Екимов Борис Частное расследование
1
Уже растерял декабрь добрую половину листков календаря, а земля еще лежала по-осеннему черной. И может быть, потому по утрам долго не светало. Ночь нехотя оставляла нахохленные от долгой осени домишки, темные от дождей заборы, пустые огороды и, отступая от поселка в степь, таилась там до поры по буеракам, логам да балкам.
Тусклый день едва успевал разлепить глаза, как следом, чуть ли не с полудня, тягучие сумерки начинали мало-помалу гасить его зябкую синь.
Старые люди в домах попусту огня не жгли, управляя дела свои привыкшими за долгую жизнь руками. А на работах да в школах день-деньской окна желтели.
В одной из комнат редакции районной газеты горела настольная лампа с зеленым колпаком. В комнате было сумрачно, лишь светлое пятно огня лежало на столе. Хозяин кабинета, Лаптев, не работал, а стоял у окна в ленивом раздумье.
На улице низко, над самыми крышами, висело сизое, озябшее небо. Ни в одной из сторон близкого горизонта не было видно зловещей чугунной теми предвестника снежной тучи. Не было снега, не было...
Тесно прижались к земле темные домики поселка; скучным сиротским табунком торчали среди них двухэтажные кирпичные коробки центра; нелепые сорочьи гнезда чернели в сирых деревьях парка. Осень стояла, поздняя осень.
И лишь против дома редакции ясень-трехлеток не совсем облетел; и потухающий костерок редких его листьев тлел еще, еще светил в сумрачном осеннем дне, грел еще взгляд. Может, один во всем поселке, а может, и в мире.
Лаптев стоял у окна долго, до тех пор, пока в дверь не постучали.
- Войдите! - крикнул он и пошел к столу,
- К тебе можно, папа? - в дверь заглянула светлая сыновья голова, а потом и сам он вошел.
- Конечно, заходи, заходи, - удивленно сказал Лаптев. - Свет включи.
Алешка, сын Лаптева, обычно на работу к отцу не приходил. И потому Лаптев несколько встревожился.
- Что случилось? - спросил он, а сын искал и найти не мог выключатель. Ну, что же ты... - укоризненно сказал Лаптев.
Наконец выключатель щелкнул, и на потолке зажглись и мерно зажужжали две люминесцентные лампы.
- Так что случилось? - повторил Лаптев.
Алешка дверь плотно закрыл, огляделся опасливо.
- Сюда никто не зайдет? - спросил он и добавил, указывая на второй, пустой нынче, стол комнаты. - Где? Этот?..
- Болеет. Проходи, садись.
Алешка уселся возле отца, потискал руками шапку, положил ее перед собой.
- Лидию Викторовну с работы уволили, - сказал он.
- Какую Лидию Викторовну?
- Какую... Балашову.
- А-а-а, - понял Лаптев. - Это Машина мать?
- Да.
- А где она работала? Я что-то подзабыл.
- В школе, делопроизводителем.
- У вас в школе?
- Да не у нас она работала, а в школе-интернате.
- Вспомнил, вспомнил... - торопливо проговорил Лаптев. - А почему ее уволили?
Алешка пожал плечами.
- Но ее неправильно уволили,- сказал он.
- Ты-то откуда знаешь?
- Неправильно, - повторил сын, опуская голову. - Лидия Викторовна... начал он, но, видно, не нашел что сказать и снова повторил настойчиво: Неправильно, и все.
- Значит, неправильно... И ты хочешь, чтобы я ей помог? - улыбнулся Лаптев. - Так?
Алешка его легкомыслия не принял. Словами ничего не сказал, но поглядел осуждающе и поднялся.
- Ты сможешь? - спросил он, забирая со стола шапку. - Только нужно быстрее.
Поняв свою ошибку, Лаптев ответил серьезно:
- Постараюсь узнать, в чем дело. Это, конечно, не мой отдел, я занимаюсь сельским хозяйством, - объяснил он. - А такими делами у нас обычно...
- Так ты не сможешь? - досадливо перебил его сын.
- Ну, сказал, сделаю, узнаю...
Алешка повернулся и пошел к двери. Лаптев тоже поднялся.
По коридору они шли почти рядом. Лаптев чуть сзади. Дверь одной из комнат распахнулась, и кто-то из своих, редакционных, крикнул:
- Вот это сынуля вымахал!! Лаптев, в кого он у тебя, а? Ты - лысый, а у него копна на голове! Да и здоровый вымахал! Это точно в прохожего молодца! А?!!
Алешка, нахлобучив шапку, заспешил и, оставив отца, исчез за поворотом на лестничной площадке. Он стеснялся и, видимо, поэтому на работу к отцу не заходил; если нужно было, звонил по телефону. Он все же еще пацаном был пятнадцатилетним и, видимо, стеснялся роста своего и стати.
Да, Алешка, младший сын Лаптева, и впрямь удался на славу. С малых лет он словно поеный бычок рос. Но все мальчишкой был, хоть и дюжим. А в последние год-два маханул вдруг и на голову отца перегнал и в плечах развернулся. Над верхней губой зазолотился мягкий пушок. Нет, не рослым мальчиком уже гляделся Алешка, а парнем, да еще каким. Светлые волосы мягкой шапкой лежали на его голове, глаза голубели мартовской синью, и северный румянец в дело и не в дело полыхал на белом круглом лице. Откуда что взялось...
Лаптев вернулся в свою комнату. Чуть заметная улыбка бродила по его лицу, а на душе было и вовсе хорошо. Нынешний приход сына и его просьба значили для Лаптева очень и очень много. Дело в том, что Алешка, младший сын, любимый, последыш, взрослея, все далее и далее отходил от отца. Характер у него оставался прежним: он был спокойным парнем, добрым - жаловаться на него было грех, - но какой-то холодок отчуждения появился в последние годы между отцом и сыном.
Лаптев понимал, что это дело естественное. Наверное, так было и со старшими детьми, он уже не помнил.
А может, просто он сам старел, и хотелось ему, чтобы подольше, а может, и навсегда рядом был прежний Алешка, для которого отец - высшая сила и правда.
Лаптеву льстило и то, что именно сюда, в газету, пришел сегодня Алешка. Не только как отца, но и как журналиста просил его помочь.
В недавние еще времена Алешка отцову "районку" уважал более других газет. Он читал ее, особенно статьи Лаптева. И работой отца откровенно гордился. Но хоть и недавние то были времена, да не нынешние. А нынче, совершенно точно, Алешка относился к отцовой газете весьма снисходительно. Читать он ее не читал. А если и проглядывал, то с какой-то покровительственной усмешкой. И это равнодушие, даже пренебрежение сына было для Лаптева очень обидно.
В раздумьях, вспоминая былое, Лаптев во многом себя винил. Он, конечно, был виноват, виноват во многом. Особенно ясно вспоминался ему одни случай. Вспоминался часто, навязчиво.
Это было два года назад, уже здесь, в этом поселке. Алешка встретил отца на пороге, с газетой в руках.
- Папа, вы здесь все перепутали, - быстро загово рил он. - Здесь неправильно. Этих ребят уже и в школе нет.
Лаптев посмотрел. В номере стоял снимок: школьники за столами сидят, собрание.
- Что перепутали? - спросил он. - Комсомольское собрание, все нормально.
- Они еще в позапрошлом году школу кончили. Вот эта девочка... Вот эта... Она уже замуж вышла, у нее ребенок уже, - Алешка глядел на отца испуганными глазами. - Тебя теперь будут ругать?
Лаптев прочитал вслух подпись к фотографии:
- "Комсомольское собрание в школе", - и засмеялся:- Ничего... Ерунда... Это тематическая полоса, комсомольская. Не было снимков, ну и сунули. Текстовку правильно сделали. Здесь же конкретно ничего не указано,- разъяснил он не столько сыну, сколько себе.- Ничего, сынок, ерунда... Все нормально, пошли ужинать.
На кухне, за столом, Алешка снова начал:
- А у нас в школе смеются... - Подождав, он поднял на отца глаза, вопрошающие и снова испуганные, и забормотал: - Ведь они же в позапрошлом году кончили... У нее ребенок родился, вот у этой девочки,- он снова потянулся за газетой, которая лежала на подоконнике.
Лаптев остановил его:
- Ешь, ешь. - И усмехнулся: - Эх, Алешка, святая простота, - и не сыну, а жене начал рассказывать о каких-то ошибках, еще более нелепых.
Конечно, не надо, не надо было при Алешке заводить этот разговор, и про снимок можно было по-иному объяснить. Потому что, может быть, именно с того вечера все и началось. А может, и не с того... Всего не упомнить.
А может, Лаптев все это сам придумал. Может, просто Алешка взрослел, умнел, начинал кое-что понимать. Может, и так.
Но сейчас Лаптев торжествовал. "Вот так, Алешка, - разговаривал он в душе с сыном. - Так-то, дорогой мой пацан. Не такой, значит, и балбес твой отец. Не такими уж пустяками занимается. Воротил-воротил нос, а приперло - ко мне прибежал. Куда же еще..." Лаптев посмеивался, довольный.
Но радость радостью, а дело нужно было делать. И дело неприятное, кляузное. Лаптев знавал такие дела и никогда их не любил. Ведь только жалобщику ясно, что с ним неправильно обошлись. А начни копать...
Улыбка с лица Лаптева сошла. Он записал на листке календаря: Балашова. Имя-отчество повспоминал - не вспомнил.
Машу он знал. Маша Балашова часто приходили к Алешке. Они дружили. Маша, видимо, нерусской была по матери. На татарочку смахивала или на башкирку. Как и Алешка, круглолицая, но черноглазая, с черными длинными косами. Симпатичная девочка, приятная, скромная. Видно, в мать, потому что Машиного отца, Евгения Михайловича Балашова, учителя математики, Лаптев помнил хорошо. Балашов умер год назад, а до того преподавал в Алешкином классе, и Лаптев знаком был с ним. Умер Балашов как-то неожиданно. Не то почки у него подвели, не то печень. Лаптев и сейчас помнил его. Хороший был мужик Евгений Михайлович, Алешка его всегда хвалил. А вот жену его Лаптев не помнил. Может, и видел когда... Да, наверное, видел на собраниях и где-то еще, ведь городок небольшой. Но не помнил, и все. Видно, Маша в нее, нерусское что-то в лице, а Евгений Михайлович нижегородский был. Хотя... Вон Алешка в кого? В деда, говорят, в знаменитого деда, в отцовского батю, в Матвея, про которого сказки всякие рассказывали. Видеть его Лаптеву не пришлось, а уж слышать - наслушался.
Лаптев дважды подчеркнул написанную на календарном листке фамилию и задумался. Хороших знакомых в школе-интернате у него не было. Как, впрочем, и во всем поселке, где он был человеком новым, приехавшим сюда лишь два года назад. Но, несколько подумав, он вспомнил об инспекторе районе, с которым познакомился в одной из поездок. В столовой они вместе обедали, а главное были завзятыми рыбаками, на том и сошлись.
Ему Лаптев и позвонил. Инспектор оказался на месте. Выслушав, он сказал:
- Подожди, я тебе перезвоню с другого телефона.
А перезвонив, объяснил:
- Там у меня бабы сидят. А это такой народ, сразу уши навострят. Так зачем тебе Балашова? Вам, что ли, пожаловалась?
- Вроде этого, - уклончиво сказал Лаптев. - Я твое мнение хочу знать. Неофициальное. Лично твое. Не для газеты, а для себя. Как там и что, если не секрет?
- Понимаю. Так вот, я увольнением Балашовой не занимался. Приходил их директор и разговаривал с заведующим и с профсоюзом. О чем они толковали, не знаю. Но вообще я считаю, это нехорошо. Евгений Михайлович у нас работал. Хороший был математик. Двое детей все же...
- У нее еще есть?
- Девочка в девятом, мальчик в пятом. Хорошие дети. Ну, вот... Я думаю, это неправильно, просто не по-человечески. Тем более среди зимы, не предупредив. Где она у нас устроится? Это же не город... Там, конечно, есть какие-то... - помялся инспектор. - Что-то у нее нашли... С бумагами какой-то непорядок. Но если она подаст в суд, я думаю, ее восстановят. Но это просто мое мнение, частное, понял? Если тебе нужно для газеты, то я ни при чем, обращайся к заведующему, в профсоюз. Пусть они и объясняются, они этим делом занимались.
На том разговор и кончился. Но Лаптеву большего пока и желать не приходилось. Он просто должен был убедиться хотя бы в малой правоте Алешкиных слов. И лишь тогда начинать дело. Эта правота теперь была налицо, и, кажется, весьма немалая.
Теперь можно было идти к редактору, чтобы официальное согласие получить, и тогда уж начинать основательный разбор.
Редактор был у себя. Он занимался цветами. В просторном кабинете их было немало.
Широко плелся возле стены, по лесенке, восковой плющ гойя, который цветет снежными малыми звездочками, такими душистыми, что в пору его цвета из комнаты не уйти, недаром росинка меда поблескивает в каждой его чашечке.
С книжного шкафа пушистой бородой свисал аспарагус, а по-русски так просто "кудельки". Ползучий фикус, "бабьи сплетни", барвинок тянулись из горшков зелеными прядями. Буйно цвела "невеста". Поток зелени ее, падавший из деревянного ящика до полу, словно фатой, был накрыт легкой пеной белейшего цвета.
Возле окна иноземная гостья колумнея светила высокими язычками алого пламени. И зеленый лист ее, закрывавший стену, отливал медью. А еще одна гостья, фризия, поднимала из широких розеток стреловидных листьев сочные стебли с радужным веером красно-желтых перьев.
Цветов было много. По стенам, на окнах, да еще на каких-то хитрых треногах, подставках, полках и полочках. Много было цветов, и оттого казалось, что свет в этой комнате несколько иной, зеленоватый.
И хозяин всей этой красоты, редактор, сейчас любимым делом занимался: с лейкой и грабельками ходил он от горшка к горшку и поливал цветы осторожно, рачительно, что-то бормотал ласково, словно малых детей кормил, уговаривал.
- Александр Иванович... - начал с порога Лаптев. Но редактор ему граблями погрозил: погоди, мол, и, лишь опорожнив лейку, обернулся к вошедшему.
Без пиджака, в просторных штанах на подтяжках, широкозадый, с лейкой и грабельками в руках, с жидкими, по-дьячковски длинными волосами, редактор сейчас как нельзя более отвечал своему прозвищу - дядя Шура. Так его, конечно, за глаза в редакции звали.
- Чего? - спросил дядя Шура, поднимая на лоб очки. - Срочное дело?
- Срочное, Александр Иванович, сейчас объясню...
- Подожди, - обреченно выдохнул редактор и начал на место укладывать инструмент; потом помассировал отекающие подглазья, пиджак надел и уселся за стол.
- Ну, давай...
Лаптев садиться не стал, лишь оперся на грядушку стула.
- Женщину одну уволили с работы. Видимо, уволили неправильно. Надо разобраться, помочь ей.
- Не-а, - лениво помотал головой редактор. - Пусть к прокурору идет, к юристам. Они разберутся.
- Ну, а мы что?..
- А мы не-а... Слушай,- сморщился редактор.- Чего ты в бабьи сплетни лезешь. Фаина все пишет про то, как мужик бабу побил, вразумляет его. Еще ты начнешь про баб писать. Получится не газета, а женский календарь. Так что брось... Делом занимайся. Зимовку скота мы ни хрена не освещаем, - поднялся из-за стола редактор. - Ремонта техники нет. Полосу Калюжного с передовым опытом не выпустили. Чем перед райкомом отчитываться? А ты мне какими-то бабами голову забиваешь. Ну, а что хоть за баба? Молодая? Откуда она?
- Балашова есть такая, работала она в школе...
- Выгнали? - удивленно спросил редактор.
- Да, уволили, понимаете... - обрадовался Лаптев.
- Правильно сделали, - решительно перебил его редактор. - Одной сучкой возле школы меньше. А ты хочешь, чтобы мы за нее заступались? Во тебе! - и дулю показал.
- Александр Иванович, надо же разобраться...
- Не надо разбираться, - мотнул дядя Шура головой, и волосы его жидкими крыльями повисли, почти закрывая лицо. - Я уже давно разобрался. Ты знаешь, кто она?
- Кто?
- Воровка, - коротко ответил дядя Шура и довольно ухмыльнулся. - Понял?
- Это, Александр Иванович, не разговор. Я ее дочку знаю, она с сыном учится, мужа ее знал.
- Извини, но я не про дочку, - наставительно сказал дядя Шура. - Я про нее про саму говорю: воровка.- И, большой, мясистой ладонью откинув назад волосы, стал глядеть на Лаптева пристально.
- Кто это сказал? - спросил Лаптев. - Кто-то где-то...
- Подожди, подожди...- остановил его редактор.- Я, понимаешь, - подчеркнул он, - я это сказал, - и ткнул себя пальцем в пухлую грудь. - Я же напротив нее живу. Понимаешь? Я же все вижу. Мне жена и теща все уши про нее прожужжали. Как вечер, так у нее музыка, музыка, - плавно повел он рукой. - Кобели табунами идут. Свет притушат... Ты понимаешь? И музыка, музыка... - чуть гнусавя, пропел он. - Шторы закроют. ..
- А как же вы видите, если шторами закрыто?
- Ты это брось... Не хватало еще в окна заглядывать. И главное, вот почему мои бабы на нее обозлились? Они вроде никогда особо сплетнями не занимаются. Главное, она после смерти мужика и недели не выдержала. А занялась этими... сабантуями. Ты меня немного знаешь, я не с базара несу. Просто я здешний и все про всех знаю. И говорю тебе: в это дело мы не полезем. Чего она себе искала, то и нашла. Детей, сирот обкрадывать... Надо же! Все, - мягко шлепнул он ладоньо по столу. - Я тебе запрещаю этим заниматься... Давай лучше подумай о деле. А то, я смотрю, суслики в спячку и ты тоже. Меня и в райкоме кроют, и в отделе печати, как поеду, слова доброго не услышишь, а вы в норы позабились и спите.
Разговаривали с редактором долго. Все о деле. О Балашовой больше речь не заходила. И, вернувшись к себе в комнату, Лаптев почувствовал какое-то облегчение. Гора с плеч. Он не любил кляузных дел, не любил этой нервотрепки, в которой никогда не видно виноватого, а все вроде правы и все не правы - поди тут разберись. Нет, не его голове в этом копаться. Другие любят, а у него душа не лежит. А теперь, во-первых, редактор официально запретил ему этим делом заниматься, и он обязан подчиниться; во-вторых, у Лаптева не было особых причин не верить редактору. Может, тот и перегибает палку, но дыма без огня не бывает. И ко всему, эта Балашова, видно, еще та штучка. В нынешнее время зря не выгоняют. Особенно из школ, там все люди грамотные, учителя.
И, обдумав все это трезво, Лаптев решил: конечно, он против редактора не пойдет. Незачем, да и не нужно. Надо заниматься своим делом. И, окончательно решив, он повеселел, даже бодрость какая-то появилась. "Делом надо заниматься, делом", - пробормотал он вслух. И начал звонить по совхозам. Надо было отклики организовать на последнее постановление. И со сведениями по привесам и удоям совхозы тянули, ждали, когда их подгонят. Вот Лаптев и подгонял. И все пошло привычно, хорошо, спокойно.
Но после обеда, когда схлынула горячка, пришли мысли о сыне, об Алешке. Прежние, утренние мысли, и Лаптеву вновь стало не по себе. Он понимал, как нелегко будет ему с сыном разговаривать. Редакторских доводов Алешка не примет. А кроме них, чем убеждать? Пожалуй что нечем. И потому сомнения появились в правоте дяди Шуриных слов, в общем-то басен, сплетен, тещиных и жениных. И решил Лаптев с другими людьми в редакции поговорить.
Пошел он из комнаты в комнату и везде, где с подходцем, а где и напрямую, принялся выспрашивать о Балашовой.
Секретарь и фотокор - люди помоложе - начали томно глаза заводить, похохатывали понимающе, подначивали:
- Наконец-то Семен Алексеевич заинтересовался приличной женщиной.
- Губа не дура, не дура...
- Есть вкус... Есть...
- Но смотрите, она... штучка. Вам нужно несколько... экипироваться... Шарм, шарм... Мужской такой, понимаете.
И оглядывали Лаптева скептически.
Никакого шарма, парижского или иного, у Лаптева не имелось. По рождению он был вятским. Бывшего Орловского уезда, теперь Халтуринского района, деревня Лаптево.
Короткий нос уточкой, светлые маленькие глаза, крепкий выпуклый лоб и лысина до затылка - это на лицо. И по одежде он от отчины далеко не ушел. Одежду нашивал какую потеплей, покрепче и до полного износу.
С костюмом Лаптеву очень повезло. Купил он его еще до реформы за 1500 рублей, синий, бостоновый, немаркий, старой еще, видно, работы, какие теперь разучились делать. Костюм носился и носился. Сначала много лет праздничным был и одевался на Новый год, на Майские и Октябрьские. Потом пошел в дело. Носился костюм хорошо. Штаны, правда, подсели, и из-под них всегда носки торчали, сейчас шерстяные, черные. Лаптев носил и носил этот изрядно потертый, до блеска, но еще крепкий и всегда чистый - за этим жена следила, - носил этот костюм не потому, что у него денег не было или он их жалел, как некоторые думали. Нет, он просто знал, что одежду надо носить до тех пор, пока она не порвется. Лаптеву очень с костюмом повезло, и менять шило на мыло он не собирался. Тем более, старый костюм уже сроднился с телом, тогда как новый тот же праздничный - был очень неудобен.
Так что все эти хихиканья и насмешки Лаптев воспринимал как глупые и не обращал на них внимания, зная, что одет он чисто и аккуратно.
А сейчас он стоял в секретариате, слушал эту сорочью болтовню, подначки, пытаясь выудить что-нибудь стоящее и в то же время себя не раскрыть.
Наконец он понял, что здесь ничего не узнает, ни хорошего, ни дурного. Хорошего - оттого что эти люди ни о ком доброго слова не говорили. Плохого... Они бы сказали, да ничего не знали, кроме бабьих толков да сплетен. И Лаптев пошел дальше.
Люди постарше были, конечно, добрее. Они Балашовой лишь воровство в вину ставили, тем более в школе, у детей. А что до остального... Они просто жалели мужа-покойника, сирот-ребятишек. Так жалели, что Лаптеву все становилось ясным.
И Лаптев понял, что дело, в которое он собирался лезть, - мутное. И Балашова не без греха, и потому он заниматься ее увольнением не будет. Не пойдет против редактора. Незачем. Совершенно.
А что до Алешки... Так что Алешка? Алешка - пацан. Ему Маша голову задурила. Для нее, для Маши, конечно, мать - святая. Вот она Алешку и настропалила.
Лаптев решил все сыну объяснить. Все допустимое. Он твердо знал, что Алешка его поймет. Алешка, нечего грешить, был парнем спокойным, добрым, понимающим. С младшим сыном Лаптеву очень повезло.
Все эти разговоры, расспросы, волнения несколько расстроили Лаптева, и к концу дня у него начала побаливать голова. А лекарство было одно - идти домой пешком, проветриться. Так он и сделал.
В начале седьмого, когда он вышел с работы, во дворе было хоть глаз коли. Даже в центре поселка, на его площади, среди фонарей и больших светлых окон, темнота низко крылатилась над землей, а чуть в сторону - накрывала такой дегтярной вязкой темью, какая бывает в российской глухомани лишь поздней осенью или ранней зимой, до снега.
Лаптев проводил глазами яркий в ночи кристалл медленно плывущего автобуса и пошел. Ему нужно было обязательно идти пешком, он это твердо знал - идти пешком, чтобы как следует проветриться и не мучиться потом ночью от ноющей боли в затылке.
По теплому времени эти шесть остановок ровной дороги были нисколько не в тягость. По теплому, по светлому... Но не теперь.
Улица, центральная улица поселка, тонула в сырой, ветреной тьме не то осеннего, не то зимнего ненастного вечера. Неоновые светильники на ажурных бетонных столбах - гордость районного начальства - были хороши лишь днем. По ночам они не горели. Лишь иногда какой-нибудь из фонарей, словно спросонок, вдруг вспыхивал, мертвенно светил минуту-другую с каким-то отчаянным жужжанием. И снова гас. А старые фонари, с лампочками в жестяных колпаках, поспешили убрать. И теперь центральная улица поселка тонула во тьме. Лишь скупо светили кое-где окна домов да редкие лампочки во дворах; да желтые полосы автомобильных фар стлались по дороге.
Лаптев приехал в этот поселок два года назад. Раньше он жил далеко отсюда, на Урале, на Севере. Перетянула жена, у нее сестра рядом. Погостив разок-другой в этом крае, Лаптев не противился переезду. Какой-никакой, а юг. И арбузы, и дыни, настоящих помидоров вволю, и прочая овощь да фрукты, какие у них, на Урале, лишь на рынке, за большие деньги можно купить.
Два года быстро прошли. Лаптев привык к новому месту, оно ему нравилось. Работали они с женой, как и прежде. Он - в районной газете, она - врачом. Все было неплохо: работа, квартира и климат, конечно, не сравнить. Вот уж декабрь проходит, а все тепло. Лишь иногда скучал Лаптев по снегу. Зимой скучал, когда слякотно было на дворе.
Вот и теперь он вспоминал свои родные места. Там уж давно снег лежал. И Лаптеву захотелось пройти сейчас заснеженной улицей. По белой дороге, среди домов с белыми крышами, по белой земле, когда светлеет даже самая темная ночь.
Но не было снега, не было... Скупо желтели кое-где незатворенные окна домов. Встречные улицы и переулки проваливались в глухую темноту, вовсе бездонную. И лишь впереди светлело. Там, на краю поселка, трудилась кучка двухэтажных домов. Лаптев жил в одном из них.
И, добравшись до своего дома, он повеселел: дорога позади, и прошелся он славно, проветрился: погода, что ни говори, хорошая, теплая, хоть и декабрь на дворе.
Еще за дверью, на лестничной площадке, Лаптев учуял запах горячего вареного теста и мяса. А через порог ступил, понял, что не ошибся, сладко втягивая в себя пельменный дух, проговорил:
- Пельмешки... Это хорошо... пельмешки. Чего это ты вздумала?
- Фарш сегодня давали, - отозвалась из кухни жена, - два пакета достала. Гляжу, тесто есть в павильоне. Тоже взяла. Вас нет и нет. Начала сама лепить. Вот сварила.
- Я пешком шел. Устал. Башка начала гудеть. Пошел пешком.
Лаптев на кухне с ходу подцепил ложкой готовый пельмень, обжигаясь, съел его, одобрил:
- Ничего. Луку догадалась добавить. Соли в норме и перец тоже. Хорошо.
- Не успеешь, да? - спросила жена.
- Я просто попробовать. Думал, может, ты луку не догадалась. Давай лепить.
Переодевшись, он подошел к столу, начал фарш на кружочки катаного теста раскладывать. Лепил он пельмени ловко, и они у него хорошими получались, кругленькими, пузатыми.
- Ты пельмень, - любуясь, говорил Лаптев и укладывал их друг возле друга, - и ты пельмень. Лопать будет вас не лень. Да... А где Алешка? - вспомнил он.Куда ушел?
- Откуда я знаю, где вас носит...
Алешки не было. Поужинали и телевизор уселись смотреть, а сын все не приходил. Он обычно никогда не загуливался, а при нужде говорил, предупреждал, чтобы не волновались. И оттого Лаптев начинал беспокоиться. Он не столько в телевизор глядел, сколько слушал, ждал быстрых шагов на лестнице, звяканья ключа.
Алешка пришел в десятом часу. Он раздевался в прихожей, а Лаптев кричал ему, перекрывая телевизорный гвалт:
- Алешка, ты где, сатана, бродишь?! Мы с матерью уже хотели искать!
Сын что-то сказал неразборчиво и прошел на кухню. Лаптев направился за ним.
- Говорю, как пельмени лепить, - остановился он в дверях, - Алешки нету. Как лопать, он тут.
Сын, устраивая на плите кастрюлю, сказал:
- Так вышло, задержался, - и повернулся к отцу, поглядел на него вопросительно.
Лаптев взгляд его понял, закрыл кухонную дверь и начал все объяснять.
Алешка слушал спокойно, молча. Слушал и дело делал. Наполнил миску, устроился за столом, ел, на отца лишь изредка поглядывал.
Лаптев все объяснил, насколько можно было. И он еще раз убедился, что сын у него растет понятливый.
Алешка выслушал, сказал: "Все ясно", доел пельмени, миску помыл и ложку, у раковины обернулся, спросил:
- А если она подаст в суд, там ей помогут?
- Помогут, разберутся, - сочувственно покивал головой Лаптев и, поколебавшись, добавил: - Даже есть такое мнение, я не могу сказать чье, но ее, видимо, восстановят через суд.
Сын еще раз произнес: "Ясно - и ушел к себе в комнату. Телевизор он в этот вечер не глядел. Видимо, все же огорчен был немного. Лаптев понимал его. Но понимал и то, что это огорчение ненадолго, как и все мальчишеские беды. И, ложась спать, он еще раз с гордостью подумал, что сын у него растет отличный: спокойный, толковый, понятливый. Дай бог всякому такого Алешку.
2
Четверг был днем суматошным. В кинотеатре проходило районное совещание ударников. И с самого утра Лаптев крутился там: искал нужных людей, снимал их, расспрашивал, записывал, договаривался на будущее. Момента терять было нельзя: то мыкаешься по совхозам, кого-то ищешь, а здесь сено к лошади пришло. Успевай дело делать. Такой день год не год, а месяц-то доброго газетчика всегда прокормит. Если не с гаком.
После обеда Лаптеву сказали, что его искал кто-то из школы, какая-то учительница, просила зайти. Но Лаптев тотчас об этом забыл и вспомнил лишь вечером. Вспомнил и решил сходить, обычно учителя ему не больно докучали.
В школу он шел, ни о чем дурном не помышляя, думая, что это какие-нибудь просьбы обычные: найти героя войны или передовика. Ему, газетчику, в этом деле и карты в руки, его иногда об этом просили, и он помогал охотно.
А через полчаса, сойдя со школьных ступеней, Лаптев стоял очумело посреди двора, долго стоял, опомниться не мог. Потом отошел к заборчику, чтобы не маячить, прислонился к нему. А когда маленько опамятовался и увидел перед собой, через улицу, светлые магазинные витрины, пошел туда за сигаретами.
Курить Лаптев бросил очень давно. Но держал сигареты и дома, и на работе, чтобы при случае, за выпивкой, от волнения или просто, когда захочется, дымнуть разок-другой. Дымнуть и сразу выбросить. Глазам-то было завидно, а затянешься - противно и горько. Сразу вес желание отбивает.
Но сейчас Лаптев и не заметил, как сигарету иссадил, и сразу же за второй полез. И хотя дом его стоял совсем рядом - от школы, напрямую, через дворы, метрах в трехстах, Лаптев кругом пошел. Мимо поликлиники, а затем полотном железной дороги, к переезду, в самую степь. Лаптеву нужно было окончательно в себя прийти и обдумать дальнейшее, потому что.. .
Потому что Алешка, сын Лаптева, сегодня в школе, на глазах у всех, избил своего одноклассника. И, как в один голос заявили учителя, избил зверски; избил так, что мальчишку в больницу отвезли. А после этого нагло перед всем классом заявил: "Так будет с каждым, кто раскроет рот. Я кое-кого научу свободу любить". Или что-то в этом роде. Но "так будет с каждым" - это точно учительница запомнила. Выходит, что это была не обычная мальчишеская драка. И в школе перепугались. А Лаптев не знал, что говорить, что и подумать. Он просто-напросто не верил, до сих пор не мог поверить, что все услышанное им правда. Потому что Алешка, несмотря на рост свой и силу, никогда не был драчуном. Он всегда был добрым парнем, спокойным. И Лаптев скорее поверил бы обратному. Удивился, но поверил бы.
И главное, что поразило Лаптева, это жестокость. По словам учителей, Алешку пытались оттащить, но он выворачивался и снова бил. Значит, не минутная вспышка была.
Незаметно Лаптев дошел до железнодорожного переезда. Свет фонаря возле будки обрезался по земле скупым желтым кругом. Направо вдали тянулась жидкая цепочка огней авторемонтного завода. Прямо за переездом стеной стояла зябкая мгла.
Курить больше не хотелось, саднило во рту. Нужно было домой идти. Жена, конечно, все знала. И как они там с Алешкой ладились, один бог ведал. Конечно, нужно было сразу идти домой, а не шляться.
И Лаптев заспешил. И как всегда, при торопливом шаге стала заметней его хромота. Правая нога, короткая, калеченая, не поспевала. Лаптев ее волочил.
А дома все было тихо. Бой, видно, уже отгремел. Дверь в комнату сына была закрыта. Пахло сердечными каплями. Жена на диване лежала с компрессом на голове.
- Ты знаешь... - жалко шмыгнула она носом.
- Знаю, - ответил Лаптев. - Что с тем мальчиком?
- Две скобки наложили на губу. Глаз целый, слава богу, - жена приподнялась осторожно, придерживая рукой компресс. - По ты понимаешь, ведь если его родители подадут заявление в милицию... ведь могут дело начать. И его... всхлипнула она и выкрикнула истерично:- Этого дурака ведь посадят! Дубину эту! А ему хоть бы что! Я ему говорю... А он как баран! Поговори хоть ты с ним! Пусть все скажет! А то долдонит: надо да надо! Вот влепят, тогда узнаете... Дубина здоровая...
Лаптев вздохнул, присел возле жены, обнял ее за плечи и уложил на диван. И просидел с нею битый час. Уговаривал, успокаивал. Компресс менял и давал лекарство. Но делал все машинально, мыслями же был за стеной, возле сына.
Наконец жена успокоилась и сказала ему сварливо:
- Чего сидишь? Иди разговаривай с любимым своим.- И тут же шепотом запричитала: - Разузнай, чего у него, дурака, в голове... Господи, ведь посадить могут его, Сема...
Лаптев включил жене телевизор; уходя, плотно прикрыл за собой дверь. Но к Алешке в комнату не пошел, потому что почувствовал голод. Зверский голод. Обедал-то двумя пирожками, а завтракать крепко не привык.
Суп был еще теплый, и Лаптев жадно начал есть, откусывая большие куски хлеба. Хлеб был свежий.
Алешка показался в дверях кухни и остановился в нерешительности. Лаптев трудно сглотнул кусок и, боясь, чтобы сын не ушел, махнул рукой ему и лишь потом сказал сдавленно:
- Чего стоишь? Есть-то все равно надо. Не помирать же теперь. Наливай, еще не остыло.
Усевшись через угол от отца, Алешка принялся за еду. Лаптев стал хлебать медленнее, искоса он глядел на сына. Тот всегда из миски ел. Тарелки было мало. А сейчас Лаптев поглядел и увидел, что ручища у Алешки чуть не в миску величиной. "Такой ручонкой ахнуть, - подумал он. - Тут не то что кровь, тут мозги могут брызнуть". А рука была хоть большой, но детской, мальчишеской. Какая-то царапина тянулась по гладкой нежной коже запястья. Заусеницы возле ногтей топырились. "Стень, стень, забери мои заусень", - вспомнился материн и бабкин заговор. "Стень, стень..." - и потереть о стену. Помогало.
И эта мягкая рука с ямочками на суставах, оказывается, была жестокой. И била до крови. Умела рвать тело так, что потом его нужно было сшивать.
- Яичницу, что ли, поджарим? - спросил Лаптев.
Сын согласно кивнул головой.
- Мне два. Тебе четыре?
- Ага.
Алешкино лицо было чистым: ни синяка, ни опухоли. Значит, сдачи не получил, а просто бил. А впрочем, ему сдачи не так легко и дать.
Доужинали молча. Алешка посуду помыл. А Лаптев глядел на него, понимая, что пора начинать разговор, но все ждал. Потом решил: "У него в комнате". Все оттягивал.
Наконец пришли к Алешке. Комнатенка была небольшая: стол, да кровать, да книжные полки, да шкаф со всяким барахлом. Лаптев за столом хорошее место занял, возле окна. Занавеска была сдвинута, и дома, что стояли через дорогу, глядели в ночь печальными желтыми глазами.
Алешка уселся на кровать. Она была низкой. И теперь Лаптев глядел на сына несколько свысока. А хотелось бы глаза в глаза, да не пересаживаться же.
- Рассказывай, - начал Лаптев.
- Ты все знаешь, - опустил голову сын.
- От других, - сказал Лаптев.
- Они же не врали.
- Наверно. Но не знаю, почему ты бил.
- Подрались. Вот и все.
- Он тебя тоже бил?
- Нет, - вздохнул Алешка.
- Значит, не подрались.
- Выходит...
- Почему ты его бил?
- Без причины не бьют. Значит, была причина.
- Что за причина?
- Я не могу ее сказать.
- Большой секрет?
- Да.
Разговор остановился. Но не потому, что Лаптев обдумывал. Ответ сына не был для него неожиданным. Лаптев знал, что Алешка бил этого мальчика, своего одноклассника, не из-за пустяка, не из-за мгновенной гневной вспышки. Плохо ли, хорошо, но Лаптев знал своего сына и даже сейчас верил в него.
- Он чем-то оскорбил тебя?
- Нет.
А Лаптев-то предполагал, что причина в этом. Хотя, убей, не мог себе представить, какие слова нужно бросить в лицо Алешке, чтобы тот сделался... чтобы, чтобы...
- Тогда я не понимаю, - медленно проговорил Лаптев. - Какая причина может быть, чтобы вот так... бить человека. Он ровня с тобой? По силе?
- Нет. Он слабее, - поугрюмел Алешка.
- Значит, ты справился? Без сопротивления?
- Я не виноват, - поднял Алешка голову. - Если я здоровый, если я сильный... Так я, значит, должен... Пусть не лезет, - оборвал он. - Без причины бы я его не тронул. Ты знаешь.
Да, это Лаптев знал. Без причины Алешка не тронет. Он и с причиной не тронет. Были случаи.
- Так почему? Что он сделал... или сказал?
Алешка поглядел на отца.
- Не могу я, ты понимаешь?
За окном, на автобусной остановке, в конце скупого фонарного света, двое мужчин курили. И Лаптеву захотелось. Но в комнате сына он никогда не курил.
- Та-ак... Ладно. Но ты можешь мне сказать, что сегодняшний случай не повторится?
Алешка ответил не задумываясь:
- Не могу.
- Конечно. Ты же сказал сегодня: "Так будет с каждым, кто раскроет рот". Значит, ты их будешь бить, бить и бить. Ты им сказал: "Я научу вас свободу любить". Так?
- Не совсем. Но, в общем, правильно.
- Какую свободу?
- Да при чем тут свобода? - махнул рукой Алешка. - Чего ты, не понимаешь?
Лаптев начинал нервничать и, чтобы сдержать себя, говорил еще медленнее:
- А как я могу понять, если чего ни спросишь, ты говоришь - тайна. Как я могу понять?
Сын молчал.
- Я понимаю одно. Видимо, я просто слепой. Я все проглядел. И зря радовался. Вот, думаю, какой сын у меня растет: большой, сильный Алешка. Это хорошо. А выходит, это плохо. Ты почувствовал свою силу, понял, что кулаком можно придавить и править. Ты и меня можешь сейчас вышибить отсюда и спокойно лечь спать. Ты уже сильнее. И жаловаться я не пойду. Давай и в доме диктатуру устанавливай. Право кулака.
- Ну, что ты ко мне пристал с этой силой, с кулаками? - поднялся Алешка и жалобно поглядел на отца. - Я же не виноват, что я такой. - Он протянул руки. - Ну, забери все это. Я отдам, только не упрекай...- и отвернулся. Но только на мгновение. А когда Лаптев вновь увидел его лицо, Алешка уже улыбался. Счастливой улыбкой цвел. Он прошелся по комнате, оглаживая большими руками плечи. А остановившись, погрозил отцу пальцем, хитро прищурился. - Не-ет, сказал он,- не отдам. Ведь это единственное, что у меня есть, - поднял он к лицу кулаки. - Единственное, чем я могу защитить. Никакой тайны нет, я все тебе скажу,- проговорил он решительно. - Всем скажу. Да в школе и знают, пренебрежительно сморщился он. - Дурака валяют. Вон тебе даже не сказали. Или ты притворяешься? - пристально поглядел он на отца. - Нет, не сказали. Я его бил за то, что эта скотина, - глядя сверху вниз на отца, декламировал Алешка, и не было улыбки на его лице. - Эта скотина оскорбила Машу и Лидию Викторовну. Он сказал... Он оскорбил и получил за это.
- Как оскорбил? Что...
- Подожди,- перебил его сын.- И я очень рад, что я - сильный. Я смогу защитить Машу и Лидию Викторовну. Вы все отказались... Вы испугались... Ты испугался.
- Чего я...
- Подожди. А я буду их защищать, - лицо Алешки потемнело, обрезалось, стало вдруг старше. - Больше некому. Я их не брошу. Я никого не боюсь, - злым шепотом говорил он. - Уж молчать-то я всех заставлю, раз больше ничего не могу. Поэтому хорошо, что я сильный. Я даже не представляю, что бы я делал, если бы сильным не был, - и он снова сел на кровать и на отца уже не глядел.
- Так чего же я испугался? - переспросил Лаптев.
- Не знаю чего, - резко ответил сын. - Начальства, наверно. А может, ты просто не захотел. А вообще-то я сам дурак. Я пришел к тебе всерьез, а ведь знал же, что у вас все понарошку. Просто идти больше некуда было. А у вас же вся газета понарошку, вроде нашей, классной. Только у вас напечатано, а все равно такие же игрушки. За зарплату. Ведь ты же сразу не захотел,- сказал он с упреком. - Я сразу понял, что ты ничего делать не будешь. Я только зашел, а ты сразу мне начал объяснять: не мой отдел, не мое дело. Никому нет дела. Все боятся или просто не хотят. Лидия Викторовна никому не нужна. Все только болтают языком. И в твоей газете тоже. Одна болтовня, одно вранье. Врут и врут. А когда надо помочь - все в кусты. И ты тоже. Я предполагал... Но я не думал... Я все же надеялся... Дурак, зачем я пошел...
Он говорил все это запальчиво, быстро, он снова глядел на отца. И лицо его разгорелось, румянец полыхал. Снова мальчишеским стало лицо, круглым. Мальчишеским. Хоть и злые слова он говорил.
А Лаптев не перебивал. Он сидел и ждал, пока Алешка выльется. А когда запал сына кончился, Лаптев поднялся, сходил за сигаретами. Бог с ним, можно и здесь разок покурить. Потому что курить было необходимо, а уйти нельзя. Он отодвинул стол от стены, чтобы пробраться к форточке, отогнув клеенку, сел на столешницу. Устроил поудобнее больную ногу. И тогда закурил, затянулся с наслаждением, выпуская дым в открытую форточку. Алешку он теперь не видел, сын сидел у него за спиной.
А перед глазами, на улице, лежал асфальт дороги, освещенный скудным светом. За дорогой бугры земли высились. Что-то копали там уже второй год. Но бугров-то сейчас не было видно, темнота их скрывала. Просто знал Лаптев, что там высятся бугры.
А еще он знал теперь, почему Алешка бил того... болтуна. Может, и не болтуна.
- Ну, а следующий кто? Или они все испугались?
- Не знаю.
- Тебе еще за этого придется рассчитываться. А за следующего тебя из школы выгонят и посадят.
- Ну и пусть. Но пока не посадят, я их защищу. Я ничего не боюсь.
- Конечно, это ерунда...- докурил Лаптев и выбросил окурок. - А за что они Машу не любят?
- Кто?
- Ну, вот эти все...
- Почему все? Их двое-трое. Потому что сволочи. Мстят.
- За что?
- За то, что они - сволочи, а она... - и замолк.
- Да-а, разговор... - вздохнул Лаптев и вернулся на место, стол на место поставил.
- Та-ак... Значит, будем бить, - сказал он сам себе. И он знал, что это так и будет. И еще знал, что Алешке теперь всякий взгляд будет казаться косым, всякое слово - злым намеком, издевкой. И потому следующего взрыва, видимо, ждать долго не придется. Но объяснить сыну все это он не сможет, потому что Алешка ему просто-напросто не поверит.
- В чем, по-твоему, обвиняют Балашову?
- Во всем, даже в воровстве, - зло ответил сын.- Хоть умнее бы что-нибудь придумали.
- А из-за чего на самом деле, по-твоему, ее уволили?
- Потому что она умнее их в десять раз.
- Кого их?
- Учителей.
- Да-а... Ну, хорошо, ты будешь в школе кулаком затыкать рты. Но всему поселку ты рты не заткнешь. Директора школы не заставишь изменить решение. А значит, Машиной маме не поможешь. А ведь это главное?
- А ей никто не поможет. В главном. Все ее бросили.
- Я ей помогу, - сказал Лаптев. - Если она на самом деле ни в чем не виновата.
- Ты уже раз помог.
Лаптев перемолчал и повторил снова:
- Я ей помогу. Если она не виновата. Но при одном условии...
- Чтобы я никого не трогал? - перебил его сын.
- Да. Пальцем.
- Даже если они начнут открыто говорить?
- Послушай. Что у Маши - вся школа враги? Насколько я понимаю, - рассуждал Лаптев, - пытаются ее подколоть те ребята, которые неравнодушны к ней. Или как там. Они злятся. Мстят. Ты им дорогу перешел. Отыгрываются на Маше. Так?
Сын опустил голову, низко, почти к коленям припал. Волосы его золотились в свете лампы. А Лаптев подумал, что и у него, наверное, когда-то были такие же волосы. Просто стриглись тогда по-иному. Бокс, высокий бокс, полубокс. Голые затылки. Впрочем, какой бокс... Пацаном-то, как Алешка, под нулевку. А уж тогда не увидишь, чьи волосы золотятся, а чьи...
- Так мы договорились?
- А ты, правда, поможешь? - глаза Алексея глядели строго.
- Если она не виновата...
- А если ты снова...
- Слушай, давай друг другу нервы не портить,- наклоняясь и приближая свое лицо к лицу сына, устало сказал Лаптев. - Я тебя не обману. Неужели ты не понимаешь? Сын... Всё, что можно, мы с тобой сделаем. Согласен?
- Хорошо.
- Твердо?
- Я же сказал, чего же ты сам...
- Ну, прости,- остановил его Лаптев, поднимаясь.- Порядок.
Он и жене то же сказал:
- Порядок.
- Что порядок? Как? Расскажи все подробно.
Всех подробностей он, конечно, не передал. Просто успокоил.. И ушел на кухню, сказав, что нужно сегодняшние записи разобрать, с совещания. На свежую голову.
На кухне он наконец расслабился. Здесь не было сына, а значит, отпала нужда притворяться, сдерживаться. И здесь, в темноте и тишине, прихлебывая горячий чай, Лаптев начал новый разговор с сыном, но уже по-иному, и, снова услышав: "Ты испугался. Ты и не хотел помочь. Ты обманул", он не стал сдерживаться и пропускать эти упреки. Он начал объяснять сыну, себе.
"Испугался? Разве я трус? Я, конечно, не из первого десятка храбрецов, но был на войне и упреков там не слышал. А вообще, что такое смелость? Есть ли она на самом деле? Или ее придумали так, для красоты?"
Лаптев воевал недолго. Он попал на фронт в январе сорок пятого. После училища, командиром взвода.
В первый раз он отвоевал двадцать дней, получил семь осколков под шкуру и ушел в госпиталь. Ранение ерундовое. Все осколки небольшие, неопасные.
Что происходило в этих двадцати днях, Лаптев сейчас не помнил. Шла война. Он был командиром стрелкового взвода, на передовой и воевал. Вспоминалось лишь отдельное и кусками. Так, однажды, прибежал за Лаптевым связной от командира роты. Шли со связным вместе. Потом тот сказал: "Здесь по одному. Он стреляет. Два-три снаряда обязательно кинет". И побежал. И точно, завыло. Потом три разрыва. Все позади связного. Тот благополучно достиг какого-то ему известного места, остановился и махнул Лаптеву рукой. Надо было бежать. И Лаптев побежал сразу же, не колеблясь.
В те минуты, когда глядел он на бегущего связного и слышал вой летящих снарядов, ему было плохо. Он видел первый взрыв - связной остался цел и бежал, но мог погибнуть при втором разрыве. Он опять уцелел и бежал. Но ведь следующий снаряд может оборвать его жизнь. С замиранием сердца и тошнотой глядел Лаптев на эту игру со смертью, но думал он тогда не о связном, а о себе. Ведь это ему предстоит бежать по открытому полю. Это его будут искать снаряды. И как знать, они могут найти его.
Но как только связной махнул ему, Лаптев сорвался с места. Он не медлил и секунды, и причиной была не смелость. Он просто не хотел, чтобы в нем видели труса.
И так было до самого конца. Может быть, Лаптев просто не успел привыкнуть: он все же мало воевал. Двадцать дней, потом госпиталь, потом еще полтора месяца фронта и тяжелое ранение. Всего два месяца на войне. Наверное, он не успел привыкнуть. Хотя воевалось трудно. Он был командиром взвода на передовой. И не было никакой смелости; поднимал ли он людей в атаку или делал что-то другое, им владела и вела его только одна мысль: он не хотел, чтобы его посчитали трусом.
Однажды он шел куда-то, уже не вспомнить, а на пути просека простреливалась снайпером. Лесок был негустой, а просека шириной метров сто. На этой сотне метров двое уже лежали. Человек пять ждали темноты. Говорили, что кто-то проскочил. Лаптев и не помыслил о перебежке... Сидели люди, ждали, и он остался ждать. При нем какой-то незнакомый лейтенант решился. Подошел, сказал: "Долго до темноты. Проскакивали же ребята". И побежал.
Дурень... Он, быть может, уцелел бы, но зачем ему нужно было рукой-то махать уже в конце пути. Он почти добежал до спасительных деревьев, но приостановился и рукой махнул: давайте, мол, все в порядке. Здесь его снайпер и достал. И лейтенант остался лежать третьим на просеке, руками уже почти доставая подножья спасительных деревьев.
Смелость? Нет. У Лаптева ее не было. И на войне его вела лишь необходимость. Необходимость воевать. Так было и в последнем бою, когда целым остался, кажется, один только связной Лаптева. Остальных побило или ранило. И Лаптев в том бою отвоевался. Насовсем. Добрые люди потом победу праздновали и помаленьку забывали о войне. А Лаптев больше года по госпиталям валялся. Да потом на костылях несколько лет шкандылял. Так все и кончилось.
И тогда, в последний для него день войны, - Лаптев точно помнил - не было никакой смелости. Была нужда. Был приказ. И нужно было вести на прорыв роту. Лаптев это и сделал. Так что Лаптев никогда не был смелым. Но трусом его никто не имел права назвать. Повода не было, никогда.
И Алешка не имел права говорить сегодня: "Ты испугался". Чего Лаптеву пугаться? Просто-напросто ему не нужна была Балашова. Незнакомый человек, чужая беда. И не пугался он, и не обманывал, а вот что не хотел - это точно. Да и кому, скажите, хочется чужую заботу себе на спину взваливать?
А теперь пришла своя беда. Лаптев знал, что Алешка не отступится и начнет кулаками добывать правду. И ему будет плохо. Только поэтому Лаптев не задумываясь сказал: "Я помогу". Не было и мысли о Балашовой, лишь об Алешке. Алешку нужно было спасать. А путь виделся только один - Балашова.
И вот сейчас, сидя на кухне, за чаем, Лаптев впервые по-настоящему думал о Балашовой. И, рассудив, решил пока с этой женщиной не видеться, чтобы не обольщаться мнимой легкостью дела. Он решил начать со школы, с директора.
3
Зима пришла ночью. Сначала реденький снежишко запорхал, затем пошел круче. И так, вперемежку, то гуще, то реже, валил до утра.
Сумерки были светлее, чем обычно. А поднялось ленивое зимнее солнце, и стало на земле просторно и ясно, точно в светлой горнице.
Лаптев подошел к школе не вовремя. Прозвенел звонок, и ошалевшая от первого снега пацанва заполнила двор. Белый бой вспыхнул мгновенно, как взрыв. Десятки снежков со свистом прошивали воздух, смачно врезались в спины, головы, кирпичные стены, столбы и стволы деревьев.
Кучка девчонок пряталась в коридоре. Время от времени они выглядывали оттуда - и тотчас же рой снежков гулко барабанил по двери и рядом. Со счастливым истошным визгом девчонки исчезали. Красные крашеные двери густо пупырились белыми метами, точно шляпа огромного гриба-мухомора.
Лаптев из-за забора глядел на эту снежковую круговерть и во двор идти не решался, опасаясь "контузии". И лишь после того, как звонок с трудом разогнал ребятню по классам, лишь после этого Лаптев пошел в школу.
Он предварительно позвонил из редакции, и директриса его ждала, хотя и не ведала о цели прихода. Так было лучше.
Поздоровавшись и недолго поговорив о славной погоде, Лаптев попросил:
- Если нетрудно, я хотел бы сначала взглянуть на книгу приказов по персоналу, и тогда начнем разговор.
Книга оказалась в кабинете. Заполучив ее в руки, Лаптев ничего скрывать не стал и объяснил цель прихода. Директриса закивала головой понимающе.
- Да, да, - печально говорила она. - Конечно, мы знаем, что эта дама нас так просто не оставит. Значит, началась морока.
На лице и в голосе директрисы особого раздражения не появилось, лишь некоторые нотки досады, печали. Может, просто она умела держать себя в руках. Вероятнее всего. По виду она была из породы настоящих сельских учительниц, которые всегда нравились Лаптеву. Гладкая прическа с узлом на затылке, густая проседь. Сухощавое лицо и фигура, согбенная за столом. Синий, ладно сидящий костюм, белая кофточка под ним. Голубой ромбик на лацкане. Лаптев уважал таких учительниц, скромных и строгих. И глаза у нее были хорошие, большие, добро глядели, внимательно. Сейчас они были печальны.
- Значит, началось, - повторила директриса, ожидая, пока Лаптев книгу приказов просмотрит и что-то запишет. - Зря вы там роетесь, - сказала она, вздохнув.- Не там главное. Там есть у нее взыскания, и уволена в соответствии с законом. Но... - значительно произнесла директриса, подчеркивая важность следующих слов И Лаптев поднял на нее взгляд. - По с этими взысканиями, которые там записаны, она бы могла у нас работать и работать. Дальнейшее пребывание Балашовой в нашем коллективе невозможно вот почему...
Директриса вынула из стола тонкую розовую тетрадь и показала ее Лаптеву, потом раскрыла, по не для того, чтобы читать.
- Первое, - сказала она. - Балашова, пользуясь положением делопроизводителя, материально ответственного, и одновременно председателя родительского комитета класса, где учился ее сын, используя мое доверие и, конечно, недостаточный контроль, сумела... и, видимо, неоднократно, обмануть нас и присваивала деньги.
- Каким образом? - спросил Лаптев.
- Не очень сложно. Она, как делопроизводитель, выдавала себе как председателю родительского комитета класса деньги для материальной помощи нуждающимся ребятам. Покупала вещи, пальто, брюки, ботинки, подешевле. Доставала счета на более дорогие вещи. Разницу клала в карман. Это выяснилось почти случайно. Пришли родители ребят, которым мы помогли, и раскрыли нам глаза. Мы едва замяли большой скандал. Очень большой. Здесь все, - указала директриса на раскрытую тетрадь, а потом начала листки оттуда вынимать и издали показывать Лаптеву. - Вот заявление родительницы, в котором она раскрывает обман. Вот поддельный счет, завышенный. Вот письменное подтверждение специалиста, торгового работника, о том, что действительная цена вещей, врученных родительнице ученика, ниже цен, указанных в счете. Вот еще одно заявление, другой родительницы. Вы потом ознакомитесь. Здесь все факты. Фамилии, документы и прочее. Но, кроме этого, у нас есть подозрения, что Балашова была нечиста на руку и в выдаче зарплаты. Она подавала в районе неправильные данные о количестве часов. Пользуясь моей бесконтрольностью, честно призналась директриса, поднимая на Лаптева печальные, даже влагой подернутые глаза.
- Она себе добавляла часы? - уточнил Лаптев.
- Ну, нет.... то было бы слишком заметно. Она делала несколько по-другому. Были у нас такие учителя, которые на все шли. К счастью, их теперь нет среди нас. И, наконец, я вам скажу еще. Но это просто для разъяснения, чтобы вы поняли. Говорить об этом не надо. Где нужно, мы уже сказали, - директриса, волнуясь, прошлась руками по гладкой прическе. - Самый большой наш позор, выдохнула она, - в том, что Балашова развращала учеников, - и, устало подперев голову, директриса с каким-то немым укором глядела на Лаптева большими печальными глазами. И Лаптев оцепенел под ее взглядом.
- Да, да... К нашему, к моему стыду... - повторила директриса.
- Как?.. - с трудом выговорил Лаптев. - В самом деле? - голос его спустился до шепота.
- Да, она вела уроки труда с девочками старших классов. И она им такого напреподавала, - закрывая от ужаса глаза и покачивая головой, проговорила директриса.- Такой передала опыт... Таких советов надавала... И это не день, не два, это годами длилось. К нашему стыду, к моему. Вот почему, уважаемый товарищ...
Телефонный звонок прервал ее речь. Она трубку взяла и, выслушав, ответила:
- Извините, я сразу не смогу. У меня тут товарищ из нашей районной газеты. Он по поводу Балашовой. Да... Вот видите... - Помолчав, вероятно, что-то выслушав, директриса закончила разговор бодро:-Да, да, поняла вас, поняла. Сейчас иду. - А потом Лаптеву сказала:- Простите. Но меня срочно вызывают в районо. Начальство... - доверительно улыбнулась она. - Так что закончим разговор позднее. Я могу к вам зайти. Там рядом. Позвоню, как освобожусь.
Розовая тетрадь отправилась на прежнее место, в директорский стол.
И позднее, уже у себя, в редакции, Лаптев подосадовал, что не познакомился с ней. Хотя сделать это будет и завтра не поздно. А можно и сегодня.
Из книги приказов Лаптев успел взять на заметку два выговора Балашовой за опоздание на работу, еще один за несвоевременную подготовку документов, строгий за какую-то оплошность, еще один за невыполнение задания. Все выговоры были вынесены в этом году. Это не понравилось Лаптеву. По книге приказов выходило, что ранее Балашова работала добросовестно, а нынешний год вдруг взяла да испортилась. Хотя это можно объяснить смертью мужа, душевным расстройством. Но выговоры эти, простые и строгие, были, в конце концов, лишь поводом. Это признала сама директриса. Об этом говорил инспектор. Иное дело махинации с одеждой учеников, присвоение денег. Обвинение очень серьезное.
Если все доказано, как директриса говорит, то можно и нужно увольнять, передавать дело в прокуратуру и ни перед кем не оправдываться.
Но тут еще одно обвинение. Даже более страшное. И хотя Лаптев не знал сейчас, о чем говорила Балашова ученицам своим, какой такой опыт им передавала, но он полагал, что директриса не зря за голову хватается и просит о молчании.
Лаптев не знал Балашову, но, даже не зная, по слухам, относил ее к разряду не очень серьезных женщин, симпатичных, легкомысленных, простоватых. Такая и без злого умысла, по глупости, могла наболтать с три короба.
В общем, ничего утешительного Лаптев пока на руках не имел. Но предаваться отчаянию тоже не имело смысла, потому что была одна зацепка. Подпорки она называлась. Если дом стоит прочно, его не подпирают. А если с одной да с другой стороны начинают его укреплять да поддерживать - дело нечистое.
Балашову увольняли за нарушение дисциплины - подтверждением тому пригоршня выговоров, но это был, оказывается, лишь повод, а на самом деле - за воровство, если вещи своими именами называть. А на самом-самом деле даже не за воровство, не только за воровство, а за более страшное, о котором теперь и вслух говорить не хотят.
Все эти подпорки не нравились Лаптеву. И он жалел о неудачном разговоре с директрисой, слишком коротком, чтобы хоть малое выяснить. Но разговор, конечно, будет иметь продолжение. К этому Лаптев и готовился, когда его вызвал редактор.
Дядя Шура Лаптеву и сесть не предложил, а долго глядел на него в упор маленькими, из-за очков злыми глазами.
- Ты что, пьяный? - наконец спросил он.
Лаптев лишь плечами пожал, усмехнулся.
- А тут смеяться нечего, - сказал редактор. - Только одно объяснение, что ты или пьяный, или сумасшедший, - и выдержал паузу. - Мы с тобой о чем вчера говорили? Битый час о чем я тебе толковал? Ты ничего не понял?
- Я же не могу за один день все сделать, - начал оправдываться Лаптев. Составил я список комбайнеров.
- Иди ты со своими комбайнерами знаешь куда... И дурачка здесь не строй. Я тебе не про комбайнеров... Хотя тебе ими... ими надо заниматься! - редактор даже приподнялся над стулом.- За это тебе деньги платят! А не за то, чем ты занимаешься. Я тебе русским языком вчера сказал: не трогай эту бабу. Она сама во всем виновата, пусть и обчищается. Говорил я тебе?
- Говорили.
- Запретил я тебе этим заниматься?
- Ну-у, а здесь получилось дело такое... - начал Лаптев.
- Не нукай! - оборвал его редактор. - Не ты запрягал, не тебе нукать. Пока вот здесь, - ухватился редактор руками за стол,- сижу я. И ты будешь выполнять то, что я тебе говорю, а не то, что тебе в голову взбредет. А иначе ищи себе другую работу. Понятно?
- Понятно, - почти равнодушно ответил Лаптев и спросил: - А что случилось?
- Ха!- восхитился редактор. - Ну, ты даешь! Ведь я у тебя спрашиваю. Я! Мне из райкома звонят, Пулин звонит и говорит: "Не надо заниматься Балашовой, без вас занимались, разобрались и приняли решение". Я ему, как дурак, отвечаю: "Мы не занимаемся, вставал такой вопрос вчера, но мы решили не вмешиваться". Он мне сразу и выдал: "Ни черта ты, - говорит, - не знаешь, что у тебя в редакции делается. Твой сотрудник только сейчас целый допрос директору школы устроил". Тут я и... - развел редактор руками, - как рыба... Вот так. Так ты меня перед Пулиным дураком и выставил. Спасибо.
Редактор надолго замолк, отвернулся, глядел в сторону. Наконец он решил, что с Лаптева достаточно, - тот сопел, вздыхал, переминался с ноги на ногу, покраснел.
- Вот так с вами работать, - проговорил дядя Шура мягче. - Вы портачите, а мне вот сюда, - похлопал он себя рукой по загривку. - Вот так получается. - Он подпер рукой мягкую щеку и спросил с нескрываемым любопытством. - А чего ты все-таки туда полез? Зачем? Ведь я ж тебе сказал...
- Я должен выяснить, в чем дело, - ответил Лаптев.
- А зачем выяснять? Она тебе кто, вот так, откровенно. .. Ты что, к ней тоже похаживал? А? У-у, хитрый жук. . .
Лаптев смутился. Правду объяснять было бы долго и не нужно, и потому он ответил просто:
- Мне надо выяснить, виновата ли она. Разобраться. И я разберусь.
- Чего, чего? - недоверчиво спросил редактор.- Ты опять за свое? Ты... Ты... действительно... - поднялся он.
- Да, мне надо разобраться, и я разберусь, - монотонно повторил Лаптев и набычился, увидев, что редактор идет к нему.
Дядя Шура взбесился. Он и кричал, и кулаком по столу молотил, и вздымал руки, и куда-то указывал, и посылал - все было.
В коридоре и по другим кабинетам слышен был по-бабьему тонкий, даже визгливый в крике дяди Шурин голос. И сотрудники редакции поеживались, представляя, как неуютно сейчас дяди Шуриному собеседнику.
В потертом до блеска синем мешковатом костюме стоял Лаптев посреди светлого, зеленью уставленного кабинета. Стоял, безвольно опустив голову. Мослатые кисти, как у подростка, выпирали из рукавов. Глаза на полу что-то разглядывали. Крутой лоб морщинился. Лицо покраснело, шея и даже лысина. В общем, виноватый человек стоял, всем видом каялся. И, глядя на него, редактор полегонечку утих, спросил:
- Ты теперь все понял?
- Понял, - негромко ответил Лаптев.
- Вот так, - удовлетворенно сказал дядя Шура. - Пока вас на бога не возьмешь, толку не будет. Вы ж не понимаете. Ну, иди и гляди мне...
Лаптев пошел к себе.
Весь этот крик и шум был неприятен, конечно, но и желанного - какого редактор хотел - действия на Лаптева он не оказал. Так что зря дядя Шура орал и зря радовался. Он просто не знал Лаптева.
Лаптев не был упрям, нет. И настырным не был. Он очень любил спокойную жизнь: на работе делать свою работу, делать ее хорошо, насколько сил хватит; после работы отдыхать: глядеть телевизор, разговаривать с Алешкой и женой, если мясо попадется, лепить и есть пельмени, желательно со сметаной. Можно книги почитать, интересные. По садоводству, огородному делу или вообще про природу, зверей, путешествия. А с весны до осени, все теплое длинное лето с апреля до октября, Лаптев любил работать на даче. За два года он успел обзавестись дачкой, построить там деревянную халабуду, посадить огород и сад, бахчу он держал отдельно.
Сад был заложен серьезный. С хорошими яблонями: "мекинтош", "симиренко", "джонатан", "звездочка" - Лаптев яблоки любил. Пара груш была посажена, абрикосы, черешня, вишня. Конечно, виноград. Один сорт ранний - "жемчуг Сабо". Средние - "лупоглаз" да "черный дубовский". Ну и поздние: "казбинка", "крюковский", "пухляковский белый". Для вина Лаптев завел "ркацители" и "саперави". Винограда был полный набор. Было бы глупо жить на юге и не иметь винограда.
Но пока подрастали деревья, Лаптев овощами серьезно занимался. Картофель завел "приекульский" и "харьковский" и снабжал этим ранним картофелем всю редакцию. Огурцы у него были тоже хорошие: и поесть, и в банки закрутить, и раздать доставало. Помидоры на зависть удавались, особенно "бычье сердце". И перец был неплохой, синенькие. Арбузов на бахче тоже хватало.
И дело было, конечно, не в везучести, а в руках, которых Лаптев не жалел, в труде. Он пропадал на даче и бахче все свободное время. Дотемна.
Это была жизнь. Зимой, правда, можно было ходить на рыбалку. Но летом все равно было лучше. На зеленой теплой земле, на легком ветерке, под ясным солнышком.
Лаптев любил спокойную жизнь. Так жили на земле его отец, дед, прадед. Спокойная, крестьянская кровь текла в их жилах, она ярилась лишь в тяжкой работе да в беде.
Тяжкой работы Лаптеву не досталось. Но в беде...
Лаптев все продумал нынешней ночью и все решил. Алешка, младший сын, последыш, попал в беду, и спасти его мог только отец. И теперь уже никто и ничто не могло остановить Лаптева. Потому что остановиться значило потерять сына.
Много лет назад старший, Володька, который сейчас был летчиком, мог остаться без ноги. Болезнь началась как-то незаметно, парнишка не привык жаловаться. Потом в районной больнице его лечили. Лечили, лечили и долечили. Позвали Лаптева и сказали: "Надо отрезать". Лаптев домой забежал, взял деньжонок да харчи. Полушубок надел и отправился. Станция лежала в пятидесяти километрах. Хорошо, обоз попался, за десять часов добрались. Тяжелая дорога была, снежная.
В областном центре врачи постановили тоже: "Резать, пока не поздно". Если бы сам Лаптев не был хромым, если бы сам он на костылях не напрыгался, то может быть...
Завернул Лаптев Володьку в одеяло и потащил дальше, в Москву. Как он там мыкался, как бился, одному богу известно. Но в конце концов попал Володька в хорошие руки, в клинику, к профессору, и правая нога его осталась целой. Даже в летчики сумел выйти.
Лаптев об этом случае не любил вспоминать, зачем ворошить беду. А когда в первое время люди пытали его: как, дескать, хватило духу аж в саму Москву добраться и там все устроить, отвечал коротко: "Прижмет - и до бога дойдешь".
Не для того рожал Лаптев детей, чтобы бросать их посреди дороги, как худых щенят. И вот двое уже ушли, своими домами жили. Остался последыш, Алешка. Надо было его до ума доводить.
Оттягивать Лаптев не стал и в обеденный перерыв, не заходя в столовую, снова отправился в школу. Все вышло именно так, как он предполагал. Даже несколько хуже.
Директриса, как и утром, сидела за своим столом. Но теперь это был другой человек: она будто выросла, выпрямилась, жердью из-за стола торчала; а в глазах уже не участие и печаль светились, а поблескивал холодок властного небрежения.
- Никаких сведений... Очень занята... - говорила она тоном, не допускающим возражений. - Прошу не вмешиваться... Не могу позвонить вам... А с учениками тем более никаких бесед...
- Послушайте, - сказал Лаптев. - Я разговариваю с вами не как газетчик. Газета не будет об этом писать. Я как человек хочу разобраться. В частном порядке. Как отец. Как знакомый Евгения Михайловича, которого я уважал. Понимаете, в частном порядке. Разве обязательно нужен какой-то мандат, чтобы знать правду? По-моему, это право каждого человека.
- Ах, в частном порядке... - иронически протянула директриса. - В каком еще частном порядке? У нас школа, школа... У нас дети. Де-ети. .. И мы не позволим,- возвысила она голос. - Мы не позволим устраивать здесь какое-то... варьете, - улыбнулась она, очень довольная найденным словом, - не позволим. Как бы этого ни хотели отдельные... частные... мужчины, которым на детей наплевать, а лишь бы... - кашлянула она многозначительно. - Между прочим, вы не первый. Уже два защитника обращались в райком. Их как следует отчитали,злорадно сказала директриса, - Вы третий. Почему-то все мужчины. Странно.
От негодования лицо ее разгорелось, стало моложе, а глаза презрением пылали и к Лаптеву, и к Балашовой, и к кому-то еще. Слишком много огня в них было, для двух-то людей.
Лаптев понял, что здесь ему дожидаться нечего, и, попрощавшись, ушел. Директриса проконвоировала его до ступеней. Видно, опасалась, чтобы он по школе не пошел бродить да выспрашивать. Но Лаптев этого делать пока не собирался. Так что зря она раньше времени беспокоилась.
Короткая дорога от школы до столовой лежала через парк, а вернее, сквер. Уже на памяти Лаптева за это малое время сквер уменьшился почти вдвое. Школа спортивную площадку себе выстроила среди деревьев, вырубив те, что мешали. Хотя рядом, с обеих сторон, лежала пустая земля. Но, видно, захотелось в тени спортплощадку устроить. Недавно здесь новую линию освещения проводили. Кое-какие деревья и большие ветви мешали проводам и столбам. Сквер проредили. Пестренькие фермы для светильников стояли теперь в три ряда.
Но жил еще сквер, жил. Старые тополя высоко вздымали убеленные снегом ветви. Приземистые клены прочно стояли на черных своих лапах. Веселая птица синица звонко тренькала где-то в ветвях. Лаптев остановился и, задрав голову, начал искать ее. И глаза его невольно увидели за черной мешаниной ветвей огромное, опрокинутое над миром небо. Сегодня оно было чистым, и ясная его голубень была согрета мягким солнечным светом. И оттого казалось, что не только там, далеко над землей и деревьями, лежит эта прозрачная синь. Казалось, что она вокруг, что мир налит ею всклень и потому замер. И лишь веселая, обрызганная этой небесной голубизной, птица весело поет белому свету о его счастливом нынешнем часе.
Чей-то говор потревожил Лаптева, и он пошел дальше. Но уже не было в душе его той боли, с которой выходил он из школы. Все как-то немного развеялось.
Столовая уже опустела и казалась просторной. Молодая женщина в коричневой кожаной юбке и светлом свитере легко прошла и села почти в самом конце зала, у окна. Лаптев обедал и время от времени глядел на нее. Ему показалось знакомым это лицо: матовый гладкий лоб с короткой челкой над ним, прямая линия носа, четкого очерка губы и подбородок, высокая шея, волосы до плеч. Эта женщина была непохожа на тех, кто всегда обедал здесь, нетороплива, спокойна. Потом она прошла мимо Лаптева, поглядела на него мягким, по-женски добрым взглядом. "Может быть, это и есть Балашова", - подумал Лаптев. Но тут же понял, что Балашова должна быть старше, ей тридцать с лишним, по меньшей мере. А эта женщина совсем молода.
Но почему-то он не мог забыть о ней, да и не хотел. И в своей комнате, за столом, он нет-нет да и вспоминал. А вспомнив, оставлял работу и глядел в окно. И лицо его морщинила печальная и чуть смущенная улыбка.
В одну из таких минут и застал его редактор, неслышно отворив дверь. Он поглядел на Лаптева, хмыкнул, а усевшись за стол, рассматривал его долго, подчеркнуто внимательно. Разглядел что-то ему видное, сказал:
- Ну-ну... - и, подавшись вперед, к Лаптеву, налегая грудью на стол, спросил: - Ты толком мне можешь объяснить, что происходит? Опять звонит Пулин. Опять, говорит, твой приходил. Ну, объясни толком, чего тебе надо?
- Мне нужно узнать все точно, всю правду, - ответил Лаптев. - Я хочу...
- Брось ты мне хреновину городить,- досадливо перебил его дядя Шура. - Ты мне откровенно скажи, чего тебе надо? Чего ты добиваешься? Объясни, кто она тебе? Любовница? Так и скажи, я пойму. А хреновину не городи, всякие басни не рассказывай. Мы с тобой не дети, и нечего мне мозги пудрить. Ну, расскажи честно, и вместе подумаем, как быть, чем помочь. А так же нельзя. Я тебе запрещаю этим заниматься, ты молчишь, сопишь, вроде соглашаешься. А сам снова лезешь. Пулин на меня орет: что у вас, говорит, за бардак? Мы же, в конце концов, орган райкома, а не какая-то анархическая листовка. Правда? Ты это понимаешь? Ты же не мальчик? Так же нельзя, это несерьезно.
- Я был у нее в обеденный перерыв, - сказал Лаптев.
- При чем тут обеденный перерыв?
- А при том, что я буду заниматься этим делом не как сотрудник газеты, а в свободное время. Частным порядком буду разбираться. В рабочее время свое дело делать. А чем я занят после работы, никого не касается. Мое личное дело.
Дядя Шура даже рот раскрыл от удивления.
- Вот это да... - наконец вымолвил он. - Частное расследование? Силен мужик. Прямо как в кино. Значит, частная лавочка. Интересно. В книжках читал, в Америке такие есть. Теперь, выходит, и у нас появились. Ясно... - проговорил он все это бодрым голосом, а потом вдруг устало добавил: - Значит, темнишь, не хочешь рассказывать.
- Я правду говорю, - ответил Лаптев.
- Какая там правда, - начал злиться редактор.- Какие могут быть частные лавочки. Чего ты с ума сходишь? Ну, выгонят тебя с работы, вот и вся недолга. Потом схватишься за голову.
- Ну и выгонят, не помру, - в тон ему ответил Лаптев.
- О-ох, какой ты гордый, - покачал головой редактор.- Нет, нам с тобой особо гоношиться нельзя. Мы кто? - спросил он доверительно. - Специальность у нас какая есть? Вот это, - поднял он над столом листки бумаги и бросил их, это сейчас не специальность. Любого человека, вон из школы, из десятого класса, возьми, и через месяц он будет не хуже нас работать. Так что гордиться не надо. А вот прогонят, и кому мы нужны? - развел он руками. - Спецули... Только горбом ворочать, так устарели. Так что ты не больно гордись. Профессия наша, надо прямо сказать, говенная. Это инженер или даже техник любой, даже слесарь какой-нибудь, токарь-пекарь, да вон паша уборщица может с места на место бегать. А мы нет. Вот так. Худо-бедно, платят тебе почти две сотни. Не клят, не мят, под крышей сидишь. Да и не столько работаем, честно говоря, сколько языками мелем. Это все надо ценить, а не заедаться.
Дядя Шура тяжело поднялся из-за стола, очки снял, лицо свое отечное крупными ладонями помассировал и, уходя, сказал:
- Не лезь в бутылку. Одумайся. Пулин - мужик серьезный. Так что гляди не зарвись. На первый случай объявляю тебе строгий выговор. А как же ты думал? Распишись за него.
Редактор ушел. Лаптев знал, что сейчас он в райком будет звонить, Пулину, и все объяснит, расскажет, оправдается. Он, прежде всего, дорожил своим положением. И не хотел, чтобы чья-то дурь ему жить спокойно мешала.
4
В пятницу вечером Лаптев обо всем рассказал сыну. И хотя хвастать было нечем, он все равно рассказал. Ведь Алешка мог подумать, что отец отлынивает, обманывает его. Этого допустить было нельзя. Рассказывая, Лаптев посетовал, что так и не сумел заполучить в руки розовую тетрадку.
Позднее, в раздумьях, Лаптев все более и более понимал, что именно в розовой тетради содержится главное, без которого дальше идти трудно. И потому он так и эдак прикидывал, как бы ему в розовую тетрадку заглянуть. Но сколь он ни прикидывал, в конце концов выходило, что до тетради ему не добраться и надо искать другие пути. А этих путей было вовсе не много, пока Лаптев видел лишь один: учителя. Учителя школы. Они работали вместе с Балашовой и могли рассказать о ней. И о розовой тетради они знали, конечно. Ведь не единой властью своей директриса Балашову увольняла. С кем-то хоть для виду, но советовалась. Так что пусть и немногие люди, но должны были знать. А женская артель - дело известное - секретов не держит. На это и надеялся Лаптев.
Но надежды оставались надеждами, а дело не двигалось. Открыто появляться в школе Лаптев не хотел и потому искал любую другую возможность. В столовой торчал, поджидая учителей, но они туда редко заходили. В редакции старался не сидеть, больше ходил, в районе заглядывал, все вроде по нужде. На деле же одного добивался: встретить кого-либо из учителей, поговорить с глазу на глаз.
Лаптев в поселке был человеком новым. И мало кого знал. Его тоже. Но встречи все же были. Были и беседы. Обычно короткие.
- Балашова? - переспрашивали его с некоторой заминкой. И дальше шло почти одинаково: - Лично я относилась к ней неплохо. Но вот эта история с деньгами. Это ужас... Позор, позор. Деталей не знаю. Поговорите с директором. Или в районо. Извините, идти надо... Уроки, - и все это спехом, с оглядкой.
После нескольких таких бесед Лаптев понял, что эта суета и разговоры полуукрадкой, в коридорах, пользы не дадут, и подумывал об ином. Как вдруг...
На обед он пошел рано, есть отчаянно захотелось. Вслед за ним в столовую вошли две женщины. Он и раздеваясь их видел, и стояли они за ним у кассы и раздачи. Несмотря на разницу лет: одна - пожилая, другая - молоденькая, бросалась в глаза их похожесть. Это были конечно же мать и дочь. Дочь была выше, может, из-за молодой стройности, туфель и прически. Но южная сухая смуглота лиц, легкая русская курносина, ясные карие - и у молодой и у старой глаза - все говорило о родной крови. Даже очки они носили одинаковые, в тонкой позолоченной оправе. У старшей на платье - орден Ленина и какой-то значок.
Лаптев уже за еду принялся, когда старая остановилась у его стола и спросила:
- Можно к вам?
- Пожалуйста, - ответил Лаптев, несколько удивленный, потому что свободных мест вокруг было предостаточно.
- Лаптев? - спросила женщина, усаживаясь.
- Да.
- А по имени-отчеству?
Лаптев назвал себя.
- Очень хорошо! - одобрила женщина и повторила, взмахнув рукой: - Семен Алексеевич! Прекрасно! Хорошее русское имя. Люблю русские имена. Настоящие! Семен, Иван, Федор... Говорить-то, - доверительно наклонилась к Лаптеву женщина, - лишний раз произнести хочется. Федор... Василий... А то понапридумывают каких-то Игорьков, Олегов, Эдиков...
Дочь, севшая рядом, спросила:
- А Игорь и Олег - турецкие имена?
- Скандинавские. Холодные как лед, - убежденно ответила мать.
- А Федор, Иван? ..
- Не учи. Это имена наши родные, крестьянские, от дедов и отцов, и менять их на княжеские побрякушки - недостойно. Да что это за имя, если оно даже пренебрежительной формы не имеет. Например, разозлюсь я, кричу: сейчас я тебе задам чертей, Ванька! А к этим князьям как обращаться? И-го... И-го-го, в общем. Тьфу!
Лаптев даже есть перестал, слушал. Дочь смеялась, а мать ее, успокоившись, сказала:
- Жену вашу знаю, лечусь у нее. Душевный человек. А с вами вот не приходилось. Это дочь моя, Катерина.
Они некоторое время обедали молча. Затем старшая ошарашила Лаптева, спросив:
- Простите, вы что, малахольный?
Лаптев, поперхнувшись, выпрямился на стуле. Дочь произнесла укоризненно:
- Ма-ама...
- Не мякай, - отмахнулась мать. - Я знаю, как и с кем разговаривать. Это наш человек, русский, и я по-русски его и спрашиваю. Да это вовсе и не обидно, малахольным-то быть в наше время. Это лучше, чем хитрить да поддакивать. Честнее. По-русски. Вот вы ходите и у всех наших учителей выспрашиваете про Балашову. Конечно, только малахольный так сделает. На что вы надеетесь? Кто же вам правду скажет? Хорошо, если грязью не обольют, а лишь пожмут плечами: не знаем, мол, не ведаем, в другом царстве живем. У начальства спросите, ему виднее, а у нас уроки, уроки, уроки...- передразнила она своих товарок так верно, что Лаптев улыбнулся. - Точно? А правда в том, что Балашова очень неглупая женщина и не скрывала этого. Дуру из себя, как все мы, не строила, школьную учительницу. А в то же время сама за себя заступиться не может, как все порядочные люди. Не на горло, а на бога надеется. Бог-то он бог, а пока жив был Евгений Михайлович, то наша Кабаниха ее тронуть боялась. Лязгала клыками, а боялась. Знала, что Евгению Михайловичу не раз директорство у нас предлагали, а он отказывался. Вот и терпела. А не стало Евгения Михайловича, руки развязались. Ко-ому?! - возвысила она голос. - Кому есть дело до какой-то Балашовой! Кто из-за нее кровь портить будет! Тем более у Кабанихи братец есть. Никто слова не скажет. А если кто скажет, то сумасшедшей старухой назовут, выжившей из ума! - воскликнула она.
- Мама... - остановила ее дочь, оглядываясь.
Столовая начинала заполняться людьми.
- Ешь, мама, остыло все...
- Не могу я эту бурду есть, - отодвинула мать в сердцах тарелку. - Вот так, Семен Алексеевич, малахольный вы человек, не обижайтесь уж, сама такая. Я просто удивляюсь, как это вы решились, ваша газета. Я, извините, к ней всегда относилась очень снисходительно. Думаю, по заслугам. Ведь Балашова в прошлом году и к вам стучалась. Мы с ней вместе к вашему редактору ходили. Вы слыхали о нашей истории с отоплением?
- Нет, - ответил Лаптев.
- Вот так, - горько вздохнула женщина.- Целых два месяца дети мерзли. Триста ребятишек мерзли из-за того, чтобы тепло было одному хаму. И никто в поселке ничего не знает!
- Ты будешь, наконец, обедать или нет? - спросила дочь. - Успеешь поговорить.
- Ну, ладно, ладно, - устало ответила мать и наклонилась к еде.
Она будто уменьшилась в росте, сгорбатившись над столом, и дочь теперь была на голову выше ее.
Пообедав, они вышли вместе.
- Так вот,- продолжала начатый разговор учительница-мать. - В прошлом году наши начальники районные, Уманов и его друг, решили с большими удобствами жить. С паровым отоплением. Дома-то их знаете где, целый квартал от школы. Ну и что... Выкопали и протянули пер-рсональную теплотрассу. У них стало тепло. Печей не надо топить. В школе стало холодно. Мы ж от котельной на самом краю. А тут вообще на каком-то аппендиксе оказались. А наша директриса слова против начальства, конечно, не скажет. Балашова ей прямо в упор говорила. Кабаниха в ответ: идите, мол, сами, если такая смелая. Балашова и пошла. А везде один ответ: в школе неправильная отопительная система. А та самая, персональная, теплотрасса ни при чем. Выходит, была правильная все годы, а теперь искривилась. Ходили мы с Балашовой к вашему редактору. А он скучный сидит, глаза равнодушные, прямо судачиные. Глядит на нас и глазами так говорит: чего вы, дуры, не понимаете, что ли, кто такой Уманов?
Только в области Балашова какого-то толку и добилась. И то какого? Школу на неделю закрыли, отопление переделывали, насосы какие-то ставили. Вот так. Это вам о чем-то говорит?
- Мама, я помчалась, - сказала дочь, посмотрев на часы.
Она пошла не в школу, а мимо сквера к автобусной остановке. И, глядя ей вслед, Лаптев пытался вспомнить, на кого похожа эта девушка. Но вспомнить не удалось. Подосадовав на свою забывчивость, Лаптев сказал:
- Хорошая у вас дочка. Хорошо, наверное, вместе с дочерью работать.
- Дочка не плохая, - рассеянно ответила мать.- А вот работать... Говорила я ей, дуре! - с прежней энергией вдруг воскликнула мать. - Не вздумай, говорю, в учителя идти! Мать всю жизнь мучилась, еще ты... Так разве докажешь... - Она запнулась и вздохнула протяжно: - О-хо-хо... Нет, Семен Алексеевич, никогда не думала, что буду пенсии с нетерпением ждать. Вот уж не думала не гадала. А жду... Другие люди сейчас нужны школе. Сильнее нас. А то потонет она в этих процентах, процентах дутых... никому не нужных...
С тротуара они свернули на дорожку сквера и пошли к школе. Еще вчера, с самого утра, повеяло теплом. Небо обложило тучами. Снег подтаивать начал. Стволы и ветви деревьев потемнели. И какой-то весенней прелью повеяло; горькой, мокрой тополевой корой, лежалым листом повеяло враз. Совсем по-весеннему, словно не в декабре, а в синем марте.
Ребятишки ладили бабу. Снег все же мелким был да еще осел от тепла, и потому вслед за комом, который катили ребята, тянулась лента черной, мокрой земли. Да и ком-то получался грязный, с землицей.
- Значит, Балашова с характером человек... - проговорил Лаптев.
- Как вам сказать... Я ее не очень хорошо знала. Они здесь люди новые... Но держала она себя довольно независимо. Мнений своих не скрывала. А это по нынешним временам редкость. Начальству это, сами знаете, не всегда нравится. Я вам об одном случае рассказала, а были и другие. И директорша наша ничего не забыла. И вот...
- Но это же бессовестно. Хоть для виду подождала бы. Я смотрел книгу приказов, так первый выговор где-то через месяц после смерти Евгения Михаиловича.
- Это для вас бессовестно. А для других это в порядке вещей. Вы директоршу нашу поймите. Сколько лет нельзя было трогать, желчью уже изошла. А теперь можно. Где уж тут ждать... Хоть отыграться... Меня вот тронуть нельзя. Орденоносец и заслуженная. . . Специально ношу, чтобы помнили, - объяснила учительница.- Меня лишь выжившей из ума старухой можно представить. А Балашову можно...
Школа была уже рядом. Звонок прозвенел, и детвора закружилась, загомонила вокруг.
- А что с одеждой? - спросил Лаптев. - Какие-то подделки, с деньгами что-то?
Учительница, секунду помедлив, сказала:
- Мне, откровенно говоря, не верится. Но... по моим сведениям, доказательства, даже какие-то документы там есть. Сделаем так. Я к вам зайду и приведу одну мою бывшую ученицу. Она у нас профсоюзный начальник. Я ее не трогала, но сейчас сам бог велит. Так что ждите. Она должна помочь.
Помощь пришла раньше, и с другой стороны. Но Лаптев ей вовсе не обрадовался.
Вечером, только он домашний порог переступил, появилась соседка с известием: "В магазине котлеты продают". Жена, конечно, туда побежала.
А на кухне сидел сын. Вошедшего отца он встретил с явной радостью и выложил на стол тонкую ученическую тетрадку в розовой обложке. Лаптев завороженно поглядел на тетрадь, потом на сына, снова на тетрадь. Он сразу понял, что это та самая тетрадка, в которую ему так хотелось заглянуть. Но теперь, когда она лежала рядом, Лаптев даже не потянулся к ней, а спросил испуганно:
- Где ты взял ее? - хотя вопрос был совершенно лишним: глупо было бы думать, что директорша самолично подарила эту тетрадь Алешке.
Выражение торжества и радости на лице сына сменилось растерянностью:
- А что... что? Ты же сам говорил.
- Где ты взял ее?
- Я не могу сказать, - обмяк на стуле Алешка. Но Лаптеву было сейчас недосуг заниматься педагогикой.
- Где ты ее взял? - спросил он жестко. - Ду-урак! Ты соображаешь, что делаешь? Если узнают, что эта тетрадь у меня, то не ты будешь виноват... Я... Я... Это я ее украл. Я тебя научил! Я тебя послал, заставил! Вот что получается. Соображаешь? Где ты ее взял?
Сын кое-что, видимо, начал понимать. Он вскочил со стула и торопливо заговорил:
- Не бойся, папа. Я даже не заходил туда. По она ведь нужна нам. Нужна! Там все написано! - и он большой белой рукой подвинул к Лаптеву тетрадь.
Лаптев ее не принял.
- Садись и рассказывай.
- Там лаборант работает, в физкабинете, Валерка. Он нашу школу в прошлом году кончил. Я ему не сказал, что в тетради. Я сказал, что это с девчонкой связано. С письмами, учителя будто бы перехватили и вадо забрать. Я ему микрофон за это дал, японский, который дядя Миша привез. Я его у кабинета ждал, на атасе. Он не знает, что в тетради, я сразу забрал. И не скажет никому. А иначе мы не нашли бы... Конечно, я не подумал. Но я как лучше хотел, папа, - и обтер ладонью крупный бисер пота на носу и на лбу. Румянец пожаром полыхал на его нежном мальчишеском лице. Даже уши рубиново горели.
- Ясно, - коротко сказал Лаптев. - Но ты теперь понял, что будет, если узнают, что тетрадь у меня? Ты понял, что не вы - ребята будете виноваты? А?
Сын молча кивнул головой.
- Тетрадь надо положить на место сегодня же, - сказал Лаптев. - Он еще там, лаборант?
- Да. Он с вечерниками занимается.
- До которого часа?
- Он там допоздна. Пленки записывает.
- Ладно. А сейчас, - открывая тетрадь, сказал Лаптев, - раз уж так случилось, посмотрим.
Он начал с первой страницы. Но, пробежав глазами несколько строк, вдруг представил себе, как входит в свой кабинет директриса, открывает стол и... На мгновение представив себе это, Лаптев сразу интерес к тетради потерял и поглядел на часы. Они показывали начало восьмого. "Уж если не сейчас, подумал он, - то утром она может спохватиться. А днем тетрадь не подсунешь".
- Тащи аппарат, - сказал он сыну. - Пленка там есть. - А сам настольную лампу принес для подсветки.
Он аккуратно переснял все писаные листки из тетради и лишь потом, поглядев на Алешку, который стоял рядом с видом настороженным, даже испуганным, сказал сыну таинственно:
- А занавеску чего не задернул?
Алешка метнулся к окну, Лаптев же расхохотался во весь голос.
- Шпионы... - всхлипывая, говорил он сквозь смех. - Господи, до чего дожили...
А отсмеявшись, сказал сыну:
- Одевайся, поехали. Надо сейчас же положить на место.
- Я сам, папа...
- Меньше разговаривай, поехали.
Проехав свои шесть остановок, Лаптев с Алешкой пошли к школе с тыла, от аптеки. Еще издали Лаптев начал искать глазами окно директорского кабинета. У него сердце екало при виде желтых окон. Но, благодарение богу, в директорском кабинете было темно.
- Скажешь, забрал, мол, нужное, а это надо положить, а то, мол, хватятся, - на ходу шепотом принялся наставлять Лаптев сына. - Скажешь, мол, обязательно сейчас, а то завтра...
- Ну, ладно, ладно, - также шепотом ответил ему сын. - Ладно. Ты только не ходи в школу. Где-нибудь в сторонке, а то увидят...
- Я еще с ума не сошел, - ответил Лаптев, хотя ему более всего на свете сейчас хотелось заменить сына, который может сделать не так, сказать не то.
С тяжким сердцем Лаптев отстал от Алешки,, совсем медленно, будто по инерции, прошел несколько шагов. Поглядел, как мелькнула в дверях фигура сына и исчезла. Отойдя в сторону, Лаптев встал возле самого забора и с какой-то тоскливой обреченностью глядел на черный прямоугольник окна директорского кабинета.
В школьном дворе было темно. Два фонаря тускло светили да голая лампочка над дверью входа, да размытые квадраты окопного света грязно желтели на земле. Сзади, за забором, лежал сквер. Деревьев сейчас, ночью, конечно, не было видно. Лишь тягуче гудели под ветром вершины, да постукивали ветки, да иногда доносился болезненный скрип старого дерева; и сыростью наносило, и так же, как днем, тянуло горечью мокрой тополевой коры.
Все это: и гул, и скрип, и горечь корья - Лаптев ощутил лишь в тот миг, когда подошел к забору. Но уже в следующее мгновение, опершись спиной о ребристый штакетник, Лаптев глядел и глядел на директорское окно, стараясь не пропустить того мига, когда воровато скользнет полоска света в приотворенную дверь и снова пропадет.
"Только бы звонка не было, успели бы до перемены",- подумал Лаптев, и в ту же минуту приглушенно, но слышимо в школе затрещал звонок. "Теперь придется ждать", - подосадовал он и прикрыл уставшие глаза.
Перемена вечерней школы была нешумной. Трое лишь вышли на крыльцо покурить, Лаптеву тоже курить захотелось. И взгляд его упал на светлое окно директорского кабинета. Вначале Лаптев подумал, что он ошибся. Пригляделся внимательнее - ошибки не было. Светилось первое окно справа от входной двери. Лаптев непроизвольно качнулся и шагнул. "Что-то случилось,- подумал он.Алешка попался... Пацан". Но тут же он остудил себя: "Может, просто директриса преподает у вечерников и теперь пришла на перемену".
Но он все же шел к школе. К ступеням крыльца, к желтому свету окна, которое завораживало его, точно ночную бабочку.
Свет потух, когда он был рядом с крыльцом. Через минуту Алешка выбежал из двери и, не заметив отца, помчался через двор. Лаптев поспешил за ним и позвал его свистящим шепотом:
- Алешка-а...
Сын остановился и, не дождавшись, пока отец подойдет, сказал издали, тоже вроде шепотом, но таким, что его на всю округу слышно было.
- Порядок... Все в порядке...
Они пошли той же дорогой, мимо аптеки.
- Почему у директора свет горел? - спросил Лаптев. - Она здесь?
- Нет, - ответил Алешка. - Это Валерка зажигал.
- Дур-рак! - с досадой произнес Лаптев. - Соображения, что ли, нет? Лезут в кабинет директора, как домой. Свет зажигают. Кто-нибудь увидит и скажет, лазили, мол. Что тогда?
- Па-апа, - проговорил удивленный Алешка. - Да ты чего? У Валерки свой ключ. Она ему дала. Он там магнитофоны ставит и другую аппаратуру, чтоб не сперли, в железный ящик. Валерка свободно в кабинет заходит.
Лаптев вздохнул с облегчением, расслабился, замедлил шаг.
- А я уже подумал черт-те чего, - признался он. А подходя к автобусной остановке, предупредил сына: - Матери молчок. Гуляли. Головы у нас заболели, вот и проветривались.
Но матери врать не пришлось. Она встретила их на пороге и сказала:
- Алешка, я сейчас в магазине слыхала, Машину маму увезли в больницу. Ей плохо. Наверное, тебе к Маше надо сходить.
Алешка молча повернулся, но мать остановила его: "Подожди", - и сунула в руки флакончик, сказав:
- Пусть Маша выпьет и брат ее тоже. По столовой ложке. Худа не будет.
Сын убежал, а Лаптев спросил у жены:
- Пустырник, что ли, дала?
- Конечно. Думаешь, девочке легко? Пусть успокоится. Худа не будет.
Лаптев усмехнулся. Жена и свою семью, и всех знакомых настойкой пустырника потчевала. И всегда со словами: "Худа не будет".
- А что случилось-то? - спросил он жену.
- Откуда я знаю? За котлетами в магазине стояли, женщина подошла, рассказывает, она с Балашовой в одном доме живет. Говорит, "скорая" приехала и забрали. Вроде сердечный приступ... А там кто ее знает. Ей не докладывали. Чего ты стоишь? Раздевайся.
- Да, - согласился Лаптев и, снимая пальто, спросил :- Она сердечница, что ли?
- Не знаю, она не моя. Да господи, сейчас все сердечники.
Жена пошла на кухню. Там у нее котлеты жарились. А Лаптев переоделся, телевизор включил.
- Семен! - окликнула его с кухни жена. - Семен! Иди сюда.
Лаптев пришел на кухню, сел у стола, вслух подумал:
- Чего бы поесть? Котлеты - это хорошо, да тяжело на ночь и брюхо растет, - горестно вздохнул он.
- Ты чего же молчишь? - повернулась от плиты жена. - Ничего не рассказываешь? Почему я от чужих людей все должна узнавать?
- Чего тебе рассказывать?
- Как чего, все, - уклончиво ответила жена. - Чем занимаешься, что делаешь?
Лаптев удивленно брови поднял и губы поджал.
- Да, да, да... Нечего брови-то топырить... Чего ты там дурью маешься? Людей смешишь. Тоже мне нашелся туз козырный.
Лаптев начинал понимать, в чем дело, но виду не показывал.
- Ты чего плетешь от села, от города?- спросил он. - Толком говори.
- Не притворяйся, - осадила его жена. - Знаешь, про что я речь веду, про Балашову. Я, Семен, тоже ее жалею, тоже сердце есть. Без мужика осталась, с двумя детьми, несладко, конечно...
- А чего ж ты тогда... восстаешь?
- То, что бабочка замазалась. Тут уже никуда не денешься. Сама влезла, сама и выхлебывай. Тебе туда соваться нечего.
- Да-а, - покачал головой Лаптев. - Ты и вправду все знаешь. Откуда?
- У нас, Сема, не редакция, - усмехнулась жена и, подойдя к столу, уселась против мужа. - Нам не надо телефоны обрывать. И так все новости соберутся. Все знаем и про всех. Потому я тебе и говорю: брось дурью маяться. Балашову не зря уволили, и нечего неприятности себе и нам наживать. Алешка - ребенок, ничего в жизни не понимает. А тебе надо бы поумней быть. Алешку пожурят, тем и кончится. А тебе может хуже быть.
- Ясно, - сказал Лаптев. - Учтем.
- Вот и хорошо, - улыбнулась жена. - Ты, Сема, добрый, это я знаю. Но лопухом тоже не надо быть. Мало ли чего тебе в уши пональют? Тебя обмануть-то в два счета, - поднялась жена и к плите шагнула.
У Лаптева миролюбие кончилось, и он сказал:
- Так... Давай выкладывай, чего тебе про Балашову известно. Какие-такие грехи ты у нее нашла? Что-то я про них раньше не слыхал. Давай выкладывай.
- И выложу, чего мне бояться, - в тон ему ответила жена. - Проворовалась твоя Балашова, и тут уж никуда не денешься, - сурово сказала она.
- Как проворовалась?
- А так, документы подделывала, счета. Ученикам одежду покупала. Пальто берет за пятьдесят рублей, пишет восемьдесят. Тридцать рублей в карман.
- Ты ее за руку поймала? Когда она тридцать рублей прятала? - перебил Лаптев.
- Не примудряйся...
- Я не примудряюсь. А вот ты сплетни собираешь. Это точно. Ничего ты не знаешь, а плетешь. И никто пока толком не знает. А вот я узнаю точно, и тогда все будет ясно.
- А кто ты такой? Ты кто - следователь? Прокурор? Чего ты ее защищаешь? Что, повиляла перед тобой и ты растаял? Бес в ребро, да? А то я не понимаю. Перед людьми стыдно.
Лаптев поглядел на жену укоризненно, головой покачал, спросил:
- А передо мной не стыдно? Дожились... Не стыдно такое говорить? Или свой, перетерпит, да?
Жена, кажется, поняла эту горечь и обиду в голосе Лаптева. Она выключила плиту, села за стол, сказала уже спокойнее:
- Все так говорят. Прямо в глаза.
- Ты прежде не людям, а себе верь. Что же выходит, люди меня лучше знают, чем ты? Дожились, слава богу.
Жена молчала, и Лаптев продолжал:
- Да я ее в глаза не видел, эту Балашову. Понимаешь?
- Как не видел? Здравствуй.
- Вот и до свидания. Может, и видел когда. В школе или где. А вот не помню, хоть убей. Вспоминал, вспоминал, не помню. Какая она из себя?
- Так как же... Она что, тебе не жаловалась? Не приходила к тебе? Откуда же ты узнал?
- К тебе-то она тоже не приходила. А ты знаешь. Вот и я...
Жена поверила.
- Ты ешь, ешь, пока горячие... Я тоже съем...
Нарезала хлеб, зеленый горошек достала, банку с помидорами.
А Лаптев следил за ней взглядом.
- Ты чего не ешь? - спросила жена.
- Неохота. Так слушай, видел я когда Балашову или нет? Какая она из себя?
- Да конечно видел.
- А чего же я ее не помню?
- Склероз... - усмехнулась жена и добавила: - Маша в нее, только ростом повыше. Она, по-моему, башкирка. Симпатичная. Да ты видел ее, просто внимания не обращал. И ты, Семен, не злись. У меня о тебе душа болит. Мне уж все доложили. Твоего редактора жену я видела, она меня напугала. Ты доиграешься, что тебя могут с работы снять и по партийной линии тебе влетит. Она мне прямо так и сказала. Она баба неплохая. Мы с ней всегда хорошо разговариваем. Она-то, правда, другое говорила, мол, гляди, Балашова опутала, окрутила, вот он с ума и сошел. Ну, черт с ней, пусть так думает, - махнула жена рукой. - Но мне-то ты скажи. Я должна знать, чего ты на рожон лезешь? Чего хочешь кому доказать? Ты что, первый день на свете живешь?
- На рожон я не лезу, - спокойно объяснил Лаптев.- А разобраться с этим делом должен. Я все
выясню: виновата, не виновата, а потом уже пусть решают. Мне надо правду узнать, больше ничего не надо. А то льют, льют: и воровка, и чуть ли не проститутка. Чего же они раньше молчали, при муже-то? А теперь некому заступиться, давай топтать...
- При муже, может, ничего не было. А потом прищемило, деньжонок не стало хватать, вот и клюнула. И я тебе скажу, про мужиков тоже, наверное, не зря грешат. Из их дома бабы говорили, и называли даже, кто ходил, по фамилиям. Люди все видят.
- Люди... люди... - снова начал раздражаться Лаптев, но сдержал себя. - В общем, на колу мочало, начинай сначала. Я тебе все объяснил, и ты ко мне больше не приставай, без тебя тошно.
- Ах, тебе тошно,- передразнила жена. - А мне не тошно?! - обозлилась она. - Мне будет не тошно, если тебя таскать начнут, грязью поливать! Нас всех! Ты об этом подумал?! Или тебе Балашова дороже?!
- Ну что и кто мне может сделать? Подумай ты, взрослый человек... Ну что, меня посадят? Убьют, что ли? Из дома нас выгонят?
- С работы тебя выгонят.
- Никто меня не выгонит, пока я сам не уйду.
- Вот-вот! Доведут, что сам уйдешь! А куда потом деваться? Десять лет еще до пенсии. А специальности нет. Да черт с ней, в конце концов, с работой. Ты о здоровье подумай. У тебя нога, у тебя контузия, у тебя давление.
- Так что же,- поднялся Лаптев,- если у меня давление и контузия, так мне, может, в зыбку лечь, а ты меня баюкать будешь и мух отгонять? Так теперь жить? Нет, ты перестань,- постучал он пальцем по столу. - Ты прекрати этот разговор, не надо. Ты знаешь, что я не упрямый баран. Но уж если нужно, то никуда не денешься... Давай не будем ругаться.
- Ладно,- зло проговорила жена. - Но гляди, попомни мои слова. Когда за тебя возьмутся, тебя начнут шерстить - никто пальцем не шевельнет, ни одна душа не заступится. Все промолчат. На людей не надейся, вот попомни.
Она пошла из кухни, резанув Лаптева злым взглядом, лицо ее, худое, скуластое, еще более осунулось. Под глазами и на впалых щеках потемнело.
- Молодец, договорилась... - бросил ей вслед Лаптев. - А на кого же надеяться?.. Да меня живого десять раз бы не было,- проговорил он в сердцах,если б добрые люди не спасли.
Из глубины комнаты, через коридор, жена ответила ему:
- А-а-а... Ты все про войну... Когда это было? Да это и совсем другое. Нечего вспоминать.
- Нет, я буду. Я всегда буду помнить,- тихо и горестно сказал Лаптев.
И, прикрыв от греха кухонную дверь, отгородившись ею, он достал сигареты, пристроился возле форточки и закурил. Обидно ему стало. Обидно и больно, прямо до слез. Последние слова жена зря сказала.
Уже позднее, в госпитале, Лаптев подсчитал, что всего на фронте он пробыл шестьдесят три дня. Чистых шестьдесят три дня во взводе. Все эти дни, может быть исключая несколько первых, походили один на другой с их обычными военными делами и заботами. Для долгих раздумий тогда времени не было, шла война. И, наверное, поэтому шестьдесят два дня и ранее и сейчас виделись Лаптеву ровной чередой, и был почти бессилен ум выхватить из той ленты какой-то день, час или минуту и разглядеть ее.
Но день шестьдесят третий стоял наособицу. Лаптев помнил его и много думал о нем. И в том не было странного, ведь это был последний день на войне, и не единожды в этот день смерть уже заслоняла своим рукавом белый свет.
На прорыв должны были идти рано утром. Артподготовка началась вовремя и длилась положенное время, восемьдесят минут. За пять минут до зеленой ракеты Лаптев полез наверх. Поутихло, огонь перенесли дальше. В траншеях люди начали шевелиться.
А весна стояла, апрель, утро. Хорошо было на воле, легко после блиндажа дышалось, свежо, словно после грозы.
Все шло как положено. По зеленой ракете Лаптев повел людей. Из траншей - в свои проходы. Потом рассыпались цепью. Соседние роты тоже поднялись. И вперед, вперед... Лаптев тогда молодой был, сильный. А в атаку идти сила нужна. Упал, снова поднялся, пробежал - опять упал. А как упал - тут на тебе пуд грязи. Весна ведь, апрель, на добрых пару четвертей вязкая густая грязь стояла.
Из траншеи немцев выбили. Деревушка стояла неподалеку, ее заняли. А тут связной от командира роты подоспел: идти вперед.
Вперед - значит, вперед. Немцев вроде не было. Но сразу за деревней наткнулись на таблички: "Мinе! Мinе!". Может, немцы и брехали, а может, и правда минные поля, не отгадаешь. Пришлось брать правее. И вот тут-то Лаптев и попался. Он не заметил траншеи и вышел с людьми под фланкирующий пулеметный огонь. Он не помнил, как очутился в воронке. Знал только, что его понизу, по ногам куда-то хлестануло. Но очнулся он сразу. Воронка была мелкой. И Лаптев видел, как уходили немцы, уже вдали была их цепь. А пулеметчик последним убегал. Лаптев сгоряча в него из пистолета начал стрелять. Да что пистолетом сделаешь.
А когда горячка прошла, Лаптев почувствовал, что о себе надо подумать, а уж пулеметчик-то...
Правая нога, видно, совсем перебита, с костью. Она вывернулась как-то неестественно, в сторону. Лаптев ее подтянул, выпрямил, правильно уложил. Потом штаны снял. Обеим ногам досталось. И кровища лилась, прямо фонтаном.
У Лаптева лишь один пакет с собой был. А как же одним управиться? ..
- Товарищ лейтенант... Товарищ лейтенант... - послышалось впереди. Это связной Лаптева, Заяц, успел-таки добежать до траншеи и теперь оттуда голос подавал.
- Сюда! - крикнул Лаптев. - Ранило меня!
Немцы уйти-то ушли, но в покое это место, видно пристрелянное, не оставили. Били и били по нему минометами.
А связной Заяц был молоденьким парнишкой, двадцать седьмого года, из Белоруссии, Западной. Семнадцать лет. Как Алешка почти. Да разве с Алешкой можно сравнить! Алешка вон какой вымахал. А Заяц невидный был, тщедушный. Пацан пацаном.
И с этим пацаном Лаптев оказался вдвоем. А свои что-то не подходили.
Заяц приполз к Лаптеву в воронку, обомлел, увидев изрешеченные ноги командира.
- Пакеты есть?
Заяц отдал. У него тоже один был.
- Мало,- подосадовал Лаптев и начал просто дырки затыкать
- Сейчас, я сейчас,- сказал Заяц и полез из воронки.
Если бы не этот парнишка, Лаптев бы, конечно, не выбрался. Уже белый день стоял, и минометы все время били. А Заяц пять пакетов принес, у мертвых набрал, потом где-то доску выискал, для шины. Правая-то нога совсем была перебита. И потянул Лаптева. Правда, ничего хорошего из этого не вышло. Хоть и был Лаптев не могучего сложения, но Заяц утянуть его не смог. Он очень хотел, но не мог. Ему, конечно, было страшно идти назад одному, сначала к деревне, а потом далее, искать своих. И возвращаться назад. И снова, теперь уж с Лаптевым на носилках, свершить тот же путь. Но он все сделал, как надо, хотя десять раз... Да что зря говорить! Он все сделал как надо - связной Заяц, мальчишка с двадцать седьмого года, солдат без году неделя, его с пополнением прислали, за два дня до прорыва. Это был его первый бой.
В санбат Лаптева вез какой-то до ушей заросший диким волосом дядька, на русском не говоривший. Рядом, ноги в ноги, на повозке лежал калмык или казах, раненный в живот. Санбат отстал, и пробирались к нему с трудом. Грязь стояла отчаянная. Съехать с шоссе значило застрять. И потому забита была дорога. Тянулись и тянулись люди и техника. Не езда получалась, а короткие рывки от пробки до пробки.
Лаптева не перевязывали. Как сам позаткнул дырки да подметался с помощью Зайца, так и повезли. И в дороге Лаптев почувствовал себя плохо. Кажется, пошла снова кровь, и нижняя часть тела начала постепенно неметь. Лаптев стал впадать в забытье, на короткое время приходил в себя и опять забывался. Солнце уже склонилось к закату, когда, очнувшись, Лаптев увидел, что сосед его по повозке мертв. Синие руки все так же покоились на животе, оберегая боль, которой уже по было. Глаза полузакрыты.
- Земляк, земляк... - окликнул Лаптев и, поняв окончательно, что рядом с ним мертвый человек, испугался. Он внезапно осознал, что и сам не доедет, не доживет до санбата. Голова туманилась, тянуло в сон, и не было уже боли.
Приподнявшись, Лаптев увидел невдалеке офицера-регулировщика и, толкнув возницу, показал рукой: иди позови. Возница послушался, и офицер, кажется капитан, подошел к повозке.
- Не доеду я,- просяще проговорил Лаптев, глядя в склоненное к нему лицо,земляк вон помер,- кивнул он на умершего казаха. - Я тоже не доеду.
Капитан все сделал. Он куда-то ушел, а потом сам отвез Лаптева в санбат, вроде артиллеристов. Договорился там, все устроил. Лаптев еще помнил, как его заносили в приемную. Больше Лаптев ничего не помнил.
Позднее, в долгое госпитальное время, в разговорах с такими же бедолагами, как он, или в мыслях, Лаптев не однажды возвращался к этому дню, последнему для него на войне. По-разному говорилось и думалось. Вороша старое, Лаптев среди других и Зайца поминал, но никогда в те годы не приходило в голову считать Зайца каким-то особенным человеком, спасителем. И не душевная глухота была виной. Просто Лаптев и его товарищи считали такие дела обыденными и естественными. Как оно и было на самом деле. Ведь, поменяй их судьба местами, Лаптев то же бы сделал для Зайца.
А вот теперь, через много лет, Лаптев с тоскою думал, что по нынешним меркам даже тот офицер-регулировщик, капитан кажется, даже он чуть не подвиг совершил, спасая от смерти Лаптева. Ведь это вовсе не его забота - о Лаптеве беспокоиться. Он для другого поставлен. А он все бросил и начал Лаптева устраивать.
От таких рассуждений Лаптеву становилось тошно. Но еще тошнее было то, что, положа руку на сердце, сам Лаптев жил теперь, и давно, по тому странному правилу, в котором нет места простому человеческому братству, а все определяет должность, за которую ты получаешь деньги. Это правило гласит: врач должен лечить людей, шофер - управлять автомобилем, милиционер - защищать людей от хулиганов и воров, токарь - работать на своем станке. И не более. Каждый делает свое дело, "он за это зарплату получает" - вот правило.
И на жену валить - пустое. Сам Лаптев не лучше. Ведь если бы не сын, не Алешка, не дурные его кулаки, если бы не боязнь за родную кровь, Лаптев на другой день бы о Балашовой забыл. И причин нашлось бы целый ворох: тут и болезни, и покой, и дела - в общем, чужой хомут шею не трет.
Хорошая зарплата, работа спокойная, тихое житье - все это, понятно, нужно, по-человечески.
Но боже... Разве не на той же грешной земле и не вчера ли такие же смертные люди мерили свои дела только высшей и единственной мерой - правдой совести? А иной не ведали. А ведь та же земля их родила, что и нынешних, слепила из той же плоти и крови, обычную людскую душу вдохнула, отмерила тот же срок под солнцем, а павших до срока, даже самых праведных, поднять не обещала.
Заскрипела отворяемая дверь, и на кухню заглянула жена:
- Чего заперся? Дуешься сидишь? - спросила она с усмешкой. - Лучше бы двери смазал. Скрипят, аж по коже дерет.
- Это можно,- сказал Лаптев и пошел за масленкой.
Весь его ходовой инструмент под ванной размещался. Быстренько приподнял он дверь в навесах, подстелил газетку, чтобы пол не замазать, маслица капнул в один навес и другой. В минуту все обделал, пооткрывал дверь, проверяя. Скрипа не было. Заодно и по другим дверям прошелся, и хоть они не скрипели, но смазал их на будущее. А уж тогда инструмент на место отнес и на кухню вернулся.
- Мужик у меня просто золотой,- похвалила жена. - Огнем все в руках горит.
Лаптев на эту похвалу вздохнул, усмехнулся.
- Чего ты, как телок, вздыхаешь? Обидела жена...- она плотней запахнула халат - из форточки потягивало,- зябко закуталась, сжалась, и невидная стать ее еще более обрезалась: узкие худые плечи жалкими крылышками торчали. И лицо было усталым.
- Я тебя не хочу обижать,- говорила жена. - Но ты сам должен подумать о нас. Ведь в кои веки зажили по-хорошему. Что мы доброго на веку-то видали? До войны досыта не ели и после не лучше. Потом детей тянули да своим помогали. А с каких шишов?.. Так... вспоминать тошно. А сейчас чего надо? Сыты, одеты, в тепле. В магазин зайду, если чего есть, беру, копейки не прикидываю. Даже не верится. Жить да жить...
Жена еще говорила долго. Говорила, уговаривала...
Возражать ей Лаптев не стал. Не было нужды объяснять да доказывать. Жена вовсе не глупая была и не злая. Просто, несладкая жизнь позади лежала, и хотелось теперь отдохнуть. Лаптев понимал это. Он всегда жену понимал, как и она его. Они ладно жили, на зависть многим, дружно и мирно, меж собой открыто. Хорошо жили. В большом мире происходило всякое: далекие войны, служебные невзгоды, радости, тревоги и заботы - все было, текла жизнь, менялась; но всегда оставался неизменным для Лаптева его малый мир - его семья. Как сложилась она когда-то уютным родным гнездом, так и оставалась пожизненно нерушимою. Шло время. Малые ребятки, теплые птенцы желторотые, стали большими, ладонью уже не прикроешь. Лаптев с женой постарели, да еще как, господи... Из полсотни годочков ни один мимо не прошел, всякий метил. Да, время шло, время под гору уже ходом катилось. Но Лаптеву грех было жаловаться, грех. Все так же прочен был родной его дом, его гнездо. И как прежде, самые ласковые и милые сердцу часы жизни его протекали здесь, в семье. И не было для него в мире угла желаннее, не было рук теплее, чем эти, единственные, первые и последние, дарованные богом на всю его жизнь, до смерти.
Потому он слушал жену, слушал, не возражал. Понимал он ее и ничем не корил.
Алешка пришел, когда мать уже спала. Устала, расстроилась и заснула... А Лаптев, хоть и прилег, ждал сына и сразу же пошел к нему в комнату.
- Маша - дура... Сообразила тоже... - выпалил Алешка вошедшему отцу.
- Почему? Что? - не понял Лаптев.
- Я тетрадку-то ей показывал. Она прочитала. А потом возьми да спроси у Лидии Викторовны: как, мол, получилось, что пальто - там в тетрадке про пальто есть,- почему оно дороже оказалось. Лидия Викторовна говорит: не знаю. А Маша ей: как, мол, так, ты же покупала. И еще ей что-то ляпнула, ревет, не говорит что, ну, в общем, та расстроилась... Еще бы, собственная доченька... Ну, и приступ у нее, увезли. А Маша с Колькой ревут и ревут.
Он уселся на кровать, обхватил руками свою кудрявую, русую голову и на отца глядел.
- Ты дурак, а не Маша,- сообщил Лаптев сыну.- Надо все же соображать, не маленький.
- Как лучше хотелось,- сказал Алешка. - Я уж, знаешь, пап, я уж подумал, может, зря все это... Хочешь вроде лучше, а получается навыворот. С тетрадкой с этой... Может, все забылось бы потихоньку, а тут ворошить приходится. .. он посмотрел на отца вопрошающе.
- Нет уж, брат,- ответил Лаптев. - Давай до конца. Пока мы еще ничем не помогли. Лишь в больницу загнали.
- Да-а... - Алешка яростно вскудлатил пятерней свои волосы. - Знать бы... Черт. Знать бы точно! Папа, а ты точно уверен,- тихо вдруг спросил он,- ты точно уверен, что она не виновата? Там эти бумажки, в тетрадке, мне не нравятся. Неужели она... Нет, нет! - решительно затряс он головой. - Лидия Викторовна никогда бы не сделала. А Маша - дура,- убежденно и с облегчением сказал он.
- Дура, дура... А ты - умный... - засмеялся Лаптев.- Давай ешь иди. Там котлеты. И еще, знаешь, с матерью полегче. Если чего будет говорить, то лучше перемолчи. Не надо ругаться. Мы все же мужики, а они, видишь, какой народ. Слезы - да в больницу. Так что давай мать-то побережем.
- Ладно,- согласился Алешка. - Да я вроде и так...
- Я просто предупредил, на всякий случай.
Алешка пошел ужинать, а Лаптев к себе. Телевизор, потрескивая, светил синеватым огнем, молчаком фильм какой-то показывал. Лаптев сел и глядел, ничего толком не понимая. Звук он не включал, жену не хотел тревожить. А спать не ложился, знал, что не заснет. Лучше уж так посидеть - все развлечение, а вернее - голове отдых. Сиди да гляди, как они рты раскрывают. Все думать не надо. Гляди да гляди.
5
Снимки получились удачными. Напечатал их Лаптев в размер записной книжки, обложку из картона сделал. И теперь лежал перед ним небольшой блокнот, ни дать ни взять та же розовая тетрадка из директорского стола, только размером поменьше.
Лаптев начал читать все по порядку.
Директору школы тов. Матуриной Елизавете Трофимовне от родительницы ученика 7-го класса Миши Бусько, Бусько Анны Ивановны, проживающей по Партизанскому переулку, No 23.
Заявление
Прошу Вас, как директора школы, разобраться и дать ответ. Я, Бусько Анна Ивановна, хоть и записанная по документам как жена, но если по-хорошему разобраться, то лучше десять раз без мужа родить, чем с таким пьяницей-алкоголиком. Муж мой, Бусько Андрей Семенович, какой уже год шалается по белому свету и никакой помощи мне не производит. Милиция за ним гоняла-гоняла, чтоб алименты он хоть какие платил, хоть копейку какую несчастную - и то помощь. Но с него, паразита, много не напрядешь Так и не прищемили ему хвост. Сейчас все плюнули и отвернулись. А я жилы тяну, чтобы детей кормить, одевать и воспитывать. Сама я работаю на хлебозаводе, имею одни благодарности и доску передовиков. Спасибо нашему советскому государству и вам, как директору школы, что меня не кидаете в моей беде, а чем можете помогаете. Чтоб мои дети раздетые-разутые не ходили, а были не хуже других. Но не все такие люди добрые на белом свете. Находятся и другие, которые не брезгуют последнюю сиротскую копейку утянуть. Я пишу это заявление на нахальную воровку Балашову, которая пристроилась у вас, в доверие влезла, а сама кровь сиротскую сосет, отымает последнюю копеечку. Наше советское справедливое государство и вы, как директор школы, вошли в мое положение и выделили деньги, чтобы моего сына Мишу одеть и обуть. Я бухгалтерше Балашовой сразу сказала, пусть отдаст эти деньги мне, и я куплю по своему материнскому разумению чего мне необходимо. У меня знакомые есть в магазинах, достанут получше вещь. Но ей, нахальной воровке, в рот не въедешь. Она же грамотная, научилась разговаривать, а мы умеем ударно работать, а перебрехать никого не можем. Так оно и вышло, как я раньше догадывалась, обдурила бухгалтерша и глазом не моргнула. Подсунула какие-то гуни, а деньги вроде за них заплачены хорошие. Спасибо, люди надоумили, подсказали, открыли мне глаза. О чем вам подано заявление со справкой, которую вы сами прочитаете. Чтобы нахальная воровка Балашова сиротские деньги до копеечки вернула. А то обожгется. Я по-ударному тружусь на хлебозаводе, но могу и куда повыше написать. Дойду до большого начальства, а детей своих не позволю обсчитывать и измываться над ними.
К сему Бусько Анна Ивановна.
Справка
Зимнее пальто мальчиковое Армавирской фабрики размер сорок четвертый рост второй стоит сорок два рубля шестьдесят копеек. В чем можете и убедиться в нашем магазине.
Заведующая отделом магазина No 3 Малкова М. Н.
Счет магазина No 4 смешанного торга
Наименование товара: пальто мальчиковое 44 размер рост 2-й. Количество одно. Цена шестьдесят шесть рублей двенадцать копеек. Итого - шестьдесят шесть рублей двенадцать копеек.
Директору школы тов. Матуриной Е. Т. от Демкиной Н. Ф., проживающей по переулку Партизанскому, дом No 14.
Заявление
Прошу Вас разобраться с моим делом. За счет школы моему сыну Николаю Демкину, ученику седьмого класса, купили костюмчик и ботинки. Я, конечно, благодарная, но люди подсказали, и я сама вижу, здесь неправильно. Написано ботинки стоят шестнадцать рублей, а они из плохой кожи, свиная вроде и подошва резиновая. Таких денег они не стоят. Про костюмчик тоже. Вроде заплачено много, сорок пять рублей, а глядеть не на что. А постирается раз и вообще сядет, не натянешь. Я очень сомневаюсь, не произошло ли какого обмана. Покупала все в магазине Балашова, бухгалтер школьный. Мне вручила, в чем я и расписалась. Прошу разобраться, не отказать в моей просьбе.
Демкина Надежда Федоровна.
Директору средней школы No 2 Матуриной Е. Т. от классного руководителя 9 "а" класса Мельниковой О. Т.
Докладная
Считаю своим долгом довести до Вашего сведения, что преподаватель ручного труда Балашова Л. В. на уроках ведет с ученицами моего класса разговоры, недопустимые в стенах советской школы и позорящие звание советского учителя. Эти разговоры разлагают учеников и сводят на нет все наши усилия по морально-политическому воспитанию учащихся...
- Лаптев! - раздался по селектору дяди Шурин голос.- Товарищ Шерлок Холмс! Зайди-ка! Слышишь меня?
- Иду, - отозвался Лаптев, спрятав свой недочитанный блокнот в карман, и направился к редактору.
Дядя Шура пребывал в игривом расположении духа.
- Как дела, как успехи? - весело спросил он у вошедшего Лаптева. - Собаку еще не завел?
- Нет, - спокойно ответил Лаптев.
- Зря, - огорчился редактор. - По следу бы ходил. Ты заведи кутька. Тебе без него нельзя. Легче будет разыскивать. Мухтаром назови.
- Назову, - равнодушно пообещал Лаптев.
- А вообще интересно получается, - несколько потух и задумался дядя Шура. - Ты в сыщика превратился. Хочешь доказать, что ты пуп земли. Хотя это тебе не удастся,- предупредил он. - Но... тебе говорят, а ты свое. А вот от зарплаты, от зарплаты ты не отказываешься... Румкин наш дорогой Пушкина и Толстого громит, всех писателей с утра до ночи низвергает. Работать его колом не заставишь. Но в получку он первым у ведомости. Хотя, по правде, с него бы надо брать за то, что стул просиживает да нервы людям портит, дураками да неучами всех крестит... Вот так и живи, - опечалился редактор. - Но... - поднялся он из-за стола и пухлой ладонью по столешнице хлопнул. - Пора за вас браться, пора. Будем тебя на партсобрании слушать. Твой отчет. Из райкома обещали прийти, из управления сельского хозяйства. Вот так. Готовься. Ты меня понял?
- Понял, - отозвался Лаптев. - С этого бы и начинали. Все?
- Пока все.
На том и расстались. А у себя в комнате Лаптев посидел недолго, подумал. Особо размышлять не приходилось, все было ясно: начиналась расплата, наказание непослушного отрока. Во-первых, крепкая и очень крепкая вздрючка Лаптеву уже обеспечена, ясно, что не хвалить его собираются. А во-вторых, после этого отчета, когда каждый упрек, всякий промах его будет записан и всему итог подведен в виде: указать, потребовать, предупредить и прочее - после этого Лаптева можно голыми руками брать и в любой день выставлять из редакции, прицепившись к какой-нибудь ошибке.
Но особо горевать Лаптев не собирался. Нечто подобное он предполагал, и паниковать сейчас означало просто-напросто сдаться.
С этой мыслью он и отправился по делам. Но, против его воли, думалось о предстоящем. С горечью думалось. И вместо того, чтобы напрямую идти в райисполком, Лаптев решил немного развеяться, прогуляться. Хотя погода стояла вовсе не для прогулок, декабрь. Снег, что выпал неделю назад, сошел. А серая овчина неба нового не обещала. Сыпало моросью, надоедливой, скучной, а верховой жесткий ветер примораживал землю, разводил несусветную склизь. Люди без дела из домов не выходили, и потому пустынно было в поселке.
Погруженный в свои невеселые раздумья, Лаптев не сразу расслышал окликающий его голос. А расслышав, обернулся и обрадовался. Следом шли его недавние знакомые, учительницы, мать и дочь. Очень вовремя встретились эти люди.
- Молодежь меня под уздцы взяла, - смеясь, говорила подходившая учительница-мать. - А то я того и гляди растянусь, коняка старая.
Она шла посредине между дочерью и еще одной женщиной, тоже молодой. Но гляделась она, даже рядом с ними, вовсе не старой конякой. Холодная морось свежила лицо, и смуглые щеки молодил румянец.
- Куда это вы, Семен Алексеевич, бегом да согнувшись?
- По делам да по делам, а тут еще погода собачья,- пожаловался Лаптев, бросая неприязненный взгляд на небо.
- Ну, уж скажете тоже, - возразила учительница.- Прекрасная погода. Декабрь, а еще хорошо.
- Чего хорошего, - сказал Лаптев. - Озимые-то пропадут.
- Виновата, виновата,- тотчас согласилась учительница.- Мы, грешным делом, забываем всегда про хлеб. Абы нос не мерз, и ладно... Познакомьтесь, Семен Алексеевич, это наш местком, Зоя Михайловна, моя бывшая ученица. Я вам про нее говорила. Она вам может помочь, кое-что рассказать.
Молодая женщина приветливо улыбалась, но последние слова согнали улыбку с ее лица.
- О чем рассказать? - быстро спросила она. - Опять Балашова?
- Что случилось, Зоя? - удивилась старая учительница. - Разве это надо скрывать?
- Но и не... говорить об этом на каждом перекрестке... Надоело!
- Так это же Семен Алексеевич, он хочет помочь...
- Не буду я ничего рассказывать, - бесстрастно проговорила женщина и замолчала; тонкие морщины протянулись из углов плотно сжатых губ.
- Как же...- недоуменно проговорила старая учительница. - Что ж получается?
- Зоя, это просто нехорошо, - поддержала ее дочь. - Нечестно...
- А-ах, нечестно, - женщина отступила в сторону.- Вам хорошо о честности рассуждать. Вам полгода осталось - и на пенсию, и вы человек свободный. Ты замуж выходишь и за тыщу верст улетишь отсюда. Конечно, на все наплевать. А мне здесь надолго надо рассчитывать, на всю жизнь. И я не хочу, не буду ввязываться, оставьте меня, я хочу спокойно работать. Кто, в конце концов, такая Балашова? Почему я должна из-за нее жизнь себе портить? Почему?!
- Дело не в Балашовой, Зоечка, - спокойно сказала старая учительница.Дело в тебе. Если завтра со мной такое случится, ты так же скажешь, а кто я такая? Скажешь ведь?!
- Ну, это уже демагогия, я и разговаривать больше не желаю, - она повернулась и быстро пошла прочь.
Старая учительница сняла очки, поискав, вынула из сумки платок и, наклоняя голову, принялась протирать стекла. И как-то сразу изменилось ее лицо, будто обрюзгло, постарело. И, теперь уже глуховатым голосом, она принялась выговаривать дочери:
- Вот вы какие, молодые, да ранние... Карьеристки...
- Здравствуй, - со вздохом ответила дочь. - Я-то при чем?
- А при том, что я гляжу... - вызывающе начала мать, но дочь ее перебила:
- Я гляжу, поругаться тебе до смерти хочется, а не с кем. Зойка убежала, так ты на меня кидаешься. Пошли в школу, там какого-нибудь обормота поймаешь и ругай его, отводи душу.
- Ладно-ладно... Умная... Но все равно, Семен Алексеевич, скажите, как так можно... Нет, бесчувственная пошла молодежь, расчетливая, хитрая. На сто лет вперед прикинет. А на человека наплевать. Где? - вздымая руки, спросила она. Где вот этот молодой петушиный романтизм, безоглядная честность молодости? Когда на все наплевать, на все беды и последствия? Лишь бы честность! И правда! Где это?! Вот у нас в молодости я видела это. Скажите, Семен Алексеевич, голодные в школе работали. За пачку махры или синьки вместо зарплаты. Да еще ликбез, самодеятельность, клуб. И справедливость, правда, честь! Вот что было главным!
- Мама, успокойся, не надо... Тебе будет плохо.
- Спокойные вы больно. Все о здоровье печетесь.
- Ничего, - сказал Лаптев. - Не расстраивайтесь. Невелика беда. Без этой Зои обойдемся. У меня сейчас кое-какие факты есть. Надо только разобраться. Вот сегодня хочу к ученикам вашим пойти, вернее к родителям. Бусько и Демкин... Не знаете таких?
- Как же, это ее, Катины, - показала на дочь старая учительница.
- Мои друзья, мои хулиганы, - засмеялась Катя. - Если хотите, можем вместе пойти.
Лаптев конечно же обрадовался спутнице, и они сговорились встретиться вечером.
Как быстро зимой смеркается, как рано темнеет, особенно в малых селеньях Руси. В городах, в каменном и асфальтовом мире, всемогущее электричество - это новое негаснущее солнце - уже отучило людской глаз от синих сумерек, темных ночей, древнего огня звезд. Отучило, смешав вечное время работ и сна. А по весям, здесь пока, как отроду повелось, ночь - для покоя. Поглядят во тьму теплые огоньки домов и прикроют глаза задолго до полуночи. И теперь лишь какой-нибудь разъединый тусклый фонарь под ржавым колпаком, словно досужий свекор, всю долгую ночь будет беречь свою во тьме потонувшую округу. И только шалый собачий брех да урочный петушиный крик повестят, что не мертвым сном, а живым спит земля.
Был еще ранний час, но Лаптев конечно бы заплутал, не нашел не то что дома нужного, но и переулка. Мудреный был переулок: начинался он узенькой тропкой меж заборов, а потом вдруг раздавался шириной в добрую улицу, сворачивал рукавами вправо и влево - не ночами здесь бродить. Но Катя, спутница Лаптева, шла уверенно и, подойдя ко двору, воротца твердой рукой отперла, а потом постучала без робости в переносье светлого окна.
Им тотчас дверь отворили и встретили радостно. Даже излишне. Причину такой встречи Лаптев понял, когда вошел в дом. В кухне стол был накрыт не для простого ужина: среди тарелок с вареным да соленым бутылки стояли какого-то, видно самодельного, питья. Сидели за столом две женщины да краснолицый сверхсрочник в распоясанной гимнастерке.
Хозяйка, рослая полногрудая баба, суетилась, раздевая пришедших.
- Катерина Петровна, голубка моя, - припевала она, - не осуди и не побрезгуй моим хлебом-солью. Не прибиралась нынче, уж прости, только с работы, - она мыкалась по кухне, одежду принимая, и мимоходом расталкивала по углам какие-то тряпки, посуду.
- Счас мы в горницу перейдем, не будем тесниться. Мы-то свои собрались, по-соседски. А здесь такие гости в кои веки.
- Так уж и в кои? - спросила Катя. - И не беспокойтесь. Никаких горниц не надо. Мы тоже свои.
- Это правильно, по-нашему... Присаживайтесь и выпейте, дорогие гостечки, с морозцу, за именинницу. А потом уж ругайте!
- День рождения? - спросила Катя. - Поздравляю.
- Не рождение, а все же праздник мой. Нынче Анну празднуют, Анна зимняя. Начало зиме. Как раз по-старому девятого, а по-теперешнему нынче.
Из горницы хозяйка красного вина принесла со словами:
- И красненького припасла. Как в воду глядела.
- Ни красного, ни зеленого, - остановила ее Катя.
- Катерина Петровна... - обиженно прогудела хозяйка.
И военный гость ее поддержал:
- За именинницу положено, по уставу.
Лаптев приготовился к долгим отговорам, но Катя действовала решительно:
- Вы, Анна Ивановна, на работе выпиваете? - спросила она.
Хозяйка на мгновение остолбенела, затем принялась отмахиваться.
- Боже сохрани и избавь. . . Да кто вам такую глупость напел... Да никогда и грамма в рот не брала... Да чтобы я на работе. . .
- Ну вот,- спокойно сказала Катя. - Очень хорошо. А я ведь сейчас на работе и за это деньги получаю. Мне еще к другим людям идти.
- Служба есть служба, - строго проговорил сверхсрочник.
Хозяйка и гости ее, вздохнув облегченно, закивали головами, соглашаясь.
- Миша где?
- К соседям ушел. Катания глядеть. Наш телевизор сломался. Позвать его? Либо нашкодил?
- Не надо. Ничего он не натворил, не беспокойтесь. Мы по другому делу. Вот со мной товарищ из родительскою комитета, - кивнула она в сторону Лаптева. Мы по поводу заявления, которое вы подавали директору. Подавали?
- Не отказываюсь, - решительно отчеканила хозяйка.- Воровка она! Бессовестная! Нашла у кого красть! Чтобы ей эта денежка поперек горла встала! Под суд ее, гадину! Сиротскую копейку отымать! - Большие руки хозяйки сжались в кулаки. Могучие плечи и грудь ходуном заходили. Ох, несладко пришлось бы Балашовой, попади она в эти руки! Несладко...
- Анна Ивановна, - остановила ее Катя. - Не волнуйтесь. Никто вас не обидит и детей ваших тоже. Мишино пальто здесь? Вы можете его показать?
- Могу, - сказала женщина уже без прежнего огня. Она, видно, не разумела цель прихода. - Так ведь я справку отдала. Там все написано. Из магазина справка.
- Справка справкой, но мы сами должны посмотреть, убедиться.
- Вот оно... Миша в фуфайке побежал, - хозяйка, откинув занавеску, сняла с вешалки пальто, встряхнула его. - Кого хотела обдурить... Этакую цену назначила. Да я б за такие деньги...
Лаптев поднялся, подошел ближе. Это было обычное, серого цвета пальтецо со светло-коричневым воротником. Довольно потрепанное.
Катя раздвинула полы пальто и, сунув руку в грудной карман, вывернула оттуда контрольный ярлык, белую матерчатую полоску, петелькой сшитую. Лаптев надел очки, переписал в записную книжку артикул.
- Вот и все, - сказала Катя.
Хозяйка пальто на место повесила, задумалась, не садясь, спросила:
- Она что, жалобу встречную подает? Воровка-то? Не нравится вроде, что выгнали, бессовестная...
- Где у людей совесть, господи. Это же надо, какая нахальная... сочувственно завздыхали хозяйкины подруги.
- Разберемся... - ответила Катя и тут же разговор поревела на иное: Проследите, чтобы Миша к зубному врачу сходил. Медосмотр еще месяц назад был. Сказали ему, а он все то забыл, то не успел. С таких лет зубы портить, что же дальше будет? Проследите.
- Нынче же ему прикажу, чтобы со школы - и в больницу. А вам спасибо, что приглядываете.
- Ну, до свидания, - поднялась Катя. - Всего вам доброго, пойдем. А то ночь на дворе, а нам еще к людям идти.
- Да уж посидели бы, погостевали... - помогая одеться и провожая, выпевала хозяйка. - Возле порожков не споткнитесь. Детвора понатаскала всякого добра.
А на воле, после светлой-то комнаты, сделалось еще темней. Лаптев, боясь оступиться, шел неуверенно, ощупкой. Но Катя подхватила его под руку, сказала:
- Здесь недалеко.
Какая-то дворняга залилась, загремела цепью, кинулась к забору, придушенно захрипела в ошейнике.
- Сорвется еще, - опасливо отступая от забора, сказал Лаптев, а потом, подняв лицо к небу, загадал:- Снег сегодня будет. Должен быть. А вообще-то, считай, зима прошла.
- Как это? - удивилась Катя. - Еще не начиналась.
- Сегодня ночь-то самая длинная. Теперь день пойдет прибывать. Дело к весне потянется. Нынче
и правда Анна зимняя. Должен снег упасть, пора. Да и на мокрую землю, хорошо. Совсем ляжет.
- Да-а, - недоверчиво протянула Катя. - У нас на Новый год всегда дождь. Даже обидно. Такой праздник, так снегу хочется. Здесь налево, - предупредила она.
Переулочек стал вовсе тесным, лишь одному и пройти. Но через минуту он снова расширился.
- Вот и пришли, - сказала Катя.
Калитку она открыла так же уверенно, а постучав в дверь, долго вытирала ноги. Шаркала и шаркала. Уж из раскрытых сеней звал их женский голос, а Катя все на крылечке возилась.
Наконец они поднялись и вошли в дом. Сухим знойным жаром обдало Лаптева, как только переступил он порог. Чистым легким жаром крепко натопленной печи.
Катя, как вошла, на сундук возле дверей присела, сапоги сняла. Лаптев тоже разулся. Хозяйка их пригласила в горницу.
- Хоть у бабы Моти погреться, - весело сказала Катя. - Везде дрова да уголь берегут. Целый день зубами щелкаешь.
- Жалкое мое дите, - посочувствовала баба Мотя. - Платок возьми, накинься.
- У вас и без платка хорошо.
- Как же мне не топить? Годы свои я выжила, кровь не греет. Вот и топлю дуром.
Женщина была стара, но ходила еще прямо, не горбилась. Светлая кофта в горошек на ней была надета, темная юбка, на голове - кипенно-белый платок.
В доме чистота царила необыкновенная. Поблескивали крашеные стены и потолок Простые тряпочные вязаные половики аккуратно стлались по желтому полу, разбегаясь от входа к столу и кроватям. Хрусткая, даже на взгляд, скатерть накрывала стол. Снежной синевой отдавали занавески и шторы, тюлевые накидки подушек, И какой-то пряный, чуть сладковатый дух стоял в доме. Знакомый Лаптеву дух, но подзабытый.
Усадив гостей, хозяйка у кухонного входа пристроилась, на широкой низенькой скамеечке.
- Где же ваши? - спросила Катя.
- Сейчас придут. Николай побег Надю к автобусу встренуть. Боится она в потемках ходить.
- Да-а... - удивляясь, сказал Лаптев.- У вас здесь какие-то переулки-закоулки. Заплутаешь. Как-то странно поселились. Уж улица бы так улица.
- И-и, милый человек, раньше, в старые-то годы, все было вот как ты говоришь: улица - значит, улица. Наше родствие спокон веку на этом самом месте. Земля у нас добрая, родимая, и каждый хозяин помногу земли держал. Базы, огороды, левада, сады... Тута-а... Немереные усадьбы. Трудись да трудись. А потом другая песня пошла, это при новой власти. Зачали делить да делить, новые клетки нарезать. Тому кулижку, тому другую. Детей выделяли, чужим людям отдавали. Не по силам стало подымать, скотины-то нет, ни быков, ни лошадок. Вот и зачали новые тропки бить. Улочки да переулочки, абы подъезд был. Так оно все и получилось.
Баба Мотя взялась за работу, за пуховый платок, который она вязала. Платок разговору не мешал: не глядя, она спицами орудовала.
Тут застучали на крыльце и в сенях, говор послышался, смех.
- И чего взвеселились? - выглядывая на кухню, спросила баба Мотя. - Либо бесилы наелись? А тебе, парень, лупцовки не миновать, учителья вот пришли, жалются на тебя.
- Правда? - спросил женский голос.
- Матеря не сучка, брехать не станет. Иди погляди.
Темноволосая женщина с пуховым платком на плечах вошла в горницу, поздоровалась.
- Чего же он натворил? И молчит. Никогда не скажет. - Темные глаза ее испуганно круглились.
- Да ничего не натворил, - сказала Катя. - Нечего на Колю наговаривать. Мы по другому делу.
- Фу-у, мама, ты меня прям с ума сбила, - облегченно вздохнула женщина.
Из-за дверной шторки показалась стриженая голова мальчика.
- Здравствуйте, - тихо проговорил он и исчез.
- Ты очунелась? - спросила у дочери мать.
- Очунелась, очунелась... - ответила та, смеясь.
- Ну тогда не смеись, а на грубке взвар, я поставила. Дай людям попить, обогреться, тоже токо вошли.
- Не надо, не беспокойтесь, - попробовала отнекиваться Катя.
Но баба Мотя ее остановила:
- На своем базу командуй. А здесь я хозяйка. Вечерять вас не зову, може, не угожу щами. А взвар добрый.
Дочь была ниже матери, но плотней. И на круглом лице вроде ничего особого не было, но все в меру и к месту: темные бровки, налитые щеки, в маленьких ушах - сережки, полная шея. И даже второй подбородок, легко намеченный, ее не портил. Какую-то спокойную домовитость придавал.
Подав гостям взвар, дочь тоже за стол присела, пожаловалась:
- День вроде и короткий, а устала.
- Милое мое дите, - ласково проговорила мать.- И где же ты так уморилася? На работу машина тебя довезла и с работы подобрала. Там ты цельный день на стульце сидела. И гляди-кась, - поискала она сочувствия у Кати с Лаптевым, не пахала, не боронила, а куда силу уронила... Чуда какая-то...
Лаптев медленно тянул из бокала наваристый, крепкий взвар. Да, это был вовсе не компот, к которому привык он. Это был взвар. В нем настоялась густая грушевая сладость, чуть с горчиной, и пощипывала нёбо тонкая кислота лесных яблок, терпко вязал язык терн, и чуялся бодрящий, живительный вкус шиповника.
- А заставить тебя на поле поработать? Как раньше бывало? - спросила баба Мотя у дочери.
- Да так же и привыкла бы...- ответила та.
- Не дай, не приведи... А уж в войну... и поминать тошно. Либо правда бог помогал, не оставлял. И колхозную работу делаешь, и свою. В колхозе сейчас разве работа... Столько люду, машины. А мы до света уже на поле, и с поля уходишь при месяце. А ведь дома свое хозяйство, огороды, скотина, сады, детишки. Прибежишь домой и не присядешь. Нельзя присаживаться - не встанешь. Вроде наморишься, уже ни руки, ни ноги не владеют, а мыкаешься. И скотину приберешь, и ребятам нааоришь, состирнешь чего. Тогда рысью на огород, об зиме думать надо. Трудодни не накормят. Хорошо, попадет месячная ночь, так хорошо. Копаешь, и поливаешь, и полешь, и картошку подбиваешь. Как-то поливала-поливала... Тремя ведрушками таскала, на коромыслях две да в руке третья. И вот присела так с коромыслями, снимать не схотела. Начала из ведрушки в лунку тихонечко лить. И вдруг ничего не помню. Все разом отшибло. Когда очунелась, перепугалась до смерти. Господи, думаю, где я? Чего со мной поделалось? В память входила, входила, еле вошла. Да это я на земле, в огороде лежу. Как упала с ведрушками, то в лужине и заснула. Вся мокрая да грязная. Выспалась, слава тебе господи, корову доить пора да на работу бежать. Выспалась.
Она замолчала, и никто слова не сказал. Лишь на кухне потихоньку что-то бубнил мальчик, видно уроки учил. А что было говорить... Что тут скажешь? У Лаптева мать почти до самой смерти вот так-то мыкалась. И в войну, и без войны доставалось. Здесь хоть земля подобрей к людям. А дома... Мать у Лаптева всю жизнь в колхозе проработала. Трудодней-то полон кошель вырабатывала. Да какой от них прок? Хватило бы за заем да налоги расплатиться. А поставки? И мясцо, и молочко или маслице сдавать надо. Хоть криком кричи, а отрывай от детишек. Или денежку готовь. А где ее взять?
Или, может, правда господь бог помогал, не давал умереть в то время? Не-ет, кабы мать не таскала зернецо, да в ступе не толкла, с дурындой не мешала да не совала эти лепешки галчатам в вечно голодные разинутые рты, то давно вся ребятня у этого доброго господа бога в ангелах бы ходила, не успев согрешить. Вот так...
- Заморила вас баснями, - сказала, поднимаясь, баба Мотя. - И ты, хозяйка, сидишь, как нанятая, гостям взвару не вольешь.
Она в кухню ушла, а Катя мягко спросила:
- Надежда Федоровна, вы писали заявление директору?
Женщина растерялась, краска в лицо ей кинулась.
- Писала, дура... Вот дура так дура...
- Не надо так... Что вы... - начала ее Катя успокаивать. - Вас никто не упрекает. Просто расскажите нам: в чем дело? В чем вы Балашову обвиняете?
- Дура я, да и все, - не поднимая головы, ответила женщина. - Бусько меня на почте встретила, говорит, бухгалтершу поймали. Она нас обворовывала, кому помощь-то оказывала школа. А теперь, мол, деньги, какие она лишние взяла, будут на руки отдавать. Только надо заявление написать. А не подашь, все так и останется. Я и написала, отдала ей, она в школу шла. Я уже потом думала... Да чего теперь зря говорить, опозорилась...
Лаптев тоже спустя голову сидел, ему неловко за эту женщину стало. А особенно не хотел он, чтобы мать ее зашла и все узнала. Ему думалось, что ни о чем не знает мать.
- Ладно, былого не вернешь, - сказала Катя.- А может, вы и правы. Точно пока не знает никто. Вот давайте и выясним, чтоб душой не болеть. Где костюмчик, ботинки? Давайте посмотрим.
Женщина к шифоньеру метнулась, вытащила синий костюмчик, в кухне пошла за ботинками. Лаптев нашел контрольные ярлыки, переписал их в блокнот. Даже на ботинках ярлык хорошо сохранился.
- Вот теперь мы проверим, - сказал он женщине. - И все выяснится. А тогда...
Тонкое блеяние из кухни заставило его замолчать, прислушаться. Дробный перестук копытцев донесся и бабы Мотин голос:
- Поднялися, мои хорошие, проснулися... Счас зачнем вас годувать, не ревите дурняком...
Катю ветром из горницы вынесло. Лаптев за ней пошел, остановился в дверях кухни. А на кухне следом за бабой Мотей весело топотили два черных козленка, недельных, не более. Гладкая, тугими кольцами витая шерстка их блестела, копытца тукали звонко, влажными темными носами тыкались они в бабы Мотин подол и блеяли с жалобным отчаянием.
Кате, видимо, страсть как хотелось погладить, приласкать этих трогательных в своей младенческой прелести огольцов, которые начали уже скакать и поддавать малыми своими головенками бабкин подол. Потрогать, конечно, хотелось, но рядом был ученик и его родные. И потому Катя присела на сундук и не отрываясь глядела.
- Ху-ух, сатаны... - беззлобно ругалась баба Мотя. - Откель вы взялись, какой вас водой сюда принесло? Спали б да спали... Да счас, счас, поведу вас к мамочке. Во какой у нас курагод! - смеясь, обратилась она к Лаптеву и Кате.
Лаптев с Катей оделись и, попрощавшись, вышли. Баба Мотя провожала их.
- Слава тебе господи, - открывая дверь, сказала она. - Либо и вправду зима пришла.
Крыльцо уже побелело от снега и крыши соседних домов. Еще чернела земля. Тяжелые хлопья кружились в косом желтом лоскуте света, что падал из коридора.
- Дюже моя дочка припозорилась? - тихо спросила баба Мотя.
- Да что вы... Это ничего... - успокоила ее Катя. - Она же просто сомнения свои выразила.
- Сколь ей говорю: ежли в голове не сеяно, то лишь под носом сбирай, а дале не лезь. Разве послухают... Та дурка понабрешет, что и не перелезешь, а эта рот разинет и ловит.
- Баба Мотя, не расстраивайтесь, ну, не надо... Дело житейское...
Провожая гостей, уже у самой калитки, баба Мотя сказала:
- А все же вот в войну дружнее жили. Тяжело... а дружнее. И ревели вместе. А бзык нападет - запоем, да так хорошо станет. Все на людях... Дружно жили: Може, не было ничего, ничем не гордились. А сейчас гляжу - и глядеть не хочется. Под себя гребут и гребут да оглядаются, кабы кто больше не нагреб да кабы схоронить подальше. А вот по-людски, по-душевному... вот нету этого, а в войну было...
Попрощались с бабой Мотей и пошли переулком.
- Хорошие люди... - проговорил Лаптев.
- Да, и мальчик хороший, скромный мальчишка. Им-то Балашова зря деньги не отдала. Бусько нельзя, та бесшабашная. А этим надо было отдать.
- А где отец мальчика?
- Мать-одиночка.
- Ясно... - И, недолго помолчав, продолжил: - Я хотел у вас спросить, Катя... Ведь Балашову обвиняют не только в воровстве. Ведь директорша ваша мне прямо заявила: "Развращала учениц". О чем таком она могла девчатам толковать? Неужели она глупая женщина и действительно могла что-то ненужное наплести? В чем дело?
Катя ответила не сразу. Но и начав говорить, она не спешила. Иногда замолкала, думала.
- Балашова независимо держалась. Ведь при Евгении Михайловиче она работала... ну, не очень дорожила работой. Наверное, просто не хотела дома сидеть. Ну, и Евгений Михайлович, конечно, большая поддержка! Его уважали, ценили. Наша директорша его побаивалась. Поэтому Лидия Викторовна... А может, просто характер у нее такой... Но вот такой случай я помню: воскресник, как всегда макулатуру, металлолом собирать. А у нас этой макулатуры полный сарай. Какой год гниет. И железок навалено много. Все собирали, а не вывозят. Балашова говорит: незачем его проводить, этот
воскресник. Мусор со всего поселка в школу тянуть. Детей обманывать. Они же видят, что эта макулатура лежит, никому не нужна. Ну, и высказала все... Конечно, правильно. Хотя и нам это ясно, и директору, но ведь требуют из районо. Надо отчитываться. Вот и делаем... Помню еще один случай, тоже при мне. Лидия Викторовна на полставки в интернате работала. Директор наша решила строем ребят водить: в столовую, в классы. Мол, порядку больше будет. А Балашова на дыбы: "Я - не унтер, а они - не оловянные солдатики, нечего казарму разводить". И отказалась.
Сами понимаете, директору нашему это очень и очень не нравилось. Если не более. А что до остального... Вот мы с мамой часто спорим, даже до ругани дело доходит. Мы спорим, можно ли с учениками абсолютно честным быть, честным на равных. Я думаю, можно. Мама говорит, что это подлаживание, игра в поддавки. Я хоть и держусь своего мнения, но больше на словах. В школе это у меня не выходит. Балашовой легче. Она, в общем, не учитель. Какой с нее спрос? Труд вела, воспитателем была. Конечно, легче. И у нее... мышление, конечно, не педагогическое. Возьмем такой пример. Вот мою маму ученицы, не дай бог, спросили бы, как косметикой пользоваться, какая мазь лучше... Да они у нее и не спросят. Я просто предполагаю. Мама сразу бы им выдала: рано о женихах думать, учиться надо. Меня бы спросили, я бы, наверное, как-нибудь вывернулась, открутилась... Все же учитель, а здесь... Не знаю, не смогла бы. А Балашова с ними о таких вещах спокойно разговаривала. Рецепты им давала. Я видела у девочек записи, как маски делать. Она им, в общем, правильно говорила: мази вам не очень нужны, а пока живете в деревне, пользуйтесь овощами, фруктами, молоком. Делайте маски... Не знаю, может, это и правильно, но... непривычно. Учителям это не нравилось. Мне, откровенно говоря, тоже. Она с ними не только о косметике разговаривала, но и о более сложном. Как женщина с женщинами... Но вот как она эти разговоры вела... в общем-то нужные. Знаете, Семен Алексеевич, спросите лучше у нее. Она скрывать не будет, в этом я уверена. А мне трудно через третьи руки, через слухи вам объяснять. Я с ней была так: здравствуйте - до свидания. Мама тоже. Так что с ней поговорите.
- Да... Видимо, так... - согласился Лаптев. - Хотя она в больнице сейчас. Ну, подождем.
Анна зимняя бралась за дело всерьез: снег повалил круче, и не похоже было, чтобы он таять собирался. Тянуло холодным ветром, верховым.
У автобусной остановки Лаптев с Катей начали прощаться. Девушка недалеко жила, возле аптеки.
Прощаясь, договорились о завтрашнем. У Кати подруга работала товароведом, и через нее можно было точную цену вещей установить. Пальто, ботинок, костюмчика. Но не только установить, а и получить документ. Твердый, с печатью. Дело того требовало. Катя обещала все это сделать завтра.
В последний момент Лаптев пожалел девушку. В вязаной шапочке, легком пальто она казалась моложе своих небольших лет. Девочка-старшеклассница. В очках для строгости. А пожалев, он сказал:
- Может, вам не стоит связываться, Катя? Ведь ваша начальница узнает. Мы-то, старые, ко всему привыкли. К крику, к ругани... Или вы правда замуж выходите, уезжаете?
- Никуда я не уезжаю. Зоя себе оправдания ищет, вот и придумывает. Вообще-то я, конечно, трусиха. Когда кричат на меня, боюсь. Нехорошо прямо делается. Но еще хуже будет, если ребята спросят про Балашову, а ответить нечего. Это еще страшней. Все мои высокие слова... прахом. Тогда из школы убегай. И вообще, ведь нехорошо все это, очень нехорошо... Ладно, до свидания, я побегу, мама беспокоится. Завтра все сделаю и постараюсь, как вы говорите, засмеялась она, - с печатью.
Она засмеялась и, повернувшись, побежала прочь. И сразу пропала в темноте. Только легкие скорые шаги были слышны. Но недолго.
На остановке Лаптев один стоял. И в автобусе было негусто. Редкие люди сидели нахохленно, подняв воротники. Старенький автобус продувало холодным ветром. Декабрь наконец-то повернул на зиму.
6
Во времена неблизкие прошла рядом с поселком большая стройка. Отгрохотала невдалеке, сделала свое дело, ушла и оставила на память "стройрайон", в котором было четыре "генеральских" дома - сейчас детский сад и ясли, два десятка "немецких", под непривычно высокими красными черепичными крышами, дюжина "восьмиквартирок" да толпа бараков. "Стройрайон" лежал на окраине поселка. Его, конечно, не бросили, заселили, но обратили в свою веру. Дворы "восьмиквартирок" и бараков - общих домов, доселе в поселке невиданных, мигом заполонила разношерстная толпа сараев, сарайчиков и сараюшек. Здесь водили кур да поросят, кроликов да голубей, а кое-где и коз. До коров, правда, дело не дошло. А остальную землю, сараями не захваченную, поделили на малые клочки, обнесли заборами. И теснились в этих игрушечных огородиках грядочки редиса и лука, кустики помидоров, "болгарки" да "синенькие". А кое-кто и деревья сумел посадить: вишен пару, абрикосину или яблоню.
"Стройрайон", как и всякая времянка, быстро дряхлел, кое-где рушился. Но, словно мохом старости, все более обрастал какими-то нелепыми пристройками-скворечнями, летними душевыми, гаражами, неизвестными будками и в скором времени грозил если не рухнуть разом или сгореть от одной спички, то слиться в единое, латаное-перелатаное, фантастическое человечье жило.
В один из таких домов-"восьмиквартирок" и шел Лаптев, в дом, где жили Балашовы. Но идти к ним следовало в последнюю очередь, сначала же обстоятельно с соседями поговорить, добро что нашелся повод - предстоящие выборы и должность агитатора.
Во дворе дома, как и во всем жилгородке, недавний снег уже почернел. Нещадно чадила котельная, из трубы ее днем и ночью тянулся шлейф аспидного дыма. Лаптев остановился посреди двора, стал внимательно дом разглядывать. Ветхий был дом, облезлый. Резко пахло грязной мыльной водой, помоями, из-под люка переполненного "септика" тянулся вонючий ручей.
Из подъезда выглянула простоволосая седая старуха в зеленом солдатском бушлате и высоких калошах на босу ногу.
- Вы не из райсовета, гражданин? - хрипловатым голосом спросила она.
- Нет, - ответил Лаптев.
Она разочарованно хмыкнула, но не ушла и глядела на Лаптева оценивающим взглядом.
- Может, вы по объявлению? Мотоцикл покупать? Так Василий на работе.
- А какой мотоцикл? - спросил Лаптев.
- Зеленый "Урал" с люлькой, - принялась объяснять старуха, подзывая Лаптева к себе. - Идите, я вам расскажу. - И она все рассказала. О Василии, который пьет; о жене его Полине, которая ругается; о детях, которые могут сиротами остаться; о деньгах, которых всегда не хватает.
Лаптев представился. Слово "сотрудник редакции" произвело некоторое впечатление, и женщина вызвалась собрать людей у себя. Что и сделала. Людей оказалось негусто: трое пенсионеров да две женщины помоложе. Все они пришли одетыми по-домашнему, отговариваясь делами. И Лаптев их не задержал. Он быстро рассказал, что нужно, и люди стали расходиться. А Лаптев, заглядывая в список избирателей, начал спрашивать об отсутствующих. Пришла очередь и Балашовой.
Одна из женщин уже на пороге была, но, о Балашовой услышав, уходить повременила.
- Так ее нет? - спросил Лаптев.
- В больнице, болеет.. .
- Так и запишем, в больнице. А это какая же Балашова? - словно вспоминая, проговорил Лаптев. - Это не учителя жена, какой в прошлом году умер?
- Она самая.
- Да-а, - сочувственно вздохнул он, продолжая игру. - Дети остались. Человек еще не старый был. Вот она жизнь... Ну, а как вдова? Замуж еще не вышла? Она вроде молодая? - спросил он и исподлобья взглянул на женщин. Две из них на диване рядком сидели, одна, все так же, у дверей.
- Пока не вышла, - сказала хозяйка квартиры. - Женихов вроде много. А вот замуж что-то не торопятся брать, - она хохотнула и на товарок глянула. Те усмехнулись понимающе.
- Женихи? - переспросил Лаптев.- Какие женихи?
- Да какие женихи у безмужней женщины бывают, такие и у нее.
- А-а-а, - догадался Лаптев. - Вот оно что. Да-а-а, - протянул он осуждающе.
- Из-за этих женихов, - доверительно сказала хозяйка, - из-за них она и проворовалась. Вот до чего они нашу сестру-то доводят. С ними только завяжись.
- Я слышал, слышал, - заинтересовался Лаптев.- Но не поверил. А выходит, правда? Не брехня?
Тут уж женщины, почуяв своего, наперебой объяснять принялись:
- Какая же брехня, раз с места взашей прогнали.
- Попалась, куда денешься!
- Бабы в магазине говорили, много взяла. И деньгами, и вещами - ничем не требовала.
- Да ее и видно. Культурная, здравствуется всегда, а так... Вроде через губу переплевывает.
- Это ты зря... Так-то она неплохая баба, уважительная.
- Выставляет из себя... Только чем гордится?
- А какие ж женихи ходят? - спросил Лаптев.
- Да всякие. Мы их уж изучили. С больницы ходит врач, с туберкулезной. Потом с авторемонтного часто гостюют двое. Я их знаю. Один во-он живет, на краю. А у другого мать в собесе работала, Зоя Семеновна, полная такая.
- А водолаз со спасалки...
- Ага. Этот сроду угнет голову. Вроде его не угадают.
- Хоронится.
- Может, они просто в гости наведываются? - невинно предположил Лаптев. Ко всем люди ходят...
И от этого невинного, но вроде бы оправдательного тона женщину помоложе, что у дверей стояла, даже передернуло.
- Мы не дурей других, - двинулась она на Лаптева,- мы знаем, зачем мужики к бабе ходят. Одни ходят, без женов своих. Не мой туда ходит, а то б я следом, да подкараулила, да все стекла побила! Да рожу бы ей прилюдно подрала когтями! Враз бы перестала принимать.
- Гости гостям рознь,- принялась объяснять хозяйка комнаты. - Мы знаем, как гости должны ходить. Положим, пришли люди. А почему мы ничего не слышим? решительно спросила она. - Ведь гости, когда выпьют, песни играют, шумят, пляшут. Это всегда так ведется. А если по-мышиному собрались, молчком, здесь дело понятное. Знаем, - многозначительно предупредила она, - знаем, какие дела молчком делаются.
- Они, может, чай пьют, - со смехом сказал Лаптев.
- Да-а.. . Нынче гостей чаем не встретишь. Время такое. Бутылку готовь, да одной и не обойдешься. Такое время. Слава богу, и сами гостюем, и людей принимаем, не хуже других.
Лаптев посидел еще недолго, выслушал обычные жалобы на домоуправление, магазины, на пьющих мужиков, посидел, посочувствовал и распрощался.
По времени Маша должна била вернуться из школы. И, спустившись на первый этаж по широкой, чисто вымытой, деревянной лестнице, Лаптев постучал в квартиру Балашовых. Дверь открыла Маша.
Открыла, легонько охнула, увидев нечаянного гостя, но тут же в квартиру впустила и принялась раздевать. Затворяя дверь, Лаптев заметил, что давешняя его знакомая, от которой он только что вышел, перегнувшись через перила лестницы, глядит ему вслед.
В комнате Маша оставила Лаптева ненадолго. Вернулась она уже не в цветастом халатике, а в коричневом платье, вроде школьном.
Девочка, конечно, была красива. Сейчас Лаптев точно разглядел. И тонкие брови были хороши, и большие темные глаза, и особенно полосы, смоляные косы, какие теперь уже в диковину. И видна была явственно азиатская кровь.
- Как мама? - спросил Лаптев.
- Ей уже хорошо. На днях выпишут.
Лаптев о деле начал говорить.
- Ты уже взрослая, Маша, - сказал он. - Я с тобой по-взрослому и говорить буду. Ты знаешь, в чем обвиняют Лидию Викторовну. Но я сейчас точно могу утверждать, что все это выдумки. Все это вранье. Так у нас бывает, толком не знают, кому-то померещилось, а другим - лишь бы языки почесать, третьим - это на руку. Вот и пошло... Гляди. - Лаптев вынул из кармана бумажник, в котором помещалась теперь вся его канцелярия. - Вот заявления, те, что Бусько писала, Демкина. Тебе их Алешка показывал. Но прочти еще...
Он подал девочке эти бумаги и, ожидая, пока она прочтет, прошелся по комнате взглядом.
Хорошая была комната, просторная. Правда, пустоватая. Диван здесь стоял да стол, за которым сидели они. У дверей, слева, видно, книжные полки помещались, задернутые неяркой шторкой. В углу - приемник на ножках, а рядом три узких высоких динамика. Назначения их Лаптев не понял.
Прочитав, Маша вернула фотокопии. А Лаптев подал ей еще один лист бумаги, большой, с печатью, и объяснил:
- Мы были у Бусько и Демкиных. С вашей учительницей ходили. Проверили вещи, которые твоя мама покупала. И вот справка, ее написал товаровед, тут, видишь, печать. Все по закону. Никаких претензий к Лидии Викторовне нет. Все вещи стоят именно столько, сколько в счетах указано. Копейка в копейку, улыбнулся он. - Все в порядке.
Девочка быстро пробежала глазами писаное и спросила сдавленно:
- Так зачем же они, зачем?
- Видишь ли, Маша, - принялся объяснять Лаптев,- у Бусько соседка продавец. Она поглядела на пальто. Вроде такие у них в магазине продавались. И сказала, что цена его сорок два рубля шестьдесят копеек. Армавирской фабрики пальто. Но оказывается, в смешторг завезли такие же пальто, только с другими воротниками. Получше воротники. И цена у них выше. Ну, Бусько женщина языкатая, она и поднялась. И другим голову задурила. Вот и получилось, будто...
- Я не о том... - перебила Маша. - Зачем в школе?.. Разве они не могли... Зачем они так сделали?.. - и, припав лицом, руками и всем телом к столу, Маша заплакала.
Тут уж Лаптев ничем помочь не мог. Он был неловок. Хотел было погладить девочку, приласкать, да не решился. И поугрюмел, сложил на коленях мослатые руки, выставил вперед лысую голову, лоб наморщил, прищурил глаза. Несладко ему было глядеть на плачущую девочку. Ох, как несладко... Но он сидел, молчал. И закурить было нельзя.
А потом, когда Маша отплакалась, Лаптев сказал:
- У тебя не осталось этого. .. пустырника? Алешка вам приносил. Может, осталось, так выпей. Успокаивает.
- Не надо, - покачала головой девочка, вытирая ладонями глаза, - не надо ничего... Просто так обидно стало... За что они?
- Маша, Маша... - проговорил Лаптев. - Тут разом не объяснишь. Это потом вы поймете... Жизнь, Маша. Всякие люди... Я вот сколько прожил уже, а так же вот иной раз думаю... Чего, думаю, вам надо? Чего вам не хватает? Откуда такие ненавистные люди берутся?.. Везде они есть, Маша. И с ними жить. Никуда не денешься. Приходится жить. Ты, Маша, сходи сегодня к матери, скажи ей, что все в порядке. Я эту справку могу дать. Только теперь я не знаю... Я сам завтра к ней схожу... Что дальше делать, как считаешь? Вот, я думаю, надо в суд подавать. Теперь-то точно восстановят, никуда не денутся.
- Нет, в суд не надо, - ответила Маша. - Никуда теперь не надо, Семен Алексеевич. Мы уезжаем.
- Как уезжаете? Куда? Зачем?
- Простите, я на минуту, - проговорила Маша и вышла из комнаты и скоро вернулась.
Она умылась, в порядок себя привела и, снова усевшись за стол, сказала:
- Мы уезжаем. Скоро. Как только мама выпишется. У нас есть друг, папин друг, наш друг, Валерий Николаевич. Он здесь, в тубдиспансере работал. А теперь его переводят. Он будет в санатории работать, главврачом. Это недалеко, в нашей области. И мама там будет работать. Квартира там есть. Тетя Таня, жена Валерия Николаевича, там уже все приготовила. Побелила. Там хорошее место, речка рядом, лес. Мы еще до Нового года уедем. Так что не надо в суд. Да мама и не вернулась бы в школу. Хоть и восстановили бы...
- А как фамилия врача? - спросил Лаптев. - Я его знаю?
- Никитин.
- Нет, - подумав, сказал Лаптев. - Не знаю. Отца, говоришь, друг?
- Да, папин... Наш.
Маша поднялась и подошла к окну, штору чуть приоткрыла. За окном чернели голые ветви. Куст какой-то рос подле самого дома.
Придерживая штору рукой и рассеянно глядя в окно, Маша со вздохом сказала:
- Нам нельзя здесь оставаться. Мама говорит, что мы здесь не вписались. К нам, Семен Алексеевич, и в доме не очень хорошо относятся. Но почему?.. - не спросила, а просто вслух подумала она. - Папа был хорошим человеком, добрым, умным. У него друзья были. У нас. Хорошие люди. И они нас не оставили, когда папы не стало. Я не знаю, почему это плохо... Они ходили к нам и ходят. Папа любил в преферанс играть. Ну и что. . . Играли каждую субботу. Папа говорил: это разгрузка. И без него они приходят каждую субботу. Играют как всегда. Мама их просила. Ей так легче. Музыку слушать приходят по вечерам. Вы у нас не были, у нас хорошая музыка есть. Радиола стерео. Алеша приходит слушать. Я не пойму... Если папа умер, значит, все его друзья нас должны бросить? Так выходит?.. Не ходить к нам?.. Эти шепотки, эти сплетни... Взрослые люди, взрослые... И ничего не понимают... Нам надо уехать, - оставила Маша окно и штору. - Маме надо уехать, - повернулась она к Лаптеву.- Мне, конечно, очень не хочется школу бросать. Учились вместе, привыкли...
Она ничего не сказала об Алешке, но, видно, подумала, потому что ласков и печален был взгляд ее, устремленный на Лаптева. И не для Лаптева, конечно, был этот взгляд. Хотя нет, для Лаптева, но не для этого, для другого.
И Семен Лаптев это почувствовал. И душу его внезапно объяла пронзительная, щемящая нежность.
Как хороша была эта девочка в коричневом школьном платье... Высокая, ладная, без детской уже худобы. Девушка - не девочка. Но детски нежным было ее лицо, ее глаза глядели с детской доверчивостью и болью. И говорила она, торопясь и захлебываясь, по-детски. По-детски светел и чист был дух ее.
И Лаптев улыбнулся, радуясь этой девушке и своей нежданно счастливой, светлой минуте. Он глядел на Машу и понимал, что любит ее сейчас, как любил сына. Он любил их вместе, неразделенно, своих детей. И он не мог сейчас уйти, оставив Машу одну. Этого нельзя было делать.
- Маша, мне на работу, - сказал Лаптев. - Проводи меня, если можешь. Может, к маме зайдешь. Хорошо?
- Да, да, конечно,- ответила Маша. И они вместе вышли из дома.
7
Постучав и не дождавшись ответа, Лаптев приоткрыл дверь. Редактор стоял возле окна. Заметив вошедшего, он поманил его к себе с таинственным видом.
- Гляди... - шепотом сказал он, указывая на цветочный горшок с кактусом.
На красноватой земле росла кучка невзрачных серых растений, похожих на речные голыши-камешки. И ясным солнышком цвел среди них ярко-желтый цветок с узкими перламутровыми лепестками.
- Понял? - спросил редактор Лаптева так горделиво, словно вся прелесть южного цветка была создана им, дядей Шурой.
- Понял, - эхом ответил Лаптев.
А редактор форточку прикрыл и отворил другую, у соседнего окна. Расставаться с цветком не хотелось, дядя Шура смотрел на него, смотрел, потом тяжко вздохнул и, отходя, сказал:
- Вот. . . И глядеть охота. Хорошо. Создаст же бог...
- Вам бы надо в цветоводы идти, - посочувствовал Лаптев.
- Во тебе, - спокойно показал редактор мясистую дулю. - Там сегодня один начальник, завтра другой. Одному розы подавай, другой бананы какие-нибудь придумает. А сам я чем хочу, тем и занимаюсь. Понял?
- Понял, - ответил Лаптев и, выдвинув стул, уселся. Бумага, лежавшая в кармане, придавала уверенность. Козыри были, как говорится, на руках.
- Я разобрался, - кротко начал он.
- С кем разобрался?
- С увольнением Балашовой. Там все неправильно. Там получилось так... - и Лаптев начал излагать ему известное.
Редактор слушал внимательно, осуждающе хмыкал, поддакивал. И Лаптев, чувствуя, что дядя Шура сдается, факты его прижимают, громче и уверенней стал говорить. И закончился этот монолог на высокой ноте:
- Видите, я был прав!
- Да... прав, прав... - тяжело покивал головой редактор. - Это точно...
- Так что будем делать? - спросил Лаптев.
- Расставаться, - ответил дядя Шура. - Прав, говорю, был Пулин. Правильно он говорил, что ты... Ладно. Давай-ка, друг, расставаться. Подыскивай работенку. Полмесяца я тебя подержу. Ну, месяц. И хватит. По собственному желанию, без обиды. Понял?
- Как? - не понимая, спросил Лаптев и даже улыбнулся. И тотчас начал трезветь. Мальчишеский победный хмель, еще минуту назад круживший голову, оставил его.
- А вот так, - жестко ответил редактор. - Пока я здесь сижу, - оперся он руками о стол. - Я и командую. Я тебя предупреждал. Ты не понимаешь. А мало ли чего тебе в голову взбредет? Сегодня ты с этой бабой связался, а завтра тебе еще чего-нибудь захочется. Не-ет, - помахал редактор пухлой мясистой ладонью. - Не пойдет. Мне люди послушные нужны. Пусть лучше Румкин, пусть болтун и дурак. Но послушный. Безвредный. А за тобой, оказывается, - пригрозил он пальцем, - глаз да глаз нужен. Это мне не с руки. Твоя эта самодеятельность, съязвил он, - мне боком выходит. Ты понял меня?
- Кажется, - ответил Лаптев. - Значит, по собственному...
- Да, для тебя лучше.
- А если я не захочу?
- Ха-ха-ха, - добродушно рассмеялся дядя Шура и откинулся, обмякая на стуле - Вот видишь, я прав. Ту уже пупом земли себя считаешь. Захочу - не захочу. А я тебя предупреждал: ты - не пуп земли. И нечего гонор показывать. Хочешь... не хочешь... У тебя выговор был в октябре, когда указ перепутали? Строгач недавно я тебе подвесил. Ну, и теперь твой отчет. Посмотрим, что люди скажут, и будем делать выводы. А мое мнение, - холодно глядя в глаза Лаптеву, сказал дядя Шура, - личное мое: ты не тянешь. Работал всю жизнь с лесу, в берлоге. У вас какое там сельское хозяйство? Две коровы и то одна яловая, рассмеялся он. - У нас тебе, конечно, трудно. Не тянешь. Нет, - решительно мотнул он головой. - Слезы, а не работа. Пора это кончать. И не ставь себя в смешное положение, уходи сам. Все ясно? Я тебе открыто, по-честному. Все же ты фронтовик, инвалид, я это понимаю. Но козырять, - строго предупредил он, козырять этим не надо. Прежде работа, а потом заслуги.
- Ясно, - поднимаясь со стула, ответил Лаптев.
Он уже в дверях был, когда редактор его окликнул:
- Постой. Предупредить хочу. На месте этой, твоей подруги, Балашовой, что ли, уже работает женщина. Между прочим, она в положении, беременная. Ты понял? Так что не советую тратить время. Ее защищает закон. И если вы начнете...
Не дослушав, Лаптев вышел из кабинета: чего воду в ступе толочь. И лишь у себя в комнате он усмехнулся: "Беременная в ход пошла. Подстраховались, мудрецы". Но не об этом нужно было думать сейчас, ведь Балашова уезжала. Пришла пора думать о себе.
Сгоряча, еще там, в кабинете, когда дядя Шура хаял его, Лаптев решил тотчас же заявление написать. Плюнуть на все и написать. Не увольнения он боялся с какой-нибудь поганой статьей, возмутила его подлость дяди Шурина. "Не тянешь, слезы, а не работа" - таких слов Лаптев не заслужил. Двадцать пять лет тянул, и никто слова худого не сказал. И здесь уже два года. Поругивали, это бывало. По чтобы вот так... таких вот слов не приходилось слышать.
И потому сгоряча хотел он написать заявление об уходе, даже начал его. Но, поостыв, решил, что спешить в таком деле нельзя. Прежде надо подумать.
Было бы ремесло в руках - иное дело. Лаптев и минуты бы не медлил, плюнул бы и ушел. Но куда уходить? Когда-то учили его слесарничать, в давние времена, до войны. Конечно, забыто все. И фронтовая наука сейчас негожа. И где иную взять? Как из госпиталя пришел Лаптев калеченый, на костылях, как послали его, "грамотея"-лейтенанта, в "районку", на легкую работу, так и проскрипел он пером до нынешней поры. А теперь куда податься? В ученики идти на шестом десятке? Засмеют да и не возьмут, старого да хромого. Да и куда брать, в поселке - не в городе: заводишко немудрящий да пяток не то мастерских, не то артелей. Строители есть, но туда не сунешься с калеченой ногой. В сторожа подаваться, так найдется ли место, там женщины да пенсионеры. И зарплата не та. Да и рановато еще ему в отставку идти. А теплого места ему теперь не дождаться.
Да еще эти слухи поползут: выгнали, выгнали. И всякому ведь не расскажешь, не объяснишь. Да и поверят ли? Обязательно будут коситься. Лаптев только представил себе это унылое и тягостное хождение в поисках работы, и тут же стало ему не по себе.
А может быть, дураком прикинуться? Сделать вид, что ничего не случилось, отмолчаться. На обсуждении ругать начнут, покаяться. Может, и не будут связываться, побоятся, все же фронтовик, инвалид. А тут годовщина Победы на носу... Но как унизительно все это, как пакостно! Как горько себя ломать, как тошно, господи. . . А что делать? Что делать-то...
Лаптев вдруг иными глазами, со стороны, оглядел свою комнату: здесь было тепло, покойно и удобно, здесь было хорошо. И эта комната, и эта работа показались ему таким раем...
Зазвонил телефон, и Алешка, сын, сказал взволнованным, срывающимся голосом:
- Папа, ты мне нужен... Сейчас, сейчас... Очень нужен... Нет, к тебе я не могу прийти... Не могу...
- Что случилось? - еще раз спросил Лаптев. - Да что за день такой! Скажи толком, не с матерью? Ну, хорошо, иду сейчас.
Они сговорились встретиться в парке. Лаптев тотчас оделся и вышел на улицу.
Холодно было на дворе, по-настоящему, по-зимнему. Второй день уже мороз прижимал. Ночью до двадцати доходило. Лаптев быстро прошел короткую дорогу до парка... Алешки там еще не было, и Лаптев уселся на холодную скамейку. Сидел, не шевелясь, дожидался.
За парком, за черной сетью голых его дерев, клонилось к темным домам оранжевое зимнее солнце. И небо в той стороне желтело нежно, с легкой прозеленью. А справа и слева, поодаль от солнечного туманного шара, Лаптев увидел радужные столбы. Размытые по краям, они поднимались от земли невысоко и рассеивались, пропадали. А может, их закрывали облака.
Лаптев не отрываясь, завороженно глядел на это призрачное многоцветье. Глядел и силился вспомнить: что же сулит эта морозная небесная зыбь, что предвещает? Ведь он слышал когда-то о такой примете, знал ее, но сейчас вот забыл, к добру это или к худу.
Он так и не вспомнил, потому что Алешка подбежал сзади и крикнул, задыхаясь:
- Маша уезжает!
- Когда уезжает? Сейчас?
- Не сейчас, но уезжает! Совсем!
Алешка упал на скамейку рядом с отцом и, жадно глотая воздух, повторил:
- Совсем уезжает...
- Да-а, - подтвердил Лаптев. - Правильно. Они уезжают. Я знаю.
Сдернув с головы шапку и утирая пот, Алешка говорил, торопясь:
- Ну как же так... Ведь все сделано... Ведь теперь все ясно... Лидия Викторовна не виновата. Зачем... Скажи, ну, убеди... Никуда не нужно ездить... Ведь Маше школу кончать... Ну, пусть хоть до лета, - просил Алешка. - Куда они поедут? Зачем? Зимой... Ну, пусть Маша останется хоть до лета.
Лаптев забрал у сына шапку, нахлобучил ее на кудрявую Алешкину голову и сказал:
- Что же, давай их привяжем. Запретим уезжать - и шабаш.
Сын притих, нахохлился. А Лаптев обнял его, притянул к себе, и Алешка послушно ткнулся головой в отцово плечо.
- Я больше никогда ее не усижу...- прошептал он так горестно, что Лаптеву стало не по себе. - Не увижу... Я знаю...
- Сынок, сынок... - проговорил Лаптев с осторожной ласковостью. - Большой ты стал, сынок, а ум все ребячий. Как же не увидишь? Она ж не на край света уезжает. И думать о ней надо, сынок, не только о себе. Она не игрушка, чтоб под рукой держать. Ты - мужчина и прикидывать должен, как ей лучше. Ведь ей там лучше будет жить. Матери спокойнее, а значит, и ей. А что не встретитесь, это глупости ты говоришь. Вы уже взрослые люди, через год школу кончаете. Все в ваших руках. Учиться поезжайте в один город - вот и опять вместе. Так что не горюй, сынок, все хорошо будет. Все будет хорошо. Летом можно увидеться. В гости съездить. Рядом же... Только ты сейчас себя по-мужски держи. Ну, пусть у Маши глаза на мокром месте, это понятно, женщина. А тебе потверже надо держаться. Лидия Викторовна слаба еще. Ты должен помочь, все уложить по-людски, крепкой рукой. Я приду помогу. А потом проводить... Да не с вокзала ручкой помахать, а поехать с ними. До города, а лучше до места. Все же женщины, тяжело им будет с вещами возиться. Так что помогать надо, Алешка, а не кваситься.
Сын поднял голову:
- Да, я провожу их, до самого места. Можно?
- Почему же нельзя, можно.
- А мама не заругается? Знаешь, как она всегда...
- Мама не глупее нас, все она понимает.
- Тогда я побегу, - вскочил Алешка. - Пойду помогать...
- Прямо сейчас?
- Конечно.
- Ну, беги...
- Я, может, задержусь, папа. Не беспокойтесь.
- Ладно, сынок...
Алешка помчался напрямую, через снег, меж деревьев. Побежал и скоро исчез за клубом. А Лаптев, проводив сына, недолго еще постоял возле скамейки, потом к редакции медленно пошел да вдруг передумал и зашагал совсем в иную сторону: мимо школы и горсовета, через переезд и далее по мощенной булыжником дороге, к переправе.
Он шел неторопливо, чуть прихрамывая, и еле заметно улыбался. Алешка все стоял перед глазами. И не хотелось это видение отгонять.
Остался позади безлюдный базар, а потом и заправочная станция. Когда Лаптев выбрался на берег, солнце уже скрылось за холмами. Нужно было влево сворачивать и идти по дамбе, вдоль реки до завода, а потом уже к дому.
У паромного спуска Лаптев остановился. Зимняя река покойно дремала в берегах, хороня подо льдом озябшие воды. Бело было вокруг, белым-бело. Но и под обманчиво-покойной белью видел глаз могучее тело несмиренной реки. Сверху она катила нешироким струистым рукавом, а здесь, на крутом калаче, вдруг начинала разворачиваться, словно плечами раздвигала тесное русло. И, разлившись просторно, успокаивалась. Теперь уже донизу, до моря.
Солнце закатилось, но еще не пропал в мире его зимний вечерний свет. И словно чернь на тусклом серебре снегов и неба темнели вдали осыпи холмов, тонкая солома далеких деревьев, хрупкие опоры электролинии и нити проводов между ними, а совсем рядом, внизу, обдутые ветром, чернели днища лодок на песчаной косе, а возле ног - обожженные морозом будылья высоких трав. Покоен был этот строгий вечерний мир: ни железного гула, ни человечьего голоса, ни пения ветра. Покоен и величав.
- Э-эй, друг! - услышал вдруг Лаптев за спиной и обернулся. - На ту сторону метишь?! - Человек стоял внизу, у насосной станции. - От переправы правей держи! Там лед надежнее! А здесь катер ломал!
- Спасибо! - ответил Лаптев и, недолго еще постояв, пошел вдоль реки к заводу, к дому.
Справа от дамбы, в низине, росли деревья, молодняк, тополя да клены. Но Лаптев сейчас глядел в другую сторону, на реку. Там, у Зеленого острова, кучка рыбаков чернела. Видно, ловилась рыбка.
И вдруг Лаптеву почудился птичий посвист. "Фьють-фьють, фьють-фьють", слышалось в тишине. Лаптев остановился. Знакомое угадал он в этой песне. "Фьють-фьють, фьють-фьють", - вновь донеслось до него. "Кто же это?" недоуменно подумал Лаптев, потому что зимой только жаворонки, воробьи да синицы здесь голос подавали, воронья да сорок не считая. Но это свистела
не синица. Песня была снегириная. Но откуда здесь взяться снегирю?
Спустившись с дамбы, Лаптев пошел на голос и через полсотни метров увидел снегирей на молодом, невысоком клене. "Фьють-фьють, фьють-фьють",посвистывали они и лихо шелушили кленовые "летучки", добывая семя. Снег под деревом желтел от пустых "летучек".
Лаптев не поверил себе. Он глаза прикрыл, отгоняя наваждение. Но, открыв их, снова увидел трех ярких красногрудых пухлячков и самочку. "Фьють-фьють, фьють-фьють",- словно убеждая неверу, высвистывали они.
"Откуда вы, милые?.. Каким ветром вас занесло, хорошие мои..." - думал Лаптев. И на душе у него сделалось так тепло и радостно, что горячий ком давно не веданных слез вдруг подступил к горлу. И это было простимо, простимо...
"Фьють-фьють, фьють-фьють", - ласково выпевали птицы, словно передавали привет от далекой родины.
Комментарии к книге «Частное расследование», Борис Петрович Екимов
Всего 0 комментариев