались хотя бы в каменном виде, как и тебе, наверное, хотелось бы, чтобы компьютер закристаллизовался в сталактит и больше никогда не изрыгал из себя этого страшного львиного рыка.
— Нет, — резко вырвалась из рук Хусто Мануэла. — Я этого не вынесу. Я не вынесу такого пресса. Я вся выжата. Я вся задавлена. Ты погружайся один, если хочешь, — Мануэла спешно надевала туфли. — А с меня хватит. Меня, Хусто, с собой, пожалуйста, не тащи в эту зловонную яму.
С этими громкими словами Мануэла ушла от Хусто, хотя прежде, чем аккуратно закрыть на ключ дверь, успела крикнуть ему: «Валенсийская паэлья на столе». О чем впоследствии не без ироничной гордости рассказывала подружкам.
Впрочем, о Хусто она старалась вспоминать как можно реже, боясь невзначай пожалеть его. Но однажды, перебирая свое белье, Мануэла среди мягких ворсистых полотенец, в которые они с Хусто так любили закутываться после ванны, нашла лист грубой, словно берестяная грамота, бумаги с застывшими навеки каракулями Хусто. Тот самый лист, где Эрнандо первый раз…
Дело было вечером. Закат своими лучами окрашивал прибрежные скалы. Море ласковыми набегами пыталось смыть эти чересчур яркие художества природы, стерев уже с лица земли детские песочные куличи и замки. Впрочем, отблески-царапины оставались на скалах, на глыбах персиков и апельсинов в ароматно благоухающем саду, постепенно погружающихся в тень, теряющих свой пышный цвет, но не строгий силуэт. И от всей этой картины Мануэлу бросало то в жар, то в холод, особенно когда она представила себе бедного Хусто, как он все эти месяцы искал среди кипы бумаг эту значимую для него и явно удавшуюся сцену любви Эрнандо и красивой незнакомки в саду. Она в панике расхаживала по комнате, ведь ей самой приходилось не раз участвовать в безуспешных раскопках Хусто, — что делать, что делать? И вдруг Мануэле, как прежде, до безумия стало жаль Хусто, и она, нарушив данное себе слово, взяла с тумбочки телефон-раковину и набрала номер своего брошенного супруга.
Совершенно обнаженной — ведь она собиралась принять ванну — Мануэла вышла на террасу родительского дома в Мурсии, чтобы сигнал мобильника быстрее и вернее нашел оглушенное ухо Мадрида.
— Алло, Хусто?
— Мануэла, это ты?! Что за сюрприз?!
— Постой, Хусто. Я, собственно, звоню, чтобы сказать тебе одну важную вещь, я случайно увезла один листочек твоей рукописи.
— Это тот самый эпизод с Эрнандо? — голосом, изменившимся так, что Мануэле даже показалось, будто этот голос эхом поднимается из карстовых пустот пещеры-раковины, спросил Хусто.
— Да. Надеюсь, ты на меня не очень сердишься. Поверь, я не хотела причинить тебе зла…
— Я так и знал, — сказал очень тихо после длительной паузы Хусто в трубку, или это помехи эфирного моря, накатывая волнами, приглушали его голос, — я так и знал, что ты покинула меня ради Эрнандо. Что ты изменила мне с ним.
— О чем ты таком говоришь?! — раздраженно воскликнула Мануэла. — Совсем с ума свихнулся со своей писаниной?
— Да, свихнулся, — устало сказал Хусто, — но теперь я знаю, как закончить свой роман. Теперь я знаю, где поставить финальную точку-аккорд.
— Ну и проваливай, — крикнула Мануэла в трубку и заплакала.
Ей было обидно слышать обвинения в свой адрес от человека, которого она так любила и которому так долго помогала и хотела помочь сегодня. И было обиднее вдвойне, потому что ей, словно маленькой девочке, вдруг жутко захотелось узнать, чем же закончится роман, которому было отдано столько сил и столько месяцев жизни. И это желание просто распирало ее изнутри, поднимаясь откуда-то из живота большой дрожащей волной, — но как узнать, если с Хусто вот-вот будет порвана всякая связь?!
— Ну и катись к черту, — крикнула Мануэла в трубку-раковину еще раз, хотя менее уверенно, — если не хочешь мне рассказать, чем же все-таки заканчивается роман, к которому я тоже имею некоторое отношение.
— Вы это мне, сеньора? — донесся до Мануэлы голос молодого садовника, которого мать наняла с утра. — Извините, сеньора, я ваш новый садовник Эрнандо, я лишь на секунду. Пришел взять из мастерской лопату. И совсем на вас не смотрю. Разве что одним глазком. Вы такая красивая, сеньора, что в вас невозможно не влюбиться. Невозможно не влюбиться, посмотрев даже одним глазком…
— Нет, не вам, — в растерянности поспешно воскликнула Мануэла, приближая трубку, сделанную в виде морской раковины, к уху. Еще не разобравшись, откуда этот голос доносится. Еще не разобравшись, что ее ждет впереди, после того как похожий на лезвие лопаты диск солнца, сверкнувший на миг из-за облаков, вновь вонзится в земляной горизонт: конец, продолжение или начало романа…
Суженый
1
Рамона Ривейра брала книги в библиотеке, чтобы почитать их перед сном. Любовные романы — ничего более, они являлись ее единственной отдушиной, ее сильной женской слабостью, ее солеными слезами, стекающими по рытвинам морщин к уголкам-канавам улыбающихся в блаженстве губ.
Да, книги стали ее друзьями, спасая от одиночества на закате лет. Но, как и любые настоящие друзья, они стали таковыми для нее не сразу. Сначала Рамона искала в книгах так не хватающих ей в жизни острых любовных ощущений, ассоциируя себя с одинокими героинями. Сравнивая их судьбу со своей судьбой, их черты со своими чертами. Этот процесс завлек ее настолько, что она уже не только сверяла каждый сделанный шаг, но и пыталась увидеть в сюжетах книг свое будущее. Теперь она уже гадала на книжной гуще, гуляла по буквенной чаще, распахивая любовный роман на любой прочитанной странице, и в первой же строке, куда падет взгляд, находила ответы на вопросы, которые себе задавала. Вот так постепенно из страстных ночных любовников книги превратились в постоянных, мудрых, всегда готовых прийти на помощь друзей, которым она стала верить больше, чем прогнозам гидрометцентра.
Но чем дальше, тем больше, и уже по вечерам она не могла обходиться без этих своих друзей, чувствуя себя в их компании раскованно и комфортно, позволяя себе не притворяться, а быть в ее немолодые годы такой, как есть: с каштановыми волосами в тонких седых прожилках, с почти потерявшими блеск грустными глазами, с маленькими морщинками в уголках губ и попкой-грушей не первой молодости. Одинокой и никому, кроме книг, не нужной. Работа на фабрике и быт в доме-коробке, серые дни и ночи, незаметно вгрызшийся в вены клещ-варикоз и тень бессонниц, рыбой-прилипалой присосавшаяся к глазам, постепенно вытянули из нее все соки молодости.
И тут вдруг в очередном любовном романе, как в зеркале, — точно такая же героиня не первой молодости, такая же работа и пустая по ночам комната. И книги, книги, ничего кроме книг в ее жизни. Этот новехонький покетбук Рамона отхватила на лотке рядом с «Погребком у Пауло» и, не удержавшись, раскрыла в ожидании своего бифштекса. И увлеклась. Как говорится, аппетит приходит во время еды, друзья друзьями, но хочется, чтобы рядом был еще и любящий, согревающий своим телом мужчина. Ведь роман-то все-таки любовный, благоухающий девственным садом, и он просто обязан кончиться хорошо для книжной визави Рамоны и для нее самой.
Но, странное дело, чем дальше она двигалась, вглядываясь в книгу, как в зеркало, тем все меньше оставалась довольна собой, ведь в ней, точнее, в ее героине, чувствовалась-читалась какая-то обреченность на одиночество. И с каждой новой строкой, как с новой морщиной, накапливалась усталая безысходность, а седые волосы так и лезли в глаза, нанизывая на себя быстро набегающие слезы. Где-то после середины романа Рамону охватило сильное беспокойство, а беспомощная слабость героини в зеркале стала неимоверно раздражать.
Рамона с ужасом понимала, что книжная визави очень похожа на нее прежнюю, такую, какой она была до того, как, убегая от действительности, окунулась в идеально-прекрасный мир. Рамона не хотела возвращаться к реальности и злилась на героиню все больше и больше. Ведь у них обеих оставалось мало шансов на счастливую развязку и последнюю надежду одиноких книжных женщин — принца на белом листе. А вдруг они так и останутся до конца романа и жизни одинокими, — зашумели в глазах Рамоны с новой силой слезы. Зачем тогда дочитывать такую книгу-зеркало, отражающую обыденно-грязный мир?
И тогда Рамона вдруг решилась на кое-что необычное и по-мужски дерзкое. Смело пошла на то, о чем никогда не позволяла себе даже думать, потому что мысли о будущем, связанные со старостью и смертью, пугали ее до полусмерти. Но сейчас, доведенная до отчаянья, Рамона пошла на этот безрассудный для себя, но мужественный шаг — решив заглянуть в конец читаемой книги, заглянуть в собственное будущее.
Страница, которую она приоткроет сегодня вечером, думала Рамона, станет маленьким судьбоносным зеркальцем, создающим эффект зеркального коридора, в который и должен был прийти он — ее суженый, если таковой, конечно, в природе имеется.
Разгладив складки на простыне, — ведь она так любила почитать на ночь перед сном, — и тщательно расчесав волосы, Рамона зажгла две свечки на ночном столике и забралась с ногами на тахту.
— Ряженый-суженый, приди ко мне ужинать, — скороговоркой зашептала Рамона, заглядывая в конец романа.
Главное, помнила Рамона, захлопнуть книгу, как только суженый появится. Ведь все эти игры связаны с нечистой силой, и она может вырваться наружу, если не захлопнуть книгу. Рамона, как маленькие воспитанные девочки, жутко боялась нечистой силы и мужчин.
Но, помня об этом каждую секунду, Рамона как-то вся на миг стушевалась, даже оторопела, когда увидела в зеркальном отражении…
2
Адольфо заскочил в кафе «Погребок у Пауло», что рядом с национальной библиотекой, в обеденный перерыв, чтобы прочитать спортивный очерк о противостоянии «Реала» и «Барселоны». Накануне ему не удалось побывать на стадионе или, на худой конец, в спорт-баре из-за семейной вечеринки в честь возвращения из Каталонии его кузена Алонсо.
Адольфо очень сожалел о вынужденном пропуске матча, но семейные традиции есть семейные традиции. И вот теперь в кафе «Погребок у Пауло», в котором всегда по столикам разбросаны спортивные издания, он наслаждался репортажем, потягивая из бокала отменное красное вино. Газету он не смог нигде купить из-за ажиотажа в связи с победой «Реала» над заклятым соперником «Барсой». Сам счет он уже, разумеется, знал, и теперь ему не терпелось прочитать, как этот безусловно способный журналист Хуан Эльхокко яркими красками живописует все перипетии матча. И Хуанито не подвел его: газетная страница благодаря живому языку Хуанито разверзлась в футбольно-земляничную поляну, где вместо спелых сочных ягод на вытянутых стеблях-ногах футболистов красовался крепко надутый кожаный мяч и где Адольфо воочию, словно присутствовал на матче, увидел, как Роберто Карлос прорывает по левому флангу оборону «Барселоны», проходит, словно нож сквозь масло, и в своем излюбленном стиле простреливает в штрафную, прямо на ход Раулю.
Адольфо видел всю комбинацию снова и снова, словно на медленном повторе в спорт-баре. А чей-то волосок, подобно компьютерной линии на экране монитора, связывал две фамилии его кумиров, Рауля и Роберто Карлоса, в идеальную комбинацию. Прострел, а на самом деле глубоко проникающий пас, получился столь тонким, траектория полета мяча была столь совершенной, что ему, Адольфо, оставалось только зареветь вместе с шестидесятитысячным стадионом Сантьяго Бернабэу — ГОЛ!
С огромным удовольствием перечитав статью еще не один раз, Адольфо наконец-то тонкими пальцами клерка взял с газетного листа волосок, связывающий его воображение с картинкой победного гола. Волосок был пепельного цвета. Поднеся его поближе к носу, Адольфо уловил слабый аромат женских духов.
Весь оставшийся день Адольфо провел в необычном возбуждении, вдохновенно вспоминая то нюансы вчерашней игры с победным взятием ворот его любимцем Раулем, то приятный аромат женского волоска, то крайнее расположение кузена Алонсо, которое тот проявлял во время вечеринки.
После работы Адольфо даже зашел в магазин французской косметики, так ему хотелось узнать название духов, которыми веяло от очаровательной, должно быть, незнакомки, но кроме духов, ему еще удалось обнаружить парик с такими же пепельными волосами — и кем бы могла быть та незнакомка?!
Придя домой, Адольфо первым делом залез в Интернет прочитать, что пишут барселонские газеты о поражении своих любимчиков. Посмаковав их горечь, Адольфо нашел в Интернете запись вчерашнего матча и с удовольствием просмотрел ее. И только после очередной порции положительных эмоций решил примерить парик, набрызгавшись духами и надев свое любимое красное платье.
И вот так, в этом красном платье, он прошел, расправляя складки на сексуальных бедрах, по комнате несколько раз, потому что уже не мог сдерживаться и радостные эмоции захлестывали его, стоявшего на высоких каблуках.
Но, как часто бывает, за минутами необузданной радости быстро приходит пустота и даже какое-то разочарование. Адольфо смотрел на себя в зеркало пустыми отрешенными глазами и видел уже немолодое, морщинистое лицо, складки которого не могла скрыть даже обильная пудра и нежно-розовые румяна. Грустные мысли накатывали одна за другой. И Адольфо, взяв найденный и сбереженный длинный волос, начал меланхолично наматывать его на палец, перечисляя буквы: A, B… — на какую же из них будет имя его невесты.
Это гадание, единственное из доступных Адольфо, — в конце концов, трансвестит это еще не колдунья, — прекратилось на букве R. И в этот самый момент то ли половица, то ли дверь скрипнула, и Адольфо застыл в ужасе от одной мысли, что его могут застукать в таком необычном туалете. Не смея взглянуть судьбе в лицо прямо, Адольфо кинул испуганный взгляд в зеркало, но никого там не обнаружил. «Почудилось…» — мелькнула спасительная мысль. Почти успокоившись, Адольфо обернулся и обомлел… Такого-то он точно никак не ожидал…
3
Есть такое поверье: если ты видишь человека, а его отражение отсутствует, то он вампир.
— Милый, твое платье просто восхитительно! — дрожащим голосом прошептал кузен Алонсо Ривейра, подойдя к Адольфо на расстояние вытянутой руки. Не дожидаясь ответа, он со сладострастной улыбкой, похожей на разверстые врата Ада, стал склоняться к шее Адольфо.
Объятый ужасом, Адольфо метнулся в сторону — прочь от жаркого дыхания кузена и от запотевшего зеркала…
И это было в то самое время, как в полном отвращении отпрянула от читаемого романа Рамона Ривейра. Нет, такого она предвидеть никак не могла, так поиздеваться над ней. И что этот автор себе позволяет, — в гневе захлопнула книгу Рамона, — подсунуть ей вместо принца фальшивку, оборотня, перевертыша-трансвестита!
Но гнев быстро сменился отчаяньем от неизбежно надвигающегося одиночества. И, закутавшись в одеяло, Рамона тихо заплакала: пусть так, пусть Адольфо будет ей всего лишь другом — лишь бы не быть одинокой. Лишь бы не быть одной, а иметь хотя бы подружку, с которой можно посплетничать на старости лет. Пусть даже этот красавчик Адольфо делится своими переживаниями о непростых отношениях с кузеном.
Комментарии к книге «Мексиканские рассказы для писателей», Ильдар Абузяров
Всего 0 комментариев